Овидий Александрович Горчаков ЕСЛИ Б МЫ НЕ ЛЮБИЛИ ТАК НЕЖНО
К 200-летию со дня рождения Михаила Юрьевича Лермонтова
Предисловие
Сию рукопись, кою я полагаю издать на родине, передал мне за неделю до своей роковой дуэли с майором Мартыновым незабвенный товарищ мой Михаил Юрьевич Лермонтов, бывший мне не только другом, но и родственником: я приходился ему двоюродным дядей. Бабка Михаила Юрьевича, Елизавета Алексеевна, родившаяся в 1773 году, была старшей из пяти дочерей и одиннадцати сыновей общего прадеда нашего Алексея Емельяновича Столыпина.
Михаил Юрьевич, наизусть запомнивший свою удивительную родословную, назубок знавший ее, говорил мне, что сей пензенский столбовой дворянин из древнего рода Столыпиных был сыном отставного пехотного капитана Емельяна Семеновича, родившегося в 1682 году, и жены его Марфы Матвеевны, урожденной Литвиновой. В пять лет по обычаю того времени был записан он в армию, четырнадцати лет переведен рейтаром в конную гвардию, пятнадцати — произведен Е. И. В. Государыней Императрицей Екатериной II, дщерью Петровой, в капралы и высочайше пожалован в Лейб-Компанию гренадером.[1] При раскассировании 21 марта 1762 года Лейб-Компании вышел в отставку поручиком. С 1787 по 1790 год избирался он пензенским губернским предводителем дворянства. Владел селами Столыпине (Архангельское) и еще семью селами и деревнями. Состояло за ним 1700 душ.
Старший сын его, женатый на Марии Афанасьевне Мещериновой, Александр Алексеевич, мой родной дядя и двоюродный дядя поэта, прославился как адъютант величайшего полководца российского Александра Васильевича Суворова. Дядя Николай (1781–1830), генерал-лейтенант и военный губернатор Севастополя, был убит в этом городе мятежными матросами во время чумного бунта. Афанасий Алексеевич служил саратовским предводителем дворянства. Мой отец, Аркадий Алексеевич (1778–1825), умер сенатором. Он и его младший брат, Дмитрий Алексеевич, умерший в 1826 году сорокалетним генерал-майором, были близки к масонам и декабристам.
Моим дедом по матери был воспетый Рылеевым Н. С. Мордвинов, коего декабристы желали видеть членом своего временного правительства.
Бабушка поэта, Елизавета Алексеевна, вышла замуж за Михаила Васильевича Арсеньева, чей род восходит к татарскому мурзе Арслану, выходцу в XII веке из Золотой Орды. Арслан крестился Арсением. От него пошли Арсеньевы и князья Юсуповы.[2]
О шотландце Джордже Лермонте (George Leirmont), ставшем родоначальником русских Лермонтовых, Михаил Юрьевич написал вчерне исторический роман, который он отдал мне на прочтение перед своей гибелью. Это случилось, вероятно, потому, что он считал меня своим ближайшим другом, нередко называл меня с глазу на глаз и на людях двоюродным братом, а не двоюродным дядей. Ведь в день дуэли ему было 26 лет, а мне — двадцать пять. Мы вместе росли, вместе учились в двухгодичной Школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, где познакомились и с братьями Мартыновыми, меньшой из которых убил Мишеля на поединке. Для меня Михаил Юрьевич всегда был Мишелем, или Маешкой, названным так в честь известного в ту пору героя французских карикатур в листке «Charivari» горбуна-острослова Mr. Mayex. Меня же Мишель прозвал Монго — в честь героя французского романа, еще более основательно забытого ныне. Вместе пошли мы служить корнетами в Лейб-Гвардии гусарский полк. Еще тогда говорил мне Мишель, что предок Джордж Лермонт служил в XVII веке в Московском рейтарском полку. Он упоминал какие-то бумаги предка, обнаруженные по его просьбе моим братом Николаем Аркадьевичем, чиновником Министерства иностранных дел, в архиве этого министерства, которым ведал наш общий родственник князь Оболенский. В этих бумагах были и челобитные ротмистра Лермонта Царю Михаилу Федоровичу, поместные грамоты, полковые списки…
В начале 1837 года М. Ю. Лермонтов за гневные стихи на смерть Пушкина, убитого на дуэли бароном Жоржем-Шарлем д’Антесом (d’Anthes), свояком поэта (они были женаты на родных сестрах, урожденных Гончаровых), был арестован и сослан в действующую армию на Кавказ. Д’Антес ныне преуспевает во Франции, депутат Национального собрания, приобрел известность как секундант Тьера на дуэли с Биксио, из легитимиста сделался бонапартистом в декабре 1851 года и с тех пор, обласканный императором Наполеоном III, он идет и идет в гору, став монополистом газовой компании в Париже!
Я поехал на Кавказ охотником[3] из гвардии.
Мне посчастливилось сблизиться с Михаилом Юрьевичем в пору его наивысшего поэтического расцвета. Жаль, что сам я, живя за пределами России, не нашел в себе силы перевести лучшие его стихи. Зато, как мне кажется, я первым и верно перевел на французский его чудесный роман «Герой нашего времени», изданный в 1843 году во французской газете.
В 1839 году я вышел в отставку под влиянием своего брата Дмитрия Аркадьевича, отставного поручика, который был убежден, что носить оружие дворянин обязан только в военное время. Лермонтов тоже мечтал выйти в отставку, целиком отдаться литературному труду. Поэт был до отчаянности храбрым офицером, пластуном и разведчиком, но не желал тянуть строевую лямку.
В феврале 1840 года состоялась первая из двух дуэлей Михаила Юрьевича Лермонтова. На балу у графини де Лаваль в Санкт-Петербурге поэт надерзил сыну французского посланника Эрнесту де Баранту. Ссора могла показаться вздорной, но я знал, что за ней кроется. А крылось за ней желание, страстное, хотя и необдуманное желание, Лермонтова отомстить иноземному пришельцу, подобно барону д’Антесу пожаловавшему в Россию «на ловлю счастья и чинов». Но де Барант не был д’Антесом, и Лермонтов выстрелил в воздух и на шпагах дрался лишь до первой царапины, объяснив свое поведение мне, его секунданту, в нескольких словах: «Мой предок, Джордж Лермонт, тоже был заброшен сюда, в Россию, по воле рока!».
Вслед за этим поединком Лермонтов был арестован, заключен в ордонанс-гауз и предан военному суду. Царь конфирмировал приговор, и поручик Лермонтов был переведен в Тенгинский пехотный полк тем же чином.
По приказу Е. И. В. Государя Николая I за участие секундантом в этой дуэли я был возвращен в свой Нижегородский драгунский полк.
Одиннадцатого июля мы были с ним в кровавом бою при «речке смерти» — реке Валерик. Лермонтов шел под градом чеченских пуль со штурмовой колонной, с первыми рядами ее прорвался через лесные завалы отборных воинов Шамиля.
Еще на Валерике мы с ним жили в одной палатке и там же сошлись с князем Сергеем Васильевичем Трубецким и Михаилом Павловичем Глебовым. Эти гвардейские офицеры блестящих фамилий были ранены в деле при Валерике, причем Глебов весьма тяжело, в ключицу.
В августе наш поэт побывал на водолечении в Пятигорске, а почти всю осень он вновь воевал с чеченцами на реке Аргун, где ему пришлось командовать сотней казаков-охотников.
В начале 1841 года, последнего в жизни Лермонтова, Е. И. В. Николай I по всеподданнейшей просьбе бабки поручика Тенгинского полка всевысочайше соизволил повелеть: уволить к ней в отпуск в Санкт-Петербург сроком на три месяца. Лермонтов приехал в Северную Пальмиру на середину масленицы и на другой день отправился на бал к графине Воронцовой-Дашковой. На балу оказался Великий князь Михаил Павлович, шеф гвардии, знавший Лермонтова. Появление опального офицера на балу, на котором присутствовали члены императорской фамилии, сочли «дерзким и неприличным», казалось, Лермонтову, пустившему в ход все свои связи, удалось продлить отпуск, но 11 апреля дежурный генерал Главного штаба П. А. Клейнмихель, явно по приказу Государя Императора, вызвал поэта, предписал ему в сорок восемь часов покинуть столицу и вернуться в полк на Кавказе. В довершение ко всему Лермонтов узнал, что недовольный им Император вычеркнул его имя из списка офицеров, представленных к награждению орденом Анны за валерикское сражение, что глубоко задело молодого офицера, а ему хотелось выйти в отставку с «красной ленточкой» этого боевого ордена.
У М. Ю. Лермонтова было тогда, еще в Петербурге, предчувствие близкой смерти. В Ставрополе он сказал мне, что ему вовсе не чужд дар его древнего предка Томаса Лермонта, барда и вещуна,[4] родственника шотландских королей уже в XIII веке.
Нам было предписано ехать вместе в Дагестан, в экспедиционный корпус, но, презрев военную дисциплину, Лермонтов-фаталист подбросил полтинник с двуглавым орлом: орел — едем в Дагестан, решетка — в Пятигорск. Так нам выпал роковой жребий: ехать в Пятигорск, навстречу гибели поэта.
В Пятигорске мы остановились переночевать в гостинице армянина Найтаки. И сразу же Лермонтов узнал, что в Пятигорске находится и смерть его: Мартышка, или Мартыш, — так всегда называл он нашего сотоварища по юнкерской школе Николая Соломоновича Мартынова. И еще, потому что Мартынов был Соломоновичем по отчеству и отец его был откупщиком, называл он его в шутку «жидовином».
Узнав, что Мартынов в Пятигорске, Лермонтов тут же послал за ним.
Мартынов сообщил нам, что поселился в переполненном Пятигорске у Чиляева и что у этого домовладельца не сданы еще все комнаты. Утром мы и обосновались с Лермонтовым в маленьком домике чиляевской усадьбы, рядом с домом знакомой нам генеральши Верзилиной, во флигеле которой сняли комнаты Мартынов, Трубецкой и Глебов.
Так злой рок поселил всех участников близкой дуэли — ее бойцов и четверых секундантов — в одном дворе, за одним забором. Так Лермонтов оказался в западне.
«Лучше служить Аполлону в салонах Пятигорска, — сказал мне весело Лермонтов, главный актер в этой драме, — чем генерал-лейтенанту Аполлону Васильевичу Галафееву на линии в Дагестане».
На этом предисловие, написанное рукой Монго, Столыпина, друга и секунданта М. Ю. Лермонтова, обрывается. Далее следует рукопись того же Столыпина, написанная, судя по всему, на основании записок самого М. Ю. Лермонтова. Рукопись эта была обнаружена мной в июне 1981 года в Ватиканской библиотеке и снята на ксерокс с разрешения экклезиарха и префекта этой библиотеки в Ватикане.
Подпись: Алексей Аркадьевич Столыпин (Монго).Часть I ПОТОМОК ВЕЛИКОГО БАРДА ЛЕРМОНТА
Народ, который забывает свое прошлое, не имеет ни настоящего, ни будущего
Старинная мудростьПосле недавнего ливня все вокруг сверкало на солнце: и притихшее Северное море, и блестящие скалы, и каменистый берег. И даже чайки казались белее и чище.
Ему было десять, ей — девять. Он стоял на берегу, приложив руку козырьком ко лбу, и смотрел на девочку в рыбацком ялике, сидевшую на веслах. Она обернулась к нему, выхватила из-за пазухи черный платок и стала размахивать им. Он зашатался и, схватившись за сердце, спотыкаясь, побрел туда, где рядом были выкопаны две мелкие ямки в песке с двумя крестами из прутьев в изголовье. Он повалился навзничь в одну из ямок и молитвенно сложил руки на груди.
Из-под приспущенных ресниц он видел, как девочка подошла к нему и воскликнула театральным голосом:
— Боже мой! Мой любимый принц! Мой верный рыцарь! Он умер, он умер!.. А в моей руке — волшебный эликсир. Я исцелить его спешила. О мой возлюбленный, ты любовь моя и моя смерть! Так пусть же и я умру с тобою!..
Она взмахнула руками, закрыла огромные зеленые глаза. Солнце вспыхнуло огненным нимбом за ее взлохмаченными ветром густыми волосами. Упав в песчаную ямку рядом, она тоже молитвенно сложила на груди руки. Из-под нежного века скользнула и пропала в кудрях слеза.
Полежав, он улыбнулся и захрапел, будто мужлан во сне. Девочка затопала ногами, закричала тонким голосом:
— Фу, как гадко! Противный мальчишка! Нет, ты не Тристан. Не получится из тебя рыцарь!.. — И, театрально рыдая навзрыд, побежала по берегу. Прибой лениво зализывал следы ее маленьких босых ножек на песке.
Джордж и Шарон любили играть в Тристана и Изольду. Эти представления они устраивали под шотландским городом Абердином летом 1606 года под тревожный плеск прибоя сурового Северного моря.
Всю жизнь потом не мог забыть Джордж эти следы на песке.
Родился Джордж Лермонт в канун дня Всех Святых, а это согласно поверью давало ему власть над невидимым миром фей и эльфов, что и подобало потомку великого барда Томаса Рифмотворца, возлюбленного королевы фей.
Король Иаков VI, сын ревностной католички Марии Стюарт, стремился подчинить себе чересчур ретивых последователей Джона Нокса — вождя Реформации в Шотландии. Подстрекаемая зажигательными проповедями пресвитеров против короля, 17 декабря 1596 года толпа эдинбургских жителей напала на городскую башню Толлбут, где всемилостивейший монарх вершил суд и расправу, и король едва спасся от своих разъяренных подданных. Покинув столицу, он повелел напустить на нее верных ему воинственных горцев и отчаянных драчунов Пограничья. Умерив свой гнев, Иаков помиловал горожан Эдинбурга и их магистратов, но пригрозил, что в случае новых беспорядков отберет у столицы ее исконные права.
— Боюсь, что наш сын, — сказал отец Джорджа его матери, — будет жить в бурное время.
Правда, в царствование Иакова VI[5] Шотландия впервые за долгие столетия не знала войны, но междоусобная брань между крупными вельможами и мелкими дворянами не прекращалась, и симпатии нетитулованного дворянина капитана Эндрю Лермонта неизменно принадлежали последним.
Первым воспоминанием Джорджа Лермонта в жизни стали неповторимый вкус материнского молока и волшебные песни и баллады о родной Шотландии, что певала мать над его колыбелью. В этих древних песнях слышались отзвуки его далеких предков — варягов, норманнов, в незапамятные времена пиратствовавших в Северном море, плававших на торговых кораблях «из варяг в греки» в чужедальнем краю из Балтийского моря и Финского залива по реке Неве в Ладожское озеро, а оттуда волоком по верховьям Днепра вниз по Славутичу до Черного моря и по нему во врата Константинополя. Вдоль этого водного пути на месте складов и строились первые русские города…
Мать часто пела ему, играя на арфе, и сызмальства запала в сердце Джорджа одна песня, которую в зрелые годы он не мог никак вспомнить, хотя где-то глубоко в сердце звучала она всю его жизнь. Никто никогда не говорил, что у мамы хороший голос, но не было для него святее и прекраснее песни, чем та колыбельная. Когда он подрос и узнал, что нет во всей Шотландии пернатого певца лучше малиновки, или королька, что прячется в осоке, называемого всеми сынами ее «шотландским соловьем», он сравнил колыбельную мамы с песней малиновки.
На всю жизнь запомнилось, как мама берет арфу, грациозным, полным милого изящества жестом воздев рукава, и пробегает пальцами по звучным струнам. Мама не раз говорила ему, что эта десятиструнная арфа (на такой арфе играл библейский Давид!) в XII столетии принадлежала великому барду и пророку Шотландии, автору «Тристана и Изольды» Томасу Лермонту.
По-английски маму звали Мэри, в честь королевы, по-шотландски — Mhore. Так называл маму отец.
У Мэри Лермонт, урожденной Дуглас (из клана Черных Дугласов), были необыкновенно тонкие, легкие, летучие волосы совершенно пепельного цвета, выдававшие в ней северных соотечественников Лермонтов. В Шотландию ее родители приплыли с Оркнейских островов, где немало было Лермонтов, сохранивших свою древнюю благородную фамилию.
Когда мама играла и пела, Джорди (так мама называла Джорджа на шотландский лад), рано невзлюбив сидеть на маминых коленях, плюхался на шкуру вепря и, подперев кулачком челюсть, смотрел на дивные чудеса в очаге и храбро тушил ладошкой вылетавшие оттуда мухами огненные искры.
А мама пела и пела ему песни и баллады Томаса Рифмотворца.
— Запомни, сын, запомни навсегда, на всю жизнь, — говорила, сидя над ним, мама, и глаза ее голубые, каким так редко бывает небо Шотландии, горели синим огнем, — что наши предки жили и славились среди людей и десять, и пятнадцать, и двадцать поколений тому назад. Я, твоя мать, из рода Лермонтов и Черных Дугласов, наиславнейшего из знатных родов нашей Каледонии.[6] Эти Дугласы причинили много зла бедному народу, воюя и против южников-англичан в Пограничье, и против своего же народа. Недаром прозвали этих феодальных лордов Черными Дугласами.
Кто в Шотландии не знал сэра Джеймса Дугласа, соратника великого короля-освободителя Брюса! Он был добр к шотландцам и милостлив даже к южникам. Не любил только грозных английских лучников и, чтобы их стало меньше, приказывал каждому пленному лучнику выкалывать правый глаз или, в зависимости от настроения, отрезать указательный палец правой руки.
— Черные Дугласы, — звучал мамин голос под шум пламени в камине и трубе, — враждовали и с Лермонтами. Они были сильнее и истребили почти весь этот славный род в Пограничье. Однажды к нам, в мрачный замок Дугласов, пришел менестрель, заросший до самых глаз бородой. Странствующий музыкант пел баллады о Лермонтах и неотрывно смотрел на меня. Он был молод и, быть может, красив, если бы не дремучая борода, скрывавшая его лицо. Он пел, играя на арфе, не менее искусно, чем юный Давид, о кровавых битвах пятисотлетней давности, о том, как лорд Макбет и его жена убили Дункана, короля Шотландии, и о том, как сын Дункана, славный Мальком, восстал против убийцы его отца и с помощью Лермонтов и других отважных рыцарей разбил в большой битве Макбета. Говорят, это было сделано не без помощи колдовства, а Лермонты всегда считались в народе колдунами, свояками фей и эльфов, гномов и ведьмаков. Главным пророком Шотландии считался Томас Лермонт Рифмотворец, или Верный Томас. А южники-англичане славили своего Мерлина как прорицателя и волшебника…
Дико завывало в трубе, с моря дул свирепый норд-ост. Ледяной дождь скреб костяшками пальцев слезящиеся крошечные оконца. На загривке у Джорджа торчком вставали волосы, и он прижимался к ногам матери. Макбет, Дункан, Мальком — все это было полтысячи лет тому назад! Как давно существует этот мир, как постарел он! Недаром, видно, болтают торговки рыбой на абердинском рынке, что скоро, скоро конец света!..
— И братья мои, грозные Дугласы, возмутились этими балладами о Лермонтах и хотели заставить бородатого менестреля спеть во славу Дугласов. Но певец ответил, что он не станет петь о Дугласах, поскольку воспользовался их гостеприимством и обязан платить благодарностью, а в народе песни о Дугласах поют только срамные и хулительные. Взъярились братья, обнажили мечи, но бородатый трубадур встал и сказал: «Даже Черные Дугласы не станут нарушать святых законов гостеприимства. Я пришел сюда с музыкой и уйду под ваши аплодисменты».
«Нет! — взревели мои братья. — Садись, Фома Рифмач, и пой во славу первого в Шотландии клана Дугласов! Этого требует сестра наша, и ты, Рифмач, не посмеешь отказать ей!..» «Вы правы, — молвил менестрель, и эхо его слов гулко отдалось под сводами рыцарского зала в замке Дугласов, — Кэтрин Дуглас я готов служить всю жизнь!..»
Теперь уже Джорди не смотрел на черные окна. Подумаешь, дождь идет! А когда он не идет тут! И конца света не будет никогда, пока живы такие рыцари на свете, как этот бородатый менестрель!..
— И он запел, и полились волшебные звуки и слова, исполненные глубокого значения. Не о Дугласах пел он, а снова о Лермонтах, но братья мои, будто околдованные, словно завороженные, внимали ему, окаменев. А он не спускал с меня своих зовущих, пронзительных, пламенных глаз. Пел он о величайшем нашем барде, о Томасе Рифмотворце из рода Лермонтов, потомке того Лермонта, что дрался под знаменем Малькома против Макбета. Став королем, Мальком пожаловал тому Лермонту, бедному, но могучему рыцарю, господинство Дэрси в графстве Файф, недалеко от древней столицы нашей в Эдинбурге. Там и родился в XII веке Томас Рифмотворец, о ком поет и всегда будет петь наш народ. Его баллады и пророческие книги, как и песни о нем, мы никогда не забудем. С ранней юности пел он так сладкозвучно и чарующе, что феи позавидовали людям и похитили несравненного барда в страну фей, в Fairyland, где им заслушивались и феи, и эльфы, и гномы.
«Откуда у тебя такой дар? — спросила его наконец Моргана, королева фей. — Ведь мы, обитатели волшебного мира, тебе такого дара не давали, и поешь ты лучше, слаще нас!» «Потому, — ответил Томас, бесстрашный, как все Лермонты, — что я люблю девушку в графстве Файф и никогда ей не изменю, никогда не поддамся вашим чарам!» И королева фей, растроганная неодолимой силой человеческой любви, с печалью сказала Томасу: «Хорошо, иди себе в мир людей. Я одарю тебя ясновидением, ты все узнаешь наперед о себе и девушке своей, о родине, о твоей любимой Шотландии. Ты поймешь, что мир людей бренный, и придешь ко мне назад, в мир вечный. По моему знаку придут за тобой, позовут тебя два моих белоснежных оленя или чета белых лебедей…»
Дождь утих, но буря на море не прекращалась. Слышались в черной ночи за оконцами тяжкие удары валов.
— Талант, говорят, это дарование. Можно подумать, что дарование — значит даром, а за талант надо платить. Одиночеством, непризнанием, кровью, жизнью. Пел менестрель балладу о Томасе Лермонте, барде и рыцаре, а я все дрожала — убьют, убьют его братья. И жалость моя, и восторг мой перерастали в глубине сердца в любовь…
— Мама! — тихо сказал Джорди. — Что ж ты замолчала? Почему слезы блестят на твоих щеках? Ты не досказала мне балладу…
— Слушай, слушай, сын мой, Лермонт ты мой дорогой!.. Семь долгих очарованных лет пробыл у фей Томас и вернулся наконец к людям ничуточки не пострадавший. И с вещим даром вернулся. Стал он петь о судьбах нашей родины, о злых норманнах и англичанах, и все восхищались даром и талантом менестреля. Только сам он стал плох и худ, а все потому, что прошло, оказывается, не семь, а семьдесят лет с тех пор, как унесли его коварные феи, и давно исчезли все друзья его юности, родители и та девушка, что ждала его в графстве Файф. Слава его гремела по всей Шотландии, сам король звал его ко двору, но не радовался он ни славе, ни почету, раз не осталось у него не только дорогих и близких, но даже врагов и завистников. Не поехал он к королю, тогда сам король со свитой приехал к барду, и все собрались слушать трагическую балладу о Тристане и Изольде в знаменитой замковой башне Лермонта в Эркильдуне. Был задан пир, какого не видела Шотландия. Томас Рифмотворец превзошел самого себя: впервые пел он балладу о Тристане и Изольде. И как пел! Суровый король плакал, старые враги, Дугласы и Лермонты, Огильви и Макферсоны, обнимали и целовали друг друга, грешники каялись в своих грехах, а злодеи — в злодействах.
«А сейчас, — сказал уже под утро Лермонт, — я расскажу вам, что ждет Шотландию, вас и ваших детей…»
Это было произнесено таким тоном, с таким мрачным надрывом, что все замерли в ужасе, и вдруг раздался трубный зов, все бросились к окнам и бойницам. За крепостным рвом в предутреннем тумане ждала чета двух чудных оленей. И Томас Лермонт, словно подхваченный вихрем, побежал к ним из башни… С тех пор никто из живых его не встречал.[7]
— Дальше, дальше, мама! Я должен все знать!..
— Что дальше, сынок!.. — отвечала мать. — Спел свои песни бородатый менестрель, умолк, и тогда встал мой отец, грозный Дуглас, самый старший их клана, и сказал певцу: «Эндрю Лермонт, я узнал тебя. Проси любой награды!». И твой отец подошел ко мне, поцеловал мою руку и объявил твердо: «Вот моя награда!» Братья вскочили — и снова за мечи, а отец изрек: «Бери дочь мою, Лермонт, в жены, и со свадьбой вашей да прекратятся раздоры между Дугласами и Лермонтами!». Свадьбу эту по сей день помнят и горцы, и жители долин. Но братья мои пустили слух, что твой отец околдовал и их, и отца, и меня. Они совсем распоясались, когда внезапно умер отец, и нам пришлось уехать, бежать из графства Файф, где и поныне проживают братья твоего отца, твои дяди Лермонты. И стал твой отец на наше несчастье моряком. В кои веки видимся, а мне уже тридцать лет, а женский век так короток…
Неуютно чувствовал себя Джордж Лермонт, когда мама плакала в тоске по мужу, не знал он толком, что ему делать, — обнимать, целовать нельзя, ведь он не девчонка, а сердце разрывалось от боли и жалости.
Мама беззвучно роняла слезы, тихо играя на старинной арфе. Озаренный внезапной догадкой, мальчуган подошел к ней и благоговейно спросил:
— Мама! Это та самая арфа?
— Да, Джорди, все Лермонты уверяют, что это чудесная арфа самого сэра Томаса Рифмотворца, а сделали ее в незапамятные библейские времена… Играл на ней мастерски и твой отец. И я не знаю ни одного Лермонта, который не любил бы поэзию и музыку…
Джорди провел пальцами по туго натянутым струнам, и умолкнувшая было арфа словно вздохнула, просыпаясь от волшебного сна, полного дивных грез…
Шотландия — часть Британских островов, но шотландцы издревле не чувствовали себя островитянами, надежно отделенными от континентального мира. За полсотни лет до Рождества Христова непобедимые римские легионы Кая Юлия Цезаря захватили Англию, но не могли овладеть Каледонией. Цезарь построил каменную оборонительную стену, засечную линию в густых дубравах на юге Шотландии, чтобы уберечь римские легионы от непокоренных шкотов… Мать рассказывала ему об этом с гордостью, хотя признавала, что древние бритты взяли у римлян немало полезного…
Над его колыбелью гасли вечерние зарницы XVI века, а детство его озарил тревожный рассвет века XVII.
Бурные были времена. Горный клан Лермонтов, изгнанный со своих вековых угодий, верой и правдой служил Марии, королеве шотландцев, и отец Джорджа любил рассказывать сыну у пылающего очага о заговоре тех лордов, кои пытались освободить свою королеву, и о том, как казнила ее безжалостная Елизавета I, королева южников — так шкоты тогда называли англиян. Через год — в 1588-м — Англия, казалось, была поставлена на край гибели: король испанский Филипп II послал к ее берегам невиданно огромный боевой флот — «Непобедимую Армаду». Под парусами ста тридцати двух кораблей плыли тридцать три тысячи солдат в железных шлемах, но злые бури и сэр Франсис Дрейк разгромили армаду. Из всего флота вернулось в Испанию лишь полсотни судов. И над Испанией померкло солнце.
Джорджу было семь лет, когда в 1603 году умерла Елизавета, великая королева южников-англичан, сломившая мощь всемирной державы Испании, возвеличившая свое королевство — в ущерб бедной Шотландии.
В 1600 году святая инквизиция сожгла на костре в Риме великого мыслителя Джордано Бруно, не пожелавшего отказаться от своих богопротивных идей, не покорившегося Епископу Рима, Викарию Иисуса Христа, Преемнику Святого Петра, Князю Апостолов, Верховному Архиерею Вселенской Церкви, Патриарху Запада, Примату Италийскому, Архиепископу и Митрополиту Римской провинции, и прочая, и прочая — Всемилостивейшему Папе Клементу VIII. Так начался XVII век.
Отец Джорджа, наследник разорившихся представителей клана Лермонтов, стал моряком, редко бывал дома, в Абердине, но, вернувшись, все время проводил с единственным сыном, учил его грамоте и рассказывал с упоением о дальних плаваниях в Индию и Америку, о славном капитане Джоне Смите, с коим ходил помощником в Виргинию, о Генри Гудзоне и его корабле под названием «Дисковери» — «Открытие». С 1603 года, когда королем Англии и Шотландии стал Иаков (Джеймс) I Стюарт (Иаков VI в Англии), уния двух королевств привела к гонениям английского правительства на пресвитерианскую церковь шкотов. Отец Джорджа, став капитаном, переправлял беженцев с родных берегов в далекую и дикую Виргинию. Эндрю Лермонт бывал в Лондоне и, страстно любя театр, не пропускал ни одной пьесы своего любимейшего сочинителя — Вильяма Шекспира. Он гордился тем, что присутствовал на «первом вечере» (премьере) «Ромео и Юлии»[8] в 1597 году.[9]
В древнем роду Лермонтов с незапамятных времен был обычай, привезенный, как уверяли, самим Томасом Лермонтом Рифмотворцем, автором великой поэмы «Тристан и Изольда», из крестового похода, со Святой земли: мать или отец клали перед ребенком Библию и капали на нее мед, и юный ученик должен был слизать эту каплю меда с верхнего книжного переплета, дабы на всю жизнь познать не только горечь, но и сладость учения и книжной премудрости.
Но в 1602 году капитан-мореплаватель Эндрю Лермонт нарушил этот священный обычай, положив перед своим сыном Джорджем не Библию, а букварь, потому что был капитан протестантом и внуком сэра Патрика Лермонта, который в 1546 году вместе с горсткой других бунтарей и противников папской церкви убил тирана Давида Битона, архиепископа и кардинала, легата Папы, римско-католического примаса в Шотландии.
Эту каплю меда Джордж Лермонт запомнил на всю жизнь.
По строжайшему велению отца мать научила маленького Джорджа писать по-шотландски и по-английски, когда ему было лет семь-восемь.
— Помни, Джорди, что даже короли редко хорошо пишут, а наш добрый Иаков I был славным бардом. Восемнадцать лет этот король просидел в тюрьме у проклятых южников. Однажды он увидел сквозь решетку девушку в окне, влюбился в нее и написал дивные стихи в ее честь…
Потом эти стихи из «Kinges Quhair», что по-шкоцки означает «Королевская книга», Джордж Лермонт знал наизусть.
Иаков VI был монархом очень образованным для своего времени, но не очень умным. Некий француз-острослов даже назвал его «самым умным дураком во всем христианском мире». Судя по всему, он не желал возвращения своей матери Марии Стюарт на трон, однако для очистки совести посылал к Елизавете послом потомственного маршала Шотландии сэра Вильяма Киза (Kieth), умоляя королеву Англии сохранить жизнь Марии Стюарт.[10] Когда же сэр Эндрю Мельвилл, сенешаль Марии, проводил ее в последний путь на эшафот и палач двумя ударами тяжелого топора отрубил ее прекрасную голову, многие придворные призывали Иакова отомстить военным вторжением за смерть матери. Но будущий король Соединенного Королевства, не отличавшийся мужеством, вопреки своим доблестным предкам не только отказался от этого крайне рискованного предприятия, но согласился даже принять по бедности пенсию от Елизаветы в размере пяти тысяч фунтов стерлингов в год. Голубой мечтой его стало восшествие на богатый английский престол, и ради исполнения этой мечты он не собирался ссориться с великой Елизаветой. Это правда, что он был слишком беден, чтобы вести войну. Если он закатывал пир при дворе, ему приходилось униженно клянчить у своих царедворцев оленину и дичь, а однажды, дабы принять испанского посла, он даже одолжил шелковые чулки у эрла Мара. О подштанниках история, как и британская энциклопедия, умалчивает.
1605 год. Джорди уже большой мальчик, учится в приходской школе. Ему идет десятый год, подумать только! Он мучительно задумывается над тем, кого он больше любит: маму или Шарон…
А у большого мира другие заботы. В мае 1605 года по всему древнему Угличу на далекой от берегов Шотландии реке Волге ходили со стрельцами посланцы Царя Василия Шуйского — искали затерявшуюся при Годунове могилу убиенного им юного царевича Дмитрия. Прах царевича нашли с превеликим трудом, повезли на струге по Волге, а затем на подводе по едва просохшим после весенних дождей дорогам на Москву. Царь напрасно хотел этим торжественным перенесением и захоронением мощей зарезанного царевича рассеять козни своих врагов. Это дело он поручил самым лучшим, именитым и доверенным людям своего двора. Они стояли у разрытой могилы, у раскрытого гроба, глядя на почти истлевший жалкий труп, на череп и кости царевича: ростовский митрополит Филарет Никитич, чей сын Михаил через неполный десяток лет сядет на русский престол, князь Воротынский, царев наперсник, Шереметев, сродник царевича, втайне готовивший свержение Царя…
Драма эта прошла незамеченной за пределами Московии, некоторого царства-государства, терявшегося в сумраке на самом краю земли, но главным ее действующим лицам — и кто вез прах царевича, кто поджидал его в Москве, и кто готовился посадить нового Царя на московский трон — суждено было сыграть огромную роль в удивительной судьбе Джорджа Лермонта, мальчугана из Абердина.
В 1605 году Абердин вдруг бросил дерзкий вызов власти короля Иакова над шотландской церковью. Годом раньше король самодержавно присвоил себе право созывать и распускать Генеральные ассамблеи Пресвитерианской церкви. Строптивые пресвитеры, недовольные вмешательством монарха в церковные дела, оскорбили Его Величество, нежданно объявив о созыве Генеральной ассамблеи в Абердине. Разгневанный король сослал пятерых наиболее опасных застрельщиков церковной смуты, а в следующем году обрушился на пресвитера Эндрю Мельвилла,[11] осмелившегося схватить самого архиепископа Кентерберийского, примаса Англиканской церкви, за рясу, громогласно понося это «римское тряпье» и самого архиепископа как врага всех протестантских церквей и восстановителя антихристианских иерархий и гонителя настоящих ревнителей веры и проповедников. Мельвилла король заточил в лондонский Тауэр, а затем изгнал во Францию, в Седан, где старый пресвитер и умер. Его младшего брата, тоже пресвитера, Иаков посадил в темницу Берикского замка. Сыну Марии Стюарт удалось самовластно навязать шотландской кирке институт епископов, но из таких выигранных сражений и складывалась для него пиррова победа.
В Абердинской семинарии, куда позднее поступил юный Джордж Лермонт, братьев Мельвиллов почитали как героев, короля поносили почти открыто как предателя, продавшегося церкви южников.
Весной 1603 года в Эдинбург примчался, загнав взмыленного коня, гонец из Лондона. Он объявил королю Шотландии Иакову VI, сыну королевы Марии Стюарт, что бездетная королева Елизавета скончалась, а он — единственный наследник — теперь король Англии Иаков I. Вскоре заблаговестили колокола собора в Абердине, в Сент-Эндрюсе — городе Лермонтов и всех церквей в Шотландии, Англии и Ирландии. Но Иаков I и VI не прибавил славы Англии и обманул надежды шотландцев. Джорди Лермонту в день воцарения Иакова шел седьмой год.
Джорди Лермонт хорошо помнил тот день, когда в Лондоне король казнил Гая Фокса.[12] Это было в декабре 1605 года. Отец только что вернулся из Америки. День был холодный, дождливый. С Северного моря дул свирепый норд-ост. Отец сидел у потухшего очага, плакал и пил скотч[13] из Ивернесса. И в тот штормовой день под вечер он впервые угостил сына скотчем. Джорди мужественно проглотил огненную шотландскую воду, добытую из ячменя. От нее пахло дымом походных костров в диких и вольных горах. И похлебка в тот вечер была у Лермонтов тоже из ячменного зерна, из тушеной говядины и овощей, и она тоже называлась самым родным словом — скотч, шотландка. Скотч отец называл Uisgeleatha — водой жизни по-кельтски.
— Кто такой Гай Фокс, папа? — спросил Джорди у отца. — Ты с ним плавал?
— Нет, он, кажется, не моряк, — с сожалением отвечал отец, — но это смелый человек, настоящий человек, хотя и южник.
— Не забивай мальчику голову, Эндрю! — вдруг восстала всегда молчаливая мама, кроткая, смирная и беззаветно преданная мужу и сыну. — Рано ему говорить о таких вещах!
— О любви к свободе никогда не рано говорить! — жестко возразил отец. — Гай Фокс был пойман королевской полицией при попытке взорвать к черту аглицкий парламент вместе с королем Иаковом, который так притесняет нас, шкотов, и преследует нашу пресвитерианскую веру, хотя он и сам против этого изверга Папы Римского, протестант-англиканец…
— Но мальчику этого не понять, — не сдавалась мама.
— Вырастет — все вспомнит, все поймет! У Гая Фокса было тридцать шесть бочек пороха под Вестминстерским дворцом. Да, жаль, что он родом из Йорка, а не шкот… Мы с тобой, Джорди, никогда не должны забывать эти декабрьские казни, учиненные в столице нашим Государем! Монарх поплатится за это!
Позднее Джордж узнал правду о пороховом заговоре, которую не знал отец. Гай Фокс происходил из знатного рода, служил офицером во Фландрии. Главой порохового заговора, организованного католиками под началом иезуитов, он стал в 1604 году, когда ему было почти тридцать пять лет. Сняв дом близ «матери парламентов» в Вестминстере, он и его помощники начали подкоп под стены парламента. Когда подкоп был готов, заговорщики ухитрились доставить в погреб парламента бочки с порохом. Они собирались взорвать короля Иакова I Стюарта вместе с пэрами Англии и палатой общин. Но некоторые католики, участвовавшие в заговоре Гая Фокса, страшились пролить кровь своих же единоверцев — членов палаты лордов. Они предупредили этих благородных католиков об опасности, весьма прозрачно намекая на готовившийся взрыв в парламенте. Нашлись и предатели, открывшие заговор королю. 5 ноября 1605 года Гай Фокс и его сообщники были схвачены и вскоре казнены. С тех пор английский народ ежегодно отмечает раскрытие заговора, устраивая гуляния и взрывая чучело Гая Фокса, начиненное фейерверками.
Воинствующие иезуиты и Гай Фокс были безмерно далеки от патриотов Шотландии, хотя и те и другие были противниками Иакова Стюарта. Из этого Джордж Лермонт уже в юности сделал тот вывод, что мало быть преданным правде и любить правду, надо уметь ее распознавать, а для этого нужно многое знать и обладать достоверными сведениями.
Лет с девяти учился Джордж у родного дяди Михаила (Майкла) Лермонта, пресвитера, известного во всей округе знатока закона Божия, а также иностранных языков. В доме дяди хранилась святыня рода Лермонтов — рукопись XII века со старофранцузским текстом романа в стихах «Тристан и Изольда». Все Лермонты уверяли, что это собственноручный оригинал Томаса Рифмотворца.
Латынь Джорджу преподавал виднейший латинист Абердина — дядин друг пресвитер Джон Лич, наизусть знавший «Жизнь двенадцати цезарей» Светония и множество других древнеримских текстов, коими он старательно пичкал юного Лермонта, сокрушаясь и отчаиваясь, когда видел, что его ученик с мучительным трудом, судорожно сдерживая челюсть, пытается скрыть томительные зевки. В 1624 году Лич осуществит мечту всей своей жизни — издаст в Лондоне свой учебник Rudimenta Grammaticoe Latinoe, о чем, увы, никогда не узнает Джордж Лермонт.
В девять лет Джордж отведал скотча и розог латиниста, в десять уж знал любовь. Ее звали Шарон. Она была ирландкой с зелеными глазами и рыжими волосами. Ей было девять лет, и она тоже была дочерью моряка. Он собирал ракушки на пляже, самые красивые, и дарил их Шарон. Он рос с этой страстью, истинной, сильной, хоть и ребяческой, и ему казалось, что все входило с годами в его душу — солнце над морем, ветер и брызги, туманы в горах, было неотъемлемой частью этой любви. Потом он никогда никого так не любил.
И Джорди, и Шарон жили в старом Абердине, или Абердоне, как упрямо называли свой город старожилы по названию реки Дон, на берегах которой теснились его средневековые дома. Взявшись за руки, все живописные улочки исходили они вдвоем. С семиарочного моста через реку Ди, построенного почти сто лет до них, ловили они разную рыбешку, и Шарон как на зло всегда везло больше, чем ему. Они любовались Святым Макарием — изумительно красивым готическим собором, возведенным еще в XIV веке, и мощным старинным замком воинственных абердинских эрлов в Новом Абердине с мрачными боевыми башнями, увитыми дикими розами.
Вместе с Шарон Джорди забирался в глубь таинственных угрюмых лесов, лазил по горам. Не раз карабкались они по утесам Бен-Муш-Дуи — второй по высоте горы Шотландии. В Бремарских горах пастухи дарили им голубые и желтые топазы и прозрачный горный хрусталь, чистый, как вода в реках Доверяй, Дон и Ди, где рыбаки угощали ребят свежей форелью, и в реке Итан, где издревле добывали жемчуг, который так любила Мария Стюарт.
По шотландскому обычаю на пасху Джорди ходил с Шарон из дома в дом и просил у хозяев яйца. Чтобы натянуть нос соперникам из числа абердинских девчонок и мальчишек, они поднимались досветла, когда все вставали к заутрене. Набрав сырых яиц, они спешили к заветной горке у церкви, где вскоре собиралась знакомая детвора со всего прихода, чтобы устроить яичное ристалище, бой пасхальных яиц! Чье яйцо окажется самым счастливым — укатится дальше и быстрее? Джорди не раз выигрывал это старинное соревнование, а Шарон всегда не везло, и она уходила домой, плача сердитыми слезами. А Джорди лупил мальчишек, посмевших назвать ее рыжей.
Дома ребят в этот праздничный день ждало традиционное блюдо: яйца по-шотландски. Мама была большой мастерицей по кулинарной части, а это блюдо, по признанию всех ее абердинских кумушек, было у нее коронным. Им не побрезговала бы и сама Мария Стюарт! Яйца она сначала варила вкрутую, а затем жарила в сковороде на углях, щедро обваляв в рубленых анчоусах и ветчине. Отменно готовила она и другие исконно шотландские блюда: перловый суп с бараниной, жареную сельдь с луком и кислым молоком, печеные овсяные блины, которые она нарезала из теста блюдцем. Джорди любил помогать ей в этом, и у него заранее текли слюнки. Папа считал маму несравненной поварихой, и он часто говорил, протягивая тарелку за добавкой:
— Даже сэр Джеймс де Лермонт, сенешаль короля Шотландии, никогда не едал ничего подобного! Только Томас мог отведать такие кушанья в стране фей!
В больших каменоломнях видели они, как по пояс голые бедняки добывают гранит, дробят его тяжеленными молотами на куски, обтесывают и полируют.
— Король платит нам, своим землякам, словно рабам! — слышали они ругань каменотесов. — А гранитом нашим умостят улицы и облицуют набережные этого города-спрута — королевской столицы Лондона!
Когда мальчику шел тринадцатый год, отец повез его к заболевшему деду. Сэр Джон Лермонт, лэрд Бикхилла и Балкоми, унаследовавший титул и владения бездетного брата Джеймса в 1600 году, жил в старинном замке Лермонтов на восточном побережье каменистого полуострова Файф (по-кельтски «дудка»), что стоит между «фиртами» (заливами) Форт и Тей на самом юге Шотландии. В библейские времена здесь, как и во всей Шотландии, жили пикты. В I–II веках здесь кипели яростные сражения пиктов с римскими легионами императоров от Кая Калигулы и Нерона до Адриана Марка Аврелия и в III–IV веках от Александра Северия до Константина Великого. Покорители мира римляне так и не могли взять Каледонию — так они называли Шотландию. Во время Великого переселения народов, в IV или V веке, пиктов одолели скоты, сильное кельтское племя, пришедшее из Ирландии, тогда называвшейся Скотией. Первым королем скотов и пиктов был Кеннет I. За скотами пришли еще более сильные и крутые англосаксы и, наконец, во второй половине VIII века норманны — «северные люди», суровые властители морей на больших весельных судах, увешанных по бортам железными щитами. На протяжении более трех столетий эти морские разбойники из скандинавских земель грабили все страны от Шотландии до Италии и Сицилии, угоняли в плен людей, торговали ими. На заре X века норманны захватили Нормандию и осели в ней, а в 1066 году Вильгельм, герцог Нормандский, переплыл с войском через Ла-Манш и разбил и убил при Гастингсе саксонского короля Гарольда II и покорил Англию, за что его прозвали Вильгельмом Завоевателем. К концу того же века король Шотландии Эдгар I, сын Малькома III, стал ленником нормандских королей Англии. Вот тогда-то и построил нормандский барон де Лермонт из Дэрси, помогший принцу Малькому свергнуть Макбета, похитителя престола, убийцу его отца короля Дункана I, высокий и грозный замок на скалах полуострова Файф. Его предки были норманнами, коих на востоке Европы звали варягами. В его жилах текла та же северная кровь, что и в жилах Рюрика из варяжского племени Русь, ставшего в 862 году князем Новгорода Великого. В Киеве в XI веке княжил Ярослейф Вальдемар, или Ярослав Володомирович, по прозванию Мудрый, Великий князь, гроза Византийской империи, выдавший своих дочерей за королей Норвегии, Венгрии и Франции.
Со своими кузенами Джордж взобрался на похожую на маяк могучую замковую башню и долго любовался видом морского залива, бухты, берега со шпилями кирок над зеленым лесом.[14] За заливом Форт в хорошую погоду можно было увидеть зловещий английский берег — землю графства Кумберленд, где когда-то проходила крепостная линия римского императора Адриана. Не раз приходило оттуда несчастье на землю Шотландии. Множество раз осаждали южники замок, разоряли земли Дэрси и Балкоми. В XIV столетии пришла оттуда чума, унесшая каждого четвертого жителя Европы.
В 1526 году сэр Джеймс Лермонт скупил почти все земли вокруг. Еще раньше один из его предков, сын Лермонта из Эркильдоуна, стал господином земель в Дэрси, получив их в приданое от невесты своей Жанет де Дэрси, девицы из норманнского дворянского рода.[15]
Сэр Джеймс, лэрд Дэрси и Балкоми, сделал карьеру при дворе в Эдинбурге, став конюшим и сенешалем короля Иакова V, правившего в 1513–1542 годах. Удалившись от двора с монаршими милостями в 1546 году — за год до смерти английского короля Генриха VIII и воцарения его сына Эдуарда VI, он принял должность бургомистра ближайшего к своему замку портового городка Сент-Эндрюс в графстве Файфшир. Но уже в 1547 году старый рыцарь был убит в известной битве с англичанами при Пинки, под Эдинбургом, под знаменами Марии, королевы шотландцев, которой было тогда пять лет. Ему наследовал его сын Патрик. Следующим лэрдом с 1551 года стал Джордж Лермонт, прадед Джорджа, в честь которого его назвали, хотя он отличился лишь тем, что благоустроил порт, возвел на скале большую ветряную мельницу и расширил охотничий заповедник, купленный дедом. Все это он сумел сделать на приданое своей жены, урожденной Евфремии Лесли, дочери эрла Ротси, владельца острова Бют. Он пережил отречение Марии Стюарт в 1567 году и умер за два года до ее казни, в восемнадцатый год царствования ее сына от лорда Дарнлея, в 1587 году.
Сын последнего, сэр Джеймс Лермонт, приняв отцовское наследство за год до гибели Непобедимой Армады, подорвал его разными дерзкими авантюрами вроде попытки колонизировать остров Люис на закате XVI века. Сэр Джеймс был душой экспедиции, хотя номинально возглавлял ее в силу своего титула герцог Леннокс. Членами экспедиции были сэр Джеймс Сандилэндс, сэр Джон Форрет из Фингаска, Давид Хьюм, сэр Джеймс Анстрютер, сосед Лермонта и шталмейстер двора, и другие бароны и дворяне. 20 октября 1598 года они вышли в открытое море, имея утвержденный парламентом контракт на колонизацию острова Люис, лежащего к западу от Шотландии, в Атлантическом океане, среди Гебридских островов. В архипелаге этом около пятисот большей частью необитаемых островов, самыми крупными из которых являются Сейнт-Кильда, Гаррис, Скай, Пуля и Иона; последний был знаменит тем, что на нем в 563 году находился креститель Шотландии ирландский монах святой Колумба. Во второй половине XIII века король Шотландии Александр III отвоевал Гебриды у норманнов.
Все предприятие помогли финансировать эрл Дарнлей, сын покойного мужа королевы Марии Стюарт и сводный брат короля Иакова VII, и другие важные персоны. Но в предприятии этом была одна загвоздка: на скалистом острове Люис длиною в 60 миль и шириною в 30 обитало гордое и полудикое кельтское племя, грабившее и убивавшее всех, кто высаживался на этом острове. Вооружившись до зубов, экспедиция герцога Леннокса обязалась согласно парламентскому контракту, окрестив дикарей и приняв их в лоно христианской церкви и подданство Его Величества, построить кальвинистскую кирку и дом для пастора, вокруг замка Сторновей, пока занятого разбойниками, заложить город, выделив участки под дома всем «порционерам» — участникам экспедиции, вести сообща разработку шахт, добычу лососевой рыбы, строительство мельниц, причалов и прочее, назначив казначея. Для этого главные «порционеры» наняли по десятку рядовых колонистов, выплатили им годовое жалованье и выдали все необходимое, включая оружие, порох, провизию, на целый год, собрав отряд в шесть сотен молодцов.
Крепость Сторновей этот отряд взял решительным приступом. Вожак островитян, некто Мэрдок Маклеод,[16] известный своей свирепостью далеко за пределами Гебридского архипелага и никогда не терпевший посягательств на его разбойничью честь и независимость, не сложил оружия. Прячась в скалах, он и его горцы нападали на колонистов и вскоре перенесли войну с суши на море. Собрав флотилию из «бирлингов», как называли в том уголке света легкие суденышки, частично построенные из бренных останков Непобедимой Армады, он нагло взял на абордаж один из кораблей и, пленив команду и колонистов, начал вешать всех подряд на реях. Среди пленных оказался и сэр Джеймс Лермонт. Ужасный конец казался ему неминуемым. Но свирепый Мэрдок Маклеод, кровожадно упиваясь местью, не забывал и о наживе, а сэр Джеймс был одет, как придворный щеголь.
По приказу Маклеода пираты спрятали Лермонта на острове Люис и держали там, пока его брат Джон не прислал громадный выкуп.
Навсегда отказавшись от своих колониалистских планов, Лермонт, измученный злоключениями в плену, поплыл на родину. Но на Оркнейских островах его пришлось снять с корабля, и он умер в крепости Киркуолл, на главном острове архипелага Помона в Атлантике, близ северной оконечности Шотландии, на чьих суровых скалах разбилась десять лет назад мечта Филиппа Испанского о господстве над миром. Амбиции сэра Джеймса Лермонта были много скромнее, но и он не рассчитал свои возможности.
Быть может, умирая под шум нескончаемого ветра, гудевшего в парусах Непобедимой Армады, вспомнил сэр Джеймс о том, что и прежде приходилось ему ошибаться в своих расчетах, за что его прокляла церковь в его же Сент-Эндрюсе. Воюя с местным первосвященником Эндрю Мельвиллем, он прибил к дверям храма, словно Мартин Лютер в Виттенберге, грамоту, полную святотатственных угроз. Наутро, в субботу, священнослужитель в своей проповеди взялся обличать бургомистра города, носящего имя святого покровителя Шотландии.
— Ты, французский и итальянский прихвостень, — гремел голос проповедника, — ты, веселый джентльмен, осквернивший ложе столь многих замужних особ, ныне дерзнувший со своими подручными кощунственно надругаться над сей киркой и наложить руки на ее слуг, ты никогда не насладишься плодами брака — законным исходом твоей плоти, и Бог покарает тебя праведным судейством!..
И вот он умирал, искалеченный и заморенный голодом в плену у Маклеода, умирал бездетным…
Его наследником стал его брат, Джон Лермонт, дед Джорджа Лермонта. Братья, конечно, бывают разные. Этот не жалел ни себя, ни денег из оскудевшего наследства, поклявшись отомстить за сэра Джеймса по священным законам кровной мести. И действовал он так настойчиво и умело, что вскоре брат Мэрдока Маклеода Нейл, польстившись на награду, обещанную ему новым лэрдом Балкоми, доставил ему своего братца, связанного по рукам и ногам, с тремя или четырьмя самыми преданными ему разбойниками. Сэр Джон повесил Мэрдока на главной площади Сейнт-Эндрюса. У его помощников он отрубил головы и послал их с нарочным королю.
Сэр Джон не оставлял попыток колонизировать остров Люис. Третий брат, Норман Маклеод, тоже был предан идее кровной мести: он обложил колонистов в Сторновее, и, когда герцог Леннокс бежал с главными «порционерами», так и не получившими свои порции дохода от колонизации Люиса, оставшиеся колонисты сдались в плен. Норман потребовал за них выкупа у самого короля Шотландии, и Иаков отступил: он выкупил пленных и обещал дикарям полную свободу от дальнейших посягательств.
Но сэр Джон не сдавался. Он добился победы над Норманом Маклеодом — бунтаря разбили, захватили в плен и сослали колонизировать Новый свет. Сэр Джеймс и важнейшие дворяне Файфа снарядили в 1605 году еще одну экспедицию, однако уцелевшие разбойники сорвали и ее. В 1609 году сэр Джеймс проводил на остров Люис третью экспедицию, вложив в нее чуть не последние наличные деньги. И ее ждал крах. Туземцы внезапно напали на крепость, взяли ее и сожгли. С той поры разбойное племя на острове было предоставлено самому себе. Говорят, со временем они стали отвыкать от смертоубийства и грабительства, научились ловить лососей, треску и сельдь, стали разводить овец и даже пахать землю.[17]
Колонизация — дело нелегкое. В 1611 году английский мореход Генри Гудзон, открывший в 1609 году реку в Америке, которой дал свое имя, и первым посетивший нью-йоркскую гавань, был посажен с сыном и восемью моряками в шлюпку взбунтовавшейся командой его корабля «Полумесяц». Гудзон и все его спутники погибли.
Джордж Лермонт понравился деду. Потому, наверное, что Эндрю, отец Джорджа, был его любимым сыном. А всего у него народилось шестеро сыновей: Джеймс, мот и повеса, вечно пропадавший при дворе, Дэвид, офицер-наемник у курфюрста Фридриха Пфальцского, вступившего в Протестантскую унию германских князей, образованную в 1608 году, морской капитан Эндрю, в прошлом лучший бард юга Шотландии, Георг и Томас, священники, и Питер, исчезнувший после убийства южника во время «дуэлло». Шестеро дядей насчитывалось у Лермонта и шесть теток Анна, Маргарет, Христианна, Цецилия, Элизабет, Гризель — все замужние. Весь этот клан родила деду хрупкая Элизабет, дочь благородного Давида Миртона из Рандерстона. Когда в замке собирались ее сыновья с женами и дочери с мужьями, становилось людно, шумно, весело. В темных покоях и переходах зажигались огни. В высоком главном зале бушевало пламя в очаге и крутились на вертелах кабаны и овцы, распространяя аппетитнейший запах жареного мяса, лились скотч и вино, звучали то волынки, то арфа. Праздник в замке сэра Лермонта так не походил на будни в домике капитана Лермонта.
И впервые тогда задумался Джордж Лермонт: почему его мама, жившая тоже когда-то в еще более богатом замке Дугласов, предпочла лачугу моряка Лермонта? Это и есть любовь? А он разве может решиться на такую же жертву ради Шарон? Нет, приковать себя к ее очагу он не может. Он мужчина. И будет таким же, как отец. Он тоже не сидит дома. Или как дядя Дэвид, офицер в войске германского князя. Нет, на войну он не пойдет, куда сильнее манят его бризы семи морей, неведомые континенты и страны. Папа всегда говорил, что безмерно рад, что не он наследник, не он старший сын в семье, не он, а Джеймс будет следующим бароном Дарси и Балкоми, и придется Джеймсу сидеть в Файфе и заниматься хозяйством, чтобы помочь своим братьям и сестрам, и их семьям, и всему клану Лермонтов!
Грустно было покидать замок. Джордж на всю жизнь запомнил герб над крепостными воротами, герб Лермонтов: на норманнском щите, с полем, разделенным на четыре части, в верхней слева, желтой — черный шеврон под тремя ромбами (или брильянтами), в нижней справа, тоже желтой — черный шеврон, в остальных, голубых — по три розы на белых диагоналях из левого верхнего угла в нижний. Под гербом — вензель с инициалами JL и EL — Джон Лермонт и Элизабет Лермонт.[18]
Однажды Джордж не на шутку разозлил вспыльчивую Шарон, сказав ей:
— Какая ты ирландка! Настоящие ирландцы рыжими не бывают.
Шарон гордилась своей ирландской кровью.
— Только ирландцы — чистые кельты, — упрямо заявила она Джорджу. — А шотландцы перемешались с англосаксами и скандинавами. Твои Лермонты пришли сюда из Нормандии, а прежде они были викингами, морскими разбойниками.
— Это было семь веков назад, — пожал плечами Джорди. — А ты не такая уж чистокровная ирландка. Кельты все темноволосые, а рыжие ирландцы пошли от рыжих викингов.
За такие слова Шарон наградила абердинского семинариста звонкой пощечиной.
— Врешь ты все! — крикнула она ему разъяренно, проворно отбежав шагов на десять. — И вовсе я не рыжая. У меня волосы золотые, как у Изольды! Выходит, по-твоему, и принцесса Изольда пошла от викинга?
— Изольду звали Белокурой, — кинул он ей сердито, — а ты рыжая! И веснушки у тебя рыжие!..
За это новое оскорбление она швырнула в него камнем и попала прямо в грудь. Камни Шарон бросала с мальчишеской ловкостью — Джорди сам научил ее делать это на морском берегу, где они соревновались, чей камушек большее число раз подпрыгнет на воде.
— Вы, шотландцы, — крикнула она издали, — продались со своим королем южникам, а мы, ирландцы, никогда не отдадим нашу свободу!..
Последнее слово осталось, конечно, за женщиной, тем более что эта женщина была ирландкой.
Капитан Эндрю Лермонт, как и все другие шотландские моряки, жаловался на стремление англичан взять всю морскую торговлю в свои руки. Повсюду в портах английские моряки задирали шотландцев, порой втроем и вчетвером избивая до полусмерти одного шотландца. Как в народонаселении, так и торговом флоте на одного шотландца приходилось шестеро южников, так что сладить с ними было трудно.
В 1609 году Эндрю Лермонту пришлось отправиться первым помощником капитана в плавание на корабле виргинской компании эрла Саутгемптона «The Sea Venture» — «Морское предприятие». Английская команда отказывалась подчиняться шотландцу. Во время бури судно потерпело крушение у Бермудских островов. Шесть человек погибло. Лермонт спас едва не утонувшего главного пассажира: губернатора Виргинии сэра Джеймса Гейтса. Высадившись на необитаемом островке, команда питалась фруктами и крабами и строила плот из обломков двух шлюпок. На этом плоту добрались до Джеймстауна, а оттуда в Англию. В Лондоне Лермонт рассказал о своих приключениях Вильяму Шекспиру, которому протежировал эрл Саутгемптон, хозяин виргинской компании, и Шекспир в невероятно сжатые сроки написал свою знаменитую «Бурю». В ней играли лучшие друзья Шекспира — Хеминг и Конделл, будущие редакторы его первого собрания сочинений в одном томе.
Когда Лермонт пошел посмотреть в театре «Бурю» («Tempest»), он несказанно изумился, увидев, что драматург изменил все имена, ввел зачем-то короля Неаполя и герцога Миланского и прочую знать, остров перенес из Атлантики в Средиземное море. Зато он включил в пьесу морскую песенку о девчонке по имени Кейт, услышанную им от Лермонта, вставил соленый морской жаргон, подслушанный в портовых кабачках Лондона. «Буря» была принята публикой довольно прохладно. Ее скоро сняли. Огорченный Шекспир говорил всем, что совсем бросит писать, никчемное это дело.
Первым поэтом Британии считался в те времена вовсе не Билли Шекспир, а поэт-лауреат, преемник великого Чосера некий Сэмюел Даниэль, которому король пожаловал щедрую пенсию вином. Сему лауреату суждено было кануть в безвестность. Так, говорили древние, проходит слава мирская!
В мае 1610 года, когда Джорди шел пятнадцатый год, отец вернулся из плавания к берегам Франции со скорбной вестью: 14 мая на улице в Париже фанатик Франсуа Равальяк двумя ударами кинжала убил короля Франции Генриха IV. «Le Roi est mort! Vive le Roi!» «Король умер! Да здравствует король!» Им стал юный сын Генриха бездарный Людовик XIII.
— Это был добрый король, — печально сказал капитан Лермонт о Генрихе. — Запомни его имя. Он стоял за свободу совести, за нас, протестантов, последователей Нокса, Кальвина и Лютера, за своих гугенотов. Это был умный и справедливый Государь. Убийцу, говорят, подослали отцы иезуиты. И наши шотландские гвардейцы, охранявшие короля, не смогли спасти его.
Вряд ли капитану Лермонту могло прийти в голову, что его сыну Джорджу доведется служить другому Государю, имя которого еще никто в Европе не знал. Не мог подумать тогда и сам золотушный отрок Михаил Романов, что бояре посадят его Царем на Москве…
Подобно русскому Царю Михаилу, своему ровеснику, Джордж в детстве болел золотухой.
Мама свято верила в чудодейственную силу гэльского способа лечить все болезни, а также порчу от дурного глаза серебряной и тем более золотой водой, для чего требовалось положить соответствующую монету — чем ценнее, тем лучше — в кружку с водою и опрыскивать ею пациента, истово творя молитву. Муж от такого лечения отказывался, а сын покорно сносил. К вящему изумлению скептика капитана Лермонта мама вылечила-таки сына. Однако скепсис капитана был неизлечим.
В семинарии до драк доходили споры между сторонниками крайних реформаторов Кальвина и Нокса и защитниками Епископальной церкви, за которую стоял король Иаков. Дядя Джорди, сэр Патрик Лермонт, был тогда героем борьбы шотландских протестантов против папистов.[19]
Мать не могла просветить Джорди по части всех этих премудростей, а отец посмеялся, потрепал его вихры и сказал ему:
— Весь этот спор — буря в стакане воды. Наш предок сэр Патрик Лермонт, убивая кардинала Битона, верил, что вся обрядовая сторона религии — поповские игрища. Надейся на Бога, а сам не плошай — вот моя религия! Но спор этот нужен королю Иакову, чтобы утверждать над нами самовластие. Мы, Лермонты, поддержали бы его, будь он достойным Государем вроде своего дела Иакова V, коему служил наш прадед сенешалем, но наш Иаков только самый образованный дурак в христианском мире!.. Даже нашего Берика и то не может вернуть Шотландии!
«Нашим» капитан Лермонт называл Берика потому, что Лермонты по преданию некогда, в Средние века, были эрлами этого пограничного шотландского города, соперничавшего с самим Лондоном по портовым оборотам. Один из Лермонтов был потом главным зодчим и строителем мощного Берикского замка. Король Иаков, боясь обидеть англичан, оставил Берик висеть между небом и землей, никогда не относя его ни к Английскому, ни к Шотландскому королевству и всегда называя его лишь королевским добрым городом Бериком-на-Твиде, который по этой причине вечно отказывался признать законы и Англии, и Шотландии.
— А вообще больше читай, — советовал сыну капитан Лермонт, — умнее друзей, чем книги, ты нигде и никогда не найдешь! Это завещал нам наш великий предок — сэр Томас Лермонт.
В домике отца на морском берегу в Абердине имелась солидная библиотека, собранная отцом во время захода его корабля в большие порты Европы. В ней были старинные и новые книги, больше всего о дальних путешествиях и замечательных открытиях, о неведомых странах и народах. Заметив, что сын рано пристрастился к чтению, капитан Лермонт не пожалел труда, чтобы обучить его читать не только по-английски, но и на испанском, португальском, французском, голландском языках. А встречаясь с иностранными моряками в порту, смышленый парнишка довольно быстро научился бегло болтать на этих языках.
Увы, никто, конечно, не учил его русскому языку. О Московии он знал не больше, чем об обратной стороне Луны.
— Читай эти книги, сын, — говорил сыну капитан Эндрю Лермонт. — Они откроют тебе целые миры. Мы живем в трудное, но прекрасное, небывалое время. Вот уже более полутораста лет как старушка Европа посылает все дальше и дальше свои корабли со смелыми моряками, бесстрашными открывателями и завоевателями. Человек шагает к познанию всечеловечества. Мы раздвигаем, как никогда прежде, не только наши физические горизонты, но и границы нашего ума. Древнейшие цивилизации открывают нам свои тайны и сокровища. Перед мощным напором нового не выдержит старый порядок, и мы, шотландцы, избавимся наконец от своих притеснителей и угнетателей, станем жить прежней свободной жизнью наших вольных родов и кланов, но без прежней дикости и варварства!..
Больше всего капитан Лермонт ценил в книгах — и в людях — правду. Правду, простоту и христианскую доброту.
— На пути правды — жизнь, — не раз повторял отец, — и на стезе ее нет смерти. Человек слаб, мой сын. Вон даже генуэзец Христофор Колумб, на что великий был моряк и первооткрыватель, из-за честолюбия и тщеславия допускал в своих писаниях самые дикие выдумки и преувеличения. Говорят, что Кристобаль Колон, как его называют по-испански, до самой смерти в 1506 году — за девяносто лет до твоего, сынок, рождения — верил, что открыл путь в Индию, доказав, что земля круглая, как шар. А я в юности встречал стариков, плававших с ним на каравеллах, которые уверяли, что это было вовсе не так, что он знал, что открыл Новый Свет, но из ложного упрямства стоял на своем. Да и испанским правителям Фердинанду и Изабелле нужна была не Америка, никому не известная, а морская дорога в Индию!..[20]
Он снял с полки толстенный фолиант с замысловатыми серебряными застежками и тусклым золотом на кожаном корешке, отражавшим пляшущий огонь в камине.
— Вот и Эрвандо Кортес, завоеватель Мексики, вождь конкисты. С горсткой бедных дворян и разорившихся испанских крестьян покорил благодаря превосходству своего оружия огромную страну. Говорят, слог его своей ясностью и достоинством напоминает слог Гая Юлия Цезаря. Но как прозрачны его потуги скрыть ту зверскую жестокость, с которой он уничтожил несчастных туземцев!.. А вот доминиканский епископ Бартолемей де Лас Касас был белой вороной среди конкистадоров в сутанах — он принял сторону индейцев в своем труде «Отчет о разрушении Индий». Опускаясь до самой низкой лжи, Кортеса защищает историк Франциско Лопес де Гомара — вот его книга, изданная в прошлом веке. А епископа де Лас Касаса полностью поддерживает вот в этой книге — «Ужасные зверства покорителей Мексики» — наш современник Эрнандо де Альва Икстлилцохитл, из любви, видно, и сочувствия к индейцам принявший индейскую фамилию…
Превыше всех мореплавателей отец ставил свих предков — варягов, норманнов, еще называл он их норвежскими викингами, открывших, по его мнению, не только Америку, но еще раньше Ньюфаундленд, Гринланд, Новую Шкотию, то есть Новую Шотландию, и Новую Англию около шестисот лет назад…
Отец задумался, глядя в окно.
— Говорят, будто правду можно искать только на небе, а я всю жизнь ищу ее в книгах да еще в крепкой, как «вода жизни», моряцкой дружбе… Книги — это кладезь мудрости. Еще Соломон говорил: «Лучше знание, нежели отборное золото; потому что мудрость лучше жемчуга, и ничто из желаемого не сравнится с нею».
По нескольку раз перечитывал Джорди «Путешествия» венецианца Марко Поло, побывавшего в Монголии и Китае, Кохинхине и Персии, на Суматре и Цейлоне. Двадцать четыре года странствовал Марко Поло по чужим краям, подарив Европе такие китайские изобретения, как компас, печатные доски и… векселя. Не отрываясь глотал главы «Путешествия Магеллана вокруг света», написанного моряком Антонио Пигафетта, участником первого кругосветного круиза и множества захватывающих открытий.
Он знал наизусть многие страницы из «Правдивого отчета о покорении Перу», принадлежавшего перу личного секретаря бывшего пастуха, наемного солдата, искателя приключений Франсиско Писарро. Подобно Кортесу, захватившему Монтесуму, Писарро пленил, а затем приказал умертвить повелителя инков Атауальпу. Потом сам пал в бою с воинами своего врага и соперника — казненного им Альмагро… Но какую полную, смелую, блестящую жизнь прожил этот бывший испанский пастух!
Особенно нравилась Джорди книга испанца Бернала Диаса дель Кастильо, умершего в 1581 году. В книге под названием «Подлинная история покорения Новой Испании» этот воин, не уступавший, видимо, в храбрости и предприимчивости Кортесу и Писарро, живо и зажигательно описывал походы и подвиги своих товарищей по отряду, подробно останавливаясь на их оружии и воинских хитростях.
Чем больше читал Джорди о Мексике, Перу, Бразилии, тем сильнее тянуло его в эти диковинные страны, тем больше хотелось ему стать не только мореплавателем, но и воином, искателем приключений, удачи и счастия. Его увлекала история сэра Джеймса Лермонта, главы всех Лермонтов, который с целой флотилией джентльменов отправился колонизировать таинственный остров Сторновей во Внешних Гибридах, остров Сокровищ.
Победным маршем звучали в его ушах имена испанских и португальских первопроходцев: Алонсо де Ойеда, Педро Альварес Кабрал, Эрнандо де Сото, Хуан Родригес Кабрильо, Франсиско Васкес де Коронадо, Антонио де Эспехо… Все они искали золото и серебро, а Понс де Леон искал еще и эликсир молодости.
Из английских книг больше других запомнился ему фундаментальный труд Ричарда Хаклуйта (Гаклюйга) «Основные навигации, путешествия и открытия английской нации», чье второе издание вышло в 1600 году. Джон Кэбот и Себастьян Кэбот Генри Гудзон, Дрэйк и Раллей, капитан Джон Смит — у англичан было много замечательных мореходов, а то и пиратов. Всех, пожалуй, затмил своими талантами сэр Вальтер (Раллей) Ролли.[21]
— Но нигде в этих книгах нет и намека, — однажды сказал ему отец, — что пираты Елизаветы Первой, вроде Дрэйка и Раллея, принесли казне двенадцать миллионов фунтов стерлингов!..
Отец Джорджа лично знал Джона Смита, Генри Гудзона, Вильяма Баффина, голландца Виллема Баренца.
Особенно много говорил он о сэре Вальтере Раллее, с кем плавал и в Северную, и в Южную Америку. С него отец всегда брал пример. Это был корсар и ученый, отважнейший рыцарь и образованнейший книголюб, воин и мыслитель. Вместе с сэром Франсисом Дрэйком, он топил Непобедимую Армаду, брал на абордаж и грабил испанские корабли, брал приступом и сжигал их форты во славу королевы Елизаветы и Англии. Хоть и южник, был он пуританином и, чтя Кальвина, к шотландцам относился вполне терпимо. Это он вывез из Нового Света картофель, прежде из всех людей Старого Света известный лишь испанцам. Если сэр Франсис Дрэйк открыл побережье Калифорнии, то он первым ступил на берег великолепного Ориноко. А за ним шли Эндрю Лермонт и другие белолицые люди, и было это в 1595 году, когда мать уже была тяжела Джорджем Лермонтом! А в 1603 году, когда умерла Елизавета, ее бывший фаворит, известный на Британских островах любому мальчишке, сэр Франсис Дрэйк, гроза испанского королевского флота, был брошен в темницу лондонского Тауэра по обвинению в заговоре против нового короля…
Отец в море и дома вел записи о своих путешествиях, выделив особую тетрадь, посвященную торговле «черным золотом». Еще в 1517 году испанские власти, дабы ускорить колонизацию Нового Света, разрешили каждому переселенцу-испанцу приобрести до двенадцати черных рабов. В первое время этих рабов доставляли на острова в Вест-Индию, а затем и на континент испанцы и португальцы, позднее — голландцы, французы, англичане. Сомнительная честь первого английского работорговца принадлежала сэру Джону Хокинсу. В 1562 году он доставил через океан «черное золото» под флагом Британии. Торговля рабами к XVII веку стала ведущей статьей дохода великих европейских держав, но упрямый капитан Лермонт не желал марать руки. Иначе думал хозяин его корабля — богатый купец из Эдинбурга. Не считаясь с капризами капитана, он отправил свой корабль из Лондона в Западную Африку с дешевой и легкой хлопчатобумажной одеждой, виски, джином, бренди и ромом, посудой, огнестрельным оружием и кучей бус и безделушек. Когда корабль бросил якорь у Замкового мыса, капитан узнал, что посланцу хозяина поручено обменять все это на черных рабов у знакомого «фактора», уже собравшего для отправки в Новый Свет большую партию невольников — около трехсот чернокожих. Часть из них была захвачена английскими солдатами, часть приведена и продана враждебным племенем, часть куплена по сходной цене у местных царьков и князьков, весьма охотно сбывавших своих подданных за заморские диковинки.
— Мне приходилось возить из Африки золото, слоновую кость и специи, — заявил Лермонт посланцу хозяина, — но негров, женщин и детей я не повезу.
Не помогли ни уговоры, ни угрозы. Капитан Лермонт вернулся к родным берегам на другом корабле простым матросом. Но и этот английский корабль вез невольников — другого судна капитан так и не дождался. Около четырехсот негров лежало тремя ярусами в темном и сыром кишевшем крысами трюме, словно сельди в бочке. Кормили их только маисом, ямсом, бобами и сушеными бананами, питьевой воды не хватало. Условия были ужасные. Сразу начались повальные болезни. Любые недуги судовой врач, беспробудный пьяница, безуспешно лечил только «малагеттой» — африканским перцем. Однажды, когда трюм залило водой, толпу негров вывели наверх. Трое из них бросились за борт, где стали добычей акул. В drink (пойло) кидали и мертвых, а их становилось с каждым днем все больше.
Когда Лермонт сходил в Портсмуте на берег, он спросил капитана, ко всему, кроме рома, равнодушного морского волка:
— Сколько довезете вы этих несчастных до Кубы?
— Если повезет и даст Бог, — нехотя сказал тот, — половину черного груза довезем, но внакладе не будем.
Речь шла о цвете негритянских народов Африки, наследниках древних цивилизаций. Черной Африке был нанесен неисчислимый урон. Никто не знает, сколько миллионов черных невольников захватили белые работорговцы в Африке, сколько перевезли через Атлантический океан. Во всяком случае, как писал капитан Лермонт в своей заветной тетради, гораздо больше, чем погибло в морской пучине жителей сказочной Атлантиды, а совесть человечества веками не спешила возмущаться.
Капитан Лермонт получил новый корабль у другого эдинбургского хозяина, побывал в Новом Свете, видел, как работают и умирают негры на табачных и хлопковых плантациях, на полях с сахарным тростником. Со святой наивностью поражался он тому, что богобоязненные люди, протестанты и католики и свои же шотландцы-пресвитериане, зверски угнетают чернокожих язычников, не считают их за людей. Узнав, что квакеры осуждают рабство, он попытался уговорить их напечатать свою рукопись, но ничего не добился. Во все времена и у всех народов в ящиках письменных столов, в чуланах и на чердаках валяются отвергнутые, непонятые, непризнанные рукописи. Нередко отчаяние или невежество бросает их в огонь. Никто не знает, что потеряло человечество на одних только костях святой инквизиции. Утрачена и рукопись капитана Лермонта…
Капитан Эндрю Лермонт из Абердина, хмурый, молчаливый моряк с обветренным лицом и горькими складками у упрямого рта, побывал однажды на аукционе и воочию убедился, что мог бы, презрев излишнюю щепетильность, легко и быстро разбогатеть, торгуя «черным золотом». Но он ценил не только свою свободу, но и чужую. Он возил через океан земляков-колонистов и погиб, защищая их и свой корабль со шпагой и пистолетом в руках от испанских пиратов, взявших его на абордаж в Карибском море.
Потом в абердинских тавернах рассказывали, как это было. Оказывается, капитан Лермонт не пал в бою — испанцы взяли его тяжело раненным в плен и заставили walk the plank — с завязанными за спиной руками пройтись по доске, выставленной за борт, над морем, изрезанным плавниками акул.
Сын капитана Лермонта на всю жизнь запомнил прощание с отцом перед его последним плаванием. Капитан поставил Джорджа меж колен, взял за плечи и, сидя, погрузил долгий испытывающий взгляд в его карие глаза.
— Сын мой! — наконец сказал он тихо. — Запомни все, что я рассказывал о нашем роде. Человек, не помнящий родства, забывший свои корни, всю жизнь не знает, кто он.
Мама была еще в трауре, когда Джордж решительно заявил:
— Мама! Я пойду по стопам отца. Я тоже хочу быть мореплавателем, как наши предки, открывать новые острова и страны, возить туда наших свободолюбивых эмигрантов, драться с оружием в руках во славу клана Лермонтов и родной Шотландии!..
Мать всплеснула руками, бросилась к сыну, крепко обняла его.
— Нет, сынок! Есть птицы певчие и есть птицы ловчие. Поверь, ты весь в меня, хотя я из воинственного рода Дугласов, а не в отца. Ты — птаха певчая. И сердце у тебя нежное, голубиное!..
Он надулся, решив, что этими досужими разговорами мать, всегда жалевшая, что он не родился девочкой, и даже одевавшая Джорди в раннем детстве девчонкой, пытается привязать его к завязкам своего фартука. Конечно, жалко маму, но не сидеть же ему весь век дома в Абердине!..
Вовсе не понравилось ему сравнение с голубями. Вспомнилась ему каменная голубятня над угловой башней в старинном лермонтовском замке Дэрси. Голубей Лермонты по обычаю лэрдов разводили для кухни, а соколов — для охоты! Нет, он, Джордж Лермонт, не голубь, а сокол!
Никогда!
Знамя вперед! Копья наперевес! За святого Эндрю и наши права! Лермонты, вперед!
Джорди жадно читал родословные записи, оставленные погибшим капитаном Лермонтом.
На первой странице рукописи капитана Лермонта стояли два эпиграфа. Первый — из Книги пророка Иоиля: «Передайте об этом детям вашим; а дети пусть скажут своим детям, а их дети — следующему роду…». Второй — из Пятой книги Моисея: «Вспомни дни древние, помыслы о летах прежних родов; спроси отца твоего, и он возвестит тебе…».
Домашнее воспитание и учение недоросля Джорди Лермонта начались с Библии старинного издания, в которой рядом с фронтисписом была начертана рукой прапрадеда родословная роспись Лермонтов с таким заглавием: «Отсель Лермонтов род начал, а выберет…»[22]
Отец не жалел труда, чтобы восстановить историю рода Лермонтов, — копался в церковно-приходских фолиантах, рылся в библиотеках своих родственников, ездил в Эдинбург к знатокам генеалогии и геральдики шотландских дворян. Ему удалось установить, что фамилия Лермонт — одна из самых древних в юго-восточной Шотландии, недалеко от пограничья с Англией. Писалась в XII–XVI веках она по-разному: Learmonth, Lermonth, Learmond, Leirmount, Leirmountht, Lermonth, Leremont, Learmonthe, Leyremonthe, Leymountht, Lewrmoth, Lermocht, Leirmontht, Laremonth, Larmont, Larmonth, Lermond, Lermount.[23]
Уже двадцать написаний! Отец писал свою фамилию Learmonth, считая это написание самым предпочтительным на том основании, что местность Лермонт в графстве Бервикшир (правильнее — Берикшир), из которой вышли и которой некогда владели Лермонты, обычно писалась именно так. По преданию Лермонты в старину были эрлами Берикшира и владели там замком. Однако отец считал это написание этимологически неточным. По его убеждению, эта норманнская фамилия первоначально писалась Lermount или Larmount. Mount (по-латыни mons, montis) — это и по-французски, и по-английски «гора». Но что означает первое слово: ler или lar? Или lear, lair, или lar — логово по-английски?
Эндрю Лермонт перебрал наиболее подходящие греческие и латинские имена, к которым мог восходить первый слог в фамилии: Lara, Laris, Larius, Lauus?.. Laurus означает «лавр», и тогда — «горный лавр»?.. Леро или Лерос?..
Быть может, le roi — «королевская гора»?
Отец склонялся к такому толкованию: ler или lar, lares — это лар, лары, то есть божества древнеримской мифологии, духи предков, их призраки и привидения, покровители родины и домашнего очага. Следовательно, фамилия Лермонт означает «гора предков» в указанном смысле или «горный предок». Такое толкование его как шотландца, для которого верность роду, клану — высший закон, вполне устраивало. И сын его всегда потом только так объяснял свою древнюю фамилию.
Первым в скрижали истории попал Вильям де Лермонт, судья в английском городке Суинтоне, Йоркшир, в 1408 году, при Иакове I Шотландском и Генрихе IV Английском. Таким образом, кроме шотландских Лермонтов была и английская ветвь Лермонтов, позднее угасшая. При Иакове II некий Иаков Лермонт служил нотариусом и пресвитером в епархии Глазго в 1454 году — через год после окончания Столетней войны. В 1479 году, при Иакове III, Вильям Лермонт предстал перед парламентом по обвинению в измене и других страшных преступлениях, однако судьба его неизвестна. Это случилось через два года после введения книжной печати в Англии. Самыми богатыми в клане были Лермонты из Балкоми. Лермонты победнее арендовали плодородные земли в долине Твид у аббатства в Келсо…
Капитан Лермонт довел свою хронику до последних времен, подробно записал хорошо известную историю о том, как братья Лермонты, Джеймс и Джон, колонизировали неприступный остров Люис в Атлантике…
В родовословце своем капитан Лермонт перечислял близких родственников, среди которых было два Михаила Лермонта, оба — священники Реформатской церкви Шотландии в Южном Пертшире, один в конце XVI, а другой в начале XVII века…
Кончалась тетрадь капитана Лермонта постскриптумом:
«Мы не должны забывать, откуда мы идем, чтобы яснее видеть куда. За смутной зарей рождения таится ночь того, что было до рождения, другие звенья, иные колена. Одно от другого неотделимо, как неотделимы позвонки позвоночника. Род — это хребет, на котором все держится. Власть прошлого над нами неисповедима и неизмерима. Река правд вчерашних вливается в море правды нынешней. Наши отцы и матери и их отцы и матери живут и дышат в нас сегодня. Порой мы, потомки, угадываем проблески откровений в задернутых мраком судьбах предков. Дети должны знать свои корни, — писал отец, — чтобы ходить путями своих отцов, когда пути эти дельные».
Навсегда врезался в память Джорджу один весенний день в Абердине — один из последних его дней в родном городе. Он стоял с Шарон в южном конце приморской улицы, на которой она жила в двухэтажном каменном домике. С утра гуляли они за городом, вдоль побережья, давно уже проголодались, но все не могли расстаться, хотя с некоторых пор Шарон стеснялась показываться со своим парнем в городе на виду у знакомых, обязательно начинавших прохаживаться насчет «жениха и невесты».
Из таверны напротив под названием «Лев и чертополох» доносился крепкий круживший голову аромат. Пахло прокисшим элем и жареной рыбой. Джордж глотал слюну — после смерти отца вдова Лермонт экономила каждый мерк и сыну ее редко перепадал сытный обед, а аппетит у него был дьявольский.
К таверне направлялась из порта диковинная даже для Абердина, этой маленькой северной Александрии, процессия из шести полуголых негров в цветастом тряпье мал мала меньше во главе с высоким и грузным одноглазым моряком лет сорока, кандыбавшим на деревянной ноге. На плече у него сидел облезлый попугай вида злющего и саркастического. Сделав знак неграм — обождите, мол, меня тут, — моряк вошел, кланяясь низкой притолоке, в настежь распахнутую дверь таверны.
— Это Роб Селкирк, — важно сказала Шарон, явно хвастаясь своей осведомленностью, — эта девчонка знала портовый люд лучше всех мальчишек. — Известный пират из деревни Ларго на Файфе. У Тобаго он потерял ногу в морском бою с испанцами и по пиратскому уставу получил, став калекой, шесть негров. Вот это мужчина!
Джордж метнул на подружку взгляд исподлобья. Эта Евина дочка старается полубессознательно возбудить в нем ревность.
— Ну, я пошла! — вдруг выпалила Шарон, завидев на улице знакомых девиц — Дирди и Шину. — До завтра, Дьорсу!
Deorsu — так нередко называла его по-кельтски маленькая ирландка.
Проводив ее взглядом, Джордж напустил на себя самый решительный вид, выпрямился и расправил плечи, чтобы казаться еще выше, и, подражая морской походке, вразвалку направился мимо севших на корточки негров в таверну, хотя мать строго-настрого запретила ему заглядывать в этот вертеп пьянства и разврата. В кармане он сжимал несколько мерков, вырученных за красивый голубой топаз, найденный на берегу Дина, у местного ростовщика — Judhach — еврея из Германии, открывшего меняльную лавку в порту. Больше всего он боялся, что ему, малолетке, вместо пинты эля укажут на дверь, но этого, благодарение Богу, не случилось. Он сел в темном уголке, поближе к одноглазому пирату, со жгучим любопытством глядя вокруг на пеструю публику, просоленную в плаваниях по семи морям, на большой очаг с весело полыхающим пламенем. Вон у того маленького окна сидел, бывало, со знакомыми капитанами и хозяевами кораблей его отец. За тем столом обсуждал он планы новых путешествий в разные концы света, подписывал контракт с хозяином корабля, набирал команду из старых морских волков.
Пират Селкирк сидел развалясь за столом отца и покуривал трубку, бросая дерзкий вызов Его Величеству королю Шотландии и Англии Иакову, строжайше запретившему это «гнусное зелье» («filthy weed»). Попугай чихал и ругался, как старый флибустьер, пропойным, скрипучим голосом.
— Кто сказал, будто рыцари перевелись на этом свете? — держал речь Роб Селкирк, покрывая трубным басом шум и гам. — Истинные рыцари уцелели только среди пиратов вроде Дрэйка или Ролли. Уж я-то знаю, можете поверить старому бродяге. Ни у одного отряда наемных солдат нет такого великодушного устава, как у рыцарей моря господ баканиров![24] Всю добычу мы всегда делили по-братски, поклявшись всеми святыми, начиная с заступника нашего святого Андрея, что никто не утаил даже самой паршивой испанской монеты. Хозяин корабля, снарядивший его оружием, ядрами и порохом и отличнейшей провизией, получал, как водится, треть сокровищ, взятых с бою у испанцев и прочих наших врагов. Свою долю получали, само собой, судовой лекарь и плотник. Капитан брал равную со всеми нами долю. И только по единодушному решению мы, бывало, отваливали ему двойную и тройную долю, если он ее заслуживал, что, признаться, нередко бывало, например, у Черной бороды. Никто никогда не считал себя обиженным, потому что все доли разыгрывались по жребию. О, эти жеребьевки! Никакая игра в кости или карты не сравнится с ними!..
Глаза у его многочисленных слушателей разгорелись. Все чаще подносили они к губам тепловатый эль, с непривычки показавшийся ужасно горьким юному Лермонту. Он тоже развесил уши. Отец ему о таких вещах не рассказывал.
— Проштрафившихся мы высаживали с оружием и провизией на какой-нибудь райский островок, чтобы он охолонул там и покаялся в своих прегрешениях перед товариществом, превыше которого нет ничего на этом свете и которое я не променял бы на ангельскую компанию с арфами и волынками, но без рома, эля и табака на небесах, прости меня, Господи!
Шутка эта, смахивающая на богохульство, была встречена дружным гоготом, заставившим вздрогнуть закопченные балки под потолком со свисавшими черными кружевами сажи.
— А если бы отправили меня испанцы к праотцам, — продолжал пират свою нечестивую проповедь, — мою долю отправили бы в Ларго моей матери, а если не осталось бы у меня родичей, отдали бы попам, чтобы молились они за достойный меня прием на том свете, Господи, помилуй нас, грешных!..
— Тебе ли, достойнейший, — возразил (с эдинбургским акцентом) пирату расфуфыренный щеголь, то ли капитан, то ли хозяин корабля, — рассчитывать на хороший прием у врат Божиих! Слышал я в Санто-Доминго и на Ямайке, как вы резали пленных, а закапывая свои клады на необитаемых островах, пристреливали какого-нибудь христианина, чтобы призрак его охранял награбленное вами добро!
Пират широко осклабился, обнажив корявые зубы.
— Что вы, ваша милость, как можно! Бесплотными стражниками наших сокровищ, добытых в честном бою с врагами короля нашего и нашей державы, мы оставляли испанца, слугу антихриста Папы, или вовсе негра некрещеного… Пусть послужат доброму делу нечестивцы!.. Правильно я говорю, попка?
Попугай выругался смачно по-испански, помянув Мадонну и пообещав осквернить самым непристойнейшим образом материнское молоко всех недругов вселенской империи Бурбонов.
— Веселись, братва! — вскричал одноглазый, швыряя на стол золотой реал. — Все, что я тут наговорил, лично подтвердит сегодня же вечером сам Черный борода! — В таверне сразу стало тихо, только слышно потрескивали дрова в очаге. — Да, да! Мой славный капитан, даст Бог, уже швартуется у здешнего причала. На днях он отплывает в Тобаго, и ему нужны настоящие моряки…
Джорди дождался прихода Черной бороды. Он оказался безбородым и щуплым человечком, похожим на пресвитера, но живым, быстрым и чем-то неуловимо зловещим, словно электрический угорь. Преодолев застенчивость, он подсел к Селкирку с третьей кружкой эля, на которую он потратил остаток своего состояния, представился и спросил, не возьмут ли его в команду Черной бороды.
— Лермонт! — изумился Роб Селкирк. — Сын моего покойного капитана Эндрю Лермонта! Великий Боже! — Он придвинулся к Джорджу и зашептал ему в ухо, тревожно покосившись на занятого разговором капитана пиратов. — Дуй отсюда, парень. Все, что я тут наболтал, — брехня и дерьмо! Эта собачья жизнь не для сына капитана Лермонта, да благословит Господь его благородную душу. Мы с Черной бородой промышляли рабами, а твой отец уверял меня, что «Летучий голландец», вечно скитающийся под всеми парусами по морям и океанам с мертвой командой, был наказан Господом именно за то, что первым, преступив Божий и людские законы, начал торговать людьми!.. Уходи отсюда, заклинаю тебя именем твоего отца!..
И Джордж Лермонт, подавленный и растерянный, встал и стал пробираться к выходу. Еще раньше, как только в таверну вошел, неслышно, по-кошачьи ступая, постнолицый пиратский капитан, бочком-бочком, виляя штопором, из таверны выбрался побледневший при виде прославленного душегуба расфуфыренный щеголь.
Абердин уже зажег редкие огни. У причала тихо покачивалась на черных волнах темная бригантина Черной бороды с единственным зажженным фонарем на высокой корме. Сколько раз швартовался на этом самом месте капитан Лермонт! На глаза набежали слезы, расплылись лучиками, замерцали сквозь соленую влагу портовые огни. И все-таки он покинет Абердин, уплывет искать счастья за морями. Отомстит испанцам за отца. Что ждет его за непроницаемым покровом ночи?
Из таверны «Лев и чертополох» неслась лихая моряцкая песня. В родном доме теплился огонек. Мать никогда не ложилась спать до его прихода.
Уже шел к концу второй год учения Джорджа Лермонта в Абердинском духовном училище, помещавшемся в обветшалом здании коллегии близ собора. В узкие готические окна светило весеннее солнце. Пастор Джеффри Мак-Крери, выхваченный косым столбом солнечного света из сыроватой полутьмы, мирно клевал носом под звук французской речи. Джорди стоя декламировал «Песнь о Роланде»:
Великий Карл, наш славный император, Семь долгих лет в Испании сражался…Джордж с первых дней в училище невзлюбил пастора. Это был мрачный и унылый схоласт, Дуне Скот[25] в новом, пресвитерианском, издании, бездарный начетчик, делавший все, чтобы отбить у своей паствы вкус к изящной словесности. Однажды Джордж, отвечая на вопросы отца об училище и его педагогах, горячо накинулся на пастора Мак-Крери и разнес его в пух и прах. Отец вздохнул тяжко и с горечью сказал:
— Я еще помню время; когда нам казалось, что мы навсегда освободились от ревнителей веры,[26] от мракобесов и педантов, проведя великую Реформацию, разгромив папистов. Но затем вчерашние бунтари, заняв место изгнанных прелатов, епископов и настоятелей, сами стали на глазах наших коснеть, обрастать мохом, тянуть назад. Неужто все так и должно развиваться по кругам пифагорейцев! — Поглядев на сына, капитан Лермонт улыбнулся, решив ободрить его. — Однако все на свете не только вырождается, но и нарождается. Вот, например, слово «педагог» поначалу у древних греков обозначало безграмотного раба, отводившего в школу детей своего господина, а теперь этим словом называют маститых учителей.
Заметив, что пастор по своему обыкновению задремал, Джордж озорства ради перешел с Роланда на Тристана, причем на беду свою выбрал одно из самых вольных мест в поэме Томаса Лермонта. Пытаясь забыть Изольду Белокурую, Тристан женился на дочери бретонского герцога Изольде Белорукой, но в брачную ночь не смог нарушить свой обет верности первой Изольде и воздержался от исполнения, супружеского долга, сославшись на боль от старой раны в боку. Изольда Белорукая, любя мужа, хранила эту тайну, но однажды, когда она ехала на богомолье со своим братом Каэрдином, ее конь оступился, переходя через ручей, и брызги из-под его копыт попали ей в юбку между бедер. Изольда стала громко хохотать и на недоуменный вопрос брата о причине ее смеха ответила наконец, что ее рассмешило то, что вода коснулась ее ног там, где еще ни разу не касался ее Тристан! Еще больше понравился мальчишкам эпизод, в котором Тристан переспал с Изольдой, лишив ее девственности, а королю его в брачную ночь подложил служанку Изольды — девственницу!!!
Студиозусы, развесив уши, с затаенным дыханием слушали эти прелестные стихи. Но вдруг пастор схватил лежавший перед ним фолиант Фомы Аквинского и треснул им о стол так, что из старого тома взмыло облако заискрившейся на солнце пыли.
— Silencium! Молчать! — возопил он, подловив озорника. — Какое бесстыдство! Какая грязь! Джордж Лермонт! Я выпорю вас розгами! Да будет вам известно, что богопротивное блудословие вашего богомерзкого предка в свое время было запрещено повсюду святой церковью!
— Папой Римским, сэр! — воскликнул запальчиво Джорди. — А не церковью Шотландии.
— Молчать! Да будет всем вам известно, что еще Петр Блуаский, ученейший прелат и секретарь Элеоноры Аквитанской,[27] клеймил увлечение знати прельстительными и любострастными виршами о Тристане за то, что волновали и трогали развращенные души более, чем страдания Спасителя! Ваш предок, следуя за Овидием, создал святотатственный гимн прелюбодеянию, евангелие адюльтера! Этот языческий гимн еще в тринадцатом веке смешал с грязью досточтимый канцлер Парижского университета Жан де Жерсон! Мы должны помышлять не о плотских радостях, не о любовных утехах, а о спасении Души и о вечном блаженстве…
— Ben es mortz, que d’amour non sen. Al cor qualque doussa sabor! — отчаянно выкрикнул Джордж, выведенный из себя нападками старого сухаря на Томаса Рифмотворца, а следовательно, рыцаря сэра Томаса Лермонта на весь его род, как известно Лорду Лайону, главному генеалогу Шотландии, породнившемуся через жену — графиню Баклю с королями Шотландии, со славными Брюсами!.. Какая жалость, что нельзя вызвать ему оскорбителя!.. Уж он бы постоял за фамильную честь Лермонтов. Он цитировал французского трубадура Бернарда де Вентадорна: «Воистину мертв тот, кто сладостного дыхания любви не чувствует в сердце!».
Пастор задохнулся от ярости, ударил кулаком по Фоме Аквинскому, выбив из него новое облако пыли.
— Я исключу вас из училища! — взвизгнул он голосом кастрата.
Джордж рванулся к выходу.
— Я… я сам уйду! — крикнул он напоследок.
Конечно, не прошло и часа, как он, расхаживая у разбушевавшегося моря, пожалел о своей выходке, хотя считал, что и смолчать не мог, раз этот догматик оскорбил честь его рода. Только постепенно стал он сознавать, в какую неприятную историю он влип. Просить прощения? Об этом не может быть и речи. Значит, его исключат из училища. Но самое ужасное то, что мама и Шарон узнают о том, какие именно запретные стихи Томаса читал он в аудитории училища! И с Вентадорном он вылез совсем некстати. Правильно учил Овидий: «Bene qui latuit bene vixit» (Тот живет хорошо, кто хорошо прячет свои мысли!).
Долго сидел он на прибрежной скале, глядя в море, следя за накатом пенистых бурунов. Из города донесся колокольный звон. В нем явственно выделялось басовитое уханье колокола собора Святого Макария. Занятия в училище окончились — можно было идти домой. Сегодня Мак-Крери будет жаловаться ректору, маме сообщат о его исключении не раньше завтрашнего дня. Он не трус, но не хочет быть дома, когда это выяснится. Завтра утром он уйдет из дому. Нелегко ему будет бросить маму и Шарон…
Мучительно больно было Джорджу предать забвению последнюю волю отца. Ведь капитан Эндрю Лермонт хотел, чтобы сын его, презрев карьеры моряка, воина, а также сан священнослужителя, окончил древний Сент-Эндрюсский университет в городе, на чьих воротах издревле красовался герб эрсилдаунских[28] и дэрсийских Лермонтов, и стал адвокатом, судьей, чьи профессии котировались в Шотландии даже выше, чем в Англии. Адвокат или судья мог попасть в парламент, занять важный и почетный государственный пост. Капитан глубоко уважал ученость. Именно при Иакове VI потянулись шотландцы к знаниям. Парламент постановил учредить школу в каждом приходе страны не только для детей состоятельных родителей, но и бедноты.
И Джордж Лермонт, оставив навсегда родной дом, пустился в путь, навстречу неведомой судьбе.
В семнадцать юношеских лет Джордж Лермонт был уже высок — все шесть футов ростом — и продолжал еще расти. Из-под его bonnet — шотландской шапочки с черным пером сокола, приколотым серебряной пряжкой с изображением святого Андрея, покровителя шотландцев — до широких плеч ниспадали золотисто-светлые кудри. Осененные девичьими пушистыми и темными ресницами, пристально взирали на мир большие карие глаза. В этих глазах было нечто тяжелое, магнетическое: стоило ему поглядеть на человека в спину, как тот сразу вдруг оборачивался. Нос у него был короткий, чуть вздернутый, губы не утратили еще мальчишеской пухлости. Из-под куцего серого камзола до колен свисала шерстяная kilt — шотландская юбка. Слева на поясном ремне красовался dirk — шотландский кинжал. На плечи наброшен широкий пледовый плащ. И шапка, и юбка, и плащ были сшиты, разумеется, из тартана — крепкой шотландской ткани в клетку, причем по цветам клеток любой сведущий шотландец мог определить, что Джордж принадлежал к клану Лермонтов.
Из Абердина Джордж пришел пешком в Эдинбург, столицу Шотландии. На полуострове Файф он простился со своими родственниками Лермонтами, жившими в замке Балькоми на берегу Северного моря, южнее города Сент-Эндрюс, и в старинном замке Дэрси, на берегу реки Идеи.
Всю дорогу подмывало его бросить свою затею и вернуться к матери, в родной Абердин, к Шарон. Скверно все вышло. Не простился с матерью, убежал от скандала, учиненного им неизвестно зачем и почему. Начитался книжек о приключениях, о джентльменах удачи. А разве Господь Бог не погубил главу клана Лермонтов в назидание всем остальным Лермонтам?! А ведь у сэра Джеймса Лермонта была целая флотилия с пушками и пистолями, с целым полком мушкетеров, понюхавших пороху в борьбе с испанцами за океаном!..
Еще не поздно вернуться к маме, которую он никак не имел права бросать, будучи единственным в семье мужчиной. Да какой он мужчина! Что она о нем будет думать: сбежал куда глаза глядят! К южникам! Оставив глупую записку: после скандала не могу вернуться в училище… ухожу искать свою фортуну… верю в свое счастье… завербуюсь в войско на континенте… Через три-четыре года вернусь к тебе, дорогая, любимая мама… женюсь на Шарон… Я верю в нее… Она передаст тебе эту записку… Наш предок, норманнский рыцарь Лермонт, помог принцу Малькому вырвать из кровавых рук Макбета корону отца Малькома короля Дункана. За это Мальком III озолотил его, сделал шотландским лэрдом в Эркильдуне на Твидере… Я верю в свою счастливую звезду… В моих жилах течет королевская кровь, и потому я не могу позволить оскорблять меня старым дуракам…
Шарон он ничего не сказал, сунул ей запечатанное письмо для мамы. Разве это по-рыцарски?! Еще не поздно вернуться…
И вдруг он, мысленно прощаясь с Эдинбургом, бывшей столицей бывшего славного королевства Шотландии, резко изменил свой корпус; пошел не к границе, а на восток — к замку предка своего Томаса Лермонта, великого барда Шотландии. Пусть Томас решит его судьбу… Что он знал о Томасе Лермонте? И мало, и много. Руины замка барда и рыцаря ему показали его кузены — наследники замков в Файфе. Жадно слушая их, он запомнил каждое их слово. Сэр Томас Лермонт был вначале вассалом эрла Патрика, седьмого эрла Дунбара, близкого по крови к королю Александру III, повелителю Шотландии. Жена его леди Кристина Брюс, графиня Дунбар, приходилась сестрой лорду Роберту Брюсу, потомку легендарного короля Роберта Брюса, освободителя Шотландии, и других ее королей, включая древнекельтских.
Томас Лермонт выбрал это место для своего замка отнюдь не случайно. Ведь он был не только бардом, но и рыцарем, закаленным во многих боях и сражениях. Хорошо зная историю Шотландии, он облюбовал три высоких холма севернее пограничной широкой равнины, он возблагодарил Бога, что знал наизусть мемуары Гая Юлия Цезаря, который, приведя свои победоносные, но измученные в сражениях с шотландцами (тогда кельтами и пиктами) войска к трем опасным высотам, объездил, обошел и облазил их одну за другой и назвал их Trimontium, то есть Трехгоркой, и после долгого раздумья повелел построить стену из каменных валунов вдоль всего предгорья, превратив Трехгорку в главный опорный пункт! Вот какое место выбрал славный рыцарь Томас Лермонт для своего замка, повернув свой опорный пункт на 180 градусов!
Неудивительно, что Дунбары отдали свою старшую дочь леди Веток замуж за сэра Лермонта, который одинаково блестяще владел пером, и мечом, и десятиструнной арфой!
Как могли Лермонты, от Томаса до Джорджа, не гордиться тем, что состояли в родстве с королями, а значит, через них со многими королями Англии, Франции и другими царствующими домами Европы! Но они всегда помнили, что шотландский дом считался древнейшим из всех других домов. Это не было снобизмом, это была законная гордость. Они никогда не забывали, что были связаны родственными узами не только с такими помазанниками Божиими, как вся династия Стюартов, но и с династией Брюсов, начиная от Роберта Брюса I (1306–1329) благодаря браку сэра Томаса Лермонта. По этой причине мэр королевского города Сент-Эндрюса, бывший галерник сэр Патрик Лермонт отказался последовать примеру короля Александра III, заменившего герб Брюсов — дикого вепря — вздыбленным красным львом.
Тесть эрла Дунбара и Марча, прославленный военачальник, постоянно опирался на одного из лучших и надежных своих полководцев — на Томаса Лермонта. Как один из самых могучих феодалов Шотландии, эрл по требованию короля выставлял трехтысячное войско: кавалерию, копьеносцев, стрелков из лука. Особенно жестокой была война, навязанная Шотландии королем викингов Хаконом. И Лермонтам, как и другим многочисленным потомкам викингов и норманнов, пришлось сражаться не на жизнь, а насмерть против своих северных родичей. Не только их флот, но и войско считались тогда самыми грозными в мире.
(А Джорджу Лермонту придется сражаться под русскими знаменами с близкими своими родственниками, даже с Лермонтами!)
Известно, что особой заслугой Томаса Лермонта было обучение войска эрла Дунбара и Марча стрельбе из лука и использованию кавалерийских пик и копий.
Кузены верили, что существует определенная связь древнего герба Лермонтов о трех ромбах с Трехгоркой и тремя видами оружия.
Праздновала свою победу над Хаконом вся Шотландия. В Стерлинге и Роксберге, любимых Александром III королевских замках, веселились долго и бурно. Любопытно, что из Московии через многие царства и государства привезли русских медведей, впервые увиденных шотландцами, которые лихо отплясывали вприсядку.[29]
Все это рассказали кузены Лермонту из Абердина, а он молча и с благоговением пристально рассматривал скелет или каркас трех уцелевших могучих этажей с кладкой толщиной не меньше шести футов, с узкими и высокими бойницами, которые кроме военной службы несли еще одну весьма важную службу: освещали ярким солнечным или тусклым лунным светом трехэтажную каменную лестницу за ними. Двоюродные и троюродные братья Джорди только и говорили что о военной доблести своего прославленного предка, забывая о том, что он был и остался первейшим менестрелем, королевским трубадуром, бардом, создавшим бессмертную жемчужину из современного ему бродячего сюжета о великой и трагической любви двух обыкновенных и юных созданий Божиих, на сотни лет опередившего какого-то Вильяма Шекспира, проживающего в Лондоне на скудные театральные шиллинги, зато беспременно в кого-то безумно влюбленного…
Наверное, Джорди прочитал в отцовской библиотеке одно из двух плохоньких изданий трагедии «Ромеус и Джульетта», напечатанных в Лондоне в 1597 и 1599 годах. Его, конечно, поразило, что Джульетте не исполнилось еще и четырнадцати лет. Как его Шарон, которой было всего девять, когда он, Ромеус абердинский, влюбился в абердинскую Джульетту!.. Кстати, надо принять во внимание, что Абердин тогда распался на католиков и протестантов, и Джорди был протестантом, а Шарон — католичкой!
Быть может, юный Джорди, начитавшись безвестного драматурга Вильяма Шекспира — потрясателя не только копья, но и юных сердец! — и себя вообразил Ромеусом, готовым во славу любви своей вызвать на дуэль и всех Тибальтов, и прочих родичей Джульетты… Дерзость, рыцарская дерзость потомка рыцарских Лермонтов и его, Джорди, заставляет бежать из родного города… И погибают они во имя безрассудной любви, чтобы стать первой любовной парой, любовным дуэтом во всех историях любви. Взрыв любви, чувственной и идеальной, из-за рокового вмешательства ханжей приводит к гибели, к самоубийству и Ромео, и Джульетту…
Потомок великого барда Джорди Лермонт вообразил себя Ромеусом, а Шарон — Джульеттой. Его время было временем шпаг и клейморов, ядов, измен, Возрождения и контрреволюции. Это время отразилось с всемирно непревзойденной силой во всем свете в трагедии о Ромео и Джульетте…
Это не поняли еще ни англичане, ни шотландцы, не говоря уж о французах и испанцах и тем более немцах и московитах. А понял Джорди, потомок шотландского автора «Тристана и Изольды», без повести которого не было бы и «Ромео и Джульетты», потому что всегда за величайшими произведениями всех видов искусства таятся их предшественники и первопроходцы, предки любых новых шедевров. У всех гениальных творений есть свои корни. Так, эллиническая культура жива и сегодня, как живы, переплетаясь с нею, и восточные культуры.
Но память поколений в старости сдает, поддается амнезии.
Что касается «Ромео и Джульетты», то лишь немногие английские шекспироведы помнят, что Шекспир заимствовал свое лучшее произведение у безвестного литератора Артура Брука под названием «Tragical Historye of Romeus and Juliet», изданное без всякого шума в 1562 году, на четвертый год царствования великой и блистательной Елизаветы I. А англичанин Артур Брук переложил на аглицкий язык того времени сочинение итальянца Маттео Банделло…
Но вернемся к нашим баранам. И баронам… Лермонты были не баронами, а барами. Официально были они не лордами, а лэрдами — помещиками. Столбовыми, но не титулованными дворянами — не баронетами, не барьнами, не эрлами, несмотря на их тесное родство с королями Шотландии. Увы, в Шотландии, как и повсюду, больше ценили монархи угодливость, пресмыкательство и подхалимство, слепую преданность, чем истинное рыцарство, славу, завоеванную отвагой, победами, кровью. При всех королевских дворах, увы, Их Величества больше ценили искателей, подхалимов, карьеристов. И чем бездарнее и глупее были монархи, тем глупее, лживее и опаснее для них самих была та толпа «надменных потомков известной подлостью прославленных отцов, Пятою рабскою поправшие обломки Игрою счастия обиженных родов!»
Как созвучны эти бешеные строки Джорджу Лермонту, племяннику бунтаря сэра Патрика Лермонта, героя Реформации. И как противны были они сэру Джеймсу Лермонту, который разорил свой род, польстившись на закрепощение, колонизацию кельтских племен, полудиких хозяев древней Каледонии, не покорившихся самому Гаю Юлию Цезарю!
А поэту Лермонтову пришлось стать и воином Российской империи при завоевании Кавказа…
Шотландцы были недовольны своим королем. Эдинбуржцы, чей город с переездом короля в Англию вдруг перестал в 1603 году быть столицей, жаловались, что с исчезновением королевского двора они лишились своей лучшей и наивыгоднейшей клиентуры. Бюргеры не могли не возмущаться тем, что Эдинбург стал вдруг и сразу заштатным городом. Дворяне негодовали на короля за то, что он, боясь вызвать недовольство лондонского двора и стыдясь втайне своих бедных придворных, взял с собой лишь самых сиятельных царедворцев, бросив на произвол судьбы всю дворянскую мелкоту. Мир с Англией лишил воинственное шотландское джентри всяких надежд на завоевание славы и богатства в войнах с южниками. В доброе старое время войны не заставляли себя ждать, и каждое очередное кровопускание освобождало страну от лишних ртов — теперь же многие сетовали на перенаселенность.
С тем большей Силой ощущали предприимчивые и неимущие мелкие дворяне тягу к военной службе на континенте, где, слава Богу, все шло по-старому и войны следовали одна за другой и конца им не было видно.
Путники в те беспокойные времена, отправляясь в мирное путешествие, вооружались, будто шли на войну, пистолями и кинжалами, надевали дедовские шлемы и панцири. В Пограничье можно было избежать встречи с разбойниками, лишь сбиваясь в большие отряды. За первые десять лет царствования Иакова, короля Шотландии и Англии, законность и порядок в северном королевстве лишь начинали укрепляться.
В пограничном краю Джордж шел с погонщиками скота, у которых была сильная охрана.
Хотя над всем островом Великобритании царствовал один король, под властью Иакова I Английского и VI Шотландского находились два отдельных королевства со своими конституциями и судебными законами. Все подданные первого короля обоих королевств знали, что в случае смерти двоих сыновей Иакова державы и скипетры этих королевств могут перейти в разные руки, чего искренне желало большинство вольнолюбивых шотландцев.
И шотландцы, и англичане не могли забыть вековую вражду и взаимные обиды. В Пограничье по-прежнему было неспокойно, не прекращались стычки и набеги. Южников возмущало то, что английская корона, которую подряд носили пять монархов династии Тюдоров, вдруг досталась Стюарту, королю шотландцев, коих они считали нищими бездельниками, дармоедами и нахлебниками. Негодовали они и на покойную бездетную Елизавету, утратившую в старости все свое былое величие и всю живость своего ума и до последних своих дней упрямо отказывавшуюся назвать своего наследника. Многие в Англии опасались, что Иаков станет мстить Англии за убийство его матери, будет стремиться, хотя он как будто и протестант, восстановить власть Папы Римского.
Опасения оказались напрасными. Иакова подкупало то, что в Англии его почитали как главу Англиканской Церкви, тогда как в Шотландии пресвитерианская церковь не оказывала ему никакого почтения.
— Капитан, — с вымученной смелостью обратился юный шкот к южнику Смиту, плававшему еще с сэром капитаном Вальтером Ролли и сэром Франсисом Дрэйком, — я Джордж, сын Эндрю Лермонта, который ходил с вами в Америку.
— Я помню его, — попыхивая трубкой, прогудел Джон Смит. — Добрый был шотландец. Но как же ты мать свою бросаешь?
— Премилостивый Бог будет ей опорой. Я тоже хочу быть моряком, сэр. Возьмите меня, сэр, на свой корабль! Заклинаю вас! Буду юнгой, буду делать все, что прикажете. Клянусь именем матери и честью отца, я оправдаю ваше доверие, капитан!
Капитан оглядел свой корабль. Сто один пассажир. Сорок восемь членов команды. Больше нет места даже для собаки или кота. Даже для попугая.
— Сколько тебе лет, малыш?
— Восемнадцать, сэр!
— Гм! Не могу, все равно маловато, сынок! Не повезло тебе. Судьба! Последнее место я отдал сегодня утром — помощнику повара.
Судьба! Из-за ничтожного опоздания сбежавший из родного дома Джордж Лермонт поплыл не в Америку, а в Европу, не в Новый Свет, а в Старый, где бушевала война. Видно, прав был Кальвин — что у кого на роду написано, тому и быть. Вот такой непреодолимый детерминизм! Будь он проклят!
Восславь, любезный читатель, волю Господню! Уплыви мальчишка Джордж Лермонт в Америку, не было у нас ни автора «Демона» и «Героя нашего времени», ни славных адмиралов шкотского происхождения!
В Лондон Джордж Лермонт пришел пешком почти за сто лет до постройки собора Святого Павла. Блуждая по узким и грязным улицам английской столицы, построенной на месте римской фортеции, Джордж Лермонт издали наблюдал блеск и великолепие ненавистного ему двора, Его Королевское Величество Иакова, монарха весьма недалекого, хоть и шотландца, но надменного, вздорного, презирающего права парламента, а еще более — земляков-шотландцев. Сын Марии Стюарт лишил своих родичей даже права на ношение кинжала!..
Первая неудача не обескуражила Джорджа. «Я мир, как устрицу, мечом своим открою…» Он своего добьется. Он завоюет славу и богатство и только тогда вернется к Шарон и к маме. Как он тосковал по ним! Проводив отца, мать пела ему песни моря и гор, песни кланов Лермонтов и Дугласов… А Шарон стала такой красавицей в шестнадцать лет…
На груди он носил в медальоне мамин локон и синий бисерный шнурок, украденный в детстве с шеи зазевавшейся Шарон… На левом мизинце — подаренное ею колечко с абердинским агатом, зеленым, как ее глаза. И конечно миниатюрный герб Лермонтов — три ромба (кольчужинки или брильянты на синем стропиле в золотом поле).
Лондон поражал многолюдьем, движением, суетой и пестротой. И уж конечно — толкотней. Перед громадиной Лондоном померк не только Абердин, который поместился бы в какой-нибудь лондонский пригород, но и «старая коптилка» Эдинбург.[30]
Но до чего велик, многообразен и богат этот Лондон! Южники хвастали, что у них овсом питаются не люди, как в Шотландии, а лошади. Джордж помнил описание Лондона в романе своего предка о Тристане. Он немало не сомневался, хотя это и было поразительно, что Томас Лермонт ходил по этим самым улицам более пяти веков тому назад, смотрел на эти храмы, дворцы, на грозный и мрачный Тауэр, а город и тогда уже был древним, помнил даже Гая Юлия Цезаря и его легионеров, а вскоре после войны Малькома Большеголового и рыцаря Лермонта против Макбета нашествие бастарда Вильгельма Завоевателя, чьими вассалами оставались в Нормандии старшие дворяне рода Лермонтов…
Однажды ему поручили напоить лошадей у таверны «Русалка» в Чипсайде, и он подслушал разговор актеров, из коего следовало, что «Русалка» была любимым пристанищем Билли Шекспира в Лондоне, что в ней он читал друзьям из театра «Глобус» бессмертные строки «Гамлета» и «Ромео и Джульетты».
С сорокадевятилетним Вальямом Шекспиром юный Лермонт мог бы столкнуться и у входа в таверну «Энкр» («Якорь»), что на Бэнксайде. Наверняка этот плебейский писака, не признанный современниками, был бы одет в старомодный костюм елизаветинских времен. К тому времени этот волшебник «Глобуса», провинциал из Стратфорда-на-Эвоне, напечатал шестнадцать своих пьес, но отнюдь не разбогател. Более двадцати пьес оставались не напечатанными, а было отмерено ему всего каких-нибудь три года жизни. Давно удалился на покой, поселившись в родном Стратфорде, но мог же этот маг и чародей приехать в Лондон, чтобы похлопотать, например, об издании собрания сочинений или посмотреть новую постановку какой-нибудь своей пьесы, а затем зайти со старыми дружками в «Русалку» или «Якорь», где столько было выпито и пролито в доброе старое время вина и пива. Да, Елизавету вспоминали со слезой, а Иакова ругмя ругали.
И у «Глобуса» Джордж мог увидеть Шекспира. Джордж узнал этот круглый театр по восторженному описанию отца и по вывеске над входом, изображавшей Геркулеса в роли Антея — с земным шаром на плечах. Вспомнил, конечно, что в театре этом не раз бывал покойный капитан Эндрю Лермонт, — защипало в глазах. Резануло по сердцу — ведь бросил он мать. Знал, что она, гордая дочь клана Черных Дугласов, никогда не обратится к ним за помощью…
В «Глобусе» шла пьеса Шекспира «Все истинно», прежде известная под названием «Генрих VIII». Лермонт мечтал скопить шиллинги на самый дешевый билет, да где там, так ему это и не удалось, на хлеб не хватало.
И еще одного великого поэта мог он встретить в Лондоне. Джордж Лермонт не мог знать, что на соседней с Чипсайдом улочке Бред-стрит (Хлебной) проживает в доме стряпчего с орлом на фасаде пятилетний близорукий мальчишка по имени Джонни Мильтон, и этому Джонни Мильтону суждено стать среди всех бывших, настоящих и будущих поэтов Англии на почти равную ногу с Вильямом Шекспиром и создать потрясающий образ Демона в своей неподражаемой поэме «Потерянный рай».
(Мог ли Джордж Лермонт представить себе, что его потомок создаст другой образ Демона, который сядет по праву на престол рядом с троном мильтоновского Сатаны?)
Самое сильное впечатление на Джорджа произвело Вестминстерское аббатство. Вот это храм! Подумать только: когда по Лондону расхаживал в 1056 году[31] норманнский рыцарь Лермонт, этому зданию было уже лет четыреста. Построили его в VII веке, перестроили уже после рыцаря Лермонта в XIII столетии, вскоре после Томаса Лермонта Рифмотворца. В южном притворе храма Вестминстерского аббатства, сыром, холодном и мрачном, уже после Джорджа Лермонта появился «Угол поэтов» в скромном углу у двери.
Крепко сжав кулаки, стоял Джордж у гробниц английских королей — врагов его родины. Вот блистающая золотом, драгоценными камнями и мрамором гробница короля Генриха III. У подножия ее — гробница его снохи прекрасной Элеоноры, сопровождавшей своего мужа короля Эдварда I в Крестовый поход, а рядом под большой плитой без всяких украшений покоится прах заклятого врага Шотландии, трижды за десять лет ходившего на нее войной. Эдвард I умер седовласым стариком близ шотландской границы в 1307 году. На надгробной плите высекли латинскую надпись: «Edwardus primus Scottorum malleus hie est Pactum serva» — «Эдвард Первый, молот шотландцев. Будь верен».
В нескольких футах над священным для всех шотландцев камнем, захваченным Эдвардом, стоит построенный им трон. На камне том короновались в прежние времена все короли Шотландии. Теперь же его попирают английские короли при своей коронации. На камне высечена вещая надпись:
«If fate go right where’er this stone is found, The Scots shall monarchs of that realm be crowned» («Коль року угодно, где камень сей будет лежать, Там должно королей Шотландии короновать»).Много было у Шотландии королей и королев, но самыми славными и любимыми героями ее были сэр Вильям Воллес и Роберт Брюс,[32] кои дрались за свободу своей родины против английских захватчиков, предводительствуемых Эдвардом I в XIII и XIV веках. Баллады о Воллесе и его леди Марион, погубленных черной изменой, пели все шотландцы — суровые горцы и жители плодородных долин. Пленив Воллеса, жестокий король Эдвард потребовал под страхом смерти, чтобы тот признал его власть над Шотландией, но гордый Воллес выбрал смерть.
Казнь Воллеса, героя Шотландии, была ужасна. На место казни его везли связанного по рукам и ногам. Потом ему отрубили голову и, четвертовав, по обычаю того времени водрузили части его тела вместе с головой на железные прутья над Лондонским мостом.[33] При одном воспоминании о казни Воллеса у Лермонта все загоралось внутри. Слух о его казни поднял всю его отчизну, и войско под началом Роберта Брюса разбило южников в великой битве при Баннокберне и изгнало врага из страны.
Все насмехались в тавернах и на улицах над его шкотской шапочкой и еще пуще над его пестроклетчатой юбкой, и скрепя сердце сменил он юбку, перешитую из отцовской, на презренные панталоны. Дворянин, потомок бессчетных славных поколений, он перепробовал, кажется, все самые низкие, самые ничтожные работы: махал метлой, мыл посуду, подносил вещи господ южников. И чем хуже ему было, тем с большей силой тянуло его обратно домой, в Абердин, к Шарон, к покинутой матери, к родному очагу. Он тосковал безмерно по пропавшему в океане отцу, вспоминал поездки с ним в древнее становище клана Лермонтов в Глен-море, откуда виднелись Грампиенские горы с вершиной Бен-Невис.
Горы, горы, горы!.. Может быть, тоска по ним, по Грампиенским горам древних скотов, пришедших сюда из Ирландии, смутно проснется, рождая бессмертные образы, в душе его русского потомка…
Парное козье молоко, мелодично бьющее в подойник. Духовитый овечий сыр. Радужный блеск плесков рек Тей и Клайд. Бурные каскады с форелью. Отец обещал взять его в Глазго, Денди, Инвернесс, Стирлинг и, конечно, снова в Сент-Эндрюс — столицу Лермонтов. И не успел, хотя успел многое в жизни. Стать мореплавателем, капитаном — вот голубая мечта Джорджа Лермонта! Можно, и пиратом вроде Ролли и Дрэйка.
В жилах его по женской линии бродила бунтарская, свободолюбивая кровь древних кельтов времен Оссиана. Каледонцы одни не поддались римским легионам Юлия Цезаря. Римским цезарям так и не удалось завоевать Каледонию — Кавказ Британии! Бешено дрались шотландцы с англосаксами и норманнами. С девятого века процветало их королевство. Богаче шотландцев были многие, но никто не был патриотичнее и горделивее. Каким блистательным парадом прошествовали, прогарцевали по средневековой истории ее короли Кеннет I, Дункан I, отважный, но коварный Макбет, свергнутый и убитый с помощью рыцаря Лермонта Малькольмом Большеголовым в 1058[34] году. Но Малькольм женился на английской принцессе Маргарите, а она со своим приданым привезла в Шкотию не только английский язык, но и англиканскую, епископальную веру. Потом пошли Стюарты и все английские короли… Отец говорил сыну, что никогда не попала бы Шкотия в ленную зависимость от английской короны, если бы не междоусобная вражда лэрдов.[35]
Шотландцы, что греха таить, легкомысленно надеялись поживиться за счет богатых южников, чьим королем нежданно-негаданно стал Иаков и потому с ликованием встретили весть о восшествии Стюарта на престол Тюдоров. Увы, они скоро похмелились, поняли наконец, что обманулись в своих корыстных ожиданиях: король не собирался делиться поживой со своими бедными шотландскими подданными, совсем забыл о них, пируя и охотясь под Лондоном. Возмущенный все растущей толпой алчных искателей, саранчой, нахлынувшей к его лондонскому двору из Шотландии, оскорбленный и пристыженный диким и нищенским видом своих земляков на фоне пышных и расфранченных английских вельмож, неблагодарный монарх повелел Тайному Совету Шотландии всячески препятствовать этим просителям выезжать за пределы своей родины. И глашатаи Тайного Совета, встав под каменными крестами на всех ярмарочных площадях объявили народу, что всем шотландцам строжайше запрещается выезжать в Англию без особого разрешения Тайного Совета под страхом самого тяжкого наказания.
И все же многие знатные шотландские дворяне, лэрды, включая и родственников короля, эрлы,[36] бароны, рыцари, служившие королю верой и правдой, члены королевской партии в году междоусобицы, королевские кредиторы, вдовы и сыновья его верных слуг пробивали себе путь в Лондон и осаждали там короля, добиваясь разных милостей и вознаграждения былых трудов и жалуясь на зловредных южников, которые распевали в насмешку над шотландцами издевательскую песенку:
В Шотландии родился Оборванный босяк, Нажрался и напился — Он королю земляк!На это выведенный из терпения король отвечал: «Погодите немного, и я, сделав англичан такими же нищими, как и вы, помирю вас с ними!».
Король Иаков не терпел насилия и вида крови, но тем не менее шотландские дворяне, бедные и гордые, пробиваясь к королевской кормушке, зачастую дрались на дуэлях с английскими дворянами. Много шума наделала в обоих королевствах схватка на скачках в Кройдоне. Шотландец Рамзай, сочтя себя оскорбленным англичанином Филиппом Гербертом, огрел его плеткой по лицу. Другой английский джентльмен, по фамилии Пинчбек, возопил: «Позавтракаем шотландцами здесь, а остальными пообедаем в Лондоне!». Герберт, однако, стерпел обиду, за что король предал позору земляка и в тот же день произвел южника в рыцари, барона, виконта и эрла Монтгомери, сделав его членом палаты лордов, а Рамзая изгнал с глаз долой.[37]
Вскоре после этого случая король Иаков вслед за французским монархом запретил дуэли, что привело не к их исчезновению, а к тому лишь, что они проходили не публично, а тайно, не с признанным судейством, а со случайными секундантами, не по законам рыцарства, а зачастую без соблюдения оных.
Сражались обычно по моде времени на рапирах, снимая верхнюю одежду, чтобы показать, что на противниках не надеты панцири. Всем запомнилась дуэль между друзьями по какому-то ничтожному поводу: шотландец королевской крови сэр Джеймс Стюарт и англичанин сэр Джордж Вартон, сыновья двух известных вельмож, рыцарей ордена бани, дрались насмерть и умерли на месте поединка.
Несколько раз сэр Джордж подходил ко двору эрла Саутгемптона. Не обратиться ли за помощью к видному аристократу, заправлявшему Виргинской компанией, которой принадлежал последний корабль капитана. Потом, в Москве, он узнал, что в тот год будущей Московией правил Рюрикович, такой же варяг, как первый рыцарь Лермонт, вошедший в историю России как Изяслав I Ярославич? Эрл, наверное, помнит его отца, знает, как он погиб. Быть может, он распорядится, чтобы сына капитана Лермонта определили юнгой на какое-нибудь судно компании, совершающее рейсы к далеким берегам Америки. Но гордость и боязнь получить оскорбительный отказ гнали Джорджа от дворца.
Однажды он увидел издалека эрла Саутгемптона, вышедшего из парадного, чтобы встретить высокого гостя — лорда-канцлера сэра Фрэнсиса Бэкона, милостью короля ставшего бароном Веруламским и виконтом Сейнт-Олбансом. Он был знаменитым философом и ниспровергателем Аристотеля и схоластики. Глядя, как раскланиваются друг с другом эти два лорда, никто бы не мог предположить, что они смертельные враги, что не пройдет и восьми лет, как Саутгемптон и его сторонники в парламенте, в палате лордов и палате общин, свалят канцлера, обвинив его по двадцати восьми статьям во взяточничестве и коррупции, и король оштрафует его на 40000 фунтов стерлингов и заключит в Тауэр! Опозоренный Бэкон умрет в 1626 году.
Одиноко бродя по берегу Темзы вокруг мрачного, облепленного черным вороньем Тауэра с его высокими прямоугольными башнями, он вспоминал рассказы отца об этом дворце, построенном в конце XI века Вильгельмом Завоевателем и ставшем впоследствии крепостью и тюрьмой. Вон в той башне в XV веке убили короля Генриха VI. В казематах замка, если верить преданиям, по указу горбуна-узурпатора Ричарда III были убиты юные принцы крови. На Лобном месте Генрих VIII отрубил голову двум своим женам и бывшему лорду-канцлеру сэру Томасу Мору, философу, историку, мечтателю, которого чтил отец. Уже много лет в Тауэре сидел, дожидаясь топора и плахи, впитавшей кровь Томаса Мора, и работая над «Историей мира» сэр Вальтер Ралли, блестящий фаворит Елизаветы и прославленный мореход, с которым плавал капитан Лермонт.
Что помнят эти жирные вороны на стенах Тауэра? Лондонцы верят, что Англия всегда будет жить, пока не улетят эти птицы.
Никогда они не улетят — хитрые южники подрезали им крылья!
Не мог Джордж не вспомнить, глазея на Тауэр, рассказы отца о последней королеве Шотландии. Мария Стюарт была дочерью лотарингской герцогини Гиз и внучкой Маргариты, дочери английского короля Генриха VII, ставшей женой шотландского короля Иакова V Стюарта. Марию, или Мери, провозгласили королевой Шотландии, когда ей исполнилась неделя от роду. Красоту ее сравнивали с красой Елены Троянской. В пятнадцать лет она вышла замуж за французского дофина и стала королевой Франции и Шотландии, но царственный супруг ее скоро умерл и следующим ее мужем стал ничтожный лорд Дарнлей, ее красивый кузен. По слухам он убил Давида Риццио, секретаря королевы, которого она безумно любила, а через год его самого взорвал бомбой эрл Босвелл, вновь поведший прекрасную Марию под венец.
Королева слыла непримиримой католичкой, и дворянство страны, включая и Лермонтов, восстало против нее и заточило папистку в темницу, но она бежала из Лох-Левена, собрала войско и дала бой баронам близ Лангсайда, у Глазго. Войско королевы было разбито, и Мария бежала в Англию и отдала себя под покровительство Елизаветы Английской. Она попала из огня в полымя, потому что высокомудрая и бездетная Елизавета боялась и ненавидела ее как свою прямую наследницу. Рискуя головой, Мария стала интриговать и притязать на английский престол, поскольку английские католики не признавали Елизавету законной королевой, превратилась в знамя папистов, стала душой испанских заговоров. Елизавета продержала претендентку долгие годы в заточении, пока наконец глава ее секретной службы хитроумный Уолсингем не доказал в 1587 году не без помощи искусно сфабрикованных улик, что Мария добивалась убийства Елизаветы, и тогда Елизавета, поддержанная парламентом, обезглавила Марию. Ликовало все королевство. Лондон был иллюминован.
А шотландцы, изгнавшие свою королеву и заставившие ее искать убежища у ее врага Елизаветы, доказали, что они настоящие джентльмены, все простив Марии, помня лишь красоту ее и безмерное обаяние, а также муки, принятые от проклятых южников-англичан.
— С Францией мы почти всегда дружили, — ораторствовал шотландец-вербовщик, восседая посреди пестрой компании земляков. — Когда Генрих V Английский почти завоевал Францию и едва не прогнал из этой прекрасной страны короля Карла, мы послали туда неполных семь тысяч вояк, и они спасли страну от южников!..
— За победу над южниками! — орали пьянчуги.
— Наши одержали великую победу, — продолжал, глотнув пива, вербовщик.
Сэр Джон Свинтон выбил копьем из седла герцога Кларенса, брата английского короля, а наш полководец Джон Стюарт, эрл Бьюкенен, выбил ему мозги булавой, за что Карл Французский сделал его констэблем Франции!..
— Стюарты, известное дело, — вставил некий потрепанного вида рыцарь, — всюду неплохо устраиваются, а вот мы, Огилви…
Но тут он громогласно икнул, все рассмеялись, позабыв об оскорблении Его Величества Иакова Стюарта, и вербовщик продолжал:
— А славный эрл Дуглас стал герцогом Тюрени! И все наши герои были возведены в королевскую лейб-гвардию Франции!..
— Наши и тут служат гвардейцами, — вновь возмутился рыцарь, — а меня, Огилви, не захотели взять, потому что у меня пусто в кармане и позолота сошла со шпор!..
Однажды увидел Лермонт смену караула у ворот королевского Виндзорского замка. До чего великолепны были шотландские гвардейцы! Особенно выделялся тамбурмажор, которого Джордж узрел тогда же у ворот. Высокая меховая шапка с белым плюмажем, роскошный красный мундир с золотой лентой через левое плечо и серебряными крестами Святого Андрея на стоячем воротнике, крылатые эполеты, предохранявшие от ударов мечом, за спиной длинный тартановый плед, юбка (kilt) из того же клетчатого тартана, что и плед, sporron с кожаным кошелем, полосатые чулки (caddis) почти до колен, ботинки с белыми гетрами и изящная шпага (claith beg) с эфесом, а не огромный и длинный claith mhor (клеймор) — двуручный обоюдоострый меч. Такой claith beg по-кельтски, или claybeg по-английски, носил и отец Джорджа.
Крепко забилось семнадцатилетнее сердце Джорджа Лермонта. А может быть, пойти на службу в гвардию? Нет-нет, большинство шотландских дворян считают короля Иакова предателем, продавшим Шотландию южникам! Лермонт не может служить такому королю.
В клане Лермонтов молились на великого реформатора — на пикардийца Жана, или Джона, Кальвина. Долой Папу и его епископов!.. Многие потянулись за Кальвином на берег Женевского озера. Но отец Джорджа не соглашался и с Кальвином, вдохновителем пресвитерианской церкви. Никак не может быть предопределена провидением судьба человека. Судьба каждого человека, утверждал капитан Лермонт, не только в Божиих, но и в его собственных руках. И не молитвами надо благословлять предначертанную судьбу. А менять ее надо своими делами. Умеренность и воздержание — это для попов и лавочников, а не для джентльменов удачи и солдат фортуны! И разве лучше Кальвин, чем святые инквизиторы, если он перенял их бесчеловечные меры борьбы с еретиками, вплоть до изгнания с родины и сожжения на костре!..
В «Веселом Роджере», одном из портовых кабачков с красными решетчатыми ставнями, шла вербовка ландскнехтов в войско польско-литовского короля. Речь Посполитая тогда тянулась от моря до моря, слыла великой европейской державой, которой, однако, остро не хватало солдат для ее расточительных войн. Начав в 1600 году войну против Швеции, Сигизмунд III нанял большой отряд шотландцев, и наемники так ему понравились, что король Речи Посполитой велел сколотить новый отряд, тем более что он воевал одновременно и против русских.
Похоже, что наш герой оказался на плавучей тюрьме. А лоцманы на Темзе кричали: «Westward-ho! Westward-ho!». Все звали и звали его за мечтой своей мореходной на запад, на запад, за океан…
В пятницу корабль был готов к отплытию, но любой моряк и сын моряка знает, что в пятницу никто в своем уме не отправляется в плавание.
Несмотря на охрану, Джордж, пожалуй, все-таки удрал бы с корабля на берег, но ведь он поставил свою подпись под контрактом, и побег ляжет Позором на его имя, на весь его род!
В субботу подняли паруса и вышли по Темзе в море.
Стоя на палубе и оглядываясь на берег, он думал о Шарон и шептал про себя строки из «Поэмы о Тристане» — первые запомнившиеся ему в детстве бессмертные слова, обращенные Тристаном в разлуке к Изольде:
«Isot ma drue, Isot m’amie En vus ma mort, en vus mavie». («Изольда, моя милая, Изольда, моя подруга, В вас моя смерть, в вас моя жизнь»)В одном Джордж уже обогнал своего кумира: мессир Тристан полюбил Изольду, когда ей было четырнадцать лет, а Джордж влюбился в Шарон, лишь только ей пошел десятый год. И что из того, что по уверению бардов Изольда Белорукая блистала среди первых красавиц всех королевств, как луна блещет среди звезд. Каждый рыцарь может сказать это о своей прекрасной даме. И Джордж никогда не променял бы Шарон Рыжую на любую Изольду…
Дуглас сидел с Джорджем на шканцах и смотрел по сторонам, любуясь той оживленной картиной, которую представляла собой Темза.
— А почему все наши остались в этом вонючем трюме? — спросил Джорди.
— Потому что их заперли там, — несказанно поразил его своим ответом Дуглас, — боятся, что убегут, кинутся с палубы в реку — и поминай как звали!
— Но ведь мы все подписали контракт! — возмутился Джордж.
Дуглас только усмехнулся и что-то хмыкнул.
Корабль со спущенными парусами спускался по Темзе вместе с отливом.
Сотни и тысячи торговых судов запрудили Темзу, лесом своих мачт загораживая лондонские дома, дома пригородов. Медленно проплыла деревня Дептфорд с верфями, и Темза стала расширяться. В лучах выглянувшего солнца купался Гринвич. Напротив — большой мыс на изгибе реки с причалами Вест-Индской компании. Следом потянулся Вульвич, где уже тогда был заложен громадный арсенал, наиболее крупный в Англии, где лили самые тяжелые и самые легкие пушки и ядра — основу мощи будущей Британской империи. Здесь на военных верфях[38] строили под страшный грохот такие линейные эскадры, которые посрамили бы Непобедимую Армаду. Ничего подобного, увы, в бедной Шотландии никогда не бывало, и Англия не собиралась делиться с ней своим морским величием, хотя на ее троне сидел шотландец. Множество полуголых людей трудились на берегах: таскали бочки, мешки, тюки, ящики, бревна и доски, канаты, всевозможные товары.
Гравезенд с высокой колокольней тоже протащился мимо под соленую ругань рулевого, которому мешали какие-то лодки.
Несостоявшийся моряк Джордж Лермонт твердо помнил: Темза подчиняется влиянию луны и прилива на семьдесят английских миль и судоходна на сто восемьдесят восемь миль.
Вот наконец через пять часов после отплытия и широкое устье с плавучими маяками и зелеными берегами.
Был майский веселый день с дождиком, а когда выходили в пролив, глазам предстало дивное зрелище: над широким устьем Темзы повисла арка многоцветной яркой радуги, и у Джорджа защемило сердце; вспомнил он рассказ мамы: успеешь добежать до конца радуги — найдешь горшок с золотом, в который и упирается радуга. Юный искатель приключений решил, что радуга — доброе предзнаменование для него и его товарищей, джентльменов удачи.
Кроваво-багровым закатом Джордж любовался уже в южной части Северного моря. Стоя на корме, он с волнением думал, что более четверти века тому назад отец его, капитан Лермонт, вот так же, стоя на палубе своего первого корабля, любовался морским закатом.
Стоя на левом борту, напрасно вглядывался он в морскую даль, в которой растворились замок вещего Лермонта, порт и крепость Бервик, которую строил зодчий Лермонт, Эдинбург, Сент-Эндрюс, родной Абердин…
Кто знает: понимал ли будущий родоначальник русского рода Лермонтовых, что он покидает почти цивилизованную страну, чтобы навсегда очутиться в почти варварской стране? Нет, нет, нет! Он был уверен, что или погибнет, или через пяток лет вернется богатым и доблестным воякой.
Уже совсем стемнело, когда спустился он в трюм. Невообразимая вонь ударила в ноздри. Воняло тухлой рыбой и черт знает чем. А может быть, прежними пассажирами, наемниками, которых возили на этом корабле, как скот на бойню… Джордж крепился, мужественно переносил эту вонь, пока не уснул мертвым сном праведника.
В то время еще ценили мужчину в мужчине, силу и доблесть, мужские шрамы и морщины, даже увечья. Никто не пудрился и не прыскал на себя духами. Пахло от мужчин не одеколоном и духами, а дубленой кожей, конским и собственным потом, пороховым дымом. И военного красили не только кресты и медали, но и шрамы и рубцы и, конечно, его боевой счет.
Утром его разбудили к утренней молитве.
Так же как в любом шотландском семействе глава его читает молитву перед едой, так и Дуглас, признанный командир рекрутов, читал молитву по-галльски, чтобы была она понятна как шотландцам, так и ирландцам.
Лермонту нравилось в Дугласе, что он, став пресвитером у рекрутов, не мучил их проповедями, не был фанатиком, ханжой и фарисеем. Надо сказать, что молодые Лермонты всегда отличались большой терпимостью в вопросах веры и встали в первые ряды борцов Возрождения. Правда, не было у них полного единства. Так, сэр Патрик Лермонт вел долгую борьбу не только с католиками, но и с собственным отцом, Джеймсом, обергофмейстером двора короля Иакова V.
Шотландцы сторонились своих ирландских кузенов, которые почти все были страшными оборванцами. Сыны зеленого Эрина — Западной страны — держались особняком, косо поглядывали на шотландцев.[39] Уже на второй день в трюме завязалась драка между шотландцем и ирландцем, но Дуглас, подскочив, так стукнул лбами обоих, что у забияк вмиг отпала охота драться весь долгий морской рейс.
— Я не потерплю драк между братьями! — басом крикнул он рекрутам. — Кто поднимет руку на брата-кельта, будет иметь дело со мной! Нам предстоит плечом к плечу драться с общим врагом, так что будем беречь нашу кровь.
Однако ирландец О’Нейл выступил вперед и заявил:
— Мы все католики и желаем сами отправлять свои обряды. Я, Патрик О’Нейл, буду читать молитвы своим ирландцам.
— Вот и прекрасно! — с готовностью согласился Дуглас. — Но разные религии нам, я убежден, не помешают стать друзьями, братьями по оружию. Мы не забудем, что и вы, и мы натерпелись от англичан и поэтому покинули родину. Оставим вражду дома.
Конечно, далеко не сразу наладились отношения между кельтскими кузенами, но начало было положено Дугласом еще в море. Ненависть к английским угнетателям сблизила их. Многие предки шотландцев пали в сражениях с англичанами, а ирландцы на протяжении всей своей истории восставали против захватчиков, поднимались при Елизавете I против английского засилья. Среди рекрутов-ирландцев оказалось немало бывших мятежников из Дублина, Белфаста, Лимерика, Корка…
От Лондона до ганзейского порта Гамбург шли шесть суток. Заходили в Роттердам и Амстердам.
На рейде Амстердама стояла целая армада кораблей с белыми и алыми парусами. Над ними плыли звуки курантов. Лермонт с неприязнью разглядывал этот замечательный и богатый город, помня, что не так давно, когда Нидерланды находились под испанским игом, почти весь Амстердам держал сторону злейших врагов своего народа. И купцы его тайно продавали порох испанцам, осажденным в Антверпене!..
В Испании в то время царил король Филипп III, сын Филиппа II, завоевавший Португалию, но проигравший Непобедимую Армаду англичанам.
Заходили в Гарлинг и Вильгельмсгафен. Из Гамбурга плыли трое суток, с остановками в Гельголанде и датском порту Рингкобинге. Дания тогда владела Норвегией, но самым грозным монархом Севера был тогда король Швеции Густав II Адольф, которого называли Северным львом.
Никем, верно, так не играет судьба, как джентльменами удачи, искателями приключений, авантюристами, ибо они сами каждым своим шагом искушают судьбу и бросают ей дерзкий вызов.
Всласть нанюхался соленого морского воздуха Джордж Лермонт, добираясь до королевства Сигизмунда по Северному и Балтийскому морям. Плавание продолжалось более месяца.
Во время бури в Северном море, когда скорость шквального ветра достигала, верно, ста узлов, волна смыла с палубы молодого наемника из Перта. А ведь так же могло случиться и с Джорджем, который, однако, в последний момент успел ухватиться за трос. Пришлось вернуться в трюм, где шумела, переливаясь при бортовой качке, вода глубиной в пять дюймов. Это старое английское корыто, построенное в Скарборо, вполне могло пойти на дно, но удача пока берегла шотландских джентльменов.
О какая это было буря! Когда раздалась команда: «Свистать всех наверх!» — Джордж первым бросился на помощь матросам. Шкоты резали ладони и пальцы. На палубе не удержалась бы и крыса. Ураганный воющий ветер рвал топсель, брамсель, галсы. Били гейзеры из шпигатов. Вода ледяная. Соль разъедает руки. Оглушительно ревет море, сотрясая все твое существо. В каждом нерве отдаются удары волн в борт корабля. Пушечными выстрелами хлопают мокрые паруса. Будто на гигантских качелях качает тебя вверх и вниз, вверх и вниз, с неба в преисподнюю. Когда-то ходил Джордж в море с отцом в норманнский порт Фекан и обратно. Штормило, но такой бури на море он еще не испытывал. Он даже усомнился, впрямь ли он рожден моряком, как ему сызмальства хотелось верить.
Шторм бушевал почти непрерывно. Как ни крепился Джорди, но, когда обогнули полуостров и вошли в Скагеррак — самый западный из проливов, соединяющих Немецкое море с Балтийским, их корабль стало так швырять, что и он, последним из джентльменов удачи, поддался морской болезни.
Джордж Лермонт умирал не только от морской болезни, но и от стыда: он, сын капитана Лермонта, мечтавший о море, не переносит качки! О как хотелось ему домой! Кормили сносно, наравне с командой — по фунту солонины и фунту свинины в день. Но он не мог ничего есть. Его выворачивало наизнанку. Уже и корабельщики опасались, что им придется хлебнуть рассола в нелюдимом Северном море в компании Дейви Джонса — морского дьявола. В довершение ко всем мукам между мысом Скаген и шведским берегом, где пролив всего уже, рукой подать, из тумана показалась грозная шведская эскадра из восьми многопушечных судов во главе с огромным трехмачтовым левиафаном «Каролус». Как раз пробило восемь склянок, и уже садилось солнце в мглистом небе, когда дозорный на мачте крикнул сверху:
— Справа по борту военные корабли! Приказывают нам убрать паруса!
Эскадра открыла огонь, но старую калошу с английским флагом спас густой туман — они ушли с дырами от ядер в парусах. Только промысел Божий спас Джорджа Лермонта от бурь и шведских пушек.
От шведов удирали на всех парусах, делая благодаря попутному ветру почти десять узлов.
— Слава Господу Богу! — изрек своим громолодочным басом Дуглас, командир наемников.
Во время обстрела наповал убило ядром бакалавра Маклеода, а ведь он, бакалавр Лермонт, стоял рядом, и если бы бриз снес ядро на пол-ярда, тут и закончилась бы его Одиссея в самом начале. Не Маклеода, а его обернули бы в саван и опустили за борт в ледяную воду. За кормой долго кричали и носились над волнами гигантские альбатросы. Теперь одним альбатросом будет больше — моряки верили, что эти птицы — души людей, погибших в море.
Было над чем призадуматься. Сначала тот наемник из Перта, теперь — этот несчастный Маклеод, кажется, из Сторновея, главного города на острове Люис…
Люис?! Да ведь сэр Джеймс Лермонт погиб из-за похитивших его туземцев Маклеодов (MacLeod clan). Лермонты выкупили его за баснословную сумму, но измученный пытками рыцарь умер, так и не доплыв до замка Балькоми в Шотландии…
Был этот парень из Сторновея дик, весел, могуч.
Когда Джордж рассказал после бури о Маклеоде, он спросил дядю:
— Почему погиб он, а не я, скажем? Ведь он воевал уже десять лет в Ирландии.
— Все мы в руках Божиих, — отвечал ему Дуглас. — На все воля Божия…
Что это? Судьба, рок, удача, фортуна? Или в самом деле Божий промысел? Существует предопределение или всем на свете правит случайность? В семнадцать юношеских лет начинаешь задумываться над этими проклятыми вопросами, когда вдруг почувствуешь близкое дыхание смерти и бренность своего существования.
Весь 1613 год станет для Джорджа Лермонта годом смертельного риска. А ведь умри он, не было бы у России и всего мира поэта Лермонтова!
Как Джордж узнал потом, Польша уже тринадцать лет воевала со Швецией. Его новый сюзерен Сигизмунд III был прежде королем Польским и Шведским, но в 1604 году шведы свергли его. Вот Сигизмунд и вел войну за потерянный трон, не довольствуясь оставшейся короной. Война в 1613 году шла на землях Ливонии, Курляндии, Лифляндии и Эстляндии. Несмотря на блестящие польские победы в начале войны, теперь верх одерживал король Швеции Густав II Адольф: — Непобедимый Лев Севера. Наверное, он сам вел свою эскадру к ганзейскому острову Готланд, севернее которого лежал Стокгольм.
— Прекомическая, джентльмены, ситуация! — усмехался, крутя залихватский ус, рыцарь Огилви. — Защитники протестантов — шведы едва не потопили своих единоверцев — шотландцев, которые плывут прочь от своего протестантского монарха, чтобы служить его католическому величеству королю Польши!
В Данцигскую бухту вошли в блистательный солнечный полдень. Когда корабль бросил якорь в гавани, капитан отправился в шлюпке на берег. Шотландцы, собрав свои нехитрые пожитки, высыпали на борт и любовались прекрасным портом, старинным и богатым ганзейским городом, который поляки называли Гданьском. Над множеством кораблей реяли флаги Гамбурга, Бремена, Любека и других городов Ганзейского союза, или лиги, — всего в эту лигу входило почти девяносто городов. Были тут и флаги Англии, Нидерландов, Франции. Вот уже почти три века бороздили суда Ганзы холодные воды Северного, Балтийского и других морей. Теперь, правда, для немецких купцов наступили нелегкие времена, могущество Ганзы клонилось к закату. Восточные германские города постоянно ссорились с западными. Росла сила ее противников — Англии, Швеции, Руси. Военный флот Ганзы не мог соперничать с флотами великих морских держав. Открытие Америки круто изменило направление торговых путей.
Когда-то сюда заходили и корабли из Новгорода Великого с мехами и серебром, со строевым лесом, медом и воском для всей Европы, с шелком и другими товарами Востока из-за Волги и Каспия. В Новгороде Великом расположились богатые ганзейские конторы. В 1478 году Царь Московский Иван Васильевич (Грозный),[40] поддержанный татарской конницей, после долгих войн захватил господин Великий Новгород, казнил многих бояр и купцов и увез к себе новгородский вечевой колокол.
Капитан вернулся с каким-то роскошно одетым рыцарем с плюмажем над сверкающим шлемом и дорогим красно-белым плащом с расшитым серебром голубым Андреевским крестом. Этот человек первым поднялся на борт. Джордж взглянул на него и обомлел, а в следующую секунду рванулся вперед и едва не крикнул: «Папа!»…
Капитан, поднявшись вслед за рыцарем, прочистил горло и сказал громко:
— Джентльмены! Представляю вам вашего начальника главного капитана Его Величества короля Польского и Шведского Сигизмунда[41] Третьего Питера Лермонта!
Питер Лермонт! Великий Боже! Да ведь это младший брат покойного отца и, следовательно, родной его дядя! В семье Лермонтов его называли «черной овцой». В семнадцать лет он убил южника на дуэли в Стирлинге и бежал неизвестно куда. Это было десять, нет, двенадцать лет тому назад. И с тех пор никто ничего не знал о судьбе Питера Лермонта…
Подойти? Назваться?.. Но ведь он сбежал из дому — как отнесется к этому его дядя?
Мало-помалу Джордж Лермонт, отступая, затерялся в толпе будущих кондотьеров.
А капитан тем временем оглядывал пеструю толпу земляков, и Джорджу совсем не понравился взгляд дяди Питера. В нем было высокомерие и презрение и в то же время сожаление и сострадание. Взгляд его яснее всяких слов говорил джентльменам удачи: «Эх, дурачье вы, дурачье! На какое дело вызвались! Все вы жалкие смертники!» А вид у солдат фортуны и впрямь был жалкий и разнесчастный: подобно Джорджу, почти все они болели морской болезнью, растеряв всю свою воинственность.
Но ведь капитан короля Польского, как его там, тоже был солдатом фортуны, и фортуна отнюдь не повернулась к нему задом, судя по дорогому его оружию и платью!.. Фортуна ласкова к немногим, но каждый солдат убежден в душе, что станет ее избранником.
— Кто у вас за старшего? — зычно спросил капитан. Вперед шагнул гигант Дуглас. Питер Лермонт смерил его взглядом, кивнул.
— Как зовут? — спросил он коротко.
— Дуглас, — рокотнул великан. — Джеймс Дуглас. И не притворяйся, Лермонт, что ты не знаешь меня.
Наемники переглянулись — все знали о вражде этих двух кланов.
Питер Лермонт умудрился свысока кинуть взгляд на торчавшую перед ним башню, хотя он был ростом намного ниже этого Дугласа.
— Список! — произнес он повелительно, протягивая руку.
Дуглас не спеша и словно нехотя стал рыться в карманах, достал наконец и сунул Лермонту список команды.
Питер Лермонт небрежно пробежал список глазами, и вдруг брови его взметнулись.
— Джордж Лермонт, подойди сюда!
Джордж, пунцовея, вышел вперед на заплетающихся ногах.
Питер Лермонт впился в него взглядом. До чего же похож он на брата!..
— Сын Эндрю Лермонта? — бесстрастным тоном спросил главный капитан.
— Да… — чуть слышно сказал в ответ Джордж. Ведь врать он не умел.
— Следуй за мной, племянничек! А вы, — он перевел властный взор на наемников, — завтра поплывете со мной в Варшаву. Здесь на берег сходить не разрешаю. Карантин по случаю черной оспы.
Дуглас молча проводил его хмурым взглядом.
— Будь я проклят! — пробурчал он. — Чтобы Лермонт распоряжался Дугласом — такого еще не бывало! Клянусь победой сэра Джеймса Дугласа над маврами, это не к добру!..
Сэр Джеймс Дуглас любил клясться семьюдесятью битвами своего самого славного предка и тезки главного стража Пограничья при великом Роберте Брюсе; и его пятьюдесятью семью победами и тридцатью поражениями, почти столь же славными, как и победы.
На берегу капитана ждал оруженосец с двумя белыми конями, большой кобылой и жеребенком. Дядя жестом показал племяннику, чтобы тот сел на маленького, возле которого стоял оруженосец. Вдвоем поехали они по узким улочкам Данцига, мимо ганзейских контор и складов, купеческих трех- и четырехэтажных, расширявшихся кверху домов, очень похожих на абердинские дома, мимо мастерских ремесленников — гончаров, плотников, оружейников, такелажников.
Данциг был намного богаче Абердина. Бросались в глаза пышные гербы, затейливые и красочные вывески, добротные костюмы разжиревших бюргеров, большие пивные с пивом тевтонских рыцарей «Левенброй», пышущие достатком харчевни, лавки с жирными окороками и бесконечным выбором колбас, со свежей макрелью и угрями.
Капитан остановился в Heilige Geist Casse — переулке Святого духа, возле узкого дома с одним каменным этажом и двумя деревянными, с флюгером в виде фрегата, гербом Лермонтов: на желто-голубых полях красные розы, черные ромбы (брильянты) и шевроны. Строго говоря, только глава клана имел право на этот герб… Из дверей дома выбежал мальчишка лет десяти с волосами светлее льна, удивительно похожий на главного капитана.
— Знакомься, Эндрю, — сказал ему прежним бесстрастным тоном Питер Лермонт, поведя бородкой в сторону Джорджа, — твой двоюродный брат из Абердина. Займись им! У меня дела в крепости. Я вернусь к обеду.
Джордж слез с коня, уступив его оруженосцу — рыжему молодцу явно шотландского вида с пестрым от больших веснушек лицом. Неловко протянул руку кузену…
Несмотря на разницу лет кузены быстро подружились. Эндрю показывал Джорджу богатую коллекцию оружия — боевых трофеев его отца. Там были русские мечи, секиры, аркебузы, — шведские мушкеты, пищали. Он рассказал кузену из Абердина на вполне приличном английском языке, хотя никогда не бывал ни в Англии, ни в Шотландии, что отец его отличился в боях, воюя за короля Сигизмунда III, быстро пошел в гору, участвовал в осаде и взятии Смоленска в 1610 году, ходил с принцем и наследником Владиславом Сигизмундом на Москву, где его, польского принца, короновали как Царя Московии.
Жена Питера Лермонта оказалась полькой ослепительной красоты по имени Катерина. В разрезе ее декольтированного платья отливал золотом католический крест. С сыном она говорила по-польски, а со своим новоявленным родственником из Шотландии — на ломаном английском языке.
Краснея, наш юный джентльмен удачи молча спросил себя: «Жена или любовница? Ведь у дяди в Шотландии осталась жена…»
Джордж обратил внимание на удивительную вещь. Глаза у дяди были карими, глаза его жены — голубыми, а у Энди один глаз был карего цвета, а другой — голубой. Он сразу вспомнил, что мама как-то сказала ему, что в роду Лермонтов такое не раз случалось. По семейному преданию такие же разноцветные глаза были у самого знаменитого из них — у Томаса Рифмотворца.
Питер Лермонт не заставил себя ждать. За обедом, к которому приступили после краткой застольной молитвы, произнесенной вслух дядей, хозяин расспрашивал племянника о давно оставленной им родине.
— Как поживает мой брат? — спросил он Джорджа. — Все плавает?
Джордж потупился и глухим голосом ответил:
— Отца убили…
Ему пришлось рассказать последнюю главу из жизни капитана Эндрю Лермонта. Мужественное лицо дяди оставалось бесстрастным.
Потом дядя Питер стал рассказывать о Польше.
Еще пятьдесят — шестьдесят лет тому назад почти все дворяне-католики Речи Посполитой прозрели и стали протестантами. Веру Кальвина истово насаждал там Николай Радзивилл Черный, литовский магнат. Речь Посполитая — это республиканская монархия, или монархическая республика. Многие магнаты богаче короля. Покойному Сигизмунду Августу было все равно, где молиться — в костеле или кирке. Он и вообще неохотно молился.
После обеда, довольно плотного и невероятно вкусного по сравнению с корабельной солониной, дядя увел Джорджа в свою комнату, закурил трубку и налил в две рюмки гольдвассера — крепкого, как скотч, напитка, в котором плавали золотые искорки.
— Лучший в мире данцигский гольдвассер, — сказал дядя, протягивая Джорджу одну из рюмок. Джордж поперхнулся, закашлялся.
— Так как же ты, Джордж, решился бежать из дому? — вдруг спросил дядя. — Надеюсь, ты не думаешь, что я поверю, будто бы твоя мать отпустила своего единственного сына в семнадцать лет на войну? Не отпирайся. Я отправлю тебя с первым же кораблем домой, в Шотландию. Через неделю тут отплывает одно английское судно с заходом в Эдинбург.
— Сэр! Решение мое неизменно, — помолчав, тихо проговорил Джордж. — Домой я не вернусь, а если вы силой посадите меня на корабль, я убегу из Эдинбурга.
— Твой предок, сэр Томас, — проронил дядя Питер, — владел и мечом, и пером, но именно пером покрыл он славой весь наш род и тем паче самого себя. Само естество требует, чтобы род наш дал не только вояк, искусных в ратном ремесле, но и мужей мудрых и велеречивых. Ведь и отец твой был славным бардом. И как он играл на арфе!..
— Клянусь именем Господним, — порывисто воскликнул Джордж, — я не посрамлю герб своего рода, хотя и не гожусь в трубадуры!
Питер Лермонт испытующе заглянул племяннику в глаза, выпил еще рюмку гольдвассера.
— Ты такой же упрямец, как и твой отец, — сказал он наконец, качая головой. — Как все, увы, Лермонты. Ты понятия не имеешь, на что ты себя обрек. Доля наемника ужасна и горька…
— Сэр! — возразил ему Джордж. — Вы ведь сами убежали из дому в семнадцать лет и стали наемником. И добыли мечом своим власть и славу, командуя королевской шотландской гвардией!
Дядя усмехнулся, покачал головой.
— Всю свою жизнь, Джордж, — медленно произнес он, — ты будешь жалеть, что не послушал меня. Еще не поздно одуматься, мой мальчик. Почти все наемники гибнут быстрее, чем проигрывают в карты или кости…
Лицо Джорджа вспыхнуло:
— Я подписал контракт и не намерен…
— Я выкуплю твой контракт!
— Ни за что! Моя дворянская честь…
— Из-за нее и я ввязался в ту проклятую дуэль и лишился родины. Ты не знаешь, какое это несчастье — стать изгнанником. Я давно бы вернулся, если бы мне не грозила петля. Как я завидую сэру Патрику Лермонту, который уцелел на галерах и вернулся в родной Сент-Эндрюс!
Уговоры, разумеется, ни к чему не привели. Рано утром капитан Питер Лермонт прибыл с Джорджем на уже готовый к отплытию речной корабль. Попутный ветер туго натянул паруса, как только снялись с якоря.
— Я был уверен, черт меня побери, — заявил Дуглас Джорджу, — что больше тебя не увижу.
Джордж улыбнулся счастливой улыбкой и замахал рукой Эндрю и его матери, стоявшим на причале. День был солнечный, веселый. Кричали над бухтой чайки. Гудел свежий бриз. Скоро Данциг скрылся из виду. Шли против течения по реке Висле, разрезая носом ее прозрачные волны.
Питер Лермонт ушел с Дугласом в капитанскую каюту. Рыцарь Огилви положил на плечо Джорджа руку.
— Если все польки, — сказал он с озорной улыбкой, — так же красивы, как пани Лермонт, то нам крепко повезло!
Когда наемников доставили из Данцига в Варшаву, Его Королевское Величество Сигизмунд III не сразу решил, куда же их направить, какую дыру ими заткнуть. По его хотению шкотов можно было направить или против шведов, драться за Ригу, или против мятежных казаков Запорожской Сечи, или, наконец, против русских? в Смоленск, поскольку король Польский давно покушался еще и на корону Царя Московского. И решив, что наибольшая опасность угрожала Речи Посполитой в тот день с востока, повелел направить туда скотов — на Смоленщину.
Любопытно, что слово «скот» означало в те и более давние времена не только шкот (шотландец), но и деньги и скот. Позднее, углубляя свое знание языков, Джордж Лермонт узнал, что еще на языке римлян за одним и тем же словом «pecus» (скот) и его производными стояли на первый взгляд столь разнородные понятия, как деньги, монета, подать, имущество, состояние. Все дело было в том, что в древней истории человечества, у греков и почти всех народов, домашний скот и был деньгами. В германских языках «skat» имел то же значение, как и «scot» в англосаксонских и «скот» в славянских.
Всех шотландцев зачислили в рейтарские эскадроны рейтарами и рейткнехтами, сквайрами или оруженосцами, выдали им тяжелые мушкеты, сабли, пистоли и плащи с польским орлом и шотландским андреевским крестом — косым синим крестом на белом поле. Особенно понравилась Джорджу шотландская шапка, натянутая на стальной шлем.
И вот Дуглас скомандовал:
— За Речь Посполитую и святого Андрея Шотландии — вперед!
Кони оказались перестарками, корды (польские мечи) ржавыми, мушкеты без фитилей. Плащ, полученный Лермонтом, был пробит пулями… И вообще джентльмены удачи имели бледный вид. Больше всех возмущался, конечно, рыцарь Огилви.
Начитавшийся рыцарских романов, Джордж Лермонт в Варшаве увидел, что ясновельможные паны и их король Сигизмунд III рассматривали шотландских воинов отнюдь не как сказочных героев, а как скот, быдло, которое умеет больно разить врагов, сохраняя польскую кровь, как разменную монету в крупной игре за власть и богатство в Восточной Европе. С первых шагов в карьере наемного солдата стал Джордж разочаровываться в своих мечтах. Когда через несколько лет прочтет он в аглицком переводе удивительную книгу под названием «Дон-Кишот Ламанчский», которую Мигель де Сервантес Сааведра (1547–1616), тоже бедный дворянин и воин, испанский, можно сказать, Лермонт, дописывал[42] как раз в первые годы военной одиссеи, московской Иллиады Лермонта, смеясь и плача над похождениями рыцаря печального образа, вспомнит он и свои приключения, спустившие его с неба, с романтических заоблачных высот, на грешную землю и развенчавшие в его глазах доброе старое лучезарное рыцарство, которое, могло статься, только в книгах и существовало. Увы, Четьи Минеи, и те усердно приукрашивали действительность, а то и грубо врали, описывая выдуманных святых.
Лермонт тоже чересчур верил рыцарским романам и книжным фантазиям, тоже мнил себя заступником правды и угнетенных, и прежде всего прекрасных дам, не мог за розовым туманом куртуазности видеть, как вовсе не по-рыцарски ведет себя двоеженец Питер Лермонт, родной его дядя, как хозяин дерет мальчишку-работника, тоже пустился в поход за призрачным блеском славы. Подобно ламанчскому идальго, он верил в свою звезду. Со мною Бог и святой Андрей! Шотландия, вперед! Но он, слава Господу и святому Эндрю, не был помешанным, как этот милый старый Дон-Кишот, и потому розовая пелена стала быстро спадать с его юных поумневших глаз.[43]
Варшавяне во все глаза глазели на шотландско-ирландских горцев, этих чудаков, решившихся за гроши помериться силами с московскими медведями. Впереди шли живописные волынщики в клетчатых твидовых шапках, плащах и юбках, повергавших поляков, особенно паненок, в неописуемое изумление. Сначала красочный строй двигался полушагом, оглашая лазурное поднебесье над Вислой боевым гимном, затем — контрмарш и вновь — полушагом вперед. Что-то очень древнее и дикое было в этом воинственном танце, унаследованном у легендарного Оссиана, позднее прославленного гениальным Макферсоном.[44]
Поляки обожали вплоть до наших времен «дефилады» — парады. На одной такой «дефиладе», самой большой и последней в Варшаве, Лермонт сподобился увидеть издали короля Сигизмунда и его сына Владислава с пышной и пестрой свитой в перьях и блестящих доспехах из сплошных лат, давно вышедших из моды из-за появления огнестрельного оружия. На «дефиладе» были Ходкевичи, Тышкевичи, Заславские, Вишневецкие, Сапеги, Чарторийские, Замойские — многие из них Рюриковичи или Гедиминовичи, то есть ополячившиеся потомки православных русско-литовских дворян. И Сигизмунду, и Владиславу предстояло решающим образом повлиять на судьбу неизвестного им дворянина из Абердина, поступившего на польскую службу и затерявшегося в строю конных наемников — шотландцев, немцев, французов, голландцев. Рыцарь Огилви, видно, изучал в свое время латынь, ибо, проезжая мимо короля, он вполголоса произнес знаменитое приветствие римских гладиаторов:
— Ave, Caesar, morituri de salutantl — «Здравствуй, Цезарь, идущие на смерть тебя приветствуют!» «Дефилада» прошла неудачно — несколько рыцарей, в том числе и не совсем трезвый рыцарь Огилви, свалились с коней, получилась куча мала, и король с королевичем в сердцах ускакали в свой замок, сопровождаемые сотрясавшей берег Вислы закованной в броню свитой.
В те дни король и королевич готовились к новому походу на Москву. Туда призывали их предатели — московские бояре, призвавшие в то Смутное время королевича Владислава на московский престол…
«Жить — значит воевать». Это древнеримское изречение Джордж вспомнил в Варшаве. Король Сигизмунд III превратил Речь Посполитую в огромный военный лагерь и сделал каждого шляхтича воином, да еще нанял армию иноземных воинов, сколько позволила ему довольно скудная после почти непрерывных походов и сражений королевская казна. Все в этой стране было проникнуто воинским духом. Вооруженные до зубов шляхтичи оказались отчаянными задирами. Один такой задира, в полунищем облачении, но с павлиньими перьями на ржавом шлеме, придирался к шотландцам, заявив недалеко от королевского дворца своим приятелям, таким же удалым оборванцам, как и он сам:
— Поглядите-ка, панове, на этих щеголей с голубыми андреевскими крестами! Словно мы сами не можем отстоять святой истинный крест, король набирает этих иноземцев и тратит на них последние деньги, а мы с вами ходим в лохмотьях! Что мы за шляхтичи, коли не можем шлюху купить, не говоря уж о пиве и бимбире! Пся крев, холера ясна!..
Шотландцы не могли понять смысл этой тирады, но польские ругательства они, конечно, уже освоили, а заносчивые, презрительные взгляды говорили сами за себя. В соседней улочке начались сразу три дуэли. Не прошло и пяти минут, как главный обидчик испустил дух от удара, едва не отрубившего ему голову, двое его приятелей корчились от тяжких ран на земле, а шотландцы поспешно уходили, уводя с собой раненного в грудь земляка. Рыцарь Огилви, чьим оруженосцем был назначен Джордж Лермонт, весело насвистывал боевой марш своего клана — это он убил нахального пана.
На следующий день Дугласа вызвали к вельможному князю Потоцкому.[45]
В присутствии Питера Лермонта ясновельможный пан долго распекал командира шотландцев. Потом в зал, где распекали шкотов, ворвался князь Радзивилл[46] и подбавил жару. Джордж Лермонт жалел, что не участвовал в стычке…
— Наши польские шляхтичи, — кричал Радзивилл, — самые гордые в Европе и никому в мире спуску не дадут!..
— А наши шотландцы, — возразил ему, гневно сверкая очами, Дуглас, одержавший победу в сорока дуэлях и с честью проливший собственную кровь в десятке других поединков, — самые гордые в мире. И тут ничего не поделаешь — такими их создал Господь. В этом убедились еще римляне — они покорили весь мир, но мы их не пустили в свою страну. Это и делает нас несравненными воинами. Потому, видно, не шотландцы нанимают польских воинов, а поляки шотландских…
Дуглас вымахал ростом почти с Голиафа, в котором, как известно, было шесть локтей с пядью. Вид кондотьера был устрашителен. Потоцкий и Радзивилл невольно сбавили тон:
— Зарубите, Панове, себе на носу: мы платим шотландцам польское золото не затем, чтобы они убивали поляков. Дабы предотвратить смертоубийство, я обязан изолировать ваших шкотов от наших людей. Даже я не могу заставить поляков в столице сидеть дома, следовательно, ваши люди должны впредь оставаться в казармах, пока они не закончат срок обучения.
А Радзивилл добавил:
— Церемониться с вами не будем. Готовьтесь к скорому походу в Смоленск!
Этот приказ привел в уныние джентльменов удачи. Но самый непоседливый из искателей приключений, все тот же рыцарь Огилви, в тот же вечер объявил:
— Может, поляки и не самые гордые люди в мире, но их женщины, по моим наблюдениям, самые красивые. Во время дуэли узрел я одну паненку на балконе. Что за глазки, что за ножка! А бюст!.. Словом, никакие силы не удержат меня в этой вонючей халупе…
И, мастерски выставив окно, он исчез до утра, взяв с собой оруженосца.
Дуглас, конечно, заметил отсутствие рыцаря Огилви, хотя тот оставил на своей койке чучело из кирасы и шлема под одеялом, но ничего не сказал, не подал виду, лишь вздохнул, усмехнулся в густые светлые усы. Он и сам был таким смолоду, когда служил у французского короля Генриха IV. А польки так похожи на француженок! Неизвестно, кто лучше.
И после отбоя он и сам исчез, ушел на самую любимую охоту настоящих мужчин.
Весь следующий день Огилви помалкивал, как истый джентльмен, блаженно ухмылялся и чуть не падал с лошади. Дуглас насвистывал бравурный марш. Вечером он снова исчез, и его примеру последовало на этот раз около десятка других охотников. А потом уже мало кто ночевал в казарме. Назло вельможным панам Радзивиллу и Потоцкому.
У вечно воевавших поляков было явно мало пенендзев (денег), королевские слуги беспрестанно жаловались на зажимистую шляхту. Зато капелланы бесплатно отпустили всем шотландцам перед их отъездом на Восток все грехи in articulo mortis — на случай внезапной смерти. Даже зеленый новичок Лермонт ежился от смутной догадки, что стал гусарский эскадрон сэра Джеймса Дугласа слепым орудием в руках Его Величества Сигизмунда III, чтоб Его Величеству пусто было!
В начале лета 1613 года отряд шотландских наемников отправился в конном строю по варшавской шляхе через Минск и Могилев в Смоленск.
Просто невозможно было не только юному шотландцу, но и его старшим сотоварищам разобраться в смоленских делах и их месте в истории Речи Посполитой.
Потом Лермонт узнает, что по этой земле проходил знаменитый торговый путь «из варяг в греки», что Смоленское княжество владело Москвой и вместе с тремя другими входило в Белую Русь. Позднее смоленские князья дрались с Москвой, татарами, Литвой. Особенно князь Бельский,[47] белорусская шляхта, войдя в Великое княжество Литовско-Русское и став пленниками Витовта, считали Смоленск своим городом. Паны помещики нещадно угнетали русский люд. Если испанцы, англичане и голландцы превращали в рабов чернокожих, то польская, литовская, белорусская шляхта закабаляла своих поселян, делала из них «быдло». Люблинская уния 1569 года и Брестская церковная уния 1596 года вели белорусскую шляхту, явно предавшую свой народ, к ополячиванию, а значит, и к католизации. Трагедия обреченного белорусского дворянства усугублялась его постоянной борьбой с единокровными русскими братьями.
Но во всем этом Джордж Лермонт так или иначе разберется позднее, а пока он и другие наемники понимали в местных делах не больше, чем первые конкистадоры в делах инков или ацтеков.
Военные занятия наемников проходили под мощными стенами Смоленска на берегу Днепра.
Когда при Царе Борисе Годунове строили крепость, много поизвели леса вокруг Смоленска. Всюду на голом поле торчали неохватные пни, но тут и там все еще стояли уцелевшие великаны дубы из древних приднепровских урем. Один такой дуб с гротоподобным дуплом, в котором могли уместиться трое всадников, шотландцы, взявшись за руки, измерили и нашли, что толщина его на высоте груди человека достигает почти десяти обхватов. На стволе дуба виднелись следы безуспешных попыток человека свалить его — выдолбленные гнезда для ног лесорубов, взбиравшихся вверх и привязывавших себя к стволу. Топоры и пилы лишь покрыли могучую грудь богатыря неглубокими ранами. Этот гигант был, пожалуй, вдвое старше библейского долгожителя Мафусаила, дожившего до девятисот шестидесяти девяти лет.
— А у нас перед Фортингалом, — сказал Дуглас, гладя шершавую дубовую кору, — стоит тисс почти трех тысяч лет. Подумать только! Он родился за тринадцать веков до Иисуса Христа! И сколько из него луков сделали наши предки!..
— А мне отец рассказывал, — объявил Лермонт, — что в Америке растут секвойи, чей возраст доходит чуть не до пяти тысяч лет!
— Смоленск поляки и русские называют ключом-городом, — сказал как-то Дуглас. — А наш шотландский город-ключ зовется Стирлингом, и лежит наш Стирлинг, как ожерелье на шее Шотландии. У Стирлинга наш славный король Роберт Брюс,[48] имея менее половины воинов на поле битвы, вырвал победу у короля Англии — захватчика Эдварда Второго. В той битве отличился мой предок — Черный Дуглас, правая рука Брюса. Вот в той битве, на той земле и я охотно сложил бы голову во славу родины.
Они шли по берегу Днепра, но перед глазами у них были не русские лесистые холмы, а родные горы и реки.
— Брюс правил пятнадцать лет, — продолжал свой рассказ Дуглас. — Народ наш прозвал его добрым королем Робертом. А когда пришла смерть, он позвал Черного Дугласа и попросил доставить в Иерусалим его сердце в знак искупления его тяжкой вины перед Господом Богом. Черный Дуглас знал, конечно, о какой вине говорил на смертном одре его любимый король: в молодые годы он дрался в храме с Красным Комином, шотландским бароном, и убил его мечом перед алтарем. И вот лорд Иаков Дуглас по прозванию Черный отправился в Святую землю с сердцем великого Брюса. В Испании его едва не убили сарацины. В решающую минуту битвы он выхватил шкатулку с сердцем короля и швырнул ее в гущу неверных с громовым криком: «Иди вперед, Роберт Брюс, а Черный Дуглас за тобой!» Своим клеймором (шотландским двуручным мечом) он пробил себе дорогу к шкатулке с сердцем и пал на нее бездыханный. Но битва была выиграна христианским воинством. Рыцари бросились вслед за Дугласом, и впереди всех — сэр Саймон, прозванный впоследствии Lock-heart — Запри сердце.[49] Он доставил шкатулку с сердцем Брюса обратно на родину, ибо великий король полностью искупил свой старый грех в битве с неверными. Сердце Брюса навеки похоронено под алтарем в Мельрозском аббатстве. Вот почему мой герб и герб твоей матушки содержит окровавленное сердце — сердце Брюса…
Мыслимо ли восстановить почти через три с половиной столетия маршрут шотландско-ирландского отряда из Варшавы в Смоленск.
Итак, отправной пункт — Варшава — переправа через реку Вислу — Минск-Мазовецкий — Поляки — Седлец — Лосице — Павлув — Мокраны — Брест-Литовский — переправа через Буг — Кобрин (раньше город назывался Кобрынь) — Городец — Дроги-чын — Янув — Юхновиче — Пинск — от Бреста тянется болотистое Полесье, продвижение вперед замедляется — Парахоньск — Лунинец — Синкевичи — Житковичи — Копцевичи — Муляровка — Клинск — Калинковичи — Автюцевичи — Макановичи — Василевичи — Капоровка — Речица-на-Днепре — Гомель — Добруш — Злынка — поворот на север — Буда-Кошелово — Довск — Быхов — Могилев — Шклов — Орша — Красное — Смоленск — после недолгого отдыха — Витязи — Духовщина — Пречистое — Свиты — и конец пути — крепость Белая…
Сколько же дней длилось это путешествие по одичалому, разоренному краю, где еще продолжались, то тут, то там вспыхивали бои русских с поляками, казаками в Полесье, воровскими шайками поляков, мародерами всех мастей.
Как известно, Смутное время изобиловало предателями и изменниками во всех слоях населения, начиная с князей-бояр, перебежчиками на сторону Лжедмитриев, претендовавших на московский престол. Смутные времена продолжались не год и не два, а целых пятнадцать лет — с 1598 года, когда воцарился Борис Годунов, по 1613 год, когда судьба забросила Джорджа Лермонта в страну передравшихся русичей.
Кто не помнит проникновенные и незабвенные строки Лермонтова, брошенные, правда, в лицо другому наемнику и джентльмену удачи:
И что за диво?.. Издалека, Подобный сотням беглецов, На ловлю счастья и чинов Заброшен к нам по воле рока…Другой — поэт, Тютчев, дальний родственник Лермонтовых, порожденных Джорджем Лермонтом, восклицал:
Блажен, кто посетил сей мир В его минуты роковые!..Да, в роковые минуты, а вернее, годы оказался в нашей стране Джордж Лермонт. Война, революция, развал царства, построенного на крови Иваном Грозным, тираном из тиранов, всем деспотам деспотом. Страшными были восстания крепостных крестьян. Князья и бояре сшиблись со служилыми дворянами. Кровавый калейдоскоп самозванцев, негодных правителей, завоевателей ляхов. Осада Москвы полчищем во главе с беглым холопом Иваном Болотниковым. Тушинский вор и халиф на час Царь Василий Шуйский и признание бояр-предателей Царем Московским польского королевича Владислава, сына и наследника короля Сигизмунда III, которого русичи называли Жигимонтом, считая его самым страшным вражиной. Изменники бояре открыли врага Москвы и Кремля ляхам. Впереди маячили пожарища разинщины…
Среди самых главных кремлевских предателей был хозяин крепости Белой князь Бельский, коварный и алчный потомок Рюриковичей и ярославских князей. Бельские считали себя потомками тех Рюриковичей, которые называли себя Ярославичами, ведя свой род от Ярослава I Владимировича Мудрого (1019–1054 — годы правления, 978–1054 — годы жизни. Норманнский рыцарь Лермонт был его современником!) К этому же роду принадлежал и Александр Ярославич Невский (1252–1263, 1220–1263). Бояре Бельские и Шуйские правили фактически Москвой целое десятилетие (1538–1548), вплоть до воцарения Ивана Грозного. Этот тиран едва не покончил с Бельскими, когда знаменитый князь Курбский, родственник Царя, «от царского гнева бежал» к полякам. Его родственниками были и смоленские князья Ростиславичи. Родичами Бельских были князья Бельзские, Горчаковы, плодовитые Шаховские, Солнцевы-Засекины, Львовы, Хворостинины, с которыми будет лично знаться Джордж Лермонт.
Запутавшись в своих отношениях с семибоярщиной и польско-литовскими конкистадорами, один из князей Бельских бросил Москву и Белую и бежал со своей родины под крылья Польши и Литвы. Так променял он сильно потрепанного двуглавого орла на одноглавого «Ожела бялого», сиречь Белого орла, под знамена которого встал с шотландско-ирландским шквадроном[50] Джордж Лермонт…
Смоленск 1613 года был важным городом и первоклассной европейской крепостью на восточной окраине Великого княжества Литовского. Много раз переходил этот ключ-город из рук в руки. За два года до приезда шотландских наемников польско-литовское войско овладело Смоленском. В развалинах лежало «каменное ожерелье земли русской» — укрепленный при Борисе Годунове Кремль с тридцатью восемью боевыми трехъярусными башнями, увенчанными шатровыми багонами, и Смоленская крепость, по выражению русского летописца, «делали всеми городами Московского государства». Она не имела себе равных на Руси. В народе ее тогда называли Годуновской, хотя строил ее зодчий Федор Конь из недалекого города Дорогобужа. Высота до двенадцати ярдов, толщина пять ярдов. Таких крепостей Джордж Лермонт и в Лондоне, не то что в Шотландии, не видывал.
Пока новобранцы проходили в поле у Заднепровского посада войсковую подготовку, обучались конной езде и стрельбе из тяжелых мушкетов с фитильным замком, холопы короля Сигизмунда III отстраивали заново взорванные стены и башни, возводили земляные укрепления. Эта фортеция получила название Королевского бастиона.
Оруженосец Чайльд-Лермонт (кандидат в рыцари) с любопытством осматривал в свободное от нелегкой службы время непривычного вида русские церкви — Петра и Павла, Иоанна Богослова у моста через Днепр, Михаила Архангела — самый высокий храм в городе.
Смоленск… Подобно боярину и воеводе русскому Шеину, защищавшему Смоленск в Смутное время, Джордж Лермонт мог, будучи потомком барда и рыцаря-прорицателя вещего Томаса, повторить Шеиновы слова: Смоленск — любовь моя, судьба моя!..
Да, судьба Джорджа Лермонта будет кровно связана со Смоленском. Бывало, Смоленск уступал только лишь Москве и Новгороду. Он был старше таких древних городов россиян, как Суздаль, Ярославль, Владимир. В древнейших летописях впервые записано, что шел Рюрик походом со своими дружинниками свеями в 863 году от берегов Невы в Царьград. В X веке в Смоленске стояла крепость. Видел Джордж Лермонт древнейший храм Петра и Павла, построенный в середине XII столетия. В то время, при короле Давиде, глава рода Лермонтов построил на берегу реки Дэрси большой замок недалеко от королевского портового города Сент-Эндрюса, провостами (мэрами) которого на протяжении многих лет были рыцари Лермонты. В Смоленске тогда жили еще обросшие волосами язычники, называвшие себя кривичами. Корабли купцов шли по Днепру вниз по течению, направляясь в Константинополь. В конце XI столетия Смоленском владел Владимир Мономах. На Соборной горе высилось над голубым Днепром первое в городе каменное строение — Успенский собор. При внуке Мономаха в 30-х годах XII века Смоленск стал столицей Великого княжества. В XIII веке Смоленск отчаянно отбивался от орд диких кочевников с грозного Востока и Юга. Затем с Запада пришли покорять город на Днепре литовские феодалы.
Солдаты-шотландцы, прослужившие королю Сигизмунду III уже пятнадцать лет, подтвердили, что в его королевстве действительно возведено много протестантских храмов, что могущественные князья Радзивиллы сами кальвинисты и построили церкви в Минске, Слуцке, Шклове, Витебске, в Бретском воеводстве, в Лидском уезде. Но в последнее время возвысились иезуиты, они клянутся выкорчевать в королевстве протестантизм. Это чушь, будто служить у Сигизмунда легко и разбогатеть можно быстро. Многие из старослужащих не скопили себе достаточно денег даже чтобы вернуться на родину. Дела у королевства идут неважно, хотя воюет оно почти непрерывно.
— А кто сейчас Папа Римский? — спросил Джордж.
— Когда ты родился, сидел в Риме Папой Клемент Восьмой, в пятом году надел митру Лев Одиннадцатый, да окочурился, и стал Папой всего римско-католического мира и ныне здравствующий Павел Пятый, чтоб ему пусто было!..
Когда шквадрон закончил обучение, его направили в крепость Белую, к северо-северо-востоку от Смоленска. В Белую Лермонт отправился уже не оруженосцем, а бакалавром, то есть кандидатом в рыцари, хотя он и был еще желторотым новичком. Казалось, к нему пристало обидное прозвище того времени: whipster — новичок.
Ехали миль семьдесят — восемьдесят по нескончаемому сосновому бору, мрачному, темному, с косыми, как в соборе, столбами света, упирающимися в дымную мглу. Давно смолкли воинственные звуки рожков и волынок, а лесу все не было конца. Редкие вырубки и еще более редкие нищие деревеньки, скудные роспаши, озера за непролазными топями.
Вереск, вереск всех цветов и оттенков пробуждал воспоминание о милой сердцу шотландской родине.
Вереск всегда выручал шотландца: кормил его овец и другую скотину, шел даже в зимний корм, годился на растопку в очаге с торфом и крыть крыши лачуги, для набивки тюфяка, для подстилки. И еще, если верить поэтам, из него феи и эльфы умели делать мед.
Леса казались нескончаемыми, как океан.
Особенно поражены были этим безбрежным лесным океаном ирландцы, которые помнили леса только по своим балладам и песням. Уже лет сто — сто пятьдесят, как завоеватели англичане, жадные до земли, вырубили на их зеленой родине почти все леса, красные и черные, и замолкли от побережья до побережья птичьи песни, улетели, оставшись без гнезд, соловьи и жаворонки. И еще захватчики уничтожали леса затем, чтобы не скрывались в лесных вертепах Робин-Гуды вольнолюбивых ирландцев, чтобы выжечь вместе с дубравами корни ирландского сопротивления, покончить с бесконечными мятежами. Но хотя англичанам удалось сделать в Ирландии то, о чем мечтали татаро-монгольские завоеватели на Руси, хотя они истребили красу земли — леса, им так и не посчастливилось искоренить мятежный дух ирландцев.
Но и шотландцев поразили смоленские леса. Славянские курганы тут и там. Край кривичей. Край древних волоков, где почти переплетаются родниково-прозрачные верховья Днепра и Западной Двины, точно волосы двух русалок. Край, хранящий память о норманнских воинах, о заморских купцах и русских разбойниках, промышлявших на великом пути из варяг в греки. Волнистые гряды хмурых валунов, гиблые болота, заросли ольхи, ивняка и осоки.
Когда впереди, за лесной опушкой, показалась широкая росчисть с крепостью, волынки запели любимую мелодию Джорджа Лермонта — «Пиброк Ланаркшира», что четыреста лет назад вела в бой полки сэра Вильяма Воллеса.
Белокаменная крепость — не крепость, а картинка — стояла на высоком зеленом холме на реке Обще. Не Гудзон, конечно, не Амазонка, но ведь от дома тоже за тридевять земель, где ни отец, ни капитан Джон Смит сроду не бывали.
Комендант крепости Белой приветствовал шотландцев и ирландцев на смеси белорусского, русского и польского языков, называя их «скотскими лыцэрами», «иановными лыцэрами из Сгоцэи и Орълендэи». Иноземные лыцэры, разумеется, не поняли ни слова и стали показывать жестами, что не худо бы с дороги выпить и закусить. При ближайшем рассмотрении крепость Белая после Смоленской показалась наемникам совсем небольшой и слабо укрепленной. Главная башня и всего один пояс вышек, десяток пушчонок сомнительной годности, приземистая горка ядер, запасов продовольствия — не больше чем на месяц-два. Собственно, это был крепостной форт-застава, по определению командира шквадрона бывалого Дугласа. Такой форт способен лишь ненадолго приковать к себе неприятеля в условиях полного окружения и изоляции. Вся надежда на скорую выручку. Иначе — слопают шкоты последних крыс — и… крышка.
Шотландцы назвали Белую Желтой крепостью, по-кельтски Dun Bhuilde, потому что стены ее давно пожелтели.
Одно с первого дня отравляло жизнь — нечто такое, о чем почему-то умалчивали рыцарские романы: над Белой днем и ночью висели и гудели серые тучи злющего комарья и прочего людоедского гнуса, а в казармах житья не давали клопы и блохи.
Шотландская стража крепости Белой умерла бы от кровососов и тоски смертной, если бы не богатая охота в сплошном краснолесье вокруг. Били медведей, лосей, кабанов, куниц, лисиц, бобров и выдр, собирали дикий мед. Лермонт полюбил зачарованный русский лес, еще не тронутый человеком, с полянами, где в его рост, а в нем было шесть футов и два дюйма, росли цветущие травы. Особенно понравились ему возвышавшиеся над травами кусты царя-зелья — лютиков со стреловидными темно-синими кистями. Вот бы набрать неохватный букет этих цветов для Шарон…
Он пытался прикинуть, сколько миль от крепости Белой до Абердина, и стало ему страшно…
…На второй день в крепости Белая Джордж тоскливо спросил у дяди Дугласа, не может ли он хотя бы приблизительно сказать, сколько миль они покрыли от дома до Белой. Тот усмехнулся и положил ему руку на плечо.
— Что, уже соскучился по родине? Да ты не смущайся. Здешние волки, и те стремятся вернуться в свое логово. И я, старый волк, еще в Лондоне добрался до карт в книжной лавке и бегло подсчитал, приблизительно, конечно. Потом в Варшаве зашел в книжную лавку. Наизусть помню: от Эдинбурга до Лондона — около четырехсот миль. От Лондона до Скагеракка — 550 миль. От Скагеракка до Данцига — 400 миль. От Данцига до Варшавы — 200 миль. От Варшавы до Смоленска — 500 миль. Итого? Сколько, школяр-недоучка?
— Боже мой! Две тысячи пятьдесят миль! — сдавленным голосом ответил недавний абердинский школяр.
В эту минуту он вдруг понял, что обратного пути в Абердин, к матери, к Шарон, к Шотландии, у него практически нет!..
Дуглас похлопал его по плечу и сказал сочувственно:
— Не горюй, парень. Все в руках Божиих. Не горюй, племяш…
— А я и не горюю, — борясь с отчаянием, бодрился наш герой. — Выходит, я ушел из нашего домика в Абердине дальше, чем Томас Лермонт, когда он вторично отправился на волшебный остров Авалон, дальше, чем мой дядя Питер в Данциге. Я всегда мечтал о путешествиях, завидовал Ролли, Дрэйку, отцу…
— Отец твой, — улыбнулся дядя Дуглас, — совершал путешествия вдвое дальше, чем мы с тобой, — из дома в Америку. Но ничего, у тебя все еще впереди.
Джордж бродил по левому, нагорному берегу, где стояла крепость Белая, и по правому, северному берегу реки Общи, где стоял, строился посад на широком лугу, осматривал старые и новые укрепления, но мало что мог понять из истории города, в который забросила его на заре юности судьба, хотя с самого начала он сердцем почувствовал, что Белая и есть город его судьбы, ворота в незнаемое. Только одно было ясно — что этот пограничный город имел, как и шотландские пограничные города, долгую и кровавую историю. Но молчали затравеневшие большаки на Ржев, на Псков, на грозную Москву. Пустовал, увы, и смоленский шлях, словно забыли их и там, и в Варшаве.
Только через годы, когда спалил он не одну свечу с Пименом в тайном книгохранилище под Кремлем, узнал Джордж историю крепости Белой. В древности, возможно, еще до того, как рыцарь Лермонт переплыл в XI веке Ла-Манш, построили русичи на берегу реки Общи город по названию Богородицы, увидев Божие знамение в том, что лес, заготовленный ими для постройки города на реке Белой, в вешнее половодье весь снесло вниз по течению в заводь на реке Общи, и вот там-то порешил народ городить город Белый, ставший потом крепостью Белою. Принадлежал город смоленским князьям, но после смерти князя Ивана Александровича Литва во главе с Ольгердом нахлынула, захватила Белую вместе со столь же древним Ржевом и Мстиславлем, и только в конце XV века взвился над крепостью стяг Великого князя Ивана III, первого самодержца Московской Руси, покончившего с владычеством Золотой Орды, покорившего господина Великого Новгорода и в походе к заветным балтийским берегам бросившего дерзкий неслыханный прежде вызов Литве и Ливонии.
Продолжая дело его, Василий III, отец Ивана Грозного, на следующий год после кончины Ивана Калиты послал в 1505 году князя Лобана-Ряполовского укрепить Белую, захватил Псков. Но в 1508 году поляки взяли Белую и сожгли ее — это было при короле Сигизмунде II.
Жгучее любопытство двигало Джорджем, когда он стремился узнать в Белой ее историю от ее жителей. Его, школяра и потомка рыцарей, наизусть знавших всю историю не только своего рода, города, замка, своего народа, поражало, что среди бельчан, несомненно, любивших свою русскую родину и готовых, пожалуй, на смертный бой за нее против ее врагов (ненависть к ляхам сочилась из них, подобно поту, из всех пор). Конечно, все они были почти поголовно неграмотными, но ведь были уже у них песни, баллады, сказания, заменявшие им грамоту, с коей приходит национальное самосознание, столь развитое у шотландцев. Он пошел в Троицкую церковь к попу — поп был круглосуточно пьян не первый год, и ничего вразумительного Джордж от него не добился, хотя заросший бородищей попище вдруг тонким голоском пропищал:
— Одно ведаю, немчик, что была крепость Белая русской и быть ей русской!
Пошел к купцам русским, отчаявшись найти грамотея средь духовенства, но и купчины, обиженные игом ляшским, только кряхтели, глазами бегали, самогон подносили зело вонючий.
— Да нешто мы ученый народ! — каялись. — Дело наше купецкое. Слыхивали токмо, что отродясь была Белая надежной крепостью великих князей московских!
А литовцы и поляки твердили вслед за своим комендантом:
— Как белеет ожел бялый на красном нашем прапоре, так и крепость Белая белела и будет белеть на границе нашей, пока течет в жилах польских алая кровь!
Лет сто реял флаг московских великих князей над Белой, пока в 1608 году не признала крепость Тушинского вора, поверив его прелестным письмам. Но тут же передал Лжедмитрий Белую вельможному пану Олесницкому. Так бельчане оказались на стороне врагов в тот страшный для Московской Руси и для будущей России смутный год, когда Михайло Шеин поди один твердо стоял против ляхов за Москву и за Россию, тогдашнюю и грядущую…
В середине лета 1609 года воеводы Царя Василия Шуйского князья Барятинский и Ададуров с боем взяли Белую, и город сколотил и выслал дружину на помощь тогдашнему народному любимцу, надежде Руси, молодому и удалому князю Скопину-Шуйскому. Но ляхи, узнав о слабой обороне Белой, захватили с налета и крепость и посад и смогли удержаться в нем под началом велижского старосты против Скопина-Шуйского с русским войском и немецкими наемниками.
Вскоре Скопин-Шуйский погиб, пал Царь Василий Иванович Шуйский, а братья его князья Дмитрий и Иван были отправлены из Москвы в Белую, а оттуда в Варшаву с бывшим Царем Московии, постриженным в монахи.
Можно сказать, что в те времена крепость Белая была воротами поляков и литовцев в Московию и воротами русских в Польшу и Литву.
И в жизни Джорджа Лермонта Белой суждено было стать воротами. Воротами в обе стороны.
В тот мирный день какой-то особенный, коварный, обманчивый покой разлилися по всему Пограничью с чуткой тишиной и ясной прозрачностью в воздухе. Лермонт точил клеймор своего рыцаря, когда Огилви подошел к нему вместе с Дугласом.
— Точи! Точи! — улыбнулся Огилви. — Завтра у нас будет баталия с местным Робин-Гудом, хитрым и сильным врагом.
— А кто этот Робин-Гуд? — спросил Джордж, услышав имя своего любимого героя, которого бедняки чтили пуще всякого святого не только в Англии, но и в Шотландии.
— Белаш! — ответил Дуглас. — Русский разбойник. Много крови попортил он и русским, и польским воеводам. Он в великую Смуту у русских вместе с казаком по имени Болотников ходил на Москву, воевод бил, а после гибели этого Болотникова и его первого соратника, самозванца, выдававшего себя за князя Горчакова, в осажденном Смоленске главному воеводе Шеину помогал, но московские бояре не помиловали его, не простили ему прежние дела и казнить хотели, но он убежал в смоленские леса и с той поры ворует и озорует в Пограничье вроде нашего Армстронга, но трогает только богатых. У него в ватаге и русские, и поляки…
— А разве мы подряжались польскому королю его же подданных убивать?
— А как же?! — расхохотался Огилви. — Святой долг солдат удачи — за королевские деньги защищать Его Величество от соседних монархов и от своего собственного народа!
— Разве так? — растерянно спросил Джордж Дугласа.
— Молод ты еще, — вздохнул Дуглас. — Всегда было и будет так.
Рыцари пошли дальше, а Джордж с отвращением и ужасом поглядел на меч и оселок и в сердцах швырнул их на траву, уже покрывшуюся матовым налетом вечерней росы.
Стоя на стене с заряженным мушкетом, Лермонт наблюдал за заходом солнца, опускавшегося за бесконечными лесами. Чужая, враждебная земля. За каким золотым руном приплыли в эту варварскую страну продажные аргонавты? Не ждет ли их такой же крах, какой постиг сэра Джеймса Лермонта на острове Люиса?
Прошел месяц, другой. Джордж Лермонт стоял на часах и первый заметил московитов и громким криком возвестил со сторожевой башни о подходе врага.
— К оружию! — громовым голосом скомандовал Дуглас. — Мы будем биться с русскими варварами, как великий Галкак, вождь наших предков, дрался против римлян.
По дедовскому обычаю Дуглас прочитал перед вылазкой краткую молитву, заклиная Господа непременно принять сторону короля Сигизмунда III и его верных наемников… Подскакав к противнику, рейтары по команде Дугласа резко остановили коней, выстрелили по противнику из заряженных мушкетов и пистолей, а затем выхватили свои шкотские клейморы и польские корды.
Успеху первой атаки помогла засечная линия, которой по умному приказу Дугласа защитники крепости и посада топорами и пилами оградили почти всю Белую поваленными соснами и елями. К сожалению, эту работу не удалось закончить…
Но через месяц крепость была окружена несметным русским войском воеводы Шеина. Войско русичей все подходило со стороны Твери, все густело вокруг крепости. Вечером, не начиная приступа, русичи зажгли костры в засечной линии, полукругом охватившей Белую. Костров этих становилось все больше. Они сливались в сплошное пламя. Они отражались в тихих водах речки.
В Белой принял бакалавр Лермонт боевое крещение.
Шотландцы держались до конца, стойко отражая бешеные наскоки русичей. Не раз ходил в ответные атаки шквадрон, дрался по всем правилам германского устава в сомкнутом строю. Они расстреляли весь запас пороха для мушкетов, съели не только весь запас еды, но и коней. А подмога из Смоленска все не приходила. Напрасно ждали дозорные на башнях Белой.
Дуглас советовал подтянуть пояса и ворчал:
— Увы, я не Иисус, чтобы накормить пятью хлебами и двумя рыбешками пять тысяч человек, не считая женщин и детей.
Для своих семнадцати лет Джорди Лермонт был дьявольски силен, и оружие у него — мушкет и польская корда (сабля) — были лучше, чем у русичей. Бились эти русские отчаянно, но ратное дело знали плохо, лезли под удар. Сказывались их потери лучших воинов в годы Смуты. Глядя на старших земляков — рейтаров и копейщиков, работавших словно на бойне, Лермонт заражался боевым азартом, только что огонь и дым из ноздрей не валили, а в перерывах, слушая повальное хвастовство товарищей, вспоминая, как брызгала кровь из рассеченной мечом, разъятой плоти, он с тоскливым недоумением спрашивал себя: «Зачем все это? Ради чего? Что они мне сделали?..». Хоронить своих было некогда, их клали рядком у пороховой башни, и он снова вопрошал: «За что они умерли? За шесть пенсов в день?!».
Перед вечерней молитвой Дуглас подошел к Джорджу и, озираясь на беспечно насвистывавшего Огилви, вполголоса сказал:
— Племянник! Мне не нравится вид твоего рыцаря.
— Что вы! Он здоров и весел, как всегда, — искренне возразил командиру Лермонт.
— Нет, Джордж, я знаю, что говорю. На его лице — зловещая, роковая тень. Мы, шотландцы, всегда ясно видим эти таинственные знаки близкой смерти. Ученые называют их гиппократовыми чертами, или маской смерти. Гляди в оба, береги его в завтрашней вылазке! Хотя чему быть, того не миновать…
Не поверил Джордж Дугласу. Отец учил его быть выше суеверий.
Вечером, когда шквадрон отбил очередную атаку главного воеводы Шеина, он набрался храбрости и перед сном спросил своего рыцаря, к коему его приставили оруженосцем:
— Ради Бога, скажите, сэр, за что мы бьемся и умираем? За какие грехи кромсаем этих московитов? За шесть пенсов, за полшиллинга в день?.. Южников бы я с великой радостью и бесплатно резал!..
И рыцарь — сорвиголова, пропойца и плут из клана Огилви ответил легкомысленно:
— Полшиллинга в день — это пятнадцать шиллингов в месяц, а в год, считай, сто восемьдесят! А трофеи?! В первой атаке я взял на свой клеймор, и с твоей, мальчик, помощью, турецкого коня с серебряной сбруей, вот этот шишак и кольчугу, копье, меч, щит и кинжал. Дарю тебе, Джордж, за храбрость кинжал. Ты превзошел все мои ожидания. Ты настоящий Лермонт! Во вторую атаку их воевода ударил меня шестопером по шлему так, что у меня из глаз посыпались искры и я чуть не отдал Богу свою грешную душу. За это и ты, мой оруженосец, в ответе — сцепился со стремянным этого русса. Однако я, кажется, угрохал их воеводу Шеина ударом моего клеймора… Нет, Джордж, война — это прелестная штука, лишь война достойна настоящего мужчины. Бей, пей, считай трофеи, гуляй!.. Все девки твои!.. А твои сомнения у меня и у всех вояк поначалу были. Выслужи с мое! Это пройдет, как детская хворь… Ты храбро прибыл боевое крещение в этой Белой. Теперь идет твоя воинская закалка… Эх, жаль, выпить нечего, глотка который день сохнет… Клянусь святым Андреем — заступником Шотландии, я отдал бы все трофеи за бочонок эдинбургского эля и кровавой поджарки из ангусского бычка!
Он похлопал оруженосца по плечу.
— Не горюй, Джорди! На войне как на войне — то ты сыт, пьян, нос в табаке, девчонка на коленях, то живот к позвоночнику прилипает. У всего на свете есть своя дурная и хорошая сторона. Например, как это здорово, что на войне убивают! Иначе не было бы нам, бедолагам, никакого продвижения. Я вот до двадцати пяти годков оруженосцем лямку тянул, пока не получил мой рыцарь — мир праху его — шестопером по башке, а ты в оруженосцах полжизни свободно можешь протрубить, но на все воля Божия — убьют, скажем, завтра меня, все тебе завещаю, если ты сам выберешься живым из этой переделки. Русс — мужик добродушный, но уж если осерчает, кричи караул!.. А Шеина я все-таки ухлопал!.. Дуглас видел, как я свалил его с коня, и крикнул, что одарит меня хаггисом!..[51]
Вещие слова произнес рыцарь Огилви. Когда назавтра захлебнулась последняя вылазка и замер крик «Шотландия и святой Андрей!», в шквадроне оставалась лишь половина рыцарей — ровно шестьдесят всадников. Пал от богатырского удара шипастой булавой по затылку и храбрый рыцарь Огилви. Убил его второй воевода князь Черкасский. Шестидесятым в строй встал его оруженосец Джордж Лермонт. Мгновенно сменив рыцаря в седле, вооружившись его сокрушительным клеймором, он перекинул тяжелое тело рыцаря через луку седла и умчался в крепость.
Раненный в руку, плечо и бедро командир шквадрона, могучий и бесстрашный верзила из клана Черных Дугласов, служивший еще королю французов Генриху IV, взглянул походя на бездыханное тело Огилви и тут же выдал эпитафию:
— Это был самый отважный из сумасброднейших и самый сумасбродный из отважнейших рыцарей нашей доброй старой Шотландии!
Он глянул на Джорджа, сверкнул черными глазами и загремел голосом Стентора:
— Но рыцарство никогда не переведется и не оскудеет в стране Чертополоха! На колено, Джордж Лермонт!
Задрожав от непомерного волнения и сладостного предчувствия, Джордж рухнул на левое колено, и над головой его блеснул окровавленный клеймор его дяди.
— Именем всех королей нашей Шотландии, — прогромыхал он, — а их более ста, именем высокороднейших Дугласов, герцогов и эрлов, баронов и рыцарей, танов и лэрдов, возвожу тебя в рыцарское достоинство за доблесть в бою. Встань, сэр Джордж Лермонт!
При этом Дуглас так ударил Джорджа по обнаженной шее, что новоявленный рыцарь едва поднялся на ноги.
— Рыцарь на час, — горько пробормотал кто-то за спиной сэра Джорджа. — Русс всех нас порешит…
— Отставить заупокойную! — рявкнул Дуглас. — Хоть час, да в рыцарях!
Так по воле Господней принял в Белой Джордж Лермонт, когда еще не развеялся пороховой дым над крепостью, рыцарское посвящение в семнадцать отроческих лет. Теперь нашего героя и смерть не страшила. Он был безмерно горд и счастлив, но из прирожденной скромности не забывал, что его герой мессир Тристан надел золотые рыцарские шпоры в пятнадцать лет!
На клейморе Огилви, доставшемся Лермонту вместе с позолоченными шпорами, был выгравирован девиз из Горация: «Dulche et deco rum est pro patria mori» — «Сладко умереть за родину».
Лермонт прочитал этот девиз и тяжко вздохнул. Несладко умирать, пусть даже рыцарем, за чужую державу, да еще не получив и первого жалованья.
Дуглас накинул на мословатые плечища свой тартановый плед со знаменитой клеткой своего клана, поглядел на польский флаг с одноглавым орлом под короной, реявший на пороховой башне, в коей уже не осталось и щепотки пороху, перевел невеселый взгляд из-под кустистых седых бровей на оставшихся в живых земляков. Впереди стояли и ждали Дугласова слова закаленные в боях дворяне — Макбет, Дункельд, Макгрегор, Кроуфорд, Марч, Керр, Думбартон, еще один Брюс, в чьих жилах доподлинно текла королевская кровь. Все они молча и покорно ждали, что скажет сэр Барни Дуглас. Прикажет биться до последнего — так тому и быть. И самый молодой рыцарь — Джордж Лермонт — тоже ждал и был готов к смерти. Но слова старого вояки Дугласа, известнейшего рыцаря, застали всех врасплох.
— Джентльмены! — держал он речь. — Я думаю, нет нам никакого резону взрывать себя вместе с крепостью, как повелел воевода Шеин русичам в Смоленске. Русские защищали свою крепость, свою землю, а мы ради кого стараемся? Ради короля Сигизмунда Третьего — этого прохвоста и сукина сына, забывшего про нас в этой дыре, оставившего нас без обещанного пороха и провианта? Этот вероломный король обманул нас, не выполнил условий нашего договора, предал нас и тем освободил от всяких обязательств по отношению к польской короне и белому орлу, забыв, что рыцари Шотландии недешево стоят. Руки наши развязаны. Сложим наши мечи и пики. Лучше сдаться на милость победителя, чем умереть за Сигизмунда.[52] Теперь не посрамим мы свою рыцарскую честь. Русские в конце концов такие же христиане, как и мы, и не признают, как поляки, пройдоху Папу Римского…
Все молчали — никто не жаждал отдать жизнь за Сигизмунда.
— Moscou vaut bien une messe, — перефразируя Генриха IV Французского, сказал с бледной улыбкой Дуглас. — Москва стоит обедни!
Генрих, которому служил Дуглас, сменил веру, став из протестанта католиком. Дуглас звал своих шотландцев сменить польское знамя на знамя Москвы. Все понимали: иначе смерть. Никто не сказал ни слова. Вздохнули с облегчением: решение за них принял командир. Под волынку спели шотландский боевой гимн. Может быть, в последний раз. Кто знает, как поступят с ними эти русские!
Когда волынка умолкла, Дуглас именем Шотландии и святого Андрея приказал спустить пробитый картечью польско-литовский флаг и открыть обитые железом дубовые ворота.
Воевода Михаиле Борисович Шеин, сокольничий Царя Михаила, сам принял огромный клеймор у командира шквадрона. Вид его был весел и вовсе не грозен.
За Шеиным перед толпой служилых дворян стояли пышно одетые, знатно вооруженные воеводы — князь Черкасский и дворянин Бутурлин.
— Иноземных наймитов, рейтаров и рейткнехтов, — гнусаво произнес гортанным басом второй воевода, князь Черкасский, — надобно казнить, а коней и оружие поделить!
Дмитрий Мамстрокович Черкасский был фигурой зело колоритной. Черен и волосат, с хищным носом, изогнутым, как рог у дикого козла. Темперамент, как видно, бешеный. Ни секунды не мог он усидеть в седле, ерзал, скрежетал зубами, черные глаза метали кинжалы-молнии в пленных и вообще во всех вокруг. И конь у него горячий, норовистый, то взвивался на дыбы, то лягал кого попало. Как видно, ни конь, ни хозяин его не успели остыть после боя. Только позднее узнал Лермонт, что князь Черкасский был вовсе не русский, а сугубо восточный человек. Род свой он вел ни больше ни меньше как от кабардинского владетеля Инала, отпрыска якобы султанов арабских. В его жилах кипела и бурлила черкесская, кабардинская, ногайская кровь, не говоря уж о турецкой и арабских. В прежние времена его род резал и чекрыжил русских, но когда пала Астрахань под напором Ивана Грозного, смирились и гордые сыны Кабарды и объявили себя союзниками Ивана Васильевича. Княжна Мария Темрюковна Черкасская, девица африканских страстей, стала женой Грозного, а братья ее — его приближенными. Князь Борис Камбуларович Черкасский[53] составил выгодную Кабарде партию, взяв в жены родную сестру патриарха Филарета Марфу. Ее братья стали воеводами, окольничими, боярами. С такими родичами нетрудно было выдвинуться и Дмитрию Мамстроковичу. Впрочем, он был безумно храбр и довольно искусен в воеводстве. Пожарский посылал его в самое пекло, он освободил Антониев монастырь от казаков-черкесов и древний Углич от казаков великоросских. Перед наступлением на крепость Белую вместе с Бутурлиным выгнал он ляхов из Калуги, Вязьмы, Дорогобужа. Теперь больше всего князя раздражало, что он начальствует правой рукой у Шеина, коего считал ниже себя по породе и отечеству.
Лермонт и другие шотландцы ни бельмеса не поняли, но вид и тон князя Черкасского не предвещали им ничего хорошего. Изрядно напуганный, Лермонт не слишком удивился бы, если бы этот неизъяснимо страшный человек пыхнул огнем из вывороченных ноздрей.
— Истинно так! — подтвердил дискантом воевода Михаил Матвеевич Бутурлин. — На кол их всех! — Он был почти так же черен и свиреп с виду, как князь Черкасский, и объяснялось это также его происхождением: Бутурлины вели начало от «мужа честна» по имени Радша — выходца из угров (венгров) земли Седмиградской (Трансильвании) при святом благоверном великом князе Александре Невском. Бутурлины были знаменитыми воеводами и окольничими при Иване Грозном, дрались против крымских татар и черемисов, горцев и турок, обороняли Смоленск, потрошили польского воеводу Лисовского на Москве-реке у Медвежьего брода. (Род Бутурлиных, увы, скоро выродится: Петр Иванович приобретет печальную известность устроителя пьяных оргий при Петре Великом под именем князя Папы. Александр Борисович прославится как один из любовников Ея развратнейшего Императорского Величества Елисаветы Петровны и командир Ея Величества Кавалергардского полка. За амурные заслуги Императрица пожалует его в графское Российской империи достоинство). Сам Михайло Матвеевич был достославным царским воеводой. В прошлом, 1612 году разгромил он под Рязанью воровского казачьего атамана Заруцкого, казнил множество русских смутьянов, коих ненавидел пуще иноземных врагов.[54]
Охнув, царский окольничий привалился к стволу пушки. Тяжко раненный Огилви в плечо при штурме Белой, он жаждал крови, отнюдь не считая вслед за Евангелием, что отмщение принадлежит Господу.
Лермонт и его друзья по несчастью переглянулись. И Бутурлина они поняли без толмача. Уже двое воевод высказались за казнь!
Повесил голову Джордж Лермонт, заскучали джентльмены. Крепко подвела их госпожа удача!
Все глаза теперь были прикованы к главному воеводе. Михаиле Борисович Шеин был настоящим русским богатырем, истым великороссом: широкое, дышащее отвагой славянское лицо, смелый взор ясных голубых глаз, длинные светло-русые волосы на голове, а борода и усы темно-русые. Лермонт сразу почувствовал, что он на голову выше двух других воевод. От его слова зависела судьба пленных — как скажет, так тому и быть. Польские наемники пришли бы в ужас, знай они, что довелось претерпеть Шеину в польском плену.
Дуглас негромко сказал своим:
— Это Шеин — тот самый, что геройски оборонял от поляков Смоленск. А настоящие герои всегда великодушны!
— Мы покажем ляхам, — объявил Шеин, — как русские поступают с пленными!
Лермонт понял одно — русские не станут казнить пленных.
— Не бывать по-вашему, воеводы, — властно прогремел Шеин, — эти немчины вышли на государево имя и будут служить Царю нашему Михаилу Федоровичу, и ежели есть среди них шляхтичи, так будут взяты они шляхтичами-рейтарами в службу государеву с особым иноземческим жалованьем. А прочие будут служить с ними рейткнехтами.
Он милостиво глянул на приунывших голобородых пленников, расправил роскошную браду, закрывавшую перси, словно два крыла.
— Шкоты? — добродушно осведомился Шеин, обращаясь к пленным на ломаном польском языке, ибо шкотского на Руси никто не знал. — Вижу по крестам андреевским, что сыны вы славной Шкотии, знаменитые на весь мир рыцари великородные. Доблестные воины! Вы служили польскому Царю Жигимонту — Сигизмунду Третьему не за страх, а за совесть, верой и правдой, а он, пес смердящий, оставил вас, славных рыцарей, на погибель. Ежели бы вы не сдались, я взял бы крепость завтра, пройдя в нее по вашим трупам. Но я не Иван Грозный, кой, справляя тризну по убитому в бою Малюте Скуратову в Ливонии, сжег на кострах немцев и шведов. И зачем вам помирать за Жигимонта, переходите, рыцари, с ратниками и холопьями, всей дружиной на нашу сторону, под знамена нового Царя государства Московского Михаила Федоровича, заступника святой христианской веры, коя, как и у вас в Шкотии, а не у ляхов, знать не желает Папу Римского.
Тут выступил вперед голова шкотского шквадрона, и, скрипя ратной сбруей, так сказал великан Дуглас:
— Великородный воевода! Милостивый милорд! Дозволь один только вопрос задать. Ты сам изволил сказать, что мы, шкотские рыцари, бились славно и достойно, и ежели бы не сдались на капитуляцию по доброй воле и не вышли на государево имя, то еще долго не пустили бы вас в крепость…
— Повесить! — прорычал за Шеиным князь Черкасский.
— Четвертовать! — мрачно вторил ему дискантом Бутурлин.
— Так скажи же нам, милорд, — продолжал Дуглас, едва держась на ногах от потери крови, — получим ли мы, приняв службу твоего нового Царя, чья земля разорена войнами и Смутой, достойное и приличное для рыцарей жалованье, не меньшее, чем обещал платить нам король Сигизмунд, — десять пенсов в день!..
— На кол, на кол их всех! — встрепенулись воеводы.
А Шеин расхохотался громогласно.
— Ох, шкоты! Ох, скареды!.. Своего не упустят! Шиллинги, талеры и деньги цените вы куда дороже собственной крови!.. Ху-ху-ху!.. Обещаю и клянусь, что Царь Московский положит вам денежную дачу, жалованье государское, не меньше любезного брата своего венценосного Жигимонта, ежели присягнете вы служить честью и без отъезда матушке нашей Москве! Царю нужна управа на ляхов и на хана… Сдавайтесь под руку Царя-батюшки, и вы никогда не пожалеете о своем решении. Клянусь вам честью столбового боярина!
Эти слова великого воеводы никак не понравились смердам и страдникам, тем бельским холопам, с коих ляхи и шкоты семь шкур драли на содержание войска в Белой, тем самым угнетенным простолюдинам, коих мысленно клялся защищать, выступая в рыцарский поход, Джордж Лермонт. Они шумели, орали, добиваясь, чтобы всех этих наймитов немчин скорее кончали на месте. Но Шеин разогнал холопов.
Джордж Лермонт и его однокашники по шквадрону, прибыв в Польшу и Московию, были поразительно плохо и скудно осведомлены по таким важным для наемных воинов, как, скажем, численность и состав московского войска, вопросам. Им казалось, что у Москвы тьма-тьмущая воинов. Смутное время, почти беспрестанные войны существенно сократили прежнюю численность войск. Вот почему воевода Шеин, князь Черкасский и Бутурлин имели указание зачислить в свое войско иностранных пленных. Только этот умный приказ и спас Джорджа Лермонта и его шквадрон от поголовного истребления!
И все же было чудо! Русские того времени были, конечно, некультурны, необразованны и невоспитанны по сравнению с западниками, даже с шотландцами и ирландцами, не дворянами, разумеется, а теми, кто стоял в шквадроне дома на нижних ступенях народа, а на военной службе были рядовыми, хотя и отличались с младых ногтей смелостью, воинственностью, сообразительностью. Мало того, русские, год за годом живя в условиях Смуты, не просто ожесточились, но и озверели, стали отчаянными и кровожадными. Даже отрок Джордж Лермонт это прекрасно понимал, и вдруг нате вам — пардон и приглашение в русское войско! Никто из шкотов не умолял о пощаде, но вот они услышали из уст Шеина, что Москва дарует им жизнь при условии поступления на московскую службу, и у многих покатились из глаз слезы…
А Дуглас, не изменившись в лице, оглядел лица недавних смертников и сказал твердо и непреклонно:
— Думаю, что говорю за всех своих людей. Мы не приняли бы ваше предложение, мы не изменили бы польскому королю, если бы он не изменил нам, бросив здесь на произвол судьбы. На том стою и стоять буду. Мы честно будем нести у вас службу? если мы, доказав вам нашу воинскую доблесть, получим от вас приличествующее нам уважение, признание и вознаграждение!..
Московские воеводы, конечно, не поняли ни слова, но все-таки поняли, что великодушное предложение Москвы принимается.
— Так да или нет?! — как всегда, кипятился кавказец князь Черкасский.
И тут умудренный многолетней жизнью Дуглас сделал международный жест: поднял на уровень носа правую пятерню и потер большим пальцем два последующих пальца.
И тогда Шеин рассмеялся и с улыбкой бросил князю Черкасскому:
— Все в порядке. Нам нужны такие витязи. Я пойду с князем дальше на Запад. Ляхи еще держат наш Витебск и Невель. Бутурлин ранен. Отвезешь на Москву пленных. Скажешь, что я им слово свое дал…
И шкоты остались с русскими. Остался и Джордж Лермонт. Собственно, у него не было иного выбора — конь его был убит, нет денег на обратную дорогу. И, честно говоря, он побаивался этих русских крестьян. Да и как он мог вернуться в Абердин, к матери, к Шарон, без славы и состояния!
Не только Джордж Лермонт, но и его потомки на протяжении двух столетий будут молиться своим ангелам-спасителям: Шеину, князю Черкасскому и Бутурлину.
И удивительно ли, что Лермонтовы породнятся с тремя этими фамилиями и их родичами!..
Но больше всего поразило Джорджа в тот незабываемый день его возрождения из мертвых, что молоденькая дочь хозяйки избы, в которой он жил на постое, красавица, скрывавшая свою красоту под грязным платьем и немытым лицом, вдруг помылась и прихорошилась, сменив одежду, и принесла своему постояльцу полную чашку золотистого меда, который ее родители куда-то прятали… Сунула в руки и убежала, зардевшись… Из каких-то схронов вытащили хозяева овес, гречиху, ячмень, горох, угощали своих освободителей… Эту банку меда и румяное личико Джордж никогда не забудет. Он хотел было побежать за ней, поймать… Но перед ним всплыл образ Шарон…
Было уже темно, когда к Дугласу прокрался один из старших ирландцев из Дублина, и Лермонт услышал его жаркий шепот:
— Мы еще можем спастись из плена. Московиты уйдут освобождать Витебск. Перебьем в два счета к дьяволу охрану — и поминай как звали! Наплевать нам на Москву. Я хочу вернуться в Дублин. Мы, ирландцы, не можем расстаться с родиной, жить на чужбине. Это не жизнь, это лютая смерть! Хуже смерти!..
Помолчав, Дуглас тяжело вздохнул и сказал строго и веско:
— Смерть предлагаешь нам ты! Москвичи предлагают нам жизнь. Знаю тебя как честного человека. Сейчас же поклянись своей честью, что ты откажешься от побега. Иначе я сейчас же сверну тебе шею…
Ирландец взревел и кинулся на Дугласа, пытаясь схватить его горло.
Но за глотку схватил его своими могучими лапами Дуглас. Ирландец хрипел, плевал пузыристой слюной.
— Ну, что, клянешься? — деловито спросил командир шквадрона.
Тот согласно замотал гривастой головой.
— Пойми ты, дуралей, — примирительно, с ледяным спокойствием проговорил Дуглас, — у нас нет выхода, мы должны благодарить русских за их великодушие. Без оружия в этих лесах мы в два счета станем прекрасным обедом и ужином для здешних волков, медведей и вепрей.
Потирая горло, упрямый ирландец хрипло проговорил:
— Мы можем их обезоружить!..
— И у нас будет несколько мушкетов и сабель. А обратно до Варшавы мы никогда не дойдем, очень скоро оставшись без пороха. И хватит об этом. За вашу жизнь отвечаю я перед Богом и собственной совестью. Ты думаешь о себе, а я за всех вас…
Джордж тихо выскочил во двор. Они оба были правы. И Дуглас, и ирландец. За кем он пойдет?! Чувства говорят: прав сын Эрина. Рассудок возражает: нет, прав дядя Дуглас. Только он.
Если русские не убьют их по дороге в Москву, если этот ирландец не испортит все дело…
Безоружный шквадрон, или, вернее, то, что от него осталось, был окружен со всех сторон кострами и русской стражей…
Почти все пленники, сдавшиеся на милость победителя, скоро заснули, измотанные сражением, хотя все они понимали, что недавний враг может ночью перерезать им глотку, без шума задушить…
Перед сном Дуглас велел Лермонту составить список уцелевших шотландцев и ирландцев. Это не заняло много времени. Менее чем через полчаса Джордж выполнил задание командира. Передавая список Дугласу, смущенный Лермонт, краснея, сказал дяде:
— Вот наш поредевший сильно список, но я не решился назвать себя рыцарем. Насколько мне известно, титул рыцаря не передается у нас потомству, и командир мой не имеет права посвящать меня в рыцари. Это прерогатива нашего короля Иакова…
— Прости, племянник, я погорячился, — сказал, неловко улыбаясь, Дуглас. — Это в старопрежние времена наши феодалы имели это право. Но я запишу тебя так… — Он взял перо, что-то быстро написал и вернул список Лермонту. — Это все пока, что я могу для тебя сделать…
Лермонт прочитал следующую запись: «Чайльд Джордж Лермонт — прапорщик».
В старину слово «чайльд» означало «сын дворянский, кандидат в рыцари», прежний прапорщик, третье лицо в шквадроне, был убит в одном из последних боев при осаде крепости Белой.
— Ничего, Джордж, — сказал Дуглас, похлопав Лермонта по плечу. — Тебя ждет головокружительная карьера. Считай, что ты уже выше пажа и сквайра.
Сквайром называли высокородных юношей-дворян.
Застенчиво улыбнувшись, скромник Лермонт от души поблагодарил своего командира, а тот подмигнул ему и сказал:
— Русские заплатят тебе третье в нашем отряде по величине жалованье. Советую тебе откладывать золотые рубли на обратный путь в родную Шотландию. Небось уже соскучился по ней…
Да, крепость Белая сыграла немалую роль в продвижении Лермонта по службе и в его судьбе. Это помнили все Лермонты. Любопытно, что некогда всемогущие князья Бельские, обесчещенные и опозоренные, вымерли без следа, а потомки Джорджа Лермонта и его русских потомков Лермонтовых живы по сей день. И у автора нет никакого сомнения в том, что они, пережившие все революции и контрреволюции, переживут и нынешнюю Смуту, современный нам Апокалипсис, всем чертям назло.
Только намного позднее узнал Чайльд Лермонт, что мало кто выходил из плена в Белой, ибо владел ею князь Бельский, а дружком его и родственником был Скуратов-Бельский, правая рука Ивана Грозного в опричнине…
Лермонт запомнил на всю жизнь маршрут из крепости Белой в Москву: Белая — Сущево — Прудище — Соловьев — переправа через Днепр — Дорогобуж — Царево-Займище — Гжатск — Жулево — Колоцкий монастырь — Бородино — Вязьма — Федоровское…
На последнем привале перед Бородином, где было решено переночевать, к Джорджу Лермонту подошел поручик и сказал скороговоркой:
— Ночью пятеро из нас со мной решили дать деру. Что ты скажешь на это? Смоленск за нашими спинами, а в Смоленске поляки… — Джордж весь загорелся было, да ведь он вроде бы слово дал московитам, и негоже ему, шотландскому дворянину, нарушить свое слово.
— Надо подумать, — сказал он поручику.
В Бородине Дуглас позвал его и поручика в избу у слияния двух рек: Войны и Колочи.
Сначала он никак не мог уснуть в русской черной избе, а потом его сморила усталость, и в полночь увидел он дивный сон.
Приснилось ему, что в избу вошел вдруг… Томас Лермонт, бард и пророк, и сказал ему строго:
— Не смей, Джордж Лермонт! Это говорю тебе я, родоначальник шотландских Лермонтов. Ты знаешь, что меня в Шотландии всегда и по сей день называют Вещим Томасом. Ты дал слово своим спасителям в крепости Белой и должен, как Лермонт, быть верен своему слову. Тебя ждут в Москве славные рыцарские дела. Ты станешь родоначальником русских Лермонтов. Обещаю тебе, что этот род прославит имя Лермонтов, что многие из них будут героями и генералами, а один твой отпрыск будет даже адмиралом будущего флота Российского, которого еще нет и в помине. И предрекаю тебе, возлюбленное чадо мое, что начнет он свой блестящий путь к звездам именно здесь, в этом русском селе Бородине, отличившись в одной из самых жарких и знаменитых в мировой истории битв. А грянет та битва через двести лет, два столетия, ибо сказано в Священном писании, в Апокалипсисе святого Иоанна, в девятой главе Откровения апостола Иисуса Христа, сына Божия, что грядет демон бездны Апполион! И только православные русичи могут справиться с сим исчадием ада!..
Проснувшись утром, Джордж Лермонт решил, что Томас Лермонт пригрезился ему во сне. Поручик и Дуглас проспали ночь как убитые. Никто больше не заговаривал с ним о бегстве. Позавтракав, снова поехали по «Старой Смолянке» через густые чернолесье и краснолесье.
Явление Томаса Лермонта не выходило у него из головы. Он дословно запомнил каждое слово своего вещего предка и то верил в свой сон, то отмахивался от него, становясь Фомой неверующим, самым недоверчивым из двенадцати апостолов. Но на привале он одолжил у Дугласа Библию, нашел 9-ю главу Откровения и крайне изумился, увидев имя Апполион,[55] о котором прежде он не имел никакого понятия.
Пленные ехали и шли впереди сразу за воеводами и знаменосцами. Потерявшие коней рыцари, бакалавры, оруженосцы, телохранители держались за стремена их более удачливых товарищей. Порой, с довольным и ободряющим видом посматривая на шкотов, проезжал по обочине взад и вперед главный воевода. Лермонт глядел на него безо всякой неприязни, даже с признательностью — ведь стоило этому большому русскому chieftain — голове, как назвали его шкоты, — сказать одно немилостивое слово, и пленных перебили бы как куропаток. Лермонт сознавал, что запомнит Михаилу Борисовича Шеина на всю жизнь, но откуда было ему знать, какую роль еще сыграет в его жизни этот помиловавший его и его сотоварищей русский победитель!
Воевода Шеин, человек по природе великодушный, помиловав Лермонта и его соплеменников, не столько стремился к увеличению войска Царя Михаила Федоровича, сколько желал поставить на место второго и третьего воеводу, забывших про обычай и разряды, дерзнувших высказаться до него, посмевших вылезти вперед со своим мнением, до архистратига, главного царского воеводы.
Давно был на ножах он с Михаилом Матвеевичем Бутурлиным — не мог простить тому, что в 1607 году отъехал он к Тушинскому вору, изменив земле русской. Правда, был Бутурлин ранен под Белой, но, по мнению Шеина, еще мало крови пролил он, чтобы выжечь свою измену.
В дороге стрельцы, явно следившие за тем, чтобы взятые в полон «немцы» не удрали на своих конях, пели грустную песню:
Не шуми, мати зелена дубравушка, Не мешай добру молодцу думу думати, Как заутра мне, добру молодцу, на допрос идти Перед грозного судью, самого Царя…Лермонт прислушивался к непонятным словам и звукам чужого языка. И песню эту он запомнил навсегда.
Всюду вдоль Смоленской дороги до самой Москвы холопы рубили девственную дубраву, стремившуюся дотоле наступать на степь и всю землю покрыть. С шумными предсмертными вздохами падали вековые неохватные сосны. Рубка эта шла с воцарения Михаила Федоровича — отстраивались спаленные дотла в Смутные годы иноземных нашествий города и селения. Из праха поднимал срубленный лес древние уделы русских князей и бояр. С той поры рубка леса «великими тысячами» уже не прекращалась на всей серединной русской земле.
Крымские татары называли русские леса «великими крепостями». С XV века Московское государство окружило себя зеленой полуподковой — цепью сплошных засек в дремучих и непроезжих лесах смоленских, калужских, тульских, ливненских, козельских, рязанских. Весь народ, засучив рукава, строил эти мощные укрепления, засекая топорами деревья на высоте человеческого роста, не отделяя поверженные стволы от комлей. Ни конница, ни пехота не могли продраться сквозь эти густые завалы, чередовавшиеся с глубокими рвами. Уйма леса ушла на постройку крепостей и городов на главных прорубленных в дубравах дорогах и реках лесного царства-государства, подлинной матерью которого была не Пресвятая Богородица, а русская мати зелена дубрава.
Нет, как и Польша, не текла Русская земля молоком и медом.
На привале у колодца, стоявшего посреди пожарища, могучий Дуглас едва не свалился кулем с коня. Он поймал встревоженный взгляд Лермонта и подозвал его пальцем к себе.
— Дай-ка мне, Джорди, воды, — проговорил он хрипло, — и перевяжи мои раны.
Когда Лермонт напоил его и стал перевязывать кровоточащие колотые и рубленые раны, Дуглас, сцепив зубы, тихо произнес:
— Ты почему, пострел, не признался мне, что мы с тобой родственники, что твоя мать из рода Дугласов?
— А вам-то кто сказал это?! — спросил он гневно дядю.
— Кто сказал, тот давно убит. Почему ты мне не открылся?
— Не хотел от вас поблажек, сэр! — вспыхнув, ответил тот.
— Ну, парень! Видывал я гордых дворян-шотландцев, но ты среди них самый большой гордец!
Помолчав, Дуглас еще тише, почти шепотом молвил:
— А знаешь ты, гордец, почему я сдал шквадрон?
— Не знаю, сэр, и, честно говоря, я не ожидал этого от вас, но, не скрою, рад, что вы так поступили.
— Потому, Джорди, что в шквадроне больше новичков, чем нас, стариков, зеленые отроки, только начавшие жить, наши шотландцы, наше будущее, и ты среди них — мой родственник, сын красавицы Кэтрин Дуглас! Запомни это навсегда, не терзай себя, гордец, попусту и не ругай про себя старика Роберта Дугласа. А я никому не скажу, что мы с тобой одна плоть и кровь. Договорились?
— Конечно, сэр, как скажете, сэр, — смешался Лермонт.
В Можайске Шеина и воевод встретил боярин и стольник князь Василий Петрович Шереметев, которого Царь послал спросить о здоровье Михаила Борисовича со товарищи и наградить их золотыми за «бельскую службу» — освобождение города Белой. Лермонт с любопытством издали наблюдал за церемонией, хотя ни бельмеса не понял в ней. Откуда ему было знать, какая буря кипела в сердцах князя Черкасского и Бутурлина, или почему Шеин так холодно обошелся с боярином Шереметевым, да отчего в его топазовых глазах сквозило явное презрение к нему. А Шереметев этот, в отличие от Шеина, во время Смуты, подобно большинству бояр, метался из лагеря в лагерь: поднимал оружие за Тушинского вора, а потом целовал крест Царю Владиславу, польскому королевичу, и в конце концов очутился под знаменем князя Пожарского в земском ополчении 1612 года. Однако Шеин не слишком пренебрегал этим стольником, Шереметевым, понеже родной дядя его Феодор Иоаннович Шереметев со дня воцарения Царя-отрока Михаила Федоровича Романова — с 14 марта — стоял во главе правительства Московского государства и был первым человеком в Боярской думе. На Западе его назвали бы регентом. И к этому надобно прибавить еще, что в новорожденном царском дворе знали: овдовевший в июле Шереметев подозрительно рано готовится сватать княжну Ирину Борисовну Черкасскую, двоюродную сестру Царя!
Во всех этих хитросплетениях еще предстояло разобраться Джорджу Лермонту. Он открывал для себя новый, неведомый мир, не похожий на его родную Шотландию и известные ему страны, не менее самобытный, чем империи ацтеков и инков, о которых он мечтал, рассматривая атлас Меркатора и зачитываясь воспоминаниями о первооткрывателях, о заокеанской конкисте.
Пестрый поезд Шеина въехал в Москву под победный звон колоколов через Арбатские ворота мимо церкви Николы Явленного. И Арбат, и церковь эти должны были впоследствии сыграть немалую роль в жизни вчерашнего студиозуса Лермонта.
Так лета от сотворения мира 7121, или по нынешнему, Григорианскому исчислению 1613 года, появился в московской книге иноземцев «бельский немчина», сиречь «немец из Белой», или «шкотский немец», а точнее, шкот, или скот, шот, чье имя русские писали по-разному — то Георг Лермонт, то Лермант, то запросто Юрий Андреев, по имени, по отчеству. Так прибыл он в Москву — и волей, и неволей, и своею охотою, а по-честному, больше неволей.
Еще в XVI веке стали отходить в прошлое те самые закованные в броню рыцари, о которых столько романов запоем прочитал отрок Лермонт. Сражаясь в расчлененном порядке, а то и вовсе в одиночку, один на один, малоподвижные до того, что зачастую, свалившись с коня, не могли самостоятельно подняться, они становились легкой добычей копейщиков и пехоты. Изобретение пороха, появление огнестрельного оружия, артиллерийского и ручного, и широкое его распространение уже в XIV столетии вызвали переворот в военном деле, в стратегии и тактике. Своим адским грохотом это оружие огласило смертный приговор всем Тристанам и Амадисам Галльским. Бедные латники не могли устоять против пушек, заведенных на Руси великим князем Дмитрием Донским в 1389 году. Ручные пистолеты пробивали любой панцирь. У рейтаров оставались обычно одни лишь шлемы и грудные латы, металлические кирасы или кожаные колеты. Они шли в бой в сомкнутом строю, в плотных боевых порядках, ведя сплошной огонь из мушкетов с фитилями. Образцом для Московского рейтарского полка, начиная с первых его шквадронов, служила наемная постоянная армия Нидерландских Генеральных штатов, коей командовал знаменитейший в Европе полководец Мориц Оранский доведший до совершенства стратегию и тактику своей армии. Немецкие рейтары почитались грозной силой в Польше и Швеции — у исконных врагов Руси. Пришлось и Московии завести своих рейтаров иноземного строя до появления собственных драгун и первоклассной кавалерии.
Лермонт попал в Москву как раз тогда, когда из отдельных шквадронов создавался иноземный рейтарско-копейный полк, получивший позднее название Московского рейтарского.
В первое время в рейтарском полку, сколоченном на германский лад, служили одни иноземцы — немцы, голландцы, французы, англичане и прочая нехристь. Среди них довольно многочисленные шкоты были на самом хорошем счету. Позднее Царь разрешил брать в полк вольных людей из числа боярских детей, дворян и даже казаков, татар, чувашей, черемисов…
«Шква-а-ДРОН, НА конь!» — вот первая русская команда в рейтарском полку, которую сразу и на всю жизнь запомнил Джордж Лермонт. На всю его короткую и такую долгую жизнь.
Между кампаниями и экспедициями шквадрон «бельских немчин», влившийся в Московский рейтарский полк, стоял недолго в Туле, а затем постоянно в царствующем граде, собирателе русских земель, столице Михаила Федоровича, венчавшегося на царство в 1613 году. Он перестал титуловаться Великим князем Смоленским, но оставался Божией милостью Великим князем Владимирским, Московским, Новгородским, Тверским, Псковским, Пермским, Вятским, Угорским, Болгарским, Царем Казанским, Астраханским, Сибирским и прочее, и прочее. Очень скоро «шкотский немец» узнал, что был сей монарх хил и слаб телом и душой да вдобавок с придурью. Говорили, что это тем паче прискорбно, что отец его Филарет Романов в то время еще томился… в польском плену.
Сын Шкотии Лермонт еще не полностью сознавал, какая огромная перемена произошла в его жизни, коль скоро теперь он получал не шиллинги со «снопом» — родовым гербом династии Ваза и короля Речи Посполитой Сигизмунда III, а рублевки и полтины Царя Михаила Романова.
Бедные, часто разорявшиеся после присоединения Шотландии к Англии после воцарения Джеймса VI над Англией, знали с малолетства цену деньгам, были они бережливыми, даже скуповатыми. Рейтары удивились, что московский Царь (а так всегда, от Гостомысла и Рюрика, было на Руси) платил своим подданным гораздо меньше, чем иноземцам. В западноевропейских странах, где ценили своих воинов, все было наоборот. А ведь именно военная служба считалась главной и самой почетной у московитов. Так повелось у них уже в XV столетии и ранее того.
Вообще говоря, многое на Москве удивляло, изумляло иноземцев. Иноземцев всегда поражала в русских присущая им мания секретности и бдительности. Так, кажется, никто никогда не знал, какова численность войска. Одни говорили в начале очередной войны, что все войско насчитывает около 100 тысяч. Другие были убеждены, что войско доходит до миллиона!
Дуглас вычитал из книжки англичанина Флетчера, что конное войско, куда входят рейтары, получающие постоянное жалованье от Разрядного приказа, доходит не более чем до 80 тысяч. В конную гвардию, хотя термином этим московиты еще не пользовались, входят вслед за рейтарами царские телохранители примерно из 15 тысяч дворян и детей боярских. Остальные в мирное время стоят на засечной черте вдоль границ с Польшей и крымчаками.
Дуглас, познакомившись вплотную с московской кавалерией, собрал офицеров рейтарского шквадрона и объявил им:
— Вне всякого сомнения, мы в этой Московии самые лучшие кавалеристы. С нами могут состязаться лишь черкасы и черкесы — в них я еще не совсем разобрался, но с первого взгляда увидел, что они мастера своего дела. Немного отстают чуваши, черемисы, татары, мордва — вообще тут в Москве целый Вавилон! Азиаты — прекрасные наездники, но у них короткие стремена, а это значит, что татарин или чуваш поджимает ноги, и я в полном боевом облачении на коне выбью любого из них пикой.
Чтобы действовать как можно более слаженно со всеми этими конниками, а также со стрелецкой пехотой, нам необходимо досконально изучить их выучку, науку и строй, но тут уже возникло большое затруднение: эти русские, похоже, всех нас считают соглядатаями, шпионами. Это сильно вредит нашему общему делу. Однако не забудем, что мы этим московитам обязаны не чем-нибудь, а жизнью. Запомните на всю жизнь, зарубите на носу имена наших ангелов-хранителей. Человек, не умеющий быть благодарным, дерьмо собачье, а не человек. Мне стыдно за тех среди нас, кто жалуется сейчас, в Москве, на клопов, тараканов и вшей. В моих глазах черная неблагодарность хуже проказы!
Переведя дыхание, Дуглас продолжал:
— Не скрою от вас, боевых своих друзей, что мы будем с вами меньше получать денег, чем не только, скажем, во Франции, Испании или германских княжествах и герцогствах. Даже в Польше. Московия — страна молодая и недавно была на грани полнейшей катастрофы, поскольку в ней передрались все сословия и до сих пор держится в ней, увы, все не на согласии, а на брутальной силе. Однако Московия, на мой взгляд, непобедима, ибо может выставить больше пеших ратников, чем любой ее враг. Так что у нас имеется шанс отслужить свой двухлетний срок и вернуться в нашу Шотландию. Здешняя самодержавная власть может послать в пехоту не только, как у нас, каждого десятого или пятого, а даже третьего. Не только бояр и дворян, но и посадских людей и холопов как помещиков, так и духовенства. Россия — это один из двух левиафанов нашего мира. Их два: Россия и Китай. Поверьте мне, господа, что судьба сделала за нас правильный выбор: нам предстоит сразиться с Сигизмундом, королем Польши, который так подвел нас в фортеции Белой. Нравится ли нам это или нет, Польша никогда не одолеет русского Левиафана. Троица, сохранившая нам жизнь, Шеин, Черкасский и Бутурлин, поставила на верную карту. Мы победим с Москвой всех ее врагов…
Дуглас впервые держал такую долгую речь. Вел он ее уверенно, спокойно, деловито. А ведь речь шла о жизни и смерти обеих рот — шотландской и ирландской.
— В ближайшие дни мы должны на полигоне под Москвой опробовать все полученные нами карабины, пистоли, пищали, мушкеты, дабы подобрать только которые не подведут нас в бою. Коней отберут только самые опытные наши наездники. Я намерен добиться, чтобы московиты выделили нам собственный артиллерийский наряд легких пушек. Обоз они уже обещали нам вместе со всем необходимым для немедленного выступления в поход; провиант: хлеб, сухари, бисквиты, толокно, мука, пшено, гречка и, конечно, любимый нами, шкотами, овес. — Кто-то даже зааплодировал… — И, разумеется, сушеное мясо, ветчина, соль для всех и перец и другие специи для господ офицеров, а для остальных — лук и чеснок. Запомните, господа офицеры, на войне нет мелочей. Проверьте все секиры, топоры, зажигалки, камень, огниво и трут, котел, котелок, медный горшок, палатки, войлоки в обозе. Пусть все пометят каждый предмет своими метками. Прислугу предлагаю вооружить луками, стрелами, колчанами, как Роб Роев или Робин Гудов. Русские, как мы убедились, увы, в крепости Белой, — превосходные лучники! Проследите, чтобы кони были полностью обеспечены овсом.
Дуглас превзошел самого себя. Никогда еще он не показал себя таким знающим начальником. А он еще не кончил.
— Очень важно всех познакомить с формой красных и зеленых стрельцов, чтобы не стреляли по своим.
— А жалованье у нас какое будет? — вдруг взорвался начальник роты ирландцев. — Это мы им должны, этим варварам, это должны их королю, а они нам? Тысяча чертей, что и сколько должны?! Какое жалованье, наконец, у нас будет?!
Дуглас наградил его презрительным взглядом.
— Этого вопроса, как видно, очень жгучего для вас, я уже коснулся. Добавлю: не слишком щедрое жалованье сторицей будет искупаться новым фактором. Вот я с удовольствием смотрю на нашего Джорджа Лермонта. В более развитой давным-давно Шотландии его предок знаменитый Томас Лермонт Рифмотворец, которого помнят и любят все шотландцы, включая самых диких, оказался шотландским бардом только потому, что его норманнский предок из варягов помог принцу Малькому вместе с другими рыцарями Нормандии сорвать с головы проклятого узурпатора Макбета злодейски похищенную им корону Шотландии. За это норманнский отважный рыцарь Лермонт был испомещен поместьем в самом благословенном Господом Богом месте в юго-восточной Шотландии на полуострове Файф, чей князь стал правой рукой принца Малькома. Так славный рыцарь Лермонт стал лэрдом в стране шкотов и породил великого нашего барда и прорицателя сэра Томаса Лермонта…
Строптивый ирландец начал ворчать, но Дуглас осадил его гневным и презрительным взглядом и добавил:
— Еще недавно московиты не владели такими огромными землями, какие завоевал им Иван IV, он же — Грозный. Он расплачивался за военную службу Москве не добром, а злом, стал ужасным тираном. Нынешний Царь, Михаил Федорович, может укрепить с нашей помощью полмира! Всем желающим он подарит, как когда-то Канмор, богатые поместья на завоеванных землях. Появится новое дворянство, они построят себе и своим детям и наследникам новые дворянские гнезда. А если не захотят оставаться здесь, то вольны будут вернуться домой — в Шотландию или Ирландию, продав задорого, свои поместья!
— Вот это другое дело! — восхитился начальник ирландцев. — За это можно драться, воевать и лечь костьми…
— Уже сейчас, — с улыбкой произнес Дуглас, — мы получаем больше, чем русские князья за свой титул — всего семь рублей в год! А простой стрелец получает семь рублей в год за военную службу, но прибыль с поместья мы сможем получать в сто раз больше — 700 рублей!
— Вот это да! — вскричал ирландский начальник, вскочил и начал плясать джигу.
Как писал в своем бесценном труде «Сказания современников о Димитрии Самозванце» Маржерет, современник Джорджа Лермонта, французский капитан в России, затмивший д’Артаньяна, игравший немалую роль в 1601–1611 годах, то есть незадолго до появления на Москве Джорджа Лермонта, князья и бояре Государственной думы получали от 500 до 1200 рублей ежегодного оклада, окольничие — от 200 до 400 рублей и земли от 1000 до 2000 четвертей (при Маржерете окольничих было до 15 человек); думные дворяне, которых было 6, получали от 100 до 200 рублей и земли от 800 до 1200 четвертей; московские дворяне — от 20 до 100 рублей и земли от 500 до 1000 четвертей; выборные дворяне — от 8 до 15 рублей и земли до 500 четвертей, дети боярские — от 4 до 5 рублей в 6 или 7 лет и земли от 100 до 300 четвертей.
— Все вы, — продолжал Дуглас, — сегодня получите бесплатно добротное сукно местной выделки, но шить рейтарскую форму нам придется за свои деньги у местных портных, обслуживающих московских стрельцов. Через год службы вы снова получите сукно. За лошадей мы не платим. Жалованье…
Все подались вперед, навострили уши, не спуская глаз со своего начальника.
— Жалованье русских рядовых рейтаров, — продолжал Дуглас улыбаясь, — составляет двадцать рублей, офицеры получают в среднем тридцать рублей. Восточным иноземцам — татарам, чувашам и прочим — положено на десять рублей меньше. Нашим же рейтарам этого года будут платить по тридцать рублей рядовому составу и по сорок офицерам.
Довольные офицеры переглядывались улыбаясь.
— Но это еще не все, — широко улыбнулся и Дуглас. — Во-первых, обещают нам, если мы докажем им, что мы настоящие рейтары, поднять жалованье еще на десять рублей. Во-вторых, во время походов, а их нам не придется долго ждать, нам будут выдавать сало, соленую рыбу и сушеную рыбу, муку, пшено, картошку и даже водку, которая нам всем так понравилась здесь, не то что польский бимбер в крепости Белой…
Блестящая речь Дугласа, которому, как потом выяснилось, Рейтарский приказ уже положил оклад в 45 рублей, вызвала всеобщий восторг. Все рвались в бой. По приказу Дугласа выкатили бочонок водки, так сказать, авансом. Не прошло и получаса, как в рейтарской казарме запели наемники шотландские и ирландские песни…
Знал ли тогда Дуглас, понимал ли он, что новоиспеченные царские рейтары на самом деле стали пожизненными московскими пленниками? Что пока они здоровы и в строю, никто не выпустит их из Московии?
Но, как гласит известная русская поговорка, нет худа без добра. Ведь если бы вернулся Джордж Лермонт, если бы не стал он родоначальником русского рода Лермонтовых, то не было бы у нас ни Лермонтова, ни… этой книги о московском узнике…
Нам не дано знать, когда Джордж Лермонт стал Юрием Лермонтовым и осознал, что навсегда простился с Джорджем Лермонтом и родной Шотландией, с Абердином, с матерью и Шарон. Зато я установил, вникнув в московские порядки, что остался он не по собственной воле. И узнал он о том, что русичи не намерены отпустить его с военной службы, уже в 1615 году. Надо полагать, что он скоро разуверился в обещаниях Кремля. Разумеется, для него это было страшным ударом. И разве не передались его потомкам печоринская разочарованность, доходящая до мировой скорби, тоска по стране своих предков, врожденная любовь к песням и поэзии, мужество и фатализм, восходящий к варягам, норманнам и к шотландским рыцарям, а также неверие к великим мира сего и властям предержащим, недоверие и скептицизм…
Свой внезапный переход с польской службы на русскую шкоты восприняли с философическим стоицизмом, достойным самого Зенона.
— Царь, конечно, дурак, — рассуждал командир шкотского шквадрона Дуглас, — да лучше служить Царю-дураку, нежели Царю-извергу — Ивану Грозному, скажем, или французскому Ироду и святоше Людовигу Одиннадцатому. А ведь и ему служили Дугласы и прочие шкоты. Кстати, отец Царя, говорят в Немецкой слободе, очень, очень умен, но он сын своего времени, сильно тяготел к Ивану Грозному…
Только Лермонт терзался какими-то смутными угрызениями совести. Долго не проходило у него это назойливое беспокойство — не посрамил ли он честное имя Лермонтов?..
Уже по прибытии в Москву выяснилось, что Царь-недоросль крепко надул «бельских немчин». После осады Белой пришлось заново обрядить шкотов оружием, закупать почти всю рейтарскую амуницию: мушкеты, пистоли, сабли, латы, кирасы, шишаки, сумы, подсумки, огромные седельные пистоли по паре на брата и «рейтарский и конский всякий убор». Началось «строение мундиров», «штанов со всяким к тому прикладом» у российских и чужестранных купцов, закройщиков, портных и прочих работных людей, что одно уже стоило немыслимых денег, и все это вычиталось из будущего жалованья райтаров! Хорошо хоть коня со снаряжением не пришлось покупать Лермонту. Аргамак или бахмат стоил тогда сто рублей, не меньше, сумма по тем временам громадная. Безлошадные же влезли в такие долги к Царю Московскому, что можно было надеяться на полный расчет лишь через два года, или, как было указано в приказе, в 7123 году по московскому летосчислению!..
Надо признать, что почти все шотландцы и ирландцы довольно долго путались с этим летосчислением…
Рейтарский полковник фон дер Ропп, пыхтя брылями, объявил новичкам:
— Клянусь тремя кельнскими Царями… уф… уф… вам оказана чересчур уж большая честь… уф… уф… вместе со всем моим полком вы, канальи, будете парадинами — придворными стражами… уф… уф… самого Царя! Целуйте крест на верность… уф… Царю Михаилу Федоровичу. И чтобы верность эту… уф… уф… содержать до гроба!.. В Третьей книге Моисеевой, главе Девятнадцатой, сказано устами Господа нашего: «Когда поселится пришлец в земле вашей, не притесняйте его: пришлец, поселившийся у вас, да будет для вас то же, что туземец ваш; люби его, как себя; ибо и вы были пришельцами в земле Египетской. Я Господь, Бог ваш». Помните, — это уже я говорю, — что русские… уф… уф… добрые христиане и чтут Священное Писание. Они добром платят за добро, но не дадут спуску тому, кто обманет их доверие. У пророка Иезекииля сказано о ландскнехтах библейских времен, служивших гордому Тиру: «Перс и Лидиянин и Ливиец находились в войске твоем и были у тебя ратниками, вешали на тебе щит и меч; они придавали тебе величие». Царь Михаил молод… уф… уф… а значит, щедр, не то что старый скупердяй Сигизмунд. Каждый, кто заслужит, может стать… уф… уф… поместным русским дворянином — земли русской всем хватит с избытком…
— Среди вас, — продолжал фон дер Ропп, — имеются люди хорошего рода. Учитесь… уф… уф… придворному вежеству и учтивости, — он вдруг подмигнул, — и вы далеко пойдете. Не один наемный ратник и пришелец возложил на себя… уф… уф… корону.
Исчерпав посулы, полковник перешел к угрозам:
— И зарубите себе на носу: назад вам дороги нет. Как дезертиры и перебежчики все вы объявлены польским королем изменниками и приговорены… уф… уф… заочно к смертной казни! А отсюда убежите — покарает вас русский Царь лютой смертью!
В Москве жили поначалу рейтары, или, как они себя называли на немецкий манер, «райтара», в Хамовнических светлицах (казармах), пока не перевели их почти в столь же тесные светлицы с нарами за Москворечьем. В этих светлицах женатики из числа старослужащих и то селились по две-три семьи в одном покое. Уверяли, что страна эта, Московская Русь, была европейской, но клопы в ее стольном граде водились чисто азиатские, отличавшиеся зверской кровожадностью. Целые полчища этих bed-bugs бродили тучами по светлицам, зверея, сатанея с сумерками и лютуя до самого утра. Сладу с ними не было никакого.
В первое же жалованье бельские шкоты познакомились с русскими деньгами. После Смутного времени серебряный рубль похудел с шестнадцати золотников серебра до одиннадцати. Ниже рубля шли полтины, гривенники, алтыны, копейки и деньги. Новые монеты были правильной круглой формы, а старые — продолговатой и довольно корявые. Рубль насчитывал сто копеек новгородских и двести — московских. Джорджу приятно было видеть на копейке-новгородке своего тезку с копьем — отсюда и название копейки.
Вскоре в полку стало известно, что Его Величество всемилостивейше обещает свое особое заступление каждому иноземцу, кто пожелает воспринять православное греческое вероисповедание. Это были не пустые посулы: старые рейтары знали, что выкрест получал и патент о новом чине, и грамоту на поместье быстрее прочих. Но лишь один ливонский рыцарь согласился стать православным, и про него говорили, что прежде, попав в плен к туркам, он принял магометанство!
Командир полка фон дер Ропп настоятельно уговаривал креститься:
— Не Иоанн-креститель крестился у Христа, а Христос у Иоанна. Креститесь же и вы, несчастные кальвины и лютеры, у русского Ивана!
Командир эскадрона Дуглас отговаривал:
— Шотландцы крестились раньше русских, так что не следует старокрещеным креститься у новокрещеных.
Лермонт и большинство шкотов склонны были согласиться с Дугласом, тем более что в полку ходил слух, будто фон дер Ропп получает от русской церкви по золотому за каждого новокрещеного. Большинство рейтаров, даже шляхтичи, ни уха, ни рыла не смыслили в родной грамоте, а уж по-русски объяснялись прекурьезно и прегадко. Полковник фон дер Ропп, прослужив почти четверть века в русской службе, считал себя знатоком русского языка, хотя не мог ни читать, ни писать и расписывался с трудом. Он бранил зауряд все русское и частенько грозился уехать на родные берега Рейна, но в действительности давно бросил думать о расставании с Московией.
Лермонт хитер в письменности и языках, полковник фон дер Ропп предложил было ему стать писарем, дабы «всякое письменное произведение могло быть порядочно», но упрямый шкот заявил, что не за тем из Шкотии приехал, чтобы бумагу и чернила переводить.
Сравнивая через год денежное, вещевое и квартирное довольствие Царя всея Руси и короля Речи Посполитой, Лермонт изрек по-русски:
— Хрен не слаще редьки!
С августа 1614 года до весны 1615-го Московский рейтарский полк почти весь стоял против поляков под Дорогобужем, но шквадрон «бельских немчин» Дугласа почти всю зиму провел в Москве, где он нес со стрельцами охрану Кремля. Видно, «бельским немчинам» еще не очень доверяли. Поляки крепко держали Смоленск. Русское войско, предводительствуемое князем Димитрием Мамстрюковичем Черкасским, с трудом удерживало Побережье и никак не могло собраться с силами, чтобы пойти на Смоленск. Пройдет еще пять лет, прежде чем Московия заключит мир с Речью Посполитой.
С первого взгляда Джордж Лермонт влюбился в Кремль. Пораженный, потрясенный, ходил он в яркий солнечный день от собора к собору, от терема к терему. «Златом покровенные и пречюдно украшенные», они производили незабываемое впечатление. Самым древним храмом в тогда уже почти пятисотлетием Кремле была церковь Рождества Богоматери, построенная в конце XIV века. Тогда, во времена Дмитрия Донского, стены Кремля, его башни и храмы складывали из белого камня, но с конца XV их заменили кирпичными…
Первый раз в Кремле он пробыл недолго — надо было спешить обратно в полк, и ушел он, оглядываясь на каждом шагу, переполненный той очистительной и возвышающей радостью, что дает созерцание истинного искусства, прикосновение к чуду духа и рук человеческих, но потом ему посчастливилось познакомиться с земляком Кристофером Галловеем, зодчим и часовщиком, которого русские называли Христофором Ивановичем Галовеем. Поклонник ранней готики, враг «московского барокко», Галловейшг был одним из виднейших иноземных зодчих, приглашенных в Москву основанным Борисом Годуновым приказом каменных дел. Он щедро потрудился над Кремлем, но главной его работой была надстройка вместе с Баженом Огурцовым по храмозданной грамоте самого патриарха Филарета Спасской башни в 1624–1625 годах.
В Кремле все знали этого шкота. Был он на диво высок — шесть футов и пять дюймов, нескладно скроен и худ, но с пивным брюшком, с большой головой и густой рыжеватой шевелюрой вокруг сияющей розовой плеши. Одевался небрежно в старомодный аглицкий камзол времен Елизаветы I Английской, но с длинным зелено-белым шарфом Эдинбургского университета, обмотанным вокруг журавлиной шеи со свободно болтающимися затасканными концами.
В руках Галловей вечно мусолил строительные чертежи, из карманов у него торчали всевозможные инструменты. Всегда был испачкан известью и краской. По-русски говорил отвратно. Но русские мастера и строители души в нем не чаяли, ценили за талант и крепкие знания, ласково называли меж собой «Головей-головушко».
Крис Галловей надолго стал единственным настоящим другом Джорджа Лермонта в Москве. С каждым годом крепла их дружба. Многим был обязан Лермонт этому недюжинному человеку. Он-то и представил Кремль молодому рейтару в кожаной кирасе и обшитых кожей рейтузах с лампасами и устрашительным шотландским клеймором на левом боку, который он поддерживал, чтобы тяжелый двуручный меч не бряцал о камни ступеней.
Галловей начал с Успенского собора — жемчужины Кремля, самого современного славного из девяти его храмов. Его построил итальянский архитектор Аристотель Фиораванти в 1475–1479 годах, причем каждый шаг его проверялся великим князем Иваном III и неусыпными стражами православной церкви. Болонец Фиораванти и сам явно стремился, двигая вперед зодчество Московии, всемерно использовать чисто русский колорит, владимиро-суздальские и прочие местные традиции. Это же стремление двигало и Кристофером Галловеем, и он яро восставал против слепого подражания итальянским образцам. Служители церкви требовали, чтобы Успенский собор в Кремле во всем был похож на Успенский собор во Владимире, но когда над Москвой-рекой поднялся могучий красавец богатырь о пяти златых шеломах, летописец отметил: «Та церковь чюдна велми величеством и высотою, и светлостью, и звонкостью, и пространством, такова же прежде того не бывала на Руси…». Под высочайшим столпом Руси Иваном Великим горели на солнце пять куполов Успенского собора, на долгие века облитые особой, «огневой» позолотой, светилось каменное кружево, празднично пестрела цветная роспись порталов.
Внутри храма прохладно пахло ладаном и воском, таинственно мерцали иконы.
Что-то немыслимо древнее, допотопное и языческое виделось Лермонту в святом образе Владимирской Богоматери, в иконостасе руки Дионисия, в старинном, как сам Кремль, изображении тезки Джорджа Георгия Победоносца, в завораживающе-пронзительном «Яром оке» — иконе Христа Спасителя.
— Русские, — сказал неизвестно кому Галловей, — поклоняются ветхозаветному Богу ревнителю и предпочитают Царей с темпераментом Ивана Грозного. «Ярое око!». Помнишь у пророка Наума: «Господь есть Бог ревнитель и мститель; мститель Господь и страшен в гневе: мстит Господь врагам своим, и не пощадит противников своих…»: А у Софонии: «Все истреблю с лица земли, — говорит Господь; истреблю людей и скот, истреблю птиц небесных и рыб морских, и соблазны вместе с нечестивыми; истреблю людей с лица земли, говорит Господь». «Живу я, говорит Господь Бог: рукою крепкою и мышцею простертою и излиянием ярости буду господствовать над вами… И узнаете, что Я — Господь Бог…». Вот такие, верно, библейские изречения были по нраву Царю Ивану!
Создатели этих шедевров, говорил Галловей, словно и не подозревали о перспективе, светотени, объемном изображении, а добивались удивительно многого.
«Спас ярое око»… Вот такие бешеные белые глаза были у Шеина, когда он глядел на пленных шкотов под Белой. Но потом, славу Богу, глаза его просветлели, подобрели, когда он увидел их раны, их разнесчастные лица и понял, что они разбиты и побеждены.
Благовещенский собор с белокаменной резьбой, дивной узорочью, роскошным убранством, неожиданными итальянскими мотивами приводил Галловея в исступленный восторг.
Шаги будили гулкое эхо под скалистыми сводами.
— Бывал я в Италии, — со вздохом молвил Галловей. — Там, верно, великий Джиотто ближе всех к русским мастерам. Видишь хоры у западной стены? — показал Галловей. — Это место царской семьи. А вот резной трон Ивана Грозного…
Архангельский собор, шестистолпный и пятиглавый, словно родной брат Успенского, но отнюдь не близнец. Ордерные пилястры, коринфские капители, «раковины» с берега Адриатики…
В обжорном ряду на базаре кишмя кишела пестрая, шумная толпа. Так заманчиво пахло горячими пирожками, калачами, байками, медовыми пряниками с сусальным золотом, кренделями, что шкоты купили себе по копеечному пышному калачу.
Вдвоем с Галловеем Лермонт осмотрел сказочно прекрасный собор Покрова, что на рву у Кремля, прозванный народом Василием Блаженным в честь погребенного под его стенами знаменитого на Москве юродивого. Этот гимн победы в камне был воздвигнут двумя русскими зодчими, Бармой и Постником, по велению Ивана Васильевича на главной площади государства, у первого въезда в Кремль.
При виде Василия Блаженного, его бесчисленных луковиц и маковок и едва ли не семидесяти приделов у всех иностранцев глаза разбегались, но Крис Галловей был строгим, быть может, чересчур беспощадным судьей:
— Храм — город, небесный Сион — так москвиты называют эти грезы в камне. Русские наполовину азиаты. Взяв Казань, они широко распахнули ворота в Азию, и вот фантастическая мечта о ней. Нет, я не в восторге от этого горячечного сна. Главный шатер мне напоминает хрустальную граненую пробку старинного хрустального графина. А кругом — хаос во хмелю! Пьяное воспоминание о соборе святого Марка в Венеции.
Лермонт не мог согласиться с зодчим, хотя высоко ценил его мнение. Конечно, Галловею никогда не приснится такой сон. Такое могло прийти в голову только русскому человеку! И это прекрасно, что шкот Галловей, итальянские архитекторы, русские зодчие видят мир на свой лад… Иначе это был бы не самый лучший, а самый скучный из миров!
Лермонт увидел Василия Блаженного в его исконном виде — красный кирпич с белыми украшениями. Лермонтовы же увидели его в радужной раскраске XVIII века.
Шкоты обошли весь неровный треугольник Кремля. Двумя его сторонами были Москва-река и Неглинка, основанием — ров с водой.
— Стены в полторы мили длиной, — пояснял Галловей таким горделивым тоном, будто сам их построил. — Шестнадцать вратных башен. Стены до восемнадцати ярдов высотой, толщина пятнадцать футов.
Джордж Лермонт смотрел во все глаза на огромный замок, на двурогие зубцы стен с бойницами. Быть может, ему придется защищать эти стены. Что ж, он выполнит свой долг.
— Стены нашего Эдинбурга не столь высоки, — говорил Галловей, — их парапет слишком узок для пушек. Нет там и таких мощных башен. Словом, Эдинбург не может выдержать длительную осаду.
Самое замечательное Крис Галловей оставил напоследок.
— А теперь, — сказал он драматическим и многообещающим тоном, — мы поднимемся с тобой на самый, самый верх Руси!
Венец соборов на главной Кремлевской площади объединял чудо-богатырь Иван Великий, вставший на серединной точке столицы. Ему исполнилось тогда уже более ста лет. Колокольня, видная за много миль от Москвы, служила и дозорной башней. В октябре 1552 года именно с нее увидели русское войско, возвращавшееся под началом Ивана Грозного с величайшей победой в Казани.
Галловей повел земляка на головокружительную вершину Ивана Великого, на самый верхний его ярус по витой, туго закрученной лестнице с еще не истертыми крутыми каменными ступенями. Галловей, бывший лет на пятнадцать старше юного Лермонта, тяжело дышал и потирал натруженные мускулы длинных ног. Наконец он подвел Джорджа к узкому не затянутому слюдой окну, обрамленному бархатистым зеленым мохом. У Джорджа перехватило дыхание: перед ним простиралась Москва, залитая июльским солнцем 1613 года после Рождества Христова!
— Вот он — третий Рим! — с улыбкой объявил Галловей.
Далеко вокруг раскинулись деревянные посады с пыльной зеленью пышных рощ. Всюду над тесовыми и соломенными крышами возвышались, сияя крестами, златоглавные церкви, пестро раскрашенные луковицы колокольни и звонницы. На Яузе и Неглинной вертелись, сверкая, мельничные колеса. По немощеным улицам тянулись обозы. Внизу, на Ивановской площади в самом Кремле и на огромной и покатой Красной площади рядом с древними святынями Руси, соборами, палатами, теремами, приглушенно гудели базарные толпы, обтекая бесчисленные лавки, ряды, склады, телеги с задранными кверху оглоблями. Отдельный человек казался с высоты Ивана Великого муравьем. Сияла на солнце слюда в окончинах, горело еще редкое стекло в государевых хоромах. Отсвечивали медные и луженые крыши.
— Кто основал этот чудный город? — спросил Лермонт, любуясь холмом, послужившим фундаментом Кремля, и широкой Москвой-рекой.
— Князь Юрий Долгорукий, — ответил из-за его спины Галловей, — почти полтысячи лет тому назад, в 1147 году. А был он, хотя русские этого не помнят, внуком по матери короля Гарольда Английского, который царствовал…
— В первой половине одиннадцатого века, — не без гордости за свое неплохое знание истории вставил книгочей Лермонт.
— С 1037 по 1040 год, — уточнил Галловей. — Еще до покорения Англии норманнами Вильяма Первого.
Галловей указал земляку внушительные фортификации столицы: кроме Кремлевской, еще две стены обегали ее неровными, словно очертанными детской рукой кругами.
Разросшийся лет сто тому назад посад обнесли еще более толстой каменной Китайгородской стеной, способной устоять перед любым пушечным огнем. Полукруг Китай-города с севера и востока прирастили к Кремлю. И совсем недавно, в конце прошлого, XV века, москвичи возвели еще одно кольцо — каменный обруч Белого, или Царева, города. И строил его тот самый умелец-городелец из Дорогобужа, который строил и Смоленский кремль, — Федор Конь, о котором Галловей отзывался с высшей похвалой. Он назвал самые красивые храмы внутри этих стен и замковые монастыри, окружавшие могучими стражами всю Москву: Петровский монастырь на севере, построенный в XIV веке, Сретенский монастырь, воздвигнутый в том же столетии сначала как крепостной форт. Особенно крепкие монастыри стояли на юге, откуда ждали прежде набегов татар.
Разумеется, Джордж Лермонт запутался спервоначалу во всех этих монастырях, хотя Галловей представлял их по-английски:
— Saint Simon Monastery, Saint Alexis, Don Monastery, Saint Andronic Monastery of the Saviour…
Дойдя до Андроникова монастыря, основанного в 1359 году учеником Сергия Радонежского Андроником у слияния речки Золотой Рожок с Яузой, Галловей пообещал непременно показать Лермонту дивные фрески какого-то безвестного старца Андрея-иконописца, трудившегося лет сто тому назад…
Новодевичий монастырь, основанный в начале века в память борьбы за Смоленск, по понятной причине особенно заинтересовал Лермонта. Монастырь стоял в лесах: его луковки раскрашивали как яйца на пасху. Живая история! История, к которой он сам совсем недавно прикоснулся. И, быть может, предчувствовал он, что вся жизнь его будет связана тугим и неразрывным узлом со Смоленском…
— Смотри, смотри! — говорил за ним Галловей, теребя свой зелено-белый шарф. — Самые дорогие монеты — золотые. Но у всех народов они разные. Так и красота — золотая мера всяк сущего — у всех разная. Вот она, перед тобой, русская красота!
С высоты Ивана Великого хорошо просматривались все шесть торговых путей, ведущих из Москвы: Смоленский, или Литовский, Вологодский, или Беломорский, Новгородский, Поволжский, Сибирский и Украинский, или Степной.
Они пробыли так долго на Иване Великом, что день стал угасать, солнце висело уже над горизонтом, за рекой Неглинной.
— Подумать только, — со вздохом проговорил Галловей, — что сейчас это солнце светит вовсю над «Афинами Севера» — над моим родным Эдинбургом — над королевским замком на скале, господствующим над заливом Фирт-офф-форт, над моим старым университетом, где все носят вот такие шарфы…
И зодчий с гордостью погладил длинный зелено-белый шерстяной шарф, свисавший у него с шеи.
И в это мгновение оба они вздрогнули, захваченные врасплох громовым ударом большого колокола Ивана Великого. Рев контрабаса тут же был подхвачен литаврами всех девяти храмин Кремля, согласно вплетались в общий хоровод победные бронзовые, медные, серебряные трубы и рога Василия Блаженного. В одновеликое целое, в торжествующий гимн сливался с кремлевским благовестом мелодичный перезвон звучавших скрипками и флейтами колоколов всех бесчисленных церквей Москвы и окраинных ее монастырей. А запевала Иван Великий весь дрожал, ходил ходуном и, казалось, приплясывал в такт этой божественной музыке. И черным роем вокруг него над всем Кремлем суматошно вились черные вороны, галки, грачи…
— Говорят, эти мудрые и вещие вороны сотни лет живут, — сказал Галловей в нахлынувшей после колокольного звона вибрирующей, ошарашенной тишине. — Значит, они помнят не только Царя Бориса Годунова, Лжедмитрия и Царя Василия Шуйского, но и высокоторжественное коронование Ивана Грозного, и набеги Золотой Орды… А лет через сто — двести здесь, над Кремлем, будут летать вороны, помнящие если не нас с тобой, то коронацию Михаила, коей был я очевидцем…
Спускаясь по лестнице, Галловей рассказывал об этом торжестве…
«Что сравнить с Кремлем, который, окружаясь зубчатыми стенами, красуясь золотыми головами соборов, возлежит на высокой горе, как державный венец на челе грозного владыки…
Он алтарь России, на нем должны совершаться и уже совершались многие жертвы, достойные отечества…».
Не было ли у юнкера Лермонтова, когда он впервые поднялся на Ивана Великого, удивительного чувства, что будто однажды, давным-давно, в другой жизни, он уже совершил это восхождение и любовался Москвой?
«Что величественнее этих мрачных храмин, тесно составленных в одну кучу, этого таинственного дворца Годунова, коего холодные столбы и плиты столько лет уже не слышат звуков человеческого голоса, подобно могильному мавзолею, возвышающемуся среди пустыни в память Царей великих?!. Нет, ни Кремля, ни его зубчатых стен, ни его темных переходов, ни пышных дворцов его описать невозможно… Надо видеть, видеть… надо чувствовать все, что они говорят сердцу и воображению…».
Так писал юнкер Михаил Юрьевич Лермонтов, прямой потомок рейтара Московского полка Джорджа Лермонта.
И те же чувства, наверное, волновали его пращура из Абердина. И ему тоже хотелось, придя домой, в светлицу (казарму), взять и излить свои чувства на бумаге, записать хотя бы свои наблюдения и не всегда понятные слова Галловея. Но он так мало еще знал, и так не хватало ему времени…
Он читал все, что попадало ему на английском, испанском, португальском, благо был языкам с детства научен, но в Москве нелегко было добыть книги на иностранных языках, поэтому он срочно изучал русский.
В суровую годину попал Лермонт в Москву. Вот что писали в том самом 1613 году в челобитной юному Царю рязанские бояре, дворяне, духовенство во главе со своим архиепископом Федоритом: «С тех пор как вор (самозванец) начал называться царским именем, пошли усобицы и войны: наши отчины и поместья разорены до конца, все мы от домов своих отбыли и жили с людишками своими в Переяславле (Новой Рязани), а когда Земля соединилась, начали приходить татары часто и выжигать домишки наши, людишек и крестьянишек наших остальных перехватали и самих многих нашу братью на пустошах взяли и побили, и теперь татары живут у нас без выходу».
Чуть не со всех сторон наседали на Московию беспощадные вороги, и со всеми ими предстояло Лермонту скрестить мечи.
Мало ему было отпущено судьбой времени на учение.
Лермонт любил слушать рассказ Галловея о его первой встрече с Царем. Узнав, что в Москву приехал Галловей-часовщик, Царь возликовал и велел немедля доставить его во дворец. Юный Михаил обласкал его, не мог на него нарадоваться и тут же потащил его в свои покои. Галловей ничего не мог понять, голова его пошла кругом. Войдя в царские покои, он обомлел — они были забиты часами всех видов. Всюду теснились часы стенные, столовые, астрономические, или морские, карманные, песочные. Они тиктакали на все голоса и лады, выбивали затейливые куранты, пели птичьими голосами, стучали золотыми молоточками, показывали расположение звезд и планет на небосклоне, играли диковинные действа со всякими фигурками, поражали хитрой выдумкой и филигранным мастерством. Царь оказался страстным любителем часов. Он с детства маялся ногами и предпочитал отсиживаться в покоях с любимыми часами. Он тут же стал просить Галловея починить ему какого-то старинного любимца. Галловей, разумеется, не ударил лицом в грязь. Он стал часовщиком и поставщиком часов Его Величества. Ему как зодчему были обеспечены лучшие царские заказы — вплоть до Спасской башни!
Царю Михаилу было в 1613 году, когда его впервые узрел в Кремле рейтар Лермонт, семнадцать отроческих лет. Царь приходился ровесником своему новому ратнику. Отец Царя, патриарх Филарет, томился тогда в польском плену. Мать — Ксения Ивановна Шестова — была незнатного рода. Никогда Михаил не чаял стать Царем на Руси, мальцом жил в северном краю, на Белоозере, где хранилась государственная казна, подальше от татар и ляхов. На Белоозеро мальчонку Мишу с теткой сослал Царь Борис Годунов, сильно опасавшийся его отца — боярина, коего он заточил в монастырь. Только смерть Годунова объединила снова Романовых в Москве. Из годуновского плена угодили они вскоре в плен к Тушинскому вору, но для отца будущего Царя, Филарета, это был почетный плен — названый Димитрий надеялся на помощь Романовых.
В 1610 году признавшая Царем королевича Владислава продажная Боярская дума, изменяя отечеству своему, направила к королю Жигимонту послами Филарета и князя Голицына. Они попали в западню — поляки держали их в плену почти девять лет. Вернется Филарет лишь в 1619 году. Сам Михаил с матерью тоже стал в Кремле пленником поляков. Будучи освобожденным в ноябре 1612 года, Михаил отсиживался в своей костромской вотчине или в соседнем Ипатьевском монастыре. И вдруг, как гром среди ясного неба, избрание на царство! 14 марта 1613 года семнадцатилетний Михаил Романов с несказанным изумлением узнал от московских послов, что еще 21 февраля Собор избрал его на престол. Мать новоизбранного Царя Ксения Ивановна, она же инокиня Марфа, пришла в неописуемый ужас и, плача, объявила послам, что «у сына ее и в мыслях нет в таких великих преславных государствах быть Государем, он-де не в совершенных летах, а Московского государства всяких чинов люди по грехам измалодушествовали, дав свои души прежним Государям, не прямо служили».
Попервоначалу ни Михаил, ни мать его не соглашались с избранием. Государство вконец разорено Смутным временем, и никому не известно, кончилась Смута или нет, и если нет, то сколько лет она еще продлится. Казна пуста. У Москвы могучие противники: поляки с литовцами, свей, татары. Всюду шалили шайки Заруцкого, Лисовского, Толстого, Баловня. И слишком много в Москве князей да бояр, кои свысока глядеть станут на Царя-отрока из рода Романовых. Отец его, Филарет, на что старее, умнее, сильнее, и то не смог добиться престола, а куда там Михаилу!.. Не меньше шести часов вели послы переговоры с Царем и его матушкой. Нет да нет, да ни в какую!.. «Бог да взыщет на вас конечное разорение государства!» — грозили бояре. Только через пять дней, 19 марта, двинулась пестрая царская кавалькада с охраной и послами в Москву. Царь и стражники тревожно вглядывались в дремучие заволжские леса: неровен час с гиком и свистом налетят разбойнички Толстого — грозы костромских проезжих дорог.
11 июня 1613 года произошло венчание первого из Романовых.
А в конце августа того же года въехал в Москву будущий рейтар Царя Михаила Федоровича — шкот, «бельский немчина» Джордж Лермонт. Уже 1 октября Лермонта отрядили со шкадроном рейтар охранять Кремль, где в тот день Царь Михаил, чье библейское имя на языке древних евреев означало «кто как Бог», справлял день ангела. В тот день и сподобился Лермонт узреть августейшую особу на диво невзрачного вида. Михаилу на глаз можно было дать лет четырнадцать, не более. Наверное, он страдал золотухой — блекло-серые глаза воспалены, кожа нездоровая, в болячках, фигурка нескладная и тощая до невозможности. «И это — Царь Московии?!» — в полном недоумении спросил себя бравый рейтар. Но сомнения быть не могло: золотушный отрок был при короне, с державой и скипетром.
Вволю нагляделся Лермонт на Царя Михаила Романова. Иноком бы быть этому хилому отроку с размытыми голубыми глазками, сопливым носом и худосочной фигурой. Не шли ему ни скипетр, ни держава. В Кремле зло шутили над ним. «Не помазанник Божий, а олух царя небесного». «Царь без царя в голове!». «Да неужто все Романовы таковыми будут! Боже, спаси Руссию!..»
И думалось тоже: ничем не лучше этот самодержец его, Лермонта. Слабак он, щелчком зашибить можно, а уж грамоте, писать и читать умеет он, Лермонт, куда лучше этого золотушного венценосца.
Очень скоро он знал уже все московские цены и записал их для памяти: пуд меда — 25 алтын, воска — 3 рубля 25 алтын, лучшего говяжьего сала — 2 рубля, соленого мяса — 2 3/4 гривны, масла — 26 алтын 4 деньги, соленая Кольская семга — 2 алтына за штуку, или 4 рубля за бочку, бочка лучших переяславских сельдей (200 штук) — 11 алтын и 4 деньги, 20 осетров — 8 рублей, фунт сахару — 3–4 рубля, пара сапог яловичных — 8 алтын, сафьянных — 14 алтын, красных телячьих — 20 алтын.
Мудрые люди говорят, что все, что поднимается, должно со временем упасть. Увы, к ценам это не относится. Цены из года в год ползли вверх, набирая скорость.
Не спрашивая согласия своих подданных, большинству которых в то же тяжкое время икра была не по карману, Царь Иоанн Федорович по совету Шереметева сдал торговлю осетровой и белужьей икрой на откуп за 40000 талеров голландцам, которые продавали ее в Италии, Англии, Нидерландах, Франции.
Пшеница продавалась в зависимости от урожая за 2–13 алтын за четверть, рожь — немного дешевле. За 7 денег можно было купить связку дров, достаточную, чтобы испечь хлеб из четверти муки.
Казенная водка стоила 6 рублей за ведро, романея — 25 алтын, рейнское — 30.
Мы нарочно указали здесь московские цены того времени, поелику совершенно не понимаем тех сочинителей, кои в своих романах никогда не заглядывают на рынок, а если, случается, и заглядывают, то никогда не интересуются ценами. А цены, мы смеем утверждать, играют не последнюю роль в нашей жизни. Далеко не последнюю. И вообще в нашей жизни больше скучной прозы, чем романтической поэзии…
Торговля хлебным вином, ставшая казенной монополией еще благодаря государственной мудрости Царя Бориса Годунова, давала при Михаиле Федоровиче вследствие дешевизны «зеленого змия» до 800 рублей в год. Казна покупала водку за 15 алтын за ведро, а продавала — за 4 рубля в мирное время и за 8 — в военное. Из-под полы и прилавка торговали сравнительно дорогим табаком. Впрочем, Лермонт не курил.
Что же остается добавить нам к сказанному?
Со времен Гостомысла и первых Рюриковичей золото свободно продавалось в слитках, изделиях и монетах всех стран, торговавших с Россией по твердому курсу: в то время один золотник золота стоил 13 алтын 2 деньги.
Простолюдин мог за 3–5 рублей одеться в платье из русского сукна, но тонкое аглицкое, голландское, любекское, гамбургское сукно стоило по три рубля аршин. Судя по числу потребителей предметов роскоши, богачи составляли ничтожный процент десятимиллионного населения тогдашнего Московского государства.
Тяжкий крест нес в ту пору русский купец, одолеваемый не только русскою знатью и служилым дворянством, но и иноземными негоциантами и своими же именитыми гостями. Честная торговля исключалась. «Не обманешь — не продашь, — учила купцов суровая действительность. — Не обманешь — не проживешь». Недаром Олеарий писал о них: «В куплях и продажах они придумывают всякие хитрости и лукавства, чтобы обмануть своего ближнего. Так как они избегают правды и любят прибегать ко лжи и к тому же крайне подозрительны, то они сами редко верят кому-либо; того, кто их сможет обмануть, они хвалят и считают мастером. Поэтому как-то несколько московских купцов упрашивали некоего голландца, обманувшего их в торговле на большую сумму денег, чтобы он вступил в ними в компанию и стал товарищем по торговле».
И все-таки купцы русские, «всяких чинов купецкие люди», прожженные мошенники и обманщики, жадные, косные, нелюбимые в народе, презираемые иноземцами, притесняемые начальствующими и должностными лицами, ограбляемые и убиваемые ворами и разбойниками, были в свое время незаменимы и немало потрудились во славу отечества, о котором, заботясь о себе и о своей мошне, они мало помышляли. Мир праху их!
— Snow, Snow!.. — кричали на дворе рейтары. — Снег! Снег!
Наскоро одевшись, Джордж Лермонт поспешил из рейтарской светлицы во двор. В сенях скрипели мерзлые половицы, в кадушке замерзла вода вместе с железным ковшиком.
Снегом покрыло всю стрелецкую слободу, всю Москву. Так вот он, знаменитый русский снег, о коем ему рассказывали старые рейтары. В детские годы Джордж видел в родных горах снег, но русский снег был совсем другим. Он окутал все вокруг. На домах торчали высокие белые клобуки. Каждая веточка на дереве казалась сделанной из снега. Снег мягко сиял, блистал на солнце алмазами, слепил глаза. Вороны, клевавшие у конюшен конские яблоки, стали гораздо виднее и выступали как монахи-чернецы. Они испещрили снег крестиками своих следов. Щеки покалывал морозец, ноздри слипались. Воздух был свежим и ядреным. Изо рта валил пар, как дым из печной трубы. Рейтара помоложе умывались снегом, швырялись снежками. Один здоровенный снежок угодил Джорджу в щеку, другой в ухо. Ледяная струйка скользнула за шиворот. Он тут же дал сдачи.
По слободской улице гнали стрелецкий скот. Мычали, в недоумении нюхая снег, роняя лепешки, рогатые коровы. Овцы суетились и сыпали орешки. Пастух весело щелкал бичом, словно из пистоли стрелял. Людишки облачились в меховые шапки, шубы, татарские башлыки. Стрелецкая детвора каталась с горок на санках и салазках. За санными подводами тянулась зеркальная колея.
В этот первый снежный день все московиты особенно засматривались на полушквадрон рейтаров на могучих вороных жеребцах. Все молодец к молодцу, кованные медью шлемы с черным конским хвостом по гребню, блестящие кирасы. Картинно выглядели они на фоне белых сугробов. Ресницы у его Гектора стали белыми и мохнатыми, морда заиндевела и посивела.
Заступив лиловым вечером под лиловым месяцем на караул в заснеженном Кремле, Джордж не узнал Кремлеграда. На часах у него впервые в жизни замерзли ноги, и сменившись, он разулся, ругаясь, и долго по совету прапорщика растирал босые ноги, слушая страшные рассказы о русских морозах, насмерть обмороженных, о буранах и метелях. Потом он убедился, что рассказы бывалых рейтаров не были преувеличены.
Ночью при свете сального огарка он с изумлением рассматривал дивное морозное узорочье на замерзшем окне караулки, пальмы и кактусы. Таких чудес небось отец не видел в Америке!..
Очень хотелось описать этот первый снег. Но как это сделать? И кому это нужно?..
В наблюдениях и переживаниях не было недостатка. Рейтарский шляхетский полк был предтечей конной лейб-гвардии, кавалергардского полка, нес охрану особы Царя и лиц его фамилии, Кремля, участвовал в высочайших выездах, шествиях и парадах.
Лермонт с прилежанием исправлял караульную службу, образцово ездил на коне и содержал его, был грамотнее всех в шквадроне. Иноземцы обычно довольствовались родным языком, а Лермонт — гораздо лучше умел говорить по-русски. Он мог всласть повеселиться с товарищами в корчме, умел пить малиновку, но не надирался, как его друзья шкоты, отменные выпивохи, и никогда не лез в драку, хотя не раз бился на шпагах. Первый его оппонент — голландец ван дер Флит, оскорбительно отозвавшийся о шкотах, сказал перед дуэлью на рапирах:
— Очень, очень мне жаль этого наглеца Лермонта! Тоже лезет в дуэлисты! А запястье у него — посмотрите! — тоньше девичьего! А поглядите на мое! — И он гордо простирал, высовывая из обшлага, запястье совершенно неохватное.
Невдомек было гордому голландцу, что узкое запястье Лермонта и составляло всю его силу как дуэлиста, или, как потом стали говорить, дуэлянта. Короче говоря, он в три счета смертельно пропорол ван дер Флита. Правда, потом, увидев его сизо-багряные кишки, он отошел и, прикрывшись рукой, выдал наружу весь свой рейтарский обед. О чем тоже никогда не упоминали рыцарские романы.
С поединка этого уходил он, если хотите, совсем с малодушною мыслью: поменьше участвовать в дуэлях, ну их к дьяволу! Не муж, а мальчишка вынимает без нужды меч из ножен и проливает чужую и свою кровь. После дуэли шкот не только не понес наказания, но получил следующий чин, стал командовать полушквадроном. И это невзирая на родившуюся в том веке знаменитую «московскую волокиту», которую следовало бы называть «романовской волокитой». В полку на дуэли смотрели сквозь пальцы, веря, что без них невозможно обеспечить надлежащий боевой дух и высокую офицерскую честь. Но после похорон очередного противника Лермонта его вызвал к себе полковник фон дер Ропп.
— Вот что, любезнейший, — хмуро заявил он ему, — я сам отправил к праотцам тринадцать рыцарей, но то были рыцари из других полков. Не буду говорить вам, что рейтара обходятся Царю слишком дорого, и потому нас немного. Я отвечаю за этот полк и его потери и хочу спросить вас: кто оплатит долги заколотых и застреленных вами, прапорщик, рейтаров? У меня на это не отпущено денег. Долги эти велики. Если я имею в виду не карточные долги — они меня не интересуют, а задолженность за коня, оружие, снаряжение и прочее, и прочее, если бы вам, сударь, пришлось погашать их, клянусь тремя Царями Кёльна, вы не выберетесь из этой Богом забытой страны и через сто лет. Вы шотландец и знаете цену деньгам. Теперь вы предупреждены, мой юный забияка: долги всех ваших будущих жертв вы будете оплачивать из собственного кармана.
После этого внушения прапорщик Лермонт заметно присмирел и больше полагался на свои кулаки и подручное дреколье, коим он сызмальства, еще в Абердине, владел в совершенстве.
В первый день нового, 1614 года шквадрон Дугласа в хамовнических светлицах проснулся с криками «Горим! Пожар!» от удушливого дыма. Однако тут же выяснилось, что ничего страшного не произошло. Просто гайлендеры совершали древний новогодний обряд гэльских горцев. В канун Нового года нарезали кинжалами где-то на окраине ветки можжевельника и положили их сушить на русскую печь. Затем они же отправились к ближайшему ключу и наполнили «мертвой и живой водой» из него ведерко, тщательно проследив за тем, чтобы оно не коснулось земли. Воду в ведерке спрятали в углу светлицы. Перед рассветом гайлендеры встали и зажгли пучки высушенного можжевельника, а другие кисти окунули в ведерко с заветной водой и начали кропить спящих рейтаров, пока те, чихая, кашляя и ругаясь на чем свет стоит, не повскакали со своих нар. Но гайлендеры с самым серьезным видом отправились в конюшню окуривать коней.
— Не трогайте их! — сказал Дуглас. — Такой уж новогодний обычай у наших горцев. Пусть вспомнят свои горы! Теперь мы целый год с вами можем не бояться ни поляка, ни шведа, ни самого Вельзевула!
Новый год отпраздновали на славу, хотя пресвитерианская церковь не признавала никаких праздников, кроме воскресенья. Сыны Нижней равнинной Шотландии пели песни на шотландском наречии, ирландцы — на кельтском языке, а гайлендеры тянули свои гэльские оссиановские баллады. По просьбе Джорджа спели они и балладу о Друстане, которая вдохновила почти пять столетий тому назад Томаса Лермонта Рифмотворца на создание «Тристана и Изольды». И, разумеется, блеснули волынщики, во всю мочь дувшие в свои голосистые инструменты, словно стараясь перекричать шумиху битвы. Под дикую, исступленную, мощную музыку волынок гэлы танцевали свои флинги и рилы. Московиты на улице, услышав несусветные визги, крестились, плевались и спешили убраться подальше от бритомордых басурманов.
Не прошло и года в Москве, как Лермонт пролил первую кровь за Царя-батюшку Михаила свет Федоровича. На Москву с юга напали ногайские татары во главе с князем Иштереком, и вострая стрела из круторогого лука впилась Джорджу в щеку, выбив коренной зуб. В бою Лермонт, выдернув стрелу и выплевывая кровь, сразил какого-то мурзу и взял у него Коран и двугорбого верблюда. Верблюд харкнул ему в глаз и он отдал его в Кремлевский зверинец, основанный еще Иваном Грозным и населенный львами и пардами (барсами), а Коран оставил у себя, хотя не понимал в нем ни бельмеса.
В 1615 году на Московию двинулся еще более наглый и на весь свет знаменитый свейский (шведский) король Густав II Адольф, которого современники, а впоследствии и Клаузевиц, сравнивали с Александром Македонским и Цезарем. У него была небольшая, но мощная армия, построенная по последнему слову военного искусства.
Лермонт оборонял от этого великого полководца осажденный свеями Псков под началом доблестного сподвижника князя Пожарского и Минина боярина Василия Петровича Морозова. Свейский король желал во что бы то ни стало присоединить вольнолюбивый и богатый Великий Новгород к своему царству и заодно посадить на московский престол своего сына королевича Филиппа, коему уже заставил присягнуть новгородцев. Война русских со свеями шла под предводительством князя Дмитрия Трубецкого из рук вон плохо.
То ли нечаянно, то ли нарочно Москва послала против свеев-протестантов их единоверцев — шкотов, немцев, голландцев, англиян, ставших московскими рейтарами. Никому, само собой, убивать не хотелось. Настроение было прескверное. А Лермонт скоро убедился, что он со своими рыцарственными понятиями, врожденным благородством и пылким воображением переживает эти возникшие на службе трудности гораздо острее своих сотоварищей. Но ведь он целовал крест на верную службу русскому Царю!.. Терзаниям не было конца…
На второй год в Московии Джордж Лермонт мог уже — немалый успех! — без запинки, хотя и с сильным шотландским акцентом, произнести все «титло» (сиречь титул) Ивана Грозного и его преемников: «Великий Государь Михаил Федорович, Божию милостью Царь и Государь всея Руси и Великий князь Владимирский, Московский, Новгородский, Псковский, Смоленский,[56] Тверской, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных, Государь и Великий князь Новагорода Низовской земли, и Черниговский, и Рязанский, и Волоцкий, и Ржевский, и Бельский, и Ростовский, и Ярославский, и Белозерский, и Удорский, и Обдорский, и Кондинский, и иных».
Лермонта поразило, что в это гордое титло московские Цари включили и маленькую, заброшенную в лесах и болотах крепость Бельскую.
Он уже знал, что на Руси первым стал нанимать множество иноземцев Иван Грозный.[57]
Не только своих крепостных, но и иноземцев Цари считали своей собственностью. Издревле карали они смертью тех, кто пытался бежать на Запад. Князь Курбский был для Иоанна Грозного исчадием ада. И даже мудрый Борис Годунов издал закон, сулящий смерть тому, кто дерзнет бежать «в иные земли, в Литву, Германию, Испанию, Францию или Англию», а значит, и в Шотландию. Это касалось не только россиян, но и все воинство.
Разве могла утешить Джорджа Лермонта мысль, что он, потомок норманнов-варягов попал в плен народа, которым много столетий правили именно варяжские князья! Нет слаще слова, нежели Свобода!
Он знал, что расстрига Отрепьев, выдав себя за царевича Дмитрия, невинно убиенного в Угличе по повелению Царя Бориса Годунова 12 июня 1604 года, отдал воеводе Сандомирскому Юрию Мнишеку в наследственное владение княжества Смоленское и Северское. За ним стояли и стоят не только Король Польский и его сын Владислав, но и нунций Папы римского.
Одним из первых признал Лжедмитрия брат Шереметева Петр.
В апреле 1615 года Московский рейтарский полк послал четыре шквадрона, включая шквадроп Дугласа, за реку Яузу «по крымским вестям» — ожидался очередной «приход крымских и ногайских людей» — крымских татар во главе с бахчисарайским ханом, сатрапом турецкого султана, и его союзников — ногайцев.
23 апреля 1616 года в один и тот же день угасли два солнца всемирной литературы — умерли Шекспир и Сервантес. Никогда, ни до, ни после, не приносили музы столь тяжкую жертву. Отблеск этой сдвоенной молнии долетел до Москвы с опозданием в два-три месяца, и Лермонт призадумался: многим ли московитянам было дело до Шекспира и Сервантеса, многие ли великие мира сего при дворе Михаила Федоровича слышали об этих иноземных сочинителях!
И вспомнился ему отец, ставивший Шекспира, даром что был он южником-англияном, превыше всех поэтов. И все-таки отец говорил:
— Главное — правда! Правда! Я уж не говорю про Ричарда Третьего, но как Вилли оболгал врага нашего рода Макбета! У Вилли он злодейски умертвляет Дункана, дабы завладеть короной, а на самом деле — это знает каждый шотландский пастух — Макбет имел такое же право, как и Дункан, стать королем и сразил его в честном поединке. Так-то, сынок!..
Галловей, оказывается, довольно близко знал Шекспира, нередко встречался с ним в Лондоне. Шекспир был лет на десять старше Галловея. Его отец работал кожевником в Стратфорде-на-Авоне, делал перчатки. Он рассказывал о жене и троих своих детях — сыне и двух дочерях.
В 1596 году, в год рождения Джорджа Лермонта, у Шекспира умер его единственный сын Гамлет. С 1603 года, после смерти Елизаветы, Шекспир стал членом королевской труппы Иакова. В 1606 году он подарил своего «Короля Лира» Иакову и его королеве в качестве рождественского подарка.
В Лондоне его не считали хорошим актером, ему редко поручали важные роли. В неделю он зарабатывал не больше десяти шиллингов. За гениальные свои трагедии и комедии он получал в среднем пять фунтов стерлингов. Пять фунтов за пятиактную пьесу, на которую у него уходило обычно полгода! Первый профессиональный театр в Лондоне открылся в 1576 году, когда Вильяму Шекспиру было двенадцать лет. Это и решило его судьбу, а не было бы театра в Лондоне, не было бы у мира и Шекспира. Пуритане называли театр дьявольским предприятием и чурались его, как черт ладана. К счастью, Шекспир не был пуританином. В тридцать лет, в 1594 году, он входил в труппу лорда обер-гофмейстера двора и выступал перед двором королевы Елизаветы в Гриничском дворце. Его явно затмевали трагик Ричард Бэрбедж и комедиант Вилл Кемпе. Бэрбеджа Галловей знал особенно близко: его отец строил дома.
В 1613 году трехэтажный театр «Глобус», простояв четырнадцать лет на южном берегу Темзы, сгорел дотла. Об этом Галловей услышал уже в Москве. Новый театр построили на деньги покровителя Шекспира — эрла Саутгемптона.
В том же 1616 году римско-католическая инквизиция подбавила мраку в мире, внеся в индекс запретных книг еретические писания Коперника, Кеплера и Галилея.
Пошел четвертый год службы Джорджа Лермонта в Московском рейтарском полку. Ездил он на ливонскую границу, к польскому рубежу, на днепровскую линию, где колобродила Запорожская сеча. Странная эта была разбойничья республика — сплошь одни лихие мужики на лесистых днепровских островах, а бабы в прибрежных слободах. Такой вольницы не видал еще свет.
В том году — в 1616-м — Лермонт отличился, участвуя со своим шквадроном во взятии древнего города Волхова, захваченного еще в 1613 году литовцами и черкасами (малороссами). Русское войско возглавляли воеводы Михайло Дмитриев, храбрейший сподвижник князя Пожарского, и не менее храбрый Дмитрий Скуратов. В большой битве под Волховом русские разбили врага, но радость победы была омрачена гибелью воеводы Дмитриева, кой дрался, аки лев. Вместо него воеводой стал князь Иван Андреевич Хованский. В Смутное время Волхов был выжжен поляками, но с 1616 года он уж не видал под своими степами врагов. Рейтара взяли богатую добычу, а Лермонт больше всего радовался освобождению нескольких сотен русских крестьян, взятых литовцами в полон.
Дуглас показал Лермонту «Книгу пророчеств», изданную в Эдинбурге в 1615 году Андро Хартом, с пророчествами и Томаса Лермонта.
— Где достал? — спросил Лермонт, перелистывая книгу.
— Да у нашего земляка Мак-Гума возле Красной площади.
— А что-нибудь новенькое у него имеется? Шекспир, Сервантес?..
— А кто они такие? Тоже пророки?
— Еще какие! — улыбнулся Лермонт.
Свидетелем незабываемой сцены стал Джордж Лермонт в июле 1617 года на Патриаршем дворе, куда он попал в рейтарском конвое Царя и его матери Марфы Ивановны.
В Смуту прославился Троице-Сергиевский монастырь своим сидением во главе с архимандритом Дионисием против Сапеги на всю землю русскую, но был великобородый Дионисий столь же безмерно яростен на войне, сколь кроток и робок в мирное время. Монастырские именем чудотворца Сергия не токмо усердно гнали обратно беглых холопей своих и крестьян, но и чужих прихватывали да и судились и рядились с помещиками и посадскими людьми в деньгах, землях, крестьянах, ни в чем не зная удержу. Дионисий ведал церквами и всем церковным: образами и книгами; монастырем, вотчинами, денежной казной ведал келарь Аврамий Палицын, при нем выделялись три горлана: сладкоголосый головщик Логин, бражник-крылошанин, уставщик ризничий диакон Маркелл и видный, убеленный сединами Филарет, вылитый с виду Саваоф, а на деле горлан да буян. Эта троица сварганила донос на Дионисия, обвинив его в ереси при исправлении Потребника — обвинение по тем временам ужасное. Узнал народный ирой, вдохновитель Троице-Сергиевой обороны в Смуту, и ковы, и оковы, побои и плевки на Патриаршем дворе.
Царь прибыл с матерью к Крутицкому митрополиту Ионе, своему духовнику, управляющему делами патриаршества в отсутствие Филарета Никитича. Иона, зарясь на богатства первейшего на Руси монастыря, вымогал у Дионисия и Аврамия деньги, грозил ему Соловками и Сибирью, не желая поверить ему, что он не властен распоряжаться казною. Заодно мстил Иона крепкостоятелю Дионисию за то, что в лихолетье он, Иона, не вышел в ирои, а таскался с патриархом Филаретом по обозам Лжедмитрия, позоря ризу и клобук, пресмыкаясь перед неверными ляхами. Потому любо было ему видеть, как из толпы в челядинцев и монахов скованного Дионисия кидают грязью и каменьями. Пустил Иона слух, что Дионисий, похеривший слово «огнь» в молитве водоосвящения («Прииди, Господи, и освяти воду сию духом твоим святым и огнем!»), вознамерился вывести огонь на Руси и погубить государство Московское. Смеялся над Дионисием, этим кротким Самсоном, Крутицкий митрополит Иона, глумились бояре Салтыковы, сводники царской матери Марфы Ивановны, и сама Государыня благоверная и великая старица-инокиня не велела дать еретику, поставленному в цепях и рубище в подсенье, ни чашки воды, ни куска хлеба, а сама восседала с великим святителем Ионой после обедни за столом с собором, хотя и не забыла царская мать великие заслуги Дионисия перед святою церковью и отечеством и что таким русским людям, как Дионисий, обязана была она не только тем, что не попала под власть польской короны, но и тем, что шапка Мономаха была возложена на главу сына ее Михаила Романова. Молчал, конечно, и Царь. Не было обвинения ужаснее, чем обвинение в ереси.
И так случилось в тот жаркий июльский день, что царский поезд ехал с патриаршего двора, с Царем и царской матерью и митрополитом крутицким Ионою, ехал мимо опозоренного и всеми покинутого в позоре и бесчестии подвижника Дионисия, когда остановился перед ним вдруг белый могучий жеребец в боевой сбруе и спрыгнул с седла боярин Михаила Борисович Шеин. Он подошел к старцу Дионисию, пал на колени, отбил три поклона, касаясь головой пыльной земли, и сказал негромко, но так, что слышали его все в остановившемся царском поезде:
— Благослови, отче!
— Бог благословит, сын мой, — прошептали бледные губы Дионисия. И две большие слезы впервые за все его хождения по мукам скользнули вниз по изрытым морщинами щекам.
А Михаила Борисович Шеин взял и поцеловал его руку.
И Джордж Лермонт, который видел эту сцену, сидя на коне близ царской кареты, подумал, взволнованный этой исполненной драматизма сценой: «Боже, какая жалость, что у этого народа нет еще своей мирской исторической живописи! Какая картина могла бы родиться на свет!»
Но и Джордж Лермонт не мог тогда понять весь потаенный смысл сцены, в коей впервые противопоставил себя Михаила Борисович Шеин и Царю, и всему двору его, и боярам, и даже святой православной церкви!
Конец у этой гиштории, проливающий яркий свет на нравы начетчиков и догматиков православной церкви, вышел весьма поучительный. Собор во главе с митрополитом Ионою осудил еретика на заточение в Новоспасском монастыре и наложил на него епитимию в тысячу поклонов. Монахи-палачи ставили его в дыму на полатях, били и мучили, отливая водой из ушатов, когда падал он без памяти от побоев и удушья. Но тут прибыл в Москву по зову варшавского узника патриарха Филарета иерусалимский патриарх Феофан, приехавший по нищете греческой церкви за русской милостынею. Его временно, до возвращения Филарета, поставили в патриархи. По наущению Шеина его спросили: «Есть ли в священных греческих книгах прибавление „и огнем“?». И умудренный грамотою архипастырь отвечал: «Нет, и у вас тому быть никак не пригоже». Почесали святые отцы затылки, собрали собор, восемь часов препирались в долгом и сильном споре. Упрямый Иона и другие горланы дерзнули пойти против самого иерусалимского патриарха! Порешил собор дожидаться Филарета, а Феофана просить посоветоваться по сему наиважнейшему для веры делу со вселенскими патриархами и добраться до наипервейших древних переводов. Многострадального же Дионисия, который никогда и от неверных ляхов не знавал таких мучений и унижений, как от своей собственной церкви, который отвел душу, обличая на соборе всю братию, отправили в прежнем сане архимандрита в Троице-Сергиев монастырь.
Дионисий умел помнить добро и до конца жизни молился за боярина Михаилу Васильевича Шеина. А у Царя и бояр тоже была крепкая память. Особенно у князя Трубецкого и Шереметева.
В августе 1617 года свейский король стянул к Пскову шестнадцать тысяч своих войск. У русских вместе с наемниками ратных людей было, наверное, вдвое меньше. Но им помогал весь Псков. Морозов, родственник Шеина, клялся, что Псков будет держаться не хуже Смоленска. И он сдержал свое слово, хотя пришлось Пскову туго. В Ржеве собирал войско боярин Феодор Иванович Шереметев с товарищем своим князем Василием Петровичем Амашуковым-Черкасским. Время шло, а они не приходили со своею ратью «на помочь» Морозову в Псков, говоря, что им удалось пока поставить в строй всего четыре с половиной тысячи воинов. Морозов кричал, что Шереметев боится свейского короля и нарочно мешкает в Ржеве. Хорошо зная полную междоусобиц историю родной Шотландии, Лермонт легко мог догадаться, что между русскими боярами свирепствовало то же извечное соперничество, что и между шотландскими танами-феодалами и между эрлами и герцогами. На беду свою он узнает не только из истории, но и на собственном опыте, до каких столпов доходило это ревнивое соперничество между князьями боярами на Руси, сплошь и рядом заставлявшее их забывать о кровных чаяниях родины.
На этот раз, как уверял всех и каждого Морозов, Бог покарал Шереметева и Амашукова-Черкасского, наслав на них летучие отряды пана Лисовского, снискавшего себе еще в Смуту самую темную славу беспощадного хищника. Шесть недель отчаянно отбивался Шереметев, сам в свою очередь взывая к Москве о помочи. А на Москве колобродили братья бояре Салтыковы, племяши великой старицы Марфы Ивановны, матери Царя, а с ними и князь Алексей Никитич Трубецкой, перехватывали гонцов, утаивали шереметевские листы, радуясь и ликуя, что Шереметев с Черкасским угодили в западню, и моля Бога, чтобы он дал вору Лисовскому разделать под орех самых главных их врагов при дворе. А когда наконец сторонники и сродники Шереметева и Черкасского пробились к растерявшемуся Царю и вырвали у него указ о посылке на помочь Ржеву князя Михаила Петровича Барятинского, сей князь счел за лучшее отсидеться в кустах, пока Лисовский, ограбив всю округу, не снял осаду.
— Вот так и воюем мы на Руси, — сокрушался Морозов, — пока правят бояре при Царе-несмышленыше! А ведь на земском соборе сам среди первых голос за него подавал…
Под стенами Пскова погиб тогда ближайший к свейскому королю и любимец его генерал Эверт Горн. Со свеями приходилось куда трудней, нежели с ногаями. Свейские рейтара славились как лучшие в мире, у них были громадные кони-битюги, и они были облиты с головы до ног непроницаемой сталью. Один такой «джаггернаут», гремя и бряцая, налетел на берегу реки Великой на девятнадцатилетнего Лермонта. Не увернись он, похоронили бы его, шкотскую детину, в Детинце — Псковском Кремле. А он не токмо увернулся в последнее мгновение, но нанес неповоротливому свейскому рейтару такой удар по черепозданию своим ошеломляющим клеймором, что тот с железным грохотом рухнул с коня, доказав-таки, что он не припаян к нему, как казалось Лермонту. Досталась от покойника Лермонту великолепная кираса миланской работы. На досуге Лермонт ходил по Детинцу, изучал Псков, бывший младшим братом Великого Новгорода со своим большим и малым вечем. Поболее ста лет назад подчинил себе вольный Псков Великий князь Московский Василий III, велевший вечу «не быть». Отзвонил свое вечевой колокол Пскова, убрали его неизвестно куда по указу из Москвы.
Все это было, по мнению Лермонта, достойно всяческого сожаления, но разве устояли бы Новгород и Псков в одиночку против Швеции — великой североевропейской державы, властвовавшей на всем Балтийском море!
Только в Пскове узнал он, что его прежний владыка — король Польши Сигизмунд III родился внуком короля Швеции Густава Вазы. В тугой и запутанный узел переплелись тогда европейские династии, что отнюдь не мешало им постоянно и с истинно родственным задором драться друг с дружкой. А вот тебе по черепозданию, братец. А получай-ка, дядя родненький, под дых!
— Вот и чудесно! — заметил, выслушав Лермонта, шкотский рыцарь Эдвин Брюс. — А то бы нам, беднягам, пришлось довольствоваться не военной добычей, а московским тощим жалованьем!
И он стал хвастать трофейным золотым кольцом с крупным изумрудом.
Ратные труды Лермонта и рейтар не пропали даром. В 1617 году Москва заключила при посредничестве Англии и Голландии «вечный мир» с Густавом Адольфом, уступив шведам весь приморский край и виды на Балтику, зато взамен получив обратно по Столбовскому миру Новгород, Порхов, Старую Руссу, Ладогу, Гдов.
В полку говорили, что «кто, как не Бог» непременно отметит победу русского оружия совокупно с наемными щедрыми пожалованиями и наградами. Но эти ожидания, увы, были обмануты. Даже самой жалкой прибавки к жалованью не получили рейтара, сражавшиеся за Царя Михаила против своих же братьев протестантов!
Галловей, побывав в английском посольстве, пришел к Лермонту с новостью: король Иаков через четырнадцать лет после отъезда из Эдинбурга в Лондон наконец-то посетил свое шотландское королевство, заявив, что он делает это как лосось, возвращающийся из моря на пресноводное место своего рождения. Весьма двусмысленное заявление мудрейшего из дураков. Встретили Иакова земляки весьма холодно, с первого до последнего дня осаждали его толпы просителей, но он почти никого не принимал.
— Думаю, королю дорого обойдется недовольство земляков, — прорицал Галловей. — Нашла коса на камень — королевская коса на твердокаменную волю наших пуритан.
Король ввел свои непопулярные пять статей Перта: I. Приобщаться к Святым Тайнам не сидя, как прежде, а только коленопреклоненно. II. В исключительных случаях производить причастие келейно. III. Также келейно, когда необходимо, может производиться крещение. IV. Отроков, девиц конфирмировать епископам. V. Беспременно праздновать четыре важнейших праздника христианства: Рождество, в кой день родился Иисус; Страстную Пятницу, в кой день был распят Иисус; Пасху, в кой день воскрес Иисус; Троицын день, когда снизошел на апостолов Святой Дух.
Лермонт стоял на страже в Грановитой палате при приеме аглицкого посла Мерика. Наверное, он был не менее великолепен, чем братья Шереметевы, Борис и Иван Петровичи, бывшие рындами в первой паре. Рындами всегда выбирали самых красивых молодцов из числа именитейших придворных, а Шереметевы принадлежали к древнейшему боярскому роду.
При чересчур скорых и крутых поворотах судьбы человеку часто не верится, что такое могло приключиться с ним. С этим чувством встречал молодой шкот в Московском Кремле, сопровождая Царя, его высочайшего гостя — царевича Арслана, сына Шах-Алия, покойного Государя Касимовского царства, сына покоренного Ермаком сибирского хана Кучума. Царь Михаил принимал его, как уверяли московитяне, даже с большим почетом, чем аглицкого посла Мерика, прибывшего с грамотами и дарами Иакова VI из родных краев Лермонта, который на всю жизнь запомнил это красочное зрелище — пышный въезд мимо Василия Блаженного по мосту через ров, через Спасские ворота в Кремль.
И еще он запомнил, что юная и прекрасная собой невеста Царя Марья Ивановна из рода Хлоповых бросала на него — не на татарского царевича, а на Лермонта — завлекательные и жгучие взгляды, на которые ответствовал он по крайней молодости лет довольно дерзким взором. Ликом эта Мэри походила на скорбящую Богородицу, а в глазах — бесенята, не глаза, а наваждение.
Взоры царевой невесты не только прожигали насквозь блестящую кирасу рейтара Лермонта, но и не давали ему спать в светлице (казарме). Сотоварищи-шкоты поднимали его на смех. По утрам он умывался ледяной водой из кадушки или обтирался снегом. Но Мэри, она же Маруся, все равно преследовала его и ночью, и днем.
Вскоре после встречи царевича Арслана Царь Михаил Федорович, или «олух царя небесного», как прозвали его рейтара, он же «Майк» на их жаргоне, по наущению Святейшего отца своего Филарета, томившегося в польском плену, совершал высочайшее паломничество в Троице-Сергиеву Лавру, чтобы молить Бога о высвобождении отца своего из ляшского полона, часто, впрочем, останавливаясь в пути. Рейтара, стрельцы и ратники опирали от самодержца всея Руси излишне любопытных богомольцев, забивших всю дорогу из Москвы в Лавру, сгоняли в сторону встречных купцов-обозников из Вологды, Ярославля и лесного Заволжья, гнали к шею паскудных гусляров и скоморохов, наяривавших на дудках и балалайках, и толпы нищих калек.
Дорога к Троице была одной из самых нужных и набитых в Московии, но что это была за дорога! Страшенная глубокая колея промеж двух березовых строев, вся в ухабинах, колдобинах и выбоинах, предательски залитая клейкой грязью. И так шестьдесят поприщ! Видимо, русский Бог, не желая лишить паломников к Троице мученического венца, прежде всего уповал на беспримерные русские дороги!
Поездка была отнюдь не безопасной — дорога шла сплошь лесом, а в лесу, под самой Москвой, пошаливали лихие люди, разбойнички, вволю погулявшие в Смутное время. Давно ли по этой дороге ехал из Москвы через Троице-Сергиевский монастырь в свою царскую Александрову слободу наимилостивейший и наихристианнейший Иван Васильевич, названный Грозным. Вдоль дороги — знакомая картина! — торчали виселицы, «высокие хоромы с перекладиной», на коих болтались враги государевы. Охраняли Царя Малюта Скуратов со своими молодцами-опричниками, царскими людьми в служилой броне, вчера еще веселившиеся на Кружельном дворе, что на Балчуге. К седлам были привязаны устрашительные знаки опричнины — метла и собачья голова. Были лиходеи опричники царскими псами, рвавшими глотку всем его ворогам, казнившими и правых, и виноватых, словно железной и огненной метлой выметавших из Московского царства-государства всяческую измену и нечисть. Как настала на Руси опричнина, крепко доставалось не одним только неверным боярям, но и всей земщине. Жгли царские люди целые селения, грабили, портили девок, увозили жен, продавали в холопья.
А теперь «Майк» изображал из себя доброго Царя-батюшку. Чуть не всю дорогу царские приставы швыряли нищим пригоршни медных и серебряных монет из государевой казны. Те дрались клюками и посохами из-за царской подачки, грызлись, аки псы, ползали в дорожной пыли. Противно было смотреть.
Вся липовая аллея, ведущая к Успенскому собору, была забита нищими, сотнями и тысячами калек в вонючем тряпье, выставлявшими напоказ свои ужасные язвы, раны и уродства. После беспощадных лет Смутного времени увечных набралось огромное количество. Все они тянулись к августейшему пилигриму, давя и топча друг дружку, простирая вперед руки с кружками и тарелками и просто растопыренную пятерню. Когда «Майк» стал расшвыривать медные монеты, толчея поднялась невообразимая. Над монастырем повисли стон и крик, вспугнувший всех ворон и галок в округе. А монахи были на редкость благообразными, гладкими, молодыми, в шелковых рясах, с разноцветными четками. Этих бы молодцов да в рейтара!
У залитой светом множества лампад и свечей раки преподобного Сергия Радонежского Царь повалился на колени, припал устами к холодной каменной плите. Гробовой иеромонах служил молебен. Поразительно красиво пели два хора — старцы на левом клиросе, молодые иноки на правом. Такого благостного пения Лермонт и в Кремле не слыхивал. Это было просто райское, ангельское пение, хотя слов он не разбирал. По спине у него продрал морозец, восторгом перехватило горло. А ведь он был басурманином — каково же было православному люду, набившемуся в храм!..
В прославленной обители этой тунеядствовали тогда около семисот чернорясников («фраеров» на языке Лермонта). Медные пушки на громадных стенах еще хранили память о битвах Смутного времени. Вся земля, все города и деревни в сорока милях вокруг принадлежали Лавре, а сластолюбивые монахи ее соперничали на всей Руси с купцами. Даже шкоты никогда не были такими грабителями, распутниками и пьяницами, как эти святые братья!..
Протестант и враг католицизма по воспитанию, Лермонт косо смотрел на иерархов православной церкви, хоть и отколовшейся давным-давно от церкви католической, тем не менее строившейся по иерархическому принципу.
Русские монахи, по наблюдениям Лермонта, жили припеваючи, не менее весело, чем лет семьдесят до того, когда его предок сэр Патрик Лермонт стал одним из самых горячих сторонников Джона Нокса и Реформации. В Троице-Сергиевом монастыре да и во всех монастырях Московского государства, больших и малых, не исключая и самых прославленных, под покровом ханжеского благочиния процветало беспробудное бражничество, держали питье пьяное и красное немецкое вино и брагу в кельях, курили табак, близ церквей поделали кабаки и харчевни, старцы пили мертвую и бесчинствовали, жили не по монастырскому чину, бранились непотребною бранью, неудобьсказаемо, пропивали без стыда и совести пошлинные деньги, и оттого монастырская казна пропадала, чинили смуту, брали себе женок и гулящих девок на постелю, блудили, яко козлы, чего прежде не бывало и быть не годно. При временных патриархах Ионе и Феофане в монастырях, в соборных и приходских церквах чинились мятеж, соблазн и нарушение веры, служба Божия совершалась со всяким небрежением, бесстрашием и даже смехотворением, попы чревоугодию своему следовали и пьянству повиновались. Во время священного пения шпыни бранятся, гогочут, дрались и большой соблазн возбуждали в верующих.
Сами чернецы отбояривались жалобами на поведение простого народа в праздники: вместо духовного торжества и во славу Божию затевали они игры бесовские и сатанинские с медведчиками и скоморохами, пели, плясали и в ладоши били, в сурны ревели, в бубны били, на балалайках бренчали не только молодые, но и старые, а то бывали бои кулачные, доходившие до мордоворота и зубодробления, кровопролития и смертоубийства, в коих многие без покаяния пропадали.
Лермонт, хоть и немчина не православной веры, сопровождал хромоногого Царя в главный собор Троицкого монастыря, основанного где-то в середине XIV века Сергием Радонежским. Сюда приезжал перед Куликовской битвой Димитрий Донской, здесь крестились Василий III, Царь Иван IV Грозный и его сыновья. Иван Грозный превратил монастырь в мощную крепость, и крепость эта, осажденная на протяжении шестнадцати месяцев войском второго названого Димитрия, не сдалась врагу. Не открыла она ворота польскому воеводе Сапеге. Лермонт сам видел по стенам крепости, какие недавно бушевали тут бои. А потом отсюда выступали на вызволение занятой ляхами Москвы ополченцы-богатыри Минина и Пожарского.
Лермонт подивился пятиглавой белой громадине Успенского собора. Поодаль строили новую церковь — Зосимы и Савватия. На горы кирпича падали влекомые октябрьским ветром багряные листья. Ветер сгонял их в углы каменных приделов и стен, сваливал там похожими на кости ворохами. Порой над Лаврой проглядывало солнце, и тогда бесценные, усыпанные жемчугом и каменьями иконостасы в храмах, пропахших ладаном, восковой копотью и пылью столетий, лучились и искрились жаром, как двести и триста лет назад. Хрустальные лампады горели перед образами, и лучи их сливались с косыми лучами заходящего солнца. Обманчивый покой нежил душу.
Словно Иван Грозный, Царь Михаил Федорович расшибал в кровь лоб перед нерукотворенным образом Спасителя, чей золотой оклад сиял как жар. Качались красные язычки свечей белого воска на висящем паникадиле, высвечивая шитые серебром на черном бархате кресты, кондаки, тропари. Внизу образа крупными древнеславянскими буквами было написано: «Приидите ко мне вси труждающиеся и аз успокою вы!».
О чем молился Царь? По притче Царя Соломона, как небо в высоте и земля в глубине, так сердце Царей — неисследимо. Михаил сказал всем, что молил Бога о скорейшем возвращении из Томского плена батюшки его Филарега Никитича. Но так ли уж хотел двадцатидвухлетний Царь попасть под крутую руку родителя?
Лик Спасителя был так строг, будто он знал, что склонившийся перед ним наихристианнейший Царь — окаянный ханжа и обманщик, мошенник, каких мало на престолах мира, первый на Руси притеснитель и душегуб, коему не дано замолить грехи свои тяжкие, да воздаст ему Господь сторицей!
Лермонт был наделен далеко не всеобщим даром видеть, распознавать смешную подоплеку самых торжественных событий и слабую сторону великих мира сего. Но в Михаиле Федоровиче смешное и слабое просто бросалось в глаза всем, не до конца ослепленным сиянием его мнимого величества. От взора зоркого ротмистра не ускользнул на августейшем носу, довольно курносом, рубиновый прыщик, тоже августейший. В Лондоне он видел однажды, как из Тауэра выехала запряженная шестеркой прекрасных коней раззолоченная карета короля Иакова, сопровождаемого блестящим эскортом. Семнадцатилетнего шотландца невольно охватил трепет, когда мимо пронеслась королевская кавалькада, обдавая грязью прохожих. «God save the King!» — «Боже, храни короля!» — прокричали нестройно лондонцы. Говорят, великое распознается на расстоянии, так то великое. При ближайшем рассмотрении мало кто выдержит проверку на величие, а ни Иаков, ни «Майкл» были не истинными, прирожденными Государями, а только монархами по названию, жалкими актеришками, исполнявшими непосильную для них роль.
И каково было ротмистру Лермонту, просвещенному, не в пример Царю, челом бить «олуху царя небесного», когда он изустно благодарность рейтарам указать соизволил за службу, исправляемую с успехом и рачением.
Православный Царь остался в монастыре на вечерню и на всенощную и спал в покоях архимандрита.
Обратно в Москву ехали быстро, глотая поприщаверсты. Царь перестал дурака валять и сел в свою карету.
Казалось бы, ничего особенного во время этой поездки не произошло, но Лермонт вернулся из Троице-Сергиевой Лавры в Москву с твердым убеждением, кое и было им записано: «Священный пурпур Царей — прах и тлен, суета и томление духа!».
Не раз затем сопровождал Лермонт с рейтарами Царя в другие богомольные походы, ближние и дальние. Особенно жаловал Михаил Федорович храм Покрова Пресвятой Богородицы в своем любимом селе Покровском.
Во второй половине августа 1619 года Лермонт отправился с Царем и матерью его инокинею Марфой Ивановной в двухмесячный поход на богомолье в Макарьевский Унженский монастырь. Рейтара посмеивались за спиной русского Царя: дескать, короли, польский и шведский, сами водили войска свои на войну против недругов, а этот царек думает от неприятелей молитвами и свечками отбиться! Наемники злились на бездорожье, дожди, осеннюю распутицу и завидовали тем своим товарищам в других шквадронах, кои в жарком деле добывали себе славу и трофеи.
Первого сентября праздновали новолетие — Новый год по русскому календарю — в Ростове Великом, куда царский поезд прибыл накануне в проливной дождь. В большой стол смотрел знакомый Лермонту стольник Василий Петрович Шереметев. Подавали полсотни кушаний и вин, не меньше. Царь по обычаю своему пил мало — его проносило от любого вина, и дурел он от него, а потом долго болел. Да и матери он побаивался, вянул под ее суровыми взглядами. Шептались, что сама инокиня любит винцом побаловаться, но грешит этим не при сыне и не на людях.
Лермонту повезло: на обратном пути — был уже октябрь и ненадолго установилась сухая погода — вздумал Царь потешиться волжской рыбалкой, рыбы сетями наловили уйму, и Царь по совету матери решил послать батюшке Филарету гостинец: белугу размером с акулу, пять саженных осетров и девять здоровенных стерлядей. С этим царским гостинцем — от Государя Государю — Царь отправил Шереметева, а в охрану ему дал, кроме стрельцов, полушквадрон Лермонта. Рыбку помельче Лермонт доставил прямо к себе на Поварскую.
Позднее, ближе сойдясь с Крисом Галловеем, кремлевским зодчим, Джордж Лермонт узнал, что родом он из шотландского округа Галловей, что объединял два графства, Вигтауншир и Кирккадбрайтшир, подвластных клану Дугласов. Это изумрудно-зеленый приморский край в юго-западной части страны, известный каждому шкоту как родина знаменитых пони, носящих имя галловей. Крис Галловей родился в древней кельтской деревушке на берегу залива Вигтаун и, как убедился в дальнейшем Лермонт, вырос таким же ретивым, упрямым, но надежным и умным, как славные и добродушные лошадки-галловеи, с коих, кстати, и начиналась блистательная кавалерийская карьера самого Лермонта.
Он рассказал о поездке к Троице Крису Галловею, изложив ему и нелестные для Царя Михаила наблюдения.
Крис огляделся — они шли по Красной площади — и сказал:
— Твоя наблюдательность делает тебе честь, Джорди, но не забывай, ради Бога, что здесь еще сильны кровавые традиции опричнины! Тень Ивана Грозного куда длиннее и мрачнее тени Ивана Великого. «Имеющие уши да слышат» — так называют ушастых соглядатаев одного тайного московского приказа. И в полку будь осторожен — там тоже не смыкает Царь свое недреманное око!
Зашли в находившийся у Тайницких ворот в Кремле кабак «Каток», где часто сиживал у окошка со своими чертежами шкотский зодчий. Здесь не брезговали пропустить за быржи фрязины (миланцы) и другие итальянцы. Сюда захаживали и рейтарские офицеры, важные господа из посольств и местной знати, дьяки из Иноземного приказа. Охрана в Кремле была крепкая, голь кабацкую сюда не пускали, так что всяческого буйства и непотребства в «Катке» было много меньше, нежели в других московских кабаках, по чисто русским (или татарским) названиям коих называлась и окружающая их местность — «Веселуха», «Балчуга», «Зацепа», «Разгуляй», «Палиха», «Плющиха», «Полянка», «Волхонка».
Галловей любил, попивая пивко, пофилософствовать, потолковать об архитектуре и более низких видах искусства, рассказать о своих путешествиях по прелестной Италии. И, разумеется, часами мог он рассказывать о Шотландии, о родном Эдинбурге, в коем он жил в десятиэтажном доме — да, уже в XVI веке строились столь высокие дома в шотландской столице. Лермонт, никогда не бывавший в столице своей родины, услышал о мрачном замке Гомруд и горе Трон Артура, узнал, что Эдинбургский университет был основан в 1538 году, увидел рисунки дома реформатора шотландской церкви Джона Нокса и собора святой Мэри, построенного в раннеготическом стиле, с легкой руки Галловея отразившемся за тридевять земель, в Спасской башне Кремля. А когда Лермонт пытался описать абердинский собор святого Макария, ничего у него не получилось. Он неплохо рисовал, но и с рисунком у него не вышло — не хватало знания архитектуры.
Парижский двор в ту эпоху насчитывал более двух тысяч придворных, охраняемых семьюстами солдатами. Московский двор был втрое меньше, но стража Кремля имела до тысячи рейтар и стрельцов. Объяснялось это тем, что Московия все еще жила в тени великой Смуты, и болезненной подозрительностью Царя — всю жизнь боялся «Майкл» убийц, особенно отравителей, заставлял трех-четырех стольников и чашников, как при Иване Грозном, отведывать каждое блюдо, испивать из каждой чарки. За двадцать лет Лермонт изучил почти каждое строение Кремля, каждый тайник, каждый подземный ход.
Проезжая в полуденную грозу по арбатскому переулку, Лермонт увидел вдруг двух молоденьких и красивых девушек, двух подружек, испуганно жавшихся друг к дружке на крыльце небольшого домика. Домик был невзрачен, но девушки показались ему прекрасными боярышнями. Вздрагивая от трескучих ударов грома, они собирали в серебряные ложечки дождевую воду, струями хлеставшую с крыши, и тут же пили ее. Джордж остановил своего вороного жеребца у крыльца, девушки взвигнули и, прикрывая зардевшиеся лица широкими рукавами, кинулись в дверь и захлопнули ее. Но тотчас разглядел он два смазанных дождем личика в узком слюдяном оконце. Одна была белокура, другая темноволоса. Светленькая понравилась ему больше, может, потому, что в рыцарских романах все герои влюблялись в светленьких. А за громом небесным и водопадом над Арбатом послышались ему не забытые строки из «Тристана»:
Isot ma drue, Isot m’amie, En vus ma mort, en vus mie… (Изольда, моя милая Изольда, моя подруга, в вас моя смерть, в вас моя жизнь…)Через неделю ему удалось выяснить, что она дочь стрелецкого полковника и зовут ее Натальей, и живет эта Белокурая Изольда в том самом домике на Поварской с отцом, а серебряными ложками русские девицы, оказывается, собирают в грозу дождевую воду, чтобы стать красивыми и белолицыми.
Была Наташа совсем, совершенно не похожа на Шарон: пышные светло-русые косы, скуластенькая, глаза голубенькие, азиатского, тамерлановского рисунка. Чертенок, а ходила павой с лицом неподвижным, как маска, с опущенными долу глазищами с длиннющими темными ресницами. Полковничья дочь, дворянка, пусть только в пятом колене, приданница, правда, небогатая — всего домик в Москве да три человека дворовых. В росписи приданого, кою получил от будущего тестя Лермонт, указывались полтораста душ у Трубчевска, но недаром в русском народе говорят: верь приданому после свадьбы! Деревеньку ту давно начисто сожгли, людишек угнали татары в Крым.
Лермонт и сам не заметил, как опутала, оженила, «объехала его на козе» полковницкая дочь. Сначала лукавые взоры из-под с ума сводящих полуопущенных ресниц, потом записочка, первое свидание — и посылай, прапорщик, сватов, не позорь девичью честь!.. Бельский немчина и оглянуться не успел, как уже собрались венчать его с рабой Божией Наталией в церквушке Николы Явленного, что у Арбатских ворот в Арбатской же слободе на закат от Кремля. Однако тут же вышел конфуз: для совершения церковного обряда непременно требовалось, чтобы «бельская немчина и лютеран» Лермонт предварительно перешел в православную веру. А Лермонт взял да уперся, заартачился. Не желаю, мол, ни под каким видом и все тут! Я, дескать, телом раб государев, пока свое не отслужу, а душа у меня вольная. Полковник призадумался: как же так, и ведь дети некрещеные пойдут!
— Королевич Владислав, — непреклонно заявил он, — московскую корону, взяв Москву, потому потерял, едят его мухи, что отец его король Жигимонт не дозволил ему православие принять, а ты, Лермонт, еретик ты этакий, невесту потеряешь, едят тебя мухи!..
Но вдруг восстала послушная и набожная дочь его Наташа.
— Пойду за Юрия Андреича и никаких! А то, папенька, руки на себя наложу!
Далеко не все рейтара, беря себе в жены русских девушек, шли к православному алтарю. Обходились и так. И в Москве тогда еще не было ни лютеранской, ни тем более пресвитерианской церкви. Обе они появятся в Немецкой слободе при жизни следующего поколения.
Сдался храбрый стрелецкий полковник. У бедняги на выданье была еще одна дочь, младшенькая, по имени Людмила.
К счастью первого «скота» из Скотлэнда, сиречь Шотландии, в Москве при нем еще жили домостроевским бытом, что, однако, было давно изжито в высшем свете.
Не сразу узнал Лермонт семейную тайну, с ним связанную. Оказывается, отец, узнав, что какой-то бритый немец глаз положил на его дочь, пришел в неописуемую ярость. По московским законам жених и невеста не должны были видеть друг друга до свадьбы! Да что соседи скажуть! Позор какой! Но тут на выручку пришла мать: пока никто чужой не знает, что дочь и жених себе смотрины устроили, скорее сыграть свадьбу! И дело с концом!.. Отец послушался жену и стал даже торопить свадьбу: скорей, скорей, пока и соседи и вся Москва не узнали! Никто тогда девку замуж не возьмет!..
И все же Лермонт долго не раскаивался в своей женитьбе. Он благодарил Бога, открывшего ему лик любимой москвички. Ведь если бы все правила сватовства были соблюдены, ему — бр-р-р! — ему могли, чего доброго, подсунуть какую-нибудь уродину, каких на Москве было немало там, где толпились зазорные девки. А Джордж помнил, что еще мудрый сочинитель знаменитой «Утопии» сэр Томас Мор писал, что совершенно необходимо не случку проводить за глаза, а показывать жениха и невесту друг другу и непременно в голом виде!.. Но советы Мора, казненного королем Генрихом VIII, так и остались утопией, как и все советы мудрейшего Мора…[58]
Шкотский служилый дворянин явно нравился родителям Наташи. Жалованье приличное, гляди, в помещики выйдет. И хоть басурманин, по-русски неплохо говорит. Собой красив.
— Что ж, — рек будущий тесть бельского немчины, — и у нас, видит Бог, знатные были предки. Куда знатнее! Федоровы-Молинские мы, бояре из Великого Новагорода. Иван Третий Васильевич полтораста лет назад на брегах Шелони наголову разбил вольность новгородскую, а Иоанн Грозный выселил нас в прошлом веке на Москву. Молинской была в девичестве Марфа Борецка, иль Марфа Посадница, как звал ее весь люд господина Великого Новагорода. И не было на всей Руси наиславнейшей жены. Одна она на вече говорила!
Не мог тогда понять иноплеменец, пришелец с другого конца Старого света, о ком вел речь захудалый новгородский боярин, коему не суждено было попасть в «Бархатную книгу» российского дворянства при царевне Софье, при правнуках его и внуках самого Лермонта. Честно говоря, не до родословной невесты ему было, хотя и порадовался он благородству ее крови и тому, что предки ее, как и его пращуры, всегда были борцами вольности святой…
Но судьба еще приведет его в Новагород, и услышит он на месте Вадима Храброго гишторию о Марфе Посаднице и предках Натальи Федоровой-Молинской.
Лермонт хотел пригласить Дугласа, своего двоюродного или троюродного дядю по материнской линии, посаженным отцом на свою свадьбу, но тот мрачно поглядел на счастливого жениха и глаголил:
— Бродит в тебе, Джорди, юношеская похоть, толкает тебя на грех тяжкий. Не думаю, сын мой, чтобы Нокс, Кальвин да Лютер одобрили твою затею. Ибо в Ветхом Завете прямо сказано: Господь Бог через пророка Ездру велел возлюбленным евреям своим не брать себе жен иноплеменных. «Земля, в которую идете вы, чтобы овладеть ею, земля нечистая, она осквернена нечистотами иноплеменных народов: их мерзостями, которыми они наполнили ее от края до края в осквернениях своих. Итак, дочерей ваших не отдавайте за сыновей их, и дочерей их не берите за сыновей ваших…». И отпустили евреи от себя всех жен и детей, рожденных ими, а тех, кто не желал сделать это, отлучили от себя и от Господа… Господь завещал Моисею: «Смотри, не вступай в союз с жителями той земли, в которую ты войдешь, дабы они не сделались сетью среди вас».
Апостол Павел прямо говорил: «Никакой воин не связывает себя делами житейскими, чтоб угодить военачальнику».
А пророк Неемия говорит нам, что чужеземные жены ввели в тяжкий грех даже Царя Соломона, мудрейшего из смертных, заставили его молиться поганым богам.
— У Соломона была тысяча жен, — попытался отшутиться молодой жених, — у меня же будет только одна, с одной уж как-нибудь справлюсь.
Шкотский начетчик сокрушенно покачал седой головой:
— Не понимаю, сынок, зачем тебе сжигать за собой все мосты…
— А затем, — с горечью отвечал Лермонт, — что мы в Москве пленники и никто нас домой не отпустит!..
Но жених был непреклонен. Твердо посмотрел он в глаза Черного Дугласа и сказал:
— Дядя! Как ты знаешь, я единственный сын капитана Эндрю Лермонта из Абердина и, увы, едва ли не последний из дэрсийских Лермонтов. Тебе также известно, что рыцарю легче умереть, чем отказаться от продолжения рода. И тебе тоже, дядя, ведомо, что, когда тебя ранят в первый раз, ты навсегда расстаешься с глупым мифом о собственном бессмертии. Я уже пролил под Москвой кровь, не раз был на грани смерти, начиная с Белой, и понял, что могу погибнуть в следующем же бранном походе. Поэтому я должен спешить. А в том, что мой сын будет наполовину русским, я не вижу ничего худого. Мог же мой отец взять в жены деву из враждебного рода Дугласов, твоего рода, а русские не враги мне.
Черный Дуглас, выслушав эти полные достоинства слова, помрачнел и молча удалился, так и не благословив брак своего племянника.
С той поры словно кошка пробежала между двумя шкотами в Москве. Отлучил Лермонта Дуглас от себя. Посаженным отцом жениха стал полковник фон дер Ропп, напившийся до свадьбы до положения риз. Сам Дуглас дулся и крепился целый год, а затем неожиданно для всех сам перешел Рубикон — взял да женился на богатой и толстой вдовой купчихе! Причем весьма сладострастной. Так был предан забвению завет Божий «бельскими немчинами»… На пятый год службы в Московии почти все они переженились, взяв жен иноплеменных. Остальные предпочитали нестрогих и разнообразных девиц в веселых домах на улице Неглинной.
Отец Наташи, стрелецкий голова, всю жизнь верил, что одна на свете Русь — земля святая и Богом возлюбленная, а все остальные поганые, да где уж тут разбираться, коли две дочки, старшая, Наталья, и младшая, Людмила, совсем еще дите малое, почти бесприданницы. Будь воля Господня!
Наталья пошла с отцом за наставлением к попу церкви Николы Явленного, и тот, разглаживая перстами бородищу, сказал им:
— Святой апостол Павел учил, что жена, имеющая мужа неверующего, не должна оставлять его, ибо неверующий муж освящается верующею женою, а дети их, крещенные в православную веру, будут не нечисты, а святы.
Полковник сдался. Наташа была сама не своя от счастья, горячо целовала батюшкину руку, от которой пахло селедкой и лампадным маслом.
— Ну зачем тебе жениться! — приревновал его к будущей жене друг Галловей. — Разве на Москве мало доступных дворяночек и купчих! А сколько на Неглинной легконравных Евиных дочек! Бьюсь об заклад, что к утру ты забудешь о своей девчушке.
Но разве может дружба встать на пути любви! А коли встанет, горе ей — дружбе!..
Русские нравы того века мало разнились от шотландских по части женитьбы. Как свидетельствует Вальтер Скотт, женщин в шотландских семьях держали в строжайшем поведении. «В этом, — писал шотландский чародей, — как и во многих других отношениях, нравы Шотландии мало чем отличались от нравов дореволюционной Франции. Девушки знатного происхождения почти не появлялись в обществе до замужества; и юридически, и фактически они находились в полном подчинении у родителей, которые обычно решали их судьбу по собственному усмотрению, не обращая внимания на их сердечные привязанности. Жених довольствовался молчаливым согласием невесты подчиниться воле родителей, а так как молодые люди почти не имели случая познакомиться (мы не говорим уж сблизиться) до брака, то мужчина выбирал себе жену, как искатели руки Порции — шкатулку: по одному лишь внешнему виду, в надежде, что в этой лотерее он вытащит счастливый билет».
Заметим только, что и в наше время подавляющее число невест выбирается по внешнему виду, даже если любовь и не приходит с первого взгляда. И вспомним в той же связи, что сам Вальтер Скотт упоминает в «Монастыре», что существовал в Шотландии более просвещенный обычай, по которому жених мог сожительствовать с невестой целый год, прежде чем окончательно решить, подходят ли они друг к дружке. О tempora, о mores! О времена, о нравы!
Наверное, читатель будет весьма удивлен, когда я скажу ему, что невесте Джорджа Лермонта незадолго до свадьбы исполнилось… четырнадцать годков.[59] Да, да! Совсем как Джульетте в итальянском городе Вероне, что стоит на дороге, ведущей из Милана в Венецию. Джульетта была даже чуточку моложе, но родилась она значительно южнее, нежели Наташа.
Впрочем, в XVII веке пятнадцатилетняя девица считалась уже перестарком, старой девой. В семнадцать лет московитянка могла иметь уже несколько детей, причем мальчики ценились намного выше девчонок.
По чину, по древнему русскому обряду величали невесту подружки:
Не шелкова ниточка ко стенке льнет — Свет Андреич Евтихьевну ко сердцу жмет: — Ой, скажи ты мне, скажи, Натальюшка, Не утаи, мой свет Ёвтихьевна: Кто тебе больше всех отроду мил? — А и мил-то мне милешенек родный батюшка, Помилей того будет родна матушка! — А и это, Натальюшка, неправда твоя, Неправда твоя, не истинная. Ой, скажи ты мне, скажи, Натальюшка, Не утаи, мой свет Евтихьевна: Кто тебе всех на свете милей? — Я скажу, молоденька, всю правду свою, Всю правду свою, всю-то истинную: Нет на свете милей мне света Юрьюшки, Нет на вольном свету приглядней Андреича…И дальше все было по чину, по обряду: взял жених золотое кольцо с лентой из невестиной косы, надел себе на безымянный палец, а на палец невесты надел купленное им для нее колечко из червонного золота.
Как убедился Лермонт, сватовство было делом отнюдь не простым: семейный совет, засыл пустосватов для проведки-разведки, смотрины да глядины, посылка сватов и свах, рукобитье, первый пропой, похмелки, зарученье и запой, и вот уж пропита невеста, плач и девичник, венчание, большой стол для родни и близких невесты, пирожный стол, стол у тестя… Всего и не упомнишь! Сколько бочек вина выпито! Еле-еле душа в теле от этой русской водки! Пили без просыпа…
Англичане всегда дразнили шотландцев и ирландцев, конечно, как самых великих питух. Да куда им по сравнению с русскими! Никакие шкоты не выдержали бы эту карусель непрерывных возлияний…
Свадьбу сыграли в доме полковника Федорова на Поварской близ Арбата,[60] который стрелецкий голова отдавал дочери в приданое.
Диковинная была свадьба Лермонта: жених — шкотский пресвитерианин, невеста — православная, гости — вселенский собор, или «сборная солянка», как выразился отец невесты, а проповедником оказался лютеранин.
Полковнику фон дер Роппу не впервой было выступать вместо попа в церкви на подобных свадьбах, скрепя сердце дозволенных для рейтар православной церковью. Изрядно хватив московской зеленухи в предвкушении обильных возлияний, он был весьма красноречив:
— Раба Божия Наталья! Уф… уф… Жене надлежит свято помнить, что не муж создан для жены, но жена для мужа. Повинуйся мужу, как Богу, — так учит тебя Господь устами святого апостола своего Павла: «Потому что муж есть глава жены, как и Христос глава Церкви… Как Церковь повинуется Христу, так и жены своим мужьям во всем…». Раб Божий Георг! Уф… уф… Люби свою жену, «как и Христос возлюбил Церковь и предал себя за нее»… Сказано: «Посему оставит человек отца своего и мать и прилепится к жене своей, и будут двое одна плоть… Люби свою жену, как самого себя, а жена да убоится мужа…» Уф… уф… Ибо сказано: «А учить жене не позволяю, ни властвовать над мужем, но быть в безмолвии, ибо прежде создан Адам, а потом Ева; и не Адам прельщен, но жена… уф… уф… прельстившись, впала в преступление, впрочем, спасется через чадородие, если пребудет в вере и любви и святости с целомудрием…»
— Горько! — горланили родичи невесты.
— Bitter! Bitter! — вторили им уже знакомые с этим стародавним русским обычаем заморские гости.
— Молчать! — гаркнул Ропп. — Я еще не кончил… — Ему не давали говорить, шум все нарастал. — Канальи!.. Уф… уф… За жениха и невесту!.. Ибо еще святой апостол Павел в Первом послании к Тимофею писал: «Впредь пей не одну воду, но употребляй немного вина, ради желудка твоего и частых твоих недугов!..»
Его мало кто слушал, но Ропп не сдавался.
— Молчать! Смирно! — еще пуще взревел фон дер Ропп. — Кто тут отец командир?.. А ну заткнуть глотку! Уф… уф… Как учил святой апостол Павел: «Брак у всех да будет честен и ложе непорочно; блудников же и прелюбодеев судит Бог». Берегись моих рейтаров, Лермонт, ибо сказано у пророка Иеремии: «Это — откормленные кони: каждый из них ржет на жену другого…».
Голос полковника потонул в веселом гомоне рейтаров и прочих гостей. Эту свадьбу долго помнили на Арбате.
Галловой тоже поднял тост:
— Бог всемогущий да расплодит вас и да размножит вас и да будут от вас множество народов. И Цари произойдут из чресл ваших… Милейший земляк мой, Джордж Лермонт! Ты носишь в себе песнь Шотландии, песнь Томаса Рифмотворца. Не может быть, чтобы эта песнь, нечто большее, чем ты сам, не ожила, не зазвучала в ком-то из твоих сыновей или внуков.
Часа через два полковник фон дер Ропп исполнил свой обычный номер: сделав стойку на пиршественном столе, обошел его весь, опираясь токмо на большие пальцы стальных своих рук. А затем, утирая сентиментальные слезы, он говорил жениху:
— В моей любимой книге Вольфрама фон Эшенбаха о славном рыцаре Парсифале, написанной лет четыреста тому назад, рассказывается о том, как справлял Гамурет, отец Парсифаля, свою свадьбу с Белаконой, черной королевой мавров. Он отказался, как и ты, сделаться ее единоверцем, не подчинился Аллаху, понадеялся напрасно, что она, мусульманка, примет его веру, перекрестится в христианку. А она и не думала делать это, и тогда Гамурет тайно бежал на севильском корабле. А бедная Белакона напрасно взывала ему вослед: «Вернись, я тотчас приму твою веру!..». Бедный Гамурет… уф… уф… бедная Белакона!..
И рек фон дер Ропп:
— Да не постигнет тебя судьба великого рыцаря Гамурета!
Обливаясь слезами, продолжал сей чувствительный кондотьер:
— А Белакона родила от Гамурета смуглого мальчонку с пежинами. И волосы у него были черные, как у матери, но на темени пробился золотисто-белокурый локон — точь-в-точь волосы его красавца отца! И он тоже стал отважным рыцарем…
По старинному шкотскому обычаю в опочивальню молодых внесли в серебряном кубке подогретое вино с пряностями, и, когда все вышли с чересчур, пожалуй уж, вольными шутками и прибаутками на разных языках, причем фон дер Ропп удалился на больших пальцах рук, по-рачьи пятясь задом, Лермонт взял в руки кубок и сказал серьезно:
— Пусть, как в легенде о Тристане и Изольде, будет этот кубок наполнен любовным напитком, колдовским зельем. Мы изопьем его, сначала я, потом ты, и полюбим мы друг друга столь великой и дивной любовью, что до самой смерти сердца наши всегда будут биться в лад, и никакая сила на этом свете не сможет разлучить нас!
И они выпили кубок до дна, и было как в древней легенде: они погасили свет, и Джордж не хотел ничего, кроме Наташи, и Наташа не хотела ничего, кроме Джорджа, и лишил он ее звания девственницы. И Наташа нисколько не жалела о потере своего девичьего цветка, вовсе не обманывая своего короля, коему подсунули целку-служанку, ибо нет большего счастья для женщины, чем отдать свою лилию своему возлюбленному. Так пел в своих сладкозвучных стихах Томас Лермонт из Эрксильдуна…
И, следуя вскоре заповедям своих отцов и народному обычаю, стрелецкий полковник горделиво вынес на обозрение всех гостей простыню с брачного ложа. И веселье продолжалось с удвоенной силой до самого утра, ибо супружеская честь не была посрамлена. И весь Арбат наутро славил целомудрие невесты, не навлекший бесчестья на молодого мужа.
Джордж хотел все описать на память о своей русской свадьбе. На второй день он разревелся, к стыду своему, хороня мечту свою об абердинке Шарон в Москве на Арбате. А в последующие дни он вчистую обеспамятел!.. Сны смешались с туманной явью. Стыдно было вспомнить, что на третий день запоя он перестал узнавать свою нареченную, щупал тещу!.. Срывал с ее бюста вуаль, норовил подраться с тестем, разорвал на мощной груди его ферязь — долгополую, как у русского священника, рясу с длинными рукавами. И о, какой стыд, рвал сарафан на могучих грудях той же тещи… А может, и не той… Дальше были ссоры и драки неизвестно с кем и по какому поводу… И опять он лез в пышный лиф тещиного сарафана… И вот уже со всеми говорил по-шотландски, по-английски… Где свадьба, там и свара… Пир горой!.. Водка рекой!.. Он сбился со счета дней. Потом уяснил: свадьба длилась целую неделю!.. Ну уж эти русские!.. Потом он лез драться с каким-то писарем или дьяконом, который пил водяру из кружки и требовал немедленной уплаты пошлины Царю за свадьбу. Кто говорит, что Московия — отсталая, нецивилизованная страна?!. А зуб все-таки эти русские Джорджу выбили… Кажется, теща, а может, и тесть…
В общем, свадьба была что надо, веселая, незабываемая!..
Великий Боже! Куда он попал?! Ферязи и телогреи! Горлатые шапки и кики! Азиатско-татарские одежды… А у Наташи — голубые глаза, как в двух абердинских реках — в Дине и в Доне, Доне и Дине!.. Но у Наташи волосы не рыжие, как у Шарон, а русые…
Шесть лет сражался он за Московию. И вот он, пройдя огонь и воду (тогда о медных трубах не вспоминали), в 23 года женился на русской девушке…
Нет, клянусь Иисусом Христом или скорее Аллахом и Магометом, пророком его: почему не дано было мне иметь гаремчик из двух любимых моих девушек: Шарон и Наташи?!.
Он поцеловался с тестем, и оба обернулись и плюнули: Джорджу было противно целовать бороду с усищами, а тестю — усищи с бородищами…
И снова полез за пазуху к теще… А может, не той теще?!.
А все-таки он врезал фон Визину, другу по рейтарскому полку, ливонскому рыцарю, перешедшему на сторону Москвы… И он полез на тещу!.. За это папа Наташи вмиг выбросил его вон из дому…
Потом, порядком обрусев, Джордж Лермонт пытливо спрашивал себя: а разве не объясняются эта дикость, эта свирепость, это пристрастие к зеленому змию всей страшной историей этого народа? Его татаро-монгольским игом?! Вон Шотландия перестала быть, ну, почти перестала быть Шотландией за считанные годы английского ига, хотя с монголами и татарами, конечно, англичан, цивилизованных, хоть и своекорыстных, не сравнишь. Ведь не было у монголов ни Шекспира, ни других гигантов Елизаветинской эпохи!..
Лермонту необыкновенно повезло: его тесть, уйдя от дел, или, как позднее говорили по-русски, выйдя в отставку, решил отдать не так давно им построенный близ церкви Святого Явленного трехжильный[61] брусовый дом на Арбате. А брус, как он потом узнал, штудируя этот ужасный для усвоения русский язык, — это бронь, брус — это четырехгранник, а четырехгранник — это и ромб, три ромба — это фамильный герб Лермонтов. И еще поразительно — брус — это Брюс! Великий король Шотландии! Из бревен, как известно всем мастерам деревянных дел, пилят брусья, сымая четыре горбыля. Когда сжигали Москву, горделиво объявил его тесть, уцелеть могли только эти брусья деревянные. Настрогай, Юрий, мне побольше богатырей московских-скотских. Пусть берегут они Москву, как ты сберег, сражаясь с Владиславом Польским!
Выпили, конечно, с тестем изрядно, и, подняв последнюю кружку, тесть сказал:
— Эх, жаль, что победил наш Новгород, эх, жаль! Я пью не за Московскую Россию, не за Ивана Грозного, а за Россию Новгородскую!..[62]
Пребывая «под мухой», как выражаются московиты, борясь с русской водкой, жених наш слушал одним ухом гневные жалобы бывшего новгородского боярина, чудом спасшегося от Басмановых, князя Вяземского, Грязного и прочих рыцарей Ивана Грозного в опричнине, затмившей все прежние и будущие инквизиции. Тогда наш герой не мог еще понять, что испохабил, изгадил, истребил всех лучших людей его времени, его проклятого времени, не кто иной, как так прекрасно начавший свое царствование Иван Грозный, который очень скоро переплюнул кровью и гневом всех иродов, всех древнеегипетских и особенно вавилонских деспотов, которые и не снились в самом горячем бреду и автору непревзойденного Апокалипсиса!..
Тесть-новгородец что-то болтал про Вадима и про какую-то героическую русскую леди, то ли про Марфу, или про Марту, которая восставала против… Потом он никак не мог вспомнить, кто кого казнил, резал, вешал в русской истории…
Честно говоря, его куда больше тогда волновала грудь тещи… Тем более что невесту постоянно от него прятали…
Какая-то вдрызг пьяная бабеха подошла к нему, прижалась, что-то начала нащупывать там, где надо. И жарко зашипела ему в ухо, что зря польстился он на эту Наташку, а у нее в Замоскворечье имеются девчонки от двенадцати до десяти лет с лучшим, более богатым приданым… А Наташка — что Наташка?!. Да она в девках засиделась из-за отца своего новгородца… И у нее никакого титла нет, а она найдет ему дочерей бояр и князей…
Очень хотелось нашему герою дать этой свахе по морде, но, будучи нобльменом, джентльменом и рыцарем королевских кровей, он снова полез на смазливую тещу, коей, оказывается, было всего-то, как она ему шепнула, всего тридцать пять лет!..
Незабываемая эта свадьба запомнилась жениху на всю жизнь как истинно московская, зело хмельная. Вспоминая свое разнузданное поведение и бурное ухаживание за тещей, он сгорал от стыда, но вскоре она дала зятю понять, что она весьма польщена пылким зятем. К счастью, его тесть был намного пьянее жениха. Веселие Руси, гласила древняя пословица, есть пити. Особливо — старопрежней Руси!
Эта Русь умела не только пить, но смачно закусывать. Придя в себя с похмелья, нашкодивший шкот записал названия хлебов и пирогов: падошники, перепечи, попугаи и жаворонки, кашки и коршики, печерские, рассольные и решетчатые, марцифаны с рыбой и мясом и, творогом и вареньем; свинина под хреном, гусь под взваром луковым… десять горячих блюд… До сладких блюд он не выдержал, перепил до чертиков и объелся…
На свадьбу Галловей подарил Лермонту великолепное издание Библии в новом переводе, утвержденном королем Иаковом Английским и Шотландским в 1611 году, с надписью: «В Первом соборном послании святого апостола Иоанна Богослова сказано: „Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь“. „Чудесная книга! — сказал Галловей. — Но помни! Самое прекрасное сочинение становится вредным и опасным, когда его возводят в догму“». Лермонт положил эту английскую Библию на стол перед образником рядом с русской Библией Натальи и сказал:
— Дабы знать язык друг друга, дарлинг, будем читать Писание на русском и английском.
Начали с книги «Песнь Песней» Царя Соломона, сына Давида от Вирсавии, царствовавшего с 1015-го до 973 года до Рождества Христова. (Кстати, и Царь Соломон тоже женился на иноземке — дочери египетского Царя.) Строка за строкой читали ее при свете свечи в постели, она — своим несмелым мелодичным голоском, он — сильным, уверенным баритоном.
«О, как прекрасны ноги твои в сандалиях, дщерь именитая! Округление бедер твоих как ожерелье, дело рук искусного художника; живот твой — круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино; чрево твое — ворох пшеницы, обставленный лилиями; два сосца твои как два козленка, двойни серны…»
Джордж несказанно поразил Наташу, сообщив жене, что Соломон был хозяином величайшего в мире гарема, который насчитывал 700 жен и 300 наложниц, итого тысячу красавиц из всех стран мира. Были у него не только землячки-иудейки, но и моавитянки, аммонитянки, сидонянки, идумеянки, хеттеянки, а московтянок и шотландок тогда и в помине не было. Главной женой была у него дочь египетского фараона — иностранка, как у Джорджа Лермонта, но еще двадцать цариц других стран древнего мира. Любопытно, что он не требовал от своих чужеземных жен, чтобы они отреклись от своих богов и приняли его веру, как и Царь Михаил Федорович не потребовал, чтобы Лермонт отказался от своей веры ради православной.
— И это все в Священном писании сказано? — ужаснулась целомудренная Наташа.
— Да, в Ветхом Завете, — отвечал молодожен.
Среди жен его самой искусной в любви была Астарта. У нее было четыре груди. Поклонялись ей многие народы — в Израиле, Сирии и Ассирии, в Вавилоне и Абиссинии. В ее храмах ублажали верующих блудницы и блудники. Девы лишали себя невинности во славу Астарты, богини любви и звезд…
Позднее, когда Джордж научился читать русскую Библию, он с удивлением увидел, что в Ветхом Завете, «Песне песней», написанной древними иудеями по вдохновению Святого Духа, слово «Астарта» переведено как «идол»! Как же можно было так кощунственно покушаться на боговдохновенность! И что за обращение с богиней любви и плодородия, богиней небесной царицы Луны, богиней войны, к которой и он был причастен! Ведь Астарта была матерью древнегреческой Афродиты и римской Венеры, богинь красоты и деторождения.
Богиня Астарта едва не поссорила молодых супругов. Наталья попросила какого-то грамотея, попа-расстригу прочитать ей, что говорилось в церковно-славянском переводе Библии о Царе Соломоне. Оказалось, что и там церковники посмели пригладить Священное Писание (по сравнению с английской Библией 1611 года, которую читал Джордж Лермонт[63]). До этой Библии отец и мать читали ему Библию Джона Виклиффа (1320–1384), священника английской церкви, доктора богословия Оксфордского университета, который перевел Евангелие с латинского языка на английский. Поскольку он выступал против папизма, в 1428 году Ватикан потребовал, чтобы католические патеры выкопали его кости из могилы и сожгли их. Все Лермонты были ревностными протестантами, и разрыв их с католицизмом означал конец ханжеской набожности, не исключая веры в Бога…
Не сразу, а постепенно и осторожно сглаживал ее суеверие, ее слепую веру в замшелые догматы.
Однажды Наташа уснула, утомленная любовью, а он раскрыл откровение Иоанна Богослова. В самое сердце поразили его такие строки обращения Господа Бога к Иоанну: «Ты много переносил и имеешь терпение, и для имени моего трудился и не изнемогал. Но имею против тебя то, что ты оставил первую любовь свою».
Эти слова Божии испортили ему медовый месяц. В следующую ночь снова читали они «Песнь Песней»:
«…ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее — стрелы огненные…»
Медовый месяц и первые годы женитьбы в Москве были лучшими, самыми счастливыми годами в жизни Джорджа Лермонта. Шотландский Ромео обрел свою Юлию на Москве-реке. (Первые русские переводчики называли шекспировскую Juliet Юлией). И шотландский жених, и русская невеста свято верили в предопределение. Наташа часто повторяла русскую пословицу: «Суженого не объедешь и конем!». А Джордж перевел Наташе англо-шотландскую пословицу: счастливые браки заключаются в раю! Но была и минута сомнения, когда он узрел расфуфыренную невесту: в пух и прах разряжена, разбелена и разрумянена, как кукла!.. Едва не дал наш Джордж на попятный!..
Но вино любви скисло от апокалиптического грома, как сворачивается молоко во время грозы. Он рад был звуку боевой трубы, звавшей его в новый поход.
Полковник фон дер Ропп похлопал Лермонта по плечу:
— У тебя, поручик, едва медовый месяц кончился, а ты уж спешишь на брань. Езжай-ка, сын мой, домой, лечи свои раны!
— Да я уже вполне здоров!
— Нет, нет! В Пятой книге Моисеевой сказано: «Кто построил новый дом и не обновил его, то пусть идет и возвратится в дом свой, дабы не умер на сражении и другой не обновил его». Вот так, точка в точку. И далее: «И кто обручился с женою и не взял ее, тот пусть идет и возвратится в дом свой, дабы не умер на сражении и другой не взял ее…». И еще пуще: «Если кто взял жену недавно, то пусть не идет на войну, и ничего не должно возлагать на него; пусть он остается свободен в доме своем в продолжение одного года и увеселяет жену свою, которую взял».
Старый вояка улыбнулся своим воспоминаниям.
— Именно эти слова из Писания напомнил мне король Франции Генрих Четвертый, когда я, молодожен, супруг прелестнейшей из дочерей Наварры, хотел вернуться сразу после медового месяца в Париж, в свой полк. Вот был король, мир праху его! Кабы не зарезали его иезуиты восемь лет назад, никогда бы не покинул я Францию и свою Жоржетту…
Но Лермонт настоял на своем и выехал с полком в поход. А в походе, в боях с ногайцами, неудержимо потянуло его к молодой жене. В деле он не берег себя, а еще ретивее стремился отличиться. Не ради вящей славы Лермонтов — ради Наташи.
На Арбате шел первый снег 1618 года, когда в дверь к Лермонтам постучался Кристофер Галловей с бутылкой в руках.
— Выпьем, — сказал Кристофер Джорджу, — за помин души сэра Вальтера Ролли.
Подобно многим мелким монархам, приходящим на смену великим государям, Иаков VI–I принялся выживать всех прежних фаворитов, столпов умершей эпохи, и заменять их ничтожествами под стать самому себе. Сэр Вальтер Ролли был арестован и водворен в Тауэр по его приказу через полгода после кончины Елизаветы. Ролли всегда был заклятым врагом католической Испании — Иаков боялся ее. Пятнадцать лет ждал Ролли исполнения вынесенного ему смертного приговора. Он много писал, и его исторические труды укрепляли антимонархистский парламент и пророчили скорую гибель дому Стюартов и монархии в Великобритании. Перед казнью он написал стихи, в которых с бесстрашием высшего мужества философски принимал смерть.
— Эта казнь, — заявил захмелевший Крис, — не пройдет даром нашему королю!..
Король был великодушен: повешение с последующим четвертованием с помощью четверки лошадей он заменил топором. Казнь последнего из великих елизаветинцев 29 октября 1618 года вызвала бурю негодования в стране и ожесточила людей против королевской власти, против Иакова и его сына Карла, которого тоже ждал топор.
Джордж Лермонт закашлялся, выпив стопку водки. Заслезились карие глаза под густыми темными ресницами.
— Мой отец плавал с сэром Вальтером, — проронил он, задумавшись.
Снег залепил слюду-московит в окнах. Наталья, укутанная в кашмирский платок, вошла неслышно с тройным подсвечником.
Крис встал и церемонно поклонился.
— Good evening, my lady! Никто на Москве не подает такие солености и копчености, как наша Натали. В Лондоне король казнил сэра Вальтера Ролли. Мы хотим выпить за помин его души!..
— Это был хороший человек? — перекрестившись, спросила Наташа.
— О, это был великий человек! — отвечал Крис.
Наташа оказалась женой стыдливо-страстной, ласковой, Лермонту хотелось думать, что вся эта «гиштория» не имеет ни малейшего отношения к его рыцарской любви к Шарон.
Конечно, Лермонт слишком рано женился. В его доме не было достатка, и от этого страдала его дворянская гордость. Двойной дворянин, шкотский и русский, а живет в какой-то хижине, всего не хватает. Его мучило, что он не мог озолотить Наташу, уготовил ей унизительно бедную жизнь. Наталья не жаловалась на судьбу, любила мужа и, казалось, была довольна жизнью, но это не утешало его. В детстве и ранней юности его не баловали, но близость к богатству, роскоши, транжирству царского двора ежедневно напоминала ему об убожестве существования четы Лермонтов. Жили они уединенно. Не имея возможности принять гостей, они и сами ни к кому не ходили. Наведывались только Крис Галловей да Людмила, младшая, еще незамужняя сестра Наташи, почти такая же красивая, как и старшая полковницкая дочь. Сам стрелецкий полковник заявлялся только по большим праздникам — он недодал обещанного приданого и сильно опасался, что зять потребует справедливости. Недаром об этих шкотах говорили, что они самый жадный на свете народ. А ведь полковнику нужно было еще и младшую дочку выдать замуж.
Наташа сразу взяла в свои умелые руки все их немудрящее хозяйство и домоводство. С дворовыми вела она себя просто, весело и ласково, но при случае могла и строгость выказать. Она была запасливой и бережливой; а у него, Лермонта, сжималось сердце каждый раз, когда он видел, как ей приходилось жаться, скопидомничать. Опять его подвели рыцарские романы, в коих ни слова не говорилось о нужде и лишениях, а всегда только расписывались молочные реки и кисельные берега. С ужасом видел он, что семья поглощает почти все его жалованье, что ему для его «кубышки», куда он прятал золотые и серебряные деньги на отъезд, остаются одни медные гроши.
Эх, подкралась эта женитьба, яко тать в нощи!
Но к чему теперь пустые сожаления! Нечестно так думать о жене. Во всем его вина…
— Как жена замужняя одевается, — судачили за Наташиной спиной арбатские соседушки, — а девка она не венчанная, с нехристем живет, дело это попами не петое, а она уже с прибылью, с кузовом вон ходит…
Став в двадцать один год прапорщиком, Лермонт, в отличие от закоренелого холостяка д’Артаньяна, женился и переехал из казармы в Хамовниках в домик Наташи у Арбатских ворот — тогда еще не было Немецкой слободы, где позднее жили все иноземцы, и стал молча, ничего не говоря молодой жене, готовиться к возвращению в Шкотию. Жар любви к покинутой родине не угасал, а все разгорался. Только бы еще немного подкопить денег из офицерского жалованья. Англичане вечно подтрунивают над шкотами — самый, мол, скупой народ на свете, а как тут не быть бережливым, хоть и хочется побаловать любимую жену…
Правда, как отмечал один русский сочинитель того времени, бежавший за границу, москвичи «домами своими живут не гораздо устроенными» и в домах проживают «без великого устроения», без удобств, значит, и без благолепия. Но удобств этих тогда не существовало и в Шотландии, а Лермонт вообще не был привередлив.
Лермонт попал в Москву, когда круто менялись старинные обычаи. Уходили в прошлое древние русские кафтаны и парчовые терлики, кокошники с жемчужными наклонами и бобровые шапки, сафьяновые сапожки. В моду входило все татарское: армяки, зипуны, тафьи, башлыки, башмаки. Отчего-то так пошло от Рюриковичей, что любила Русь подражать в одежде врагам своим. Как ни упрямился кремлевский двор, ак народ скоро перенимал обряды варяжские, ляшские, татарские, а потом и немецкие, и французские. И на все это надобны были большие деньги, и не хватало на наряды переменчивые и все более дорогие даже иноземческого жалованья от Царя всея Руси.
Судьбе было угодно, чтобы Смоленск и Москва, Москва и Смоленск играли главенствующую роль в жизни Лермонта в Московской Руси. В Москву он приехал из Смоленска по Смоленской дороге и после женитьбы поселился на Арбате, близ старинной дороги Киев — Смоленск — Владимир, недалеко от другой древней дороги — Новгород — Рязань. На пересечении этих важнейших древнерусских дорог и заложил князь Юрий Долгорукий Москву. Арбат же, или «Орбат», что по-тюркски означает «предместье», начал строиться лишь в XVI веке к западу от Кремля, вдоль дороги Киев — Смоленск — Владимир. Постепенно стал Арбат торговой улицей, с лавками и лабазами, купеческими домами, усадьбами и садами. От главной улицы отходили переулки слобод, возникших при Царе Иване Грозном: Плотников, Денежный, Кречетниковский, Трубниковский. В Трубниковском переулке и жили первые на Москве Лермонты. Наталья со слугами покупала все необходимое в арбатских лавках и у приезжих крестьян на Смоленско-Сенной площади, в которую упирался Арбат.
Наталья оказалась мастерицей печь блины и пирожки с мясом, делать студень, варить щи из белокочанной капусты с говядиной и копченой свиной грудинкой. Но всего больше нравилась шкоту, не жаловавшемуся на аппетит и не дураку поесть, ее московская солянка с вареной ветчиной, сырокопченой свиной колбасой, с подмосковными грибами, кислой капустой, с луком и чесноком. Не солянка, а объедение!
Почему-то время в этой Московии не шагало размеренным шагом, а неслось если не собачьим галопом, то рысью. Всего-то недельку и урвал прапорщик Лермонт у медового месяца с Наташей.
— Извиняй, даррест, — молвил он молодой жене, надевая клеймор, — снова есть небольшой заварушка на закатной граница. Гуд-бай, май лав…
Что поделаешь, ежели не был создан сын шкотских гор для арбатско-переулочного тихого счастья…
Когда через неполный год после свадьбы народился у Лермонтов сын, названный отцом Виллемом или Вильямом в честь Вильяма Шекспира и заодно шотландского славного героя Вильяма Воллеса и переделанный матушкой его на голландский манер в Вилима (в Москве уже тогда было немало голландцев), понял до конца Лермонт, что произошло нечто необратимое и что-то порвалось в сердце. Но он старался гнать от себя эту возмутительную мысль. Да разве открывателям Америки не приходилось порой жить с краснокожими туземками!.. Но это отчаянное утешение показалось ему низким, недостойным, постыдным, и он его прогнал от себя.
А родился Вилли с разноцветными глазами; один глаз — карий, как у отца, как горы Шкотии, другой — голубой, как русское небо, отраженное в Москве-реке, на берегу коей и произошел на свет Божий Вильям Лермонт, соединивший в своем имени — Вильям Лермонт — имена великого барда Шотландии и первого пэра Англии — эвонского лебедя.
Первенец Вилька орал благим матом в зыбке. Наташа кормила его сама почти целый год, и груди ее сначала вспухли от молока, а затем опали, покрылись синими жилами, и венчик вокруг соска стал больше и из розового сделался коричневатым. Лермонт научился давать сыну соску из ржаного хлеба.
Тезка Шекспира перебирал в люльке пальчиками и тянул в рот розовые ножки, еще ни разу не ступавшие по земле.
— Наташа… Шарон… — шептал во сне молодой отец. — Наташарон…
Наташа слушала, недоумевала, гадала, кто она, эта другая женщина. Откуда она взялась?!
Наталья осталась недовольной пресвитерианским обрядом крещения. Привез ее муж в расположение своего шквадрона. Из светлицы вышли заранее оповещенные рейтары, построились пешие у крыльца. Ротмистр Дуглас прочитал на шкотском языке короткую проповедь, главу из Библии, все спели псалом Давида. Муж взял из ее рук Вилима. Дуглас сказал:
— Согласно догматам нашей церкви окропим крещаемого водою в знак очищения кровию Иисуса Христа, принявшего мученическую смерть на кресте во наше спасение!
И трижды обмочил пальцы в ведерке воды и окропил головку малютки. На этом все кончилось. А то ли дело в православном греческом храме!
Счастливую Наташу одно угнетало: муж мягко, но непоколебимо, с улыбкой морща нос, с извиняющимся видом, разводя руками и отрицательно качая головой, не давал согласия на крещение Вильки. А протопоп церкви Николы Явленного торопил, гундосил укоризненно:
— Что ж ты, мать, раба Божия Наталия? Точию крещением запечатлевается вера. Крещение, дочь моя, от времен апостольских, есть великое таинство, священное действие, чрез кое тайным образом осеняет человека благодать, спасительная сила Божия. Из семи таинств крещение самое что ни на есть наипервейшее. Стоит оно прежде таинства брака…
— Но ведь сначала брак, а потом крещение? — дерзнула спросить Наташа.
— Цыц! В крещении точию человек таинственно рождается в жизнь духовную, равно как в браке получает он благодать, освящающую супружество и естественное рождение… этих, как их… детей, стало быть…
Перед столь убедительным внушением не устояла раба Божия Наталья. «Тайным образом» отважилась она совершить великое «таинство». Быстрехонько доставила младенца к Николе, как только Лермонт отбыл в полк. Поп заглянул в святцы и ахнул: мать моя! Да тут ни Вилиема, ни Вильяма и в помине нетути! Однако же, слава те, имеется Вил. А «ям» — это от лукавого. Именины праздновать будешь двадцать восьмого октября.
Вильку, голого и оравшего благим матом, троекратно погрузили в купель с недостаточно подогретой водой. При этом поп, от коего разило зеленухой и чесноком, призывал басом Бога Отца, и Сына, и Святаго Духа. Он же обнес крещаемого вокруг купели со светильником.
— Аще кто не родится водою и Духом, — гнусаво бубнил святой отец, — не может внити в Царствие Божие!.. Шедше убо научите все языцы, крестяще их во имя Отца и Сына и Святаго Духа… Иже веру иметь и креститься, спасен будет…
За богоугодный труд свой поп взял с Натальи медную гривну.
— Ну вот, мать! Будет раб Божий Вил приходить в возраст, научи его вере! В ветхозаветные времена обрезали осьмидневных младенцев, ну, да это тебе не обязательно знать. Нынче мы обрезание совершаем нерукотворное, совлекаем греховную плоть.
Восприемником и крестным отцом был, разумеется, стрелецкий полковник, отец Наташи.
Напоследок поп с особым рачением — как-никак он с сыном басурманским дело имел — произнес священное заклинание, призывая Спасителя по имени, чтобы отогнать от Вильки дьявола, получившего, как известно, во времена Адамова греха прямой доступ к человецам. Когда наконец поп осенил младенца знамением креста, у того щелкали от холода зубы, хотя на него спешно напялила Наташа белую одежонку, символизировавшую чистоту души и жизни христианской. На крещаемого Вильку возложили, как водится, материн серебряный крестик с розовой ленточкой.
— И помни, мать, — на прощание напугал поп Наталью, — таперича раб Божий Вил, как указывает апостол Петр, будет вдвое виновнее в грехах своих, нежели некрещеные грешники, ибо, греша, отвергнут они Бога!
Наташа вышла с Вилькой и отцом на паперть.
— Ничего, доченька! — сказал полковник. — Не согрешит Вилька, не покается! Эх, в кабачок бы зайти, обмыть сие! Все не как у людей у этих басурманов! Ну да ладно! Великое дело мы с тобой сделали.
Отец проводил Наташу с неумолкавшим Вилькой до ее домика, поцеловал их обоих, отвязал коня своего во дворе и был таков.
И весь день было у Наташи так благостно на душе, так благостно!
Как-то поздним зимним вечером прапорщик Лермонт разводил караул у Грановитой палаты, сменил часового и подчаска. Только что окончился большой царский пир. Из широких парадных дверей палаты шумно вывалились, изрядно поддав, Нарышкины, Долгорукий, Одоевские, Столыпины, Мусины-Пушкины… Одного стольника сбили с ног, и он пополз вниз по ступенькам Красного крыльца, по истоптанному снегу, тщетно силясь подняться на ноги, сопровождаемый хохотом и гоготом князей-бояр. Другой, упершись о стену палаты под квадрами белого камня, натужно блевал при свете смоляных светочей. Глядя на него, гоготали подгулявшие стольники, оружники, конюшие, постельничие, ближние к Царю люди. Царя, увы, тошнило с первого кубка. Блюдя государственну тайну, надежные виночерпии подавали ему безобидное пойло…
Расталкивая всех, из святых сеней с собольей шубой на плечах вышел огромный, как медведь, боярин князь Юрий Никитич Трубецкой. Льстецы называли его «архистратигом русских сил» во время Смуты. Он и впрямь считал себя, а не захудалого князька Пожарского и уж тем паче неграмотного мясника Минина-Сухорука спасителем отечества! Гордый отпрыск одной из старейших русских фамилий, непомерно кичившийся древностью рода, он только что сидел за столом Царя, принимал из рук Государя, которого презирал, медовое вино и медвежатину. Он был известен своим буйным нравом, необузданностью и лютостью, пивал до крайности, бивал и ругивал даже дворян и детей боярских, дьяков и стряпчих.
— Эй, служивый! — гаркнул он Лермонту, расправляя пятерней огромную раздвоенную бородищу. — Куда запропастились мои сани! Шкуру холопам спущу! А ну слетай за ними на одной ноге!..
— Я не есть ваш холоп, ваше сиятельство! — бесшабашно ответил Лермонт. — Я есть шкотский дворянин и с караулу уйти не могу…
По волосатому лицу Трубецкого плыли багровые всполохи.
— Что?!. Немчина? Скот?.. Не терплю проклятую чухну, продажных перебежчиков! Иноземчишка!.. Я тебе, курва немая, зубы пересчитаю!.. Да я тебя проезжей плетью!..
И вдруг за ним раздался насмешливый бас:
— Истинно сказано: гнев человека не творит правды Божией. Не тебе бы, княже Алексей княж Никитов сын Трубецкой, перебежчиков поминать. Ворон ворону глаз не выклюет.
Все обмерли. Из дверей шагнул Шеин, прославленный воевода; столбовой боярин, витязь смоленский Михайло Борисович Шеин. Он был поменьше «архистратига», но шире в плечах и груди и без брюха. Илья Муромец да и только! Глаза словно голубые топазы, искрящиеся насмешливым умом. Это он привез в Москву весть о победе Шуйского над названым Дмитрием и был пожалован из чашников в окольничьи. Оба боярина, находившиеся в старой местнической распре, постоянно соперничали друг с другом и в душе, и в трапезной, и на поле брани. Слова Шеина были явным оскорблением. Все знали, что князья Трубецкие, кроме Алексея Никитича и Дмитрия Тимофеевича, не очень надежного сподвижника Пожарского, сбежали в Смутное время к ляхам за «Литовский рубеж» и там, служа Сигизмунду III и Владиславу, совсем ополячились. Такой «отъезд» признавался за государственную измену. Князь Юрий Никитич, битый Болотниковым и лже-Горчаковым, сбрил бороду, надел шляхетский сшитый у варшавского портного камзол и преобразился в Еже-Вигунда-Иеронима. Сын его, Петр Юрьевич, получил от польской короны титло королевского камергера и маршала Стародубского. Хуже того, Трубецкие стали католиками и детей своих воспитывали в католичестве. Сам же Алексей Никитич хотя и остался в Москве, замарал себя, присягнув Тушинскому вору. Одно время — в 1611 году — он был неверным союзником Прокопия Ляпунова, еще до Минина и Пожарского поднявшего народное восстание в Рязани против королевича Владислава и двинувшегося неудачным, правда, походом на Москву.
На все это и намекал Шеин, мстя боярину-князю за то, что тот на пиру был больше обласкан Царем и ближе посажен к его августейшей особе. Хотя всем была ведома неукротимая ненависть Трубецкого к новым служилым родам и к служилым выходцам из чужих земель, к нему благоволили Царь и его батюшка Филарет, его отец, глава церкви, подлинный Государь Московии.
Задохнулся князь от ярости, опалился злобою не окольничего.
— Как ты смеешь, сучий ты хвост! — взревел он хрипло, бросаясь на Шеина. — Сам ты сума переметная!.. Это ты, шельма, ляхам Смоленск сдал! За это Царь Иван Васильевич казнил бы тебя на лобном месте!..
Могучий голос Трубецкого разносился чуть не по всему Кремлю:
— Ах ты, шельма треанафемская! Гнусник, негодивец шелудивый! Снимут тебе голову, Михаиле, снимут!.. Мои предки твоих батожьем лупцевали… А тебе и Царь не указ, коли он меня выше тебя посадил?.. Отцов твоих я не поместил бы с псами стад моих!
— Михаил — Царь, а ты его псарь!
— В землю вобью!.. — проревел Трубецкой.
С этими словами он вцепился в бороду Шеина. Тот огрел его кулаком по скуле. Бояре, предводительствуемые исполински могучим курским воеводой Петром Ромодановским, кое-как разняли сиятельных драчунов.
Шеин обдал Трубецкого взглядом, полным жгучего презрения, и, заглушая бешеный рык подгулявшего князя, спокойно проговорил:
— Как сказал некий лакедемонянин, «клянусь богами, не будь я взбешен, я бы тебя прикончил!».
Но Трубецкой не привык, чтобы последнее слово оставалось не за ним. И он надрывно прокричал Шеину:
— Век не забуду!.. Ужо я тебя!.. Почему ты не взорвался в Смоленском соборе? Почему тебе дали бежать из плена? Не потому ли, что ты такой же перевертыш!.. — И они снова кинулись друг на друга.
— Это я перевертыш?!. А не ты?!.
Хватали за грудки, рвали бороды.
— Разнимите этих псов! — раздался из дверей сердитый тонкий голос.
Этот голос знали все в Кремле — голос боярина Феодора Ивановича Шереметева. Хотя в Боярской думе первенствовал боярин князь Иван Феодорович Мстиславский, истинным правителем Московского государства при кротком Царе в отсутствие Филарета был Феодор Иванович Шереметев. Видимо, он не узнал со спины Шеина, а то бы и он остерегся задеть грозного воеводу.
Расходившийся Шеин оттолкнул Трубецкого, резко повернулся к Шереметеву и гневно бросил:
— Ты кого псом обозвал? Меня, Шеина?!. Шелудивый пес тот, кто изменил Царю Борису под Кромами! Пес тот, кто присягал Владиславу Жигимонтовичу яко Царю всея Руси на Девичьем поле, когда я в Смоленском кремле сидел! Пес тот, кто гетману Жолкевскому дуну лизал, кто за ляхов супротив ополчения Прокопия Ляпунова пошел! Пес тот, кто с ляхами в Кремле тут сидел, пока его Пожарский не вызволил!..
— Полно, полно тебе! — побелев, замахал на него руками Шереметев. — Ну, охолони, обознался я, не признал тебя, с кем не бывает… Да нетто мы не знаем твои многие службы отечеству!..
Шеин плюнул и пошел, отряхивая ручища от клочков бороды Трубецкого, с крыльца валкой медвежьей походкой, задевая дюжими плечами притихших бояр.
Из дверей вышел князь Мстиславский:
— Что тут за шум? Кто кричал?
— Да Шеин вон лаялся спьяну, — негромко объяснил ему Шереметев. — На князя Трубецкого наорал, на меня. Чушь всякую во хмелю нес…
— Зато на войне он нас всех стоит, — неожиданно рек Мстиславский. — Так намедни сказал мне патриарх наш и Государь святейший Филарет Никитич. И я должен с ним согласиться.
Позднее Лермонт убедился, что Трубецкой принадлежал к «боярской крамоле», которую подрубил, но не вырвал с корнем Иван Грозный, что он и близкие к нему князья и бояре и в 1612 году, при возведении на престол Тишайщего Михаила, уповали на молодость и недалекость нового Царя. Князь спал и во сне видел, как бы снова разбить Русь на уделы и поделить их между князьями.
Зная о мстительности, злонравии и коварстве его высококняжеского сиятельства, столь дерзкого на слово и на руку, Лермонт долго опасался князя и его поплечников, но дороги их как будто больше не перекрещивались, хотя под конец сошлись весьма близко, что возымело роковые последствия.
Они перекрестились, как перекрещиваются молнии, через два с лишним столетия, в жизни потомков Трубецких и Лермонтов.
В полку Лермонту сказали, что Трубецкой — один из самых влиятельных молодых еще князей-бояр, искусный царедворец, человек коварный и опасный, лютый зверюга. В Кремле знали, что Трубецкой не гнушался наглым подлогом выборов Царей. О таких в Библии, у Иова, сказано: «Сердце его твердо, как камень, и жестко, как нижний жернов». Далее разузнал в Кремле Лермонт, что Алексей Никитич Трубецкой, или Трубчевский, вел свое начало от великого князя Гедимина Литовского, соперника московских князей, правившего не только Литвой, но и русскими княжествами вплоть до Смоленска, Чернигова и Киева и покушавшегося на Новгород и Псков. Другой его предок в том же столетии, Димитрий Ольгердович, володел Брянском, Черниговом и Трубчевском. Близкий родич его князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой до избрания на царство Михаила Романова был правителем Москвы и даже всего Московского государства. И гнев такого вельможи, стоявшего у самого трона, навлек на себя несчастный Лермонт!
Вся Москва знала, что князь Трубецкой любил давать излишний простор языку и рукам. Он вполне мог бы попытаться прибить Лермонта, как холопа, и тогда дело неминуемо кончилось бы смертоубийством одного (Трубецкого, конечно) и казнью другого (увы, бельского немчины).
При дворе старая знать во главе с князем Трубецким открыто ополчилась на новую, служилую, предводителем или, вернее, символом коей считали Шеина, хотя он и отмахивался от такой чести.
— Мы, Рюриковичи, — гудел в боярских теремах бас Трубецкого, труба его иерихонская, — знать первой руки, а Шеин и его свора — наглые новопришельцы, воры, но заслужившие княжеское титло, расхитившие имения боярского цвета Руси, погубленного Иваном Грозным. Последним Рюриковичем на престоле был Царь Феодор, но вернется наше времечко, сполна отомстим мы Шеину, взашей погоним всю его братию, по шеям их звонкими топориками пройдемся!..
— Не Рюрикович ты, — крикнул ему однажды Шеин, — а Гедимин литовский.
Уверяли, что никто не пролил столько крови, сколько пролили ее князья Алексей и Юрий Никитич Трубецкой, враль и лжерюрикович, причем не польской, свейской или татарской к вящей славе Господа, а русской кровушки. Болотниковым князь был бит, да не добит под Москвой в 1606 году, но после освобождения Москвы от поляков в 1612 году, стремясь выслужиться у нового Царя Михаила Романова, отличился он в борьбе с воровскими шайками под Москвой, а было в этих шайках множество прежних ополченцев, кои дрались с ляхами, когда Трубецкой якшался с панами, а затем, не получив никакой награды от нового Царя, не вернулись на родное пепелище, а ушли с оружием в леса. Вот этих-то бедолаг и громил Трубецкой, казня толпами пленных на Болотной площади в Москве. Зато и назвал его Шеин «палачом с Болотной». Даже равнодушные к запутанным русским делам иноземные рейтары и те, неся охрану во время этих казней египетских на Болотной, набрякшей от крови бесчисленных жертв, не могли не сочувствовать в душе ополченцам, обманутым и преданным теми самыми князьями-боярами, кого поставили они у власти. Это было хуже поголовного уничтожения римлянами мятежного Фиванского легиона.
— Не попадайся этому принцу на глаза! — советовал Лермонту его полковник Дуглас. — И прибегни к военной хитрости — отпусти усы!
Усы выросли темные, пышные и зело шли прапорщику. Трубецкой проходил мимо, не узнавая его.
Натура у Лермонта была достаточно тонкой, чтобы почувствовать себя благодарным окольничему Шеину. Вскоре после описанного случая он встретил его в Кремле, путая заученную фразу, выпалил сразу на двух языках:
— Сэр! Милорд! Спасибо! Я ваш вечный должник!.. — Шеин широко улыбнулся, потрепал его по плечу.
— Ладно, ладно! Полноте! Пустяки, право!.. Может, когда и отплатишь за мое заступление…
Это были вещие слова.
Лермонт пытался, пожав плечами, стряхнуть с себя глубокую тревогу. А ему какое дело! Нет, не здесь, в этом варварском Московском царстве, земля его отич и дедич!..
И вдруг полней блеснуло: а как же разноокий шкот русский Вилим, сын?..
В Москве и вообще на Руси развелось тогда много «шкотской земли немчин». И не только среди наемных солдат, но и купцов. У него появились знакомые купцы-шкоты в корчмах, шкоты-лавочники и разносчики на Красной площади. Шкоты-коробейники, или щепетильники, ходебщики, бродили по городам и весям государства Московского и Речи Посполитой, где всяческая галантерея, гребни, нитки, иглы, наперстки, белила и помада, бусы, и серьги, и кольца, полотенца и платки, ткани, изготовленные в Германии, Польше, Франции, Голландии и даже Венеции, именовалась «шкотскими товарами». Эти коробейники брали в уплату, кроме денег, меха, мед и всякий провиант. Они же едва ли не первыми стали продавать книги и бумагу вразнос и вразвоз. Еще их называли фенями. Лермонт с глубоким состраданием смотрел на этих своих соотечественников. Вот ведь до какой жизни довел Джеймс VI и I гордых шкотов! А ведь был он потомком стольких славных шотландских королей!..
Год 1617-й был годом великого разочарования для прапорщика Московского рейтарского полка Лермонта. Царь отправлял в Англию послом Немира Киреевского, воеводу в царской вотчине Лебедяни, и Лермонт, разумеется, все сделал, чтобы поехать ли поплыть с Киреевским переводчиком, или толмачом. Только бы еще раз в жизни повидаться с Шарон и матерью в Абердине… А как же Наташа?..
Пришлось утешиться тем, что труд толмача на Руси спокон века вознаграждался намного скромнее, чем ратная служба. В ту эпоху переводчики Священного писания получали поденного корму по четыре алтына, а также даровое помещение в монастыре со столом и добавочным питьем из царского дворца по две чарки вина да по четыре кружки меду и пива на день. При Алексее Михайловиче оклад этот был, правда, удвоен, и тогда переводчика приравняли по жалованью к иноземному офицеру в чине ротмистра, или капитана.
В одну из первых встреч с капелланом аглицкого посольства Лермонт попросил:
— Мне покоя не дают мысли о доме, о матери. Прошу вас, пошлите ради Бога с оказией в Лондон весточку матери моей, вдове капитана Лермонта в Старом Абердине — дом капитана Эндрю Лермонта знает каждый абердинец. Я ужасно, боюсь, что Польский король сообщил матери, что я перебежал к русским и приговорен к смертной казни. Это может убить маму. Пусть она знает, что ее единственный сын жив и здоров и молится за нее…
Капеллан обещал снестись через всю Европу с Абердином.
Капеллан аглицкого посольства преподобный Барнаби Блейк, доверенное лицо посла Его Величества Иакова I сэра дьякона Мерика, охотно посвящал Лермонта в тайны дипломатии.
— Might is right, — говорил он тоном проповеди. — «Право — сила». Как говорил наш посол во Франции в прошлом веке сэр Генри Уоттон, посол — это «муж честной, отправленный на чужбину. Посла называют espion honorable — почетным шпионом, дабы там лгать на пользу своей родине». А Волсингем, другой наш посол во Франции, был главой всей секретной службы королевы Елизаветы. В те времена не придавали такого сугубого внимания посольскому ритуалу и этикету. Теперь же без знания этого этикета не обойтись. На московский посольский церемониал оказали сильное влияние татары…
Тогда еще не вышло знаменитое сочинение Гуго Гроция, появившееся лишь в 1625 году: «De jure belli ac pads» — «О праве войны и мира». Лермонт взахлеб проглотил эту великолепную умную книгу позже, удивляясь, как близко походили взгляды аглицкого капеллана на воззрения голландского юриста. Оба считали войну явлением самым естественным, вытекающим из стремления народов и Государей к самосохранению, верили, что войны должны предприниматься только для восстановления попранной справедливости. («А ваши колониальные войны?» — хотел спросить того и другого Лермонт.)
Капеллан показал Лермонту копию «обвещения», посланного по воцарении Царя Михаила Федоровича европейским монархам с мольбой о займе и о союзе против Польши и Швеции. Сигизмунд, захватив Смоленск и Чернигов-Северскую землю, зарился по-прежнему на русский престол. Густав-Адольф занимал Новгород, тоже желал сесть Царем на Москве. Шатко было положение Царя Михаила. Европа не верила в прочность романовской власти. Германский император признал Михаила только в 1616 году. Польша признает Михаила царем только по Поляновскому договору 1634 года. Англия, Голландия и Франция за признание Михаила требовали права на беспошлинный провоз своих товаров через Московию в Персию. Турция и Крым мечтали захватить Украину. При Иване III все дела внешней политики решал Великий князь совместно с Боярской думой. Московский рынок стал ареной ожесточенной борьбы между Англией и Голландией, за режим наибольшего благоприятствия. Иван Грозный отдавал предпочтение англичанам. Его фаворит Богдан Бельский за спиной Царя хапал при Грозном огромные взятки у голландцев.
Первым русским дипломатом капеллан Барнаби Блейк назвал Ивана Михайловича Висковатого, сначала подьячего, а затем дьяка. В 1594 году ему было приказано «посольское дело». Впоследствии он возглавил Посольский приказ, а в 1570 году за излишнюю самостоятельность в сношениях с султанским правительством Иван Грозный его казнил. После него Посольским приказом управлял думный дьяк Шелкалов, большой проныра и хапуга. У него был товарищ (заместитель) и семнадцать подьячих, знающих «посольский обряд», а также толмачи и писцы. Блюдя «государскую честь» и достоинство, приказ ведал сношениями с миром, делами иноземных купцов и всех чужестранцев, кроме военных, но вдобавок занимался наймом иноземных воинов, выдавал разрешение на закупку русского хлеба, собирал «полоняничные деньги» на выкуп Филарета и других пленных в обмен на знатных шляхтичей и поляков. Ему был подчинен Печатный приказ. Он облагал налогом кружечные дворы и кабаки.
Переводчики Посольского приказа знали латинский, «еллинский» (греческий), польский, белорусский, свейский (шведский), немецкий, «галанский», итальянский, татарский, армянский, ногайский, «мунгальский» (монгольский) и прочие. Был среди них переводчик, довольно слабо знавший аглицкий. Вообще говоря, почти полная изоляция от всего мира, режим осажденной крепости на протяжении всей истории России не поощряли знакомство с иностранными языками.
С 1619 года начались сношения Приказа с Китайской империей.
Посольские дьяки и подьячие — плуты отменные, пробы негде ставить. В своих «статейных списках» (отчетах) они сильно приукрашивали роль своего Государя и своей державы в европейских делах, принуждали иноземных монархов выражаться на языке «холопей» Царя всея Руси, превозносили свои подвиги в отстаивании государевой чести, изображая дело так, будто короли и императоры вскакивали, срывали с себя корону и вытягивались в струнку при упоминании о Царе Михаиле, ужас как любили «любительские поминки» — подарки не токмо для Царя, но и для себя.
Изрядно подготовился Лермонт к поездке, а она лопнула, не состоялась — видно, не понадеялись в Посольском приказе на иноземца.
Преподобный Барнаби Блейк казался очень огорченным провалом поездки Лермонта в Англию и посоветовал ему встретиться с послом сэром Джоном Мериком, как только тот сможет назначить день приема.
— Только вот какое дело, — сказал, странно озираясь, словно опасаясь, что его подслушивают, священник. — У посла вам встречаться неудобно. Вы знаете, как дьявольски подозрительны русские, особенно Шереметев, самый сильный человек в Боярской думе и правительстве, назначенный недавно еще и начальником Разбойного приказа, этой новой опричнины. Его люди засекут ваш визит и станут подозревать вас Бог знает в чем. О фантазии русских вы можете судить по Собору Василия Блаженного. Лучше встретиться как бы невзначай в кремлевском «Катке».
Посол, увидев пробиравшегося к нему рослого рейтарского офицера с черным конским хвостом на шлеме, милостиво пригласил его сесть с ним рядом со столом, за которым он восседал со священником. Преподобный Барнаби Блейк, прервав разговор, встал и поклонился:
— Я выйду ненадолго, джентльмены, — тут ужасно душно, а у меня одышка проклятая…
— Рад познакомиться в Москве с подданным Его Величества короля нашего, — сказал сэр Джон по-английски. — Наслышаны о пламенной любви шотландцев к единокровным Стюартам. Это прекрасно, что мы, англичане и шотландцы, вот уже столько лет находимся под рукой Иакова Первого и Шестого — короля Англии и Шотландии. Вы знаете о моей миссии в Москве? Исполнить ее до конца — значит содействовать дальнейшему преуспеянию наших народов. Мы добиваемся свободной торговли в Московии, желаем плавать по Волге в Персию и другие страны Ориента и по реке Оби в Китай и Индию. Но бояре Шереметев и Шеин требуют от имени Царя и по указанию Думы, чтобы наш король заключил наступательный военный союз против короля Польши и Литвы Сигизмунда Третьего. У меня таких полномочий нет. Переговоры зашли в тупик.
Как видно, сэр Джон был человеком немногоречивым и деловым, слов на ветер не бросал, взвешивал каждое слово.
— Однако, — продолжал сэр Джон, — я заявил этой лисе Шереметеву, что если он пошлет послов в Лондон, то он, по всей вероятности, поможет ему против польского короля…
«И усилит таких опасных соперников, как шведов; и русских? — подумал Лермонт. — Как бы не так!».
— Таким образом, — подвел итоги посол, — перспектива союза Москвы с Лондоном облегчает положение в Москве наемных офицеров из числа подданных нашего короля. Это раз. И повышает ваши шансы попасть переводчиком в русское посольство, чему я готов содействовать, так как преподобный Барнаби Блейк рекомендовал вас как весьма образованного и способного молодого человека. И, разумеется, я вполне уверен в вашей лояльности нашему королю, а преданный офицер на вашем месте, здесь, в этой варварской Московии, может оказаться весьма полезным нашему делу. Вот, собственно, и все, что я вам пока собирался сказать сегодня. Если не ошибаюсь, вы принесли письмо или письма, которые хотите отправить родным в Шотландию с нашей почтой. — Лермонт протянул ему два конверта с гербом дэрсийских Лермонтов на сургучных печатях. — Прекрасно! Ваши письма будут отосланы с первой же оказией. А теперь позовите, пожалуйста, сюда нашего общего друга — нашего преподобного Блейка. Вверяю вас его заботам — он надежный слуга короля.
После аудиенции, оставившей неприятный осадок у Лермонта, преподобный Барнаби Блейк стал еще более откровенным с Лермонтом, намекая, что за некоторые услуги, оказанные Лермонтом своему королю, он, быть может, сумеет помочь ему вернуться с семьей на родину. Для этого нужно только держать глаза широко открытыми, быть полезным королю. Что происходит при дворе Царя Михаила? Каковы захватнические планы московитов и их военные силы? Как идет вооружение их армии? Где куется русское оружие и что это за оружие? Где строятся новые горные заводы? Чьи иностранные мастера учат русских? Где зреют восстания черни и каковы ее силы?.. Посольство будет весьма благодарно за подобные сведения и охотно пополнит его жалованье.
Пастор говорил с ним с глазу на глаз в своей комнате в посольстве. Сначала Лермонт отмалчивался, а затем, потеряв терпение, он вскочил, громыхнув клеймором, и заявил твердо:
— Есть вопросы, которые несовместимы с честью шотландского дворянина. Прощайте!
И он вышел, хлопнув дверью. Блейк поспешил за ним, но не догнал. Лермонт зашел к Галловею, который жил тут же, на Ильинке, в Китай-городе.
Галловей похвалил своего молодого друга.
— Молодец! Не суйся, Джорди, в эти дела. Все они, иностранные резиденты, шпионят друг за другом и за русскими, которым ты служишь. Не кусай руку кормящую… Давай-ка лучше пива выпьем!..
Через неделю-другую, встретив преподобного Блейка близ Посольского приказа, Лермонт хотел было сделать вид, что не заметил его, и проехать мимо, но тот остановил его коня и пустился в длинные объяснения:
— Джордж! Сын мой! Как я рад! Ты совсем неправильно понял меня. Приходи — мне привезли новые книги из Лондона…
И Лермонт приходил за книгами, и Блейк не задавал ему неудобных вопросов. Однако в их отношениях чувствовалось заметное охлаждение.
Фон дер Ропп называл своих рейтаров кентаврами.
— Идеальный конник неотделим от своего коня, составляет с ним одно целое — так и мои рейтара-кентавры, эти жеребцы. Кентавры помогали троянцам против греков в Троянской войне, а мы служим русским. Недаром у рейтара конский хвост на шлеме.
Годы 1617-й и 1618-й на всю жизнь оставили шрамы на теле Джорджа Лермонта — от боев за Трубчевск, против польского королевича Владислава. И не только на теле…
Королевич Владислав, величавший себя русским Царем, еще в июле 1616 года дождался определения сейма о походе на Москву с восемью комиссарами, включая литовского канцлера Льва Сапегу и люблинского воеводу Якова Собеского. Милостиво вручая Владиславу московскую корону, шляхта и иезуиты обязали его под наблюдением комиссаров вернуть навечно Польше все княжество Смоленское, а из Северской страны: Брянск, Стародуб, Чернигов, Новгород Северский, Почеп, Путивль, Рыльск, Курск, а заодно Велиж, Себеж, Невель, Рославль.[64] Сейм был крайне разочарован отказом первого рыцаря и полководца речи Посполитой прославленного воина гетмана Станислава Жолкевского, героя Московской войны, отлично ладившего с тамошними боярами, от начальства над одиннадцатитысячным войском, собранным королевичем Владиславом и Сапегой. Сослался он на ожидаемое вторжение турок, а на самом деле Жолкевского вовсе не тянуло в Москву, тем более с таким малым войском, поскольку после отъезда оттуда его земляки сделали все, чтобы настроить против себя русских, которые восстали против захватчиков, изгнали их и избрали на царство вместо Владислава прирожденного русского. Пусть-ка лучше его соперник Карл Ходкевич, гетман Литовский, возглавит войско королевича и обломает себе зубы на очередной авантюре пылкого Владислава!
В том же 1616 году состоялась тайная встреча между Владиславом и князем Алексеем Никитичем Трубецким, начальником Разбойного приказа, который тайно прибыл с приглашением от московских бояр под Смоленск из Дорогобужа, где князья Сулешов и Прозоровский «промышляли над литовскими людьми», надеясь добыть Смоленск. К королевичу Трубецкого привел его родной брат князь Юрий Никитич Трубецкой, давно, еще в Смуту, перекинувшийся к полякам. Братья уверили Владислава, что представляют сильную кучку князей-бояр в Думе, оставшихся верными Владиславу, которому они целовали крест как русскому Царю. Князь Алексей Никитич настойчиво советовал королевичу ни в коем случае не отпускать из плена митрополита Филарета Никитича, отца Царя, не обменяв его на польского полковника пана Николая Струся, ни на кого-либо другого, а использовать его для низложения Романовых и захвата московского престола.
Владиславово войско выступило из Варшавы в апреле 1617 года. Напутствуя Его высочество в путь, архиепископ-примас Польши призывал спасти «жестоковыйный народ» русский от ереси и обратить его в римско-католическую веру для пользы и защиты христианской республики Речи Посполитой.
Отвечал королевич примасу и панскому легату:
«Я иду с тем намерением, чтоб прежде всего иметь в виду славу Господа Бога моего и святую католическую веру, в которой воспитан и утвержден. Славной республике, которая питала меня доселе и теперь отправляет для приобретения славы, расширения границ своих и завоевания северного государства, буду воздавать должную благодарность».
Огнем и мечом собирался королевич Владислав утвердить католицизм на Руси. И так угодно было истории, что потомку сэра Патрика Лермонта из Дэрси, сэру Джорджу Лермонту, через семьдесят лет после иконоборческого подвига сэра Патрика, участвовавшего в убийстве архиепископа-примаса Шотландии, суждено было пролить кровь в борьбе против папских крестоносцев.
В конце сентября 1617 года после долгих проволочек Владислав выступил из Смоленска со знаменем с московским гербом, своим царским знаменем, освященным в униатской церкви Владимир-Волынского, и присоединился к Ходкевичу, осаждавшему Дорогобуж. Узнав, что под стены его города прибыл сам Владислав, дорогобужский воевода Иванис Ададуров пришел в такой страх и трепет, что тут же побежал к королевичу с ключами от города, который, кланяясь в землю, и сдал ему, яко Царю Московскому. Вяземские воеводы так низко не пали: князья Петр Пронский и Михаила Белосельский бежали стремглав в Москву. С плачем бежал из вяземской крепости князь Никита Гагарин. Владислав отправил Ададурова и других предателей в Москву с прелестной грамотой: «От Царя всея Руси и великого князя Владислава Жигимонтовича боярам нашим, окольничим» и прочее, и прочее, в коем он напоминал, что был венчан боярами на царство в четырнадцать лет, а теперь, войдя в совершенный возраст, он и соблаговолил прибыть, дабы сесть Царем на Москве вместо Михаилы, Филаретова сына. В обозе Владислав вез архиепископа Сергия, пленного сподвижника Шеина в смоленской обороне, и добровольного изменника князя Юрия Никитича Трубецкого. Этот князь, битый Болотниковым под Кромами, рассчитывал со старшим братом своим Алексеем, который плел ковы на Москве, возглавить новое правительство под рукой Царя Владислава.
На Москве готовились к обороне, секли всенародно кнутом струсивших, спасовавших перед ворогом воевод Белосельского, Рюриковича и Пронского. Князь Димитрий Михайлович Пожарский, спаситель отечества, осенью и зимой защищал от летучих отрядов конников-лисовиков во главе с паном полковником Чаплинским. Стойко держалась крепость Белая, столь памятная Джорджу Лермонту. Волок Дамский всю зиму держал не менее памятный ему князь Димитрий Мастрюкович Черкасский с пятитысячным войском, включавшим в одно время и Московский рейтарский полк.
Лермонт знал, что в конце 1617 года поляки, у коих совершенно истощилась казна, предложили заключить трехмесячное перемирие. Московские бояре, зная, что царская казна тоже разорена непрерывной войной, охотно согласились и назначили своими послами боярина Феодора Ивановича Шереметева и окольничего Артемия Васильевича Измайлова. Шеина решили не назначать на съезд с польскими и литовскими людьми, зная его неуживчивый нрав, высокомерный взгляд на бояр, путавшихся в Смуту с Владиславом и самозванцами, его неуступчивость в переговорах с врагами Москвы и опасаясь, что поляки вовсе откажутся от всякого съезда при одном упоминании имени Шеина. Однако поляки сорвали переговоры о перемирии, как только король и королевич с восторгом узнали, что сейм наконец-то дал им деньги на продолжение войны.
Но на земском соборе 1618 года, когда Москва опасалась нападения со стороны ляхов, бояре, конечно же, вспомнили Шеина, хотя терпели его потому только, что Филарет Никитич из плена призывал их положиться на испытанного твердостоятеля Шеина, да и сами они знали о его службах государству. Однако верховная власть была отдана не Шеину, а князю Мстиславскому, слабому воеводе, за кем всем виден был Шереметев.
В июне 1618 года Владислав напрасно старался склонить на свою сторону князя Пожарского. Пожарский и не думал поддаваться. Польские воеводы требовали наступления на Москву, но король хотел, чтобы Москва сама передалась королевичу, и не торопился раскошеливаться.
Обойдя Можайск, в котором укрепился Шеин и который королевич Владислав никак не мог взять, не имея осадных орудий, поляки штурмовали Борисово Городище и раз, и два, но были отбиты с чувствительными потерями. По просьбе Шеина Москва указала Черкасскому и Пожарскому помочь ему в Можайске. Ляхи тогда уже «чинили Можайску тесноту великую». На Москве — тут и Алексей Никитич Трубецкой постарался — решили отозвать Шеина и Черкасского в столицу, оставив в Можайске осадного воеводу Феодора Волынского.
Девятого сентября Шереметев именем Царя созвал собор, и Царь, волнуясь и утирая нос, зачитал написанную «серым преосвященством» речь:
— Мы, прося у Бога милости, за православную веру против недруга нашего Владислава обещаемся стоять, на Москве в осаде сидеть, с королевичем и с польскими и литовскими людьми биться, сколько милосердный Бог помочи подаст, а вы бы, митрополиты, бояре и всяких чинов люди, за православную веру, за меня, Государя, и за себя со мной, Государем, в осаде сидели, а на королевичеву и ни на какую прелесть не покушались.
Шереметев велел рейтарам, вернувшимся в Москву, глядеть, чтобы насмерть перепугавшаяся царица, великая Царица инокиня Марфа Ивановна не увезла не менее напуганного Царя из Москвы в свою Кострому. Мало было Владислава, так всколыхнула столицу весть, что на помощь королевичу идет с 20000 казаками верный ему малороссийский гетман Петр Конашевич-Сагайдачный, глава войска Запорожского! О запорожских казаках шла такая слава, что у москвичей волосы на голове вставали дыбом.
Князь Трубецкой и князь Белосельский вышли с войском к Донскому монастырю, чтобы «помешать» королевичу, дошедшему до Тушина, соединиться с гетманом Сагайдачным. Но, как скорбно писал русский летописец, «на московских людей напал ужас великий, и они без бою пропустили гетмана мимо Москвы в таборы к Владиславу». Казаки валом валили в Тушино. Ужас, этот пожар, зажженный Трубецким, перекинулся и в столицу. Марфа Ивановна, обнимая сына, ждала неминучей погибели. Царь не сводил остановившихся глаз с косматой огненной кометы, стоявшей прямо над Кремлем.
Шереметев, с трудом сохраняя присутствие духа среди всеобщего перепугу, затеял под Москвой переговоры с королевичем, чтобы выиграть время: авось придут скоро на помощь русским их испытанные союзники — воеводы Голод и Холод!
Знал об этих союзниках Владислав. В ночь на первое октября пошло войско Польши, Литвы и казаков на штурм.
Прапорщик Лермонт был ранен свинцовой пулькой из пистоли в грудь и чудом вытащен из пекла.
Лермонта вынесли из боя двое рейтаров на «королевской подушке», как шотландцы называют две пары сплетенных рук. Надо признать, что шотландские воины всегда славились безотказной выручкой в бою, а воюя в далеких чужих странах, они становились побратимами, всегда готовыми рискнуть головой друг ради друга, следуя девизу: один за всех и все за одного.
Положив прапорщика поперек коня, стремянный доставил его в ближайший храм — церковь Николы Богоявленного, что у колымажного двора, где стояли царские возки, сани и кареты. В храме было полным-полно раненых. Лекарь вырезал свинцовую пулю, обмыл ему рану, наложил повязку с освежительными примочками. Расплющенную пульку он передал прапорщику на память.
Пулька пробила ему грудь «над правой сиськой» в трех пальцах от талисмана. Не спас талисман от пули, но ведь не убил его этот свинец.
Лежа в церкви Николы Явленного, вспоминая последний свой бой за Арбатскими воротами, вспомнил Лермонт и то, что в бою этом впервые обожгла его сердце настоящая ненависть к врагу, к тем, кто стремился не только убить его, чтобы прорваться в Москву, но сжечь и разграбить его и Наташин дом, а Наташа уже затяжелела… Эта ненависть и это сознание придали ему небывалую силу, и вражья кровь уже не стала ему противна, когда он защищал порог своего собственного дома, свою семью. И с того дня начала непрерывно расти сила притяжения этого дома и этой семьи.
Приступ к Москве плохо кончился для королевича Владислава. Собрав свои расстроенные полки, он отступал к Троице-Сергиеву монастырю. Вдогон за ним потекли русские войска под предводительством князя Федора Шереметева, но князь не решился напасть на все еще сильного Владислава.
На пятый год царствования Михаила Федоровича казна государства снова опустела. Нечем было платить жалованье рейтарам. В светлицах, валяясь на нарах, рейтары брюзжали и бражничали в долг. Царь и Собор слали повсюду грозные грамоты — приказывали немилосердно драть подати, спускать семь шкур с крестьян, просили займа для казны и «всего, что только можно дать вещами». Владетельные князья-бояре вроде Трубецкого могли бы каждый целый полк, два полка выставить на свои деньги из своих крепостных, но деньги и холопов явно ценили они больше любезного отечества. С 1616 года Собор обложил всех купцов пятой деньгой — купцы роптали. Немного находилось среди них Мининых, готовых по первому зову пожертвовать всем своим состоянием ради родины.
И все-таки Лермонт верил, что не зря пролили свою кровь: ведь в самую первую очередь он защищал у Арбатских ворот свой дом, Наташу, будущую семью от нашествия врага…
Первый шквадрон Московского рейтарского полка оборонял главное направление — западные подступы к Кремлю и вел тяжкий бой, отражая бешеный приступ ляхов и гетманцев. Рейтары отхлынули к земляному валу, встали грудью на защиту Арбатских ворот. Джорджа перевезли в церковь святого Антипа. Кремль был уже почти за спиной. И Джордж Лермонт вдруг вскочил, превозмогая несусветную боль, схватил свой клеймор и кинулся в гущу боя и начал направо и налево крошить ляхов своим клеймором. В кровавой сече в Боровичских врат Кремля ляхи убили под ним двух коней. Из Кремля примчался вестовой:
— Приказ полковника: поджигайте посад! Отходите в Кремль!..
Лермонт поглядел на него воспаленными от ярости, усталости и порохового дыма глазами.
— Не могу. Не имею права. Москву могут жечь только русские…
С безумной храбростью снова наседали ляхи. Им задавал пример главный капитан шотландской гвардии польского короля.
Кавалер Мальтийского ордена Адам Новодворский (кстати, поклонник Михаилы Шеина, встречавшийся и беседовавший с ним и в Смоленске, и в Варшаве) отличился вместе со шкотами Петера Лермонта: подвел при свете факела петарду к Арбатским воротам.
Джордж Лермонт, увидев это из шанцев, схватил мушкет, прицелился, выстрелил, и кавалер Новодворский уронил фитиль и схватился за предплечье. Тут началась вылазка москвичей: ворота распахнулись, густо выплеснув рейтаров со стрельцами. Началась бешеная сеча во мраке, при свете факелов и зловещей кометы в зените.
Обороной Арбатских ворот ведали Шеин, окольничий Никита Васильевич Годунов, можайский воевода Данила Леонтьев, князь Иван Урусов[65] и дьяк Антонов, а шквадроном рейтаров командовал, заменив вышедшего из строя Дугласа, Джордж Лермонт. Бой за Арбатские ворота продолжался до самого утра.[66] Джордж Лермонт не увидел солнца. Он упал в глубокий обморок от потери крови.
Отчаянные схватки гремели у всех ворот Москвы.
Месяца два залечивал Джордж дома свою рану. Эти два месяца Наташа была его ангелом-хранителем. Друзья по шквадрону, по полку нередко навещали его. Раз приезжал даже фон дер Ропп. Он был навеселе и расхвастался победами полка в последних баталиях, а потом приоткрыл для Лермонта, оторвавшегося от Кремля во время военных действий, завесу над тем, что там творилось.
— Царь потерял голову, — рассказывал полковник. — Между нами, он трус, каких мало. Я ни за что бы не взял его в свой полк рядовым рейтаром да даже в обоз. Он хотел бежать куда глаза глядят, но боялся высунуться из-под материнской рясы. Шереметев — самый сильный из бояр — хотел бросить все и умчаться с Царем и боярами в Кострому. Трубецкой как сквозь землю провалился. Всей обороной Москвы, хотя мало кто об этом знает, ведал Михайло Шеин. Я только от него и получал приказы. И Черкасский тоже, и все воеводы. Только благодаря ему и отразили поляков. Королевич Владислав, хоть и молод совсем, Царю ровесник, да не чета ему — искусен в воинской науке, смел, во всем подражает Густаву Адольфу, так что его отец, король Сигизмунд, сильно обижается, считая себя самого великим полководцем.
Он осушил чарку, поставленную перед ним Натальей.
— Но не видать Шеину награды за спасение Москвы. Его боятся бояре. Шереметев завидует, Трубецкой ненавидит. И Царь не простит ему никогда, что Шеин видел его трусость и растерянность. Только это между нами, конечно…
Он встал, затянул распущенный на брюхе ремень.
— А тебя мы наградим не только поручиком — представил я тебя среди первых моих рейтаров и к царской награде. Царь сейчас добренький. И мне еще пару-другую деревенек подбросит…
Обломав зубы о крепкую московскую оборону, королевич Владислав долго не мог прийти в себя.
— Неужели русские, пся крев, стали сильнее, чем были восемь лет назад, когда бояре, тот же Шереметев, избрали меня Царем и приносили мне присягу на Новодевичьем поле! Изменники! Клятвопреступники! Я Царь Московский! Пердолена в дуну![67] Это все Пожарский, да этот мясник Минин, да Шеин, конечно, их мутят!
«Царь Московский» не знал или забыл, что Козьма Минич Минин скончался два года назад. И зря не вспомнил он о той всенародной ненависти, что оставили поляки в памяти русских в годы Смуты. Ныне тайные их доброхоты не могли стереть эту память ни в дворянских, ни даже в боярских сердцах.
Много послал Владислав грамот, тайных и явных, московским боярам, упрекая их в измене, напоминая о присяге ему как Московскому Царю, а те отвечали доподлинно: нет нашей никакой измены королевичу Владиславу, ибо король Сигизмунд «сына своего на Московское государство во время, когда просили, не дал, а хотел сам Московским государством завладети… И вам-де, панам рады, ныне и впредь того, чтобы королевичу Владиславу быти на Московском государстве, и поминати не пригоже, то дело уже бывшее!». И так юлили и финтили хитроумные князья-бояре вот уже четыре года, но Владислав не собирался отказываться от московской короны.
«Типичная русская логика! — бесился Владислав. — То есть логики никакой, что мешает русской выгоде! Все поставили бояре с ног на голову. Присягали, изменяли, а измены нету! Валят с больной головы на здоровую, карты подтасовывают как хотят. С отцом меня стравливают! Его Величество оскорбляют и всю Речь Посполитую! А я несу свободу их шляхте, европейскую цивилизацию! Истинную веру вместо варварского суеверия!.. Эх, нет со мной рядом князя Курбского, князя Бельского — вот кто вручил бы мне, стоя на коленях, ключи от Кремля».
Владислав, видя всю тщетность своих попыток овладеть Москвой, послал скрепя сердце к боярам своего секретаря пана Гридича, вновь предлагая заключить перемирие: деньги, данные скаредным сеймом на войну, уже все вышли.
В октябре, когда Лермонт отлеживался у себя дома, состоялось три посольских съезда. За Тверскими воротами Шереметев с согласия Боярской думы предложил заключить не перемирие, а мир, и не на три месяца, а на двадцать лет, но требовал, чтобы Владислав вернул Смоленск, Рославль, Дорогобуж, Вязьму, Козельск и Белую, вновь захваченную поляками. Владислав с негодованием отверг эти условия и отступил от Москвы, где нечем было кормиться, к Троицкому монастырю. Москва могла перевести дыхание.
Во время четвертого съезда русских и польских послов, назначенного за Сретенскими воротами, поляки неожиданно предложили заключить вечный мир, если бояре отдадут им все русские города и крепости, захваченные Речью Посполитой, да еще добавят Псков с окрестными землями. Шереметев по-прежнему добивался двадцатилетнего мира и вопреки Шеину, ни за что не соглашавшемуся на такую уступку, готов был позволить ляхам сохранить за собой Смоленск, возвратив, однако, все остальные города и крепости, включая Белую.
Лермонт напряженно следил за всеми этими переговорами, расспрашивая о них Криса Галловея и полчан, приезжавших навестить его. Говорили, что пан Гридич, вновь прибыв от короля на Москву, сговорился с боярами. 19 ноября — Лермонт уже ходил по дому, но не садился еще на коня — Шереметев с Измайловым, князем Мезецким и думным дьяком Петром Третьяковым поехал в Троице-Сергиев монастырь. Оттуда он с товарищами съезжался с поляками в деревне Деулине, что в трех поприщах от стен монастыря по Углицкой дороге. Первый съезд окончился ничем. На втором еле-еле избежали вооруженной схватки с ляхами. В рейтарском полку готовились к новым боям. Московиты ждали новой осады. Но сейм все не давал Владиславу денег на продолжение войны, и третий съезд 1 декабря привел к заключению перемирия на четырнадцать с половиной лет — до 1 июня 1633 года. Москва встретила весть о Деулинском мире с огромным облегчением. Королевич Владислав ушел с войском домой, но так и не отказался от титула Царя Московского. Шереметев и другие послы были встречены как победители, хотя мира они добились ценой важных смоленских и северских земель. Девятого декабря они были у руки Царя, обедали за царским столом. Шеин сидел пониже послов и невесело пил романею. Лермонт, в начале декабря вернувшийся в полк и охранявший этот пир, слышал, как он сказал окольничему Ивану Васильевичу Воейкову:[68]
— Смоленск пропиваем!
А потом, когда Шереметеву вручили царскую награду за посольскую службу, за то, что добыл он, как было сказано в царской похвальной грамоте, «земле нашей и всему государству тишину и покой и унятие крови», Шеин громко прорычал:
— Не мало ли — за русский град Смоленск!
А получил Феодор Иванович Шереметев соболью шубу, крытую золотым атласом с золочеными пуговицами, ценою в 162 рубля, серебряный золоченый кубок с крышкою, сто рублей придачи к прежнему денежному окладу в 500 рублей и из черных волостей вотчину с крестьянами и 500 четвернями земли. Князь Трубецкой и другие князья-бояре позеленели от зависти. А Шеин, наверное, вспомнил, что за все свое смоленское сидение, за многие и многие службы получил он от короля Польши тяжкий плен, а от всемилостивейшего Царя шубу и кубок.
— За Смоленск, — рек во хмелю Шеин, — королевич мог бы Шеремета и щедрее одарить!
Это-то замечание — Царь и Шереметев сделали вид, что не слышали его — и пустило, верно, сначала по Кремлю, а потом и по всей Москве, недовольной уступкой Смоленска, слух, что Шереметев получил немалую мзду от поляков за город-ключ. Но Шеина не трогали — кто-кто, а Шереметев понимал, что скорое возвращение царева отца Филарета, о чем договорились с поляками в Деулине, приведет к новой расстановке сил при дворе: Шеин возвысится, а Шереметев уступит всю полноту регентской власти Филарету.
За смелость в бою у Арбатских ворот двадцатичетырехлетний Лермонт был пожалован поручиком. Так вышел он в начальные люди. К этому времени он уже «российской грамоте отменно читать и писать умел», далеко обогнав всех шкотов в своем полку.
Поручик Лермонт понимал, что Русь, отгороженная частоколом ляшских пик и пищалей от Европы, никогда не примирится с потерей Смоленска и своих западных земель.
Пролив кровь не за Царя, а за жену свою Наташу, за рожденных и нерожденных русских детей своих, понял Лермонт, что как ни тянуло его на родину, а придется ему нерушимо держать свое крестное целование.
Часть II ДЖОРДЖ ЛЕРМОНТ — РУССКИЙ ДВОРЯНИН
Первая пожалованная поручику Лермонту всемилостивейшим Государем Михаилом Федоровичем, а вернее, Святейшим Филаретом деревнишка об осьмидесяти полунищих душах находилась довольно далеко от Москвы — за Волгой, за Костромой, но она сделала его русским дворянином и помещиком. Истребляя закоснелое, замшелое боярство, Иван Грозный раздавал землю и деревни Подмосковья дворянам-опричникам. Еще в 1550 году Иван Васильевич пожаловал подмосковные земли избранной тысяче лучших царских слуг из дворян и детей боярских, а также новым боярам и окольничим, «обязанным быть готовыми к посылкам», но не имеющим жалованных поместий и вотчин ближе шестидесяти поприщ от столицы. Вот почему досталось Лермонту поместье довольно далеко от Москвы.
К 1612 году московское правительство воссоздало ямской строй, построенный Борисом Годуновым и пришедший в полный упадок в Смуту. Теперь можно было государевым людям по подорожным грамотам мчаться на перекладных из Москвы до самой Костромы. Перегоны по тридцать — сорок поприщ. Ямщики и подводы казенные. Ямской гоньбой вскоре стали пользоваться духовенство в сане иерархов, посольские люди и даже «гости» — купцы-большаки, ну и, конечно, князья-бояре. Ямской строй ввели и на больших реках, заведя суда, гребцов, кормчих. Не получал подорожных скоро лишь простой народ, обязанный выставлять к «ямам» охотников с лошадьми и подводами, судов с гребцами и суднами. С сохи брали по два таких охотника. Появились слободы с вытями, с лошадьми и «охотничьим снарядом». Строились на государевой земле с царской подмогою на постройку двора и первое обзаведение. Казна стала платить жалованье охотникам-ямщикам, чего не делалось при Годунове, — при нем собирали с мира. Пускаться в путь по этим дорогам можно было, разумеется, только зимой и летом. Содержание дорог возлагалось на население, которое всеми средствами увиливало от платежей работ и «мирских отпусков» — дорожных повинностей. Всю эту махину держала в своей карающей деснице Москва.
На глазах у Лермонта росли слободы, люднели большие дороги. Немало сделал для ямской гоньбы Святейший патриарх Филарет. И еще больше — начальник Ямского приказа князь Дмитрий Михайлович Пожарский. Столь благодатные перемены позволили Лермонту и его сотоварищам по полку уже в 1619–1620 годах начать вывозить семьи на лето в поместья.
Князь Пожарский воевал и с ворами, и с разбойниками, грабившими и убивавшими путников, и с боярами, дворянами, боярскими детьми, облагавшими их на своих землях произвольными поборами. Благодаря трудам, подъятым князем, на дорогах появились заставы, в слободах — вооруженная охрана. Спрятали свои загребущие руки помещики. Пожарский и Шеин понимали: как сердце не может работать без кровяных жил, так Москва не может, собрав русские земли, быть для них сердцем без дорог. И для войны нужны дороги, ибо там, где кончаются дороги, кончается война.
Но только в 1654 году Царь Алексей Михайлович наконец-то запретит повсюду в государстве драть мыта и проезжие пошлины, заламывать втридорога плату на речных перевозах, мостах, мельничных плотинах.
И только Петр Великий позаботится о трактирах, о новых прямых дорогах, о починке дорог, о дорожных указателях.
Джордж ехал с оруженосцем через знакомый Сергиев Посад, Ростов, Ярославль, Вологду. Это была сама оживленная дорога во всем государстве.
В те времена тайга, подходившая прежде к самой Москве, еще не отошла дальше Переславля-Залесского, этого изумительной красоты города, на берегу реки Трубеж и живописнейшего Плещеева озера. Дорога дальше тянулась по тайге без осека, без просека, почти без сворота направо или налево. Тут и там торчали старые двухсаиные Кресты деревянные. На сотни поприщ вокруг тянулись чарусы — гиблые болота, местами обожженные.
Из Вологды дорога шла на Архангельск, а он свернул на Кострому. Вот где началась настоящая глухомань, захолустье.
Никто ни в Москве, ни в Заволжье не знал точно, сколько поприщ от московских золотых маковок до Костромы, — кто говорил двести, кто двести пятьдесят. Вещь на Руси обычная. По прикидке Лермонта по прямой дороге туда не более ста пятидесяти поприщ. Лесу конца-края нет, и весь он почти не тронутый человеком. Дорога варварская, совершенно не ухоженная, не просыхающая и в жару, только в самых гиблых местах попадаются полусгнившие гати и гребли. Такими, верно, были леса в Шотландии и Англии, когда не было между ними, Британией и Францией пролива. Приходилось тащиться зыбучими песками, объезжать бесконечные болота, поросшие чахлой осокой с тучами комарья, вонючие ржавые бочаги, чистые окна с изящными кувшинками. Больше всего боялся Лермонт, что конь его ногу сломает или утонет в болоте: без коня он совсем пропадет, Бог весть когда домой вернется — к Рождеству, наверное!
Заброшенных в дебри и болота Заволжья людей, полностью отрезанных от мира во время долгой распутицы, называют в тех краях «короедами» и «лягушатниками». Волжане смотрят на эту мелкую сошку свысока, — издревле самые сильные хватали наиболее ценные угодья на речных берегах. По воде передвигаться на лодках и кораблях куда легче, чем на лошадях по бездорожью.
Уже по дороге из Костромы в поместье угодил Лермонт в страшный лесной пал, едва не сгинул в адском пожаре. Спас его только внезапно изменивший направление ветер. Лес гнил на корню. Мрачно стояли целые урочища сухостоя. Всюду завалы буйного валежника и бурелома. Судя по огромным гарям, палы в нем — обычное дело. Редкие деревеньки в полсотни, сотню душ, из серых невзрачных халуп. Одетые в затрапез поселяне прибитого, навсегда испуганного вида, с грязными, землистого цвета лицами. На одном поле поп и дьячок, забрав полы ряс, пахали вместе с мужиками.
От Костромы до Галича и деревенек Лермонта по-прежнему простиралось до Петра I почти полное девственное бездорожье с запустевшими вокруг землями. «А за кем были те пустоши, — писали писцы-дозорщики, — и про то никто не ведает».
И все-таки так тяжелы были двадцатые годы того века для небогатых помещиков, что офицеры-шкоты, высочайше жалованные поместьями и вотчинами, пожалуй, бросили бы их, как бросали свои поместья и даже вотчины многие и многие русские помещики, если бы ямская гоньба не приблизила к Москве Кострому и их деревни. Хотя за последние пять-шесть лет после Смуты многие беглые крестьяне вернулись, земледелие все еще было в ужасающем упадке. Порожнюю землю продавали по цене три чети за рубль, чтобы «изпуста в живущее выходило» (полторы десятины за рубль). Преобладало паровое зерновое земледелие с трехпольем. Почва худая, удобрения только навозные.
Всего ехали тридцать часов с тремя остановками в городах до Костромы довольно быстро, а от Костромы со скоростью пять поприщ в час.
Встретили барина в его малоземельном поместье будто татарина. Из осьмидесяти реестровых душ насчитал Лермонт сорок. Все были пьяны по случаю престольного дня. Три дня пьянствовали, а затем с неделю похмелялись самогонной водкой и бражкой, хотя жниво не кончили. На горбатой суглинистой пашне гибли несжатые овсы. Кругом наступал темнохвощный бор. Скотина, какая есть, чуть живая. Новые пашни никто и не думал поднимать, луга не расчищали. Разорение было полным. Жили людишки впроголодь. Совсем бы давно все вымерли, ежели бы не река и озера с рыбой да лес с медом, грибами и ягодами. Угол медвежий, и люди словно медведи, дикари дикарями. Ломали, черти, шапки, а глядели зверем.
Чудно повел себя новый барин, вельми чудно! Вышел он на пашню, снял немного землицы мечом своим, переложил в платок, а затем, вернувшись в деревню, процедил сквозь эту землю, завернутую в платок, колодезную воду и попробовал на вкус.
— Ничего земля! — сказал он. — Не кислит.
Уж не колдуна ли прислала барином Москва!
Деревня не знала, что именно такой способ определения качества почвы советовал в своем наставлении земледельцам римлянин Марк Порций Катон Старший примерно в 200 году до Рождества Христова. О, это был великий мудрец, Марк Порций Катон Старший, непримиримый враг Карфагена, заключавший все свои речи в сенате одной и той же фразой: «Кроме того, полагаю, что должен быть разрушен Карфаген». Это был его главный совет Риму. Кстати, сей мудрец советовал с похмелья вкусить шесть листов свежей капусты…
Побывал Лермонт в ближайшем городишке — Галиче Мерьском. Полтысячи лет был в нем удельный стол. Даже в этой глухомани далеко от Москвы побывал Батый — налетел ураганом из Приамурья, разметал древнюю крепость князей Галицких. А были они в старину соперниками Москвы. Теперь в Галиче страшились не татар, а своего же русского — костромского воеводу.
Господский сад приносил яблоки разных сортов — налив, бель можайскую, аркат, кузьминские, малеты белые и малеты красные. На огородах собирали лук, чеснок, капусту, свеклу, бобы, тыкву, репу. Рогатого скота у крестьян почти не было, зато много было всякой дичи — зайцев, гусей и уток, тетеревов. Корову тогда — один стяг — приравнивали к десяти баранам, двадцати гусям или зайцам, тридцати поросятам, курам или уткам. Из пушнины на первом месте были соболя и лисицы. Соболья шуба тогда стоила до пятидесяти рублей, шуба из черной лисицы — до шестидесяти. Однако уже тогда пушной промысел начал уменьшаться.
Походил Лермонт по своему поместью, повздыхал. Наверняка рыцарю Лермонту король Мальком пожаловал бы пощедрее замок и землю, норманнскому предку Лермонтов. Ведь и он, Джордж Лермонт, пролил не меньше крови за Царя Романова, чем тот рыцарь за короля Малькома. Но ничего не поделаешь…
Костромское Заволжье — дикий лесной край, сильно смахивающий на смоленский или московский, только тут островерхих елок больше, дремучих и непролазных. В глухолесье текут тихие справные речки. Рядом с деревней — Галичское озеро, красивое до жути, с сетями рыбарей, развешанными у берега для просушки, и душегубками-долбленками. В соседних деревнях вдоль реки Костромы жили скорняки, кожемяки, сапожники, седельники. Глушь невообразимая. Недаром рукой подать до Пошехонья и Чухломы — до самых медвежьих углов. В Костроме Лермонт ходил по зараставшим бурьяном, лебедой и чертополохом пепелищам. Десять лет назад — в 1608 году — поляки подвергли город безжалостной осаде. Последние защитники крепости взорвали себя и ляхов вместе с пороховым погребом по безотказному велению никому не известной за пределами этого дикого края боярыни Образцово-Хабаровой. Странная страна эта Московия! Страна рабства и презирающего смерть свободолюбия, покорности перед тиранией, лишь была бы она своей, русской, и нетерпимости к деспотии иноземной. Страна держиморд, мучеников и невоспетых героев…
Пахло пыльной крапивой на пустырях, согретых июльской жарой, а отовсюду доносились до ушей стук топориков, двухтактная разноголосица пил, и стлался над Волгой, над святыми храмами, над благоухавшими свежей древесиной срубами ядреный, отчаянный мат.
На обратном пути, пробираясь на лошадях по непроезжим дорогам, через реки без мостов и бродов, поручик Лермонт и его стремянный едва сумели отбиться от лихих людей из суздальско-костромской шайки, вооруженных луками и стрелами, топорами, копьями и всяким дрекольем. Вожаком этой шайки Толстым костромичи и суздальцы пугали детей. И путь этот показался новопожалованному помещику длиннее хорошо проторенной дороги из Эдинбурга в Лондон. Нечего было и думать о том, чтобы перевезти Наташу с сыновьями из Москвы в это поместье.
Вот наконец и свежерубленый домик близ Никольского подворья у Арбатских ворот с черно-золотыми подсолнухами в палисаднике. Его дом — home sweet home… И когда Наташа, теряя на ходу шлепанцы, выбежала в красном сарафане встречать его из бревенчатого домика близ Арбатских ворот и нетерпеливо забросала вопросами, он только рукой махнул. Стоит та деревнишка, живут там черные людишки, да неблизкий свет…
Наташа так возликовала при виде мужа, что, накормив его ужином, немедля побежала отслужить благодарственный молебен в приходской церквушке Николы Явленного, построенной о двух луковках, большой и малой, уже при ее жизни на Арбате.
Вечером зашел Крис Галловей, нескладное чучело, желавшее узнать, нет ли вестей от поручика Лермонта, и зело обрадовался, застав дома своего молодого друга — поместного русского дворянина.
В умелых руках каменных дел мастера торчал свиток планов и чертежей, — он помогал строить церковь Покрова, что в Медведкове, в усадьбе князя Димитрия Пожарского, спасителя Руси, коего Крис хвалил до небес как истого «джентльмена». Купец Никитников, ворочавший громадными денежными мешками, приглашал его строить храм Троицы в Китай-городе, Царю угодно было, чтобы он наблюдал за возведением его теремного дворца в Кремле. Но Крис отказывался, — его неудержимо тянуло на родину, и Лермонту стало грустно оттого, что скоро он потеряет своего драгоценного друга и единственного ученого земляка в Москве.
— Не горюй, Джорди, — утешал новопожалованного помещика Крис Галловей, с неимоверной быстротой поглощая кружку за кружкой пенистого пива. — Смутное время еще по-настоящему не кончилось, а кончится — уберут к черту воевод, этих кровососов. У Ярославля большое будущее. Недаром основал его князь Ярослав Мудрый из Ростова Великого. Он уже существует шесть столетий, и я предсказываю ему блестящий расцвет уже в наше время. Это же важнейшая торговая пристань на Волге, на пути из Москвы через Северную Двину в Европу. Корабли оттуда будут ходить прямо в твой Абердин! Ярославль подчинит себе Кострому и наведет там порядок. По реке пойдут лес, лен, конопля, пушнина. Буду приезжать к тебе охотиться, — там водятся лось, росомаха, рысь. Город вовсю строится — выгорел в Смуту. Мастера там отменные: один Спасо-Преображенский монастырь — полтысячи лет ему — поди чего стоит.
Одним духом осушил он еще одну пузатую кружку, развязал зелено-белый шарф на шее.
— Московия будет расти и расти. Слишком долго держали татары в ярме этот сильный и смелый русский народ. Только я бы на твоем месте не становился землевладельцем, отцом основателем отчины.
— Это почему? — сдвигая темные брови, удивился его молодой друг.
— А святого Амвросия ты не читал? Нет? Великий был мудрец! Не любят вспоминать его церковники, но мы, студенты Эдинбургского университета, тайно зачитывались им, спорили о его учении, попивая наш славный шотландский эль. Амвросий считал себя учеником святого Василия и жил в четвертом веке среди римлян, с 340-го по 397 год. Он был ярым противником частной собственности, называл ее корнем всяческого зла и даже первого грехопадения. Наши прародители, дескать, присвоили в райских садах то, что им не принадлежало, — стащили и слопали по дьявольскому наущению казенное яблоко! С тех пор и пошла гулять алчба по свету. А ведь Бог создал все для всех, и Господу противны златолюбцы, стяжатели, захватчики чужих земель, угнетатели ближних. Правда, Амвросий, правитель, а затем епископ Милана, не верил, что можно было покончить с частной собственностью в его время…
— А в наше разве можно? — спросил Лермонт.
— Увы, и в наше не сможем мы построить рай на земле, но жить по правде должен каждый. Человек должен уподобиться земле, коя равно награждает людей плодами своими. Даже слово homo — человек, учит он, произошло от слова humus — земля. Все мы рождаемся равно голыми, без злата и серебра. И равно умираем мы все, ложась в землю без богатств. А в жизни богатство лишь губит богатых, делая их все жаднее и жаднее. Нажива лишь воспламеняет жадность, а не утоляет ее. Земля, вода, воздух, звери, рыбы и птицы должны принадлежать всем. Всяк обязан трудиться ради хлеба насущного. Все подати и оброки надо отменить. Не может того быть, говорил святой Амвросий, что ангелы на небесах устанавливают границы своих владений. Это был человек бесстрашного духа. История помнит, что он восемь месяцев не пускал на порог своего храма в Милане императора Феодосия, пока тот не покаялся в учиненных им смертных казнях. О, как этот святой обличал погоню за барышами, но он не звал бедных к мятежу, а уговаривал богатых поделиться по справедливости со своими братьями и сестрами…
— Где же выход? — недоумевал поручик Лермонт.
— Избегать как богатства, так и бедности. Так учил святой Амвросий, но паписты давно сошли с пути истинного и замалчивают его заветы… А впрочем, верно говорят московиты: с умом жить — век мучиться, без ума жить — тешиться!.. Выпьем лучше, Джорди!
И он хлопнул пустой кружкой о дубовый стол, а по Москве поплыл малиновый звон. Лермонт прислушался, безошибочно узнавая знакомые голоса колоколов. Звонили ко всенощной.
Безбожник Галловей преспокойно дул пиво, закусывал скоромно, не глядя на пост.
— У нас в Эдинбургском университете студиозусы говорили, что святой Амвросий и Христос — защитники голодных и сирых, а их противники не только среди епископов и пресвитеров — антихристы. Где у тебя Библия короля Иакова? Вот смотри! Амвросий повторял слова Христа: «Если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение твое и раздай нищим; и будешь иметь сокровище на небесах… И еще говорю вам: удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Небесное…»
А еще равное Соломон советовал: «Не заботься о том, чтобы нажить богатство; оставь такие мысли твои». И: «Нищеты и богатства не давай мне, питай меня хлебом насущным». Но церковники предали забвенно эти заветы. Из Первого послания Тимофею святого апостола Павла: «…Ибо мы ничего не принесли в мир; явно, что ничего не можем и вынесть из него. А желающие обогащаться впадают в искушение и в сеть и во многие безрассудные и вредные похоти, которые погружают людей в бедствие и пагубу; ибо корень всех зол есть сребролюбие…» Яснее не скажешь. И вот еще, из Второго послания: «Трудящемуся земледельцу первому должно вкусить от плодов». У апостола Павла удивительно правда схвачена в емком девизе: «Кто не хочет трудиться, тот не ешь». Ибо Писание гласит: «Не заграждай рта у вола молотящего» и «трудящийся достоин награды своей».
— Я видел в Милане мощи святого Амвросия. Лежит открытый и словно ждет тысячу двести лет, когда сбудется на земле его мечта о земном рае. Смотрю я — и вдруг задрожал: вдруг спящий проснется, вдруг глянет ярым оком — оком гневным и огненным… Помнишь ту икону в Кремле… А пиво ничего… — Он кинул в рот пупырчатый соленый огурец. — Но мечта его не умерла с ним. Лет восемьдесят назад король Генрих Восьмой Английский казнил своего лорд-канцлера Томаса Мора. Великий гуманист, он тоже придерживался того же образа мыслей. Мор был прекрасным писателем и написал «Утопию». Все граждане этой будто бы открытой путешественниками на Дальнем Западе страны равны и свободны, у них все общее, все работают как могут, а получают на каждую семью с общественных складов по потребности. Все правители избираются… Какая голова была у этого Томаса Мора, а голову эту отрубил английской король!.. Приходи ко мне домой, Джорди, я дам тебе «Утопию» — завет самого лорд-канцлера! Это хорошо, что к чтению книг ты прилежен. Живешь не одной своей маленькой жизнью, а жизнью всечеловечества. Может, ты поймешь, что незачем привязывать себя к русскому поместью, ежели ты стремишься вернуться в нашу родную Шотландию…
Идти домой Галловею было поздно — он заночевал у Лермонтов. Укладываясь спать в горенке, Крис сказал:
— Слышал ли ты о последователе святого Амвросия — монахе доминиканского ордена Томасе Кампанелле? Он наш современник. Тоже грандиозный ум! Сейчас ему пятьдесят лет. Двадцать семь из них он отсидел в тюрьме за то, что устроил заговор, чтобы освободить свою родную Калабрию от испанского владычества. В тюрьме создал утопию в духе Томаса Мора: «Государство Солнца». В этом государстве нет частной собственности, все граждане честно трудятся, как пчелы, причем каждый получает все, что ему требуется. Нет брака, нет семьи, нет денег, все общее…
— Так ведь это утопия, — вздохнул Лермонт. — А человек хочет хорошо жить сегодня, а не в раю!
Выслушав своего удивительного друга, Лермонт помолчал, раздумывая, а затем посмотрел своими карими глазами в голубые глаза земляка и сказал:
— Спасибо тебе, Крис, за науку. А я всю дорогу ехал и думал: стоит или не стоит пожаловаться в Москве на дикий произвол местных начальных людей. Теперь вижу, что нужно, необходимо, чего бы это ни стоило и к чему бы ни привело.
И он стал с жаром рассказывать товарищу о том, что творилось на костромской земле, в Заволжье.
Государь по особенной царской милости жаловал своим слугам для «кормления» поместья, и каждый кормился как мог, деря семь шкур с простого народа. Воеводы взяли власть в Смутные времена, с «расстригина прихода», сиречь с царствования Лжедимитрия I — с 1605 года, сели тяжкими задами своими на такие «замосковные», как тогда говорили, города под Москвой, как Переславль-Залесский, Владимир, Ростов, Белозерск. По царскому указу надлежало им поступать, «как пригоже, смотря по тамошнему делу, как Бог вразумит». Воевода судил и рядил в «съезжей», или «приказной избе», позднее получившей наименовение губернского правления. Подчиненные ему губные старосты заправляли делами в «губной избе» — уездной управе. Подобно средневековым драконам, воеводы кормились со своими дьяками и подьячими, женами и приживалками за счет земского мира, деря с этого мира денежные и натуральные кормы сверх всякой меры.
Сидел такой воевода из ближних бояр и в Костроме. Лет десять тому назад этот мироед отправил написанную грамотеем дьяком челобитную Царю: отпусти, мол, Царь-батюшка, в Кострому кормиться. Москва посылала кормиться на два-три года, но удачливый челобитчик вцепился в Костромщину, аки клещ, правил по своему рассмотрению, по Божию вразумлению. Для народа он был почти такой же напастью, как война, как нашествие ляхов или татар. Какой воевода откажется от дарованной ему власти! Ни Царю, ни патриарху, ни московским приказам не удавалось ограничить пределы этой власти. Засев в уцелевшем от пожара и набега белокаменном Ипатьевском монастыре в устье реки Костромы, воевода вел себя, словно удельный князь. Напрасно пытался подмять его старший ярославский воевода, чтобы попользоваться небедным костромским округом. На побегушках у хозяина костромской земли были свои товарищи, городские приказчики, посильно грабившие бесправных костромичей.
Не зная и чураясь грамоты, сей муж во всем полагался на алчных дьяков, влезал во все дела, даже духовные, вершил суд и расправу, командовал стрельцами, пушкарями и ополчением, начальствовал над губными и земскими старостами. Первым делом драл он подати. И то правда, что за недобор, за убыток царской казне грозила ему опала. Посему драл он для Царя и для себя, сердечного. Особое внимание уделял кабакам. Лично назначал он для прибыльнейшего питейного сбора кабацких голов и целовальников. За богатый сбор получал из Москвы милостивое слово или даже царский подарок.
Заведовал воевода и всеми поместными делами. На этом поприще и столкнулся с ним поручик Лермонт, приехавший жаловаться на то, что люди воеводы начисто обобрали пожалованное ему, Лермонту, поместье, вырубили лес, увезли семенной хлеб и сено и трех молодых женок вдобавок. Поселяне питались колбасами из еловых шишек с салатом из лебеды. С этой жалобой и предстал он перед очами воеводы. Тот нахамил и прогнал его с глаз долой, да еще грозился собак на него спустить. Говорили, что он на жалобщиков и медведя из клетки науськивал.
Убедился Лермонт, что многое в русском правительстве было донельзя запутанным, бессмысленным, безнадзорным. Дикость, и варварство, и произвол процветали в Чухломе и Пошехонье, во всем Заволжье, как, верно, и во всех городах и весях Московии. Еще не было законов — были только наказы и повеления. Местные помещики боялись воеводу-самодура как огня. Челобитные на него, посланные в московские приказы, попадали в долгий ящик. Над страдниками стояло по десять и более начальных людей, кончая воеводой, и были они не столько пастырями, сколько волками. Половина поселян и холопев Лермонта давно бежали от лютой власти к башкирцам и в раскол… Нет, надо подать челобитную прямо Царю. Или лучше — патриарху…
Долго слушал Галловей Лермонта, а потом покачал головой и сказал:
— У русских есть хорошая пословица: не лезь в чужой монастырь со своим уставом. Ничего ты, шкот несчастный, не добьешься своей челобитной. И что за манера такая! С родины драпу дал из-за великого беспорядка в этой Богом забытой стране и решил наводить порядок в полудикой Московии!.. Мой совет тебе — продать это поместье и вернуться на вырученные деньги в свой родной Абердин. Ты же об этом только и мечтаешь. Помяни мое слово: татарское ярмо на Руси было деревянным, романовское будет железным. Мы с тобой чужие в этой стране…
Лермонт промолчал. Галловей и впрямь тут чужой, хотя живет в Московии дольше, чем он. А он, Джордж, кровь свою за эту землю, за этот народ пролил, через жену и сына с Русью породнился. Небезразличны ему их беды и чаяния…
И снова звала в поход боевая рейтарская труба, снова прощалась с мужем Наташа, невыносимо страдавшая в разлуке.
Когда полковник Евтихий Петрович Федоров возвращался, бывало, из похода, соблюдался строго старинный устав. Служки кидались зажигать лампады, лучины и, если дело было затемно, свечи в передней, в горнице, разжигали каганец под сбитнем за неимением в те дикие времена самовара. Перво-наперво молился хозяин чин чином на образа в красном углу, крестился и кланялся святым угодникам. Затем он говорил всей семье: «Здравствуйте» — и кланялся им, а родные откликались на приветствие и тоже много и часто кланялись. Теперь вся семья — а было у Натальи в те времена два брата и еще одна сестра, средненькая, да Бог потом всех прибрал — принималась раздевать полковника. Мать всегда отстраняла детей и слуг и сама снимала мужу сапоги. Скинув верхнюю одежду, надев домашний архалук и шлепанцы, полковник поочередно целовал всех близких по старшинству, начиная с жены, кивал дворовым, заводил с обычных вопросов степенную беседу, пока накрывали стол. И за столом все шло чин чином.
Иное дело бельский немчина Лермонт. Что с нехристя-иноземца взять. Ворвется, ровно татарин за ясырем, на святые образа и не взглянет, кинется к Наталье, зацелует, затормошит, затискает при всех, сына хватает, кидает под потолок, щиплет дворовых девок за мягкое место, а то и за цицку. Раскидывает по всем углам оружие и одежду. И никакого тебе ни чину, ни уставу, ни благолепия. И весь день коромыслом. Но обвыкла Наталья и полюбила, так полюбила эти мужнины приезды, что расцветала сердцем, всегда в разлуке стесненным страхом за мужа. Знала: до утра спать не станет муженек, соскучился по любви. Ой, нет в нем, слава Господи, остуды. Придется ей потом замаливать ночные грехи, как пить дать, придется. Бывало, подхватит на руки жену и — пост, не пост — в спальню бегом унесет…
Редко приезжал Юрий Андреевич без подарков жене и сыновьям. И прежде чем в спальню жену тащить, раздавал он свои небогатые подарки ей и детям. Случалось, были и богатые военные прибытки, отбитые у татар, свеев и ляхов.
Почти двадцать лет, не считая частых отлучек по военной надобности, суждено было прожить Джорджу Лермонту на Москве, больше даже, чем в родном Абердине. Москва, или «Mosco»,[69] как называли столицу Московского государства англосаксонцы, стала тогда больше Лондона с его пригородами, самой богатой столицы самого богатого на свете королевства. Правда, большая часть ее домов были деревянными, грубой постройки.
Порядки в Московии были отсталыми, варварскими, зато ни одна страна мира не выставляла такую армию с началом войны — триста тысяч пеших и конных воинов! Половину из них Государь посылал против неприятеля, а половину держал в крепостях и городах. Офицерами служили дворяне, солдатами — не крестьяне и купцы, а токмо их сыны. Одних саперов и конников в русской армии насчитывалось тридцать тысяч, и первым во всей кавалерии был Московский рейтарский полк. Иноземные офицеры получали жалованье намного больше, чем русские дворяне. Тем часто вообще не платили, а жаловали участки завоеванной земли. Михаил Романов стремился сделать из шкотов и всех прочих немцев свою личную гвардию, как окружали себя шотландскими, а позднее швейцарскими стрелками Государи французские.
Почти вся царская конница, за исключением рейтаров с их мушкетами, была вооружена луками и стрелами. Кони большей частью были башкирские или турецкие. И седла и стремена тоже были турецкие. А вместо шпор употреблялись барабанчики. Рейтары еще носили кованые доспехи и кольчуги.
Предполагалось, что иноземцы должны учить русских ратному делу. На самом же деле русские учили войне иноземных наставников. Они понятия не имели о шагистике, зато умели жить впроголодь, проводить всю кампанию на снегу, когда земля промерзала на целый ярд, ночуя без палатки или шалаша у костра, а то и без оного. Русский воин держался на воде из ручья и овсянкой. Его конь чудом существовал, летом пожирая лесную зелень, а зимой — заболонь и кору деревьев, постоянно находясь не в конюшне, а под открытым небом, на семи ветрах, порой в костоломный мороз и кромешную метель.
Желая все же сделаться благопопечительным помещиком, Лермонт всюду совал свой нос, попадая во время боевых походов в деревню. Картина всюду была безотрадная. По совету Филарета, последовавшего примеру Вильгельма Завоевателя в Англии, провел в своей Doomsday Book всенародную перепись, Собор принял указ о рассылке писцовых книг. Писцы брали на государственный учет все земли и их богатства, помещиков и крепостных, страдников и холопев. И Лермонт видел, что переписчики эти, безжалостно притесняя убогих, хапают с богатых, взятки, чтобы показать у них меньшее количество деревень и душ и тем сократить их подати. Снова неправда, опять неслыханный произвол. Казна ввела новые налоги. Облагали налогами все, что можно было и нельзя: мытье портов и сподней, водопой скотины. Душило крестьян крепостное ярмо. В Москве и других городах всех служилых людей, опричь иноземцев, обложили общим посадским тяглом. Всячески спаивали народ в городах и весях, только бы набить казну. Свой народ угнетали до последней крайности, а англиянам, у коих взяли в займ много денег, дали право беспошлинной торговли на Руси.
И это все по ночам записывал Лермонт, веря, что кому-нибудь когда-нибудь пригодится горькая правда.
На своих полях сеял Лермонт овес и рожь. Мечтал о пшенице, ячмене, горохе, гречихе, льне. Завел плугов больше, чем сох, и не деревянных, а железных. Бороны, верно, деревянные. При посеве ржи около Ильина дня трех с половиной четвертей получал умолот двадцать пять четвертей.
Лермонт часто бывал в гостях у Галловея, который жил сначала на Посольском дворе в Китай-городе, а позднее перебрался на квартиру в Гавриловской слободе, рядом с деревянной церквушкой архангела Гавриила, что на Поганом пруду.[70] Галловей любил рассказывать об Эдинбурге, о королевском замке на зеленой Замковой горе с его неприступными стенами, о «королевской миле», ведущей по средневековому городу к дворцу Холируд-хаус. Тянули Лермонта к нему не только всегда содержательные беседы с архитектором за кружкой пива, но и книги, валявшиеся всюду в большой каменной горнице.
Со жгучим вниманием прочитал Лермонт не попадавшуюся ему прежде книгу Джона Нокса, написанную в начале второй половины прошлого (XVI) века и озаглавленную «История реформации религии в королевстве Шотландском». Это была мудрая книга, чуждая фанатизма, сдобренная щедро сатирой и юмором. В это время появлялось много книг о мучениках и жертвах папской церкви и инквизиции и чужих святых, прославлявших свои чудеса и подвиги своих святых и поносивших чужие чудеса. Лермонт относился к своей религии по примеру отца и матери спокойно, не впадая в кликушество, более того, склоняясь к здоровому скептицизму. Чувствуя в нем это отношение к Богу, видя, что его в церковь не тянет, богомольная Наташа приходила в великую печаль и ужас и прибегала к наивным увещеваниям и ухищрениям, дабы наставить его на путь истинный, но Лермонт не поддавался на все ее происки. В полку он знал весьма набожных рыцарей — взять хотя бы бывших братьев Ливонского ордена, это не мешало им быть буянами, разбойниками, пропойцами. А вот Галловей — явный безбожник, а во всем ему позавидуешь!.. Не желая идти на постыдные сделки с собственной совестью, он наотрез отказался не только принять православное греческое вероисповедание, но и крестить своего сына, а когда узнал, что Наташа без его ведома, за его спиной, тайно крестила Вилима в церкви Николы Явленного, только махнул рукой.
Книгу Джона Нокса, шотландского Кальвина, нельзя было купить ни за какие деньги ни в одной католической стране. А в Москве жаловали еретиков-протестантов. Сюда пока как будто не доставали когтистые щупальца воинствующих инквизиторов-иезуитов, утверждавших абсолютную непогрешимость папы. Еще Папа Павел III ввел железную цензуру, огульно смел все книги инакомыслящих в свой «Индекс запретных книг». На кострах горели не только подозрительные еретики, но и подозрительные книги. Еретики эти свободно гуляли по Москве, покупали любые книги. Папа Пий V, причисленный к лику святых, посылал на каторгу, на галеры трижды прогулявших воскресную службу. Большинство рейтаров вообще не ходили в церковь, предпочитая кабак и веселый дом. Крис Галловей любил цитировать самого себя: если божественных учений много, тьма тьмущая, то все они липовые!
Залечивая раны, Лермонт читал и перечитывал книги из своей скромной библиотеки. Книги в Москве были все еще редкостью, да и денег на них не хватало, и потому волей-неволей приходилось ему по многу раз перечитывать одни и те же книги. Но это были отборные книги. И открылась Лермонту святая истина: что лучше читать не вширь, множа количество прочитанных книг, а вглубь, штудируя самые ценные книги, открывая в них все новые и новые великие достоинства. Так читал он «Дон-Кишоте», «Жизнеописания знаменитых людей» Плутарха во французском переводе мессира Жака Амио, епископа Оксеррского.
— Прискорбно все-таки коротка наша жизнь, — как-то сказал ему Крис Галловей, гуляя с ним по берегу Поганого пруда, — и нет лучшего способа удлинить ее, чем чтение книг. Но и о чарке забывать нельзя!
Учась читать по-итальянски, Лермонт прочитал изданную в 1568 году изумительную книгу Джиорджио Васари под названием «Жития величайших живописцев, художников и архитекторов», первую историю искусства, поразительно живую, искреннюю и полнокровную автобиографию Бенвенуто Челлини, умершего после завидно плодотворной жизни лет за двадцать пять до появления на свет Лермонта. На английском он, почти не отрываясь, прочел «Историю мира» сэра Вальтера Ролли, с коим некогда плавал отец Джорджа — Эндрю Лермонт. Как историк этот бывший сэр Вальтер, корсар, чье имя гремело на всех морях и океанах, находился под влиянием Плутарха. Отец, великий правдолюбец, и своего бывшего капитана упрекал в чрезмерном вымысле и разгуле фантазии в своей книге о путешествии к берегам Южной Америки. Но, трудясь на протяжении двенадцати лет над мировой историей в лондонском Тауэре, куда заточил его Иаков I после смерти Елизаветы, сэр Вальтер стал с возрастом трезвее смотреть на жизнь за решеткой. Когда Иаков выпустил его на волю в 1617 году, этому несокрушимому человеку было уже шестьдесят пять лет, но он не думал о покое. Он снарядил экспедицию в Южную Америку. Он вновь отправился искать золотую страну Эльдорадо. Однако Лермонт знал от отца, что на самом деле, как Колумб не верил в то, что Америка — это Индия, но скрывал это, чтобы соблазнить Изабеллу и Филиппа, так и Ролли, отложив в сторону книги, использовал выдуманный испанскими конкистадорами миф об Эльдорадо, чтобы жадный Иаков развязал свою мошну и дал ему денег на экспедицию. Разгромив испанцев, сэр Вальтер сжег их форт Сан-Томе. Слава о корсаре, вернувшемся с того света, снова побежала по волнам.
А в 1618 году Галловей, знавший все новости посольского двора в Москве, сказал Лермонту:
— Этот мизерабельный Иаков, даром что наш земляк и Король, совершенно обезумел! Как только вернулся в Англию сэр Вальтер Ролли, не обнаруживший Эльдорадо, враги пуритан, подстрекаемые Мадридским двором, снова обвинили его в заговоре против короля, и Иаков сначала снова посадил его в Тауэр, а недавно, в конце октября, отрубил голову этому замечательному человеку! Ну времена, ну нравы!..
С 1618 года гремели пушки не только на Руси: с этого года между католиками и протестантами в Европе бушевала жестокая война. Началась она в Богемии, а затем в нее ввязались Дания, Швеция, Франция, Испания, германские князья. Протестантская уния сражалась не на жизнь, а насмерть со Священной лигой. Это была страшная, сумасшедшая, истребительная война. В некоторых местностях Германии население уменьшилось в десять раз. Голодные люди ели человечину, разрывали на части только что повешенных. В истории эту войну назвали Тридцатилетней, потому что она шла с 1618-го по 1648 год, но Джорджу Лермонту это не суждено было узнать…
Загрустил московский пленник Джордж Лермонт, вопреки всему еще надеявшийся вернуться на свою шкотскую родину. Наташа прежде не противилась воле мужа — в Шкотию так в Шкотию, а тут, как родила она Вильку, заявила как отрезала — никуда они с Вилькой не поедут. На всем свете война идет, да и в Шкотии вашей несладко. В 1625 году, когда Вильке стукнуло семь лет, в Англии скончался ненавистный Иаков, которого Лермонт называл Джеймсом. Королем Англии и Шотландии стал Карл, или Чарльз I.
В том же году Джордж Лермонт взял почитать у капеллана аглицкого посольства, Барнаби Блейка, изданное двумя годами раньше первое издание — «фолио» — пьес Шекспира. Тридцать шесть пьес! Этого издания так и не дождался капитан Эндрю Лермонт, а как он его ждал!..
С новым капелланом он познакомился у Посольского приказа, где иноземцы фехтовали и играли в кегли. Нелегко было пересилить свою нелюбовь к англиянам, Стерпевшим короля — сына королевы Шотландии Марии, но капеллан показался ему добрым малым.
В следующую встречу он неохотно отдал Шекспира и взял книгу Гаклуйта о путешествиях английских мореплавателей. Видя, как загорелись глаза у молодого рейтара, преподобный Ричард Джеймс, выпускник Оксфордского университета, прежде служивший капелланом у английского посланника сэра Дадлея Диггса в Холмогорах, стал увлекательнейшим образом рассказывать о том, как англичане открыли северный торговый путь в Московию — в загадочную и страшноватую страну. Один Иван Грозный, безумный и кровавый, был опаснее всех красных индейцев.
Неудавшегося морехода Джорджа Лермонта так заинтересовала история «открытия» России англичанами, что он решил записать эту историю по документам английского посольства в Москве. Позднее он пополнил свою запись и сведениями из русских хроник.
Английские купцы-мореходы, как и все европейские купцы, издавна мечтали открыть новые пути в Индию, помимо старых путей, проложенных итальянскими и португальскими моряками. Английские капитаны, изучая несовершенные карты XVI века, наметили фантастический путь в Индию через Россию: через Ледовитый океан в Белое море (с III века по XVI этот путь был известен только скандинавам, а затем и русским), из Белого моря рекой Северной Двиной, потом по сухопутному перешейку к Волге, потом Волгой до Каспийского моря, а далее по реке Оксус (Амударья). На старинных картах река Оксус впадала в Каспийское море.
Англияне образовали общество «Мистерия» во главе со знаменитым путешественником Себастьяном Каботом для отыскания этого пути.
И вот 20 мая 1533 года флотилия из трех кораблей, снаряженных этим обществом, под главенством испытанного адмирала Гюга Виллоуби и Ричарда Ченслера пустилась в долгий и опасный путь, взяв с собой провиант на восемнадцать месяцев.
Но как стало известно англиянам о возможности прохода из Ледовитого океана в Белое море? Ведь на протяжении около тринадцати столетий хранили хитрые варяги этот секрет, тайну северных ворот России. Варяги, норманны (мурманы) и другие скандинавы, древние предки Лермонтов, и Бальмонты[71] ходили этим путем в Биармию (так они называли Пермскую землю). Уже в XV веке плавали друг к другу скандинавские и русские послы. Известен был этот путь и рыбакам и китобоям. От них и могли прослышать любопытные и предприимчивые моряки-англияне о тайном пути в Россию. Кроме того, послы Англии в Москве почитали святой обязанностью раскрывать подобные тайны на благо собственного королевства.
С большим опозданием миновала флотилия Шетландские острова шкотов. Кстати, и в командах кораблей было немало отличных моряков из Шкотии. В начале осени флотилия попала в тяжкую бурю. 18 сентября, потеряв из виду один из своих кораблей, адмирал вошел в неведомую бухту и, затертый льдами, решил в ней перезимовать. Все на борту погибали от холода. Из бумаг адмирала позднее стало известно, что осенью он выслал три партии в разных направлениях, которые, пройдя по заснеженной земле три-четыре дня и ночи, так и не обнаружили следов человека. Последняя запись адмирала была сделана в январе…
Третьим кораблем командовал навигатор флотилии Ричард Чанселор (по русским документам — Чанселор). С тяжелым сердцем, прождав семь суток в условленной гавани в Финмарке (Финляндии), Чанселор принял решение продолжать путешествие. Он плыл в северных широтах, где днем и ночью светило солнце. Огибая Скандинавский полуостров, его «Бонавенчюр» лавировал между льдинами и айсбергами в водах Ледовитого океана. Наконец вошел он в большой залив Белого моря, носивший, как он вскоре узнал, имя святого Николая. В устье Северной Двины повстречал он людей, которые никогда еще не видели таких больших кораблей. Они сказались русскими, подданными Царя Иоанна Грозного. Чанселор отправил Царю срочную депешу, надеясь, что император, как назвал Царя аглицкий моряк, немедленно по получении сей депеши пришлет за незваными гостями своих почтовых лошадей. Но Царь медлил с приглашением. Чанселор, как и большинство аглицких первооткрывателей, был человеком весьма решительным и скорым в своих решениях. Пока архангельский воевода ждал из Москвы указаний, как быть с непрошеным гостем из неведомой Англии, он поехал в канун осенней распутицы в столицу Московии.
С немалыми трудностями преодолел Чанселор со своим эскортом тысячу пятьсот миль на царских санях до Москвы. Страна оказалась густонаселенной, процветающей. За полдня Чанселор насчитал на дороге за Вологдой до восьмисот саней, груженных соленой рыбой или хлебом.
За несколько поприщ от Москвы англиян остановили в какой-то деревне, — Царь-де назначит день для их въезда в столицу. Томительное ожидание царской милости тянулось двенадцать дней. У стен стольного града высоких гостей встречали московские приставы. Тут же начинались бесконечные споры о дипломатическом этикете, пока вдоль всей дороги в Кремль скучали москвичи, выгнанные из своих домов для торжественной и «стихийной» встречи, а также конные служилые люди, стрельцы и пушкари с пушками и знаменами.
Не слишком чопорные, уверенные в себе аглицкие гости, всесветные купцы, немало дивились азиатским порядкам. Князья и бояре драли носы перед чужеземцами, цепко следя, кто раньше снимет головной убор, слезет с коня или выйдет из кареты, кто первым шагнет навстречу и займет место одесную, высокую руку, сиречь с правой стороны.
При Иване Грозном еще не было Посольского приказа на Ильинке. Крымских, ногайских и польско-литовских послов, чаще прочих приезжающих в Москву, везли в особые подворья. Остальных устраивали в боярских хоромах. Аглицких гостей также поместили в чьи-то хоромы и тут же окружили сильным нарядом стрельцов — якобы для охраны, а на самом деле для того, чтобы никого не выпускать на улицу и не допускать общения с не обученным этикету и политесу московским людом.
Однако же русские оказались щедрыми хозяевами: они словно задались целью споить англиян. На каждого питока прислали они на день в расчете по семь чарок двойного зеленого, по две кружки ренского и романеи, по ведру пива, по полведра и четыре кружки разного меду, не считая браги и квасу. Приставы вельми беспокоились: хватит ли напитков дорогим гостям? Заодно они неуклюже шпионили за дорогими гостями, имея наказ, что выведать об их намерениях и вообще об их царстве-государстве.
Лермонту нетрудно было представить себе шествия гостей в Кремль, ведь он столько раз сопровождал с рейтарами иноземных послов. Ехали послы в царской карете. На улицы снова выгоняли послушный народ. Впереди шли стрельцы, а за ними на лошадях с царской конюшни везли подарки Царю — Цари их, невзирая на ветхозаветные предупреждения Государям против принятия любительных поминок, страсть как любили, особливо всякие заморские диковинки. Какой-то посольский чин, сидя на коне, вез «верующую» (верительную) грамоту, высоко подняв ее над головой для всенародного обозрения. Послов эскортировали приставы и придворные. Послы выходили из кареты, не доехав до Красного крыльца. Вдоль лестницы и шпалерами в покоях стояли дворяне и приказные люди, блистая «золотным платьем», выданным под расписку на сей токмо случай из царских кладовых со строгим предупреждением: коли заблюешь казенный наряд или порвешь его, выдерут тебя нещадно батожьем! Как видно, «показуха» вошла в русский обиход по крайней мере при Иване Грозном.
Бессчетное число раз стоял Лермонт во время приема послов в Столовой или в одной из Золотых подписных, иногда и в Грановитой палате. Примелькались ему и шапка Мономаха, и скипетр, и «царское яблоко».
Чанселора принял Иван Грозный.
Аглицкий гость, раздраженный тем, что при входе у него отобрали шпагу по обычаю татарских ханов, остолбенел, когда Царь, протянув ему правую руку для целования, затем деловито обмыл руку из особого серебряного рукомойника.
Ивану IV было тогда двадцать три года. В семнадцать лет, будучи великим князем с трехлетнего возраста, объявил себя Царем (цезарем, кесарем) всея Руси. Русские Цари утверждали, безо всякого на то, впрочем, основания, что они были не только помазанниками Божиими и происходили от варяжского князя Рюрика, но и от римского императора Августа Цезаря. Их не смущало, что в Европе никто этого всерьез не принимал, — в России заставляли верить. В 1550 году, ведя подкоп под бояр во имя утверждения самодержавия, он провел собор, добился реформы в пользу служилых помещиков-дворян, исправил «Судебник», через год ввел «Стоглав» — сборник церковных правил. Год назад он завоевал Казанское царство и зарился теперь на царство Астраханское и земли Ливонского ордена. Он еще не основал опричнину. Человек громадного политического таланта, он полагал себя не сыном, а отцом отечества, разврат соединял с религиозным экстазом, все более отравляясь неограниченной властью, упиваясь кровью поверженных врагов…
Иван, видимо, понял, что с помощью англиян он прорубит если не окно, то форточку, фрамугу в Европу. Он придавал большое значение прямым сношениям с Англией через Белое море. Этим он разрывал блокаду, в коей держали Московскую Русь Польша, Литва и Ливонский орден. К его великому сожалению, беломорский путь, условия плавания по Ледовитому океану не обеспечивали непрерывные, круглогодичные сношения.
Чанселор увидел державшейшего великого Государя восседающим на великолепном престоле в «большом наряде» — с золотым венцом на челе, в ризе из золотой парчи до щиколоток, в бармах, с хрустальным скипетром, унизанным драгоценными каменьями. На шее висел большой и тяжелый золотой крест. На перстах — ожерелье с финифтевыми изображениями небожителей. Был он высок, худощав, плечист. За ним стояли также в золотом облачении «главный секретарь» и «начальник молчания». В роскошных кафтанах восседало вокруг сто пятьдесят царедворцев — бояр и дворян. Несмотря на жару и духоту, в тронной палате бояре сидели, проливая пот, в высоченных меховых шапках.
Являл-представлял Чанселора окольничий Царя. Царь всея Руси пробежал глазами верительную грамоту Чанселора и справился о здоровье короля Эдварда VI Аглицкого. «Король здоров», — отвечал Чанселор, хотя Эдуард, который из-за смертельной болезни не мог присоединиться ко всему двору, провожавшему в путь флотилию Уилоуби в Гринвиче,[72] к тому времени уже скончался. В грамоте, писанной на латинском языке, король Эдуард VI просил коронованных братьев своих во всех странах на пути мореходов «Мистерии» открыть им вольный торг.
Иоанн отвечал англиянам, что их купеческие суда могут приходить в его государство когда угодно, «с благонадежностью, что им не будет учинено зла».
Его Величество пригласил Чанселора и его людей отобедать с ним, и, прождав два часа, они вошли в обширную Грановитую палату, полную всяческого благолепия, где Царь восседал уже в одеянии из серебра, с золотой короной на голове, вселяя ужас хищным взглядом из-под сдвинутых мохнатых бровей. Он в недоумении поглядывал на англиян. Следуя своим обычаям, они не снимали шляп перед иностранным самодержцем, не стояли перед ним с непокровенной головой. Это недоумение переросло позднее в невольное уважение, и когда он впоследствии решил жениться, то готов был взять в жены леди Гастингс, камер-фрейлину королевы Аглицкой, и когда он вознамерился, мучимый манией преследования и изводившим его извечным подозрительством, бежать из России, то подумывал именно о царстве Аглицком как возможном убежище. В планы свои он посвятил любимца своего Богдана Бельского и его родича Малюту Скуратова, обещая взять их с собой.
Чанселора поразила откровенность Царя. То набивался он в женихи к Елизавете I или леди Гастингс, то начинал смачно рассказывать о том, как он лишил невинности всех красивых девиц Москвы!
Перед обедом Царь едва не уморил заморских гостей длиннейшей молитвой. Во время обеда, на коем присутствовало двести знатнейших особ в государстве, прислуживали кравчий, шесть стольников, сто сорок слуг в казенных золотых кафтанах. Горели в трапезной тысячи свечей белого воска. Невиданные яства подавали на золотой посуде, и несть им было числа, хотя народ русский голодал и изнывал под ярмом крепостного права.
От щедрот своих Царь всея Руси посылал самым почетным гостям, включая и англиян, хлеб, отборные блюда, включая жареных лебедей, павлинов и другие отменные блюда, порой, впрочем, и смертельный яд. Поднимая бокалы, все вставали, и вставать пришлось раз шестьдесят — семьдесят. За время обеда Царь дважды менял корону, а прислужники трижды переодевались в новые шитые золотом бархатные кафтаны и парчовые доломаны.
Пили за здоровье его Царского величества с полным титлом, пили за счастливое его государствование. Русские пили столь безмерно, что наконец валились под стол. Англияне осторожничали, но тоже еле держались на ногах.
Переждав зиму, Чанселор отплыл весной обратным путем в Англию. Его сообщения о Московии наделали много шуму при дворе. Общество «Мистерия» получило право исключительного торга с русскими по Белому морю и присоединилось к Купеческому обществу для открытия неведомых стран.
Зимой 1554 года карелы стали вестниками полярной трагедии: нашли-де они на Мурманском море два корабля, донесли они в Москву. Стоят они на якорях в становищах. Люди на них мертвы, а товаров на кораблях много. Так погиб Биллоуби с экипажами двух кораблей «Мистерии».
В 1555 году Царь Иоанн Грозный пожаловал льготную грамоту двадцати трем аглицким купцам Русской компании «на повальный торг всякими товарами по всей России».
В 1555 году Чанселор совершил еще одно путешествие в Московию, но, возвращаясь в Англию, потерпел кораблекрушение и утонул в одном из заливов Шкотии.
Великий Северный путь из Англи в Россы был открыт. Распахнулась форточка в Европу. В 1557 году в Московию приплыл с четырьмя судами Антони Дженкинсон. На этот раз в теремном дворце за одним столом с Царем Иваном сидел сын побежденного им в 1556[73] году казанского хана. Гостей уже было не менее шестисот. Вслед за еще более длинною молитвой Царь потчевал гостей рассольными петухами с инбирем, журавлями, ухой разных сортов в сопровождении рябчиков и тетерок. Пили княжий и боярский меды, мальвазию и прочие заморские вина. Потом приплыли на громадных подносах исполинские стерляди, караси с бараниной, горы икры всех видов. В соседнем зале пировали две тысячи татар, присягнувших биться за белого Царя. Царь преподнес заморским гостям богатые дары.
В 1557 году русский посол в Лондоне получил от короля грамоту о привилегиях русским купцам. Как и аглицкие, они освобождались от уплаты сборов и пошлин. Царь пошел еще дальше, в том же году даровав Русской компании еще одну грамоту, запрещавшую всем прочим иноземцам и даже англиянам, не принадлежавшим к Русской компании, приезжать к устьям Двины, в Мезень и Колу.
Англияне построили собственные торговые дома в Архангельске (в год смерти Ивана Грозного), в Холмогорах, Вологде, в Москве на Варварке и во многих других русских городах, а также по всем путям на Шемаху, Бухару, Самарканд и Китай.
Царь Иоанн Грозный стремился заключить с королевой Елизаветой не только брачный союз, но и наступательный и оборонительный союз. Когда королева Англии ответила оскорбительным отказом, Царь дважды прерывал доброжелательные торговые отношения, но все же продержались они до смерти Грозного Царя.
Англияне привозили сукна, шерстяные ткани, шелк, галантерею, сахар, бумагу, медь, свинец и другие металлы. Русские поставляли им мягкую рухлядь, лен, пеньку, говяжье сало, кожу и юфть, ворвань, смолу и деготь. В 1560 году аглицкие купцы открыли для себя короткий путь из Варяжского моря по реке Нарве в Ливонии в Ревель и Ригу, прежде державшийся их конкурентами, датчанами и немцами из Любека, в строжайшем секрете. Новый рейс был осуществлен в 1561 году.
Вскоре царские чашники углядели, что, когда Царь на отпуске угощал медом аглицких гостей, те клали за пазуху золотые кубки. Их примеру следовали даже послы. «Для таких бессовестных послов деланы нарочно в аглицской земле сосуды медные, посеребренные и позолоченные». Не отсюда ли пошли разговоры о русском коварстве!
С 1566 года англияне покрывали путь из Лондона в залив Святого Николая в Студеном море протяженностью в семьсот пятьдесят лье с попутными ветрами за месяц, В 1568 году посол королевы Аглицкой Елизаветы прибыл в Москву тем же путем, полюбовавшись по дороге в полярных водах случкой огромного стада китов. В 1571 году капитану Антони Дженкинсону не повезло: сначала он застрял в Холмогорах близ Архангельска из-за чумы, затем под Переславлем был принят Царем, разгневанным неудачей своей войны против шведов и сожжением Москвы крымскими татарами, причем вместе с тысячами москвичей погибли и англияне, жившие в столице.
На сей раз Царь Иван Грозный показался англиянам безумным старцем, вампиром, пьяным от крови. «Мужем крови» назвал его князь Андрей Михайлович Курбский, бежавший в Литву. Слухи о страшных казнях, о разгуле царской опричнины давно дошли до Лондона. С годами Иван становился все лютее и подозрительней. Презрев благие библейские заповеди, он ни на волос не менял своих кровавых правил и обычаев, но, делаясь все более суеверным, тратил огромные деньги на церковь, на пуды свечей, на постоянные молебны, чтобы успокоить свою преступную совесть, заглушить муки раскания. Истово считывая земные поклоны, он в кровь разбивал лоб, ходил с синяками и язвами.
В 1574 году Царь заставил англиян платить пошлины на ввозимые товары, правда, эти пошлины были вдвое ниже обычных и иноземные гости по-прежнему наживались, покупая, скажем, русское дерево за 25 копеек, а продавая его у себя за 5 рублей.
При Иоанне Грозном в Холмогоры приходило ежегодно по девяти аглицких кораблей.
Вслед за аглицкими купцами в Москву к Ивану Грозному прибыл из Англии чернокнижник и звездочет по имени Бомелия, по совместительству лекарь и математик, а по призванию — шпион, оплачиваемый министром королевы Елизаветы лордом Берли. Царь использовал сего многоталантливого иноземца главным образом для приготовления ядов, с помощью коих он убрал немало врагов. Нарушая Божии заповеди против ведунов и гадателей, крепко уверовал Иван в предсказания матушки Шиптон, ставшей известной еще в XVI веке. Подобно этой вещунье, Бомелия, вооруженный ее книгой, доказывал Ивану совершенно неопровержимо, что конец света настанет в 1881 году по европейскому счислению.
Можно представить себе волнение Лермонта, когда в шкотской лавке Макгума на Варварке он обнаружил затрепанную книгу XVI века со следующим завлекательным фронтисписом:
Эту книгу отцовской библиотеки в Абердине он читал вместе с Шарон!..
Лермонта затрясло от непередаваемого трепета, ведомого лишь самым истым библиофилам, подлинным книголюбам. Ведь можно было вполне предположить, что этот волюм держал в своих руках колдун и астролог Бомелия, стоя перед Иваном Грозным, и сам Царь листал эти желтые страницы, разглядывая «Колесо судьбы, таблицы мистических чисел». Бомелия предсказывал судьбу, а его собственная судьба сокрылась во мгле. Не отравил ли Иван астролога его собственным ядом? Ведь Государи нередко предавали смерти своих астрологов.
Кроме матушки Шиптон, Бомелия был, конечно, вооружен еще «Пророчествами господина Нострадамуса», славного французского астролога, чья звезда лишь начинала тогда всходить. Прочитав эти «пророчества», Лермонт убедился в никчемности оккультных наук и людском легковерии. Нет, не мог, не хотел он верить в абракадабру господина Нострадамуса, матушки Шиптон и прочих шарлатанов от черной и белой магии.
Бомелия жил и творил свои художества и чудеса в век, когда в астрологию верили положительно все. Как писал Вальтер Скотт в романе «Гай Маннеринг, или Астролог», престиж ее поколебался лишь к концу XVII века.
Об астрологии Лермонту многое рассказывал чернокнижник сэр Джеймс Дуглас, его командир. По просьбе племянника он составил ему гороскоп: начертил звездный небосвод, разделенный на двенадцать домов, расположил планеты в соответствии с днем и часом рождения Джорджа.
— Бог войны Марс, — мрачно нахмурившись, поведал он Джорджу, — угрожал тебе пленом или гибелью в семнадцатый твой год. Это год твоего опасного путешествия по морю из Англии в Польшу, год Варшавы, Смоленской и Белой. Далее грозит тебе Марс год за годом, но особенно в двадцать второй твой год — это год сражения под Москвой с королевичем Владиславом…
Джордж Лермонт подавил улыбку: не так уж трудно дяде Джеймсу вспоминать пережитые опасности, но что посулит он в будущем?
— И смерть сулит он тебе, когда тебе будет уже тридцать семь лет — это значит, в тысяча шестьсот тридцать третьем году. Причем зависеть все будет от твоей собственной воли.
Год 1633-й. До него жить да жить. Целых пятнадцать лет! Что ж, запомним…
Обладая феноменальной памятью, Бомелия наизусть помнил труды древних греков Пифагора и Птолемея, арабов Хейли и Заэля, иудея Мессагалу Маза Аллана, итальянцев Гвидо Боната и Жана Антуана Магинуса, француза Клода Дариота. Царь Иоанн Грозный диву давался, слушая непонятные рассуждения своего астролога, пересыпанные такими словечками, как альмоходен, альмутен, анабибизон, катабибизон.
В 1583 году в Москву морем прибыл посол Елизаветы сэр Джером Боуз. Иван Грозный принял его в Мономаховой шапке, поглаживая взглядом четыре короны, красовавшиеся у трона, — Московии, Казани, Астрахани и Сибири. По правую руку Царя стоял невзрачный царевич Федор, по левую — бывший рында (оруженосец) Борис Годунов. За ними в серебристо-белых кафтанах застыли рынды с огромными золотыми секирами на плечах. Теперь уже вокруг сидело, блистая парчой и каменьями, до восьми вельмож. Царь пил с аглицким послом ренское за здоровье королевы, а вслед, испытывая его, затеял спор, кто более велик, королева Аглицкая, или король Франции, или испанский король, или германский император. На это аглицкий посол заявил, что Аглицкая королева не уступит ни одному из королей, а что касаемо императора, так он жил на деньги ее отца. Царь Иван заметил, что вышвырнул бы сэра Боуза за дверь за такие слова и за то, что не низко поклонился, не будь он послом с дипломатическим иммунитетом, а одумавшись, признал, что он желал бы, чтобы его послы так же крепко стояли за своих Государей и так же смело разговаривали с иноземными Государями, и что он, пожалуй, наведается в Англию.
Был пост, и потому гостей угощали лишь постным рыбным на миндальном масле. Блюда тем не менее подавали в невероятном изобилии. Стол ломился от яств. Хитрый Царь ел рыбу приправленную в скоромном масле.
Через год в возрасте пятидесяти четырех лет Иван Грозный «переселился в вечное блаженство от временного сего жития».
В год смерти Царя, в 1584 году, в устье Северной Двины был заложен город Новые Холмогоры, переименованный в 1637 году в Архангельск. В Архангельск позднее перейдет вся холмогорская торговля.
В 1584 году на коронации Царя Федора агент британского правительства Джером Хореи устроил дипломатический скандал, настаивая на том, чтобы Царь принял сначала его, а потом голландца — подданного Испании. Иначе он не явится с гостинцами, пусть хоть отрежут у него ноги по колено! Борис Годунов решил этот спор в пользу аглицкой короны.
После смерти «англомана» Ивана Грозного голландцы и немцы добились отмены царских льгот англиянам и восстановления выгодной им — да и русским купцам тоже — свободной конкуренции.
В 1588 году в Москву к Царю Феодору прибыл новый посол королевы — сэр Джайлс Флетчер. Королева Елизавета Английская, ставшая после разгрома испанской Непобедимой Армады могущественнейшим монархом мира, добивалась, чтобы Царь Феодор Иоаннович вновь запретил торговлю с Россией всем иноземцам и английским купцам, не принадлежавшим Русской компании, но Царь по наущению Бориса Годунова отвечал так: «Пределы России открыты для вольной торговли всех народов сухим путем и морем. К нам ездят купцы султановцы, цесарские, гишпанские, немецкие, французские, литовские, персидские, бухарские, хивинские, шемахинские и многие другие, так что можем обойтись и без англиян и в угодность им не затворим дороги в свою землю». Так могущественнейшей Елизавете, стремившейся поставить Московское государство на положение британской колонии, был дан решительный поворот от ворот.
Борис Годунов подтвердил привилегии голландским купцам, разрешил торговлю в России шведским купцам и ганзейским городам.
В 1604 году король Иаков прислал к Царю Борису нового посла, сэра Томаса Смита, встреченного Борисом с небывалой помпой и невиданными дарами. Во время приема и обеда Борис своими драгоценностями и одеждами посрамил, переплюнул Ивана Грозного. И самый пир был намного роскошнее. И прислуживали за обедом двести дворян в кунтушах из золотой парчи. И если при Иване вносили витиевато отлитый из сахара Кремль весом в пять пудов, то тот Кремль, что вкатили по знаку Бориса, весил вдвое больше и был точным слепком всех башен и стен, церквей и дворцов Кремля. Тут и там виднелись фигурки московитов — бояр, стрельцов, монахов. В чарах и братинах пенились еще более редкие и дорогие меды и вина.
Царь Борис Годунов не смог изжить последствий разрушительных перехлестов в правлении Иоанна Грозного и под конец его жизни и сам изрядно наломал дров при всем своем уме и стремлении всемерно укрепить Русское государство. Эти Цари восстановили народ против власти. Началась Смута, коей немедля воспользовались враги России. Успокоению государства много содействовали, преследуя свою очевидную выгоду, аглицкие и голландские купцы.
Когда воцарился Михаил Федорович, Шереметев научил его подтвердить привилегии этим купцам, за что Царь получил от Иакова I Аглицкого и VI Шотландского небольшой займ.
Однако никто даром займы не дает. Англияне снова потребовали, чтобы Москва открыла им путь в Персию. По совету Шереметева Царь вернул займ королю, в просьбе отказал и, сохраняя торговые привилегии англиянам, указал, чтобы сукна и прочие рукоделия доставлялись в его казну по заморским ценам, чтобы англияне не ввозили в Московское государство чужих товаров и не вывозили бы за границу шелку и не привозили табаку.
(Лермонт с любопытством отметил, что король Иаков, воевавший мечом и паром против курильщиков, тем не менее не препятствовал ввозу «отвратного зелья» в чужие страны.)
Из истории торговли русских с иноземцами наглядно видно, что Московское правительство блюло, как правило, собственную, русскую выгоду и тем не менее на деле русская торговля была отдана на откуп иноземцам, не исполнявшим никакие царские указы и заламывавшим цены на свои товары не по царскому велению, а по своему хотению в ущерб государству русскому. Правом беспошлинной торговли, данным двадцати трем аглицким купцам, незаконно пользовались сорок семь купцов! Иноземцы повсюду в стране открывали свои конторы, всюду закупали по дешевке русские товары. Орудовали они взяткой и подкупом в кремлевских приказах, закабаляли мелких и средних купцов и даже гостей денежными ссудами, гостям закрывали доступ на свой рынок тем, что сговаривались между собой и с купцами других земель и ганзейских городов ничего у русских не покупать или покупать лишь по самым низким ценам.
Русские купцы, боровшиеся против засилья иноземных купцов, в бессчетных челобитных жаловались на них, приводя разительные примеры. Антон Лаптев, к примеру, ярославец, торговый человек, ездил с соболями, лисицами и белками, «проехал он их немецкия три земли, а сговорившись заодно, немцы ничего не купили, ни на один рубль. И поехал он на их немецких кораблях с ними, немцами, к Архангельскому городу, и как скоро он сюда приехал, то у него те же немцы скупили все его товары большой ценой…».
Так Джордж Лермонт подвел свою хронику к правлению Царя Михаила Федоровича, которого он так часто лицезрел во время кремлевских пиров и застолий в роскошных зальных трапезных. И рейтар Лермонт вдруг понял, что сбылась юношеская его мечта об открытии нового мира, только открывал он новый свет не на западе, а на востоке, столь же новом и загадочном. И написано об этом государстве на востоке было, оказывается, гораздо меньше, чем о Мексике, Бразилии и Перу! И сознание это снова будило в нем тягу к перу, беспокойное, как чесоточный зуд, желание свидетеля истории рассказать современникам и потомкам о бурной, красочной и значительной эпохе, совпавшей с его жизнью.
Придя домой, он впервые просидел за столом всю ночь, писал и рвал, писал и рвал, пока не догорела свеча и не пошел он в потемках, разжижженных первым светом утра, к кровати, на которой, свернувшись клубочком и тихо посапывая во сне полуоткрытым ртом, давно спала Наташа…
Зачем-то зажег он новую свечу и долго смотрел на спящую жену. Набожная Наташа всегда огорчалась, что у нее не иконописный лик, а живой, плотский, с васильковыми веселыми глазами, опущенными темно-золотистыми ресницами, задорным носиком и сочными, как земляника, губами. Ресницы под высокими дугами бровей трепетали, шевелились — Наташа смотрела сон. Как ни постилась она усердно, а все никак не походила на мученицу, страстотерпицу. Он любил жену, но любил какой-то покойной, невозмутимой любовью, и ему все казалось, что настоящая и не временная, преходящая любовь где-то впереди, в туманном будущем. К тому же он вовсе не разлюбил еще Шарон, хотя давний образ ее тускнел, как тускнеет пламя свечи с восходом солнца.
Все эти годы его неодолимо тянуло к перу. К перу, к которому он был не очень привычен. Ему хотелось как-то на бумаге отразить перелом во всей жизни своей после крепости Белой, после встречи с Наташей, свадьбы, рождения сына. Нет, он не надеялся на публикацию, а мечтал, чтобы записки эти прочитал его сын, может быть, внуки, правнуки… Через десятилетия, даже века…
Много разноречивых воспоминаний и суждений о Смуте слышал он от старых рейтаров и русских стрельцов и пушкарей, от людей посадских. Для них она была делом вчерашнего дня, они собственными глазами видели Бориса Годунова, Василия Шуйского и обоих «Димитриев», сражались против или за них. Страсти продолжали бушевать вовсю. В кабаках не утихала междоусобица. Ходили слухи о новых заговорах, новых ворах, новых самозванцах. Воскресали сыновья Царя Федора: лжецаревичи Федор, Савелий, Клементий, Семен, Василий, Ерошка, Гаврилка, Мартынка. Несть им было числа. Уверяли, что и Болотников жив и скоро приедет в Москву с живым своим соратником лже-Горчаковым. Многое понятнее стало Лермонту, но он чувствовал, что ему не хватает знаний вообще и знания Руси в частности, что хроника его холодна и чересчур бегла, поверхностна, что не разобрался он в подводных течениях русской жизни, не постиг всей сложности противоречий между боярами, дворянами, купцами и простым людом и, главное, плохо знал поселян и холопов, кои шли вразброд и против своих бояр и дворян, и против иноземных завоевателей. Все-таки был он родовитым дворянином, помнящим двадцать поколений Лермонтов, и не мог он избавиться от дворянских шор. В Шотландии и Англии многое походило на то, что творилось на Руси, но еще больше было в Московии своего, самобытного, варварского.
Во всем этом, решил Лермонт, надобно досконально разобраться, а нет лучшего способа к этому, чем прислушиваться к людям, впитывать в себя их рассказы о прошлом, изучать их жизнь, нравы, чаяния, писать и дополнять написанное. И, конечно, надо читать, как можно больше читать. Пожалуй, самой ценной находкой его были бумаги южника Гильберта, капитана шкотской стражи Бориса Годунова, капитана француза Маржерета, Василия Шуйского и первого самозванца… И, разумеется, нужно больше ездить, дабы ближе узнать эту великую страну, раскинувшуюся от Пскова, Смоленска и Чернигова до Иртыша и от Кольского полуострова до Кубани и Терека, до Дагестана.
Следы Смуты еще долго поражали глаз в Московии: Лермонт видел всюду на земле русской великую мерзость запустения, обглоданные волками и вороньем кости павших ратников на полях и в лесах, опустелые деревни с неубранными разложившимися трупами поселян, убитых неизвестно кем, брошенные пашни вокруг пепелищ. И все-таки «Царство внове строитеся начат», как строят заново сожженный врагом дом.
В великое разорение пришла вся земля Русская. Новые самозванцы лезли тараканами из всех щелей расколовшегося Московского государства. Владислав в отчаянии хотел отказаться от московской короны. Часть бояр из страха перед народом звала на царствие аглицкого и шкотского короля Иакова, чему рьяно способствовали аглицкие послы на Москве.
Темное время, страшное время. И среди всего этого бушующего на Русской земле хаоса твердыней стояла Смоленская крепость во главе с твердостоятелем воеводой Михаилом Борисовичем Шеиным, который до Минина и Пожарского светил маяком в черном мраке лихолетья. Считая себя обязанным жизнью Шеину, Лермонт пристально приглядывался к этому человеку и скоро, поглощая одну летопись за другой, распознал в нем истинного героя своего времени и замечательнейшего человека. Он стал собирать по крупице все, что мог почерпнуть о Шеине в летописях и хронографах, в разговорах с рейтарами старых выездов, со своим тестем Евтихием Федоровым и другими русскими родственниками, — а их было немало, — со знакомыми стрельцами и, конечно, с летописцем Пименом, который горячо соглашался с Лермонтом, что Шеин — это человек века у себя на родине. Лермонт словно предвидел, предчувствовал, что будущее свяжет в тугой узел его судьбу с судьбой Шеина и что узел этот разрубит только смерть.
Никому не известный летописец, он же поручик рейтарского полка, по своей охоте Джордж Лермонт строчил заметки «Гиштории» Московии. Ему самому необходимо было понять время, в которое он жил…
Своею кровавой секирой Иоанн Грозный срубил с помощью Скуратова и Бельского все древнейшие княжеско-боярские роды, оставив лишь десяток верных ему княжеских фамилий во главе с князем Вяземским и горсть нетитулованных бояр во главе с Шереметевыми, Шеиными и их сродниками Морозовыми. Иоанну служили три брата Шеина — Юрий, Василий и Иван. Отец их, боярин Дмитрий Васильевич Шеин, был старшим из двух сыновей боярина Василия Михайловича Морозова, известного по прозвищу Шея. Этот Шея был потомком в седьмом колене Михаила Прушанина, мужа честна, выехавшего в XIII веке из Пруссии в Великий Новгород. По мнению Лермонта, изучавшего род Шеиных по древним родословцам в кремлевском подземелье, этот рыцарь, вышедший почти четыре столетия назад на русскую службу, был не немцем-прусскаком, а пруссом, когда его народ, литовское племя пруссов, искони обитавшее в Восточной Пруссии, подпал под власть Тевтонского духовно-рыцарского ордена. В 1234 году Папа Григорий IX признал Пруссию вечным владением ордена. Бежав в Новгород, Михаил Прушанин встал под хоругви великого князя Александра Невского, громил с ним шведов на Неве, чтобы отстоять для Новгорода побережье Финского залива, а в 1242 году отомстил немецким рыцарям, помогая Александру Невскому и новгородскому воинству разбить их в исторической битве на Чудском озере.
Лермонт, разумеется, обратил особое внимание на то, что Михайло Борисович Шеин, оказывается, был потомком в десятом колене иноземца, пришельца. Не потому ли сохранил боярин жизнь бельским немчинам?
У Шеина был особый, личный счет к ляхам.
Отец Михаилы Борисовича, Борис Васильевич, старший сын Василия Дмитриевича, будучи окольничим и главным воеводой в крепости Сокол, что под Полоцком, во время долгой и несчастной для Москвы Ливонской войны достойно сражался против польского короля Стефана Батория и был убит ляхами в сентябре в 1579 году. Мстя мертвому за тяжкие свои потери, ляхи обезобразили труп.
О дворцовой службе Михаилы Борисовича в его юношеские годы, в царствование Царя Феодора Иоанновича, Лермонт собрал не много сведений. В 1598 году Шеин подписал вместе с сорока пятью другими лучшими людьми грамоту об избрании на царство Бориса Годунова после смерти слабоумного Феодора.[74] Родовитые бояре не очень хотели видеть на царском троне потомка татарского выходца XIV века, хотя он и был свояком покойного Царя через сестру Ирину. В грамоте подпись Шеина стояла на двадцатом месте и ниже его подписались семнадцать князей, что убедительно говорило о его близости к Борису, несмотря на молодость.
В 1589 году еще безбородый Шеин заметно выделялся среди тех деятелей Земского собора, что выступили против Романовых и других охотников на московский престол и провозгласили Бориса Царем после смерти его зятя, мужа его дочери Ирины Годуновой, скудоумного Царя Феодора, сына Грозного. К тому времени Борис Годунов уже пять лет правил царством за Федора. Злопамятные Романовы не прощали своим врагам, притаились до поры до времени.
Возложив на себя шапку Мономаха, Борис среди прочих пожаловал Михаила Шеина чашником и поместил его в богатом имении на Смоленской земле. Но новоиспеченный виночерпий Царя не собирался командовать чарочниками и распивать вино и водку из кремлевских погребов, — его смолоду прельщало ратное дело.
В 1598 году новопомазанный Царь Борис взял юного Шеина, бывшего тогда рындой, с собой в поход против крымского хана Казыгирея. Шеин с блеском отличился в этом походе, и Царь Борис уже в 1600 году назначил его полковым воеводой в украинных городах Пронске и Мценске. Был он затем воеводой полка правой руки у боярина князя Тимофея Романовича Трубецкого, воеводой большого полка, но уже к 1604 году он выдвинулся, став воеводой передового полка.
Борис Годунов полюбил его за ум, храбрость и бескорыстную любовь к Руси великой. Мудрый, хоть и не безгрешный правитель умел находить и отличать нужных государству людей. Шеин быстро сделался одним из самых блестящих и подающих надежды молодых вожаков служилого дворянства и посадских людей, бросавших вызов изжившим себя князьям-боярам.
Поначалу набивал руку на разгроме разбойных ватаг, но смело говорил Царю, что поселян негоже угнетать, надобно урезать подати, установить в неделю токмо два дня работы на барина. Борис и сам желал поднять крестьянство, облегчить крепостное ярмо, и тут многие дворяне вслед за боярами отшатнулись от него. Только не Шеин.
С 1598 года — года воцарения Бориса Годунова — полыхала в царстве крестьянская революция, прозванная перепуганными князьями и попами Смутным временем. Началась, собственно, Смута сразу после смерти Ивана Грозного, в 1584 году. Помещики-дворяне восстали против бояр, захватывали их вотчины. Разоренные крестьяне — смерды, сябры, страдники — стремились разорвать оковы крепостного права, покончить с барщиной и оброком. Терпя поражение в борьбе с царским войском, они бежали на окраину царства, в Польшу и Литву, к шведам, на Запорожье. Гнали их туда голод и бесхлебица.
В народе прослыл Шеин честным и справедливым начальником во время страшного голода в первые три-четыре года нового, шестнадцатого, века, когда Царь доверил ему раздачу хлеба голодающим в Пронске, Мценске и других городах, куда был послан воеводой. Шеин оставался «без лести предан» Борису до самой его смерти в 1605 году. Никогда не верил он в выдуманную боярами легенду об убийстве по приказу Бориса в Угличе царевича Димитрия и подхваченную ими польскую сказку о живом Димитрии.
В 1605 году он выступил с полком против названого Димитрия. При Добрыничах царское войско под предводительством князя Василия Ивановича Шуйского разбило поляков, шедших с Самозванцем, и Шуйский послал Шеина к Царю, находившемуся тогда в Троицком монастыре, с известием об этой важной победе русского оружия. Обрадованный Борис пожаловал Шеина в окольничие.
После смерти Бориса в том же году Шеин, будучи воеводой в Новгороде-Северском, долго медлил с признанием названого Димитрия, хотя смолоду связал свою судьбу с судьбой служилого дворянства, сделавшего Самозванца своим ставленником, и присягнул ему в числе последних. Новый Царь, решив заменить Боярскую думу на польский манер Сенатом, или, точнее, «Советом его царской милости», состоявшим из совета духовных, совета бояр, совета окольничих, совета дворян, назначил Шеина главой совета окольничих.
После убийства названого Димитрия боярами в мае 1607 года в Кремле Василий IV Шуйский, став Царем, вспомнил о храбрости Шеина при Добрыничах, пожаловал его в 1607 году боярином, а в следующем году послал его воеводой в Смоленск, а старинный град этот был важнейшей крепостью самого опасного тогда грозного польско-литовского рубежа.
Смоленский воевода хорошо видел, что трон под боярским Царем шатается: бояре перессорились с торговыми и посадскими людьми. Трон раскачивало и могучее движение крестьян во главе с беглым холопом Иваном Болотниковым, изрядно повидавшим свет, — он томился в плену у татар, жил в Венеции, скитался по Руси. В своих «прелестных листах» прельщал простой люд, призывал побивать лихих бояр, дворян, купцов, забирать нажитые чужим трудом богатства и земли. Осенью 1606 года Болотников смерчем ворвался в Москву. Пользуясь предательством тульских и рязанских дворян, поначалу примкнувших было к Болотникову, но потом в страхе перед возмущенным народом переметнувшихся на сторону бояр, воевода Скопин-Шуйский разбил болотниковское войско. В октябре 1607 года Болотников был добит в Туле. Сам он был взят в полон, ослеплен и утоплен вместе с лже-Горчаковым. Никогда еще не видала Русь стольких казненных…
Мучительно трудно, а быть может, и просто невозможно было писать по-русски за сто — сто двадцать лет до Ломоносова, положившего начало русской словесности своими стихами, за двести — двести двадцать лет до появления прозы Пушкина. И все-таки не на пустыре поднимались первые побеги русской словесности. Муки творчества осложнялись родовыми муками языка с еще не сложившимися грамматикой и правописанием, — русская словесность еще, увы, не продрала глаза. Все было темно и нескладно. Лермонт тщился написать очерк русской истории, но не судила судьба ему закончить свой труд. Такой очерк, первую русскую учебную книгу истории Руси, создал архимандрит Киево-Печерской лавры Иннокентий Гизель. Называлась она «Синопсис». Поначалу Лермонт верил, что есть, существует русский литературный язык, и ревностно учился ему, памятуя русскую пословицу: не учась грамоте, в попы не ставят. Но потом он с превеликим огорчением вынужден был признать: нет еще русской словесности, нет! «Не у прииде час!» И это в век Шекспира, через четыре с половиной столетия после Томаса Лермонта!
Крис Галловей всячески поощрял Лермонта-летописца:
— Мир совершенно не знает Руси, считает русских варварами, язычниками, даже медведями.[75] Подумай только, в двадцатом году один шведский ученый защитил ученую диссертацию на тему «Христиане ли Московиты?» Само собой разумеется, что он отвечал на свой вопрос отрицательно.
Крис смог через капеллана аглицкого посольства и других своих друзей и знакомых в аглицкой колонии в Москве раздобыть для потомка великого Томаса Рифмотворца немало прелюбопытнейших иноземческих свидетельств, проливающих свет на события недавней русской истории. Что и говорить, в свидетельствах этих было немало выдумок, пересказов слухов и сплетен, чего всегда вдоволь хватает в любых посольских репортах и реляциях, но были воистину бесценные бумаги. Лермонт ажно затрясся, когда Крис, лукаво подмигивая, вручил ему однажды вечером в домике у Николы Явленного копию письма Царя Василия Шуйского королю Англии и Шкотии Иакову, автору демонологии.
Шуйский писал это послание вскоре после низложения первого названого Димитрия, сообщая, что Лжедимитрий истинно является Гришкой сыном Богдана Отрепьевым. Спасаясь от грехов и злодейств своих, постригся в монахи, но занялся блудом и чернокнижием. Опасаясь гнева Митрополита, бежал изменнически в Литву, за что против него возбудили сыскное изменное дело. На чужбине по коварному вразумлению Сигизмунда III, окаянного паписта, короля Польши, объявил себя Demetrius Ouglitts — Димитрием Угличским, о чем и лгал безбожно в прелестных письмах. Против такого предерзновения Царь Борис и патриарх всея Руси слали много эпистолей королю Сигизмунду III, но король токмо сильнее вооружал самозванца и больше давал ему польского золота и наконец натравил его на Московское царство, подкрепив палладином Сандомирским и царевичем Крынским. И не было самозванцу счастья, да несчастье помогло: слух о смерти Бориса, кой отравился, привел русское войско в великое замешательство, и предалось оно, отъехало почти целиком к Гришке.
Гришка же, уверовав в престол московский, оженился на дочери палладина Сандомирского и, понуждаемый иезуитами в свите своей, изготовился насадить на Руси богопротивную веру римскую, угрожая всем несогласным лютой смертью. Повинуясь воле народной, он, Василий Шуйский, поддержанный всей знатью и с благословения святой православной церкви, собрал силы великие и разбил в 1606 году самозванца и взял у него собственноручные бумаги, где содержались все его козни злодейские, а также письма от папы Римского и кардиналов его, о том же толкующие.
В этом письме Василий Шуйский, уже воцарившись на московском троне, не сообщал, как был убит Лжедимитрий. В народе уверяли, что ему срубил голову его писарь, ставший во главе заговора в Кремле. Случилось это на рассвете шестого дня после свадьбы Гришки. (Лермонт завязал узелок на память: самое опасное время в Кремле — предутренний час, вот когда надобно обходить караул.) С ним был убит и годуновский воевода Петр Федорович Басманов, перекинувшийся к нему под Кромами. Почти все москвичи помнили, что уже утром их голые изувеченные тела лежали на лобном месте, причем срамота была прикрыта рогожей.
Невезучему Царю Шуйскому пришлось защищать царство и от второго названого Димитрия. Дважды осаждали восставшие Москву: в 1608-м и 1610 году.
Этот второй Лжедимитрий был так ловок, что его пустила на свое ложе вдова первого Лжедимитрия, хотя он ни капли не был похож на Гришку Отрепьева.
Тем временем, стремясь избежать войны с сильнейшим противником и «унять христианскую кровь и жить в тишине и покое», Шеин вел переписку с Андреем Сапегой, оршинским старостой, и Александром Гонсевским, старостой Белижа, улаживая бесконечные пограничные споры. Одновременно он умело вел напряженную разведку Пограничья, засылал в Оршу, Велиж, Могилев, даже в Варшаву своих соглядатаев. Один из его верных помощников, Юрий Буланин, направленный с листом Шеина к пану Гонсевскому, выведал в Велиже, что король Жигимонт собирается отправить из Вильны королевича Владислава на Москву будто бы с посольством к Царю Василию Шуйскому, а на Москве королевич свергнет Царя и сядет на его место, на Московское государство. Гонсевский засылает своих лазутчиков в Смоленск, склоняя смолян к измене и передаче Смоленска польскому королю.
Разведкой у Шеина ведал товарищ воеводы, молодой, да бывалый князь Горчаков.[76] Вдвоем Шеин и Горчаков доносили Царю, что лазутчики-крестьяне, русские и белорусы, из Орши, Мстиславля, Дубровны, Копыси и их «сходники», то есть платные и тайные подручные, которые сходились с лазутчиками в условленных местах и передавали им добытые сведения о польско-литовских делах и замыслах против Смоленска и Москвы, сообщили тревожные вести о сборе по всей Речи Посполитой денег для похода на Москву.
В 1609 году Симон Гонсевский, брат велижского старосты, вторгся в пограничные смоленские волости, Шучейскую и Порецкую, вместе с именитыми польскими панами, ворачи и государевыми изменниками Хрипуновыми. Ляхи и предатели жгли деревни, грабили и убивали крестьян, объявили, что захваченные области отведены к велижскому рубежу. Вновь Шеин слал Александру Гонсевскому листы, жалуясь на нарушение перемирных условий и требуя, чтобы тот вывел своих людей из Московского государства.
В ответном листе велижский староста писал:
«Ты хочешь, чтоб польских и литовских людей вывести из Москвы, а я спрошу у тебя: каким способом? Если грамотами королевскими, то таковые уже были им посланы; король хотел послать еще гонца и приказал мне переговорить с тобою о том и обо всем добром деле на съезде. И вы сами от того бегаете, держась своего московского обычая: брат брату, отец сыну, сын отцу не верите; и тот обычай привел Московское царство к теперешней великой погибели. А потому я к тебе о том пишу, что сам знаю все московские обычаи: в нашем народе не так…
…Зная, что у вас от ваших Государей и от народа нет такой доверенности, какая есть у нас, и что ты сам по себе по обычаю московскому не можешь выслать на съезд со мной, я писал тебе, чтобы ты объявил об этом архиепископу (смоленскому) и другим смольнянам и с их ведома устроил съезд; но и это не помогло. Припоминая себе дела московские, к которым, будучи в Москве, пригляделся и прислушался, также и нынешнее ваше поведение видя, я дивлюсь тому: что ни делаете, все только на большее кровопролитие и пагубу своего государства…»
Этот и другие листы из переписки Шеина и Горчакова с Гонсевским и Сапегой Лермонт тщательнейшим образом переписал для своей истории. Среди донесений Царю Василию Шуйскому были письма лета 1609 года о покорности Царю жителей Торопца, передавшихся ранее Тушинскому вору, и о разгроме ляхов под Дорогобужем войском князя Барятинского и Ададурова и взятии им Вязьмы.
Шеин как никто другой знал польские дела, сидя в Смоленске под боком у Польши и засылая в Речь Посполитую лазутчиков. Особенно ценные вести постоянно присылал ему некий Ян Войтехов, человек вельми мудрый, понимавший, что король не только желает посадить своего сына Владислава на московский престол, но и покорить для польской короны и для римской церкви всю Московию. Собирал Войтехов вести и о «крутиголове Димитрии», который надеялся добыть Москву весною 1609 года. Войтехов, подкупленный Шеиным, не стеснялся напомнить смоленскому воеводе о мзде за свои вести. «Пришлите мне, — писал он по-польски, — бобра доброго черного самородного…»
Бывало, что Войтехов слал и ложные вести, а нарочно или не нарочно, сказать трудно. Так, отписал он, будто Мнишек именем Димитрия, зятя своего, присягнул отдать короне Смоленск и Северскую землю и тем удержал поляков от войны и желания посадить Владислава на царство Московское.
Когда до Шеина дошло, что Царь Василий Шуйский заключил со свейским королем Карлом IX вечный союз против Польши, он понял, что ему надо ждать в Смоленске скорого прибытия короля Польши и Великого князя Литовского Жигимонта III к воротам Смоленска. Из Варшавы ему доносил пан Ян Войтехов, что Жигимонта зовут в Москву бояре, перепуганные Болотниковым и Тушинским вором, поднявшими против них всю чернь, почти все простонародье. Шеина несказанно бесила вероломная трусость бояр, готовых помочь Жигимонту покорить Московское государство из смертного страха перед простым народом, доведенным ими же до отчаяния и бунта.
В июле лазутчики донесли Шеину, что велижский староста Александр Гонсевский приводил жителей пограничных смоленских волостей к присяге Жигимонту и что Гонсевский идет с нарядом на Смоленск и сам король туда нагрянет в августе.
Гетман Станислав Жолкевский отговаривал короля в Минске от похода на ключ-город, считая Смоленск неприступной твердыней, но в Минск примчался гонец от Гонсевского: Смоленск остался беззащитен, поскольку Шеин отослал почти всех своих ратников Скопину! Король немедля выступил в поход. В Орше он встретился с канцлером своим Львом Сапегою, и тот тоже убеждал его спешить походом: Смоленск, словно яблочко спелое, сам в руки упадет. 16 сентября 1609 года лазутчики Шеина и Горчакова предупредили воевод о походе на Смоленск войска во главе с королем Жигимонтом.
Сапега пришел первым под Смоленск 19 сентября. 21 сентября пожаловал и сам Жигимонт. Теперь под стенами крепости стояли пять тысяч польской пехоты, двенадцать тысяч коронной конницы, десять тысяч запорожских казаков, тысяч до двух литовских татар.
Началась осада Смоленска первоклассным войском честолюбивого и воинственного короля польского Сигизмунда III, мнившего себя великим полководцем. Ударную силу королевского войска составили двенадцать сотен польско-литовских рыцарей — цвет шляхетства Речи Посполитой, большой отряд немецких ландскнехтов-копейщиков, гроза пехоты, быстрая как вихрь конница из литовских татар, десять тысяч не знавших страха вольных казаков, присланных Запорожской Сечью, во главе с кошевым атаманом. И все это отборнейшее войско почти два года беспомощно топталось под неприступными стенами Смоленской крепости.
В начале осады город Смоленск насчитывал около 80000 жителей в 8000 домов.
Благодаря заботам Шеина крепость имела достаточно заряда и припасов для длительной осады. Не хватало, однако, людей, поскольку по указу Царя Шеину пришлось отправить трехтысячный отряд из крепости в помощь Скопину-Шуйскому. Число защитников крепости Шеин пополнил за счет посадских и слободских людей, сжегших свои жилища на правом берегу Днепра и перебравшихся в крепость со своими семьями. В середине августа, предвидя скорый приход Жигимонта, Шеин собрал даточных людей со Смоленского уезда. 28 августа Шеин объявил о таком распределении начальных ратных людей и смоленских обывателей: 39 дворян и детей боярских и 48 посадских торговых людей будут разбиты по три-четыре человека на каждый отдел укреплений. 1862 человека из черных сотен и слобожан были расписаны по нескольку десятков на каждый отдел стены, по нескольку человек при каждой пушке в помощь пушкарям и зачинщикам, для содержания ночных караулов. Наскреб воевода войско почти в восемь тысяч ратников,[77] по вооружению гораздо слабее того, что отправил он к Скопину-Шуйскому. А у Жигимонта сил было в несколько раз больше со множеством иноземных офицеров.
Девятнадцатого сентября Жигимонт отправил Шеину универсал с такими словами: по смерти Царя Феодора, последнего Рюриковича, стали московскими Государями не по Божию соизволению и не царского рода людишки, а собственною волею, силой, хитростию и обманом, и брат встал на брата, приятель на приятеля, а посему большие, меньшие и средние люди Московского Государства и самой Москвы, видя такую гибель, били челом ему, Сигизмунду, чтоб он, яко Царь христианский и родич наиближайший Московского государства, вспомнил свойство и родство свое с природными, старинными Государями московскими и сжалился над гибнущим государством их. А посему идет он с большим войском не для того, чтобы проливать кровь людскую, а дабы оборонять русских людей и защищать православную русскую веру. Так пусть же смоляне встретят его с хлебом и с солью, в противном же случае его королевское войско не пощадит никого.
Король, введенный в заблуждение Сапегой и Гонсевским, ждал, что смоляне во главе с Шеиным, отправившим лучшую часть своего войска Скопину-Шуйскому, принесут ему ключи от города-крепости, откроют ворота, встретят с хлебом-солью. Взамен за капитуляцию король обещал смолянам широкие права и монаршие милости. А коль не будет сдачи, постигнет город ужасное разорение.
Но Шеин, Горчаков и архиепископ Сергий от имени всех смолян ответили ему так:
«Мы в храме Богоматери дали обет не изменять Государю нашему, Василию Иоанновичу, а тебе, литовскому королю, и твоим панам не поклониться».
Шеин в те дни только и твердил смолянам:
— Нами, братья, положен обет в дому у Пречистой Богородицы: за православную веру, за святые церкви, за Царя и за царское крестное целование всем помереть!..
Жигимонту удалось прельстить многих крестьян уезда обещанием вольности. От боярского Царя Василия Шуйского люд крестьянский не ждал никакого добра и в осаду не пошел. Зато жены и дети, от коих Шеину было мало толку, только рты лишние, все пошли в крепость из сожженных посадов, и воевода не смел закрыть им ворота, хотя это были и лишние рты.
Шеин слал Царю челобитные в Москву, моля о помощи, а Царь отвечал им милостивыми грамотами. Королю Шеин отписал, что смоляне скорее умертвят своих жен, чем отдадут их в руки ляхов.
Воевода знал, что семейства служилых смоленских людей, посланных им Скопину, будут всячески противиться сдаче города королю, что разлучило бы их со своими кормильцами, веря, что их отцы, мужья, сыновья сделают все, чтобы спасти их.
Даже купечество смоленское было на стороне Шеина. И по очень простой причине: не то чтобы русским купцам вовсе чуждо было благо отечества, но мошна для многих из них была милее, а Царю Василию Шуйскому они дали взаймы огромные деньги, и сдача Жигимонту означала бы, что плакали их денежки, многим грозило бы разорение. Что ж, не все купцы русские были Миниными, не все ратники — Пожарскими.
Разгневанный Жигимонт решил добыть Смоленск оружием. Он обложил крепость, расположив главные силы в укрепленном лагере на левом берегу Днепра. Канцлер Лев Сапега, гетман Жолкевский и прочие ясновельможные паны расположились в ближайших от Смоленска монастырях. Началась пушечная дуэль. Десять дней ушло на подводку траншей силами наемной немецкой пехоты к стенам крепости. Король повелел взять город ночным приступом.
Перед первым приступом короля к Смоленску 12 октября, когда построены уже были ляхами шанцы на противоположном берегу Днепра, неслыханный подвиг совершила шестерка стрельцов-храбрецов воеводы Шеина. Подвиг сей стал достоянием русской ратной истории. Стрельцы из крепости средь бела дня переплыли в лодке через Днепр, высадились под носом у растерявшегося врага на левом берегу, захватили знамя с белым орлом на шанцах и под огнем опомнившихся поляков, под градом ядер, не потеряв ни одного человека, вернулись в крепость!
Приступ, казалось, начался удачно. Шотландцы Питера Лермонта, устроив две сапы, взорвали «медяные болваны с зельем» под дубовыми Копытецкими и Аврамьевскими воротами, окованными железом. Эти мощные петарды сумели пробить лишь узкие проломы. Под сокрушительным огнем русских пушкарей в крепость ворвалась полусотня отчаянных смельчаков во главе с Питером Лермонтом, но они не смогли закрепиться там. После яростного рукопашного боя защитники крепости выбили уцелевших шкотов и ляхов и наскоро заделали проломы камнями и валунами, завалили песком, а затем укрепили еще палисадами и установили круглосуточную стражу.
Две ночи подряд бросал Жигимонт своих воинов на крепость то с одной стороны, то с другой. Оба приступа смоляне отразили с большими потерями для неприятеля.
Новые подкопы не удавались: строители крепости снабдили ее хитроумными подземными «слухами», засекавшими любые саперные работы.
Шеин и князь Горчаков в конце сентября отправили гонца по тайному подземному ходу с выходом прямо в Днепр под Москву, к смоленским дворянам, детям боярским и служилым людям, заклиная их просить Царя Василия Шуйского о скорой помощи Смоленску. В новом донесении Царю они писали, что ляхи потавили на холмах за рекою Чурилнею огромные туры и бьют по Богословской улице. Но Царь сам изнемогал в борьбе с ляхами и новым самозванцем — Тушинским вором.
Из Москвы гонцы привозили Шеину вести, что стольный град терпит голод. Скопин-Шуйский медлит в Александровской слободе, дожидаясь подкреплений, князь Димитрий Михайлович Пожарский расчищает Владимирскую дорогу от разбойника Садькова, казаки атамана Горохового предательски сдали Красное село тушинцам, Сапега сидел под Троице-Сергиевым монастырем.
Из лагеря Тушинского вора Шеину донесли, что гетман князь Роман Рожинский, полковник польский, господин второго названого Димитрия, послал к королю своих послов, чтобы просить короля убраться от Смоленска восвояси и не посягать на завоевание им и Тушинским вором награды и выгоды в Московии.
В польской «Истории ложного Димитрия» Лермонт нашел описание такого случая под 3-м и 4 ноября 1609 года: «Один русский стрелец выбежал из крепости через отверстие и передался нам. Он говорит, что в крепости большое бедствие и дороговизна: пуд соли стоит рубль; четверть ржи — рубль; сена для лошадей не имеют, воды недостаточно. Вылазки делают только для того, чтобы выслать кого-либо к Шуйскому, потому что уже 4 недели ни от них никто не ходил к нему, ни от него к ним… Ночью на среду (4 ноября) брошены были в крепость из мортир каленые ядра, и шесть из них упали и зажгли один дом, так что совсем показалось было пламя, но множество народу бросилось и потушило огонь, не обошлось, однако, без потери в людях».
Гетман Жолкевский, отправленный королем на Москву, вступил в русскую столицу. Его соперник брацлавский воевода Ян Потоцкий, став главным начальником после короля, из кожи вон лез, чтобы взять Смоленск. Король придал ему пятнадцать тысяч малоросских казаков из Северной земли и из крепости Белой во главе с Александром Гонсевским. Потоцкий, собрав все свои пушки, повел сосредоточенный огонь по средней бойнице крепостной стены. Но когда часть стены обрушилась, взликовавшие было поляки увидели, что за широким проломом возвышался старый земляной вал вышиной в дюжину локтей, построенной еще в старинные времена, когда крепость принадлежала Речи Посполитой, так что раздосадованному Потоцкому пришлось отменить приступ.
Как раз в это время до смолян дошла трагическая весть о разгроме ляхами русского войска под началом бездарного князя Димитрия Иоанновича Шуйского, брата Царя.
Из аглицких источников Лермонт узнал, что пятидесятилетний Василий Иванович Шуйский, родовитый, умный, холостой, пользовался широкой негласной поддержкой не только немецкой колонии в Москве, но и прямой подмогой иноземных королевств против ляхов и самозванца. Англияне тайно снабдили его пушечным зельем и амуницией. Войско Шуйского пополнили две тысячи шкотов, англиян и французов да вдобавок несколько сотен свеев из войска короля Швеции. Поляки, поддержанные черным русским людом, разгромили войско Шуйского. Первыми по обыкновению дезертировали французы, не терпевшие никаких лишений, а за ними и англияне со шкотами перекинулись на сторону ляхов и стали служить воеводе Жолкевскому против Шуйского. Гетман Жолкевский осадил Москву с сорока тысячами крепкого войска. С другой стороны столицу осаждал Второй названый Димитрий, он же Тушинский вор, со своим русским войском. Ляхи рассорились с Лжедимитрием, решив, что лучше будет, ежели на Москве сядет Царем королевич Владислав.
Бунт против Царя Василия Шуйского возглавил Захарий Ляпунов, ненавистник опричных бояр, битый батожьем при всех людях по указу Царя Бориса Годунова, искусный воевода, бесстрашный и деятельный дворянин. Бесстрашно обратился он к Царю: «Долго ли из-за тебя будет литься кровь христианская? Земля опустела, ничего доброго не делается в твое правление. Сжалься над гибелью нашей, положи посох царский, а ты уже о себе как-нибудь промыслишь».
Немудрено, что Шуйский растерялся и опустил руки. Ища спасения, он постригся в монахи, отрекшись от короны. Бояре сдали его вместе с Москвой, Кремлем, короной и троном заклятым врагам Руси — ляхам. Царем они, предавая святую Русь, провозгласили королевича Владислава. Москва присягнула польскому королевичу. Теперь Жолкевский смог повернуть все свои силы против Counterfeit Demetrius, как писали англияне, — против Лжедимитрия. Претендент на московский престол был убит при попытке к бегству разочаровавшимся в нем татарином в лагере под Тушином.
Тем временем монаха, бывшего в миру Царем Василием Московским, ляхи, пленив, отправили в Варшаву, где он вскоре и помер, но перед его отправкой они собрали якобы для его проводов цвет русской знати и вероломно истребили его, что, понятно, заслужило им худую славу. Видя кругом ненависть и озлобление, ляхи начали готовиться к длительной осаде в Кремле. В народе ходили слухи, что они вознамерились отменить православную веру и ввести католичество.
Рожинский держал совет с русскими тушинцами; с нареченным патриархом Филаретом Никитичем, атаманом донских казаков Заруцким, боярином Михаилом Глебовичем Салтыковым-Морозовым, с людьми думными и придворными. Они были готовы идти под руку короля, добиваясь лишь обещания, что Жигимонт пощадит их православную веру. На этом Филарет со товарищи готов был целовать крест Жигимонту. В самом конце января под Смоленск они отправили послами Салтыкова, князей Рубец-Мосальского и Хворостинина с дьяками. После переговоров с королем 4 февраля, на виду у не покоренной Смоленской крепости, это позорное посольство подписало грамоту о венчании на царство в Москве от имени Святейшего патриарха Филарета королевича Владислава!
Шеина едва не хватил удар, когда он узнал об условиях, подписанных московскими князьями-боярами с духовенством. Главным для князей-бояр было, что король обещал не трогать их прав и имений и не понижать в чинах, а холопей, невольников господских, оставить в прежнем положении, ибо вольности король им давать не будет!
И вскоре пришло известие об свержении с престола в июле 1610 года русского Царя и о возведении в августе на московский трон врага земли русской польского королевича Владислава. Владислав Ваза — сын ненавистного Жигимонта — Царь Московский и всея Руси! Так решил гетман Жолкевский вкупе с «семибоярщиной» — семью боярами во временном московском правительстве, правительстве предателей, продавших родину ради сохранения своих боярских прав и боярского состояния! Бояре впустили злейших врагов Руссии в столицу!
Смолян обуяло такое черное отчаяние, какого не знали на Руси со времени покорения ее татаро-монголами.
— Ничего! — утешал Шеин рыдавшего архиепископа Сергия. — Это еще не конец света! Конец света назначен, как говорят ученые люди, на 1666 год!
Шеин собрал совет. «Что будем делать?» — спросил он детей боярских, дворян, посадских людей, слобожан, крестьян. Плача, князь Горчаков и архиепископ Смоленской блаженнейший Сергий сказали, что сидеть дальше в Смоленске нет никакой возможности, что следовать надобно договору бояр с Жолкевским, против силы-де не попрешь, хоть и противно это русскому сердцу, да надо пойти за временным правительством и целовать крест Царю Владиславу. Другого выхода никто не видел. Ведь Смоленск только потому и держался так долго и стойко, что ждал от Москвы, как манны небесной, избавления, а Московские князья-бояре изменнически сдались полякам.
Совет Шеин держал в соборе Пресвятой Богоматери. В узкие бойницы-окна едва прокрадывался зыбкий вечерний свет, немногие свечи не в силах были разогнать сгущающийся мрак, их огоньки скупо отражались в золотых окладах древних икон, приметно дрожа от грохота пушечной пальбы, — Потоцкий, готовясь к новому приступу, вел бешеный огонь по башням и стенам Смоленска. От непрестанной бомбардировки тряслась двухсаженная каменная толща соборных стен. Крепостные пушки по приказу Шеина молчали, берегли заряд для отражения приступа.
Верный сын Руссии, Михаил Шеин отказался последовать примеру изменников родине и сдать врагу ключ-город Смоленск, хотя многие дворяне настоятельно советовали ему сделать это. Теперь он опирался на самый надежный народ — на посадских людей, на простых мещан, крестьян-ополченцев.
И этот приступ Потоцкого был отражен с превеликими для него потерями. Шеин бросался в самую гущу боя. Казалось, он искал смерти, не желая пережить позор, который навлекли на Москву, на всю Русь продажные бояре. Но, поняв это, он вышел из боя, отирая полой кафтана окровавленный меч. Нет, не имел он права сложить голову в бою, — он в ответе за Смоленск, за его защитников, за их семьи, их детей. Прочь, прочь черные мысли о самоубийстве! Не для него самый легкий и малодушный выход.
После приступа с тяжелым сердцем поехал он и князь Горчаков на съезд с Потоцким и Сапегой. Как повернется у него язык, чтобы объявить о сдаче Смоленска!
А принял его в укрепленном польском лагере на левом берегу не канцлер и не главный воевода, а сам король! Жигимонта распирало от торжествующей гордыни, от виктории польского оружия в Москве. Бояре Москвы сдались королевичу, сдастся и упрямец Шеин ему, королю. И виктория над Смоленском, скажет история, далась Речи Посполитой труднее, чем над московскими боярами.
— Итак, ты готов сдаться мне? — спросил король Шеина.
Ни король со своей свитой, ни товарищи Шеина во главе с лихим князем Горчаковым не ожидали такого ответа, какой дал королю главный смоленский воевода Михайло Борисович Шеин. Он долго медлил, вглядываясь в лица врагов, измученных после провала ночного приступа, после тяжелой длившейся столько месяцев осады.
— Мы готовы были выйти на имя королевича Владислава, — ответил от королю Жигимонту, — поелику присягнуло ему как Царю Московскому и всея Руси временно наше правительство, но королю польскому мы вовсе не сдадимся!
Жигимонт отпрянул, словно получив пощечину. Взрыв негодования потряс королевский шатер. Князь Горчаков, сверкая глазами, с трепетом и восторгом уставился на Шеина, а главный воевода, переждав ляшскую бурю, возвысив голос, добавил:
— Таков мой последний ответ до приезда великих московских послов!
Кто-то из ляхов ринулся к Шеину, блеснули обнаженные корды, но король, канцлер и главный воевода удержали пылких польских рыцарей от бесчестной расправы.
— Пся крев! — ругался король. — Этот Шеин, эта белая ворона среди трусливых и черных душой московских бояр, лишает меня не только Смоленска, этого ключа-города, он не дает мне вступить в Москву!
Гонцы привозили такие слухи из Москвы, что у Шеина уши вяли. Казалось, Смута вконец погубит Руссию. Конечно, Шеин не мог бы пойти по пути князя Ивана Димитриевича Хворостинина, астраханского воеводы, изменившего не только Царю и боярам, но и служилому дворянству и возглавившего мятеж астраханцев, донских и терских казаков, выдвинувших своего лжецаревича, темного человека, назвавшегося небывалым сыном Царя Феодора Ивановича Петром. Хворостинин укрепился в Астрахани, перерезал дворян, изгнал купцов — целых полторы тысячи — и мужественно отражал натиск войска, посланного против него Царем Василием IV Шуйским во главе с Феодором Ивановичем Шереметевым, и орды ногайских татар под предводительством князя Иштерека. Потерпев поражение в неравной борьбе, преданный казацкими головами, Хворостинин ушел к «Северскому вору» — таково было второе прозвание Димитрия.
Больше всего бесило Шеина поведение бояр, среди коих он особенно не терпел Феодора Ивановича Шереметева. Одним из первых перекинулся Шереметев к мнимому царевичу Димитрию, по милости самозванца получил сан боярина и с тех пор быстро двинулся вперед. После падения Царя Василия Шуйского Шереметев, правда, держал сторону патриарха Гермогена и князя Владимира Тимофеевича Долгорукова, желавших посадить на престол русского царя — князя Василия Васильевича Голицына или желторотого Мишу Романова, сродника Шереметева — родная сестра его, старица Царица Леонида, постригшаяся в Новодевичьем монастыре, в миру была замужем за царевичем Иваном Ивановичем, сыном первой жены Царя Иоанна Грозного Анастасии Романовой, родной тетки Феодора Никитича Романова, будущего патриарха Филарета. Но потом, видя, что перевес на стороне тех бояр, которые стоят за польского королевича Владислава, недолго думая переметнулся на их сторону и вошел в Боярскую Думу, в которой было тогда всего семь человек во главе с неумным князем Феодором Ивановичем и которая впредь до созыва земского собора правила всем государством. В Думе Шереметев быстро сделался самым влиятельным человеком, правя Москвой из-за необъятной спины князя Мстиславского. Забыв о Мише Романове, он вел с думными боярами 5 августа 1610 года переговоры с гетманом Жолкевским об избрании на русский престол польского королевича Владислава Жигимонтовича, а 14 августа целовал ему крест как Царю всея Руси.
Великие московские послы прибыли в октябре 1610 года под Смоленск. От бояр главным послом был князь Василий Васильевич Голицын, от духовенства — митрополит Филарет. С ними прибыли смоленские дворяне и дети боярские, служившие Царю Василию Шуйскому. Бояре и архиереи нижайше и всеподданнейше просили Его Величество Короля Польши и Швеции Сигизмунда III отпустить на московский престол Его Королевское Высочество Владислава. Шеину оставалось лишь умыть руки. На переговорах с великими московскими послами Сапега и Потоцкий объявили монаршую волю: Его Величество намерены прежде всего утишить смятенное государство Московское и занять Смоленск, будто бы преклонный к Лжедимитрию.
Вот доподлинный ответ московских послов:
«Смоленск не имеет нужды в воинах иноземных, оказав столько верности во времена самые бедственные, столько доблести в защите против вас, изменить ли чести ныне, чтобы служить бродяге? Ручаемся вам душами за боярина Шеина и граждан: они искренно, вместе со всем государством присягнут Владиславу».
Кроме последних его слов, такой ответ великих послов был по сердцу Шеину, а присягать Владиславу все же надо было, раз велело ему сделать так временное правительство в лице его высших представителей, хоть и душу у него воротило и от самого правительства, и от его повеления. Шеину было совсем одиноко: не к кому было повернуться за советом, и в истории русской не находил он поучительных для себя примеров. Похоже было, что страна, едва передохнув после татаро-монгольского засилья, по боярскому велению, по митрополичьему хотению напяливала на себя ныне польско-литовское ярмо. Александр Невский, вспомнилось, умел с татарами ладить и немцев бить…
Шереметев прислал с Голицыным челобитную канцлеру Сапеге, где называл себя холопом Царя Владислава Жигимонтовича и хлопотал о возвращении ему рязанской вотчины села Песочни. И Жигимонт, веря в преданность Шереметева польскому орлу, вернул ему эту вотчину, распоряжаясь Русской землей, как своей.
Уже тогда Шеин твердо заявил Голицыну и Филарету, что Жигимонт желает получить Московию не для сына, а для себя самого и что русским такая распря между королем и королевичем только на руку. Масла в огонь подлил гетман Жолкевский, — он прибыл к королю из Москвы, чтобы просить короля не отнимать шапку Мономаха у королевича, что, разумеется, сильно разгневало вспыльчивого Жигимонта. Говорили, что Шереметев умолял Жолкевского остаться на Москве, дабы удержать своих поляков от грабительства. Но Жолкевский уехал, оставив за главного начальника Гонсевского. Шеина это обрадовало: он знал Гонсевского как хищного вора и не сомневался, что крутой нрав и алчность этого ясновельможного пана покончат с долготерпением москвичей. Так оно и вышло.
Сапега и Потоцкий потребовали, чтобы Смоленск присягнул сразу и Жигимонту, и Владиславу и открыл ворота армии Речи Посполитой.
Голицын и Филарет повернулись за советом к смоленским дворянам и детям боярским в своей свите. Те скрепя сердце отвечали воистину достойно, по-русски, по-смоленски:
«Хотя наши матери и жены гибнут в Смоленске, а все-таки будьте тверды и не впускайте в Смоленск польских и литовских людей. Нам доподлинно известно, что если бы вы и решились впустить их, то смоленские сидельцы все равно вас не послушают».
Вдохновленные этим наказом, великие послы московские ответили отказом на требование королевских вельмож открыть польским и литовским ратникам смоленские ворота, присовокупив, что, сделай они это, быть им «ото всей земли в ненависти и проклятии».
Конечно, только благодаря железной решимости Шеина и нерушимой стойкости смолян распрямили плечи и подняли выше головы Голицын и Филарет, взяли твердый тон в разговоре с высшими советниками Жигимонта. Гоноровые вельможи, бесясь, стремились поставить москалей на колени: «Не Москва нашему Государю указывает, а Государь наш Москве указывает!» Паны и слышать не хотели о снятии осады, о прекращении военных действий на время переговоров.
Уже лег снег. По Днепру плыло сало, у берегов появилась ледяная закраина. Под шум пушечной пальбы саперы Питера Лермонта сумели подвести сапу под Грановитую башню Смоленского кремля и взорвать десятки бочек с порохом под ней и под стеной. Взрыв, грянувший 21 ноября 1610 года, обрушил и башню, и сажен десять городской стены. В проломы хлынули, горя отвагой, поляки и казаки, за ними в город ворвались, ярясь в тевтонском бешенстве, немцы-копейщики. Смоляне встретили их грудью, напали со всех сторон, выбили обратно. Трижды штурмовал враг крепость через пролом, и трижды выгонял его Шеин со своею смоленскою ратью. Каждый смолянин дрался за троих. Пример подавал Шеин.
Он приказал разобрать каменные дома и даже храмы Божии, чтобы заделать проломы в стенах и укрепить их. Этого разорения святых церквей ему так и не простило высшее духовенство, хотя архиепископ Сергий согласился с Шеиным, что камень святых храмов идет на святое дело.
В конце декабря, когда поляки готовились встретить Новый, 1611, год, а у русских кончался четвертый месяц года, к великим московским послам прибыли гонцы из Москвы с грамотами от бояр. У Голицына и Филарета разом опустились руки: бояре велели смолянам присягнуть Жигимонту и его сыну, королю и Царю. Паны ликовали. А Шеин с бесстрастным лицом долго и молча читал грамоты, и вдруг сощурились его глаза и улыбка тронула губы, шевельнула темный ус.
— Этим грамотам, — зычно и жестко провозгласил он, — верить нельзя. На них нет подписи патриарха Московского и всея Руси Гермогена, а без скрепы архипастыря нашей святой православной церкви грамоты эти нам не указ.
Было отчего сойти с ума горячему Потоцкому и ледяному Сапеге: да этот москаль насмехается над ними, над королем и всем королевством, отказываясь вопреки очевидной виктории польской над Московией признать эту необратимую победу! Только Шеин и мутит воду! Теперь он побудил и смолян, и послов отвергнуть грамоты Московской Боярской Думы! Жигимонт дал неслыханный нагоняй этой Думе, скрутил ее в бараний рог.
В январе думные бояре прислали королю Жигимонту грамоту, встревожившую поляков и обрадовавшую Шеина: московские бояре верноподданнейше извещали польского короля, что Рязань отложилась от Владислава и дворянин Прокопий Петрович Ляпунов собирает ополчение против поляков. Голицын и Филарет клеймили Ляпунова и его соратников как предателей и мятежников, считая Владислава законным Царем Московского государства. Они были убеждены, что войско польское легко и быстро добьется победы над русскими. Но Шеин рано понял, что Ляпунов — застрельщик земского освободительного движения, и так и заявил великим московским послам:
— Поднимается вся русская земля, — восклицал он, — и никакие Владиславы и Жигимонты не устоят перед русскою силой.
В конце февраля 1611 года Шеин и Горчаков читали такую грозную грамоту Думы, написанную Шереметевым:
«Вам бы, господа, однолично всякое упрямство оставя, общего нашего совету и грамот не ослушатися, и крест Государю королевичу Владиславу Жигимонтовичу целовати, литовских бы людей, по договору, в город пустити, чтоб вам тем своим упрямством королевского величества на больший гнев не воздвигнута и на себя конечного разорения не навести».
Бояре в этой своей позорной грамоте самого Шеина обвиняли в том, что он так затвердел, что не хочет видеть «государского добра» — доброты, значит, всемилостивейшего Жигимонта!
Теперь и послы отступились от Шеина: Москве надобно покориться. Такова воля боярства, правительства. Но Шеин ссылался по-прежнему на отсутствие в грамотах скрепы патриарха Гермогена. Бояре писали, что патриарх вельми болен, чуть не при смерти — он и в самом деле преставился на следующий год, но Шеин был непреклонен.
Эта небывалая непреклонность, поддержка, самоотверженно оказанная ему Горчаковым и другими смолянами, начальными и рядовыми, женщинами и отроками, поколебала короля, мнившего себя на вершине успеха. 15 марта предложил Сигизмунд III такие уступчивые статьи о сдаче ему Смоленска:
1) Страже у городских ворот быть пополам королевской и городской, одним ключам быть у воеводы, а другим у начальника польского отряда. 2) Король обещает не мстить гражданам за их сопротивление и грубости и без вины никого не ссылать. 3) Когда смоляне принесут повинную и исполнят все требуемое, тогда король снимет осаду, и город останется за Московским государством впредь до дальнейшего рассуждения. 4) Смоляне, передавшиеся прежде королю, не подчинены суду городскому, но ведаются польским начальством. 5) Смоляне обязаны заплатить королю все военные убытки, причиненные ему долгим их сопротивлением.
Тут князь Горчаков и архиепископ Сергий пришли к Шеину и, ликуя, поздравили его с победой, его личной победой и победой всех смолян над польско-литовским королем, известным по всей Европе своим необузданным гонором и честолюбием. Князь был уверен, что теперь уж, добившись столь почетных условий сдачи Смоленска, Шеин возрадуется неимоверно и сразу согласится на все статьи. Блаженнейший Сергий, однако, знавший Шеина еще с годуновских времен, воздерживался от чересчур радужных расчетов.
Шеин дважды прочитал все статьи, переданные ему Голицыным и Филаретом, почесал в раздумье бороду с первыми серебристыми нитями и рек, словно часами поразмышляв над каждой статьей:
— Наш ответ королю. Статья первая: воротным ключам быть токмо у городового смоленского воеводы. Статья третья: не только Смоленску, но и всему уезду Смоленскому остаться за Московским государством. Королю отступить от города в Польшу, очистив весь уезд, прежде чем мы откроем ворота Владиславу. Статья пятая: по бедности своей и разорению, учиненному нам ляхами, платить за убытки смоляне не могут и не будут.
Горчаков только руками развел, а блаженнейший Сергий возвел очи к небесам: помилуй, Господи, истинно русский нрав!
Но Господь, по всей видимости, отвернулся от народа русского. Пришла из Москвы совсем уже страшная весть: поляки по приказу Гонсевского сожгли всю Москву, кроме Кремля и Китай-города!
Шеин и послы следили за походом первого русского ополчения. На пути к Москве Прокопий Ляпунов и другие служилые люди, поднявшие знамя восстания, захватывали боярские вотчины — например, вотчину Шереметева в Песочке, — как это делали в 1606 году грозный Иван Болотников и лже-Горчаков, а в 1608-м Тушинский вор, или Второй названый Димитрий. Как писал Пимен, Прокопий Ляпунов, красивый, беззаветно отважный, «был всего московского воинства властитель и скакал по всем полкам всюду, аки лев рыкая».
19 марта 1611 года, во вторник на Страстной неделе, москвичи, услышав о подходе ляпуновского ополчения к столице, дружно поднялись на поляков и множество их перебили. А князь Мстиславский, Шереметев и другие думные бояре пытались утихомирить москвичей в Белом городе. Те ответили стрельбой, и бояре едва унесли ноги, укрывшись вместе с поляками Гонсевского в Кремле. Вот тогда-то Гонсевский и отдал приказ о сожжении Москвы.
Патриарх Гермоген, ставший заложником поляков в Кремле, держался мужественно, а Шереметев во время осадного сидения платил ляхам не деньгами — казна вовсе опустела, — а вещами из царской сокровищницы.
Только через восемнадцать месяцев, 22 октября 1612 года, сдадут поляки Кремль князю Пожарскому.
Узнав о сожжении Москвы и о том, что Гонсевский заперся с боярами в Кремле, великие московские послы князь Голицын и Филарет пришли в уныние и растерянность, заявляя: «Кто мы теперь, от кого послы — не знаем; кто нас отпускал, те, как вы говорите, умышляют противное нашему посольству. И с Смоленском теперь не знаем, что делать: потому что если смоляне узнают, что королевские люди, которых москвичи впустили к себе, Москву выжгли, то побоятся, чтоб и с ними того же не случилось, когда они впустят к себе королевских людей».
Шеин верил, что ему по пути с Прокопием Ляпуновым, пока не прослышал, что переменчивый богатырь этот взял в сотоварищи двоедушного князя Трубецкого, предводительствовавшего у воровских казаков, и прожженного вора атамана Заруцкого, донского старшину. Как он и опасался, эти сотоварищи погубили Ляпунова.
И в это невозможно тяжкое и запутанное время народ русский отлично разбирался, кто с ним, а кто против него. Так, в грамоте, писанной казанцами пермичам, говорилось, что русские люди только и утешаются Божиим милосердием, что дал Бог за православную веру крепкого стоятеля премудрого боярина Михаила Борисовича, да смоленского архиепископа Сергия, да Святейшего Ермогена, «патриарха Московского…»
Зная стойкость Шеина, Голицын и Филарет Никитич отказались от требования короля, чтобы указали они ему сдать Смоленск Жигимонту. Вконец выведенный из терпения упрямством Шеина и строптивостью русских послов Жигимонт повелел в нарушение всех правил Гуго Греция, наставника дипломатов, схватить великих московских послов и заточить их в старинной Мариенбургской крепости, мрачной цитадели тевтонских рыцарей.
А Шеин — Шеин беспримерно держался в Смоленске с 16 сентября 1609 года по 3 июня 1611 года — более двадцати месяцев!
Ни Яков Потоцкий, ни Лев Сапега, ни король Жигимонт со всей своей отлично вымуштрованной, храброй и сильной армией не могли овладеть Смоленским кремлем. А смогли ляхи взять крепость лишь с помощью измены. Дворянин Андрей Дедишин — вот имя предателя-перевертыша, да будет проклято оно на веки веков! Это он бежал из крепости в королевский лагерь и, представ перед Потоцким, донес ему: запасы пищи и пороха на исходе, и пополнить их неоткуда, уже год злая цинга, dziegna по-польски, косит защитников крепости из-за отсутствия соли и свежей пищи, и нет от цинги той никакого спасения, не помогают цинготные травы, отвары ложечницы и ибунки, все больны худосочием, у всех порча крови, вываливаются зубы, Шеин и Горчаков, и те плюют кровью и слабеют с каждым днем…
Самое время панам кончать с крепостью…
И еще поведал гнусный изменник Дедишин, что часть стены, выбитая 21 ноября 1610 года и спешно заложенная кирпичом под проливным осенним дождем, непрочна, еле держится. Король велел Потоцкому ударить по этой стене, сказав воеводе:
— Крепость Шеина, как железная цепь, не сильнее самого слабого звена ее! Мы поразим ахиллесову пяту!
Только измена, подлая, коварная измена погубила смоленскую оборону.
В безлунную ночь 3 июня 1611 года нацеленные еще вечером тяжелые пушки Потоцкого мощным залпом ударили ровно в полночь по этому слабому месту в обороне Шеина. Стена рухнула. Армия пошла на приступ — поляки, литовцы, немцы, шотландцы во главе с Питером Лермонтом, дядей Джорджа Лермонта.
Внезапность была почти полной. Защитники крепости, разбуженные орудийным огнем, поднятые по тревоге, не успели заткнуть десятисаженную брешь. Обе стороны бились с равной доблестью, но у Шеина оставалось всего около пяти тысяч ратных людей, и руки у них были слабыми от цинги. Шеин дрался врукопашную на развалинах Грановитой башни при свете факелов. Сполохи огня играли на искаженных ужасом лицах его жены и детей.
Множество жителей — более трех тысяч душ — укрылось в соборной церкви Пресвятой Богоматери. Ляхи, чуя богатую добычу, мифические сокровища Шеина, так долго распалявшие их воображение и алчность, начали высаживать бревнами высокие врата. Один из смолян бегом спустился с факелом в погреб с пороховой казной, где оставались последние бочки с порохом, и швырнул факел в открытую бочку. Чудовищной силы взрыв потряс всю крепость. Храм взлетел на воздух вместе с людьми.
В другой части города отступала, отбиваясь, последняя дружина Шеина. Он видел, как взлетел на воздух собор со смолянами, и хотел последовать их примеру. Он был изранен, истекал кровью. Силы дружины иссякли. Он снял панцирь, чтобы броситься на свой меч, но в ноги к нему упали, обливаясь слезами страха и отчаяния, любимая жена, юная дочь и сын, совсем еще мальчишка.
— Шеин! Сдавайся на выкуп! — кричал ему освещенный факелами своих телохранителей и оруженосцев высокий рыцарь в сверкающих доспехах, в коем он, несмотря на закрытое забрало, без труда узнал одного из главарей осады воеводу брацлавского, знаменитого князя Яна Потоцкого.
Со всех сторон набросились на него ляхи. Он хотел уже кинуться на собственный меч, как вдруг меч этот выбил из его рук сам князь Потоцкий, и тут же ляхи повалили его и связали.
Потом Шеин говорил, что ни за что бы не сдался, знай он, какие муки придется ему принять во вражьем плену. При этом он приводил старинную русскую легенду о витязе, который предпочел кинуться на собственный меч, нежели сдаться в плен врагам. И на месте, где пролил он свою кровь, вдруг открылся родник, чья студеная чистая как слеза водица поныне утоляет жажду усталого путника. Знай он тогда эту легенду, клялся Шеин, и он бы ушел от плена, пронзив себя собственным мечом.
В стальных оковах привел его в королевский стан, гарцуя на великолепном арабском коне белой масти, торжествующий князь, потомок одной из знатнейших польских фамилий. Жена и дети шли с ним, и он уже жалел, что поддался минутной слабости. Эх, отчего он не отослал семью в Москву до начала осады! Но и Москва взята ляхами! Погибла Русская земля! Зачем же жить!..
Сына Шеина князь Потоцкий подарил своему королю. Жену и дочь с милостивого разрешения короля отдал прославленному воеводе Льву Сапеге. Он уже раздумывал, какой выкуп заломить за самого Шеина, но король не позволил вопреки княжескому слову отпустить Шеина на волю ни за какие деньги.
— Этому воеводе, — сказал он с усмешкой, — нет цены. В Варшаву его, в самую надежную темницу самого крепкого замка!
Впрочем, он всемилостивейше разрешил палачам князя Потоцкого пытать Шеина, жечь его каленым железом, чтобы развязать ему его упрямый язык и заставить хоть на дыбе открыть, где в разрушенном Смоленске спрятаны сокровища города, его дворцов и храмов.
Жигимонт самолично утвердил двадцать семь допросных статей, главной из которых полагал: где Шеин укрыл не обнаруженную во взятой крепости денежную казну? Шеин правдиво отвечал, что всю казну он давно истратил на оборону крепости, но ляхи не верили ему. Ведь только захват несметных сокровищ мог оправдать долгую осаду, огромные потери. На вопрос, почему он так долго и упорно сидел в крепости, он отвечал, что исполнял лишь по-русски свою должность.
Девятнадцатого декабря состоялся триумфальный въезд короля Речи Посполитой Сигизмунда III в Варшаву. За блестящей свитой короля, вобравшей могущественнейших магнатов королевства, казачьих атаманов (князей Трубецких и прочих сиятельных предателей), следовал пышный поезд гетмана Жолкевского с полковниками и ротмистрами. Жолкевский вез в открытой карете, запряженной шестеркой белоснежных коней, низложенного Царя Московии Василия Иоанновича Шуйского с братьями, великими князьями, а в поезде Потоцкого везли также в открытых каретах, напоказ всей Варшаве, Михаилу Борисовича Шеина в цепях, князя Горчакова, архиепископа Сергия. Вся эта процессия подъехала к великолепному новому дворцу короля, где после дефилады имел место невиданно богатый прием, на коем танцевали мазурку вельможные паны и пани с паненками. Взятие Москвы и Смоленска все поляки и литовцы, забыв на время праздника извечные свои раздоры, праздновали как великую победу, хотя многие ратные люди вряд ли верили, что Владислав удержит на своей голове шапку Мономаха. Круль — по-польски — Сигизмунд объявил величайшей своей победой смоленскую викторию.[78]
Позднее король передал своего пленника канцлеру Льву Сапеге, оставив себе сына Шеина, а канцлер держал Шеина, его жену и дочь в своей вотчине под Слепимом. Из этой темницы, узнав о славном освобождении Москвы от ляхов народным ополчением Захарьева-Сухорукого, известного в народе не столько по этому настоящему своему имени, а по прозванию Кузьма Минин, и князя Дмитрия Михайловича Пожарского, сумел послать новоизбранному Царю Михаилу Федоровичу и боярам такой свой наказ:
«Как будет размена с литовскими людьми, то Государь бы и бояре приказали послам накрепко, чтобы береглись обману от литовских людей; послал бы сходиться между Смоленском и Оршей на старом рубеже; у Литвы с Польшей рознь великая, а с чурками мира нет; если государевы люди в сборе, то надобно непременно Литовскую землю воевать и тесноту чинить, теперь на них пора пришла…»
Горя жаждой мщения, не усидел Шеин в плену, бежал через полтора года, оставив семью, из Литвы на родину…
На Москве Шеина встретили холодно, настороженно, даже враждебно. Кто-то пустил слух, будто он не одобрял избрание на царствие Михаила Романова и вспоминал то место из Священного Писания, что сулит горе государству, в котором царствует отрок. Царь испугался, а был он зело злопамятен, но князь Пожарский, спаситель Руси, обласкал Шеина, уговорил Царя послать его отвоевывать крепость Белую.
Вот с каким русским человеком и воином сплелась судьба Джорджа Лермонта.
От князя Пожарского и узнал Шеин об освобождении матушки Москвы и об изгнании из нее ляхов. Князь знал себе цену и знал цену боярам-предателям. Чересчур скромный, великодушный и недальновидный, он верил, что с победой над врагом надо все простить всем, и мирно сидел на одной лавке в Боярской Думе с этими боярами, не напоминая им ни о своих службах, ни об их шатаниях. Он не горевал, что престол у него перехватил ничем не отличившийся отрок Романов, вполне довольствовался новыми чинами и поместьями.
Первенствующую роль во втором народном ополчении после ляпуновского, явившимся ярчайшим проявлением русского духа, сыграл, по его признанию, нижегородский мясник, купец по имени Кузьма Минич Захарьев-Сухорукий, вошедший в историю как Кузьма Минин. Он собрал деньги, припасы, пушечное зелье и все, потребное для восстания, писал «окружную грамоту», зовя на помощь все города русские. Первым грамоту подписал мудрый боярин Василий Петрович Морозов, сродник Шеина. Подписали ее и дворяне во главе с Аврамием Палицыным, на время забыв вражду с боярами и простым людом, раз на кону была самая жизнь царства Московского, решался вопрос: быть или не быть независимому народу русскому?
Его Святейшество патриарх Гермоген не желал видеть на Москве иноземного Царя. Громом гремели заповедные слова Второзакония в его устах: «Из среды братьев твоих поставь над собою Царя. Не можешь поставить над собою Царя, который не брат тебе!»
Возглавил ополчение тридцатитрехлетний князь Дмитрий Михайлович Пожарский, народный избранник. В 1612 году народное ополчение — бояре, дворяне, посадские люди — прогнали польского воеводу Жолкевского из Москвы, освободили Кремль — святая святых русского народа, сердце Руси.
В Кремле князь Пожарский нашел — страшно молвить — шестьдесят бочек с солониной из человечины — до людоедства довела ляхов жестокая осада. Солили они своих же братьев, умерших от ран или голода.
Война между русскими и ляхами продолжалась. Король Аглицкий Иаков выступал в роли миротворца.
Московские бояре слезно писали в окружной грамоте: «Со всех сторон Московское государство неприятели рвут; у всех окрестных Государей мы в позор и укоризну стали».
Удача в военной карьере мало отличается от удачи в картах. Огромную роль в том, другом и третьем играет случайность. По условиям Деулинского мира ляхи согласились вернуть из своего плена самого главного русского пленника — патриарха Филарета. Казалось бы: какое дело до этого поручику Лермонту? И вот целая цепь случайностей выводит его на глаза этого всесильного в будущем человека — всамделишного правителя Руси. По совету бояр Царь послал не кого-нибудь в числе послов, а боярина и воеводу Василия Петровича Морозова, не убоявшегося самого великого Густава Адольфа, короля свейского, встречать папеньку родного. А Морозов пожелал иметь в своей свите не токмо доморощенных стрельцов, но и рейтаров иноземных, отличившихся в псковской осаде. Полковник рейтаров фон дер Ропп назвал среди прочих поручика Лермонта, но спросил, оправился ли тот от ран. Лермонту надоело сидеть дома, мясо сросло, рана зажила как на собаке, благо лекарь вырезал пульку из груди, отчего же не поехать!
По Деулинскому договору поляки обязались привезти русских пленников для размена к Вязьме 1 марта 1618 года. Московское посольство возглавил, как и следовало) ожидать, сам регент — Федор Иванович Шереметев. В Вязьму великие московские послы прибыли в срок, но послы Речи Посполитой заставили себя долго ждать. Наконец польские комиссары — так их называли — приехали в Дорогобуж, и русские неприятно поразились, узнав, что во главе комиссаров король Жигимонт поставил пана Александра Гонсевского — того самого, что сжег Москву! Того самого, с коим Шереметев и другие тузы семибоярщины сидели в осажденном Кремле, питаясь человечиной!
После долгих и нудных переговоров договорились о съезде на берегу порубежной речки Поляновки в семнадцати поприщах от Вязьмы. 30 мая съехались, и начались обычные препирательства. Гонсевский старался подавить Шереметева и других бояр, привести их в то положение «чего изволите», в коем они находились во время совместного кремлевского сидения, дабы вырвать уступки сверх Деулинского договора. Он явно рассчитывал извлечь предельную выгоду из того, что митрополит Филарет сделался отцом русского Царя, что не учитывалось при торге в Деулине. Но, пойди бояре на новые уступки, они закрыли бы себе обратную дорогу на Москву. Разъехались несолоно хлебавши, зело недовольные друг другом. Назавтра Гонсевский прислал дерзкий лист с теми же домогательствами, угрожая срывом размена пленных, увозом в польский плен Филарета и всех прочих пленных, просидевших у ляхов целых девять лет, и возобновлением войны.
Гонсевский пытался было нажать на Филарета, чтобы тот, стремясь освободиться из долгого полона, велел своим пойти на все, только бы выйти на волю, но, как ни велико было искушение сделать это, Филарет уперся, желая сохранить незапятнанным мученический венец стойкого праведника, сиянием коего заслонит не очень боголепные поступки и действия милостью самозванца митрополита Ростовского.
Шереметев по своему обыкновению хитрил, вел двойную игру, втайне надеясь сорвать размен пленных и законопатить Филарета в плену. Посему и он с неожиданной твердостью объявил посланцам Гонсевского:
— Новых статей, сановное паньство, мимо наказа Государя и совета бояр, мы принять не можем. Угроз же мы никаких не боимся, ратных людей у нас самих довольно и поближе вашего!
Гонсевскому пришлось спрятать свой гонор в карман. Первого июня снова съехались на тех же зеленых берегах Поляновки, у деревянного мостика, перекинутого из Московского государства в Речь Посполитую. Это была довольно живописная картина: пойменные луга во всей красе перволетья, в заводи белые кувшинки с золотыми язычками, будто зажженные плошки из белого воска, розовые ковры сон-травы. В марте тут во время первого съезда лежали еще белы снега, отгремел ледоход, отбушевали майские грозы с ливнями. Червень — красный месяц по-славянски. В рощах на берегах Поляновки еще до Петрова дня будут петь соловьи.
Но Лермонт смотрел не на цветы, а на красочно одетых русских и польско-литовских послов со своими пышными и многочисленными свитами, стоявшими лицом к лицу на берегах. Через мост с грохотом проехала большая колымага. Русские по примеру послов скинули шапки. Из колымаги выступил, тревожно озираясь и близоруко щурясь, высокий худой старец в поношенном платье польского шляхтича. Шереметев даже не сразу признал митрополита, а признав, бухнулся на колени, ударил лбом о землю. Потом он сбивчиво, волнуясь, пересказал заученное велеречивое слово привета, в коем было больше церковнославянских слов, чем русских, а сказав слово, правил челобитье от великой Царицы старицы инокини Марфы Ивановны. Филарет дрожал, будто в сильном ознобе, по щекам его текли и скрывались в седой бороде градины слез.
В Вязьме царева отца ждали особо построенный для него терем и роскошный стол. В Вязьме предстояло ему и другим вчерашним пленным впервые помыться за девять лет в русской бане, приодеться и передохнуть перед торжественным шествием на Москву. Шереметев немедля послал к Царю с уведомлением о происшедшем наконец размене пленных, о нахождении батюшки его в Вязьме, о здоровье Филарета Никитича.
Из Вязьмы поезд, минуя Рузу,[79] прибыл под Савин монастырь, что раскинулся близ старинного Звенигорода, в шестидесяти пяти поприщах от Москвы, на левом берегу Москвы-реки.
Никогда в жизни, пожалуй, не видел Лермонт такой трогательной сцены, как та, что неожиданно для него разыгралась у него на глазах при Савином монастыре. Уже встретили послы во главе с боярином Морозовым Филарета, князя Голицына и других пленных, как вдруг появился возок, с которого сошла седая женщина в простом темном платье, совсем с виду старуха, поддерживаемая бледной девушкой, неуловимо на нее похожей, и крепким молодцом лет восемнадцати, показавшимся Лермонту знакомым.
За его спиной раздался сдавленный стон, и из толпы вышел, пошатываясь, Михаил Борисович Шеин. Глаза — затуманенные голубые топазы. И разом смолк возбужденный говор русских и поляков, и все замерли и уставились на встречу знаменитого воеводы, героя Смоленска, и его семьи, протомившейся семь лет во вражьем плену. Жена Шеина с плачем повалилась ему в ноги. Как в ту ночь в Смоленске, когда предатель ввел ляхов в крепость и пошла кругом резня. Дочь Шеина пала на колени рядом с матерью, словно умоляя отца о прощении. А сын Шеина, подаренный князем Потоцким королю Сигизмунду, стоял в полной растерянности. По мужественному лицу его текли обильные слезы.
Тяжело ступая, протянув вперед руки, воевода подошел к родным, стал поднимать на ноги жену и дочь. Руки их сплелись. Сын кинулся к отцу…
Ляхи, и те казались взволнованными этой сценой. А у наемного солдата Лермонта, коему полагалось всегда быть бесчувственным и бесстрастным, а в данную минуту — походить на каменный монумент, защипало глаза. И он живо представил себе подобную встречу в Абердине после пятилетней разлуки. При мысли о маме и Шарон у бравого солдата невыносимо защемило сердце.
А потом, в пути, он долго думал о Шеине. Вот русский человек! Совершая дерзкий побег из заточения, он оставил во вражеском плену самых близких и дорогих ему людей и снова взялся за оружие, чтобы защищать свою родину, зная, что враг может в отместку предать его жену, дочь, сына поруганию и любым пыткам, даже смерти.
А он, Джордж Лермонт, смог бы так поступить?
Двадцатидвухлетний поручик мог легко остаться в тени. Так нет же, по приказу Морозова до самой Москвы едет он справа от повозки Филарета, сабля наголо, сталь зайчиками играет, и Филарет раздумчиво поглядывает на него оттененными страдальческой синевой глазами, на родные леса за ним, на него и на сожженные и отстроенные города и веси, весь сгорая от нетерпения перед волнующим воссоединением с Москвой и сыном своим — московским Государем.
Филарету было около шестидесяти лет, но после плена он казался совсем древним стариком. В плену у ляхов совершенно побелели его волосы, покрылись будто серебристым инеем, но он был библейски высок, статен. Лицо праведника, а глаза умные, грешные. Эти глаза долго изучали из открытого оконца возка рейтара Лермонта, и вдруг он несказанно поразил шкота, сказав:
— You’re a Scot, aren’t you? How long have you been with our Moscow reitars?
— For about five years, Your Holiness.
По-аглицки это означало:
— Ты шкот, не так ли? Давно ли состоишь в московских рейтарах?
— Около пяти лет, Ваше Святейшество.
А по-аглицки, как позднее узнал любознательный Лермонт, патриарх научился говорить с детства, поскольку отец его приставил к нему воспитателем аглиянина, обучавшего его латыни и аглицкому, что по тем временам было крайней редкостью. Стараниями своих наставников стал он широко образованным человеком.
За Филаретом была уже долгая и полная жизнь. В миру Филарет был великородным боярином Федором Никитичем Романовым, сыном боярина Никиты Романовича (Юрьева), брата Царицы Анастасии, жены Царя Ивана Грозного. В 1574 году всевысочайшим указом он был назначен начальником над сторожевой и станичною службою всего царства-государства.
Его помнили как рачительного (наместника Новгородского и Псковского) боевого воеводу в походе на свеев в годы Ливонской войны. Но в детях Романову не повезло — видно, жидковатой, порченой была романовская кровь, хотя и породил будущий патриарх пять сыновей и одну дочь. Когда почил в Бозе Царь Федор, сел бы он на московский престол законным преемником, не останови его всесильный Борис Годунов. И то пришлось новому Царю посулить Романову роль главного царского советника во всем царстве-государстве. Не слишком опасаясь Романовых, Годунов подверг их опале, а недавнего претендента на трон постриг в монахи и заточил в Сийский монастырь, а малолетка Михаила сослал под строгую охрану в удел князя Белозерского на Белоозеро. Для Романовых смерть Бориса Годунова явилась манной небесной. Когда в 1610 году Боярская дума признала Царем королевича Владислава и москвичи присягнули ему на верность, Филарет и князь Голицын возглавили посольство к королю Жигимонту III. Однако король, воинствующий папист, не пожелал, чтобы юный Владислав менял католическую веру на православную, а стремился сам сесть Царем на Москве и обратить всех русских в католиков.
Вскоре Филарет угодил в плен к гетману Конашевичу-Сагадачному во время войны с Сигизмундом III. Из польского плена он возвращался уже патриархом. В Москве его ждал его сын — Царь Михаил Федорович.
В польском плену Филарет много слышал о борьбе Михаила Шеина со своими притеснителями, о его побеге из Варшавы. Еще подороже стал ценить он воеводу.
Москва встретила Филарета малиновым звоном всех своих соборов и церквей. Встречать Его Святейшество высыпало не только все черное и белое духовенство во главе с диаконами, иереями и архиереями, но и весь двор с самим Царем. Все понимали, что прибыл подлинный хозяин земли Московской, взаправдашний Государь. Помнили Филарета крутым, норовистым и властным боярином, человеком безмерного честолюбия, хитроумным и деятельным. Как изменили его годы польского плена? Остепенил его сан первосвященника? Каким окажется он владыкой?
Патриарх был объявлен «великим Государем» наравне с Царем — его сыном. На Руси надолго наступило двоевластие. Грамоты и указы писались от имени двух великих Государей, объединивших в своих десницах всю светскую и духовную власть. На деле Царь Михаил, коему было двадцать лет и два года, подчинялся во всем отцу-патриарху. Как объявил фараон Иосифу, никто без него не двинет ни руки своей, ни ноги своей во всей земле Египетской. Святейший Филарет хотел, чтобы так было при нем во всей земле русской. Сыну он сразу сказал: «Мы воздадим отмщение ляхам. Душу за душу, глаз за глаз, зуб за зуб, руку за руку, ногу за ногу, ожог за ожог, рану за рану, ушиб за ушиб. Так сказано во Второй книге Моисеевой».
В великих муках возрождалось государство Московское. После пяти лет под Царем-отроком старанием народа оно уже перестало быть былым местом, сплошным погостом и пепелищем, безлюдной опустошенной пустыней, но будущее его было все еще темно и безрадостно. По-прежнему грозили ему бесчисленные враги. Еще бродили по лесам воровские шайки. Но народ поднимал новые города и села, закапывал истлевшие кости и черепа жертв Великой Смуты и самозванцев, упрямо пахал задеревеневшие пашни, строил новые хижины на пустошах. Еще стучали в хижины голод и черная язва. И справляла шабаш неправда. Богатели полуразоренные бояре и бесторжные прежде торговые люди. Рожали детей бабы-поселянки приволжских и северных земель да на Урале и в Сибири, где еще билось сердце Руси. Спасители отечества, прогнавшие из Москвы ляхов, били воров на проезжих дорогах. Возводили новые храмы на месте дотла спаленных. Уже не кланялись низко ляхам, свеям и татарам.
Москва все росла в эти годы. Появились в ней люторские и кальвинские кирки, иноземного строя пивоварни и пивные. Иноземцы расселялись, покупая дворы по всей столице. Но потом патриарх стал свидетелем безобразной драки, причем не у пивной, а у храма Божия, именуемого киркой, и не между мужчинами, а между женщинами, — немки-офицерши не пожелали пустить в первые ряды немок-купчих. Патриарх при всем своем смиренномудрии впал в лютую ярость и велел снести тотчас кирку, а новую построить за Земляным валом. Со временем все иноземцы переберутся во вновь отстроенную Немецкую слободу за Покровкой, на реке Яузе, на восточной окраине Москвы, где такая слобода существовала еще при Иване Грозном, а после него была разрушена в Смутные времена. Там будут жить колонией офицеры и солдаты, мастера и заводчики, врачи и купцы из стран Западной Европы. Поскольку всех их москвичи скопом называли немцами, то и слободу прозвали Немецкой.
Но во многих уездах пустот числилось в пятнадцать — двадцать раз больше пашен. Через десять лет в поземельной описи в подмосковных уездах — Мценском, Белевском, Елецком бобылей было вдвое-втрое больше имущих крестьян, и во многих землях царства еще тлели под пеплом отбушевавших пожаров горячие угли народного гнева, почти всюду бродили еще в лесах разбойные ватаги.
Московские соборы выборных людей мало помогали возрождению опустошенной Московии. Уже в 1619 году Царь и патриарх, промышляя о государстве, «чтобы во всем поправить, как лучше, вызвали в Москву для устроения земли всех чинов всякого города выборных, добрых и разумных людей, кои умели бы рассказать разорения и насильства, ими вынесенные, и бить челом об обидах и теснотах». Царь и патриарх, стремясь прежде всего поправить дела государства, на которое они уже привыкли смотреть как на Богом дарованную им вотчину, были неприятно поражены, когда вместо льстивого славословия безропотных и во всем послушных потакателей услышали на Соборе немолчные жалобы всех сословий. И все-таки наперекор всему «Царство вновь строитися начат»…
Что за неуживчивая, мятежная натура этот Джордж Лермонт! В Москве его тянет на родину и в поход, в походах и боях он стремится в Москву. В перерыве между боями при свете сторожевого костра Лермонт строчил жене длинные письма. «Нас соединила не страстная любовь, мое дрожайшее сокровище, а нежность, притягательная и загадочная, как рок» — вот таким изысканным слогом, таким высоким штилем (выбранным токмо для постороннего) писал он Наташе, в сущности, малограмотной, как почти все дворянки того времени. Он не посылал письма с оказией, — почты тогда и в помине не было на Руси, а сам привозил и читал их вслух Наташе, и всегда оставалось для него тайной, что понимала Наташа, а что не понимает и близка ли она или далека.
Закинув руки за голову, подолгу лежал он на большом ларе, покрытом захваченным в бою у крымцев турецким ковром, и следил испытующим взором за Наташей. Родив ему детей, сохранила Наташа свою легкую, грациозную походку, ходила, как говорят русские, павой, с движениями, полными неизъяснимого изящества. Его втайне обижало, что она молча, не млея, без бурных восторгов, с тихой, ласковой улыбкой выслушивала его романтические излияния и скорее спешила заняться своими вечными домашними делами, воевала с неистребимыми клопами, изводившими мужа, или бежала в церковь.
А осенью уже дрался он против разбоя за Жигулевскими горами на Нижней Волге, чтобы пробить путь русским купцам в Прикаспийский край и Персию. Все это тоже просилось на бумагу.
Так текли годы.
В 1621 году патриарх Филарет послал два шквадрона рейтаров и полк стрельцов за мехами для казны в Сибирь.
Лермонт увидел страну не менее богатую, чем страна его отроческих грез — Америка. Они переплывали через Иртыш, Обь и Енисей, встречая казаков и дикие кочевые народы.
В кремлевской библиотеке Лермонт впервые увидел Книгу большого государственного чертежа с единственной имевшейся тогда картой, довольно приблизительной, необъятных сибирских пространств. В полном соответствии с этим чертежом рейтары и стрельцы плыли из Москвы по Москве-реке до Нижнего Новгорода на Волге, от Нижнего до Соликамска тоже водой, от Соликамска волоком до первого сибирского города — Верхотурья, где русские купцы, а также китайцы и бухарцы выменивали у вогулов меха и лосиные и оленьи кожи на водку, хлеб и рыбу. Из Верхотурья снова водою через Туринск и Тюмень до Тобольска, и тут шла меновая торговля с туземцами.
От Тобольска путь шел водою мимо Сургута, Нарыма и Кепка, а дальше посуху до Енисейска.
В Енисейске рейтары и стрельцы стали на отдых, а некоторые прибывшие с ними московские купцы хотели плыть дальше по Тунгуске и Илиму. Самые отчаянные надеялись добраться с проводниками-казаками до устьев Лены, даже до Амура, и Лермонт сожалел, что он не может уйти с ними, что служба велит ему собирать царский ясак в Енисейске.
У рейтаров и стрельцов глаза разгорались при виде этого ясака. На Москве соболья шуба или шуба из черно-бурой лисицы стоила 50 рублей, бобровая — 65 рублей, белых лисиц продавали до 30 рублей за сотню, тысяча беличьих шкур стоила столько же. На возы валили меха горностаев, песцов, медведей, лосей, росомах, рысей, выхухолей, зайцев, лисиц, куниц. Если вся эта мягкая рухлядь составляла главное богатство Московского государства, то на первом месте в ней стояли собольи меха. Все лучшее шло в казну, коя все скупала, разумеется, по самым низким ценам.
Командир 1-го шквадрона ротмистр Денис Петрович фон Визин,[80] милостью царский русский дворянин, испомещенный Михаилом Федоровичем в Угличе и Коломне, вез письмо от государя Филарета сибирскому наместнику Божию и архиерею — архиепископу Кирриану, посланному годом ранее в Сибирь. В нем Филарет писал:
«В сибирских городах многие русские люди и иноземцы, литва и немцы, которые в нашу православную веру крещены, крестов на себе не носят, постных дней не хранят, которые из них ходят к калмыкам и в иные землицы для государевых дел, те пьют и едят и всякие скаредные дела делают с погаными заодно; иные живут с татарками некрещеными как со своими женами и детей с ними приживают, а иные хуже того делают — женятся на сестрах родных, двоюродных, названых и на кумах, иные на матерей и дочерей посягают. Многие служилые люди, которых воеводы и приказные люди посылают в Москву и в другие города для дел, жен своих в деньги закладывают у своей братьи у служилых же и у всяких людей на сроки, и те люди, у которых они бывают в закладе, с ними до выкупу блуд творят беззазорно, а как их к сроку не выкупят, то они их продают на воровство же и в работу всяким людям, а покупщики также с ними воруют и замуж отдают, а иных бедных вдов и девиц беспомощных для воровства к себе берут силою, у мужей, убогих работных людей, жен отнимают и держат у себя для воровства… Попы таким ворам не запрещают, а иные попы, черные и белые, таким людям и молитвы говорят, и венчают без знамен… Сибирские служилые люди приезжают в Москву и другие города и там подговаривают многих жен и девок, привозят их в сибирские города и держат вместо жен, а иных порабощают, и крепости на них берут силою, а иных продают Литве, немцам и татарам и всяким людям в работу; а воеводы, которые в Сибири теперь и прежде были, о том не берегут людей этих от такого воровства, беззаконных, скверных дел, не унимают и не наказывают их, покрывая их для своей корысти; а иные воеводы и сами таким ворам потакают, попам приказывают говорить им молитвы и венчать их силою, и всякое насильство и продажи воеводы тутошним торговым и всяким людям и улусным иноверцам чинят великие…»
Как правило, в ту пору двоевластия грамота духовного государя сопровождалась грамотой мирского Государя. Вслед за Государем-патриархом Царь-Государь писал уже не попам, а воеводам:
«В сибирских городах служилые и всяких чинов люди в духовных делах архиепископа и его десятильников слушать и под суд к нему ходить не хотят, научают друг друга на архиепископа шуметь, и вы, воеводы, им в том потакаете, в которых наших людей посылаете к татарам, вогуличам и остякам собирать нашу казну, и те люди татарам, вогуличам и остякам чинят всякое насильство и постулы берут великие, а нашей казне прибыли ни в чем не ищут, в пьянстве у нас многие люди бьются до смерти, а вы про то не сыскиваете…».
Что ни говори, а удивительно верную картину нарисовали московские правители в этих грамотах Сибири того времени. И всю политику в отношении местных народов уложили они в следующие краткие строки:
«Служилым людям приказывать накрепко, чтоб они, ходя за ясаком, сечаным людям напрасных обид и налогов отнюдь не чинили, сбирали бы с них государев ясак ласкою и приветом, а не жесточью и не правежем, чтоб с них собирать государев ясак с прибылью, брать с них ясак, сколько будет можно, по одному разу в год, а по два и по три ясака на один год не брать. Которых новых землиц люди станут непослушны, таких прежде уговаривать ласкою, а если никакими мерами уговорить будет нельзя, то смирять их войною, небольшим разорением, чтобы их смирить слегка. Воеводам, дьякам, подьячим и служилым людям никаких иноземцев, жен и детей их во двор к себе не брать, засылкою самим ни у кого не покупать и не крестить, в Москву с собою не вывозить и ни с кем не высылать, чтоб Сибирская земля пространилась, а не пустела…»
В Тобольском воеводстве еще бродили калмыцкие тайши и сыновья Царя Кучума, не признававшие белого Московского Царя и считавшие Сибирь своим улусом. В острогах сидели казаки и стрельцы и переселенцы-поморы с Северной Двины, Сухоны и Вычегды. Тобольск продавал московским купцам и бухарцам на полмиллиона рублей соболиной и всякой мягкой казны. Но иноверцы не раз захватывали эти деревянные крепости, убивали, грабили и уводили в полон русских людей. Не меньше притесняли их сибирские государевы воеводы.
В тогдашней столице Сибирского царства Тобольске фон Визин, Лермонт и другие начальные люди были приглашены на пир гостем Строгановым.[81] Самый пир и роскошные хоромы этого некоронованного Царя Сибири поразили Лермонта. Это Строгановы, богатейшие русские купцы, владели в Перми Великой десятью миллионами десятин земли. Разбогатели они на соляных варницах и на меновой торговле с татарами, чувашами, черемисами, башкирами, остяками и другими инородцами, коих нещадно грабили. Это они снарядили поход казаков Ермака Тимофеевича в Сибирь и воспользовались завоеванием Сибири, где они завладели землями больше всей Шотландии с Англией и Ирландией в придачу. К местному люду они относились не лучше, чем испанцы или американцы к индейцам, грабили их и притесняли, отнимали за бесценок, за водку драгоценную пушнину. Им верно служило в острогах наемное казацкое войско.
На Рождество Царь устраивал военную потеху. Он выезжал из стольного града со свитой на маленьких, но выносливых и быстрых испанских и турецких конях, со знатным шлахетством в золоте и бархате, усыпанным драгоценными каменьями. Вперед выступали пять тысяч аркебузников, мушкетеров и пищальников с самыми разными и всевозможных калибров аркебузами и пищалями, среди коих особенно известны были пищаль Певец, пищаль Соловей, пищаль Чеглик. Вся эта рать становилась супротив заранее сооруженного ледяного вала и своим огнем вдрызг разбивала его.
За ними выходили пушкари с огневыми орудиями — чугунными, железными, медными, от фальконета до Царь-пушки, украшенными тарелями, поясками и дельфинами. Перед ними возвышалась укрепленная бревнами земляная насыпь в тридцать футов толщиной. Три оглушительных залпа как три удара грома — и от насыпи оставалась одна дымившая труха.
Когда умолкли пушки, Его Царское Величество, Михаил I, обожавший, как и все самодержцы, пользоваться подсказанными пословицами и поговорками, ибо это, по его убеждению и, он надеялся, по мнению народа, единило его с народом, изволили изречь:
— Против русской пушки и каменные раскаты не стоят!
— Из пушки до по воробьям! — ответил русскою же поговоркой способный к языкам рейтар Лермонт.
И потом он вспомнит эту поговорку, обливаясь кровью под Смоленской крепостью, которую не удалось взять, потому что Царь, и бояре, и Пушкарский приказ израсходовали порох на играх и парадах…
Сменяя караул в царских покоях, Лермонт увидел двух Государей — патриарха и Царя — за чтением «Государя» — опаснейшего сочинения, написанного более столетия назад государственным секретарем флорентийской республики Никколо Макиавелли. Безнравственнейшая эта книга давно стала настольным руководством для многих европейских монархов. И вот просвещенный первосвященник Руси учил по ней злу и насилию, коварству и обману своего недалекого сынка, едва одолевшего грамоту к тридцати годам.
Лермонт хорошо помнил книгу Макиавелли. Благо Государя стоит по ту сторону добра и зла, морали и нравственности. Цель оправдывает средства. Хорошо любое средство, каким бы гнусным и мерзопакостным оно ни было, лишь бы оно вело к цели: к укреплению личной власти. Не в доброте, а в жестокости сила властелина. Подданных следует держать в вечном страхе, гнуть их в бараний рог, сжимать в ежовых рукавицах. Горстка богатых царедворцев должна всеми милостями быть обязана только Государю. Народ пусть бедствует и думает не о воле, а о хлебе насущном. И да живет чернь в постоянном страхе перед угрозой войны. Частые военные кровопускания весьма пользительны для государственного организма. Общество должно походить на слоеный пирог. Религия обеспечивает покорность в земной жизни и обещает утешение на небесах. Притеснять и казнить народ надлежит руками сатрапов — потом самодержец волен их за это осудить, обезглавить и сменить другими, прослыв при этом отцом народа.
Под тяжкими теремными сводами гулко звучал глубокий голос Государя-отца, наставлявшего первого Царя романовской династии в искусстве управлять царством-государством.
— Никого подле себя не возвышай чрезмерно. Это зело опасно. Коль одержит твой воевода громкую победу, смести его, убери подальше, пока он не повернул свою славу и меч супротив тебя! Ромул убил своего брата Рема и основал великий Рим. Тебе же, приберет меня Господь, править третьим Римом!
Так, отнюдь не по Священному Писанию, не по заветам Иисуса Христа, а по книге человека, коего многие мудрые люди почитали за Антихриста, за врага рода человеческого, учил патриарх всея Руси Святейший Филарет сына своего Царя Михаила Федоровича. И уроки эти должны были принести свои кровавые плоды.
Встретившись с Галловеем на Ивановской площади, Лермонт зашел с ним в «Каток» и, заняв излюбленный Галловеем колченогий стол у окна, рассказал ему о царском уроке.
— Я помню казни лесных воров на Болотной площади, — добавил Лермонт. — Какой это был кошмар! Царь Михаил рубил головы, четвертовал тех ополченцев из простонародья, что посадили его на трон, освободив Москву от поляков. Напялив корону, Михаил вознаградил князей и бояр, а ополченцам показал фигу. Вконец разоренные войной, многие из них ушли в леса и занялись татьбой и воровством, мстя своим обидчикам. И вот выловил князь Трубецкой, словно диких зверей, пригнал в Москву. Мой шквадрон окружил место казни. Сабли наголо. Забитый народ тупо смотрит, как катятся отрубленные головы, как кровь смешивается с грязью. Один парень, настоящий богатырь, порвал цепи на руках, кинулся на палачей — рейтары разрубили его на куски. Он напомнил мне Робин-Гуда, чья слава дошла до нашей Шотландии из Шервудского леса. Робин ведь тоже пошел в разбойники, чтоб отомстить за обиды, нанесенные ему баронами. Никогда не чувствовал я себя так гнусно в роли наймита. Филарет еще сидел в польском плену, но сын его по подсказке здешних вельмож действовал уже в полном согласии с наставником Государей — этим флорентийцем Макиавелли.
Крис сдул шапку пены с пивной кружки и покачал в раздумье головой.
— Твои опасения, мой друг, — начал он, осушив полкружки, — конечно, справедливы. Но какая трагическая ирония в том, что Макиавелли, мастер языка и стиля, не понят миром! Его книга — страстный сатирический памфлет убежденного вольнодумца, республиканца, врага папской церкви и всех и всяческих деспотов и тиранов. Сторонник народовластия, он гордился передовой ролью в науках и стремился покончить с раздробленностью Италии, объединить мелкие ее княжества в сильную республику. В этом убедило меня чтение его «Рассуждений о первых десяти книгах Тита Ливия» и особенно его изумительная комедия «Мандрагора», которую я имел счастье смотреть во Флоренции. И наискабрезнейшая комедия эта — тоже блестящая сатира на папство и тиранию — стала как бы кличем для понимания подлинного Макиавелли. Из театра наша компания зашла в кабачок у Старой площади, начался жаркий спор о Макиавелли, и я убедился, что флорентийцы всегда воспринимали его именно как сатирика и тонкая флорентийская сатира его так же оригинальна, как венецианское стекло. Но он гуманист, моралист, знаток высокой политики, политической истории, тактики и стратегии, военного дела. Я читал его жизнеописание кондотьера Кастракани.
О, как это сочинение заинтересовало бы тебя! Он выступал против сотворения кумиров в истории и политике. Его портрет «Государя» — убийственная и злейшая карикатура, шедевр тончайшей сатиры, но вот беда: его сатира, подобно некоторым маркам флорентийского вина, теряет весь свой истинный аромат и вкус при перевозке. И в результате в Англии, например, гений Ренессанса Никколо стал «Старым Ником», то есть дьяволом, хотя тот же сэр Франсис Бэкон, наш лорд-канцлер, принимающий каждое слово Макиавелли за чистую монету, по собственному признанию, вернейший его ученик и последователь. Ты прав, однако, в том, что его «Государь», как слишком крепкое вино, может сделаться опасным, если попадет в ненадежные руки. Не знаю, читал ли Иван Грозный «Государя», — вполне может статься, что Бомелия, этот маг и волшебник и, судя по всему, аглицкий соглядатай и лазутчик, использовал и эту книгу, чтобы отравить сознание и без того полубезумного Царя. Во всяком случае Иван Васильевич мог бы кое-чему научить и всех Борджиа, и самого Никколо…
Неожиданная трактовка «Государя», данная Крисом Галловеем, заставила Лермонта надолго призадуматься. Признавая большую ученость своего старшего друга, он не робел перед его авторитетом, слушал внимательно, но до всего старался дойти сам. Не соглашаясь полностью с Крисом в отношении «Государя», он тем не менее допускал теперь возможность совершенно противоречивых толкований этой книги.
Когда Наталья рожала Вильку, Лермонт был далеко от Москвы в боевом походе и не слишком жалел об этом, — его пугало и страшило таинство человеческого рождения, он не хотел видеть страданий жены. Все это внесло тревожный разлад в его душу. Он проклинал себя как черствого себялюбца, как дезертира и радовался, что все, чему суждено совершиться, совершится без него. А он в походе и вовсе не виноват, что никак и ничем не может помочь Наташе. И какой-то бес ехидно спрашивал его: «Так, может быть, ты и не любишь ее по-настоящему?» Вторые роды весной 1621 года застали его дома. Деваться было некуда, а он явно трусил, робел. И страстно желал, чтобы скорее, зовя в поход, запели рейтарские трубы, скорее снял он со стены шлем с конским хвостом и все боевые доспехи.
Под трубами повиты, под шеломом взлелеяны, концом копия воскормлены…Так было на Руси при Бояне, при безымянном барде, воспевшем князя Игоря и его рать. Такими суждено было быть всем сыновьям и внукам Джорджа Лермонта.
Фон дер Ропп, не очень-то заботившийся о своих полчанах, прислал кремлевскую повивальную бабку. Но Наташа не отпускала и Агеевну, арбатскую повитуху, принимавшую Вильку. Она была первой на Арбате знахаркой и, наверное, колдуньей, бабчила чуть не полвека, с ней нельзя было ссориться. Так что повивное придется платить обеим. А они только грызутся, мешают друг дружке.
Бабки выгнали его вон из опочивальни, но, когда он услышал там нечеловеческий, звериный крик, он ворвался туда и, не глядя на замахавших на него руками и рушниками баб, упал на колени у ложа роженицы. Жена схватила его за руку. Роды продолжались целый час. Час этот показался ему вечностью. Наташа побывала за этот час на том свете и, родив мальчика, неизвестно каким чудом вернулась обратно, и в глазах Наташи горело нездешнее сияние, и тем же неземным лучом озарилось все ее измученное лицо.
Только тогда она разжала руку, и он поднес к глазам свою руку и несказанно поразился тому, что увидел: рука его, словно побывав в железных тисках, превратилась в сплошной сине-багровый синяк, кожа с костяшек пальцев была содрана. Никогда не думал он, что в Наташиной маленькой, узкой, изящной ручке с длинными пальчиками таилась такая сила. Она сама не поверила, что могла так покалечить его руку, когда совсем уж пришла в себя и он с горделивой улыбкой, чувствуя себя участником родов, показал ее жене. Она возвела очи горе, перекрестилась истово и прошептала:
— Так вот что вернуло меня обратно!
Так в час своего рождения скрепил русско-шотландский союз отца с матерью Петр Лермонтов, кое-кому было суждено стать продолжателем рода Лермонтова.[82]
К лету 1620 года образовался на Москве первый на Руси кружок любителей словесности, явление весьма удивительное и многообещающее. Близкий к государям зодчий, часовщик и водяного забора мастер Христофор Галловей, нередко беседуя со Святейшим патриархом, рассказывал ему о великих фряжских людях, о титанах Возрождения, зодчих, скульпторах, поэтах, писателях. По желанию патриарха, любившего книги, знавшего латынь и аглицкий язык, представил ему своего закадычного друга князя Ивана Дмитриевича Хворостинина, хотя и шла о князе Иване дурная слава еретика, лутора и латынца, пьяницы и охальника. Однако Галловей называл его лучшим московским пиитом. Патриарх же полагал первым пиитом — а была на Москве всего горстка людей, писавших вирши, — князя Семена Ивановича Шаховского. Затем Галловей, узнав, что Филарет пишет гишторию Смутных времен, поведал Святейшему о товарище своем поручике рейтарского полка Джордже Лермонте, также пишущем о Смуте, и патриарх захотел увидеть его и поговорить с ним на патриаршем дворе. Позвал Филарет и книгохранителя кремлевского старца Пимена, летописца и своего помощника, да двух его подручных грамотеев, игумена богоявленского Илью и Гришку, справщика печатни и великого начетчика. Хотел пригласить и Авраамия Палицына, да келарв-летописец отъехал в свой Троице-Сергиев монастырь.
Тогда впервые поведал Филарет о своем желании создать в Чудовом монастыре первое в Московском государстве греко-латинское училище, что немало напугало Пимена, Илью и Гришку. Обсуждая «Рукопись Филарета, патриарха Московского», которую Филарет писал еще в долгие годы своего плена, ибо известно, что ничто не поощряет так занятия словесностью и науками, как сидение в училище, Лермонт сподобился прочитать саму рукопись, написанную полууставом, рукою твердою и ясной. Вот как описывал Филарет избрание на царство Василия Ивановича Шуйского:
«Мая 19 дня приидоша на Крайневе место, глаголемое Лобное, весь синклит царского величества, митрополиты и архиепископы, и епископы, и архимандриты и игумены, и всяких чинов люди Московского государства, и собравшая весь народ от мала же и даже до велика и нача глаголити о том, дабы разослати грамоты во все окрестные грады Московского государствия, чтобы изо всех градов съезжались в царствующий град Москву вси народи для ради царьсково обирания и да быша избрали в соборную апостольскую церковь патриарха, кого Бог благословит. Народи же отвещаху: „Наперед же патриарха да изберетца Царь на царьство, и потом патриаршеское избрание произвольно будет им великим Государем; власти же, бояра ж и ту стоящие людие начата глаголити между собою: яко им князем Васильем Ивановичем Шуйским избави Бог люди от прелести вражия и богопроклятого оного еретика расстриги, ему же ныне подобает и царьский престол восприяти. Сия ж, слышавшие и народи вси воздвигаша гласы свои, да будет над ними надо всеми сии князь Василий Иванович, утверждают крепче совет сей и нарекоша его Государем себе Царем и Великим князем всея Руси“».
Но, написав это, Филарет поразмыслил над гласом народным, зачеркнул его и написал такие строки:
«Яко напреди да изберется самодержавный Царь, иже может наше сокрушение исцелити и раны обезати, нанесенные богопустною язвою неблагочестивого еретика и зловонного вепря, их озоба виноград Богом насажденный. И сего аще Господь Царя открыет нам, якож древле Саула Израилю, и той убо да изведет патриарха пастыря Богом снабдимой церкви. И угодно бысть сие слово и начаша голаголати: яко убо обличитель и посрамитель нечестивого богопротивника Гришки Отрепьева бысть благородный князь Василей Иванович Шуйский, иже и до смерти мало не пострада от плотоядного того медведя, и за избавление российского народа живота своего не пощаде, еще же и отрасль благородного корени царьского исчадия великих Государей российских; и сего ради, много ради мужества и благородия, да вручено ему будет царьствия Российского скипетродержание. И когда услышав сие речение в собравшемся народе, абие вси народи предстоящий ту, яко по некоему благовещению или с небесе шумящу, или от земли возглашающу, воздвигоша гласы свои великими жрелы, яко аще рещи и земли противу воглашати, бе бо собранных всех бесчисленное сочетание и место необреташись им, все ж единогласно глаголюще: „Да будет царьствуя над ними Царь и Великий князь Василий Иванович, иже избавивый нас от належащие пагубы свирепого еретика Гришки Отрепьева. И так все советом избраша на Российское самодержавство благочестивого Царя Василия“».
Лермонт словно заглянул в мозг летописца Филарета, в душу его и сердце, слово за словом следя за работой его мысли, исчерна начисто слагавшей летопись. Шел Филарет от простого к сложному, от краткости к многословию, от понятного к неудобопонятному. Вкупе с витиеватым краснословием неживой, тяжелый церковнославянский язык затемнял смысл. Веригами висели на штиле Филарета обязательные и непременные ссылки на божественный промысел и стремление всюду подчеркнуть божественность российского самодержавства. И все же не бестрепетно вчитывался он в каждое слово рукописи: ведь писана она была собственною рукою великого Государя, царева отца, первого человека России!
Чуждый лести, он откровенно сказал владыке, что прочитал сочинение его с величайшим вниманием и уважением, но желал бы яснее и ближе увидеть в нем былое, лучше узнать и понять ляхолетье, его главных действующих лиц и внутренние пружины, чаяния и поведение народа. Однако Филарет не стал ничего переписывать или дописывать перед тем, как отдать свой труд Гришке Онисимову в печатню.
В 1620 году Святейший патриарх построил на месте сожженного поляками печатного двора на Никольской новую печатню с правильней для справщиков во главе с Онисимовым и основал при ней библиотеку, велев доставлять туда отовсюду древние харатейные книги. В этой печатне он печатал только богослужебные книги.
Князья Шаховской и Хворостинин, оба Рюриковичи, дальние сродники, пошедшие от ярославских князей, были прелюбопытнейшие люди.
Князь Семен Иванович Шаховской происходил от Рюрика в семнадцатом колене. По его родослову начальником его рода был Константин Глебович, князь Ярославский, по прозвищу Шах, иже воеводствовал в Нижнем Новгороде лет сто двадцать тому назад. Князю Семену достались завидная родовитость и незавидное прозвище: Харя, с коей он и вошел в историю. Служил он с 1614 года, был воеводой Енисейским, но, будучи человеком немощным и хворым, скоро вернулся из страшной Сибири в родную Москву, где и писал духовные сочинения и появлялся при дворе, где над ним много смеялись и подтрунивали. Мало того, что был он горбатым уродцем с харей вместо лица, полуслепым и хромым, так волочился за ним хвост четверобрачия. Молодой еще сластолюбец пережил трех юных жен и в Сибири взял четвертую, хотя патриарх Филарет строго-настрого запретил четверобрачие. Так появилось прочувствованное послание к Святейшему патриарху и великому Государю Филарет Микитичу, или плач князя Семена Шаховского по пятой его жене, с коей за два года успел он прижить двоих детей. В самых трогательных выражениях умолял он вернуть ему жену и детей. Прискорбно, что послание сие забыто историками русской литературы, а ведь в нем князь, один из первых русских писателей, выступил как зачинатель совершенно нового жанра, сочетавшего художественное послание с челобитной. Обвинялся бедный князь еще и в лихоимстве и казнокрадстве в бытность свою на сибирском кормлении. Но Филарет сквозь пальцы смотрел на это столь распространенное в ту пору на Руси государственное преступление и, ценя умильные послания Рюриковича, поручил ему написать от его имени благодарственное послание персидскому шаху Аббасу, приславшему ему бесценную святыню — ризу Господню, помещенную им в ковчег под кровлей Успенского собора в Кремле. На эту тему Шаховской сочинил «Повесть преславну о принесении ризы Господней в царствующий град Москву». Писал он о пожаре московском, случившемся 3 мая 1626 года. Еще он создал «Повесть об убиении царевича Димитрия», сложил много молитв и песнопений, писал и виршами. Одно послание он направил своему сопернику на ниве изящной словесности князю Ивану Хворостинину, препиравшемуся о шестом вселенском соборе, будто оный не обретается в книге священных правил.
Если князь Шаховской стоял у колыбели придворного российского сочинительства, то первым из инакомыслящих писателей несомненно являлся князь Иван Андреевич Хворостинин, отпрыск славного русского рода, ведущего свое происхождение от Рюрика в девятнадцатом колене, когда появился на Руси князь Михаил Васильевич Хворостинин.
Князь Иван рано проявил необыкновенные способности и полную неспособность принимать мир таким, какой он есть. Он ненавидел бояр и сразу перекинулся к Лжедимитрию I, Гришке Расстриге, стал у Самозванца окольничим и кравчим. Инакомыслие было явно в крови у князей Хворостининых: его двоюродный брат Иван Дмитриевич, астраханский воевода, пошел с казаками к Лжедимитрию II и тоже дрался против бояр. Оба Хворостинины свято верили, что Царь Борис Годунов убил царевича в Угличе.
Князь Иван, вернувшись в Москву в 1611 году, стоял за патриарха Гермогена против семибоярщины. Больше всех бояр возненавидел он Шереметева. Ходил недолгое время в больших воеводах Украинского разряда. С неслыханной дерзостью выступал против религиозного правоверия и мракобесия, носил немецкое платье и за такие грехи прослыл еретиком не только у митрополита Ионы, но и у архимандрита Дионисия. Обидно им было слышать от князя Ивана, что все на Руси хуже, чем у западных соседей: и старые обычаи, и законы никуда не годятся, и темнота на Москве беспросветная, и учиться всему надо у Европы, и хитрых людей и умельцев из Неметчины надобно брать, и немцев в учителя приглашать, и поганских ученых людей, книги с Запада ввозить. Он хвалил боярских детей, посланных Борисом Годуновым за рубеж и не вернувшихся в отечество, утверждая, что все равно туда нужно посылать русских людей, авось и вернутся на родину, а Россию, всему научившись у Запада, и военной науке, надо скорее укреплять, а то съедят ее немцы, со всеми потрохами слопают, потому что силен тот, кто во всем искусен, а русское войско безнадежно отстало, бери Москву голыми руками.
Его слушал Шеин, слушали немногие дворяне, хотя и Шеину, и дворянам этим не по нраву были поносные слова об их царстве-государстве. Филарет, послушав эти его речи, потемнел лицом, прогнал с глаз долой, велел Трубецкому с его Разбойным приказом приглядывать за шальным князем. Хворостинин, которому надо было родиться не при Филарете Никитиче Романове, а при правнуке его Петре Великом, не на шутку испугался крамольных его речей. Подобно будущему своему прямому потомку,[83] объявил он филозофа Ивана Хворостинина сумасбродом и сослал его с глаз долой в Кириллов-Белоозерский монастырь. Было это в 1623 году. В следующем же году патриарх вернул блудного князя, но уже больше никогда не приглашал его к себе. Грех инакомыслия он не простит Хворостинину, как простил другому сочинителю, Шаховскому, грех казнокрадства и лихоимства. Ему было уже за шестьдесят, со старостью он еще больше закоснел в своих взглядах.
Как-то, заложив за ворот, князь Хворостинин, придя с Галловеем, тоже бывшим навеселе, в гости к поручику Лермонту, признался, что терпеть не может Романовых, так как считал их узурпаторами, похитившими престол у Галицких Великих князей. По словам князя, его предки служили Великому князю Константину Ярославичу, сыну Великого князя Ярослава Всеволодовича. Галич Мерьский назван был по имени финского племени Меря, от коего брали свое начало Хвостинины. Галич тогда володел всей Костромской землей, а Кострома была большой деревней и уделом Галичских Великих князей. Умер Константин Ярославич в 1253 году. Внук его Дмитрий Иванович был изгнан из родового своего удела московитами. Было это при недоросле Дмитрии, позднее названном Донским. В 1362 году загребучие московиты заграбастали и Галичину, а Великие Галичские князья стали новгородскими боярами и архиереями. Очень любопытно, что одна из галичских ветвей породила боярина Ляпунова, один из сыновей которого перешел на службу к рязанскому князю Ивану Ивановичу. Вождь первого ополчения в Смутное время междуцарствия Прокопий Петрович Ляпунов, сын воеводы в Чебоксарах, был великим героем и пал жертвой как великомученик князя Рубецкого и Заруцкого в подмосковном лагере в 1611 году. И эта расправа заставила бежать Хворостинина к Самозванцам, поскольку в то смутное лихолетье главными врагами россиян были не поляки, не литовцы, а россияне.
Лермонт нередко видел сыновей, братьев и племянников Прокопия Петровича в Кремле. Все они были настоящими витязями-богатырями. Почти все назначились Царем (а скорее патриархом) воеводами.
О своем роде князь Юрий Дмитриевич Хворостинин рассказывал, что князья его рода и кровных родичей князей Ухорских и Охлябинских перешли волей-неволей на московскую службу. У князя Петра Васильевича было странное прозвище — Залупа. Владели они вотчинами в Пошехонье — по соседству с Лермонтом. В старину они называли себя не Хворостиниными, а Хворостинами. (Царь Годунов ругал их поджигателями!) При Грозном жил-был окольничий Хворостинин. И после Грозного ходили они в боярах и окольничих. Князь Иван Дмитриевич был окольничим при Борисе, потом, 16 сентября 1612 года, его убил в Астрахани Заруцкий…
Галловей, а иногда Лермонт продолжали встречаться с князем-бунтарем, обменивались с ним книгами. Лермонт читал весьма содержательный труд князя под названием «Словеса дней и Царей, святителей московских, еже есть в России», в коем он писал гишторию государства Московского от Бориса Годунова до освобождения Москвы Пожарским и Мининым. В отличие от Филарета, всячески поносившего Бориса, князь Иван расхваливал его на все лады, но утверждал, что погубило Царя Бориса «высокоумие». В его глазах героем Смутного времени был Гермоген. Однако в беседах с Лермонтом он готов был поставить рядом с ним и Михайлу Шеина. А штиль у него был почти такой же тяжелый, как у патриарха.
В 1627 году Филарет велел сжечь «Учительное евангелие» Кирилла Траквиллиона Ставровецкого, хотя Лермонт не мог обнаружить в этой книге и тени какой-нибудь ереси. Галловей так сказал об этой казни книги: «Нет отвратительнее на свете запаха, чем запах сжигаемых книг! Святейший патриарх догнал римских пап!»
Так погиб первый кружок словесности на Москве.
А через несколько дней князь Иван прислал переписанный им указ ему от великих Государей Романовых:
«Князь Иван! Известно всем людям Московского государства, как ты был при Расстриге в приближении, то впал в ересь и в вере пошатнулся, православную веру хулил, постов и христианского обычая не хранил и при Царе Василии Ивановиче был за то сослан под начал в Иосифов монастырь; после того, при Государе Михаиле Федоровиче, опять начал приставать к польским и литовским попам и полякам и в вере с ними соединился, книги и образа их письма у них принимал и держал у себя в чести; эти образа и письмо у тебя вынуты, да и сам ты сказал, что образа римского письма почитал наравне с образами греческого письма; тут тебя, по государской милости, пощадили, наказанья тебе не было никакого, только заказ тебе был сделан крепкий, чтобы ты с еретиками не знался, ереси их не перенимал, латинских образов и книг у себя не держал. Но ты все это забыл, начал жить не по-христиански и впадать в ересь, опять у тебя вынуто много образов латинского письма и много книг латинских, еретических; многие о православной вере и о людях Московского государства непригожие и хульные слова в собственноручных письмах твоих объявились…»
Впервые узнал Лермонт из этого указа, вдруг в гневе и запале написанного Филаретом не высоким штилем, а простым народным русским языком, великолепным, живым, сочным, без всякого красноглаголания, что, оказывается, великие Государи-самодержавцы подвергали сочинителя князя Ивана Хворостинина обыскам, изымали у него польские иконы, просматривали его письма, следили за ним!
«…В жизни твоей многое к христианской вере неисправленье и к измене шаткость также объявились подлинными свидетельствами: ты людям своим не велел ходить в церковь, а которые пойдут, тех бил и мучил, говорил, что молиться не для чего и воскресенье мертвых не будет; про христианскую веру и про святых угодников Божиих говорил хульные слова; жить начал не по христианским обычаям, беспрестанно пить, в 1622 году всю Страстную неделю пил без просыпу, накануне Светлого воскресения был пьян и до света за два часа ел мясное кушанье и пил вино прежде Пасхи, к Цосударю на праздник Светлого Воскресения не поехал, к заутрени и к обедни не пошел. Да ты же промышлял, как бы тебе отъехать в Литву, двор свой и вотчины продавал, и говорил, чтоб тебе нарядиться по-гусарски и ехать на съезд с послами; посылал ты памяти к Тимохе Луговскому и Михаиле Данилову, чтоб тебя с береговой службы переписали на съезд с литовскими послами. Да ты же говорил в разговорах… — И разговоры подслушивали! — …будто на Москве людей нет, все люд глупый, жить тебе не с кем, чтоб тебя Государь отпустил в Рим или в Литву: ясно, что ты замышлял измену и хотел отъехать в Литву, если бы ты в Литву ехать не мыслил, то за чем было тебе двор свой и вотчины продавать и с береговой службы переписываться на литовский съезд? Да у тебя же в книжках твоего сочинения найдены многие укоризны всяким людям Московского государства, будто московский народ кланяется св. иконам по подписи, хотя и не прямой образ: а который образ написан хотя и прямо, а не подписан, тем не кланяются, да будто московские же люди сеют землю рожью, а живут все ложью, приобщенья тебе с ними нет никакого, и иные многие укоризненные слова писаны на виршь: ясно, что ты такие слова говорил и писал гордостью и безмерством своим, по разуму ты себе в версту никого не поставил, и этим своим бездельным мнением и гордостью всех людей Московского государства и родителей своих обесчестил. Да в твоем письме написано государево именованье не по достоинству: Государь назван деспотом русским, но деспота слывет греческой речью — владыка или владетель, а не царь и самодержец, а ты, князь Иван, не иноземец, московский природный человек, и тебе так про государское именованье писать было непристойно; за это довелось было тебе учинить наказанье великое, потому что поползновение твое в вере не впервые и вины твои сыскивались многие; но по государской милости за то тебе наказанья не учинено никакого, а для исправленья твоего в вере посылай и ты был под начал в Кириллов монастырь, в вере истязай и дал обещанье и клятву, что тебе вперед православную веру, в которой родился и вырос, исполнять и держать во всем непоколебимо, латинской и никакой ереси не принимать, об азов и книг латинских не держать и в еретические ученья не впадать. И Государи, по своему милосердному нраву, милость над тобой показали, из Кириллова монастыря велели взять тебя к Москве и велели тебе видеть свои государские очи и быть в дворянах по-прежнему».
Вечером почти бегом прибежал Крис Галловей. Оказывается, он тоже получил список указа от князя. Крис был возмущен, смущен, встревожен:
— Вот как поставил дело с сыском Трубецкой в Разбойном приказе! Ведь это дело его рук! Слежка, подслушивание, обыски! Деспот — деспот и есть! И какие обвинения! Черным по белому написано, что князь Иван еретик и уже и в вере с ляхами соединился! Что он промышлял уехать в Литву! Оскорблял устно и письменно не только величество, но и всю Москву и весь русский народ! Все это обвинения в государственной измене!..
Решили к князю не ходить и не писать ему: все это было слишком опасно, раз Хворостинин на примете у Трубецкого, этого новоявленного кромешника. Галловей заявил, что постарается встретиться с ним будто случайно на улице. Скоро выяснилось, что князь сильно занемог. Скончался князь-бунтарь в 1625 году.
Как-то в этом же 1622 году пришел Галловей к Лермонту в чрезвычайном волнении.
— Вчера, — сказал он ротмистру, — английский резидент получил свежую почту из Лондона. Его, наверное, отзовут — парламентарии свалили его покровителя — лорда-канцлера сэра Фрэнсиса Бэкона! Фаворит короля Джордж Вилверс, маркиз Букингемский, и тот не мог спасти его. Парламент показал свою растущую силу. В Англии зреет недовольство королем и всей его ратью. Каноник посольства сказал мне по секрету: «Начали с лорда-канцлера, а кончат королем!» Неужели мы доживем с тобой до этого времени?
Он умолк, сел за стол лицом к тусклому слюдному оконцу в горенке домика на Арбате, задумавшись о будущем.
Через пять лет бывший лорд-канцлер Фрэнсис Бэкон, ученый с мировой репутацией, самый светлый ум в Британии, умрет обесчещенным и разоренным, и никто в Москве не услышит о его кончине.
А еще через двадцать три года уже седовласым стариком Кристофер Галловей увидит 30 января 1649 года, как покатится на эшафоте у ворот королевского дворца голова сына Иакова короля Великобритании и Ирландии Карла I…
Громовой отзвук английской революции долетит до Москвы и потрясет хоромы Царя всея Руси Алексея Михайловича, сына Михаила Федоровича, и Тишайший Алексей, «Император России», обнародует свою августейшую декларацию от 20 сентября 1649 года,[84] в коей проклянет английский народ и его парламент за революцию и убийство Карла I, объявит о полном запрещении торговли с Великобританией и изгнании всех ее граждан из России, о созыве 10 апреля 1650 года в брабантской столице Антверпене собора всех христианских монархов для борьбы с аглицкой республикой и о выделении для этой цели десятитысячного русского пешего и конного войска с пушкарями.
Однажды Лермонта вызвал к себе полковник фон дер Ропп.
— Скажите, ротмистр, — спросил его полковник, — кто-нибудь из вашего рода служит Сигизмунду?
— На польской службе, — не задумываясь, без запинки отвечал Лермонт, — находится мой дядя, брат отца, капитан Питер Лермонт. По крайней мере так было в 1619 году. Мы встретились в Данциге, а расстались в Варшаве. После того как Москва подписала мир с Польшей в восемнадцатом, я несколько раз писал дяде в Данциг и в Варшаву, но ответа так и не получил. Может быть, его и в живых уж нет…
— Жив ваш дядя, в больших чинах ходит. Вот переведите-ка мне эту бумагу.
С этими словами полковник протянул ему мятый лист бумаги. Лермонт быстро прочитал английский текст и поднял глаза на Роппа.
— Не скрою, я рад, — сказал он с полуулыбкой, — дядя жив. Жаль, конечно, что он служит врагу. Слушайте перевод:[85] «Мы, Сигизмунд Третий, милостию Божией Король Польши, Великий князь Литовский, Государь России, Пруссии, Мазовии, Ливонии, Волыни, а также король шведов, готтов и вендов и Великий князь Финляндии, Карелии, Эстландии… посылаю всем пфальцграфам и принцам, как светским, так и духовным, прелатам, графам, князьям, рыцарям, бургомистрам, советникам и прочим всех рангов это открытое послание, в коем мы заверяем их в нашем благорасположении и нашей всемилостивейшей благодати… Мы объявляем настоящим о назначении благородного и смелого Питера Лермонта главным капитаном трех рот немецких солдат и девятисот пеших солдат для защиты нашего королевства, провинций, стран и народов от извечных врагов христианства — турок. Посему необходимо, чтобы указанное число солдат было набрано и поставлено под наши знамена извне, но предпочтительнее изнутри наших стран. Новоназначенный Лермонт определил своим капитаном благородного и смелого Вильяма Китса (William Kieth).[86] Посему повелеваем, чтобы ваши возлюбленные страны и вы сами… дозволили главному капитану Лермонту и его капитану Вильяму Китсу, а равно и их офицерам набрать и зачислять указанных воинов… а также чтобы вы свободно и беспрепятственно пропускали по морю или по суше этих воинов, куда бы их ни направили главный капитан Лермонт или его капитан и офицеры, предоставляя им гостеприимный кров и достаточную оплату, довольствие и все необходимое, дабы ускорить их продвижение… К сему мы приложили нашу собственноручную подпись и королевскую печать. Содеяно в нашем королевском дворце в Варшаве января 17 дня 1621 года…»
— Данке! — сказал фон дер Ропп. — Я так примерно и понял это послание. Поляки перевели его на многие языки, а вот эту английскую бумагу кто-то подкинул в наши светлицы — видно, ваш дядя не прочь переманить и моих рейтар. Хорошо хоть, что он набирает войско против турок, но ведь и с Москвой Сигизмунд не останется в «вечном» мире. Как бы вам не повстречаться с дядей в бою.
— Вы отлично знаете, — сухо заявил Лермонт, — что я никогда не подниму свой клеймор против соотечественников.
— Всякое может случиться, — туманно пробормотал Ропп.
С 1622 года аглицкое посольство в Москве стало получать первые еженедельные печатные, а не рукописные газеты из Лондона. Галловей снабжал этими газетами Лермонта. В посольстве с архитектором считались. Крайне редко сообщали эти газеты о шотландских делах, и каждое такое сообщение, разумеется, ходило из уст в уста и скоро становилось общим достоянием всех шкотов в Москве.
В 1623 году дело царской невесты снова всплыло наружу. Царь никак не мог забыть свою любовь к украденной у него невесте, увезенной от царских очей в Нижний Новгород, уверял всех, что болеет постоянно и сохнет от тоски по ненаглядной Машеньке, а окаянные братья Салтыковы, его двоюродные братья, обнесли, оговорили ее, измыслив некую прилипчивую и гадкую хворь у нее. Лермонту впору было перекреститься. Но за Салтыковых стояла упрямая царева мать — великая старица инокиня Марфа Ивановна. Она и слышать не хотела об этой распутной Маруське Клоповой. Нет, не чета эта девка ее царственному сыну! Но тут во все это дело вмешался Святейший патриарх, отец Царя, взвинченный Феодором Ивановичем Шереметевым, соперничавшим с Салтыковыми за власть при царском дворе, повелел он Шереметеву, взяв с собой Чудовского архимандрита Иосифа, ясельничего Глебова,[87] дьяку Михайлову и придворным лекарям Артемию Дню, Валентину Бильсу и Балсырю отправиться в Нижний Новгород и там удостовериться в здоровье царской невесты. Поехал со шквадроном и Лермонт, дабы охранять в пути великих послов обоих Московских Государей. Здоровье невесты, как увидел Лермонт с первого взгляда, было завидным. Так само порешили единодушно и заморские лекари. Вот только прыщики покрыли ее ангельское личико, да это до свадьбы или уже наверняка после нее заживет. Но нашла коса на камень. Инокиня отказывалась подчиниться патриарху и Государю всея Руси и сыну своему, Царю всея Руси! Старица Марфа Ивановна, узнав, что Государи без ее ведома взяли да выслали из Москвы в самые дальние вотчины ее племянников, кровную родню Салтыковых, поклялась, что ноги ее сына у нее не будет, коли Царицей станет эта противная холопка Хлопова! И обескураженному Шереметеву пришла царская грамота, что «Царь-батюшка Марью Холопову взять на себя не изволили». Чудовскому архимандриту оставалось только сказать: так орлица старица, слабая женщина, отрешившаяся от всего мирского, взяла верх над обоими самодержцами, чьим символом был двуглавный орел! Конечно, это только наглядно показывает, какой еще слабый и неоперившийся был этот орел российского самодержавия, лишь недавно вылупившийся из романовского яйца. Но вот странное дело: объяснить, почему именно в следующем, 1624, году сосватал Царь Михаил еще одну Мэри, дочку князя Владимира Тимофеевича Долгорукого, как-никак потомка основателя Москвы. И эта Мэри тоже, по свидетельствам очевидцев, ныне утраченным, строила глазки тридцатилетнему шкотскому красавцу. Кто знает, может, то проснулся в этой британской Марусе зов британской крови — ведь она была прадщерью короля Гарольда Английского. В 1624 году «Майкл» обвенчался с ней в Успенском соборе, в Кремле, и Мэри-Маруся, став Царицей, тем не менее нашла глазами Лермонта и улыбнулась ему глазами, только ему, при выходе из храма.
Король Иаков умер! Эту весть принес Крис Галловей, притащивший штоф водки и бочонок пива, чтобы выпить за помин королевской души.
— Как говорят русские, наш Иаков приказал долго жить, — ораторствовал зодчий. — Скончался в зрелом возрасте, пятидесяти восьми лет, мало что прибавив к славе своего дома за столько лет царствования. Зато самый был везучий из невезучих Стюартов. Первый из них, Роберт II, правда, тоже умер своей смертью в 1390 году, зато Роберт III умер с горя, Иакова I убили, Иаков II погиб при взрыве пушки, Иаков III также пал от руки убийцы, Иаков IV испустил дух в битве на Флодденском поле, Иаков V умер от разбитого сердца, проиграв войну англичанам, и мать Иакова VI, Марию Стюарт, казнил английский палач…
— А отца, лорда Дарнлея, предательски убили свои же дворяне, — прибавил к этому мартирологу Лермонт. — У нашего Иакова были причины ненавидеть оружие, войну, кровопролитие. Но что ждет его наследника Карла I?
— Король умер, да здравствует король! К несчастью, старший сын Иакова Генрих умер юношей. Говорят, из него мог бы получиться король не хуже Иакова V, у которого сенешалем был твой предок. Младший сын Карл, увы, талантами не блещет, но на редкость упрям и своеволен. Опасаются, что он вовсю будет проводить политику отца, направленную в противовес воли шотландского народа на полное слияние английской церкви с нашей. Говорят, он стоит за самовластие, ненавидит парламент, поведет борьбу с ним за власть. Что ж, чем хуже, тем лучше: это дорого обойдется новому королю…
Крис Галловей вспомнит об этом своем пророчестве, когда в 1649 году рухнет монархия в Англии и Шотландии и покатится с плахи голова Карла I…
Свадебный пир был так умопомрачительно роскошен, что опустела, наполовину, наверное, все еще скудная царская казна, разоряемая войнами. Но двор, закатывая пиры во время чумы, не много думал о том, что будет он платить за новую войну. При дворе шла своя скрытая и злобная, полная жестокости и измен крысиная война. После смерти князя Феодора Ивановича Мстиславского, первого боярина, не оставившего заметного следа, хорошего или дурного, в русской гиштории, Шереметев еще больше укрепил свое положение при дворе, хотя после возвращения блудного отца патриарха из польского плена он был временно отставлен от государственных дел и Филарет Никитич так рассердился на него за многие его службы в отсутствие его, что в одном письме к Царю он даже вычеркнул его из перечня своих приятелей. И тем не менее на царской свадьбе Шереметеву было указано «быть у постели» Царя вместе с давним своим дружком князем Владимиром Тимофеевичем Долгоруковым, с коим торговал он Московией в лихолетние времена семибоярщины, и Шереметев, и Долгоруков были деятельными членами этой продажной боярской семерки. Когда эти государственные мужи, играя роль постельничих, стлали по обычаю вместе со своими женами, бывшими у постели Царицы, атласы к царской подклети, где находилась опочивальня, приятели повздорили так сильно, что Долгоруков даже бил челом Государю на Шереметева, жалуясь горько на его «недружбу», причем на похмельном лице его красовались синяки и шишки. Видимо, Шереметев под влиянием паров мальвазии, кою выпил он сверх меры с горя, не сдержался, что было на него совсем не похоже, и дал волю рукам, мстя другу боярину за то, что он, а не Шереметев ввел свою кобылку в царское стойло.
Но Царь не наказал Шереметева, а наоборот, уезжая в очередной осенний поход к Троице, оставил его, как обычно, «ведать» Москву.
Через четыре месяца после свадьбы Царица умерла в страшных мучениях. Это случилось в январе 1625 года. Ее румяные щеки в часы агонии стали чернеть. По слухам, а до Лермонта доходили почти все кремлевские слухи, Царицу отравили. С тех пор и стал Царь Михаил жить в смертельном страхе перед отравителями.
Самое странное в этой истории было, пожалуй, то, что Царь не заподозрил в этом явном убийстве Шереметева, хотя князь Алексей Никитич Трубецкой делал самые прозрачные намеки ему на этот счет. Михаил оказался таким тугим на ухо, что не услышал шепота недоброжелателей Царя во время до неприличия поспешных похорон Царицы. Не охладел ли он за четыре месяца к своей жене? Не обнесли ли, не оговорили ли ему и Марью Владимировну? Один только отец ее напился и нес какую-то околесицу, плакал навзрыд, проклинал дружка своего Шереметева, но сам Царь сказал, что это у князя от горя.
Вскоре, сходив в очередной раз к Троице, «Майкл» повел 4 февраля 1626 года к венцу не обращавшую никакого внимания на Лермонта Евдокию Лукьяновну Стрешневу,[88] девицу незнатную, из безвестного дворянского рода, не слишком красивую, но безотказно плодовитую. Родила Царю Евдокия сына, цесаревича Алексея, будущего Царя, второго Романова, и дочерей Ирину, Анну, Татьяну, а также усопших в юных летах сыновей Иоанна и Василия, дочерей Пелагею, Марфу, Софью и Евдокию — итого десять чад романовских. Хотя многосемейный отец принял в 1625 году титло самодержца, его не хватало даже на то, чтобы справиться со своими детьми, большинство из коих, как он считал, отравили враги Царя, веры и отечества.
Евдокия Лукьяновна была той сенной девушкой — дворянкой из захудалого рода, кою Шереметев давно готовил в жены Царю. Теперь Шереметев был премного доволен. И снова был он постельничим у Царя, а князь Долгоруков где-то завивал горе веревочкой.
Но крысиная война за высокими зубчатыми стенами мало волновала москвичей. У них были свои заботы: 3 мая 1625 года небывалый пожар опустошил пол-Москвы, и начисто сгорел Китай-город, выгорел Кремль, который не горел даже при поляках. Сгорели почти все писцовые книги и крепостные бумаги в Кремле. Шереметеву, ведавшему тогда не только Разбойным, но и Печатным приказом, пришлось не только ловить поджигателей, коих он так и не поймал (подозревали беглых крепостных), но и рассылать по всей Руси писцов для нового описания и межевания земель. Поместный приказ только и делал, что разбирал тяжбы помещиков. Разумеется, бессовестно грабили они крестьян.
Но в следующем году, опять по неизвестной причине, вновь еще страшнее горела Москва. Лермонт был с полуполком в походе в Можайске. Узнал о пожаре, помчался с семейными офицерами своего шквадрона без разрешения фон дер Роппа в Москву. Примчались на Арбат к шапочному разбору: Арбат дотлевал. Еще дымилась вся Москва. Никола Явленный весь почернел от копоти. Лермонту уже мерещились скрюченные головешки — тела детей, Наташи. Сердце разрывалось от непосильной боли.
Он нашел всех своих в саду — отсиделись в погребе. От дома уцелела только каменная подклеть, но все ценное из имущества не растерявшаяся Наташа, поведя себя изумительно смело и решительно, успела с людьми вынести из дома в сад. В погребе, правда, едва не задохнулись от дыма и гари. Выбралась в сад — там обугливались и вспыхивали яблони от несносной жары. И все-таки все целы: Наташа, Вилька, Петька. Впервые в этой стране заплакал Джордж Лермонт, а было ему уже тридцать лет.
В начале 1626 года взял Лермонт почитать в английском посольстве книгу знакомца своего капитана Джона Смита, сыгравшего столь важную роль в его судьбе. Ведь если бы взял его Смит тогда в Америку, совсем иначе, надо думать, сложилась бы вся его жизнь. Он пошел бы тропой отца, уплыл бы по океану за заходящим солнцем, никогда не увидел Московии, не женился бы на русской…
Книга Смита была напечатана в Лондоне в 1624 году и называлась «Общая история Виргинии и Новой Англии». Джордж сразу вспомнил наставления покойного батюшки, научившего его критически относиться к воспоминаниям бывалых людей, даже самых великих из них. В книге Смита было на редкость много хвастовства и вранья, а ведь он в 1607 году первым изучил атлантическое побережье Северной Америки. И не кто-нибудь, а он 16 сентября 1620 года отплыл из английского порта Портсмута с полигримами из числа пуритан на судне «Мейфлауэр» — «Майский цветок». Вместо Виргинии он бросил якорь у американского мыса Код. Затем вплоть до 24 декабря Смит водил свой корабль вдоль побережья, пока не облюбовали пилигримы местечко на берегу, которое капитан Смит еще в 1614 году назвал Плимутом в честь великого английского порта, родной своей гавани. Переселенцы приступили к рубке первого дома в рождественский день 25 декабря. Половина всей первой на континенте колонии вымерла зимой, но уцелевшие плодились и размножались.
До них еще, как рассказывал сыну капитан Лермонт, сэр Вальтер Ролли в 1585 году высадил на острове Роанок английских колонистов, но на следующий же год они вернулись в Англию, не выдержав суровых тягот. Вторично Ролли доставил на остров сто семнадцать человек. Через семь дней у колонистов родилось первое в Америке белое дитя — Виргиния Дэр. Но когда в 1590 году к острову пристал корабль, на острове этом не оказалось ни одного человека. Таинственным образом исчезли и все следы поселения. Только на одном из деревьев виднелась загадочная надпись: «Croatan».
С легкой руки капитана Джона Смита в Северной Америке к 1624 году уже обосновалось несколько крепких колоний: в Виргинии, Массачусетсе, в Северной Каролине, Нью-Гемпшире. Было среди колонистов, или пионеров, как их называли в Америке, немало шкотов. Вполне мог среди них оказаться, кабы фортуна в лице капитана Джона Смита не распорядилась иначе, и Джордж Лермонт.
Вот и писал бы капитан Джон Смит о своих путешествиях, о больших открытиях, о колониях, которые он помог создать в Америке. А он увлекся от начала до конца выдуманной историей о прекрасной индеянке Покахонтас.
Лермонт учил сына Вильку читать и писать по-аглицки (эй, би, си) и по-русски (аз, буки, веди).
Никаких школ в Москве, руководств и наставлений по воспитанию детей в те времена, разумеется, и в помине не было. На все случаи жизни была Библия. Под влиянием безбожника Галловея Лермонт, прежде добрый протестант и ревностный христианин, давно не признавал Библию Священным Писанием, однако почитал ее, опять же вслед за Галловеем, как бесценный кладезь мудрости, накопленной человечеством за тысячелетия. Разумеется, много было в книге дикого и варварского, противного раскрепощенному уму. Однако Писание как литературный, исторический, философский памятник, как антология весьма неравноценных и разновременных, но древних рукописей, еврейских и христианских сочинений, религиозных, исторических хроник и преданий, эпических мифов и сказаний, притч, басен и прекрасных любовных песен в глазах Галловея и Лермонта не имело себе равных. Вся беда была лишь в канонизации этой пестрой антологии. Но сама Библия в этом не виновата. Обожествление любого человеческого творения — залог его будущего ниспровержения. Но боги приходят и уходят, а венцы человеческого, народного гения сияют вечно. Задолго до «Домостроя» и всех и всяческих наставлений Библия веками была единственным руководством, хрестоматией, альманахом — словом, первой настольной книгой.
Из Второго закония аглицкой и русской Библий Лермонт читал такие убедительные заповеди своим сыновьям:
«Если у кого будет сын буйный и непокорный, не повинующийся голосу отца своего и голосу матери своей и они наказывали его, — но он не слушает их: то отец и мать его пусть возьмут его, и приведут его к старейшим города своего и к воротам своего местопребывания, и скажут старейшинам города своего: „сей сын наш буен и непокорен, не слушает слов наших, мот и пьяница“; тогда все жители города его пусть побьют камнями до смерти…»
И сыновья Лермонта запоминали подобные наставления на всю жизнь.
Когда Вильке исполнилось семь лет, отец смастерил ему маленький лук, соразмерный силе его рук, и торжественно вручил его ему вместе с кожаными колчанами с двенадцатью стрелами.
— Мою родину, — сказал Лермонт сыну, — не раз били южники-англияне, потому что у нас забыли уроки Лермонтов и других рыцарей-норманнов, а в Англии каждый малыш в семь лет получал из отцовских рук лук и стрелы и начинал учиться стрелять. Каждый год ты получишь от меня новый лук потяжелей, побольше этого, и стрелы твои будут лететь все метче и дальше. И братья твои тоже станут лучниками и будут натягивать тетиву не к груди, как все плохие лучники, а к уху, что позволяет стрелять длинными и более точными стрелами. Твоего предка сэра Лермонта убил в битве при Флоддене лучник короля Генриха Восьмого Английского, потому что по указу этого короля пороли того отца, сын которого плохо стрелял сызмальства из лука. Сейчас ты, верно, не все понял из того, что я тебе сказал, но повторение — мать учения, и я, твой отец, буду повторять этот урок тебе, пока ты не запомнишь его назубок и не перейдешь к другим видам оружия!
Такие уроки были Вильке по сердцу, не то что аз-буки-веди! А маленький Петька никак не мог натянуть лук и плакал горючими слезами.
Осенью 1625 года Джордж Лермонт неожиданно получил из Данцига доставленное немецким купцом письмо от родного дяди — главного капитана Питера Лермонта, с которым он сражался насмерть в 1619 году. Дядя проклинал себя и за то, что не отправил его из Данцига домой, и за то, что позволил ему уехать с Дугласом в крепость Белую, — он тогда был в Данциге, а приехав в Варшаву, узнал о переводе эскадрона Дугласа в крепость, которую заведомо нельзя было отстоять. Он звал племянника в Данциг, обещал содействовать его отправке домой, в Шотландию. В конце письма объяснил, что недавняя гибель его кузена капитана Давида Лермонта,[89] сына сэра Джона Лермонта из Балкоми, на поле брани в Германии[90] заставляет и его подумать о возвращении хотя бы в Англию. Передавал приветы от жены Катерины, от Эндрю, которому уже пошел двадцать второй год. Мальчик рвется на военную службу, но он, его отец, ни за что не позволит ему это, скорее в монахи отдаст…
Это было первое и последнее письмо, полученное Лермонтом в Москве за двадцать лет…
Странные и вовсе не душеспасительные беседы порой вел преподобный Барнаби Блейк с молодым рейтарским прапорщиком.
— Шотландцы и англичане должны покончить с вековой враждой, унесшей столько лучших жизней. Им надо объединиться и вместе повернуть против тех, кто проводит дни в праздности и утопает в богопротивной роскоши, тратя народное добро, тех, кто ослеплен гордыней и не искоренил ересь из души своей. Надо менять строй всей нашей жизни…
До Лермонта плохо доходил смысл фраз, скользких, как трава в тумане. А ведь всего два-три десятка годков оставалось до тех бурных времен, когда английский пуританский парламент поднимет великое восстание против короля, и Оливер Кромвель наголову разгромит королевскую рать, и шотландцы выдадут Карла I англиянам, и когда кубарем покатится с плахи венценосная голова короля Англии и Шотландии!..
Когда Лермонт рассказал об этих речах южника, Галловей расстроился, пришел в великое возбуждение.
— И я слышал подобные слухи! Быть у нас на родине и в Англии великим делам! Черт побери, мы тут с тобой застряли, а на родине назревает переворот. Все по горло сыты королем. Торговцы, суконщики, фермеры, новое дворянство, наши мореплаватели и колонисты, ремесленники, все мыслящие люди против монархии. К дьяволу феодальную знать — она только тормозит наш путь в будущее. Пробуждается и джентри[91] Шотландии. Карл Первый не лучше, а хуже Иакова. Лондонский парламент, который хотел было взорвать Гай Фокс, теперь все более склоняется на нашу сторону. Там начинают задавать тон наши пресвитериане. А этот мот Стюарт подливает масла в огонь, придумывая новые поборы, сборы и займы. Казна пуста, царство разваливается. А Карл пытается ввести такое же абсолютное самодержавие, как тут, в Московии.
Глаза у Лермонта разгорелись, он часто дышал. Что-то будет! Что-то будет!.. Неужели сбудутся мечты отца о свободе Шотландии. Откуда ему было знать, что английская революция вспыхнет после поражения Карла I в войне с Шотландией, после геройского восстания его земляков! Наголову разгромленный Кромвелем Карл убежит в Шотландию, но Шотландия выдаст его парламенту.
Оливер Кромвель был лишь на три года моложе Лермонта. В 1649 году он возглавит республику, казнив короля Карла I. Это цареубийство он назовет «жестокой необходимостью».
Ротмистр Лермонт, проверяя посты, подошел к часовому у дверей царской опочивальни, оглядел его с ног до головы и остался премного доволен осмотром, поправил только погонный ремень с кряжем и с ножнами у старшего рейтара, усатого великана, и мушкет и кафтан у его молодого подчаска.
— Государь зело доволен караулами, — сказал он своим воинам, — и жалует завтра рейтарам по горячему копеечному калачу, а стрельцам своим — по одному калачу на двоих.
— Рады стараться! — грянули рейтары.
— Тише вы, черти окаянные! Царя с Царицей разбудите!..
Днем дежурный ротмистр имел именную роспись высших придворных и бояр, коих ему надлежало беспрепятственно пропускать к царской фамилии для их сбережения. Ночью он выставлял пост в покое рядом с опочивальней Царя и Царицы. Часовым и подчаскам дозволялось сидеть, но не спать, хотя это и случалось. На Иване Великом тоже поначалу был караул с вестовщиком, «для смотрения пожарных случаев», но потом его передали стрельцам. Посты сменялись через три часа. Охранялись также знамя полка и казна. Однажды Царица велела поставить часового у соловья в клетке, чтобы до него не добрались кошки. Всех, кто шумел, когда самодержцы изволили почивать, следовало по всемилостивейшему царскому указу бить эфесами по голове. Запрещалось курить на посту, играть в зернь, кости и карты, плевать на пол и на стены, бить вшей, отлучаться, не оставляя подчаска. Ослушников строго наказывали, смотря по их винности. Ротмистр следил, чтобы рейтары были во всякой чистоте и исправности, проверял государево оружие, фитили и кремни, каждую государеву амуничную вещь, смотрел, чтобы все было в добром порядке, штрафуя посылкой в караул вне очереди или делая вычет из жалованья. Преступителей царских и воинских указов — за беспамятное пьянство, шумство, самовольные отлучки, невежество, неучтивость, противность, непослушание и прочие предерзости — он сек батогами и сажал на хлеб-воду и на штрафной стул с цепью и ручными и ножными железами в караульной, а в походе — к пушке. За разбой и убийство Царь отсекал руку, лишал чинов и дворянства, а за измену мог и казнить через усекновение головы.
Ротмистр Лермонт не мирволил рейтарам, но никого не подвел под казнь, избегал мордасов и батогов, не унижался до рукоприкладства и зуботычин, не штрафовал палкою, зато щедро отмечал за исправную службу: приказывал «дать выгод» — обойти очередями караулов, вносил в росписи награждения чинами, дворянством, вотчинами, деревнями и крепостными. Сам он тоже удостоился царской милости — стал дворянином, помещиком по пожалованию.
Не раз попадало ему от командира полка за пьянство, драку, а то и кражу, совершенную рейтарами его шквадрона, и однажды он не стерпел, выпалил полковнику:
— Мои солдаты почти все время проводят при дворе, а что они видят там, кроме повального пьянства, бешеной борьбы за власть, за чины и награды, кроме свального греха и лихоимства?
Полковник был настолько ошеломлен таким ответом, что долго не мог ответить на эту неслыханную дерзость.
— Клянусь тремя кельнскими волхвами! — наконец выговорил он. — Это твои книжки… уф… уф… Не доведут они тебя до добра! Уйми свой шкотский гонор! В этот раз ты ничего мне не говорил, а я ничего не слышал… уф… уф… Но берегись, Лермонт! За порядок в эскадроне отвечаешь ты. Иди!..
В 1622-м и 1623 годах поручик Лермонт оборонял Московию от крымской татарвы, воевал под началом воеводы князя Петра Ромодановского.[92]
Однажды в Кремле его вызвал к себе Святейший Филарет, патриарх Московский и всея Руси. Святейший принял его в пристройке к храму Рождества Христова. Он сидел, величественный и грозный, в роскошных ризах, с большим наперсным золотым крестом, осыпанным жемчугом и алмазами. На столе перед ним лежала разостланная пергаментная карта засечных линий Московского государства.
Лермонт уже давно и хорошо знал владыку. Святейший с 1618 года явно благоволил к ротмистру. Патриарх окружал себя наушниками — не переводились они на Руси со времен Ивана Грозного, но шкотам он не делал никаких оскорбительных предложений — ведь они джентльмены.
С 1618 года, несмотря на вечный Деулинский мир, Филарет призывал громы небесные на еретиков Речи Посполитой.
Наводя порядок в государстве, Филарет не щадил и родного брата. Так, однажды сын Филарета, Михаил Федорович, получил от жителей Ельца жалобу на боярина Ивана Никитича Романова, своего дядю, младшего брата отца: «Каковое уже было нам разорение от бояр, от Литвы и от Ваших государственных недругов, теперь же от Ивана Никитича плен наш, коему и конца нет, пуще нам крымской и ногайской войны». По наущению Святейшего родителя своего Царь повелел произвести следствие на месте. Дяде изрядно нагорело — он постарался смягчить свой нрав и обращение с жителями Ельца.
— Враги наши готовят нам новую войну, — сказал Святейший Лермонту. — Жигимонт и Владислав спят и во сне видят эту войну. По царскому велению преданные нам ратные люди должны осмотреть все крепости и сечи наших сторожевых линий…
— Слушаюсь, владыко!
Патриарх говорил с Лермонтом на вполне сносном аглицком языке. Вручая ротмистру государеву грамоту, он процитировал по-аглицки Библию:
— «Письма, написанного от имени Царя и скрепленного перстнем царским, нельзя изменить…» На следующее утро ротмистр Лермонт поскакал с полуэскадроном о двуконь в Серпухов, а оттуда вдоль западной сторожевой линии в Калугу, Перемышль, Белёв, Волхов и далее — в Брянск и Трубчевск, старинную вотчину князей Трубецких и, наконец, Елец, всюду проверяя крепость стен и башен и готовность их защитников отразить удар ляхов и литовцев. Народ этих окраинных земель жил «бортным урожаем», рыбной и звериной ловлей, бобровыми гонами. С конца прошлого века все крестьяне были закрепощены, тут и там еще баловали, гнездясь в бескрайних лесах, «воровские казаки». Царево войско выдворяло их по указу Михаила Федоровича, подсказанному патриархом, на окраину, наделяя их землей за обещание «добывать себе зипуны» за границей Московии и охранять ее от ляхов.
В Ельце[93] особенно хорошо была поставлена оборона. Под началом воеводы находились 1486 ельчан, способных носить оружие, а вот оружия, шлемов и панцирей не хватало.
Филарет остался премного доволен «доношением», или «рапортом», ротмистра Лермонта, особенно его советами по укреплению западной линии. Лермонт настаивал на усилении гарнизонных команд и особенно на возвращении Смоленска в семью городов русских. И еще, словно лазутчик, привез он из западного Пограничья известие особой важности: о тайных сношениях князя Алексея Никитича Трубецкого с неприятелем!
Об этом ему донесли в городе Трубчевске (откуда пошли князья Трубецкие). Не то худо, что Трубецкие были потомками литовских князей и Дмитрий Ольгердович только и перекинулся на сторону Москвы потому, что поссорился с братом. Все это, слава Богу, было давно. Оба Ольгердовича даже были героями Куликовской битвы. Плохо то, что, как помнит Его Святейшество, брат Алексея Никитича Юрий, разбитый в 1606 году Болотниковым, перешел на сторону Тушинского вора, польской короны и в 1617 году шел с польским королевичем, сыном Жигимонта-Сигизмунда Владиславом на Москву, привел Калугу к присяге ляхам! Дела эти известные, и брат его Алексей Никитич, третий князь Трубецкой, обласкан Царем Михаилом. Но начальник Трубчевской дружины поведал за чаркой браги ему, Лермонту, что братья Юрий и Алексей-крамольник держат связь через прежний свой удельный город Трубчевск, что на красавице Десне, и строят планы его возвращения в свою собственность, используя вражду между Московией и Польшей. Вот и письмо перехваченное… Все это выслушал Филарет, ударил кулаком по столу и… ничего не мог поделать с великим боярином князем Трубецким…
И еще знал к тому времени Лермонт после стольких лет в Московии, что и сами Романовы не чужды были вельми подозрительных сделок, сговоров с неприятелем, что велось у них еще со времени воеводы Ивана III Якова Захарьевича Кошкина, прародителя своего на рубеже XV и XVI веков. Недаром захваченный Кошкиным Мценск переходил то к Царям, то к самозванцам. Да и не были ли сами Романовы скорее самозванцами, чем помазанниками Божиими!..
С такими мыслями встретил поручик Лермонт десятилетие своей жизни в Московии. Великий Боже! В это трудно поверить. Уж десять лет, как был он взят в полон воеводой Шеиным и записан в рейтарскую службу.
И Шарон уже двадцать шесть лет!.. От матери никаких известий… И полная его безысходность из этой проклятой и… родной Московии…
А у него — жена и двое сыновей.
Однажды, проезжая в ворота Спасской башни со своим шквадроном, увидел Лермонт Криса Галловея в кругу итальянских и русских зодчих. Они о чем-то говорили на жуткой смеси языков, яркие итальянцы шумно и бешено жестикулировали, русские скромники ухмылялись в бороды и переглядывались, сам Галловей размахивал каким-то чертежом, как знаменем. Они творили! А он — он снова выступает в поход, чтобы разрушать…
Крис увидел его, махнул рукой, крикнул:
— Хелло, Джорди!
Друзья сначала прогуливались вдоль длинного здания приказов, тянувшегося от Спасских ворот до Архангельского собора, где помещались Стрелецкий, Пушкарский, Иноземский, Посольский, Счетный приказы, а затем Крис Галловей незаметно подвел земляка к «Катку».
В «Катке» на стенах висели фряжские и немецкие лубочные картинки. Одна русская картинка висела над столом Галловея:
КОГДА ТЫ ПЬЕШЬ, ТО НАДО ЗАКУСИТЬ,
А ТЫ НЕ ДУМАЕШЬ И ПОПРОСИТЬ.
Я И САМ ПЕРЕД ОБЕДОМ ХОРОШУЮ РЮМКУ ХВАТИЛ,
ВЗЯЛ И ПРЕСНОЙ ИКРОЙ ЗАКУСИЛ.
В икорке Галловей понимал толк. Заказывал обыкновенно самую наилучшую — троичную — белужью, севрюжью, осетровую, меченную в Москве-реке, зернистую и паюсную, малосольную и крутого засола, отжатую, что резалась, как сыр. Знал он на Москве всех главных икрянщиков, мастеров весеннего икряного лова и летнего, или жаркого, и икорных лавочников, у которых порой покупал свое любимейшее блюдо в деревянных кутырях.
Крис Галловей, друг его заветный и наставник, говорил иногда неожиданные и удивительные вещи. Особенно надувшись пивом. Так, когда у ротмистра народился второй сын, нареченный Петром, этот закоренелый холостяк, коему было уже сорок с хвостиком, вздохнул, потянулся и изрек:
— Пока рождение человека так же неотвратимо, как смерть, человечеству не о чем беспокоиться — оно и впрямь бессмертно!
И он лихо и категорически забросил за плечо зелено-белый эдинбургский шарф (сносу не было этому шкотскому шарфу!), как тогу Сократ, поразивший Платона и других своих учеников сногсшибательным откровением.
И тут же с великолепной небрежностью простер руку за кружкой пива, точно тот же Сократ за чашей с убийственным бальзамом, изготовленным по державному повелению из болиголова, цикуты и прочее, и прочее.
В другой раз он сказал:
— Вижу, все тоскуешь ты по своей шотландской Изольде. Брось, мой друг! Это была у тебя наполовину выдуманная любовь, а теперь слилась она с любовью к родине. Не терзай себя понапрасну: вон Вильям Шекспир, и тот, уехав из Стратфорда-да-Эвоне, изменил своей Анне Хатавей, подруге юности, а кто из нас чувствовал глубже и тоньше старины Вильяма!
Ни в грош не ставя кичливое аристократическое мурье, Галловей однажды, гуляя вокруг Кремля, сказал Лермонту:
— Ты по праву гордишься Томасом Рифмотворцем, подвигами своих предков. Благородство приобретенное не меньше, а больше знатности предков. Никогда не забывай вот такие слова несравненного Данте Алигьери, которые я привожу тебе на память: «Ты называешь лошадь благородной, потому что она хороша сама по себе, и то же ты скажешь о соколе или жемчуге; но неужели человека следует величать благородным только потому, что таковыми были его предки! Не словами, а ножами нужно отвечать на подобное несуразное требование». А мещанин Шекспир в пьесе «Конец — всему делу венец» так сказал: «Превыше всего честь от наших подвигов, а не от предков». Тебе как воину это должно быть особенно понятно.
Когда родился Питер, он же Петька, Крис, отмечая это событие обильными возлияниями за счет ротмистра, сказал.
— Хотя ты, мой друг Лермонт, не бард, не трубадур, не менестрель, но ты, потомок Томаса Рифмотворца, несешь в себе песнь нашей родной Шотландии, и быть не может, чтобы эту песнь, нечто большее, чем ты сам, ты не передал своим сынам и их детям. В ком-то из них рано или поздно она зазвучит с огромной силой, и если это будет в России, то это уже прозвучит не баллада Шотландии, не стих России, а песнь всечеловечества!..
И Лермонт, ошеломленный таким пророчеством, вдруг осознал, что в его собственной голове давно бродила, не обретая четкой и ясной формы, эта самая мысль о наследии Томаса Лермонта его потомкам. Да, он и его сыновья — носители бесценной песни, подобной спящей красавице, и песнь-красавица эта, придет время, проснется и зазвучит от искры Божией…
Осенью 1625 года Крис Галловой показывал Лермонту только что надстроенную и перестроенную им Спасскую башню, бывшую Фроловскую, обращая особое внимание на прекрасную аркаду с готическими стрельчатыми арками и другие красоты. Здесь гость с интересом прочитал такую резную каменную надпись на русском и латинском языках, вмурованную над аркой проезда:
«Иоанн Васильевич, Божией милостью Великий князь Владимирский Московский, Новгородский, Тверской, Псковский, Вятский, Угорский, Пермский, Болгарский и иных и всея России Государь, в лето государствования своего сии башни повелел построить, а делал Петр Антоний Соларий, медиоланец, в лето от воплощения Господня 1491».
— Медиоланец? — не понял Лермонт.
— Миланец. Милан назывался Медиоланусом — Средиземным — в Средние века.
Лермонт молча смотрел на двурогие зубцы с грозными бойницами, похожие на хвост тех ласточек, что носились со стрижами над Кремлем. Великолепную башню построил его друг, главную башню Кремля, замечательный памятник оставит Крис Галловей в Москве, вечную память о себе, о родной Шкотии и ее готике, о своем времени.
— А что оставлю я? — спросил он, попивая пиво в «Катке».
Галловей положил ему руку на плечо.
— Недавно перечитывал я Сервантеса. Его книга как живая река — каждый раз входишь в новую реку, ибо течет она и изменяется. Сервантес уничтожил ложное рыцарство во славу рыцарства истинного. Он сам был рыцарем. Вспомни его похвалу воину-рыцарю: «Я не варвар и люблю литературу, но остережемся поставить их выше оружия или даже приравнять к оружию. Сочинитель, конечно же, наставляет и просвещает своих читателей, смягчает нравы, возвышает умы и учит нас справедливости, прекрасной и возвышенной науке. Но воин заставляет нас следовать справедливости. Он стремится обеспечить нас первым и сладчайшим благом — миром, нежнейшим миром, столь необходимым для человеческого счастья. Этот мир, возлюбленное благо, дар божественный, источник счастья, этот мир и является целью войны. Воин борется, чтобы завоевать его для нас, и посему производит воин самый полезный труд на свете».
— Но такой ли воин? — печально воскликнул Лермонт.
— Ты стремишься всегда быть таким, — торжественно и убежденно заявил Галловей, — и не ты виноват, что на всем свете вот уже семь лет бушует неправедная, разрушительная война. Рыцарей становится все меньше, они погибают в неравной битве, идут в бой в терновом венце. И все же я верю: они не переведутся…
Галловей часовщик оглянулся на Спасскую башню и вдруг проронил:
— Подумать только: этой башни никогда бы не было, если бы Царь Майкл не обожал часы!
Хоть и говорят англияне-южники, что шкоты — самые большие скупердяи на свете (уж чья бы корова мычала!), Галловей на славу отметил освящение своей башни, которую скоро стали называть не Фроловской, а Спасской, поелику богомазы Строгановых установили на ней надвратный образ Христа Спасителя! Пригласил он всех своих помощников каменных дел — мастеров, дьяков и подьячих из Приказа каменных дел, богомазов, не забыл и последнего каменотеса, столяра, плотника. Много произнесли в «Катке» здравиц за строителей кремлевской чудо-башни, но больше всего Лермонту, также приглашенному на это пиршество, пришелся по душе такой тост самого Кристофора Галловея:
— Помню я такое восточное сказание. Настал последний Страшный суд, и пришел на этот суд горький пьяница, и Бог спросил его, что сделал он в своей горемычной жизни, и тот, заплакав пьяными слезами, ответил, что пропил он свою жизнь. А Бог ему отвечает, приложив длань к уху: «Т-с-с! Что я слышу — чудесную тополиную песню. Стоит тополь, поет, шелестит всеми листочками, в лучах солнца купается, а тополь этот был посажен тобой, раб многогрешный, и шелестом своим он просит за тебя. Это ты его сотворил, как я творю миры. Одно у нас дело, выходит, с тобой. Для творения послал я сынов Адама и Евиных дочек в мир, и ты понял волю мою! Эй, ключарь, Петруша, отворяй ворота, пропусти в мои райские чертоги сего горького пьяницу!» Так выпьем же за всех на земле честных строителей, веселого вина любителей!..
Все встретили эти слова ревом одобрения.
— И за мастера Галловея! Галловея!.. — кричали.
И многолетили Кристофора Галловея в тот самый счастливый день его жизни.
Пятого февраля 1626 года столица широко праздновала вторую свадьбу Царя, на этот раз с Евдокией Лукьяничной Стрешневой. Глядя на дебелую Царицу, можно было не сомневаться, что очень скоро, аще токмо не подкачает хилый Царь, все еще смахивающий на отрока со своим мальчишеским лицом и тощей бородкой, родильные и крестинные пиры. Как в воду глядел Лермонт: довелось-таки ему поприсутствовать стражем на пирах в честь рождения и крестин царевны Ирины, царевны Пелагеи, царевича Алексея.
Когда Вилли стал подрастать и выговаривать свои первые русские слова, подсказанные ему матерью, Лермонт вспомнил об обычае своей семьи вписывать родословец в последнюю страницу Библии. Вспомнились ему тогда слова отца:
— Глава нашего рода сэр Джеймс Лермонт как-то в замке Балькоми на берегу вечного моря прочитал нам целую проповедь. Умен он был, памятлив и так начитан, что ему прочили блестящую карьеру профессора богословия в Сент-Эндрюсском университете. Шумел костер в камине, гудел вечный морской прибой, а мы, Лермонты, затаив дыхание, слушали сэра Джеймса.
— Священное Писание, — говорил он, положив длань на Библию, переведенную и изданную Джоном Виклиффом и подаренную его отцу великим протестантом Ноксом, сподвижником Кальвина, — учит нас знать и чтить наших предков и хранить их имена, запечатленные в Библии. Шотландцы никогда не забывают тех, кто породил нас в стародавние времена, кто завещал нам свои богатства, завоеванные в рыцарские времена, замки и поместья, чья благородная кровь течет в наших с вами жилах. Вот в этой самой величайшей из книг человечества отражены родословия, покрывающие более трех тысяч лет! Только здесь можно найти неопровержимые доказательства того, что Иисус из Назарета, Иисус Христос, наш Спаситель, обещавший нам вечную жизнь по ту сторону гроба, родился из чрева Богородицы от семени Авраама и что он был законным наследником престола Царя Давида, Царя Израильского и Иудейского, рожденного в Вифлееме около 1085 года до Рождества Христова. Родословец Иисуса Христа покрывает целых четыреста лет! Сыном Давида был мудрейший Соломон.
Мы свято чтим нашего норманнского рыцаря Лермонта, который помог принцу Малькому вырвать принадлежавшую ему по праву наследования королевскому корону Шотландии из окровавленных рук Макбета, подло убившего отца Малькома Дункана. Однако мы сожалеем, что норманнский рыцарь Лермонт не оставил своему роду историю наших норманнских предков. Пусть каждый из нас, читая наш родословец в Библии, навечно зарубит его на носу. Только родословные наши поддерживают наши титулы, наши дворянские права, наши права на дарованные нам поместья с замками, угодьями, деревнями и работниками. Только наши родословцы в герольдии Эдинбурга подтверждают наши заслуги перед Шотландией, наши права на высшие должности под ее андреевским флагом…
Сэр Джеймс окинул взглядом всех присутствующих, и вдруг его взгляд остановился на мне. И он добавил:
— Это касается нас всех. И тех, кто пускается в плавание по морям и океанам, и тех, кто намерен служить иностранным Государям в чужих странах…
Однажды — было это зимой 1627 года, когда Вильке исполнилось восемь лет, — увидел Лермонт, выйдя во двор, что Вилька и семилетняя соседняя девочка Катя стоят у перевернутых саней, Катя заливается слезами, а Вилька ее утешает грубовато и неуклюже.
— Что случилось, сын? — спросил ротмистр Вильку.
— Well, you see, Daddy, — начал было тот в превеликом смущении.
— Говори по-русски, Вилим, — пряча улыбку, проговорил отец, — ведь с нами девица, не понимающая по-аглицки.
Вилька потупился и кое-как объяснил, что научил Катю коснуться кончиком языка полоза саней. Язык тотчас прилип к железу. Ее испугал неожиданный ожог. Отпрянув, она вдобавок содрала кожу с кончика языка. Вот и ревет белугой.
— Кто же научил тебя играть в такую глупую игру? — удивился отец. — Только честно!
— Это не игра, — нехотя объяснил тезка великого стратфордца, «Эвонского лебедя», копая снег носком валенка, — мы давали клятву, что любим друг дружку и, придет время, станем мужем и женой…
Что мог сказать Лермонт-старший, полюбивший в десять лет, Лермонту-младшему, озабоченному планами женитьбы в восемь!
— Не спеши жить, сынок, — промолвил, густо покраснев, ротмистр, — всему свое время… И с клятвами и обетами никогда не спеши…
Вскочив на коня, он выехал со двора через открытые ворота в Трубниковский переулок.
На крыльце ему махала Наташа в накинутой на плечи шубе, а он опять думал о Шарон.
Все с ней слилось — любовь к матери, родине, его безоблачное детство, ранние мечты. И ничего с этим не поделаешь. Он видел, как, подвыпив, рыдали по родине тертые старики рейтары, у которых не оставалось ничего святого, кроме неистребимой меланхолии.
Оловянную свадьбу первые московские Лермонтовы праздновали широко, по-русски, не забыв, однако, о шотландской половине. Сам Дуглас изготовил у себя дома, прогнав с глаз долой свою дородную (и богатую) купчиху, любимейшее блюдо шотландцев. С Красной площади приволок он барана размером с хорошего бычка, самолично отсек ему голову клеймором, спустил кровь, вырезал желудок, очистил желудочную сумку кинжалом, промыл в холодной и кипящей воде. На ночь он оставил этот бурдюк в кадке с холодной соленой водой.
Утром, встав с рассветом, он стал варить в чугунном котле потроха, погрузив сначала сердце, печень и легкие в холодную воду и свесив через стенки котла дыхательное горло, дабы стекла из него вся дрянь. Прокипятив целых полтора часа, удалил хрящи и все ненужное. Изрубил в фарш сердце и легкие и половину печенки, бросив другую половину любимому дворовому псу. Затем он поджарил на сковороде овсяную муку и смешал все с поджаренным репчатым луком, сдобрив солью, красным и черным перцем и залив бульоном из-под потрохов до кашеобразного состояния.
Теперь он заполнил этой кашей пять восьмых желудочной сумки, выдавил из нее воздух и зашил крепко-накрепко. Зашитую сумку Дуглас опустил в кипящий котел, а когда она стала вздуваться, проколол ее острием кинжала, чтобы сумка не взорвалась от паров. Три часа варил он это кушанье в котле без крышки, прежде чем погасить огонь и сообщить супружнице:
— Хаггис готов! Кликни людей — пусть несут котел к Лермонтам!
На углу Поварской уже караулили Дугласа со свитой и котлом юные Лермонты.
— Несут! — первым заорал с березы девятилетний Вилька.
Волынщики Московского рейтарского что было мочи стали дуть в свои волынки. Арбат огласился странными звуками кельтского пиброха.
Хаггис оказался блюдом божественным. Подавали его с вареной картошкой и репой и — еще один сюрприз — с первой на Москве «виски беха», «водой жизни» из соложенного ячменя, выгнанной в полку из специально построенного первого на Руси аппарата.
Опричь чужестранного хаггиса стол ломился от икры зернистой, свежепросольной и паюсной, от переславской ряпушки, москворецкой осетрины и семги, от волжской белуги и севрюги, от копченых языков.
Чокались по-русски и пили «воду жизни» по-русски — разом выстреливая в глотку полновесный заряд из высоких чарок. Рейтар фон Кампенгаузен уморительно танцевал барыню с сильно конфузившейся пятнадцатилетней сестрицей Натальи — хорошенькой Людмилой, отличавшейся по виду от старшей сестры только тем, что ямочки у нее были не на подбородке и на левой щеке, а на подбородке и на правой щеке.
Захмелев с непривычки от московского виски — не мог же он отказаться выпить шотландку в день своей «оловянной свадьбы»! — Джордж переводил взгляд с Натальи на Людмилу, впервые замечая перемены, происшедшие за десять лет, в своей жене. Хоть и родила она ему троих сыновей, не постарела, нет, русская красота ее расцвела пышным цветом, а все-таки грустно было видеть эти гусиные лапки у глаз, эти морщины на шее, эту расплывшуюся грудь.
Тесть Лермонта, стрелецкий полковник, славившийся своей превеликой бородой, подсел к нему, не спуская любящих и тревожных глаз с младшей дочери.
— Скоро снова в поход против татарина, — сказал он зятю. — И скоро Милка моя, дочурка остатняя, на выданье будет. Ежели переживешь меня, старок, затек ты мой, не оставь ты, Бога ради, девочку нашу, подыщи мужа хорошего, непьющего, ну вот вроде тебя, Егорушка…
— А коли, вроде меня, креститься не захочет? — созорничал захмелевший Джордж.
— Бог с ним, с крещением, Егорушка, — махнул рукой старый вояка. — Не нашего, поповского это ума дело…
И как раз в эту минуту зазвонили колокола Николы Явленного.
Свадьба удалась на славу. Под конец Галловей даже маленький фейерверк во дворе устроил, хотя Наталья, как все москвичи, смертельно боялась пожаров.
Много часов проводил Лермонт в своей конюшне, где держал он сначала своего боевого коня, а потом и рысака, которого конюх и кучер Арефий запрягал в дрожки или сани для Натальи и сыновей. В бревенчатой конюшне устоялся приятный конский запах, запах навоза и сена, запах выдубленной кожи. Здесь любили бывать и сыновья, давно изучившие каждую уздечку, каждое седло, каждый чересседельник. Большей частью конские сбруи изготовили московские шорники, но немало было в той конюшне и трофеев — татарских, польских, свейских, с красными шрамами былых сражений.
На Москве снова запахло порохом. Снова с запада надвигались грозовые тучи. В рейтарском полку обсуждали тревожную новость: поляки заключили мир со шведами после почти тридцатилетней войны. По Альтмарскому миру 1629 года шведский король Густав Адольф заставил Сигизмунда III пойти на большие уступки. К шведской короне отошла большая часть Ливонии вместе с Ригой, взятой еще в 1621 году. Только восточная часть, граничащая с русским государством, Инфлянтия, осталась за Речью Посполитой. Правда, соседнее Курляндское герцогство по-прежнему было ее вассалом. В Москве знали, что война между поляками и шведами была зело разорительной. Не станут ли теперь Сигизмунд и Густав Адольф, поделившие Ливонию, стремиться поправить свои дела за счет не слишком окрепшего государства Московского?
А не объединятся ли поляки и литовцы со шведами, мать их… как полвека назад, когда они напали на Русь и взяли Полоцк, Великие Луки, Нарву и осадили Псков?
Альтмарский мир так встревожил Филарета, что Святейший внял мольбам воеводы Шеина и стал собирать деньги на закупку тяжелого оружия в Нидерландах и германских княжествах. Особое посольство Пушкарского приказа было отправлено Шеиным через Либаву в герцогство Курляндское.
Об Альтмарском мире Лермонт прочитал в «Курантах» — рукописной газете, первой в Московии, издававшейся с 1621 года. В полку узнал, что Шеин надеется закупить пушек медных с ядрами по осьмнадцать фунтов и гаубиц с полупудовыми бомбами. На московском пушечном дворе ускорили литье мелких пушек и старались изготовить формы для литья более мощных пушек по иноземным образцам. Тульские оружейники тоже собирались лить пушки.
И это было в 1629 году…
Веселись, русский народ! У Царя с Царицей уродился сын, наследник, нареченный Алексеем. Ротмистр Лермонт нес охрану в Кремле при крещении Алексея. В Москве палили пушки, трезвонили колокола, в царских трапезных шли пиры, в кабаках пили за Романовых и их чадо, коему суждено было стать с 1645 по 1676 год Царем всея Руси Алексеем Тишайшим. Царем намного более умным, чем его отец. По-видимому, пошел он не в отца, а в деда — Государя патриарха. И кровавым тираном. И отцом Петра Великого.[94] Но так же, как его дед, был далеко не безгрешен. Зато ему, Тишайшему, выпадает честь отвоевывать у ляхов Смоленск!
Почти в тот же день родился сын у Лермонтов, третий сын — Андрей. Рождество это прошло почти незамеченным. Отметили его лишь в рейтарском полку.
Никола Явленный звонил, разгоняя галок и ворон, славя густым трезвоном пятидесятипудового колокола день рождения Георгия Победоносца. Благовестила вся Москва. Доносились до самых Арбатских ворот пушечные удары с Ивановской поверх всей кремлевской стороны. Дрожали все семь полумифических московских холмов, рябью ходила москворецкая вода, прочь подавалась оглушенная рыба. В тот день праздновала Москва и Светлое Христово Воскресение — начало великой Пасхи Христовой, а заодно с Победоносцем и великомучеником Егорием, живот свой положившим во славу Господа в 303 году, славили Божий храмы во всю мощь своих звонниц и колоколов мученицу-Царицу Александру, почившую в Бозе в том же немыслимо далеком 303 году, мучеников Анатолия и Протолеона, тогда же убиенных. На литургии читали Деяния из 1-й книги и из Евангелия Иоанна (1,1–17), на вечерне собирались провозгласить из того же Иоанна (XX, 19–2 5). Сам Святейший Филарет, патриарх Московский и всея Руси, отец государев, мечтавший о сане архиепископа Константинополя и Нового Рима (третьего — Московского) и Вселенского патриарха, наизусть читал Иоанна в Успенском соборе.
Со всем этим благолепием совпал день рождения ротмистра Лермонта. Он, правда, доказывал, что по шкотским законам и тамошнему летосчислению его день рождения следовало бы праздновать 6 мая, но Наташа образумила иноверца.
— Враки все это! — с неожиданным пылом заявила она. — Я справлялась у батюшки Николы Явленного. Шестого мая православные будут славить не Егория, Юрия, Георгия, а праведника Иова многострадального, воина, и с ним мучеников Вакха, Каллимаха Дионисия, святого Варвара-воина, бывшего прежде разбойником, и преподобного Иова Почаевского…
Перед такой богословской мудростью сдался посрамленный шкотский выходец. Ладно уж, 23-го так 23-го… В чужой монастырь…
Удивительно, а может быть, и нет, что в этот день, сбившись со своего календаря, припожаловал и Крис Галловей. И еще более достойно удивления, что прибыл скуповатый шкот из Галловея с подарками — бочонком пива (для себя, разумеется) и собственноручным рисунком Спасской башни — моего, как он частенько говорил, московского первенца.
— Поздравляю, поздравляю! — обнимал он шквадровного. — Hearty congratulations, George-boy. А, красавица Наташа!.. Почеломкаемся? Христос воскрес!..
Наташа смущенно улыбалась, прикрывая по-крестьянски рот, почти не понимая все эти странные речи, и превзошла самое себя, сготовив царский обед: рассольник, жареный гусь с прошлогодними яблоками, телячьи котлеты. И конечно, крашеные яйца и пасхальный кулич…
— That was my best meal in Moscow! — без особого преувеличения хвалил умевший ценить щедрость шкот. — Молодчина твоя Наташа. Три сына, а словно невеста. Ну, обед! Будто пять миль отмахал, вокруг Кремля обежал.
После сладкого, когда Наташа и дети оставили мужчин одних, Лермонт, охмелевший немного от чарок, выпитых за «государева дворянина, бельскую немчину, благодетельного и благопопечительного помещика», призадумался и сказал:
— Странная, странная штука жизнь! Тридцать четыре года. Полжизни я рвался из дому, полжизни — рвусь домой!..
Посмотрел на него Крис Галловей с грустью и сомнением, но промолчал, не стал портить светлый праздник.
Шестого мая Крис Галловей снова появился с бочонком пива.
— Христос воскрес!
— Погоди, — взмолился обескураженный Лермонт. — Да мы уже праздновали этот праздник!
Честно говоря, все шкоты по Москве все время путали даты своих шотландских праздников в Московии.
— Easter is Easter, — укоризненно произнес Крис. — Думаешь, Господь Бог случайно завел разные календари? Мы праздновали православную Пасху, теперь отпразднуем свою, со всей Европой. Пути Господни неисповедимы!.. Была бы только водка!..
Уехать, бежать, плыть, лететь на крыльях, только бы добраться до родного берега. Но как это сделать? Честь не позволяет просто дезертировать. Ведь крест целован, присягал Царю Михаилу, и как-никак русские пощадили его и бельских немчин. Обещался он присягою верно служить Царю Московии без воровства и отъезда. А что это значит? Тогда, в сумбуре первых дней и недель в Москве, трудно было в чем-то разобраться. «Без воровства» — теперь это понятно. По-честному надо, слово держать надо. «Без отъезда» — это значит, что он поклялся не дезертировать. Он все выяснил у однополчан. Он может уехать только тогда, когда накопит достаточно денег на отъезд через всю Европу, расплатится со всеми долгами. С долгами он расплачивался два года, деньги на отъезд копил вот уже три года, и все было мало. Ведь теперь у него семья, черт подери, а путешествовать с женой и детьми — это совсем не то и накладно.
Вот и рвется в бой рейтар, или копейщик, выбирает себе в бою побогаче противника, чтобы убить его, завладеть его имуществом, животом и статками, ободрать его как липку, а трофеи — продать, чтобы отложить золотишко на законный отъезд. Это и будит в рейтарах зверя. И какого зверя. Правда, потом многие спускают все это кровное золотишко в зернь[95] и карты, а два чудака из 2-го шквадрона даже режутся на золото в шахматы. Дальше — больше. Грабеж, мародерство, смертный убой. Лезут в карманы еще теплого трупа. И карманы еще теплые. Шарят за пазухой. Срывают золотые и серебряные наперсные кресты джентльмены. Джентльмены удачи.
А потом они видят, эти рейтары, видят с годами, что золото уплывает песком между пальцами. Тогда приходит отчаяние. Наемник становится игроком. На кон ставит свою жизнь. И ничто уже не смущает его. Совесть заглушил он вином и кровью. Совесть его черна и бездонна, как ад. И меркнет юношеская мечта, заслоняет ее мираж, фата-моргана. И человек превращается в зверя. И мстит всему свету за то, что зверем сделал его этот свет.
Брак, заключенный без венчания в храме Божием, но с ведома и согласия церкви, назывался тогда в Европе и у московских рейтаров браком чести и был, по сути, полузаконным. С каждым годом Наташа все больше страшилась навлечь на себя гнев Господень и приходила в ужас, когда Лермонт пытался мягко высмеять ее страхи. Ему было бесконечно жаль свою праведную, богобоязненную и все-таки мужественную жену, но он не мог пойти на сделку со своей совестью, стыдясь людей, и прежде всего Криса Галловея, что Наташа, потому тайно невзлюбившая долговязого шкота, тонко чувствовала. Лермонт не цеплялся за религию родителей, не считал ее единственной, истинной, но не хотел никого обманывать — ни Бога, коли он есть, в чем не был уверен, ни людей, не уверовав по-настоящему в православие. Но с годами его все более беспокоило будущее своих детей — а вдруг церковь признает Вильку, Петьку и Андрея полузаконными и незаконными!
Но что мог он поделать, если все еще не знал, останется ли он в Московии или вернется с семьей на родину!
Старина Дуглас, и тот, пойдя против всех своих правил, крестился православным, чем весьма потрафил фон дер Роппу и полковому батюшке. Бог ему судья! Лермонт же считал такой шаг несовместимым со своей дворянской честью.
— А твой сэр Дуглас, — с усмешечкой заявил Крис Лермонту, — завзятый никодемист.
— Никодемист? — не понял рейтар. — Это что такое?
— Был такой памфлет знаменитый у нашего Кальвина: «Excuse a Messieurs les Nicodemites» — «Апология господ никодимистов». Кальвин вспомнил фарисея Никодима, упомянутого в Евангелии от Иоанна. Этот Никодим признал Христа сыном Божиим, но приходил к нему только тайно, под покровом ночи, чтобы не испортить отношений с властями предержащими. Его именем Кальвин заклеймил тех протестантов, что, живя с католиками, ходят в их храмы слушать мессу. Кальвин считал их малодушными лицемерами, а я припомнил бы ему старинную поговорку: в Риме делай, как делают римляне. Король Франции Генрих Четвертый тоже был явным никодимистом, вероисповедания менял, как перчатки, а какой это был король! Дуглас ведь служил ему — вот и следует примеру этого славного короля. Ты мне сам говорил, что в крепости Белой, принимая решение о капитуляции на государево имя, он вспомнил короля Генриха, сказавшего: «Paris vaut bien une messe», и, переиначивая его, изрек «Москва стоит обедни». Ведь эти слова решили и твою судьбу. Нет, я не осуждаю ни уважаемого короля Генриха IV, ни Дугласа. Исповедовать две веры — значит не исповедовать ни одной.
Еще до того, как ротмистру Лермонту исполнилось тридцать пять лет, выехал он со своим эскадроном снова под Трубчевск. Он решил тогда, что прослужит этак до 38-го года, отбоярит четверть века в «несносно тягостных» походах на службе русскому оружию — и уйдет в отставку, поедет в пожалованное ему поместье близ Симбирской линии под Саранском, станет заниматься соколиной охотой, коей учил его еще отец в Грампиенских горах, гонять бобров, ходить на медведей и невиданных в Шкотии росомах. И писать. Писать историю всех своих приключений. На чуть подгорелом масле усталой, выстраданной иронии. Как у Сервантеса.
Он плыл через быструю, темную, омутистую Десну под пушечным огнем, а все-таки взобрался на правый высокий берег и взял у ляхов Трубчевск. И снова пролил кровь за Русь — мушкетный рикошет пробил мякоть правого бедра. Это обещало ему отдых в Москве, с Наташей, с сыновьями — с Вильямом, Петром, коего он звал в честь деда Питером, отчего сердилась мать младенца, получившая на семейном совете право назвать второго ребенка и желавшая дать второму мальчику имя своего отца Ивана, и только что народившимся Андреем.
— Третьего, Юрий Андреевич, свет ясный, — сказала Наташа, — назовем вместе. Может, Бог даст девочку.
— Нет, мальчика, только мальчика хочу! — возразил счастливый отец, страстно желая во чтобы то ни стало стать родоначальником русского рода Лермонтовых вдобавок Лермонтам норманнским и шотландским.
Удивительно расположила судьба его на хладном камне полуторастолетней гробницы кого-то из князей Трубецких, скончавшегося, судя по полустертой эпитафии, в семидесятых годах XI века. Тихо падали на него капли осеннего дождика, кленовый лист прилепился ко лбу, а лекарь где-то бегал среди раненых и умиравших под желтыми, еще не облетевшими деревьями старого собора.
Потом везли шквадронного раненого по немыслимым в Европе дорогам на невозможно тряской телеге по дубовым дремам вдоль Десны к Дебрянску, по сыпучим пескам и грязи неимоверной, по сквозным уже рощам и глухим борам, помнившим Соловья-разбойника. А в Дебрянске, или в Брянске, достал он чем писать и писал, что слышал и узнавал по дороге: как князь Василий Смоленский прибыл из Золотой Орды с ярлыком на Брянское княжество, как овладел городом промеж непролазных дубрав Ольгерд Литовский, отец Ольгердовичей, предков князей Трубецких. Только через полтора века занял Брянск Яков Захарьевич Кошкин из рода Романовых. Все это писал он, вылеживаясь в старом Поликарповом монастыре, в лесной крепости Дебрянской.
В Москву его привезли уже на розвальнях по накатанному санному пути. К тому времени Лермонты перебрались из деревни на Арбат, и Наташа с плачем, простоволосая, выбежала из их домика, кинулась к нему на грудь. Милая Наташа, набожная, кроткая, чистая. Может, слишком набожная, кроткая, чистая…
В последние годы они все реже виделись. Все чаще звала его труба в боевой поход, все больше времени приходилось проводить в экспедициях. Почувствовал он, что между ними появляется какая-то холодная отчужденность, и испугался. Как годы летят, как быстро жизнь проходит. У них уже было трое сыновей. Со старшим он говорил только по-аглицки и по-шкотски, хотел, чтобы сын и наследник знал оба языка его родины. На второго сына его уже не хватило — Петька слабо усвоил заморские языки, потому что редко видел отца и говорил с ним. А Наташа, или Натти, как он ее часто называл, так и не научилась иноземным языкам, знала только от мужа слова любви. Он не раз пытался пробудить в ней интерес к Шкотии, но Шкотия эта оставалась для нее Неметчиной, нежеланной и не зовущей.
— Что это у тебя, ладо мое? — спросила она его как-то в постели, трогая гайтан с ладанкой, висевшей с наперсным крестом матери у него на шее.
— Это талисман, — ответил он. — Талисман таинственный и чудный. — И стал рассказывать о том, как однажды ночью Мария Шкотская, опасаясь, что Елизавета Английская умертвит ее сына и наследника, спустила младенца в корзинке на длинной веревке из башни Эдинбургского замка, в коем была заточена. Заговор удался, ликовала вся Шкотия. В заговоре по спасению цесаревича были замешаны и Лермонты, и один из них сохранил веревку, ставшую шкотской святыней.
Обрезок ее всего в дюйм длиной попал к отцу Джорджа Лермонта, и он обшил его бархатом и вставил в ладанку. Долго хранил его от бурь и пиратов этот талисман, но когда цесаревич сделался королем Шкотии Иаковом VI и королем Англии Иаковом I и изменил своему народу, в последнюю свою побывку дома капитан Лермонт сорвал с шеи и кинул в очаг свой верный талисман. Мать незаметно спасла его от огня, а отец ушел в плавание и был изрублен испанскими пиратами. И тогда мать собственноручно надела талисман юному Джорджу на шею, говоря, что веревка эта заговоренная и дело свое сделала, а в том, что получилось из сына Марии Шкотской, она вовсе не виновата.
Еще не закончив свой рассказ, повернулся он к жене. Наташа мирно спала. Какое было ей дело до королей и королев тридевятого царства-государства в окаянной Неметчине. Лунный свет струился в окно. Русалочьи очи ее были закрыты. И впервые тогда показалась Наташа ему не волшебно прекрасной русалкой, русской феей. Нет, эта московитянка новгородских кровей, затащившая его в тонкие сети своей непылкой и нестыдной любви, привиделась ему одной из тех каменных баб, слепых, глухих и немых, кои торчали там, где за лесной Русью начиналось вражье дикое поле…
После этого только сыновьям стал рассказывать Лермонт о далекой своей родине.
Каждый шкот гордился древней историей своего небольшого народа, терявшейся в библейском тумане. Вслед за моряками школяры распевали шуточную и застольную песню:
Был у Ферсона сынок — Хоть питок, с похмелья смирный. Стал у Ноя он зятек — Выдул весь потоп всемирный!С самого раннего детства впитал в себя Джордж рассказы о храбром короле Вильяме Льве. Пятнадцать лет томился Вильям в английском плену, пока его не освободил великодушный король Ричард Львиное Сердце. Потом стоящий на задних лапах лев короля Вильяма вошел в шотландский и аглицкий гербы.
А как угодил в герб Шотландии чертополох? Шотландский король Александр готовился к битве с норвежским королем Хааконом на берегу Шотландии. Хаакон хотел ночью напасть на лагерь Александра, но один из норвежских воинов, подбиравшихся босиком, наступил на колкие листья чертополоха и от боли выругался. Это ругательство послужило сигналом тревоги для шкотов, которые и разгромили наголову коварного короля Хаакона. С той поры и вошла трава волчец, или остро-пестро, или чертополох, в герб Шотландии и был учрежден даже древний андреевский орден чертополоха…[96]
И Вильям, и Петр, и маленький Андрей слушали и наизусть запоминали рассказы отца, не понимая, впрочем, почему в отцовских глазах появилось нездешнее выражение и почему увлажнялись слезами молодые, еще не наглядевшиеся на жизнь эти карие глаза.
Нещадно ругал себя Лермонт за то, что никак не успевал научить сыновей языкам. Он пробовал читать им на разных языках. Ребята пялили на него глаза, зевали, засыпали на этих мучительных уроках. Тогда он стал рассказывать своими словами о Шкотии, о славном клане Лермонтов, о Лермонте, сражавшемся против Макбета и верно служившем королю Малькому I, пересказывал Шекспира, пел им народную балладу о наиславнейшем из двадцати колен их предков — о Томасе Лермонте, Томасе Стихотворце, Вещем Томасе, рыцаре и трубадуре, породнившемся, как муж леди Беток Унтарской и Марчской, с королями Шотландии![97]
Джордж все реже бывал дома. Русской грамоте обучал детей подьячий из Посольского приказа, потом — священник из церкви Николы Явленного. И эту грамоту постигали ребята не без труда — их тянуло на улицу, к дружкам, которых никто не терзал нудными уроками.
Латынь, аглицкий язык, русский язык, арифметика… Бр-р-р!..
Сыновья жили своей отдельной мальчишеской жизнью. Весьма воинственной жизнью, если судить по синякам и шишкам, фонарям и фингалам, ссадинам и болячкам. С уличной шайкой ходили они драться на кулачки с огольцами соседних улиц — на Поварской, в проулках Столовом, Хлебном, Скатертном, где жили низшие поспешники и черные служители государева столового обихода. Вилька рано сделался уличным атаманом, свистел не хуже Соловья-разбойника. «Рейтары — сюда, ура!» — часто слышал Лермонт Вилькин клич. А ведь мальчонку назвали в честь Шекспира! Несколько раз арбатские огольцы били дорогое стекло в доме ротмистра, раз оборвали подсолнухи. Словом, война шла нешуточная. Дрались по любому поводу — из-за голубей-сизарей, из-за чижа, из-за лапты — и без всякого повода. Страсти разгорались азиатские, не то что в сонном, смирном Абердине.
Как-то во время ночной майской грозы, всегда опасной пожарами, Лермонт услышал, как Наталья, забившись в угол от страха, шептала такую молитву:
— Батюшка Перун! Охрани нас молотом своим, камнем грозовым от пожара, от погара, от ночи, от немочи…
— Кто это твой Перун? — спросил Лермонт.
— Бог грома, — откликнулась из своего угла Наталья. Он расхохотался.
— Так это же языческий бог!
Все эти годы рейтар Лермонт был частым гостем в шкотской лавчонке на Варварке у Кремля, хозяином коей был шкот Макдональд, великий пьяница, пропадавший в соседних кабаках. Вместо него за прилавком порхала его молоденькая дочка Айви. С нею он болтал по-шкотски и по-аглицки, следил за кошачьими ее движениями и всегда вспоминал свою Шарон. Айви тоже была волосом рыжая, глазища зеленые, манеры самые игривые. Шарон и не Шарон. И глаза не той морской зелени, и повадки чересчур вольные, и даже рыжина не пламенная, а какая-то ржавая. Он, бедняга, и не подозревал, что Айви Макгум была вдесятеро красивее, достойнее его Шарон, но это мешала ему видеть его рыцарская верность любимой.
Чего только не было в лавочке Макгума: посуда аглицкая и шпанская мушка, бусы, серьги, ожерелья из Венеции, гишпанские гребни и шали, рушники и белье из Речи Посполитой, ножи и кинжалы из Гессена и Ганновера. Все это называлось «шкотскими товарами», хотя ничего-ничегошеньки из самой Шкотии не было. У Макгума можно было купить чернила из Парижа (не поблекнут и за двести, триста лет!), перья из Голландии (почти вечные перья!), прекрасную аглицкую бумагу foolscap (на ней писал сам Шекспир!) с водяным знаком, изображавшим шутовской колпак с бубенцами, размером 13 на 8 дюймов — любимейшая бумага Лермонта.
И в дальнем углу пылились стопы книг на разных языках. Они-то и влекли сюда Джорджа Лермонта. С 1457 года, когда в Майнце-на-Рейне была напечатана первая книга, прошло неполных два века. Сколько тысяч книг вышло за это время? Но с каким трудом доходили они до Москвы!
«Метаморфосеос, или Пременение Овидиево»… Плиний-младший рассказывает об извержении Везувия у итальянов… «L’lnstitution chretienne» Кальвина… Геродот… «Слово о полку Игореве»… Ронсар и Монтень… Как обожал Лермонт этот книжный запах — запах печатных чернил, желтеющей бумаги и… мышиного помета. С каким трепетом трогал медные застежки могучих черно-золотых фолиантов и случайно попавшуюся высушенную незабудку полустолетней давности…
Странно складывалась жизнь у Джорджа Лермонта. Служил в Кремле, выезжая из Москвы, палил из мушкета, рубил мечом, вел на врага своих смелых рейтаров, был всегда в походах ближе к смерти, чем к жизни, а воротясь в Москву, копался в книгах в этой лавчонке у Красной площади, писал свою «гишторию». Увы, за свою жизнь он пролил гораздо больше крови, нежели чернил.
А шаловливая Айви вышла замуж за пропойного подьячего из Пыточного приказа, народила ему ржаво-рыжих деток и как-то призналась в лавке Лермонту:
— Дурак ты, дурак, Джорди. Я тебя одного всю жизнь любила!..
Только с годами понял Лермонт, насколько увлекательнее копаться в старых книгах, чем рубить, кромсать, стрелять ближнего, хотя и это порой надо кому-то делать, иначе нагрянут ляхи, свей или татарва, и дом твой пожгут, и женку и чад твоих или убьют, сожгут, а то и в полон уведут, что хуже самой лютой смерти, торговать ими будут на невольничьих рынках Константинополя.
Разве одним из самых увлекательнейших приключений и открытий его жизни не стала случайная находка романа «Тристан и Изольда» в изложении по-старофранцузски великого Томаса Лермонта «Le Roman de Tristan par Thomas» примерно 1190 года. И, хотя говорят, будто пушечное ядро никогда не попадает в один и тот же пролом в крепостной стене, он снова лет через семь встретился со своим пращуром в той же лавчонке, куда вели по непросыхавшим лужам с грязной Варварки шаткие мостки. На этот раз он купил обтянутую телячьей кожей книгу аллегорических пророчеств Томаса Лермонта о судьбах его родной Шотландии. У него выступили на глазах слезы, когда он прочел, что книга издана в 1625 году в Эдинбурге! Он жадно вздохнул. Эта встреча тоже крепко встряхнула Джорджа, хотя величаво-мрачные предрекания показались ему чересчур уж неясными для вещего барда, заложившего душу за дар ясновидения. «Темна водица в облацех», — подумал он по-русски, что делал все чаще и чаще, сам тому удивляясь. Как-то он даже сказал Крису:
— Русский язык мне дается легко, потому что мои предки учились скандинавским языкам, норманнскому, французскому, английскому, шотландскому…
— Сей шкотский пиит Фома Лермонт, — говорил он по-русски сыновьям, — ваш славный предок, был первым пиитом Скотленда! — И вслух переводил на русский вперемежку с церковнославянским писания Томаса Рифмотворца.
Роман самого великого из шкотских бардов Томаса Лермонта ротмистр Лермонт читал в кремлевской караулке. Никто не мог сказать ротмистру рейтаров, что он нарушает устав караульной службы, ибо оного еще и в помине не было. Из Московского Кремля XVII века перенесся он сквозь густую тьму столетий на резвых крыльях воображения — своего собственного и своего пращура — в безмерно далекий XIII век. Епископ Патрик провел крещение в Ирландии, Рим давно разрушен готами и вандалами, Магомет бежал из Мекки в Медину, за океаном в неоткрытом Новом Свете течет золотой век народа майя, а в Шотландии правит принц Дростан, или Дристан. Боже мой, в какую историческую рань заглянул Томас Стихотворец, сын XII века! Народная баллада о Тристане и Изольде то ли была непосредственно подслушана Томасом в исполнении менестрелей, то ли попал в его руки роман, написанный на пергаменте англонормандцами. Так или иначе с легкой руки шкотского барда пошли Тристан и Изольда гулять по белу свету, появляясь на английском, немецком, скандинавском, итальянском, испанском, белорусском («О Трыщане и Изоте»), в стихах и прозе, соперничая чуть не со священным Пятикнижием Моисея.
Королевич Тристан, подобно Георгию Победоносцу, сразившему дракона в отчаянном поединке, убил злого великана, взимавшего живую дань с королевства дяди Тристана. Смертельно раненный великан плывет наугад в Ирландию, где его спасает от яда, коим было отравлено оружие великана, прекрасная ирландская принцесса Изольда. (Тут Джордж Лермонт вспомнил, что и прекрасная Шарон тоже была ирландкой, и, да простит ему Бог, уронил запоздалую слезу на желтую страницу романа.)
У короля Марка, дяди Тристана, нет наследника, и лорды умоляют его жениться. Выступая сватом от имени дяди, Тристан везет к нему Изольду. В пути они по трагической ошибке выпивают любовный напиток, данный Изольде королевой-матерью, чтобы связать ее неразрывной любовью с королем Марком. Непреодолимая роковая страсть губит влюбленных. Узнав о неверности Изольды, король Марк преследует ее и Тристана, изгоняет из своего королевства. (Так же и Джордж, оставив Шарон, стал изгнанником, пошел искать счастья по свету.) В Бретани Тристан женится на Изольде Белорукой, чтобы новой любовью разрушить колдовские чары. (Так и Джордж Лермонт женился на другой, не разлюбив Шарон.) Однако он не в силах стать настоящим мужем Изольды Белорукой. Он ищет забвения в битвах и, умирая от ран, шлет гонца к той, первой Изольде, чтобы она вновь спасла его от смерти. Изольда Белорукая узнает, что муж ее Тристан просил гонца поднять белый парус, если ему удастся привезти ту, первую, Изольду. И она говорит умирающему мужу, что в морском окоеме показался корабль с черным парусом. Изольда Белорукая видит в морским окоеме корабль под белыми парусами, идущий к гавани в Фекане, но она не желает отдавать свою любовь и клянется честью Тристану, что паруса на корабле чернее тутовых ягод. Узнав о крушении всех своих надежд, славнейший из рыцарей испускает дух. А к берегу летит по волнам корабль с парусами белыми, как лебединое крыло. Та Изольда, первая и единственная, прибегает к Тристану, узнает, что он не дождался ее, и замертво падает рядом с любимым. Душа ее отлетает. Тристана и Изольду предают земле рядом.
На могиле Тристана за ночь вырастает терновый куст и перекидывается на могилу Изольды. Король Марк трижды велит срезать куст, но на следующее утро он вновь поднимается еще крепче и пышнее, сплетаясь в неразрывный узел и соединяя обе могилы, над которыми безутешно воет верный пес Острозуб.
Грустно было ему читать поэму, и совсем стало невмоготу, когда дошел он до рефрена из любовной песни Тристана:
Isot my drue, Isot m’amie, En vus ma mort, en vus ma vie.Бывалый вояка читал и утирал глаза, вспоминая Шарон и свои былые мечты, порожденные вот такими дивными сказками, наперекор всему веря, что да, так, наверное, и было в незапамятные рыцарские времена и, может быть, даже в X–XIII веках, когда жил и писал Томас Лермонт.[98] Но увы, слишком много воды утекло с тех пор, и жизнь поднимает черный парус гораздо чаще белого.
В глазах щипало, закипали жгучие слезы и злая тоска, напрасные сожаления тисками сжали сердце, когда подумал он, что Шарон-то уже тридцать пять лет, что она, конечно, лет пятнадцать тому вышла замуж, народила рыжих детей, а его поди считает давно погибшим на чужбине.
Как наяву увидел он море, и солнце, и чаек, и Шарон с огненно-золотым нимбом вокруг взлохмаченных бризом рыжих волос, с мокрыми гневными глазами, услышал ее полуирландскую речь: «Нет, ты не Тристан, из тебя никогда не получится рыцарь!..»
Сидя однажды в караулке ввечеру, услышал Лермонт, как чей-то пьяный голос распевал скабрезные куплеты по-французски. Сомнения быть не могло: это был голос знатного зодчего Кристофора Галловея, и пел он балладу о Толстой Марго, сочиненную лет полтораста — двести до того королем парижских воров Франсуа Вийоном. «Смех сквозь слезы» — это выражение придумал он.
Выглянув в окно и увидев Галловея в компании вдребезги пьяного его приятеля, князя Хворостинина, ротмистр принял мгновенное решение:
— Он не должен меня видеть. Я исчезаю. Это наш земляк, джентльмен из Эдинбурга, принят при дворе, большая персона. Немедля отправить в карете на Посольский двор, где его резиденция. Вот ему деньги на пиво.
Крис не обижался, когда подтрунивали над его пристрастием к доброму пиву, к пламенной водке и чревоугодию. Однако у них была одна маленькая тайна, и Лермонт щадил чувство своего друга. Пусть Крис думает, что никто не знает о его тайне.
Крис считал, что живет двойной жизнью и никто, положительно никто, об этом не догадывается. А между тем его непотребства стали притчей во языцех. Дело в том, что сей ученый шкот почти все ночи проводил не в своей каморке, а в злачных местах Третьего Рима. А какой, спрашивается, Рим без злачных мест! Хотя в местах вел себя Галловей тихо и скрытно, слух о его похождениях дошел даже до духовного Государя всея Руси.
— Мастер Галловей, — изрек Святейший Филарет, — муж высокого разума, редкого таланта в делах каменных, але низких, плотских вкусов.
Однако, быть может, ошибся патриарх всея Руси, этот хитроумный святоша и ханжа, и был Кристофор Галловей лишь более человеком Возрождения, нежели пуританином, да простит ему всемилостивейший Государь! И то правда, каково было одинокому холостяку-чужеземцу в Москве первой половины XVII века! С ума сойдешь от скуки да и только! Кабаков не меньше, чем церквей, — это верно, и почти в каждом побывал каменных дел мастер, смакуя пиво. А ночная жизнь какая? Только вертепы разврата, смрадные притоны на Неглинной и еще кое-где. Но и в них при желании — а желания у зодчего всегда было хоть отбавляй — можно было найти и бутоны, и розаны, и свежее чувство, и трогательные судьбы падших, но изумительно милых созданий. Их покровителем и ценителем был всем известный в сих злачных местах «папаша Головей-головушко». Девы любили и лелеяли его. Другого по древнему своему «звычаю» с помощью своих дружков-головорезов давным-давно швырнули бы они в мешке с перерезанной глоткой в Неглинку — кого угодно, но не «папашу Головея».
И не потому, верно, что этот смешной и добрый шкот влюблялся подряд в лучших из них, самых юных и несчастных, и читал им наизусть, дуя пиво, бесподобные любовные вирши Анакреона, Аристофана, Марциала, Люциана и Овидия Назона Публия. «Ars Amatoria» — «Искусство любви» он читал своим московским подружкам по-латыни, а затем переводил на русский, и надо было послушать этот перевод на смеси из церковнославянского, обиходного русского со шкотско-аглицкими оборотами и выговором! Слушая эти первые смелые переводческие опыты, девки животики надрывали и только пуще любили «папашку Головея», платя ему так, как уж никто не платил за вольный перевод в последующие времена.
Всего доходчивей из древних греков оказался «Золотой осел» Люция Апулея. Когда папашка рассказывал девкам, что все это написал некий римлянин полторы тысячи лет тому назад, полтораста лет после Рождества Спасителя нашего, девки даже изумлялись, но не очень верили.
Тайна двойной жизни иноземного зодчего вся всплыла наружу. Говорят, об этом позаботился один итальянский соперник Галловея. Мастера вызвал сам патриарх, первое лицо в государстве. На Москве тогда говорили, что у русского двуглавого орла первую голову зовут Феодором, что означает «Божий дар», или Филаретом («Любитель добродетели»), а вторую — Михаилом («Кто как Бог»), но нельзя, дескать, путать Божий дар с яичницей.
Большой греховодник в молодые годы, пока не постриг его самосилом Царь Борис, «Любитель добродетели», став немощным старцем, полагал, что воздержание хорошо и для молодых, и пожилых. Он строго отчитал чужеземцев за разгул по-аглицки.
— Ваше Святейшество! — смиренно, но с достоинством произнес Галловей краткую оправдательную речь. — Что мои прегрешения по сравнению, скажем, с греховодником бенедиктинским монахом Франсуа Рабле из Турени, а ведь ему лет сто назад отпустил грехи Папа Римский, первосвященник и пастырь куда менее милостивый, чем Ваше православное Святейшество.
И отделался Крис Галловей легким репримандом.
Бедный патриарх Филарет! Ему недоступны были радости жизни. Он не мог по достоинству оценить то, что нутром с восхищением понимали девки Неглинной: из папашки Галловея безудержно бил буйный фонтан жизнерадостности и раблезианского смеха. И не его вина, что свой праздник плоти он праздновал не с гигантами Возрождения в своей любимой Италии, не с поклонниками Дионисия и Вакха в Древнем мире, не с любострастными героями Боккаччо, Чосера, Франсуа Вийона и его тезки Рабле, а в придавленном митрой Филарета и скипетром его золотушного чада Михаила святом граде Москве, веровавшем в исконную греховность рода человеческого и заведанную Евангелием необходимость отказа от радостей жизни ради вечного блаженства по ту сторону смерти. Кроме того, папашка Галловей разорился, одаряя, пристраивая, спасая блудниц на полученные за постройку храмов Божиих у Царя и церкви деньги.
Храня железное молчание, Лермонт прекрасно знал о двойной жизни мэтра Галловея. У него достало ума смотреть сквозь пальцы на ночные проделки двойника своего друга. Сам он любил читать и древних сладострастников, и сладких певцов любви эпохи Ренессанса. Охотно читал он те волюмы елизаветинцев, что лукаво одалживал ему друг Галловей, — вовсе не затем, чтобы бросить бомбу в домашний очаг, а для всестороннего просвещения пуританина Лермонта. Хорошо знал он «Песнь Офелии», «Весеннюю песню», «Страстного пилигрима», «Венеру и Адониса» и другие исполненные изящнейшей эротики творения Шекспира. Никогда не брезговал он элегантными стансами таких своих современников, как Томас Кампион (1567–1620) или Роберт Геррик, — этот безвестный при жизни аглицкий поэт жил в 1561–1674 годах, служил викарием в Девоншире, писал, но не издавал прекрасные вещицы вроде «К купанию Юлии в реке», «О сосцах Юлии» и «Ко всем моим любовницам». Даже мэтры Бен Джонсон (1573–1637) и Джон Донн (1573–1631)[99] пели гимны во славу Эроса.
Насколько беднее был бы несчастный Лермонт, не ознакомь его вольнодумец Галловей со всеми этими шаловливыми шедеврами! Однако до поры до времени Лермонт, блюдя свой пуританизм, завещанный ему отцом, отнюдь не бывшим столь воздержанным, говоря по чести, во время своих скитаний по дальним странам, не тянулся к заповедным злакам, лишь жарче приступал к законной своей супруге, а та, пугаясь его страсти, вновь и вновь отстраняла его и ссылалась, глупая, в страхе Божием, на церковные установления о днях, в кои воспрещается совершение таинства брака.
Бедная Наташа! Несчастная церковь! Именно в эти дни (и ночи) никогда не было на Неглинной свободных лежачих мест! Но так уж заведено в этом лучшем из миров, что глупость одних оказывается прибылью других.
Только рыцарственный Лермонт, подобно Лоту, оставался, любя Наташу, незапятнанным праведником в Содоме и Гоморре.
До поры до времени.
Если потомка Томаса Лермонта больше привлекала изящная словесность, то архитектор Галловей, отдавая дань литературе, тяготел к науке.
Время было захватывающее. Мир был еще мал, но он рос с каждым годом. Уже прибавили к двум «старейшим» континентам — Евразии и Африке еще два материка — Северную и Южную Америку. Еще не были открыты Австралия и Антарктида. Но Гутенберг и его последователи в Италии, Франции, Норвегии, Испании, Англии, Польше уже открыли континент печатных книг. С 1438 года по 1501 год они напечатали почти сорок тысяч названий инкунабул. В XVI веке было издано без малого триста тысяч книг, в XVII — почти миллион названий. В 1564 году появилась и первая русская книга, напечатанная Иваном Федоровым. Еще в ходу были ручные станки сначала с деревянными, затем с медными литерами. Средние тиражи книг не превышали трехсот экземпляров. Самая ходовая книга была, разумеется, Библия, с которой и начал Гутенберг. Великая таилась в этом ирония, ибо книгопечатание, усердно распространяя Библию, одновременно расшатывало христианство, и в первую очередь власть Папы Римского, способствуя победному шествию Реформизма.
Федоров положил начало русскому книгопечатанию оттисками «Деяний апостольских». До конца XVII века на Руси печатались лишь книги на церковнославянском языке. Лермонт и Галловей собирали русские книги. Поспевать за новинками было нетрудно, — выходило в среднем девять названий в год. Волей-неволей приходилось читать иностранные книги.
Европейская наука шла вперед семимильными шагами. Особо выделял Галловей громадные успехи астрономии. Вслед за великим Коперником архитектоникой и зодчеством Вселенной занялись такие мудрецы-звездочеты, как датчанин Тихо де Браге, немец Иоганн Кеплер и итальянец Галилее Галилей. Немногие жители XVII века, знавшие наперечет королей, полководцев, знали, что величайшими их современниками были эти три астронома, доказавшие, казалось бы, простую истину, что не Солнце вертится вокруг Земли, а наоборот.
Прочитав купленную у Макгума книгу матушки Шиптон, как-то вечером дома Лермонт, зная об интересе Галловея к астрономии, показал ему это бесценное пособие Бомелии — астролога Ивана Грозного. Тот небрежно перелистал пергаментные страницы.
— Астрология, — сказал Галловей, — родная сестра астрономии. Еще в древней Халдее, Ассирии, Вавилоне, Египте при фараонах и в Греции в лучшие ее времена этим сестрам служили жрецы. До Коперника все верили, что Земля находится в центре Вселенной, это вполне убедительно доказывал и Птолемей, а раз так, то легко было предположить, что планеты влияют на судьбу людей и даже предопределяют ее. Христиане напрасно вначале боролись с этим языческим учением, противным их идее ответственности за грехи. Ведь если все предопределено на небесах, то никто не виноват в том, что грешит. Но астрология, пользуясь славой своей сестры астрономии, проникла даже во все университеты. И нескоро ее выгонят оттуда, не скоро перестанут верить в свою «счастливую звезду» Государи и князья, хотя польский каноник Коперник неопровержимо установил, что Земля — лишь одна из планет, вращающихся вокруг Солнца. Это поразительно, как медленно просачивается книжная мудрость в действительную жизнь сквозь плотины и шлюзы церковной цензуры.
Коперник, рассказывал Галловей, напечатал свой труд о гелиоцентрическом строении планетной системы лишь в 1543 году, перед самой смертью. Царю Ивану тогда было всего тринадцать лет, но книга Коперника, написанная языком, крайне трудным для понимания, так и не дошла до Москвы. Во всяком случае, Царь продолжал верить плуту и шарлатану Бомелии с его матушкой Шитон. Только в 1597 году вышла «Mysterium Cosmographicum» — книга последователя Коперника Иоганнеса Кеплера, бывшего семинариста, учителя математики, скитальца. Кеплер соединил астрономию с физикой, о чем говорит название его главного труда — «Новая астрономия, основанная на причинности, или Физика неба».
Многому научился Кеплер у астронома и математика Тихо де Браге (Tycho de Brahe). Этот великан для контраста всегда ходил со слугой-карликом. Большой забияка, он подрался на дуэли с другим датским дворянином, поспорив, кто из них двоих лучше разбирается в математике. В этом поединке противник отсек ему нос. Он заменил его серебряным протезом.
— Тихо де Браге скончался в начале века, — сообщил другу Галловей, — а Кеплер и Галилей и сейчас живы.[100] Слышно, что Кеплеру, однако, плохо живется. Чтобы добыть хлеб насущный, великий ученый, продолживший и обосновавший учение Коперника, составляет астрологические гороскопы, торжествуя, когда ему удается правильно предсказать холода или нашествие турок.
Галилей, продолжал Крис, непримиримо отстаивал гелиоцентрическую систему. Во всей своей деятельности он сильно опирался на достижении венецианских оптиков, механиков, ремесленников. Подобно Пифагору, в глубокой древности догадавшемуся, что центром Вселенной является не Земля, а Солнце, и ходившему к кузнецам, чтобы у молота и наковальни раздумывать над небесной гармонией, Галилей черпал вдохновение и поддержку среди людей труда, мастеров своего дела. Он возносился мыслью к звездам, но не терял связи с Землей.
Они вышли в заснеженный сад. Кругом было темным-темно. Под ногами скрипел снег. Перебрехивались арбатские собаки — частенько еще прокрадывались в Москву волки из близких чащоб. Долго глядели шкоты на полную Луну, такую таинственную, недоступную, полную непонятного очарования.
— С детства мерещится мне человеческое лицо на Луне, — признался Лермонт.
— А Галилей построил зрительную трубу и открыл горы на Луне, — сказал Галловей, — плюс к этому четыре спутника у Юпитера и много невидимых для нас с тобой звезд в Млечном Пути…
— Но все эти открытия, — тихо сказал Лермонт, — камня на камне не оставляют от сказок и чудес Библии!
— То-то и оно! — тоже понизил голос Галловей, хотя они говорили по-аглицки и никого вокруг не было. — Когда я прочитал книгу Коперника много лет назад, сказал себе то же самое. Потому-то покойный Папа Павел пятый еще лет пятнадцать запретил ему распространять свое учение. Покойный Папа Григорий пятнадцатый тоже грозил ему тюрьмой, а нынешний — Урбан восьмой — готовит над ним суд инквизиции…
И снова смотрели они, зодчий и рейтар, на бездонное иссиня-черное небо, усеянное таинственными звездами, и на все еще загадочную Луну, чей отсвет мерцал на московских сугробах 1631 года…
— Есть один француз, — сказал Галловей, — молодой еще человек, твой ровесник, и, быть может, величайший ум нашего времени, даже выше Кеплера. Тоже был воином вроде тебя, дрался в нынешней европейской войне. Из Парижа уехал в Голландию, где больше свободы. Философ, физик и математик. Доказывает, что Вселенная бесконечно велика и бесконечно мала. Он против Аристотеля и за Коперника. Это он сказал: «Cogito ergo sum» — «Я мыслю, следовательно, существую…» И: «Я могу сомневаться во всем, но не сомневаюсь в том, что я сомневаюсь…» Душа — это мысль…
— Как зовут этого мудреца?
— Декарт. Рене Декарт. Он еще удивит мир!
Великому Декарту, бывшему воину, судьба отмерила еще восемнадцать лет жизни. Лермонту ежегодно грозила смерть.
— Что-то подгнило в государстве Московском, — перефразируя «Гамлета», сокрушенно проговорил Крис Галловей, возвращаясь с небес на землю. — Святейший Филарет выжил из ума, впал в детство, сравнялся умом со своим сынком. Он готовит войну с Польшей, одержим одной идеей — успеть сокрушить Сигизмунда до того, как испустит дух. А на Посольском дворе все в один голос утверждают, что Московия не готова к войне, что царская казна пуста.
— Пока мы не готовы к войне, — с показной твердостью заявил Лермонт, сам не заметив, что сказал «мы», — Шеин не допустит нарушения мира с нашей стороны. Это же безумие!
— Что-то подгнило в государстве Московском, — мрачно повторил зодчий. Он грустно усмехнулся: — Придут поляки, взорвут Спасскую башню — что тогда от меня на этом свете останется!
— Не придут, — решительно молвил Лермонт. — Не пустим!
Только раненным и доводилось пожить дома. Лермонт любил эти арбатские деньки с Наташей, с Вилькой, Петькой, Андрюшкой. Наташа ходила на цыпочках, не знала, как угодить своему Егорушке, шикала на детей. Дети почти весь день-деньской пропадали на улице: играли в чижика, в чехарду со стрелецкими ребятами, часами купались в Москве-реке у Кремля или Неглинке, у стен Кремля удили рыбу, ходили драться на кулачки с ребятами с Сивцева Вражка. Мать ругала их за опоздание на обед и немилосердно тащила с собой к Николе Явленному. Все эти годы он корил себя, что мало из-за службы уделяет времени сыновьям, и вот он дома наконец, а ребят не видать. То им надо запускать, то снова «вражьи сивки» дразнятся. И он сидел в палисаднике на солнышке и, лузгая каленые семечки на Наташин русский манер, поглядывал на улицу, перечитывал книги, гладил лохматого и безродного Полкана. Джордж Лермонт назвал своего дворового пса особым именем — Хюсденцом, или Острозубом, ибо так звали верную собаку Тристана. Но для всего Арбата, разумеется, Полкан оставался Полканом.
Позднее, когда начали заживать раны, начинал помогать по хозяйству, рубить дрова, чинить сарай, чистить голубятню, морить крыс, клопов и тараканов. И уже казалось, что невыносимо тянется время, что заждались его товарищи в шквадроне и полку. Осточертевшая походная жизнь уже рисовалась в самых розовых красках. Нетерпеливо протирал он мушкет, пистоли и саблю, тосковал по вороному… На западе и на юге опять было неспокойно. Все чаще поглядывал он на цветастый ковер на стенке с развешанными на нем взятыми в боях вражескими казачьими кривыми саблями, ляшскими кордами, татарскими кинжалами. А Наташа, чуя эту перемену в нем, грустнела с каждым часом и била поклоны в церкви и перед домашним образком Георгия Победоносца, мужниного святого, покровителя Шкотии — Андрея Первозванного. В честь этого постнолицего апостола и третьего сына назвали…
Доказывая сыновьям, сколь важно помнить родство, Лермонт нередко прибегал к Писанию, этому кладезю наставлений на все случаи жизни:
— В Книге Ездры, что составляет часть Ветхого Завета, сказано, что, когда Кир, Царь Персидский, повелел евреям вернуться в свою землю обетованную, большинство их помнили о своем родстве, но были и такие, что не могли показать о поколении своем: «Они искали своей записи родословной, и не нашлось ее, а потому исключены из священства».
При этом, вспоминая завет собственного отца, он внушал сыновьям, что не чваниться следует происхождением и предками, как это делают иные дерущие нос дворянчики, а знать их, чтобы чтить их заслуги и достоинства, преодолевая в себе их слабости и недостатки.
Ротмистр Лермонт уже за первый десяток лет в полку выдвинулся на первое место среди рейтаров по искусству верховой езды да и по знанию службы. Да и язык русский освоил он быстрее всех. Он никогда не задумывался над тем, как выглядит он в седле, но однажды Крис Галловей, полюбовавшись всадником и конем на манеже, сказал, когда ротмистр подъехал к нему, чтобы поздороваться с другом:
— Я хороший архитектор, мой друг, и плохой скульптор, иначе я обязательно вылепил бы тебя верхом на коне и отлил статую в бронзе. У тебя с конем только один недостаток: слишком похож ты на статую Коллеони работы Вероккио, которую я видел на маленькой площади в Венеции, а она чересчур хорошо известна, ибо почитается лучшей конной статуей в мире! А в восемнадцать лет, старина, ты напомнил мне «Копьеносца» великого грека Поликлета, законодателя идеальной красоты спартанских воинов-аристократов. Да, брат, есть в тебе античная воинская красота.
Сидя на коне в середине открытого манежа Конюшенного двора, ротмистр Лермонт обучал молодых рейтаров-недорослей:
— Отставить! Опять у нас неправильная посадка! Княжич Трубецкой, Васильчиков, Волконский, Арсеньев! Кто же так сидит на коне?! Поводья не распускать, держать их крепко, локти к корпусу, кисть руки всегда между пистолями большим пальцем вверх по гриве!.. Княжич Василий Горчаков! Шенкелями, шенкелями надо работать!.. Вы не рейтары, чья слава гремит по всей Европе с четырнадцатого века, а сонные мухи! Вы даже не берейторские ученики! Стыдно!..
Весной 1632 года его назначили главным берейтором полка. Он не только самолично объезжал коней, но и учил боярских и дворянских недорослей и иноземных новичков-рейтаров искусству верховой езды. Первым делом он отбраковал всех не подходящих по возрасту лошадей — моложе пяти и старее десяти лет, — нередко попадались двадцати- и даже тридцатилетние одры, строжайше следил, чтобы конюхи задавали строевым коням в сутки не меньше трех гарнцев овса, пятнадцати фунтов сена и двух с половиной фунтов соломы, дабы кони всегда были сильны, здоровы в теле, до него коней обворовывали самым немилосердным образом. Всех коней перековал он на все четыре ноги: передние подковы делались с тупыми шипами, а на задние насаживались круглые. Вскоре выяснил он, что в полку на самом деле не хватало более двухсот коней, что за мертвые конские души писари вкупе с командирами загребали тысячи звонких золотых рублей, за что рейтары в бою расплачивались собственными головами. Эти же разбойники безбожно завышали в отчетных бумагах рыночные цены, преступно удваивая и утраивая их и кладя разницу в свои бездонные карманы. Те же писари подолгу, на протяжении года-двух, не сообщали о погибших рейтарах, присваивая себе их жалованье. Дико наживались эти паразиты на муке и прочих съестных припасах, на коже, сукне, холсте, амуниции. Все это считалось в порядке вещей, обеспечивалось круговой порукой, и на возмутителя спокойствия ротмистра Лермонта смотрели все косо.
Ему подбросили такую цидулю:
«По тебе, скот окаянный, давно плачет пуля. Получишь ее, Егорий Храбрый, как выедем в поход, в спину, чтобы не продавал полчан, не подавал доношения к обличению всяких неправностей. Доброжелатель».
Столкнувшись со всем этим вопиющим лихоимством в полку, он содрогнулся, когда представил себе, какой повальный грабеж, хуже Мамаева, каждодневно идет в приказах и при дворе. И среди первых ворюг царства ходил, по слухам, «архистратиг» князь Трубецкой.
Крутые меры Лермонта привели его к трем дуэлям — одного задиру ротмистра он поранил, двух недовольных поручиков проучил своим клеймором так, что один лег в московскую землю, а другой отправился помирать в родную Ливонию. Говорили, что обоим поручикам выпало по тайной жеребьевке драться с Лермонтом.
Только тогда, когда новобранцы желторотые могли уже сносно ездить на боевых конях, вводил Лермонт строевые учения: сомкнутая атака на пехоту и на кавалерию, фронтальная и фланговая. Командиры шквадронов — на четыре лошади перед шквадронами, за ними — штабс-ротмистр, младший поручик и оба прапорщика — на правом фланге шквадрона, средний поручик — на левом, прапоры — во второй шеренге. «Вперед, марш!» Сначала — малой рысью, затем — прибавленной рысью, шагов за пятьдесят до врага — курцгалоп, потом — большой галоп. Земля под копытами ухает, гудит барабаном. Вот уже полсотни сажен остается до неприятеля, до частокола его пик, копий, мечей… «Марш! Марш!..» Воют трубы, волосы становятся дыбом, по хребту морозец…
Сколько таких атак, не учебных, а боевых, всамделишных, провел шквадронный — ротмистр Лермонт! Шквадрон и весь полк могучим, неотразимым тараном врезались в неприятельский ощетинившийся сталью и железом строй. Звон, лязг, стон, крик и предсмертные вопли коней…
А не приучишь заранее коней к стрельбе — разбегутся лошадки со всадниками, сорвут всю атаку, сыграют на руку врагу!..
— Помните: учение — это просто пот, а бой — это пот кровавый!
Уставов тогда не было и в помине, до всего приходилось доходить самому, используя ратный опыт, и у этого, разумеется, были свои не только плохие, но и хорошие стороны.
— Я сделаю вас рейтарами, искусными во всяком бою!..
В полку говорили, что из всех иноземных начальных людей один только ротмистр Лермонт командует на правильном русском языке, хоть и не «выражается матерьяльно». И несмотря на ненависть полчан-ворюг, утверждали, будто назначат Лермонта полковником Московского рейтарского, как только старик фон дер Ропп наконец «откинет копыта», хотя по старшинству многие в полку превосходили его. Уверяли даже, что и сам фон дер Ропп назвал его своим преемником, да в Германии по-прежнему бушует война, некуда деваться старому кельнскому рыцарю.
Любопытный попадался народ среди русских рейтаров. К примеру, служил знаменщиком в 1-м шквадроне молодой дворянин Петя Брянчанинов, светловолосый курчавый красавец безумной отваги, обладатель чудного голоса, замечательно певший русские песни. В общем, рейтар как рейтар, но какая была у него родословная! Оказывается, предок Пети Брянчанинова был выходцем из Польши Михаилом Брянко, и Брянко этот вписал славную строку в русскую историю, — перед боем он поменялся доспехами и конем с Великим князем Димитрием Донским и ценой своей жизни вызвал на себя огонь, отвлек неприятеля и тем самым, быть может, решил исход Куликовской битвы, ибо кто знает, как повернулась бы она, если бы татары убили Димитрия Донского! Случай этот так поразил Лермонта, что он записал его и долго думал над ним. Ведь ляхи — главные враги русских, но вечно ли им враждовать, если «окаянный лях» мог отдать жизнь за еретика и русского Великого князя!..
Эта история заставила Лермонта крепко задуматься. Казалось бы, русские и ляхи — извечные враги, но когда им пришлось встать против общего врага, лях спас русского ценой своей жизни. Не знаменует ли это, что настанет час — и ляхи и русские перестанут враждовать и воевать? Воистину так!
Записал эту историю Лермонт и спрятал листки под стол. И в голове осталась у него эта история, словно заноза. Смертельно опасная заноза, спрятанная и забытая до поры до времени. Ведь пагубны не только дурные, но и добрые примеры…
Это случилось весной 1631 года. Ночью тревогу поднял стрелецкий караул на Иване Великом:
— Пожар! Пожар! Караул!..
Загудел колокол Набатной башни. Забегала стража. Всюду в Кремле и в Китай-городе выбегал на улицы народ. Пожары были грозным бедствием, каждый пожар ставил город на край гибели.
Горели лавки на Варварке. К счастью, ветер дул небольшой, накрапывал дождь. С берега Москвы-реки, благо река под боком, мимо Василия Блаженного, погруженного во мрак, мчались водовозные подводы.
Дотла сгорели только лавка шкота Макизма и две соседние лавчонки.
Обнимая рыдавшую Айви, Макгум сквозь слезы глядел на догоравшее строение.
— Все пошло прахом, Джорди, — в безмерном отчаянии сказал он прискакавшему из Кремля Лермонту. — Я старый, упрямый дурак. Нет на свете дурака упрямее шкота!..
Ротмистр спешился, положил руку на плечо земляка.
— Да! Да! — зашептал Макгум, дыша водочным перегаром. — Я знаю, что говорю, хоть и пьяница я. Ко мне приходил переодетый иезуит, папист коварный, добивался, чтобы я прекратил торговлю богопротивными книжками. Я, конечно, послал его подальше, прибить хотел, — тут они не дома. Он сначала деньги предлагал, а потом грозить стал, я и выставил его…
В тот же день ротмистр, хотя и был в принципе сторонником святого Амвросия, еще в четвертом веке начисто отрицавшего частную собственность, пришел на пепелище с полным кошельком золотых монет.
— Бери, старина! — сказал он, улыбаясь изумленному Макгуму, копавшемуся в головешках. — Тут тебе хватит на новую лавку — построить, закупить товары и, главное, книги. Только с этим условием и даем мы тебе это золото. И не долг это, а дар.
— Но откуда такое богатство? — спросил Макгум.
— В полку у шкотов собрал, назло папе Урбану Восьмому, у лавочников-шкотов, в кабаке у наших земляков. А еще говорят, что шкоты поголовно скряги и скупердяи!..
Лермонт и словом, конечно, не обмолвился о том, что почти половину денег он сам выложил из своего кармана, из той священной суммы, что вот уже почти двадцать долгих лет копил он на отъезд в родимую Шкотию. Скуповатый Галловей и тот отвалил из своей неприкасаемой мошны целых пятьдесят золотых!
От одного знакомого из посольства короля Испании, чей закат начался после гибели Непобедимой Армады, Галловей слышал, что иезуит был одновременно и агентом дона Андре Веласкеза де Веласко, официально назначенного королем Espia Mayor — «главным шпионом».
— Что же! Нет худа без добра, — заключил Крис Галловей, — усиление происков иноземных шпионов в Москве — знак того, что Московское государство выходит в великие европейские державы.
И каменных дел мастер сказал, что говорил как-то в «Катке» с иезуитом, и тот, отягощенный вином, хвастал, будто приехал в Москву как эмиссар самого Хуана де Марианы, мозга ордена Иисуса, стремившегося создать вселенскую империю, покорную отцам иезуитам, и всюду протянуть свои щупальца.
В том же «Катке» Крис многое поведал Лермонту об ордене Иисуса.
— Иезуиты рассказывали мне об отце Матвее Риччи. Миссионером отправился он в Китай в 1583 году и пробыл там тридцать лет. В Китае уже никто не помнил первого европейского гостя — Марко Поло, посетившего Срединную империю в тринадцатом веке. Риччи освоил невероятно сложный китайский язык, носил платье конфуцианского ученого, следовал всем обычаям страны. Он беседовал с самим императором. Китайцы, как он узнал, считают себя буквально пупом земли. Под небесами лежит вот уже почти две тысячи лет одна цивилизованная страна — Китай, а Англия, Франция, Испания, Португалия, Америка — это островки, населенные варварами, в Мировом океане. Именно китайцы изобрели бумагу, порох, компас. Риччи умер в 1610 году, оставив интереснейшие записи. Но китайцев ему так и не удалось обратить в свою варварскую веру. Они забыли его еще быстрее, чем Марко Поло.
Галловей все пристальнее следил за политикой Карла II. На посольском дворе он не пропускал случая побеседовать с вновь прибывшими англичанами, расспрашивал их, брал у них последние газеты и книги. Всем самым интересным он спешил поделиться со своим другом Лермонтом.
— Карл, — рассказывал он, — спелся с архиепископом Кентерберийским, главой Высокой церкви, и ведет с ним настоящую войну против пуритан. У нас в Шотландии джентри сильно настроено против Карла за то, что тот стремится отобрать в пользу казны десятину, которую взимала когда-то Католическая церковь, а теперь взимается лэрдами не столько для пресвитеров, сколько в свой карман. Наши дворяне даже вошли в заговор, собираясь лишить Карла престола и посадить на его место маркиза Гамильтона, представляющего на посту лорда комиссионера короля в Шотландии.
И снова поход. Казалось, он вовсе и не вспоминал Наташу в походе, а была она неразлучно с ним, незримо рядом и в бою, и в походе, и у бивуачного костра, в утренней заре и в час заката. Прилепилась жена к мужу, ничего не скажешь, воистину стали они одной плотью.
Галловей вошел с бочонком пива под мышкой, поклонился не без изящества и приветствовал Лермонтов притчей Соломоновой:
— Не учащай входить в дом друга твоего, чтобы он не наскучил тобою и не возненавидел тебя. И вдруг он закричал:
— Письмо! Письмо из Лондона! Я еду домой! Домой!..
Он бросился обнимать остолбеневшего Лермонта.
Оказывается, несколько месяцев тому назад, в начале лета 1632-го, написал он своему давнему товарищу Айниго Джонсу в лондонскую гильдию зодчих и строителей. И вот — подумать только! — с другого конца Европы секретарь аглицкого посольства привез ответ Джонса.
Об Айниго Джонсе, лучшем своем друге, Крис Галловей много рассказывал Лермонту с самого начала их знакомства в Москве. Крис повстречался с Айниго на чудесной Старой площади во Флоренции у памятника Козимо Медичи. Айниго сидел у подножия конной статуи и зарисовывал великолепные дома бессмертного города цветов. По его костюму и по песенке, которую он насвистывал, Крис сразу признал в нем южника и смело завязал разговор. Айниго предложил осмотреть дивный собор и Палаццо Питти зодчего Брунеллески. С той встречи стали они неразлучными друзьями. Оба мечтали об окаменевшей музыке прекрасных зданий. Обоим претили «тюдоровский хаос» и пышная елизаветинская безвкусица. И тот и другой бредили Ренессансом. Вдвоем, с книжкой Андреа Палладио вместо чичероне, обошли они всю Флоренцию, объездили Италию, побывав в Генуе, Милане, Пизе, Вероне, Болонье, Виченце, где родился и умер Палладио, и, конечно, Риме, где особенно восторгались величественным собором Святого Петра, построенным по проекту гениального Браманте, все глубже проникая в стройную систему классической архитектуры Возрождения, покоившейся на незыблемых античных ордерах, все горячее исповедуя палладианство, это самое модное в конце XVI века направление европейского искусства.
В Венецию они попали к большому празднику: Антонио — строитель моста, автор знаменитейшего «Моста вздохов», открывал новый изумительный мост Риальто…
Крис Галловей прочил великую будущность своему другу и не ошибся в нем. Уже в 1615 году кто-то из англиян привез в Москву такую весть: король Иаков назначил Айниго Джонса Surveyor General of His Majesty's works — генеральным смотрителем всех архитектурных работ Его Величества, иными словами — первым зодчим Англии и Шотландии!
Потом Крис слышал, что в 1619 году Джонс затеял грандиозную переделку королевского дворца Уайтхолла. Весь двор и лондонцы были в восторге от первого зодчего, но новый король, Карл I, воцарившийся в 1625 году, был страшным мотом и расточителем, в казне у него всегда было пусто. Из-за безденежья Джонсу удалось завершить лишь малую часть дворца прекраснейшей в Британии трапезной — Банкетным домом. Здание это — подлинный триумф высокого Ренессанса в сочетании с английскими национальными архитектурными канонами. Палладио, будь он жив, пришел бы в восторг от его пилястр и балюстрад. Но планов у него было много, очень много…
Собираясь на родину, мастер Галловей написал другу молодости письмо, передал его в аглицкое посольство — кто-то из посольских собирался плыть северным путем в Лондон. Но не зазнался ли старый друг, не пошла ли у Айниго голова кругом от королевских заказов? И вот ответ: старина Айниго Джонс, первый зодчий Англии, зовет его в Лондон, на родину, ему требуются преданные своему искусству, не обделенные талантом архитекторы, он помнит старую дружбу и никогда ей не изменит. Нет, сын хамовника из графства Смитфильд не зазнался: он готов, он клянется святым Варфоломеем (Айниго Джонс родился в приходе святого Варфоломея), что готов немедленно предложить Кристофору Галловею пост своего помощника по строительству дворца Ее Величества королевы Генриетты, венценосной супруги Карла I…
Джордж Лермонт и радовался за своего единственного настоящего друга в Москве, и печалился по поводу близкой разлуки. До глубокой ночи горела свеча в окне маленького домика у Арбатских ворот. Допив последнюю кружку горького пива, Крис Галловей заночевал у Лермонтов. Скоро в горенке раздался его богатырский храп, у коего было больше колен, чем в руладах любого соловья. А Джордж Лермонт не спал и до первых, и до вторых петухов. Болели старые раны, но пуще боевых ран грызла сердце тоска по навсегда потерянной родине с вечно юной подружкой Шарон и неизбывно печальной матушкой.
Укладываясь спать, Крис обещал в следующем же письме просить мистера Джонса навести справки у эрла Абердина о вдове капитана Лермонта, передать ей, если она жива, привет от ее сына в Москве. Джордж Лермонт знал, что теперь с растущей тревогой будет ждать ответа из Абердина.
А через неделю Кристофор Галловей пришел проститься:
— Еду в Лондон. Мне удалось уладить в Москве все мои дела. Я сам узнаю про твою мать в Абердине. Прощай, мой друг! Гуд бай!
Босоногий мальчишка из арбатского кабака, прибежища зеленого змия, свившего себе гнездо почти напротив Николы Явленного, прикатил на тачке заказанный мастером Галловеем пузатый бочонок. Тот царственным жестом кинул ему полетевший штопором грош.
Даже Лермонт, и тот с горя выпил кружек десять пива, а Галловей высосал бочонок до конца и, казалось, готов был выбить донышко и облизать его. Пузо его, все холеное и взлелеянное на московском пиве, давно обогнало по внушительным размерам своим даже брюшко полковника фон дер Роппа и уже в некотором роде составляло почти такую же московскую достопримечательность, как его Спасская башня.
— Конечно, мой друг, — разглагольствовал Крис, — всей душой стремлюсь я на родину, однако же, клянусь, жаль будет мне расставаться с этой несчастной и дикой страной. Столько лет здесь прожил, мастером стал, Спасскую башню построил. Эта башня стала для меня огромным магнитом. Не увижу день один — поверь, скучаю без нее. Сколько раз сворачивал, чтобы хоть одним глазком узреть ее, глянуть на дитя свое! И любовался я ею, черт меня побери, во все времена года, днем и ночью, при луне, на утренней и вечерней заре. А кто будет помнить, что построил ее, башню Спаса милостивого, Крис Галловей из округа Галловей, что в Шотландии!..
Он понюхал пустую кружку.
— И все-таки, брат, мне, бобылю, куда легче будет навсегда проститься с Москвой и башней Спаса, со всеми теремами и церквушками, над коими я так славно потрудился. А ты, братец, пустил в эту дикую землю не один, а четыре могучих корня. Жена, трое сыновей. Их судьба — твоя судьба. Их радость и горе — твои горе и радость. Четыре якоря. Как ты отрубишь, как пересадишь в чужую им почву, в нашу бедную шотландскую землю! Душу и сердце разве можно от корня отодрать, разорвать пополам!
— Нет, нет, нет! — испугался Лермонт, подавляя страх, подальше пряча от себя того же рода давно мучившие его собственные мысли. — Я непременно вернусь! Я вернусь с ними!..
Крис улыбнулся грустно и понимающе.
— Полно, ротмистр! — сказал он, поблескивая мудрыми, все понимающими глазами. — Прочь несбыточные мечты юности! Кто-кто, а ты нашел себя в этой жизни и на этой земле.
Вот кому надо писать, подумал Лермонт. Все он понимает, до всего дошел, и не только смотрит вглубь, три аршина под землей видит, но и мысль свою выразить умеет, мысль свежую, смелую, неповторную. А он, Лермонт, боится правды, на правду глаза закрывает. А ведь еще отец говорил, что правда — все для сочинителя, — вот ведь каков парадокс!..
И все же наперекор всему, вопреки этой давно очевидной правде он не мог признать себя россиянином по гроб жизни, не мог до конца отказаться от несбыточных мечтаний того Лермонта, что храбро пустился в путь почти двадцать лет тому назад из маленького Абердина на берегу холодного, сурового моря. Еще рьянее, с отчаянною строгостью учил сыновей родному шкотскому, аглицкому. Впрочем, какой же язык родной у Вильки, Петьки, Андрюшки?..
— Еще больше, чем вдоволь пива, — продолжал Крис, — человеку нужно признание. Признание любимых, друзей, государства, наконец, света. Человеку обязательно нужно знать, человек он или нет, получилась у него жизнь или не получилась. Здесь ты, Джорди, ротмистр, славному шквадрону голова, большой в полку и войске воин, заслуженный российский дворянин, на виду у Царя и патриарха. А там, в Шотландии, в Абердине, кто ты есть, Лермонт? Полунищий странник, вернувшийся к угасшему родному очагу, неудавшийся искатель счастья, джентльмен удачи, которому не повезло. А может, и повезло. Вспомни: Колумба, моего тезку, привезли на родину в цепях. И аглицкий король косо смотрит на своих подданных из Шотландии, бежавших на службу русскому Царю — варвару и иноверцу!
Сжалившись над другом, Лермонт позвал Вильку и послал его в кабак за пивом.
— Человеку, — тихо произнес он, когда Вилька улетучился, нужно прежде всего самому верить, что он удался. Тогда он всюду покоен и богат высшим богатством. А у меня и этого нет. Я начал и кончу свой путь с клеймором в руках. А я мечтал сплавить воедино меч с пером. Увы, это разные материи, как пламень и вода.
Он помолчал. Губы его искривила усмешка. Кашлянув предупредительно, неслышно вошла своей плывущей походкой Наташа, сменила свечу, убрала пустую посуду.
Когда она ушла так же неслышно, Лермонт сказал:
— Вчера я сжег почти всю свою писанину. Никому она не нужна!..
Галловей ударил дюжим волосатым кулаком по столу.
— You gaddamn foil, you! Джордж Лермонт! Все-таки ты больше ротмистр рейтаров, нежели человек Аполлонова племени — творец, писатель! Как ты посмел это сделать! Неужели тебя, человече, не удержала тень великого Томаса!.. Позор! Ты слаб, приятель, слаб!.. Столько лет писал! Ты должен соединить в себе, как говорят испанцы, armas y letras — военную и литературную карьеру. Иначе какой же ты потомок Томаса Рифмотворца!
Ротмистр оглянулся на черные мокрые окна, припертые ставнями.
— Все не так просто, Крис! Приходил ко мне Макгум. Сказал, что моими бумагами сильно интересуются разные люди…
— Кто? Кому понадобились твои бумаги?
— Наследники опричнины из одного московского приказа. И Португалец — тот самый иезуит…
— Да он же спалил лавку Макгума!
— А кто это может доказать? Иезуит пришел с человеком из испанского посольства — тот поручился за него. И это понятно: лавку сжег какой-нибудь вор или разбойник, подкупленный иезуитом…
Вилька принес пива. Крис одним духом опорожнил кружку.
— Одно из двух, — решительно сказал Крис Галловей, — или я остаюсь, или ты едешь со мной!
Лермонт тоже выпил, вытер рот тылом ладони и ответил другу печальной улыбкой.
На прощание Джордж обнял Криса, стиснул его до костного хруста в плечах, груди, словно чувствуя, что навсегда прощается с родиной.
— Fare thee well, my only friend, — молвил он. — Прощай, друг мой единственный! Береги мою Спасскую башню! Жаль, не высек я над вратами мой прощальный вывод: «Самодержавие здесь держится, несмотря на его служителей». Это парафраз слов Боккаччо о церкви. Загадочная все-таки страна. Но за двадцать с лишним лет крепко полюбил я русский народ, и мне жаль с ним расставаться. Я не ты — не пустил корней в здешнюю землю…
Он вытер тылом ладони мокрые глаза.
— Как учил старина Аристотель, — перед отъездом философски заметил Галловей, — в молодости все возможно, в средние лета еще многое вероятно, к старости нашей жизни правит неумолимая необходимость. Прости меня, Джордж! Я должен ехать в Лондон.[101]
Как только ключница Акулька увела мамку в людскую, Вилька, Петька и Андрюшка прильнули к дверям в горенку, по обычаю своему стали подслушивать, что говорят взрослые.
Что поняли они — тринадцатилетний Вильям, одиннадцатилетний Питер и девятилетний Андрей — из этого знаменательного и поучительного разговора папеньки с его благоприятелем «Головеем-головушкой»?
«Имея уши слышати — да слышит!»
— Чепуха! — заключил младший — потомственный дворянин Андрей Лермонт. — Про войну бы папенька лучше рассказал!..
— Али про девок-блудниц! — мечтательно вывел Питер Георгов сын, молодой, да ранний.
— Про войну и про блудниц стоило бы послушать! — согласился разноглазый Вильям, также сын Георгов и потомственный дворянин Государя своего Михаила Федоровича.
«Имея уши…»
Задаренный сверх всякой меры благодарным и бездарным Царем Михаилом Федоровичем за постройку Фроловско-Спасской башни Кремля, ставшей символом Великороссии и Великой России, Крис Галловей устроил пышные проводы, что даже самые свирепые враги Шотландии (аглицкие послы) были в восторге, а народы, менее привыкшие к сильным напиткам, даже расползались на раскорячках.
Джорджа нашего так несказанно удивило то, что скупердяй Крис смог позволить себе такой роскошный стол, что, подвыпив, он спросил великого зодчего:
— Слушай! Ты чересчур щедр. Хватит ли тебе денег на твою длительную дорогу, хотя ты и получил столько соболей, столько золотых и серебряных чарок?
И крепко подвыпивший Крис тут зашептал ему в ухо по-шкотски:
— Уже в первый год моего визита в Россию я понял, что самые добрые руссины — это мужики, а самые жадные — это князья, бояре и Цари. А следовательно, мне придется качать деньги не у Царя, бояр и князей, а у народа.
— И тебе удалось обокрасть наших руссин?
— Наоборот! Я их спас! Озарила меня их примитивность в любимой их отрасли — производстве водки и пива. Издревле производство водки приносило государству самые большие прибыли. Однако злоупотребления в производстве ее были самыми варварскими, как и в пиве. Себе боярин и мужик делал — одно дело, пойло для смердов — вовсе другое. Моча да плюс сопредельные примеси, пусть и дурно пахнущие…
— Неужели ты на такое пошел?! — возмутился наш потомок рыцарей скандинавских, норманнских и шотландских.
— Что?! — возмутился ваятель. — Да я спас их от их главного и самого убийственного порока и безудержного пьянства!.. Как я убедился, водка — это главный змий россиян, поскольку они всегда отдавались и отдаются ему сладострастно. И я сделал все, чтобы избавить этих запойных пьяниц от смертного греха. — Он достал из кармана листок бумаги и протянул его Джорджу. Тот поглядел на схему и отдал ее Крису, ничего не поняв.
— За эту схему я получил, — продолжал усмехаясь Крис Кремлевский, как его прозвали на Москве, — больше, чем за кремлевскую башню!..
— Ну, Крис! — покачал головой Джордж. — Это же ужасно! Спаивать этих бедных московитов!..
— Погоди! Не спеши с выводами! — осклабился Крис. — Да, я разбогател на этом дельце и отомстил Царю Михаилу за то, что он не заплатил мне обещанные деньги за лучшую из кремлевских башен. Но я сделал и богоугодное, доброе дело для русских. Я продавал им рецепт не водки…
— То есть как это не водки?!
— Да, да! Я выдавал пивной рецепт за водочный!..
— Постой! Водка — белая, прозрачная… Правда, у виски цвет пива!..
Крис расхохотался:
— А я говорил этим пропойцам, что предлагал шкотскую водку, лучшую в мире янтарного цвета водку. И была она настолько крепче и вкуснее, что русские пьянчуги стали переходить на мою «шкотскую водку»! Теперь ты согласен, что я сделал для русских доброе дело?
И оба они расхохотались и выпили за филантропа из Галловея! И выпили не шкотское пиво или эль, а русскую водку!
Когда Крис Галловей распрощался с Москвой и лучшим своим другом, Джордж решил испробовать его рецепт. Оказалось, что его закадычный друг торговал на Москве рецептом производства из пива водки… Ай да Крис! Ай да алхимик! Оказывается, он был не только прекрасным каменщиком, но и волшебником, превращавшим пиво в алкоголь — «вишки беха» — в «воду жизни»! В алкоголь!.. И как умел он зубы заговаривать!..
И предок великого русского поэта даже на русском сочинил такие стишата: «Галловей, Галловей! Ты хитрее всех людей!.. Однако даже Галловей не отрезвит нас, москвичей!..»
Они простились по-братски: Лермонт и Галловей. И Галловей уехал в Англию, не подозревая, что друг его, Айниго Джонс, уже давно лежал в могиле![102]
Как-то Наташа принесла домой купленную ею икону святого Николая. Лермонт взглянул на постнолицего угодника и брякнул:
— А у нас в Англии святой Николас считается покровителем вилланов — холопев — и разбойников с большой дороги.
Наталья ахнула, села на лавку, перекрестилась:
— Что ты! Что ты! Не кощунствуй, ради Бога!
Тридцатилетняя война, продолжавшая бушевать в Западной Европе, смутным эхом доносилась до восточной ее окраины. Разумеется, никто тогда не называл эту войну тридцатилетней, ибо один Бог знал, как долго она продлится, эта ужасная война, казавшаяся бесконечной.
Лермонт с жадностью ловил каждый ее отголосок. Ведь чем больше война, тем быстрее двигает она вперед военное дело. Из ее полководцев больше всего говорили в Москве об Альбрехте Вацлаве Валленштейне. Он сражался на стороне императора Фердинанда II, защищая Римско-католическую церковь, и командовал, что особенно интересовало Лермонта, полками наемных солдат. Говорили, что это человек необузданного честолюбия, что он метит не только в князья германской империи, но и короли Чехии. Сам император страшится его необъятной власти и все возраставшей силы. Армия на него молится и пойдет за ним в огонь и воду…
Через два года офицеры Валленштейна, узнав, что их кумир ради собственной славы и величия готовится продать их неприятелю, восстанут и убьют Валленштейна.
Почти столь же громко гремела слава графа Иоганна Церкласа Тилли, другого полководца императора. В 1620 году в битве при Белой горе Тилли разгромил короля Фридриха V Чешского, вождя протестантов, затем нанес тяжелое поражение его союзнику Христиану IV Датскому.
В 1632 году он будет разбит под Лейпцигом Густавом Адольфом Великим, королем шведским, и падет при переправе через реку Лех в Баварии.
В Москве с тревогой и недовольством услышали об этой победе свейского короля. Такие воеводы, как Шеин, понимали, что это сильно укрепит его на берегах Варяжского (Балтийского) моря, а к этим берегам рвалась и Русь. Однако сам Густав Адольф, самый грозный из военачальников этой войны, будет убит в том же 1632 году при Люцене.
Летел с запада чадный пороховой дым, наплывали озаренные багровыми всполохами грозовые тучи, и все понимали, как соседи объятой испепеляющим пожаром деревни: вот-вот займется и наше село…
Даже Наталья Лермонтова знала, что неспроста все эти учения в полку, новая мужнина должность главного берейтора полка, его неприятности на службе. Формировались новые полки. Их называли полками нового строя — кроме рейтаров, появились драгуны. Среди них были и шкоты. На подмосковных полях маршировали первые пехотные солдатские полки. Кончался срок Деулинского перемирия с поляками. Назревала новая большая война на Западе, с самым опасным врагом Московского царства. Об этом знали все жены начальных рейтаров. И недаром так печально и тревожно, подперев рукой подбородок, пригорюнившись, глядела Наташа своими не поблекшими за все эти годы голубыми глазами на мужа, когда хлебал он щи, вернувшись с темнотой домой из манежа, из штаба полка или из оружейных мастерских.
И его вклад, вклад ротмистра Лермонта, был в спешном создании нового войска, новой русской армии, достойной державы, выдвинувшейся еще со времен Ивана Грозного в первый ряд европейских держав. Старое ополчение поместных дворян уже не могло заменить эту армию, отстоять честь русского оружия на полях грядущих сражений. А трудностей была прорва: имевшиеся полки были плохо обучены воинскому делу, не хватало огнестрельного оружия, особенно разных пушек, больших и малых. В поход русские собирались не то что неделями, а месяцами, пока не были допиты последние бочки зеленчака. Их воеводы, неглупые и вовсе не трусливые, руководствовались в стратегии принципами «авось» да «кое-как», уповая на Бога и Георгия Победоносца. Пока гром не грянет, гласила русская пословица, мужик не перекрестится. Да что мужик! Невероятно беспечны были бояре и окольничие, воеводы и прочие начальные люди. Сам непьющий Царь тратил на пиры больше, чем на войско. И в патриархе Лермонт все больше разочаровывался: и Филарет занимался своими попами прилежнее, чем армией. Слуга двух господ в условиях двоевластия, армия осталась без глаза. В московских приказах Трубецкой и Шеин по-прежнему плели козни друг против друга, и козни эти были опаснее для армии, чем происки ляхов.
Как-то зимой князь Трубецкой заявился в штаб полка, прошел, грозно насупив черные с сединой глыбы бровей, пламенея разгоревшимся на морозе лицом, с развевающимися полами собольей шубы, прямо к полковнику фон дер Роппу. Тот вскочил, завидев высокого гостя. Столько лет он юлил между Трубецким и Шеиным, подмасливался к одному и другому, ведя двойную игру, отыгрывал их друг против друга с пользой для полка, и прежде всего для себя.
Лермонт хотел было юркнуть в сторону, скрыться с глаз долой. Но тут же взял себя в руки, с остановившимся гордым взглядом прошел мимо князя, задев его плечом, небрежно захлопнул за собой дверь.
А вечером он проезжал на коне мимо хором Трубецкого, обнесенных стеной не ниже Кремлевской, по дороге к своему домику у Арбатских ворот, своему последнему причалу на Москве-реке, и проклинал свой шотландский гонор.
По всегдашней своей привычке представлял он себе мстительные картины. Ну, например, где-нибудь под Новгородом или Смоленском отбивает его шквадрон атаку врага. Огонь, дым, грохот, кровь рекой. Рейтары отходят, и вдруг он, Лермонт, видит громадного соболя среди трупов на поле боя. Только это не соболь, а сам князь Трубецкой в собольих мехах, в грязи и крови. «Спасите меня, люди русские! — вопит он жалобно. — Спаси меня, брат!» А Лермонт ему в ответ: «Во-первых, я не русский, а во-вторых, я тебе не брат, а сволочь сиволапая! Ведь так ты назвал меня в ту морозную ночь в Кремле на Красном крыльце!..» И шквадрон скачет прочь под свист ядер, а позади глохнет истошный крик Трубецкого.
Князь Трубецкой по-прежнему занимался татебными, разбойными и убийственными делами, ловил, хватал, тащил, вешал, четвертовал, обезглавливал. Страшными россказнями о татях, разбойниках и убийцах тешил охочего до страшных сказок придурка Царя. Исподволь прибирал Михаила к рукам, внушив ему, что тот только и жив благодаря неусыпному радению его, Трубецкого, ока государева. При каждом удобном случае Шеина он поносил всякой неподобной бранью. Предупреждал Царя-недотепу, что все «еуропские затеи» ни к чему хорошему не приведут, что Шеин портит войско, перекраивая его на иноземный манер, а это значит, что русский ратник, чего доброго, и жалованья просить будет, словно какой-нибудь иноземный наемник, чего никогда на Руси не бывало, и дух тлетворный «еуропский» в Шеине не случайно появился после его плена у ляхов.
Никогда в жизни так не трудился Лермонт, как в ту пору, когда готовил полк к большой войне, к освобождению Смоленска.
Однажды его вызвал к себе полковник фон дер Ропп.
— Скажи-ка мне, ротмистр, как на духу, — сказал он, развалясь за замусоренным столом с оружием и остатками обеда, — чего ты из кожи вон лезешь? Вот твои доношения. — Он показал на стопу бумаг на столе. — В нашем полку, где обретается цвет европейского рыцарства, доблести коего нет равных, свой же товарищ возводит на нас обидную напраслину и вероломно бесчестит! Зачем из кожи вон лезешь? Все равно ведь уедешь при первой возможности, ведь человек ты непьющий, негулящий, небось давно деньжат на отъезд накопил, трофеи, знаю, у тебя были богатые, хоть и не грабил ты. Какого рожна стараешься? Неужели — за веру, Царя и отечество? Ведь у тебя вера и отечество другие и Царь другой. Так в чем же дело, скажи мне?
— За себя стараюсь, — жестко ответил ротмистр. — Плохо будет подготовлен полк — все костьми ляжем. За шкуру свою тревожусь — она одна у меня.
— Не верю тебе, ротмистр, — поразмыслив, отвечал полковник. — Ратному делу здорово обучаешь! Ну, чистый Дон-Кишот! Но за то ты мне и мил, шкот чурбанский, и за то, что рейтар и солдат. Смотри! Вот тоже жалобы, но не твои, а на тебя.
Он схватил кучу бумаг, встал, подошел к печке и бросил их в огонь.
— Иди, ротмистр, за Богом!
Более четверти века прослужил фон дер Ропп у русских, а все путал их язык.
В сенях шквадронный столкнулся с Шеиным. Поседел воевода, обрюзг, расплылся. Кивнув ротмистру, он прошел, грузно ступая, мимо. Сначала Трубецкой пожаловал к полковнику иноземного рейтарского полка, теперь — Шеин. Никогда такого раньше не бывало. Прежде они полковника звали к себе, заставляли ждать приема, цедили свысока указания.
С недавних пор, как начали готовиться к войне, Царь по совету и наущению отца своего патриарха Филарета назначил Шеина через голову Трубецкого на место начальника только что созданного Рейтарского приказа. До этого Шеин четыре года возглавлял Пушкарский приказ. Это звание было равно званию маршала артиллерии Франции. Шеин много потрудился, приводя в порядок русскую артиллерию, выколачивал деньги у Филарета и Царя, закупил пушки в Голландии. Рейтарский приказ ведал сколачиванием полков нового строя, собирал деньги на это важнейшее дело и на содержание рейтар, драгун и солдат-пехотинцев, платил жалованье Лермонту и прочим рейтарам. С 1624 года рейтарами занимался худо-бедно Иноземческий приказ. Недаром полки нового строя ранее назывались полками иноземческого строя. Шеин посылал за границу вербовать иноземных ратников, устроил закупку десяти тысяч новейших мушкетов с фитилями.
О рапортах ротмистра Лермонта Михайло Шеин отозвался с глазу на глаз не очень одобрительно.
— И я таким правдоискателем был смолоду, — сказал он с усталым видом, — Царю Борису, бывло, резал матку правду в глаза. Так то был Борис! Вот и ты на рожон лезешь, а правде надо дать созреть, чтобы ее можно было отстоять. А ты словно Пилат: еже писах — писах! Сам пропадешь ни за грош и правду не докажешь.
Сам же Шеин своим мудрым советам не очень следовал. Однажды он так сказал о лиходейных ляхах:
— Ежели разобраться, то ляхи ничуть не хуже нас, русских. В плену я понял, что война нужна не народам, а их правителям, царям и королям, боярам и магнатам, дворянам и шляхтичам, попам и ксендзам. Уж так устроен мир, и не скоро удастся его переделать.
При дворе рассказывали, что ушастый Трубецкой поспешил передать эти крамольные слова Царю со своим добавлением:
— У Шеина хвост нечист — в плену у ляхов его замарал.
Однажды — было это в 1629 году — Царь получил такую удивительную челобитную, что он сразу отослал ее батюшке, а тот кликнул к себе Шеина.
— Вся наша Русь к великой войне готовится, — сказал он воеводе, — даже попы, и те о фортециях думают и челобитные нам пишут. Почитай-ка, Михайло Борисович!
В челобитной некий поп Нестор из Твери извещал Царя «о великом деле, какого Бог не открывал еще никому из прежде живших людей ни у нас, ни в других государствах». Однако, питая особое благорасположение к тверскому попу Нестору, Господь открыл ему это дело «во славу Государю и на избавление нашей огорченной земли, на страх и удивление ее супостатам». За пустяковые деньги поп брался построить походный крепостной город, в коем ратный люд мог обороняться, как в неприступной крепости.
Шеин потребовал, чтобы поп набросал чертеж своей крепости на колесах или построил ее модель, но поп заартачился и дерзко рек, что боярам он не доверяет и выложит все лишь самому Царю. Царь велел заковать попа-изобретателя в цепи и без долгих разговоров сослал его в казанский монастырь «за то, что сказывает за собою великое дело, а дела не объявляет и делает это как будто для смуты, не в своем разуме».
Москва начала тридцатых годов XVII века. В Кремле Лермонт, один из главных царских телохранителей, был известен всем и каждому из царедворцев. Он же знавал всех Пушкиных и был на короткой ноге с дьяком Грибоедовым, составившим много позднее первый русский учебник истории, в коем он, не ведая горя от ума, тщился доказать, что новая царская династия произошла через Царицу Анастасию от «Государя Прусской земли Романова», родича римского кесаря Августа. Он раскланивался с боярином Боборыкиным и князем Одоевским, с окольничими князем Волконским и Чаадаевым, с князьями-боярами Голицыными, с боярами Лопухиными и Салтыковыми, с боярами Чаадаевыми, Языковыми и Толстыми. Сколько славных имен, фамилий, родов, разновеликих звезд, прославивших себя в прошлом и настоящем и породивших будущую славу своего народа! Со всеми названными дворянами породнятся потомки Лермонта…
Уже первые Романовы — Филарет и Михаил — умели выдавать приказную подделку за народную, выборную волю.
На искупление пленных взимали подворный налог, почитая освобождение взятых в плен русских ратников святым делом.
В 1630 году Джордж Лермонт был в царском дворце, когда Государь принимал иноземных послов: шведского Антона Лимара, голштинского Отто Бруга и турецкого Мусли-Аги.
С 1631 года Царь Михаил Федорович велел всем детям боярским и дворянам быть готовыми к войне. Но легко сказка говорится…
Лермонту да и всем почти офицерам-рейтарам приходилось помогать в обучении не только рейтаров из впервые созданных русских рейтарских полков, но и драгун, коим лет через пятнадцать — двадцать суждено было заменить рейтаров на полях кавалерийских сражений. Эти полки — рейтарские и драгунские — были зародышем регулярной русской кавалерии; обучал он и солдат-пехотинцев — добровольцев дворянчиков из первых шести русских солдатских пехотных полков, куда шли также казаки и вольные «охочие» люди. Из уст ротмистра Лермонта и его сотоварищей-рейтаров сотни и тысячи солдат этих полков впервые услышали слова «дисциплина», «субординация», «атака». Это было еще не обученное, но могучее войско, потому что собиралось оно из добровольцев, из охотников, взявших оружие во имя защиты родины, непоколебимых в своем порыве не дать посрамить землю русскую. Только лет через двадцать станет Москва впервые принудительно набирать в солдаты «даточных людей».
Он учил рубить и колоть с коня, учил офицеров фехтованию: позиция ангард, прямой удар с выпадом, кварта, терс, секуда, полукруг, фланконада, дегаже и прямой удар! Даже французы и итальянцы пасовали теперь против тридцатипятилетнего Лермонта.
В отличие от беспечного Трубецкого, от царского двора, прожигавшего жизнь в роскоши и удовольствиях, небольшая кучка иноземных офицеров во главе с Лермонтом понимала, что война будет трудной, тяжелой. Только они да Шеин, казалось, понимали, какой грозный враг — поляки и литовцы. Не было в тот век у Руси более опасного врага. И он уже действовал. Чем ближе надвигался роковой день истечения Деулинского перемирия, тем деятельнее и наглее вели себя шпионы и лазутчики Сигизмунда III и его иезуитов в Немецкой слободе и во всех других иноземных слободах государева града Москвы.
Пожалуй, во всем рейтарском полку один лишь шквадронный ротмистр Лермонт изучал в канун большой войны опыт древних военачальников — Цезаря, Александра Македонского, Ганнибала и современных ему полководцев — маршалов Франции Витри, Буа-Дофена, де Пралена, принца Нассауского, дона Жуана Австрийского, коему служил некогда Сервантес. Многовато для ротмистра? Рейтарский ротмистр стоил генерала в более поздние времена.
За эти годы он узнал, что война — это неведомое, риск, удача, случай. И все-таки фортуна милостивее к тому, кто смелее и сильнее духом и телом, лучше подготовлен и вооружен.
Совсем заели бы Лермонта жулики и расхитители, если бы не заставил их замолчать один случай в полку рейтаров. Одного шкота-рейтара, тяжело раненного в пустяковой переделке с разбойниками под самой Москвой, в Сокольниках, пришлось списать в калеки. Денег на возвращение в родной Глазго у него не было, пенсии никто ему не сулил, и погиб бы он, как раздавленный телегой пес в подворотне, если бы не Лермонт. Ротмистр устроил складчину и сам ходил по шквадронам, собирая деньги на отъезд калеки на родину. Складчина продвигалась туго, пока не узнали рейтары, что сам Лермонт по-братски отдал земляку половину всех своих наличных денег — что-то около двухсот рублей золотом. Только это и примирило как-то рейтаров, кроме самых хищных и жадных, с правдолюбцем и чистоплюем Лермонтом, по мнению многих вояк, не в меру о себе понимавшим и испорченным книжной грамотой, вовсе не подходящей для наемного солдата, живущего по мудрой и безжалостной пословице: «Ешь собака собаку, а последнюю черт съест!» По-английски эту пословицу Лермонт произносил так: «Dog eat dog, and the Devil take the hindmast!»
Возглавив Пушкарский приказ, Михайло Шеин рьяно обзаводился пушками к новой войне, веря, подобно Людовику XIV, что пушки суть ultima ratio regis — последний довод Государей.
Летом 1631 года фон дер Ропп вызвал к себе Лермонта.
— Дорогу до Вологды знаешь? — спросил полковник, напустив на себя таинственный вид.
— Как не знать — у меня именьишко под Костромой, — отвечал шквадронный.
— Сие мне ведомо. Сделаешь дело — еще землицы да людишек получишь. Святейший патриарх тебя не забудет. Его Святейшество и воевода Шеин по моему совету решили поручить тебе большое дело, благо ты люб ему и знаешь голландский язык. Возьмешь шквадрон, пушкарей сотню, обоз конный и махнешь прямо на север от Волги до Холмогор на берегу Студеного моря. Там дождешься прихода голландской флотилии, примешь двадцать пять пушек и доставишь их в Москву для Пушкарского приказа. Нападут шведы с финнами — дерись до последнего, а затем взрывай пушки.
С таким напутствием отправился ротмистр в долгий путь. Прошел он без особых приключений. Около недели ждали прихода голландских кораблей. Наконец в Двинскую губу вошла флотилия с развевающимися на свежем ветру флагами республики Соединенных Провинций. Моряки — голландцы, валлоны, фламандцы, фризы — немало удивились, когда рейтарский ротмистр обратился к ним на голландском языке. Разгрузка заняла несколько дней. Руководил ею шумливый немчина из Эссена, высокий, рыжий, голубоглазый, как раз такой тевтон, каких описал Тацит, но с придатком в виде огромного пуза, больше даже галловейского. Звали его Конрад Кребс, и от него Лермонт узнал, что пушки вовсе не голландские, а немецкие, производства некоего Круппа из Эссена. Из-за войны, бушевавшей в Европе, людям Шеина пришлось, закупив пушки у Круппа в Эссене, отправить их в Московию на голландских кораблях из Амстердама.
— Такая махинация для моего хозяина, — хвастался Кребс, — сущий пустяк. Антон Крупп далеко пойдет! Уж такой это человек: прикоснется к чугуну — загребает золото!
Кребс рассказал, что основатель дома Арндт Крупп стал членом купеческой гильдии старинного ганзейского города Эссена в 1587 году. Он был подлого, к тому же голландского происхождения и почти безграмотен. Но денежки у него водились. Он построил себе большой дом у Соляного базара. Уже тогда в семисотлетием Эссене строили пятиэтажные дома, потому в городских стенах было тесно. Купцы славились своими гаргантюанскими аппетитами и еврейскими погромами. Через двенадцать лет пришла черная смерть. Объятые ужасом купцы разорялись, продавали за бесценок все свое имущество, пировали напоследок и умирали, а Арндт Крупп бесстрашно, будто завороженный от чумы, все скупал, скупал, скупал. И разбогател, женился после чумы на дворянке с приставкой «фон» перед девичьей фамилией, породил четверых детей. Торговал он поначалу шнапсом, вином, скотом, но когда в 1618 году началась бесконечная война в Европе, он стал интересоваться оружием, углем, водяными мельницами. Старый Арндт умер в 1625 году, оставив солидное состояние сыну Антону, женатому на дочери оружейника Крозена. Черная смерть в виде бубонной чумы, опустошительная религиозная война и удачная женитьба — вот что сделало Круппа оружейником. Дело тестя перешло к Антону Круппу. Он продавал до тысячи пушечных стволов из того самого металла, из которого в прежние века оружейники Золингена ковали мечи, щиты и кольчуги рыцарей Рейна. Торговал Крупп с кем угодно: с голландцами, датчанами, шведами, испанцами, французами. Страна погибала, — голод привел к повсеместному людоедству, а Крупп поставлял пушки всем желающим, лишь бы платили золотом. О Московии и Царе Михаиле Федоровиче он понятия не имел, но царское золото было достаточно высокой пробы. Что из того, что собрано оно было большей частью в кабаках у целовальников! Деньги не пахнут. Крупп готов был поставлять пушки и мушкеты даже самому Вельзевулу.
И Вельзевул остался бы вполне доволен. Принимая пушки, Лермонт испытал каждую на полигоне под Холмогорами, и все они оказались отличного качества. Даже знатоки из Пушкарского приказа не могли ни к чему придраться. Голландцы сполна получили от подьячего из Посольского приказа за доставку пушек, закупили почти задарма меха, навагу, семгу и прочие ценные товары и, вспугнув тюленей пушечным салютом, отбыли восвояси. За время стоянки в Двинской губе, плавая всюду на весельных лодках, они успели составить подробнейшие и точнейшие карты летнего и зимнего берегов. Это были всесветные мореходы, заткнувшие за пояс испанцев и соперничавшие на всех морях с англиянами.
Целых две недели с неимоверными трудностями и мучениями тащился Лермонт с тяжелыми крупповскими пушками по размытым дождями лесным дорогам, утыканным громадными валунами. В болотистых местах приходилось прокладывать гати. Лошади выбивались из сил, падали и испускали дух. Порой удавалось дотемна покрыть лишь два-три поприща. Все же Лермонт не потерял ни одной пушки.
Когда Филарет узнал о прибытии пушек в Москву, он перекрестился и сказал:
— Слава Богу! Теперь можно начинать войну!
Эти слова нисколько не обрадовали ротмистра. Наступал конец вечному покою.
В предвоенной тревоге, в нараставших заботах проходил для Лермонта месяц за месяцем.
И вдруг произошло нечто такое, что выбило из седла ротмистра и заставило его забыть о надвигавшейся большой войне.
Человек только тогда живет полной жизнью, когда находится и действует в самой ее гуще, участвует в главных событиях своего времени. Такой жизнью и жил Лермонт в Московии. Но был ли он счастлив? Едва ли. Большая война не радовала его.
Читая Геродота, он записал: «Пройдет сто, двести, триста лет, и потомки наши будут читать про нас и называть нас старинными и древними, а ведь мы на сто, двести, триста лет моложе их, и это они — старинные и древние. Древняя Греция была детством человечества, Рим — его отрочеством, мы — его юность, а наши потомки через триста лет будут его зрелостью».
Шеин велел передать Лермонту: «Труд его не забудется!»
За свои заслуги Лермонт вполне мог бы стать князем или графом, только эти звания, прежде лишь наследственные, впервые стали присуждаться Петром Великим.
Видно, прав был великий Кальвин, учивший, что натура человеческая низменна и подла, что большинству рода Адамова уготовано место в преисподней!
Сколько лет себе на удивление выходил он сухим из воды, отделавшись лишь двумя десятками не слишком тяжелых ранений, и вот он повержен, уничтожен, получил удар в спину! И от кого? От собственной жены, от кроткой, набожной Натальи. Какая чудовищная измена! Что за гнусное предательство!
В последнюю его осень в Москве преподнесла ему ненаглядная Наташа жестокий сюрприз. Не четвертого сына и не дочь, нет. Как будто ничто не изменилось в их отношениях, хотя и охладела былая страсть. И вдруг это письмо. Письмо, случайно увиденное им в ее ореховой шкатулке. Цидула не только не шибко грамотного кавалера, но и явного иноземца. Скорее всего немца, коих немало было в рейтарах.
«Моя милка сердца дарагая! Я магу тибе, свет мой, лада мая верна, божица, что сколка я луди видал, ты, душинка мая, самая дарагая, самая лубимая, и я твой лубитель…»
В голове вспыхнули, загорелись пламенные строки из «Песни песней», что читал он вместе с Наташей во время их медового месяца:
«…Ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы огненные…»
И словно жгучий крещенский мороз опалил душу, оледенил сердце. На цидуле были выколоты булавкой два сердца, пронизанные стрелой.
Случилось это после нового, 1632, года, и целых три дня ходил он грозовой тучей. В самое сердце ужалила ревность, змея лютая. Лермонт страдал и терзался ревностью, как несчастный король Марк, обманутый муж Белокурой Изольды.
Вспомнилось ему, что писал о русских женщинах некий южник, один из первых знатоков Руси:
«Когда двое любят друг друга, мужчина, помимо других мелких подарков, посылает женщине езжалый кнут, дабы дать ей понять, что ее ждет в случае ослушания; и существует у них правило, что, понеже ни разу не бил муж жену за неделю, она полагает себя нелюбимой и страдает оттого… Когда же нелюбовь стала полной, муж подает на развод, и свобода та дана им изначально несомненно вкупе с их религией от греческой церкви и царскими законами…»
Он сел и написал:
«Ты забыла клятву, данную перед Господом. Дурное супружество противно воле Божией, пагубно для души и потомства и должно быть расторгнуто, понеже Вы нарушили седьмую заповедь; но сынов я Вам никогда не отдам…»
Написал и порвал. Эх, Шарон, Шарон!
Все пошло вкривь и вкось после того злосчастного письма. Он стал чаще задерживаться в полку, в конюшнях и в корчме с приятелями. Как гласит русская пословица, мужик год не пьет, два не пьет, а как бес прорвет, все пропьет. Он узнал, что медовуха или малиновая водка могут утолить сосущую пустоту сердца, что вовсе не дурна и черносмородиновая, особенно после малиновой.
Кабаков в Москве было больше, чем церквей, и находились они часто рядом. В добавление к древним яичным и медвяным питиям пришли брага, пиво, хмельной квас. Вино курили с XIV века. При дворе баловались и заграничными винами мальвазией, ренским, мозельским, бургундским. Святому князю Владимиру народ приписывал вещие слова: «Руси есть веселие пити, не можем без того быти». Лесная Русь издревле пропахла медом. Все занимались бортничеством и бражничеством, разводили хмель, варили квасы медвяные, держали меды стоялые — вишневые, малиновые, можжевеловые безо всякой подделки и подмесу.
С X века поди медовая сладкая дань была первым видом обложения. Много меду утекло на Руси за шесть-семь веков. Когда в XVI веке, к несчастью ее народа, появилась водка — «горячее вино», хмельные пития приносили уже две трети дохода в пользу царской казны. На «брашной» пошлине стояло все царство-государство. Еще удельные князья догадались обложить данью корчмы, затем из жадности завели свои собственные корчмы, а вольные люто преследовали. Иоанн III ввел казенную монополию. В кружечных домах безмерно пили, пели, плясали, дико дрались. Корчмы стали притонами разврата. Иван Грозный, смолоду обладавший светлым умом, вернувшись с победой из славного казанского похода, видя неоглядный вред от хмельного пития, зная, что народ спивается, строжайше запретил продажу водки, первым введя «сухой закон». Пить водку он разрешил токмо царским людям — опричникам и построил для них, для кромешников, на Балчуге особый питейный дом — кабак. Открыли его первый опричник Малюта Скуратов и его помощник князь Богдан Бельский. Но последующие Цари, чтобы обогатить казну, повсюду ввели царевы кабаки, запретив черному люду гнать водку и варить домашние пития. И Русь опять стала спиваться, и пропали на святой Руси пропитые, унесенные реками вина народные веча, общины и братчины, а стал править на Руси кабак — царь худоумных пьяниц.
Великая пьянь захлестывала всю Московию. Только Иван Великий торчал тверезый и не качался. Не один Царь, но и откупщики бояре загребали несметные богатства, торгуя сивухой. Не брезговали брать откуп у Корчемного приказа святые отцы — блаженнейшие митрополиты и архимандриты. Знали христолюбивые прибыльщики: возьмешь откуп за десять тысяч рублев — огребешь все пятьдесят тысяч!
Со времен апостола Павла известно, что пьяницы Царства Божия не наследуют (Первое послание к Коринфянам, глава 6, 10), что алкаши будут просыхать вечно в геенне огненной.
Еще апостол Павел учил, что епископы и диаконы должны быть одной жены мужья, благочинны, не убийцы и не пьяницы (Первое соборное послание к Тимофею святого апостола Павла, глава III, 2–3,8).
Но для простого и несчастного люда делали евангелисты исключение: «Не Царям пить вино и не князьям — сикеру, чтобы, напившись, они не забыли закона и не превратили суда всех угнетаемых. Дайте сикеру погибающему и вино огорченному душею; пусть он выпьет, и забудет бедность свою и не вспомнит больше о своем страдании». И черный народ заливал горе зеленым вином, приговаривая, неистощимый на питейные прибаутки: «Первая — колом, вторая — соколом, а третья — мелкими пташечками», «Чарка на чарку — не палка на палку», «Без Троицы дом не строится», «Учетверить — гостей развеселить», «Пять — пей опять». И завивали горе веревочкой.
Некий европеец по имени Олеарий, посетивший Москву в XVII веке, увековечил в своих воспоминаниях («Путешествие в Московию», 1633–1639) русского пьяницу, коий пропил с себя всё до нитки — кафтан, рубаху, порты и, вытолкнутый взашей из кабака, жестом, исполненным грациозной стыдливости, сорвал у крыльца букет одуванчиков и прикрыл им срамоту, коего и Георгий Победоносец не мог одолеть.
По святым праздникам улицы и площади Белокаменной были усеяны пьяными, как мертвяками на поле Куликовом. Весь град святой становился кабаком, предаваясь зеленому змию. «Меня матушка плясамши родила, а крестили во царевом кабаке…»
Этакой пьяни не видел свет с той поры, как Ной, отец виноделия, впервые упился своим виноградным вином.
Великолепно придумал Господь: Ной один из мудрецов старцев спасся от Великого потопа и до того возненавидел воду, что изобрел вино.
Совестливые священнослужители, проповедовавшие против пьянства, были не в чести ни у отцов церкви, ни у светских властей. Откупщики-кровопийцы жаловались Царю, тот умолял отца патриарха приструнить врагов зеленого змия. И кушал русский народ вино за здоровье Царя и патриарха. «Лакай, народ! Не согрешишь, не покаешься! Ея же и монаси приемлют!..»
— Что есть пьяница по учению мужей мудрых? — грозно вопрошали с амвона иные святые отцы-змиеборцы. — Оный пьяница аки болван, аки мертвец валяется, многажды бо осквернився, мокр и нальявса, яко мех, до горла, не может главы своей возвести, смрадом отрыгая от многаго лакания.
На погибель народную появились кабаки, где можно было только лакать «зелено вино», а харча-закуски не полагалось. Винные откупщики, кабацкие головы, целовальники зарабатывали громадные состояния на таких забористых зельях, как «сиротские слезы», «пожиже вода», «крякун», «подвздошная», «рот дерет, а хмель не берет», «горемычная». «Питухов» становилось все больше. Пьянство лихое и дикое с мордобоем и шумством, невиданный во всем Божием мире завсегдашний запой затопили великую Русь, приведя к всеобщему повреждению нравов. А тенями пьянства были обнищание, блуд и несусветное хамство от избы крестьянской до двора царского. Следом за кабаками появились в Москве веселые дома с девками, больными секретными хворями (французскою, к примеру)…
Эх, пить — умереть и не пить — умереть, уж лучше пить да умереть! Курица, и та пьет!.. И выпивали, потягивали, заливали, дули, лакали, лопали, хлестали, зашибали, глушили, пили мертвую, набирались, накачивались, надрызгивались, нализывались, нарезались, наклюкивались. Пили допьяна, запоем, без просыпу, до чертиков, до белой горячки. Не отставал от Москвы кабацкой, от самых отчаянных пьянчуг, пропойц и выпивох и рейтарский полк — и пьет, и льет, и в литавры бьет!
Чужестранные воины — рейтары, немцы и особенно шкоты — славились как бесподобные локаши даже среди питущего московского люда. Ропп, отец командир, подавал им пример, после всенощной пьянки обходя стол на руках, опираясь лишь на большие пальцы рук.
В кабаке этом, поклоняясь Бахусу, пришельцы не знали правил благочиния. В нем шло настоящее рейтарское питье. Пили по-русски: сначала косушечку, потом еще одну, а потом уж и без счету. А наутро проклинали «яд драконов и гибельную отраву аспидов», со скрежетом зубовным вспоминали с трудом, какие творили непотребства и зазорности, полускрытые в голове парами хмеля.
А ведь еще пророк Исайя возопил против пьянства: «Горе тем, которые с раннего утра ищут сикеры и до позднего вечера разгорячают себя вином… Горе тем, кто храбры пить вино…» Но храбрее рейтаров в этом деле не было.
«Сам Христос, — как-то спьяну заявил фон дер Ропп, — в отличие от Иоанна Крестителя, попивал ее, родимую, и даже мог претворять воду в вино! In vino veritas — истина в вине!»
Как говорил Шекспир, вино придает желание, но отнимает исполнение. Однако мужчина не сразу сгорает в алкоголе, а лишь постепенно. Взять хотя бы Галловея, годами горевшего и не сгоревшего. Правда, он налегал больше на пиво, причем часто цитировал Платона: отрокам, дескать, не следует пить до восемнадцати лет, а мужам напиваться в стельку до сорока.
Обычно захаживал в царев кабак у Красной площади залить тоску и ротмистр Лермонт, гонимый горем-злосчастьем. Скоро стал он подпевать, сначала тихо, а потом все громче, своим полчанам — шкотам и англиянам. К нему подсел рейтар-англиянин, еще не вдребезги пьяный, веснушчатый, с песочного цвета космами, косым глазом и бобровыми зубами, и, плача от умиления, сказал икая:
— Клянусь святым Георгом, умиляет меня эта картина! Сколько я поносил в своей жизни, родившись под Йорком, поносил и ругмя ругал вас, окаянных шкотов, сколько раз дрался с вами, усмирял во имя единого нашего Государя Чарльза Первого, которого тут называют Карлом Первым! Зачем, к чему ссорились мы на наших маленьких островах?! А вот попали мы, враги кровные, на другом конце земли в один полк, в одну дружину — и стали кровными друзьями. Джентльмены! Да живет наша дружба и да здравствует Карл Первый!.. Эй, еще чарку! Давай сюда pepper brandy — мою любимую перцовую!..
И в табачном чаду, в прогорклом от водки, прокисшем от пива воздухе царева кабака плыла настоянная на щемящей тоске песня о трагической битве при Флодденфильде, где войско Генриха VIII разбило шкотов, предводительствуемых нерешительным Иаковом IV.
Пели и другие песни:
Зачем я не птица, не ворон степной, Пролетевший сейчас надо мной? Зачем не могу в небесах я парить И одну лишь свободу любить? На запад, на запад помчался бы я, Где цветут моих предков поля, Где в замке пустом, на туманных горах, Их забвенный покоится прах. На древней стене их наследственный щит И заржавленный меч их висит. Я стал бы летать над мечом и щитом, И смахнул бы я пыль с них крылом! И арфы шотландской струну бы задел, И по сводам бы звук полетел; Вниманием одним и одним пробужден, Он раздался, так смолкнул бы он. Но тщетны мечты, бесполезны мольбы Против строгих законов судьбы. Меж мной и холмами отчизны моей Расстилаются волны морей. Последний потомок отважных бойцов Увязает средь чуждых снегов; Я здесь был рожден, но нездешний душой… О! Зачем я не ворон степной?Эти рубаки и мародеры пели, проливая пьяные слезы, о колосьях ячменя на родной пашне, о срезанном плугом полевом цветке, о цветиках и лютиках лесных, и Лермонт плакал с ними, хотя был еще на ногах тверд и в речах трезв.
«Had we never loved so kindly…! — „Если б мы не любили так нежно.“»И вдруг подскочил, когда пели эту песню, и слезы хлынули из глаз. Нашел, нашел!.. Эту песню и пела его мать, качая зыбку перед тем страшным днем, когда вырезали почти всех Лермонтов!..
«Если бы мы не любили так нежно…»[103](Лет через полтораста шотландский бард Роберт Бернс напишет стихи «Parting Song to Clarinda» на тему этой старинной песни. Затем Байрон возьмет их эпиграфом к «Абилосской невесте». А в начале 30-х годов XIX века юный Лермонтов переведет в двух вариантах четверостишие, начинающееся этими словами.)
Сначала Джордж Лермонт пил приятное гретое вино с пряными зельями, что-то вроде грога, и был вполпьяна, потом — разные другие вина и крепыша зеленого, а потом и все подряд.
Он сам не помнил, как вдруг просохли слезы умиления и вскипела петушиная страсть — шкоты и южники-англияне, только что слезно обнимавшиеся и целовавшиеся, снова передрались. Его оглоушил веснушчатый и косоглазый англиянин с бобровыми зубами, что пил за дружбу, а он ему сломал переносицу и с превеликим криком дубасил головой о дверной косяк, а затем пытался просунуть сквозь непомерно узкое оконце, выбив слюду.
Как рапортовали полковнику, в тот вечер ротмистр Лермонт впервые так надрался, что был пребезмерно и бесчувственно пьян и в том пьянстве учинил великое шумство и неучтивства, скаредно бранился на разных языках и по русской материи, дрался с англиянами из соседнего шквадрона, пока не был связан, дабы смертного в беспамятстве убийства от него не последовало.
Вот так — столько лет после свадьбы не притрагивался к ней, проклятой, живешь, будто монах, а сорвешься раз — сразу объявят тебя забиякой и буяном!
Честно говоря, в полку были довольны такой переменой в Джордже Лермонте, коего раньше почитали за книгочея, мечтающего, видно, о сане пресвитера, как за мужа чересчур уж ученого, воздержанного и щепетильного. Все, опричь полковника, командующего полком, кои вдруг стали замечать, что бравый и справный ротмистр Лермонт стал запускать службу.
Полковник Московского рейтарского полка был фигурой зело замечательной. Барон Клаус-Юрген фон дер Ропп был, что называется, поперек сам себя шире. Из древнего рода кельнских рыцарей, получивший лен от гроссмейстера Ливонского ордена еще в XIV веке, сей остзеец мнил себя воинственным красавцем, а был плешив, желтоглаз и тучен. Не украшали его ни рыжие тараканьи усы, ни пузо колесом, хотя он и уверял всех и каждого, что в пузе не жир, а одни мускулы.[104] Он и в самом деле мог забодать кого угодно этим чугунным пузом, жестким, как пушечное ядро. Пребезмерный хвастун, этот кельнской земли немчина часами мог рассказывать о своих рыцарских подвигах. Зажмурясь, лез в любую кабацкую драку. Но самое удивительное было то, что сочинял в голове он боевые рыцарские и рейтарские гимны, кои распевал громогласно за пиршественным столом. Все говорили, что этот мейстерзингер в звании полковника скоро будет смещен, лопнет, сдохнет от пьянства, но годы шли, а барон по-прежнему толстел, пил, потел, сочинял гимны и песни и спустя рукава командовал полком. Упрямый, как мул, всю жизнь находился он в «лютерском законе» — то есть оставался лютеранином, не желая восприять греческую православную веру.
Ротмистру Лермонту нравилось слушать его россказни о том, как он дрался под началом своего родича ротмистра фон Ламздорфа на службе Царя Василия Шуйского. В битве с войском второго самозванца под Волховом в 1608 году Ламздорф был убит, и фон дер Ропп возглавил шквадрон. Но когда речь заходила о личных подвигах фон Ламздорфа, тут уже быль густо мешалась с небылицей, и отделить чистое зерно истины от плевел фантазии было просто невозможно. Все же Лермонт записал ряд подобных «былей» фон дер Роппа.
Так же часто, как Лермонт и другие шкоты, клялись Шотландией и святым Андреем, клялся полковник фон дер Ропп тремя кельнскими Царями. Любознательный Лермонт выяснил, что эта тройка кельнских Царей была троицей библейских волхвов из царства Востока, первыми поклонившихся младенцу в яслях Иисусу. По преданию, их святые мощи византийская императрица Елена перевезла в Цареград, а оттуда они попали сначала в Милан, а затем в часовню в Кельнский собор.
— Клянусь тремя кельнскими Царями, — загромыхал полковник и подкатил пузом к Лермонту, — клянусь святыми мощами Каспара, Мельхиора и Бальтазара, клянусь крестом трех Царей… уф… уф… я выбью из тебя дурь! Жаль, что ты дворянин, помнящий двадцать колен своих предков… уф… уф… а то бы тебя выпорол батожьями, взял в железа!.. Позор!.. Лишу чинами!.. Уф… Уф… Что скажут при дворе Его Величества! Что будут говорить эти русские варвары! Все умничаешь! Вот до чего книжки доводят!.. Уф… Уф… Клянусь тремя кельнскими заступниками. Уф… уф… уф…
Долго распекал фон дер Ропп ротмистра.
— Чурбанов в полку не потерплю, — грозил полковник. — Знаешь, что есть по-русски чурбан? Тот… уф… уф… кто баклуши пьет!
— Чурбаны! — на следующее утро отчитывал Лермонт свой несокрушимый шквадрон из ста восьмидесяти бесстрашных рейтаров. — Баклуши бьете? Русскую грамоту не учите? Goddamn your souls to hell! — выругался он по-английски и совсем неожиданно добавил:
— Пятак твою распротак! — Что безусловно свидетельствовало о его глубоких познаниях в русском языке, хотя в полку считали, что он знает только три слова: водка, прощай и никогда.
Но в тот же вечер ротмистр снова прибрел в кабак у Красной площади, снова пил тройной зеленчак, снова пел «Had we never loved so kindly», а поздно вечером забрел с неженатыми полчанами на Воздвиженку к молоденьким девицам самого нестрогого поведения, коих шкоты и англияне называли промеж себя bona-nova, laced mutton roads, stales, jays на языке того века и просто шлюшками по-русски.
Утром кошелек его был пуст. В кармане — вошь на аркане. Он истратил, подумать только, рубля три или даже четыре!
Не правда ли, что древле Все было лучше и дешевле?Так всю зиму и прокутил, редко находясь в трезвости, препровождая почти все свободное время в кабаках, ничем теперь как будто не выделяясь среди буйной рейтарской братии, ротмистр Лермонт.
— Молодец Лермонт! — хвалили его полчане. — Кто пьян да умен — два угодья в нем!
Ротмистр, напиваясь, считал долгом довести разгул до его естественного конца:
— На Неглинку! Копья наперевес. Лермонт, вперед!
С начала XVII века вошла в моду пышная женская плоть. Глашатаем и певцом торжествующей плоти и радостной чувственности в пику отцам иезуитам и прочему католическому мурью был великий фламандский живописец Петер Пауль Рубенс. Во святой Москве тридцатых годов вряд ли знали искусство неунывающего антверпенца, которому тогда уже было за пятьдесят, но корпулентные формы, колбасные телеса были тут в особой цене. Не только двор, но и начальные люди всех рангов, купцы и посадский люд понимали толк в вакханалиях, пирах и оргиях. Утехи продажной любви на Неглинке и в других злачных местах столицы были знакомы всем рейтарам и более всех, пожалуй, их бесстрашному предводителю кельнскому рыцарю фон дер Роппу, этому Фальстафу-рейтару, коего частенько увозили с Неглинки домой в бесчувственном состоянии. Ропп постоянно хвастал своими рейтарами, цитируя Ветхий Завет: «Плоть у них ослиная, похоть как у жеребцов». Все это было вполне в духе того почти ветхозаветного времени.
По части блуда православная Москва давно заткнула за пояс протестантские столицы Европы. Само собой, процветали «секретные», или «дурные», или «любострастные» болезни, позднее именовавшиеся «французскими». Лечили их не очень успешно, лишь москворецким паром и веничками из березовых рощ в бесчисленных банях.
Блуд по Москве шел великий, пьянка в бардаках была беспамятной, досыть хватало спотыкаловки. Все знали: на пороге большая война с ляхами, так что пить будем, гулять будем, а смерть придет, помирать будем!
Улицы Неглинная и Воздвиженка в те годы были почти такими же злачными и соблазнительными «долинами любви» в Москве, как Rue des Marmouzets в Париже, в этой несравненной Лютеции, в этом Городе Света, который и тогда уже претендовал на гран-при среди всех столиц мира по части плотских увеселений. Но и на Неглинке можно было даже найти несколько домов с круглосуточно закрытыми ставнями, окрашенными в красный цвет, в подражание бесподобным вертепам Парижа, где закон предписывал борделям именно такой порядок. Немецкая слобода, вновь возникшая после ухода поляков, была заселена не только немцами, а иноземцами всех мастей. Кому не ведомо, что Петр Великий любил кутить в этой слободе, жалуя вообще всех иноземок: и француженок, и немок, и полек — жриц наемной любви. Само собой, наемные вояки из рейтарского полка являлись постоянными патронами и завсегдатаями и в Немецкой слободе, и на берегу Неглинки, обтекавшей с севера кремлевские стены.
Тысячеженец Царь Соломон так учил: «Глубокая пропасть — уста блудниц; на кого прогневается Господь, тот падет туда».
Подобно персидскому Царю из «Арабских сказок», обманутый неверной женой Лермонт брал на ночь женщину, но утром, пресытившись и преисполненный отвращения к женщине и к себе, не предавал ее смерти, а с омерзением бросал несколько сребреников. С тем большей горечью, омерзением и отчаянием, что тратил, транжирил деньги, сбереженные с потом и кровью для отъезда на родину. О, как строго осудил бы его папашка Галловей за этакий мотовской разврат и развратное мотовство! (Хотя себя, холостяка, он не очень ограничивал.)
Утром наш герой приходил, опухнув с похмелья, и рейтары ухмылками приветствовали его, — многих из них он намедни видел на Неглинке. Иные со скабрезными усмешками спрашивали его, сколько сломал он за ночь пик или «задал мер овса» и безбожно преувеличивали собственные успехи. А он стонал внутренне, вспоминая обрывки своих ночных художеств, и скрежетал зубами от угрызений протрезвевшей совести.
Ему вдруг пришла в голову страшная мысль: а сыновья его или не его?! Разноокий Вильям явно его, а Петр и Андрей?!
Бледная, с лиловыми кругами под глазами, Наташа пришла к Николе Явленному, мучительно стесняясь, спросила священника с библейской бородой и вовсе не библейскими масляными глазками:
— Какому, батюшка, угоднику молиться, ежели муж жену разлюбил?
— Коли муж жену невзлюбит, — пропел поп, — потребно петь молебен мученикам Гурию, Симону и Авиве.
— А от пьянства, от змия зеленого, отче?
Поп крякнул, проглотил слюну, покраснел носом.
— От винного запойства надо молебен пить, то есть петь, мученику Вонифатию и Мовсею Мурину.
— А ежели муж к блудным девкам ходит?
— Для избавления от блудныя страсти молитвы возносить преподобному Мартемьяну и преподобному Моисею Угрину.
Пастырь положил на себя широкий крест.
— Вот, дочь моя, что получается, когда раб Божий упорствует в ереси своей!.. Доколе терпеть будешь этакое непотребство? Великий грех на душу берешь, дщерь моя Наталья!..
Впервые за долгие годы перестал ротмистр следить за тем, чтобы воины его шквадрона не расхаживали «в развращенном виде» (неопрятно одетыми), забросил манеж, не ходил лично глядеть за чисткой коней при задаче корма в конюшнях и при водопое на Москве-реке. Не появлялся он и на манеже.
Не раз в сердцах поминал кельнскую троицу полковник фон дер Ропп, получая такие изустные и письменные рапорты: «Ротмистр Лермонт напился весьма пьян, так что и чувствия не имел», «говорил англиянам огорчительные слова в корчме и вновь учинили чрезмерное пьянство», «бил корчмаря весьма больно по черепозданию его, в правый глаз и щеку, от коих ударов видны по лицу синие знаки с великою при том опухолью». Однако прискорбные дела ротмистра затмевались другими, более предерзостными проступками в полку: «Во 2-м шквадроне раскрыли тайную грабительскую шайку, обдиравшую до нитки московских купцов, в 3-м шквадроне подложно продавали в рекруты чужих беглых людей и привели большой недочет в шквадронной казне». Лермонта взяли под караул, причем он пытался назваться «скотом Чурбановым». Но не меньше его шумствовали и буянили остальные рейтары, и чем старше чином, тем более, вплоть до полковника.
Покачиваясь с похмелья, благородный барон фон дер Ропп оглядывал воспаленными глазами выстроенный на плацу полк и громоподобно начинал очередной разнос:
— Государь и самодержавный владыка Руси великой изустно с престола изрещи соизволил тако: ежели вы, несчастные пропойцы, и впредь будете неисправно и пребывая постоянном пьянстве от чрезмерного лакания нести службу в царском дворце, он всемилостивейше передаст сию службу стрельцам и соразмерно уменьшит ваше жалованье!..
В рядах раздавался ропот:
— Не допустим!.. По домам разъедемся… И так за три месяца не платил нам Царь!..
Полковник воспалялся гневом:
— Сами вы, шельмы, в кабаках все пропили… уф… уф… проиграли в зернь, потратили на гулящих девок… уф… уф… вместо того чтобы идти по дороге славы и почестей! Клянусь святыми Царями Кельна… уф… уф… уф…
И здесь барон обыкновенно переходил на великорусский мат с упоминовением родителей, ибо это был единственный общепонятный язык в иноземческом рейтарском полку.
Строй ответствовал ему одобрительным ржанием. Ветер шевелил прапоры с двуглавым орлом и святым Георгием Победоносцем на щите — древним гербом Московских великих князей. Вдали солнце плавилось на златых главах Кремля.
Разумеется, забросил всю свою писанину. Под столом в горенке пылились и желтели его манускрипты.
Чистюля Наташа пришла с веником, робко спросила:
— Можно, Юрий Андреевич, под столиком-то прибрать?..
Он посмотрел на нее с вызовом и мольбой. Ну, когда ты наконец поймешь, что это за манускрипты, на что я тратил твои, Наташенька, сальные свечки?
— Сожги все это, — выдавил он. — К чертовой матери.
Вскинулись ресницы. В зрачках — укор. За что, мол, казните, Юрий Андреевич?!. Но никакого понимания, сознания того, что в этих бумагах-рукописях. Наплевать ей на все его главные труды!..
Он потянулся к открытой бутылке на столе. Плохо, когда рядом со свечой, отражая ее зыбкое пламя, ставится бутылка. Быстро сгорает тогда любой талант. Горят, корчатся в агонии, чернея и вспыхивая безвозвратным синим огнем, каракули казавшихся бессмертными строк. А в бутылке и огне все смертно, все безвозвратно.
Допивая бутылку, Лермонт смотрел в огонь, пожиравший его писания. Они тоже родились мертвыми.
Пустая бутылка покатилась со стола, упала на дубовую половицу, но не разбилась.
Скоро весна — и снова в поход. Быть может, последний поход.
В кабак! К девкам-блудницам!
Догорали манускрипты. Густели тени по углам. Они становились темно-зелеными, как дешевое бутылочное стекло. Лермонт знал: когда дойдет он до предельного градуса, тени эти станут черными, будто погружается он на дно омута, и тогда по светлым пятнам чьих-то ненавистных рож пойдут в ход никогда не лупившие по рейтарским мордасам ротмистровы кулаки.
Завалился он опять на Неглинную к женщинам самого низкого пошиба, куролесил там всю ночь.
А наутро подслушал он случайно такой разговор в конюшне 1-го шквадрона:
— Ротмистр-то наш вчерась опять наклюкался. Ох и зашибать стал наш трезвенник, наш отец командир! С чего бы это, а?
— Да говорят, что деньги у него все украли. Святой истинный крест! А то с чего бы он стал зашибать! Эх, один Бог без греха! Жаль мне шквадронного. Душевный был человек, а зараз по мордасам с перепою лупить начнет. Дерется, говорят, здорово в кабаках.
Как-то совсем не с такой стороны видел ротмистр свои похождения в кабаках и среди девиц вольного поведения. Я тут — словно впервые кто пощечину ему дал.
А сразу вслед за столь неприятно поразившим его разговором в конюшне еще больше потряс его промах на стрельбище. Все в полку знали, что он в десяти шагах от малой пистоли в туза попадает, гвозди с малыми шляпками пулями в доску забивает, а тут с похмелья, показывая, как стрелять, желторотым новобранцам, вдруг в бутылку промазал!
В тот же вечер он не пошел в кабак. И больше вовсе не пил.
Один только Ропп догадался, что творится с Лермонтом.
— От жены начало греху, — сказал он. — В огонь и жену впасть едино есть. Баба да бес — один в них бес!
Он определенно делал большие успехи в русском языке.
И, увы, лечил в москворецких банях «францоватую» болезнь, подхваченную им от какой-то зазорной русской девки на Неглинке.
Весной 1632 года в Юрьев день, день своих именин по русским святцам, забрал Джордж, он же Юрий, всю семью и челядь и поехал в выморочное поместье, жалованное ему всемилостивейшим Государем по высоковелительному указу «за верное стоятельство за Государя всея Руси, усерднорадетельные службы в обороне Москвы и храбрые действия в знатных делах и умные послужения» лет пять назад. С ним ехали под Скопин и Ефремов князь Волконский и братья Дурасовы из царской опасной стражи (охраны), коих он хорошо знал по совместной службе в Москве. С ними ехал и голландец Виниус[105] с коим Лермонт объяснялся на… испанском. Голландцу Царь велел построить первый оружейный завод в Туле и разрабатывать железные руды у Дедилова. На этот раз всемилостивейший Михаил Федорович даровал ротмистру Лермонту несколько сотен людишек и пять тысяч десятин землишки с испомещением не где-нибудь на украйной Руси, как обычно, с тем чтобы новые помещики двигали дальше границы Московии и обороняли бы ее от недругов, а недалеко от родовой отчины столбовых бояр Романовых в Скопине.
В Зарайске, где воеводой в Смутное время был достойный князь Дмитрий Пожарский, недавний спаситель Московского государства, освободивший с мясником Мининым-Сухоруком Москву от ляхов, Наталья непременно хотела поставить свечу перед образом святого Николая Корсунского Дмитрию Михайловичу, с 1628 года воеводившему в Новгороде. Сделала она это в летней соборной церкви Святого Николая при сподвижнике Пожарского протоиерее Никольского собора Дмитрии.
Затем ей вздумалось пойти и возложить цветы у каменных крестов на могиле зарайского князя Федора, убитого ханом Батыем за отказ выдать хану в наложницы жену его, красавицу княгиню Евпраксию, коя, узнав о смерти любимого мужа, выбросилась с башни с грудным сыном.
В Веневе не оказалось ни одной церкви, и Наташа ужасно сердилась.
Ехали с охраной, с ратниками и холопами. В этом краю еще помнили двадцатитысячные ватаги Хлопки Косолапа, Кудеяра, Анны-разбойницы и других «воров земли Русской». Теперь, правда, их остатки откатились в калужские, брянские и мещерские леса. Вот и Тула, где царские войска заморили голодом, затопили водой из Упы, обманули пустыми обещаниями войско отважного Болотникова и лже-Горчакова. В Туле попрощались с Виниусом. Он поехал с царской грамотой искать кузнецов и оружейников. Пока ротмистр осматривал стены Кремля, Наталья замаливала, видно, грехи в построенной Борисом Годуновым соборной церкви Предтечева монастыря.
А может быть, права Наталья, и прихоть сердца, а не церковный обет — высший закон любви? Может быть, любовь и в самом деле выше добра и зла?.. Так какого же рожна она каждодневно по нескольку раз поклоны бьет!..
Но кто ж она — Наталья? Загадочная, темная, глубокая, как русская река Днепр Славутич? Или русская сказка? Или он всю жизнь, все эти двадцать лет, обманывался, как какой-нибудь Дон-Кишоте со своей Дульцинеей?.. Что если она просто молодка из слободки?.. На что променял он святое чудо любви?..
Когда он вернулся за женой в соборную церковь, там царил полумрак, густо пахло ладаном, нагаром, копотью свечей, а Наташа все еще молилась, целиком уйдя в себя, перед тускло мерцавшим иконостасом. Уважая чужую веру, а может, и не без задней мысли подошел ротмистр бесшумно к жене и услышал такую безмерно поразившую его молитву:
— Господи, Спас Милостивый! Вразуми ты моего мужа, раба твоего Юрия Андреевича, прости его и заставь принять веру нашу, веру истинную, православную. Не дай грешнику великому, немчине непутевой, преставиться где-нибудь в сече лютой безбожником, еретиком-просфирьянцем! Не осуди ты его, Господи, на вечные муки, аки иноверца, в генне огненной!..
Ротмистр перестал дышать, весь обратился в слух:
— И сделай, Господи, Боже мой, Юрия Андреевича снова ласковым и покойным, убереги ты его, владыка небесный, от нечистого, прости, Господи, и дурного глаза. Вразуми, дабы никогда более не нюхал он эту водку треклятую! По-рыцарски ли это?!
Неужто самого Бога обманывает подлая изменница? Или играет кощунственно, зная, что он стоит сзади?.. Но и он хорош — подкрался, подслушивает!..
Его бросило в пот. Он кашлянул, зашаркал на месте ногами, выпалил первое, что пришло в голову:
— Пора, Наташа! Надо ехать!..
К вечеру в дождик прибыли в Скопин, откуда вышли и Царь Михаил, и отец его патриарх Филарет, и дед Царя боярин Никита Романов. Став Царем, Михаил по указке Святейшего Филарета окружил свою царскую вотчину казенными, государевыми землями, скупая, а то и отбирая их у бояр и дворян. Неподалеку простирались родовые владения Романовых — в Лебедяни и Романовке. А южнее Скопина водворял он верных его дому людей. Вот и оказался Джордж Лермонт владельцем нескольких сотен душ и сельца Кропотова, что за Доном, под Ефремовом, коего, впрочем, там еще и не существовало — городишко построили только во второй половине века.
Примерно в то же время, когда водворился Джордж Лермонт в дарованное ему населенное поместье между Скопином и Лебедянью, взятое из прежнего опричного удела, поселились на соседних землях, под Пензой и Чамбаром, служилые дворяне Столыпины, с коими суждено было породниться его роду.
Великий Царь милостью своей пожаловал ротмистру Лермонту за двадцатилетнюю службу бесстрашную и безупречную всевысочайшую тарханную грамоту, сделав его обельным вотчинником — свободным от всех и всяких податей. Неблагодарные полчане, той же грамоты удостоенные, особливо из числа уцелевших бельских немчин, роптали: у ляхов-де они отнимали бы и несудимую грамоту: бей, шляхтич, быдло в рожу, да не судим будешь, ибо глориозно Речи Посполитой послужил! Слышно, Жигимонт, а потом и наследник его королевич Владислав жалованья накинул — жизня-то все дорожает! — а русский цесарь вечно на недород кивает, на казну отощавшую. Только землицей и расплачивается, причем норовит отрезать землишку с деревенькой не где-нибудь поближе к граду стольному, а на самой на окраине, у поля дикого, где идут свара и убойство со станичниками, с ляхами и нехристями татарами, как в Америке у людей белых с краснокожими индейцами!..
Наталья опять гневалась — в царской вотчине не оказалось церкви, а он обошел весь острожок, осмотрел башни, походил по посаду пушкарей и стрельцов, коневодов и кожевенников и горшечников и кружевников. Побывав на базаре, он убедился, что сможет продавать в Скопине хлеб, скот, пеньку. Дарованная ему земля — тучный чернозем, богатейшая земля. Только не радовало его это — не представлял он себя в роли помещика.
Вот и дворянское гнездо рода Лермонтов: небольшой крытый дранью деревянный домишко со слюдяными оконцами, с крышей из дранки, с осемью покоями. Но какие места кругом! Изумительно красивые места. Особенно на Красивой Мече, реке, чьи воды столько раз рыжели от русской крови во время татарских набегов и стали совсем красными, когда татары в конце концов бежали после разгрома на поле Куликовом!
На берегу этой реки есть груда камней, о коих ходила в народе старинная легенда: будто давным-давно в Троицын день плясал, веселился тут хоровод — и вдруг ударил гром и обратил всех в камень. И, вспомнив эту легенду, сын барда Лермонта сел на один из камней и заплакал. Заплакал, потому что в Шкотии тоже есть такие камни и такая легенда. Заплакал по родине, по Шарон и матери, по Абердину и Шкотии, по молодости своей, сгоревшей в пылу сражений в чужедальней стороне, по юным мечтам своим, обратившимся в камень…
Что слезы женские? Вода! Я ж плакал! Я, мужчина? От злобы, ревности, мученья и стыда Я плакал — да! А ты не знаешь, что такое значит, Когда мужчина — плачет! О! В этот миг к нему не подходи: Смерть у него в руках — и ад в его груди…Вспомнилось Лермонту, как незабвенный Крис Галловей, всегда восхищавшийся Натальей Лермонт, сказал ему серьезно:
— Джорди! Ты не ценишь свою жену. Эта женщина с сильной природой. Ты слишком бредишь прошлым и нашей родиной, рвешь пополам сердце и душу, а жить надо настоящим. Ты Наташу принимаешь как должное, мечтаешь о другой, несбыточной — и когда-нибудь проснешься, а Наташа стала тебе чужой.
И вспомнилось Джорджу, как однажды в кружалище, когда он и Галловей были уже под градусом, как всегда, речь зашла о женщинах. Крис вдруг спросил:
— Ты не читал Лодовико Ариосто — великого итальянского поэта прошлого века[106] Лодовико Ариосто? Нет? И напрасно, очень даже напрасно! Гений, каких мало! Богом данный талант высочайшего полета![107] В Ферраро он, сын придворного, кажется, гофмейстера, служил тамошнему герцогу Альфонсо, жил с любовницей своей красавицей Александре Бенучи еще во времена рыцарства, которое в других больших странах уже дышало на ладан. Времена в Италии были бурные. Она теряла свою морскую торговлю. Турки захватили Константинополь. Христофор Колумб открыл Америку. В Италию вторглись Австрия, французы, испанцы… Никто в Ферраре не знал, что отставной губернатор ром Гарфаньяны, на досуге занимавшийся своим огородом, в то же время писал свою бессмертную поэму «Неистовый Роланд», шедевр конца прошлого столетия!..
— Я читал Песнь о Роланде на французском в колледже. Замечательная вещь! Я, признаться, плакал, когда дошел до гибели графа Роланда в Ронсевальском ущелье. Да, этот славный рыцарь — племянник великого императора Карла. Какой гимн рыцарству, благородному и верному до конца! Мой предок Томас Лермонт наверняка знал эту поэту наизусть…
— Да уж наверное. Ариосто явно конкурировал с поэмой «Тристан и Изольда», в пылу вдохновения сочиняя рыцарский роман о любви Роланда к прекрасной Анжелике. Наверное, и Роланд неистово ревновал свою Анжелику. Разве любовь бывает в этом мире без ревности! Поэтому я лично предпочитаю любить не одну женщину, а сразу несколько, хотя предпочитал бы содержать их всех в гареме с евнухами-стражами за семьюдесятью семью замками! Судя по портретам, Ариосто был писаным красавцем в итальянском стиле — с черной гривой, усами и бородищей, как у здешних бояр. У боярина воеводы Шеина. Учился он у Овидия, Вергилия, Горация. И сам прекрасно разбирался в науке любви. Однако я считаю, что он поднялся на поэтический Олимп вровень с классиками, создав своего «Rolando Furioso». Некоторые из сорока шести песен связаны с английскими «рыцарями Круглого стола короля Артура», которые изучаются в четырех наших шотландских университетах и колледжах. Под видом мавров, как в «Песне о Роланде», он изображал реальных врагов Европы своего времени с турками-оттоманами…
— В Лондоне, — вставил Лермонт, — я слышал, что Шекспир высоко ценит Ариосто. Ведь он и фабулу «Ромео и Джульетты» заимствовал у итальянского автора.[108]
— Ариосто был плодовитей всех Шекспиров. Пусть заимствуют все англичане да и наши шотландцы сюжеты у Ариосто. Их хватит на целый век!
И тут вдруг Крис Галловей захохотал, явно под влиянием выпитой ромалеи. Его хохот привлек внимание московских пьянчуг, а Крис, подавив веселый свой смех, нагнулся ближе к другу:
— Ариосто, между прочим, отличался блестящим чувством иронии. Иронизировал он, кстати, над женщинами всех возрастов, от мала до велика. Так, рассказал он легенду о замечательном художнике, который написал портрет самого сатаны! Да, да, самого дьявола. Не помню, были ли у него рога, но изображен Вельзевул юношей прекрасной, неземной красоты без рогов и без копыт. В этом была своя логика: ведь дьявол был падшим ангелом! И что же? Весьма польщенный демон пожаловал ночью в гости к художнику, разбудил его, вежливо и дружелюбно поблагодарил его за лестный портрет и предложил ему, портретисту, назвать самую заветную его мечту или желание, которым он тут же его отблагодарит.
И художник не мешкая тут же сказал демону:
— Синьор! Я всем сердцем люблю и обожаю свою жену, мою, ну, скажем, Джульетту. Но, увы, я страшно ревнив и потерял покой и сон, подозревая, беспричинно, надеюсь, жену в супружеской измене. Умоляю вас, синьор демон, научите меня, что я должен делать, чтобы жена мне никогда не изменила, чтобы я бодрствовал и спал спокойно!..
И демон тут же ответил:
— Извольте, милейший: вы, как я вижу, спите не в одной постели. Это никуда не годится. Всегда спите с женой, не снимая вот это кольцо, которое я вам дарю. — И дьявол снял свое золотое кольцо и надел ему на безымянный палец правой руки. И тут же демон откланялся и исчез. А художник, ликуя, бережно принес жену в свою спальню и положил рядом с собой. А утром он проснулся и увидел, что палец его с дьявольским кольцом возлежал у жены во… Где бы ты думал? Во влагалище! Ха-ха-ха!..
Крис расхохотался. Джордж кисло поморщился…
Что имел в виду Крис Галловей?
Он тогда ответил беспечно:
— Rubbish — чепуха! Наташа живет по Евангелию, а в Евангелии сказано: да прилепится жена к мужу! Ее от меня не отлепишь…
Что сказано в русском «Домострое»? Да убоится жена мужа своего! Аминь!
С недоброй усмешкой вспоминал он теперь, как строго соблюдала Наташа дни (и ночи), в кои православная церковь запрещает совершение таинства брака: накануне среды и пятницы в течение всего года, в канун воскресных, двунадесятых и великих праздников, в продолжение всех постов: Великого, Петрова, Успенского и Рождественского, в продолжение Святок, с 25 декабря по 7 января, в течение масленицы и пасхальной седмицы, в день Усекновения главы святого Иоанна Предтечи 29 августа и в день Воздвижения Креста Господня 14 сентября! Все эти запреты объявлял поп в приходской церкви, Наташа записывала числа своим детским почерком, прятала цидулю в Евангелие, то и дело справлялась с этим расписанием. Удивительно после этого, как удалось им прижить троих сыновей!..
Невыразимо тяжко было на душе. Пора было подвести итоги двадцатилетней боевой службы. Началось все постыдно — с шести пенсов! Двадцать лет жил он мечом, проливал кровь во имя Царя, коего не мог любить, зная слишком близко, во имя православной русской церкви, в кою не верил. У всех разный Бог — у шкотов, ляхов, русских. Значит, нет Бога единого, а есть выдуманные божки, кумиры и идолы. Двадцать лет он убивал чужих, хоронил своих. За двадцать ратных лет любой думающий человек разуверится в загробной жизни, в аду или райских садах, в воскресении душ. Мог ли воскреснуть, как уверяли невежественные женщины и темные израильтяне-рыбаки, распятый на кресте Иисус Христос? А если нет, то распял Пилат на Голгофе величайшего в мире обманщика и мошенника, сочинителя красивого, но насквозь лживого мифа о воскресении.
Первые еретические, крамольные мысли давно заронил в сердце начитанного потомка шотландского барда человек Возрождения — Кристофор Галловей, рассказывавший земляку о да Винчи и Бокаччо, святом Амвросии, Томасе Море и Чосере, Копернике и Джордано Бруно, сожженном инквизицией на костре, когда Джорджу было четыре года. С завистью наблюдал как-то Лермонт, с каким почтением слушали его на Ивановской площади в Кремле пестро одетые итальянские архитекторы. Язык Петрарки и Микеланджело знал Галловей в совершенстве. Горько сожалел Лермонт, что не пошел в Эдинбургский университет. Как продешевил он в жизни, продав душу поденно за шесть пенсов Марсу!.. Как поздно осознал, что был он рожден не для доли ландскнехта, что в нем погиб путешественник, ученый, а может быть, поэт…
Двадцать лет надежд и неудач, радостей и скорбей, подвигов и разочарований, и все-таки все эти годы до размолвки с Натальей верил он, что некий высший промысел, управляя всем, ведет человечество по черно-белым ступеням и сияющим высотам и прекрасному совершенству, ко всеобщему миру и братству, к золотому тысячелетию. Он наивно соглашался быть ступенькой в лестнице к земному раю. А люди не становились добрее, жизнь не делалась краше.
Как он жалел теперь, что не уехал на родину с Галловеем. Удержала Наташа, а ради чего! Уж не спуталась ли она еще тогда с этим таинственным немцем!.. Перед глазами вечно нынче маячила та проклятая, закапанная желтым воском любовная цидуля… Все чаще посещали его мысли о бренности мира, о смерти — этой величайшей непременности.
И снова каждый день вглядывался он на учениях и во время караульной службы в лица рейтаров. Этот? Или этот?.. Неужели вот эта рожа?! Бабник он известный, вечно бахвалится победами. А полковые женки, рейтарки, на всю Москву известны своими амурами, скандалами, драками. Wittol! Так называли в Абердине спившихся в кругу старых рогоносцев. Нет, он страшно отомстит жене и ее «любителю», он покажет, что такое шотландская гордость!..
Воротясь в Москву, Лермонт почти целую ночь писал отчаянный рапорт — бил челом не Царю-батюшке, не Московскому приказу, а самому Филарету: в решительных выражениях описывал бедственное положение поселян от напрасных обид, тягостен и великого разорения, за нехлебородием бежавших в Польшу, Запорожскую Сечу, а лесные шайки предлагал уменьшить и отсрочить сбор подушных, вовсе отменить подушные с беглых, сократить число начальных людей над сябрами, освободить торговлю от стеснений, разжать тиски крепостного права, отпускать служилых людей чаще в их поместья, «дабы деревнишки без присмотру не разорились и не пришли бы мужиченки в какую шалость». Подати, писал он, надобно определить ниже, чем в Польше, вот тогда не только прекратятся побеги, но поляки и литовцы захотят переселиться на Русскую землю… Писал, вспоминал Галловея и не чаял получить должный ответ, знал, что глас его останется гласом вопиющего в пустыне.
Сколько ни ждешь войны, а наступает она всегда внезапно и слишком рано. Шеин вызвал командиров полков и старших офицеров в Рейтарский приказ. Сурово и тревожно глянул из-под насупленных седых бровей, сказал кратко и негромко:
— Умер Жигимонт. Шляхта и сейм дерутся из-за короны. Собор решил, что настал удобный случай для войны. Пора отомстить ляхам за прежние обиды и неправды, за глумление над верой нашей и Царем нашим. — Лермонт знал, что Царь и его двор из себя выходили, когда польские послы неправильно, с пропусками титуловали Царя Михаила или упоминали в титуле короля Владислава город Смоленск. — Поведу вас я с воеводой Измаилом. Должен был пойти не он, а князь Пожарский, но он болен. Знаю, мы не готовы к большой войне, но мы пойдем на ляхов, разобьем их до зимы, вернем Смоленск!
Михайло Шеин рвался в бой — мечтал сполна отомстить ляхам за плен, за унижения и оскорбления, пытки, за уксус на раны, за убийство отца, за измывательство над женой, сыном, дочерью. Жаль, преставился Жигимонт, но отольются слезы мучеников Владиславу, Потоцкому, Сапеге, всем нечестивым ляхам.
Главным зодчим войны был Святейший патриарх Филарет. Эта война была детищем бывшего польского пленника. Он страстно желал, чтобы победа над ляхами стала последним актом на земле Патриарха Московского и всея Руси. Что бы ни было сказано в Евангелии о христианском всепрощении, Святейший не забыл ляшский плен, не мог простить ляхам предательское пленение его, невзирая на его посольский сан. С каждым годом росла в нем жажда мщения за неправды бессудные, обиды безмерные. Ненависть доводила его до умопомрачения. Шеин играл на этой ненависти — ведь и он не мог забыть польское панованье, пытки и оскорбления, и он смотрел на Сигизмунда и Владислава как на злейших врагов родины, но он был трезвее, понимал, что нельзя ринуться очертя голову в плохо подготовленную войну.
Воевать на зиму глядя? Нет, поторопился Собор. Ляхов шапками не закидаешь. Нас больше. Но мы все еще азиаты!..
Молча разъезжались начальные люди. На Красной площади бойко торговали дарами осени — осени 1632 года.
20 апреля 1632 года умер король Сигизмунд III. Весть о кончине польского Короля долетела до Москвы через два-три дня.
— Это — Божие нам знамение, — объявил Царю Святейший Филарет. — Жигимонт мертв! Срок Деулинского соглашения истекает первого июня этого года. Надобно нам созвать срочно Земский Собор и решиться на войну против ляхов. А вместо главных наших воевод князей Димитрия Мамстрюковича Черкасского и его товарища Афанасия Лыкова, что свару местническую заварил и по нашему велению уплатил Черкасскому тысячу двести рублей за бесчестье, назначим мы лучше из наших воевод славного боярина Михаилу Борисовича Шеина, а в товарищи ему дадим князя Димитрия Михайловича Пожарского. Шеин и Пожарский — главные герои всея Руси!
Но князь Пожарский сказался больным. И он, увы, был не чужд местничества.
23 апреля на Москве была объявлена воля обоих Государей. Все понимали, что Святейший патриарх спешит воспользоваться польским междуцарствием. Решение о назначении Шеина бояре встретили глухим ропотом, припоминая свои шашни с Владиславом. Коварный Шереметев был зело недоволен назначением Шеина.
5 мая Лермонт командовал стражей в Грановитой палате, где царский двор пировал по случаю «имянин» царевны Ирины Михайловны. Надвигавшаяся война заметно притушила веселье на этом пиру. Шеин сидел за царским столом мрачный, задумчивый, много пил и не хмелел.
Подобно князю Лыкову, который всю почти жизнь «ходил своим набатом, а не чужим набатом и не в товарищах», князь Пожарский, недовольный принижением его подвига на исходе Смутного времени, не захотел идти товарищем Шеина и 5 июня «сказал на себя черный недуг», чем сильно обидел высоко чтившего его Шеина, поелику никто никогда не видел, чтобы князь падал без памяти и извивался в корчах. Князь Пожарский не захотел идти в товарищи к Шеину, поелику Государь патриарх разрешил ему писать в отписках: «боярин и главный воевода Михаиле Борисович с товарищи», не называя сих товарищей по именам, что показалось Пожарскому, привыкшему к заслуженной славе и почитанию, невыносимо обидным. Увы, князь Пожарский не мог стать выше местнической ревности, а ведь имя Шеина числилось намного выше имени Пожарского, когда князья и бояре подписывали грамоту Царю Борису Годунову. И в Смуту Шеин показал себя ничем не хуже Пожарского.
Перед войной Шеин добивался от Филарета и Шереметева указа, дабы все дворянство непременно обучалось грамоте и поступало на военную службу, но глас его был гласом вопиющего в пустыне.[109]
В ожидании новой войны с Польшей Шеин бил челом Царю, просил святейшего патриарха и Шереметева наложить на все иноземные товары двойную пошлину и прибыток использовать для закупки оружия и выплаты повышенного жалованья ратным людям. Но правители боялись обидеть иноземных гостей и их монархов в преддверии войны, предпочитая выставить против главного своего врага плохо вооруженное, слабое войско. Зато царское правительство не побоится через неполных двадцать лет обидеть этих же купцов и их правителей, когда англичане на страх всем монархам учинят «злое дело»: убьют до смерти Государя своего помазанного Карлуса-короля.
Перед самой войной князь Трубецкой, стремившийся прибрать к своим загребущим рукам разведку в Разбойном приказе, потряс Царя донесением своих соглядатаев и лазутчиков в Польше о страшных их ковах против Москвы вкупе с нечистой силой. Вот что по сему поводу писал Царь псковским воеводам в Пограничье:
«…И те лазутчики, пришед из-за рубежа, сказывали… что в литовских городах баба-ведунья наговаривает на хмель, который из Польши и Литвы возят в наши города, чтоб этим хмелем на людей навести моровое поветрие». А посему Царь запретил русским купцам покупать хмель у Литвы под страхом смертной казни.
Трубецкой же в паре с Шереметевым[110] с громадной прибылью сбыл тайно скупленные им в Польше с помощью ополяченных Трубецких несколько сотен возов с хмелем, нужных, чтобы курить вино для русской армии, которая пойдет на Смоленск!
Кому война, а кому хреновина одна!
Говорили, что известие об этой сделке дошло до Шеина и он неожиданно расхохотался:
— Ну, Труба! Ай да Труба! Ему бы для казны так постараться, как старается он набить свой карман! Не русский князь, а лорд аглицкий! Купец высокородный! Вот боярин так боярин! Побольше бы нам таких гостей оборотистых. — И, оборвав хохот, добавил мрачно: — Однако изменою тут у Трубы пахнет, воняет от этого хмеля…
Шереметев, прослышав о проделке князя с хмелем, поспешил воспользоваться ею как козырем в борьбе с Трубецким за первое место у престола, он расписал дело Царю в самых мрачных красках, а Царь, помня уроки отцовы, злорадствовал, видя, что его ближние бояре не на трон его покушаются, а грызутся меж собою за лакомые кости.
Больше всего Шеина бесило, что неожиданная болезнь князя Пожарского отодвигала выступление войска в поход, что грозило сорвать успех похода. Бесконечные проволочки задерживали поход, который по замыслу Шеина должен был начаться еще в мае, как только подсохнут дороги. Шереметев и Трубецкой, Боярская дума словно нарочно вставляли армии Шеина палки в колеса, перед охотой брались собак кормить.
Двенадцатого июля, когда двор отмечал именины Царя, святейший Филарет отсутствовал по причине болезни. Шеин сидел мрачнее тучи и пил чарку за чаркой, налегая на зелено вино.
— Что не весел, Михаил Борисович? — спросил его, отирая мокрую от мальвазии бороду, боярин Шереметев. — И ты ведь сегодня именинник.
— Да оттого, Феодор Иванович, — гневно ответил Шеин, — что еще в мае я должен был быть с армией в Можайске и Вязьме, к первому июня рассчитывал добыть у ляхов Дорогобуж, а в начале лета осадить Смоленск. А я тут на Москве еще на именинах торчу. И не по своей охоте, а по твоей тоже милости. Из-за тебя и других бояр потеряно уж более двух месяцев. Да я, может, уже Смоленск бы добыл!..
Пожалуй, никому другому не дал бы спуску Шереметев за такие слова. Искушенный царедворец, он сделал вид, что не обиделся, пил за смоленскую победу воина Шеина, но в глазах его тлели злые угли. Подчинившись воле Филарета, он одобрил назначение Шеина главным воеводой. Назревали большие события: у царских лекарей выведал он, что Филарет уже вряд ли станет на ноги, а с кончиной его он, Шереметев, вернет себе власть, утраченную после возвращения царева отца из польского плена. Это хорошо, что такой опасный соперник, как Шеин, будет загорать под Смоленском. Но спешить с его отправкой туда не следует, а то как бы он не успел раньше времени взять Смоленск и вернуться в Москву победителем!
Девятого августа была объявлена из Разряда роспись начальных людей, назначенных Государями с согласия Боярской думы в смоленский поход: главному воеводе Шеину Шереметев подсунул в товарищи окольничего Артамона Васильевича Измайлова, своего человека, дьяки при них — Александр Дуров и Дмитрий Карпов (люди Трубецкого). Со всех сторон обложили! Начальником над пушкарями — воевода Иван Никифорович Арбузов (предан Шеину) и дьяк Иван Костерин (человек Трубецкого). Начальником над боевыми запасами — Григорий Алексеевич Загряжский (предан Шеину) и дьяк Емельян Евсевьев (человек Трубецкого). Для раздачи ежемесячного жалованья иноземцам — Василий Протопопов (человек Шереметева) и дьяк Тимофей Пчелин (человек Трубецкого). Названы были также два иеромонаха, иеродиакона, два русско-польских переводчика, с полдюжины лекарей и девять подьячих. По настоянию Шеина все высшие начальные люди были русскими.
Шеину Государи положили жалованья пятьсот рублей, кроме того, Царь ему жаловал большую волость из дворцовых волостей, село Голенищево с прилесками и деревнями, со всеми доходами и 7072 четвертями под хлебом. Все поместья и вотчина Шеина были освобождены от казенных сборов.
Девятого августа главный воевода Шеин со товарищами был у руки государевой в девятиглавом соборе Благовещения Пресвятой Богородицы. Поведением своим он сильно поразил Царя и бояр. Он стоял перед Царем, лицом к шестиярусному иконостасу работы Феофана Грека, Прохора из Городца и Андрея Рублева. С хоров на двух столбах взирали на отпуск (проводы) Шеина члены царской семьи. Знатного люда собралось столько, что только у иконостаса можно было разглядеть пол из красной яшмы, перевезенной сюда Иоанном Грозным из Ростова Великого. На фресках Феодосия, сына Дионисия, шевелились тени людей.
Воздев очи на своего святого — архангела Михаила, икону Деисусного чина иконостаса, Михаил Шеин широко перекрестился и заговорил зычным басом:
— Я поведу армию добывать государству нашему великий град Смоленск, град исконно русский, град священный для меня, поелику я сидел в нем почти всю Смуту с восьмью тысячами ироев, кои почти все погибли в обороне Смоленска или в плену у ляхов. По вашей, господа бояре, вине я двинусь в поход, глядя на осеннюю распутицу. Как втыкали вы мне палки в колеса, когда держал я Смоленск против короля Жигимонта и лучших его воевод, так и ныне вредите вы мне на каждом шагу из местнической зависти. В Смуту многие из вас по запечью сидели, и сыскать вас было немочно. Потому и назначили меня Государи главным воеводою большой руки, что нет между вами мне сверстников службою. Был один токмо сверстник — князь Пожарский, Дмитрий Михайлович, да и его одолел черный недуг. Но со своим войском, солдаты русские, и я клянусь Пресвятой Богородицей в этом Ее храме, что добуду Царю и святейшему патриарху древний град их Смоленск! Добуду или лягу костьми!
Бояре встретили это неслыханное бесчестие негодующим ропотом. Только Шереметев улыбнулся довольной, злорадной улыбкой. Многие ушам своим не верили: этакое срамное поношение родовой боярской чести в святом храме да при всем честном народе! Царь сначала побелел, а потом лицо его стало пунцовым и покрылось потом. Но он смолчал, проглотил дерзость великую, «жалуя и щадя Шеина, — как потом писал Шереметев, — для своего государева и земского дела и не хотя на путь его оскорбить».
Свидетель этой поразительной сцены Джордж Лермонт подробно описал ее в своих записках, запомнив речь Шеина почти слово в слово. В тот же день он получил разрешение фон дер Роппа на отлучку из полка, чтобы проститься с семьей.
Один, без охраны, поскакал Лермонт о двуконь в свое голинищевское имение.
Прощаясь с сыновьями, Лермонт сел на стул, поставил Вильяма меж колен, взял его за плечи и долго смотрел в его разноцветные глаза. Уйдет или не уйдет лермонтовское семя в русский песок?.. Наташа в материнском кокошнике с жемчугом и лучшем своем сарафане молча стояла за детьми, не спуская с мужа недоуменного, необъяснимого взгляда измученных глаз.
Говорят, в роду Лермонтов был знаменитый не только в своем краю, но и во всей Шотландии Вещий Томас, колдун, чернокнижник, прорицатель и бард. И вообще считалось, что шкоты обладают даром ясновидения, видят на аршин под землей, далеко заглядывают в будущее. Но вот он смотрел в глаза старшего сына — и ничего особенного не видел. Что уготовил ему рок в этой родной для него стране? Кем станет сын? Ведь в редкой раковине найдешь жемчужину. А если бы они попадались в каждой второй ракушке, им была бы грош цена. Драгоценные камни потому и драгоценны, что редки. Редки, как звезды в непогоду, когда путник, сбиваясь с пути, готов отдать все за взблеск путеводной звездочки. А сколько раковин не раскрывается, теряется в песке! И никто не узнает, были или нет в них жемчужины… Он поцеловал сыновей. Кто знает, что передает он им, какие свои несбывшиеся мечты и неосуществленные дарования! И кто скажет, что унаследуют от него сыновья и чего они добьются с этим наследством!
Назван первенец был в честь великого писателя и в память великого воина. Дай Бог, чтобы пошел он скорее по пути первого, чем по пути второго. Или, по крайней мере, взял хотя бы что-то от Шекспира, что-то от Воллеса и слил это «что-то» воедино, как сэр Вальтер Ролли, как сам Джордж Лермонт в несбывшихся мечтах своих…
— Сыны мои! — сказал Лермонт хрипловатым от волнения голосом. — Помните, что я рассказывал вам о нашем роде, о рыцарях Лермонтах, славных рыцарях трех брильянтов. Вы — сыны мои — мои бесценные брильянты!..
Не забывайте завет мой: человек, не помнящий родства, не знающий корней своих, не знает, кто он, и, сбившись с дороги предков, слепо идет по жизни.
Он смотрел в безответные юные глаза напряженно, из последних сил, стараясь вместить в них свою боль и страсть. Ужель не вберут в себя эти разноцветные глаза родительский наказ: пусть, ради Бога, пусть будет так, чтобы вы, сыновья мои, воскресили в себе и в будущих ваших сыновьях и дочерях все, что было самого благородного, самого лучшего у Лермонтов. Да, не я прославил этот род, но у меня три сына, и они обязаны, непременно обязаны помнить мои мечты, помнить и чтить Томаса Рифмотворца, великого народного барда, и того Лермонта, кой был еще до него славой клана, сражаясь за принца Малькома, сына Дункана. В одном только был он убежден: Вильям, Петр и Андрей будут честными, смелыми, правдивыми.
Подойдя к двери, он обернулся и поклонился сыновьям и жене глубоким русским поклоном. Потом размашисто перекрестил родню и тихо молвил:
— Да будет над вами благословение Божие!.. Дети мои! Берегите мать!
Из глаз Наташи потекли слезы. Она поклонилась мужу до земли и деревянным голосом проговорила:
— Да благословит тебя, батюшка, Юрий свет Андреевич, прещедрый Господь, да хранят тебя московские чудотворцы!..
А слезы лились из ее глаз.
Один из четырех шквадронов рейтарского полка оставался с другими войсками в Москве для охраны Царя и его двора. Ропп хотел оставить с этим шквадроном Лермонта.
— Что-то ты, ротмистр, сам не свой. Может, тебе лучше остаться, подлечиться, а?
Но Лермонт и слышать об этом не хотел.
— В полку, — ответил он, — найдутся охотники остаться в столице, а я полк помогал готовить к войне и обязан помочь ему в деле, вернуться с победой.
Московский рейтарский полк выезжал поутру в поход после молебна посреди древнерусских святынь, недалеко от начавшейся постройки нового теремного дворца.
Джордж Лермонт ехал в служилой броне на чалом башкирце впереди первого шквадрона, и дикие звуки шкотских рожков и волынок провожали его в поход.
Со щемящей тоской оглядывался он на Ивана Великого, на красно-белого Василия Блаженного. И на Спасскую башню, вспоминая лучшего своего друга в Москве Криса Галловея. Вот ведь шкот! Навсегда оставил на главной башне Московского Кремля свой готический автограф, возвышается эта башня над могучей державой, как скала в шкотских горах. А что оставит после себя в Москве он, Джордж Лермонт?!. Только троих детей — будущих воинов.
Истинно сказано, что только Всевышнему ведомо, что мы берем с собой из этой жизни и что оставляем.
С тех пор как Лермонт открыл измену жены, он перестал с ней разговаривать. Если у него к жене было неотложное дело, то обращался к ней через Вильку.
— Слушай, сын, — сказал он незадолго до отъезда, — передашь матери: приехал в Москву монах Иосиф от александрийского патриарха. Он переводит на славянский язык грецкие книги и согласился учить вас, ребят, грецкому и лабинскому языкам и грамоте. Скажешь от меня матери, чтобы устроила тебя и Питера в эту греко-латинскую школу. Она первая в Москве, и я хочу, чтобы вы с братьями были первыми ее участниками. Так и передай матери! Деньги я ей оставил в ее сундуке.
— А почему ты сам не скажешь маме?
— Не твоего ума дела, сынок.
В пыточную Разбойного указа нагрянул Шереметев, спросил начальника Разбойного приказа Трубецкого:
— Проведи меня сей час к Дедишину!
Шереметев редко показывал власть, редко напоминал, что он первый в государстве правитель, предпочитал, чтобы все и так помнили об этом, но на сей раз он шел напролом, и Трубецкой не дерзнул ослушаться.
Дедишин был плох, но еще жив. Молодой, могучий, он довольно легко перенес первые пытки.
— В чем обвиняется? — властно торопя с ответом, спросил хмурый Шереметев, словно не князя Трубецкого, а какого-нибудь дьяка завалящего.
— Воровал, — ответствовал князь, — к ляхам бежал из Смоленска, много душ загубил.
— Не много, а одну, — жестко оборвал Шереметев, — и то по пьяному делу и из-за бабы. У тебя, княже, не меньше грехов на совести. Отдашь его мне…
— Но помилуй…
— Сказано: отдашь его мне.
— Но он…
— Что он?
Трубецкой отвел Шереметева прочь, зашептал:
— Этот Дедишин, тот самый…
— Не тот самый, а сын того самого, Васька…
— Так ты знаешь?! Но он же сын изменщика…
— Никто так не будет выслуживаться, яко сын изменщика государева. Он каленым железом готов теперь выжечь свой позор. Он у меня с Шеиным на Смоленск поедет. Понял, княже?
— Бери себе это дерьмо — Дедишина, — молвил Трубецкой.
«Силен Шеремет-мурза, — подумал он с ненавистью, — знает, что Дедишин Шеина ненавидит, на ту сторону к ляхам мечтает податься. Но еще поглядим, кому он послужит соглядатаем, тебе, Шеремет-мурза, или мне!»
Шквадрон Лермонта, выезжая из Москвы, пел новую песенку, завезенную из родной Шотландии последними пришельцами:
Не в звездах вся судьба людей, Их жизни перемены, — Гляди, гадая, чародей, В глаза моей Елены. Но не сули мне, звездочет, Измены и разлуки, Чтоб не изведать в свой черед Такой же горькой муки.С дурными предчувствиями уезжал ротмистр Лермонт в поход. Тревожно сжималось сердце. Джордж Лермонт еще никогда так не унывал. Фортуна изменила солдату удачи, фортуна и Наталья. Счастье вроде женщины: коль полюбит вдруг сначала, так разлюбит под конец! Будучи до конца шкотом, пусть и обрусевшим, Джордж Лермонт занялся каббалистикой цифр. На его шкотской родине придавали особый смысл цифре 7, особенно трем семеркам — 777. С 1613-го по 1634-й пройдет 21 год его службы. 21 год — это три семерки — 777. Три топора. Смерть…
Часть III ПРЕДОК ВЕЛИКОГО РУССКОГО БАРДА
Говорят русские люди, как давно услышал Джордж Лермонт, что родина не там, где ты родился, а там, где в дело сгодился. Нет, нет и еще раз нет! Свою шотландскую родину он сам у себя отнял, разобидевшись на шотландского короля, предавшего, по мнению многих и многих шкотов, бедную Шотландию, променяв на богатую Англию, исконного врага его родины. Но ностальгическая любовь к родине и тоска по ней неимоверная никогда не затухали в его сердце, а наоборот, разгорались с годами все сильнее. И в то же время он все русел, русел и почти совсем уж обрусел на второй своей родине. Постепенно стал он думать не только исключительно по-шкотски, но и по-русски, а уже через десяток лет русский язык стал властно вытеснять шкотский язык, не говоря уж об аглицком. Все реже вспоминал он о своем шотландском дворянстве, все сильнее врастал в дворянство, лично завоеванное в боях в Московии…
Особенно сгодился Джордж Лермонт под конец своей боевой карьеры, когда перед походом на Смоленск, на новую войну с ляхами, он вошел в когорту тех иноземных офицеров, которые задолго до Петра Великого стали под началом главного московского воеводы Шеина перестраивать все русское необъятное войско. Именно Джордж Лермонт стал по требованию самого Шеина перестраивать все рейтарские полки, как иноземные, так и туземные. В 1630–1632 годах Лермонт выковал семь полков рейтаров в первой регулярной армии России. При этом Лермонт и близкие к нему иноземные офицеры, из числа которых он особенно ценил недавних пришельцев из Западной Европы, пользовались всеми последними достижениями в обновлении, модернизации полков нового строя. Под флагом этой новостройки (так она тогда называлась среди русских офицеров) и прошли эти последние два года. Новые рейтарские полки, давно уж доказавшие свою великую пользу армии, были доведены до 9–10 рот общей численностью в 2000 воинов! Пехотные полки тогда имели около 1700 воинов, которые называли мушкетерскими. В рейтарские полки входила на две трети тяжелая кавалерия, вооруженная мушкетами или карабинами и пистолетами, носили они железные шлемы и нагрудные латы. Были в ходу еще копейщики. (Внуки Джорджа Лермонта-рейтара по велению Петра Великого навсегда распрощаются с копьями, отдав предпочтение огнестрельному оружию. Копья Петр заменит трехгранным штыком.) В рейтары шли дворяне и дети боярские. Их и обучал Джордж Лермонт, закладывая основы славной русской кавалерии.
Увы, вряд ли могло присниться ему в самых амбициозных снах, что его потомок станет если не русским Байроном, то русским Шелли, а скорее и тем и другим в разнесчастной России. Но без него — запомним это навеки — не было бы автора ни «Героя нашего времени», ни «Бородина», ни… одного из двух солнц русской гениальной поэзии и прозы…
Лермонт возвращался с Московским рейтарским полком и Шеиным туда, где впервые ступил он на Русскую землю, — под Смоленск. Не только Царь, но и весь народ стремился вернуть ключ-город, вот уже двадцать долгих лет находившийся в руках неприятеля. В 1629 году угасла тридцатилетняя война Польши со Швецией, притушенная Альтмарским перемирием. Почил в Бозе, процарствовав без малого полсотни лет, шестидесятилетний наихристианнейший король Польши Жигимонт III, зарившийся на Московию не меньше Батыя. В том же году преставился и его враг Густав II Адольф, король шведский, на чей трон, раскинув пышные юбки, уверенно села его прекрасная дочь Христиана.
Перед отъездом из Москвы с новой армией главный воевода Михаил Борисович Шеин навестил патриарха Филарета. Святейший лежал в своем патриаршем покое. От него остались лишь кожа да кости, и старый полковник Дуглас наверняка увидел бы на его лице Гишюкратовы черты — тень скорой неотвратимой смерти. Шеин не знал человека, более чуждого непременного для его сана христианского смиренномудрия, кротости и долготерпения. Все последние годы был Святейший предан одной мечте — мечте о победоносной воине против Польши. Он заболел, когда узнал, что злейший его враг на земле — Жигимонт III — наконец-то преставился, отдал душу своему католическому Богу, избежав Филаретовой кары.
— Я желал бы умереть, — сказал натужно патриарх, — и быть со Христом, ибо вечное блаженство несравненно лучше земной доли и страшных моих мучений, но я останусь во плоти церкви своей, Руси великой и сына своего венценосного, ибо это нужнее для вас, чада мои возлюбленные, пока не побьем ляхов проклятых. Пока я жив, Михаиле, никого не бойся, смело делай свое дело. Ты наша слава и надежда, гроза и погибель врагов государства. Денно и нощно буду молиться я о нашей победе. Господь запрещает воздавать братиям злом за зло, но ляхи не братья, а лютые враги святой веры и государства Московского. — Первосвященник устремил на воеводу тлеющий взгляд из темных глазниц. — Взятием древнего Смоленска ты приведешь в трепет враждебные нам народы, и убоится нас всякий ворог — и лях, и ногаец, и крымчак, и турок.
Слабеющим голосом отпустил он главного воеводу.
— Будь благословен, сын мой, друг мой по плену!.. — Филарет поднял на Шеина горячечные глаза, тлевшие углями в черных глазницах:
— Благословляю тебя на битву, в коей решится судьба государства Московского! Бог услышит мои молитвы, ибо правда на нашей стороне. Вслед за Смоленском отвоюем мы у супостатов братскую Белую Русь.
Шеин верил: люд русский жаждал возвращения западной Руси. Захват поляками Смоленска и Северской земли, в свое время отвоеванных дедом и отцом Ивана Грозного, отрезал Московское государство от Днепра. Свей оттеснили его с берегов Балтийского (Варяжского) моря. Такого храбрые россы не могли стерпеть. Не оправившись от неисчислимых потерь, вызванных Смутными временами, русские люди, чья самоотверженность изумляла иноземного пришельца, были готовы на новые жертвы, соглашались на отказ от такой немыслимой ценой завоеванного мира, лишь бы вернуть потерянные русские земли. Они понимали, что наивно мечтать о вечном мире, что все могут рассчитывать лишь на мирную передышку.
Так-то оно так. Но было ли готово государство к этой войне? Нет. И это грозило народу его неисчислимыми бедствиями.
Так началась эта трагическая война — война между двумя славянскими народами, народами-братьями.
Впервые на Руси, набиравшей грозную силу, была создана армия, составленная не только лишь из ополчения и наемных войск, но и постоянного, регулярного войска на жалованье. В Европе такая армия воевала уже при Генрихе IV французском.
Посередине двигался Большой полк, — он шел по Смоленской дороге в Можайск с двухтысячным рейтарским полком, теперь уже на две трети состоявшим из русских. Полк правой руки во главе с воеводой Тухачевским был нацелен на Рославль. Все три полка, соединившись с пограничным сторожевым полком, должны были сойтись под Смоленском. Растекались по дорогам, ведущим на запад, стрельцы, солдаты полков нового строя, пушкари, рейтары, драгуны, казанские татары, сибирские казаки и отряды поместных дворян. С севера текло новгородское ополчение, с юга двигались полки южнороссийских дворян. Такой армии еще ни разу не высылала Москва на врага. И незнакомое дотоле широко на Руси гордое слово «армия» звучало из конца в конец в муках рождавшегося великого государства Российского.
Чтобы лучше устроить оборону, Москва в канун войны соединила пограничные уезды на западной, южной и юго-восточной окраине государства в «разряды» — большие военные округа, уездные воеводы которых были подчинены главным окружным воеводам. Все военнослужилые люди Пограничья вошли в окружные корпуса. В Украинский разряд, например, вошли Тула, Мценск и Новосиль. При Алексее будут образованы такие округа и из внутренних уездов. Всем этим мерам начало положил Шеин, а привели они при Екатерине II к губернскому делению России.
Когда Шеин с армией прибыл 10 августа в город Можайск, в сход к нему пришли с войсками воевода князь Семен Васильевич Прозоровский и воевода Иван Кондырев из Вязьмы, воевода Федор Кириллович Плещеев и воевода Баим Федорович Болтин из Северска,[111] стольник и воевода князь Богдан Нагой из Калуги. Почти все они стали табором под Можайском, потому что в городе яблоку не было где упасть. Из всех русских городов стекались под знамена Шеина дворяне, дети боярские, даточные солдаты. Из иноверцев пришли конные и пешие казанские и касимовские татары, чуваши, башкиры, донские казаки во главе со своими атаманами, колобродившие в Смуту, ногайцы с мурзами, городовые стрельцы. Шеин и Измайлов проверяли всех по разборным спискам, сердито отмечая «нетчиков» — дезертиров из числа дворян и боярских детей. Привезли наконец наряд, зелье, свинец, пушечные и подкопные запасы. А денежную казну армии почему-то не везли. Опять Шереметев тянул кота за хвост, медлил и мешкал.
Казну, отпущенную из Московского Разрядного приказа, привезли московские стрельцы только 10 сентября. Целый месяц, последний летний месяц, просидел Шеин, ругаясь на чем свет стоит. Не сдержался главный воевода, подскочил к армейскому казначею Протопопову, выругался матерно, полоснул его с размаху нагайкой по откормленному дворянскому лицу. В тот же день дьяк Пчелин послал на Москву к Трубецкому цидулю о выходке Шеина. В тот же день Протопопов с багровым рубцом на левой стороне лица, с припухшим глазом и дьяк Пчелин с утра до вечера выдавали, медленно считая и пересчитывая, звонкую монету, месячное жалованье и кормовые полковым казначеям. Первыми получили жалованье наемные немецкие люди: шотландский полковник Александр Лесли,[112] фон дер Ропп, Сазерленд и другие. Всего было роздано 78591 рубль 6 атлын 5 денег.
Поход из Можайска в Вязьму занял более двух недель: с 10 до 26 сентября.
По приказу Шеина отряды донских казаков, татар, чувашей перерезали все дороги за Дорогобужем, не пропуская запасы в занятую поляками крепость и добывая «языков». Эти отряды сбили все заставы и острожки ляхов до самого Смоленска. Шеин лично допрашивал языков. На польском языке он говорил сносно, литовский понимал хуже. В Дорогобуж он тайно переправил грамоты к русским людям, обещая им скорое освобождение и призывая к борьбе против их притеснителей — польско-литовских панов. Отписал ко всем польским и литовским людям Дорогобужа, чтобы они сдали ему город, обещая государево жалованье и свободный пропуск из города с семьями, со всем скарбом на родину. Если же город будет защищаться, сулил его жителям беспощадное и поголовное избиение.
Языки показали, что из-за междуцарствия в Варшаве никто о Смоленске не думает. Крепость не готова к обороне. Разрушенные башни и части стены не возобновлены, запасы всякие не подвезены — бери город-ключ голыми руками. А Шеин со своей голодной, раздетой, безоружной армией не мог и мечтать о скором штурме города его судьбы. И пехоты недоставало, и конницы, и «нетчиков» еще не заарканили в армию.
Дьяки и подьячие Шеина по его приказу отписали за его подписью в селения Дорогобужского и Смоленского уездов, чтобы крестьяне везли припасы для армии и продавали их по хорошим ценам. Всей армии он объявил, что за грабеж, насилие, убийство мирных жителей будут судить виновников по жалобам жителей выборные полковые судьи «вправду и без всякия поноровки». Но приказа этого — голод не тетка — мало кто слушался.
Путь из Вязьмы под Дорогобуж занял у Шеина десять дней, с 2 по 11 октября. Желтые осенние ливни размыли все дороги. И люди и лошади едва тащились. Особенно доставалось лошадям, запряженным в пушки. Много их легло на дорогах Смоленщины. 12 октября сдался князю Гагарину Серпейск.
Шеин считал Дорогобуж ключом к Смоленску, и поляки были того же мнения. Они сильно укрепили этот город, устроили засеки перед ним в глухих лесах с болотными топями, с заболоченными поймами рек Лесна, Угра и Ветьма. Но натиск московских стрельцов во главе с тульским дворянином Григорием Сухотиным и наемников Александра Лесли был так могуч и пушки Шеина так скоро расчистили дорогу от завалов, что враг сдал Дорогобуж и бежал за реку Ужу. Восемнадцатого Шеин отправил к Государю с сеунчем об этой победе полковника Сухотина.
Задержки на пути к Смоленску продолжались. Надо было спешить к Смоленску, а Москва все медлила с присылкой съестных припасов. Листы Шеина Царю оставались без ответа. Тогда Шеин обратился к умирающему патриарху. Лежа на смертном одре, Филарет вызвал к себе сына и велел Царю послать по первому зимнему пути хлебные запасы, принудительно собрав сани со всех светских и духовных воинов. Узнав, что казна почти пуста, Филарет Никитич разбушевался и вновь потребовал, чтобы драли со всех торговых людей пятую деньгу, но разрешил, однако, брать с духовенства, монастырей, бояр лишь доброхотные пожертвования. Вспомнив о бессребренике князе Пожарском, поставил его и надежного чудовского архимандрита Левкия во главе денежного сбора, а хлеб и мясо собирать для войск Шеина поручил князю Ивану Михайловичу Барятинскому и Ивану Фомичу Огареву,[113] тоже доверенным людям.
Лиха беда начало, говорят русские. А начало похода на ляхов, на Запад, на Смоленск, не предвещало, казалось, никакой беды. Всюду к ногам Шеина трепетно ложились пышные, расшитые золотом и серебром, орластые знамена Речи Посполитой. С быстрыми гонцами в Москву, Кремль летели победные репорты и реляции. «Все дороги для пленных ведут в Третий Рим — в Москву!» — писал на бивуаке ротмистр Лермонт, подхваченный, как и все в московском войске, триумфальным ветром с Востока. Забыв о дурных предчувствиях, Лермонт ликовал: в походе сразу сказалась та выучка, та вышколенность, что прошли под его началом шквадроны рейтарского полка!
Двадцать три города, двадцать три укрепленных города с валами и крепостными стенами, с польско-литовскими гарнизонами, с гордыми лыцарями и ландскнехтами, с пушками и пищалями сдались Шеину. Он не считал сотни деревень, монастырей, переправ и бродов. «Двуглавый орел явно одолевает одноглавого!» — писал Лермонт при свете костра. Ему казалось, что эти победы — не только торжество московитян, Шеина, но и его личное, выстраданное им торжество. Не к нему ли он шел всю жизнь, не в смоленской ли виктории было его предназначение!
Во время марша шквадрон ротмистра Лермонта шел в авангарде, прикрывая правый фланг армии, гоня перед собой пикеты польских гусар и улан, отходивших в арьергарде своих сил. У него было около двухсот сабель. Во время штурма крепостей Шеин держал свою кавалерию в сторожевом охранении, берег ее. Сторожевое охранение, как известно, глаза армии. Кавалерия тогда считалась главным и решающим родом оружия, однако Шеин одним из первых полководцев всемерно поднимал роль пехоты и артиллерии.
В пылу боя Лермонт забывал о собственных неурядицах. В приступах, штурмах, атаках не помнил себя. Жил только делом, дышал пороховым дымом и едким дымом этим и жаром объятых огнем крепостей выжигал в душе всю нагноившуюся скверну последних месяцев.
— Не нравится мне Лермонт, — за его спиной невпопад говорил полковник фон дер Ропп. — Клянусь кельнскими чудотворцами, он смерти ищет! И что с ним делается, ума не приложу. Я сам всегда был храбр, но не безумен. Потому и дослужился до больших чинов.
На правом фланге войском командовал воевода Артемий Измайлов, старый, многоопытный военачальник. Только не по душе был он Лермонту — больно крут, мастер бараньего рога и ежовых рукавиц. Холопев и поселян громил почище ляхов.
В бою за Белую погибли семеро рейтаров-шкотов: пять равнинных жителей и два гэла. Трое из них были «бельскими немчинами». Один гэл был из-под Инвернесса, Мак-Дональд, другой с острова Скай, Мак-Леод. Их хоронили по гайлендеровскому[114] обычаю, принесенному в Шотландию, верно, еще кельтами. Их прострелянные пулями тела положили на широкие доски, снятые с телеги. Им закрыли глаза, расправили еще не схваченные смертным холодом руки и ноги. На недвижную грудь каждому положили деревянную тарелку с солью и с землею. Земля у кельтов служила символом тленности, а соль, наоборот, бессмертия. Ирландцы окружили погибших товарищей. Волынщик заиграл похоронный гимн на ирландской волынке. Волынка рыдала и плакала. Гэлы начали танцевать, сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее, и похоронные лица их раскраснелись, как во время сражения. Потом безо всяких молитв убитых предали земле.
Пресвитериане хоронили своих павших также без молитв, песнопений и речей. Даже шлема никто с головы не снял. Безмолвно опустили в вырытые могилы сосновые гробы со свежей смолой на грубо отесанных досках. Постояли рейтары, пока засыпали могилы, и разошлись.
Ротмистр Лермонт отметил, что среди погибших было трое бельских немчин, почти двадцатилетних его сотоварищей. Поднял он свежей русской, смоленской землицы и раздумчиво размял сыроватые комья, просеял сквозь пальцы.
Белая. Крепость Белая… Бывшая вотчина покойного князя Бельского, племянника Малюты Скуратова и не меньшего злодея, чем вождь опричнины.
Роковой рубеж Джорджа Лермонта. Его Рубикон. Отсель пошел он на государево имя. Отсель пошел в иную жизнь, незнакомый мир.
Вспомнилось, как ехал он к Белой с отрядом Дугласовых рейтаров под двумя знаменами: под вздыбленным красным львом Шотландии и под «бялым ожелом» Речи Посполитой.
За горстку пенсов в день. Наймит и джентльмен удачи.
Лес от Смоленска до Белой казался волшебным Тристановым лесом. Кафедральный сумрак в борах. Косые расщелины лучей. Тени сосен поперек смутной дороги, вспрыгивающие частоколом не всадника и коня, что едет впереди.
Лес. Лес. Лес. Созданный Богом в один из первых дней творения.
Они ехали лесом, околдованным злыми чарами, в завороженном лесу, объезжая таинственные чаруса по гниющим полям. Как тщились косматые дикие кроны лесных великанов, словно руки их с рваными, растерзанными в битве щитами, закрыть солнце и свет! Как вздувались исступленными мышцами, неистовыми жилами ноги корней! Все таинственно, темно, непознаваемо. Увязали в туманах удары солнечных лезвий, стыла кровь восхода над чарусами. Мертвечина палых листьев под копытами. Клейкая паутина на лице. Стук копыта о взбугрившийся корень. И дьявольское комарье и гнус. Серые столбы толкунов мошек.
И вот снова Белая. Только он едет с востока. И в лесу праздник осени. С его горчинкой. С органной палитрой красок. Со студеной тенью, с внезапным порывом северного ветра. И бесконечной грустью-печалью тех цветов, тех листьев, тех жучков-букашек, коим суждено было танцевать только одно это лето.
Этот несчастный год — 1632-й — вошел в историю Московской Руси как окаянный год, едва не погубивший вконец ее и вместе с ней почти половину рейтаров шкотского шквадрона вместе с героем этого исторического романа.
Грозили Московской Руси со всех сторон: шведы, ливонцы, немцы, всегдашний польский ворог, украинские казаки, не помнящие родства своего русского, татары — потомки разноязычных монголов, тюрок, угро-финнов, татар, азиатских, кавказских и даже европейских, хазарских, астраханских, ногайских, алтайских, тобольских… Короче говоря, сплошной Вавилон!.. И все они и после Куликовской битвы норовили надеть на московитов путем нового нашествия и завоевания новое иго, железное и нерушимое! Чингисхан разгромил русичей в битве на Калке в 1224 году. Через 13 лет хан Батый захватил Рязанское княжество, а за ним и всю Русь. Жестокость Чингисхана и Батыя была безмерна, но таковыми были или почти были нравы и благородного Запада.
Как говорил Галловею и Лермонту князь Хворостинин, «шибко отатарила татарва Русь, и не все, не все было в ее иго… Так, отатаривание народушка нашего русского шло и на благо от крови татарской и чувашской. Ведь многие из них стали дворянами. К примеру, Юсуповы, Арсеньевы, Шереметевы, Мещерские, Сабуровы и несть им числа!»[115]
Вражьи вихри свели Джорджа Лермонтова с князем Иваном Федоровичем Волконским, одним из самых знаменитых представителей этого славного княжеского рода. Князь «был первым воеводою у Никитских ворот при набеге крымцев…». Вассалы вечно враждебной Турции, могущественные и грозные крымские феодалы постоянно нападали на Москву, не раз сжигали ее дотла уже тогда, когда московиты забыли налеты ханов Золотой Орды. Мамая, Тохтамыша, Тимура, Эдигея… Крымские ханы, унаследовав Крымский полуостров у скифов, древними греками и римлянами, византийцев, готов, гуннов, хазаров, турок-османов, посылали на Русь свое войско из Солхата, Бахчисарая. Только через столетие, точнее, в 1736 году, пойдут потомки Лермонта в первый крымский поход и завоюют Крым при Екатерине II в 1774 году…
А в 1633 году Джордж Лермонт едва не погиб, защищая под началом князя Волынского вновь, как в 1619 году, Арбатские и Никитские врата Москвы. К сожалению, раны его были не слишком тяжелыми. Почему «к сожалению»? Да потому, что через несколько месяцев он вернулся в строй, дабы возглавить свой рейтарский шквадрон в роковом смоленском походе. Князь Волконский приложил немало усилий, чтобы отнять Лермонта у главного воеводы Шеина и поставить его на охрану Москвы, которую он, Волконский, укреплял земляным городом. Но Шеин никому не отдавал своих рейтаров, особенно иноземных.
Не мог Джордж Лермонт знать, что его потомки породнятся с аристократами светлейшими князьями Волконскими через князей Мещерских, Репниных, Пушкиных и Мусиных-Пушкиных, Дурново, Воейковых, Шиповых, Нарышкиных, Гагариных, Ланских, Святополк-Четвертинских и Святополк-Мирских. А через Четвертинских, уже в белой эмиграции, породнились в Париже и (лично знакомые мне) Волконские и… Некрасовы. А великий поэт Некрасов прославил в своих прекрасных стихах и чету Волконских…
Кроме крепости Белой, армия Шеина взяла в ноябре и декабре Невель, Себеж, Красный, Стародуб, Сурож, Почеп, Новгород-Северный, Рославль, Трубачевск, куда примчался с большим санным поездом из Москвы князь Трубецкой, потомственный владелец этого города, отчины его предков, и множество других городов, посадов и слобод. В освобожденном Рославле Шеин посадил осадным воеводой Тухачевского, смоленского дворянина, отличившегося при взятии этого древнего города, со следами селищ и городищ, каменными бабами и тысячелетними курганами, с преданиями о восстании радимичей против варягов Рюриковичей в Киеве.
Сдались армии Шеина Рославль, Невель, Себеж. Поляки сдали Шеину за Сожью и Проней Пропойск. Взяты были посады под Полоцком, Велижем, Мстиславлем, Кричевом.
Вторым воеводой у Шеина, его правой рукой Царь не случайно назначил Артемия Васильевича Измайлова. Сделано это было, конечно, по наущению безнадежно хворого, но еще цеплявшегося за суетную власть патриарха Московского и всея Руси, свято верившего, что от соперничества среди начальников всегда больше толку, нежели от спайки между оными. Тщеславный, завистливый Измайлов был старше Шеина на несколько лет и раньше его прославился в ратном деле, смолоду водя вторым воеводой русские полки к южной границе против крымских татар еще при Царе Борисе Годунове в конце XVI века. В 1607 году он отличился в тяжелой борьбе с Болотниковым. Верный сатрап Царей, властолюбивый, жестокий, рьяный, он не страдал и не сомневался, подобно Шеину, когда ему приходилось рубить в бою, вешать, сажать на кол не иноземных врагов, татар или ляхов, а своих же русаков, доведенных до отчаяния и открытого сопротивления всему строю русской жизни, ненавистному государственному порядку, гнусному крепостничеству. Впрочем, так же, увы, будут поступать и более великие полководцы, начиная с Суворова.[116] За звание окольничего, коего удостоился он от Царя Василия Шуйского в 1607 году, Измайлов охотно и самолично перевешал бы всех холопев, всех воров и вообще всех, кого прикажет батюшка Царь, чьи указы он никогда даже мысленно не оспаривал. Шеина же он полагал слишком мягкосердечным и не одобрял его заигрывания с посадским людом и поселянами.
Еще было известно, что Измайлов кичился своими заслугами перед матушкой Москвой в те самые годы, когда Шеин просиживал штаны в плену у ляхов и неизвестно до чего с ними договорился и как потом бежал, а он, Артемий Измайлов, вместе с князем Мосальским привел к Москве владимирское ополчение, без коего вряд ли удалось бы Пожарскому освободить Москву и отстоять Русь. Тогда так высоко вознеслась его звезда, что его, Измайлова, назначили вторым воеводой в Москве, когда из столицы уезжал Царь, а Шеин тогда сирым и босым вернулся из плена и просил его, Измайлова, о заступничестве. И не мог Измайлов простить Шеину, что тот потом при Михаиле Романове опять стал расти и славиться, а его законопатили воеводой в сытный, но такой далекий от столицы город Астрахань.
С Измайловым и Прозоровским Лермонт крепко рассорился из-за одного дела в Белой, в той самой приснопамятной крепости Белой, что в 1613-м стала для Лермонта воротами из Польши в Московию. При поддержке шквадрона Лермонта полк правой руки овладел приступом крепостью, польский гарнизон которой отказался сдаться. Москве, конечно, донесли, что Белую взял князь Семен Васильевич Прозоровский. Измайлов приказал казнить всех пленных поляков. Прозоровский передал приказ Лермонту. Ослушавшись приказа, Лермонт отослал ляхов под конвоем в Москву.
Узнав, что в столицу пригнаны пленные ляхи, взятые войском Шеина, Трубецкой поспешил к Царю.
— Неспроста Шеин сделался таким добреньким, ой, неспроста! Недаром в народе бают, что давно он в сговоре с Жигимонтом покойным и Владиславом. Нагонит сюда ляхов, а те нас ночью всех перережут! Порешить их всех надо и Шеину не дать спуску. Вон Саул, первый Царь Израиля, был от плеч своих выше своего народа и красивее всех, а все-таки низложил его Господь за то, что пощадил взятых в полон еретиков.
Пленных ляхов Царь велел казнить на Болотной площади.
Шеин, узнав от Измайлова о самоуправстве Лермонта, запальчиво заявил, что примерно накажет ротмистра после кампании, и впредь велел миловать только тех ляхов, что добровольно сдадутся в плен. Он еще пуще разъярился, когда ему донесли, что ротмистр наотрез отказался убивать пленных.
Снова необозримые и дикие смоленские леса. Теперь Лермонт знал, что по русскому поверью в них водились лешие, древяницы, бабы-яги, куры, кикиморы, ведьмы и русалки и прочая языческая нечисть.
Пылала земля Смоленская. Бродили по ней войска, творя бесчеловечное междоусобие, брань и разбой. На войско нападали шайки беглых холопев. Даже Шеин опасался их вожака Ивана Балаша, со славой защищавшего под его началом Смоленск в 1609–1611 годах.
Совсем скверно стало на душе у Лермонта, когда его шквадрону пришлось участвовать по приказу Измайлова в страшном деле. За бунт, забрав всех лошадей, сожгли рейтары, разграбили и разорили дворы страдников под Белой, повесили сотского старосту. И «бельский немчина» Джордж Лермонт, хотя и полез в драку и сумасбродил, когда баб и девок стали насиловать, ничего не мог поделать. Приказ есть приказ. И разве грабительство всей земщины, тем более законное, не в утеху для каждого наймита! Но кто приказывал им грабить церкви!..
Кошки скребли на сердце незадачливого Дон-Кишоте. Росомахи. Медведи. Да какой из него Дон-Кишоте! Ламанчский рыцарь был все-таки фанатиком в своих заблуждениях. А ведь почти в каждом мелком захолустном дворянине, да и вообще в человеке, кроме Дон-Кишоте, живет и неумытый мужлан Санчо Панса, с евангельской простотой радовавшийся настоящей жизни, не строивший воздушные замки, не гонявшийся за пустой мечтой!..
Попади сейчас Санчо на Смоленскую землю, он бы сказал примерно так: «Синьоры солдаты! Была на вашем веку у Руси одна война с Польшей, теперь громыхает вторая. И третья не заставит себя ждать. И так без конца, век за веком. Воюете вы и по тридцать, и по сто лет. И когда же, люди добрые, надоест вам это смертное убийство? Когда перекуете вы мечи на орала? Когда придет тишина в святую Русь? Ведь даже самый воинственный из рыцарей, Дон-Кишоте, в конце концов взялся за ум и взмолился: „Ваши милости обязаны, по законам божеским и человеческим, сложить оружие…“»
Он походил на Дон-Кишоте и когда стремился воскресить день вчерашний, эпоху рыцарства, и когда, желая стать благопопечительным помещиком, мечтал о раскрепощении народа, хотел сегодня жить завтрашним днем, нетерпеливо торопил будущее. Сплошное донкишотство! Но насколько беднее и зауряднее была бы его жизнь без этой безрассудной торопливости, без восторженной мечты, без романтики!..
Армия, выступив с заплечным провиантом всего на две недели, по истечении оных оказалась почти безо всякого довольствия. Поляки, планомерно отступая, увозили или сжигали припасы. Деревни были ими уже начисто обобраны. Все роды оружия в армии Шеина кормились за счет фуражировок и реквизиций у местного населения, а попросту говоря, грабительством и хищениями. Грабили своих же русских нищих и голодных поселян, столько лет ждавших освобождения от ляшского ярма в редких, разбросанных далеко друг от друга деревеньках. Расчет на довольствие армии путем реквизиций в бедной, малонаселенной и опустошенной врагом стране не оправдался. Польское пограничье никак нельзя было сравнить, например, с богатой, густо населенной Фландрией. Пустые обозы, посланные в Москву за продовольствием, не возвращались. Шеин не решался рассредоточить свои войска на большей территории, чтобы прихватить побольше городов и деревень, не хотел разжать свой кулак, занесенный над Смоленском. По полсотни рейтаров или стрельцов наваливались на одного поселянина, обдирали его как липку… Все бремя кормления армии легло на простой народ. Подобно саранче, войска сожрали недавний урожай, спрятанный от поляков. Лишения и нужда ослабляли армию, чахли ее силы. Главный род оружия — кавалерия из-за трудностей с фуражом стала бременем и вследствие падежа лошадей неминуемо должна была утерять свое решающее значение.
Рейтары, размещенные на постой в деревнях под Дорогобужем, вели себя словно в завоеванной чужой стране: лупили хозяина-крестьянина, выгоняли из его же постели, а то и из дому, распутничали с его женой, бесчестили его дочь, отнимали скотину, птицу, корм для лошадей. В своем шквадроне Лермонт еще кое-как наводил порядок, разрешая брать у крестьян лишь положенную по закону солому, расселяя рейтаров по одному в каждый дом. Среди воинов его шквадрона было, понятно, много недовольных, но до открытого бунта дело не доходило, старые рейтары в своем шквадронном души не чаяли, зная его как человека бесстрашного и справедливого. Но в других шквадронах полка продажное воинство с объявлением войны Речи Посполитой совсем распоясалось, гнуло беззащитных холопев и поселян в бараний рог, выжимало последние соки из разоренного народа в Пограничье.
Долго цеплялся Джордж Лермонт за свои книжные представления о джентльменах удачи, но давно понял, что нет у забулдыг наймитов и грана рыцарской романтики. И была ли она, эта романтика, в век Томаса Лермонта, в век Тристана? Не выдумали ли ее досужие писаки? Может, и в нем самом неистовый разгул последней зимы в Москве загасил зеленой последнюю еще тлевшую в сердце искру рыцарства? Давно уже перестал он клясться именем матери и честью отца.
— Наши рейтары, — сказал он захворавшему полковнику, коего возили на телеге, — берут у поселян последний хлеб, а хлебу в этом году род худой. Люди умрут от голода или убегут на Дон, за рубеж польский или в башкиры. Рейтары похватали и семенной хлеб. Это безумие. Сделайте что-нибудь, я чаял в вас больше пути и дела. Истинно чаял я в вас больше проку… Воин и крестьянин как душа с телом — не будет крестьянина, не будет и воина.
Полковник только моргал и морщился — его донимал геморрой.
— Все войско… уф… уф… грабит, — наконец выдавил он из себя, — Москва… уф… уф… не шлет нам ничего… Трубецкой там мудрит, финтит… Я ничего не могу поделать… Клянусь… уф… уф… уф… впал в изнурительное состояние… в костях великий лом… уф… зубы выгнили… худо варит желудок… уф… уф… во всех походах был безотлучно…
В отчаянии взывал Лермонт к Слову Божию:
— Помнишь у Исайи: «Ибо я, Господь, люблю правосудие, ненавижу грабительство с насилием и воздам награду по истине»…
На следующий день полковнику полегчало. Скрепя сердце Лермонт снова пошел к нему с гневными жалобами.
— Вы напоминаете мне Телемаха, — проговорил неокрепшим голосом полковник. — Помните такого святого? На арене амфитеатра пытался этот сумасшедший остановить кровавые побоища гладиаторов — и чего добился? Народ забросал его камнями, превратил в котлету по-римски.
— Зато его канонизировали и чтят как святого во всем христианском мире, — возразил живо Лермонт, — вот уже одиннадцать веков! Более того, он недаром пожертвовал собой — с четыреста четвертого года — года его убийства толпой римской — бои гладиаторов запрещены.
— Да разве мы с вами не гладиаторы?! — криво усмехнулся полковник рейтаров. — Клянусь тремя Царями Кельна, самые настоящие гладиаторы. Сражаемся по чужой указке за злато и за живот свой… уф… уф… тьфу, гром и молния! Опять приступ!..
Старый кельнский рыцарь застонал, заскрежетал зубами. Исказилось его лицо — опухшая от пьянства рожа с боевыми шрамами. Вся история Московского рейтарского полка была написана на этой роже, не говоря уж о домосковской предыстории.
— Скоро прощусь я с тобой, ротмистр, — прохрипел полковник, — с тобой и с полком моим. Помни, я любил тебя, хотя всегда считал безнадежным Дон-Кишотом. Ото всех недругов и наветов тебя, правдоискателя несчастного, спасал, укрывал, а накопил ты их уйму. Только бездельники и блюдолизы не имеют врагов. А я сам мечтал в юности быть Амадисом, Тристаном, настоящим рыцарем. Ты и сейчас стремишься им быть, только этот мир не для Дон-Кишотов. А я быстро превратился в скотину, разбойника, на рейтарском довольствии, даже на конском корме, разрази меня Господь, наживался. И все пропивал! Все тратил на какую-нибудь шлюху. Словом, пожил я славно. Уф… уф… Опять начинается… Да постоят за меня трое Царей Кельна, когда я подойду к жемчужным вратам святого Петра!..
Не только разнузданные рейтары, но царское войско вело себя в своей стране, «Царь им велел боронити», не лучше, чем англияне в Шкотии. И как шкоты восстали против насильников и угнетателей, так и русские страдники и холопи поднимались против царской рати, в отчаянии дубинами, топором и косой обороняли живот свой, все чаще вспоминали народного богатыря Болотникова.
— Вашими бесчеловечными действиями, — прямо сказал он полковнику рейтаров, — вы не только вызываете нарекание и бесчестие на рейтаров, вы повернете чернь против нас! И вновь, как в Смуту, всколебнется чернь на бояр и начнется кровавая междоусобица, вину за кою будут нести одни только притеснители. И уничтожит чернь войско, пойдет на Москву! Положит пусту все царство из края в край!..
— Мы вздуем проклятую чернь, — ответил с усмешкой полковник. — Не посмеет подняться против Царя… Уф… Уф… У нас оружие, а у нее его нет… Уф… Уф… И мы ее розгами, батожьем, кошками!.. А молодых холопев — в рекруты!.. Русские — это скот. Триста лет были они невольными рабами у татарских баскаков и еще триста будут добровольными рабами у своих Царей!..
И Лермонт замолчал, понимая всю бесполезность своего спора со старым наймитом, коему наплевать было на народ с колокольни Ивана Великого. А ведь в ту пору уже мужал на Дону Степан Разин, уже оставалось всего каких-нибудь три десятка лет до того рокового дня, когда князь Юрий Долгорукий, потомок того самого, повесит брата Степана, а Степан станет во главе крестьянской революции. Уже бежали на Дон казаковать холопские ватаги со Смоленщины и других земель Московской Руси. Среди голытьбы зрел страшный бунт. Скоро войдут в возраст бесстрашные народные вожаки-разинцы: Максим Нечай, Василий Ус, Сергей Кривой, Федор Шелудяк, крепостной Чирок… Уже закипал тихий Дон… Настанет день, и «воровские шайки» и еретица старица Алена — «Богатырь-ведьма» Разина будут крепко бить рейтаров и их полковников — Зубова и Зыкова…
Через много-много лет девятнадцатилетний потомок Лермонта будет писать в своем первом романе «Вадим»: «Умы предчувствовали переворот и волновались: каждая старинная и новая жестокость господина была записана его рабами в книгу мщения, и только кровь могла смыть эти постыдные летописи. Люди, когда страдают, обыкновенно покорны; но если раз им удалось сбросить ношу свою, то ягненок превращается в тигра: притесненный делается притеснителем и платит сторицею — и тогда горе побежденным!..»
Вот о чем предупреждал ротмистр Лермонт своего полковника. Доживи он до разинщины, вспомнил бы горящие деревни под Смоленском, бунт, кой читал он в хмурых глазах холопев.
Вольность-волюшка, Воля милая, Несравненная, Неизменная…Несколько тысяч подвод обоза в хвосте армии, растянувшиеся по осенним раскисшим дорогам, так сильно задерживали движение войск на запад, что она делала не более двух-трех поприщ в сутки. Отдыхали войска почти всюду под открытым небом в дождь, грязь и холод. Ломались телеги, падали лошади, отставали измученные, заболевшие ратники. Армия таяла на глазах. Лермонт с растущей тревогой считал число набитых и захромавших коней в шквадроне. Ропп хватался за голову. Шеин хранил внешнее спокойствие. Он заранее высчитал, составляя план похода, что почти полное бездорожье, осенняя распутица, плохонькая одежка и обувка его воинов, бездомность, бескормица, боевые потери уполовинят его армию до того, как она с боями дойдет до Смоленска. Увы, расчет его оказался чересчур розовым: до Смоленска дошла только треть армии. Слишком много встретилось по пути неожиданностей и затруднений, связанных с передвижением по одной мало-мальски сносной дороге и по гиблым проселкам огромной армии в предзимье.[117]
Лермонт рвался встретиться с Шеиным и боялся, что ничего у него не выйдет из этой встречи. Состоялась она в разрушенном, еще дымящемся Дорогобуже. Шеин молча выслушал страстный рапорт о грабительстве в армии, расчесывая пальцами надвое пегую от седины бороду.
— Знаю, — молвил он наконец, — в армии меня считают тираном, деспотом. И верно! Почти двадцать лет я готовился к этой войне, а мы не готовы к ней. Святейший поспешил. Ненависть — плохой советчик. И теперь все пойдет прахом, коли я не погоню армию, как коня на гонках. Или загоню армию, или одержу победу. Нужда, лишения, гибель тысяч и тысяч бойцов — разве я этого всего не вижу? Армия расплачивается за просчеты патриарха и мои тоже, за скопидомство и важность князей-бояр. И все-таки только вперед! Иначе все жертвы будут напрасны, иначе армия погибнет, не дойдя до поля решающего сражения — до Смоленска. Война — это стихия, у нее свои дикие законы. Если рейтары должны ограбить мое поместье, чтобы накормить себя и своих коней и продвинуться еще на три поприща вперед, — ради Бога, пусть грабят. На кону — все наше дело. Война идет за Русь. Тут уж не до мошны и не до твоих, ротмистр, угрызений и чистоплюйства. Вспомни, как беспощадно гнал Господь племя Израилево через пустыню из Египта!
— Господь дал тому племени манну небесную…
— Манна — в Смоленске. Чем раньше возьмем крепость, тем больше захватим припасов. Достанем крепость — всех накормлю. И победа будет за нами! Иди, ротмистр, с Богом…
Глаза у главного воеводы налились кровью.
Лермонт молча поклонился, собираясь выйти вон.
— Постой! Скажу тебе все… — Он выпил квасу из кружки. — Я хотел сколотить народную армию. Доколе будет Русь уповать на наемников! Рейтары твои всегда были и останутся грабителями. Чужая для них страна, чужой народ. Не гневайся, не про тебя разговор. Ты белая ворона средь черных рейтаров. Не успел, не смог. Да и как сколотишь армию? Станут ли холопи сражаться за крепостную Русь! Шиш-то… Нужно сбросить ярмо с поселян, да ведь это анафема для Трубецкого, для князей-бояр! А пока не будет у нас армии народной, армия будет всегда довольствоваться грабежом. Заруби это на носу и гони, гони рейтаров на Смоленск!..
Только 24 ноября, когда все вокруг уже стало белым-бело от снега в первый мороз, выступила армия из Дорогобужа, получив ржавые сухари, ветчину, масло коровье, муку, крупу, толокно. В стужу и метель брела эта армия по смоленским лесам и полям. Лишь к 15 декабря 1632 года привел Шеин свою сильно поредевшую армию под Смоленск, и тут же, как только поставили ему шатер, взялся он писать Царю, дуя на озябшие пальцы, о том, что армия съела в походе все запасы и опять ей грозит голодная смерть.
Двадцать восьмого ноября Шеин снова писал Царю: «Государевых запасов нет, купить не у кого, а из Вязьмы запасов привозят понемногу, телег по десять и по пятнадцать, и того запасу на один день не становится… а пешие русские люди с голоду бегают из-под Смоленска, а немецкие люди от голода заболели и помирают…»
Шеин метал громы, расхаживая в своем шалаше:
— Когда же мы, русские, начнем учиться на ошибках? Почти девяносто лет назад Царь Иван Васильевич двинулся в декабре на Казань… И что же! Он не дошел до Нижнего — начались оттепели и проливные дожди! В феврале ему пришлось воротиться назад несолоно хлебавши! Но он извлек пользу из этой ошибки. Через четыре года хорошо подготовился, собрал стопятидесятитысячное войско и отправился в поход на Казань уже в июне и второго октября взял-таки Казань!.. Чтобы учиться у истории, надо ее знать. А воеводы у нас — невежи дремучие. Взять хотя бы воевод князей Прозоровского и Белосельского, — нет у них ни искуса воинского, ни мужества, как у иных малых воевод, таких хотя бы, как Тухачевский и Твардовский, а грамоте и эти еле обучены. Князя Пожарского — вот бы мне кого в товарищи, да и он стар стал, местничать надумал!..
Он пробивал армии путь на запад, и сильнее, чем когда-либо прежде за почти двадцать чужбинных лет, грызла Лермонта тоска по родине.
Над занавесою тумана, Под небом бурь, среди степей, Стоит могила Оссиана В горах Шотландии моей. Летит к ней дух мой усыпленный Родимым ветром подышать И от могилы сей забвенной Вторично жизнь свою занять!..В конце января 1633 года Шеин расчистил все восточное предполье Смоленска и подошел к городу. Ляхи последовали давнему его примеру и выжгли русские посады и слободы, заперлись в крепости, достроенной и укрепленной лучшими польско-литовскими и европейскими инженерами.
Подъезжал Лермонт к Смоленску в ветреный день. Ветер гудел органными трубами в сосновых высях, и ротмистру казалось, что это ветер истории трубит в парусах России. Сильно билось сердце. Смоленск. Альфа и омега военной карьеры Джорджа Лермонта, двадцатилетней его Одиссеи. Шансов сложить голову было у него больше чем достаточно. Но в тридцать семь лет кто хочет думать о смерти. Не хочешь, думаешь. Как думал все эти годы. Перед каждым боем. Каждый раз, когда вынимал из ножен клеймор. Все эти долгие годы Лермонт, подобно Давиду в Первой книге царств, мог сказать: «Один только шаг между мною и смертью». В этих словах — вся судьба рейтара.
Шеин остановил армию в пяти поприщах к востоку от Смоленска, на том же, что и крепость, левом берегу Днепра, там, где начинались после полей вокруг города перелески, переходившие в девственные смоленские леса. Действуя согласно им же выработанному «государеву наказу», главный воевода указал ставить огромный острог, копать рвы и всякими крепостями укрепляться, дабы в остроге том было бесстрашно и надежно сидеть, буде придут нежданно польские и литовские ратные люди. Впервые в военной русской истории выдвинутые вперед солдатские полки стали рыть окопы с юго-восточной стороны города. Они же ставили высокие туры для пушек, чтобы можно было вести огонь не только по стенам, но и через них.
Объехав по снежной целине крепость, Шеин убедился, что потерянное его армией время, лето и осень 1632 года, поработало на противника.
Ляхи сильно укрепили мощную годуновскую крепость. Всюду виднелись каменные и кирпичные заплаты на стенах и башнях. Видно было, что камень подвозили по Днепру на плотах. Под стенами еще виднелся битый кирпич и белели следы груды затвердевшего известкового раствора, почти не отличимые от снега. Кое-где ляхи нарастили стены, подняв каменные зубцы почти в два человеческих роста. Под зубцами возвышалась двускатная тесовая кровля. Над башнями тоже были построены взамен сгоревших шатровые крыши. А было башен, прямоугольных и многогранных, тридцать восемь! Даже Московский Кремль, насколько помнил Лермонт, имел лишь девятнадцать башен. И протяженность стен у Смоленского кремля была почти в три раза больше, чем у Московского. С начала осады ляхи крепили город всеми людьми и женским полом, доставляя на стены колья, камни, вар и воду. Никто не помышлял о капитуляции.
Тяжелые дубовые, окованные железом ворота Днепровской башни еще держались — ляхи никак не давали подкатить к ним пушки.
На всех башнях развевались польско-литовские стяги с короной и орлом, крестами и ключами, штандарты ополяченной смоленской шляхты — изменщиков и недоброжелателей Москвы. На главной — Днепровской, или Фроловской, башне, возвышавшейся в пять ярусов на северном берегу Днепра, ротмистр заметил знамя со львом, шагающим влево на задних лапах, и у него сжалось сердце. Неужели свои, шкоты?! Ведь на шкотских знаменах, кроме андреевского креста и чертополоха, тоже изображался «Lion rampant». Не хотелось ротмистру Лермонту рубить головы своим же землякам у смоленских стен!..
Смоленский кремль объехал Лермонт в свите Шеина на своем сносливом башкирце, пока не вернулся в стан стотысячного русского войска поприщах в двух-трех от города, где потом возникла деревня по названию Шеиновка к востоку от крепости.
Воевода Шеин. Он был в богатой кольчуге. Золото и серебро. На груди кресты и образа. Под ним горячился громадный аргамак с разлапистой барсовой шкурой под дорогим седлом.
— Что, крепкий орешек? — поравнявшись с ротмистром, басом спросил окольничий. — Куда уж крепче! Сам я его с Федором Конем строил по велению Царя Бориса! Но не боись, Лермонт! Мы с тобой его расколем!
Пока осадная армия занимала свои позиции у Смоленска и строили зимний стан, Шеин надумал послать губернатору Смоленска и пану Станиславу Воеводскому, коменданту крепости, свой манифест. Сделал он это необычным образом: послал с предельным навесом пушечное ядро через крепостную стену на заснеженную площадь. На чугунном ядре по его приказанию было высечено: «Исайя, 29, 3–4». Ядро подобрали, прочли надпись, открыли Библию в указанном месте:
«3. Я расположусь станом вокруг тебя и стесню тебя стражею наблюдательною, и воздвигну против тебя укрепления.
4. И будешь унижен, с земли будешь говорить, и глуха будет речь твоя из-под праха, и голос твой будет, как голос чревовещателя, и из-под праха шептать будет речь твоя».
Через полчаса или час на стене раздался пушечный выстрел и в белое поле перед русским станом упало польское ядро с такой надписью: «Исайя, 37, 29». Шеин усмехаясь открыл Библию:
«29. За твою дерзость против Меня и за то, что надменное твое дошло до ушей моих, я вложу кольцо Мое в ноздри твои и удила Мои — в рот твой, и возвращу тебя назад тою же дорогою, которою ты пришел».
— Знают, черти, Писание! — расхохотался Шеин. И приказал всем пушкам армии ударить по крепости.
Шеин вооружил армию диковинными пушками. Особенный ужас наводила на врага русская «сорока», отлитая на Руси в XVI столетии на основе испанского «органа», или «рибодекена». «Сорока» палила из двадцати стволов залпом или последовательно, что для русского уха напоминало стрекот сороки. У «сороки» был один большой недостаток — перезарядка всех стволов занимала слишком много времени. Помимо «сороки» у Шеина были и шестизарядные испанские пушки — эспиньолы. Всеми этими пушками частого боя хорошо было косить наступавшую пехоту врага, а не лупить из них издалека по непробивным стенам крепости, но Шеин и им приказал открыть огонь, чтобы пуще напугать ляхов. Всего у него набралось почти двести пушек, и залп их потряс землю и небо.
Нежданно мощным был ответный залп крепостной артиллерии. Снова дрогнули небеса и поколебалась земная твердь. Пушек у ляхов вроде было поменьше, но не легче оказались они, а тяжелее. Впервые за двадцать с лишним лет обагрилась земля под Смоленском русской кровью.
Неприятно пораженные мощью этого первого вражеского залпа воеводы, стрелецкие головы и пушкари переглянулись тревожно. Эту крепость шапками не закидаешь. А большой наряд — самые тяжелые осадные пушки — голландцы Шеину еще не прислали.
В первой же вылазке ляхов взял лермонтовский шквадрон четырех языков. Трое ляхов молчали до конца, а четвертый, страшась пыток, все рассказал. Чин он имел невысокий, всего-навсего хорунжий, но знал немало. Варшава придает Смоленской крепости первенствующее значение в войне с Московией. Она господствует над обширным краем. Она нагрудная кираса всего польско-литовского войска, сильнейшая застава на Днепре и на больших проезжих дорогах, ведущих из Московии в сердце Польши. Все обходные проселки с севера и юга в непроходимых болотистых лесах заперты засеками, рвами, завалами. У защитников крепости — огромные, небывало великие запасы хлеба, солонины, овса и другого провианта, а также боевого припаса в погребах и укрепленных складах, вдоволь речной и родниковой воды. Все лишние рты вывезены в Могилев и Минск. Построены большие оружейные мастерские. Радиус крепостных пушек намного расширен за счет подвоза из Голландии и от Круппа в Эссене новых могучих орудий большого калибра с громадными ядрами. Гарнизон многочислен, силен, способен на частые вылазки, располагая не только артиллерией, пехотой, но и конницей. Почти за четверть века Речь Посполитая подготовила крепость ко многомесячной обороне. Она, как волнорез, ослабит напор орды московитов и выиграет время для развертывания основных сил. Шляхетство не допустит сдачи Смоленска, вовремя придет на выручку. Речь Посполитая верит, что комендант крепости Смоленск ясновельможный пан Станислав Воеводский не сдаст крепости москалям.
Шеин явно опасался, что эти сведения приведут его помощников в уныние.
— Польская брехня, литовские бредни! — шумел он в своем шатре. — У меня втрое больше сил, чем у крепости.
— Однако не хватает осадных средств, — тихо, но твердо проговорил Лермонт, видя, что все словно воды в рот набрали. — На исходе уже порох и пушечные снаряды.
Несмотря на явный гнев главного воеводы, он дождался, пока тот отпустил всех, и с той же твердостью заявил:
— Михайлу Борисович! Ну к чему нам осаждать эту крепость! Уж больно сильно укрепили ее, увязнем мы в снегах под ее стенами, завьюжит, снегом заметет армию в открытом поле. Польский гарнизон Смоленска во много раз сильнее гарнизона ляхов в Москве, когда ее освобождали Минин и Пожарский. Пока силенка еще имеется, нам надо блокировать Смоленск и уничтожать неприятельские силы, с ходу взяв Могилев, Минск, угрожая Вильне и самой Варшаве. Понимаю, конечно, как дорог тебе Смоленск, знаю, что сердцем ты к нему прикипел…
Он ждал бурной вспышки ярости, даже отставки, а Шеин помял руками лицо и усталым, поникшим голосом произнес:
— Моими, брат, словами говоришь. Верно, все эти годы я днем и ночью мечтал о взятии Смоленска, а когда пошли мы на ляхов войной, понял я, что не в крепости этой дело. Но патриарх, Царь, Собор — все, все хотят, чтобы я отнял у еретиков святые смоленские храмы. У меня, увы, только меч в руках, а в спину мне тычут посохом патриаршим, скипетром царским, перстами боярскими: достань, дескать, нам Смоленск. А помощи пока никакой, все сроки прошли, а обозов из Москвы не видать… Теперь я цепью прикован к этой крепости: не возьму ее — не смогу дальше идти.
Уговаривая Шеина не ввязываться в осаду Смоленска, Лермонт подкреплял свои доводы опытом Роберта Брюса в борьбе с Англией.
— Брюс, наш самый великий король, — говорил он пылко, — всегда избегал ввязываться в битву с превосходящими силами англиян. Он уступал им землю в Шотландии, похожую на выжженную пустыню, и, пока те продвигались по этой пустыне, по бездорожью, в бескормину, обирая нищих, застревая у сильных крепостей, он смело вторгался налегке в богатые уделы англиян, вовремя нанося им могучий удар в мягкое подбрюшье и возвращался обратно с победой и огромным прибытком! И было это более трехсот лет тому назад…
— Может, Брюс твой, — теряя терпение, выпалил Шеин, — и славный был король и воевать умел. Но пусть иноземцы твои не думают, что мы, русские, щи лаптем хлебаем. И мы не пальцем сделаны!
С тяжелым чувством покинул Лермонт Шеина. Наперекор, казалось бы, непреодолимым силам шел этот крупнейший русский военачальник XVII века от военного ремесла, доведенного до совершенства наемными войсками и такими полководцами, как Густав Адольф, к новому военному искусству. Он стремился обогнать свой век, а царский двор втыкал ему палки в колеса. Какую непомерную тяжесть нес на своих плечах этот человек!
Лермонт попытался воздействовать на Шеина через его главного иноземного советника Александра Лесли. Старший полковник только махнул рукой:
— Я сразу же заявил ему после пушечного обмена любезностями, коими мы открыли эту кампанию, что он растратит наши силы на эту крепость и упустит все преимущества, связанные со шляхетской грызней в Сейме вокруг королевской короны. К тому же у меня, извини, свой шкурный интерес: я привел сюда пол-армии, пообещав ей богатые наживы, а какие трофеи сможем мы взять в этом Смоленске. Поляки все отсюда вывезли в ожидании осады. Другое дело, если бы мы с ходу пошли вперед, заблокировав Смоленск, и взяли Могилев, Оршу, Минск! Да куда там! Уперся, как бык. Но у него царский указ: сначала взять Смоленск. Я ему предлагал остаться здесь, а нас отпустить на запад, сами, мол, ушли, без согласия моего, но он ни в какую. И кого он слушает, кому покорился — царьку золотушному. Я понимаю, если бы он королю Густаву подчинялся!.. Всем он взял и Царя бы мог за пояс заткнуть… Нет, не пойму я этих русских, этих московитов!..
Шеин слал гонцов к князьям Прозоровскому и Белосельскому в Белую и к Нагово в Серпейск, торопя их с приходом под Смоленск, — с ними он решился бы приступить к крепости. Но князья эти, возмущенные тем, что им приказывает худородный по сравнению с ними воевода, смертно и всенародно оскорбивший всю знать в Благовещенском соборе, не поспешали с тяжелым зимним походом к Смоленску по разоренному краю. Когда они наконец приплелись к Смоленску, Шеин едва удержался от того, чтобы встретить их так, как он встретил казначея Протопопова в Можайске, — нагайкой по жирной роже.
— Станете на западе от города, — сказал он этим князькам. — Укрепитесь, обнесите стан высокими валами. Стройте землянки. Землю вам придется ломами грызть, кострами оттаивать. Ежели паче чаяния придут ляхи, дать им бой, поиск над ними учинить, нас прикрыть и людей своих уберечь! Не пропускать в город с хлебом, солью, зельем и другими какими запасами, учиняя тесноту смоленским сидельцам.
Через Днепр Шеин навел два деревянных моста к востоку и к западу от крепости.
В начале февраля из Москвы пришел во главе со шкотским полковником Матисоном иноземный солдатский полк, почти сплошь из шкотов. В нем оказалось много тяжело обмороженных. Московия, увы, не Шкотия, где можно мужикам в юбочках бегать…
Десятого февраля Шеин отписал Царю: «Город Смоленск совсем осажден, туры поставлены, да и острожки поставлены, из города выдти и в город пройти немочно».
Как хотелось ему добавить: промедление на войне смерти подобно, а он в феврале сделал из-за мешкотни Москвы то, что должен был сделать по плану восемью месяцами ранее.
И все же, зная вероломство Шереметевых, коварство Трубецких, неизбывную неприязнь к нему бояр, коих немилосердно отхлестал он в Благовещенском соборе, не верил открытый, прямодушный Шеин в заговор против него всей этой придворной своры. Но ведь бывают заговоры, скрепленные не клятвами их участников, не распределением ролей между ними, а просто спаянные молчаливой и общей ненавистью к тому, против кого они нацелены, и оттого не становятся они менее опасными, гибельными. Не понимал Шеин, ни во что не ставя Мишку Романова, какая перемена произошла в этом тихоне, этой боярской игрушке после смерти его отца.
Всем чертям назло Шеин не сомневался, что скоро отпразднует победу в смоленском соборе. Москва не слала провианту — он наказал Измайлову собрать этот провиант с разоренных смоленских крестьян. «Все, мол, им воздадим после победы!» — великодушно обещал он на манер всех российских военачальников, и сам неизбежно верил, что так оно и будет, и неизбежно затем забывал про свои обещания.
Может быть, и не понимал он, что пустил козла в огород. Измайлов жал из смолян последние соки, не выжатые ляхами.
Польский сейм никак не мог решить, кого сделать новым королем Речи Посполитой — королевича Владислава или еще кого. Варшава плела интриги и козни. А смоленский гарнизон, не дождавшись из восьмимесячной осады вызволения, помышлял о капитуляции.
— Тонка кишка у ляхов! — радовался Шеин. — Я в Смоленске поболе двадцати месяцев держался.
Неимоверно тяжелой была эта зимняя война. Теперь не один Лермонт, а все в армии поняли, что раз не удалось взять Смоленск осенью, как этого хотел Шеин, не следовало идти на осаду в зимнее время года. Мало кто знал, что и Шеин пытался отказаться от зимней осады, отойти в Дорогобуж, Вязьму, Белую, даже до Можайска, но Царь, ставший единственным Государем Руси и ее самодержцем, по подсказке Трубецкого и прочих приспешников велел довести осаду до победного конца, снова сулил скорую и щедрую помощь.
Полковник Александр Лесли прошел быстрым шагом в шатер главного воеводы, поклонился ему коротким военным поклоном, не снимая стального шлема с заслоненным плюмажем, и бросил ворох каких-то бумажек на стол:
— Вот доказательство, сэр, — громко заявил он Шеину, — что смоленский гарнизон имеет провианта по меньшей мере на три месяца! А вы нас уверяли, что поляки вот-вот начнут есть свои ботфорты.
— Что это за бумаги? — удивленно спросил Шеин, поднимая рассыпавшиеся разнокалиберные листки.
— Расписки фуражиров смоленского гарнизона о получении провианта у здешних помещиков и старост перед нашим приходом.
— Откуда ты их взял?!
— Собрал, чтобы узнать, какие запасы в гарнизоне. Мне помогали многие мои офицеры. Я сказал, что заплачу всем, но, конечно, не заплатил. Расписок на столько провизии, что смоленский гарнизон сможет прожить полтора месяца. Скот, сало, солонина, зерно, мука… Да еще старых запасов у него не меньше чем еще на полтора месяца. А нам скоро будет нечего есть…
— Платить нечем и незачем, — в раздумье проговорил Шеин.
— Надо идти на Могилев, Оршу, Минск, — сказал Лесли.
— Дам знать в Москву, потороплю их там…
— На вашу Москву мы уже не надеемся. Через месяц мои полки, если ботфорты придется жрать нам, будут считать контракт нарушенным.
— Не надо терять надежды… Все образуется. Я буду бить челом Царю, чтобы тебя воеводой сделал…
Полковник Лесли поклонился и вышел.
Шеин в сердцах схватил бумаги, смял их в руках, швырнул вслед иноземцу.
Шеин жаловался Шереметеву, что правительство ничего не делает для того, чтобы заставить нетчиков-дворян и детей боярских прибыть под Смоленск к месту службы, хотя нетные списки давно отправлены им на Москву, что повальные нети — это позор русского дворянства. Каково служить под Смоленском меньшим и черным людям, если дворяне отлеживаются по печам. Боярам и всей придворной своре не по душе пришлись его, Шеина, укоры при прощании на Москве и выходе в поход, но все повторяется сначала. А все потому, что опала с прежних нетчиков давно снята, поместья им Царем возвращены то по случаю царских именин, то в связи с принесением чудотворного образа, то на радостях, что еще одна царевна родилась. Он, Шеин, считает, что если казнить хотя бы по одному нетчику в каждом уезде, остальные сразу под Смоленск навострят лыжи. Бить кнутом их, как видно, мало, потому что ляхи для них в это лихолетье страшнее кнутов и батога. К этому Шеин добавлял, что и от приезжающих под Смоленск нетчиков мало толку: все это недоросли, чуждые всякой грамоте, и общей, и военной, их еще учить да учить, ни один в десятники или пятидесятники не годится, ревут, яко красны девицы, и маму призывают. От плотников и кузнецов, к примеру, куда больше проку; чем от этих, особенно при наряде, высокородных маменькиных сынков, а казна умельцам платит по целковому в год.
И еще писал главный воевода, что не понимает, почему Иван Грозный собрал в 1545 году в Новгороде две тысячи конных ратников, а ему, Шеину, прислали только половину. Псков дал Ивану 3500, а ему опять же половину. Неужто уполовинился со времени Ивана Васильевича великий русский народ?
На совете Михаила Борисович изрек такие слова:
— Простому народу нашему, задавленному кабалой, нечего терять от нашего поражения и победы ляхов. Наденут ему на выю другое ярмо и все. А гордость человеческую у него мы давно отняли. А вот бояре и дворяне — другое дело. Потрясли мы их с Царем, да мало. Больно дешево хотят откупиться от польско-литовского владычества. Но зазорнее мирян ведет себя Православная наша церковь. А духовенство все потеряет, если ляхи возьмут верх. Быть тогда России под Папой Римским! Перелейте половину московских колоколов, заложите треть иконных риз, и я назавтра достану Москве Смоленск!
Сразу поднялся митрополит Сергий. На чело будто грозовая туча нашла.
— Писано в Стоглаве: «Аще кто хитростию преобидети всхощет церкви Божий: аще града, или села, или лугове, или озера, или торжища, или одрины, или люди купленные в домы церковные, или виноград, или садовеш и вся какова суть от церковных притяжаний… — Тут он возвысил голос громоподобно: — Первее: еже святыня Троицы милости, егда предстанем страшному судищу, да не узрит… — Хлоп по столу дланью. — Второе же: да отпадет таковой христианской части, яко же Иуда до двенадесятого числа апостол… — Хлоп еще раз по столешнице. — К сему же и клятву да примет святых и богоносных отец!..» — Хлоп третий раз — Бог Троицу любит. — Побойся Господа, Михаила Борисыч! Ляхи еще далеки от Москвы, а ты до святых колоколов, до священных икон добираешься! Этого тебе наша Православная церковь не простит!
И сразу полетели листы в Москву от митрополита Сергия святейшему, от воеводы Измайлова Царю-батюшке, Шереметеву от дьяка…
Шеин сожалел о размолвке с Сергием. После Горчакова никто так не помогал ему, как митрополит, поднимать дух войска.
Отчаявшись что-либо изменить, прекратить разбой и грабительство, Лермонт напросился на самое что ни на есть отчаянное дело: взял полшквадрона и, уйдя сразу после вешней распутицы за Смоленск, на запад, на польские земли, совершал дерзкие набеги на обозы, спешившие по большим дорогам из Варшавы, Минска, Бреста к осажденному Смоленску. Еще в ранней юности читал Лермонт о Бертране, великом коннетабле Франции времен Карла V, одним из первых применившем тактику партизанской войны на захваченных англиянами французских землях в годы Столетней войны. Мудрый Бертран охотно пользовался помощью крестьян, развязывая народную войну, и Лермонт тоже опирался на русских холопев, угнетенных польскими лыцарями. Давно носился Лермонт с мыслью направить лесные ватаги русских разбойников против чужеземных захватчиков, превратить их в занозы в неприятельском боку, но даже Филарет, не говоря уж о его царственном сыне, пуще огня боялся подобной подмоги от смердов, от холопев.
Однажды во время похода по вражьему тылу был такой случай: отряд Лермонта с криком «Шотландия, вперед!» напал на обоз, тянувшийся лесом из Могилева в Смоленск, а охраняли обоз, как сразу выяснилось, свои же шкоты с косым андреевским крестом на плащах и в клетчатых шкотских шапках на стальной подбивке. В первой же сшибке вышел конфуз. Лермонт первым вложил в ножны свой клеймор, поднял руку в знак приветствия и повернул коня обратно в лес.
Не без опаски потом доложил Лермонт об этой встрече Шеину. Воевода при случае мог на кого угодно обрушить отборные ругательства.
— На твоем месте, — живо откликнулся Шеин, — я поступил бы точно также. Нешто я не понимаю…
Когда шотландцы мирно разъехались, хорунжий отряда шотландцев польской службы сказал командиру:
— Нас спас святой Андрей! Если бы это были казаки, а не свои шотландцы, они бы нас уже всех перебили, как зайцев.
Командир нахмурился:
— Мы сумели бы постоять за себя. — Вдруг он остановил коня. — Пся крев! Езус, Мари! Какую возможность я упустил!.. Нет, я должен догнать их!.. Пердолена в дулу!..
Хорунжий схватил поводья командира:
— С ума вы сошли!..
— Письмо, письмо у меня одному шотландскому офицеру. Он на русской службе. Самое время было передать…
— Не рискуйте, ради Бога! Письмо передадите как-нибудь, если мы, да поможет нам святой Андрей, проберемся в крепость. Пойдете парламентером или просто со стены с камнем кинете…
— Дело очень важное, а офицер этот — кузен мой…
Но время было упущено. Эндрю Лермонт послал коня вперед рысью.
А письмо и впрямь было важное. Полковник польской службы Питер Лермонт извещал своего племянника, Джорджа Лермонта, офицера русской службы, что в своем родовом замке в Балкоми на морском берегу скончался сэр Джон Лермонт, дед Джорджа и отец полковника. Четырьмя годами раньше отошла в мир иной леди Лермонт. Поскольку наследник, Джеймс, поступил на службу к ненавистному королю и исчез где-то в Англии, второй сын, Давид, погиб в 1625 году на службе у курфюрста Фридриха Пфальцского, третий сын, капитан Эндрю Лермонт, погиб еще раньше в морском сражении, младший сын пропал и к тому же не имеет права вернуться на родину, Георг умер, а Томас — священник, надевший рясу вопреки воле отца, сэр Джон Лермонт в своем завещании оставил замок и земли в Балкоми своему любимому внуку Джорджу, отпрыску возлюбленного сына Эндрю, коему, как упрямо указал старик, следовало остаться бардом дома, а не кормить треску в океане. Ему же, Джорджу Лермонту, коль скоро вернется на родину, он завещал и большую часть состояния, а уцелевшим сыновьям и дочерям оставлял суммы, достаточные для того, чтобы пожизненно молиться о нем, рабе Божием Джоне Лермонте.
Полковник Питер Лермонт просил племянника, не теряя времени, сообщить ему в Варшаву или Данциг, где и когда он собирается перейти границу Речи Посполитой, дабы он мог всемерно содействовать быстрейшему возвращению нового сэра Лермонта, лэрда Дэрси и Балкоми, на родину, где он, Питер, вступит во все свои права. Если Джорджу Лермонту необходимо откупиться со службы, то полковник по первому слову готов одолжить племяннику любую сумму…
Далее Питер Лермонт сообщал, что сам он по указу Сигизмунда III несколько лет назад получил наследство убитого в бою помощника и соратника капитана Вильяма Китса (William Kieth), а путь домой ему по-прежнему заказан. Единственный сын его, Джордж, более поляк, чем шотландец, ибо родился и всю жизнь прожил в Польше, и жена его, Катерина, и внуки его — все поляки. Да и сам он ополячился, хотя, конечно, и тоскует по родным местам. В Польше как-никак он прожил почти вдвое большую жизнь, чем в Шотландии. Возможно, все-таки он и вернулся бы, если бы не старые дела… А что может мешать Джорджу Лермонту? Семья, если она есть? Так пусть забирает ее с собой…
И еще полковник Лермонт туманно намекал на большие события, назревавшие на родине, добавляя, что скоро там понадобится правому делу каждый честный человек.
В заключение полковник писал: отправляю, мол, это письмо с сыном Джорджем под Смоленск и надеюсь, что он сумеет как-нибудь передать его тебе. Началась война, писал он, и поляки будут убивать русских, русские — поляков, но шотландцы не могут убивать друг друга. Выход один — возвращаться на родину…
В письме Питера Лермонта была еще такая приписка:
«Хватит нам, шотландцам, проливать кровь на чужбине за чужие интересы. В Шотландии вот уже более трех десятков лет невиданного прежде мира мужчины перестали быть воинами, особенно в низинной ее части, а храбрые горцы наши понятия не имеют о современной войне. Родине нужны воины с опытом европейским, которые одни могут подготовить к будущим битвам наших крестьян и бюргеров…»
На какие большие события, назревавшие на родине, на какие будущие битвы намекал Питер Лермонт?
Полковник Питер Лермонт не ошибался, когда утверждал, что Великобритания преемника Иакова Карла I находится на пороге великих событий и шотландцы сыграют в них огромную роль. Уже через пять лет в Эдинбурге вспыхнет гневное восстание не только джентри, но и горожан, восставшие создадут Ковенант,[118] и этот дерзкий и мятежный вызов королевской власти, существовавшей с незапамятных времен на Британских островах, явится тем фитилем, который взорвет пороховой погреб под троном монархии, под феодальным дворянством и господствующей церкви во главе с королем. Карл I скоро окажется вынужденным из-за поражения в войне с Шотландией созвать парламент, который положит конец его самодержавному правлению с 1629 года. Против короля поднимутся купцы, мелкие торговцы, ремесленники во главе с суконщиками, помены, городские низы. Разразится война кавалеров с круглоголовыми Оливера Кромвеля. А когда Кромвель разгромит в пух и прах королевскую армию и Карл бежит в Шотландию, шотландцы выдадут его парламенту. В 1649 году покатится с плахи голова короля, страна станет республикой…
Вот в какую Шотландию, к каким великим и бурным событиям звал Питер Лермонт своего племянника. И кто знает, как повернулась бы жизнь Джорджа Лермонта, если бы получил он тогда это письмо из Польши от полковника Питера Лермонта, состоявшего на службе у короля Речи Посполитой Владислава Сигизмунда.[119]
Глухо стучали обернутые сукном конские копыта по мягким хвойным коврам смоленских сосновых боров. Вслед за ротмистром Лермонтом отряд свернул на проселок, доехали до развилки. Налево пойдешь, направо пойдешь… И вдруг — внезапное, как вырвавшийся из-за тучи луч солнца, озарение: налево пойдешь — домой придешь! Там, через Беловежскую пущу, через пущу Мыщинецкую в стране Мазуров, нетрудно добраться, наизусть помня грубые ландкарты в полку, до какого-нибудь ганзейского порта, до Либавы, скажем, в герцогстве Курляндском, купить себе место на корабле в Англию или Шотландию. Можно взять с собой парочку надежных рейтаров, а остальных отпустить к Шеину или на все четыре стороны.
Впервые с такой силой и ясностью осознал он свой пагубный просчет: ему не следовало уподоблять себя лежачему камню, обраставшему мохом в арбатском притоке, не должен был он становиться и щепкой, которую несла бурная река вседневности. «Довлеет дневи злоба его…» Надо было не ждать какого-то перста Божия, поворота событий. Надо было самому действовать, поворачивать, плыть против течения. А он поддался всесокрушающему напору московской жизни, неумолимому гнету дней, инерции годов. Вместо того чтобы самому решительно ковать, ковать, ковать свою судьбу с верой в себя и в свою волю. Он ждал, надеялся, уповал, а нужно было рубить, резать, отсекать!
И совсем не случайно, что это наитие снизошло на него не в главном русле армии, где бешеная сутолока, забот полон рот, а на пустынной лесной развилке, где можно было опомниться, на досуге подумать, самому избрать свой путь. Мчаться, мчаться на запад, взрывая, взметая копытами эту чужую землю!..
И так это просто и осуществимо! Если думать только о тех, что ждут тебя на том берегу, а не о тех, кто остался в Москве.
И словно въявь увидел он перед собой знакомое волевое лицо: брови вразлет, презрение в голубых славянских глазах, в изгибе решительного большого рта. Что скажет о нем Шеин, когда узнает о его бегстве? Проклянет как дезертира, пожалеет, что сохранил ему жизнь в Белой? Черт с ними, другими — с его величеством, со святейшим патриархом, даже с фон дер Роппом! Но Шеин, Шеин… И все ребята в полку, в шквадроне — и немногие романтики, и джентльмены удачи, коих большинство, и даже самые отпетые головорезы. Он мог противостоять им всем, когда боролся за правду в полку, но может ли он вынести презрение, пусть заочное, всего полка?..
И вспомнился ему «соловьиный бунт» в арбатской лавке, торговавшей курскими соловьями, калужскими канарейками, малиновками и другими певчими птицами. Он пришел туда весной с младшим сыном, чтобы купить по его просьбе соловья. Хозяин, белый как лунь старичок, сидел в пустой лавке и горько плакал. Оказывается, ночью в саду за лавкой запел вдруг на десяток разных колен залетный соловей, и тогда в одной из клеток, висевшей под потолком у настежь открытого окна, сорвался с жердочки молодой соловей и стал метаться и биться о железные прутья клетки. Его примеру последовали и другие пернатые пленники. Слишком поздно закрыл хозяин окно в сад. Хозяину, еще мальчишкой ставшему птичным охотником, не впервой было видеть соловьиный бунт. Почти всегда кончался он грустно, а тут насмерть разбились четыре соловья.
Как хорошо он понимал сейчас тех соловьев! Но он ощущал и властное веление долга. Он давно уже не принадлежал самому себе. Он уже не мог порвать тот якорь, что бросил двадцать лет назад в Москву-реку.
— Направо! — скомандовал ротмистр, делая знак рукой. И жест этот означал запоздалое признание: признание того непреложного факта, что в Московском рейтарском полку служил уже не «бельский немчина» Джордж Лермонт, а русский офицер и дворянин.
Конечно, не вмиг, не в одночасье стал Джордж Лермонт Егорушкой по имени, свет Андреичем по отчеству, Лермонтовым по прозванию. Ушло у него на эту метаморфозу не менее двадцати лет…
Нет, он, Егор Андрей Лермонтов, не может бежать, не навлекая на себя бесчестье. Бегство запятнает не только его дворянскую, но и его военную честь. А военная его честь теперь неразрывно связана с армией — русской армией. Самое поразительное то, что он не только не может, но и не хочет бежать. Он обрел вторую родину. Та родина, вечно любимая Шотландия, принадлежала семнадцатилетнему отроку. Эта, Московская Русь, срослась с сердцем тридцатисемилетнего мужа. К надписи на его мече, к Чести и Верности, следует прибавить еще Долг.
В последний раз оглянулся он на запад, на багровое солнце, садившееся в иссиня-черные тучи, похожие на паруса, на те самые черные паруса, что возвещали Тристану конец любви и смерти.
Isot my drue, Isot m’amie En vus ma mort, en vus ma vie.Лермонтовской поэме — роману о Тристане и Изольде было почти шесть веков, но ведь мотив черных парусов тянулся в глубь незапамятных веков, к древнейшей легенде о Тессе. Говорят, у каждого времени свои песни, а живут все-таки из поколения в поколение, из народа в народ, из тысячелетия в тысячелетие и бессмертные песни, переживающие свое время.
На обратном пути из вражеского тыла в последней засаде под Красным взял Лермонт ценного языка — литвина, ротмистра войска Радзивилла. Лермонт допрашивал его с толмачом у костра.
— Кто командует обороной Смоленска?
— Князь Соколинский и пан Воеводский, его товарищ.
Оказывается, Соколинский смог пробраться с небольшим отрядом в крепость еще в начале осады!
Выясняется из расспросов, что князь и воевода Соколинский не так горяч в наступлении, как стоек в обороне, а пан Воеводский как раз наоборот — потому он командует обычно вылазками, чтобы мешать осадным работам. До Соколинского воеводой Смоленска был знаменитый Александр Гонсевский, но перед самым приходом Шеина он отъехал в Оршу для сбора ратных людей и оказался отрезанным там от Смоленска вместе со спешившим к нему на помощь гетманом Радзивиллом. Теперь Гонсевский и Радзивилл стоят в Красном, что в сорока верстах от Смоленска.
— Сколько людей у Гонсевского и Радзивилла?
— Шестнадцать тысяч… Нет, так они наказали говорить всем, кто попадется русским в плен, а на самом деле у них всего девять тысяч в Красном, где они построили острог и укрепления. И еще они приказали всем говорить русским, что скоро придет с несметным войском Сапега, а за ним и король…
Язык добавил, что Владислав прислал письмо Гонсевскому и Радзивиллу, наказывая им не идти с их малым войском к Смоленску, где Шеин собрал почти стотысячную армию, а ждать его прихода, если он не победит на сейме.
— Что известно в Красном о смоленских сидельцах?
— Хлеб в городе еще имеется, но скоро он кончится, потому что хлеб едят не только люди, но и лошади, потому что нет давно ни сена, ни соломы. После конского падежа осталось в городе менее двухсот пятидесяти лошадей. Колодезная вода нечистая, от нее всякая хворь. В колодцах много гари от пожаров, грязи от трясения земли во время канонад. Плохо с дровами, — сожгли почти все лишние деревянные дома, начиная с крыш, избы, клети.
— Сколько лошадей у Соколинского?
— В начале обороны было около двадцати пяти тысяч, но до четырех тысяч погибло от бомбардировок, пожаров, во время вылазок.
— Каков дух защитников крепости?
— Дух еще крепок. Наши считают Смоленск своим городом, понимают его значение как ключа-города, готовы драться за него до конца.
— Как смотрят у вас на Шеина?
— Михайлу Шеина знают по осаде Смоленска более двадцати лет назад. Большой полководец, самый сильный русский воевода. Им в Пограничье у нас детей пугают. Ругают покойного короля Сигизмунда за то, что выпустили из плена на погибель нашу его и Филарета — двух главных врагов Речи Посполитой.
— Имеются ли иноземцы среди защитников крепости?
— Довольно много немцев, шотландцев, есть испанцы и итальянцы, кои одной с нами, с литвинами и поляками, веры.
— Что известно о главном капитане шотландской королевской гвардии Питере Лермонте?
— Его знают все офицеры в войске как славного рыцаря. Подобно шотландцу Александру Лесли у Шеина, он начальствует над всеми наемными отрядами. Он не в Смоленске сейчас, а в Кракове, где собирает войско против вас, русских.
Как всегда, у пленного на кончике языка был один главный вопрос:
— Я все рассказал. Спрашиваю тебя, как шляхтич шляхтича, сохраните ли вы мне жизнь?
— Отвечаю как дворянин дворянину, — улыбнулся Лермонт, — я возьму тебя с собой в стан Шеина, где он сам допросит тебя, а потом отпустит. Слово шотландского и русского дворянина!
Уже в начале допроса Лермонт понял, что сведения литовского ротмистра столь важны, что надо срочно возвращаться с ним к Шеину.
Возвращаясь под Смоленск, маленькое лесное войско ротмистра Лермонта дружно распевало:
Не шуми ты, мати сыра дуброва…Задумался ротмистр Лермонт. Да, Московия была лесным царством, и леса ее, пожалуй, спасли ее народ от полного истребления во времена трехсотлетнего татарского ига. А теперь, окрепнув, скинула Русь чужеземное ярмо, расправила плечи, сплотила великороссов, всех русских под знамена Москвы и готова выйти из вековой лесной дремы, из родной лесной стихии, «мати зеленой дубровы», в дикое поле и против ляхов, литовцев и ливонцев, в самою судьбою предначертанный русскому народу поход к берегам Балтийского и Черного морей. И он, Лермонт, помогал ковать бранную силу России — оборонительную и наступательную. Может, в этом и был весь смысл его жизни — тот смысл, который постоянно пытался он угадать за суетой вседневности.
Эта мысль показалась ему откровением. Словно прикоснулся он к невидимой правде.
И Лермонт был прав. Кровью и делами своими был он среди тех, кто защищал слабое после Смутного времени Московское государство от исконных врагов за полвека до вступления на престол десятилетнего Петра. Ученики его берейторских учеников будут обучать грозную петровскую кавалерию, петровские рейтары, кои разобьют в пух и прах непобедимых шведских рейтаров Карла XII, будут благодарно вспоминать нетленную доблесть тех, кто до них защищал Москву и сражался за Смоленск.
В надежде распалить, раззадорить алчных рейтаров Лермонт вышел из вражьей стороны с длинным обозом, груженным его военной добычей, польскими припасами и питьями. Оружие, доспехи, конские сбруи, бочки с вином, хлеб. Джентльмены удачи заахали и заохали, клялись святым Андреем и старой Шкотией. Глаза у наемных загорелись. «Выкушав на здоровье», они готовы были немедленно отправиться в поход. Лермонт знатно угостил полчан взятой у поляков водкой, до коей шкоты были большие охотники. На закусь пошли польская солонина с сухарями. Но сам не стал напиваться — на войне нужна свежая голова.
— После приступа, — решил главный воевода Шеин, — отправим три сотни в гости к ляхам! Ведь все это добро, отнятое у ляхов Лермонтом на смоленской дороге, предназначалось для смоленского гарнизона!
При свете бивуачного костра писал Лермонт письмо жене, первое за все время из разлуки, их размолвки.
Ты знаешь почти наизусть Писание. Как же забыла ты такие строки из Чисел:
И сказал Господь Моисею, говоря: «Объяви сынам Израилевым и скажи им: если изменит кому жена, и нарушит верность к нему, и преспит кто с нею и излиет семя, и это будет скрыто от глаз мужа ее, и она осквернится тайно, и не будет на нее свидетеля и не будет уличена, и найдет на него дух ревности, и будет ревновать жену свою, когда она осквернена, или найдет на него дух ревности, и он будет ревновать жену свою, когда она не осквернена: пусть приведет муж жену свою к священнику… священник пусть приведет и поставит ее пред лицо Господне… и обнажит голову жены, и даст ей в руки приношение воспоминания, — это приношение ревнования, в руке же у священника будет горькая вода, наводящая проклятие. И заклянет ее священник, и скажет жене: если никто не преспал с тобою, и ты не осквернилась и не изменила мужу своему, то невредима будешь от сей горькой воды, наводящей проклятие; но если ты изменила мужу твоему и осквернилась, и если кто преспал с тобою, кроме мужа твоего, да предаст тебя Господь проклятию и клятве в народе твоем, и да соделает Господь лоно твое опавшим и живот твой опухшим; и да пройдет вода сия, наводящая проклятие, во внутренность твою… и будет жена проклятою в народе своем. Если же жена не осквернилась и была чиста, то останется невредимою и будет оплодотворяема семенем. Вот закон о ревновании… И будет муж чист от греха, а жена понесет на себе грех свой…»
Прочитал. Подумал. Порвал. Не те слова, не те слова…
А слова найти надо. И он их найдет. Найдет.
24 февраля 1633 года на западной днепровской заставе подняли под вечер тревогу. По снежной целине к Смоленску ринулся конно-пеший отряд ляхов. Князья Прозоровский и Белосельский разбили его наголову, обратили в бегство, многих врагов перебили, взяли в плен 327 жолнеров. На допросах узнали, что отряд этот был послан Гонсевским из Красного. Шеин отписал Царю об этой малой победе — больше, увы, ему нечем было похвастать.
— За всю войну эту, — сказал в июле, на восьмой месяц осады, Шеин Лермонту, — ты ни разу не бывал дома, не ездил в Москву. Небось рвешься к своим. Так вот. Посылаю тебя в столицу по важному делу. От Трубы мы ничего не дождемся. Одну имею надежду — на купца Никитникова. Другого такого богатея в Москве нет, — у него сам Царь взаймы берет, а мне сам Бог велел. Передашь ему письмо от меня, расскажешь, как нам тут трудно. Даст денег — закупишь порох, пушечный снаряд, солонины, хлеба и привезешь все сюда. Я тебе полностью доверяю. А Никитников — прелюбопытный человечище, из ярославских мужиков, громадного ума и редкой хитрости купец, русопят от подошвы ног до макушки…
По дороге на Москву проезжал Лермонт мимо куцых обозов с запасом и зарядом. Они еле тащились. Посошные люди не спешили. Подрядчики тоже. Служилым татарам, чувашам, казакам давали по две деньги в день на лошадиный корм. Вид у лошадей был такой, ровно они одним лишь святым духом питались. В станах подводчики резали яловиц, одну на восемьдесят человек, или одного барана на десять человек, варили в котлах похлебку с крупой. Ближе к Москве можно было еще купить соль. Не хватало овса и сена для лошадей, а нужно было на десять одров по четвертке овса да по острамку сена.
Никитникова почитали на Москве первым из двадцати двух именитых «гостей» на Москве, если не считать двоих братьев Строгановых, временно пребывавших в это время в столице по своим купецким делам. В то время купецкое сословие окончательно выделилось из разряда тягловых людей в городские или посадские люди. Во всех городах государства, кроме Москвы, разбивались купцы на три разряда: лучшие, средние и молодшие. В белокаменной же высшее звание жаловалось гостям, богатейшим купцам первой, так сказать, гильдии, имевшим не менее двадцати тысяч рублей годового дохода. Гости были близки к высочайшей особе Государя и не платили пошлин, могли скупать вотчины и, имея доступ к казне через высокие государственные должности, были первыми казнокрадами. Членами гостинной или суконной сотни состояли около четырехсот богатых купчин среднего помола. Эти уступали гостям в весе своих денежных мешков и в чести. Купцы низшего звания входили в черные сотни и государевы слободы, коих было тогда десять.
И вот Лермонт приехал в Москву, ввалился, весь в пыли и грязи, к первому купцу Руси великой. Хоромы у него не хуже княжеских, да что там княжеских или боярских — сами Романовы в хоромах таких не живали до того, как Михаил в Цари вышел. Имя Шеина сделало свое дело. Купец хотел встретить посла Михаилы Борисовича чуть не с большими церемониями, чем Царь Иван Васильевич аглицкого резидента, но тут Лермонт взбеленился, воззвал к совести и отчизнолюбию Никитникова, пересказал ему о воинских действах под Смоленском, о голоде, нехватках пороха. Однако, живя в Москве близ кремлевского двора, Никитников слишком хорошо знал, что Трубецкой со своею сворой роет яму главному воеводе и его армии. После возмутительно долгих словопрений он отвалил сумму вчетверо меньшую, чем просил Шеин, под впятеро больший процент. Спасая отечество, сей русский Крез давал в рост русской армии!..
— Шеин на эту войну последнюю рубаху спустил, — сказал этот ярославский купчина, столь не похожий на Козьму Минина-Сухорукова, — а я по миру идти не собираюсь — уже хаживал. Однако скажу: пусть знает Михайло Борисович, что главный ворог у него сзади сидит и удар в спину нанести готовится!..
Пропуская обоз, груженный порохом и хлебом для смоленской армии, Лермонт, сидя на коне, видел, как прискакал к Арбатским воротам сам князь Трубецкой. Еще жирнее стал, седые власы библейские и спеси больше. Князь поглядывал, считал подводы, крутил ус. Лермонт уставился прямо в затылок своим тяжелым, магнетическим взглядом, полным негодования и неприязни. И Трубецкой дернул раз-другой выей, потом повернулся и уставился на Лермонта. И словно искра пробежала между ними. Понял Лермонт, что узнал Трубецкой, вспомнил и теперь уже никогда не забудет.
В Москве Лермонт заехал на Посольский двор. Знакомые англичане и один полковник-шотландец, только что прибывший из родных мест, рассказали, что король Карл I летом посетил Шотландию, чтобы там его короновали шотландской короной с восьмилетним опозданием. Народ с негодованием взирал на пышное облачение его епископов. Шотландские дворяне ропщут против усилий короля отобрать у них земли, отнятые в свое время у Католической церкви. Всюду среди протестантов растет недовольство королем. Как сказал полковник из Абердина, застрельщиками в борьбе против короля выступают шотландцы. Пресвитериане ведут у себя дело к отмене епископатов, навязанных им отцом короля Иаковом. Тайно готовится ополчение, поскольку ходит упорный слух, что Карл I, поддержанный флотом, вторгнется с армией в Шотландию. Родственник Лермонта эрл Ротса вместе с герцогом Арджайлом, Линдсеем, Балькаррасом, Эглинтоном — все высшее дворянство — готовится возглавить ополчение. Король напрасно рассчитывает заставить Шотландию поддержать его в борьбе с английским парламентом. Завариваются дела невиданные и неслыханные… В одном из кремлевских покоев Царя князь Трубецкой снова лил яд в уши Михаила Федоровича:
— Кто ты и кто он — раб твой Михаила Шеин? «Величается ли секира пред тем, кто рубит ею? — вопрошал святой пророк Исайя. — Пила гордится ли пред тем, кто двигает ею? Как будто жезл восстает против того, кто поднимает его!» Почему же Шеин в непомерной гордыне своей забывать смеет, что он лишь орудие царево? За то уничтожать должно его надменность и высокоумию его положить конец!
Царь гневно хмурил белесые брови, сопел мокрым носом. А Трубецкой, стоя перед ним, продолжал:
— Шеин метит в цезари, мечтает о всей полноте власти, стремится захватить казну, взять в свои руки сношения с иноземными Государями, порочит государя, уверяет, что мы плохо подготовились к войне…
Из брошенного в Смоленске снежка прикатило в Москву огромное снежное ядро, Филарет, зная цену Шеину, отмахнулся досадливо, а Царь, этот мозгляк и трус, никогда не подъезжавший близко к полю брани, однако же люто завидовавший народной славе своего первого полководца, завязал узелок на память, и такой узелок мог обернуться петлей.
Князь Трубецкой, называвший себя «государевым богомольцем», умел польстить Царю. Веря, что Филарет не жилец на этом свете, он первым из царедворцев перекинулся на сторону его венценосного сына, стал его наушником. Заботами князя Трубецкого Шеина давно оплели незримой паутиной сыска, доведенного до столь высокого совершенства в годы метлы и собачьих голов, в незабвенные времена опричнины, и отнюдь не утраченные с той грозной поры. Если при Иване Васильевиче сыск служил Государю против бояр, то при Михаиле Федоровиче князья-бояре взяли это оружие в свои руки.
Сам Бомелия, астролог и составитель ядов Царя Ивана Грозного, позавидовал бы неотразимой силе тех ядов, коими отравлял Трубецкой хилый мозг Царя Михаила.
— В народе, батюшка Царь, говорят, что из двух больших Михаилов на Руси государеву нужнее не тот, что на престоле сидит, а тот, что, подобно Михаилу Архангелу, мечом врага разит.
Слушал Царь, на редкой светлый ус наматывал. Вскипала в утлой душе ядовитая ненависть, мстительной изжогой жгла сердце.
— Нас погубит не враг, — как-то в редкую минуту упадка духа сказал Лермонту Шеин, устремив вдаль задумчивый взгляд, — нас погубят боярские неправды и московская волокита.
У хитрого Филарета хватало ума окружать себя не посредственностями, не бездарями и льстецами, а людьми, подобными Шеину. У сына его на это ума не хватало. Как всякое вознесенное к власти ничтожество, он предпочитал видеть вокруг себя людей не выше себя.
Видя, что Царь подобен воску в его беспощадных руках, Трубецкой открыл перед ним все свои карты:
— Злодей Шеин ждет только, пока скончается твой отец, Святейший Филарет, и падет Смоленск. Тогда он явится в Москву с армией, как победитель и любимец народа, и захватит твой трон, а тебя предаст лютой смерти!
И Михаил, подобно ветхозаветному Валтасару, перепугался: «Тогда Царь изменился в лице своем, мысли его смутили его, связи чресл его ослабели, и колена его стали биться одно о другое».
— Что же делать мне? — жалобно взмолился он.
— Жизнь Святейшего в руках Божиих, — почти шепотом молвил князь Трубецкой. — А судьба Смоленска в наших руках. Мы не должны дать Шеину победить и возвыситься. Он будет опозорен поражением, и тогда ты, Государь, примерно покараешь его!..
— Да посмею ли я поднять руку на него?!.
— Этого хочет небо. Смотри, Государь! — Трубецкой подошел к образнику, как бы наугад раскрыл тяжелую старинную Библию Царя. — Слушай, батюшка! Из книги пророка Даниила: «Затем он обратит лицо свое на крепость своей земли, но споткнется, падет, и не станет его». Это ли не знамение свыше!
Царь весь дрожал. Взгляд его был безумен.
Проезжая вдоль Болотной, видел Лермонт через головы толпы, как казнили по царскому указу фальшивомонетчиков.
На Филарета Никитича все чаще находило, что пора, давно пора позаботиться о спасении своей души. От имени сына издал указ всемилостивейший Государь патриарх, положивший конец исконному обычаю заливать горло фальшивомонетчикам их же расплавленною монетою. Отныне Государи велели не «платить злодеям той же монетою», а казнить их по-людски и по-Божески на торгу с другими ворами на плахе.
Но как только слег Филарет и ослабил бразды правления в своих сухих и жестких, как когти, руках, Трубецкой стал пугать Царя растущей опасностью от фальшивых монет, хотя злые языки на Москве судачили, что князь и сам не прочь умножить свои сокровища захваченными у фальшивомонетчиков деньгами. Да и только ли захваченными!..
И Царь, чьей августейшей рукой водила лапа Трубецкого, издал указ:
«…Но те воры нашей государской милости к себе не узнали, таких воров теперь умножилось и от их многого воровства по поклепным воровским оговорам многие простые невинные люди пострадали…» А посему указал Михаил снова заливать им горло расплавленными поддельными монетами.
Трубецкому была от этого дела троякая выгода: выказал он себя перед Царем еще раз радетелем и ревнителем царской казны; тем приблизился к нему в тревожное время кончины отца царского Филарета; нагнал страху на фальшивых монетчиков, расчистив путь собственным махинациям.
Уже много месяцев шла большая война с поляками. Все больше появлялось в Москве новых вдов и сирот. Гонцы из-под Смоленска привозили худые вести. Мало уж кто чаял дождаться обещанной скорой победы. Горе-злосчастье заглядывало во многие московские дома. От множества воинов не было ни слуху, ни духу. Духовенству это было на руку: попам щедро платили за разные службы, за поминовения, за отпевания.
В битком набитой Николоявленнской церкви протопоп читал проповедь:
— Ваши сыны и братья бьются за веру, Царя и отечество под стенами града Смоленска, и многие уже пали во славу Господа. Но вы, дети мои, не должны скорбеть, как скорбят неверующие, не имеющие надежды. Ибо если мы веруем, что Иисус умер и воскрес, то и умерших во Иисусе Бог приведет с Ним. Сам Господь при гласе архангела и трубе Божией сойдет с неба, и мертвые во Христе воскреснут, и все мы восхищены будем не на облаках в сретение Господу на воздухе, и всегда с нашими сродниками и Господом будем…
Без этой веры Наташа не могла бы, наверное, жить. Только эта вера и была ее утешением все эти немыслимо долгие месяцы разлуки. С Пасхи не имела она вестей от мужа, а до Пасхи он сам не писал, но рейтары, приезжавшие в Москву по своим делам, говорили ей, что он жив и здоров.
Глухие рыдания вдов и сирот в храме разбивались о его гулкие своды. Наталья тихо плакала, прижимая к себе своих сыновей. Попы с амвона славили войну. Вдовы и сироты проклинали ее. Безучастно взирали на густую толпу верующих лики святых страстотерпцев.
Наташа уповала теперь на трех святых — Георгия, Андрея и Иоанна-воина, заступника всех воителей, включая, верно, и наемных.
Пятого марта 1633 года все в стане Шеина сбежались смотреть на прибывший большой наряд — тяжелые пушки, привезенные из Архангельска через Москву санным поездом. Пушки невиданного на Руси большого калибра были доставлены на полозьях в Москву еще в декабре 1632 года, хотя голландцы обещали Шеину эти орудия еще летом. Однако расчеты голландцев спутала всеевропейская война, а затем, когда в декабре выгрузили они пушки в архангельском порту, выяснилось, что у русского Царя денег для их оплаты нет. И только когда князь Пожарский собрал достаточно денег и передал условленную сумму голландцам, отправились пушки по зимнему пути в Москву. А там бояре постарались, чтобы большой наряд задержался в столице еще почти три месяца!
— С этим нарядом, — объявил Шеин собравшимся, — я взял бы Смоленск, как только пришел сюда с армией!
Все три четырехпушечные батареи большого наряда поставили на трех заранее оборудованных местах за острогом Шеина. На их установку затратили несколько дней. Потом ждали отставший санный обоз с огромными железными ядрами. Во время пристрелки Шеин третьим выстрелом — наводил и фитиль подносил сам главный воевода — сбил флаг над Малаховскими воротами — флаг с белым польским орлом. Над батареями грянуло дружное русское «ура!». Бомбардировка продолжалась с 15 по 27 марта, пока не расстреляли весь ядерный запас. Основательно разрушили одну башню и сажен десять стены. Шеин, грызя ногти от нетерпения и глуша тревогу зеленым вином, ждал с часу на час другой обоз с ядрами. Начнется распутица, застрянет обоз — пиши пропало!
Вместо долгожданного обоза с востока нагрянули ляхи с запада. Сильный отряд гетмана Радзивилла прорвался на недостаточно укрепленную Покровскую гору на правом берегу Днепра, где их не ждали, но вовремя засекли, а оттуда, пока основные силы отряда мужественно сдерживали напор русских, часть его поскакала через днепровский лед в крепость, где им открыли Днепровские ворота и впустили в город. Рейтар, захотевших во главе с Лермонтом на плечах ляхов ворваться в те же ворота, отогнали яростным пушечным огнем.
Вечером Шеин вызвал к себе Лермонта.
— Сколько людей польских прорвалось в крепость? — мрачно спросил главный воевода, отхлебнув водки из серебряного кубка и хрустя соленым огурцом.
— Пожалуй, до тысячи, хотя сосчитать их было невозможно, — как на духу ответил Лермонт.
— А мне сбрехали воеводы, будто не больше полутора сотен, — прорычал Шеин. — И Царю я так описал. Выходит, обманывал я Государя, а?! Плохо, ротмистр! Сорвали нам ляхи приступ. Они да дождь со снегом…
На Покровскую гору Шеин поставил усиленную конную и пешую стражу и велел построить там острог. Второй обоз с ядрами для большого наряда прикатил перед самой распутицей. Новая бомбардировка с 4 по 10 апреля разметала все ляшские заплаты на свежих проломах, сбила еще две башни, высадила с дюжину сажен стены. Ледяной дождь не остановил Шеина. Он бросил на приступ почти все свое войско, но прорваться в проломы не удалось. Воевода Измайлов, князья Прозоровский и Белосельский опоздали на приступ, пришли, когда Шеин был отбит с большими потерями.
Дороги между тем так развезло, что третий обоз застрял в пути между Дорогобужем и Вязьмой. Только 23 апреля притащились к Шеину около двух десятков подвод с запасом и зарядом. На ядра для большого наряда можно было махнуть рукой до конца распутицы.
На совете в шатре Шеина после неудачного приступа главный воевода так обидно распушил воевод, так обматерил их, что все трое в тот же вечер отправили на Москву гонцов: били Царю челом на Шеина.
И все же, распуская совет, Шеин с прежней уверенностью заявил:
— А Смоленск мы все же возьмем. Возьму или умру!
Лермонт только плечами пожал. Твоими бы устами, Михайла свет Борисович, мед пить! Как расколешь ты этот орешек? Кто-кто, а ротмистр Лермонт знал горькую правду — пороховое зелье было на исходе, кончился почти весь провиант, а московские приказы, Царь и патриарх словно забыли про свое войско под Смоленском. Известно: с глаз долой — из сердца вон. Так с Лермонтом было уже в крепости Белой, когда Жигимонт, ныне покойный, забыл про свой осажденный в ней шотландский гарнизон. Так было теперь под Смоленском. Конечно, многие сильные люди в Москве не желали Шеину скорой победы, и так уж больно высоко, превыше всех прочих воевод, вознесся он!.. Онемели восьмитысячефунтовые голландские пушки-кулеврины, расстреляв все свои ядра и изведя порох. Каждую из этих пушек тащили от Москвы до стен Смоленска двадцать три ломовые лошади. Теперь и коней съели. Когда Измайлов попытался спасти коней, Шеин глянул на ротмистра Лермонта (дело было в шатре главного воеводы) и молвил:
— Вот ротмистр мне рассказывал под Дорогобужем, что Кортес, высадившись на чужом берегу за океаном, сжег свои корабли, дабы отрезать себе путь к отступлению. Этих пушкарских лошадей мы пустим на мясо!
— Москва не простит нам потери этих пушек. Золотом за них заплачено, — возразил Измайлов.
— Это я знаю лучше тебя, Артемий Васильич. Сам покупал у Нидерландских Соединенных Штатов, когда ведал Пушкарским приказом.
— Сам, да не на свои деньги!
— Верно! Мы давно бы выиграли эту войну, кабы был я еще и царским казначеем, как лет тридцать назад выигрывал войны королю Франции Генриху Четвертому его великий маршал артиллерии Рони, он же герцог Сюлли, он же королевский министр финансов. Кстати, он же заведовал иноземными делами.
Шеин смел делать и такие заявления:
— Царь немолчно жалуется на недостаток денег в казне, а сам содержит две сотни сокольников и кречетников, тысячи три соколов, кречетов и ястребов и для их корма и выучки почти сто тысяч голубиных гнезд! А сам из-за больных ног даже вовсе не охотится!
С удивительной быстротой долетали эти рискованные замечания до ушей Царя в Москве…
Главным царским шпионом по обычаю того времени был подьячий Тайного приказа, подчиненного князю Трубецкому. Подьячие этого приказа назначались как ко всем посольствам в иноземные государства, так и к уходившим в поход воеводам. Эти шпионы докладывали все Трубецкому, а тот — Царю. Государевым оком и ухом при Шеине был некто Фрол Шариков.
Главный воевода готовил армию к новому приступу.
Шеин был предтечей Суворова, который в своей «Науке побеждать» в разделе «Разговор с солдатами их языком» так учил их брать крепости: «Ломи через засеки, бросай плетни через волчьи ямы — быстро беги! Прыгай через полисады, бросай фашины, опускайся в ров, ставь лестницы! Стрелки, очищай колонны! Стреляй по головам! Колонны, лети через стены на вал, скалывай, — на валу вытягивай линию! Караул к пороховым погребам! Отворяй ворота коннице! Неприятель бежит в город! Его пушки обороти по нему! Стреляй сильно в улицы, бомбардируй живо! Недосуг за этим ходить! Приказ! Спускайся в город, режь неприятеля на улицах! Конница, руби! В домы не ходи — бей на площадях — штурмуй, где неприятель засел! Занимай площадь — ставь гауптвахту, расставляй вмиг пикеты к воротам, погребам, магазейнам!..»
Более чем за полтораста лет до Суворова так же учил Шеин первых русских солдат брать Смоленскую крепость, тем же почти слогом, живым, легким, сильным, доступным каждому солдату.
Но госпожа Фортуна, всегда, кажется, дружившая с Суворовым, похоже, раздружилась с Шеиным.
26 мая Шеин послал Прозоровского и Белосельского на приступ впереди себя и предупредил их, что будет расстреливать их войска картечью, если они покажут врагу спину. Князьям не удалось вторгнуться в город, слишком силен был огонь неприятеля, и войска их удирали от этого огня во все лопатки. Шеин сам ударил над головами беспорядочно отступавших войск картечью, но повернуть их на врага не смог.
Подсчитали потери. Людей погибло еще больше, чем в апрельском приступе. Шеин учинил новый разнос воеводам, а те вновь писали Царю: били челом на главного воеводу, нисколько не щадившего их родовую честь. Каково было сносить обиды от Шеина Прозоровскому, чей пращур был одним из славнейших полководцев в Куликовской битве, — князь Роман Прозоровский! Разумеется, Прозоровский, помня лишь заслуги собственного рода, начисто забыл, что в той же великой битве, подорвавшей татарское владычество на Руси, особо отличился пращур Шеина — боярин и богатырь Лев Морозов.
В конце весны в остроге на Покровской горе Шеин поместил иноземный солдатский полк шотландца Матисона. Это было горячее место: чуть не все лето тревожили его там ратные люди князья Радзивилла и Гонсевского, старинного врага Шеина и Москвы. Лермонт не раз заглядывал к полковнику Матисону, слушал захватывающие рассказы полковника о делах на родине. Он тоже верил, что восстание против короля неизбежно, и считал и Иакова и Карла предателями Шотландии. Лермонт с особой охотой спешил на выручку к Матисону, когда его острог подвергался дерзким налетам ляхов. За лето Покровская гора покрылась польскими, литовскими, шотландскими, русскими костями. Четырнадцать сражений выдержал на этой проклятой горе, не считая мелких схваток и перестрелок.
В середине июня Шеин привел в действие давний свой план: послал к Красному большой отряд с рейтарами. Лермонт устроил засаду к западу от Красного, напал на вражий обоз с запасами, перебил кучу литвинов, взял сорок языков. Но взять Красный не смогли, хотя Лермонт предлагал переодеть рейтаров в ляхское платье, развернуть захваченные знамена и пожаловать в гости к Гонсевскому и Радзивиллу.
В этой засаде неплохо показывали себя рейтара-шотландцы из только что прибывшего под Смоленск нового рейтарского полка Самуила Шарля д’Эберта.
Полковник д’Эберт привез в обозе сто пудов зелья, двести пятьдесят пудов свинца и восемь пудов фитиля. Узнав, что в армии Шеина всего этого давно и остро не хватает, он припрятал десятки подвод с «вогненным» припасом, чтобы подработать на его продаже. Лермонт прослышал о махинациях полковника от фон дер Роппа, вскочил на коня и помчался к лагерю д’Эберта. Быстро войдя в его шатер, он поглядел на высоченного полковника снизу вверх и ошеломил его такими словами:
— Вот что, полковник, если ты сегодня же не передашь все казенные пушечные припасы Шеину или пушкарям воеводы Арбузова, я вызову тебя на дуэль и уложу тебя в эту смоленскую землю. Ты здесь человек новый, и тебя привела сюда корысть, а я уже двадцать лет воюю за Москву с русскими и сделался русским дворянином. Так что выбирай: честный союз или смерть!
Опешивший полковник взял себя в руки и отвечал:
— Если бы я не был человеком чести, я отрицал бы твои обвинения, ротмистр, и сослался бы на запрет дуэлей, особенно во время войны, а то принял бы меры к тому, чтобы ты не вернулся из моего лагеря. Но я умею ценить отвагу, слыхал о тебе самые лестные отзывы от рейтаров еще в Москве и здесь, в стане Шеина. Так что забудем эту маленькую размолвку и пожмем друг другу руки, как честные и порядочные люди!
В тот же день воевода Арбузов пополнил свой арсенал.
В июле Шеина и всю армию постиг нежданный удар: проведав, что крымский царевич Мумарак-Гирей воспользовался русско-польской войной и двинул свою орду на Украину, ополчение дворян — помещиков южных земель Московского государства и донское казацкое войско стали таять прямо на глазах. Напрасно пытался удержать их Шеин, уговаривал, заклинал, молил. Перейдя к угрозам, он воротил два-три отряда, повесил пару помещиков и донского атамана. Никакие посулы и виселицы не могли приковать под Смоленском этих людей, когда на родине у них грабили и убивали их родню, сжигали их дома крымчаки с последними из хазар. Вот уже более двух столетий алчные и воинственные Гирей, вассалы сначала Золотой Орды, а затем турецких султанов, опустошали южнорусские земли. Шеин мог понять беглецов-изменников, но не мог оправдать их. За измену он знал только одну кару — смерть.
В вечер после казни он впервые за весь поход напился в стельку. И было отчего: бояре всегда были готовы продать Россию и продавали ее направо и налево в годы Смуты. Из лагеря в лагерь металось служилое дворянство, путало, ошибалось, но все же готово было умереть за родину. А теперь, в разгар смоленской осады, подсекла его дворянская измена. Не на крепостных же крестьян ему положиться, которым, кроме своего ярма, и защищать нечего! С кем же будет он теперь брать Смоленск! С наемными иноземцами, что ли?! Немного с ними навоюешь, в беде на них не опереться, а друзья познаются в беде. Пришибла беда Шеина, заставила на время опустить руки, прийти в отчаяние. Одиноко ему было на свете в ту июльскую ночь, когда закачались на виселицах дворяне с атаманом. Не радовала его и Ульяна, прогнал он ее с глаз долой — не до бабского было утешения. Пьяные слезы пролил в ту ночь Шеин, гроза поляков и литвинов и всех врагов Русии, потомок ироя Куликовской битвы, в которой победили сплоченность русских князей и всего народа, самоотверженная отвага его витязей и богатырей.
Никто в русском стане не знал, что еще 25 августа под Смоленск скрытно, умело ведя разведку, подошло войско в 23 тысячи жолнеров во главе с Владиславом IV, после долгих споров и ожесточенной борьбы магнатов, шляхты и духовенства в сейме избранным королем Речи Посполитой. Вместе с юным королевичем Казимиром остановился он в густом и темном лесу на речке Боровой, в семи поприщах от Смоленска, на опушке которого еще недавно стояли заставы южнорусского ополчения самовольно удравших из армии, чьи начальные люди, дворяне-помещики, презрев свой прямой долг, бежали спасать свои поместья от крымчаков Мумарак-Гирея.
Разослав во все стороны лазутчиков, дав войску и коням отдохнуть, Владислав, убедившись, что русские, готовя приступ, обратили к нему свой незащищенный тыл, решил поставить все на карту и, собрав почти все свои силы, ударить мощным тараном в этот тыл. Поколдовав над картой, король сказал своим воеводам, собрав военный совет 26 августа:
— Чтобы расчистить дорогу к крепости, я собью с Покровской горы полковника Ежи Матисона — вот его острог — и оттесню князей Прозоровского и Белосельского, что стоят в острожках рядом с ним. Эту задачу я поручу своему коронному гетману князю Радзивиллу, который двинется на врага по Зарецкой дороге.
Сгорая от нетерпения в Варшаве, Владислав наизусть выучил карту Смоленска. Губернатор и комендант крепости Воеводский сделал свое дело, продержавшись восемь месяцев против Шеина, — Речь Посполитая этого никогда не забудет, теперь слово за ее королем. Выяснив, что Покровскую гору, прикрывавшую путь к Днепровским воротам, защищает один лишь сильно потрепанный в почти непрерывных боях полк Матисона, он направил часть войска с Радзивиллом и Гонсевским с задачей вбить клин к Днепровским воротам, из коих согласно тайной договоренности совершит вылазку пан Воеводский, с тем чтобы открыть Гонсевскому прямую дорогу в крепость.
Чтобы дать королевскому войску возможность полностью воспользоваться плодами внезапного удара по тылу русской армии, Владислав назначил выступление войска с первыми лучами солнца, в шесть утра. Когда разведчики донесут королю, что армия Шеина пошла на приступ, он и нанесет ему смертельный удар в спину, призвав войско наголову разгромить русскую армию за тринадцать дневных часов. Этот план был целиком утвержден военным советом короля. Его капеллан ксендз Ян Велевицкий благословил его на подвиг во имя Пресвятой Девы Марии, святой Римско-католической церкви и Речи Посполитой.
Шеин перенес приступ на 28 августа. Никто в его расстроенной армии не ведал, что над ее тылами навис король Владислав с войском польским.
В синих сумерках ехал Лермонт 27 августа на коне от крепости по луговой стороне Днепра. От кровавого солнца над иссиня-черным лесом у самого окоема протянулась по всему плесу речному алая кипучая струя. Большая кровь прольется завтра на этих берегах, лягут в нее буреломом молодые кости — польские, русские, шкотские из его шквадрона. Двадцать лет уже хоронит он боевых полчан, русских и шкотов, а войнам, чье начало терялось в незапамятных зорях, не было и не будет, как видно, конца.
Провожая взглядом багряное светило, вдруг напомнившее ему яркое око Спаса, ехал Лермонт нешибкой рысью, погруженный в свои невеселые мысли, все думая о Наташе, о той проклятой цидуле. Навстречу тянулись подводы с ранеными. Они лежали на соломе в телегах, укрытые рогожей. Иные походили на покойников. Другие смотрели странными, безучастными, неземными глазами. Впереди ехал на саврасом мерине прапорщик из 2-го шквадрона Николка Гринев.
— Куда везете? — осведомился у него ротмистр.
— В Москву знамо дело. Бог даст, половину довезем. Лермонт съехал с набитой дороги, остановился, пропуская обоз.
— Эге, ротмистр! — услышал он снова голос Гринева. Тот подъехал к нему, осадил мерина. — Едва не забыл. Тебя там у нас один немчина просил найти и позвать — Гоша, Готфрид Кампенгаузен. Да ты его знаешь — беленький, курчавенький такой. Все его Фридой кликали. Плох он, потому мы его и не взяли, нескладицу бормочет. Уже Фрида и причастие принял, и грехи ему ихний отпустил…
— Да зачем я ему?
— Все про какую-то полковницкую дочь бормочет, ахинею несет.
Лермонта словно жаром обдало. Он пришпорил коня, вытянул Баярда по крупу нагайкой, поскакал с места в карьер. Ну нет! Не отпустит он грехи окаянному немцу! Готфрид фон Кампенгаузен! Ну, держись, рейтар!..
Вспомнилось, как вместе с Наташей он читал Книгу притчей Соломоновых. О прелюбодеяниях мудрейший из смертных так говорил: «Может ли кто взять себе огонь в пазуху, чтобы не прогорело платье его? Может ли кто ходить по горящим угольям, чтобы не обжечь ног своих? То же бывает и с тем, кто входит к жене ближнего своего; кто прикоснется к ней, не останется без вины. Не спускают вору, если он крадет, чтобы насытить душу свою, когда он голоден; но, будучи пойман, он заплатит всемеро, отдаст все имущество дома своего. Кто же прелюбодействует с женщиной, у того нет ума; тот губит душу свою, кто делает это; побои и позор найдет он, и бесчестие его не изгладится; потому что ревность — ярость мужа, и не пощадит он в день мщения…» И еще говорил мудрый Царь: «Жесток гнев, неукротима ярость, но кто устоит против ревности?..»
Готфрид фон Кампенгаузен! Этот день для тебя настал!
И вот бивуак раненых — шалаш лекаря, раненые на распряженных телегах: этих, видно, надеются вылечить, остальных уже списали как безнадежных.
Увидев выходившего из шалаша знакомого полкового лекаря по прозвищу Эскулап Коновалов, Лермонт соскочил с коня.
— Где Кампенгаузен?
Лекарь молча махнул рукой в сторону березовой рощицы на берегу реки. Там темнели неровными рядами могильные курганчики с грубо сколоченными крестами из березовых жердей. Лермонт знал, что там хоронили православных и иноверцев — шкотов, голландцев, французов и прочих «немчин». Русские клали своих мертвецов головами к восходу, а иноземных рейтаров — на закат, к их родине…
Когда он подъехал к свежей могиле на опушке, на белокурого прапорщика Готфрида фон Кампенгаузена надевали новые сапоги — ведь путь Фриде предстоял неблизкий. В полусжатую руку также по русскому обычаю всунули свернутое трубочкой письмецо, писанное дьячком или писарем. Письмо по традиции адресовали прямо Николаю Чудотворцу или святому апостолу Петру. Оно удостоверяло, что-де положил раб Божий Готфрид живот свой за святую веру (на этот раз — лютеранскую) и достоин вечного райского блаженства. Святым заступникам писали, а родным навряд ли.
Красив, бестия! Хоть и челюсть отвалилась… Женщины любят этаких…
Лермонт оцепенело уставился на мертвую руку. Значит, эта вот рука писала ту цидулю. Как поздно он узнал об этом. Он разорвал бы этого белобрысого красавчика на части, перегрыз бы ему горло. Он обвел взглядом скорбные лица товарищей прапорщика по 2-му шквадрону. Их было всего трое. Может, и они знали о связи этого барончика с полковницкой дочерью, с женой командира 1-го шквадрона?
Мир праху твоему, фрейгерр Готфрид Фридрих Карл Бомбаст фон Кампенгаузен!
Рейтары завернули еще не остывшее, не закостеневшее тело в прострелянный плащ и медленно опустили Фриду в неглубокую сырую яму, вырытую в известняке с глиной. До песчаника не дорыли.
Лермонт вспомнил, как недавно хоронили стрелецкого голову, настоящего русского богатыря, отчаянного рубаку с еще черной как смоль, без проседи, бородой, и Шеин, большой воевода ничтожного Царя, не ходивший в карман за словом, перекрестился и изрек:
— Чернозем России! Великие всходы даст эта русская кровь!
А нерусская? За что пали эти шкоты, французы, испанцы? И этот юный немец с лиловой тенью под глазами? За что?.. За шесть пенсов в день? И это — цена человеку?
За что? Правда, вот он, Джордж Лермонт, давно уже воюет, чтобы ляхи и татары не ворвались снова в Москву, не пожгли его дом у Арбатских ворот, не обесчестили его неверную жену, не увели в полон его ни в чем не повинных детей. И не отняли у него оплаченные обильной кровью имения.
Завтра решительный приступ. Завтра он будет снова хоронить рейтаров своего полка.
Красное перед ненастьем солнце совсем зашло в свинцово-лиловую тучу, набрякшую грозным предчувствием.
Поодаль в русском стане пели знакомую песню. Защемило сердце у ротмистра рейтаров. Впервые слышал он эту песню недалеко от Смоленска, после сдачи Белой, когда вышел он на государево имя. «Не шуми ты, мати зелена дубровушка»…
Я за то тебя, детинушку, пожалую Среди поля хоромами высокими, Что двумя столбами с перекладиною…В вечерней тени под березкой блеснул сталью заступ. Многих рейтаров спровадили с его помощью на тот свет.
Один из рейтаров беспомощно листал замусоленную Библию в обшарпанном переплете. Когда Лермонту приходилось читать отходную над бездыханными телами своих рейтаров-шкотов, он обычно раскрывал Псалтырь и читал Псалом 5-й или еще чаще 6-й, давно заученный им наизусть: «Обратись, Господи, избавь душу мою, спаси меня ради милости Твоей. Ибо в смерти нет памятования о Тебе: во гробе кто будет славить Тебя?» Галловей называл эти строки шантажированием Господа Бога. А тут рейтар из пруссаков раскрыл наугад Ветхий Завет и стал читать из Екклезиаста, и сердце Лермонта пронзили исполненные глубочайшего пессимизма строки Царя Соломона, с особой силой и величием прозвучавшие в закатный час, на ратном погосте, в канун решительного приступа:
«Что было, то и будет: и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Бывает нечто, о чем говорят: „смотри, вот это новое“; но это уже было в веках, бывших прежде нас. Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, кто будут после…».Все восставало в нем против этого безнадежного, сокрушительного приговора мудрейшего из мудрых. Неужто все напрасно, и сыны, и внуки, и потомки не запомнят нас — Томаса Рифмотворца, сэра Лермонта, дравшегося с Малькомом против Макбета, ротмистра рейтарского полка?..
«Всё — суета и томление духа!..»
Над черными деревянными крестами и желтыми березами, чьи неподвижные верхушки горели как свечи в лучах заката, разносился, гудел погребально пропойный рейтарский бас:
«Всему свое время, и время всякой вещи под небом. Время рождаться, и время умирать; время насаждать, и время вырывать насаженное. Время убивать, и время врачевать; время разрушать, и время строить. Время плакать, и время смеяться; время сетовать и время плясать… Время искать, и время терять; время сберегать, и время бросать; Время раздирать, и время сшивать; время молчать, и время говорить; Время любить, и время ненавидеть; время войне, и время миру…»Рейтары стояли, опустив непокрытые лохматые головы. Оборвалась песня в лагере. Слышно прошуршала страница Священного Писания. Плеснула крупная рыба в днепровской заводи. В могилу, кружась, изнанкой вниз опустился полупрозрачный бледно-желтый лист. В лиловом мареве над плесом крича пролетели журавли. Пахло прелью и свежей могильной землей…
«Потому что участь сынов человеческих и участь животных — участь одна; как те умирают, так умирают и эти, и одно дыхание у всех, и нет у человека преимущества пред скотом; потому что все суета!
Все идет в одно место: все произошло из праха, и все возвратится в прах…»
Христианский фатализм? Нет, общечеловеческий. Магометане и те вторят Екклезиасту: все предопределено, от судьбы не уйдешь, она написана в небесах на каменных скрижалях, будь покорен воле Аллаха!
Лермонт зябко поежился под кирасой, увидев на неровном дне могилы корчившегося червяка, надвое разрубленного заступом. С небывалой остротой пронизало его предчувствие собственной смерти. В лицо дохнула пропасть небытия.
Ужель и он, Лермонт, умрет, как скот? Погибнет, как червь земной? Как вот этот немчик, наемный солдатик, польстившийся на шесть монет в день! Ужель и о нем, Джордже Лермонте, скажут убийственными словами Екклезиаста: «Он напрасно пришел и отошел во тьму, и его имя покрыто мраком»? Нет, ты не прав, зловещий проповедник! Нетленны доблесть, истинная мудрость, честные труды, добрые дела, полезные народу деяния, даже пусть и умрут наши имена! Ведь уверяли же древние, что человек тогда оправдал свое земное существование, когда посадил дерево, вырыл колодезь, убил змею. И породил достойного сына, хорошую дочь… И это — суета сует и томление духа? Нет, нет, нет!..
«И обратился я, и видел под солнцем, что не проворным достается успешный бег, не храбрым — победа, не мудрым — хлеб, и не у разумных богатство, и не искусным — благорасположение, но время и случай для всех их.
Ибо человек не знает своего времени…»
Умолк замогильный голос. Рейтары взяли по горсти чуть подсохшей сверху поблекшей земли и бросили ее, кроша в грубых пальцах, на завернутое в плащ тело. Ротмистр машинально сделал то же и, повернувшись, зашагал к коню.
Пусть мертвые хоронят своих мертвых. По русской пословице, на погосте живучи, всех не оплачешь. Скольких рейтаров похоронил он за двадцать лет — не сосчитать!..
Садясь на Баярда, Лермонт оглянулся на похороны. Пожалуй, так-то лучше. Ведь не стал бы он мстить умирающему!..
Не успел ротмистр с места пустить коня рысью, как к могиле Готфрида Кампенгаузена подъехал еще один рейтар из 2-го шквадрона, бывалый вояка и самый страстный игрок в зернь и карты во всем полку, ливонский рыцарь фон Ливен, бежавший в Москву от шведов.
Он стал помогать сотоварищам утаптывать небрежно засыпанную могилу — иначе волки и лисы, а за ними вороны раскопают, растащат кости и оставят в могиле один обглоданный череп.
— Это не Лермонт отсюда отъехал? — спросил он по-немецки, глядя вслед всаднику вдалеке.
— Он самый, — ответил тот, кто читал над могилою Библию.
— Нужен он мне, — пробормотал фон Ливен. — Ну да ладно — завтра отыщу его.
— Завтра бой…
— Ну, так после боя.
Фон Ливен посмотрел на тускло блеснувшее кольцо на пальце левой руки. Кольцо Готфрида. Умирая, приятель просил передать кольцо ротмистру Лермонту. Для Людмилы, сестры его жены. Но стоит спешить с этим делом! Этот Лермонт и его замарал, когда разгребал грязь в полку, пронюхал про кражу приварка в шквадроне. Кольцо заливное, массивное. Не попробовать ли сегодня ночью отыграться в картишки или кости у костра? Повезет — удастся погасить хоть часть долга, а завтра бой и, Бог даст, будут богатые трофеи, если армия возьмет Смоленск. Кабы знать наверное, можно было б и отдать кольцо. Как-никак последняя воля умирающего. Догнать, что ли, ротмистра? Нет, пусть решит все фортуна: принесет счастье поставленное на кон кольцо мертвеца фон Ливену — отдаст он его, так и быть, ротмистру.
Лермонт опоздал на каких-нибудь полчаса. Готфрид фон Кампенгаузен позвал его с единственной целью проститься с ним почти как с родственником. Да, это он отдал записку Наталье, чтобы та передала любовное послание своей сестре Людмиле — Милке. В семье ее звали Люсей, а он называл Милкой, Милочкой. Вот уже год, как он ухаживает за ней, собрался и сватов посылать, да решил немного денег подкопить. Бароны Кампенгаузены — люди не бедные, но отец оставил все состояние старшему брату, вот и ушел он искать счастье на чужбине. А теперь он умирает, раненный в живот во время последней вылазки поляков, и просит отвезти Милочке ее локон и матери его медальон…
Ехал ротмистр, снова погруженный в тяжкие думы. Ехал и не ведал, что минул он в жизни нечто важное и роковое.
Еще Тристан говорил, что всем на свете правит господин случай. Но до конца ли прав был Тристан? И есть ли одна конечная правда на свете?
А в окоеме только розовело еще верхнее лиловое веко сине-багровых туч над закатившимся серым оком.
И необъяснимо нахлынуло на Лермонта в эту минуту странное чувство облегчения, покоя и умиротворенности. Может быть, смерть примирила его с обидчиком? Или дошел до него чудом голос из могилы? Нет, не то… Что-то запало в душу из Екклезиаста, сказавшего о мертвых: «И любовь их и ненависть и ревность их уже исчезли, и нет им более части вовеки ни в чем, что делается под солнцем». Но ведь он-то живой, живой!..
В его душе, до самых недоступных и темных глубин, до дна потрясенной ветхозаветным громом, еще звучало раскатное эхо. Вспомнились шекспировские строки из «Макбета», вложенные великим бардом в уста короля Шотландии Макбета, только что услышавшего о самоубийстве его сатанинской супруги в канун роковой битвы, что отнимет у Макбета, бесстрашного Макбета, не только корону, но и голову:
Life’s but a walking shadow, a poor player That struts and frets his hour upon the stage, And then is heard no more; it is a tale Told by an idiot, full of sound and fury, Signifying nothing!Для себя Лермонт так перевел эти строки на русский:
Жизнь — лишь ходячая тень, лишь жалкий лицедей, Что ходит, мечется положенный ему час по сцене И исчезает навсегда; жизнь — это повесть, Рассказанная идиотом, полная шума и ярости.Шекспир вторил Екклезиасту, соглашался с ним, а ведь та битва, как признавал и капитан Лермонт, была справедливой битвой для войска Малькома, мстившего за своего отца, убитого Макбетом; значит, не напрасной была кровь, пролитая шотландским воинством, и, чтобы увековечить победы, Мальком впервые назвал своих «теинов» «эрлами», и среди новопожалованных лордов был доблестный Лермонт!
«Макбет», «Гамлет», «Ромео и Джульетта», «Юлий Цезарь», «Король Лир» — много созданий Шекспира перевел Лермонт, начав, впрочем, с «Тристана и Изольды». Неужели и это тоже — напрасный труд, суета сует и томление духа! Он стал одной из первых почтовых лошадей цивилизации, этакой галловейской лошадкой из Шкотии, неутомимо перевозившей бесценные творения гениев его народа и народа Англии. Это был поистине адский труд: ведь он шел еще не торенными дорогами, был плохо подкован, язык русский пребывал еще в младенчестве, переживал только время раннего своего становления. Поддавшись отчаянию, он предал весь этот труд огню, но теперь он знал: он вернется в Москву и восстановит каждую строку, каждую страницу, и Шекспир у него заговорит на чистом русском языке!..
А чувство облегчения, покоя и умиротворенности все росло…
Он вспомнил разговор о смерти, состоявшийся у него с Галловеем после ранения его в 1618 году. Лермонт сказал другу, что потерял, лежа в луже крови на полу церкви у Арбата, сознание и погрузился в черное пустое небытие. Когда он очнулся, то решил, что побывал на дороге смерти и видел смерть в распахнутой двери, за которой зияла бездонная черная пустота без света и страданий.
— Что же такое смерть?
Галловей закинул руки за голову, посмотрел на потолок и сказал:
— Смерть — это величайшая загадка природы. А может быть, вовсе и не загадка. До пуритан христиане решали эту загадку просто: смерть освобождает душу, и она летит в рай, если человек не грешил чрезмерно, или в ад, если он не следовал заветам Божиим. Пуритане считают, что смерть — это ужасное наказание человеку за грехи его и только святые избегнут ужасов смерти. Кальвин верил в предопределение и тоже обрекал большинство из нас на адские муки. Я же считаю, что человек может победить смерть, если творит добро и оставляет добрую память о себе. Чем ярче его жизненный подвиг, тем шире и долговечнее его посмертная слава.
Он не то что всегда был непоколебимо уверен в добродетели жены — у него даже никогда не возникало мысли о возможности ее измены. Это были лучшие их годы. И разве малым обязан он Наташе? Силой ее любви обрел он вторую родину, навсегда прикипел к ней, как убедился на той памятной лесной развилке, стал отцом троих русских сыновей. Не будь Наташи и ребят, давно вернулся бы он в свой Абердин. Много лет разрывало его пополам, но теперь он понимал, чувствовал, что двадцать русских лет перевесили семнадцать шотландских. Выбор за него сделала сама жизнь, но он теперь соглашается с этим выбором.
И вдруг неудержимо ему захотелось повернуть коня и сломя голову скакать, мчаться не на запад, а на восток, в Москву, к жене, сыновьям, к домику с двускатной крышей с подсолнухами в палисаднике, с лохматым Полканом — любимцем сыновей. Только суровый долг не велит. Быть может, уже завтра поутру они достанут Смоленск — и через день-два он вернется в Москву, во всем разберется, все уладит, начнет новую жизнь с самым близким и дорогим на свете человеком. Тридцать семь лет — впереди еще долгая, долгая жизнь…
Его жизнь с Наташей постоянно омрачалась ностальгией, неизбывной и нудной, как застарелая зубная боль, тоской по родине. Теперь он понял, что был счастлив с Наташей и детьми, пока не стал он жечь жизнь с обоих концов. Давно надо было решить так или этак, не терзать себя и Наташу. И теперь он решил, сам не зная как и почему. Знать, есть время решать! Время насаждать — врачевать, строить, время сшивать, время любить! — назло всем мрачным пророкам и проповедникам, наперекор року и судьбе!..
Черт побери, да он и православие примет, раз этого так добивается Наташа! Если Париж стоит мессы, то Москва стоит православной обедни на Арбате, в Трубниковском переулке, у Николы Явленного! Славный французский король Генрих IV пять раз менял веру!.. Он заявит о своем искреннем желании быть принятым в лоно «православныя кафолическия восточныя церкви», отречется от старой веры и всякой ереси и поклянется истреблять еретиков. Окропится святою водой, поцелует крест. Ему отпустят грехи, его благословят, он примет святое причастие. Мало того, он окрестит всех своих сыновей. Аминь. И навсегда останется с Наташей, с ребятами на второй своей родине, будет жить-поживать да добра наживать, и пусть потом, через долгие счастливые годы, когда он женит сыновей и дождется внуков, не шкотская, а русская земля станет ему пухом!
В русском стане оранжево запылали сотни высоких костров. С наступлением ночной тьмы их огонь становился все ярче. К небу взвивались и гасли снопы искр, а из темноты на свет летели и гибли в огне полчища белых мошек.
На бивуаке своего шквадрона в Шеиновом остроге Лермонт спешился, бросил поводья стремянному Огилви, весело приказал прогулять коня, затем напоить, задать корму. Вот уже года два как он пересел на этого полудикого чалого башкирца, кудлатого и гривастого. Был конь горяч, норовист, снослив и очень похож на любимых с детства горных шкотских пони, но отличался более быстрым бегом. Он ласково потрепал холку Баярда. Завтра от коня, быть может, будет зависеть его жизнь.
Юный Квентин Огилви души не чаял в ротмистре. Как и Лермонт, он попал на русскую службу, имея от роду семнадцать лет, приписав себе пару годков. Как и Лермонт, начитался он рыцарских романов и был неисправимым романтиком. Огилви еще не вошел в полную силу и ездил, и фехтовал слабо, но Лермонт, вспомнив начало своей карьеры оруженосцем при храбром и разбитном рыцаре Огилви, «отважнейшем сумасброде Шотландии», похороненном им в крепости Белой, взял Квентина к себе стремянным, стал пестовать его в манеже и не пожалел об этом, — парнишка был смышленый, тянулся не только к ратной славе, но и к книгам. Короче, ротмистр узнавал семнадцатилетнего Джорджа в Квентине, и это не могло не расположить его к юному шкоту из клана Огилви. Он постоянно ломал себе голову, как сделать так, чтобы заставить Квентина вернуться домой, под Глазго, уберечь его от злой доли наемного воителя. Теперь, на радостях, придя к новому решению, он сказал себе вдруг, что непременно выкупит юнца из рейтаров, уплатит его долги, даст ему денег на обратную дорогу. Если потребуется, соврет, будто мать Квентина опасно заболела и зовет его домой.
А стремянный, не подозревая об этом плане ротмистра, проводил влюбленным взглядом, привычно задержав его на клейморе своего рыцаря — клейморе из клана Огилви.
Как-то ротмистр, бывший таким мрачным и нелюдимым в последнее время, сказал Квентину, когда они укладывались с вечера спать на одной из телег шквадрона:
— Спасибо тебе, Квентин, ты отлично почистил мой клеймор. И помни: если меня убьют, он твой. Пусть вернется в клан Огилви. Никогда не обнажай его без нужды и никогда не вкладывай в ножны без чести!..
Всей душой радовался и ликовал отзывчивый Квентин Огилви, видя, что рыцарь его впервые за долгие месяцы повеселел.
Лермонт оглянулся с улыбкой и махнул стремянному рукой. Квентин Огилви — славный парень, предан своему ротмистру беззаветно, хоть сейчас жизнь за него отдаст. Надо будет снова заняться им. Эх, до чего же жизнь хороша! Если он и сложит голову в этом затянувшемся походе, то умрет с легким сердцем, зная, что никто из тех, кого он любил, не предал его.
А он сам — храбрый ротмистр Лермонт? Не обманул ли он рыжую девчонку с дымчато-зелеными глазами? Нет, ты не Тристан, не получится из тебя рыцарь!.. Он молил Бога, чтобы Шарон простила его. Не хотел он обманывать ее и по-своему всегда останется ей верен. Может, и она не Пенелопа, двадцать лет верно дожидавшаяся Одиссея.
Детская любовь — совместные мечты, целомудренные ласки, жарские обеты. Все это нешуточное дело. У людей холодных, непостоянных пропадают они втуне, но у таких романтических и страстных натур, как Лермонт, эта детская влюбленность похожа на незаметную вначале занозу — может обрасти опасным нарывом. Занозу поскорее удалить, но как вырвешь занозу из сердца!
Странное дело — впервые не рвало сердце воспоминание о его Изольде, зарубцевалась, видно, старая сердечная рана. Так и боевые раны, если не откроются вдруг, с годами притупляют несносную боль, загоняют ее дальше внутрь.
И впервые подумал он тогда: а не была Шарон феей Морганой, существующей только в грезах?
Он оглядел погруженное в ночной мрак днепровское побережье с почти растаявшей розовой, как сукровица, полоской в закатной стороне, огни, огни на бивуаках и громаду кремля под боком, вспомнил о Готфриде фон Ливене,[120] умиравшем на телеге под его плащом. И снова и окончательно решил: нет, жизнь все-таки дьявольски хороша!.. Потрогал на груди талисман. В памяти сразу как живая всплыла сонная Наташа в постели, в теплом, колеблющемся свете догорающей свечи. «Что это у тебя, ладо мое?..» И светлокудрые сыновья — его продолжение, три русла его будущего за порогом собственного его существования, вдруг притиснулись к нему из тьмы смоленской ночи, все с голубыми глазами, кроме разноглазого Вильки, которому, Бог ты мой, скоро уже будет семнадцать, столько, сколько было ему вот в этом самом роковом месте на земном шаре, на берегу Днепра… А как бы вас всех хотела увидеть и обнять моя самая лучшая на свете мама с гривой пепельных, теперь уже, верно, совсем седых волос… Какую бы встречу она устроила нам в нашем маленьком домике в Абердине!..
Только одной Шарон не нашлось бы места в этом домике во время этой встречи…
В растрепанных чувствах подошел к кострам ротмистр Лермонт.
От костров заманчиво пахнуло жареной рыбой, выловленной в Днепре. Аж слюнки потекли по защечницам, между языком и нёбом. Словно повеяло запахом родного очага, — мать всегда нажимала на дешевую рыбешку. Джорди сам ее нередко ловил с рыбаками Абердина. Он ощутил вдруг невероятный голод и одновременно необыкновенный прилив жизненных сил. Шел к костру, широко улыбаясь огню, стылой сентябрьской ночи, всей своей оставшейся жизни.
Он еще поживет. Что такое тридцать семь лет для мужчины? Самый расцвет. Лермонт вдвое или втрое сильнее того мальчишки, что учился маршировать и владеть оружием вот на этом самом поле у стен Смоленска двадцать лет тому назад. Плечи раздались неимоверно, но он еще тонок в поясе. Однажды, напружинив мышцы груди и плеч, разорвал кольчугу. Подковы запросто гнет, и клеймор в обеих руках или в любой из рук летает, словно легкая сабелька, а двадцать лет назад, если признаться честно, вовсе не легко было ему орудовать клеймором.
Да, он возмужал, посуровел. Светлые кудри до плеч развевались и поредели, поблекли, став светлее сильно загорелого безбородого лица, покрытого, как и полагается воину, рубцами и шрамами. За двадцать военных лет — двадцать пять боевых ранений. Только за последнюю зиму засеребрился в волосах иней первой седины. Брови и ресницы все еще темные — верный признак породы. Взгляд стал властным, бесстрашным и еще более тяжелым и сумеречным. На переносице залегла глубокая складка. И усы давно появились, тоже темные, густые. Кафтан, сапоги добротные, без щегольства, оружие — самое что ни на есть надежное. И еще перемена: за два десятка лет езды в седле выработалась в нем походка настоящего рейтара, конника.
— Милости прошу к нашему шалашу, ротмистр, свежей рыбки отведать, — позвал прапорщик Мартынов — его ученик из боярских детей. — Весь день-деньской на ногах — чай, проголодались. На березовых дровах, Юрий Андреевич, рыбка самая скусная. Бредни сварганили, судаков наловили, налимов, карасей, шелесперов… Завтра в бой, а по сытому брюху хоть обухом бей…
В деревянном ведре шевелил жабрами, отливая в свете костра перламутром, днепровский судачок. Mother of pearl — вспомнил он английское название перламутра. Русское слово явно от немецкого Perlmutter, что значит «мать жемчуга». Красиво придумано. Лермонт частенько задумывался над происхождением слов в разных языках…
Кто-то шагнул из ночного мрака к Лермонту. При багровом свете костра он узнал Дугласа. Седовласый шкот впился в него своими острыми глазами. Лермонт и днем повил на себе его пристальные взгляды.
— Побереги себя завтра в бою, ротмистр! Мне не нравится твое лицо.
У Лермонта шевельнулись волосы на затылке.
— Чему быть, того не миновать, — тихо проронил он, пытаясь отогнать леденящую сердце жуть. А все-таки… где-то читал он в ученой книжке о fades Hyppocraticos — «лице смерти».
Его отец, капитан Лермонт, не верил во всякую чертовщину, а он, ротмистр Лермонт, и подавно не верит. К дьяволу твои пророчества, Дуглас!
Старый ведун-чернокнижник молча отступил во мрак, исчез.
По лагерю меж костров размашисто шагал с есаулами воевода Шеин. Высокая соболья шапка, полы собольей шубы, отороченной жемчугом, бьют по сафьянным сапогам, бряцает оружие. На груди вспыхивает золотом большой крест.
— А, ротмистр Лермонт! — прогудел он. Ротмистр поднялся, отряхивая пальцы от клейкой рыбьей чешуи, дожевывая жареного судака.
— Не хотите ли, милорд, рыбки откушать?
— Спасибо! Рыбки не хочу, — отвечал Шеин, вельми преславный воевода, — а желаю я, Егорий Андреевич, по древнему нашему русскому обычаю побрататься с тобой перед смертным боем. — Он перекрестился и обнял Лермонта. — Двадцать лет я тебя знаю. Был я у тебя заместо крестного отца под крепостью Белой, до коей отсюда рукой подать. Видать, сам Бог свел нас на ратном поле. Двадцать лет ты честно служил Руси великой, был верен присяге, а завтра утром твоей коннице снова предстоит жаркий бой. От твоих рейтаров зависит изначальный успех приступа… Верю — ты возьмешь город на саблю! Теперь, ротмистр Лермонт, ты мой названый брат… Знаю, знаю я тебе цену — за двадцать лет не научился ты, живя среди волков, по-волчьи выть, так и не мог перемочь свою прямоту, не покривил душой. Ступай за мной, брат, мы обойдем лагерь…
Отойдя от почтительно взиравших на него рейтаров, повернулся к Лермонту и негромко сказал ротмистру:
— Сдюжишь завтра, достанем Смоленск — быть тебе, брат, полковником Московского рейтарского. А пока принимай полк временно — многоболезненного Роппа я отправил в Москву. Совсем развалился старик, одряхлел. Сам, кстати, на тебя показал как на замену себе. Смоленская крепость — зело жесткий орех, не по зубам ему. На тебя вся надежда. Только вот что: Святейший велел тебе передать, чтобы бросил ты челобитные писать — не мешайся, брат, в государевы дела. И мой тебе совет: каждый сверчок знай свой шесток!
Шеин порывисто обнял ротмистра правой рукой, крепко стиснув плечо:
— Спасибо тебе, сын мой, за то, что подавил ты смуту в шквадронах. Иначе из-за предательства Черкасов совсем туго пришлось бы мне, хоть, к черту, осаду снимай!..
Воевода имел в виду прежде всего опасное брожение в рейтарском полку: получив приказ о новом решительном приступе на смоленскую крепость, рейтары заявили, что подчинятся приказу, только если им выплатят полугодовое жалованье, задержанное Трубецким в Москве. Наемники по опыту знали, что подобное требование всего лучше предъявлять в канун наступления. Но у Шеина денег не было, — он давно раздал все свои собственные деньги, надеясь возместить их, когда наконец раскошелится московский приказ. Лермонт, негодуя на своих рейтаров и сгорая от стыда за них, пожертвовал им все, что оставалось у него из трофеев, и тем спас положение — рейтары ворча согласились пойти на приступ. Черкасами же главный воевода называл малороссийских дворян, под покровом ночи сбежавших со своими полками из стана по той причине, что на их поместья напали крымцы, подговоренные ляхами, и эти поместья надо было, по их мнению, защищать в первую голову!
— Двадцать два года назад, — с горечью невыразимой сказал Шеин, — меня предал один смоленский дворянин — Дедишин. Ныне изменили малороссы! Теперь я слишком слаб, чтобы обороняться, — значит, надо наступать!
Он сплюнул в сердцах.
— А знаешь, кто подбил на позорное бегство украйных дворян? Трубецкой! Труба! Он испугался за свой Трубчевск, взятый нами, и прислал им гонца с известием о нападении крымцев на их поместья!
Всю свою жизнь Лермонт был солдатом. Soldier — это воин, нанятый за solidus — монету, по-латыни за жадованье. Почему же теперь ротмистр-наемник Лермонт был готов воевать бесплатно?
В тот вечер комендант Смоленска прошелся по городу со своими телохранителями. Седьмую неделю не выпекали в городе хлеб. Кончилась вся мука. Неделю назад убили последнюю корову, дававшую молоко. Когда ее убивали и разделывали на бойне под сильной охраной, солдаты падали на землю и вылизывали ее кровь. Три дня назад съели последнюю лошадь — коня коменданта. Обезумевшие от голода жолнеры копались, как собаки, в сорных ямах, грызли, рыча, протухшие, обглоданные кости. Собаки и кошки давно были съедены. Днем и ночью шла охота на последних крыс в крепости. Словно саранчой съедена была вся трава в городе, все листья на деревьях. Зараза ходила по городу. Смерть косила защитников крепости. Из них погибло уже больше половины. Как в Московском Кремле во время осады польского гарнизона, в Смоленском кремле началось людоедство. Жрали свежее мясо убитых. Два гусара засолили человечину в бочке. Коменданту пришлось повесить их. Еще пятерых людоедов, храбрых копейщиков, посадил он на кол. Он уже давно никого не расстреливал: берег порох и свинец.
Собрав военный совет, комендант оглядел изможденные голодом лица своих советников.
— Польская честь тому порукой, — сказал он собравшимся, — что я никогда не сдамся на милость врага. Шеин снова требует капитуляции. Он ее не получит. Когда мы с вами станем совсем умирать с голоду, каждый из нас съест свою левую руку, но сохранит правую, чтобы до конца защищать от врага наш польский Смоленск! Вот наш ответ русским!
Так ответили в 1573 году испанской армии Филиппа II осажденные жители голландского города Лейдена, самой могущественной армии в мире того времени. Но что скажет военный совет смоленского гарнизона в 1633-м? Комендант видел, что впервые в совете назревал раскол. У лучших полководцев Речи Посполитой, ее славных героев опустились руки. Уже вопрошали они свою совесть: а впрямь ли Смоленск с его годуновской крепостью, с русскими храмами и русской историей — польский город? А если нет, то стоит ли всем погибать — не в бою, а от голода, обороняя чужой город, защищая неправое дело?
Стратегема у Михаилы Борисовича Шеина была богатая: подвести подкоп под вторую башню к юго-востоку от Молоховских ворот, отвлекая внимание ляхов пушечным огнем и укрывая саперов нарочно насыпанным земляным валом, взорвать башню — и скорее в брешь брать Смоленск скорохватом. Подкоп провели успешно, положили мешки с порохом под стену и Грановитую башню, построенную Федором Конем. Но вот беда — не хватило «снарядов и зелья», Москва все не слала пушки и порох. А Лермонт ждал этого пороха как манны небесной, куда с большим нетерпением, чем двадцать лет назад спасительный обоз от Жигимонта III. За преступной медлительностью дьяков Разрядного приказа Лермонт угадывал коварную руку двоедушного князя Трубецкого. Говорили, что вся его сила в поддержке Святейшего патриарха Филарета, на всякий случай облагодетельствованного сбежавшими к ляхам Трубецкими во время его плена в Варшаве. Благодарность благодарностью, но неужели истинный Государь Руси не видел, куда гнет князь Трубецкой!..
— Берите весь остатний порох, — хмуро распоряжался главный воевода в своем шатре, стоявшем в середине стана. — Не сегодня-завтра Москва нам пришлет вдоволь этого зелья — серу, селитру, свинец, снаряд пушечный. Для Москвы небось стараемся! Должны же это там понять! — И вполголоса, подойдя к Лермонту, добавил только для него: — Люта месть боярская! Ну, погоди у меня, Труба окаянная! Я тебя на Лобное место на Красной вытащу!.. Да водку раздайте последнюю, — снова повысил он голос. А то православное воинство ропщет: не бывать без вина победе — без вина, мол, не наша вина!..
И вдруг в присутствии Измайлова и других начальных людей сорвался воевода:
— В Москве, видать, думают князья да бояре, что Михаила Шеин запросто может повторить первое чудо Господа нашего Иисуса Христа в Кане Галилейской: претворить воду днепровскую в вино!
Не ведал воевода, что это богохульство и подобные замечания, переданные князьям-боярам их «ушами» в его войске, не сойдет ему даром.
Взгляд Лермонта тревожно обежал лица воевод и полководцев, заполнивших шатер. Кто среди них предатель, соглядатай?..
От начальных людей в армии, бывавших по делам службы в Москве, доходили до чуткого Лермонта недобрые слухи. Шеин далеко, а Трубецкой и его наушники у Царя под боком, чернит сиятельный князь главного воеводу почем зря, безбожно клевещет на него, и чем громче гремела слава Шеина, тем злобнее становилось в столице шипение завистников и соперников. Шеин самолично бьется с ляхами, презирая смерть и показывая пример отваги и мужества, Шеин палит из пушек, и руки у него черные от пороха, собственными руками вместе с солдатами полков нового строя наводит переправы и гатит дороги, поименно помнит старых ратников и заводит знакомство с желторотыми, Шеин ест с ними из одного походного котла, у солдатского костра рассказывает о славной обороне смоленской, зажигательно говорит с полками, Шеин умеет от души смеяться и частенько веселится с воинами, празднуя всякую победу, борется с ними, фехтует, скачет наперегонки, Шеин очаровал иноземцев. Все это хитроумный Трубецкой представлял Царю в самом зловредном свете: «Шеин заигрывает с солдатней отнюдь неспроста. Этот зазнавшийся гордец метит в цезари. Он завел даже пурпурный плащ. Ему мало армии, ему нужен престол. Коварство его дошло до того, что он отдал все, чем владел, войску, пустив слух, что Царь не радеет об армии. Почему он так поступил? Святой он, что ли? Он стремится овладеть царской казной и короной. Совсем недавно похвалялся он, будто воеводы чаще бывают незаменимыми, нежели Цари!..»
«Что же делать?» — вопрошал, дрожа от страха и злости, царек Романов. «Ох, силен, батюшка Царь, этот взбесившийся воевода, — ответствовал Трубецкой, — есть у него защитники, но, Бог даст, он сам подведет себя под топор!» И тяжко вздыхал, разумея под «защитниками» в первую голову святейшего царева родителя — патриарха Филарета, да прибрал бы его поскорее Господь! И тогда он, князь Трубецкой, будет верховодить в государстве, станет вертеть и крутить Царем!
Лермонт буравил Шеина предостерегающим взглядом, но главный воевода по своему обычаю закусил удила.
— Я знал, знал, что мы еще не готовы к войне. Смерть Жигимонта заставила святейшего поторопиться. И я не удержал его, хотя оба мы знали, что царская казна пуста почти, что князья-бояре не хотят раскошелиться на войско, что Трубецкой будет совать палки в наши колеса, что на Царя мне нечего надеяться — Михаила Федорыч знай себе наследников строгает… Только на патриарха и уповал… Но Святейший плох стал, занемог шибко, нет в нем прежней воли и силы…
И он послал еще одного гонца к Филарету, просил, умолял накормить и вооружить войско. Не знал главный воевода, что Святейший Филарет, патриарх Московский и всея Руси, лежит себе, отрешенный от всех забот мирских, с закрытыми многогрешными глазами, с незаметно подвязанным подбородком, дабы не отваливалась челюсть, и бессчетные свечи из белого воска освещают лик праведника во гробе, и запах ладана в Успенском соборе боролся со смрадом тления, и черные монахи пели отходные псалмы, и архипастыри читали молитву за упокой его отлетевшей на небеса души, и Царь, оставшийся наконец-то единственным на Руси Государем, самодержцем, неуемно рыдает навзрыд, стоя на коленях у гроба, втайне радуясь долгожданному освобождению от строгой отцовской опеки, и нет у него в мыслях места для Шеина и его потрепанной, изголодавшейся, увязнувшей под стенами Смоленска русской рати.
За панихидой, за церемонией положения во гроб во всем патриаршем облачении последовали пышная обедня и отпевание, надгробное слово, последняя лития и прощальный «аминь». Над всей Москвой гремел колокольный звон, перекатываясь через самые дальние стены великого города. От этого звона дрожали каменные кремлевские соборы и отдаленные монастыри. Слышен был этот звон далеко окрест. Но не слышали его в Смоленске.
Уже при свете костров блаженнейший Макарий, митрополит Смоленский, совершал со своими священнослужителями молебствие с коленопреклонением Господу Богу о благоспоспешении христолюбивому русскому воинству к изгнанию из древнего Смоленска лютого супостата, взятых в полон его жителях, стенающих под игом убийц и катов, и возвращении града Смоленска под руку благочестивейшего Государя Михаила Федоровича. Воины прикладывались к кресту и святым иконам. Многие из них не переживут приступ… Нет, не мог Лермонт за двадцать лет привыкнуть к смерти…
— Как полагаешь, полковник, — услышал он сзади голос Лесли, — что ждет нас завтра? Кстати, поздравляю с полковником!
У полковника Лесли блестели во тьме возбужденные глаза. Белки отражали алое пламя костров.
— Спасибо; если нам удастся ворваться в крепость, — ответил Лермонт, — то мы возьмем Смоленск.
— И я так думаю, хотя уверенности в этом никакой нет. Нам придется завтра труднее, чем русским. На их стороне фанатическое желание вернуть себе этот город, который они считают своим.
— Так оно и есть.
— Может быть, тебе лучше знать, ты тут за двадцать лет совсем обрусел. Что ж, желаю тебе, кузен, удачи завтра. — Он протянул и крепко пожал Лермонту руку. — Вот так, наверное, желали друг другу удачи почти шестьсот лет назад наши предки — норманнские рыцари Лесли и Лермонт…
— Я призвал наших, — сказал Лермонт перед тем как направиться к своему полку, — сделать все, чтобы приступ был победным. Армия совершенно, не готова к зимней кампании.
— Это верно, — отозвался Лермонт. — Все решит завтрашнее сражение. Как говорят поляки: или пан, или пропал!
Шеин простер руку в сторону смоленских храмов.
— Завтра в смоленском соборе, — зычно крикнул главный воевода, — мы будем праздновать изгнание врага из отечества нашего при помощи и заступлением Пресвятой Богородицы!
Ротмистр, временно произведенный в полковники, усмехнулся в темноте. Ай да Шеин! Хитер Михаила Борисович! Ведь он сам как-то, будучи в подпитии, рассказывал Роппу в присутствии Лермонта в начале похода, что вовсе не святая эта икона, а всего лишь копия. «Подлинная Богородица была, если верить попам, писана самим святым евангелистом Лукою, назвавшим сей образ Путеводительницей. Согласно легенде Владимир Мономах лет полтысячи назад перевез ее из Чернигова в Смоленск. София, дочь Витовта, как уверяют, подарила ее Благовещенскому собору в Москве. Но Смоленский митрополит мне говорил, что София схитрила и подсунула Москве не подлинную икону, которая осталась в Смоленске, Успенском соборе, а список с нее, сделанный безвестным богомазом при Василии Тёмном в середине пятнадцатого века. Я на коленях молился перед „настоящей“ в одиннадцатом году, когда меня осадили ляхи в Смоленске. И что же?! Помогла мне Богородица, заступилась за русскую рать?! Как бы не так! Накося выкуси! Или я должен верить, что Ей было угодно, чтобы ляхи взяли в плен меня и всю мою семью?!»
А теперь, перед решающим сражением, чтобы зажечь верующих, Шеин мастерски делал вид, что уповает на Богородицу. Да, это мудрый полководец… Лермонт не переставал в эти часы восхищаться им. Шеин посылал солдат в бой за веру, Царя и отечество, а верил воевода, пожалуй, только в отечество.
Шеин несказанно удивил Лермонта, вдруг озорно подтолкнув его локтем и шепнув:
— Эта — настоящая! Я ее в Смоленске спас, из Успенского собора в Москву отправил! Но никто этого не знает! Святой истинный крест!
Истово прикладывались воины к нерукотворной иконе Смоленской Божией Матери, изображавшей Богородицу с младенцем Иисусом на руках. (Эту же икону носили по лагерю русских войск перед Бородинским сражением.)
Стемна вызвездило. Странно было подумать, что эти же сентябрьские звезды через два-три часа зажгутся над Абердином и над горами Шотландии, что они светят над Москвой и будут светить вечно в неизменном порядке, а ветер времени будет уносить поколения людей, как осенние листья.
В ночь перед приступом Михаила Борисович Шеин надумал устроить гадание по известному примеру великого князя Димитрия Ивановича, гадавшего в канун главной и самой страшной русской битвы на Куликовом поле, что сломила трехвековое татарское ярмо на шее великороссов. Только теперь лагерь русских стоял не на тихом Доне, а на древнем Днепре Славутиче. Видно, надеялся воевода на христианского Бога, но по старинке верил и в колдовское ведовство язычников. В поле за сторожевыми огнями было тихо, только перекликались кулики, как, наверное, перекликались они полтораста лет назад на поле Куликовом. Да еще каркали вдали вещие вороны и выли на опушке черного леса набежавшие на запах крови стаи волков. В низинах и над речной гладью курился седой туман. Слез со своего рослого аргамака окольничий, отошел, лег на сырую от ночной росы траву, прильнул ухом к родной русской земле, дерзко попранной ляхами. За ним молча и недвижно стояли князь и бояре, рославльский воевода Иван Тухачевский, тысяцкие и стрелецкие головы, командиры рейтаров, есаулы.
Наконец тяжело поднялся старый, тучный, как Димитрий Донской, архистратиг, главный воевода, отряхнул чернособолью шубу, повернулся к свите своей и изрек:
— Слышал я, как на два голоса стонет земля, один голос — русской матери, другой — польской але литовской. И обе они рыдают и плачут по сыновьям своим, коих уже никогда не дождутся. Однако сильнее голосит матерь ляхов, читает католическую отходную молитву, а сие значит, что быть завтра, когда будем мы Смоленск воевать, великой русской победе, и покончит она навсегда с засильем ляхов и литовцев на земле нашей русской!.. Завтра Смоленск будет наш. Завтра мы отслужим благодарственный молебен в церкви святого Петра и святого Павла, построенной пять столетий тому назад внуком Владимира Мономаха князем Ростиславом Мстиславичем.
В лесу неподалеку жутко заухал филин — будто леший захохотал.
— Мы взяли обратно в этом году Рославль, вернем и Смоленск. За святую веру, Царя и отечество погибнет много русских воинов, но победа с Божией помощью будет нашей!..
Лермонту хотелось спать — надо же выспаться до битвы, но Шеин, небывало взвинченный, неутомимый, затеял еще в своем шатре гадание на Библии. Он открыл наугад Священное Писание и сказал:
— Ветхий Завет, книга пророка Амоса, глава вторая… Что-то нам напророчит сей святой пророк? «И у проворного не станет силы бежать, и крепкий не удержит крепости своей…» Слышите, люди добрые, не удержит крепости!.. «И храбрый не спасет своей жизни. Ни стреляющий из лука не устоит, ни скороход не убежит, ни сидящий на коне не спасет своей жизни. И самый отважный из храбрых убежит нагой в тот день», — говорит Господь…
Он обвел всех в шатре воспаленным взглядом голубых глаз. Амос!.. А ну-ка еще раз! Книга пророка Аввакума! «Горе строящему город на крови и созидающему крепости неправдою!»
Лермонт сначала молча изумился, а затем подумал: уж не плутует, не передергивает ли часом главный воевода?!
Ночь близилась к рассвету, а стан русского воинства под Смоленском все не засыпал — горели в кострах на приднепровской земле смоленская сосна и береза, с извечной резвостью, журча на вековых перекатах, клубясь таинственно в омутистых заводях, лишь сверху подсвеченных лунным светом, струился Днепр, не подозревая в верховьях своих, куда вынесут его русские холмы и долины, смутно темнели размытые дымкой иссиня-черные смоленские леса. Пахло винно-грибным запахом ранней осени, веяло скрытыми мраком болотами, листвой и травами.
— Сядем! — сказал, притомившись, главный воевода, выбрав костер со стрельцами. — Здорово, ребята! Честь богатырям!
Богатыри потеснились. Чудная была картина! Все они жарили рубахи и порты над жарким пламенем, что в глазах человеческих не меняется со дня сотворения мира и не изменится до последнего его дня. Бронзовели могучие груди и мышцы, плясали огненные блики в дремучих бородищах, искрились углями глаза воинов. Шеин узнал, что этот отряд стрельцов только что пришел со сторожевой службы. Поел, угостившись, чем Бог послал, а теперь спешил «покончить со стебарями», сиречь вшами.
— Завтра бой, — сказал старый стрелец с пегой бородой и черными бровями над одним-единственным сереньким глазом, — а в нем надо предстать в чистом виде!
Шеин так устал, что молчал долго, а потом, ткнув чурку в огонь, тихо сказал, глядя в огонь костра, но повернувшись вполоборота к Лермонту:
— Бывает у тебя, ротмистр, такое чувство, что все вот это уже было… то ли с тобой, то ли с твоим предком?.. У меня сейчас особливо сильно это чувство… Вспоминаю смоленскую оборону, вот такие ночи тут поболее тридцати лет назад. Но думаю не только о прошлом, о будущем думаю, вижу его, это будущее — через сто, двести, триста лет! И Смоленск будет, и Днепр журчать в ночи будет, и костры, и вшей жарить будут, и Москва за нами будет, и вся судьба наша русская…
И вдруг добавил с глухим стоном:
— Царь и Трубецкой послали меня сюда не за Смоленском, а за смертью!
Ночная гроза с далекими всполохами прошла стороной, бушевала где-то в стороне Рославля.
Первые лучи солнца, взошедшего за Москвой, хлынули веером, а павлиньим хвостом через Днепр, разогнали туман, севший на землю обильной росой, и осветили великолепное зрелище. На расстоянии половины пушечного выстрела от стен Смоленского кремля стояло живой стеной русское войско с хоругвями и знаменами, конницей и стенобитными орудиями. Солнце сверкало и плавилось на мокрых от росы мушкетах, пищалях и стенобитных пушках, на копьях и секирах, бердышах и булавах, шлемах и латах и на золотых ризах, жемчугах и бриллиантах святых икон, спасенных в 1611 году из пылавших смоленских храмов. И трубным голосом повторил Шеин священный призыв Димитрия Донского:
— Братья! Ради Господа, подвигайтесь за Русь, за веру христианскую и святую церковь. Смерть тогда не в смерть, а в жизнь вечную! — И от себя прибавил:
— Много останется мертвых костей на берегу Днепра Славутича, но нынешний день, пока жива великая Русь, не зарастет травой забвения! Постоим, братья, за Русь да за веру! Да живет вечно русская земля!..
И даже у рейтарского ротмистра Лермонта, бельского немчины и иноверца, кровь отхлынула к сердцу и по спине продрал морозец, рука сильнее сжала верный клеймор.
Начинался 12-й день августа 1633 года, или 28 августа 7141-го от Сотворения мира, в двадцатый год царствования Михаила, первого из Романовых.
Лермонт давно привык к русскому летосчислению и редко вспоминал, что для поляков, например, шел год тридцать третий. Он лично жил в сорок первом.
На Днепровской (Фроловской), Маховой, Евстафиевой, Пятницкой, Пятницкой водяной, Громовой, Лазаревской, Крылошевской, Долгачевской, Заалтарной, Воронинской — словом, на всех тридцати восьми башнях крепости, возвышавшейся на левом берегу Днепра, гордо реяли польско-литовские стяги. У подножия высоченных, в двадцать — двадцать пять локтей стен с тремя ярусами бойниц еще клубился косматый туман, скрывая черное пепелище на месте Заднепровского посада. Стрельцы выстроились за своим головой напротив Королевского бастиона. Рейтеры стали напротив Грановитой и Еленинской башен и Никольских ворот на юго-восточной стороне. Ляхи заняли позиции у амбразур нижнего и верхнего боя на стенах и у бойниц нижнего, среднего и верхнего боя на башнях и у машикулей — навесных бойниц в круглых башнях для стрельбы сверху вниз из мушкетов и пищалей. Над зеленым Соборным холмом, над Воскресенской горой, из-под которой били студеные родники, снабжавшие защитников крепости неиссякаемым запасом воды, висела туча воронья.
Во все стороны перед крепостью и пожарищем на месте выжженных слобод простиралась холмистая равнина с рыжей стерней и бурыми вытоптанными пашнями. Особенно холмистым был правый берег мелководного здесь Днепра. Взгляд Лермонта скользнул к трем огромным серым валунам, за которыми скрывался лаз в подземный тоннель.
Лермонт был одним из заправил подкопа: рассчитывал длину и направление тоннеля, вывозил по ночам со своими рейтарами землю в мешках, известняк с глиной и песок, ночью же доставлял порох в бочках. Вот когда он вспомнил Гая Фокса, его подкоп под королевским парламентом в Лондоне и те тридцать шесть бочек, которыми он намеревался взорвать короля Иакова и весь английский парламент… Он даже вызвался самолично поджечь фитиль, но Шеин выбрал другого охотника, сказав, что ротмистр Лермонт обязан находиться во время взрыва впереди своего шквадрона и быть готовым к немедленной атаке.
«И бысть брань лютая и сеча злая…»
Хлобыстнул такой взрыв, что подскочил весь Смоленский кремль и даже вышел Днепр из берегов, как при землетрясении. Вокруг по допотопным лесам разбежалось, спотыкаясь, малое эхо. Все птицы, галки, вороны, ласточки, голуби, горлинки взмыли черной тучей. Рыжий столб кирпичной пыли выше Ивана Великого взвился над Смоленским кремлем, над Днепром.
С торжествующим гиком по двадцать человек в ряд устремились в брешь русские войска. Началось горячее дело! Знамя вперед, копья наперевес, Лермонт, в атаку!.. Ур-р-ра!.. Вскипает кровь в груди. А ляхи отчего-то молчат…
Вот и стена, и дым рассеивается. Но что это?! В проломе высится высокий земляной вал, и с него залпом бьют польские многофунтовые пушки и камнеметы-самострелы!.. Значит, ляхи знали о подкопе, знали и ждали, насыпая, укрепляя за стеной новый вал!..
Волчком кружится и утыкается носом в дымящую землю седогривый Гордон, прямо в семнадцатилетнего новичка Макинтоша попадает чугунное ядро. Валятся, истекая кровью, оба брата Дурасовы.
Захлебывается кровью старый Дуглас, первый командир Лермонта. Пораженный его смертью ротмистр вспомнил о вчерашнем пророчестве. А чуял ли он свою собственную кончину?..
Гибнет под градом пуль и стрелецкий полковник — Наташин отец, тесть Лермонта, дед троих юных Лермонтовых. Вместо лица — месиво. Кровь рейтаров, кровь лошадей и стрельцов ручьями стекает по траве в Днепр.
Вновь, в который уже раз, зачервонел, потеплел от крови Славутич.
Я думал: «Жалкий человек. Чего он хочет!.. Небо ясно, Под небом места много всем. Но беспрестанно и напрасно Один враждует он — зачем?»Нежданно перед строем Московского рейтарского появился едва державшийся на коне фон дер Ропп. Признаться, его появление не слишком обрадовало его преемника, но Лермонт — мог ли он поступить иначе! — подъехал к нему, отсалютовал мечом и спросил:
— Вам сдать начальство, полковник?
— Нет, полковник! Я только решил офицером умереть по-солдатски в бою и пойду в него рядовым рейтаром.
Что за внезапная метаморфоза! Фон дер Ропп всегда был антиподом Рыцаря печального образа — и вдруг в нем проснулся Дон-Кихот!
Шеин позволил фон дер Роппу «за старостью и увечьем» отъехать в Москву с полным отпуском: хоть доживай век свой в поместье под Царским Селом Тайнинским, что под Москвой, хоть востри лыжи в свой родимый Кельн, прославленный библейскими волхвами. Напился на радостях старый наемник и кондотьер, а с похмелья учудил: решил фон дер Ропп лечь костьми в бою! Он и завещание свое объявил: три четверти всех его богатств и поместье — незаконнорожденной дочери его девице Ефросинье Беспрозванной, что промышляет на Неглинке, остальное — Кельнскому собору, чтобы поминали там фон дер Роппа в лютеранских молитвах.
«Или пан, или пропал!» — сказал ратным головам воевода Шеин.
Войско Шеина теперь пыталось взять Смоленскую крепость с запада. Когда сам Шеин оборонялся в этой крепости двадцать лет тому назад, все ворота находились только в восточной стене, но, взяв крепость, ляхи заложили эти ворота и пробили ворота в западной стене. И вот, оставив только заслон у стана русских воинов к востоку от города, грозный воевода напал на крепость с другой стороны. Лился на русские головы расплавленный свинец, до костей прожигала смола горящая.
В разгар приступа в тылу наступавшего русского войска с заката вдруг появилась новая большая армия короля польского Владислава IV. Грозный воевода Любельский отрезал переправы через Днепр.
Подвела Шеина его разведка, не уделил он должного внимания разведочному делу, о важности коего в самом Писании столько говорится. А польские лазутчики и соглядатаи, напротив, действовали смело и хитромудро, держали невидимую, но крепкую связь через подземные ходы под крепостью между ее защитниками и войском короля Владислава. Поляки знали о голоде в русском стане, о нехватке пороха и пушечного снаряда, даже о задержке Трубецким московских обозов для Шеина, — у них хватало своих людей в Москве. И еще они донесли Владиславу о распрях в русском лагере, о бегстве малорусских полков. Владислав и повел свое войско прямо в брешь, образованную дезертирством этих полков.
Еще третьего дня Лермонт снова просил главного воеводу отрядить рейтар в тыл ляхов, на Варшавскую дорогу. При этом он напирал на то, что на Московский приказ уповать не приходится, надо самим отмахнуться, — после дезертирства малороссийских полков на счету у него был каждый человек Он все еще надеялся на междоусобия, раздиравшие польскую шляхту после смерти короля Сигизмунда III в прошлом году. И вот разведка не сработала, а поляки и литовцы порешили наконец избрать королем Владислава, сына Сигизмунда, и Владислав, не теряя времени, ринулся с давно собранным и грызшим удила войском к осажденному Шеиным Смоленску. Войско это было немногочисленным, но отборным, и ударило оно в тыл Шеиновой рати, имея на своей стороне полную внезапность. Все это в одно мгновение, но, увы, с роковым опозданием сообразили и Шеин, и Лермонт.
28 августа нижнею дорогою двинулось войско жолнеров к острогу полковника Матисона. Князь Радзивилл бросил войско в атаку на шанцы острога, но взятые врасплох люди Матисона, в большинстве своем еще не обстрелянные солдаты, сумели отбить храбрых жолнеров.
Пока коронный гетман связал Матисона и князей Прозоровского и Белосельского,[121] король повел свою кавалерию прямо по Покровской горе мимо шанцев Матисона к ближайшим воротам крепости. На стенах крепости увидели свою конницу — к небу взмыл торжествующий крик.
Прорвавшись к Смоленской крепости, король, не тратя ни минуты, повернул обратно и, приказав пехоте осажденных следовать за ним, возглавил новые атаки на шанцы Матисона, чтобы поддержать коронного гетмана.
Шеин, вернувшись в свой стан, приказал князьям Прозоровскому и Белосельскому немедля прийти на помощь Матисону. У того дело складывалось плохо: жолнеры, поддержанные кавалерией короля, захватили шанцы его острога и ворвались в него, но сотни, посланные князьями, прогнали их обратно.
…Западня вот-вот должна была захлопнуться. Видя, что королевские полки охватывают его с флангов, берут в железные клещи, воевода Шеин велел отступать и помчался сам на коне вправо в небольшой лесок. Находившийся с ним Лермонт во весь опор поскакал за ним. С ним и воеводой была всего горстка рейтаров и стрельцов.
— Эх, не послушал я тебя, полковник! — крикнул Шеин Лермонту. — Не ждал нападения отвне!..
Лермонт скакал радом с Шеиным, конь о конь, стремя о стремя, придерживая своего более быстрого коня, бросая нетерпеливые взгляды на отстававшего воеводу. Давай, давай! Что с тобой, Михаила Борисович! Что с твоим конем! Мне вовсе не безразлична твоя судьба — когда-то ты спас мне жизнь, направил на новый путь, ставший моей жизнью… Внезапно полыхнула в разгоряченном мозгу запоздалая догадка: Боже мой, ведь Шеин пощадил нас тогда под Белой не по доброте душевной, а потому, что не мог нас казнить — ведь вся его родня тогда оставалась заложниками в ляшском плену! Значит, ты, Лермонт, ничем ему не обязан! Да, но Шеин — надежда русской армии, в создание которой и ты вложил столько труда. Он великодушен, умен, широк и одновременно в чем-то жесток, узок, неумолим… но лучше него нет у Москвы воеводы.
Останавливая коней у опушки дубняка, они оглянулись и увидели, что Владислав с войском польским отрезал своей конницей русскую осадную рать и целый шквадрон с польскими прапорами несется за ними вдогон. Над ними шумел сухой листвой кряжистый пятисотлетний дуб.
— Пропал! Пропал!.. — в гневе и замешательстве возопил, побелев, архистратиг. — Все пропало из-за Трубецкого!.. Иуда окаянный!..
Главный воевода совсем растерялся духом.
— Есть одно средство! — воскликнул ротмистр Лермонт, соскакивая с коня. — Скорее, воевода! Снимайте доспехи и амуницию, надевайте мои!..
Поняв, окольничий спешился и, тряся сивой бородой, стал быстро переодеваться. Окольничий был тучен, но Лермонт больше фигурой.
— Послушай, ротмистр! А ты знаешь, что как раз такой хитростью один рыцарь — Михаила Бренко — спас Димитрия Донского во время Куликовской битвы?
— Нет, не слышал! Скорее! И поскачем врассыпную!..
— Но он за князя живот положил, а твоя, брат, хата с краю! Сдавайся, тебя пощадят, возьмут на службу. — Шеин совсем расчувствовался, а он, Лермонт, думал, что сердце у воеводы не мягче пушечного ядра!
— Я русский дворянин, — молвил Лермонт. — Это не двадцать лет назад, когда я был только шкотским дворянином. Что бы сказали мой сын, моя жена!..
Все-таки много оставалось в нем от Дон-Кишота, и сердце у него было тоже голубиное…
— Этой службы я тебе никогда не забуду, — проговорил на прощание воевода. — Поцелуемся, ротмистр!
И, облапив Лермонта, Шеин поцеловал его троекратно по-русски.
Ротмистр повернулся к своему оруженосцу:
— Следуй за воеводой!..
У стремянного блеснули слезы на глазах.
Вскочив на коней, они кинулись вроссыпь. Стремянные, оруженосцы — тоже кто куда… И почти весь шквадрон ляхов, конечно, увидев могучего аргамака под барсовой шкурой, бросился вслед за Лермонтом, приняв его за главного русского воеводу Шеина, давно и люто ненавидимого всеми ляхами. А чалый башкирец Баярд, тревожно озираясь на хозяина, уносил вдаль, к своим, воеводу…
Под Лермонтом был теперь Еруслан — рослый и могучий белый кабардинский аргамак Шеина под пятнистой барсовой шкурой, но он успел уже притомиться, потому что тучный воевода в тяжелых доспехах всю ночь разъезжал туда-сюда и еще с предзаревой поры гонял на нем по всему лагерю и полю сражения до начала приступа. И только тут он увидел, что из раны у коня на боку густо струится кровь. Оглядываясь, ротмистр видел, что ляхи быстро настигают его. Через три минуты, не позже, они поравняются с ним. Он резко натянул поводья, так что конь встал на дыбы, повернул его к врагам.
В последний раз оглянулся ротмистр Лермонт вслед Шеину, — теперь уже видно было, что главный воевода спасен от неминучей гибели, что он соединится с войском, сбитым со своих позиций, и будет продолжать борьбу с самым опасным врагом России.
Вдали еще дымились стены Смоленска. Из открытых ворот навстречу своим выбегали ляхи. Королевское войско заполнило весь холмистый берег Днепра. Вдогон русской рати гремели пушки. Польские рыцари почти настигли ротмистра Лермонта, в полной уверенности, что сейчас захватят они главного воеводу.
— Сдавайся на выкуп! — проорал кто-то из них.
И конский топот за спиной, как тяжкая поступь судьбы.
— Эй, панове! — крикнул он во всю мощь своей глотки. — Славные лыцари Речи Посполитой! Что же вы все на одного? А кто из вас самый отважный, кто сразится со мной один на один? А ну, гряди, ляше!..
Он зло смеялся над обманутыми ляхами.
Замедлив бег своих коней, враги охватили его полукругом. На конских головах — пестрые перья, чепраки, на всадниках — дорогие доспехи и ратные сбруи.
— Он обманул нас! То не есть Шеин! То не воевода! — загалдели они, увидев Джорджа Лермонта в лицо. — То есть еще млодый кавалер!
Четверо из молодых лыцарей, недавно заслуживших шпоры, рьяных, жаждущих крови, бросились на схизмата, на москаля.
В саженях пяти он хотел выстрелить из пистоли в шляхтичей, но она оказалась не заряженной. Порох кончился. Это в спину ему, Шеину и всему русскому войску стрелял боярин князь Трубецкой.
— Ты мой пленник! Сдавайся! — кричал шляхтич.
Врешь, не возьмешь! Лермонту не семнадцать мальчишеских, а тридцать семь мужских лет. Русские витязи в плен не сдаются…
Вот оно — время умирать. Но он умрет по собственному выбору, смеясь над судьбой, фортуной, роком, удачей, счастьем, предопределением, провидением, промыслом и как их там еще! Нет времени вспоминать…
Он встретил нападение — такое неуклюжее, почти детское — с мечом в руках, обмотав плащом левую руку. Радужно блеснула сталь клеймора в яром свете солнца.
— Шкотия, вперед! Лермонт, в атаку!..
Поэту в нем было жаль его врагов — они были слабее, намного слабее его и, идя, кидаясь на него по одному, шли на верную смерть, словно кончали жизнь, бросаясь на собственный меч. Но в нем сейчас жил не поэт, да и как было его остановить, сие уж не зависело от него. К нему подбежал еще один прыткий и такой жалкий юнец, и клеймор его прошел по тонкой шее, как по лозе на учении.
— Да хранит Всевышний русский род Лермонтов!
Последний боевой клич. Последние в жизни слова.
К нему смело подходил легкий на ногах воин. Странно знакомое молодое лицо… Что за чертовщина! Он так похож на него, на Лермонта. И вдруг сквозь суженные щелки налитых кровью глаз он увидел: великий Боже, голубой андреевский крест! В руках — клеймор! Один глаз карий, другой — голубой!..
Нет, никогда, ни за что!..
Копье, пущенное чьей-то сильной и умелой рукой, вонзилось в грудь коня, и Еруслан, взвизгнув не лошадиным голосом, рухнул сначала на передние подломившиеся ноги, а потом, лягаясь, на бок.
Он встал у коня, опустив клеймор, хотел что-то крикнуть. Но раздался выстрел из пистоли, и он закачался и упал. Одной рукой он сжимал меч с надписью «Честь и Верность», другой царапал, хватал, скреб смоленскую русскую землю. Эта земля, свинцом начиненная, конскими копытами взрытая, жадно впитывала его шотландскую кровь.
И, умирая, шептал он родные имена:
— Наташа… Ната… Ша… рон… Вилим, Питер, Андрей…
И то ли наяву, то ли привиделось ему на краю смерти в последние, угасающие мгновения жизни: высоко над Днепром Славутичем летит в огненных лучах осеннего солнца под осиянными перистыми облаками озаренная их светом чета диких лебедей, отставших от улетевшей на юг стаи. Два белых лебедя, как те два белых оленя, что навсегда увели Томаса Лермонта в зачарованную страну фей. Исчезают лебеди, оглашая лазурное поднебесье чудесным предсмертным кликом — своей лебединой песнью.
И еще почудилось, будто из мрачной бездны донесся замогильный голос:
«Лучше ходить в дом плача об умершем, нежели ходить в дом пира; ибо таков конец всякого человека…
Конец дела лучше начала его…
Человек не властен над духом, чтобы удержать дух, и нет власти у него над днем смерти, и нет избавления в этой борьбе…
Всё — суета и томление духа!..»
В остановившихся зрачках отразилась вдруг вся Москва. Москва, увиденная им с Ивана Великого. Все дрожало и ходило ходуном под ногами от колокольного звона иерихонской силы. Дрогнули черно-золотые глаза подсолнухов в арбатском палисаднике. Черными осколками взмыли, брызнули кругом вороны, вещие птицы, живущие столетия, и последней своей мыслью на этом свете подумал он, что эти птицы будут летать над его сыновьями, внуками и потомками…
В его груди, дымясь, чернела рана, И кровь лилась хладеющей струей…Сражение 28 августа продолжалось с невероятным ожесточением и высочайшей доблестью, проявленной обеими сторонами, немилосердно проливавшими братскую славянскую кровь.[122]
Основной удар король Владислав нанес по острогу на Покровской горе. Полк Матисона держался стойко. Из Днепровских ворот крепости пан Воеводский вывел большую колонну смоленских сидельцев, встретившихся у подножия горы с войском короля. Король обнял Воеводского и тут же послал в крепость свой лучший пехотный полк с провиантом в обозе.
Шеин отбивался в своем главном остроге. Сражение яростно гремело тут и там дотемна, но когда закатилось солнце, Шеин не был разбит: его армию, понесшую невосполнимые потери, спас построенный им зимой острог, земляной город, который теперь он решил превратить в крепость. И усталые, измученные стрельцы и солдаты всю ночь, не смыкая глаз, рыли землю.
Шеин наспех собрал донесения голов и полковников о потерях; они были ужасны. Но и король не только не одержал полной победы, но потерял лучших своих воинов, почти весь свой авангард, не смог овладеть острогом Шеина, захватить его пушки и должен был отказаться от немедленного похода на Москву. Отпор русских, удержанных от бегства и гибели Шеиным, был так силен, что королевское войско потеряло немало знамен и усеяло своими трупами вперемешку с трупами русских берега Днепра. Король решил добить Шеина через два дня, но воеводы заявили ему, что раньше чем через полмесяца войско не сможет наступать, и тогда наступление будет успешным лишь в случае подхода подкреплений.
Эта передышка — целых две недели — позволила армии Шеина глубже зарыться в землю, возвести новый вал, переставить большой наряд и другие пушки.
Огилви, стремянный убитого полковника Лермонта, взяв с собой двоих рейтаров, бельских немчин, ночью нес с поля боя его хладное тело. Шеин сказал о нем на краю братской могилы:
— У Златоуста сказано, что сам Спас устами своими пречистыми рек: «Никто же больше той любви имать, аще кто душу свою положит за други своя…» Вот какой великий подвиг совершил полковник Юрий Лермонт, брат мой названый и спаситель мой. Аще согрешили в чем перед Господом родители его и предки, искупил он любые их грехи. Един праведник за тысячу грешников умоляет. И ему, полковнику, воздаст Всеблагий добром за добро. Сынам своим накажу молиться за него, по утрам и на сон грядущий молиться за упокой его души.
Тихо накрапывал дождь, шелестел в обугленной листве деревьев, падал на лица покойников, уложенных рядами у братской могилы, — русских и шкотов.
Одиннадцатого сентября король после огневого налета крепостных пушек ударил главными силами по острогу Шеина, а часть сил бросил вновь на острожек Матисона. Задымилась, словно вулкан, Покровская гора.
С небывалым, по мнению Шеина, для поляков упорством штурмовали жолнеры почти непрерывно шанцы Матисона, впервые не жалея ни ядер, ни пороха благодаря подвезенным королем запасам. Никогда еще не ревела так крепостная артиллерия. Штурм продолжался два дня и две ночи, но так и не привел к успеху. Шкоты Матисона держались из последних сил. Шеин выручил их, послав три тысячи конницы во главе с рейтарами и пеший стрелецкий полк. Два дня длилось это новое сражение. Все приступы королевского войска с запорожскими казаками, со шкотами и немцами под предводительством Питера Лермонта разбивались о несокрушимую оборону шеиновского острога.
Через пятьдесят часов после начала штурма Владиславу пришлось с тяжелым сердцем приказать трубачам играть отбой. Когда рассеялись дым и пыль, стало видно, что острожный городок Матисона на Покровской горе разгромлен, но полк, понесший большой урон, все еще удерживал его руины.
Вторую ночь полк Матисона встретил в тесном окружении неприятельским войском, но Шеин прорубил проход к острогу, пробился к нему с крупными силами и вывел остатки шкотского полка в главный острог до последнего человека, не оставив в разбитом острожке ни одной пушки и ни одного ядра или пороховой бочки. Владислав не успел помешать отводу полка, но тут же занял Покровскую гору.
Шеин собрал совет воевод и полковников. Больше всего тревожило его настроение наемников. Кому не ведомо, что солдаты удачи надежны только до первой неудачи. Настроение у Лесли, Сандерсона и других иноземных полковников отнюдь не было приподнятым, но они — пока — и не помышляли идти на попятный. Прозоровский и Белосельский смотрели на исход штурма мрачнее немцев. Не слишком полагаясь на полк Матисона после полученной им от короля трепки, Шеин принужден был согласиться с предложением старшего полковника Лесли, главного среди иноземцев: вывести ночью остатки полка Матисона в главный острог армии. Так и было сделано, причем часть этого полка перебежала в темноте к противнику. Но как было ему негодовать на наемников после пережитого ими штурма, когда свои же ратники князей Прозоровского и Белосельского тоже отступили ночью беспорядочно, бросив несколько тяжелых пушек и запас свой. Правда, они подожгли этот запас перед уходом, но хлынувший ливень загасил огонь, и почти весь запас достался ляхам.
Утром король Владислав осмотрел со своим синклитом оставленные русскими позиции. Всех поразили гигантские валы, насыпанные русскими. Высота их равнялась высоте стен Смоленской крепости. Теперь король понял, почему его войско не смогло овладеть этими укреплениями. И еще он отметил, что никогда еще не строили москали фортификации с таким пониманием военного искусства. Силы русским не занимать, а умения не хватало. Чуяло королевское сердце, что проходит то время, когда просвещенным Государям удавалось русских малыми, но обученными армиями бивать…
В ту же ночь, воспользовавшись днепровским туманом, Шеин послал в Москву гонца с донесением, не скрывая нисколько бедственное положение армии, просил о срочной помощи против ляшского обложения. Только через неделю в острог пробрался тот же гонец, израненный пулями польских часовых, и вручил главному воеводе цареву грамоту. Гонец зря только на рожон лез. Царь ни слова не писал о помощи, а призывал уповать на Божию милость и щедроты. Шеин с досадой отшвырнул эту грамоту, что не ускользнуло от государева ока, — подсыл и соглядатаев рядом с главным воеводой по-прежнему хватало, вот только гонцов найти нелегко.
С новыми подкреплениями, прибывшими из Варшавы через Оршу, король повел наступление на русский стан 18 сентября. Шеин стоял насмерть, а князь Прозоровский с князем Белосельским едва удержали свой острог. Вновь посоветовавшись со своими воеводами, Шеин вывел и войска князей к себе. Об этом он отписал Царю снова умоляя о помощи. Ответ Царя, писанный Шереметевым, пришел через пять дней. Молодой гонец предстал перед Шеиным и повалился ничком.
— Ты ранен? — нагнулся к нему Шеин.
— Нет, — прохрипел гонец. И закатил глаза, в горле что-то застучало. — Я убит…
Еще не унесли мертвого, а Шеин торопливо развернул простреленную грамоту. «Вы, — обращался Царь к воеводам смоленской армии, — сделали хорошо, что теперь со всеми людьми стали вместе. Мы указали идти на недруга нашего из Москвы боярам и воеводам, князю Димитрию Мамстрюковичу Черкасскому и князю Димитрию Михайловичу Пожарскому со многими людьми; к вам же под Смоленск из Северской страны пойдет стольник Федор Бутурлин, и уже послан к вам стольник князь Василий Ахамушков Черкасский с князем Ефимом Мышецким;[123] придут к вам ратные люди из Новгорода, Пскова, Торопца и Лук Великих. И вы бы всем ратным людям сказали, чтоб они были надежны, ожидали себе помощи вскоре, против врагов стояли крепко и мужественно…»
Шеин срочно собрал совет, торжествующе зачитал царский лист. Встал над всеми, расправил плечи, оглядел всех загоревшимися орлиными очами:
— Ну что, господа воеводы и полковники? Что, господа немцы? Не оскудела богатырями земля русская?!
Не знал Шеин, что письмо это велел написать Шереметеву в редкую минуту просветления на смертном одре Филарет. Призвав Шереметева, он потребовал от него полного отчета о смоленской войне, спрашивал все о Шеине. Шереметев, втайне рассчитывая известием своим доконать человека, лишившего его высшей власти четырнадцать лет назад, не стал жалеть красок для описания несчастья, обрушившегося на русскую армию. Тогда Святейший, собрав все силы, и велел ему писать воеводам, обещать скорое вызволение. Шереметев, потрясенный этим воскресением патриарха из мертвых, не решился ослушаться. Суеверный страх навел на него Филарет, хотя Государь и патриарх бессильно откинул голову с влажными клочьями совершенно седых волос и снова впал в бесчувствие и больше уже не приходил в себя. Филарет скончался 1 октября 1633 года.
Шестого октября началось движение в стане врага. Лазутчики Шеина следили за каждым шагом королевского войска: король сошел с Покровской горы… король идет вверх по Днепру… король остановился у Богдановой околицы… Итак, Владислав отрезал Шеина от Московской дороги, от Дорогобужа, встал всего в версте от его стана на горе обозом, к вечеру поставил против него туры, используя старые шеиновские туры, воздвигнутые им против крепости, намертво охватил лагерь русских с большим острогом своею пехотой, замкнул железное кольцо вокруг истекающей кровью русской армии. Почти половину войска король тут же послал воевать Дорогобуж, куда москали подбрасывали запасы из своей столицы.
Девятого октября Шеин предпринял давно подготовлявшуюся им сильную, отчаянную вылазку против поляков на Жаворонковой горе, с которой королевский наряд вел губительный огонь по его острогу. Он шел не на прорыв, а прямо на главное войско польское. Король ударил конницей по флангу пеших людей Шеина, обращенному к Днепру, смял этот фланг. Еще не закаленные в боях русские солдаты, недавние новобранцы, дрогнули, побежали, но Шеин навалился солдатским полком с другой стороны, рассеял королевских крылатых гусар. Русские копейщики побили множество лошадей. Только ранняя октябрьская ночь прекратила сражение, рассыпавшееся на десятки жарких очагов. Русские дрались с ожесточением, прежде неизвестным полякам.
В стан Шеин вернулся только затемно, потеряв почти две тысячи воинов и побив и ранив почти столько же ляхов и множество их коней. В остроге его ждало ошеломляющее известие: весть о смерти Филарета. Понял Шеин, что лишился он в самый горький час своего единственного на Москве заступника…
Два-три дня ушли на подсчет потерь. Король не удивился числу своих убитых, но раненых было нежданно много, и поразили его конские потери. Они были велики, причем погибли лучшие гусарские кони, и король впервые тогда понял, что Шеин поставил под угрозу весь дальнейший королевский поход на Москву…
В это время Шеин писал в Москву, что ляхи дороги заняли вокруг все и проезду ниоткуда нет, но гонцы его сумели проскочить сквозь самые крепкие заслоны.
В день обретения мощей благоверного князя Андрея Смоленского выпал первый снег. Худо стало со съестным припасом, особливо с конским кормом. Шеин велел доставать жухлую и еще зеленую траву из-под снега, пока ее совсем не завалило сугробами.
— Зачем это ему вздумалось? — спросил зло князь Прозоровский князя Белосельского. — Нас же скоро вызволят отсюда Пожарский с Черкасским. Ан нет, так сдаваться придется…
Дошло до князей, и без того ненавидевших Шеина, что главный воевода погрозился назначить заместо нерадивых и негодных военачальников, поставленных воеводами по месту и отечеству, полководцев из народа, по личным заслугам. Так прежде николи не бывало, так только Царь Иван Васильевич, бывало, поступал!..
К середине ноября убедился Шеин, что ляхи перекрыли все его дороги к Москве, к Можайску и Вязьме. Другой полководец пришел бы в самоубийственное отчаяние, только не Шеин. Не он ли сидел сиднем два десятка лет назад в Смоленске, когда вокруг рушилось и горело синим огнем-пламенем все государство? Сейчас, правда, он сидит увы не в самой мощной русской крепости, в ядронепроницаемых каменных соборах и хоромах, а всего-навсего в земляных кротовых норах. Такого мировое военное искусство еще не знало и не допускало. Как не знало и не допускало, что военачальник, подобно этому русскому воеводе Шеину, может держаться всем чертям назло вопреки очевидным фактам. Ведь по всем меркам, хоть мерь русским аршином или немецким футом, был он обречен.
Об этом с воем, визгом и грохотом говорило каждое ядро падавшее с Жаворонковой горы на его лагерь. Об этом кричал каждый жухлый лист, занесенный осенним ветром из облетевших приднепровских рощиц в шеиновский острог. Об этом шептала цинга, снова, как в то прежнее смоленское шеиновское сидение, неслышно подкравшаяся к ратникам, расшатавшая им зубы в окровавленных деснах, портившая им кровь и, самое страшное, лишавшая их силы и воли продолжать бессмысленное сопротивление.
Об одном думал в те ноябрьские дни Шеин: нанести наибольший урон врагу подрезать жилы ему и его коннице, задержать поход Владислава на Москву — у Москвы защиты другой нет. Уже два месяца держала его армия, или вернее то, что от нее осталось, войско Владислава у Смоленска как держит коня с всадником стайка отчаявшихся от голодухи волков, вонзившись клыками в конские ляжки. По его приказу на Жаворонковой горе стрельцы чуваши татары, мордва, башкиры бросались с ножами, кинжалами, мечами к вражеским коновязям, кололи ляшских коней, подрезали им жилы на ногах. И далеко не все из них знали, что делается это затем, чтобы ляхи не двинулись на восток, на Москву, на орлиное это гнездо, где остались без орлиной защиты русские орлята — все будущее России!
И за это будущее, вспоминал Шеин, умерли лучшие витязи русские в самой страшной битве 28 августа, умер Лермонт, положив за него, Шеина, свой шкотский живот, а перед всеми погибшими из смоленской, из русской армии, он, главный воевода, он, Михаила Борисович Шеин, в ответе.
К концу октября ляхи штурмом взяли Дорогобуж, разграбили и сожгли его, и никто не помешал им сделать это со стороны Вязьмы, Можайска, Москвы: князья Черкасский и Пожарский, сильнейшие после Шеина воеводы земли Русской, вовсе не изготовились еще к походу, не получили припасов ни для пушек и пищалей, ни для людских животов. Все сожрала смоленская армия. И Шеин знал это лучше всех, потому что сам он рассчитал перед второй русско-смоленской войной все до последнего гроша. Однако он знал и другое: с армией погибнет и Московское государство, так неужели же, в Бога, Христа, мать, не могут раскошелиться князья-бояре и попы — дармоеды и нахлебники?!.
Он помнил: князья-бояре и князья церкви взяли с отрока Царя обет во всем им быть послушным. А Царь Михаил, Мишка Романов, никак не мог восстать против их опеки, порвать это обязательство, подумать о России, раз уж не желали позаботиться о ней Шереметевы, Трубецкие и все те, у коих своя рубашка была ближе к брюху!.. Ведь не смог сделать такое и Филарет, у коего ума была палата, Филарет, до срока затеявший священную войну, напрасно делавший ставку на быструю и легкую победу и потому избавивший бояр и попов от поборов. Не с них драли на войну, а с купцов, разоряя торговлю, с крестьян, подрубая сук, на коем сидело государство Московское!..
И все-таки и сейчас не мог поверить до конца главный воевода, что княжеско-боярская Москва вкупе с ее духовенством перед лицом краха всего государства и собственной гибели не развяжет потайные мошны. Будь жив Филарет, он пошел бы на это, хоть и с опозданием. Или так хотелось верить Шеину, на все смотревшему с колокольни ни князя-боярина, ни иерарха, ни купца, а русского полководца.
Еще перед тем как стал санный путь, пришел к королю по зачугуневшей, почти уже всюду заснеженной земле обоз из тысячи подвод. На следующий день польская артиллерия повела сильнейший огонь с Жаворонковой горы и из крепости по русскому стану. Большие ядра проламывали крыши тех землянок, в которых поленились их строители положить более трех-четырех накатов. Русский народ огрызался словно нехотя из-за нехватки зелья и ядер. Шеин уже знал, что ядра даже тяжелых пушек не долетают до королевского острога, что надо бить картечью по наметам.
На очередном военном совете Шеин спросил, как лучше ударить по королевскому обозу, разгромить его, поджечь, чтобы не вольготно было ляхам сидеть на Днепре. Лесли схлестнулся с полковником Сандерсоном, своим земляком, упрямо доказывавшим, что осажденной в снегах русской армии следует не лезть на рожон, а беречь силы, пока не спасут ее высланные на помощь войска. Лесли кричал, что Сандерсон изменник, хватался за пистоль и за саблю. Чуть дело до драки не дошло. Шеину кое-как удалось развести шкотских петухов.
А место Лермонта и Роппа, первых советников Шеина из числа особо доверенных иноземцев, коим вообще-то Шеин никогда особо не доверял, прочно занял главный полковник (сиречь генерал) Александр Лесли, прежний славный сподвижник великого Густава Адольфа, Северного Льва. Только Лесли на военном совете Шеина поддержал его, сказав:
— Даже Северный Лев не стал бы сидеть под Смоленском, как сидит главнокомандующий Шеин. Это что-то новое, русское в военной науке, хотя я предпочитаю маневр и натиск. Смысл нашего сидения здесь один: мы — стена перед Москвой. Правда, я смею напомнить, что с августа этого года никому из иноземных воинов, даже полковникам и ротмистрам, не уплачено жалованье. Напомню также, что мы воюем здесь и кровь проливаем галлонами отнюдь не за красивые глаза короля Михаила. Говорят, у короля Владислава глаза намного красивее, шведско-польские глаза. Вот письма, которые подбросил он нам в лагерь: предлагает золото плюс месячный отпуск нам всем домой. Очень соблазнительные, скажу вам, условия, только нам не чужда еще дворянская честь, как не чужда она была моему файфскому родственнику полковнику Джорджу Лермонту и сотням и тысячам павших с ним и после него наших земляков.
Он обвел всех воевод и полковников присущим ему ироническим взглядом, а потом скептически поглядел на своего толмача из Посольского приказа, умудрившегося всю его речь, изобиловавшую Цицероновыми и Демосфеновыми красотами, элоквенцией и тонкостями, уложить в несколько неуклюжих и лапидарных фраз, сохранивших лишь скелет его «спича». Шеин ничего не понял, остальные и того меньше.
— Короче, — рек Лесли, — я за удар по обозу короля Владислава. Этот удар, предлагаемый нам главнокомандующим, будет таким же внезапным, безрезультатным и неприятным для далеко идущих целей короля, как и удар нашего лидера по Жаворонковой горе, где я оставил больше земляков, чем когда-либо за всю эту кампанию, если не считать роковой для нас день двадцать восьмого августа — по русскому исчислению.
Второго декабря Шеин назначил вылазку, но не для того, чтобы бить ляхов и громить их обоз, а в лес за дровами, без которых в лагере хоть ложись да помирай. По случайности, показавшейся весьма подозрительной полковнику Лесли, в лесу оказались польские жолнеры. Они напали на русских и их наемников и уложили не менее полутысячи.
Отбившись кое-как и прихватив немного дров, русские вернулись в лагерь. Лесли пошел прямо к Шеину.
— Измена! Измена! — сразу закричал он. — Нас предали! Нас ждали в лесу! Идем в лес, и я докажу это.
При этом он грозно и обличающе смотрел на полковника Сандерсона. Шеин дал себя уговорить и пошел с Лесли в лес. Пошли и Сандерсон, и Маттисон, и Шарль с крепкою охраной.
Лесли показал по следам на снегу, что поляки устроили в лесу засады, поджидая русских.
— Измена! — орал Лесли. — Кто-то дал знать королю, что мы пойдем сегодня в лес. И самое плохое, что это сделал один из наших, и я знаю, кто он!..
С этими словами Александр Лесли, горячая голова, повернулся к полковнику Сандерсону и всадил ему из пистоли пулю промеж глаз.
Обратно Шеин шел молча, опустив голову. Он не верил, что Сандерсон — изменник, хоть и не лежало у него сердце к этому сухому, надменному англиянину. Черное слово «измена» плодилось, яко вошь, в лагере, заползая заразой во все землянки, на все нары. Как всегда, на подозрении были иноземцы. Они первыми, самой собой, перебегали к неприятелю, зная, что ничем не рискуют, а наверное спасают свою шкуру. Король брал их на службу или отпускал домой. Шеин мог понять этих людей. Сандерсон, пожалуй, тоже мог бы перебежать к королю, но какая корысть ему затевать сложную и опасную измену, когда ляхи и так примут его с распростертыми объятиями? Измена? А про кого ему не наговаривали, кого из воевод и наемных офицеров не обвиняли в предательстве?! И Измайлова за глаза называли соглядатаем и изменником, его правую руку, и про Лесли говорили, что он приехал в Москву как «шпион» (есть такое немецкое слово, «шиш» по-русски).
Теперь Измайлов и другие воеводы будут добиваться, чтобы Шеин судил Лесли, и он сам бы, конечно, поступил бы так в другое время, хотя Лесли доказывал бы, что это дело до русских не касается, свои собаки грызутся — чужая не мешай. Не то время, не то. Иноземцы затеют бунт, перейдут скопом к королю…
Александр Лесли, этот шкотский немчина, объявленный на Москве князем Трубецким главным аглицким соглядатаем и подсылом, будущий герой и командующий войны против короля и монархии Великобритании, веско добавил:
— Мы здесь с русскими в одной лодке и не должны раскачивать эту лодку в бурю. Полковники иноземных полков рассмотрели под моим председательством просьбу главного воеводы об отсрочке выдачи денежного содержания нашим людям и по примеру моего незабвенного свояка Лермонта согласились ждать еще ровно месяц, хотя скажу откровенно, что понятия не имею, откуда русский Царь возьмет для нас деньги. Кампания явно затянулась, и счастье нам изменило. Но мы, шотландцы, верны нашему контракту.
Тянулся декабрь с вьюгами и метелями. Белыми снегами занесло стан Шеина. Когда улеглись метели и выглянуло ненадолго стылое солнце, ляхи ударили из пушек по русскому стану, перемешали снег с землею. Но снова в потемках завывали метели, снова пеленали они обнаженную землю, надевали на острог Шеина белый саван. Уже в декабре русские спилили и сожгли все деревья в своем остроге и почти все телеги и сани. В светлые короткие декабрьские часы собирали ратники по всему лагерю «чепуху» — так тогда называли щепу. Никогда и нигде еще не холодало и не голодало так русское войско, знаменитое своей несравненной со всеми прочими войсками выносливостью. «Чепуху» сожгли всю к крещенским морозам, стали уплотняться подразделения в землянках, а освободившиеся землянки разбирали на дрова. Появилось много обмороженных. Как-то в одной из нетопленых землянок ночью замерзла насмерть целая полусотня.
Цинга, знакомая смоленским сидельцам двадцать с лишним лет назад, снова косила голодных, лишенных свежей пищи людей.
Холодным и голодным обещало быть Рождество для иноземцев в лагере Шеина. Ропотом полнились их землянки. Король Владислав хорошо знал обо всем, что творилось в Шеиновке, приказывал за обедом докладывать ему, что едят сегодня москали и их несчастные наемники. Потоцкий и Радзивилл давно советовали ему направить Шеину универсал, или манифест, с предложением о капитуляции, но король дождался наиболее благоприятного часа, и вот этот час наконец наступил: скоро Рождество, душа жаждет мира и отдохновения, а чрево и глотка — обильных яств и питий!
Это во-первых. А во-вторых, надо посылать не грамоту Шеину, а две грамоты: одну — Шеину, другую — иноземцам, дабы вбить клин между временными союзниками, отринуть иноземцев от русских.
Так и поступил король. Парламентеры его величества подъехали к воротам полевой крепости русских, прямо к Шеиновке, и самый зычноголосый пан полковник прокричал вслед за трубным гласом:
— Слушайте! Слушайте! Слушайте грамоту его величества короля Речи Посполитой, короля Польши и Великого князя Литовского, грамоту достославному воеводе русской армии Михаиле Борисовичу Шеину и доблестным господам иноземным полковникам во главе с достославным князем Александром Лесли! Слушайте, слушайте!.. В канун Рождества Христова великий король наш желает видеть мир на земле и в человеках благоволение. Слушайте, слушайте!..
Еще одна хитрость короля: листы грамот, если передать безгласно, Шеин может утаить от воевод и полковников, а так пусть только попробует. Главное, чтобы иноземцы и русские узнали, что Шеин готовит им смерть, а король предлагает жизнь и свободу…
И заключительная королевская хитрость: вслед за оглашением грамоты польским герольдом по-русски, по-английски прочитал ее ротмистр королевской шотландской гвардии Ежи Лермонт!
Все эти хитрости разглядел Шеин, понял, какую смуту внесут грамоты короля в его окруженную полуразбитую армию. Подойдя к воротам, где столпились его воины, слушая герольдов, хотел он приказать стрельцам открыть огонь. Не по глашатаям короля, конечно, а в воздух, чтобы заглушить прелестные королевские слова и посулы за измену, но передумал, взглянув на лица стрельцов и иноземных рейтаров. А когда кончили глашатаи читать грамоты и воеводы и полковники стали рядить, кому брать листы за воротами, Шеин сказал, возвысив простуженный бас:
— Грамоту возьмет стрелецкий голова Иван Сухотин.
— А от наших людей кто возьмет? — сразу выступил вперед полковник Рузерман,[124] занявший место убитого Сандерсона и жаждавший поскорее, неотложно отомстить за друга.
Шеин окинул взором теснившихся за ним иноземцев, чьи опаленные морозом лица не предвещали ничего хорошего.
— Никто, — сказал он, сдерживая отчаянную злость. — Все здесь служат Москве, а от Москвы только я веду здесь переговоры с королем и принимаю от него грамоты.
Поднялся ропот.
— Нас Лесли нанимал, — разноязычно затараторили, загудели иноземцы, шкоты и прочие немцы. — Where’s Sir Alexander Leslie? Wer ist von Leslie?.. It is our right!.. Goddamn it, let Leslie take the paper!.. (Где сэр Александр Лесли? Где фон Лесли? Это наше право!.. Черт подери, пусть Лесли возьмет бумагу!..)
К Шеину подошел Лесли. Почти с минуту смотрели они друг на друга. Шеин заклинал его глазами: не бери, не бери! Но вокруг было больше чужестранцев, чем своих. И нет среди чужестранцев Лермонта!
Лесли уже не верил в успех русского оружия. Армия Шеина доживает свои последние дни, жрать нечего, боезапас на исходе, а Царь Майкл предал армию: четвертый месяц Царь кормит армию обещаниями, четвертый месяц не уплачено иноземцам жалованье. Но рыцарский долг, его крепкая служебная связь с этим русским медведем, к которому он привязался за год боев и невзгод… Он медлил, глядя на злые, напряженные лица джентльменов удачи, к которым тоже был по-своему привязан и которых он так хорошо узнал за годы совместных походов. Тяжело было на сердце закаленного кондотьера. Кому и чему должен был он хранить верность в эту трудную минуту?
— Я грамоту не возьму, — объявил он негромко, но с непоколебимой решительностью. — Не стану марать руки.
И отступил в толпу. Умыл руки.
Ничто так не обезоруживает в роковой час, как измена! А в глазах прямодушного Шеина отступничество Лесли было изменой и только изменой. Измену эту он не мог покарать, но тем была она возмутительнее. Зачем же ты, Лесли, убил Сандерсона, если сам пошел на измену!..
А перед ним стоял, подпрыгивая от нетерпения, брызжа цинготною слюною, Рузерман:
— Я возьму, я пойду!..
Шеин молчал, с презрительным прищуром кривя побледневшие губы, глядя на полковника Рузермана, а того подхватили под руки еще более нетерпеливые майоры и капитаны, повели, потащили его к воротам, помогли сесть на коня. И толпа хлынула за ними, обтекая неподвижного Шеина.
Подъехал к нему Сухотин, стрелецкий голова, грозно спешился, протянул главному воеводе с виноватым видом королевскую грамоту, хотя ни в чем не был виноват ни сном, ни духом.
Шеин, сдерживая дрожь в руках, развернул грамоту, держа ее верхом вниз, так что все видели торчавшие кверху красно-белые ленты, припечатанные к бумаге сургучом, и, не глядя в бумагу, свернул ее снова в трубку и рек:
— Отнесешь, голова, назад сию грамотенку безо всякого нашего ответа, поелику непригожие в ней речи!
И плюнул цинготною кровью в белый сугроб.
В истории армии Шеина это было началом конца, хотя Шеин, собрав в тот вечер совет, сумел с помощью Лесли отговорить иноземцев от немедленного выхода на королевское имя.
— Я готов поклясться на кресте, — сказал он им, — что я жду прихода князей Пожарского и Черкасского со дня на день. Все это время они торчали в Можайске, потому что Москва не присылала припасов, собирала деньги. Выйди вы сейчас к королю, он не заплатит вам за все пять-шесть месяцев, за кои задолжал вам Царь. А Царь наш милостив и щедр и долги свои никогда не забывает. На крайний случай обложит он всех в своем государстве четвертой деньгой и сполна расплатится со всеми вами, господа хорошие, да еще награду какую накинет!..
— Хотя наш контракт и нарушен русской стороной, — деловито заявил Александр Лесли, — но у меня нет оснований не верить главному воеводе, русскому фельдмаршалу. Рыцарская честь обязывает меня призвать всех вас внять его обещаниям и отвергнуть посулы короля Польши. Майкл Шеин правду сказал: король нам не заплатит сполна наше русское жалованье. Все мы понимаем, что Москва должна сделать и сделает все, чтобы вытащить поскорей нас из этой ловушки. И все мы знаем, что Москва достаточно богата, чтобы расплатиться с нами. Терпение, джентльмены, терпение и выдержка! Вспомним легенду о Роберте Брюсе, пауке и терпении и дождемся полного расчета!
Для покойников, скончавшихся от голода и холода или от ляшских ядер, никто уже не долбил ломами промерзлую, окаменевшую землю. Перед тем как закопать их в снегу, их разували и раздевали донага, потому что на вес золота ценилась каждая пара сапог, каждая тряпка. Кроме согнутых в три погибели часовых, напяливших для сургева покойницкую рухлядь, не видно во всем остроге ни единой души. Ходят по скрипучему снегу, стучат нога об ногу. В тесных землянках лежат, прижавшись друг к дружке. Вонь давно не мытых тел, духота такая, что огарок бы погас, да нет огарка — съели. Лежат во мраке. Мириады вшей развелись в этих грязных землянках. Пожалуй, их больше, чем блох, появившихся весной. Давно, вот уже почти полгода, как перевелся табак у иноземцев, а у русских стрельцов и солдат его и не было никогда, не пристрастился еще к этому зелью русский человек, брезгует да и не на что солдатику купить это заморское чудо.
Иноземцы завидовали русским: только русские могут еще жить в подобных условиях. У шкотов гайлендеры были почти такими же стойкими, как русские: на родине горцы привыкли спать на снегу, но такого адского мороза-костолома никогда не бывало. И они заросли здесь бородами: не скоблить же насухо или со снегом заросшие щеки!
Доедали последних тощих лошадей. Перерезав лошади шейные артерии, наливали теплую кровь в кружки и котелки, пили взахлеб эту кровь, варили провонявшую потом конину с немолотым житом, с жадностью хлебали без соли жидкую похлебку, по-волчьи рвали, грызли зубами лошадиные мослы. Наутро мороженую конину приходилось рубить топором. Уже забыли, когда приходилось распиливать мороженый хлеб — из остатков муки варили баланду, тоже без соли. Вот и вся еда. Но и эту еду, как знали воеводы и полковники, лишь с трудом удастся дотянуть до марта. Уже самые голодные ратники сдирали кору с сосновых или березовых бревен и жердей в землянках, осторожно срезали острым, как бритва, ножом верхний слой, заболонь резали прямоугольниками и бережно соскабливали. Затем долго кипятили в нескольких водах из топленого снега, чтобы избавиться от крепкого запаха. Когда заболонь делалась хрупкой, ее надо было растолочь и растереть в муку. Из этой светло-коричневой муки варили баланду или тоже делали тесто и пекли лепешки. Искали еловые шишки, держали над костром, пока они раскрывались, и из них можно было выколупнуть семена. Вымачивали мох лишайников в воде с золой от костра, варили из него студень. От ядовитого желтого лишайника у московских стрельцов умерло несколько человек.
Шкоты диву давались: эти русские могли прожить и на подножном корму. Они тоже взялись за кору, поначалу плевались, потом запасливо прибрали к рукам всю кору в своих владениях. Есть такая поговорка: Baggars can’t be choosers — не нищим выбирать.
— Вот когда, чай, пригодилась бы нам крепость на колесах, что измыслил тот хитроумный поп. А ведь замучил его, в гроб вогнал Трубецкой. Слышал ты тогда в Думе боярские речи?
— Да нет, не было меня на Москве…
— Святейший патриарх слово взял, на кесаря рымлян сослался. Прибежали раз бояре рымские к сему кесарю — да в ноги. Измыслил, говорят, некий мудрец стекло небьющееся! Яви, мол, милость свою, мудреца сего озолотить мало! А кесарь им в ответ на это: «Распять мудреца!» Шум, гвалт: как, мол, так?! А так, говорит кесарь, что измышление сие работы решит прежних всех стекольщиков, а засим все хозяйство будет потрясено, империя, гляди, по швам треснет. И вобче, дескать, русский человек мог мухобойку изобрести, а никак не крепость на колесах! Царь, известно, головой кивает и князья-бояре за ним: богопротивное-де это дело, ересь анафемская. Я один эту крепость защищал, но был мой глас подобен гласу вопиющего в пустыне…
Измайлов выругался в бессильной злобе, сплюнул, забыв, что еще совсем недавно поспешил бы донести эти слова главного воеводы Трубецкому. Впрочем, он еще успеет сделать это в Разбойном приказе…
28 января 1634 года собрал Царь первый собор после смерти своего отца, Великого Государя Его Святейшества патриарха Филарета. На месте Филарета сидел новый патриарх Иоасаф, псковский архиепископ. Сидели в Грановитой палате во главе с лисой Шереметевым старые бояре, беззубые и хворые, давно не годные к воеводской службе. Знали скопидомы бояре, что будет Царь опять деньги клянчить на свою неудачную, затянувшуюся сверх всяких ожиданий войну.
Царь сказал неплохо заученную большую речь, от начала до конца написанную многоопытным в этих государских делах Шереметевым. Мимоходом похвалил крепкое стояние боярина Шеина, всех воевод и ратных людей. Сказал, что навалилась новая напасть на Московское государство: подкупленный Владиславом крымский хан послал против украинских городов своего сына, и тот повелевал и пожег много городов и сел. А Владислав-король хочет побить боярина Шеина под Смоленском и идти на Москву, чтобы по умышлению Богом проклятого Папы Римского насадить на Руси еретическую веру заместо православной и все Московское государство до конца разорить. Сказал, что денежная казна пуста, а ратным людям, особенно иноземцам, без жалованья и кормовых на службе быть нельзя, а гости и торговые люди дают пятую деньгу неправдою, не против своих промыслов и животов, а все с утайкою. Так вам бы дать денег.
Полуглухие бояре слушали, приставляя ладошку к уху: опять Мишка Романов деньги клянчит, а обещал с войной враз покончить, всех врагов погромить.
Слухи об этом соборе, привезенные гонцами Шеину, больно резанули его по сердцу. Выходит, денег на войну по сию пору нет, соврал он иноземным начальным людям, не скоро придет помощь, если вообще придет…
Прошло два, три, четыре месяца после царского обещания о скорой помощи, а помощь все не приходила. За эти четыре месяца могла погибнуть вся армия, и не четыре раза, а четыреста раз! Еще в октябре Царь писал, что с князьями Черкасским и Пожарским идут дьяки Шипулин и Волков.[125] Но князья эти и дьяки не шли, а сидели в Можайске. Царь писал, что с ними идут во главе другой рати князья Одоевский и Шаховской, но эти князья с дьяком Леонтьевым сидели во Ржеве Володимировом у верстанья и раздачи денежного жалованья собранным ими в разных городах дворянам и детям боярским. Царь уведомлял, что третью рать ведут к Смоленску князья Куракин и Волконский, но и эти князья с ратью своею сидели в Калуге.
Владислав, потеряв надежду двинуться походом на Москву после того, как обескровил его войско Шеин, лишивший его и многих нужных для похода коней, и заряда, растраченного на обстрел шеиновского острога, пошел на большую уступку, предложив Шеину заключить почетное перемирие, разменять пленных и отступить каждому с войском в свои пределы. Шеин считал, что не может уйти восвояси, оставив Смоленск, стоивший Москве так дорого, в руках Владислава. Если, конечно, Царь пришлет ему в помощь новую рать и заряд с запасом.
Шеин немедля вызвал к себе юного дворянина Василия Сатина, служившего у него в охране, парня отчаянно смелого и бойкого на язык.
— Вот какое дело, Вася, — сказал он ему, — трех гонцов я в Москву послал, ни один не вернулся, хотя время все вышло. К Царю грамоту надо пронести, а ты сам знаешь, как обложили нас. Может статься, от этого спасение наше зависит. Пройдешь?
— Пройду ночью.
— Больно ты скор, — помолчав, пожевав совсем седой ус, грустно усмехнулся Шеин. — Ты не один ли, часом, сын у матери?
— Один, да за одного мать как за троих Бога молит.
— Ладно, — тяжко вздохнул Шеин, — вот тебе грамота Царю. И деньги на коня и на все прочее…
— Разреши, Михаила Борисыч, дружка с собой прихватить закадычного, вдвоем-то оно будет сподручней как-никак…
— А кто он таков?
— Тезка мой, Дедишин Васька, из дворян смоленских…
— Дедишин! — воскликнул главный воевода. — А ну подать его сюда!
И оказался Васька Дедишин сыном того самого изменника, что предал защитников Смоленска в далекое Смутное время. Но Сатин ручался за дружка, ручались за него, отличного солдата, и десятник и сотник.
— Ну что ж, — порешил Шеин. — В Евангелии сказано, что сын за отца не ответчик!
И Васька Дедишин, на коего уповали как на соглядатая, и Шереметев и Трубецкой, оправдал доверие главного воеводы. В наметах в ту ночь наткнулся он с Сатиным на троих ляхов. Одного прирезал кинжалом Сатин, а остальных отвлек на себя Дедишин, крикнув:
— Беги, Васька! Не поминай лихом!..
Утром ляхи выставили его над окопом мертвого, распятого на кресте хером, подобно святому Андрею.
Ни в каких гишториях и летописях не пишется о приключениях, выпавших на долю юного Сатина,[126] пробиравшегося в Москву с грамотой Царю от главного воеводы. 1 февраля прискакал Сатин на купленной втридорога у обозника за Дорогобужем лошади, в Кремль, разыскал Шереметева, распорол голенище сапога, вручил первому боярину грамоту.
Шеин писал, что невмочь стало государевым людям стоять против глада и хлада да всего войска польского. Совсем оскудели запасы хлеба и соли.
Королевские люди предлагают перемирие, говорят, чтобы русские и поляки отступили каждые в свою сторону, а послы их потом съедутся на переговоры о мире.
Бояре, получив донесение о предложении короля Владислава, перессорились. Трубецкой, боясь спасения Шеина с его армией и возвышения его, выступил против принятия королевских условий. Шереметев стоял за принятие их, опасаясь похода короля на Москву. Царь колебался. Черкасский и Пожарский поддержали Шереметева вместе с Одоевским и Шаховским, — все они, зная, как слабо вооружены и обеспечены русские войска, не решались помериться силами с ляхами.
Под давлением Боярской думы Царь написал Шеину, что согласен на перемирие с королем на его условиях.
В тот же вечер выехал Сатин из Москвы с ответной грамотой Царя: Государь соглашался на перемирие, но желал, чтобы король дозволил Шеину забрать с собой всю войсковую казну и весь наряд…
Перед отъездом Сатина из Москвы Трубецкой позвал его к себе в Разбойный приказ и там потребовал, чтобы взял гонец с собой его человечка — Ридевского. Под Дорогобужем гонцы проведали, что Шеин так сильно обложен, что к нему и заяц не проскочит. Однако Сатин все равно хотел попытаться пробраться вьюжной ночью в шеиновский острог. Выстрелом из пистоли, якобы случайным, Ридевский ранил в руку Сатина. Пришлось вернуться. Вошли они в двери Разбойного приказа к князю Трубецкому и как сквозь землю провалились, — верно, сплавили их трупы люди князя по подземному каналу под Разбойным приказом. Царю Трубецкой сказал, что, видать, на то воля Божия, пропали гонцы под Смоленском, не суждено более гонцам пробираться к окруженному Шеину.
Шереметев все-таки отправил нового гонца с листом Шеину от Боярской думы. В тайном наказе Шереметев объявлял главному воеводе, что Дума желает мира и требует, чтобы Шеин принял условия короля, пока не стряслось большей беды: не двинулся Владислав на почти беззащитную Москву. Но и этот гонец сгинул.
Пять месяцев минуло с того дня, когда обещал Царь Шеину «скорую» помощь. Сын воеводы Измайлова Василий Артемьевич Измайлов, горячий и отважный, решил самолично проверить, как скоро придет из Можайска войско Черкасского и Пожарского. В конце января, когда днем и ночью мели бешеные вьюги, пробрался он из острога через Вязьму в Можайск. Там он узнал, что еще в декабре у князей-воевод собралось двенадцатитысячное войско и Шереметев прислал ни много ни мало тысячу пудов зелья и две тысячи пудов свинца на ста пятидесяти подводах. Еще раньше пришел из Москвы обоз со съестными припасами. Казалось, можно было смело выступать к Дорогобужу. Князь Пожарский горячо добивался этого. Но тут из Москвы прискакал к князю Черкасскому, цареву сроднику, сам князь Трубецкой. Целый час говорил с ним с глазу на глаз, без Пожарского, товарища воеводы. И Черкасский, проводив Трубецкого обратно на Москву, объявил, что поход откладывается. А когда Пожарский захотел узнать почему, он сказал, что им получено известие о прибытии сильного подкрепления королю Владиславу в Дорогобуж.
Возвращаясь к Шеину и к отцу своему воеводе под Смоленск, Василий Измайлов разузнал попутно, что никакого подкрепления к королю в последние дни не подошло. Обо всем этом он рассказал Шеину и отцу. Шеин тоже знал от языков, что король не дождался еще нового подкрепления из Варшавы и что Владислав с тревогой ждет наступления русского войска из Можайска, достигшего будто бы не двенадцати, а тридцати тысяч ратников. Владислав и все его воеводы были убеждены, что Москва вот-вот пошлет на них это войско, чтобы спасти остатки своей армии под Смоленском. Никому из них и в голову не приходило, что Царь бросит армию на произвол судьбы.
Измайлов и другие воеводы требовали, чтобы Шеин сдался королю Польши и Литвы и Царю Московскому — и этот титул он сохранял за собой. Иного выхода никто из них уже не видел. Не хватало теперь Шеину таких беззаветно стойких воевод, как Тухачевский и Твардовский, павших в битве 28 августа. И Лесли со своими иноземными полковниками заявил, что дальнейшее сопротивление бесполезно и нет нужды ложиться в братскую могилу. Царь не платил им жалованья уже четыре месяца, нарушив все сроки контракта. Каждый из них волен по собственному благоусмотрению сдаться королю со своим полком, и король готов, как он не раз объявлял, взять их к себе на службу в гвардию Питера Лермонта или отпустить домой или в любое другое государство, включая и Московию, если они поклянутся не поднимать больше против него оружия.
Трубецкой пустил слух о моровом поветрии в стане Шеина. По его приказу, с согласия Царя, он не пускал гонцов к Царю, а посылал своего дьяка Тихона Бормосова принимать листы Шеина со товарищи «издалече через огонь» — через костер на длинных палках с расщепленным концом, после чего Бормосов переписывал отписку на новую бумагу. Этим хитроумным ходом он первым читал все донесения Шеина и переписывал их как хотел. Занедуживший Шереметев не мог помешать ему.
Первого февраля 1634 года Шеин отправил гонца с отпиской Царю, сообщая, что ему и его ратным людям «от польского короля утеснение и в хлебных запасах и в соли оскудение большое», что больше обороняться он не может. Это было его последнее письмо Царю.
Шереметев склонил Боярскую думу на свою сторону. Трубецкой не посмел пойти против бояр. Уже 2 февраля в Можайск примчался посланец Царя и Боярской думы окольничий князь Григорий Константинович Волконский, пользовавшийся полным доверием Шереметева. Волконский держал совет с воеводами князьями Черкасским и Пожарским, как бы боярину и главному воеводе Шеину с товарищами и ратными людьми оказать скорейшую помощь. Князь Пожарский, измученный долгой хворью, едва мог разогнуть спину, с трудом ходил и садился на коня, но глаза его сверкали, как в звездный час его похода на Москву, когда он крикнул Черкасскому, что терпение его лопнуло и он готов тотчас выступить с войском на Дорогобуж. Но опять начинались с ума сводящие проволочки. Только 6 февраля вернулся на Москву князь Волконский и доложил Царю, что воеводы в Можайске готовы наконец выступить в поход на Владислава. Только 8 февраля послал Разряд грамоту об этом Черкасскому и Пожарскому: «По государеву указу велено идти под Смоленск и боярину Михаилу Шеину со товарищи помочь учинить». Только 11 февраля подобную же грамоту направил Разряд князьям Куракину и Волконскому в Калугу.
Пятнадцать дней, полмесяца, тянул время Шеин, ведя переговоры с королем. В его остроге съели последний кусок конины, последнюю буханку хлеба. Сам Шеин жевал пополам со снегом немолотое жито. Погасли последние костры. Лазутчики Шеина вернулись из-под Дорогобужа и сказали, что нет никаких признаков подхода можайского войска.
16 февраля Шеин и все его воеводы подписали договор с королем польским о сдаче. Весь наряд со всякими запасами, коих на самом деле уже вовсе не оставалось, все остроги и укрепления русские воеводы оставляли королю. Ему же оставалось и все оружие убитых русских воинов, — большую его часть Шеин велел закопать в землянках. Всех пленных поляков Шеин передавал королю. Всем иноземцам, кои перейдут на королевское имя, возвращается все их имущество, включая оружие. Остальные могут уйти с Шеиным на Москву, если они поклянутся не поднимать против короля польского оружие в течение четырех месяцев, — поначалу король требовал, чтобы Шеин и все его воеводы и ратники целовали православный крест никогда не служить против него, но Шеин наотрез отказался выполнить его требование и невероятным упрямством своим вновь заставил короля пойти на попятный. Шеин со всеми воеводами и ратниками волен вернуться на Москву, сохраняя при себе все оружие, опричь пушек, и все имущество, кроме осадных орудий. Причем король своей королевской честью обещал русским всякую безопасность. На этом основании сам король польско-литовский соизволил назвать сдачу русской армии почетной капитуляцией. Шеин долго не соглашался оставить королю гордость русской армии — три сотни пушек, но Измайлов указал ему на то, что армия потеряла всех своих лошадей, а израненные и измученные голодом и холодом ратники никак не смогут тащить на себе эти чугунные и бронзовые чудовища. Скрепя сердце приказал Шеин тайно заклинить часть крупповских пушек большого наряда, за которые заплатила Москва золотом.
И все же Шеин признал, что король Владислав был почти рыцарски великодушен к нему. И вообще поляки не зря гордились этим своим королем, и холопям никудышного Царя Михаила можно было им только позавидовать. Король не только согласился взять на свое попечение всех раненых и больных, кои не могли пойти в пеший поход, а их было две тысячи четыре человека. Все они должны были быть переданы уполномоченным Москвы. Он обязался продать Шеину по варшавским ценам для прокормления его голодного войска необходимый для похода на Москву съестной запас: 60 четвертей муки, сухарей, крупы и толокна. Платил Шеин из своей тощей казны, коя сохранялась за ним.
Всю армию Шеина облетел взбудораживший ее слух: Владислав предложил Шеину перейти к нему на службу, посулил ему чин Великого гетмана! А Шеин наш отбрил его и сказал, что не был он перевертышем и никогда не станет им!
Никто не поверил брехне о Шеине. Знала армия своего главного воеводу. Шла она, побитая, поредевшая, понурая, с обозом с ранеными, похоронив своих покойников. Шла вслед за главным воеводой…
У Шеина был свидетель нежданного предложения — князь и воевода Прозоровский, но как поведет себя в Москве Прозоровский, он не мог знать. Как говорится, своя рубашка ближе к телу. И — Москва слезам не верит…[127]
Девятнадцатое февраля 1634 года было черным днем первой русской армии, преданной князьями-боярами. Совпал этот достопамятный день со средой на первой неделе Великого поста. После беспримерной пятимесячной обороны Шеина на голых холмах у Днепра под Смоленском, этим городом русской славы, приумноженной тем же Шеиным еще в Смуту, от армии, насчитывавшей в начале смоленского похода почти сто тысяч ратников, оставалось лишь восемь тысяч пятьдесят шесть человек. 8056 героев осады Смоленска и обороны подле него. Да 2004 героя, тяжело раненных и больных, провожали своих товарищей в последний поход со скупыми солдатскими слезами. Переживет поход один из десяти!
Сдача проходила по тщательно разработанному королем церемониалу, во многом измененному несговорчивым Шеиным во славу и честь русского оружия.
Впереди восьмитысячного войска, медленно выходившего из острога, шел Шеин со товарищи, с воеводой Измаиловым, с начальствующими и приказными людьми, дьяками и подьячими и всем церковным причтом. Польско-литовское войско стояло по обеим сторонам Смоленско-Дорогобужской дороги, молча и злорадно глядя на русских, напяливших на себя всякое тряпье, чтобы спастись от дикого мороза. У многих лица были изъедены морозом, грязные и окровавленные холщовые повязки прикрывали раны. Полки шли с опущенными боевыми знаменами, без барабанного боя, с погашенными фитилями. На придорожном холме недалеко от острога восседал на коне Владислав IV, король Польши и Литвы, он же Владислав I, Царь Московский, окруженный своею пышной свитой. По правую руку — гетман Радзивилл, по левую — канцлер Сапега. Братья Гонсевские, атаманы запорожских казаков, Питер Лермонт с капитанами шотландской гвардии, немецкие полковники, иезуиты-капелланы, все недовольные, что король отпускает Шеина в Москву.
Знаменосцы, проходя мимо короля, со слезами на глазах клали знамена на снег у ног короля. Затем они снова отступили на три шага и замерли на месте и стояли так, пока проходило мимо побежденное войско. Поляки и литовцы глядели на невзрачное это войско с ненавистью, но никто не осыпал русских ратников руганью и хулою, — это был достойный, сильный противник. Это были шеиновцы, первые русские солдаты. Они не сдались в плен. Их не заставил сдаться в плен Шеин, когда, казалось, иного пути нет. Измайлов смирился с мыслью о плене и заклинал Шеина спасти остатки армии от мученического конца.
— В плен не пойду, — непоколебимо отвечал Шеин, — в плену я уже был. Плен хуже смерти, а смерть — та же воля вольная.
И Владислав вопреки ожиданию Шеина и его собственных вельмож и в этом уступил Шеину, потому что знал, что это за человек, что он повержен, но не побежден, что Войско Польское — победители без побежденных, а шеиновцы — побежденные без победителей, что Шеин будет драться до последнего солдата и до остатнего собственного вздоха, возьмет в могилы с собой польского жолнежа в смертном объятии с каждым русским солдатом.
Из-под грозно сдвинутых темных бровей пристально вглядывался король в ничем не примечательные лица русских солдат. Такие рожи природа каждодневно печатает сотнями в русских деревнях. Скифские глаза, славянские скулы, татарских черт побольше, чем у похожих белорусов и поляков. А какие воины! Поставить этих невидных холопев под знамена Речи Посполитой — всю Европу одолеть можно! Да что там Европу!..
Даже раненые и больные старались идти с гордо поднятой головой, смело встречая глазами взгляды врагов. Немногие из них дойдут до Москвы.
За русскими ратниками шли во главе со старшим полковником Александром Лесли сильно поредевшие части наемников. Больше всех потерял людей полк Лермонта.
Когда вражеское войско все миновало короля, гетман Радзивилл, возвысив простуженный голос, крикнул:
— Взять знамена!
И знаменщики шагнули к знаменам, подняли их и понесли распущенными вслед за армией Шеина. Хвост колонны прикрывал рейтарский полк, чьим начальником Шеин назначил полковника Бородовикова, бывшего ученика Лермонта.
Так возвращалась армия Шеина на Москву.
Это было скорбное шествие. Раненые и больные начали падать, еще не доходя до Дорогобужа. Сначала их поднимали, пытались нести, но сил на это ни у кого уже не было. Дойдя до соснового бора, по приказу Шеина остановились, нарубив дров, зажгли большие костры, чтобы обогреться и сварить для изголодавшихся людей горячую баланду из польской мучицы. На мясо, увы, не хватило денег. И все-таки люди впервые за долгое время наелись этой баландой и ржаными сухарями.
Передохнув немного, снова шли и снова падали и умирали люди Шеина на старой Смоленской дороге, этой дороге русской судьбы. На каждой пяди ее лежали в земле смоленской русские кости, а крестов у дороги торчало совсем не много. И шеиновцам никто не ставил крестов — не до них было. В феврале 1634 года Смоленско-Московская дорога стала дорогой смерти. За шеиновцами шли стаи волков, слетались на трапезу черные вороны, спеша выклевать насмерть замерзшему человеку глаза, прежде чем мороз превратит их в камень. Вечером разбили лагерь у дороги в глухом сосновом лесу. Волки выли, шныряли в ночи, подкрадывались к кострам — в них швыряли головнями.
А с рассветом позавтракали баландой с сухарями — и снова начиналось хождение по мукам, снова продолжался этот путь на Голгофу. Мужество и здесь не покинуло Шеина. В нем росло и ширилось гордое сознание того, что он сделал для родины: не пустил короля польско-литовского к Москве, обескровил его на днепровском рубеже сначала осадой, потом — обороной. А поймут или не поймут это на Москве — дело другое. На первой же стоянке снял он у костра с себя шубу, кафтан, рубаху: вокруг сильно исхудавшего тела обмотал он, сняв с дерева, священное для русских знамя, знамя воеводы Шеина во время смоленского сидения 1610 года. Его стремянный срубил стройную смоленскую березку, обрубил сучья, привязал к древку старинное знамя с изображением чудотворной Смоленской Богоматери и двуглавого орла. Его понес впереди всех остальных знамен и хоругвий старший, потом младший сын, тоже раненный, потом Василий Измайлов. Так и несли в три смены. И черный народ в деревнях падал на колени, кланялся и крестился.
Третьего марта князь Черкасский, тщательно подбирая слова, чтобы вернее и глубже закопать Шеина, писал Царю из Можайска: «Шеин помирился с королем Владиславом и отпущен в Москву…»
А солдаты Шеина шли бесконечными лесными белыми поприщами. Падали в снег измученные походом люди. Одни оставались недвижимы, другие еще пытались ползти вслед за знаменами, но скоро и они замирали, и буран быстро заметал их, превращая в сугробы.
В Можайске, куда Шеин пришел 4 марта, на тринадцатый день похода, войско насчитывало немногим более шести тысяч бойцов. У открытых ворот Шеина встретил князь Пожарский. Он с трудом слез с коня и, скособочившись от боли и ломоты в спине и пояснице, медленно зашагал к Шеину, а подойдя к нему, обнял и трижды поцеловал. Из серо-голубых глаз его катились слезы. А глаза Шеина горели топазами.
— Почему не пришел ты ко мне, княже, в помочь? — сурово спросил его Шеин. — Почто дал армии погибнуть?
— На то была воля Царя и Думы, — заспешил с ответом Пожарский, — да князя Черкасского. — Он не стал говорить, что князь Черкасский отказался встретить с ним Шеина и уехал… на охоту под Можайск. — Всякое будут болтать тебе на Москве, Михаила Борисович, а одно знаю верно: боялись Царь и Шереметев, что разобьет наши пятнадцать тысяч король и лишится Москва последнего своего щита.
— Еще недавно, — зло возразил Шеин, — было у Москвы два щита — мои, смоленский, да ваш, можайский.
— Твоя, Михаила Борисович, заслуга, — говорил Пожарский, — что стоит наш последний щит перед Москвой-матушкой. Это будут знать и благодарные потомки наши, пока стоит Русская земля. Этого у тебя никто не отымет. Ты, ты подрезал крылья польскому белому орлу, самому страшному нашему ворогу. Как Геркулес спас Прометея, так ты спас родину!.. А меня, старика, Михаила Борисович, прости ради Господа Бога, ежели в чем виноват перед тобою…
— Не передо мной, а перед Русией, — непреклонно проговорил Шеин, потирая обмороженную щеку. — Бог тебе судья. Клянусь тебе, Димитрий Михайлович, я все силы положу, чтобы до конца распутать подлую измену. А ты мое слово знаешь. Как твой черный недуг, князь?
Пожарский рукой только махнул.
— Прости ты меня великодушно за дурь мою, Михайла Борисович. Бес попутал, посчитал я, будто зазорно к тебе в товарищи идти, а к Черкасскому вот и пошел, ан дело вовсе не в родовитости, а в заслугах. У тебя же перед Царем и отечеством их больше, аще у всех нас. А сейчас прошу тебя к себе откушать, чем Бог послал, чарку с дороги выпить. Людей твоих мои ребята разместят на постой. Кругом все дома войсками забиты, но твоим людям всюду место найдется. И все бани я приказал затопить для них.
Такой бани, какую приготовил для дорогого гостя князь Димитрий Михайлович, Шеин давно не видал. Выбросил он грязное, завшивленное белье, надел новое, княжеское. Одежду ему пропарили и прожарили — ни одного насекомого смоленского не осталось. И ужин был знатный. Крепко поддал главный воевода, а тут к нему пришел прискакавший из Москвы окольничий Моисей Феодорович Глебов, свояк царский по жене, урожденной Стрешневой. Поклонился он Шеину до земли, поднес грамоту царскую. Шеин пробежал ее глазами, вскочил, обнял Глебова, заорал благим матом:
— Построить войско!
Пожарский пытался остановить расходившегося боярина:
— Да уж ночь на дворе! Люди твои или в бане с голыми задами, или водку за столом трескают. Да что тебе приспичило на ночь глядя!.. Какое такое дело неотложное?
— Таких слов мои люди давно ждут, князь! — отвечал Шеин. — И уж не чаял, что прочту их своими глазами! Построить войско!
Через полчаса шесть тысяч бойцов стояли на площади, озаренные кострами и факелами. Шеин вышел вперед, низко поклонился воинам и громоподобным голосом весело объявил:
— Сейчас вам, ребятушки, окольничий Глебов Моисей Феодорович зачитает царскую грамоту. А ну давай-ка во всю Ивановскую!
Глебов шагнул к костру, прочистил горло.
— Изволили Царь всея Руси Михаил Феодорович так отписать вам, холопям его, русским и немецким ратным людям: «Служба ваша, и раденье, и нужа, и крепостоятельство против польского короля, и против польских и литовских людей, и что с ними бились, не щадя голов своих, Государю и всему Московскому государству ведомо!..»
— Ур-р-ра! Ур-р-ра! Ур-р-ра! — трижды прогрохотало над площадью.
Шеин улыбался, а на сердце кошки скребли: впервые не было ему в этом письме обычного царского привета, не спрашивал Царь об его здоровье.
Князь Пожарский, стоя рядом с Шеиным, утирал слезы восторга. Он обнял Шеина и с трудом проговорил:
— Никто больше тебя, Михаила Борисович, не промышлял над королями польскими — Жигимонтом и Владиславом. Это тебе я, Пожарский, говорю, кой почти четверть века назад мог бы с тобой поспорить. Я твоей славе завидую и все бы отдал теперь, чтобы быть у тебя в товарищах.
В доме можайского воеводы подошел к оконнице князь Черкасский, взглянул в непроглядную слюду, различил только огни костров на площади. Обернувшись к подобострастному воеводе, похожему на карлу с предлинной бородой, проворчал:
— Рано радуется Шеин, рано! На Москве Царь назначил уже бояр и служивых людей для допроса Шеина и все смоленских воевод о договоре ихнем с королем польским боярин князь Иван Иванович Шуйский, брат покойного Царя и последний из Шуйских, новый начальник Сыскного приказа, и с ним в товарищах князь Трубецкой, начальниц Разбойного приказа, князь Андрей Васильевич Хилков, окольничий Василий Иванович Стрешнев, свояк Царя и дьяки Тихон Бормосов и Димитрий Прокопьев для ведения судного дела.
А Шеин, хмельной от вина и царской милости, кричал на всю площадь:
— Пусть все войско пьет за здравие Государя и благодетеля нашего Михаила Федоровича. Многая ему лета!.. И вот, сынки вы мои, какая у нас еще радость. Князь Димитрий Михайлович Пожарский дает нам свое княжеское слово, что раненых и больных богатырей наших, оставшихся в смоленском остроге, он не оставит в беде, а завтра же спозаранку, когда мы выступим в поход, отправит он триста подвод со всем запасом за нашими братьями. Подберет обоз сей и всех оставшихся наших ратников. Ура князю Пожарскому!
И вновь тремя громовыми залпами: «Ур-р-ра! Ур-р-ра! Ур-р-ра!» — отвечала можайская площадь.
В царевой грамоте, привезенной Глебовым, Царь спрашивал Шеина: на каких статьях помирился Шеин с королем?
Сколько вышло государевых людей на королевское имя? Шеин с гордостью отвечал: всего восемь человек, считая шесть донских казаков. С царевым нарочным Моисеем Глебовым послал он Царю статьи договора с королем. Знал, что попадет его лист прямиком к Шереметеву и Трубецкому.
— Ох, рано Шеин празднует! — ворчал князь Черкасский. — Ему в храме отходную читать!..
За престарелым боярином князем Иваном Ивановичем Шуйским скрывался, как за куклой-марионеткой, князь Трубецкой. Брат покойного Царя Василия Ивановича, князь Иван Иванович по прозвищу Пуговка, за то что нос у него был пуговкой, сделавшийся боярином еще при Царе Федоре Иоанновиче, не однажды был бит и поляками, и обоими назваными Димитриями, долго и напрасно осаждал Калугу, бежал, разбитый Сапегою под Троицким монастырем у Рахманова. Пуговку били и разбивали, а он мечтал о ратной славе, мнил себя Александром Невским, Димитрием Донским. Известно, что он оклеветал перед братом-Царем и пытался отравить своего удачливого соперника молодого племянника Скопина-Шуйского, и впрямь отменного военачальника, и, быть может, даже преуспел в этом Пуговка, однако темна водица во облацех тогдашней русской истории, и никто не доказал причастность Пуговки к скоропостижной смерти Михаила Васильевича Скопина-Шуйского, народного любимца, в зените его славы. Народ видел в нем наследника бездетного Царя Василия Шуйского. В смерти Скопина-Шуйского народ обвинил его брата Димитрия Ивановича, но и он избежал народной ненависти. Иван Иванович на всю жизнь запомнил то, о чем постарался напомнить ему этот змей — князь Трубецкой, сказавший ему за день до решения Царя о допросе Шеина и его воевод:
— Похвалялся Шеин, как ты, князь, наверное, помнишь, будто имеются у него доказательства твоей вины в убиении Скопина-Шуйского. Что ж, Бог милостив, он отдает ныне Шеина в твои, князь, руки.
Шеина князь Иван Иванович издавна возненавидел — еще когда завидовал ему, в Смуту. Потом, правда, томился Иван Иванович с братцем-убивцем и Шеиным в плену, но Шеину как достойному противнику ляхи оказывали всяческие почести, позволили с семьей жить, а Иваном Ивановичем помыкали, гайдуки, и те глумились над ним, хотя Иван Иванович крест целовал Царю Владиславу! Боясь ненависти черни и злопамятности Шеина, он и в 1619 году не хотел возвращаться в Москву, но Владислав, увы, этот гордец, не терпел предателей, а Ивана Ивановича он всегда считал заправским и прожженнейшим предателем своей родины. Иван Иванович согласился вернуться, только узнав, что царем избран боярами Мишка Романов, сродник Шуйских![128]
Вот какому человеку доверил Царь вести дознание о Шеине! Потому что ведал князь Иван Иванович до 1634 года Московским Судным приказом, а с 1634-го — Сыскным приказом. Ему и карты в руки.
Рано утром воеводы выехали из Можайска на конях, подаренных Пожарским. Ехали шагом, понеже войско шло пешком. Шли теперь бодрее, уверенные в царской милости.
Объезжая Поклонную гору, Шеин вспомнил, как выступал он в этот поход, какие славные мечты его обуревали, какую армию вел он по этой дороге, как любовался ею с Поклонной горы. Въехав на гору, он посмотрел назад, в сторону синих лесов, белых снегов и Смоленска, а затем повернулся к Москве. Была она белой-белой, с черными воронами и галками над золотыми луковками храмов. Нет, не станут благовестить московские звонницы в честь главного воеводы и его армии. Вдали Шеин увидел отряд конных стрельцов. Они постояли посреди дороги, глядя из-под руки на приблизившееся к ним войско, повернули коней вспять и помчались во весь опор к Москве.
И еще раза два-три видел Шеин этих стрельцов или других, высматривавших его издали, словно идущего на Москву ляха или татарина. Он усмехнулся в усы: встречу готовят гостеприимные московские хлебосолы.
— А ну песню запевай, мою любимую! — зычно крикнул Шеин. Василий Измайлов звонко затянул «Мати зелену дуброву»:
Ты скажи, скажи, детинушка крестьянский сын, Уж как с кем ты воровал, с кем разбой держал…Шеиновцы подхватили могучим хором:
Исполать тебе, детинушка крестьянский сын, Что умел ты воровать, умел ответ держать! Я за то тебя, детинушка, пожалую Среди поля хоромами высокими — Что двумя ли столбами с перекладиной…С песней этой и подъехали к Арбатским воротам.
Арбатские ворота были распахнуты настежь. Но как только въехали в них подбоченясь воеводы и знаменщики, ворота вдруг захлопнулись, а на Шеина со товарищи разом накинулись кремлевские стрельцы. Кто-то огрел Шеина тяжелой алебардой по шлему, его тут же связали по рукам и ногам, в рот сунули кляп и бросили на солому в кошеву саней. И вот над ним склонился злорадно улыбающийся князь Трубецкой.
— Исполать тебе, боярин-воевода, исполать! — загремел он весело. — Умел воровать, умей и ответ держать.
Был князь Трубецкой в раззолоченных боевых доспехах, с медвежьей шубой на плечах, с саблей в руке. Глаза блестели торжествующе и злобно. Он нагнулся ниже, заглянул прямо в глаза.
— Государь на тебя опалу наложил, — выговорил он с наслаждением, смакуя каждое слово. — Мне велел розыск твоим изменам вести. А я умею языки развязывать! Через час, не позднее, ты у меня заговоришь.
На бывшего главного воеводу накинули грязную рогожу. Сани рванули с места. Запели тонко полозья. Впереди, слева, справа, сзади — дробный топот конских копыт. Кони промчали по Арбату, вниз, вниз по улице Никитской, к Кремлю, влетели в Боровицкие ворота, остановились у крыльца Разбойного приказа. Шеин и опомниться не успел, как протащили его каменным ходом в каменную пыточную.
Следом пожаловал князь Трубецкой.
— Ну что, боярин, воевода, батюшка ты мой свет! Давай кайся. Повинную голову, известно, меч не сечет. Палачи у меня злые на дело. Скажи-ка мне, раб Божий Михайла, когда, в какой день и час продался ты королю Жигимонту и сыну его королевичу Владиславу, целовал им крест? Клялся служить верой и правдой, после чего они и позволили тебе, Михаила, бежать из плена?..
У Шеина налитые кровью глаза полезли из орбит. Зная Трубецкого, всего что угодно ожидал он, но только не такой дикой клеветы! Да кто поверит в эту чудовищную ложь?!
В Разбойном приказе князя Трубецкого мастера заплечные пытали злодеев, виновных в разбое и татьбе, в поджоге и убийстве. Во всех городах Московского государства в приказных и губных избах мучили и истязали русских людей выборные дворяне. Повинившихся ссылали на вечное житье в Астрахань или Сибирь. Больших воров нещадно казнили.
Его подвешивали, связывая запястья за спиной веревкой, к вороту на потолке, подтягивали туда, выламывая суставы рук, поднимая и опуская.
Его пытали водой, связывая намертво, затыкая рот и нос мокрой тряпкой и медленно поливая эту тряпку, так что он захлебывался водой и кровью из лопнувших в горле сосудов. Ему выстригли полосу волос на голове до тела и поливали голову ледяной водой из кадушки. Шеин молчал, только отфыркивался.
Его пытали огнем: мазали ноги салом и клали их на жаровню.
Первый палач разжег докрасна железные клещи. Запахло жареной плотью. Шеин замычал по-бычьи. Дьяк Иван Дмитриев обмакнул перо в чернила, но воевода не отвечал на вопросы.
Эти пытки, он знал, палачи Трубецкого позаимствовали в Смуту у ляхов, в свою очередь, обученных иезуитами, наследниками Великого Инквизитора Томаса де Торквемады.
Воевода скрежетал зубами, молчал. Второй палач поднял толстый ременный кнут длиною в пять локтей и стал истово лупить Шеина по голой спине. Он молчал.
Палачи зажали ему персты и ноги железными тисками и медленно скручивали винты до костного хруста. Шеин не издал ни звука.
Потом ему водили по спине и груди зажженным веником. Шеин прокусил себе нижнюю губу. Пытали «шиною» — раскаленным железом гладили голое тело. И снова молчал Шеин, и дьяку нечем было заполнить лист. Ни «с подъему», ни с «огня» не начал Шеин пыточные речи.
Вечером упорщика накормили соленою селедкой, но не дали ему пить.
Замурованный в каменном мешке, Шеин, чтобы преодолеть страх перед теснотой в гробовом мраке, сводивший его с ума сызмальства, заставлял себя забывать о том, где находится, вспоминая о своих предшественниках в этом мешке, в пыточной, в темнице Разбойного приказа. Конечно, всего больше текло тут русской крови при Иоанне Грозном. От тюрьмы да сумы не зарекайся, гласит истинно русская поговорка. И сколько за ней мук и страданий. Но на воле человеку, даже русскому, не хочется думать об ужасах заточения, о пытках и мученической смерти. Особенно когда этот человек ходит в боярах, обласкан Царем. Хотя с детства знал Михаила Шеин от близких, испытавших на себе тяжелую руку грозного Иоанна, справедливость другой русской пословицы: при Царе что при Боге — близ смерти. Был произвол и при Борисе Годунове, но Шеин, как и почти все его современники, надевал спасительные шоры, не желая вглядываться в чье-то несчастье, чью-то гибель, тем паче что отставшие и разбившиеся в царедворческой гонке — на них некогда и опасно было оглядываться — расчищали путь удачливым соперникам. Теперь же он понял, осознал, что именно это равнодушие всех вокруг к жертвам произвола и поощряло произвол. Теперь раскрылись у него глаза на историю Ивана Грозного и всех его преемников, вплоть до Романовых…
В темнице увидел он имя, нацарапанное на каменной стене: Василий Шибанов. Долго не мог вспомнить он, что это был за человек. А имя знакомо, знакомо с малолетства… Вспомнил, втиснутый в каменное чрево: Василий Шибанов был любимым стремянным князя Курбского. Весной 1564 года бежал он с князем из-под Дерпта от Царя Иоанна, боясь его неразумного гнева. А потом взялся он выполнить гибельное поручение князя: привез великому Государю досадительное письмо, в коем князь Курбский говорил с Иоанном неслыханным языком, предерзко и оскорбительно. Царь заставил грамотного Шибанова читать ему это письмо, пригвоздив к полу его ногу острым жезлом, тем самым, которым убил он сына. По царскому велению Шибанова пытали в кремлевском застенке, стремясь узнать от него все про козни Курбского, но стремянный умер под пытками, не сказав ни слова.
Наутро пытки начались с кошки — кнута с железными лапами. После кошки в ход пошли шелепы — мешки с мокрым песком.
Шеин молчал, а когда вопросы стал задавать ему Трубецкой, плюнул кровавой слюной князю в лицо. Князь приказал палачам раскалить клещи и клещами этими ломать воеводе ребра.
— Я тебе черевы на кнутьях вымотаю! — орал князь, вытирая лицо рукавом кафтана.
На третий день розыск в застенке продолжался. Князь, сам не свой с тяжкого похмелья после царского пира в Кремле, бесился пуще прежнего. Царь требовал, чтобы он вырвал у Шеина полное признание в предъявленных ему обвинениях, а воевода никак не хотел повиниться, чтобы отделаться от пыток. Рассвирепели и взопревшие палачи, выказывая еще более ретивое пристрастие. Шеина вздернули на дыбу, снова били кнутами и кошками. Дыба в застенке походила на виселицу о трех столбах. Каты надевали на завороченные назад руки Шеина шерстяной хомут и подтягивали хомут сей на крепкой веревке под верхнюю перекладину. На голое тело сыпались удары кнутов. Подьячий записывал пыточные речи. Ругался Шеин страшно, ругался и кричал от боли, но на вопросы не отвечал, молчал, хотя из груди его изредка вырывался глухой стон. Когда он впал в беспамятство, Трубецкой набросился на заплечных мастеров со свирепой бранью:
— Плетьми запорю, сволочи! Он мне нужен живым для казни!
На Шеина вылили ушат воды. Он открыл глаза.
— Михаила Борисович! — почти задушевным голосом проговорил обрадованный князь. — Повинись, батюшка. Тогда, клянусь Богом, казнь твоя будет не суровой, а простой. Сначала головку долой, а потом уже четвертовать будут…[129]
Шеин молчал. И тогда, видя, что заплечное мастерство и пыточное дознание не заставят упрямого воеводу повиниться в не содеянных им преступлениях и измене Царю, Трубецкой велел дьяку Бормосову пойти на подлог и состряпать ложное признание, исторгнутое якобы у Шеина под пытками.
— Пиши, что он признал свою измену в Польше, что он дал тайную клятву Жигимонту верой и правдой служить Польше и римской церкви, почему ему и устроили побег из плена!..
А чтобы скрыть втайне свое коварство, князь сказал палачам:
— Молчит злочинец? Язык у него отнялся. Так пусть молчит — вырвите ему язык!
Заплечных дел мастера переглянулись в замешательстве. Но разве можно ослушаться князя-боярина, стоящего во главе Разбойного приказа, этого Малюту Скуратова!
И Шеину железными щипцами, разорвав рот, вырвали язык.
Измайлов долго крепился под пытками, но когда Трубецкой показал ему язык Шеина и пригрозил вырвать и у него язык, если станет он впредь упираться, воевода сломался, стал валить всю вину за поражение под Смоленском на Шеина. Дьяк не успевал писать его изветы и оговоры. Он договорился до того, что обвинил Шеина в замысле цареубийства.
Царь остался премного доволен Трубецким. Он велел показать признания Шеина и Измайлова самым сильным боярам.
— С подъему или с огня они заговорили? — спросил Царь.
— С огня, Государь-батюшка, с огня! — ответствовал князь.
— А не отречется Михаиле Шеин перед народом от слов своих?
— Никак не отречется, Государь-батюшка, язык у него не повернется — он его на дыбе откусил.
Мелкий озноб, бивший Царя, перешел в колотун.
— Язык… сам… откусил?!
От сквозняков, гулявших по царским покоям, затрепетали огненные языки свечей. Зловещие тени запрыгали под закоптелыми каменными сводами. За узкими оконцами в мощных стенах глухо загремели колокола. Царь перекрестился трясущейся рукой.
— Казнить… — прошептал он. — Скорее казнить его…
Трубецкой поклонился Государю своему в ноги: твоя, мол, Царь-батюшка, воля!
Феодор Иванович Шереметев повстречался как бы ненароком с Трубецким в Кремле у Никольских ворот и отвел его в сторонку:
— Скажи-ка, князь, верное ли у тебя дело с Шеиным? Ведь это не человек, а кремень. Как бы не сорвалось у тебя с ним. По плечу ли тебе свалить такой дуб? Токмо признанию Шеина вины своей поверят бояре.
Трубецкой ответил не сразу. Этот хитрован Шереметев явно хочет дать понять, что его дело сторона, что это он, Трубецкой, взялся за гуж, ему и ответ держать в случае чего. С Феодором Ивановичем ухо держи востро. Любит из огня чужими руками каштаны таскать. Норовит на чужом горбу в рай въехать. Но и Трубецкой не вчера родился. Понимает, что надобно сделать Шереметева сообщником своим, впутать его покрепче в дело Шеина, чтобы и он держал ответ в случае чего… И он ответил:
— Шеин все признает. Комар носу не подточит. Помнишь небось, Феодор Иванович, проклятую грамоту князя Мстиславского?
Шереметев вздрогнул. Осунувшееся от хвори желтое лицо окаменело. Ишь куда, шельма, метит! Что за наглость! Хочет, чтобы я знал, что признание Шеина вырвано пытками. И покрыл его. Уволь, князь, от таких откровений. Как Пилат, я умываю руки. И Шереметев сказал со вздохом:
— Проклятая грамота? Не понимаю тебя… Но вижу, что ты убежден в измене Шеина. В этом и хотелось мне удостовериться. Прощай, князь, до суда!
Шереметев скоро зашагал к своему двору о шестидесяти палатах при церкви святых Бориса и Глеба. Трубецкой проводил Шереметева взглядом, полным ненависти. С этим боярином ему будет, пожалуй, не легче справиться, чем с Шеиным. Но он не остановится ни перед чем. У Трубецких больше прав на престол, чем у Шереметевых.
Проклятая грамота! Давняя, мрачная история. Весной 1571 года стотысячное скопище крымского хана Девлет-Гирея внезапно прорвалось к Москве, опередив и обойдя московских воевод, посланных Иваном Грозным, чтобы встретить врага на берегах Оки. Четырнадцатого мая, в день Вознесения, татары зажгли предместья столицы, куда успели воеводы, с десяти концов, и Москва выгорела дотла, если не считать Кремля, в коем заперлись воеводы, и некоторых каменных церквей. Царь, переждавший нашествие Девлет-Гирея в Ростове, вернулся на Москву в великом гневе и учинил розыск виновников сожжения престольного своего града. Допрашивали воевод большого полка князя Ивана Димитриевича Бельского и Михаила Яковлевича Морозова (сродника Шеина), а также воевод правой руки — князя Ивана Феодоровича Мстиславского и Ивана Васильевича Меньшого Шереметева, отца Феодора Ивановича Шереметева (так он писал свою фамилию, в отличие от своих сродников). Под пытками князь Мстиславский оговорил себя и других воевод, подписав проклятую грамоту, в коей указывал, что с товарищами своими злоумышленно навел хана на Московское государство. Отец Феодора Ивановича выкрутился. Не он ли свалил всю вину на Мстиславского? Иван Грозный грозился предать лютой смерти князя и двух других воевод, но дал себя уговорить митрополиту Кириллу и помиловал их приказав трем боярам дать поручную запись, то есть письменно поручиться за невыезд его из Московского государства с обязательством в случае его побега внести в казну 20000 рублей. С той поры проклятыми грамотами называли на Москве признания, исторгнутые под пытками.
Вот на что намекал Трубецкой — на ложные признания, вытянутые каленым железом им и его палачами из уст Шеина! Но за правдивость показаний всех государевых «изменичей» отвечает Трубецкой, а не Шереметев! Это и Царю, и всем ведомо.
Пытали Шеина с начала марта до 18 апреля — почти пятьдесят долгих дней и ночей. И вот 18 апреля собрал Царь Боярскую думу, чтобы судить бывшего главного воеводу. В воскресенье шестнадцатого было некогда — Царь и бояре праздновали в храмах и теремах вход Господень в Иерусалим и престольный праздник Тамбовской и Черниговско-Ильинской икон Божией матери в Успенском соборе митрополит читал литургию святаго Иоанна Златоустого. В Великий понедельник отмечала Москва Страстную седмицу. Царь и бояре слушали в Благовещенском литургию преждеосвященных даров — читали Евангелие от Матфея, главу XXIV. В Великий вторник надлежало помянуть преподобного Иоанна, ученика святого Григория Декаполита, святого Косму-исповедника епископа Халкидонского, преподобного Авксения, мучеников Виктора, Зотика, Зинона, Акиндина и Севериана, мученика Иоанна нового и судить царско-боярским судом раба Божия и мученика Михаила.
В сборе были все бояре, думские дворяне, дьяки. Впрочем, замечено было, что отсутствовали князь Димитрий Михайлович Пожарский — сказался больным, отлеживался в своей вотчине. Князь Иван Иванович Шуйский сидел, синебагровый от долгого запоя, пуговка его некогда крохотного носа чудовищно распухла и горела алым факелом — видно было, что не жилец он больше на этом свете, хотя протянет он еще пьяных четыре года и, уйдя в мир иной, пресечет своей кончиной славный род князей Шуйских. Князь Андрей Васильевич Хилков,[130] с коим Шуйский и пил почти все это время под нежной опекой Трубецкого, спал сидя. Окольничий Василий Иванович Стрешнев с собачьей преданностью взирал на царственного свояка своего и гадал, прикидывая, чем вознаградит его Михаил Федорович. Уж не боярином ли пожалует — об этом он все уши прожужжал дурехе сестрице — Царице всея Руси. Дьяки Тихон Бормосов и Димитрий Прокофьев терялись среди более приметных лиц. Бояре сидели строго по породе и отечеству. Первыми восседали потомки варяжских князей Рюриковичей, древнейших бояр из старших княжеских дружинников, крепостники, жиревшие на оброке холопей, введенные бояре — царедворцы, владетели тысяч и десятков тысяч бесправных крестьян, самодуры-воеводы, чьи предки со всеми их чинами и службами были навечно записаны в разрядных книгах. Столетие назад Иван Грозный исподволь начал крушить их родословные древа, целый их лес вырубил, много и дров наломал, голов отсек, костей пытками размозжил, и преемники его на московском престоле стремились подчинить бояр самодержавию, но вот прошло сто лет — и снова сидят несокрушимо князья-бояре, зная каждый свое место по родословцу, и никому в голову не приходит, что уже Царь Федор Алексеевич не далее как в 1682 году велит торжественно сжечь разрядные книги со всеми записями местнических дел и прикажет «отныне всем быть без места», а получить оные лишь по заслугам. А всем, кому не по нраву это веление времени, придется столкнуться с беспощадным топором внука Михаила Федоровича — великого Петра.
Царь дрожащим голоском невнятно прогундосил заученные по бумажке слова:
— Михайла Шеин, позабыв нашу государскую милость к себе, нас, Великого Государя, прогневал, а себе вечное бесчестье учинил, ибо начал добром и радетельной службою государству Московскому, а завершил подлыми изменами…
Щека царская дергалась, по вискам струился пот.
Приговаривая к смерти Шеина, бояре не шумели гораздо по обыкновению своему, понеже каждый, местничая, считал своим святым долгом высказаться раньше и громче всех, кого почитал ниже и меньше себя, а сидели тихо, словно мыши, сознавая, быть может, какое вопиющее преступление они совершали. Перед лицом такого единодушия молчали служилые дворяне, чью сторону всегда твердо держал Шеин. Давно, увы, уж восемнадцать лет назад, скончался рубивший в глаза матку правду Минин-Сухорук, погибли бесстрашные Ляпуновы. Война всегда уносит самых лучших, самых честных, самых храбрых.
Слушали судное дело Шеина со товарищи Царь и бояре, и поставлено было единодушно:
Государевых изменников Шеина и Измайлова с сыном его Василием казнить смертью, а поместья их, вотчины, дворы московские и все имущество взять на Государя.
Семейство государева изменника Шеина сослать в понизовые города.
Князя Прозоровского и князя Белосельского и Измайлова сослать в Сибирь.
Прочих судимых лиц, имярек, сослать в Сибирь или заточить в московских темницах.
Ни словом не возразил против казни своего сродника Шеина ближний боярин Борис Иванович Морозов. В такой оказии ближе был ему другой сродник — Царь Михаил Федорович.
На царско-боярском суде Шеин, Измайлов и другие государевы изменники не присутствовали, потому что не могли ни стоять, ни сидеть. Приговор объявил Шеину Трубецкой. Пришел с дьяком Бормосовым в темницу и весело сказал, шумно вдохнув ноздрями воздух:
— Нет, Михайла, слаще вражьего трупа, а ты уже труп, Михайла, падаль вонючая, мать твою… Вот твой приговор!
Приговор перечислял подробно все «измены» Шеина: злонамеренно мешкотный поход осенью 1632 года из Можайска к Смоленску. И смерть в пути тысяч ратных людей. Укрепление во время этого мешкотного похода польско-литовскими людьми Смоленска. Урон от частых и нежданных нападений и вылазок врага под Смоленском из-за предательского небрежения Шеина и других воевод. Утайка подлинного числа пробивавшихся в Смоленск польско-литовских людей. Настырные требования присылки большого пушечного наряда, перевезенного вследствие этих изменических домогательств Шеина по весеннему плохому пути с большими убытками. Предательские приступы к Смоленску не тайком и не ночью, а днем в открытую. Предательское приказание Шеина стрелять из пушечного наряда по своим же людям (это показали князья Прозоровский и Белосельский). Ведение Шеиным промысла под Смоленском по своему изменническому и вражьему наущению вопреки всем благим советам русских и иноземных ратных людей. Запрещение Шеиным вступать в сражение с приходившими отрядами противника. Отказ Шеина от нападения русских войск на Красное, когда там стояли Гонсевский и Радзивилл с небольшим отрядом…
И снова Шеин не верил своим ушам. Все ложь, ложь, ложь!.. Под Красное он посылал еще Лермонта и писал об этом Царю!.. Оказывается, бояре охотно верили любой лжи о нем, как бы чудовищна и нелепа она ни была, когда им следовало бы судить за небрежение Трубецкого и Шереметева!..
А Трубецкой все читал и читал, внятно, с чувством, с ликующим злорадством:
— Захват Шеиным вкупе с Измайловым деревень с рыбным промыслом в Смоленском и Дорогобужском уездах и продажа ратным людям рыбы по завышенным ценам…
Да, Измайлов и впрямь занялся столь непригожим, но обычным у воевод прибыльным делом, но Шеину донесли об этом, и он, Шеин, пресек всю эту постыдную торговлю.
— «И оставя государев всякой промысел, — со смаком читал Трубецкой приговор, — Шеин и Измайлов ходили за всякой корыстью и себя богатили…»
Но вдруг тут же:
— «Которые служилые люди от великой скудности и от голоду езжали в Смоленский и Дорогобужский уезд для своих и конских кормов, тех Шеин приказывал бить кнутом без милости, а Смоленский и Дорогобужский уезды уберег королю со всеми запасами…»
Все поставлено с ног на голову, злостно и нагло искажено, все шиворот-навыворот. А ведь он, Шеин, поздновато спохватился, узнав о размерах грабительства, лишь за Можайском, Гжатском и Вязьмой, только в Дорогобуже велел сурово наказывать за всякий грабеж. А выходит, он нужное русской армии добро польскому королю сохранял!..
— «А когда пришел к Смоленску король Владислав, то Шеин и Измайлов над польско-литовским королем и его людьми никакого промыслу своего не показали и с королем и его людьми не билися…»
И это сказано о кровавой сече 28 августа, что продолжалась целый день, тринадцать часов подряд, в которой и он едва не погиб, и легли горы и горы русских и польских людей! Это сказано о небывало трудной битве, выбившей польского короля из седла на целых две недели и спасшей Москву от захвата ляхами, потому что 11 и 12 сентября, два дня подряд, шло новое сражение и вновь бились с ляхами 18 сентября!.. Вольно же боярам устраивать кощунственную свистопляску на костях русских солдат затем только, чтобы сделать козлами отпущения за грехи московских бояр во главе с Царем его, Шеина, и его воевод!..
— «А Государем и боярами было велено Шеину дожидаться подхожих государевых ратных людей, а Шеин сдал королю польско-литовскому весь большой пушечный наряд и даже двенадцать полковых пушек, который король соглашался ему оставить…»
Да, в ходе переговоров Шеин добивался, чтобы король оставил ему хоть эту дюжину крупповских пушек — стал бы король ему их предлагать, держи карман шире! — но пока тянулись споры, съело его войско последних лошадей! Зато выканючил Шеин взамен этих пушек согласие короля продать ему харчи на прокорм войска! Все эти обвинения так легко опровергнуть, но его опровержения и объяснения не нужны клеветникам… Для того и вырвал Трубецкой ему язык…
Уже глубоко и смертельно надорвал этот невероятный приговор сердце Шеину. Вскинулся он, загремели цепи. Он замычал так буйно, что Трубецкой и Бормосов отпрянули. Бормосов чуть не уронил свечу. Кто, кто целовал крест польскому Царю — он или Михаил Романов, Шереметев, Трубецкой и знатные бояре московские?! Снова вешала боярская свора на него всех своих собак!..
— А посему, Шеин, — загромыхал над ним Трубецкой, — велено казнить тебя за измены сии многие Государю на Пожаре при всем честном народе через усекновение главы!..
Опять вскинулся Шеин, рванул цепи и, лишившись чувств, упал, обмяк, стукнулась о каменный пол бессильная рука.
Шеина везли из узилища, чей двор находился напротив Архангельского собора, везли на пароконной телеге, в железной клетке, в цепях и кандалах. Телега выехала из ворот, свернула налево к деревянному настилу, что вел почти прямо по Кремлю через ворота Спасской башни к Лобному месту. Шеин кланялся Ивану Великому, соборам и церквам, щурился от слепящих после темницы лучей солнца над Спасской башней, увенчанной золотым двуглавым орлом. Сколько раз он выезжал через эти Фроловские ворота во главе крепнувшего с каждым годом его стараниями войска! Сколько раз въезжал в них, возвращался из похода с победою под сотрясавшие всю Москву гулы всезвонных колоколов! Колеса загремели по мосту через ров с водой, обнесенный вдоль берегов двумя каменными стенами ниже кремлевских. Он глянул вперед и отпрянул, будто его ударили кнутом по глазам. Вся площадь была запружена несметной людской толпой. Все молча ждали. Ждали его, опозоренного, идущего на казнь. А ему все еще не верилось в ее неотвратимость. И за что, за что?.. Впереди уже виднелась над народом каменная подковка Лобного места, обращенная к нему зевом. Вот она, его Голгофа!
Все люди на Красной площади увидели, что волосы и борода у Шеина стали белыми.
Вон Трубецкой на Лобном месте, не в сподней рубахе, а в раззолоченном кафтане, князья-бояре… Сколько среди них знакомых лиц! Давно ли лебезили перед ним, искали заступничества для сыновей. Все, верно, теперь отреклись от него, трижды отреклись, как апостол Петр от Христа…
Охранял Лобное место рейтарский шквадрон, остававшийся во время войны в Москве для охраны царского двора. Равнодушно глядели рейтара в големах с конскими хвостами на человека в клетке. Настоящий русский медведь.
С Лобного места дьяк Разбойного приказа читал Михайлу Шеину и Артемию Измайлову предсмертную сказку:
— «Ты, Михайла Шеин, из Москвы еще на государеву службу не пошел, как бы у Государя на отпуске у руки, вычитал ему прежние свои службы с большою гордостью, говорил, будто твои и прежние многие службы были к нему Государю перед твоею братьею боярами, будто твои братья бояре, в то время как ты служил, многие за печью сидели и сыскать их было нельзя, и поносил всю свою перед государем с большою укозною, по службе и по отечеству никого себе сверстников не поставил. Государь, жалуя и щадя тебя для своего государева и земского дела, не хотя тебя на путь оскорбить, во всем этом тебе смолчал; бояре, которые были в то время перед Государем, слыша себе от тебя такие многие грубые и поносные слова, чего иному от тебя и слышать не годилось, для государской к тебе милости, не хотя Государя тем раскручинить, также тебе смолчали…
Вы, мимо государева указа, изменою и самовольством королю крест целовали, наряд и всякие запасы отдали, только выговорили отпровадить в государеву сторону 12 пушек, да и те пушки ты, Шеин, изменою своею отдал литовскому же королю совсем… А когда вы шли сквозь польские полки, то свернутые знамена положили перед королем и кланялись королю в землю, чем сделали большое бесчестье государскому имени…
Будучи в Литве в плену, целовал ты крест прежнему литовскому королю Сигизмунду и сыну его королевичу Владиславу на всей их воле. А как ты приехал к Государю в Москву, то не объявил, что прежде литовскому королю крест целовал, содержал это крестное целование тайно; а теперь, будучи под Смоленском, изменою своею к Государю и ко всему Московскому государству, а литовскому королю исполняя свое крестное целование, во всем ему радел и добра хотел, а Государю изменял…»
Шеин оглядывал Красную площадь сухими глазами. Был чудесный летний день. Палач стоял с Шеиным поодаль от Лобного места на деревянных подмостках. Прощаясь с родной Москвой, всем своим народом, с самой жизнью, Шеин поклонился до земли на все четыре стороны. Окруженный стрельцами и ратниками не из его, разумеется, смоленской армии, он был виден отовсюду. Его должны были четвертовать, но он стал вдруг яростно противиться палачу и его подручным. Им удалось осилить его, израненного, истомленного пытками. Блеснуло над головой ката огромное лезвие топора. Слышно стукнулось оно о плаху. Покатилась, блистая голубыми топазами, седая, бородатая голова. Народ гулко охнул, стал креститься. Со Спасской башни и луковок Василия Блаженного черным фейерверком взмыли вороны. Застыли широко открытые незрячие глаза главного воеводы. Солнце плавилось на золотом двуглавом орле, венчавшем Спасскую башню. В тесной огромной толпе, запрудившей площадь, стояли трое несмышленых отроков — Виллим, Петр и Андрей.
Три сироты ротмистра Лермонтова. Ужас, заморозивший их чуткие сердца в тот незабываемый час на площади, никогда не изгладится из их памяти. О нем вспомнят те, что доживут до казни Степана Разина на той же площади.
Наталья Лермонтова тоже видела, как покатилась голова Шеина. Она побежала за сыновьями на площадь, чтобы уберечь их от страшного зрелища, протиснулась вперед, туда, где всегда толпилась детвора, не пропускавшая ни одной казни, и все видела, не в силах была отвести взора от чудовищной картины казни. Видела, как головы Шеина и Измайлова насадили на железные колья, вдетые в землю у Лобного места. Детей своих не нашла и побежала в церковь, впервые в жизни не перекрестившись на Иверскую икону. В храме молитва не давалась ей, не снисходило на нее всегдашнее благодатное облегчение. Вместо покорности в ней вскипал бунт…
После казни Измайлова дьяк прочитал короткую обвинительную сказку сыну Артемия Измайлова Василию. Васька тряс кудрями, поглядывал на девок, подмигивал им через плаху.
— Да ты же, Василий, будучи под Смоленском и из-под Смоленска пришедши в Можайск, хвалил литовского короля, говорил: «Как против такого великого Государя монарха нашему московскому плюгавству биться? Каков был Царь Иван, и тот против литовского короля сабли своей не вынимал и с литовским королем не бивался»…
Васька корчил рожи, приплясывал, показывал на дьяка; вот, мол, заливает, — а потом не выдержал и крикнул весело:
— Ты ври, чернильная душа, ври, да не завирайся! Все вы врали, мать вашу!..
— Да ты же, Василий, услыша о смерти великого Государя патриарха Филарета Никитича, говорил много воровских непригожих слов, чего и написать нельзя…
— Пьяный Васька, что ли? — гадали в толпе. — Али с ума спятил?..
Привели опальных князей Семена Прозоровского и Михаилу Белосельского. Им объявили, что за грехи и вины великие приговариваются они к ссылке в Сибирь, а жены и дети их будут разосланы по дальним городам. Прозоровского освободили от смертной казни только потому, что он больше Шеина и других радел за ратное дело под Смоленском, а Белосельского спасла постоянная болезнь под Смоленском. Михаила Белосельский кланялся и благодарил всех. Прозоровский лил слезы в бороду.
Привели сына Шеина. Он с ужасом смотрел на кровь отца на плахе и трясся весь. Объявили ему, что он освобожден от смертной казни по просьбе Царицы, царевичей и царевен. По площади пронесся боровым ветром всенародный вздох облегчения. Знал старый лис Шереметев, как потрафить в этот день народу! Суров, мол, Царь-батюшка, но справедлив, а супруга его венценосная и детки невинные — святые заступники народные! Все знали, что у старшего сына Шеина и его жены родилось только что дитя малое мужеского пола — внучек Михаилы Шеина. Быть сыну Шеина сосланному вместе с матерью и женою в понизовые города.
Привели другого сына Артемия Измайлова, Семена. Он тоже дрожал всем телом. Приговорили бояре бить его батогами и сослать в сибирскую тюрьму.
…Наталья узнала о гибели мужа лишь в марте 1634 года, через несколько дней после возвращения остатка армии Шеина в Москву, от одного из рейтаров-иноземцев. Это был фон Ливен. В ночь перед приступом 28 августа 1633 года он проиграл золотое кольцо фон Кампенгаузена, которое многое могло бы изменить в судьбе Лермонта.
Паче чаяния фон Ливен, этот ландскнехт с давно очерствевшим сердцем, чувствуя какую-то вину за собою, заехал, проезжая навеселе по Арбату, к ротмистрше и, не слезая с коня, сказал ей, что Бог прибрал и полковника Лермонта,[131] а еще раньше рейтара Кампенгаузена, что собирался свататься за ее младшую сестру Людмилу. О кольце он, само собой, не сказал ни слова, зато рассказал, как погиб Лермонт, отдав жизнь («И что ему в голову взбрело положить жизнь на алтарь чужого отечества!») за главного воеводу Шеина.
Не видя ничего перед собой, Наталья прошла в дом к образам и упала перед ними в глубоком обмороке. Очнувшись, поднялась и побрела, шатаясь, хватаясь за сердце, к Николе Явленному. Когда увидела она батюшку, слезы наконец хлынули у нее ручьем. В своей великой скорби ждала она елейных слов утешения, но поп сказал только:
— Тебя и твоего мужа покарал Господь Бог: вы не покрыли свой грех перед алтарем. Муж твой умер некрещеным и осужден на вечные муки в аду!
Наталья вскочила с колен и закричала исступленно:
— Врешь! Врешь! Мой Бог не твой Бог! Мой Бог — Бог милосердия, любви…
С этими словами она выбежала из храма.
А еще через день заглянули стрельцы — поведали Наталье и Людмиле о гибели их отца полковника Федорова…
И вот теперь, до глубины души потрясенная казнью Шеина, романовским каинством и окаянством, она впервые за много месяцев снова пришла в церковь. Дрожащими руками поставила две свечи: мужу и Шеину, коего всегда, она помнила, чтил ее муж. Увы, она еще не знала о гибели отца. Тихо капал ярый воск, лились теплые Натальины слезы. Воск сливался, оплывая, стекая, воедино на подсвечнике. Погасло их отражение в скорбных глазах Спасителя. Ротмистрская вдова изо всех сил сдерживала рыдания — надо крепиться, надо жить смелее, тверже, нужно поставить на ноги сыновей…
Кровь, безвинно пролитая кровь на всем — на хлебе, в воде, в самом воздухе…
К вечеру с ней случился сильный жар. Ребята, придя засветло домой, застали мать в бреду на кровати.
Дети, сестра Людмила, дворовые слышали ее леденящие кровь исступленные крики:
— Да падет сия кровь невинная от главы на главу, на весь окаянный род Романовых до последних его Царей!.. Да захлебнется проклятый род сей в собственной крови!..
Не одна Наталья в те скорбные дни проклинала Царя.
Многие стрельцы и пушкари, соратники Шеина, после зверской казни его подались скрепя сердце на «вольныя реки», на тихий Дон, где зрели колосья гнева народного.
В день казни Шеина разнеслась по Москве ликующая весть: крепость Белая выдержала страшный приступ ляхов под началом самого короля Владислава Жигимонтовича. Король не только потерял около четырех тысяч отборнейших воинов, но и сам был тяжело ранен. Не помогли королю взятые у Шеина пушки, не помогли. А обороняли Белую русские солдаты, обученные Шеиным и впервые понюхавшие пороху под знаменами Шеина.
Шереметев хотел, чтобы Царь повелел бить в колокола. Трубецкой отсоветовал: народ назовет победителем короля Речи Посполитой не кого-нибудь, а Шеина, а ему Царь и бояре голову отрубили! Пусть забудется хоть немного расправа над Шеиным, и тогда можно будет свободно приписать победу над королем и над изменником Шеиным Царю-батюшке! И Шереметев отступил, затаив недовольство и тревогу: уж больно возвысился князь Алексей Никитич, его, Шереметева, норовит заслонить!..
По условиям Поляновского мира согласился Царь с королем, что из Белой, вновь передаваемой полякам, выйдут только духовенство, купечество и солдаты. Царь привычно предал врагу бельчан-ополченцев с семьями — около трех тысяч человек, без которых солдаты не смогли бы остановить у стен крепости поход короля Владислава на Москву. Только через двадцать долгих лет Царь Алексей Михайлович в ходе третьей русско-польской войны освободит в 1654 году Белую и удержит ее навсегда для России по Андрусовскому перемирию.
Что не посмел сделать храбрый польский король Владислав, не раз битый Шеиным, сделал трусливый русский Царь Михаил: обрек на гибель первого своего полководца под Смоленском, предал смерти в Москве. Такого злодейства не помнили на Руси со времен Иоанна Грозного. Да и Царь Иоанн поди содрогнулся во гробе от этакого вероломства. Так Романовы открыли свой кровавый счет. Православная церковь не причислила Михаила Шеина к лику святых великомучеников — наоборот, новый архипастырь благословил хладнокровное его убийство. Больше того, во все церквах анафемой поминали Михаила Шеина вместе с Гришкой Отрепьевым.
Так порой умирали лучшие сыны России.[132]
У героев и мучеников, объявленных «предателями», часто одна планида: никто не знал, не помнил, где похоронены главный воевода Шеин и ротмистр, почти полковник Лермонт. При Царе Михаиле Федоровиче мало кто смел вслух вспомнить об «изменнике» Шеине, и черное облако забвения поглотило, понятно, и его ближайших соратников. Но уже другой Шеин, Алексей Семенович, правнук главного воеводы, родившийся почти через двадцать лет после позорной казни Михаила Борисовича, был главнокомандующим у Петра, и сам Петр Великий состоял у него, командира передового Преображенского полка, в звании капитана. Прогремел этот Шеин, осаждая и беря не Смоленск, а другую вельми важную для России крепость — Азов, подавляя стрелецкое восстание, громя крымцев и ногайцев.
Кровь героев, преданных под Смоленском, безвинно казненных в Москве, запятнала царственный герб Михаила, родоначальника династии Романовых. Эта кровь стучала в русские сердца, взывала об отмщении.
Если бы ротмистр Лермонт уцелел под Смоленском, он, наверное, нашел бы нужные краски и правильные слова для описания этих тяжких и трагических событий, бесспорно, достойных пера Шекспира, поскольку он сам был их живым участником и знал о них не из вторых, а из первых рук. Он воздал бы должное главному воеводе Михаилу Борисовичу Шеину как спасителю Москвы, гордости иной России, ибо только он со своей ратью задержал короля Владислава на смоленском рубеже. Покончив с войском Шеина, чересчур поздно пошел король на Москву, не имевшую тогда надежной обороны. Но на пути его, словно призраки, встали измотанные боями, но все еще несокрушимые воины из Шеиновой рати — Царь, казнив лучших своих полководцев, снова послал восемь тысяч уцелевших их солдат в бой против ляхов. Ценой самых тяжелых потерь задержали они короля Владислава у многое повидавшей на своем веку смоленской крепости Белой, где некогда сражался и перешел на русскую службу ротмистр Лермонт.
Обстановка к началу обороны Белой изменилась не в пользу ляхов. Воспользовавшись войной поляков с русскими, грозные турки готовились напасть на Речь Посполитую. Король Владислав так и не пошел на Москву, а заключил 4 июня 1634 года Поляновский мир — еще один «вечный» мир, по которому Царь Михаил позорно платил королю Владиславу 20000 рублей золотом за добровольный отказ от «титла» московского Царя и передавал на «вечные времена» смоленские земли, включая Смоленск, за который отдал свою жизнь ротмистр Лермонт, и земли черниговские. Но Москва выстояла, сохранила свою независимость. Значит, не напрасны были жертвы русских воинов под Смоленском, и ротмистр Лермонт, выходит, пал не напрасно на поле чести, хотя Смоленск русским удастся воссоединить с землей Русской лишь в 1654 году, уже при Царе Алексее Михайловиче через двадцать с лишним лет после того, как похоронили ротмистра Лермонта пленные русские воины под стенами крепости на берегу Днепра.
Там же погибнет смертью героя во время штурма Смоленска, над которым развевались знамена с белым орлом Польши, старший сын, первенец, Виллим (Вильям) Лермонтов.
Москва, 1978–1992Список потомков Джорджа Лермонта, служивших в вооруженных силах России и СССР, в белых и красных войсках
1. Виллим (Вильям) Юрьевич. Сын Джорджа Лермонта. Ротмистр, рейтар. Погиб во время русско-польской войны 1654–1667 гг., в ходе которой был возвращен Смоленск.
2. Петр Юрьевич. В 1641 г. вступил в рейтарский полк полковника Бородовикова, в котором служили его отец и старший брат. 6 августа 1653 г. «крещен в православную веру, и велено ему быть капитаном в Даниловом полку». «Был у Государевой руки и видел очи Государевы». Потом велено ему быть в майорах. В 1656–1657 гг. воеводствовал в г. Саранске, был пожалован Царем в стольники.
3. Андрей (Генрих) Юрьевич. Службу начал рядовым Тимофеевой роты Бородовикова рейтарского полка. Дослужился до ротмистра.
4. Юрий Петрович Лермонт. С 1690 г. — Лермонт, как и остальные Лермонты.
5. Петр Юрьевич Лермонтов. Капитан лейб-гвардии Преображенского полка.
6. Яков Юрьевич. Секунд-майор с августа 1748 г. (Необходимо учитывать, что гвардейские офицеры имели два чина сверх не гвардейских.)
7. Михаил Петрович. В 1774 г. — капитан.
8. Матвей Петрович Лермонтов. Служил матросом на флоте по 1726 г. В 1737 г. в чине поручика — воевода в г. Чухломе.
9. Иван Матвеевич. Поручик. В Семилетнюю войну убит в баталии под Кюстрином (Германия).
10. Пармен Матвеевич. Род. в 1725 г. Капитан.
11. Юрий Матвеевич. Выпущен из кадетского корпуса прапорщиком в 1756 г. Уволен в отставку в 1764 г. секунд-майором. Служил в Азовском пехотном полку и был участником Семилетней войны. Был в боях в 1758 и 1759 гг. в Пруссии и ранен под Франкфуртом.
12. Александр Петрович. Капитан в 1753 г.
13. Дмитрий Петрович. Сержант 2-го морского полка. В 1729 г. капрал шляхетского кадетского корпуса. Поручик, затем секунд-майор.
14. Михаил Петрович. В 1745 г. сержант, затем прапорщик.
15. Михаил Михайлович (1716–1769). С 1734 г. барабанщик л. — гв. Измайловского полка. Отставлен прапорщиком в 1747 г.
16. Николай Матвеевич. Прапорщик Великолукского пех. полка.
17. Матвей Юрьевич Лермонтов (1771–1846). Капитан II ранга. Окончил морской корпус. Произведен в мичманы в 1788 г. Участник войны со шведами в 1788–17… гг. В 1790 г. под командованием английского капитана Тревенина участвовал в захвате Барезунского пролива. В 1797–1799 гг. — флигель-адъютант императора Павла I. Отставлен в 1804 г.
18. Николай Юрьевич. (1774–?). Окончил морской корпус. Мичманом в Гогландском, Красногорском и Выборгском сражениях со шведами. В 1799 г. в эскадре адмирала Ф. Ф. Ушакова был в Архипелагской экспедиции. Участник взятия Корфу. Награжден орденом св. Анны III степени.
19. Петр Юрьевич. Артиллерии поручик.
20. Иван Михайлович. Прапорщик.
21. Григорий Михайлович. Артиллерии поручик.
22. Петр Михайлович. Прапорщик.
23. Сергей Михайлович. (1774–?). В 1763 г. записан в солдаты в л. — гв. Семеновский полк.
24. Михаил Михайлович. В 1781 г. л. — гв. конного полка рейтар.
25. Алексей Михайлович. В 1781 г. капитан Московского гусарского батальона, подчиненного обер-полицмейстеру Москвы. В 1791 г. городничий уездного города Руза Московской губернии в чине коллежского асессора. Отеч. генерал от инфантерии Н. В. Лермонтова-Рузского.
26. Юрий Матвеевич. (1805–1889). Гвардии поручик.
27. Владимир Матвеевич. (1807–1889). В 1851 г. — отставной майор. (Лерма.)
28. Ростислав Матвеевич. (1810–1877). Окончил 1-й кадетский корпус в 1828 г. Выпущен в л. — гв. Финляндский полк. В 1848 г. полковник Минского пех. полка. Полковник корпуса жандармов.
29. Юрий Петрович, отец поэта (1787–1831). Окончил 1-й кадетский корпус, выпущен прапорщиком л. — гв. Кексгольмского полка в 1804 г. С 1805 г. — офицер-воспитатель в 1-м кадетском корпусе. В отставке с 4.IX.1811 г. капитаном с мундиром. В 1812 г. вступил в Московское ополчение, но в боях не был, так как заболел и из госпиталя был отпущен домой, в имение Кропотово. Женился на дочери тульского помещика Михаила Арсеньева, героя Отечественной войны, имя которого вошло в ее историю. Его предок по указу Царя Алексея Федоровича основал на старом городище Острогожский острог на воронежской земле с гарнизоном из 1000 черкасов, несший сторожевую службу. Позднее его потомки сделались крупными помещиками. Тарханы, где провел свое детство (от 1,5 до 12 лет) М. Ю. Лермонтов, были вотчиной помещиков Столыпиных, перешедшей от мужа Столыпина к рожденной Елизавете Алексеевне Арсеньевой.
Пожалуй, самое дорогое, что подарил отец сыну, были его гены от двух шотландских поэтов: Томаса Лермонта, барда XIII века, и открытого мною поэта Джона Лермонта, жившего и творившего в XVII–XVIII столетиях. Эти гены были со времен норманнов, как мы видим, военными генами.
30. Михаил Иванович. Прапорщик.
31. Александр Григорьевич. Вахмистр л. — гв. конного полка.
32. Николай Петрович (1770–1827). Окончил морской корпус. Капитан-лейтенант. Участник войны со Швецией.
33. Павел Петрович (1771–1860). Каптенармус гвардии с 10.111.1787 г.
34. Михаил Алексеевич. Штабс-капитан III егерского полка. Убит при штурме Рушука в 1810 г.
35. Аполлон Алексеевич (1787–1869). Ротмистр Мариупольского гусарского полка. Участник многих войн, включая Отечественную. Кавалер ордена св. Владимира IV ст. с бантом. Знак за взятие Базарджика. Майор. Отставлен в 1817 г.
36. Михаил Юрьевич. Родился 3 октября 1814 г. по старому стилю. Великий русский поэт. Родился в Москве, в доме у Красных ворот генерала Толя, участника Отечественной войны 1812 года (в XVII колене от Джона Лермонта). Роковую, увы, роль сыграло его решение не продолжать обучение в Московском или Петербургском университете, а поступить в школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. Зов военных предков оказался сильнее благоразумия. Тем более что завоевание силой Кавказа нельзя было считать справедливой войной. Имперские завоеватели обошлись бы и без поэта. Его современник и родич поэт Джон Лермонт пошел не в гусары, а в садовники. И написал этот шотландец намного больше, чем наш Лермонтов. Кстати, и воинственный нрав свой, и пристрастие к дуэлям тоже унаследовал он от своих предков, хотя воспитывала его бабушка вовсе не для военной карьеры. О если бы он отдал себя целиком поэзии, прозе, живописи! Он крепко потеснил бы на Парнасе и Пушкина, и Байрона. Почему не послужила ему спасительным уроком дуэль Пушкина с Дантесом?! Поединок с Барантом?
Меня поразило, что почти совсем рядом с Пятигорском и на склоне горы Машук тогда дорога не в немецкую колонию, а в… шотландскую. (Немецкой ее называли, как исстари, те необразованные наши земляки, для которых все иностранцы были немцами.) Люди сведущие называли эту колонию, через которую часто ездил Лермонтов, «шотландка».
37. Петр Николаевич (1791–1848). Окончил морской корпус. Произведен в мичманы в 1811 г. В 1808 г. участвовал мичманом в войне со Швецией. В 1812 г. защищал Ригу с Балтийским флотом. Вышел в отставку капитан-лейтенантом. (Любопытно, что явно по любви он женился вторым браком на внебрачной дочери крепостной крестьянки!)
38. Михаил Николаевич (1792–1866). Единственный среди Лермонтовых адмирал военно-морского флота. Окончил морской корпус. В 1808 г. юным гардемарином участвовал в войне со Швецией и был награжден Георгиевским крестом за храбрость в бою. В 1812 г. участвовал в Бородинском сражении в составе гвардейского экипажа. Рассказал о нем в романе, который только что прочитал читатель. От Бородина он прошел до Парижа. В 1826 г. вынужден был, как и все командиры частей, расследовать офицеров, сочувствующих декабристам в гвардейском экипаже. Будучи председателем следственной комиссии, он сумел спасти многих декабристов на флоте, включая своего брата Дмитрия Николаевича. Тем не менее, когда я опубликовал очерк об этом адмирале, некоторые лермонтоведы набросились на меня с руганью за то, что я посмел прославить Лермонтов-«контрреволюционеров»! О времена, о нравы!..
Очень интересно, что этот Лермонтов был талантливым поэтом и опубликовал несколько сборников своих стихотворений, подписывая их «М. Лермантов», ибо так писали свою фамилию (акая по-московски) все Лермонтовы. Ему многие читатели обязаны знаменитым стихотворением М. Ю. Лермонтова «Бородино». И многие были разочарованы, когда узнавали, что написал эти замечательные стихи не герой Бородина! Мало того, многие стихи четвероюродного брата попали в сборники стихов М. Ю. Лермонтова.
39. Владимир Николаевич (1796–1872). Полковник л. — гв. Финляндского полка. После выхода в отставку окончил инженерную академию. Был ее начальником. Генерал-майор путей сообщения. Участвовал в заграничной кампании 1813–1814 гг. во главе с фельдмаршалом Барклаем-де-Толли, также шотландским отпрыском.
40. Василий Николаевич. Штабс-капитан л. — гв. егерского полка. Отставлен в 1828 г. Стал надворным советником.
41. Дмитрий Николаевич. (1802–1854). Окончил морской корпус в 1818 г. Служил в гвардейском экипаже. Вывел свою роту — вот оно, бунтарство Лермонтов и Лермонтовых — на площадь 14 декабря 1825 г. Пробыл за тюремной решеткой с 26 декабря 1825 г. по 15 мая 1826 г. Участвовал в Турецкой войне 1828–1829 гг. и во взятии Варны. С 1846 г. — капитан I ранга. Вышел в отставку в 1853 г. в чине генерал-майора флотской службы.
42. Александр Николаевич (1811–1855). Гвардии поручик и кавалер. Тоже воевал против Турции и брал Варну, где был ранен. Уволен по болезни из л. — гв. егерского полка. Как у кузена выше, вся грудь в крестах.
43. Иван Николаевич (1810–1873). Артиллерии поручик и кавалер. Участник взятия Варшавы. Штабс-капитан.
44. Всеволод Николаевич (1812–1877). Генерал-майор. Был директором 1-го Московского кадетского корпуса. Начал службу в л. — гв. егерском полку. Окончил 2-й кадетский корпус и военную академию по первому разряду с отличием и занесением золотыми буквами на мраморных досках корпуса и Академии. В 1849 г. полковник Бородинского пехотного полка. Эта честь не раз выпадала Лермонтовым. Этот Лермонтов впервые женился не на дворянке, а на богатой купчихе.
45. Григорий Николаевич (1814–1872). Окончил 2-й кадетский корпус. Служил в л. — гв. егерском полку. В отставку вышел штабс-капитаном в 1841 г.
46. Алексей Николаевич (1815–1832). Был фельдфебелем. Выпущен прапорщиком в гвардию, но скоропостижно скончался.
47. Степан Павлович (1802–1853). Майор лейб-гвардии Финляндского полка.
48. Арсений Павлович (1805–1824). Окончил морской корпус. Произведен в мичманы, но скоропостижно скончался в том же году.
49. Владимир Михайлович (1874–1954). Служил в 12-м Ахтырском полку. 19.V.1915 г. в чине полковника назначен командиром указанного полка. Награжден Почетным золотым Георгиевским оружием. Был трижды ранен и контужен. В 1918–1920 гг. — в Первой Конной армии С. М. Буденного. Участвовал во многих сражениях гражданской войны, в разгроме корпуса белого генерала Покровского, в битвах под Воронежем и Касторной, в победах над генералами Мамонтовым и Шкуро, атаманами донских и кубанских корпусов под командованием Павлова, что в совокупности привело к поражению армии генерала Деникина. Воевал на Кавказском фронте и Польском. Принял участие и в разгроме генерала Врангеля. С 1921 г. был начальником военных конных заводов Северо-Кавказского военного округа. В 1931 г. был арестован опричниками Ягоды, судим барабанным судом и сослан в Карелию, где пробыл пять долгих лет в ГУЛАГе. Был освобожден по ходатайству хорошо знавшего его бывшего царского генерала В. Д. Бонч-Бруевича (1870–1956), родного брата управляющего делами Совнаркома Ленина. Продолжал руководить коневодством. Участвовал и в Великой Отечественной войне, стал инвалидом II группы. Был женат на княгине (?) Александре Александровне Потоцкой. Второй женой была Мария Владимировна фон дер Лауниц. (Лауницы были преданными Царю генерал-адмиралами и губернаторами, царедворцами.)
50. Александр Михайлович. Служивший в том же гусарском Ахтырском полку, что и Владимир Михайлович, корнет, сделал ставку на белых и принужден был эмигрировать в Югославию.
51. Николай Петрович (1822–1875). Служил поручиком в г. Николаеве, в ластовых экипажах Черноморского флота.
52. Александр Михайлович (1838–1906). Окончил пажеский корпус. Выпущен в л. — гв. кирасирский ея величества полк (синие кирасиры). В 1877 г. — полковник, командир 13-го драгунского военного ордена полка. Отличился в Турецкую войну 1877–1878 гг. Член военного совета. Награжден золотым оружием. 16.11.1878 г. этот Лермонтов совершил воинский подвиг: во главе летучего отряда освободил город Бургас от пятивекового рабства, за что командир получил генеральский чин. В г. Бургасе был установлен памятник ему, и одна из городских улиц названа его именем.
Женат был на своей кузине баронессе Стюарт (Стюард), окончившей Смольный институт в 1854 г.
53. Михаил Михайлович (1841–1897). Окончил пажеский корпус, выпущен корнетом в Изюмский гусарский полк. В 1864 г. уволен из полка за дуэль с потомком Мартынова, на которой М. М. Лермонтов лишился одного глаза.
54. Константин Михайлович (1849–1897). Окончил пажеский корпус и выпущен корнетом в Александрийский гусарский полк. Был командиром конного запаса. Вышел в отставку полковником.
55. Иван Дмитриевич (1829–1875). Служил офицером в артиллерии.
56. Дмитрий Дмитриевич. Генерал от инфантерии, первый еще до Лермонтова-Рузского. Был заместителем директора 1-го кадетского корпуса.
57. Николай Григорьевич (1843–1864). Служил в 13-м драгунском военного ордена полку. В 1864 г. перешел в л. — гв. кирасирский Ея Величества полк.
58. Михаил Владимирович (1893–1942). Одна из самых трагических фигур среди Лермонтовых. Окончил 2-й кадетский корпус. Служил в гусарском полку. Гражданская война забросила его к адмиралу Колчаку. Был он поэтом и художником. Во время террора, развязанного Сталиным в 1937 г., был арестован, судим и сослан в Карелию, на Медвежью гору. Работал фельдшером в зверосовхозе. После начала войны гитлеровцы заживо сожгли его с бараком ГУЛАГа близ Петровских Ям.
59. Владимир Владимирович Лермонтов (до 1908 г. — Лерма). (1899–1974). Окончил 2-й кадетский корпус и ускоренный курс пажеского корпуса. Выпущен прапорщиком в л. — гв. уланский полк, 1917 г. Участник Первой мировой войны и Великой Отечественной Войны. Член Союза художников Сев. Осетии. Умер в Пятигорске в 1974 г.
60. Борис Владимирович Лермонтов (до 1908 г. — Лерма). (1902–191?) Погиб на Гражданской войне.
61. Михаил Александрович Лермонтов (1858–19?) — Окончил пажеский корпус. В 1896 штаб-ротмистр л. — гв. уланского полка. В 1912-м — генерал-майор. В 1906-м начальник Петергофского дворцового управления, потом — управляющий Царскосельским дворцом.
62. Михаил Михайлович Лермонтов (1865–1908). Комендант Петергофского дворца.
63. Григорий Михайлович Лермонтов (1877–1949). Окончил 2-й Петербургский кадетский корпус в 1896 г… выпущен в л. — гв. конный полк. В 1897-м поступил в Николаевское кавалерийское училище и выпущен в 14-й малороссийский драгунский полк корнетом в 1898-м. Окончил Николаевскую академию генштаба в 1905-м, причислен к штабу Московского ВО. В 1907 переведен в 1-й уланский СПб. полк. В 1913-м произведен в полковники. В 1914-м назначен командиром 16-го уланского Новоархангельского полка. Награжден многими орденами. В 1918-м — в Добровольческой армии. С 1919-го командир сводного драгунского полка и I Петербургского уланского полка в Новороссийске.
64. Николай Владимирович Рузский, праправнук А. А. Лермонтова, градоначальник уезда, города Руза Московской губернии. Правнук Витта Алексеевича Рузского. Родился в 1854 г. Окончил Академию генштаба в 1881-м. Участник Русско-турецкой войны 1877–1878 гг. В Русско-японскую войну начальник штаба 2-й маньчжурской армии. В 1906–1909 гг. — командир армейского корпуса. С 1909 г. член военного совета при военном министре. Один из авторов Полевого устава 1912 г. Генерал от инфантерии и генерал-адъютант ЕИВ Николая II. В Первую мировую войну командовал 3-й армией Сев. — Западного фронта, 6-й Армией, был главнокомандующим Северным фронтом. 1917 г. принял отречение от Императора Николая II в Пскове. Выйдя в отставку, поехал на лечение на Минеральные Воды. Был расстрелян во время красного террора 28 октября 1918 г. близ места дуэли кузена своего деда — М. Ю. Лермонтова в Пятигорске отрядом чекистов во главе с Атарбековым. Первая публикация об этом была писателя О. А. Горчакова в газете «Советская культура». До Горчакова об этой преступной казни писал в своей книге «Красный террор в России», изданной первым изданием в Берлине в 1923 г., С. П. Мельгунов, который, однако, не знал, что генерал Рузский был на самом деле Лермонтовым-Рузским, но скрывал этот факт, поскольку Алексей Михайлович Лермонтов породил его вне брака.
65. Георгий Григорьевич Лермонтов. Род. 10.VII.1910 в СПб. Учился в Крымском кадетском корпусе. Эмигрировал в Югославию, где окончил морское училище, служил моряком торгового флота. В 1941 г. во время рейса в Америку принял участие в боевых действиях, плавал в составе конвоев при перевозке военных грузов в Англию. Затем перешел сначала в панамский флот, потом — в американский. Скончался 23 августа 2005 года, в штате Нью-Джерси, США.
Этим списком я в значительной степени обязан костромскому воеводе Александру Александровичу Григорову, а также ныне живущим Лермонтовым в бывшем СССР и за рубежом.
Фотографии
Морской пейзаж. Адам Сило
Прибытие на берег. Иоганн Вильгельм Бауэр
Святой Георгий. Альбрехт Дюрер
Шотландский дворянин. Виллем Петерс Бейтевех
Шотландская женщина. Вацлав Голлара
Портрет Марии Стюарт королевы Шотландии.
Неизвестный художник
Лондонский Тауэр. Вацлав Голлара
Прибытие английского корабля
Эдвард Тич по прозвищу "Черная борода" — знаменитый английский пират
Парусное судно. Каспар ван ден Бос
Капитан фрегата
Галеон, вооруженный тяжелой артиллерией, и легкая весельная галера
Военный корабль с открытыми пушечными портами
Корабли, стоящие на якоре, под защитой укрепленного форта
Святой Георгий на коне. Альбрехт Дюрер
Карта Шотландии, 1654 г.
Русский воевода на коне
Гребные суда Московитов
Встреча с русской ладьей
Конный татарский ноин. Авраам де Брюн
Знатный Московит в доспехах и шлеме
Конный всадник с пикой и щитом
Старик в меховой шапке. Рембрандт Харменс Ван Рейн
Московит с оружием и в доспехах на коне
Купола церквей Московского Кремля
Европейский пехотинец, стреляющий из положения стоя. Якоб де Гейн
Многонациональное конное русское ополчение: киргизы, калмыки, крымские арнауты, крымские ногайцы и татары, башкиры, казаки
Военный фрегат
Шествие посольства Царя Московии по Гааге
Русский деревенский пейзаж
Карта Русских земель, 1645 г.
План Москвы времен Бориса Годунова
Москва, общий вид города с высоты холма. 1577 г.
Москва, карта с описанием особенностей ландшафта и городских построек
Продавец хлеба и производитель кваса (квасник). Карл Кольман
Карта России, составленная голландским картографом Гесселем Герритсом
Московские земли к началу XVII в.
Карта России, 1562 г. Антоний Дженкинсон
Обряд Православного Крещения. Бернард Пикар
Обряд Православных похорон. Бернард Пикар
Русские православные понтифики. Архиепископ и епископ.
Бернард Пикар
Священники Русской православной церкви. Бернард Пикар
Великий князь Московский
Портрет короля Польши Сигизмунда II Августа
Карта Польши и прилегающих к ней государств. 1686 г.
Осада Кракова
Два польских рыцаря
Польские конные знаменосцы. Авраам де Брюн
Польский всадник с пикой. Авраам де Брюн
Польский шляхтич. Рембрандт Харменс Ван Рейн
Польские трубачи. Авраам де Брюн
Литовский конный воин. Авраам де Брюн
Польский крылатый гусар
Конные музыканты польского военного оркестра. Авраам де Брюн
Конные музыканты польского военного оркестра. Авраам де Брюн
Поляк в национальном головном уборе с пером. Рембрандт Харменс Ван Рейн
Шляхтич, опирающийся на палку. Рембрандт Харменс Ван Рейн
Знатный польский дворянин на коне. Авраам де Брюн
Польский лейтенант кавалерии
Всадник венгерской легкой кавалерии
Стальные гравированные украшения (орнаменты и детали) для ружей и мушкетов
Польский и венгерский кавалеристы
Знатный рыцарь в доспехах
Солдат со знаменем в разгар битвы. Иоганн Вильгельм Бауэр
Битва на мечах и пистолетах. Иоганн Вильгельм Бауэр
Трубачи на конях. Якоб дн Гейн
Прогулка. Альбрехт Дюрер
Рыцарь, обнажающий меч. Якоб де Гейн
Рыцарь, на скаку стреляющий из аркебузы. Якоб де Гейн
Артиллеристы, заряжающие пушки
Конный рыцарь с пистолем. Якоб де Гейн
Рыцарь, похищающий возлюбленную
Битва в долине. Якоб де Гейн
На холме. Иоганн Вильгельм Бауэр
Всадники, сражающиеся на шпагах. Иоганн Вильгельм Бауэр
Большой конь и рыцарь. Альбрехт Дюрер
Всадник, наносящий удар. Иоганн Вильгельм Бауэр
Артиллерийские укрепления
Рыцарь во главе тяжелой кавалерии
Орнаменты деталей пищалей и мушкетов
Рыцари с обнаженными мечами. Якоб де Гейн
Свидание перед походом. Альбрехт Дюрер
Примечания
1
Как известно, Екатерину Петровну посадили на трон, произведя дворцовый переворот, Кавалергардский Ее Императорского Величества полк и Преображенский лейб-гвардейский полк. Узурпаторша, отправив на тот свет венценосного супруга своего, Петра III, непутевого сына Гольштейн-Готторпского герцога Карла Фридриха, преклонявшегося перед прусским королем Фридрихом II.
(обратно)2
Один из которых прославился как убийца Распутина.
(обратно)3
Добровольцем. — О. Г.
(обратно)4
Вальтер Скотт, великий Вальтер Скотт, заслуживает быть представленным с неожиданной для него стороны. Благодаря его балладе о Томасе Лермонте «Менестрелы шотландского Пограничья», изданной в 1802 году, М. Ю. Лермонтов узнал о своем родстве с Томасом Лермонтом и отказался от ложного убеждения, что родоначальником Лермонтовых был герцог, а затем кардинал Лерма, не имевший к Лермонтам никакого отношения. И слава Богу, потому что был этот Лерма лихоимцем и казнокрадом, которого разоблачили после смерти его патрона Филиппа II и заставили вернуть награбленное в казну. (Вот к какому казусу приводит незнание генеалогии!)
(обратно)5
Унаследовав трон после смерти королевы Елизаветы, король Шотландии Джеймс (Иаков) VI стал называться Джеймсом (Иаковом) I в Англии в 1625–1649 году.
(обратно)6
Старинный поэтический синоним Шотландии, идущий от времен Юлия Цезаря, напрасно пытавшегося завоевать не только Англию, но и Шотландию.
(обратно)7
Многими из тех сведений обязан автор Шотландскому Генеалогическому Обществу, возглавляемому ныне эрлом Дэнди, почетным президентом сэром Айеном Монкрейфом, который, кстати, сам состоит в родстве с Лермонтами Шотландии. Дочь сэра Джона Лермонта, лорда Дэрси и Балкоми, сенешаля короля Иакова, Маргарет Лермонт, в 20-х годах XVII века вышла замуж за Вильяма Монкрейфа из Рандерстона, а 17 июля 1651 года младший брат Монкрейфа вместе с Джоном Лермонтом, сражаясь в одном из четырех полков Файфшира против армии Кромвеля, были ранены и взяты в плен, где последний и умер, находясь в Лейтской крепости.
Секретарь Общества мисс Сюзан Мур прислала такую выписку из журнала «Шотландское историческое обозрение», т. III, 1906 года: «Русский шотландского происхождения, родившийся в 1813 (?) году, прославил свою страну… Это был великий поэт-романтик Михаил Юрьевич Лермонтов. Его дед был Петром Лермонтовым, чьи предки той же крови, что дала столетия назад шотландского поэта Томаса Рифмотворца, поехали в Польшу… в XVII веке, подобно многим своим соотечественникам, и попали в Россию…» Эти строки принадлежат видному шотландскому историку А. Френсису Стюарту.
(обратно)8
Так поначалу русские переводчики называли Джульетту.
(обратно)9
Шекспир заимствовал сюжет у итальянца, но сделал это гениально.
(обратно)10
Все Лермонты ненавидели Марию Стюарт как ярую католичку. Они были протестантами и шли не за Папой, а за реформаторами Кальвином, Лютером и вождем шотландских их сторонников Ноксом.
(обратно)11
Аристократическая шотландская фамилия Мельвилла дала своей стране многих досточтимых представителей, а США — великого писателя Германа Мельвилла (1819–1891), автора бессмертного романа «Моби Дик» (1851), чья фамилия говорит о его норманнском происхождении. В своей книге «Сага о Лермонтах» я доказал его родство с соседями Лермонтами.
Как можно убедиться, листая Британскую энциклопедию, предки Мельвилла были возведены в дворянское достоинство королем Иаковом (Джеймсом) VI. А отец его был видным участником американской революции. В шотландском городе Сент-Эндрюс сэр Патрик Лермонт, провост (мэр) города, постоянно встречался с преподобным Джеймсом Мельвиллем (1556–1614), который сыграл большую роль в реформации. Сэр Джеймс Мельвилл (1535–1617) был пажем Марии, королевы Франции и Шотландии, а затем служил ей тайным советником и дипломатом. Интересно, с точки зрения генетики, что этот Мельвилл был блестящим мемуаристом, оставившим ценные воспоминания о Елизавете I Английской, которая казнила королеву Марию. Упомянутые Мельвиллы были современниками Джорджа Лермонта.
Имеются данные, что Мельвиллы представлены в нашей стране уже много лет, сохранили фамилию, но родства не помнят.
(обратно)12
Гай Фокс (1570–1606) — англичанин, заговорщик, участвовавший в попытке взорвать обе палаты парламента путем подкопа и взрыва бочек с порохом. По сей день эта дата отмечается на Британских островах роскошными фейерверками. Таков английский юмор.
(обратно)13
Скотч — шотландское виски, от «вишки беха» — вода жизни.
(обратно)14
По свидетельству шотландского краеведа Вальтера Вуда, от замка в основном остались почти руины, но башня еще стоит, служа «отличным ориентиром для мореходов» (Walter Wood. East Neux of Fife, 1887, p. 437).
(обратно)15
Сообщая эти данные, В. Вуд ссылается на солидный авторитет — на самого сэра Вальтера Скотта, уделявшего огромное внимание генеалогии шотландского дворянства. Когда Вальтер Скотт писал о Лермонтах, в России уже зачитывался его романами неизвестный ему юнкер по имени Михаил Юрьевич Лермонтов (Walter Wood. East Neux of Fife, 1887, p. 439).
(обратно)16
Побывав на этом роковом для Лермонтовых острове, можно убедиться, что Маклеоды произносят свою фамилию Маклауд. Сторновей стоит на прежнем месте — немного выше 58-й параллели.
(обратно)17
Уезжая на Кавказ в 1837 году, чтобы принять участие в войне против горцев с целью их колонизации, Лермонтов не догадывался, что идет по стопам своего пращура, ступившего на этот путь еще в конце XVI века.
(обратно)18
Этот герб в замке Лермонтов сохранился по сей день.
(обратно)19
В не опубликованной моей книге «Сага о Лермонтах» я подробно рассказал об этом национальном герое, который был взят в плен французскими католиками и сослан на галеры. В Сент-Эндрюс он вернулся через годы каторги и стал снова мэром этого бывшего оплота католицизма в Шотландии.
(обратно)20
Переоценка личности Колумба действительно состоялась в 1992 году: когда белые праздновали его открытие Америки, с особым негодованием выступили против Колумба американские индейцы, которые считают открытие Америки пришествием белого дьявола.
(обратно)21
Из всех пиратов еще мальчишкой в Лондоне я больше всего восхищался сэром Вальтером Ролли, подолгу засматривался на знаменитый Тауэр, где королева Елизавета I заточила своего опального фаворита.
Родился он в 1552 году, был казнен в 1618-м. Этот современник Джорджа Лермонта окончил Оксфордский университет. Сражался на стороне гугенотов во Франции. Подобно сэру Джеймсу Лермонту, он был колонистом. В 1581 году молодой юрист, выпускник Оксфорда, возможно, стал любовником великой Елизаветы I и неповторимой. Она возвела его в рыцари в 1584 году, затем в капитаны своей гвардии.
Когда великая королева сменила его на лорда Эссекса, он вновь занялся колонизацией, но не в Ирландии, а в Вирджинии. Дружил с известным поэтом Эдмундом Спенсером, которому, кстати, он помог написать его великолепную поэму «Королева фей», что сближало его с Томасом Лермонтом. Хорошо зная многогранного Ролли, королева назначила его своим пиратом. В этой роли он особо отличился. Но бывает и на старуху проруха. Узнав, что ее бывший фаворит женился на самой красивой ее фрейлине, она посадила его в Тауэр. Однако королева умела быть и благодарной. Когда пиратская флотилия Ролли вернулась с богатыми трофеями, она освободила его из тюрьмы. Он вернулся в объятия своих друзей: Шекспира, Марлоу Бена Джонсона, Бомона и Флетчера и Джона Донна, который известен во всем мире (с помощью Хемингуэя) как автор стихотворения «По ком звонит колокол».
Придя к власти, Иаков I отправил Ролли обратно в Тауэр. Потом он одумался, послал великого пирата отнять золото у испанцев. Но этот номер на берегу реки Ориноко не прошел. 29 октября 1618 года палачи Иакова I обезглавили красавца, который вошел в историю как последний великий елизаветинец. Он был мудр и бесконечно талантлив.
Любопытно, что сэр Вальтер Ролли был другом Ричарда Гаклюйта (1552–1616), любителя путешествий и автора многих их описаний. Есть основание думать, что Гаклюйт отправился бы в Московию с Ролли, где они наверняка встретили бы Джорджа Лермонта…
(обратно)22
Подлинные родословцы Лермонтов автор обнаружил и заснял в Национальной библиотеке Шотландии в Эдинбурге. Они воспроизведены в его книге «Сага о Лермонтах».
(обратно)23
Доподлинно известно, что первый Лермонт, пересекший Ла-Манш, был нормандским рыцарем. В Нормандии автор узнал, что по сей день в ней стоит город Эрмонт. Этот небольшой город находится северо-западнее Парижа по дороге в Нормандию. Как читатель убедится, взглянув на перечень различных написаний фамилии, громче всех вариантов звучит именно коренная часть фамилии: Lermont, I’Ermont. Во Франции многие города и местечки начинаются с приставки Le: в районе Парижа — Левалуа, Лечесней, Леплесси, Леренси. С приставкой «Ле» пишутся города Леблан, ле Бурже.
(обратно)24
Bucaneer — пират.
(обратно)25
John Duns Scotus (1265? — 1308) — шотландский теолог, основатель обскурантской философской школы.
(обратно)26
Эндрю Лермонт, наверное, употребил бы слово «фанатик», но оно, по свидетельству толкового словаря лексикографа Ноа Уэбстера, вошло в обиход лишь в 1660 году.
(обратно)27
Элеонора Аквитанская (1122–1204), королева Франции (1137–1152), будучи супругой Людовика VII и королевой Англии (1154–1189), стала супругой короля Англии Генриха II.
(обратно)28
Сэр Вальтер Скотт англизировал шотландские стихи Томаса Лермонта, в результате чего вместо шотландских названий, например, Эркилдунского замка получал эрсилдаунское. Дэрсийский замок Лермонтов находился на реке Идеи (рай) и принадлежал потомкам Томаса Лермонта.
(обратно)29
Здесь вкралась какая-то анахроническая путаница. Москва стала столицей лишь в 1328 году, при Иване I Даниловиче Калите. В 1265 году медведей мог прислать из Владимира преемник Александра Невского князь Ярослав III.
(обратно)30
Это прозвище столицы Шотландии сохранилось по сей день. Лучшие поэты, от Вальтера Скотта до Байрона, любовно называли Эдинбург «Эдиной».
(обратно)31
Потом, в Москве, он узнал, что в тот год будущей Московией правил Рюрикович, такой же варяг, как первый рыцарь Лермонт, вошедший в историю России как Изяслав I Ярославич.
(обратно)32
Король Роберт Брюс (1306–1329) — национальный герой Шотландии, сражавшийся против англичан; одержал историческую победу над английскими войсками на реке Баннокберн в 1317 году. У него был один-единственный сын, король Давид II, который правил в 1329–1371 гг.
Среди ближайших сподвижников Петра Великого прославился Вилим (Вильям) Брюс, претендовавший на родство с королем Брюсом, что весьма вероятно. Он был пятым графом в России, был великолепным дипломатом, генерал-фельдмаршалом.
Выдающийся русский историк Василий Никитич Татищев (1686–1750), будучи адъютантом у сына графа Вильяма, «известного любителя знаний графа Якова Вилимовича Брюса, сперва по его поручению принялся за создание материалов для отечественной истории, а потом и сын, пристрастившись к изысканиям и пользуясь своим знанием немецкого и шведского языков, написал свод летописных сказаний до прекращения рода Рюрикова…». Татищев стал одним из первых наших всесторонних ученых.
Семнадцатым графом России стал племянник Брюса генерал-майор Александр Романович Брюс. У поставившего его на этот славный путь Брюса не было потомства. Этот славный шотландско-русский род пресекся 30 ноября 1791 года.
(обратно)33
В России, как узнает читатель, государственных преступников не только четвертовали, но и сжигали и прах казненного развевали на всех дорогах, ведущих к Москве.
(обратно)34
В этом году будущей Россией правил Рюрикович князь Изяслав I Ярославич (1054–1058).
(обратно)35
Laird — помещик. Этот термин — помещик — употреблялся с начала XVI века в Шотландии.
(обратно)36
Эрлы — лорды.
(обратно)37
Любопытно, что много лет спустя, в 1926 году, один (вернее, одна) из потомков А. С. Пушкина, Вера Александровна Павлова, породнилась с эрлом Вильямом Дугласом Монтгомери. См. замечательную книгу публициста В. М. Русакова «Рассказы о потомках А. С. Пушкина», Лениздат, 1982. Там же (стр. 333) говорится о лордах Маунтбеттанах, чей глава был не так давно убит ирландскими террористами. К роду Монтгомери принадлежал главнокомандующий британскими войсками в Европе во время Второй мировой войны.
(обратно)38
В этой деревне на верфях позднее работал Петр Великий.
(обратно)39
Древние кельты хлынули на Британские острова через Ла-Манш из Европы 2500–3000 лет тому назад. Их язык продолжает бороться в нашем столетии за свое существование. Англия была покорена римлянами в 43 году н. э., т. е. вскоре после распятия Христа. Оккупация продолжалась до 410 года. С Европейского континента эмигрировали массы готов, англов и саксов из германских стран. В VIII–XI веках оборонялись от грозных нашествий датчан. В 1066 году Англию захватили норманны во главе с Вильгельмом Завоевателем. Великой морской державой Англия стала в царствование Елизаветы I.
Ирландский монах Коломба обратил большую часть шотландцев в христианскую веру в IV веке. Святой Патрик обратил ирландцев в христианскую веру в 457–492 годах. Воинственные ирландцы изгнали в 1084 году норманнских захватчиков. С XII столетия ирландцы воевали на протяжении 700 лет с англичанами.
(обратно)40
Иван Грозный (1530–1584) правил с 1547 года по 1584-й. Как указывало старое издание толкового французского словаря Ларусса, «за свои зверства он был прозван Васильевичем…» Тем не менее не будем ругать французов. Сумел ведь маркиз, посетив Николая II на каких-то четыре месяца, сказать правду о «стране господ, стране рабов», правду, проклятую Михаилом Юрьевичем Лермонтовым.
(обратно)41
Король Польши Сигизмунд III претендовал как на шведский трон, так и на московский.
(обратно)42
Роман писался с 1605-го по 1615 год.
(обратно)43
Именно это разочарование и ожесточенность, попрание книжных идеалов, ценностей и мифов глубоко ранят и потомка Лермонта поэта Лермонтова.
(обратно)44
Джеймс Макферсон (1736–1796), шотландский провинциал и посредственный литератор, сумел ввести в заблуждение не только Пушкина и Лермонтова, но и всех ведущих поэтов и писателей мира, опубликовав «переводы» с гэльского Оссиана, древнего барда шотландских кельтов, предтечи безымянного автора «Слова о полку Игореве», в первой половине 60-х годов XVIII века. Скептики-англичане, и те попали на уловку «переводчика»-шарлатана, переиздавая его опусы и безудержно прославляя его, осыпают талантливейшего плута золотым дождем и всяческими почестями, вплоть до избрания его в британский парламент. Его восторженно переводят на основные языки мира. Он затмевает Гомера, Овидия, Горация…
(обратно)45
Любопытно, что в моей родословной Лермонтовых числится заслуженный красный офицер Лермонтов, который уже в советское время женился в Пятигорске на Потоцкой.
(обратно)46
Радзивиллы были первыми феодалами и магнатами Речи Посполитой, наследственными Великими гетманами, главными воеводами, вписавшими много славных страниц в историю Польши еще с X века, со времени первой династии королей Пястов и войн с немцами, а затем и московитами. Даже короли и сеймы не имели права смещать Великих гетманов, Радзивиллы самолично назначали своих воевод и офицеров.
Великий гетман Радзивилл вложил решающий вклад в победу польского оружия в битве под Грюнвальдом в 1410 году. Эта победа остановила движение немцев на Восток (В ней участвовали и смоленские полки, ибо Смоленск тогда принадлежал Польше.) Великие гетманы Радзивиллы присоединили к Польше Ливонию, воевали против Московского государства, присоединили к Польше Киевщину, Волынщину, Полесье (украинское и белорусское). По Андрусовскому мирному договору 1667 года вся правобережная Украина, кроме Киева, отойдет к Речи Посполитой, тянувшейся «от можа до можа». От Балтийского до Черноморского побережья будет реять «Белый ожел» — белый орел Польши.
(обратно)47
О князе Бельском, разумеется, знали больше в Москве, чем в захолустной крепости Белой, которая сыграла такую важную роль в жизни Лермонта и его соратников. Он был одним из тех авантюристов и злодеев, которых так много было в Смутное время среди знатного люда, князей и бояр, стремившихся обуздать любыми средствами служивое дворянство.
Бельский был князем Белого княжества со столицей посреди беспредельных лесов и болот, с крепостью и городком, или посадом, которые сильно пострадали от боев между русскими и поляками и всевозможными ворами. От Москвы до Белой было 60 миль. От Смоленска — 36. От Торопца — 30. Долгое время принадлежала Белая Гедеминам, литовским князьям. На Белую покушались польский король Казимир и сыновья Ягелло. Князь Василий Бельский переметнулся на сторону Ивана Грозного. Недолго думая, бросил он свою литовскую супругу и женился на московитянке. Но московский государь по обычаю своему отнял Белую у старого князя, что, понятно, настроило троих сыновей князя против Ивана Грозного. Но отец вдруг стал на сторону не своих сыновей, что казалось естественным, а выступил за Царя.
Джером Горсей, английский коммерсант, считал другого Бельского, Богдана, не менее зловещей фигурой, чем Скуратов, глава опричнины, который пытался стать первым фаворитом царя Ивана Грозного, доказывая самодержцу, что Бельский обкрадывает царскую казну. Борис Годунов, и тот побаивался Бельского. Сев на трон, он поспешил послать этого опаснейшего интригана в ссылку, но Бельский успел отправить награбленные им сокровища в Польшу. Бежав к полякам, он стал всячески вредить московитам, мстя им за свое изгнание. Горсей был убежден, что не кто иной, как Бельский, породил Смуту, поднял против Москвы польского круля, чтобы залить ее кровью, дабы отомстить Царю Борису Годунову. Это он задумал роль Лжедмитрия в покорении России. Русские историки уверовали, что Борис Годунов умер естественной смертью, но весьма осведомленный о русских делах Горсей утверждал в своих воспоминаниях, что на самом деле Борис Годунов струсил, когда Лжедмитрий окружил с поляками Москву, отравился и заставил отравиться и царицу свою, и сына-наследника, и царевну-дочь. Московский народ верил, что в их врата стучится всамделишний царевич Дмитрий, давно убитый в Угличе. И народ открыл врата врагу и со слезами радости приветствовал самозванца… И народ, и духовенство православное били челом супостату… Посеяли россы зубы драконов — и пожали бурю. Много знатных родов пресеклись, угасли, но никто не жалел об унесенном ураганом князе Бельском.
(обратно)48
Джордж Лермонт почти на столетие обогнал Брюсов, чья фамилия особенно прославилась на русской службе при Петре Великом.
(обратно)49
Не вызывает ли эта фамилия некоторые неприятные ассоциации у эрудированного читателя? «Lock-Heart» — Локкарт? Да. «Заговор послов», «коварные происки» британской Сикрет Интеллидженс Сервис, арест Локкарта, допросы его на Лубянке, обмен его по указанию Ленина на Литвинова, арестованного в Англии…
Даже рядовой читатель, ознакомившись мало-мальски благодаря прочитанным главам книги, уже усек, что шотландцы, начиная с петровского генерал-фельдмаршала Брюса, сыграли весьма заметную роль в завоевании Российской империи с помощью иностранных специалистов. А как звали проштрафившегося Локкарта, дамы и господа?
РОБЕРТ БРЮС!
РОБЕРТ БРЮС ЛОККАРТ!!!
Любопытно, что с 1917 года шотландцы стали костяком британской СИС — Сикрит Интеллидженс Сервис в Советской России. Во главе шпионов стоял Брюс Роберт Локкарт.
И лучшие его агенты были шотландцами. Например, Пол Дюкс, который охотился за Лениным.
Идя по следам Лермонтов в Шотландии, я не успел познакомиться с Полом Дюксом, познакомился с его сыном, ученым, специалистом по истории России, советологом. Жаль, что знакомство было шапочным. Я читал, что Пол Дюкс, «человек с тысячью лиц», выдававший себя и за командира Красной Армии, и за работника Чека, в отличие от Р. Б. Локкарта, почти спившегося и болтавшего больше, чем нужно на допросах, где его визави был сам Феликс Эдмундович, был принят — великая честь — королем Георгом в 1920 году и возведен в рыцари!
Сэр Пол Дюкс скончался в 1967 году, когда я уже вовсю ездил и по Англии, и по Шотландии, и вообще по странам, морям и океанам. Локкарт умер в 1970 году.
(обратно)50
В XVII веке говорили и писали «шквадрон», «шадрон», «шкадрон», заимствую у поляков и немцев «эскадрон» (см. словарь Даля.).
(обратно)51
Хаггис — национальное блюдо шотландцев — пудинг из потрохов овцы или теленка с овсяной кашей, сваренный в желудке с острыми специями. Божественное блюдо, настолько старинное, что вовсе не известно, когда оно вошло в обиход. Еще в XV столетии оно считалось древним. Наилучшей вкуснятиной считались сердце и легкие. Уже в XVI веке московские шкоты объедались хаггисом вместе, само собой, с обильными возлияниями виски из ячменного зерна.
(обратно)52
Справедливости ради необходимо подчеркнуть, что король Польши, несмотря на все свои старания, не смог получить от сейма обещанные дотации на обеспечение всем необходимым стойкого шкотского гарнизона крепости Белой.
(обратно)53
Первый из князей этого рода — князь Кабардинский — вышел на имя государя Ивана IV после первых побед русского оружия на Северном Кавказе. Это был князь Жеженский (Чеченский). В начале XVII века князья этого рода писались Черкаскими, еще позднее Черкасскими.
(обратно)54
Как удивился бы Джордж Лермонт, узнав, что он породнится в Московии через своих потомков с семьей Бутурлиных, а через нее с Александром Сергеевичем Пушкиным, так как древние роды Пушкиных по материнской линии восходили к общему с Бутурлиными новгородскому предку по имени Радша (Радислов!). Назовем наиболее известных в России родных этих дворян: цари Романовы, Мусины и Мусины-Пушкины, Кологривы, Чортовы, Мятлевы, Булгаковы, князья Голицыны, Головины, Черкасские.
Судя по генеалогическим документам, Бутурлин был соратником князя Пожарского, национального героя нашего, любимого и чтимого с детства. Вот что говорится в цитируемой мною «Истории родов русского дворянства»: «Окольничий Василий Бутурлин, воевода новгородский (1611 г.) в следующем году явился одним из влиятельнейших соратников Дмитрия Пожарского». Это он, Василий Иванович Бутурлин, даровал жизнь Джорджу Лермонту.
(обратно)55
Потомок Джорджа Лермонта Михаил Николаевич Лермонтов (1792–1866) действительно был, будучи гардемарином, героем Бородинской битвы. Н. М Лермонтов был Георгиевским кавалером, участвовал во взятии Парижа и Варны, дослужился до адмирала. Что особенно интересно, он был поэтом. Подробно о нем я написал в книге «Сказания о Лермонтовых». Верой и правдой будут служить Лермонтовы России на протяжении почти трех столетий в отборных лейб-гвардии полках: гусарском, егерском, Измайловском, Минском, Московском полицейском гусарском батальоне, Преображенском, Семеновском, а также в Азовском, Белгородском, Великорусском, Кегскольмском, 2-м Московском пехотном полку, Тульском, Тенгинском, Нижегородском пехотном полку. А Всеволод Николаевич Лермонтов (1812–1877) в 1848 году будет назначен полковником Бородинского полка.
(обратно)56
Хотя Смоленск находился у Польши.
(обратно)57
Как писал К. М. Карамзин, автор книги «Предания веков», в 3-й главе VII тома: «Следуя во всем Иоанну, Василий старался привлекать иноземцев полезных в Россию. Кроме людей, искусных в деле воинском, он первый из Великих князей имел немецких лекарей при дворе». Интересно, что первым, не отрубившим голову немцу-лекарю, а доставившим его Царю, был воевода Сабуров. А Сабуровы потом породнились с Лермонтовыми. «Трофейные умельцы» становились царскими пленниками. «Иноземцам с умом и дарованием, — признал историк, — легче было тогда въехать в Россию, нежели выехать из нее» (с. 686). Так что «Оставь надежду всяк, сюда вошедший!»
(обратно)58
«Малая советская энциклопедия» (1930) назвала Томаса Мора одним из первых социалистов и даже коммунистов. Коммунисты напрасно взирали свысока на утопию Мора. А он был на самом деле сатириком. Идеальное общество, идеальный строй на острове Утопия. Слово «Утопия» придумал сам Мор и расшифровал его так: «Нигде». Нигде оказались и коммунисты со своей утопией. Мор породил Оруэлла.
(обратно)59
На ловца, как говорится, и зверь бежит. Если читателю покажется, что 14 лет в XVII веке в России для выхода девицы замуж просто немыслимы, то процитирую Фоме неверующему такое подтверждение из старой книги малоизвестного русского писателя Вл. Михневича, автора интересной книги «Русская женщина XVIII столетия», опубликовавшего этот труд в Киеве в 1895 году:
«По понятиям того времени, девочка 12, 13 лет почиталась уже достаточно зрелой девицей, и нередко в этом возрасте выходили замуж…» А далее (на той же странице 61-й) автор сообщал, что знаменитый князь Меньшиков «хлопотал о приискании своей 12-летней дочке жениха…»
(обратно)60
Арбат называли Арбатом потому, что сюда столетия тому назад приезжали степные арбы татарских обозов во главе с баскаками, собиравшими, кровь из носу, ясырь Золотой Орде с московитов. Еще раньше послы ордынские стояли в Кремле, чувствуя себя там хозяевами до Куликовской битвы. Но и после этой великой битвы целый век приезжали баскаки на арбах на Арбат за данью.
(обратно)61
Трехэтажный.
(обратно)62
Очевидно, новгородец имел в виду, что было бы под Новгородом не московское самодержавие, а новгородская республика вроде польской со связью с Ганзой, Польшей, Литвой и всей Ливонией, с Европой.
(обратно)63
Первая английская Библия была издана в 1380 году, то есть после кончины Томаса Лермонта.
(обратно)64
В важном для обороны Москвы Рославле, Шеин добился послать одного из лучших своих воевод — Тухачевского, который показал себя надежным воеводой в прежние годы войн с ляхами.
(обратно)65
Потомки Джорджа Лермонта породнятся с князьями Урусовыми в XVIII веке, а после Октябрьской революции, в 1918 году, чекисты расстреляют в Пятигорске Лермонтова-Рузского и одного из князей Урусовых во время красного террора, о чем автор подробно рассказал в книге «Сказания о Лермонтовых».
(обратно)66
По польским данным, вероятно, заниженным, поляки потеряли у Арбатских ворот 30 человек убитыми и около 100 ранеными.
(обратно)67
Непереводимая ругань.
(обратно)68
И. В. Воейков прославился тем, что в мае 1606 года вместе с Григорием Леонтьевичем Валуевым убил первого Лжедмитрия, потом был одним из ближних соратников прославленного полководца князя Михаила Скопина-Шуйского.
В один из самых драматических дней истории России на станции города Пскова в феврале 1917 года начальник царского поезда генерал Воейков введет своего родича, полного генерала и генерал-адъютанта Лермонтова-Рузского в салон-вагон царя Николая II. Лермонтов-Рузский добьется отречения последнего из Царей Романовых от престола. Воейков же бесследно скроется, доставив Царя в Царское Село.
(обратно)69
Позднее «Moscow», а там уж по сей день.
(обратно)70
Лет через девяносто переименован в Чистые пруды.
(обратно)71
Бальмонтов автор нашел к северу от Шотландии, на Оркнейских островах, снесся с ними по почте, но узнал, что многие из них поселились на этих островах, но контактов с Лермонтами не имели. — О. Г.
(обратно)72
У нас до сих пор со времен Ивана Грозного пишут это слово «Гринвич», хотя «в» никогда не произносили.
(обратно)73
Так у Чанселора. На самом деле казанский хан был побежден в 1552 году, а астраханский хан — в 1556 году.
(обратно)74
По другой версии был Феодор намного умнее других Царей, но в то же время отличался он редкой скромностью, честностью, совестливостью, добротой.
(обратно)75
Знаменитый немецкий ученый барон Готфрид Вильгельм фон Лейбниц во второй половине XVII века называл русских «крещеными медведями». А что скажут о нас, давно уже не крещеных, но зато «раскрепощенных»?!.
(обратно)76
Горчаковы пошли от князей ярославских и черниговских. Были они в ту пору просто князьями, но станут и князьями светлейшими. В данном контексте особенно интересно, что поэт М. Ю. Лермонтов через Столыпиных породнился с князьями Суворовыми-Рымникскими, князьями италийскими. (Сталин вследствие неучености своей, заклиная воинов Красной Армии во время битвы за Москву славным именем Александра Суворова, не учел, что германский император Иосиф II из дома Габсбургов возвел генералиссимуса Суворова в князья Римской империи. Имя это было к тому же крайне одиозно в ушах наших боевых союзников поляков, так как этот император участвовал в первом разделе Польши. Подаренный германским императором девиз «За веру и верность» Суворов включил в свой фамильный герб. Дед Суворова был всего-навсего писарем Преображенского полка, но его отец был уже полным генералом. Светлейший князь Александр Васильевич Суворов выдал одну из своих сестер за князя Ивана Романовича Горчакова. Сам Суворов женился на княжне Прозоровской, чьим предком был воевода, соратник Шеина в войне за Смоленск. Один из Столыпиных, дядя Михаила Юрьевича, был адъютантом Суворова, чем Столыпины всегда очень гордились. Внучка генералиссимуса Варвара Аркадьевна во втором браке была замужем за князем Андреем Ивановичем Горчаковым.)
Горчаковы породнились в XVIII веке с князьями Колтцовыми-Мосальскими, графами Перовскими. А следующие лица все связали родственными узами Горчаковых с Лермонтовыми: граф И. А Толстой, И. П. Шипов, барон Остен-Сакен, графиня Мусина-Пушкина, урожденная княжною М. А Урусовой, Н. Ф. Бобрыкина…
Генерал-фельдмаршал, светлейший князь Михаил Дмитриевич оставил после себя добрую славу, будучи наместником Царства Польского. За Столыпина Алексея Дмитриевича вышла княжна Наталья Михайловна Горчакова.
Дважды венчались Горчаковы с графами Шереметевыми, связанными брачными узами с Лермонтовыми.
После октябрьского переворота большинство Горчаковых бежали от большевистского террора за границу.
(обратно)77
Любопытно, что это старинное слово сохранилось. Так, ратником в Царском Селе был великий русский поэт Сергей Есенин, получивший за чтение своих чудных стихов из рук императрицы Александры Федоровны золотые часы с гербом Романовых к празднованию 300-летия династии Романовых.
(обратно)78
В прекрасном Вавельском замке в Кракове автор сфотографировал великолепно сохранившуюся большую картину, изображавшую штурм Смоленска войском Сигизмунда III, выполненную по его повелению лучшим придворным живописцам. Советские туристы, для которых смоленская война была совершенно неизвестной войной, в недоумении рассматривали это полотно. Никто из работников Вавельского музея не смог объяснить, как удалось полякам сохранить эту историческую реликвию. Судя по всему, ее успели где-то надежно спрятать. Иначе на нее бы наложил лапу бывший адвокат Гитлера, его наместник в Польше Ганс Франк, обер-палач Польши, сделавший Вавельский замок своей резиденцией в оккупированной Польше.
(обратно)79
В уездном городе Рузе в конце XVII века градоначальствовать будет бывший капитан Московского полицейского полка, потомственный русский дворянин Алексей Лермонтов, добрый знакомец князя Звенигородского. Потомок этого Лермонтова, полный генерал от инфантерии и генерал-адъютант Рузский, в 1917 году вырвет отречение от престола императора Николая II, о чем автор рассказал в книге «Сказание о Лермонтовых».
(обратно)80
Фон Визин был внуком взятого в плен при Иване IV ливонского рыцаря-меченосца и лютеранина Берндта фон Визина. Был осыпан милостями Царем Шуйским за верную службу. Только дед автора «Недоросля» принял православие. В грамоте Царя Михаила Федоровича говорится, что немецкий ротмистр рейтар фон Висин в войну 1619 года «…стоял крепко и мужественно, на боях и на приступах бился, не щадя головы своей, и ни на какие прелести не склонился, и верность нам и всему Московскому государству показал, и будучи в осаде, во всем оскудение и нужду терпел». За эту стойкость и верность, говорится в «Истории русского дворянства», дана ему по грамоте в отчину обычная 1/5 поместной земли, с 1850 четвертями в Галицком уезде, Туркова стана, деревни: Васукова, Куряново, Останино, прибавка к окладу 15 рублей как бывшему в деле во время осады.
Так милостью Царя Михаила Федоровича, как и Джордж Лермонт, фон Висин стал русским помещиком в одном и том же Галицком уезде, «соседом Лермонта». Далее в родословной фон Висина говорится, что православие фон Висин принял 8 апреля 1653 года, при жизни Джорджа Лермонта, с именем Афанасия. Переход в православие храброго служаки фон Висина был источником царских щедрот, на него излившихся: его возвели в стольники, дали 167 рублей на покупку дома и вотчины, кубок серебряный весом в три фунта, поместье в Ярославском уезде, 44 двора… всего сто дворов… Афанасий Денисович был стольник и воевода, отличившейся при Полоцке и под Смоленском… Только в начале XVIII века стали фон Висины называться фон Визинами, а позднее и Фонвизинами. Денис Иванович, автор первых русских комедий «Бригадир» и «Недоросль», писался еще фон Визиным. Его род породнился с графами Дмитриевскими-Мамоновыми, Хлоповыми, Лопухиными, графами Орловыми и Давыдовыми, Ржевскими, Уваровыми, Колучевыми, поэтами Франции де Грамонами, Трубецкими, Барятинскими, Долгоруковыми (по трем линиям), Ермоловыми, Львовыми… Самое интересное: Фонвизины были в родстве с Лермонтовыми через графов Толстых, графов и дворян Головиных, князей Шаховских и дворян Пушкиных!
(обратно)81
Через супругу свою Наталью Николаевну Гончарову породнился с Загряжскими и их сродниками графами Строгановыми великий наш поэт Пушкин. Загряжские уже во второй половине XV века жили на поместье в Бежецкой пятине (Общий гербовник. Т. IV. СПб, 1899, № 33).
В 1700 году Петр Великий пожаловал именитому человеку Григория Строганову великую милость: указал ему писать свое отчество с «ичем».
(обратно)82
Род Лермонтовых насчитывает к сегодняшнему дню около 400 человек.
(обратно)83
Подобно Николаю I, объявившему сумасшедшим Чаадаева.
(обратно)84
Историки считают эту декларацию подложной, однако в то время Царь Алексей Михайлович действительно издал указ, отнимавший у английских купцов все их привилегии и изгонявший их из Московского государства за убийство «короля Карлуса».
(обратно)85
Авторский сокращенный перевод подлинного текста, находится с начала нынешнего века в личном архиве Patrick Kieth Murray. Текст цитировался в 3-м томе Scottish Historical Review (Шотландское историческое обозрение, 1906).
(обратно)86
Китсы были не только кондотьерами, но и потомственными маршалами Шотландии. Любопытно, что Лермонт командовал Китсом, несмотря на местничество, знакомое и шотландским дворянам.
(обратно)87
Как известно, потомок Глебовых был одним из секундантов на дуэли М. Ю. Лермонтова с Мартыновым.
(обратно)88
Странно, что в двукнижье «История родов русского дворянства» нет главы, посвященной Стрешневым. Впрочем, там нет и главы, посвященной Лермонтовым!
(обратно)89
Имя весьма редкое в роду Лермонтов. Нет ли связи между ним и библейским Давидом, поскольку Томас Лермонт, великий бард Шотландии, пел свои песни, аккомпанируя себе игрой на арфе, которая, как он утверждал, принадлежала библейскому Давиду.
(обратно)90
О судьбе этого родственника Джорджа Лермонта писал известный анархист-революционер князь Петр Кропоткин в изданной в Англии в 1905 году книге «Russian Literature».
(обратно)91
Дворянство (англ.).
(обратно)92
Князья Ромодановские, а за ними Ромодановские-Лодыжинские возникли в XVI столетии из князей Стародубских. (История Руси упоминает первым окольничего Ромодановского при дворе Иоанна III.) Потом пошли князья-бояре. В 1535 году князь Петр Семенович Ромодановский пал смертью храбрых при защите родного Стародуба. Князь Андрей Михайлович был отправлен Грозным Иваном послом в Копенгаген. Здесь, очевидно, имеется в виду князь Григорий Петрович, который умер в 1628 году. Он был сродник Царю Борису Годунову. Князь Юрий Иванович всемерно боролся при Царе Алексее Михайловиче с патриархом Никоном. Сын его Федор Юрьевич был председателем пятичленного совета, правившего Россией при путешествии Петра Великого за границей, имея титул князя-кесаря и кесарского величества. Род его породнился с Шереметевыми, Лопухиными, Лодыжинскими. Ромадановские-Лодыжинские стали продолжателями рода Ромодановских. Из этого рода возникли, в частности, Глебовы, один из которых упоминается выше как секундант Лермонтова в его роковой дуэли. Лодыжинский способствовал избранию на царство Годунова. Годунов посылал Лодыжинского послом к крымскому хану с известием об избрании его, Годунова, на престол. Через князей Елецких Лермонтовы были родней Лодыжинских, что делает Лермонтовых роднёй и Царя Бориса Годунова.
Джордж Лермонт мог встречаться в 1616 году с воеводой Ельца Семеном Романовичем Лодыжинским, его родичами воеводами в Вязьме и Курске. Род Ромадановских угас, но род Лодыжинских сегодня представлен Геннадием Александровичем Лодыжинским (членом Дворянского собрания бывшего СССР, проживающим в Москве, на Ленинском проспекте), с которым автор имеет честь быть знакомым.
(обратно)93
Мог ли подумать Джордж Лермонт, что его потомки породнятся с князьями Елецкими!
Эти знаменитые князья пошли от князя Федора Ивановича, героя Куликовской битвы. Они были большими воеводами в войнах с Польшей еще в XVI веке. Князья этого древнего рода выдвинулись при Иоанне III. Они были служилыми воеводами, а не опричниками при Царе Иване Грозном. Джордж Лермонт мог знать князя Алексея Степановича, фамилия которого тогда писалась Елецкой. И был этот Елецкой князем в XXII колене, тогда же состоял при дворе и его двоюродный князь Дмитрий Данилович. Были еще стольники Елецкие: Иван, Семен, Василий, Иван Меньшой, Иларион (стольник не Царя, а патриарха — надо думать, что истинный государь отбирал себе наилучших ставленников).
Один из сих князей был наместником Вяземским еще в 1529 году.
Родственная связь Лермонтовых с князьями Елецкими была весьма тесной и множественной: через Арсеньевых (бабушка, мать поэта) и через Головиных.
Не могут быть безразличными русскому патриоту брачные связи Лермонтовых с князьями Ноздреватыми, о древности которых свидетельствует, на наш взгляд, неуклюжая их фамилия, с Долгоруковыми, без которых немыслима не только Москва, но и Россия наша, ведь в 1625 году первой супругой Царя Михаила, родоначальника Романовых, сделалась княжна, чей род, следовательно, восходил к Долгоруковым, Елецким и Ноздреватым!..
Род славных русских князей Елецких угас, пресекся, увы, за печальным неимением потомства воистину голубой крови, в середине XIX века, но мы не забудем, что кровь их лилась и в жилах многих Лермонтовых, включая Михаила Юрьевича.
А все дело в крови, в генах, в предках наших по отцам и матерям.
Иначе говоря, в генофонде, который ныне у нас смертельно ранен и болен…
(обратно)94
Но был ли Петр Великий внуком Михаила Федоровича и сыном Алексея Михайловича? На этот счет существуют серьезные сомнения. Вот, в частности, что говорил по этому поводу Алексей Толстой в беседе с коллективом редакции журнала «Смена» в апреле 1933 года: «Я уверен, что Петр не сын Алексея Михайловича, а патриарха Никона. Никон был из крестьянской семьи, мордвин. В 20 лет он уже был священником, потом монахом, епископом и быстро дошел по этой лестнице до патриарха. Он был честолюбив и умен, волевой, сильный тип.
Дед Петра, Царь Михаил Федорович, был дегенерат, Царь Алексей Михайлович — человек неглупый, но нерешительный, вялый, половинчатый. Ни внутреннего, ни внешнего сходства с Петром у него нет. У меня есть маска Петра, найденная художником Бенуа в кладовых Эрмитажа в 1911 году. Маска снята в 1718 году Растрелли с живого Петра. В ней есть черты сходства с портретом Никона…»
Хотя многие историки отвергают этот взгляд, сомнения остаются.
(обратно)95
Кости — азартная игра.
(обратно)96
Рискуя вызвать на себя огонь российских ура-патриотов, автор правды ради докладывает читателю как на духу, что славный андреевский флаг, под которым служили офицеры флота России, был привезен из Шотландии славными шотландскими моряками, служившими Петру Великому. Крест назван андреевским, потому что (в отличие от обычного римского креста, на котором был распят, например, Иисус Христос) распят на кресте святой великомученик Андрей. Морские офицеры Лермонты были прямо связаны с этим символом, поскольку большинство из них жили в замках близ королевского града Сент-Эндрюса — Святоандреевска и, кроме того, должность провостов (мэров) этого прекрасного портового града принадлежала в XV–XVII веках именно Лермонтам! Андреями были многие Лермонты, в том числе и отец Джорджа Лермонта. И недаром назвал он Андреем своего третьего сына. Кстати, не князь Орлов-Чесменский победил турецкий флот в морской битве при Чесме, а шотландец адмирал Грейг, хотя русские патриоты приписали эту победу русаку. Автор признает себя тоже всероссийским патриотом, но патриотом честным.
(обратно)97
Что удостоверил в своей посвященной Томасу Лермонту книге «Вещий Томас» известный шотландский историк и писатель Nigel Tranter. True Thomas. Hodder and Stonghton, Ltd, Coronet, Edition, 1983. British Library.
(обратно)98
А жил и писал он, творчески переводя «Тристана» с бретанского оригинала, при шотландском короле Александре III, который умер (его смерть точно предсказал Вещий Томас) в 1286 году.
(обратно)99
Оба были современниками Джорджа Лермонта.
(обратно)100
И. Кеплер родился в 1571 году, умер в 1630-м, даты жизни Г. Галилея — 1564–1642.
(обратно)101
Единственное, что удалось автору узнать с помощью Генеалогического общества Шотландии о роде Кристофера Галловея — часовщика, это то, что в Абердине в XVI веке жил и работал церковный архитектор Александр Галловей, сын Вильяма Галловея и Марджори Галловей, родился до 1480 года, умер в 1554-м. (Экклезиологическое общество Абердина, т. IX, 1894.) И все жители Галловея ходят под эрлом Галловеем…
(обратно)102
Дальнейшая жизнь Кристофора Галловея, этой исторической личности, неизвестна. Поиски в Шотландии не дали никаких результатов, хотя известно, что он действительно построил заново Спасскую башню.
(обратно)103
Читатель, конечно, узнал это прекрасное стихотворение нашего великого поэта, под которым, надо думать, подписался бы любой из Лермонтовых. Поражает второе видение поэта: откуда мог Михаил Юрьевич знать, что все его предки шотландцы жили не в горной, а в равнинной части Шотландии?
(обратно)104
В полку заметна была и весьма колоритная фигура: Денис Иванович Фонвизин из остзейских дворян. Впрочем, автор русских комедий поступил в полк уже с сыновьями Джорджа Лермонта.
(обратно)105
Его сын дьяк А. Виниус сделался известным сотрудником Петра Великого.
(обратно)106
1474–1533.
(обратно)107
Сам Галловей Вильяма Шекспира ни в грош не ставил. Как, увы, известно, ни одно поколение не спешило отдать должное своим современникам.
(обратно)108
Что верно, то верно. Трагедию «Ромео и Джульетта» Вильям Шекспир поставил впервые в 1595 году, опубликовал дважды, в 1595 и 1596 годах и в собрании 1623 года. Основывался он на «Трагической истории Ремуса и Жулье», написанной драматургом Артуром Бруком в 1562 году. Брук, в свою очередь, использовал сочинение итальянца Маттео Бан-Делло, опубликованное в Италии в середине XVI в.
(обратно)109
Только в 1714 году внук Царя Михаила, Петр Первый, велит всем дворянским сынам «совершенно читать и чисто писать» и поступить на военную и гражданскую службу. В пятнадцать лет дворян экзаменовали по французскому или немецкому языку, закону Божию, арифметике и геометрии, в двадцать лет их проверяли еще по географии, истории и артиллерии. Недоросли, не выдержавшие экзаменов, зачислялись, невзирая на прежние заслуги отцов, в рядовые без права повышения по службе. Что не удалось Шеину, удалось первому императору России, если не считать Лжедмитрия.
(обратно)110
Лихоимство Трубецкого и Шереметева, разумеется, не означает, что в родах их не было честных и достойных представителей. Князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой был сподвижником Пожарского и Минина в спасении Москвы от польских захватчиков. Любопытно, что вор Трубецкой в «Истории дворянских родов России» не упоминается.
Пошел род Трубецких от Дмитрия, великого князя Трубчевского, Брянского и Новгород-Северского. Происходил он из литовских князей. В 1379 году вступил в подручничество Москвы при Дмитрии Донском, получил еще одну вотчину: один из красивейших (и сегодня) русских городов Переяславль-Залесский, раскинувшийся на берегу слияния реки Трубеж и Плеещева озера. Участвовал в Куликовской битве, но потом помирился с литовским князем Ягайло и поселился на Волыни. Князь Семен Иванович Трубецкой стал наместником Костромским. Князь Василий Андреевич был наместником Брянска. Князь Никита Андреевич правил в Белеве. В Смутное время Федор Михайлович находился боярином при Царе Борисе Годунове. Андрей Васильевич входил четвертым в «семибоярщине», управлявшей Москвой.
Дмитрий Федорович сделался соратником Минина и Пожарского, изгнавших поляков из Москвы.
В роковом и достопамятном для Джорджа Лермонта 1613 году Царь Михаил Федорович даровал ему город Вагу (Шенкурск) «за многие службы и за радение, за промысел, и за дородство, и за храбрость, и за правду, и за кровь». Буйный Юрий Никитич женился на дочери боярина М. Г. Салтыкова и с женой и тестем укатил в Польшу. Брат же его Алексей Никитич был любимчиком юного Царя Михаила…
Джорджу Лермонту никак не могло прийти в голову, что почти через четыре столетия из парижской эмиграции вернутся в Советскую Россию отец и сын Лермонтовы и будут похоронены как родственники в фамильном склепе князей Трубецких Донского монастыря в Москве. Лермонтовы были родственниками этих «родословных» князей через Головиных, Черкасских, Мещерских, Оболенских, Урусовых, Пушкиных и Мусиных-Пушкиных, Мельгуновых, Четвертинских, Шаховских, Столыпиных, Волконских, Гагариных и т. д.
Но об этом автор подробно рассказал в другой книге лермонтовской трилогии — «Сказания о Лермонтовых».
(обратно)111
Лицо, приближенное к Царю Михаилу Федоровичу («История русских дворянских родов», кн. 2, с. 215). Из татар, прибывших в Москву в XV веке, Семен Матвеевич Болтин был первым воеводой Костромы в 1490 году. Ростовский дворянин Иван Петрович Болтин пал в 1634 году под Смоленском (с. 214).
(обратно)112
Род шотландских лэрдов Лесли был соседями Лермонтов на полуострове Файф и состоял с ними в родстве.
Обласканный Царем, Лесли стал крупным помещиком, родоначальником, как и Джордж Лермонт, русского дворянского рода.
(обратно)113
Предок соратника Александра Герцена Николай Платонович Огарев (1813–1877), поэт и публицист, представитель старинного рода столбовых дворян, сын богатого помещика. Вместе с Герценом редактировал «Колокол». Один из организаторов общества «Земля и воля».
(обратно)114
Highlanders — шотландские горцы, говорящие на кельтском языке.
(обратно)115
Все — родичи Лермонтовых. Цитирую по «Истории родов русского дворянства». Кн. 1. Т. 1. С. 294. СПб., 1886.
(обратно)116
Светлейший князь генералиссимус Александр Васильевич Суворов был внуком всего-навсего писаря Преображенского полка. Отец был полным генералом. Сестра Александра Васильевича была замужем за генерал-поручиком Иваном Романовичем Горчаковым. Сам Суворов взял в жены Варвару Ивановну Прозоровскую из рода Прозоровского, бывшего воеводой при главном воеводе Шеине. Единственный сын Суворова, князь Аркадий Александрович, генерал-адъютант, утонул в реке Рымнике, на берегах которой отец его разгромил турецкую армию.
(обратно)117
Клаузевиц писал, что Наполеон, перейдя границу на Немане с центром армии в 301000 штыков и сабель, привел к Бородину 144000, а в Москву — 90000, потеряв не более трети людей в боях.
(обратно)118
Шотландский союз пресвитериан.
(обратно)119
Никаких других упоминаний о судьбе полковника Питера Лермонта история и архивы не сохранили ни в Польше, ни в Данциге, ни в Шотландии. Из этого можно сделать только один вывод: он погиб во время той второй польско-русской войны, о которой идет речь. Но дошел до нас слух, что погиб он на дуэли с князем Браницким.
Что же касается наследства сэра Джона Лермонта, то оно досталось его старшему сыну Джеймсу, вернувшемуся в отчий дом. Он стал членом парламента Шотландии и считался одним из видных сторонников Епископальной партии, стоявшей за английскую церковь. Долгое время он был судьей, а в 1641 году был избран президентом Верховного суда. В 1655 году, после победы Оливера Кромвеля над Шотландией, он снова сел на судейскую скамью с английскими судьями в Эдинбурге. В девять утра 16 июня 1657 года он скоропостижно скончался, сидя на этой скамье. Это произошло за год до смерти лорда-протектора Кромвеля и воцарения Карла II. Его запомнили как честного и бескорыстного судью. За его гробом шли около пятисот человек. Похоронили Джеймса Лермонта на «киркярде» (погосте) в Эдинбурге. Он был женат на Маргарет, дочери Вильяма Сандиландса из Сейнт-Монанса, родившей ему Джона, погибшего от ран в 1657 году, Сусанну, умершую в 1687 году, и дочь (имя утеряно), вышедшую замуж за сэра Вильяма Гордона из Лесмойра. Этот брак породнил Лермонтов, а следовательно, и Лермонтовых, как я открыл, с Джорджем Гордоном Байроном, что признала наша Академия наук.
(обратно)120
Ливены дожили до Советской власти и были князьями, баронами и просто дворянами в Прибалтике. Вышли они из ордена щитоносцев. Предки их были леттами, принявшими христианство. Ливе — значит ливонец. В XVII веке вступили в русскую службу. Были генералами. Графское достоинство пожаловал им Павел I. Породнились с Бенкендорфами и Мантейфелями.
(обратно)121
С потомком князей Белосельских-Белозерских автор познакомился в Нью-Йорке в 1961 году. Звали его Сержем, отчество запамятовал. Или, кажется, на его визитке было напечатано: Серж С. Белосельский. Тогда еще не занимался генеалогией. Этот князь был знаменит почти на всю Америку как один из активнейших благотворителей в пользу нуждающихся русских эмигрантов. Он был тогда президентом Дома свободной России на Вест 86-й улице, был вхож в Высший монархический совет и в Федерацию русских благотворительных организаций в США. Этот же князь был председателем Всероссийского комитета освобождения и Российского антикоммунистического центра.
В Бостоне он был связан с Обществом российских эмигрантов, вице-президентом которого была княгиня Татьяна Урусова. Он же возглавлял Общество русских военных инвалидов зарубежья в Америке. Казначеем его был Детерещенко, из семьи миллионеров. С князем Друцким-Соколинским он ведал Американско-Русским союзом помощи.
Жили тогда в США родственники Пушкина Ланские, Толстые.
Все они были объединены в Союзе русских дворян в Америке. Бывшие генералы и офицеры еще числились в Отделе русского общевоинского союза, в котором еще жарко обсуждали похищение генералов Кутепова и Миллера из Парижа. Почти все верили, что НКВД помог генерал-майор Скоблин, бывший корниловец, муж известной исполнительницы русских народных песен…
Князь Белосельский сказал автору: «Не думайте, что наша песенка спета!»
Прошло много лет, и большинство стариков, «бывшие», отправились на вечный покой с помощью Русской похоронной кассы. Последовал за ними хоронивший «бывших» Высокопреосвященнейший епископ Леонтий, Архиепископ Нью-Йоркский, Митрополит всея Америки и Канады. Скончался даже его секретарь, хотя был он Александром Евгеньевичем Бессмертным…
Не впервые встречался автор с князьями, но, кажется, этот князь был первым Рюриковичем. Белосельский был удельным князем в Пошехонье, рядом с Галичским уездом, где находились гнезда русских дворян Лермонтовых! Джордж Лермонт мог знать, став Юрием, князя Захара Васильевича Белосельского, бывшего воеводой в Вязьме и Дорогобуже. Князь Никифор Иванович был стольником при святейшем Филарете Никитиче. В последующее столетие породнились Белосельские с графами Чернышевыми, Болотиными… Князь Александр Михайлович был фаворитом Павла I и, наверное, по просьбе князя Белосельского император прибавил к его фамилии прозвание Белозерский, чтобы сохранить угасший род. Лермонтовы станут родней этого княжеского рода через его браки с Волконскими, Татищевыми, Трубецкими, Бибиковыми.
(обратно)122
28 августа. Открываю Церковно-народный месяцеслов на Руси. Русский народ чествовал в этот день преподобного Моисея Мурина, который считался у русского народа целителем от пьянства. Святой Моисей смолоду занимался разбоем и пьянством. «Но, — гласит месяцеслов, — сознав при помощи Божией грехи свои, он обратился к Богу с покаянием и стал одним из строжайших подвижников благочестия…»
(обратно)123
Захудалые князья Мышецкие принадлежали к младшей ветви смоленских князей, родоначальник которых жил в XV веке.
(обратно)124
Rutherman.
(обратно)125
В «Истории русского дворянства» об этом дьяке говорится: «…Этот подьячий-дьяк-дворянин сделался очень скоро значительным лицом, ни способностей, ни отличий которого отвергать нельзя». И также указывается, что Волковы были новгородскими боярами и вместе с Иваном Пушкиным и Валуевым подписали договор новгородцев с Ганзою. Эти бояре уцелели при разгроме Новгорода Иваном Грозным. Григорий Михайлович Волков в полоцком походе Грозного был назначен Царем воеводой 1-го полка правой руки. Еще Иван III пожаловал Юрию Васильевичу Волкову города Дмитров, Рузу и Звенигород. И еще ценное указание о дьяке Василии Михайловиче Волкове, «бывшем с князьями Дмитрием Михайловичем Пожарским и Черкасским в Можайске при войске (18 октября 1633 г.) и оттуда посланном в декабре этого года на выручку Смоленска…» (кн. 2, с. 230–241).
Но поразительно, что в этой истории не упоминается о Шеине. Однако читатель, думается, поймет, почему Шеин был вычеркнут из истории России.
(обратно)126
Доблестный дворянин Сатин не упоминается в «Истории русского дворянства», но я отыскал представителей его фамилии в книге IX «Сборника биографий кавалергардов 1826–1908 гг.» И не одного, а сразу двоих. Братья Сатины, Иван и Михаил Александровичи, были дворянами Тамбовской области. Первый дослужился до чина штаб-ротмистра. Женат был на дочери гвардии штабс-капитана Юлии Дм. Чарыковой. За родителями его числилось в Тамбовской и Саратовской губерниях 10250 десятин.
Установил, что брат жены И. А. Сатина Н. Д. Чарыков служил в том же кавалергардском полку, был сыном штабс-капитана лейб-гвардии Измайловского полка, созданного Петром Великим. А далее — неожиданная трагедия: «28 мая 1865 г. во время полкового учения на Софийском плацу в Царском Селе… столкнулся на скаку с наездником, упал с лошадью и умер на месте…»
На этом поиск не кончился. Следуя примеру своего любимого учителя Константина Георгиевича Паустовского, рекомендовавшего меня, слушателя литстудии Московского дома пионеров, в Литинститут, я нашел Сатиных и в любимейшей книге Константина Георгиевича «Россия», изданной в Санкт-Петербурге в 1902 году под редакцией В. П. Семенова-Тяншанского. Благодаря Паустовскому и Семенову я узнал, что дворянский род Сатиных пошел в XIII веке от князя Карачевского, породившего двоих сыновей, ставших родоначальниками князей Козельских и Звенигородских. Известный генеалог русского дворянства князь П. В. Долгоруков, ставший одним из первых «невозвращенцев» в Париже, где он издал свой ценный труд, считал польских князей Огинских (помните бессмертный полонез Огинского?) родичами Козельских (кстати, Берия расстрелял польских офицеров в 1940 г. не только в катыньском лесу под Смоленском, но и в Козельске!). Князья Козельские (позднее и Перемышльские) были родственниками князей Горчаковых, что навело меня на мысль, что в Москву посланца Романа Сатина отправил не Шейн, а его правая рука — Горчаков. Почему я назвал Сатина Романом? На том веском основании, что имя Роман Сатины унаследовали от князей Козельских.
Перейдем далее к Семенову. На стр. 524-й II тома он упоминает воеводу Романа Сатина: «В 1655 году грамотой, данной на имя… воеводы Романа Сатина, Царев-Алексеев был переименован в Новый Оскол». Бьюсь об заклад, что это и был тот самый Сатин, которого Шеин послал в Москву с важнейшей грамотой. Если в 1634 году Сатину было лет двадцать, то в 1655 году ему было бы около сорока! В те годы Московская Русь защищала свои южные границы вооруженными слободами и засеками. Эти казачьи слободы спасали ее от вражеских нашествий. Так возникла Слободская Украина. Сатин построил острог, окружил его валами. Гарнизон его насчитывал почти тысячу ратников. За его плечами стоял опыт смоленской обороны. Во всем равнялся он на воеводу Шеина. Позднее черноземный Новооскольский уезд разделили между собой князья Трубецкие, Потемкины, Мещерские, графы Шереметевы, бароны Корфы, дворяне Бибиковы…
Любопытно, что Сатины владели поместьями недалеко от города Саранска, воеводой в котором был внук Джорджа Лермонта, Петр Юрьевич. Рядом находились помещичьи земли родственников Лермонтовых: Столыпиных, Бахметевых, Волконских, вполне возможно, что Лермонтовы породнились с Сатиными. Одна из деревень в этих местах во времена Семенова (1902) еще называлась Рейтарской, а все первые русские Лермонтовы были рейтарами.
Потомки героя смоленской осады Романа Сатина имели самое большое поместье в Тамбовском уезде — около 15 тысяч десятин, больше, чем Строгановы, Волконские, герцог Лейхтенбергский — родня Царя, Чичерины, Петрово-Солововы, Воейковы, Ланские (родня Пушкина), Философы (родня Лермонтовых). Потомок Сатина — курьера Шеина — А. Н. Сатин владел под Кирсановом имением, при котором он разводил тонкорунных овец. В начале века он прославился стадом их в 3500 голов. В 1888 году он купил во Франции и Германии баранов и маток.
Приятным сюрпризом было наличие среди славного рода Сатиных известного в свое время поэта и переводчика Николая Михайловича Сатина (1814–1873). Это был человек огромной культуры и громадной эрудиции, полиглот. Вот что о нем бесстрашно писал Семенов: «В бытность свою в Московском университете он близко сошелся с Герценом и Огаревым, из которых последний был женат во втором браке на его сестре. В 1835 году Н. М. Сатин был выслан из Москвы сначала в Симбирскую губернию, а потом на Кавказ, а с 1840 года долго жил за границей с Огаревым». Классическими в свое время считались его переводы Шекспира — «Лебедя Эйвона», «Бури», «Сна в летнюю ночь», поэм Байрона. Оставил после себя интересные «Воспоминания».
Семенов подтверждает, что Сатины пошли от князей Козельских.
И на той же странице — находка: оказывается, соседями Сатиных были Мартыновы, породившие убийцу Лермонтова. Семенов сообщает, что Мартыновы владели 5–6 тысячами десятин. «Избыток хлеба отчасти перекуривается»… Отец Мартынова построил свое богатство на продаже спиртного…
(обратно)127
У «белоэмигранта» И. О. Лосского, русского патриота, изгнанного Лениным из России на Запад, в его труде «Характер русского народа» можно прочитать такие слова: «В политической жизни России массовые проявления страстности и могучей воли весьма многочисленны. Например, в Смутное время, когда Московскому государству угрожало подчинение Польши и Швеции, король польский (и шведский. — О. Г.) Сигизмунд осадил Смоленск. Жители Смоленска, опасаясь власти иноземцев и насаждения польским королем католицизма, оказали неприятелю отчаянное сопротивление. Из 80000 жителей осталось в живых только 8000». Они «заперлись в соборной церкви Богородицы, зажгли порох в погребах и взлетели на воздух», — читаем мы в «Истории России» С. М. Соловьева (т. VIII, гл. 7).
Да, это был великий подвиг смолян. Но ни слова не сказано о смоленском воеводе Шеине!
(обратно)128
Род Ивана Ивановича Шуйского восходил к князю Юрию Васильевичу Шуйскому, жившему в XVI веке. Князья Шуйские были знаменитыми воеводами. Князь Иван Михайлович по прозвищу Плетень в XVI веке был произведен в бояре, получил сан Московского наместника и сан дворецкого (министра двора). Царь Василий Иванович Шуйский правил с 1606 по 1610 год. Умер в польском плену в 1612 году. Князь Иван Иванович, судивший Шеина, был женат на княжне Марфе Владимировне Долгоруковой, родной сестре первой жены Царя Михаила Федоровича. Родственниками ему приходились Малютины-Скуратовы. Умер он, последний из Шуйских, в 1638 году. На нем пресекся род Шуйских.
(обратно)129
Даже Емельян Пугачев по указу Екатерины II, «отменившей» смертную казнь, дабы жестокость ее не стала известна в Европе, был подвергнут «простой» казни после пыток с пристрастием. К позору своего звания, поэт Державин лично пытал пугачевцев.
(обратно)130
Князь этот восходил к князю Хилку-Ряполовскому. Его потомки, среди которых встречались и достойные люди, были сродниками Лермонтовых через Лопухиных, Свиньиных, Чаадаевых, графов Толстых, князей Прозоровских, Трубецких, Волконских.
При Екатерине II князь Михаил Никитич Волконский (1713–1789) был главнокомандующим первопрестольного града Москвы. В его время воевода Рузы породил незаконнорожденного сына, нареченного им Рузским. Автор впервые раскрыл этот псевдоним Лермонтова-Рузского и в «Советской культуре» рассказал о его трагической судьбе.
В последующий период невесты княжны Волконские вышли замуж за фельдмаршала А. А. Прозоровского, потомка товарища главного воеводы Шеина, судимого вместе с ним, а также за князя Мещерского и князя Репнина. Нам интересно, что все трое были родственниками Лермонтовых. Так же было и с князьями Трубецкими, графами Толстыми, Мусиными-Пушкиными, Воейковыми, Шиповыми, еще раз с Мусиными-Пушкиными, вторично же с Пушкиным (Михаилом Алексеевичем).
На этом «История родов» обрывается…
Но сказанного достаточно, чтобы прийти к неизбежному выводу, что Лермонтовы за два с лишним столетия породнились не только со средней, но и с высшей русской знатью. И все эти годы генетика делала свое дело…
(обратно)131
Однако кремлевские чинуши отказались признать Лермонта полковником ввиду опалы Шеина. Он остался ротмистром.
(обратно)132
Наверное, дотошный читатель обратил внимание на поразительно схожие судьбы Шеина и Тухачевского. Разделенные без малого времени столетиями, они были в одном звании: главный воевода Московский был равен Маршалу Советского Союза. Истории их повторились через три столетия. Оба были дворянами. Судьбы обоих были неразрывно связаны со Смоленском. Оба жили в Смутные времена в Московии и России. Оба воевали с поляками. Оба были взяты в плен и обоих власти предержащие обвинили в тайной измене и сговоре с неприятелем в плену. Оба были строптивы, горды, бросали вызов супостатам. Оба были лучшими военачальниками своего времени. Обоих сокрушили ударами в спину, возведя на них коварную напраслину. Обоих окружали завистники на протяжении всей их взрослой жизни. Оба обречены были пасть под тяжестью коварных наветов и гнусной клеветы.
Правда, Шеин держался под пытками до конца, а Тухачевский подписал «проклятые грамоты», сломался под зверскими истязаниями.
Правда, если советский человек, разнесчастный и замордованный, молчал или кричал: «Собака Гамарник! Шакал Тухачевский!» (стишата рифмоплета Безыменского, писанные рифмоплетом Безыменским в окаянном 1937 году!), то народ московский отнюдь не молчал. Вот что писал о Шеине умный и честный наш русский историк Сергей Михайлович Соловьев, которого наши советские историки заклеймили как «буржуазного и великодержавного подхалима», в своем громадном труде «История России с древнейших времен» (29 томов, не считая еще четырех капитальных трудов!):
«Когда на Москве Шеина и Измайлова казнили и за это учинилась в людях рознь великая, да на Москве же были пожары большие, выгорела Москва мало не вся; в Можайске ратные люди так же погорели и разъехались…»
К стыду моих сограждан, ничего подобного я в Москве в 1937 году не наблюдал. Советский народ, правда, не молчал, а славил Сталина и Ежова и их ежовы рукавицы…
В «Русском биографическом словаре», изданном Императорским русским историческим обществом в Санкт-Петербурге незадолго до гибели Империи Российской — в 1911 году, наши деды полностью реабилитировали Михаила Борисовича Шеина, назвав его «одним из замечательнейших русских людей XVII века». Мало того, наши русские историки смело и справедливо возложили вину за поражение Шеина и его армии на «осеннее ненастье в начале похода, затем на зимний холод, с трудом переносимый иноземцами, частый недостаток в съестных припасах, медлительность московского правительства и воевод, назначенных под Смоленском для выручки Шеина…».
И, как мы знаем, и воеводы Сталин и Егоров вовсе не спешили прийти на помощь Тухачевскому, когда поляки отразили его наступление на Варшаву в 1920 году. Но не Тухачевский мстил Сталину, а наоборот!..
Да не забудем мы уроки истории!
(обратно)
Комментарии к книге «Если б мы не любили так нежно», Овидий Александрович Горчаков
Всего 0 комментариев