«Если я забуду тебя…»

704

Описание

Исторический роман о восстании иудеев против римлян, вошедшем в историю как Первая Иудейская война, и о разрушении Иерусалима войсками Тита в 70 г. н. э. От переводчицы: переводился по заказу издательства «Параллель», но так и не был опубликован из-за изменения политики издательства. Иногда текст романа вызывает недоумение с исторической точки зрения и с точки зрения двойной морали автора. Впрочем, где это было возможно, я сделала комментарии, которые помогут восстановить истину.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Если я забуду тебя… (fb2) - Если я забуду тебя… (пер. Юлия Рудольфовна Белова) 1275K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Роберт С. де Ропп

Роберт С. де Ропп Если я забуду тебя…

Если я забуду тебя, Иерусалим,  забудь меня десница моя. Псалом 136:5

I

В двенадцатый год правления императора Нерона, за десять дней до моего шестнадцатилетия и приобретения права носить тогу, что среди римлян является символом совершеннолетия, вместе с верным слугой Британником я направился на колеснице в Иерусалим. Колеса колесницы весело крутились в пыли. Воздух был чист и напоен весною, ведь был апрель, и даже пустыня покрылась цветами. Как обычно Британник правил будто сумасшедший, распевая какую-то варварскую песню из его родной страны, на языке, разобрать который могут лишь бритты. Сам он был огромным словно вол, кошмарно жадным до еды и выпивки. Его аппетит был ненасытен, и даже в такую короткую поездку он взял с собой два больших хлеба, засунутых за пазуху, и они делали его похожим на толстуху с огромной грудью. Да, он на все годился, мой Британник, чванливый, воинственный, прожорливый, драчливый распутник, всегда ищущий драку или женщину, с силами драться за пятерых и распутничать за десятерых. Гомер в «Одиссее» утверждал, что человек теряет половину своих достоинств, становясь рабом. Очень часто так и есть, но не в случае с Британником. В своей стране он был вождем и был захвачен во время одного из восстаний, что постоянно происходят в Британии, поскольку они никак не усмирятся под римским ярмом. Так что в конце правления Калигулы он был приведен в Рим в цепях и был куплен моим отцом, чьим близким другом стал. Рассказывали, что он несколько раз спасал жизнь моего отца, который сталкивался со многими опасностями в качестве посланца императора Клавдия. Мой отец любил Британника и полностью ему доверял и, когда я был еще мал, он поручил меня его заботам, обещая Британнику свободу, если я целым и невредимым достигну совершеннолетия. Вот таким-то образом Британник стал моим близким другом, и хотя он был обжорой и распутником, у которого моральных устоев было не больше, чем у роскошного зверя, я любил его и доверял ему так же, как и мой отец. И хотя он был рабом в чужой стране, он держался как вождь. Его огромный багряный плащ рвался с плеч, светлые волосы и усы развевались на ветру, золотые серьги сверкали в солнечном свете. Среди темнобровых евреев города Иерусалима он возвышался словно бог, странная фигура вдали от сырых лесов и болот, где он родился, раб с царственной осанкой, который действительно потерял все, кроме достоинства.

И здесь, должен добавить, я не мог не задаваться вопросом о благоразумии отца, поручившего меня заботам человека, вроде Британника. Правда, он был могучим и смелым бойцом, который никогда не показывал спину врагу. Но его бедой было то, что он слишком любил драться, и его доблесть была гораздо больше рассудка. То и дело я оказывался втянутым в какие-то ссоры, потому что Британник испытывал нужду в исправлении плохого, того, что лучше было бы оставлять неисправленным, так как мир наполнен несправедливостью, и чтобы изменить его не хватит никаких человеческих сил. Но такова была особенность бритта, подобная сердечность и готовность по любому случаю стараться защитить все, что он считал человеческими правами. И в самом деле, эта страсть защищать то, что они считают своими правами, кажется неотъемной особенностью островных варваров, потому что они ничто не принимают всерьез, пока не заговорят о справедливости.

Но довольно о моем рабе Британнике. Позвольте теперь поговорить немного и о себе. Как я уже сказал, я был юношей, которому еще не исполнилось шестнадцати, и хотя я все еще носил тунику, а не тогу, я уже чувствовал себя мужчиной. Я был дерзок в те дни и считал себя равным соперником любому, хотя мои силы были всего навсего силами мальчика, а мои знания были невелики, как у только что вылупившегося цыпленка. И все-таки хорошо быть молодым и не догадываться о своем невежестве, но я не хочу, чтобы вы думали, будто я был глупцом. Хотя я был самонадеян как и каждый юнец, я был очень любознателен. Мое сознание было распахнуто словно греческий храм, и через него свободно дули ветры философии и религии. Мой отец, Флавий Кимбер, был философом и историком, и от него я приобрел привычку задавать вопросы. На небесах и на земле не было такого вопроса, куда бы я, как щенок, не совал свой нос. Я был знаком с философией греков, знал и стоиков, и эпикурейцев. От египетского врача Атмоса я узнал о святой троице — Исиде, Осирисе и Горе. Я был знаком с учениями Митры и пророка Зороастра в Персии. Кроме того я знал доктрину еврейского бога, могучего Яхве, единого и невидимого, который из всех народов человечества выбрал в качестве своего народа евреев. И хотя я был римлянином, я часто бывал в Иерусалиме и стоял во дворе для неевреев, что окружает Храм, чтобы послушать проповеди еврейских раввинов. Они сильно воздействовали на меня, гораздо сильнее чем философия греков или тайное учение моего друга Атмоса, египтянина. Пока греки и египтяне говорили о доблестях и пороках, раввины следовали тому, чему учили, они не плели словесные гирлянды, а обращались прямо к сердцу. Больше всего мне нравились проповеди доброго Малкиеля бен Товия, потому что он не делал различия между евреями и неевреями, но бесплатно учил всех, кто приходил его слушать. Как говорили, он был последователем того самого рабби Иисуса из Назарета, которого некоторые считали мессией и который был распят во времена прокурора Понтия Пилата. В то время я не знал, правда ли это, не много я знал и о христианах, как стали называть последователей рабби Иисуса. Я слышал, что их называли врагами рода людского, и знал, что император Нерон жестоко истязал их в Риме, бросая их зверям в амфитеатре, сжигая с смолой, чтобы осветить свои сады, потому что, как он утверждал, они подожгли Рим. Но другие открыто признавали, что император сам сжег город, и что эти христиане были невиновны и заслуживали жалости. И опять-таки это было возможным, ведь император Нерон был чудовищем.

Таким я был в то веселое утро, когда вместе с Британником ехал в Иерусалим из отцовской виллы, которая раскинулась у подножия гор в десяти милях к северу от города. И пока мы под гром копыт неслись вперед, я стоял на колеснице раскрасневшийся от удовольствия, все время настороженно поглядывая на горы, потому что в те времена земля Иудеи кишела разбойниками. Мы были при мечах и смотрели в оба, ведь дорога была простой колеей от повозок, идущей между холмов, с огромными камнями, разбросанными по обеим сторонам, за которыми могли бы легко спрятаться грабители. Я никогда бы не решился проделать этот путь ночью. Но днем я полагался на резвость наших лошадей и удивительную силу Британника. Чувство опасности веселило меня, точно так же как и сильный ветер, свистевший в ушах, и синее небо, удивительно чистое в этой части мира, и раскинувшееся над землей как хрустальный купол. Возможно, что некоторые написанные мною слова заставят вас думать обо мне как о прилежном юноше, погруженном в изучение книг, вдумчивого искателя истины. Позвольте сказать, что если я временами действительно искренне стремился к истине, то во все остальное время я не менее искренне стремился к другим целям. Я не был чахлым учеником, а крепким молодым парнем, хотя и склонным к грусти и дурному настроению. Я находился на том этапе жизни, что Лукреций описал следующим образом: «… тот кипящий поток, когда возраст впервые наливает полнотой созревшее семя». Действительно кипящий поток, яростное наводнение, и хотя мой дух искал истину и мудрость, огненная река, сжигающая мои чресла, заставляла меня искать совершенно в ином направлении. И потому, хотя я часто останавливался во дворе для неевреев, чтобы послушать мудрые проповеди рабби Малкиеля, на этот раз моим настоящим побуждением для посещения Иерусалима было не желание занять ум проповедью стоика, но желание полюбоваться женщиной.

Ах, вот каково рабство во имя любви! До чего же Венера могущественнее Марса. Как говорит Тасоний? «Ничтожная девушка захватила в рабство меня, который никогда не сдавался врагу». И если такая любовь способна сделать раба из зрелого мужчины, да еще в придачу воина, какое же опустошение может она произвести в простом мальчике, у которого на подбородке еще еле пробивается волос, и чья кожа нежна как у девушки. Это кипение в крови делало меня рабом в большей степени, чем те закованные существа, что трудились на полях моего отца. Как мудро отмечал благородный Эпиктет, сам познавший рабство. «Если бы хозяин налагал на раба половину тех унижений, от которых во имя любви страдает свободный человек, его бы считали ужасающим тираном». И это действительно так, уверяю вас.

Моя бурлящая страсть, что отправляла меня чуть ли не ежедневно через холмы к городу Иерусалиму, была предметом еще более недовольных замечаний моего слуги Британника, и этот негодник говорил тоном, совершенно не подходящим для раба. Он все время рычал и брюзжал как потревоженный медведь, потому что имея привычку постоянно есть, он не желал далеко удаляться от дома моего отца, где у него было соглашение с поваром, который ежечасно кормил его, без чего он не смог бы утихомирить свой желудок. Каждый раз, когда я приказывал запрячь лошадей, он воздевал руки к небесам и, приняв несчастное выражение, жаловался богам: «Да владея всеми этими девчонками, которых стоит лишь поманить, ну почему мой хозяин влюбился в еврейку, и ко всему прочему не простую еврейку, а дочь первосвященника!» Действительно, его жалобы были вполне разумны. На вилле моего отца было много молоденьких девушек, и хотя мой отец был философом, человеком в годах и почти слепым, он еще обладал очень чувствительным темпераментом. Этих девушек отец приобрел у Мариамны, торгующей рабами и живущей у Верхнего рынка в Иерусалиме, о которой я еще много расскажу. Мой отец был уживчивым человеком и хотя в некоторых аспектах он был стоиком, а в остальном, бесспорно, эпикурейцем. При этом, однако, он не соглашался с тем утверждением Эпикура, что «любовные удовольствия никогда не приносят человеку никакой пользы, и ему повезет, если они не принесут ему вреда», напротив, он считал их источником большой радости. Хотя он переносил свою усиливающую слепоту со стоическим терпением, он часто сетовал на то состояние, что сотворило с ним время, иссушив мощный фонтан его мужественности, так что он уже не мог должным образом сражаться на полях Венеры. Тем не менее он по прежнему покупал юных рабынь у Мариамны или еще чаще занимал их, ведь они были давними друзьями, и Мариамна знала, что ему можно доверять и он не испортит их тел, что входит в привычку сластолюбцев, наслаждающихся жестокостью. Он называл этих девушек маленькими постельными грелками и приводил пример еврейского царя Давида, что брал на свое ложе девственницу Ависагу Сунамитянку, когда не мог согреться. Конечно, эти маленькие грелки не были девственницами, потому что девственницы очень редко появляются на рынке рабов и к тому же дорого стоят. Но они были молоды, хороши собой, часто растирали отцу ноги, когда он мерз, и играли ему на флейте, что доставляло ему удовольствие. И будучи слишком старым для всех удовольствий любви, он не ревновал к развлечениям девушек, и никогда не забывал предложить мне, когда я жаловался на беспощадное пламя, сжимающее меня, то, что было самым простым способом остудить его. Британник тоже настоятельно советовал следовать его примеру, ведь он был могучим победителем на полях Венеры, будучи прекрасно оснащен для подобных состязаний, и к тому же обладал благородными светлыми усами, которые сильно щекотали девушек, всегда жаждущих новых ощущений.

Однако природа моего рабства была такова, что даже самые хорошенькие постельные грелки отца не могли понравиться мне, хотя они делали для этого все, побуждаемые моим отцом и Британником, видевшим, как я сохну от страсти. Особо уговаривать девушек не требовалось, ведь я был красивым юношей и имел все, что нужно, чтобы удовлетворить их природные склонности. И, действительно, они пытались соблазнить меня всеми известными им способами, разгуливая в одеяниях из прозрачного газа, резвясь со мной по утрам, щекоча меня, когда их посылали за мной, и когда они готовили мне ванну. Но я всегда отвергал их, как Адонис отвергал знаки внимания Венеры, но не потому, что я был наивен, не понимая собственной удачи, а потому, что мои мысли были заняты другой, и я не мог принять дешевого удовольствия от любви девушки-рабыни.

И вот, захваченной сетями желания, я был вынужден покинуть отцовский дом, чтобы мчаться по каменистой дороге к Иерусалиму, в то время как грабители могли подстерегать за холмами, а рядом ворчал Британник, проклиная объект моей неудобной страсти — Ревекку, дочь Ананьи, первосвященника. Как я мог даже предположить, что подобный человек согласится на брак своей дочери с необрезанным чужеземцем? Разве я не достаточно долго прожил в этой проклятой Иудее, чтобы не знать обычаев и предрассудков евреев? Как я мог надеяться на брак, не приняв еврейской веры? И неужели я принесу в жертву свою крайнюю плоть ради улыбки слабой девчонки, которая играет мужскими сердцами, как ребенок играет костяшками? На это я отвечал, что ради Ревекки я с радостью бы расстался с этой частью своего тела, но для того, чтобы стать евреем требуется нечто большее, чем обрезание. Если бы я был уверен, что она примет меня после обрезания, я бы без колебания перешел в еврейскую веру. Вот только было неясно, что она думает. Ее глаза словно летние ласточки то и дело устремлялись к чьему-то лицу. Этими взглядами, поворотом головы, неожиданной улыбкой она зажигала в мужчине страсть, делала его своим обожателем, обещая, казалось, безграничное блаженство. А через несколько минут она забывала о нем, и ее взгляды обращались к другому. Как летняя мошкара вьется над поверхностью воды, так и она мельком смотрела на мужскую любовь, но никогда не позволяла себе углубиться в нее. И из-за того, что я был неуверен в ее чувствах, я не обращался и не совершал обрезание, ведь как и греки я гордился своим телом и не мог бы с легкостью согласиться на его порчу.

Оставив позади каменистую дорогу, мы приблизились к городу по крутым склонам горы, которую они называют Масличной горой, и здесь я на некоторое время прерву повествование, чтобы оплакать этот благородный город, ныне лежащий в руинах, и чтобы описать его славу в дни его величия. Мог ли кто-нибудь быть так мрачен или равнодушен, чтобы не остановить на мгновение в изумлении, когда перевалив через вершину Масличной горы, он в первый раз видел пышность Иерусалима? Первое, что бросались в глаза, было сияние золота и белого мрамора там, где солнечные лучи отражались от вершины Святилища, самой святой постройки этого огромного Храма, который ярус за ярусом поднимался по сторонам горы Мориа. Этот Храм, бывший душой Иерусалима и объектом почитания каждого еврея, раскинулся на востоке города, возвышаясь над долиной ручья Кедрон. С севера от Храма стояла крепость Антония, выстроенная царем Иродом для контроля за городом, мощное строение из мрамора с четырьмя высокими башнями. Что же до всего остального города, то он был выстроен на двух холмах с такими крутыми склонами, что могло показаться, будто гигантская рука сдвинула их с огромной массой земли. Самой древней частью был Верхней город, отделенный от Храма глубоким ущельем с очень крутыми склонами, называемым Тиропской долиной. Стена Верхнего города была древнейшей из стен Иерусалима, столь толстая и высокая, что ее вряд ли можно было разрушить. Царь Давид, отец Соломона, построил эту стену, но потом и многие другие достраивали ее. Эта мощная стена защищала и Нижний город, который простирался на юге до долины Гинном и заканчивался у купальни Силоам и акведука Понтия Пилота.

Таким был город, который мы — Британник и я — созерцали, когда остановились на вершине Масличной горы, чтобы дать передохнуть лошадям перед тем как спуститься в долину и пересечь ручей Кедрон. Я не хочу, чтобы вы думали, что это был красивый ручеек, журчащий среди тростника и лилий как ручьи в землях, благословенных обильными дождями. По большей части это было вонючее, пыльное ущелье, наполовину заваленное мусором и требухой из города. Но когда на холмы обрушивались свирепые дожди, а на землю яростные ветры, тогда за какой-то час сухое ущелье заполнялось, и с гор устремлялась бушующая вода, отбрасывая прочь в своем стремительном течении даже огромные валуны. Когда в тот день мы переправлялись через Кедрон, вода все еще текла потоком, а на берегах скромно цвели весенние цветы. Тем не менее этот Кедрон был обителищем страданий особенно там, где соединялся с долиной Гинном в месте, называемом Тофет, что для всех евреев означало проклятое место. Именно в этом месте жили люди, которым было отказано жить в городе — прокаженные, ковыляющие на культях, чьи лица были искажены либо сгнили от болезни. Везде можно было видеть страждующих, на которых лепились мухи, и чьи тела пухли от голода. Здесь можно было видеть детей, роющихся в мусоре в поисках куска испорченного мяса или грязного выброшенного хлеба, который не годился для стола богатых, прокаженных матерей с искривленными телами, пытающихся накормить прокаженных младенцев, человеческие трупы, которые пожирались псами, и хотя евреи самые щепетильные люди в вопросах погребения, у этих голодающих существ не было никого, кто вырыл бы им могилу. Когда наша колесница приблизилась к ним, они окружили нас, выпрашивая милостыню своими дребезжащими голосами, протягивая костлявые руки, поднимая к нам изуродованные лица. Британник погрозил им своим кнутом, хотя и был слишком добр, чтобы ударить подобные существа. Если бы он уже не съел его, он бы отдал им взятый с собой для подкрепления хлеб, одновременно грозя суровым наказанием, если они не отойдут назад, и не будут соблюдать дистанцию. Что до меня, то я отвернулся и зажал нос, ведь если вони от прокаженных было недостаточно, то здесь стоял смрад от человеческих экскрементов, вывозимых за города из находящихся по соседству ворот и сваливаемых здесь в кучу для перегнивания. Этот навоз высоко ценился крестьянами, которые разбрасывали его на своих полях и выращивали на нем отборнейшие овощи и цветы, доказывая странность великого закона Природы, что из такой гадости, вырастает такая сладость.

Улицы Нижнего города тоже воняли. Здесь были узкие улочки, на которых толпился народ, и на каждой улице шла торговля. Здесь жили дубильщики и валяльщики, несущие мочу, которую собирали в общественных туалетах, и использовали в своем деле. Здесь была улица красильщиков, забрызганная яркими красками, на которой можно было видеть огромные чаны с красителями, куда погружали скрученные мотки шерстяной пряжи. Здесь были ткачи, чьи челноки сновали туда и сюда, а станки гремели и щелкали, словно хор деревянных цыплят. На другой улице располагались гончары, крутящие свои гончарные круги и лепящие вымазанными влажной глиной руками формы различных сосудов. А еще здесь на Нижней агоре или рынке продавали такую еду, которую могли себе позволить бедные. В палатках была выставлена сырая рыба и дешевое мясо, над которым все время висел целый рой жирных мух. Кто бы не голодал в Иерусалиме, но мухи там всегда были жирными. Они летали везде, даже в Храме, куда их привлекала кровь жертвенных животных. Нигде я не встречал более крупных мух, чем в Иерусалиме.

Пока человек пробирался по узким, вонючим улочкам Нижнего города и не приближался к дороге, которая поднимается по крутому склону горы Мориа, блеск этого города еще не был виден. Мы медленно поднимались по крутой дороге под мрачной тенью крепости, которую выстроил Ирод[1] и назвал Антония в честь Марка Антония, перед которым он в то время заискивал. Как велик и как странен был гений этого самого Ирода, потому что кто кроме гения или безумца — а были люди, утверждающие, что Ирод был и тем и другим — мог задумать и построить сооружение, подобное этой крепости. С дороги, по которой мы ехали, она возвышалась над нашими головами, построенная на обрывистой скале высотой более восьмидесяти футов, полностью покрытая совершенно гладкими каменными плитами. За стеной на вершине скалы возвышались три башни высотой восемьдесят футов. Четвертая башня находилась в месте соединения крепости и Храма и возвышалась над портиками на высоту ста десяти футов. Внутри крепость напоминала дворец и по простору и по богатству убранства. Она делилась на разные покои всевозможного предназначения, включая галереи, ванные, парадные покои и внутренние дворы, где могли обучаться войска. Два длинных лестничных пролета вели вниз к портикам двора для неевреев, который являлся внешним двором великого Храма. По этим ступеням немедленно спускалась римская стража, если где-нибудь появлялись признаки бунта, и они никогда не отдыхали в городе, где в те времена волнения случались чуть ли не ежедневно. По крайней мере, одна римская когорта всегда размещалась в крепости Антония, потому что, если Храм господствовал над городом, то крепость господствовала над Храмом, и тот, кто хозяйничал в крепости, был хозяином в Иерусалиме.

А теперь позвольте мне рассказать об этом еврейском Храме, который даже в нынешнем разрушенном состоянии пробуждает изумление в душах зрителей. Когда мы достигли вершины горы Мориа и поехали по широкой дороге рядом с портиками, сама дорога слепила наши глаза, потому что недавно евреи вымостили ее беломраморными плитами, чтобы бросить вызов римскому прокуратору, предпочитая тратить свои деньги на мощение улиц мрамором чем отдавать их негодяю, который использует их лишь для того, чтобы мучить их. И действительно, эти улицы из белоснежного мрамора были великолепны, за исключением того, что в это время, когда солнце сияло, они отражали такой свет, что проходящие почти слепли. Эта улица и внешние портики Храма висели словно бы над склонами горы Мориа, потому что сама гора оказалась слишком незначительной для грандиозного замысла Ирода, который увеличил ее, закрепив на ее склонах блоки высотой в восемьдесят футов, на которых были отстроены внешние дворы Храма.

Представьте целый ряд мощных строений, одно над другим, поднимающихся благодаря пролетам широких лестниц к вершине из мрамора и золота — к Святилищу. Внешние портики замыкали двор, куда допускались наравне с евреями и чужестранцы и который из-за этого был известен как двор неевреев. Портики тянулись вокруг Храма с трех сторон, северная сторона была закрыта крепостью Антония. Эти портики были по настоящему великолепны, и за счет совершенства камня, из которого они были сделаны, и из-за безупречности их пропорций. Каждый портик, а портиков было два, идущих параллельно друг другу, был пятидесяти футов шириной, и был вымощен лучшим камнем и покрыт огромными кедрами с вырезанными на них украшениями, однако это не были изображения людей или животных, потому что евреи считают подобные образы идолами и не хотят, чтобы они находились в священном месте. Крыша портиков поддерживалась колоннами из чистого белого мрамора, каждый высотой в тридцать три фута, вырезанная из единого каменного блока и отполированного с таким совершенством, что окружающие могли вглядываться в ее поверхность как в зеркало.

Среди этих портиков находился микрокосм еврейского мира. Двор был заполнен евреями, которые как паломники пришли из отдаленных мест, чтобы принести жертву на алтарь Храма. Здесь были евреи с окраин империи на Рейне, с берега Галлии, из Испании, Африки, с далеких островов. Здесь были евреи из греческих и македонских городов, из Рима, Александрии, Антиохии, Эфеса и Вавилона. Здесь были фарисеи и саддукеи, священники и левиты, раввины и святые люди из пустыни. Об этих «святых людях» из пустыни я еще много расскажу позже, а сейчас лишь отмечу, что они были известны под именем зелотов, что их тела были покрыты шкурами, а волосы и бороды были нерасчесаны, что они были худыми и грязными, словно гиены, и хотя некоторые из них бесспорно были святыми, большинство было ни чем иным как кровожадными фанатиками, у которых святости было не более, чем у диких зверей, на которых они походили.[2]

Толкотня в портиках имела мало святости и скорее напоминала сцены жизни рынка, а не храма. Пространство между огромными столбами было заставлено палатками и столами, было шумно от блеяния ягнят и воркования голубей. Здесь продавали жертвенных животных всем, кто хотел принести жертву на алтарь. Это была доходная торговля, в которой обманывали всех. Дело в том, что священники должны были удостоверить, что каждый ягненок и козленок не имеет изъянов, что каждый голубь был подходящей породы, специально разводимой для жертвоприношения. Более того, даже меры прекрасной муки, масла и зелени — все, что могли предложить бедняки — должны были проверяться священниками и удостоверяться, что они ритуально чисты. И со всего этого в пользу первосвященника собирались налоги, так что по сути дела первосвященник был не многим лучше грабителя, во имя веры высасывая все соки из народа. Везде можно было видеть его служителей, — сборщиков налогов — которые прогуливались в белых одеяниях, с кнутами в руках, которые они легко пускали в ход, если для вымогательства им не хватало слов. Ну и как все остальные, здесь присутствовали менялы, ведь очень многие, как я уже говорил, пришли в Храм издалека и должны были обменять золото, привезенное с собой. И потому звон монет смешивался с курлыканьем голубей там, где за своими столами сидели менялы, деловито надувая своих доверчивых клиентов, так как многие приезжие из далеких стран не говорили по арамейски и не могли понять, что именно говорит им меняла. И все-таки, не хочу, чтобы вы думали, будто присутствие этих негодяев легко переносилось более благочестивыми евреями. Очень часто раввинами-реформаторами предпринимались попытки выбросить их отсюда, но эти попытки имели небольшой результат, потому что за привилегию обманывать приезжих в пределах Храма менялы отдавали часть дохода первосвященнику. Когда доходило до борьбы между первосвященником и раввином, первосвященник всегда побеждал, ведь за ним была мощь оккупационных войск римлян, а именно римляне, а не евреи правили в Иудее.

Среди портиков находился наружный двор Храма, который из-за того что был открыт для всех, что для евреев, что для неевреев, был известен как двор неевреев. Дальше этого двора неевреев находился низкий парапет, известный под названием «парапет очищения» или на иврите «сорег», который обвязывал все внутренние строения Храма невидимым барьером власти. Он был высотой в три фута, и любой человек мог легко преодолеть его. Однако за него позволялось переходить лишь тем, кто исповедовал веру евреев. Даже римские правители Иудеи уважали эту границу и позволяли евреям наказывать любого скептика, перешедшего черту. Из-за этого вдоль парапета на некотором расстоянии стояли четырехугольные столбы, на которых по гречески и латыни были начертаны следующие слова: «Ни один чужестранец не имеет права пересечь этот парапет или войти в Святилище. Нарушитель да понесет вину за свою смерть».

А теперь позвольте признаться, что я сам, хоть и не исповедую веры евреев, был за этим барьером. Более того, я даже проник в самое сердце их таинства, в Святая Святых в глубине Святилища, куда даже первосвященник может входить лишь раз в году, да и то после самого тщательного очищения. Но это случилось в последние дни Иерусалима, когда над ним нависла тень смерти, и мое появление в святом месте было случайным и не было результатом желания совершить святотатство. А в те дни, о которых я сейчас рассказываю, ни один чужеземец не дерзнул бы пройти за парапет, даже римский прокуратор Гессий Флор, который был мерзавцем, способным на всяческие гнусности. Но так как я глубоко интересовался верой евреев и совершенно искренне желал узнать все, что возможно о Храме, я много раз стоял рядом с парапетом, стараясь разглядеть то, что находилось за огромными воротами на вершине лестницы.

Представьте себе мощную пирамиду, состоящую из множества террас и широких лестниц. Четырнадцать ступеней вели к первой террасе. Следующий пролет из пяти ступеней увенчивался стеной, за которой находился алтарь и Святилище. А в этой великой стене представьте себе девять огромных ворот, четыре с севера, четыре с юга, одни на востоке, на западе же стена была нерушимой. Эти ворота были великолепны и видны издалека, двойные ворота пятидесяти футов в высоту и двадцати пяти в ширину, покрытые серебром и чеканным золотом, точно так же как воротные столбы и притолоки. За стеной с восточной стороны располагался двор женщин, потому что еврейские женщины не могли подойти к Святилищу ближе, чем в этом дворе, во время же своих месячных они вовсе не могли входить в Храм. Трое ворот вели в этот двор, на востоке, на севере и на юге. Когда были открыты восточные ворота, внутри этого двора можно было увидеть мраморный портик и много небольших зданий, где хранились драгоценные пряности, используемые в Храме. Евреи очень ценят эти пряности и редкие духи, почитая их гораздо больше чем золото. В зданиях двора женщин было и много других сокровищ, украшения из золота и серебра, драгоценные ткани, всевозможные драгоценные камни. Здесь так же стояли тринадцать хранилищ с широким открытым верхом как у трубы, сужающиеся к основанию, в которые благочестивые люди бросали пожертвования большие или малые.

Самыми удивительными из всех ворот, ведущих в Святилище, были ворота во внутренней стене двора женщин, огромные по размеру, полностью сделанные из коринфской бронзы, которая ценится гораздо выше чистого золота. Это были ворота Никанора, известные так же среди евреев как Красивые ворота. В праздничные и святые дни и внешние ворота и Красивые ворота двора женщин распахивались, и наблюдатель, стоящий во дворе для неевреев, мог смотреть через них и созерцать само Святилище. Какая ослепительная перспектива, какое сияние золота и белого мрамора на фоне синего неба! Между Красивыми воротами и Святилищем стояла золотая арка в сто двадцать футов высотой и сорок два фута шириной, к которой вели двадцать ступеней. Каменный алтарь, где приносились жертвы, находился перед Святилищем и был четырехугольной формы, двадцати семи футов высоты и восьмидесяти квадратных футов в основании с рогообразными выступами по углам, к которому с юга приближался пологий склон. Железо не использовалось при сооружении алтаря, и никакие железные орудия никогда не касались его, потому что среди евреев говорили «Железо создано, чтобы сократить людские дни, а алтарь построен, чтобы удлинить дни людей». В этом они были несправедливы к черному металлу, ведь то, что может быть использовано для выделки мечей, с тем же успехом может быть использовано для пахоты. Не вина железа, если люди используют его для убийства друг друга.

Вокруг алтаря и Святилища шел низкий каменный парапет, за который позволялось проходить лишь священникам, а из них лишь тем, у которых отсутствовали изъяны. За парапетом и за алтарем находилась лестница из двенадцати ступеней, а дальше в центре широкой террасы, вымощенной редким мрамором, возвышалось самое священное здание Храма — Святилище. Это было действительно великолепное строение, у которого не было изъянов, которое ослепляло глаза и поражало воображение. Так как со всех сторон оно было покрыто массивными золотыми пластинами, то как только солнце касалось их, они отражали такое ослепительное сияние, что приходилось отводить глаза. Святилище было могучим строением, его фронтон был длиной в сто семьдесят футов и был построен из таких больших блоков мрамора, что я невольно спрашивал себя, что за смертный мог сложить их, ведь некоторые их них достигли восьмидесяти футов длины и десяти футов толщины! В передней части здания находилось большое помещение, которое они называли Святым Местом. В него входили через золотые двери восьмидесяти футов высоты, и над этими дверями висели две золотые лозы, с которых свисали гроздья винограда, размером с человека. Из-за этих лоз среди римлян ходили упорные слухи, что еврейский Яхве не что иное, как Бахус, бог вина, на это, уверяю вас, не так. Перед огромными дверями Святилища висела изумительная завеса, тканная в Вавилоне, расшитая четырьмя цветами, изображая вселенную. Алый — символизировал огонь, тонкий лен — землю, синий — воздух, а фиолетовый — море. Южный конец завесы был отогнут, что позволяло проходить священникам. Перед Святым Местом стоял светильник, стол предложения и алтарь, на котором воскуряли фимиам, все сделанное из цельного золота и имеющее символическое значение. Семь ветвей золотого светильника означали семь планет, двенадцать хлебов на столе означали знаки зодиака, а алтарь, где воскурялся фимиам из тринадцати различных благовоний с моря и земли, причем те, что с земли привозились как из пустыни, так и из мест обитаемых — означали, что все идет от Бога и все принадлежит Богу.

Позади Святого Места находилось второе помещение, отделенное завесой, сходной с первой, но еще более красивой по цвету и текстуре. За завесой находилось самое священное помещение Храма — недоступная, неприкосновенная Святая Святых. Это помещение было столь священным, что даже священники не могли проникать за завесу. Все евреи были убеждены, что любой — священник или простой человек — кто дерзнет переступить Святая Святых немедленно умрет, пораженный гневом Божьим. Лишь раз в год в Судный день может первосвященник после долгих и тщательных приготовлений в одиночку войти в Святая Святых и остаться в живых после встречи с божественным присутствием. Он совершает это, одетый в священное облачение, столь святое для евреев, что они используют его при клятвах, клянясь «облачением первосвященника». Поверх льняного хитона и коротких штанов он носит голубую мантию, длиной до пят, с кисточек которой свисали попеременно колокольчики и гранаты, сделанные из золота, колокольчики, символизирующие гром, а гранаты — молнии. Поверх пояса первосвященник носил нарамник, сплетенный из пяти скрученных нитей пяти цветов — золотого, лилового, алого, белого и голубого. На груди первосвященник носил эфод, сотканный из сплетения нитей тех же цветов и скрепленный двумя золотыми брошами с камнями ониксами с вырезанными на них именами двенадцати колен. На груди первосвященника располагались четыре ряда драгоценностей, по три камня в ряд: рубин, топаз, изумруд, бирюза, сапфир, алмаз, опал, агат, аметист, хризолит, оникс и яшма. На голове он носил тюрбан, сотканный из синих нитей, который был окружен золотым венцом с вырезанными на нем четырьмя священными буквами имени Бога.

Лишь очистившись и облачившись в этот священный наряд, мог первосвященник в священный День Искупления без страха смерти войти в Святая Святых.

И здесь я бы хотел сказать, что история о Святая Святых, в том смысле, что там находится золотая ослиная голова, ни что иное, как ложь, выдуманная египтянином Аппионом. Я утверждаю, так как сам стоял в Святая Святых, что там нет никакого образа, но есть лишь абсолютная пустота. И в этом я часто порицаю тех греков, которые смеются над религией евреев и издеваются над ними за то, что они выстроили такой грандиозный Храм вокруг комнаты, в которой ничего нет. Я много путешествовал и видел много великолепных храмов, и те, что выстроены в Афинах, и те, что в Риме, а так же мощные строения Египта и Александрии. Во всех них находятся те или иные изображения одни в виде мужчин и женщин, другие — например в Египте — с головами или телами зверей. И хотя многие изображения были благородны и красивы, особенно статуи в Афинах, созданные Фидием, они возбуждали во мне не слишком много почтения. Слабость всех этих греческих богов в том, что они слишком напоминают людей, они страждут, вожделеют, смеются и плачут совсем как люди, да и по сути они созданы людьми по своему образцу. И по этой причине я утверждаю, что евреи мудрее греков. Пустое пространство Святая Святых гораздо ближе подходит к пониманию бога, чем любое изображение. И потому своего единого «вечного бога» они представляют в качестве духа вне времени и пространства, вне пределов человеческого разумения. Это действительно благородное представление о Боге, по сравнению с которым множество богов греков и египтян кажутся простыми куклами, выдуманными для забавы детей. Поэтому я верю, что многие люди обратятся к богу евреев и оставят своих старых богов, потому что в мире наблюдается духовный голод. Старые боги умирают, потому что больше не могут удовлетворять нужды людей.

Но довольно отступлений! Мы поднимались, Британник и я, по крутому склону у подножия крепости Антония, проезжали вдоль портиков Храма. Здесь, среди спешащих толп евреев, съехавшихся со со всех земель, мы заметили группу людей, собравшихся во дворе неевреев и наблюдавших за проделками мужчины, который нес огромную корзину и кричал, словно нищий, выпрашивающий подаяния.

— Окажите поддержку Гессию Флору! — кричал он. — Кто подаст бедному правителю? Монетку, одну монетку для нашего нищего правителя!

Толпа разразилась насмешками и сердитыми издевками, и в корзину полетело несколько мелких монет, кто-то бросил гнилые фрукты, кто-то пожертвовал старый башмак, а один, выйдя на улицу, подобрал сухой овечий помет, который и предложил в качестве пожертвования. Что касается меня, то я был встревожен увиденным, и крикнул Британнику, чтоб он поберег лошадей, а потом приказал идти за мной во двор неевреев. Все мы римляне в Иудее жили в страхе перед возможным восстанием и ждали, что в один прекрасный день евреи перережут нам горло. И я, хоть и был юн, знал настроение народа, ведь я родился и вырос в Иудеи и говорил по арамейски и на иврите с той же легкостью как по латыни и по гречески. И правда, если бы я сбросил одеяние римлянина и надел вместо него одежду еврея, я мог бы свободно ходить среди них, ведь я не только знал их язык, но благодаря общению с рабби Малкиелем знал Тору[3] и Священное писание. Даже мои черты больше напоминали еврея, чем римлянина. Кроме того я испытывал к ним естественную симпатию, знал их историю и многочисленные страдания: как когда-то они были рабами в Египте, а потом были уведены в плен вавилонянами, как они восстановили Храм и свой священный город, а потом из-за глупости, слабости и взаимных раздоров принесли в жертву свою свободу и обратились к римлянину Помпею, чтобы он разрешил их раздоры, и как постепенно Рим проглотил всю страну и довел народ до положение мало чем отличающееся от рабского. И потому я сочувствовал евреям, как народу, который когда-то был славен и свободен, а теперь стонал под ярмом чужеземной тирании.

Хотя я как можно скорее жаждал увидеть свою любовь и весь горел юношеским нетерпением, я все же остался и сошел со своей колесницы, чтобы узнать, что за несчастье назревает во дворе для неевреев. Как раз в это время весной двенадцатого года правления Нерона, евреи были доведены до бешенства римским прокуратором Гессием Флором. И правда, его грабежи были до того бесстыдны, что он не оказывал уважения даже священным деньгам Храма, и за несколько дней до этого направил в Иерусалим своих эмиссаров с требованием выдать ему сумму в целых семнадцать талантов из сокровищницы Храма. Эти деньги были выданы ему первосвященником, который боялся мести Флора в случае, если бы требование было проигнорировано. Народ был в гневе, город не переставая кипел, многие требовали открытой войны с Римом, и больше всех зелоты, эти свирепые фанатики из пустыни. Им противостояла партия мира, во главе которой стоял первосвященник и которую поддерживали фарисеи, которые утверждали, что из войны с Римом не выйдет ничего, кроме полного разрушения страны. Они надеялись, что пока они терпеливо переносят выходки Гессия Флора, им удастся использовать свое влияние на Нерона, чтобы получить более честного правителя.

Зная характер прокуратора, который не только был хищником, но еще и тщеславным, самодовольным человеком, я наблюдал сцену, разворачивающуюся во дворе для неевреев, с чувством неловкости. В общественном месте человек с корзиной открыто издевался над прокуратором, изображая его человеком ничуть не лучше хныкающего попрошайки. Гессий Флор, у которого везде были шпионы, непременно должен был узнать об оскорблении, нанесенном его достоинству, а он никогда не медлил с местью за оскорбление. Настроение евреев дошло до такой ожесточенности и озлобления, что уже не требовалось большего, чем какой-то мелочной неприятности, чтобы между ними и римлянами вспыхнула серьезная война, а я не сомневался, что в случае войны евреи будут полностью разбиты. У них не было ни войска, ни оружия, ни опыта ведения войны, а народ, которому они бросали вызов, был самым могущественным в мире.

Не только я испытывал смущение. Из толпы вышел почтенный старик с длиной седой бородой и седыми завитками у ушей, одетый как фарисей. Он был родственником рабби Малкиеля, по имени Езекия, я знал его в лицо, хотя и никогда не говорил с ним. Действительно, будучи фарисеем самого старого толка, он не вел бесед с неевреями, и потому держался так, словно мог оскверниться от одного присутствия неверующего.[4] Тем не менее, как и большинство фарисеев, он принадлежал к партии, которая страшилась войны с Римом, утверждая, что Закон относится лишь к делам духовным, и что Бог сам, по собственной воле и в выбранное им самим время позаботиться о них и найдет средство вышвырнуть захватчиков вон. И вот этот самый Езекия приблизился к человеку с корзиной, положил ладонь ему на руку и произнес:

— Ты сошел с ума, Симон бен Гиора[5]? Разве мало нам несчастий с Гессием Флором, без того чтобы ты публично оскорблял его здесь, в Храме?

На эти слова человек с корзиной поднял руку и взглянул на Езекию сверкающими от гнева глазами.

— Послушайте этого друга римлян! — гневно крикнул он. — Слушайте Езекию, фарисея. Вы, вожди народа, так то вы подражаете мужеству Моисея? Моисей вывел наших праотцов из-под египетского гнета, а вы заставляете нас склониться перед тиранией Рима. Должны ли мы стоять как овцы, когда они отнимают все, что у нас есть? Альбин остриг нас, Флор сдирает даже шкуру, а вы, вы — вожди народа, хотите, чтобы мы спокойно сидели, пока он разделывает нас.

При этих словах люди оживились и стали выкрикивать одобрение. Езекия в муке сжал свои руки и полуиспуганно, полугневно воскликнул, умоляя их выслушать его:

— Глупцы! — крикнул он. — Неужели вы позволите хвастовству этого человека околдовать вас? Неужели вы столь слепы, что угодите прямо в ловушку, приготовленную для вас Флором? Почему он старается вывести нас из себя, потому подталкивает нас к исступлению? Даже ребенок видит, что у него на уме: посеять пламя мятежа, довести нас до восстания, чтобы в общей неразберихе его преступления были незаметны. Вы считаете, Цезарь не знает о его грабежах? Неужели вы не понимаете, что у нас тоже есть друзья в Риме? Дайте нам лучше обратиться к Цезарю с просьбой прислать честного прокуратора, чем нашим мятежом обрушивать на наши головы ярость Рима.

При этих словах на лице Симона появилось презрение и он с издевкой заговорил о вере Езекии в римское правосудие. И опять-таки, в том, что он говорил, было немало правды, ведь римские законы и правосудие, столь знаменитые когда-то, приобрели ныне дурную славу. Императоры не считались с законом, а тираны вроде Тиберия, Калигулы и Нерона правили не по закону, а по своим прихотям. Если сами римляне не могли надеяться на правосудие Цезаря, еще меньше могли надеяться на это евреи. Поэтому Симон и говорил с презрением о римском правосудии, и с еще большим презрением о трусости фарисеев, которые дрожали при одной мысли о месте Рима и приходили в ужас от гнева Гессия Флора.

— Беги домой, старуха, и спрячься под кровать.

При этой насмешке Езекия вспыхнул, выпрямился и сдержанно ответил Симону бен Гиоре.

— Я не трус, — произнес он. — Фарисеи пастыри народа. И наш долг перед Богом вести народ к спасению, а не в пасть волка, как это делаешь ты. Гессий Флор ненавидит нас, потому что знает, что виноват перед нами, и что мы презираем его. А теперь ты публично оскорбляешь его и подстрекаешь народ к мятежу. Ты думаешь, что тем самым пристыдишь его? Что насмешки и осмеяние смягчат его сердце? Когда он узнает, что ты сделал, он нагрянет в город со своими солдатами, и на улицах прольется кровь. И виноват в этой крови будешь ты.

Этот мудрый совет не ослабил гнева Симона бен Гиора, он, казалось, даже еще больше разгневал его, потому что он тряс кулаком перед лицом Езекии и обвинил его в бедственном положении евреев.

— Ты и такие как ты продали нашу страну в рабство, — выкрикнул он. — В прошлом мы были сильны и свободны, и нас уважали все народы. Мы не боялись лить кровь врагов или рисковать нашими жизнями во имя свободы. А теперь нас возглавляют трусы, ведут старухи слишком слабые, чтобы держать меч. Жалкие пастыри все вы, вы — священники и фарисеи! Вы продали нас, связанных с кляпом во рту, римлянину Помпею. Вы открыли ворота перед его легионами и впустили его в Иерусалим. Вы отдали нас Риму, а римляне обращаются с нами как с рабами, потому что мы ведем себя как рабы. Мы — потомки Авраама, мы — чьим царем был Соломон, ныне жалко пресмыкаемся у ног грабителя Гессия Флора. Но пришло время покончить с этим! Если в Иерусалиме прольется кровь, пусть это будет римская кровь. Надо показать им, что не все мы превратились в женщин. Покажем им, что дух Самсона и Иисуса Навина по прежнему живет в нас.

И тут раздались такие крики, что можно было подумать, что они действительно сошли с ума. Езекия поднял руки и попытался заговорить, но его голос потонул в криках толпы и Симона бен Гиоры, подбивающего их к насилию, выкрикивая яростные обвинения против фарисеев и первосвященника. Настроение толпы было такого, что она с угрозами надвигалась на старика, который отступал к парапету очищения, по прежнему уговаривая их прислушаться к его словам. Случившееся потом было постыдно, и я не думаю, что это произошло бы, если бы люди не были столь озлоблены, и если бы в толпе не было такого количества зелотов, которые, как я уже отметил, были дикими как звери, которых напоминали. Один из этих дикарей поднял руку и ударил старика, и сразу же словно свора собак над ним сомкнулись остальные. Он исчез под их воздетыми руками и ногами, так что казалось, что они разорвут его на части.

Этого Британник уже не мог вынести, как не мог быть в стороне от драки и сразу решил, что мы принимаем сторону старика, поэтому вылез вперед, чтобы преподать буянам урок. А я, зная, что бесполезно его сдерживать, выхватил меч, который носил, и двинулся к ним, в то время как Британник раскручивал длинный кнут, который взял с собой из колесницы. И я ним он принялся за дело, со всей силой направив вперед удар, ловко щелкнув кнутом одного человека из толпы, который с воплем боли повернулся, чтоб взглянуть на нападавшего. Услышав крик, вся толпа бросилась избивать Езекию, который теперь лежал без сознания, скорчившись у парапета. Вместо этого они повернулись к нам, и увидев, что против них был только светловолосый варвар в алом плаще и римский юноша, еще не надевший тогу, их первоначальная тревога сменилась презрением. Словно злая собака Симон бен Гиора зарычал, что римлянин поспешил на помощь друзьям римлян.

— Убирайся, мальчишка, — крикнул он. — Убирайся, пока мы не прикончили тебя!

Я был в гневе, видя, что старик истекает кровью у парапета, и презрительно ответил Симону бен Гиора.

— И это твоя хваленая доблесть? — я говорил по арамейски. — Это так ты ощущаешь силы, которые дает тебе кровь Самсона, избивая старика, да еще во дворе Храма? Разве закон не требует от тебя уважать старших и ученых?

При этих словах он оскалил зубы и стал еще больше похож на пса. Я заметил, что моя насмешка проникла сквозь его толстую шкуру.

— Ты, римская свинья, — крикнул он, — уж не собираешься ли ты учить меня закону?

— Нет, — ответил я, — хотя похоже тебе действительно нужен учитель. И хотя я римская свинья, я не сражаюсь со стариками. У меня нет твоей смелости. В моих жилах не течет кровь Самсона и Иисуса Навина.

Когда он услышал мои слова, в его глазах зажегся убийственный огонь. Он был большим и сильным, этот Симон бен Гиора, со смуглым лицом и глазами под густыми темными бровями, глазами напоминающими глаза дьявола. Хотя евреям не позволялось носить оружие в Иерусалиме, за исключением разве что стражи, защищающей Храм, Симон вытащил из-под своего плаща кинжал, и, припав чуть не к самой земле, неожиданно прыгнул на меня. В этот же момент Британник был окружен толпой полунагих зелотов, которые повисли на нем, словно стая волков на воле, изо всех сил стараясь увлечь его вниз. Я был застигнут врасплох неожиданным нападением Симона. Мой меч был выбит из моих рук, и я потерял равновесие. В одно мгновение я обнаружил, что лежу на мраморном полу двора для неевреев, а этот демон Симон сидит на мне. Его глаза светились от жажды крови, жилистая рука поднялась, и солнечный свет засиял на кинжале. Я схватил его за руку, чтобы отбить удар и громко позвал на помощь Британника. Ни одна львица, услышав крик львенка, не бросилась бы быстрее на спасение. Подняв высоко в воздухе своего главного противника, он перебросил его через головы толпы. Одним ударом кулака он отбросил Симона бен Гиору, так что его зубы щелкнули. Подобрав мой меч, Британник прыгнул к Симону и без сомнения завершил бы жизнь этого негодяя, если бы неожиданно в воздухе над нашими головами не раздался бы странный крик. Из-за него Британник остановился и дал Симону возможность скрыться в толпе.

И здесь я должен объяснить странные повороты судьбы. Дело в том, что этот крик, такой неожиданный и такой ужасный, крик, из-за которого Британник остановился и тем самым дал Симону бен Гиоре возможность скрыться, стал причиной разрушения Иерусалима. Дело в том, что Симон бен Гиора был злым гением города, человеком, который расстраивал все усилия партии мира и который, когда ситуация стала совершенно безнадежной, принуждал защищающихся продолжать сопротивление римлянам, так что тем ничего не оставалась как полностью все разрушить. Если бы в тот день Британник убил его, город был бы избавлен от его проклятого присутствия и мог бы быть спасен. Так и получается в истории людей и целых народов, что незначительные события имели значительные последствия, отражение которых заставляет содрогаться любого разумного человека, когда он размышляет о ничтожных случайностях, составляющих нашу судьбу.

И вот Британник, вместо того, чтобы прикончить Симона бен Гиору, повернул голову, чтобы выяснить, что там за дикие крики. Толпа тоже повернулась, потому что крик был такой, что вогнал страх в их сердца. Мы увидели на одном из квадратных столбов, что возвышался над парапетом и на котором было вырезано предупреждение для необрезанных, странное существо, сидящее на корточках, словно уродливая, переросшая летучая мышь, которое смотрело на нас покрасневшими безумными глазами. Это существо было наго, за исключением грязной тряпки, которая была обвязана вокруг его бедер. Его потрескавшаяся темная кожа обтягивала кости, словно его плоть была иссушена жарким солнцем. Его нерасчесанные черные волосы частично закрывали лицо, грязная спутанная борода падала на грудь. Его голая спина была покрыта уродливыми шрамами, показывающими, что когда-то его бичевали чуть ли не до смерти. Его голос не был голосом человека, он напоминал зверя, каким-то чудом выучившегося говорить. Подняв костлявую руку, он крикнул:

— Глас с востока, глас с запада. Глас четырех ветров, глас против Иерусалима и Святилища, глас против жениха и невесты, глас против всего народа. Горе, горе Иерусалиму! Горе Иерусалиму!

Толпа в испуге бросилась прочь, оставив нас стоять над телом Езекии, который лежал без сознания у парапета и из его ран струилась кровь.

— Это безумный пророк — Иисус бен Анан, — бормотали они. — Он вновь предрекает гибель Иерусалима.

Это существо и правда было пророком. За несколько лет до этого, когда прокуратором был Альбин, и город был еще совершенно спокоен, Иисуса бен Анана посетило видение, и он начал выкрикивать эти слова. Народ, разгневанный его криками, привел его к Альбину, который велел солдатам бичевать его, как нарушителя спокойствия. А так как он не давал никаких пояснений к своим странным словам, то Альбин приказал бичевать его сильнее, пока плоть не стала свисать с его спины, и не обнажились кости. Однако, несмотря на жестокие муки, он не молил о пощаде, а лишь кричал «Горе Иерусалиму», пока Альбин не пришел к выводу, что он просто сумасшедший, и не отпустил его. С тех пор он день и ночь бродил по улицам, не разговаривал ни с мужчинами, ни с женщинами, издавая лишь дикие крики и провозглашая свое скорбное пророчество. Нет сомнения, что он предвидел грядущие события, потому что во время всей осады Иерусалима, он продолжал свои крики, пока не настал час, двумя днями ранее штурма Храма. Тогда впервые он слегка изменил пророчество, закричав: «Горе, горе Иерусалиму, и горе мне!» И через минуту камень, брошенный одной из наших штурмовых машин, ударил его с такой силой, что его тело было разорвано на части. Через два дня Храм был в огне.

Вот и случилось, что услышав крики сумасшедшего пророка, толпа в ужасе бросилась прочь, оставив нас одних, а Симон бен Гиора спасся от меча Британника, который мог положить конец роли, предназначенной ему Судьбой. Безумный пророк спрыгнул со столба, на минуту наклонился на телом Езекии, а затем побежал к толпе, которая в испуге отступила, чтобы дать ему дорогу. Симон бен Гиора, выплюнув выбитые Британником зубы, опять вернулся, чтобы подговорить толпу убить нас, хотя я заметил, что он не слишком стремился самому возглавить нападение. Однако, в этот момент часовые на башнях крепости Антония заметили волнения во дворе для неевреев и, громко заколотив по своим щитам, вызвали стражу. При грохоте марширующих ног и клацанья оружия враждебная толпа разбежалась в несколько мгновений, и огромный двор почти полностью опустел.

Вид римских легионеров — их щиты и копья в полной боевой готовности, солнце блестит на доспехах — был приятным зрелищем для меня, чуть было не расставшегося с жизнью и не стремящегося вновь сражаться с толпой. Войсками командовал центурион по имени Септимий, молодой патриций, который был в немилости у Нерона и потому был послан в Иудею, подальше от удовольствий Рима. Мы с ним были добрыми друзьями и часто встречались в доме Мариамны. Сопровождаемый своими людьми, он бегом приблизился ко мне, хлопнул меня по спине и требовательно спросил, сопровождая свой вопрос проклятиями, зачем я сую свой нос в дела, которые меня не касаются.

— Клянусь Юпитером, — воскликнул он. — Замечательные вещи случаются, коли римлянин встает на защиту еврейского священника. Дай этим драчливым собакам разорвать друг друга в клочья. Пусть обращают свою ненависть друг на друга. Меньше будет хлопот.

— Тем не менее хлопоты еще будут, — ответил я и рассказал о насмешках Симона бен Гиоры. — Когда Флор узнает, что над ним смеются, он велит спалить Иерусалим.

Септимий презрительно сплюнул, потому что ненавидел Гессия Флора и всегда называл его «Свиным рылом». И действительно этот человек во многом напоминал свинью, но Септимий ненавидел его не за это, а за то, что он был плебеем, сыном мясника, разбогатевшим при помощи всевозможных подлостей, который был в милости у Нерона и в награду получил в управление Иудею. Септимий был истинным римлянином, я хочу сказать, что добродетели, сделавшие Рим великим, по прежнему жили в нем. Он уважал правосудие законы Рима, о которых люди, вроде Гессия Флора никогда не слышали. Кроме того он был молод и горд, он был рожден в благородной семье и был глубоко уязвлен тем, что сыновья мясников должны были управлять провинциями, в то время как люди из древних родов вынуждены были быть простыми центурионами. Поэтому-то он и сплюнул, когда я рассказал ему о насмешках, и отметил, что Свиное рыло не заслуживает лучшего обращения. Он согласился, однако, что евреи дорого заплатят за свою дерзость, потому что эти выскочки, эти любимчика Нерона, очень чувствительны к своим особам. Среди актеров Рима ходила пословица: «Передразни Тигеллина, и тебя сожгут живьем». К Гессию Флору это тоже относилось.

— Он скоро будет здесь со всем войском, — заметил Септимий. — Знаю я подобных подлецов. Чтобы отомстить за оскорбление, они готовы стереть с лица земли целый город.

И он опять принялся клясться, проклинать тот день, когда его занесло в Иерусалим, где вздорный, мятежный народ управляется бессовестным мерзавцем, где в целом городе нет приличного театра или хорошей таверны или хотя бы публичного дома, где женщины столь добродетельны и холодны с чужестранцами, что становятся публичными девками только из-за голода и нищеты, в отличие от Рима, где матроны прежде всего развратничают, а уж потом занимаются всем остальным, и где даже девственницы-весталки развращаются императором.

— Во имя неба, — кричал он. — Я уж не знаю, что скучнее, пороки римлян или добродетели евреев. Но по крайней мере мы можем слегка развлечься у Мариамны. Ты будешь там?

— Я как раз направляюсь туда, — ответил я.

— Тогда встретимся сегодня вечером. Метелий тоже придет. И твоя крошка с темными глазами и длинными волосами… — он причмокнул губами, потому что Ревекка нравилась ему самому. — Ох уж эти еврейские девушки, — проговорил он, — если бы они были не столь целомудренны.

Он с сожалением посмотрел на меня, а затем повернулся к Езекие.

— Что со стариком? — спросил он. — Мертв?

Я опустился рядом с ним на колени и положил руку ему на грудь. Сердце билось. Когда я коснулся его, он застонал, но глаз не открыл.

— Лучшее, что мы можем сделать, — предложил я, — так это взять его с собой в дом Мариамны.

Септимий расхохотался и заявил, что хотел бы увидеть лицо фарисея, когда он откроет глаза и обнаружит, что находится в этом доме. Как ни как фарисеи сторонились Мариамны словно прокаженной и считали ее дом нечистым, не только потому, что она торговала рабынями, но и потому, что она держала в своем доме изображения чужеземных богов, чтобы сделать приятное греческим и египетским клиентам.

— Ему потребуется целый год для очищения, — шумел Септимий. — Но возьми его с собой. Если ты оставишь его здесь, эти псы вернуться и покончат с ним. Лучше уж потерять чистоту, чем жизнь.

— Не для фарисея, — ответил я. — Но тем не менее мы возьмем его.

Я отдал приказ Британнику, который наклонился и поднял старика на плечо. После этого мы вернулись к колеснице, в то время как Септимий со своими людьми направился в крепость Антонию, предупредив меня при расставании, чтобы в будущем я занимался своим делом и не вмешивался в своры евреев. Вместе с Езекией, распростертым на дне колесницы так, что нам было трудно разместиться, чтобы не задеть его, мы проехали мимо зала с колоннадой, где проходили заседания Синедриона, и пересекли высокий мост пролегающий над Тиропской долиной, соединяя гору Мория, на которой стоял Храм, с горой Сион, где был выстроен Верхний город. Здесь было много прекрасных зданий, в большинстве своем выстроенные Иродом, чья страсть к строительству превратилась в манию. Открытая колоннада, где люди собирались, чтобы выслушать важные сообщения, огромный цирк, выстроенный Иродом в его рабском восхищении перед строениями римлян. Между тем строительство цирка в Иерусалиме так оскорбило евреев, что они чуть не взбунтовались, во-первых из-за того, что в цирке были изображения, которые они считали нечистыми, а во-вторых потому, что они считали гладиаторские бои мерзостью, считая несказанным преступлением тот факт, что человеческие существа, созданные по образу бога, должны убивать друг друга на потеху толпы. В этом евреи мудрее римлян, которые упиваются этим жестоким и кровавым зрелищем. Через весь Верхний город, пересекая гору Сион с востока на запад, пролегала широкая красивая дорога, вымощенная мрамором, которую царь Ирод построил для того, чтобы соединить свой дворец с крепостью Антония. Чтобы построить дорогу, он снес немало домов и по настоящему устроил в городе хаос. За это евреи его особенно ненавидели и даже пытались убить, но хотя они все время пытались покончить с ним, им это так и не удалось.

Оставив позади дворец Ирода, наша колесница въехала в место, известное как Верхний рынок. Здесь не было вони и грязи, что придавали неприятные черты рынку в Нижнем городе. У Верхнего рынка жили богатейшие торговцы Иерусалима, и лавки, размещенные на открытой площади были богаты товарами, доставленными со всех концов цивилизованного мира. Здесь можно было найти вазы из Сирии и бронзу из Коринфа, вина из виноградников Италии и Галлии, дорогую еду, пряности и духи. Здесь видели бесценные вавилонские покрывала и сверкающий шелк, привезенный верблюдами из отдаленных уголков Индии. Здесь продавали черное дерево и слоновую кость, изящные золотые украшения, сверкающие драгоценными камнями, египетские ювелирные изделия, сандалии с Крита, наряды с Хиоса. И глядя на эти лавки, человек понимал, как, не смотря на положение священного города евреев, Иерусалим стал крупным торговым центром, местом встречи Востока и Запада. Более того, по дороговизне этих товаров можно было видеть, какое сильное влияние оказала на богатых евреев римская привычка к роскоши, ведь когда-то евреи славились умеренностью и презрением к роскоши.

Дом Мариамны, торгующей рабами, находился невдалеке от центральной площади рынка. Она была богата и ее дом был роскошен. Тем не менее, со стороны он напоминал крепость, в его наружной стене не было ни одного окна, на улицу выходили лишь мощные ворота, сделанные из кедра, которые все время были закрыты и охранялись двумя привратниками нубийцами. Британник остановил колесницу у ворот, и громко застучал, требуя, чтоб нас впустили. Открылось небольшое отверстие, в котором показался глаз, затем ворота распахнулись и нубийцы ввели наших лошадей во внутренний двор, вымощенный булыжником, где располагались стойла с привязанными лошадьми гостей Мариамны. Ворота за нами были закрыты, нубийцы стали распрягать лошадей, а к Мариамне был отправлен раб, чтобы сообщить о нашем прибытии.

В этот момент фарисей Езекия, который до этого как труп лежал на дне колесницы, открыл глаза, застонал и огляделся вокруг. Обнаружив себя в незнакомом окружении, он встревожился и настойчиво спросил, где он. Когда я сказал ему, что он находится в доме Мариамны, где торгуют рабами, он подскочил, словно почувствовал под ногами змею и с криком «Нечист, нечист!» шатаясь побрел к воротам.

Британник сплюнул.

— Ну и неблагодарный, высокомерный человек, — сердито сказал он. — Или мы спасали тебя от толпы для того, чтобы ты обращался с нами как с прокаженными?

— Простите меня, — смиренно сказал Езекия, поднося руку к голове, чтобы поправить филактелий, сдвинувшийся во время нападения. — Господь послал мне вас в помощь, и я очень благодарен. Но я не могу оставаться здесь.

И хотя я сделал все, чтобы уговорить его остаться, по крайней мере на то время, пока ему не промоют и не смажут мазями раны, он не послушал меня, и шатаясь пошел к воротам и настоял, чтоб его отпустили. Такова уж строгость этих фарисеев, что они скорее пожертвуют собственной жизнью, чем совершат что-либо нарушающее их закон, что, возможно, чудесное качество, но с которым очень трудно жить.

Британник смотрел, как уходит фарисей, а затем громко объявил всем присутствующим, что он глупец.

— Он мог бы получить бальзам для ран, еду для желудка, да еще мог бы лечь в постель с хорошенькой девчонкой. Эти фарисеи ничего не понимают в радостях жизни. От их лиц у меня сводит живот. Но вон идет кое-кто поприятней!

Весь в предвкушении он смотрел в направлении внутреннего дворика, через который вприпрыжку бежали две девушки Мариамны, светловолосая служанка, еще ребенком захваченная у германцев, и темноволосая черкешенка из мест, славящихся красотой своих женщин. Они приветствовали меня, исполнив спектакль охватившего их трепета, который, полагаю, был скорее притворным, чем реальным, после чего сразу же перенесли все внимание на Британника. Резвясь вокруг него как котята, они игриво обернули свои шарфы вокруг его мощной талии, и двор заполнился их громкими голосами. Да разве это возможно! Он стал еще шире. Ел ли он недавно? При этом вопросе Британник прижал руки к животу и принял такой забавный вид, что обе девушки просто повалились от смеха. Ах, у него бездонный желудок! У самого Геракла не было такого аппетита. Жеманно посмотрев на меня, они выпросили разрешение увести Британника и накормить его, на что я дал согласие, потому что более в нем не нуждался. И вот с огромным бриттом в середине они удалились, ужасно напоминая двух нимф, ведущих медведя, зрелище до того забавное, что я улыбнулся.

Я прошел во внутренний двор, тенистный даже тогда, когда солнце стояло в зените, где росла свежая зеленая трава, окружающая фонтан из коринфской бронзы. Среди водных струй развлекались нимфы и сатиры, и у наблюдателя не могло остаться никаких сомнений относительно намерений сатиров по отношению к их спутницам. Подобный фонтан мог заставить покраснеть фарисея. Однако у этого фонтана была полезная функция, потому что он должен был настраивать клиентов Мариамны на нужный образ мыслей и разжигать их желания. Вода изливалась из сосков смеющихся нимф и, брызгая на парапет, увлажняла траву. Кусты с чудесными цветами заполняли двор красками. Деревья с душистой листвой отбрасывали на фонтан тень, а среди листьев порхали птички с блестящим опереньем, удерживаемые на ветвях тонкими золотыми цепочками. Под одним из деревьев растянулась большая серая кошка, глядя на меня с сонным презрением, что в привычках этих тварей.

А теперь позвольте описать Мариамну, чья жизнь, как я позднее узнал, была тесно связана с моей. Во времена, о которых я рассказываю, она была морщинистой старухой, хотя по слухам в молодости была замечательной красавицей. Она была маленького роста, худая, одевалась в самый дорогой шелк и носила тяжелые украшения. Ее лицо было смуглым, нос крючковатым, под сдвинутыми бровями ее глаза были яркими и удивительно пронзительными. Говорили, что она может предвидеть будущее, и я верю, что она обладала этой способностью. Комната, в которой она приняла меня, была сильно затемнена и увешена прекрасными драпировками из Вавилона и Дамаска. Она была насыщена запахами пряностей и тонких духов, так как Мариамна была мастером в искусстве приготовления ароматических трав и в получении из различных растений ароматических эссенций. Среди евреев это искусство высоко ценилось, потому что как люди они очень чувствительны к запахам и получают изысканное наслаждение от благоухания трав.

Когда я вошел в комнату, она встала и обняла меня, а тяжелые духи ее наряда окутали меня как облако. Она была очень ласкова и всегда по малейшему поводу была готова обнять меня, что несколько удивляло и раздражало меня, хотя позднее я узнал о причине любви, которую они испытывала ко мне. Она обращалась со мной как с принцем, что очень льстило моему тщеславию, серьезно воспринимала малейший мой каприз и готова была пойти на все, лишь бы доставить мне удовольствие. Это удавалось ей только тогда, когда я имел возможность видеть Ревекку. В своей доме Мариамна устраивала наши встречи и отправляла своих нубийцев с закрытыми носилками, чтобы они сходили за девушкой и тайно провели ее по улицам Иерусалима, потому что не подобало дочери первосвященника открыто встречаться с чужеземцем.

И вот Мариамна, обняв меня, кликнула раба, чтобы он принес вина, и спросила почему я пришел к ней один, и что сучилось с негодницами, которых она отправила встретить меня. На это я ответил, что они были очарованы обаянием Британника, что заставило ее развести руками и разразиться негодованием о жутких манерах молодого поколения.

— Мне следовало бы выпороть их, чтобы научить манерам, — заметила она. — Я слишком мягкосердечна.

Тем не менее я знал, что она никого не собирается пороть, ведь она была добра и баловала рабов, которых покупала, утверждая, что люди не хотят владеть существами со сломленным духом, а предпочитают, чтобы даже в девушке-рабыне было немного огня.

— Я порчу их, — заявила она, — но я делаю это нарочно. Кто знает, мой Луций, намерения судьбы. Когда-нибудь и дочери моего народа могут быть проданы в рабство. Ты знаешь, это случалось и раньше.

И правда, такое бывало в прошлом евреев, когда их уводили в плен то одни завоеватели, то другие. Не ошиблась Мариамна и в том, что будущее может предложить повторение прошлого. Потому что я сам видел после падения Иерусалима такие толпы порабощенных еврейских женщин и детей, что торговцы даже не могли увести их, чтобы сэкономить на расходах на питание. Более того, их было так много на рынках Антиохии и Кесарии, что покупателей трудно было найти, и тогда пленников стали бросать зверям на арене, чтобы обеспечить развлечение народу, и чтобы избавить их от массовой смерти и от порчи воздуха вонью от трупов. Такая судьба ожидала дочерей Иерусалима.

Мариамна устремила на меня свой взгляд, этот странный проницательный взгляд, что, казалось, она видит меня насквозь. Ни одна деталь моего наряда и внешнего вида не укрылась от ее газ, и я заметил, как на ее лицо легла озабоченность.

— Твоя туника разорвана, — произнесла она. — Под левым глазом у тебя царапина, а на руках кровь. Что с тобой случилось, мой Луций? Где ты был?

Услышав эти слова, я взглянул на свои руки и обнаружил, что они действительно вымазаны кровью фарисея Езекии, а моя туника порвана в драке с Симоном бен Гиорой. Я описал ей случившееся во дворе неевреев и рассказал о страхе, который я испытывал, думая как Флор, наш прокуратор, мог отомстить за оскорбление. Мариамна серьезно выслушала мой рассказ, но ничего не добавила, лишь спросила, что сталось с фарисеем Езекией. Услышав мой отчет, что он ушел из ее дома, она затрясла головой с жестом сильнейшего нетерпения.

— Глупцы они со своей чистотой! — закричала она. — До чего же я ненавижу фарисеев! Они даже не станут есть вместе с чужеземцами. И при этом они ссылаются на законы Моисея. Да когда Моисей давал законы, у него в голове были более важные вопросы, чем вопрос может или нет еврей есть и пить вместе с чужеземцем. Он учил нас быть гостеприимными с пришельцами. Не хочу знать этих упрямых глупцов!

Я рассмеялся и заметил, что они точно так же не желают знать ее, однако не мог побороть искушения и сказать кое-что в их пользу, хотя и знал, что Мариамна не любит их.

— По крайней мере они гораздо лучше зелотов, — сказал я. — Они не пытаются разбудить мятеж против Рима.

— За это, — признала Мариамна, — я готова их похвалить.

Она задумчиво перевела на меня свои странные глаза.

— О, мой Луций, — произнесла она, — хотя фарисеи презирают меня и считают мой дом нечистым, я настоящая дочь своего народа. Я не трусиха и не предательница, и я не испытываю радости из-за рабства, в которое попал мой народ. Но я вижу мощь римских легионов и не могу себе позволить тешиться тщетными надеждами. Можем ли мы надеяться силой сбросить римское ярмо? Где наше оружие? Где наши всадники и наши воины? Не имея ничего, кроме голых рук, разве мы можем напасть на римские войска, завоевавшие весь мир? Разве могут голодные зелоты из пустыни победить вооруженные тысячи Цезаря? Какая глупость! Безумие! У нес нет средств на восстание, нет защиты от римлян. Мы должны быть терпеливы, должны переносить оскорбления, которыми они нас подвергают, и должны просить Нерона прислать нам другого прокуратора, чтобы заменить этого мерзкого сына мясника Гессия Флора.

При ее словах я вздрогнул, потому что испытывал симпатию к евреям, которых давили, словно они находились под ладонью подлого тирана.

— Цезарю лучше поскорее прислать замену, — сказал я. — Народ долго не выдержит этот грабеж. Флор и правда не лучше бандита.

Тут я вновь вздохнул, размышляя, до какого упадка дошел Рим, если он, чьим законам когда-то завидовал мир, доверил такому преступнику, как Флор, управлять целой провинцией. И я даже дошел до того, что сказал, что временами испытываю стыд за то, что зовусь римлянином. Услышав от меня эти слова, Мариамна обняла меня и ее глаза заблестели странным блеском, причину чего я не мог понять.

— Скажи это еще раз, — попросила она. — Скажи еще раз, что ты стыдишься их, Луций.

— Когда римляне ведут себя как варвары и нарушают собственные законы, я стыжусь, что я тоже римлянин.

— Через некоторое время мы сможем слегка облегчить ношу этого стыда, — заметила Мариамна.

Я был несколько озадачен и стал пылко просить Мариамну объяснить, что она имеет в виду. Она ничего не ответила на мои вопросы, сказав, что дала клятву хранить молчание, но что когда я достигну совершеннолетия, смысл того, что она сказала, станет мне ясен.

— Сказать больше я не могу, — объявила она. — Скоро ты узнаешь правду. Твои слова были мне приятны. Теперь я знаю, что ты не презираешь мой народ.

— Как я могу их презирать! — воскликнул я. — Я ел ваш хлеб, и я родился под вашим небом. Кроме того существует еще и Ревекка.

— Да, — подтвердила Мариамна, — есть Ревекка.

Из-за драпировок она посмотрела во внутренний двор, находящийся внизу.

— Скоро она будет здесь, — произнесла она. — О мой Луций, ты ловишь птичку, которую нелегко поймать.

Я преисполнился страдания и стал умолять ее сказать мне правду. Правда ли, что девушка смеется надо мной, как она смеялась над многими другими, изображая любовь, которую она на самом деле не испытывала? Ведь Ревекка была большой мастерицей в этом искусстве, известном каждой красавице, предлагая, казалось бы, наслаждение и все же отказывая в нем, внешне уступая и все же твердо сопротивляясь, будучи мягкой и жестокой, пылкой и холодной, нежной и резкой в одно и то же время. Короче, она была кокеткой, и хотя ей было всего семнадцать лет, знала все трюки, которыми пользуются женщины, чтобы в цепях вести мужчин по каменистой дороге любви. Но Мариамна, хотя и была мудрой женщиной, не могла предложить мне ничего утешительного, говоря о Ревекке.

— На твоем пути будет много препятствий, ведь дочери первосвященника очень трудно выйти замуж за нееврея. Но перед ее приходом пусть одна из девушек отведет тебя в ванную комнату и сделает тебе массаж, а я дам тебе чистую одежду, потому что не годится вести любовные разговоры в разорванной туник и с кровью на руках.

Таким образом она отвела меня в ванную комнату, которая была построена в нижней части дома. Эта была комната отделанная бледно-зеленым мрамором, очень приятным на глаз, с водой изливающийся из пасти змеи, вырезанной в порфире. Здесь она созвала девушек рабынь, которые сняли с меня разорванную тунику, омыли мое тело и при этом были очень вольны на язык, обсуждая прелести его частей и белизну моей кожи, которая и правда была гладкой и мягкой как у девушки. Потом Мариамна принесла мне одежду из тонкого полотна, богато вышитую и украшенную драгоценными камнями, и пару чудесных коринтийских сандалий. Во все это девушки и надели меня, пока Мариамна мазала целебной мазью мою царапину под глазом, отмечая при этом, что когда молодой человек собирается на свидание со своей любимой ему не следует лезть в драку. После этого она хитро соединила духи и лекарства, заметив, что в вопросе влечения мужчин и женщин запахи имеют очень важную роль.

— Чтобы привлечь мужчину, — сказала Мариамна, — женщина должна брать тонкие духи, например из сандалового дерева или мирры, а так же ароматический бальзам, известный как бальзам из Гилеада. Но чтобы привлечь женщину, мужчина должен использовать животные запахи — мускас и цебетин, осторожно смешанный с маслом бергамота, потому что женщина, не смотря на свою нежность и утонченность поведения, даже еще ближе к зверям, чем мужчина.

После чего она помазала меня в разных местах своими ароматичными мазями, которые придали мне по настоящему благородный животный запах. Девушки напомадили мои волосы, завили их, завязали на моих ногах сандалии, уложили складки моей чудесной туники и, будучи нахальными распутницами, то и дело щекотали и целовали меня. Но Мариамна шикнула на них, заявив, что я не для них, и повела меня в свою богато обставленную комнату ожидать Ревекку.

— Я знаю, — произнесла она, — что сегодня кровь кипит в твоих жилах. Но будь осторожен, мой Луций. Еврейские девушки не похожи на гречанок и римлянок, которые расстаются со своей девственностью с той же готовностью, с которой скидывают пояски. Тот, кто слишком пылко тянется к соблазнительному плоду, падает с дерева и сворачивает шею.

С этими словами она вышла во внутренний дворик, а я стал смотреть сквозь драпировки и увидел, как прибыли крытые носилки, которые несли четверо мускулистых нубийцев. Мое сердце забилось еще сильнее от возбуждения, когда Ревекка вышла из носилок и через несколько мгновений появилась передо мной в комнате. Должно быть, вы не знакомы с тем видом красоты, которым обладают эти юные еврейки. Действительно, ничто не может сравниться с этой юной свежестью, этим контрастом молочной кожи и темных волос, этими изгибами девичьего тела только только обретающего зрелость, глазами, обещающими и отчужденными, длинными темными ресницами, губами, созданными для поцелуев, полной молодой грудью. Правда, как часто утверждал отец, будучи знатоком женской красоты, эти еврейки не слишком хороши в возрасте и часто к концу жизни сильно полнеют, но в те времена я мало думал о будущем, а жаждал лишь радостей настоящего. И я не мог представить себе ни одну женщину, даже бессмертную Афродиту, которая могла бы предложить мужчине большее наслаждение, чем Ревекка в совершенстве своей юности.

Легко войдя в комнату, она подошла ко мне, мельком взглянула на Мариамну, словно шаловливый ребенок, решивший совершить то, что не должен делать, обхватила руками мою голову и поцеловала прямо в губы. Кровь взыграла во мне, я шагнул вперед, чтобы вернуть ей ласку с лихвой, но она ловко отступила прочь и лукаво посмотрела на меня. Ее веселые глаза оглядели меня с моих напомаженных кудрей до коринтийских сандалий, и я не сомневаюсь, что она заметила мой благородный животный запах, так как им пропахла вся комната.

— Привет моему благородному Цезарю, — воскликнула она. Так она меня обычно встречала, но боюсь, причина была не в ее уважении, а в ее насмешливости. — Подумать только, они сделали тебя красивым как юного Аполлона. Но почему же у тебя подбит глаз? Ты подрался?

При ее словах я коснулся пальцем глаза, который, несмотря на все ухищрения Мариамны, заплыл и переменился в цвете, после чего поведал о случившемся во дворе неевреев. Услышав мой рассказ о драке, Ревекка рассмеялась и заявила, что новость придется по душе ее брату Элеазару.

— Он все больше жаждет войны, — сообщила она. — Была бы его воля, он бы завтра же объявил войну Риму. Отец еле его сдерживает. Элеазар считает себя вторым Иудой Маккавеем.

Мариамна вздохнула и громко заявила, что лучше бы Элеазару никогда не рождаться на свет, потому что брат Ревекки был колючкой в мирной партии Иерусалима. Высшие священники полагались на защиту вооруженной мощи римлян, без которых их бы в клочья разорвал народ, страшно ненавидевший их за вымогательства. Но этот Элеазар был патриотом, горячей головой и совсем не беспокоился о безопасности священников, но горел желанием вернуть своей стране утраченную свободу и изгнать с земли Иудеи чужеземцев, которые ею правили. Кроме того он командовал стражей Храма, единственного еврейского органа в Иерусалиме, члены которого имели право носить оружие. Позднее я много расскажу об этой страже Храма, потому что именно они обеспечили средства, с помощью которых началось восстание в Иудеи. В обычное время это были жалкие силы, состоящие из трех священников и двадцати одного левита, в чьи обязанности входило поддержание порядка в Храме. Но когда Элеазар возглавил эти силы, он тайно увеличил их, обучая священников и левитов обращаться с оружием, пока не получил под своей командой от восьмидесяти до ста вооруженных мужчин, готовых ко дню расплаты с римлянами. Из-за этого его отец, первосвященник Ананья, горько сожалел о том, что дал Элеазару командовать стражей Храма. Он бы с радостью лишил сына этого поста, но боялся гнева народа, ведь Элеазар был популярен и многие считали его спасителем, посланным Богом. И правда, хотя он стал моим злейшим врагом, ради справедливости я должен признать, что он обладал многими благородными качествами, будучи необыкновенно смелым и отважным, но ему не доставало хитрости и терпения, качества, которыми должен обладать человек, желающий стать великим полководцем.

Тем временем, тоном самого пылкого негодования Ревекка пожаловалась на тиранию брата, чья ненависть к римлянам дошла до того, что он не мог вынести, чтобы его сестра входила в дом, где бывают римляне.

— И если бы он узнал, что я поцеловала одного из них, — сказала она, — он бы убил меня и тебя тоже, мой Цезарь, если бы смог тебя поймать. Он следит за мной словно ястреб и подкупает слуг, чтобы они сообщали ему, если я ухожу из дома. К счастью, большую часть времени он должен проводить в Храме, и потому я могу тайно уходить и приходить сюда, чтобы слегка развлечься. Даже когда мы были детьми, он пытался мною командовать. Можно подумать, что он не брат мой, а отец. Но я все равно поступаю по своему. Даже еврейская женщина имеет свободу.

Она непокорно вскинула голову, так что ее золотой головной убор зазвенел, и шаловливо взглянула на Мариамну.

— Элеазар не одобряет тебя, — сказала она. — Если он узнает, где я, он явится сюда и устроит скандал.

Мариамна улыбнулась.

— Существует немало людей, которые меня не одобряют, — ответила она. — И все же из всех я больше всего опасаюсь твоего брата. Я боюсь не его лично, потому что считаю его мальчишкой, причем испорченным мальчишкой. Но мы, жители Иерусалима, напоминаем людей, стоящих на горе сухих дров. Одна искра способна уничтожить всех нас, и твой брат относится к тем глупцам, что способны дать эту искру. Из-за этого то я и боюсь его.

После этих слов Мариамна произнесла какое-то извинение и оставила меня наедине с Ревеккой, которая с лукавым огоньком в глазах задорно смотрела на меня. Мое сердце колотилось от переполняющих меня чувств, но я сдержал свое желание и не обнял ее. Вместе с любовью я испытывал и неловкое чувство, что она смеется надо мной, потому что временами она обращалась со мной как с ребенком, и хотя я и правда был молод, меня обижало подобное обращение.

— Вскоре, — произнес я, касаясь золотой буллы, свисающей с шеи, — я уже не буду носить этого символа несовершеннолетнего. И моя туника с пурпурной полосой будет заменена на шерстяную тогу. Я встану взрослым и буду свободен.

— Действительно, — мягко согласилась Ревекка. — И что ты будешь делать, мой Цезарь?

— Почему ты называешь меня Цезарем? — раздраженно воскликнул я. — Сколько бы ты не говорила со мной, ты всегда смеешься, словно в глубине души презираешь меня за то, что я римлянин.

Она смяла между пальцами поясок и опустила глаза.

— Мне так трудно встречаться с тобой, Луций. Я все время под надзором. За мной следят. Мне стало почти невозможно выйти из отцовского дома. Иерусалим напоминает тюрьму. Здесь едва можно дышать. У меня совсем нет свободы.

Она вздохнула, словно была физически угнетена, и я понял ее чувства. Сама атмосфера Иерусалима в те дни сгустилась, насыщенная неясной угрозой. Я шагнул к ней, но по прежнему сдерживал желание взять ее на руки.

— Ревекка, — взмолился я, — уедем отсюда. Уедем со мной.

— Разве я могу? — ответила она. — И куда мы пойдем? На что мы будем жить?

— На деньги, которые отец обещал мне, после того, как я достигну совершеннолетия. Нам их вполне хватит. Мы можем жить в Александрии или в Риме или бороздить море вокруг Крита или Кипра. Мы можем даже жить в провинциях Испании или Галлии. Мир велик, почему мы должны оставаться в этом городе? Это гневное, несчастливое место, и в любой момент здесь может разразиться война. Ты даже лучше меня знаешь, какая опасность нависла над Иерусалимом.

— Да, — произнесла она. — Я знаю опасность. Мариамна права. Мы напоминаем людей, стоящих на сухих дровах. Малейшая искра погубит нас.

— Тогда уедем! — закричал я. — Чего ты достигнешь, оставаясь здесь?

При мысли о путешествии в далекие земли ее глаза вспыхнули, ведь она никогда не видела мира, но с рождения жила за стенами Верхнего города.

— О Луций, — заговорила она, — ты правда увезешь меня отсюда? Как хорошо нам могло бы быть вместе, когда никто не будет следить за нами.

— Тогда идем. Тебя здесь ничего не удерживает.

— Увы, слишком многое удерживает, — воскликнула она. — Должна ли я покинуть единственно известное мне место, ослушаться родителей и навлечь на себя их проклятие? Должна ли я пойти на все это ради римлянина? Римляне не похожи на евреев. Они неверные мужья. Они дарят девушкам-рабыням то, что должны беречь для своих жен. Я знаю. Мариамна рассказывала мне.

— В отношении меня это не так, — ответил я. — Я буду верен.

Она улыбнулась и игриво ударила меня кончиком пояска.

— Верен? Может быть ты будешь верен, пока мое тело сохраняет молодость, а лицо доставляет тебе удовольствие. Но когда на моем лбу появятся морщины, и я постарею, тогда ты покинешь меня и станешь утешаться с юными рабынями, которых сможешь купить на рынке. Таковы обычаи римлян.

— Клянусь Юпитером, — объявил я, — что никогда не брошу тебя ради рабыни.

Она покачала головой и задумчиво посмотрела на меня.

— Так ли велика эта клятва? Ах, как легко давать обещания. Но, возможно, ты прав, возможно ты и вправду будешь верен… Что же касается Иерусалима… О Луций, я боюсь покидать эти стены. Если Элеазар узнает, что я ушла с тобой, он будет преследовать нас, даже если мы улетим на край земли.

Она содрогнулась.

— Он скорее убьет меня, чем позволит выйти замуж за римлянина.

— А если бы я был евреем, — произнес я, — ты бы тогда вышла за меня замуж?

— Не могу сказать, — ответила она, потому что, это было в ее характере, она не могла противиться искушению, своей болтовней все время держать человека в тревоге. Однако взгляд, которым она меня одарила, казалось опровергал неуверенность ее слов.

— О Луций, все могло бы быть проще! Почему ты родился римлянином? Почему ты не еврей?

На что я гневно спросил, как же помочь мне, такому, как я есть.

— Во всем виноват ваш закон, — кричал я. — Почему вы так презираете чужеземцев, деля все человечество на евреев и неевреев? Почему вы запрещаете браки с чужеземцами? Римляне женятся на ком хотят. Разве вы лучше римлян?

— Не я устанавливала законы, — заметила Ревекка. — Это было сделано Моисеем. Без сомнения, когда наши праотцы странствовали по пустыне, подобный закон был необходим для поддержания чистоты. Потому что мужчины жаждали иноплеменных женщин, а женщины… кто знает? Может быть они жаждали чужих мужчин, мой Цезарь.

Она посмотрела на меня. В ее глазах появился такой побуждающий блеск, что я уже не мог сдерживать свое желание. Схватив ее в объятия, я стал целовать ее в губы с такой дикой страстью, что она могла бы подумать, что я собираюсь разорвать ее. Однако при этом она не была огорошена, а страстно упивалась моими поцелуями, пока я, не унесенный своей страстью, не бросил ее на ложе и, учитывая вызов, пошел бы до конца, если бы она как угорь не вывернулась бы из моих объятий, оставив меня лежать на спине, обнимая шелковую подушку.

— Довольно, — сказала Ревекка, слегка покраснев от возбуждения, вызванного объятиями, но стараясь в то же время выглядеть добродетельной и не одобряющей мое поведение. — Или ты считаешь, я одна из девушек для развлечения, которыми ты можешь насладиться лишь позвав их? Римлянин! Ты не лучше зверя.

— Ты провоцируешь меня, — рассердился я. — Ты играешь со мной.

— Я не играю, — запротестовала Ревекка. — Но ты слишком торопишься. Я не девушка для развлечения.

— Если ты не девушка для развлечений, почему ты ведешь себя как они? Если ты не любишь меня, по крайней мере перестань насмехаться надо мной.

Она вновь покрутила кончик своего пояска, как делала всегда, когда была расстроена или озадачена.

— Я ничего не знаю о мире за пределами этих стен. Могу ли я быть уверена, что если бы я пошла с тобой, то продолжала бы тебе нравиться? Ты не моей веры. Ты не почитаешь моего Бога. Ты поклоняешься римским идолам: Юпитеру, Марсу, Венере и всем остальным. Должна ли я, дочь первосвященника Ананьи, выйти замуж за человека, который поклоняется вырезанным образам? Нам запретил это Моисей, наш законодатель, и мы всегда считали это главным запретом.

— Меня не волнуют римские боги, — ответил я. — Разве я не родился и не вырос в Иудее? Разве я не сидел у ног рабби Мелкиеля и не изучал Тору и пророков?

— Это правда, — признала она, — на даже это не сделает тебя в глазах моей семьи евреем. Существует так много трудностей, Луций.

— Если бы ты любила меня, — заявил я, — мы смогли бы преодолеть трудности.

Она вздохнула и не ответила, а, отвернувшись от меня, вышла из комнаты, чтобы присоединиться к Мариамне, которая сидела у фонтана во внутреннем дворике, слушая свою рабыню, играющую на флейте. Мы присоединились к ней и в молчании сели, слушая некоторое время нежную мелодию, сливающуюся с шумом падающей воды. Когда рабыня ушла, Ревекка повернулась к Мариамне.

— Луций хочет, чтобы я покинула Иерусалим, — сообщила она. — Он бы взял меня в Рим или Александрию. Он не знает, до чего тяжело это было бы для меня. Я рассказывала тебе о планах Элеазара?

— До меня дошли кое-какие слухи, — ответила Мариамна. — Как я поняла, болтали, что на прошлом пиру, который мы устроили, ты танцевала в присутствии Луция, а так же Метилия и Септимия.

— Он боится за мою добродетель, — сказала Ревекка, довольно многозначительно глядя на меня. — Он считает, что для того, чтобы уберечь меня от дурного, я должна выйти замуж.

— Действительно, тебе следует выйти замуж, — согласилась Мариамна. — Тебе уже семнадцать. Когда дыня созрела, ее надо есть. Когда девушка созревает, она должна выйти замуж.

Ревекка, соглашаясь, кивнула и шаловливо выставила грудь. Действительно, ее груди были круглыми, словно дыни и почти такими же большими, так что в этом она была прекрасно оснащена.

— Мой отец не возражает против танцев перед римлянами, — сказала она. — Все, что усиливает дружеские чувства между нашими народами, встречает его одобрение. Но когда дело доходит до вопроса о моем браке с римлянином, он думает иначе. Элеазар говорил с ним, и они пришли к соглашению. Они уже решили, за кого я должна выйти замуж.

При этом известии я побледнел и яростно спросил, почему она ничего не сказала мне об этих планах. Волна ревности заполнила все мое существо.

— Кого они выбрали? — требовательно сказал я. — Назови имя!

— Его имя Иосиф бен Менахем, — ответила Ревекка.

Мое сердце упало, потому что хотя я и не встречался с этим человеком, я знал, что он был из древней еврейской семьи, богатой и хорошо известной как в Иерусалиме, так и в Вавилоне. Я не мог отрицать, что это был грозный соперник.

— Ты… ты не любишь его? — спросил я. — Ты не любишь этого человека?

— Мой отец хочет, чтобы я вышла за него замуж, — сказала Ревекка.

— И ты выполнишь отцовскую волю?

— О Луций, разве могу я поступить иначе! — воскликнула Ревекка. — Даже римлянка не может выйти замуж за того, кого она выбрала, а среди нас, евреев, отцовское слово закон. Что касается любви, то ничего не могу сказать. Он хороший человек. Я знаю его с детства. Он будет верным мужем, и кроме того он из моего народа.

Я вновь столкнулся с этим — с невидимой преградой, которую евреи воздвигают между собой и остальным человечеством. Отчаяние сокрушило меня, ведь я был не в силах изменить свое происхождение. Мариамна, видя мои страдания, вернулась к тайне, которую упоминала раньше.

— Не отчаивайся, мой Луций, — заявила она. — Через некоторое время ты узнаешь правду о себе. Не приходи в отчаяние из-за того, что она так хвалит этого Иосифа. Она делает это, чтобы помучить тебя. Он не получит ее.

— Я убью его, если он прикоснется к ней! — в ярости закричал я, но сразу же почувствовал, как это глупо, потому что Ревекка только смеялась, лукаво глядя на меня.

— Ты почти такой же бешенный как Элеазар! — воскликнула она. — Он говорить, что убьет тебя, если ты коснешься меня. Ты говоришь, что убьешь Иосифа, если он коснется меня. Неужели все мужчины такие же дикие как эти? — спросила она у Мариамны.

— Большинство, — ответила Мариамна. — Мужчины такие глупцы.

— Бедный Иосиф, кого, интересно, убьет он? — заметила Ревекка. — Кажется было бы справедливо, если бы и он решил кому-нибудь мстить. Но Иосиф кроток, как ягненок. Кроме того убийство противно его убеждениям. Ты знаешь, что я о нем слышала?

Она встала и неожиданно устремилась к Мариамне, прошептав ей на ухо несколько слов, которые ошеломили Мариамну, так что она пробормотала:

— Кто бы мог подумать!

И Ревекка, взяв с меня клятву хранить тайну, считала по некоторым причинам интересным делить со мной свой секрет, который заключался в том, что этот Иосиф, за которого выдавали Ревекку, был тайным последователем рабби Иисуса и считал его мессией.

— И значит он не станет убивать, — сообщила Ревекка, — потому что эти последователи рабби Иисуса утверждают, что люди должны любить друг друга, а не ненавидеть, и «во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними».[6]

Так я впервые услышал об этом учении, которое и правда было благородным и ценным, хотя мало людей, применяющих его на практике. Но знание этого не облегчало ревности и гнева, которые я испытывал к Иосифу. Хотя частью своего существа я чуть было не начинал ненавидеть Ревекку за то, что она так со мной обращалась, все же я не мог вынести мысль, что потеряю ее или увижу, как ее красота радует другого мужчину. Мариамна как могла утешала меня, говоря, что когда я узнаю правду о себе, все предстанет передо мной в ином свете.

— И потому не расстраивайся, — сказала она, — сегодня на пиру я хочу видеть счастливые лица. У нас будет римский вечер, потому что сегодня придет командующий крепостью Антония Метилий, а так же центурион Септимий. Рабби Малкиель почитает свои новые переводы. Если же нам надоест разговаривать, девушки будут танцевать для нас. Так мы возьмем лучшее от двух миров, мой дорогой, и усилим дружеские чувства между евреями и римлянами.

* * *

Перед тем как описать пир в доме Мариамны, позвольте мне поговорить о состоянии земли Иудеи, потому что именно так мы сможем проникнуть в предназначение судьбы и понять, как такое страшное несчастье пришло на эту землю. Иудея бедная страна, гористая, бесплодная, жаркая и очень скудная дождями. Большую ее часть составляет пустыня, и там нет достаточного количества рек, чтобы обеспечить достаточно воды для цветения пустыни. Даже та вода, что имелась, использовалась недостаточно хорошо, потому что древние каналы, что когда-то проводили воду в пустыню, забились и заглохли, и никто из правителей страны не старался вычистить их, мало заботясь о процветании народа. И потому между народом и правителями образовалась огромная пропасть, гораздо глубже ущелья, что разделял Иерусалим. Среди народа можно было встретить бедность, голод и отрепье, а в то же время священники владели домами, напоминающими дворцы, и жили как цари. И это было причиной падения Иерусалима, потому что народ ненавидел священников за их поборы, а священники ненавидели народ, потому что боялись его. И вот, когда началось восстание, народ сражался не только против римлян, но и против правящих священников и полностью уничтожил их. Но уничтожив своих лидеров, они обеспечили собственную гибель, потому что не было других для руководства народом, и они растратили в междоусобице силы и средства, которые могли бы использовать против римлян.

Главные священники и их семьи составляли аристократию Иерусалима. В руки этих привилегированных семей постоянно тек поток золота, вымогаемый из народа всеми доступными способами. Народ был обязан не только платить налоги на свои жертвоприношения, но их принуждали и множеством других способов увеличивать богатства священников. Беднейшие крестьяне из Шарона и Галилеи, беднейшие рыбаки с Геннесаретского озера должны были платить десятину со своих товаров перед тем как продать их в Иерусалиме. Более того, даже чтобы привести свои товары в город они должны были платить, потому что у каждого брода, перекрестка дороги и у каждых городских ворот, поджидали сборщики налогов. И если человек отказывался заплатить или же не мог заплатить, его товар объявлялся нечистым, и ни один человек в городе не осмеливался его купить. И ко всему прочему народ должен был платить множество иных налогов, потому что римляне тоже их собирали и были ничуть не менее хищными чем священники. Они налагали налоги на соль, налоги на одежду и кожу, поголовную подать и земельный налог. Думаю, они обложили бы налогом и воздух, если бы знали, как это сделать. И горе крестьянину или рыбаку, который бы не смог заплатить. У него бы забрали лошадь или корову, были бы конфискованы его земли и орудия. У рыбаков забирали даже сети. Но эти несчастливые не были бы проданы вместе со своими семьями, как это делалось в Риме, потому что еврейские законы запрещается превращать ближних в рабов. Однако несчастные были бы благодарны за такую судьбу, ведь хозяин по крайней мере кормит своих рабов. И потому, не имея другой возможности наполнить желудок, крестьяне или рыбаки, ограбленные сборщиками налогов, в свою очередь становились грабителями, так что в стране было полно разбойников, и никто не путешествовал в одиночку или без оружия, не рискуя жизнью. Тем временем земля, которая раньше принадлежала неимущим, оставалась необработанной и превращалась в пустыню, таким образом хищничество сборщиков налогов губило их намерения, ведь источник богатства иссыхал, и страна, которая и так была бедна, становилась еще беднее.

Вымогательства сборщиков налогов были не единственными источниками богатства священников. Со всего мира, где бы ни существовали еврейские общины, в Храм стекался поток сокровищ, и многие из этих сокровищ прилипало к рукам священников. Постоянно в годы величия Иерусалима, в святой город прибывали посланцы и с песнями ликуя шли к Храму, неся в сосудах и золотых корзинах свои дары. Часто богатые евреи завещали Храму все свое состояние и размер некоторых даров потрясал воображение. Весь драгоценный металл, что покрывал мощные ворота в стене вокруг Святилища, золото с одной стороны и серебро с другой, было даром сказочно богатого еврея Алибарха из Александрии. Не только богатые приносили дары. С приходом каждого урожая смиренные крестьяне, пастухи, садоводы шли в Храм, неся в своих натруженных руках первые плоды со своих полей или от стад или садов, лучшие снопы с зерном, чудесные фиги, самый сладкий виноград, жирнейших козлят и ягнят, выбранных с любовью и отдаваемых с радостью тому богу, от которого исходит и добро и зло. И правда, хотя сам он голодал, этот бедный народ никогда не жалел своих первинок, и по доброй воли отдавал их. Однако не Бог наслаждался лучшими гранатами и фигами или лакомился жирными волами и овцами, ведь Бог не нуждался в человеческих дарах и не ел мяса животных и плодов земли. Как и в случае с жертвами, все это доставалось не Богу, а священникам, которые жили этим.

Я не хочу заставить вас полагать, что все это изобилие поровну делилось между священниками. Большая часть богатства доставалась членами нескольких привилегированных семей, из которых выбирали первосвященников. Низшее священство жило в бедности, добывая себе на пропитание тем, что продавали шкуры животных, принесенных в жертву в Храме. Они жили в беднейшей части Нижнего города и когда поднимали глаза, то могли видеть дворцы священников, расположенные на вершине горы Сион, где в роскоши жили некоронованные правители Иерусалима, окруженные слугами и большим количеством детей. Эти дети священников, достигая совершеннолетия, ничего не делали и окруженные богатством, начинали рассуждать и вести себя в чужих евреям традициях. Они все время жаждали новых ощущений и поблажек. Искусство и философия греков, а так же роскошь римлян смягчили строгие правила, которых они должны были придерживаться. Уже даже во времена Ирода, греческие и римские обычаи стали влиять на поведение еврейской аристократии и, как это не может показаться странным, на тех, кто был ближе всего к Храму и его священным ритуалам, кто был наиболее подвержен дружбе с чужеземцами и их обычаями, представляемыми Иродом и усиленными царем Агриппой, который получил образование в Риме и держался скорее как римлян, чем как еврей. И хотя внешне это молодое поколение священнических семей придерживалось строго ортодоксальных взглядов, тайно они насмехались над ритуалами собственной веры. Они разбирались в философских концепциях греков, цинично подвергали все сомнению и были исполнены скептицизма. При этом они еще были и искустными лицемерами, потому что внешне никак не проявляли отсутствие веры, но на публике изображали себя правоверными законодателями, как если бы каждый из них был маленьким Моисеем на горе Синай. Однако среди своих на тайных ночных пирах, которые они устраивали в честь богатых римлян, они отбрасывали прочь жесткие запреты, налагаемые традицией, и потакали обычаям, распространенным в Риме и Александрии, смешивая удовольствия Эроса и Психеи.

Дом Мариамны в Верхнем Рынке обеспечивал место для этих испорченных баловней, здесь они могли тешить свои страсти при определенном благоразумии. Для нее это было и приятно, и доходно, ведь она получала подарки, во много раз превосходящие суммы, что тратила на пиры. Кроме того ей очень нравилась молодежь и она наслаждалась, наблюдая ее жизнерадостность, когда вино и танцы девушек-рабынь освобождали их от ограничений жестких традиций и они все меньше и меньше оставались иудеями, а все больше и больше становились язычниками. Тем не менее пиры у Мариамны никогда не бывали грубыми, как это происходило в таких ситуациях в Нероновском Риме. В доме Мариамны не было «изрыгалищ», потому что она следила, чтобы неподобающем образом не напивались до тошноты. Даже любовные наслаждения были ограничены. Девушки не танцевали нагими, как это делалось в Риме, но надевали на свои юные тела газовые туники, которые частично скрывали, частично открывали, возбуждали чувства более тонкие, чем нагота сама по себе. Не терпела Мариамна и тех противных природе обычаев, что были так распространены в Риме. Она была недовольна, когда пользовались девушками, еще не вышедшими из детского возраста и не созревшими для любви, хотя использовать таких детей стало очень модно в Риме со времен Тиберия, который был большим любителем такой любви. Не предлагала она своим гостям и мальчиков, не смотря на тот факт, что греки были очень привержены к таким забавам и считали любовь мальчика более желанной чем любовь девушки. Но у евреев подобно считалось запретным, потому что их закон запрещал им мужеложество и утверждал, что город Содом был уничтожен огнем и расплавленной серой из-за приверженности содомских жителей этой любви.

В тот вечер пир проходил во внутренним дворике под звездами, так как погода была очень теплая, а воздух столь спокоен, что пламя от масленных светильников еле-еле колебалось. С трех сторон от фонтана были установлены столы, а кушетки для гостей были поставлены с внешней стороны стола, оставляя в центе пространство для рабов, приносящих еду. Фактически, это был типичный римский триклиниум, потому что в принятии пищи евреи заимствовали обычаи у римлян, точно так же как в делах субботы римляне заимствовали обычай евреев. Что касается гостей, то их было немного, так как Мариамна терпеть не могла большие сборища. Здесь были два молодых аристократа Горион бен Никодим и Симон бен Киафа, две молодые женщины, говорящие по гречески с ионийским акцентом, чьих имен я не помню, центурион Септимий и Метилий, блистательный в своем фигурном нагруднике военного трибунала, а так же Ревекка, Мариамна и я сам. Метелий занял почетное место, что было неизменной политикой Мариамны, когда бы римляне не приходили к ней в дом, прилагать все усилия, чтобы польстить им, надеясь таким образом усилить их добрую волю. В этом она добилась некоторого успеха, и в крепости было немало тех, кто испытывал симпатию к евреям и желал им добра, особенно Метилий, командующий гарнизоном. Фактически этот Метилий находился под большим влиянием веры евреев и был почитателем рабби Малкиеля, о котором я уже рассказывал. Особенно он любил слушать, как рабби читает свои переводы иудейских текстов, и хотя эти тексты уже давно были переведены семьюдесятью учеными при Птолемее Филадельфе, рабби Малкиель вновь переводил их на греческий, так как был большим ученым и считал старый перевод неточным.

И здесь я должен отметить, что эти еврейские раввины, вроде рабби Малкиеля, оказывали огромное влияние на народ, который, потеряв веру в своих верховных священников, обратился за духовной пищей к раввинам. Между раввинами и простыми людьми не существовало такой пропасти, что разделяло народ и священников. Очень часто раввины были бедны, как например, этот рабби Малкиель, он был простым сапожником и жил в бедном доме в Нижнем городе. Тем не менее его очень уважали за ученость, и когда он приходил в Храм, его сразу же окружали последователи, многие из которых были чужеземцами, ведь он учил не во внутреннем дворе, а во дворе неевреев у ступеней, ведущих в крепость Антония. Из-за влияния на Метилия, Мариамна пригласила его на пир, и странно было видеть среди этих богато одетых юношей и девушек его старую бедную одежду, неряшливую седую бороду и завитки у ушей. Вино он пил умеренно, мало ел, но никогда не высказывал неодобрения или порицания и в этом очень отличался от фарисеев. Его глаза были веселы, он радовался шуткам и не считал ни одного человека и ни одно место нечистым, но свободно дарил свою мудрость всем, кто об этом просил, и шел туда, куда его звали. Как я узнал позднее, он и вправду был последователем рабби Иисуса, которого считал Мессией, и его учение имело этот источник, но в те дни христиане, как они потом стали себя называть, вряд ли отделяли себя от иудеев. Рабби Иисус воспринимался многими как всего навсего один из многих добрых равинов, что смело выступает против узости фарисеев, алчности священников и самомнению книжников. Этот рабби Малкиель также принадлежал к партии мира и был противником зелотов, жаждущих войны с Римом. Поэтому он учил и твердо верил, что хотя Рим завоевал Иудею, Иудея когда-нибудь обратит процесс вспять и завоюет Рим, но не мечами и копьями, а духовным оружием. В этом смысле, подобное бескровное завоевание было величайшей надеждой рабби Малкиеля, и он не переставал твердить своим ученикам, что это должно быть целью каждого, кто жаждет называться слугой Божьим. «Вооружитесь оружием духа, — говорит он. — Ибо с ним вы сможете завоевать весь мир, потому что с вами пребудет Бог. Мечом мы лишь добьемся собственной гибели, ибо Бог не в человекоубийстве, но в мире и любви».

Метилий, командующий гарнизоном, разделял надежды рабби на сохраниние мира в Иудее. Он совсем не походил на римских офицеров этот Метилий, будучи мягким, пухлым и каким-то меланхоличным. Так как он не нажил серьезных врагов и был очень добросовестным, он смог возвыситься до значительного поста, потому что в качестве командующего крепостью Антония фактически контролировал Иерусалим, а тот, кто контролировал Иерусалим, контролировал и всю Иудею. Он неохотно правил бурлящим городом и мечтал о том дне, когда сможет уйти в отставку и посвятить себя поэзии, так как под своим нагрудником он был тоскующим поклонником искусства. Кроме того, будучи знаком с греческими и римскими авторами, он сильно полюбил еврейскую поэзию, и когда мы сидели у фонтана, попросил рабби Малкиеля продекламировать строки из их священных поэм.

— Я люблю, люблю их, — кричал он.

Он был уже пьян и преисполнен скорбных чувств.

— Ох! Эта ваша поэзия сожаления и покаяния. О, до чего вы, евреи, преследуете себя сожалением. Это ваше понимание краткости жизни, мимолетности всего на земле. Вы смешиваете вино с мирром, чтоб придать ему оттенок горечи. Ах, дорогие друзья, я плачу, когда думаю, чем он мог быть, и что я есть. Читай. Говори о нашей мимолетности и ничтожности.

Рабби Малкиель был рад подчиниться приказу. У него была удивительная память, и он любил звучание древних еврейских поэм в их греческой форме. Мягко раскачиваясь из стороны в сторону, он монотонным голосом заговорил о неопределенности краткого пребывания человека на земле.

Человек, рожденный женой, Краткодневен и пресыщен печалями. Как цветок, он выходит и опадает. Убегает, как тень, и не останавливается. И на него-то ты отверзаешь очи твои, И меня ведешь на суд с тобою?… Уклонись от него: пусть он отдохнет. Доколе не окончит, как наемник, дня своего. [7]

Метилий закрыл глаза и с напряженным вниманием вслушивался в слова рабби Малкиеля, но Септимий, центурион, не обращал внимания на стихи, а с пренебрежением смотрел на Метилия, которого втайне презирал, считая его жалким дилетантом и старухой. Лакая вино, он объявил, что эта «поэзия сожаления» подходит только для слабаков, у которых нет ни сил, ни аппетита вдоволь пить из чаши жизни.

— Это поэзия поражения, — кричал он. — Поэзия завоеванного народа. Когда римляне начнут писать такие поэмы, они тоже встанут на путь упадка. Лишь побежденные народы выказывают почтение закату. А те, кто побеждает, поклоняется восходу!

— Это правда, — сказал Горион бен Никодим, один из молодых еврейских аристократов, о которых я говорил ранее. Он был одет в великолепный наряд из серебряных нитей, который позволялось носить членам семей высшего священства. Его борода была завита по халдейской моде. На его лице лежала глубокая печаль, которую часто можно видеть на лицах евреев, когда они думали о многочисленных страданиях своего народа.

— Это правда, — повторил он. — Наше солнце зашло. Давайте, по крайней мере, надеяться, что оно не зайдет в крови.

— Закат в Иерусалиме всегда кровавый, — заметил Септимий. — Когда смотришь на запад из крепости Антония, можно и правда подумать, что солнце опускается в кровавое море. Это предзнаменование, ученый раввин? Что означает этот кровавый закат?

— Не могу сказать, — ответил рабби Малкиель. — После заката спускается тьма, а после тьмы снова должно взойти солнце.

— Пророческая душа! — воскликнул Метилий, выпивая еще одну чашу. — Дай мне сказать тебе правду, драгоценный рабби. Я надеюсь, что этот город будет жить в мире. Я люблю это место, не смотря на отсутствие удобств. Когда я вижу, как первые лучи солнца касаются золота Храма, и слышу звуки шофара[8], приветствующего день, я ощущаю глубокое волнение. А потом я вижу толпы, стекающиеся к Храму, и бедные, оборванные люди тратят последний обол на скромную жертву, подносимую своему богу, и это умиляет меня. Против воли я чувствую, как мои глаза наполняются слезами, хотя я знаю, что это грабеж и суеверие, и что все, что достигает бедняк своей жертвой, это обогащает нескольких грабителей в высших священнических домах, у которых и так всего предостаточно. Разве не так, Горион?

Он хитро взглянул на Гориона бен Никодима, который покраснел и пробормотал что-то в свою халдейскую бороду.

— Значит, я говорю правду, старик. Надеюсь, если солнце Иерусалима и вправду зайдет, оно зайдет не в крови, а в спокойствии. Этот город и так слишком часто видел кровь.

— Редкие слова в устах римлянина, — заметил рабби Малкиель. — Хорошо, если бы все твои соотечественники думали так же.

— Ах да. Ты думаешь о прокураторе, — сказал Метилий. — Позволь сказать следующее. Мы не во всем согласны с методами Гессия Флора. Я прав, Септимий?

Центурион взглянул на меня и скривился, но счел за мудрейшее промолчать.

— В Иудее много волнений, — продолжал Метилий. — Это доходит даже до нас в крепости Антония. Неспокойствие, предчувствие зла. Надеюсь, что зло, которое предсказано, не придет, по крайней мере на моем веку. Я приглядел небольшую виллу в Галилее, недалеко от Тевериады, где я бы хотел в мире и покое закончить свои дни. Это приятное место, и лето там не такое жаркое как здесь, а абрикосы, растущие у Геннесаретского озера, вкуснейшие в мире. Конечно, я всегда могу вернуться в Рим, но после того, как столь долго прожил в Иудее, это будет нелегко.

Он замолчал, без сомнения мечтая о Геннесаретском озере и его абрикосах. Как и многие другие римляне, он столь долго прожил в провинциях Империи, что его связи со страной рождения ослабли, и под чужим небом он ощущал себя дома.

— Я молюсь, чтобы твое желание осуществилось, — сказал рабби Малкиель, — чтобы ты мог закончить свои дни в покое у озера Геннесарет в Галилее и радоваться абрикосам, которые как ты правильно заметил, там самые вкусные в мире.

Тут Мариамна заметила, что разговор стал слишком мрачным, и что Метилию слишком рано думать о своих последних днях, и что впереди у него еще долгая жизнь. И, позвав музыкантов, она стала просить Ревекку показать Метилию значение юности, надежды и станцевать перед ним, чтобы вернуть ему радость жизни. На эту просьбу Ревекка, поднимаясь с кушетки, грациозно выступила на траву и улыбнулась Метилию. Она расстегнула и отбросила расшитый плащ, который носила, и танцевала в одном бесшовном льняном платье, которое для еврейских женщин было символом девственности, и которое они носили до самого замужества. Ее танец строился на древней еврейской любовной поэме, называемой «Песнь Песней», и которая действительно являлась прекрасной поэмой, столь же прекрасной, а возможно, и лучшей чем все, что написали греки. Это песня одновременно радости и сожаления, но в ту ночь радость, кажется, преобладала, потому что пришла весна, и воздух был напоен ароматом и теплом. И от этого обновления жизни движения Ревекки казались говорящими, когда она танцевала в свете факелов на фоне сверкающей воды фонтана.

Вот зима уже прошла: Дождь миновал, перестал; Цветы показались на земле; Время пения настало, И голос горлицы слышен в стране нашей Встань, возлюбленная моя, Прекрасная моя. Выйди! [9]

Но хотя ее танец был прекрасен, и хотя она бросала на меня много нежных взглядов, словно приглашение к любви касалось только меня, я не ощущал удовольствия, но испытывал глубокую печаль, охваченный ревностью и горечью. Я вволю пил чудесное вино Мариамны, да так, что весь двор, казалось, кружился перед моими глазами, и все же я не мог присоединиться к веселью остальных. И тогда Ревекка, видя меня таким безгласным, неожиданно остановилась, села рядом со мной на кушетку и, дернув меня за волосы, спросила, что случилось.

— Что с моим Цезаре? — спросила она. — Мой танец не понравился тебе?

— Твой танец мне очень понравился, — неловко ответил я, — но сегодня у меня плохое настроение.

— Почему? Ты ревнуешь к Иосифу бен Менахему? Не моя вина, что у моего отца свои планы относительно меня.

Услышав слово «ревность» рабби Малкиель не мог не продолжить цитату из «Песни Песней».

Положи меня, как печать, на сердце твое. Как перстень, на руку твою: Ибо крепка, как смерть, любовь: Люта, как преисподняя, ревность: Стрелы ее — стрелы огневые: Она — пламень весьма сильный.  [10]

— Действительно, — воскликнула Ревекка, — ты сжигаешь свое сердце без всяких причин. Идя сюда, улыбнись и прекрати смотреть так торжественно, или я уйду от тебя и поцелую Метилия.

И она послала нежный взгляд командующему гарнизона, который был уже пьян, и чей венок съехал ему на ухо, что придавало ему комичный вид. Он держался руками за пузо, а на его лице застыло восхищение.

— Ах, — произнес он, — это излечило бы горечь сожаления.

Однако Ревекка и не подумала выполнять свою угрозу, и вновь обратила свое внимание на меня. Подняв бокал вина, который только что был наполнен одним из рабов, она приблизила руку к моей, настаивая, чтобы я выпил из бокала одновременно с ней. И когда мы вместе выпили, она стала так играть своими губами и округлыми юными грудями, что мое мрачное настроение сменилось страстью и толкнуло ее в мои объятия.

Теперь мы, казалось, продвинулись по пути александрийских оргий. Рабби Малкиель тактично удалился, а у каждого оставшегося мужчины появилась девушка. Септимий обнимался с одной из иониек, а любовные чувства Метилия были обращены на рабыню Мариамны, красивую девушку из Египта по имени Ирис. Что до Ревекки, то атмосфера кутежа и выпитое ею вино так ее возбудили, что я не мог пожаловаться на ее холодность. Все мое существо растворилось в волшебстве ее присутствия, тепле ее тела под моими жаждущими пальцами. Ее длинные, роскошные волосы выбились из под ленты, которая сдерживала их, и упали на меня потоком мягкой тьмы. От ее тела шел запах сандала и нарда, запах более возбуждающий чем сильнейшее вино. В близости наших объятий казалось, что все существо Ревекки охватило меня, обволакивая благоухающим трепетным покрывалом. Весь мир вокруг нас исчез. Мы не осознавали ни времени, ни пространства, ни даже других гостей, мигающих светильников, звездных небес над нами. Ничто не существовало для нас за исключения нашего желания. И действительно, столь властным был наш голод, что наша любовь могла бы побудить нас перейти границы, если бы в тот самый момент, когда наша страсть достигла наибольшей силы, с внешнего двора не донесся такой ужасный шум, что даже наше желание было сконфужено таким гамом и улетучилось как стая испуганных птичек.

Ревекка — ее волосы растрепались, лицо раскраснелось, а грудь вздымалась от быстрого дыхания — высвободилась из моих объятий и тревожно взглянула на ворота. Другие любовные пары тоже отодвинулись друг от друга, когда один из привратников-нубийцев Мариамны, в ужасе вытаращив глаза, вбежал во внутренний двор и бросился к ее ногам.

— Элеазар! Элеазар бен Ананья! — кричал он. — Он пришел. Он взобрался по стене. Пощади, пощади меня!

Ревекка охнула, отскочила от меня, торопливо стараясь придать волосам хоть какой-то порядок. Что же касается несчастного нубийца, то у него были основания для страха, потому что Мариамна предупредила привратников, что если Элеазар с помощью любых средств попадет к ней в дом, то она будет их пороть, пока мясо не отвалиться от костей.

Тем временем второй нубиец дрался с Элеазаром, стараясь помешать ему войти во внутренний двор. Но хотя раб был силен, Элеазар свалил его ударом в голову, стремительно вошел во внутренний двор и встал перед нами.

Брат Ревекки, кому судьбой было предназначено сыграть такую важную роль и в моей собственной жизни и в жизни города Иерусалима, появился среди нас той ночью все еще в облачении командующего храмовой стражи, хотя при нем и не было меча, потому что ему позволялось быть вооруженным только во время дежурств в Храме. Он был высоким и сильным молодым человеком, двумя годами старше сестры, и по своему красивый, точно так же как и она. Его лицо было того типа, что часто встречается среди евреев: темное, худое и угловатое, с глубокими складками между бровями, напоминающими еврейскую букву алеф, вырезанную вечным неодобрением. Хотя во многом он был похож на Ревекку, но в нем не было ничего от ее жизнерадостности. Фактически, он был мрачным фанатиком, преследуемый дикой ненавистью к римлянам и горящим желанием вернуть своей стране и своему народу свободу, которой они наслаждались при Маккавеях.

Увидев, что он стоит среди нас, я не мог не удивиться его мужеству. Ведь хотя мы были безоружны, дом был полон вооруженных людей, а рядом с Метилием и Септимием находились вооруженные слуги. Позади меня стоял Британник, а на службе Мариамны был огромный сириец по имени Эпаминонд, чья главная задача заключалась в том, чтобы вышвыривать нежеланных гостей. Более того, Метилий, как командующий гарнизоном, мог арестовать любого еврея, который представляет опасность, и заключить его в темницу под Антонией, и не часто те, кто были там заключены, выходили живыми из подземных камер. Но хотя он должен был полностью осознать опасность, он не выказывал ни малейших признаков страха, но стоял там, перед фонтаном, гневно глядя на сестру, которая возлежала рядом со мной, а ее рука по прежнему обнимала мою шею.

— Почему ты здесь? — требовательно спросил он. — Почему ты пришла сюда?

— А тебе то что? — вспыхнув, крикнула Ревекка. — Ты не командуешь мной.

— Да? — произнес он. — И тебе даже не стыдно обнимать римлянина? Ты приходишь в языческий дом и целуешься с захватчиком своей страны!

И он остановился, задохнувшись от негодования.

— Тебе не стыдно? — повторил он.

— А чего я должна стыдиться? — спросила Ревекка.

— Ты целуешь римлянина и полураздетая пляшешь перед ним.

— Я не полураздетая.

— Твое платье прозрачное, — возмутился Элиазар. — Ты хочешь, чтоб римлянин взял тебя?

Тут я почувствовал, что мной овладевает внезапный гнев.

— Разве я собака, — выкрикнул я, — чтобы так говорить обо мне? Я не достоин обнять твою сестру? Я не хуже тебя. Снимай доспехи, и я это докажу.

Элеазару не требовалось повторного приглашения. Он снял нагрудник, который носил, и поиграл мускулами. Он был сильным парнем, гораздо тяжелее меня, и если бы я не был так пьян от вина и страсти, я, возможно, подумал бы, прежде чем бросить ему вызов. Но в ту ночь я не ведал осторожности, охваченный доблестью, гневом, ненавистью, ревностью и дюжиной другихчувств. И потому соскочив с кушетки, я бросился на Элеазара, в то время как Метилий и Септимий подбадривали меня и поудобнее расположились, чтобы наблюдать схватку. Но когда я схватил Элеазара, удерживая его со всей силой ненависти, как до того я держал его сестру с силой любви, я понял до чего был опрометчив, потому что я слишком усердно поклонялся святыне Бахуса, чье влияние такого, что в любви и войне, он усиливает аппетит, но снижает способности. Даже в лучшем состоянии мои силы не могли равняться с силой Элеазара, но сейчас расслабленный вином и страстью, я вскоре оказался беспомощным в руках моего врага. Я почувствовал его хватку у моего горла и по ненависти на его лице увидел, что он не собирается отпускать меня, пока не вышибет из моего тела дух. С силой отчаяния я вырвался из его рук, бросился назад в поисках спасения и упал в фонтан.

Не колеблясь ни одного мгновения, Элеазар нырнул за мной, и мы метались, дрались, плескались среди нимф и сатиров, в то время как другие гости громко кричали и устанавливали пари на исход схватки. Но вскоре Элеазар вновь схватил меня и швырнул вниз, удерживая под водой. Я не сомневаюсь, что он держал бы меня, пока я не захлебнулся, если бы не Британник, который, увидев мое отчаянное положение, бросился со своего места, где стоял среди других слуг, и не схватил моего противника, не поднял бы его высоко над головой. Я поднялся из воды, задыхаясь и украшенный листьями лотоса, мысленно поблагодарил силу Британника, который второй раз за день спас меня от смерти из рук разгневанного еврея. А он, держа над головой Элеазара, с которого стекала вода, спрашивал, какова моя воля, и можно ли свернуть Элеазару шею. Но в этот момент Ревекка закричала и объявила, что возненавидит меня навеки, если я позволю Британнику причинить вред ее брату. И я по глупости послушался женских слов и велел Британнику опустить Элеазара, но крепко держать, потому что я не в том настроении, чтобы нырять еще раз.

Тут центурион Септимий разразился проклятиями, что честь римлян запятнана моим жалким видом. И глядя на Метилия, он настойчиво стал просить командующего арестовать Элеазара, а для того чтобы увести его с пагубного пути, запереть его в темнице крепости. И вновь Ревекка приложила все усилия в пользу брата и, нежно обняв Метилия, уговорила его простить Элеазара, который ни что иное как вспыльчивый глупец и не хотел причинить зла. И по тому, как она просила за Элеазара, я осознал, что Ревекка, не смотря на ее все жалобы на его тиранство, была привязана к брату узами очень сильной любви. Метилий очень хотел последовать совету Септимию и запереть Элеазара, потому что знал, что он представляет опасность для мира в городе. Однако он боялся, что если сделает это, евреи мгновенно взбунтуются, так как они очень любили Элеазара и считали его своим вождем. И потому он выслушал просьбы Ревекки, и повернулся к Мариамне, предложил, чтобы она выпроводила нежданного гостя. Мариамна хлопнула в ладоши и позвала Эпаминонда. Вдвоем с Британником они как ребенка подхватили Элеазара, потому что были очень мощными людьми. Ворота были открыты, и они выкинули его прямо на улицу, а за ним его нагрудник, так что мы услышали всплеск, когда он упал в канаву. Услышав этот звук, гости рассмеялись, как если бы все случившееся было чудесной шуткой. Но Септимий не разделял общего веселья, и обратившись к Метилию, заявил, что придет день, когда он пожалеет о своей снисходительности.

— Ты позволил змее проскользнуть между пальцев, — объявил он, — и он будет еще опаснее, потому что был уязвлен.

Я не могу не думать, что временами в душе центуриона должно быть сиял свет пророчества, и что он предчувствовал свою гибель, потому что через шесть месяцев Септимий лежал мертвым у башни Гиппика, и меч, убивший его, был мечом Элеазара.

II

Горьки муки ревности, и больше всего горечи в них для юноши, впервые испытавшего наслаждение и страдания любви. И если удовольствие невыразимо прекрасно, то и страдание столь же непереносимо.

Юноша бежит, привязанный к колеснице Венеры, он задыхается, терпит жало бича, пляшущего по его телу. Для юношей такое унижение особенно тяжко, ведь они воспринимают свои чувства всерьез, и вздыхают и стонут при малейшем отпоре, словно скоро наступит конец света. Так было и со мной, когда я вернулся из Иерусалима в отцовский дом. Меня все время преследовал образ Ревекки. Желание не давало мне покоя, а горечь была словно отрава. Я не мог спать, я все время думал о ней и об этом Иосифе, за которого ее хотели отдать. И все же я не мог придумать ни одного средства, чтобы предотвратить подобный союз, ведь я был римлянином, представителем народа, который они ненавидели, даже те, что приветствовали римлян, даже члены партии мира лишь терпели нас, потому что боялись. Здесь была та же ненависть, только спрятанная под дружелюбной маской. И пока я оставался римлянином, я знал, что Ревекка была для меня недосягаемой.

Я как мог переносил муки ревности и ждал, когда придет день моего шестнадцатилетия, потому что я предполагал, что относительно моего рождения существует какая-то тайна, известная только Мариамне и моему отцу, и что когда я узнаю о себе правду, моя борьба за Ревекку получит больше шансов на успех.

А теперь позвольте рассказать о моем отце, потому что вы лучше поймете мою историю, если я расскажу о нем.

Моего отца звали Флавий Туллий Кимбер, он родился в сабинской земле в Италии, где наша семья была хорошо известна и владела большими поместьями. Он родился в правление Августа, служил в трех кампаниях во времена Тиберия, который сделал его сенатором. Во времена правления Калигулы его жизнь постоянно подвергалась опасности, так как он был известен как республиканец, и не могло быть сомнений, что когда в конце концов Калигула был убит, мой отец принял участие в планировании заговора, считая, что в интересах Рима этот мерзкий тиран должен быть стерт с лица земли.

Но хотя Калигула был убит, республика не была восстановлена, а сенат своей слабостью и колебаниями позволил войскам провозгласить императором Клавдия. Мой отец никогда не тративший время на недостижимые мечты, примирился с мыслью, что республика умерла, и понял, что он лучше всего послужит интересам Рима, оказывая влияния на императора. И он добился покровительства Клавдия и одно время был его доверенным советником. Он был послан провести расследование ситуации в Иудее, которая была восточном центром волнений в империи, так же как Британия была центром волнений на западе. Позднее, когда Клавдий был отравлен Агриппиной, и когда император Нерон выказал себя еще худшим тираном, чем Калигула, мой отец полностью удалился от общественной жизни, и купив поместье в Иудее, поселился здесь жить. Его удалению от общественных обязанностей способствовал и тот факт, что на востоке он подхватил офтальмию, довольно распространенное в тех местах заболевание, и довольно быстро стал слепнуть. Он с радостью поселился в Иудее, потому что ему нравился ее климат, а долгая жизнь в этой стране привела к тому, что он стал считать ее почти что родной. К тому же он старался установить между собой и Римом как можно большее расстояние, считая нероновский Рим настоящей чумой, испускающей столь ядовитые миазмы, что он них больна вся империя. И потому среди гор Иудеи, в десяти милях к северу от Иерусалима он выстроил виллу и жил земледельцем, следуя совету поэта Виргилия, труды которого особенно любил.

Внешне мой отец был типичным римлянином, у него было костистое лицо, большой нос, рот и подбородок, выражающие уверенность и силу. Его глаза, однако, таили в себе юмор, а рот, несмотря на твердость, всегда был готов смягчиться в улыбке. Он был, как я уже говорил, одним из тех, чья вера в философию стоиков была смягчена заимствованием из Эпикура. За исключением чрезмерной любви к юным девушкам, он не имел серьезных пороков, но жил бережливо и тщательно уравновешивал жизнь, следуя философии Эпикура, который заявлял: «Когда мы утверждаем, что целью жизни является удовольствие, мы не имеет в виду распутство и удовольствие сладострастия, как предполагают те, кто не понимают нас. Потому что не постоянные пьянства и кутежи, не удовлетворение похоти, не наслаждение от роскошного стола составляют приятную жизнь, но трезвый разум, исследующий причины любого выбора или нерешительности, отвергающий простое мнение, в соответствии с которым должное является самой большой помехой для духа». Таким образом, мой отец проводил свои дни в соответствии с правилами, которые редко нарушал. Рано вставая, он отправлялся в купальню, которая наполнялась ручьями с гор, постоянно текущими даже жарким летом. Затем, облачившись в тогу, он ел простую пищу из козьего молока, пшеничного хлеба, винограда и фиг. По утрам он обходил свое имение, держась за мою руку. Не имея возможности доверять своим слепнущим глазам, он полагался на мои, чтобы узнавать о состоянии посевов, спелости винограда, изобилии слив, полноте зерна, трудолюбии пчел, здоровье овец и коров. И благодаря этому, я научился очень внимательно наблюдать и точно сообщать обо всем, что видел. После прогулки он укрывался от дневной жары в библиотеке за атриумом и принимался за диктовку греку-секретарю, ибо мой отец был не только землевладельцем, но и ученым и считал, что одной из его обязанностей перед потомками является сохранение точного отчета о его деятельности в качестве посланца императора Клавдия. И действительно, его история была очень подробной и обстоятельной, содержащей множество материалов, которых нельзя было найти в работах других авторов, и я не могу не сокрушаться над тем, что во время Иудейской войны весь его труд, а так же вся библиотека, были уничтожены.

И здесь мне так же хотелось бы описать виллу, выстроенную отцом в Иудее. Вилла была большой, полностью окруженной со всех сторон толстой стеной с башней и часовыми на каждом углу, так как в те времена в стране было до того неспокойно, что все богатые люди строили дома на манер крепостей и устанавливали часовых, чтобы они выслеживали шайки разбойников. Внешняя стена заканчивалась одними массивными воротами, сделанными из кедра и укрепленными железными прутьями. За стеной находились хозяйственные строения, хранилища для зерна, сосуды для масла и вина, конюшня, загоны для овец и коз, куда можно было бы загнать скот в случае какой-нибудь опасности. Здесь так же были выстроены хижины для рабов, работающих на полях. Сам дом находился на расстоянии от других построек и располагался в прекрасном саду из благоухающих цветов и кустов. Двор, с трех сторон окруженный портиками с колоннами, в центре имел бассейн, который заполняли те же горные ручьи, что снабжали холодной водой ванную. Этот двор вел в атриум, главную комнату дома, чудесно украшенную мраморными колоннами и рядом статуи различных предков. Из атриума можно было пройти в другие комнаты, все прекрасно обставленные и украшенные великолепными каменными плитами, ведь мой отец был богат и не жалел средств на строительство виллы.

Отцовский дом был местом встречи людей, придерживающихся различных философских течений, существующий в Иудее. Не имея предрассудков, отец всегда был готов обсуждать с любым гостем различные проблемы религии и философии. Любя контрасты и дебаты, он наслаждался, сводя вместе людей противоположных убеждений и слушая их споры. Саддукеи, которые не верили в посмертное воскрешение, обнаруживали себя лицом к лицу с фарисеями, которые верили в посмертную жизнь души. И чем жарче были споры, тем мягче улыбался мой отец и втайне смеялся над противниками, потому что в вопросах веры был циником. «Ни один из них не знает, о чем говорит», часто отмечал он, беседуя наедине со мной. «Они думают, что громкостью речи смогут возместить недостаток знаний. Остерегайся простых мнений, Луций, и спокойно говори о Боге, душе и воскрешении, потому что кто может знать правду об этом?» И эти слова я навсегда сохранил в сердце.

Хотя обычно жизнь моего отца шла умеренно и хорошо организованно, мой отец прекрасно знал, как веселиться, и когда приближались праздники или дни рождения, он отбрасывал ограничения, сдерживающие его в обычной жизни, и устраивал праздники, которые сочли бы великолепными даже в Риме. На эти прекрасные пиры он приглашал лишь римлян и греков, но не потому что не любил евреев, а потому что их серьезность мешала веселью, а религиозная совесть не позволяла отнестись снисходительно к жареной свинине, которую он особенно любил.

Праздник, устроенный в честь моего шестнадцатилетия, был особенно роскошен, и не один деликатес, который можно было купить, не был забыт. Лучшая рыба с Галилейского моря, устрицы, морские ежи и креветки, специально привезенные с побережья, после которых последовали жаренные утки и павлины, приготовленные во всем их блеске с пышным хвостом, умело установленным, после того как птица была поджарена. Кульминацией праздника стал огромный жареный кабан, внесенный на большом блюде, до того начиненный колбасами, что он чуть не лопался. Вокруг него находились несколько жаренных поросят, художественно размещенных в таком положении, будто они сосали матку. Что касается овощей, то мы были завалены спаржей. С каждым блюдом подавалось новое вино, охлажденное снегом, специально принесенным с гор. После еды были поданы замысловатые конфеты из сахара, меда, а так же яблок, груш, гранатов и фиг. Каждому гостю отец вручил дорогой дар, и даже рабы получили подарки. Британнику он вручил золотую цепь и самый замечательный подарок — освобождение от рабства. Я не мог сдержать слез, наблюдая радость моего старого слуги, который так хорошо охранял меня и который теперь имел право называть себя свободным человеком. И правда, после того как он взял руку отца в свою руку и надел колпак, символизирующий его новое положение, Британник тоже пролил слезы радости. А потом он и мой отец обнялись как братья и рука об руку вышли из палаты магистрата, слегка пошатываясь при ходьбе, так как оба, празднуя событие, слегка перебрали фалернского. Хотя Британник и не собирался покидать службу у моего отца, но даже раб, с которым обращаются наимягчайшим образом, радуется приходу того дня, когда к нему возвращается свобода.

Несмотря на заботы и траты, совершенные моим отцом, чтобы отпраздновать достижение мною совершеннолетия как можно роскошнее, и несмотря на удовольствие, которое я получил, одевшись в тогу в добавление к тунике, я не мог радоваться так как должен был. В молчании я полулежал среди гостей, ел мало, пил умеренно, мои мысли по прежнему были заняты Ревеккой, чувства омрачены ревностью и печалью. Чувствуя мое дурное настроение, отец засмеялся и шутливо спросил, где я оставил свое сердце, потому что сегодня у меня его явно нет. Я почувствовал неловкость и не смог ответить, и тогда Британник, поглощающий жаренную утку рядом со мной и пьяный как Силен, заявил, что я оставил его в Иерусалиме. Он приступил к описанию всевозможных деталей моей страсти, не забыв упомянуть способ, которым Элеазар искупал меня, что заставило меня покраснеть и от души проклясть подобное нахальство, что вызвало лишь еще больший смех собравшихся гостей. Мой отец смеялся так же весело, как и остальные, и заметил, что я сунулся в осиное гнездо.

— Горе чужеземцу, — сказал он, — что дерзнул влюбиться в дочь избранного Богом народа.

Он казался задумчивым, когда произнес эти слова, и я заметил, как на его лицо пала тень, вроде воспоминаний о давнем горе. Он сменил тему и предложил Публию, своему управляющему, привести девушек, потому что для оживления праздника он позаимствовал у Мариамны двух ее лучших рабынь. Мариамна без сомнения присутствовала бы на празднике, но из-за роста волнений в Иерусалиме она не хотела покидать город. Но она прислала нам Друзиллу и Ирис, которых всегда соединяла ради контраста, одна была темная как ночь, а другая светлая как утро. Публий подвел обеих девушек к отцу, чья слепота мешала ему насладиться их красотой. Он провел руками по их телам и вздохнул.

— Временами, — объявил он, — я более всего оплакиваю потерю зрения. Трудно терпеливо переносить темноту этих окон души, не видеть ни восхода, ни заката, ни летних цветов, ни звездного неба. Но больше всего я сожалею об этой потере, когда собираюсь насладиться радостями любви, ведь зрение первое из чувств наслаждения женской красотой, трубач, который возбуждает наши жизненные силы, призывая погрузиться в состязания Венеры. Луций, ты будешь моими глазами. Иди сюда и забудь о женщине, что околдовала тебя. Здесь две драгоценности из коллекции Мариамны, аметист и агат, светлая и темная. Опиши мне их.

Но я, по прежнему охваченный мрачными мыслями, мало что мог сказать. Я посмотрел на блондинку, вокруг талии которой обвил свою руку мой отец, и заявил, что ее зовут Друзилла, что она из германского племени, известного под именем фризиев, что она ребенком попала в плен и тогда же была же была куплена Мариамной, и что она очень хорошенькая. При этом жалком рассказе мой отец расхохотался.

— Конечно, она хорошенькая! — воскликнул он. — Разве Мариамна прислала бы уродину? Больше деталей, мой мальчик, дай больше деталей! Ты не слишком бы многого добился, торгуя на рынке рабов.

— Что ж! В конце концов это не то занятие, что меня привлекает, — ответил я — Но позволь мне попробовать еще раз. Друзилла очень светлая, и ее волосы напоминают мед, они спадают ей на плечи длинными мягкими волнами. Ее кожа розово-белая, как цвет яблони. Ей должно быть пятнадцать лет, и она еще не до конца выросла. На ней надето прозрачное платье, вроде тех, что носят актрисы в Риме, и на талии оно подпоясано золоченным пояском. На плече она носит драгоценнуюзастежку, а на волосах золотой обруч усеянный драгоценными камнями. На ее ногах белые сандалии, а в руке она держит флейту. Что касается другой — Ирис — то она из Египта и темноволоса в той же мере, в какой Друзилла светла. У нее глаза как у кошки, ее волосы завиты на римский манер. Она примерно того ж возраста, что и Друзилла, и одета как танцовщица в тунику до колен. На руках у нее золотые браслеты, а в волосах алая повязка. Теперь достаточно?

Тут мой отец вновь расхохотался и заявил, что я ели описал тряпки, которые они носят, и совсем не затронул самое важное.

— Иди, — велел он Друзилле. — Дай ему эту чашу вина. Предложи ему осушить ее и поцелуй его, чтобы поднять ему настроение.

— Вино я приму, — ответил я. — Но поцелуй пусть останется при ней.

— Почему тебе так трудно угодить? — закричал отец, который уже был пьян и говорил громко. — Зачем презирать маленькую рабыню? Женские поцелуи одинаковы и у рабынь и у свободных. Может Ирис доставит тебе больше удовольствие. Танцуй перед ним, Ирис. Покажи ему танец с покрывалами, который Соломея танцевала перед Иродом Антипой. Это должно порадовать его.

Этот танец с покрывалом был знаменит в Иудее за сладострастие, и он оказал на Ирода до того сильное впечатление, что он даже отрубил голову пророку Иоанну, чего хотела Соломея, что чуть не привело к мятежу, так как народ любил этого Иоанна. Ну а Ирис не нуждалась в дополнительных призывах, и встав в середине двора, начала немедленно извиваться, закрывая глаза и приоткрывая губы, как женщина охваченная экстазом любви. А так как для произведения соответствующего эффекта не было подходящего покрывала, она позаимствовала у Британника его плащ и закуталась в него, давая ему виться и вздыматься вокруг ее тела, то пряча, то открывая то, то находилось под ним.

И правда, маленькая шлюха достаточно хорошо знала, как возбудить в мужчинах страсть, потому что сбросив плащ, она грациозно расстегнула поясок на талии и неожиданно гибким движением освободилась от туники и стала танцевать нагой, с таким бесстыдством и с такими двусмысленными движениями, что они могли бы возбудить похоть даже у восьмидесятилетнего старца. И все же все ее усилия были напрасны, потому что ее танец лишь еще живее напомнил мне Ревекку, так что я видел ее в грезах наяву. Когда она закончила танец, и жаждала награды, покрасневшая и запыхавшаяся, подбежала, чтобы лечь рядом со мной, я, казалось, неожиданно очнулся от своих грез и не смог скрыть грусти, обнаружив, что рядом лежит не моя любимая, а девушка-рабыня. И хотя она обняла мое тело и потянулась к моему лицу, чтобы я ее поцеловал, я не обнял ее, но мягко разжал ее руки, предложив ей выпить, потому что она танцевала с таким пылом, что ее лицо стало пунцовым, а по голой коже катились бисеринки пота. Но она, чувствуя отказ, оттолкнула кубок и надувшись подбежала к моему отцу, жалуясь на мое безразличие. На что отец утешительно похлопал ее по заду и воскликнул, что должно быть я сделан изо льда, так как даже он, слепой, ощутил призывную силу танца Ирис.

— Ты более сладострастна чем Иродова Соломея, — заявил он. — Но Луций весь в печали по другой женщине, и даже твой танец не в силах оторвать его от нее. Не расстраивайся. Это вечная болезнь юнцов. Вот тебе золотая цепочка для пояска и застежка на плечо. Отдохни немного, а потом станцуй опять. Луций, дай руку. Я должен ненадолго выйти, но скоро вернусь.

Я встал и взял отца за руку, чтоб проводить его со двора, а Ирис утешилась, занявшись любовью с Британником.

— Солнце село, — ответил я. — Но еще не темно. На западе небо освещено красноватым светом. На горизонте появилась вечерняя звезда.

— Это планета Венера, — заметил отец. — Хорошо, что она смотрит на нас, потому что история, которую я должен тебе рассказать, касается ее.

Он запнулся, будучи слегка пьян, и велел вести его к виноградной беседке. Там он сел и, поправив свою тогу, подозвал меня сесть рядом.

— Итак, — сказал он, — ты теперь мужчина. Римлян. «Римляне, владыки мира, народ, облаченный в тогу» как говорит Виргилий. Но не полностью. Мы одни, Луций?

Я вышел из беседки и осмотрелся. Никого не было видно. Из дома неподалеку слышалась музыка и смех гостей.

— Мы одни, — сказал я. — А наши гости веселятся.

— Вскоре мы вернемся к ним, — заявил мой отец. — Но сначала я должен рассказать тебе одну историю, историю, касающуюся тебя. Да, это очень странно, что ты должен был влюбиться в еврейку. Колесо жизни идет по кругу, таково мнение пифагорейцев. С того места, где мы сидим, мы вновь возвращаемся и все повторяется, пока душа не освободится от уз и не присоединится к веренице бессмертных богов. Но даже пифагорейцы не утверждают, что сын обязательно должен повторить глупость отца.

— Что ты имеешь в виду? — спросил я. — Какие твои глупости я повторил?

— Подожди. Не так быстро, — предостерег отец. — Я должен сказать тебе кое-что. Дай мне рассказать тебе все по своему. В храме в Дельфах высечено изречение «Познай себя». Какой совет может быть лучше, Луций?

— А то, что ты расскажешь, позволит мне лучше познать себя? — спросил я.

— Нет, — ответил отец. — Такого знания никто не может дать. Каждый должен в одиночестве пройти по лабиринту своей души, встретить минотавра, и либо убить его, либо быть убитым. В этом одиноком путешествии у человека нет попутчиков, и он должен сам столкнуться с ужасом внутренней тьмы. Этот миф аллегория и без сомнения отсылает нас к внутреннему и внешнему миру человеку. Здесь есть загадка, и лишь мудрый человек может проникнуть в ее значение. Но довольно философии. Я подхожу к главной теме. Что ты испытываешь по отношению к евреям, мой Луций? Считаешь ли ты их чужой, зловещей расой, как думают многие римляне?

На этот вопрос я ответил, что они не чужие, и не зловещие, и что я чувствую близость к ним и сочувствую их страданиям. И я рассказал отцу об интересе к их вере, о том как я много раз стоял во дворе неевреев и смотрел сквозь открытые ворота на Святилище и гадал, какая священная тайна спрятана за великолепием золота и мрамора. Я рассказал ему и о том, как сидел у ног рабби Малкиеля, когда он учил своих последователей у ступеней крепости Антония, и как я читал Тору и пророков и обдумывал различия между религией греков и евреев.

— Все это кажется близким мне, — говорил я. — Временами я чувствую себя ближе к ним, чем к римлянам. Возможно, что это не так уж и удивительно. Разве я не родился и не вырос на земле Иудеи? Я дышу этим воздухом, ем хлеб, что произрастает на ее почве. И точно так же, как мое тело было создано этой землей, так и моя душа впитала веру этого народа.

— Есть нечто большее, — произнес мой отец. — Узы, что связывают тебя с Иудеей, это узы крови.

Все это ошеломило меня, и я начал гадать, каково же мое происхождение, и кто меня породил. И потому я спросил Флавия Кимбера, действительно ли он мой отец.

— Я твой отец, — подтвердил он. — Разве глядя на себя, ты не видишь, как похож на меня? Но моя жена Квинтилия не является твоей матерью, и Марк, мой сын от Квинтилии, лишь на половину твой брат. А теперь слушай, я расскажу тебе историю твоего рождения.

Тем не менее, он не сразу заговорил о прошлом, а сидел, глядя туда, где село солнце, и по небу распространялся рассеянный красный свет. Когда он наконец заговорил, то говорил не о моем рождении, а о рискованном положении человека на земле, который должен идти от колыбели к могиле среди такого количества разнообразных опасностей.

— «Среди всех существ на земле, человек беспомощней всех». Кажется, так писал Гомер, и я часто размышлял о мудрости его слов. Кто может утверждать, что является хозяином своей судьбы? Не только жизни людей, но и жизни целых народов формируются случаем. Случайный жест или слово, сказанное в шутку, могут изменить направление истории. Кто мы, как не актеры в пьесе, исполняющие, не понимая того акты драмы, сюжет которой мы не знаем? Одни носят трагическую маску, другие комическую, но мы не выбираем свою роли и не можем сменить их. И вот мы должны играть роль независимо от того, нравится она нам или нет. Что же нам остается, как не принять с возможно большей доблестью предназначенную нам участь и переносить боль и горе, как переносят их актеры, зная, что ничего нельзя избежать и ничего нельзя изменить? И нет нужды укорять богов, когда они посылают нам горе, которое кажется непереносимым, потому что во власти каждого человека уйти из пьесы, если он этого пожелает. Собственной рукой он может открыть двери театра и уйти в лежащую за ними тьму, которую мы называем смертью. Но до этого мига, пусть человек терпит то, что посылают боги.

И он повторил по-гречески любимую цитату стоика Клеанта.

Веди меня, Зевс, и ты веди, Рок. Что б не назначилось твоей рукой. Я следую радостно, если даже воля моя Бунтует, я должен покорно идти.

Философия моего отца сильно отличалась от еврейской. Хотя мой отец был стоиком, здесь он считал, что боги безразлично удалены от дел людей и равнодушны к нашим радостям и страданиям так же как и звезды. И он не считал, что человек может снискать благоволение богов или ждать, что они как-нибудь вмешаются в его дела. Обязанностью человека, как он считал, было терпение, исполнение предназначенной ему роли, а не оплакивание, не пресмыкание, не просьбы о другой судьбе, отличной от предназначенной ему волей случая. И потому как нищий он должен играть роль нищего, а как раб должен нести печаль рабства и не надеяться, не ждать иной судьбы. В этой доктрине есть определенное благородство, хотя я не могу не признать, что это мрачная и неприятная философия. С другой стороны евреи имеют прямо противоположный взгляд на Бога, полагая, что он все время глубоко интересуется их делами и готов, если воззвать к нему, прийти на помощь. Этот взгляд был так же принят последователями рабби Иисуса, которых теперь называют христианами. Они считают Бога своим отцом и советуются с ним по всем вопросам, просят его даровать им блага и оградить от зла. Что касается этой доктрины, то я мог бы сказать, что она утешительна и светла для тех, кто может ее принять, и предлагает людям источник света, который не дает учение стоиков. Но опять-таки я должен признать, что никогда бы не смог принять христианскую концепцию божественного отца, потому что этот отец поступает бесчестно со своими детьми, когда позволяет Нерону сжигать их живыми или зашивать в шкуры диких животных и разрывать на части. Однако я отвлекся для того, чтобы показать сколь различны доктрины стоиков, иудеев и христиан. А теперь позвольте вернуться к рассказу отца.

— Не могу объяснить, — говорил отец, — почему страсть к убийству евреев так часто охватывает людей в наших больших городах. Это случается то и дело в Александрии, Антиохии, Эфессе, Кесарии. Пустячный инцидент, случайное слово и неожиданно весь город хватается за оружие, синагоги пылают в огне, и огромное число безобидных евреев подвергается грабежу, насилию, убийству. Во времена, о которых я рассказываю, целый ряд подобных беспорядков охватил восток, и я, в семнадцатый год правления Клавдия, был послан как представитель Цезаря выяснить причину этих потрясений. И в Кесарии произошли события, которые изменили мою жизни и стали причиной начала твоей.

— Я прибыл в город без всяких церемоний и сразу же пошел по улицам, потому что не хотел выслушивать россказни информаторов — евреев с одной стороны, греков или сирийцев с другой — но желал сам видеть, что происходит. Я пошел не в своей тоге с пурпурной полосой в окружении вооруженной стражи, но надел старую одежду, спрятал под плащом меч и взял лишь Британника, который должен был помочь в случае опасности. На этот раз причиной волнений были сирийцы, которые даже кровожаднее греков и хищные словно шакалы. Пока я шел по улицам, они во всю наслаждались буйством и убийствами. Со всех сторон я слышал треск ломающегося дерева, когда они высаживали двери и силой врывались в дома. Из многих домов вырывалось пламя, воздух был заполнен криками и запахом дыма.

— И тогда на узкой улочке я увидел девушку, которая по одежде признал за еврейку. Ее одежда была разорвана, на лице застыл ужас, а за ней бежали два злодея сирийца, намеривавшиеся снять с нее золотые украшения, а после грабежа удовлетворить свою похоть. Девушка ничего не видела из-за дыма и бежала прямо на меня. Она уже до того изнемогала, что не могла бежать, но просто упала в мои руки, задыхаясь, как загнанное животное. Хотя на лице ее была пыль, а одежда превратилась в лохмотья, я осознал, что она очень красива, той смуглой красотой, что так характерна для женщин ее народа. Но у меня не было времени восхищаться ею. Сирийцы почти сразу же бросились ко мне, с безумными криками угрожая убить меня, если я сразу не выдам им девушку. Они сменили песню, увидев Британника, который незаметно стоял в дверном проеме. Он бы убил их, если бы я не помешал ему. Вместо этого мы взяли их живыми и связали, потому что мне нужен был пример для этих наглых беззаконных собак, чтобы народ Кесарии понял, что с римским правосудием шутки плохи. На следующий день их и еще двадцать других бандитов я велел распять перед судом на воротах города. После этого проблем в Кесарии стало гораздо меньше. Но хотя несчастья Кесарии к тому времени завершились, я вскоре понял, что мои собственные только начались. Воспоминания о лице девушки засели в моей голове, не покидая меня. Поверь, Луций, впервые в жизни я ощутил настоящие муки любви, так как мой брак был попросту удобным браком, а моя жена Квинтилия была холодна как снега Альп. Как иначе все было с Наоми! Она была юна, в первом блеске расцветающей женщины. Она поклонялась мне, частично из-за того, что я был важным человеком, установившим порядок в ее городе, частично из-за того, что я спас ей жизнь. Но больше всего она любила меня ради меня самого. Он нее я впервые узнал значение любви, потому что все, что я знал раньше, было простой имитацией, холодными объятиями Квинтилии, которая, похоже, считала мое приближение оскорблением, или же подневольная любовь рабынь, обязанных подчиниться хозяину. Наоми не была ни рабыней, ни холодной женщиной. Мне шел сороковой год, когда я встретил ее, а чувствовал я себя еще старше, но огонь ее любви разжег новое пламя в моем сердце, и я неожиданно вновь почувствовал себя молодым. Так же как мужчина может породить жизнь в теле женщины, так и женщина, если она достаточно его любит, может возродить жизнь в теле мужчины, что и правда, мало чем отличается от второго рождения. Месяцы, проведенные мною в Кесарии, были полны нового опыта и новых впечатлений, но не потому, что я увидел нечто новое, а потому что смотрел на все другими глазами. Все, что раньше было тупым и мертвым, наполнилось жизнью. Я был как ребенок, открывающий новый мир, в то время как раньше, я был человеком, для которого мир был слишком скучен.

— Родителей Наоми не было в живых. Они жили в Иерусалиме и погибли во время волнений, случившихся во времена Пилата, когда солдаты убили несколько тысяч евреев. Тогда она была четырехлетним ребенком и без сомнения тоже погибла бы, если бы не хитрость ее сестры Мариамны. Мариамна родилась от первого брак и была почти на шестнадцать лет старше Наоми, и ее острый ум помог обеим выжить. Они переехали из Иерусалима в Кесарию, и здесь Наоми выросла в семье Мариамны, которая хоть и была в браке, но не имела детей и смотрела на Наоми скорее как на дочь, чем на сестру. Муж Мариамны умер незадолго до того, как я встретил Наоми. Обе женщины жили в одной комнате в доме недалеко от побережья. В те дни они были очень бедны и жили в страхе, помня, что случилось в Иерусалиме, и видя, как такое же насилие началось в Кесарии.

— Судьба устроила так, что мне было легко завоевать Наоми. Не будь она сиротой, возможно не возникло бы случая, который так сильно привязал нас друг к другу. Ведь евреи очень ревностны к добродетели женщин, особенно обращая внимания на их целомудрие, в отличие от нас, римлян, которые с трудом могут удержаться, чтобы даже девственниц-весталок не затащить в постель. Но Наоми не принадлежала к тем, что скупятся на чувства. Она полюбила меня с того момента, когда рухнула на мои руки и спаслась от своих преследователей. Что касается Мариамны, то ты сам знаешь, что она не слишком строгих нравов. Она не была человеком, расстраивающим желания сестры или стоящим на пути осуществления страстной любви. Кроме того она была расчетлива и знала свирепую хватку бедности, а я был могущественным, богатым, влиятельным человеком. Она не стеснялась использовать мою страсть к Наоми для того, чтобы получить определенные выгоды. Действительно, именно благодаря мне она стала взбираться по лестнице успеха и достигла богатства и влияния, которым теперь обладает. В обмен на мое покровительство она оставляла меня наедине с Наоми и находила причины уйти из дому, когда я приходил, так что девушка и я могли наслаждаться всеми радостями любви. Но хотя она была в этом снисходительна, она не могла скрывать от меня своих опасений, потому что Мариамна, ты должен это понять, необычная женщина, и ее глаза способны проникать глубоко в суть вещей. Часто она ясно видит образы грядущего, скрытые от глаз большинства людей покрывалом времени. И хотя она не делала попыток не допускать меня к Наоми, она много раз говорила, что из нашей страсти вырастит большая скорбь. Конечно, мы не верили ей, потому что влюбленные не заботятся о дурных предзнаменованиях, но она качала головой, печально смотрела на нас и шептала странно хриплым голосом: «Цветы любви сладки как мед, но часто плоды любви горьки, как желчь».

— Пока весна сменилась летом я оставался в Кесарии, днем занимался делами управления, а ночами наслаждался любовью Наоми, и не прошло много времени, как это снисхождение к страсти принесло результат. Наоми ждала ребенка, и чем ближе был ее срок, тем больше она боялась, что я брошу ее. Она умоляла меня жениться на ней, принять веру евреев, совершить обрезание и отослать мою жену Квинтилию. Но она не знала, чего просит. Квинтилия имела большие связи в Риме и могла использовать свое влияние на Клавдия, чтобы уничтожить меня, а я ни минуты не сомневался, что она это сделает, если я дерзну открыть, что люблю другую женщину. И так вышло, что до нее дошли слухи, что в Кесарии я занимаюсь не только восстановлением закона и порядка. Хотя она никогда не любила меня и отвергала мои ласки, простая мысль, что я мог утешиться с другой, подняла в ней исступленную ревность. Так как она не могла сказать, правдивы эти слухи или нет, она сама явилась в Кесарию, чтобы все выяснить. Она приехала вскоре после того, как Наоми родила. Плодом нашей любви был мальчик, чудесный мальчик. Этим мальчиком был ты, Луций, а местом твоего рождения была Кесария.

— Увы, у меня было мало возможностей порадоваться твоему рождению, — продолжал отец. — Я знал мстительную ревность Квинтилии. Я так же знал, что ей служит некий египтянин по имени Нехо, очень искусстный в приготовлении мазей и ядов, и я так же не сомневался, что она воспользуется его мастерством, если узнает правду о моей любви к твоей матери. В те дни я испытывал ужасную нравственную муку, вынужденный все время играть перед Квинтилией свою роль, притворяться, что я люблю ее и никого больше. Я даже не решался навестить твою мать в домике на побережье, боясь возбудить подозрения Квинтилии и дать ей какую-нибудь информацию, которая могла бы вывести ее на истину. Однако, мое желание видеть Наоми было до того велико, а моя жизнь до того невыносимой, что однажды ночью я нарушил правило, которое сам же и установил, и пошел к ней. Я не знал, что за мной следят, и даже не подозревал, что по одному торопливому поступку Квинтилия выяснит все о моей неверности. Эта ужасная женщина ничего не сказала. Она казалась почти влюбленной в меня и в то же самое время готовила мою погибель. Когда все было готово, она отправила Нехо под видом торговца фруктами в тот дом, где жила Наоми. Он постарался прийти тогда, когда в доме не было Мариамны, и уговорил Наоми попробовать его товары из принесенной корзины. Она ничего не заподозрила, потому что хотя он и был злобным псом, но этот негодяй имел очень приятную наружность. Она взяла виноград, который он предложил, и начала есть. Нехо наблюдал и подождал, пока не убедился, что яд начал действовать, а потом ушел к хозяйке с известием о своем успехе.

— Когда Мариамна вернулась, она обнаружила, что у дверного проема лежит мертвая Наоми, и отправила мне послание обо всем случившемся. Но я не мог получить его, потому что эта дочь дьявола, моя жена, не была удовлетворена отравлением Наоми, но распространила свою месть и на меня. Она принесла сладости и вино и уговорила меня выпить с ней. Разлив вино в два бокала, один она взяла сама, а другой протянула мне. Я взял вино и выпил, так как ее дружелюбие убедило меня, и я ничего не подозревал. Кроме того я видел, как она пьет то же самое вино. Я не знал, что яд был помещен в бокал до того, как она налила в него вино. Я проглотил его и мог бы умереть как Наоми, если бы не уловил ее взгляда, когда поставил бокал. Только в этот миг я заметил признак озлобленной ненависти, которую она так хорошо прятала под маской дружелюбия. Одного взгляда было достаточно. Я понял, что она сделала. Выбежав из комнаты на улицу, я вбежал в дом врача, которого знал, еврея огромных познаний и мастерства, по имени Манассия. Когда я вошел, яд начал действовать на мое тело, и я так ослаб, что ничего не мог сказать, но пытался знаками объяснить, что случилось. Но он, благодаря своим познаниям, понял, что я был отравлен, и заставил меня выпить огромное количество соленой воды, которая привела к тому, что меня вырвало отравленным вином. Он с большим трудом спас мне жизнь. Несколько дней я лежал смертельно больным в его доме, и Квинтилия, желая завершить начатую работу, пришла и потребовала, чтобы я вернулся в мой собственный дом, чтобы она могла обо мне заботится. Манассия выполнил бы ее требования, ведь я по прежнему не мог говорить или объяснить ему, что случилось, если бы Британник не вышел вперед и не запретил ему. Квинтилия в ярости закричала на Британника и пригрозила, что его распнут, если он не прекратит вмешиваться в дела, его не касающиеся. Она даже намекнула, что это он применил яд, и без сомнения обвинила бы его и довела бы до гибели, если бы не умерла сама. Что касается причины ее смерти, то я никогда не узнаю правду, Луций. Я могу лишь сказать, что двое могли играть в игры отравителей. У Квинтилии не было времени обвинить Британника или заставить его заплатить смертью на кресте за ее преступление, потому что неожиданно она заболела и умерла в несколько часов. В тот же день в одной из улочек недалеко от порта было найдено тело Нехо с кинжалом в сердце. Дело в том, что Квинтилия, при всей своей хитрости, забыла о Мариамне, любившей младшую сестру больше всего на свете. Я не могу утверждать, что именно Мариамна отравила Квинтилию, но я знаю, что кинжал, торчащий из сердца Нехо, принадлежал ей, потому что я сам подарил его ей.

Мой отец немного помолчал, а затем продолжал рассказ.

— Я выздоровел в доме врача Манассии, но хотя мое тело было здорово, мой дух был болен. Утрата Наоми наполнила меня таким отчаянием, что я возненавидел свою жизнь и не желал продолжать свое существование. И я наверное и вправду сразу же освободился бы от этого груза, потому что жизнь казалась непереносимой, и я чувствовал, что не могу видеть новый день. Но добрый Манассия постоянно следил за мной, говорил о том, что жизнь священна, ведь евреи не так смотрят на самоубийство как римляне, они считают, что жизнь это заем, данный Богом, от которого никто без большого греха не может отказаться. Более того, он все время напоминал мне, что не все потеряно, потому что у меня по прежнему есть живой образ женщины, которую я любил, у меня есть ребенок, являющийся плодом нашей страсти. Второй аргумент был убедительнее первого, и хотя я по прежнему не видел в жизни радости, я больше не собирался кончать с собой, но решил жить ради тебя, чтобы ты не остался без отца, как уже остался без матери.

— Постепенно мне удалось излечить свой дух, спасаясь в утешительных занятиях философией и путешествуя, чтобы забыть свою утрату. Через некоторое время я вернулся в Рим, а тебя оставил на попечение Мариамны, которая не имея собственных детей, рада была взять тебя под свое крыло. И она так привязалась к тебе, что когда я вернулась, отказалась вернуть тебя. Она хотела оставить тебя у себя как приемного ребенка и воспитывать в вере евреев. На это я не мог согласиться, ведь ты был моим ребенком, я нуждался в тебе, и я не хотел видеть, что ты обращаешься в еврея. Конечно они замечательные люди и у них много добродетелей, но имеется и одна роковая слабость, перевешивающая все достоинства. Этой слабостью является несчастное убеждение, что они отдельный, избранный Богом из всего человечества народ. Именно из-за этой странной навязчивой идеи, Луций, на их голову валятся гнев и ненависть всех народов, среди которых они живут. Они несчастливы, ужасно преследуемый народ, при чем с самого начала своей долгой истории, а причина всего этого в их убеждении, что тогда или в иное время, их избрал Бог. И потому я отказался согласиться на требование Мариамны. Я отказался оставить тебя ей, чтобы она воспитывала тебя в вере евреев. Более того, тогда она была бедна и ничего не могла тебе дать, а я был богат, могущественен и мог воспитывать тебя как патриция. Таким образом она согласилась отдать тебя, хотя она и горько плакала, теряя тебя, вы ты стал для нее как бы ее собственным ребенком. Чтобы смягчить ее горе я дал ей возможность переехать в Иерусалим и помогал ей в различных делах, и эту помощь она так хорошо использовала, что ныне она богата. Кроме того я дал ей обещание, что раз уж ты наполовину еврей, ребенок ее сестры, я открою правду твоего происхождения, когда ты достигнешь совершеннолетия, так чтобы ты сам мог решить к какому миру ты принадлежишь: к миру евреев или римлян. Таким образом я воспитывал тебя вместе с твоим братом Марком, и никто не знает, что ты не дитя Квинтилии, за исключением Мариамны и Британника, которых я связал клятвой хранить молчание. Теперь я полностью выполнил данное Мариамне обещание, и ты можешь сам решать, к какому миру ты принадлежишь.

Здесь мой отец замолчал, и я тоже сидел, не в силах говорить. Можешь себе представить какое глубокое впечатление произвела на меня эта история. Загадка моего рождения открылась, я понимал теперь, почему испытывал инстинктивную симпатию к евреям, ведь я был связан с ними узами крови. Я понял так же причину любви Мариамны, всегда высказываемую мне, и которая казалась такой странной, ведь я всегда считал ее просто давним другом отца, удивляясь, почему она обращается со мной скорее как с сыном, чем простым гостем. Теперь я понял, что был для нее почти сыном, ребенком ее любимой сестры, которую она с детства растила. Со все большим возбуждением я так же понял, до чего сильно эта новость может изменить мои отношения с Ревеккой.

— Этот сумасшедший Элеазар, — заявил я, — изменит свое мнение обо мне, услышав, что я частично еврей.

Печально глядя на меня мой отец лишь вздохнул.

— Мир римлян — не мир евреев. Трудно перейти из одного в другой. Я знаю. Я пытался. Я говорил тебе, чем это кончилось.

— Судьба была против тебя, — ответил я. — Ты был уже женат, когда встретил мою мать. Я нет.

— Даже если бы я не был женат, — произнес отец, — нам было бы очень трудно жить счастливо вместе с Наоми. Римляне и евреи как масло и вода. Как бы ты не перемешивал их, они не смешиваются. Ее мир отверг бы ее, а мой мир отверг бы меня.

— Но во мне, — возразил я, — два мира уже смешались.

Мой отец ничего не добавил, но поднявшись на ноги, объявил, что мы должны вернуться к гостям.

* * *

На следующий день, как только мне удалось пробудить Британника ото сна после попойки, я отправился в Иерусалим, чтобы поговорить с Мариамной. Как только я появился в ее комнате, она быстро пошла мне на встречу. В ее глазах горел удивительный свет, страстный свет, которого я раньше никогда не видел. Обхватив меня руками, она склонила мою голову и поцеловала меня в губы.

— Он наконец рассказал тебе, — произнесла она хриплым шепотом, — Флавий рассказал, и теперь я тоже могу говорить. О Луций, Луций! Как долго я ждала этого дня.

Сраженная бурей эмоций, она, задыхаясь, села. Я был ошеломлен силой ее чувств.

— Это так много значит для тебя? — спросил я.

— О Луций, ты даже не знаешь, как это значит для меня. Когда эта волчица Квинтилия отравила мою младшую сестру, я одна стояла между тобой и ее ненавистью. Я следила за тобой день и ночь, потому что в своей ревности она могла бы попытаться убить и тебя. А когда я свела счеты с ней и ее рабом-убийцей, я взяла тебя как собственного ребенка, кормила и одевала, ведь Флавий был болен после отравления, а когда выздоровил, Цезарь отозвал его в Рим. Он не мог взять тебя с собой и потому оставил мне.

— Значит, это ты отравила Квинтилию, — сказал я.

— Я сделала это с радостью и сделала бы это вновь, — ответила Мариамна. — Я вогнала кинжал между лопаток ее подлого египтянина Нехо, потому что и он заслужил свою смерть. Я была посланцем Господней мести, и я поразила их, как Иаиль поразила Сисару.[11] И если бы их была сотня, а не двое, я поразила бы их всех.

— До чего же ты должна была любить мою мать, — произнес я.

— Это правда, я любила ее, — ответила Мариамна. — Она была всего навсего маленьким ребенком, когда римляне убили наших родителей. Я сама растила ее, и когда она умерла, всю свою любовь, что я испытывала к ней, я отдала тебе. Я растила тебя как собственного сына, ведь я бесплодна, и Господь не благословил меня. Ты был моей жизнью, моей радостью. Все, что касалось тебя, было моим сокровищем. Твои ножки были так малы, что я могла бы спрятать твои ступни в своей ладони. Твои первые крохотные башмачки я храню до сих пор.

Она поднялась и открыла ларь из кедрового дерева, где хранила свои самые ценные сокровища. Оттуда она вытащила пару крохотных сандалий. Они были плохо сделаны из дешевой кожи, а их ремешки были из мочалы.

— Тогда я была очень бедна, — сказала Мариамна, — Это было лучшее, что я могла купить для тебя. Я оставалась голодной, лишь бы у тебя было все. То, чего мне не хватало в деньгах, я отдавала тебе любовью. И в этом я не скупилась, ведь для ребенка любовь не менее важна, чем пища. Луций, я была тебе матерью. Не мог бы ты теперь называть меня матерью, просто чтобы порадовать старуху, у которой никогда не было рожденного ребенка?

Она умоляюще всматривалась в мое лицо, и на ее глазах навернулись слезы. Ее вид сильно на меня подействовал, ведь было очевидно, что это ей я обязан жизнью. Я думал, как она тогда одна в Кесарии выбивалась из сил, чтобы я был хорошо накормлен, хотя делая это, она сама голодала. До чего же сильна была ее жажда называться матерью, ведь среди евреев нет титула почетнее. Я шагнул вперед и поцеловал ее в щеку.

— Ты действительно моя мать, — заявил я. — И хотя не ты дала мне жизнь, именно тебе я ею обязан.

От моих слов ее лицо осветилось радостью. Она схватила мою руку и мягко заговорила, словно самой себе:

— Я так долго ждала от тебя этих слов. Так много лет я в одиночестве хранила этот секрет, вынужденная издали следить за тобой и молчать. Но я сдержала слово, данное Флавию Кимберу, а он, в свою очередь, сдержал обещание, данное мне. Я была права, считая, что могу верить ему. Он не предал меня.

— Как ты смогла пожертвовать собой и отдать меня ему? — спросил я. — Это, должно быть, была очень тяжелая жертва.

— О Луций, это разбило мое сердце! — закричала она. — Но это было ради тебя, только ради тебя. Тогда я была бедна, почти нищая. Вот что ждало бы тебя, если бы ты остался у меня. А Флавий был римским сенатором, представителем самого Цезаря. Он мог так много тебе дать, а я могла так мало. Ведь тогда ничего этого не существовало, — добавила она, указывая на богатые драпировки, скрывающие стены. — Все это я завоевала с тех дней, когда поняла нравы и слабости людей, но тогда я была бедна, у меня не было друзей, настоящая нищая. И потому, когда Флавий вернулся из Рима и потребовал тебя, я не могла отказать ему, хотя отдать тебя было для меня все равно, что вырвать мое сердце. Он тоже был одинок и в некотором роде его горе было еще больше моего. Ведь для него ты был живым духом его любви, единственным, что давало смысл его существованию. И я вернула тебя ему, чтобы ты воспитывался как римлянин, как его сын от его законной жены, ведь правда о случившимся в Кесарии была известна лишь мне и Британнику. Я поставила лишь одно условие, что когда ты достигнешь совершеннолетия, он откроет тебе, кем на самом деле была твоя мать, чтобы ты узнал, что ты наполовину еврей и наполовину римлянин, и чтобы ты сделал выбор между нашими мирами.

— Я не могу сделать выбор, — заметил я, — пока не поговорю с Ревеккой. Ради нее я обрублю все связи с Римом. Если она отвергнет меня и примет Иосифа бен Менахема…

— Что тогда? — спросила Мариамна. — Неужели ты до того ослеплен похотью, что не видишь ничего, кроме хорошенького личика? Разве в вопросе выбора между нашими народами не замешены более значимые вещи?

Я ничего не мог ответить, но стоял смущенный и молчаливый. Мариамна протянула ко мне руки и заговорила тем мягким тоном, которым матери говорят с заблудшими сыновьями.

— О Луций, не думай лишь о Ревекке и о любви. Красота женщин уходит. В молодости я тоже была красива, но взгляни на меня сейчас. Пусть твоим выбором управляет разум, а не страсти. Возвращайся к нам, Луций, возвращайся к народу твоей матери. Выбери Иерусалим и отвергни Рим. Что такое Рим? Ведь при всей своей грандиозности, Луций, Рим пустой город. Его сердцем являются цирки, где рабы и гладиаторы убивают друг друга на потеху толпы. Что можно сказать о народе, который забавляется подобным образом? Как может эта мясная лавка сравниться с золотой славой Иерусалима, чьим сердцем является Храм, и чья цель — прославление Бога? Как могут боги Рима сравниться с нашим Богом? Разве их лохматый Юпитер и изъеденная молью Минерва могут сравниться с Яхве, вечно неизменным?

Ты одеваешься светом, как ризою, Простираешь небеса, как шатер, Устрояешь над водами горные чертоги Твои. Желаешь облака Твоею колесницею. Шествуешь на крыльях ветра.  [12]

От этих слов мое сердце заколотилось, потому что они отвечали мыслям, которые часто посещали меня. Как я желал в этот момент принять окончательное решение войти в древнее сообщество евреев и принять их веру. Я видел слабость Рима, его уродство, грубость и молочность. Его боги были лишь собранием неловких кукол, по большей части позаимствованных у греков, его мораль отвращала, его развлечения деградировали, даже его система законов более ничего не значила, потому что какой толк в благородной системе законов, когда любой тиран или сумасшедший, одевающийся в пурпур, мог нарушить любой из них и править в соответствии со своими капризами? И все же, хотя я так ясно видел его слабость, разве я мог не осознавать все величие Рима? Он распространяет свою власть по земле словно покров. Он создает порядок из хаоса и объединяет разделенное. От Британии на западе до Пальмиры на востоке он распространяет свою власть и мир, знаменитый Pax Romana[13]. Его легионы отбрасывают варварские орды, которые иначе хлынули бы через Альпы и потопили бы нас в нашей собственной крови. Какая еще цивилизованная власть могла дать такую защиту? Египет был лишь тенью своего прошлого. Некогда могущественный Вавилон медленно умирал. Светлый огонь греков погас в их междоусобицах, а империя Александра Македонского исчезла после его смерти. Из всех этих держав, какая-то столь могущественных, лишь Рим оставался держать щит между цивилизацией и варварством.

Более того, хотя я много знал о добродетелях евреев, о достоинстве их вечного невидимого Бога, о благородстве Торы, законов и пророков, я знал и об их слабостях, так как евреи сварливый, буйный и трудный народ, имеющий привычку все время сражаться друг с другом. Через несколько десятилетий после возвращения из вавилонского пленения, они создали устойчивое правительство под руководством Маккавеев.[14] После этого у них не было никаких бед за исключением распрей, а тирания их собственных правителей была до того непереносима, что они сами пригласили римлянина Помпея, чтобы он пришел и защитил их от них самих. За это они дорого заплатили. Они отдали себя в руки римлян и так ослабили себя внутренними распрями, что не имели никакой защиты против власти римлян, которые медленно отобрали у них и ту независимость, что оставили им. Потом, когда умер Ирод, который собственным безумством истребил сыновей,[15] римляне разделили страну на четыре тетрархии — Галилею, Самарию, Иудею и Идумею, и хотя тетрархи были евреями, они не обладали властью, потому что реальная власть находилась в руках римских прокураторов, большинство из которых были бесчестными негодяями.

Что же до законов и религии евреев, то они были благородны, но евреи не больше уважали свои законы, чем римляне свои. Потому что краеугольным камнем их законов и пророков, как я узнал от благородного рабби Малкиеля, был «возлюби Господа Бога твоего и возлюби ближнего твоего как самого себя»[16]. Они смеялись над этими двумя заповедями и особенно над второй.[17]

Что касается любви к Богу, то и это стало притворством, ведь фарисеи разработали столько ритуалов, что дух любящего поклонения был утрачен в ритуальном лабиринте. И я, не будучи иудеем, не мог не обижаться на атмосферу, которой окружили себя фарисеи, ведь я был воспитан культурным и скептическим отцом, который вволю упивался греческими философскими идеями и который просто смеялся над торжественными выходками фарисеев.

— Они так занялись ритуалом, — часто говорил отец, — что даже забыли свои главные заповеди. Они не станут есть в моем доме, эти возвышенные фарисеи. Разве так любят ближнего как самого себя?

И вот, когда Мариамна предложила мне взглянуть на дело серьезнее и сделать выбор меж двух миров вне зависимости от моей страсти к Ревекке, я ничего не мог ответить и стоял парализованный неуверенностью. Ведь такова была природа моего ума и прошлого опыта, что я видел силу и слабость обеих сторон. Римляне были не все черные, а евреи не все белые, и с обеими сторонами я был связан крепкими узами, с одной стороны с народом отца, с другой — с народом матери.

— Я не могу выбрать, — произнес я. — Несчастлив человек, стоящий меж двух миров. И вдвойне он несчастлив, если эти миры враждебны. Предположим, между евреями и римлянами начнется война. Должен ли я буду обнажить меч против брата и сражаться с собственным отцом?

При этих словах Мариамна побледнела и коснулась рукой моих губ.

— Эти слова дурное предзнаменование, Луций, — сказала она. — Не говори о войне. Это будет концом всего, концом Иудеи, концом нашего народа, концом Храма и Иерусалима. Не говори об этом, Луций.

Ослабнув, она села, и я заметил, что она дрожит. Ее глаза расширились, пристально глядя в пустоту перед ней, словно она видела отдаленное видение, скрытое от моих глаз. И пока я смотрел на нее, меня охватил страх, словно я тоже ощутил приближение гибели, не гибели отдельного человека, а целого народа.

— Дойдет до этого? — спросил я. — Это принесет будущее?

Мариамна закрыла глаза, словно для того, чтобы отогнать видение. Она глубоко вздохнула и провела рукой по лбу.

— Бог дал мне некий дар, — сказала она. — Я смутно вижу события, словно фигуры людей, проходящие в тумане. Видения, которые меня посещают, трудно объяснить. Будь я единственной, кто видит подобное, я бы отбросила это как бред, но я не единственная. И другие видят это.

— Пророк Иисус бен Анан? — спросил я. — Я слышал его предсказание о падении Иерусалима. Но он безумен и никто не принимает утверждения сумасшедшего.

— Я говорю не о нем, — заметила Мариамна. — А о другом Иисусе, которого некоторые называют Христом.

— Который был распят Пилатом? Это правда, то что говорят о нем?

— Не знаю, мой Луций, — ответила Мариамна. — Если он и правда был Мессией, тогда, конечно, мы его отвергли, хотя это отвержение было предсказано пророком Исайей. «Он был призрен и умален пред людьми, муж скорбей».[18] Получается, что мы распяли нашего Мессию, которого мы так долго, так страстно ждали. Был ли этот Иисус Мессией или нет, я не знаю, но пророком он, бесспорно, был, потому что я могу отличить правду от лжи, а он говорил правду.

Я попросил ее рассказать мне еще что-нибудь из учения этого великого раввина, чьи пророчества произвели на нее такое большое впечатление. И вот, всматриваясь в прошлое, она рассказала как рабби Иисус со своими учениками приехал в Иерусалим на праздник Пасхи.

— Тогда было много людей, которые его почитали, — говорила Мариамна, — хотя через краткое время стали требовать его крови. Но когда он ехал к Иерусалиму, многие были убеждены, что он посланец Бога, и даже бросали ему под ноги свои одежды и кричали «Осанна!» И многие горожане толпой вышли из ворот и поднялись на склоны Масличной горы, чтобы встретить этого великого учителя. Что до меня, то я была полна любопытства и позвала твою мать, которая была лишь малым ребенком, и мы побежали через ручей Кедрон, забрались на склон и увидели, как он ехал через гору к городу. Мы стояли совсем близко, когда он проезжал мимо, и я посадила твою мать себе на плечи, чтобы она могла его видеть. Своим детским голоском она закричала «Осанна!», и он обернулся к ней и улыбнулся. Потом, повернувшись за изгибом дороги, он подъехал к кряжу, с которого неожиданно открылось великолепие Иерусалима, и здесь он слез с осла, на котором ехал, и склонился перед городом, пока его лоб не коснулся земли. Когда он поднялся, люди увидели, что он плачет, и они перестали кричать «Осанна», и воцарилось гробовое молчание. А он, вытянув руку к городу, громко закричал: «О Иерусалим! Если бы и ты хоть в сей твой день узнал, что служит к миру твоему, но это сокрыто ныне от глаз твоих! Ибо придут на тебя дни, когда враги твои обложат тебя окопами, и окружат тебя, и разорят тебя, и побьют детей твоих в тебе, и не оставят в тебе камня на камне».[19]

— С того самого дня, — продолжала МАриамна, — эхо этого пророчества звучит в моих ушах. Слова святого учителя подтвердили мои собственные видения будущего. Доблестный золотой Иерусалим близок к гибели, словно украшенный гирляндами, надушенный жертвенный вол, ведомый к алтарю и не осознающий своей судьбы. «Не оставят в тебе камня на камне».

И здесь меня вновь охватил страх, то же самое предчувствие, пугающее и пронзительное, словно вид призрака. Но я не мог принять пророчества рабби Иисуса. Я чувствовал, что должен протестовать против столь ужасной судьбы.

— Это невозможно! — закричал я. — Разве Бог не готов был пощадить Содом хотя бы и ради десяти человек? Разве Иерусалим хуже Содома? Разве в этом великом городе не более десяти праведников?

— Не знаю, — ответила Мариамна. — Но я знаю, что мы творили зло, и отвращали лицо от Бога. Да, я могу прочесть твои мысли. Ты думаешь, что не мне об этом говорить, что я разбогатела, продавая девушек, и создала свое состояние на внебрачной связи, что в доме у меня нечистые статуи, а для фарисеев я прокаженная. Но не будь слишком суров со мной, Луций. По крайней мере я щедра, и я не гоню бедных, приходящих к моим воротам. Я никогда не грабила тех, кому не по карману быть ограбленным. Даже мои рабы имеют основания благословлять меня, а не проклинать. Но могущественные люди этого города отвергли Бога, а первосвященники только играют в священников. Они угнетают народ даже яростней чем римляне. «Как прекрасен золотой Иерусалим!» — восклицают те, кто впервые видят этот город. И правда он прекрасен золотой Иерусалим, когда ты смотришь на него со двора Храма или из дворца Ирода. Но спустись к улицам Нижнего города, пройди по долине Гинном, к Навозным воротам, где живут самые бедные. Здесь нет ни золота, ни красоты. Грязь и бедность, болезни и убожество, гниющие прокаженные, копающиеся в грязи голодающие дети, в поисках выкинутого богатыми мяса или несколько рваных тряпок, чтобы прикрыть свое тело. Пока верховные священники жиреют на доходы с Храма, бедные становятся еще беднее. Мудро сказал об этих священниках добрый раввин: «Дом Мой домом молитвы наречется, а вы сделали его вертепом разбойников».[20]

— Похоже, рабби Иисус сильно повлиял на тебя, — заметил я. — Можно подумать, что ты христианка.

Мариамна улыбнулась.

— Я не христианка, но я признаю, что он повлиял на меня, и что многое из его слов осталось в моей памяти. Хотя сама я далеко не святая, я знаю, что такое святость, когда вижу ее в других. Именно потому я так серьезно отношусь к его пророчеству о падении Иерусалима, и когда ты сказал, что Иерусалим лучше Содома, я могу сказать «Да», но не намного, ведь первосвященники делают из религии посмеяние, и здесь много ненависти, горькой ненависти. Если щит Рима будет убран от первосвященников, народ разорвет их в клочья. Это так, мой Луций, и они это знают.

— Ты удивляешь меня! — воскликнул я. — Ты, к кому хорошо относится Ананья, принимаешь в своем доме его дочь, можешь говорить такое о первосвященниках. Я не понимаю тебя!

— Ах, Луций, я сама не понимаю себя! — закричала Мариамна. — Я как и ты стою меж двух миров, и по настоящему не принадлежу ни к одному. Из-за того, что я была бедна, страдала и голодала, я сочувствую несчастью бедных, которых угнетают священники. Но из-за своего богатства я нахожусь в одном стане со священниками, которых я призираю, и делаю все возможное, чтобы спасти и защитить их. Но по своей сути я правдива и следую тем путем, который считаю верным. Хотя священники словно пиявки сосут кровь из народа, все же необходимо, чтобы священники были защищены, и чтобы Рим продолжал стоять между нами и ненавидящим их народом.

Я еще больше удивился.

— Как ты можешь говорить это и утверждать, что любишь бедных?

— Я говорю так, — начала Мариамна, — потому что даже дурной правитель лучше хаоса. Пока правят священники, в Иерусалиме есть порядок, но если их свергнуть, я даже боюсь думать, что случится. Среди нас существуют темные, ужасные силы, и даже римляне не могут более жестоко обращаться с нами, чем мы обращаемся друг с другом. Эти свирепые зелоты из пустыни и дикие сикарии с кинжалами, смоченными кровью, бросятся в город как только закончится власть первосвященника. Они погрузят Иерусалим в море крови. Даже Гессий Флор не сумеет этого сделать.

Все, что она говорила, было правдой. Внутри Иудеи действовали ужасные, разрушающие силы. Я уже рассказывал вам об огромном количестве неимущих, создающих угрозу существованию страны. Некоторые переселились в города. Другие собирались в шайки и блуждали по стране. Более религиозные присоединялись к зелотам, но более опасными и более страшными, чем зелоты, были сикарии, которые носили под плащами короткие кривые ножи или «сики», с помощью которых они мстили врагам. Они возбуждали дикий ужас, потому что убивали тайно. На запруженной улице, во внешних дворах Храма они смешивались с остальными людьми. Выбирая жертву среди богатых и могущественных, они подходили к ним и вонзали в горло кинжал. И такое у них было мастерство в их стремительных убийствах, что до того, как жертва успевала осознать свое ранение, они успевали растаять, исчезнуть в толпе. В этой украдкой манере они убивали свои жертвы в городах, но за городом они работали более открыто. Скитаясь в шайках, они иногда могли захватывать целые деревни. Они собирали всех ее богатых жителей и пытали их, чтобы узнать, где те прячут золото. Получив все, что могли, они часто раздавали некоторую часть своей добычи бедным, а затем спасались в горах, прежде чем приходили римляне, чтобы восстановить порядок.

Во время правления Гессия Флора сикариев стало больше и они стали более дерзкими. В отличие от своих предшественников, которые вели против этих грабителей войну и распинали их толпами, Гессий Флор был снисходителен к ним при условии, что они будут регулярно отдавать ему часть своей добычи, и в результате этого сикарии стали ужасом этой земли, убивая и пытая по своему желанию. Укрепляя сикариев, Флор считал, что поступает очень разумно, не только обогащаясь, но и усиливая хватку Рима в провинции Иудее, согласно хорошо известному принципу «разделяй и властвуй». Сикарии, считал он, являются силой, которая противостоит священникам и последние не начнут мятежа против Рима, пока у них есть такие противники как сикарии. Флор, как и многие из его предшественников, полагал, что восстание, которое все мы рано или поздно ожидали, будет тайно организовано священниками, которые скрывают свои намерения под маской дружелюбия. В этом, как и во всех остальных вещах, Флор ошибался. Священники были единственными друзьями Рима, потому что надеялись, что римские власти поддержат их власть над народом. Что касается сикариев, то они платили долю награбленного Гессию Флору, а тем временем точили кинжалы к тому дню, когда хотели посчитаться с римлянами. Потому что, хотя они и ненавидели священников, они так же ненавидели и римлян. Многие еврейские патриоты вступали в организацию, которая первоначально была ни чем иным, как объединением разбойников. Люди, которые большей частью были озабочены освобождением своей страны, ежедневно присоединялись к сикариям, которые все больше и больше напоминали войско.

— И потому, — заметила Мариамна, — мы должны стараться усилить римлян, даже если мы ненавидим их, потому что лишь они могут спасти нас от нас самих. Мы должны стараться обуздать Элеазара, отбросить зелотов и помешать возвышению сикариев. Сегодня день решения, Луций. Гессий Флор приехал в Иерусалим, чтоб отплатить за оскорбление, нанесенное ему во дворе Храма. Он будет стараться подтолкнуть нас к войне. Мы должны сделать так, чтоб это ему не удалось. Иди на площадь перед дворцом Агриппы и расскажи мне, что случилось на его суде. Боюсь, этот день будет черным днем Иерусалима.

— Но Ревекка! — воскликнул я. — Разве я не увижу ее?

— Ревекка придет, когда ты вернешься. Опасно вести ее по улицам, но она все равно будет здесь. Иди и расскажи мне о Флоре. Я предчувствую зло.

III

А теперь позвольте мне описать прокуратора Иудеи, отпрыска римского мясника и продукта римских клоак, чьей прихоти было угодно начать роковое выступление евреев. Внешне Флор был маленьким и толстым, с красным, раздраженным лицом, но при этом имеющим привычку важно вышагивать. Он был очень высокого мнения о себе и всегда разъезжал с двумя греками-массажистами, в чью задачу входило поддерживать его в нормальной форме, уж очень он любил жирную пищу. Его лицо, как заметил центурион Септимий, напоминало свинью, особенно глаза, маленькие и свирепые, в которых светилась ненавистная алчность. Эта алчность сочеталась с примитивной хитростью, позволившей ему разбогатеть в Риме, занимаясь поимкой беглых рабов. Это занятие очень подходило к его характеру, так как по своей природе он был безжалостен, жесток и наслаждался, причиняя людям страдания. Разбогатев на этом и других подобных грязных предприятиях, он снискал расположения Тигеллина, любимца Нерона, который был таким же негодяем, как и он сам. Когда Нерон стал все более и более развращенным, он не мог терпеть рядом с собой ни одного честного человека, и потому этот Тигеллин получал все больше и больше власти, и он не забыл наградить тех, что помогли ему в его восхождении и теперь ждали словно свора шакалов, когда им бросят лакомый кусок в виде больших постов и доходных мест. При этом распределении добычи Гессию Флору досталось место прокуратора Иудеи.

Когда евреи услышали о назначении Гессия Флора, они с большими надеждами ожидали его прибытия. В своей невинности они считали, что Альбин, предыдущий прокуратор, представляет худшую степень падения, на которую способны римские чиновники. И потому они думали, что увидев худшее, теперь они станут свидетелями улучшения управления. Увы, до чего же они заблуждались. Через несколько месяцев правления Гессия Флора они убедились, что в сравнении с Флором Альбин был самым что ни на есть разумным человеком. Потому что он по крайней мере воровал исподтишка, и хотя он способствовал грабежам сикариев и не наказывал преступников, имевших достаточное количество денег для подкупа, но иногда он совершал нечто смутно напоминающее правосудие, если не видел возможности извлечь из преступления выгоду. Но Гессий Флор не пытался даже скрывать свои грабежи и грабил гораздо больше. Если Альбин грабил отдельных людей, то Флор грабил целые города. Он не делал ни малейших попыток осуществить правосудие, и если ему не давали взятку, он не пытался даже выслушать судебное дело. Он открыто поддерживал сикариев, чьи грабежи ежедневно становились все смелее и свирепее. Что касается миролюбивых, законопослушных евреев, то он обращался с ними так, словно они были беглыми рабами, подлежащие любому наказанию, которое ему вздумается на них наложить. Когда греки в Кесарии устроили беспорядки и сожгли синагогу, он послал солдат не против греков, а против евреев, угрожая распять нескольких священников, если волнения немедленно не прекратятся. Чтобы спасти собственные жизни священники заплатили ему восемь талантов, но не удовлетворенный взяткой, он потребовал еще семнадцать талантов из сокровищницы Храма в Иерусалима, требование святотатственное, ведь эти деньги считались священными.

Я уже рассказывал, как Флора высмеял Симон бен Гиора и люди во дворе неевреев, ведь его бесстыдная алчность и хищность, вызвали у евреев дикую ненависть. Ненависть, однако, не занимала Гессия Флора, часто слышали, как он повторял строки Атрея: «Пусть ненавидят, лишь бы боялись». Это были любимые строки императора Нерона, и я не сомневаюсь, что Гессий Флор выучил их у него. Действительно, он во многом подражал Нерону, даже в том, что «женился» на кастрированном мальчике, за что евреи призирали его еще больше, потому что смотрели на такую противоестественную практику с отвращением. Но ненависть, которую они испытывали к Флору, уравновешивалась страхом, ведь он был известен как свирепый и безжалостный убийца, который не уважал законов, ни римских, ни еврейских. Он был тщеславен, самолюбив и не выносил насмешек. Узнав, что евреи в Иерусалиме изобразили его в виде жалкого попрошайки, он чуть не онемел от ярости и решил сразу же отомстить. Взяв две когорты из Двенадцатого легиона, он же выступил из Себасты[21], где находился, и ускоренным маршем отправился на Иерусалим.

Когда евреи узнали о его приближении, их охватила паника. Те горячие головы, что призывали к немедленной войне, обнаружили, что страх заставляет их держать эти намерения при себе. Когда Флор подошел к городу, высшее священство и вожди собрались в зале заседания Синедриона[22] и решили вытерпеть унижение в попытке отвратить гнев Гессия Флора. Но он, как и все тираны, не принимал никаких примирительных жестов и не позволял, чтоб его надули в делах мести. Когда шпионы сообщили ему о решении Синедриона, и о том, что народ упросили выйти на улицы приветствовать войска и вести себя так, словно они радуются, видя его входящим в Иерусалим, Гессий Флор остался ждать за воротами и послал вперед центуриона Капитона с пятидесятью всадниками. Этот Капитон был таким же мерзавцем как и его командующий и точно так же был привержен к делам насилия и жестокости. И вот этот Капитон въехал в город и стал кричать собравшимся людям, что они мошенники.

— Убирайтесь с улиц, еврейские собаки! — кричал он. — Вы смеетесь за спиной прокуратора, потом раболепствуете перед ним и надеетесь, что вас простят? Хватит трусить и льстить! Убирайтесь с улиц, пока мы не выгнали вас.

После этих слов он дал сигнал всадникам, которые ехали среди народа со своими копьями. Оттеснив людей к домам, они стали пронзать их копьями, словно на учениях, а те, что избежали копий, были затоптаны лошадьми. Остальные в ужасе бежали, оставив улицы опустевшими, так что для встречи Флора не осталось ни одного человека, за исключения растоптанных трупов, на которых набросились собаки. А он, видя мертвых, довольно потирал руки и наградил Капитона золотом.

— Это лишь начало, — заметил он. — Завтра я покажу этим евреям, как смеяться над Гессием Флором. Иерусалимские собаки долго будут сытыми.

Он потер руки и улыбнулся.

* * *

Мариамна имела все основания для беспокойства, когда отправила меня за новостями о событиях в городе. Флор провел ночь во дворце царя Агриппы и встал поздно, принял ванну, массаж и был умаслен рабами, а потом в крытых носилках его принесли на деревянную платформу перед дворцом, специально возделанную для него, с которой он собирался творить то, что считал правосудием. Я появился на площади перед дворцом как раз в тот момент, когда Гессий Флор усаживался, а проделал он это с большой помпой, завернувшись в тогу так, словно был самим Цезарем, и приказал рабам обмахивать его опахалом из павлиньих перьев. Перед платформой стояли легионы из крепости Антония под командованием моего друга Септимия. Капитон тоже был здесь с вооруженными войсками. Остальная часть площади была запружена евреями, которые стояли хмурые, молчаливые и озабоченные. Перед платформой стояла группа седоволосых евреев, старейшин города и членов Синедриона, которые пришли просить Флора о милосердии. Среди них я заметил Езекию, с лицом, покрытым синяками, после избиения толпой.

Я проталкивался среди толпы, пока не остановился прямо перед кольцом солдат. Септимий заметил меня и подошел.

— Я же говорил тебе, что евреи дорого заплатят за оскорбление, — прошептал он. — Не хотел бы я быть на их месте. Свиное рыло в дурном настроении, а Капитон глядит словно волк, учуявший кровь. Может случится все, что угодно.

Гессий Флор некоторое время зло смотрел на депутацию Синедриона, а потом без всяких вступлений стал перечислять свои обиды.

— Я знаю, вы призираете меня! — кричал он. — Вы издеваетесь надо мной, словно я бездомный пес! Вы нанимаете буянов, чтоб они насмехались надо мной во дворах Храма. И при всем том, когда я пришел в ваш город, вы собираетесь меня встречать и улыбаться, тая в сердце яд. Перед моими глазами вы лебезите и пресмыкаетесь, а у меня за спиной устраиваете заговоры, стараясь поднять мятеж против Цезаря. Но я представляю Цезаря, и когда вы издеваетесь надо мной, вы издеваетесь над самим Цезарем. Должен ли я позволять вам насмехаться над ним? Или император Рима так смешон евреям? Или вы думаете, что можете оскорблять императора? Вы богаче галлов, сильнее германцев, мудрее греков? Или вы забыли, как Рим мстит своим врагам? Глупцы и безумцы! Достаточно вы провоцировали меня. Сегодня вы узнаете, что шутки со мной плохи.

Он яростно, с трудом дыша от возмущения, посмотрел на них. Хотя он открыто грабил их и кощунственно стащил семнадцать талантов из сокровищницы Храма, он ухитрился прийти к выводу, что именно он потерпевшая сторона. А старейшины города слушали его со страхом и отвращением, которое они тщательно скрывали, ведь они были мудрыми старцами, у которых не было вызывающей жизнерадостности зелотов. В их руках находилась судьба Иерусалима и его народа. Лишь полной покорностью могли они отвратить катастрофу. И вот эти почтенные члены Синедриона, потомки многих поколений священников и учителей, смиренно склонились перед сыном римского мясника и стали просить о прощении за те неприятности, что были ему принесены. Езекия, как старейший, говорил за всех, и он искренне просил прокуратора изменить мнение о жителях Иерусалима. Ничто не было дальше от их намерений, объявил Езекия, чем проявить неуважение к Цезарю или же поднимать мятеж против Рима. Что же до насмешки, о которой слышал Флор, то это была шалость каких-то юнцов, слишком глупых, чтобы понять всю греховность такого поступка. И, конечно, мудрый и справедливый прокуратор не станет наказывать весь город за глупость нескольких юношей.

Эта речь, такая миролюбивая и по тону, и по содержанию, произвела на Флора прямо противоположный эффект. Он еще больше обозлился. Его обычно красное лицо стало лиловым, на жирных щеках выступили капельки пота.

— Ты лжешь! — выкрикнул он. — Все вы лжете! Вы задумали за моей спиной заговор и скрываете его, ползая и раболепствуя передо мной. Вы думаете поймать меня своей лестью и ослепить своей скромностью. Но меня нелегко ослепить. Я знаю все ваши трюки. Вы и пальцем не пошевельнете, чтобы предотвратить бунт, но сделаете все, что в вашей власти, чтобы раздуть пламя.

После этих слов центурион Септимий поднял голову и с презрением посмотрел на Гессия Флора.

— Возможно, тебя заинтересует, — громко, так что его могла слышать вся толпа, произнес он, — что этот самый фарисей Езекия был до бесчувствия избит несколько дней назад той самой толпой, что смеялась над тобой. Или ты думаешь, толпа била его за то, что он соглашался с ними?

Я был изумлен, но при этом и обрадован подобными смелыми словами, ведь они показывали евреям, что не все римляне несправедливы. Не оставил без внимания эти слова и прокуратор, бросивший на Септимия ненавидящий взгляд. Он без сомнения арестовал бы его, если бы у того не было влиятельных друзей в Риме. Ведь Септимий принадлежал к тому миру, куда такие выскочки как Флор, никогда не смогли бы войти, миру древних благородных семей, чьи имена были знамениты задолго до Цезарей. И Флор, сидящий здесь как представитель Цезаря, на мгновение ощутил себя лишенным заимствованной доблести. Под презрительным взглядом патриция он стал тем, чем всегда был — продуктом римских клоак, провонявших кровью и требухой из мясной лавки. И это неожиданное осознание своей гнусности не смягчило его нрава. Он устремил на Септимия свои маленькие красные глазки, с диким выражением кабана, увидевшим охотника.

— Когда мне понадобиться твое мнение, — заявил он. — я его спрошу.

Септимий пожал плечами.

— Я думал, тебе интересно знать правду. В нашем Риме принято вызывать свидетелей, если человек оказывается под судом.

Лицо Гессия Флора потемнело еще больше, когда он услышал тон Септимия. В его словах, когда он говорил о «нашем Риме», слышалось безграничное призрение, потому что это был патрицианский Рим, в котором уважали законы и правосудие. Более того, этот тон намекал на то, что Рим Гессия Флора не был настоящим Римом, а лишь мерзкой подделкой, из которой миром правит сумасшедший, а сыновья мясников целыми провинциями. Все это лишь намекалось, а не говорилось, и потому Флор ничего не мог сказать Септимию, но мог лишь обратить свой гнев на Езекию, у которого не было влиятельных друзей в Риме и которого некому было защитить.

— Имена! — кричал Флор. — Имена тех, кто смеялся надо мной! Клянусь они будут распяты на кресте перед моими глазами! Называй их имена или, клянусь Юпитером, ты умрешь вместо них!

Я не сомневался, что Езекия очень хотел в тот момент сказать Гессию Флору, что над ним смеялся Симон бен Гиора. У него не было причин любить Симона, а смерть этого подстрекателя беспорядков была бы небольшой потерей с точки зрения мирной партии. Но вот что удивительно в этих евреях, хотя между собой они могут сражаться как дикие кошки, очень редко они выдают друг друга чужеземным врагам. И хотя Езекии и остальным грозила смерть, эта странная верность была сильнее страха, и они молчали.

Это молчание довело Флора до исступления.

— Их имена, имена! — кричал он. — Назовите их имена, собаки, или умрете вместо них!

Езекия с достоинством выпрямился. Со своей длинной седой бородой и густыми темными бровями он был олицетворением той странной силы, которой обладают евреи, силы, достигнутой после многих веков духовной дисциплины. Этой силой обладают многие фарисеи и даже в еще большей степени члены секты, которые называют себя ессеями. С помощью этой силы они могут вынести пытки и даже смерть, но не нарушить законы, которые считают священными.

И потому, когда Езекия так выпрямился, показалось, что его старое, согбенное тело стало выше ростом. Его глаза под густыми бровями зажглись странным огнем. Он спокойно глядел на Гессия Флора, и по контрасту, чем благороднее выглядел фарисей, тем отвратительнее был прокуратор.

— Я не знаю их имен, — сказал он. — Они были, как я уже сказал, юнцами, глупцами, которые ничего не понимают. Когда я упрекнул их, они набросились на меня и избили. Я не могу сказать тебе, кто они.

— Тогда вы умрете вместо них! — крикнул Гессий Флор. — Умрете, чтобы я мог дать урок врагам Рима.

— Если ты хочешь убить нас, мы не можем помешать тебе, — сказал Езекия, — но мы не враги Рима, и ты не поможешь Цезарю, убив нас. Тебе лучше простить глупость юнцов, смеявшихся над тобой, и править, основываясь на честности, чтобы никто не мог называть тебя грабителем или попрошайкой. Ты не сослужишь службу Цезарю, разоряя нашу страну и подбивая нас на мятеж. Мы по настоящему стараемся сдержать молодежь и горячие головы, но своими действиями ты делаешь наши усилия невозможными. Рим известен своими законами и правосудием. Дай нам правосудие, и никто не станет смеяться или ненавидеть тебя.

Эти слова он говорил очень сдержанным тоном, словно мать, увещевающая непослушного ребенка. Гессий Флор надулся, услышав эти слова, и ощущение, что у него самого отсутствует достоинство, еще больше разъярило его.

— Вы умрете! — крикнул он. — Капитон, арестуй их! Всех!

Центурион Капитон вышел вперед и отдал приказ своим солдатам, стоящим перед судом, которые сразу же схватили шестерых стариков. При виде этого мое негодование вышло из под контроля. Оттолкнув легионеров, удерживающих толпу, я вошел в пространство, в котором стояли шестеро старейшин.

— Отпусти этих людей, — крикнул я. — Я назову тебе имя человека, который оскорбил тебя. Его зову Симон бен Гиора, он из Гамалы[23]. Я знаю. Я был там и видел случившееся. Эти люди друзья Рима. Неужели ты накажешь невинных вместо виновных?

По толпе прошел ропот удивления, когда они увидели римлянина, скорее мальчика, выступавшего против гневного прокуратора и просящего его за их соплеменников. Что же до Гессия Флора, то на мгновения он даже онемел. Причина его негодования неожиданно исчезла. Но хотя теперь он знал имя того, кто высмеивал его, он не дал Капитону знака освободить старейшин. Вместо этого он еще яростней обрушился на Езекию.

— Ты солгал мне! — выкрикнул он. — Ты нарочно скрыл имя этого преступника. Не беспокойся. Я расправлюсь с ним позднее. Но сначала я покажу этим собакам, что случается с теми, кто лжет мне и защищает преступников. Капитон, принеси кнуты. И приготовь шесть крестов.

По толпе пронесся ропот ужаса. Я же не мог поверить своим ушам. Я знал, что этот Гессий Флор был способен на все, даже на позорный поступок, но сейчас он собирался нарушить самый священный закон Рима. Ведь эти люди, будучи высочайшего достоинства на совете своего народа, обладали всеми привилегиями римских граждан и более того, считались римскими всадниками. С трудом можно было поверить, что люди их ранга могут быть приговорены к смерти, применяемой только к рабам и уголовным преступниками. Видя такое варварство, меня охватил столь сильный гнев, что я даже не мог говорить. Когда наконец-то гнев освободил мой язык, мой голос был громок. Я почти что кричал.

— Это несправедливо, — крикнул я. — Они принадлежат к сословию римских всадников. Они римские граждане. Ты не можешь распять их.

При моих словах Гессия Флора охватила такая ярость, что его лицо утратило всякое сходство с человеческим, и стало напоминать морду рычащего зверя. Казалось, он сейчас спрыгнет с платформы и растерзает меня на куски. И тогда Септимий, понимая, что моя жизнь в опасности, и я того и гляди попаду в руки Капитона и его мерзавцев, вышел вперед и арестовал меня, велев двум своим воинам, держать меня за руки.

— Я отведу его в крепость, — заявил Септимий, раньше чем прокуратор обрел способность говорить. — Мы позаботимся о нем.

На губах Флора появилась пена. Казалось, что он сейчас сойдет с ума.

— Повесить его на кресте, рядом с его друзьями! — кричал он. — Ты, вонючий щенок, будешь учить меня править? Я буду пороть тебя, пока мясо не отвалится от твоих костей. Будешь издеваться надо мной перед толпой!

После этого мой гнев слегка улегся, и я испугался, ведь я отбросил всякую осторожность, говоря с прокуратором. Более того, я заметил, что легионеры вернулись из дворца Агриппы, неся утяжеленные кнуты, которые используют для наказания рабов. Во рту я ощутил вкус страха. Я уже видел людей, засеченных до смерти римской солдатней, и это была неприятная смерть. Люди Капитона, уже содрали одежду с шести старейшин и теперь веревками привязывали их к деревянной платформе перед лицом Флора. Двое из них подошли ко мне, чтоб сделать то же самое и со мной, но Септимий, вытащив меч, повернулся к Флору.

— Это сын римского сенатора, Флавия Туллия Кимбера, который еще не лишился друзей в Риме. Подумай об этом хорошенько, Флор.

И когда он стоял с обнаженным мечом, я увидел дрожь прокуратора. И я полагал, что если бы люди Капитона схватили меня, Септимий отдал бы своим воинам приказ сражаться в мою защиту. Он сделал бы это не только ради меня, но и потому, что ненавидел Флора и тоже горел негодованием на тот вид смерти, к которому были приговорены еврейские старшины. В этот момент судьба Иерусалима вновь висела на волоске, потому что отдай Септимий приказ, и вся толпа поднялась бы как один человек и разорвала бы прокуратора в клочья, и легионеры Капитона не смогли бы защитить его против такого количества людей. Но Гессий Флор был не только забиякой, но и трусом. Его маленькие кабаньи глаза сузились от ненависти, но н сдержал себя и велел Капитону оставить меня.

— Я посчитаюсь с ним позже, — заявил он. — Ты отведешь его в крепость Антонию и будешь держать там, пока я не приду. Но подожди. Пусть он сначала посмотрит на наказания своих друзей. Смотри хорошенько, юный глупец. Так я расправляюсь с врагами Цезаря.

После этих слов он подал знак солдатам, которые подняли кнуты и принялись хлестать ими шестерых стариков. Раны, нанесенные тяжелыми кнутами, вызывали ужас. Спины жертв представляли одну кровоточащую рану. Но хотя остальные громко кричали в муках, фарисей Езекия не издал ни звука, побеждая боль с помощью этой странной внутренней силы. Затем Флор приказал прекратить бичевания, потому что не хотел видеть, как старики умрут под ударами кнута и тем самым избегнут страданий от распятия. После этого их отвязали от подмостков и положили на кресты, лежащие на земле. Здесь их вновь привязали, пока солдаты длинными тяжелыми колотушками загоняли в дерево через кисти и ступни жертв железные острия. Другие вырвали камни, которыми была вымощена площадь и выкопали в земле ямы, что исторгло у собравшихся новый стон. Решивший нарушить все законы, Флор собирался установить крест внутри стен Иерусалима, а не на холме Голгофа за пределами города. Это, в глазах евреев, было почти таким же ужасным преступлением, как распятие членов Синедриона, потому что ни один приговоренный не мог быть казнен в границах святого города.

Пробив каждого старика к его кресту, солдаты с помощью канатов потащили их вверх и поставили на выбранное место. На кресте, находящимся ближе всего к Флору, висел Езекия, фарисей. Из его ладоней по рукам и бокам струилась кровь, а над спиной, с которой свисала рваная плоть, содранная бичеванием, вился рой мух. Он задыхался под полуденным солнцем, его грудь тяжело вздымалась, когда он пытался вздохнуть. Когда он посмотрел на прокуратора, его густые брови сошлись, а голос, когда он закричал, услышали все.

— Твои пути — несправедливость и зло, Гессий Флор. Хотя месть людей, возможно, и не настигнет тебя, ты, однако, не уйдешь от кары Бога.

Больше он ничего не сказал, лишь висел, задыхаясь, но было очевидно, что его слова задели Гессия Флора. Однако слова эти не заставили его раскаяться, а лишь подтолкнули его на новые зверства. Он подозвал Капитона и велел ему вести когорту на Верхний рынок.

— Бунтующие псы не выучили урока! — кричал он. — Иди и разграбь их дома. Я дам этим евреям такой урок, который они никогда не забудут.

После этих слов он неожиданно поднялся от своего судейского места и, не дожидаясь носилок, заковылял ко дворцу Агриппы.

Как только он ушел, воздух заполнился криками. Толпа разбегалась, словно лишившись рассудка. Люди Капитона созвали своих товарищей, и вся когорта, четыреста человек, как стая волков бросилась к Верхнему рынку, так как эта часть Иерусалима была полна сокровищ, и добыча должна была быть богатой. Мое же волнение было столь велико, что я не мог говорить и лишь в ужасе смотрел, как солдаты бежали мимо меня. Войска, которыми командовал Капитон, были не римскими, а по большей части состояли из аравийцев и сирийцев, людей, давно ненавидящих евреев, и их жестокость была всем известна. В своей свирепости они напоминали волков, и я не сомневался, что они будут убивать не только тех, кто оказывал сопротивление, но любого, кого увидят, даже младенцев на руках у матерей. Дом Мариамны находился на Верхнем рынке, и Ревекка должна была быть там. При мысли о том, какая им угрожает опасность, мое лицо покрылось потом и, обернувшись к Септимию, я стал просить его, приказать своим людям, чтобы они отпустили меня, говоря по гречески, чтоб они не поняли, что я сказал.

— Во имя Юпитера! — взорвался Септимий, тоже перейдя на греческий. — Мало того, что я спас тебя от кнута! Я должен рисковать ради тебя жизнью. Если я отпущу тебя, как я отчитаюсь перед Свиным рылом?

— Ты боишься его? — спросил я.

— Боюсь его! — закричал Септимий. — Этого вонючего порождения мясника? Клянусь мечом моего отца, я скорее перерезал бы собственное горло, чем стал бы бояться этого мерзавца Гессия Флора.

— Тогда отпусти меня, — просил я. — Я должен предупредить Мариамну и Ревекку до того, как туда придут войска. По крайней мере они смогут спасти жизни, если успеют спрятаться. Отпусти меня, Септимий. Во имя нашей дружбы отпусти.

— Я не могу отпустить тебя, — ответил Септимий. — Это было бы прямое нарушение приказа. Где Британник?

— Ждет с колесницей у восточной стороны рынка.

— Тогда сделаем так, — предложил Септимий. — Я не могу отпустить тебя. Однако, если ты сбежишь…

Он подмигнул и посоветовал мне ловить случай.

И тут я понял, что в конце концов он был моим другом, и пошел с ним между двумя легионерами, каждый из которых держал мою руку. Когда мы пересекали площадь, к нам подошел носильщик-нубиец, неся на голове, удерживая их в равновесии друг на друге, три большие корзины с красными гранатами. Когда носильщик оказался рядом, Септимий притворился, будто споткнулся, и толкнул нубийца на двух легионеров, которые меня держали. Корзины упали с головы нубийца на солдат. Они, чувствуя себя под градом гранатов, инстинктивно подняли руки, чтобы защититься, и тем самым ослабили свою хватку. И тут я рванулся и вырвался из их рук, хотя моя тога при этом разорвалась и осталась в их руках. На краю площади я разглядел Британника с лошадьми. Я несся, а меня преследовали Септимий и легионеры. Солдаты, боясь, что за потерю арестованного их высекут, бежали так быстро, что я испугался, что они вновь схватят меня, но Септимий, будучи впереди их, притворялся, что хватает меня за тунику, и упал на руки прямо перед легионерами, которые не успели остановиться и перелетели через его спину. Тогда он начал стонать и так заорал, что они вообразили, что он мог сломать спину, и остались, чтобы помочь ему встать, а я помчался к колеснице. Вскочив на нее, я задыхаясь отдал приказ Британнику, который хлестнул кнутом лошадей и понесся словно смерч.

— Быстрее, быстрее! — кричал я, вцепившись в обод, когда мы огибали угол. — Если кто-нибудь будет мешать, убери его с дороги. Быстрее, быстрее!

Он хлестал несущихся лошадей и внес свою лепту в крики, подгоняя их на своем варварском языке. Он и в обычное то время правил как ненормальный, но в этот день он превзошел самого себя. Мы влетели на главную площадь рынка, словно нас преследовали фурии, и пронеслись через него, разбрасывая всех вокруг. Люди Капитона уже начали свою мерзкую работу. Двери в лавки богатых торговцев были выбиты. Улица была усеяна редкими и дорогими товарами. Я видел шелк с востока, мраморные статуэтки из Афин, украшения из золота, серебра и слоновой кости, выброшенные в пыль, откуда их тащили солдаты. Они словно собаки дрались над добычей, а торговцев убивали лишь завидя. Несчастные сжимались в своих лавках, стараясь спрятаться среди товаров, но солдаты вытаскивали их, выгоняли на улицу, где мечами перерезали им горло. Канавы уже были полны распростертых трупов, и лужи запекшейся крови испачкали белый камень.

Британник развернул колесницу в узкую улочку, которая вела с главной площади к дому Мариамны. Она была заполнена бежавшими жителями и воинами Капитона, но наши мчащиеся лошади разбросали всех. Толпа сомкнулась за нами, и многие отчаявшиеся беглецы старались уцепиться за колесницу, но Британник, бросив мне вожжи, вытащил свой длинный меч и сбросил их. Два сирийский солдата тоже попытались остановить нас, но Британник одним ударом меча опрокинул их. Падая, они стали звать своих сообщников, и из домов выскочили несколько аравийских лучников, которые сражу же стали целиться в нас из своих луков. Мы находились в отчаянном положении. Перед нами располагалась лавка по продаже масла, которую уже подожгли мародеры. Узкая улочка была в огне от падающих обломков и казалась закрытой завесой пламени. У лошадей, когда мы подъехали ближе к огню, в панике расширились глаза, но мы немилосердно хлестали их кнутом, над нашими же головами свистели стрелы. А потом, приблизившись к адскому месту, мы на полном галопе въехали в пламя. Дым и пламя кружились вокруг нас. Дикий жар сморщил нашу кожу, и мы спрятали лица в ладони. Пламя не распространилось далеко, так что мы выбрались из него невредимыми, хотя наши лица были черными, волосы подпалены, а лошади обожгли ноги. Добравшись до дома Мариамны, мы как безумные заколотили в ворота, проклиная сонных привратников, которых за дневной сон извиняло лишь незнание об опасности. Когда мы въехали, почерневшие, с пропахшими гарью волосами, нубийцы опешили, выпучили глаза, а потом разразились испуганными восклицаниями. У меня не было времени описывать нубийцам события, но оставив Британника сторожить ворота, я помчался во внутренний двор, чтобы найти Мариамну. Когда я вошел в комнату, она и Ревекка в испуге вскочили. Конечно, мой вид не способствовал спокойствию, кроме того, что я обгорел и почернел, я получил рану на лбу, кровь из которой струилась по моему лицу, и все это придавало мне вид, восставшего из бездны Аида.

— Прячьтесь! Прячьтесь! — кричал я. — Солдаты грабят Верхний рынок. Мы еле спасли свои жизни. Прячьтесь, пока мы сдерживаем их у ворот.

Ревекка побледнела и стала что-то говорить о том, что должна предупредить мать, ведь дворец первосвященника находился на краю зоны, называемой Верхним рынком, и она не сомневалась, что кровавые псы Капитона помчатся туда, где, как они знали, много богатства.

— Мать и сестра сейчас одни! — кричала Ревекка. — Элеазар и отец оба в Храме. Пустите меня. Я должна предупредить их!

Я схватил ее на руки и швырнул на кушетку, с которой она вскочила.

— Глупая! — воскликнул я. — На улице ты будешь немедленно убита! Солдаты взбесились словно собаки. Опасность грозит всем. Куда ты можешь спрятать ее, Мариамна, где бы ее не нашли солдаты? Скорее, скорее! Они скоро будут здесь.

— Я была бы полной дурой, — ответила Мариамна, — если бы строила дом в Иерусалиме без тайника.

Она отбросила занавеси и показала гладкую мраморную плиту. Коснувшись скрытого рычажка, она отодвинула плиту и открыла маленькую комнату с едой и кувшинами с вином.

— Здесь можно перенести осаду, — заметила она. — Иди, моя милая. Мы присоединимся к тебе позже. Что же до девушек, то мы должны спрятать их в подвале. Я не открываю секретов дома рабам.

Ревекка вошла в потайную комнату, а я с Мариамной пошел туда, где жили девушки рабыни. Она собрала их и, не обращая внимания на их крики и болтовню, словно овец погнала в подвал. Внизу в подвале находилось большое помещение, вырубленное в скале, с тяжелой дверью и полками, с которых рядами свисали кнуты, потому что хотя в целом Мариамна была добра к своим девушкам, она считала, что будет хорошо, если они будут знать, что такое место существует. Здесь она заперла их, предупредив, что если они станут шуметь, она высечет каждую. Но Друзилла, светловолосая девушка-германка, не пошла в помещение, а бросилась к ногам Мариамны, умоляя дать ей возможность отомстить за оскорбления, от которых она страдала в руках римлян, и за кровь убитых отца и матери.

— Дай мне убивать их, — просила она. — Дай лук, чтобы я могла стрелять в этих собак.

Действительно, германские женщины с детства воспитываются наравне с мужчинами искусству войны. Мариамна сочувствовала желанию Друзиллы и, открыв потайной сундук, вытащила большой запас оружия, которое она спрятала на всякий случай. Вложив в руки Друзиллы лук и повесив ей на спину колчан со стрелами, она предложила ей занять место в оконном проеме и стрелять от туда во двор. Услышав это, девушки подняли шум, говоря, что им тоже есть за что мстить, и что если они тоже не смогут умереть с оружием в руках, солдаты все равно найдут их, выломают двери, и они будут изнасилованы, а потом убиты. И тогда Мариамна, не желая, чтобы думали, что она возвышает одну девушку над другими, раздала им луки со стрелами и посоветовала расположиться наверху. И вот они вооружились словно спутницы Дианы, пылая возбуждением и жаждой битвы, и я не мог не ободриться видя такой дух в девушках-рабынях, хотя не могу сказать, чтобы я много ждал от их усилий, ведь луки и стрелы не подходят женщинам.

— Будьте внимательны, — сказал я, — и в возбуждении не стреляйте слишком часто. Во дворе будут и друзья и враги. Я бы не хотел получить в спину вашу стрелу.

Затем Мариамна позвала Эпаминонда и двух других слуг. Мы быстро одели на себя доспехи, взяли щиты, копья и мечи, пока не стали сгибаться под тяжестью оружия. Выбежав во двор, мы напялили на Британника нагрудник, вложили в руки нубийцев оружие и встали в готовности, пока солдаты ломились в ворота, используя тяжелые балки, чтобы выбить их из шарниров. Ворота с грохотом рухнули, и пятнадцать или двадцать кровавых собак Капитона вбежали во двор, все еще держа свой таран. Не ожидая сопротивления, они даже не подготовились к своей защите и оглядывались вокруг в поисках подходящего места для грабежа. И пока они глазели, мы энергично набросились на них, и они принялись думать уже о другом, бегая туда и сюда, стараясь спастись от наших мечей. Опомнившись от удивления, они перестроили ряды и позвали на помощь своих сообщников с улицы. Теперь, когда их стало намного больше, чем нас, мы отступили во внутренний двор через вход, который удерживали, пока сила их атак не стала слишком велика. Мы вновь отступили, и они хлынули во внутренний двор. Теперь девушки, страстно ждущие этого мига, стали пускать свои стрелы, и солдаты второй раз испытали удивление, обнаружив, что на них напали сверху. Большинство из них было убито девушкой Друзиллой, которая одного за другим убила троих и без сомнения убила бы и больше. Но группа аравийских лучников забралась на вторую стену и увидев стоящих в проемах девушек, стала стрелять в ответ. Две девушки упали во двор, а потом и сама Друзилла со стрелой в горле зашаталась и упала к ногам Британника, так как к этому моменту нас оттеснили к двери дома. А он, бросив быстрый взгляд вверх, спрашивал Юпитера, неужели наших опасностей недостаточно, что ему надо еще обрушивать на нас дождь из нимф. Он был самым смешливым человеком в мире и превращал в шутку опасность и смерть. И все же я заметил, что он с нежностью взглянул на умирающую Друзиллу, в чьих объятиях испытал немалое наслаждение.

Теперь мне стало ясно, что мы больше не можем оставаться во дворе, иначе нас изрубят на куски, и потому один за другим мы скользнули в дом и закрыли тяжелую дверь перед солдатами, которые сразу же стали колотить в дверь своими мечами. Видя, что их нельзя будет долго сдерживать, Мариамна созвала девушек-рабынь, вручила каждой тяжелый кинжал и велела идти вниз, чтобы ждать там легионеров и взять кого-нибудь из них с собой в преисподнюю. Они вновь вместе с Эпаменондом толпой побежали в подвал, в то время Британник вместе со мной направился в главный зал, где Мариамна при плохой погоде проводила пиры. Здесь она скрыла нас и велела следить, а сама пошла в другой конец помещения и исчезла за драпировками. Сейчас этот зал был роскошно обставлен, и в нем находилось много греческих статуй, в большинстве Венеры, установленные для того, чтобы сделать приятное грекам и римлянам. Здесь была так же большая статуя египетского бога Анубиса, у которого было тело человека и голова шакала. За то, что она держала в доме таких идолов, Мариамну сильно критиковали евреи и совершенно избегали фарисеи. Она, однако, утверждала, что не поклоняется им, но просто держит их здесь, чтобы польстить клиентам, которые в большинстве были греками и египтянами, так как евреи не склонны были владеть рабами.

Пока мы ждали, спрятавшись в главном зале, мы услышали треск ломающегося дерева и поняли, что солдаты выбили входную дверь. Теперь они ворвались в дом, горя желанием не только пограбить, но и пролить кровь тех, кто бросил им вызов. Около двадцати из них вбежали в пиршественный зал и сразу стали срывать драпировки и тащить вазы из алебастра, украшающие стол. Из своего закутка мы смотрели, спрашивая себя, что собирается делать Мариамна, и почему она спрятала нас в таком небезопасном месте, когда в ее распоряжении есть такое безопасное. Но неожиданно по залу пронесся такой громкий и ужасный звук, что солдаты-грабители выронили свою добычу и побелели от страха, увидев, откуда исходит звук. И Британник, присевший сбоку от меня в нашем закутке, побледнел так, что даже губы его стали белыми, а волосы встали дыбом, ведь хотя он и был смел как лев, сталкиваясь с обычной опасностью, он был ужасным трусом, когда дело касалось опасностей сверхъестественных, и в ужасе трясся, когда кто-нибудь говорил о призраках или злых духах. И даже я, мало склонный к суеверию, задрожал от звука этого громкого голоса, особенно когда понял, что он исходит изо рта бога Анубиса, который живописно двигал губами, что вовсе не является чем то обычным для статуй богов.

— Убирайтесь! — кричал он. — Непочтительные собаки, убирайтесь! Этот дом под моей защитой. Тот, кто возьмет хоть монету — умрет!

От этих криков грабители в страхе сбились в кучу и бросили все, что уже взяли.

— Бог говорит, — заговорил один. — Я слышал об этом и раньше. Один мальтиец упал мертвым за то, что взял образ в храме Апполона.

Губы бога Анубиса вновь задвигались, и его ужасный голос загремел еще громче.

— Убирайтесь! — выкрикнул он. — Убирайтесь, пока я не обрушил огонь с небес! Убирайтесь! Я сказал.

За угрозой последовал звук, напоминающий удар грома, что было уже слишком для перепуганных солдат. Они бросили добычу и помчались прочь, выкрикивая предупреждения своим товарищам, и все они бросились прочь из дома, под впечатлением страха, что их убьет молния. Когда они сбежали, Мариамна вышла из-за драпировки и, похлопав статую Анубиса, произнесла:

— Хорошо проделано, друг мой. Хоть ты и вызываешь лютую ненависть, иногда полезно держать тебя под рукой.

А потом, проводив нас в пространство позади статуи бога, она показала нам бечевки, которые двигают губы статуи и нечто вроде трубы, усиливающей голос, так что он звучит очень громко страшно.

И тут Британник, который от испуга по прежнему был бледен, заметил, что это и вправду бог, который стоит того, чтобы его держать, потому что всего несколькими словами он сделал больше, чем все мы своими мечами. Нельзя отрицать, что подобные изображение весьма полезны для оказания сильного впечатления на сознание глупцов, что хорошо понимают жрецы по всему миру. И вот мы послали Британника вниз к девушкам, а Мариамна и я вернулись к потайной комнате, где была спрятана Ревекка. Только здесь я смог дать отчет о тех ужасных преступлениях, которые совершил Гессий Флор, рассказал, как он распял членов Синедриона и об оскорблениях, которыми он осыпал евреев. Ревекка побледнела от гнева и заявила, что ее брат Элеазар в конце концов вовсе не глупец, и что только войною евреи смогут отплатить за такое унижение. Она требовала, чтобы мы немедленно отвели ее в отцовский дом, и лишь с огромным трудом нам удалось убедить ее, что улицы слишком опасны, и что нас без сомнения изрубят на куски. Однако я отправил Британника на разведку и велел сообщить нам, когда солдаты уйдут прочь.

Наконец настал вечер, солдаты бросили грабежи и вернулись в свои казармы, нагруженные добычей. Мариамна, я и Ревекка отправились ко дворцу первосвященника. Мы шли пешком, потому что обломки сделали улицу непроходимыми для колесниц. Сразу за рынком в узких улочках толпа спасающихся людей попала в ловушку и была безжалостна убита. Везде мы видели трупы, изуродованные многочисленными ранами. Большинство женщин были раздеты, а их животы были вспороты солдатами, так что они валялись в канавах среди своих внутренностей. Солдаты никого не щадили. Рядом лежали седобородые старики и дети, младенцы с перерезанным горлом на руках мертвых матерей. В разрушенных домах все еще свирепствовали пожары. Над городом навис покров тяжелого дыма.

Дворец первосвященника, находился у края Тиропского ущелья, недалеко от дворца Агриппы, не избежал внимания солдат. Массивные дворцовые ворота были выбиты, и легионеры ворвались во двор, захватив врасплох находившихся там людей. Везде мы видели следы ожесточенной борьбы, потому что многочисленные слуги первосвященника, пытаясь отбросить солдат, были убиты и валялись по всему двору. Их тела были перемешаны с предметами обстановки, которую солдаты тащили из дома и, не имея возможности унести, разбивали на куски. Ревекка не тратила времени на то, чтобы обозревать этот разгром, а побежала к главному дому в комнату матери. Когда она открыла дверь, то испустила дикий крик. В середине комнаты на полу лежало тело ее младшей сестры. Ее одежда была сорвана с тела. Она лежала нагая, изувеченная в луже собственной крови. Рядом с ней лежало тело матери, которая очевидно была убита солдатами, когда пыталась защитить свое дитя. В комнате лежали мертвыми две немолодые служанки. Со стен были содраны драпировки, сундуки из кедра были разбиты, а их содержимое украдено или разбросано по комнате. Везде были следы крови и грязи.

Ревекка в муке закричала и бросилась на колени прямо в кровь у тела матери. Она обнимала ее, обращалась к ней со словами любви, словно мать могла слышать их через реку смерти. Мы же стояли и в ужасе глядели на картину разрушения, пока снаружи до нас не донесся какой-то звук. Мы увидели первосвященника Ананью, его сына Элеазара и нескольких членов храмовой стражи, которые с бледными лицами и тревогой в глазах спешили к нам.

— Моя жена, — кричал Ананья, ломая руки. — Где моя жена, где мои дочери?

Мариамна не желая, чтобы он неподготовленным вошел туда и увидел резню, закрыла дверь. Обратившись к нему полным титулом, она сказала, что хотя обе его жена и младшая дочь убиты, у него все же есть основание радоваться, так как Ревекка спасена. При этих словах с лица первосвященника сбежала краска и, оттолкнув Мариамну, он распахнул дверь и вместе с Элеазаром вбежал в комнату. Здесь он воздел руки к небесам, снова призывая Бога в свидетели столь гнусного деяния, но не произнес ни слова, ни издал ни стона. Ревекка же стояла у тела матери, ее руки и одежда были покрыты запекшейся кровью, она обняла отца за шею, умоляя его призвать отмщение Всевышнего на подлых убийц. Первосвященник молчал, он по прежнему стоял с воздетыми руками. Элеазар, его лицо было изуродовано горем, громко крикнул, что отомстит. Затем он связал себя и членов Храма, бывших с ним, самой крепкой клятвой, объявив, что они не узнают покоя, пока последний римлянин не будет изгнан из Иудеи или не ляжет мертвым в ее земле. Увидев меня, он как безумный бросился ко мне, закричав:

— Этот проклятый римлянин пришел порадоваться нашему горю?

Я не сомневаюсь, что он убил бы меня, если бы между нами не встала Мариамна.

— Неужели ты убьешь человека, который спас нас? — спросила она.

— Это правда, — подтвердила Ревекка, поднимаясь и тоже становясь между нами. — Он спас мою жизнь. Если бы не он, я бы тоже лежала здесь, — сказал она, указывая на истерзанные тела, лежащие на полу.

После этих слов я хотел взять ее за руку и утешить, но она отскочила от меня, и я почувствовал, что от нее исходит ненависть.

— Не прикасайся ко мне! — закричала она. — Хотя ты и спас мне жизнь, ты римлянин. Элеазар прав. Мы не успокоимся, пока последний римлянин не будет изгнан из Иерусалима. Все они одинаковы, жаждущие крови псы, без законов и чести! Никогда больше я не скажу ни слова о дружбе с римлянином!

Мариамна положила руку Ревекке на плечо, прося ее сдержать голос утраты и не говорить слов, о которых она будет жалеть.

— Луций любит тебя, — сказала она, — и он любит наш народ. Безумия винить его за действия Гессия Флора.

Ревекка тряхнула головой и подняла покрасневшие от слез глаза, яростно глядя на Мариамну.

— С сегодняшнего дня я ненавижу все римское и всех друзей Рима. Они грабители и убийцы. Они обращаются с нами как с преступниками, хладнокровно убивают, а потом хвалятся своим знаменитым законом — «римским правосудием». Это их правосудие? — закричала она, указывая на тела. — О, Луций, я когда-то любила тебя, но с этим покончено. Ты связан с Римом, а все римское — зло. Между нами кровь, и ничто не сможет ее смыть.

При этих словах меня охватила такая горечь, что я едва мог говорить. И все же было бесполезно обращаться к ней, ведь она не обращала внимания на мои слова. В конце концов Мариамна взяла меня за руку и вывела из дворца первосвященника.

— Сейчас ты должен оставить ее, — заметила она. — Ее разум помутился от горя. Прости ее слова и не отчаивайся. Гнев пройдет, если только Флор не подольет масло в огонь. Но после нынешнего дня и правда будет трудно предотвратить восстание в Иудее. Это черный день для Иерусалима, мой Луций.

В сгущающемся сумраке мы возвращались по улицам и слышали вопли людей, нашедших тела своих близких. Крики скорбящих звучали пророчеством в моих ушах, словно приглушенные голоса хора трагедии, рассказывающей о грядущих печалях и несчастьях.

IV

Какое потрясение оказали эти события на мою душу! Сразу после возвращения домой я нашел отца в уединении его библиотеки и выложил ему все, что случилось. Мое негодование было столь велико, что я с трудом ворочал языком. Мои слова наскакивали друг на друга спотыкающимся потоком. На Верхнем рынке было хладнокровно убито более трех тысяч человек. В пределах городских стен были распяты члены Синедриона. Самые священные законы Рима были нарушены. Терпеливые усилия партии мира были сведены к нулю этим подонком из римских клоак, который обращался с еврейскими вождями, как с беглыми рабами, не пропустив ни одного преступного деяния.

— Посмотри, что он сделал! — кричал я. — Ненависть, которую они испытывали к нему, теперь вряд ли можно будет сдержать. Элеазар вне себя. Даже Ревекка, которая раньше дружила с римлянами, теперь ненавидит их. Евреи восстанут и перережут горло всем римлянам в Иудее. И я не смогу винить их за это.

— Даже если они перережут горло тебе? — спросил отец.

— Даже если они перережут горло мне.

Отец ничего не сказал. Что до меня, то я не мог сдержать чувств и продолжал изливать горечь и гнев. Я больше не был римлянином. Духом я был вместе со страдающими евреями, с тысячами рыдающих на Верхнем рынке, чьи стоны я слышал, когда они искали среди руин погибших. Я гневно говорил против Рима, его грубости, насилия, тупости и роскоши. В Риме не было ничего, что в моих глазах заслуживало бы похвалы.

— Рим словно разбойник правит не с помощью законов, а с помощью страха. Он заставляет всех ненавидеть себя, и во всех землях вызывает восстания. Бритты, галлы, парфяне — все восстают. Скоро восстание вспыхнет и в Иудее. И что можно ждать, если римский правитель творить подобное? Что можно сказать о стране, где подобным преступникам как Гессий Флор дают должность прокуратора?

Мой отец вздохнул и произнес:

— И это удивляет тебя? Когда прогнила голова, гниют и руки. Когда сам Цезарь убийца, можно ли ждать лучшего от прокуратора? Все что ты говоришь, правда. Рим воняет, не смотря на всю свою помпу и блеск. Цезари сделали его злом в глазах всего мира.

Он вновь вздохнул и продолжал говорить, хотя мне казалось, что скорее он обращался к самому себе, чем ко мне. Он говорил о жестокости последних Цезарей, об их ужасающих делах, что превратили Рим в царство террора. Никакое вероломство не казалось им достаточным, никакое деяние не вызывало стыда в их вечной снисходительности к самим себе. Разве в гроте Капри Тиберий для удовольствия не пытал детей? Разве он не приказал убить дочь Сеяна, а когда закон указал ему, что он не может казнить девственницу, разве он не приказал палачу перед удушением изнасиловать ее? А разве Гай Калигула не приказал сжечь живьем в центре арены автора пьесы лишь за то, что тот написал одну юмористическую строку, несколько двусмысленного содержания? И если преступлений Тиберия и Калигулы было недостаточно, то теперь римлян поражал Нерон. Как найти слова для описания подобного человека? Любой омерзительный порок, который может изобрести человеческое создание, все зверства, утонченная жестокость — все совершалось открыто и бесстыдно этим человеком, поставленным судьбой во главе Западного мира. День за днем до моего отца доходили новости о известных ему римлянах, которые были убиты по приказу Нерона, их земли и богатства были конфискованы, семьи уничтожены. Людей убивали за то, что в цирках они болели за красных, а не за зеленых, за то, что они посмели уснуть, когда Нерон играл на арене, за то что они недостаточно почтительно приветствовали его, больше всего за слишком большое богатство, так как Нерон всегда был готов помочь себе с помощью чужих состояний, вечно нуждаясь в деньгах для оплаты своих оргий. И так с каждым днем список жертв становится все длиннее и длиннее. Он стал причиной смерти своей матери Агриппины, своего пасынка Криспина, своего учителя Сенеки, своего брата Британника. Он убил половину членов сената и открыто похвалялся, что уничтожит оставшуюся. По наущению Тигеллина он довел до самоубийства Петрония Арбитра. Даже его жена Поппея, которую он необычайно любил, была мертва, потому что беременную он пнул ее в живот, когда она упрекнула его за позднее возвращение с состязаний. Но эти преступления против отдельных лиц были ничем, по сравнению с его преступлениями против всего населения, так как было достаточно известно, что это он поджег Рим, чтобы иметь хороший фон для пения «Гибели Трои».

— Когда римский император совершает подобные вещи с римлянами, — произнес отец, — можно ли удивляться преступлениями простого прокуратора?

— Рим прогнил! — ответил я. — Я ненавижу Рим. Отныне я буду евреем.

— Ты никогда не знал истинного Рима, — заметил мой отец. — Но выбирай мир, который тебе больше нравится. Рим и правда прогнил. Я был бы лжецом, если бы отрицал это.

— Неужели мы ничего не можем сделать? — спросил я. — Должны ли мы беспомощно ждать, пока зло не станет непоправимым?

— О Луций, — заговорил отец, — если было бы возможно исправить все зло, разве я бы остался здесь, в Иудее? Если бы я мог помочь евреям в их бедствии, я бы сам отправился в Рим и просил бы за них Цезаря. Но чего бы я достиг, кроме того, что обратил бы внимание Нерона на тот факт, что остался еще один сенатор, которого он не убил и не ограбил? Будь уверен, он не стал бы медлить в исправлении этой оплошности. Не думай, что я так ценю свою жизнь, что не пошел бы на риск, если бы считал, что у меня есть шанс сделать добро. Увы, я слишком хорошо знаю, что ничего нельзя сделать. Для Нерона, который сам несправедлив, не имеет значение несправедливость Флора, а будучи еще и жестоким, он не потревожится о жестокости Флора. Пока в Риме такой император ни на какие улучшения надеяться нечего.

Тогда я задал отцу вопрос, который часто меня тревожил. Как случилось, спросил я, что Рим, чья доблесть была столь велика, что он завоевал мир, попал в руки такого безумца как Нерон?

— В жизни народов бывают времена, — произнес мой отец, — когда ответственные за общественное благо теряют преданность к общественным делам и используют свое высокое положение в личных целях. И тогда, словно чудовище о многих головах, каждая из которых смотрит в другую сторону, народ утрачивает смысл своей судьбы и разделяется на фракции, и все больше раскалывается. И тогда, Луций, происходит одно из двух. Либо власть в свои руки забирает один человек, или народ погружается в междоусобицы и рано или поздно завоевывается внешним врагом.

— Таким было положение Рима во времена Юлия, так как сенат был слаб и больше не контролировал армию. Он же смело перешел Рубикон со своими легионами, захватил всю власть, которую их дрожащие руки не могли удержать, и взял на себя то, что они не могли выполнить. И хотя никто более меня не оплакивает падение Республики, все же я вижу, что Юлий сделал единственно возможную вещь для спасения Рима от анархии и полного хаоса. А теперь посмотри, Луций, что случилось после его смерти. Хотя Брут и остальные убили Цезаря, у них не было сил, чтобы править вместо него. Сначала правил Марк Антоний, затем Октавиан Август, и при нем Рим расширился, и его достоинство никогда не было выше. Но посмотри, сколь неопределенно правление Цезарей. Если мудрость одного человека может сделать империю великой, то глупость другого способна привести ее на грань гибели. После Октавиана Августа пришел Тиберий, ставший мерзким тираном, а после него Калигула, а вот теперь этот Нерон, наимерзейший из всех. Посмотри какие изменения произошли с римлянами, какими приниженными и робкими стали они при правлении таранов. По сравнению с Нероном Юлий был ангелом и все же он пал, получив двадцать три раны. Что же до тирана Калигулы, то он правил чуть больше трех лет, пока не был убит. Но посмотри, как Нерон продолжает его зверства. Хотя он ежедневно убивает и льет кровь самых благородных людей Рима, ни одна рука патрициев не поднялась против этого чудовища, который важно вышагивает по Риму и похваляется словно бог. На что еще можно надеяться в этом опустившемся Риме, который убил Юлия, но позволил жить Нерону?

— Разве невозможно, — закричал я, — что в Риме все еще есть люди, в которых живет дух Брута? Неужели они не сбросят этого Нерона, как сделали с великим Юлием? Разве Рим столь беспомощен в руках тирана?

При этих словах отец вновь вздохнул и поклялся, что если бы мог видеть, он не стал бы уклоняться, а поразил бы Нерона собственной рукой, считая честью, если бы ему пришлось умереть при попытке отдать жизнь за освобождения мира от такого мерзавца.

— Но к несчастью я слеп, — добавил он, — а римляне превратились в трусов. Как Флор уничтожает благородные семьи Иерусалима, Нерон режет благороднейшие семьи Рима. Сначала мы должны поразить убийцу римлян, а затем обратить внимание на убийцу евреев.

— Евреи не станут ждать, — ответил я. — Они сами совершать возмездие.

— Если так, то мы ничего не сможем сделать, — заметил отец. — Этого хотели боги. Что значит наша воля перед волей богов?

* * *

Тем временем в Иерусалиме царило волнения. Гессий Флор покинул город и вернулся в Кесарию, но вызванная им ненависть осталась. Два дня старейшины собирались в зале Синедриона, чтобы решить, должны ли они призвать народ к восстанию или вновь предпринять усилия жить в мире с римлянами. На этих заседаниях победила мудрость старших, и осторожность оказалась сильнее жажды мести. Но хотя Синедрион принял решение, они все же не были уверены, что народ последует за ними, так как народ более не доверял священникам, а отошел от них, словно неуправляемые лошади, натянувшие вожжи и не слушающие голоса возницы, правящего колесницей. И потому первосвященник Ананья, видя, что решение Синедриона будет скорее всего проигнорировано, и что Элеазар и зелоты быстро ведут народ к войне, созвал еще одно собрание во дворе своего дворца, так как полагал, что будет разумнее ответить на их аргументы, чем пытаться силой провести решение Синедриона.

Это собрание было шумным и неистовым. Действительно, столь яростный был конфликт мнений, что временами казалось, что собрание превратится в свалку, словно евреи в крайности своего несчастья готовы были обратить свою ярость друг на друга, а не на римлян. Первым в дискуссии взял слово Элеазар. Он был одет в церемониальное облачение, с мечем на боку, в руках шлем. Сила чувств залила его лицо краской. Его вены вздулись словно веревки под смуглой кожей. По лицу стекал пот. За Элеазаром стояли члены храмовой стражи, многие евреи, потерявшие жен и детей во время резни на Верхнем рынке и ряд зелотов из пустыни, с опаленными солнцем лицами, с лохматыми бородами и волосами, напоминающими шкуры диких зверей. Все они призывали к войне, к общенародному восстанию, которое раз и навсегда выгонит из Иудеи всех римлян. Напротив Элеазара стояла группа уважаемых жителей Иерусалима — члены Синедриона, священники, фарисеи, несколько равинов, и среди них рабби Малкиель. Возглавлял их отец Элеазара, первосвященник Ананья. Несмотря на убийство жены и младшей дочери и на разграбление его дворца, Ананья оставался на стороне мирной партии. Ненависть, которую он испытывал к римлянам, была не менее сильной чем у его сына, но он лучше Элеазара видел темные разрушительные силы, что могли разодрать в клочья страну более верно и более неистово, чем римляне.

— Время восстания может прийти, — сказал он, — но не сейчас. Что мы сможем сделать против мощи Рима без оружия и без обученных людей? Они полностью нас уничтожат. У нас нет шансов на успех. Даже Агриппа обратил бы свою армию против нас, если бы увидел, что мы хотим восстать против Рима.

— Агриппа трус и предатель, — заявил грубый зелот, стоящий рядом с Элеазаром. — Он не царь. Наши цари должны происходить из рода Давида. Воины. Мужи гнева. Мстители. А этот жалкий Агриппа — римский раб.

— К тому же нельзя сказать, что у нас нет людей, — произнес Элеазар. — У меня есть сведения из города. Симон бен Гиора готов вместе с десятью тысячами вооруженных сикариев. Тысячи зелотов ожидают в пустыне. Что может сделать горстка римлян против таких сил?

Ананья в страдании заломил руки, так как страшился сикариев даже больше чем римлян.

— Горе нам, если мы полагаемся на сикариев. Они грабители и убийцы, и на каждого римлянина убьют двух евреев. Бог не помогает тем, кто заключает союз с неправедными.

— Они не более неправедны чем ты, — в ярости крикнул зелот. — Они грабят богатых. Ты грабишь бедных. Пусть Бог решит, что является большим злом.

Эти слова вызвали краску гнева на щеках Ананьи, который шагнул вперед как если бы хотел ударить самонадеянного зелота. Они могли и правда схватиться, если бы между нами не появилась невысокая фигура. Это был рабби Малкиель со свитком пергамента в руке, перевод, над которым он работал и который взял с собой.

— Я не из тех, кто грабит бедных, — сказал он зелоту. — Посмотри, моя одежда потрепана, и хотя я сапожник, у меня нет времени починить собственные сандалии. Выслушаешь ли ты меня? Позволишь мне говорить?

Зелот кивнул, так как, хотя рабби Малкиель и был известен как друг римлян, его очень уважали за добродетели, ученость и равнодуши к мирским благам.

— Мы уклонились от цели, — произнес рабби. — Мы забыли, зачем собрались. Гессий Флор прислал письмо. Завтра он прибывает в город с двумя кагортами из Кесарии. Он хочет, чтоб в знак нашей покорности Риму мы приветствовали его войска, когда они войдут в город. Синедрион решил, что мы должны приветствовать их. Некоторые же считают, что не должны. Мы собрались, чтоб решить это.

— Мы должны встретить их мечом под ребра, — гневно заявил Элеазар.

— Чудесно, — заметил рабби Малкиель. — Мечом под ребро. Их будет две когорты, все хорошо вооружены, да еще гарнизон в Антонии. И они будут готовы при малейшем признаке неповиновения вновь начать резню. На Верхнем рынке люди Капитона убили три тысячи шестьсот человек в том числе женщин и детей. Разве этого недостаточно?

— Убитые взывают к отмщению! — выкрикнул Элеазар. — Пусть за врейскую кровь будет пролита римская кровь. Пусть заплатят жизнями за свои грабежи и убийства. пусть почувствуют сталь, которую так легко пускают в ход против нас.

Рабби Малкиель с состраданием посмотрел на молодого человека.

— Элеазар, — произнес он. — Я знаю, ты горишь ненавистью против римлян. Я знаю, ты все еще видишь тела своей матери и сестры, и их кровь вопиет о мщении. Но разве они будут отомщены, если та же участь постигнет тысячи других людей, и улицы Иерусалима вновь обагряться еврейской кровью?

— Это будет римская кровь, — страстно ответил Элеазар. — Кровь убийц. Мы перебьем их на улицах, как они избивали нас. Они заплатят.

— Каким образрм? — спросил рабби Малкиель. — В Иерусалиме есть только одно вооруженное объединение, твоя храмовая стража, около ста человек, плохо вооруженных и не имеющих опыта боевых действий. А каждая когорта состоит из четырехсот человек, умеющих пользоваться любыми видами оружия, всегда готовыми к нападению. Разве может одна сотня плохо вооруженных и неподготовленных людей нанести поражение восьми сотням?

— С Божьей помощью, да, — вызывающе ответил Элеазар. — Разве Самсон не победил филистимлян с помощью ослиной челюсти?[24]

— Действительно, — мягко согласился рабби Малкиель. — Но разве ты Самсон?

Элеазар замолчал. Хотя он страстно жаждал действий и был уверен в своих силах, он заколебался после призыва отца и слов рабби Малкиеля. Противостоять двум римским когортам, находящимся в полной боевой готовности, было не так то легко. Оскорблять их на улице, когда они готовы были к сопротивлению, возможно было глупостью, которая могла привести к уничтожению единственной вооруженной еврейской силы в городе. Несмотря на неистовость и импульсивность, Элеазар не был глупцом. Более того, хотя они во многом не сходились во мнениях, он уважал своего отца — первосвященника. Он чувствовал, что война все равно начнется, и будет нападение на римлян, но может быть это время еще не пришло. Возможно ценнее подождать.

— На этот раз, — произнес Элеазар, — я склоняюсь перед твоей мудростью. Я верю, что Бог хочет, чтоб мы напали на римлян, но так как я молод и у меня нет опыта, то я оставляю это в руке Господа. Он решит, когда должен будет нанесен первый удар.

При этих словах Ананья в изумлении посмотрел на Элазара, потому что эта неожиданная уступчивость была очень непривычна.

— Бог знает истину и от него ничего не скроется, — произнес он. — Он избавит нас от рук угнетателей и выведет нас из опасности. От него сходит мудрость и истина, он один благ. И потому склонимся перед его волей, вложим мечи в ножны и выйдем, как хочет Флор, приветствовать его когорты. Будем благоразумны и не будем проливать их кровь даже после того, как они пролили нашу, ибо сказано «У меня отмщение и воздаяние».[25]

— Это речь женщин! — с отвращением произнес зелот. — Бог наш — Господь множеств. Бог битвы. Он обещал землю нашим праотцам Аврааму, Исааку и Иакову. Он обещал, что мы разобьем врага, чтобы взять ее для себя и своих потомков навеки. Если мы не решимся вынуть меч, чтобы изгнать тиранов, он отвергнет нас как недостойных его защиты.

— Один раз мы уже вышли на улицу, чтобы приветствовать солдат, — заметил другой. — И какова была награда? Женщины и дети были затопаны всадниками Капитона. Мы вышли встречать их, а они напали на нас как бешенные собаки. Откуда нам знать, что это не повторится вновь?

— У нас нет такой уверенности, — ответил Элеазар. — Но я скажу на это и клянусь облачением первосвященника. Если римляне вновь отвергнут предложение мира, если они нанесут рану хотя бы еще одному жителю Иерусалима, тогда это будет для меня знаком, сигналом к битве. Я больше не буду стоять и смотреть, как римляне убивают безоружных людей. Мои люди будут готовы и будут ждать. И пусть Бог в своей мудрости решает, пришло ли время для нападения.

* * *

Пока шло это обсуждение, две когорты римской армии вышли из Кесарии, находящейся в десяти милях от Иерусалима, и разбили лагерь среди гор. За день до того, как они должны были войти в Иерусалим, в лагере появился Гессий Флор и созвал центурионов, приказав им сообщить своим людям, чтоб под страхом смерти они не принимали приветствий евреев, что требовалось обычаем, но входить прямо в город, не глядя ни вправо, ни влево. Если евреи покажут хоть какие-то признаки неуважения, будут издеваться над ними, смеяться или оскорблять их, они должны воспринять это как сигнал к немедленной атаке и дать толпе почувствовать римские мечи. Надув щеки и полуприкрыв свои маленькие кабаньи глазки, он вновь подчеркнул последнюю часть своих инструкций.

— Эти бунтующие собаки никак не могут выучить урок! — выкрикнул он. — Они составили заговор, чтобы свергнуть меня и бросить вызов моей власти. Клянусь Юпитером, я бы распял каждого еврея в этой стране, если бы у меня хватило крестов. Это проклятый народ. Их бог нужен им, чтобы извинить измену Цезарю. Помните, никакого милосердия к этим собакам, лишь один признак мятежа и вы можете нападать.

Услышав это, молодой центурион, недавно прибывший из Рима, спросил, что делать, если евреи не выкажут признаков неповиновения. Флор с жалостью взглянул на юношу.

— Послушайте этого молодого глупца, у которого молоко на губах не обсохло! И представьте себе, что они не выкажут признаков бунта, — проверещал он, передразнивая довольно высокий голос молодого человека. — Что ты, молодой осел, что ты знаешь о евреях? Они всегда бунтуют. Они будут кидать в тебя камнями и будут оскорблять тебя. Запомни мои слова. Я могу это предсказать. Я знаю евреев.

Хитрая усмешка прошла по его лицу, так как он не желал, чтобы волнения в Иерусалиме прекратились. Они должны были стать завесой, которую бы он использовал для грабежей, вечным извинением его выходок и ужасных преступлений.

— Они взбунтуются, — повторил он. — Это уж наверняка.

* * *

На следующий день римские когорты вышли из лагеря, находящегося к северу от города, и зашагали по извилистой дороге среди гор. Со склонов Масличной горы они могли видеть раскинувшийся перед ними город. Храм, сияющей в солнечных лучах в великолепии и золотых вершин. Спустившись с горы, они пересекли ущелье потока Кедрон и в конце концов остановились перед Восточными воротами недалеко от купальни Силоам. Огромная крепостная стена возвышалась над их головами, хмурая отвестная стена из мощных камней, через каждые пятьдесят футов увенченная сторожевой башней. Многие римские центурионы, оглядывая стены, благодарили Юпитера, что им не приказывают взбираться по ним. Действительно, евреи не преувеличивали, когда утверждали, что эта часть городской стены неприступна. Древность этих стен была необыкновенно велика, ведь они были заложены Давидом, укреплены Соломоном, а потом все увеличивались другими еврейскими правителями. За этими стенами находился Верхний город, включая дворцы Ирода и Агриппы. Обе когорты должны были пересечь Верхний город в направлении дворца Ирода, где и должны были разместиться.

Сам Ананья со многими отцами города вышел к воротам и стоял там под акведуком Понтия Пилата, чтобы приветствовать римские войска. Ворота были широко открыты, священники и левиты в церемониальных нарядах трубили в трубы и били в цимбалы. Ананья приветствовал приближающиеся войска и, несколько нервничая, начал заранее приготовленную приветственную речь, полную ссылок на мирное сосуществование и необходимостью дружбы между римлянами и евреями. Когорты прошли в ворота, которые были глубоки и темны словно пещера, что объяснялось толщиной стены. Они не ответили на приветствие священников. Они не остановились, чтобы выслушать речь Ананьи. Они бесстрастно шагали вперед, не глядя по сторонам, впереди шли легковооруженные велиты, за ними тежеловооруженные воины, вышагивали легионеры, несущие римских орлов, трубачи, конные центурионы. Ослепительное солнце сверкало на отполированных шлемах и нагрудниках, на доспехах центурионов, на прилизанной шкуре лошадей. Так неотвратимо они вошли в древней город, грубая дисциплинированная сила, завоевавшая мир.

Ананья прекратил свою речь, потрясенный этим последним проявлением римской грубости. В своем тяжелом церемониальном облачении он вспыхнул от гнева. Никогда еще он не сталкивался с таким неуважением. Он молчал, глядя на марширующих солдат, которые проходили мимо него в Верхний город. Евреи, толпившиеся вдоль улиц, тоже замолчали, увидев, что на их приветствия не отвечают. На улице был слышен лишь топот солдатских сапог. И все же никаких признаков волнения не было, было лишь угрюмое молчание и скрытое напряжение. Молодой центурион, которого высмеял Флор, с удовольствием оглядел беспорядочные толпы народа и подумал, что прокуратор не так уж и знает своих евреев, как воображает. На самом деле, он плохо знал Гессия Флора. На узкой улочке, невдалеке от дворца Ирода, расположилась группа буянов, нанятых прокуратором с главной целью устроить беспорядки. Как только появились солдаты, они стали выкрикивать оскорбления в адрес марширующих легионеров. И тогда толпа, и так ощущающая враждебность, с готовностью подхватила эти крики. Вскоре вся улица потонула в гвалте. И молодые и старые яростно оскорбляли и проклинали солдат. Толпу пронзил камень и с металическим звоном ударил в нагрудник одного из цетурионов. Легионеры остановились и повернулись к оскорбителям. Длинные пики копьеносцев обернулись к толпе. Сверкнули длинные мечи и крики страха и боли смешались с криками оскорблений и издевательств.

Однако в этот раз избиение не пошло по заведенному порядку. По обе стороны улицы на крышах домов сидя на корточках разместилось восемьдесят отборных человек их храмовой стражи, подготовленных Элеазаром для крайнего случая. В полной тайне в одном из внутренних дворов Храма эти люди обучались стрельбе из лука, пока каждый из них не стал отличным стрелком. И присутствие их на крышах было не случайным, так как план Гессия Флора был выдан Элеазару одним из агентов, подкупленным Флором для того чтобы начать беспорядки. Элеазар разместил своих стрелков в готовности и теперь, в возбуждении напрягшись, они наблюдали за порядком на улице. Это происходило до тех пор, пока римляне не сломали свои ряды и не смешались с людьми, тогда Элеазар дал сигнал к атаке. Перегнувшись через парапет, стрелки сначала выпустили стрелы в центурионов и в легионеров несущих орлов, а потом в легионеров, сражавшихся в толпе. Они били без промаха, насмерть. Элеазар приказал, чтобы каждая стрела нашла цель в теле римляна, и его приказ был выполнен. Стиснутые с двух сторон густой толпой, со сломанными рядами, мертвыми офицерами, убитыми сверху врагами, которых они даже не могли разглядеть, легионеры дрогнули и подались назад. Их колебание было встречено новыми насмешками. Хотя евреям не разрешалось носить оружие, это оружие все же появилось, и его обладатели с энтузиазмом размахивали им. Еще опаснее были сикарии, часть из которых была размещена Элеазаром в толпе. Эти люди были привычны к быстрому и тихому убийству. Со своими короткими кинжалами, спрятанными в рукавах, они приближались к римским солдатам, и еще до того, как те могли их увидеть, одним ударом перерезали артерию на шее. Римляне, которым мешала плотная толпа, чьи щиты и копья были бесполезны для сражения в таком узком пространстве, пали от стрел стражи Храма и кинжалов сикариев. Толпа требовала крови и разорвала на части раненых, вспоминая побоище на Верхнем рынке. Из восьмисот человек, вошедших в город, лишь триста изнуренных и побитых солдат в конце концов добрались до дворца Ирода. На крыше Элеазар ликуя смотрел вниз на смеющуюся, неправдоподобно счастливую толпу. Римлянам было нанесено поражение без потери хотя бы одного члена храмовой стражи. Бог дал знак. Еще немного и чужеземцы будут изгнаны из города и земля Иудеи станет жирной от крови ее завоевателей.

* * *

Таким было сражение, ставшее началом войны. Когда по городу распространилась весть о поражении двух римских когорт, неистовый энтузиазм охватил Иерусалим. Что касается меня, то я услышал эту новость с ликованием, потому что на этот раз мои симпатии были полностью на стороне евреев. Тем не менее на меня тяжело навалился груз моей двойственности. Я знал, что мне придется сражаться на той или иной стороне, и будучи связан кровными узами с обеими, был в нерешительности.

И словно этой болезненной дилеммы было недостаточно, я был мучим ревностью, не в силах вынести мысль о браке Ревекки с другим и о том, что она навек станет недосягаема для меня. Под властью грустных мыслей я понял, что должен вновь отправиться в Иерусалим, хотя в этот момент город был небезопасен для римлян. Остатки новоприбывших когорт были осаждены во дворце Ирода, а гарнизон Антонии не решался покинуть крепость. Из ближайших пустынь в город собирались зелоты, чтобы предложить свою службу Элеазару в святой войне. Вместе с ними пришли шайки ужасных сикариев, озабоченных не столько освобождение Иудеи, сколько грабежем, ведь по большей части они были разбойниками, убийцами и отверженными. И все же их число было относительно невелико, и Элеазар и страже Храма могли поддерживать порядок. Однако город был в скверном настроении, и мы достигли дома Мариамны со значительными трудностями. Когда мы вошли в ее комнату, она попрекнула нас за глупость.

— Ты должно быть сошел с ума, появляясь в городе среди бела дня, — заметила она. — Римлянам небезопасно показываться на улице. Толпа швыряла камнями даже в царя Агриппу, когда он старался урезонить их. Они избили рабби Малкиеля, когда он не согласился признать, что Бог дал знамение для войны. Можно подумать, что они побили два легиона, а не две когорты. И все же, хотя я знаю, что это и глупо, это веселит мое старое сердце. Хорошо для разнообразия увидеть на улицах не еврейскую, а римскую кровь.

Она изучающе взглянула на меня.

— Ты возвращаешься к нам? — пылко спросила она. — Ты выбрал мир матери и отверг мир отца?

— Я вернулся потому, что я по прежнему раб Ревекки. Я не могу вынести, что она выйдет за другого.

— Но, Луций, — воскликнула она. — Этого недостаточно! Основывай свою верность на чем-либо более существенном. Остерегайся выбора, основанного лишь на любви к женщине. Кроме того ты не получишь ее. Они помолвлена с Иосифом бен Менахемом.

— Проведи меня к ней! — крикнул я. — Она передумает, когда узнает правду обо мне. Я не могу жить без нее. Ради нее я полностью отвергну Рим. Я даже обниму Элеазару.

— А он то станет тебя обнимать? — спросила Мариамна. — Он ненавидит тебя, Луций. В его глазах ты — римлянин. А он ненавидит всех римлян.

— Проводи меня к нему, — настаивал я. — Он тоже передумает, когда узнает о моем решении.

Мариамна покачала головой.

— Я боюсь твоего решения, — сказала она, — Ты прыгаешь в глубокую воду, да-да, и в шторм. Я боюсь твоей страсти, и того эффекта, что она оказывает на тебя. Лучше бы ты решал, основываясь на убеждении, а не потому, что ты раб хорошенького личика.

— Это и есть убеждение! — крикнул я. — Мое сердце обливается кровью за еврейский народ.

— Возможно, — сказала Мариамна. — Но нам больше нужны ясные головы, а не обливающиеся кровью сердца. Что я говорила, когда мы в последний раз разговаривали? Что я предсказывала, если между римлянами и евреями начнется война?

— Ты предсказывала несчастье евреев, падение Храма и полное разрушение Иерусалима.

— Вот именно, — подтвердила она, — и я по прежнему это предсказываю. О Луций, как легко быть смелым. Пьянящая пена, что пузырится из кувшинов с вином, кажется занимает много места, но быстро исчезает. Сейчас весь Иерусалим полон пены. Евреи нанесли поражение горстке римских солдат. Они сожгли портики, соединяющие крепость Антонию с Храмом и заперли гарнизон, так что он не может выйти. Они опьянены этими жалкими победами и действуют так, словно могут победить все легионы, которые пришлет против них Рим. Увы, мой Луций, эти маленькие успехи лишь зерна, которыми ловец пытается заманить птичку в свою сеть. Маленький успех часто лишь начало большого поражения. Надо остановиться, пока мы не зайдем так далеко, что отступать будет поздно.

— Что же ты от меня хочешь? — спросил я. — Чтоб я вернулся в отцовский дом?

— Я не могу сказать тебе, что надо делать, — ответила Мариамна. — Дорога скрыта, а мы делаем по ней лишь шаг. Я прошу тебя лишь более тщательно исследовать свою душу. Будешь ли ты вместе с Элеазаром и поднимишь ли меч против Рима?

— Да, — ответил я, — если таким образом я получу Ревекку.

Мариамна вновь покачала головой.

— Ты мог бы больше помочь нам, — объявила она, — будучи против Элеазара, а не с ним. Но не бойся. Я не собираюсь читать тебе проповеди. Иди по дороге, которую сам выбрал. Осуши чашу до дна. Лишь время покажет, чем она заполнена. Идем, надо подготовиться.

Затем она позвала одну из девушек и велела ей принести одежду, потому что когда в городе подобная обстановка, было бы глупостью осмелиться выйти на улицу, одетым в тогу. И вот чтобы я мог пройти по улицам не привлекая внимания, меня одели в еврейский наряд. Что же до Британника, то его оставили таким, как он есть, полагая, что легче превратить осла во льва, чем придать белокурому варвару вид сынов Израиля.

И вот Мариамна и я с Британником отправились во дворец первосвяенника, с большим трудом пробираясь по улицам, на которых толпился до предела возбужденный народ. Двор дворца первосвященника тоже был запружен людьми. Молодые люди, жаждущие предложить свою службу Элеазару, смешивались со старыми, которые пришли неся припасы.

По всему Иерусалиму из подвалов и потайных мест вытаскивали оружие, проржавевшее от того, что его слишком долго не использовали, и двор был завален мечами и щитами, не видевшими света со времен Ирода. Все, кто проходил в ворота, казалось жаждали внести свой вклад в народное дело и все кругом было переполнено иступленным патриотическим энтузиазмом. Однако было много и тех, что сожалели о восстании и в ужасе ждали мести римлян, но они не осмеливались высказать свои сомнения, чтобы не вызвать гнева патриотов-энтузиастов.

Во внутреннем дворе мы обнаружили, что следы разгрома, оставленного легионерами Капитона, исчезли, и вовсю идут приготовления к празднованию свадьбы Ревекки. Вид этих приготовлений возбудил во мне исступленную ревность, и я поспешил вперед, чтобы найти ее и сразу обвинить в неверности, так как в юношеском самомнении мне казалось немыслимым, что она могла предпочесть мне другому мужчину. Я вошел в большую комнату, где Ананья и несколько его гостей принимали вечернюю трапезу. Это было просторное, высокое помещение с мраморными столбами и великолепным полом из различных каменных плит. С востока, с открытой небесам площадки, комната открывала вид через Тиропское ущелье на Храм через глубокий обрыв более ста футов глубиной. В комнате находилось немало членов высшего еврейского совета и среди них высокий молодой еврей, очень привлекательной внешности, рядом с которым полулежа вела серьезный разговор Ревекка. Я внимательно разглядывал его, испытывая чувство враждебности, потому что это был мой соперник — Иосиф бен Менехем. По роскошной вышивке, украшающей его наряд, я мог судить о его богатстве. В течение многих лет его семья вела торговлю с Вавилоном и процветала. Он казался стоящим человеком с мягким нежным лицом и задумчивыми глазами. И если бы не его намерения по отношению к Ревекке, я исстинктивно относился бы к нему как к другу и жаждал бы с ним познакомиться. Но дурное настроение и ревность искажают наше восприятие, и потому я не видел в нем ничего, кроме могущественного соперника, которого боялся и ненавидел.

Со своего места у стола Ревекка тревожно смотрела на меня, ведь войдя во дворец первосвященника, я подвергал себя еще большей опасности, чем Элеазар, когда он проник в дом Мариамны. Она торопливо прошептала несколько слов на ухо Иосифа бен Менахема.

— Это римлянин, тот молодой римлянин, о котором я тебе говорила. Если Элеазар увидет его, то убьет.

Затем, повернувшись ко мне, принялась умолять меня немедленно уходить, пока не вернулся Элеазар.

— Луций, ты сошел с ума, придя сюда, — по арамейски говорила она. — Ты ослеп? Разве ты не видишь наших приготовлений? Весь город вооружился. Для римлянина смертельно опасно даже показываться.

— Для римлян — да, — ответил я, — но я пришел не как римлянин.

Затем, повернувшись к Иосифу бен Менехему, я дал волю своей ревности, поклявшись, что Ревекка моя по праву любви, что он ограбил меня, и что я убью его, если он прикоснется к ней, и наговорил еще много угроз, к которым прибегают молодые люди в подобных обстоятельствах. Он, однако, не разгневался на мои дикие слова, но глядя на меня самыми добрыми глазами, спросил, почему я хочу его убить, если он не причинял мне зла и не имеет иных желаний, кроме как стать моим другом. Я был ошеломлен, словно человек, который со всей силой наваливается на дверь, которую считает запертой, но обнаруживает, что она открыта, и под воздействием своего движения падает головой вниз. Я хотел бросить вызов, драться, выказать доблесть. Я бы с радостью умер там, на глазах Ревекки, лишь бы только это заставило ее сожалеть о том, как она отвергла меня. Но перед лицом этой мягкости я вряд ли мог сохранить свой гнев. Однако я постарался и громко закричал:

— Ты причинил мне вред. Ревекка моя. Она обещена мне.

— Луций, тише! — воскликнула Ревекка, тревожно оглядываясь. — В мире многое произошло. Между нами кровь, кровь моей матери и сестры, пролитая римлянами. Солдаты, убившие их, убили и любовь, которую я испытывала к тебе.

При этих словах я был охвачен яростью и горечью.

— Клянусь всеми богами, клянусь, ты несправедлива! — воскликнул я. — Разве я отвественен за смерть твоей матери? Разве я распял старейшин и отдал войскам Капитона приказ разграбить Верхний рынок? Разве бы ты сидела здесь, если бы я не предупредил тебя, и ты не смогла бы спрятаться, когда появились легионеры? А теперь ты бросаешь мне в лицо деяния этого грязного мясника Гессия Флора, словно это я виновен в его зверствах!

Я задыхался, мое негодование было столь велико, что душило меня, Ревекка собиралась ответить, но когда она взглянула в дальней конец комнаты, ее глаза расширились от страха, потому что двери открылись, и вошли вооруженные люди.

— Луций, Луций, прячься! — взмолилась она. — Пришел Элеазар. Он убьет тебя.

Будучи охваченный негодованием, я не обратил внимание на ее предупреждение.

— А почему я должен прятаться? Разве я не сказал, что пришел сюда как друг? Пусть сам убедиться. Или ты хотела спрятать меня от Элеазара под столом?

— Увы, ты просто сумасшедший, — ответила Ревекка, тревожно глядя на брата, который во всех доспехах направился к нам, окруженный членами храмовой стражи. Когда он увидел меня и Британника, его смуглое лицо покраснело от гнева. Не обращая внимание на яростные протесты Ревекки, он велел своим людям схватить меня.

— Это римские шпионы! — крикнул он. — Держите их хорошенько. Убейте, если они будут сопротивляться.

— Вот видишь, — произнесла Мариамна, — разве я не предупреждала тебя?

Стражи Храма схватили наши руки. Я видел, как Британник положил руку на меч, но не вытащил его. Он гневно смотрел на Ревекку и бормотал что-то о проклятой ведьме. Он думал, что Ревекка наложила на меня чары, чтобы свести с ума, потому что лишь так он мог объяснить мое опрометчивое поведение.

— Ты завел нас в осиное гнездо, — буркнул он.

Тем временем Элеазар обрушил свой гнев на несчастного часового, члена стражи Храма, стоящего на часах у ворот дворца и пропустившего нас, не окликнув. Он проклинал, негодовал и возбудил себя до высшей стадии гнева. Что это за часовые, если любой римский шпион в Иерусалиме может пройти прямиком во дворец первосвященника?

— В римском войске тебя бы убили за такую небрежность.

— Откуда же мне было знать, что они римляне, — возразил часовой. — Они одеты как евреи.

— Вот глупец! Да стали бы они одеваться римлянами, если пришли шпионить? — возразил Элеазар, вытаскивая меч, словно собираясь на месте прикончить несчастного. Однако он передумал и велел страже увести его в палату наказаний, где он получит сорок ударов без одного, как предписано еврейским законом. Затем, повернувшись к нам, он быстро объявил, что мы будем использованы для примера тем римлянам, что занимаются шпионажем.

— Выведите их из города на Голгофу, и там накажите, как наказывают шпионов.

Стража повернулась к нам и собиралась выволочь из комнаты, но Ревекка, вскочив с места, встала перед стражей и горящими глазами взглянула на Элеазара.

— Ты не имеешь права осуждать их! — гневно выкрикнула она. — Разве мы бросили вызов Риму, чтобы позволить тебе стать еще худшим тираном, чем Гессий Флор? Ты узурпируешь власть Синедриона и приговариваешь их к смерти, не выслушав?

Губы Элеазара скривились. Брат и сестра стояли, пристально глядя друг на друга.

— Значит, ты еще не избавилась от своего пристрастия к римлянам? — ядовито спросил он.

— Луций пришел не как римлянин. Скажи ему, Луций. Скажи, зачем ты пришел.

— Я пришел ради любви, которую испытываю к тебе и к народу моей матери. Я пришел, чтобы сделать твое дело своим, твою битву своей битвой. Но Элеазар не верит мне, и из-за того что ненавидит меня, считает меня шпионом. С ним бесполезно говорить. Он с самого начала был глупцом.

Тут Элеазар разозлился еще больше и закричал, что он выполняет волю Бога, и что Бог сообщил ему, что я шпион. На это я ничего не ответил, и даже когда Ревекка стала умолять меня сказать еще что-нибудь в собственную защиту, я упрямо молчал, впав в странное состояние, к которому я склонен, особенно в момент опасности, угрожающей моей жизни. Неожиданно, я как-то удалялся от всего происходящего, словно зритель, наблюдающей пьесу, очень скучную и глупую пьесу, где каждый говорит бессмыслицу, а худшей бессмыслицей было то, что Элеазар утверждает будто выполняет волю Бога. В этом заключалась его слабость и слабость многих евреев, что вбив в свои упрямые головы какую-нибудь идею, они начинали считать, что ее вложил в них Бог, и что голос их глупости это голос самого Бога. Бессмыслица Элеазара до того потрясла меня и все его поведение казалось таким глупым, что моя ревность и мой интузиазм по отношению к еврейскому делу были поглощены серой волной неприязни, и я даже не мог потрудиться и защитить самого себя от его обвинений. Даже любовь, которую я испытывал к Ревекке, превратилась в тень. Поэтому я ничего не отвечал, а только устало ждал, пока Элеазар болтал о воле Бога.

— Луций, Луций! Скажи что-нибудь! — взывала Ревекка. — Неужели ты не понимаешь, что он убьет тебя, если ты не защитить себя?

— Уведите их! — крикнул Элеазар, и так как Ревекка по прежнему стояла на пути стражи, он схватил ее и с такой силой оттолкнул в сторону, что она упала на пол. Элеазар гневно смотрел на нее.

— Это научит тебя не вмешиваться в дела, которые тебя не касаются. Уведите их. Пусть римляне знают, как мы относимся к шпионам.

И вновь стража повела нас к двери. Но неожиданно в комнате раздался голос, голос, исполненный власти и силы, голос, отразившийся от сводчатого потолка.

— Стойте!

Мы резко обернулись. Ананья, отец Элеазара, поднялся на ноги, высокая благородная фигра в одежде священника, его длинная белая борода достигла пояса. В его глазах, обращенных к Элеазару, был гнев.

— Ты не будешь слушать ее, — сказал он, указывая на Ревекку, по прежнему лежащую там, куда швынул ее брат, — но будешь слушать меня. Сначала ответь мне. Кто поставил тебя судьей во Израиле? Кто даровал тебе права над жизнью и смертью? По какому праву ты приговорил этих людей?

— Они шпионы, — ответил Элеазар, несколько смущенный гневом отца. — Они пришли, чтобы погубить нас.

— А как ты докажешь, что они лазутчики? Луций заявил, что примет нашу веру и будет сражаться на нашей стороне, если война станет неизбежной. Почему ты отвергаешь его предложение и относишься к нему, словно он преступник?

— Я не верю тому, что он говорит. Он хочет воспользоваться нашим легковерием.

По большому залу пронесся гул, и поднялся старик, заговоривший о дне распятия старейших.

— Разве это не тот юноша, — заметил он, — который в одиночку выступил против Гессия Флора и назвал имя Симона бен Гиора? Разве не он крикнул, что распятие наших старейшин — нарушение всех священных римских законов? И разве Флор не угрожал ему той же смертью, которой он и вправду подверг бы юношу, если бы Септимий не обнажил меч в его защиту?

Гул стал громче, люди кивали головами, бросая на меня ободряющие взгляды. Элеазар надувшись посмотрел на меня. Его недоверие и ненависть, испытываемые по отношению ко мне, не уменьшались, но он чувствовал, что мнение присутствующих склоняется в мою пользу.

— Все это ничего не значит! — воскликнул он. — Флор хитер. А протесты Луция являются частью его плана, придуманного для того, чтобы заставить нас довериться предателю. Я бы заставил его, прежде чем довериться ему, доказать его преданность нам.

— Какое еще доказательство я могу предоставить? — с отвращением спросил я. — Разве я не оставил мир своего отца и не вернулся к миру своей матери? Кровь еврейского народа течет в моих жилах. Я точно такой еврей, как и римлян.

Тут Мариамна с жаром подхватила, говоря, что я был ребенком ее сестры, и она сама заботилась обо мне, когда я был младенцем. Но Элеазар отверг ее аргументы так же как и мои, объявив, что она тоже была другом римлян, и как он понял, частью заговора, и он не уставал повторять, что из всех домов Верхнего рынка лишь дом Мариамны избежал грабежа солдат Капитона.

— Давайте не поддадимся обману слов, — сказал он. — Лишь поступки доказывают правду. Докажи, докажи нам свою искренность, — кричал он. — Твой отец и твой дом более ценны для тебя, чем наше дело. В лучшем случае ты будешь сражаться на нашей стороне лишь наполовину, а при первом же искушении предашь нас.

Он все более и более возмущался и пока говорил, его глаза под темными бровями блестели словно в лихорадке.

— Докажи свою правоту, докажи, — вновь крикнул он. — Сегодня ты сможешь доказать нам, к какому миру ты принадлежишь на самом деле. Сегодня ночь ножей, ночь сикариев. Десять тысяч из них под командованием Симона бен Гиора нападут на Масаду[26] и захватят оружие из арсенала Ирода. Они пройдут по стране и убьют всех римлян отсюда до границы Самарии. Это будет ночь расплаты, ночь мести. Сегодня я умилостивлю души моей матери и сестры, убитых в этом самом доме легионерами Флора. А ты, ты — римлянин, собирающийся стать евреем, в эту ночь ты можешь доказать силу уз, которые связывают тебя с нами. Мои люди тайно отправлются в горы. Там нас ждут сикарии, а внизу, в долине, находится дом твоего отца. Сегодня этот дом должен быть уничтожен. Так как его стены толстые, а ворота крепки, ты пойдешь с сикариями и укажешь путь. Если ты сделаешь это, тогда мы тебе поверим.

При этом кошмарном предложении, я был поражен таким ужасом, что не мог говорить. Однако Британник был поражен иным образом. Пробормотав одну из своих варварских клятв, он вырвался из рук стражи и вцепился в горло Элеазару, и я не сомневаюсь, что он придушил бы его, если бы его не оттащили шесть телохранителей Элеазара. Ревекку так же охватило негодование и она с гневом в глазах повернулась к брату:

— Ты с ума сошел, Элеазар? Неужели же он может открыть ворота убийцам собственного отца!

— Пусть сам решит, — ответил Элеазар. — Говори, римлянин. Сообщи нам о своем решении.

— Мой отец с детства лелеял меня. Он стар и слеп. И так я должен наградить его?

— Если ты хочешь сражаться за Бога и свободу, ты должен любить их сильнее своего отца. По повелению Бога, Авраам готов был принести в жертву собственного сына. От тебя требуется, чтобы ты принес в жертву собственного отца.

— Чудовище! — закричала Мариамна, не в силах сдерживать свой гнев. — Ты обманываешь нас дьявольскими трюками и называешь их волей Бога. Горе Израилю, если у него такие вожди.

— Это тебя не касается! — выкрикнул Элеазар, его лицо зажглось огнем фанатичной ненависти. — В прошлом налагались и более серьезные требования. Если он оставил мир Рима и придет к нам, тогда он должен отказаться от всяких уз с отцом. Пусть откроет ворота сикариям. Пусть смотрит, как они рушат и грабят, чтобы и следа римлян не осталось в Иудее. Пусть он кровью отца свяжет себя с нашим делом.

Ананья, дрожа от гнева, поднял руки над головой.

— Злое и не угодное Богу дело предлагаешь ты, Элеазар. Не может быть воли Бога, чтобы сын отдал отца на смерть. Твое требование невозможно. Ты опьянел от власти. Сам то ты совершил бы подобное? Отдал бы отца на смерть ради своего дела?

— Если бы мне пришлось выбирать между твоей жизнью и жизнью народа, я бы выбрал народ и дал бы тебе умереть.

После этих слов в зале прошел гул неодобрения, ведь Бог наказал евреям почитать отца и мать, и подобное признание было равносильно богохульству. Но Элеазар смотрел на потрясенные лица с презрением.

— Вы глупцы и старухи! — бросил он. — Вы не в силах увидеть величие грядущих событий. Бог вложил в наши руки меч и повелел изгнать язычников из наших земель. Это война будет тяжелой, ужасной и принесет неисчислимые муки. Но для свободы нет слишком большой жертвы, и все что стоит у нас на пути, должно быть уничтожено. Наступает день расплаты. Время жалкого смирения прошло. Тот, кто считает своего отца или мать более ценными, чем свобода страны — тот предатель, недостойный чести сражаться за наше дело. Что значит жизнь одного человека, против свободы всего народа?

— Это лживые и кощунственные слова! — воскликнул Ананья. — Придет день, когда ты вспомнишь их с раскаинием. На мне груз видения, и мои глаза могут видеть тени грядущих событий! Горе человеку, который положится на сикариев! Горе человеку, заключившему союз с этими грабителями. Ты отверг мои предупреждения и посмеялся над моими решениями. Ты отдал власть в руки убийц и связал свою судьбу с творящими зло. И я говорю тебе: настанет день, когда эти люди будут править в Иерусалиме. И через них на город падет Божий гнев. Через них будут осквернены святые места. Через них будет низвергнут мой род, и ты и я, мы оба погибнем. Я сказал.

Столь сильна была сила слов старика, и так очевидна его искренность, что некоторое время все молчали. Элеазар хмуро смотрел на отца.

— Сикарии патриоты, — заметил он. — Они хорошие бойцы.

— Они грабители и убийцы! — в ярости крикнул Ананья. — Ты напустил на Израиль бешеных собак. Даже Флор не может быть столь опасен. Ты уверен в своей силе, в своей мудрости, но когда их ножи напьются твоей крови, ты вспомнишь мои слова. Что же до этого римлянина, то я запрещаю тебе твой нечестивый план. Не может быть воли Бога на то, чтобы Луций помогал в убийстве отца. Под угрозой проклятия, я запрещаю тебе требовать подобное!

Элеазар по прежнему смотрел недовольно, но все же он не дерзнул бросить вызов отцовской власти.

— Тогда что же я должен с ним делать? — спросил он.

— Доверься ему. Отпусти его.

— Отпустить? Да это же безумие! — воскликнул Элеазар. — Отпустить, когда он знает наши планы, когда он знает, что нападение будет совершено этой ночью?

— По крайней мере пощади жизни этих людей и не погружай меч в невинную кровь.

Элеазар молчал. Потом на его смуглом лице появилось хитрое выражение.

— Слушаю и повинуюсь, — сказал Элеазар. — Я не убью их. Сегодня они должны остаться здесь. Взять их, — приказал он страже. — Завтра мы решим, что делать.

* * *

Место, куда нас привели, было настоящей дырой, вырубленой в скале под дворцом. Голый камень блестел влагой и сильно пахло гнилью. На полу лежало несколько грязных охапок соломы, а со стены свисали проржавевшие цепи. Стражники Храма грубо втолкнули нас внутрь, но не заковали. Они закрыли тяжелые двери, и мы остались в темноте.

— На этот раз проклятые евреи покончат с нами, — прорычал Британник. — И мы умрем с голода.

Он содрогнулся при мысли о таком неприятном конце и схватился за живот, так как уже шесть часов не ел. Я же лежал в темноте, испытывая такое чувство отвращения и тщетности всего, что даже не мог подыскать слов для выражения своих мыслей. После многих дней мучительной нерешительности я решил связать свою судьбу с евреями и в результате попал в вонючее подземелье без всякой уверенности, что выберусь отсюда живым. Темная ярость охватила меня, когда я подумал об Элеазаре. Если у них такой вождь, то мне очень жаль евреев. С узкими взглядами, нетерпеливый, подозрительный глупец, да еще кроме всего фанатик, не способный видеть дальше собственного носа.

— Петух на куче помета, — громко заявил я, — только недолго ему кричать. Он заключил союз с сикариями. Горе ему, когда придет время расплаты. Да они разорвут его на части, а с ним и всю страну. Этих кровавых собак ничего не остановит!

— Прежде всего, — напомнил Британник, — они разорвут на части твоего отца. Пока мы гнием в этой вонючей дыре, они готовятся к нападению на римлян.

При его словах я громко застонал и сквозь темноту ощупью стал пробираться к железной двери, прося Британника добавить свои силы к моим, чтобы попробовать, не сможем ли мы вышибить дверь. Но при всех наших усилиях мы были не в силах сдвинуть эту проклятую дверь и лишь совсем обессилили от тщетных попыток. Итак, не имея других возможностей, мы легли на солому и в конце концов уснули. А я, преследуемый снами, видел Ревекку, явившуюся в облике богини, прогуливающуюся в тени мощного храма, чья крыша исчезала среди звезд. Это был храм, напоминающий храмы, распростаненные в Египте, мощный, огромный, насыщенный духом смерти. Ревекка носила диадему Исиды, змею, готовую ужалить. В руке она держала горящую свечу. Наклонившись ко мне, она, казалось, что-то шептала мне на ухо.

Неожиданно я понял, что мой сон реален. Богиней была сама Ревекка, мрачным храмом — темница, в котором я находился. Ревекка склонилась надо мной и трясла меня, держа в руке горящую свечу. Ее голос был настойчивым и испуганным.

— Просыпайся, Луций, просыпайся. Беги отсюда. Завтра Элеазар убьет тебя.

Я протер глаза и огляделся. Массивная дверь, о которую мы истощили силы, теперь была открыта. Она растолкала Британника, храпевшего как боров, и подкравшись к двери поманила нас за собой. Встав за дверью и осторожно задвинув засов, она задула свечу и пошла по переходу. Как и темница, из которого мы выбрались, проход был вырублен в скале. В конце перехода, сонно опираясь на копья, стояли два часовые, оба члена храмовой стражи.

— Единственный путь бегства лежит в этой проходе, — шепнула Ревекка. — Если вы минуете часовых, вы спасены. Я потушу их факелы, и мы сможем в темноте бежать. Держитесь за веревку и идите за мной.

— Гораздо проще было бы перерезать им горло, — пробормотал Британник.

— Я не желаю, чтобы ты убивал их, ты, обезьяна, — шепотом возразила она. — Они верные евреи-патриоты, и если бы это случилось, моя совесть не дала бы мне покоя. А теперь обвяжитесь веревкой вокруг запястья. Таким образом я проведу вас через темноту к наружной стене.

Сказав это, она передала мне веревку, которую я обвязал вокруг запястья, а другой конец передал Британнику. Связанная таким образом с нами, Ревекка завернулась в свое черное покрывало и осторожно двинулась к часовым. Она бесшумно приблизилась к тому месту у стены, где находилась единственная лампа. Ее фитиль плавал в масле, слабое пламя отбрасывало гротескные тени на грубый камень. Она кралась все ближе и ближе, когда часовые, почти уснув, согнулись к своим копьям. Она была рядом с лампой в ее маленькой нише и не более чем в трех футах от стражи. Неожиданно быстрым движением она потушила пламя, а затем резко дернув веревку бросилась по переходу, держась рукой за стену, чтобы не сбиться с пути. Я последовал за ней. Британник тяжело пыхтевший позади, столкнулся с одним из часовых, сбил его с ног и прошел по нему. Крики удивления и тревоги заполнили темноту, и стражники во всю прыть бросились за нами по переходу. Ревекка, в детстве игравшая в подземелье в прятки, прекрасно знала его и могла найти дорогу даже в темноте. Она дернула за веревку и втащила нас в узкое углубление каменной стены. В темноте мы слышали, как озадаченные стражники пронеслись мимо нас. Их шаги отдавались от стен. Ревекка выбралась из ниши и повела нас в другую сторону. Казалось, что мы попали в настоящий лабиринт, но не смотря на темноту, Ревекка ни разу не заколебалась. Держась рукой за стену, она проходила переход за переходом, пока неожиданно сырой, вонючий воздух подземелья не стал свежим, и перед нами не появился узкий выход, через который можно было видеть слабое мерцание звездного неба.

Проход был так узок, что дальше нам пришлось выбираться ползком. Британник во всю проклинал свою мощь, которая так мешала ему в узком пространстве. Мы вылезли на узкий уступ над самым крутым местом Тиропского ущелья. Свежий ветер дул в наши лица. Свет молодой луны сиял над спящим городом. С другой стороны ущелья мерцала громада Храма в прозрачном блеске белого и золотого. Далеко внизу у подножья крутого склона раскинулась долина, скрытая туманом.

Ревекка подошла ко мне и поцеловала в губы.

— Большего я не могу для тебя сделать, Луций, — шепнула она. — Да прибудет с тобой Господь. Спускайся в долину. Это опасно, но все же у вас есть шанс. О Луций, время быть вместе прошло. У меня нет иного выбора. Я должна идти своим путем, а ты своим. Между нами протечет река крови, и ни ты, ни я не сможем ее перейти.

Когда она говорила это, ее голос дрожал. Протянув ко мне руки, она рыдала, так что все ее тело содрогалось. При виде ее горя, вся моя любовь к ней разгорелась с такой силой, что вся страсть, которую я испытывал, воплотилась в последнем объятии. Я по прежнему не мог позволить ей уйти, по прежнему не мог представить жизнь без нее.

— Даже сейчас не поздно! — крикнул я. — Идем со мной. Бежим из этого жалкого города. Еще есть время.

— О Луций, я не могу.

Она дрожала.

— Тогда я была бы навеки заклеймена как предательница своего народа. В их глазах я стала бы отверженной, прокаженной. Я не смогу вынести этого презрения.

— По крайней мере откажись от этого брака, — умолял я. — Эта война не продлится долго. Твой отец мудр, и он пошлет посольство в Рим. Возможно, Нерон сместит Флора и отправит в Иудею честного прокуратора, и римляне и евреи будут жить в мире.

— Видит Бог, как бы я хотела тебе верить, — ответила Ревекка. — Может все будет так, как ты говоришь, хотя я предчувствую страшные вещи. Мариамна, которая умеет видет будущее, чувствует то же. Если уж война началась, она не закончится, пока Иерусалим не будет полностью разрушен.

Я вновь обнял ее и в слезах просил идти со мной, ведь она может спастись от предсказанных ужасов. Но хотя она была тронута моими просьбами, она продолжала отказываться. Наконец Британник, с мукой нетерпения слушавший наш разговор, пербил наш спор требованием приняться за дело.

— Клянусь всеми богами, хозяин, ты собираешься остаться здесь на всю ночь? Сикарии готовятся напасть на дом твоего отца. Ты собираешься ждать, пока они не перережут ему горло, если мы не предупредим его?

— Это верно, — произнесла Ревекка. — Ты должен торопиться, мой Луций, чтобы предупредить отца.

— Как я могу надеяться спасти его? — с горечью воскликнул я. — Отсюда до дома отца добрых десять миль. Как я смогу прибыть вовремя?

— Я все устроила, — сообщила Ревекка. — У подножия склона вы найдете Мариамну. Она даст вам лошадей. Я же должна возвращаться. Если Элеазар узнает, что я освободила вас, он убъет меня, хотя я его сестра. Храни тебя Бог, Луций.

Она вновь обняла меня, и по ее щекам заструились слезы.

— Не забывай меня, — шептал я. — Я вернусь. Когда-нибудь как-нибудь я вернусь к тебе, даже если между нами встанет Ад. Не забывай меня.

Но Ревекка лишь плакала, затем, в последний раз поцеловав меня в губы, она завернулась в черное покрывало и исчезла в тени. После ее ухода на меня обрушилось столь сильное горе, что оно сокрушило меня словно яд, но опасность, угрожающая моему отцу, заставила меня действовать.

Подойдя к краю уступа, я посмотрел на лежащую внизу долину, затем, поманив Британника, спустился через край. Действительно, был некоторый шанс, что нам удастся живыми пробраться в долину. В слабом лунном свете мы мало что могли видеть. Выступ, от которого мы зависли в спуске, исчез в неясной тени. Будучи худым и проворным, я без особых сложностей спускался по скале, но Британник, которому живот мешал прижиматься к склону, постоянно подвергался опасности свалиться вниз. Он пыхтел и ругался и призывал на помощь всех богов Пантеона. По его лицу стекал пот, одежда взмокла. Его сильные пальцы дрожали от напряжения. Увы, он уже не мог двигаться. Переход, который я совершил с крайним трудом, оказался невозможным для бритта. Задыхаясь, он стоял, вцепившись в уступ, и уговаривал меня бросить его.

— Иди, иди, хозяин, — говорил Британник. — Из-за этого проклятого брюха я не могу спуститься вниз. Брось меня и иди. Предупреди моего доброго господина и передай ему мой прощальный привет. Я буду висеть здесь, пока ты спускаешься, а потом упаду, когда не смогу больше держаться.

Но я не мог бросить старого слугу, как не может мать бросить любимое дитя.

— Успокойся, ты, старый бурдюк с вином, — зашипел я. — Это тебе расплата за годы обжорства. Вот что, возьми веревку и прикрепи ее к этому утесу. Я буду держать другой конец и удержу тебя у скалы.

— А если мой вес окажется слишком велик для тебя?

— Тогда мы погибнем вместе.

Британник собирался возразить, но сердитым жестом я заставил его замолчать. Тогда он прикрепил веревку и отчаянным выпадом метнул весь свой немалый вес на уступ, который так измучил его. Когда его вес обрушился на веревку, я напряг все свои мышцы и чуть не слетел с уступа, за который цеплялся. Однако как то мне удалось удержаться и дальше. Я спускался быстрее, потому что скала стала менее крутой, а путь менее опасен. Наконец мы достигли долины, наши пальцы были в садинах и кровоточили, колени были побиты о камни. Британник задыхался как вытащенная из воды рыба, а я, не смотря на всю мою юношескую энергию, чувствовал полное изнеможение. Затем в тени скал мы увидели Мариамну и огромного Эпаминонда, державшего двух лошадей. Ночные опасности лишь начинались. Худшее было впереди.

— Прячьтесь в тени, — шепнула Мариамна. — Если вас увидят сикарии, вы погибли.

Она поцеловала меня в лоб, и повесила мне на шею тонкую цепочку, поблескивающую в лунном свете.

— Возьми, — сказала она. — Этот талисман принадлежал твоей матери. Может быть, Луций, он защитит тебя лучше, чем ее. А теперь отправляйся… скачи скорее.

Мы осторожно пересекли долину, выехали через Водные ворота и поскакали по холмам. Дорога была нам знакома, мы оба проезжали по ней бесчисленное число раз, тем не менее в неясном свете луны она казалась опасной. Каждая тень казалась врагом. Каждый куст и камень создавал ощущение угрозы. Более того, мы оба боялись, что в настоящее время нападение уже началось, что наше предупреждение запоздало, что мы прибудем лишь для того, чтобы увидеть виллу в огне. Я испытывал чувство облегчения, оставив дорогу между гор, и увидев внизу виллу, мирно отдыхавшую под лунным светом. Сонные привратники медленно открывали ворота и получили звонкие затрещины от Британника, чей характер не исправился после ночного напряжения. Он помчался прямо на кухню и схватил хлеб, который тотчас проглотил, словно долго голодал.

— Клянусь всеми богами! — воскликнул он. — Никогда не был так голоден. Если я должен умереть, то по крайней мере дайте мне умереть сытым.

— Ты, старый обжора! — гневно приказал я. — Разве сейчас время жрать? Позови Публия, пока я подниму отца. Буди всех. Приведи всех в атриум. По крайней мере мы приготовим сикариям теплый прием.

Британник схватил еще один хлеб и бросился выполнять приказ. Я в свою очередь поспешил в комнату отца и обнаружил, что он расположился у окна, так как отец спал мало и часто до полуночи сидел, вспоминая свое прошлое, как это делают старики. Он услышал мои шаги и сразу узнал меня. По моим шагам он мгновенно догадался, что не все в порядке.

— Ты вернулся, Луций? — произнес он. — Уже вернулся?

Здесь я торопливо рассказал о своем посещении дома первосвященника, об ужасном требовании Элеазара, о нашем заключении и бегстве. Когда я говорил, голос мой дрожал от торопливости.

— Сикарии собираются в горах, и этот дом намечен для разрушении. Пока мы будем пытаться отогнать их от стен, позволь укрыть тебя в безопасном месте. Водопропускная штольня, несущая нам воду ручьев, просторна и надежна, и вряд ли они заглянут туда. Давай позови Публия и мы приготовим для тебя провизию, чтобы по крайней мере ты спасся, если они победят нас.

Но мой отец засмеялся и насмешливо спросил, что он такого сделал, что я считаю его трусом.

— Должен ли я в моем возрасте словно крыса заползти в сточную канаву, чтобы спастись от рук смерти? Пусть эти грабители приходят, если хотят. Что они могут отнять у меня, слепого старика? Мою жизнь, мой дом, мою одежду? Если это кажется им достойным, пусть берут все. Их участь жить словно звери, моя — умереть как человеку. Боги рассудят, что достойнее.

И здесь мой отец показал себя истинным стоиком, и его слова произвели на меня такое впечатление, что я больше не говорил о его безопасности. Он велел мне открыть склад оружия, раздать его и сбить с рабов оковы, как только подойдет враг.

— Тем, кто будет хорошо сражаться, обещай свободу, трусам обещай смерть. Когда все будет готово, поручи все Британнику, а сам приходи ко мне. Мы не можем сделать большего, чем подготовиться и ждать нападения.

Я вышел и сделал все, что он приказал, двигаясь среди спешащих людей в атриуме, говоря им об опасности, которую я не преувеличивал, но и не преуменьшал. Пример отца оказал успокаивающее воздействие намой разум, и я больше не носился туда и сюда с чувством отчаянной неотложности, которое главенствовало над моими действиями по возвращении. Действительно, я был столь хладнокровен, что казался почти равнодушным. Вновь моя сущность отступила назад, и я превратился в зрителя. Я видел наши приготовления и опасности, как дела малых существ, играющих свои роли на жалкой сцене на фоне безразличных звезд. Я знал, что никакой бог не сможет помочь нам или спасти нас, что все будет идти в соответствии с работой слепой судьбы. И потому я не молился и не испытывал страха, шагая между наших людей вместе с Британником, и как мог подготавливал защиту виллы, раздавал оружие, расставляя людей за стенами, отправлял на башню часовых, приказывал кузнецам стоять наготове, чтобы освободить закованных полевых рабов, как только начнется атака. Затем, велев Британнику предупредить меня, когда появится враг, я вернулся в комнату отца, зажег лампу и сел рядом с ним.

— Итак, они отвергли тебя, — сказал отец.

Я кивнул. Я не мог подыскать слова, чтобы выразить свои чувства. Мой отец отпил немного сирийского вина и попросил меня наполнить наши кубки. Затем задумчиво выпил.

— Они всегда были исключительными, — сказал он. — Я бы хотел, чтобы они не были такими. Я многим восхищаюсь в еврейском народе. В вере и морали они превосходят нас. Но в одном они ошибаются и за эту ошибку дорого платят. Их будут угнетать и преследовать до тех пор, пока они остаются отчужденными в своем несчастливом убеждении, что Бог избрал их своим народом. Все люди дети одного отца. Этот урок они должны затвердить. И до тех пор, пока они воздвигают стену между собой и остальным человечеством, их уделом будет печаль и несчастье.

Но я лишь проклинал Элеазара, говоря, что он обязательно убил бы нас, если бы Ревекка не освободила нас из заключения. Мой отец обратил на меня свои слепые глаза и спросил, по-прежнему ли я ее люблю.

— Конечно, я люблю ее, — закричал я, — и хотя она обручена с другим, она тоже любит меня. Даже эта война не разлучит нас. Я вернусь к ней.

На лице отца появилась тень улыбки.

— Счастлив человек, — заметил он, — который воображает, что он сильнее судьбы.

— Хотя человек не может одолеть судьбу, — заявил я, — он может по крайней мере бороться с ней. Я создам собственную судьбу.

Отец опять улыбнулся.

— Это лишь речи юноши, — заметил он. — Когда ты достигнешь моего возраста, ты не будешь говорить столь смело. Кроме того, мы не можем судить добро или зло посылает нам судьба. Каких страданий мы бы избежали, твоя мать и я, если бы судьба разлучила нас с самого начала, до того как наша любовь стала столь сильной.

— Ты мог бы избежать страданий, — ответил я, — но ты не знал бы экстаза любви. Если я смогу вернуть Ревекку, я приму на себя свою долю страданий. Война или нет, но я вернусь к ней, и увезу ее прочь из Иерусалима и Иудеи.

Отец покачал головой.

— Может быть, а может и нет. Самая сильная любовь, самые глубокие воспоминания изнашиваются под вечным потоком времени. Она в Иерусалиме, а ты здесь, римлянин, принужденный сражаться за Рим. Кто может сказать, сколько лет пройдет, прежде чем ты вновь увидишь ее. Возможно, ты будешь помнить ее, а возможно и нет. Время покажет. Но разве ты забыл о врагах у ворот? Ты, столь уверенно говорящий о том, что вернешься к Ревекке, можешь пасть сегодня ночью от кинжалов сикариев.

Некоторое время он сидел, полностью погруженный в свои мысли. Подняв кубок с вином, он сделал несколько глотков, а потом вновь поставил его.

— Сегодня мне грустно, — сказал он. — Вновь я сижу и жду врага, жду насилия, разрушения, опустошения. О, как часто я видел это раньше, огромные разграбленные города, целые народы преданные мечу. Я устал от топота армий и криков умирающих. Я человек мира, не любящий насилия, хотя насилие, кажется, правит нашим миром. Прочитай мне мою любимую поэму, моего Вергилия. В юности я любил «Энеиду» и я любил «Иллиаду», но сейчас вижу в них мало смысла и предпочитаю «Георгики». Солнце и сбор урожая, забота о скоте и садах — все это кажется мне более благородной темой, чем военные распри. А подвиги диких героев кажутся мне глупыми. Что за доблесть в титуле «разрушитель городов», которым Гомер наградил Одиссея? Я был бы более высокого мнения об Одессее, если бы он возводил города, а не рушил их. Строить тяжело, но легко, слишком легко разрушать.

Вот так я сидел и разговаривал с отцом о происшедших со мной изменениях. Я, который всего несколько часов назад отправился в Иерусалим, намериваясь присоединиться к евреям и воссоединиться с народом матери, теперь ушел от них и вернулся в мир отца. Я вновь стал римлянином, видел римские доблести и забыл о его пороках, ведь мой отец воплощал собой все эти доблести и я не мог не следовать его примеру. Для него было так характерно, что в последнюю ночь жизни он сидел, спокойно обсуждая любимую поэму и вспоминая события своей разнообразной и активной карьеры. В этом благородная сущность философии стоиков, спокойствие перед лицом смерти, безразличие к опасности. В этот момент лихорадочное волнение евреев, их надоедливая привычка втягивать во все Бога и объяснять свои собственные убеждения волей Всемогущего казались мне необычной глупостью. Против жесткого, более дисциплинированного духа Рима еврейская восторженность будут напрасной. Я это чувствовал, и дальнейшие события показали, что моя интуиция не обманула меня. И вот, духом я вновь стал римлянином и, взяв свиток с полки отцовской библиотеки, развернул его и сел, чтобы прочитать вдумчивый гекзаметр Вергилия, в то время как сикарии собирались в горах и готовились уничтожить нас.

Здесь войны охватывают мир, а правое и неправое проклинается.  У мечей так много слуг, а плуг так мало славен,  Поля зарастают сорняком, ведь война забрала земледельцев.  Его плуг стал нагрудником, а серп превратился в лезвие меча.  Здесь бунтуют эфратцы, там шагают германцы.  Богоданные законы нарушаются, грабят город за городом.  Над дрожащей землей носится безжалостный бог войы.  Словно кони колесницы, рвущиеся из хватки возницы,  Все законы отвержены, несясь в слепую по пути гибели.

— Все то же самое, всегда то же самое, — печально сказал отец. — Подымаются завоеватели и проходят по земле, жаждая сплотить ее народы в единый народ. Александр Македонский старался, но не успел он остыть, как его империя рухнула. Теперь Рим старается достичь той же цели, один мир, одна империя, один Цезарь. Наша мечта благородна, но она никогда не реализуется. Как только один народ подчинится, другой взбунтуется. Как только мы подчиним Галлию, мы должны сражаться против Британии, когда мы умиротворим Германию, мы должны начать войну в Иудее. Мы стараемся скрепить нашу империю кровью и страхом, но кровь и страх не объединяют империи. Наша мечта благородна, но реальность убога. Нас ненавидят даже больше, чем боятся, и наша власть распространяется не дальше, чем мечи легионеров. И все же — мы великий народ, и многое из того, что нами сделано — прекрасно. Будут ли земли, которые мы завоевали, лучше, если нас изгонят? Разве они не впадут в варварство и тьму и будут править собой даже хуже, чем ими правили мы?

Отец замолчал. Перед его внутренним взором проходили то, что звалось Римом — его великолепие, все его добродетели, все его зверство, внутренние конфликты и пороки. Рим был жертвой своего собственного успеха. Маленькая деревня на семи холмах расширила свои границы, чтобы объять весь мир. Вся громада римских достижений стала грузом, под которым она сгибалась. Римские природные добродетели были испорчены чужеземными пороками, его мудрая бережливость превратилась в бессмысленную роскошь, народы, которые он поработил, в отместку поработили Рим. Знаменитые римские легионы больше не были римскими, а были заполнены германцами, галлами, аравийцами, сирийцами, греками, македонцами, бриттами. В громаде империи Рим утрачивал свою сущность, как ручеек, растворяющийся в озере.

— Ни один народ, — заметил отец, — не доказал, что он достаточно силен, чтобы снести бремя империи. Все, переросшие за определенные границы, падали под тяжестью собственного веса. Это напоминает дерево, которое тянет свои ветви к небу. Чем дольше они тянутся, тем больше дерево напрягается. Потом налетает вихри, тяжелые ветви обламываются и не остается ничего, кроме уродливого зазубренного пня. Такова цена величия, и Рим, хочет он того или нет, должен будет заплатить эту цену и рухнуть под тяжестью своей силы.

Он мог бы и дальше говорить об этом предмете, так как эта тема — упадок империи, была особенно дорога его сердцу историка. Но в этот момент мы услышали топот ног. В комнату вбежал запыхавшийся мальчик и пропыхтел, что его послал Британник. Между вздохами он сообщил нам, что через виноградники к стен приближается множество людей, и что скоро можно будет ждать нападения.

— Положи рядом со мной меч, — сказал отец. — Я не желаю живым попасть в руки этих мерзавцев. Твой брат Марк направляется в Иерусалим с экадроном кавалерии из Двенадцатого легиона. Если по пути в город он завернет к нам, наши гости будут сильно удивлены.

Этот мой брат был гораздо старше меня, молчаливый и довольно мрачный человек, который унаследовал отцовскую честность, но без его чувства юмора. Мы не особенно любили друг друга, но я уважал его за то, что он был честный римский воин, преданный своему легиону и своему долгу. Так как сикарии на много превосходили нас в численности, было приятно услышать о возможном подкреплении, даже если число всадников, которыми командовал мой брат, будет не больше пятидесяти. Я уже знал, как много может совершить небольшая группа обученных римских войск, сражаясь против большой недисциплинированной толпы.

И теперь, обняв отца, я вложил в его руку меч и торопливо вышел из комнаты, чтобы присоединиться к Британнику. Тот не бездействовал, он сделал все приготовления, чтобы достойно встретить наших врагов, так как они этого заслужили. За низкой оградой, которая тянулась вдоль всех стен, в готовности сидели люди. На земле тлел огонь, осторожно прикрытый, чтобы нельзя было рассмотреть свет. У огня стояли женщины и дети, готовые, когда будет дан сигнал, поджечь связки тряпок, смоченные в масле и привязанные к длинным жердям, стоящим в пределах досягаемости защитников. Вместе с Британником я забрался на вершину стены и осторожно посмотрел вперед. Среди лоз и олив я рассмотрел фигуры людей, крадущиеся в тусклом свет луны. Было видно, что они тащат лестницы. Кое где были видны люди, вооруженные мечами, но большинство были вооружены дубинами или палками.

— Кажется, их очень много, — шепнул я Британнику.

— Много, но они не подготовлены, — ответил он. — Один обученный человек стоит пяти необученных. Я помню, когда мы сражались против римлян во времена Калигулы…

Я жестом заставил его замолчать, потому что его россказни были бесконечны, да и время было не слишком подходящим для обмена анекдотами. Нападавшие выбрались из под защиты деревьев и, не осознавая опасности, стали приближаться к стене. Когда они приблизились, мы в готовности схватили наши жерди. Присев за оградой, мы слышали, как лестницы касаются стен. Защитники вокруг нас ожидали сигнала. Сикарии уже начали взбираться по лестнице, когда я взмахнул рукой. Тьма неожиданно осветилась ярким пламенем. Женщины разожгли пропитанные маслом тряпки, а мы вскочили на ноги и бросили в лица нападавших горячие головни. Не ожидая сопротивления, они были ошеломлены неожиданным появлением защитников внешних стен. Бросив раненных, они ринулись под защиту оливковой рощи подальше от наших стрел. Их уверенность обернулась парализующим страхом, так как они заподозрили, что их планы стали известны римлянам. Поселения были предупреждены. Они были лишены своего излюбленного оружия — неожиданности. Их страх был таков, что вся шайка могла бы убраться в горы, если бы среди них не появился сам Симон бен Гиора и своими проклятиями и угрозами не заставил их возобновить нападение. Он сам присоединился к шайке, чтобы быть уверенным в моем уничтожении, ведь когда-то во дворе неевреев я бросил ему вызов. Он рычал и ругал своих людей, называя их трусами и старухами, бегущими от сражения при малейшем призраке сопротивления. Схватив вязанку хвороста, убранного из виноградника, он предложил своим сообщникам сделать то же самое и побежал к массивным деревянным воротам во внешней стене. Увидев, как он приближается, я схватил Британника за руку.

— Это сам Симон бен Гиора, — прошептал я. — Убей его, Британник.

— Видят боги, у меня только одна стрела! — огрызнулся бритт. — Если б я знал, что этот мерзавец появится, я бы подождал.

Он тщательно прицелился в Симона бен Гиору, как можно сильнее натягивая тетиву. Стрела засвистела в воздухе, но вязанка хвороста, которую тащил Симон, спасла ему жизнь, так как стрела застряла среди прутьев и лишь слегка поцарапала ему кожу.

— Ты слишком поторопился, — заметил я. — Они сожгут ворота и войдут. А их в пять раз больше нас.

— Но лишь несколько человек могут войти в ворота одновременно, — ответил Британник. И они обнаружат, что трудновато пройти сквозь огонь. И мы нанизаем их на копья, как гусей на вертел. Кроме того, есть вода.

Он кликнул женщин и быстро организовал цепочку для передачи ведер от ближайшего колодца. Наши люди подготовились лить воду на связки хвороста. Симон бен Гиора, видя, что его костер грозит потухнуть еще не разгоревшись, швырнул в гору хвороста факел как раз в тот момент, когда на него вылилось первое ведро воды. Хварост был очень сухим и огонь жутким заревом яростно разогнал тьму. Как только пламя разгорелось, сильный жар отогнал людей от стены. Они больше не могли стоять рядом, чтобы лить воду на огонь. Вскоре загорелись тяжелые кедровые деревья, и сикаии собрались в стороне, смачивая в воде одежду, чтобы броситься по горячим углям, как только рухнут ворота.

Британник вооружил пятерых мужчин длинными пиками и ожидая атаки встал рядом с горящими воротами. Когда деревянные ворота упали внутрь, атакующие и атакуемые стали лицом к лицу над горящими обломками. Подталкиваемые своими сообщниками, стоящие впереди сикарии бросились к проему ворот, швыряя на красные угли сырые тряпки, и с криками побежали среди дыма и пара. Пятеро были пронзены пиками и корчась упали на землю, но остальные продолжали приближаться. Их атака оказалась более яростной из-за жара углей, по которым они бежали. Британник хохотал, когда они охали и подскакивали. Казалось, что он не осознает наступившей опасности, вытащив меч, он размахивал им двумя руками и пел варварскую песню на своем родном языке. В алом отблеске углей он казался демоном. Его светлые усы взмокли от пота, красный плащ развевался, золотые серьги сверкали. Он спокойно смел множество нападавших, словно безумный сборщик урожая на полях смерти. Сикарии были до того поражены его действиями, что их крики ослабели, и они стали откатывать назад.

Но увы! Увы моей неопытности! Если бы тогда я знал о войне все то, что знаю теперь, я никогда не совершил бы роковой ошибки, что отняла у нас победу. Потому что первый урок, который должен затвердить полководец, заключается в том, что он должен защищать тылы, а этого то я и не сделал. Сражение у ворот было столь зрелищно, и его исход казался столь важным, что все больше и больше наших людей стягивалось сюда, пока в конце концов мы не собрали здесь больше защитников, чем это было необходимо. Все часовые на башнях забыли о своих обязанностях и стали смотреть лишь на схватку у ворот. Но Симон бен Гиора не принимал участия в этом сражении. Тщательно собрав те лестницы, что не были сожжены, он увел часть своих сообщников и тайно приблизился к части стены, что находилась дальше всего от ворот. А так как часовые любовались сражением, то эти налетчики незамеченными установили лестницы, взобрались на стену и вошли внутрь ограды.

Теперь я понял, как ужасна была моя ошибка, когда я позволил сражению у ворот оттянуть на себя такое большое количество наших сил. Потому что словно водяной поток, прорвавший плотину, грабители Симона бен Гиоры ринулись через стену и напали на нас с тыла. Другие, жаждущие разрушения, сразу принялись за грабеж и уничтожение всего вокруг. Все строения внутри стен осветились ужасным светом, потому что грабители все подожгли факелами. В горящих конюшнях дико ржали лошади, когда пламя сомкнулось вокруг, и они были сожжены живьем в своих стойлах. Перепуганные женщины и дети бегали туда и сюда среди горящих построек, а сикарии у ворот рычали словно шакалы и удвоили ярость своих атак. Я видел, что Британник ослабел. Трое из его людей были убиты, и он стоял, окруженный трупами, с трудом дыша, а по его лицу струился пот. Увы, я ничего не мог сделать для него, так как долг заставил меня спешить в дом и сделать все возможное для защиты отца. Я крикнул ему, чтоб он держался сколько мог, но еще тогда, когда я бежал к дому, я увидел, как на Британника навалилась толпа сикариев. Отступая назад, он споткнулся о длинную пику, лежащую на земле, и они словно грифы сразу же накинулись на него. Я увидел, как Британник приподнялся, но лишь для того, чтобы вновь упасть, получив удар по голове. Рубя и режа его тело, они разорвали его буквально на куски, они вырвали его золотые серьги, сорвали алый плащ и безжалостно увечили его обнаженное тело. В конце концов, перерубив ему шею, они нанизали его голову на длинную пику и вонзили ее в землю у разрушенных ворот.

— Пусть охраняет их! — издевательски закричали они и, забрав его меч, бросились грабить.

Кошмарное зрелище! Даже сейчас по прошествии стольких лет, когда я вспоминаю смерть этого благородного человека, по моим щекам бегут слезы. Но тогда у меня не было времени лить слезы, ведь ворота больше н защищались, и сикарии беспрепятственно вливались внутрь. Оборонявшиеся были в полной растерянности, а моей единственной мыслью было вернуться к отцу, и если бы я не смог защитить его, то по крайней мере мог умереть рядом с ним. Я помчался к дому среди горящих строений и увидел отца, в одиночестве стоящего в библиотеке. Дом уже занялся огнем, и дым был таким густым, что почти ничего не было видно. Мой отец стоял с мечом в руках, который не мог видеть и которым не мог воспользоваться. Сквозь дым я подбежал к нему и задыхаясь сообщил о сражении.

— Они будут здесь в любой момент, — закричал я. — Они сожгли ворота и уничтожили хозяйственные постройки.

— А Британник? — спросил отец.

— Они изрубили его на куски.

Отец вздохнул.

— Итак, мой старый британский мастиф дрался в последний раз, — произнес он. — Прощай, старый друг. Скажи Харону, чтобы немного подождал. Через Стикс он перевезет нас вместе.

Он ощупью нашел свой кубок и совершил возлияние на пол, а затем, велев мне оставаться рядом, приготовился к встрече с врагом.

Тем временем, сообразив, что сопротивление прекратилось, сикарии занялись грабежом, насилием и убийствами. Они считали, что на римских виллах всегда есть спрятанные сокровища, для получения которых необходимо пытать владельца, его детей и личных слуг. Так как они еще не поймали моего отца или меня самого, то они принялись за девушек-рабынь, нескольких из которых раздели и привязали к столбам рядом с разведенными кострами. Когда девушки не могли ответить на вопросы своих мучителей, к их телу прикладывали горящие головни. Двор заполнился их криками, и воздух стал тяжелым от запаха паленых волос и горелой плоти. Хотя сикари ничего не узнали, они продолжали пытать любого раба, на которого падал их взгляд, получая удовольствие от жестокости. Однако самых хорошеньких девушек и особенно постельных грелок отца они уводили в одно из строений для иных целей, дерясь за привилегию насладиться ими с дикой яростью мужчин, многие месяцы остававшихся без женщин.

Теперь весь дом был наводнен разбойниками. Статуи наших предков были содраны с пьедесталов, бесценные вазы из коринфской бронзы были схвачены грубыми руками и разбиты о камни. Бассейн перед атриумом был загрязнен.

Даже кусты были вырваны, так как грабители, похоже, думали, что золото закопано в землю. Сквозь густой дым они приближались к нам, пока мы стояли в библиотеке, и вновь увидели преисполненное ненависти лицо Симона бен Гиоры — почерневшее и усмехающееся, словно дьявол в аду. Он в ярости бросился к нам и велел своим сообщником следовать за ним, и я не сомневался, что он покончит с нами, если бы неожиданное к общему шуму разрушения не добавился бы звук скачущих лошадей.

— Марк! — закричал отец. — Марк скачет!

Стук копыт поразил нападающих неожиданным ужасом. Они бросились бежать, чтобы узнать, что случилось. И я, охваченный возбуждением, отошел от отца, чтобы взглянуть, действительно ли это помощь, на которую мы надеялись. Когда я выбежал в наружний двор, то сразу же увидел, что предположение отца верно. Эскадрон моего брата, спешащий сквозь ночь к Иерусалиму, увидел пылающую виллу и стремглав поскакал к ней. Теперь, влетев через спаленные ворота, конные воины галопом врезались в гудящую массу сикариев. Последние, растерянные и дезорганизованные, занятые насилием, грабежом и пытками, в диком изумлении оборачивались на цокот, пока неожиданно всю шайку не охватила паника. Они бегали взад и вперед в поисках спасения, но кавалеристы загородили ворота, и высокие стены стали для них загоном. Бойня стала непередаваемой. С яростью отчаяния разбойники бросались под лошадей, вспарывая лошадям живот, сражаясь с солдатами среди внутренностей. Ржание умирающих лошадей смешивалось с криками погибающих людей. В одном из строений загорелись запасы оливкового масла и разливалось по земле пылающим потоком, окутывая дерущихся людей огненным покрывалом. Все было окутано таким густым дымом, что с трудом можно было дышать.

Я знал, что должен вернуться к отцу, но вид кровопролития опутал меня очарованием ужаса. Наконец я оторвался от этого зрелища и помчался в дом. Как только я вбежал в библиотеку, я увидел как из одной из ниш на отца прыгнул Симон бен Гиора. Раньше, чем я смог дотянуться до него, он нанес роковой удар. Я бросился через комнату и с такой яростью рванул его за руку, что он вскрикнул от боли и выронил меч, но другой рукой он ударил меня по голове, и удар был столь силен, что я повалился. Я увидел, как Симон пересек комнату, и услышал, как кто-то вошел. Получив сильнейший удар и будучи в напряжении всю кошмарную ночь, я без сознания повалился на пол.

Я пришел в себя и обнаружил, что мой брат Марк поддерживает мою голову и смачивает ее водой. Я лежал снаружи на траве, весь дом полыхал, пламя распространилось на библиотеку и охватило хранящиеся там свитки. В центре огня лежало тело моего отца, потому что брат не успел вынести труп до того, как яростное пламя сделало невозможным войти внутрь. Это был не тот погребальный костер, которого жаждал отец, ведь он надеялся, что его история дарует ему бессмертную славу. Однако, это был его рок: его труд был уничтожен, и его пепел смешался с пеплом его книг. Пусть он покоится в мире. Он был благородным римлянином.

Я неуверенно поднялся и, поддерживаемый братом, отошел от горящего дома. Ночь кончилась. На востоке неба появился первый признак рассвета. Среди хозяйственных построек по-прежнему гулял огонь, и тяжелые клубы дыма поднимались к утреннему небу. То, что несколько часов назад было процветающей виллой, теперь стало дымящимися, почерневшими руинами. Везде лежали мертвые. Полуобгорелые рабы, терзаемые сикариями, висели на веревках, которыми были привязаны к столбам. Гора трупов лежала у разрушенных ворот — тела сикариев, убитых Британником в его титанических усилиях сдержать нападение. Его собственное изрубленное тело лежало на вершине горы, обе руки были оторваны, шея — кровавый обрубок. Я поднял голову и там, с острия пики, на меня смотрело лицо Британника, его светлые волосы и длинные усы пропитались кровью. При виде его лица, такого знакомого и дорогого для меня, гнев и горе больше нельзя было сдержать моей душе. На моих глазах блеснули слезы, и, подняв руки к небесам, я воззвал к богам, чтобы они отомстили этим коварным шакалам, совершивших такой страшный разгром. Но мой брат, под шлемом его лицо было мрачным и диким, велел мне поберечь голос для других целей и не доверять богам задачу, которую мы можем решить сами. Вытащив меч, он протянул мне лезвие.

— Клянись на моем мече, — велел он. — Клянись отомстить за их смерть.

Я вытянул руку и коснулся холодного лезвия меча.

— Клянусь, — произнес я, — клянусь отомстить.

V

Когда над горами взошло кровавое солнце, мой брат созвал людей и велел им накормить и напоить лошадей перед трудным переходом. С малыми силами, решил он, пытаться проникнуть в Иерусалим было бы самоубийством. Марк решил вернуться в Кесарию, чтобы сообщить Гассию Флору о серьезном восстании в Иерусалиме и уговорить мобилизовать Двенадцатый легион, с помощью которого можно было бы восстановить контроль над неуправляемой провинцией.

И вот, оставив позади развалины виллы, мы весь день мчались к морю, ведь Кесария находилась на побережье в шестидесяти милях от Иерусалима, и мы не хотели, чтобы сикарии перехватили нас по дороге.

Хотя Кесария и не очень большой город, он очень красив. Ирод выстроил город в строжайшем греческом стиле и назвал в честь великого Августа. Порт Кесарии — единственная гавань между Дором и Яффой — был создан людьми и отстроен Иродом с той грандиозностью, что характеризует все его труды. Гигантский волнорез, выступающий из скалистого берега на двадцать морских сажень, был назван «прокумация» или же первый волнорез. Вдоль всей внутренней гавани проходила каменная стена, отделанная белым мрамором с несколькими большими башнями, самая красивая из которых называлась Друзия в честь Друза, зятя Цезаря. Вход в порт находился на севере, и с обеих сторон входа располагались три гигантские статуи на колоннах, возвышавшиеся над мачтами кораблей. Действительно, немногие виды были более красивы, чем вид порта в тот миг, когда моряки видели его с моря, ведь порт гораздо величественнее знаменитого порта Перей в Афинах и всегда был заполнен веселыми цветными парусами бесчисленного множества судов. За портом располагались поднимавшиеся террасами беломраморные здания города, ярко выделявшиеся на синем небе, вместе с темно-зелеными кипарисами. Среди этих зданий находился храм Цезаря, в котором стояла огромная статуя Цезаря, большая, чем статуя Зевса Олимпийского, на которого она походила. В городе были амфитеатр и благородный форум, а так же храмы иных богов, выстроенных в греческом стиле, так как в то время Ирод находился под большим влиянием греков.

Прокураторы Иудеи почти всегда жили в Кесарии, а не в Иерусалиме. Они считали, что страстный еврейский город одновременно надоедлив и зловещ, а так же слишком зноен летом, в то время как климат Кесарии всегда смягчался мягкими морскими ветрами. Кесария была греческой не только по внешнему виду. Хотя город был выстроен еврейским царем на еврейской территории, греков, арабов и сирийцев здесь быо раза в три больше чем евреев. Именно поэтому антиеврейские погромы, один из которых описывал мой отец, и в ходе которого он встретил мою мать, были столь часты в Кесарии. Время от времени еврейское население почти полностью уничтожалось, а их жилища разрушались.

И вот, хотя вся Иудея бурлила, а шайки вооруженных сикариев терриризовали окрестности, Кесария была спокойна, так как ее еврейское население было слишком запугано греками, чтобы хоть чем-то помогать своим бунтующим согражданам.

Марк и я достигли стен Кесарии, испытывая чувство благодарности, ведь наше путешествие среди холмов Иудеи было необыкновенно опасно. Мой брат сразу же проводил меня во дворец прокуратора и попросил немедленной аудиенции у Гессия Флора. Здесь мы прождали почти час, так как прокуратору после купания делали массаж, и даже восстанию в Иудее не позволительно было ускорить столь важный процесс. В конце концов Флор вошел в приемный зал, одетый в тогу с полосой. За ним шагал грек-секретарь и свита рабов. Со смешанными чувствами смотрел я на этого отпрыска мясника, чья несправедливость привела к восстанию в Иудее.

Он с помпой уселся в кресло и спросил, не я ли тот самонадеянный римский юноша, что поучал его, как править провинцией, когда он судил еврейских вождей в Иерусалиме. Услышав, что это я, он уставился на меня своими маленькими свинячьими глазками, а увидев, что моя одежда разорвана и запачкана кровью, спросил, что я делал. Я рассказал ему о нападении, что доставило ему такое удовольствие, что его глаза заблестели. Злорадствуя, он радостно потирал руки.

— Итак, мой маленький еврейский дружок, ты наконец получил урок. Теперь, когда они перерезали горло твоему отцу, ты не будешь сочувствовать этому проклятому народу. Считай, тебе повезло, что я не казнил тебя за то, что ты меня раздрожал. И что теперь? Ты пришел, я думаю, для того, чтоб схватиться за меч и отомстить за отца?

Его хитрые глазки изучали мое лицо. Я ощущал его ненависть, словно горячее дыхание дикого зверя. Он ненавидел меня, так как я разоблачил его, потому что как и в случае с Септимием, наша семья представляла древние добродетели Рима, а не его новые пороки. Он повернулся к греческому секретарю, раболепно стоящему рядом.

— Как нам помочь этому доблестному римлянину? — проговорил он. — Как нам помочь ему совершить месть? Ага, нашел. Ты ведь хорошо знаешь Иерусалим. Верно?

— Я знаю город с детства, — ответил я.

— Так давно? — переспросил он. — Сочувствую. Один день в этой дыре уже слишком много для меня. Но послушай. Хотя ты и оскорбил меня, я окажу тебе честь. Мне нужен человек для выполнения опасной миссии. Хоть ты и молод, я доверю эту задачу тебе. Твой брат Марк пойдет с тобой. Возьмите двадцать человек, которых я сам отберу из первой когорты Двенадцатого легиона.

Говоря это, он поглядывал на моего брата Марка, и этот взгляд не обещал нам ничего хорошего. Возможно, его ненависть к Марку объяснялась просто тем фактом, что тот был моим братом. Однако, ненавидя его, он видимо решил, что мы вместе должны подвергнуться опасности.

— Для таких героев у меня есть замечательная задача, — произнес он, вновь обращаясь к своему греку-секретарю. — Они римляне старой школы, всегда готовые идти на смерть. Мы дадим им возможность доказать наличие этих знаменитых качеств.

Поманив нас, он надул щеки и принял таинственный вид.

— Гарнизон в крепости Антония, а так же две когорты во дворце Ирода осаждаются евреями с начала беспорядков, есть даже слухи, что крепость Антония захвачена группой сикариев и весь ее гарнизон перебит. Я должен знать истинное положение дел в Иерусалиме, — сказал Гессий Флор и повернулся к Марку, чтобы добавить: — Возьми двадцать человек из первой когорты. Я отберу их. Проводи их в город. Выясни, что там с гарнизоном Антония, а так же с теми, что находятся во дворце Ирода. Оставь там людей для укрепления гарнизона. И отправь мне сообщение о ситуации.

— Ты желаешь, чтобы мы остались в Иерусалиме? — спросил мой брат.

Флор кивнул. В его маленьких глазах притаилась злоба. Он вновь повернулся к секретарю и заметил, что доблестные римляне не слишком довольны назначением.

— Кажется, наш маленький дружок евреев не слишком хочет к ним возвращаться. Ах да, мой еврейский дружочек, войти в Иерусалим теперь все равно, что сунуть голову в осиное гнездо. Ты ведь об этом думал?

— Что до меня, — ответил я, — то я уверен, что без всяких трудностей смог бы войти в Иерусалим. Я мог бы собрать информацию, нужную тебе и незамеченным покинуть город. Но что я смогу сделать с двадцатью вооруженными легионерами, идущими за мной? Если евреи не убьют нас, как только мы приблизимся к стенам города, то они без сомнения сделают это, когда мы войдем внутрь.

Гессий Флор улыбнулся, и по этой улыбке я понял, что подобный конец этого предприятия не будет для него неприятным.

— Гарнизон нуждается в подкреплении, — заявил он. — Вы возьмете двадцать легионеров, как я и сказал. Или ты боишься, еврейский дружочек?

Я покачал головой и сказал, что мы сделаем так, как он хочет. Тогда он обратился к Марку и передал ему список имен, предположительно солдат, от которых он хотел избавиться. Затем, попрощавшись с нами, он вышел из зала приемов. По интонации его голоса я заключил, что он не ждет нас назад.

Как и ожидалось, все те двадцать человек, которых я и Марк должны были вести в Иерусалим, так или иначе возбудили неприязнь Гессия Флора. Все эти люди были выбраны из первой когорты Двенадцатого легиона, так как в распояжении Флора находилась лишь она, а весь остальной легион находился в Антиохии, под командовании Цестия Галла, наместника в Сирии. Поскольку своими мерзостями и несправедливостью Флор имел привычку возбудать неприязнь добродетельных людей, я понял, что эти двадцать человек были людьми высоких моральных качеств, которые, словом или действиями, выразили отвращение, испытываемое к прокуратору.

Через час эти люди были собраны моим братом Марком, который вывел их из города и расположился лагерем в горах, находящихся над дорогой в Иерусалиме.

— Мы идем по поручению, — сказал он, — которое мог придумать либо глупец, либо мерзавец. Наша малочисленность делает нас бесполезными для гарнизона Иерусалима и делает невозможным для нас пробиться в город, ведь что могут сделать двадцать человек против стен и башен Иерусалима? Тот, кто отдал нам приказ о нашей миссии, имел собственные причины выбрать нас, и без сомнения все вы знаете эти причины. Но мы не можем не выполнить приказа. Однако, мы можем сделать все возможное, чтобы лишить Гессия Флора того удовольствия, что может доставить ему наша смерть. И потому, мы должны выработать такой план компании, который позволил бы всем нам живыми добраться до гарнизона.

Здесь он вывел меня вперед и коротко рассказал обо мне, отметив, что я с рождения жил в Иудее, хорошо знаю язык и обычаи евреев и мог бы сойти за одного из них.

— Мой брат, — продолжал Марк, — войдет в город переодетым паломником, желающим принести жертву в Храме. В Иерусалиме у него есть друзья, которым можно верить. От него мы узнаем, что нам делать, как мы сможем проникнуть в город и куда нам направиться после того, как мы туда попадем. Мы даже не знаем, действительно ли Антония захвачена, а ее гарнизон перебит, как утверждают слухи. Мы будем ждать в потайном месте, пока он не вернется из города.

После этого наш маленький отряд пошел через холмы, двигаясь по ночам и прячась днем, так как везде бродили сикарии иопасность подстерегала всюду. Недалеко от Иерусалима мой брат и его люди спрятались в пещере поблизости от Гробницы Царей. Евреи сторонились этих пещер не только потому, что очень почитали их, но и потому, что они внушали огромный страх. Здесь я сбросил свое римское одеяние и оделся в одежду, которую принес из Кесарии, и взяв в руки посох, превратился в смиренного поломника из Гамалы, что в Галилее, пришедшего в святой город чтобы принести жертву. В таком виде я прошел через ворота, находящиеся поблизости от купальни Силоам у Южной стены, и направился к дому Мариамны на Верхнем рынке. Но как изменился Иерусалим за столь короткий срок! Мое сердце замерло, когда я обошел Тиропскую долину и вышел к дому первосвященника. От прекрасного дворца не осталось камня на камне. Ничего, кроме наводненных крысами, почерневших от пожара развалин. Дворец Агриппы постигла та же судьба, и прекрасное здание с колоннадой, где храились архивы, а также долговые обязательства и сделки, были полностью уничтожены ужасным пожаром.

Сжигаемый тревогой, я свернул на улочку, где жила Мариамна, ожидая увидеть и ее дом разрушенным. Однако, дом был цел, и нубийцы впустили меня. Дом казался странно пустым, прекрасный живой товар, которым торговала Мариамна — отсутствовал. Когда я вошел в ее комнату, Мариамна простерла ко мне руки и обняла с таким жаром, что я чуть не задохнулся.

— Возможно ли, мой Луций! — закричала она. — Ты жив! Это настоящее чудо.

Но я, дрожа от тревоги, остановился, чтобы рассказать, как спасся от сикариев. Все мои мысли были сосредоточены на Ревекке.

— Что с ней случилось? — закричал я. — Она жива? Почему дворец первосвященника в развалинах? Кто разрушил дворец Агриппы?

Мариамна воздела руки и заявила, что я не поверю в то, что случилось в Иерусалиме.

— Это все сикарии! — воскликнула она, и ее голос задрожал от ненависти. — Как верно прорицал Ананья, бедный добрый старик. Все, все случилось как он предсказывал. Они разрушили его дворец и преследовали его словно зверя. Он бежал из города и пытался спрятаться у акведука Понтия Пилата. Они нашли его и закололи. Элеазар прибыл с храмовой стражей лишь для того, чтобы найти умирающего отца.

— Сохрани нас боги! — воскликнул я. — Значит, они убили первосвященника. И Элеазар по прежнему полагается на сикариев?

Мариамна скривилась и процитировала Соломона:

— Его ничто не научит. «Как пес возвращается на блевотину свою, так глупый повторяет глупость свою».[27]

— Но что с Ревеккой? — настаивал я. — Говори скорее. Что с ней сталось?

— Успокойся. Ничего с ней не случилось, — ответила Мариамна. — Она замужем. Живет с мужем недалеко от Тиропской долины. Я не так уж и часто ее вижу. Я редко осмеливаюсь покидать свой дом. Полагаю, скоро она будет носить своего первого ребенка.

При этой новости мое сердце куда-то провалилось, и все же страсть не желала умирать. Желание быть с Ревеккой заполнило все мое существо.

— Я должен видеть ее! — воскликнул я. — Сделай это, Мариамна.

Она затрясла головой.

— Я ничего не могу сделать. За мной все время следят. Они не доверяют мне, ведь я принадлежу к проримской партии. О мой Луций, неужели ты не можешь забыть эту любовь? Как теперь ты можешь надеяться получить Ревекку?

— Я поклялся, что вернусь к ней, и сдержал свою клятву. Скажи, где она живет. Я должен пойти к ней.

— Ты для этого пришел в Иерусалим? — спросила Мариамна.

Я заколебался. Страстное желание увидеть Ревекку совершенно вытеснило из моей головы мысли о моей миссии. Теперь, с некоторым стыдом, я вспомнил, что от меня зависят жизни моего брата и его солдатов, и что лишь с моей помощью они могут надеяться в безопасности войти в город.

— Нет, — медленно ответил я. — В Иерусалим я пришел с другой целью. Мой брат Марк и двадцать человек из Двенадцатого легиона ждут за воротами. Флор приказал им укрепить римский гарнизон. Я должен ввести их в город.

— Ну и воин! — заметила Мариамна. — Значит, ты покинул бы их в опасности, а сам бы отправился к своей возлюбленной. Ты удивляешь меня, Луций!

— Если б это было возможно, — взмолился я. — Я уже столько страдал. Скажи мне еще одну вещь, и я больше не буду упоминать Ревекку. Говорят, что ты можешь прочесть будущее и предвидеть уготованную людям судьбу. Скажи мне, учитывая данную мной клятву, смогу ли я увидеть ее?

— Ты клялся вернуться к Ревекке? Это глупо, мой Луций.

— Увидимся мы или нет?

Мариамна заолчала. Ее глаза затыманились, на лице появилось выражение усиленной внутренней работы. Когда она вновь заговорила, ее голос с трудом можно было узнать.

— Я вижу странное место, сверкающее золотом и драгоценностями, потаенное место, место смерти, Там вы соединитесь. Более я ничего не могу сказать.

Она провела рукой по глазам и покачала головой.

— Все это глупость, — сказала она уже обычным голосом. — Это видение ничего не значат. Забудь свои мечты о Ревекке и думай о реальности. Флор отправил тебя и твоего брата с двадцатью солдатами. Он хочет, чтоб ты ввел их в Иерусалим. Я правильно поняла?

Я кивнул.

— Это значит, что он глупец, а так же мерзавец. Что, интересно, могут сделать двадцать человек, кроме как поглощать запасы, которых и так не хватает? Более того, кроме римлян во дворце находятся еще около четырехсот воинов царя Агриппы. Все говорят, что там должно быть не менее тысячи человек, однако, эта тысяча слишком боится евреев, чтобы пытаться пробиться из города. А теперь Флор отправляет им подкрепление в двадцать человек! Это смешно.

— Очень, — сухо ответил я, — Флор нашел легкий способ избавиться от людей, которых не любит. Послать их с безнадежной миссией. Это старый трюк. Разве царь Давид не использовал его, чтобы избавиться от Урии Хеттеянина?[28]

Мариамна изобразила гримасу отвращения.

— Флор предпочитает сводить счеты, — заметила она, — а не возвращать провинцию Риму. Тем не менее, задача, которую он тебе задал, вовсе не невозможна. Я тебе покажу.

Она подошла к своемусундуку из кедра и вытащила из него лист египетского папируса, а затем, тщательно заперев дверь, развернула папирус передо мной на столе.

— Есть намало людей, — начала она, — которые заплатили бы состояние, чтобы завладеть этой картой. Ведь на ней все тайны Иерусалима, и поверь мне, Луций, в городе множество тайн. Почти тысячелетие прошло с тех пор, как царь Давид возвел свой город на горах, а царь Соломон построил первый Храм. Сколько раз город подвергался нападениям и осаждался! Сколько раз жителям приходилось зарываться в скалы, на которых выстроен Иерусалим, чтобы спасти состояние или себя!

Затем она показала мне линии, помеченные на карте, каждая из которых являлась подземным туннелем, высеченным в то или иное время в скале под городом. Здесь было ходов не меньше, чем в кроличьей норе, особенно в Верхнем городе, который был самым древнем. Фактически, с помощью карты Мариамны человек мог пробраться с одной стороны города в другую, даже не выбираясь наружу. Некоторые из переходов были необычайно древними, и ходили слухи, что там находятся сокровищницы Соломона. Другие были сделаны не так давно и проникали в самые неожиданные места. Я, например, узнал, что скала под Храмом являлась лабиринтом переходов и тайных залов, и что царь Ирод, расширяя Храм и отстраивая крепость Антонию, тайно велел создать лабиринт переходов, с помощью которых можно пройти от крепости до внутренних дворов Храма и даже попасть в саму Святая Святых.

— Теперь ты видешь, — заметила Мариамна, — что поручение, с которым послал тебя Флор, не так уж трудно и не так опасно, как он воображает, хотя, конечно, его нельзя назвать безопасным или легким. Существует способ войти в Иерусалим, которым никто не пользуется, но который, тем не менее, может быть использован смелыми людьми. Вот видишь, здесь над долиной Гинном, акведук Понтия Пилата пересекает Южную стену города и продолжается через Тиропскую долину к Храму. Это очень высокое строение, и лишь самые смелые люди осмелятся воспользоваться им, чтобы войти в город. Но если бы в ночную тьму ты решился подняться на акведук, ты смог бы провести своих людей в Иерусалим незамечеными, а стражи у ворот ничего не заподозрят. А теперь посмотри сюда, — продолжала она, коснувшись пальцем карты. — Здесь, под акведуком, открывается проход, идущий от Тиропской долины через Верхней город и заканчивающийся под двором дворца Ирода. Я одна знаю об этом переходе, потому что после того, как он был сделан, Ирод убил рабов, выстроивших его, и лишь отметил его на этой карте очень слабой линией. Ведь эта карта, мой Луций, принадлежала самому Ироду, который добавил на ней много линий, виденных тобой, и который пользовался ею в своих беспрестанных поисках сокровищ Соломона, будучи уверен, что они лежат где-то под городом.

Потом самым тщательным образом Мариамна проинструктировала меня, объяснив, в каком месте акведука можно было бы подняться, где можно было бы спуститься и как найти потаенное место, открывающее вход в подземный переход.

— Если ты благополучно достигнешь дворца, — произнесла Мариамна, — поговори с Метилием, командующим гарнизоном. Не забудь, что я сказала о нашей жажде мира. В Иерусалиме много тех, кто обеспокоены мыслью о месте римлян, и тех, что видят, что сикарии и зелоты — тираны, хуже Гессия Флора. Используй свое влияние на Метилия и уговори его сдаться, а я в свою очередь постораюсь повлиять на священников, чтобы они убедили народ, что те должны выпустить римлян из города и не испытывать больше судьбы актами неповиновения. Что же до твоей мести, мой Луций, помни, что именно сикарии и особенно Симон бен Гиора убили твоего отца. Не считай, что все евреи повинны в преступлении, которого они не совершали. Не отворачивайся от народа своей матери из-за действий шайки грабителей.

Я поблагодарил Мариамну и поклялся, что моя месть будет направлена только против сикариев. Выйдя из города, я вернулся к моим товарищам и рассказал о своих планах. Когда стемнеет, мы выберемся из под защиты пещер и пойдем к той части акведука Понтия Пилата, что ведет с гор через долину Гинном, и где смелый человек может взобраться наверх. Все мы благополучно влезли наверх и двинулись к городу по скользским камням. Ни одно совершенное мной путешествие не возбуждало во мне такого страха, как этот осторожный проход по акведуку. Этот акведук возвышался на огромную высоту и обладал не менее чем тремя ярусами арок, выстроенных один над другим. Это очень мощное строение, и чтобы оплатить его, Пилат украл жертвенные деньги, за что его, конечно, сильно ненавидели, ведь это была часть священных денег Храма. Пилат выстроил акведук вовсе не для блага жителей Иерусалима, а для того, чтобы создать памятник самому себе, будучи одновременно тщеславным и алчным человеком. Однако, из-за этого акведука евреи не стали меньше ненавидеть память о Пилате, хотя во всю использовали его воду, ведь город постоянно рос и очень в ней нуждался. Позднее он был разрушен сикариями во время серьезных междоусобиц, разразившихся в городе, и эта потеря добавила людям немало страданий во время осады.

Что до нас, то мы желали бы, чтобы этот Пилат постоил его каким-нибудь другим способом, так как желоба для воды были покрыты каменными плитами, высеченными в форме арок, и эти плиты были очень скользскими из-за находящейся внизу влаги, особенно ночью, когда солнце не могло высушить их. Продвигаясь по изогнутой поверхности, на которой наши ноги скользили при каждом шаге, мы чувствовали себя подвешенными между небом и землей, и ждали, что в любой момент можем упасть в долину Гинном и разбиться. Мы не так далеко продвинулись по акведуку, когда один из нас упал — коренастый ветерен по имени Барр, который хромал на одну ногу и с трудом поднялся наверх. Из-за хромоты и скользских камней от отстал от нас и был скрыт из вида тьмой. Мы услышали его крик и удар от падения тела, когда оно коснулось скал далеко внизу, и стали спешить, насколько это было возможно, зная, что если евреи найду его труп, то мы не сможем надеяться живыми спуститься с акведука.

Таким образом мы перешли поверх стен, охранявших южную часть города, и продолжая свой опасный путь над Тиропской долиной. Над нашими головами раскинулись мириады звезд, которые, казалось, особенно радостно сияют в чистом воздухе. Свет этого звездного множества отражался от золотых шпилей Храма, которые блестеле в тиши, словно сами излучали свет. Это и вправду был такой удивительный вид, что я не смог бы не залюбоваться им, если бы нам не угрожала смертельная опасность. А так мне приходилось все внимание отдавать задаче, которая заключалась в том, чтобы твердо ставить ноги на скользские плиты. Недалеко от того места, где акведук поворачивал к Храму, мы стали осторожно спускаться на землю. Сам не знаю, как нам удалось спуститься живыми. Ни одно восхождение, которое я совершил, ни даже спуск, который я и Британником совершили из дворца первосвященника к долине, не были столь трудными и опасными. Это было бы совершенно невозможно, если бы строители акведука не оставили то там, то здесь зазоров, что служили опорой для ног. Как только мы оказались в лощине, я поднялся по крутому склону и стал старательно искать спрятанный вход в подземный переход, ведущий во дворец Ирода. Хотя я прекрасно помнил объяснения Мариамны, я не мог найти его в темноте, и с каждым уходящим мгновением наше положение становилось все более опасным. Мы были внутри городских стен, и без сомнения, нас скоро бы обнаружили часовые, если бы мой брат Марк по чистой случайности не коснулся того, что напоминало плиту из грубоко камня, которая легко сдвинулась под его рукой. Это и правда был вход в подземную галерею, но время и стихия покрыли его обломками, и нам пришлось голыми руками рыться словно кроликам, чтобы в достаточной степени освободить его и сдвинуть плиту. Эта работа была такой долгой, что прежде чем мы смогли освободить вход, на востоке появились первые лучи рассвета. Много раз нам приходилось бросать работу, когда над нами медленно проходили часовые города. И тогда мы жались к скале, а наши сердца переставали биться.

Что же до самого прохода, то я еще никогда не бывал в таких ужасных местах. Оно было столь низким, что нам приходилось ползти на четвереньках, и столь влажным, что нас покрывала грязь. Хуже всего были земные испарения, а так как воздух там был плохой, то мы с трудом дышали, не в силах в достаточной мере снабжать легкие воздухом, что поддержало бы наши жизни. Когда я добрался до конца перехода, то не мог подняться, а лишь лежал, задыхаясь, словно рыба, выброшенная на берег реки. Казалось, что мы заползли в дыру смерти, так как мы не видели никакого выхода оттуда, и просто лежали во тьме. С силой отчаяния мой брат толкнул камень, загораживающий нам дорогу, который неожиданно сдвинулся наружу, впустив в нашу кошмарную дыру свежий воздух, до того сладостный, что мы не могли им надышаться.

Выбравшись из тайного подземелья, мы осторожно задвинули камень, охраняющий вход, и на всякий случай запомнили его, если когда-нибудь нам придется вновь воспользоваться им. Затем, направившись ко дворцу Ирода, мы увидели, как разгорается рассвет, и как оглядываются сонные часовые, ожидая смены. Заметив наше приближение, эти люди принялись кричать и чуть было не побросали пики, так как мы приближались к ним с обнаженными мечами, с нашей одежды стекала грязь и распространяла столь мерзский аромат, что они, конечно, приняли нас за посланцев ужасной преисподни. Эти люди не были римлянами, а принадлежали к войскам царя Агриппы, которые вместе с римским гарнизоном осаждались в крепости мятежниками. Я заговорил с ними по арамейски, говоря, чтоб они не боялись, так как мы не хотим причинить им вреда, но лишь желаем, чтобы они как можно скорее проводили нас к Мителию, командующему гарнизоном.

Дворец Ирода, в который мы вошли, возможно был одним из самых замечательных строений, возведенных в Верхнем городе Иерусалима. Снаружи он имел вид крепости, выстроенный из красного и белого камня, окруженный сорокафутовой стеной. Внутри же стен открывался столь прекрасный вид, что даже в Риме не было зданий, способных с ним сравниться. Огромные пиршественные залы, просторные спальни, способные вместить не менее сотни гостей каждая, имели стены, усеянные драгоценными камнями, колонны из цветного мрамора, украшенные ониксом, агатом и яшмой. Через потолок тянулись мощные балки из кедра, с вырезанными на них замысловатыми узорами. Вокруг главных залов было множество помещений поменьше с бесконечным разнообразием украшений, все щедро заставленные предметами из золота и серебра. Вокруг центральных зданий находилось множество садов, разделенных друг от друга колоннадами. Рощи из сладко благоухающих деревьев окружали лужайки, через которые пробегали ручьи с кристально чистой водой, журчащие по белым камешкам и преливающиеся среди бронзовых статуй. Плеск множества фонтанов мешался с курлыканьем бесчисленного числа голубей в украшенных голубятнях, разбросанных по саду, и создавая нежный переливающийся звук, оторый все время заполнял сады.

Но Ирод, зная о существовании своих врагов, выстроил не только дворец, но и о настоящему неприступную крепость, соединяющуюся с дворцом подземным переходом. Эта крепость, возвышающаяся над дворцовыми строениями, была возведена на мощном фундаменте, который сильно увеличивал ее высоту. Фактически, это была часть старой городской стены, но на ее вершине Ирод выстроил четыре огромные башни, каждая из которых была столь велика, что могла вместить в себя более войсковой когорты. Самая большая из этих башен называлась Псефин, и она возвышалась на высоту в сто двадцать футов, а в ясные дни с нее можно было видеть всю землю народа Израйля, а также море. Чуть менее впечатляющими, чем Псефин были три другие башни — Гиппик, названная в честь его друга, Фацаэль, названная в честь брата, и Мириам, названная в честь прекрасной жены Ирода из рода Хасмонеев, казненная им в припадке ревности, которую он оплакивал до конца дней. Все эти башни имели богатую обстановку, имели запасы продовольствия, и под землей большие резервуары с водой, а наверху множество роскошных покоев. И действительно, каждая из башен сама по себе была дворцом, а башня Мириам обладала самой роскошной обстановкой из всех, так как Ирод не жалел никаких усилий на укрошение башни, носящей имя его жены, словно старался создать бесценный памятник ее красоте. Что до камня, из которого были выстроены эти башни, то это были блоки белого мрамора, каждый в тридцать утов длиной, содиненные с таким мастерством, что место соединия можно было рассмотреть с трудом. И правда, и стена, и башни казались вырубленными из одной скалы и, возвышаясь на вершине холма, производили впечатление несокрушимой силы.

Метилий еще спал, когда мы появились перед ним. Он выбрал для себя самые роскошные покои дворца, которые когда-то принадлежали незадачливому сыну Ирода Архелаю. Он лежал среди цветного мрамора и богатых покрывал, возлежа, словно толстый властитель на подушках из шелка, так как был человеком, очень любившим удобства. Когда солдаты разбудили его, он взглянул на нас и остолбинел, словно мы были созданием ночного кошмара. Но я, вытирая с лица пыль и грязь, заговорил с ним, назвав по имени. В его глазах засветился огонек, когда он узнал меня, он вскочил с постели и обнял бы меня, если бы не шедшая от меня вонь.

— Добро пожаловать, добро пожаловать, Луций! — воскликнул он. — Я слышал, что тебя убили сикарии. Ты восстал из мертвых, раз так дурно пахнешь? Можно подумать, что ты пролежал в земле по крайней мере месяц. Умоляю, иди выкупайся, а затем возвращайся и рассказывай свою историю.

По прежнему зажимая нос, он велел своему слуге расставить в комнате чаши с фимиамом, так как он был человеком, обладающим поэтической душой, и был очень чувствительным к дурным запахам. И вот я и мои товарищи пошли в дворцовые купальни, которые были великолепны и свидетельствовали о хорошем вкусе царя Ирода. Смыв с себя вонючую грязь, я завернулся в чистую тогу, присланную Метилием, и вернулся в его комнату, где нашел своего старого друга Септимия, сидящего рядом с командующим и с задумчивым видом поглощающего горсть фиников. Оба обняли меня с изумленными восклицаниями, ведь как и Мариамна, они считали, что я мертв. Затем, узнав мою историю, они оба принялись проклинать Гессия Флора, отправившего меня с двадцатью легионерами с таким глупым заданием.

— Пока Свиное рыло лакает в Кесарии, — заявил Септимий, — мы в Иерусалиме едим финики. Я ничего не имею против фиников, за исключение того, что они заплесневели, а их запасы подходят к концу. Здесь во дворце более тысячи человек. Он что, так и не оторвет свой зад и бросит нас умирать?

— Не заметно, чтобы он планировал спасение, — ответил я. — Он отправил нас сюда умирать вместе с вами.

— А, да у него масса чудесных намерений! — вскричал Септимий. — Но хотя бы назло ему мы не станем сидеть здесь и ждать, пока буяны Элеазара перережут нам глотку или доведут до голодной смерти. Завтра на рассвете мы пробьемся из дворца и нападем. Мы выберемся из Иерусалима и пойдем к Кесарии, а если Гессию Флору это не понравится…

Он ничего больше не сказал, но сделал неприятойный жест, который выразил его мысль лучше всяких слов.

— Это твоя идея, — заметил Метилий, поднимая на центуриона водянистые глаза. — Лично мне хорошо и здесь.

— Но когда у нас закончатся финики, — возразил Септимий, — тебе уже не будет так хорошо. Мужайся, мой маленький Ахилл, завтра мы будем биться.

При этих словах он взглянул на Метилия с насмешливым презрением, и мне стало ясно, что хотя номинально именно Метилий был командующий гарнизоном, реальная власть находилась в руках центуриона Септимия. Он предложил мне и моему брату пройти с ним во внутренние покоим царя Ирода и там показал нам, как легионеры готовились к атаке. Большой зал, где когда-то пировали гости Ирода, был заполнен солдатами, занятыми вооружением. Везде я видел блеск стали, мечей и копий, щитов, нагрудников и шлемов. Люди находились в приподнятом настроении и, казались, жаждали сражения. Они явно считали Септимия своим предводителем, потому что когда он шел среди них, они приветствовали его и толпились вокруг него, а он с добродушной насмешкой повторял слова, которыми гладиаторы на арене приветствуют Цезаря: «Славься Цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя».

— Этот рыбоглазый поэт в лучшей спалье, — сказал Септимий, явно ссылаясь на своего начальника, — хотел бы, чтоб мы остались здесь до тех пор, пока не ослабнем от голода. У меня другая идея. Здесь есть замечательные, хорошо обученные воины. Они еще могут сражаться, а через некоторое время их сломит голод, ведь ничего не губит воина быстрее, чем пустой желудок. Либо мы выберемся сейчас, либо никогда. Если эта стража Агриппы не предаст нас, завтра мы пробьемся из Иерусалима, и уж пусть Юпитер постарается, чтобы я больше никогда не видел этого проклятого мясника.

Не смотря на все приготовения, сделанные в этот день, запланированная Септиминием атаке не состоялась. Он совершенно правильно не доверял войскам царя Агриппы, ведь они, будучи по большей части евреями, больше сочувствовали мятежникам, чем римлянам. И будучи тайно предупреждены Элеазаром, что их не тронут, если они откроют ворота дворца, они решили предать до того, как начнется атака. Однако, один из их офицеров, был предан римлянам и прислал сообщение, предупреждающее Септимия о предстоящей измене.

В полночь раздалась тревога. Римляне поспешили на свои боевые позиции, и как только они это сделали, ворота распахнулись, впуская людей Элеазара, смесь храмовой стражи с зелотами, которые ворвались в дворцовые земли словно поток через пролом в дамбе. Увидев такое количество врагов, Метилий, никогда не торопящийся сражаться, немедленно приказал отступить в три башни. После того небольшая часть войск бросилась на врага, и под их защитой мы разделились на три равные части и ушли в башни Гиппик, Фазаэль и Мириам. В этих башнях мы были в безопасности, ведь как я уже говорил, они были выстроены из мощных каменных блоков и так мастерски соединены, что, казались, частью скалы, на которой стояли. У нападающих не было оружия, с помощью которого они могли бы захватить такое мощное строение, и не достигнув своей главной цели, они обратили свою энергию разрушения на дворец Ирода. С вершины башни Гиппика, где я находился вместе с Септимием, Метилием и моим братом Марком, я наблюдал, как эти дикие звери рушат все вокруг. Самыми яростными были зелоты, которые испытывали странную ненависть к красивым вещам, что всегда отличает фанатиков. Они с яростью нападали на статуи прекрасной греческой работы, раставленные то там, то тут среди декаративных ручьев превосходных садов. Они нападали на нимф, словно это были живые женщины, отбивали их груди, рубя ноги и руки, пока вся трава не была усеяна бронзовыми и мраморными телами. Пока зелоты уничтожали эти образы, которые считали нечистыми, сикарии принялись грабить огромные покои, и было видно, как они выбегают из здания дворца, неся великолепные вазы и редкие ткани. Все, что они не могли взять, они разорвали на части. Декаративные камни были разбиты, потолок из кедра подожжен, бассейны и ручьи заляпаны грязью, лужайки усеяны обломками, благоухающие деревья выкорчеваны, даже голуби были перебиты и изжарены. Короче, менее чем за день толпа превратила это чудесное место в грязные дымящиеся руины, а затем словно сора шакалов, они расположились у подножия трех башен, чтобы следить, не попытаемся ли мы пробиться наружу.

Хотя эти башни были достаточно мощными, чтобы годами сопротивляться плохо вооруженным войскам Элеазара, у них был роковой недостаток, присущий всем крепостям. Потому что не важно, сколь толсты и до чего высоки зубчатые крепостные стены, они все равно не могут остановить тонкие пальцы города, которые рано или поздно смыкаются на горле защитников и смиряют даже самых сильных. Что же до этих башен, то они были снабжены великолепными кладовыми для всевозможного продовольствия, а в основании башен находились высеченные в скале цистерны, где хранилась дождевая вода, стекающая с башни. Если бы все это было должным образом снабжено провизией, мы могли бы месяцами сопротивляться атакам Элеазара, но благодаря беспечности Метилия и бесчестности Флора, присвоившего деньги, которые должны были бы тратиться на провизию, продовольствия у нас было едва на неделю, да и то оно было попорчено крысами и мышами. Действительно, как говорил Септимий, проще было бы выкинуть такую еду и есть крыс. Что же до цистерны с водой, то они были до того засорены обломками, что находящаяся в них вода не годилась даже для животных, а сами цистерны стали местом размножения множества лягушек, чье кваканье разносилось по всей крепости. Так что вся удивительная предусмотрительность царя Ирода сказалась бесполезной из-за небрежности наших нынешних командующих. Даже если бы мы ели лягушек и крыс, вряд ли с их помощью мы смогли бы продержаться больше двух недель, пока голод не заставил бы нас сдаться.

Наш командующий Метилий, не испытывающий пристрастия к диете из крыс, которую пришлось бы запивать вонючий дождевой водой, вызвал меня и откровенно спросил, что я думаю о возможности заключить с Элеазаром соглашение, о том что римляне сдадут оружие в обмен на жизни. Затем он попросил меня позаботиться о том, чтобы Септимий ничего не знал о нашей встрече, ведь Септимий полон старомодных идей на счет сдачи и считает, что римлянм лучше пасть в битве, чем сложить оружие и попасть в плен к врагу.

— Конечно, это дело вкуса, — заметил Метилий, — и я далек от того, чтобы критиковать Септимия. Если бы мы сражались с варварами, мой дорогой Луций, я бы даже не упомянул о возможности сдачи, потому что ни один уважающий себя римлянин не может перенести порабощение варварами. Однако же евреи народ цивилизованный, и их закон запрещает им обращать в рабов ближнего. К тому же среди жителей города у нас много друзей, которые заступятся за нас перед Элеазаром. Что до меня, то я давно уже не испытываю пристрастия к героической смерти. Я говорил тебе, что с давних пор мечтаю оставить военную службу, которой не подхожу по характеру, и удалиться на берег Геннесаретского озера, где проведу в мире и покое свои последние дни, наслаждаясь красотой и поэзией. И потому, как командующий крепости я приказываю тебе спуститься вниз и просить, чтобы они прислали троих представителей, с которыми мы могли бы обсудить условия сдачи. Если же Септимий попытается задержать тебя или вмешаться в это дело, скажи ему, что это мой приказ, ведь он ужасно самонадеянный молодой человек и явно вообразил, будто он командующий, а не центурион.

Этот приказ Метилия поставил меня в сложное положение, ведь я очень уважал и любил Септимия и знал, что он станет презирать меня за то, что я послужил сдаче. Однако казалось бессмысленным жертвовать жизнями шестисот человек просто ради героического жеста, и потому позвав Марка и двадцать наших ветеранов, я рассказал им о задаче, возложенной на меня Метилием. Затем взяв в руки щит и надев свой шлем, так как я был уверен, что меня встретят стрелами, я спустился к нижней створке башни, которая была открыта в двадцати футах над землей, и громко призвал находящихся внизу людей выслушать меня. Как я и ожидал, я сразу же стал мишенью для лучников, однако перед лицом я держал щит, пока они не изасходовали свои стрелы, хотя две из них и коснулись щита, так как меткостью они не отличались. Сначала на арамейском, затем по гречески, я громко прокричал что Метилий, командующий крепостью, желает принять послов, с которыми он мог бы обговорить условия сдачи. Дикий восторг пронесся среди людей, находящихся внизу, им казалось величайшей победой, что они заставили римских солдат просить об этих условиях. Элеазар, в одиночестве стоящий на крыше частично разрушенного дворца, ничего не ответил, но лишь смотрел на меня с блеском фанатичной ненависти в глазах. Однако Горион бен Никодим, которого я когда-то встречал у Мариамны и который был моим другом, вышел к основанию башни и вежливо спросил, не могу ли я подождать ответа, потому что прежде чем будет принято решение, столь жизненные вопросы, касающиеся благополучия города, должны обсуждаться Синедрионом.

Я ушел от проема и лицом к лицу столкнулся с Септимием, который в ярости спрашивал, кого я из себя вообразил, и как я осмелился делать предложения о сдаче евреям. Когда я объяснил ему, что попросту был выбран Метилием за то, что говорю по арамейски, он начал проклинать трусость командующего и поклялся всадить меч и брюхо Метилия, если он немедленно не переменит решение. Он без сомнения сразу же выполнил бы эту угрозу, если бы мой брат и я не вмешались и не успокоили его. Велев нашим ветеранам держать его, я заговорил с Септимием, отмечая, что не будет никакой пользы, если более шестисот римлян погибнут от голода, поедая крыс. Более того, я сказал ему, что ничто не доставит большего удовольствия Гессию Флору, чем известия, что мы убиты евреями, и ничто не огорчит его больше, чем новость о нашем спасении. Это умиротворило Септимия больше всех остальных слов, потому что Гессия Флора он ненавидел больше, чем презирал Метилия. Однако, он ответил мне, что я глупец, если думаю, что мы спасемся, и что Элеазар перебьет нас, как только мы сложим оружие. На мои слова, что это против их закона — убить врага, сложившего оружия, он только засмеялся и спросил, как можно доверять людям, которые убили своего первосвященника и спалили архивы, являющиеся нервной системой их собственного города.

Но я не мог согласиться с мрачными пророчествами Септимия, ведь я знал, что мирная партия попрежнему сильна в Иерусалиме и что Синедрион делает все возможное, чтобы сдержать Элеазара и предотвратить все, что могло бы вызвать еще большую враждебность римлян. В этом отношении я не ошибся, так как после очень недолгого обсуждения Синедрон принял решение. Я увидел группу уважаемых евреев во главе с новым первосвященником, идущую через развалины дворца Ирода и остановившуюся у подножия башни Гиппика. Трое молодых человека, выбранные Синедрионом для ведения переговоров, вышли вперед. Одним из них был Гоион бен Никодим, имена двух других были Ананий бен Садок и Иуда бен Ионафан. Приведенные к Метилию, они сказали ему, что посланы Синедрионом, чтобы дать ему слово о безопасности гарнизона, при условии что все солдаты сдадут оружие и выйдут из башен, никто не будет убит или оскорблен, но войска будут выведены из города и отпущены. При этих словах Метилий широко усмехнулся, потому что видел, что у него есть возможность выжить и наслаждаться абрикосами и поэзией у Геннесаретского озера. Затем, извинившись, что не может развлечь послов, не имея возможности что-нибудь предложить им, кроме грязной воды и крыс, он весело пожал каждому правую руку, и чтобы сделать клятву более крепкой созвал всех центурионов и велел им пожать правые руки трех послов. Возможно он позвал бы и декурионов, если бы послы не устали от такого количества рукопожатий и клятв облачением первосвященника, что было самой святой клятвой, от которой нельзя было освободиться.

Эта новость была передана солдатам трех башен, которые начали складывать оружие, снимая даже нагрудники и шлемы, ибо таковы были условия сдачи. Затем группами по десять человек, под командованием декурионов они выходили из башен и собирались на солнечной лужайке посреди разрушенного дворца. Со всех сторон напирали жители Иерусалима, пришедшие посмотреть сдачу римского гарнизона. Для них это был великий и памятный миг, конец столетия чужеземного правления и начала свободы. И потому их собралось несколько тысяч, они облепили стены, смотрящие на дворец, которые, казалось, были полностью скрыты человеческими головами. Священники и левиты со своими инструментами собрались вместе, чтобы благодарить Бога и с радостным шумом обратились к Господу. Первосвященник и старейшины Синедриона стояли перед одним из дворцовых зданий, которое хоть и было сожжено, все же давало им защиту от жаркого солнца. С другой стороны стоял Элеазар с сотней храмовых стражников, за которыми стояла толпа вооруженных зелотов, самых лютых фанатиков, которых я когда-либо видел. Они были такими же дикими и оборванными как и раньше, покрытые шкурами, с нечесанными волосами и бородами, но теперь они были вооружены мечами и смотрели на собравшихся римлян, словно дикие звери на добычу.

Когда из башен вышла последняя группа людей, и все ждали команды покинуть город, я неожиданно увидел, как Элеазар поднял к небесам руки и закричал:

— Во имя Господа множеств нападайте на них. Избивайте этих чужеземцев. Пусть все погибнут.

Эти слова заставили меня похолодеть. Нас предали, и я организовал предательство. Я яростно оглянулся на старейших Синедриона, на трех послов, которые клялись облачением первосвященника, что нам не причинят вреда. Они побледнели словно призраки и, казалось, смотрели на приближение вооруженных людей с еще большим ужасом чем римляне. Что же до послов, то они разорвали свои одежды, и посыпали голову пылью и взывали к небесам быть свидетелями вероломства Элеазара, который поклялся им соблюдать условия сдачи.

То, что последовало за этим, было кровавой бойней. Во время войны я видел много ужасного, но ничто не жило в моей памяти более живо, чем избиение римского гарнизона. Септимий, стоящий рядом, обратился ко мне с легким презрением:

— Смотри, как они соблюдают свой закон, — сказал он, а затем обратился к солдатам громко крикнул им, чтобы никто не двигался, чтоб все стояли твердо до конца, чтобы можно было показать этим собакам, что римляне умеют умирать.

Затем, перед глазами народа Иерусалима началось избиение. Обезумевшие зелоты словно звери метались среди безоружных людей, размахивая мечами словно сборщики урожая на пшеничном поле, пока их худые, опаленные солнцем тела не стали алыми от римской крови. Никто не сделал ни одного движения, кроме Метилия, которого оставило мужество, и который рухнул к ногам нападающих, крича, что он рад стать иудеем, и что они могут обрезать его и даже использовать для этого свои мечи, если они только оставят ему жизнь. Эти крики не произвели бы на зелотов никакого впечатления, и они перерезали бы ему глотку, если бы Элеазар не велел пощадить его, потому что считал обращение Метилия венцом своего триумфа. Обратив внимания на нас, он бросился к Септимию и ударом меча раскроил центуриону череп. Взглянув на меня, он остановился и, рыча от ненависти, заявил, каким преданным делу евреев другом я оказался, затем закричал, что Бог осудит меня. Но я, чувствуя, что стою на пороге смерти, не желая спускаться в Аид с проповедью Элеазара, все еще звучавшего у меня в ушах. И потому я велел ему молчать и наносить удар и не приписывать свои пороки Богу.

— Бог, — крикнул я, — не убийца и не нарушитель закона, как ты!

Он пришел в ярость и поднял меч, чтобы покончить со мной, как он уже сделал с Септимием, но раздавшийся в этот момент крик ярости и муки заставил его заколебаться, так что последовавшийся удар не был таким роковым, каким он намеривался. Я упал полуоглушенный с лицом залитым кровью, но до того, как кровь ослепила меня, я увидел как Мариамна бросилась на Элеазара и с яростью дикого животного вырвала из его рук меч.

Я повалился на тело Септимия, а Мариамна упала на меня, крича, что эти убийцы сначала должны будут изрубить ее на куски, прежде чем она позволит еще раз ударить меня. Ее смелый жест, похоже, придал мужества устрашенным членам Синедриона, которые наблюдали за избиением, полные ужаса, словно птицы, зачарованные змеей, но не способные пошевелиться или протестовать. Теперь они с плачем и жалобами бежали во все стороны умоляя зелотов прекратить свои убийство. И хотя я ничего не мог рассмотреть, ведь Мариамна все еще закрывала меня своим телом, я услышал как еще один голос, который я опознал как голос рабби Малкиеля, присоединился к мольбам старейшин. Что же до Гориона бен Никодима и других, давших клятву, то они были охвачены таким негодование, что умоляли небеса ниспослать огонь на нечестивцев, убивших безоружных врагов в ужаснейшем нарушении святых законов. Однако, небо не послало огонь, ведь как я заметил, небесные силы не отвечают, когда к ним взывают, а когда они поражают, то вместо убийц обычно страдают справедливые люди, и потому я мало доверяю небесному суду. Зелоты бросили кровавую работу не столько из-за просьб старейшин, сколько потому, что к этому времени уже не осталось живых римлян, за исключение Метилия, который что-то лепетал в углу. Мариамна положила руку мне на грудь и, почувствовав, что мое сердце все еще бьется, произнесла:

— Ты умер, мой Луций! — сказано это было не столько в форме жалобы, сколько как команда.

Хотя я был несколько оглушен полученным ударом, у меня оказалось достаточно сообразительности, чтобы догадаться, что она имеет в виду, и лежать неподвижно, словно труп, пока она стонала и лила слезы. Наконец она потребовала от Элеазара разрешить ей забрать тело, чтобы она могла похоронить его в приготовленной для нее самой гробнице, ведь я был ребенком ее сестры, и она заботилась обо мне с младенчества. Элеазар согласился с этим, будучи, я думаю, несколько огорошен общим чувством людей против него и убийц-зелотов. Мариамна велела двум нубийцам, бывшим с ней, взять меня и нести прочь от дворца Ирода. Затем, имея крытые носилки, она уложила меня в них и велела нубийцам нести меня из города к ее гробнице.

Как и многие богатые немолодые женщины она много денег потратила на свою гробницу. Это было по настоящему благородное строение, с камнями у входа, которые лежали в готовности, чтоб их закатить внутрь, для того чтобы они не дали диким животным влезть в гробницу и тревожить ее кости. Когда нубийцы ушли, она убрала плащ, которым укрыла меня, и шепотом спросила, как я себя чувствую, на что я ответил, что у меня болит голова, а глаза слиплись от запекшейся крови. Тогда она как можно лучше промыла мои раны и велела лежать, пока не спустится ночь.

Лежа в полубессознательном состоянии во мраке склепа, я заметил, как затухает дневной свет, и понял, что наступил вечер. Когда стемнело, в склеп прокрались четверо мужчин, заговорившие со мной по арамейски с галилейским акцентом. Сказав мне, чтобы я подбодрился, они взяли носилки, в которых я лежал, и вынесли меня из склепа. Я наблюдал над головой сияющие звездами небеса, которые казались мне бесчисленным множеством глаз Бога. Будучи до того слабым, что мне казалось, будто я умираю, я лежал, уставившись в небесный свод, а в моем сознании повторялся отрывок одной из священных песен евреев:

Когда взираю я на небеса Твои. Дело Твоих перстов, На луну и звезды, которые Ты поставил, То что есть человек, что Ты помнишь его, И сын человечский, что Ты посещаешь его? Не много ты умалил его пред ангелами: Славою и честию увенчал его…  [29]

И пока я лежал, я вспоминал избиение римских войск, вспоминал распятие еврейских старшин, погром Верхнего рынка, тела матери и сестры Ревекки, смерть моего отца, окровавленную голову Британника. И я слышал крик, крик тысяч страдальцев, когда, казалось, из темной земли поднялись руки, ищущие руки мужчин и женщин, поглощенных морем тьмы. На меня навалилосьмука людей, не только тех, кого я знал, но и бесчисленных миллионов, что страдали с тех пор, как появился на земле человек. Казалось, все слезы человечества, изливались на меня, кровь всех тех, что были убиты своими ближними, вскипела на земле, так что я плыл в кровавом море. Но в это время над моей головой с купола небес сияло бесчисленное множество звезд, с равнодушной осторожностью взиравшие на море крови. И в моем сердце поднималась молитва, которая была даже не молитвой, а криком страдания, потому что ощущение человеческих грехов и зла наполняло меня болью. «Бесконечный Дух! — взывал я. — Будь к нам милосерден и пошли свет в нашу тьму, чтобы мы перестали так мучить друг друга!»

И тут мне показалось, что небеса открылись, и мой дух заполнился светом, который я не могу описать. Это не был тот свет, что воспринимается зрением, но сияние, источник которого был за пределами наших ощущений. Чувство времени и пространства оставило меня. Передо мной раскинулась панорама всех миров, напоминающих нити на огромном ткацком станке. Я видел беспрестанное переплетение сил, словно нити разных цветов, одни яркие, другие темные, сплетающие узор за узором, некоторые огромные, иные небольшие, некоторые же едва заметные. Но разве эти безжизненные слова могут описать мое видение? Как я смогу объяснить безвременье, бесконечность? Казалось, я рассматриваю сам мозг космоса, место слияния времени и вечности. Было ли причиной этой иллюзии мое состояние слабости, было ли это просто результатом удара, полученного от Элеазара, или это видение послал мне Бог, отвечая на мою тихую мольбу? Не знаю, все это происходило вне моего разума, но столь сильно было потрясение от видения, что даже сейчас ко мне возвращается изумление. Я никогда не смог бы забыть того, что тогда созерцал. Увы, мы живем замкнутые в ничтожестве нашего духа, словно узники Платона, видящие лишь отражение наших теней на стенах, к которым мы прикованы. А если по той или иной причине мы выбираемся из заключения, наши глаза слепнут от яркого света.

О, сбитый с толку человек! Как бедна твоя жизнь, как низменны твои желания! Ты, созданный по образу и подобию самого Бога, ты, которому была открыта подобная тайна, что ты немногим умолен перед ангелами, все же по-прежнему сидишь во тьме, не зная о собственном первородстве, словно безумный царь, имеющий в распоряжении огромный дворец, но запрятавшийся в подземелье и считающий, что эта темная дыра — и есть весь его мир. Несчастный человек! Как велико зло, что ты творишь под чарами своих заблуждений. Ты строишь города, а потом рушишь их. Ты льешь кровь своих ближних и отнимаешь у них свободу ради желтого металла или блестящих драгоценностей. Но что станешь ты делать с желтым металлом, когда получишь его, с очаровательными безделушками, с дорогими тканями, духами, утонченными явствами? Глупец, когда в твоей душе царство, чье духовное богатство, не сравнится с золотом или драгоценностями, как ты слеп к нему, что предпочитаешь ему мишуру и даже убиваешь, чтобы заполучить безделушки? Открой для себя другие ценности и более достойные цели, освой подготовленное для тебя царство и оставь вонючее подземелье, где ты живешь, сам себя заточив. Тогда потоки крови исчезнут с земли, и высохнет океан слез, а небесные глаза множеств не будут в ужасе смотреть вниз на то, что мы творим друг с другом.

Пока во мне шла эта важная работа, четверо мужчин, несущих мои носилки, свернули к пещере, находящейся недалеко от могилы царей, и потому избегаемой людьми Иерусалима. Вход в эту пещеру был узким, но за входом находилось просторное помещение, освещенное масляными лампами. Меня отнесли в дальний конец пещеры и уложили на скамью, вырубленную в скале, на которой лежала набитая соломой лежанка. Здесь с меня сняли одежду, прилипшую к телу из-за пропитавшей ее крови. Мое тело вымыли и смазали маслом, а потом меня вновь одели в белый наряд, приготовленный Мариамной. А я тем временем находился в таком глубоком трансе, что если бы не мое слабое дыхание, можно было бы подумать, что я мертв. И пока я так лежал, двери моей души открылись, и ко мне снизошло видение.

Когда я открыл глаза и оглянулся вокруг, я увидел серые стены пещеры и масленные лампы, помещенные в нишах, находящихся в стене на расном расстоянии друг от друга. В центре пещеры находился стол, за котором сидели пятнадцать мужчин в белом. У одного конца стола стоял рабби Малкиель, который спокойно говорил, и после каждой его фразы они склоняли свои головы и повторяли «Аминь». Я понял, что стал свидетелем ритуала или заклинания, и потому рабби говорил со старанием, как человек, который тщательно выучил определенные священные слова и жаждет повторить их без ошибки. Затем, когда он перестал говорить, он взял хлеб и благословил его и дал каждому по кусочку с маленькой рыбой, которые они пекли на горячих камнях, и что-то еще вроде корня или варенного овоща. Каждый ел в молчании. Когда они покончили с едой, он взял небольшой кусок хлеба, разломал его на маленькие кусочки и дал каждому со словами: «Ешьте сие в память о погребении Господа нашего». Подобным же образом он поднял кубок с вином и передал его ближайшему соседу, говоря: «Пейте сие в память о крови Господа нашего», и кубок стал переходить из рук в руки. После этого они некоторое время молчали, словно в молитве, а потом равин поднял руку и произнес благословение Божье.

Затем они поднялись, сменили белые одежды и вышли, чтобы заняться делами, ведь ночь миновала, и у каждого было какое-то дело, так как ни один из них не был праздным человеком. Но рабби Малкиель, спрятав в пещере серебряную чашу, из которой они пили, — как я позднее узнал, они ценили эту чашу, потому что из нее пил рабби Иисус в ночь перед тем, как его распяли, — подошел ко мне и положил руку мне на лоб. А я, чувствуя вину за то, что все видел, — ведь я понял, что наблюдаю священное таинство — закрыл глаза и притворился спящим. Рабби Малкиель сказал, чтобы я не боялся.

— Тебе никто не причинит вреда, — сказал он. — Ты можешь отдохнуть здесь, пока не поправишься, а потом мы отправим тебя туда, куда ты захочешь. Что же касается всего того, что ты видел и слышал, то помни об этом, но не рассказывай. Я доверяю тебе, Луций.

На это я протянул правую руку и поклялся ничего не говорить, но он ответил, что мое слово не хуже клятвы, они же клятв не приносят, потому что их Господь вовсе запретил им клясться. Затем, вытащив из сумы недоделанные сандалии, он принялся за работу, делая шилом отверстие и протягивая через него навощенную нить, говоря, что в этом заключается одно из преимуществ работы сапожника, что он может носить с собой все свое орудие. Так он сидел со мной, пока не вернулись остальные и не оказали мне помощь.

Более десяти дней я находился в пещере вне Иерусаима, и а это время я узнал всех приходящих сюда людей. После насилия и жестокости, которые я наблюдал во внешнем мире, я ощущал, что они напоминали существа из другого мира, настолько свободны они были от хвастовства, ненависти, ревности и клеветы, что делают жизнь отвратительной для большей части человечества. Пещера за городом была местом их встреч и называлась «церковью вне стен». У них была так же и церковь внутри стен, находящаяся в нижнем помещении, где они встречались для молитвы, и пустая и скромная верхняя, где они проводили совместные трапезы. Эта трапеза имела для них особое значение, и ради нее они одевались в белое, как я уже говорил, и ели в молчании. Это молчание они хранили до тех пор, пока разговор не становился необходим, так как они считали бесполезную болтовню величайшим злом и учились молчать и внешне, и в своих мыслях. Они считали, что голос Бога тайно говорит со всеми людьми, но никто не слышит его из-за гама праздных мыслей. Поэтому они наслаждались молчанием и мысленно следили, чтобы какое-нибудь впечатление не захватило их воображение, и они не утратили бы понимание Бога в лабиринте бесполезных фантазий. Эту настороженость они превозносили краеугольным камнем своего внутреннего храма, и они сравнивали блуждание, бесполезные мысли с грабителем или осквернителем, что врывается в храм, чтобы осквернить и разрушить его. И все потому, что конечной целью жизни они считали не сбережение богатств, не наслаждение, но строительство храма в собственной душе, веря, что святой дух посетит человека только тогда, когда он с помощью собственных усилий подготовит для него чистое место. И потому чтобы они не делали, стояли, сидели или гуляли, а может быть выполняли какие-то каждодневные труды, они старались сохранить такую внутреннюю собранность, чтобы никакое неожиданное впечатление или внутренний импульс не могли отвлечь их от мыслей о Боге. И те, что праведно следовали этой практике достигли внутренне такого спокойствия, что ни трагедии, ни страдания не могли лишить их его. Они называли это «миром божьим», и тот, кто достигал этого состояния, становился сведущим.

Что касается их учения, то тогда у них не было священных книг, и они передавали свою доктрину устно от одного человека к другому. Вся доктрина существовала в простых изречениях, каждое из которых они заучивали наизусть, так что могли без ошибок повторить их. В добавлении к этим изречениям, которые говорили открыто, существовали и другие, тщательно оберегаемые, называемые «Священные Изречения», которые передавались лишь тем, кто с помощью постоянной и тяжелой дисциплины достиг уровня сведующего. То, что они называли «Открытыми Изречениями» передавалось рабби Иисусом всем, кто приходил слушать его, и по большей части в форме притч. Притчи касались обыденной жизни — выпечки хлеба, сеяния и жатвы, приготовления вина или строительства дома, так как он очень просто говорил со слушателями и не утомлял их философскими рассуждениями. Но эти притчи, которые рассказывал мн рабби Малкиель, напоминали сокровище, зарытое в поле, и задача слушателей заключалась в том, чтобы откопать это сокровище. Что же до «Священных Изречений», то они говорились только ученикам и никогда не передавались толпам, так что я, не будучи сведущим, ничего не могу о них сказать.

Позднее, во время правления Домициана, когда этот тщеславный император начал гонения на христиан за то, что они отказывались поклоняться его бесполезным изображениям, старейшины церкви решили записать «Открытые Изречения», боясь, что когда так многие христиане гибнут, священное учение может быть утрачено. Так появилась книга, известная как «Изречения Господа», но в позднейших книгах, написанных по гречески, которые теперь называют Евангелиями, я должен сказать, что они содержат много вставок, которых не было в «Изречениях», касающихся чудес и тому подобного, и что все эти вставки попросту отвлекают от ценности учения, так что ни один образованный человек не примет подобных суеверий.

Что же касается каждодневной жизни этих христиан, то нельзя не преклоняться перед их щедростью. С момента крещения любой человек, который стал одним из них, должен перестать считать свое имущество своим, но должен делиться всем, чем владеет со своими собратьями. И потому они владеют всем сообща, и даже когда отправляются в путь не берут с собой денег и провизию, но прибыв к месту назначения, обращаются в дом какого-нибудь христианина, где их принимают словно братьев. Они равнодушны к своему внешнему виду и носят одежду и сандалии до тех пор, пока они не приходят в негодность, считая бесполезным тратить время или деньги на украшения тела, которое ни что иное как тюрьма для души. Душу они считают бессмертной, способной к очищению и совершенству, ведь они уверены, что душа должна подняться и предстать перед Судом, и в этом их доктрина имеет много общего с верой египтян, которые считают, что душа будет взвешена на весах бога Анубиса. Что же до судьбы этих душ после Суда, то они верят, что праведные будут наслаждаться вечным блаженством, а злые будут гореть в неугасимом пламени, и они убеждены, что эти проклятые души никак нельзя будет уничтожить или ослабить их мучения, несмотря на тот факт, что они считают своего Бога бесконечно милосердным.

Во всем этом христиане очень близки к ессеям, самой строгой из трех иудаистских сект — двумя другими являются саддукеи и фарисеи. Даже ходили слухи, что Братство ессеев подготовило и отправило с миссией рабби Иисуса, чтобы он предупредил еврейский народ об опасности и уничтожил душащую хватку первосвященников и фарисеев. Но хотя христиане и ессеи имеют много общего, они различаются в своем отношении к чужеземцам, так как все ессеи еврейской крови и не хотят иметь ничего общего с чужаками, в то время как христиане считают всех людей братьями. Более того, они даже обучают своему учению рабов и беседуют с прокаженными, такую любовь они испытывают к ближним. Таково понятие всеохватывающей любви, предающей их учению благородство, что они получают удовольствие не только от того, что любят тех, кто любит их, но любят и тех, кто их ненавидит. Думаю нет более сложной задачи, чем эта, и потому я преклоняюсь перед этими христианами, хотя многие из тех, что называют себя так, самым плачевным образом оказываются неспособными любить своих врагов. Действительно, в последнее время они так втянулись в метафизическую неразбериху, что иногда ведут себя друг с другом словно звери на арене, а не последователи того, кого они называют Князь мира. Но в те времена, о которых я рассказываю, они не занимались словесными пререканиями, считая, что в любой момент могут быть признаны на суд Божий, и потому были заняты внутренним очищением, а теологические подробности откладывали на потом.

Таким был в моей жизни период мира, во время которого я воспринял идеи, которыми оказали глубокое воздействие на мои мысли и действия. Пока мои раны залечивались, я разговаривал с рабби Малкиелем, говоря, что если бы не данная мной клятва, что я отомщу за убийство отца, к которому теперь добавилось убийство моего брата Марка, я бы попросил крестить меня, чтобы я мог остаться среди них и разделить духовный мир, который они открыли. Но услышав о моей клятве отомстить, рабби вздохнул и спросил, слышал ли я об озере, называемом Асфальтовым, или иначе Мертвом морем, и узнав, что слышал, он рассказал о странных фруктах, что растут на его берегах, которые на вид удивительно вкусны и красивы, но когда их попробуешь, наполняют рот гнилью.

— Такова, Луций, и месть. Пока ее ждешь, она кажется такой желанной, но когда попробуешь — это прах и пепел. Потому что никогда пролитая кровь не искупается кровью, а убийство не исчезает после второго убийства. Но я вижу, что тебе надо следовать за этим призраком, пока ты сам не убедишься в истинности моих слов. Такова твоя судьба. Но когда твоя месть свершиться, и ты осушишь эту чашу до дна, тогда найди меня вновь.

После этого он обнял меня, как обнимал и других, и я не мог сдержать слез при расставании с этими добрыми людьми, которые выходили меня, утешили в гое и вывели из долины смерти. Может быть божественный судья, чьего Страшного суда они ждут, вспомнит милосердие, которым они одарили меня, и включит их в число избранных.

И вот однажды утром я вновь отправился в путь среди гор Иудеи с единственной сумой, где находилось несколько кусков хлеба, данных мне братьями. Чтобы не привлекать внимания грабителей, я облачился в лохмотья нищего и тащился со своими вещами, имея такой жалкий вид, что даже сикарии не стали бы убивать меня. И правда, когда их шайка спустилась ко мне с гор, я разразился такими жалобными стонами, что эти негодяи были тронуты моим видом и дали мне немного мелких денег. Я не вернулся в Кесарию, не желая вторично подвергаться злому преследованию Гессия Флора. Вместо этого я направился в Сирию и пришел в Антиохию, после Рима и Александрии самый богатый и один из красивейших городов империи.

Вокруг большой площади в том городе размещалось много великолепных зданий, главное из которых было дворцом правителя Сирии, который был главным среди римских чиновников в этой части империи, и чья юрисдикция простиралась на тетрархии Иудею, Галилею, Идумею и Самарию. В те времена правителем Сирии был толстый и некомпетентный Цестий Галл, который так ж соответствовал своему важному положению, как курица темному пруду. Он не был негодяем как Гессий Флор и даже кое-как пытался осуществлять правосудие. Когда Агриппа пожаловался на то, как обращаются с евреями в Иерусалиме, он отправил туда одного из своих трибунов, Неаполитина, чтобы он изучил дело. Этот Неополитан рассказал о погроме на Верхнем рынке и заверил его, что если немедленно не предпринять мер по смещению Флора, последует всеобщее восстание евреев. Но Цестий Галл из страха и лени перед Гессием Флором не сделал ничего, чтобы сместить этого мерзавца, а попросту повернулся спиной к Иудее и сделал вид, будто ничего не знает.

И вот, пока я шел через город в наряде нищего, я решил рассказать все Цестию Галлу и дать ему отчет о истреблении римского гарнизона в надежде, что эта новость побудит его действовать. Хотя во многом я сочувствовал борьбе евреев за свободу, я все же сам видел, что они не способны сами править: приказы Синедриона игнорировались Элеазаром, священные клятвы нарушались, был убит первосвященник, а вся страна находилась на грани анархии. И потому мне, казалось, что ради самих же евреев было бы лучше, если бы вернулись римляне и восстановили порядок, иначе страна была бы разодрана на части силами зелотов, сикариев и Элеазаром. Решившись на это, я пошел ко дворцу Цестия Галла и потребовал ауденции у наместника, на что привратник дико расхохотался, считая меня нищим. Он сбросил меня со ступеней и избил бы, если бы по случайности мимо не проходил сирийский торговец, которого я несколько раз встречал в Иерусалиме у Мариамны. В своем несчастье я обратился к нему, и его влияние дало мне возможность увидеть губернатора, который, услышав мое имя, немедленно послал за едой, вином и чистой одеждой, так как знал в Риме моего отца и огорчился, увидев сына сенатора в одежде нищего.

Когда меня вымыли и накормили, я вернулся в большой зал для ауденции, чудесно украшенный мраморными статуями и высокими колоннами. Услышав мой рассказ, Цестий Галл вызвал командующего Двенадцатого легиона, отправил послания своим трибунам и даже пригласил царя Агриппу, который в этот момент как раз находился в Антиохии. Вскоре зал для ауденции заполнился многими видными людьми, которым я вновь поведал об избиении, подчеркивая, что мы были преданы отрядом Элеазара, и что Синедрион не принимал участия в предательстве, но горько оплакивал гибель такого количества безоружных людей. Я так же обратил особое внимание на низость Гессия Флора, рассказав, как он использовал все способы, какие только мог изобрести, чтобы заставить евреев взбунтоваться. А еще я рассказал, как он отправил меня, моего брата и двацать легионеров из первой когорты в Иерусалим, чтобы мы присоединились к гарнизону, хотя эти действия были совершенно бессмысленны и могли привести лишь к гибели людей, что и случилось. Собравшиеся выразили свое отвращение по отношению к Флору, которого никто не любил, но в отношении которого никто ничего не мог сделать, так как ему покровительствовал Тигеллин, любимец Нерона.

Но теперь даже Цестий Галл не мог игнорировать события в Иудее, и был вынужден предпринять шаги, чтобы привести страну к порядку. И потому он начал собирать свои силы, и вскоре город Антиохия заполнился вооруженными людьми. Чтобы сформировать мощное ядро своих войск, он взял весь Двенадцатый легион и добавил к нему из других легионов, находящихся в Антиохии, шесть когорт пехоты и четыре кавалерийских эскадрона. К тому же он собрал вспомогательные войска из всех сирийских городов, которым возможно и не доставало военной выучки легионеров, но которые возмещали это яростной ненавистью, которую они питали к евреям. Царь Агриппа, жаждя привести свои владения к порядку, хотя фактически был не правителем, а лишь марионеткой римлян, дал три тысячи пехотинцев, три тысячи лучников, а также тысячу всадников. Соем, царь Эмесса[30], послал четыре тысячи человек, третья часть которых состояла из всадников, а остальные были лучники, ведь аравийские лучники славятся своим искусством. Царь Антиох[31] прислал пять тысяч человек. Таким образом Цестий Галл имел значительные силы, по крайней мере по численности. Однако, это было разношерстное войско, которое трудно было контролировать, так как в нем лишь римляне понимали значение дисциплины и имели представление о военном маневрировании. К тому же три царя — Агриппа, Соем и Антиох — считали себя верховными главнокомандующими, а так как Цестий Галл был слабым человеком, не способным к решительным действиям, то у его войска было столько же голов, сколько у гидры, и войско было почти неуправляемо.

В то время, пока в Антиохии шли все эти приготовления, по городам востока прокатилась волна антиеврейских погромов, словно какая-то слепая разрушительная сила была спущена на этот несчастный народ. В Кесарии были убиты два тысячи евреев. Это избиение произошло в тот самый день и в тот самый час, когда в Иерусалиме был уничтожен римский гарнизон, и поэтому некоторые заявляли, что это божественная месть, хотя лично я не понимаю, почему две тысячи евреев должны расплачиваться за гибель шестисот римлян. В Ашкелоне, Птолемаиде и Тире тысячи людей были убиты, еще большее количество было продано в рабство. В Александрии, где антиеврейская волнения постоянны, на еврейский квартал напали не только греки, но и два тяжеловооруженных римских легиона, после чего весь квартал был разграблен и сожжен, и убийства не прекращались до тех пор, пока пятьдесят тысяч евреев всех возрастов от седобородых стариков до младенцев грудами не лежали мертвыми, а все вокруг не было залито кровью. В Скифополе[32] ночью был подвергнут нападению еврейский квартал, и у тринадцати тысяч человек были перерезаны горла. По всей Сирии целые города были завалены трупами, брошенными на улицах и гниющими, так как не оставалось никого, кто мог бы их похоронить — старики, младенцы и женщины в неприкрытой наготе, все были мертвы и валялись в разных позах, целые горы, облепленные мухами и терзаемые стервятниками, испускающие страшный запах, который распространялся на многие мили вокруг. И все эти убийства, были лишь предвкушением того разрушения, когда на Иудею хлынули римские войска, так что казалось невозможным, чтобы еврейский народ выжил после всех этих массовых убийств, и они бы не выжили, если бы не обладали духовными силами, которых не было дано большей части человечества. Более того, они очень плодовитый народ, так как Яхве дал им заповедь плодиться и размножаться и наполнять землю[33], и эта та заповедь, которую они воспринимают очень серьезно, и потому они лелеют своих детей, даже калек, от которых никогда не отказываются, как это делают греки и римляне.

Что же касается кампании, проводимой Цестием Галлом, сначала против Галилеи, а затем против Иудеи, то одна кампания была похожа на другую, и все они были одинаково отвратительны. Действительно, если подумать, трудно понять, как люди могут употреблять такие слова как «доблесть», «героизм» и «красота» в описании таких вещей как мерзские убийства, насилия, грабежи и всеобщее разрушение. Философ не может не удивляться странности нашего мышления, когда видит, что те вещи, которые наиболее сурово проклинаются во время мира, больше всего славятся во время войны, и что мы называем героями тех, что являются лишь убийцами. Тем не менее в первой кампании были некоторые особенности, которые имеют прямое отношение к моей истории, и которые я сейчас изложу.

Разношерстные силы Цестия Галла вышли из Антиохии и прошли маршем в Кесарию, где к ним присоединилась первая когорта Двенадцатого легиона и Гессий Флор. Он тоже считал себя военным гением и тоже вообразил себя командующим войсками, которых стало уже пять. Первое нападение было совершено на Яффу, находящуюся на побережье. Атака была проведена очень искусстно небольшой группой ветеранов, которые подошли к городу после ускоренного марша вдоль берега, захватили врасплох гарнизон, перебили его, а затем разграбили и сожгли город, уничтожили всех жителей — восемь тысяч четыреста человек. Затем они напали на Галилею и подошли к ее главному городу Сепфорису встретившему войска и потому пощаженному, но часть людей бежала из города и начала сопротивление на горе Ацемон, что сильно тревожило римлян, пока мятежники не были полностью уничтожены и не было убито более двух тысяч евреев. Усмирив Галилею, Цестий Галл отправился в Антипатриду[34], а оттуда в Лидду, где не встретил никакого сопротивления, так как все мужчины ушли из города в Иерусалим на праздник Кущей. Это дало солдатам возможность насладиться насилиями и убийствами без неприятной возможности драться. Они вдоволь развлеклись с женщинами, а затем направились к Иерусалиму, оставив позади себя город с сожжеными домами и истерзанными телами. Однако, когда евреи увидели, что к городу приближаются римские легионы, они оставили праздник и взялись за оружие, несмотря на неодобрение фарисеев, которые считали возмутительным, что придется сражаться в субботу. Но Элеазар не обратил внимание на возражения фарисеев и напал на римлян, когда они разбили лагерь в месте, называемом Гивон, находящимся на холмах недалеко от Иерусалима. И хотя войско Элеазара было не более, чем сбродом, не имеющим понятие о дисциплине или военном искусстве, они компенсировали свое невежество яростью и числом. Они набросились на нас с окружающих холмов и полностью смяли наши ряды, так что мы не избежали бы гибели, если бы не часть кавалерии, вставшая в круговую оборону, не заслонила часть армии, которая еще не была разбита. Но даже при этом условии римляне потеряли в короткой схватке пятьсот пятнадцать человек, а евреи же всего двадцать двух. И хотя защитники города вынуждены были отступить, наши опасности не исчезли, потому что пока мы шли по крутой дороге между горами и оказались в узком месте, называемом по еврейски Бет-Хорон, Симон бен Гиора и сикарии напали на арьергард, приведя часть войска в полную панику, и захватив многих животных, что тащили наше вооружение, которых они с триумфом привели в Иерусалим.

Однако, мы продвигались вперед и, приблизившись к горе Скопус, увидели внизу раскинувшийся город, при виде которого царь Агриппа тяжело вздохнул и потребовал встречи с Цестием Галлом. Сообщив командующему, сколь сложна задача захватить этот великий город, он попросил разрешения Галла отправить посольство, которое бы предложило жителям полное прощение за все, что они совершили, если они сложат оружие и заплатят дань, как они это делали в прошлом. Цестий Галл, не имевший особого пристрастия к войне, в особенности после горького опыта с сикариями, ответил, что если Агриппа сможет сохранить город для римлян, а так же избавит римлян от тяжелой необходимости штурмовать столь мощную крепость, он с радостью даст еврейским вождям правую руку в качестве клятвы, что на город не будет совершено дальнейших нападений. Агриппа обрадовался и взял двух своих друзей, Боркая и Феба, хорошо известных еврейским вождям Иерусалима, их то он и отправил верхом на переговоры с евреями. А я, из-за того, что хорошо знал все подступы к городу, был отправлен с отрядом всадников для защиты послов на случай, если они будут подвергнуты нападению.

С самого начала войны вплоть до ее конца, римляне вновь и вновь старались пощадить город и заключить договор с партией мира среди евреев. И каждый раз эти усилия срывались безумцами зелотами и сикариями, которые с каждым днем становились все более неуправляемыми. Но когда я приблизился к городу с Боркаем и Фебом, я был уверен в успехе нашего дела, потому что многие члены Синедриона вышли из городских ворот, чтобы приветствовать нас, а за ними следовали священники и левиты в церемониальных одеждах. Однако, не успели мы приблизиться к ним, чтобы заговорить, как на нас словно дьяволы из ада набросились всадники Элеазара. Они напали столь неожиданно, что не успели мы защитить посла Феба, как он был убит. Боркай был ранен и без сомнения был бы убит, если бы мы не поместили его между нами и галопом не помчались к римскому лагерю.

При этом новом неповиновении их власти члены Синедриона пришли в ярость и призвали народ напасть на войско Элеазара, что они сразу и сделали, так как большая часть жителей Иерусалима жаждала мира с римлянами. А так как его людям грозила опасность быть убитыми толпой, Элеазар отправил им подкрепление, так что перед городскими воротами началось сражение, но не между римлянами и евреями, а между людьми Элеазара и сторонниками Синедриона.

Царь Агриппа, будучи вне себя от ярости, отправился прямо к Цестию Галлу и потребовал немедленно начать атаку. Все римские силы были тотчай подняты и, спустившись с горы Скопус, напали на северную часть города и сожгли пригород Бет-Зету. Продвигаясь среди пламени и гоня перед собой жителей, войска достили стены Верхнего города, который собирались штурмовать, и никто не сомневался, что решись они на атаку, они смогли бы взять город и прекратить войну. Однако и здесь вмешалась судьба, так как Гессий Флор, не желая прекращения войны, подкупил Тиранния Приска, начальника конницы, с тем, чтобы он убедил Цестия Галла, что подобная атака слишком опасна. Цестий Галл послушался этого совета, потому что был человеком слишком малого военного опыта, пугливым по своей природе, легко склоняющимся к мнению своих офицеров.

И вот под стенами Верхнего города атака была преращена. Синедрион, однако, по прежнему хотел заключить договор с римлянами и послал Анана бен Ионафана, родственника первосвященника, с тем, чтобы он пригласил ЦестияГалла в город, говоря, что они готовы открыть ворота. Но Цестий Галл, взбешенный тем, что уже был убит один из послов, и думающий о возможности новой измены, не ответил Анану бен Ионафану, чей план в конце концов стал известен зелотом. Зелоты же, подождав, пока Анан и его спутники встанут на стенах, неожидано напали на них и сбросили со стены, крича, чтоб они шли к римлянам, если им так хочется приветствовать их в городе. Цестий Галл принял это как несомненный признак того, что захватить город он сможет только силой, и потому отойдя от стен, он обратил всю силу своего войска на северную часть Храма, словно собираясь разрушить священное место, а затем с высоты горы Мория повести атаку на Верхний город.

Теперь, когда мы стояли у самого Храма, отбросив назад защитников со двора неевреев, мое сердце наполнилось дикими надеждами, а в голове стало тесно от планов. Мне казалось, что вскоре римляне войдут в Иерусалим, пересекут Тиропскую долину и ворвутся в Верхний город. Наконец-то моя клятва вернуться к Ревекке могла исполниться, и я не могу отрицать, что я жаждал увидеть, как ее муж Иосиф погибнет в схватке, так как ревность уже вытеснила во мне кроткое учение рабби Малкиеля. Я посвятил этой проблеме немало раздумий, планируя совершить быструю частную вылазку с отрядом моих людей на ту улицу, где жила Ревекка. Иосиф будто случайно будет убит. Ревекка по праву войны станет моей пленницей. Во второй стремительной атаке я планировал захватить дом Мариамны, чтобы защитить ее и ее имущество от насилия и грабежа солдат.

Теперь нам ничего не оставалось, кроме как завершить захват Храма. Я был среди первых нападающих и не могу отрицать, что испытывал страх, когда мы перепрыгнули парапет очищения, заходить за который чужеземцам запрещалось. Но ничего не произошло. Небесные молнии не поразили нас. Нас поражали лишь камни и стрелы, которые в большом количестве пускали со стены защитники. Легионеры были привычны к этому, поэтому передний ряд прислонил свои щиты к стене, следующий ряд накрыл их своими щитами, создавая так называемую «черепаху», которую римляне всегда применяют при штурме крепостей. Они защищали легионеров, которые начали подрывать стены, окружающие двор Святилища. Другие сваливали связки хвороста к огромным золотым воротам, которые под золоченной поверхностью были сделаны из кедра и поэтому могли гореть.

В тот момент мне казалось бесспорным, что город будет спасен сдачей Синедриона, потому что появление римских легионеров у самых ворот Храма вогнало страх даже в сердца зелотов. Что же до Синедриона, то он, намереваясь, чтобы в будущем его приказам подчинялись, вооружил всех видных граждан из партии мира, так чтобы если Элеазар продолжит мятеж, они могли бы утвердить свои распоряжения силой. Все было готово к сдаче города, когда неожиданно произошло невероятное. Как раз в тот момент, когда солдаты собирались поджечь ворота в северной стене, от Цестия Галла прибыл запыхавшийся центурион с приказом о немедленном отступлении. Легионеры не поверили ему, но получив заверения, что никакой ошибки нет, они медленно отступили под защитой своих щитов, бросив подкоп, который с таким трудом совершили под стеной Храма. Орлы, являющиеся штандартами легионеров, были прислонены к воротам Храма. Они взяли их и понесли назад. Тем временем с крыши Храма священники и члены Синедриона, готовые к сдаче города, в изумлении смотрели на загадочное и беспричинное отступление.

Как это случилось? И почему? Я не могу точно ответить на эти вопросы, хотя могу дать частичный ответ на первый вопрос. Все случилось из-за того, что к палатке Цестия Галла на взмыленной лошади прискакал гонец и закричал, что с тыла к войску приближаются большие силы сикариев, и что в любой момент может последовать атака. На кто послал этого гонца? Не знаю. И никто не знает. Возможно, это была проделка Элеазара, который был достаточно хитер для такого трюка. Но как мог Цестий Галл попасть на такую уловку? Почему он, как разумный командующий, не отправил эскадрон кавалерии выяснить, верно ли сообщение? Цестий Галл без сомнения сделал бы это, ведь хотя он и был ленивым и робким, глупцом он не был. Однако в этот день ему было очень плохо, так как накануне вечером он объелся молюсками, специально привезенными с побережья, ведь он был ужасным обжорой и не позволял, чтобы война мешала ему насладиться явствами. Однако молюски слишком долго находились под жарким солнцем Иудеи и подверглись участи общей для всех молюсков в подобных условиях. И правда, когда его рвало с одного конца, и опорожнивало с другого, правитель Сирии дошел до того, что уже не считал смерть ужасным концом, а думал о ней как о желанном освобождении. И как раз в это время, когда животный дух Галла полностью рухнул, а его жизненные силы были сбиты с толку вредным влиянием молюсков, появился гонец с вестями о приближении сикариев. Эта информация довершила путаницу в его мыслях, и будучи вообще нервным по природе и имея уже опыт яростных и неожиданных атак сикариев, он впал в панику и приказал отступить от стен Храма без всякой на то причины.

Ужасная ошибка! Это был тот период войны, когда между евреями и римлянами можно было бы установить почетный мир. Я мог бы осуществить свой план относительно Ревекки. Храм мог бы быть спасен, город сохранен. Горькая и смешная мысль! Получается, будто рок, управляет нашими судьбами, столь легкомыслен, что позволяет разрушить святой город, Храм и уничтожить почти миллион человек просто из-за блюда плохих малюсков! Возможно я упрощаю дело, потому что в разрушение Иерусалима было вовлечено нечто большее, чем вредное влияние молюсков на кишки Цестия Галла. Тем не менее, они стали важным звеном в цепи причин и следствий, ведь если бы они не довели Цестия Галла до такого состояния, он не запаниковал бы при ложном известии. А так как он неожиданно отступил, чему нельзя было дать никаких разумных объяснений, евреи естественно решили, что это было свидетельством Божьей воли, поразивших римлян ужасом, как он в прошлом поразил чумой ассирийцев под предводительством Синнахериба. Это мнение было столь сильным, что даже миролюбивые члены Синедриона были убеждены в этом.

Партия мира неожиданно оказалась полностью дискредитирована, а об Элеазаре и его воинской шайке стали думать как о Божьем орудии. От этого мирная партия не смогла оправиться, и вся власть с этого времени попала в руки сторонников войны.

Нападение Цестия Галла на Храм привело еще к одному результату, подробности которого мне позднее поведала Ревекка и рабби Малкиель. Как я уже упоминал, в Иерусалиме была маленькая группа евреев, которая считала рабби Иисуса Мессией или Христом. Эта группа составляла Иерусалимскую церковь, и в те времена ими руководил рабби Малкиель, так как они потеряли многих своих вождей, в том числе Петра и Павла, казненных в Риме. Теперь эти люди, чью доктрину и обычаи я уже описывал, жили в ежедневном ожидании возвращения своего Мессии, думая, что со вторым пришествием наступит день Страшного суда, на котором избранные будут отделены от проклятых. Относительно времени второго пришествия в «Изречениях Господа» сохранилось много пророчеств, описывающих признаки, по которым можно будет узнать, что конец близок. Было там одно пророчество, которое гласило следующее: Итак «Когда увидите мерзость запустения, реченную через Даниила, стоящую на святом месте, тогда находящиеся в Иудее, да бегут в горы».[35] А в другом месте «Изречения» было другое пророчество: «Когда же увидите Иерусалим, окруженный войсками, тогда знайте, что приблизилось запустение его. Тогда находящиеся в Иудее да бегут в горы; и кто в городе, выходи из него… потому что это дни отмщения… ибо великое будет бедствие на земле на народ сей. И падут от острия меча, и отведутся в плен во все народы; и Иерусалим будет попираем язычниками, доколе не окончатся времена язычников.»[36]

Когда рабби Малкиель увидел орлы римских легионеров перед воротами двора Святилища, а затем увидел как войско Цестия Галла расположилось у самых ворот Верхнего города, он естественно вспомнил эти пророчества. И созвав старейшин церкви, он высказал им свои мысли, отмечая, что слова Господа сбылись, и что они должны сделать так, как им заповедовано, и бежать не только из Иерусалима, но и из Иудеи. Все старейшины согласились с этим и ушли, решив предупредить всех членов прихода, как тех, что собираются в церкви внутри стен, так и тех, что встречаются за городом в пещере. Рабби же Малкиель пошел в некоторые дома Верхнего города, потому что и там было несколько христиан, включая мужа Ревекки Иосифа бен Менахема, который хранил свою веру в тайне, опасаясь священников.

В роскошном доме Ревекки и Иосифа бен Менехема стоял рабби Малкиель в своей старой потертой одежде и говорил о пророчестве.

— То, что было предсказано, скоро сбудется, — сказал он. — Настало пора уйти из города, уйти из Иудеи, потому что так заповедовал нам Господь. Мы перейдем через горы, переправимся через Иордан и будем искать убежище в городе Пелле, пока все не свершиться.

Но Ревекка, пополневшая в ожидании своего первого ребенка, недоверчиво слушала слова рабби, глядя на уютно обставленную комнату и думая, как плохо ей будет в ее положении на дороге среди гор, ведущих в Пеллу. Кроме того, хотя она и сочувствовала вере мужа, сама она не была христианкой, она считала рабби Иисуса лишь несправедливо казненным человеком, а не долгожданным Мессией. С несчастным видом она взглянула на своего мужа Иосифа.

— Ты пойдешь с ними? — спросила она.

— Так заповедовал Господь, — ответил Иосиф. — Мы должны повиноваться.

Ревекка тряхнула головой…

— Заповедовал или нет, а я не пойду. В горах множество разбойников, а до Пеллы пять дней пути. Когда страна в таком состоянии, надо быть безумным, чтобы уйти из Иерусалима.

Рабби неодобрительно покачал головой и, глядя на Иосифа, произнес:

— Помните жену Лота.

— Это совсем иное, — возразила Ревекка. — Лоту два ангела велели бежать из города Содом.[37] Но ты не ангел, и я не верю в пророчества твоего Мессии. Зачем нам подвергаться опасности, чтобы сикарии перерезали нам горло, или голодать в горах из-за его неясных слов, сказанных тридцать лет назад?

— Разве Бог сам без нас не поразил наших врагов? Римляне стояли у самых ворот Храма. Они прошли за парапет очищения и вошли во внутренние ворота. Но где они теперь?

И чтобы доказать свою точку зрения, она привела рабби Малкиеля на крышу, с которой открывался чудесный вид окрестностей. Там, на дальних склонах Масличной горы можно было заметить сияние солнца на вооружении далеких легионеров, когда они поднимались наверх, совершая отступление.

— Пусть восстанет Бог и изгонит врага, — сказала Ревекка, а затем, повернувшись к рабби объявила, что он и его последователи утратили веру.

— Как можешь ты считать, что Иерусалим будет разрушен? Бог простер свою длань, как делал это против ассирийцев. Он поразил язычников за вход в Храм. Наш народ вооружен, и страна будет свободной. Тот, кто не верит в это, тот предает Израиль!

На эти слова рабби печально покачал головой и заявил, что римляне отступают, но они вернуться и пророчество, касающееся Иерусалима сбудутся. Затем, так как он торопился предупредить остальных прихожан, он потребовал от Иосифа бен Менахема немедленного решения, покинет он город вместе с другими христианами или выкажет неповиновение божественному предупреждению. А Иосиф, видя, что его жену не сдвинешь с места, как и мула, решившего усесться посреди дороги, грустно сказал рабби, что не может уйти из города без жены, а так как она не идет, то и он должен остаться.

Однако, в основном христиане Иерусалима прислушались к предупреждениям своих старейшин, и в тот же день, когда отступил Цестий Галл, они малыми группами через разные ворота осторожно выбрались из города, чтобы не привлекать внимания Элеазара или зелотов. Таким образом они группами перешли через горы, и во время перехода им пришлось много вынести, ведь они покинули город в спешке и ничего не взяли с собой в дорогу. Некоторые из них были убиты сикариями, другие погибли в пути от голода или болезней, однако большинство переправилось через реку Иордан и пришло в греческий город Пеллу в Перее, где они остались в ежедневном ожидании еще более ужасных событий, что были предсказаны в «Изречениях господа». Ведь согласно «Изречениям» разрушение Храма в Иерусалиме будет лишь началом грядущего ужаса, потому что было предсказано, что солнце померкнет, и луна не даст света своего, и звезды спадут с неба, и силы небесные поколеблются.[38]

Бегство христиан в Пеллу имело еще одно важное последствие. Многие люди спрашивали меня, является ли вера христиан то же, что и у евреев, либо же в чем она различается. Я бы мог сказать, что религия христиан вытекла из иудаизма, как одна река может течь из другой. Сначала они были очень близки и смешенны, но позднее разделились. Что до разделения, то ему было несколько причин, но самой главной было бегство христиан из Иудеи в Пеллу. С этого времени евреи-христиане жили среди греков, и те, кого они обращали, были не евреи, но чужеземцы, по большей части греки. Таким образом христианство, как его теперь называют, стало религией чужеземцев, хотя они пользовались всеми священными книгами евреев в форме так называемой Септуагинты, греческого перевода, совершенного в дни Птолемея Филадельфа.[39] Но «Изречение Господа», написанные по-арамейски, они больше не использовали. Вместо этого они включили изречения в книги, названные Евангелиями, вместе с легендами и всевозможными чудесами.

Вот что вышло из-за бегства христиан из Иерусалима. Что же до нашего отступления, то оно было весьма далеко от достоинства и быстро превратилось в беспорядочное бегство. Точно так же как смелый и талантливый полководец передает своим войскам неустрашимый дух, так и слабый, бездарный командующий внушает войскам трусость, так что даже большие армии становятся бессильными. Когда сикарии поняли, что мы отступаем, они преисполнились мужества и под предводительством Симона бен Гиоры собрались в горах. Как только мы оставили наш лагерь на горе Скопус, мы поняли, до чего бесполезна большая численность войск в горах. Сикарии, прекрасно зная все холмы и долины, собирались на склонах над нашими головами и сбрасывали на пути войска огромные валуны. Затем, оставив наше продвижение, они начинали пускать в нас стрелы, а мы не могли даже преследовать их. Горы были такими крутыми, что кавалерия не могла подняться на них, и даже тогда, когда им это удавалось, они редко находили врага. И правда, сикарии прятались с таким мастерством, что нам казалось, что мы сражаемся с войском призраков, которые были повсюду, но которых не было нигде видно, факт, не поднимающий боевого духа легионеров.

Самыми опасными были ночные нападения, так как они не на миг не оставляли нас в покое, а прокрадывались в наш лагерь и уводили вьючных животных с поклажей, мы же не способны были уследить и помешать их набегам. А они не только уводили наших животных, но очень часто нагло убивали наших людей, по большей части высших офицеров. Так погиб командующий эскадроном кавалерии Приск. Но самой страшной оказалась судьба Гессия Флора, так как сикарии принесли нерушимую клятву поступить с прокуратором так же, как он поступил с еврейскими страрейшинами. Когда в глубоком ущелье они поймали нас в ловушку и усиленно сбрасывали на нас валуны и камни, группа сикариев спустилась и отрезала от нас около ста человек, среди которых был и Гессий Флор. Я сам видел, как его захватили, как сикарии бросились на него словно грифы, подняли его с земли и потащили, а он с криками вырывался, умоляя насо спасении. Но я, хотя и находился вместе со своими людьми поблизости, не отдал им приказ помочь прокуратору, помня как ужасно он обращался с евреями и как отправил меня и моего брата на верную смерть в Иерусалим.

Когда Симон бен Гиора услышал, что Гессий Флор захвачен, он едва мог сдержать радость и приказал сикариям раздеть прокуратора и голым привязать к столбу посреди лагеря. Здесь они собрались и в течении двух дней наблюдали, как опытные палачи ломали ему руки и ступни и вырывали полоски кожи с его тела, свисающие вдоль ног, словно женская юбка. Затем, привязав его, все еще живого, к быстрой лошади, они прискакали к голове римского войска, прибили его к кресту прямо на нашем пути и оставили там. Над головой Гессия Флора они прибили письмо Цестию Галлу, предупреждая, что его ждет сходная судьба. Тот, через пару часов оказался перед крестом, побледнел так, что даже его губы стали белыми, и стал упрашивать отступающих поторопиться. Так как Флор был еще жив, Цестий Галл вызвал меня и велел мне с моими людьми опустить крест и снять жалкого прокуратора, который из-за перенесенных мук был близок к смерти. Странно, что именно я был выбран для выполнения этой задачи, потому что после всего случившегося, у меня не было ни малейшего основания желать Гессию Флору добра. Мы опустили крест и положили его рядом с дорогой и пока войско шло мимо нас, стали вытаскивать гвозди. Солдаты работали в отчаянной спешке, так как ужасно боялись, что их захватят в плен и поступят с ними так же, как и с Флором. Они рвали, тянули гвозди и совершенно раздробили руки Флору, который при этом дико кричал. Тогда я, видя что все их усилия лишь добавляют ему мук, и что в любом случае ему не вижить, велел своим людям идти, что они и сделали, пожалуй, даже слишком поспешно. Таким образом я остался наедине с Флором и, вспомнив распятие фарисея Езекии, наклонился и шепнул прокуратору слова, что сказал ему с креста Езекия:

— Твои пути — несправедливость и зло, Гессий Флор. Хотя месть людей, возможно, и не настигнет тебя, ты, однако не уйдешь от кары Бога.

После этих слов Флор с конвульсивном криком дернулсяна кресте, потом упал и больше не двигался. Такова была смерть Гессия Флора, который более других был ответственнен за восстание евреев. Я не стал тратить времени на погребение прокуратора, а бросив его шакалам, поспешил присоединиться к своим людям в рядах отступающего войска.

В ту ночь мы укрылись в Бет-Хороне, но проклятые сикарии поднялись в горы над нами в таком количестве, что полностью нас окружили. Они бросились на нас с высоты. Мы уже почти перестали быть войском. Мы стали недисциплинированной толпой, отчаянно сражавшейся за свою жизнь. Сирийские вспомогательные войска усилили нашу катастрофу; будучи совершенно неконтролирумыми, они толпились на узкой дороге, что делало продвижение легионов невозможным. И потому сикарии устроили опустошение среди легко и тяжеловооруженных пехотинцев, так что Галл пришел в смертельный ужас, что все его войско будет уничтожено. И тогда ночью он решился на отчаянные меры по бегству от преследователей. Преспокойно бросив свой лагерь, он отобрал четыреста человек из первых трех когорт Двенадцатого легиона для того, чтобы оставить их в лагере, а сам втайне бежал с оставшимся войском. Чтобы понять, до чего дошла деморализация войска, надо учесть тот факт, что в лагере были брошены даже орлы Двенадцатого легиона. Эти орлы являются священными для войска, и когда легион становится лагерем, орлы помещаются в небольшую раку, покрываются маслом и духами, и с ними обращаются как с богами, и не может для римского легиона быть большего позора, чем утрата своих орлов. Что касается Двенадцатого легиона, то прошло немало лет, прежде чем эта потеря была забыта, ведь он утратил их не в сражении, а бросил в страхе. Орлы были не единственной нашей утратой. Когда сикарии, перебив всех четыреста человек, оставленных в лагере, бросились преследовать нас, в нашем бегстве в Антипатриду, Цестий Галл приказал, чтобы катапульты и другие осадные машины, которые мы тащили с собой для пролома городских стен, были брошены. Сикарии разразились криками восторга, так как у евреев не было подобных машин, и они не умели их делать. Они с триумфом притащили их в Иерусалим и вошли в город как армия победительница, а наша оборванная, голодая толпа добралась до развалин Антипатриды, будучи уже полуживой. Здесь сикарии уже не преследовали нас, но на нас обрушились другие враги, потому что потеряв всю свою поклажу, мы стали жертвой голода, а среди голодных солдат свирепствовали болезни. Многие из тех, что принимали участие в разрушении Антипатриды, горько жалели о таком неразумном поступке, и, умирая с голоду, искали хоть что-нибудь пожевать, но видели кругом лишь разрушенные дома с разлагающимися трупами.

Таким был конец военной компании Цестия Галла, и я не удивляюсь, что евреи в диком ликовании приняли наше поражение за свидетельство того, что Бог на их стороне, и в будущем никакая сила не устоит против них. Что до римлян, то они дотащились до Кесарии, ободранные, без орлов, без осадных машин, без вьючных животных, очень часто даже без оружия. Солдаты Двенадцатого легионане не смели поднять головы от стыда. А Цестий Галл жил в постоянном страхе и даже не осмелился послать Нерону сообщение, чтобы доложить о результате похода. Когда же известие о нем все же дошло до императора, Галл постарался перевалить вину на Гессия Флора, но будучи вызван в Рим для личного отчета, струсил и попытался покончить жизнь самоубийством. Но когда он увидел, как из вены течет кровь, он вновь струсил и стал просить врача, чтобы тот перевязал ему рану. Тогда один из центурионов, испытывая отвращение к крику этого ничтожества и ощущая стыд за поражение, причиной которого стала бездарностьэтого человека, доведшая легион до позора, вытащил меч и перерезал горло правителю, который упал, заливая кровью мраморный пол своей ванной комнаты. Легионеры были преисполнены такой яростью на действия своего командующего, что отказались предать его тело огню или совершить хоть что-нибудь, напоминающее похороны. Они взяли его тело, словно оно было кучей требухи, и бросили его в гавань Кесарии, где его сожрали рыбы. Такова была судьба Цестия Галла правителя Сирии.

VI

Если вы живете в удовольствиях и не знаете сильных изменений судьбы, тогда молите богов, чтобы они никогда не посылали вам слишком больших успехов. Большего и неожиданного успеха надо бояться больше, чем поражения, потому что успех заставляет нас преувеличивать свои силы, пытаться совершить невозможное или противозаконное, и в конце концов как и Икар упал с высоты после попытки долететь до солнца, так и мы идем к полной катстрофе. Я сразу же предложил это поучение, когда размышлял о ходе войны между римлянами и евреями и о событиях, случившихся после поражения Цестия Галла. Именно полный разгром, глубина унижения, перенесенного римлянами, стали той приманкой, что довела евреев до гибели. Действительно, если какой-нибудь бог жалел бы уничтожить этот народ, вряд ли он смог бы сделать его конец более бесспорным, чем дав ему вначале войны вкус абсолютной победы. И это опьяняющее вино успеха полностью лишило евреев чувства меры, так что они утратили всякое представление о силе Рима и собственной слабости. Ликуя они решили, что все римские полководцы глупцы, вроде Цестия Галла, и забыли, что самая мощная империя мира располагает людьми, которые не являются не глупцами, ни мерзавцами, и что разгром одного легиона и выигранная война это вовсе не одно и то же. До чего же правильно было сказано, что тот, кто выигрывает первое сражение очень часто проигрывает последнее.

Когда новости о поражении Цестия Галла наконец-то были сообщены императору Нерону, он слегка отвлекся от развата, в который был погружен, и постарался найти полководца, который бы смог восстановить порядок в Иудее. Человек, которого он выбрал для выполнения этой задачи, происходил из малоизвестной сабинской семьи и звался Тит Флавий Сабин Веспасиан, полководец, отличившийся в военных кампаниях как в Британии, так и в Германии во время правления Клавдия. С моей точки зрения это был хороший выбор. В свое врем Веспасиан был большим другом моего отца, и дом, где он родился, находился всего в нескольких милях от нашего имения недалеко от города Реата. Как только трирема, доставившая полководца из Александрии, вошла в гавань Кесарии, я присоединился к легионерам, собравшимся поблизости, чтобы взглянуть на человека, которого так обласкала судьба. Через одного из трибунов мне удалось передать сообщение, что я, Луций Кимбер, сын его старого друга, служу в Двенадцатом легионе в Кесарии.

Как только Веспасиан узнал об этом, он послал своих людей, чтобы они привели меня во дворец прокуратора. Я обнаружил его окруженного офицерами высокого ранга, включая его сына Тита и многих трибунов. Не могу отрицать, что я был несколько смущен присутствием столь важных лиц, так как хотя опыт, полученный мною на начальном этапе мятежа, и делал меня в военном отношении ветераном, я был всего на всего юнцом перед людьми, окружающими Веспасиана, которого по большей части состарились в многочисленных кампаниях. Веспасиан сердечно приветствовал меня, собственноручно налил мне в кубок вина и предложил сесть. Затем он с нетерпением стал расспрашивать о своем старом друге Флавии Кимбере, и я рассказал ему, что и мой отец, и мой брат были убиты во время мятежа, и что теперь я один являюсь носителем нашего имени. Эта весть возбудила в Веспасиане негодование, особенно когда я поведал ему об избиении римского гарнизона в Иерусалиме. Однако, у меня не было намерения возбуждать дальнейший гнев римлян против евреев, ведь, как вы знаете, мои симпатии были разделены, и я все еще надеялся, что мятеж удастся подавить без большого кровопролития. И потому я рассказал о событиях, которые привели к беспорядкам и описал нетерпимость Гессия Флора.

— Мятеж, — говорил я, — дело рук фанатиков и грабителей, этих зелотов и сикариев. Если бы власть была у первосвященников и фарисеев, был бы заключен мир и установлен порядок. Было бы трагично, если бы целая страна была разрушена из-за проступков кучки фанатиков.

Веспасиан согласился с этим, но добавил, что если мятеж быстро распространится и охватит не только Иудею, но и Галилею, Самарию и Идумею, то ему придется предпринять жесткие меры для восстановления порядка. Недопустимо, заявил он, чтобы римляне, разбившие в боях величайшие народы, терпели неповиновение такого маленького народа как евреи. Сразу стало очевидно, что имеет в виду Веспасиан, так как римляне решительно поднялись, вознамерившись полностью подавить бунт. Весь день по улицам Кесарии сновали вооруженные люди. В добавлению к нашему несчастному Двенадцатому легиону, который после позорной утраты орлов стал посмешищем для римской армии, Веспасиан привел с собой Пятнадцатый легион, знаменитый своей доблестью. А его сын Тит добавил к этому числу еще Пятый и Десятый легионы, доставленные морем из Александрии. Три царя — Агриппа, Антиох и Соем — вновь предложили огромные множество полуобученных всадников и аравийских лучников. Веспасиан принял эти войска без особого восторга, так как не особенно врил в воинские способности этих вспомогательных войск. Когда же цари сказали ему, что желают сопровождать свои войска, он вежливо посоветовал им оставаться дома и заниматься своими царствами. Фактически, он дал понять, что в этой компании никогда не будет пяти главнокомандующих.

Как же влияет на войско великий полководец! Даже в лучших условиях армия Цестия Галла была всего на всего неорганизованной толпой. Армия Веспасиана по контрасту была необыкновенно эффективной военной машиной. Решив раз и навсегда избавиться от позора предыдущего поражения, Веспасиан не давал войскам передышки, он беспрестанно мурштровал их и обучал всем аспектам военного искусства. Ни одна деталь не прошла мимо его внимания, и он не щадил себя, лишь бы войска имели достаточно провианта. Он всегда был среди войск, и говорил он не только с трибунами и центурионами, но и с простыми легионерами, деля с ними все трудности маневров, проводимых в Сирии, которые и правда до того напоминали настоящую войну, что в учебных сражениях несколько человек погибли. Ничего он не требовал с большей суровостью, чем немедленного подчинения приказам и постоянной готовностью ко всему. В лагере часто раздавались неожиданные тревоги, учебные сражения начинались в любое время дня или ночи. Легионеры должны были находиться в состоянии постоянной готовности к маршу, и он лично вел их, иногда всю ночь пешком, чтобы совершить неожиданное нападение в намеченном месте. Под влиянием усиленной дисциплины войско, испорченные командованием Цестия Галла и Гессия Флора, вновь обрели мужество и стали выглядеть и действовать, как полагается римским войскам. Однако Двенадцатый легион по прежнему шел без орлов, и Веспасиан не позволял им получить новые орлы, до тех пор, пока они доблестью не искупят позорного поражения от рук сикариев.

Не будет ничего плохого, если я кратко опишу внешность Веспасиана и его сына Тита, которым было суждено поднять из грязи венец Цезарей, брошенный туда Нероном и подобными ему, и которые восстановили блеск империи, существовавший при Августе. Веспасиан говорил на латинском языке с сильным акцентом, характерным для обасти сабинян. В то время, когда он принял командование в военной компании против евреев, ему было за шестьдесят, он состарился в военных лагерях и сражениях во многих войнах. Лицо его было широким, кожа морщинистой, дубленой, с застывшим на лице выражением человека, тужащегося на горшке, так что кто-нибудь из его друзей мог пошутить, спросив: «Вы всегда облегчаете желудок?». Его внешность больше подходила процветающему крестьянину, а не великому полководцы, его вкусы были самыми простыми, а поведение непритязательно. Он не пытался, как Нерон, заниматься искусством, и когда перед ним появлялись поэты, чтобы прочесть свои стихи, или же ораторы для чтения своих декламаций, он обычно засыпал и так громко храпел, что оратору приходилось кричать, чтобы расслышать собственный голос. Такое поведение не было умышленным и, проснувшись, он смиренно извинялся за свою невежливость, а затем опять засыпал, как только оратор возобновлял свои декламации. Строгий в вопросах дисциплины, когда дело касалось легионов, по природе он был добр, не обладая тем жестким мстительным духом, что проявляли Тиберий, Калигула и Нерон. Его недостатком, если это вообще можно назвать недостатком, была скупость, ему тяжело было расставаться с монетой, попавшей ему в руки. Но учитывая жалкое состояние государственных финансов, доставшееся в наследство после всех выходок Нерона, его скупость была скорее достоинством, чем пороком. Для человека его возраста его физическая выносливость была поразительна и вызывала всеобщее восхищение, ведь он превосходил своих солдат и в марше, и в верховой езде, весело перенеся трудности, которые казались им почти непереносимыми.

О сыне Веспасиана Тите невозможно говорить без восторга, потому что это был тот человек, которого сама природа предназначила для важной роли на сцене жизни. К тому времени, когда он прибыл в Кесарию с легионами из Александрии, ему было тридцать лет — красивый, хорошо сложенный мужчина, двигающейся с удивительной грацией и достоинством, как человек, хорошо осознающий свою власть, но слишком скромный, чтобы ее подчеркивать. Хотя он был невысок, он был необычайно силен и прекрасно владел всеми видами вооружений, был замечательным наездником. Его память была поразительной. Он имел способности почти во всех искусствах, с равной готовностью произнося речи и сочиняя стихи по латыни и по гречески. Он обладал также удивительной способностью имитировать почерки, что давало ему возможность часто шутливо говорить, что если он потерпит неудачу во всем остальном, он всегда сможет заработать на жизнь подделками. По своим склонностям он был милосерден до того, что это превращалось в недостаток, так как во время осады Иерусалима он не один раз ставил под угрозу собственные войска, стараясь избежать разрушения города. Однако, надо признать, что у него была слабость к разгульному образу жизни в те периоды, когда он не был занят серьезными делами. Его пиры длились до рассвета, и он развлекался не только с девушками, но и с евнухами, которых у него было очень много. Его страсть к царице Беренике, сестре Агриппы, была хорошо известна, но человек вряд ли бы был человеком, если бы не обладая парочкой слабостей.

Незадолго до того, как должна была быть проведена большая атака, Веспасиан вновь вызвал меня во дворец прокураторов. Я нашел его сидящим в небольшой комнате вместе с Титом, обсуждающим стратегию предстоящей кампании. По отцовски взяв меня за руку, Веспасиан со следующими словами подвел меня к сыну:

— Это молодой ветеран войны в Иудее, который видел, как сикарии убили его отца, а зелоты — брата. Он знает Иерусалим и многие его секреты. Он сын моего старого друга Флавия Кимбера, с которым я мальчишкой играл на улицах Реаты. Тит, я поручаю его твоим заботам, в качестве члена твоего личного штаба, так как он говорит по-еврейски, а в войне чем лучше ты понимаешь противника, тем больше твои шансы на победу.

Так судьба улыбнулась мне, приблизив к Титу, на чьи плечи позднее легло все ведение войны. В то время он командовал Пятым легионом, и я не знал ни одного римского полководца, который командовал бы своими войсками более доблестно. Существует много полководцев вроде Цестия Галла, которые предпочитают вести военные кампании в удобных палатках, не сталкиваясь с риском и опасностями на полях войны. Тит был не таким. Он отбирал и обучал отряд кавалерии и лучников, которые составляли ударную силу его легионов. С этим отрядом он врывался в сражение, используя своих хорошо обученных кавалеристов для поддержки тех частей, чьи ряды начинают подаваться назад. Он всегда был в гуще сражения и был открыт для всевозможных опасностей. Я несколько раз видел, как он был полностью окружен врагом, и ему грозила неминуемая гибель. Однако удача сделала его своим любимцем, и хотя он то и дело подвергался опасностям, он ни разу не был ранен. Что касается меня, то членство в личном штате Тита заставило меня приобрести умение как в обращении с оружием, так и в искусстве войны. Особенно я стремился изучать машины, используемые римлянами для взятия укрепленных городов, так как предполагал, что нашей самой сложной задачем будет взятие городских стен, и в этом я не ошибся.

К весне наши войска были полностью обучены и готовы к действию. После этого мы прошли маршем из Сирии в Галилею, которая будучи самой северной тетрархией, должна была быть подчинена первой, чтобы когда Веспасиан пойдет на Иерусалим не получить удар в спину.

Ныне Галилея разделена на верхнюю и нижнюю часть, с севера гранича с Финикией, на юге с Самарией, а на востоке с Иорданом и Геннесаретским озером, которое иначе называют Тивериадским морем. Из всех еврейских земель эта самая плодородная местность, самая разнообразная и самая красивая. Эту землю можно было бы назвать местом самых честолюбивых устремлений природы, потому что столь богато разнообразие ее растительности, что кажется, будто Натура старается превзойти саму себя даже в том, чтобы насильно свести вместе те растения, что обычно не растут рядом. Почва здесь столь плодородна, что на ней разрастаются все виды деревьев, а температура воздуха — столь смешанна, что прекрасно соответствует всем этим видам. Например, грецкий орех, для которого нужен холодный воздух, просто процветает здесь, а рядом финиковые пальмы, которым требуется жаркий воздух, и фиговые деревья, оливы, для которых необходим более умеренный климат. Именно это счастливое состязание многих климатов, словно каждый из них утверждает свои права на эту землю, обеспечивает это плодоносящее разнообразие, превосходящее все ожидания человека, и сохраняет его самым чудесным образом. Виноград и фиги плодоносят здесь десять месяцев в году, да и другие фрукты тоже долго приносят урожай.

Более того, Галилея полна естественных чудес, большая часть которых находится у Геннесаретского озера. Озерная вода здесь очень вкусная и приятная для питья, так как со всех сторон озеро является чистым и окружено песчаным берегом. Воды его всегда холодные, чем можно было бы ожидать, и сохраняют свою прохладу даже после того, как воду разливают в кувшины. В водах озера водится много разнообразной рыбы, вкус которой славится по всей Иудее. Именно отсюда начинает свой бег река Иордан, священная для евреев, происхождение которой столь загадочно, что кажется, будто она берет начало из красивой пещеры у Панейона[40], откуда Иордан течет в болотистое озеро Семех[41], потом в Геннесаретское озеро, а оттуда вдоль восточной границы Иудеи изливается в соленое Асфальтовое озеро. Фактически, река таинственным образом поднимается из маленького озера, называемого Чашей, которое и вправду напоминает чашу, будучи абсолютно круглым. Вода в нем всегда стоит на одном уровне и никогда не переливается. Вот из этой чаши до пещер Панейона и течет скрытая под землей река Иордан, что было выяснено, когда в воду Чаши бросили мякину, позднее всплывшую в Иордане[42].

И теперь эта богатая земля Галилеи после начала восстания оказалась под управлением еврейского полководца Иосифа бен Маттафия, который позднее перейдя к римлянам сменил имя на Иосифа Флавия. Это был человек, который одно время жил в Риме, был принят при дворе Нерона и обласкан его женой Попеей. Будучи знаком с военным искусством римлян, он обучал галилейское войско на римский манер и старался противостоять нашим силам теми же маневрами, что использовали мы. Однако, в этом он не стяжал больших успехов, так как евреи не склонны к дисциплине и редко придерживаются приказов, будучи очень импульсивными, трудно контролируемыми и любящими не подчиняться распоряжению своих офицеров. И потому мы без особого труда справились с войсками Иосифа и прошли по Гилилее, опустошая окрестности. Нельзя было не печалится, видя опустошение, пришедшее в это цветущее место, видя, как вырубаются сады и виноградники, разрушаются деревни, вытаптываются посевы, а у жителей отнимают запасы продовольствия, чтобы кормить завоевателей. Вскоре нам уже нечего было захватывать в Галилее, кроме укрепленных городов Иотапаты, Гамалы и Гисхалы, из которых самым важным городом была Иотапата, потому что именно в этом городе укрывался Иосиф с остатками своего войска.

Для осаждающих Иотапата была просто кошмаром, ведь со всех сторон она была защищена природой, будучи воздвигнутой на вершине горы и окруженной отвесными скалами. Только на севере можно было приблизиться к городу, но подход преграждался мощной стеной. Мучения, которые нам пришлось вынести под этими стенами, и правда вызывают страх. Наши тараны колотили в эту стену двадцать дней, лишь для того, чтобы за проломом открылся до того крутой путь, что легионеры с трудом могли подняться по нему. Когда солдаты начали карабкаться по скале, защитники нагрели большие котлы с маслом и вылили их на головы римлян, из-за чего те упали вниз, корчась словно гусеницы. Обжигающая жидкость въелась в их плоть под доспехами, так что они не могли избавиться от мучений иначе, чем призвав своих товарищей перерезать им горло и тем самим положить конец их страданиям. Этот опыт сильно обескуражил легионеров, и я не могу сказать, как долго бы продлилась наша борьба в этом проклятом месте, если бы из города к нам не перебежал человек и не посоветовал, что когда часовые защитники уснут, мы могли бы незамеченными войти в город.

Той же ночью мы, самые близкие последователи Тита, приготовились сопровождать его в город Иотапану. Прокравшись через пролом в стене, мы взобрались на крутой склон и приблизились к крепости. Словно для того, чтобы помочь нашему плану, на город опустился туманный покров, приглушающий звук наших шагов. Когда розовый восход окрасил туман в алый цвет, мы пробрались в крепость и обнаружили, как и утверждал информатор, что изнуренные часовые, растянувшись спят на полу. Мы все собрались и по знаку Тита одновременно перерезали их глотки. Затем, пока разгорался рассвет, мы ввели в город свою армию, и когда жители проснулись, они обнаружили римлян внутри городских стен. Когда они выбегали из своих домов, мы убивали тех, кто оказывал сопротивление. Захваченных мужчин заставляли прыгать через обрывы, опоясывающие город, что вызывало у легионеров спортивный интерес. Молодых женщин и детей увели в плен. Так мы захватили город Иотапату.

Везде мы искали Иосифа бен Маттафия, но не могли обнаружить, пока группа солдат не обнаружила молодой женщины, поднимающейся из земли вроде Прозерпины из преисподнии. Тут мы обнаружили пещеру, в которой прятались полностью вооруженные люди. Наши солдаты сразу побежали за хворостом, намереваясь уничтожить их с помощью пламени, потому что никто не осмеливался войти в пещеру, боясь, что его изрубят в куски. Когда до Веспасиана дошла весть об их плане, он немедленно поспешил к пещере и приказал легионерам бросить факелы, пока он не выяснил место пребывания Иосифа бен Матафия. Затем, повернувшись к молодой женщине, он велел мне спросить по арамейски, не в пещере ли Иосиф бен Маттафия. Она ничего не ответила на мой вопрос, что разгневало Веспасиана. Он велел солдатам раздеть девушку и принести орудия пыток, которые обычно используются, для того чтобы развязать зыки слишком молчаливым пленникам. При виде этих орудий она неожиданно стала очень разговорчивой и заявила, что Иосиф и правда в пещере и хочет перейти к римлянам, но находящиеся с ним евреи отказываются отпустить его, клянясь убить его как предателя прежде, чем он покинет их. Я перевел эти слова Веспасиану, который послал меня и трибуна Никанора ко входу в пещеру, где мы, подняв правые руки, поклялись Иосифу в его безопасности, если он выйдет. Я не сомневался, что Иосиф поверит Никанору, потому что они были знакомы в Риме, однако же он не мог бежать от людей, которые были с ним.

Иосиф был родом из семьи священников, он был фарисеем и обучался их самым тайным учениям. Кроме того он следовал духовной дисциплине ессеев, которой, как говорят, удостаивались тем, что обладали способностью предсказывать образы грядущего. И он, находясь в крайне бедственном положении, страстно молился Богу и войдя в состояние экстаза, что иногда случается с людьми, подвергающимися великой опасности, осознал, что смерть не коснятся его — Бог сохранит ему жизнь, чтобы он мог стремиться к спасению своего народа. И потому он предложил своим людям сыграть с ним в кости, и если его очко будет меньше, чем у них, они смогут перерезать ему горло, но если он выиграет — он сможет зарезать своего противника, что было довольно справедливо, так как все они были отчаянными людьми, решившими скорее умереть, чем попасть в руки римлян.

Когда наши солдаты услышали об этой игре, они столпились у входа в пещеру, чтобы посмотреть, что происходит внизу, и я не могу припомнить более волнующей игры в кости. Удача Иосифа казалась чудом, потому что каждый раз, когда он бросал кости, очко, которое ему выпадало, было выше, чем у его противника, который после этого вытягивал шею и был должным образом заколот. Так все и шло, пока в пещере невзгромоздилась гора трупов, а каменный пол не стал липким от пролитой крови. А в центре этой бойни сидели лишь два человека — Иосиф и последний из его людей. Напряжение среди зрителей достигло предела, когда солдаты заключали пари на то, будет ли Иосиф бен Маттафий в последнем броске победителем или нет. Но он, отбросив кости, приставил оружие к горлу своего товарища и умолял его во имя всемогущего Бога не рисковать своей жизнью, а принять милость Рима. У легионеров вырвался недовольный крик, они были возмущены прекращением столь интересной игры и презрительно упрекали Иосифа в трусости. Веспасиан, услышав шум, приказал, чтобы оба немедленно поднимались из заваленной трупами пещеры, и чтобы им дали чистую одежду и еду. Таким было удивительное спасение Иосифа Флавия, но я не могу сказать, было ли это результатом божественного проведения или же феноменальной удачей.

Веспасиан велел мне сблизиться с Иосифом, и хотя ноги пленника были скованы цепями, с ним обращались с большим уважением, чем с другими пленниками. От него я узнал многое о еврейской религии, которую очень хотел понять, ведь как я уже говорил, этот Иосиф был священником и изучал таинства как фарисеев, так и ессеев. Рассматривая таинство есеев и власть по предсказыванию будущего, который, как утверждают, они обладают, я убежден, что Иосиф действительно имел такие способности и довольно странно их использовал. Когда Веспасиан сказал ему, что отправит его к Нерону, он попросил о личной встрече с Веспасианом и Титом, на которой я присутствовал как переводчик, потому что в то время Иосиф очень плохо говорил по гречески. А он, устремив странный взгляд на Веспасиана и, как казалось, найдя в себе что-то вреде внутренней силы, объявил, что Веспасиану нет нужды отправлять его к Нерону, потому что дни Нерона сочтены.

— Ты, Веспасиан, будешь Цезарем, — провозгласил он. — А пока можешь заковать меня самыми тяжелыми цепями, сторожить еще тщательнее, потому что ты не только мой господин, но и хозяин земель, морей и всего человечества. И, конечно, если от имени Бога я говорю то, чего нет, то я заслужу наказание самым строгим заключением.

Речи Иосифа Флавия была встречена Веспасианом с некоторым скептицизмом, так как он не сомневался, что этот еврей старается просто польстить ему. Тем не менее он провел расследование среди людей, захваченных нами в Иотапате, и обнаружил, что Иосиф предсказал, что город будет взят на сорок седьмой день осады, и что он сам будет живым захвачен римлянами. После этого Веспасиан почувствовал больше уважения к пророческому дару Иосифа и всегда держал его при себе, хотя и закованного, так как не желал видеть, как он сбежит.

Захватив последние укрепления Галилеи, Веспасиан обратил внимание на три другие тетрархии. И такова была энергия его бонвых действий, что в течении года Самария и Идумея были покорены. В самой же Иудее единственной крепостью, остающейся в еврейских руках, был Иерусалим.

Как раз в это время в Риме начались потрясения, которые положили конец правлению династии императоров Клавдиев и подготовили основу для восхождении династии Флавиев. Веспасиан вернулся в Кесарию и стал готовить армию к последнему походу на Иерусалим, когда неожиданно в городе появился Лициний Муциан, ставший правителем Сирии вместо Цестия Галла. Этот человек был старым надежным другом Веспасиана и обладал большим влиянием в Риме. Он появился во дворце прокураторов в середине пира, устроенного Веспасианом для своих офицеров, и подойдя к полководцу, объявил голосом, который все услышали, что из Рима прибыл гонец, привезший весть о смерти Нерона. И когда мы вытаращив глаза собрались вокруг него, он сообщил нам некоторые детали о том, как сенат объявил Нерона врагом народа, и как он был приговорен к смерти по закону предков. Однако этот вид казни не показался Нерону привлекательным, так как обычно приговоренного раздевали догола и закрепляли его шею в вилкообразном столбе. А потом перед собравшимся народом розгами засекали до смерти, процедура, занимавшая несколько часов и предлагавшая народу увлекательное зрелище.

— Ха-ха, ему это не понравилось! — кричал Муциан. — Он бежал из Рима на виллу Фаона и велел выкопать себе могилу, а пока копал, все время пел, лепетал и восклицал: «Какой артист умирает!» Но даже когда его могила была закончена, он не мог собраться с мужеством самому положить конец своей жизни, все время возился с кинжалами, которые принес, проверяя их острие, чтобы убедиться, достаточно ли они наточены. Затем, он услышал приближающийся стук копыт, это подъзжали всадники, чтобы взять его, и простонал стих из Илиады: «Топот быстроногих лошадей звучит в моих ушах». Он опять приставил к горлу кинжал, но даже тут не мог найти мужества, чтобы заколоться, пока Эпафродит, его секретарь, не толкнул его руку, так что кинжал перерезал горло Нерона, хотя и не очень аккуратно. Люди так обрадовались, услышав о его смерти, что надели фригийские колпаки. В то же время ему устроили прекрасные похороны. Они стоили двести тысяч сестерциев.

Такова была смерть существа, которого мой отец справедливо называл «римским мясником». Он умер через четырнадцать лет после восхождения к власти, на тридцать втором году жизни и с ним пресеклась династия императоров Клавдиев. Как только Муциан закончил говорить, все мы устремили свои глаза на Веспасиана, ведь мы знали, что у Нерона не было наследников, и корона Цезаря лежала, если можно так выразиться, в сточной канаве, где ее мог подобрать любой полководец, у которого было достаточно легионов, чтобы поддержать свои притязания. Но казалось Веспасиана не привлекала слава императора, и он спросил Муциана, кто участвует в этой гонке. Услышав, что Гальба, которого поддерживают испанские легионы, является наиболее приемлимым кандидатом в императоры, он заявил, что если Гальба жаждет заполучить это достоинство, то он сможет его получить. И больше ничего не говорил о возможности стать Цезарем.

Тем временем дела римлян пришли в полный беспорядок, и гражданская война в Италии столь расширилась, что Веспасиан, всесто того, чтобы идти на Иерусалим, оставался в Кесарии, держа в готовности легионы на случай необходимого действия. Не успели пройти несколько месяцев, как в Риме на форуме был убит Гальба. Императором стал Отон. Но на этом несчастья Рима не закончились. Легионеры, находящиеся в Германии под командованием Вителлия, не желавшие признавать Отона, взбунтовались и выступили против императора, разбив его войска и вынудили его покончить жизнь самоубийством. В Италии воцарилась такая неразбериха, что оба, и Тит и Муциан уговаривали Веспасиана идти на Рим, потому что выходки Вителлия было до того скандальны, что казалось, он станет вторым Нероном.

— Этот обжора проглотит всю империю! — кричал Муциан. — Он устраивает по четыре пира в день и каждый стоит четыреста тысяч сестерциев. Да ведь просто для того, чтобы отпраздновать его прибытие в Рим, ему подали две тысячи отборных рыб и семь тысяч птиц. В одном блюде он смешивает печень щуки, мозг фазана и павлина, молоки миноги и языки фламинго — все это доставляет ему на специальных тритемах со всех концов империи, от Парфии до Геркулесовых Столбов. Он столь же жесток, сколь и жаден, и столь же ленив, сколь и жесток. Неужели ты будешь сидеть и бездействовать, когда богатство империи исчезает в желудке этого обжоры?

Тут Веспасиан вздохнул, ведь он был скуповат, и всякая расточительность сильно расстраивала его. И все же, когда его принялись с большим жаром уговаривать принять титул Цезаря и выступить против Вителлия, он сморщился и шутливо объявил, что поседев среди опасностей войны, он хочет мирно умереть в своей постели.

— Вспомните, — говорил он, — как умирали Цезари. Со времен Тиберия ни один из них не умирал естественной смертью. Разве Калигула не был заколот, а Клавдий отравлен, Нерон принужден покончить с собой, Гальба убит, а Отон тоже доведен до самоубийства? И я должен добавить к списку жертв еще и имя Веспасиана?

Так он отвергал наши предложения.

Когда офицеры узнали о решении Веспасиана, они были вне себя от гнева, потому что были твердо убеждены, что их командующий должен стать императором. К тому же в то время существовало множество пророчеств, что в Иудее появится великий царь и будет править миром, это пророчество евреи принимали на счет своего Мессии, а наши легионеры относили к Веспасиану. Из-за того что он отклонил такую великую честь около сотни солдат вне себя от гнева ворвались во дворец прокуратора и окружили Веспасиана, приставив свои мечи к его горлу и поклялись, что вонзят их в его плоть, если он не примет титула Цезаря. А он с благородством и юмором, редким в столь неприятный момент, попросил их убрать свои мечи, потому что они его щекочут. А затем в мгновенье ока он назвал их многими нелестными именами за то, что они дерзнули щекотать своими мечами шею их старого полководца.

— Но раз уж я умру в любом случае, — сказал он, — я могу принять ваше предложение и умереть Цезарем.

После его слов они чуть не сошли с ума от радости. Подняв его на плечи, они пронесли его по всему лагерю, а затем по главным улицам Кесарии. И весь город гремел от криков «Слава Цезарю!», и всю ночь длилось ликование, потому что солдаты обожали Веспасиана.

Несколько днями позже, когда все было готово к его отправке в Италию, чтобы вести легионы в Мезии[43] против Вителлия, Веспасиан вызвал меня и велел своим слугам привести и Иосифа. Повернувшись к своему сыну Титу, стоящему рядом, он сказал:

— Разве не должен этот замечательный предсказатель, который так правдиво предвидел будущего, быть освобожден от своих уз и получить свободу?

Он вызвал кузнеца, и железные цепи были сбиты с ног Иосифа. Затем Веспасиан спросил, как долго будет править в качестве Цезаря, что смутило Иосифа, так как в этот момент его пророческая сила не действовала. Но учтя возраст Веспасиана, он сделал предположение и сказал, что десять лет, и это было не так уж и далеко от истины.

Веспасиан передал Титу всю задачу по завершению войны в Иудее и дал ему несколько дельных советов.

— Старайся, — говорил он, — как можно меньше разрушать. Разоренные провинции не могут платить. Ты не сможешь выдоить корову, если отсечешь ей вымя.

Таким был типичный деревенский юмор Веспасиана, а также его заботы о деньгах, ведь он понимал необходимость доходов. Позднее, став Цезарем, он установил плату за общественные туалеты, не считая эту субстанцию столь низкой, чтоб ее нельзя было трансформировать в золото.

Что же до дальнейших действий Веспасиана, о том, как его сторонники разбили силы Вителлия у Кремоны и убили в Риме самого Вителлия, то все эти события хорошо отображены другими авторами и не имеют связи с моим рассказом, за исключением того, что они показывают правдивость пророчества Иосифа. Для римлян возвышение Веспасиана означало окончания длиной ночи ужаса и жестокости, длившейся почти пятьдесят лет — практически с последнего периода правления Тиберия. Но если над Римом солнце восходило, то оно заходило над Иерусалимом, причем так трагично и в такой крови, что я был обеспокоин.

Лишь к весне первого года правления Веспасиана[44] Тит смог наконец приступить к последней фазе компании в Иудее, так как неясность исхода борьбы Веспасиана с Вителлием заставляла его держать свои легионы в постоянной боеготовности, чтобы в случае нужды бросить их на помощь отцу. Однако к весне все было готово, легионы отдохнули и получили подкрепление, и стальная петля римской силы готова была захлебнуться вокруг города. Об условиях жизни в Иерусалиме, восторжествовавших в то время, поведал мне Горион бен Никодим, бежавший из города и нашедший убежище у римлян за пару дней до начала нашей кампании в Иудее. Горион бен Никодим был одним из тех молодых еврейских аристократов, что в добрые старые довоенные времена посещал пиры Мариамны, и которого вместе с другими послами Синедрион отправил дать клятву Метилию в тот роковой день сдачи дворца Ирода. Этот человек, отчаявшись от существующего положения вещей и обнаружив, что подвергается постоянной опасности погибнуть из-за своей принадлежности к партии друзей Рима, в конце концов бежал из Иерусалима и укрылся в горах. Окрестности Иерусалима были до того опустошены, что даже дикие звери умирали в полях, и он добрался до Кесарии, находясь на грани голодной смерти. Запасы, которые он взял с собой из города, были украдены разбойниками, которые чуть ли не до смерти избили его. Когда солдаты обнаружили его, ползущего по брусчатке перед дворцом прокуратора, так как он был слишком слаб, чтобы стоять, они отнесли его, как он и просил, к Титу. Я как раз был там, когда его внесли в комнату, и я даже не узнал в этом оборванном, окровавленном скелете того самого Гориона бен Никодима, который когда-то пировал у Мариамны, надушенный и напомаженный, с бородой, завитой по моде халдеев, наряде, сотканном из серебряных нитей. Когда ое увидел меня, его глаза расширились от ужаса, ведь он думал, что я призрак, восставший из мертвых, чтобы преследовать его. Он сам видел, как меня убили во время избиения римского гарнизона, и как Мариамна вынесла меня за город, чтобы там похоронить. Взяв его за руку, я успокоил его и заявил, что ему не надо бояться, что рана, полученная мною от Элеазара, не была смертельной. Затем я обратился к Титу и попросил разрешения взять Гориона бен Никодима, перевязать его раны, накормить и напоить его, прежде чем он поведает нам о событиях в Иерусалиме.

Когда позднее мы вновь собрались в зале с колоннами, из которого открывался вид на гавань Кесарии, мы ожидали рассказа Гориона бен Никодима. Он частично оправившись в результате заботы врача-грека, принадлежащего Титу, полулежал среди нас, его лицо поблескивало от притираний, глаза были все еще впалыми и хранили выражения человека, который видел такое, что лучше бы забыть. Воздев руки к небесам, он оплакивал оставленный город, говоря:

— Несчастный Иерусалим, какое зло сотворено в твоих стенах! Как можешь ты надеяться избежать Божьего гнева, когда твои собственные дети рвут тебя на части и нечестиво оскверняют твои святые места. О Цезарь! — воскликнул он обращаясь к Титу — мы всегда называли Тита Цезарем, хотя фактически он был только сыном Цезаря — Скорее спеши к Иерусалиму, чтобы освободить его от страданий, которые навлек на него его собственный народ, ведь ни одно чужеземное войско не могло бы быть более жестоким, чем те разбойники, что теперь хозяйничают в городе.

Тит серьезно посмотрел на Гориона бен Никодима и спросил, считает ли он возможным сохранить город.

— Мой отец не желает, — заявил он, — и я не желаю, чтобы город лежал в развалинах или был разрушен священный Храм. Я сделаю все, что возможно, чтобы сберечь город. Потому что какую пользу принесет нам, римлянам, разорение земли и превращение населенных городов в места смерти? Можно ли получить дань с трупов? И разве прославится империя, руша все вокруг? Этот мятеж начался в правление Нерона и возник из-за безобразного правления Гессия Флора. Но Нерон мертв, и Флор мертв, и правлению ужаса и зла пришел конец. Чего намереваются достичь евреи, бросая вызов Риму? Мой отец не мстителен. Мы лишь желаем, чтобы евреи признали власть прокураторов, и мы позаботимся, чтобы это был добродетельный человек, а не второй Флор. И мы хотим, чтобы они заплатили дань, в оплату той защиты, что они получат, от их врагов. Римские войска ведут сражения, которые при других обстоятельствах им пришлось бы вести самим. Потому взимаемая Римом с правинций дань, является платой за предоставляемую защиту. Без наших легионов они будут сметены варварами, которые словно волки поджидают на дальних границах, готовые ворваться и уничтожить нашу цивилизацию.

На эти слова Горион возблагодарил Бога за то, что он поместил на место Цезаря такого мудрого человека.

— Если бы еврейский народ имел настоящих вождей, — произнес он, — мудрость ваших целей была бы чевидна для каждого. Как может один город устоять против всей мощи Рима, и что нам пользы, если Иерусалим будет разрушен? Но увы! Мы словно тело без головы.

Он стал более подробно описывать положение в Иерусалиме. Город, говорил он поделен на части между тремя военными силами, каждая из которых в равной степени разрушительна. Элеазар[45] и стража Храма заняли Святилище, зелоты под предводительством Иоанна Гисхальского заняли портики Храма, а Симон бен Гиора занял Верхний и Нижний город. Многие священники и большинство влиятельных людей убито зелотами вскоре после избиения римского гарнизона. Отчаявшись в усилиях контролировать зелотов, Элеазар и первосвященник Маттафий позволили Симону бен Гиоре и его сикариям войти в город. Они и правда вытеснили из города зелотов, загнав их за портики Храма, но они также потеснили Элеазара и его храмовую стражу за стены Святилища. Когда они изгнали зелотов и установили контроль над Верхним и Нижним городом, они выступили против первосвященника Маттафия и без всякой жалости убили его и двух его сыновей. И все, кто принадлежал к проримской партии, и еще не были убит зелотами, нашли свою смерть или же были брошены в тюрьму.

— Мы, — воскликнул Горион, искренне обращаемся к Титу, — те, что имеем состояние в Иерусалиме, от души считаем тебя освободителем города. Точно так же как туша разрывается шакалами, так и город раздирают на части, захватившие власть преступники. Нигде миролюбивые жители не могут найти защиту, потому что зелоты обрушились на город с горы Мория. А то, что упускают зелоты, довершают сикарии. Зернохранилища, достаточные для того чтоб вынести осаду, уничтожены. Даже во внутренних дворах Храма нет безопасности, потому что все священники у алтаря беззащитны перед убийственными балистами Симона бен Гиоры. Все то оружие, что римляне хотели использовать против нас, мы теперь используем друг против друга! И мы используем его даже безжалостней, потому что они по крайней мере щадили Храм. Но Симон бен Гиора, в яростных попытках выбить оттуда Элеазара и зелотов, не столь сдержан и безжалостно швыряет камни в священный Храм. Увы, несчастная страна, какая сила сможет спасти тебя от подобного зла?!

Горион бен Никодим больше не мог говорить, он спрятал лицо в ладонях и заплакал. Иосиф тоже не мог сдержать своих слез, и отвернулся, вытирая рукавом глаза. Тит, обнаруживший себя в странном положении человека, на которого смотрят как на защитника того самого города, на который он собирался напасть, как мог утешал их.

— Я не могу не думать, — произнес он, — что Бог, которому вы поклоняетесь, и который так часто выводил вас из опасностей, придет к вам на помощь и по крайней мере защитит свое собственное Святилище. Бесспорно, в Иерусалиме должны остаться люди, которые не утратили здравого смысла, и которые могут убедить народ подняться против преступников, и тем самым спасти и свои жизни, и свой священный город. И потому не отчаивайтесь. Завтра мои легионы выступят против Иерусалима и через несколько дней подступят к его стенам. Я не предприму никаких усилий против городских укреплений, пока не использую все возможные средства для заключения мира. Может быть, преступники, о которых ты говорил, и кажутся неисправимыми, но вид римских легионов может заставить их призадуматься. Силы, которые я поведу против города, нельзя презирать, как ты убедишься, когда завтра они выйдут из Кесарии.

Тит не преувеличивал. Редко мне приходилось видеть зрелище, внушающие большее благоговение, чем эти четыре легиона со вспомогательными силами — армия, превышающая шестьдесят тысяч человек — которые вышли из Кесарии в направлении Иерусалима. Впереди, словно подвижный щит, двигалась кавалерия и лучники, чьей задачей было разведывать засады, поскольку Тит был расчетливым полководцем и не желал привести свои войска в ловушку, как это сделал ленивый глупец Цестий Галл. За ними двигались тяжело вооруженные пехотинцы. Они находились здесь для защиты мастеровых, чья задача заключалась в подготовке дороги для марша легионов, потому что римляне никогда не продвигаются без предварительного расчищения дорог, чтобы вся масса войска могла двигаться без всяких препятствий. За ними двигался главнокомандующий, окруженный копьеносцами и другими войсками, вооруженными пиками, за которыми следовала кавалерия легиона. Потом везли гигантскую балисту с метательными камнями, каждая машина возвышалась над марширующими солдатами, и их тянули множество мулов. Дальше следовали штандарты, перед которыми вышагивали трубачи, окружая орлы, находящиеся во главе каждого римского легиона, которые и правда являлись самыми сильными и царственными из всех птиц и символизируют решимость Рима завоевать мир. За ними, по шесть человек в ряд, ряд за рядом шла мощная колонна марширующих люлей, сердце легиона, чьи шлемы и нагрудники блестели в солнечном свете. Во всем мире нет воинов, которые были бы лучше вооружены, чем эти легионеры, потому что кроме длинного щита, каждый нес два меча — короткий с правой стороны, и более длинный с левой. Они так же несли пилу и корзину, кирку, топор, кожаные ремни, крюк и провизию на три дня. За ними следовали слуги легиона и вьючные животные. А за всеми ними тяжеловооруженные пехотинцы и еще один щит из кавалерии, чтобы защищать тылы.

Именно в таком порядке шагали легионеры и смотрящие на них не могли не понимать, сколь грозную силу они представляют. Они шли не как люди из плоти и крови, но напоминали какую-то безжалостную машину, способную смести все преграды на своем пути.

За пределами Кесарии Тит разделил легионы, отправив Пятый легион на Эммаус, а Десятый легион был отправлен на Иерихон[46], в то время как сам последовал дорогой между гор с Двенадцатым и Пятнадцатыми легионами, сопровождаемый значительным количеством сирийских вспомогательных войск. К ним были добавлены две тысячи отборных воинов из войск Александрии и три тысячи стражников с Евфрата. Все это огромное множество людей шло по той самой дороге, что оказалась столь опасной для Цестия Галла. Однако теперь мы не испытывали трудностей, потому что движущейся заслон из кавалерии и лучников убеждал нас, что дорога, раскинувшаяся впереди, открыта и кроме того, эта часть страны уже была усмирена Веспасианом, и мало кто остался чтобы мешать нашему продвижению.

И вот мы, выйдя из-за гор, стали подниматься на крутой холм, который называется горой Скопус и располагается прямо перед северным предместьем города. Это меньше чем в миле от сердце Иерусалима, и с холма можно было рассмотреть главные здания города и громаду Храма, сверкающую издалека. Почти четыре года прошло с того дня, когда я в последний раз смотрел на этот город, годы непрекращающегося беспорядка и разрушений, в ходе которых я из неопытного юнца превратился в ветерана. И вот когда я стоял там вместе с Иосифом и смотрел на знакомые очертания Иерусалима, я вспомнил тот ясный радостный день, когда вместе с Британником ехал в город, моя кровь кипела от возбуждения, а сердце воспламенялось от страстного желания увидеть Ревекку.

Увы, как они кажутся далеки — счастливые дни мира. Я оглядывался на них через поток более близких воспоминаний, вспоминал ужасные поражения, трудные победы, события, которые словно туман лежали между мной и моим прошлым, затмевая тени, которые когда-то были столь живы. Течение времени, как и предсказывал мой отец, притупило мою воспоминания. Однако в одном мои чувства остались неизменны. Мысль о Ревекке по прежнему преследовала меня, и любовь к ней оставалась такой же сильной и несокрушимой. Как только я увидел Иерусалим, множество мыслей захлестнуло мое сознание. Я знал, что она все еще в городе. Незадолго до своего бегства из города ее видел Горион бен Никодим. Теперь городу грозило разрушение, римляне подступали к его стенам. Как я мог проникнуть в Иерусалим и вывести ее оттуда до разрушения города?

Чем больше я думал об этом, тем больше отчаивался. При Цестии Галле, в условиях слабой дисциплины, я вполне мог совершить собственную экспедицию в город для спасения Ревекки. Однако при Тите такие личные дела были просто немыслимы. Он прекрасно знал, что делается в войсках, и не одно действие нельзя было совершить, чтобы он об этом не знал. В конце концов я переговорил об этом с Иосифом, у которого были те же беды, так как его родители и жена находились в городе. Похоже, у нас не было возможности войти в Иерусалим, и мы оба согласились, что единственное, что мы можем сделать для тех, кого любим, так это всеми силами способствовать сдаче города до того, как война и голод погубят и город и население.

Пока мы стояли на горе Скопус, глядя на Иерусалим, легионеры вокруг нас во всю готовили лагерь. Этот лагерь должен был служить и для Двенадцатого и для Пятнадцатого легионов — Пятый легион расположился на некотором расстоянии позади — и по римскому обычаю имел форму большого квадрата. Внешние земляные работы напоминали стену и на равном расстоянии друг от друга были украшены башнями. Между башнями располагались огромные баллисты, которые швыряли камни и зажигалки или скорпионы, как называли эти тяжелые горящие стрелы. В каждой стене лагеря находились ворота, достаточно широкие для входа и выхода вьючных животных и военных отрядов, отправляющихся в атаку. Внутри стен лагерь был разделен на квадраты с открытым пространством в центре, вокруг которого размещались палатки командиров. Палатка Тита находилась в центре, а перед ней стояли раки, где покоились орлы. Между рядами палаток находились открытые пространства, напоминающие параллельные улицы. Фактически, римский лагерь повторял город, раскинувшийся на ночь, с рынком, храмом, ремесленными мастерскими и торговыми лавками, и даже с судом, так как всякие разногласия разбирались собранием офицеров и не терпелись никакие проявления беспорядка.

Тот, кто хотел бы понять причину величия Рима, не мог бы сделать лучше, чем пожить некоторое время в римском военном лагере, потому что там они нашли бы те качества, что выделяли римлян из всего остального человечества и дали им возможность господствовать над миром. Порядок и дисциплина проявляются здесь во всем, даже в самом малом. Время сна, стражи, подъема и принятия пищи — все объявляется звуком труб, и ничто нельзя делать без этого сигнала. Утром солдаты приходили к своим центурионам и приветствовали их, а центурионы шли к трибунам. Те в свою очередь собирались перед командующим войсками, который называл им пароль и отдавал приказы. Таким образом во всем была видна дисциплина, ничего не оставалось на волю случая, каждое действие планировалось заранее.

В этом отношении римляне сильно отличаются от евреев, чьи атаки осуществляются с необычайным воодушевлением, но без всякого плана, и у которых нет подходящих офицеров и вождей, но каждый мнит себя полководцем. И я не сомневался тогда, что именно это отсутствие дисциплины было причиной того, что римляне столь легко справились с евреями, хотя у них не было недостатка в мужестве и числе, а укрепление их города были не менее крепки, чем в любом другом городе мира. Но без дисциплины они ничего не могли достичь.

И здесь мне надо остановиться, чтобы описать существующее в Иерусалиме положение вещей в то время, как наши войска приближались к городу. Пришел праздник Пасхи[47], и город был забит паломниками, а также тысячами людей, что бежали от приближающихся римлян. Иосиф Флавий утверждал, что в Иерусалиме было три миллиона человек, и хотя я считаю это преувеличение, город был забит как никогда раньше. Большая часть страданий, которые город испытал во время осады, была причиной того, что Иерусалим был переполнен, когда на него обрушились легионы римлян.

Перед восходом утра Пасхи Элеазар смотрел со стен Святилища на склоны горы Мория. Не знаю, каковы были тогда его мысли, но подозреваю, что горькие. Он, представлявший себя вождем Израиля, а свою храмовую стражу в качестве основы для национального войска, был осажден во внутренних дворцах Храма не римлянами, а зелотами и сикариями. Как Пандора со своим ящиком, он высвободил силы, которые не мог контролировать. И теперь он был узником этих сил, чья мощь угрожала не только его существованию, но и существованию всего еврейского государства.

Когда в город пробрался дневной свет, а звуки шофара приветствовали восход, множество евреев поднялись по склонам горы Мория, чтобы приготовить жертвы в этот святой день. Количество этих паломников было столь велико, что казалось, будто вся гора покрыта ими, и они сплошной массой вливаются во двор неевреев и по ступеням приближаются к стенам Святилища. Элеазар с огорчением смотрел вниз на людские толпы, которые так плотно сгрудились у ворот, что многие были задавлены. Хотя немыслимо было даже подумать, чтобы он мог закрыть ворота перед своими соплеменниками и тем самым не дать им возможность предложить жертвы в самый священный праздник, он все же содрогнулся при мысли, что надо впустить всю эту толпу, боясь, что зелоты или, еще того хуже, сикарии могут воспользоваться возможностью, чтобы вытеснить его из этого последнего укрепления. Но крики становились все громче и люди выражали негодование швыряя в него комками овечьего помета и гнилыми фруктами, и он почувствовал, что нужно впустить по крайней мере некоторую часть тех, кто хочет совершить жертву.

После этого он поставил несколько своих людей во дворе женщин и объявил, что одни ворота будут открыты, но никто их носящих оружие не будет пропущен внутрь. Позволив примерно тремстам паломникам войти во двор, он осторожно открыл одну сторону Красивых ворот, бронзовой махины, которая была столь тяжела, что для того, чтобы сдвинуть створку с места требовалось двадцать человек. Затем триста человек были впущены во двор Святилища, и встали перед парапетом священников, за который никто, кроме священников, не мог зайти. Каждый привел свою жертву священнику, который вел овец на алтарь и закалывал их в соответствии с ритуалом, описанным еще при Моисее. В этом плане пасхальные жертвы начались достойно и проходили в полном порядке к огромному облегчению Элеазара и стражи Храма.

Но когда зелот Иоанн Гисхальский узнал, что ворота открыты, он сразу помчался в Храм с тремястами вооруженными людьми. Скрыв лицо от стражи, он смог пробраться во двор Святилища, и никто даже не заметил, что он и его спутники несли мечи, потому что они так повесили оружие, что оно болталось под мышкой на плече и было скрыто под плащами, которые обычно носят мужчины. Почти та же идея пришла в голову Симону бен Гиоре, что доказывает, что сознание мошенников работает в одном направлении. Он тоже провел во внутренний двор отряд вооруженных сикариев. Зелоты, даже не старались притворяться, что они приносят жертву, сразу взялись за дело, которое для них заключалось не в поклониии Богу, а в том, чтобы изгнать Элеазара. Как только сикарии поняли, что зелоты пришли раньше них, они тоже вытащили мечи и напали на зелотов с тыла, так как Симон бен Гиора ненавидел Иоанна Гисхальского даже больше чем Элеазара.

И вот началась трехсторонняя битва, где зелоты бросились на храмовую стражу, сикарии на зелотов, а Элеазар сражался и с теми, и с другими, стараясь отбросить их прочь со двора Святилища. В ходе своих нечестивых атак ни сикории, ни зелоты не проявили уважения к священному месту, где развязали схватку, но перескочили через парапет в пустое пространство.

Когда Элеазар и его люди подались назад, они продолжали преследовать его до самого входа в святилище, и я не сомневаюсь, что они последовали бы за ним, даже если бы он укрылся в Святая Святых, до того они были лишены почтения к самому священному строению их собственного Храма. В ходе этого отчаянного сражения они не заботились, кого убивали, но смешали кровь священников с жертвенной кровью на алтаре и рубили невинных, пришедших предложить свои жертвы, так что великолепный мраморный пол святого дворца стал скользским от крови, а воздух заполнился не молитвами, а стонами умирающих. Если бы до войны кто-нибудь мне сказал, что евреи будут творить подобное друг с другом в собственном Святилище, я бы счел его клеветником. Даже сейчас я не понимаю, почему Бог, глядя на землю и видя подобные мерзости, не обрушил с небес огонь или не разверз землю, чтобы поглотить этих нечестивых убийц.

Но хотя небеса оставались ясными, и с них не обрушился огонь, из огромных толп снаружи раздался страшный крик, который становился все громче, пока не превратился в вопль, перешедший в плач. Столь сильно в нем звучал страх и ужас, что он проник даже в сознание озверевших убийц во внутренним дворе и моло по малу они перестали стараться убивать друг друга, а застыли в изумлении, словно преступники, схваченные на месте преступления. Затем Элеазар посмотрел на Симона бен Гиору, а Симон взглянул на Иоанна Гисхальского, и с их лиц сбежала краска, потому что растерянные крики во внешних дворах сложились в слова:

— Римляне! Римляне подходят!

В этот момент даже эти люди были охвачены страхом, потому что все трое опустились на окровавленный пол двора и склонили головы, умоляя Бога о прощении. Потом каждый из них подал руку другому, поклявшись самой священной клятвой, что они оставят свои распри, разрывающие город на части, и обратят все свои силы против общего врага. Они торжественно вышли из внутреннего двора, подняись на стену, окружающую Святилище, глядя на гору Скопус и Масличную гору. На расстоянии они разглядели блеск римского оружия и смутные очертания возвышающихся военных машин, так как три больших легиона — Пятый, Двенадцатый и Пятнадцатый — вышли из долин и шли узкими колоннами по окружающим горам, поднимаясь на гору Скопус, чтобы подготовить лагерь. В то же время с другой стороны ручья Кедрон они увидели Десятый легион, подошедший по Иерихонской дороге, который начинал на Масличной горе первые земляные работы.

Тит не терял времени, выполняя данное Иосифу обещание. Как только легионы подготовили свой лагерь, он призвал нас и велел мне сопровождать Иосифа и трибуна Никанора к стене города, чтобы предложить жителем Иерусалима пощаду от римлян, если они прекратят мятеж, примут праведливого прокуратора и как раньше заплатят дань. Не могу сказать, чтобы эта экспедиция привела меня в восторг. Ведь мы все трое не имели никакой защиты, кроме наших доспехов, и не владели средствами спасения, кроме скорости наших лошадей. Я уже кое-что знал о коварстве грабителей и фанатиков, захвативших власть в городе. Более того, я не мог не задаваться вопросом, с кем, собственно, мы сможем вести переговоры, если все вожди партии мира мертвы? Но, несмотря на дурные предчувствия, я последовал за Иосифом, одержимый надеждой спасти Ревекку.

Мы остановились в долине Кедрон, в восточной части города, недалеко от входа, известного как Водные ворота. И конечно, получилось так, что мы предстали перед большим количеством жителей, потому что на стене толпились люди, сгрудившись так тесно, что, казалось, раздавят друг друга. И у меня не бывло ни малейшего сомнения, что многие из этих людей с радостью выслушали бы послание Иосифа, но боялись показать свои истинные чувства, потому что сикарии, главенствующие в этой части города, выискивали всех, кто проявлял проримские симпатии, хватали и казнили любого, кто хотя бы заикался о сдаче. И потому, когда они увидели Иосифа, они кричали на него, оскорбляли, называя предателями страны и подлым дезертиром, заслужившим самую мучительную смерть, которую только можно изобрести. Когда мы передали им послание Тита, они закричали, что скорее умрут свободными людьми, чем останутся жить римскими рабами, на что Иосиф разразился длинной речью, стараясь обратить их к здравому смыслу. Однако, они заставили его замолчать, выпустив на нас рой стрел, одна из которых задела Никанора в плечо, так что он вскрикнул. Затем, видя нашу неловкость, они неожиданно открыли Водные ворота, из которых вышло много вооруженных людей. Здесь уж мы сочли, что требуется быстрота. И так как мы находились слишком далеко, чтобы возвращаться на гору Скопус, мы со всей возможной скоростью стали подниматься на Масличную гору к все еще строющумуся лагерю Десятого легиона. Наши преследователи не колеблясь ни мгновения, устремились по склону, словно порывистая волна, и достигли того места, где велись земляные работы. Не останавливаясь, они атаковали легионеров, которые были захвачены врасплох в собственном лагере, без оружия под рукой и без доспехов на теле. Не способные к сопротивлению, они отступили еще выше, а в это время из Водных ворот высыпали свежие силы вооруженных людей и бросились на отступающих римлян.

Теперь все погрузилось в хаос. Поднялась такая пыль, что едва можно было отличить друга от врага. У Никанора кровь хлестала, как у прирезанной свиньи, у Иосифа сбили шлем, а меня нападающие чуть не стащили с лошади. Мы увертывались и сражались среди незавершенных земляных укреплений Десятого легиона, без всякой поддержки, попросту не имея возможности двигаться, и я уверен, что нас бы всех истребили, если бы сам Тит с эскадроном ветеранов не спустился галопом с горы Скопус и не напал на атакующих с тыла. Это дало возможность Десятому легиону укрепить свои земляные стены, которые они возводили со всей возможной скоростью, будучи униженными мыслью, что сам Цезарь видел их бегство. Сражение, однако, было очень тяжелым, пока нам наконец не удалось отбросить сикариев за Кедрон к воротам Иерусалима, ведь евреи сражались с яростной энергией, а их было очень много. Но они не имели представления о дисциплине и о военном маневрировании и потому тратили свои силы в беспорядочных атаках, в чем нам очень повезло, иначе бы они разгромили целый легион.

После такого печального опыта мы вернулись в лагерь на горе Скопус, перевязали рану на плече Никанора и голову Иосифа, так как он получил сильный удар камнем, и на лбу у него красовалась шишка величиной с куриное яйцо. Тит пылал негодованием и сразу же отдал приказ всем трем легионам передвинуть лагерь и разровнять всю землю между Скопусом и Иерусалимом, чтобы можно было подойти к стенам и начать штурм. Эта работа по подготовке дороге началась немедленно, и нельзя было не удивляться скорости, с которой она осуществлялась, ведь земля между горой Скопус и городом была изрезана многими оврагами, через которые было невозможно протащить осадные машины. Их торопливо засыпали, а все прочие препятствия были уничтожены. Все дома были снесены, фруктовые деревья вырублены, ограды разрушены, сады выкорчеваны. Это опустошение было печальным видом для каждого знающего Иерусалим, ведь северное предместье славилось своими садами, веселыми цветами и рядами чудесных деревьев, таких как акация, знаменитой как запахом своих цветов, так и смолой, которая очень ценна для приготовления лекарств. И однако же не много потребовалось времени, чтобы все это уничтожить и утрамбовать бывшие сады. Развалины домов и оград были выровнены до нужного уровня, обеспчивающего прохождение военных машин.

Перенеся лагерь, мы начали атаки на город Иерусалим. Один большой лагерь был подготовлен для Пятого, Двенадцатого и Пятнадцатого легиона, а Десятый легион был оставлен на Масличной горе с приказом напасть на город с севера. Наш лагерь располагался у западной стороны города, напротив места, называемого могилой Иоанна Гиркана[48] несколько севернее башни Гиппик. Что же до плана нашего нападения на город, то Тит изложил его на совете трибунов, на котором я присутствовал благодаря своему знанию города. Вот слова Тита, насколько я их запомнил:

— Многим из вас может показаться, что нападая на город с севера, мы лишь осложняем свою задачу, так как все мы знаем, что в этом месте город защищен тремя идущими одна за другой стенами, в то время как на юге всего лишь одна стена. Однако, я посоветовался со своими советниками Иосифом Флавием и Луцием Кимбером, которые прекрасно знают город. Оба они уверили меня, что предпринимать какие-либо попытки против южной стены было бы безумием, так как ее нельзя разрушить, поскольку она необыкновенно толстая и выстроена на скале. Более того, в том месте нет пригодной для лагеря земли, склоны долины Гинном, особенно в месте, называемом Тофет, столь крутые, что сильно затруднят движение наших легионов и делают его совершенно невозможным для кавалерии. Две стены на севере, однако, не слишком велики. Первая была выстроена Агриппой во времена Клавдия, но не завершена, потому что он боялся гнева Цезаря. Теперь евреи достроили ее до высоты сорока футов, но они строили ее в спешке, и она не особенно крепкая и потому перед штурмом будет полностью разрушена нашими машинами. За первой стеной находится часть города, называемая Бет-Зетой, через которую мы проберемся ко второй стене, которая, как я уже говорил, не крепче первой. За этой стеной лежит Нижний город или Акра, очень населенное место, где живут в основном ремесленники. Затем мы подойдем к третьей стене, самой старой, закрывающей Верхний Город, которая на востоке соединяется с крепостью Антония, а на западе с укреплениями дворца Ирода. Именно здесь нас ждут наибольшие трудности. Все, кто видели укрепления Антония, утверждают, что приблизиться к ней с севера почти невозможно, из-за покрытия из гладкого камня, по которому никто бы не смог забраться наверх. Гораздо легче к Антонию можно приблизиться через портики, которые соединяют крепость с Храмом, но у нас нет доступа к этим портикам. Лично я не верю, что атака крепости с севера невозможна, ведь можно довольно быстро выстроить такую осадную башню, которая дала бы нам возможность сбросить со стен защитников, а потом стены подрыть и разрушить. Однако необходимо, чтобы мы захватили крепость Антония и Храм, потому что тот, кто владеет Храмом, владеет и городом. Поэтому Пятый, Двенадцатый и Пятнадцатый легионы совершат наступление с запада, а Десятый легион начнет штурм внешний стены с востока. Мы будем планировать соединить силы перед второй стеной, а затем используем все свои машины при нападении на Антонию и Верхний город. И к тому же я очень надеюсь, что еще до того, как мы подойдем к тому месту, защитникам станет ясна глупость дальнейшего сопротивления, поскольку мой отец, а так же и я сам, желает, чтобы мы по возможности избежали разрушения города и Храма.

На этом совет закончился и командующие отправились проверить установку баллист. Но Иосиф, видя огромные машины, устремленные к небу и зная по опыту Иотапаты, какое опустошение они могут произвести, попросил у Тита позволения на попытку уговорить защитников сдаться. Однако, как только он приблизился к стене, они обрушили на него свои проклятия, называя его предателем и ренегатом, и всеми мерзскими словами, которые только могли измыслить, и в конце концов пустили в него такое количество стрел, что он лишь чудом остался жив. Он удрученно вернулсяв лагерь, и Тит отдал приказ начать бамбардировку.

Осадные машины были очень большими, особенно машины Десятого легиона. Для того, чтобы оттащить блоки машин на позицию, требовалось тридцать человек. Эти машины могли метать камни весом до девяносто фунтов на расстояние тысяча четырехсот футов. Иосиф Флавий, который испытал действие этих машин, говорил мне, что их сила была ужасающая, так его друг, чья голова оказалась на пути камня, не только потерял голову, но ее отнесло на триста футов от тела. Однако, народ Иерусалима не желал испытывать страх перед баллистами. И правда, по их поведению можно было предположить, что мы решили устроить им развлечение, а не стараемся их уничтожить. Наблюдая за машинами, они толпились на стене словно мухи и кричали на римлян. Когда бы не летел в них камень, часовые на башнях кричали «Сынок идет», так они издевательски называли наши снаряды, потому что еврейское слово камень (ха-эбен) напоминает на их языке слово сын (ха-бен). И правда, они без всякого труда замечали камни, из-за того, что они были белыми и издавали свистящий звук, благодаря чему они быстро уворачивались от летящих камней и издевались над ними. Все это ужасно бесило солдат, которые из сил выбивались, поддерживая баллисты, и, конечно, не желали быть посмешищем для евреев. Сначала наши люди стали красить камни в черный цвет, чтобы сделать их менее заметными, а когда и это не сработало, отказались от камней и стали бомбардировать защитников города большими горящими корзинами. Вскоре это превратило их смех в вопль страданий, потому что эта пылающая масса смолы, сернокислой соли и греческого пожитника горела словно в аду, расплескивая по их телам комки горящей смолы, которые нельзя было убрать, чтобы не содрать и горящую кожу. Более того, эти огненные шары поджигали и находящиесяза стеной дома, еще более усиливая неудобства защитников.

Затем Тит приказал соорудить три башни, каждую семидесяти футов высоты, с которых защитники на стенах должны были подвергаться постоянному обстрелу аравийских лучников. И пока эти лучники держали в напряжении мятежников на стенах, для последней атаки были подготовлены мощные тараны. Самая большая из машин принадлежала Пятому легиону и благодаря своей мощи таран был известен как Виктор[49]. Эта машина состояла из ствола огромного дуба, гладковытесанного и обитого с одной стороны массивным куском железа, напоминающим баранью голову. Этот мощный ствол был на канатах подвешен к деревянной раме и раскачивался туда и сюда при помощи усилий сорока человек, по двадцать с каждой стороны. Вся машина могла двигаться вперед на колесах, а для того, чтобы защитить управляющих ею людей, с обеих сторон машины находились щиты, покрытые толстой кожей, способной отклонять стрелы врага. В целом эта конструкция больше всего напоминала остроконечную крышу огромного дома, но будучи почти целиком сделанная из дерева, она была особено уязвима для огня. И потому наши башни были особенно важны, так как без защиты, которую они обеспечивали, тараны не смогли бы избежать огня, так как защитники все время пытались их поджечь.

И вот днем мы напали на людей, находящихся на стене, а ночь была испорчена непрекращающимися ударами огромных таранов, когда они час за часом ударялись о камень, ведь когда стенобитные машины начинали работать, их никогда не останавливали, а поддерживали в рабочем состоянии, время от времени сменяя солдат, когда они совершенно изнемогали. При таких условиях ни нападающие, ни защитники не имели возможностей выспаться, потому что евреи все время совершали ночные вылазки и пытались горящими головнями спалить осадные машины. А затем нас взбудоражило неожиданное шумное падение одной из наших башен, с которой дождем посыпались аравийские лучники, и это так взбудорожило римлян, что они бросились прочь, вообразив, что сами боги опрокинули сооружение, хотя на самом деле башня упала из-за того что была небрежно построена.

В конце концов мащные удары Виктора пробили в стене круглую дыру, в которую, каждую минуту ожидая атаки защитников, мы осторожно влезли. Однако к нашему уивлению, мы нашли город пустым, потому что Симон бен Гиора забрал своих людей, считая излишним защищать внешнюю стену, если она проломлена. Тогда мы быстро подбежали к воротам и распахнули их, впуская римское войско в ту часть города, что называется Бет-Зетой, и которая еще в начале войны была разрушена Цестием Галлом и до сих пор лежала частично в развалинах. Здесь мы разбили новый лагерь в месте, которое было известно как Ассирийский лагерь, где, как утверждают, Господь уничтожил войска Сеннахериба[50]. Захват римлянами Бет-Зеты произошел двадцать пятого мая.

Тит не тратил времени зря, а немедленно бросил свои легионы на вторую стену, и с таким результатом, что эту вторую стену мы проломили всего через пять дней, после того, как разрушили первую. Тит вместе со своим окружением и с тысячью легионерами проник через пролом в стене в Нижний город. Тут мы оказались в месте, где находились дровяные сараи, жаровни, кузницы и лавки с одеждой, разбросанные среди множества узких улочек, где жил беднейший люд Иерусалима. И вот здесь стремясь пощадить город и избежать разрушения всего, что можно было спасти, Тит совершил ошибку, котораz чуть было не стоила нам жизни. Войдя в Нижний город, он не только не расширил пролома в стене, но и не позволил своим войскам убивать схваченных людей, а так же поджигать дома. Он даже хотел дать сикариям возможность покинуть город, если они желали продолжить борьбу, вот каков был нрав этого человека. Но этот мерзавец Симон бен Гиора, видя, как Тит желает пощадить город и прийти к соглашению, вообразил, что в рядах римлян есть скрытая слабость и что так же, как и войска Цестия Галла, они могут неожиданно, без всяких причин отступить, ведь он помнил победу над Галлом, из которой вынес убеждение, что у римских войск существует привычка неожиданно отступать и для его удобства залезать в ловушку, где их можно уничтожить. И вот пока несчастные жители радовались великодушию Тита и благодарили Бога, что их скромные жилища спасены, Симон бен Гиора прошел через Нижний город, угрожая смертью любому, кто заговорит о мире. А увидев, как римляне пробираются по узким улочкам, где кавалерия была беспомощна и даже пехотинцам было бы трудно сражаться, он решил, что римляне отданы ему в руки и бросил против них всех, кого мог собрать.

Должен признаться, когда я увидел, как многочисленны наши враги и в какой беспорядок погрузились римляне, я счел, что никто из нас живым из Нижнего города не выберется. Свора сикариев была вокруг нас, воздух стал плотным от криков и снарядов. Зажатые в узких вонючих улочках, мы не могли совершать маневры, как это принято у римлян, но должны были сражаться каждый за себя. И в добавление к нашим несчастьям сикарии сделали то, чего избегал Тит, а именно подожгли непрочные дома, среди которых находились мы. Вот теперь то наше положение стало действительно опасным, и были моменты, когда казалось, все мы будем перебиты в пылающих переулках. Даже сам Тит чуть не погиб. В конце концов, мы бросили лошадей, ставших неуправляемых из-за страха перед пламенем, и соединили сплошной стеной свои щиты, в то время как за нами, защищаемые нашими щитами, отряд аравийских лучников выпускал по нападающим тучи стрел. Точно так же все улицы были закрыты рядами легионеров, за которыми находились лучники. И, конечно, в этот ужасный день я научился ценить аравийцев, ведь только благодаря их умению мы в конце концов смогли отступить к пролому в стене. Наши лица были покрыты сажей горящих улиц, волосы и наряд были подпалены и пропахли дымом. Наши потери были не очень велики, хотя многие легионеры были сильно обожжены. Однако, мы утратили Нижний город и лишь чудом избежали катастрофы. Когда мы выбрались, к Титу явились Сабин и несколько других трибунов, умоляя его больше заботиться о себе и не бросаться в гущу сражений, ведь так как он сын Цезаря, все надежды римской империи могут зависить от его выживания. Однако, Тит ответил, что полководец должен находится со своими людьми. Кстати, эту точку зрения разделяют не все полководцы.

Прошли три дня, прежде чем мы вернули Нижний город, и это была не легкая задача, так как Симон бен Гиора сконцентрировал свои силы у пролома и мы были вынуждены пробираться через стену сикариев. В этот раз Тит отказался от всех мыслей щадить город, но полностью разрушил на севере всю стену и снес жалкие жилища, среди которых мы недавно попали в ловушку. Затем, вновь передвинув лагерь, он отдал приказ отдыхать перед последним нападением на внутреннюю стену. Во время периода отдыха он воспользовался временем, чтобы выплатить жалованье солдатам, поведя эту процедуру как великолепное, внушающее благоговение зрелище, которое, как он надеялся, окажет воздействие на евреев. И вот на большом открытом пространстве, которое раньше занимали дома Нижнего города, но которое теперь было выровнено так, что не осталось и следа от строений, он приказал пройти всей четырем легионам в полном великолепии их нарядного облачения. День был проведен в чистке и полировании нагрудников, шлемов и доспехов центурионов, украшенных фигурами из золота и серебра. Лошадей чистили, пока их шкуры не заблестели, были вынесены великолепные попоны для коней трибунов и центурионов. И невозможно было, когда все четыре легиона собрались вместе, ряд за рядом, сдержать возглас удивления при виде этой массы сверкающих нагрудников и сияющих шлемов. В окружении младших офицеров и трубачей перед каждым легионом находились орлы. С боку каждого легиона стояли конные трибуны и центурионы, за ними легковооруженные пехотинцы, затем тежеловооруженная пехота, с копьяносцами позади, их копья были устремлены в небо, словно лес. Я видел, как Иосиф, стоя рядом со мной, вновь и вновь оглядывал это грозное множество, так как впервые видел легионы во всем блеске их славы.

— Какая мощь! Какой порядок! — не переставая бормотал он. — Какая сила у римлян!

И я не мог не думать, что втайне он благодарит свою звезду, что находится на стороне римлян, а не евреев.

— Если это не убедит их, — сказал он мне, — тогда ясно, что Бог скрыл лицо от нашего народа и лишил его разума. Смотри, народ Иерусалима! Учись мудрости, пока еще возможно. Что могут сделать твои яростные, необузданные толпы против подобной силы?

Народ Иерусалима бесспорно отозвался на приглашение Иосифа, потому что вся длина внутренней стены и северная сторона Храма были забиты зрителями. Крыши домов за стеной были заполнены людьми, тянущими шеи, и в городе не было ни одного местечка, которое не было бы забито людьми. Верхний город был запружен народом почти до неправдопадобной степени, потому что когда Тит осадил город, он уже был переполнен благодаря наплыву беженцев и множества паломников, пришедших в Иерусалим на праздник Пасхи. А теперь еще жители Бет-Зеты и большая часть жителей Нижнего города укрылись от наступления римлян в Верхнем городе. Должно быть, в этом небольшом пространстве за внутренней стеной собралось более миллиона человек.

Через четыре дня, когда было уплачено всем солдатам, а никаких предложений о сдаче от осажденных не поступало, Тит разделил свое войско на две больших части и приготовился к последнему главному штурму. С восточного фланга, глядящего на крепость Антонию, он разместил Пятый и Двенадцатый легионы, поручив им задачу штума крепости и захвата Храма и горы Мория. На западном фланге он разместил Десятый и Пятнадцатый легионы, в чью задачу входил штурм Верхнего города и горы Сион. Не откладывая, на башнях началась работа, необходимая в подобных операциях. Эти сооружения были огромны, потому что должны были возвышаться на такую высоту, чтобы атакующие господствовали над защитниками, что в случае с крепостью Антония требовало возвести башню более ста футов высотой. Дело было начато тридцатого мая и закончилось лишь шестнадцатого июня. Солдаты потели и ругались под палящим солнцем, которое в это время года смотрит вниз не слишком то нежно. Было немало легионеров, погибших до того, как башня была возведена, потому что зелоты под командованием Иоанна Гисхальского получили от Симона бен Гиоры некоторые осадные машины, захваченные у Двенадцатого легиона. Когда они научились лучше управлять ими, баллисты и зажигательные снаряды устроили страшное опустошение среди римлян, находящихся ниже крепости, так как у них не было никакой защиты от камней. Так что Двенадцатый легион получил горький опыт, подвергаясь обстрелу своих собственных осадных машин, и я не сомневаюсь, что они проклинали Цестия Галла, из-за некомпетентности которого машины достались врагу.

Наконец осадные работы были завершены, и вечером пятнадцатого июня мы стали готовиться к штурму. В общей сложности напротив разных частей внутренней стены было возведено четыре башни. Рядом с башнями размещались тараны, а гигантский Виктор находился напротив башен крепости Антония. Однако Тит вновь остановился и вместо того, чтобы пустить в ход тараны отправил вперед Иосифа, потому что надеялся, что его слова могут убедить защитников.

Стоя у крепости Антония, там где под ней он мог найти защиту, если бы его слушатели стали швырять камни, Иосиф произнес свою лучшую речь, что это последняя возможность спасти город. Речь была длинной, со ссылками на историю, и в ней говорилось, что Бог, чьи пути неисповедимы, обходит народы и по очереди дает им розгу империи, и никакое желание человека не может изменить этот факт. Когда-то эта власть была дана египтянам, затем ассирийцам, потом лидийцам, персам, македонцам, а теперь эта власть отдана в руки римлян. Бог на стороне римлян, и уступая римлянам, они выполняют Божью волю. На что, допытывался он, могут они расчитывать, когда большая часть города находится в руках римлян? Даже если римляне ничего не предпримут против внутренних стен, разве у ворот уже нет двух врагов, которых не удержат никакие стены? И хотя у них есть оружие против римлян, что они могут использовать против болезней и голода? Даже если их стены окажутся неприступными, могут ли они надеяться спастись от голодной смерти? Пусть оставят свое тщетное сопротивление и надеятся на снисходительность римлян, которые предпочтут выгоду мстительности, не желая получить в свои руки разоренную страну и обезлюдевший город.

— О жестокосердные! — кричал он, воздевая руки к народу, собравшемуся на укреплениях. — Отбросьте свое оружие, почувствуйте сострадание к своей стране, которая уже сейчас клонится к падению. Оглянитесь и вглядитесь в красоту, которую вы предаете. Какой город! Какой Храм! О безжалостные создания, более бесчувственные, чем камень, есть ли что-либо более достойное спасения, чем все это? И если вы без сожаления смотрите на богатство вашего города, пожалейте хотя бы свои семьи, пусть каждый из вас посмотрит на детей, жену или родителей задолго до того, как они станут жертвами войны или же голода. И у меня в городе есть близкие мне люди: мой отец, моя мать и моя жена. Древний и прославленный род подвергается опасностям. Возможно, вы думаете, такое предложение делается ради них. Ну так убейте их, если хотите. Возьмите мою кровь в качестве цены за ваше спасение. И я сам готов умереть, если своей смертью смогу привести вас к порогу мудрости.

Таким было последнее обращение Иосифа Флавия. Пока он говорил, вечерний свет померк, и мы стояли в сумерках, едва различая очертания людей на стене. Некоторое время народ молчал, и мы надеялись, что его слова произвели некоторый эффект, что вожди наконец решатся на сдачу. Потом, после молчания пришел ответ, громкий и более ужасный, чем все яростные слова. Огромная башня, возведенная напротив Антония и стоившая Пятому легиону семнадцати дней беспрерывного труда, неожиданно стала крениться, словно от землетресения. Я видел, как Иосиф в ужасе посмотрел на строение, а затем отпрыгнул с его пути, когда башня рухнула. И еще больше страха в этой странной сцене добавило то обстоятельство, что земля под башней стала испускать огромное количество черного дыма, который через мгновение сменился плящущими языками алого пламени, словно к нашим ногам вырвалось пламя ада. В сгущающихся сумерках стены города и испуганные лица римлян были странно освещены жутким светом, и когда люди в страхе попятились назад, огонь начал пожирать лежащую башню, над которой так долго и так тяжко трудились легионеры. Что поразило ужасом сердца солдат, так это не само падение башни, а тот страшный и загадочный способ, при помощи которого это произошло. Так как это пламя вырывалось из земли, то казалось, что оно идет из самой преисподни. Тогда мы не знали, что пока римляне были заняты сооружением башни, Иоанн Гисхальский точно так же был занят, подкапывая ее, и что все сооружение подпиралось деревянными опорами над пещерой, набитой хворостом, сернокислой солью и смолой, только и ждущих, чтобы их подожгли.

Пока мы в ошеломлении стояли, глядя на этот, казалось бы, неправдоподобный пожар, произошло еще более потрясающее нападение, потому что ворота города открылись и из них выбежали три человека, вооруженные только горящими факелами. Один из них хромал, и потому довольно странно подпрыгивал и ковылял, при этом все трое, освещенные пламенем полыхающей башни, казались скорее странными фантастическими существами, а не людьми. Они бросились прямо в дым, к огромному тарану Виктор, и раньше, чем кто-нибудь смог им помешать, подожгли его. Тут легионеры пришли в себя от изумления и бросились вперед, стараясь потушить пламя, но трое зелотов разжигали огненные препятствия, словно были неуязвимы для пламени. Было жутко ведеть этих людей, движущихся в самом центре огня и отгоняющих тех, кто мог бы его потушить, нагромождающих большее количество головней, чтобы разжечь еще более яростное пламя. Их волосы опалило, плоть потрескалась отжары, и все-таки они добровольно шли на смерть, которую большинство людей считают самой ужасной, смеясь и издеваясь над нами из самого пламени, пока все сооружение не рухнуло на них, погребя их тела под горящими обломками.

Теперь, видя нас охваченными всевозможными неприятностями, зелоты Иоанна Гисхальского объединились с силами сикариев и под предводительством Симона бен Гиоры вышли из ворот, столь неожиданно и столь яростно совершив нападение, что Пятый и Двенадцатый легионы были отброшены даже за сам лагерь. Только охрана лагеря осталась на своем месте, потому что часовым, выставленным перед каждым римским лагерем, затрещается отступать под угрозой смерти. Так они стояли в одиночестве под яростными атаками, пока их товарищи, устыдившись, что бросили их, не вернулись в сражение и не сдержали продвижение атакующих. И наконец Тит со своей кавалерией и лучниками напал на фланги евреев и принудил их отступить в город.

Как тщетен героизм, если он разлучен с мудростью. Эти еврейские воины, обрушившие наши башни, сжегшие тараны и отбросившие за лагерь целые два легиона, конечно, были героями, но их действия сделали гибель города более верной и уменьшили шансы на прощение тем, кто находился за стенами, так как вид разрушенных башен и дымящийся остов Виктора разгневал Тита, который и так был слишком терпелив. Что до солдат Пятого и Двенадцатого легиона, то они поклялись войдя в город убивать всех без жалости, ведь теперь перед ними стояла задача восстановить башни, древесину для которой им придется тащить даже с еще большего расстояния, так как все деревни вблизи города были вырублены. Что же до Тита, то он созвал совет из своих офицеров и, выслушив их мнение, заявил следущее:

— Что за бессмыслица, что за глупость в этом их неповиновении мне! Разве я не сделал все, чтобы пощадить город? Разве я не стремился всеми средствами спасти его жителей? Или этот город населен сумасшедшими, которые даже не в состоянии понять, какая им уготована судьба? Отныне я умываю руки.[51] Бесспорно их Бог отвернулся от них, иначе они бы прислушались ко мне и спасли свою святыню. Пусть будет так. Я не могу изменить силу Рока. Что же до будущего, то я приму советы обеих партий. Тем, кто говорит, что мы должны взять город штурмом, я отвечу: «Да, мы постараемся сделать это, как только будут возведены новые осадные сооружения». Тем, кто говорит, что мы должны заставить работать на нас голод, я отвечу: «Да, мы используем голод в качестве оружия, потому что он сражается на нашей стороне». Для того, чтобы никакое продовольствие не могло проникнуть в город, мы выстроим стену, которая окружит их со всех сторон. А когда стена будет завершена, мы возобновим работы над башнями.

Как только решение было принято, оно начало осуществляться. Войско принялось за работу с таким энтузиазмом, что он казался неестественным. Каждый отряд в легионе состязался с другим, кто будет строить скорее, в то время как центурионы и трибуны побуждали своих солдат к еще большим стараниям, предлагая награду самым быстрым строителям. Что до местоположения стены, то она шла прямо через развалины Бет-Зеты к долине Кедрон, потом вдоль Масличной горы, затем через ущелье Силоам, далее мимо гробницы Ирода к своему началу. Вся стена, которая была более пяти миль длиной и к которой было пристроино не менее тридцати фортов, была возведена в потрясающе короткое время, всего за три дня, что заставило меня задуматься о том, каким процветающим и красивым местом была бы земля, если бы мы уделяли искусству мира хотя бы десятую часть того мастерства, что отдаем на войну.

С завершением стены набитый людьми город охватил голод. Запасы зерна, которые могли бы поддержать народ, были уничтожены в ходе братоубийственной распри между лидерами: Симоном, Иоанном и Элеазаром. На улицах города изможденные люди шатались словно пьяные. Дети с открытыми ртами и вздувшимися животами сидели у дверей, слишком слабые, чтобы играть или просто стоять. Мертвых было столько, что их уже не хоронили. Сначало трупы перебрасывали через стену, так что ее основание было осквернено гниющими телами. Затем, когда силы оставили их, они стали сбрасывать тела в овраги, и гора трупов была столь велика, что под воротами из них вытекал гной, и Тит, делая обход, мог и видить, и чувствовать их запах, и потому он воздел руки к небесам, призывая богов в свидетели, что он не ответственен за тот кошмар, что обрушился на этот город. А так как люди продолжали умирать на улицах, то их тела затаскивали в пустующие дома, укладывать в комнатах, а потом закрывали весь дом. Все это происходило в самый жаркий месяц лета, и город испускал жуткий смрад. А в безоблачном синем небе вечно кружил рой черных стервятников, постоянных спутников умирающего Иерусалима.

Тит, испытывая отчаяние от их долгого сопротивления и безусловного отказа от его милости, решил быть как можно безжалостнее, надеясь жестокостью достичь того, чего не мог добиться добротой. Он отдал приказ, что каждый, кто выйдет из города и будет захвачен, при сопротивлении должен будет подвергнуться наказанию через распятие. Теперь в ночные часы постоянно встречались беглецы из города, когда голодающие проскользывали через ворота в надежде собрать немного травы в долине Кедрон. И так велик был их голод, что пучек травы продавался в городе за две аттические драхмы, и даже сухой овечий помет собирали и ели. Теперь уже солдаты поджидали тех, кто искал еду, налетали на них и хватали всех, кого видели, не пытаясь отличить тех, кто сопротивлялся, от тех, кто этого не делал. Жара и испытываемые неудобства, скука осады и ненависть, испытываемая к евреям, делали солдат более жестокими, чем обычно. Не удовольствуясь тем, что они бичевали свои жертвы перед тем, как распять их на кресте, они тратили много времени и изобретательности, подвергая пленников рязличным пыткам, подвешивая некоторые над ложем из раскаленного до красна древесного угля, плеская на других кипящее масло или горящую смолу, смешенную с серой. И они не удовлетворялись, распиная людей нормальным способом, но развлекались, прибивая их во всевозможных странных позах, перекручивая и искривляя их тела, причем в такой степени, что даже ломали им кости, стремясь достичь нового эффекта. Целых пятьсот крестов было возведено на пологом склоне Масличной горы и в долине Ганном, и каждый день тела снимали и на их место прибивали новые жертвы, а воздух постоянно звенел откриков пытуемых, чьи сливающиеся голоса казались хором трагедии, говорящим на языке страдания медленно умирающего города.

Для меня эти жаркие летнии дни были достаточно мрачными. Я был в постоянном беспокойстве, боясь, что Ревекка может оказаться среди тех, кто пытался бежать из города и кого захватили солдаты. Тот же страх охватил и сердце Иосифа, который ничего не знал о судьбе родителей и жены. Каждый день, когда позволяло время, мы бродили среди несчастных, распятых на крестах, с жалостью глядя на их искаженные лица, страшась возможности, что те, кого мы любим, могут оказаться среди распятых. И еще больший ужас поднимался в нас из-за полной беспомощности. Город медленно и мучительно умирал, но мы ничего не могли сделать, чтобы облегчить его страдания. Безумные фанатики, захватившие власть в городе, не способны были прислушться к голосу здравого смысла. Высшие священники были либо мертвы, либо заключены в тюрьму. Старая партия мира более не имела голоса в делах города. Как бы не желал Тит прекратить жестокости, не оставалось никого, с кем бы он мог обсудить условия сдачи. Симон бен Гиора и Иоанн Гисхальский были непрошибаемыми для разума фанатиками. Что же до Элеазара, то возможно, он и понял кое-что, но он был осажден во внутренних дворах Храма и попросту не мог обсуждать с римлянами сдачу, даже если бы и хотел.

Как потом я узнал, и Ревекка и ее муж были все еще живы, хотя люди в городе умирали как мухи. Их жизнь была полна опастности, так как сикарии контролировали Верхний город и в поисках еды безнаказанно врывались в дома богатых, убивая всех, кто оказывал хоть малейшее сопротивление.

Иосиф бен Менахем не сопротивлялся, исповедуя учение, которое гласило: «А кто хочет взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду».[52] И потому, когда сикарии ворвались к нему в дом и стали требовать еды, он не поднял шума, и не стал притворяться, что у него ничего нет, а спокойно отвел в кладовую и предложил брать то, что хотят. Сикарии решили, что Иосиф бесспорно безумен, и обращались с ним с тем почтением, что заслуживают сумасшедшие. Так что они не стали делать то, что обычно творили в домах богатых. Они не пытали его, чтобы обнаружить, где спрятано его богатство, ведь он сам дал им все, что они хотели. Они даже не изнасиловали его жену, потому что Ревекка приняла предосторожность, спрятавшись в помещении, которое выстроила в подвале дома без ведома мужа. Это помещение она считала просто необходимым, учитывая особенности веры своего мужа, потому что Иосиф бен Менахен настаивал на буквальном исполнении учения рабби Иисуса. По этой же причине она не сказала ему о существовании этого потайного укрытия, но будучи практичной женщиной, снабдила его пищей, пока еду еще можно было купить, хитро скрыла вход в комнату, чтобы никто не знал о ее существовании. Все это я впоследствии узнал от самой Ревекки, ведь как и предсказывала Мариамна, мы вновь встретились.

И потому, когда большинство семей Верхнего города умирало от голода, Ревекка в тайне и страхе пекла в подвале кусочки пресного хлеба, пригодные для того, чтобы смягчить муки голода. Иосиф же даже не спрашивал, откуда берется хлеб. Он ел как можно меньше, отдавая большую часть жене, которая выкармливала своего второго ребенка, а ее первый ребенок умер во младенчестве. Они ели втайне и в спешке, не решаясь даже закрыть наружную дверь во время еды, так как сикарии неизменно вышибали любую дверь, считая их беспорным признаком того, что у семьи есть пища. В конце концов выпечка стала слишком опасной, ведь запах хлеба можно почувствовать, и они ели сухую муку, разбавляя ее малым количеством воды, потому что теперь не хватало даже воды, так как акведук был разрушен, а купальня Силоам была в руках римлян.

Когда муки почти не осталось, Ревекка взяла последнюю горсть и, поровну поделив ее, отдала половину мужу.

— Ешь, — сказала она. — Это все. Потом мы умрем.

Она сказала это без всяких чувств, ведь смерть стало обычной, во многих домах целые семьи лежали мертвыми, и некому было их похоронить. Но Иосиф, хотя и мало думал о себе, был тронут, думая о своей молодой жене и ее малыше и решил выйти из города, чтобы собрать немного травы на склоне Масличной горы. В ответ Ревекка покачала головой и сказала, что даже если он избежит смерти от рук людей Симона, которые хватали всех, кто старался покинуть город, и убивали их как предателей, то его без сомнения замучают и распнут римляне.

— Это мне надо идти, — сказала она. — Дай мне умереть первой, потому что я виновата и заслужила смерть.

Иосиф постарался утешить ее, но Ревекка по-прежнему была охвачена чувством вины.

— Нас предупреждали, — сказала она. — К нам был послан праведный рабби и передал это предупреждение. Я не стала слушать и высмеяла его. Я думала Бог на нашей стороне, и он отдал римлян в наши руки. Но сейчас все наши победы забыты, наш город умирает, а Симон бен Гиора стал худшим тираном, чем Гессий Флор, ведь он осквернил двор Святилища и запачкал алтарь кровью священников. Рабби все это предсказывал, и всего этого мы могли бы избежать, если бы я прислушалась к его словам и выполнила пророчества Мессии. Как правильно говорил рабби: «Помните жену Лота». Но жена Лота одна поплатилась за то, что оглянулась назад, в то время как я втянула нас обоих в гибель города. Если бы ты ушел вместе со всеми и оставил бы меня здесь, я бы не чувствовала себя виноватой в твоей смерти.

Иосифа бен Менахема не столько интересовало ее чувство вины, сколько ее вера, так как он очень надеялся обратить ее в свою веру. И вот, услышав, как она говорит о пророчестве рабби Иисуса, он спросил, не считает ли она теперь, что этот Иисус и вправду был Мессией, обещанным Богом. Она ответила, что не знает, но конечно он правдиво предсказал все, что обрушилось на Иерусалим.

— Если бы я поверила в пророчество! — с горечью сказала Ревекка. — Лучше было бы рисковать погибнуть в горах, чем медленно умирать от голода в мертвом городе. Как я буду кормить малыша? У меня совсем нет молока. Я уже потеряла нашего первенца, моего маленького Самуила. Неужели я потеряю и второго? Должно быть, так сулил Бог, это наказание, которое я должна понести за то, что отвергла его посланца. Может быть, он осудил всех нас, так как мы должно быть ужасно грешили, если такое горе обрушилось на Иерусалим.

При этих словах запавшие глаза Иосифа бен Менахема зажглись религиозным пламенем. Взяв жену за руку, он попросил ее обратиться к Сущему, который, даже если он не поможет им в этой жизни, по крайней мере дарует им блаженство в глядущем мире. Пусть она примет его веру и обратиться к Христу, и тогда на Страшном суде она будет в числе избранных. Но Ревекка, как и большинство женщин будучи очень практичной, ответила, что с радостью продала бы свое место в будущем мире за хорошую еду и возможность спасти своего малыша в этом мире. Пока Иосиф думал о спасении ее души, она думала о спасении своего ребенка, Пока он мечтает о небесах, она думала о хорошо приготовленных обедах, которыми когда-то наслаждалась во дворце первосвященника.

— Я бы с радостью спаслась, — сказала она. — Я бы с радостью обратилась к твоему Господу Иисусу, но я не желаю спасения в будующем мире. Я хочу его сейчас. Если он и вправду сын божий и сидит среди ангелов по правую руку от Бога, почему он не спасет этот город от обрушившихся на него несчстий? Почему он не прострет свою длань и не избавит нас от римлян и сикариев?

Иосиф ответил, что должно быть Господь не хочет спасать город, если он предсказал его разрушение. Разве он не сделал для Иерусалима все, что мог, когда пришел сюда во плоти? Разве он не воскликнул: «Иерусалим, Иерусалим, избивающий пророков и камнями побивающий посланных к тебе! Сколько раз хотел я собрать детей твоих, как птица собирает птенцов своих под крылья, и вы не захотели!»[53] И разве народ Иерусалима не требовал его крови, а когда Пилат дал им возможность выбирать, не предпочли грабителя Сыну Божьему?[54] И разве с того времени и до наших дней они не предпочитали грабителей, жестоких сикариев, осквернивших Святилище, чья жестокость принуждает римлян разрушить город?

— Ведь не римляне губят Иерусалим, — говорил Иосиф. — Это работа сикариев, убивших многих священников и правителей народа и оставивших нас без вождей, так что мы даже не можем принять предложенную римлянами милость. Но суд Господа справедлив. Их же устами он проклял этот народ. Ведь они кричали: «Смерть Ему, а отпусти нам Варавву!»[55] Вот теперь в городе и правят сыны Вараввы.

Но Ревекка не слушала его, ее мысли были заняты малышом, слабо хнычущим у нее на руках. Она поднесла его к груди, но крохотное существо не нашло спокойствие, ведь у нее не было ни капли молока. Иосиф, видя, что его жена не в том настроении, чтобы вести разговоры о вере, вздохнул и посетовал на приземленность женского ума. Затем, жалее ее и ребенка, он сказал, что выйдет ночью из городских ворот, проскользнет мимо стражи, соберет травы и вновь вернется к ней. И так как другой возможности, кроме голодной смерти не было, Ревекка в конце концов согласилась отпустить его.

Рано утром, когда часовые дремали у ворот, Иосиф проскользнул мимо вместе с еще несколькими несчастными и в темноте направился к склонам Масличной горы. Здесь в темноте он ощупью собирал траву, которая, как он надеялся, была съедобной, ведь он не знал, что именно собирает. Он складывал траву в маленький мешечек, который спрятал под одежду, потому что сикарии часто грабили возвращающихся в город, какие бы жалкие запасы не делали жители. Однако Иосиф не нашел дорогу назад. Ворота были закрыты, а между ним и городом находился эскадрон римской кавалерии, чьей обязанностью было совершать объезд и хватать тех, кто пытался покинуть город. Они называли себя «рыбаками» и в ту ночь в их улов попал Иосиф бен Менахем и еще триста человек из города. Они согнали их вместе и загнали за ограду. Затем, когда над городом занялся восход, они взяли их и распределили среди солдат для казни. Солдаты собрались вокруг своих жертв, развлекаясь тем, что изобретали для них различные испытания, чтобы посмотреть на сколько выносливы евреи. Они приказывали им есть свинину, или поклоняться статуе Цезаря, или проклясть Бога, а когда они отказывались, начинали пытать их, чтобы выяснить, какие страдания могут вынести эти голодные существа перед тем как умрут либо нарушат свой закон. И вот, когда они дошли до Иосифа бен Менахема, они потребовали, чтобы он проклял Бога и почтил Цезаря. Когда он отказался сделать это, они крепко связали его и сунули его ноги в огонь, и держали до тех пор, пока его плоть не почернела. Затем, отправив его на крест, они перевернули его тело, так что ноги прибили с одной стороны, а руки с другой.

Я бы ничего не узнал об этом, если бы в тот день Иосиф Флавий не услышал, что солдаты захватили некоторых его друзей, и не попросил у Тита разрешения освободить их, что и было позволено. И вот вместе с Иосифом я пошел к лесу крестов на Масличной горе, чтобы помочь ему найти друзей. Жара в тот день была немилосердной и вся гора мерцала и копошилась под пылающим солнцем. Вокруг нас висели нагие тела мужчин и женщин, некоторые мертвые, другие еще живые, их тела изогнуты и почернели, концы сломанных костей торчат через разорванные мышцы. Огромные черные мухи роились над телами, а грифы и вороны, сидевшие на крестах, выклевывали глаза жертв даже до того, как они умирали. Кругом стоял смрад гниения, а жаркий воздух был таким плотным, словно был заполнен личинками. Казалось, мы попали в ад, и лишь вид пылающего солнца убеждал нас, что мы находимся не в преисподней, а на земле среди дьявольских пыток.

Я расстался с Иосифом, которому не удалось найти своих друзей, и чувствуя, что не могу более выносить смрад, я отвернулся и начал взбираться по склону, чтобы уйти из этого ужасного места. И тут слабый голос позвал меня по имени. Я повернулся и увидел недалеко от меня перекрученное тело, прибитое к кресту, ноги обожжены в огне, язык почернел от жажды. Я не мог узнать этот обнаженный скелет, но взяв бурдюк с водой, который нес, поднес его к губам этого человека, вливая ему в рот воду. Затем, отогнав мух, вившихся вокруг его глаз, я пристально взглядывался в него, но все еще не мог узнать. С большим трудом с распухших губ он сумел выдавить несколько слов, с трудом пытаясь вздохнуть, потому что его положение делало дыхание почти невозможным.

— Я Иосиф, — произнес он. — Иосиф бен Менахем, муж Ревекки.

Я в изумлении уставился на него. Здесь в муках, умирал человек, который одно время был моим врагом, богатый, красивый молодой человек, который увел у меня Ревекку, человек, которого я ненавидел и поклялся убить. Теперь, заикаясь от волнения, я хотел узнать, что с ней.

— Где Ревекка? — закричал я. — Она жива?

— Жива, но голодает. Все, кроме сикариев, голодают. Найди ее, Луций. Позаботься о ней.

Его дыхание перешло в хрип агонии, тело напряглось в неправильном положении. Ненависть, которую я когда-то испытывал к нему, сменилась состраданием. Как и все мы, он был беспомощной марионеткой в грандиозной, но бессмысленной трагедии, где каждый принужден играть свою роль. Если бы роли были распределены немного иначе, я мог бы висеть на этом кресте, а Иосиф бен Менахем стоять на моем месте.

— Я поговорю с Титом, — заявил я. — Он даст мне разрешение снять тебя с креста. Ты же хочешь жить, Иосиф бен Менахем?

Его глаза смотрели на меня через поток смерти. Они уже были затуманены, но в их глубине я увидел блеск предвкушения, пламя религиозного пыла, что освещает конец многим умирающим верующих.

— Разве я променяю небеса, где смогу еще раз взглянуть в лицо своему Господу, на эту юдоль слез? Я не могу жить. Мое время кончилось.

Агония сотрясала его изможденое тело. Пламя в его глазах потухло, и он вновь превратился в измученное животное, страдающее от непереносимой боли.

— О Луций! — закричал он. — Сократи мои мучения. Даруй мне смерть!

Я мгновение смотрел на него, удивляясь странности наших судеб. Деяние мести превратилось в акт милосердия. Ненавистный враг превратился в друга. Я с радостью спас бы его, если бы это было возможно, но я знал, что он не выживет, и что снимая его с креста, мы только добавим ему страданий. Я вытащил меч, и закрыв рукой его глаза, чтобы он не мог смотреть на меня, вонзил меч ему под ребро, в сердце. Кровь хлынула потоком и запачкала мне руку. Он склонил голову и улыбнулся мне, а потом поднял глаза к небу и сказал:

— Господи, в руки твои предаю дух свой!

Я стоял погруженный в мысли и в моей памяти всплыли слова рабби Малкиеля: «Месть напоминает плоды, растущие у Асфальтового озера, которые привлекательны внешне, но неприятны на вкус».

Я порцеловал Иосифа бен Менахема в мертвые губы, а когда его тело сняли с креста, сам похоронил его в долине Кедрон.

VII

Лето подходило к концу. Один жаркий день следовал за другим. Трупов в городских оврагов стало еще больше. Из-под тел еще обильнее тек вонючий гной, а черные мухи, питающиеся всевозможной грязью, роились миллионами. Город Иерусалим медленно умирал под обжигающим солнцем. С горы мы наблюдали, как подбирается смерть, потому что не были готовы возобновить штурм. Медленно тянулись дни, их сияние осквернялось смрадом и видом смерти. Солдаты ругались и потели, таща издалека бревна, чтобы восстановить башни. Тит помрачнел и погрузился в свои мысли. Иосиф почти не разговаривал. Все мы чувствовали усталость от тягостного бремени, и хотя было ясно, что мы обязательно должны взять город, никто не ощущал ликования. Бессмысленность и мрачность осады затуманила наше сознание и сокрушило дух. В головах солдат и офицеров была лишь одна мысль: «Ну почему эти проклятые глупцы не сдадут и не откроют ворота?»

Всем сердцем я жаждал положить конец осаде, для меня страдания города были собственным несчастьем, ведь я с раннего детства знал Иерусалим. Я знал каждый камень этого города от вонючих переулков до мраморных улиц Верхнего города. Я не мог перенести вида его медленной смерти, и изумлялся в душе, что этот Бог, вечный, неизменный Яхве чьим избранным народом были евреи, мог смотреть с небес на муки города и ничего не сделать, чтобы прекратить его агонию. Разве не мог он в своей бесконечной мудрости послать луч света здравого смысла в сердца этих безумцев Симона бен Гиоры и Иоанна Гисхальского, державших в своих руках жизнь города? И хотя я редко просил что-нибудь от любого бога, потому что даже в те дни я сомневался в пользе молитв, я все же молил Яхве сжалиться над его городом и спасти собственный Храм, ведь бесспорно не в его интересах, чтобы святыня, выстроенная ему во славу, была разрушена. Но что до Яхве, то я не пытался притворяться, что понимаю, как действует его божественная мысль, потому что он все же не прислушался к моим молитвам, но позволял двум глупцам, одному грабителю и одному слепому фанатику, довести город и Храм до гибели.

Я же не переставал спрашивать себя как бы спасти Ревекку до того, как станет слишком поздно. Иосиф бен Менахем больше не был моим соперником. На его месте я увидел другого противника — смерть, смерть, которая в разной форме угрожала народу Иерусалима, губя одних голодом, других болезнями, некоторых мечом или распятием. Надеясь вырвать ее у моего соперника — смерти — я обдумывал различные планы проникновения и вывода ее из города. Однако же мои планы не отличались реализмом. Акведук Пилата, по которому однажды я проник в Иерусалим, был разрушен, и я не знал других тайных способов проникнуть в город. Но я сделал одну вещь которая увеличивала ее шансы выжить, если бы она последовала примеру мужа и прошла через ворота. Взяв с собой Иосифа, я отправился к Титу, и оба мы стали страстно просить его, прекратить всеобщее распятие еврейских пленников, потому что та жестокость, весьма далекая от желаемой цели, лишь делала сопротивление евреев еще более ожесточенным. Более того, солдаты не выполняли приказ, а распиная всех, кого видели, старых и молодых, мужчин и женщин, не зависимо от того, сопротивлялись они или нет. Тит согласился с той просьбой, потому что вид целого леса крестов расстраивал его. Он отдал приказ, чтобы те, кого захватят без сопротивления, отводили в лагерь, чтобы им дали пищу, а затем допросили. А затем пятьсот крестов были убраны, потому что дерево было необходимо для осадных работ. Пленников кормили, как и приказал Тит, хотя голодающие обычно падали мертвыми после своего первого обеда, потому что набив свои съежившиеся желудки хлебом, которого они так давно не пробовали, они столь сильно утруждали свой ослабевший кишечник, что падали в припадке. Получалось, что те, кто медленно умирал от голода, внезапно лишались жизни из-за пресыщения, словно еда, которую они так желали получить, превращалась внутри них в яд.

Но хотя распинать теперь не разрешалось, мужчины и женщины, пытающиеся бежать из города, по прежнему сталкивались с опасностью, как только выходили из городских стен. Сирийские и аравийские воины как-то заметили несколько пленников, выбирающих после облегчения желудка золотые монеты из своих испражнений, поскольку перед тем, как покинуть город, они проглотили это золото. Вот эти варвары решили, что все евреи, бегущие из города, являются золотоносной жилой. Тогда они стали хватать несчастных и вспарывать им животы, точно так же, как ныряльщики за жемчугом открывают раковины, и пропускали вонючие кишки между пальцами ища золотые монеты. И таким образом за одну ночь было погублено две тысячи человек. Каждое утро мы находили распоротые тела с вытащенными из живота и разбросанными по земле внутренностями. Когда сообщение о подобной деятельности дошло до ушей Тита, он сильно разгневался, так как даже римские легионеры переняли отвратительные привычки арабов, так что вряд ли хоть один еврей мог покинуть город, не будучи убит. Он приказал, чтобы любой солдат, пойманный при распарывании пленнику желудка, должен быть немедленно предан смерти, и организовал патрули вокруг города для прекращения подобной деятельности. Так как я очень беспокоился о Ревекке, то часто сопровождал эти патрули, надеясь найти ее среди беглецов. Этого мне не удалось, хотя я смог спасти немало несчастных, которые иначе погибли бы от кинжалов арабов. И все же, несмотря на нашу бдительность многие по прежнему погибали, потому что и бегство из города и убийства происходили в ночное время, и темнота сильно мешала нашим усилиям.

Как я позднее узнал от самой Ревекки, в то время она с беспокойством ждала возвращения мужа. Когда пришел день, она поднялась на крышу и посмотрела через город на кресты, высившиеся на Масличной горе. Расстояние не позволяло ей увидеть, висит ли тело ее мужа среди других, но время шло, а он все не возвращался, и она поняла, что по видимому никогда больше не увидит его. Она спустилась с крыши в дом и посмотрела на голые стены, оставшиеся без драпировок, унесенных сикариями. От прекрасной обстановки, которыми она когда то гордилась, не осталось ничего. На полу не было ни одного коврика, на стенах — занавесей, не было кресел, стола, кувшинов или хотя бы миски. Сикарии забрали все ее драгоценности, наряды, кухонные горшки — все. Она стояла в пустом доме и ей грозила голодная смерть.

Словно звериные когти ее терзали муки голода, потому что она еще не достигла той стадии голода, когда желание поесть переходит в апатию. В углу комнаты на голом полу лежал ее ребенок, которого она больше не могла кормить, и жалобно поскуливал. Потом она рассказывала мне, что в тот момент ей в голову пришла ужасная мысль. Тогда по Иерусалиму ходили слухи, что Мария из Бет-Эзова[56], у которой все ее имущество забрали сикарии, в конце концов сошла с ума от голода, убила своего ребенка, изжарила его и половину съела, а другую половину предложила сикариям. Эта новость дошла и до римлян и заставила Тита вновь призвать богов в свидетели, что он не отвечает за весь этот ужас, что происходит в городе, но жаждет того момента, когда они откроют ворота, и его солдаты принесут еду тем, кто останется жив. Но я рад сообщить, что Ревекка не последовала примеру Марии из Бет-Эзова, хотя эта мысль и приходила ей в голову, ведь в любом случае ребенок был обречен. Она сходила с ума от его не прекращающегося хныканья и прикрыла рукой его ротик. Несколько мгновений он конвульсивно дернулся, а затем затих. Она опустилась на колени рядом с ребенком, глядя на его тельце, но не плакала, до того обыденным стал ужас в городе, что чувства его жителей притупились, и они не лили слезы, даже тогда, когда хотелось плакать. И потому она лишь смотрела на маленькое тельце, и ее глаза были сухими.

— Спи спокойно, несчастное дитя, — произнесла она. — По крайней мере ты не увидишь гибели своей страны и не будешь рабом римлян. Спи спокойно, и видит Бог, вскоре я последую за тобой.

Затем, завернув тело в какие-то тряпки, чтобы уберечь от грифов, она взяла его, собираясь бросить в Тиропское ущелье, которое в то время было полно трупов и оставалось единственным местом, куда еще можно было кидать мертвых. Но когда она дошла до двери, снаружи раздался шум, и на нее набросились толпа сикариев, заставив ее вернуться в комнату. Ими предводительствовал бородатый мерзавец Архелай бен Магадат[57], который был интендантом Симона бен Гиоры, а попросту отнимал у сограждан последнее, чем они владели, и в особенности еду, так что хотя весь город голодал, сикарии хорошо питались. У Архелая была удивительная способность находить спрятанные запасы. Как только кто-нибудь из жителей казался ему чуть полнее, чем остальные, как только он чувствовал самый слабый запах приготовляемой пищи по соседству, Архелай и его приспешники немедленно бросались туда. В это время осады было не так то легко забрать у людей остатки их запасов, но Архелай владел очень эффективным средством убеждения, которые носили его помощники, куда бы он не направлялся. Это средство было железным стулом, к которому приковывали обнаженную жертву. Под его сиденьем помещалась накаленная жаровня. Все это было известно как стул предостережения, и при таких условиях многие предпочитали отдать последнюю корку, считая, что лучше умереть от голода, чем терпеть такие ужасные муки.

Увидев стул и жаровню, Ревекка побледнела и оглянулась в поисках спасения, но мощный Архелай бен Магадат закрыл дверь, и она не представляла, куда можно бежать от него. И вот она стояла и смотрела на него, с телом ребенка на руках, а он ущипнул ее щеку и сказал, что она пухленькая.

— С подобными щеками, — заметил он, — у тебя в доме должна быть еда.

Ревекка конечно не была пухлой, но благодаря тайным запасам в доме, она действительно была чуть полнее, чем большинство жителей, которые не многим отличались от ходячих скелетов. Но тайная кладовка была совершенно пуста, и проводив Архелая в подвал, она показала ему бочки, в которых осталось так мало муки, что это не удовлетворило бы даже мышь. Архелай был удивлен хитростью, с которой она спрятала еду.

— Вот как, — заметил он. — Так почему же ты не открыла кладовую, когда я приходил сюда в прошлый раз?

— Потому что нам тоже надо есть, — ответила Ревекка, чувствуя, что несмотря на страх, в ней поднимается гнев. — Если бы мы все отдали, как бы мы жили?

— Кому нужны ваши жизни, — ответил Архелай бен Магадат.

Тут Ревекку охватила такая ярость, что она пересилила ее страх, потому что еще яростнее, чем она ненавидела римлян, она теперь ненавидела сикариев, этих безжалостных грабителей, убивших ее отца и других главных священников, разграбивших ее дом, забравших всю еду, за исключения того небольшого запаса, что она спрятала, и даже сейчас в своем безумии продолжающих бессмысленную войну, когда вся надежда на победу исчезла.

— Вы, мерзкие, кровавые звери! — в исступлении кричала она. — Что вам за дело, если весь город погибнет? Где зерно, которое должно было кормить народ? Почему ущелья заполнены телами умерших? Почему мой дом пуст? Почему умер мой ребенок? Все, все это ваших рук дело, потому что вы никого не щадите! Даже римляне жалеют нас и предлагают еду, но вы не открываете ворота, предпочитая, чтобы все мы погибли. Вот еда, собаки! Ешьте моего ребенка, которого вы убили! Больше ничего здесь нет! Ешьте!!

Ее глаза горели как у безумной, она протянула Архелаю тело мертвого ребенка. Он попятился и с ненавистью посмотрел на нее. Указав на железный стул, он велел своим людям подготовить ее в пытке. Они сорвали с нее одежду, и она царапалась и брыкалась. Когда они наконец приковали ее к железному стулу, не осталось ни одного, у кого бы не кровоточили глубокие царапины.

— У тебя есть еще одна кладовка в доме, — сказал он. — Признайся, где.

— У меня нет ничего! Ничего! — прокричала Ревекка. — Разве я дала бы умереть своему малышу, если бы в доме была еда? Отпустите меня, убийцы! Отпустите!

— Мы научим тебя говорить вежливо, — заявил Архелай. — Мы не убийцы, а защитники Иерусалима.

Она издала крик, который незаметно перешел в истеричный саркастичный смех.

— Защитники, защитники! — кричала она. — Убийцы детей, мучители женщин… Защитники Иерусалима! Спаси нас Господь!

— Давайте, — приказал Архелай и дал сигнал своим людям поставить под сиденье жаровни.

Плохо бы пришлось Ревекке, если бы не случилось так, мимо дома со своими телохранителями не проходил Симон бен Гиора и не услышал ее крики. Любопытствуя, что там происходит, он вошел в комнату и увидел нагую Ревекку на железном стуле, сиденье которого быстро нагревалось от огня жаровни. Сейчас Симон был в похотливом настроении, в котором этот крепкий буян пребывал часто, и вид ее тела распалил его быстрее, чем жаровня обжигала Ревекку. Не желая, чтобы ей причинили непоправимое зло, он велел своим людям немедленно освободить ее, что они и сделали, за мгновение до того, как жар железа стал непереносим. Архелай бен Магадат сердито посмотрел на Симона, потому что когда вожди сикариев грызлись между собой, и спросили, по какому праву Симон вмешивается в допрос пленницы, которая уже раз спрятала еду и, возможно, имеет еще запасы. Симон с ухмылкой ответил, что продолжит допрос пленницы своими методами, и что в любом случае он не желает причинять ей зла, потому что она нужна ему как заложница, и заложница, чья смерть не принесет никакой пользы.

— Она же сестра Элеазара, — сказал он. — И она нужна мне.

— Она нужна тебе не как заложница, — с отвращением ответил Архелай. — Я же говорю, она спрятала еду. У нее в подвале кладовка.

— Об этом она мне скажет, — заметил Симон. — У меня свои способы все узнать. Забирай свой стул предупреждения.

— Я буду делать то, что хочу! — в ярости крикнул Архелай. — Я больше не желаю выполнять твоих приказов, ты, распутный отпрыск ослицы!

— Надо же, — заметил Симон. — Ты хочешь еще что-то сказать?

Архелай бен Магадат хотел многое сказать, но слова замерли у него на губах. По незаметному знаку Симона бен Гиоры один из его телохранителей прокрался за спину Архелая, и тот неожиданно почувствовал, что его руки связаны, а на некотором расстоянии от горла увидел лезвие одного из тех кривых кинжалов, от которых сикарии получили свое название. Он сглотнул, и его красное лицо побледнело.

— Нет, — ответил он. — Ничего.

— Очень хорошо. — произнес Симон. — А теперь забирай свой стул предупреждения. И если ты еще раз оскорбишь меня, глупец, я не буду столь снисходителен.

После этого Архелай бен Магадат убрался, оставив Симона и его охрану заниматься Ревеккой. Взяв с пола тело ребенка, он спросил, ее ли это сын.

— Мой, — ответила она.

— Я позабочусь, чтоб его похоронили, — заверил Симон. — Эта привычка людей швырять трупы в Тиропское ущелье является нечистой и нечестивой. Где твой муж?

— Умер, — ответила Ревекка.

— От голода?

— Его распяли римляне.

— Они жестоки, — произнес Симон.

— Не более чем ты, — ответила Ревекка.

Он громко запротестовал. Его сердце, заявил он, обливается кровью за народ Иерусалима, но он дал клятву никогда не сдаваться римлянам и по прежнему верит, что Бог освободит евреев от рук их угнетателей. Затем, велев Ревекке одеться, он приказал своим людям окружить ее и отвести во дворец Ирода, так как его штаб-квартира размещалась в башне Гиппика, что обеспечивало ему обзор всего города.

После того, как ребенок был похоронен в земле дворца, Ревекку отвели в роскошную комнату, обставленную добычей, взятой сикариями, среди которых узнала некоторые драпировки, принесенные из ее собственного дома. Дверь была заперта, окно загорожено, путей к бегству не было. Она до вечера оставалась одна, испытывая муки голода, который грыз ее словно крыса. Хотя ее муж был распят, а ребенок умер, она могла думать только о еде. Перед ее глазами проходили видения: горы блюд, нежного поджаренного мяса, огромных, только что испеченных хлебов, груды вкусной рыбы, корзины крупных, сладких фруктов. Голод сводил ее с ума. Она даже начала жевать одну из подушек, чтобы получить иллюзию обеда.

Услышав снаружи шум, она отложила подушку и посмотрела на дверь. В комнату вошел Симон бен Гиора, наряженный в великолепную одежду из серебряных нитей, носить которую было позволено лишь членам высших священнических семей. В одной руке он держал кнут, а в другой хлеб. Ревекка постаралась получше завернуться в свои лохмотья, потому что ее одежда была в клочья разорвана во время борьбы с Архелаем и шайкой его палачей. Она изо всех сил старалась держаться с достоинством, как подобает дочери первосвященника, которая сталкивается с мерзавцем, похваляющимся украденными обновками. Она намеревалась обращаться с негодяем с тем презрением, что он заслужил, швырнуть ему в лицо свое негодование, как она сделала с Архелаем, отказать ему в том удовольствии, за которым он пришел, исхлестать его своими словами и прогнать. Она была гордой и своенравной девушкой, не из тех, что примиряются с оскорблениями. Но увы! Человеческий дух прикован к телу, уподобляемому многими философами ослу, и в криках этого осла благородный голос души часто тонет. И вот, пока дух Ревекки обдумывал презрительные слова, которые она бросила бы в лицо Симона бен Гиоры, она смотрела на хлеб в его лево руке и на кнут в правой, и все это заставило ее взглянуть на него со смешанными чувствами.

А он, сев на одну из кушеток, стоящих в комнате, бросил на нее оценивающий взгляд, точно так же, как мужчины на рынке рабов оценивают достаточно дорогую покупку. Потом величественно вытащил из-за пояса кинжал и отрезал себе ломоть от хлеба, который принес с собой. Затем он посыпал его солью и с большой важностью стал есть. Ревекка следила за ним тоскующими глазами. Ее желудок глодали крысы голода. Как никогда раньше она хотела съесть этот кусок, который столь небрежно ел Симон бен Гиора. Голод боролся с ее гордостью и голод победил. Она неуверено протянула руку.

— Дай мне, — сказала она.

— Попроси вежливее, — ответил Симон и отрезал себе еще кусок.

— Пожалуйста, дай мне хлеба.

— Встань на колени.

В душе Ревекки началась страшная борьба. Она колебалась. Симон продолжал есть, и она поняла, что вскоре весь хлеб исчезнет в его глотке. Она встала на колени.

— Будь милосерден и дай мне немного хлеба, — смиренно попросила она.

Симон отрезал еще кусок и посыпал солью. Он бросил его Ревекке, так что хлеб упал на пол между ними. Хотя голод стал терзать ее еще больше, даже она остановилась, потому что съесть чей-нибудь хлеб с солью означало признать его другом. Однако она не могла больше сдерживаться и, протянув руку, схватила хлеб. Как только она попробовала его, ее жадность вышла из-под контроля, и она набила рот так, что даже раздулись в разные стороны. Симон наблюдал за этим недостойным поведением с некоторым весельем.

— Если ты не хочешь, чтобы тебя вырвало, — сказал он, — тебе следует есть помедленнее.

Она приняла совет и стала сосредоточенно жевать каждый кусочек, наслаждаясь запахом, который, казалось, был лучше всего на свете. Она съела все, что осталось от хлеба, затем выпила немного вина, которое Симон налил из принесенного с собой кожаного бурдюка.

— Ты довольна? — спросил Симон.

— Довольна, — ответила Ревекка.

Она знала, что должна заплатить за удовольствие и у нее не было никаких иллюзий на счет того, в чем должна заключаться плата. Но наевшись, она почувствовала, как в ней возрождается старый дух, и когда Симон, сбросив серебряный наряд, подошел к ей и постарался взять ее на руки, она гордо завернулась в свои лохмотья и отодвинулась от него.

— Оставь меня, — сказала она. — Я не желаю, чтобы ты касался меня.

Симона очень рассмешили ее слова, и он сообщил ей несколько фактов:

— Я привел тебя сюда, чтобы тывыполняла мои желания, а не я твои.

— Ты обращаешься со мной как с рабыней! — воскликнула Ревекка. Ее глаза горели.

— Как с рабыней, — согласился Симон. — Может, хочешь испробовать рабского наказания?

Ревекка издала крик неповиновения и негодования. А Симон, не тратя слов на дальнейшие споры, решил, что пора гордой дочери Ананьи понять, кто хозяин города. Щелкнул кнут. Ревекка вскрикнула от боли и, стараясь увернуться от ударов, закуталась в своих лохмотьях, представляя еще более привлекательную мишень, чем Симон не замедлил воспользоваться. Алые следы, оставляемые кнутом, скрещивались на белом теле, и Симон не прекращал своего урока, пока ее крики не утратили интонацию неповиновения и не превратились в мольбы о милосердии. После этого он смотал кнут и сел на кушетку, его смуглое лицо скривилось в усмешке удовлетворения собой.

— Надо же, — с презрением произнес он, — дочь первосвященника не так смела, как она думает. Я знал простых рабынь, которые переносили кнут с большей стойкостью. А теперь ползи ко мне на коленях и благодари за милосердие.

— Твое милосердие! — воскликнула Ревекка, поднимая с пола заплаканное лицо, и в ее глазах появилось нечто от прежнего негодования.

— Мое милосердие, — с усмешкой повторил Симон. — Запомни, мне стоит только позвать, и Архелай вернется. Ему ужасно не понравилось, как я помешал ему, и он будет рад возможности допросить тебя вторично. Так что благодари меня за доброту.

Ревекка разрывалась между страхом и ненавистью, но воспоминания о железном стуле были все еще живы в ее памяти. Словно для того, чтобы помочь ей принять решение, Симон вновь потянулся за кнутом. Она сглотнула и торопливо произнесла:

— Я благодарю тебя за доброту.

— Хорошо, — сказал Симон. — Ты учишься мудрости, хотя и медленно. Теперь ползи к моим ногам. Я сказал, ползи. Не поднимай головы.

Она поползла, как он приказал. Когда-нибудь, как-нибудь, говорила она себе, она отомстит за эти оскорбления. Как Иаиль с Сисарой, она обманет его, а когда он будет ожидать меньше всего — убьет, отомстит не только за себя, но и за весь город.

— Кланяйся ниже передо мной, гордая дочь первосвященника. Говори: «Я твоя, мой господин, и сделаю все, что ты прикажешь».

Хотя Ревекка чуть не задохнулась от унижения, она сказала все, что он приказал. После ее слов Симон вновь улыбнулся и потер руки. Вид этой девушки у его ног, ее нагое тело, отмеченное ударами кнута, доставляли Симону больше удовольствия, чем он бы извлек, если бы разбил все римские легионы. Такова была ненависть, которую эти дикие собаки-сикарии испытывали к старейшим священническим семьям. И можно было не задаваться вопросом, почему такие несчастья свалились на евреев, когда становилось известно, до чего яростной и неутомимой была эта старая ненависть. Что же до Симона бен Гиоры, то он не стал тратить времени, а нанес Ревекке последнее унижение. Она слабо всхлипнула, когда он овладел ею, не в силах протестовать, и говорила ему, что он ее господин, и она сделает все, что он ей скажет.

И вот, в последние дни августа, когда римляне приступили к последнему штурму города, Ревекка оставалась пленницей в башне Гиппик, игрушкой для удовлетворения похоти человека, которого она больше всего ненавидела. Она поклялась себе убить его, как Иаиль убила Сисару, но не колом от шатра — это было довольно сомнительное оружие — а кинжалом с тонким лезвием, который она украла у Симона, когда однажды ночью он пришел к ней пьяным и вооруженным, и она стащила кинжал, пока он спал.

Дни проходили, а она так и не убила его, хотя держала его жизнь в своих руках каждый раз, когда он спал с ней, ведь никогда мужчина не бывает более беззащитен, чем в то время. Если бы она действительно желала отомстить за себя и всех тех, кого погубили сикарии, она бы легко могла вонзить ему кинжал под ребро, что было бы подходящим концом для мерзавца. Но ее охватило роковое колебание, и она не могла принудить себя нанести ему удар. Позорные, казалось бы объятия Симона бен Гиоры не были противны Ревекке, напротив, как она позднее призналась мне, он дал ей наслаждения, равное которому она никогда раньше не испытывала. Ужасно думать, до чего же легко женщины подпадают под власть похоти, и как девушка, воспитанная среди самых благородных людей, может получать удовольствие от связи с мерзким негодяем. И такова оказалась натура Ревекки, что ей даже нравилось грубое обращение. Ее муж Иосиф, один из самых нежных людей, обращался с ней, как с хрупким цветком, но его объятия оставляли ее холодной, как лед. А этот негодяй Симон бен Гиора, помыкавший ею как рабыней и даже бивший ее, своими грубыми объятиями доводил ее до экстаза. Я не пытаюсь оправдать Ревекку, но с другой стороны и не могу сильно осуждать ее, потому что удовольствие, получаемое ею от Симона бен Гиоры, было частью безумия, охватившего умирающий город, и она впоследствии дорого заплатила за это.

Тем временем она хорошо питалась и утратила голодный вид, так как Симон снабдил башню Гиппика продовольствием еще до того, как Тит взял город и кольцо, и хотя все кругом голодали, сикарии хорошо ели. И когда она расцвела, разрослась и страсть Симона, который не мог провести ни одной ночи, чтобы по крайней мере раз не заняться тем похотливым состязанием, на которые собирает мужчин и женщин Венера. В то время как большинство мужчин города со съежившимися телами не имели даже сил взглянуть на женщин, Симон развлекался как истинный воин, потому что имея вдоволь еды, он имел и достаточно сил для подобных развлечений. И он так усердно тратил свои жизненные силы на Ревекку, что у него уже ничего не оставалось для жены, женщины с острым язычком и въедливым характером, у которой не было намерений терпеть соперниц. Когда она обнаружила, что ее муж утратил свою силу, она начала выяснять причину, и ей не понадобилось много времени, чтобы прийти к мнению, что в башне Гиппик у Симона находится нечто большее, чем украденные богатства. Где то в мощной крепости у него была женщина, и жена Симона намеревалась выяснить, кто она, и где спрятана. Она не стала выговаривать мужу за неверность и не дала ему основания думать, что подозревает его, но благоразумно решила все выяснить. В конце концов от Архелая бен Магадата она узнала, как была спасена Ревекка, и уже не сомневалась, зная слабость своего мужа, что он спас девушку не только в интересах политики.

Когда жена Симона узнала все что могла о Ревекке, она отвела мужа в сторону и заговорила с ним, как говорят ревнивые женщины. Однако, она не стала слишком ругать мужа, ведь он был мерзавцем и вполне мог прибегнуть к насилию. Вместо этого она заговорила с ним тоном человека, который защищает его, говоря:

— О глупец, ослепленный похотью, разве ты и так не подвергаешься достаточной опасности, чтобы еще и взять ту гадину, что плетен со своим братом заговоры, стараясь тебя погубить? Она не удовольствуется тем, что заберет у тебя все силы и отправит ко мне, ставшего пустым бочонком. Она выпустит твою кровь, и даже сейчас она натачивает кинжал, который вонзит тебе под ребро.

Эти слова не оказали особого влияния на Симона бен Гиору, и он попросту назвал жену ревнивой ведьмой, утверждая, что если бы Ревекка собиралась отнять у него жизнь, она бы уже давно это сделала, ведь с тех пор, как он спас ее от Архелая, прошло двадцать дней. И все-таки в его сознании пустила корни подозрительность, потому что он постоянно подвергался опасности покушений, так как многие считали его злым гением города, которым он и был в действительности.

И вот на следующий день, придя к Ревекке, он сдернул покрывало с кушетки, на которой привык получать с ней удовольствие, и увидел украденный кинжал. От гнева его лицо стало багровым, он шагнул к Ревекке, намереваясь сразу же свернуть ей шею, но сочтя, что в заговор могут быть вовлечены и другие люди, он передумал, решив, что будет лучше с пристрастием допросить ее, чтобы важная информация не была утрачена с ее смертью. Он направился к двери, собираясь позвать Архелая и его палачей, но Ревекка бросилась к нему, умоляя пощадить ее или по крайней мере, если он жаждет ее смерти, убить собственной рукой, а не увечить с помощью железного стула то самое тело, что доставляло ему такое наслаждение. И видя, как он дрогнул, она еще сильнее прижалась к нему и стала клясться, что кинжал еще ничего не означает, потому что если бы она хотела его убить, она бы уже давно это сделала.

— Я держала этот кинжал для себя, — уверяла Ревекка. — Я боялась, что могу надоесть тебя, и ты отдашь меня Архелаю. Я предпочитаю умереть от собственной руки, чем быть опозоренной и замученной этими мерзавцами. Умоляю, поверь мне. Это правда!

Затем, вцепившись в него, она столь страстно стала целовать его, что его кипящий гнев превратился в горячее желание, ведь гнев и похоть довольно близкие приятели, и тот самый жизнелюбивый дух, что побуждает человека к одному, толкает его и к другому. И потому Симон решил не звать Архелая, а вместо этого заняться с Ревеккой тем, что гораздо больше ей нравилось. А она, вновь завоевав его своими чарами, успокоила его подозрения и вновь связала его нежными узами желания, которые хоть и невидимы, однако гораздо крепче железа. Фактически, она превратила своего господина в своего пленника, вновь доказывая, сколь велика сила женщин, которые, если вознамерятся показать ее, доводят до гибели империи, побуждают народы сражаться друг с другом, губят воинов, избежавших тысяч опасностей войны, что можно было увидеть на примере благородного Антония, позорно доведенного до гибели развратницей Клеопатрой.

В результате Симон бен Гиора, будучи скован страстью к Ревекке, вместо того, чтобы убить ее, постарался уберечь ее от беды и в то же время усыпить подозрительность жены. Он послал в город самого верного слугу и велел тайно доставить в башню умирающую женщину, которых было предостаточно в городе, потому что люди умирали словно мухи в холодном ветре осени. Эта умирающая была принесена в комнату, где он держал Ревекку, и здесь неизвестная была убита, так что комната была вся запачкана кровью. Прибежав к жене в крови, Симон объявил, что раскрыл измену Ревекки и сразу же покончил с ней. Труп выволокли и швырнули в одно из ущелий. Ради безопасности Ревекку увели из башни Гиппика и на ночь перевели в подземелье под дворцом первосвященника, поскольку хотя сам дворец был разрушен, подземелье остались нетронутыми.

— Не бойся, — сказал Симон бен Гиора. — Я не оставлю тебя здесь дольше, чем необходимо. Моя жена будет искать тебя, хотя я постарался внушить ей, что ты мертва. Хотя здесь не очень удобно, ты здесь в безопасности. Я потом вернусь за тобой.

Тюрьма, в которой оказалась Ревекка, была вырублена в скале на краю Тиропской долины, и имела в стене маленькое окошечко. Оно впускало свет, и в этом свете она обнаружила, что находится здесь не одна. Нечто, напоминающее связку черных тряпок, присело в углу камеры, а когда тюремщики ушли, выяснилось, что это человеческое существо. Съежившаяся от голода старуха поднялась из горы тряпок, и Ревекка не узнала ее, пока та не подошла и не положила костлявую руку на плечо девушки.

— Милосердный Боже! — воскликнула Ревекка. — Мариамна!

— Значит, — произнесла старая женщина, — они и тебя схватили?

— Ты давно здесь? — спросила Ревекка, с жалостью глядя на изможденный скелет, на котором, казалось, жили только глаза, горящие глубоко в орбитах.

— Не знаю. Я потеряла счет времени. Они схватили меня, когда к городу подошли войска Тита. Какой сейчас месяц?

Ревекка ответила, что восьмой день месяца Лоя[58], что было двадцать седьмым днем августа, а затем отведя Мариамну в сторону, так как Ревекка опасалась, что даже в этой темнице у Симона бен Гиоры могли быть шпионы, она на ухо шепотом поведала ей всю свою историю и рассказала о страсти Симона бен Гиоры, ревности его жены и о причине, по которой ее увели из башни Гиппика. Чувство вины, которое так долго довлело над ней, стало теперь непереносимым. Она ненавидела себя за свое бездействие, за не совершенную месть, за мерзкие незаконные наслаждения, которые она получила в объятиях Симона.

— По правде говоря, — утверждала она, — я грязнее самых грязных. Я ела его хлеб и соль и отдавала ему свое тело и позволяла ему удовлетворять свою похоть. Да! Мне нравилось, когда он это делал! И день за днем украденный мною кинжал лежал без дела, а моя клятва отомстить не выполнялась. Теперь он забрал у меня кинжал, и я беспомощна. Я ненавижу себя и презираю себя. Я — трус!

— Хватит себя упрекать, — сказала Мариамна. — Это ничего не изменит. Ты помнишь Иуду бен Ари, который когда то служил у твоего отца?

— Помню, — ответила Ревекка. — Он оставил нас и присоединился к сикариям.[59]

— Он сейчас охраняет темницу.

— Негодяй, — ответила Ревекка.

Мариамна не собиралась обсуждать нравственные устои Иуды бен Ари. Он был звеном цепи и звеном необходимым, поскольку в Иерусалиме оставались осколки партии мира, и они по прежнему пытались спасти то, что оставалось от города. А Иуда бен Ари, негодяй он или нет, по прежнему был падок на золото.

— Его можно подкупить, — заявила Мариамна. — Сегодня он нас освободит.

Она почти беззвучно прошептала эти слова на ухо Ревекке, которая застыла в изумлении.

— Я намерена, — шептала Мариамна, — перебраться на ту сторону Тиропской долины. Это будет не слишком приятно. Там полно трупов. Нам придется взбираться с низины к портикам Храма. Там, у основания, есть вход в тайный переход, который Ирод вырубил в скале при расширении Храма. Через тот ход мы сможем войти во двор Святилища, и хотя женщинам туда входить не положено, я чувствую, что Господь простит нас, потому что мы спасем Храм.

— Спасем Храм? — повторила Ревекка. — Как?

— Мы найдем твоего брата.

— А зачем? Он не желает сдаваться, точно так же как Иоанн и Симон.

— Не думаю. Элеазар все же не столь глуп. У меня есть основание полагать что в его горячей голове просветлело. Скажи, правда ли, что римляне захватили Антонию?

— Не знаю.

— Об этом ходят слухи. Из Антонии они нападут на Храм. Если ворота не будут открыты, они сломают их. Если Святилище не будет сдано, они уничтожат его. Даже Элеазар должен понимать это. Мы должны уговорить его открыть ворота и сдать Святилище. Когда Храм окажется в руках римлян, война закончится.

— Ты здорово придумала, — сказала Ревекка, с восхищением глядя на Мариамну. — Я сделаю все, чтобы помочь тебе, но Симон может в любую минуту прийти за мной. Он привел меня сюда только чтобы спрятать от жены. Если он уведет меня, что я буду делать?

— Убьешь, — ответила Мариамна. — Убьешь его, как давно должна была убить. Выполни свою клятву и отомсти за себя и Иерусалим.

— Но мне нечем убить его, — запротестовала Ревекка.

— Тогда возьми, — приказала Мариамна, вытаскивая из под лохмотьев кривой нож сикариев. — Я берегла его, чтобы самой свести счеты, но твои руки сильнее моих. Убей, не щади его, потому что настоящий губитель Иерусалима не Тит, а Симон бен Гиора.

Ревекка взяла кинжал и спрятала его под одеждой. Однако в эту ночь Симон не пришел, так как осадные машины Пятнадцатого легиона таранили укрепления Верхнего города, и мысли Симона были больше заняты Марсом чем Венерой. Это нападение на стены города было на руку Мариамны. Внимание сикариев было так поглощено римскими атаками, что со своих постов была снята даже стража темницы. Бывший слуга Ананья пришел в назначенное время и вывел Мариамну с Ревеккой в Тиропскую долину. Они пересекли ее, перешагивая через гниющие тела умерших, скользя во тьме по разлагающейся плоти, прикрывая одеждой лица, чтобы смягчить вонь. С севера дул свежий ветер, который слегка разгонял смрад гниения иначе вонь сразила бы их. Затем, поднявшись по западному склону горы Мория они вошли в лес огромных колонн которыми оказались портиками Храма, и после долгого поиска в темноте обнаружили вход в лабиринт Ирода, один из ходов которого вел во двор Святилища. Этот лабиринт был сложным комплексом, располагающимся на многих уровнях, так как не только Ирод считал полезным создавать туннель под горой Мория, и если бы Мариамна не хранила в памяти вид карты, раскрывающие многие тайны Иерусалима, она не смогла бы найти дороги в многочисленных ответвлениях.

Когда они оказались внутри лабиринта, Мариамна вытащила из под одежды кремень и огниво, данной ей Иудой бен Ари, и зажгла две свечи, которые приобрела аж по таланту за свечу, ведь в этот период осады чуть ли не все свечи были съедены. В мерцающем свете огней они совершили длинный переход под Храмом. Со всех сторон их окружала тьма, а их тени уродливо бежали по скалистым стенам. Это было страшное место, место смерти, потому что многие священники искали здесь убежище во время распри и, не сумев найти пути назад, умирали. Огонь свечи постоянно открывал тайное, человеческие головы с наполовину сошедшей с черепов плотью и выеденными крысами глазами. И эти крысы были гораздо страшнее трупов, они бежали по телам и глядели из темноты глазами, злобно горящими в свете свечей. Они казались почти такими же, как небольшие собаки и частично были безволосы, что делало их еще отвратительнее. Еще хуже крыс была вонь, потому что в этом замкнутом пространстве некуда было деться испарениям тел, и воздух был до того тяжелым, что, казалось, это действует даже на пламя свечей, и они горят странным голубым светом. В этих вонючих подземельях находились и сокровища, и несколько раз обе женщины замечали блеск золота и сияние драгоценных камней. Действительно, в Иерусалиме не было недостатка в золоте, но его цена упала, а цена пищи возросла, так что люди были рады отдать целый талант за меру еды или сальную свечу, так мало пользы видели они в желтом металле в своем чудовищном бедствии.

Недостаток воздуха, подкрадывающаяся тьма и многие ужасы, таящиеся в тени, конечно, до смерти напугали Ревекку, и она бросилась бы бегом оттуда, если бы не Мариамна, которая молча и сосредоточенно продолжала свой путь через лабиринт. Она была не в том настроении, чтобы терпеть чьи то истерики, и когда девушка закричала, увидев, что из темноты на нее смотрит огромная крыса. Мариамна влепила ей пощечину и велела замолчать. Задача Мариамны требовала полной сосредоточенности, ведь она искала дорогу по памяти, и одна ошибка легко могла стоить им обеим жизни. В конце концов они выбрались в помещение, вырубленное в скале, которое находилось прямо под небольшими строениями, примыкающими к Святилищу, и которое священники использовали для того, чтобы одеваться в священные облачения. В эти строения вели каменные ступени. Вход был закрыт каменной плитой, являющейся частью дверей.

— Поднимайся, — приказала Мариамна. — Теперь ищи брата.

— Но я оскверню Святилище, — в ужасе ответила Ревекка, так как в этой части Храма позволялось находиться лишь священникам.

— Святилище осквернялось сотни раз, — заявила Мариамна. — Разве эти нечестивые мерзавцы не устраивали сражения у самого алтаря и не швыряли камни в святыню? Добрый Господь простит твое вторжение. Посторайся лишь, чтобы тебя не убила стража Храма. Скажи им, чтобы они проводили тебя во двор женщин и прислали к тебе Элеазара, а потом возвращайся сюда. Пометь хорошенько это место. Вокруг святилища так много строений. Даже Элеазар скорее всего не знает о существовании этого тайника. Если ты забудешь дорогу назад, все наши страдания будут напрасны.

Ревекка поднялась по грубым каменным ступеням, напрягая все силы, подняла мраморную плиту и пролезла в узкое отверстие. В руке она держала свечу, сгоревшую уже до простого огарка, с которого на ее пальцы стекал горячий жир. В колеблещем свете она осмотрела вид комнаты, в которой оказалась, и форму плиты, которую подняла, чтобы войти в помещение. Она не полностью положила плиту на место, а оставила одну сторону поднятой, затем, заметив, что в комнате две двери, открыла одну из них и оказалась под звездным небом. Она вышла наружу и встала там, во дворе Святилища огромная масса святого здания возвышалась над ней, и звезды отражались от его золоченной поверхности. На нее опять напал страх, страх, что она вошла в это священное место, ведь она находилась там, где ей было запрещено находиться. Но несмотря на страх, она не забыла отметить расположение двери, через которую вышла. Она стояла во дворе, не зная, что делать дальше. На западе она видела пламя огня, рвущегося к небу, так как невзирая на темноту, Пятнадцатый легион продвигался вперед, протаранивая стены. А дальше в полной тишине лежал город, словно уже мертвый.

Неожиданно дверь, через которую она вышла, открылась, и во двор вышел член Храмовой стражи. Трудно сказать, кто был больше напуган, Ревекка или стражник, так как молодой человек понял что перед ним стоит неясная фигура, оказавшаяся женщиной в черном, которая неподвижно смотрит на него. Решив, что это призрак, он бросил щит, закричал и бросился бежать. Это сильно ободрило Ревекку, и она вновь осознала, что владеет положением. И потоу она побежала за стражником в маленькую комнату, где тот, не сумев открыть внутреннюю дверь, в ужасе рухнул перед ней лицом вниз и стал умолять больше не преследовать его.

— Встань и не кричи, — сказала Ревекка, — я обычная женщина, а не призрак. Прошу тебя, проводи меня во двор женщин, чтобы я больше не оскорбляла Святилище своим присутствием. А потом приведи ко мне моего брата Элеазара, так как моя беседа с ним будет для всех нас вопросом жизни и смерти.

Стражник встал и с удивлением посмотрел на нее.

— Ты и правда Ревекка, сестра Элеазара. Слава Богу, что Он спас тебя и вернул нам.

Он провел ее через двор к Красивым воротам, которые вели во двор женщин, но не смог открыть их, так как лишь двадцать крепких мужчин, напрягая все силы, с большим трудом могли сдвинуть их. Тогда он предложил ей ждать снаружи ворот, говоря, что Бог без сомнения простит такую непочтительность, и побежал за Элеазаром.

В свете звезд у огромных бронзовых Красивых ворот Ревекка вновь встретилась с Элеазаром, которого не видела с тех пор, как Иоанн Гисхальский отбросил его к Святилищу. Не видя в темноте его лица и не тратя времени на вступление, она попросила его вернуться вместе с ней к Святилищу и обсудить с Мариамной очень важное дело. Хотя мысль о том, чтобы пропустить ее на парапет священников, потрясла его до глубины его правоверной души, он все же позволил ей пройти и последовал за ней по каменным ступеням в подземное помещение, первоначально прихватив с собой масленную лампу, так как в Святилище все еще было масло, которое было здесь во множестве припасено для священных целей. Он был очень удивлен, обнаружив под зданием то помещение, потому что хотя он прекрасно знал Святилище, он и не подозревал, что находится внизу. Теперь в свете лампы Элеазар и Мариамна посмотрели друг на друга, оба худые, словно скелеты. Элеазар и его люди жили на священном масле и запасах муки в Святилище, поступок не очень соответствующий благочестию, но который они оправдывали примером царя Давида, который ел хлеба предложения, когда был голоден.[60] Однако их запасы кончились, и как и весь город они столкнулись с голодом. И вот теперь в тусклом свете лампы Мариамна заговорила с ним, и для Элеазара ее слова имели глубокий смысл.

— Элеазар, — произнесла она, — прошло четыре года, как я слышала пророчество твоего отца. Ныне все, что он предсказал, сбылось. Горе тем, что доверяются сикариям! Долго еще ты будешь терпеть их наглость и безчестие?

— Теперь я ничего не могу сделать, — ответил Элеазар. — Против сил Иоанна и Симона я могу выставить лишь восемьдесят человек, да и те ослабли от голода. Римляне в крепости Антония вскоре будут штурмовать ворота Храма. Это конец.

Он спрятал в ладонях свое костистое лицо и заплакал.

— Ты всегда был глупцом, — заявила Мариамна, — и так им и остался. Это еще не конец. Храм можно спасти, а Иоанна и Симона выгнать из города. Неужели ты никогда не научишься мудрости? Неужели ты никогда не избавишься от мечтаний и не уяснишь реальность?

— Какую реальность я должен понять? — спросил Элеазар.

— О, заблуждающийся человек, ту самую реальность, что была ясна для меня и твоего отца еще четыре года назад. Не упорствуй больше в бесплодной борьбе. Дай римлянам войти во двор Святилища.

Элеазар содрогнулся. Одна мысль о том, чтобы позволить язычникам войти в святое место, глубоко потрясла его. Но его ужас лишь вызвал гнев Мариамны.

— Глупец! — закричала она. — Разве не лучше, чтобы они вошли мирно, чем выломали ворота? Разве мы не должны всеми силами спасать Храм? В святой Храм и раньше входили язычники. Помпей даже стоял в Святая Святых. То, что осквернено, можно вновь освятить, но то, что разрушено, возможно, никогда не будет восстановлено. О Господь! — воскликнула она, поднимая глаза к небесам. — Пошли хоть какой-то луч света в темноту души этого глупца. О гордый, заблуждающийся Элеазар, это твоя последняя возможность хоть как-то искупить твои прошлые ошибки. Римляне у ворот. Позволь им войти. Спаси для Бога Храм, и город для народа и прекрати упорствовать в глупом сопротивлении.

Элеазар колебался. Ему совсем не понравился тон Мариамны, так как голод и нетерпение сделали ее острый язык еще злее, чем раньше. Но на его плечи тяжело давило чувство вины, а в ушах звучало пророчество погибшего отца. Он ослушался отца. Он положился на Симона и его шайку грабителей. Он видел, как разрывают Иерусалим, словно тело между шакалами, и слышал, как снаряды сикариев, бросаемые захваченными у римлян баллистами, влетают во двор Святилища, обагряя алтарь кровью священников. Но он никогда не сдавался и не собирался сдаваться сейчас.

— Если мы откроем ворота, — сказал он. — то в них войдут не римляне, а Иоанн Гисхальский и зелоты. Даже в последний миг они будут счастливы перерезать нам горло.

— Пусть их постигнут муки вечного проклтия! — воскликнула Мариамна. — Но ворота не единственный вход в Святилище. Из этого помещения есть переход, ведущий в лабиринт, и тот, кто знает все ходы, может пройти отсюда в крепость Антонию. Я знаю эту тайну. Дай слово, что я могу идти к римлянам в Антонию и привести назад по тайному ходу достаточно людей чтобы защитить ворота, пока основные силы будут пробиваться к стенам Святилища. Так и только так мы сможем спасти Храм.

Элеазар выдвинул много возражений против этого плана, но постепенно Мариамна и Ревекка уговорили его, так как, хотя он и был упрямым фанатиком, он не был совершенным глупцом и пнимал, что пришел конец, и что дальнейшее сопротивление бесполено. Было решено, что он вместе с Ревеккой останется в тайном убежище, а Мариамна пойдет по тайному ходу в крепость Антонию.

— Вручаю себя в руки Божие! — твердо заявила Мариамна. — Если я буду убита, проходя через ряды римлян, значит Он не одобряет наши планы и уже отрекся от Храма, что будет неудивительно, учитывая то, как он был осквернен.

Затем все трое прочли молитву, чтобы Бог через них спас Храм, и Мариамна на прощание поцеловала Ревекку, но ничего не сказала Элеазару, потому что не несмотря на его раскаяние, она продолжала считать его врагом. Затем, взяв с собой масленную лампу, она исчезла в темном переходе.

VIII

В те жаркие дни лета, когда Ревекка была пленницей Симона бен Гиоры, римляне завершили приготовление к началу последнего штурма Верхнего города и крепости Антония. Самые значительные осадные работы осуществлялись Пятым легионом напротив крепости недалеко от источника Стратион, а башни двенадцатого легиона находились неподалеку. Те, что строили Десятый и Пятнадцатый легионы — находились напротив стен Верхнего города у источника Амигдалон и могилы Иоанна Гиркана. Но наши муки во время строительства осадных башен были ужасны, потому что пока мы работали под огромным каменным эскарпом крепости Антония, мы все время были открыты для копий и стрел зелотов. В конце концов башни были возведены и заполнены лучниками, но мы жили в постоянном страхе, что вновь увидим, как они рухнут, ведь если Иоанн Гисхальский мог подкопать одну башню, он легко мог подкопать и другую. А окрестности вокруг Иерусалима были до того опустошены, что в радиусе нескольких миль не оставалось ни одного подходящего дерева, так что если бы наши башни были разрушены, стало бы почти невозможно выстроить новые.

Теперь, когда наши лучники согнали о стен защитников, вперед были вытащены тараны, и было осуществлено последнее нападение на мощную каменную стену, защищающую подступы к крепости Антония. День за днем тараны колотили по ее поверхности, пока в конце концов не сделали пролом. И тут, когда камень неожиданно рассыпался, мы обнаружили, что перед нами стоит вторая стена, спешно возведенная зелотами. Ее мы тоже разнесли по кусочкам, проложив пути к крепости — крутой склон, покрытый зазубренным камнем, предательскими ловушками и опасностям. И так опасно было приближение к крепости Антония, что Тит, не желая губить своих людей, не отдал приказа о немедленном наступлении, а произнес речь, подчеркивая, как благородно умереть в сражении, а не в старости, и велел идти в пролом добровольцам. Солдаты, однако больше склонялись к тому, чтобы умереть в постели, без сомнения вспомнив наш опыт в аналогичном положении у Иотапаты, где на нападавших было вылито кипящее масло. В конце концов один из сирийских воинов по имени Сабин вышел вперед и предложил забраться по опасному склону, и я не мог не подивиться тому, что смелая душа часто помещается в презренном теле, потому что этот Сабин был таким черным и морщинистым, что больше походил на сморщенный солнцем труп, чем на живого человека, и все же, с таким костлявым телом, он был смел словно Геркулес. За ним вышли еще одиннадцать человек, и все они сразу же начали атаку, а за ними с земли взволнованно наблюдали римляне. Страшно было смотреть, как они поднимаются, подверженные со всех сторон нападениям копий и стрел врага, а сверху на них катятся огромные камни. Все взгляды были сосредоточены на Сабине, который уже добрался до вершине склона и кажется собирался ринуться на крепость с голыми руками И его успех так поразил защитников, что они побежали прочь, думая, что он лишь первый из большого войска. Но изменчивая фортуна, вечный враг героев, заставила его подскользнуться на одном из камней и с грохотом упасть. Пока он пытался встать, зелоты сразу же бросились на него, зарубили, а потом забрасывали камнями, пока он не был погребен под ними. Так погиб Сабин и большинство тех, что были с ним, и конечно его гибель не ободрила нас, ведь атака на крепость казалась верной смертью.

Тит велел остановить операцию, чтобы дать легионам отдохнуть, пока он не придумает не столь дорогостоящий способ штурма крепости Антонии. Однако в эту ночь простой солдат по имени Лепид член личной охраны Тита, пришел ко мне и попросить выслушать его предложение. Этот человек сражался рядом со мной, когда мы вошли в Иотапату, и видя бесспорное сходство между нашим нынешнем положением и тем, что существовало там в конце осады, предложил, чтобы мы повторили предыдущую попытку. И потому, получив разрешение Тита совершить такую попытку, я собрал группу из двадцати ветеранов и позаимствовал у Пятого легиона трубача. Затем, ранним утром, когда Морфей, бог сна, наиболее крепко овладевает людьми, мы полезли по склонам к крепости, надвигавшейся на нас на фоне звездного неба. На нас не было доспехов, ведь если бы кто-нибудь из нас упал, кляцанье нагрудника о камни беспорно пробудило бы весь гарнизон. Мы несли мечи, привязанные веревкой к заплечью, а щиты оставили, так как наш успех полностью зависел от элемента внезапности. Если бы нас увидел один из часовых, у нас не было бы никаких шансов выжить.

В темноте мы прошли через разрушенную стену и по острым камням забрались в спящую крепость. У нас не было света, и мы даже не могли разглядеть защитников, однако собрались вместе и шепотом дали сигнал нашему трубачу. Сделав глубокий вздох, он выдул такой сигнал, что его мощь могла бы пробудить мертвого, мы же с шумом стали бить о мечи друг друга. Этот ужасный шум поразил защитников паникой, так как они вообразили, что в крепость тайком проникла вся римская армия. Сам Тит и его отборные войска бросились вверх по склону и ворвались в крепость, отбросив защитников во двор язычников Храма. И столь стремительна была наша атака, что мы дошли до самых стен Святилища, пока с приходом рассвета зелоты не поняли, сколь малы наши силы, и не вытеснили нас со двора после сражения, которое длилось большую часть дня. Нам пришлось отступить в крепость, но разместив на ее стенах лучников, мы сдерживали зелотов, чтобы в дальнейшем они не могли отбросить нас. Эта атака случилась двадцать четвертого июля, но сопротивление зелотов было столь неистовым, что Тит не желал предпринимать какие-либо шаги, которые могли бы привести к разрушению Святилища, и мы подготовились к началу штурма дворца Святилища не ранее двадцать седьмого августа.

И вот в то самое время, когда судьба Святилища была брошена на весы, а Тит решал, продолжать ли ему попытки спасти Храм, я проходил во время поздней стражи через передний двор Антония выходящий на Храм. В свете звезд я мог видеть частично разрушенные портики и ровную дорогу, которую сооружали солдаты от самой крепости до стен Святилища, которая бы позволила им принести осадные машины к святому комплексу. Пока я медленно шел среди внешних работ, мое внимание привлек ужасный шум идущий с некоторого расстояния от меня. Крики были мешаниной проклятий на греческом, арамейском и арабском, и хотя я был уже привычен к клятвам и проклятиям солдат, я редко слышал столь богатую смесь. Побежав на шум, я увидел двух арабов с женщиной, схваченной ими, и я не сомневался, что эти мерзавцы собирались сыграть свою обычную мерзкую шутку. Я бросился на них размахивая мечом, и тогда они оставили пленницу и бежали. Схватив женщину за руку, я крепко держал меч в другой руке, потому что мы научились подозревать измену, когда имели дело с беглецами, которые, если это были фанатики-зелоты, считали похвальным заколоть схватившего их римлянина, думая, что так они обеспечат себе путь на небеса. Но у пленницы не было агрессивных намерений, и она настойчиво просила немедленно отвести ее к Титу, потому что она должна передать ему важное послание. Ночь была темной, и мы не могли разглядеть лиц друг друга, и в любом случае, Мариамна была до того изможденной, что я вряд ли бы узнал ее. Однако, ее характерный хриплый голос и странная манера произносить некоторые греческие слова дали мне возможность узнать свою пленницу. Я оборвал ее речь, произнеся:

— Я — Луций Кимбер. Ты не Мариамна?

Она издала такой крик радости, что я без дальнейших вопросов понял, что не ошибся. Выкрикивая благодарность Богу и удивляясь необыкновенным совпадениям, что именно я должен был спасти ее, она стала почти невменяемой. Она обвила свои костливые руки вокруг моей шеи, и хотя она кошмарно пахла, проведя в заключении шесть месяцев и не имея возможности вымыться, я тоже с радостью обнял ее. Затем, заявив, что ее жизненно важное послание может подождать, пока она поест, я отвел ее в крепость, где на кухне, обслуживающим Пятым легионом, был приготовлен вкусный бараний бульон, так как Тит распорядился кормить тех, кто бежал к римлянам, а этот бульон мог усваиваться их ослабшими желудками, в то время как от хлеба пленников лишь рвало, и они часто умирали. И здесь при свете факелов, я понял, как ужасно она была истощена, ее кости выпирали сквозь плоть, одежда была в лохмотьях. Я принес ей чашу бульона, и когда она выпила ее, то казалсь ее силы воспрянули, словно уже один запах еды оживил ее. Она притянула меня ближе и рассказала свою историю, объясняясь по арамейски, чтобы солдаты, сидящие на кухне, не могли ничего понять. Когда она описала появление Ревекки в ее камере, а затем поведала, что та, кого я люблю, ожидает нас в подземном убежище под святилищем, моя любовь и возбуждение стали безграничными. Я даже поинтересовался с некоторым нетерпением, почему Мариамна оставила ее там, на что она ответила, что идти через римские посты весьма опасно, и что нет причины рисковать двоим, когда достаточно одного.

— Эти арабы, прокляни Бог их жадные души, собирались распороть мне живот в своей бессмысленной погоне за золотом и сделали бы это, не приди ты в последний момент. Ты бы хотел, чтобы с Ревеккой случилось то же самое?

Тут я согласилась, что она поступила мудро, а затем, приведя ее в крепость, велел своему слуге приготовить ванну, ведь немыслимо было вести ее к Титу, когда от нее так сильно несло гнилью. Пока она мылась, я нашел среди добычи женскую одежду, которая была чистой и скромной, и дал ее Мариамне, и она стала больше похожей на саму себя. Она обильно смазала себя духами, которые я принес, говоря при этом:

— Без духов я чувствую себя раздетой, а если я увижу Цезаря, я должна выглядеть как можно лучше.

Старушка была взвинчена от перспективы увидеть Тита, а ее запавшие глаза сверкали. Я тоже несколько возгордился самим собой, когда вел Мариамну к дверям зала совета и объявил дежурному центуриону, что у нас есть важные известия для Тита.

Этот совет начался еще в предыдущий вечер, но мнения по обсуждаемому вопросу были столь разнообразны, что дискуссия продолжалась до утра. Когда центурион ввел нас в помещение, в свете ламп я увидел впечатляющее собрание офицеров, собравшихся вокруг Тита. Это были Тиберий Александр, префект всех войск, Цереалий, Лепид и Фригий, командующие Пятым, Десятым и Пятнадцатыми легионами, Фронтон Гатерий, префект войск из Александрии и Марк Антоний Юлиан, приемник Гессия Флора на посту прокуратора Иудеи. Предметом обсуждения была судьба Храма. По мнению некоторых офицеров ничего не оставалось как полностью разрушить Храм, потому что его существование в Иудее будет символом для евреев, всегда побуждая их к новым мятежам. Другие утверждали, что Храм должен быть пощажен, если евреи дадут клятву не сражаться с его стен.

— Если они будут сражаться, — говорили они, — он превратиться в крепость и больше не будет Храмом, и мы сможем разрушить его в полном соответствии с законом войны, и если мы сделаем это, то не будем считаться виновными в непочтительности.

Однако Тит по прежнему хотел пощадить Святилище и высказал то мнение, что такое прекрасное святилище должно быть по возможности сохранено. Я вошел вскоре после того, как он высказал свое желание, и приблизился к нему, ведя Мариамну. Получив от него разрешение говорить, я изложил предложение Мариамны и описал лабиринт под Храмом.

— По этим переходам, — сказал я, — мы можем отправить во двор Святилища целую когорту и, распахнув ворота, напасть на зелотов с тыла. И тогда они будут зажаты между двумя войсками, и им придется либо сдаться, либо погибнуть.

Заслушав меня, Тит задумался а затем спросил, если ли у меня гарантия, что если он пошлет когорту по подземным ходам, то они благополучно доберутся до внутреннего двора.

— В таком малом пространстве, — заявил он, — мелкая шайка врага, спрятавшаяся в переходе, может перебить всю когорту. И кто такой этот Элеазар, чтобы теперь предложить сдачу Святилища? Разве он не тот самый человек, что перебил безоружный римский гарнизон? Должен ли я положиться на его слово, и подвергнуть серьезной угрозе четыреста моих людей? Ты мне это советуешь, Луций?

Он пристально посмотрел на меня, и в смущении я не мог не опустить глаза. В моей памяти живо всплыли воспоминания об избиении во дворце Ирода. Я договаривался об условии сдачи, и вина за все эти смерти по прежнему давила на мою душу. Должен ли я повторить то же и подвергнуть целую когорту риску столкнуться с изменой? Я беспомощно взглянул на Мариамну и спросил по гречески, можно ли по ее мнению доверять Элеазару.

— Он стал мудрее, — ответила она. — Он не предаст тебя вновь.

Тит покачал головой и сказал, что тот, кто предал раз, предаст и второй.

— Он убил шестьсот безоружных, которые были защищены самыми священными клятвами. Я не стану доверять нарушителю клятв или отправлять своих людей туда, где они могут погибнуть как крысы в канаве. Иди с ней, Луций, и передай это Элеазару. Очень кстати, что ты будешь нашим послом, будучи единственным выжившим из гарнизона, который он уничтожил. Скажи ему, что кровь шестисот безоружных требует отмщения, и что он, не проявивший милосердие к другим, не может ждать его от нас.

— Я не стану рисковать существованием целой когорты ради надежды спасти от разрушения чужую святыню. Но подожди. Передай ему мое последнее слово. Завтра мы пойдем в битву и приведем все свои силы к северным воротам. Когда мы достигнем ворот, мы окружим их и отбросим зелотов от стен Святилища. Передай это Элеазару и добавь, что мы намерены уважать Святилище. И если он искренне предлагает сдачу, пусть откроет ворота. Мы будем ждать перед ними, когда он их распахнет. Если он их немедленно не откроет или на нас нападут со стен, мы сразу же подожжем ворота и силой войдем во двор Святилища. Передай это Элеазару и возврращайся с его ответом.

Я склонил голову в знак согласия и не мог не восхищаться Титом за его прозорливость и нежелание подвергать своих людей опасности предательства. Затем, заговорив с некоторым смущением, я сообщил, что бежавшая от Симона бен Гиоры пленница ожидает в подземном убежище, и что я прошу его разрешения привести ее с собой и дать ей свободу. Тут уж Тит подмигнул мне и сказал, что я могу поступить по своему желанию, потому что в его цели не входит губить тех, кто жаждет бежать с римлянином. Затем, повернувшись к офицерам, он дал им последнее распоряжение:

— Наши атаки начнутся как я планировал, — сказал он. — Нападение на северные ворота осуществит первая когорта Пятого легиона, а фланги будут защищены копьеносцами Десятого легиона. Если ворота не будут открыты, мы постараемся подкопать их. Если мы не сможем этого сделать нам придется уничтожить их огнем. Даже если Элеазар откроет ворота, не доверяйте ему, и держите оружие в готовности и ждите предательского нападения. Что до Святилища, то передайте это центурионам всего войска, чтобы никто не подымал руку на Святилище и не грабил то, что там находится. Это мое последнее слово. Я верю, что вы проследите, чтобы ему повиновались.

После этих слов он закрыл совет, отправив командующих спать, в чем они крепко нуждались. Что же до меня, то перспектива увидеть Ревекку вновь пробудила во мне столь сильное возбуждение, что я с трудом ог дождаться спуска в проход, соединяющий крепость Антонию с Храмом. Но так сильна была моя тоска, что должен признаться, она была связана с опасением, ведь я уже видел ужасающий эффект, который осада оказала на население Иерусалима, и боялся увидеть, что моя любимая Ревекка, чьего простого взгляда было достаточно, чтобы возбудить во мне желание, превратилась в костлявую ведьму без зубов, лишившись своей плоти, словно восставший после смерти скелет. До чего же капризна наша страсть, если потеря нескольких фунтов плоти создает всю разницу между красотой и отвращением. Лишите их пухлых щечек, сплющите груди, что придает им вид голубок, и любовь немедленно исчезнет, не оставляя ничего, кроме неприязни. Эрос правит всего навсего изгибами и очертаниями форм, и если что-нибудь не по нему, то он немедленно прячет свое лицо, чем и доказывает, как мало можно доверять Эросу. И вот я шел по темному ходу терзаемый страхом, что найду свою любимую превратившуюся в костлявую ведьму. Можете представить мой восторг, когда я ее увидел и узнал, что осада сохранила ее здоровье и не уничтожила ее красоту. Тогда я еще не знал, как она ухитрилась сохранить относительную полноту, когда подавляющее большинство женщин города стали ходячими скелетами, да у меня и не было времени для расспросов. Я бросился к ней, обнял ее, целуя в губы, и не мог понять, почему она вырвалась и посмотрела на меня расширенными от ужаса глазами, в то время как еще больший ужас был виден в запавших глазах Элеазара. Неожиданно я понял, что оба они были твердо уверены, что я мертв, что Элеазар убил меня собственной рукой в роковой день сдачи. И вот увидев меня здесь в тусклом свете, обнимающим его сестру, не удивительно, что, учитывая его слабость, его больная совесть поразила его, и он решил, что я призрак, вернувшийся из ада, чтобы преследовать его. Я не собирался развеивать его иллюзию, но приняв замогильный вид, повернулся к нему и воскликнул:

— О порочный изменник, я вернулся не ради тебя, но чтобы спасти Храм. Слушай же решение Тита. Он не пошлет людей в это подземелье, потому что не доверяет тому, чьи руки обагрены кровью безоружных римлян, которым дал защиту Синедрион. Но завтра легионы подойдут к северным воротам. Если ты откроешь их, они войдут во внутренний двор и не станут разрушать и грабить Святилище. Таково уважение, которое Цезарь испытывает к этому Храму, который ты, в своем глупом буйстве, уже осквернил.

Элеазар по прежнему смотрел на меня, не зная, человек я или призрак, но Ревекка, которая ощутила мои объятия и решила, что для призрака они слишком страстны, воскликнула:

— Как это возможно, мой Цезарь, что ты жив? Ведь говорили, что никто из гарнизона не выжил, кроме Метилия, который потом в раскаянии повесился. Как ты оказался среди нас?

— Уж не благодаря твоему кровожадному братцу, — озлобленно сказал я. — Спроси Мариамну. Она устроила мои похороны и воскрешение.

Затем, повернувшись к Элеазару, я потребовал ответа.

— Скажи сразу, — произнес я, — что я должен передать Цезарю.

Элеазар опустил голову.

— Скажи, что мы побеждены. Мы не можем больше сражаться.

— Это первые разумные слова, которые ты произнес с начала войны, — заметила Мариамна.

— Цезарь милосерден, — произнес я. — Открой ворота. Не пытайся защищать Храм. Если ты сделаешь это, он пощадит Святилище.

Элеазар тяжело вздохнул. Перед его внутренним взором прошла панорама войны. Он вспомнил великие надежды, которые лелеял, и сравнивал с тем отчаянием, которое теперь испытывал.

— Бог отвернулся от нас, — сказал он.

— Неразумный! — закричала Мариамна. — Бог отвернулся от тебя или ты отвернулся от Бога? Ты помнишь, как Луций пришел к тебе и предложил, что будет сражаться на стороне евреев? Разве не ты отверг его предложение, выдвинув немыслимое требование, чтобы он связал себя с твоим делом, открыв ворота отцовского дома сикариям и дав им возможность убить его отца? И разве не твой собственный отец Ананья, сказал тебе, что ты выпустил на Израиль бешеных псов, и что он, и ты, и все мы погибнем от их рук? Разве эти проклятые сикарии и зелоты не показали себя еще большим несчастьем, чем даже омерзительный Гессий Флор? Но кто усилил сикариев? Кто дал им оружие и пригласил в город? Ты, Элеазар! Будешь ли ты теперь обвинять Бога и упрекать за то, что он нас покинул?

— Наши цели были справедливы, — ответил Элеазар. — Ты, Луций, хоть и являешься наполовину римлянином, был однажды на нашей стороне. Разве у нас не было оснований для восстания? Разве наши попытки получить свободу не были справедливы?

— Они были справедливы, — ответил я. — И в начале Бог был с тобой. Он отдал в твои руки римский гарнизон и заставил Метилия сдаться. Но разве ты выказал милосердие? Разве ты не набросился на нас и не перебил, нарушая тем самым самую священную клятву и бросая вызов своим вождям, мудрым людям Синедриона? С этого момента Бог оставил тебя, увидев, что ты клятвопреступник и нарушитель закона. Разве закон Моисея не запрещал тебе уничтожать тех, кто сдался и сложил оружие?

Элеазар ничего не ответил. Да и что он мог сказать, ведь даже самый изворотливый софист не смог бы оправдать его действия по избиению римского гарнизона.

— Не жалуйся на Бога, — сказал я, — и не возводи на Всевышнего обвинения в несправедливости. Не вини и римлян в разрушении этой страны. Когда я думаю, как милосерден Тит, и как упрямо вы отказывались от его милости, я могу только плакать. Как часто Иосиф обращался к вам с предложением пощады, а вы каждый раз отвергали его, швыряли в него камни и пускали стрелы.

— Иосиф предатель, — сказал Элеазар, и в его глазах появилось нечто, напоминающие прежний огонь.

— Глупец, — ответил я. — Разве это предательство пытаться спасти Иерусалим? Иосиф по крайней мере понимал, когда дело проиграно. Вы же, ослепленные самомнением и безумием, сражались даже тогда, когда не осталось никаких надежд. Но я не стану надрываться в спорах с тобой. Если даже эти события не доказали тебе истину, о которой я говорю, ты ничему не научился из моих слов. Сейчас достаточно, чтобы ты открыл ворота Святилища и не позволял своим людям сражаться на стенах. Так каково твое слово? Даешь ли ты обещание?

— Я даю тебе клятву, — сказал Элеазар, протягивая правую руку.

— Нет, — ответил я. — Какова цена твоей клятвы? Я помню день, который показал, как ты держишь свое слово. Если ты нарушишь клятву и не откроешь ворота, римлянам придется их снести. Если ты опять нарушишь слово и будешь сражаться со стен Святилища, это будет означать, что мы разрушим Храм. Подумай, Элеазар. Судьба Божьего дома в твоих руках. Действуй так, чтобы не сказали, что ты виновник разрушения Храма.

— Мы не будем сражаться, — ответил Элеазар. — Я сдержу слово. В присутствии Бога, Луций, я клянусь, что делал лишь то, что считал правильным. Казалось, что никакое дело не будет слишком мрачным, если оно приведет нас к свободе. Мне не удалось выполнить мою задачу. У меня отняли власть. Пусть Цезарь судит меня. Мне не страшны решения, которые он может вынести. И если он приговорит меня к смерти, я с радостью ее встречу.

Когда я услышал его слова, я не мог не ощутить жалость, несмотря на то, что когда-то Элеазар чуть не убил меня. Затем, обняв Ревекку, я заговорил о прошедших годах, о том, что ее образ всюду был со мной, не оставляя даже в самой гуще сражений.

— Я поклялся вернуться к тебе, — сказал я. — И сдержал обещание. Однажды я уже просил тебя бежать со мной из Иерусалима, и ты отказалась. Теперь я прошу тебя вновь. Неужели ты откажешься вторично?

Она содрогнулась и прижалась ко мне. Само имя Иерусалима стало для нее символом ужаса и смерти.

— О Луций, забери меня отсюда и как можно дальше. Давай поедем туда, где воздух чист, ветер свеж, где не нужно дышать запахом смерти. О Луций, я не стою тебя, но если ты любишь меня, я пойду с тобой на край света, и в этот раз, — добавила она, бросая многозначительный взгляд на Элеазара, — на этот раз мне не нужно будет бояться твоей мести, Элеазар?

Не глядя на нее, он склонил голову.

— Делай, что хочешь, — ответил он. — Моя душа устала от жизни. Если у тебя после всего, что ты видела, еще сохранился к ней вкус, тогда живи, где хочешь и с кем хочешь. Мне все равно.

— Пора возвращаться, — заметила Мариамна. — Пошли, нам надо идти.

Я взял Ревекку за руку и повернулся к темному проходу, а Мариамна подняла лампу и приготовилась вести нас к крепости Антонии. Здесь было четыре разных перехода, выходящие из потайной палаты, и в одной из них я неожиданно увидел свет. Не зная, приближаются ли друзья или враги, я бросился с Ревеккой в тень одного из туннелей, и как раз в это время в помещении ворвалась группа вооруженных людей. Впервые с ночи разрушения нашей виллы я смотрел на ненавистное лицо Симона бен Гиоры. Он стоял, бешено глядя на Мариамну, в одной руке горящая головня, в другой — меч. Его проклятое лицо было пунцовым и искажено гневом.

— Где она? — кричал он. — Где она? Куда ты ее спрятала?

Я схватил Ревекку и потащил дальше в тень. Мариамна смотрела на Симона бен Гиору без всякого страха.

— Опусти меч, — сказала она. — Разве ты еще не достаточно пролил крови?

— Где она, где она? — кричал Симон. — А ты, предатель, что за заговоры ты плетешь? Сын Ананьи готовится сдать Святилище римлянам? Разве нет, мерзавец?

Элеазар не двигался. Его плотной стеной окружили люди Симона бен Гиоры, которые нашли путь через лабиринт, после того, как подвергли пыткам Иуду бен Ари. Они пытали его, пока он не поведал им о заговоре Мариамны. Но Симон, по прежнему охваченный страстью к Ревекке, больше интересовался открытием ее местонахождения, чем планом Элеазара сдать Святилище. Он как безумный кричал на Элеазара, требуя, чтобы тот ответил, где прячется Ревекка, а так как Элеазар молчал, ткнул в его лицо принесенную горящую головню. Раздался мучительный крик, а затем последовала дикая схватка. Элеазар вырвался из рук державших его людей и выхватил свой меч. Горящая головня ослепила его, но он ринулся на врагов, не видя их. Сикарии словно волки сомкнулись над ним. Они изрубили его тело, а затем повернулись к Мариамне, которая молча стояла, глядя на Симона бен Гиору.

И тут случилось нечто странное и ужасное, что и сейчас, когда я обо всем вспоминаю, заставляет мои волосы шевелиться от страха. Сикарии, их руки были обагрены кровью Элеазара, приблизились к Мариамне, намереваясь свести с ней счеты, когда неожиданно они остановились, словно обратились в камень, и я увидел на их бледных лицах признаки ужаса. Потому что Мариамна, которая стояла безоружная, подняла руки над головой и странным, ужасным голосом, ничего похожего на который я никогда раньше не слышал, стала вызывать в это мрачное место мстительные души умерших. Одного за другим вызывала она их, благороднейших людей среди еврейского народа, которых уничтожил Симон бен Гиора. Она вызвала первосвященника Ананью и его брата Езекию, она вызвала их приемников, священников Анана и Ехошуа, который стремился спасти город, но был жестоко убит. Она вызвала Маттафия, который пригласил в город Симона, а в награду был разорван крючьями палачей вместе со своими тремя сыновьями. Она вызвала Элеазара, чье изувеченное тело все еще лежало на камнях перед ними, и чья душа только-только достигла обиталища мертвых. Когда она вызывала их, ее голос перешел в крик, ее изможденное тело дрожало от неестественного напряжения.

— Идите! — кричала она. — Идите! Стекайтесь сюда во множестве, убитые вожди Израиля. Идите в это обиталище мертвых и взгляните на своих убийц!

Ужасное зрелище! Мои зубы стучали, пока я смотрел. Ревекка в ужасе спрятала свое лицо у меня на груди. Потому что вокруг мы ощущали движение мертвых, словно призраки, вызванные Мариамной, толпились в темном, тускло освещенном помещении. Сикарии стояли, словно превратились в камень, а призрачные лица обретали форму в полутьме, кривились и искажались в смертельной агонии. Это призрачное присутствие было слишком сильным испытанием даже для Симона бен Гиоры, который закрыл руками лицо, словно для того, чтобы отогнать свирепые взгляды их потухших глаз. Он крикнул своим людям:

— Прирежьте ее. Убейте проклятую ведьму!

Но никто не двигался. Тогда Симон бен Гиора сам прыгнул вперед и не глядя нанес удар. Я увидел, как Мариамна пошатнулась и упала на землю. Вызванные ею призраки растаяли в темноте. Симон и сикарии ушли по тому пути, по которому пришли, а мы с Ревеккой посмотрели на бледные лица друг друга и прокрались в комнату, чтобы помочь Мариамне. Случайный удар ранил ее в шею, из раны струилась кровь, растекаясь лужей на полу. Ее глаза уже затуманились в преддверии смерти.

— Это конец, — слабо произнесла она. — Забери Ревекку. Иди в святилище. Не старайся вернуться в Антонию. Ты никогда не найдешь дорогу. Жди прихода римлян. Прощай, мой Луций.

Ее голова упала в лужу собственной крови, глаза навеки закрылись. Я наклонился и поцеловал ее в губы, затем закрыл ее лицо краем ее одежды. Ревекка взяла меня за руку и указала на ступени, ведущие из убежища в Святилище, но как только мы двинулись к ним, в одном из тоннелей мы услышали шаги. По-видимому услышав наши голоса этот проклятый Симон бен Гиора возвращался назад. Теперь было бесполезно пытаться прятаться в Святилище, потому что сикарии наступали. Нашей единственной надеждой было бегство в туннель, и как только мы бросились туда, мы услышали крик Симона, заметившего Ревекку, перед тем как она исчезла в темноте. Не смотря на страх, мы бежали во тьму, поворачивая то туда, то сюда, чтобы оторваться от преследователей. Но поступая так, мы добились лишь того, что заблудились. Я совершенно забыл дорогу, по которой мы шли, забыл, сколько поворотов мы совершили во время бегства. У меня было чем разжечь огонь, чтобы осветить окружающее нас подземелье, так как Мариамна мудро настояла, чтобы перед тем, как мы покинули Антонию, я взял кремень, огниво и свечу. Однако не зная, на сколько близко может находиться Симон бен Гиора и его разбойники, я не мог решиться позволить себе пообную роскошь. Со всех сторон нас окружала абсолютная тьма, и мы не имели ни малейшего представления, в каком направлении идти, чтобы выбраться из нашей тюрьмы.

Чай за часом мы шли по туннелям, держась руками за скользские стены, то и дело спотыкаясь о тела тех несчастных, что пробрались сюда в надежде обрести безопасность, а обрели лишь смерть. Время в этой тьме почти остановилось. Не знаю, как долго мы брели по лабиринту, по ползком, то выпрямляясь, а запах смерти все время окужал нас. Я уже примерился с мыслью, что мы никогда не выберемся из этого проклятого места, и эти переходы станут нашей могилой. Ослабев от голода и жажды, мы в конце концом будем еще живыми съедены крысами — вид смерти мало привлекательный. Я был рад, что со мной меч. По крайней мере я мог прекратить агонию.

В конце концов, пробравшись через множество необыкновенно узких ходов, я почувствовал нечто, что оказалось каменной дверью, которая под давлением моих рук открывала проход и тихо скользнула назад, словно опрокинулась на стержне. Я приободрился и радостно потянул за собой Ревекку в это, столь неожиданно появившееся отверстие. Ощупью изучив место, я понял, что мы попали в какое-то помещение, заполненное множеством предметов, которые были гладкими и холодными на ощупь. Я вытащил из-плд туники кремень и огнево, потому что мне казалось, что пора воспользоваться драгоценным светом. С трудом я зажег свечу и высоко поднял ее над головой, быстро оглядевшись вокруг. Возглас удивления сорвался с наших уст, когда мерцающий свет открыл нам окружающее. Мы находились в большом, но низком помещении, вырубленном в скале, стены которого были скрыты за сияющей массой золота. Везде, куда бы мы не смотрели, мы видели драгоценности, цепи и золотые нагрудники, золотые шлемы, прогнившие шкатулки из кедра, рассыпавшие свое содержимое по каменному полу — изумруды и аметисты, нитки жемчуга, великолепные агаты, сияющие топазы и сардониксы, горящие рубины. И среди всего этого сияющего великолепия, словно для того, чтобы напомнить нам о нашем отчаянном положении, на вершине той горы сокровищ покоился человеческий череп, пожелтевший от времени, через пустую глазницу которого смотрела крыса.

— Ты сошел с ума, — шептала она. — Ты хочешь выдать нас Симону? Над чем тут смеяться? Мы открыли тайну, что скрывалась тысячи лет.

Мы и правда наткнулись на тайну. Здесь, в скальной камере, находились потерянные сокровища Соломона, которые отчаянно искал царь Ирод и при чем без всякого успеха. Какие сокровища! Какое богатство! На все это золото можно было приобрести царство.

— Все богатство Соломона! — воскликнул я. — Но мы не можем на них купить даже корку хлеба.

Я наклонился и зачерпнул ладонью блестящие драгоценности, высыпавшиеся из одного из сундуков. Я смотрел сквозь их сверкающие грани на череп, лежащий на груде золота. И среди всего этого богатства на нас таращились крысы. У нас было сокровищ больше, чем может пожелать человек в своих самых безумных мечтах, и все же мы были обречены погибнуть от голода, жажды и истощения, ведь мы заблудились в самой глубине лабиринта, куда даже Ирод не добрался. В своих усилиях бежать, мы лишь попали в еще худшую ловушку. Я поставил свечу на вершину золотого шлема и взглянул на Ревекку.

— Бесполезно идти дальше, — заметил я. — Наши кости останутся здесь, любуясь богатствами Соломона. Но если мы должны умереть, мы по крайней мере умрем вместе.

Я шагнул к ней, намереваясь не откладывая взять ее на руки и насладиться удовольствием, которого так долго ждал. К моему удивлению, она отскочила назад, и в ее глазах появилось выражение загнанности и стыда.

— Не прикасайся ко мне, Луций, — сказала она. — Я не чиста.

Я заколебался, боясь, что она подхватила какое-нибудь заболевание в этом несчастном городе, возможно страшную проказу, которая всегда была распространена в этих местах. Я посмотрел на нее, выискивая признаки заболевания, характерную побелевшую кожу, что является предвестником подкрадывающейся смерти. Ревекка угадала мои мысли и покачала головой.

— С моим телом все в порядке, — сказала она. — Нечиста моя душа.

И затем голосом, в котором слышалась вина, она рассказала обо всем, что случилось с того дня, как я оставил ее у края Тиропского ущелья. Она поведала о своем эгоистическом отказе прислушаться к предупреждению рабби Малкиеля, и о том как в результате они с мужем оказались в ловушке в обреченном городе. Она рассказала, как добрый Иосиф настаивал на том, чтобы выйти за ворота, чтобы собрать травы в долине Кедрон.

— Я не знаю, что с ним сталось, — сказала она. — Больше я его не видела. Либо его убили сикарии, либо распяли римляне. В любом случае, я виновата в его смерти.

— Хватит, хватит, — в нетерпении закричал я. — Что думать о прошлом? Мы в ловушке здесь, в лабиринте, и здесь мы наверное умрем. Перед нами целая вечность, когда мы сможем обдумать свои грехи, но лишь сейчас мы можем наслаждаться радостями любви. Что же до твоего мужа, которого, как ты полагаешь, ты убила, то выбрось эти мысли из головы. Это я убил Иосифа бен Менахема. И моя правая рука была покрыта его кровью. И этот меч, что у меня с собой, вонзился ему в сердце.

Ее глаза расширились, и она дико посмотрела на меня.

— Ты убил Иосифа? Это была твоя месть? Я помню, как ты поклялся убить его, если он прикоснется ко мне.

— Ну хватит! — крикнул я. — Я убил его не из мести, а из сострадания. Он был распят и умолял меня положить конец его мучениям. Когда он умирал, он не испытывал к тебе злобы, а говорил о тебе с нежностью и просил меня позаботиться о тебе. Покончим с самобичеванием. Разве нет лучшего способа провести последнии часы?

И вновь я шагнул вперед, чтобы обнять ее, потому что близость смерти, казалось, усилила мою страсть. Но она вновь отодвинулась, словно сраженная виной, говоря мне, что полагает, что убила своего ребенка, когда он своим хныканьем сводил ее с ума, рассказала об ужасных мыслях, что занимали ее. Все это я слушал с смешанным чувством жалости и нетерпения, но когда она начала повествовать, как отдалась Симону бен Гиоре и пощадила его, имея в руке кинжал, которым могла бы его убить, да еще призналась, что объятие этого мерзавца давали ей наслаждение, а не отвращение, тогда, должен признаться, мной овладела дикая ревность, так как из всех живущих на земле людей, больше всех я ненавидел Симона бен Гиору.

Ревекка, чувствуя мой гнев, удвоила свои причитания, призывая меня раз и навсегда положить конец ее жизни.

— Ты не можешь ненавидеть меня больше, чем я сама себя ненавижу, и презирать больше, чем я сама себя презираю. Возьми меч и покончь со мной. Я навеки опозорена.

И столь силен был мой гнев, что я и правда вытащил меч и шагнул к ней, собираясь вонзить его ей под ребро. Своим ударом я собирался убить не Ревекку, а ненавистного Симона, чьей похоти она столь охотно уступила. Но когда под своей рукой я ощутил ее тело, прежняя страсть так захватила меня, что я отбросил меч, который с шумом упал среди драгоценных вещей.

— Оставим это! — воскликнул я. — Что нам думать о прошлом или же будущем? Если мы должны умереть, давай умрем в любви, а не в ненависти. Довольно уже ненависти!

Я больше не тратил времени на слова, а прижал ее к себе и покрывал ее лицо поцелуями. И здесь, в потайной палате, среди переливающихся сокровищ давно умершего царя, я снял с ее тела одежду и положил на каменный пол пещеры. Ревекка загорелась моей страстью, издавая вздохи и крики экстаза, как делают женщины в усладе любви. Казалась, сама близость смерти придавала нашему союзу особый восторг, таковы уж мудрость и равновесие Природы, что там, где смерть особенно яростно машет своим серпом, следом идет Венера, вновь засевая поля, лежащее перед этим голыми. И я, который приготовился погибнуть здесь вместе с Ревеккой, почувствовал, что во мне возродилась тяга к жизни. Что же до Ревекки, то она на время забыла свои грехи и неожиданно поддалась надеждам на новую жизнь. Она целовала меня и вновь тянула к себе и вздыхала уже не от печали, а от удовольствия.

— Ты принадлежишь мне, мой Цезарь, а я навеки принадлежу тебе. Ты подаришь мне детей, детей взамен тех, что я лишилась. Мы уедем далеко далеко отсюда. Мы забудем наши грехи и нашу вину. Мы вновь будем жить и дадим жизнь другим.

Увы, бедные мечты! Мы лежали, как с незапамятных времен лежат влюбленные, говоря о детях, которые у нас появятся, о доме, который мы построим, о жизни, которую будем вести, совершенно забыв наше безнадежное положение, потерянные в подземелье под умирающим городом, не имея возможности найти дорогу к светлому дню. Не могу сказать, долго ли длились наши мечты, за исключением того, что свеча, догорев до конца, неожиданно мигнула и потухла, погружая нас в кромешную тьму и грубо напоминая о реальности нашего положения. Я поднял Ревекку и ощупью помог ей одеться. Рука об руку мы пробирались через запутанные переходы, ведущие из сокровищницы. Хотя наше положение было столь же безнадежно, как и раньше, осуществление нашей любви восстановило наше желание жить, и я неожиданно почувствовал, что судьба будет добра и позволит нам набрести на тот переход, что приведет нас к крепости Антония.

Увы! У судьбы, однако, были совсем другие намерения. Неожиданно, на некотором расстоянии мы услышали отдающиеся от каменных туннелей слабые голоса, и с ужасом поняли, что Симон бен Гиора и сикарии так и не перестали нас искать. Раньше, чем мы успели бежать, мы оказались окружены темными фигурами людей. Я уловил мимолетный взгляд Симона, когда он бросился ко мне, держа перед собой горящую головню, которой метил мне в лицо. Увертываясь, я отскочил назад, а когда приземлился, то почувствовал, как земля дрогнула у меня под ногами. Не могу сказать, кто был больше удивлен, я или нападающие, потому что пол туннеля провалился, и я упал в темноту вместе с несколькими камешками, которые полетели рядом со мной.

Мое драматическое исчезновение бесспорно удивило Симона и ужаснуло Ревекку, которая обнаружила, что побывав уже на грани свободы, вновь попала в руки своего хозяина, Падая в пространство, я услышал ее крик, но звук ветра в моих ушах почти заглушил его.

То, что я не разбился, объяснялось тем, что я приземлился не на камни, а в воду, так как я упал с крыши цистерны, вырубленной в скале и созданной строителями Храма для сбора дождевой воды. Цистерна была очень глубокой, и я погрузился в нее, пока мне не показалось, что мои легкие могут разорваться. Я всплыл на поверхность и поплыл в том направлении, в каком оказался повернутым лицом, потому что тьма была столь непроглядной, что я не имел ни малейшего представления о величине водоема и о характере его стен. Пока я плыл, я несколько раз натыкался на распухшие предметы, плавающие в воде, которые как я понял, были телами людей, которые бежали в подземелье и упали в водохранилище. Когда я достиг стен, я понял, что они гладкие, и потому решил, что это место станет моей могилой, так как я уже ослабел и не смог бы долго оставаться на плаву. Я успокоил себя мыслью, что по крайней мере избегу участи быть заживо съеденным крысами, а пока медленно плавал по моей водной тюрьме, ощупывая стены в поисках средств выбраться из воды. К своей великой радости я и правда обнаружил несколько выступающих камней, напоминающих ступени, вделанные в одну из сторон скалистой стены. Я вцепился в них и поднял свое тело, с которого стекала вода, с отчаяной энергией цепляясь за скользкий камень, и постепенно выбрался. Не знаю, высоко ли я поднялся, но глухое эхо, от падающих в воду камешков подсказало мне, что я был далеко над поверхностью. От голода и усталости у меня кружилась голова, и я с трудом держался за камень, боясь, что в любой момент могу соскользнуть со своего неустойчивого насеста и вновь рухнуть в глубину. И я не надеялся, что в случае, если бы упал, я смог бы вторично выбраться из воды, поскольку мои силы были на исходе.

И здесь моя рука потянулась вперед в поисках следующей опоры и обнаружила нишу в скале. Я отдохнул в ней, с благодарностью растирая свои конечности, так как после купания в холодной воде весь дрожал. Ниша вела в туннель, куда я и пополз, так как ход был слишком низок, чтобы в нем можно было стоять. Я завернул за угол хода и попал в более широкий переход, где с огромным облегчением увидел над собой слабую щель света, показавшуюся в абсолютной тьме маяком надежды. Я карабкался по ходу, который теперь круто поднимался вверх, и в конце обнаружил две каменные плиты, между которых пробивался виденный мной слабый свет. Я уперся рукой в одну из каменных плит и понял, что могу ее поднять, однако же я колебался, делать ли это, не зная, что могу обнаружить наверху. Очень осторожно я приподнял мраморную плиту и посмотрел. Я ничего не видел и ничего не услышал. Надо мной находилась большая тускло освещенная комната, очевидно совершенно пустая. Подняв еще выше мраморную плиту, я удержал ее в равновесии на грани, выбрался из туннеля и вернул плиту на место.

Теперь я начал понимать, где я, и меня охватил жуткий страх, так что даже зубы стали выбивать дробь, а руки и ноги задрожали. Из карты, которую когда-то показывала мне Мариамна, я знал, что один из ходов, проделанный Иродом под Храмом, заканчивался под Святая Святых, и я не сомневался, что мои блуждания в конце концов привели меня в этот туннель, и что теперь я стою или скорее лежу в столь священном месте, куда только первосвященник может входить раз в год после трудоемкого очищения. Затем я подумал, что я всего навсего необрезанный язычник, далеко не чистый и неподобающе одетый, моя одежда превратилась в лохмотья, я вонял словно мерзкая крыса, и я не сомневался, что могущественное божество, в чьи владения я вторгся, немедленно положит конец моему жалкому существоваию. Нельзя сказать, что эта мысль очень расстроила меня, так как мой дух пал, а мои силы исчезли, и я не мог радоваться спасению от многих опасностей, потеряв Ревекку, увидев гибель Мариамны, и осознав, что все наши планы по спасению Храма обратились в ничто. И вот опустившись на колени, и прикрыв голову, как это делают евреи во время молитвы, я обратился к всевышнему, в чьи святыню вошел, со словами:

— О Господь, знающий человеческое сердце, суди меня, как сочтешь нужным — человека, который невольно вошел в Святилище…

Затем собравшись, на сколько мне это удалось, чтобы можно было умереть с чистой совестью, я приготовился к тому, что на меня обрушится божественная месть, ожидая, что в одно мгновение меня охватит пламя Его гнева. Но когда прошло несколько минут, а ничего не случилось, я немного набрался смелости, думая, что Яхве бог милосердия, а не только мести, и видимо он не считает мое тело стоящим его небесного огня. Или же, возможно, рассуждал я, правдивы истории, которые я слышал, будто Бог отверг Храм. Потому что один из священников, бежавших к римлянам, говорил мне, что ужасное предзнаменование вселило ужас в их сердца. Среди ночи в праздник Пятидесятницы[61] в Храме раздался странный неземной шум, словно собралась огромная множество и услышали голоса: «Мы уходим отсюда». Это священник объяснил тем, что множество ангелов, обычно охраняющих Храм и собирающихся вокруг божественного присутствия, в конце концов покинули его, считая что в результате непочтительности сикариев Храм более не является подходящим местом для Бога. Немного осмелев от подобных мыслей, я поднял голову и огляделся, потому что не мог не полюбопытствовать, действительно ли это священное помещение пусто или в нем находится золотая голова осла, как утверждали греки и египтяне. Свет здесь был тусклым, а помещение очень высоким, и я не мог не пройтись по нему, чтобы удовлетворить свое любопытство относительно его пустоты. На сколько я мог видеть, оно и вправду было пустым. Здесь не было ни изображения, ни алтаря. Стены и потолок были из золота. Свет проникал сюда лишь через великолепную завесу, тканую в Вавилоне и расшитую разными цветами, значение которых я уже объяснял. Эта большая завеса время от времени шевелилась, и свет на ее поверхности покрывался рябью, словно солнечные лучи на воде, но я не знал, было ли причиной движение жизнь святого духа или просто ветер.

Так как месть Бога не уничтожила меня, я поспешил оставить священную комнату, пока божество не передумало. На четвереньках ползком, я направился к завесе и осторожно посмотрел из-за нее, можно ли выбраться. В Святая Святых я был в безопасности, так как никто из Храмовой стражи не вошел бы в это помещение, но снаружи они все время были настороже, и я не сомневался, что они быстро покончили бы со мной, если бы обнаружили меня в Святилище. Комната снаружи Святая Святых, которую они называли Святым местом, была пуста, и я пробрался туда и поспешил прятаться за алтарь, на котором воскуряют фимиам, и сразу же после этого через комнату прошел стражник Храма.

Этот алтарь был из чистого золота. Рядом стоял стол, тоже из золота, на котором были размещены двенадцать хлебов предложения, и я не могу отрицать, что будучи ужасно голоден, я соблазнился последовать примеру царя Давида, который ел хлеба предложения, хотя эта пища предназначалась только для священников. Однако мне было не по себе, частично из-за уважения, которое я испытывал к религии евреев, а частично из-за страха быть обнаруженным. Рядом со столом, где находились хлеба предложения, стоял огромный золотой светильник высотой с человека с семью ветвями, символизирующими семь планет. Помещение Святого место было необыкновенно высоким, более ста футов в высоту, и закрывалось второй завесой, напоминающей ту, что висела перед Святая Святых.

Я терялся в догадках, как мне выбраться из Святилища, ведь у меня не было надежды пересечь внутренний двор и остаться незамеченным, а стража Храма убила бы меня, если бы нашла. У меня не было выбора, кроме как остаться здесь, пока римские атаки на ворота не позволят нашим войскам войти во двор Святилища. Что атака уже началась, я мог предположить по шуму снаружи, а заметив маленькое окно в стене Святого места, я подкрался к нему и, прячась за стоящие здесь сосуды, осторожно посмотрел. Солнечный свет во дворе был столь ярок, что чуть не ослепил меня, уже привыкшего к темноте. На стенах Святилища было полно людей, а с другой стороны северных ворот поднимался огромный столб дыма. По этому дыму я понял, что Тит устал ждать, когда откроются ворота, и отдал приказ сжечь их. Легионеры навалили перед воротами кучу хвороста и зажгли огонь, давший такой жар, что серебряные пластины, покрывающие ворота, расплавились, и жидкое серебро потекло потоком по ступеням Храма. Потом загорелась деревянная основа, ворота охватило яростное пламя, и они рухнули среди горящих угольев. Видя, что больше ничего не мешает им приблизиться к Святилищу, за исключением горящих обломков, которые они сразу же начали тушить, легионеры ответили на это мощным криком.

Теперь сквозь кипящие клубы пара я увидел первых римских солдат приближающихся по ступеням к Святилищу, а перед ними стояла кучка священников, левитов и вся стража Храма, чтобы помешать их продвижению. Так как Элеазар был убит до того, как смог отдать своим людям приказ, запрещающий сражаться за Святилище, на крыше здания было множество священников, которые, раз им не подобало держать оружие, отламывали золотые шпили, что украшали крышу, чтобы отпугнуть от Святилища птиц, и швыряли их в головы атакующих римлян. Приближаясь мощными рядами, щиты сдвинуты, римляне поднялись на пятнадцать ступеней, что вели к Святилищу, и бросились на защитников. Началась ужасная бойня, так как евреи сопротивлялись с яростью отчаяния, а римляне нападали с упорством людей, увидевших близкую победу. Великолепный мраморный пол снаружи Святилища стал скользким от крови, и кровавая река потекла по ступеням, которые вскоре покрылись телами убитых и раненых. Так как вся стража Храма оставила Святилище, чтобы присоединиться к кровавой битве под его стенами, я получил возможность выйти из здания, пробравшись под завесой, закрывавший вход, и со всех ног бросился к римлянам.

И тут меня чуть не убили, потому что мои блуждания по подземным переходам под Храмом придали мне вид скорее утонувший крысы, чем римского солдата, и войско без сомнения приняли меня за зелота, намеренного умереть геройской смертью, защищая свою страну. К счастью меня узнал один из декурионов Двенадцатого легиона, который, отвечая на мои требования, вызвал двух легионеров, чтобы они проводили меня к Титу, которому я должен передать срочное сообщение. Однако, когда я собирался уходить, я увидел зрелище, от которого у меня в жилах застыла кровь. Очень смуглый солдат, должно быть из сирийских вспомогательных отрядов, забрался на плечи своего товарища и, размахнувшись горящей головней, приготовился швырнуть ее в окно одного из строений, что примыкали к основанию Святилища и в который хранилось масло, мука и священнические облачения, используемые во время Храмовых служб.

— Остановите его! — крикнул я. — Остановите! — и с полудюжиной легионеров, послушавшихся меня, я бросился к негодяю, который на мгновение заколебался, но затем бросил головню в окно, спрыгнул с плечей товарища и скрылся среди сражающихся людей.

Не знаю, что находилось в этом помещении, но предполагаю, что оно было заполнено ароматическими специями, которые из-за своей масляной основы прекрасно горят. Из окна повалили клубы дыма, и через несколько мгновений заплясали языки пламени. Я повернулся к дежурному и велел ему немедленно бежать к Титу, чтобы сообщить, что его приказы игнорируют, и что войска умышленно подожгли Святилище. Послание произвело такое впечатление на Тита, что он со всеми трибунами примчался сюда в том виде, в каком был, без своих доспехов, и приказал солдатам тушить огонь.

Но эти попытки не увенчались успехом, так как римские легионеры, обычно самые дисциплинированные в мире, при виде пламени, вырывающимся из святилища, казалось заразились каким-то безумием. Они притворялись, что не слышат приказов Тита, но набросились на Святилище, словно волчья стая на тушу. Отчаявшись добиться подчинения иными средствами, Тит приказал Либералию, центуриону своих телохранителей, отогнать солдат дубинками, но даже это не помогло. Всю ненависть, которой солдаты воспылали к евреям из-за длительной осады и многих трудностей, что им пришлось испытать, они обратили на Святилище, словно оно было живым существом. Наконец, видя что пламя охватило здание и никакими усилиями его не спасти, Тит, отчаявшись привести к порядку своих взбесившихся солдат, отвернулся от пылающего Святилища и ушел в крепость.

Что же до меня, то я должен был последовать за ним, доложить о неудаче и объяснить причины провала моей миссии. Но я не мог принудить себя уйти от здания, где сейчас гибло все святое и ценное. Войдя в Святое место, я увидел, что вскоре пламя охватит все строение. Воздух стал уже тяжелым от дыма и острого запаха горящего дерева, к которому добавился особый аромат редких духов и специй, поглощаемых пламенем. Солдаты, жаждущие грабежа, уже тащили золотой стол, алтарь и священный светильник, хрюкая и потея, когда волокли огромные предметы, затаптывая хлеба предложения и священные травы. Иные, надеясь на более богатую добычу, спешили к завесе Святая Святых, когда неожиданно появился изможденный еврейский священник, одетый в священное облачение. Он воздел руки, его глаза горели от ужаса, и он призывал солдат остановиться:

— Назад, назад! — кричал он. — Это святое место. Назад, не оскверняйте священной земли!

Этот изможденный человек был странно внушителен, когда стоял перед завесой Святая Святых, его запавшие глаза расширились от ужаса, вокруг клубился дым, жадное пламя лизало крышу над его головой. Даже на легионеров это, казалось, произвело впечатление, и они остановились, то ли из уважения к священнику, то ли из-за того, что боялись, как бы крыша не обрушилась им на голову — точно не могу сказать. Но один из арабских лучников натянул лук и выпустил в священника стрелу, которая пробила ему череп, и священник упал на пол. А через мгновение пламя, прокравшись под крышей, поглотило длинную веревку, которая держала завесу, и огромная сверкающая ткань с шуршащим звуком упала вниз, похоронив под многочисленными складками умирающего священника. Порыв ветра подул в Святая Святых, так что она наполнилась пламенем. Большинство солдат в ужасе бежали из Святилища, но такова жадность людей к золоту, что те, что тащили светильники и золотой стол, по прежнему потели, передвигая свою добычу, словно желали быть изжаренными во время своих стараний.

Теперь весь Храм, казалось, кипел от крови и огня, а крыша Святилища, поддавшись пламени, рухнула с ужасающим шумом, оставив одни стены. На стенах находились многие священники, которые один за другим бролись в пылающую бездну, предпочитая погибнуть в пламени, чем быть захваченными римлянами. Другие священники, стоя на крышах меньших строений, что примыкали к главному зданию, продолжали сражаться с римлянами и забрасывать нас камнями. Остатки стражи Храма продолжали бой и убили многих легионеров, которые будучи нагружены добычей, не могли защищаться. Я сам чуть не погиб в результате столкновения с одним из этих людей, который прыгнул на меня сзади, нанес мне удар в голову, чуть не оглушивший меня, так что я упал на четвереньки на покрытый кровью пол рядом со Святилищем, так густо усеянный телами, что мрамора почти не было видно. Из-за этого удара и моего полуобморочного состояния и понимал, что подвергаюсь большой опасности, потому что из пылающего Святилища, которое было щедро покрыто золотом, теперь изливался сияющий поток расплавленного металла, на пути которого я лежал, совершенно не способный двигаться. Если бы надо мной не сжалился один из легионеров и не оттащил в безопасное место, я мог бы заживо сгореть в реке жидкого золота, редкий и очень дорогой вид смерти, но я вряд ли выбрал бы его, если бы имел выбор.

С множеством других раненых римлян я был отнесен обратно в крепость Антонию, и на этом моя деятельность на некоторое время прекратилась. Хотя удар, полученный мной, был не особенно опасен, но в этих мерзких переходах под Храмом я подхватил жесточайшую лихорадку, которая несколько дней продержала меня в бреду, так что я не знал, где я и кто я. Болезнь медленно отступала и более двух недель продержала меня, прикованного к постели. За это время все, что осталось от Храма было разнесено на части, захватившими его римлянами. Шла настоящая бойня, не выказывающая жалости к возрасту, не уважающая положения людей. Дети и седобородые старики, миряне и священники — все убивались. Ревущее пламя устремлялось вверх и вширь, сливаясь со стонами жертв. Стоял ужасный шум. Военный клич римских легионеров несся вперед, сливаясь с криком зелотов, окруженных огнем и мечами, и криками беженцев, что в панике бежали в руки своих врагов. В бешенстве разрушения римляне, казалось, даже забыли свою страсть к добыче, потому что они спалили сокровищницу, где находилась огромная сумма денег, горы одежды, драгоценностей и других сокровищ, которые богатые поручали сокровищницам из своих разрушенных домов. Затем солдаты направились в один из сохранившихся портиков снаружи двора язычников, где находилось множество несчастных женщин и детей, которые бежали сюда, ведомые лжепророком, заявившим им, что здесь они смогут найти спасение. Не знаю, какого спасения они ждали, но римляне подожгли портик и уничтожили всех, даже не дожидаясь приказа своих офицеров. Число погибших здесь составило шесть тысяч человек.

Все это случилось в тринадцатый день августа, во втором году правления Веспасиана, в тот же самый месяц и тот же самый день, когда в далеком прошлом Храм Соломона был сожжен вавилонянами. Странно работает судьба. Можно даже решить, что ее колесо совершило полный круг, повторив предыдущие события. Со времени постройки Храма царем Соломоном до дня его окончательного разрушения римлянами прошло тысяча сто тридцать лет, семь месяцев и пятнадцать дней, а со второго возведения Храма при Кире прошло шестьсот тридцать девять лет.

В восьмой день сентября начались атаки на Верхний город, и все четыре легиона трудились, чтобы снести последнюю оставшуюся стену. Теперь сопротивление было слабым, и Верхний город был взят без особых трудностей. Если бы защитники не были измучены голодом, крепость могла бы оказаться почти неприступной. Сикарии же потеряли последние крохи здравого смысла, оставшегося у них, потому что при приближении римлян они оставили три башни Гиппик, Фацаиэль и Мириам, в которых если бы захотели, они могли бы держаться месяцами. Они вышли из укреплений и сражались на открытом пространстве, где были легко уничтожены римскими войсками. Ворвавшись на улицы города, солдаты убивали всех, на кого падал их взгляд, и поджигали дома со всеми, кто пытался укрыться в них. Очень часто в своих рейдах, заходя в дома, чтобы пограбить, они находили мертвыми целые семьи и комнаты, забитые жертвами голода. Содрогаясь и шатаясь от вони, они бежали прочь и поджигали дом, но улицы были столь густо усеяны трупами и затоплены кровью, что пожары часто гасли в кровавом потоке.

Я же, вместе с другими больными и раненными, был перенесен в одну из комнат башни Гиппика, в ту самую, где четырьмя годами ранее я разговаривал с Метилием относительно сдачи гарнизона. Когда я более менее оправился от болезни, я был вызван к Титу и поведал ему все несчастья, свалившиеся на меня в подземельях Храма. Я не мог не посетовать горько на судьбу за ее капризы, ведь если бы не случайное появление Симона бен Гиоры, я мог бы спасти Храм и вернуть Ревекку. На это Тит как мог утешил меня, говоря, что во время войны шутки судьбы часто бывают самыми злобными. Зная что во время моего беспамятства я все время упоминал имя Ревекки, он спросил меня о ней, и я поведал ему о нашей несчастной любви, не в силах сдержать слез, когда говорил о том, как потерял ее.

— О бессмертные боги! — воскликнул я. — Дайте мне возможность отомстить Симону бен Гиоре. С того дня, как он ударил меня во дворе неевреев у меня появилось еще больше оснований ненавидеть этого кровожадного зверя. Он убил моего отца и моего слугу Британника, он разрушил мой дом, убил Мариамну, которая была мне как мать, сделал Ревекку игрушкой своей похоти. Но что это значит в сравнении с его большим преступлением — ведь из-за его безумия Иерусалим лежит в развалинах. Если этому человеку удастся выжить, я никогда больше не поверю в божественное правосудие.

На это Тит ответил, что дела богов не всегда можно понять людям, но хотя Симон бен Гиора и не схвачен, он все еще надеется найти его в переходах под Храмом. Что же до Ревекки, то он сказал, чтобы я не отчаивался, а вместе с Иосифом Флавием пошел и поисках бы ее среди пленников во дворе женщин, куда было согнано около двадцати тысяч человек.

— Если она там, я позволю тебе освободить ее, — объявил он. — Я сказал Иосифу, что он может освободить любого своего друга. Это относится и к тебе, Луций. Во дворе женщин множество пленных. Ими занимается Фронтон. Скажи ему, что тебя послал я.

Я поблагодарил Цезаря за его великодушие. Все еще слабый после болезни, опираясь на руку Иосифа, я приготовился спуститься в город. Однако перед тем как мы вышли, мы поднялись на вершину Гиппик, с которой можно было видеть весь Иерусалим, окрестности и горы.

Перед нами открылась картина полного опустошения. От стен Давида на юге до края Бет-Зеты и от могилы Гиркана до Тиропского ущелья не осталось ни одного стоящего дома. Огромная часть Верхнего города все еще горела. А Нижний город и та его часть, что была известна как Акра, была так выровнена, что нельзя было догадаться, что когда то здесь жили люди. От горы Мория и разрушенного Святилища по прежнему поднимался дым, так как в подземных хранилищах все еще полыхал пожар. И это зрелище разрушения оказало на меня столь сильное впечатление, что я не мог говорить, а лишь бессильно склонился к каменному парапету у края башни, глядя на пожар, пожирающий то, что осталось от города. Иосиф заломил руки и процитировал слова пророка Иеремии, который во времена Навуходоносора бродил по развалинам Иерусалима:

Как одиноко сидит город, некогда многолюдный! Он стал, как вдова: великий между народами… Пути Сиона сетуют, потому что нет идущих на праздник: Все ворота его опустели, священники его мертвы… И отошло от дщери Сиона все ее великолепие…[62]

И правда отошло. По улицам города мы медленно шли к Тиропскому ущелью, задыхаясь от дыма, с трудом пробираясь через развалины. Солдаты уже устали грабить город. У них было столько золота, что цена на благородные металлы упала вдвое против прежнего. Теперь, чтобы ускорить задачу по расчистке руин, они просто разрушали все, складывали в кучу то, что могло гореть и поджигали. Тит приказал, чтобы Иерусалим сравняли с землей и оставили лишь три башни, чтобы обеспечить убежище римскому гарнизону. Куда ни глянешь, мы видели солдат, рушащих стены и то, что осталось от домов, и я не мог не вспомнить пророчество рабби Иисуса, о котором еще до войны рассказывала Мариамна: «Не останется здесь камня на камне».[63]

На горе Мория солдаты рушили стены Святилища, стараясь с помощью ломов сдвинуть огромные мраморные блоки, из которых оно было выстроено. Благородные портики были разрушены, а их мраморные колонны стояли, жалобно устремившись в небо. Некоторые из них треснули от жара пламени, и все почернели от дыма. Большая часть стены Святилища была разбита, но двор женщин был еще цел, хотя сокровищницы, окружающие его стены, были выжжены пламенем. Этот огромный двор был плотно забит еврейскими пленниками — мужчинами, женщинами и детьми, так что было не продохнуться. У одних из ворот на деревянной платформе восседал Фронтон, префект, пытающийся решить судьбу такого множество людей. От жары он взмок и время от времени вытирал тряпкой брови. Сбоку от него стояла группа палачей, которые без церемоний обезглавливали всех мужчин старше шестнадцати лет. Молодых женщин и детей скопом продавали сирийским и аравийским торговцам рабами, которые ожидали перед платформой Фронтона словно стая гарпий. Услышав, что нас послал Тит и разрешил нам освободить своих друзей. Фронтон только выругался и заявил, что мы можем забирать всю эту проклятую толпу, если хотим.

— Скажите Титу, чтобы прислал нам помощников! — воскликнул он, с досадой промокая лоб. — Разве я могу осуществить правосудие над такой армией чучел? Торговцы рабами не дают подходящей цены. Мои люди устали казнить мужчин, а у меня нет еды, чтобы накормить эту ораву. Среди них свирепствует чума, и они мрут как мухи. Это посещение может стоить вам жизни. Вас может убить вонь.

Тем не менее мы вошли во двор, прижав ко рту сырые тряпки. Жара во дворе была кошмарной, так как хотя наступил сентябрь, солнце продолжало палить с безоблачного неба. Скученные вместе без пищи и воды, многие пленники просто лежали и апатично смотрели перед собой, другие слабо просили воды, многие уже умерли и стали пухнуть на солнце. И все же несчастье не загасило их человеческих чувств, и я видел матерей, нежно ласкающих маленьких детей, просящих воды, чтобы можно было смочить их высохшие губы. Солдаты не чувствовали ни капли жалости к пленным и, казалось, хотели дать им умереть. Иосиф и я взяли бурдюки с водой и делали все, что могли, чтобы смягчить страдания детей. Пока я искал Ревекку, Иосиф Флавий нашел многих из тех, кого знал в старые времена, и он ушел со двора, окруженный почти сотней женщин и детей. Увидев это, Фронтон приподнял брови, но не стал протестовать.

— Теперь они на твоей ответственности, — сказал он. — Если ты не хочешь, чтоб они сдохли у тебя на руках, дай им что-нибудь поесть.

Я же был одержим идеей найти Ревекку и день за днем, даже после, как Тит уехал из Иерусалима, продолжал свои поиски. Я осматривал партии несчастных женщин и детей, которых продавали в рабство, надеясь найти ее среди них. Я даже вновь спустился в вонючие туннели под Храмом, пользуясь на манер Ариадны клубком бечевки, чтобы найти обратную дорогу. В этих туннелях я нашел огромные богатство и мог бы разбогатеть, если бы нуждался в этом. Но я не нашел ни одной живой души, хотя здесь было много мертвых, и их запах был столь ужасен, что даже жадные арабы не решались войти сюда в поисках добычи. И так случилось, что пока я бродил среди развалин Храма, я увидел, как на некотором расстоянии от меня из земли неожиданно появился человек. Он был одет в белую тунику, на которую был наброшен пурпурный плащ. Он поднялся недалеко от группы римских солдат, которые под командованием центуриона рушили часть стены Святилища. Его появление здесь было столь неожиданно, что солдаты в изумлении побросали свои оружия и попятились. Центурион, однако, стал задавать этому человеку вопросы, на которые тот ответил по арамейски, которого римлянин не понимал.

Я поспешил туда, желая узнать, как этот человек так долго прожил в переходах под Храмом. Вообразите мои чувства, когда повернувшись ко мне, этот человек оказался ненавистным мне Симоном бен Гирой. С ликующим криком я бросился к нему, намереваясь немедленно изрубить его на куски и отомстить за то зло, что я претерпел от него. Центурион, однако, счел, что я внезапно сошел с ума, а несколько его солдат схватили меня за руки и вырвали меч. От ярости я не мог говорить. Затем обругав их всех, я потребовал вернуть мне меч. Тогда Симон бен Гиора попытался воспользоваться возможностью и тихонько улизнуть из развалин. Выдернув свой меч из рук центуриона, я погнался за Симоном бен Гиорой, поднимаясь по ступеням, ведущим к разрушенному Святилищу. Я приближался к нему, но он начал карабкаться по развалинам здания, поднимаясь по зубчатому краю стены, которая была частично разрушена. Он лез все выше и выше, пока не остановился на самой вершине. Когда я полез за ним, он поднял большой камень и швырнул в меня. Отпрянув, чтобы увернуться от камня, я еле удержался на разрушенной стене, которая до того ослабела, что закачалась от моей тяжести. Ни один из солдат не решался последовать за нами в это опасное место, так как качающаяся стена могла в любой момент рухнуть и похоронить всех, кто находился рядом, под грудой тяжелых камней.

Однако ненависть делала меня отчаянным, и я лез дальше, загнав Симона бен Гиору на самый верх качающейся стены, которая неожиданно кончилась высоко над развалинами. Здесь мы были ограничены в пространстве. С обоих сторон был обрыв. За спиной Симона была пропасть в сотню футов. Перед ним — мой меч. Я увидел, как он облизнул пересохшие губы. Приставив к его горлу меч, я закричал:

— Где Ревекка?

— Не знаю.

Я двинул мечом и увидел, как он вздрогнул.

— Где она? — вновь повторил я.

— Не знаю. Будь милосерден.[64]

— Милосерден? — со смехом повторил я. — Что ты знаешь о милосердии? Что ты сделал с Ревеккой, порождение дьявола?

— Она сбежала от меня, — ответил Симон.

Я почувствовал, как меня охватила волна надежды. Затем я решил, что мерзавец лжет, чтобы спасти свою жизнь.

— Правду! — крикнул я.

— Это правда. Мы нашли выход из подземелья. Мимо проходила группа римских солдат. Я и мои люди подались назад, но Ревекка вырвалась и побежала к солдатам.

— Что они с ней сделали?

— Не знаю.

— Ее продали как рабыню?

— Понятия не имею. Мы вернулись в туннель и спрятались там. Сохрани мне жизнь. Я сказал тебе правду.

— Жалкий человек! — воскликнул я. — А ты сохранил жизнь моего отца? Ты пощадил Мариамну, которая была мне как мать? Несчастный, посмотри на эти разрушения. Разве это не твоя работа, не результат твоих преступлений, погубивших тысячи людей и приведших к разрушению Иерусалима?!

Я взмахнул мечом и хотел убить мерзавца собственной рукой, но тут моя рука остановилась, столь велика была моя ненависть. Такова была особенность тех ужасных дней, что легкая смерть казалась благословением. Почему я должен был оказать такое благословение Симону бен Гиоре? Пусть лучше он идет среди пленников по улицам Рима, а потом будет отдан палачам и будет брошен в Мамартинскую тюрьму, где его плоть будут бичевать и терзать раскаленными клещами, а потом удавят. Обычно таким образом римляне расправлялись с побежденными вражескими полководцами, и я не хотел, чтобы Симон бен Гиора стал исключением. Эти мысли заставили меня опустить меч. Симон, вообразив, что я колеблюсь из страха, посмотрел на меня с прежней злобой. Однако я ничего не сказал, но жестом велел ему идти передо мной, так как не желал спускаться, имея за спиной этого дикого зверя. У подножия стены я нашел не только центуриона, но и Терентия Руфа, который был оставлен военачальником войск в Иерусалиме после отъезда в Кесарию Тита. И я открыл ему личность Симона бен Гиоры.

— Его надо получше заковать, — сказал я. — Не было еще преступника более достойного цепей, чем тот дьявол, уничтоживший ни одного человека, а целый город.

Затем, повернувшись к Симону, я сказал ему, что пощадил его не из милосердия, но из уважения к Цезарю, так как его триумф будет не полным, если в него не включить пленного вражеского полководца.

— Мы еще встретимся у Мамертинской тюрьмы в Риме, — заявил я. — Я не дам тебе умереть слишком быстро или слишком легко.

После этого я ушел и больше не рыскал в переходах под Храмом, так как слова Симона бен Гиора дали мне новую надежду. Теперь по крайней мере я знал, что Ревекка не умерла в этих мрачных подземельях. Я стал спрашивать солдат, предлагая солидную награду любому, кто сообщит мне новости о девушке, которая бежала из туннеля под крепостью Антония к группе солдат гарнизона. Когда новости о награде разошлись по лагерю, ко мне пришел солдат и поведал о том, что видел. Когда он описал девушку, которую они захватили, я не сомневался, что это была Ревекка, и с трудом сдерживая нетерпения спросил, что они с ней сделали.

— Мы ее продали, ответил он. — Ее хотел купить сирийский торговец рабами. Она не выглядела такой голодный как другие и принесла нам хорошую цену. А остальные… — он сделал жест отвращения, выражающий его мнение о дочерях Иерусалима.

— Куда он увел ее, этот торговец? — спросил я.

— Думаю, в Кесарию.

— В приморскую Кесарию или Кесарию-Филиппову?

— Ту, что на море. Из которой мы вышли на Иерусалим.

— Как зовут этого торговца?

— Нам не было дела до его имени. Нам были нужны его деньги.

— Как он выглядит?

— Как взъерошенный стервятник.

— Они все выглядят как взъерошенные стервятники.

— Действительно, они просто вонючая толпа, — согласился солдат. — Во время этой войны я молил богов, чтобы мне было позволено оставить это место и вернуться в Италию. Недалеко от Кремоны у меня есть земля, и она нуждается во внимании. Я получу награду?

Я дал ему, как и обещал, награду и приготовился к отъезду в Кесарию. Я быстро пересек опустошенную землю Иудеи и, прибыв в Кесарию, сразу же отправился на рынок рабов, заполненный до предела еврейскими пленными. Мое сердце упало, когда я увидел, как велико было это множество, потому что не смотря на то, что тысячи людей погибли во время осады, после того, как город был захвачен, оставалось еще достаточно живых, чтобы заполнить рынки не только Кесарии, но и Антиохии, Себасты и Дамаска. Иосиф Флавий вычислил, что во время войны было захвачено девяносто семь тысяч пленных, и я не думаю, что он преувеличил. Конечно, увидев огромную толпу, я чуть не отчаялся найти Ревекку. Единственной моей надеждой было найти сирийского торговца рабами, что купил ее. У меня не было средств опознать торговца, за исключением описания, данного солдатом, которое могло подойти к любому торговцу с крючковатым носом и сутулыми плечами. И все же я прошелся по рынку, бродя среди рабов, выставленных на продажу словно скот. Им выпала печальная участь — костлявые, трясущиеся, с выпавшими зубами, у многих были открытые раны, в которых копошились личинки. Меня останавливали торговцы рабами и расхваливали свой товар, предлагая несчастных пленников по ужасно низкой цене. Всем им я отвечал вопросом: «Видели ли они темноволосую девушку по имени Ревекка, дочь первосвященника Ананьи, которая была куплена в Иерусалиме у солдат Двенадцатого легиона?»

Но я встречал лишь тупые взгляды, пока не подошел к одному старому торговцу рабами, до того напоминающего встрепанного стервятника, что подумал, это тот, кого я ищу. Его глаза стали очень хитрыми, и я с еще большим основанием подумал, что это нужный мне человек. Однако он дал мне лишь уклончивый ответ, что темноволосые девушки с именем Ревекка обычны, словно мухи на рынке, и что в его партии есть одна такая. С этими словами он опустил палку на спину молодой девушки, что сидела среди рабов, равнодушно глядя в пространство. Девушка, с запавшими на почти полностью лишенном плоти лице, очнулась от транса и посмотрела на меня большими глазами.

— Чудесная молодая девушка для красивого молодого человека, — заявил торговец рабами. — Может готовить, шить одежду, стелить постель, ну и согреть ее.

А так как девушка из скромности колебалась, он вновь так ударил ее по спине, что она торопливо сбросила свои лохмотья и нагая встала передо мной. Ее расширенные испуганные глаза призывно смотрели в мои, но увы, этот мешок с костями вряд ли мог рассчитывать возбудить в ком-то желание. Ей было не больше шестнадцати лет, но ее кожа была сморщенной, как у старухи, а во рту не хватало нескольких зубов.

— Эта не та, которую я ищу, — ответил я. — Она мне не нужна.

— Послушай, — сказал торговец, положа свою когтистую руку на мою. — Забирай эту Ревекку и, возможно, я скажу о другой. Я прошу лишь триста сестерциев. Это ничего, что она такая костлявая. Накорми ее, и ты увидишь, что она очень хорошенькая. Она даже девственница. Ну же, всего триста сестерциев.

Конечно, у меня не было желания покупать рабыню, но я понял, что этот мерзавец ничего не скажет мне о Ревекке, если я не дам ему что-нибудь. К тому же девушка продолжала очень жалобно смотреть на меня, отлично зная, что если я не куплю ее, ее бросят зверям на арену вместе с другими пленниками, которым не нашлось покупателя.

Торговец ломал руки, сетуя о проблемах, которые встретились ему и его сородичам после захвата Иерусалима.

— Что нам делать с этим множеством скелетов? Мы с трудом сбываем их. Кроме того, мы должны кормить их или они помрут. Шесть дней назад я приобрел партию в триста человек. Я сумел продать лишь десятерых. Всех остальных бросили зверям.

При этом он проклинал евреев, спрашивая, на что можно надеяться с этим жалким народом. Из них получаются непослушные рабы, имеющие совершено дикие представления о том, что можно есть, и упорно поклоняющиеся своему Богу. Даже на арене они портят все зрелище. Те, что были отобраны, чтобы сражаться друг с другом — отказались, и просто обнажили горло и убили друг друга без всякой попытки сопротивляться, словно радовались смерти. Игры, проводимые в честь младшего сына Веспасиана Доминициана были испорчены из-за поведения еврейских пленников, которые приветствовали смерть и даже отказывались убегать от зверей, которым их бросали. Зрелище было слегка оживлено, когда пленников, облаченных в одежды, пропитанные смолой, отправили сражаться против гладиаторов, вооруженных горящими головнями, которые поджигали одежду пленников, заставляли их живо выплясывать. И правда, зрелище этих несчастных, прыгающих в своих горящих костюмах было самым забавным. К несчастью, подружка Доминициана, будучи на редкость чувствительной, пожаловалась на запах горящей смолы, так что этот веселый спектакль больше не повторялся.

Чтобы заставить его замолчать, я предложил сотню сестерциев за девушку, которая взглянула на меня глазами, засветившимися благодарностью. Однако, я отказался вручить ему деньги, покуда он не расскажет мне о той Ревекке, что я ищу. После обычных жалоб на низкую цену, он в конце-концов объявил, что купил девушку с таким именем в Иерусалиме и был крепко обманут такой сделкой, потому что девчонка все время бредила.

— Я привез ее сюда, — сказал торговец. — Она была очень хороша, не костлявая, как остальные. Но что я мог сделать? Она была безумна. Когда рынок забит рабами, как можно продать сумасшедшую?

— О чем она бредила? — в страхе спросил я.

— О своей вине и грехах. О чем еще бредят евреи? А что до этой девушки, то она должно быть была чудовищем. Она твердила, что убила своих детей и мужа. Она кричала, взывала к Богу и лила слезы. Потом ни с того ни с сего смеялась и хитро смотрела на меня. А я очень расстраивался, глядя на нее. Я отправил ее в амфитеатр вместе с теми, кого не смог продать. Потеря, но что я мог сделать? Нельзя продать сумасшедшую. Сейчас трудно продать даже разумных.

Я слушал слова торговца рабами со все возрастающим ужасом. Я не сомневался, что описаная им женщина, и правда Ревекка. Еще до того, как я потерял ее, я знал, что она испытывала сильное чувство вины, и эта вина была слишком тяжелой ношей для ее души, которая сломалась под этим грузом. Я с гневом взглянул на торговца и положил руку на меч.

— Мразь! — воскликнул я. — Как ты осмелился отправить дочь первосвященника зверям на арену?

— Во имя Астарты, — закричал он, в тревоге хватаясь зо бороду, — откуда же мне было знать, что она дочь первосвященника? А что до зверей, то что же я мог сделать? Я не могу накормить всех голодых, и я не могу позволить им умереть здесь из-за запаха. У меня не было выбора, господин!

— Мне следует перерезать тебе горло, — гневно заявил я. — И я сделаю это, если узнаю, что она погибла. Говори, собака, не использовали ли они всех трехсот пленников, что ты дал им?

— Не знаю! — закричал он. — Два дня назад некоторых из них послали на арену. Около тысячи человек погибло в огне. Но как я уже сказал, любвница Домициана пожаловалась на запах горящей смолы, а люди устали, они говорят что это простая бойня, а они хотят игр. Вчера он заставил их соревноваться с колесницами, запряженными парой или четверкой лошадей, а днем придумал новую игру. Привязав одну из еврейских девушек к столбу, он выбирал защитника девушки среди пленных мужчин, а затем выпускал на них льва. Если защитник сможет спасти девушку, он может получить ее, и их женят не взирая на то, хотят они этого или нет. Народу это очень понравилось, потому что давало им возможность заключать пари. Однако преимущество явно было на стороне льва, так как пленники столь жалки, что у них было мало шансов. Мне кажется, лишь одна из девушек была спасена. Сегодня они повторят спектакль. Если ты поторопишься, ты сможешь увидеть это. Может быть они выберут твою девушку в качестве жертвы.

Я не стал ждать, а бросил к ногам торговца сотню сестерциев и приказал девушке, которую купил, следовать за мной, и дал ей несколько монет, чтобы она купила себе еду, сказав ей ждать у входа в амфитеатр.

Амфитеатр был очень большим и красивым строением, на которое Ирод потратил огромную сумму денег, богато украсив его статуями богов и Цезаря Августа, которого очень уважал. Амфитеатр был заполнен греками и сирийцами, а так же большим количеством солдат римского гарнизона. Евреев Кесарии здесь не было, потому что вряд ли можно было ожидать что они будут развлекаться, глядя на мучительную смерть своих соплеменников. В центре песочной арены стоял ряд столбов, к каждому из которых была прикована нагая женщина, с руками, поднятыми цепями над головой. Перед ними стоял ряд еврейских пленников, державших в своих костлявых руках короткие мечи, похожие на те, что носят с правой стороны римские легионеры. Я протолкнулся как можно ближе, с тревогой осматривая ряд жертв, но Ревекки среди них не было. Железные двери в конце арены распахнулись, и к ожидающим евреям вышли шесть нубийских львов. Зеваки смотрели на еврейских воинов и заключали пари, но как отмечал уже торговец рабами, преимущество явно было на стороне львов, так как пленники долго голодали и с трудом могли держать мечи. Я не мог смотреть представление, бросился из амфитеатра, надеясь найти Ревекку. Спустившись на несколько этажей, я нашел вход в темницу под театром, которая служила клеткой для зверей и пленников. Подкупив одного из охранников, я был допущен в это мрачное место, освещенное факелами, где стояла вонь от человеческих и звериных экскрементов. Здесь находилось несколько рядов железных клеток, содержащих львов, только что привезенных из Африки. Другие клетки были заполнены пленниками, в основном женщинами и детьми, так как большинство выживших мужчин Тит отправил на соляные копи в Египет. Пленники сидели или стояли группами с апатичными лицами людей, которым уже все равно, живы они или умерли. В одной из клеток старый раввин предлагал им утешение. Я услышал, как его дрожащий голос бубнил слова одной из иудейских религиозных песен:

Он покоит меня на злачных пажитях И водит меня к водам тихим, Если я пойду и долиною смертной тени. Не убоюсь зла, потому что Ты со мной; Твой жезл и твой посох — они успокаивают меня. [65]

Надеюсь, он действительно успокоил их, потому что беспорно они нуждались в утешении. Я рыскал между клеток, рассматривая одно лицо за другим. Задача была неразрешимой. Весь подвал амфитеатра был забит еврейскими пленниками. Я шел между заполненными клетками, пока не дошел до последне, которая была открыта в сам амфитеатр. Перед клеткой я мог разглядеть солнечную арену. Пока я искал по подземелью, борьба на арене завершилась. Рабы в масках Херона, перевозчики мертвых, крючьями уволакивали тела. Другие рабы с раскаленными до красна железными прутьями отгоняли львов, которым не позволялось пировать над телами, так как насытившись, они могли потерять свирепость. На арену была выведена новая партия девушек, старающихся прикрыть руками свою наготу, так как еврейские девушки очень скромны и стыдливы, в отличие от гречанок, гордящихся своим обнаженным телом. Я заметил, что одна из девушек странно не осозновала ужаса, окружающего ее, но непрестанно говорила сама с собой и даже смеялась. Когда ее вывели, она повернулась и взглянула на меня. Это была Ревекка.

Мгновение я смотрел на нее, онемев от ужаса, затем бросился к ней, но прутья клетки преградили мне путь на арену. Моей единственной надеждой было обратиться к Домициану, который председательствовал на играх в отсутствие старшего брата. Я побежал обратно среди вонючих клеток, по пустым переходам амфитеатра, пока не приблизился к царской ложе, в которой сидел юный Домициан и его спутники. Два вооруженных легионера охраняли вход. Они бы не впустили меня в огороженную ложу, такого запыхавшегося и растрепанного, если бы один из них не был моим другом и не входил вместе со мной в Иотапату. Пойдя на риск рассердить Домициана, он лично проводил меня к молодому человеку. Запинаясь, я как можно скорее изложил ему историю своих поисков.

— Твой брат Тит обещал, что я смогу освободить ее, если найду. Сейчас она здесь, на арене, уже прикована к столбу. Во имя богов, разреши мне освободить ее.

Домициан взглянул на меня своими маленькими глазками. Хотя в то время ему было не больше восемадцати лет, в нем уже проявились те безобразные качества, что позднее сделали его объектом всеобщей ненависти и довели до насильственного, но тем не менее заслуженого конца. Такие качества, как милосердие и человечность, что венчали его брата Тита, полностью отсутствовали у Домициана. Его душа уже была испорчена завистью и извращена вкусом к жестокости. Несмотря на всю доброту, которую питал к нему Тит, и на все почести, которыми он его одарил, Домициан не любил брата и всеми способами выражал ему презрение и насмехался над ним. Тот простой факт, что Тит позволил мне освободить Ревекку, был для Домициана достаточным основанием, чтобы помешать ее освобождению. Однако, он не дошел до той степени наглости, чтобы прямо бросить вызов распоряжению старшего брата. Вместо этого, он повернулся к молоденькой женщине, возлежащей рядом с ним, и спросить, освобождать ли ему Ревекку.

Эта женщина, греческая куртизанка по имени Мелитта, имела немалые способности по чтению мыслей Домициана. Она была с Коса[66], темноволосая красавица, чья белая плоть была видна во всех подробностях через прозрачное одеяние, которое она носила. Ее соски были по моде куртизанок подкрашены, тело, выбритое от волос, было гладким, как алебастр. Вонзив зубы в спелую плоть фиги, она с набитым ртом ответила, что раз девушка уже прикована на арене, было бы замечательно, если бы я доказал, что стою ее, сразившись со зверем, которого на нее выпустят. Услышав это немыслимое предложение, я чуть было не всадил в живот этой юной шлюхи свой нож.

— Я пренадлежу к всадническому сословию, — в ярости крикнул я. — Я вместе с Титом сражался во время Иудейской компании. Я получил от него разрешение освободить любого пленника, которого захочу. И ты хочешь, чтобы я дрался, как простой гладиатор, на арене? Ты хочешь, чтоб я столь унизился?

— Разве это так унизительно? — спросил Домициан. — Разве великий Нерон не сражался часто на арене?

— Ты хочешь сравниться с великим Нероном? — язвительно поинтересовался я.

Он вспыхнул, и я понял, что попал в цель. Мелитте, чтобы скрыть смущение Домициана, предположила, что мое нежелание драться может быть связано не только с нежеланием унизиться.

— Должно быть ему не очень хочется встречаться со львом? — предположила она, презрительно глядя на меня из под длинных ресниц.

После этих слов вся толпа льстецов, окружавших Домициана, расхохоталась, и Домициан тоже присоединился к веселью. В ярости я заявил им, что четыре года подвергался опасностям во время войны в Иудее, и не особенно тревожусь о встрече с каким-то облезлым львом. Тогда он призвал меня доказать мои слова, а я попросил легионера одолжить мне щит и приготовился прыгнуть на арену. Но это не понравилось Мелитте, желающей, чтобы я погиб, и она спросила, будет ли справедливо, что у меня есть щит, тогда как у льва его нет. Домициан кивнул и велел мне вернуть щит легионеру.

— Мы должны быть справедливы к зверю, — заметил он. — Достоточно и одного меча. Смотри, я оставляю сцену тебе одному, и будет выпущен всего один лев.

Он приказал расковать других пленников, оставив на арене только Ревекку. Затем приказал выпустить дикого зверя, говоря, что желает мне противника, достойного моего меча.

— Я ставлю три тысячи сестерцией, — заявила Мелитта.

— На римлянина или на льва? — хором воскликнули они.

— На римлянина, — ответила Мелитта. — Видишь, как я верю в тебя. Сражайся получше, мой герой. Ты же не хочешь, чтоб бедная девушка лишилась всех своих денег.

Они засмеялись и начали заключать пари, в то время как я проклинал их тупую жестокость, которая делает развлечение из несчастья людей. А больше всего я проклинал издевку судьбы, которая сделала так, что Тит уехал из Кесарии в тот самый день, когда я так нуждался в нем, ведь если бы он был здесь, он без всяких споров велел бы освободить Ревекку. Однако было ниже моего достоинства тратить слова, споря с Домицианом или его греческой проституткой, так как он сочли бы мое дальнейшее колебание за трусость. Не посмотрев даже на их ухмыляющиеся лица, я сбросил тогу и обвязал ее вокруг левой руки. Затем, одетый лишь в тунику, я перепрыгнул через парапет и приземлился на песочной арене.

Как только я приземлился, Домициан дал сигнал рабам открыть клетку в дальнем конце арены, выпуская черногривого нубийского льва, огромного и свирепого вида, который сразу же помчался к Ревекке. Я поспешил встать между нею и зверем, который остановился в своем диком беге, огрызнулся и издал такой рев, что заполнилось криками толпы. Что то за новое зрелище? Почему римлянин вызвался защищать еврейскую пленницу? У тех, кто не спал, появился интерес. Те, кто спали, проснулись. С жадностью заключались пари, так как казалось, что исход этого состязания нельзя предсказать.

Я не мог оторвать глаз от зверя, находившегося передо мной, чтобы взглянуть на Ревекку, но я слышал непрекращающийся поток слов, изливающийся с ее уст, и не сомневался, что страдания, через которые она прошла, затуманили ее разум. Она пела отрывок из песни, которую слышал от нее четыре года назад на пиру у Мариамны.

Я сплю, а сердце мое бодрствует: Вот, голос моего возлюбленного, который стучится: Отвори мне, сестра моя, возлюбленная моя. Потому что голова моя вся покрыта росою Кудри мои — ночною влагою. Я — скинула хитон мой, как же мне опять надеть его? Я вымыла ноги мои: как же мне марать их?… Отперла я возлюбленному моему, а возлюбленный мой ушел. Я искала его, и не находила его. Звала его, и он не отзывался мне. Встретили меня стражи, обходящие город: Избили меня, изранили меня: Сняли с меня покрывало стерегущие стены…[67]

Она жалобно вздохнула и повторяла последние строки вновь и вновь. Моя душа была потрясена жалостью, и с яростным гневом я подумал о бесмысленности войны, бессмысленности убийств, мерзости жестоких игр, которые римляне считали нормальными и естественными. И вновь в моей двойственной душе произошло изменеие. Здесь на арене, под жестокими глазами сирийцев и греков я отверг доблесть Рима и вновь стал евреем — преследуемым, оскорбленным, призираемым, но все же с нечеловеческим упорством цепляющимся за свод законов, данным Богом, которые выше и благороднее законов римлян, что не стыдятся наслаждаться страданиями других людей и устраивать праздники из мучений беззащитных. И когда я стоял лицом к лицу со смертью, я вспоминал священное учение рабби Малкиеля, братство христиан и ессеев, достоинство Торы, благородство пророков. Я знал, что этот свет, берущий начало из еврейского закона, когда-нибудь поведет людей по пути добра и победит зверство Рима.

Все эти мысли мгновенно прошли в моем сознании. Огромный зверь понял, что я его враг и, зарычав, припал к песку, сузившимися глазами следя за каждым моим движением. Я осторожно сдвинулся в сторону так, чтобы когда он прыгнет на меня, он не оказался вблизи Ревекки. Кровь яростно бежала по моим венам, я бы с радостью заменил свой слишком короткий меч на тризубец и сеть, которой вооружены ретиарии, так как не представлял, как можно приблизиться к зверю и не быть разорванным его когтистыми лапами. Учитывая эти трудности, у меня не было времени на размышления. Лев бросился на меня, словно камень из балисты, рычащая масса из когтей и клыков, рот открыт, язык кроваво-красный. Я отпрянул в сторону и ударил мечом по горлу, но его спасла густая грива. Он вновь припал к арене. И вновь прыгнул. Его когти разодрали в клочья шерстяную тогу, которую я обмотал вокруг левой руки. Я отпрыгнул, намереваясь сохранить расстояние, прекрасно зная, что как только приближусь к зверю, то буду растерзан. Мой прыжек сделал так, что я оказался перед Ревекой, которая в мире безумия утратила представление о реальности. Лев зарычал и бросился на меня в третий раз, с такой силой прыгнув в воздухе, что я нагнулся под ним и увидел как тело зверя летит над моей головой. Со всей силой, которую я смог собрать, я по рукоять вонзил меч в кишки этой твари, распоров ему живот зияющей раной, так что неожиданно на меня обрушился ливень горячей крови и кишек. Огромное тело сбросило меня на землю к ногам Ревекки, а бьющиеся лапы, дико дергающиеся в смертельной муке, се время грозили покалечить меня. Я схватил зверя за передние лапы, напряг все силы, приподнял тело, а затем, сжав меч, вонзил его в горло льва.

Я не верил в неожиданную победу. Я был покрыт кровью, моя рука была расцарапана, кожа на бедре была содрана, но оказалось, что серьезных ранений у меня нет. Я сразу же бросился к Ревекке и снял цепь, которой она была прикована к столбу. Она стала очень бледной, а ее глаза приобрели странное выражение. Она не могла стоять и упала бы, если бы я не поддержал ее. Я поднял ее на руки, и тут ее длинные черные волосы упали назад, открывая рану на шее. Дикий зверь своем последнем прыжке ранил ее когтем, и из раны хлестал кровавый фонтан, который непрестанным потоком изливался на песок арены. Я отчаянно пытался рукой закрыть ее рану, но кровь продолжала литься на песок, который постепенно становился алым. Ревекка посмотрела на мое лицо, и в этот момент пелена безумия спала с ее глаз.

— Ты пришел, мой Цезарь, — слабым голосом произнесла она. — Я ждала тебя так долго, так долго. Останься со мной. Не бросай меня.

— Я никогда не оставлю тебя! — крикнул я, вытирая слезы, слепившие меня.

— Ты плачешь. Ты не рад видеть меня? Ты плачешь, потому что я грешна. Я убила своего ребенка, моего маленького Эли. Я убила моего мужа Иосифа, доброго человека.

— Это неправда, — плакал я. — Бог тебе простит.

— Ах, — восликнула она, и в ее глазах появилась радость. — Ты так думаешь, Луций?

— Он простит. Он все простит.

— И мы сможем остаться вместе… сейчас и навсегда?

— Сейчас и навсегда, — плакал я. — Куда бы ты не пошла, я последую за тобой.

Она улыбнулась и, подняв руки, обвила их вокруг меня. Ее силы убывали вместе с кровью. Руки слабо обмякли. Когда я в последней раз поцеловал ее, она мертвой упала на окровавленную арену.

Я поднял ее тело. Слезы ненависти и горя затмевали мои глаза. Подойдя к царской ложе, я встал, глядя на Домициана, чье лицо казалось мне нечетким, словно я смотрел сквозь туман.

— Ты хорошо сражался, римлянин, — признал он. — И я проиграл Мелитте три тысячи сестерциев. Давай позавем священника, и он соединит вас. А что с девушкой? Она в обмороке?

— Она умерла, — ответил я.

— Вот не повезло, — заметил Домициан.

Я посмотрел на него. Меня сотрясала такая ненависть, что я мог бы запрыгнуть в ложу и вонзить свой меч ему в горло. И конечно тем самым я спас бы римский народ от больших несчастий, послушайся я своих чувств, но я не сделал того. В конце концов, он был сынов Веспасиана и братом Тита, которых я очень уважал. Ревекка была метва. Никакая новая кровь не вернула бы ее к жизни. Я справился со своей ненавистью и посмотрел прямо на юнца в пурпурной тоге.

— Если я не смог спасти ее, — произнес я, — отдай мне ее тело, чтобы ее можно было похоронить по обычаю ее народа.

— Далай как хочешь, — ответил Домициан. — Мне все равно. Уходи с арены и дай нам досмотреть игры.

Я обернул свою изодранную тогу вокруг ее тела и ушел с арены как раз тогда, когда рабы вывели на арену новые жертвы и приковали их к столбам. Я шел между вонючими клетками, заполненными людьми, и вновь услышал дрожащий голос старого равина, повторяющего священные песни.

Из глубины взываю к Тебе, Господи…[68]

И по правде я знал значение той глубины, о которой он говорил. Но в одном я отличался от него. У меня не было Бога, к которому я мог воззвать из глубины.

У входа в театр я нашел ожидающую меня рабыню, которую купил, и она не могла сдержать крика ужаса, увидев меня покрытого кровью, несущего на руках мертвую женщину. Я был потрясенным человеком, не понимая и не заботясь о том, что со мной случилось, так как усталость и горе затмило мое сознание, и я вряд ли сознавал, что делаю. Но моя рабыня, идущая за мной, боязливо положила ладонь на мою руку и стала просить меня остановиться, ведь нельзя же идти по улицам покрытому кровью, прижимая к груди мертвую женщину. Как только она сказала это, какой-то еврей почтенной наружности, с длинной белой бородой и одетый как фарисей остановился и с некоторым удивлением посмотрел мне в лицо. Так как я молчал, то за меня заговорила моя новая рабыня.

— Почтенный господин, — произнесла она, — мой хозяин ужастно страдает и кажется не способен позаботится о себе. Нет ли здесь места, где он мог бы положить свою ношу?

Фарисей сказал, что я должен следовать за ним, и повел меня через двор в дом. Здесь, указав на кушетку, он велел мне положить тело Ревекки. Затем он позвал меня к кровати и уложил на нее, так как одна из ран на ноге продолжала кровоточить и я ослаб от потери крови. Он осмотрел и промыл рану и по тому, как он это делал, я понял, что он хорошо знаком с врачебной наукой. Когда он перебинтовал мои раны и смыл кровь с тела, он принес мне чистую одежду и еду для меня и моей рабыни. И когда мы остались с ним вдвоем, он внимательно посмотрел на меня и спросил мое имя. Когда он услышал его, его глаза расширились, он с неверием затряс головой, а потом заметил, как странны и удивительны пути Божьи.

— Твоего отца звали Флавий Кимбер?

Я подтвердил.

— А твою мать? Она не была еврейкой по имени Наоми?

Я удивился, ведь правда о моем рождении была известна лишь троим, и все трое теперь были мертвы.

— Тебе дана власть ворожить, — воскликнул я, — что ты можешь сказать правду о незнакомце?

— У меня нет дара ворожея, — ответил он, — но есть дар памяти. И потому я говорю, что удивительны пути Господа, потому что в этой самой комнате, двадцать лет назад, я лечил твоего отца, тоже пораженного горем. Потому что я Манассия, к которому он бежал, когда понял, что его жена Квинтилия подсыпала ему яд. Он лежал на этой самой кровати, а в эту чашу вырвало его яд.

Я изумился, ведь казалось чудом, что я и мой отец принесли бремя своего горя в дом этого человека, после того как лишились женщин, которых любили. Если бы я верил в работу божественного проведения, я бы решил, что Маниссия был послан мне Богом в утешение. Но я не принял этого утешения и счел его лишь удивительным совпадением. Манассия был добр ко мне, он дал мне пить и есть, вылечил мои телесные раны и немного сделал для душевных ран. Он помог мне в похоронах Ревекки, он вымыл и очистил ее тело, и обернул его в тонкое полотно, ароматизированное специями. Однако я не позволил ему закрыть ее лицо, потому что хотел смотреть на нее до тех пор, пока не придется прощаться с нею навеки. И вот мы расчесали ее длинные, мягкие волосы и оставили лежать на кушетке, словно она была живой, ее лицо было спокойно, губы все еще изгибались в последней улыбке, которую она подарила мне в момент смерти.

— Сегодня, — сказал Манассия, — евреи Кесарии тайно собирутся на кладбище. Мы дали деньги рабам в амфитеатре и принесем столько тел погибших на арене, сколько сможем. Мы положим их в общую могилу, потому что невозможно сделать столько отдельных могил. Если хочешь, мы можем похоронить ее там, или ты предпочитаешь, чтобы она лежала в отдельной могиле?

— Пусть будет похоронена с другими, — ответил я. — Она делила их страдания, пусть разделит и их могилу. Ей бы не захотелось лежать одной в земле.

Когда стемнело, я вместе с Манассией и еврейской девушкой, которую купил, пошел на еврейское кладбище за городом. Ночь была холодной, так как приближалась зима. Накрапывал дождик, с моря дул холодный ветер. В центре кладбища была вырыта большая могила, куда вели крутые ступени, сделанные сбоку. Туда, скрываясь в темноте, пришли евреи Кесарии, которые едва осмеливались показываться на улицах при свете дня, чтобы греки и сирийцы не начали нового погрома. Могучие узы, связывающие евреев друг с другом, велели им выкупить тела погибших у рабов арены, в чью задачу входило вытаскивать трупы крючьями. В неровном свете факелов я увидел множество людей, несущих тела погибших, некоторые были завернуты в полотно, другие нагие и истерзанные, какими были, когда их уволокли с окровавленного песка, ведь многие из тех, что несли тела, были слишком бедны, чтобы дать им ткань. Пока рабби читал кадиш по мертвым, эти люди спускались по пологому склону в огромный ров и благоговейно укладывали тела на места последнего успокоения. Я же стоял последним, дождь хлестал мне в лицо, а длинные, мягкие волосы Ревекки падали мне на руки. И так как я не мог вынести расстояние с ней, я все тянул, люди стали с удивлением смотреть на меня, пока Манассия не прикоснулся к моему плечу и мягко не сказал:

— Время пришло.

Тогда, словно во сне, я сошел по склону в ров и нежно уложил ее тело на землю.

Именно здесь, на еврейском кладбище Кесарии, когда я стоял под дождем в темноте с телом Ревекки на руках, были выкованы те узы, что связали меня с народом матери. Здесь я выпил чашу древней печали, что находится в каждой еврейской душе, переполняясь столетиями гонений, преследований, издевательств, пленения и избиений. Это древняя печаль еврейского народа является частью их наследия, груз, который они должны нести, потому что знают, понимают и страдают больше других. Горе — часть их древней мудрости. Оно видно в глубине глаз их священников и равинов, оно словно еврейская буква отпечаталась между их бровей. Это то горе, которое безразличный мир не в состоянии понять, которое кипит в их сердцах даже во время величайшей радости, оплакивая все человечество, как плакал пророк на развалинах прежнего Иерусалима.

Да не будет этого с вами, все проходящие путем!  Взгляните и посмотрите, есть ли болезнь,  как моя болезнь… [69]

Я уехал из Кесарии. В Риме, по просьбе Тита, я наблюдал за триумфом, который был грандиозен, зрелищен, бесконечен и скучен, так как римляне делают все со слишком большим размахом, не понимая мудрости греков, выраженной в Дельфах: «Мера основа всего». Добыча из Иерусалима была сказочно богатой. Везде можно было видеть сияние золота и мерцание драгоценностей. В процессии несли огромный золотой подсвечник. Золотой стол и алтарь так же вызвали восторг римлян. Были бесконечные живые картины, рассказывающие о различных эпизодах войны, а так же отобранные люди из всех четырех легионов и множество еврейских пленников, специально выбранных за красоту. Процессия была такой длинной, что потребовалось два часа, чтобы пересечь Виа-Сакра. Веспасиан, увенчанный лавром, несколько косо сидевший на его редких волосах, жаловался, что у него болят ноги, и он устал.

— Это моя вина, — стонал он, — что я был столь глуп, чтобы в моем возрасте желать триумфа.

Тит тоже скучал. Единственный из семьи Веспасиана, кто наслаждался триумфом был самовлюбленный щенок Домициан, который, одетый в великолепный наряд и сидя на белом коне, гарцевал с таким самохвальством, что можно было подумать, что он лично захватил Иерусалим, хотя на самом деле его там и в глаза не видели.

Что до меня, то я был последним, кто стал бы упиваться видом украденного золота или злорадствовать по поводу золотых сосудов, вырванных из священного Храма, чтобы столь вульгарно пронести под чужим солнцем. Я приехал в Рим, чтобы удовлетворить свою месть, чтобы я мог выполнить обещание, данное Симону бен Гиоре, когда я сохранил ему жизнь на развалинах Святилища. И потом, когда процессия достигла храма Юпитера Капитолийского, а Симона провели через форум к ступеням Мамертинской тюрьмы, я присоединился к тем римлянам, что желали видеть смерть вражеского полководца. Если месть удовлетворяет, то я должен быть удовлетворен, потому что палачи пытали его с особой жестокостью, так что все звенело от его криков, и когда они закончили с ним, он напоминал скорее кусок мяса, а не человека. Наконец они накинули ему на шею веревку, и бросили его тело на лестницу скорби. Не могу притворяться, будто получил особое удовольствие от этого зрелища, даже не смотря на то, что этот человек был моим злейшим врагом. Его смерть не могла возродить многих, кого он убил, или восстановить разрушенный город, за что он нес ответственность. Добрый рабби Малкиель говорил правду: «Месть напоминает плоды с Асфальтового озера, приятные на вид, они во рту превращаются в грязь».

Я не остался в Риме. Вместе с некоторыми ветеранами Иудечкой кампании я получил от Тита землю вблези Эммауса, что находится недалеко от Иерусалима. И потому я вернулся в Кесарию и приготовился посмотреть мою новую собственность. С тех пор, как я потерял Ревекку, моя жинь была пуста. Меня ничто не интересовало. Над моей душой давила смертельная инерция, и меня не волновал ни страх потерь, ни жажда наград. В этом состоянии пустоты я прибыл в Кесарию и вместо того, чтобы отправиться в Иудею пересек Иордан и приехал в греческий город Пеллу. Здесь, в жалкой лавке недалеко от агоры, я нашел рабби Малкиеля, работавшего по обыкновению над деревянной колодкой, создавая пару чудесных сандалий для молодой гречанки. Как мне было приятно увидеть лицо этого доброго старика, последнего оставшегося звена, связывающего меня с миром, ныне лежащим в руинах за потоком войны. И когда он увидел меня, он протянул ко мне руки и обнял со слезами радости, словно я был его давно потерянным сыном. Смахнув со своего рабочего стола кожу, так как у него был лишь один стол, за которым он и работал и ел, он выложил на него то, что имел, а жил он по-простому, никогда не прикасался к мясу, питаясь только овощами, фруктами, а иногда сыром. Он извинился за свои скудные запасы, хотя я заверил его, что предпочитаю в его обществе есть черствый хлеб, чем пировать за роскошным столом в компании царей. Попросив меня подождать, он заковылял в свою лавку и вернулся не только с едой, но и с теми, кто принадлежал к церкви за стенами, и знал меня, когда я был спрятан среди них, выздоравливая после ранения. Все они с любовью обняли меня, и мы разделили трапезу, и они не исключили меня, когда передавали чашу со священным вином, хотя я и не был крещен или посвящен в их таинство, потому что, как заявил рабби Малкиель, они считали меня за своего. А затем, после того, как он произнес молитву, они столпились вокруг меня, прося рассказать о Иерусалиме, спрашивая о родственников и друзьях, оставленных там. И вот я рассказал им об осаде, и пока говорил, обнаружил что на сердце у меня стало немного легче, словно я освободился от яда. Но они, услышав о разрушении Храма, не могли сдержать слез, не смотря на то, что это событие было предсказано рабби Иисусом, которому они поклоняются как Христу. А рабби Малкиель, услышав, что я направляюсь в Эммаус, поручил свою мастерскую одному христианину, тоже башмачнику, и сказал, что будет сопровождать меня.

— Нужно, чтобы я, — сказал он, — в своей старости совершил это последнее паломничество к развалинам Иерусалима, чтобы вновь посетить гробницу моего Господа и разделить его горе над падением города, которое он предсказал во плоти.

Мы пустились в путь, переправились через Иордан в Галилею, а оттуда в гористую Иудею. Так как это было по пути, я посетил развалины отцовской виллы, ныне заросшей сорняками и брошенной оливами и виноградниками, вернувшимися в дикое состояние. Грустно шли мы по дороге, по которой я так часто путешествовал с Британником, когда моя кровь бурлила в ожидании встречи с Ревеккой. Теперь же мы шли, окруженные призраками. Мой отец, Британник, Мариамна, Метилий, Септимий, мой брат Марк, Элеазар, Ананья и, наконец, сама Ревекка были мертвы. Оставаля лишь рабби Малкиель, с которым я мог разделить воспоминания о потерянном мире. И вот, опираясь на посохи, мы медленно взобрались по крутому склону Масличной горы, когда солнце начало садится, а воздух становился прохладнее от приближающейся ночи. Затем, пройдя по повороту дороги, мы подошли к тому месту, где в прежние дни путешественники останавливались в изумлении, и шаги замедлились при виде великоления Иерусалима. Теперь от ущелья Кедрон до подножия горы Скопус не осталось ни одного дома. Лишь три башни — Гиппик, Фацаэль и Мириам одиноко тянулись к небу, как немая память былого величия. Я протянул руку к руинам и сказал:

— Любуйся Иерусалимом!

Рабби Малкиель ничего не ответил, но опустил голову к земле и заплакал. Сидя на склоне горы, мы оставались там, глядя на руины, пока закат разливал по небу кровавое зарево. Пролетела стая птиц. Затем поднявшись на ноги, рабби начал спускаться по склону Масличной горы, и мы перешли через Кедрон и стали взбираться по горе Мория. Вокруг нас в вечернем свете лежали развалины Святилища, огромные белые мраморные блоки, разбросанные там и тут, словно побелевшие кости погибшего в пустыне человека. Я взглянул на рабби Малкиеля и не смог сдержать горечи сердца.

— Может ли устоять твоя вера, — сказал я, — перед лицом такого? Можешь ли ты смотреть на эти развалины и по прежнему верить в милосердие Бога?

— Я плакал, — ответил рабби Малкиель. — Этого достаточно. Неужели ты хочешь, чтобы я проклял Бога?

— Я не проклинаю и не хвалю, — сказал я. — Я просто не принимаю его.

— В твоей душе сейчас тьма и пустота, — грустно сказал рабби. — Ты отверг Бога. Ты полагаешь, что не Святой дух руководит людьми, а лишь судьба — слепая, бесмысленная и безразличная, и что человек должен как может терпеть все, что она посылает.

— Оглянись, — призвал я. — Подумай об этих разбросанных камнях, разрушенных домах. Вспомни о тысячах людей, умерших здесь, о тысячах растерзанных и сожженых на арене на потеху толпе. И так Бог любит человечество? И это пример милосердия? Или один Иерусалим был порочен, чтоб его надо было разрушить? Разве он был хуже Александрии, хуже Рима, хуже Эфеса, хуже Антиохии? Ты знаешь, так же как и я, что нет, что все эти города хуже, гораздо хуже Иерусалима. И все же ты говоришь, что Бог добр и милосерден, что он следит за родом людским словно отец за своими детьми. Но что бы мы сказали об отце, который позволяет детям губить друг друга так же, как люди уничтожают себе подобных? Разве мы бы не прокляли его, как худшего из родителей? Почему же мы должны прощать Богу то, что мы проклинаем в человеке?

Рабби вздохнул.

— Это трудный вопрос, — произнес он. — В твоем сердце, Луций, кипит гнев, и ты не примешь утешения веры. Но все же, ты не прав, упрекая Бога, считая его виноватым за все это. Разве человек не ел плода добра и зла? Если он выбирает зло, а не добро, должны ли мы винить за это Бога?

— Он мог бы хотя бы спасти свой Храм, — ответил я, глядя на раскиданные мраморные блоки и всоминая красоту Святилища.

— О Луций, — воскликнул рабби, — был ли это его храм?

— Предполагается, что был, — ответил я. — В честь кого же он был возведен, как не в честь Бога?

Рабби Малкиель покачал головой.

— Это был Храм мрамора и золота. Царь Ирод расширил его и украсил. Но кем был Ирод? Убийцей, чьи руки были обагрены кровью жены и сыновей! Не этими руками возводить храм, а настоящий храм не рушится так легко, потому что он недоступен насилию.

— Что же это за храм, — спросил я, — настоящий храм Бога?

— Луций, зачем ему быть в каменном обителище, когда его жилище — вся вселенная? Зачем ему славиться мрамором и золотом, если он создал небеса и звезды? Он не в храме, сотворенным людьми. Его храм — сердце человека, его камни — доброта, милосердие и прощение. Храмы, которые стороят люди, рушатся другими людьми. Храм, который человек выстроит в сердце, стоит вечно, ибо его основание, — милосердие и любовь к Богу.

Я покачал головой. И правда, рабби говорил мудро. Я хотел бы верить, но не мог.

— Бог не любит людей, — сказал я. — Нашими действиями правит слепая и безразличная судьба. Невинные гибнут с виновными или даже хуже — невинные гибнут, а виновные спасаются. Разве на арене Кесарии я не видел, как детей бросали зверям, младенцев на руках матерей разрывали на части и пожирали львы? Каким был грех этих младенцев или их матерей, за исключением того, что они оказались в Иерусалиме, когда римская армия окружила город? Когда я думаю об этом, я не вижу милосердие Бога. Должен ли я утешать себя простыми иллюзиями?!

Но рабби Малкиель возвел глаза к небесам, и его лицо осветилось верой.

— О Луций, — воскликнул он, — все это пройдет. Долгая ночь жестокости и несправедливости идет к концу. Потому что не пройдет много времени и Мессия вернется, не в кротости, а как судья мира. И он высушит все слезы на наших глазах, утешит сломленных и успокоит печальных и возвысит смиренных. И тогда случится по пророчеству Исайи: «Тогда волк будет жить вместе с ягнеком… и молодой лев, и вол будет вместе, и малое дитя будет водит их. Не будут делать зла и вреда на всей святой горе Моей».[70]

Его старое сморщенное лицо светилось под вечерним небом и выражало любовь и надежду его сердца. Счастливы верующие! Счастливы ждущие прихода Мессии. Счастливы, даже если они беднейшие из бедных. Не удивительно, что христиане скорее вынесут пытки и смерть, чем откажутся от веры, дающей им такую уверенность. Но хотя мое сердце согревалось от любви к старому равину, я не мог принять предложенное им утешение.

— Для тебя он придет, ты святой человек, — воскликнул я. — Ты ждешь его прихода с радостью и светом в сердце. Но для таких людей, как я, он не придет. Внутри меня тьма, и даже свет не проникает вглубь.

— Не бойся. Он особо придет к печальным. Его приход будет как дождь в пустыне, ибо «возвеселиться пустыня и сухая земля, и возрадуется страна необитаемая, и расцветает как нарцисс. Великолепно будет цвести и радоваться, будет торжествовать и ликовать. Тогда хромой вскочит, как олень, и язык немого будет петь; Ибо пробьются воды в пустыни и в степи потоки.»[71]

— Мое сердце именно такое, — сказал я. — Пустыня, заброшенная пустыня.

— Пустыня зацветет, — сказал рабби, — как предсказывал пророк. О Луций, жди его пришествия, как жду его я, и не позволяй горечи разрушить твою веру. Потому что сказано, что он придет, чтобы спасти оставленных чтобы дать свет тем, что сидят во тьме и в тени смертной. Чтобы вести нас по пути мира.

* * *

Таковы были слова рабби, и я не мог не быть благодарным этому святому человеку. Пусть он сидит по правую руку от Господа на небесах, ведь его учение часто освещало мою внутреннюю тьму, и в моем одиночестве я видел его лицо, сияющее светом божественного сострадания. Ради него я держу свой дом открытым для каждого преследуемого христианина, что скрывается в пустыне в поисках безопасности от солдат Трояна, которому нравится их преследовать. Ради рабби Малкиеля я принимаю этих беглецов, даю им еду и одежду, прячу, пока не уйдут солдаты. Если день Страшного суда, о котором он говорил, придет, может быть это будет зачтено в мою пользу, ведь как написано в «Изречениях Господа»: «так, как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, то сделаете Мне».[72]

Так мы завершили свое поломничество и покинули руины, пойдя разными дорогами. Я направился по своим делам в Иудею, заниматься своим поместьем и строить новую виллу в Эммаусе, но эти заботы не успокоили вопросов моей души и не дали мне облегчения. Вернувшись в Рим, я изучал философов и мудрецов в поисках того образа жизни, что дал бы мне мир, но когда после слишком короткого правления Тит умер, и трон Цезарей занял жестокий Домициан, я отправился в изгнание в пустыню Сирии, так как Домициан ненавидел меня из-за дружбы с его братом. Здесь на краю пустыне я с тех пор и живу жизнью отшельника, и радуюсь, что оставил общество людей и живу среди зверей, потому что звери добрее друг к другу, чем люди. Даже самые дикие из них убивают лишь для еды, а не для развлечения, как это делают римляне на арене. Но и здесь, в пустыне меня преследуют воспоминания, воспоминания о благородном городе, медленно и ужасно уничтоженном на моих глазах, воспоминания о страданиях Ревекки, ее безумии и смерти. Счастливы те, что могут забыть. И я не прошу у богов большего дара, чем забвения. В этом я отличаюсь от евреев. У них есть песня о вавилонском пленении: «Если я забуду тебя, Иерусалим, забудь меня десница моя».[73] Но я, я хочу забыть этот город. И вот в старости я написал труд о днях разрушения, надеясь написанием повествования изгнать мысли, столь долго угнетавшие мою душу. Теперь мой труд завершен. И я надеюсь, что смогу встретить смерть спокойно, навеки распрощавшись с печальными воспоминаниями, с женщиной, которую любил, с Иерусалимом.

1956 г.

Примечания

1

Этот Ирод — Ирод Великий 73-4 г. до Рождества Христова. Не путать с Иродом Антипой, тетрархом Галилеи, убийцей Иоанна Крестителя (прим. автора).

(обратно)

2

На самом деле герой описывает не зелотов, а последователей секты ессеев, у которых христианство позаимствовало многие идеи (прим. переводчика).

(обратно)

3

В узком смысле — Пятикнижие Моисея, в более широком — сам Закон (прим. переводчика).

(обратно)

4

Подобная оценка фарисеев очень далека от реального положения дел (прим. переводчика).

(обратно)

5

В еврейских именах слово «бен» обозначает «сын такого-то», т. е. Симон сын Гиоры (сын прозелита).

(обратно)

6

Евангелие от Матфея гл. 7-12 (прим. переводчика).

(обратно)

7

Книга Иова. гл. 14:1–6.

(обратно)

8

Изгибающаяся труба, сделанная из бараньего рога, в которую трубят на рассвете и закате (прим. автора).

(обратно)

9

Песнь Песней Соломона, глава 8:6, 2:11–13.

(обратно)

10

Песнь Песней Соломона, глава 8:6.

(обратно)

11

Книга Судей, глава 4 (прим. переводчика)

(обратно)

12

Псалом 103:3 (прим. переводчика)

(обратно)

13

Римский мир. (лат.)

(обратно)

14

Луций путает два события еврейской истории: освобождение из вавилонского плена в VI в. до н. э. и освобождение от греко-сирийского владычества во II в. до н. э. под предводительством семьи Хасмонеев, основавших царский род (прим. переводчика).

(обратно)

15

Ирод казнил не только сыновей, но и жену из рода Хасмонеев и всех ее родных. Народ ненавидел его как тирана и чужеземца (он был идумеянин). День его смерти стал праздником.

(обратно)

16

Матфей. Глава 22:37–39.

(обратно)

17

Луций ошибается. Авторитет еврейского правосудия был столь высок, что в описываемую эпоху даже неевреи нередко обращались в еврейские суды. Задолго же до высказывания Иисуса из Назарета аналогичное определение Закона было дано Гилелем, одним из самых уважаемых законоучителей.

(обратно)

18

Книга Пророка Исайи, глава 53:3.

(обратно)

19

Евангелие от Луки, глава 19:42–44.

(обратно)

20

Евангелие от Матфея, глава 21:13.

(обратно)

21

Название порта в городе Кесарии.

(обратно)

22

Высшее коллегиальное учреждение во главе с первосвященником, имеющие политические и судебные функции.

(обратно)

23

Город в Голанах.

(обратно)

24

Книга Судей, глава 15:15.

(обратно)

25

Второзаконие, глава 32:35.

(обратно)

26

Мощная крепость на берегу Мертвого моря.

(обратно)

27

Книга Притчей Соломоновых, глава 26:11.

(обратно)

28

См. 2-ю Книгу Царств, главу 11.

(обратно)

29

Псалом 8:4–6.

(обратно)

30

Царство в Сирии.

(обратно)

31

Царь Коммагены, зависимого от Рима царства к северу от Сирии.

(обратно)

32

Еврейское название Бет-Шеан. Город недалеко от Галилеи к западу от реки Иордан.

(обратно)

33

Книга Бытия, глава 1:28.

(обратно)

34

Город в Иудее.

(обратно)

35

Евангелие от Матфея. глава 24:15–16.

(обратно)

36

Евангелие от Луки. глава 21:20–24.

(обратно)

37

Бытие. Глава 19:12–26.

(обратно)

38

Евангелие от Матфея, Глава 24:29, Евангелие от Марка, Глава 11:24.

(обратно)

39

III век до новой эры.

(обратно)

40

Позднее переименован в Кесарию Филиппову.

(обратно)

41

Иначе Меромское озеро, ныне озеро Хула.

(обратно)

42

По утверждению Иосифа Флавия, подобный опыт проделал тетирарх Филипп, сын царя Ирода.

(обратно)

43

Страна в Центральной Европе к югу от реки Истр.

(обратно)

44

70 г. рождества Христова (прим. автора).

(обратно)

45

К этому времени исторического Элеазара, сына первосвященника Ананьи, уже не было в Иерусалиме, он был послан военачальником в Идумею, поэтому описываемые в дальнейшем события происходили с другим Элеазаром, сыном Симона (прим. переводчика).

(обратно)

46

Таким образом легионы охватили Иерусалим в клещи.

(обратно)

47

Праздник освобождения из Египетского рабства.

(обратно)

48

Иоанн Гиркан Хасмоней был властителем и первосвященником в Иудеи (135–104 гг. до н. э.). Отец первого царя из династии Хасмонеев.

(обратно)

49

Победитель (лат.)

(обратно)

50

4-я Книга Царств, глава 19.

(обратно)

51

Римлянин Тит не мог произнести этой фразы, точно так же как до него евангельский Понтий Пилат.

(обратно)

52

Евангелие от Матфея, глава 5:40.

(обратно)

53

Евангелие от Матфея, глава 23:37.

(обратно)

54

Евангелие от Матфея, глава 27:17–21.

(обратно)

55

Евангелие от Луки, глава 23:18. Впрочем, часть исследователей считает, что Иисус и Варавва были одними тем же лицом.

(обратно)

56

Селение в Перее, в Заиорданье.

(обратно)

57

Изменил Симону бен Гиоре и сдался римлянам. Тит сохранил ему жизнь.

(обратно)

58

Автор дает даты по труду Иосифа Флавия «Иудейская война». Лой — месяц сирийско-македонского календаря.

(обратно)

59

Исторический Иуда бен Ари был зелотом. Проявил мужество при обороне Храма. Бежал по подземельям во главе отряда из разрушенного Иерусалима. Пал в битве.

(обратно)

60

1-вая Книга Царств, главы 21:3–6.

(обратно)

61

По-еврейски Шавуот. Праздник дарования Торы Израилю на горе Синай.

(обратно)

62

Плач Иеремии, глава 1:1–6.

(обратно)

63

Евангелие от Матфея, глава 24:2.

(обратно)

64

Исторический Симон бен Гиора пощады не просил (прим. переводчика).

(обратно)

65

Псалом, 22:2–4.

(обратно)

66

Остров недалеко от Малой Азии.

(обратно)

67

Песнь Песней Соломона, глава 5-2-7.

(обратно)

68

Псалом 129:1.

(обратно)

69

Плач Иеремии, глава 1:12.

(обратно)

70

Книга пророка Исайи, глава 11:6–9.

(обратно)

71

Книга Пророка Исайи, глава 35:1–6.

(обратно)

72

Евангелие от Матвея, глава 25:40.

(обратно)

73

Псалом 136:5. (Перевод Юлии Р. Беловой).

(обратно)

Оглавление

  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Если я забуду тебя…», Роберт С. де Ропп

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства