«На рубежах южных»

5353

Описание

Повесть «На рубежах южных» рассказывает о событиях конца XVIII века – переселении царским указом казаков Запорожья в северо-кавказские степи для прикрытия самых южных границ империи от турецкого нашествия.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Борис Тумасов На рубежах южных. Историческая повесть

Светлой памяти учителя моего — профессора Владимира Федоровича Шарапова посвящаю

ЧАСТЬ I ДОЛЯ КАЗАЧЬЯ

Тяжко с матерью прощаться У бескрышной хаты, Еще горше в мире видеть Слезы да заплаты. Т. Шевченко.

Глава I

Там, где над Кавказским хребтом поднимается Эльбрус, одетый в белую снежную папаху, из древнего ледника вытекают три чистых ручья. Легкие и стремительные, мчатся они, как горные козы — куланы. И карачаевцы, жившие в этих местах, так и прозвали эти быстрые потоки: Учкулан — три козы. Убегая от вечных холодов, они сливаются у аула Учкулан, образуя Кубань–реку. Течет Кубань через землю черкесскую и землю казачью, поворачивает на запад, набирает силы и, широкая, полноводная, уходит к морю.

Вдоль реки — южная граница русской земли. Многое видела буйная Кубань: и стремительных скифов, и отряды готов, свирепых гуннов царя Аттилы и кочевников болгар, вежи печенегов и половцев. Топтали её гривастые степные скакуны воинов Чингиз–хана. Народы приходили и уходили. В степи вырастали новые могильные курганы, а Кубань оставалась прежней — бурной, полноводной, яростной…

В конце XVIII века с Украины на Кубань, на земли бывшего русского княжества Тмутараканского, переселились запорожские казаки, названные незадолго до этого черноморскими. Пришли они сюда, на южный рубеж государства Российского, по велению царицы, чтобы своими станицами закрыть дорогу на Русь туркам и немирным абрекам.

С той поры и стала заселяться кубанская земля.

Весна пришла на Кубань. Старые вербы полощут сочные листья в мутной воде. Ветер гонит рваные тучи, со свистом проносится по безлюдным станичным улицам и, ударяясь о белые мазанки, вырывается в степь. Рано пробудилась в этот день станица Васюринская. Длинной лентой белых хат вытянулась она на правом обрывистом берегу Кубани. Многое напоминает в ней о гордом прошлом Запорожской Сечи. Вспоминали старики, что ещё в начале XVI века объявился на Сечи казак Васюринский. Храбростью снискал он уважение своих боевых товарищей, и, когда стали казаки делиться на курени, избрали они его куренным атаманом. Шли годы, много было атаманов, а имя Васюринского прочно закрепилось за куренем. Потомки тех запорожцев, казаки этого куреня, и основали на Кубани сторожевую станицу Васюринскую…

Ранним утром с ночного лова возвращался в станицу молодой казак Федор Дикун. Кубань, вспененная, дикая, мчала лодку вдоль рыжей кручи, норовила разбить её. Но Федору любо померяться силой с буйной рекой. Крепкий, ладный, он ловко работает вёслами. Еще и солнце не выгрело, а ему жарко. На смуглом лице выступили капельки пота. Федор вытирает их рукавом свитки. На дне лодки, разбрасывая брызги, бьётся двухаршинный сом, мучительно зевает большим ртом. Дикун приналёг на весла. Они протяжно скрипят в уключинах. Наконец, вырвавшись из стремнины, Федор погнал лодку к берегу, низким голосом запел:

Дремлет явор над водою, К речке нахилился. На казачьем сердце горе, Хлопец зажурился…

Федор не видел, как, услышав его песню, ускорила шаг молодая казачка, спускавшаяся по крутой тропинке к реке. Только ведра быстрее закачались на расписном коромысле. Придерживая их, казачка смотрела на сильного гребца, и в губах её пряталась улыбка.

Сбежав к вербам, возле которых казаки обычно чалили свои лодки, девушка поставила ведра и затаилась у дерева. А песня неслась над Кубанью:

Рад бы явор не клониться, — Речка корни моет. Рад казак бы не журиться, — Да сердечко ноет.

Лодка быстро приближалась. Зашуршав по песку, она мягко толкнулась о берег.

— С чего ж оно у тебя ноет? — раздался девичий голос.

Федор резко обернулся.

— Анна! И как же я тебя не заметил?

С минуту они смотрели друг на друга, не пряча своей радости. Потом девушка смутилась, отвела взгляд.

— Эх ты, казаче! За песней и абрека просмотришь. Он бы тебя враз связал, — проговорила она.

— Не свяжет! Я его вот так. — Федор подхватил Анну, легко поднял её.

— Пусти, сбесился, — попыталась вырваться она, — Увидят. Вон глянь!

Он выпустил её, посмотрел на обрыв, но там никого не было. А девушка, разрумянившаяся, счастливая, уже набирала в ведра воду.

Было время, когда Федька Дикун и внимания не обращал на соседку, атаманскую дочку Анну. Была она лет на десять моложе Федьки — угловатая, большеротая, темноглазая. Случалось, что Федька галкой её дразнил. И вдруг к шестнадцати годам чёрная, голенастая галка превратилась в красавицу. Тугой силой налились плечи. Голова чёрной косой опоясана, тёмные глаза прямо в сердце просятся.

Понял тогда Федор, что не жить ему без этих глаз, без этой весёлой и гордой улыбки…

— Анна!

Он шагнул к девушке.

— Вот подойди, так и остужу, — добродушно пригрозила Анна и, подняв коромысло, легко пошла наверх. Федор не сводил с неё глаз.

— Аннушка, — окликнул он. Она обернулась. — Приду вечером. Выйдешь?

Анна улыбнулась.

— Приходи, коли не боишься.

— А чего мне бояться? — Федор нахмурился.

— Ну, ну, приходи! — крикнула Анна.

Она ушла, а Федор все ещё стоял, задумавшись.

Двор Федора Дикуна выходит в глубокую балку, поросшую молодым дубняком и колючим терновником. У самого плетня маленькая выбеленная хатка под чаканом. Ее единственное подслеповатое оконце, затянутое бычьим пузырём, смотрит робко и сиротливо. К хатке пристроен сарай. Он ещё не покрыт, и его дубовые стропила напоминают ребра скелета. В сарае пусто. Хозяин строит его, надеясь со временем обзавестись конём, а может быть, и коровой. По всему двору ветер разбросал прошлогодний курай, сухие листья камыша. Живет Дикун вдвоём с матерью, круглый год батрачит у соседа, атамана.

Напротив, через дорогу, подворье станичного атамана Балябы. Просторная хата гордо глядит тремя окнами с резными наличниками. Окна сверкают дорогими стёклами. У двери два столба держат крашенный голубой краской навес над крылечком. Под одну крышу с хатой сарай, за ним — подкат для арбы. В другом углу двора приземистая кошара, а рядом длинная скирда сена. Посреди двора колодец с журавлём.

Крепкое хозяйство у атамана: две пары коней, коров дойных четыре и овец не меньше полусотни. А семья — сам Степан Матвеевич с женой Евдокией да дочь Анна. Степану Матвеевичу за сорок. Ростом он невелик, но дородный и в движениях медлительный. Оскалом мелких зубов и злым взглядом Баляба напоминает хищного хоря. Восьмой год держит он атаманскую булаву в своих цепких руках. И любил он только эту булаву да дочку Анну. В последний год не раз сваты заходили во двор Балябы, но атаман только отговаривался от них:

-— Не пора ещё, да и нам наша девка не в тягость!

Ходили по станице слухи, что думает Баляба отдать свою дочь за какого‑нибудь богатея.

Замечал Степан Матвеевич, как иногда украдкой от него поглядывала Анна на Федора Дикуна. До поры, до времени прималчивал Баляба. То ли надеялся, что пройдёт это у девки само собой, то ли сдерживался, чтобы не трогать Федора. Видно, помнил старый атаман, как в турецкую войну, когда насели на него четверо янычар, Федькин отец пробился к нему и спас от смерти. В том бою срубили янычары смелого Дикуна. Перед смертью просил он Степана Матвеевича не забывать его семью. И тот поклялся в этом умирающему…

В воскресенье, после сытного обеда, Степан Матвеевич был в хорошем настроении. Он встал из‑за стола, набил самосадом отделанную красной медью люльку, кресалом высек искру. Трут затлел, распространяя по горнице едкий дымок.

— Ишь, вони наделал, — ворчала Евдокия.

Степан Матвеевич промолчал. Ему было лень вступать в пререкания.

— Баба она и есть баба, — только и сказал он.

Его глаза медленно блуждали по выбеленным стенам. Евдокия вышла, сердито хлопнув дверью.

Из кухни доносился стук мисок: Анна убирала со стола.

Выкурив люльку, Степан Матвеевич выбил её об мозолистую ладонь, откашлялся и теперь раздумывал, куда бы пойти. Сидеть в хате не хотелось, по двору делать нечего.

На свежесмазанный земляной пол выполз чёрный таракан. Баляба занёс над ним ногу, но в ту минуту скрипнула дверь. Степан Матвеевич лениво скосил глаза. У порога стоял Федор. На нём была новая свитка и новые шаровары. Юхтевые сапоги блестели от жирной смазки. Дикун мял в руках мерлушковую шапку, перешедшую ему от отца.

— К вам, Степан Матвеевич, — сказал он.

Баляба недоуменно глядел на Федора.

— Н чего ты, Федька, так вырядился? — удивился он.

— К вам, Степан Матвеевич, — повторил Дикун.

— Ко мне, стало быть? — Атаман прищурил маленькие глазки. — Ну, тогда кажи.

— Не знаю, как и речь держать…

— А ты садись да кажи, не бойсь…

Дикун присел на край скамьи, положил рядом шапку.

— Я, Степан Матвеевич, хочу вам сказать, по сердцу мне Анна.

Брови атамана сошлись к переносице. Но он сдержал себя, притушил свой злобный взгляд и тихо, словно раздумывая, проговорил:

— Хм… Стало быть, по сердцу? А может, и сватов зашлёшь? Ну, так слухай, — И снова набив трубку, Баляба медленно продолжал: — Слухай, Федька, что я тебе расскажу! Да… Был у меня смолоду жеребец, добрый конь. Раз на крещение выехал я на Ордань. Санки кованые, жеребец бежит, танцует, по льду подковками цокотит. — Степан Матвеевич закрыл глаза, будто вспоминая, потом, открыв, продолжал: — Да, смотрю, Евдокия, жинка моя теперешняя, стоит, а с ней Марья, подружка её. Я жеребца: тпру–у! «Садись, — кажу, — Евдокия, покатаю». А она, стало быть, ломается. «Я одна не хочу, я с Марьей». Да. Подождал, пока Евдокия села. А Марья ногу одну на санки поставила, другой ещё на льду стоит, тут я как стебнул жеребца. Он, стало быть, и рванул, а Марья брык на лёд и ноги задрала…

Баляба мелко засмеялся. Неожиданно оборвав смех, серьёзно сказал:

— Так вот, Федор, не лезь, как та Марья, в чужие санки. — И видя, что Дикун вскочил со скамейки и стоит перед ним, прикрикнул: — Геть, голодранец, покуда я тебя кнутом не отженил! Хозяйства моего захотел!

Федор ответил глухим голосом:

— Не милости просить я до вас приходил. И не хозяйство мне ваше нужно, хай оно вам. Батько мой жил без него, и я проживу. — И, хлопнув дверью, вышел.

Весь остаток дня Степан Матвеевич ходил хмурый. За ужином сказал дочери:

— Ты слухай меня, Анна. Чтоб и в думке у тебя Федьки не было! Неровня он тебе, наймитом был, наймитом и сдохнет. Чуешь?

Анна уронила ложку, расплакалась.

— Ну чего, овца бесхвостая, нюни распустила? Ты меня слухай. А будешь ещё с ним таскаться — кнутом отхожу.

— Да будет тебе, — попыталась вмешаться Евдокия.

— Умолкни, заступница!

— Все одно за другого не пойду! — отчаянно выкрикнула Анна.

— Вот я тебя! — взорвался Баляба. — Поговори ещё! Вожжами не только коней усмирить можно!

Баляба потянулся к миске… Доедали молча. После ужина Анна вышла во двор, обхватила столб у сарая, заплакала.

От плетня негромко окликнули:

— Анна!

Девушка оглянулась. По голосу узнала Федора. Торопливо подбежав к плетню, горячо зашептала:

— Батько ругается…

Дикун перемахнул через плетень, обнял её.

— Эх, Анна! Батько твой думает, что я на его богатство зарюсь. Да пусть оно ему заместо гайтана.

— Сбежать бы, Федор, за Кубань. Там нас никто не разлучит.

Ничего не ответил ей Дикун, только припомнил, как бабка рассказывала ему в детстве о прадеде…

Был у одного барина в Московии крепостной — могучий мужик, замкнутый, нелюдимый. Оттого и звали его «дикой». Однажды не угодил чем‑то Дикой барину, и тот приказал высечь его. С того времени затаил мужик злобу. Как‑то, подкараулив барина у леса, Дикой привязал его к дереву и засёк до смерти. А потом бежал на Украину, в Сечь.

Приняли его в Васюринский курень. Сам гетман Богдан за храбрость не раз Дикого жаловал. Может, и выслужился б он в старшины, да на беду полюбил дочку полковника. Убежали они с ней и тайно обвенчались. Разгневался полковник и отказался от дочери.

Прожил Дикой в бедности, оставив после себя хату пустую да сына. Отсюда и пошёл род Дикунов.

— Нет, Аннушка, бежать‑то некуда. Кто нас ждёт на чужбине?

Из хаты вышла Евдокия. Вглядываясь в потёмки, позвала Анну.

В небольшой хате, перегороженной надвое турлучной перегородкой, помещается станичное правление. Первая комната — дежурка, во второй сидит атаман Баляба. Навалившись на стол, он разглядывает стоящего перед ним мужика средних лет, в лаптях, рваных холщовых штанах и выгоревшей рубахе навыпуск.

Мужик — беглый, крепостной.

Степан Матвеевич цедит сквозь зубы:

— Так, стало быть, к войску приписаться желание имеешь?

— Уже так, к вашей милости, — мужик кривит рот в просящей улыбке.

Атаман сонно зевает. Ему не хочется разговаривать. Он поворачивает голову и долго смотрит в окно. На плацу казачата гарцуют на хворостинках. Вот один из них, прогалопировав к правлению, присел, по большой надобности, у самого порожка.

Степан Матвеевич вскочил, высунулся до половины из окна, разгневанно закричал:

— Геть, вражененок!

Казачонок кинулся наутёк.

— Ишь, голодранец, плац запоганивает, — снова усаживаясь на лавку, бурчит атаман.

Мужик переминается с ноги на ногу, мнёт шапку.

— Так с какой же губернии будешь? — зевнув, продолжает допрос Баляба.

-— Рязанские мы.

— Ишь ты, — Степан Матвеевич чешет затылок. — Издалека, стало быть. А зовут‑то как?

— Митрий.

— Митрий? — — лениво переспрашивает атаман и, оглядывая мужика, думает:

«С Федькой треба разделаться. Хай на кордон идёт. А этого, пришлого, можно к себе взять. Дарма работать будет».

— Ну что ж, — с деланным добродушием говорит атаман. — Приписать мы тебя, стало быть, припишем. А жить у меня будешь. По хозяйству мне трошки пособишь…

— Премного вам благодарен…

Баляба снова зевает и, указывая на дверь, даёт понять, что разговор закончен.

«Чегой‑то на сон клонит, к дождю, что ли? — думает Баляба, глядя вслед мужику. — Пойти отдохнуть?»

Выйдя из правления, Степан Матвеевич издали заметил Пелагею Дикуниху.

— Карга, — буркнул он, намереваясь перейти на противоположную сторону улицы. И вдруг передумав, окликнул:

— Эй, Пелагея, погоди трошки.

Из‑под низко повязанного платка Дикуниха строго смотрела на атамана, поджав губы.

— Ты чего не заходишь? — приветливо спросил Баляба. — В нужде живёшь, может, и помог бы чем. Ведь ты для меня вроде сестры…

-— Спасибо на добром слове, — холодно поблагодарила Пелагея.

— Ну, смотри, твоё дело, раз не нуждаешься. — И уже отходя, бросил: — А Федьке скоро на кордон итить, хай собирается. И так засиделся, из казака в бабу переделался…

Солнце закатилось за дальним курганом. От Кубани потянуло прохладой. Во дворах гремели подойниками хозяйки, ревели призывно коровы. На окраине станицы перебрехивались собаки.

Перейдя улицу, атаман миновал хату кума Терентия Троня. Жадными глазами пробежал по его длинному сараю. Терентий выводил коней к колоде. Степан Матвеевич даже не заговорил с ним, отвернулся от зависти.

Терентий Тронь разбогател ещё в молодости. Рассказывали, что когда‑то за Бугом, на одном украинском шляхе, проходившем мимо того села, в котором жил Терентий, ограбили почту. Указали на отца и сына Троней. Полиция долго вела дознание, но следов никаких не обнаружила. Старый Тронь умер в тюрьме, а Терентия выпустили.

Вернулся Тронь на Украину, а через год женился, купил пару лошадей, обзавёлся хозяйством и вскоре стал самым богатым.

Не доходя до своего двора, Баляба остановился у хаты вдовой казачки Лукерьи.

Оглянувшись, атаман открыл калитку, но тут его окликнула Евдокия. Только теперь Степан Матвеевич заметил выглядывавшую из‑за плетня жену.

— Ах ты, беспутный, — напала она на него. — И далась вам эта Лушка! Вроде она мёдом мазанная, что вы к ней, как мухи, липнете.

Баляба почесал затылок.

— Ну, вражья баба! И чего лаешься? Что мне, стало быть, и глянуть нельзя? Я, может, за порядком доглядаю.

— У, глаза твои беспутные, в своём дворе за порядком бы доглядал!

Глава II

Где бурная Кубань изгибается дугой, у впадения в неё речушки Карасуна, в два года выросла казачья крепость Екатеринодар. За рекой, на левом берегу, — черкесская земля. Правый берег — русский, его стерегут черноморские казаки. Несут они пограничную службу от среднего течения реки, где у самого берега высится Александровское укрепление, до устья. Зорко стоят на страже казаки. На Елизаветинском, Ольгинском, Бугазском кордонах всегда готовы отразить нападение неприятеля конные казачьи сотни и отряды пластунов. В камышах, на звериных тропах, в густых кустарниках скрываются невидимые казачьи залоги. Придерживая коней, настороженно проезжают разъезды. Поперек сёдел у хмурых всадников пищали лежат. Чуть что — раздастся ли где выстрел или просигналят со сторожевой вышки, как казаки, гикнув, аллюром мчатся на выручку к товарищам.

Екатеринодарская крепость — центр Черноморского войска. Высокий земляной вал, опоясывающий её, порос колючим терновником. На валу пушки–единороги выставлены, дозорные ходят. В крепость один въезд — через обитые потускневшей медью ворота. Возле ворот караулка для пикета, рядом— приземистая пушка.

Вышел из караулки старший пикета хорунжий Никита Собакарь, лениво раскурил люльку.

Утомительно однообразно тянется в крепости время. Иной раз за целый день ни одного человека не увидишь. Кругом крепости старый дремучий лес шумит, тоску навевает. От болот смрадом тянет…

Нет, раньше у Собакаря служба веселее шла. Сколько помнил себя Никита, вся жизнь прошла в битвах и тревогах. И куда только не бросала его казацкая судьбина! Рубился с ляхами, плавал на быстрых чайках в туретчину, ходил с отрядами запорожцев на Балканы помогать единоверцам.

А новые места кубанские — коварные, обманчивые. То откуда‑нибудь из чащобы прилетит неотвратимая черкесская пуля, то сломит казака болотная лихорадка. И ещё крепость строилась, а обочь неё уже кладбище раскинулось…

Смотрит Собакарь на войсковой майдан, на деревянный храм шестиглавый, что привезли черноморцы с собой разобранным с Заднепровья. Как бы огораживая майдан, по сторонам вросли в землю десятка полтора длинных глинобитных казарм–куреней. А за крайним куренем большое турлучное здание. Это войсковое правление, резиденция кошевого атамана.

Атамана сейчас нет, и все дела за него исполняет войсковой судья.

У правления — коновязь. Подседланные кони мерно жуют сено, помахивают хвостами, звенят свисающими удилами.

Из правления быстро вышел казак. Нахлобучив папаху поглубже, подтянул подпругу, легко вскочил на коня и рысью подъехал к воротам.

— Открывай, хорунжий, срочный! — крикнул он на ходу Собакарю.

Тот быстро распахнул одну половину ворот, выпустил коннонарочного и снова погрузился в раздумье. Клубится табачный дым от старой люльки. Шарахаются от него стаи злых рыжих комаров…

«Вот немало прожил на свете, а правды ещё не видел, — думал Собакарь. — И дослужился до хорунжего, но с нуждой не справился. Сколько ни старался, так и не завёл своего хозяйства. Вся жизнь у куренного котла пролетела. А те, кто побогаче, — тем почёт и уважение. Они и от службы откупаются. Уплатят какому‑нибудь бедолаге — и тот за них отбудет положенный срок на кордоне. Эх…»

Хорунжий вздохнул, со злостью сплюнул горькую слюну, неторопливо поднялся на вал и глянул в бойницу. Вдоль узкой дороги -— гребля, пересекающая Карасунское болото, а по ту и другую стороны, на возвышающихся холмиках, разбросаны белые пятна мазанок. Строились они без всякого плана, там, где того хотели их хозяева. Задумает казак построить себе хату, подыщет бугорок на болоте, где, на его взгляд, посуше, сваи заколотит, чтоб весенний паводок не достал, — и с богом принимается за работу. Навезет казак хворосту из лесу, отурлучит, глиной плетень обляпает, и готово жилье.

В одном схожи были казачьи хаты: строились они, на случай неприятельского налёта, глухой стеной к улице, а окнами во двор. Немудреные, подслеповатые строения! Да у казака и поговорка на этот счёт: «На границе не строй светлицы».

Но среди множества приземистых хат выделяется несколько больших подворий — широких, обнесённых добротным частоколом, со множеством построек. Это — подворья войскового судьи Головатого, войскового писаря Котляревского да ещё нескольких старшин и местных богатеев. Эти быстро обжились на кубанской земле — у них в степях и хуторочки, и сады, и скотины много… И батраков десятки, как у настоящих панов.

Никита прихлопнул комара, растёр кровь, проговорил вслух:

— Ишь, тоже кровь пьёт из нашего брата. И погибели на вас нет, проклятых!

Богат войсковой судья Антон Андреевич. Есть у Головатого несколько хуторов, тысячи десятин пастбищ, на которых гуляют косяки коней, пасутся стада коров, гурты овец…

А в Екатеринодаре дом у Антона Андреевича — полная чаша. Стены коврами персидскими обиты. Оружие развешено. Тут и сабли польские, и ятаганы турецкие, и пистолеты, чеканным серебром да золотом отделанные.

И хотя овдовел недавно войсковой судья, однако ж во всём чувствуется хозяйский глаз.

Всеми делами в доме ведает экономка Романовна, которую, как поговаривали, боится даже сам Головатый. Говорили ещё, что и при жизни жены Антона Андреевича настоящей хозяйкой в доме была экономка. А теперь она совсем во власть вошла.

В тот вечер войсковой судья, развалившись на турецкой тахте, читал послание кошевого Чепеги, писанное из Польши.

«…А ещё, милостивый друг Антон Андреевич, сообщаю вам, что в бытность мою в Петербурге был я представлен Ея Императорскому Величеству и всей царской фамилии. После оного был приглашён к царскому столу откушать, где граф Платон Александрович изволили быть.

Баталия же наша проходит весьма успешно. Граф Александр Васильевич[1], главенствующий здесь всеми войсками российскими, премного доволен черноморцами…»

Сняв пальцами нагар со свечи, Головатый принялся читать дальше.

«А ещё хочу отписать вам как товарищу и другу. Поелику это возможно будет, оказывать всяческое содействие крестьянам, кои по разным причинам на Кубань бегут. Приписывайте их по куреням, в казаки. Войско наше, как вам известно, в людях превеликую нужду имеет. Письмо сие посылаю с надёжным человеком и прошу по прочтении его немедля спалить».

Головатый перечитал последние строки, поднялся, прошёлся по горнице, поскрипывая мягкими сапожками.

«Прав ты, Захарий, прав, — сам себе сказал судья, — да только с умом все это надо вершить. Так, чтобы в Петербурге о том неведомо было, ибо за укрытие крепостных, коли дознаются, по голове не погладят…»

Тишину нарушил колокольный перезвон. Пели, переливались под искусной рукой звонаря колокола войскового храма. Головатый прошёл в угол, где темнели хмурые лики святых, озарённые огненными отблесками лампады.

Антон Андреевич широко перекрестился и попытался опуститься на колени. Но отяжелевшее тело потянуло его вниз, и он не опустился, а брякнулся, больно ударившись коленями об пол. «Эх, старею, видать! — промелькнуло. — А ведь другим был».

И стоя на коленях, глядя на огонёк лампады, он припомнил молодость.

Киев, просторно раскинувшийся на холмах… Бурса. Он, хлопец Антон, одетый в чёрный подрясник, стоит в рядах таких же школяров и усердно отбивает поклоны, а в голове другая думка. Сечь, геройские подвиги, добыча, черноглазые полонянки…

После бурсы пошёл в духовную академию. В совершенстве изучил латинский и греческий, польский и русский. Научился вкрадчивой мягкости отцов церкви. Не раз прочили близкие Антону большую духовную карьеру. Но взбунтовалась горячая кровь. В чёрную ночь, захватив краюху хлеба, на украденной лодке бежал он в Сечь. Впрочем, там пригодились и иноземные языки, которые он изучил, и дипломатические навыки…

Мягко ступая, в горницу вошёл войсковой старшина Гулик. Судья покосился на него, ещё раз осенил себя крестом и тяжело поднялся с колен.

— А–а, Мокий! — проговорил он. — Садись, брат. Проведать пришёл? — И грузно, так, что затрещало в коленках, опустился на лавку. — Эх, стареем… Годы, годочки! А бывало‑то…

— Нам, Антон, теперь только и радости, что вспоминать, — усаживаясь на подвинутую скамью, ответил Гулик. — Мне иногда такое придёт в голову, что, веришь, жалко самого себя станет… До чего же годы быстро пронеслись! А гарные годы были!

Они помолчали. Каждый думал об одном и том же.

Головатый встал, грузной походкой прошёл по комнате, остановился у окна и, не оборачиваясь, спросил:

— А помнишь, Мокий, как рушили нашу Сечь?

— Кто этого не помнит, — нахмурившись, глухим голосом проговорил Гулик. — Я в жизни не плакал, а тогда бугаём ревел. Глотку готов был всем грызть… Круг накануне собирался. Кошевой Петро Калнишевский повернулся ко мне и говорит: «Чуе моё сердце, Мокий, что последние дни доживает наша Сечь…»

— А я в дороге узнал, что Сечь–мать порушили. Мы с Сидором Белым и Логином в ту пору на Хортицу возвращались… Хотели от горя постреляться, да Сидор не дал. «Вы, — говорит, — хлопцы, пулю с дуру всегда проглотить успеете. Надо думать, как бы войско возродить, не дать сгинуть казачеству». Он и мысль подал к Потемкину в конвойную сотню вступить.

— Потемкин сдуру матушку–царицу уломал, чтоб войско Запорожское порушила, а потом же сам просил нас, чтоб скликали войско Черноморское…

— Не, Мокий! — покачал седеющей головой Антон Андреевич. — Не! — Головатый отошёл от окна, сел против старого друга. Глаза сосредоточенно остановились на нём. — Не! Светлейший понимал, что, пока Сечь жива, трудно будет панам и подпапкам Украиной управлять. Грицько хоть и одноглазый был, а далеко видел…

— Так чего ж ты, кум, стреляться собирался, если Потемкин верное дело делал? — с насмешкой спросил Гулик.

— Молодой был, дурь ещё бродила! — ответил Головатый. — Уж потом понял, что времена сечевой вольницы прошли и быльём поросли. Укрепилась Русь, да и время теперь такое. Лучше в чести у царицы быть… Батогом дуба не перешибешь…

— А казачество? А вольность казачья как, друже Антон?

— Казачью вольность я, брат Мокий, разумею когда власть в наших с тобой, старшина, руках, а не у голытьбы. Так и светлейший граф мыслил и для нас же старался, да мы того тогда не поняли по скудости своего ума. Теперь же гляди, Мокий, есть наше казачество? Есть! И власть у кого? У нас! — Головатый прошёлся по горнице, снова остановился против Гулика. — Все есть у нас, брат Мокий, умей только хозяиновать. И мужик крепостной с России к нам бежит.

— Ну, тому и тут воли не вдосталь, сам знаешь, хоть и в казаки его приписываем, — насмешливо прищурился Гулик. — Там на пана работал, здесь мы его обратили.

— Э, нет, Мокий! — Головатый энергично пристукнул по столу тяжёлым кулаком. — Нет! Тут пан на мужика беглого крепость теряет и тот мужик казаком становится. А что в работниках ходит, так что ж ему прикажешь делать, коли он голытьба? Иль, может, я ему либо ты отдадим своё хозяйство? Ну, нет, пусть поработает да и наживает. Да оно голытьба–сирома для того и существует, чтоб работать, брат Мокий, сам то и без меня добре ведаешь…

Огонек свечи опал и захлебнулся в растопленном воске. Ярче стали жёлтые блики лампады. Луна заглянула в окна горницы.

Гулик встал.

— Засиделся я у тебя, Антон, тебе давно на боковую пора.

— Посидел бы ещё, бессонница меня мучает…

— Нет, пора уже!

Провожая Гулика до двери, Головатый сказал:

— Письмо от Захария получил.

— Что пишет, когда их отпустят?

Не прописал про это.

— Такая уж служба казачья!

Глава III

Далеко от Черномории, на Волге, лежит деревня Пески. Рубленые, крытые соломой крыши, овины. В полночь, под праздник Пангелеймона–исцелителя, из крайней избёнки вышел человек.

На фоне голубовато–серого летнего неба он казался высеченным из камня. Несколько минут человек молча смотрел на спящую деревушку, на барский дом, смутно белеющий среди тёмной зелени. А потом лёгкой бесшумной походкой пошёл через луг, к маленькому кладбищу. Пройдя мимо покосившихся крестов, он приблизился к свежему, ещё не заросшему травой могильному холмику, высившемуся чуть в стороне от кладбища.

Застонав, человек упал на холмик, обхватив его раскинутыми руками.

— Наталья! Светик мой ясный! — словно в горячке, яростно и горько шептал человек. — Разве ж только и судьбы тебе было, что в петлю лезть? Дочка моя ненаглядная!

Тихо было на кладбище. Не шуршала трава, не шумел ветер.

Человек поднялся с земли и направился к господскому дому. Ноги в лаптях бесшумно ступали по земле…

Прячась в тени деревьев, он пересёк густой сад и у открытого окна затаился. Прислушался. Где‑то в глубине комнаты раздавалось мерное похрапывание.

Перекрестившись, человек неслышно перевалился через подоконник и осторожно подошёл к кровати.

— Вставай, барин, — глухо проговорил он, встряхивая лежащего за плечо.

Храп прекратился.

— А! Что?

— Сочтемся, барин! Слышь? — Глухой голос человека звучал угрожающе. — Вспомни Наталью, дочку мою!

Тускло сверкнуло широкое лезвие ножа — немудрёного мужичьего ножа, которым, может, совсем недавно резали хлеб.

Удар, слабый стон, и всё стихло.

Человек выпрыгнул из открытого окна и побежал к Волге, где покачивались у берега лодки.

Над степью дрожит знойное марево. Воздух переливается горячими волнами. Ковыль белый, как пена, вытянулся в рост человека. Вразнобой стрекочут кузнечики. «Пить–пить», — перекликаются в густой траве перепёлки.

Зажатый с двух сторон всадниками, понуро плетётся Леонтий Малов. Его рябое лицо серо от пыли, глаза ввалились, а на спине, едва прикрытой грязной, порванной рубахой, тёмной полосой запеклась кровь.

— Давай, давай, пошевеливайся, душегубец! — покрикивает на него управляющий.

Сорок лет был Леонтий Малов крепостным помещика Бибикова. Всего перевидал на своём веку. Но когда приехал из Петербурга молодой барин и надругался над его дочкой — не выдержал Леонтий и пустил в ход нож…

Волга–матушка подхватила его лёгкий рыбачий челнок и понесла на юг.

Леонтий плыл ночами, а днём прятался в прибрежных зарослях. Кончился хлеб. Беглец ставил силки и ловил доверчивых, глупых уток.

Как‑то возле приволжской степной крепости Малова перехватил сторожевой дозор. Солдаты досыта накормили Леонтия кашей, и он, стосковавшись по людской речи и ласке, вдруг во всём повинился им, рассказал, как порешил барина–насильника.

Солдаты долго молчали. Потом, пошептавшись между собой, дали Леонтию крупы, соли, рыбы и указали путь на вольную Кубань.

— Иди, добрый человек! — сказал седобородый унтер, с суровым и скорбным лицом. — Знаем, какова она, господская ласка! Ступай! Бог с тобой!

Прячась от бродячих кочевников, Леонтий добрался до Егорлыка. Кубань была совсем рядом.

И тут его, сонного, схватили бибиковские приспешники — управляющий, прозванный Лютым Зверем, и дюжий конюх Пантелей, выполнявший одновременно и обязанности палача.

Объехали они не одну кубанскую станицу в поисках Малова. И уже надежду потеряли отыскать, домой возвращались и тут, на дороге, случайно наткнулись на Леонтия.

И вот гонят его теперь барские холуи к Волге.

— Эх! — тяжко вздохнул Леонтий. — Судьба-горемыка!..

— Погодь! Не то ещё тебе будет! — грозится Пантелей. — Уж старый барин за своё дитё помотает из тебя жилушки!

Пофыркивают кони под управляющим и Пантелеем, поскрипывают седла.

— Фу, парко! — просипел Пантелей. — Чичас бы кваску хлебнуть холодного… И–и! — взвизгивает он, изо всех сил обжигает ремённым кнутом Малова. — Да иди ж ты шибче, постылый! Через тебя страдания переносим.

Повернув голову, Леонтий тихо, но внятно говорит:

— Ты токо, Пантелей, на связанном и отыгрываешься. Псом был, псом и останешься…

Лицо конюха перекосилось от злобы.

— Погоди ужо, вернёмся в деревню, шкуру с тебя спустим. Сам этим делом займусь.

Из разговоров Пантелея с управляющим Леонтий понял, молодой барин выжил, и лекарь сказал, что рана не смертельная.

«Живым не оставят, — думает Малов, — не оставят… Бежать бы, бежать…»

Тоскливым взглядом окидывает он степь. Нет ей конца и края. Впереди серебряной змейкой скользит тихая степная речка.

«Земли‑то сколько, земли, — мелькает у Малова. — Земля, что масло… Сколько хлебушка уродило бы…»

Из‑за густых зарослей камыша снялась стая диких уток, захлопали крыльями, описали полукруг и вот уже режут воду на середине реки. Листья камыша все тихо шелестят о чём‑то. Жарко.

— Тут и передохнем, — вяло проговорил управляющий, придерживая коня. — А ну, стой! — крикнул он Леонтию. Тот остановился. — Вяжи ему ноги, Пантелей! Да крепче, чтоб не убег.

Леонтий опустился на траву, безразлично смотрел на конюха, возившегося с верёвкой. Наконец тот, затянув узел, отошёл к лошадям, принялся рассёдлывать.

Леонтий пытается шевельнуть руками, но верёвка больно въедается в тело. Облизывает запёкшиеся губы.

— Испить бы хоть дали.

— Ишь, чего захотел, барин какой, — зло хрипит Пантелей. — Чай, и так перетерпишь.

— Дай ему воды, Пантелей, — — не глядя в сторону Леонтия, бросает управляющий. — И хлеба дай… А то ещё сдохнет раньше времени… С нас спросится.

Сумерки наступают медленно. С запада лениво наползают кучерявые облака. Они закрывают солнце, и широкая пепельная тень плывёт по степи.

Теплый воздух обдувает Леонтию лицо, гладит грубую кожу. Вкрадчиво и тонко звенят комары. От усталости веки становятся свинцовыми и опускаются сами собой…

Григорий Кравчина шёл в засаду на кабана. Вчера выследил он тропинку в камышах, по которой кабан ходил на водопой.

Любит казак эти дикие степи. Напоминают они ему Украину. Вот потому и уезжает частенько с дружками из Кореновской к Егорлыку поохотиться на кабанов и быстрых сайгаков.

Приплыл Григорий Кравчина на Кубань с Украины одним из первых. Вместе с полковником Саввой Белым на таманском берегу высадился. Немного их тогда было. Зиму дожидались, пока кошевой Чепега с куренями да семьями прибудут. Ехал Кравчина и гадал, как‑то встретит его неведомый край. И не пожалел, что пришёл сюда.

Выделили Кореновскому куреню землю на Бейсужке. Построил Кравчина себе хату, на припасённые деньги купил пару коней, а потом с другом своим угнали с того берега Кубани немалый гурт овец, продали удачно. С той поры пошло у Григория хозяйство в гору, богатеть начал. Иногда, бывало, когда спадала вода и открывались броды через Кубань, на неделю–другую уходил Кравчина с кем‑нибудь в набег на черкесские табуны. Возвращаясь, приводили ворованных коней, сбывали по станицам.

Настал ему черёд на кордон идти, но сумел откупиться, остался дома. Варил горилку, соль на Ачуеве покупал и мирным черкесам втридорога перепродавал. А скучно становилось — ехал в степь.

Сдвинув мохнатую папаху на затылок, Григорий перекладывает тяжёлую пищаль с плеча на плечо.

«До того поворота дойду, а там до речки рукой подать».

Обутая в постолы нога ступает мягко, неслышно, да и сам Кравчина не идёт, а словно крадётся. Конь его возле стана пасётся.

Казак окинул взглядом степь. Вдали маячили двое верховых.

«Калмыки? — подумал Кравчина. — Нет, те шагом не ездят. Дозорные казаки? Нет, посадка не казацкая, скособочились. Никак москали?»

Тут Кравчина заметил меж лошадьми ещё одного человека.

«Эге! — подумал Григорий. — Вон оно какое дело! Видать, беглого перехватили».

Кравчина сразу сообразил, что те двое верховых, конечно, стражники, а пеший — сбежавший от помещика крепостной. Много их в ту пору подавалось на Кубань, свободной жизни искали, от барской неволи уходили. За ними гнались, многих ловили и возвращали назад к помещикам. А ежели попадёт такой беглец в станицу, спасётся от преследователей, то нанимается за гроши в работники либо, приписавшись в казаки, чтоб не умереть с голоду, изъявляет желание рублей за восемь — десять в год отслужить за кого‑нибудь на кордоне.

Залегши в высокой траве, Кравчина наблюдал за конными. В голове мелькали расчётливые хозяйские мысли: «Освободить его, век не забудет. Даровой работник во дворе не лишний!»

Кравчина видел, как стражники подъехали к речке, стреножили лошадей, затем один из них вязал ноги арестанту. Потом все поели и наконец, когда стемнело, улеглись.

Прижимаясь к траве, Кравчина по–пластунски начал пробираться к связанному. От речки потянуло прохладой. Тяжелые, рваные тучи медленно ползли, затягивая небо. В редкие проёмы выглядывали звезды. Месяц то выскользнет, то снова спрячется, и тогда степь погружается в темень.

Шуршат камыши перед дождём, сонно вскрикивает кряква. Уже слышит Кравчина, как храпят стражники, как подсвистывает носом кто‑то из них.

«Спит или не спит беглый?»

Месяц на минуту осветил степь, жёлтое, истомлённое лицо Леонтия.

— Эй, пробудись! — прошептал Кравчина и слегка тронул связанного.

Тот шевельнулся, попытался подняться.

— Тс–с, — Кравчина поднёс палец к губам и, достав нож, перерезал верёвки, связывающие Леонтия.

— Ползи за мной, — шепнул он.

Оглянувшись в сторону управляющего и Пантелея, Леонтий пополз за своим освободителем.

Через несколько дней, ранним утром, Кравчина привёз Малова в станицу Кореновскую.

— Вот тут я живу, — указал он на пятистенную хату, крытую мелким камышом. К хате примыкал длинный сарай, в стороне — баз, у база колодец. От речки двор Кравчины отделяли молодые тополя, — Будь как дома, Леонтий. Поживешь — в казаки примем. Теперь ты вольный человек…

Малов не знал, как и благодарить своего осво–бодптеля. А тот только улыбается краем рта да люльку посасывает.

— Ладно, ладно, живы будем, посчитаемся…

Марфа, мать Кравчины, хоть и болезненная, а подымается ни свет ни заря — со скотиной управится, притащит охапку сухой травы, заготовленной с осени, кизяков, печку затопит, тесто замесит. Встретила она Леонтия молчаливо, но сквозь сон он слышал, как говорила Григорию:

— И для чего он тебе? Да…

— Молчи, мать, знай своё дело, — перебил её Кравчина.

Двое суток отъедался и отсыпался Малов. Оживал медленно. Первое время особенно грызла тоска по дому.

В работе старался забыть все. А дел у Леонтия всегда хватало. Марфа все хозяйство взвалила на него.

— Нечего задарма хлеб жрать, — как‑то сказала она.

Встанет Леонтий утром, на базу почистит, скотину напоит и в степь гонит. Лишь затемно возвращается в станицу. Так и катится время день за днём, словно воды быстрой Кубани. День за днём набегают друг на друга, в месяц сливаются, и никто их бег неумолимый не остановит.

Станица Кореновская растянулась вдоль Бейсужка. Отстроилась она за короткое время: сотни дворов, в центре площадь, где в это лето заложили деревянную церковь. Рядом станичная канцелярия.

Хаты друг от друга плетнями отгорожены. По хате можно и о хозяине судить. У станичного атамана, священника и Кравчины хаты такие, каких на Украине не у всякого пана увидишь. Окна с резными наличниками, с нарядными расписными ставнями. Перед дверью — красивый навес на резных столбах. Десятка два хат чуть поменьше, остальные совсем маленькие. Многие — всего с одним-распроединственным оконцем. Такие хаты хозяева слепили по образу и подобию звонаря Трофима из Екатеринодарского войскового собора, коего природа неизвестно за какие грехи так нескладно скроила: нос в сторону свернуло, а шею потянуло набок. Вот и хаты такие — крыши скособочились, окошки перекосило. Но возле любой хаты шумят тополя, яблони, сливы. И станица поэтому кажется приветливой.

Хорошо в станице летними вечерами. Тихо. Воздух пахнет кизячным дымком, густым настоем трав. За версту по песням слышно, где гуляют парни и девчата. Больше всего любили станичники собираться вечерами у хаты Андрея Коваля. Выйдет Андрей, сядет на завалинку, положит на колени бандуру и запоёт. Голос у него негромкий, мягкий. Перебирают быстрые пальцы струны, льёт нежные звуки старая бандура, и поёт бандурист о былых временах, о храбрости казачьей, об атаманах, которые бились с панами и турками.

Кажется, что даже осокорь, заслушавшись, перестаёт шелестеть листьями.

Смолкнет бандура, а казаки сидят молча, думают свое…

Андрей — кузнец, по–украински коваль. И дед был у него коваль, и батько. Отсюда и фамилия пошла такая — Коваль. В кузнице Андрей — мастер, какого редко увидишь! Выхватит он из горна кусок раскалённого железа, положит на наковальню и давай выколачивать железную окалину. Искры во все стороны брызжут. Пройдет минут пять, а то и того меньше, и готова втулка либо ещё какая нужная вещь. Андрей, как ни в чём не бывало, поправит кожаный фартук и снова лезет своими длинными щипцами в горящие угли или раздувает меха, что висят над головой, и тогда они большущими порциями выдыхают воздух в пасть трубы: «Чух! Чух!» Казаки только руками разводят: вот это мастер, железо в его руках — как тесто у доброй хозяйки.

Иногда в свободное время приходил к Ковалю Леонтий Малов. Зайдет, сядет на ящик с углями, словом перекинется. А то возьмёт молот и давай вымахивать, только успевает Андрей постукивать молотком, указывать:

— Еще раз! Вот сюда!

Потом присядут. Коваль какую‑нибудь прибаутку расскажет, а Леонтий тоской поделится…

Однажды Андрей, слушая рассказ Леонтия о тяжёлой крепостной доле, вытащил изо рта люльку,, перебил:

— Хрен редьки не слаще! — безнадёжно махнул он. — Там— бары–господа, у нас— свои паны… И всякий к себе гребет… Ты вот, Леонтий, от своего барина утёк, а к кому попал? Кравчина со всякого по десять шкур сдерёт. Уж я его давно знаю. Он тебя пригладил по шерсти. А погоди, скоро и против шерсти начнёт вести. Ты у него в наймитах походишь… Да у нас таких, как Кравчина, с десяток наберется… Как ехали с Украины — все вроде братами–казаками были. А приехали — в панов обратились…

Малов улыбнулся.

— Сказал! Да знаешь ты наших помещиков? У них у каждого крепостные, именья!

— Ха–ха–ха, — раскатисто засмеялся Андрей. — Ну, сразу видно, не понял ты ещё нашей жизни. А знаешь ли, что наш войсковой судья пан Головатый имеет сотни две наймитов? А пан войсковой писарь Котляревский, а полковники да старшины, думаешь, не имеют купленных холопов? Да ещё и казаки у них, можно сказать, за спасибо работают. А земли у каждого пана, леса! Ну, ничего, поживёшь меж нами, сам поймёшь. Наймит ты был, наймитом и останешься.

— Не наймитом я был, а крепостным. А здесь— я вольный.

— Вольный?! — зло усмехнулся Коваль. — Попробуй свою волю показать, поперёк Кравчины пойти… Враз тебя плетями атаман отстегает. Не хуже барина.

Коваль поднялся, поковырял в притухших сверху угольях, вытащил из середины раскалённую железку и, положив её на наковальню, изо всех сил ударил молотом. Железка расплющилась.

— Эх, было б так, как, сказывают, на Сечи когда‑то было, — с сожалением выговорил он.

Глава IV

Ефим Половой и сам не мог понять, как всё это случилось. Шел он берегом Кубани. До кордона оставалось рукой подать. Вокруг пустынно — ред кие кусты, выброшенные буйной водой ветвистые коряги. Вдруг свистящая петля–удавка захлестнула горло, дёрнула и потащила его к реке.

Очнулся Ефим только на том берегу. Открыл глаза, видит: мелькает внизу земля, лежит он поперёк седла. Попробовал руками пошевелить — куда там, скручены ремнём. Тело болит. Подумал: «Тащили на аркане».

— Мать вашу перетак, — сплюнул Ефим кровяной сгусток.

Услышав, что пленный очнулся, черкес остановил коня, что‑то гортанно крикнул товарищу, ехавшему впереди. Вдвоем они усадили связанного Полового на запасную лошадь и снова в путь.

Вскоре мелколесье перешло в густой лес. Замшелые дубы, старые, в несколько обхватов карагачи. Гибкие ветки больно хлестали Ефима по лицу, но он не замечал этого. В голове вертелось одно: «Неволя».

Отвлекся он от тяжёлых дум, когда выехали из леса. Впереди показался аул. Ватага босоногих мальчишек бежала навстречу.

В ауле Ефима развязали, дали чёрствых лепёшек. Вокруг собралась толпа. Черноглазые, жилистые люди о чём‑то говорили по–своему, некоторые щупали его мышцы и, покачав головами, отходили.

После этого Полового повезли в соседний аул.

Ефим догадался: продавали, да не продали.

Слышал он и раньше рассказы других, что черкесы неохотно покупают пленных казаков — всё равно, мол, убежит, только деньги выбросишь зря.

Боялся Ефим, что если не купят его в аулах, значит, продадут в туретчину. А оттуда дороги на родину заказаны, сгниёшь в том рабстве.

Купили Полового в далёком горном ауле. Хозяин, старый хмурый человек, набил ему на ноги тяжёлые колодки, и с утра до поздней ночи крутил Ефим мельничный жёрнов.

Так прошло лето…

Впрочем, это лето принесло Ефиму и кое‑что новое. Понемногу научился казак понимать гортанную речь черкесов. И даже дружок у него завёлся.

Сосед, худощавый, болезненный джигит Алий, часто заходил во двор хозяина Ефима. Посидев с хозяином, он обычно перебрасывался несколькими фразами с пленным казаком. Иногда через низкий плетень передавал ему гостинец — кусок сыра или жареную баранину. По всему было видно, жалел молодой черкес пленника, сочувствовал ему.

Как‑то вечером, когда Ефим отдыхал под старой грушей, воспользовавшись отсутствием хозяина, Алий подсел к нему и словно случайно, от нечего делать, стал рассказывать, как самым ближним путём добраться до Кубани.

В одну из тёмных ненастных осенних ночей, сбив колодки, Ефим бежал.

Хмурый, неприветливый выдался сентябрь. Все дни, не переставая, шёл дождь. Он вволю напоил землю, и она уже не принимала влаги. Деревья гнулись от сырости.

В такое ненастье особенно трудно приходилось казакам–пикетчикам. Одежда — хоть выжимай. С гор ветер ледяной срывается. А сидеть нужно тихо, не шелохнувшись.

Прикрыв полой затравку ружья, Федор вглядывается через туманную дождевую завесу в противоположный берег. Тяжелые капли ударяются о воду, пузырятся. Кубань — мутная, злая.

Четвертый месяц пошёл, как Дикун на кордоне.

— Закурить бы, — вздохнул сидящий рядом казак Незамаевской станицы Осип Шмалько, — да табак отсырел.

Федор ничего не ответил.

Посопев, Шмалько достал из‑за пазухи краюху хлеба, отломил кусок товарищу. Мокрый хлеб превратился в тесто.

Лениво пережёвывая безвкусный мякиш, Дикун покосился на Осипа, подумал: «Вот казачина так казачина! Другого такого навряд ли сыскать».

Великан, с большими мозолистыми руками, Шмалько отличался завидной силой. Рассказывали про него такой случай. Когда казаки переселялись на Кубань, воз с провиантом застрял в густом месиве грязи. Кто‑то из подошедших казаков в шутку сказал ездовому:

— Не надрывай коней, вон Шмалько идёт.

Шутка задела Осипа. Упершись плечом в задок воза, он поднатужился и под одобрительный гул сдвинул его с места.

Шмалько ел с аппетитом. Проглотив последний кусок, он снял шапку, перекрестился.

— Боже милостив, буди мне, грешному.

Федор усмехнулся, спросил:

— Ну и что, милостив к тебе господь?

Шмалько промолчал.

Вот–вот должна была подойти смена. Вдруг Осип указал на противоположный берег.

— Гляди!

Из кустов выбежал человек. У самой воды он остановился и стал поспешно раздеваться. Сбросив одежду, человек широко перекрестился и бросился в воду. Река подхватила плывущего, закрутила, ударила мутной волной по голове. Но человек вынырнул и широкими саженками поплыл к русскому берегу.

— Сюда держит, — тихо сказал Осип.

Человек не доплыл ещё и до середины реки, как из леса намётом выскочило трое верховых. Передний, подскакав к берегу, что‑то закричал. Конь закружился на месте. Всадник выхватил из чехла ружье. Подскакали другие. Посовещавшись, двое подъехавших, скинув на землю бурки, направили коней в воду.

— Абреки! Приготовьсь, Осип! — проговорил Федор.

Уложив поудобней пищали, казаки продолжали следить за абреками. Расстояние между пловцом и его преследователями сокращалось. Сильные черкесские кони плыли быстро и легко.

— Живым хотят взять, не иначе из плена сбежал…

Осип промолчал, только крепче сжал пищаль.

Пловец был уже недалеко от берега, когда передний черкес почти настиг его.

— Боже, помоги! — промолвил Шмалько.

Почти разом грянули две казачьи пищали, и, когда дым рассеялся, Дикун и Шмалько увидели, что по Кубани, уже к другому берегу, плывёт один из абреков. Второго не было видно. Только конская голова торчала из воды. А беглец, приплясывая на прибрежной гальке, размахивал руками и кричал:

— Братцы!

— Да то Ефим! — узнал Шмалько. — Ей–богу, Ефим Половой, из Дядьковской. Его этим летом абреки на линии схватили. — Он откинул пищаль, крикнул:

— Ефим!

— Осип?!

Казаки бросились друг к другу.

— Живой, чертяка, смотри, — радовался Шмалько, по–медвежьи обнимая друга.

Ефим, хитро подмигнув, проговорил:

Ходэ гарбуз по городу, Пытается свого роду. Чи вы живы, чи здоровы, Вси родичи гарбузови.

— Вот бисов сын, все такой же! — Скинув свитку, он протянул её Ефиму. — На, надевай! Да извиняй, на кордон придётся без штанов тебя доставить.

— Не беда! Спасибо, братцы, выручили. Не гадал, что нехристи у самой хаты меня подстерегут. Где вас бог взял?

Подошел Дикун.

— Гляньте, — указал он на реку, — а конь‑то не уходит.

Лошадь убитого описывала круги на том месте, где утонул хозяин.

— Умная!

— Поймать бы.

— Попробуем. — Дикун не торопясь разделся, полез в воду.

Черкесы на том берегу, догадавшись, что затевают казаки, стали звать лошадь.

Холодная вода сковала тело. Зайдя по грудь, Федор поплыл. Черкесы все кричали, протяжно, заунывно.

Заметив подплывавшего, конь пугливо покосился, заржал. Отпрянул в сторону.

Ухватив поводок, Дикун влез в седло, ласково похлопал по холке, направил к берегу. С той стороны выстрелили, но пуля где‑то ушла в воду, и Федор её даже не услыхал.

На берегу конь шумно встряхнулся, запрядал ушами. Подошли Шмалько и Половой.

— Добрый конь, — в один голос проговорили оба.

Привязав лошадь, казаки зарядили пищали. По берегу, разбрызгивая воду, на рысях приближался конный разъезд.

— Есаул Смола скачет, — узнал старшего по кордону Дикун. — Думал, что абреки переправились.

— По какому такому случаю стрельбу подняли? — с ходу закричал есаул и, осадив коня, строго спросил у Полового: — Кто будешь?

— Казак Дядьковского куреня Ефим Половой. Сбег от черкесов, — отрапортовал Ефим.

— А конь чей? — спросил Смола, окидывая быстрым взглядом привязанную лошадь.

— То Дикуна трофей, — ответил Шмалько.

Передав повод казаку, Смола подошёл к привязанной лошади, заглянул в зубы, провёл по груди.

— Слушай, Дикун! Ведро горилки на распой и обмундирование для Полового за коня даю, — поворотился Смола к Федору. — Сам суди, негоже казаку в курень голым являться!

— Отдавай, чего там, — бросил кто‑то из верховых.

Федор посмотрел на коня, перевёл взгляд на Ефима.

— Раз для товарища, согласен…

Когда разъезд скрылся с глаз, Шмалько зло бросил:

— Дарма такого коня выцыганил.

Федор безнадёжно махнул рукой.

— Всё равно забрал бы, что с ним сделаешь…

На древнем кургане, насыпанном невесть когда, накрепко врос казачий сторожевой кордон. У небольшой землянки, крытой мелким чаканом, сигнальная вышка. День и ночь ходит на ней дежурный казак. Заметит неприятеля и замаячит сигнальными шарами. Этот сигнал подхватывают на другом кордоне, и идёт тревога по всей линии. А ночью, чтоб о неприятельском налёте сообщить, зажигают на высоком шесте пук просмолённой соломы…

В хмурый полдень свободные от наряда казаки пропивали дуван Федора. Есаул Смола привёз за коня обещанное ведро вина.

Все сидели у входа в землянку. Лезть в эту низкую, полутёмную сырую нору, провонявшуюся потом, сыростью, дымом, никому не хотелось. Там только ночевали.

На лёгком огне костра в подвешенном на треноге казане булькал кулеш. Казаки сидели вкруговую, и также вкруговую гуляла глиняная кружка.

— Добрая горилка, шо мёд, — вытирая ладонью обвисшие усы, промолвил казак, сидевший рядом с Дикуном.

Федор, выпив свою порцию, передал кружку.

— А ну, бисовы диты, Дайте покажу, як у нас на Запорожье пили, — раскатисто пробасил седоусый казак.

— Покажи, Чуприна!

Чуприна зачерпнул полную кружку вина, поставил на тыльную сторону ладони и, осторожно поднеся ко рту, зажав край кружки зубами, отнял ладонь. Затем, медленно опрокидывая голову, начал цедить вино сквозь зубы и, когда посудина опорожнилась, отнял её ото рта.

— Добра, да мало! — молодецки выкрикнул он и, лукаво улыбнувшись, вскочил. — А ну, сынки, дайте круг!

Вскинув руками, старый казак пошёл выбивать лихого гопака, приговаривая:

Гоп, кума, не журись, Туда–сюда повернись!

— Ай да Чуприна! Вот тебе и старый! — смеялись молодые казаки. — С таким‑то брюхом, а как жарит!

Вслед за Чуприной, скинув свитку, в круг вошёл Ефим Половой. Он носился за дюжим Чуприной вприсядку, выбрасывал замысловатые коленца.

Закончив плясовую, Чуприна грузно плюхнулся на землю. Рядом с ним, переводя дух, умостился Половой.

— Эй, Ефим, расскажи, как ты эту отметину заслужил, — хитро подмигнул Дикуну Шмалько, указывая на подковообразный шрам на щеке у Полового.

Ефим потёр щеку, развёл руками.

— А что тут говорить. Хлопец я был вредный. «Дуже добрый», — казал мой дед. Больше всего я над ним потешался. А делал так, чтобы старый об этом не догадывался. А как догадается, то держись. Схватит за хохол и таскает по двору: «Вот, — каже, — день субботний». Знал я, что за дедом грех водился: боялся он дюже жаб. Как увидит, так и плюётся. Говорил, что бородавки от них. Вот однажды подстерёг я, как дед на рыбалку отправился сетки ставить, наловил цебарку жаб да на зорьке ту сетку потрусил, а заместо рыбы жаб понапутал, а сам запрятался, жду. Только солнце занялось, смотрю, дед рысцой трусит. Подбежал до речки, перекрестился — ив воду. Добрел до сетки, поднимает край из воды, а жабы: ква–ак, ква–ак. Дед шагнул ещё, опять поднял, а они: ква–ак, ква–ак.

Чую, бормочет дед: «Шо це такэ?» Прошел он вдоль всей сетки, и везде только жабы квакают. Плюнул дед, вытащил сетку на берег и давай тех жаб отцеплять. Ничего он тогда не сказал, а, видать, догадался, чьих рук дело.

Вечером уснул я, и снится мне, вроде прилетели ко мне ангелы, берут меня под руки и несут в небеса. Ого, думаю, в святые попал. Только что‑то больно мне подниматься. Невтерпеж стало, открыл глаза, а это меня дед за хохол с лежанки тянет.

Завопил я благим матом да как сиганул, сбил деда с ног да в дверь. В руках у него только добрый пучок волос остался. Выскочил да в огород, а дед за мной. Я через плетень, а сучка‑то и не заметил. Вот он мне эту памятину навек и оставил. — Ефим провёл рукой по шраму.

Один из казаков, помешивая кулеш, повернулся к сидевшему в стороне Дикуну.

— Слышь, Федька, принеси воды. Твой черёд.

Взяв ведро, Федор направился к реке. Тяжелые тучи стлались над степью, туман грязно–серыми космами цеплялся за сторожевую вышку, слегка покачивая сигнальный шар. Холодный ветер катал вырванную с корнем сухую траву, рыскал по балке и свистел, нагоняя тоску.

Поеживаясь от ветра, Федор смотрел на мутную, холодную реку. И вдруг припомнилось хрустальное, весеннее утро, Кубань, рыжая круча, вербы… И девичье тело — лёгкое, гибкое, крепкое, прильнувшее к его груди…

«Эх, Анна, Анна!» — вздохнул Федор.

Спускаясь по узкой тропинке к Кубани, он подумал: «Через полмесяца сменят…» И так потянуло его в станицу, что были бы крылья — так бы и полетел.

Глава V

У Степана Матвеевича Балябы гость. Проездом заехал к нему старый знакомец Григорий Кравчина.

Гость и хозяин ужинали в горнице. Кравчина сидел в углу, густо увешанном образами. В затылок ему скорбно смотрела святая богородица. Под потолком слабо тлела голубого стекла лампада. От огонька кверху поднималась тонкая струйка копоти.

У стены стоял большой сундук, окованный железными полосами, напротив деревянная кровать с пышно взбитыми подушками. Над ней висит тяжёлая пищаль, потёртая кожаная' пороховница. По стенам развешаны сабли турецкие, пистолеты, кинжалы. Земляной пол помазан разведённым коровьим помётом, и запах его стоит в горнице.

— Суета сует мирских, — вздыхает Кравчина, зоркими глазами ощупывая толстобрюхий сундук, кинжал в серебряных ножнах.

«Ишь, старый черт, сколько добра надуванил!» — с уважением подумал гость.

Обглодав гусиную ногу, он швырнул кость под стол, вытер руки об льняную скатерть.

Из кухни, держа перед собой пирог, вошла Анна. Убрала пустые миски. Почувствовала, как колючие глаза гостя осмотрели её с ног до головы. Смутилась. Когда вышла, Кравчина как бы невзначай бросил:

— Красивая дочка у тебя, Матвеевич… Цветок!

— Бог не обидел… Так, стало быть, давай, Митрич, выпьем, чтобы, как говорится, не первую, не последнюю.

Гость и хозяин снова выпили. Развязав очкур, Кравчина ослабил пояс шаровар, отрезал кусок пирога. Ел с жадностью. Коричневатая тушёная капуста падала на колени, на пол.

Через стену слышно было, как переговаривалась атаманша с дочерью.

— А ты, Митрич, стало быть, ещё не женился? — словно невзначай, полюбопытствовал Степан Матвеевич. Он заметил жадный взгляд гостя, брошенный на Анну, сразу прикинул:

«Зятек был бы что надо! Оборотистый, ловкий, пальца в рот не клади… Можно было бы доброе дело завернуть: в Кореновке хлеб дешёвый, а в Екатеринодаре он всегда в цене. Опять‑таки, у мирных черкесов здесь овец можно по дешёвке скупать да с большим барышом перепродавать… А можно и без денег — шепни только казакам–гультяям — за штоф водки стадо у черкесов угонят».

— Да, жениться‑то тебе уже пора, казак! — продолжал плести сеть атаман.

— За делом некогда, — отрыгивая, отшутился Григорий. — А вот я погляжу, да к тебе сватов и зашлю, — подморгнул он.

«Клюнуло, видать!» — подумал Баляба и посмотрел на Кравчину. Тот сидел нахохлившись, горбоносый, с нависшими бровями — ястреб ястребом.

— Ты не смотри, что я уже в годах. А коли сватам не откажешь, жалеть не будешь.

Степан Матвеевич снял нагар со свечи. Тающий воск скатывался на стол, застывал лужицей.

— В годах, да с достатком, — согласно кивнул головой Баляба.

— Это ты правду, Матвеевич, говоришь. Я при хорошем достатке. За меня любая пойдёт, только рукой поманю. Да я на всех их… А вот твоя девка, впервой вижу, а приглянулась… Прямо скажу — по сердцу она мне!

В дверь заглянула атаманша, поманила хозяина пальцем.

— Посиди трошки, я зараз, — Степан Матвеевич, слегка покачиваясь на нетвёрдых ногах, вышел.

Опершись о бока, Евдокия сердито прошептала:

— Ты не тешь беса, старый, не суй этого нечистину в зятья — я все слышу, все вижу. Ишь, как он по девке глазищами‑то шарпал. Истый волк!

— Не твоё бабье дело! — цыкнул на жену Баляба. — Как захочу, так и будет! — И возвращаясь в горницу, нахмурив брови, бросил с порога: — Евдокия, стели гостю, на покой пора.

На Кубами осень капризная, переменчивая. Иногда сентябрь выдаётся холодным, пасмурное небо назойливо сыплет дождём, а в октябре— ноябре вдруг прояснится, и тепло, по–весеннему пригреет солнце. В такую пору в степи зелёной щетиной выбивается молодая трава, расцветают поздние цветы. Ночи стоят тихие, в иссиня–чистом небе рассыпанными монистами мерцают звезды. И кажутся они совсем рядом — протягивай руку и срывай.

Такими ночами в станицах водят хороводы. Звонко поют девчата и парни, не расходятся по домам до третьих петухов, до розоватой зорьки.

Федор и Анна сидят над обрывом реки. Приложив горячую ладонь Анны к щеке, Федор спрашивает:

— Когда ж мы будем вместе?

И не дождавшись ответа, грустно запевает:

Полюбил казак дивчину Да в ненастну годину…

А в то самое время, уложив гостя, Степан Матвеевич вышел на улицу, постоял недолго у ворот, огляделся по сторонам и осторожно зашагал к Лукерьиной хате.

Под ноги, заливаясь звонким лаем, подкатился соседский щенок.

— Геть! — Баляба выдернул из плетня хворостину. Напуганный щенок нырнул в подворотню. — Атамана не узнал… Я тебе покажу, нечистый, — пьяно бормотал Степан Матвеевич.

Вот и хата вдовы. Маленькие окна, как веками, прикрыты ставнями. Баляба корявым ногтем долго стучал по ставне. Никто не ответил.

— Лушка! — припав к окну, позвал он. Но снова никто не отозвался. — Спит, чертовка!.. А вот я тебя в другое окно покличу! — атаман, держась за стену, обошёл вокруг хаты. — Я тебя знаю… Я ещё не забы–ыл, вре–ешь…

Его качнуло, и он ухватился за плетень. И вдруг в неясном свете, под грушей разглядел две прижавшиеся друг к другу фигуры.

— Ишь ты, — прошептал он и неслышно, крадучись, перешагнул через плетень.

«Не иначе, Анна. А то никак Федька!»

От гнева у Степана Матвеевича застучало в висках. Он осторожно вытащил из плетня гибкий ивовый прут и с размаху, с выдохом, хлестнул по белой свитке. Потом прут опустился на плечи женщины.

— А вот тебе! А вот тебе…

И вдруг изумлённый Баляба разглядел обвисшие чёрные усы, длинный коршунячий нос, а рядом — круглое женское лицо.

— Лушка! А это никак ты, кум Терентий?! — узнал Баляба. Хмель у него как рукой сняло: — А я думал, Федька. Попутал нечистый.

Он отбросил хворостину. Но не успела она коснуться земли, как вдова, подбоченившись, шагнула к нему.

— Ах ты, кобелина старый, — размахивая кулаками, визгливо закричала Лукерья. — Да ты что мне за указка! Федька! Федька! А тебе что за дело, дьявол ты этакий.

— Тьфу, бесстыжая, — плюнул атаман. Он нагнулся за хворостиной, но тут же, заметив, что кум засучивает рукава, отступил к перелазу. Вслед ему Лукерья выкрикнула:

— Иди свою журавлиху длиннободылую поучай…

— Ну и баба, зловредная баба, — пробормотал уже за плетнём атаман.

Кравчина проснулся с головной болью. Во рту было скверно, тошнило. Сквозь тусклые стекла пробивался бледный рассвет. Сбросив лоскутное одеяло, Григорий сел, свесив ноги. Деревянная кровать под тяжестью тела жалобно застонала.

Почесав заскорузлой пятернёй волосатую грудь, он смачно сплюнул на земляной пол и, накинув кожух, вышел во двор.

Молочный туман растекался по земле. Тянуло предутренним холодком. В конюшне, позванивая недоуздками, жевали овёс кони.

Григорий зябко поёжился и вдруг выпрямился, словно подстёгнутый плетью. Мимо него к сараю, с подойником в руках, пробежала Анна. Широкая юбка подоткнута у пояса, и Кравчине видны белые, как сметана, коленки. Воровато оглядываясь по сторонам, он прошмыгнул в сарай, затаился в густой тени.

Присев на низкую скамейку, Анна доила корову. Движения её рук ловки и быстры. Струи молока звонко бьют о стенки подойника. Нетерпеливая корова перебирает ногами.

Время тянется томительно. Кравчина нервно подрагивает, не сводит глаз с Анны. Наконец она поднялась и, подхватив тяжёлый подойник, пошла к выходу.

Выйдя из темноты, Кравчина заступил ей дорогу, схватил за руку. Другая ладонь, горячая и потная, обожгла шею девушки.

— Ганна! — выдохнул он, обдавая её водочным перегаром, и потянул к себе.

Анна напряглась, откинулась назад, хотела крикнуть. Но Кравчина, попятившись, оступился и выпустил её руку. Анна вывернулась и опрокинула ему на голову подойник. Теплое молоко полилось за воротник, растеклось по телу.

— Подлюка, — протирая глаза, ругнулся Кравчина вслед Анне. — Все одно меня не минуешь!

Глава VI

Ясный вечер опустился на станицу. Багряный диск солнца постоял на самой окраине степи и нехотя полез за горизонт. День стал заметно короче. Казаки давно уже перевезли со степи сено, и запах сухих трав висел над станицей.

Вернувшись из правления, Баляба, с зажатой в зубах люлькой, хозяйственно прохаживался по двору. Крепкий самосад разъедал горло, назойливо лез в глаза. Степан Матвеевич щурился, поминутно кашлял, разглаживая чёрные с проседью усы. Легкий ветерок ворошил обронённый пучок сена, катил его по двору. Баляба вытащил изо рта люльку, позвал:

— Митрий!

Из сарая вышел тот самый рязанский мужик, которого Баляба обещал приписать в казаки. На нём все те лее лапти, те же холщовые штаны и выгоревшая, пропотевшая рубашка.

— Ты поДкладывал скотине?

— Подкинул, хозяин, подкинул.

— Подкинула б тебя нечистая. Это что? — Быстрым движением Степан Матвеевич поднял сено, ткнул под нос работнику. — Не своё, стало быть, хозяйское, так и не жалеешь. Ишь, дорогу выстелил!

— Почто ругаешься, хозяин, тут самая малость сенца‑то упала! Да я бы и сам подобрал.

— Сразу надо подгребать! Руки повысыхали, что ли? Больше жрёшь, чем работаешь. — Продолжая ругаться, Баляба направился к хате.

Из‑за поворота улицы вывернула тачанка. Здоровенный казак, откинувшись, осадил сытых коней у атаманских ворот. Баляба затрусил навстречу, распахнул ворота. В приехавших он узнал Хмельницкого, дальнюю родню покойного гетмана, и куму Марфу, жену кореновского атамана. Сердце забилось от предчувствия: «Не иначе, сваты от Кравчины». Степан Матвеевич ждал их с того дня, как кореновский богатей побывал у него.

— Принимаешь гостей, атаман? — низким басом пророкотал Хмельницкий. — Мы с Марфой к твоей милости.

— Просим, просим, гостям завсегда рады, — засуетился Баляба. — Митрий, коней выпряги, сена подложи!

Хмельницкий грузно соскочил с тачанки, помог сойти своей дородной спутнице.

— Надумали мы, Степан Матвеевич, проведать вас да заодно на крестницу посмотреть. Она у тебя, говорят, красавица, — нараспев проговорила Марфа и, подобрав пышные юбки, первая проплыла в хату. С хозяйкой она расцеловалась, справилась о её здоровье.

Евдокия полотенцем смахнула со скамейки невидимые пылинки, пригласила гостей присесть.

Разговор клеился плохо: говорили о разном, о хозяйстве, о полках, ушедших в польский поход, о многом другом, не решаясь приступить к главному.

Наступили сумерки. Евдокия зажгла каганец, поставила на стол. Наконец Марфа решила, что пора приступать к делу. Она толкнула Хмельницкого в бок: начинай, мол. Но тот, считая, что быка надо брать за рога после двух–трёх шкаликов, оттягивал разговор. Тогда Марфа сама не выдержала.

— Вот какое дело, дорогие кумовья, смотрела я на крестницу мою, невеста хоть куда. А у нас на примете и жених для неё подходящий сыскался. Вот и будет — ваш товар, наш купец. Богатством его бог не обидел, да и с лица неплох.

Тем временем Хмельницкий внёс со двора заткнутый тряпицей объёмистый глиняный кувшин. Он привёз его под сиденьем тачанки.

Степан Матвеевич, у которого ответ был уже заранее готов, для вида решил покуражиться.

— Да товар наш, дорогая кума, ещё не залежалый, можно и подождать. Как ты думаешь, мать?

Евдокия пожала плечами.

— Надо у Анны спросить.

— Как? — Баляба гневно стукнул кулаком по столу. Жилы на впалых висках вздулись синевой. — Я кто ей? Как скажу, так и будет!

— И, дорогая Евдокия, к чему спрашивать, — развела руками Марфа. — Станет ли послушное дитя родительской воле перечить? Иль у нас с тобой спрашивали?

Евдокия только вздохнула. А Степан Матвеевич уже спокойней приказал:

— Готовь вечерять. А с хорошей закуской да доброй горилкой, — он постучал по кувшину, — и ответ разумный будет.

Прильнув ухом к двери, Анна затаила дыхание. «Что скажет отец?» Мелкий озноб бил её. Вначале она надеялась, что отец откажет сватам. Но когда он закричал на мать, Анна поняла, отец твёрдо решил отдать её за Кравчину.

К горлу подкатил комок. Первым желанием Анны было вбежать в горницу, упасть родителям в ноги, умолить их. Но девушка знала, что крутой и своенравный характер отца не переломить.

Сутулясь, вышла во двор. Слезы словно сами собой катились из глаз. Добравшись до плетня, Анна уцепилась за кол обеими руками и заплакала горько, с надрывом.

Сгущались сумерки. Напротив, во дворе, показалась мать Федора. Она прикрыла дверь курятника, подпёрла её колом. Анна перебежала дорогу, из‑за плетня окликнула негромко:

— Тетка Пелагея!

Дикуниха оглянулась на зов и подошла к плетню неторопливо, усталой походкой.

— Это ты, Анна? Да никак плачешь? — удивилась она.

— Тетка Пелагея, мне б Федора повидать, — переборов смущение, попросила Анна.

— И–эх, милая, — подавила вздох Пелагея, — Там он, в балке, хворост вяжет.

Узкой тропинкой Анна пересекла огород. Еще издали заметила Федора. Он стоял перед большой кучей хвороста.

Увидев Анну, быстро пошёл к ней навстречу, на ходу вытирая руки о полу свитки.

— Федор, сваты к нам приехали…

— Сваты? — только и переспросил он. — Та–ак! — и опустил голову.

— Федор! — голос у Анны сорвался, по щекам снова потекли слезы.

Она повернулась к нему спиной.

Федор обнял её за плечи, почти насильно усадил на связку хвороста. Ладонью отёр ей глаза.

— Тяжко мне, Федор, душа болит…

— А у меня не болит? Но что делать? Научи!

— Не знаю…

— Попроси отца, уговори.

Она покачала головой.

— Нет, с отцом не слажу.

Огрубевшими от работы руками она теребила его жёсткие волосы, гладила непокорный чуб.

— Бежать бы отсюда!

Федор не ответил. Он словно погрузился в какое‑то забытье.

— Что ж ты молчишь? Или боишься?

— Нет, Анна, никого я не боюсь! Но куда бежать?

— С тобой хоть на край света…

— Мы и так на краю.

— За рубеж бежим… За Кубань, к черкесам… Или в степь, к ногаям…

— В степь? — снова переспросил Федор. — Нет, не могу, Анна. Сама знаешь, мать у меня старая и хворая… Видать, не судьба нам…

Девушка поднялась.

— Может, ты и правду говоришь. — Голос её вдруг стал безразлично спокойным.

Она повернулась и пошла обратно.

— Куда же ты, подожди! — Федор схватил её за руки, пытался удержать.

— Нет, прощай!

Она вырвалась, откинула косынку и торопливо пошла от него.

А через месяц у Кравчины гуляли свадьбу — с песнями, с лихим посвистом и плясками.

Ради такого случая Степан Матвеевич не поскупился — наварили два бочонка торилки, зарезали трёх овец да годовалого бычка, из Ачуева подвезли воз свежей рыбы.

Три дня пили у невесты, три дня у жениха. Почитай, две станицы ходили пьяными.

Атаман Баляба словно помолодел — голову побрил, во все новое оделся. Жених тоже ходил гоголем: усы лихо подкручены, волос с проседью напомажен, блестит. С невесты глаз не спускает.

Но Анна все эти дни сидела как на похоронах — глаза от слез красные, лицо восковое. Ни улыбки, ни слова.

На свадьбе долетел до Кравчины злой шепоток: «Силком берет».

Григорий нахмурился. Исподлобья поглядывал на невесту. Улучил время, сказал тестю:

— Может, й'не по себе дерево рублю?

— Ты, Гришка, на баб не смотри, что они нюни распустили, — успокоил его Баляба.

Но вот пришёл час отъезда. С шумом, пьяными криками вывалили гости на улицу, где стояли наготове тройки. В толпе глаза Анны разыскали Федора. На миг взгляды их встретились, и тут не выдержала она, покачнулась, закрыла лицо руками. Все примолкли, даже самые пьяные. Подружки подхватили Анну, усадили в тачанку, рядом с нахохлившимся женихом, и тройки, одна за другой, позванивая бубенцами, понеслись по станице. А там, за околицей, привстал дружка, разобрал вожжи, гикнул, и помчалась тачанка так, что только ветер морозный засвистел в ушах.

Пьяный азарт захватил Кравчину. Он вырвал у дружки кнут, с диким визгом хлестнул по пристяжной и, оскалив рот, что‑то бессвязно кричал навстречу ветру.

Распластались в стремительном беге сытые кони. Под сбруей мыло, изо рта пена летит клочьями. Кружится все перед глазами у Анны, рябит. А вокруг, куда ни глянь, тоскливая, голая, плачущая степь.

Станица родная исчезла, растаяла в синеватом морозном тумане…

Глава VII

Велика русская земля. От далёкой глухой Сибири до царства Польского, от моря Белого за горы Кавказские распростёр двуглавый орёл свои крылья. Взойдет солнце на востоке — на западе тёмная ночь, на востоке ночь— на западе день. Так и светит круглые сутки солнце над русской землёй.

В ту зиму пушистый снег завалил улицы Петербурга, лёг белыми шапками на лохматые головы елей, мороз сковал Неву толстым льдом. В лесу висит морозная тишина, и только изредка нет–нет да и звонко треснет обломившаяся под тяжестью снега хрупкая ветка.

В один из таких дней к закрытому шлагбауму Петербургской заставы рысью подъехал верховой. Из будки, держа ружье под мышкой, вышел солдат. Лицо его закутано шерстяным башлыком, только глаза и нос видны.

— Далече ли?

— Открывай, служивый, не задерживай! Гонец от самого графа Зубова. С письмом на Кубань!

Солдат поспешно поднял шлагбаум.

— Счастливый путь! — И про себя подумал: «Видать, срочный эстафет, коль в такую лютость погнали курьера…»

Много дней прошло и не одного коня сменил гонец, пока дошёл тот пакет до войскового судьи Головатого.

Антон Андреевич хмуро оглядел пять сургучных печатей с графским вензелем, неохотно надорвал край пакета, вытащил исписанный лист.

«Милостивый Антон Андреевич! — писал личный секретарь всесильного вельможи. — Его сиятельство граф Платон Александрович пишет вам, чтобы вы с командою черноморцев в два полка шли в Астрахань, под начальство графа Валериана Александровича Зубова для участия в Персидском походе…»

С тем же недовольным видом читал войсковой судья громкие фразы о вероломстве персидского шаха Мухамеда–аги, разорившего грузинское царство и строящего козни против России.

Недаром кое‑кто из петербургских завистников звал Антона Головатого старой кубанской лисой. В борьбе за власть познал Антон Андреевич и хитрость польских панов, и вкрадчивую льстивость турецкой дипломатии, и коварство отцов–иезуитов. И все эти уроки не прошли для него напрасно, пригодились…

Каждый год по нескольку раз отправлялись с Кубани в Петербург возки с подарками вельможным покровителям Антона Андреевича. Везли в «Северную Пальмиру» и душистый кубанский мёд, и ачуевскую икру, и жирных копчёных рыбцов, и серебряное с чернью черкесское оружие, прославленное своей закалкой и красотой. Поэтому и знал Антон Андреевич обо всём, что делалось в Петербурге. Знал он заблаговременно и об этом персидском походе…

Головатый отложил письмо в сторону, потёр бритый подбородок, подумал: «Персидского шаха проучить надобно, и кому, как не российскому воинству, взять под защиту православный кавказский народ. Но вот что государыня это дело братьям Зубовым доверила, негоже. Молоды и в делах ратных соображения не имеют».

Антон Андреевич нахмурился. Знал он, что последний фаворит стареющей императрицы Екатерины светлейший граф Платон Зубов хотел какими‑либо талантами и победами добыть себе славу. Нужно это было молодому честолюбцу потому, что он видел ясно — недолго протянет императрица. А с её смертью кончится и его всесильная власть, если… Если он не докажет свою необходимость русскому престолу. Во имя этого командование в персидском походе возлагалось на брата Зубова — Валериана.

— Бисова баба! — проворчал Головатый. — В гробу одной ногой, а со смазливыми мальчишками амуры водит.

И снова задумался Антон Андреевич. Да и было отчего. Вот уже почти два года, как увёл кошевой два конных полка в польские земли и задержался с ними там. Отписывал Чепега, что не раз уж обращался с просьбой о возвращении полков на Кубань, да все не велят…

Немало и граница кубанская отбирала войска. Приходилось ежечасно наготове быть, всё время турков остерегаться.

Грузно ступая, Головатый вышел в соседнюю комнату, где за деревянным барьером три писаря усердно выводили какие‑то реляции.

— Кликни ко мне Тимофея Терентьевича, — обратился он к пожилому дежурному казаку, вскочившему при появлении войскового судьи.

Отдав приказание, Головатый снова ушёл к себе в кабинет. Почти вслед за ним вошёл худощавый, моложавый войсковой писарь Котляревский. Глядя на сияющий золотым шитьём генеральский мундир войскового писаря, Головатый недовольно поморщился. Тимофей Терентьевич Котляревский выделялся из всей казачьей старшины своей приверженностью ко всему армейскому. Он быстро отказался от старых казачьих устоев и свою удачную карьеру старался окончательно закрепить откровенным пресмыкательством перед чиновным Петербургом. Старшины и все казачество его недолюбливали за гордый нрав и стремление; властвовать, но в то же время и побаивались, зная, что войсковой писарь обиды помнил долго. Зато начальство Тимофея Терентьевича ценило, так как он, видимо, научившись у Головатого, почти каждую весну и осень отправлял в Петербург дорогие подарки.

— А ну, читай Терентьевич, оцю цидульку, — быстро перестроившись на украинский говор, сказал Головатый, протягивая Котляревскому письмо из Петербурга.

Бегло просмотрев его, войсковой писарь отложил лист в сторону.

— Что мыслишь ты на сей счёт, Тимофей Терентьевич?

— Думай не думай, а предписание сие выполнять надобно, — сухо ответил войсковой писарь.

— Да–а! — недовольно протянул Головатый, словно ждал от Котляревского иного ответа. — Не выставить нельзя. Письмо это — монаршая воля. Да вот кого в поход отправлять?..

Котляревский пробарабанил длинными пальцами по дубовому столу.

— Представим сие на усмотрение станичных атаманов, им видней. Пускай всех неспокойных, кои порядками нашими недовольны, и отправят в поход…

«Ух и хитёр, бестия! — подумал Головатый. — Хитер, иезуит!»

Вслух войсковой судья спросил:

— А полковниками?

— Я мыслю Тиховского и Чернышева…

— Что же, против второго не возражаю, а Тиховскому на кордоне сподручней. А как мыслишь насчёт Великого? — Головатый, хитро прищурившись, взглянул на войскового писаря.

Великий — свояк Котляревского по сестре, и Головатый, предлагая послать его в поход, тем самым Удалял из Екатеринодара одного из сторонников Котляревского, которому по старшинству предстояло во время пребывания Головатого в походе остаться до возвращения кошевого за него.

Предложение войскового судьи пришлось явно не по душе Котляревскому, но он не подал вида:

— Можно и Великого…

— Ну и добре! Вели, Терентьевич, отписывать по станицам, пусть людей ведут в Екатеринодар. С этим медлить незачем.

— А что, Антон Андреевич, сам возглавишь команду либо кому поручить собираешься? — спросил писарь.

«Ишь ты, — подумал Головатый, — небось боится, что останусь. Знает, что без меня ему полная свобода будет… Спит и видит атаманскую булаву, шляхетский выродок…» А вслух:

— Сам. Сегодня отпишу обо всём Захарию Алексеевичу, пусть поторапливается с возвращением… — И, глядя в глаза Котляревскому, добавил: — Край без войска оставлять негоже, турки ежечасно, сам знаешь, напасть могут. Так что ты, Терентьевич, имей это в виду и за границей приглядывай, чтоб кордоны надёжными командами регулярно обеспечивались… А я, зная твоё усердие к службе войску Черноморскому, во всём полагаюсь на тебя!

— Суета сует мирских, — недовольно почесал затылок Кравчина, узнав, что ему предстоит идти в поход.

Ворочая ухватом в печи, Анна ничего не ответила.

— Что, небось рада? — глядя в спину, он зло усмехнулся. С языка сорвалось крепкое слово.

Не по–старчески чуткая мать свесила с печи голову.

— Ну чего лаешься! — строго прикрикнула она на сына.

С приходом невестки Марфа больше отлёживалась на печи.

Покряхтев, она слезла вниз, шаркая, подошла к крытой рушником иконе, украшенной барвинками, сухими головками мака и пахучими травами, истово закрестилась.

— Помоги, господи, рабу твоему Григорию да ниспошли ему помощь свою…

И повернувшись к сыну, беззубо прошамкала:

— От кордона откупился, даст бог и от этого пронесёт.

Кравчина хлопнул ладонью по колену.

— Дело, мать, говоришь, дело! Ганна, подай мою папаху, пойду кой с кем поговорю…

Захватив по дороге суковатую палку, он отправился в станичное правление…

Но на этот раз атаман был менее податлив, чем тогда, при посылке на кордон. Сейчас он разводил руками, куражился:

— Не, не могу, Григорь Митрич, не могу ослобонить. Ну, посуди сам, тебя ослобоню, другого, дак кому ж идти?

Да я, Прокофьич, и не против того, чтоб пойти. Ты не подумай чего‑нибудь дурного. Или я войску своему не слуга? Да вот нездоров.

Атаман прищурился: «Эк, куда клонит, хворый какой. А как соль возить да табуны у ногаев красть, так за ним никакой черт не угонится».

— Ты, Прокофьич, того не подумай. Я твою службу тоже знаю и уважить всегда готов…

И озираясь по сторонам, Кравчина выложил на стол десять злотых.

Мгновенно ладонь атамана накрыла их, и деньги перекочевали в широкий атаманский карман. Лицо Прокофьевича растаяло в масляной улыбке.

— Ну что ты, Митрич, я разве враг тебе. Но ты понять должен, что выставить вместо себя тебе все ж кого‑нибудь придётся, — совсем другим голосом сказал он.

Кравчина задумался.

— А что, Митрич, тот наймит все ещё у тебя живёт? — подсказал атаман. — Может, уломаешь?

— Так‑то оно так, Прокофьич, Леонтий‑то, конешно, пойдёт. Я ему, прямо сказать, благодетель, — сам знаешь, моё ест и моё пьёт. Да ведь не казак он ещё.

— Э–э! То ли беда! Припишем враз. Ты только, Митрич, поставь магарыч обществу… Ну и того… кх… кх… Думаю, вот десяточка два овец завести…

«Чтоб ты лопнул, нечистый, — подумал Кравчина. — Придется дать».

— Есть у меня для тебя на завод добрые овечки… А Леонтию ещё справу давать придётся, — сокрушённо покачал он головой. — Эхма! Суета сует мирских…

Возвратившись от атамана, Кравчина слёг. Накинув овчинный кожух, охал, тяжело ворочался. Таким Леонтий и застал его, придя с база.

— Ох, Леонтий, тяжко мне, занедужил. С ногами что‑то, враз отказали… Ой! — вскрикнул он, пытаясь подняться. — Ступить не могу, в коленках крутит…

Леонтий присел рядом.

— Растереть бы, Митрич, чем‑нибудь.

— Растирал, да оно не помогает. Выпить с горя… Ганна! — окликнул он. — А ну подай нам по кварте да дай чего‑нибудь на закуску.

Анна молча достала из‑под печки кувшин самогону, поставила на стол. Так же молча нарезала хлеба, сала и, хлопнув дверью, вышла.

После второй кружки Кравчина как бы между прочим спросил:

— А что, друже, дальше намереваешься делать? Сдается мне, пора б и челом бить, чтоб в казаки приписали?

— Я, Митрич, тоже о том подумываю…

— Кланяться обчеству надо с умом. Я вот и сегодня говорил о тебе атаману — пообещал. Только, говорит, что придётся тебе в поход сходить, показать, что ты за казак. Наш курень полусотню выставляет. Говорят, два полка черноморцев на персов пойдут. Так‑то, друже, придётся согласиться. Да что ты и за казак будешь, коли пороху не понюхаешь и дуван не поделишь. Ну, давай выпьем. — Кравчина, кряхтя, снова налил в глиняные кружки: — За твоё казачество!

Выпил Леонтий, охмелел, и все в жизни показалось иным: простым, лёгким. А Кравчина вдруг стал самым близким, прямо родным человеком.

— Пей, пей, — хлопал его по плечу Григорий. — Вернешься из похода, я тебе, друже, помогу хозяйством обзавестись. Женим что ни на есть на лучшей красавице.

Обжигаясь, Леонтий выпил отдававшую сивушной вонью мутную жидкость.

— Вот это казак! — притворно восхитился Крав–чина. — Я уж тебе и справу добрую подготовлю. Эх, кабы не хворь, пошёл бы и я воевать перса… Было время, повоевал я на своём веку… Ну, пойдём к атаману…

Толкаясь у двери, они вышли из хаты и, в обнимку, покачиваясь на нетвёрдых ногах, двинулись в правление.

Во вторник, на масляной, в Екатеринодарской крепости день начался не совсем обычно. Трижды, с перерывами, рявкнула вестовая пушка. Она разорвала предутреннюю тишину и пробудила всех жителей. Вслед за этим с колокольни войскового собора посыпался перезвон. Гудели, перекликались на все лады колокола.

Из куренных казарм на майдан высыпали в полном снаряжении черноморцы, отправляющиеся в поход. Разобравшись по сотням, входили казаки в храм. Вскоре в нём набилось столько люда, что и яблоку негде упасть. В церкви пахло овчиной, лампадной копотью. Казаки перебрасывались шутками, переговаривались. Казалось, что собрались они не на войну, а на гулянку. Лишь немногие стояли задумчиво, и, глядя на них, можно было безошибочно угадать, что в станицах у них остались семьи, которым нелегко с уходом кормильца.

Стоя у толстого деревянного столба, подпиравшего кровлю, Леонтий Малов рассеянно слушал молитву. В тусклом пламени свечей клубились облачка ладанного дыма. Иногда мелькала седая борода и красное, опухшее лицо священника. Он что‑то торопливо бубнил осипшим тенором. Ему вторил зычный бас дюжего дьякона.

Леонтий нехотя крестился. С того памятного дня, когда он вынул из петли холодное тело дочери, когда увидел её посиневшее, перекошенное смертной мукой лицо, молитвы не шли на ум Леонтию.

Кто‑то позади спросил шёпотом:

— Надолго уходим?

Ему ответили:

— А кто его знает. Может, на год, а может, и больше. Вон с кошевым ушли когда, и до сих пор не возвернулись.

Рядом с Леонтием стояли высокий худой седоусый хорунжий, одетый в синюю потёртую свитку и широкие латаные шаровары из красного сукна, и молодой, по–цыгански смуглый, чернобровый казак.

— Эх, Дикун, а то я не просился? Да атаман и слухать не захотел, — жаловался хорунжий, — А у меня семья, сам знаешь какая…

— Тут, посчитай, все такие. У кого деньги водятся. те других за себя выставили…

«Правду говорит», — в душе согласился с ним Леонтий.

И вспомнился ему тот вечер, когда согласился он идти в поход. Опутал его Кравчина, провёл меж пальцев. Верно говорил Андрей Коваль: «Не клади, Леонтий, пальцы Кравчине в рот, враз отхватит».

Не верил раньше. Да Анна открыла глаза, рассказала, как обвели его Кравчина с атаманом.

Малов с горькой усмешкой оглядел свою новую одежду — штаны из битого молью сукна, дешёвую свитку.

«Эх, казак, казак! — подумал он, — Как был ты, Леонтий, голытьбой, так и остался!»

— А по мне, коли нет войны, то и скука, — вмешался в разговор другой казак, — Без войны казак не казак.

— И то правду говоришь. Без дела казаку негоже, — согласился с ним Дикун.

— А ну, тихо вы, горлопаны! — свистящим шёпотом, метнув бешеный взгляд, проговорил стоящий впереди казак. — Люди богу молятся, а они горланят!

Малов стал смотреть на алтарь, поблёскивавший дешёвой позолотой. Священник, задрав кверху седую бородёнку, с деланной горячностью молился о даровании победы русскому оружию.

В церкви становилось все душнее, пахло ладаном, горелым воском, потом.

Снова невесёлые мысли нескончаемой чередой потянулись в голове Леонтия.

«Вот, может, доведётся на чужбине голову сложить. А Кравчина все богатеть будет. И даже не вспомнит…»

Малов оглянулся назад, где стояли казаки Кореновского куреня: ни одного богатого, все бедняки. Бросил взгляд на Дикуна.

В голове мелькнули другие мысли: «Если живым вернусь, получу походные деньги — хозяйством обзаведусь…»

В думах не заметил, как и молебен кончился. Окропил священник стоящих водой — и все тронулись к выходу.

Вышли черноморцы, построились по полкам и двинулись за крепостные ворота. Следом потянулись подводы.

Солнце поднялось, пригрело по–весеннему. Сырой снег осел и на шляху перемешался с грязью.

С камышовых кровель падали тяжёлые, словно свинцовые, капли…

Провожающие шли до последних хат, а там остановились. Поотстали и мальчишки, цеплявшиеся на подводы. Только воробьи, поспевая за конским следом, долго прыгали за колонной.

Шагали молча, нестройной толпой, скользя по размякшей земле. Голо, неприветно было в заснеженной степи.

«Куда‑то выведет меня эта дорожка? — думал Леонтий. — К счастью либо к могиле?»

И было ему всё равно, куда идти и что делать…

Глава VIII

Седьмые сутки шли полки берегом Кубани по Дмитриевскому шляху, что вёл из Екатеринодара на Ставрополь. В Усть–Лабинской крепости сутки отдыхали, получили на месяц провиант и тронулись дальше. Миновали Ладожский и Казанский редуты, впереди Кавказская крепость, а там четыре перехода — и Ставрополь.

В Ставропольском укреплении предстоял небольшой отдых, после чего полки должны были взять маршрут на Астрахань.

Версты на полторы растянулись сотни и обоз. Идти тяжело, грязь липкая, ноги засасывает, колеса по самую ступицу тонут, кони постромки рвут. Особенно трудно пластунам — казачьей пехоте.

Полковники Чернышев и Великий решили вести полки ночью, когда подмораживало.

Весь путь Собакарь, Шмалько и Половой старались держаться вместе — с разговорами вроде легче идти. Шли обочиной дороги, по непримятому снегу, перебрасывались шутками.

— А что, дядько Никита, где тебе лучше, тут либо на Украине? — спросил Ефим.

— По мне, везде одинаково.

— А все ж на Днепре краще. — Осип с грустью глянул из‑под нависших бровей на талый снег, местами открывший землю, степь без начала и конца и видневшиеся вдали холмы. — Там весна придёт, зацветут сады… Люблю, когда цветут яблони… Цвет белый и вроде розовинка в нём, а дух что на хмелю настоян.

— Оно и на Кубани есть сады! Вон— у черкесов какие — видел? И мы обживёмся — разведём! — сказал Ефим, — И земли здесь вдоволь, а рыбы по речкам да лиманам — лови только!

— Всего есть, да не про твою честь, — возразил Никита. — И земля, и рыба для старшин да для тех, кто половчее. А таким, как мы, вместо леса — дулю, а землю отводят в таких местах, что к ней и в день не доберёшься.

Миновали запорошенный снегом курган. С южной стороны лысиной темнела проталина.

-— Кто его насыпал? — полюбопытствовал Шмалько.

— А кто его знает, вроде в старину богачей так хоронили…

— Бери выше! — хмуро проговорил Собакарь. — Говорят, такие курганы над князьями насыпали.

— Ну?! — удивился Шмалько. — Над какими это князьями?

— А бог весть какие захоронены здесь князья! Много народов по Кубани бродило. Сказывал пан писарь, что как убивали в сражении князя, — клали его вместе со всем его достоянием середь степи да насыпали над ним курган–могилу…

Никита Собакарь с трудом передвигал длинные, голенастые ноги. Осип осторожно тронул товарища за плечо.

— Давай твой мешок — мне‑то такой груз вроде не в тяжесть…

— Нет, сам понесу! — отказался Собамарь. — Надо было на возу его оставить…

— Оставишь, — невесело усмехнулся Осип. — Как раз обозные казачки переполовинят харчи.

— От я вам вот что расскажу, — начал Ефим, — был у нас в станице казак Василь Сагайда, самый что ни на есть бедняк. А у самого детей шесть душ, да все один другого меньше. Божьего дня тот Василь не видел, а бился, бедолага, как рыба об лёд. Вот услышал он от кого‑то, что под тем курганом, что версты две от нашего куреня, зарыто золото и охраняют то золото черти. А Василь ни бога, ни черта не боялся. Ну, думает, вырою я тот клад. Жинка отговаривает, нечистым стращает, а он ей показывает на своих хлопцев и в сердцах говорит: «Я от их натравлю на чертей, так всем чертям тошно станет». Каждую ночь ходил Василь к тому кургану. Дорылся до каких‑то черепков, конских костей, железок, а золота всё нет. А в одну ночь вырыл Сагайда людские кости, плюнул да и не стал больше ходить. Прознал кто‑то об этом, донёс атаману. Вызвали Василия на сход, спрашивают: «Рыл?» Отвечает: «Было такое». Тут деды зашумели: «Всыпать ему двадцать пять горячих, чтоб покойников не тревожил!» Сагайда и туда и сюда, а деды ни в какую. Сняли штаны и тут же на сходе всыпали. А после ещё на кордон вне очереди отправили. Там на линии и сгинул казак…

Обгоняя колонну, рысью проскакал Чернышев. Ком грязи вылетел из‑под копыт и угодил в лицо Собакарю.

— Мы пешком, а они верхом, — вытирая грязь рукавом, буркнул он, сердито глянув в спину полковнику.

— На то они паны, — усмехнулся Ефим.

— На моём веку у меня панов перебыло, что блох у собаки, — сквозь зубы ответил Никита. — И они завсегда конно, а я на своих двоих столько оттопал вёрст, что на том свете уже до самого господа бога дошёл бы.

Ефим переложил пищаль с плеча на плечо, спросил:

— А как Федор? Не видели?

Еще в Усть–Лабинской при погрузке провианта Дикун, поскользнувшись, подвернул ногу. Сначала не почуял ничего, а потом нога распухла, и пришлось ему сесть на подводу.

— Федору легче. Лекарь водкой ногу растёр — и полегчало.

— Проведаем его?

Они поотстали от сотни, пропуская колонну.

Казаки брели, медленно переставляя ноги в липком месиве.

— Что, однокашники, не веселы, будто с похмелья, — окликнул идущих Осип.

— Тут будешь с похмелья, — проворчал кто‑то из пластунов.

— А вон и Федор, — указал Осип на одну из подвод. Сорвав с головы мохнатую папаху, он замаячил ею. — Эгей!..

Третьи сутки трясёт Леонтия лихорадка — то в жар, то в холод бросает. Лязгает он зубами, мечется на подводе.

— Пить, — шепчет Леонтий пересохшими губами.

На минуту забудется, и в смутной памяти всплывает родная деревня, изба. Он лежит в углу, на лавке, над головой лампада коптит. Над ним склоняется худое, морщинистое лицо покойной жены Василисы. «Убивец, душегуб ты, Леонтий, — грозно говорит она, и её добрые глаза становятся тёмными, суровыми, — И Наталью не уберег…»

«Отстань, Василиса! Мне, думаешь, легко? Думаешь, моя душа не болит за Натальей? А грех я за барина с себя сымаю. Не человек он! Кровопийца! Всех их вырезать надо. Уйду к царю Петру Федоровичу! Барам красного петуха пускать буду…»

И уже перед Леонтием царь Петр Федорович, которого баре Пугачевым называли. Как в те молодые годы, видит его Леонтий. Карие глаза смотрят чуть насмешливо. Он гладит рукой чёрную кудрявую бороду и говорит: «Служи мне, Малов, верой и правдой, а за это жалую тебе и детям твоим полную свободу».

Леонтию становится жарко, он сбрасывает овчинный полушубок, порывается подняться, но чьи-то руки укрывают его, подкладывают под голову охапку сухого сена.

— Лежи, лежи!

Леонтий открывает глаза и видит склонившееся над ним скуластое лицо и серые, по–доброму смотревшие на него глаза.

«Где я его видел?» — силится припомнить Леонтий.

— Лежи спокойно, теперь уже на поправку пойдёт, — говорит незнакомец, поднося к губам больного кубышку с водой.

«И голос знакомый, — думает Леонтий. И неожиданно вспоминает: — Да это же тот казак, который в церкви рядом стоял со мной. Как его зовут? Петро? Нет, не Петро… Иван? Нет. — Леонтий напрягает память. Вспомнил и обрадовался. — Федор! Федор Дикун…»

Где‑то впереди неслась песня. Кто‑то разухабисто присвистывал.

Леонтий с трудом приподнял голову, глянул по сторонам.

Сырой ветер с запада косматил гривы лошадей, назойливо лез в лицо.

В стороне от дороги поднялся заяц. Понюхал воздух, раскосыми глазами взглянул на человеческую ленту и большими скачками понёсся в открытую степь.

— Ату его! Держи! — гикнули из рядов. Кто‑то свистнул протяжно, оглушительно.

— Ты с какой станицы? — дружелюбно спросил Федор, протягивая больному кусок хлеба с копчёным мясом. — Ешь, а то совсем ослабнешь!

Леонтий нехотя откусил кусок жёсткой, пахнущей дымом козлятины и вдруг почувствовал голод. Уже охотно, торопливо он стал есть сыроватый хлеб и жилистое мясо. Дикун, улыбаясь, дал ему ещё хлеба и луковицу.

— Так откуда будешь? — вновь спросил Федор, когда Леонтий поел и запил свой обед водой.

— А кто его знает, откуда я! — с тоской выговорил Леонтий. — Беглый я, с Волги… А жил в Кореновской, у Кравчины.

— Кравчины? — Дикун нахмурился. — Знаю такого…

— Первейший богач, но бирюк, — продолжал Леонтий, — За него меня и послали на персов. А вот жена у него — душевная баба.

— Анна… — тихо сказал Дикун.

— Знаешь, значит, её? — спросил Малов.

— Знаю. Наша она, васюринская, — нехотя ответил Дикун и замолчал.

С этого разговора и завязалась крепкая дружба между Леонтием и Федором.

Однажды на отдыхе, когда Леонтий уже совсем поправился, присели они с Федором у опушки леса, на старое, сваленное ветром дерево.

Тоскливо скрипели над головой обнажённые ветки, и так же тоскливо было на душе у Леонтия. Он сидел молча, говорить не хотелось. А Федор все порывался спросить о чём‑то. Наконец не выдержал:

— Ты, Леонтий, от барина сбежал, значит?

— А ты чего любопытствуешь?

— Да так, интересно узнать про жизнь вашу крепостную.

— Вон что! Ну, в ней не много радости.

Он вытащил люльку, которую стал курить на Кубани, набил самосадом, долго высекал огонь, глубоко затянулся. Федор не унимался:

— Слушай, Леонтий, говорят, в ваших краях Пугач казаков и крестьян на панов поднимал? — И словно боясь, что Леонтий скажет «нет», Федор поспешно добавил: — Я парнишкой тогда был и то помню, как подавались к нему наши казаки с Украины. Емельяном, сказывают, Пугача звали, а сам он будто донской казак.

Леонтий носком юфтевого сапога разрыл слежавшиеся прошлогодние листья, мельком взглянул на хмурое небо и промолчал.

Но Дикун не унимался.

— Расскажи, Леонтий, что знаешь, про Пугача.

Над лесом с криком пролетела воронья стая.

— Падаль почуяли, — будто не слыша, о чём говорит Федор, сказал Малов.

— Что ж не отвечаешь? Либо не слыхал ты про Пугача? Говорят, за народ он был?

— Зарядил все Пугач да Пугач, — недовольно перебил Леонтий. — Кому Пугач был, а кому царь Петр Федорович…

Лицо Леонтия стало жёстким.

— Пугачом для помещиков он был да для тех, кто с нашего бедняка шкуру драл, а нам, таким, как я да ты, — царь! Наш, мужицкий царь… Понял? — И глубоко вздохнув, задумчиво, будто вспоминая, начал: — А видеть я его, и впрямь, самолично видел, вот как тебя. Летом это было, засуха захватила нашу деревню. Ни одного дождя не перепало, всё высохло, выгорело на корню. Мор начался. Сначала детишки малые, затем старики помирать стали… Помню, как сейчас, — пошли мы миром к помещику, отцу нынешнего барина, так и так, мол, просим, на колени стали… А он выслушал нас да и говорит: «Это вас бог за грехи ваши наказывает, и я против бога не пойду». Намекал, значит, на тот случай, что кто‑то ему осенью конюшню подпалил. Полдня простояли мы на коленях, а к вечеру велел он нам выдать мякины по десять горстей на душу. Обида нас взяла — горе такое, а он насмехается. Добро б у самого хлеба не было, а то знали, что четыре амбара пшеницей засыпано. В ту пору как раз пошёл слушок, что объявился царь Петр Федорович и идёт он престол свой законный отбирать у неверной жены своей Катерины. И тот царь Петр народ везде поднимает и помещиков карает. Верили мы тем слухам и не верили… Только однажды через месяц видим, забегали в имении, засуетились, подводы грузят, карету подают. Шепнул мне один дворовый: «Пугач, дескать, рядом объявился». Эге, думаю, верно то не Пугач, а сам царь наш батюшка Петр Федорович. А Пугачом его помещики назвали, потому, значит, что крут был он с их братом. Пужал их, как надо.

К вечеру отряд к нам пришёл — казаки, крестьяне. Немалый отряд, целая армия… Вот тут и увидели мы государя нашего. Перво–наперво он нас к ответу призвал, как‑де смели мы дать убечь барину своему, почему не изловили и к нему на суд не представили… А потом сказал, что свободны мы, и отдаёт он нам то зерно, кое в амбарах хранится у барина, и все имущество барского имения.

Так‑то, Федор! Крут был Петр Федорович, не одного пана на перекладину отправил. А нашему брату, крестьянину, милость оказывал, волю давал, землю. За то мы ему премного обязаны были, поддержку оказывали. Вся Волга за него была, казаки яицкие, донские поддерживали.,. Да не только русский люд в его войске был. Инородцы — башкиры, мордва, чуваши — все тянулись под его руку, за ним шли, и всех миловал, всем свободу давал.. Правду он видел и берег её паче глаза… Не продай его казачья старшина, были бы мы все сейчас люди вольные и никто бы не смел чинить нам обид.

Леонтий выколотил люльку о ствол дерева и, запрятав в глубокий карман, ещё раз повторил:

— Так‑то, Федор, кому был Пугач, а нашему брату царь…

Головатый догнал полки только под Кавказской. Четверка сытых лошадей дружно тащила небольшую, на мягких рессорах, тачанку.

Небо было пасмурным, нудно моросил мелкий дождь. Снег сходил с земли, и грязь мерно чавкала под копытами лошадей.

Войсковой судья устало закрыл глаза. Болела поясница. В Екатеринодаре он задержался, отдавая последние указания Котляревскому. Распорядился по дому — ведь не на неделю покидал хозяйство. А теперь торопился, войско догонял. Ноги упёрлись в бочонок с паюсной икрой. Старый судья усмехнулся.

«Доволен будет генерал–аншеф, — подумал он о командующем кавказскими войсками Гудовиче, которому предназначалась икра. — Да и Валериан Александрович не обидится. Небось, такого жеребца, как я ему подведу, в конюшнях у него не сыщется».

Серый тонконогий кабардинец — подарок черкесского князя Батира Гирея— на длинном поводку резво бежал за тачанкой.

«Жаль, конечно, отдавать Зубову этакого красавца, но для собственной пользы лучше не поскупиться».

Откровенно говоря, в поход Головатый отправился неохотно. Было какое‑то смутное беспокойство. А накануне отъезда ни с того ни с сего лопнуло большое венецианское зеркало. Увидев эго, Романовна всплеснула руками: «Не к добру!»

Впрочем, даже не в приметах дело.

Просто не верил войсковой судья в военный талант Валериана Зубова, — случалось ему видеть брата всесильного фаворита в Петербурге. Хромец, а на голове букольки, камзол в кружевцах. А война–дело суровое, она вертопрахов не терпит…

Да и войско в спешке подбиралось несерьёзно. От Головатого не секрет, что станичные атаманы спровадили в персидский поход самую голоту, тех, кто совсем недавно от помещиков сбежал. Многие из этих людей и пороху не нюхали и саблю в руках не держали… Знал это пан войсковой судья, знал, но атаманам не препятствовал. Умел смотреть вперёд. Понимал, что главную казацкую силу надо на Кубани оставлять, у рубежа. Если турки или черкесы рубеж порушить попытаются — тут любой казак за саблю возьмётся, прятаться не будет. Достаток свой, хату, семью грудью отстоит…

А чтоб никто не обвинил его, войскового судью, в том, что он плохое войско по рескрипту государыни выслал, — решил Головатый сам команду над казачьими полками принять. «Вот, мол, глядите, как царицын приказ старик Головатый выполняет: сам, невзирая на годы свои преклонные, с войском поспешил!»

Войсковой судья пригладил ладоныо усы, поправил высокую из чёрных смушек папаху. И вдруг крякнул от досады. Как он мог забыть наказать, чтобы двух работников, купленных им у малороссийского помещика, направили на хутор?

«Нечего баклуши бить, дарма хлеб жрать, — подумал судья, — пусть за скотиной доглядают. Прибуду в Кавказскую, немедля отпишу Тимофею Терентьевичу, пусть передаст мою волю Романовне».

Головатый открыл карие с прищуром глаза, взглянул на широкую спину ездового и, придерживая рукой ножны шашки, встал во весь рост.

— А ну вжарь, Данило, — приказал он казаку. Тот приподнялся, гикнул, и кони сорвались с рыси в намёт, только грязь от колёс полетела.

— Добре, добре, Данило! Люблю так, с ветерком! — крикнул Головатый, глотая свежий ветер.

Поравнявшись с обозом, кони сбавили бег, перешли на рысь. Держась обочины, быстро обогнали гружёные фуры, поравнялись с растянувшимися сотнями.

Люди шли усталые, вымученные бессонными ночами.

— Здорово, уманцы! Васюринцы, кореновцы, здорово! Здорово, незамаевцы! — минуя сотни, весело кричал войсковой судья. — Что, приморились? Веселей! Вон уже Кавказская, а там кулеш, баня!

— А по чарке поднесут? — выкрикнул задорный голос.

— Будет и по чарочке! Жалую добрых молодцев!

Вдали темнел вал Кавказской крепости. Почуяв отдых, и люди, и кони пошли быстрее. Где‑то в передних рядах с присвистом запели песню…

Глава IX

Есть в России много городов, и каждый из них чем‑то знаменит. Тула — ружьями и самоварами. Нижний — купцами, а вот Астрахань — город рыбный. За версту от города рыбный дух с ног валит. И нигде от него не спрячешься, ни в хоромах каменных, ни в избах рубленых.

Раскинулся город на низменном берегу, у самой Волги. Крепость с широкими каменными стенами, со множеством дозорных островерхих башен. В крепости постройки все кирпичные: собор с позолоченными куполами, дом коменданта, службы… Широкий ров опоясывает стены. Рядом, за меньшей стеной — белый монастырь с просторным, выложенным булыжником, двором. Тут же дворец митрополита.

К. крепости тянутся кривые посадские улицы. Купеческие дома, особняки рыбозаводчиков и иной городской знати огорожены высокими заборами.

Несколько улиц выходят на площадь. На ней — базар, гостиный ряд, два кабака с облезлыми надписями над дубовыми дверьми.

Чем дальше уходят улицы от центральной площади и крепости, тем ниже заборы, меньше дома. И вот, уже без всяких улиц, множество хибар разного пришлого люда ласточкиными гнёздами лепятся у яра и по берегу Волги.

Как только начинается путина, этот люд в поисках работы устремляется на пристань. Приходят сюда за сотни вёрст и отпущенные на оброк крестьяне. Эти разбрасывают на песке армяки, рассаживаются артелями и ждут подрядчиков. В кабак они не ходят. На каждую артель нанимают стряпуху, либо с собой приводят. Тут, на песчаном берегу, и спят — благо, дожди в Астрахани редки.

А рядом, в больших чанах, рыбозаводчики рыбу засаливают и выветривают на длинных деревянных вешалах. В воздухе — смрад от гниющих рыбьих внутренностей, нечистот. Душно до головокружения. Гул стоит многоязыкий.

В ту пору, как добрались черноморды до Астрахани, рыбный сезон только начинался. Казаков разместили в длинных сараях за городом, а полковникам Великому и Чернышеву квартирьеры отыскали комнаты на посаде, у астраханского рыбозаводчика Сумина. Дом Сумина стоял недалеко от базарной площади, фасадом к Волге.

Как‑то, отобедав, полковники прогуливались по городу. Продолжая начатый за столом разговор, Великий, повернув лицо к Чернышеву, возмущённо спросил:

— Ну, так скажи, какого чёрта мы тут стоим?

— Ты бы у Гудовича спросил. Либо у Антона.

— Придет время — и спрошу! У меня в полку шепчутся, недобрые слухи пошли.

— Шептунам глотку заткни, нечего с ними церемониться, — сквозь зубы процедил Чернышев. — Наше дело полковничье: приказано стоять — и стой. А скажут выступать — и двинемся. А что там казаки языки чешут, плюнь на это.

Площадь кипела от людей, пришедших на торг. Белоснежные чалмы и цветные халаты бухарцев и хивинцев, яркие одежды персидских купцов, суконные солдатские мундиры, свитки казаков пестрели на ярком весеннем солнце.

В оружейном ряду краснобородый хозяин–перс потянул Великого за кунтуш:

— Эгей, пан–казак, ходи мой лавка, покупай хоросанький клинок, — купец льстиво улыбался. — В бою сабля друг будет!

— В каком бою? — насторожился Великий.

— Э, в каком? Все знают — в нашу землю казак ходить хочет, — усмехнулся купец, но в глазах его была злость. — Покупай — дёшево отдам.

— Кто это, купец, тебе наболтал, что мы в ваши земли идти собираемся? — с деланной беспечностью спросил Чернышев. — Болтают черт его знает что.

— Зачем — болтают?! — уже серьёзно сказал купец. — Правду говорят. Только знаешь, казак, как наш народ говорит: чтобы меч сразил врага, надо бить сразу. Плохо, когда молва обгоняет воинов.

— Что‑то непонятно мне! — поморщился Великий. — Сам ты вроде кызылбашец, а говоришь нам такое…

Чернышев подхватил Великого под руку и потащил из толпы.

— Плохо дело, если весь базар знает, куда мы идти намерены, — вздохнул Чернышев, когда они подошли к дому Сумина.

— Плохо! — согласился Великий.

Поднявшись на высокое каменное крыльцо, полковники прошли к себе.

— Ты вот слушай, что я надумал, — снимая кунтуш, сказал Чернышев. — Когда подходили мы к Ставропольской крепости, узнал я, что в тех краях мериносовые овцы большую выгоду дают… Так вот — вернёмся на Кубань, думаю попробовать это Дело. Ударю челом, землю прирежут, хутор выстрою. — Он подошёл к окну, встал рядом с Великим, забарабанил по сосновому переплёту рамы.

Из окна видно Волгу. Левый пологий берег её порос лесом. Река вскрылась недавно. Широкая, полноводная, несла она свои воды в море. Изредка одинокими лебедями тянулись отставшие льдины, подходили к берегу, вертелись на месте и, оттолкнувшись, плыли дальше.

— Дурной поход получается! — вздохнул Великий. — Как бабы, на одном месте без толку топчемся… И войско — не войско, а голь перекатная.

Чернышев — смуглолицый, грузный, седеющий красавец, усмехнулся:

— Наше дело — приказы выполнять… — Он огляделся по сторонам и продолжал: — А я тебе скажу одно: верю я старому Антону! Верю! Уж он все так намудрует, что и сам в убытке не будет, и нас не введет… А голотьбу нашу, думаю, неспроста в поход заслали — её‑то кровь подешевше будет…

— Может, и так.

Чернышев смотрел в окно, на Волгу.

— А Волга, Иван, мне Днепр напоминает… Эх, Днепро, Днепро.

Великий улыбнулся.

— О Днепре тоскуешь… Забыть пора! Наша Кубань не хуже.

Кто‑то заскрёбся в дверь, осторожно открыл её, и в комнату заглянула лысая голова хозяина.

— Я не помешаю господам офицерам? — повёл он раскосыми глазами.

— Заходи, заходи, Назар Назарович.

Просунув боком в дверь своё раздавшееся в ширину тело, Сумин осторожно, колобком, вкатился в комнату, присел на заскрипевший стул. В комнате сразу запахло рыбой.

— Фу, уморился! — купец вытер грязным платком мясистый нос. — Весь день в бегах. Вот–вот рыбка. — Он потёр руки. — То снастишки, то люд, а на всё время надо, деньги.

— Ну, у вас за народом остановки не будет, — успокоил хозяина Чернышев. — Вон в слободах сколько всякого сброда проживает. Это не то, что у нас на Кубани — каждая пара рук в копейку входит. А к вам, не изволь беспокоиться, сами придут.

Чернышев глянул в сторону пристани, где копошился работный мир.

Рыбник осклабился:

— Это когда как!

— А как же вы с этим делом управляетесь?

— Я? — глаза рыбника заюлили. — У меня свои травила. Говорят, на бога надейся, да сам не плошай. Вот и я на подрядчиков надеюсь, а сам не зеваю. К примеру сказать, подошло время, иные сидят за четырьмя стенами да подрядчиков шлют: «Иди, дескать, нанимай». А я — нет, помилуй бог, я сам выхожу на пристань, прогуляюсь по бережку, присмотрюсь. Вижу, где артель из народишка покрепче собралась, да из дальних, не наш люд. У меня на них глаз набит. Так вот, подхожу — и дело сделано. Работают, как миленькие, а чуть что, не угодно, катись на все четыре стороны, а деньги, как в договоре указано, по истечении путины… Срок придёт, подрядчики все учтут: и за снасти, и за харчишки, и за вино, какое в первый день выпьют…

Великий слушал внимательно:

— Да! Зато они к вам на другой год носа не сунут.

— Ничего! Не эти — другие явятся…

— Басурман! — с одобрительной завистью промолвил Чернышев.

Ожившая после зимних холодов, муха метнулась от окна, зажужжала. Сумин быстрым движением прихлопнул её.

— Ишь, тварь. Наизлейший враг для рыбы, я вам скажу, господа офицеры. — И тут же спросил: — А может, у господ офицеров что ни на есть продажное сыщется — соль либо вино? В нашем деле первейшей необходимости продукция, я вам скажу.

Великий и Чернышев переглянулись, как по команде. У обоих одна мысль: «Наедине о сём говорят». Ответил Чернышев:

— Ты ж понятие должен иметь, люди мы — государевы. И провиант у нас государынин, для войска её предназначенный… Так что… — развёл он руками.

— Ну, на нет и суда нет, господа атаманы! — поднялся со стула хозяин, — Желаю здравствовать! — Сумин поклонился и выкатился из комнаты.

А на другой день оба полковника в разное время побывали на половине хозяина и продали ему из полковых запасов триста пудов соли. А Чернышев к тому же сбыл по сходной цене двадцать вёдер вина…

С любопытством следили казаки за городской жизнью. Потревоженным муравейником чуть ли не круглые сутки копошился люд на пристани. У причалов покачивались баркасы, рыболовные судёнышки, лодки. Волгу бороздили парусники. Рыбацкие артели готовились к путине.

И вдруг казакам объявили приказ: поочерёдно выходить на погрузку. Чертыхаясь, они грузили на суда соль, муку, рыбацкий припас.

Вечерами у артельных костров, не таясь, ругали всех панов–старшин. Кричали, что в поход отправили одну бедноту, что уже месяц стоят в Астрахани, когда это время могли бы быть дома. Крыли на чём свет стоит купцов и рыбников, чьи баржи приходилось грузить.

Кто‑то рассказал, что контр–адмирал Федоров попросил Головатого оказать услугу, помочь в погрузке купеческих кораблей. Не посмел отказать войсковой судья. Понимали все: урвал Федоров на этом деле немалый куш.

С каждым днём возмущение нарастало. Люди Сумина шепнули кому‑то из черноморцев, что продали их полковники часть войсковых запасов. Заговорили казаки об этом в открытую: «Для какой надобности привели нас сюда? Чтоб рыбники ярмо на нас надели? Чтоб полковники на нашем харче наживались?»

В одну из ночей, когда полковник Чернышев шёл к сараям, где жили казаки, в него из темноты полетели камни. А когда, вскочив на коня, помчался обратно в город, вслед ему понёсся заливистый свист. С той ночи в тёмную пору полковники не появлялись в казачьем лагере.

Чернышев благоразумно умолчал о неприятном происшествии. Но Антон Андреевич Головатый был осведомлён обо всём. Чуть ли не каждый вечер на поповском подворье, где жил войсковой судья, появлялись бесшумные соглядатаи. Они нашёптывали Головатому о том, какие речи ведутся у казачьих костров, что делают полковники, кто из сотников сколько горилки пьёт и к каким молодкам ходит. Антон Андреевич слушал, опустив глаза, и задумчиво кивал крепкой, круглой головой…

А как‑то поздним вечером, когда казаки, сидя у небольших костров, хлебали из котлов жиденький пшённый кулеш, кто‑то невидимый в темноте проговорил:

— Хлеб да соль, браты!

— Садись с нами вечерять, — гостеприимно пригласил Собакарь.

Дикун достал из‑за голенища запасную деревянную ложку. Половой и Шмалько подвинулись, освобождая место пришлому человеку.

Дюжий, грузный человек уселся на землю у костра, перекрестился, дождался очереди и зачерпнул ложку кулеша, подхватывая капли кусочком хлеба. Собакарь взглянул в седоусое круглое лицо человека и от удивления вылил кулеш себе на шаровары.

— Пан войсковой судья?! — изумлённо воскликнул он.

— Лей, лей, хорунжий! — усмехнулся Головатый. — От такого кулеша пятен на шароварах не будет…

Теперь уже все сидящие у костра остолбенело смотрели на нежданного гостя. А тот окинул их спокойным взглядом, усмехнулся в сивые усы и проговорил:

— Что ж про кулеш забыли, хлопцы? Эдак и сами голодными останетесь, и меня, гостя своего, не накормите… Не стану же я не в свой черёд хлебать…

Деревянные ложки снова застучали о котёл. Весть о том, что сам пан войсковой судья ест кулеш вместе с казаками, облетела лагерь. Со всех сторон к костру Собакаря сошлись черноморцы. Они тесным кольцом окружили костёр. Сотни глаз сверлили Головатого, но он спокойно, словно не замечая, продолжал есть.

— Да, кулеш у вас не больно гарный! — наконец проговорил Головатый, откладывая ложку. — Прямо скажу — дрянной кулеш, одна пшенинка другую погоняет, а салом и не пахнет…

Казаки зашумели. Чей‑то визгливый голос выкрикнул:

— Харч наш господа полковники, матери их черт, купчишкам продали…

— Все к себе гребут, — подхватил хриплый бас.

И будто ураган разразился над лагерем.

А Головатый невозмутимо слушал гневные, яростные крики. Неторопливо, спокойно вытащил из кармана засаленный кисет, протянул его сидящему рядом Дикуну, голой рукой достал из костра уголёк и старательно раскурил люльку.

Когда крики стали смолкать, Головатый заговорил, чуть повысив старческий басок:

— Добре, сынки! Разберусь с вашими обидами! А пока суд да дело, обещаю вам — завтра же будет у вас настоящий, густой кулеш с салом. И рыба будет… И баньки накажу во всём городе для вас истопить…

В своей старенькой свитке, в штопаных шароварах походил пан войсковой судья на простого старого казака, на деда, который беседует со своими сынами и внуками. Он старчески покашливал, сплёвывал в костёр и одобрительно кивал головой.

— А с походом как, батька Головатый? — спросил кто‑то из старых казаков.

— С походом? — Антон Андреевич сунул в карман шаровар пустой кисет. — С походом, хлопцы, не во мне дело. Сами знаете, — здесь не Сечь Запорожская, здесь шапками дело не решить… Но скажу я вам, браты–казаки, хоть и не вправе я это говорить, — недолго ждать осталось… Днями отплывём. А там, в Персии, для смелых — добрый дуван будет: и шелка, и камни–самоцветы, и туманы золотые…

Головатый неторопливо, с кряхтеньем поднялся на ноги и обвёл столпившихся кругом казаков быстрым взглядом.

— Ну, на покой пора, хлопцы… Пора дать отдых моим старым костям.

— Ур–ра батьке Головатому! — крикнул чей‑то восторженный голос. — Ура нашему заступнику!

— Ур–ра! — пронеслось по толпе.

Крепкие руки подхватили войскового судью, подняли вверх и понесли к стоящей поодаль тачанке.

Казаки долго смотрели вслед.

— Вот это человек! И не подумаешь, что пан! — восхищённо говорил Шмалько. — Сразу видно — свой брат казак…

— А вот ты бы у него на хуторе спину погнул, как я, так узнал, какой он, — сердито проворчал Собакарь.

— А какой?

— Да такой, как все паны. Только поумнее других…

На следующий день к обеду в казачий лагерь подвезли сало, муку, крупу, свежую рыбу. На двух телегах — четыре бочки с горилкой.

— Пан войсковой судья казачеству шлёт! — громко объявил разбитной, голосистый есаул.

В лагере на все лады славили батьку Головатого. И даже хорунжий Собакарь не возражал против этих восхвалений.

А дело было так. Ранним утром Антон Андреевич вызвал к себе Великого и Чернышева. Те, догадавшись, зачем их требует войсковой судья, пришли вместе, вместе и предстали перед Головатым.

Антон Андреевич встретил их туча тучей.

— Правду говорят? — он сдвинул лохматые брови.

-— Ты о чём, Антон Андреевич? — непонимающе смотрел на него Великий.

— А о том…

Головатый грузно поднялся из‑за стола и зло откинул ногой табуретку.

— А о том, что говорят. Вы соль да вино продали?

— Навет!

— По злобе кто‑то наговаривает! — в один голос принялись оправдываться полковники.

— Брешете, сучьи дети! — взорвался Головатый и грохнул дюжим кулаком по столу, — Лучше признавайтесь, а то я это дело все одно раскопаю!

— Грешны, Антон Андреевич! — струсил Чернышев.

— Да и греха то, Антон Андреевич, самая малость, — начал Великий прямо глядя в глаза Головатому. — Продали на копейку, а брешут на алтын. Собачий народ пошёл. Вон даже и про твою милость…

— Что? — хмуро оборвал Головатый.

— Да вон, говорят, что ты подарки принял от купцов за то, что казаки баржи грузили…

Седые усы войскового судьи обвисли. Другим, ворчливо–добродушным тоном заговорил:

— Дурни вы! В любом деле надо край знать. Нынче ж отправьте казакам крупы, сала, рыбы. А то доведём их до бунта. С этим делом нельзя шутить.

— Исполним, Антон Андреевич! — покорным голосом проговорил Великий.

— Сделаем! — подтвердил Чернышев.

— Добре! — уже милостиво кивнул головой Антон Андреевич. — И чтобы больше такое не повторялось. Было не было, а чтоб до меня такие слухи не доходили. Не посмотрю, что вы полковники и перед войском заслуги имеете. Разжалую. — И уже спокойно: — В полках чаще надо бывать да за людьми следить, с вас спросится…

Полковники вышли. Уже за дверью они снова переглянулись.

— Отделались, — вытер пот Чернышев.

— А хитёр пан войсковой судья! Ой, хитёр! — восхищённо сказал Великий. — Вот у кого учиться, как дела вершить.

Только–только начинает голубеть густая синева ночи, ещё горит над самой землёй утренняя звезда, уж просыпается астраханский люд.

Первыми, как всегда, поднялись артельные стряпухи. Подоткнув подолы длинных, со множеством оборок юбок, они развели огонь под таганами, наносили воды и принялись варить суп.

За ними пробудились и мужики. Стараясь не промочить лаптей, они степенно умылись в Волге, помолились, поартельно уселись вокруг общих котлов и вслед за старостами поочерёдно заработали деревянными ложками. Ели без слов, посапывая, звучно втягивая горячее варево.

А город уже выбрасывал на пристань толпы голытьбы. Берег ожил. Прошли строем казаки на разгрузку баржи. Под ногами похрустывал песок. Чей‑то озорной голос вслед им выкрикнул обидное:

— Эй вы, хохлы! Купецкая служба!

— А что, чай купчам от них прибыльно, — поддержал его артельный мужичок. — Дармовые работнички, не то, что мы…

Казаки зло огрызались. Самые горячие, сжимая кулаки, выскакивали из рядов, грозили.

Один за другим поднялись мужики, сложили в кучу, под надзор стряпух, свои котомки и двинулись на работу.

К одной запоздавшей к завтраку артели прибежал запыхавшийся подрядчик. Брызгая слюной, стал ругать мужиков. Не доев, те вскочили и заторопились к лубяному лабазу.

По всему берегу застучали топоры, закипела смола в чанах — конопатили лодки, баркасы. От купеческой баржи к берегу, по сходням взад–вперёд, сгибаясь под тяжестью мешков с солью, сновали казаки. На берегу, у штабеля, вёл учёт мешкам бородатый купец. Иногда он предупреждающе покрикивал:

— Сторожко, сторожко, борони бог расыпца!

И так до обеда…

Каждый раз бывая на пристани, Малов приглядывался к мужикам: «Авось увижу кого из своих…»

В этот день, дождавшись обеденного часа, они с Дикуном отправились побродить по берегу.

Вокруг стоял неумолкаемый шум. Бойкие астраханские ^орговки кричат на все лады:

— Кому щей! Жирных щей! Отведай, кто потощей!

От грязного чугуна поднимается густой пар, пахнущий пареной капустой. Голытьба хлебает щи тут же, усевшись на песке.

— А вот сбитень! Горячий сбитень! — звенел над пристанью высокий бабий голос. — Сбитень сладкий, кто на него падкий!

— Пирожки с требухой! Пирожка, на грош два!

Пирожки были большие, как лапти, и тощие, как та баба, которая их продавала. Требуха отчаянно воняла, несмотря на попытки торговки сдобрить её чесноком.

Леонтий с Федором, морщась, съели по одному пирожку.

За лабазом они остановились около старика гусляра. Был он худой и согнутый, в белой холщовой рубахе и таких же портках. Сквозь рубаху выпирали ключицы. Ветерок шевелил мягкий, тонкий пушок на его лысой голове. Воспаленные глаза слезились. Узловатыми пальцами перебирал он струны гуслей и пел с мягкой задумчивостью;

Как у нас, братцы, было на Дону, Во Черкасском городу, Народился молодец — Стенька Разин удалец. Ой, ходил, гулял Степанушка Во царёв кабак. Думы думал атаманушка С голытьбою: «Ой вы, ребятушки, вы, братцы, Голь несчастная! Вы поедемте, ребята, Во сине море гулять, Корабли–бусы с товарами На море разбивать. А купцов да богатеев В синем море потоплять».

Вокруг старика толпились люди. В его облезлую деревянную миску со звоном летели медные деньги.

Леонтии покосился на Федора:

— Хорошо поёт дед.

От пристани к толпе торопливо шагали городские стражники. Старый гусляр приметил их и вдруг, с размаху ударив по струнам, запел:

Ой, боярыня ты, Марковна! У тебя‑то плеть не бархатна. У меня ль да сердце шёлковое, Инда зуб о зуб пощелкивает…

Молодой мужик в стоптанных лаптях и грязной, рваной рубахе вдруг швырнул шапку на землю, выпятил широкую грудь и, закинув голову, прошёлся по кругу. И была в нём такая буйная, молодецкая стать, что все залюбовались им…

Глава X

На закате море отливало свинцом. От берега шли крупные волны, ударялись о борт, перекатывались через палубу фрегата, разлетались брызгами, поднимались к небу.

При каждом ударе фрегат вздрагивал и кренился. Морской переход вконец вымотал казаков. Многие из них покатом лежали на палубе, другие еле держались на ногах.

Казак на корме кричал:

— Высаживай на берег, сушей пойдём!

Федор Дикун стоял на носу фрегата, вглядываясь в недалёкий берег. Он выглядел диким, угрюмым. Черные, скалистые обрывы, до блеска вылизанные морским прибоем. Дальше, за обрывами, вздымались рыжие, голые горы.

Всё казалось чужим, неприветливым, не похожим на щедрые кубанские края.

Федору вспомнилась родная Васюринская, которая отсюда казалась самым лучшим, самым радостным уголком на всей земле.

…Вот кубанская круча, а по ней змейкой вьётся тропинка. Сверху, по тропинке, спускается стройная дивчина.

Нет! Никогда больше не пойти Анне по Васюринской круче к нему, к Федору. Никогда. Было это, да быльём поросло!

Малов присел рядом с Дикуном на скрученном канате.

— Эх, парень! — проговорил он, вглядываясь в хмурое лицо Федора. — Раньше я думал, что у вашего брата–казака не жизнь, а масленица…

— Кому масляна да сплошная, а нам вербная да страстная, — невесело отшутился Федор.

— Чего скучный такой?

— Ас чего мне весёлым быть, друг Леонтий? Не с чего нам с тобой веселиться. Это атаманам веселье. А нам горе–горькое до могилы на шее носить, как гайтан.

Косые лучи заходящего за дальними горами солнца скользнули по сырой палубе, сорвались в воду и потонули в белесом гребне волны.

— А жить все едино хочется! Хоть и горькая она, наша жизнь, — вздохнул Леонтий.

Неслышно подошёл Собакарь.

— Вон башня, приметили? — указал он на еле заметные в горах очертания каких‑то развалин. — Вот такие же и наши черкесы строят. Говорят, если пойти берегом на запад — прямо к Кубани выйдешь…

Все трое принялись разглядывать уходящий назад берег. В этих местах над обрывом темнели на солнце густые заросли зелёных кустов. Ветер доносил оттуда сладкий запах цветущих деревьев.

— Весна, — задумчиво проговорил Собакарь.

— Весна.

— А у нас рожь сейчас уже во какая! — Малов показал ладонью с пол–аршина от палубы. — Только, бывало, снег с земли, а управляющий уже гонит всех в поле. Походишь за сохой день, намаешься. К ночи упадёшь на землю, а она, родимая, парует, теплом отдаёт, да так пахнет, аж голова кругом идет… И забываешь, что и земля эта не твоя и что работал ты на барина.

— По–людски не доводится пожить, — грустно сказал Собакарь.

— Что правда, то правда! Не ведаем — для чего живём. Ты вот, Никита, сам сказывал — всю жизнь в войске прослужил, с турками бился, Березень брал, с самим Суворовым Измаил–крепость штурмовал, до полкового хорунжего дослужился. А что у тебя есть? Хозяйство вшивое, да и то без хозяина. Хуже, чем у кобеля бездомного. Того хоть на привязи не держат. И мне такая судьбина заказана, коли не срубает меня какой кызылбашец, — сказал Дикун.

Собакарь, словно от зубной боли, замотал головой. Ему припомнилась завалюха–хата, голопузые ребята, укутанные в бог весть какую дрянь…

— Ты мне, Федор, душу не мути, мне и без того тошно, — выкрикнул хорунжий. — Была б у меня сила…

Ветер крепчал, свистел в снастях, хлопал парусами. Фрегат качало все сильнее.

Леонтий сказал вполголоса:

— Сила есть, да храбрости мало. Мнится мне, что казаки только на язык вострые, а на деле…

— То ещё бабушка надвое сказала, — возразил Дикун.

— Может, и твоя правда. У нас в деревне вот тоже, пока не пришёл Петр Федорович, только по‑за углами шептались, да и то страшились, чтоб барин либо управляющий не прослышали. А опосля кой‑кто и за топор взялся…

— А ты?

Леонтий не ответил.

Он потянулся, глянул на сумерки, окутывающие берег, и проговорил:

— Спать пора, пошли в трюм!

Густой храп висел в кромешной темени трюма, едко пахло потом, кто‑то разговаривал во сне. Разбросав свитку, Леонтий улёгся у трапа на грязный пол. Ему не спалось, он долго ворочался с боку на бок, старался забыться. Как всегда, в ночной тишине ему вспоминалась дочь, её лицо, перекошенное смертной мукой…

Кто знает, сколько пролежал он — час ли, два.

Ему стало душно. Накинув на плечи свитку, Малое поднялся на палубу и жадно глотнул свежий, солоноватый воздух. Ветер перестал дуть, и море, словно отдыхая от бешеной пляски, было неподвижным. Огромный, чистый, расписанный звёздами полог раскинулся над головой. Вдали на судах горели сигнальные огни.

Леонтий склонился на борт и долго слушал мягкие всплески воды. Море рассказывало о чём‑то, и Малову припомнилась песнь старика гусляра о Степане Тимофеевиче Разине:

Вы поедемте, ребята, Во сине море гулять.

«Вот бы быть с ним, со Степаном Тимофеевичем! — подумал Леонтий. — Повернуть бы все корабли, всю буйную казачью силу, да и ударить — на Астрахань, на Царицын… И дальше пойти… Чтоб не плакали больше от горькой обиды мужицкие дочери. Чтоб и семени проклятого барского на берегах Волги не осталось! — Леонтию стало жарко от этих мыслей. — Только б начать…»

Тут, на палубе, и застал Малова рассвет. Один за другим на свежий воздух из трюмов выходили заспанные казаки. Дождавшись Федора, Леонтий отвёл его в сторону.

— Слушай, Федор! А что, ежели захватить сейчас фрегат и податься на Астрахань да Царицын, люд поднять городской — и вверх по Волге? То веселее было бы, чем на кызылбашцев идти…

Дикун бросил хмурый взгляд на Леонтия и вздохнул.

— Ничего с этого не получится!

— Почему?

— Не выйдет! Не пойдут казаки на такое дело.

Если и возьмёмся мы за пищали и сабли, так на Кубани. Мы на старшин злые, вот на старшин и поднимемся. А на Волгу нам не с руки. Не одолеть нам всех панов…

— Одним казакам не одолеть, — согласился Леонтий. — А с нашим братом… Петр Федорович царь был и то нас, крестьян, в своё войско звал. А Разин? Вот и нам мужиков поднять.

— Нет! — Дикун покачал головой. — Пугач и Разин ничего сделать с панами не могли, а ты о таком помышляешь…

А на кораблях, как искра в сухой мякине, тлело начавшееся ещё с Астрахани тайное недовольство. И причин к нему было хоть отбавляй. Когда в начале мая к астраханской пристани подошёл флагманский фрегат «Царицын» с транспортными судами и черноморцы начали погрузку, один из казаков сорвался с трапа в Волгу. Плавать он, видать, не мог и камнем пошёл на дно.

— Не миновать беды! — шептались бывалые астраханцы. — Мало кто домой из этого похода вернётся, многих мертвяк за собой потянет…

И правда, дня не проходило, чтобы кто‑либо из казаков не погружался навеки в морскую пучину. От лихорадки умерло четверо. Еще один в море упал. От живота человек десять померло.

«Все помрём, коли назад не воротимся! Офицерам да старшинам — горя мало, они винище лакают. А нам гнилую воду дают, от неё и лихорадка, и другие напасти!»

«Назад надо поворачивать!» — шептались казаки.

Дошли слухи об этих разговорах до контр–адмирала Федорова. Встревожился он, позвал к себе Головатого. Тот явился немедленно. Вошел в адмиральскую каюту чуть сутулясь, большой, грузный, с отвисшими усами, уселся в обтянутое красным плюшем кресло.

— Антон Андреевич, ведомо ли вам настроение казаков? Большое беспокойство оно у меня вызывает.

Головатый спрятал улыбку в пушистых усах.

— Моим казакам, господин адмирал, ваш морской климат не по здоровью пришёлся. От этого они и в разговор пускаются. Погодите, сойдём на берег, куда все денется.

Федоров поджал тонкие губы, покачал головой.

— В хорошем войске первое дело — послушание.

— Казаки не монахи–послушники, — насмешливо возразил войсковой судья. — Матушка–царица знает, что за войско — черноморские казаки. Так что не вам, господин адмирал, их позорить.

На бледном лице контр–адмирала проступили багровые пятна. Сдержав гнев, он пожал плечами.

— Смотрите сами! Мое дело упредить. Вы хоть и числитесь под моим началом, но сами немалый опыт имеете и указывать вам я не берусь.

— Добре, добре! — миролюбиво согласился Головатый. — Не извольте беспокоиться. На берегу я смутьянов велю киями поколотить. А за упреждение покорно благодарствую.

— Я бы, Антон Андреевич, может, и не обратил бы вашего внимания, да смутьяны стали сеять семя недовольства в матросских кубриках, — тихо, почти шёпотом заговорил адмирал. — Боцман донёс, вчера он слышал, один хорунжий, как его… — Федоров взглянул в тетрадь. — Ага! Со–ба–карь! Так вот этот Собакарь говорил, что ваши старшины и наши флотские офицеры над людьми измываются…

— Ах он, бисов сын, — вскипел Головатый. — Да я собственноручно на нём кий обломаю! Но рубака он добрый, я его знаю…

На бледном лице Федорова мелькнула презрительная улыбка.

«И этот человек в близком знакомстве с государыней. Бог мой! — подумал он. — А говорят о его высокой культуре. Да он мужик, истинный сиволапый мужик!»

— Это ваше дело, Антон Андреевич, — заговорил адмирал. — Ваши казаки, вам их лучше знать. И Собакарь ваш офицер. Это у вас же говорят: «Что ни зван, то и пан».

Головатый нахмурился. Он понял, что адмирал намекает и на его происхождение.

«Ах ты, немочь бледная! — подумал Антон Андреевич. — Ну, ладно, кишка свинячья!»

И, словно не сознавая колкости своих слов, проговорил вслух:

— И то, господин адмирал, — всех мамки голыми родят. Только одни матушке–царице служат честью, а другие спесью…

Адмирал все с той же презрительной усмешкой пожал плечами.

Через час в каюте Головатого собрались старшины. В открытый иллюминатор тянуло свежим ветерком. С палубы доносились отрывистые слова команды: матросы меняли паруса. Вечерело.

Вошел вестовой казак, зажёг свечи. Желто–розовые язычки закачались, и один из них погас. Казак прикрыл иллюминатор и вышел на цыпочках.

— Вы, Панове, верно, ведаете, для каких целей я вас собрал! — Головатый исподлобья окинул взглядом сидящих.

Все молчали. Сотники Лихотний и Павленко переглянулись. Есаул Смола кашлянул в кулак.

Головатый обвёл всех строгим взглядом.

— А собрал я вас всех, панове, чтоб напомнить вам, что волею бога и по милости государыни нашей, матушки Екатерины Алексеевны, мы поставлены командовать славным войском Черноморским.

В каюте стояла гробовая тишина. Слышно было, как на палубе отбили склянки и что‑то прокричал сигнальный. Чернышев сопел, подперев большими руками подбородок, Великий не сводил с Головатого глаз. Старый есаул Белый, родственник покойного кошевого, мирно дремал, изредка дёргая головой, как конь от назойливой мухи.

Фрегат покачивало.

«Не на нас ли с Чернышевым намекает?» — подумал Великий и беспокойно заёрзал на своём месте.

А Головатый тем же суховато–повышенным тоном продолжал:

— Дошли до наших ушей слухи, что смутьяны подбивают казаков к неповиновению. И хоть верю я, что не пойдут наши казаки на сие, вам строго-настрого надобно следить за людьми. Особо пока мы в плавании. Сами видите, что дорога нелёгкая, хоть кого вымотает. Да и безделье, бывает, с ума кое–кого сводит. Так мой наказ таков: поймаете злоумышленника, ведите ко мне, кто бы ни был. Будет вам ведомо, что хорунжий Собакарь за не–дозволенные речи от должности своей мною отстраняется и звания лишён.

Данила Смола толкнул всхрапнувшего Белого. Тот вздрогнул, открыл глаза и спросонья на всю каюту удивлённо спросил:

— А? Это меня?

Старшины фыркнули. Головатый посмотрел серьёзно на Белого.

— На слабую дисциплину меж казаками обратил внимание и господин контр–адмирал, — продолжал Головатый. — Я мыслю, Панове, что нам с вами не по душе придётся, как станет это известно его сиятельству главнокомандующему, а избави боже, матушке–государыне…

«Перетрусил старый секач! — злорадно подумал Великий. — Не забыть бы отписать Тимофею Терентьевичу, что Антон уже не справляется с дисциплиной в войсках. При случае сгодится».

Головатый поднялся со своего места и прошёлся по каюте. Старшины поспешно подобрали ноги.

— И глупец тот, кто полагает дисциплину палкой обеспечить, — снова заговорил он. — Забота и теплота сердечная иной раз лучше кия действуют. Сейчас у меня такая думка: морской переход к концу подходит и, чтоб люди не ослабли, требуется улучшить довольствие и выдавать казакам винную порцию. А вам, Панове старшины, советую в каждой сотне уши свои иметь.

Есаул Смола бесцельно слонялся по палубе. Фрегат, подгоняемый попутным ветром, мягко разрезал темно–голубые волны. В подёрнутом матовой дымкой небе неподвижно застыло солнце, и так же неподвижно вдали у горизонта громоздились кудрявые облачка.

Смола долго разглядывал море и белые паруса транспортных судов, дивился сноровке матросов, снующих по реям, и уже собрался было пойти ещё куда‑нибудь, как вдруг на носу фрегата заметил кучку казаков. Среди них разглядел он тощую фигуру Собакаря.

«Чего ему, вражине, понадобилось собирать вокруг себя казаков? — подумал есаул. — Надо послушать, может, сгодится!»

Крадучись приблизился он к толпе и, укрывшись за штабелем мешков, прислушался.

Смола и Собакарь оба родом из Брюховецкого куреня. И в станице хаты их стояли почти рядом. Вместе и в войско определялись. А в Турецкую войну, как брали Измаил, нагрел Данило Смола руки на чужом добре. И хоть есть русская пословица «Чужое добро впрок не идёт», но ему оно пошло на пользу. Разбогател, до есаула дошёл.

С Собакарем Смола жил в ладах до той поры, пока на Кубань не попали да станицу не начали разбивать. Вот тут и пробежала между ними чёрная кошка. Как‑то на сходе выкрикнул Никита против Данилы слово, что, дескать, хапает он войсковой лес. Рассвирепел Смола и теперь при каждом удобном случае готов пакостить Никите… Приложив ладонь к уху, Смола старался не пропустить ничего из того, что говорили казаки.

— Да я ему, вражине! — распалился Собакарь. — Не погляжу, что он войсковой судья!

«Ага, вот ты каков, голубь, — злорадно подумал Смола. — Это ты за то, что с хорунжих уволили».

— Да брось ты, Никита, — уговаривал Половой. — Это ж пан судья доброе дело тебе сделал. Он увидел, что тебе в твои годы такой чин тяжело носить, ну и надумал полегчить тебе.

— Плюнь, Никита, — раздался угрюмый голос Малова.

Смола видел, как на худом, скуластом лице Собакаря от гнева играли желваки.

— Довольно, натерпелся!.. Хоть душу отведу!

— Охолонь, Никита, ты не один такой…

Собакарь плюхнулся на зарядный ящик. Дрожащей рукой достал люльку и кисет с табаком, закурил.

— Ладно, коли так, — вздохнул он. — Нехай будет по–вашему.

— Вот и добре, — похлопал его по плечу Дикун. — Ты ещё своё возьмёшь.

«Ишь ты, чего хотите, — подумал Смола. — Ну, постойте ж, вы у меня возьмете…»

Незаметно отойдя в сторону, он поспешил с доносом к Головатому. Войсковой судья выслушал его внимательно, но как‑то безразлично. На удивление Смоле, он даже не приказал арестовать виновных, а только приказал:

— А ты, есаул, продолжай и дальше следить…

Глава XI

В погожие солнечные дни море Хвалынское в густой синеве. Кажется — черпай эту яркую синь, бери кисть и крась, что захочешь, в цвет бирюзы. Удивлялись казаки этой неведомой им синеве морской воды, белым росчеркам волн.

Наконец подошли корабли к незнакомому, невиданному берегу. Коршунячим клювом врезается тот берег в морской простор. Издали кажется он отлитым из золота, даже глазам больно от жаркого блеска жёлтых песков.

Но казаки, ходившие на баркасе к берегу за свежей водой, здешние места не хвалили.

— Степь голая, как вытоптанная, — рассказывали они. — А в ней одни колючки растут. И пески, пески кругом…

Вода казакам тоже не понравилась — солоноватая, невкусная. Только и хорошо, что свежая.

Потом корабли обогнули ещё один мыс и вошли в просторную бухту. В глубине бухты, стиснутый серым поясом крепостных стен, громоздился по склону горы незнакомый город — тоже невиданный, удивительный. Дома в нём сложены из жёлтого камня, и крыши у них плоские, глиняные. Узкие улицы щелями извиваются между домов, сбегают к самому морю, где высится громоздкая каменная башня. Лазурные волны бьются о её подножие.

Казаки стали готовиться к бою — проверять пищали, острить сабли. Но от берега подошла богато разукрашенная коврами большая лодка.

Два десятка гребцов, прикованных к скамьям, голых и тощих, враз ударяли вёслами. С лодки на фрегат «Царицын» поднялся рыхлый чернобородый человек в ярких, расшитых золотом одеждах.

Это был сам хан Сонгул. Хан щурил чёрные, как перезревшие сливы, глаза и всё время кланялся. Кланялась и его пёстрая свита. Гостя встречали Федоров и Головатый.

Переводчик, старик с улыбающимся лицом и злыми глазами, заговорил гортанным голосом.

— Аллах дал хану силу и разум. Аллах велит хану жить с русскими в дружбе и согласии. Светлейший хан говорит, что русские ему братья.

Сонгул улыбается и отбивает поклоны. Его высокая чёрная шапка, похожая на папаху, то и дело показывает свой красный шёлковый верх.

Федоров приблизился к хану, поблагодарил за визит. В ответ Сонгул заговорил так быстро, что переводчик замялся, не успевал переводить.

Казаки, с нетерпением ждавшие высадки, сгрудились на палубе. С любопытством рассматривали гостя.

— Глянь, какой чёрный!

— Как турок!

— Все едино некрещёная душа…

— У них бог аллах, как у черкесов…

— Что лопочет он?

— А бис его знает, верно, горилку зовёт пить, — объяснил Ефим Половой. — Ты, Осип, не прозевай. Как Антон будет ехать на берег, так и кажи: «Пане судья, как вы горилку едете пить, то дозвольте и мне поехать, бо до горилки я дюже охочий!» И нам не забудь по шкалику привезти…

В тот же день начали разгрузку судов, продолжавшуюся три дня. На самом берегу выросли штабеля мешков с провиантом и пороховых ящиков. Над ними соорудили казаки навесы.

Вблизи ни деревца, один песок, раскалённый, как сковородка. Негде укрыться от жаркого солнца.

Вначале казаки толпами бродили по городу, удивлялись тонкой каменной резьбе ханского дворца, звону воды в фонтанах, сутолоке шумливого базара. Местные жители встречали русских приветливо: угощали лепёшками — чуреком, горьковатым липким сыром — пэндырем, фиолетовыми ягодами инжира, сладким виноградом.

Федор Дикун, Никита Собакарь, Осип Шмалько и Леонтий Малов часами ходили по незнакомому городу, по глухим щелям его улиц, окаймлённых высокими каменными стенами. Окна и двери домов выходили во дворы. Туда можно было попасть только через маленькие двери в крепких карагачевых воротах. Из‑за стен доносились разговоры. Все проулки обычно заканчивались базаром, к которому со всех сторон сходились узкие улочки.

И в этот день четверо друзей, вдоволь набродившись по улицам, вышли к базарной площади. Еще издали услышали, что там происходит неладное: неслись неистовые гортанные крики, ругань казаков, чей‑то визг.

— Пошли быстрее! — заторопил Шмалько. — Что‑то там вроде дракой пахнет.

На базаре действительно назревала драка. Есаул Смола стоял, схватившись одной рукой за саблю, а другой прижимал к себе узкогорлый серебряный кувшин. Рядом с ним, прижавшись к каменному забору, словно загнанные волки, были ещё три казака с такими же кувшинами в руках.

К есаулу подступил персидский купец — в чалме, с крашенной хной бородой. Он указывал на кувшин, бешено сверкал глазами и что‑то кричал высоким, визгливым голосом. Позади него толпились купцы, ремесленники, просто базарные завсегдатаи. И все они жестикулировали, кричали.

— Смотрите, хлопцы! Видать, Смола с дружками кувшины у кызылбашца сдуванили, — проговорил Шмалько.

Раздвигая плечом толпу, к казакам протиснулся черноволосый, загорелый великан с увесистой дубиной в руках.

— Вур! Вур! Бей! — закричала толпа.

Есаул Смола уронил кувшин и с лязгом выхватил из ножен саблю.

Но великан азербайджанец быстрым ударом дубины выбил у Смолы саблю из рук. Потом схватил есаула одной рукой за пояс, легко поднял его и швырнул в стоявших за спиной Смолы казаков. Зазвенели упавшие кувшины.

— А ведь побьют наших, братцы! — возбуждённо крикнул Шмалько. — Айда на выручку!

-— Вур! — визжала толпа.

Не обнажая оружия, расшвыривая людей огромными ручищами, Шмалько устремился вперёд. За ним, словно по коридору, шли остальные.

Великан азербайджанец обернулся и со спокойным любопытством посмотрел на Шмалько. Потом он басом выкрикнул несколько слов и шагнул навстречу Осипу. Казак размахнулся, но азербайджанец смотрел на него весело и приветливо. Осип разжал огромный кулачище и недоуменно огляделся по сторонам.

— Кузнец говорит — давай борьба, — перевёл кто‑то слова азербайджанца. — Кузнец говорит, кто кого будет земля бросать…

— Бороться! — Шмалько мгновение вглядывался в красивое, тонкое лицо азербайджанца. — А что ж, давай и поборемся!

Осип рывком сорвал с себя саблю, снял шапку и старую свитку. Все эти вещи он сунул в руки Дикуну. Потом скинул рубаху и предстал перед толпой словно вытесанный из белого камня — широкогрудый, с могучими буграми мускулов.

— Вай, вай! Пах, пах! — раздались в толпе восхищённые возгласы.

Люди теснились, образуя широкий круг. А кто-то уже притащил ковёр и быстро разостлал его прямо на пыльной земле.

Азербайджанец сбросил кожаную куртку. Он был тоньше Шмалько в талии, но выше.

Толпа загудела ещё восторженнее.

Вначале оба борца только пробовали силы. Они хватали друг друга за руки, рывками яытались сбить противника с ног. Но и русский, и азербайджанец были опытными, умелыми борцами, и ни один из них в этой пробе сил не добился успеха.

Вдруг Шмалько рванулся вперёд и по–медвежьи облапил кузнеца. Тому ничего не оставалось, как тоже обхватить противника и противопоставить его силе свою.

Шло время, а борцы, не разжимая своих железных объятий, прижавшись друг к другу, топтались на ковре.

— Мамед, ай, Мамед! — подбадривали азербайджанцы кузнеца.

Казаки тоже волновались.

Мускулы борцов вздувались от страшного напряжения, их тела стали блестящими от пота. Но ни один не мог осилить другого.

И вдруг кузнец разжал руки и неуловимо лёгким, змеиным движением выскользнул из рук Шмалько.

Он отскочил на край ковра и, улыбаясь, что‑то проговорил.

— Кузнец Мамед говорит, что ему не побороть русского брата, — обратился ко всем добровольный переводчик. — Он говорит, что гордится встречей с таким богатырём, и предлагает на этом закончить борьбу.

Мамед, улыбаясь, положив руку на сердце, подошёл к Осипу.

— Чох якши! Яшасун! — закричала толпа. — Яшасун батыр урус! Яшасун демерчи Мамед!

Слухи о происшествии на городском базаре, как видно, дошли до Головатого. Караульные казаки, охранявшие шатёр войскового судьи, рассказывали, что у Антона Андреевича побывал какой‑то купец-кызылбашец. После его ухода Антон Андреевич вызвал к себе Смолу, выругал на чём свет стоит и так заехал ему кулаком в лицо, что есаул вылетел из шатра и шмякнулся на землю.

На следующий день у городских ворот был выставлен наряд казаков, который никого из русского войска в город не пропускал.

Мрачные и злые бродили казаки по голому песчаному берегу, напрасно пытаясь найти хотя бы клочок тени, прохладу.

— Как у черта в пекле, — роптали казаки.

Головатый велел снарядить Смолу для закупки провианта, а другой отряд с арбами послал в лес за брёвнами для навесов.

Медленно тянулись дни, похожие один на другой. как близнепы.

Из привезённых брёвен и жердей соорудили казаки для себя несколько навесов. А те, кому не хватило места под навесами, расположились тут же на песке, под солнцем. Для старшин из корабельных запасов выделили парусины на палатки.

На первой же неделе появились больные. Идет казак по лагерю, здоровый, казалось бы, нет ему износу, вдруг неожиданно пошатнётся, сделает шаг, другой и как подкошенный упадёт. Поднимут казака, отнесут под навес, приспособленный под лазарет, уложат. Вдруг другой уже свалился, третий.

Вскоре под навесом уже не хватало места для больных, пришлось строить другой. Многие из больных умирали.

С каждым днём все сумрачней и сумрачней становились черноморцы. Жаловались на бездействие, на жару. Беспокойство овладело и Головатым. Понимал он, надо менять место для лагеря. Поговорил с Федоровым, но тот сухо ответил:

— Ждите приезда главнокомандующего, он решит, как быть. Это его приказ стоять под Баку.

К одной заботе и другая прилепилась. Прибыл из Екатеринодара гонец с письмом от Котляревского. Пишет войсковой писарь о плохом здоровье кошевого…

«Не вовремя, — думает Головатый, — решил болеть старик. Не доведи, боже, умереть ему в мою отлучку! Еще Котляревского атаманом выкликнут».

Ночами Головатого томила бессонница. Воспоминания и думы, одна другой тревожнее, не давали ему уснуть. Как‑то сразу, словно инеем, подёрнулись виски, побелели усы. И не хотелось ему верить, что навалилась старость.

«Э, нет! Мы ещё с тобой, старость–костомаха, потягаемся, — успокаивал себя Головатый. — Еще не пришло нам время петь панихиду. Уйду на тот свет, но только прежде булаву атаманскую в руках подержу…»

Главные силы русской армии, покорив Дербент и выбив крупный персидский отряд из Шемахи, расположились лагерем, не доходя до Баку, у реки Сумгаита, в зелёной, цветущей долине. Здесь же разбили свои шатры конные азербайджанские воины, поднявшиеся на борьбу со своими угнетателями–персами.

В полотняном солдатском городке жизнь текла размеренно, словно в тыловом гарнизоне. Утром подъем, затем занятия на плацу, учения, караулы и прочие заботы. А вечером по сигналу отбой. Словно и войны никакой не было.

Горячих азербайджанцев такая бездеятельность томила, и их командир, совсем молодой горец, не раз высказывал вслух недовольство.

Чтобы как‑то умерить недовольство союзников, Зубов несколько раз направлял их в налёты на передовые персидские отряды.

И сам командующий Зубов, и его ближайшие помощники мечтали о том, что персидский шах Мухамед всем своим войском двинется на русский лагерь. Была разработана подробнейшая диспозиция будущего сражения. Предусматривалось, что, как только персы начнут бой, казацкие полки от Баку ударят им в тыл.

Но персидский шах, за год до начала войны налётом прошедший Грузию и разоривший Тифлис, теперь избегал сражения. Это не на шутку беспокоило русский штаб.

Приходилось задумываться ещё потому, что на долгую войну в Петербурге не рассчитывали. Там были уверены в быстром разгроме персидской армии, не предполагали, что Мухамед будет придерживаться такой осторожной тактики.

Штабу Зубова приходилось теперь решать вопрос о продовольствии, думать об охране дорог и размещении солдат, заниматься ещё сотнями скучных дел.

На одно только надеялись в штабе: надоест персидскому шаху эта игра в кошки–мышки, и он запросит мира.

Но все это были пока только мечты да надежды. А на самом деле в армии не хватало продовольствия, люди болели и умирали от малярии и желудочных заболеваний…

— Эге–гей! Цоб его, добэ!

Поскрипывают на ходу чумацкие возы, качают волы круторогими головами, медленно переставляя ноги по каменистой земле.

— Цоб их, добэ!

Воз за возом тянется длинный чумацкий обоз. Верст двадцать в сутки делает — не больше. Только и того, что безотказно везёт и везёт.

И где только не встретишь чумака! И на дорогах' Таврии, и на киевском шляхе, и в непроезжих кубанских степях.

Вот и сейчас длинная лента чумацкого обоза медленно приближалась к казацкому лагерю под бакинской крепостью. Весь лагерь высыпал встречать земляков, когда первые скрипучие телеги подошли ближе. Не одно огрубелое казачье сердце забилось растроганно и радостно при виде медленно вышагивающих волов и дюжих сивоусых дядек, невозмутимо покуривающих люльки. Обветренные лица чумаков до угольной черноты обожжены горячим южным солнцем. Выгорели свитки в далёкой, нелёгкой дороге. У каждого чумака под рукой, кроме ремённого кнута, и сабля, и верная пищаль.

— Здоровеньки булы, казаки! — степенно здоровается чумак, идущий у первого воза. — Принимай харчи — соль, хлиб та рыбу…

Сотни казаков кинулись к чумакам распрягать волов и разгружать телеги. Другие уже засыпали в котлы белоснежный «ханский» рис из Баку, тащили заветные кувшины с виноградным соком, который лагерные умельцы научились переделывать в крепкую горилку.

Казаки жадно прислушивались к рассказам бывалых чумаков. А им было что рассказать.

— Есть в горах такая теснина — железная дверь, по–ихнему, Демир Капы. С одной стороны каменная стена — глянешь вверх — шапка валится. Другая — не ниже. Вот тут‑то они на нас и налетели, — степенно рассказывал рябой чумак.

— Кто? Кто налетел? — допытывались казаки.

Чумак пожал плечами.

— А кто ж их знает! Люди… Чернявые, вроде наших черкесов. А разговор у них другой. На конях все и с шашками. Врасплох думали застать. Да не на таких напали. Мы зараз волов отпрягли, пять телег поперёк поставили да и ударили по разбойникам из пищалей. Три раза налетали басурманы. А потом повернули коней и ушли. Человек десять мы побили, да Грицько Палагута одного по голове оглоблей достал. Богатую серебряную саблю и кинжал снял с него.

— Ну! Вот повезло Грицько! Где ж то оружие?

— А пропили! — беспечно отмахнулся чумак. — Как дошли до жилых мест, так и выменяли это самое оружие на чихирь. Добрый был чихирь!

Другой чумак — седой великан с чистыми голубыми, слбвно детскими, глазами на морщинистом лице, рассказывал о подвигах какого‑то атамана Рыжупы.

— А стоит тот атаман Рыжупа неподалёку, вон за теми горами, на Иверской земле. Есть там у него добрая каменная крепость. Кругом неё земли богатые, вольные. На тех землях растёт и пшеница добрая, и кукуруза… И баранта гуляет. А живёт войско Рыжупы по праведным законам: всю добычу–дуван поровну делят, старшин сами себе выбирают…

— Вона как? Значит, как на Сечи! — удивлялись казаки.

— Поженились многие, — продолжал рассказ чумак. — Люди в той Иверской земле нашей христьянской веры. Добрая, сказывают, доля у тех, кто с Рыжупой…

— А где? Где крепость атамана Рыжупы? — посыпались вопросы.

— Там! — чумак махнул рукой на запад. — За горами. Там все атамана Рыжупу знают. По правде атаман живёт. И крепко, сказывают, басурманов–кызылбашцев бьет…

Загуляла молва об атамане Рыжупе по казацкому лагерю, забродила в буйных головах. В сырой да тёплой земле семя быстро даёт всходы. Так и слово чумацкое, обронённое невзначай, как то семя, проросло, породив тревожные думки.

Не успела ещё улечься пыль за чумацкими возами, как недосчитались по полкам тридцати восьми казаков. Ушли, по слухам, черноморцы в Грузию к атаману Рыжупе.

Бросил Головатый в погоню сотню конников, да разве найдёшь беглецов в диком горном крае. Глухие леса укрыли их.

И тогда твёрдо решил войсковой судья менять лагерь, чтобы другим невозможно было бежать. И решил во что бы то ни стало договориться об этом с главнокомандующим, который вскоре обещал посетить казачий лагерь.

В день тринадцатого июля из главной квартиры прискакал нарочный и привёз Головатому сообщение:

«Ждать к полудню его сиятельство графа Валериана Александровича Зубова».

Забегали старшины по лагерю. Полковники Чернышев и Великий полки в порядок приводить начали, пушкарям велели пушки вычистить до бяеска. Разбившиеь по сотням, казаки протирали оружие, латали шаровары и свитки, пошучивали.

— Подлатать и в самом деле надобно, — бросил Половой Дикуну, — а то, не ровен час, увидит его сиятельство непристойное место…

Ради прибытия главнокомандующего кашевары не пожалели провизии, вдоволь накормили казаков.

После завтрака построили казаков по сотням и велели ждать. А нелёгкое дело — стоять на самом солнцепёке. Стояли и час, и другой, и третий. Уже с десяток казаков замертво свалились на раскалённый песок. К вечеру, когда только первые ряды кое-как держали равнение, а в задних кто сидел, а кто лежал, вдруг из‑за крепостных стен на рысях выехали конники.

Под первым конь не идёт, а танцует. Вороной, английских кровей, жеманно перебирает ногами, мундштуки грызёт. На командующем мундир в позументах, эполеты на солнце сверкают. И в свите позади один наряднее другого.

Мигнул Головатый полковникам, те — старшинам, и как гаркнули казаки «ура», да тут же из пищалей выпалили, так даже конь под командующим, от неожиданности шарахнувшись в сторону, дал «свечу». Но, как видно, Зубов был неплохим наездником. Твердой рукой он осадил коня, похлопал его по холке и усмехнулся.

— Здорово, славные черноморцы! — крикнул он. — Рад видеть вас среди войск российских! Жалую я вам за верную службу тройную порцию вина.

Снова прокатилось по рядам «ура!» и кверху полетели шапки. Подбежал солдат–денщик, помог Зубову сойти на землю. Светлейший передал поводья подъехавшему офицеру и, припадая на ногу, направился к Головатому. Обнялись, по русскому обычаю троекратно поцеловались.

— Батько командир! — громко обратился Зубов к Головатому. — Любы мне черноморцы, храбрые казаки, и буду просить вас и товариство приписать меня и сына моего, новорождённого Платона, войсковыми товарищами. А ещё, ежели будет милость, приписать войсковыми товарищами и штаб мой. — Зубов указал на офицеров, стоящих поодаль.

Головатый повернулся к старшинам.

-— Припишем, браты, войсковыми товарищами в наше Черноморское войско нашего благодетеля, сиятельного графа Валериана Александровича со штабом, а сына его, новорождённого, определим в войско наше полковым есаулом!

— Приписать! — дружно гаркнули казаки.

— А по сему случаю, — обратился Головатый опять к Зубову и офицерам, — милости просим до нашего стола. Чем богаты, тем и рады, — Он обернулся к казакам. — А вы, казаки, с богом — обедать! Разойдись!

Ряды рассыпались, и казаки устремились к кухням.

Кулеш в этот день был добрый — густой, наваристый, с бараниной. Казаки дружно работали ложками. Только Леонтий Малов ел неохотно, рассеянно пропуская свою очередь.

— Что с тобой, Леонтий? — удивился Дикун. — На солнце сомлел, что ли?

— Нет, Федор, солнце тут ни при чём! — вздохнул Малов. Мрачным взглядом он окинул внимательные лица товарищей и закончил: — Ирода проклятого я сейчас увидел.

— Какого ирода? — удивился Шмалько.

— Того, что дочку мою до петли довёл. Барина моего, Бибикова…

— Да ведь ты его порешил!

— Очухался, видать… Может, и вы приметили его? Такой белявый и мундир в золоте.

Друзья уже знали грустную историю жизни Леонтия Малова, знали и жалели его.

— Плохо ты бил! — жёстко проговорил Дикун. — Рука, видать, дрогнула.

— Тогда дрогнула, теперь не дрогнет…

— Что ты надумал, Леонтий? — спросил Ефим.

— А то я теперь понял, что давно по барам виселица плачет и надобно с ними поступать, как государь Петр Федорович. Без жалости.

— Ишь, замахнулся! — покачал головой Собакарь. — Слова хорошие, да несбыточные.

— Несбыточные, говоришь? А если казаков поднять— и разом всех: господ, старшин…

— Экой ты, да как поднимешь казаков? — покачал головой Собакарь. — 'Да если б и поднял, то что потом будешь делать? Солдаты рядом, они нас отсюда живыми не выпустят, перестреляют…

— Кончить с ними — и в горы, к атаману Рыжупе…

— Рыжупе? — усмехнулся Собакарь. — Да есть ли тот Рыжупа на самом деле?

Леонтий вскочил.

— Значит, не согласны? — Глаза его зло сверкнули. — Боитесь? Эх вы! — Круто повернувшись, он ушёл, не оборачиваясь на зов Дикуна.

— Кипит все в человеке! — понимающе кивал головой Шмалько.

Вечером в палатке войскового судьи собрался совет. Головатого беспокоило бездействие казаков и неудачное расположение лагеря. Смерть, гулявшая по лагерю, и бесполезное стояние угнетали черноморцев. Каждую ночь, несмотря на дозоры, один–два казака исчезали.

Присутствовавший тут же на совещании Федоров высказал мысль перевести черноморцев на остров Сары, что напротив Талышинского берега.

— С острова, — сказал Федоров, — дорога в горы будет отрезана.

Зубов подхватил эту мысль и велел на другой же день начать перевозку казаков.

Головатый возражал.

— Надо, — говорил он, — пустить казаков в дело, чтоб они пороху понюхали да пошарили персидские берега. А пустынный остров это не то. Это ещё хуже. Только и того, что бежать некуда.

Но спорить с начальством было бесполезно. Перебросить казаков на остров решили в ближайшие дни.

В ту же ночь, под четырнадцатое июля, в казацком стане произошёл ещё побег. Ночью ушёл из лагеря Леонтий Малов с пятью казаками. Ушел и словно в воду канул. Напрасно его искали в горах и по азербайджанским селениям.

Глава XII

-— Эгей, хазаин, принымай барашка, принымай брынза! — гортанно выкрикивал высокий, смуглый азербайджанец в лохматой высокой папахе, напоминающей островерхую копну сена.

Азербайджанец шёл не торопясь, легко неся своё худощавое, мускулистое тело.

— Эгей! Принымай, казак! Наше селение посылал.

Тряся жирными курдюками, впереди него бежало десятка полтора овец. За ними лениво перебирал тонкими ножками осел. Хозяин навалил на него столько мешков, что из‑под них торчала лишь голова и неутомимо махающий хвост.

Вокруг азербайджанца столпились казаки.

— Эй, казак! Бэри барашка! — предложил азербайджанец.

— Цэ б добрэ, да не можно взять, — развёл руками один из казаков. — Не приказано. У нас есаул Смола провиант закупает…

— Федор! — крикнул Половой Дикуну. — А ну, покличь сюда есаула Смолу!

Азербайджанец, присев на камень, развязал мешок, достав круг ноздреватой брынзы и заткнутый кочерыжкой тугой бурдюк, встряхнул им.

— Эгей! — улыбаясь белозубым ртом, окликнул он казаков. — Иды, буза пить будэм, брынза кушать будэм!

Ловко орудуя небольшим кривым ножом, он нарезал брынзу ломтиками, налил из бурдюка в медный кубок густоватой грязно–молочной жидкости.

Ефим приложился к кубку, с наслаждением выпил, причмокнул:

— Ну и питье! Сам Мухамед такого не пил…

Черные глаза азербайджанца яростно сверкнули:

— Мухамед резать будэм! Сестра наш забрал, пять дэвушек в селений забрал. В гарем свой забрал. Брат мой свой невеста заступался— брата резали!.. Плохой человек Мухамед, совсем яман…

Казаки быстро опорожнили бурдюк, с удовольствием жевали солёный сыр.

— И откуда ты по–нашему говорить научился? — спросил Ефим.

— Вэй! С пэрсидским купцом Страхань–город плыл. Год там жил, — с гордостью похвалился азербайджанец.

Подошел Смола, прищурившись, обошёл вокруг овец, развязал мешки, понюхал сыр.

Казаки умолкли.

— Сколько просишь? — спросил Смола азербайджанца.

— Зачем — сколько? — загорячился азербайджанец. — Так бэри. Русский — мой кардаш, брат… Его Мухамеда–перса бьет… Так бэри, кушай!

— Народ здесь добрый, сердечный! — сказал Половой.

— Одарить бы его чем‑нибудь надо, пан есаул! — предложил Федор Дикун.

— Вот ещё! — скривился Смола. — Дают — бери, бьют — беги. Еще одаривать…

— Одарить! Одарить! — закричали казаки.

— Да, такого человека грех не одарить! — вдруг раздался знакомый всему лагерю хрипловатый, низкий голос войскового судьи. Казаки расступились, и он прошёл туда, где удивлённо оглядывался по сторонам азербайджанец, не понимающий, о чём кричат казаки.

— Принести пищаль, да пороху, да свинцу! — приказал Антон Андреевич. — И быстрей!

Смола бегом бросился выполнять указание.

Дикун с удивлением смотрел на Головатого. За эти несколько недель войсковой судья постарел на добрый десяток лет. Обмякли, опали могучие плечи, обвисли усы, лицо налилось нездоровой желтизной.

Прибежал запыхавшийся есаул Смола с пищалью и боевым припасом. Головатый взял из его рук оружие и брезентовые мешочки.

— Бери, друг! — сказал он, протягивая их азербайджанцу. — Пусть сия пищаль верно послужит тебе в бою с нашим общим врагом.

Темные глаза азербайджанца загорелись горячим светом. Он принял пищаль двумя руками и поцеловал её. И вдруг заговорил по–азербайджански — взволнованно, проникновенно. Казаки молча слушали переливы незнакомой гортанной речи. Они не понимали её, но подвижное лицо азербайджанца передавало содержание этой речи.

Кто‑то осторожно тронул Федора за плечо. Дикун обернулся. Он узнал кузнеца Мамеда и маленького человека, который тогда, на базаре, выступал как переводчик.

— Вай, казак! — проговорил переводчик. — Ходи на сторона, большой дело есть! Темный дело!

Человечек ухватил Федора за рукав свитки и вывел из толпы. Оглянувшись по сторонам, он заговорил торопливо и сбивчиво:

— Худой дело, казак! Совсем яман дело! Хан Сонгул фирман от шаха Мухамеда получал. Мулла фирман получал. Так приказал — завтра утром русский резить — казак резить, солдат резить. Сонгул народ собирал, мулла народ собирал, грозил башка рубить, кто резить не будет… Наша не хочет за Мухамед воевать… Говорить нада ваш паша…

Дикун нахмурился, оглянулся по сторонам. Прямо на него усталой походкой, нагнув голову и заложив за спину руки, шёл Головатый.

— Пан войсковой судья! Слухайте! Недоброе дело! — кинулся к Головатому Дикун.

Антон Андреевич внимательно выслушал его, зорким взглядом окинул азербайджанцев:

— Добре! Спасибо вам, други! Ото всей нашей матушки–России спасибо!

Через полчаса один из есаулов уже скакал к адмиралу Федорову. В лагере, по тайному приказу Головатого, были усилены караулы. Приказано никому за пределы лагеря не отлучаться.

Немного погодя посланный вернулся с ответом адмирала. Федоров выражал сомнение в достоверности сведений, сообщённых войсковым судьёй.

— Эх, вобла сушёная! Ни мозгов, ни хитрости — одна шкура блестящая! — ругался Головатый, в бешенстве разрывая адмиральский ответ.

А утром в Баку начался бунт против русских. Воины хана и толпа вооружённых персидских купцов неожиданно напали на караван–сарай, в котором расположилась рота русских солдат.

— Бей неверных! Бей гяуров! — неистово призывали муллы.

— Вур! Бей! — орали купцы, размахивая кривыми саблями.

Отбиваясь штыками, русские солдаты медленно отступали. И едва они вышли из крепости, как тяжёлые ворота со скрежетом закрылись.

С диким гиканьем и визгом толпа ханских слуг гонялась по городу за солдатами, не успевшими уйти.

— Алла! Алла! — орали муллы.

Ханские аскеры и купцы поднялись на стены, готовясь к сопротивлению.

По приказу адмирала Федорова «Царицын» подошёл ближе к берегу. Пехотные части и казаки готовились к штурму.

И тут бунтовщики обнаружили, что их очень мало. Население города не поддержало их.

Едва грянул первый залп с «Царицына» и ядра с шипеньем запрыгали у мечети, как ханских воинов словно смело со стен. Когда солдаты и казаки ворвались в крепость, улицы были пустынны.

Бунт закончился так же быстро, как и начался. Хан Сонгул, слащаво улыбаясь, выразил адмиралу Федорову своё сожаление происшедшим и сам попросил расположить в крепости не роту, а батальон русских войск.

Неприветлив остров Сары. Куда ни глянь — золотистая россыпь песка. За узким проливом, отделяющим остров от берега, — бесконечный разлив камышей, дикий край птиц, мошкары и комаров. А над всем этим — над островом, над камышами, над морем — неистовое солнце.

Половой и Шмалько высадились на остров в числе первых. Сдвинув папаху, Ефим почесал затылок.

— Как помру я, то непременно в рай попаду.

— Это же почему?

— А потому, что два раза в пекле не бывают. Меня на этой сковородке здешние черти жарить будут…

— Так, значит, и я в рай попаду…

— А я твоих грехов не исповедал, для тебя, может, и этой сковородки мало…

Когда‑то, ещё задолго до прихода сюда русских войск, Мухамед–ага намечал основать на острове караван–сарай для торговых встреч персидских купцов с астраханскими. Приступили даже к строительству зданий, но вскоре почти все работающие здесь умерли от малярии, а шах забыл про свою затею.

— В этом пекле, видать, без дров жарят, — невесело пошутил Ефим.

— М–да… Хуже этого края не видел, — поддакнул Осип. — Как не выйдет скоро перемирия, помирать нам всем тут. И чего только эту погибель Сарой назвали. Сара‑то по библии баба была…

— А толмач говорил, что Сары по–здешнему — Желтый.

Казаки мрачно разглядывали остров. Знойное марево дрожало над песком, тонко и грустно звенели песчинки.

— Эх, звал тогда Леонтий с собой, не пошли, — вздохнул Шмалько. — Чуяло его сердце, видать…

— Да, он, наверно, уже в Грузии, у Рыжупы. А то, может, обратно на Кубань подался.

Волны с тихим рокотом набегали на пологий берег, откатывались и снова набегали. Море сверкало тысячами солнечных чешуек.

С надсадным писком метались чайки.

— Шмалько! Половой! И куда это вас понесло! Там Смола разрывается, вас кличет!

Казаки обернулись. За ними бежал Дикун.

— Чего он? Без нас на остров сойти боится?

— Батарею строить надо.

— Мошкару с пушек бить будем…

Казаки повернули назад.

Весь день до поздней ночи, надрываясь, стаскивали черноморцы со всего острова камни, строили батарею, набивали песком мешки, заколачивали сваи для казацких челнов, сгружали с судов ядра, запасы продовольствия.

Утреннее солнце удивлённо заглянуло в зевы казацких единорогов, направленных в сторону Талышинского берега.

Ночь над Каспием. В темноте дрожат редкие звёзды. Сорвалась одна, закатилась.

Кто‑то вздохнул.

— Чья‑то…

Казацкие челны бесшумно скользят все дальше и дальше на юг, к персидским берегам. Третьи сутки на исходе.

— И–эх! И–эх! — взмах, рывок, взмах, рывок.

Скоро рассвет. Приналегли казаки на весла, торопятся. Задумало русское командование ударить силами черноморцев в тыл кызылбашцам. Это заставило бы задуматься заносчивого Мухамеда–агу.

Казачий флот вёл Головатый.

«И–эх! И–эх!» — скользят челны. Дикун сидит на корме. В ожидании схватки тревожно стучит сердце. Пристально всматривается он в смутные очертания берега.

«Точь–в-точь как ходили когда‑то к турецким берегам», — вспоминает он свой первый поход.

Спереди, сзади, с боков — челны. Темными силуэтами маячат в них казаки. Их много, в каждом чёлне по десятку. Ефим вместе с Федором. Он сидит на вёслах. Казаки тихо переговариваются.

— Не чуют, что на них погибель идёт.

— Тоже люди, небось…

— Какие там люди, нехристи…

Потянуло дымком овечьих кизяков.

— Готовьсь! — негромко обронил Смола.

Челны, развернувшись веером, понеслись к берегу. Все ближе и ближе надвигается тёмная громада берега. Нигде ни огонька. Только слышен лай собак.

Не ждали караульные персы казаков, поздно хватились. И выстрела не успели сделать, как людская волна выплеснулась на каменистый берег, устремилась к городу. Звонкоголосое «ура» от моря понеслось по улицам.

Из казарм в одном белье выскакивали солдаты шаха.

Всё перемешалось в рукопашной схватке. В кривых улочках рубились, озверело резались кинжалами, кровью брызгали на стены глиняных домишек.

Огненные языки пожара в нескольких местах взметнулись над городом. В багровом свете виднелась сверкающая сталь.

На Дикуна налетел высокий бритый перс. Увидев казака, оскалился, взвизгнул. Зазвенели скрестившиеся сабли. Отбив наскок, Федор рывком вонзил клинок в грудь перса. Тот схватился за казачью шашку и рухнул на спину, тяжко застонал.

Перескочив через убитого, Дикун побежал вперёд по узкой улочке. За поворотом, у белой высокой стены, два перса в шароварах, но без рубашек, наседали на есаула Смолу. Прижавшись к стене, тот с трудом отражал сабельные удары. Федор бросился на выручку. Один из персов издали заметил его и, размахивая саблей, налетел на казака.

Перс орудовал саблей умело. Федор чувствовал, что перед ним опытный воин. Зарево пожара освещало бронзовое тело, мускулистые руки. Дикун не видел, как разрубленный чуть ли не надвое упал Смола, как почти сейчас же подоспел Ефим и, зарубив перса, побежал на помощь другу.

— Держись!

Увидев перед собой второго казака, перс, мгновенно отскочив в сторону, юркнул в тёмный переулок. Ни Федор, ни Ефим не стали догонять его.

— Спасибо, друг, выручил, — тихо сказал Дикун.

— Ладно, пошли…

На востоке небо стало серым. Над морем нависла молочная пелена. Уже не один казак и не один перс заснули вечным сном на тесных, каменистых улицах. Вытаптывая виноградники, все дальше и дальше в горы уходят солдаты шаха. Наконец не выдержали, дрогнули, побежали.

Багровое солнце выглянуло из‑за моря, осветило горы, зелень садов.

Дикун прислонился к каменной изгороди, зубами оторвал край рубашки, перевязал рассечённую руку и удивился:

«Когда это меня? Я и не заметил».

Бой кончился. Казаки расходились по городу, заглядывали в уцелевшие от пожара домики. На базаре взломали лавки, драли на онучи дорогие кашемировые платки, тащили в лодки персидские ковры, шелка, все ценное, что попадалось под руку.

Пьяно пошатываясь, Федор побрёл к берегу. Там лежали убитые казаки.

— Вон Смола… А вон Гайдук, одностаничник. Дома жена и трое детишек ждут…

У каменного причала — тоже убитые… Как братья, лежат рядом, словно согревая под южным солнцем застывшую кровь.

В муках рождали их матери, баюкали, недосыпая ночей, радовались, глядя, как росли они. А война в одночасье сожрала их.

С тяжёлой думой прилёг Дикун на дне чёлна. Подошел разгорячённый боем Ефим. Снял рубашку, долго, с остервенением мыл лицо, руки, грудь, будто смывал с себя чужую кровь.

На море надвинулась тяжёлая, сизая туча. Она закрыла солнце, хлопьями повисла над водой. Ветер, северный ветер рябил волны, освежал воздух, дышать стало легче.

Порушив Астару, возвращались черноморцы к себе на остров. Недельный морской переход вконец измотал казаков. Раненые стонали, просили пить, а воды не было. Во рту сохло, губы лопались до крови. Умерших хоронили в морской пучине, заворачивая в дорогие персидские ковры. Высаживаться на берег Головатый не велел. Слух о дерзком казачьем набеге облетел все побережье, и шахские отряды караулили казаков.

Воспаленными глазами вглядывались черноморцы в желанный берег.

— Паруса! — взметнулся над морем крик дозорных.

От неожиданности Дикун вздрогнул. Из‑за горизонта, прямо на них, белыми чайками неслись паруса.

— Не зе–ва–ай! Гля–ди–и! — сгоняя усталость, пронеслось по челнам.

Зоркие казачьи глаза разглядели, что шёл купеческий караван.

— Персы–ы!

Там тоже заметили казацкие челны. Видно было, как поднимали паруса, и суда ложились на новый курс, в открытое море.

— Вдого–о-он! — раздалась команда с бота.

Федор узнал по–молодому зазвеневший голос Головатого. Оглянулся на товарищей — их восемь в чёлне. Налегли они на весла, и чёлн птицей понёсся за караваном.

Вот одно персидское судно стало отставать от других. Потом другое. Видно было, как команды этих судов на шлюпках уходили от погони.

Дикун следил за небольшим парусником. Он ещё уходил от преследования, но нетрудно было заметить, как сокращалось расстояние между ним и чёлном.

С парусника спустили шлюпку, и она стала уходить от него.

В пылу погони ни Дикун, ни другие казаки, плывшие с ним в одном чёлне, не заметили, что вырвались далеко вперёд. Их товарищи, захватив ближние суда, поворачивали обратно.

Челн подошёл к паруснику, слегка толкнулся о борт и, покачиваясь на волнах, остановился. По свисавшей верёвочной лестнице казаки вскарабкались на палубу. Половой и Дикун, держа наизготовку пищали, осторожно пошли вдоль борта.

— Ни одной живой души…

— Похоже на то…

Два казака спустились в трюм.

— Идите сюда! — позвали они остальных. — Тут персы!

При появлении казаков четыре перепуганных насмерть перса забились в угол.

— Та они как мыши трясутся!

— А что с ними делать?

— Як шо? Потрясем мошну, та й в воду, — ответил за всех один из казаков. — Гроши есть? — нахмурил он брови.

Персы, не понимая, чего от них хотят, затравленно озирались.

— Ах вы, нехристи! Гроши, кажу, гроши!

— Та брось ты их, Коляда, — заступился пожилой казак со шрамом через всю щеку. — Или не видишь, что у них и так в чём душа держится…

— Не твоё дело. На! — Передав пистоль другому казаку, Коляда, поигрывая кинжалом, подступил к персам, — Зараз вы у меня забалакаете.

Стремительным, ловким движением он ткнул кинжалом в горло седобородому персу. Тот всплеснул руками, захрипел и бессильно осел на грязный настил.

Остальные персы упали на колени и визгливыми голосами стали умолять казака.

Спускаясь в трюм, Дикун услыхал этот полный ужаса визг. Увидев Коляду с окровавленным кинжалом, Федор на мгновение оторопел:

— Ты что?

Все повернулись к нему.

Коляда равнодушно произнёс:

— А ты чего лезешь, куда тебя не просят?

Он нагнулся, вытер кинжал о халат убитого и полез к нему за пазуху.

Дикун схватил его за грудь, приподнял.

— Геть, — прохрипел Коляда, — Не твоё засыпалось, не твоё и мелется.

— Иди отсюда, аспид! — Федор толкнул его.

— Верно! — поддержали его другие. — Мало ты в Астаре пошарпал? Чего душегубствуешь?

— И чего вы за бусурманов заступаетесь? — поддержал Коляду казак, державший его оружие.

Спор прекратил Ефим. Он закричал сверху:

— Браты, чёлн угнало!

Казаки, толкаясь, ринулись к выходу. Далеко, ныряя в волнах, маячил их чёлн.

— Эх, привязать‑то забыли!

— А наши аж вон где!

— Стреляй, может, услышат…

Дружный залп прокатился над морем. Еще один. Половой, вскарабкавшись на мачту, замахал красным кушаком, снятым с перса.

А ветер гнал парусник.

— Кажись, услышали! — радостно крикнул Ефим. — Вижу, на боте вроде сигналят.

— А больше ничего не бачишь? — оборвал его Дикун. Он первым заметил, как от ближнего парусника отвалили две шлюпки, — Слезай, Ефим, отбиваться будем.

Казаки зарядили пистоли, стали вдоль борта. Сорвались первые крупные капли дождя, с шумом ударили по палубе.

— С дождичком вас, — попробовал пошутить Ефим. Он снял папаху, подложил под локоть.

— Ефим, — повернулся Дикун, — выгони персов, пускай якорь спустят.

Через минуту, тарахтя цепью, в воду опустился якорь, и парусник, вздрогнув, как необузданный конь, встал.

— Теперь, может, продержимся, пока наши подойдут.

Шлюпки подходили к паруснику. Видны были бритые головы персов, гребцы откидывались назад в такт взмаху весел.

Ефим спокойно проговорил:

— От мы трошки полякаем персов, а потом они нам трошки шкуру на барабан спустят. У них, говорят, казачьи шкуры в цене.

Персы приближались без предосторожностей. Вот их шлюпки подошли на ружейный выстрел.

— Бей! — негромко бросил Федор.

Грянул залп, и над бортом парусника взметнулось седое облачко. Когда оно разошлось, все увидели, что персы повернули назад.

Кто‑то из казаков пронзительно свистнул.

— Бот к нам звернул! — радостно крикнул казак со шрамом.

— Ага, услышали! — облизал пересохшие губы сосед Дикуна.

Подгоняемый попутным ветром, бот нёсся к ним на всех парусах…

На исходе следующего дня казачий флот уже причалил к острову Сары.

Смерть косила казаков направо и налево. Не в бою, а из‑за угла забирала костлявая. На песчаном мысу растёт и растёт число деревянных крестов. Смутно в лагере. Уже осень кончается, зима на подходе, а жара не спадает.

Не узнать и Головатого — совсем дряхлым стариком выглядит войсковой судья. Вести одна другой тяжелее подтачивают его. С каждым днём редеет войско. И не в боях, не в схватках с врагом, а на этом проклятом острове.

Ходит, ходит казак, здоровый, весёлый. И вдруг начинает бросать его то в лютый холод, то в нестерпимый зной. Желтизной наливаются лицо и тело, синеют губы. И, .глядишь, уже тащат казака на проклятый мыс, и ещё один песчаный бугорок с маленьким, тонким крестом появится там…

Каждый день читает Головатый новый и новый скорбный список жертв жёлтой смерти.

Несколько раз войсковой судья посылал нарочных к графу Зубову, просил того пожалеть казаков, разрешить уйти с дьявольского острова или в новый поход отправить. И каждый раз приходил один ответ: «Стоять и ждать».

В конце концов Антон Андреевич решил отписать обо всём кошевому, пускай он к друзьям своим вельможным обратится, может, те шепнут нужное слово матушке–императрице.

Написал войсковой судья подробное письмо, собрался печать свою ставить. Вдруг в шатёр, пошатываясь, вошёл усталый казак и протянул Головатому пропотевший пакет.

«Из Екатеринодарской крепости!» — определил Головатый. И, махнув рукой казаку, сломал печати.

От первых же строк письма войсковой судья тяжело рухнул на грубый табурет и схватился за седую голову. Скупые и горькие слезы потекли по его загорелому, морщинистому лицу.

Да, опоздал Головатый со своим письмом. То ли годы подошли старому казаку Захарию Чепеге, то ли раны старые сказались. Нет больше кошевого Захария Чепеги.

Скончался атаман в сентябрьские дни в Екатеринодарской крепости. Схоронили казаки своего атамана под раскидистым дубом, близ войскового правления.

Умер Чепега и всё своё богатство завещал войску да церкви, ибо не было у него никого в роду. Всю жизнь провёл кошевой в походах и сражениях.

Вытер Головатый рукавом слезы и стал читать дальше подробное письмо Котляревского. Писал в нём войсковой писарь, как схоронили Чепегу и как порешили казаки на круге избрать его, Головатого, батькой кошевым.

Прочитал письмо новый кошевой атаман, приказал кликать старшин. Им он огласил письмо. Запечалились полковники да есаулы. Помянули молчанием почившего кошевого, а затем сказали:

— Славно пожил покойный, добрый был казак.

— Добрый! От вражеской сабли не прятался, от пули не бегал!

Ударили литавры, собрались казаки на круг.

Вышел Головатый и всем зачитал письмо. Скинули казаки папахи, поникли головами. Вспомнили кошевого, помянули товарищей, лёгших на чужбине, тут, на глухом берегу, и, выкрикнув «ура» новому кошевому, разошлись по острову.

А вскорости не стало и Головатого. Поехал он к Зубову просить, чтоб нашли казакам другое, подходящее для лагеря место, а тот и слушать не стал. Мрачный, туча тучей вернулся новый кошевой на остров. Тут и болезнь подкралась к нему. Сначала появилась одышка, отказали ноги. А в январе 1797 года узнали казаки о смерти Антона Головатого.

Вековой наш богатырь. Многоводная, раздольная, Разлилась ты вдаль и вширь. (Из старинной казачьей песни).

ЧАСТЬ II БУНТАРИ

Ты, Кубань, ты, наша родина, Вековой наш богатырь. Многоводная, раздольная, Разлилась ты вдаль и вширь. (Из старинной казачьей песни).

Глава I

Январь засыпал кубанскую степь сухим, колким снегом, сковал морозом болота и тихую речонку Карасун. Пушистый снег лёг на крепостной вал, завалил куренные строения, улицу. По утрам серебряный иней укутывал деревья, мучным налётом пудрил медные стволы пушек.

У войскового правления, как и год назад до ухода казаков в персидский поход, стоит казак–часовой. На ступеньках примостился дневальный казачок. От скуки нет–нет да и слепит снежок и, прищурившись, кинет в сидящих на ближнем дереве ворон. Те вспрянут, закружатся с криком и снова обсядут ветки.

У ворот крепости караульная будка и дежурный казак–пушкарь…

В войсковом правлении за деревянным барьером три урядника–писаря не столько пишут, сколько лениво болтают о новостях и слухах.

Только и изменений, что нет теперь уже в живых атамана Чепеги, а избранный на его место кошевой Головатый где‑то далеко на Хвалынском море воюет с кызылбашцами.

Казак у крепостных ворот прогуливается от пушки до будки и обратно. Иногда он останавливается, хлопает по дублёному кожуху озябшими руками, потом приседает, снова поднимается, топает ногами. Со стороны кажется, что казак вот-вот пустится отбивать гопака. Иногда со скуки караульный мурлычет себе под нос:

Ой, дидо, калина моя, Ой, ладо, малина моя!

Издали, по мёрзлому насту, зацокали копыта. Казак торопливо выглянул в смотровую щель. По Дмитриевскому шляху намётом шёл верховой.

«С пакетом», — решил казак, поспешно распахивая ворота.

Из караулки выскочил урядник. Верховой офицер у крепости осадил коня, шагом подъехал к правлению. С порожек сбежал дневальный и, подхватив лошадь под уздцы, придержал стремя. Офицер долго притопывал одеревеневшими ногами, тёр щеки и только потом спросил у дневального:

— Где его превосходительство генерал–майор Котляревский?

— Я вас проведу, ваше благородие, — вызвался один из писарей.

Тимофей Терентьевич Котляревский собирался идти домой обедать, когда дверь без стука отворилась и вошёл молодой подтянутый поручик.

— Из Петербурга, от его императорского величества Павла Петровича вам пакет! — приложив ладонь к папахе, отчеканил офицер и, торопливо расстегнув шинель, вытащил засургученный конверт.

— Как от Павла Петровича? — поднявшись, недоуменно спросил войсковой писарь.

— Государыня Екатерина Алексеевна божьей волею скончалась шестого ноября.

— Царство ей небесное!

Котляревский широко перекрестился.

Дрожащей рукой надорвав край пакета, он вытащил небольшой лист и, шевеля губами, прочитал:

«Мы, божьей милостью, император и самодержец Российский, повелеваем вам, генерал–майору и войсковому писарю Черноморского казачьего войска прибыть в Санкт–Петербург и принять участие в предстоящих празднествах по случаю нашей монаршей коронации.

Павел.

Санкт–Петербург,

1796 год, в день 20 ноября».

Приехавший офицер заметил, как дрогнуло сухое, равнодушное лицо Котляревского. На мгновение офицеру почудилось, что в тусклых глазах генерал–майора мелькнула радость. Но когда он пристальнее взглянул на него, то не заметил никакого волнения. Лицо войскового писаря было спокойным, сосредоточенным. Задумчиво сложив письмо, Котляревский позвонил. Вбежал дневальный казак.

— Проведи господина поручика ко мне домой, — приказал Котляревский. — И немедленно вызови в правление всех старшин.

Когда поручик вышел, Котляревский, обхватив ладонями седеющие виски, долго сидел в раздумье. И кто знает, что за мысли были у него. Может, весть о смерти императрицы напомнила, что и у него жизнь движется к закату. Или, может, видел тот петербургский бал во дворце, на котором он, ещё молодой казачий старшина, лихо отплясывал мазурку с красавицей фрейлиной. Сама Екатерина обратила тогда на него внимание…

А может, уже видел властолюбивый войсковой писарь в своих руках желанную атаманскую булаву и выбирал наиболее верный путь к ней.

Котляревский вздохнул и снова перечитал письмо.

— Ишь ведь как пишет: прибыть! — вслух проговорил он и тут же кликнул старшего урядника-писаря.

— Посылай нарочных на кордоны, пусть оповестят полковников, чтоб безотлагательно прибыли в канцелярию.

Урядник, козырнув, направился к двери.

— Погоди!

Урядник вернулся.

— Заготовь письмо Антону Андреевичу, уведомь его, что я на той неделе по именному повелению государя–императора отбываю в Петербург, а заместо меня тут остаётся полковник Кордовский…

Вечером ещё один нарочный поскакал на Ачуевский рыбный завод с наказом срочно выслать в Екатеринодар шесть бочоночков лучшей зернистой икры да пять сотен отборной копчёной шемаи.

А дома войсковой писарь долго перебирал драгоценное оружие, добытое в боях с горцами: кинжалы в серебряных с чернью ножнах, шашки. Подумав, Котляревский приказал заботливо упаковать три драгоценные шашки–гурды и пять кинжалов.

Войсковой писарь генерал–майор Котляревский готовился мостить путь к атаманской булаве.

Но на сердце у него было беспокойно.

«У Антона в Петербурге много вельможных покровителей! Конечно, старый всё знает. Как бы впросак не попасть», — думал Котляревский.

Но накануне его отъезда, в самом конце февраля, на имя войскового писаря Котляревского пришло от полковника Чернышева письмо о смерти Головатого.

Глава II

Зима на Каспии в этот год выдалась студёная. Соленые морские волны с рокочущим грохотом били в песчаные берега. Сырой ветер со свистом носился над островом, сметая песок и снег. Низко-низко ползли мрачные, тяжёлые тучи, из которых сыпался то мокрый снег, то надоедливый мелкий дождик.

Чернышев, принявший командование над казаками после Головатого, нарядил сотню казаков на Большую землю для заготовки дров. Но переправлять дрова на остров было невозможно: по мелководному проливу ходили огромные волны. Продукты в полках тоже были на исходе.

Теперь казаки умирали не только от жёлтой смерти, но и от простуды и истощения. Кладбище разрасталось, словно наступая на лагерь.

Боевые действия свернулись сами собой. Персы очистили побережье, а их флот ушёл к южным берегам Каспия.

Еще до наступления лютых холодов построили черноморцы на острове курени, а посреди, по старым запорожским обычаям, на майдане, у полковых кухонь под бревенчатым навесом место для литавр отвели. На майдан по удару довбыша в литавры сбегались казаки, чтоб выслушать команду полковников.

Медленно, однообразно час за часом, день за днём, текло время… И никто, вплоть до самого Чернышева, не знал, для какой надобности сидят казачьи полки на проклятом жёлтом острове.

Но вот наконец пришёл высочайший рескрипт об окончании военных действий. А в конце его дописано, чтоб стоять полкам до весны там, где их застанет этот указ.

Всю ночь, не переставая, кружился сырой снег, дул пронзительный ветер. Он завывал по–шакальи, нагонял тоску. Ветер забирался в курени, шарил по углам, задувал каганцы.

В Васюринском курене никто не спал. Васюринцы молча скучились у нар, где, разметавшись, бредил умирающий. Синие смертные тени уже легли на лицо казака, грудь тяжело, со свистом вдыхала воздух. И только чёрные глаза ещё горели ярким лихорадочным светом. Казак поминутно звал то отца, то ещё кого‑то. Дикун заботливо подсунул под голову больному торбу, положил руку ему на лоб. Кто‑то за спиной тихо сказал:

— Отходит.

Федор повернул голову к Собакарю.

— Ив нашем курене смерть…

— В каждом…

Больной открыл глаза, слабым голосом позвал:

— Федор!

— Что, друг?

Дикун наклонился.

— Дуван мой, як на Кубань возвернетесь, продайте, та й наберите горилки, та й меня помяните. Бо мне уже не пить… Оружие поделить меж собою, бо сына у меня нет, а жинке ничего не надо, она баба.

Казак замолчал, веки закрылись. Он весь как-то вытянулся и затих.

— Все… Царство небесное! — Собакарь снял мохнатую папаху, перекрестился.

Один за другим скинули шапки все, кто был в землянке. И наступила в курене страшная тишина.

Умер казак, ушёл на тот свет без святого покаяния. Не в честном бою погиб, не вражья пуля скосила, а одолела смерть на этом, богом проклятом, острове… Из полусотни васюринцев этот был семнадцатым, кому навечно лежать в чужом краю. Каганец, не поправляемый никем, потух. Забрезжил рассвет, засерело в курене…

Не выдержал Собакарь.

— Браты! Доколь терпеть будем? — высоким, надрывным голосом выкрикнул он. — Пока не перемрем все тут до одного? Или нет у нас оружия? Или мы не казаки?

— Правильно! Верно! Кому охота смерть задаром принимать! — подхватили казаки.

— Уйдем на Кубань!

— На майдан! Бей сполох!

Казаки торопливо надевали свитки, хватались за сабли и пистоли.

— Перебьем старшин!

Толкая друг друга, васюринцы бросились к дверям.

— Стой! — опомнился вдруг Федор. — Стой, казаки! — Он встал у двери, широко расставил руки.

— Чего там, не слушай его, ребята! Довольно, натерпелись! — кричали задние.

Казаки стеной двинулись на Федора.

— Назад! Опомнитесь! Послушайте меня!

Васюринцы притихли. Дикун возбуждённо заговорил:

— Куда вы, такие–сякие! Да коли вы и перебьёте старшин, что с того? Как с острова выберетесь? Как на Кубань попадёте? Да вас солдаты всех до одного перестреляют…

— А правильную он речь ведёт, — согласился кто‑то.

Ободренный поддержкой, Федор продолжал:

— Браты! Или у меня, думаете, на сердце не накипело, или, думаете, я старшинам заступник? Да я, может, больше вашего им враг! От тут они у меня сидят! — Он ударил себя по затылку. — Чешутся и у меня руки. Дайте время, придём на Ку–бань, в Катеринодарскую крепость, там за все спросим… Там нас курени поддержат. Ответят нам старшины за все обиды!

Казаки остывали от яростного запала, постепенно соглашались с Федором.

— Так‑то оно так, — наконец проговорил Собакарь. — Надо кликнуть казаков на майдан да миром потребовать полковников, чтоб они ответили, сколько нам тут стоять. Пускай ведут нас к нашим куреням!

— Курени наши бурьяном позарастали, семьи с голоду дохнут! — выкрикнул один из казаков.

— Зато Чернышев и Великий на этом походе, на наших бедах руки греют, — добавил Собакарь. — Антон Андреевич, тот их, жадных душ, в руках держал. А то весь харч казацкий раздуванили бы…

— Ах они вражины!

— Вот что, браты! — повысил голос Дикун. — Старшин до поры не трогать, чтоб лиха не нажить. А вот скликнуть казаков на майдан да потребовать, чтоб нас быстрее на Кубань отправили, — это правильно.

Шумной толпой казаки вывалились из куреня. Снег перестал сыпать, небо прояснилось, потянул морозный ветерок.

На майдане ни души.

— Где довбыш? — закричало несколько голосов. — Где он, бисов сын, ночуе?

— Та бейте чем‑нибудь!

Здоровенный казак, выдернув вбитый в землю кол, ожесточённо заколотил по литаврам.

На первые звуки из ближнего куреня выскочил ещё не очнувшийся от сна довбыш — дюжий конопатый казак.

— А ну геть! Шо вам литавры, цяцька?

— Замолчи! — зацыкали на него васюринцы. — Бери лучше свои палки да бей сполох!

Казаки окружили седого довбыша плотным кольцом. Видя, что спорить бесполезно, он извлёк из широченных штанин палки и ударил в литавры.

Солнце багряным шаром выкатилось из‑за туч, осветило заросшие, измождённые лица черноморцев, рваные овчиные полушубки…

— Зачем скликали?

— Думать надобно, браты–казаки, когда все это кончится!

— Что‑то полковников не видно.

— А вас не по полковничьему указу скликали!

Толпа росла и волновалась. Один за другим на майдан подходили старшины. Первым прибежал есаул Белый, а за ним сотники Лихотний, Павленко, есаул Чигринец. Они толпились чуть в сторонке и шептались, ожидая Чернышева и Великого.

— «А полкам стоять лагерями до нашего на то высочайшего указа. Павел», — прочитал Чернышев по складам. Прочитал и взглянул на Великого. — Вот так‑то!

Великий сидел на деревянном чурбаке, заменявшем табурет. В полковничьем курене холодно, и на плечи у Великого наброшен бараний тулуп. Жирные щеки лоснятся, а широкие брови, сросшиеся на переносице, строго нахмурены.

— Не миновать нам лиха, чует моё сердце…

— Что поделаешь? Не от нас сие зависит, — Чернышев пожал плечами. И тут же добавил: — А домой, ежели половина вернётся, и то добре будет.

— Недолго и до смуты. — Великий взглянул на Чернышева. — Поговаривают, что Дикун и Собакарь казаков подбивают к неповиновению. Они в твоём полку, надзор бы за ними учинил.

Чернышев от злости крякнул, подумал: «Тоже мне указчик. Пока я походный атаман». Но вслух соболезнующе проговорил:

— Оно, друже, и у тебя в полку не все ладно. Ты б лучше за своими доглядывал, они у тебя тоже языки поразвязали. — И подумал: «О Дикуне и Собакаре мне ведомо. Ежели бы только эти, то не след бы тревожиться, а то все такие…»

Великий не возражал, встал, подошёл к земляным нарам. Сбросив тулуп на матрац, принялся стягивать сапоги.

— Спать надо, а то мы с тобой проговорили до последних петухов. Рассвело уже…

Лег, повернулся на бок. Чернышев дунул на каганец и тоже стал ложиться. Сквозь нудное завывание ветра вдруг донеслись тревожные удары литавр.

Великий вскочил.

— Чуешь?

Чернышев поднимался медленно.

«Не ослышались ли?»

Нет! Кто‑то ожесточённо бил в литавры.

— Бунт?

Чернышев схватился за папаху.

— Чуяло моё сердце, — поспешно одеваясь, проговорил Великий. — Чуяло!

А майдан той порой уже гудел. К Дикуну протолкались Шмалько и Половой.

— Что, Федор? — тихо спросил Половой.

Дикун склонился к уху Ефима.

— Походить надо бы среди казаков. Главное, чтоб кровь не пролилась. Пусть одно кричат — чтоб на Кубань отправляли.

— Добре!

Глухой ропот неожиданно оборвался, как струна. В круг, бросая по сторонам злые, настороженные взгляды, вбежал Чернышев. Вслед за ним торопливо шагали Великий и другие старшины.

Сдвинув мерлушковую папаху на затылок, Чернышев положил руку на саблю. Левая щека, рассечённая глубоким шрамом, подёргивалась нервным тиком.

— Кто смел без моего на то ведома созвать круг? — сурово спросил он.

— А мы сами себе указка! — насмешливо выкрикнул кто‑то. — Ведом твой нам ни к чему!

Делая вид, что не расслышал, Чернышев продолжал:

— Что это значит?

— А значит то, что нашему терпению приходит конец! Хватит! — вразнобой закричало несколько голосов. — Для чего держат нас тут? Чтоб перемёрли все?

Федор отчётливо услышал низкий бас Осипа.

— Веди полки на Кубань!

И сейчас же толпа загудела.

— На Кубань! По куреням!

Чернышев повернулся к Великому, что‑то сказал вполголоса. Тот, сейчас же выйдя из круга, поспешил в землянку. Вскоре он вернулся, неся свёрнутый в трубочку лист бумаги. Когда крик постепенно начал утихать, Чернышев поднял руку.

— Черноморцы, браты! Тут крикуны подбивают вас забыть присягу и на Кубань по хатам самовольно разойтись! Не можно это!

— Ишь ты, — бросил Собакарь через плечо Дикуна, — як прикрутило узлом, так сразу в браты записался…

Чернышев посмотрел в ту сторону, где стоял Дикун. Взгляды их встретились. С минуту они словно боролись взглядами. Наконец Чернышев, не выдержав, отвёл глаза.

— Не можно того! — вновь выкрикнул он. — Вам того не ведомо, что стоять тут нам повелел сам государь–император! Вот! — Чернышев потряс в воздухе бумажным свитком, взятым из рук Великого. — «А полкам стоять лагерями до нашего на то высочайшего указа. Павел», — прочитал он.

— Слышали?

— Дозвольте, други–товарищи, слово молвить! — Дикун вошёл в круг, стал вблизи Чернышева. Постепенно всё затихло. Федор видел сотни смотревших на него глаз и сердцем почуял, что казаки верят ему.

— Други! — голос Дикуна зазвенел в морозном воздухе. — Гляньте на себя! Одна сирома тут, окромя их. — Он указал на сбившихся кучкой старшин. — Все, кто мог откупиться, остались там, по куреням! А в польском походе с Чепегой кто был? Такая ж сирома, как мы…

— Не слушайте его! — Великий шагнул вперёд. — Такие, как он, на смуту вас подбивают.

Толпа взорвалась. Сотни гневных голосов перекрыли голос Великого.

— Брешешь! Правду Дикун говорит! Нажились на казацких харчах! Лопнете скоро от сала!

Дикун поднял руку.

— Тише, други!

Постепенно все смолкли. Федор повернулся к Чернышеву.

— Бот ты, пан полковник, твердишь нам, что эта бумага подписана самим царём. Так до бога высоко, а до даря далеко, ему нужд наших не видно! А вот наш тебе сказ: уводи полки на Кубань! Такова наша воля. Правильно я речь веду?

— Верна–а! На Кубань!

— А не поведёте нас, — сами уйдём. Оставайтесь тогда одни, ждите, пока смерть придёт.

— Верно! Сидим тут, как квочки, и не на войне и не дома.

Выждав, пока казаки угомонились. Чернышев заговорил:

— Не могу! Нет, не могу уйти без высочайшего указа. — И немного погодя: — Но обещаю, что сегодня же отпишу о нуждах ваших и требованиях главнокомандующему, а он самому государю донесёт. Надеюсь, что ответ не заставит ждать. Через месяц–другой вам, черноморцы, дозволят уйти по куреням… А пока — расходись! Кулеш уже, должно, поспел.

Казаки нехотя, медленно расходились с майдана.

— Ну, Дикун, — изогнув по–воловьи шею, прошипел Чернышев. — Помни, здесь тебе не Сечь Запорожская, а царёво войско. — Лицо полковника побагровело от злости. — Эдак и до Сибири достукаешься.

Федор только прищурился.

— Ты, пан полковник, осторожней на поворотах, ненароком оскользнешься.

И круто повернувшись, пошёл вслед за удаляющимися товарищами.

Глава III

Первыми о весне известили многочисленные стаи скворцов. Они облепили осокорь во дворе Андрея Коваля, колодезный журавель с привязанным вверху колесом от телеги. Они весело гомонили, пересвистывались, хотя настоящей весны ещё не было.

За двором — степь. Ни конца ей, ни края. Сошел с неё снег, и стоит она бурая, поросшая высохшим на корню бурьяном, ожидая весенней солнечной ласки.

Небо ещё хмуро и серо. Но на крыше приземистой кузницы, крытой дёрном, уже вылезли зелёные стрелки травы. Набухли клейкие почки на осокоре— вот–вот лопнут и распустятся нежными лепестками…

Андрей Коваль с утра натягивал шины на ободья. В кузнице угарно и дымно. Огонь, раздуваемый время от времени огромными мехами, выхватывал из темноты закопчённые сажей стены и потолок.

К вечеру, когда Коваль собрался кончать работу, к кузнице подкатила бричка. От забрызганных грязью коней валил пар, они тяжело водили боками. Грязь толстым слоем намоталась на колеса.

— Бог помощь, Андрей! — Возница спрыгнул на землю и, согнувшись, чтобы не удариться о низкую дверную коробку, вошёл в кузницу.

Коваль отложил кувалду в сторону, вытер руки кожаным фартуком.

— Вечер добрый! — узнал он Митрия, батрака Балябы. — Что тебя загнало к нам? Может, дорогу в Васюринскую потерял?

— Да не–е-е–т… — протянул Митрий. — Ушел я от Балябы. А жить‑то надо… Вот и нанялся к другому. У Кордовского я в работниках. Сейчас на хутор послали, чабанам соль везу.

Митрий закашлялся, помолчал, глядя на меркнущие угли. Немного погодя пожаловался:

— Баляба‑то за работу так ничего и не дал… Да что, кабы только мне… Сейчас уже другого заарканил… Тоже из Расеи, беглый.

Андрей снял фартук, положил на наковальню и принялся собирать инструмент.

Вышли из кузницы на улицу.

— Дядько Митрий! — окликнул звучный женский голос. Они обернулись. Из двора Кравчины к ним спешила Анна.

Митрий обрадовался.

— Аннушка! А худющая‑то какая.

В глазах Анны тоска.

— Чай все по дому скучаешь?

Анна не успела ответить. Из хаты вышел Кравчина, сердито позвал:

— Ганна!

Она заторопилась.

— Я пойду. Прощевай, дядя Митрий. А как там дома?

И даже ответа выслушать не успела.

— Эх, видно, и жизнь у неё! — сокрушённо вздохнул Митрий. — Позарился‑таки атаман на богатство…

Из степи, надрывая душу, донёсся вой голодного волка. Кони испуганно зафыркали.

— Вишь, проклятые‑то, к самой станице подходят. Сейчас чабаны не зевай, гляди в оба. Самое время для волков. Ежели позволишь, заночую я у тебя, дорога‑то дальняя, кони притомились. Да ещё эти серые атаманы бродят по степу.

— Добро пожаловать, — пригласил Коваль.

Митрий закашлялся, прижал руку к груди и сплюнул тёмный сгусток крови. Лицо его побледнело, на лбу выступил пот. Коваль взглянул на него.

— Что с тобою?

— В грудях болит… Послал нас Кордовский после нового года, троих работников, в низовья красной рыбы изловить, для Котляревского, что ль, потребовалось. А погода‑то стояла студёная. Сделали мы проруби, зачали, значит, багрить, я и поскользнулся, в полынью угодил…

На другое утро, проводив Митрия, Андрей управлялся в конюшне. Ветер раскачивал двери, и они скрипели на петлях. Поддев вилами сено, Андрей с маху бросил его в кормушку лошади. Та покосилась на хозяина, фыркнула. Шершавой мозолистой рукой Коваль похлопал её по холке.

— Застоялась! Скоро, скоро в степь выедем. Чуешь весну? — ласково проговорил он.

Вспорхнула и перелетела с балки на балку не улетевшая в тёплые края бог весть почему белогрудая ласточка, защебетала весело.

Небогатое хозяйство у Андрея Коваля — лошадь и свинья. Да и это нажил уже на Кубани.

Отец оставил ему в наследство пару лошадей и корову. Но случилась беда: дорогой на Кубань, у Перекопа, в одну из ночей лихие люди угнали коней. А беда не ходит в одиночку: не прошло и полгода — пала корова. Теперь все никак не может Андрей скопить денег, чтобы купить другую. Вот на прошлой неделе приторговал красную телку у Кравчины, пошёл забирать, а тот передумал, не захотел продать. Теперь Коваль решил переждать до ярмарки, может, там попадётся коровка по его деньгам.

— Дядько Андрий! А дядько! — позвал кто‑то.

Коваль вышел из конюшни. У плетня стоял долговязый казачонок, дневаливший в станичном правлении.

— Что случилось?

— Дядько Андрий! Атаман кличет на сход!

— Добре, — кивнул Коваль.

— Только зараз, — -уже уходя, предупредил дневальный.

Закрывая кузницу, Андрей думал: «С утра собирает, не иначе, как землю юртовую переделять будут… Послушаем, как они там рассудили».

Коваль пришёл в правление самым последним. Впереди на длинных лавках расселись местные богатеи: Кравчнна, одинокий дед Ляшенко, два брата Хмельницких да ещё три–четыре таких же, как они.

Андрей протиснулся, встал у стенки, среди бедняков.

— Насчет земли? — спросил он у молодого казачка с перебитым носом.

Тот кивнул:

— Сегодня будут нашего брата без ножа резать.

Земля войсковая по куреням расписана. Каждому юрту— своя. У бедноты пай невелик, да и тот зачастую тут же на сходе в аренду сдавали, потому что нечем было ту землю обрабатывать и траву на сено косить тоже не для кого…

Из‑за стола, крытого потёртым красным сукном, поднялся одетый в мундир хорунжего станичный атаман Прокофьевич. Все стихли. Атаман оперся вытянутыми руками о стол:

— Прошу вас, казаки, пока писарь, — тут Прокофьевич кивнул в сторону лысого станичного писаря, выводившего каракули на голубом листе, — пока писарь закончит своё дело, выслушать поступившее прошение.

Атаман откашлялся:

— Обратился до нас крестьянин Орловской губернии Савелий Пахомов с просьбой приписать его в казаки нашей станицы.

Тут только Коваль заметил измождённого, одетого в серый домотканый армяк человека лет сорока.

Дед Ляшенко, опершись сучковатой палкой в подбородок, хрипло спросил:

— Крепак? — Его маленькие глаза сверлили крестьянина, — От барина втик?

Тот испуганно затряс головой:

— Не!

Кто‑то ехидно бросил:

— Казак расейский!

Атаман, разгладив усы, прищурился:

— Я, Панове, так думаю. Приписать мы его припишем, войско наше в людях превеликую нужду имеет. Да к тому же нашей станице осенью надобно на кордон замену высылать. Вот пусть Савелий и послужит обчеству. В благодарность.

— Нехай! В час добрый! Хай послужит товариству! — одобрительно загудели казаки.

— А пока, — кивнул атаман в сторону одного из Хмельницких, — Василь Хомич не прочь взять его к себе на жительство.

Андрей с сочувствием посмотрел на покрасневшего от волнения крестьянина, подумал:

«От одного пана сбежал, а к двум новым попал. У Хмельницких снега зимой не выпросишь!»

Писарь протянул атаману исписанный лист.

— Ага, — одобрительно буркнул тот, — приступим к наделам.

— С богом, — загудели все.

— Кхм–кхм! — кашлянул в кулак атаман, — Так, значит, земли от дороги до Бейсужка и от Бейсужка до первых хат, всего двести десятин, — приходской церкви!

— Добре!

— За речкой и до могил, всего двести десятин, — мне, за службу, как атаману.

— Добре! — поспешили поддержать его богатые казаки.

— Нехай будет так! — недружно загудели остальные.

А атаман читал и читал. За его землёй пошли наделы Ляшенко, Кравчины, братьев Хмельницких. Всем им достались ближние и большие паи, с лучшей землёй и выпасами. У них, как объяснил атаман, у каждого заслуги перед войском.

Бедноте досталась земля вёрст за пятнадцать — двадцать от станицы.

— Богатому черти детей колышут, — проговорил стоявший рядом с Ковалем казачок.

Пай Андрея был на буграх. Знал он, что, когда бывает засушливое лето, там не только пшеница, но и трава выгорает, ничего не растёт.

Он не выдержал. Раздвинув плечом стоявших, пробрался к столу. Кулаки гневно сжались.

— Так как же это получается? Атаману да таким, как он, ближняя да лучшая земля, а нам, сироме, дальняя, худшая… — Глаза его зло сверкнули. — Им по две сотни паи, а нам считанные десятины? Земля войсковая, а делят её без справедливости!

Все затихли. Дед Ляшенко приложил ладонь к уху. Один из братьев Хмельницких приподнялся, вытянулся вперёд. Кравчина от неожиданности открыл рот. А Коваль все выкрикивал:

— Богачам выпаса, а нам один будяк остаётся!

— А что вам пасти? — перебили его.

— Они сами пастись будут! — хихикнул старший Хмельницкий.

Сход зашумел:

— Правильно Коваль сказал! Жаловаться надо!

— Отписать обо всём войсковому начальству, пусть оно нас рассудит!

— Смутьян! — застучал палкой о землю дед Ляшенко.

А Кравчина, подскочив к Ковалю, ткнул ему кукиш, визгливо крикнул:

— А дулю тебе! Ишь, пановать думает!

Андрей взял его за шиворот.

— Уймись, кочет битый, — неожиданно спокойно пробасил он и, не торопясь, направился к дверям.

Глава IV

Май порадовал кубанскую степь первым тёплым дождём. В молодую листву оделись деревья, в буйный рост пошла трава, и мрачные, серые курганы покрылись весёлой зеленью. Ярким цветом расцвели воронцы, зажелтели иван–да–марья, а по речкам да низинам не по дням, а по часам поднимались сочный камыш да куга.

Слышно было, как хмельно и сладко дышит кубанская степь, вековая целина, ещё не тронутая сохой. Лишь кое–где распахали казаки крохотные латки–наделы, и на них зелёным бархатом пробились яровые.

Бледно–розовым цветом облиты в станицах яблони. Дурманящим ароматом напоминают казакам родную Украину.

Вот уже неделя, как вернулся из Петербурга Котляревский наказным атаманом. Впервые за все существование черноморского казачества не избирали кошевого. Наказал царь быть атаманом войска Черноморского Котляревскому — и делу конец.

Роптали казаки, многие из старшин выражали недовольство, да против воли царской не смели идти…

Вернулся Котляревский в Екатеринодарскую крепость спокойный, властный, ходил твёрдым шагом, гордо вскинув красивую седеющую голову. И глядя на него, никто не поверил бы, что этот решительный, уверенный человек в Петербурге не скупился на поклоны и заискивающие улыбочки.

Прежде всего два бочонка лучшей зернистой икры были отправлены во дворец нового фавори–та — сиятельного графа Аракчеева. Потом сам Котляревский явился к Аракчееву, преподнёс временщику дорогую кавказскую шашку в серебряных ножнах и такой же кинжал.

— Такое оружие, ваше сиятельство, надлежит носить только вам, — изогнулся Котляревский.

Сказал — и испугался. Не пересолил ли? Не примет ли временщик его слова как намёк на своё коварство и бездушие?

Но Аракчеев поглаживал прихотливый, тонкий узор на ножнах сабли, дышал на синеватый клинок и следил, как быстро исчезал след от дыхания.

— Благодарю, дорогой Тимофей Терентьевич, — проговорил временщик. — Прошу видеть во мне своего истинного друга и покровителя…

Через несколько дней Аракчеев представил Котляревского императору.

— Ваше императорское величество, — отвесив низкий поклон, взволнованно проговорил Котляревский. — Войско Черноморское радо служить вам верой и правдой, не жалея живота своего. Казаки границу зорко стерегут и турка да иного басурманина храбро бьют во имя вашей славы и оружия Российского…

Маленький, курносый человечек с надутым, недовольным лицом милостиво кивнул головой, и пудреная косичка, как крысиный хвостик, подпрыгнула на его парике.

Через два дня Котляревскому вручили всемилостивейший рескрипт о назначении его наказным атаманом войска верных черноморцев.

Исполнилась давнишняя мечта. Булава была в руках Котляревского. Но вместе с булавой пришли к нему многочисленные заботы, тревоги, неприятности.

Вторую ночь наказного мучила бессонница. Тимофей Терентьевич ворочался с боку на бок, поглядывал в окно. Блеклый рассвет робко пробивался сквозь мутное стекло, в открытую дверь тянуло предутренней свежестью.

На всю комнату раздавался храп жены.

Котляревский со злостью толкнул её.

— А, чтоб тебя лихоманка забрала! Рычишь, как лютый зверь!

Храп прекратился, но через минуту снова разнёсся по комнате.

Еле дождавшись рассвета, Тимофей Терентьевич вскочил, натянул сапоги и, наскоро умывшись, не завтракая, отправился в правление.

Шел не торопясь, обходя опасные ямы, в которых и верховому было по стремя, держался у плетней.

Дорогой проверил крепостные караулы, нашумел на вестового казака, задремавшего на лавке в канцелярии.

Вскорости стали сходиться писари. Пришел хорунжий, старший по канцелярии. Вытащив из‑под стопки бумаг исписанный лист, пробежал его глазами и, одёрнув мундир, направился к атаману. Вестовой успел шепнуть:

— Не в духах их превосходительство!

Скрип отворяемой двери оторвал Котляревского от окна.

— Тут жалоба на ваше имя от кореновских станичников, — протянул хорунжий плотный лист голубоватой бумаги, — Давно лежит. Без вас не смели разбираться.

— На кого жалуются?

— На атамана! Дележом земли недовольны. Да и об иных обидах пишут.

Взяв из рук хорунжего жалобу, Котляревский медленно изорвал её в клочки, швырнул на пол.

Приезд Котляревского огорошил и напугал кореновского атамана. О жалобе бедноты он знал, но никогда не думал, что сам наказной приедет разбирать её. Больше того, надеялся, что на жалобу в Екатеринодаре не обратят внимания.

Грозный вид Котляревского, казалось, не предвещал ничего хорошего.

— Слушайте, вы, горе–атаман! Как смели вы допустить, что всякая сволочь жалуется на вас, — едва переступив порог правления, принялся распекать наказной бледного, стоящего навытяжку атамана.

Сбросив черкесскую бурку, Котляревский ходил из угла в угол, нервно похрустывая пальцами. Время от времени он поглядывал воспалёнными глазами во двор, где казаки конвойной сотни, обрызганные грязью, рассёдлывали лошадей. Понемногу вокруг них собирались станичники.

— Я… — попытался оправдываться атаман, но Котляревский оборвал его.

— Э–э, что «я», — сморщился он как от зубной боли. — Коли не можете согнуть в бараний рог казаков, то какой вы, к чёрту, атаман? Грамотеи среди казаков завелись! Соберите станичников на сход!

Через час в правление собралась вся станица. Каждому интересно было, что скажет новый войсковой атаман.

Дождавшись тишины, Котляревский заговорил:

— Станичники! Почившая в бозе матушка–императрица послала нас на Кубань, чтобы мы верой и правдой служили престолу и отечеству, и за это жаловала она нас землёй и лесом. Государь–император, посылая меня атаманом, наказывал, чтоб войско наше силу свою не теряло.

— Добре! — выкрикнул дед Ляшенко.

Котляревский покосился на него, продолжал.

— А в чём наша сила? Сила наша в том, что мы друг за дружку должны стоять! А вот до нас дошла жалоба ваших станичников — жалуются они на атамана. Наделами недовольны. Так, спрашиваю?

— Так! — нестройно выкрикнуло несколько голосов.

— А я считаю, что не так! Поделена земля правильно. Вот ты как считаешь? — ткнул он пальцем в Ляшенко.

— Правильно!

— А ты? — палец наказного остановился на Хмельницком.

— По законам! — пробасил тот.

— А вот как ты об этом думаешь? — обратился он к Кравчине.

— Землю полюбовно делили.

— Брешете, хапуги вы! — выкрикнул кто‑то.

— Что, что? — повысил голос наказной, — Кто это сказал?

Никто не отзывался.

— Я говорю ещё раз, делёж земли, считаю, произведён по закону, — голос Котляревского стал резким. — Старшинам и справным казакам, у коих скота больше и кто заслуги перед войском имеет, законом определены большие земельные нарезы. А тем, кто будет смуту вносить, в нашем товаристве места нет. Гнать будем из своего войска! Вот и всё, что я хотел вам сказать. А теперь можете идти. Кто чем недоволен — останься.

Нахлобучивая папахи, один за другим выходили станичники из правления, растекались кучками по улице, обсуждая слова наказного.

Казачок с перебитым носом говорил Ковалю:

— Нашли кому жаловаться. Черт черту око не выколет…

А в правлении остались только Котляревский, станичный атаман и Кравчина, которому наказной приказал задержаться.

— Ну вот, и жалобщиков нет. Все довольны, — потёр руки Котляревский. — Теперь отдохнуть и в дорогу. Завтра еду в Усть–Лабу. Заночую у тебя, Григорий Дмитриевич. Не против?

Тимофей Терентьевич спал как никогда крепко. Пробудился он оттого, что кто‑то осторожно звенел посудой. Было уже светло. Через чуть приоткрытые веки наказной увидел молодую статную женщину.

«Жена Кравчнны! — догадался Котляревский. — Анна, кажется».

Не открывая полностью глаз, наказной любовался молодой казачкой.

Она кого‑то напомнила атаману. Котляревский ещё окинул её взглядом и вдруг вспомнил. Лет двадцать тому назад, под Варшавой, судьба забросила его к одному польскому пану, у которого была красавица дочь, Людвига.

«До чего же Анна похожа на Людвигу!» — подумал Котляревский.

Старое нахлынуло, разбередило душу…

«Людвига–Анна… Анна–Людвига», — мелькало в голове.

«Это не Людвига, это Анна, жена Кравчины», — отгонял атаман навязчивую мысль.

А глаза атамана уже ощупывали женщину.

Анна обошла стол и стала совсем рядом с ним, складывая грязную посуду на глиняное блюдо.

— Анна, — тихо окликнул Котляревский.

Она вздрогнула, повернулась к нему.

— А Григорий Дмитрия дома?

— Ушел куда‑то. — И тут же виновато добавила: — Разбудила я вас? Хотела тихо…

— Нет, Аннушка, я уже не сплю давно, тобой любуюсь. — Котляревский взял её за руку, силой притянул к себе. — Сядь!

Анна неловко отталкивала его.

— Ой, что вы!

— Расскажи мне, отчего невесёлая такая?

А цепкие руки уже клонили Анну к подушке.

— Пустите! — рванулась она.

Но он уже целовал её губы, лицо, все шептал: «Анна, Анна–Людвига…»

Они не заметили, как в приоткрытую дверь заглянуло искажённое гневом лицо Кравчины. Заглянуло и снова исчезло.

Анна не видела, как уезжал наказной, не слышала, как поздравил он хмурого Кравчину с производством в хорунжие.

Анна забилась в тёмном углу сарая, дала волю слезам.

В сарае едко пахло прелью, кони, отфыркиваясь, жевали овёс, нетерпеливо перебирали копытами.

Анна лежала ничком. Плечи мелко вздрагивали. Она не слышала, как в сарай вошёл Григорий, всматриваясь в темноту, снял с колка связанные вчетверо ремённые вожжи.

Бил он молча, с остервенением. Бил, пока она, обессиленная от боли и крика, не затихла в беспамятстве. Только тогда, повесив вожжи, вышел.

Анна очнулась оттого, что кто‑то горячим, шершавым языком лизал ей лицо. Не открывая глаз, протянула руку, погладила мохнатую спину собаки. Подумала: «Собака и та жалость имеет».

Пересиливая боль, со стоном села, провела ладонью по изорванной в клочья кофте. Рука стала липкой от крови. Попробовала прикрыть обнажённую грудь. Хотелось плакать, но слез не было. Вместо них накипала безнадёжная, горькая ненависть.

Стиснув зубы, подползла к стене. Ухватившись за столб, поднялась. От боли потемнело в глазах.

Рука нащупала вожжи. В голове мелькнуло: «Повеситься, чтоб не мучиться». Но тут же вдруг вспомнила Федора, вишнёвые зори над Кубанью.

Вспомнила на мгновение, и снова на душе пусто.

Отдернув руку от вожжей, она медленно, придерживаясь за стену, вышла во двор. От яркого солнца закрыла глаза, постояла и, шатаясь, как пьяная, пошла к колодцу.

Наклонившись над замшелой колодой, из которой поили скотину, она умылась холодной водой, напилась из бадьи и только после этого вошла в хату.

Глава V

Петом 1797 года возвращались черноморцы из персидского похода в родимые места. Неприветливо встретила их Кубань. Лето выдалось знойное, засушливое. Третий месяц не было дождя. Ночами гремел где‑то вдалеке гром, полыхала молния, а днём ослепительно сияли чистое небо и знойное солнце. Земля просила влаги. Она покрывалась змеиными трещинами. Желтела, выгорала трава, дикие груши роняли невызревшие плоды.

Скот изнывал от бескормицы и зноя. Ночами в кошарах раздавалось жалобное блеяние.

«Не предаждь нас в руце сухости», — молились казачки, выгоняя по утрам коров и овец.

Но, видно, в то лето гневен был бог на кубанскую землю. Пересыхали тихие степные речки, сладкий смрад стоял над лиманами от гниющей рыбы…

В первых числах августа миновали полки Усть–Лабу. Прошли крутым берегом Кубани, мимо Александровской крепости. Шли казаки, изнемогая от зноя, пропотелые и грязные. У многих на сумрачных, пыльных лицах струйки пота проложили причудливые бороздки.

— А что, Федор, — окликнул Дикуна Шмалько, — сдаётся мне, не радо нам начальство. Совсем не радо… Никто не встречает нас, навроде мы проклятые.

Откуда было знать черноморцам, что ещё в мае, когда Кордовский передал прибывшему из Петербурга Котляревскому письмо Чернышева, в котором тот писал о беспорядках на острове, вскипел новый атаман, строжайше повелел почёт полкам при встрече не оказывать, а главных зачинщиков по возвращении арестовать и повести над ними дознание…

Дикун поддакнул.

— Сукин сын Чернышев, укатил поперёд нас в Екатеринодар, верно, с доносом.

— Они с Котляревским за нас возьмутся.

— А ничего! Это не на Саре. Тут нас солдатами не запугают. — Дикун махнул рукой. — Хай им грец, со всеми. Давай споём лучше, Осип.

О полёты да полёты, черна галко, Да на Дом рыбу исты, —

тихо запел Дикун, а Осип басом подхватил:

Ой, принесы да принесы, черна галко, От Калныша висти!

К поющим присоединились Собакарь и Половой. Ефим, повесив на ружье свитку, шёл, насвистывая. На вороном жеребце, обгоняя колонну, пропылил есаул Белый.

— Что, пан есаул, парко? — насмешливо окликнул его Половой.

Белый бросил недобрый взгляд, хлестнул жеребца.

— Давай, давай, пыли! — крикнул вслед начальству Половой.

Поредели полки. Добрая половина казаков сложила головы на берегах Каспия. Не у одной матери выест горючая слеза очи.

Идут черноморцы оборванные, заросшие. Угрюмо смотрят по сторонам. Что может сулить казаку засуха?

Да и обокрали старшины казаков в походе. Казну войсковую переполовинили, провиант на сторону продавали.

— Что‑то мне сдаётся, что разойдутся казаки по куреням молчком и обид своих не выкажут, — заговорил Никита.

— Э, нет! Потребуем, чтоб нам наше вернули — деньги, провиант.

— Правильно, Дикун! Верно говоришь! — поддержало несколько казаков. — Если промолчим сейчас, то когда же своё возьмём? Под лежачий камень и вода не подтекает…

Шли Дикун и его товарищи и не чуяли, что почти в эти же часы в войсковом правлении уже решилась их судьба.

Прибывший в крепость двумя днями раньше Чернышев оговорил их перед начальством, и Кордовский, замещавший отбывшего на Тамань Котляревского, передал ему указание наказного атамана при удобном случае арестовать возмутителей.

Андрей выехал на ярмарку с вечера. Лошадь шла неторопливо, и он не подгонял её.

«Все одно к утру поспею». — думал Коваль.

Ярмарка открывалась у Екатеринодарской крепости.

В ящике, укреплённом позади хода, позванивали на ухабах косы–литовки да вилы — товар, изготовленный Андреем для продажи.

Над степью сгущались сумерки. Зажглись первые звезды. Андрей, разминая затёкшие ноги, пошёл рядом с ходом. Коренастый, широкоплечий, он шагал не торопясь, вразвалку, расстегнув ворот вышитой сорочки.

Катерино, Катерино, Що ж ти наробила? Степ широкий, край весёлый, Тай занапастила! —

расстилался его ровный голос. В сонной степи терпко и густо пахло иссушенными солнцем травами.

Тридцать девятое лето встречал Андрей. Семья у него — он да жена. Вместе пришли на Кубань, вместе и радость и горе делили.

Трудились не покладая рук. А достатка не было. Всё больше в жизни горьких дней. Вот и в этот год, с того памятного схода, меньше стало у него работы. Забыли дорогу к его кузнице все станичные богатеи. Если что и требовалось сделать, возили в Усть–Лабу. А беднота, известно, плохие заказчики, бедняку кузница редко требуется. Но Коваль духом не упал, руки у него золотые. Наделал кос и вил, часть проезжему черкесу продал, а часть теперь на ярмарку вёз.

Лунный свет матово разливался по выжженной степи, под ногами похрустывала сухая трава.

В те прошлые годы, когда не было злой засухи, степь шумела белой пеной ковыля, пестрела горошком да клевером. В высокой траве, укрывавшей подчас даже верхового, водилось видимо–невидимо разного зверя и птицы, даже кони дикие встречались. А теперь иной была степь.

Лошадь пошла рысью. Андрей навалился на доску, лёг на устланное сеном дно. Он знал, что хорошо изучившая дорогу лошадь не собьётся с пути, и поэтому, спокойно глядя на звёздное небо, на широкий Млечный Путь, продолжал думать.

«А ведь атаман при случае припомнит мне тот сход, — пришло на ум. Вспомнил вдруг Леонтия. — Где‑то он сейчас? Да жив ли?»

На рассвете Екатеринодарская крепость огласилась многоязычным гомоном. В мягкую певучую речь малороссов вплетались гортанно–шипящие выкрики черкесов, привёзших из‑за Кубани на ярмарку лес, наборные пояса, кинжалы с насечкой, мёд и пригнавших овец.

— Вот это ярмарка! Что в самих Черкассах! — воскликнул Андрей, когда лошадь, не погоняемая хозяином, остановилась рядом с гончаром, торгующим расписными глиняными кувшинами.

Да и было чему удивляться! Тут и колеса разных размеров, и густой дёготь в бочках, рядна, развешанные опытной рукой торговца, и чёботы из доброй юфты. В стороне выстроились мешки с кукурузой, привезённой из‑за Кубани, висели венки лука и чеснока.

Андрей оставил телегу и, проталкиваясь сквозь толпу, первым делом отправился в скотный ряд.

Ржали пригнанные ногайцами кони, мычали коровы и телки, блеяли овцы.

Потолкался Коваль, приценился. «Может, и куплю», — подумал он, обходя со всех сторон телку.

Вышел из скотного ряда, пошёл дальше.

У разложенных на прилавках монист и медных колечек толпились местные красавицы, в расшитых кофтах и широких в оборку юбках. Тут же парни, приехавшие со всей Кубани и забывшие о хозяйстве при виде тёмных глаз да длинных кос.

Черкес, купивший штуку сукна, дожидался товарища, азартно торговавшегося с купцом–московитом. Купец то откладывал свой железный аршин, то снова брался за него, и в эту минуту его проворные пальцы мотали ситец на аршин так, что, казалось, готовы были сделать из аршина материи целых два.

Рыбники вывесили тарань вяленую, балыки, рыбец и шемаю прошлогоднего засола. Рыбы превеликое множество, да вся отборная, одна другой крупнее и на солнце от жира блестит, светится.

Неподалеку от рыбного ряда чумацкие возы с солью. Круторогие волы лениво жуют сено. Два чумака прямо с воза цебарками отмеряют крупную грязновато–серую ачуевскую соль.

Шинкарь бойко торгует горилкой и немудрёной закуской. Тут же, рядом с шинком, сморённый хмелем, спит богатырского сложения казак. Два других сидят рядом в обнимку и беседуют чуть ли не на всю ярмарку.

— А что мне жинка? — говорит один другому заплетающимся языком. — Чи я не казак?

— Через их, вражьих баб, и казак не казак! — басит другой.

Протиснувшись в людском потоке, Коваль подошёл к крытой палатке, залюбовался цветастыми платками. Хозяин платков, черноусый и важный, упёршись тугим животом в стойку, жаловался другому купцу:

— Думал этим летом в Нижний податься, да в губерниях неспокойно, мужики пошаливают.

И вдруг откуда‑то донёсся крик:

— Идут! Казаки с походу вертаются!

— Идут! Наши идут! — подхватили женские голоса.

Народ с ярмарки хлынул навстречу казакам. Даже многие купцы покинули свои места.

— Казаки идут! Вернулись из похода!

Молчат колокола на войсковом соборе, не палят крепостные пушки. Словно старшины и не видят полки, возвращающиеся из тяжёлого похода.

Запыленные, уставшие, подошли черноморцы к Екатеринодару, вступили в крепость. Услышав о возвращении казаков, сюда же на майдан, покинув ярмарку, спешили станичники. Отовсюду неслись дружеские приветствия, радостные восклицания:

— Василь! Ты ли это?

— А–а, кум!

-— Здорово, сосед. Живой, здоровый?

— А що казаку зробится!

— Как там мои?

— Живут, хлеб не жуют, бо нет его.

— У меня там все живые?

— Придешь, посчитаешь!

Ряды расстроились, перемешались. Расспрашивали о жизни в станицах, и часто вместо ответа станичники отводили глаза в сторону.

За спиной Дикуна кто‑то спросил:

— Что‑то Малого не вижу. Сгиб, что ли?

Федор обернулся. Вытянув шею, по толпе рыскал глазами Кравчина.

— Нет Леонтия, — ответил кто‑то.

— Царство ему небесное… — Кравчина облегчённо вздохнул.

У собора казаки выстроились по сотням. Чуть в стороне тесной кучкой стояли старшины с Чернышевым. К ним подошло несколько куренных атаманов.

Начался благодарственный молебен. Над притихшей площадью разносился сочный голос протоиерея, ему вторил бас дьякона. Федор размашисто крестился, а из головы не выходила Анна. Полтора года прошло. Это были тяжёлые, трудные годы. Все это время старался он не вспоминать об Анне, выбросить её из сердца. И кажется, утихла боль. А увидел Кравчину, и снова заныла старая рана… Опять встаёт в памяти Анна, такая, как раньше была: улыбчивая, ясная. Припомнил, как после свадьбы Анны мать утешала его…

Очнулся Федор только когда протоиерей, заканчивая молебен, пропел:

— О здравии живых тебя, господи, хвалим!

— Хвалим! — подхватили дьякон и хор.

— Царствие небесное убиенным и умершим!

— Царствие небесное!

Высоко подняв крест, протоиерей Порохня осенил им казаков. Выступили вперёд полковники, положили на крытый алым сукном стол перначи, свернули войсковое знамя. Расправив плечи, к строю приблизился Кордовский.

— Славные черноморцы! Вы исполнили свой долг, не нарушив присягу. — Полковник пожевал ус. — Своими подвигами вы ещё раз покрыли знамя отцов наших славой и почётом. Государь вас не забудет. Он помнит о вас, о ваших подвигах ратных, о службе вере и отечеству нашему…

— Речист пан полковник, — вполголоса проговорил Ефим.

Кто‑то из казаков выкрикнул:

— А довольствие нам за службу отдадут?

Гул одобрения прокатился по площади. Лицо Кордовского передёрнулось.

— Господа есаулы, разводите казаков по куреням и станицам! — зычно скомандовал он.

— Как так? — разом закричали несколько человек. — Без довольствия?

— Не выйдет! Некуда нам идти! В хатах один ветер гуляет!

Строй нарушился. С криками казаки тесным кольцом окружили старшин.

— Дети наши голодные!

— Придем домой, а там есть нечего!

Чернышев, сверкая глазами, ухватился за саблю. Побледневший Кордовский уговаривал:

— Разойдитесь, панове–добродию! Разойдитесь! Не поднимайте шум!

— Не пойдём мы в курени, пока не удовольствуете нас!

Вперед пробрался Дикун, оглянулся на товарищей, снял шапку и поднял её в вытянутой руке. Шум постепенно смолк.

— Казаки никуда не пойдут, — твёрдо проговорил Федор, глядя в глаза Кордовскому. — Пусть выйдет к нам его высокоблагородие Котляревский и выслушает наши жалобы.

— Смутьян! — рванулся к Дикуну Чернышев, вытаскивая из ножен клинок. Но чьи‑то крепкие руки ухватили его, удержали.

— Опять пугаешь, полковник! Гак мы пуганые. А с огнём не балуй. Пока добром просим, своё просим, — бросил Федор Чернышеву и, обращаясь к Кордовскому, продолжал: — Мы жить по–людски хотим, а нам они не дают, — и Дикун кивнул в сторону старшин и куренных атаманов.

— Правильно! — поддержали его казаки.

Многие из них втыкали пики в землю, складывали мушкеты на вытоптанную траву.

Майдан задвигался, забурлил. Казаки начали расходиться по широкой площади, располагаясь лагерем у собора. Заполыхали костры.

Кордовский, Чернышев, а за ними и другие старшины незаметно исчезли.

К Дикуну пробрался довольный Собакарь.

— Ну, Федор, теперь нам от своих слов возврата нет. Стоять будем до последнего. Брешут, отдадут.

Подошли Шмалько и Половой.

— Ишь как попервоначалу Кордовский мягко стлал, да жёстко спать было бы, — пробасил Осип. — Стоило разойтись, поодиночке они нас за грудки взяли бы.

— Старшины, что те хорьки, — пояснил Ефим. — Хорек как залезет в курятник, так попервах зловонный дух выпустит, чтоб куры на сидале почуманели. А как почуманеют да попадают, тут хорёк и пьёт их мозги.

— Самое главное — держаться один за одного, — сказал Дикун. — Давайте отправимся по майдану да поговорим с людом.

— Правильно! — кивнул Собакарь. — Чтоб, значит, все одной верёвкой были связаны. А народ нас поддержит, обязательно поддержит!

Эту ночь Федор спал тревожно, часто просыпался. Голову сверлила мысль: «Что делать дальше?» Не раз вспоминал Леонтия: «Был бы рядом, может, что и посоветовал».

Накануне казаки твёрдо решили стоять на своём и дружно добиваться, чтобы все полагающееся довольствие было выдано им сполна. Кое‑кто заговаривал даже, что пора, мол, и земли кошевые поделить по справедливости. Но это были только отдельные, нестройные голоса. Масса казаков встретила их одобрительно, но настороженно — уж слишком смелыми они казались.

А говорить с начальством, с наказным атаманом и старшинами казаки всем миром поручили Дикуну и Собакарю.

Небо светлело. Зазвонили к заутрене. Екатеринодар пробуждался. Звенели ведра у колодцев. Из огороженных плетнями дворов хозяйки выгоняли в стадо скотину. Пришел в движение и казацкий стан. За крепостным валом нарастал гул пробуждавшейся ярмарки.

Накинув на плечи свитку, Дикун направился туда, на ходу переговариваясь с казаками. Он обратил внимание на то, что в лагере, кроме участников похода, появилось много новых, пришлых.

Немолодой казак, сдвинув папаху на затылок, пел:

Ой, що там за шум учынывся, Що комар та на муси оженывся!

Выйдя за крепостные ворота, Федор сразу же окунулся в людскую толпу. Приехавшие изо всех станиц казаки и закубанские черкесы, купцы и перекупщики торговались, толкались, шутливо переругивались. Дикун высматривал васюриицев — не терпелось узнать, как там дома.

— Эгей, Федька, — услышал он.

К нему проталкивался Терентий Тронь.

— Сосед, здоровый, вернулся? Не гадал, что встречу!

Терентий дружески хлопнул Федора по плечу.

— Как видишь, целый, — усмехнулся Дикун.

Они выбрались из толпы.

— Что дома? — спросил Дикун. — Мать как?

Тронь махнул рукой и отвернулся.

— Ты чего?

— Померла твоя мать…

— Померла?

Тронь неловко топтался на месте.

— Еще зимой. С голодухи преставилась… Старая была. Да ты не жалей, — похлопал он Дикуна по плечу. — Она своё пожила, а хворую и к работе негодную кто задарма кормить станет?

Федор сник. Только и сказал:

— Прощевай, сосед!

— Постой, Федька! Ты, случаем, за службу грошей не получил? Там причитается с тебя за десять фунтов мучицы… Матери я как‑то давал…

Федор, не глядя на Троня, бросил:

— Рассчитаюсь.

Не замечая больше ничего, Дикун повернул в крепость.

«Мать родная! — стучало в голове. — Наказывала, чтоб берег я себя, встречи хотела, ждала.

С голоду померла! А напротив атаман живёт, Баляба проклятый. Что ж он, куска хлеба пожалел? Батько за него жизнь отдал…»

Дикуну хотелось плакать — открыто, не стесняясь. По–ребячьи прижаться к материнскому плечу и выплакаться. Но никого близкого, родного у него не осталось на целом свете. Ни батьки, ни матери… Ни Анны…

И Федора охватила ярость. Добраться бы до жирной шеи атамана Балябы, до его горла и давить, давить до того, пока остекленеют рачьи глаза и обмякнет жирное тело. А потом встретить Кравчину — и с ним сделать то же… Да и всех старшин, всех их — тоже передушить бы.

У войскового правления его окликнули Собакарь, Шмалько и ещё два казака:

— Пойдем к Кордовскому! Думают ли они нам наше довольствие отдать?

Пропустив вперёд других, Собакарь положил руку Федору на плечо:

— Что ты сник?

— Мать померла… С голоду померла, — сдавленным голосом ответил Дикун.

— Да, нелёгкое горе, что и говорить, — вздохнул Никита. — Но крепись, брат. Я вот тоже ещё не ведаю, как там мои.

— У тебя, Никита, хоть семья есть, а я совсем один.

Никита нахмурился.

— Человек только тогда один остаётся, если его люди, как волка–одннца, от себя прогоняют.

Казаки вошли в правление.

У Кордовского сидели Чернышев и приехавший из станицы Степан Матвеевич Баляба.

При виде Балябы у Федора потемнело в глазах. Стараясь не смотреть на него, Дикун хрипло спросил:

— Пан полковник, когда отдадут нам наше довольствие?

Кордовский поднялся.

— Расходитесь по станицам, а довольствие выдадут позже!

Один из казаков с усмешкой протянул:

— Пока дождёшься кныша, вылезет душа!

— Нет, пан полковник, ты не обещай, сейчас отдавай. А ещё требуем мы созвать круг. Недовольны мы своими старшинами и атаманами. По их вине в станицах бедноте всякие обиды чинятся. А Котляревский видеть того не желает. Навязали нам его в кошевые.

— Смутьян! Кто дал тебе право поносить его высокоблагородие? — ударил кулаком по столу Чернышев. — Тимофея Терентьевича сам государь назначил атаманом!

Федор шагнул к Чернышеву, оборвал:

— Твое дело телячье, полковник. Сиди и не рыпайся! И атамана нам никто не назначал. Брешете вы все. Сами вы Котляревского выдвинули, чтоб он вас покрывал! Идемте отсюда! — повернулся он к казакам. — У этих живодёров добром своего не возьмёшь!

Казаки направились к двери. Уже с порога Осип обернулся, погрозил Чернышеву кулаком:

— Погоди, с тебя‑то мы ещё за все спросим. Не забыли, как ты купцам наш провиант продавал!

Чернышев густо покраснел, но заставил себя презрительно усмехнуться.

После обеда в непокорные полки приехал Кордовский. Припекало знойное полуденное солнце. Не слезая с коня, полковник выкрикнул:

— Ну? Все ещё не расходитесь? — И подняв нагайку, пригрозил. — Смотрите, дождётесь!

— Хлопцы, смотри, какой храбрый, — делая удивлённое лицо, проговорил Половой. — Перестань, полковник, брехать на ветер — ты же не наш кутько!

Лицо Кордовского налилось кровыо.

— Пся крев, — еле слышно прошептал он.

— А что, — подмигнув казакам, насмешливо продолжал Ефим, — Истинно брешет, как у моего деда кобель брехал. Тот тоже попервах не гавкал, откинет хвост и спит. Так дед взял и сунул ему под хвост горящее полено. Кобель как взвоет, да по двору, а хвост дымит. С того дня кобель денно и нощно на ветер брехал, точь–в-точь как сейчас полковник.

— Хамы! Бунтовщики! — взорвался Кордовский и, подняв коня на дыбы, поскакал из крепости.

— Ого! — рассмеялись казаки. — Половой Кордовскому тоже под хвост полено сунул…

Наказной атаман Котляревский был в те дни на Тамани. Он проверял таманское укрепление, а на обратном пути собирался осмотреть крепость Копыл[2]. По дороге в Копыл и разыскал атамана полковник Великий. Загнав двух лошадей, без конвоя, скакал он день и ночь.

Известие о бунте не на шутку встревожило Котляревского. Взяв полсотни казаков из укрепления и сопровождаемый конвойной сотней, он немедленно отбыл в Екатеринодар.

Покачиваясь на подушках мягкой рессорной тачанки, Котляревский думал о случившемся. На душе было тревожно:

«Как отнесутся к этому в Петербурге?»

Худощавое, загорелое лицо Котляревского было угрюмо.

«Что же это? Ведь на старшин руку подняли! На власть! Казнить таких!»

Но он был твёрдо уверен, что достаточно его присутствия и бунтовщики выдадут зачинщиков, покорятся. Не знал Котляревский, что весть о вое стании полков уже донеслась до многих станиц и голытьба поодиночке и отрядами спешила в Екатеринодар…

Остались позади низовья Кубани. Дорога пошла через плавни. По обеим сторонам стеной стоял камыш. Кое–где сквозь густые заросли еле заметные пролегали кабаньи тропы. Изредка открывались блюдца воды. Вот с одного из них поднялась стая гусей, гогоча, опустилась где‑то в глубине камышей. В плавнях жизнь шла своим ходом. Царство диких птиц и зверей жило по своим извечным законам.

Казаки ехали осторожно. На границе особенно ухо надо держать остро. А зазеваешь, так обовьётся вокруг шеи тугой аркан, продадут казака на галеры в далёкую Туретчину…

Кони тревожно фыркнули, рванули постромки.

— Либо волка, либо человека почуяли, — встревожился Великий.

Он боязливо оглянулся на охрану. Полковник не доверял теперь и отборной атаманской сотне. Глаза пробежали по пригнувшимся к косматым гривам всадникам. Высокие папахи, мрачные, угрюмые лица. Ни улыбки, ни разговоров.

«С виду все хорошие, а кто их знает, что у них в головах? Может, и они такие же, как те?»

Миновали Ивановскую. По правую руку остался курган–могила, прозванный казаками «Дывным». На его вершине маячил сторожевой разъезд.

К обеду были в Марьянской. Тачанка остановилась у станичного правления — низкого здания с плохо выбеленными стенами.

— Слезай! Ослабь подпруги! — громким, зычным голосом подал команду есаул.

Котляревский спрыгнул с тачанки и направился в правление. Оттуда уже спешил станичный атаман— дюжий, седоусый сотник. Одет атаман был в старый вылинявший малиновый кунтуш и синие шаровары. Битое оспой лицо стало тоже малиновым, чуб и седые усы вымокли от пота и обвисли. За ним шагали старики, распаренные жарой и хмельным чихирем, к которому они прикладывались, ожидая наказного.

Гулким басом атаман доложил, что в станице «все, слава богу, в порядке, только десяток казаков и один урядник ушли в Катеринодар к смутьянам».

Лицо Котляревского передёрнулось. Он с раздражением взглянул на тронутый молью, пропотевший малиновый кунтуш атамана и почему‑то подумал: «Должно, шарпанул этот кунтуш где‑нибудь в панском имении, когда ещё запорожцем был!»

Кивнув головой, наказной нахмурил брови и приказал побыстрее напоить коней, а людям поднести по чарке вина и мяса с хлебом. Сам отказался пройти на атаманское подворье, а пообедал, сидя в тачанке, жареной гусятиной. Неутомимо скрипел колодезный журавель. Казаки быстро заменили упряжку в тачанке.

И вскоре она уже была за станицей. За ней рысил на уставших лошадях конвой.

Перевалило за полдень. Степь томилась от зноя и казалась вымершей, только в белесой синеве трепетал неугомонный жаворонок, да иногда, сквозь глухой конский топот, раздавался жалобный крик перепела:

«Пить–пить!»

Издали показались вал и плетень Елизаветинского кордона. Котляревский велел ехать шагом, окликнул есаула:

— А ну, есаул, узнайте, что на кордоне.

Есаул молодецки поднёс к папахе ладонь с повисшей на руке нагайкой, козырнул и, объехав тачанку, поскакал к кордону. Минут через десять он вернулся в сопровождении войскового старшины Гулика.

— Мокий Семенович! — обрадовался Котляревский, когда Гулик, соскочив с коня, грузно зашагал к остановившейся тачанке. — Как вы очутились здесь, какими судьбами?

Тот, горько улыбнувшись, передёрнул плечами.

— Вынужден был искать вас…

Старшина покрутил головой.

— Ох, что там заварилось! Боже мой! Вчера целая толпа подступила к правлению. Ругательные слова кричали на всех старшин и на вас тоже. Оружием угрожали. А всех их подстрекали к тому Дикун, Собакарь, Шмалько и Половой. На беду, ярмарка сейчас, и многие казаки к смутьянам перекинулись.

Котляревский молчал.

Великий растерянно переводил взгляд с Гулика на Котляревского, с Котляревского на Гулика.

— В Екатеринодар вам ехать нельзя, объезжайте его стороной и направляйтесь в Усть–Лабу, — посоветовал Гулик. — Там генерал–майор Спет с Суздальским полком. С ним и приходите, чтоб сила была за плечами.

Котляревский отрицательно покачал головой.

— Нет, Мокий Семенович! Попробую уговорить… Плохо, коли в наши, казачьи, дела придётся солдат впутывать.

О том, что происходит в Екатеринодаре, Котляревский понял ещё у въезда в поселение. Ворота крепости были раскрыты настежь, и там бурлила беспокойная, шумная толпа. Встречные казаки шапок не снимали, недобро косились на конвой.

Не заезжая домой, наказной направился прямо в крепость, где расположились восставшие полки.

— Подождите, — шептал он. — Это вам даром не пройдёт!

Котляревский решил любой ценой погасить вспышку недовольства. Во всём случившемся винил он только Кордовского и полковников, ходивших в персидский поход. «Одни заворовались, меры не знали в своём сребролюбии, а другой гибкости не проявил. Надо было дать казакам хоть часть довольствия — и бунта бы не было, — думал Котляревский. — Пусть бы только разошлись по домам, а там всех зачинщиков поодиночке б взяли…»

Дробно постукивая копытами по сухой, как камень, дороге, кони внесли коляску в крепость и, не сбавляя хода, покатилась к майдану.

«Как себя вести с бунтовщиками? — размышлял наказной. — Обещать, что будет по–ихнему? Грозить? Эх, Головатого бы сюда! Умел старый лис с казаками ладить…»

Он представил себе, как поступил бы покойный Антон Андреевич на его месте. Конечно, он пришёл бы к казакам один, без конвоя, невозмутимо посасывая старую люльку. Присел бы с казаками в тени, угостил бы их своим табачком, поговорил бы просто, задушевно. Вспомнил бы совместные походы на Туретчину…

«Это был бы самый правильный способ справиться с бунтом!» — решил Котляревский.

Но не было у него умения запросто, дружески беседовать с простым народом, не было и желания понять нужды казаков-«холопов», «быдла», как он мысленно их называл.

У самой толпы ездовой осадил разгорячённых коней. Тачанку со всех сторон окружили казаки. Котляревский, не сходя на землю, встал, окинул толпу холодным властным взглядом.

— Чего вы хотите, казаки? Почему не расходитесь по хатам? Или не надоела вам походная жизнь? Или по семьям не соскучились?

— О чём заговорил! У нас, пан атаман, жизнь походная в печёнках сидит! Да только за ту жизнь нам вместо спасибо дулю показали! — ответил за всех Ефим.

— Правильно Половой говорит. Отдай довольствие! — зашумела толпа.

— Довольствие вам сегодня же выдадут, и немедленно расходитесь по станицам!

— Ото добре! Так бы давно! — закричали остальные голоса.

— Э, нет! — Вперед пробился высокий казак с орлиным носом и чёрными усами. — Э, нет! — повторил он. — Л ежели мы в походе не были, а не меньше ихнего настрадались, так кто ж наши обиды выслушает?

— Верно, Панасенко!

— Землю по справедливости делите!

— Леса всем поровну, а не только старшинам!

— Не разойдемсь! — ревела толпа.

— Добудем правду–матку, шо старшины ховают!

— Не уйдём, пока всего не добьёмся!

— Тише! — поднял руку Котляревский. Шум постепенно затих. — Как я могу запомнить всё, что вы кричите? Сие по–хорошему на бумаге изложите и в правление подайте. Мы разберёмся. — И не выдержал, повысил голос: — А вы добром расходитесь, чтобы худа не вышло!

— Не грози!

— Погоняй отсюда!

— Ты панские замашки брось!

Какой‑то казак в драной свитке заложил два пальца в рот и свистнул так пронзительно, что испуганные кони чуть не выломали оглоблю.

— Пошел! — подтолкнул Котляревский ездового.

Кони с места перешли в рысь.

Едва коляска скрылась за куренными строениями, как кто‑то из казаков выкрикнул:

— Письменно жалобу подать!

— А где Дикун?

— А вон они!

Один из казаков указал на протискивающихся сквозь толпу Федора, Осипа и Никиту.

— Где вы ходите? Тут Котляревский приезжал! Давайте жалобу писать! Грамотеи есть?

Откуда‑то сбоку, от правления, вывернулся маленький, щуплый казак с чернильницей в руках.

— Жалобу так жалобу.

Он устроился на крыльце войскового правления, разложил бумагу, открыл чернильницу и почистил перо о свои спутанные рыжие патлы.

— Бумагу бы другую надо! — Казак–грамотей покачал головой. — Гербовую, орлёную!

— И такая пойдёт! Пиши!

— Жалоба атаману войска Черноморского от всех казаков, — вывел добровольный писарь.

Кто‑то добавил:

— От всех казаков, бывших и не бывших в походе!

— Дописываю! — Перо снова заскрипело.

Со всех сторон посыпалось:

— Жалуемся на своих атаманов. Они незаконно нас на кордоны отправляют, а кой‑кто откупается от службы!

— Довольствие за поход нам не выдали, а старшины и полковники провиант продали и деньги себе взяли!

— Не все сразу, не успеваю писать!

К писарю протиснулся Коваль.

— Пиши! Землю делят не по справедливости!

Не успел Андрей отойти в сторону, как другой казак уж подсказывал:

— Запиши: старшины лес рубят, а до нас только щепки долетают!

— Они суконные свитки носят, а мы задом светим!

— Попановали старшины, и годи!

— Допиши! Хай прогонят всех атаманов, новых будем выбирать!

Пот мелкими каплями стекал по лицу писаря, он не успевал вытирать его.

— Кончил, господа казаки! — наконец проговорил он.

— Писал писака, а читать будет собака, — пошутил один из казаков.

— Кто жалобу вручит?

— Дикун и Шмалько!

— Да пусть скажут, что не разойдёмся, покуда жалоба без ответа будет!

— Верно! Бери бумагу, Дикун!

Котляревский встретил Дикуна и Шмалько сдержанно, холодно, но вежливо. Прочитал жалобу, повёл плечами:

— Довольствие вам выдадут, а остальное в жалобе считаю написанным без основания. Так и передайте казакам. И ещё, — он прошёлся по канцелярии, — в последний раз говорю: добром расходитесь. А вам, Дикун и Шмалько, мой совет — вы первые начали смуту, вам первым и кончать ее…

Ни с чем вернулись на майдан Федор и Осип, передали ответ наказного.

Расшумелись ещё больше казаки:

— Тут будем стоять, не разойдёмся!

— Брешет, мы по справедливости жалуемся!..

— Душу из старшины вытрясем, а своего добьёмся!..

На четырнадцатый день бунта Котляревский действовал решительно. Вызвав Кордовского, он приказал арестовать Дикуна и Шмалько.

Выполнять распоряжение атамана приказано было полковнику Чернышеву, майорам Чепеге и Еремееву, поручику Шелесту и прапорщикам Голеновскому и Аксентьеву. В помощь Чернышеву Котляревский с умыслом выбрал людей, присланных из Петербурга, казачеству не знакомых. Они, по мнению атамана, будут действовать смело. Чернышев пытался увильнуть от неприятного поручения, но Котляревский прикрикнул на него:

— Сами разозлили казаков своими неподобающими делами, а теперь за чужие спины хотите схорониться!

Шли молча, и только на майдане Аксентьев шепнул Голеновскому:

— Что‑то нет у меня веры, что кончится это добром…

Уже перевалило за полдень. Многие казаки ушли на ярмарку, а большинство, разбившись на кучки, сидело в холодке.

Заметив вооружённых офицеров, казаки прекращали разговоры, поднимались, шли за ними. Шум на майдане стихал.

— С чем пожаловали? — спросил кто‑то из толпы.

Ему никто не ответил.

Дождавшись, пока все утихнут, Чернышев вызвал:

— Дикун, Шмалько!

Раздвигая казаков, Федор и Осип подошли к полковнику. Глядя Чернышеву в глаза, Дикун спросил:

— Что скажешь, полковник?

Все замерли.

— За подстрекательство к бунту распоряжением атамана войска вы арестованы, — объявил полковник. — Взять их под караул.

Аксентьев и Шелест рванули из ножен шашки, стали по бокам арестованных. Казаки взволновались:

— Наших берут!

— Не допустим! Мало они настрадались!

Кто‑то отчаянно, с надрывом выкрикнул:

— Бей старшин!

— Бей! — подхватили другие.

Толпа ринулась вперёд. Подмяли Чепегу. Майор Еремеев потянул саблю, но Шмалько ударом кулака сбил его с ног. Еремеев, крякнув, мешком осел на землю. Шелест, пятясь, отбивался шашкой от наседавших казаков. Кто‑то, зайдя сбоку, ударил его тупым концом пики по голове. Шелест упал. Аксентьев успел нырнуть в войсковой собор.

— Гляньте, Чернышев‑то! — крикнул Собакарь и погнался за убегавшим полковником.

Тот был уже на ступеньках войскового правления, как Никита с силой ударил его пикой. Полковник, взмахнув руками, свалился на ступеньки. Кровь тёмным ручьём потекла вниз, впитываясь в горячую землю.

Прапорщик Голеновский успел запереться в караулке. В единственный оконный проем высунул ствол пищали. Раздался выстрел.

Толпа отхлынула. Ствол скрылся, но сейчас же высунулся вновь.

— Там пищали заряженные! — закричал кто‑то.

Несколько казаков, зайдя со стороны, нажали на дверь. Сбитая из толстых дубовых досок, она не поддавалась.

— Смотрите, как откроется, он в вас и выпалит, — снова раздался предупреждающий голос.

— Слушай! — закричали казаки. — Выходи подобру, лучше будет!

Голеновский не отозвался.

Казаки начали совещаться.

— Запалить его! — предложил кто‑то.

— Верно! — подхватило несколько голосов. Все бросились за камышом, сложенным невдалеке.

Их остановил Собакарь.

— Сушь такая, все пожаром пойдёт!

Посмотрев в сторону караулки, Дикун проговорил:

— А мы его попробуем по–иному.

Незаметно для Голеновского он прокрался вдоль вала к караулке и затаился за углом. Бесшумно, шаг за шагом продвигался Федор к окну. Казаки наблюдали за ним. Голеновский, видимо, тоже догадывался, что нападавшие что‑то замышляют. Ствол пищали беспокойно поворачивался то в одну сторону, то в другую, нащупывая цель. Когда до окна осталось не больше шага, Дикун прыгнул и с силон рванул обеими руками за ствол. Грянул выстрел, и выдернутая из рук Голеновского пищаль отлетела в сторону. Не давая прапорщику опомниться, Федор прыгнул в окно и своим телом вышиб тяжёлую раму. Сбив Голеновского с ног, он виском ударился о дубовую стойку нар. В голове зазвенело. Хрипло выкрикивая ругательства, прапорщик потянулся к пищали. Но в окне показались ещё два казака. Один из них открыл дверь. Ворвавшаяся толпа вытащила Голеновского из караулки и, раскачав, бросила на поднятые пики.

— Котляревского! Идем к Котляревскому! — выкрикнул Дикун. Н казаки хлынули в правление. Но атамана там уже не было.

— Идемте к нему до дому! Поглядим, как живёт пан наказной! Пусть гостей принимает! — И толпа, выкатившись из крепости, обрастая по пути казаками, приехавшими на ярмарку, устремилась к дому наказного.

Затрещали выбитые ворота, гомон наполнил Двор. Зазвенели стекла. Казаки обыскали все подворье, но Котляревского нигде не было. Не нашли никого и из семьи атамана.

— Где ж он, бисов сын?

— Да чего вы его тут ищете? Тут же нет! — крикнул кто‑то из вновь вбежавших во двор.

— А ты что, Андрей, знаешь, где атаман?

— Сбежал! Сам видел… С ним Кордовский и Баляба.

— От так атаман! Что кот шкодливый.

— Какой он к чёрту атаман. Он мне такой атаман, как тебе султан турецкий батько!

— А ну, давай на круг! Кошевого и старшин себе выберем! — предложил один из казаков.

— На круг! — и толпа устремилась в крепость.

Заполнив майдан, стуча об землю пиками и пищалями, стали казаки кругом, как стояли ещё деды их на Сечи, закричали:

— Кого кошевым выберемо?

Несколько казаков выкрикнуло:

— Дикуна! Дикуна!

— Молодой ещё! — заартачились станичники, — Не желаем! Чуприну кошевым!

— Не хотим Чуприну! — закричали другие казаки. — Дикуна хотим!

— Чуприну!

— Дикуна!

Выбрав время, когда толпа на какую‑то минуту приумолкла, Собакарь предложил:

— Ни того, ни другого! Повременим с кошевым. Дело терпит!

Толпа опять зашумела.

— Правильно! Зачем нам кошевой!

— Та хиба ж не знаешь? Нашему Луки и черт с руки!

Казаки рассмеялись. Кто‑то снова выкрикнул:

— Собакарь дело сказал. Пока повременим с кошевым!

— Давайте только старшин выберем!

— Ладно, хай будет по–вашему!

— Дикуна войсковым есаулом!

— Оце добре, по его зубам!

— А он что, кусал тебя?

— Войсковым есаулом Федора! — дружно поддержали все. — Пусть командует до кошевого над нами!

— Доверяем!

— Шмалько войсковым пушкарём! Он пушкарь добрый!

— Согласны!

— А кого полковником на меновой двор?

— Как кого? Собакаря! Справедливей его нету!

— А соль не пропьёт?

— Да нет, он горилки в рот не берет.

— Пока не подносят.

— Собакаря полковником! Собакаря!

— Какого чёрта новые старшины в круг не выходят?

— Выходите в круг! Кажитесь товариству!

Когда вновь избранные старшины, скинув шапки, вышли в круг и, кланяясь на все стороны, стали благодарить за доверие, какой‑то старый казак набрал пригоршни пыли и посыпал им головы.

— Так, так, — смеялась толпа, — пускай не зазнаются, а то разом скинем… Пускай помнят запорожский обычай!

Неподалеку от дороги, ведущей из Екатеринодара на Кореновскую, расположен один из хуторов полковника Кордовского. Сколько ни окидывай взглядом широкую степь— -кругом земли пана полковника: тридцать десятин под яровыми, а все остальное— выпасы. Для такого хозяйства выпасов много требуется. Лошадей у Кордовского больше сотни пар, коров три десятка, отара овец да полторы сотни ульев…

На хуторе, кроме управляющего и старого пасечника, пять работников. С ними вместе живёт и Митрий. Так и приписали его под этим именем в войске.

За два года узнал Митрий жизнь казачью, осмелел, исчезла прежняя робость, с которой стоял когда‑то перед Степаном Матвеевичем.

Известие о бунте дошло до хутора не сразу. Рассказали о нём возвращавшиеся с ярмарки казачки. Ехали они в станицу без мужей.

— Мы их там оставили, хватит им за юбки держаться.

Как‑то в полдень, укрывшись под навесом, Митрий чинил сбрую. Она была твёрдой, как железо, и швайка с трудом прокалывала её.

На хуторе в этот час находились управляющий, пасечник да Митрий. Остальные работники были в степи.

Под навес пришёл дед–пасечник — маленький, щуплый, в соломенном бриле. Присел рядом и, глядя в пыльную степь, стал жаловаться на засуху, на плохой взяток.

— Не с чего моим кормилицам сладкий сок брать, все цветики сохнут, — вздыхал дед. — Прямо беда!

— И как ты, дед Афанасий, пчёл не боишься?

Старый пасечник добродушно рассмеялся:

— А чего их бояться? Пчела доброго человека не тронет. А кто к улыо со злой думкой идёт, того она духом чует… Пчела тварь божья… — Старик пожевал беззубым ртом и продолжал: — Рассказывал мне ещё мой дед такую присказку. Поспорили раз лошадь, бык и корова, кто из них больше трудится? Каждый говорит — «я». И решили они: «Пусть будет судьёй сам господь». Пошли к богу.

Выслушал он их и так отвечает: «Больше маленькой пчелы никто не трудится. Вас человек кормит, а она и себе пропитание добывает и человеку даёт». Вот она какая, эта самая пчёлка!

Откуда‑то из степи, в облаке пыли, вынырнуло десятка два конных казаков.

— Эй, дедусь, у вас воды напиться можно? — спросил бойкий казачок.

— Пейте! Вода в колодце немереная.

Старик, а за ним и Митрий подошли к казакам. Спешившись, они по очереди подходили к бадье. Кони жадно тянулись к колоде с водой. Из хаты вышел управляющий.

— Куда путь–дорогу держите?

Тот же казачок, что просил напиться, отёр рукавом потрескавшиеся губы, ответил:

— Так разве не слыхали, какую кутерьму подняли казаки, что из похода вернулись? От и мы к ним до гурта едем…

— Гуртом и батьку добре бить, — подсказал пасечник.

— А у нас, дедусь, батьки нет. Котляревский и наши куренные нам не батьки. Они с нас шкуру дерут. От мы теперь и едем правду добывать.

— Ну, коли вы за правду, то дай вам бог удачи… Был бы и я помоложе, тоже б с вами пошёл.

— Не тужи, дедусь, мы и без тебя не сплошаем. Есть у нас в руках сабли.

— А ты вроде не старый, а чего тут, в степу, огинаешься? — спросил Митрия один из казаков. — Или, может, своей жизнью доволен? Или не казак?

Несколько человек обернулись к Митрию.

— Нет, уже казак, — хмуро ответил он.

— Три дня без году, — хихикнул управляющий.

Митрий метнул на него косой взгляд и, вздохнув, пошёл под навес.

— Что на человека лаешь псом? За что его обидел? — напали на управляющего казаки, — Душа твоя холопская!

Управляющий торопливо скрылся в хате.

Казаки сели на коней.

— Прощай, дедусь!

Яй, парень! — крикнул Митрию казачок с перебитым носом. — Надумаешь, приходи до нашего табора! — И, стегнув коней, казаки зарысили по дороге на Екатеринодар…

Митрий долго сидел под навесом, задумчиво глядя в степную даль. Воля! Сколько лет он мечтал о ней, мечтал о свободной, вольной земле. И что же? Тут тоже вольная волюшка закована в тяжкие цепи. И здесь люди маются в тяжёлом труде, добывая себе кусок горького хлеба, а богатеи их трудом набивают себе мошну.

Может быть, только теперь выйдет долгожданная воля на свет белый, сбросит оковы, даст людям счастливую долю…

Над ухом раздался голос управляющего:

— Чего ж это ты, казак москальский, баклуши бьёшь? Иль в паны вышел?

Митрий поднял мрачное, задумчивое лицо.

— Почто лаешься?

— Почто, почто! Да я тебе сейчас, басурману такому, матери твоей черт, как поднесу!

Словно какая‑то посторонняя сила вдруг подняла Митрия с земли и толкнула к управляющему. Костлявый кулак словно сам собой ткнулся в птичье, остроносое лицо. Отлетев в сторону, управляющий шлёпнулся в горячую дорожную пыль…

В этом ударе Митрий излил всю свою обиду, весь гнев.

— Пошел вой, барский кобелина! Убирайся с глаз, пока живой! — только и крикнул Митрий.

Управляющий торопливо скрылся в своей хате, вытирая рукавом окровавленное лицо.

В тот же вечер Митрий оседлал панского коня и ускакал в Екатеринодар.

Старые дубы, омытые прошедшим к вечеру коротким ливнем, таинственно шелестели листвой. Дождь смыл кровь у войскового правления. Неожиданно налетевшая гроза на время разогнала ярмарку.

После дождя Дикун долго сидел под развесистым дубом, вслушиваясь в неясные шорохи его листвы. Сейчас он впервые почувствовал, какую большую ответственность несёт перед казаками, доверившими ему командование ими. Он понимал, что старшины не смирятся с тем, что народ хочет установить свой порядок. Предстояла борьба упорная, жестокая.

«А что делать с теми старшинами и атаманами, которые остались здесь? Расправиться с ними? Но не хуже ли будет? Тогда все богатеи уйдут к Котляревскому, умножат его силу».

Дикун не сомневался, что Котляревский вернётся в Екатеринодар.

Ночью Федору чудные сны снились. Вот они с матерью сажают деревья в саду… Рядом Баляба… Откуда ни возьмись, батько идёт, высокий, плечистый. Смотрит он с удивлением на мать и говорит: «Так мне ж сказали, что ты померла! — А потом поворотился к Балябе и с укором: — А ещё другом назывался…»

Проснулся Федор, когда чуть–чуть начало светлеть. Одна за другой гасли звезды. В блеклой пелене темнели куренные строения. Дикун поднялся, долго стоял недвижимо, потом сказал вполголоса:

— Да что теперь гадать, замахнулся — бей! — И направился к товарищам.

Как только рассвело, Дикун, по совету Собакаря, вывел восставшие полки из крепости и расположил их лагерем у кладбища.

— Так будет надёжней, — сказал Никита. — Тут нас при случае станичники поддержат, да и вся голытьба, что на ярмарке, на нашей стороне.

А ярмарка с каждым днём становилась все многолюдней. В лагерь один за другим подходили станичники. Шли они сюда не шутки ради, не для праздного любопытства. Придя, спрашивали:

— Где тут у вас самый главный?

И получив ответ, направлялись к Дикуну.

— Принимай, атаман, до своего войска, бо дуже я на свою жизнь недоволен. Ось тут у меня сидят наши старшины да подстаршинники[3].

Федор распределял их по куреням. Попал в один из куреней и бывший крепостной Митрий…

Ночью на обрывистом берегу Кубани состоялось совещание главарей бунта. Тут не было ни генералов, ни полковников, не было и старшин. Здесь, на траве, по–турецки поджав ноги, при ясном свете луны сидели люди в изношенных свитках, с тяжёлыми, мозолистыми руками. Привел сюда Федор и Митрия. Среди вожаков мало было тех, кто ходил в поход на Каспий — Дикун, Шмалько, Собакарь да Половой. Остальные были посланцы станичной бедноты, примкнувшей к смуте.

Говорили негромко, с уверенностью.

— Казаки не подведут, — басил Осип, — гнева у них с достатком.

— Кубань вся за нас, — заверил седоусый казак Чуприна, служивший с Дикуном ещё на кордоне.

Федор слушал, не перебивая. Неожиданно Митрий вставил:

— Кубани одной не удержаться. — Все насторожились. Митрий продолжал: — У царя солдат много, а казаков одних — что?

Собакарь вспыхнул.

— Ты что же, собачий сын, сам в казаки приписался, а нас поносишь?

Митрий спокойно возразил:

— Не в обиду я сказываю. Сдается мне, к нам надобно идти. В губерниях крестьяне бунтуют, они наша подмога. Без мужика казаку гибель.

— Экий ты, Митрий, горячий, охолонь трошки! — спокойно возразил Дикун. — Дай бог у себя дома управимся, а там видно будет. Чего загодя шкуру живого медведя делить…

— В своём приходе намолимся, а потом в чужой пойдём, — поддакнул Ефим.

Замолчали. От гор повеяло прохладой. Где‑то далеко за Кубанью мерцал, вспыхивая и затухая, костёр. Темной стеной смутно рисовался лес, почти вплотную подступающий к крепости.

— Осип! — нарушил молчание Дикун. — Пушки и порох в порядке держи, наготове… Всего можно ждать…

— Это верно! — поддержали все.

— А на вас, станичники, — обратился Федор к казакам, — вся наша надежда. Большое мы дело начали. Надумали мы скинуть своих атаманов и старшин, своих выбрать. Чтоб наше казачество вольным было. Чтоб была у нас своя, вольная казацкая Кубанская Сечь. А для этого должны мы немедля ехать каждый по своим станицам, народ созывать, атаманов скидывать да спешить сюда на помощь.

— Как пробудятся черноморцы, — поддержал Собакарь, — то там и донцы за оружие возьмутся. Они ещё от прошлого не остыли[4].

Он встал. За ним поднялись и другие.

— Поклянемся, други, что крепко будем вместе держаться, — предложил Дикун.

И раскатилось над Кубанью:

— Клянемся!

Глава VI

Солнце, разорвав облачную дымку над буйной Кубанью, разбудило пёстрый лагерь казаков. Лучи его пробежали по возам с поклажей, опоясавшим по старому казацкому обычаю весь стан. Расправив плечи, поднялся Шмалько. Он положил мешок на воз, потом нагнулся, растолкал Полового.

— Ефим, подбери брюхо. Ишь, выкохал, как у доброго кабана.

Ефим протёр глаза, сел.

— Что за чертовщина приснилась мне, Осип? Ну, прямо, тьфу! Вроде подошёл до меня козел и бодает…

— Ну?

— От тебе и ну. А у того козла, Осип, знаешь чья была голова?

— Чья?

— Твоя!

— Тьфу! Были б у меня рога, я бы тебя так боднул, чтоб твоё дурное сало из пуза вылезло, — смеялся Осип.

Они спустились к Кубани, умылись. Вытираясь рукавом свитки, Шмалько спросил:

— Ты думаешь, Котляревский смирился? Он, вражий сын, наведёт сюда солдат, попомнишь меня.

— Солдат хуже черта, — вставил Ефим. — То ещё моего деда присказка. Раз ночью почудилось мне, что черт под окном. Кричу: «Дед, черт в хату лезет!» А он мне: «Не замай, абы не солдат!»

Подошел Митрий с незнакомым казаком. Под левым глазом у казака разлился огромный синяк.

— Это ж кто тебя угостил, станичник? — поинтересовался Шмалько.

— Атаман на прощанье, — усмехнулся казак. — Незамаевцев я привёл. Скинули мы своего атамана, так он со схода и домой не заходил, сбежал.

— Добре! Добре! — кивнул Половой. — Только погано, что атамана упустили. Надо было его киями напоследок пощекотать. Ну да ничего, он далеко не уйдёт, когда‑то поймается…

— А где Дикун? — спросил казак.

Шмалько развёл руками:

— Если не в лагере, так, значит, в крепости.

— Эх, с такой силой да в наши края! — Митрий прищурился. — Вот бы нагнали страху господам!

— А начто нам ваши господа, — прервал его Ефим, — у нас своих тут больше чем потребно.

Переговариваясь, они пришли в лагерь. Горели костры, в подвешенных казанах варилась каша. Тысячи людей толпились возле костров, спали, шумели, разговаривали. Прислонившись спиной к колесу, пожилой длинноусый казак зашивал разорванную штанину. Другой, в стороне, точил саблю, раз за разом пробуя её острие на огрубевшем ногте.

Посреди лагеря белела палатка. В ней Шмалько и Половой застали Дикуна и ещё нескольких казаков. Густой синий дым от самосада застилал палатку.

— Надобно нам по станицам своих атаманов выбрать, — говорил Федор, — а старых, кто противиться зачнёт, сюда гнать, на наш суд.

Неожиданно Дикун смолк, насторожился. Послышались крики. И вдруг весь лагерь загудел, словно встревоженный улей.

Поспешно поднявшись, Федор вышел из палатки. За ним последовали и другие.

— Вон, вон, смотрите! — кричали казаки.

Теперь уже ясно было видно, что к лагерю шёл большой отряд. В степи клубилось быстро приближающееся облако пыли.

— Сдви–нуть во–зы! — громко, зычно крикнул Дикун. — Приготовить пищали! — Он повернулся к Осипу. — Бери коня и скачи в крепость. Оттуда пушками поддержишь!

Пушкари вскочили на первых попавшихся коней и помчались к крепостным воротам. Бывалые казаки быстро сдвинули возы, соорудив из них сплошную стену. Шумливый лагерь был готов к бою. Нависла напряжённая тишина.

— Что это за войско? Не похоже оно на драгун! — размышлял Собакарь. — Если против нас, так что‑то мало их…

— Они, Никита, в пыли растаяли, — пошутил Ефим, поудобнее пристраивая пищаль.

— Может, это вражеский дозор? — высказал предположение Дикун. — А следом и другие появятся…

— Нет, — возразил Собакарь, — то не драгуны. Вглядись получше, Федор, посадка не драгунская, на сёдлах не приседают…

Дикун присмотрелся.

— Правду говоришь.

— А может, это к нам из станиц помощь идёт?

— Не может быть! Они из‑за Кубани идут…

Видимо, подходившие догадались, что им готовится недобрая встреча, отряд остановился. Облако пыли закрутилось на месте. Из него вырвался одинокий всадник на вороном резвом скакуне и, размахивая шапкой, поскакал к лагерю. Красные шаровары и жёлтый кафтан пестрели на ярком солнце.

— Кызылбашская одёжа! — проговорил Собакарь.

— Да это ж Леонтий! — неожиданно вскрикнул Дикун. — Леонтий Малов! А ну, — повернулся он к Половому, — готовь горилку, Ефим, гулять будем!

Малов подскакал к лагерю, прямо с коня прыгнул на телеги и, соскочив на землю, обнял Дикуна:

— Вот и свиделись!

— Не ждали… И откуда ты заявился?

— Эге, полсвета обошёл, — рассмеялся Малов.

— А расскажи, Леонтий, где ты побывал, что повидал? — спросил Дикун. — А то как ушёл из‑под Баку, так точно в воду канул…

Они толпой двинулись к лагерю.

— Что ж! Можно и рассказать! — согласился Малов.

— Нашел ты Рыжупу? — поинтересовался Собакарь.

— А вот слушай! В ту ночь, как рассердился я на тебя, Федор, ушли мы, — начал свой рассказ Леонтий. — Днем по лесам да по горам прятались, погони опасались, а ночью шли и шли… Ели дички в лесу, голодали. А как отошли от Баку — стали в селения заходить. Народ там душевный, гостей любят. Советовали нам князьям и их людям на глаза не попадаться. Схватили бы — и в Турцию либо в Персию продали. Долго блуждали мы, а в Грузию все‑таки пробрались. Искали, искали атамана Рыжупу, да нигде такого нет…

Леонтий замолк, окинул быстрым взором широко раскинувшийся лагерь, удовлетворённо улыбнулся. Это были уже не два полка, поредевших в персидском походе, а большая сила. Две с половиной тысячи черноморцев поднялись на защиту своих прав. Как к полноводной реке бегут её притоки, так и в лагерь к повстанцам изо всех станиц стекалась казачья голытьба.

И Леонтий продолжал:

— Сбрехали чумаки, нет никакого Рыжупы.

Зато увидели, много людей счастливое царство ищут. Дня не проходило, чтобы одного–двух не встречали. Кое‑кто к нам в товарищи шёл. Скоро мы и хорониться перестали, а первые на кызылбашские отряды налетали. Оружием обзавелись, конями. И решили мы подаваться на Кубань. Шли мы горами, через чеченские аулы. Проходили и станицами терскими. Увидели, как и там казаки живут. К нам тогда многие пристали. Пока сюда дошли, на жизнь людскую насмотрелся я. Всякую повидал. Только счастливого царства не нашёл. Везде есть кровопийцы, как и у нас…

И загуляли черноморцы. Прорвалась казацкая душа, забурлила, расплескала буйную удаль.

Вначале пошла в ход астаринская добыча. Цветные персидские шелка, хоросанские кинжалы, бирюзовые бусы, дорогие морские камни–лалы быстро перекочевали от казаков к услужливым шинкарям. Потом потащили казаки в шинки всё, что можно было раздобыть на подворьях бежавшей старшины. В доме Котляревского даже рамы из окон выломали и продали каким‑то хуторским хозяевам.

А затем, когда и добро старшин было пропито, разгромили казаки все шинки, побили шинкарей и завладели запасами вина. И снова на всех углах валялись пьяные. По улицам скакали одуревшие от сивухи всадники, еле державшиеся в сёдлах. Как‑то над крепостью и лагерем вдруг заухали пушки. Все, кто только мог, схватились за оружие.

Дикун, Малов и Собакарь выскочили из палатки, где они доканчивали ведро горилки.

Стреляли крепостные пушки. Одно ядро снесло камышовую крышу окраинной хаты, второе запрыгало по огороду, раскидывая капустные вилки.

— Да что ж они! — разъярился Дикун. — Совсем разум пропили!

Вскочив на коней, все трое поскакали в крепость.

А выстрелы все гремели. Ядра неслись через хаты, падали в огороды, шипели в тёмных водах Карасуна.

— Стой! Бросай стрелять! — что есть мочи закричал Дикун, осадив лошадь около пушкарей. — Куда палите?

Немолодой пушкарь, до пояса голый, с жирной, вымазанной копотью грудью, нетвёрдо держась на ногах, обернулся к Дикуну.

— А ты кто такой будешь? — взревел он, размахивая горящим фитилём.

— От зенки залил, ничего не видит, — захохотали другие казаки.

— Дядько Степан! Да дэ ж сам Котляревский со своими есаулами, — пошутил кто‑то.

— Кот–ля–рёв–ский?! — взъярился пушкарь. — А ну, хлопцы, вертай пушку, я его стрельну.

Он навалился на пушку и, не удержавшись на ногах, ткнулся носом в пыль.

— В кого палили? — гневно крикнул Дикун.

Казаки присмирели и пояснили, что пушкарь дядько Степан поспорил с одним из казаков. Пушкарь пообещал с десяти выстрелов развалить дом наказного атамана.

— Пора кончать гулянку! Не то своих побьём, а ворог нас голыми руками возьмёт! — хмуро проговорил Собакарь.

— Пора! — кивнул головой Малов. — Как это ещё всех нас в цепи не заковали.

Немного погодя казаки, те кто потрезвее, со смехом волокли своих пьяных товарищей к Кубани. Там, смыв с себя хмель, они принялись устраивать для пьяных «иордань». Два дюжих казака брали пьяного за руки и ноги, втаскивали в воду и окунали его до тех пор, пока он не приходил в чувство.

На берегу, возле «иордани», толпились казаки, казачки, ребятишки, наслаждаясь весёлым зрелищем.

На следующий день в казачьем лагере было тише, чем обычно, так как чуть ли не половина казаков ручалась злым похмельем. Вечером к Дикуну прибежали с жалобами женщины: неизвестные казаки залезли к ним в погреба и выпили весь огуречный рассол…

По всем дорогам были посланы конные разъезды. В крепости, у пушек, дежурили хмурые, неразговорчивые казаки.

— Ну вот, теперь наш стан что военный лагерь, любого врага встретим, — сказал Дикуну Малов.

Федор кивнул согласно, а Леонтий продолжал:

— Не гадал я, что вы тут за оружие возьмётесь. Вот теперь на Волгу пойдём, а там уральцы, донцы! Крестьян поднимем…

Подошел Митрий, обрадовался:

— Верно! И я о том самом речь вёл.

Молчавший до этого Шмалько возразил:

— Для чего нам с Кубани уходить? У нас и тут делов хватит…

Дикун задумался. В словах Леонтия чуялась правда — чем больше людей примкнёт к ним, тем надёжнее.

А среди его друзей разгорался ожесточённый спор. Леонтий и Митрий настаивали, что надо идти на Волгу, Шмалько и Половой возражали. Собакарь колебался.

Федор молчал. Потом, чтоб прервать спор, затянул вполголоса:

Зибралыся вси бурлаки, Ой, до ридной хаты.

Друзья подхватили:

Тут нам любо, тут нам мило Писню заспиваты!

Тревога охватила генерал–майора фон Спета, когда дошло до него известие о восстании в Екатеринодаре. А когда к нему, в Усть–Лабинскую, прискакали Котляревский со старшинами, Спет испугался не на шутку. По размаху движения ему было ясно, что одним Суздальским полком, расквартированным в Усть–Лабинской, справиться с бунтовщиками невозможно.

Станица Усть–Лабинская — левый фланг черноморцев. Дальше вверх по Кубани — станицы, населённые донцами.

Спет справедливо опасался, что вслед за черноморцами поднимутся и донцы. В Астрахань к генерал–аншефу Гудовичу, командующему кавказскими войсками, один за другим поскакали курьеры.

А покуда ответ ещё не пришёл, генерал велел усилить сторожевые наряды и держать полк ь постоянной готовности.

«Это похоже на пугачёвщину, — думал генерал, вспоминая, сколько страха натерпелся он, тогда ещё молодой офицер, когда Пугачев стал теснить царские войска, — Там тоже началось будто бы с бунта…»

Через маленькую калитку Спет прошёл во двор, утопающий в зарослях сирени и малины. В глубине двора прятался небольшой домик. Генерал, ожидавший приезда семьи, облюбовал этот домик в крепости, недалеко от кубанской кручи.

Из малинника неторопливо вышел загорелый мальчишка лет двенадцати. Насупившись, с любопытством рассматривал генерала.

— Ты откуда взялся? — спросил фон Спет.

— Из форштадта[5].

— Казак? — улыбнулся генерал.

— Ага! — ответил мальчишка.

Его смелые тёмные глаза словно ощупывали одутловатое лицо генерала, его рыжие бакенбарды, тучную фигуру, затянутую в генеральский мундир.

«Все они такие — диковатые, отважные, не признающие власти, — подумал генерал, ощущая смутное раздражение от настойчивого мальчишеского взгляда. — С казаками нужно уметь ладить. Вот Антон Андреевич Головатый — тот умница был, умел и по голове погладить и узду вовремя затянуть. А этот беглый шляхтич — Котляревский жидковат для атаманского поста. Из‑за глупости и началась смута…»

— Ты чего здесь делаешь? — нахмурившись, спросил у мальчишки генерал.

— А ничего! — беспечно улыбаясь, ответил казачонок. — По круче снизу сюда забрался…

— По круче? — удивился генерал.

-— Ага…

Смелость мальчишки нравилась генералу и в то же время раздражала его.

— Пошел вон! — сквозь зубы, отрывисто скомандовал он.

Мальчишка неторопливо направился к калитке.

На плацу протяжно запела тревогу сигнальная труба.

Слышно было, как топая к валу пробежали солдаты. Фон Спет, круто повернувшись, тяжёлой рысцой направился к крепостным воротам.

«Вот оно, начинается! Начинается!» — билась тревожная мысль.

К генералу подбежал дежурный прапорщик.

— Замечены бунтовщики, ваше превосходительство! — -доложил он.

Генерал взял протянутую прапорщиком подзорную трубу, направил её в степь. Десятка два конных кучкой стояли в версте от крепости. Трое, по всей вероятности старшие, выехав на ближний курган, рассматривали укрепление. Вскоре один из них, подскакав чуть ли не к самому валу, крикнул:

— Гей, москали! Мы своих старшин взашей прогнали, гоните и вы своих, та давайте к нам!

Спет коротко бросил:

— Снимите его!

Хлестнул выстрел. Испуганная лошадь сделала скачок. Казак сдержал её и, подняв нагайку, погрозил в сторону крепости.

— Гей, дурни! Мы к вам с миром, а вы чего Надумали? Не идёте к нам, так убирайтесь в свою Московию.

И, подняв коня в галоп, поскакал к своим.

— Обстрелять картечью! — приказал генерал.

Ухнула пушка, и белое облачко разостлалось над отрядом. Не дождавшись второго выстрела, казаки скрылись за дальними курганами.

— Разрешите преследовать? — обратился прапорщик к Спету.

Генерал отрицательно покачал головой. Он опасался ловушки и твёрдо верил в военную хитрость казаков.

Отдав приказание быть наготове, генерал спустился с вала и отправился писать реляцию…

Он ощущал какое‑то смутное томление и тяжесть в груди, но крепился. После обеда стало трудно дышать. Мелькнула мысль:

«Опять сердце… Так и тогда было, в Оренбурге…»

Он прилёг на кушетку. Вошедший денщик уже не застал генерал–майора фон Спета в живых.

Глава VII

Как‑то появился в казацком стане долговязый хорунжий, с лицом скопца, в серой свитке и красных шароварах. Он толкался среди казаков, с одними здоровался, как со старыми знакомыми, с другими перекидывался шутливыми словами. Там, где собиралось человека три–четыре, он обязательно останавливался, пускался в разговоры.

В его обличье и в говоре угадывался шляхтич, который с голодухи, в поисках лучшей доли отправился в чужие земли, но сохранил свой, шляхетский гонор.

Вот он прибился к кучке сидящих, присел на корточки.

— Добродию, панове! Але ж вы меня не узнали?

Казаки повернули головы в его сторону.

— Побей меня бог, ежели это не Романовский. Ишь, собачий сын, когда объявился! — недоуменно воскликнул старый казак Петренко. Пригладив седые усы, он ещё раз повторил: — Ишь, собачий сын.

Долговязый, названный Романовским, не обиделся. Он, весело оскалив жёлтые зубы, доверительно сообщил:

— Сам батюшка–царь меня послал сюда…

Все насторожились.

Романовский попал в казаки во время похода черноморцев в Польшу. Тогда к казакам, осадив шим Седлец, перебежал обедневший шляхтич и провёл черноморцев потайным ходом внутрь города.

Шляхтич назвался Андреем Романовским и, опасаясь мести за измену, попросил кошевого Чепегу зачислить его в казаки. Покойный атаман, хоть и недолюбливал предателя–шляхтича, однако ж в войско зачислил и даже произвёл в хорунжие.

После смерти кошевого Чепеги хорунжий Романовский вздумал было выставить себя родичем покойного атамана по матери и метил на наследство, но был без труда обличён во лжи. Боясь наказания, он скрылся и только теперь объявился бог знает откуда.

— Але батюшка–царь покликал меня и каже: «Поезжай, Андрий, к моим черноморцам, молви им, чтоб скликали они круг, Котляревекого скидывали, а тебя выкликали кошевым атаманом…»

Казаки переглянулись. Седоусый Петренко со смехом заявил:

— Брешешь ты, собака!

— Як бога кохам! Чтобы не видеть мне матери, — быстро закрестился Романовский.

— А она у тебя была? — спросил другой казак лет тридцати пяти, в домотканой рубашке с засученными рукавами. — Мне скидывается, померла она, бедная, как только побачила, какого прохвоста родила.

Не обращая внимания на колкости, долговязый хорунжий продолжал уверять:

— Батюшка–царь так мне и повелел: «Иди, Андрий, пусть казаки тебя слухают. Коли не будут слухать, отписывай мне. Котляревекого прогоните, пся крев, сто чертей ему в зубы». Як бога кохам!

— А со старшинами та иными врагами что царь велел делать? — чуть прищурившись, спросил Петренко.

Не замечая подвоха, шляхтич закрутил головой.

— Ничего царь не казал!

В эту минуту чья‑то тяжёлая рука легла ему на плечо. Романовский мгновенно обернулся.

— Ты что тут, голубчик, брешешь? — исподлобья глядя на шляхтича, строго спросил Собакарь. — Слушаю я тебя и дивлюсь, в какие это ты такие атаманы лезешь?

Шляхтич попытался было вырваться, но Никита держал его крепко.

— За старшин да за богатеев ратуешь?

Казаки с интересом наблюдали за происходящим.

— Але пан атаман не понял меня? Пан атаман не ведае, что я сам враг старшине. Як бог свят! Начто мне старшины? Сто чертей им в зубы, зачем мне за них заступаться?

Собакарь приподнял шляхтича за ворот и дал ему пинка такого, что Романовский проехал животом по пыльной дороге. Но сейчас же вскочил и поспешно скрылся за возами.

Казак в домотканой рубашке с засученными рукавами крикнул:

— Пан хорунжий, передай нашим, что мы пашем!

Петренко вытянул трубку изо рта, сплюнул на землю и заявил:

— Шпырь Котляревекого цей паныч. Соглядатай!

— А пускай глядит, — беспечно махнул рукой Собакарь. — Мы не таимся! А гадить станет — повесим, как шкодливого кота.

По–иному действовал Гулик. Он не ходил меж казаков, не смущал их речами. Хитер был войсковой старшина и умён, далеко видел. Знал, что события эти не были простым возмущением, что недовольство, охватившее значительную часть населения Кубани, выливается в восстание. И когда старшинам пришлось искать укрытия в Усть–Лабинской крепости, Гулик пришёл к Котляревскому:

— Я, Тимофей Терентьевич, иду к бунтовщикам.

Котляревский удивлённо взглянул на Гулика.

— Вы думаете, сумеете повлиять на них?

— Нет, Тимофей Терентьевич, но казаки меня знают, вот я и постараюсь войти к ним в доверие, планы выведать…

По мысли Гулика, подавить восстание можно было лишь собрав крупные силы регулярных войск. А для этого, считал он, надо выиграть время, помешать бунтовщикам развернуть активные действия.

Пробраться в лагерь для Гулика было делом не сложным. Трудней в доверие втереться.

Шмалько заявил:

— Старшине меж нами делать нечего. Овцам с волками дружбу не водить.

Но совсем неожиданно за Гулика заступился Федор:

— Ты, Осип, вечно так. Мокий Семенович вреда нашему брату не делал. Знаем мы его.

С ним согласились.

Чтобы окончательно завоевать доверие Дикуна, Гулик подал совет выставлять вокруг лагеря охрану. Это предложение пришлось всем по душе.

А через день Гулику удалось завоевать симпатию большого числа казаков. Утром в лагерь пришёл обоз из десяти мажар, запряжённых быками. Гулик сам привёл первую пару к куреню, где жили вожаки восстания, и громогласно заявил:

— Прошу казачество принять от моих достатков харчи: пшеничной та пшённой крупы и сала трошки.

Казаки прокричали Гулику «ура».

По никто не видел, что старшина через ловкого шляхтича Романовского в тот же вечер переслал записку в Усть–Лабинскую крепость.

В этой записке он сообщил, что бунтовщики пока не собираются покидать Екатеринодар и что ждут они подхода казаков с низовья. А ещё писал, что по станицам неспокойно и многих куренных атаманов уже прогнали, а на их место выбрали новых, самую что ни на есть сирому.

Сообщал старшина и другую весть, — что среди руководителей восстания замечено несогласие. Малов и ещё какой‑то бывший наймит Кордовского тянут на Волгу, а Дикун и остальные не хотят с Кубани уходить.

«Этим спором, — писал Гулик, — пользоваться надо, ибо где несогласие, там и нерешительность в действиях…»

А споры, действительно, были горячие.

— Вели, Федор, ловить всех старшин и казнить их! — убеждал Дикуна Малов.

Но Дикун упрямо возражал:

— Неможно, Леонтий, говорю, неможно! Недовольства не оберёшься. Старшина старшине тоже рознь.

— Продадут они нас, увидишь, продадут! — горячился Малов. — Кто государя Петра Федоровича продал? Старшины.

— Нет! Мы их, кто нам поперёк дороги станет, с нашей земли сгоним. Выметем так, что и духу ихнего не останется. А других к рукам приберём, — переубеждал Дикун.

— Эх, Федор! — сокрушённо вздохнул Малов. — Не пойму я тебя, чего ты их жалеешь? Под корень всех их вырубить надо, под самый корень!

Дикун улыбнулся.

— Ты вот, Леонтий, на старшин нападаешь, а Мокий Семенович мысль добрую подал, чтоб на Усть–Лабу идти. Верно ведь! Как думаешь? Одолеем?

Малов пожал плечами:

— Смотря как. Ежели всем скопом навалимся, то суздальцам и за стенами не устоять.

— А что, Леонтий, возьми‑ка ты сотни две да и направляйся в сторону Усть–Лабинской, может, разведаешь, что суздальцы замышляют.

— Можно и так, — согласился Леонтий.

Их окликнули. Размахивая руками, бежал Шмалько.

— Романовского с бумажкой перехватили! К Котляревскому в Усть–Лабу направлялся.

— Что?

— Романовского, говорю, поймали!

Все заторопились туда, где тревожно бурлило людское море. С появлением Дикуна и Малова казаки затихли, расступились.

— Ну? — Федор вплотную подошёл к Романовскому.

— Але я… — заикаясь, бормотал хорунжий.

— Сказывай, кто дал тебе бумажку? — Федор вертел густо исписанным листком. — Либо сам писал?

— Не я писал, — заторопился хорунжий. — Як бога кохам — не я! Велено мне было бумагу ту пану Котляревскому передать!

— Кто велел? — Дикун сжал кулаки.

Романовский отшатнулся.

— Пан Гулик повелел мне! Але я не хотел…

— Гулик?

Толпа загудела…

— Найти Гулика! — приказал Шмалько.

Человек десять казаков бросились на поиски старшины. Минут через двадцать один из вернувшихся доложил, что Гулик как в воду канул. Кто-то припомнил, что видел его верхом на коне в то время, как поймали Романовского. Гнаться было бесполезно. Дикун скрипнул зубами от ярости.

— А как с ним? — спросил Шмалько, указывая на дрожащего шляхтича.

— С ним? — Федор подумал. — Как собаке, камень на шею да в Кубань, чтоб другим неповадно было.

Романовского потащили к реке. Он кричал, вырывался. Дикун пошёл в противоположную сторону. Шмалько было направился за ним, но Леонтий остановил его.

— Не ходи, злей будет!

Крик хорунжего внезапно оборвался. Леонтий оглянулся. От кручи возвращались казаки. Романовского меж ними не было.

Леонтий Малов с отрядом черноморцев миновал Васюринскую. Шли осторожно, выставив вперёд и по бокам конные разъезды. Верст за двенадцать до Усть–Лабинской крепости к Малову на взмыленных конях подскакали казаки–дозорные.

— Солдаты на пути, — доложил один из них. — До сотни их там будет, — и крутнул на месте коня.

— Солдаты? Известил‑таки Гулик Котляревского, — разозлился Малов. — Говорил же я Федору, что старшины — как волки, сколько ни корми, все в лес смотрят…

Он подал команду остановиться. Всадники спрыгнули с сёдел. Кони потянулись к сочной траве.

— А ближе подойти к солдатам можно? — спросил Малов у дозорных.

Казаки переглянулись. Младший из них пожал плечами, весело глянул на Малова:

— А почему неможно? Коли брюха не жалеешь, атаман, я тебя куда хочешь проведу…

— Пошли! — решил Малов.

Некоторое время он шёл за казаком, пригибаясь к высокой траве. Жарко пекло солнце, пот застилал глаза. Иногда казак останавливался и осторожно, придерживая у лица кустик татарника, выглядывал из травы. Леонтий проделал то же самое. Впереди, совсем недалеко, тянулась цепь курганов. На вершине одного из них вдруг ослепительной искрой сверкнули штыки.

Казак свернул чуть в сторону, наискось к цепи курганов, держа направление на одинокий холм, высившийся чуть левее линии обороны суздальцев.

— Не попадём мы к солдатам? — шёпотом спросил Леонтий. — Может, на холме у них застава?

— Нет никого на холме! — беззаботно ответил казак, отирая папахой распаренное, красное лицо.

— Почему так думаешь?

— А глянь, атаман, на могилу: видишь, на ней камень торчит. На камне — кобчик. Вот и выходит — нет никого на могиле, бо кобчик птица сторожкая…

У подножия кургана, где трава была ниже, казак упал на живот и пополз быстро и ловко. Малов последовал за ним, но сразу отстал. Ползти было неудобно, острые колючки кололи тело, пот застилал глаза.

«Вот чёртовы брюхолазы! — восхищённо подумал Леонтий, глядя на казака. — Прямо как змеюка извивается!»

На вершину кургана он добрался запыхавшийся, обессиленный. Казак лежал возле камня на траве лицом кверху и беззаботно жевал какой‑то стебелёк.

«И не запыхался!» — удивился про себя Малов.

Из‑за камня можно было разглядеть расположение солдат–суздальцев. Они устроили привал по всем правилам и, видимо, ожидали встречи. Одним боком позиция солдат упёрлась в обрывистый берег Кубани, другим примкнула к неглубокой балке.

Малов смотрел на линию бруствера, на киверы солдат, высовывающиеся из травы. Мелькнула мысль: «Нас‑то в два раза больше, а что, если попробовать напасть?»

Осмотрев ещё раз местность, Леонтий решил выманить солдат, а сам тем временем послал Коваля с частью казаков балкой, чтобы они захватили пустующие курганы и ударили с тыла.

— Ползем назад! — бросил он казаку.

Вернувшись к своим, Леонтий позвал Андрея Коваля.

— Бери, Андрей, своих кореновцев и балочкой заходи незаметно солдатам с тыла. Как увидишь, что они ушли с бугров, так и занимай их. И тогда держись, а мы отсюда поднажмём!

Через полчаса казаки вышли из‑за холмов и толпой двинулись на суздальцев. Из‑за бруствера стали стрелять. Казаки остановились, будто в замешательстве, а затем попятились и наконец побежали.

«Ту–ту–т!» — заиграл рожок команду к наступлению. Солдаты, построившись, бросились преследовать казаков.

— Так, так! — — радовался Малов. Пока всё шло. как он думал. — Заманывай их!

Солдаты наступали под барабанную дробь плутонгами. Передние ряды, пройдя несколько десятков шагов, по команде «пли!» производили залп и тут же падали на колено, давая второй шеренге разрядить ружья. Казаки стреляли реже, но их выстрелы больше доходили до цели. На примятой траве уже лежало несколько казаков и солдат.

Бой был в самом разгаре. Казаки уже не отступали. Делая короткие перебежки, переползая в траве, они охватывали солдат с флангов. Тем приходилось трудней, они находились под обстрелом с трёх сторон.

— Давай! Давай, прижимай их! — кричал Леонтий.

Молодой поручик, разгадав казачью хитрость, отдал приказ, и рожок заиграл отход.

Не переставая отстреливаться, солдаты отходили на старые позиции. Казаки преследовали их.

— Хорошо! Хорошо! — торжествовал Леонтий. Он уже увидел залёгших на холмах казаков Андрея.

Солдаты шли, не ожидая удара с тыла. Вдруг, когда до холмов осталось всего шагов сто, из‑за брустверов грянул дружный залп, сразу вырвавший с десяток человек. Среди солдат произошло замешательство. Строй нарушился. Теперь казаки стреляли часто и метко. Поручик растерянно озирался и, вдруг взмахнув руками, выронил шпагу и упал в траву.

— Теперь все! — крикнул Малов. — Эй, служивые, сдавайся! Бросай ружья!

Но суздальцы по команде старого унтера неожиданно снова построились в плутонги и начали отступать в пространство между холмами. Две плутонги вели дружный залповый огонь по холмам, третья отбивалась от наседавших казаков.

Только пробившись между холмами, суздальцы перестали стрелять. Но когда конные казаки попытались снова преследовать отступавших, их опять встретили размеренные, чёткие залпы.

Через несколько часов суздальцы вошли в ворота Усть–Лабинской крепости.

Этот случай не на шутку встревожил полковника Михайлова, принявшего команду над Суздальским полком после смерти Спета. Теперь он считал, что бунтовщики обрушатся на Усть–Лабу всеми силами. С нетерпением поджидал Михайлов подхода Вятского мушкетёрского полка, который по приказу генерала Гудовича шёл к Усть–Лабе.

Глава VIII

Ночью прошёл тихий тёплый дождь. С первыми лучами степь ожила, а радужный мост долго висел через все небо. Тучи уплыли на восток, открыв светлую голубизну.

Дикун и Собакарь скакали по залитой красноватым утренним солнцем степи. Кони шли весело, вскидывая головами и похрапывая.

— Эх, хороша наша степь! — воскликнул Дикун, вдыхая свежий, ароматный воздух. — Чуешь, как пахнет? Нет краше края, чем наш край.

— Ты не степь нюхай, а про то думай, как недруга встретишь, — недовольно проворчал Собакарь. — Не в гости к тебе солдаты идут.

Дикун хлестнул коня и галопом взлетел на вершину кургана. Отсюда хорошо были видны широкие степные просторы.

На курган, не спеша, въехали Собакарь, Шмалько и Половой.

— Тут и стоять будем1 — решил Дикун. — Лучшего места не найти. Пушки, Осип, вот здесь, на кургане ставь!

Собакарь окинул взглядом степь и одобрительно кивнул головой:

— Добре! А конников наших вон за теми камышами поставим. Когда время придёт — они солдатам в бок ударят.

Вот уже месяц, как вернулись с похода казаки, месяц, как восстали они. Всколыхнулась вся степная Кубань от Тамани до Усть–Л абы и на севере — до земель войска Донского. С оружием в руках поднялась казачья голытьба, а старшины искали защиты за крепостными стенами Усть–Лабы. Но и там не чувствовали себя в безопасности.

В начале сентября из станицы Березанской прискакал гонец с донесением, что по степи на помощь суздальцам движется Вятский мушкетёрский полк. На казачьем коротком совете было решено не дать двум полкам соединиться.

Не дожидаясь возвращения Леонтия, Дикун свернул лагерь и, посадив казаков на подводы, за сутки добрался до Березанской.

Через полчаса пушкари Шмалько втащили на курган четыре единорога и укрыли их в высоком сухом бурьяне. Сотни три конников Половой увёл в густой, зелёный камыш. Пешие казаки растянулись лентой, загородив дорогу на станицу Березанскую. Черноморцы, готовясь к бою, протирали мушкеты и пищали, проверяли порох, кусали свинец на заряды.

— Добрую позицию выбрали, — удовлетворённо сказал Дикун, стоя на кургане рядом с пушкарями.

— Да, добрую! — сумрачно подтвердил Собакарь.

— Чего ты, друже? — спросил Федор у него.

Тот тяжело вздохнул.

— Болит у меня душа, Федор. Рубил я, брат, ляхов, рубил турков и персов. А теперь придётся бить православных, своих.

— А кто их просит идти до нас?

— А что они, по доброй воле? Гонят их. А сами они не богаче нас, голоты…

Лицо Дикуна стало хмурым.

— Мудруешь ты, Никита! — проговорил он. — Если мы их не побьём — они нас прикончат. Здесь так: кто кого. Пускай солдаты до нас переходят — братами будут. А пока идут на нас — враги.

Собакарь не возражал.

День прошёл в ожидании неприятеля. По степи медленно поползли сиреневые вечерние тени. От казачьего стана потянуло горьковатым дымком, казаки варили кулеш.

На курган намётом выскочил всадник — молодой чубатый казак на маленьком горском скакуне.

— Эй, атаманы! — закричал он. — Солдаты верстах в десяти от нас, за Ирклиевской, лагерем стали, костры жгут.

— Откуда проведал?

— Парнишка один из Ирклиевской пригнал…

— Ясно! — Федор кивнул головой. — Значит, утром надо ждать. Ну что же! И встретим, и накормим досыта, и спать положим!

Немного погодя в глухой степной темноте погасли казачьи костры. Тихо стало в степи. И только от тихого, заросшего камышами Бейсужка до степного кургана негромко перекликались караульные.

На всходе солнца в казачий лагерь прискакали дозорные.

— Идут! Готовсь! — пронеслось.

— Сдвигай возы! — крикнул Дикун.

Казаки пришли в движение — убирали казаны, гасили огонь. Быстро разбегались по местам, прячась в высокой траве, за буграми, уводя коней и волов к реке. Ровной линейкой выстроились скованные цепями возы.

Утомительно медленно тянулось время. Сняв папаху, Федор выглянул поверх воза. У горизонта вырисовывались две колонны. Они двигались походным порядком, с барабанным боем.

— Верно, не видят ещё нас!

— То как сказать! — Опытным глазом Собакарь заметил в колоннах оживление. — Вглядись лучше. Перестраиваются!

Дикун присмотрелся. Солдаты разворачивались в боевой порядок.

Вятцев было немногим больше казаков. Двигались они неторопливо, спокойно, мерным и твёрдым шагом. Блестели на солнце штыки.

Не доходя до леса, пушкари развернули пушки в сторону казачьей обороны.

«Три, четыре, шесть…» — про себя пересчитывал пушки Федор.

Как бы угадывая его мысли, Никита подсказал:

— Догадался бы Ефим вовремя отбить их. Это было бы…

Он не успел закончить: пушки рявкнули, и ядра со свистом пронеслись над казаками.

Все чаще и чаще били барабаны. Солдаты ускорили шаг. Все ближе и ближе их ряды.

— В штыки хотят взять…

— Осип, чего молчишь?! — крикнул Дикун в ту сторону, где стояли казачьи единороги.

Прошло ещё несколько минут. Земля содрогалась от тяжёлого топота сапог. Уже ясно были видны хмурые лица солдат.

Прямо на Федора шёл офицер со шпагой в руке. Вот он повернулся вполоборота к солдатам, что‑то крикнул. Но в эту минуту вразнобой загрохотали казачьи единороги. Картечь вырвала из рядов десятка полтора солдат.

— Брешете, ещё нет такой силы, чтоб одолела казаков! — закричал Федор, — От мы вам сейчас покажем!

Захлопали казачьи мушкеты и пищали, рявкнули ещё раз единороги, выбросив навстречу солдатам картечь. Наступающие на мгновение приостановились, но затем, увлекаемые офицерами, снова бросились вперёд.

— Эх, Ефим! — в сердцах выкрикнул Собакарь.

Вятцы уже предчувствовали победу. Вот сейчас, пока казачьи пушкари заряжают пушки, они навалятся на казаков и сомнут их.

Но вдруг из леска, рассыпавшись лавой, во фланг наступающей пехоте хлынула казачья конница. Вятцы дрогнули, попятились.

— В сабли! — зычно крикнул Дикун, и степь ощетинилась кривыми казацкими саблями и короткими пиками. Столкнулись две живые стены. Стрелять некогда — кололись штыками и пиками, рубились саблями…

Версты две по пятам теснили вятцев казаки. А ночью изрядно потрёпанный полк, забрав в Ирклиевской все подводы, отступил на север.

За станицей колючие кусты терновника, пожелтевшие метёлки пырея, вытянувшийся в человеческий рост будяк–татарник. Любит Анна слушать степную тишину.

С кургана видна вся станица и далёкая, до горизонта, степь. Из‑под ладони Анна всматривается туда, где в голубой дали волнами переливается светлое марево — словно вода колышется.

В той стороне — ходили по станице слухи — шёл бой между казаками и солдатами.

— Господи, — молится Анна, — убереги его от пули вражьей, от штыка острого!

Горячие губы её шепчут не мужнее имя…

Горькая бабья доля. Не лежит у Анны к Кравчине сердце. А он чует это. Совсем не стало от него жизни, как умерла свекруха и побывал в станице Котляревский. Не сходили с тела Анны синяки.

Летит горячая бабья молитва к высокому, равнодушно–синему небу, но дойдёт ли до господа?

Федор…

Не раз бессонными ночами желала Анна одного — встретиться с ним.

«Повидать бы, а тогда — пусть смерть приходит!» — подумала она и запела тоскливо:

Закувала та сиза зозуля Раным, рано на зори...

Оборвала песню, испугалась. Несколько всадников рысили к станице. Они были ещё далеко и казались чёрными пятнышками на серой дороге.

«Григорий, — мелькнуло у Анны, — Он, проклятый».

Больше месяца не было Кравчины в станице, с того дня, как начался бунт. А вчера тайком заезжал один из Хмельницких и передал Анне, чтоб ждала мужа, скоро, дескать, пожалует. И в груди её тогда все словно оборвалось.

Задыхаясь, сбежала она с кургана и через огород — к хате. Стала у окна.

Вот всадники выехали на улицу.

«Господи!» — шепчет Анна.

Впереди на сером жеребце едет Дикун — суровый, загорелый. За ним — какие‑то незнакомые казаки. Всей гурьбой они въехали во двор к Ковалю и, привязав лошадей, вошли в хату кузнеца.

Сердце у Анны стучало на всю комнату. Она долго стояла у окна, прижав ладони к горячим щекам…

В хате у Коваля пили до поздней ночи. Все были хмельные. Шум, гомон. Перекрывая голоса, Шмалько басил:

— Вытряхнем душу из старшин да подстаршинников. Не спасутся и в Усть–Лабе!

Собакарь обнял за плечи Дикуна.

— От пожара, от потопа, от злой жены, боже сохрани! — подражая дьякону, пропел Половой и опрокинул в рот кружку горилки.

— Слушайте, браты–товарищи, — встав во весь рост, пророкотал Осип, и все разом умолкли. — Слушайте, браты–товарищи, — снова повторил Шмалько, — пью я за честь казацкую, за волю нашу.

— Доброе слово Осип сказал. За волю! — Все шумно выпили и разом заговорили.

Немного погодя Дикун встал, вышел на кухню. Жена Коваля возилась у печки. Она повернула к Федору раскрасневшееся лицо.

— Может, отдохнёшь? Я постелю…

— Нет, на воздух выйду. — Накинув свитку, Федор уже с порога спросил: — А где Кравчина живёт?

Хозяйка подошла к нему и, вытирая руки о край фартука, ответила:

— Следующая хата. — И добавила: — А может, не пойдёшь?.. Гришка зверь, а не человек…

Федор ничего не ответил и вышел из хаты. Долго стоял и курил, вглядываясь в темноту. Потом подошёл к плетню. Почуяв чужого, из стороны в сторону, гремя цепью, заметался кобель. Хлопнула дверь, кто‑то вышел, позвал. Федор узнал голос Анны. Заныло сердце. Хотел позвать, но не смог имени произнести.

Анна ушла в хату.

«Эх ты, — укорял себя Федор. — Не захотел тогда бежать…»

И снова, в который раз, он вспомнил еле ощутимое дрожание её губ под своими губами. Это было всего мгновение, а запомнилось на всю жизнь.

Федор сам не помнил, как перемахнул через плетень и подошёл к дверям. Собака лаяла и рвалась с цепи.

Анна появилась неожиданно. Вглядываясь в неясный силуэт, испуганно окликнула:

— Кто?

— Анна! — позвал он, и голос его был чужой. — Это я, Федор.

Анна рванулась к нему. Затряслась в беззвучном плаче.

Федор не успокаивал её, только гладил сбившиеся волосы, от которых пахло знакомым, родным.

Захлопав крыльями, голосисто запел в курятнике петух.

— Чего ж мы стоим, — наконец опомнилась она, — пойдём в хату.

— Не нужно, там все чужое…

Она закинула руки на шею Федору, прошептала:

— А я уж думала, что ты не придешь… Ждала тебя… Всё время ждала…

Горячие губы сами прижались к его губам.

Коротка ночь для влюблённых. Утром ушёл Федор от Анны.

В просторную хату васюринского атамана Балябы собрались казачьи старшины: полковники, есаулы. Они съезжались сюда тайно, прикрываясь ночной теменью. Входили по одному, здоровались.

Окна для предосторожности завешены ряднами. В углу под образами сидит приезжий офицер в форме полковника гвардии. Тусклый свет каганца скупо освещает его белое, холёное лицо. Полковнику едва перевалило за сорок, но он уже успел раздаться в ширину, и мундир сидит на нём мешковато, как на бочке.

— Здорово, панове! — наклоняясь под потолочной балкой, в хату вошёл Кордовский. Он сел рядом с приезжим. — Сегодня получил сведения, что отряды бунтовщиков намерены идти на Усть–Лабу. Об этом уже известно Тимофею Терентьевичу и полковнику Михайлову.

Наступило тягостное молчание.

— Что предпримем? — сухо спросил Кордовский.

Слышно было, как с присвистом дышал приезжий полковник. Наконец он поднялся:

— Покудова зачинщики не будут изъяты, до тех пор не станет во всём войске спокойствия.

Приезжий полковник, инспектор кавалерийских полков Пузыревский, по повелению Павла обследовал состояние кавалерийских частей на Кавказе. Возвращаясь в Петербург, он решил проведать своего друга Котляревекого. Но визит оказался неудачным.

— Петр Александрович верно говорит, — кивая на Пузыревского, согласился Кордовский. — Но как нам зачинщиков захватить?

— Своими силами мы ничего не сделаем, — перебил майор Еремеев.

Лицо у него заплыло кровавым подтёком. Еремеев до сих пор злился на Котляревекого, что тот послал его арестовывать Дикуна и Шмалько.

— Пока ждать будете, бунтовщики вам голову снимут, — сердито возразил Пузыревский. — Помощь‑то неизвестно когда подойдёт. Надо действовать иначе. — И немного подумав, предложил: — Кому‑то из вас предстоит в ближайшее время пойти в стан к бунтовщикам и посоветовать, чтоб главари поехали с жалобами в Петербург. А там, — Пузыревский сжал кулак, — их там мигом в бараний рог скрутят… Ну, а без зачинщиков, я думаю, со всем этим сбродом не мудрено будет справиться.

Старшины переглянулись.

— Не выйдет, Петр Александрович, — нерешительно возразил Кордовский.

— Это же почему? — поднял одну бровь полковник.

— Казаки не поверят нам.

— Гм! Так, господа. А огонь бунта горит. Кто его погасит? Ждать изволите? — Пузыревский криво усмехнулся. — Так кому ж идти, мне, что ли?

— Пусть попробует, — шепнул Еремеев сидящему рядом Белому. — Это ему не по паркету ногами шаркать.

— Что говоришь? — не разобрал старый есаул, — На каком паркете?

Майор отшатнулся от него.

Все повернулись в их сторону. Хозяин хаты подошёл к каганцу, подтянул фитиль. Желтое пламя, выбросив грязное облачко копоти, разгорелось ярче.

-— Если ждать дальше, то бунтовщики несомненно получат поддержку и от донцов, и от крепостных, — снова заговорил Пузыревский. — Вам, должно быть, известно, что с восшествием на престол его императорского величества Павла Петровича злые языки пустили слух, что крепостным выйдет воля. И ныне во многих губерниях снова волнения начались. Наша задача — не дать бунтовщикам соединиться. А коли выйдут бунтовщики на Волгу, вокруг них объединятся все малые шайки — и не миновать тогда второй пугачёвщины. Государь нам этого не простит.

Пузыревский обвёл их мутными глазами.

— Думайте, не думайте, а идти к бунтовщикам придётся. И если вы боитесь, я сам пойду.

Всю ночь перед поездкой в казацкий стан Пузыревский не смыкал глаз. Буйная вольница, которая не раз потрясала устои царства российского, вновь взволновалась. И ему через несколько часов предстоит увидеть этих бунтарей. Как встретят они его? А может… Пузыревский старался отогнать от себя непрошеную мысль.

Ну… ну, а если ему удастся обезглавить восстание — тогда обеспечен и генеральский чин, и орден. Стоит рисковать!

На рассвете он забылся в беспокойном сне…

В лагерь отправился вдвоём с протоиереем. Когда они подъехали к проходу меж возами, дорогу им загородил здоровенный детина. Ухватив коня за повод, он сумрачно взглянул на полковника.

— Куда прёшь?

Пузыревский сквозь зубы ответил:

— Нужно видеть вожаков ваших. — И, глядя на хмурые лица подошедших казаков, добавил: — Из Петербурга я, от его императорского величества…

— Никита, — крикнул казак. — Тут офицер Дикуна ищет.

Подошел Собакарь, спросил протоиерея:

— А ты, батя, чего заявился? Панихиду мы не заказывали навроде, о здравии за нас ты служить не будешь… — И закончил, переведя взгляд на полковника: — Ну, раз приехали, то поняйте за мной.

Кони двигались медленно. Множество костров с подвешенными казанами горели по всему лагерю. Проезжая, Пузыревский обратил внимание на оружие черноморцев: пики, сабли, у многих за кушаками пистолеты. Почти у каждого казака мушкет или пищаль.

Одни смотрели на проезжающего офицера равнодушно, другие — с неприкрытой ненавистью. Зато на протоиерея Порохню все глядели с откровенным любопытством.

Из парусиновой палатки, откинув полог, выкатился невысокого роста толстый казак.

— Глянь, Федор, — позвал он, — сам святой отец к нам пожаловал!.. Благословляй, отче, грешников, отпускай грехи!

На зов вышел Дикун.

— И кому ты, Ефим, так обрадовался? — увидев полковника и протоиерея, он удивлённо спросил: — А вас зачем нечистый принёс?

Пузыревский соскочил с коня.

— Дикун?

Федор недружелюбно ответил:

— Он самый.

— Хочу поговорить с вами.

Федор посмотрел на Полового и, отодвинув полог, бросил:

— Проходите!

По–татарски подогнув ноги, Дикун присел, жестом указав на свободное место напротив.

— Я прибыл к вам по именному повелению его императорского величества. — Пузыревский сделал паузу, всматриваясь, какое впечатление произвели на окружающих его слова. Лица казаков были непроницаемы.

— В Петербурге стало известно, что вас, черноморских казаков, притесняют ваши старшины. Государь послал меня, чтобы выяснить все и доложить ему. Но… — тут Пузыревский сделал ударение, — вы начали самовольничать, затеяли смуту…

— Экий ты, полковник, быстрый, — перебил его Дикун. — О какой ты смуте речь ведёшь? Терпенью нашему конец пришёл!

Казаки закивали:

— Так, так…

Дождавшись, пока они успокоятся, Пузыревский продолжал:

— Государь всё знает о ваших врагах, он печётся о вас.

Протоиерей, разгладив бороду, поддакнул.

— Мы с батюшкой поспешили к вам, чтобы предостеречь вас от дальнейших опрометчивых шагов. О своих обидах вам надо рассказать его императорскому величеству. Пошлите своих депутатов в Петербург. Государь выслушает их и примерно накажет ваших обидчиков. А я, со своей стороны, отпишу о всех злоупотреблениях старшин и пошлю это письмо со своим адъютантом. Он поедет с вашими депутатами.

Глаза Федора скользили по лицам товарищей. Осип, рядом Собакарь — смотрит угрюмо, недоверчиво. За ним Ефим и другие. Все сидели молча. Видно было, речь полковника произвела на них впечатление.

— Ну что ж молчите, побратимы? — нарушил молчание Дикун.

— А может, послать жалобщиков? — несмело проговорил Половой.

— Попробовать можно, — поддержал его Осип.

— Кто его знает? — попытался возразить Собакарь.

— Шось не верю я пану полковнику, — сказавший казак недружелюбно взглянул на Пузыревского.

— Я тоже так думаю, — поддержал его другой казак. — Нам богато шо обещали.

— Чего тут думать, — подали голоса несколько казаков, — надобно скликать круг да выбирать послов. Совет правильный. Об этом царе слух идёт, что он руку бедноты держит.

Митрий промолчал.

— Ну что ж, я как вы, — согласился Федор. — Давайте круг скликать, что казаки скажут, на том и порешим.

Пузыревский удивился, с какой доверчивостью казаки восприняли его предложение. Он даже ощутил что‑то похожее на угрызения совести. Но это чувство было мимолётным.

Через короткое время собрался круг. Все затихли, когда в середину его прошли Дикун и приезжие.

— Славное товариство! — во весь голос заговорил Федор. — Грабили, обирали нас старшины, семь шкур с нас драли…

Обветренные седоусые и безусые лица, море чубатых и бритых голов. Вся сила черноморского войска собралась сюда, на берег Кубани.

А Дикун говорил:

— Мало что нас притесняли да грабили. Нам ещё и атаманов стали назначать! Котляревский: Чем он, бисов сын, себе славу заслужил? В каких битвах?

— Он и пороху не нюхал! — выкрикнули из толпы.

Половой насмешливо вставил:

— У Котляревекого заместо ружья перо гусиное…

— Для старшин Котляревский свой брат, — продолжал Федор, — он их руку держит.

— Не суди, да и сам судим не будешь, — раскатисто пробасил Порохня. — Бог, он все видит, все слышит!..

— А ты, батя, не усовещай! — — перебил его Ефим. — Голый, что святой, не боится лиха. Ты б лучше то же самое казал Котляревскому да старшинам.

— Верно! — поддержали Полового несколько голосов.

Протоиерей покосился на Ефима, умолк.

— Старшины да наше полковое начальство нас в походе грабили, а Котляревский да его братия наших матерей да семьи притесняли! — выкрикнул кто‑то.

— Полковник да вот отче, — Дикун кивнул в сторону Пузыревского и Порохни, — в смуте нас обвиняют…

Пузыревский встал.

— Не так вы поняли меня! — прохрипел он. — Я вёл речь о том, что вам свои жалобы государю надлежит изложить. Он вас в обиду не даст и сам примерно накажет ваших обидчиков…

— Дозволь, пан полковник!

Толпа расступилась, пропустив старого, седого казака со слезящимися глазами и дряблым, изрезанным мелкой сеткой морщин лицом.

— Давай, давай, Калита! — дружелюбно зашумели черноморцы.

Опершись на сучковатую палку, старик изучающе всматривался в Пузыревского. Тот поёжился под этим пронизывающим взглядом.

— Глянь, — старик указал на казацкий лагерь, — черноморцы поднялись. А отчего они взялись за оружие? Думаешь, от жиру? От жиру только собаки да паны бесятся…

— Крой, дед! — кричали казаки.

— Все вы одним миром мазаны, что наши старшины, что и ваши москальские паны! — Дед Калита кончил так же неожиданно, как и начал, отошёл в сторону и тыльной стороной ладони вытер вспотевший лоб.

Шум стих. Снова заговорил Пузыревский. Правый глаз у него нервно подёргивался, и казалось, полковник подмаргивает кому‑то.

— Вот он, — Пузыревский указал на деда, — обвиняет всех, а, спрашивается, кто из вас жаловался батюшке–царю на своих обидчиков?

Казаки молчали. Пузыревский сам ответил на вопрос:

— Никто!

Молчавший до этого Шмалько положил руку на плечо Пузыревскому.

— Хватит нам, пан полковник, сказки казать, мы теперь своей головой подумаемо. — И тут же, обращаясь к рядом стоящему казаку, приказал: — Выведи пана полковника с отцом святым отсюда.

Черноморцы расступились, пропустив Пузыревского и Порохню. Дождавшись их ухода, Дикун снова обратился к казакам:

— Так вот как, браты, предлагает нам полковник избрать послов в Петербург, к царю, чтобы они ему про обиды наши рассказали.

Кто‑то нерешительно выкрикнул:

-— Можно послать!

— Никуда! Не треба!

— Послать!

— К чёрту на рога!

— Послать! Попытать можно!

И толпа недружно подхватила:

— Да послать! Пусть будет так!

Некоторые переминались с ноги на ногу, другие невозмутимо попыхивали люльками.

— Дикуна послать! — начали выкрикивать черноморцы своих кандидатов.

— Шмалька. Осипа Шмалька!

— Чуприну!

— К чёрту твоего Чуприну! Собакаря и Полового лучше!

— Маковецкого!

— Не надо Маковецкого, — замотал головой Калита. — Он до чужих жинок охочий.

По кругу раскатился хохот.

— А тебя, дед, давно на скоромное перестало тянуть? — спросил Ефим.

— Цыц, охальник! — замахнулся на него дед костылём. — Жеребцы бесстыжие.

Наконец смех стих, и снова стали выкрикивать:

— Швыдкого!

— Панасенко!

— Малова! Леонтия Малова! — закричало человека три, и толпа дружно подхватила:

— Малова! Малова!

В это время Леонтий Малов возвращался из Кореновской.

Подъезжая к Екатеринодару, издали увидел волнующееся людское море и сердцем почуял недоброе.

Пустил коня в намёт. Под копытами стлалась пыльная трава. С испугом выпорхнул и затрепетал в воздухе жаворонок.

Вот и лагерь. Шумит, волнуется круг. Малов осадил коня, соскочил с него и, расталкивая казаков, пробился в середину.

— Зачем круг созывали? — взволнованно спросил он у Дикуна.

Тот коротко рассказал о предложении Пузыревского.

— Что вы ему ответили?

— Да решили послать. Уже и депутатов выбрали. Всего пятнадцать человек. Ты, я…

Леонтий побледнел, шагнул к Дикуну.

— И ты, ты согласился?

Стоявшие поблизости замолкли. Постепенно весь круг затих. Все не отводили глаз от Дикуна и Малова. Федор пожал плечами:

— Попробуем. Спрос не ударит в нос. Выслушаем ещё, что нам царь скажет… — И глядя на гневное лицо Леонтия, удивился: — А ты это чего зажурился? Пока мы не вернёмся, казаки по куреням не разойдутся…

Неожиданно Малов повернулся к нему спиной, выкрикнул:

— Что ж это?! Други мои верные!

И вновь к Дикуну:

— Что ты делаешь, Федор? Продадут нас паны! Из Петербурга ни одному не вернуться. Там на всех петли найдутся. Я видел, как по Волге качели с висельниками плыли. — Он решительно вскинул голову. — Нет, я панам не верю, они и до царя нашего брата не допустят. А буду я биться с панами! — он окинул взглядом помрачневших казаков: — Кто со мной?

Митрий шагнул к нему.

— Бери меня!

— И я с вами! — раздался голос откуда‑то из задних рядов, Леонтий глянул поверх голов. К нему протискивался Андрей Коваль.

«Значит, не один! Нашлись друзья». И теперь уже спокойнее, но с болью проговорил:

— Прощевай, Федор, и вы, други! Не гадал, что так случится.

Малов прошёл меж расступившихся казаков. И никто не пытался остановить его.

Вот Леонтий ухватил коня за повод, вот легко перекинул сильное тело через луку седла и, уже трогая коня, крикнул:

— Эх вы, дети малые! Не сносить вам голов!

И потянулись вслед за Маловым сначала те, кто пришёл с ним на Кубань из Закавказья, а потом черноморцы. Сотни три увёл он с собой.

И долго ещё видели, как на запад, к низовьям Кубань–реки, удалялись те, кто не поверил словам полковника Пузыревского.

Глава IX

В большой бревенчатой избе, за сосновым столом чинно уселись черноморцы.

Молодая крестьянка ухватом вытащила из печи чугун со щами, поставила на стол. У печки под потолком в деревянной зыбке лежало дитя.

Достав деревянные ложки, казаки не торопясь, соблюдая очередь, принялись за долгожданный ужин.

— А где ж хозяин твой? — прожёвывая, спросил Ефим.

Скрестив красные, грубые руки, крестьянка ответила:

— Оброк барину повёз, третью неделю… Все ждем… Мы, чай, крепостные…

Поев, казаки вышли из‑за стола и, перекрестившись на иконы, тут же, на полу, улеглись спать. Вскоре раздался храп. Только Федору не спалось. Он ворочался с боку на бок и наконец, не выдержав, встал, сел к столу. Луна тускло освещала прокопчённые стены избы. Блики её купались в жбане с водой. По стене спустился таракан, деловито пробежал по столу, остановился и, поводив усами, направился к подоконнику. Заплакал ребёнок, хозяйка слезла с печи, нагнулась над зыбкой.

Федор смотрел на женщину потеплевшими глазами и вспомнил Анну. Коротки кубанские летние ночи, а сколько счастья они могут дать! Столько, что на всю жизнь хватит…

Хозяйка, шлёпая босыми ногами, подошла к столу, присела на лавку.

— Не спишь?

Думка одолела…

— А далеко ли бредёте?

— К царю с жалобой.

— К ца–рю?! — женщина удивлённо и недоверчиво всматривалась в лицо Дикуна.

Кто‑то осторожно поскрёбся в затянутое пузырём окно. Приглушенный голос позвал со двора:

— Настасья! А Настасья!

Засуетившись, хозяйка вышла. В окно Федор увидел, как к ней шагнул кто‑то большой. Спросил:

— Выведала?

— В Петербурх, сказывают, едут. К царю, жалобщики от черноморских казаков. На жизнь, сказывают, жалуются.

Мужчина глухо и коротко рассмеялся.

— А я думал, уж не нас ли ловить прибыли? А ахвицер ихний штой‑то быстро ускакал. Хотели мы его перехватить, да вырвался, ушел… Касьяну руку рассек… — И немного погодя спросил: — Твой‑то ещё не приехал?

— Нет!

— Приедет, передай, что я был… Завтра уходим…

— Почто же?

— Дальше уйдём. А то, глядишь, на солдат наскочим. Дорога‑то проезжая… Так ты скажи своему, воротимся мы к зиме. — Мужчина помолчал. — Пропадут твои ночлежники!

— Как пропадут? — испугалась женщина.

— Так… Не будет толку с их жалоб. На кого они жалиться идут — на господ?

— Должно, так.

— То‑то!

— Значит, надо упредить их, пускай не идут дале…

— Не лезь не в своё дело! Молчи да дышь, будет барыш…

Мужчина ушёл, скрылся в темноте. Хозяйка вошла в хату и молча залезла на печь.

Федор тоже прилёг на своё место, рядом с товарищами. На сердце было тревожно.

«А что, коли назад повернуть? — подумал он. — Тутошние люди к Петербургу ближе, лучше и царя знают, — размышлял Федор. — Может, правда всех нас в кайданы закуют? Но и вертаться нельзя, черноморцы на нас надежду имеют…»

Погожим сентябрьским утром к Екатеринодару подходили войска. Наказной атаман вёл на подавление мятежа Вятский и Суздальский полки да конных донцов.

В коляске с Котляревским ехал полковник Михайлов. Тучный, затянутый в мундир, полковник, оттопырив губу, брюзжал:

— Это ваша вина, генерал, что у вас нет порядка. Дождались, что четыре полка с артиллерией против бунтовщиков двинуть пришлось.

— А вы б на моём месте что предприняли, полковник? — раздражённо возразил Котляревский. Он с ненавистью смотрел на тучного полковника и думал: «Москаль проклятый, поучать берётся! Взять бы и вышвырнуть из коляски».

Жаль, сделать этого нельзя…

Михайлов снял с мундира налетевшую серебристую паутинку.

— Нет порядка в войске вашем, генерал. Вот отсюда и все. Жестче надо, генерал, жёстче.

Котляревский промолчал. Он понимал всю тяжесть своего положения. От этого полковника сейчас зависела его судьба. Нажалуйся он в Петербург, и тогда быть грозе…

Наказной атаман оглянулся. Длинной лентой растянулись по степи полки. Поблескивая штыками, по четыре в ряд, шли солдаты. За ними ехали чубатые донцы. Покачивался лес пик. Стороной двигались батареи. Сильные лошади тащили пушки, зарядные ящики.

Полковник не успокаивался:

— Ишь, мыслимо ли, какую силу‑то и против кого? Против скопища бунтовщиков!

«Жирная свинья, — думал Котляревский, — тебе ли не знать, что от этого скопища бежали вятцы, а каких‑то три десятка дней тому назад только малая часть этого скопища трепала твоих суздальцев!»

— Виделись ли вы, генерал, с полковником Пузыревским?

— Да! Он заезжал ко мне… Ему удалось войти в доверие к бунтовщикам и услать в Петербург всех вожаков. Только один ушёл. Тот, который осмелился напасть на суздальцев, — незаметно кольнул Михайлова Котляревский.

Делая вид, что не понял намёка, Михайлов спросил:

— А многих он увёл с собой?

— Да сотни три, говорят.

— Гм! Это хуже. Куда ж ушли бунтовщики?

— Говорят, в низовья… В плавни.

Вдали все яснее обрисовывался вал Екатеринодарской крепости, дубовые леса над Карасуном.

— Послушайте, полковник! Только действуйте быстро, без жалости. Не дайте им уйти в крепость. А укроются в крепости, выбить их оттуда будет трудно.

— Послушай, голубчик, — полковник тронул казака–ездового за плечо, — сверни‑ка в сторону.

Коляска, съехав с дороги, остановилась, пропуская полки.

— Так вы, генерал, говорите, что бунтовщики остались без вожаков?

— Да!

— Хорошо… Поручик! — крикнул полковник.

К коляске подскакал молодой поручик, лихо осадил танцующего жеребца.

— Передайте мой приказ: пехоте развернуться и оцепить лагерь бунтовщиков. Донцам рысью выйти вон туда, чтоб отрезать дорогу в крепость. — Михайлов указал на опушку дубового леса. — Пушки направить на бунтовщиков!

Отдав приказ, полковник откинулся на подушки.

Запели трубы. По колонне передавали команду. Полки перестраивались, занимая исходные позиции. Видно стало, как в лагере повстанцев забегали, засуетились. Часть казаков устремилась в крепость, но дорогу им уже преградили донцы.

Загрохотали пушки, засвистела картечь. Казаки заметались по лагерю.

— Так, так, — потирая руки шептал Котляревский.

— Поручик! — снова позвал полковник. — Поезжайте и прикажите бунтовщикам сложить оружие!

Манерно подскакивая в седле, поручик поскакал к лагерю. Вскоре он вернулся:

— Оружие сложить отказались, ваше превосходительство!

— Пушки! — рявкнул Михайлов.

Обстрел убил в казаках страх и пробудил ожесточение.

Пушки умолкли минут через десять.

— Донцов в атаку! — приказал Михайлов.

Пригнувшись к косматым гривам, донцы развернулись лавой и, выставив пики, помчались на казацкий стан.

Земля дрожала от конского топота. Но вдруг из‑за возов раздался дружный казачий залп, вырвавший из сёдел многих всадников. Залп повторился. Донцы смешались, поворотили коней, поскакали назад.

— Позор! — Михайлов покраснел от гнева. Выскочил из экипажа, затопал, ногами. — Пушки! Пушки!..

Котляревский со злорадством смотрел на бесновавшегося полковника.

«Что, выкусил! — думал он, испытывая сейчас странное благоволение к бунтовщикам. — Это тебе не безоружные мужики! Это — казаки–черноморцы».

Вновь загрохотала артиллерия. Ядра падали в казачьем лагере, визжала картечь.

Наконец полковник махнул рукой.

— Прекратить!

И к повстанцам опять поскакал поручик. В ожидании его возвращения Михайлов нетерпеливо выстукивал ножнами шашки по коляске. Поручик скоро вернулся с ответом.

— Просят дать подумать!

— Обождем! Как вы, не против? — повернул полковник к Котляревскому.

Тот пожал плечами.

Заложив руки за спину, Михайлов несколько раз прошёлся около коляски, нетерпеливо поглядывая на казачий лагерь. Наконец из лагеря вышло два казака с пикой, на конце которой болталась белая тряпка.

— Поручик, прикажите всем бунтовщикам выйти из‑за возов и построиться!

Не прошло и часа, как черноморцы выстроились близ берега Кубани. Они стояли хмурые и подавленные, окружённые со всех сторон солдатами и донцами. Прямо им в лица смотрели жер ла пушек.

Подкатила коляска. Полковник поднялся, оглядел ряды черноморцев.

— Продали нас! — донёсся до Михайлова голос из рядов.

— Наших послов, мабуть, тоже уже повязали!

По строю прокатилась волна возмущения.

— Прекратить разговоры! — резким фальцетом выкрикнул полковник.

К нему подбежали штабс–капитан и два прапорщика.

— Каждого десятого! — лицо Михайлова покрылось красными пятнами.

Капитан и прапорщик двинулись вдоль ряда.

— Первый… второй… третий… пятый… восьмой… десятый… Выходи!

Тот, на кого указывал капитан, выходил из строя. Наконец штабс–капитан и прапорщики закончили обход. Полковник отдал команду, и три роты оцепили две сотни казаков, выведенных из строя.

— Черноморцы! — Михайлов вытер потное лицо платком. — Эти двести бунтовщиков мы возьмём как заложников. Вам же немедленно разойтись по куреням. Прежние куренные атаманы с сегодняшнего дня вновь приступают к своим обязанностям. Вам надлежит их слушать, как отцов своих! Ваш наказной атаман генерал Котляревский поставлен над вами его императорским величеством государем Павлом Петровичем. Возмущенней беспорядки, вами учинённые, вызвали гнев его, государя нашего, и он велел наказать вас достойно! Ваши зачинщики тоже арестованы и будут осуждены! — полковник умолк.

— Сбрехали! Продали! — загудели черноморцы.

— Молчать! — гневно заорал Михайлов. — Увести их! — Он махнул перчаткой в сторону арестованных заложников.

Черноморцы задвигались, готовые броситься на выручку товарищей, но солдаты по команде вскинули ружья, а канониры подняли горящие фитили. И казаки поняли: все кончено, сопротивление бесполезно.

До начала следствия закованных в кандалы казачьих посланцев посадили на Петербургскую гарнизонную гауптвахту. Низкая камера с сырыми стенами и одним оконцем, затянутым глухой, из толстых прутьев, решёткой, была полутёмной и сумрачной. У стен нары, на нарах казачьи свитки. В углу кувшин с водой…

— Вот она, царская милость, — бросил Дикун.

Он вспомнил, как всё случилось. Когда казаки подъехали к петербургской заставе, их уже ждало человек пятьдесят конных драгун. С ними был и адъютант Пузыревского. Казаков окружили и, разоружив, препроводили на гауптвахту.

— Леонтий как знал! Напрасно его не послушали! — сокрушался Осип. — Больше всего обидно, что сманул нас, света белого лишил эта жаба-полковник…

— Да где ж оно видно, что черт черту око выколол, — равнодушно сказал Собакарь.

Он лежал на нарах, укрывшись свитками. От сырости и голода его второй день била лихорадка.

— И что теперь будет? — уныло спросил один из казаков, сидевший в углу.

— Царская ласка, — не падая духом, ответил Половой. — Тебе ж её обещали…

— Требовать надо, чтоб нас выслушали, если не царь, так хоть кто‑нибудь из министров, — проговорил казак, стоявший рядом с Дикуном, и сейчас же, подойдя к двери, забарабанил кулаками.

В дверной глазок заглянули. Вслед за этим дверь распахнулась. В камеру вошёл караульный офицер с чёрными пушистыми усами и шашкой на боку.

— Чего стучишь? — сердито спросил он.

Усы у него зло встопорщились, а зелёные навыкате глаза немигающе, по–птичьи, упёрлись в казака.

— Хотим, чтоб царь нас выслушал! — казак шагнул к офицеру, звякнули кандалы.

Тот раскатисто захохотал.

— К царю, к царю он захотел! Да знаешь ли ты, смутьян, что вас ждёт? — При этих словах он провёл вокруг шеи и указал на потолок. — Станет ли с вами, бунтовщиками, государь говорить? Как же, ждите!

И выйдя из камеры, он с силой захлопнул дверь. Слышно было, как лязгнул замок и, постепенно замирая, затихли шаги в коридоре.

— Добрый, добрый ливентарь[6], — покачивая головой, вымолвил Половой. — Чем не пан! И фигура пышная, и голос, что у протоиерея.

— Эх, Леонтий, — вздохнул Дикун. — Не поверил я тебе… А, выходит, ты лучше моего царскую милость знал.

Казаки понуро уселись на нары. Только Осип Шмалько, напрягая могучие мускулы, с проклятиями пытался разорвать кандалы.

— Эх, теперь коли б довелось вернуться к своим, то не то что полковник, а сам царь бы не обманул меня, — проговорил Дикун.

— Век живи, век учись, — спокойно сказал Собакарь. — Только не доведётся нам вернуться, не за тем нас такими цацками наградили.

Он звякнул кандалами.

В окошко виден был только край блекло–голубого неба. Вечерело. Слышно стало, как, топая башмаками по булыжникам, прошёл караул. Он остановился у ворот, затем разводящий принял рапорт, и солдаты затопали дальше.

— Да, тут не убежишь, — вздохнул Шмалько. — Светлица у нас крепкая, охрана надёжная, кайданы железные.

— А може, ещё разберутся? Може, нас занапрасно повязали? Оклеветал нас полковник тот перед царём! — с надеждой проговорил один из казаков.

— Только о тебе там и думают, — повернулся к нему Половой.

— Как наши там? Знают ли, что с нами? — задумчиво проговорил Осип.

— Откуда им знать!

— А может, и их уже повязали!

— Не всех, — уверенно возразил Ефим. И, вздохнув, принялся мечтать: — А что, как мы вот тут сидим, а там Леонтий собрал войско, да такое, какого ещё ни у кого не было. И перед тем войском никакая сила, никакая чёрная хмара не устоит. И с тем войском идёт Леонтий на Петербурх. Царь бежит, солдаты его бегут, а Леонтий приходит в Петербурх и нас вызволяет…

— Ну, а чтоб ты тогда делать стал? — с добродушной усмешкой поинтересовался Собакарь.

— Первым–наперво нашему ливентарю усы сбрил да в эту каталажку посадил бы. На наше место. Пускай бы и он клопов покормил, каких мы кормим!

— У него кровь благородная, — вставил Шмалько, — он долго не выдюжит.

— А может, Леонтия уже и нет в живых? Может, Котляревский навёл москалей да переловил и Малова, и всех, кто с ним ушел… — сказал Дикун.

Открылся дверной глазок, и часовой солдат зашептал:

— Завтра вас переведут в Петропавловскую крепость… От офицера слышал… Вот, братцы, какое то дело, — вздохнул он и отошёл от двери.

Петропавловская крепость! Страшные слухи о ней доходили и до Кубани. Знали казаки, что только тех, кого царь считал своим смертным врагом, бросали туда.

— Час от часу не легче, — вздохнул Осип.

Молчаливо, один за другим улеглись казаки на нары, и теперь тишину нарушал лишь писк мышей да возня крыс, вылезших из углов.

Несмотря на то, что лагерь повстанцев удалось разгромить и главари восстания были в Петербурге арестованы, наказной атаман не чувствовал себя спокойным. Его тревожила мысль, что часть казаков–бунтовщиков и пришлые из Закавказья укрылись в низовьях и могли в любое время, накопив силы, снова двинуться по станицам.

Правда, Михайлов, которому за подавление восстания присвоили чин генерал–майора, обещал со дня на день послать в низовья пехотный полк, но Котляревский понимал, что изловить бунтовщиков в плавнях будет делом нелёгким. К тому же наказного атамана заставляли задуматься и команды на кордонах. Имелись достоверные слухи, что во время восстания казаки, нёсшие кордонную службу, были заодно с бунтовщиками, и только боязнь оголить границу помешала им примкнуть к бунту. Да и по станицам не было ещё нужного порядка и спокойствия. На виду казаки будто смирились, но чувствовалось, что стоило лишь подуть ветру, как искра смуты снова вспыхнула бы жарким пламенем.

Нет–нет да и прорывалось это пламя то в одной, то в другой кубанской станице. В Ирклиевской атаманский дом спалили, видать, за то, что тамошний атаман добывал подводы для Вятского полка. В Брюховецкой атамана так измолотили, что он богу душу отдал. У старшины Гулика на хуторе скирды сена подожгли…

Военно–полевой суд при Черноморском войске, прензусом которого был назначен все тот же новоиспечённый генерал Михайлов, начал следствие над казаками, брошенными в Екатеринодарский острог.

После того, как Котляревский преподнёс Михайлову черкесскую шашку в серебряных ножнах и пистолеты с чеканной отделкой, между ними установилась крепкая дружба. И теперь наказной атаман не опасался, что на следствии вскроются какие‑либо компрометирующие его материалы.

Котляревский торопился побыстрей уладить все свои дела на Кубани и выехать в Петербург, чтобы обвинить главных бунтовщиков, дабы они паче чаяния своими речами ему, наказному атаману, вреда не причинили.

А если‑кто из петербургских вельмож и заинтересовался бы жалобой казаков, то этот интерес Котляревский думал притушить ценным подарком. Недаром в Ачуеве уже старались самые лучшие икорщики. Не случайно из‑за Кубани один князь — кунак Котляревекого— привёз наказному десяток драгоценных кинжалов работы знаменитого черкесского умельца.

Однажды вечером в Екатеринодар из станицы Полтавской прискакал сын станичного атамана. Волнуясь, путано он рассказал, что станицу заняли несколько сотен бунтовщиков. Они повесили атамана и теперь собираются на Екатеринодар, чтоб освободить острожников.

Известие это не на шутку обеспокоило наказного. В тот день донесли ещё ему, что колодники, отправившиеся в полдень за подаянием, кричали собравшейся толпе, чтобы шли казаки на кордоны и звали людей к ним на выручку, что обманули их, дескать, офицеры, нарушив обещание никого не трогать и разобрать дело по правде.

С нерадостными вестями наказной заторопился к Михайлову. Тот внимательно выслушал Котляревского и сейчас же дал приказ по полкам готовиться к выступлению.

Ночь Котляревский спал беспокойно и просыпался от каждого лёгкого шума во дворе…

Глава X

Солнце всходит и золотит камышовые крыши. Его яркие лучи скользят по белым мазаным хатам, по плетням, по лицам черноморцев, собирающихся па майдане, посреди станицы. Казаки все подходят и подходят.

Вооруженные мушкетами, пиками, кривыми турецкими саблями, а иные с пистолетами за кушаками и кавказскими кинжалами, черноморцы идут молчаливо, не торопясь, уверенные в своей силе.

В круге стоит атаман Малов, рядом с ним — Митрий и Андрей Коваль. Они изредка переговариваются:

— Кабы нам нынче ту силу, что была попервоначалу…

— Поверил Федор…

— Где теперь они?

Андрей задумчиво посмотрел на летящих в высоком небе журавлей. Курлыча, они тянулись над плавнями, наполняя душу глухой тоской.

— Никому из них не вернуться на Кубань. Дари за бунт не милуют, — сурово проговорил Малов. — Погибнут ни за что… А может, уже сгибли! Палачи у царя скорые.

Леонтий припомнил своё первое знакомство с Дикуном, хмурое утро и разговор о Пугачеве… Вспомнил и тот день, когда с отрядом пришёл в лагерь под Екатеринодар.

Словно угадывая его мысли, Митрий вздохнул:

— А начали неплохо…

— Начало‑то было, да только дальше… С первого дня надо было рубить головы старшинам и1 подстаршинникам, не миловать! — сказал Леонтий.

«Хоть и круто, а верно!» — подумал Андрей и тут же спросил:

— Так ты считаешь, что на Екатеринодар нам надо идти?

— Надо попробовать товарищей из острога вы зволить. Если наши люди приведут казаков с кордонов, то теперь, когда ушли донцы, мы, может, с солдатами и справимся. Только б нежданно напасть… А как вызволим товарищей, так сразу — на Волгу. По дороге к нам из станиц присоединятся многие.

Вразвалку, не спеша подошёл старый казак, с морщинистым, тёмным лицом и турецкой серьгой в правом ухе.

— Что скажешь, Петрович? — насторожился Леонтий.

— Да вот, Леонтий Максимович, дозорные наши перехватили здешнего атамана. Сбежать хотел…

— Головка? Бежал, говоришь? А ну, показывай его!

Окруженный казаками, насупившись, к Леонтию подошёл атаман станицы Полтавской есаул Головко. Было ему уже за пятьдесят. Невысокий, жилистый, он напоминал затравленного волка. Дурную славу стяжал себе атаман. Он захватил большой пай земли, с самыми лучшими выпасами, заставлял своих должников зиму и лето работать на себя.

— Что, стервятник, куда спозаранку собрался?

Леонтий прищурил злые, колючие глаза. Головко молчал и затравленно оглядывал всех исподлобья. Кто‑то из станичников выкрикнул:

— В Екатеринодар, куда ж!

-— В Екатеринодар? Значит, Котляревекого упредить хотел? Ну и как? Не вышло? — Голос Леонтия повышался и наконец зазвенел, как струна: — Гей, ребята! А ну, приготовьте на вон той акации добрую качелю для господина есаула.

Головко рванулся в сторону, но два дюжих казака, скрутив ему руки, поволокли к акации. Над станицей повис дикий, отчаянный вой…

— Это для начала, — глядя на раскачивающееся в воздухе тело, сказал Малов. — За товарищей наша первая расплата…

Сизый дым окутал Полтавскую. Раскалывая небо, громом грохочут пушки, трещат ружейные выстрелы. Два полка, как чёрная хмара, обложили станицу, не пробиться черноморцам. Все плотней и плотней сжимают враги кольцо…

Ядра со свистом падают во дворах, поднимая чёрные султаны земли и липкой грязи.

Казаки залегли за плетнями, упорно отстреливаются. Сквозь мушкетную и пушечную пальбу Митрий кричит Леонтию:

— Опередили нас, не успели с кордонов подойти!

— Если до ночи продержимся, пробьёмся! — ответил Леонтий.

Митрий кивнул.

Солдаты то подкатывались почти до самых плетней, то под меткими пулями казаков отходили, оставляя убитых.

Подполз Андрей.

— Что снег на голову! Как быстро они подошли!.. Побило у нас многих…

Неожиданно пальба прекратилась. Откуда‑то из‑за камышей выехал верховой с белым платком на конце палаша и рысью направился к станице.

— А ну, выйду к нему, — сказал Леонтий.

— Лежи, я сам, — Митрий поднялся и пошёл навстречу всаднику. Вскоре они встретились. Леонтий не сводил с них глаз. Через минуту–две Митрий направился к своим, но не успел дойти до плетня, как из камышей затрещали выстрелы. Митрий остановился, вскинул голову, словно высматривая что‑то далёкое, изогнулся и свалился на траву.

— Убили! Митрия убили!

Леонтий вскочил, но Андрей сильно дёрнул его за руку.

— Лежи, хочешь, чтоб и тебя?

Какой‑то казак подполз к Митрию и, взвалив на спину, потащил к плетню.

Убитого положили под кустом терновника. Пуля попала в затылок, и смерть наступила мгновенно…

К вечеру небо заволокли тучи. Они стремительно надвигались с запада, с моря, тяжёлые, косматые.

— Вот оно, наше спасение! — радостно заговорили казаки.

Теперь и у Леонтия уже не было сомнения, что под покровом ночи и дождя им удастся прорваться и уйти от преследования. Из‑за плетня старательно рассматривал, что затевает враг. Неожиданно острая боль обожгла его, и что‑то горячее потекло по груди. Стало тошно, голова закружилась, и он сел к плетню.

Грянул гром. В минуту все вокруг потемнело, казалось, земля и небо слились воедино, но Леонтий этого уже не слышал…

Очнувшись, Малов увидел над собой камышовую крышу шалаша, низко нависшую над головой.

Открылась дверь, и вошёл Андрей. Леонтий попытался подняться.

— Лежи, лелей! — Коваль подошёл к нему. — Полегчало? Не думал, что отойдёшь. — Присел рядом на пол, устланный камышом. — Теперь мы с тобой ещё наведём страх на панов.

— Где я? — слабо спросил Леонтий.

— Помнишь Полтавскую? Ну, так вот! Как тебя ранило, решили мы пробиваться. Тебя на свитке несли. Сюда в низовья нас только сорок семь пробилось…

Леонтий устало закрыл глаза.

— Самое страшное миновало. Теперь поправляйся. А там, весной, к нам казаки придут беспременно. С рыбных заводей уже двое приходило, говорили, что рыбаки до нас собираются.

— По станицам что слышно?

— Казаков за бунт наказывают… Ну, хватит, лежи, в другой раз поговорим.

Андрей поднялся, поправил кожух.

— Стой! — слабо проговорил Леонтий. — Лежи, лежи… А кормить‑то меня думаете?

— Вот это добре! — радостно воскликнул Андрей. — Коль на еду потянуло — значит, быстро силы наберёшь. А тут как раз привезли ачуевские рыбаки нам добрый подарок.

Андрей вышел из шалаша. Леонтий устало прикрыл глаза. Он чувствовал себя таким слабым, что даже веки было трудно открывать. То и дело наплывало странное забытье…

Из забытья Малова вывел весёлый голос Андрея.

— А ну, пробуй, атаман, атаманский харч!

Он поднёс ко рту Малова деревянную ложку, полную какой‑то черноватой каши, остро пахнущей рыбой… Леонтий с трудом взял в рот кусочек этой кашицы и ощутил её удивительно приятный, солоноватый и жирный вкус.

«Что ж это такое?» — подумал он.

— Ешь, ешь, атаман, панскую еду! — приговаривал Андрей, вновь поднося ко рту Леонтия полную ложку. — Икра это, самая добрая ачуевская икра. Тамошние рыбаки её для Котляревекого готовили, а тебе принесли. Ешь, друже.

Медленно поправлялся Леонтий. Когда впервые после болезни вышел из шалаша, в лицо ударило морозом и колючим снегом. Все вокруг было белым–бело. Шелестел на ветру сухой пожелтевший камыш. Леонтий зашёл в курень к казакам.

Здесь, в низовьях Кубани, нашли они надёжное убежище. Можно было выждать, собраться с силами. Недостатка в питании не было. Плавни кишели разной рыбой, птицей, зверем. С рыбных заводей доставляли вяленую рыбу. Только и ощущали казаки недостаток — это в хлебе да в мушкетных зарядах.

— С поправкой тебя, Максимыч! — приветствовали Леонтия казаки, — Живуч ты оказался.

Вокруг засмеялись. Леонтий улыбнулся, присел на сноп камыша.

— И как она в тебя угораздила?

— Ты весь кровью сошёл, — сказал старый Петрович.

Казаки закурили. Разговор перебрасывался с одного на другое. Наконец Петрович полушутя, полусерьёзно спросил:

— Когда поведёшь, атаман, наше войско?

— Дайте время. Сойдет снег, земля протряхнёт, и двинемся…

— Наших в остроге совсем замучили, — проговорил молодой, незнакомый Леонтию казак. — И когда уходил сюда, так сказали, шо двенадцать колодников померло. Котляревский, кажут, сильно измывается над ними. Бьют их, голодом морят.

Закусив губу, Леонтий не сводил глаз с парня. А тот все рассказывал о том, как попытавшийся бежать из острога один из арестованных был заколот штыками, как велел Котляревский отнять паевую землю у семей бунтовщиков. Упомянул, что за голову Леонтия и Андрея обещана Котляревским денежная награда.

Леонтий поднялся, сжав кулаки, процедил:

— Попомним! Я этих панов–атаманов сам награжу!

День за днём, месяц за месяцем текло время. Сошел снег с земли, пробились первые стрелки зелёного камыша, вернулись с юга утки.

На Егория тёплого отправил Леонтий молодого казака в Екатеринодар выведать обо всём, а седоусого Петровича — по станицам поднимать недовольных. С нетерпением ждали в плавнях возвращения посланцев. Прошел месяц, но казаков все не было.

Когда Леонтий уже начал терять надежду на встречу с ними, вернулся Петрович. Но нерадостной была весть, принесённая им.

— Затихли черноморцы, — сказал он, — не решаются браться за оружие. Повременить надо, пока отойдут после неудачи. Да и расправа страшит многих.

Молча слушали казаки Петровича. А вокруг, в плавнях, буйствовала южная весна.

Поник головой Леонтий.

— Что ж будем делать, Андрей? — как‑то растерянно спросил он.

— Одно остаётся, уходить на Волгу, — сумрачно ответил Андрей.

— А как другие?

— Пойдут, что им тут делать. Все одно прощения от Котляревского не будет.

На Волгу решили идти после пасхи. На рыбные заводи отправили одного из черноморцев, чтоб звал охотников. А пока началась подготовка к дальнему походу. Но неожиданно план нарушился…

Однажды, когда Леонтий полдничал, до него донеслись два голоса. Один он узнал без труда — говорил Андрей. Другой — низкий, знакомый, но в то же время чей, Леонтий никак не мог вспомнить.

Шаги приблизились, и в шалаш, пригнувшись, вошёл Коваль, а за ним молодой казак, ходивший в Екатеринодар.

— О! — воскликнул Леонтий. — Не гадали, что и вернёшься. Садись! Есть будешь?

— Потом, Леонтий Максимович.

— Раз так, тогда сказывай!

Казак потёр лоб, откашлялся.

— Доброго ничего нет, казаки мнутся.

Леонтий нахмурился.

— Это уже известно.

— А ещё кажут, что получен от царя указ, чтоб колодников перевести в Усть–Лабу. Опасаются нападения на острог.

— Как они? — оживился Малов.

— Держатся… Хоть человек сорок уже на кладбище отвезли.

Леонтий отвернулся.

Котляревского не видел? — глухо спросил Малов.

— Видел! Он сейчас на хутор к Великому уехал, пасху справлять.

Пасху, говоришь? — Андрей встрепенулся, положил ладонь на плечо Леонтию. — Слушай, я вот что задумал…

И заговорил отрывисто:

— Хутор у Великого отсюда недалеко, вёрст семьдесят… Котляревский там с конвоем. Сил у нас нет, чтоб на него напасть. А я вот что решил: проберусь я туда, подстерегу его и вот этими руками придушу проклятого. Отплачу ему за наших…

Андрей вопросительно смотрел на Леонтия.

— Чего молчишь?

— Так ведь мы ж уходить надумали?

— Повременим, — принялся убеждать Коваль. — Днем раньше, днём позже. Я в дней пять обернусь.

Леонтий нехотя согласился.

Ну, куда ни шло. Только одного я тебя, Андрей, не пущу. Вдвоем пойдём.

— Нет, Леонтий, не будет такого.

Лицо Коваля стало суровым.

— Почему?

— А потому, что рисковать нам двоим не след. А доведётся с ним один на один встретиться, так и без того из моих рук не вырвется, — Коваль стиснул Леонтия так, что у того дух захватило. Отпустив, рассмеялся. — Видишь, сила ещё есть.

Все‑то так, Андрей, а одного я тебя не пущу. Пойдешь ты, друг, вот с ним.

Леонтий кивнул на молодого казака.

Богато живёт полковник Великий. Три хутора у него, две мельницы — одна ветряк, другая водяная. Скота — не счесть.

Самый большой хутор у Протоки. Тут полковник проводил большую часть года.

На пасху приехал к Великому свояк и друг наказной атаман Котляревский. Полон двор гостей собрался у Великого.

Конвойная сотня из богатых казаков оцепила хутор, дозорные в засадах укрылись.

Вместе с Котляревским приехали на хутор и несколько станичных атаманов. Среди них и новый кореновский атаман Григорий Кравчина с тестем своим, васюринским атаманом Балябой.

В просторной горнице дубовые столы, крытые льняными скатертями, ломятся от яств. Тут и гуси жареные, яблоками начинённые, и баранина покавказски, и вареники в сметане плавают. Есть тут и балыки, и икра — всего не перечесть…

Четыре казачки еле–еле управляются — одно убирают, другое подают…

Гости пьют вино и прихваливают:

— Добра у тебя горилка, Карпович, добра!

— Пейте, ешьте, гости желанные, не стесняйтесь, — улыбается Великий.

Он раскраснелся, лицо его лоснится.

Наказной сидит в почётном углу, ему прислуживает племянница хозяина, нарядная, видная девка, с тремя рядами монист на белой шее.

У самой двери — Кравчина. Он только что расправился с гусем и теперь, откинувшись к стенке, икал.

— Та ты на, выпей, — совал ему под нос расписной ковшик с вином захмелевший Степан Матвеевич. — Мы с тобой, зятёк, стало быть, власть. Выпей, выпей!

Григорию надоело отводить руку тестя, и он, взяв ковшик, пил большими глотками. Икота прекратилась. Кравчина, посидев ещё немного, вышел во двор.

Светила луна, и все небо вызвездило. Он прошёл дорожкой к длинному флигелю, откуда доносились голоса казаков из конвойной сотни.

Уже взявшись за ручку двери, Кравчина неожиданно обратил внимание на две фигуры, кравшиеся к дому. Он притаился и принялся наблюдать.

«Если казаки из охраны, то зачем они держатся так сторожко?»

Издали было видно, что неизвестные двинулись к кустам. Когда передний попал в полосу света, льющуюся из открытого окна, Кравчина чуть не вскрикнул. Он узнал своего соседа и старого врага Андрея Коваля. «Так вот кто это! — замер Григорий. — И что ему, вражине, тут надо? А вдруг они не одни, а со всей своей шайкой?»

И на лбу кореновского атамана выступил холодный пот. Осторожно, стараясь не скрипнуть, Кравчина открыл дверь, вошёл в накуренную людскую. Коротко рассказал о встрече.

— За оружие и выходьте без шума, — приказал бородатый хорунжий. — Очепляйте кусты, мы их живьём возьмём!

Через минуту флигель опустел. Бесшумно оцепив кустарники, казаки начали сужать кольцо. В глубине затрещала сухая ветка. Кравчина шепнул бородачу:

— Там!

— Эй, Коваль, выходь!

В кустах догадались, что окружены. Грянуло два выстрела. Как подкошенный упал бородач и шедший справа от него казак. Остальные^ бросились на выстрелы, и два человеческих клубка, ломая ветки, выкатились на дорожку и забарахтались в траве.

На шум и выстрелы из горницы выбежали гости. Вдруг один клубок тел распался, а отбросивший их быстро пересёк двор и, перемахнув плетень, скрылся в лесу.

— Ушел! Ушел! — закричало несколько голосов.

Человек шесть казаков бросились вдогонку.

Другие навалились на оставшегося, стали вязать его.

Кто‑то зажёг факел. Его прыгающие отсветы заскользили по лицу связанного. Кравчина облегчённо вздохнул — он узнал Коваля.

— Кто ты такой? — грозно спросил Котлярев–ский.

Он подошёл к пойманному, которого держали за плечи два казака.

Связанный молчал.

— Это, Тимофей Терентьевич, друг бунтовщика Малова и сам бунтовщик Андреи Коваль, услужливо подсказал Кравчина, — родом он наш, кореновский.

Ноздри атамана гневно раздулись.

— Добре! А ну, хлопцы, — повернулся он к конвойным. — берегите его как зеницу ока. После я сам с ним побеседую. А сейчас, господа старшины, гулять пойдемте…

Ночь близилась к концу, и гости давно уже спали, когда в мазанку, охраняемую четырьмя казаками, вошёл наказной атаман. Избитый и окровавленный Коваль лежал на земляном полу. Он открыл мутные глаза, посмотрел на Котляревского.

— Посвети! — приказал тот.

Кто‑то поднёс факел к лицу лежащего. Два казака подняли Андрея, прислонили к стенке. Затекшие руки резала верёвка.

— Зачем шёл?!

Молчание.

— Где Малов?

Казак молчал. Только в глазах его светилась непримиримая ненависть.

Котляревский что было силы наотмашь ударил Андрея в лицо, завизжал:

— Я тебя заставлю говорить!

Связанный пошатнулся, но устоял на ногах и неожиданно смачным плевком угодил между глаз Котляревскому. Тот отшатнулся, на мгновение оцепенел. А Коваль, превозмогая боль, хрипло выкрикнул:

— Это тебе за всех, гад, мучитель!

— Бейте его! — вскричал побелевший атаман.

Казаки бросились к связанному. Не выдержав ударов, тот упал. Тогда к нему подбежал Котляревский, начал топтать ногами. И вдруг выхватил из рук казака факел, стал тыкать им в лицо лежащему. Запахло палёным мясом, вспыхнули, распространяя дурманящую вонь, волосы. Казаки опешили. А наказной атаман, продолжая дико вскрикивать, все бил и бил коваными сапогами безжизненное тело, словно танцуя какой‑то жуткий танец.

На рассвете труп Андрея Коваля выбросили в лес на съедение зверям.

Теплым июльским вечером 1799 года пыльным шляхом к Екатеринодару подходили колодники. Густой конвой солдат оцепил их со всех сторон. Понуро брели исхудавшие, усталые арестанты, с серыми лицами, обросшими многодневной щетиной.

Два года военно–полевой суд при Усть–Лабинском остроге вёл над ними дознание. Два долгих года пыток и голода.

В Екатеринодаре колодников принимали по списку. Майор с изрытым оспой лицом, водя пальцем по голубому листу, по складам читал фамилии.

— Значитца, ваше превосходительство, всего сто шестьдесят семь? — кладя листок на стол, спросил он у начальника конвоя генерала Глазова.

— Пятьдесят скончалось в остроге, — развалившись в деревянном кресле с высокой спинкой, пояснил генерал. — Чай, батенька, острог, не у тёщи на блинах.

— Э–э, что и говорить, господин генерал–майор, — согласился офицер. — Вон из Петербурга гнали четырнадцать, а дошло только шесть. Да и то одного, главаря ихнего Федьку Дикуна, васюринский атаман с дружками самосудом до смерти засудили…

— Что ж, днём раньше, днём позже, судьба им одна…

Всю ночь за крепостными воротами, на самом берегу Кубани, раздавался перестук топоров. Изредка, перекрывая его, от башни к башне неслось солдатское: «Слушай!» И эти удары топоров наводили ужас на бывалых екатеринодарцев. Не спа‑ли в эту ночь и арестанты. Многие из них знали, что последнюю ночь доживают на этой радостной и горькой земле. Все ждали утра. И оно пришло. Забрезжил рассвет. Большое огненно–красное солнце выкатилось из‑за степи.

С рассветом на берегу Кубани стало многолюдно. Народ толпился у помоста, у высоких виселиц. На помосте расхаживал палач в красной рубашке. Тесное каре солдат оцепило место казни. Яркое летнее солнце заиграло на воронёных стволах ружей и, словно устрашась, спряталось за тучу.

Прискакали Котляревский и старшины.

И сейчас же по толпе волной прокатился ропот.

— Ведут! Ведут!

Все головы, как по команде, обернулись к крепостным воротам. Оттуда, поддерживая друг друга, позванивая тяжёлыми цепями, шли на казнь черноморцы. Впереди, плечом к плечу, Собакарь и Половой. Легкий ветерок теребил их волосы.

— Смотри, Никита, сам ворон со своей сворой на мертвечину прилетел, — указал Ефим на Котляревского и старшин.

— А что, браты, покажем же, как умирают казаки! — громко, так, что услышали все сто семьдесят два идущих на казнь, произнёс Собакарь. — Пускай же никто из нас не склонит своей головы перед недругами!

Народ все прибывал. Подъезжали из станиц, хуторов. В толпе завыли, запричитали бабы. Несколько женщин рванулись к мужьям, но их оттолкнули солдаты.

На помост поднялись священник и офицер. Стало тихо. Так тихо, что было слышно, как бурлит у берега Кубань.

Офицер развернул бумагу, начал читать.

Никита не слушал.

«А место то самое выбрали, где стан наш был. Вон там возы стояли, — вспоминал он и, вытянув шею, всматривался в туманную степь. — А ромашек сколько! И маков… А вон василёк голубеет… Ну чисто как глаза у моего Ивана. Так и не довелось мне с вами побачиться, хлопцы мои… Дай боже, чтоб добрыми казаками стали».

Легкий толчок вывел его из забытья.

— Ты слушай, Никита, какие нам царские милости. Не дожили Федор и Осип…

Никита прислушался к густому офицерскому басу, несущемуся над притихшей толпой.

— …Дикуна Федора, Шмалько Осипа, Собакаря Никиту, Полового Ефима… оных государственных преступников четвертовать.

Офицер, сделав паузу, снова углубился в чтение, долго выкликивал фамилии казаков–колодников, закончив список приговором: «Смертная казнь через повешение».

Толпа заволновалась, надвинулась. Солдаты вскинули ружья. Два помощника палача, сняв кандалы с Собакаря, потащили его к помосту.

— Теть! — Он распрямил плечи так, что оба помощника палача отлетели в стороны. — Я и сам ещё ходить не разучился. Давай, Ефим, попрощаемся. — Они поцеловались.

Твердой походкой Никита поднялся на помост, обвёл народ взглядом. Сотни глаз смотрели на него. Подумал Собакарь: «Вот и конец!»

Надрывно, тяжело били барабаны. Никита повернулся к палачу:

— Ну, кат, казни!

Заиграл рожок, и бой барабанов прекратился. Народ замер. Собакарь посмотрел с недоумением на отошедшего палача. Тот же самый офицер подошёл к краю помоста, развернул лист бумаги, громко прочитал:

— Его величество царь и самодержец всероссийский Павел Первый всемилостивейше простил оных преступников и заменил им смертную казнь следующими наказаниями: Дикуна Федора, Шмалько Осипа, Собакаря Никиту и Полового Ефима бить нещадно кнутами и, вырвав ноздри, сослать в Сибирь на каторжные работы. Остальных, — офицер прочитал фамилии казаков–колодников, — бить нещадно кнутами и сослать в Сибирь на поселение.

Снова ударила барабанная дробь. Экзекуция началась.

В ту ночь, когда избитые, окровавленные арестанты стонали на гнилой соломе в одном из куреней Екатеринодарской крепости, в самую глухую пору, по станице Кореновской промчался отряд конников человек в двадцать. Конники спешились на окраине станицы, у широкого подворья кореновского атамана Григория Кравчины. Несколько человек перелезло через плетень. Яростно, злобно залаяла собака, залаяла и вдруг, взвизгнув, умолкла.

— Кого нелёгкая принесла? — недружелюбно, низким от сна голосом спросил из‑за двери Кравчина.

— Открывай, атаман! Важное дело…

— Какое там дело в полночь! — рассвирепел атаман.

— Бумага от его высокоблагородия наказного атамана…

Загрохали засовы, и дверь растворилась, дохнув на стоявших перед нею душным воздухом хаты.

— Ну, давай бумагу! — проговорил Кравчина, вглядываясь в стоящую перед ним тёмную фигуру.

Человек, потеснив атамана, ввалился в сенцы.

— Не признаешь? — глухо спросил он.

— Кой нечистый тебя признает в такую темень, — проворчал атаман. — Эй, Ганна! Засвети каганец! — крикнул он в хату.

Через минуту неясный, трепещущий свет скользнул по стенам и выхватил из тьмы широкоплечего, кряжистого казака. Атаман вглядывался в странно знакомое, бородатое лицо.

— Не признаешь? — чуть громче повторил казак.

— Л–ле–он–тий… М… малов, — выдохнул Григорий Кравчина.

— Признал! — усмехнулся Малов. — Рассчитаться с тобой приехали, иуда, за соседа твоего, за Андрея Коваля, коего ты на муки кату Котляревскому выдал…

Кравчина изогнулся, дунул на каганец, но прыгнуть в хату не успел. Прямо в лицо его ударила яркая вспышка пистолетного выстрела. И это было последним, что он видел в жизни.

Один из казаков выбил огонь и зажёг соломенный факел. Пламя осветило бледное лицо женщины, прижавшейся к печке. Леонтий подошёл к ней.

— Прости нас, Анна. Поквитались мы с ним за товарищей наших.

— Бог простит!

— Прощевай, хозяйка!

Черные тени выскользнули из атаманской хаты.

— Запалить бы, — предложил один из казаков.

— Я те запалю! — рявкнул на него Леонтий.

Через минуту всадники были за станицей и поскакали на восток, к Ставропольским степям, туда, где еле заметно бледной полоской занимался новый день…

С тех пор затерялся след Леонтия Малова… Хотя это и не совсем так. Многие, похожие на пего, наводили по всей России страх на помещиков. Попробуй узнай, который из них Леонтий!

ЭПИЛОГ

Далеко за Байкалом небольшой посёлок Амурский. На север от него, прямо от лесопильного завода, начинается бескрайняя тайга. Темной синевой рисуются над зеленью тайги сопки. Иногда они курятся белесыми облаками или прячутся в серой завесе туманов…

День и ночь с запада на восток и с востока на запад, разрывая таёжную тишь, бегут, минуя посёлок Амурский, поезда, и пассажиру бросятся на какой‑то миг светлый, радостный Дворец культуры да высокое здание школы…

Стоит посёлок над самым Амуром, отсюда и название у него такое.

Катит полноводная река волну за волной и о чём‑то ворчливо толкует с тайгой. Может, вспоминает Амур–батюшка, свидетель далёкой старины, то время, когда сюда, в таёжную глушь, пришли на поселение мятежные черноморские казаки, как корчевали они вековые деревья, рубили дымные избы и, умирая, завещали внукам своим побывать на Кубани и поклониться за них родной земле…

Примечания

1

Суворов Александр Васильевич

(обратно)

2

На месте нынешнего города Славянска–на–Кубани.

(обратно)

3

Так называли на Кубани зажиточную часть казачества.

(обратно)

4

Собакарь имел в виду восстание донцов 1792–1794 гг., в связи с переселением 12 донских полков на Кубань.

(обратно)

5

Форштадт — предместье города или крепости.

(обратно)

6

Ливентарь, или региментарь, — начальник охраны.

(обратно)

Оглавление

  • Борис Тумасов На рубежах южных. Историческая повесть
  •   ЧАСТЬ I ДОЛЯ КАЗАЧЬЯ
  •     Глава I
  •     Глава II
  •     Глава III
  •     Глава IV
  •     Глава V
  •     Глава VI
  •     Глава VII
  •     Глава VIII
  •     Глава IX
  •     Глава X
  •     Глава XI
  •     Глава XII
  •   ЧАСТЬ II БУНТАРИ
  •     Глава I
  •     Глава II
  •     Глава III
  •     Глава IV
  •     Глава V
  •     Глава VI
  •     Глава VII
  •     Глава VIII
  •     Глава IX
  •     Глава X
  •   ЭПИЛОГ Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «На рубежах южных», Борис Евгеньевич Тумасов

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства