От автора
Эта книга — роман, а не мемуары. Некоторое случайное сходство с мемуарами может проявляться лишь благодаря воспоминаниям реальных людей, ныне живущих или уже умерших.
У дочерей царя Николая II не было даже той единственной подруги, которую мое повествование им приписывает.
Упоминая о Фонде Силомирского, я ни в коем случае не желала приуменьшить заслуги и достижения различных существующих организаций подобного рода.
Даты, относящиеся к России до 1918 года, даны по старому стилю (юлианский календарь). События первой мировой войны датированы по новому стилю (григорианский календарь).
Я выражаю искреннюю благодарность представителям русских общин в Сан-Франциско, Нью-Йорке, Лондоне и Париже за их советы, позволившие придать роману большую достоверность. И я бесконечно признательна моему мужу, журналисту по профессии, за его постоянную помощь и поддержку.
Памяти моих родителей и их поколения
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Девичество 1897–1914
1
Я родилась в Петербурге в огромном доме с колоннадой на Английской набережной в один день с дочерью царя, великой княжной Татьяной, и была названа в ее честь. Гремели церковные колокола. Петропавловская крепость салютовала двадцать одним выстрелом в честь новорожденной из императорского дома. Это было 28 мая 1897 года, спустя три года после вступления на престол Николая II и за восемь лет до революции 1905 года, которая стала началом конца для обеих наших семей.
Отцы наши вместе росли и вместе служили в гусарском полку. Отец мой был фаворитом Александра III, и ему прочили в жены одну из царских дочерей рода Романовых. Но он женился на польской княжне, чем навлек на себя немилость двора. Позднее отец рассказывал мне о счастливом совпадении даты рождения моего и великой княжны, побудившем царя сменить гнев на милость.
«Я надеюсь, Пьер, — снисходительно сказал государь, когда мой отец поздравлял его на следующий день после нашего рождения, — что наши Татьяны будут такими же близкими друзьями, как и мы».
«Я мечтаю о том же, Ваше Величество», — ответил отец.
В то же утро отец сопровождал царя с его шотландскими овчарками во время прогулки по Петергофу — русскому Версалю на берегу Финского залива. Через месяц он снова был зван в Петергоф — на чай в Александрийский Дворец. Эта скромная летняя резиденция Николая и Александра куда больше соответствовала их вкусу, чем величавый Дворец возле моря. Прием, проходивший на английском языке, был, как всегда, церемонным и скучным. Одно замечание царя, однако, заслуживает упоминания, так как оно отражает мое представление о нем.
Императрица с осуждением отозвалась об обычае объявлять амнистию по случаю рождения ребенка в царской семье: «Эти политические заключенные — такой сброд, Ники, единственное, чего они хотят — это уничтожить тебя и Россию».
«Господь был милостив к нам, — возразил царь, — надо быть милосердными».
С того самого момента, когда я произнесла первое слово — «па-па», — мы с отцом горячо любили друг друга.
Я считала его самым красивым мужчиной на свете, самым сильным и самым добрым. Он называл меня «моя прелесть» и «моя радость», плавал, держа меня на своей широкой спине, сажал позади себя в седло, относил меня в постель, если я засыпала на свежем воздухе, и сидел у моей кроватки, когда я болела.
В 1901 году царь назначил отца командиром лейб-гвардии гусарского полка. Самым ярким впечатлением детства были парады полка, которые принимал мой отец, и я выучила наизусть весь церемониал парада раньше, чем начала учить свои первые детские стишки.
Когда отца не было дома, я чувствовала себя несчастной и спрашивала всех: «Куда ушел папа? Когда он вернется?»
Я была в восторге, если он был рядом. Но стоило появиться маме, и восторг пропадал. Отец оставался прежним, ласковым, но его внимание принадлежало уже не мне одной. Я часто вспоминаю, как мать, которая нередко выглядела утомленной и холодной, под пристальным взглядом отца мгновенно преображалась, как бы зажигалась. Я уже тогда осознавала, насколько сильные чувства связывали моих родителей. Это сердило меня, выводило из равновесия. Мне всегда хотелось застать родителей вдвоем врасплох, но это было не так-то просто.
Зимой в Петербурге мой мир ограничивался стенами детской на третьем этаже нашего особняка с видом на Неву. Я была на попечении Нэнни Бэйли, милой молодой шотландки, и няни. Няня родилась в семье крепостных; черноволосая и черноглазая, в свое время была она кормилицей отца. Как в старинные времена, она носила приличествующие ее званию кокошник, сарафан и голубой передник. Еще несколько крестьянских девушек в ярких передниках и вышитых кофтах были у няни на подхвате и прислуживали во время моего туалета.
Был у меня и свой лакей — белокурый, курносый гигант Федор — настоящий богатырь, словно сошедший со страниц моих сказок. По-детски простодушный и абсолютно невозмутимый Федор тренькал для меня на балалайке, ездил на запятках моих саней и уносил меня из разных запретных мест: из конюшни, кладовых и кухни. Во время моих ежедневных прогулок по набережной Федор пресекал мои попытки оседлать каменных львов и скатиться с них к замерзшей реке. А еще по моему положению мне не разрешалось играть в снежки с дворовыми ребятами. Вместо этого меня водили играть в Мраморный дворец великого князя Константина или в царский Зимний дворец. В Зимнем я посещала танцевальный класс вместе с царскими дочерьми Ольгой и Татьяной.
Во время первого урока танца — нам было тогда по четыре года — я ухватила великую княжну Татьяну Николаевну не за руку, как меня учили, а за шею и стала душить ее в объятиях. В ответ Татьяна Николаевна схватила меня за ворот, и так мы кружились в медленном исступлении, пока не упали.
«Это просто ужас, что за ребенок», — сказала мама Их Величествам. Государь рассмеялся и лишь заметил своим мягким голосом: «Elle sera une maltresse-femme, cette petite! Эта малышка вырастет женщиной, с которой будут считаться!»
Отец тоже засмеялся, только бабушку все это совсем не забавляло. Вдовствующая княгиня Силомирская (Анна Владимировна для друзей, а для меня — бабушка) была высокой, энергичной статной дамой с низким мужским голосом, шокирующими своей прямотой манерами и типично русскими живыми карими глазами. В противоположность отцу, который любил носить драгоценности и меха и окружать себя предметами искусства, она придерживалась спартанской простоты. С момента гибели дедушки в русско-турецкой войне в 1877 году она носила траур везде, кроме как при дворе, где черный цвет был запрещен. Бабушка всегда держала возле себя черного пуделя, и в руках ее была трость черного дерева. Властительница петербургского высшего света и семьи Силомирских, она была единственным человеком, перед которым я испытывала благоговейный страх.
Однажды, когда мне было пять лет, в день бала в Вербное воскресенье в Зимнем дворце, я играла после чая в лошадки под присмотром няни. Вошла горничная и сказала, что мама просит, чтобы ее не беспокоили. Обидевшись, я подошла к окну и подышала на замерзшее оконное стекло. Моему взору предстали два гусара, скачущих рысью. Они сопровождали маленькие сани, в которых сидел отец, одетый в белую шинель с норковым воротником и в фуражке. Позади него на запятках стоял ординарец-казак в черной папахе.
Сани и эскорт исчезли под козырьком парадного, и я знала, что через несколько секунд отец устремится в мамины покои. Вот сейчас я и застану их вместе! Я убежала от няни и бросилась вниз по лестнице мимо маминого испуганного пажа-поляка через пустую гостиную и кабинет. Дверь в ее будуар была слегка приоткрыта. Я толкнула ее и тихо остановилась в дверях.
Мама в запахнутых ниспадающих белых одеждах, с распущенными волосами полулежала в шезлонге. Отец сидел подле нее, обнимая ее за тонкую талию. Я была поражена выражением маминого лица. Отец сидел ко мне спиной. Когда он склонился к маме, ее большие глаза закрылись, а изящные руки обнимали рыжеволосую голову отца. Я вынуждена была кашлянуть, чтобы она открыла глаза.
«Пьер, твоя дочь наблюдает за нами», — сказала мама, и отец порывисто обернулся. Его вдруг вспыхнувшее лицо стало странным и каким-то пугающим. Я убежала.
Весь вечер я размышляла о предательстве отца: отказалась ужинать, не стала, как обычно, после ванны изображать восточную принцессу, завернувшись по самые глаза в полотенце. Я даже не визжала, когда няня расчесывала мне волосы и больно дергала их, накручивая на бумажные бигуди. Чем больше она нервничала, тем сильнее дергала.
Во время вечерней молитвы ко мне пришел отец. На нем был белый, расшитый золотым позументом парадный мундир, на плечо его был элегантно накинут красный бархатный ментик, отороченный норкой.
Выслушав от няни, что весь вечер я была сама не своя, он отпустил ее и сказал по-английски:
— Не кажется ли тебе, Таничка, что если ты хочешь увидеть свою мать, ты должна попросить прощения?
— Мама не хочет меня видеть.
Папа помолчал и добавил:
— Тебе не кажется, что ты что-то сделала не так?
— Извини меня, папа, — ответила я, понурив голову.
— Хорошо, ну а теперь ты прости, что я тебя испугал.
— А ты будешь платить мне штраф?
— Только не заставляй меня залезать под кровать и ползать между стульями, хорошо? Я уже одет для бала.
Я протянула руку:
— Поцелуй! Нет, не так, — возразила я, когда он церемонно взял ее в свои. — Я Екатерина Великая. На колени!
Отец встал на колено и почтительно поцеловал мою руку. Затем, не меняя позы, он обнял меня за талию:
— Что еще желает моя императрица?
Моего великодушия не хватило, чтобы прекратить пытки. Положив руки отцу на голову царственным жестом, я приказала:
— Уложи меня в постель и расскажи сказку.
Какую же сказку хотелось мне услышать в тот вечер? Про царя Салтана? Про Бабу Ягу? Про Снежную Королеву?
— Ты сам знаешь какую, — воскликнула я.
— Конечно же, про Русалочку! — откликнулся отец.
Много ночей провела я, представляя, что мои ноги больны и я — маленькая немая русалочка, которая любит равнодушного принца.
— Папа, — спросила я, когда его мягкий голос затих, — кого ты любишь больше всего на свете?
— Тебя, — он поцеловал меня в щеку, — и твою маму, — он поцеловал меня в другую.
— Но кого же ты любишь больше? — настаивала.
— Тебя и твою маму, — и он опять поцеловал меня, пощекотав своей шелковистой бородой. — Каждую по-разному, но обеих одинаково сильно.
— Папа, а я больше всех на свете люблю тебя!
Отец посмотрел на меня долгим, задумчивым взглядом: «Как ты относишься к тому, чтобы мама пришла сейчас и поцеловала тебя на ночь?»
— Она не захочет!
— Посмотрим. — И папа послал за княгиней Хеленой. Любимая мамина горничная-полька ответила, что ее светлость готова и ждет его светлость внизу, возле дверей.
— Передайте ее светлости, что я жду ее здесь.
Пока горничная выполняла его просьбу, отец сидел, выбивая дробь пальцами, усыпанными великолепными кольцами.
«Придет ли мама? Будет ли она сердиться на отца?» — думала я, испытывая одновременно смятение и восторг.
Мама пришла.
Я приподнялась в немом изумлении. Она была одета в придворное платье из белой парчи с застежкой из драгоценных камней. С плеч ниспадала алая бархатная мантия, отороченная соболями. Бриллиантовое ожерелье с рубином украшало ее тонкую шею. Нити жемчуга доходили ей до колен. Голову венчал алый бархатный кокошник, расшитый жемчугом, и длинная, до пят вуаль, усыпанная драгоценными камнями. Голубая лента польского ордена Белого Орла пересекала ее грудь. Она казалась сказочной, но холодной Снежной королевой, царицей ночи.
— Должна ли я подчиняться вам, словно служанка, ваша светлость? — требовательно спросила она. Отец поднялся. Если мама была Снежной королевой, то он был Ледяным королем.
— Неужели это так много — просить, чтобы мать поцеловала перед сном свою единственную дочь?
Широко раскрыв глаза, я ждала, чья сила воли одержит верх в этом поединке. Мама сдалась первой.
— Не возражай мне сегодня, Пьер, — сказала она с певучей польской интонацией. — Мне трудно подниматься по ступенькам. Эта мантия такая тяжелая.
— Трудно? — отец пристально посмотрел на нее. — Тебе нехорошо?
— Я не… больна. — Выражение ее лица преобразилось, став мягким и многозначительным, таким, каким оно было тогда, во время поцелуя. Грациозным движением она протянула отцу руку.
— Елена, дорогая, это правда? Ты уверена?
— Абсолютно. Я хотела сказать тебе об этом еще днем, но Таня мне помешала.
— Дорогая, поверь, я так рад.
И он покрыл ее руки поцелуями.
— Прости меня. Может быть, нам лучше остаться дома?
— Нет. Мы должны ехать. Но после сегодняшнего вечера, — мама подошла к моей кровати, — я буду больше времени проводить дома, с нашей дочерью.
Мамин голос звучал так нежно, что я поразилась, как я могла хоть на мгновение подумать, что она не любит меня. Отец предупредил мой вопрос:
— Видишь, Таничка, мама так любит тебя, что собирается преподнести тебе самый замечательный из всех подарков: маленькую сестричку или братика, и ты уже не будешь одинока.
Я не чувствовала себя одинокой: ведь у меня был папа. И не была уверена, что хочу такой подарок. Впрочем, если она представляла себе все так…
— Я получу подарок ко дню рождения?
— Не так скоро. Летом. Спокойной ночи, родная, — и мама наклонилась ко мне.
Неужели она собиралась поцеловать меня? Я закрыла глаза в счастливом предвкушении. Мамина щека, такая нежная, что я даже не могла себе представить, коснулась моей щеки. В полном блаженстве я не открывала глаза до тех пор, пока шуршание маминого парчового платья и жемчужных нитей не затихло. А когда открыла глаза, то увидела, что она, обняв отца, как будто в полонезе, уже выходит из комнаты. И не было в выдуманном мною мире более блистательных и величественных сказочных принца и принцессы, чем мои родители.
После бала в Вербное воскресенье мама стала бывать со мной чаще. Она брала меня кататься с собой, разрешала приходить в ее покои для поцелуя на ночь, а иногда и днем, когда отдыхала.
Сидя на полу подле ее шезлонга, я строила домики из карт или домино и время от времени спрашивала: «Так, мама?», и она ласково что-то бормотала в ответ.
Я недоверчиво подняла глаза. Было ясно, что она не слышала ни слова. Какими-то вялыми движениями она перебирала страницы книги, которую держала в руках. Я видела, что она не думала ни обо мне, ни даже об отце. О чем же она мечтала?
Я заметила, что мамина талия уже не была такой тонкой, как прежде. Руки ее теперь часто блуждали вокруг новой выпуклости под платьем, и в эти моменты она выглядела мягкой и задумчивой.
Я начала засовывать себе под рубашку небольшую подушечку, копируя при этом мамино выражение лица.
— Что это у тебя, душа моя? — бывало спросит меня няня.
— Братик, — отвечала я.
«Кто же это посадил братика в мамин живот?» — недоумевала я.
Мисс Бэйли от моего вопроса покраснела и пробормотала что-то невнятное.
Няня сказала, что это сделал Господь Бог, но когда я захотела узнать как, она отмахнулась от меня, сказав: «Так, как это и должно быть».
В конце концов я решила спросить бабушку. Ее ответ был весьма откровенным.
— Твой отец, — произнесла она своим низким голосом.
— Но как же папа это сделал? — настаивала я.
— Так, как указал ему Господь, — сказала бабушка, предоставив мне строить дальнейшие предположения.
Я набивала рубашечки моих кукол лоскутками, рисовала дам с большими животами и играла в дочки-матери вместо игры в лошадки с царскими дочками. Я даже начала проявлять материнскую заботу по отношению к толстой и неуклюжей великой княжне Марии, которой ее старшие сестры Ольга и Татьяна отвели роль лакея. Анастасия — четвертая и последняя из совершенно ненужных, по словам бабушки, для династии дочерей, — была совсем малюткой, и у Марии еще не было союзницы. Как и я, маленькая Мария души не чаяла в своем отце. Государь и с ней, и с другими своими дочерьми был терпелив и внимателен. Но больше всего нежности и обожания он проявлял по отношению к прекрасной хрупкой императрице, бывшей принцессе Алике из Гессена, выросшей при дворе королевы Виктории и пересаженной на незнакомую, экзотическую почву.
По мере приближения родов я, как и мама, тоже стала двигаться медленно и по-новому величаво. Я даже довольно долго сидела, позируя вместе с мамой, когда отец рисовал ее портрет. Этот портрет, написанный в легкой манере, подсказанной отцу его другом и учителем Валентином Серовым, стал его лучшей работой. Именно это побудило бабушку сказать: «И что только человек с твоими художественными способностями, Пьер, находит в этой мазне?» Она не одобряла папиного увлечения экспрессионистами.
В июне 1903 года после моего рождения — мне исполнилось шесть лет — мы не поехали в Крым. В ожидании маминых родов семья отправилась на пригородную дачу на берегу Финского залива. Здесь мы обычно останавливались, когда двор перебирался в Петергоф. Местность здесь была заболоченной и лесистой; в этих краях водилось множество хорьков и диких уток. Вдоль берега, где шла тропа для верховой езды, располагались скрытые от глаз бухты, окруженные хвойными деревьями. Дача выходила на море. Сады в виде террас, немногим уступавшие в великолепии петергофским, спускались к гранитной набережной, где была пришвартована наша яхта «Хелена».
У меня здесь были свои собственные парусная и гребная шлюпки, гончие собаки и экипаж, запряженный пони, которым я сама управляла под наблюдением верхового-грума.
Обедала я на открытой террасе в обществе мисс Бэйли и, как и раньше, почти не виделась с мамой. Она сильно изменилась: не только вырос большой живот, но и появилась отечность — пальцы опухли, прекрасные черты ее лица исказились.
Она находилась в постели под неусыпным наблюдением доктора-англичанина и сиделки. В доме стояла странная тишина, и меня то и дело просили не шуметь. Отец ни разу не был резок со мной, но его прекрасные серые глаза выражали смертельную муку. Бабушка выглядела особенно суровой, а няня, когда накручивала мне волосы на бигуди, сильно дергала их, что выдавало ее растущее беспокойство.
Однажды утром, в середине июля, когда я завтракала, в детскую вошла мама в шелковом бело-золотом кимоно. Волосы ее были заплетены в толстые косы, отекшее лицо покрывала болезненная бледность, глаза лихорадочно блестели. Отправив мисс Бэйли из комнаты, она присела к столу и отсутствующим голосом спросила, что я делала вчера, но тут же прервала мой ответ:
— Таня, не суди меня слишком строго, когда вырастешь. Мне было всего восемнадцать, когда я вышла замуж, я была избалованной и глупой барышней. Если я переживу это… эту ужасную болезнь, я обещаю, что буду тебе хорошей матерью. Если я не выживу… будь дружна с папой. Будь с ним всегда. Обещай!
Мне показалось это странным. Почему я должна когда-нибудь покинуть отца?
— Обещай! Поклянись на кресте! — воскликнула мама с нарастающим возбуждением. — Крест! — Она повернулась к няне. — Принеси крест!
— Сию минуту, барыня.
Няня вернулась не только с крестом, но и привела несколько служанок и медицинскую сестру. Они обступили мать и уговаривали ее пойти прилечь.
— Татьяна, поклянись, — повторяла мама, — что пока отец жив, ты его никогда не покинешь.
Я не могла понять смысла той игры, в которую она хотела поиграть. Но я торжественно поклялась на своем крестике и поцеловала распятие, которое она мне протянула.
— У нее жар, она бредит. Позовите доктора, — загомонили женщины. — Пойдемте, ваша светлость, вам лучше лечь в постель.
— Я иду. Оставьте меня в покое.
Мама с усилием поднялась и поднесла руку ко лбу. «Матерь Божья», — сказала она по-польски и тяжело осела на пол. В тот же момент я увидела, что ее тело забилось в судорогах. Затем вбежали отец и доктор, и оба опустились на колени перед ее мечущимся телом, заслонив его от меня. Няня подняла меня на руки, прижала мою голову к своей груди и унесла прочь.
Два дня спустя я увидела маму в последний раз. Она лежала в окружении высоких свечей в дачной часовне: голова ее утопала в лилиях, руки сложены на груди, глаза закрыты. Припухлость исчезла. Мертвая, она снова стала стройной и красивой. Застенчивая полуулыбка застыла на ее устах, как будто она была свидетельницей чего-то непостижимо страшного и чудесного.
Няня подняла меня к гробу поцеловать округлый белый лоб, гладкий и холодный как мрамор. Меня удивило, что он такой холодный и что мама сама не чувствует этого холода. Я видела, что она ничего не замечала, что ей было хорошо. Я не испытывала печали, но все вокруг были такими грустными, что я тоже расстроилась, стала плакать, и няня увела меня.
В тот вечер, как и прежде, я ждала, чтобы отец пришел поцеловать меня на ночь. Вместо него вошла высокая белокурая и красивая женщина в закрытом черном платье с развевающимися рукавами. Это была Софья Веславская — старшая замужняя сестра моей мамы.
— Танюса, — в ее голосе были такие же польские интонации, как и у мамы, — Бог призвал твою маму к себе. Она попала на небеса вместе со своим маленьким сыном. Отныне мы будем молиться за них обоих.
— Мама умерла? — спросила я без всяких эмоций. Тетя Софи склонила голову.
Я подумала, что отец теперь будет безраздельно принадлежать мне одной. Как ни странно, эта мысль не обрадовала меня.
— А кто будет теперь моей мамой?
— Я, если ты позволишь. Видишь ли, Господь даровал мне сына, твоего кузена Стиви. Но я больше никогда не смогу иметь детей. Ты будешь моей дочерью, Танюся?
Я посмотрела на доброе тетино лицо. Оно не было таким утонченным, как мамино, но было милым, мудрым и излучало сочувствие. Я забралась к ней на колени, обняла за шею и стала гладить шелковую блузку. Так я и уснула, прямо на коленях у тети Софи, даже не помолившись за усопших.
После заупокойной службы в Исаакиевском соборе и в костеле Св. Станислава младенца похоронили в нашем фамильном склепе в Александро-Невской лавре, а мамино тело было отправлено в Польшу для погребения рядом с ее предками-князьями.
Отец не поехал на похороны. Он уединился у себя на вилле и не допускал к себе никого, кроме своего денщика Семена. Потерянная и одинокая, я долгими часами бродила у дверей его комнаты.
Прошла неделя. Однажды утром, когда меня одевали, вошел отец. Он был одет в серо-голубой мундир императорской гвардии и держал в руках фуражку и перчатки. Он сильно похудел, осунулся. Я не поверила своим глазам: голова стала совершенно седой. В глазах появилась неизбывная печаль. Тоска и грусть разрывали мое сердце.
Отец поднял меня на руки и крепко прижал к себе.
— Таничка, царь, наш повелитель, посылает меня с миссией на Дальний Восток. Ты поедешь в Веславу жить с тетей Софи и дядей Стеном до тех пор, пока я не приеду за тобой.
— Я не хочу ехать в Веславу! Я хочу с тобой!
— Когда-нибудь мы вместе отправимся в большое путешествие. Но сейчас мы должны ехать каждый своей дорогой. Господь будет хранить тебя. Будь мужественной.
Он поцеловал меня и передал в нянины руки.
— Мама говорила, что я никогда не должна покидать тебя. Мама взяла с меня обещание. Я клялась ей на кресте.
Я билась на няниной худой груди, стараясь вырваться. Лицо отца стало чужим и пугающим. Он торопливо благословил меня, одел фуражку и вышел.
Я отказалась одеваться и бросилась в детскую, где у стены лежали мои куклы и подарки от иностранных князей и послов. Я расшвыривала их, пинала и топтала ногами, затем упала и стала кататься по полу, пронзительно крича: «Папа, папа, я хочу к папе!»
Внезапно послышались энергичные шаги, и появилась бабушка.
— Выйдите! — она взмахнула своей тростью перед моими испуганными горничными.
Торопливо сделав реверанс, они кинулись вон из комнаты.
— А ты? — бабушка грозно спросила няню.
— Неужели у вас нет сердца? Ваша светлость, Анна Владимировна, голубушка, пожалейте сироту. Позвольте мне взять вашу палку? — Няня потихоньку приближалась к моей величественной бабушке.
— Подожди, — кончиком трости бабушка остановила ее. — А вы, Татьяна Петровна, — она дважды стукнула тростью об пол, — извольте подняться.
Достав носовой платок из своего длинного черного рукава, бабушка не слишком нежно вытерла мне нос.
— Вот что, сударыня, ни в этом доме, ни в каком другом, где вам придется оказаться, неважно, будет это дворец или хижина, никаких скандалов больше не будет.
Для пущей строгости она говорила по-русски.
— Ты дочь солдата. Можешь плакать в свою подушку, но так, чтобы никто этого не слышал.
— Хорошо, бабушка.
— Теперь приберись и можешь спуститься позавтракать вместе со мной. — Она протянула руку для поцелуя. — Ну что, няня? Твой цыпленочек еще жив?
Няня просияла.
— Я знаю, у вас, голубушка моя, доброе сердце. Просто у вас не всегда хватает терпения…
— Ладно, гляди, чтобы я его не потеряла вовсе.
Бабушка улыбнулась, что с ней случалось не часто, и вышла.
В тот же день меня привезли в Петербург, на Варшавский вокзал. Адъютант из штаба отца сопровождал меня. Не было особой уверенности, что Федор, это дитя России, сможет как подобает вести себя за ее пределами. Вместе с мисс Бэйли, няней и моим сеттером Бобби я отправилась в путь в спальном вагоне варшавского экспресса.
2
Город Веславов лежит на полпути между Варшавой и Люблином на восточном берегу Вислы. Я прибыла туда в сумерках вместе с моими провожатыми; это событие вызвало оживление и интерес горожан, которые пили кофе со взбитыми сливками в вокзальном буфете.
На вокзале меня встретил пан Казимир Пашек, величественный и импозантный управляющий Веславой — родовым поместьем князей Веславских. На привокзальной площади охраняемые конными форейторами стояли два черных ландо с фамильным гербом Веславских.
Я пожелала сесть на козлы рядом с кучером Томашем, и, наконец, мы довольно резво покатили по булыжной мостовой, распугивая удивленную толпу, вниз по главному бульвару Веславова, между двойными рядами старых лип. Мы проехали мимо каменной стены русского гарнизона, где в дни войны за независимость Польши находились казармы защитников Веславова. Проезжая городскую площадь, я залюбовалась аркадами в духе эпохи Возрождения, великолепными орнаментами в виде животных и цветов, которыми были расписаны фасады зданий, причудливой изогнутостью линий мезонинов, белой церковью Св. Станислава с сияющими золотыми куполами.
Площадь была обстреляна русскими войсками в 1836 году, когда через Веславов проходил передний край в войне повстанцев против Николая I. Этот деспотичный царь аннулировал конституционные права, пожалованные Польскому королевству Александром I. Площадь подверглась обстрелу еще раз во время восстания 1863 года, которым изгнанные Веславские пытались руководить из своей парижской резиденции. В 1864 году Александр II амнистировал семью, и по приказу моего внучатого дяди князя Леона к его возвращению из ссылки площадь была реставрирована.
Проследовав вдоль Вислы на север за окраину города, мы повернули на залитую солнцем дорогу, обсаженную тополями, которая вела к резным воротам поместья. Узкая, с глубокой колеей и выбоинами дорога, извиваясь, бежала через лес ко дворцу.
Мой внучатый дядя в свое время решил оставить ее в том ужасном состоянии, как она была, чтобы препятствовать продвижению русских войск в день освобождения от владычества России, в который он свято верил.
В конце тяжелого подъема экипажи свернули на ровную дорогу аккуратного французского парка. Дворец Веславских с его средневековыми башнями и аркадами в стиле Ренессанса в центральной части и восточном крыле неясно вырисовывался за дальним концом прямоугольного пруда.
Мои тетя и дядя вместе с кузеном Стиви приветствовали меня у главного подъезда. Дядя Стен был очень высоким и худым мужчиной, с обвислыми каштановыми усами и печальным длинным лицом. Его манера носить летнюю одежду с налетом утомленности так же, как и его речь, были частью тех условностей, которые характеризовали английскую элегантность. Он помог мне, растрепанной и забрызганной грязью, выйти из экипажа, подвел для поцелуя к тете Софи и затем посадил меня напротив Стиви.
— Стиви, мальчик, — сказал он по-английски, — поздоровайся с кузиной Таней.
— Здравствуй, Таня, — ответил без воодушевления Стиви.
В свои восемь с половиной Стефан был крепким мальчиком с редкими зубами, покрытыми ссадинами коленками и смешно оттопыренными ушами, наверное, самыми большими среди его сверстников. Он угрюмо смотрел на меня своими светло-карими глазами.
— Не понимаю, почему это я должен приводить себя в порядок ради тебя, — бросил он мне, когда мы поднимались по лестнице.
Мне придали приличный вид и отправили ужинать вместе со Стиви и Казимиром, его верным другом, сыном пана Казимира Пашека.
Казимир был приятным зеленоглазым мальчиком, ровесником Стиви. Они росли вместе, как братья, с тех пор, как мать Казимира сбежала с французом.
Летом швейцарских репетиторов заменяла английская гувернантка по имени Пул. Мальчики прозвали ее Пингвином, так как она была поразительно похожа на эту птицу. Она мгновенно краснела, когда сердилась, и во время ужина юный лорд Стефан своим поведением неоднократно заставлял ее вспыхивать.
Когда Пул отвернулась, Стефан схватил мои длинные волосы и начал дергать их, как шнурок колокольчика. Я мгновенно добралась до его обезьяньего уха и задала порядочную трепку. Он лягнул меня под столом. Я дала сдачи. Весь его вид сулил чудесные взаимоотношения.
Я была освобождена от вечерней церемонии подниматься в тронный зал сразу после ужина, чтобы пожелать взрослым спокойной ночи. Возле огромного камина, над которым были развешаны доспехи рода Веславских, стоял высокий сухопарый, пожилой джентльмен свирепой наружности, белые локоны ниспадали ему на плечи, пара грейхаундов лежала у его ног, на руке сидел любимый сокол. Это и был мой внучатый дядя, дедушка Леон, деспотичный патриарх Веславы.
Князю Леону был 91 год, и хотя официально главой дома был он, фактически всеми делами управлял его сын.
Бывшему герою восстания было за сорок, когда он осознал необходимость продолжить свой род. В промежутке между двумя налетами на Польшу он сумел вскружить голову и добиться руки княгини Екатерины, которая была вдвое моложе его. С самого начала он обращался с ней грубо, даже не пытаясь скрыть свою деспотичность. У них было три дочери. А когда, в конце концов, в Париже молодая жена родила ему сына — дядю Стена — то он его в семилетнем возрасте забрал у матери и определил в английскую частную школу закрытого типа, заявив, что не желает, чтобы из его сына делали девчонку.
Княгиня Екатерина называла своего мужа «ангелочком», на ночь готовила ему липовый настой, который, по его словам, сведет его раньше времени в могилу, и переносила его пренебрежение и супружескую неверность с ангельской кротостью. У нее было немолодое, но приятное лицо, окруженное копной спутанных белых волос. Она всегда носила платья сиреневых или розовато-лиловых оттенков.
— Танюса, бедное дитя, — сказала она по-польски с легкой дрожью в голосе, когда я присела в реверансе, — твоя бедная дорогая мама была так молода и так прекрасна!
По-детски бессердечная, я находила ее довольно смешной.
Затем меня стали по очереди подводить ко всем гостям. Некоторые дамы замечали, что я, к сожалению, не похожа на свою покойную красавицу-мать, но что у меня необыкновенные глаза и красивые волосы, и вообще быть хорошей девочкой лучше, чем красивой. Все это меня ужасно раздражало.
Дядя Стен понял мое состояние. Он поднял мой поникший подбородок и сказал: «А я считаю, что она прекрасна и очень похожа на тетю Софи в ее возрасте».
После того как тетя и дядя поцеловали меня на ночь, и няня заботливо подоткнула мне одеяло, вдруг появился нежданный гость. Кузен Стиви в пижаме стоял у окна балкона первого этажа, беспечно скрестив босые ноги; каштановый локон закрывал один глаз.
Он смотрел на меня долгим изучающим взглядом.
— Папа сказал, что ты красивая, но я так не думаю, — изрек он и исчез.
Я залилась слезами, чувствуя себя несчастной, некрасивой, никому не нужной, всеми брошенной. Помня бабушкино наставление, я спрятала голову под подушку и горько рыдала, пока не уснула.
Я хандрила в течение двух недель. Затем пришел праздник урожая, и печали как не бывало.
С утра собрались крестьяне со всей округи, и вся торжественная процессия прошла через двор имения. Впереди шагали мальчики из церковного хора с образами в руках, девушки в шерстяных кофтах, украшенных черной и оранжевой вышивкой, с разноцветными бусами, мужчины в свитках и шляпах с перьями, гарцующие на белых лошадях с кисточками на уздечках. Девушки увенчали голову тети Софи венком из колосьев пшеницы и полевых цветов, а представители от каждой семьи положили по снопу пшеницы перед князем Станиславом, хозяином поместья.
Затем был пир на лужайке у задней террасы, и, когда закатилось солнце, приглушенный барабанный бой возвестил о приближении оркестра. Дети побежали встречать музыкантов. Вслед за барабанщиками шли еврейские скрипачи в длинных черных фраках с длинными бородами и курчавыми пейсами. Прыгая и вертясь вокруг музыкантов, как стая бабочек вокруг черных жуков, дети в ярких нарядных костюмах проводили оркестр на лужайку, где был воздвигнут деревянный помост для танцев.
При свете японских фонарей, развешанных на высоких липах, из пар, которые лучше всех трудились при сборе урожая, под шумное одобрение всех присутствующих были выбраны царь и царица праздника. Принц Станислав короновал их, и царь с царицей станцевали вместе оберек, после чего дядя Стен пригласил на танец царицу, а царь закружил в танце тетю Софи. Вскоре площадка стала пестрой от развевающихся кофт и юбок, барабанного боя, дроби каблуков, рукоплесканий и возгласов: «Oj dana!», синкопировавших безумный ритм струн. Танцевали повсюду; снова и снова звучала мазурка — гордая, воинственная, веселая, с неожиданными причудами и поворотами, но в конце неизменно переходящая в головокружительный вихрь оберека.
После танцев, замученная Стиви, Казимиром и крестьянскими мальчишками, я забралась на колени к дедушке Леону. Дети столпились на поляне, пожилые крестьяне отдыхали за накрытыми столами. То тут, то там появлялись мужики, перебравшие сливовицы или водки. Я наблюдала за светлячками, которые из травы словно перемигивались со звездами над башнями дворца, и мне вдруг захотелось спать. Я уже почти задремала, но в этот момент дядя Стен с отцовской лаской поднял меня с дедушкиных колен.
Стиви стоял позади тети Софи и смотрел на меня. «Она еще совсем ребенок, мама, правда?» — спросил он веселым голосом.
Я подумала, что он выглядит ужасно привлекательно в своей шляпе с пером, и, крепко закрыв глаза, пожелала услышать от него, что я прекрасна.
После праздника крестьяне разъехались по своим деревням, а дядя Стен и тетя Софи вернулись к своим делам. Кроме того, что тетя руководила огромным хозяйством, умиротворяла своего тирана-свекра, устраивала многочисленные приемы, она еще организовала медицинское обслуживание и в самой Веславе, и во всей округе. В восточной части сада на землях дворца она превратила павильон для гостей в больницу на сорок мест с родильным отделением и амбулаторией.
Я сопровождала ее во время ежедневных визитов в больницу, и это приводило меня в восторг. Мне нравились царившие здесь тишина, строгость и чистота, полированные металлические банки и блестящие инструменты, которые обычно вызывали отвращение и ужас у детей. Мне же это место казалось уголком, где царят мир и надежда, а не страдания.
Пациенты всегда были рады возможности поговорить, пусть даже со мной, шестилетним ребенком. Я интересовалась, что у них болит, а потом расспрашивала тетю Софи, почему и как. Я была поражена, узнав, что им не всегда можно было помочь. Тетя показала мне простейшие способы перевязки, после чего я целыми днями практиковалась на куклах и моем многострадальном сеттере. Бобби, обычно суматошно прыгающий молодой пес, словно чувствовал всю серьезность моих игр. Я бы предпочитала, чтобы моими пациентами были люди, но Стиви и Казимир, как правило, игнорировали меня, бегая целыми днями в поисках удивительных приключений, в чем мне тоже очень хотелось участвовать.
В первый же вечер, в отсутствие тети и дяди я улизнула из дворца по черной лестнице. Бобби, всегда готовый к неожиданностям, составил мне компанию. Мы прошли через сад, больничный флигель, конюшню и вышли за ворота, которые в мирное время никогда не закрывались.
Дорога направо вела к кладбищу на краю Веславского плато, откуда открывался вид на равнину и реку Вислу. Налево дорога вела в деревню. Несколько пожилых женщин в белых косынках сидели на лавках под узкими окошками чистых и просторных побеленных мазанок.
Когда я подошла, они встали и поклонились:
— Слава Иисусу Христу, ваша светлость! — приветствовали меня они, и я отвечала, как и было положено по-польски:
— Na wieki wekov. Во веки веков.
Мой путь пролегал через полупустую деревню — большинство крестьян уехали на рынок, — я шла на пастбище, которое служило местом парадов и битв деревенской компании Стиви.
Основная часть ребят была в городе, и их «пан лейтенант» был в одиночестве. То обстоятельство, что сейчас у него в подчинении не было ни одного бойца, ничуть не смущало его. Он скомандовал воображаемому трубачу: «Сбор! Офицеры, ко мне!» и, уже в роли трубача, звал к себе офицеров. Как полковник веславских уланов, он отдавал боевые приказы. А в конце битвы вскочил на коня, размахивая саблей, и начал сражаться с воображаемым противником с такой яростью, что, когда он упал, изображая смертельное ранение, я бросилась к нему с криком: «Стиви, Стиви, ты жив?»
Штык проткнул его живот, и он стонал, пока я не вынула его. Я тут же предложила играть в полевой госпиталь. Мы начали переносить раненых с поля битвы под тент, сооруженный из старого одеяла. Он же служил местом для переодевания. Стиви был по очереди то санитаром-носильщиком, то раненым, а я хирургом и медицинской сестрой.
Пока мы занимались всем этим, на поле тихо появилась маленькая Ванда, младшая дочь деревенского старосты. Она была моей ровесницей, но ниже ростом, симпатичнее и грязнее. Она остолбенело смотрела на нас, жуя прядь своих светлых волос. Скоро эта игра нам надоела. Мы немного заскучали и от нечего делать забрались в старый амбар, стоящий на краю пастбища. На стене на ржавых гвоздях висела изорванная конская упряжь, оконные рамы были выбиты, и в пустых сусеках жужжали осы. Я решила, что это место может быть лучшим госпиталем, чем тент, и что игра будет значительно веселее, если Ванда будет нашим пациентом.
— Это госпиталь, ты будешь больной, я — доктором, а пан Стефан — ординатором, — объяснила я.
— Почему это я должен быть ординатором? Почему я не могу быть врачом? — поинтересовался пан Стефан.
— Ты и так играешь всегда за всех.
— Или я буду доктором, или не буду играть вовсе.
— Хорошо, он будет доктором, а я — сестрой, сейчас положу тебя в постель — я бросила на пол охапку сена — и переодену в больничную одежду. — Я протараторила все это по-английски, держа девочку за руку и смотря ей прямо в лицо. Стиви задумчиво втянул свои круглые щеки, а потом перевел мои приказания.
Ванда, по-прежнему глупо смеясь, начала раздеваться. Раздевшись, она легла на солому, по-прежнему жуя прядь своих волос, и посмотрела на нас. Стиви нервно оглядел ее: «Это неинтересная игра, из-за этого у меня могут быть ужасные неприятности!»
Я была слишком увлечена настоящим пациентом, чтобы разделить его беспокойство. Я пощупала моей больной лоб, сунула ей в рот соломинку вместо градусника, чтобы измерить температуру. В голове у меня родилась куча различных идей.
Я встала на колени и дотронулась до соломинки: «Стиви, посмотри, это мачта. Да она ведь пароход!»
— Пароход? — переспросил Стиви. — Пароход! — и мы оба покатились со смеху.
Пароход Ванда встала на колени, уже жуя целую пригоршню волос.
В разгар нашего веселья дверь медленно, со скрипом открылась, и вовнутрь заглянула крестьянка: «Ванда! Где ты? Вот подожди, я тебя сейчас поймаю!» И, перехватив взгляд своей дочери, полный ужаса, она поймала ее и начала бить обеими руками и давать пощечины.
— Ах ты негодница! Как ты только могла додуматься — заниматься этим с их светлостями! Подожди, вот отец задаст тебе, когда вернется с рынка! А вы, ваша светлость, — она повернулась к Стиви, — играть с маленькими девочками в такие игры! Что после этого скажут ваша праведная матушка и ваш благородный отец, ведь он так справедлив к своим людям! Вы не уйдете от ответа, Господь все видит! Портить девочек в ваши-то годы!
Говоря все это, она быстро одела воющего ребенка.
— Мать Ванды собирается поднять ужасный скандал. Мне хочется провалиться сквозь землю! — сказал Стиви после того, как жена старосты увела свою дочь.
Я предложила убежать, но он сказал, что нас все равно поймают. Мы взялись за руки, готовые встретить все неприятности вместе, и вышли из амбара на ослепительный солнечный свет. Крестьяне возвращались с рынка. Толпа женщин стояла вокруг Ванды и ее матери. Они показывали на нас пальцами, а мальчишек, которые бежали к своему «пану лейтенанту», строгим окриком звали к себе.
Стиви не мог смотреть в глаза жителям деревни и повел меня домой через боковые ворота. В почетном эскорте позади черного ландо, которое привезло дядю Стена и тетю Софи домой, было несколько крестьянских повозок. О нашем преступлении было немедленно рассказано. Нас позвали в кабинет дяди Стена.
Сидя за столом, тот пристально посмотрел на нас, накручивая свой отвислый ус на указательный палец правой руки. Убедившись, что сообщение жены старосты было чистой правдой, он спросил Стиви ледяным голосом по-английски:
— Вы осознаете, сэр, что вы наделали?
— Я нанес… оскорбление моим людям.
— Да! И это, как вам известно, самый серьезный из проступков. Наши власть и привилегии сейчас не так велики, как раньше, но они все-таки значительны, и ими нельзя злоупотреблять. С того момента как вы достигли такого возраста, чтобы можно было начать учить вас чему-либо, мы учили вас. Как выяснилось, вы ничего не усвоили. Вам необходим урок, которого вы никогда не забудете.
Дядя Стен сказал, что желает, чтобы пан староста и его жена пришли в замок на манеж и стали свидетелями наказания. Мне он сказал:
— Вы тоже будете присутствовать, мисс, поскольку именно вы побудили его сделать это.
Тетя Софи, которая в течение всей этой сцены молча стояла у окна, попросила дядю Стена переговорить с ним минуту наедине. Дядя посмотрел на нее так жестко и официально, как будто она была рядовым просителем: «Хорошо, как только я закончу это дело, дорогая».
Прежде, чем мы успели выйти, появилась бабушка Екатерина. Она сложила на груди свои сухие старческие руки и принялась умолять по-польски:
— Сынок… я очень прошу… во имя Христа… Стефан еще так мал…
Дядя Стен посмотрел на мать так же строго официально, как и на жену, и прежде чем она успела встать на колени, подхватил ее под локти и усадил в кресло.
— Софи, пригляди за мамой, — сказал он и вышел.
К нам присоединился князь Леон, чрезвычайно взволнованный и возбужденный, и мы все пошли на манеж. Там нас уже ждали деревенский староста, его жена, их дочь и дюжина крестьян. Возле стула с высокой спинкой, заменяющего позорный столб, стоял конюх, в руках он крутил плетку.
Стиви с отрешенным видом подошел к стулу, снял рубашку и отдал камердинеру своего отца — Юзефу. Он встал на стул на колени, сцепил руки за спиной и отвернулся ото всех. Юзеф дал ему кусок твердой резины, который он крепко сжал зубами. Держа меня за плечо, дядя кивнул конюху, чтобы тот начинал. Только удары кнута нарушали напряженную тишину. Мне хотелось кричать и драться, но дядины пальцы так крепко сжали мое плечо, что мне оставалось только вздрагивать при каждом ударе. На спине у Стиви появились красные полосы.
Маленькая Ванда, уткнувшись сначала в материнскую юбку, медленно подняла лицо.
— Посмотри, мама, он не плачет, — прошептала она.
— Ты что же думаешь, он простой крестьянин? — даже с какой-то гордостью отвечала ей мать. Гордость, смешанная с жалостью, отражалась на покрасневших от напряжения лицах всех крестьян.
Только когда по спине Стиви заструилась кровь, дядя решил прекратить экзекуцию и поднял руку с моего затекшего плеча. Конюх замер. Юзеф смыл кровь и смазал поврежденные места йодом. Затем он промокнул ему пот со лба и помог встать на ноги.
Бледное лицо дяди Стена покрылось испариной, но голос его прозвучал, как обычно: «Извиняйтесь, сэр», — сказал он по-английски.
Казалось, Стиви ничего не видел и не слышал вокруг себя. Приказ был повторен, и Стиви глухим голосом проговорил по-польски:
— Я приношу свои извинения за то, что оскорбил вас… я никогда больше… это не повторится.
Крестьяне заулыбались и закивали головами, они были удовлетворены.
Дядя Стен распорядился отвести нас в находящуюся поблизости подземную тюрьму и запереть в разных камерах.
Я постучала в стену моей темницы. Ответа не было, и я начала биться в железную дверь. Доброе, чисто выбритое лицо Юзефа появилось в открывшемся окошке.
— Юзеф, разреши мне увидеть пана Стефана, пожалуйста, Юзеф, ну пожалуйста!
Юзеф отпер мою камеру, впустил меня к Стиви и запер нас вместе.
Стиви лежал на лавке ничком. Я присела возле него на корточки и зашептала:
— Стиви, Стиви, тебе больно?
Он повернул голову и с грустью посмотрел на меня:
— Сначала дай мне воды, я очень хочу пить.
Я налила в кружку воды из кувшина и поднесла ему ко рту. За неимением носового платка я намочила подол своего платья и обтерла ему лицо.
— Теперь не лучше, Стиви? — спросила я. Он неподвижно лежал с закрытыми глазами. — Все еще очень больно?
— Я не обращаю внимания на боль. Мне нравится боль. Намного сильнее болит душа, — он опять опустил голову лицом вниз и зарыдал.
Я не могла понять, что его мучило. Воспитанная в проникнутом старым английским духом мире своей детской, я не усвоила понятия «мои люди», как не усвоили его мои царственные подруги по играм, а кроме того, я так и не могла понять, что же плохого мы сделали Ванде.
— Стиви, не расстраивайся, все в порядке. Никто на тебя больше не сердится. Они все тебя очень любят, правда, не плачь, — уговаривала я его.
Рыдания стали тише. Я наклонилась к самому его уху:
— Я люблю тебя, Стиви, я очень люблю тебя. Извини, что я навлекла на тебя беду. Очень прошу, извини!
Он поднял голову и улыбнулся, показав редкие зубы:
— Я тоже очень люблю тебя, Таня. Я был не прав, когда говорил, что ты некрасивая, прости меня. У тебя такие чудесные волосы, как у мамы. — И он их нежно погладил.
Я склонилась совсем близко к нему:
— Стиви… можем мы с тобой стать побратимами, как ты и Казимир, делиться секретами и умереть друг за друга?
— Глупенькая, ты же девочка, ты не можешь быть моим побратимом.
— Но я могу быть твоей названой сестрой, могу ведь, Стиви, скажи?
— Для этого мы должны смешать нашу кровь, но сейчас я слишком устал.
— Я сама все сделаю. Только скажи как.
Под руководством Стиви я вынула из чехла его нож и с хладнокровием хирурга резанула себе по предплечью. И уже менее хладнокровно — моему кузену. И мы соединили свои раны так, чтобы кровь из них текла одной струйкой, и, увлеченные этим процессом, запачкали кровью и лавку, и свою одежду.
Вспомнив уроки тети Софи, я разорвала рубашку на полосы, мы перевязали друг другу руки, и кровь скоро остановилась.
После этого Стиви торжественно заговорил:
— Я, Стефан Станислав Леон Август, князь Веславский, клянусь перед Господом нашим Иисусом Христом помогать моей названой сестре Татьяне всегда и во всем, где бы я ни был, не иметь от нее секретов, преодолевать ради нее самые тяжелые препятствия и умереть за нее. Слово Веславского. Аминь!
Я повторила клятву, добавив:
— И если ты будешь болеть, я тоже буду болеть, и если тебя накажут, то и меня накажут, и если ты пойдешь на войну, то и я пойду на войну, и мы все будем делать вместе, потому что мы любим друг друга навсегда, верно?
Я не знала, как он воспримет это заявление, но Стиви посмотрел на меня таким же странным, напряженным взглядом, как в ночь после праздника урожая. В порыве чувств я улеглась подле него и обняла его за шею. Она была удивительно теплой и мягкой. Он положил руки мне на плечи. Гремел гром, и шел дождь; он лил на песок и на стражу у ворот, брызги летели в маленькое зарешеченное окошко, а из-под двери на грязный пол потекли ручьи. В подземелье стало темно и холодно. Я сильнее прижалась к Стиви. А он в ответ еще крепче меня обнял. Так, в объятиях друг друга мы и уснули, в таком виде нас и нашли тетя Софи и дядя Стен, когда пришли на исходе ночи. И даже такой суровый человек, как мой дядя, не мог не смягчиться и не отменить нам дальнейшее наказание.
После процедуры братания на крови мы со Стиви стали неразлучными. С утра, одевшись, он заходил за мной в мою комнату, вместе со своей немецкой овчаркой и мы мчались через галерею в голубую регентскую спальню тети Софи, где устраивали шумную игру с собаками под пристальным наблюдением дяди Стена.
— Ведите себя как следует в присутствии вашей матери, сэр, — строго говорил ему отец или обращался к тете Софи: «Не слишком ли взрослый у нас мальчик для таких игр?»
— Не вмешивайся, Стен, я прошу, — улыбалась в ответ она.
Дядя, при всей его британской чопорности, очень любил тетю. И он ощущал непонятное чувство обиды на сына, тяжелое рождение которого едва не стоило тете жизни. Явная сдержанность отца во многом объясняла непослушание Стиви. И то и другое причиняло тете страдания. Она никогда не устраивала сцен, а как бы отдалялась, уходила в себя, и поскольку дядя не умел открыто выражать свои чувства, гармония и близость между ними прерывалась периодами отчуждения.
Такой период наступил вслед за жестокой поркой Стиви после нашей игры в больницу. Время, которое тетя Софи обычно проводила с дядей, теперь принадлежало нам. В черной форейторской шляпе с шифоновой вуалью она ездила с нами кататься на лошадях, водила нас в лес собирать грибы. Когда у западных ворот начинал звонить колокол, мы шли в часовню, устроенную под кроной огромного дуба, и молились вместе с крестьянами о сохранении урожая.
Однажды в ненастный день, когда пламя свечей перед ликами Св. Станислава и Св. Казимира колебалось на ветру, над головами молящихся послышались мощные раскаты грома. И едва упали первые капли, крестьяне побежали в сторону деревни, а мы, дети, неистово вопя, схватили тетю Софи за руки, потянули ее к дому. Вспышки молнии ярко высвечивали галереи и увитый плющем фасад замка. Ветер гнал листья лип и гравий по песчаным дорожкам, покрывал рябью гладкую поверхность озера и взъерошивал перья лебедей. Лакей встретил нас с огромным зеленым зонтом, и в тот самый момент, как мы переступили порог, дождь хлынул в полную силу. Мы прилипли к окну, притворяясь, что нам очень страшно.
3
После счастливого беззаботного лета в Польше наступила петербургская суровая зима, а вместе с ней окончилась привольная пора для нас с Бобби. Бабушка вставала очень рано и сразу будила меня, отправляя на молитву, а затем на физкультуру и уроки. Под бдительной охраной Федора я гуляла по замерзшей Неве и ходила на уроки танцев в Зимний дворец.
Императрица была как никогда ласкова со мной, девочкой, растущей без матери.
Все это время я пыталась исправить свое поведение и обрести послушание и любовь к своей новой русской семье. Послушание не приходило, и я видела как остро переживает за меня моя тезка.
К чести Татьяны Николаевны следует отметить, что она никогда не уставала слушать о моей жизни в Beславе.
«Расскажи нам, Тата, про ночь в подземелье, — настаивала она. — Расскажи нам про игру в доктора».
Моя раскованность поражала ее. В ее глазах и глазах Ольги я была какой-то героиней из сказочных приключений.
Императрица всячески выказывала моему отцу свою симпатию, а он продолжал скорбеть по маме и избегал светской жизни. Обыкновенно отец вел викторианский образ жизни, размеренный и провинциальный. Он был благодарен, что его, павшего духом, царская семья всегда тепло принимала в своем тесном кругу, где каждый чувствовал себя уютно.
Для отца это была последняя возможность достичь успеха в парламенте. Николай при всей своей мягкости был исключительно тверд при решении военных вопросов. Миссия отца на Дальнем Востоке заключалась в проверке боевой готовности войск. В это время и Россия, и Япония обратили свои взоры на Манчжурию, что могло привести к войне. В целом поддерживая мысли царя, касающиеся модернизации дальневосточных войск, отец тактично советовал ему либерализовать режим в государстве.
— Как жаль, — говорил отец бабушке, когда в ответ получал от его величества лишь вежливое внимание к своим речам, — что Николай, который мог бы создать идеальную конституционную монархию на английский манер, упрямо претендует на роль автократа!
Отец советовал также положить конец еврейским погромам, которые создавали, к удовольствию царя, впечатление о государе как о деспоте. Он настаивал также, чтобы царь укротил действия ультранационалистов и дал определенные гарантии еврейскому населению. Но в этом вопросе отец натолкнулся на полное безразличие.
— Я заметил, что местами в нашей истории можно наблюдать просто варварскую глупость! — воскликнул отец в беседе с бабушкой. — И наш государь, в большинстве случаев проявляя себя как истинный джентльмен, к глобальным вопросам такого рода абсолютно не восприимчив. Я совершенно не согласен с его манерой унижать целые категории людей. Как это так, его не касаются погромы? Как можно, говоря об японцах, называть их «желтыми обезьянами»? Как можно оставаться равнодушным к требованиям Польши об автономии?
Как и предполагал отец, русско-японская война разразилась в феврале 1904 года под знаком веры в неправдоподобно легкую победу русских. Это давало отцу шанс выделиться. Он ушел в отставку из гусарского полка, чтобы принять командование кавалерийским полком в Манчжурии.
Бабушка старалась как-то поддержать меня во время второго похода отца. Но я стала такой бледной, худой и грустной, что она повезла меня в Веславу развеяться и поправить здоровье. Я так тяжело переживала отсутствие отца, что бабушка решила остаться со мной в Веславе до конца военной кампании.
Стиви делал все, чтобы развеселить меня. Он кувыркался «колесом», стоял на голове, катался на перилах, прыгал как обезьяна по деревьям, ездил без рук на велосипеде и без уздечки — на лошади, сдирал свои болячки, бледнея как полотно, совал руку в пламя свечи, шевелил ушами — и все это для того, чтобы доказать свое мужество и доблесть.
После того, как я в свою очередь доказала свою стойкость, он принял меня полевым бойцом в свою компанию. Я носилась вместе с мальчишками по грязи, по кустам, ледяным ручьям; с оружием наперевес, с грязными ногами, растерзанная и лохматая, я со свирепым видом врывалась во дворец. И ни восклицания мисс Бэйли: «Боже мой, дорогая!», ни нянино: «Ах ты!», ни недовольство тети Софи, ни дядины предупреждения и вообще никакие запреты и наказания не могли оторвать меня от Стиви и его игр в войну.
Вместе с моим кузеном я озорничала и шалила, и снова никто и ничто не могло заставить нас прекратить наши проделки. Как-то раз, на ходулях, одетые, как привидения, неся в руках покрытые фосфоресцирующей краской ветки вишни, мы появились из ночного мрака перед перепуганными насмерть сторожами-евреями, охраняющими оранжерею, обратив их в бегство, после чего счастливые мы еще долго бродили по берегу реки.
Много ночей после этого мы провели порознь, в отдельных кельях. Наказание длилось до тех пор, пока суровый приказ не укротил нашу разыгравшуюся фантазию. Казаки с шашками наголо появились во всех потенциально опасных местах наших игр. Западные ворота усадьбы заперли, а нам было строго-настрого запрещено выходить за ворота без сопровождающих.
Поражение русской армии при Мукдене в Манчжурии завершилось морской трагедией у острова Цусима в Корейском проливе, где после многомесячного кругосветного плавания затонул доблестный Балтийский флот. Смута и беспорядки начались в империи. Среди рабочих и крестьян росло недовольство, порожденное явной слабостью самодержавия и разжигаемое фанатично настроенными революционерами.
Прелюдией к революции стало «Кровавое воскресенье» в Петербурге, когда безоружная толпа рабочих с женами и детьми пришла к Зимнему дворцу. В отсутствие царя ответом на их прошение об улучшении условий труда стал оружейный огонь. Официально объявлено было о чуть более ста погибших. На самом деле их было значительно больше.
«Известие об этой бойне поразило меня, у меня нет слов», — писал отец в письме к бабушке.
«Для тех, кто знает, сколько тысяч было убито или замучено насмерть за время правления Николая II, ясно, что все его царствование было сплошным преступлением, начиная с коронации и до „Кровавого воскресения“.
Это правда, что в толпе не было призывов к беспорядкам и что царь не отдавал приказа открыть огонь. Но почему он срочно не вернулся в Петербург, как только узнал о случившемся, почему не вышел к народу? Почему прятался в Царском Селе? Почему он не наказал виновных в применении оружия против мирных демонстрантов, а занимался рисованием своих картин и религиозными беседами? И эта нерешительность нашего монарха, его растерянность перед лицом кризиса развязала руки нашим правым российским фанатикам. Одному Богу известно, какие последствия будет иметь этот акт насилия и убийства!»
Преступления правых в Петербурге повлекло за собой акты терроризма со стороны левых в Москве покушение на дядю царя, великого князя Сергея. В столице и других промышленных центрах красные создавали рабочие кружки и начали проводить демонстрации, забастовки и организовывать беспорядки. А в деревнях с невероятной быстротой нарастал «красный террор» — убийства и поджоги.
Тем временем либеральная буржуазия и наиболее консервативная часть аристократии требовали отставки правительства. Дарование царем незначительных законодательных прав Думе не могло уже успокоить бушующий шторм.
Только октябрьский царский Манифест, предоставивший гражданские свободы и расширение избирательного права, сумел уменьшить накал революционной борьбы. К концу 1905 года революция была завершена. Но пропасть между Россией и монархом уже разверзлась.
Революция в России подняла и польский национальный дух, зажигающий и сеющий распри. Опять русские войска были введены в Веславов для предупреждения мятежа.
Дядя Стен был слишком мудр, чтобы поднимать очередное бесплодное восстание. Он велел спрятать зубной протез своего отца, чтобы тот не мог произносить мятежных речей. Дядя использовал весь свой вес и авторитет, чтобы охладить горячие польские головы с одной стороны и убедить русских ослабить этот ненавистный гнет — с другой. Он был очень раздражен поведением своего сына.
Стиви, ничуть не уступая в патриотизме своему деду, организовал вместе с Казимиром тайную организацию королевских республиканцев, поставив себе целью освобождение Польши от русской, немецкой и австрийской оккупации и провозглашение его, Стиви, повелителем. Под аббревиатурой СПП, что означало Стефан Повелитель Польши, он выпускал инструкции для своих сторонников из народа: «Режьте подпруги коней русских кавалеристов, останавливайте и переворачивайте кареты; прокалывайте колеса автомобилей; вносите хаос в работу государственных организаций, нанимая на работу турок и дураков, и так далее в этом роде».
Генерал-губернатор Варшавы не мог найти подстрекателей, а дядя Стен не мог даже предположить, что эти призывы идут из его собственного дворца. Князь Леон, королевский республиканский рекрут, в тайне от всех и в пику своему праведному сыну, помогал мальчикам изобретать различные способы навредить русским. По настоянию князя Леона меня не посвящали в это дело, боясь, что я разболтаю своим подругам из царской семьи.
Я знала, что Стиви что-то скрывает, и обижалась. Моя отчаянная свобода кончилась, и, когда огромные липы в парке сбросили свои листья, я начала все чаще и чаще с надеждой поглядывать в окно: не покажутся ли конный эскорт и повозка, везущая моего отца, который заберет меня домой.
Наконец в сентябре 1905 года, благодаря стараниям американского президента Теодора Рузвельта, Россия и Япония подписали договор о мире в Портсмуте, отказавшись от своих претензий на Манчжурию. И вот однажды, дождливым октябрьским днем, когда я за руку с мисс Бэйли спустилась к чаю, я увидела перед собой в прихожей между тетей и дядей высокого, красивого русского офицера с серебристыми волосами. Я рванулась вперед, сшибла чемодан и бросилась в объятия отца.
К тому времени отец полностью оправился от потрясения, вызванного смертью мамы. Единственное, что указывало на перенесенное горе, были седые волосы, которые делали его внешность еще более привлекательной и яркой, придавая особую прелесть все еще молодому, румяному лицу.
Однако те, кто знал его хорошо, видели, что в его серых глазах, которые с детства таили в себе меланхолию, сейчас поселилась какая-то глубокая, неизлечимая скорбь. Он говорил с легким русским акцентом, а его манера вести себя шумно и весело была такой же маской, как и обессиленный, грустный вид дяди Стена. Когда отец уставал играть роль этакого весельчака, взгляд его как-то отдалялся, и сам он уходил на какой-нибудь далекий пустырь, где мог бы побыть в одиночестве. Эта заброшенная земля представлялась мне всю жизнь. Опять я чувствовала, что его любовь принадлежит только мне. Его бесстрастный вид вызывал целую бурю не только в моем сердце, но и в сердцах многих женщин, которые воображали себе, что смогут развеять меланхолию отца и вернуть ему потерянную радость жизни.
Проведя в Веславе две счастливые недели, отец забрал меня обратно в Петербург. Для того чтобы иметь больше возможностей заняться реорганизацией армии, которая показала скверную боеспособность, отец отошел от действительной службы. Уже с 1904 года в царском Совете Обороны он принимал участие в заседаниях Императорского Совета. Как председатель комитета по внешним сношениям он часто ездил за границу. И вот весной 1906 года на нашей яхте «Хелена» мы отправились из Крыма в Саутгэмптон.
В то время как отец добивался англо-русского сближения, мне мой первый визит на Британские острова запомнился главным образом в связи с новой гувернанткой. Ее звали Диана Йейтс. Эта молодая женщина, которую отец нанял вместо мисс Бэйли, была дочерью хирурга из Уэльса. У Дианы было привлекательное личико, хорошая фигурка, белая английская кожа с небольшими веснушками, рыжие волосы и зеленые глаза, резкий прерывающийся голос, отвлеченный юмор и безупречная выдержка. Она училась в Кембридже и была суфражисткой. Почти ко всем людям из своего окружения я была неравнодушна и очень скоро стала страстно обожать свою новую гувернантку. Из Шотландии мы поплыли во Францию и прибыли в Париж, когда там пышно цвели каштаны. Наш официальный визит в президентский Елисейский дворец был обставлен с еще большей помпой, чем приемы в Букингемском дворце и Виндзорском замке, и у меня создалось впечатление, что президент республики — это больше, чем король, но меньше, чем император.
Я с удовольствием гоняла обруч по аллеям сада Тюильри, но едва тащилась по музейным залам, посещать которые, по мнению отца, надо было для моей же пользы, хотя, на мой взгляд, мисс Йейтс это доставляло гораздо большее удовольствие. Еще мне очень нравилось, когда отец приносил домой свои сокровища, которые он раскапывал в многочисленных антикварных лавках, и, засучив рукава, сам чистил их пастой из яичных желтков, завернув рукава сорочки и сняв с рук перстни.
Страной, которую я полюбила больше всего, а случилось это во время плавания из Ниццы в Неаполь, стала Италия. И Италия полюбила нас. На севере и на юге, на острове Искья и на озере Лаго-Маджоре, во Флоренции, в Риме или в Венеции — везде нас чествовали и называли «II signor principe russo е la sua figliola»[1]. Я захотела выучить итальянский, после русского любимый язык отца, и он сразу же начал учить меня и мою гувернантку. Я была более способной ученицей, и от этого только больше полюбила ее.
Сначала мы были друг для друга — мисс Йейтс и леди Татьяна. Но однажды, когда мы плыли в сторону дома вдоль греческого побережья, я бросилась к отцу, который, погрузившись в меланхолию, сидел на корме, устремив свой взгляд в кильватер и постукивая ладонью по ручке кресла.
— Папа, можно я буду называть мисс Йейтс Дианой, можно или нет? — воскликнула я.
Он покраснел и посмотрел на гувернантку из-под полуопущенных век, как будто она была пейзажем, который он собирался рисовать.
«Для того, чтобы понять, какие надо выбирать цвета, необходимо слегка прищуриться и вглядеться в детали», — поучительным тоном говорил он мне, когда мы как-то бросили якорь в одной из идиллических бухт Эгейского моря и занялись изящными искусствами.
— Я согласен, — ответил папа, видя мое недоумение. — Я и сам был бы не прочь называть мисс Йейтс Дианой. Это такое милое имя.
— Если вам нравится, милорд, вы можете называть меня Дианой, — сказала моя гувернантка, покрываясь румянцем.
С этого момента она была для нас Дианой, и я не видела ничего подозрительного в ее застенчивости, когда она находилась в обществе отца. Мы были больше похожи на сестер, чем на ученицу и учительницу.
В Петербурге, куда мы вернулись на зиму, ее комнаты располагались через холл от моих. Часто, когда няня уходила, уложив меня в постель, я бежала к ней, умоляя:
— Диана, Диана, дорогая, я совсем не хочу спать, давай поговорим!
— Ну хорошо… только не долго, — ответила она.
Я крепко прижималась к ней, и она рассказывала мне о своем отце, замечательном хирурге, об удивительных врачах сэре Ослере и лорде Листере, Пастере, Земмельвейсе и Кохе. Сама она уже закончила подготовительные медицинские курсы и решила поработать гувернанткой, чтобы заработать денег на учебу в медицинском колледже с последующей частной практикой.
Меня очень взволновало то, что мы обе хотели стать врачами. Лежа в постели после таких разговоров, я представляла себя этаким героическим врачом, останавливающим эпидемии, оперирующим в полевом госпитале при свете лучины, оказывающим помощь жертвам несчастных случаев или железнодорожных аварий. Все эти мои героические видения представляли собой смесь гуманитарного начала и детского садизма. Со следующего утра, решила я, буду старательно учиться, особенно по математике, к которой у меня не было таких способностей, как у кузена Стиви. И все потому, что Диана со своей тихой улыбкой сказала, что если кто-то хочет быть врачом, то должен хорошо знать математику.
Иногда, когда отец присутствовал на уроках, он вдруг откладывал в сторону тетради, которые рассматривал, и, вскочив, предлагал всем поехать прогуляться. Закладывали тройку, и мы мчались вон из дома за город. Я сидела между отцом и Дианой, поглядывая то на нее, то на него, счастливая, что рядом со мной два моих самых любимых человека — ведь в детстве последняя любовь всегда самая крепкая. Я сидела, счастливая от быстрой езды, белых просторов, холода, скрипа саней, звона колокольчиков в упряжке, крика кучера и от того, что рядом сидел мой великолепный отец в фуражке и шинели с норковым воротником. Он положил свою руку на спинку сиденья и сидел в элегантной расслабленной позе, а на поворотах его вытянутая рука касалась плеча Дианы. Сначала он убирал руку, но вскоре, как я заметила, даже взял ее руку в свою.
В начале 1907 года отец вдруг решил в один момент, как он вообще любил решать различные вопросы, провести несколько дней на нашей даче на побережье. Главный дом был закрыт, но охотничий домик, в котором жили егерь и его жена, всегда был готов к приему гостей. Это был большой приземистый двухэтажный дом в глубине леса в полуверсте от побережья. Он был вполне современным, но тем не менее соответствовал тому, чтобы служить декорацией для «русских» приемов моего отца.
Папа, его ординарец Семен, Диана, няня и я уже ночью подъехали к домику, где в большой комнате топилась печка. Стол был уставлен закусками. Весело шумел самовар. Было тепло, светло и уютно, особенно после холодной дороги. Сосновый пол был покрашен в красно-коричневый цвет, деревянные стулья и кресла украшены резьбой. В углу перед иконами горела лампада. Одну из стен целиком занимала встроенная в сруб скамья.
После ужина отец растянулся на лавке напротив горящей печи, посадил меня рядом и попросил, чтобы ему спели. Егерь принес свою гармонь, Семен — балалайку, и все, кроме Дианы, запели. Она сидела напротив нас за столом, рассеянно улыбаясь. Ее наряд из темно-зеленого бархата с бобровой отделкой удивительно шел к ее рыжим волосам.
Напевшись досыта, отец попросил няню сплясать. На какой-то миг она смутилась, а затем отбросила застенчивость и положила руки на пояс. Сначала няня медленно и плавно кружилась по комнате, а затем все быстрее и быстрее, закончив пляску в невероятно бешеном темпе.
— Великолепно! — отец подхватил сухонькую старушку, посадил ее к себе на колени и стал целовать.
— Да вы что, батюшка князь, в мои-то годы! Пустите меня! Ну что вы делаете? — протестовала она, несильно сопротивляясь.
— Няня, няня, я тоже хочу тебя поцеловать! — требовала я. Боясь, что отец сделает это вместо меня, я подбежала и обняла ее.
Наконец с видимым усилием она освободилась от нас, и отец позвал:
— Диана, почему вы там сидите одна? Идите сюда к нам.
— Правда, Диана, садись здесь, рядом со мной! — закричала я.
Диана с улыбкой присоединилась к нам. Отец велел Семену открыть шампанское, а егеря попросил сыграть еще.
— Ну что, мисс Йейтс, атмосфера достаточно русская, или мне следует послать за танцующим медведем? — и он подал Диане бокал шампанского.
Я тоже попросила шампанского и получила бокал, наполненный до половины. Мы выпили за здоровье друг друга, и отец вдребезги разбил свой пустой бокал — великолепный хрусталь с фамильной монограммой — о печь.
— У русских есть обычай, мисс Йейтс, разбивать свой бокал, выпив из него. Теперь разбейте свой!
Диана подняла свой бокал.
— Мне жалко, что приходится бить такой чудесный хрусталь, — сказала она и тоже запустила им в печь.
— Вот это по-русски! — восхищенно воскликнул отец.
Я выпила свое шампанское и тоже разбила бокал. Затем, в каком-то диком порыве, я подбежала к столу и стала бить всю посуду подряд.
Отцовский крик: «Таня, что с тобой?» привел меня в чувство.
Пока жена егеря с невозмутимым видом выметала осколки посуды, я сидела на лавке, опустив голову. Но когда я осторожно подняла глаза на отца, то увидела, что его лицо вместо недовольства выражало невероятную отрешенность, он снова ушел в себя.
Резкая смена папиного настроения отразилась на всех.
Диана поднялась.
— Мне кажется, что Таня слишком возбудилась. Я лучше пойду уложу ее спать.
Отец спокойно остановил ее:
— Ее может уложить няня. Вы ведь не оставите меня одного?
Диана вспыхнула и села на прежнее место. Они оба забыли обо мне. Теперь отцу хотелось быть с этой женщиной, а я только мешала им.
Няня отвела меня в кровать. Напрасно я ждала, что придет отец и поцелует меня на ночь. Я ждала еще долго после того, как затихли звуки гармони и балалайки. И прежде чем сон сморил меня, моей последней мыслью было: «Боже, сделай Диану кривой и косой! Сделай так, чтобы отец возненавидел ее так же, как ненавижу ее я!»
Утром отец снова был веселым и бодрым. К Диане он был особенно добр и внимателен, как будто извинялся, что причинил ей боль. Она больше не избегала, как раньше, его пристального взгляда, ее ответный взгляд таил в себе беспомощность, безнадежность, покорность. Наши прежние дружеские отношения были испорчены. Я соблюдала холодную вежливость. Диана вела себя официально и натянуто.
Эту перемену после нашего возвращения домой сразу заметила бабушка и потребовала объяснений. При встрече с отцом она потребовала ответа и от него.
Когда вечером папа пришел пожелать мне спокойной ночи и поцеловать, он сел на кровать и сказал:
— Таничка, тебе уже почти десять лет, ты уже достаточно взрослая, чтобы я мог поговорить с тобой о вещах важных для нас обоих. Уже четыре года, как умерла твоя мама. Я никогда не смогу полюбить другую женщину так, как я любил ее. Но мужчине нужен кто-то, кто смог бы разделить с ним его невзгоды, был бы всегда рядом.
— Я буду разделять с тобой твои невзгоды, папа!
— Я знаю, что могу рассчитывать на тебя, родная, но это не совсем то. К тому же мне надо заботиться о тебе, а мужчине трудно растить девочку. Ей необходима мать, которая будет ей примером, будет любить и воспитывать ее.
— Мне не нужна никакая мать! Я хочу быть только с тобой!
— Даже если бы это был кто-то, кого ты уже хорошо знаешь и любишь, с кем ты очень дружна, например, Диана?
— Диана не подруга мне! Я не люблю ее! Я ненавижу ее! Она… она вульгарна, — нашла я наиболее обидный эпитет.
— Диана не вульгарна. Она прекрасно воспитана и образована. Она гораздо больше леди, чем любая из моих знакомых женщин.
— Она не аристократка, не урожденная аристократка, как мама или тетя Софи.
Папа строго посмотрел на меня.
— Ты сейчас произнесла большую глупость. Благородство у человека в сердце, а не в имени. Мне вовсе не стыдно сделать Диану княгиней Силомирской. Но мне стыдно за тебя, за твои слова. Мы больше не будем говорить об этом. Диана будет жить в своей собственной квартире. А через несколько дней мы навестим ее, и я уверен, что ты будешь любить ее еще больше.
Я поняла только одно: отец любит Диану больше, чем меня.
— Я не стану навещать ее! И если ты женишься на ней, я никогда не буду с ней разговаривать!
Слишком поздно я заметила Диану, стоящую в дверях. Весь вид ее выражал боль и растерянность. Щеки мои загорелись, и я почувствовала угрызения совести. Но тем не менее упрямо уставилась на нее, пока она не отвела взгляд.
Отец подошел к ней и взял за руку.
— Диана, дорогая, не нужно обращать внимания, она ведь еще глупенький ребенок. Надо дать ей время.
Диана посмотрела на него долгим взглядом и сказала:
— О, Петр, к чему все это?
Отец проводил ее из комнаты.
Диана уехала на следующий день, и скоро я узнала, что она вернулась обратно в Англию. Отец тоже уехал. Я была уверена, что он уехал вместе с Дианой, что он женится на ней и у них будет сын, которого он будет любить больше, чем меня. Я ненавидела Диану за то, что она украла у меня отца. Однако я потеряла и ее тоже и с тоской вспоминала те добрые времена, когда мы все трое были так счастливы, пока я все не испортила.
Пока не подыскали другую английскую гувернантку, бабушка попросила заменить Диану и выступить в роли моей éducatrice[2] свою одинокую родственницу, графиню Веру Кирилловну Лилину, бедную, но весьма известную в свете.
Ей было далеко за сорок, но она была не замужем. Ее всепоглощающая, чрезмерная женственность сочеталась с придворной осмотрительностью. У нее были густые волосы янтарного цвета, и в одежде она предпочитала янтарный и бежевый цвета. Род ее был известен еще среди бояр в XVI веке, а сама она была придворной дамой в свите матери царя вдовствующей императрицы Марии Федоровны. Вера Кирилловна торжественно и величаво носила на груди медальон с портретом Ее Императорского Величества: этой привилегии она была удостоена в те годы, когда исполняла обязанности фрейлины.
Она учила меня правильно стоять, сидеть, ходить, есть, не расставляя локти, для чего я зажимала под мышками свернутые газеты, как и перед кем делать реверансы. Она постоянно повторяла мне, что мое общение с дочерьми нашего императора — это редкая, поистине уникальная честь: великие княжны почти не общались с другими Романовыми, а с детьми придворных вообще не поддерживали отношений.
Эта исключительная дружба больше, чем что-либо другое в отсутствие отца спасала меня от дисциплины и внешней благопристойности, которые бабушка и éducatrice требовали от меня постоянно.
Я завидовала настоящей дружной семейной жизни великих княжен гораздо больше, чем их императорскому титулу, который их самих нисколько не заботил. «О, ты такая воображала, прямо как баронесса», — говорила Ольга Николаевна своей сестре Татьяне.
Такое идеальное буржуазное существование, конечно же, можно было вести только в полной изоляции от социальной и политической реальности; именно это заставляло императрицу из боязни, что приближенные затмят ее, окружать себя посредственностями; робкий император следовал ее примеру, что давало возможность императорской чете обсуждать государственные дела наравне с домашними за завтраком или за чаем. Тогда все это и многое другое ускользало от моего внимания.
Всех четырех девочек я любила одинаково. Я получала удовольствие от проделок Анастасии, самой младшей из дочерей. Внешность Марии поражала мое воображение. Я восхищалась остротой ума Ольги и преклонялась перед своей тезкой Татьяной. Я искренне радовалась, когда у великих княжен родился долгожданный братик — очаровательный цесаревич Алексей. Его рождение было отмечено салютом из ста орудийных стволов. А уже через шесть недель у него началось первое кровотечение. Я тогда и не предполагала, насколько серьезна болезнь цесаревича, так как никогда раньше не слышала о гемофилии. Это слово тихим шепотом ходило по царскому двору и никогда не произносилось за его пределами. Я не знала, что темные круги под прекрасными глазами у Александры — это результат ночных бдений у его колыбели. Я также не могла даже предположить, что полуграмотный «святой человек» из Сибири, которого считали целителем, окажет столь зловещее влияние на склонную к мистике императрицу.
Ранней весной — мне еще не было и десяти лет — я была приглашена на выходные дни в Царское Село. Здесь, вдали от Петербурга, двор нашел себе убежище и пристанище после печально знаменитого «Кровавого воскресенья» — кровавой бойни на площади перед Зимним дворцом.
Карета с кучером и лакеем в пурпурных ливреях довезла нас с Верой Кирилловной от Александровского вокзала до Александровского дворца — изящного белого здания с зеленой крышей и колоннадой архитектора Растрелли по фасаду. Перед дворцом раскинулся изящный английский парк с несколькими прудами и островами. Графине Лилиной и мне выделили комнаты напротив крыла, в котором располагались царские апартаменты. Вечером, после того как Трина, она же мадемуазель Шнейдер, придворная чтица, милейшей души человек, прочла нам сказку Киплинга, и до того, как Александра отправила своих дочерей в кровати, я успела назначить моей тезке ночное рандеву. Великая княгиня согласилась встретиться со мной в зале для приемов, где мы могли вдоволь наговориться.
Я отвлекала себя от сна чтением «Острова сокровищ», поставив лампу на пол, как всегда делала дома, когда хотела не спать до середины ночи. В начале первого я скинула с себя одеяло и отправилась вниз по дубовой лестнице. Для моего обостренного слуха казалось, что она скрипела, как корабль «Эспаньола» в сильный шторм. Во дворце стояла тишина, и весь он был погружен в темноту; семья государя рано отходила ко сну. Одинокий часовой дежурил в вестибюле: царь не выносил надзора и презирал агентов тайной полиции, которые неотступно следовали за ним повсюду. В зале для приемов я встретила свою подругу, и, крепко обнявшись, мы уселись позади тяжелой бархатной драпировки.
— Моя Таник, моя названая сестра, — мы обе принесли клятву верности, правда, без церемонии смешивания крови и по очереди рассказывали друг другу свои самые разные тайны. — Я люблю тебя так же сильно, как и Стиви: я буду твоей придворной дамой, никогда не выйду замуж и буду всегда следовать за тобой. — Свои мысли, ранее обращенные к Диане, я переадресовала теперь к моей августейшей тезке.
— Я люблю тебя, Тата, я люблю тебя так же, как и своих сестер, и если ты не выйдешь замуж, то я тоже не выйду, — промурлыкала великая княжна. Затем, поскольку она была очень рассудительной — сестры даже звали ее «гувернанткой», — она заметила: «Но как же ты будешь моей придворной дамой, если ты собираешься стать врачом?»
— Я могу быть и твоей придворной дамой, и придворным врачом.
Великая княжна решила, что это колоссальная идея. «Колоссально» — было любимое слово в царской семье.
Чтобы проверить нашу кровную дружбу, мы поделились друг с другом своими сокровенными мыслями, мечтами и убеждениями. Мы покаялись друг другу в своих грехах.
— Давай, — предложила я, — оставим дом, игрушки, все-все и отправимся странствовать босыми, с сумой, как паломники. — Эта мысль захватила меня. — Ведь Иисус просил своих слуг покинуть отца, мать и все, что у них было и следовать за ним!
— Нас поймают, — ответила моя рассудительная подруга, — и потом, люди могут не понять. Папа и мама будут очень сердиться, а разве Бог одобрит, если мы рассердим наших родителей?
Я мгновенно отбросила эту выдумку, и мы стали наизусть читать отрывки из «Алисы в стране чудес», прыская от смеха. В конце концов на рассвете, чувствуя себя абсолютно измученными и падая с ног от усталости, мы расстались.
Несколько часов спустя лакей обнаружил в этом помещении пояс от халатика великой княжны. Это была без сомнения часть наряда Татьяны Николаевны, так как ни с чем невозможно было спутать цвета Вознесенского уланского полка, в котором она была почетным полковником. Разговор с Ее Величеством произошел под портретом Марии-Антуанетты в будуаре Александры, после чего меня с позором отправили домой.
Бабушка дала déjeuner intime[3] моей крестной великой княгине Марии Павловне. Жена дяди императора, великого князя Владимира, Мария Павловна занимала высокое положение в свете. Меценатка и любимица иностранных послов, эта блестящая немецкая принцесса отличалась от своей царствующей соотечественницы большим тактом и умеренностью желаний. В свое время на ее долю выпала довольно неблагодарная задача учить молодую императрицу правилам русского двора. До сих пор императрица боялась и ненавидела ее, и это невольно сделало Марию Павловну центром растущей среди членов династии и их друзей оппозиции по отношению к Александре.
Так же, как и императрица, она была матерью пятерых детей; но в отличие от нее не имела такой точеной фигуры, хотя толстой и раздобревшей ее назвать было нельзя. Манера держаться и самоуверенность делали ее похожей на вдовствующую императрицу Марию Федоровну, мать царя, напоминали величие былого царствования и служили упреком нынешнему в заурядности. Мне она казалась очень милой и какой-то домашней женщиной.
Выслушав рассказ Веры Кирилловны о наших похождениях, она вызвала меня к себе.
— Ночные озорницы! А вы не боялись, что вас поймают?
— Ужасно боялись!
— И это, конечно же, только усиливало впечатление. — Мария Павловна все понимала. — Я нахожу эту историю очаровательной, — и она от души рассмеялась.
— Ваше Императорское Высочество находит это забавным? Мне так не кажется. Если Ее Величество считает возможным разрешать своим дочерям любые игры и воспитывать их n’importe comment[4], я не желаю, чтобы моя внучка бегала среди ночи по дворцу в déshabillé[5].
— Полно, дорогая, не будьте так суровы, — сказала Мария Павловна. — Танина фантазия может только порадовать меня и пойти на пользу моим внучатым племянницам. Они ведут такой скучный образ жизни!
— Их Высочества ведут себя благонравно и достойно, — наставительно сказала бабушка, — и мы будем абсолютно правы, если последуем их примеру.
— Ну хорошо, — и Мария Павловна поднесла руку ко рту, чтобы скрыть зевок.
Великая княгиня ушла. Бабушка прочла мне нравоучение на тему моего положения в свете и соответствующего ему поведения. В заключение мне было сообщено, что великую княжну Татьяну Николаевну я не увижу, пока не приедет отец.
Что только я не предпринимала: ежедневно писала своей августейшей тезке, но мои письма оставались без ответа. Я была уверена, что их перехватывают по дороге. Я начала думать, что я действительно плохая и никуда не годная девчонка. Может быть, я должна сделать что-нибудь необыкновенное, что оправдает меня: например, раздать свои игрушки или отправиться босиком странствовать по свету? Тогда меня, наверно, причислят к лику святых, как Жанну д’Арк (тогда хоть можно будет не прекращать занятий верховой ездой). В надежде увидеть святой лик я постилась и часами молилась, стоя на коленях. Решив, что особняк Силомирских не подходит для роли святого места, я искала удобного случая убежать.
И вот на Пасху, когда бабушка устроила прием, пока съезжались гости, я встала с постели, оделась без помощи прислуги и положила на подушку записку: «Бабушка, пожалуйста, прости меня, но я здесь никому не нужна. Я ухожу жить к бедным».
Федор больше не спал около моей двери. Вместе с сеттером Бобби, участником всех моих похождений, я на цыпочках спустилась в подвал и прошла под центральной залой. В конюшне, открыв стойло, я выпустила жеребца. Пока конюхи ловили его, никем не замеченная, я выбралась через заднюю калитку.
Я быстро добралась до ворот для выезда карет и, успешно избежав встречи с группой кучеров, устремилась дальше.
Миновав газовый завод, я оказалась в незнакомом квартале, с низкими деревянными домами. Здесь и были эти самые «бедные», у которых я собиралась жить. Широкая, давно не метенная улица без тротуаров была грязной, пыльной и казалась бесконечной. По узкому проезду двигались в ряд грязные, ветхие подводы. Трое рабочих, покачиваясь и горланя песни, вышли из трактира. Бобби залаял, и один из них, извинившись передо мной, может быть, за то, что был сильно пьян, упал. Пока я пыталась найти полицейского, чтобы поднять его, ко мне подъехал извозчик.
Спрыгнув наземь, кучер поклонился мне, сняв шапку: «Это небезопасно гулять по улицам в такой час. Дозвольте мне отвезти Ваше Превосходительство домой».
Его нечесаная борода разметалась по выцветшему голубому армяку, лохматые рыжие брови почти закрывали глаза, но широкий нос придавал лицу вполне безобидный вид.
Я решила довериться ему:
— У меня нет дома, но если вы отвезете меня в деревню, я найду какую-нибудь добрую крестьянскую семью, которая возьмет меня к себе.
Он посмотрел на меня долгим взглядом и почесал в затылке. Затем сказал, обращаясь к своей лошади:
— Давай-ка возьмем барышню к себе домой. Может быть, жена поймет, чего она хочет.
Болезненная женщина в накинутой на плечи шали вышла на стук кучера; осмотрев меня при свете керосиновой лампы, она воскликнула, обращаясь к моему провожатому:
— Ты с ума спятил! Зачем ты привел сюда барышню?
— Я нашел ее на улице! Она не говорит, где ее дом.
— Она из богатой семьи, это точно! Скажите нам, барышня, где вы живете? — она ласково обратилась ко мне. — Ваши родители, наверное, уже извелись от беспокойства.
— У меня нет родителей. Вы возьмете меня к себе?
— Боже мой! Как будто мне не хватает своих детей. Их-то одеть да прокормить не на что.
Ее муж взял лампу, и я увидела комнату с низким потолком, маленькими, наполовину зашторенными окошками, грубый стол и стулья в центре и большую железную кровать в углу комнаты.
Четверо детей в возрасте от года, и до десяти лет одетыми сидели на кровати, молча уставившись на меня. На лавке под холщовыми одеялами спал пятый ребенок. Его голова упиралась в стену. Неприятный, спертый воздух исходил из угла.
— Может быть, пойти в полицию? — спросил извозчик, который все это время чесал в затылке.
— Вот дурак, они же скажут, что ты украл ее и сошлют тебя в Сибирь безо всякого суда. Не бойся, она скоро скажет, где живет!
Хозяйка подала мне чай в щербатом блюдце, а мужу — миску мутного супа с кашей, сваренной в железной кастрюле и залитой кипятком из самовара. Затем она поставила передо мной селедку с куском черного хлеба. От селедки я почувствовала сильную жажду, ну не могла же я пить чай из блюдца, как простая крестьянка, и попросила стакан с водой. Мне и в голову не пришло, что вода могла быть сырой.
Тем временем четверо детей подошли ко мне. Отталкивая друг друга, они трогали меня за волосы, щупали мою одежду и английскую кожу моих ботинок. К моему ужасу их мать с руганью прогнала их обратно в постель.
Я спросила, где можно почистить зубы и узнала, что здесь нет ни водопровода, ни туалета.
— Когда есть деньги, я вожу их в баню, — сказала хозяйка.
Она показала мне уборную в грязном и темном дворе, но я побрезговала пользоваться ею.
Затем женщина подняла с лавки спящего ребенка и переложила его на кровать, чтобы я могла лечь. Девочкино пылающее лицо и тяжелое дыхание заставили меня вспомнить о моей страсти к медицине.
— Она больна, — воскликнула я, — вам нужно позвать доктора.
— Зачем? Доктор пропишет лекарство, за которое мы не можем заплатить. Это всего лишь простуда, дети часто простужаются.
— Бабушка пришлет доктора и деньги на лекарство, — опрометчиво воскликнула я.
— А где живет твоя бабушка? — с надеждой спросила женщина.
— В особняке Силомирских на Английской набережной.
Я на самом деле решила сказать бабушке о больном ребенке Таким образом, возможность сообщить об этом явилась для меня серьезным поводом оправдать собственное желание вернуться домой. Но если говорить честно, самой главной причиной было отсутствие туалета в доме.
Кучер отвез меня домой. Он разбудил нашего дворника, а тот поднял на ноги весь дом.
Мне казалось, что прислуга никогда не перестанет обсуждать это происшествие, а няня причитать. К моему удивлению бабушка внимательно, не перебивая, выслушала мой рассказ о больном ребенке. После того как она отпустила кучера, вручив ему изрядную сумму и пообещав в случае необходимости взять ребенка в больницу, находившуюся под ее опекой, она приказала вымыть меня дезинфицирующим средством и уложить в кровать. Утром меня осмотрел доктор Боткин, который в скором времени был назначен придворным врачом, и не нашел ничего серьезного, обычная простуда. Но через неделю я слегла. У меня был тиф.
Отца вызвали из Англии. Меня лихорадило, когда он вернулся, и я не была уверена, что его лицо с седыми бакенбардами над моей кроватью не привиделось мне, что чудесные серые глаза, в которых застыл страх, волнение и любовь, были глазами моего отца, что он вернулся ко мне навсегда; что он здесь со мной, его дорогой Таничкой, единственной, которую он любит больше всех на свете. И его приятный голос, каждый раз, когда я спрашивала, уверял, что это так.
Когда жар пошел на убыль, моим первым вопросом было:
— Папа, а ты скоро уедешь в Англию, к Диане?
Папа ответил, что никуда не собирается, пока я совсем не выздоровлю, и чтобы я больше не думала о Диане.
Но я не могла не думать о ней и помнила ужасный взгляд, который она бросила на меня в тот момент, когда я выплеснула свою злость и ревность. Теперь к чувству вины перед Дианой прибавилась моя вина перед детьми извозчика, у которых нет денег, чтобы купить лекарство, умыться, которым так нравилось трогать мягкий мех и кожу — то, что они сами никогда не носили.
— Бабушка, — спросила я, когда она сменила отца у моей кровати. — Почему часть людей живут, как семья этого извозчика, как… животные?
— Мир полон несправедливости и нищеты, — вздохнула бабушка, — и в России их больше всего, потому что в России всего больше — и хорошего, и плохого.
Я не совсем поняла ее и продолжала настаивать:
— Но, бабушка, неужели это справедливо, что у нас есть все, а другим нечего есть и негде мыться? — Это последнее казалось мне самым ужасным в жизни бедных людей.
— С христианской точки зрения это несправедливо, — согласилась бабушка. — Но если все богатые раздадут свое богатство, очень скоро опять появятся бедные и богатые, потому что так устроен мир. И дети, перед которыми ты чувствуешь себя виноватой за то, что ты имеешь, окажись они на твоем месте, не чувствовали бы вины перед тобой. Мы создаем больницы и школы для бедных и заботимся о любом, кто обратится к нам за помощью. Но если половина бедных в России станет богатыми, то они не будут заботиться об оставшейся бедной половине; они будут эксплуатировать их. В первую очередь народ нуждается в просвещении, он должен научиться ответственности. Я надеюсь, что после всего увиденного ты тоже начнешь учиться ответственности.
Я долго думала об этом разговоре. Я видела, что существует пропасть между путем Господним и путем развития мира и противоречия этого мира не могут быть исправлены по законам Господним. Земля казалась мне полной несправедливости и нищеты, местом, где невозможно быть хорошим. И чем менее привлекательным казался этот мир, тем более соблазнительным виделся тот, другой.
Я попросила отца прочитать мне Новый Завет. Я была поражена историей Марии и ее сестры Марфы. Я воображала себя Марией, сидящей у ног Иисуса Христа. Бог являлся ко мне во сне, а рядом с ним был ангел с лицом моей мамы, я знала, что она умерла, и это удивительное видение внушало мне благоговейный страх.
Это впечатление было настолько сильным, что, когда я просыпалась, мне очень хотелось снова заснуть и никогда больше не просыпаться. Смерть казалась мне решением всех моих проблем. Папа сможет жениться на Диане, все будут жалеть, что я умерла, и вспоминать обо мне только с любовью. Если я чего-то очень хотела, это должно было случиться! Я целиком сосредоточилась на своем желании. Выздоровление мое приостановилось, температура оставалась слегка повышенной, и я все больше слабела.
Однажды утром настойчивые уговоры няни выпить горячего шоколада настолько вывели меня из себя, что я выпалила:
— Я не хочу шоколад, мне он не нужен. Ты стоишь у меня на пути. Я этого так хочу и уже чувствую. Он идет!
— Кто идет, милая моя?
— Христос… Он идет, чтобы забрать меня!
— Боже мой! Так вот о чем она думает! — воскликнула няня, выбежала вон и вернулась вместе с отцом.
Он подошел ко мне, в халате из бухарского шелка, сел на мою кровать, поднес ложку шоколада к моим губам, я не могла не принять ее от отца, и спросил, почему я хочу, чтобы Христос забрал меня.
Я рассказала ему все, включая ту часть моих мыслей, где я думала, что он будет счастлив с Дианой, если меня не будет.
Он посмотрел на меня со странной болью во взгляде. А потом улыбнулся и спросил своим приятным голосом:
— Вместо путешествия на небеса не хотела бы ты отправиться в Веславу?
— А ты тоже поедешь?
— Конечно, если ты хочешь.
Фасад замка Веславских, смутно выступавший среди лип на дальнем конце пруда, был ничуть не менее ярким зрелищем, чем картина Страшного Суда.
— О, папа! — только и могла сказать я и обещала хорошо есть, чтобы набраться сил для этого путешествия.
4
Ко дню моего десятилетия я уже поправилась настолько, что могла выдержать это путешествие, и неделю спустя мы с папой отправились в Веславу. На этот раз вместо экипажей нас встречали на автомобилях. Для того чтобы прекратить антирусские выходки своего неугомонного отца и направить его энергию в другое русло, дядя Стен купил принцу Леону автомобиль Clement-Bayard, а себе и тете Belleville — двухместный закрытый автомобиль. Девяностосемилетний джентльмен увлекся вождением и неожиданно потребовал построить «цивилизованную» дорогу до Веславы. Дядя Стен был только рад идее с дорогой и желал, чтобы это продолжалось подольше.
Новшество с автомобилями, абсолютно отвлекшее принца Леона от националистических мыслей, положило конец безобразиям Томаша, его любимого кучера: Томаш так искусно управлял экипажем, что, проезжая мимо евреев, ухитрялся колесами задевать за подолы их лапсердаков. За это он получал тычок в спину от принца Леона и строгий выговор от дяди Стена. (Друг Ротшильда и поклонник Дизраэли, дядя Стен гордился отсутствием предрассудков.) Теперь Томаш возил дядю на автомобиле по его делам и не пытался вернуться к прежним «забавам».
Автомобили не были для меня новостью. Если бы я чувствовала себя хорошо, то не уставала бы восхищаться маленьким кучером с медной от загара кожей, удалой ездой и звонкими трубами форейторов, которые звучали так, словно возвещали об освобождении Польши. Но я чувствовала себя еще неважно и была рада отдохнуть на отцовском плече до тех пор, пока вдали не появился чудесный замок, хорошо знакомый и всякий раз восхищавший меня.
Пока папа выносил меня из машины, Стиви стоял у главного входа со своими родителями. Несмотря на теплый июньский день, меня укутали в плед. В свои двенадцать с половиной лет Стиви по-прежнему был самый крупный и сильный среди своих ровесников, с копной каштановых волос, с яркими карими глазами и смешными обезьяньими ушами. Он по-прежнему действовал на меня магически.
Он сказал: «Привет, Таня», — и я протянула свой левый мизинец для нашего ритуального приветствия.
Я ждала, когда же он появится, и вот наконец, на следующее утро, еще до того как няня пришла мерить мне температуру, он явился вместе со своей немецкой овчаркой по кличке Крак.
Он спрыгнул на пол с балконного окна и быстро спрятался под кровать, чтобы его не заметила няня, когда войдет.
— Я ужасно рад, что ты жива, худышка-глупышка. Ну и заставила же ты нас поволноваться. Как это ты ухитрилась подхватить тиф?
Я рассказала ему все как на духу.
— Убегать из дому просто ребячество, старушка, — заметил он покровительственным тоном. — Тебе бы не мешало поумнеть.
— Я понимаю, Стиви, а ты знаешь, что есть люди, которые живут, как тот извозчик, как… животные?
— Меня возили в бедные районы. Такие поездки входят в учебный план моего воспитания.
— А тебе не кажется, что все это ужасно?
— Это все из-за правительства. Когда я стану СПП, бедных не будет.
— СПП?
— Стефан Повелитель Польши. Или польский король.
А я-то всегда думала, что королем Польши был царь. Затем Стиви посвятил меня в тайну королевских республиканцев.
— А когда я вырасту, буду придворным врачом Татьяны Николаевны, — сказала я с достоинством.
— Придворный врач! — сказал Стефан Повелитель Польши. — Это значит постоянно быть льстецом.
— Доктор Боткин — не льстец. И потом это реальная возможность помочь бедным. К сожалению, Господь еще не хочет призвать меня к себе.
Последняя фраза вызвала у Стиви непонимание, и я объяснила ему мое желание покинуть этот мир, полный несправедливости и нищеты. Стиви встревоженно посмотрел на меня.
— Тебе все еще так плохо, что ты хочешь уснуть и умереть? — спросил он.
Я свесила голову с кровати так, что мои волосы упали ему на плечи. Попытки состричь их во время моей болезни натолкнулись на столь агрессивное сопротивление с моей стороны, что меня оставили в покое.
— А если я сделаю это, ты огорчишься?
— Ужасно! — он обеими руками взял мои волосы. — Я хочу, чтобы ты прекратила эти игры со смертью.
— Сначала отпусти мои волосы.
Он отпустил, и я откинулась на подушку.
— Я думаю, что многим причинила бы боль своей смертью, — задумчиво проговорила я, — няне, Татьяне Николаевне, тете Софи, бабушке и многим-многим другим. Папа был бы просто убит этим горем. Знаешь, Стиви, одно время мне казалось, что папа не любит меня, но это не так. Он любит меня больше всех на свете. Ты знаешь, пожалуй, я больше не хочу умирать, — добавила я, — когда я совсем выздоровлю… давай опять поозорничаем.
Он рассмеялся и выбежал через одну из дверей в то время, как няня вошла через другую.
Я поправлялась так быстро, что в конце июня 1907 года отец решил оставить меня под присмотром тети. Я вспомнила его слова о том, что ему нужен кто-то, кто бы разделял его беды и ухаживал бы за ним в случае болезни, и сказала:
— Папа… если ты хочешь опять жениться, я не возражаю… Я все пойму.
Он ничего не ответил мне, и я добавила:
— Я никогда не выйду замуж, папа. Я всегда буду с тобой!
Отец ласково улыбнулся:
— Тебе еще рано думать об этом. Слушайся дядю и тетю и будь умницей. — И он поцеловал меня на прощание.
Раскаяние по поводу того, что произошло с Дианой еще долго преследовало меня. Но в то лето я об этом не вспоминала.
Я проводила целые дни в компании своего милого пса Бобби, Стиви и его тени — Казимира. Мы бродили по узким тропинкам, среди полей, в полуденную жару завтракали в тени стогов сена; носились по мшанникам, вспугивая тетеревов, которые с шумом разлетались от нас; охотились, ловили рыбу, мчались по вдрызг разбитым дорогам на пожарной машине с блестящими медными баками. В своем слепом преклонении перед Стиви я превзошла даже Казимира. Я никогда не пропускала уроков фехтования и верховой езды, следила по секундомеру за Стиви на дистанции, вываживала его лошадь, когда он, вопреки всем правилам, бросал ее разгоряченной; дрессировала его собаку, чистила его ружье, проверяла его рыболовные снасти и кормила его любимых рептилий.
Мне очень хотелось выразить ему свое обожание чисто физически, ласково прикасаясь, как я это делала в своем раннем детстве. Но я чувствовала, что сейчас этого делать уже нельзя, и довольствовалась тем, что играла шнурком от его ботинка или пуговицей от жакета. В свою очередь, Стиви больше, чем что-либо другое, привлекали мои белокурые волосы, он все время трогал и играл с ними, но это было простое мальчишество: он любил делить их на пряди или дергать за них.
Однажды он меня связал.
— Я помогу тебе стать мальчишкой и отрежу твои волосы, — воскликнул он и начал приближаться ко мне с ножницами в руках.
— Я не хочу быть мальчишкой! Мальчишки такие противные!
— А ты будешь самым отвратительным, ты будешь просто монстром!
В другой раз он спросил, почему Бог, если он может все, не дал мне кудрявых волос. Это задело сразу два моих самых чувствительных места: тщеславие и набожность.
Он находил, что это ужасно смешно, хотя католицизм был частью воспитания Стиви как князя Веславского, и это воспитание он воспринимал как должное, я же никогда не признавала и не понимала до конца суть своего воспитания как княжны Силомирской.
В середине лета Стиви заболел корью, и у меня появился шанс сделать для него что-нибудь действительно полезное и в то же время как-то выразить свои чувства. Ранним утром, когда сиделка вышла из комнаты, я появилась возле его кровати.
— Давай я лягу к тебе в постель, Стиви, тогда я тоже заражусь корью!
— Корь — это не шутка, и тут нет ничего смешного, — сказал он так строго, как только умел говорить мне.
Я прижалась к его горячему телу.
— Стиви в крапиве, уши торчком, вертится волчком, я так же сильно люблю тебя, как и папу.
— Таня в сметане, худышка-глупышка, нос конопатый, руки лопатой, — ответил он. — Когда я стану СПП, я сделаю тебя своей королевой.
— Если я буду королевой Польши, то ты пообещаешь мне не воевать с русскими?
— Нет!
— Тогда я не выйду за тебя замуж, в любом случае я все равно стану хирургом. Стиви, а ты не хотел бы тоже стать хирургом? Мы могли бы делать операции вместе.
— Хирургом?! — недоуменно воскликнул будущий повелитель Польши, придвинувшись ко мне.
Мы лежали, тесно прижавшись друг к другу в этой уютной кроватке, так же, как четыре года назад лежали на соломенном тюфяке в темнице. Когда несколько минут спустя сиделка увидела нас, лежащих в объятиях, она схватилась за голову, выбежала из комнаты и вернулась с тетей Софи. — Мамочка, мы не делали ничего плохого! — сказал Стиви своим ласковым голосом, когда она остановилась около кровати и строго, но не сердито посмотрела на нас.
— Может быть, действительно ничего плохого, зато глупо, это уж точно. Таня, сейчас же ступай к себе.
Скоро я заболела корью. Я болела не так тяжело, как Стиви, и нам разрешили почти все время нашей болезни проводить вместе.
Казимир принес для Стиви новости про королевских республиканцев и их дары в виде каких-то букашек в вонючей банке. Пул прочла нам «В Зазеркалье», а затем, выслушав похвалу, что она читала замечательно, просто вылетела из комнаты, спасая свой чувствительный пингвиний нос.
Меня восхищала способность моего брата обводить людей вокруг пальца, и я просто приходила в восторг от его умения скакать на лошади без седла и математической одаренности. Кроме всего прочего он совершенно божественно пел, в то время как мои музыкальные способности составляли вполне равноценную пару способностям к математике. Я чувствовала себя рядом со Стиви глупой и не способной ни к чему так же, как я казалась себе непривлекательной и грубоватой рядом с великой княжной Татьяной Николаевной. Все это побуждало меня, когда я вырасту, совершить нечто экстраординарное, какой-нибудь поступок.
Осенью, когда мы уже совсем выздоровели, Стиви и Казимира отправили в Итонскую школу, которую в свое время окончил дядя Стен. Мы с папой составили компанию Веславским во время их поездки в Англию. Отец ехал с миссией доброй воли от имени Государственного Совета Российской империи. Англо-русские отношения в то время были довольно прохладными. Причиной была русско-японская война, а добавил масла в огонь инцидент возле Доггер-бэнк: в Северном море русские корабли стреляли друг в друга, уверенные, что это их атакуют враги, во время перестрелки был потоплен оказавшийся к несчастью рядом английский рыболовецкий бот, в результате чего погибло восемнадцать человек.
В то время пока папа достаточно успешно использовал свое дипломатическое обаяние в Лондоне, я провела два прекрасных месяца с дядей и тетей в Кенте, во дворце герцога Лэнсдейла, мужа сестры дяди Стена, леди Мэри. Пингвинша, мисс Пул, чувствительная гувернантка Стиви, нашла положительным образование его английских кузин и сразу же решила воспитать из лорда Стефана джентльмена.
Жизнь в Лэнсдейле протекала среди лошадей и собак, и это естественно очень устраивало меня в мои неполные одиннадцать лет. Я любила высоченные буки, грачей, гомонящих в дымке тумана, белые заборчики и живые изгороди, представляющие собой идеальные барьеры для скачек с препятствиями. По манере говорить и держать себя меня можно было вполне принять за дочь английского пэра, что нередко и происходило. Но я была более развитая и эрудированная, чем мои сверстники, и к тому же набожна, в то время как все окружающие ходили в церковь для вида — герцог принял католичество только ради женитьбы на принцессе Веславской. Я очень любила книги и буквально зачитывалась «Джен Эйр», «Ярмаркой тщеславия», «Дэвидом Копперфилдом».
— А, Диккенс! — сказал приятель Стиви лорд Берсфорд — старший сын и наследник, который был настолько же длинным, насколько Стиви крупным, — когда они как-то приехали домой на выходные. — Он давно устарел! — И добавил: — Если ты не будешь фехтовать и ездить верхом, Таня, ты будешь просто скучной!
Ребята осуждали также и мои отношения с конюхами, поварами, горничными, соседями-фермерами, почтальоном, я не раз слышала их едкие замечания по этому поводу. А я вела себя с английской прислугой так же, как с русской или польской. Слуги в Лэнсдейле не встревали в разговор, как русские или польские, они были вежливы и исполнительны. Невозможно было даже представить, чтобы герцог Лэнсдейл посадил к себе на колени английскую няню, как это проделывал мой папа. Различия между классами проявлялась здесь не столь явно, но дистанция бывала огромна.
Неодобрение моих демократических замашек оставляло меня равнодушной. Но я едва сдержала себя, когда лорд Берсфорд с не свойственной англичанам грубостью задал мне как-то унизительный вопрос:
— Как ты объяснишь, что японцы, эти коротышки, побили здоровенных русских ребят фактически одной левой?
Каждый русский задавал тогда себе этот вопрос.
— Обоз русских был слишком далеко от линии фронта, — объяснил Стиви.
То, что Стиви защищает русских, очень удивило меня, особенно после того, как он организовал комитет в поддержку королевских республиканцев из числа своих одноклассников, настроенных против русских.
— У русских устаревшие военные корабли, — заметил лорд Берсфорд, чей отец служил во флоте. — И еще, несомненно, что ими командовали сухопутные моряки.
В этой семье не забыли инцидент у Доггер-бэнк.
— А причем здесь Таня? — спросил Стиви. — Ее отец служит в кавалерии.
На этом дискуссия была закончена, и лорд Берсфорд удостоил меня улыбкой.
Я не боялась, что мне бросят вызов две его сестры и младший брат Эндрю. Они были так же ограниченны и далеки от политики, как и моя августейшая тезка и ее сестры и брат.
Как раз в то время когда я уже начала уставать от дождей, бесконечного сидения дома и заскучала по снегу, приехал папа. Вместо Дианы, которая с помощью моего отца осуществила свою давнюю мечту — изучать медицину, папа нанял Нэнси Рэдфорд, спортивного вида женщину средних лет.
У Рэдфи, как я ее тут же прозвала, были твердые взгляды на гигиену, и с самого первого дня после нашего возвращения в Петербург она не одобряла излишне теплую одежду русских, русское обжорство и удалую русскую езду. Графиня Лилина осталась моей светской éducatrice и по-прежнему сопровождала меня во время визитов в Царское Село.
В течение следующих пяти лет я по-прежнему ездила на лето в Веславу, но близких, как в детстве, отношений у нас со Стиви больше не было. Так как никто не обращал нашего внимания на вопросы половой принадлежности, мы сами выявляли различия. Мое восхищение силой мускулов Стиви стало сдерживаться растущим чувством женского достоинства. При всем моем комплексе неполноценности я была рада, что я девочка; ведь у сына не было бы такой власти над отцом. Благодаря моей просвещенной тете, я была психологически подготовлена к наступлению зрелости. Я не могла представить себя в роли матери, поскольку это подразумевало замужество и, следовательно, ограничивало мою личную свободу. Но возможность иметь детей в моем воображении придавала мне определенное превосходство над мужчинами. Мне хотелось бы подольше оставаться сильной и ловкой, как мальчишка. Я была еще девчонкой-сорванцом, но подсознательно уже начинала копировать грациозные движения тети. Так шаг за шагом я приближалась к тому, что называется женственностью, это была первая страсть моего детства, более сильная, чем все последующие; и моя любовь к отцу вспыхнула с новой силой.
Я сознавала, что отец никогда не будет принадлежать мне одной, и примирилась с его любовницами, как это делала бабушка, выбирая меньшее из двух зол — до эпизода с Дианой бабушка была уверена, что отец способен на мезальянс. Что же касается Рэдфи, то поскольку папины романы не имели никакого отношения к проблемам гигиены, то они ее совершенно не волновали.
Таким образом, как правило, во время наших ежегодных круизов и поездок за границу нас всегда сопровождали милые дамы той или иной национальности. И когда папа становился особенно добрым и задумчивым, как бы извиняясь перед нами за ее присутствие, я понимала, что скоро он ее оставит, чтобы увлечься другой. Я была так довольна, что знала все это, что благосклонно принимала неизменные попытки этих женщин наладить со мной контакт.
Чем коварнее становилось мое поведение, тем горячее и страстнее были мои молитвы, тем более суровым наказаниям подвергала я себя, и все сильнее становилось понимание моего назначения делать добро, если я сама не могу посвятить свою жизнь больным и бедным.
Летом 1910 года, в столетнем возрасте умер мой двоюродный дед князь Леон. Вместе с последним вздохом он, теперь уже в последний раз, обвинил свою жену в том, что она свела его до срока в могилу. Он был похоронен с королевской пышностью и навечно нашел покой не в фамильном склепе, а на кладбище, выходящем на берег Вислы, которую он так любил. Там, между березой и осиной, был воздвигнут мраморный памятник, и безутешная вдова княгиня Екатерина, которую усопший при жизни так обижал и оскорблял, каждое утро до конца своих дней приходила положить свежие цветы на могилу своего «ангелочка».
В сентябре 1911 года ушел из жизни еще один патриот-фанатик, российский премьер-министр Столыпин. Папа находился вместе с царем в Киевском оперном театре, когда прозвучал этот фатальный выстрел. Ольга и Татьяна Николаевна тоже присутствовали там.
— Великие княжны были в шоке, — рассказывал отец, когда приехал прямо из Киева за мной в Веславу. — Татьяна Николаевна будто окаменела. Ольга хотела броситься к дочери Столыпина — девочка была сильно ранена. Императрица сделала ей строгий выговор, сама она была крайне взволнована. Только царь оставался, казалось, спокойным.
— Это ужасно! — воскликнула я.
Я представила себе эту сцену: выстрелы, крики, растерявшиеся полицейские из охраны. А ведь жертвой могли стать и наш государь, а ранить могли Татьяну Николаевну или Ольгу!
— Стрелявший был в сговоре с охраной. Вот уж действительно — ирония судьбы: ведь тайная полиция должна была охранять его от возможных покушений. Преступление это и отвратительно, и трагично, — сказал папа.
— Как мог революционер из социалистов быть двойным агентом? — удивилась тетя.
— Это довольно обычно для России, не правда ли, Питер? — ответил дядя.
— Да, — продолжал отец, — связи между преступниками, террористами и полицией, по-видимому, очень тесные. Тут уж невольно вспомнишь «Бесов» Достоевского: люди настолько изменяются от возможности применить силу, что их действия остаются тайной для большинства из нас.
— Столыпин имел большое влияние и был ярым националистом. Он не был другом Польши, — заметил дядя.
— Верно, — согласился отец, — тем не менее, это политическое убийство — удар по парламентской системе. Скажи мне, какой лидер его уровня и столь же целостная натура придет на смену?
— Приемник Столыпина, Коковцев, не такой либерал, но он знающий и толковый министр финансов. Почему он не может быть и приличным премьер-министром? — спросил дядя.
— Приличный — это еще не значит хороший, — голос отца звучал спокойно, но я уловила его волнение. — С одной стороны у нас есть Дума, раздраженная постоянными роспусками, с другой — государь-самодержец. Кто примирит эти две стороны? Кто сдержит экстремизм левых?
— И правых, — добавил дядя.
— Вот именно! Кто защитит Их Величества от пагубного влияния мракобесов? Кто проведет реформу армии, учитывая растущую агрессивность Пруссии? Кто же, Господи, спасет Россию?
Впервые отец высказывал свое мнение на подобную тему при мне.
Я была уже серьезной четырнадцатилетней девочкой, стеснявшейся своего слишком высокого роста и разрывающейся между христианскими идеалами и реальной жизнью. Меня не интересовали события в мире. Я знала, что мой мир — мир избранных, но я постараюсь, чтобы он не запятнал мою репутацию. И вот, взглянув глазами Татьяны Николаевны на происшествие в Киевской опере, я вдруг увидела его ненадежность. Я увидела также, что папа несчастлив, и ощутила и себя несчастной из-за этого.
Через несколько дней, однако, это событие заняло свое место в глубинах моей памяти, там, где хранилось все непонятное и жестокое. И опять не было для меня ничего более важного, чем я сама.
С помощью тети Софи я уговорила папу отправить меня учиться. В ту же осень, как только мы вернулись в Петербург, я поступила в Смольный институт благородных девиц.
5
Короткий зимний день на севере России. Во дворе нашего особняка еще совсем темно, когда в восемь часов утра, позавтракав вдвоем с отцом, я вышла на улицу, чтобы сесть в сани и отправиться в Смольный институт. Пара черных орловских рысаков, покрытых голубыми попонами, галопом уносила меня по невскому льду, оставляя за собой снежный шлейф. Впереди нас защищала от ветра широкая спина кучера Герасима, а сзади прикрывала огромная фигура Федора. Рэдфи прятала свое узкое английское лицо в шелковистый мех шубы, всем своим видом выражая недовольство ужасными русскими морозами и скверной ездой русских кучеров. Поверх школьной формы меня закутывали в накидку из соболей, шапка из собольего меха была натянута на самые уши. Мне было тепло, и я с удовольствием рассматривала величественные набережные, арки Николаевского моста в огнях иллюминации, длинные пролеты Александровского моста и золотой шпиль Петропавловской крепости, поблескивающий в утренних сумерках.
В это время утренний город казался мне безгранично огромным и волшебным. В ветреные дни вьюга мела по замерзшей реке, взметая клубы снега, трепя лохматые гривы лошадей, бушевала в белой бороде старого солдата, стоявшего на часах у Александрийской колонны на площади перед Зимним дворцом. Непривлекательно выглядела холодная набережная, одетая в каменные дома с колоннами, мелькали перед глазами, сменяя друг друга, прямые проспекты с рядами частных домов и государственных учреждений. Мороз резал легкие, воздух, казалось, замерзал в носу, и чувство облегчения невольно охватило нас, когда, миновав широкий изгиб реки, мы увидели три голубых растреллиевских купола над воротами Смольного.
Очень светлыми и теплыми казались нам белые залы института, когда мы чинными парами шли за нашей классной домой сначала в церковь, а затем в класс. На переменах я как примерная ученица, читала или учила урок, стоя около подоконника. Мои одноклассницы шептались, что ее светлость слишком много о себе думает, чтобы водиться с кем-либо, кроме великих княжен. Я же игнорировала их первые попытки посмеяться надо мной точно так же, как и все последующие. Исключительно из чувства собственного достоинства я стала старостой класса, что вызвало осуждение со стороны одноклассниц и одобрение педагогов.
В три часа пополудни сани возвращались за мной, и на сей раз, если погода была хорошей, в них вместо Рэдфи сидела графиня Лилина. Моя прекрасная éducatrice в белом лисьем воротнике смотрелась, как необыкновенный северный цветок, и выглядела в мехах так же естественно, как Рэдфи в макинтоше. В разгар зимы, в это время улицы были темными, горели фонари, дворники посыпали песком тротуары. Высокие желтые трамваи были переполнены. Уличные торговцы зазывали покупателей, в чайной толпились извозчики. Дамы в мехах в сопровождении слуг ходили по магазинам. Патрули конных казаков рысью проносились вдоль улиц.
Но еще больше, чем сценки на Невском проспекте, любила я в яркий, солнечный зимний день смотреть на живой спектакль на набережных Невы. От набережных розового гранита на западном берегу и до островов, соединенных арками мостов, замерзшая река была гладкой, как озеро: крест-накрест пересекали ее летящие сани. И сани, и ямщики казались маленькими, игрушечными на фоне белой реки и безбрежного неба, и чудесно подчеркивали монументальную архитектуру и итальянскую грацию града Петрова.
В такой день особый блеск приобретали розовые и желтые фасады царских дворцов и резиденций аристократии. Непрерывный поток пестрой толпы, великолепные яркие мундиры гвардейцев, пурпурные ливреи царских лакеев, душегрейки купцов, дамские шляпки из норки, бобра, овчины и каракуля свидетельствовали о богатстве и своеобразии, изобилии и напыщенности и одновременно подчеркивали нищету и рутину жизни большей части жителей Петербурга — тех, чей удел был служить и угождать небольшой кучке любимцев судьбы, обитающих во дворцах и особняках.
В один из обычных дней у меня были урок дрессуры и прыжков в Михайловской школе верховой езды и конная прогулка в саду Таврического дворца. В мужском седле, сцепив руки за спиной, я скакала по кругу вместе с мальчиками из Гурьевской школы или из Пажеского корпуса. Я любила разгоняться и резко осаживать коня перед какой-нибудь юной барышней, с испугом шарахающейся от меня. Но такие упражнения осуждала моя éducatrice, которая неизменно выговаривала мне, когда я с виноватым видом подходила к ней:
— Princesse, се ne sont pas des façons. Княжна, это неприлично.
Куда меньше радости приносили уроки музыки и танцев, а также еженедельные визиты вместе с бабушкой в благотворительные учреждения, пользующиеся ее покровительством. Были у меня, конечно же, и дежурства позади ее кресла во время ее «приемных» дней, с неизменными приветствиями на английском и французском отдельно для каждого гостя: «Ваше высочество, вам чаю со сливками или с лимоном? А вам, ваше превосходительство?» — фраза, которая, как мне казалось, придавала мне вид очень интеллигентной девочки.
Этот период был отмечен двумя параллельными и неизбежно вступающими в конфликт между собой вещами: моим образованием и видами на будущее как дворянской дочери и моей тайной подготовкой к карьере врача. Что касается последнего, здесь поддержку и помощь мне оказал своим письмом известный ученый Алексис Хольвег.
Первым, кто обратил мое внимание на профессора Хольвега, был Игорь Константинович, сын большого друга нашей семьи, великого князя Константина и мой друг детства.
Будучи профессором химии в Петербургском университете, Алексис Хольвег провел два лета в Павлове, в летнем дворце великого князя, занимаясь с князем Игорем и его братом Костей. Но и после того как Игорь был зачислен в Пажеский корпус, Хольвег продолжал поддерживать дружеские отношения с этой семьей. Великая княгиня любила профессора, поскольку он, как и она сама, был немцем-лютеранином, а великий князь, в роли Президента Академии наук, пристально следил за его работами в новой области — радиологии. В свои двадцать восемь лет профессор Алексис Хольвег был уже членом Академии наук и престижного Русского физико-химического общества.
Князь Игорь в науках был слаб. Его призванием были лошади. Он был очень милым, простым, располагающим к себе молодым человеком, но с самоуверенностью, нечасто встречающейся у царских отпрысков из-за многочисленных запретов, которыми сопровождалось их воспитание. Он восхищался профессором Хольвегом и всегда успешно выдерживал научные бои с ним. От Игоря я узнала, что вокруг ученого была какая-то завеса таинственности.
— Его мать была еврейкой, — сообщил он мне, — зато отец был аристократом. On dit qu’il est un fils naturel d’un grand-due allemand.[6]
Мы репетировали в домашнем театре Мраморного дворца пьесу, написанную великим князем Константином, когда Игорь вдруг громким шепотом решил сообщить всем свою версию рождения профессора.
Это вызвало удивленные взгляды его братьев, а я, проявив всю свою ловкость, ухитрилась схватить его за рукав, чтобы потребовать ответа на вопрос:
— Какой это немецкий великий герцог был настоящим отцом профессора Хольвега? И как это мать — еврейка?
— О, это был большой скандал, — Игорь театрально расширил глаза. — Но тебя, юную весталку, истории такого рода не должны интересовать.
Я могла бы как следует пнуть Игоря, но мы должны были вернуться на подмостки, и это вынудило меня на время умерить свое любопытство.
Я очень обрадовалась, когда на следующий день после обеда папа сказал бабушке, что хотел бы просить Алексиса Хольвега посетить наш очередной вечер камерной музыки.
— Мне было очень интересно узнать реакцию профессора Хольвега на эту встречу с Его Величеством, которую я устроил, — сказал папа. — Вы ведь знаете, Maman, я всегда считал, что вместо гонений на интеллигенцию наше правительство должно постараться использовать ее честолюбие, которого, по-моему, у нее больше, чем у любого другого класса. Лучший способ отличить, монархист перед тобой или республиканец — отметить его монаршей милостью. У молодого Хольвега в университетских кружках есть множество последователей. Он произвел хорошее впечатление на Его Величество, и, я думаю, Maman, он вам тоже понравится, если, конечно, вы разрешите мне пригласить его.
— Как будто ты всегда просишь моего разрешения, прежде чем привести в дом всяческую богему и прочую малопочтенную публику, — пожурила бабушка отца. — Конечно же, пожалуйста, приглашай своего молодого еврейского протеже. Мой сын всегда сочувствовал угнетаемым меньшинствам.
Последняя фраза, произнесенная по-французски, была предназначена для Зинаиды Михайловны, робкой и пухленькой бабушкиной компаньонки, которая явно не знала, как ей реагировать. После французского последовало уже по-русски: «Черт возьми, это не лезет ни в какие ворота». Последнее относилось к карточной игре.
Отец слегка улыбнулся мне и смешал бабушкины карты:
— Сыграем, мама? А что касается моего юного еврейского протеже, то он — один из наших многообещающих ученых, в будущем — второй Менделеев. Кроме того, он только наполовину еврей, к тому же лютеранской веры и со стороны отца не просто хорошего, а высокопоставленного рода.
И он поведал истинную историю рождения Хольвега.
Я внимательно слушала и думала о жестокой Маргарите, великой герцогине Аллензейской, которая помешала тайному браку своего сына и наследника с красивой еврейской девушкой из соседнего польского города Бялы. Теперь я страстно желала познакомиться с профессором Хольвегом и попросила отца пригласить его.
Камерный концерт закончился, и отец пальцем поманил меня в уголок гостиной, где он стоял вместе с молодым человеком ученого вида, в очках и с аккуратной черной эспаньолкой.
— Татьяна Петровна, моя дочь, очень хотела встретиться с вами. У нее большой интерес к науке.
— Чрезвычайно рад слышать это. — Профессор Хольвег окинул меня дерзким взглядом своих черных глаз и энергично пожал мою руку, которую я протянула для поцелуя.
Отец вернулся к своим прерванным рассуждениям:
— Я доволен, что симпатии Его Величества к вам оказались взаимными, профессор. Я надеюсь, что эта встреча окажет некоторое влияние на ваши политические взгляды?
— Вряд ли, — пылко ответил профессор, — я принимаю Николая II просто, без восторгов. Но я не могу забыть, что он самодержец.
— Но действительно ли это так? — возразил отец. — У нас есть парламент и различные политические партии. У нас свободная пресса. Я знаю, существует цензура, — предвосхитил он возражения профессора, — но ее обычно игнорируют. Газеты исправно платят штраф и имеют возможность критиковать правительство. Театр и искусства процветают. Открыто проводятся и в любых формах религиозные споры, и даже проявляется снисхождение к различным видам оккультизма. Что же касается нравов в интимной сфере, — отец оглянулся на меня, — о них лучше не говорить.
— А дискриминация национальных меньшинств? — профессор Хольвег быстро отреагировал к моему сожалению, ибо «нравы в интимной сфере», о которых мельком упомянул мой отец, интересовали меня куда больше.
— Почему нет еврейских отделений в средних школах и университетах и многого другого, что могут требовать евреи в рамках своих элементарных человеческих прав? Согласитесь, что и украинцев рассматривают, как людей второго сорта. И разве нет подтверждений того, что народы Балтии, равно как и финны и поляки, находятся под гнетом России?
— Напротив, я признаю наличие всех этих несправедливостей. Но их истоки лежат в русском национализме, который, в свою очередь, восходит корнями к татаро-монгольскому игу, длившемуся двести лет. Не забывайте об этом, профессор. Национализм — это значительно более глубокое чувство, чем политические взгляды. И вы не должны всю вину за него возлагать на самодержавие.
— Может быть, вы и правы, — профессор пытливо посмотрел на отца, как будто хотел понять и ответить сразу на все вопросы. — Национализм — это универсальное явление, настолько же безобразное, насколько и полезное для научной мысли. Но это не оправдывает русского царя — самодержца всея Руси. Как бы то ни было, князь, самодержавию не должно быть места в двадцатом веке.
— Несомненно. — Отец улыбнулся в ответ на эту горячую тираду. — Я никогда не был поборником самодержавия, профессор. Но в отличие от ваших крикливых либералов, я хочу видеть монархию, реформированную с помощью конституции, а не свергнутую вовсе. Кажется, либералы не осознают до конца, что левые для них значительно опаснее, чем правые, и что последние намного ближе им по своим целям.
— Я не отношусь к левым, если быть точным, — как бы защищаясь, заметил профессор, но быстро обрел уверенность. — Я не поддерживаю Карла Маркса, но я, как любой интеллигентный человек, не могу не осознавать, что монархия — это младенческая концепция, которую человечество должно перерасти, как дети перерастают сказки. Наследственному правлению, как и критерию прав в силу происхождения, не должно быть места в современном обществе.
— Какой же критерий вы предлагаете взамен, профессор? Степень интеллигентности? Но как ее измерить? Как заметил Пушкин, в каком же затруднении оказались бы наши бедные слуги, если за столом во время обеда они должны были бы обслуживать гостей по уму, а не по чинам.
Отец попросил меня проследить, чтобы профессор выпил чая, и, извинившись, отошел к другим гостям. Я проводила профессора к столу, во главе которого перед большим серебряным самоваром с фамильной монограммой восседала бабушка. Пока она наливала чай, оценивающе разглядывая профессора, одна любопытная мысль родилась у меня в голове.
— Профессор, — я подвела его к картине Тьеполо, которая висела на дальней стене и привлекла его внимание. — Вы учились в университете в Германии и, наверное, очень хорошо говорите по-немецки.
— Да, я говорю свободно.
— А не могли бы вы преподавать его мне?
— Я был бы счастлив, но вряд ли языки — мое призвание. Я уверен, что вам нужен более квалифицированный педагог.
— Профессор, — я оглянулась, чтобы быть уверенной, что нас никто не слышит, — на самом деле я не хочу учить немецкий. Это будет предлог, а на самом деле вы будете помогать мне по физике, химии и биологии. Эти предметы довольно слабо преподают в Смольном, а для меня они очень важны.
Профессор смотрел на меня проницательным взглядом, почти как бабушка:
— А почему именно эти предметы так важны для вас, Татьяна Петровна?
— Потому что, — сказала я еще тише, — я собираюсь стать врачом.
— Вы… врачом, Татьяна Петровна?
— Пожалуйста, профессор, говорите тише. Никто не должен знать, даже папа. Он не поймет.
— Но извините меня, Татьяна Петровна, я тоже не очень хорошо понимаю. Для особы с вашим титулом, состоянием и положением в свете о карьере врача не может быть и речи.
— Меня не волнуют титул и положение в свете. Я не считаю это важным. Спасать человеческие жизни, заботиться о больном ребенке, принимать роды — вот что я считаю важным… и настоящим… и великая княжна Татьяна Николаевна тоже думает так!
— На самом деле? И что же, Ее Императорское Высочество собирается быть вашей ассистенткой?
Я уловила иронию в голосе профессора.
— И вы не воспринимаете меня всерьез! Никто не относится ко мне серьезно, и это потому, что мне всего четырнадцать. А я хочу стать врачом с шести лет. И никто и ничто не сможет мне помешать!
Профессор Хольвег посмотрел на меня с интересом…
— Знаете, я решил стать ученым, когда мне тоже было шесть лет, и я тоже был уверен, что никто и ничто не сможет мне помешать. Мне кажется, что я понимаю вас, Татьяна Петровна.
— Так вы будете мне помогать? Под видом занятий немецким, и это останется строго между нами?
— Татьяна Петровна, я должен предупредить вас, что я не биолог, даже не биохимик. Моя основная область исследований — радиоактивные элементы и их свойства. Я считаю, что на том примитивном уровне, на котором сейчас находится медицина, она вряд ли может называться наукой, особенно ее клинические аспекты, которые вас больше всего привлекают.
— Да, но так было до недавнего времени. Кто-то должен быть первым и овладеть знаниями… знаниями в…
— В естественных науках?
— Точно, — улыбнулась я, и профессор улыбнулся мне в ответ. У него были ровные белые зубы и располагающая дружеская улыбка. — Вы ведь сделаете это, профессор?
— Я подумаю об этом, Татьяна Петровна, — ответил он прямо.
В этот момент незаметно подошла Вера Кирилловна и дала понять, что мне пора спать. Я удалилась.
Полчаса спустя, когда няня расчесывала мне перед сном волосы, я рассказывала ей:
— У профессора Хольвега маленькие и красивые руки, замечательные зубы, а глаза… у него такие умные, всепонимающие глаза, а какой у него взгляд! Он такой забавный, быстро зажигается. Няня, внешне он такой колючий, как кактус, но в душе, я уверена, он очень мягкий. Он никому не может причинить зла. Только представь, няня, я знакома с гением! Он гений, так сказал папа. И он понимает меня, я уверена в этом.
— И впрямь, нужно быть гением, голубка моя, чтобы понимать тебя.
Я проглотила ее насмешку.
— Как ты думаешь, няня, папа пригласит его ко мне репетитором по математике и естественным наукам, как это сделал великий князь Константин для Игоря Константиновича и Кости?
— Но, милая, затем тебе математика и другие науки? Бог создал женский ум не для таких вещей, а он знает, что делает. За знание математики и других наук твои дети и муж не будут любить тебя сильнее.
Эти традиционные взгляды на женское предназначение возмущали меня до глубины души.
— Я не собираюсь замуж! Я не хочу иметь детей! Я хочу жить с папой и быть врачом!
— Хотела бы я посмотреть на это — княжна Силомирская — врач! Лучше даже и не говорить об этом отцу, голубка моя! Он хоть и хороший, но тут уж точно осерчает.
Я опасалась, как бы такого не случилось на самом деле, и поэтому только попросила папу пригласить профессора Хольвега позаниматься со мной немецким языком, если тот захочет. К большому удивлению отца, профессор Хольвег согласился.
И ровно через неделю, постоянно, с середины сентября и до конца мая, в течение всего моего обучения вплоть до выпускных экзаменов в 1914 году, дворецкий провожал профессора на урок в мои апартаменты на третьем этаже левого крыла дома с видом на Неву. Я наливала ему чашку чая, и мы садились напротив друг друга за моей большой партой из карельской березы; Бобби, которого я почесывала за ухом, ложился у моих ног. Рэдфи некоторое время оставалась с нами, но как только я закрывала форточку в противоположном углу комнаты под тем предлогом, что профессор Хольвег довольно легко простужается, моя гувернантка начинала страдать от духоты и жары от камина и удалялась в соседнюю комнату, а мы могли спокойно заниматься физикой.
— Профессор, — спросила я его однажды в конце нашей первой зимы, — вы действительно думаете, что я когда-нибудь смогу выучить все, чтобы стать доктором? Я ведь не так умна, как вы или как мой кузен Стефан Веславский. Он все схватывает на лету.
— Вы достаточно умны и понятливы, Татьяна Петровна. У вас прекрасная память, замечательная целеустремленность. Я уверен, что вы добьетесь всего, к чему стремитесь. — Профессор потрогал свою маленькую бородку, посмотрел на меня через парту и, поскольку я до конца еще не была уверена, абсолютно серьезно повторил все еще раз. Его слова меня сильно подбодрили.
Скоро профессор Хольвег стал желанным гостем в нашем доме. Его искренность и склонность к сарказму расположили к нему мою искреннюю и саркастичную бабушку. Я видела, что мой учитель отрицает убеждения подавляющего большинства людей, принятые ими на веру, и я неизбежно начинала воспринимать все так же, тем более что это никак не задевало моих амбиций. Профессор говорил, что нет ничего неизбежного и неизменного, каждая теория должна быть проверена заново. Даже законы науки не должны восприниматься на веру, пока студент сам не убедится в их истинности с помощью многочисленных опытов. Но как только я стала расспрашивать профессора о его мнении по поводу тех социальных болезней, которые так волновали его, он сразу заявил, что это не входит в его компетенцию.
— Я и без того уже выхожу за предписанные мне рамки, помогая вам изучать науки, — сказал он. — Я хотел бы видеть у вас здоровый скептицизм, но мне бы очень не хотелось, чтобы скептицизм стал вашей жизненной философией. И в мои задачи не входит вызывать у вас разочарование по отношению к собственному положению в обществе.
— Но я ведь знаю, что в обществе слишком много несправедливости. Я и сама вижу, насколько бедно живет большинство людей. Когда я вырасту, я обязательно что-нибудь сделаю с этим. Мне кажется, что общество изменится только тогда, когда изменятся сами люди, изменятся их души — когда они станут настоящими христианами.
Я замолчала, а профессор Хольвег теребил свою бородку.
— Профессор, — бросила я ему вызов, — вы верите в Бога?
— Татьяна Петровна, это совсем другая тема, которую я тоже не хочу обсуждать. Я надеюсь, вы сможете примирить вашу вполне естественную научную любознательность и ваши религиозные убеждения. А я буду последним человеком, если стану разжигать конфликт между ними в вашей душе.
— Но вы ведь видите, профессор, что для меня нет никакого конфликта. Потому что наука — это то, что я изучаю, познаю с помощью разума. Вера — это что-то, что я чувствую. Я знаю это, это живет глубоко во мне, — я сжала руки. — Я хорошо понимаю, что такое эволюция. Я знаю, что Библию не следует понимать буквально. Я верю в то, что человек прошел эволюционный путь от одноклеточного организма — вы сами мне говорили об этом — до существа, наделенного мозгом, который является сложной структурой, состоящей из миллионов клеток. И только существо, наделенное мозгом, способное мыслить, может осознавать существование Бога, и это является целью эволюции. — Я остановилась, измученная философскими рассуждениями.
— Я не уверен, что человек — это цель эволюции и что эволюция вообще имеет какую-нибудь цель, — подвел итог нашей беседы профессор и, постукивая карандашом по парте, попросил меня повторить только что пройденный материал.
В другой раз я еще более энергично набросилась на профессора с расспросами:
— Как вы думаете, что имел в виду папа, когда говорил о наших нравах в интимной сфере? Это было во время нашей первой встречи, помните?
— Конечно, помню. Но ваш вопрос, Татьяна Петровна…
— Вне вашей компетенции?
— Как точно вы повторяете каждое мое слово! Я хотел сказать, что он вне сферы моих научных интересов.
— Но я должна знать все о вещах такого рода, ведь я собираюсь стать врачом!
— В свое время вы узнаете значительно больше, чем можете сейчас пожелать. А пока почему бы вам не спросить об этом своего отца?
Я так и сделала, когда мы с ним как-то завтракали вдвоем. Папа не был ни удивлен, ни смущен. Он молча подумал, постукивая маникюрными ножницами по столу, а потом сказал:
— Видишь ли, Таничка, сексуальное наслаждение — это самое величайшее из всех наслаждений, которые может испытать человек. В сочетании с любовью оно приносит истинное блаженство, а без любви — вызывает недовольство собой и раздражение.
Он смотрел на свои кольца, как будто избегал моего взгляда, и я подумала: «Бедный папа! Он же говорил о себе! Как же, должно быть, он несчастен!»
— Женитьба, — продолжал отец, — если она происходит по любви, является идеальной формой сексуального выражения. — При этих словах в глазах его появилась тоска.
Он, конечно же, думал о маме. И зачем только я заговорила об этом?
— Но существует и множество других форм, — сказал отец. — Повзрослев, ты прочтешь «Анну Каренину» — элегию свободной любви.
— Об этом я тоже знаю. — Слова отца не показались мне чем-то ужасным, а поскольку я любила «Войну и мир» и читала только этот роман, то не могла знать сюжета «Анны Карениной».
— Любовь, которая покупается…
— Проституция, — подсказала я. Я находила, что это ужасно.
— Да. Когда любовь покупают за копейки, она называется проституцией. Когда же за большие деньги — ее можно даже назвать браком. А случается, что любовь берут силой. — Отец опять остановился в ожидании моей реакции.
Я молча кивнула. Изнасилование не просто ужасало меня, оно всегда вселяло в меня осознанный страх.
— Ты не должна допустить, чтобы с тобой это когда-нибудь случилось, — сказал папа. — Я считаю, что ты знаешь довольно много. Я бы сказал, вполне достаточно, — он улыбнулся и, видя, что я жду продолжения, добавил:
— А еще существуют мужчины и женщины — гомосексуалисты, которые находят удовлетворение только в сексуальном общении с партнером своего пола. Такие отношения существуют со времен Содома и Гоморры. В больших городах, таких как Париж, Лондон или Петербург, это не редкость.
Как большинство пространных объяснений, это тут же включило механизм моего воображения. Я была не настолько глупа, чтобы высказывать свои догадки вслух, как это было в детстве, когда я пыталась выяснить, каким же образом с папиной помощью у мамы в животе оказался маленький ребеночек.
— Тебе этого достаточно? — папа угадал мою реакцию.
— Папа, — спросила я после завтрака, когда подошла, чтобы поцеловать его, — а ведь это — грех?
— Гомосексуальная любовь? Да. Но это только добавляет ей привлекательности. Ты должна стараться, Таничка, — отец встал со стула и взял меня за руки, — никого не судить и не осуждать. Добродетель — это еще больший грех, чем проступок плоти. Не смотри на меня так строго. Ты еще слишком молода и неопытна, чтобы сейчас это понять. И ты тем более очень молода, чтобы судить об этом.
Папиных слов для меня было достаточно.
— Я постараюсь, — обещала я.
У меня появилось вполне естественное желание поделиться тем, что я узнала, с моей тезкой. Я понимала, что, начни она расспрашивать своих родителей о подобных вещах, нас тут же разлучили бы. Потом, я любила думать о ней, как о простодушной и несчастной, в отличие от меня. Я хотела, чтобы она оставалась для меня идеалом девичьей добродетели, так же, как она была моим идеалом красоты и грациозности.
Удовлетворив на некоторое время свое любопытство в интимной сфере, я начала интересоваться студенческой жизнью. Она представлялась мне свободной и веселой. Однако профессор Хольвег, которого я расспросила, сказал, что в царской России это не так. Студенты в основном очень бедны, у профессоров тоже мало денег, а лекционные залы так переполнены, что студенты порой теряли сознание от духоты. Тем не менее я горела желанием посетить университет, но сперва я получила приглашение от моего учителя зайти к нему домой в его квартиру на Васильевском острове.
Во время этого исключительного выхода меня сопровождала моя éducatrice. Разрешив мне пройтись вместе с профессором по набережной Большой Невы, сама она рядом ехала в открытом экипаже. Мы проходили мимо групп студентов в длинных шинелях или в тужурках военного покроя. Их куцые фуражки различного цвета в зависимости от факультета лихо сидели на лохматых волосах. Они с явной симпатией приветствовали профессора Хольвега и с нескрываемой враждебностью рассматривали меня.
Я привыкла, что во время моих визитов в бабушкины филантропические заведения меня обычно встречали улыбками и поклонами.
— Профессор, — спросила я, — почему студенты так неприязненно на меня смотрели?
— Потому что вы — ее светлость княжна Силомирская и ближайшая подруга дочерей царя, которого не очень-то любят на этом острове. Потому что вы невообразимо богаты, а большинство из этих молодых людей бедны!
— Но какое это имеет значение, богат человек или беден?
Мы обогнули стрелку Васильевского острова, остановились перед дорическим фронтоном Биржи, любуясь открывшимся видом, и он ответил на мой наивный вопрос:
— Это не имеет значения для вас, Татьяна Петровна, поскольку вы никогда не знали бедности, вы не знаете, что такое повседневная забота о куске хлеба. Для большинства же людей это такая же реальность, как рождение и смерть. Голод и холод, Kali und Hunger, le froid et la faim, — повторил он на русском, немецком и французском, — заполняют думы тысяч жителей в этом прекрасном городе. Я хорошо знал и то, и другое в течение первых двадцати лет моей жизни и никогда этого не забуду.
Я вспомнила романтическую и несчастную историю жизни моего учителя.
— О, это так грустно. Но неужели… разве не мог ваш отец сделать что-нибудь для вас с матерью?
— Я никогда не видел своего отца-аристократа, — печально сказал профессор. — Маргарита Аллензейская отослала его в Японию за отказ отречься от своей жены-еврейки. Он служил офицером в японской армии и был убит во время русско-японской войны. Моей матери было обещано приличное содержание, если она согласится не упоминать имени отца. Хольвег — это имя нашего шведского предка. Она же предпочла растить меня в нищете, чем незаконнорожденным… Извините меня, Татьяна Петровна, я забылся.
Мы прошлись вдоль набережной Малой Невы, миновав стайку оживленно болтающих девушек-курсисток. Короткие волосы и резкие жесты придавали им еще более агрессивный вид, чем студентам-юношам.
— Здесь вы можете увидеть несколько будущих врачей, Татьяна Петровна, — сказал профессор (русские девушки к тому времени уже отвоевали себе право изучать медицину), — и, возможно, несколько террористок.
Я знала, что женщины участвовали в террористических актах еще со времен убийства Александра II, отменившего крепостное право. А среди покушавшихся на жизнь министра внутренних дел Плеве в 1904 году была девушка. Я всегда считала себя непокорной, как и любая женщина. Я могла бы без колебания убить, защищая себя или своих близких, но я никогда бы не смогла бросить бомбу.
— А какие женщины становятся террористками? — спросила я.
— Как правило, это девушки из семей интеллигенции. Одно и то же сочетание гнева и идеализма движет революционерами обоих полов. Есть даже такие, как Владимир Ленин, лидер большевиков, он сейчас живет в Швейцарии, которые вышли из нетитулованных мелкопоместных дворян. Ну и конечно, среди них есть и евреи: они ведь больше других страдали от гнета царизма.
— Вы ведь тоже сильно страдали от гонений на евреев, профессор?
— Антисемитизм, Татьяна Петровна, — это проявление глупости и невежества. Предрассудки в той или иной форме существуют повсюду. В Северной Америке угнетают негров, в Индии — миллионы неприкасаемых. Ну а женщины везде считаются существами низшими.
— Вот это меня просто бесит! — И я с вдруг возникшей симпатией посмотрела на девушек-студенток. — Если я не смогу поступить в университет здесь, то уеду учиться на подготовительных медицинских курсах в Англию или Швейцарию. А когда получу мамино наследство, я собираюсь основать медицинский колледж для дворянских девушек. Профессор, а на следующий год вы сводите меня в Зоологический музей и в Музей анатомии?
— Татьяна Петровна, пожалуйста, давайте прекратим эти разговоры. Я уже и так больше чем надо участвую в ваших планах. В конце концов, все это из области воображений.
— Тогда тем более от этого не может быть никакого вреда. — Я не могла не рассмеяться.
В этот момент открытый экипаж, в котором ехала моя éducatrice, по-зимнему закутанная в лисьи меха, остановился, и Вера Кирилловна бросила на меня такой взгляд, что я сразу поняла: так открыто веселиться на улице неприлично. Моя короткая прогулка с профессором Хольвегом подошла к концу.
Кончилась зима. Нева, как мощеная дорога после землетрясения, разбухла подо льдом. Потом разбила его на множество осколков и устремила их в море. По дороге в Смольный я видела, как на углах улиц жгли костры, чтобы убрать остатки грязного снега. Крыши домов, появляющиеся из-под сбрасываемого на землю снега, блестели, как нарисованные. Совсем скоро на своих катерах посередине реки встретятся начальник порта и комендант Петропавловской крепости — на Неве опять откроется навигация.
Белая неподвижность замерзшей реки сменилась оживленным движением различных корабликов, ботиков, лодок, барж и изящных яхт. На улицах появились открытые экипажи и автомобили. Великолепные перья опять взметнулись над дамскими шляпками, шейки украсили воздушные горжетки, и в руках заиграли веера. Летний сад и набережные Невы утопали в зелени, воздух был легкий и какой-то искристый; императорский штандарт развевался над красной крышей Зимнего дворца.
Весна на севере приходит быстро, дружно и так же скоро уходит. Лето принесло в Петербург сильную жару. Зеленоватые воды Невы стали грязными и непривлекательными. Зловонный запах исходил от каналов. Флаги над царским дворцом поникли. По воскресеньям горожане отправлялись на острова Невы или в пригородные леса. Состоятельные люди перебрались на свои дачи. Ученицы Смольного института разъехались, одни на побережье, другие — в деревенские поместья. Отпраздновав мое пятнадцатилетие, отец уехал во Флоренцию — порисовать и в очередной раз поискать счастья в любви. Бабушка перебралась на побережье, на нашу дачу к северу от Петербурга, а я в нашем личном железнодорожном вагоне отправилась в Веславу.
Так случилось, что этим же поездом ехал в Варшаву навестить свою мать и профессор Хольвег. Я пригласила его к себе, и, несмотря на молчаливое присутствие Рэдфи, нам вполне удалось насладиться обществом друг друга.
6
Кузен, который приветствовал меня у портика дворца Веславских в июле 1912, оказался высоким и сильным юношей семнадцати с половиной лет с густым и звучным голосом. По детской привычке мы потрясли указательными пальцами левых рук в знак нашего побратимского приветствия. Однако теперь мы были чужими.
Когда Стиви и Казимир не занимались своей внешностью или поглощением пищи, они обычно носились сломя голову по окрестностям в открытом автомобиле или выезжали верхом в лес на тайные собрания королевских республиканцев. Были у них другие занятия, как я открыла однажды, проезжая на лошади мимо беседки, где сидел Стиви и целовался с какой-то крестьянской девушкой.
Я натянула поводья и вспыхнула в необъяснимом бешенстве. Стиви насмешливо посмотрел на меня. Когда легким галопом я проехала дальше, за своей спиной я услышала хихиканье девушки в объятиях Стиви — это была ни кто иная, как Ванда.
Еще одним испытанием для меня явились еженедельные танцы, которые устраивались субботними вечерами во дворце.
«Ах, что за палка!» или «Ну совсем никаких способностей к танцам!» — слышала я, как Стиви, танцуя кадриль, отпускал колкие замечания в мой адрес.
Казимир пытался утешить меня:
— Не обращай внимания на Стиви. Почему бы тебе не поддеть его по поводу его занятий вокалом? Он был ужасно чувствителен к этому в Итоне.
Я так и поступила и одержала победу. И все же я продолжала чувствовать себя неуклюжей и неловкой.
— Это бесполезно, Ким, — говорила я доброму, заботливому Казимиру, который к тому времени уже перестал быть лишь тенью Стефана, — я знаю, что я не хорошенькая и не привлекательная. Но я, по крайней мере, совершу что-нибудь стоящее. Я заставлю мир восхищаться мною, когда стану хирургом.
Казимир же был готов восхищаться мною уже сейчас. Он разделял мое презрение к девушкам, единственной целью которых было подцепить наиболее подходящего мужа. Они никогда меня не подцепят, клялся он.
Чтобы компенсировать свои недостатки, я без устали упражнялась в стрельбе из спортивной винтовки Манлихера, которую отец подарил мне на пятнадцатилетие, брала все более высокие препятствия, скача на лошади, и была настолько же готова посоревноваться с любым молодым человеком на охоте, насколько не отвечала общепринятым правилам на танцевальной площадке.
Я много читала тем летом, пользуясь богатым собранием французской литературы в библиотеке дворца. Я снова стала интересоваться сексуальным поведением людей. Английские романисты не проливали света на этот вопрос, русские — только чуть-чуть. То, что я знала о проституции, я почерпнула у Толстого и Достоевского. «Нана» Эмиля Золя значительно расширила мои знания не только о проституции, но и об интимной сфере вообще. Неужели европейское общество было пронизано извращениями, и, если это так, то, в таком случае, как их отличить от остальных?
Однажды, набравшись смелости, я как бы небрежно поинтересовалась у Стиви, были ли «такие вещи, ну, ты понимаешь» в Итоне.
— Конечно, — сказал он, — до некоторой степени. Но никого это не волнует. Ты просто читаешь слишком много книг.
— Не больше, чем ты.
— Да, но я не принимаю все так всерьез.
Я могла принимать литературу, как и жизнь, только совершенно серьезно. Причем я была склонна считать литературу более правдивой и заслуживающей доверия, чем жизнь. Мне было ясно, что респектабельное, размеренное и самодовольное существование, которое вели люди моего круга, таило в себе множество пороков и грязи. Похоть во всем ее разнообразии тайно владела сильными мира сего. Я совершенно забыла о своем обещании отцу — не судить и не осуждать того, чего не понимаю.
В сентябре Стиви и Казимир готовились к отъезду в Оксфорд — их приняли в колледж Магдалены. Я собиралась возобновить занятия в Смольном. Вместо этого приехал отец, чтобы забрать меня, но не в Петербург, а в Беловежскую пущу, где отдыхали царь и его семья.
Беловежская пуща, огромный девственный лес недалеко от полесских владений семьи моей матери, была некогда заповедными охотничьими угодьями польских королей. При всей его терпеливости и дипломатичности, дяде Стену было не по себе при мысли о том, что русский царь будет развлекаться в родовом имении Веславских. Он отклонил переданное через моего отца приглашение присоединиться к царской охоте.
Я была рада повидать великих княжен и их брата, в то время подвижного и веселого ребенка. Царевич Алексей был приятным восьмилетним мальчиком с каштановыми волосами, обаятельным и избалованным в равной мере. Его болезнь придавала ему в моих глазах особую привлекательность. Наша приязнь была взаимной. Когда он чувствовал себя хорошо, его мать становилась довольно дружелюбной и скрывала неприязнь, которую стала питать к моему отцу. Но ни дружелюбие Александры, ни видимое здоровье Алексея не длились долго.
Беловежская пуща была не только единственным местом в Европе, где еще водились зубры. Она изобиловала крупной и мелкой дичью. Поэтому охота, которую здесь устраивали, по существу была чудовищной бойней.
Охотой я увлекалась ничуть не меньше Стиви. Псовая охота на лису в Англии, на оленя во Франции, на рысь, волка или дикого кабана в Польше и России была всегда незабываемым событием. Но стрельба из безопасного места по животным, которых пригнали, как на бойню, не вязалась с моим представлением об охоте. Меня огорчал и вид красавцев-фазанов, тетеревов, голубей и другой птицы, грудами сваленной на наружной лестнице дворца, а охотничьи рожки, приветствовавшие царя при свете факелов в конце дня, звучали больше, как погребальная песнь, нежели фанфары.
К тому же моя польская половина говорила мне, что дядя Стен был прав: древний заповедник моих родовитых предков был неподходящим местом для охотничьих забав русского императора. Русский обычай целовать руки повелителя, чуждый польским дворянам, поразил меня своим раболепием. И что еще хуже, я навлекла на себя недовольство Александры!
Отец решил, что царю доставит удовольствие моя способность метко стрелять. Вызвав меня из укрытия, где я вместе с императрицей и двумя старшими великими княжнами вежливо аплодировала мужчинам-спортсменам, он вручил мне свою винтовку, только что перезаряженную егерем. Она была большего калибра, чем моя. И хотя я имела дело даже с винтовкой Стиви, от отдачи приклад сильно ударил мне в зубы. Мне посчастливилось попасть лосю прямо в сердце. На этот раз аплодировали мужчины, и царь приласкал меня, называя маленькой амазонкой. Ольга и Татьяна Николаевна не скрывали своего восхищения.
— А ты, Оличка, не хотела бы, чтобы мы могли стрелять так же, как Тата? — прошептала моя тезка, когда мы вслед за императрицей возвращались в замок.
— Меня это не интересует, — возразила Ольга. — Но ты можешь упражняться в стрельбе с Татой сколько хочешь.
— Как будто мне это разрешат!
— Ну уж я-то не буду тебе мешать! — Ольга прибавила шаг.
— Я не имела в виду тебя, вот глупая! — Татьяна взяла ее за руку. — Но ты должна признать, что это такая скука — постоянно изображать крепкие семейные узы перед светом.
— Крепкие семейные узы, — согласилась Ольга добродушно. — A qui le dis-tu?[7]
— Вы обе просто прелесть, — сказала я.
Если великие княжны радовались тому, что я попала в центр всеобщего внимания, то императрица Александра не могла допустить отвлекать его от своих дочерей. Во время пребывания в Польше они должны были сыграть несколько сцен из «Мещанина во дворянстве».
В тот же вечер, уже после моего успеха на охоте и после того, как я помогла им репетировать, императрица холодно обратилась к отцу:
— Не пора ли, князь, Тате вернуться в школу?
Уязвленная невысказанным упреком, я хотела лишь одного — как можно скорее уехать. Однако, когда Алексей поранился, не кто иной, как Александра задержала меня еще на неделю.
Произошло это накануне моего предполагавшегося отъезда. Вместе с царскими детьми я отправилась на лодке по одному из двух озер, образованных рекой Наревом, протекающей через лес. Алексей Николаевич, выбираясь из лодки, поранил бедро, которое начало кровоточить. Его тотчас уложили в постель.
Наблюдать за царевичем необходимо было целыми сутками. Он попросил свою мать послать за мной, я провела у его постели долгих пять дней. Для того чтобы больной сохранял покой, а заодно и мне поменьше егозить, я читала ему, рассказывала смешные стихи и сочиняла истории: о бедной маленькой акуле, пойманной жестоким рыбаком, или о крокодильчике, который потерял свою маму и так плакал, что Амазонка от его слез вышла из берегов. Мои фантастические сказки и ужасные рожи всегда вызывали улыбку на бледном и изнуренном болезнью лице Алексея. Я лучше всех других поправляла ему подушки, как он утверждал, и он отказывался есть, если меня не было рядом. Когда он услышал, что я должна возвращаться в школу, расплакался, и сам царь пришел к нему и сказал не капризничать.
К счастью, на этот раз болезнь не слишком мучила Алексея, и няньке-матросу царевича разрешили вынести его на крыльцо дворца проводить меня.
Отец остался с царем, чьим любимым товарищем по охоте он был с мальчишеских лет, а меня отправили в Петербург в сопровождении Рэдфи. Перед тем как я уехала, отец снова взял с меня обещание хранить в строгой тайне последний приступ болезни Алексея. Я знала, что гемофилия была запретной темой. И если ее все больше обсуждали в придворных и светских кругах, то это не моя вина. Однако не прошло и месяца, как секрет этот стал известен.
Из Беловежской пущи царское семейство переехало в Спалу, еще один охотничий заповедник польских королей. Там царевичу неожиданно сделалось хуже. Его мучили сильные боли из-за гематомы в паху. Когда состояние его, усложненное к тому же занесенной инфекцией, резко ухудшилось, министр двора, граф Фредерикс при поддержке моего отца убедил царя опубликовать медицинский бюллетень о здоровье царевича Алексея.
Александра тем временем телеграфировала своему «святому человеку», который благоразумно удалился домой в Сибирь, чтобы дать возможность своим врагам остыть от гнева. Ответ Распутина, цитируемый на каждом шагу, заверял императрицу в том, что Господь услышал ее молитвы, и ее сын вскоре поправится. И на следующий день действительно температура у мальчика спала, и боль утихла. Было объявлено, что он вне опасности.
— Принимая во внимание силу суеверий в наших высших кругах, даже в нынешний просвещенный век, — сообщил отец бабушке по возвращении из Спалы, — не удивительно, что Ее Величество, должно быть, объясняет выздоровление своего сына скорее неким чудотворным влиянием, чем медицинским лечением. Но я сказал, что даже чудеса Лурда[8] производятся там же, на месте, а не по телеграфу на расстоянии нескольких тысяч верст. Во время нашей следующей встречи Александра Федоровна покраснела как рак и едва могла говорить. Очевидно, мое невинное замечание было доброжелательно передано ей. Я уже и так в немилости у Ее Величества из-за моих конституционных взглядов. И ты знаешь, она никогда не простит мне, — добавил отец слегка улыбаясь, — мой отказ от брака с одной из ее фрейлин.
— Твоя личная жизнь — это позор, Пьер, — ответила бабушка сердито, но с некоторой игривой ноткой в голосе, игнорируя предостерегающий взгляд отца.
— Я могу говорить об этом в присутствии Татьяны. Она au courant[9]. Ее Величество — добродетельная жена и мать, и она совершенно права, не одобряя тебя.
Этот разговор произвел на меня довольно неприятное впечатление. К любовным похождениям отца я относилась так же пуритански, как и Александра. Его libertinage[10], на которое в довольно шутливой форме намекали в высшем обществе, причиняло мне боль, лишь его повторная женитьба могла бы ранить меня еще больше. Эта тема возникла вновь шесть недель спустя в Париже, куда мы были приглашены провести Рождество с Веславскими, Стиви и Казимиром.
После нашей первой поездки в Париж с Дианой все последующие поездки туда были какими-то полурадостными и полугрустными из-за присутствия очередной любовницы отца. На этот раз мы были гостями Веславских, и если отца и ждала любовница, то он, по крайней мере, не выставлял ее перед своей родней. Мы остановились в пригородной резиденции семнадцатого века в предместье Сен-Жермен, которая служила штаб-квартирой польским повстанцам в прошлом веке, а ныне была арендована французской ветвью семьи: средняя сестра дяди Стена вышла замуж за французского аристократа. Стиви и Казимир опередили наше появление там, приехав из Англии.
— Серьезно, старина, когда ты намерен угомониться? — спросил дядя Стен отца своим вялым тоном при первом задушевном разговоре. Рождество прошло, и наши французские хозяева тактично удалились, оставив нас с Веславскими, Стиви и Казимиром. — Эти постоянные слухи о твоей предстоящей женитьбе сильно действуют на нервы.
Мы сидели, попивая кофе после обеда, вокруг камина в petit salon[11], увешанном гобеленами, с видом на мокрый сад. Мне редко удавалось побывать в Париже без проливных дождей.
Отец посмотрел на тетю Софи тем доброжелательным и ласковым взглядом, который он приберегал для привлекательных женщин, и сказал:
— Когда я найду красивую, умную и добрую женщину, то женюсь. Но до сих пор единственная женщина, соответствующая моим требованиям, уже замужем за моим зятем.
Тетя умиротворяюще улыбнулась моему ревнивому дяде. Затем она спросила, верны ли слухи о растущем влиянии Распутина — этого подлого сибирского монаха — на императрицу Александру.
— Увы, — ответил отец, — все это так и есть, особенно после его телеграммы в Спалу этой осенью. — Он рассказал что называется из первых рук об этом случае, рассказы о котором были сильно искажены ввиду многочисленных интерпретаций. — Александра не только верит, что старец — он сельский знахарь, кстати, а не монах — может просить Бога вступиться за ее больного сына, но и что его голос — это глас русского народа.
— А что царь? — спросил дядя Стен. — Он тоже во власти этого шарлатана?
— Трудно сказать. Одно несомненно: всякий, кто критикует Александру, вызывает недоверие и неудовольствие Его Величества, точно так же, как всякий, кто критикует ее «святого человека», вызывает недоверие и неудовольствие императрицы. Например, мадемуазель Тютчева, гувернантка великих княжен, которая настаивала, чтобы Распутина не пускали на детский этаж в Царском, в конце концов была вынуждена уйти.
— Да как же можно пускать такого отъявленного развратника к императорским детям! Я не знаю, Пьер, — тетя Софи посмотрела на меня, — благоразумно ли позволять Тане продолжать дружбу с ними.
— Я никогда его не видела, — поспешила я вставить, так как не хотела быть оторванной от своих подруг. — Я даже не слышала, чтобы произносили его имя. Я не думаю, что он бывает во дворце.
— Таня права, — подтвердил отец. — Здесь Александре пришлось уступить. Она общается с ним через близкую подругу и наперсницу, свою бывшую фрейлину Аню Вырубову, у которой маленький дом в Царском Селе недалеко от Александровского дворца. Императрица навещает ее каждый день. Иногда она встречается там с Распутиным. Чаще Аня передает его устные послания — этот человек едва умеет писать.
— Эта Вырубова — толстая дура, — сказала я. Меня раздражали ее робость, сентиментальность и безумная любовь к императорским детям, которая постоянно смущала царевича Алексея. — Мы все потешаемся над ней. — Я имела в виду великих княжен и себя.
— Этому просто невозможно поверить! — тетя Софи покачала головой.
— А собственно, почему? — сказал дядя Стен. — Говорят, после смерти принца Альберта, королева Виктория целиком попала под власть своего лакея-шотландца. Монархи — легкая добыча для холопов, для низких людей.
— Это еще одна причина, почему их власть должна быть конституционно ограничена, — сказал отец.
Он замолчал, и его глаза, всматривающиеся в какую-то безмерную даль по ту сторону пламени, отражали неумолимое приближение очередного приступа меланхолии. Знакомая острая боль сочувствия к нему охватила меня, я подошла сзади к креслу и обняла его за шею.
— В любом случае, что бы ни случилось, ты будешь моим утешением в старости. — Он взял меня за руки и улыбнулся.
Я заметила, что Стиви как-то напряженно, словно изучая, наблюдает за мной. Почему он на меня так смотрит, недоумевала я. Я знаю, что он считает меня скучной и неинтересной, но что мне за дело? Когда наши глаза встретились, я почувствовала странное волнение, и выражение его лица изменилось. Снова между нами было так, как прежде, хотя и не совсем так.
Из Парижа мы отправились в Англию, а оттуда через Скандинавию домой. После шести недель путешествий строгая петербургская жизнь потребовала от меня определенной ломки в поведении, и я была, как всегда, рада возможности убежать к более свободному времяпрепровождению в Царском Селе.
Ольга и Татьяна сразу набросились на меня с расспросами:
— Расскажи нам обо всем с самого начала, Тата.
Я поделилась своими впечатлениями о Париже, Лондоне и Стокгольме, но о более серьезном распространяться не стала. Я посмотрела «Кукольный дом» Ибсена и «Фрекен Юлию» Стриндберга в Стокгольме и пришла к заключению, что и в Скандинавии лицемерие и мораль идут рука об руку.
— А что Оксфорд? — спросила моя тезка, когда я бегло коснулась своего посещения вместе с Веславскими и их лэнсдейлскими кузенами этой твердыни науки, так отличавшейся от нашего рассадника революционности — Петербургского университета. — Не встретила ли ты там каких-нибудь симпатичных мальчиков? — поинтересовалась она.
— Тата — синий чулок. Ты что, не знаешь этого? — рассмеялась Ольга, заметив мое смущение. — Она не интересуется мальчиками.
— Это я их не интересую, — резко ответила я, — и какое мне должно быть до них дело?
— Это потому что ты сама ведешь себя, как мальчик. — Ольга изобразила мою угловатую походку.
— Я не позволю тебе смеяться над Татой! — сказала Татьяна Николаевна высокомерно. — Она великолепна такая, какая есть!
Милая Таник! По правде говоря, у девочек я пользовалась еще меньшим успехом, чем у мальчиков. Тем более я была благодарна моей тезке.
Несмотря на то, что меня по-прежнему принимали в Александровском дворце и царская чета относилась ко мне благосклонно, Александра так и не простила отца.
Царь же как и прежде относился к нему с теплотой. Он сделал его полным генералом и включил в свою свиту, и к тому же поручил ему возглавить особую комиссию по модернизации армии. Но былому политическому влиянию на царя пришел конец. В течение следующих двух лет деятельность отца вне Государственного совета была ограничена военной сферой, где он постоянно сталкивался с еще одним любимцем царя, бездарным военным министром генералом Сухомлиновым.
В марте 1913 года состоялось празднование трехсотлетия дома Романовых. Оно прошло в обстановке недоверия к правительству, разочарования в Думе, недовольства в общественных кругах и всеобщей апатии. Немногочисленные толпы собравшихся жиденькими аплодисментами встречали виновников торжества. Во время церемонии в Кремле было мучительно видеть наследника дома Романовых, которого нес на руках казак.
Я посетила официальные торжества и церковные службы и в Москве, и в Петербурге.
В Успенском соборе Кремля справа от царя было установлено кресло для императрицы. Александра никогда не могла выстоять на ногах всю длинную православную службу, особенно когда на ней было тяжелое парадное платье. После того как она села, неподвижные фигуры Марии Федоровны и Марии Павловны — матери и тети царя, стали особенно заметными, что не могло не вызвать должную реакцию у публики.
Я слишком увлеклась службой, чтобы испытывать раздражение по поводу нарушения вековых традиций. Духовенство присутствовало en masse[12] от патриарха до епископов, священников и дьяконов. Последние были высокими и широкоплечими, с длинными бородами и мощным басом. Когда священники и дьяконы затянули «Господи, помилуй», и громадный купол, который видел коронации царей в течение пяти веков, зазвучал отзвуками их многоголосого пения, я поняла, почему православная церковь считает человеческий голос единственным инструментом, пригодным петь хвалу Всевышнему.
Золотые мантии, украшенные драгоценностями митры и распятия сверкали в свете тысяч свечей. Сквозь дымку от ладана темные византийские лики Святого семейства, апостолов и святых загадочно взирали на собравшихся из золоченых рам иконостаса. И древнее великолепие Святой Руси, наследницы Византии, все еще казалось реальностью.
По возвращении в Петербург в честь монаршей четы был дан бал в зале Дворянского собрания. В то время как Ольга Николаевна была королевой вечера, мы с Татьяной были еще слишком юны, чтобы принять в нем участие. Однако я все-таки сопровождала бабушку на праздничном представлении оперы Глинки «Жизнь за царя» в Мариинском театре.
Александра, как каменное изваяние, простояла во время исполнения национального гимна «Боже, царя храни». Он был трижды исполнен оперным хором на коленях, и этот пережиток монгольского обычая я нашла отталкивающим. Затем она без улыбки поклонилась и сразу же удалилась за занавес императорской ложи, вызвав этим бурю недовольства. В нашей ложе, расположенной по соседству с императорской и напротив той, что предназначалась для дипломатического корпуса и эмира Бухары, Вера Кирилловна подхватила реплики, слышавшиеся отовсюду.
— Какая ужасная манера держаться! Какой провинциализм! Полная противоположность вдовствующей императрицы! Мария Федоровна, вот где истинное величие, — Вера Кирилловна с почтением отзывалась о своей монаршей покровительнице. — Нет ничего удивительного, что Александра ревнует царя к его матери и не подпускает их друг к другу. Ее бы воля, она изолировала бы монарха от всей его семьи, не говоря уже о нас, русском дворянстве.
— У Александры больное сердце? — отпарировала она в ответ на робкую попытку защитить Александру со стороны бабушкиной компаньонки. — Chère[13] Зинаида, это самая настоящая истерика, а никакое не сердце. Доктор К., который лечил Ее Величество в Баден-Бадене, лично сообщил мне это. Это у нее семейное. Великий герцог Гессенский, ее брат, известен своими причудами.
— Если даже это и так, то имея такого больного мальчика и сознавая, что она передала ему эту ужасную болезнь, нервное состояние Ее Величества вполне можно извинить, — сказала Зинаида Михайловна, которая сама была матерью, без памяти любящей своего единственного сына.
— С каких это пор у царствующих особ должна быть легкая жизнь? — быстро вернулась на прежние позиции Вера Кирилловна. — И если не императрица подаст пример мужества и выдержки, так кто же другой это сделает?
— Вера Кирилловна, — подытожила бабушка рассуждения своей словоохотливой родственницы, — будьте добры замолчать!
Обсуждение монаршеских особ было, по мнению бабушки, только ее прерогативой, со стороны же низших по положению это было lese-majeste[14].
Мне захотелось рассмеяться и, чтобы скрыть свое веселье, я посмотрела вниз на партер, заполненный придворными сановниками в алых мундирах и гвардейскими офицерами в ярких кителях с серебряными нагрудными знаками.
Сегодня все были одеты по полной форме, груди в орденах и медалях, но делает ли это людей действительно счастливыми, размышляла я.
Затем, осматривая великолепное серебряно-голубое убранство театра с гербом Романовых над императорской ложей, я думала, что все-таки dans 1’ensemble[15] это довольно красиво. Но здесь ужасно жарко, а Александра, как и Рэдфи, не выносит русскую жару. Интересно, что за красные пятна у нее на лице? Должно быть, это какая-то химическая реакция, но почему нервозность способствует химическим реакциям? Надо будет спросить профессора Хольвега, хотя он и не интересуется клиническими явлениями. Я улыбнулась, вспомнив любовь профессора к многословию.
Заметив мою улыбку, Игорь Константинович, сидящий со своими братьями в ложе великого князя Константина, нагловато улыбнулся мне, как будто мы обменялись с ним какой-то тайной шуткой.
Неужели Игорь тоже думает о профессоре Хольвеге? — удивилась я. Не передаю ли я ему свои мысли на расстоянии? Профессор сказал бы, что это антинаучно. Если бы он был здесь сегодня, то посчитал бы все это нелепым. Он не любит оперу, она искусственна и ненатуральна. Но Нежданова пела так восхитительно, и можно было наслаждаться ее пением с закрытыми глазами.
Я закрыла глаза и почувствовала на себе чей-то взгляд. Это снова был Игорь Константинович. Почему Игорь смотрит на меня так, будто я красивая молодая кобылка? Я хотела бы знать, о чем думает Татьяна Николаевна. Она совсем не выглядит счастливой. Но как хороша она сегодня, как царственна. Интересно, она тоже находит все это глуповатым, или только я так считаю? Возможно, когда я постарею, то есть когда мне будет около двадцати, это будет выглядеть совершенно естественным. Профессор Хольвег вечно критикует все и вся. И все же он — по-настоящему счастливый человек.
Я снова улыбнулась и рассеянно посмотрела в сторону ложи великого князя Константина. Братья Игоря обменялись веселыми взглядами, а он покраснел и надулся. В нашей ложе все тоже заулыбались, даже бабушка, что с ней бывало довольно редко. Вера Кирилловна улыбалась с особенной многозначительностью. Мне было неприятно, что я явилась объектом столь большого внимания, и я перевела взгляд на сцену и не отрывала его до самого антракта, когда отец, который сопровождал царя, позвал меня, чтобы я выразила свое почтение монаршей семье.
В гостиной, что находилась в глубине императорской ложи, царь — в белой кавалергардской форме с голубой лентой ордена Св. Андрея Первозванного — проводил что-то вроде неофициального приема, покуривая папиросу в мундштуке вишневого дерева, который он держал в левой руке. В противоположность церемонному поведению увенчанных медалями и лентами сановников, он вел себя просто и естественно. Был подан чай в серебряном сервизе с монограммой, привезенном из Зимнего дворца.
Александра, увенчанная диадемой, сидела, обмахиваясь большим белым веером из орлиных перьев. Я отметила, как колье из бирюзы с бриллиантами тяжело вздымалось у нее на груди в такт ее неровному дыханию. Великолепные украшения и серебряное шитье на ее белом бархатном сарафане только подчеркивали мрачное, страдальческое выражение ее точеного лица — выражение лица скорее жертвы, чем императрицы. В конце антракта она сказала, что устала, и попросила императора дослушать оперу без нее, она же выйдет к финалу. Он нежно поцеловал ее руку и отправился в первый ряд ложи вместе со вдовствующей императрицей Марией Федоровной и Ольгой.
Татьяна Николаевна, оставшаяся с матерью, встревоженно спросила:
— Мамочка, дорогая, ты не больна? Может быть, нам послать за Боткиным?
— Нет, нет, этого не нужно. Я не больна, просто ramollie[16]. Я немного отдохну, и все пройдет. Я уверена, что никто и не заметит моего отсутствия, — добавила Александра с горькой улыбкой. — Tout Pétersbourg me déteste[17]. — И она посмотрела на отца, будто он являл собой весь Петербург.
Лицо отца оставалось бесстрастным. Слегка наклонив голову, он попросил разрешения проверить меры безопасности в фойе. Александра сдержанно кивнула в знак согласия.
Я тоже попросила разрешения удалиться, но у моей тезки был совершенно несчастный вид, и императрица сказала:
— Почему бы тебе не выйти в коридор, Татьяна, и не погулять с Татой немного? Я вижу, что ты такая унылая эти дни. Я хотела бы побыть одна. — И, увидев изумленные лица своих фрейлин, добавила: — Да, совершенно одна. Неужели такая большая просьба?
Мы все проследовали за Татьяной Николаевной в коридор, который отец приказал освободить для Ее Императорского Высочества.
— Я не понимаю, почему надо людей запирать в ложах из-за меня, — заметила моя внимательная подруга, когда мы медленно прогуливались между рядами кавалергардов, замерших по стойке смирно в своих серебристых шлемах, увенчанных орлами.
— Сегодня в балетных номерах танцуют Кшесинская и Павлова. Никто не захочет их пропустить, — сказала я и тотчас же испугалась, что совершила оплошность: ведь Кшесинская была любовницей царя до его женитьбы.
Я надеялась, что великие княжны не были посвящены в эту семейную тайну. Однако у моей тезки появилось такое надменно-недовольное выражение лица, говорящее об обратном, что я умолкла.
— Бедная мамочка, — сказала Татьяна Николаевна наконец, выражая свою сильную озабоченность, — она так измучилась. Прием в Зимнем дворце был просто нескончаемым, к тому же она ненавидит посещать оперу с тех самых пор, как Столыпин был застрелен у нас на глазах в Киеве, ты ведь помнишь.
— Папа рассказывал мне об этом, — сказала я. Мысль об убитом премьер-министре и о его дочери, искалеченной на всю жизнь бомбой террориста, присутствующей всюду охране, усиленных мерах безопасности в театре пронеслась надо мной, как ужасная тень. И когда я восхищенно всматривалась в мою подругу, такую высокую и тоненькую в русском придворном платье из белого атласа, эта тень обрела вид ястреба, который кинулся на царевну-лебедь из пушкинской сказки. Великая княжна еще в детстве играла эту роль в Павловске. Пытаясь стряхнуть свои мрачные мысли, я сказала:
— Ваше Императорское Высочество сегодня — настоящая царевна-лебедь.
— Ты же обещала никогда не называть меня высочеством, когда мы одни. — Глаза Татьяны Николаевны, большие и темные, ласково задержались на мне — Ты намного больше похожа на царевну-лебедь, чем я. — Затем с каким-то таинственным выражением на лице добавила: — Я знаю кое-кого еще, кто находит тебя сегодня красавицей.
— Меня? Красавицей? Таник, ты опять дразнишься. Ты не можешь когда-нибудь быть серьезной?
— Но я серьезно! Ты не заметила, что Игорь не отводил от тебя глаз во время первого акта? Это все заметили.
Конечно, я заметила. Но с нарочитой небрежностью сказала:
— Это, наверно, братья подбили его к этому. Чего бы это Игорю Константиновичу смотреть на меня особенно?
— А ты не догадываешься?
— О чем я должна догадаться? Таня, почему ты говоришь загадками?
— Да ведь Игорь влюблен в тебя. Это вся семья знает, даже бабуля. И она это вполне одобряет.
Я сделала вид, что не понимаю, что именно одобряет вдовствующая императрица, хотя я начинала понимать не только это, но и смысл всех этих многозначительных улыбок в нашей ложе и в ложе великого князя Константина.
— Так что одобряет Ее Императорское Величество? — спросила я.
— Твой брак с человеком из нашей семьи. В конце концов, сестра Игоря вышла замуж за князя Багратиона, а твой род древнее и знатнее его. Папа думает, что это будет великолепно, и, я уверена, так же думает князь Силомирский. Возможно, я не должна была говорить об этом, но мы обещали, что у нас с тобой не будет секретов друг от друга. Что ты думаешь об этом, Тата? — Татьяна Николаевна остановилась и взглянула на меня со счастливым ожиданием.
— Это очень лестно со стороны Его Величества. Я знаю, что брак с членом царского семейства, внучатым племянником Его Величества, это очень большая честь, — сказала я возбужденным шепотом. — Но ты знаешь, я всегда хотела изучать медицину. Я не хочу просто быть кем-то, я хочу делать что-то, что-то реальное, и важное, и полезное… Таник… скажи, что ты понимаешь.
— Я думаю, да. — Великая княжна величаво двинулась дальше. — Иногда я тоже спрашиваю себя, действительно ли наша жизнь так уж полезна и важна. Мы ведем себя как дети, совершенно отгороженные от жизненных невзгод. Мы не читаем газет. При нас не обсуждается политика. Ах, ну да, мы вяжем вещи для бедных в Рождество и посещаем больных, но все же мы ничего не видим за пределами нашего собственного маленького мирка. Ты знаешь, можно думать о каком-нибудь слове, совершенно обычном и знакомом, и вдруг оно кажется абсурдным, и ты даже не знаешь, как оно пишется. Временами у меня то же чувство о суете вокруг нас, и она кажется абсурдной на мгновение, но потом это ощущение сразу проходит. Понимаешь, о чем я, Тата?
— Да, конечно, со мной то же самое! — кинула я ликующий взгляд на мою подругу. Я недооценила ее. — Таник, ты поможешь мне? Если бы ты могла поговорить со своим отцом, я уверена, Его Величество мог бы убедить папу дать согласие на мои занятия медициной…
— Я поговорю с мамочкой, это будет даже лучше, — пообещала Татьяна Николаевна. — Хотя, — добавила она с озорной улыбкой, — я совсем не убеждена, что это такая уж хорошая затея.
Мы расстались у дверей императорской ложи, и отец забрал меня в нашу ложу, предупредив, чтобы я ни словом не обмолвилась о нездоровье императрицы. Представление закончилось в полночь. Хор снова, стоя на коленях, трижды исполнил гимн. Их Императорские Величества сделали поклон и удалились. Театр начинал пустеть, когда мы уехали.
— Его Высочество князь Игорь Константинович очень хорош собой, ne trouvez-vouz pas, chère enfant?[18] — спросила Вера Кирилловна, провожая меня в мои апартаменты.
— Я не думала над этим, — ответила я, зевая. — Спокойной ночи, Вера Кирилловна.
Когда я была в постели, отец, как всегда, пришел благословить и поцеловать меня. Я обняла его за шею и спросила:
— Папа, ты никогда не заставишь меня выйти замуж за кого-нибудь, кого я не люблю?
— Моя дорогая дочурка, как я могу заставить тебя сделать что-то против твоей воли?
— Но если бы это был кто-то, кого бы Его Величество выбрал для меня, кто-то из его семьи?
— Милая моя, ты знаешь, что наш добрый повелитель даже своих собственных дочерей никогда не заставит выйти замуж против их желания, — ответил отец. Немного помолчав, он добавил: — Но я также думаю, что его дочери предпочтут его пожелания собственным, если это потребуется на благо России, да и ты поступишь так же.
Я возразила, что не понимаю, как мой брак с князем из царской семьи может пойти на благо России.
— Дело в том, что это понравилось бы нашей старой аристократии, к которой ты сама принадлежишь, — отец был терпелив к моему упрямству, — и помогло бы остановить, до некоторой степени, ухудшение ее отношений со двором. Понимаешь, моя милая дочурка, наши монархи вовсе не так близки к русскому народу, как они думают. Если же они оттолкнут от себя и аристократию тоже, никого не останется рядом с ними в критической ситуации. Этому я стараюсь любой ценой воспрепятствовать. Я всегда надеялся, что ты поможешь мне, когда придет время.
— А что, если у меня были бы свои собственные планы? — настаивала я. — Что, если я захотела бы изучать медицину?
Отец взял мое лицо в ладони.
— Моя маленькая девочка все еще хочет поиграть в доктора?
— Папа, ну пожалуйста, не надо. Я больше не ребенок и говорю вполне серьезно.
— Я знаю, дорогая, и я ведь тоже серьезно. И хочу сказать тебе прямо: сейчас же выкинь подобные желания из головы, так как они могут принести тебе лишь разочарование. А любое разочарование, которое испытывает моя милая дочурка, причиняет боль ее бедному отцу.
Я вовсе не хотела причинять боль отцу. Но я все же не верила, что он воспринял мое стремление стать врачом серьезно, и была уверена, что, когда он наконец все поймет, то не будет вставать у меня на пути.
Во время своего пребывания в Зимнем дворце по поводу юбилея дома Романовых, Татьяна Николаевна, как и я шесть лет назад, заболела тифом. Я проводила каждую свободную минуту у ее постели, и Александра, которая сама была самоотверженной сиделкой, стала относиться ко мне с материнской нежностью.
Как-то увидев меня с пяльцами, императрица, немало удивившись, поинтересовалась моими успехами. Я в некотором смятении показала ей свою вышивку и Александра выглядела озадаченной, и я призналась, что делала хирургические стежки.
— Ах, да, — сказала она холодно, в то время как ее дочь издала жидкий смешок, — Татьяна рассказала мне о твоей страсти к медицине.
Поскольку слова эти прозвучали безо всякой насмешки, я решилась открыться ей:
— Медицина кажется мне таким высоким призванием, Ваше Величество, что я убеждена: ничего дурного в том, что я хочу стать врачом, нет.
— Я считаю, что это великолепно для Таты, а ты, мамочка? — вставила Татьяна Николаевна, покуда ее мать оставалась в молчании. Затем она метнула в мою сторону взгляд, в котором я прочитала: «Замечательно, хоть и неразумно».
Наконец Александра заговорила.
— Я тоже думаю, что медицина — это высокое призвание. И я знаю, что ты умеешь обращаться с больными. Это дар Божий. — Она поразмыслила еще и добавила: — И если мое влияние может помочь тебе достигнуть твоей цели, я с удовольствием предлагаю его.
Я не подумала даже, как отец может отреагировать на такое влияние Александры.
— Ваше Величество! — Я поцеловала руки, которые вернули мне мою хирургическую вышивку. — Если мне удастся основать медицинский институт для дворянских девушек, я хотела бы назвать его в честь Вашего Величества.
— Хорошо, хорошо. Мы поговорим об этом через год. Но пока, — сказала Александра, — я все-таки думаю, что тебе следует научиться вышивать как следует. — И она улыбнулась такой очаровательной, полной юмора улыбкой, о которой не знали и даже не подозревали за пределами семейного круга.
— Мамочка, ты чудо! — вскричала ее больная дочь, и взгляд ее выразительных темных глаз перешел от императрицы ко мне, как бы говоря: «Видишь, я же тебе говорила».
Слова были не нужны, я думала так же.
Татьяна Николаевна почти полностью выздоровела к своему шестнадцатилетию, которое прошло без особого шума. А на прием, который отец дал через несколько дней по поводу моего дня рождения в саду на нашей загородной даче, пресса явилась в полном составе, и я вынуждена была часами позировать фотографам.
В белом кисейном платье с бледно-голубым поясом и широкой кисейной шляпке с голубыми лентами в тон, я простояла еще несколько часов, принимая поздравления гостей, среди которых был и профессор Хольвег, выглядевший несколько нелепо в цилиндре и визитке. Его черные глаза иронически блеснули при виде меня.
В возрасте шестнадцати лет я, наконец, начала приобретать те достоинства, которые ожидали от меня, дворянской дочери, окружающие меня люди. Главным из них было умение часами выстаивать на ногах в немыслимо скучной обстановке. Я свободно говорила на шести языках, могла вполне прилично сыграть сонату Бетховена, а ноктюрн Шопена — просто очень недурно и не раз брала главные призы на скачках с препятствиями. Чтобы сделать приятное императрице, я даже научилась вышивать. По всему я была примером безупречного воспитания и образования. Одним словом, я была полностью готова вступить, вместе с другими барышнями-дебютантками светского общества, в гонку за женихами и выйти из нее победительницей, заполучив в мужья великого князя, члена императорской семьи в качестве главного приза.
7
Летом 1913 года, вместо того чтобы поехать в Веславу, я сопровождала бабушку в ее ежегодной инспекционной поездке по нашим родовым владениям. Я увидела свою родную Россию во всей ее бесконечной одноликости и огромном разнообразии, со всем ее величием и одновременно показухой, с колоритом и неприкрашенностью. В провинциальных городках церкви с голубыми луковичными куполами поднимались над домиками — деревянными, покрашенными в зеленый цвет, или отштукатуренными в розовых или желтых тонах. Пыль густо осела на широких, прямых улицах, повсюду роились мухи и стоял изнурительный зной.
Бабушка ни разу не сетовала ни на мух, ни на жару. Плотно укутанная в черный шелк, в черной шляпе и перчатках, с тростью из черного дерева в руке, она ходила по полям, деревням, больницам и школам наших поместий, пробовала пищу на кухнях, слушала, как читают и считают ребятишки в школах, выслушивала управляющих имениями и деревенских старост, директоров фабрик и десятников, тотчас пресекая любую попытку уйти от ответа.
— Никогда не принимай на веру ничьих слов без того, чтобы самой не убедиться в них, — наставляла она меня.
— Русские — это невозможные люди, самые упрямые, самые несговорчивые, самые ленивые и самые несобранные во всем мире. Они считают, что законы созданы для того, чтобы их нарушать. Иностранцы изображают их угнетенными и смиренными, раздавленными тираническим правительством. Я посмотрела бы, как бы они попытались добиться от русских чего-нибудь сделать! «Все будет сделано, не беспокойтесь, Ваша Светлость», говорят они мне. Ну я покажу им, как все будет сделано. Я наведу здесь порядок, — разразилась бабушка словесным потоком на русском языке.
— Вот, — потрясая своей тростью, продолжала она, — власть, вот, что они понимают. Если наше правительство будет свергнуто, то не из-за своей так называемой тирании, а из-за своей слабости и неспособности править страной. Люди с охотой подчинятся сильной руке, которую они могут уважать, но никогда — слабой и неуверенной. Помни это. Будь сильной, будь уверенной в том, что ты делаешь. Бог даст, все, чем мы владеем, когда-нибудь станет твоим, и ты будешь этим управлять, твоим, а не твоего мужа. Русские мужчины из робкого десятка, и если они не пьяницы, то мечтатели, как твой отец. Это я спасла его собственность для него, для тебя и твоих детей.
— Но, бабушка, — наивно спросила я, — неужели для нас… для меня… необходимо… так много?
— Необходимо?.. Нет, это не необходимо. Мы могли бы жить на крупицу нашего дохода. Мы раздали крестьянам больше половины наших земель после 1905 года и продолжаем раздавать их. Но дело не в наших потребностях. Дело в от-вет-ствен-нос-ти — ответственности, которую наша семья несет в течение десяти веков, с тех пор, как наши предки основали Россию. Если мы продадим наши фабрики, можем ли мы быть уверенны, что наши люди смогут найти работу при другом владельце? Если мы раздадим нашу землю, не сохранив некоторого контроля за ней, будем ли мы уверенны, что она хорошо используется? Коммунисты отравили мозги людей своей болтовней, заразили даже наших помещиков. «Правильно ли владеть так многим?» — начинают вопрошать они точно, как ты. И если мы не будем владеть этим, то кто тогда? Крестьяне? Нет, моя милая. Государство. Вот только будет ли крестьянам лучше?
Я подумала, что, возможно, владеть землями и богатством должны не государство и не дворяне, а сами люди. Бабушка сказала, что этого никогда не может быть в России, потому что это подразумевает разумность и умеренность, а в России никогда не будет ни разумности, ни умеренности.
— Когда-нибудь ты поймешь, что я имею в виду. Когда ты обнаружишь, что все твои усилия, все твои заботы ни к чему не ведут. В следующем году все опять будет в грандиозной неразберихе. Но что было бы, если бы я не держала их в стремени, да сохранит нас Господь!
И бабушка улыбнулась своей редкой, изумительной улыбкой, полной юмора и материнской нежности к этому ленивому, недисциплинированному, несговорчивому и невозможному ее ребенку — русскому народу.
В последний год учения в Смольном полным ходом продолжалась моя подготовка к роли богатой наследницы. Кроме обязанностей в бабушкин «приемный» день и участия в благотворительных базарах, я теперь стояла у ее кресла на заседаниях благотворительных обществ и когда она принимала просителей, рассчитывающих на ее широко известную щедрость. Жалостливые истории, которые я выслушивала, терзали сердце шестнадцатилетней девушки, и я готова была давать любые суммы точно так же, как я никогда не могла устоять перед нищими, просящими милостыню, но бабушка говорила:
— Никогда не давай денег сразу. Люди неблагодарны. Дай им средства самим помочь себе, а затем проверь, как они это сделали.
Помимо прочего бабушка выделяла средства на выплату стипендий одаренным студентам. И вот однажды одна из таких студенток, получавшая отличные оценки по математике, неожиданно стала не успевать по многим предметам в университете. Бабушка послала меня домой к этой девушке, чтобы выяснить причину.
Я почувствовала себя так, будто попала в роман Достоевского: тесная квартирка, пропахшая нищетой, пьяница-отец — банковский чиновник, болезненная мать с желтоватым и угрюмым лицом, грубый, неотесанный младший брат. Причина неуспеваемости девушки была очевидна: она была беременна. Семья жестоко бранила ее за то, что она загубила свое будущее. Ей было восемнадцать, и мы обе чувствовали стыд и смущение. Я была рада, что Рэдфи, невозмутимая и деловитая, как всегда, находилась рядом со мной. Запинаясь, я проговорила, что мы вновь рассмотрим вопрос о стипендии после рождения ребенка. А пока девушка получит чек на 500 рублей, чтобы поддержать себя. Не выходи замуж и не губи свою карьеру, хотела сказать я. Но лишь пожала ей руку и пожелала всего хорошего. Затем я убежала от бурных проявлений благодарности ее родителей.
Уходила я от нее расстроенной. Действительно, пока принадлежность к женскому полу будет играть решающую роль в жизни женщин, не будет для них никаких надежд на лучшее.
Посещая дома бедняков, таких, как эта девушка, изувеченный рабочий, музыкально-одаренный человек со слепым отцом и восемью братьями и сестрами, бывший политический ссыльный, вернувшийся из Сибири, и многие другие, я поняла, что благотворительностью не так легко заниматься. Нельзя питать никаких иллюзий по отношению к людям, как учила меня бабушка, и, тем не менее, надо иметь сострадание. А для этого нужно было понимание. Но чем больше я соприкасалась с тем миром, где голод и холод, или, вернее, пол, голод и холод были главными реальностями, тем меньше я чувствовала в себе с ним общего. И все же там, среди этого униженного людского общества, роящегося вокруг меня, одновременно такого близкого и такого далекого, там, думала я, тоже была жизнь.
Своими сомнениями в этой области я поделилась с профессором Хольвегом. Когда Рэдфи вступила в права наследования ранней весной 1914 года и отправилась в свое поместье в Суссекское графство, чтобы в полной мере посвятить себя спорту и гигиене, Зинаида Михайловна была назначена присматривать за моими занятиями. Сейчас она подремывала мирно, как сурок, на пару с Бобби — я регулярно добавляла в ее чай немного рома, — и я могла говорить свободно.
— Видите ли, Татьяна Петровна, — сказал профессор, — вы принадлежите к социальному слою, который является отгороженным и замкнутым, как клуб для узкого круга. Его члены ведут себя в соответствии с правилами этого клуба и заботятся только об одобрении со стороны других членов. Выше этого клуба русской аристократии есть другой, еще более замкнутый и закрытый клуб — императорская семья, которая еще более оторвана от остальной части общества. Можно изобразить русское общество как последовательность концентрических кругов с императорской семьей — самым маленьким кружком в центре, — затем дворянство, чиновничество, буржуазия и так далее, и на самом удаленном от центра месте огромная масса крестьян и рабочих. Эти круги не пересекаются. Пока общество остается в неизменном состоянии, круги вращаются каждый по своей орбите, и самый большой, внешний круг, медленнее всех. Но сейчас, под давлением индустриализации, внешний круг начинает вращаться все быстрее.
Он начал помешивать свой чай ложечкой вдоль самого края чашки.
— Когда он наберет достаточный импульс, он создаст вихрь, который вовлечет все остальные круги. И те, что были ближе к центру, окажутся на дне, — он стал быстро мешать чай, и я могла видеть, как жидкость образует пустоту в центре чашки. Тень какого-то неопределенного ужаса прошла надо мной.
— И я тогда тоже буду на дне? — спросила я.
— Надеюсь, что нет. Это было бы очень печально. — И мой наставник снова привлек мое внимание к поставленной передо мной задаче по оптике.
Размышляя над этим разговором, я почувствовала еще большую решимость не быть заключенной в двух самых внутренних кругах, аристократическом и императорском. Я рассказала профессору Хольвегу о том, что Александра поверила в мое медицинское призвание и обещала поддержку. Каковы бы ни были сомнения моего знаменитого наставника, он не только сводил меня в зоологический и анатомический музеи и представил меня своим коллегам на медицинском факультете — включая великого Павлова — но и, кроме того, контрабандой пронес в дом микроскоп, реактивы, карманный хирургический набор (с помощью которого я препарировала на чердаке дохлую мышь), кучу медицинских учебников и, наконец, в продолговатой коробке, скелет. Его я сложила с помощью Федора в глубине шкафа в моей спальне. По ночам я вытаскивала его, чтобы зарисовывать некоторые части. Если бы меня обнаружили за этим, я всегда могла бы сказать, что изучаю анатомию ради живописи. Отец, конечно, принял бы это объяснение.
Однажды майским вечером, когда я вернулась домой после тенниса, меня позвали в бабушкину гостиную. Рядом с ее креслом стоял скелет.
— Милостивая государыня, — спросила она своим по-мужски низким голосом, — что это за шутки над слугами в твоем возрасте?
— Я… простите, бабушка, это была не шутка. Я занималась. — Соврать о занятиях рисованием я не решилась.
— Занималась? Гм, кажется я начинаю понимать. У тебя случайно не припрятан труп где-нибудь в доме?
— Это было бы неудобно, бабушка.
— Не шути со мной, барышня! Чем еще ты «занимаешься»? Говори мне сейчас же!
Я призналась в существовании своей лаборатории на чердаке. Бабушка отправилась лично все осмотреть.
— Кто принес сюда этот микроскоп? — Своей тростью она смела с полок пробирки и реактивы.
— Этот плюгавый еврейский ученишко, protege твоего отца, конечно. Что еще принес тебе профессор Хольвег?
В моей спальне была обнаружена обширная медицинская библиотека.
— Сейчас же отправьте все назад, — приказала бабушка Вере Кирилловне, которая настолько была потрясена всем увиденным, что сразу лишилась своего красноречия.
— Ах, обманщик, мошенник, забивающий голову молодой девушке этой чепухой, да, чепухой! — воскликнула она так, что я вздрогнула. — Если ты на одну минуту думаешь, что тебе будет позволено стать лекарем, тогда тебе самой нужен доктор, моя хорошая, для твоей головы! — И в ее устах этот разговорный синоним слова «враг» прозвучал особенно оскорбительно. — Бабушка стукнула мне по лбу рукояткой трости.
Этот удар переполнил чашу моего терпения!
— Ненавижу бабушку! — Когда она ушла, я, как тигрица, носилась по своим апартаментам. — Ненавижу Веру Кирилловну! Я их всех ненавижу! Они не позволят мне стать кем я хочу, им нет дела до того, кто я есть на самом деле, даже папе. Я всегда лишь его дорогая дочурка, с которой он играет и кого балует, но меня, настоящую меня, он не знает совсем. Он считает, что мне нужно выйти замуж за князя Игоря для блага России, но как я помогу России, живя во дворце, проводя «приемные» дни и путешествуя за границу? Неужели у нас не хватает великих княгинь, чтобы делать эти вещи лучше меня, и какой прок от них для России, в самом деле? Даже жизнь Татьяны Николаевны напрасна, и она сознает это сама, ее жизнь даже еще более бесполезная и пустая, чем моя. Но ей, царской дочери, не поможет никто, да и мне никто не поможет. Ох, лучше бы мне умереть!
Дойдя в своей бессильной ярости до высшей точки, я почувствовала себя спокойнее. Я вызвала Дуню, мою старшую горничную, и приказала ей готовить ванну. Затем вызвала Федора. Ему было поручено предупредить меня, когда профессор Хольвег явится к отцу, так как я была уверена, что его обязательно позовут. Когда я была тщательно одета, Федор сообщил, что профессор находится в кабинете отца. Я спустилась в вестибюль и стала ждать за одной из колонн.
Вскоре профессор появился. Он почти бежал, семеня частыми шажками, подобно Кролику из «Алисы в стране чудес».
— Профессор Хольвег, — тихо сказала я. Он остановился и воззрился на меня, как будто не веря, что это я. Вместо обычной школьной формы, на мне было белое кружевное платье с ниткой жемчуга. — Профессор, простите меня за все неприятности, что я вам причинила. Отец был очень рассержен?
— Князь был недоволен. Он указал мне весьма прямо, что ваш долг перед страной несовместим с медицинской карьерой. Он также обвинил меня в том, что я обучаю вас обману, но это обвинение я отверг. Наоборот, я пытаюсь учить вас интеллектуальной честности, умению находить в стремлении к интеллектуальному совершенству одну из величайших радостей в жизни. Это я попросил бы вас помнить всегда, Татьяна Петровна, даже когда вы уже забудете меня.
— Я никогда не забуду вас, профессор, и того, чему вы меня учили. Adieu.[19]
Я подала ему руку, которую на этот раз он поцеловал быстро, сухо и не без изящества. Он быстро посмотрел на меня взглядом, полным не только необыкновенного ума, но и душевного волнения. Затем он сбежал вниз по лестнице и ушел, как мне казалось, навсегда из моей жизни.
В бабушкиной гостиной состоялась вторая очная ставка, на этот раз — в присутствии отца. Потакая мне во всем, он был готов объяснить мое плохое поведение дурным влиянием, в данном случае, профессора Хольвега.
Однако, услышав, что Александра Федоровна дала свое милостивое одобрение моим занятиям медициной, отец взорвался:
— Ну нет, это уж слишком! Быть одураченным этим профессоришкой, которого я приблизил к себе — скверно. Но Александре подрывать мой авторитет, делать меня посмешищем, ей и этому наглецу и развратнику, который позорит наш трон… Боже мой, какое унижение! И все из-за тебя, моей собственной дочери, которой я так гордился! — И он смотрел на меня так долго и горько, что я упала на колени.
— Папа, — молила я, — я не знала… я не понимала…
— Ты не понимала! Можно ли быть такой наивной? Ты ли не знала, что ничто не может порадовать Ее Величество больше, чем возможность помешать твоему предполагаемому обручению с членом императорской семьи, расстроить любую попытку примирения царя с дворянством? И ты, прося ее вмешаться в твою жизнь, дала ей эту возможность!
— Папа, я не подумала! — Я действительно не подумала, что, когда Александра так охотно поддержала мое увлечение, у нее могли, на самом деле, быть какие-то скрытые мотивы.
— У тебя и в мыслях не было подумать о своем отце или своей стране — только о себе! Не хочу тебя больше знать, — сказал он и вышел.
Бабушка велела мне подняться с колен, и я ушла в свою комнату, оглушенная ужасными словами отца.
— Что с тобой, голубка моя, почему ты так плачешь? — спросила няня ночью, найдя меня в постели горько рыдающей.
— Я была плохой, я лгала, я обманывала, я предала папу, и теперь он больше не хочет меня знать!
— Такого еще на свете не бывало, чтобы родной отец не желал больше знать собственную дочь, да еще такой любящий отец, — стала успокаивать меня няня. — А теперь постарайся уснуть, и завтра все образуется.
Заснуть без папиного благословения и поцелуя было просто невозможно. В час ночи пришла няня, увидев, что я лежу с широко открытыми глазами, вышла, а затем вернулась с отцом. Бедный папа! Я могу представить, как он был сбит с толку, неожиданно увидев во мне совершенно незнакомого человека. Для человека столь утонченной натуры мой выбор медицинской карьеры был неприятен и непонятен, не говоря уже о том, что недостоин меня с точки зрения положения в обществе. Как он не был способен понять мое ограниченное и эгоистичное желание стать врачом, так и я — его безграничную и самоотверженную заботу о стране.
С другой стороны, он не мог дольше сердиться на меня, чем я на него. Он вытер мне глаза своим надушенным батистовым платком и нежно сказал:
— Прости меня за то, что я был сегодня так резок, моя дорогая дочурка. Во всем виноват я. Я ошибочно полагал, что отец может и не знать нужд своей дочери. Я предоставил твое воспитание бабушке, тете Софи, Вере Кирилловне, мисс Рэдфорд. Это воспитание было лучшим, лучше чем у любой из наших великих княжен, но теперь я вижу, что оно не подготовило тебя к твоему настоящему предназначению в жизни. Профессор Хольвег сказал мне, что я пытаюсь принудить тебя следовать нормам умирающего общества. Возможно, он прав. Но, видишь ли, поскольку наше общество в опасности, мы, его лидеры, должны понимать свой долг серьезнее, чем когда бы то ни было.
Я была готова на все, что угодно, лишь бы не терять отцовской любви.
— Я выйду за князя Игоря, папа. Я сделаю все, что ты скажешь!
— Мы не будем говорить об этом сейчас. У тебя будет достаточно времени, чтобы все решить. В будущем месяце из Англии приезжают тетя Софи и Стиви на твой выпускной бал. Возможно, они будут сопровождать нас в Италию этим летом на «Хелене». У тебя будет еще очень много всего до первого выхода в свет, моя девочка, чтобы отвлечь твое внимание от скелетов и дохлых мышей.
Он поцеловал и перекрестил меня, а затем вернулся к своим гостям.
Институт я закончила с золотой медалью и была удостоена чести выступить с речью на выпускном вечере. Все полагающиеся в таких случаях слова — о патриотизме и о почтении к старшим — были произнесены мной без всякого намека на оригинальность и остроумие.
Проявление того и другого в устах дворянской дочери считалось дурным тоном. Семьи девушек-выпускниц присутствовали в полном составе, а наши классные дамы были взволнованы, как матери в день свадьбы своих дочерей. Мои одноклассницы писали стихи в альбомы на память, я же лишь снизошла до того, чтобы оставить там свою роспись. Молчаливо и отстраненно ходила я мимо щебечущих девушек, этакая безмолвная лебедушка в птичнике, как сказал отец, будто впереди меня ждал монастырь, а не брак с членом царской семьи.
Предстоящий бал по случаю окончания института также не воодушевлял меня. Я так понуро стояла во время примерок бального платья, что бабушка приказала положить мне на голову тяжелую книгу, и если она падала, я должна была выстаивать лишние пятнадцать минут. Я стояла значительно лучше после того, как книга упала один или два раза. Но заботливое покаяние отца не могло поколебать мою апатию весь тот жаркий июнь 1914 года.
Вскоре у отца появился больший повод для волнения, чем мое плохое настроение 28 июня он вернулся с офицерских скачек в Красном Селе, где он сопровождал императора, с известием об убийстве в Сараево австрийского эрц-герцога Франца Фердинанда. После того, как 5 июля кайзер Вильгельм II созвал военный совет в Постдаме, этот трагический инцидент приобрел характер casus belli[20].
В это время отец стал снова пользоваться доверием царя. По своей натуре отец был выше соперничества, которое раздирало правительство, и погони за личной выгодой, так позорившей его. И хотя он отказался от официальной должности, фактически он стал министром без портфеля. Отец постоянно поддерживал тесный контакт с самим императором, находившимся в Петергофе, с дядей царя, великим князем Николаем Николаевичем, командующим императорской гвардией, чья летняя штаб-квартира располагалась в Красном Селе, с генеральным штабом, с военным министерством, с министром иностранных дел Сазоновым и с французским и британским послами, Палеологом и Бьюкененом.
Я не понимала всей серьезности автро-сербского кризиса. В этом я не отличалась от большинства людей в Петербурге, Париже или Лондоне. Светских барышень больше занимали красавцы морские британские офицеры, с которыми они танцевали на балу, устроенном адмиралом Битти на борту его флагмана, разговоры об отказе Ольги Николаевны принцу Каролю во время визита императорской семьи в Румынию, о неудобстве узких прямых юбок и глупости тюрбанов и жакетов à la turque[21], моду на которые вдохновили Балканские войны, и о моем bal blanc[22], на котором должны были, наконец, появиться великие княжны Ольга и Татьяна.
Накануне бала, с видом мученицы, по словам няни, примеряя наряд в своем кабинете, я услышала звонкий и мелодичный голос тети Софи и жеманный и более низкий Веры Кирилловны.
— Тетя! Тетя Софи! Тетушка! — Я побежала ей навстречу и бросилась на шею, в то время как моя портниха умоляла:
— Ваша светлость, Татьяна Петровна, душечка, не мните платье!
Но ничто не могло меня остановить. Тетя, придерживая рукой свою шляпку с белыми страусовыми перьями, прикоснулась ко мне щекой.
— Какой же ты еще теленок, Танюша, хотя и выросла!
Сейчас я была выше тети. Обняв ее за шею, я с каким-то благоговением смотрела на нее. В свои сорок лет тетя Софи была все такой же элегантной и грациозной, а ее красивое лицо стало даже еще более добрым и мудрым. На ней был парижский костюм из ирландского сукна, а ее белокурые волосы были уложены в высокую прическу времен принца Эдуарда, которая так шла ей.
— Ах тетушка, я так счастлива видеть тебя, ты даже не представляешь, как я по тебе скучала! Как там княгиня Екатерина, дядя Стен, Стиви? Я хочу знать все! — вскричала я.
— Матушка все так же ухаживает за своими розами и каждый день ходит на могилу отца. Стен обедает с твоим отцом в яхт-клубе, ты его скоро увидишь. Стиви стал просто огромным, под два метра, как и твой отец, и почти такой же широкоплечий. Сейчас он на заводе Сикорского осматривает аэропланы. Боюсь, теперь лошади и автомобили для него недостаточно быстры и опасны, подавай ему аэроплан.
— Аэроплан! — Я засмеялась, представив себе Стиви в защитных очках и кожаном кепи. Но потом я вспомнила свои проблемы, и веселья как ни бывало. Ах, тетушка, я так несчастна…
— Мы об этом еще поговорим, — сказала тетя. — А сейчас не лучше ли тебе закончить с примеркой?
Она села у окна в прямой, но в то же время расслабленной позе. Ее голова немножко наклонилась в сторону, а кончик зонтика касался носка туфли.
Вера Кирилловна осмотрела платье, делая по-русски замечания в своей светской манере с грассирующим французским «р». Моя éducatrice отнеслась к моему тайному сговору с профессором Хольвегом под самым ее носом, как если бы у нас с ним была любовная интрижка, однако сейчас, видя ее благопристойную позу и напыщенные манеры, никто не смог бы догадаться о ее раздражении.
Наконец она высказала свое одобрение. Я начала переступать через свое платье, но портниха меня удержала:
— Ваша светлость, голубушка, платье снимают через голову.
Наконец, всячески выражая свое почтение, улыбаясь и кланяясь, эта хорошая женщина и ее помощницы удалились.
Казалось, моя éducatrice не собиралась уходить, поэтому тетя Софи ласково сказала:
— Мы встретимся за обедом, дорогая графиня. Со свойственным ей светским самообладанием Вера Кирилловна приняла намек.
— До чего же она назойлива и любопытна, я думала, что мы никогда не останемся с тобой наедине, — воскликнула я, — ах тетя, как же я по тебе соскучилась! — И прильнув к ней, я прижалась головой к ее коленям.
— Ну хорошо, расскажи мне все, — тетя Софи коснулась моих волос кончиками своих длинных пальцев.
Я излила ей душу, рассказав о крушении своих надежд.
Когда я умолкла, она сказала:
— Я уже разговаривала с твоим отцом, Танюша. Он согласен с тем, что ты еще очень юна, чтобы думать о замужестве Я убедила его позволить тебе поступить на два года в Институт сестер милосердия для дворянских девушек, который я основала в Варшаве. Так же, как и я, ты научишься там управлению больницей, воспитанию детей и акушерству. Я надеюсь, что все это в достаточной мере удовлетворит твой интерес к медицине, в котором, как считает твой отец, нет ничего противоестественного, и это со временем очень поможет тебе воспитывать твоих детей. Видишь ли, моя девочка, счастье женщины состоит в посвящении себя другим людям, а благодаря своим детям она приобретает вес и значение в обществе.
Однако я хотела достичь всего этого сама по себе, и сейчас слова тети меня не затронули. Все так же пристально я вглядывалась в ее лицо, так похожее на мамино.
— Если б я могла быть как ты, тетя, спокойной и рассудительной, доброй и всепонимающей, строгой, но не грубой, властвующей над всеми, но я никогда не буду такой, никогда!
— Это не так легко, душечка. Долг женщины требует постоянного самообладания и самопожертвования. Обычно мужья не часто так внимательны и тактичны, как мой Стен, и даже у нас не всегда все безоблачно. Дети вырастают и покидают нас. Когда они маленькие, они вечно болеют или набивают синяки и шишки. Они всегда капризничают, если только взрослые пытаются им помочь или руководить ими. Если же они еще и сыновья, они могут уйти на войну и быть убитыми или ранеными.
Тетя умолкла, и я поняла — она задумалась над теми тревожными событиями, что происходят сейчас в мире. Потом, взяв мою голову в ладони, она ласково сказала:
— Трудно быть матерью, Танюша, и, я знаю, быть семнадцатилетней девушкой тоже непросто. Жизнь сложна, моя милая, с того самого момента, когда мы начинаем самостоятельно мыслить. Она приносит очень много боли, но и много радости тоже. У тебя еще все впереди. Твой первый ребенок, твоя первая любовь… и твой первый бал.
В этот момент я представила, как все открывается передо мной, жизнь, полная боли и радости — отнюдь не убогая, ограниченная и исполненная покорности, а блестящая и возвышенная, прекрасная и глубокая.
— Ах, тетя, мама, я была так слепа и неблагодарна за все, что я имею, и за все, что мне дано, — вскричала я, целуя тетины руки. — Но сейчас я все поняла! Я все поняла!
На самом деле вовсе не все было мне понятно, это был только внезапный проблеск в моем сознании. Передо мной все находилось в золотой дымке, которая могла в любой момент исчезнуть, как чудесное видение.
Тетя Софи улыбнулась, поцеловала меня в кончик носа и попросила меня причесаться.
Мы вместе спустились к бабушке. Она оглядела меня своим долгим взглядом и, по-видимому, осталась довольна. О моем дурном поведении она не обмолвилась ни словом.
Мы обедали у фонтана во внутреннем дворике среди цветочных клумб, окруженных дорожками и мраморной мозаикой. Потом мы отправились на прогулку по островам.
Финский залив лежал в золотой дымке заката. Гвардейские офицеры со своими элегантными спутницами величественно прогуливались по эспланаде. Свежий морской ветер доносил к нам с прогулочного парохода веселые звуки гармони. На дальнем берегу устья Невы, спокойного, как лагуна, стояли изящные розовые и желтые итальянские дворцы. Ангел парил на своем золотом шпиле над низкими белыми стенами Петропавловской крепости. Я подумала, как же все упорядочение и целесообразно в мире Божьем, а здесь, в столице Российской империи, еще больше, чем где бы то ни было. И только я, в своем эгоизме, не могла это осознать до сих пор.
Весь вечер я оставалась в таком же приподнятом настроении. После того, как дядя Стен пришел забрать тетю к своей старшей сестре, жене русского дипломата, я медленно разделась, разговаривая тихо, чтобы не разрушить это ощущение торжественности.
— И это ты себе воображаешь? — спросила няня, расчесывая мои волосы, пока они не начали потрескивать и стоять дыбом на моей голове. — Нынче утром ты была готова умереть мученицей, а сейчас летаешь среди ангелов…
— Не шути, расчесывай ровнее… вот так.
И когда я улеглась в постель, я обняла ее за шею:
— Няня, милая, я чувствую, что завтра произойдет что-то необычное.
— Странно бы было, если бы ничего необычного не произошло, — ответила она с ехидцей.
Но я не дала ей испортить мне настроение и заснула в ожидании какого-то необыкновенного события.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ Любовь и война 1914–1916
8
Накануне бала несколько дней целый отряд женщин в больших войлочных тапочках натирал паркетные полы в бальном зале и приемных нашего петербургского особняка. Окна и люстры, венецианские зеркала и хрустальные бра на стенах были вымыты до блеска, позолоченные рамы в портретной галерее протерты от пыли, турецкие ковры выбиты, ярко-голубые ливреи лакеев тщательно выглажены. В день бала большой внутренний двор был подметен, у парадного подъезда на ступеньки постелен розовый ковер, выставлены наряды полиции около подъезда.
Бабушка расхаживала с тростью в руке, примиряя Анатоля, нашего польского шеф-повара и Агафью, русскую повариху: она пыталась погасить очередную вспышку неугасающей националистической неприязни между ними, грозившей оставить гостей без ужина. Она утешила Зинаиду Михайловну, свою робкую компаньонку, единственный любимый сын которой, похожий на ангела Коленька, был арестован в пьяной драке; уладила с дворецким спорные вопросы протокола; спокойно управилась с обычными для русского дома хозяйственными проблемами, которые давно бы свели с ума любую хозяйку, но не русскую.
Мое приподнятое настроение, в котором я пребывала накануне, конечно, исчезло, и сейчас меня все раздражало. В половине десятого, после того как бабушкин парикмахер-француз уложил мои волосы à la grecque[23], я стояла в своей гардеробной в белом бальном платье, окруженная портнихой и горничными, сонная и злая. Мои обнаженные плечи напудрили, тюлевую юбку взбили, одели белые перчатки по локти и вложили в руки веер.
— Сожми губы, chère enfant, тогда они станут красными, — сказала Вера Кирилловна.
Я так сердито прикусила свою губу, что моя éducatrice даже испугалась. Но в этот момент доложили о приходе отца, и я пришла в себя. Он был одет в мой любимый бело-золотой мундир гвардии гусаров, с красным, обрамленным соболем ментиком. Никогда еще его свежее и румяное лицо, дышавшее искренней добротой и спокойствием, не казалось мне столь красивым.
— Ну как вам ваша дочь, князь? — спросила няня.
Отец в изумлении покачал головой:
— Не могу поверить, наш гадкий утенок становится самым прекрасным лебедем.
Он надел мне на голову диадему из бриллиантов и жемчуга, сделанную по его заказу фирмой Фаберже. Потом он под руку повел меня к нашим местам в вестибюле у парадной лестницы.
На последней ступеньке лестницы, окруженный лакеями в напудренных париках, стоял старший бабушкин лакей-эфиоп с зажженным канделябром, громогласным голосом объявлявший гостей. Барышни входили с сопровождающими их пожилыми дамами, а молодые люди — парами или со старшими провожатыми. Сначала мы с отцом принимали их в вестибюле, где они прихорашивались перед зеркалами. Потом они проходили в зал, где их имена объявляли еще раз, и направлялись к бабушке и ее подруге, великой княгине Марии Павловне, этой блестящей и язвительной великосветской даме, которую так не любила Александра.
Зизи Нарышкина, старшая фрейлина при дворе, сообщила нам, что Ее Величество была намерена лично сопровождать своих дочерей. Однако ко всеобщему облегчению она, как обычно, оказалась нездоровой, и вместо этого они приехали с фрейлинами. Татьяна Николаевна показалась мне прелестной, как никогда, в розовом шифоновом платье и с розовой в тон лентой, обвивающей ее темные волосы. Ее сестра Ольга явно проигрывала рядом с ней. Но если круглому лицу Ольги Николаевны недоставало утонченности, оно выражало практический ум, благодаря чему она производила более приятное впечатление, чем надменное высокомерие ее сестры.
Однако последнее мгновенно исчезло, как только Татьяна Николаевна приняла мой реверанс и сказала с чувством:
— Тата, ты выглядишь просто восхитительно!
— О, нет, это вы, Ваше Императорское Высочество, выглядите восхитительно, — сказала я с еще большим чувством, и отец проводил великих княжен в зал.
После того, как он вернулся, я рассеянно слушала объявления лакея, пока не услышала: «Его светлость князь Стефан Веславский и господин Казимир Пашек». Я представила, что сюда идет Стиви-ливи-обезьяньи уши вместе со своей тенью Кимом, и чуть на захохотала. Но как только я увидела молодого человека в превосходном строгом черном костюме, который устремился ко мне широким упругим шагом, я испытала новое, неописуемое чувство. Я еще не рассмотрела хорошо своего кузена. Я видела только, что он стал необычайно высоким, сильным и великолепным, и поняла, что его появление просто ошеломило меня. Чувствуя, что я не устою перед таким натиском, я, вместо приветствия, как бы защищаясь, оперлась на левую ногу, а правую руку прижала к своей груди.
Глаза Стиви следили за мной, на мгновенье остановившись на моей груди. Краска залила ему лицо, он стоял передо мной молча и напряженно.
— Ну, дети мои, — сказал отец, так как я также безмолвно стояла. — Вы что, забыли друг друга?
— Здравствуй, Стиви, — произнесла я, протягивая ему свою руку.
— Здравствуй, Таня, — он ответил таким же натянутым тоном.
Как мило он поцеловал мою руку, подумала я и пристально рассмотрела его. Его кожа была свежей и румяной, как у папы, как будто он только что вышел из ванной. Его волосы… они больше уже не кудрявые, а гладкие и так мило уложены, словно шлем. Его глаза, о да, они все такие же янтарно-карие, такого же цвета, как у Бобби, но сейчас они совсем не наполнены злобой, а полны чего-то совершенно необычного. И какой прямой классический нос у него, почти такой же красивый, как у папы. Но вот уши, они все такие же, торчком.
Теперь я больше не чувствовала страха. Но вдруг я заметила в нем что-то новое.
— У тебя усы, — я произнесла удивленно.
Стиви поднес палец к усам характерным жестом своего отца.
— Тебе не нравится?
— Еще как нравится! И у тебя тоже, Ким.
Усы у Казимира были почти такие же, как у Стиви, с острыми завитыми кончиками. Его каштановые волосы были так же гладко причесаны, и он был одет в такой же превосходный черный костюм. Он тоже поднес кончик пальца к своим усам и вопросительно посмотрел на Стиви, как бы спрашивая, что я нашла смешного в этом мужском атрибуте.
Отец слегка улыбнулся, пожимая руки сконфуженным юношам.
— Вы оба великолепно выглядите. Очень рад вас видеть.
Стефан и Казимир вошли в зал, где вскоре присоединились к ним и мы.
Маленькие позолоченные стулья для юных участников бала располагались по кругу вдоль колонн из розового мрамора. Пожилые дамы заняли стулья, обитые атласом в розовую и серебристую полосу. Около бабушки в центре ряда бархатных кресел восседала великая княгиня Мария Павловна. Гирлянды свежих роз свисали с закругленной балюстрады галереи. Украшенный фресками купол зала освещался светом двух огромных люстр, хрустальные призмы которых переливались всеми цветами радуги. Оркестр расположился на мраморной платформе в нише между бархатными розовыми полотнищами, украшенными нашим фамильным гербом.
Как только мы появились, оркестр заиграл неизменный полонез из оперы Глинки «Жизнь за царя». Первый пошел отец в паре с Марией Павловной, за ними последовала я с великим князем Константином. После полонеза гости постарше расселись на стульях, чтобы наблюдать за танцующими. Юные танцоры заняли свои места на маленьких позолоченных стульях так, что барышни оказались напротив своих кавалеров, и вот уже последовал сигнал, приглашающий на первую кадриль. Так как великие княжны танцевали, их компаньонки продолжали стоять, пока бабушка не произнесла, что нет нужды соблюдать дворцовый этикет, и пригласила садиться.
Стиви был моим визави.
— Avancez![24] — провозгласил распорядитель бала. Как только Стиви пересек зал своей стремительной походкой, меня вновь охватило то же чувство сильного страха.
— Balancez![25] — прозвучал призыв.
Пары стали самозабвенно кружиться.
— Chasscz à droite… à gauche![26]
Мы устремились по скользкому паркету, ноги мои летели. Когда мы поменяли партнеров, я не спускала глаз со Стиви, и все: движение, блеск, лица, свет, звуки и запахи соединились в одно расплывшееся пятно, из которого отчетливо проступал лишь он один.
В первый же перерыв я принялась искать мою тезку. Очевидно, Татьяна Николаевна думала о том же, и мы встретились у колонны, схватившись за руки. Нас объединяла общая радость и возбуждение от нашего первого бала.
— Ну, что ты о нем думаешь — я не смогла удержаться, чтобы не спросить ее.
— Мне кажется, — сказала Татьяна Николаевна, — он очень эффектен.
«Эффектен» — на мой взгляд этого было недостаточно. А не насмешка ли таится в темных глазах моей подруги?
— Нет, а не находишь ли ты, что он… что он…
— Просто великолепен?
— Нет, — вскипела я, — не находишь ли ты, что он прекрасно танцует?
— II salt danser[27], — признала моя подруга.
— Нет, но ты заметила, как он целует руку? Он высоко поднимает ее и на мгновение задерживает, вот так, — попыталась показать я.
— Son baise-main est remarquable[28], — согласилась Татьяна Николаевна и, прислонив свою темноволосую головку к колонне, как-то вызывающе захохотала.
Ольга Николаевна подошла к нам своим быстрым шагом и спросила:
— Над чем вы обе смеетесь?
— Я не знаю, что так рассмешило вашу сестру, — гневно ответила я. — Прошу у Ваших Императорских Высочеств разрешения удалиться.
Моя тезка взяла меня за руку:
— Мы больше не будем. Я не смеюсь больше. Я абсолютно серьезна, Тата. Мы не спросим Оличку, что она думает о…?
— О ком? — сказала Ольга Николаевна. — Позвольте, я угадаю. Польский князь, кузен Таты. Tout 1е mond en parle. О нем все говорят на балу. — И она добавила многозначительно. — Его репутация идет впереди него.
— Какая… репутация? — Я смутилась.
Со снисходительностью девятнадцатилетней девушки Ольга Николаевна похлопала веером по моей руке. — Не та репутация, о которой молодая девушка обязана знать.
Вместо того чтобы вступиться за меня, Татьяна Николаевна сказала:
— Если князь Веславский так обворожителен, я попрошу у него следующий вальс.
— А я — следующий за твоим, — сказала Ольга Николаевна.
— Мы вдвоем займем его на весь вечер, — сказала моя тезка.
Они обе просто дразнят меня, это уже слишком!
— Сегодня никакого этикета. Вашим Императорским Высочествам придется самим ждать приглашения на танец, как и всем другим. Да ради Бога, танцуйте с ним сколько хотите, он для меня совершенно ничего не значит, — добавила я надрывно.
В этот момент по просьбе Ольги и Татьяны Николаевны оркестр заиграл вальс Штрауса, что было отклонением от традиции bal blanc, и распорядитель бала призвал кавалеров выбирать себе партнерш. Великая княжна и я сразу же оказались в окружении полутора десятков молодых людей. Стиви тоже был среди них. Но вместо того чтобы, как я ожидала, пригласить меня, он поклонился Татьяне Николаевне. Из всех она выбрала Стиви, положив руку ему на плечо и искоса взглянув на меня. Назло им я приняла приглашение князя Игоря, моего предполагаемого жениха.
Игоря Константиновича только что произвели в корнеты лейб-гвардии гусарского полка. Он выглядел весьма изящно в своем мундире с алым ментиком на плече. Я подумала, что он почти так же ослепителен, как и мой кузен. На самом деле он не очень отличался и от Стефана, и от всех остальных молодых и жизнелюбивых князей с их страстью к лошадям и автомобилям, стремящихся к военной славе и любовным победам. Однако что-то в Стефане — я не могла сказать отчетливо что именно, — выделяло его среди других.
Наблюдая, как танцуют Стиви и Татьяна Николаевна, я думала: как прекрасно они выглядят вместе, насколько они превосходят других, как неизбежно то, что они полюбят друг друга. Однако вместо того чтобы усмотреть признаки увлечения Стиви великой княжной, мне казалось, что столь же внимательно он смотрит на меня.
Волнует ли его то, что я танцую с Игорем? — подумала я во время следующей кадрили. Неужели именно я — причина его беспокойства? Я попыталась выяснить это, приняв самое презрительное выражение, когда мы встречались в танце. Он выглядел как-то потерянно, напоминая моего сеттера, когда я его ругаю. Как же человек с таким выражением лица может иметь «репутацию», да и что это за «репутация»? Я внезапно вспомнила, как он целовался с Вандой, и сразу же высокомерно опустила свои веки. Теперь он был похож на собаку, которую не только отругали, но и побили. В это мгновение мне стало его жалко, и я улыбнулась. Он сразу же повеселел, и я решила: я ему, без сомнения, небезразлична.
Во время следующего перерыва, когда он проводил меня в буфет, мы разговорились.
— Татьяна Николаевна просто восхитительна, не так ли?
— О да, она прекрасна. Она тебя обожает. — Очевидно, это и делало ее прекрасной в его глазах. — Мы говорили о тебе в течение всего вальса.
— А ты бы не хотел жениться на ней?
— Жениться на великой княжне Татьяне?
— Да, и получить корону польского престола от самого русского царя.
А я бы стала фрейлиной Татьяны Николаевны и с болью в сердце смотрела бы на их счастье, подобно русалочке в сказке.
— Если мне суждено стать королем Польши, это будет по воле моего народа, а не по прихоти царя, — вспылил Стиви.
Нет, он ее не любит, подумала я. А как он горд и горяч! Каким величественным он мог бы стать королем, и как была бы счастлива я, опускаясь перед ним в реверансе! Меня настолько захватили мои фантазии, что Стиви пришлось повторить свое приглашение на следующий вальс. И хотя я только что мечтала о глубоком реверансе перед ним, ему я сказала:
— Я уже обещала князю Игорю.
— Скажи ему, что мне ты обещала раньше.
— Я не могу. Да и почему я обязана это делать?
— Действительно, разве ты обязана? Ведь ты только и делаешь весь вечер, что издеваешься надо мной, — сказал он, нахмурившись, затем резко повернулся и удалился прочь.
Я отыскала отца.
— Папа, Стиви не в настроении, боюсь, что сейчас он способен натворить что-то безрассудное.
Мы отыскали моего кузена в вестибюле. Напротив него стоял Игорь Константинович. Оба выглядели высокомерно и были очень возбуждены.
— Вальс начался. Не лучше ли вам, господа, выбрать себе партнерш, иначе вы останетесь без них, — сказал отец.
— Вначале я должен уладить кое-что с Его Высочеством, дядя, — ответил Стиви.
— Как только я получу разрешение Его Величества, я буду в вашем распоряжении, князь, — Игорь был взволнован и говорил очень громко.
Отец спокойно сказал:
— Его Величество категорически не приемлет никаких дуэлей. Каков бы ни был повод, сейчас не время для юнкерских замашек. Может быть, вскоре вы оба направите свои шпаги против общего врага. Пожалуйста, извинитесь и пожмите друг другу руки.
— Романовы перед Веславскими не извиняются.
— Веславские перед Романовыми не извиняются.
— Я прошу вас обоих извиниться передо мной за свое поведение в моем доме, — тон отца не допускал возражений.
Молодые люди высказали свои извинения, но руки друг другу не протянули. Я взяла их правые руки и соединила их.
— Пожмите! — сказала я, и они пожали друг другу руки и потом одновременно сказали:
— Позвольте вас пригласить!
— Я не буду танцевать ни с одним из вас, — сказала я, и, повернувшись к отцу, положила свою руку ему на плечо.
— Désolé, messieurs[29], — сказал отец. — Однако я вижу двух молодых особ, которые до сих пор свободны. — Он показал на двух девушек, сидящих рядом в пустом ряду маленьких позолоченных стульев. Это были баронессы Норден, двойняшки, страшно богатые и некрасивые. Когда Игорь и Стиви покорно направились к ним, по взгляду, которым они обменялись, я поняла, что общая печальная участь примирила их.
— Хорошо бы побыстрее отправить тебя в школу сестер милосердия, пока ты еще чего-нибудь не натворила, — заметил отец, когда мы танцевали. — Дуэль между Веславским и Романовым могла иметь такие же последствия, как и убийство эрц-герцога Фердинанда. Если из-за тебя так ссорятся мужчины сейчас, в твои семнадцать лет, то что же будет дальше?
— Это же Стиви, папа, — сказала я с сестринской нежностью. — Он так нелеп. И совсем не изменился, все такой же мальчишка.
— Гм, да. Совсем мальчишка, да уж, совсем мальчишка.
Это напомнило мне о пресловутой репутации моего кузена.
— Папа, а что ты слышал о Стиви?
— Ничего, кроме того, что я слышал о всех остальных юношах его возраста, моя дорогая, — ответил он и, видя, как я напряглась, добавил: — У тебя не должно быть скверных мыслей, Таничка. Они портят твое милое личико и мешают тебе танцевать. Ну давай, un peu de souplesse[30], выше голову и улыбнись.
Я подчинилась ему. Отец прекрасно танцевал. До этого вечера я бы танцевала только с ним, но сегодня он был для меня только на втором месте.
После еще одной кадрили была объявлена мазурка, которую мужчины должны были танцевать со своими визави. Гвардейские офицеры и юнкера выстроились в ряд напротив сидящих барышень и поклонились. В восхитительном томлении я поднялась и оперлась на большую руку Стиви. Несмотря на свой большой рост, Стиви был быстр и легок, как кошка, подобно тому, как огромная лошадь может быть такой же ловкой, как пони. Всадница я была немного лучше, чем танцовщица, но сегодня вечером я чувствовала в себе такую легкость и гибкость, словно я была маленькой и хрупкой девочкой.
Стиви, который всегда был не прочь порисоваться, подвел меня к оркестру и крикнул:
— Можете ли вы сыграть настоящую польскую мазурку, друзья?
В оркестре не было евреев-скрипачей, так как обычно евреям не разрешалось жить в столице. Однако первая скрипка, музыкант с черными кудрями и белозубой улыбкой цыгана, утвердительно кивнул. Зазвучала музыка. Темп все нарастал, и Стиви кружил меня все быстрее и быстрее. Все другие пары отступили, и вот мы одни кружимся в центре зала. Я видела не мраморные колонны и хрустальные люстры, а высокие липы с японскими фонарями; не светских барышень и гвардейских офицеров, а симпатичных крестьянских девушек в полосатых юбках и парней в широкополых свитках. Под моими ногами был не блестящий паркет, а грубые доски уличного помоста, и в моих ушах стоял неистовый звук скрипки еврейского оркестра на празднике урожая одиннадцать лет назад.
Танец закончился, мы поклонились друг другу и сделали реверанс Марие Павловне.
Моя крестная сияюще улыбнулась нам.
— Charmant, mes enfants, charmant.[31]
В то же время бабушка метнула в нашу сторону проницательный взгляд, в котором едва ли было удовольствие.
В это время Ольга и Татьяна Николаевна подошли к своей тете, чтобы тоже сделать реверанс и поблагодарили бабушку за чудесный вечер.
— Déjà, mes petites, quel dommage![32] — Мария Павловна выразила общее сожаление, что великие княжны вынуждены уйти до котильона.
Однако всегда независимая Ольга Николаевна запротестовала, но ее благоразумная сестра напомнила ей, что мать нездорова и просила не делать глупостей.
— Тата, сегодня было просто чудесно, — сказала моя тезка, когда перед расставанием мы встретились в вестибюле. — Я рада, что ты больше не сердишься. Знаешь, я ведь никогда не думала, что твоя идея медицинской школы осуществится.
Я уже забыла, что была расстроена.
— Да, ты была права, конечно… Таник, я так волнуюсь. Ты думаешь, чувствует ли он то же, что?
— Даже больше… но, Тата, голубушка, он твой кузен и к тому же поляк. Я не думаю, что все это понравится папе. Это будет ужасно сложно. Держи себя в руках. Ты же знаешь, какой несдержанной ты бываешь.
Моя подруга была рассудительной, как обычно, однако я подумала, что Таник чудная, но ведь она еще так молода. Как она может давать мне советы, если сама еще не пережила то, что пережила я сегодня вечером, то самое важное, самое реальное из всего, что когда-нибудь испытывала? Она еще не знает, что такое жизнь.
Татьяна Николаевна увидела, что ее слова меня не трогают.
— Я действительно хочу, чтобы у тебя все было хорошо. А он и в самом деле очень эффектен, — сказала она и присоединилась к своей сестре.
Великие княжны ушли, а бал достиг полного разгара. Щеки у барышень раскраснелись, шлейфы начали рваться, а прически сползать набок. В конце котильона танцующие прошли под сводами фиалок, роз и гвоздик в примыкающие к залу гостиные, где их ждали маленькие столики с закусками.
Стиви присел за мой столик, и я, как завороженная, слушала его словесный фейерверк. Стихи, цитаты, анекдоты и афоризмы на нескольких языках вспыхивали один за другим. Я знала, что все это было только ради меня, точно так же, как еще мальчиком Стиви кувыркался колесом, сковыривал свои болячки и держал руку над пламенем свечи, чтобы доказать свою мужскую доблесть. Я была столь же поражена в семнадцать лет, как и в семь. Полная изящества эрудиция Стиви прекрасно дополняла его физическое совершенство, которое так сильно действовало на меня. И этот самый ослепительный изо всех ослепительных молодых людей изо всех сил старался угодить мне, девушке с довольно посредственной внешностью и с таким же посредственным интеллектом. Я боялась верить этому и все-таки верила.
На рассвете бал наконец подошел к концу. Снова я стояла с отцом в вестибюле, теперь уже прощаясь с гостями. Держа в руках увядшие букетики и потрепанные шлейфы, девушки спускались по лестнице, сонно слушая прощальные нравоучения своих матушек и сопровождающих их пожилых дам. Стиви и Казимир уехали одними из последних. Еще раз я восхитилась тем, как он поцеловал мне руку, и шелковистостью его волос. Он был гладкий и сильный, как хорошая породистая лошадь, и его так же хотелось погладить по голове.
После его ухода я сразу почувствовала себя одинокой. Вестибюль опустел. Остались только музыканты, которых ждал ужин.
— Ну как, повеселили мы сегодня нашу маленькую девочку? — спросил отец.
— Да, конечно… спасибо! — я бросилась ему на шею.
Затем более чинно я поцеловала руку бабушке и, почти засыпая на ходу, отправилась наверх.
Снимая с меня мой пышный наряд, мои горничные расспрашивали о подробностях бала, пока няня их не оборвала:
— Эй, вы, девки, неужели не видите, что она уже валится от усталости, голубушка, а вы надоедаете ей своими глупыми вопросами! Ступайте-ка прочь!
— Няня, — сказала я, нырнув в постель после короткой молитвы, — ты видела его?
— Это кого же? — спросила она в своей лукавой манере.
— Моего брата, моего единственного, моего Стефана, моего милого принца.
— Это где же я должна была его увидеть, уж не на балу ли, со всеми этими великими князьями да великими княжнами? Нет, не видела я князя Стефана. Но знать-то его я знаю, он ведь приезжал сюда со своими родителями в день твоего рождения… и такой озорник он был в два года, даже хуже, чем твой отец, доченька моя.
— Няня, — я была польщена сравнением, — не правда ли, он хорош собой?
— Это он-то хорош, лопоухий?
— Но он ужасно сильный!
— Тут уж твоя правда, голубка моя, настоящий богатырь. И сыновья от него будут что надо, это точно.
Я вспомнила слова тети Софи о самом чудесном переживании в жизни женщины.
— Няня, я хотела бы подарить ему сына.
— Сына — кому, поляку, чтобы он воевал против России, против твоего собственного отца, может быть? Забудь об этом, душа моя. Такого никогда не будет.
— Почему не будет? Если наш государь сделает дядю Стена вице-королем в автономной Польше, то поляки станут нашими друзьями. И, возможно, когда-нибудь, когда его отец будет стар, Стефан станет королем, и наши две страны будут союзниками, и я подарю моему королю наследника.
— Ну что ты еще выдумала? — воскликнула няня, — что ты за странная девочка, всегда такая серьезная, нос вечно в книжках, а сейчас сказки какие-то рассказываешь. Ну, да ладно, — вздохнула она, укрывая меня одеялом, — на одну ночь и сказочку можно рассказать. Мечтай о своем принце, моя милая, пока можешь.
Лежа с открытыми глазами при свете северной ночи, я мечтала. Жизнь, такая, какую открыла мне тетя Софи, предстала передо мной прекрасной, как древняя легенда, проникновенной и таинственной. И в центре моего видения был он — мой принц-богатырь, мой супруг и повелитель.
9
Когда я проснулась, было уже за полдень. Вставать не хотелось, и я продолжала лежать в приятном томлении. Что он сейчас делает? Моя первая мысль была о нем. Что делает? Наверное, бреется? И как это только ему удается уложить так свои кудри, что они похожи на шелковистый шлем?
В комнату вошла няня в голубом фартуке и косынке, с засученными широкими рукавами.
— Ну как спала, голубка моя? Мне было не велено будить тебя, хотя твоя бабушка, ее светлость Анна Владимировна, в восемь утра, как обычно, уже на коленях в церкви. Вставай, вставай, пора.
— Няня, принеси мне шоколад в постель, — заявила я.
— Шоколад в постель? Еще что выдумала? И откуда у тебя только такие привычки? Ты что, испорченная купеческая дочка или балерина какая?
— Ладно, няня, перестань браниться. — Я принялась болтать ногами на краю кровати, но как только встала, то сразу же застонала от боли. — Ой, как ноги болят. Я не могу ходить!
— Ну вот, сейчас начнешь жаловаться, что у тебя все болит. Я это уже слышала! И что только подумают наши барыни? — заявила няня.
Теперь меня совершенно не волновало, кто и что обо мне подумает. Я оставалась в тапочках, даже когда полностью оделась.
Я уже позавтракала, когда вошла Вера Кирилловна:
— Как сегодня поживает наше милое дитя?
— Ее узнать нельзя, ваше превосходительство. То вздыхает, то улыбается, а ленива-то как, никто и не догадается, что она закончила институт с золотой медалью, — ответила няня.
С ласковой снисходительностью моя éducatrice улыбнулась. И усаживаясь рядом со мной, она тихо, но многозначительно сказала:
— Вы пользуетесь успехом, милое дитя. Цветы и конфеты от Елисеева приносят все утро, а несколько господ оставили свои визитные карточки. Например, вот эта…
Я подумала — от него. Но как только Вера Кирилловна протянула мне карточку Игоря Константиновича с гербом дома Романовых — львом, стоящим на задних лапах, — мои пальцы онемели.
— От кого же остальные карточки, Вера Кирилловна?
Ото всех, только не от него.
Но, может быть, он прислал цветы, конфеты, хоть что-нибудь? Нет и нет! Может, с ним что-нибудь случилось, о господи, он заболел, ранен! Нет, Вера Кирилловна сказала, что, когда отец уезжал сегодня на прогулку с дядей Стеном, она ничего не слышала о молодом князе Стефане.
— Но ведь что-то он сейчас делает, Вера Кирилловна, — настаивала я.
— Возможно, летает на своем новом аэроплане, или, может быть, у него… какие-то другие интересы. — Интересы, связанные с его «репутацией», поняла я и, с ненавистью посмотрев на свою éducatrice, сказала:
— Если князь Веславский будет меня спрашивать, меня нет дома.
Я велела ей отнести цветы и конфеты в госпиталь Святой Марии и, предупредив, что намерена заниматься, попросила меня не беспокоить.
Однако вместо занятий я расхаживала, прихрамывая, по комнате, то садилась, то вскакивала, безуспешно пытаясь читать, подходила к окну и смотрела на оживленное движение на реке и, находя все это бессмысленным, только все больше раздражалась.
— В чем дело? — обратилась я к Бобби, которому, наверное, уже надоело смотреть на мои беспорядочные передвижения по комнате. — Зачем тогда все это, если у него есть своя жизнь, где для меня нет места; если в это же самое время он, может быть, усаживает девушку в свой новый аэроплан, чтобы испугать ее таким образом и принудить… ко всему, что он хотел бы с ней сделать? Нет, я не могу больше об этом думать!
От всех этих мыслей я пришла в ярость. Мне захотелось, чтобы аэроплан разбился вместе с ними обоими, а он был бы ранен, а лучше убит. Мне стало невероятно тоскливо. Нужно позвонить, попытаться найти… Да нет, с ним все в порядке, просто у него нет времени думать обо мне, я просто навообразила слишком много на балу. Удрученно я сползла на пол.
Так я и сидела, обхватив лицо ладонями и с Бобби в ногах, пока не вошла няня, отрывисто сказав:
— Князь Стефан внизу.
— Стиви? Здесь? — Я полетела к дверям, забыв про тапочки. — Мои туфли! Где они? Принесите же их! Какие вы все медлительные! Бобби, стоять! Боже мой, он уйдет, я упущу его! — Я вылетела из комнаты и помчалась по ступенькам вниз.
— У нее же болят ноги, она не может ходить! — закричала няня горничным, которые кинулись к лестнице при моем появлении.
— Это ее суженый, это великий князь, ах, что за день, наша любимая княжна так юна, ах, как прекрасно! — заверещали горничные.
— Суженый! Великий князь! Дуры! — доносились ко мне сверху ворчливые реплики няни.
Я продолжала лететь через музыкальную комнату и портретную галерею, остановившись только перед величественно подходящей Верой Кирилловной, которая сказала:
— Я сказала князю, вашему кузену, что вы измучены после бала и не можете принять его, милое дитя.
— Вера Кирилловна! Нет! Вы не могли! Верните его назад!
Я уже было помчалась за ним, но моя éducatrice приподняла свой гордый подбородок.
— Княжна, контролируйте себя.
Вызвав лакея, она приказала ему задержать князя Веславского, если он еще не ушел, и пригласить его в голубую гостиную.
Мне показалось, что прошла вечность, пока слуга вернулся и доложил, что князь нас ждет.
— Мы увидим князя Стефана через несколько минут, если вы будете вести себя подобающим образом, mademoiselle, — предупредила Вера Кирилловна, и мы проследовали по анфиладе комнат в стиле рококо и императорским гостиным в маленький салон в стиле Людовика XV, обитый голубым шелком.
Стиви выглядел свежим, отдохнувшим и необыкновенно элегантным в своем льняном костюме с жилетом, жемчужная булавка подчеркивала его безупречно завязанный с бело-голубыми крапинками шелковый галстук. Я нашла его даже более восхитительным, чем накануне. Подав ему руку, я сказала:
— Здравствуй, Стиви, — и, почувствовав себя неловко, умолкла.
При всей своей галантности мой кузен тоже выглядел нерешительно.
— Ким и я до утра проговорили… о тебе, мы только что проснулись. Я сразу же пришел. Цветы оставил у швейцара, когда он сказал, что ты не принимаешь.
Он проспал! Как трогательно.
— А я-то думала… ты летаешь на аэроплане.
— Ну что ты!
Что-то более волнующее, чем аэроплан, вошло в его жизнь.
Принесли розы в вазе.
— Как мило с твоей стороны, — волнуясь, произнесла я. Белые и желтые, они очень гармонировали с моим белым шифоновым платьем и желтым поясом из тафты. — Это мои любимые.
В то мгновение я была уверена, что это так и есть. Я взглянула на своего кузена в молчаливом восхищении, а Вера Кирилловна предложила:
— Вы не пригласите вашего кузена сесть?
— О да, конечно. Садись, пожалуйста.
Стиви сел, слегка придерживая брюки, так, чтобы они не потеряли своего безупречного вида. Я присела на краешек кушетки напротив него.
— Их нет, — произнесла я внезапно.
— Чего нет?
— Твоих усов.
Он коснулся кончиком пальца своей верхней губы.
— Я подумал… тебе они не нравятся.
— Это правда. Но так, без них, мне тоже нравится, так даже больше, — быстро добавила я, заметив, что он расстроился.
Вера Кирилловна прикоснулась к своей коричневой атласной розе на груди, всем своим видом показывая неодобрение столь интимных разговоров.
— Вы не предложите князю чая, mademoiselle?
— Нет, не чая, кофе. Поляки предпочитают кофе.
Стиви был тронут.
Моя éducatrice попросила принести кофе.
— Можешь курить, если хочешь, — мне хотелось увидеть, как он это делает.
В ответ он сказал, что не станет портить воздух, которым я дышу.
Разговор снова зашел в тупик.
Вера Кирилловна еще раз пришла нам на помощь, в своей неторопливой манере расспрашивая Стиви о его друзьях в Оксфорде, в первую очередь о молодых великих князьях. Меня, однако, ни капельки не интересовал Принц Уэльский. Когда подавали кофе, я молча сидела, рассматривая своего кузена и отмечая про себя, как красиво он держит чашку, как элегантны его манеры, почти как у папы. И какие розовые и хорошо ухоженные у него ногти. Я так и воззрилась на них.
— Куда ты так смотришь? — спросил он беспокойно.
— Твои ногти… они так ухожены. — Глядя на этого изящного юношу, сидящего столь степенно и умеющего прекрасно вести себя в петербургских салонах, я внезапно вспомнила чумазого, взбалмошного, шумного и невыносимого мальчишку, который подрезал подпруги у седел и подбрасывал пауков в постели гостей.
Он, должно быть, тоже увидел того самого мальчика, отраженного в моих глазах. Он надул щеки и так смешно прорычал — р-р-р-р, что я больше не смогла сдерживаться и громко, по-детски захохотала.
Вера Кирилловна выпрямилась в знак осуждения, но так как мы с кузеном ничего не замечали, она встала, с важным видом скрестив руки на груди.
Следом за ней поднялся и Стиви, который тотчас пришел в себя.
Я осталась сидеть, так как не обязана была вставать перед графиней.
— Посидите, пожалуйста, еще минутку, Вера Кирилловна, — холодно вернула я ей ее взгляд. — Мой кузен, князь, еще не закончил свой кофе.
Вера Кирилловна села.
Кофе мы допили тихо и благопристойно. И, поглощенные друг другом, оба вздрогнули, услышав певучий голос тети Софи. — Comme с’est gentil![33] Как прелестно! — сказала она в дверях.
В комнату вошли Веславские с отцом и бабушка.
— Я вижу, ноги тебя больше не беспокоят, — заметила бабушка.
Последовали легкие подшучивания по поводу моей усталости после бала, которые, несмотря на беззлобность, раздражали меня. Я не хотела, чтобы со мной обращались, как с ребенком, перед моим кузеном. Мне хотелось казаться светской и искушенной барышней, которая могла бы очаровать молодого человека, уже имеющего «репутацию».
Вера Кирилловна удалилась. Бабушка и тетя Софи сели, а дядя и Стиви остались стоять. Отец сел рядом, обняв меня.
— Что вы думаете о нашем гадком утенке? — спросил он Веславских по-английски. — Вам не кажется, что швейцарцы не скоро еще попадут в списки ее поклонников? Что же мне с ней делать, я вас спрашиваю?
— Выдать ее замуж, и скатертью дорога, — произнесла бабушка.
— Русский князь Игорь Константинович спрашивал моего разрешения оказывать моей дочери свое почтение, — он коснулся рукой моих волос и повернул к себе мою голову. — Ты дашь хоть какую-то надежду молодому человеку?
Я ответила отрицательно.
— Что? Он тебя нисколечко не волнует?
Я снова покачала головой.
— Может быть, тебя вообще никто не волнует?
Я покраснела.
— Ага! У тебя снова секреты от папы. И кто же он?
Я взглянула на своего кузена, потом снова на отца.
— Так, вот этого я и боялся, — сказал он задумчиво.
— Боялись, почему боялись, дядя Петр? — вскричал Стиви. — Меня тоже не волнует никто кроме Тани, и никто для меня не значил так много и раньше.
— У тебя короткая память, сударь, — скучно заметил дядя Стен, трогая свои усы.
— Мне кажется, что это жестоко с твоей стороны, сударь, — пылко возразил Стиви. — Мои чувства к Тане какие-то… совершенно не похожие… какие-то святые… как твои были к маме!
— Откуда же ты знаешь, каковы твои чувства к Тане, если ты ее видел всего два дня за два года?
— Но, сударь, это случилось не вчера вечером. Я живу с этим чувством уже многие годы, с тех пор, когда мне было восемь лет, только я тогда не осознавал этого. Все, что я пытаюсь сказать, это… что я просто не осознавал… того, что чувствую сейчас.
Я поняла, что он не может выговорить слово «любовь» в присутствии всех. Он посмотрел на свою мать, надеясь найти в ней союзника.
Тетя Софи опустила голову, как бы услышав его мольбу.
— Я видела и поняла все раньше вас обоих и, должна признаться, была рада, потому что в Тане я всегда видела дочь.
— Тетушка! — вскричала я и, устремившись к ней, упала перед ней на колени, обхватив ее за талию и смотря на нее, как на икону.
Тетя Софи улыбнулась.
— Я все еще надеюсь, что ты будешь нашей дочерью, однако, этот вопрос быстро не решишь. Одна из причин та, что я боюсь неодобрения Его Величества. Разве я не права, Пьер?
— Без сомнений, это поставило бы крест на моем положении, — ответил отец. — Но кто знает, сколько это будет продолжаться? Если моя дочь полюбила поляка, какое я имею право препятствовать этому? Кстати, я не знаю, что вы, Станислав, думаете о возможных последствиях недовольства Его Величества на проблему польской автономии.
— Вряд ли это что-нибудь изменит. — Тон дяди Стена насторожил меня. — Но в любом случае Стефан обязан пройти военную службу раньше, чем он подумает о женитьбе.
— Но, сударь, это означает еще целых два года! За это время может быть война! Я могу быть убит, все может случиться! Мама! — Стиви снова обратился к той, которая всегда его понимала.
— Твой отец прав, Стиви, мой мальчик, — тетя Софи положила руку ему на плечо. — Ты должен подождать несколько лет. Если твои чувства достаточно сильны, они только окрепнут за то время, пока вы оба немного повзрослеете. Вы ведь еще очень молоды.
— Мы будем ждать, правда, Стиви? — умоляла я.
— Я буду ждать, если мы будем официально помолвлены, — произнес Стиви.
— Ты, сударь, не имеешь права диктовать свои условия, — холодно напомнил ему его отец.
— Дядя Стен, — я обратилась к нему, — не сердитесь на Стиви. Так же, как и я, он будет ждать столько, сколько вы пожелаете. Пожалуйста… благословите нас.
Дядя Стен долго смотрел на меня и тетю Софи. Потом, положив одну руку мне на плечо, а другую на ее руку, сказал:
— Если ты вырастешь и делами своими и сердечной добротой будешь похожа на тетю Софи, Танюса, так же, как сейчас, то я не смогу желать лучшей жены своему сыну.
Я была сама не своя от восторга после дядиных слов. Отец казался растроганным и немного печальным. Тетя Софи первой заметила, с каким раздражением бабушка смотрела на все происходящее, где она впервые не была в центре внимания.
— Анна Владимировна, вы одобряете эти планы?
— Почему вы меня спрашиваете? — возразила бабушка. — И когда это мои желания здесь учитывались? Вы знаете, я никогда не вторгаюсь в чужие дела. — Это были две любимые бабушкины фразы, в каждую из которых она искренне верила. — Я надеялась, что именно моей внучке я смогу передать бразды правления, — продолжала она. — Она последняя в нашем роду, одном из самых древних и самых почитаемых в России. Но оказывается, что это никогда ничего для нее не значило. Она предпочитает отдать себя лечению болезней… или полякам. А посему, желаю ей счастья в ее новой семье, — с яростью она закончила свою речь и встала. — Извините меня.
Веславские и отец ушли вместе с ней, чтобы успокоить и привести ее в себя.
Я оставалась на полу. Стиви подал руку, чтобы помочь мне встать, но я предпочла быть перед ним на коленях.
— Если ты не поднимешься… — пригрозил он шутливо и встал на одно колено.
Какой же он все-таки милый мальчик, подумала я, и как приятно снова почувствовать себя детьми.
В приливе детской нежности я склонилась к нему. Однако он удержал меня, его лицо выражало какое-то неистовое страдание. И как только он до боли стиснул мои ладони, я тоже почувствовала странную, уже не детскую боль и опустила голову. Подымаясь, он поднял и меня, избегая моего взгляда. В этот момент вернулись Веславские с отцом и бабушкой. Ее живые карие глаза пристально глядели на меня.
Тетя тоже увидела мое разгоряченное и беспокойное выражение лица.
— Мне кажется, что такое перевозбуждение вредно для Тани, — произнесла она. — Девочке нужно несколько дней тишины и покоя.
Было решено, что я должна поехать на нашу дачу на побережье залива, после чего Веславские уехали.
10
На даче я занималась тем, что ездила верхом на лошади в компании Бориса Майского, любимого адъютанта отца, играла в теннис, музицировала и заучивала наизусть целые страницы стихов из «Пана Тадеуша» — польской классики, столь же дорогой сердцу поляков, что и «Евгений Онегин» для русских.
Стояла жара, и я чувствовала себя вялой и ленивой. Ночью, слушая всплески воды, бьющейся о гранитный причал внизу, у подножия многоярусного спуска к заливу, я уснула, думая о нем. Мне снились он и отец, один превращался в другого и наоборот. Поэтому я не удивилась, когда, открыв однажды глаза, увидела его. Он стоял в ногах моей постели, озаренный лунным светом, проникавшим сквозь растворенное французское окно, которое выходило на балкон. «Как ясно я его вижу, что за чудесный сон, — подумала я. — Но отчего Стиви одет, как матрос? И почему у него в руках плащ?»
Я резко приподнялась, натягивая до подбородка одеяло.
— Стиви! — А это был он, и не во сне, а наяву. — Что ты здесь делаешь?
Бобби, даже не залаявший, поскольку привык к прошлым вторжениям Стиви, встал, насторожив уши. Он тоже был весьма удивлен.
Стиви присел на мою кровать и, погладив сеттера, произнес:
— Я пришел за тобой. Мой кузен Берсфорд с несколькими английскими друзьями ждут на своей яхте в заливе. Капитан обвенчает нас.
— Обвенчает нас? Капитан? — Переход от грез к реальности был слишком стремителен для моего воображения.
— Это будет совершенно законно. Позже, когда все уладится, ты перейдешь в католичество, и мы обвенчаемся в часовне нашего замка.
— А что, если не уладится?
— Не волнуйся, все будет хорошо. Отец поворчит немного, но матушка уговорит его, и дядя Петр поймет.
— И как долго нам придется… — на мгновение я запнулась, — оставаться на яхте?
— Столько, сколько понадобится. Это будет наш медовый месяц.
Я обхватила руками колени, пытаясь представить себе этот наш медовый месяц на яхте: мы сидим после ужина на корме, рука в руке, глядим на фосфоресцирующие волны в кильватере корабля, как мы часто сидели и смотрели с отцом на борту «Хелены»; отправляемся на ночь в нашу каюту и… Я глубоко вздохнула.
— Ничего не выйдет, Стиви.
— Почему?
Здесь мне на помощь пришла весьма прозаическая мысль.
— У тебя начнется ужасная морская болезнь.
Стиви был явно раздосадован.
— Таня, на карту поставлено наше будущее, а ты ведешь себя как ребенок!
Я подумала о том, что сказала бы на это моя строгая Таник, и набралась смелости.
— Это ты ведешь себя как ребенок, мой милый, глупый Стиви. Мы больше не можем лазить по балконам и убегать по ночам, как в детстве. Ты уже не мальчик.
— Да, я мужчина. И мужчина не может ждать два или три года женщину, которую он любит и желает.
Меня охватил восхитительный трепет. А что, если он похитит меня? Но я вовремя призвала на помощь здравый смысл и правила приличия.
— Ты не должен так говорить. Тебе нельзя здесь находиться и не сиди, пожалуйста, на моей постели!
Он поднялся и произнес повелительным тоном:
— Быстро вставай и собирайся.
— Мои вещи в гардеробной, а няня спит рядом. К тому же в прихожей спит вооруженный Федор. Если он тебя здесь найдет, то убьет.
Но опасность не могла остановить Веславского.
— Я принес плащ, накинешь его поверх пеньюара. — Он протянул мне пеньюар, висевший на спинке кресла возле постели.
Я решила, что буду в большей безопасности, встав с постели.
— Отвернись, пожалуйста.
Когда он отвернулся, я встала, одеваясь и в то же время отходя в дальний угол спальни. Стиви приблизился, протягивая мне плащ.
Я отступила назад, делая руками отталкивающий жест.
— Стиви, будь благоразумен! Подумай о своей матери, своем отце, вспомни, кто ты. Ты никогда не сможешь стать польским королем. Это был бы ненастоящий брак, и Его Величество был бы просто взбешен. Тебя могут сослать в Сибирь… — говорила я быстрым шепотом, в то время как внутренний голос твердил: «Чепуха! Успокойся и позволь ему делать с тобой все, что он хочет».
— Отчего же никогда? — усмехнулся Стиви. — Если хочешь знать, поляки могут подняться против России, все как один. Говорю тебе, это единственный путь. Я чувствую, если ты сейчас не станешь моей, то уже никогда не станешь. Не ускользай от меня, моя милая, я не причиню тебе боли, я не позволю, чтобы зло когда-либо коснулось тебя, любовь моя, — умолял он, преследуя меня по комнате.
Я споткнулась о кресло, и не страх от возможного похищения, а мысль о том, что моего кузена могут обнаружить, парализовала меня на мгновение. Стиви тут же настиг меня, нежный и умоляющий, но в то же время настроенный весьма решительно.
— Ну же, красавица моя, не бойся, — он накинул плащ мне на плечи. — Как мило ты выглядишь в капюшоне! Идем же, Ким ждет внизу в лодке.
Я не могла шевельнуться.
— Если ты сию же минуту меня не оставишь, я позову, и тебя убьют, — солгала я.
Нежное и умоляющее выражение исчезло с лица моего кузена.
— Я так и знал, что ты не пойдешь по доброй воле, — сказал он.
Он стремительно повернул меня кругом, крепко повязав мне рот одним шелковым платком и связав мне руки за спиной другим, и взял меня на руки.
«Он похитит меня», — подумала я с облегчением.
Чувствуя себя в полной безопасности в его сильных руках, поднявших меня с такой легкостью, словно отрешившись от всего, я закрыла глаза.
Однако, к моему разочарованию, он вдруг меня развязал и опустил в кресло.
Упав на колени, Стиви целовал мои руки.
— Милая моя, прости, я, должно быть, сошел с ума, насильно связав тебя! Я не причинил боли твоим прекрасным ручкам? Позови на помощь, и пусть меня застрелят на месте! — И он опустил свою большую голову мне на колени.
Мне было холодно, но щеки пылали.
— Все хорошо, — прошептала я.
«Почему же ты меня не унес? — подумала я, в то же самое время содрогнувшись при мысли о последствиях похищения.
— Милый, глупый Стиви, ты такой искушенный, и, однако, как легко тебя провести! Какой пугающий вид был у тебя еще минуту назад, и как ты безобиден сейчас, — думала я. — Как ты нелеп и романтичен, как неистов и как нежен! И голос твой столь же красив, как у папы».
Я гладила его каштановые волосы, забавная бескозырка соскользнула с его головы, лежащей на моих коленях. Волосы его были еще мягче, чем я думала.
— Они по-прежнему вьются? — спросила я.
— Да, к сожалению. Я трачу массу времени, чтобы их распрямить; мочу их и натягиваю сетку на голову каждое утро.
Я продолжала гладить его волосы, лоб, по-детски пухлые щеки. Затем дотронулась до ушей, они были холодны, в то время как щеки горели. Я крепко сжала его голову и мне захотелось покрыть ее поцелуями. Вдруг послышался какой-то шум, и я сказала:
— Теперь ступай. Кажется, няня встала.
— Ты не сердишься? — спросил он. Я покачала головой.
— И ты выйдешь за меня замуж, несмотря ни на что?
Я кивнула.
— А теперь иди, — и я оттолкнула его.
Он встал, забавно надвинув бескозырку на ухо. Затем церемонно снял с меня плащ. Я столь же церемонно протянула ему руку. Но не успел он ее поцеловать, как вбежала няня.
Она хотела было что-то сказать, но я бросилась к ней.
— Молчи… ради Бога… ничего не случилось, совершенно ничего… даю тебе слово, няня, дорогая, ну пожалуйста!
Маленькая женщина оттолкнула меня и осуждающе покачала головой в белом чепце.
— Ну и князь, хорош, нечего сказать! Явиться с визитом к невесте прямо в спальню среди ночи, да еще в таком наряде. — Она насмешливо окинула его взглядом с ног до головы.
— Я знаю, я вел себя глупо, няня… это больше никогда не повторится, клянусь… Прошу тебя, прости, если не ради меня, то ради твоей княжны, — запинаясь проговорил он.
— Ну, это мы еще посмотрим… — «На твое будущее поведение», читалось в ее строгом взгляде.
Под окном раздался свист.
— Ах, извините, это за мной… мне пора… до свидания. — Стиви выскочил на балкон и в одно мгновение исчез в темноте.
Прижав руки к груди и едва дыша, я напряженно вслушивалась в ночную тишину, пока, наконец, не послышался слабый всплеск весел.
Он в безопасности, подумала я, сняла пеньюар и отдала его няне.
— Завтра я возвращаюсь в город. Вели Дуне уложить мои вещи. А теперь иди спать, милая нянюшка.
Однако няня не собиралась уходить, не поворчав хорошенько. Я прервала ее:
— Пожалуйста, няня, не нужно ничего говорить. Я сама знаю, что можно делать и что нельзя.
Остаток ночи я провела без сна. Вновь и вновь я видела перед собой эту сцену, чувствовала, как сильные руки поднимают меня, словно ребенка, казалось, я вновь ощущаю мягкие шелковистые волосы и горячие щеки. В этих объятиях я забыла и про стыд, и про все на свете. Под внешностью юной весталки таилась душа дикой цыганки, способной убить соперницу, — таилась та самая Таня, которая когда-то безжалостно лишила отца всяких надежд на личное счастье с Дианой. И никакими наказаниями или добрыми делами я не могу укротить это жестокое, дикое и страстное существо, таящееся во мне и насмешливо взирающее на все мои усилия. Если я не обуздаю эту цыганку, она восторжествует. И кем тогда я стану, еще одной чувственной женщиной, полностью зависящей от мужской прихоти? Да Стиви вскоре разлюбил бы меня, будь я такой. Этого ни за что нельзя допустить, и я приготовилась к нелегкой борьбе.
В то время как я была всецело поглощена собой, своей мучительной раздвоенностью, своей любовью, с угрожающей быстротой приближалась война, которую, казалось, никто не ожидал и не желал. Обе враждующие коалиции — Австро-Венгрия и Германия с одной стороны и Сербия, Россия и Франция — с другой — пришли в движение, которое трудно было остановить, когда были заняты определенные позиции и на карту была поставлена «честь нации». Пришла в движение огромная военная машина, именуемая «оборонительной», поскольку ни одно государство не считало себя агрессором.
Отец, знавший о неготовности России к войне, исходя из собственного опыта, призывал к выдержке в отношениях с Австрией, за спиной которой стояла грозная Германия. Он считал, что надо наказать Сербию, союзницу России, за убийство эрцгерцога Фердинанда. На экстренном совещании в Красном Селе, состоявшемся 25 июля под председательством государя, где обсуждался вопрос о том, как реагировать на представленный Сербии оскорбительный австрийский ультиматум, отец высказал свое несогласие с решением привести в боевую готовность восемь корпусов русской армии на австрийской границе.
— Австрия намерена аннексировать Сербию, это ясно, — заявила бабушка, после того как отец рассказал нам о совещании. — Россия этого не потерпит, и правильно! — Бабушка подчеркивала свои слова постукиванием трости.
После ужина мы сидели en famille[34] с Веславскими и Стиви в той самой гостиной, обитой голубым шелком, столь живо напоминавшей мне теперь о его признании в любви. На этот раз присутствовали также Вера Кирилловна и Казимир. Вновь заговорили о политике. Казалось, что любовь, переполнявшая меня, куда-то отошла из этого мира.
— Но, мама, сейчас Россия не в состоянии играть роль защитницы братьев-славян, — сказал отец. — Мы не можем воевать одновременно с немцами, австрийцами, а может быть, еще и с турками. Сейчас мы можем разве что вести переговоры и молить Бога о том, чтобы австрийцы успокоились.
— И что это вдруг взбрело в голову престарелому Францу-Иосифу? — спросила Вера Кирилловна тем особым тоном, в котором некоторая фамильярность сочеталась с почтительностью, неизменно выказываемой ею по отношению к августейшим особам. — Он ведь даже не любил своего племянника, эрцгерцога Фердинанда, так и не простив ему морганатический брак с этой графиней из Богемии.
— Да и либеральные настроения эрцгерцога всегда были ему не по вкусу, — сказал отец. — Бог знает, что за безумная идея реставрации Священной Римской империи овладела этим выжившим из ума стариком, к тому же его еще и подстрекают со всех сторон, и за спиной подстрекателей явно стоит Пруссия.
— Думаю, австрийцы просто пугают сербов. Австро-Венгрия — это колосс на глиняных ногах, — заметил дядя Стен с напускным безразличием. — Она хочет сделать из Сербии пример для беспокойных национальных меньшинств. Это кризис балканский, а не европейский, и этим, по-моему, все должно ограничиться.
— Не могу с вами согласиться, Стен, — сказал отец. — Ведь и в нашем генеральном штабе есть горячие головы, жаждущие смыть позор поражения в войне с японцами.
— Разумеется, государь не на их стороне. — Тетя Софи говорила своим обычным мягким тоном, но я чувствовала в нем тревогу, отличную от той, что была у мужчин, и которую я понимала и разделяла.
— Да, если бы Его Величество был совершенно свободен в своих действиях, он бы старался избежать войны любой ценой. И, вы знаете, — отец слегка понизил голос, — Гришка телеграфировал из Сибири о том, что война будет гибельной для России. На этот раз я склонен ему поверить.
Отец поразил нас этим упоминанием о Распутине.
— Вздор! — заявила бабушка. — Ты прирожденный пессимист, Пьер. Война, если она будет нам навязана, возродит Россию. Она положит конец этим революционным безобразиям. Нашим рабочим никогда не жилось так хорошо, как теперь, и вот, пожалуйста, бастуют! Война объединит нас, укрепит хребет нашего мягкотелого общества.
— Да, укрепит, если будет короткой и успешной. Но для этого нашему правительству следует быть таким же сильным и решительным, как вы, мама, — грустно усмехнулся отец.
— Давайте не будем говорить о войне, — сказала тетя Софи с легкой дрожью в голосе — Слишком страшно об этом думать. Пьер, может ли Англия сделать что-нибудь, чтобы предотвратить катастрофу?
— Ну, во всяком случае она может и должна ясно и недвусмысленно дать понять всему миру, что будет стоять на стороне России и Франции. Сазонов, Палеолог и я постарались убедить в этом сэра Джорджа Бьюкенена.
— Я тоже поговорю с сэром Джорджем, — сказал дядя Стен. — Но боюсь, что Англия не вмешается до тех пор, пока под угрозой не окажутся ее национальные интересы.
— Увы, тогда будет слишком поздно! — отец безнадежно махнул рукой.
— Что ж, если война неизбежна, будем драться, — произнес дядя Стен.
«Странно, — подумала я, — как легко все эти мужчины смирились с неизбежностью войны! И Стиви? — Я взглянула на его лицо, выражавшее уверенность и твердость, затем на Казимира, смотревшего точно так же. — Да, они уже готовы в бой. Они жаждут быть мужчинами».
— С 1905 года Англия и Франция вложили многие миллионы в российскую экономику, — продолжал дядя Стен. — Промышленность развивается быстрыми темпами. Русские — превосходные инженеры. На меня огромное впечатление произвел завод Сикорского.
— Это один из лучших русских заводов, — заметил Стиви.
— Я тоже так думаю, — робко вставил Казимир и покраснел.
Какие они оба пылкие и забавные, с нежностью подумала я. Вот если бы Стиви научил меня летать. Но отец снова заговорил, и мы с жадностью ловили его слова.
— Россия с ее богатствами, — говорил он, — могла бы быть первой страной в мире. У нее есть ресурсы, есть дух, есть сердце. Но все это как-то разобщено. Что-то есть роковое в самой сердцевине, какая-то саморазрушающая сила. Я не могу более четко выразить эту мысль.
— Я понимаю, — проговорила я. Эта темная сила была и во мне. Может быть, она есть и во всех человеческих существах, и война есть лишь ее выражение и воплощение Я вдруг почувствовала, что война неизбежна. И, когда мы посмотрели друг на друга, поняла, что все это тоже чувствуют.
На следующий день на зданиях учреждений были вывешены объявления о частичной мобилизации, и возле редакции «Нового Времени» собралась толпа народа.
Сербия униженно приняла все требования Австро-Венгрии кроме самого оскорбительного и предложила австрийцам передать спорный вопрос на рассмотрение Международной конференции в Гааге. Это предложение было отвергнуто, и 28 июля Австро-Венгрия объявила Сербии войну. 29 июля столица Сербии, Белград, подверглась бомбардировке.
Отец сообщил нам, что государь по своей собственной инициативе передал по телеграфу личную просьбу «кузену Вилли» — кайзеру Вильгельму — обуздать своего австрийского союзника, императора Франца-Иосифа. Кайзер послал в ответ телеграмму, призывая «кузена Ники» приостановить дальнейшую мобилизацию русской армии. Кузены вместе охотились во время взаимных государственных визитов и вели длительную переписку по мелким военным вопросам — относительно стиля военной формы, воинских регалий, и т. д. — столь дорогим для них обоих. Ни один не верил в то, что другой может начать войну.
Его Величество, к радости отца, отменил было свой приказ о всеобщей мобилизации. Но министр иностранных дел Сазонов, военный министр Сухомлинов и начальник Генерального штаба генерал Янушкевич вынудили колеблющегося государя вновь изменить свое решение, и приказ о всеобщей мобилизации окончательно вступил в силу.
1 августа, когда посол Германии граф Пурталес вручил Сазонову ноту с объявлением войны, в глазах его стояли слезы. Началась первая мировая война.
2 августа Николай и Александра присутствовали на торжественном богослужении в Зимнем дворце. Государь повторил клятву, данную его предком, Александром I, во время вторжения Наполеона, о том, что «не положит оружия, доколе не изгонит последнего врага из пределов русской земли».
Благословив великого князя Николая Николаевича, назначенного верховным главнокомандующим, император и императрица со своими детьми прошествовали через Георгиевский зал. Он был заполнен толпой представителей всех сословий, жаждущих засвидетельствовать свою преданность государям, так долго отдалявшимся от них. Проходя мимо моей величественной бабушки, которая стояла во главе придворной партии, ненавидевшей императрицу, Александра Федоровна замедлила шаг, как будто умоляя о чем-то. Но сейчас бабушкин взгляд выражал не осуждение, а горячую преданность. Александра, вся в драгоценностях и жесткой парче, прошествовала дальше. Сегодня ее сухой, замкнутый и страдальческий вид не вызывал обычной неприязни; напротив, ее страдальческая серьезность, казалось, как нельзя лучше соответствовала моменту.
Государь всем своим строгим и спокойным видом, ясным выражением лица и верой, светившейся в его добрых глазах, покорил своих самых язвительных недоброжелателей. Ни одна душа не осталась равнодушной. Трепеща от волнения, любви и преданности, я склонилась перед своим государем и крестным отцом.
Подняв глаза, я встретила долгий и выразительный взгляд моей Таник.
«За веру, царя и отечество, — повторяла я про себя слова воинской присяги. — Я отдам за это жизнь, моя дорогая Таник», — говорил мой взгляд.
«Я это знаю», — ответили ее глаза.
В тот момент, когда толпа двинулась вперед за Их Величествами — церемониймейстеры еле сдерживали ее, — Татьяна Николаевна улучила момент, чтобы украдкой пожать мне руку. Ее пальцы были такими же холодными, как и мои. Еще никогда прежде никакое чувство так не объединяло нас обеих, как это чувство невыразимого волнения.
Пройдя через переполненный зал, государь и государыня вышли на балкон. Дворцовая площадь чернела, заполненная толпой с флагами и хоругвями. Люди собрались стихийно, по собственному побуждению. Среди них были и те рабочие, что бастовали до приказа о мобилизации. При появлении августейшей семьи десять тысяч человек опустились на колени и запели «Боже, Царя храни». Этот мощный голос народа, доносившийся до слуха государя и двора, придавал событию особую торжественность. Россия была единой: монарх, дворянство и народ объединились в общем деле борьбы славян против тевтонов. Это был звездный час Российской империи.
По прямым как стрела проспектам Санкт-Петербурга, переименованного сразу же на русский лад в Петроград, маршировали блестящие гвардейские полки; огромные толпы приветствовали их шумными криками, их благословляли старушки, молодые женщины посылали им воздушные поцелуи, многие плакали. Поезда увозили их в восточную Пруссию, к черным болотам Сольдау и Танненберга. Дороги на запад содрогались под сапогами бесчисленного количества солдат, шагавших дни и ночи напролет в фуражках, опоясанных ремнем гимнастерках, со скатками, напоминавшими шины, надетыми через плечо. Вслед за ними громыхала артиллерия, обозы, полевые кухни, фургоны с провиантом. Нескончаемой вереницей тянулся самый разнообразный гужевой транспорт. В общем потоке виднелись и грузовые машины английского или французского производства, но число их было невелико.
В то время, как армия шла на запад, по столице ежедневно двигались многочисленные процессии с иконами, портретами царя, французскими, английскими и русскими флагами. Толпа разгромила германское посольство. В порыве патриотизма даже принялись переделывать на русский лад немецкие имена, к лицам немецкого происхождения относились с подозрением, началось преследование проживавших в военной зоне евреев, подозревавшихся ipso facto[35] в шпионаже. Царским указом был введен в России сухой закон.
Петербургская знать, воодушевленная сценой в Зимнем дворце, устраивала в своих особняках лазареты. Девушки из лучших семей записывались на курсы сестер милосердия. Бабушка немедленно принялась за необходимые переделки в нашем доме. В том, что касалось помощи Красному Кресту, она обнаружила огромную энергию и недюжинный организаторский талант.
Однако высокие патриотические порывы соседствовали рядом с ужасным хаосом, а то и с откровенным стремлением нажиться на общей беде. Одни и те же торговцы вывешивали флаги и взвинчивали цены, обнажались и самые благородные и самые низкие чувства, возвышенные помыслы и устремления одних соседствовали с самым отвратительным эгоизмом других. И все же в это время проявилось все лучшее, что было в русских людях.
Чувствуя свою полную бесполезность, отец обратился к государю с просьбой уволить его с поста министра без портфеля. Главнокомандующий назначил его командиром кавалерийской дивизии, и в первых числах августа отец отправился со своей дивизией в Галицию.
Через несколько дней уехали и Веславские. Государь сообщил дяде Стену то, что поляки должны были вскоре узнать из манифеста великого князя Николая Николаевича, — после победы над общим врагом их стране была твердо обещана автономия. Дядя пообещал набрать добровольческий полк из шляхтичей, да и просто из жителей своего края. Государь дал разрешение на восстановление полка веславских улан с фамильным гербом Веславских на знамени под командой дяди Стена. Нечего и говорить, что Стиви и Казимир немедленно записались в этот полк и отправились в Веславов к месту службы. Тетя Софи поспешно заказывала все необходимое для обустройства замка Веславских под лазарет. Я же ждала своего 18-летия, после чего должна была присоединиться к ней в Веславе.
Бабушке требовалось еще несколько месяцев на устройство своего лазарета, и поэтому я начала учиться на сестру милосердия в Мариинском лазарете.
11
В конце августа 1914 года молодые гвардейцы, так бодро маршировавшие на фронт по улицам Петрограда, стали возвращаться, но уже в санитарных вагонах, ранеными. Девушки, которые еще совсем недавно восторженно провожали их в своих нарядных кисейных платьях и шляпках, украшенных цветами, строгие и печальные, ожидали их на вокзале в серой форме и белых косынках сестер милосердия.
В сентябре патриотический подъем сменился печалью и первыми сомнениями. Даже взятие Львова в Галиции 2 сентября 1914 года не могло заглушить жгучую боль от нашего тяжелого поражения в боях под Сольдау и Танненбергом, где была разбита доблестная императорская гвардия, уничтожен цвет русской армии и дворянства. Многие уцелели лишь для того, чтобы пасть в бою у Мазурских болот. Среди других был смертельно ранен брат Игоря, великий князь Олег Константинович, очень одаренный юноша, поэт. Сам Игорь едва не погиб, увязнув в болоте вместе с лошадью.
Вся императорская семья, забыв о прежних раздорах, оплакивала юного князя. Бабушка глубоко скорбела вместе с его отцом, великим князем Константином, как если бы Олег был ее родным сыном. Смерть славного товарища моих детских игр, умершего от ран по пути домой, в санитарном поезде, стала для меня первой личной утратой в этой войне.
Как изменилось, повзрослело и каким неизъяснимо грустным было лицо моей Таник, когда она стояла со свечой в руке во время отпевания Олега. Кого она оплакивала? Одного из многочисленных родственников, с которым, по правде сказать, никогда не была особенно близка? Или, быть может, юный великий князь отчасти заменил дочери государя то, что так необходимо благородному девичьему сердцу? Кто знает… Увы, ей не было дано послать на эту войну своего прекрасного рыцаря и гордиться им, и укреплять его дух, и мучиться, и не спать по ночам…
В конце сентября турки перекрыли Дарданеллы, полностью отрезав Россию от любой военной помощи со стороны союзников с юга. В ноябре Турция объявила войну, и Россия оказалась воюющей на два фронта. К этому времени в войсках стала ощущаться острая нехватка орудий и боеприпасов.
В конце года наше наступление в Галиции было приостановлено. Немцы вновь заняли восточную Пруссию. Командирам было приказано беречь боеприпасы. В Петрограде набранные из крестьян рекруты, почему-то без винтовок, проходили строевые учения на Марсовом поле и Дворцовой площади. Возникшие в последнее время слухи об измене в верхах и коррупции в Военном министерстве еще более усиливали всеобщее недовольство по поводу нехватки боеприпасов. Единение общества и властей оказалось, увы, недолгим.
Для меня это было время глубоких внутренних перемен, я освободилась от эгоцентризма и стала взрослой. Все мои прежние горести и радости казались мне теперь детской игрой. Никто не имел больше права на личную жизнь. Даже любовь, это ревнивое, эгоистичное чувство, которое я испытывала сперва к отцу, затем к Стефану, померкла перед всеобщими невиданными страданиями. Не то, чтобы я меньше любила Стефана, напротив, я любила его сильнее, чище и бескорыстнее, но сейчас нужно было направить все свои душевные и физические силы на помощь всем, кто так безмерно страдал, будь то русские, немцы, австрийцы, евреи. И хотя я не могла проникнуться ко всем этим чужим для меня людям любовью, но могла и должна была восполнить недостаток искренней любви полным самопожертвованием. Да, я по-прежнему принадлежала России и государю, моему классу и моей семье, но все же в первую очередь я принадлежала всем тем, кому могла, а значит, и должна была помочь.
Как внучка патронессы и председателя совета Мариинского лазарета, я могла бы избежать грязной работы, которую должны были выполнять девушки, обучавшиеся на курсах сестер милосердия. Обычно эту малоприятную работу, считавшуюся слишком низкой для благородных девиц, выполняли санитары; но мы с бабушкой настояли на том, чтобы я проходила практику как обычная медицинская сестра.
Я училась стелить постели так, как положено по инструкции, обмывала раненых и выносила из-под них судна. Человеческие тела и их функции не отталкивали меня, я довольно быстро преодолела в себе брезгливость. В каждом молодом офицере, за кем я ухаживала, я видела Стиви, и душа моя протестовала против той жестокости, с которой эти тела были искалечены войной.
Вскоре я начала ассистировать при перевязках. У меня перехватило дыхание, когда я первый раз сняла затвердевшие за десять дней бинты со спины молодого кавалериста. Меня не тошнило, как других новичков, от запаха газовой гангрены, я быстро научилось вставлять дренажные трубки и делать уколы.
Вскоре я стала помогать сестре-хозяйке и врачу. Благодаря моему воспитанию, мне нетрудно было соблюдать больничную субординацию и дисциплину, а близкое знакомство с жизнью военных помогало отличать необходимую требовательность от чрезмерной пунктуальности. Поэтому я выполняла бесполезные распоряжения лишь до тех пор, пока они не наносили вреда, и была точна в мелочах. Я была приветлива и даже весела с пациентами, в то время как сердце мое разрывалось от боли и сострадания; была неизменно любезна даже с теми, кто был мне весьма неприятен, и мое поведение, больше чем способности, позволило мне добиться признания, так что я занимала второстепенное положение не более двух месяцев.
Когда зимой старшая медсестра слегла с гриппом, я заняла ее место у входа в длинную палату с высоким потолком. У меня хранились медицинские карты пациентов, я выдавала медикаменты, лежавшие в запретном шкафу, и отдавала распоряжения сестрам, старшим меня по возрасту. То обстоятельство, что я с детства была окружена прислугой, пошло мне на пользу, это научило меня давать распоряжения, не раздумывая, согласен кто-либо со мной или нет.
Время быстро летело в трудах и заботах, приближалось Рождество. Я получила недельный отпуск, и как-то раз, возвращаясь с нашей дачи, приспособленной под солдатский санаторий, увидала господина в очках с черной козлиной бородкой, семенившего вниз по набережной Невы на Васильевском острове. Я велела кучеру остановить сани и окликнула его. Профессор Хольвег с раздражением обернулся, но увидев меня, просиял.
— Как поживаете, профессор? — спросила я, в то время как мой бывший домашний учитель уселся подле меня, накинув медвежью полость.
— А как можно жить в такое время, Татьяна Петровна? Что может испытать интеллигентный и мыслящий человек во время массового безумия, каким является эта война?
— Я знаю, вы очень много трудитесь, профессор. Его Величество высоко отозвался о вашей работе.
— Да, я вношу свою лепту в эту бойню. Как подданный царя, я не имею права выбора.
— Но я думала, что после аудиенции Его Величество вам понравился.
— Сознаюсь, мне понравилась скромность государя и то, как просто он держался. Но во мне не уживается этот образ доброго, хотя и не очень умного человека, и то, как чудовищно обращаются с еврейским населением в военной зоне. Тысячи депортированных в товарных вагонах, казни так называемых шпионов, отказ принимать в госпитали раненых евреев.
— Не может быть, профессор!
— Именно так, Татьяна Петровна! Я являюсь председателем комитета помощи еврейскому населению, хотя, в принципе, ненавижу комитеты… Я знаю, о чем говорю.
— Как это ужасно! Я расскажу об этом в Царском Селе, уверена, что Его Величество ничего не знает. Такие ужасные вещи могут творить только самые невежественные полицейские и военные.
— Простите, Татьяна Петровна, но, как царь-самодержец, Николай II должен нести ответственность за преступления России.
— Папа говорит, что Россией правят бюрократы, а не царь.
— Он властен выбирать своих слуг, но, по-видимому, предпочитает самых продажных и некомпетентных.
Я уже слышала подобные слова в своем кругу.
— Его Величество считает себя самодержцем по велению Божьему, — неуверенно ответила я, в душе сомневаясь, имеют ли значение для Бога формы правления.
— Самодержавие в двадцатом веке — это анахронизм. Царь, у которого не хватает ума это понять, не может управлять современным государством.
Мне было неприятно, что моего государя и крестного отца назвали глупым.
— Понимаю, что виновен в lèse-majesté,[36] — проронил профессор Хольвег и потянулся вперед, чтобы хлопнуть Герасима по спине.
— Не надо, профессор. — Я положила ладонь ему на руку. — Я знаю, что на деле вы не такой грозный, как на словах. Но если бы не знала, то решила, что вы оправдываете революцию.
— Я ничего не оправдываю, Татьяна Петровна. Просто, делая логические выводы из своих наблюдений, прихожу к выводу, что царизм обречен.
— Но что может заменить его, профессор, кроме как нечто ужасное?
— Вы правы, Татьяна Петровна. Альтернативой может быть хаос или коммунизм. Но это только свидетельствует об отсталости народа, невежестве, в котором держал его царизм.
Мне часто доводилось слышать, как русский народ называют отсталым. Но для меня народ означал няню, Федора, Герасима и других, таких, как они, кого я знала с детства. И хотя они не умели читать, но могли делать едкие и умные замечания, как и профессор Хольвег. Но профессор не знал или не любил простых русских людей.
— А любите ли вы свой родной народ? — поинтересовалась я.
— Я люблю евреев не больше, чем любой другой народ, — ответил он, — но они имеют право на справедливость и равенство. Если же им в этом отказано, то их месть может когда-нибудь стать ужасной. В мире, быть может, нет абсолютной справедливости, но есть жестокий и неумолимый закон возмездия.
— Я тоже так думаю, — сказала я, — но считаю, что есть абсолютная справедливость.
— Надеюсь, что вам никогда не придется в этом усомниться. — Он улыбнулся и стал по-немецки расспрашивать о моей работе сестрой милосердия.
— Работа мне нравится, она дает возможность почувствовать себя личностью — личностью, а не просто дворянской дочерью. Я многому учусь, хотя и не так много, как хотелось бы, ведь работа сестры милосердия не слишком сложна.
— Такова медицина, несмотря на то, что хирургия делает большие успехи. Война — мощный стимул для технических изобретений.
Под сарказмом профессора скрывалось негодование, но это было умозрительное возмущение: он не видел своими глазами то, что видела я: агонию при ампутации, страх перед операцией, ужас смерти.
— По-моему, она отвратительна! — резко возразила я. — Не могу найти никакого оправдания массовой резне. — С испугом я посмотрела на моего бывшего наставника.
— И я также, Татьяна Петровна, — произнес он уже другим тоном. — Es ist ein Unsinn. Она бессмысленна.
«Он все-таки настоящий друг, и с ним можно обо всем говорить!» — подумала я. Затем спросила:
— Господин профессор, вы не боитесь на людях говорить по-немецки, es ist doch verboten[37].
— Это нелепость! Скоро Баха и Бетховена, как водку, запретят царским указом. Национализм так же абсурден, как и самодержавие, он даже более опасен. Пока он существует, война неизбежна, что весьма прискорбно. Рад был вас видеть. — Мы повернули на Английскую набережную, и мой спутник сошел с саней.
— Это была чудная встреча, профессор, — сказала я, когда он поклонился на прощание. — Храни вас Господь.
С бабушкиного одобрения наш управляющий отправил чек на крупную сумму в комитет помощи еврейскому населению, возглавлявшийся профессором Хольвегом. Во время моего следующего визита в Царское, я рассказала Татьяне Николаевне и Ольге об ужасах, о которых поведал мой бывший воспитатель.
— Это немыслимо! — глаза Ольги засверкали. — Я сейчас же поговорю с папой!
— Погоди, Оличка, — остановила свою порывистую сестру Татьяна Николаевна, — давай сперва поговорим с мамочкой. Папа… должен думать о всей войне.
Скрывался ли за нерешительностью Таник намек на то, что ее отец отводит свой взор от темных сторон российской действительности? Ведь мой отец часто упоминал о странном безразличии нашего государя перед лицом катастроф — жертв во время коронации, Порт-Артура и Цусимы, «кровавого воскресенья» — о его фатальной покорности, с которой он принимал известия о страданиях своих подданных. Эта черта характера государя настолько противоречила тому милостивому образу, который он являл своим детям, что Таник не могла о ней подозревать. Но интуиция подсказала ей, что именно мать в состоянии близко к сердцу принять эту боль.
Императрица высказывала возмущение по поводу преследований национальных меньшинств во время войны. Ведь даже граф Фредерикс, почтенный и преданный министр двора, имевший немецко-балтийское происхождение, не избежал злобных нападок. Александра пообещала лично заняться вопросом ужасного обращения с ранеными евреями и сообщать о других просьбах Его Величеству.
Ольга поцеловала мать, а моя более сдержанная Таник воскликнула:
— Мамочка, ты просто чудо!
И, как всегда, я согласилась с ней от всей души.
В самом начале 1915 года я смогла перейти работать в наш собственный лазарет. Здесь я не смогла удержаться от желания — бабушка назвала это прихотью — попробовать свои силы, работая сестрой хирургического отделения. Мне нравилась стерильная чистота и тишина операционной, нравилось держать в руках блестящие инструменты, легко умещавшиеся в ладонях, предназначенные не для причинения боли, а для ее облегчения. Мои занятия по анатомии пригодились, и я почувствовала, что полученные знания могут позволить мне стать хирургом.
Я не была уверена, что будущему повелителю Польши понравится перспектива получить в жены хирурга, и не упоминала об этом в письмах к Стиви. Придет время, и все решится само собой.
Во время работы в операционной я осознала важность анестезии и решила, что могу быть наиболее полезной в качестве сестры-анестезиолога — Стиви прошел ускоренную офицерскую подготовку, и я собиралась присоединиться к нему на фронте. Главный анестезиолог, старый университетский профессор, близко знавший Алексея Хольвега, проявил ко мне интерес и согласился подготовить меня. Под его руководством, когда операция была несложной, я училась давать закись азота в сочетании с другими анестезирующими препаратами — хлористым этилом, хлороформом или эфиром. Мои пациенты не чувствовали боли уже на первой стадии анестезии, так что хирурги были довольны моей работой.
В больничной иерархии хирургические сестры занимали наиболее высокое положение. Поскольку я была еще совсем молоденькой девушкой, но несла большую ответственность и добилась большего признания, чем старший персонал, то, естественно, это вызывало у других чувство обиды и приводило к трениям. Несмотря на свою близорукость, я все же осознала необычность своего положения, благодаря инциденту с молодым заместителем хирурга из Швеции — русские хирурги его возраста были все призваны в армию.
Во время операции на бедре под местным наркозом пациент попросил воды. Моей обязанностью было следить за пациентом и успокаивать его. Почувствовав его возбуждение, я попросила разрешения дать ему глоток воды, но хирург ответил:
— Он может подождать, мы закончим через несколько минут.
Я взглянула на пациента. Он повторял с мукой во взгляде:
— Воды!
— «Несколько минут могут показаться ему слишком долгими», — подумала я.
— С вашего позволения, доктор, — и я дала пациенту через трубочку глоток воды.
После того как рана была очищена и зашита, пациента перевели в палату. И когда я наводила в операционной порядок, то услышала, как за дверью хирург по-английски сказал одному из наших врачей:
— Эту крошку с большими глазами нужно подвергнуть дисциплинарному взысканию! Вы знаете, как ее зовут?
— Татьяна Петровна, княжна Силомирская, дружище. Ее бабушка платит нам жалование.
— О! — только и вымолвил сторонник строгой дисциплины. И больше я его не слышала и не видела.
— Вы были так добры, что дали мне пить, — поблагодарил мой пациент, когда я зашла к нему после операции. — Надеюсь, у вас не было из-за меня неприятностей.
Пациенты знали меня только как сестру Татьяну.
— Нет, никаких осложнений, — улыбнулась я.
Я чувствовала свою правоту и знала, что не послушалась бы этого хирурга и в другой раз, и не только в этом лазарете, и а в любом другом. Тем не менее, я чувствовала некоторую ложность своего положения и все больше хотела заняться «настоящим» делом на фронте.
В перерывах между дежурствами я ходила на лекции и просмотры фильмов об обработке и лечении ранений, штудировала свои materia medica[38], писала Стиви и отцу и часто играла на пианино — это позволяло выплеснуть кипевшие во мне чувства. Другой необходимой разрядкой были для меня физические упражнения. Персонал лазарета и мои домашние с изумлением наблюдали, как я скачу во дворе через прыгалку и, вспомнив детство, играю в снежки с Митькой, сыном дворника, еще не достигшим призывного возраста. При каждой возможности я отправлялась с Федором — его не брали в армию из-за слишком высокого роста — в лес возле нашей дачи, располагавшейся на другом берегу залива, чтобы поездить верхом и поохотиться.
Несмотря на чудесную погоду, я редко выезжала, разве что на концерт. Приемы в нашем особняке, где семья занимала теперь только третий этаж, ограничивались очень узким кругом. Мое присутствие в «приемный» день бабушке больше не требовалось, но иногда вместе с Верой Кирилловной и Зинаидой Михайловной я составляла ей компанию для игры в бридж.
Моя бывшая éducatrice больше не обращалась со мной как с ребенком, хотя всем своим видом выражала неодобрение моей деятельности. Теперь она одевалась в коричневый и серый цвета, пришедшие на смену янтарному и бежевому. Она постоянно упоминала о «рыцарской отваге» и «самоотверженности» воинов своей бывшей царственной госпожи, Марии Федоровны; как мы понимали, их отвага и рыцарство далеко превосходили те, что имелись у воинов нынешней императрицы.
Все мысли Зинаиды Михайловны были о сыне-шалопае на фронте. Она вскакивала при каждом телефонном звонке и ждала телеграмму с извещением о гибели Николеньки всякий раз, как лакей приносил бабушке письмо. Она уже больше не возражала, когда Вера Кирилловна начинала свои завуалированные выпады против Александры.
Бабушка, смотря по настроению, или не обращала внимания, делая саркастические замечания, или просила Веру Кирилловну прекратить.
— Мы здесь, стало быть, «петроградские картежницы», — Вера Кирилловна дословно цитировала Александру, и я поражалась тому, как ей удавалось знать все, о чем говорилось и что делалось в уединении Царского Села, — а «две из нас», — она имела в виду бабушку и себя, — «к тому же урожденные москвички»! Выходит, мы являемся частью «clique de Moscou»[39], — привела она еще одно выражение, известное только узкому кругу царской семьи. — Вы не боитесь, дорогая Анна Владимировна, что «этот человек», — многозначительная пауза, — может воткнуть булавки в наши изображения и сглазить нас?
— Гм, — ответила бабушка, побив козырь Веры Кирилловны. Нельзя было понять, сердится она или забавляется.
— Не понимаю, о ком вы говорите, — произнесла Зинаида Михайловна, рассеянно глядя на дверь.
— О сибирском колдуне. Как можно быть такой наивной? Следите за игрой, Зинаида. Простите, но ваша хитрость не удалась. — Вера Кирилловна побила в свой ход мою карту.
— Татьяне Петровне нравится делать вид, что «этого человека» не существует. Я, должно быть, смутила ее, — заметила она бабушке.
— Помолчите и ходите, Вера Кирилловна, — резким тоном сказала бабушка по-русски.
И снова, после вступительных упоминаний об истинной русской патриотке и «настоящем друге наших доблестных воинов, Ее Всемилостивейшем Величестве Марии Федоровне», Вера Кирилловна сказала:
— Теперь, когда Коковцев в опале из-за того, что осмелился высказаться против «этого человека» прямо в лицо Его Величеству, — она имела в виду отставку первого министра, — можно ожидать, что наш любимый главнокомандующий будет смещен с поста. Великий князь Николай Николаевич никогда не скрывал своего презрения к «этому человеку», и одна «высокая дама», — мы понимали, что речь идет об Александре, — недавно стала ненавидеть его еще более, если такое возможно, чем нашу дорогую Марию Павловну. Мне так жаль, что я не присутствовала сегодня при посещении ею нашего лазарета. Татьяна Петровна, вы поприветствовали Ее Императорское Величество?
— Я была занята в операционной, — ответила я, не отрывая взгляда от карт. Мне нравилась Мария Павловна, но смущали благотворительные визиты высочайших особ. У меня возникало подозрение, что они это делали скорее ради самолюбования, нежели ради поднятия духа раненых.
— Да, конечно, ты страшно много трудишься, мы все восхищаемся твоим благородством. Прости, милое дитя, старую придворную сплетницу. — Вера Кирилловна чарующе улыбнулась.
— Сместить главнокомандующего! — Зинаида Михайловна всячески добивалась, чтобы ее сына перевели в генеральный штаб. Ради Николеньки эта маленькая мышка могла сдвинуть горы.
— Николая Николаевича не назовешь блестящим тактиком, — верховный главнокомандующий, возможно, не слишком одарен, хотела этим сказать бабушка, — но он необычайно популярен. Моему сыну эти последние новости придутся не по душе. Пьер и так был расстроен делом Коковцева. Представляете, в военное время иметь восьмидесятилетнего первого министра, к тому же архиконсервативного, врага Думы!
— О, но господин Горемыкин, очень хитрый старик, в прекрасных отношениях с «этим человеком», — прожурчала Вера Кирилловна. — Не это ли лучшая рекомендация для назначения на пост?
Я вспомнила слова отца о том, что назначение министров зависит от их приверженности Распутину.
— Вы уверены, Вера Кирилловна, что Его Императорское Высочество Николай Николаевич будет смещен? — Зинаида Михайловна была глубоко обеспокоена.
— Его Величество все еще доверяет ему, но у Николая Николаевича могущественные враги, и не только при дворе. Военный министр до такой степени ненавидит нашего дорогого главнокомандующего, что злые языки говорят, он специально задерживает отправку боеприпасов на западный фронт, дабы навлечь немилость на главнокомандующего.
— Господи Боже мой, возможно ли такое? — воскликнула по-русски Зинаида Михайловна.
Мы с бабушкой обе отложили карты, изумленно глядя на Веру Кирилловну.
— Смотрите, Вера Кирилловна, — угрожающим тоном произнесла бабушка, — нельзя так легко делать такие ужасные заявления.
— Я их не делаю, — Вера Кирилловна гордо вскинула голову, — но согласитесь, дорогая Анна Владимировна, что нехватка боеприпасов — это национальный скандал! Не удивительно, что это вызывает самые далеко идущие предположения.
— Сухомлинова надо повесить, — вскипела бабушка. — Пьер сделал все от него зависящее, чтобы добиться отставки этого картежника и распутника. И что толку! Чей теперь ход?
— Мой, бабушка, — я боялась за ее давление и с облегчением заметила, что она успокаивается.
— Удивительно, о чем думает Его Величество, сохраняя на посту такого некомпетентного военного министра, — проворковала Зинаида Михайловна.
— О Константинополе, chère Зинаида. Его Величество мечтает присоединить Константинополь к короне империи, — Вера Кирилловна на все имела готовый ответ. — В то время как у наших доблестных отрядов не хватает винтовок и снарядов, наш государь строит грандиозные планы ради будущего мира, который Россия создаст в Европе. Мария Павловна узнала об этом от господина Палеолога после его последней аудиенции у Его Величества. Французский посол обо всем рассказывает Ее Императорскому Высочеству.
— Довольно болтать, Вера Кирилловна, ваш ход!
Я видела, что мутные воды интриг, где моя бывшая éducatrice плавала как рыба в воде, были загрязнены гораздо больше, чем я это чувствовала в раннем возрасте. Меня переполняло все большее презрение к общественному строю, допустившему войну, прославлявшему страдание и скрывавшему правду о мерзости и бессмысленности войны. Я могла бы сочувствовать революционерам, если бы они сами не сеяли насилие, жестокость и всякий обман. Да, ложь была повсюду: во всех речах — и за, и против войны. Ложь была в самой сути вещей! Нет, уж лучше перевязывать гангренозные раны, лучше выпускать гной или держать тазик возле рта пациента, когда его рвет, чем дефилировать среди лгунов, как Вера Кирилловна, источая улыбки и благоухание.
Однако, несмотря на то, что я стала осознавать серьезную близорукость нашего правительства и верховной власти, всякий раз во время визитов в Царское Село я снова попадала под обаяние царской семьи.
В отличие от преобладавшей в Петрограде атмосферы тревоги и недовольства, этой зимой семейный круг в Александровском дворце находился в наилучшем расположении духа. Алексею Николаевичу скоро должно было исполниться одиннадцать лет: возраст, считавшийся критическим для больных гемофилией, поскольку большая часть больных не переживала его. Казалось, что с мальчиком все хорошо, такой он был подвижный и красивый. Для забавы у него был смешной ослик, коккер-спаниэль и кот. Ему позволялось играть с детьми Деревянко, одного из двоих его дядек-матросов. Эти дети, помимо сестер, были его единственной компанией. Даже его двоюродные братья, сыновья жившей неподалеку сестры государя, великой княгини Ксении, не допускались к тесному общению, что использовалось как доказательство ревнивого недоверия Александры по отношению к императорской фамилии. Это усугубляло неприязнь, если не ненависть, которую к ней питали члены императорской семьи.
Освобожденная от поглощавшей ее заботы о здоровье наследника Александра испытывала теперь прилив сил. В то время как младшие дети занимались с учителями, императрица с двумя старшими дочерьми каждый день трудилась в своем лазарете, находившемся в городе. Ее решимость вызывала почтение у персонала, но не у всего населения, которое справедливо полагало, что императрица должна заниматься более важными делами.
Ольга и Татьяна Николаевна также были заняты в своих комитетах помощи беженцам. Их романтические увлечения партнерами по танцам на императорской яхте остались далеко в довоенном прошлом. Румынскому князю Каролу не удалось завоевать сердце Ольги; не настолько он был неотразим, чтобы разорвать узы любви и преданности, привязывавшие ее к семье. Это был совершенно отдельный мир, и ни в ком другом не нуждались их сердца. Тем не менее, иногда я задумывалась о своей тезке.
Будучи украшением семьи, она, однако, не могла похвастаться ни одним отвергнутым поклонником. Единственный общественный бал, который посетила Татьяна Николаевна, был мой выпускной бал. Но я никогда не слышала от нее признаний о тоске по романтической любви. К тому же время призывало к самоотверженности и самопожертвованию. Я была профессиональной сестрой милосердия, она и ее сестра были добровольцами. Мы все три узнали, что такое боль, увечья и смерть. Молодые люди не упоминались в наших разговорах.
Исключение составлял мой роман со Стефаном; полный тайн и препятствий — это был, по-видимому, единственный секрет, хранившийся сестрами от родителей.
— Что пишет Стефан? — спрашивали они всегда шепотом, когда нам изредка удавалось остаться наедине. Тон Ольги был насмешливым и любопытным, но Таник напряженно следила за моей романтической историей.
Теперь я была фрейлиной Татьяны Николаевны, что было скорее почетной, чем действительной должностью, поскольку у меня были более серьезные обязанности; мы относились к этому скорее, как к шутке. К чести царской семьи, по крайней мере, на моих глазах никто не уделял особого внимания этикету.
Озеро в Царскосельском парке, где великие княжны любили кататься на лодке, замерзло, и мы катались на коньках. Я носилась по кругу, как в былые времена, Веры Кирилловны не было, чтобы удерживать меня, — она стала persona non grata[40] в Царском из-за того, что выставляла напоказ свою преданность Марии Федоровне. Четырнадцатилетняя Анастасия старалась не отставать от меня и без конца падала. Алексей с завистью следил за нами, стоя на берегу под присмотром Деревянко и Нагорного: кататься на коньках для него было слишком опасно.
— Ну, Тата, ты великолепна! — сказал он, покраснев, когда я расшнуровывала ботинки с коньками.
Я взяла его за руку, и мы все шестеро побежали пить чай в сиреневом будуаре Александры, где висел портрет Марии-Антуанетты. Наполнявшие его безделушки отражали вкус бывшей принцессы Аликс, воспитывавшейся при дворе королевы Виктории, а иконы свидетельствовали о религиозном рвении обращенной в православие императрицы Александры. Мы собрались вокруг шезлонга, в котором она возлежала после предписанного ей послеобеденного отдыха и попили чаю в уютной обстановке. Я украдкой поглядывала на Аню Вырубову, которая еще прочнее заняла место друга в царской семье, после того как попала в железнодорожную катастрофу и стала калекой. Ее личность была настолько бесцветной, что трудно было подумать о ее тесной связи с «этим человеком» с мрачной репутацией. Легче было, как сказала Вера Кирилловна, делать вид, что его не существует. В кругу этой дружной, примерной семьи как-то забывалось, что создаваемая ею картина благополучия была столь же иллюзорна, как и румянец на щеках Алексея, и более обманчива, чем какая бы то ни было сцена из великосветской жизни.
В конце мая я отметила свое восемнадцатилетие вместе с моей тезкой в Царском. Ушли в прошлое весенние дни в Ливадии, царской резиденции в Крыму, летние сезоны в Петергофе, круизы к финским фьордам, осенние выезды на охоту в беловежские леса. Татьяна Николаевна уговаривала меня не уезжать в Польшу.
После скромного торжества по случаю нашего общего дня рождения, когда мы вышли погулять в Китайский сад, она сказала, отведя меня в сторону:
— Ты знаешь, Тата, несмотря на официальные сообщения о «нашей доблестной и победоносной армии», папа полагает, что наши дела в центральной Польше плохи. Веслава — я специально посмотрела на его военной карте — сейчас прямо на линии австро-германского наступления. Она скоро может быть захвачена врагом, это очень опасно.
— Это ты, Таник, говоришь об опасности? — Я взглянула на свою тезку, тонкую, в белом кружевном платье, одетом для фотографирования, бесстрашную, но вместе с тем и женственную. — Ты меня поражаешь.
— Ты права. — Она улыбнулась своей улыбкой феи. — От тебя ничего нельзя скрыть. Мои настоящие соображения… об этом трудно говорить… я не хочу сделать тебе больно, Тата… я знаю, как ты влюблена… — Она остановилась на дорожке, глядя мне в глаза.
Я задрожала.
— Его Величество подозревает обо мне и Стиви? Он рассердился?
— Нет-нет, папа ни о чем не подозревает, но я хочу сразу же предупредить тебя, Тата. Князь Стефан — поляк, Веславский. Его семья возглавляла два восстания против нас. Как мы можем рассчитывать на его преданность? Польский вопрос такой сложный.
«Независимость Польши под угрозой», — подумала я.
— Таник, что тебе точно известно? О чем ты слышала?
— Я ничего не слышала, ничего точно не знаю. Ольга больше au courant[41] чем я, но даже она не может точно сказать. Но мы обе чувствуем в воздухе какие-то перемены, другие настроения, нежели прошлым летом, в Зимнем дворце, ты помнишь?
Разве могла я забыть этот миг восторга, когда почувствовала себя единым целым с моими государями, моим народом и моей подругой? Сейчас, как и тогда, ее рука коснулась моей и крепко ее сжала.
— Я всегда буду помнить, Таник. Что бы ни случилось, каким бы грубым и непоправимым ни был разрыв священного союза монарха с народом, ничто и никто, даже Стефан, не сможет разрушить нашу дружбу. И я всегда останусь верной тебе и России, — добавила я горячо.
— Я никогда в этом не сомневалась. — Из-под полей ее широкой шляпы снова мелькнула улыбка. — Только я не хочу, чтобы ты была несчастна.
Мы вновь присоединились к обществу, состоявшему из императорской семьи, свиты и группы выздоравливающих офицеров из госпиталя Александры, приглашенных ко двору. Не было никаких упоминаний об отступлении, нехватке боеприпасов, надвигающейся смене высшего командования, не чувствовалось никаких перемен в атмосфере, таивших в себе опасность для моей любви, о чем намекала Татьяна Николаевна. Но я вновь осознала нереальность, лежащую в основе жизни и представлений правителей России.
Мой отъезд на фронт встретил оппозицию со стороны бабушки. Но, видя мою решимость, Таник — мой настоящий друг — решила взять на себя роль разумного советчика и поддержала мое прошение к Его Величеству. Также я обратилась с просьбой о поддержке к великой княгине Марии Павловне. Под тактичным напором обоих моих крестных бабушка нехотя уступила.
В начале июня я уложила свой вещевой мешок: смена формы, резиновая ванна и перчатки, туалетная шкатулка, евангелие в замшевом переплете с золотой застежкой и оттиском нашего герба, подаренное бабушкой к моему первому причастию, «Записки охотника» Тургенева, коробку с патронами и револьвер с инкрустированной перламутром рукояткой, на котором были выгравированы мои инициалы, и крест — подарок к восемнадцатилетию от отца. Я попрощалась с Бобби — верным спутником моих польских каникул — и плачущей няней. В сопровождении старшей сестры милосердия я села в поезд, отходивший с Варшавского вокзала. Мы заняли скромное купе спального вагона, поскольку наш частный железнодорожный вагон был отдан на время войны в распоряжение Военного министерства.
12
Город Веславов находился к северу от того места, где в ноябре прошлого года немцы переправлялись через Вислу. Германская армия стояла на расстоянии десяти верст от Люблина. Но, когда этим летом 1915 года я ехала со станции, по главной улице, обсаженной величественными липами, пересекая Ратушную площадь, то не могла заметить никаких признаков войны.
Как радовал глаз знакомый вид фасадов в стиле барокко! Каким волнением отзывалась моя польская кровь при виде мест, где я росла, родового гнезда моего возлюбленного повелителя! И вслед за этими гордыми и радостными мыслями возникли в памяти сказанные с теплотой слова предупреждения моей царственной тезки: «Князь Стефан — поляк, Веславский… польский вопрос такой сложный… я только не хочу, чтобы ты была несчастна…»
«Я всегда останусь верна России!» — горячо поклялась я в ответ. Но если придется сделать выбор между Россией и Стефаном, что тогда?
Несмотря на теплую форму, я почувствовала, как меня охватила дрожь. Это был немыслимый выбор; я отбросила от себя эту мысль, столь ужасную и неразрешимую, так как душа моя и так была полна ужаса и сознания непостижимой тяжести всего происходящего.
В конце подъема на веславский холм автомобиль выехал на песчаную дорогу, и вдалеке за прудом показался замок с его зубчатыми стенами и увитыми плющом аркадами. В парке мужчины в серой больничной одежде сидели на каменных скамьях или бродили, прихрамывая, по аллеям в сопровождении сестер милосердия в белых косынках. Во дворе у парадного входа стояли санитарные фургоны с большим красным крестом.
Бабушка Екатерина, высокая и хрупкая в своем лиловом платье, встречала меня, стоя на портике вместе с тетей Софи, одетой в платье сестры милосердия.
— Наша Танюся — сестра милосердия! Как гордился бы ею мой ангелочек! — проворковала старая дама.
После того как я приняла ванну и переоделась в свежую форму, приготовленную для меня в бывшей комнате для прислуги на третьем этаже, занятом теперь пятьюдесятью членами персонала швейцарского госпиталя, тетя Софи повела меня по палатам, расположенным на нижних этажах. За исключением небольшой столовой и гостиной, весь первый этаж был переделан в палаты, каждая со своей аптекой и ванной комнатой. Это было еще роскошнее, чем наш лазарет, который, по-видимому, был наиболее современно оснащенным в Петрограде. Кровати-каталки можно было выкатывать в операционную, что позволяло избавить пациента от мучительных перекладываний с койки на носилки. Профессиональным взглядом я отметила прекрасное освещение и ряд баллончиков с анестезирующим газом в операционной, бывшей буфетной. Рентгеновский кабинет был оборудован по последнему слову техники. Везде царили порядок, тишина и чистота — наша единственная в то время защита от инфекции. Я почувствовала себя свободно в привычной обстановке.
Однако в бывшей классной комнате рядом с библиотекой меня ждал удар. Здесь лежали после ампутации двенадцать мальчиков, находившихся под опекой уланов в мундирах с гербом Веславских.
— Вы собираетесь купать нас? — приветствовали они меня возгласами. — Вы тоже княжна? Вы умеете играть в домино? А какого цвета у вас волосы?
Я пообещала вернуться снова без косынки и рассказать им сказку. Но, выйдя из палаты и все еще не веря тому, что увидела, я с отчаянием взглянула на тетю.
— В Сандомире артиллерийским огнем была обстреляна школа, — сказала она. — Ухаживать за детьми особенно тяжело, но со временем ты привыкнешь.
Я не думала, что когда-нибудь смогу привыкнуть к виду мальчиков с ампутированными руками и ногами. Но утром я почувствовала горячее желание скорее взяться за работу. Делать что-то конкретное и полезное — это был единственный способ перенести ужас войны.
Весь июнь и июль австро-германские войска под командованием фон Макензена, осыпая артиллерийским огнем русские окопы, продолжали наступление на север в районе между Вислой, Бугом и Саном. К середине июля стал слышен грохот орудий, и с наступлением темноты с башен замка можно было видеть на горизонте разрывы снарядов.
Как-то раз днем во второй половине июля все, кто мог ходить, высыпали на галерею, услыхав топот приближающегося кавалерийского отряда.
В операционную, где тетя Софи ассистировала во время срочной операции доставленного с фронта раненого, вбежала сестра.
— Ясновельможная пани, прибыл наш господин!
Тетя сняла маску и перчатки и попросила хирурга извинить нас Мы только что закончили операцию и поспешили в центральный вестибюль. Князь вошел, ступая, как лунатик, в сопровождении троих штабных офицеров, еще более заторможенных, чем он. Все четверо были покрыты рыжей пылью.
— Как, ты еще здесь, Софи? — с отчаянием спросил дядя по-английски. — Немцы уже в Йозефове, они будут здесь с минуты на минуту.
— У нас пока все спокойно, как видишь. — Она взяла его за руку. — Входите и отдохните, князь.
— Не могу… мне нужен кофе… чтобы дать распоряжения… — Но он позволил тете Софи увести себя, поприветствовав меня легким кивком и лаконичным: «Стиви с людьми во дворе».
Я вышла на галерею и увидела странную картину. По всему двору и на зеленом берегу пруда словно заколдованные лежали и стояли мужчины и лошади. Все еще оседланные и навьюченные лошади выгибали шеи, сильно вздрагивая и переступая ногами; другие натягивали поводья, стремясь напиться из пруда. Мужчины растянулись на траве или стояли, прислонившись к своим лошадям. У многих вокруг рта были повязаны от пыли платки, у некоторых были перевязаны головы или руки.
Несколько офицеров энергично двигались среди этих оцепеневших фигур. Я подошла к самому энергичному, очень высокому, широкоплечему молодому поручику, который за шиворот поднял сержанта и с яростью приказывал:
— Сержант, если вы сейчас же не отведете своих людей в деревню и не разобьете на пастбище бивак, то я вас высеку, слово Веславского.
— Есть, пан поручик. — Сержант стал поднимать своих солдат.
— Пан поручик, — обратилась я шутливо почтительным тоном. Стиви обернулся и взглянул на меня точно так же недовольно, как его отец смотрел на мать.
— Как, ты здесь?
Мое сердце упало.
— Чем я могу помочь, Стиви?
— Если хочешь, можешь принести воды, чтобы поднять этих ослов!
И, отвернувшись, он, казалось, вовсе забыл о моем существовании.
Наконец, эскадроны отправились располагаться на отдых. С наступлением темноты вся местность вокруг замка озарилась их кострами. Знамена были сложены в подвалах замка, временно отведенных под штаб полка, и все командиры эскадронов явились с донесениями к своему полковнику. Стиви был назначен дежурным по штабу и пришел с рапортом после наступления темноты. Мы с тетей Софи встретили его в вестибюле. Она протянула к нему руки, но он уклонился.
Мать поняла причину его сдержанности:
— Я понимаю, ты стесняешься своего вида, но это пустяки, мой мальчик.
В смущении он потупился, и каштановая прядь упала ему на глаза совсем, как прежде Она порывисто притянула к себе его голову, целовала его в небритые щеки и шептала нежные слова, как когда-то в детстве.
Он обнимал ее за плечи и повторял по-английски и по-польски:
— Mother, matka, мама, мамочка.
Солдат снова превратился в мальчика. Я была растрогана этой сценой, однако почувствовала нечто вроде ревности. «Всегда ли он будет любить меня так, как любит мать?» — спрашивала я себя, вспоминая его недавнюю холодность.
— Вы, кажется, поссорились? — спросила моя чуткая тетя.
— Я был груб с Таней.
— О, нет, ты был просто очень занят, — ответила я и почувствовала, что все хорошо, все по-прежнему.
Стиви устало улыбнулся мне в ответ, потом покачнулся, словно пьяный, и, не удержавшись, зевнул.
— Стиви, сейчас же ступай в постель. — Тетя Софи взяла его под руку.
— Я должен явиться к полковнику с рапортом.
— Твой отец уже в постели. Танюся, возьми его под руку. Адам! — позвала она рыжего денщика, храпевшего на вещах своего командира.
Адам вскочил, спросонок вообразив себя, как прежде, камердинером. — Что желает ясновельможная пани? — Затем, спохватившись, он взвалил вещевые мешки на плечи.
Мы отвели Стиви наверх. После этого, уложив его в постель, тетя зашла ко мне.
— Он спит? — спросила я.
— Как дитя. Я помолилась за него.
— Тетушка, вы обратили внимание, его волосы по-прежнему вьются?
— Да, бедный Стиви, это так раздражает его. — Она улыбнулась, и взгляд ее стал печален. Я знала, она тоже думала о том, как может война искалечить ее единственного сына.
— Тетушка, родная, что все это значит? К чему эта война?
— Ох, не знаю, дитя мое, мы, женщины, ничего в этом не смыслим. Война — невыносимое испытание, но ее нужно пережить. Я думаю, что жизнь — это испытание силы духа и мужества. А теперь иди спать. Послезавтра мы должны эвакуироваться.
— Ах, Боже мой, но ведь это же ужасно — оставить Веславу врагу!
— Что ж поделаешь, Танюся, это война, придется и с этим смириться. Но сегодня мой Стен дома, и поэтому все, кажется, не так уж плохо.
«Так вот, что такое жизнь, — думала я, лежа в темноте, после того как тетя ушла, поцеловав меня. — Постоянное испытание силы духа и мужества».
Для Стиви час испытания настал на поле боя. Испытания, уготованные мне судьбой, еще впереди — в полевом госпитале.
А что ожидает нас после войны, когда мы поженимся? Стиви будет трудиться на благо своего народа, после того как государь дарует Польше обещанную им свободу. Ведь не может же отец Таник взять свое слово обратно!
А я буду продолжать сражаться с болью и смертью. Перед нами огромное поле деятельности. У нас будут дети — разумеется, недостатка в помощи для их воспитания не будет. Мы всегда будем вместе — и в горе, и в радости. Мы будем полноценными, настоящими людьми. Мы будем равными в нашем браке — мы будем в этом настоящими детьми двадцатого века. С безумием войны будет покончено: люди навсегда откажутся от нее, осознав весь ее ужас. Это будет лучший век из всех, пережитых до сих пор человечеством.
А пока, завтра нужно будет эвакуировать детей, перенесших ампутацию. Итак, Веславу придется сдать врагу. Это было немыслимо, ужасно, но это нужно было пережить. И когда эти испытания приходится переносить рядом с любимым человеком, то уже не так невыносимо тяжело.
На следующий день рано утром кавалеристы поскакали по соседним деревням, чтобы созвать всех деревенских старост в замок. Обозы с фуражом были отправлены, лошади вычищены и накормлены, и людей отпустили попрощаться с их семьями. Эвакуировали раненых; только что прооперированных погружали прямо в санитарный поезд, стоявший на запасных путях веславского вокзала, чтобы отправить их в Католический госпиталь в Минск. Мы с тетей Софи собирались приехать туда немного позже.
Когда я в санитарном фургоне с тяжелоранеными проезжала мимо молчаливых жителей, столпившихся на тротуарах, в моей голове созрел план. В последнюю минуту перед отправлением я оставлю тетю Софи и присоединюсь к санитарному обозу веславских улан. Из депеши, полученной дядей накануне, о чем он доверительно сообщил нам за завтраком, я узнала, что он вместе со своим адъютантом должен присутствовать завтра на совещании в штабе у отца. Хотя дядя и не разглашал места совещания, я поняла, что оно находится не далее, чем в часе верховой езды к югу от нас.
В своей депеше отец также конфиденциально добавил: «Всех находящихся под моей юрисдикцией гражданских лиц нужно убедить не поддаваться панике и не бежать. Я буду противиться всеми силами той политике выжженной земли, которую задумали наши стратеги в Ставке. Мы не имеем права так поступать на польской земле, это не в наших интересах. Толпы беженцев на дорогах препятствуют нормальному отступлению армии, снижают ее боевой дух и создают угрозу массовых беспорядков. Немцы ведут себя корректно на оккупированных территориях, все истории об их зверствах вымышлены. Стен, используйте весь свой авторитет и все влияние, чтобы избавить свой народ и особенно евреев от страданий, которых я не в силах предотвратить».
В полдень на площади перед ратушей огласили воззвание князя Станислава. Оно призывало население не поддаваться панике, оставаться в своих домах и устраивать убежища в подвалах или садах с запасом продовольствия и воды. Владельцам магазинов запрещалось чрезмерно повышать цены, для предотвращения грабежей были расставлены посты улан. Горожане прятали ценности и тратили оставшиеся наличные деньги.
В полдень при появлении в небе невиданных ранее самолетов все высыпали на улицу. Это были два немецких моноплана Фоккера, которые использовались в то время для разведки. Они, очевидно, собрались бомбить железнодорожную станцию. Бомбы, вручную сброшенные пилотами, упали далеко от цели, никто не пострадал. На крышу вокзала был поднят пулемет, но аэропланы так и не вернулись. Дети собирали осколки бомб на память; родительский присмотр за ними ослаб, и они бегали вокруг, как на каникулах. Снова стояла жара.
В замке шла спешная упаковка ценных вещей, большей частью их прятали в потайных подземельях. Тетя Софи, к неудовольствию мажордома, велела распаковать серебряный и китайский сервизы, необходимые для прощального банкета. Она велела достать из погреба лучшие вина и приготовить хлодник — холодный польский овощной суп со сметаной, — карпа, куропаток, ростбиф, сыры и свежие ягоды. Княгиня надела платье из белой парчи и фамильную корону Веславских, одевавшуюся лишь в самых торжественных случаях. Она одолжила мне один из своих парижских туалетов: платье из белого шифона à 1а grecque с двумя небольшими складками на груди.
— Ты прекрасная сестра милосердия, Танюся, но не забывай, что в первую очередь ты — женщина, — сказала тетя. — А женщина должна всегда быть по возможности красивой в глазах своего избранника.
Я сомневалась, что парижское платье может сделать меня красивее, и не была согласна с тем, что в первую очередь нужно быть женщиной. Но спорить не стала.
В одолженном мне платье и с жемчугом в волосах я спустилась с тетей в вестибюль, где нас ожидал преобразившийся Стиви.
На нем был мундир защитного цвета, на груди поблескивали кресты Святой Анны и Святого Станислава, которые он успел заслужить за первые полгода войны. Его сапоги сияли, волосы облегали голову, как шлем, и бритые щеки снова были по-детски гладкими. Он подал мне руку, и мы пошли сквозь анфиладу гостиных, из которых теперь были убраны ковры, портреты, канделябры, и разобраны для отправки последние кровати.
В небольшой гостиной, примыкавшей к банкетному столу, был сервирован стол с окаймленными золотом венецианскими блюдами; на столе стоял зажженный серебряный канделябр. Полотна Каналетто исчезли со стен, но розы в саду перед лоджией были все те же. Отдаленный грохот пушек можно было принять за гром, а вспышки огня на горизонте напоминали закат.
Во главе стола перед офицерами штаба дяди Стена и ближайшим окружением княжеской семьи царственно восседала тетя Софи в парчовом платье и короне. На другом конце стола дядя в своей обычной меланхолической манере рассказывал политические анекдоты. Разговор шел по-французски, говорили о том, что, несмотря на войну, театры в Варшаве по-прежнему заполнены публикой, о самом модном французском романе и новейшем итальянском фильме. Затем перешли к обсуждению слухов из Петербурга о недоверии, которое было выражено недавно военному министру Сухомлинову. Эта тема привлекла всеобщее внимание.
— Обвинение в небрежности и некомпетентности является всего лишь прикрытием для более серьезных обвинений, — сказал отец Казимира, пан Казимир Пашек. — Только поддержка государя спасает Сухомлинова от суда.
— Да, мы знаем, что Его Величество очень ценил военного министра. — Дядя Стен своим обычным светским тоном говорил об этом ужасном субъекте. — Лично я не считаю его изменником, ну а то, что он брал взятки, нисколько меня не удивляет. Старому толстяку нужна куча денег, чтобы ублажать хорошенькую молодую жену.
И снова вожделение овладело власть имущими, подумала я. Из-за таких, как этот развратный старик, нашим воинам не хватает боеприпасов и винтовок. И как это государь прощает таких людей? Их всех нужно расстреливать. Душа моя ожесточилась. Но тут я вспомнила, что неприятные мысли дурно отражаются на внешности, а также совет отца — не судить поспешно. В конце концов, быть может, Сухомлинов и вовсе невиновен. По крайней мере, лично я ничего не могла сказать на эту тему, как, впрочем, недостаточно хорошо разбиралась во всем том, о чем говорили мужчины за столом. Но Стиви — такой блестящий оратор, я могу показаться ему провинциальной и неловкой. Я робко взглянула на него через стол и прочла в его глазах, что все хорошо, что он счастлив от одного моего присутствия.
После десерта дядя встал, а за ним — все остальные мужчины. Подняв бокал и повернувшись к тете, он произнес, на этот раз по-польски:
— Мы все благодарим мою любимую супругу, ясновельможную княгиню, за этот мирный вечер посреди войны. Пройдут, быть может, годы, прежде чем мы вновь соберемся под этой крышей в столь чудной обстановке. Возможно, не все из нас доживут до этого дня, но я твердо верю, что мы, оставшиеся в живых, вновь соберемся под крышей нашего замка. Он устоял перед нашествием и турок, и шведов, и пруссаков; его стены видели жестокое подавление русскими двух восстаний. Устоит он и теперь, как стоял все восемь веков; устоим и мы, Веславские, и весь наш народ. Его Императорское Величество пообещал нам через верховного главнокомандующего, великого князя Николая Николаевича, полную автономию в пределах Российской империи после нашей общей победы. До тех пор пока тевтоны угрожают нам с запада, мы должны бороться вместе с нашим великим славянским братом. Мы только просим, чтобы с нами обращались, как с родным, а не сводным братом, которого содержат в исправительной школе под полицейским надзором. Его Императорское Величество год назад твердо пообещал, и я в свою очередь даю теперь обещание вам и тем офицерам, что сейчас здесь отсутствуют и которые присоединились ко мне по доброй воле: после победы — свобода. Я не вернусь, пока не выполню это обещание. И если смерть остановит меня, пусть мой Стефан выполнит его.
— Я клянусь! — воскликнул Стиви.
— Тогда за победу и за объединение и свободу нашей родины, — произнес дядя Стен и выпил свой бокал.
Дамы тоже встали, это была торжественная минута.
Затем дядя обошел вокруг стола для того, чтобы поцеловать руку тете Софи. За ним в порядке старшинства последовали приближенные князя и офицеры. После этого торжественного ритуала тетя Софи предложила бабушке Екатерине пойти в сад с Танюсей и Стиви.
Пройдя немного вместе с нами, старая дама села на каменную скамейку в увитой розами беседке.
— Ступайте, дети мои, погуляйте.
Стиви взял меня под руку и повел вниз в сад, спускавшийся террасами за липовой аллеей.
— Нехорошо оставлять бабушку Екатерину одну, — запротестовала я.
— Глупенькая, думаешь, почему матушка послала нас вместе с ней? Кажется, бабушка гораздо романтичнее тебя. — Он потянул носом. — Наконец духи, а не хлороформ, — проговорил Стиви. — Наверно, я должен быть благодарен какому-то новому лекарству.
— Перестань! — попросила я.
— Отчего же? Будешь ли ты потрясена, увидев меня с оторванной ногой или рукой? Или если увидишь мои мозги и внутренности, вываливающиеся наружу? Я видел такого парня, шедшего по полю боя со своими внутренностями в обеих руках. — Он продолжал описывать эти жуткие сцены точно так же, как он мальчишкой описывал пытки, наблюдая за производимым впечатлением.
Это было ужасно.
— Прекрати, это невыносимо! — я закрыла уши.
— А я думал, ты такое хладнокровное создание, которому нравится резать людей. Так ты действительно будешь плакать, если меня убьют? Будешь носить каждый день цветы на мою могилу, как бабушка?
Со стоном я опустилась на ступеньки лестницы, соединявшей террасы.
Стиви присел несколькими ступеньками ниже и смотрел вверх на меня страшно довольный. Под шлемом волос скрывался кудрявый мальчишка, любивший дразнить и мучить меня.
— Ты — чудовище! — сказала я. — Ты такой же противный, как всегда, — повторяла я, как в детстве.
— В самом деле? Ты меня ненавидишь, моя Татьяна? — произнес он другим, чудным и глубоким голосом. — Скажи же.
— Я… терпеть тебя не могу.
— Скажи еще раз, точно так же.
Обхватив руками колени, я глядела ему в глаза, еще минуту назад полные мальчишеского озорства, а теперь нежные и кроткие.
— Можно мне поцеловать твои прелестные маленькие ножки? — он сжал мои лодыжки.
— Мои ноги не маленькие, и ничего прелестного в них нет, — напрасно стремилась я вырваться из его рук.
— Все в тебе мило, моя Татьяна, — он прикоснулся губами к моим ногам. — На тебе мамино платье, я чувствую его запах, на тебе оно пахнет еще восхитительнее.
— Стиви, прекрати! — я легонько ударила его по голове. Когда это не возымело действия, я потянула ее назад за волосы.
— Можешь таскать меня за волосы, боль от твоих рук доставляет удовольствие.
Мои руки упали с его головы, и он схватил их.
— Могу ли я хотя бы поцеловать твои руки?
Я вырвалась, прижавшись спиной к каменной балюстраде лестницы.
— Не надо вырываться, дай мне руку, вот так, свободнее, теперь хорошо, — говорил он так страстно и нежно, что я не могла не покориться.
Безвольно я прислонилась к балюстраде. Боже мой, какую власть он имел надо мной! Я была готова на все…
К моему разочарованию, он лишь поцеловал мои руки и встал, помогая мне подняться. Он обнял меня за плечи, я положила ему руку на талию, и мы медленно пошли по краю верхней террасы; отчетливо слышался звук наших шагов по мелкому гравию. Воздух был напоен ароматом роз и цветущих лип, в небе появились первые звезды, а в траве мелькали огоньки светлячков. Кузнечики и лягушки затеяли свой обычный ночной концерт, им не было никакого дела до войны. Горячее томление, охватившее меня на ступеньках лестницы в саду, мало-помалу улеглось под влиянием ночной тишины и прохлады.
Я положила голову Стиви на плечо, и он тихо спросил:
— Таня, тебе хорошо?
— Да, чудесно.
— Таня, ты любишь Веславу?
— Больше всего на свете.
— Мы вернемся сюда, как только кончится эта идиотская война, и поженимся независимо от согласия государя. Я хочу до конца жизни остаться в Веславе.
— Тебе больше не нравится играть в войну, Стиви?
— Это вовсе не игра.
— Расскажи мне, что это такое.
— Это ожидание часами неизвестно чего, неизвестно кого и неизвестно зачем по пояс в грязи, холод, дизентерия, это — когда надо маршировать целый день, чтобы ночью тебе приказали отступать, копать окопы, чтобы тут же их оставить…
— А как в бою?
— Ты можешь оказаться в самом пекле, даже не заметив, как это случилось. Когда раздается сигнал к атаке, то на мгновение теряешься, вокруг начинают строчить пулеметы. Если удастся перелететь через колючую проволоку и обрушиться на голову врагу, то прорубаешься с саблей, получая удовлетворение, пока не взглянешь на лица людей под тобой. Но все кончается в один миг, вокруг тебя кровавое месиво, и тогда спрашиваешь себя, к чему все это, черт возьми.
— Тебе бывало страшно?
— Перед атакой — нет. Но потом мне становилось дурно. Если меня покалечат, то я покончу с собой! — Он схватил меня за руки и повернул к себе. — Я хочу уцелеть ради тебя.
— Ты уцелеешь, — проговорила я слабым голосом — как крепко он сжимал мои руки! — И подаришь мне красивых сыновей.
— А сколько сыновей? — он улыбнулся, направившись дальше.
— Петр, Стефан, Станислав и Алексей и четыре девочки: Софья, Татьяна, Анна и Екатерина… Ты не хочешь так много детей? — спросила я, увидев его изумленное выражение.
— Я был бы счастлив, но как насчет тебя? Матушка едва не умерла, родив меня одного.
Я считала роды естественным физиологическим процессом.
— Знаешь, Стиви, раньше мне не хотелось иметь детей, но теперь я стала думать об этом.
— И я тоже, — произнес он.
Я не стала рассказывать ему о моих остальных фантазиях; как мы будем оба трудиться, будем равными и так далее. Для этого будет еще время, и сейчас это казалось нереальным, в сонных сумерках, в розовом саду прекрасного замка, где мы играли детьми и где в эту минуту видели играющими наших детей. Я снова увидела чудесную сказку, какой жизнь мне представлялась до войны, и вновь услышала волнующие звуки флейты и скрипок и торжествующий звон колоколов. Стиви поднял руку, как в полонезе, я положила руку поверх его руки; медленно и торжественно мы вернулись к беседке, где сидела бабушка Екатерина, держа в руках белую розу.
— Белая, чистая и светлая, как ты, — она протянула ее мне — Я сорвала ее для тебя.
— Спасибо, бабушка Екатерина, она прекрасна. — Я вколола ее в волосы, и мы присели возле старой дамы.
— Мои розы, кто будет теперь ухаживать за ними? — продолжала она как будто бы про себя. — И кто будет класть цветы на могилу моего ангелочка? Нет, я не могу.
— Что вы не можете, бабушка? — спросил Стиви.
— Оставить Веславу.
— Бабушка Екатерина! — воскликнула я, а Стиви сказал:
— Отец ни за что этого не позволит.
— Мать не спрашивает разрешения у сына. Не говорите ничего, прошу вас, я скажу ему, когда настанет минута.
Она положила нам на руки свои прозрачные, покрытые голубыми прожилками руки.
— Мои дорогие, мне восемьдесят пять лет, я, может быть, больше никогда вас не увижу. Но я знаю, вы будете очень счастливы, как я была счастлива с моим ангелочком. — Мы со Стиви переглянулись в ответ на эту трогательную выдумку. — И, если я не доживу до тех дней, когда снова увижу вас, то вы тогда увидите, как сбудутся его мечты о нашей любимой родине.
Она встала и направилась к верхней террасе, опираясь на нас, как будто желая почувствовать силу нашей молодости. Мы остановились на минуту на площадке большой лестницы, чтобы взглянуть вниз на липы в белом цвету.
Бабушка вспомнила тот вечер во время Праздника урожая, когда я уснула на коленях у моего грозного дедушки. — Как он любил тебя, — промолвила она. — В этом году уже не будет Праздника урожая, в первый раз после того, как мы вернулись из ссылки. Бедный наш народ, какие еще испытания ждут его!
Она печально покачала головой, затем обернулась к замку. На французских окнах высотою во весь этаж, проходивших по всему широкому фасаду, были опущены жалюзи. Когда мы проходили через вестибюль, где теперь не было ни ковров, ни рыцарей в доспехах, я почувствовала гнетущую тишину и пустоту огромного дворца. Все тридцать человек, еще оставшиеся в замке, присутствовали на службе в часовне. Затем капеллан исповедал Веславских, и мы провели полчаса в семейном кругу в гостиной тети Софи, перед тем как отправиться на покой.
На следующее утро из деревень стали съезжаться созванные дядей Стеном старосты. Их телеги на высоких колесах въезжали на площадь перед дворцом, а навстречу им со двора выезжали отряды веславских улан, отправлявшиеся на фронт. Дядя побеседовал с каждым старостой отдельно в своем кабинете, и в полдень их всех пригласили разделить последний семейный обед, который был приготовлен на полковой кухне и подан в столовой для прислуги. Тетя Софи в сером платье и белой косынке сестры милосердия, с вышитым на фартуке красным крестом так же торжественно восседала за длинным, покрытым клеенкой столом, уставленным оловянной посудой, как и накануне во время банкета.
В конце обеда дядя Стен поднялся, чтобы сказать несколько прощальных слов, пообещав вернуться со своими уланами с победой и раздать землю своим людям. Глава старост повторил в ответ клятву верности роду Веславских.
Когда приветственные возгласы в ответ на его слова затихли, бабушка Екатерина подняла руки, требуя внимания, и произнесла своим слабым, дрожащим голосом:
— Панове старосты, от имени моего покойного мужа, князя Леона, я благодарю вас за клятву верности нашему сыну. Солдатский долг не позволяет ему остаться рядом со своими людьми в этот час испытаний. Я всего лишь женщина, к тому же в очень преклонных летах, и не могу занять его место. Но возвращайтесь домой и скажите нашим людям, что я останусь здесь, в нашем замке, и буду заботиться о них, как могу, с помощью господа нашего Иисуса Христа.
Старосты потрясенно молчали, затем произнесший речь глубоко поклонился старой госпоже.
— Да благословит Господь ясновельможную пани, — произнес он, и, повторяя его слова, поклонились все остальные старосты.
— Матушка, об этом не может быть и речи, — тихо по-английски сказал дядя Стен.
— Панове старосты, — начал он, но бабушка Екатерина сказала:
— Стен, я приказываю тебе молчать.
— Храни вас Господь, — закончил дядя Стен, обращаясь к поднявшимся из-за стола старостам.
— Софи, — обратился он к жене, его огромный авторитет уступил под этим неожиданным напором со стороны матери, — объясни, пожалуйста, матушке, что ее намерение абсурдно.
— Не думаю, что оно абсурдно, — ответила тетя Софи, встав возле княгини Екатерины. — И думаю, что поступила бы так же на месте матушки.
— И я бы так же поступила! — я встала рядом с бабушкой с другой стороны, и мы все три решительно глядели в глаза дяде.
Тогда капеллан, придворный врач, мажордом, церемониймейстер и пятеро слуг выразили желание остаться вместе с вдовствующей княгиней. Дядя Стен обвел их взглядом, потрогал усы и, разведя руками в отчаянии, дал согласие. Мы все последовали за ним на выход.
На площади перед дворцом стоял готовый к походу отряд улан с полковыми знаменами впереди, санитарный фургон с красным крестом на белой брезентовой крыше и открытая коляска с вооруженным солдатом, сидевшим на козлах возле кучера Томаша. Поцеловав княгиню Екатерину, мы с тетей сели в коляску, надевая серые хлопчатобумажные перчатки. Мои движения были поспешными, но тетя Софи держалась так спокойно, будто отправлялась в обычное путешествие.
— Ну, пора, сынок, — проговорила княгиня Екатерина.
Дядя Стен склонил голову в долгом почтительном поклоне. Мать поцеловала его в лоб, затем перекрестила.
Повернувшись к капеллану, дядя Стен преклонил колени, получая благословение, после чего легким шагом спустился по ступенькам портика и с такой же легкостью вскочил на своего гнедого скакуна, которого подвел его ординарец. Офицеры сели верхом на лошадей, а прикомандированный к тете Софи адъютант сел в коляску напротив нас. Капеллан осенил всех нас широким крестом, и дядя Стен дал приказ к отправлению.
Знаменосцы скакали впереди, за ними дядя Стен, по обе стороны рядом с ним Стиви и штабс-майор, затем наша коляска, отряд улан по трое в ряд и в конце каравана санитарный фургон с белой брезентовой крышей. Деревенские жители стояли по краю лужайки вдоль пруда, женщины фартуками смахивали слезы, старики кланялись, прижав шапки к груди, дети прыгали и махали руками. Все годные к воинской службе мужчины вступили в полк. Тетя приветливо и спокойно кивала головой, и я старалась подражать ей. Когда караван с знаменосцами во главе миновал пруд и направился к лесу, я оглянулась на замок. Еще можно было различить группу людей, стоявших на портике, хрупкую фигуру княгини Екатерины в ее лиловом платье и капеллана в черной сутане. Слезы затуманили мой взгляд, и все исчезло.
Наш караван въехал на Ратушную площадь, заполненную столпившимся народом. Возле крытого колодца стоял автомобиль, куда мы с тетей должны были пересесть. Дядя Стен, сидя на лошади, обратился к толпе, он объявил, что его мать остается, и еще раз призвал всех следовать ее примеру.
Потом дядя Стен слез с коня, чтобы помочь тете Софи пересесть в автомобиль. В этот момент седобородый еврей в черном кафтане, пробившись сквозь толпу, бросился к дядиным ногам.
— Ясновельможный пан, защитник нашего народа, мы слышали, что русские солдаты отправляют наших людей на запад в телегах, непригодных даже для скота. Некоторые умерли в дороге, о других нет никаких известий. О могущественный господин, спаси нас и наших крошек во имя бога Иеговы.
— Никто из наших людей не будет подвергнут насильственной эвакуации, — дядя Стен говорил с английским акцентом, становившимся особенно заметным, когда он волновался. — Мне дал слово командир корпуса русской армии, генерал князь Силомирский. Моя мать, княгиня, останется заботиться о вас: и о евреях, и о всех остальных. Она сделает все, что в ее силах, чтобы облегчить вашу общую участь. Вы все должны помогать друг другу в это жестокое время. Если мы переживем его, то будем свободными! До свидания, храни тебя Господь, Ибраим. — Дядя Стен протянул ему руку.
Ибраим взял ее обеими руками и со слезами поцеловал. Затем он поклонился тете в ноги и хотел было поцеловать подол ее платья, но она отступила на шаг назад, улыбаясь и говоря теплые слова прощания.
Тетя Софи поцеловала Стефана и подала мужу руку. Только сильная бледность выдавала ее волнение. Водитель в военной форме открыл дверцу автомобиля, и она заняла свое место в углу, ожидая, пока я попрощаюсь.
Я не собиралась отправляться с тетей в тыл.
— Дядя Стен, — быстро проговорила я, — я не поеду с тетей Софи, я хочу присоединиться к отцу на фронте и работать сестрой милосердия в полевом госпитале.
— Сейчас не время для детских глупостей, мадемуазель. Фронт — не место для восемнадцатилетней девушки, — ответил он самым холодным тоном.
— Но если княгиня Екатерина, которой восемьдесят пять лет, может остаться в военной зоне, то тем более так же может поступить и восемнадцатилетняя девушка.
В растерянности дядя взглядом призвал на помощь свою супругу, как всегда делал в случае сложных семейных проблем.
— Вы заставляете всех ждать, княжна, — холодно произнесла она.
— Простите меня, тетя, но я не еду. — И я отошла от дверцы автомобиля.
Тут же я ужаснулась своей дерзости, но тетя жестом велела водителю сесть в машину. Толпа расступилась, пропуская медленно отъезжающий автомобиль, княгиня грациозно кивала направо и налево. Как и бабушка, я выбрала подходящий момент: даже если бы от этого зависела их жизнь, никто из Веславских, ни князь, ни княгиня не могли бы устроить публичную сцену.
— Посмотрим, что скажет на это генерал князь Силомирский, — сказал мне дядя ледяным тоном. И, обращаясь к Стиви: — Посади Таню в санитарный фургон и выдели двух человек из взвода для сопровождения ее в штаб-квартиру корпуса. Дорогу знаешь, доложишь мне в штабе. Свободен.
Стиви отдал честь и, крепко взяв меня за руку, стал пробираться сквозь толпу к санитарному фургону.
— Смелее, милая, — сказал он, подсаживая меня на сиденье рядом с кучером.
Мимо нас промаршировал отряд улан. Стиви вскочил на своего гнедого рысака, которого держал под уздцы Адам, и, пустив лошадь медленной рысью, поехал рядом с фургоном. Мы ехали вниз по бульвару посреди плачущей и машущей руками толпы. Небо потемнело, липовый цвет порывом ветра срывало на землю, и городские жители закрывали окна, открытые в этот жаркий день.
Когда мы выехали на окраину города, где булыжная мостовая уступила место песчаной дороге, упали первые капли дождя. Висла уже не серебрилась под солнцем, а посерела и покрылась рябью.
Я была частично укрыта под брезентовым навесом фургона и отклонила предложение кучера пересесть вовнутрь. Он накрыл мне ноги черным кожаным фартуком и дал кусок брезента накрыть голову.
Стиви, обращая внимание на дождь не больше чем его лошадь, все же слез с коня, чтобы одеть плащ защитного цвета. В этом облачении, в капюшоне поверх фуражки, он напоминал сказочного воина.
— Правда забавно, Стиви? — крикнула я, когда он мне улыбнулся.
— Очень забавно, — ответил он.
Но когда песок превратился в грязь, и фургон замедлил движение, он сказал:
— Если я опоздаю на совещание штаба, полковник сорвет с меня погоны. Увидимся в штаб-квартире корпуса.
И с комичной миной сожаления, коснувшись рукой козырька фуражки, он поехал рысью вперед, Адам рядом. Отъехав подальше, так, чтобы грязь из-под копыт не попала мне в лицо, он пустил гнедого галопом, и вскоре они с Адамом скрылись из виду за протянувшимся вдоль берега рядом стройных тополей.
Трясясь под дождем в утопавшем в грязи фургоне, я уже не чувствовала себя бесстрашной искательницей приключений, и меня стали одолевать сомнения относительно моего решительного шага. Но вскоре дождь прекратился, и мокрые листья тополей заблестели в лучах заходящего солнца, отражавшихся золотистыми бликами в реке и в появившихся на дороге лужах. Воздух был свеж и прохладен, пахло грибами и дымом костра. И снова я воспрянула духом. Я отправлялась на войну, чтобы принять в ней участие рядом с отцом и возлюбленным и сдержать обе клятвы, данные мною в детстве моей умирающей матери и моему названому брату, томящемуся в темнице.
13
По мере того, как санитарный фургон приближался к линии фронта, дорога все больше заполнялась отрядами и обозами. Лошади замедляли шаг, заставляя кучера чертыхаться, всякий раз прося при этом извинения. Под конвоем легкой кавалерии шла колонна австрийских пленных в голубых мундирах. На лицах пленных и конвоя не было ни враждебности, ни неприязни, одна лишь усталость от перехода по грязной дороге. За ними шла колонна русской пехоты в форме защитного цвета, с более широкими, чем у австрийцев, бородатыми лицами. Увидев меня, они заулыбались и закричали:
— Эй, сестричка!
Один солдат поднял правую руку, с которой сползла грязная повязка.
— Сестра, помогите! — позвал он.
Санитарный фургон был зажат среди запруженной дороги. Посадив солдата в фургон, я сделала перевязку, забинтовав ему правую руку, на которой недавно были ампутированы три пальца.
— И вы вот так сражались? — поразилась я.
— А что такого, я ведь левша.
— А что там? — спросила я, указывая взглядом в ту сторону, где грохотала артиллерия.
— Каша, — весело ответил он. — Благодарю от всей души, милая сестричка. — И он потрусил вслед за своей колонной.
Вскоре я сама все увидела. Фургон подъехал к посту военной полиции, направлявшей движение в сторону от берега, обстреливавшегося австро-германскими войсками с другого берега. Дорога к востоку была уже и вся в ухабах по сравнению с довольно широкой и ровной дорогой вдоль берега. Она шла через лес, и я впервые увидела оголенные после обстрела деревья, напоминавшие обугленные и почерневшие после лесного пожара скелеты. То здесь, то там валялись ели, срубленные для укладки в дорожные рытвины и сооружения траншейных укрытий. Дорога по этой искалеченной и размокшей земле привела в деревню с широкой немощеной центральной улицей, по которой двигались отряды и обозы всех родов войск. Крестьянки в белых платках спокойно глядели со своих крылец. В двухэтажном деревянном, крытом черепицей — что было признаком достатка — доме деревенского старосты помещалась штаб-квартира корпуса, находившегося под командованием отца.
Сопровождавшие уланы оставили меня у дверей, и часовой пропустил меня. В центральной комнате стоял стук пишущей машинки и телеграфного аппарата, звонили телефоны, туда и сюда сновали адъютанты. Один из них сообщил мне, что его превосходительство находится на совещании штаба, и что мне нужно подождать. Я села на скамейку возле стены. Сидя в промокшей одежде, я вдруг вспомнила, что забыла свой вещевой мешок в машине тети Софи. Мне не во что было переодеться.
Ты сумасшедшая, сказала я себе. Всегда была ею и всегда будешь. Никому ты не нужна здесь, даже Стиви. И папа будет взбешен и тут же отправит тебя к бабушке. Так тебе, дурочка, и надо.
Из задней комнаты вышли несколько дивизионных и полковых командиров со своими штабными офицерами. Я увидела знаки отличия пехотных, артиллерийских, инженерных и кавалерийских войск. За успешную организацию отступления и блестящую победу его кавалерии в арьергардном бою отец был назначен командиром корпуса, состоявшего из трех дивизий.
Наконец, мне было разрешено войти. В столовой возле окна стояли отец и дядя Стен, молча смотревшие на меня. Стоявший возле стола Стиви складывал бумаги в свой вещевой мешок, и то, как он был поглощен этим занятием, ясно означало, что он не хочет нести ответственности за мое безрассудство.
Отец поманил меня пальцем.
— Ну, заходи, — проговорил он по-русски тем шутливо-угрожающим тоном, как обычно обращался ко мне в детстве, когда я шалила.
Я бросилась к нему на грудь.
— Папа, обними меня, крепко обними! — Слова, которые я первыми стала выговаривать в детстве.
Он обнял меня, немного помолчав, затем проговорил:
— Я рад тебя видеть, девочка, даже если нам придется проститься.
— Папа, ты не можешь отослать меня обратно; я обещала матушке, что никогда не расстанусь с тобой. Я сестра милосердия и могу принести больше пользы в полевом госпитале, нежели в тылу. Мне хочется разделить испытания с тобой и со Стиви. — Я взглянула на своего нахмурившегося кузена, затем на красивое открытое лицо отца. — Я прошу тебя, папа, позволь мне остаться.
— Это безумие, ты не представляешь, что это такое. Но я думаю, ты только тогда мне поверишь, когда все увидишь своими глазами.
Я снова припала к его груди, затем отвернулась, еле сдерживаясь, чтобы не чихнуть. Отец достал свой красивый носовой платок с вышитой монограммой и прижал мне к носу.
— И носового платка у тебя нет. — Он покачал головой. — И переодеться тоже не во что?
— Мой вещевой мешок остался с тетей Софи.
— Понятно. И ты хочешь быть сестрой милосердия в полевом госпитале! — Отец взглянул на дядю Стена, который не был столь снисходительным родителем.
— Дядя Стен, — спросила я умоляющим тоном, — вы все еще сердитесь на меня?
— Я больше не несу за тебя ответственности. Поручик, — дядя повернулся к Стиви, — эти приказы должны быть отправлены вместе со всей почтой.
— Есть, господин полковник. — Стиви браво отдал честь и удалился.
Отец позвал хозяйку дома и попросил позаботиться обо мне и приготовить постель. Я поднялась за ней по лестнице наверх, где она помогла мне переодеться в выходной наряд своей дочери. В полосатой шерстяной юбке и вышитой бисером рубашке, в шелковом платке на мокрых волосах я села ужинать с отцом и членами его штаба. Повеселев, я снова почувствовала себя бесстрашной искательницей приключений. Когда, поднявшись в светелку, я легла в кровать, укрывшись стеганым пуховым одеялом — необходимой частью приданого крестьянской девушки, — пришел отец, чтобы поцеловать меня и пожелать спокойной ночи. Он сидел на моей кровати, отвечал на мои вопросы, в основном касающиеся воинской доблести поручика князя Веславского. Но вдруг я замолчала, почувствовав необычную тишину. Грохот канонады, к которому я так привыкла за несколько часов, что перестала замечать, прекратился.
— Обстрел прекратился на ночь? — спросила я.
— Он всегда прекращается в этот час, но через какое-то время неприятель возобновляет его. Нам придется сидеть и слушать его до утра.
— Но почему мы не можем ответить, папа, разве у нас нет пушек?
— Пушки есть, но нет снарядов. Поэтому, как видишь, мы отступаем, потому что против немецкой стали выставлены русские тела. Но даже русские тела не в силах выдержать такого испытания, — с горечью произнес отец.
— Почему же у нас нет снарядов, папа? По вине генерала Сухомлинова?
— Виноват не только этот шепелявый дурак, хотя он и повинен в преступной халатности. Причина в плохом транспорте и интендантстве; все положение дел в великой матушке-России тому причиной. Как может быть позволено такому человеку и ему подобным, спросишь ты, создавать такой жуткий беспорядок? Потому что порядок и организация — это не первостепенные вопросы, говорят бесценные патриоты, это все немецкие выдумки. Авось, все как-нибудь уладится. Главное, чтобы тамбовский кузен Маши был переведен с фронта в безопасный городской гарнизон, а саратовский дядя Миша получил военный контракт — вот какие вопросы волнуют наше Военное министерство! Кумовство царит везде, от низших правящих кругов до высших и высочайших, где оно наносит самый страшный вред через посредничество Анны Вырубовой и… ты знаешь, кого я имею ввиду. — Отец не мог произнести имя Распутина. — Что касается судьбы России, об этом заботится Господь Бог. — Он замолчал, постукивая пальцами по колену; из всех колец он оставил лишь перстень с печаткой.
— Папа, — я с тревогой смотрела на него, — ты не думаешь, что мы проиграем войну?
— Нет, конечно, нет. Преемник Сухомлинова, генерал Поливанов — достойный человек. Мы можем отступать, но мы не сдадимся. Теперь спи, — он перекрестил и поцеловал меня.
— Папа, — удержала его я, — завтра… ты возьмешь меня посмотреть сражение?
— Сражение? — переспросил он, как будто я оговорилась.
— Да, чтобы я знала, что это такое, чтобы я могла разделить все испытания с тобой и Стиви.
— Ладно, я возьму тебя с собой, — сказал он, будто успокаивая ребенка. — Раз уж ты хочешь быть полевой сестрой милосердия, то можешь все это увидеть.
На рассвете я была уже на ногах, в высохшей за ночь форме. Когда меня позвали завтракать, я спустилась на кухню и нашла свой мешок с его нетронутым драгоценным содержимым. Его доставил на мотоциклете посланный отцом штабной курьер.
— Непростительная трата бензина! — усмехнулся отец в ответ на мое изумление и благодарность.
Позавтракав с офицерами штаба, мы с отцом и двумя адъютантами отправились в автомобиле на инспектирование сектора.
День снова выдался жарким, дороги высохли, хотя большие лужи еще блестели на солнце. От берегов Вислы, защищаемых к югу от пересечения неприятелем русского фланга, фронт тянулся почти прямой линией вдоль люблинского холма. Проехав версту, другую среди поросших лесом холмов карпатского предгорья, наш автомобиль повернул к полю и стал спускаться по склону холма.
У подножия холма стояла завеса черного дыма, то здесь, то там мелькали вспышки огня, и вздымались белые, черные и желтые клубы дыма. На полпути к подножию холма машина снова повернула налево и, подскакивая на ухабах, поехала вдоль склона. Мы остановились возле штаб-квартиры дивизии, располагавшейся на краю леса в домике лесника. Деревья стояли, оголенные и опаленные артиллерийским огнем. На фасаде низкой каменной избы зияло большое отверстие. Возле задней стены, под замаскированным ветками навесом, за длинным деревянным столом сидели возле телефонов офицеры штаба.
Я была неприятно поражена, увидев растянувшихся на траве солдат, но отец сказал:
— Мы здесь не на плацу, солдату на фронте нужно беречь ноги.
Но когда он вышел из машины, солдаты вскочили, став по стойке «смирно», офицеры штаба также встали и отдали честь.
— Вольно, господа, — сказал отец. И, обращаясь к невысокому, сердито смотревшему командиру дивизии: — Моя дочь, Татьяна Петровна, хочет увидеть сражение. Она пока не находит его достаточно захватывающим.
— Боюсь, я в этом мало что понимаю, — сказала я.
Командующий дивизией генерал разложил на столе военную карту и карандашом указал сектор. — Вот, взгляните, Татьяна Петровна. Диспозиция очень проста: полк X — слева, в этом лесу, N — у подножия холма, в центре, Y — справа, М — в резерве. Участок фронта нашей дивизии — восемь верст. За нашей спиной, во второй линии фронта, — одна кавалерийская дивизия и одна стрелковая бригада.
Когда он закончил объяснение, офицер оторвал взгляд от телефона и сказал:
— Ваше превосходительство, телефон Y не отвечает.
Наступило молчание, все взгляды были устремлены на невысокого командира. Он окинул взглядом стол, постучал карандашом по карте, взглянул на отца и, вспыхнув, сказал:
— Вызовите резервы.
По телефону был передан приказ в резервный полк М, и послали офицера проследить за его выполнением. Еще одного офицера послали в полк Y, чтобы узнать, почему они не отвечают.
Кажется, полк М пойдет в атаку, подумала я и с надеждой взглянула на отца. Он помог мне сесть в машину, и мы поехали вдоль края леса в сопровождении ехавшего на мотоциклете офицера из штаба дивизии.
Проехав версты две, мы прибыли в резервный полк. По трем сторонам поля выстроились четыре тысячи человек в форме защитного цвета. В центре поля был воздвигнут алтарь, составленный из трех скрещенных винтовок, воткнутых в землю. Перед иконой, водруженной на этот импровизированный алтарь, бородатый полковой священник служил молебен.
Взглянув на солдат, я увидела бледные, осунувшиеся лица с застывшим взглядом. Я узнала в них ту особенную отрешенность, которая все усиливалась с приближением роковой минуты. Прибывший раньше нас офицер штаба дивизии разговаривал с полковником.
Прозвучала команда: «Резервы, вперед!» — и солдаты побежали. Священник, держа икону в левой руке, осенял солдат крестом, украшенным драгоценными камнями. Мимо священника пробежали трое солдат, поспешно расхватав свои винтовки.
Мы с отцом присоединились к командиру полка, устроившему свой командный пункт за хижиной на краю леса, защищенной мешками с песком и замаскированной ветками. Здесь я увидела ту же картину, что и в штабе дивизии, — с телефонами и штабными офицерами, но на этот раз все сидели на земле. Теперь связь держали не с полками, а с батальонами, и время от времени та или иная рота получала приказ оставаться в резерве или наступать. Настоящее сражение разворачивалось там — впереди.
— Тебе, я вижу, этого недостаточно? — спросил отец. — Что ж, давай найдем более удобное место поближе к полю боя. — С этими словами он взял меня за руку, и мы быстро стали спускаться вниз по склону холма.
Адъютанты переглянулись и последовали за нами.
Грохот орудий стал просто оглушающим, в воздухе стоял едкий запах гари, пороха и кордита. Внезапно где-то над головой раздался какой-то неприятный свист. В одно мгновение отец прижал меня к ближайшему дереву и закрыл своим телом. Шестидюймовый снаряд врезался в землю левее и немного выше нас, осыпав всех нас комьями земли. Адъютанты, стремительно упавшие на землю, поднимались, отряхиваясь. Все были целы.
— Это прицелочный выстрел. Думаю, следующий выстрел будет гораздо точнее, — с иронией заметил отец адъютантам. Затем, обращаясь ко мне: — Поздравляю тебя с боевым крещением. Думаю, теперь мы можем вернуться назад.
— Но, папа, ты же обещал мне показать сражение!
— Гм, да. Но я не ожидал, что это будет так близко, как бы ни… — Он снова крепко взял меня за руку и повел вниз по склону холма, адъютанты шли за нами.
Внизу, в метрах пятистах, растущие вдоль петлявшего по полю ручья березы и ивы заслоняли от наших глаз поле боя. Придерживая юбку одной рукой, я подала другую отцу, перепрыгивая через ручей, разлившийся после вчерашнего дождя. В расположенном возле ручья блиндаже, посреди полудюжины телефонов сидел майор, командир батальона. Он то и дело хватал трубку то с одного, то с другого телефона, как будто играя в какую-то детскую игру.
Отец остановился и посмотрел в полевой бинокль, затем протянул его мне, и я впервые увидела, как пехота идет в атаку.
Ломаной линией солдаты ползли вниз по склону, напоминая извивающуюся зеленую змею. Кто-то полз по-пластунски, кто-то на коленях, офицеры шли, выпрямившись во весь рост. Поле было покрыто белыми, черными, желтыми клубами дыма, иногда полностью заслонявшего его от глаз. Зеленая лента ускорила свой змеиный спуск. Я услышала громкий крик, отдельные «ура» слились в одно «ра-а-а». Затем канонада смолкла, раздался треск пулеметов и выстрелы винтовок. Поле снова затянуло дымом. Когда он начал рассеиваться, я увидела бегущих санитаров в белых халатах, то появлявшихся, то исчезавших в дыму. Сами окопы, где шел настоящий бой, лежали в дыму, покрывшем лощину у подножия холма.
— Все в порядке? — спросил отец у майора, продолжавшего свою игру с телефонами.
— Позицию взяли, ваше превосходительство.
— Каковы ваши потери?
— Две роты не отвечают.
Отец и командир батальона молчали.
Значит, бой закончен, подумала я. И эта сцена, свидетелем которой я была, — четко организованная и поставленная, как стилизованная батальная сцена, — кончилась смертью и увечьем, агонией душ и тел?
Словно в ответ на мои мысли, молодой солдат взбежал по склону холма, как сумасшедший. Могучая фигура отца преградила ему дорогу.
— Рядовой, вы куда?
Солдат вытянулся по стойке «смирно» и, уставившись перед собой, молчал.
— Бросить винтовку и убегать из-под огня, да за это вас надо отдать под трибунал. А уж лучше смотреть в лицо врагу, чем расстрельному взводу.
— Мне не выдали винтовку, ваше высокоблагородие.
Отец побледнел, затем произнес тем же спокойным, властным тоном:
— Подберите винтовку на поле, рядовой. Теперь спускайтесь вниз и идите вперед, пока не найдете своих товарищей. Вольно.
Молодой солдат отдал честь, повернулся кругом и пошел вниз по склону, как будто ноги у него были деревянные.
Из дыма, стелившегося по склону холма, стали появляться раненые, поддерживаемые под одну или обе руки уцелевшими товарищами. Кто-то хромал, у кого-то неестественно болталась рука, у некоторых лицо было залито кровью, сломаны носы и челюсти. Увидев меня, они остановились, глядя с надеждой.
— У меня нет с собой медикаментов, — я чувствовала себя виноватой и несчастной, — вам нужно идти на перевязочный пункт.
— Эх, им некогда, — беззлобно ответил один из солдат и пошел дальше.
Я с упреком взглянула на отца.
— Папа, почему эти люди не могут сразу направиться на перевязку?
— А почему солдаты должны идти в бой без винтовок? — ответил он.
— Но это ужасно, — проговорила я, — это кошмар!
Так вот что такое сражение — страшный сон, бессмысленный и безумный. Генералы знали это. Солдаты знали это. И все же они шли в бой, и только один из четырех тысяч убежал прочь. Так что же заставляло их идти в атаку? Не ненависть к невидимому за дымом неприятелю и не любовь к далекой родине или еще более далекому царю.
Отец ответил на этот вопрос:
— Муштра и дисциплина, дисциплина и муштра.
Он поздравил командира батальона с блестящей победой и пообещал сообщить о ней в донесении главнокомандующему. Мы направились обратно вверх по холму. Отец помог мне снова перебраться через тот же ручей среди ив и берез, возле которого лицом вниз, будто хотел напиться, лежал солдат. Он лежал неподвижно, как кукла; я поняла, что он уже никогда не присоединится к проходившим мимо него раненым товарищам.
Мне вспомнилось, как впервые, в детстве, я увидела на охоте мертвого зверя, волка, и как я ломала себе голову, куда же денется его душа. Теперь, глядя на тело солдата, вновь задала себе этот же вопрос. Я перекрестилась.
— Страшно? — спросил отец.
— Нет, не страшно. Бессмысленно, — ответила я.
Отец молча кивнул.
Мы взобрались наверх, догоняя раненых, и вернулись к полковому командному пункту, где нас ждал автомобиль. Отец поздравил полковника и пожал ему руку. Затем по той же ухабистой дороге мы отправились в обратный путь к штаб-квартире дивизии.
Пока мы ехали, отец разложил на коленях военную карту и указал адъютантам на один пункт:
— Думаю, здесь брешь в неприятельской позиции, которую может использовать наша кавалерия. Я хочу выслать туда ночной дозор.
Отдав приказ в штаб-квартире дивизии и поздравив офицеров, отец сказал, садясь обратно в машину:
— Теперь обратно в штаб-квартиру, мне нужно поработать.
Я напомнила ему, что меня нужно доставить в полевой госпиталь.
— Как, тебе все еще этого мало?
Я молчала с упрямым видом, тогда он велел водителю отвезти нас в полевой госпиталь.
Немного отъехав от дивизионной штаб-квартиры, мы обогнали маршировавшую в строгом порядке небольшую колонну со знаменосцами впереди. Это было все, что осталось от полка Y, чей телефон не отвечал. Отец приказал остановить машину, и когда колонна приблизилась, встал и отдал честь. Солдаты бодро маршировали — равнение направо, — словно на параде. Когда последняя шеренга миновала нас, отец тяжело опустился на сиденье, в глазах снова появились боль и горечь. Проехав метров пятьсот, мы оказались возле полевого госпиталя.
14
У обочины дороги полукругом стояли шесть фургонов санитарного обоза. На земле на носилках рядами лежали раненые, укрытые серо-зелеными одеялами, их лица были того же цвета, что и одеяла. Из обожженного и оголенного леса все прибывали новые раненые. Менее пострадавшие сидели, прислонившись к дереву, или лежали, подперев голову рукою, курили и грызли семечки. Санитары в длинных белых халатах поднимали и спускали по ступенькам носилки с обеих сторон фургонов. Внутри фургонов время от времени раздавались протестующие звуки, лежавшие на земле раненые стонали.
Близился полдень, было жарко и нестерпимо пахло спекшейся кровью.
Отец, с болью наблюдавший эту тяжелую картину, произнес нерешительным голосом:
— Таничка, я не могу тебе этого позволить, ты можешь быть полезной где-нибудь в другом месте, все это немыслимо… невозможно!
— Папа, дорогой, не беспокойся, но я должна! — И я взялась за ручку дверцы автомобиля; мне хотелось скорей открыть ее, пока решимость не оставила меня.
Сидевший возле водителя казак обошел вокруг машины и открыл дверцу, адъютанты вышли из машины и помогли мне выйти, делая вид, что ничего не замечают.
По проходу между рядами раненых к нам подошла полная, средних лет сестра милосердия в запачканном кровью и грязью фартуке, с круглым крестьянским лицом и спокойным уверенным видом. Когда отец сказал ей, кто я такая, она окинула меня критическим взглядом, сделав при этом реверанс.
— У меня девять месяцев практики — шесть из них под руководством профессора Соболева, заведующего кафедрой анестезиологии Петроградского университета.
Отец надеялся встретить поддержку со стороны старшей сестры.
— Ей всего лишь восемнадцать лет, она почти ребенок, дорогой сердцу нашего государя. Это немыслимо, невозможно.
— Не беспокойтесь о вашей доченьке, ваше превосходительство, ничего страшного не случится. — Она решила, что мне следует остаться.
— Ефим! — подозвал казака отец. — Ты останешься при санитарном обозе и будешь отвечать за княжну головой. Я пошлю за твоей лошадью и вещевым мешком.
— Головой отвечу, ваше высокоблагородие, — чернобородый казак, вытянувшись, отдал честь, подхватил свою длинную винтовку и мой вещевой мешок и отступил назад.
— Храни тебя Господь. — Отец перекрестил меня, в то время как я, приподнявшись на цыпочки, поцеловала его в щеку. — Сообщи с Ефимом, когда с тебя будет довольно. Позаботьтесь о моей дочери, — сказал он старшей сестре. — Вы будете щедро вознаграждены. — Он знаком велел адъютантам садиться обратно в машину, и автомобиль отъехал, подняв облако рыжей пыли.
Следуя за Ефимом, мы с сестрой Марфой Антоновной осторожно ступали между рядами носилок. Стоны становились все громче.
— Сестрички, ради Бога, помогите! — раздавалось со всех сторон.
— Сейчас, сейчас, потерпите еще немного, мои милые, — отвечала ласково сестра Марфа. И, когда я остановилась: — Это не ваше дело, ваша светлость. Сюда, пожалуйста.
В предназначенном для персонала фургоне с трудом размещались занавешенные одеялами восемь кабинок сестер милосердия. Ефим положил мой вещевой мешок на место, освободившееся после того, как одна из сестер была убита во время последнего отступления.
В заключение к своему короткому рассказу — не испугавшему меня — о гибели моей предшественницы Марфа Антоновна сказала:
— Держитесь поближе к обозу и будете целы. Третий фургон справа от середины — операционная, уборная за фургоном для персонала. Доложите, как только переоденетесь. Ваша светлость умеет сама одеваться?
— Да, умею, благодарю вас.
Одеться самой было нетрудно, но воспользоваться уборной — для этого требовалось мужество. Через десять минут я была уже в операционном фургоне и терла щеткой руки в горячей воде, налитой санитаром из чайника. На дровяной печке возле задней стенки фургона кипела вода, предназначенная для стерилизации инструментов. Стерильных простынь для пациентов не было; всюду грязь и кровь; ни на хирурге, ни на ассистентах, работавших за четырьмя операционными столами, не было масок. Работали они с поразительной быстротой, уверенно, но как-то грубо, если не жестоко.
Отсутствие стерильности, так строго соблюдавшейся во время моей практики, отсутствие рентгеновского аппарата, один лишь кислородный баллон на всех анестезиологов и ни одного баллона с анестезирующим газом — эта картина почти парализовала меня.
— Отчего ваша светлость теряет время? — возле меня появилась сестра Марфа. — Сейчас не время для щепетильности. Ваш стол номер один, его сейчас освободят. — Она протянула мне защитную маску и повесила стетоскоп мне на шею.
— Вы умеете давать эфир?
Я кивнула, натягивая на дрожащие руки резиновые перчатки, которые достала из вещевого мешка.
Она показала мне стул анестезиолога и протянула блеровскую воронку и бутылку с эфиром.
— Ну да поможет вам Бог, — сказала она, и я осталась предоставленная самой себе.
Единственным имевшимся анестезирующим препаратом был эфир, самый простой и безопасный в употреблении, но также наиболее неприятный. Кроме того, здесь не было ни закиси азота, ни даже времени, чтобы подготовить и успокоить пациента, хотя, по-видимому, в этом не было необходимости. Испуганные и покорные, они напряженно смотрели в глаза сестрам и санитарам, обращавшимся с ними как с неодушевленными предметами, быстро и профессионально.
Неужели я тоже превращусь в грубую и уверенную безучастную медицинскую машину, думала я, ставя воронку в рот моего первого пациента с брюшным ранением, прося дышать глубоко, ровно. Выдержу ли этот ад? Смогу ли справиться со всем этим ужасом, не имея под рукой необходимых хирургических средств? Да, — ответила я сама себе, — смогу. Стерильные условия, соблюдение абсолютной чистоты и порядка во всем до мелочей, даже субординация образцового госпиталя так же заслоняли меня от грубой правды жизни, как военная помпа заслоняет солдата от реальности сражения. Теперь вся мерзость войны предстала передо мной в обнаженном виде; я тонула среди крови и экскрементов. Нет, я выплыву! Это немыслимо, невозможно, папа был прав, думала я, капая эфир в воронку и помогая пациенту скорее преодолеть мучительное удушье.
Ты же хотела этого сама, говорил во мне другой голос. Вот она — реальность, здесь нет места ни позе, ни фальши. Это твое испытание силы духа, испытание мужества. И если солдат может идти в окоп, чего ты не можешь сделать; если он может выдержать боль и ужас, а ты только помогаешь ему в этом, то разве ты не сможешь делать свое дело, как другие? Почему же ты хочешь уклониться от этого сейчас, только потому что вокруг тебя нет чистоты и порядка? Ведь до сих пор ты играла в сестру милосердия, Таня. Взрослые наблюдали за тобой, следили, чтобы ты не переутомилась, не сделала ошибки. Теперь же, если ты дашь слишком много эфира, твой пациент умрет. Следи за своей работой, Таня. Следи за зрачками пациента, цветом лица, дыханием, мышечным тонусом. Проверь пульс, будь готова дать кислород, если он начнет синеть.
Я сосредоточилась, и переключив внимание на свои обязанности, отодвинув в сторону терзавшие меня мысли, почувствовала, как беспомощность и страх отступили.
Когда стемнело, я покинула свой пост, чтобы немного отдохнуть. На поляне, едва различимые в свете костров, как и утром, лежали раненые. И все новых несли из темного леса, и среди черных стволов мелькали белые халаты санитаров.
Я заглянула в фургон, где при свете керосиновых ламп между уложенными на солому солдатами ходили санитары в белых шапочках. Дежурная сестра наблюдала за палатой, сидя возле аптечки. В фургонах могли поместиться только тяжелораненые, остальным приходилось оставаться на поляне, дожидаясь эвакуации.
Меня снова охватили ужас и бессильное отчаяние. Нет, это немыслимо, я должна бежать отсюда. И вдруг из темноты передо мной возник Ефим.
— Что изволит ваша светлость?
«Забери меня к отцу!» — хотелось мне крикнуть. Но я лишь сказала:
— Чего-нибудь горячего попить.
Он принес мне миску щей, кусок черного хлеба и стакан чаю. В то время как я ела, сидя на ступеньках фургона, гнедая кобыла с недоуздком на красивой голове подошла и дотронулась до Ефима.
— Ты не держишь ее на привязи? — удивилась я.
— Я взял ее еще жеребенком, мы все время вместе — Ефим простодушно улыбнулся, и черты его лица смягчились.
— Скучаешь по своим товарищам? — спросила я.
— Это легкая служба, пока не слишком задумываешься, — он взглянул на раненых. — И вот это помогает. — Он достал губную гармошку. — Если ваша светлость позволит.
Я кивнула.
Он прижал гармошку к губам, и полились звуки, в которых слышался ветер степей, тоска по безграничным просторам, по вольной и чистой жизни. Кобыла навострила уши; вокруг было тихо.
Перед моим мысленным взором возникла картина, как мы со Стиви скачем галопом по степи. И вдруг его сбросило наземь разорвавшимся снарядом… Я резко встала, погладила кобылу по холке и вернулась в операционный фургон.
Работа шла всю ночь без остановки. Каждая oперация продолжалась не более пятнадцати минут, как в те годы, когда еще не было анестезии, и необходима была скорость. Главный хирург, доктор Корнев, седеющий мужчина пятидесяти с лишним лет, был профессором кафедры хирургии Московского университета. Его работа была блестящей; он переходил от одного стола к другому, берясь за самые серьезные случаи. В то время как я наблюдала за ним так же пристально, как и за пациентом, сестра Марфа посматривала краем глаза на юную княжну, прибывшую на фронт в поисках острых ощущений. В течение ночи хирурги и сестры отдыхали по четыре часа в две смены. Я попросила Марфу Антоновну отправить кого-нибудь вместо меня отдохнуть.
— Завтра будет то же самое, весь день и вся ночь, вашей светлости лучше отдохнуть, — доброжелательным тоном посоветовала она.
— Благодарю вас, но я еще не устала.
— Что ж, хорошо, но смотрите, я не хочу, чтобы ваша светлость упала в обморок посреди операционной.
Я никогда не падала в обморок и не собиралась этого делать.
Утром я вышла из операционной, шатаясь от усталости. Но чашка горячего кофе и миска каши вместе с короткой молитвой про себя помогли мне восстановить силы.
Около полудня, когда я только закончила с пациентом и смочила лицо водой — ее тоже не хватало, — я услышала какой-то шум снаружи.
Сестра Марфа подошла к двери, стоявший за ней санитар доложил:
— Там какой-то поляк скандалит, требует, чтобы немедленно занялись его князем.
— Я знаю польский, — сказала я, сердце мое дрогнуло, — может быть, я могу помочь.
У ступенек фургона стоял Адам, денщик Стиви, без труда по-русски высказывая все, что он думает о русских полевых госпиталях и русских порядках. Я похолодела и прислонилась к стенке фургона, чтобы не упасть.
Увидев меня, Адам воскликнул по-польски:
— Ясновельможная панна, заставьте их позаботиться о моем князе!
— Куда его ранило? — с трудом спросила я.
— В бедро, он истекает кровью и очень слаб.
Я велела санитарам идти за Адамом, а сама пошла посмотреть, готов ли стол для операции, и решилась попросить доктора Корнева осмотреть следующего пациента, моего родственника. Вскоре санитары внесли Стиви, Адам поддерживал ему голову, не помещавшуюся на носилках.
Стиви лежал очень бледный и неподвижный. Испуганными глазами смотрел он на блестящие хирургические инструменты, на неподвижное тело, лежавшее на соседнем столе, в то время как санитары выносили окровавленный таз с кусками человеческой плоти.
Я склонилась над ним, стараясь заслонить его от этого страшного зрелища. Положив ладонь ему на щеку, я проговорила успокаивающим и ободряющим тоном:
— Не бойся, Стиви, ты не почувствуешь боли.
— Видишь, это случилось на самом деле — Затем, поддразнивая меня, как раньше, спросил: — Будешь ли ты по-прежнему любить меня, когда мне отрежут ногу?
— Не отрежут. Закрой глаза и постарайся расслабиться, все скоро кончится.
Я отошла, чтобы дать санитарам промыть его рану и смазать йодом. Но когда хирург в запачканном кровью, как у мясника, халате склонился над раной, Стиви позвал:
— Таня!
— Я здесь, — ответила я, начиная вводить через воронку эфир.
— Не давай им отрезать ее, не давай, не давай… — продолжал он кричать, в то время как я просила его дышать глубоко, до тех пор пока его крики и сопротивление не прекратились.
Я перевела взгляд с невидящих открытых глаз Стиви на хирурга, осматривавшего рану и бормотавшего удовлетворенно себе под нос: «Так, так».
— Близко к паху, — ответил доктор Корнев на мой немой вопрос. — Было бы безопаснее ампутировать. Если начнется сепсис… — он многозначительно покачал головой.
Да, подумала я, если заражение крови перейдет через лимфатические железы в пах, то это конец.
— Доктор, я думаю, он предпочел бы скорее умереть, чем стать калекой.
Хирург какое-то время сосредоточенно рассматривал рану, затем удовлетворенно хмыкнув, приступил к операции.
Ампутировать он не стал.
Какой замечательный человек доктор Корнев! И как только я могла думать о нем, как о бездушной машине? Стиви поправится, он останется цел. Я все равно любила бы его, даже изуродованного или искалеченного, но он был бы, словно лошадь со сломанной ногой, и скорее бы застрелился. Я продолжала капать эфир в воронку, склонившись над любимым, с ужасом и восторгом сознавая свою власть над ним.
Когда рану перевязали, на ногу наложили шину, и слышно стало сильное и ровное биение сердца, я сняла маску и стетоскоп и осталась наедине с моим находившимся еще без сознания кузеном. Его волосы снова стали кудрявыми, влажный локон упал на глаза, рот его был приоткрыт, обычно румяные щеки бледны, темные круги легли под глазами. Он выглядел совсем юным, не старше восемнадцати лет. Я почувствовала еще большую нежность к нему.
Это я всегда чувствовала себя слабой, когда Стиви смотрел на меня своим насмешливым взглядом. И вот теперь он такой беспомощный, думала я, и мои руки сами прикоснулись к его голове. Я держала ее, чувствуя, какая она тяжелая и безжизненная. Я могу сделать с тобой все, что хочу, Стиви, даже поцеловать, прошептала я, склонившись к его губам.
Прильнув к его губам, я ощущала их нежность, вдыхала его дыхание. Какое-то время я находилась в полной прострации.
Очнулась я в постели, в моей занавешенной одеялом кабинке.
Марфа Антоновна давала мне нюхательную соль.
— Ведь я предупреждала вашу светлость, что упадете в обморок, если не будете отдыхать. Я уже давно занимаюсь этим делом и знаю, что говорю. Не смущайтесь, — продолжала она, увидев мое виноватое выражение, — с нашими докторами это тоже случается. Вы смелая девушка и прекрасная сестра милосердия. Поспите, поешьте и снова будете как огурчик. — Она подоткнула мне за плечи грубое солдатское одеяло.
— Марфа Антоновна, прошу вас, позвольте мне встать.
Марфа Антоновна силой заставила меня лечь обратно.
— Доктор Корнев распорядился, чтобы вы отдыхали. Будьте умницей, ваша светлость, лежите.
— Но я должна взглянуть на моего последнего пациента, у него было такое слабое дыхание… Мне нужно было… сделать ему искусственное дыхание… Это мой двоюродный брат, Стефан Веславский. Я должна его увидеть.
Она сдалась.
— Ну, хорошо, моя голубушка. Только попейте чаю и съешьте хотя бы печенье.
Проглотив стакан чаю с печеньем возле стоявшей у двери печки, я пошла к фургону для раненых офицеров.
В самом конце узкого прохода между двойными рядами раненых лежал Стиви, вытянувшись вдоль прохода во всю длину своего большого роста. Он пошевелил губами, и я присела возле него на корточки. Потом его вырвало. Я вытерла ему лицо и рот мокрой салфеткой, и он снова лег на спину, закрыв глаза. Он напоминал мне того восьмилетнего мальчишку, томящегося на соломенной подстилке в подвале после жестокой порки.
— Пить, — простонал он совсем, как тогда.
Я поднесла стеклянную трубочку к его губам.
— Только глоток, иначе тебя снова затошнит. Он пососал через трубочку, затем внимательно посмотрел на меня.
— Она на месте?
— Все на месте. — Я понимала, что он говорит о ноге.
Он с облегчением, как ребенок, улыбнулся.
— Везет же мне, если бы Ким вовремя не затащил меня в воронку, меня бы разорвало на куски. А я ведь угрожал ему трибуналом за невыполнение приказа ехать дальше.
«Господи, благослови Казимира», — помолилась я про себя.
Стиви поморщился.
— Сейчас принесу тебе что-нибудь болеутоляющее. Досчитай медленно до двадцати, и я вернусь.
Я вышла из фургона, сдерживаясь, чтобы не бежать. Старшая сестра сказала, что морфия очень мало, его нужно беречь для самых серьезных случаев.
— Сестра, если вы не дадите мне морфия для этого офицера, он устроит такой шум, что будет слышно на неприятельской стороне, — сказала я. — У него голос, как иерихонская труба, я его знаю.
Один раненый может своим криком взбудоражить весь фургон и превратить его в сущий ад. Я получила свой морфий.
— Ты храбрый мальчик, Стиви. Тебе сразу станет от этого легче. — Я потерла спиртом ему руку и воткнула иглу. Надавливая на поршень, убедилась, что не попала в сосуд, и ввела морфий. Он следил за мной, немного нервничая, но как только лекарство стало действовать, черты его лица расслабились.
— Ну вот и все, — я погладила его по голове. — Теперь спи, я загляну опять, как только смогу.
— Мне все еще хочется пить.
Я дала ему еще глоток через трубочку.
— Меня опять тошнит.
Я поставила ему тазик возле головы.
— Если тебе еще что-нибудь будет нужно, позови санитара.
Я попыталась встать, но он схватил меня за руку. Несмотря на слабость, он еще был достаточно силен.
— Стиви, позволь мне уйти.
— Не могла бы ты поцеловать бедного раненого?
Воспоминание о поцелуе, о котором он не помнил, заставило меня покраснеть. У него был ужасно довольный вид.
— Если ты отпустишь мою руку. — Он отпустил меня, и я дотронулась губами до его губ. Они пахли рвотой, эфиром, и, прикоснувшись к ним, я вновь почувствовала головокружение.
— Пока, Стиви.
Как только я спустилась по ступенькам фургона, ко мне подскочил Адам. Я отослала его к хозяину.
По пути к операционному фургону меня остановил красивый молодой корнет с полковой эмблемой веславских улан.
— Таня, как там Стиви? — спросил он на чистом английском языке.
— Пока все в порядке, Ким, — а это был Казимир, приехавший узнать о состоянии своего лучшего друга. — Ты можешь войти и повидать его.
Казимир окинул взглядом поляну и состроил такую же гримасу, как Стефан.
— Невеселое место, правда?
— Да. Но операция была сделана наилучшим образом. Передай это дяде Стену и скажи ему, чтобы немедленно прислал карету скорой помощи. Если Стиви не выберется из этой грязи, то может подхватить инфекцию… и умереть, — с трудом договорила я.
— Я доложу полковнику, как только повидаюсь со Стиви. Как ему повезло, что ты здесь! — Казимир пожал мне руку.
Я удержала его.
— Погоди, Ким, расскажи, как это случилось?
— Это было такое невезение, Таня. Ночной дозор подтвердил наличие бреши в позиции противника. — Бреши, которую отец заметил опытным глазом во время нашей инспекции накануне. — Нам было приказано сделать вылазку одновременно с отвлекающим маневром пехоты. Маневр этот удался, мы встретили слабое сопротивление и прорвались на батарею раньше, чем австрияки поняли, что случилось. Это была настоящая мясорубка. Потом, когда мы возвращались на наши позиции, вдруг стали рваться снаряды. Нам не верилось, что Стиви ранен, весь взвод остановился под огнем. Упавший на землю Стиви с проклятиями приказывал нам… выбираться оттуда…
— Ты не послушался, я знаю, чтобы спасти его.
— А, ты об этом, — Казимир покраснел, — уверяю тебя, что ты сделала бы то же самое. Стиви получит Георгиевский крест за этот бой. — Потом добавил: — Ты выглядишь совсем измученной. — Он с участием смотрел на меня.
— Я выдержу, — улыбнувшись через силу, я направилась обратно в операционную.
Каждые полчаса я заглядывала к Стиви. Как только первая доза морфия перестала действовать, ему стало опять хуже, а больше он получить не мог. Но он понимал, что другим еще хуже и что капризничать — это не по-мужски.
Перед заходом солнца за ним приехала карета «скорой помощи» с врачом и сестрой милосердия. Я подвела к нему санитаров и сообщила приятную новость.
— Мне не нужен никакой особый уход, — ответил он.
— Будущий Повелитель Польши нуждается в особом уходе.
Стиви царственно нахмурился.
— Ты поедешь со мной?
Я отрицательно покачала головой.
— Но ты нужна мне!
— Тебе будет оказана лучшая в мире медицинская помощь, а я больше нужна здесь.
Он попытался схватить меня за руку, но его положили на специально удлиненные носилки и унесли. Когда он увидел раненых, лежавших у дороги в ожидании эвакуации, то попросил, чтобы карету скорой помощи загрузили полностью.
Я велела санитарам положить еще троих раненых в машину, встретив при этом возражения со стороны английской сестры милосердия, чье миловидное личико с голубенькими глазками возненавидела сразу же.
— Так угодно князю Веславскому, — отрезала я. Затем описала швейцарскому доктору débridement[42] Стиви и послеоперационный курс лечения.
— Вы оказали большую помощь, сестра. — Лицо доктора было совершенно непроницаемым. — Думаю, что сумею сделать все, что нужно.
Я была слишком измучена, чтобы отреагировать на эту колкость. Перекрестив Стиви, я положила ладонь на его бледную небритую щеку.
— Поцелуй за меня тетю и попроси ее простить мне мою грубость. Слушайся врачей и благослови тебя Господь. — Я быстро пошла прочь, чтобы не разрыдаться.
Почему же я плачу? — удивлялась я, глядя, как «скорая помощь» удаляется в рыжем облаке пыли. И хотя по щекам текли слезы, я была счастлива, что Стиви уехал. Теперь он поправится, с ним будет все хорошо.
Повернувшись к поляне, я увидела все ту же мрачную картину: почерневшие, израненные, оголенные деревья; санитары в окровавленных халатах, шагающие между окровавленными людьми по окровавленной земле. Справа, испуская тошнотворное зловоние, горела куча бинтов, дым разъедал глаза. Слева, стоя одна за другой, обозные лошади помахивали хвостами и трясли головами, отгоняя мух. Было все так же жарко и душно; каждая проезжавшая повозка поднимала облако пыли, оседавшей на деревья, на крыши фургонов, на раненых, на землю.
Я приехала сюда вчера, подумала я, и все было так же, то же самое будет и завтра, и когда это кончится, неизвестно.
15
Когда стемнело, и вокруг поляны зажглись и задымили костры, доктор Корнев велел мне отправляться спать.
Все это время, пока я крепко спала на своем соломенном тюфяке, фургон сотрясался от долгого грохота: началось отступление с ближайших позиций. Всю ночь мимо нашего обоза, продвигаясь на северо-восток, шла артиллерия, подводы, полевые кухни, платформы с пулеметами, санитарные фургоны, кавалерийские отряды и колонны пехоты.
На рассвете, не успела я еще одеться и позавтракать перед работой, как подъехал открытый автомобиль с поднятым российским флажком, и Ефим доложил:
— Генерал князь Силомирский желает видеть вашу светлость.
Я подбежала к машине, за мной запыхавшаяся сестра Марфа, и бросилась отцу на грудь.
— Ну что, девочка, с тебя довольно? — он приподнял мою голову за подбородок. — Ты готова поехать со мной и отправиться в госпиталь к Стефану?
В ответ я покачала головой.
— Оставаться опасно, — он обращался также и к Марфе Антоновне, — ваш обоз должен остаться с арьергардом. Между вами и неприятелем останутся только два пехотных полка, саперный батальон, отряд казаков и веславские уланы. Это отборные войска, они сознают свою ответственность за прикрытие отступления. Но на войне все может случиться: вас могут взять в плен, обстрелять из артиллерийских орудий. Как я могу допустить, чтобы моя дочь подвергалась такому ненужному риску?
— Ваше превосходительство, это решать вам, — ответила Марфа Антоновна, — но нам будет не хватать Татьяны Петровны.
— Папа, — взмолилась я, — меня ведь с детства учили не бояться опасности, я же потомок Рюриков, крестница государя, разве Татьяна Николаевна не осталась бы на моем месте? И что она обо мне подумает, если я сбегу? К тому же, — добавила я, — нас защищают веславские уланы, мы останемся целы.
Всемогущий командир корпуса был бессилен перед собственной дочерью.
— Молодой князь Ломатов-Московский, наш родственник, командует саперным батальоном, он позаботится о тебе. Ну, Таничка, — отец нагнулся поцеловать меня, — храни тебя Господь. — Он перекрестил меня и уехал.
Этот день добавил еще больше раненых, еще больше усталости, воды и лекарств становилось все меньше и меньше. Мы работали на износ, все больше ожесточаясь при виде этого моря страдания. Хирурги грубили сестрам, сестры санитарам, санитары раненым. Я старалась не грубить, мне это было легче, чем другим, потому что я была молоденькой да и не слишком опытной в этом деле. Я уступила свое место анестезиолога страдающей от полноты старшей сестре, чтобы та могла работать сидя, а ее обязанности взяла на себя. Став старшей сестрой операционной, я составляла график операций в соответствии с их срочностью, отдавала распоряжения сестрам и санитарам, выдавала лекарства и вела журнал операционной. Я указывала хирургам, как часто и сколько по времени им отдыхать.
Когда доктор Корнев вдруг опустился на стул, обхватив свою седую голову руками, и зарыдал, я положила ему руку на плечо и попыталась успокоить его. На этот раз уже я велела ему идти отдыхать; падая от усталости, он повиновался.
Помимо моих административных обязанностей, в случаях нехватки ассистента, мне приходилось держать зажимы, осушать и зашивать раны. Вот когда пригодились мои практические занятия с хирургической иглой.
Теперь мне пригодилось все, чему я когда-то училась: даже еще больше пользы, чем девять месяцев практики, принесло то, что я с детства привыкла стоять часами на ногах во время церковной службы и придворных церемоний, строгое бабушкино воспитание, наставления Веры Кирилловны о том, как надо правильно держаться, игры в войну и упражнения в стойкости со Стиви, мои тайные изучения анатомии, пример самоотречения и силы духа Таник и более всего слова тети Софи: «Война невыносима, но ее нужно пережить. Я думаю, что жизнь — это испытание мужества и силы духа».
«Господи, дай мне сил», — повторяла я как заклинание, и силы мои росли вместе с бременем, ложившимся мне на плечи.
Прошло два дня. Раненых отправляли с каждым видом транспорта, проходившим мимо нашего обоза; их сажали в багажные фургоны, на подводы с пулеметами, на тряские телеги, использовали каждое свободное место. И несмотря на то, что перевозка была для них столь мучительна и некоторые даже молились о смерти, как об избавлении, в эту минуту они боялись лишь одного — остаться и попасть в руки врага. Люди это понимали и старались потесниться насколько это возможно. Если же кто-то из возниц не обращал внимания на просьбу сестры милосердия остановиться, то его путь преграждали впереди идущие повозки, и на его голову обрушивался такой поток проклятий, что он забирал свою партию раненых и благодарил Бога, что остался цел.
Утром на третий день отступления, когда я с помощью Ефима следила за эвакуацией, подъехала закрытая карета. На наше требование остановиться из окошка кареты высунулась очаровательная женская головка в широкополой шляпе со страусовыми перьями. Поинтересовавшись причиной задержки, дама отказалась взять с собой раненых и предъявила специальный пропуск, подписанный командиром корпуса, пропуск, до сих пор позволявший ей беспрепятственно следовать в любом направлении. Но на этот раз я шагнула к карете и сказала по-французски:
— Надеюсь, мадам будет столь любезна и разделит свою удобную карету с несколькими из этих несчастных.
— Разделить карету! Я вижу, мадемуазель, что вы из приличной семьи, но не обучены хорошим манерам, и считаю дерзкой вашу просьбу.
— В таком случае, мадам, если вы не хотите разделить карету, не будете ли вы любезны сесть на козлы возле кучера. Или предпочитаете пойти пешком? — И я приказала Ефиму освободить карету.
— Генерал князь Силомирский — мой личный друг, — заявила дама, выходя из кареты в сопровождении испуганной горничной-француженки. — Я расскажу ему об этом оскорблении.
— Расскажите, мадам, — я закипела от подозрения, что имею дело с любовницей отца, — и передайте ему непременно, что его дочь отвечает за свои слова и поступки.
Дама испуганно вздрогнула, затем быстро взобралась на козлы, горничная последовала ее примеру, хотя и с меньшей проворностью. Раненых посадили в карету, и элегантный экипаж тронулся.
Возле меня остановился солдат.
— Эй, сестричка, а здорово ты ей задала. Чертова барыня, провались она со всеми своими перьями!
Он обращался по-свойски на «ты». Ефим нахмурил брови, подскочил к дерзкому солдату и схватил за шиворот:
— Ты разговариваешь с ее светлостью княжной Силомирской!
— Ефим, оставь его. Все в порядке, — успокоила я солдата, и он потрусил за своей колонной.
Этот инцидент неприятно поразил меня, мне следовало бы сдерживать в дальнейшем свой вспыльчивый нрав, решила я, приступая снова к своим обязанностям в операционной.
Мы работали до последней минуты. Три фургона с ранеными были уже отправлены, включая и тот, что предназначался для персонала. И наконец, когда дошла очередь до нас, мы быстро все уложили за десять минут, что нам дали на сборы.
— Слава тебе, Господи! — воскликнула Марфа Антоновна и перекрестилась. И весь персонал вместе с главным хирургом, который не был религиозным, перекрестился. Возница заглянул в фургон и спросил, пора ли трогаться.
— Да, живей, чего ты тянешь! — прикрикнула сестра Марфа, выражая этим общее настроение, — весь этот ужас, кошмар должен кончиться сейчас, или он уже не кончится никогда.
Снаряды стали рваться все ближе, осыпая грязью крышу фургона. Лошади ржали от страха — горел лес. Наконец, фургон тронулся, и как только он поехал, хирурги, сестры, санитары, лежавшие на подстеленной под себя одежде прямо на деревянном полу, покрытом пятнами крови, все шестнадцать человек, как будто укачиваемые в огромной люльке, почти мгновенно уснули мертвецким сном.
Очнувшись и почувствовав внезапный приступ дурноты, вызванной зловонием фургона, я вылезла вперед и протиснулась между кучером и Ефимом, накинув плащ поверх запачканного, как у всех, грязью и кровью халата. Садившееся солнце вместе с горящими полями багрянцем окрашивало горизонт, небо пылало между завесой черного дыма и грядой черных туч. И на всем этом фоне горели леса и поля — это и была политика выжженной земли, и даже отец уже не мог предотвратить ее. В сумерках было жарко, как днем.
Меня знобило от волнения и усталости, я завернулась в плащ, уронив голову Ефиму на плечо.
Проснулась я, чувствуя на лице приятную прохладу. Шел дождь, Ефим накинул на меня дождевик. Настала ночь; качались фонари, подвешенные к задней стенке идущего впереди фургона. Наши лошади шли медленной рысью, скрипя и позвякивая сбруей. Ефим придерживал за узду свою оседланную и нагруженную багажом кобылу, шедшую легкой рысью рядом с фургоном. Я чувствовала, что все вокруг меня — и лошади, и люди — еле передвигались, но не задумывалась почему, да это и не имело значения. Плечо Ефима было широким и сильным, как у отца и у Стиви, и я чувствовала, что мне ничто не угрожает. Я снова очнулась, когда фургон проезжал через деревню, где всего лишь неделю назад я провела ночь. Лишь несколько евреев, напоминавших ворон в своих черных кафтанах, выглядывали из-за печей, оставшихся стоять посреди обвалившихся стен. Ничего не понимая, я оглянулась вокруг и снова уснула.
Наш санитарный обоз проехал через Люблин 28 июля 1915 года, за два дня до вступления в него австро-германской армии под командованием генерала фон Макензена. Мы попали в поток беженцев, покидавших город, насчитывающий сто тысяч жителей. Перед нами предстала картина неописуемого хаоса: повозки, наспех загруженные домашним скарбом; коровы, свиньи, козы, гуси бродили по улицам; мародеры тащили мешки из горящих складов и амбаров. Убегавшие жители были слишком напуганы, чтобы замечать мародеров, а тем жадность не давала почувствовать страх.
Однако, когда поток беженцев слился с отступавшими на северо-восток войсками, паника улеглась, как успокаиваются стремительные горные потоки, впадая в воды широкой реки; теперь все они передвигались в тупом, покорном молчании.
В общем потоке шли воинские отряды и мирные жители; крестьяне гнали скот, женщины в белых платках шли пешком с привязанным на палку узелком за плечом; дамы в соломенных шляпках держали над собой зонтики.
Я ехала, усевшись боком на лошади Ефима, в то время как он шагал рядом. Рядом с нашим кучером по обе стороны сидели две пожилые школьные учительницы. Раненые, вконец измученные тряской, стонали и просили пить; молоденький рекрут с ранением в брюшную полость жалобно плакал.
Я слезла с лошади, чтобы сделать ему укол морфия.
— Простите, сестричка, но такая ужасная боль, — извинялся он.
— Потерпите, через минуту пройдет, а скоро вы будете дома.
— Дома, — повторил он, — это было бы чудесно! Матушка приготовит пирог с капустой. Сестра, а вы любите пирог с капустой?
— Очень, — я не смогла сказать правду, — скоро все мы будем кушать пироги с капустой.
Когда я снова взобралась на лошадь, к нам, с трудом прокладывая себе дорогу сквозь толпу на запыленном коне, подъехал очень высокий молодой офицер с тонкими чертами лица.
— Таня, у тебя все хорошо? — спросил он на безукоризненном английском. — Я еле пробрался через эту толпу!
— Элем! — это был мой троюродный брат, князь Ломатов-Московский, Рюрикович, звали мы его просто Элем. — Отец говорил мне, что ты в арьергарде.
— Да, мы, саперы, удостоены двойной чести идти позади арьергарда. Ты хорошо выглядишь, только слегка запачкалась. — Завораживающий взгляд византийских глаз Элема остановился на моей чумазой персоне, затем он улыбнулся. — Когда я видел тебя последний раз, ты была в розовом бархатном придворном платье, это было в Георгиевском зале Зимнего дворца в начале войны. Ты выглядела… такой преобразившейся.
— Я чувствовала себя преобразившейся. Какой контраст! — Я взглянула на ужасную картину вокруг нас.
— C’est la guerre[43], — ответил Элем. — Смотри!
При крике «Пропустить, пропустить!» и сигнале рожка людской поток расступился, пропуская штабной автомобиль. Возникла давка, корова наступила ребенку на ногу, лошадь сорвалась и помчалась по полю. Человеческая река забурлила, пошла водоворотами, затем снова успокоилась.
Мой родственник вынул блокнот.
— Ну, по крайней мере, — заметил он, что-то записывая, — ты не видела повешенных на суку евреев. Твой отец запрещает такие «патриотические» эксцессы.
— Это неслыханно! — не могла я поверить, задохнувшись от возмущения. — Ты и на это скажешь: «C’est la guerre»?
— Нет, поначалу нет. Но, ты знаешь, это ужасно, как быстро человек привыкает к неслыханному. Думаю, это один из моментов войны. Интересно, что бы сказал Андрей Болконский, который был так против джентльменской войны.
— Князь Андрей считал, что с войной будет покончено, когда она для всех станет отвратительной, ужасной.
— Сомневаюсь, что это когда-нибудь случится: люди отличаются если не откровенной потребностью, то удивительной терпимостью к ужасам.
Был ли Элем таким циником, или это было только позой? Я по-новому смотрела на своего русского родственника. Он был на несколько лет старше Стиви, с отличием закончил исторический факультет Оксфордского университета и накануне войны возвратился в Петроград, поражая своим холодным и надменным видом воображение светских барышень. Мне его самомнение было невыносимо. Теперь он, все такой же элегантный даже в сером запыленном мундире, выглядел более солидно. Он побывал в окопах, видел там самое страшное, о чем я так же не имела представления, как моя тезка об ужасе отступления. Мне хотелось взбодриться.
— Ну, по крайней мере, война будет не совсем напрасной, если она принесет полякам свободу.
— Им придется завоевать ее.
— А обещание государя, манифест великого князя Николая?
— Не более чем политическая хитрость, чтобы обеспечить преданность поляков.
— Не верю! Его Величество не может допустить такое двуличие.
Элем уклончиво взглянул на меня.
— Прошу прощения, я забыл, что ты практически принадлежишь к династии. С моей стороны было бестактно говорить об этом. — Он предложил мне попить из своей фляги.
Я вдруг поняла, что ужасно хочу пить. На меня нахлынули воспоминания о Царском Селе, вспомнилась та атмосфера мира и согласия, что царила в царской семье.
Тут Элем прервал мои воспоминания.
— Странно подумать, что ты так близка с дочерьми государя. Ты такая необычная девушка, а они, честно признаться, довольно заурядны.
— Но они и не могут быть никакими иными. Они очень искренние… и добрые!
— Им повезло, что у них есть такая подруга. — Элем улыбнулся одними глазами, чем-то напомнив мне отца.
Я улыбнулась ему в ответ, и мы поехали дальше, дружески беседуя.
У каждого узкого моста через многочисленные речушки, пересекавшие холмистую местность вокруг Люблина, людской поток начинал раздраженно бурлить. Водители военных машин приказывали беженцам сойти с дороги, затем тут же начинали кричать друг на друга, каждый стремился проехать первым. Полевая кухня бок о бок с подводой с пулеметами вместе въехали на мост: полевая кухня с грохотом опрокинулась. Подводе тут уж досталось: слышались злые выкрики:
— Да зачем она нужна? Патронов нет, а есть-то все равно надо!
Прорываясь верхом на лошади вперед и размахивая плеткой, Элем восстановил порядок, отдав несколько резких приказов. Полевая кухня проехала, поток отступавших двинулся дальше. Элем снова что-то пометил у себя в блокноте, затем хладнокровно заметил:
— В воздухе пахнет бунтом и дезертирством, русский солдат созрел для революционной пропаганды. Если мы проиграем войну, то снова будет 1905 год, только уже большего масштаба.
Перед моими глазами предстала Таник в белых кружевах, в Китайском саду Царского Села, и грозная туча приближавшейся разъяренной толпы. Сможет ли казачий кордон, день и ночь окружающий Александровский дворец, защитить ее и ее близких?
— Мы не проиграем войну! — воскликнула я. — Мы не можем ее проиграть!
Постепенно, час за часом, волнения утихли, жара давила на людей; беженцы и солдаты падали от солнечных ударов. Раненого, что так мечтал вернуться к матери и поесть пирога с капустой, похоронили возле дороги, священник прочитал над могилой короткую молитву. На могиле поставили деревянный крест.
Вдоль дорог то тут, то там валялись трупы животных, облепленные червями, брошенный домашний скарб, сломанные повозки и телеги, а вокруг, встречая австро-германскую армию, чернели сожженные поля.
В конце дня, когда наш обоз остановился на ночевку в лесу, Элем покинул меня, чтобы присоединиться к своему батальону. Наш лагерь вокруг костров напоминал цыганский табор, и эта картина, живо напомнившая мне ночь накануне Праздника урожая, мирную и даже веселую жизнь посреди войны и разрушений, уже не поражала меня своим несоответствием. Я видела, что Элем был прав: человеческие существа обладают огромной приспособляемостью. По крайней мере, насущные заботы отвлекали людей от сознания трагичности всего происходящего. Мне же больше всего хотелось только одного — принять горячую ванну.
Вскоре моя мечта осуществилась. Как только распрягли лошадей, подъехали три офицера верхом на лошадях, один из них, седоголовый и импозантный. Лицо отца — а это был он — конечно же, потеряло свою свежесть, но его величественная красота как никогда поразила меня.
Он сам ответил на мой первый вопрос:
— Стефан вне опасности под опекой своей матери в Католическом госпитале в Минске. Казимир представлен к званию поручика. Веславские уланы превзошли самих себя, их вдохновляет твое присутствие в арьергарде, — отец смотрел на меня с улыбкой и как-то особенно горделиво. — Кстати, у меня для тебя письмо из Царского.
Я поехала в одолженной повозке в его полевую штаб-квартиру, располагавшуюся в палатке. С наслаждением опустившись в походную ванну с горячей водой, я прочла две странички письма моей тезки, доставленного фельдъегерем двора Его Императорского Величества.
В письмо была вложена самодельная поздравительная открытка, на лицевой стороне был рисунок Ольги, где она изобразила меня в форме сестры милосердия, выходящей из санитарного фургона. На обратной стороне Татьяна Николаевна написала: «Мы восхищаемся тобой, завидуем и скучаем по тебе». Мария и Анастасия добавили по строчке, Алексей посылал мне тысячу поцелуев. Внизу были слова, написанные рукой государя: «Мы молимся за тебя и наших доблестных воинов. Храни тебя Господь, моя крестница». И ни слова от Александры. Отсутствие ее одобрения укололо меня, несмотря на радость, доставленную этими строчками.
После ванны я надела на себя чистую отцовскую льняную рубашку и, усевшись по-турецки на походной кровати, стала писать, перед тем как заснуть, письма Стиви и моим друзьям в Царском.
Перед побудкой Семен, верный отцовский ординарец, подал нам завтрак à deux[44], как в прежние времена, когда я ходила в Смольный институт. Отец продиктовал свои распоряжения относительно действий в течение суток, и у нас осталось еще полчаса времени.
— Расскажи мне о полевом госпитале, — попросил он, — но сначала я хочу извиниться за мадам Антуанетту, за ее эгоистичное отношение к раненым. Она не держит на тебя зла.
— Как это мило с ее стороны! — ответила я, усмехнувшись.
Отец искоса взглянул на меня.
— Этой зимой Антуанетта предоставила свой особняк для размещения нашей штаб-квартиры. Я ей очень обязан.
Значит, все-таки это была любовница отца, я не ошиблась.
Отцовский взгляд ясно говорил: «Дурные мысли портят твое милое личико».
— А она рассказала тебе, как солдат обозвал ее чертовой барыней? — не удержалась я.
Отец нахмурился.
— Папа, Элем говорит, что в воздухе пахнет бунтом. — Я рассказала о случае с полевой кухней и пулеметной подводой и о пессимистических рассуждениях нашего родственника.
— На фронте всегда пахнет бунтом, — отвечал отец. — Вот почему дисциплину надо сохранять любой ценой. Что же касается революции, то она носится в воздухе с момента твоего рождения. Лучший способ избежать ее — это выиграть войну, в этом наша задача. А теперь, расскажи скорее, чем ты все это время занималась.
Я рассказала ему и заметила в конце:
— Знаешь, папа, как странно — сначала все на фронте казалось кошмаром, и я не могла дождаться, когда же это кончится. Но сейчас мне хочется скорее вернуться в свой госпиталь, я там чувствую себя на месте, как бы там ни было ужасно.
— Да, так же чувствует себя и солдат по отношению к своим товарищам. Ты же знаешь, я ненавижу войну, но сейчас нигде кроме действующей армии не мог бы чувствовать себя полезным.
Отец говорил со мной, как с товарищем по оружию, как с равной. Впервые я уже не была в его глазах маленькой девочкой, я завоевала признание и восхищение человека, чье одобрение было для меня важнее всего на свете. Я торжествовала.
— Значит, ты чувствуешь, что должна вернуться обратно? — спросил отец. — А Стефан? Боюсь, ему это не понравится.
Отец чуть заметно усмехнулся, и я поняла, что его совершенно не волнует недовольство Стефана. Значит, папа тоже ревнует. Я вспомнила поцелуй, нежные губы Стиви, хрупкие руки, сжавшие мне запястье. Мне нужен был Стиви, а не его одобрение; и даже одобрение отца поблекло перед этим желанием. Какую-то минуту я боролась сама с собой. Ведь быть рядом со Стиви это еще не значит обладать им. В настоящее время это невозможно, если я буду рядом, то будет только тяжелее. На фронте, по крайней мере, нет времени для любовного томления, здесь я чувствую себя сильной и полезной, а не просто влюбленной женщиной.
— Я написала Стиви, папа, что приняла решение, и постаралась объяснить, что ногу ему не ампутировали благодаря тому, что во время операции я ассистировала доктору Корневу. А сколько других, таких, как он, могли остаться калеками, если бы меня там не было? Он поймет.
— Когда-нибудь, — ответил отец. — Когда-нибудь он поймет. Я отошлю твои письма вместе со своей почтой в Ставку.
Мы вернулись к моему обозу, где нас встретили главный хирург и старшая сестра.
— Ваша дочь покорила наши сердца, — сказала отцу Марфа Антоновна.
А доктор Корнев добавил:
— На редкость способная сестра милосердия, у нее действительно талант хирурга. Когда она закончит свое медицинское образование, я буду рад рекомендовать ее.
— Она думала об этом, — ответил отец, — но сейчас, как я полагаю, у нее другие планы. — Он неуверенно посмотрел на меня.
— Я собираюсь стать хирургом и иметь восемь детей, — выпалила я.
Моего придирчивого отца, казалось, поразили оба таких желания.
— Восемь детей и карьера хирурга? — воскликнул доктор Корнев. — Вот это планы! Знаете, князь, я верю, что Татьяна Петровна способна их осуществить, — добавил он, глядя на меня с отцовской гордостью. — У меня тоже есть дочь, она немного старше Татьяны Петровны, но у нее в мыслях одни только наряды и развлечения, мать избаловала ее. Итак, князь, я полагаю, вы нам добавите работы?
— Боюсь, что да, доктор.
И снова наш обоз расположился полукругом на поляне возле ручья. Снова пополненный в Люблине запас медикаментов стал таять, нам снова не хватало воды, мы снова работали без отдыха, но ничего другого не оставалось, только держаться. По вечерам губная гармошка Ефима доносила до нашего лагеря дуновение степных ветров. И, когда я чувствовала, что вот-вот свалюсь с ног, появлялся отец со своими адъютантами и увозил меня к себе в полевую штаб-квартиру, где я могла принять ванну, как следует отдохнуть и побеседовать с отцом за завтраком. Каждый раз я наспех писала письма Стефану и Таник. Мысль о том, что отец защищает нас с тыла и следит каждую минуту за нами, придавала мне сил и позволяла чувствовать себя в безопасности.
Весь август наш обоз находился в арьергарде, оставляя позади только батальон саперов под командой Элема, который взрывал последние мосты и железнодорожные узлы. 5 августа была оккупирована Варшава. Германские и австрийские войска продвигались на север, к центру, на юг, тщетно пытаясь окружить и отрезать отступление русских войск. С безропотной невозмутимостью арьергард занимал поспешно вырытые после утомительного перехода позиции, и упорно, словно в сонном оцепенении, отступающая армия продвигалась на восток. Общество Элема, время от времени присоединявшегося к нам во время перехода, подбадривало меня. Терпение русского народа в этих нечеловеческих испытаниях, по его словам, оставалось все тем же.
В конце августа наш обоз проехал через дымящиеся руины Брест-Литовска. Мы погрузили наших раненых в последний уходящий поезд, после его отправления железнодорожные пути были взорваны. Возле поросших высоким тростником болот, лежащих вдоль берегов Припяти, мы снова разбили полукругом наш лагерь; зажглись костры. По гатям, проложенным через коварные болота, по дорогам по краю непроходимых лесов, более опасным, чем немецкие пушки, вдоль трех железнодорожных линий, протянувшихся на восток, человеческая река из солдат и беженцев текла еще медленнее, еще с большим трудом.
К концу сентября все укрепленные города — Луцк, Гродно, Брест-Литовск, Ковно и Вильна — пали. Вся Польша оказалась в руках австро-германской коалиции. С каждой стороны погибло более миллиона человек. Наступление обошлось австро-германцам дорогой ценой. Отступление русских не стало поражением и бегством.
И все же верховный главнокомандующий, великий князь Николай Николаевич, последняя жертва враждебности Александры, стал козлом отпущения: отступление вменили ему в вину, он был отослан на Кавказ и назначен на второстепенный командный пост. По настоянию той же Александры пост верховного главнокомандующего был передан лично государю императору.
Отец считал, что это еще более опасно для России, нежели потеря Польши. Несмотря на то, что действительное командование находилось в надежных руках начальника генерального штаба генерала Алексеева, отец предвидел в то время, как император находится в Ставке — генеральном штабе русской армии, переведенном теперь из Барановичей в Могилев, — Александра будет править империей из Царского Села.
В первых числах октября наш санитарный обоз прибыл в Минск, где был расформирован, и персонал получил свой первый за год отпуск. Ефим был откомандирован в свой отряд; ему все равно, сказал он, где служить, лишь бы с ним были его кобыла — его верный друг — и губная гармошка. Попрощавшись со своими товарищами по оружию и чувствуя, что их уважением я обязана не только своему положению, я направилась в Католический госпиталь, где меня ожидала все простившая тетя Софи.
16
Как только я привела себя в порядок, тетя Софи повела меня к Стиви. Его комната находилась рядом с ее апартаментами, располагавшимися в заднем крыле госпиталя окнами в парк. На наш стук он ответил недовольным тоном:
— Войдите.
Но когда мы вошли, быстро отложил книгу в сторону и устремил на меня свой пристальный, напряженный взгляд. Я медленно и тоже молча подошла к креслу у окна, где он сидел в халате, вытянутая раненая нога лежала на подушке, рядом с ним была трость.
— Стиви, смотри, кого я привела, — сказала тетя Софи. И добавила, словно извиняясь за его молчание: — У нашего Стиви грозный вид, но он еще с трудом стоит на ногах. — Тетя мило улыбнулась и вышла из комнаты.
Я не нравлюсь Стиви, я стала ему чужой. Он больше не любит меня, так я расценила его молчание.
Я присела возле него. Он больше не выглядел ни свежим, ни румяным, как ребенок после купания, и больше не походил на ловкого стремительного охотника. Он был исхудавшим, бледным и раздраженным, как мальчик, которого слишком долго держат в постели.
— Что ты читаешь? — спросила я с пересохшим от волнения горлом, лишь бы что-то сказать и что-то услышать от него.
— «Историю упадка и разрушения Римской Империи» Гиббона. Очень познавательная книга, я больше не могу читать романы.
— Я тоже. — Стремительный поток событий отодвинул на задний план литературу, которой прежде верили больше, чем самой жизни. А любовь? Ушла ли и она, как литература?
— У меня была масса времени для чтения, — Стиви говорил сдавленным, чужим голосом, — благодаря тому, что твои письма были столь коротки.
— Стиви, разве я могла писать длинные письма? У меня не было времени!
— Разумеется. Для простого рядового у тебя было время, но не для твоего будущего супруга.
— Неправда! — Но не могла же я сказать: «Я думала все время о тебе», если я тогда, в полевом госпитале, ни о чем не могла думать, кроме как о постоянных, невообразимых трудностях. Что касается дней, проведенных в обществе Элема, то я решила пока об этом не упоминать. Стиви и так ужасно ревновал.
— Полагаю, — продолжал он тем же тоном, — тебе ужасно нравится строить из себя героиню.
— Никакая я не героиня. Вот Казимир — герой, и ты тоже.
— Я?
— Папа сказал, что ваш захват австрийской батареи был блестящим, тебе дадут за это Георгиевский крест.
— Это мой конь заслужил орден, а не я: он мчался, как стрела, и мы обрушились австриякам на голову прежде, чем я успел опомниться. Героизм — это все громкие слова.
— Почему же ты называешь меня героиней?
— Так пишут о тебе в газетах. Государь, пишут они, собирается наградить тебя.
— О нет, это было бы несправедливо по отношению к остальным — я делала не больше, чем другие.
— Что все-таки заставляло тебя этим заниматься?
В самом деле, что? С грустью я поняла, что не могла бы разделить со Стиви ни один из этих двух тяжелых месяцев. Те тяжкие испытания, что я приняла на себя для того, чтобы быть рядом с моим названым братом и возлюбленным, по-видимому, только отдалили нас друг от друга.
— Посмотрела бы на себя со стороны! — продолжал он безжалостно. — Ты стала похожа на пугало: тощая, бледная и эти глаза с фанатическим блеском!
— Я знаю, что некрасива. И раньше не была красивой, у меня не было времени заниматься своей внешностью. Но если это все, что ты во мне видишь, то уверена, найдется много девиц, которые подойдут тебе гораздо больше, — я поднялась и ушла.
В дверях я столкнулась с сестрой-англичанкой, которая не была ни тощей, ни бледной, и в чьих голубеньких глазках не было ничего кроме небесной голубизны. Я холодно поздоровалась с ней и, пройдя через холл, постучала в дверь кабинета тети Софи.
— Все кончено, тетя, — сказала я, — Стиви больше меня не любит. Он сказал, что я строю из себя героиню, что я похожа на пугало, такая тощая и бледная… — Я была готова расплакаться.
— Вот грубый мальчишка! — ответила тетя. — И каким несчастным он себя теперь чувствует. Подойди ко мне, дитя мое, — продолжала она, взяв меня за руки. — Стиви ревнует к каждому раненому, за которым ты ухаживала, к твоему отцу, к великой княжне Татьяне, к каждой мысли и чувству, не имеющему к нему отношения. В нем за эти два месяца накопилось столько ревности…
Тетя Софи подчеркнула «два месяца», и я подумала: «Бедный Стиви, ему нечем было заниматься, кроме как читать и ревновать». Да, я была к нему жестока!
— Мой Стен такой же после разлуки, — продолжала тетя, — чем больше он по мне тоскует, тем труднее с ним при встрече.
— Но как же быть в таком случае?
— Я терпеливо и ласково уговариваю его; мужчины требуют большого терпения, Танюся, а Веславские особенно. Они очень гордые, мы можем лепить их, как воск, но сначала его нужно растопить. Ты ведь тоже гордая, дитя мое?
Я почувствовала, что уже таю.
Сестра-англичанка пришла доложить, что его светлость в нервном возбуждении, у него слегка повысилась температура, и он отказывается от ужина. Не соизволит ли миледи отнести его светлости поднос с ужином?
— Если можно, я отнесу, — предложила я.
Тетя с улыбкой кивнула, и сестра удалилась.
— Тетичка, — я обернулась в дверях, — вы считаете, я была неправа, что осталась в полевом госпитале после того, как Стиви был ранен?
— Сознаюсь, сначала я подумала, что это эгоистично, но если как следует рассудить, то лучше тебе быть свободной сейчас, пока ты можешь, чем хотеть этого, когда выйдешь замуж.
— Разве нельзя быть замужем и оставаться свободной?
— Можно, но не так, как до замужества, дитя мое, по-другому.
Я и сама об этом догадывалась.
Когда я вошла, Стиви, не поворачивая головы, продолжал разглядывать желтеющие за окном липы и березы.
Поставив поднос на низенький столик возле его кресла, я сказала:
— Стиви, я принесла тебе ужин.
— Я не хочу есть, — ответил он с надутым видом.
Я поняла, что его нужно уговаривать. Сев перед ним, я повязала ему салфетку с монограммой Веславских и поднесла ко рту ложку с супом. Он съел одну, другую, третью, не отрывая от меня глаз. Скоро надутый ребенок стал похож на ребеночка, высосавшего свою бутылочку, — насытившегося и довольного.
Перейдя к цыпленку по-киевски, он взял у меня из рук вилку и поднес мне ко рту кусок.
— Сперва ты. Ты слишком худая.
— Как пугало? — спросила я, откусив вкусный кусочек; из его рук он был вдвойне восхитителен.
— Кто сказал, что ты похожа на пугало? — спросил он, съев еще кусок цыпленка. — Покажи мне этого грубияна, и я изрублю его саблей.
— О нет, не надо!
— Почему же не надо, такого нахала!
— Потому что он… мой будущий супруг.
Мы молча доели цыпленка. Затем я отодвинула столик в сторону и опустилась на пол, рука моя лежала на ладони Стиви. Комната была залита золотистым светом угасавшего осеннего дня, только слабые блики ложились на белые стены и белую больничную обстановку. Мой взгляд упал на распятие, висевшее над кроватью, и я помолилась про себя, благодаря Господа за то, что нашла Стиви целым и невредимым.
Рука Стиви коснулась моих волос и лица, он задумчиво смотрел на меня.
— Ты согласна перейти в католичество?
— Согласна. — Мне нравились пышные обряды православной церкви, но католицизм казался более универсальной религией.
— Таня, — продолжал он, — ты никогда не думала постричься в монахини?
— Как я могла об этом думать? — я была поражена. Мне, такой своенравной, мстительной, ревнивой, страстной и честолюбивой — постричься в монахини! — Я слишком большая грешница.
— Хорошо, — ответил он. — Ты нравишься мне такой. И запомни, я влюбился в девочку, играющую в доктора, а не в героическую сестру милосердия.
— Ты перестанешь называть меня героиней?
— В принципе я не против героинь, среди княгинь Веславских были героини, но, в первую очередь, они были женами Веславских. — Он говорил, не выпуская моей руки. Я почувствовала легкий трепет.
Как горячо и как торжественно он говорит, думала я, и если нельзя выйти замуж и сохранить свободу, то лучше я пожертвую свободой ради Стефана Веславского. Я прижала пылающую щеку к его руке.
— Когда ты станешь моей супругой, — продолжал он, — кто будет для тебя на первом месте, твой отец или я?
— Ты! — не колеблясь, ответила я, захваченная его страстностью.
— Простой раненый солдат или я?
— Ты, мой господин, — я поцеловала его руку. Доказав свою независимость, я теперь с наслаждением отрекалась от нее.
— Татьяна, любимая моя, родная, — он говорил глубоким, по-славянски звучным голосом, похожим на голос отца, что заставляло мое имя звучать красивей всех имен на свете. — Моя маленькая строгая монахиня, моя отважная сестра милосердия, моя милая сестричка, товарищ детских игр, моя покорная возлюбленная, моя гордая княжна, я буду любить и почитать тебя даже больше, чем отец матушку. Я сделаю тебя самой счастливой женщиной на свете!
Его взгляд был устремлен куда-то вдаль, как будто в будущее, и я тоже попыталась представить картину нашей счастливой жизни.
Но сказка уступила место реальности. Настала минута — а другой может и не быть, — когда надо сказать Стиви обо всем.
— Стиви, давай после войны не будем сразу же возвращаться в Веславу, до тех пор пока не появятся дети. Давай поживем в Варшаве или в Лондоне. Ты сможешь закончить университет, а я поступлю в медицинский институт.
— В медицинский институт? — он приподнял мою голову за подбородок.
— Стиви, ты ведь знаешь, я всегда хотела стать хирургом. Я могу стать хорошим хирургом, так сказал доктор Корнев, главный хирург нашего полевого госпиталя. — Я чувствовала как по-детски все это звучит.
— Я в этом не сомневаюсь. — Стиви отпустил мой подбородок. — А ты знаешь, кем бы мне хотелось стать? Оперным певцом. Серьезно. У меня есть голос и актерские способности, это сказал мой репетитор. Если б я не был Стефаном Веславским, то я бы поступил в консерваторию. Но я — Стефан Веславский, и от этого никуда не уйти.
Это был окончательный приговор, но и он не заставил меня замолчать.
— Предположим, — настаивала я, — что быть князем Веславским уже не будет так важно после войны, когда в мире все так изменится.
— До тех пор пока будет Польша, это будет что-то значить, а Польша существует десять столетий. Что же касается изменений в мире, — он уронил взгляд на «Историю упадка и разрушения Римской Империи», — то здесь нет и не будет ничего нового. Мы приспособимся и выживем. И быть может, в быстро изменяющемся мире мы, пережившие десять столетий, достигнем еще большего значения.
Я не могла спорить со Стиви, чувствуя, что его политическая мудрость, как и прикосновение его рук, подчиняют меня. Искушение уступить, неведомое мне ранее, было слишком велико.
— Итак? — спросил он шутливо.
— Ничего.
Он наклонился, чтобы поцеловать меня. Затем остановился, увидев, как я напряглась.
— Что с тобой?
— Стиви, я боюсь…
— Боишься? Ты боишься? А, понимаю, — он снисходительно улыбнулся. — Это мне нужно тебя бояться, — он покачал мою голову в своих руках, — моя маленькая строгая охотница, моя грозная Артемида, ты можешь превратить меня в лавр.
— Нет, ты не так понял, я не этого боюсь, — я не могла выговорить слово «близость», — с тобой я не боюсь. Наоборот, я боюсь, что если мы только начнем, то уже не сможем остановиться.
— Ты думаешь, я не умею владеть собой? Но я уже не тот зеленый юнец, пытавшийся тебя похитить. Война, ранение заставляют взрослеть скорее. Ты слишком большая ценность для меня, чтобы я мог поставить под удар наше будущее ради минутного удовольствия. У нас будет еще достаточно времени. Теперь ты доверишься мне?
Я закрыла глаза. Моя голова покоилась в его ладонях, губы были послушны его губам. И снова время остановилось: прошлое и будущее, война, мир — все перестало существовать.
В тот момент, когда у меня перехватило дыхание, Стиви выпустил меня. Он откинулся обратно в кресло, лицо его снова стало бледным и усталым.
— Стиви, тебе нехорошо? — я вскочила на ноги.
Он приоткрыл глаза.
— О, это нелегко, — прошептал он, — не беспокойся, — добавил он, когда я взяла его руку, чтобы проверить пульс. — А сейчас оставь меня. Я взяла поднос и вышла из комнаты.
— Я вижу, к Стиви вернулся аппетит, — заметила тетя Софи, когда мы встретились в холле. Я не сказала ей, что помогла ему справиться с ужином.
После моего посещения Стиви попросил перевести его в палату к выздоравливающим офицерам. Тетя Софи дала согласие при условии, что он не поднимет бунт в палате и не разорит своих товарищей игрой в карты. Я поняла, что он не хочет оставаться один, чтобы не поддаться соблазну.
У меня же было острое желание скорее приступить к работе: она была единственным спасением от одолевавших меня искушений. Госпиталь был старый и не так хорошо оснащен, как наш в Петрограде или у тети Софи в Веславе. Железные кровати с тонкими, набитыми сеном матрацами, далеко не новое оборудование; тем не менее после полевого госпиталя казалось чудом работать в хороших условиях, с чистыми руками, в маске, в чистом халате, используя стерильные инструменты и салфетки. Кроме того, я стала по-другому относиться к профессии медицинской сестры. В моем прошлом стремлении к вершинам медицины я смотрела на них, как на кого-то, стоящего чуть выше докторской прислуги. Теперь я поняла, что хорошая сестра так же важна, как и врач, и выздоровление больного так же, если не больше, зависит от ее ухода за ним и сочувствия. Мое честолюбивое намерение стать хирургом было явно несовместимо с моей будущей ролью княгини Веславской, но я могла совершенствовать свои способности медицинской сестры хотя бы в роли администратора, например, как тетя Софи.
На этот компромисс так легко было пойти, пока я каждый день виделась со Стиви. Его присутствие положило конец всем моим сомнениям. Настроение его заметно улучшилось, и он уже мог довольно быстро ходить прихрамывая, но ему нравилось опираться на мое плечо вместо трости, и он делал вид, что сильно хромает. В зале для отдыха стояло пианино, и я обрадовалась возможности поиграть на нем. Вскоре вошел Стиви и стал слушать мою игру. И вот, однажды вечером, он принес откуда-то ноты, и мы устроили концерт. Стиви исполнял оперные арии, вокальные произведения на музыку Форе и Рахманинова, а я аккомпанировала. Постепенно собралась целая аудитория. Казалось, весь госпиталь слушал нас, замерев от восторга, и вся картина жизни, разорванная и изломанная, как на полотнах кубистов, вновь обрела ровные, гармоничные очертания, окрасившись в мягкие, светлые тона.
В середине октября 1915 года государь с наследником проследовал через Минск. В городе размещалась штаб-квартира западного фронта, и смотр проводился на высшем уровне. Солнце вышло из-за туч, словно подтверждая старую армейскую примету: когда государь-император устраивает смотр своим войскам, в небе всегда сияет солнце. Отец, прибывший с юго-западного фронта на совещание генерального штаба, находился в свите Его Императорского Величества. Рядом со статными офицерами, окружавшими его, государь выглядел каким-то худым, постаревшим, да и ниже ростом, чем в моей памяти. Его взгляд был несколько рассеян, жесты нерешительны, и мне подумалось: как он не похож на отца, чья меланхолия сразу же уступила место решительным действиям, как только он оказался в действующей армии. Тихая семейная жизнь, которую так любил государь, была не для отца. Впервые я почувствовала, каким непосильным было для правителя России возложенное на него бремя.
Тем не менее, когда наш полевой госпиталь был отмечен за храбрость, и государь приколол мне на грудь орден Святой Анны, сердце готово было выпрыгнуть у меня из груди. Душу мою вновь переполняло чувство преданности к моему государю и горячей привязанности к одиннадцатилетнему Алексею, стоявшему во фрунт в своей длинной солдатской шинели. Мальчик посмотрел на меня своими красивыми серо-голубыми глазами и вспыхнул.
Стиви также получил орден, против которого так возражал. По молчаливому согласию мы не поздравили друг друга. Да и правда, что значил кусочек раскрашенного металла на ленте в сравнении с той силой, что неудержимо притягивала нас друг к другу?
В конце месяца после посещения государя в Ставке императрица в сопровождении двух старших дочерей прибыла в Минск и посетила Католический госпиталь. В то время как тетя повела Александру и Ольгу Николаевну по палатам, мы с моей тезкой уединились в небольшой гостиной, примыкавшей к центральному вестибюлю.
— Тата, милая, мы так гордимся тобою! Мы с такой жадностью читали твои письма! Папа считает, что ты замечательная девушка, а Алексей вспыхивает всякий раз, когда о тебе говорят. — Татьяна Николаевна усадила меня рядом с собой на кушетку, не выпуская моих рук.
— Что я такого сделала, чтобы мной гордиться? — С нежностью я взглянула в глаза подруги. Я находила ее очаровательной, хотя, как мне казалось, круглая шляпка из серой шерсти была ей не очень к лицу. — Все только и говорят о твоем комитете помощи беженцам.
— О да, — засмеялась Татьяна Николаевна, откинувшись на спинку кушетки, — я развела бурную деятельность. Но на самом деле, хочу тебе признаться, нам так мало удается сделать. Мы с мамочкой посетили некоторых из этих несчастных. Нам так было жаль их!
С минуту мы помолчали, думая о том, сколько жизней и судеб искалечено войной. Всматриваясь пристальнее в лицо подруги, я заметила, что оно стало тверже, его выражение напоминало лицо ее матери. Под покровом ее сдержанности, думала я, скрывается страстная натура, унаследованная от матери. Боже мой, ведь эта страстность может преждевременно превратить Татьяну Николаевну в старую деву, равно как и Ольгу ее незаурядный ум может со временем привести к ожесточенности. А кем стала бы я, если бы не Стиви?
— Тата, расскажи мне о твоем полевом госпитале и об отступлении. Наверное, это было ужасно?
— Что тебе сказать… Это все так трудно описать. — Невозможно объяснить тому, кто в тылу. И все же я попыталась, рассказала о ранении Стиви, об операции, о поцелуе…
— Тата, как ты могла? — Моя подруга смотрела на меня широко открытыми глазами. — Тебя никто не видел?
— Не думаю. Даже Стиви не знает, только тебе одной, Таник, я могу рассказать об этом.
— Я никому не скажу, даже Ольге. — Татьяна Николаевна все понимала. — А после этого вы целовались?
— Только один раз, так будет лучше, иначе… это невыносимо. — Могла ли Таник понять, что я хочу сказать, она, которая ни разу даже не держалась с мужчиной за руки?
— Да, я понимаю, это было бы тяжело.
Она поняла! В эту минуту она была ближе и дороже мне, чем когда-либо! Я с наслаждением изливала свою душу, и с тем же наслаждением она слушала мою исповедь.
— Стиви сказал, что мне нравится изображать из себя героиню, что я стала такая тощая и похожа на пугало.
— Что ж, и вправду ты несколько похудела, но если Стефан действительно любит тебя… — Она неуверенно посмотрела на меня.
— Я не уверена, Таник, никогда не была уверена. Я вечно задаю себе вопрос, за что он меня любит? Я не такая красивая, как ты, не такая умная, как Ольга, не такая добрая, как Мария. — Мне так хотелось быть разумной в глазах людей и доброй перед Господом Богом, но эти два разные устремления, так естественно воплотившиеся в тете Софи, казались для меня недостижимыми. — Когда мы вместе, то не знаем, что сказать друг другу, а в разлуке — тоскуем.
— В таком случае, быть влюбленным — это, по-твоему, несчастье? — с улыбкой спросила великая княжна, взяв меня за руку.
— О да, и так мучительно больно вот здесь, — я прижала ее руку к груди. — Таник… мне страшно думать о будущем.
— Мне тоже временами бывает страшно. — Татьяна Николаевна в задумчивости сложила руки, и ее милые черты приняли не по возрасту суровое и твердое выражение. — И у мамочки все время дурные предчувствия, она считает, что у нее такая несчастливая судьба. И ты знаешь, он, — моя тезка была слишком деликатна, чтобы упомянуть имя друга своей матери в присутствии дочери князя Силомирского, его злейшего врага, — предсказал наш конец. Но папа все время говорит, что мы не должны беспокоиться. «На все воля Божья», — повторила она по-русски любимое выражение государя.
Я вспомнила отношение отца к пассивной покорности императора перед небесной волей; меня все больше смущала привычка Его Величества полагаться на волю Божью, когда требовалось проявить собственную решительность и твердость. Но я только спросила свою подругу:
— Ты скучаешь по отцу, Таник, когда он в Ставке?
— Ужасно скучаю, а мамочка еще больше. Она пишет ему по два раза на день — утром и днем — и, кроме того, шлет телеграммы. Мы немножко подтруниваем над нею за это. Бедная мамочка так плохо себя чувствует, у нее расширение сердца, ей не хватает воздуха и даже трудно самой подниматься по лестнице. Но она все же продолжает работать по утрам в лазарете, несмотря на то, что у нее и так столько забот. Теперь, когда папа забрал братика с собой в Ставку, мы так скучаем по нашему проказнику. Schwibzik без него вся ну просто, как потерянная.
Озорной Schwibzik — великая княжна Анастасия — была ближе всех по возрасту к наследнику, я улыбнулась, вспомнив их ссоры по пустякам. Мы весело болтали о старых добрых временах в Царском до той минуты, пока в комнату не вошла Александра с великой княжной Ольгой Николаевной и тетей Софи. Ольга Николаевна была в строгом сером шерстяном костюме, так же скромно была одета и императрица, в своей шляпке с узкими жесткими полями она еще больше была похожа на классную даму.
— Тата, княгиня Веславская рассказала мне, что ты стала весьма умелой сестрой милосердия, — обратилась ко мне по-английски Ее Величество. — Но, надеюсь, что в дальнейшем ты будешь довольствоваться исполнением своего долга, не привлекая чрезмерного внимания общества.
Я вспыхнула и опустила глаза. Татьяна Николаевна пыталась скрыть замешательство, придав своему лицу высокомерное и недовольное выражение. Голубые глаза Ольги сверкнули.
Подойдя ко мне, она горячо обняла меня.
— Я считаю, ты была молодцом, Тата, ты такая храбрая!
Лицо Александры пошло пятнами.
— Быть храбрым не так уж трудно, для человека благородного происхождения это само собой разумеется. Что трудно, так это выполнять свой долг незаметно, когда это видит один Господь. Даже ребенком, Тата, ты была склонна к крайностям. Надеюсь, теперь ты будешь учиться не только профессии сестры милосердия, но и умеренности и скромности.
— Я постараюсь, Ваше Величество, — ответила я, не поднимая глаз. То, что говорила императрица, было верно, но в эту минуту я почувствовала к ней еще большую неприязнь.
Тетя, чье обращение с русской императрицей, при всей приличествующей форме, заставляло предположить скорее дистанцию, нежели почтение, ободряюще улыбнулась мне и сказала:
— Это со временем придет, мадам, я уверена. Не угодно ли Вашему Величеству выпить на дорогу чашечку чаю?
— Благодарю вас, княгиня, но нам пора уезжать.
Мы последовали за Александрой в центральный вестибюль, где полукругом стояли члены персонала госпиталя. В их позах выражалась та неуверенность и напряженность, которую создавала вокруг себя императрица во время подобных визитов, несмотря на свои добрые намерения. Александра сама не находила, что сказать окружавшим ее людям.
Неловкое молчание прервала тетя, проговорив с грациозным поклоном:
— От имени наших пациентов и нашего персонала я благодарю Ваше Императорское Величество и Ваше Императорское Высочество за ту честь, которую вы нам оказали своим посещением.
— У вас замечательное заведение, княгиня. Благодарю вас за то, что вы любезно уделили нам свое время и внимание.
Каким-то скованным движением Александра протянула руку. Тетя не поцеловала протянутую ей руку, как следовало по русскому обычаю, а лишь слегка подержала ее, делая неглубокий реверанс. Присутствовавшие сестры милосердия последовали ее примеру, хотя и с меньшей грациозностью, доктора поклонились. Меня пригласили сопровождать наших высочайших посетительниц на станцию. Проезд императорского автомобиля не вызывал приветственных криков прохожих. На него показывали пальцами, и всюду, где бы ни проезжала императрица, слышались слова: «Немка едет, немка едет». Народ в своей жестокой простоте нашел виноватого за отступление армии — «немку».
Визит Александры произвел на меня какое-то тягостное впечатление; я не только беспокоилась о судьбе Ольги и Татьяны Николаевны, которым грозило медленное увядание в душной атмосфере, но также была задета неожиданной недоброжелательностью со стороны императрицы. Я понимала, что суверенитет Польши зависит в большой мере от отношения Александры к тем, кого этот вопрос больше всего волнует. Привлекая к себе внимание, которое, по мнению Александры, заслуживала только ее семья, я вызвала недовольство ревнивой императрицы. Она и так не любила отца, и если Веславские впадут в немилость, то дело Польши можно считать проигранным.
После отъезда Стиви в Ровно, где он получил назначение в канцелярию интендантского управления, потянулись серые ноябрьские дни, полные изматывающей душу тревоги за наше будущее. Я даже испытала некоторое облегчение, когда за неделю до католического Рождества меня неожиданно вызвали в Царское Село ухаживать за наследником, у которого началось самое серьезное после Спалы[45] обострение гемофилии.
17
К тому времени, как я прибыла 19 декабря 1915 г. в Царское Село, кризис болезни Алексея миновал. На детской половине Александровского дворца он спал, обложенный подушками. Преданный наследнику дядька-матрос Нагорный, не спускавший его с рук все двадцать четыре часа горестного возвращения домой из Могилева, наконец мог отдохнуть. Прошлой ночью было сделано прижигание кровеносного сосуда, лопнувшего в носу у мальчика, когда он сильно чихнул, и вызвавшего почти смертельное кровотечение. Кровотечение удалось остановить, но больному был предписан полный покой, дабы оно не началось снова. Мне нужно было находиться рядом, чтобы успокаивать его и чтобы он не чувствовал себя одиноко. В случае острой необходимости, лечащий врач — в данном случае их было трое — мог сменить ватный тампон в носу мальчика. Все это объяснил мне доктор Боткин, когда я вошла в комнату больного.
Помимо красных кругов вокруг закрытых глаз в лице мальчика не было ни кровинки. Пульс был слабый и неровный; Алексей был так слаб, что удержать его в спокойном состоянии не составило бы труда. Наследник был в куда большей опасности, когда был здоров: его порывистость и естественный протест против ограничений, налагаемых на него из-за болезни, делали его сущим наказанием для двора.
— По-видимому, это довольно простой случай на данной стадии, — сказала я, прочитав медицинскую карту.
— Для вас-то, конечно, Татьяна Петровна, после того как вы поработали в полевом госпитале. — Круглые глаза доктора Боткина смотрели на меня из-под очков в округлой золотой оправе с интересом и симпатией. — Вы всегда были решительной девочкой. Помните, как вы бурно протестовали, когда лежали в жару во время тифа, а мы пытались постричь вам волосы?
Я не могла без смущения вспоминать об этом. Доктор Боткин улыбался, поглаживая редеющую бороду.
— А теперь ступайте-ка к своим друзьям, Их Императорские Высочества с нетерпением ждут вас. Когда Алексей Николаевич проснется, мы вас позовем.
Какой добрый, открытый человек доктор Боткин, совсем не похож на придворного лекаря! Он больше напоминает чеховского героя, подумала я, в то время как скороход, одетый в живописную ливрею времен императрицы Елизаветы, вел меня в игральную.
Оба камина пылали в знакомой комнате с бордюром в желто-зеленых павлиньих узорах, с высокими окнами, выходившими в парк, где на замерзших озерах виднелись заснеженные островки. Анастасия, единственная из сестер все еще носившая матроску, играла на полу с бульдогом Татьяны — кокер-спаниель наследника не покидал его комнаты. Все четыре девушки встали и окружили меня. Похорошевшая Мария была все такой же скромной и тихой, а Анастасия буквально засыпала меня вопросами. Однако Ольга Николаевна сказала:
— Тебе и Мари пора вернуться к урокам. Мамочка отдыхает после бессонной ночи возле маленького, и я — за старшую. Allez-vous en! Ступайте! — и она сделала повелительный жест рукой.
— Vite![46] — в тон сестре добавила Татьяна Николаевна.
— А раз так, то мы больше не будем подписываться ОТМА. — Сестры придумали анаграмму из первых букв своих имен. — Теперь мы будем tout court[47] MA, — выпалила в ответ Анастасия, и, взявшись за руки, они с Марией выпорхнули из комнаты.
Переглянувшись, мы улыбнулись. Затем взгляд Ольги стал серьезным, в глазах Татьяны появилась задумчивость. Они усадили меня на кушетку возле камина.
После того как мы поведали друг другу обо всем, что нас так волновало, Ольга Николаевна произнесла:
— Это такое облегчение для нас, Тата, что ты приехала, теперь Алексей должен тут же поправиться. И, может быть, ему не нужно будет больше приходить.
Впервые Ольга Николаевна так открыто выразила свою неприязнь к другу матери, хотя я и ранее об этом догадывалась, судя по ее поведению.
— Отец Григорий во дворце? — я тоже впервые упомянула имя Распутина.
— Он приходил вчера помолиться вместе с мамочкой. Она верит. Она верит, что его молитвы спасли маленького! — сказала Ольга Николаевна.
— Они ли спасли или не они, но он хотя бы принес мамочке успокоение. — На лице Татьяны Николаевны появилось недовольное выражение, которое она неосознанно переняла от матери.
— Вы в самом деле видели его? — спросила я Ольгу Николаевну. Человек, чье имя было на устах у всей России, был для меня таинственной фигурой, и мне хотелось думать, что столь же таинственным он был и для моих подруг.
— Мы встретили его в дверях маминого будуара, когда он выходил. Он поклонился мне до земли, как мужик: с папой и мамой он просто груб, но передо мною — он понимает, что я его избегаю, — он заискивает. У него такие голубые, глубоко посаженные глаза, они как будто заглядывают тебе в душу. Он прямо околдовал мамочку.
— Он не может быть злым, если мамочка ему верит. — Лицо Татьяны Николаевны приняло еще более холодное и отчужденное выражение. — Мне бы не хотелось, чтобы ты так отзывалась о мамином друге.
— О, ты так слепо предана ей, что не видишь, какой вред она причиняет и себе, и папе! — не отступала Ольга.
— Мамочка так перенапрягается! — В голосе Татьяны Николаевны прозвучала горячая нежность. — В то время как папа в Ставке, она старается руководить правительством, превозмогая свои недуги. Это же выше всяких человеческих сил!
— Это он руководит правительством, — возразила ее прямолинейная сестра. — Просто невыносимо, не понимаю, почему папа не положит этому конец.
— Никто из нас этого не понимает, — робко прошептала я.
Мы молча переглянулись.
— Но что же нам делать? Разве мы можем что-нибудь сделать? — воскликнула Ольга.
— Мы должны изо дня в день по мере сил исполнять свой долг и стараться быть добрыми, — проговорила Татьяна Николаевна.
— Ты — пример для всех нас, — с подкупающей искренностью улыбнулась Ольга Николаевна.
Мы перешли на менее серьезные темы. Мне подумалось, что каждая из них, и Ольга Николаевна с ее решительностью и смелостью, и Татьяна с ее самообладанием и тактом, могла бы быть лучшим наследником престола, чем их болезненный и неуравновешенный брат. Этот нелепый дискриминационный закон, принятый в начале девятнадцатого века, преграждающий женщинам путь к трону, явился причиной возникновения феномена Распутина и упадка нашего двора.
После чаепития в будуаре Александры вместе с государем, детьми и незаменимой Аннушкой — Аней Вырубовой, — противно заискивающей передо мной, меня позвали в покои больного.
Алексей все еще находился в прострации, но тем не менее он узнал меня и крепко сжал мне руку. С моей живой натурой нелегко было часами неподвижно сидеть возле его постели. Мне помогла молитва, вслед за долгой концентрацией внимания наступили просветление и успокоение. Когда Нагорный пришел сменить меня, я крепко спала и проснулась освеженная и отдохнувшая.
На следующий день Алексей изъявил желание, чтобы я его покормила. Ему было мало просто держать меня за руку, я должна была еще рассказывать разные истории. Сюжеты для своих историй я черпала из Жюль Верна и Г.Уэллса, призвав на помощь и собственную фантазию.
Еще через день Алексей уже мог разговаривать, и, измерив температуру и взбив подушки, я спросила, как ему нравится у отца в Ставке.
— Да, мне там нравится, — ответил он. — Зубровка — его кошка — такая забавная. Но мне не понравилось посещение эвакуационного пункта: там так дурно пахло, раненые ужасно стонали, от этого мне по ночам стали сниться кошмары.
Я подумала, что со стороны государя было ошибкой подвергать нервного и впечатлительного одиннадцатилетнего мальчика такому душевному испытанию, особенно, если учесть, насколько изолирован был до сих пор Алексей Николаевич от реальной жизни.
— Папа говорит, что я должен быть сильным, — продолжал Алексей. — Я хочу быть таким же, как Петр Великий, но все вокруг так нянчатся со мной, и папа тоже. Я для них — «маленький» и «маленькое сокровище». Терпеть не могу, когда со мной обращаются как с маленьким ребенком. Сестры мои тоже. Только ты одна, Тата, этого не делаешь.
— Но ведь я не член семьи, я — сестра милосердия, а медицинские сестры никогда не нянчатся с больными.
— Ты не такая, как все. Алексей играл моей рукой. — Ты так мне нравишься, Тата. Я позвал за тобой, когда мне было очень плохо, и не позволю им отослать тебя обратно.
— Кто же отошлет меня? — спросила я, хотя и догадывалась.
— Ты знаешь… отец Григорий. Не хочу, чтобы он приходил ко мне, он такой неопрятный, он просто грязный мужик, — добавил он по-русски.
— Нет ничего плохого в том, чтобы быть мужиком. — Тут я вспомнила, что в его возрасте слово «грязь» у меня тоже ассоциировалось с низшими классами. — Если крестьяне не всегда имеют опрятный вид, то это только потому, что они не всегда имеют возможность помыться. А отцу Григорию и не нужно будет больше приходить, поскольку ты поправляешься.
— Надеюсь на это. Но отчего они такие униженные? — скачущая мысль Алексея была не в состоянии долго удерживаться на «друге» его матери. — Когда к папе явилась их депутация, они все пали на колени. Отчего папа им это позволяет? Все это ужасно меня смущает.
— Я уверена, что Его Величеству это не нужно, но он не желает нарушать старинный обычай.
Алексей перешел опять на английский с его идиоматическими выражениями.
— Ну, я бы скоро с этим покончил. Никаких «величеств», просто сэр или мадам, как у дяди Джорджа и королевы Марии. — «Дядей» мальчик называл кузена своего отца.
Я подумала о том, что моему отцу было бы приятно узнать, что наследник выбрал себе за образец английскую королевскую чету.
— Ты будешь современным монархом, — сказала я.
— Современный монарх. Хорошо звучит, повтори-ка еще раз.
Я повторила, скорчив при этом гримаску Его Императорскому Высочеству.
Алексей рассмеялся.
Помимо забот о том, чтобы он постоянно пребывал в спокойном состоянии, главной моей задачей было развеселить Алексея, заставить его смеяться. И когда в конце недели Нагорный ввел мальчика на чаепитие во внутренние покои матери, Ольга Николаевна решилась сказать:
— Маленький поправился благодаря тому, что Тате удавалось его рассмешить.
На следующий день Александра в присущей ей сухой манере поблагодарила меня за мои заботы об Алексее и милостиво разрешила мне вернуться к моим «более неотложным обязанностям».
Я пошла проститься с Алексеем.
Спускаясь вниз с детской половины, я повстречалась со скороходом, попросившим меня следовать за ним в рабочий кабинет государя. Я удивилась, так как детям никогда не дозволялось входить в рабочий кабинет отца, но тем не менее с некоторой робостью последовала за ним. Государь всегда обращался со мной очень тепло, почти как с дочерью.
В самом конце коридора, сразу за комнатой флигель-адъютанта, дежуривший у входа в рабочий кабинет государя арап отворил дверь, впуская меня. Кабинет представлял из себя небольшую комнату, обставленную строгой мебелью из темного дерева и кожи темного цвета. Рабочий стол государя содержался в идеальном порядке, на низком книжном шкафу стояли бюсты и портреты членов семьи. Государь сидел возле единственного окна и курил. Он указал мне на кресло, стоявшее возле низенького столика по другую сторону от него, и после нескольких слов о наследнике попросил меня рассказать поподробнее о моей работе в полевом госпитале.
Я рассказала ему обо всем столь же откровенно, как если бы говорила с отцом. Я не стала рассказывать государю о ранении моего кузена, но все же воспользовалась случаем и не преминула упомянуть о доблести веславских улан.
— Да, блестящий полк, — согласился государь, — продолжай.
И когда я закончила, государь промолвил:
— Это ужасно, ужасно! — В его мягком голосе слышалось глубокое сострадание. — Но мы должны побить немцев, чего бы нам это ни стоило.
А нельзя ли, подумала я, вместо того чтобы заставлять своих солдат сражаться до последней капли крови, собраться вместе правителям воюющих стран и заключить мир? Если солдаты в окопах устраивают братания между сражениями, то почему бы главнокомандующим, отдающим боевые приказы, сидя в безопасности в своих генеральных штабах, не дать приказ о прекращении огня.
Государь задумчиво смотрел в окно.
— Ах, Таничка, если бы ты только знала, — он снова обернулся ко мне, обращаясь по-русски, — как я завидую твоему отцу. Как было бы хорошо командовать своими верными войсками, смотреть в лицо врагу. Я же… я могу рассчитывать лишь на горсточку верных слуг, а мои незримые враги — повсюду. Но все в руках Божьих. — Он отложил папиросу и прошептал: — Отче Мой! Если возможно, да минует Меня чаша сия, впрочем, не как Я хочу, но как Ты.
Я испытывала какое-то двойственное чувство: симпатию к этому чувствительному, доброму человеку, поневоле ответственному за страдания миллионов, и страх за дорогих мне людей и мое отечество, в эту опасную минуту управляемых человеком, облеченным властью, но не имеющим властного характера.
— Ну что ж, Таничка, — уже спокойным тоном проговорил государь и встал, — нам обоим пора в путь. Я мог бы довезти тебя до Ставки в своем поезде, но знаю, что Анна Владимировна хотела бы повидаться с тобой. Благодарю тебя за все, ты славная девушка. — Он обнял меня, и я удалилась.
Я поняла, что мне следует покинуть двор. Но когда я уложила вещи и совсем уже приготовилась к отъезду, меня пригласили в апартаменты императрицы. Там, в присутствии дочерей, Александра повесила мне на шею медальон с портретом наследника в оправе из драгоценных камней и поцеловала меня.
Анастасия захлопала в ладоши, на щеках Марии вспыхнул румянец. Ольга Николаевна крепко обняла меня, но, взглянув в темно-синие глаза Татьяны, я почувствовала, что никто из них не был так доволен, как моя сдержанная подруга.
Государь был прав: я не могла вернуться в Минск, не повидавшись с бабушкой.
Во время моего короткого пребывания в Петрограде мы присутствовали на бенефисе Шаляпина в «Борисе Годунове». Бабушка не позволила мне надеть форму сестры милосердия. Няня, немилосердно расчесывая мне волосы, приговаривала при этом, что они стали словно желтая пакля. В непривычном туалете я почувствовала себя, как актриса, наряженная принцессой.
У оркестровой ямы Мариинского театра я увидела профессора Хольвега во фраке и накрахмаленной манишке. Он пришел на Шаляпина, подумала я и улыбнулась. Профессор терпеть не мог официальности в одежде, но, однако, она придавала ему представительный вид. Наконец и он увидел меня! Обрадованная, я кивнула и улыбнулась ему.
Бабушка заметила это и направила на профессора свой бинокль. Он повернул голову в сторону сцены и больше уже не оборачивался.
Я была слишком захвачена моей любимой оперой и на время забыла о профессоре. Как счастлив был бы Стиви, если бы мог сейчас слышать Шаляпина. И какая жалость, что ему нельзя стать знаменитым оперным певцом, моему отцу — художником, а мне — хирургом. Но все эти мысли меркли по сравнению с разыгрывающейся на сцене трагедией.
Когда опера закончилась последними причитаниями юродивого «Плачьте, люди русские, плачьте», мне трудно было поддерживать светскую беседу с друзьями и знакомыми, окружившими бабушку и Зинаиду Михайловну, — к счастью, Веры Кирилловны с нами не было. Не выдержав строгого военного распорядка, установленного бабушкой, она отправилась вместе с Бобби в наше крымское имение — оба страдали от холода и ревматизма.
Окруженная любопытными взглядами, слыша со всех сторон восторженные замечания о моем «героическом участии в войне», среди толпы я заметила профессора Хольвега.
— Мне нужно на минуту исчезнуть, — шепнула я Зинаиде Михайловне и послала Федора остановить профессора.
Мы встретились в углу нижнего фойе. Он поцеловал мне руку.
— Татьяна Петровна, встретить вас вновь, в такой вечер… Я потрясен.
— Да, это было потрясающе! — я думала, что он говорит об опере. — Вы знаете, прежде всего это не казалось так близко, так реально, как теперь.
Он понял.
— Да, с тех пор как мы с вами виделись в последний раз, все мы действительно приблизились к шестнадцатому веку, который привыкли считать варварским. Боюсь, что приблизимся еще больше, но только смутное время двадцатого столетия будет значительно кошмарнее, чем то.
— Теперь я вам верю. Я только что провела неделю в Царском, в Александровском дворце. — Этим было все сказано.
Как много нам еще хотелось сказать друг другу, но Федор подал знак, что приближается бабушка.
— Татьяна Петровна, — быстро проговорил профессор, — у вас есть мой адрес. Пожалуйста, обращайтесь ко мне в случае надобности, у меня есть друзья в разных политических странах.
— Спасибо, и благослови вас, Господь, — я быстро отошла.
По пути домой в бабушкином «делоне» я молча сидела в углу, глядя на уличные фонари, окутанные желтым туманом, поднимавшимся с залива. Я размышляла о словах профессора, о смутном времени, последовавшем за царствованием Бориса Годунова. Я думала и о юном сыне и наследнике царя Бориса, и о его жене, которые погибли от руки самозванца. Не разыгрывается ли теперь в Царском новая трагедия — колеблющийся и в то же время упрямый государь, попавший под влияние своей неуравновешенной, но решительной супруги, полагающейся, в свою очередь, на советы хитрого мужика, наделенного некой таинственной силой? Иль, быть может, все трое — лишь игрушки в руках каких-то корыстолюбцев, равнодушных ко благу отечества? В таком случае, все это уже не трагедия, а жалкая мелодрама. Как бы то ни было, вакуум в верхах мог быть заполнен лишь жестокими и неразборчивыми в средствах лицами. Бабушка была права: в России не может быть разумного и умеренного правительства.
В оставшиеся до отъезда дни в Петрограде мы с бабушкой посетили Мраморный дворец, чтобы выразить свое соболезнование вдове великого князя Константина. Убитый горем после гибели Олега великий князь и на год не пережил своего любимого сына. В вестибюле, отделанном розовым мрамором, с высокими амфорами, за которыми мы в детстве так любили прятаться, предо мною словно бы скользнула тень друга моих детских лет, как будто бы и на этот дворец упал кровавый отблеск греческой трагедии.
Более приятным для нас был визит, который нанесла нам верный друг нашей семьи, великая княгиня Мария Павловна. Ей тоже хотелось послушать о моей работе в полевом госпитале. В отличие от нашей беседы с государем, я опустила кое-какие подробности, могущие заинтересовать только военного человека.
— Ты слишком скромна, дитя мое, — сказала Мария Павловна. — Храбрость вкупе со скромностью определенно ужасна, это может отпугнуть твоих поклонников. Как вы думаете, Анна Владимировна?
— Это было бы неплохо, — с довольным видом улыбнулась бабушка. «Лучше уж никаких поклонников, чем Стефан Веславский», — прочитала я ее мысли.
Я не смогла удовлетворить и любопытство Ее Императорского Высочества в отношении моего пребывания в Царском.
— Теперь я вижу, что Их Величества имеют, по крайней мере, одного верноподданного при дворе, который и не дурак, и не плут, — прокомментировала Мария Павловна.
Почти все члены императорской семьи чувствовали ярость отчаяния, еще более ожесточенную из-за их бессилия по отношению к венценосцам, недостойным своей миссии.
Огни, роскошь столицы, модные дамские туалеты — все это казалось мне странным после серости военной зоны. Люди, не знавшие войны, стали мне чуждыми. Контраст между особняками в нашем квартале возле Адмиралтейства и убогими поселениями для беженцев в Варшаве и возле станций Николаевской железной дороги был столь разителен, что я была рада отъезду.
Меня сопровождала бабушка вместе со своей неизменной спутницей — Зинаидой Михайловной. Няня тоже отправилась вместе с нами, заявив при этом, что я, мол, прекрасно умею заботиться о других, но вот о себе позаботиться не могу.
Приятный сюрприз ждал нас в Минске, когда все — отец, дядя Стен, Стиви и Казимир — приехали с юго-западного фронта, получив отпуск на Рождество.
После того как бабушка расположилась в комнатах тети Софи в заднем крыле госпиталя и все обменялись рождественскими подарками, мы всей семьей провели вечер в по-монастырски скромно обставленной гостиной тети Софи. Зинаида Михайловна поспешно отправилась в Могилев проведать сыночка Николеньку, назначенного, благодаря материнским хлопотам, адъютантом к начальнику генерального штаба, генералу Алексееву. Кроме родственников никого не было — Казимир был по сути членом семьи, — и я могла откровенно поделиться своими мыслями о посещении Царского Села.
Мой рассказ произвел сильное впечатление.
— Сейчас ходит столько всяких слухов, — сказала тетя Софи, — но теперь мы, наконец, все узнали из надежного источника. Совершенно очевидно, что правители России находятся на грани нервного срыва.
— Это внушает мне еще больший пессимизм в отношении нашего дела — вопроса о независимости Польши. Велопольский, Потоцкий, Замойский, — дядя в своей обычной сдержанной английской манере называл имена прославленных в истории польских магнатов, — все наши друзья сомневаются, что царь выполнит свое обещание.
— А нет ли какого-нибудь средства повлиять на Его Величество? — спросила тетя. — Или он станет еще упрямее?
— Николай всякий раз уступает чьему-либо давлению, — ответил отец, — но главная беда в том, что в конце концов он уступает самому сильному давлению — своей супруге. А императрица решительно против какого бы то ни было изменения status quo. Она имеет, по крайней мере, одну несомненную добродетель — постоянство.
— Ее следовало бы отправить в монастырь, — изрекла бабушка. — Пожизненно.
— Николай Николаевич во всеуслышание высказывался в том же духе, — отец едва заметно усмехнулся, упомянув о прямолинейности бывшего верховного главнокомандующего.
— Все Романовы сыты ею по горло, — заявила бабушка, — даже ее собственная сестра не желает поддерживать с ней отношений, пока она носится со своим лжепророком.
Речь шла о Елизавете, жене великого князя Сергея, которого убили в 1905 году. Эта очень красивая и глубоко религиозная женщина была для меня примером, когда я была еще девочкой.
— Почему бы не прикончить Распутина? — высказал предложение Стиви. — Это было бы актом патриотизма.
Казимир посмотрел на него с восхищением, я же была шокирована.
— Что ж, может случиться и такое, — невозмутимо произнес дядя Стен.
— Это принесло бы больше вреда, чем пользы, — сказал отец. — Гришка-мученик будет пострашнее Гришки-пророка. И потом, он же ведь только орудие.
— Распутин — орудие? — это пришло мне в голову после «Бориса Годунова». — Но в чьих руках, папа?
— В руках этих бюрократов и реакционеров, для которых все равно, погибнет Россия или будет процветать. Один из них — Белецкий, бывший начальник тайной полиции, другой — петроградский митрополит Питирим. Среди них также известный антисемит — бывший министр юстиции Щегловитов, достойный преемник того влиятельного покойного вельможи, чье имя я стесняюсь упоминать.
— Князя Мещерского, — пришел на помощь дядя, — издателя этого реакционного листка «Гражданин».
— И Николай охотно его читает. Эта клика ловко играет на сокровенных желаниях и надеждах Николая и Александры, подогревая их с помощью Гришки. Так что, сами видите, — отец махнул рукой, — все безнадежно.
— Вздор! — стукнула об пол тростью бабушка. — Пораженческие настроения русских — вот истинная причина безнадежности. И вообще, это не та тема, которую можно обсуждать в присутствии молодежи, Пьер. У нас сильные лидеры в Думе. Под председательством нашего дорогого князя Львова Земский союз совершил прямо-таки подвиг, поддерживая снабжение армии.
Бабушка, как и другие наиболее прогрессивные землевладельцы, была горячей сторонницей земств — выборных местных органов с ограниченным самоуправлением.
— Мы, наконец, имеем способного и честного военного министра Поливанова, — продолжала она, — благодаря его усилиям, а также Земству мы почти устранили нехватку боеприпасов. У нас отличные генералы и доблестные войска, нам только нужно держаться до победы. Наш государь — патриот, и он должен прийти к разумному решению!
— Браво, мама! — улыбнулся отец.
Дядя Стен сказал, что ему нужно встретиться и поговорить с французским и английскими послами.
— Пусть их правительства окажут давление на Николая, они всегда были на нашей стороне.
На этом обсуждение закончилось. Все, что было во мне деятельного и решительного, было на стороне бабушки — сестра милосердия не должна падать духом. Но мое религиозное и поэтическое начала побуждали меня согласиться с отцом и признать, что ситуация безнадежна.
Каждый — и в верхах, и в низах — был орудием в чьих-то руках. Никто в отдельности, ни одна группа лиц, ни вся нация в целом не несли ответственности за тяготы войны. И никто не мог взять на себя ответственность и остановить ее. Все это было подобно огромному механизму с бесчисленными шестеренками, один раз неизвестно кем заведенному и который остановиться мог только сам по себе. В таком случае, жизнь — абсурд, а война — просто скверная шутка.
Однако все во мне восставало против этого, мои христианские принципы просто не позволяли мне с этим смириться. И если никто не несет личной ответственности за происходящее, то, значит, все мы должны быть в ответе. Поэтому коллективная вина за войну ложилась на все человечество, и не было смысла обвинять того или иного монарха, президента, страну или, как большевики, целый класс. Семена зла и жестокости были в каждом из нас, и лишь одну из двух позиций можно было выбрать: либо ко всему испытывать отвращение, либо — сострадание.
Мы еще не раз обсуждали эти, так волнующие нас вопросы, собираясь в гостиной тети Софи, но во время праздничного обеда по случаю нового, 1916 года разговоры о политике и пессимистические рассуждения были отставлены. На длинный стол в столовой штаба были выставлены бельведерский сервиз, хрусталь и серебро из Веславского замка. Я была в нарядном платье из красного бархата, отороченном горностаем, а волосы мои ниспадали на плечи, как любил Стиви.
Сам же Стиви, посвежевший и полный сил, вместе с Казимиром сидел против меня. Отныне мы все трое были связаны узами боевой дружбы. Во мне пробудился новый интерес к Казимиру, когда Стиви рассказал мне о его «репутации», совершенно им незаслуженной. Стиви предполагал, что это каким-то образом связано с матерью Казимира, сбежавшей с любовником.
В задумчивом взоре отца, который сидел рядом со мной и время от времени поглядывал на меня, видна была гордость и нежность. Как всегда, весьма сдержанный дядя Стен тем не менее видимо купался в лучах любви, исходивших от тети Софи. Даже бабушка смотрела одобрительно. Нам не доставало только бабушки Екатерины. В торжественной тишине дядя зачитал известия, доставленные из Польши через всю оккупированную территорию курьером-евреем:
Веславский округ пострадал меньше, чем все остальные, так как в замке разместился немецкий барон со своим штабом. Барон отнесся с подобающим почтением к старой хозяйке замка, правда без взаимности с ее стороны. Княгиня Екатерина общалась с «победоносным тевтоном» через переводчика и только раз в день покидала свои покои, чтобы положить цветы на могилу мужа. Его могила стала местом паломничества для окрестных жителей, которым приходилось несладко, хотя и лучше, чем тем, кто вынужден был покинуть родные места. Замок выстоял, как стоял восемь столетий, выдержав четыре нашествия. Его башни остались целы, могучие липы стояли нетронутыми.
«Я сохраню его для моего сына, моего внука и для его детей», — писала бабушка. Дядя твердым голосом, несмотря на внутреннее волнение, повторил ее слова и взглянул на сына.
Стиви смотрел на меня, и я прочла в его глазах, что и для него сохранение Веславского замка служило залогом того, что его род продлится в наших сыновьях и что любовь и жизнь сильнее войны и смерти.
18
На утро все разъехались. В сопровождении Зинаиды Михайловны, все еще возбужденной после встречи с Николенькой, бабушка уехала в Петроград. Мы с няней присоединились к отцу, дяде Стену, Стиви и Казимиру, которые возвращались к своим частям на юг. Меня прикомандировали к полевому госпиталю, находившемуся менее чем в часе езды от Ровно в красивом старинном городке среди садов, а няня должна была поселиться при штабе отца, чтобы иметь возможность заботиться обо мне, когда я буду его навещать.
Папа был переведен из кавалерии, которая оказалась малоэффективной в условиях позиционной войны, и назначен командиром пехотного корпуса из трех дивизий. Как-то, отправляясь на смотр, отец взял меня с собой.
Стоя в открытом автомобиле, мы медленно двигались вдоль солдатских рядов, выстроенных прямо посреди снежного поля. Солнце сияло так же весело, как на недавнем смотре с участием государя. Развевались знамена, бодро грохотали барабаны, блестели начищенные штыки. Без устали играл духовой оркестр. Наблюдая эту, по словам Пушкина «пехотных ратей и коней однообразную красивость», я подумала — если женщина хочет понять, откуда у мужчин эта непостижимая воинственность, ей нужно повидать именно военный смотр.
Прокатилось громовое «ура!». Шестьдесят тысяч человек приветствовали своего нового командира. В эту минуту отец в белой папахе показался мне чуть ли не воскресшим Александром Невским. Еще никогда я не чувствовала такой гордости от того, что я его дочь. Я стояла, горделиво выпрямившись, в своей косынке сестры милосердия и испытующе всматривалась в лица солдат по примеру отца. Сегодня я была рада, что на груди у меня был орден: солдаты видели, что я — одна из них. Никогда прежде я не ощущала в себе такого горячего патриотизма, но теперь, видя открытые русские лица, мужественно и преданно глядящие на нас, я говорила себе, что нет на свете более доброго, великодушного и сердечного народа, и, кажется, впервые почувствовала настоящую любовь к нему.
Несколькими днями позже я, Стиви и тетя Софи отправились к дяде Стену, полк которого располагался южнее, в районе реки Стыри. Веславские уланы, казалось, хотели блеснуть перед дамами и так старательно начистили сабли и подковы своих лошадей, как если бы ожидалось прибытие самого государя, представ перед нами во всем своем ослепительном блеске, чем, признаться, немало нас смутили. И вновь я почувствовала в себе ту же волну любви ко всем этим еще недавно столь чужим мне людям, от которых я, казалось, была так прочно изолирована невидимыми, но совершенно непроницаемыми для «посторонних» границами самого высшего общества, внутри которых мне, казалось, было суждено жить и умереть.
После шутливого «высочайшего» смотра Стиви радостно окружили солдаты его взвода. Среди них я узнала нескольких товарищей наших детских игр, в то время простых деревенских мальчишек; они обращались ко мне как прежде «панночка Танюся». На мгновенье мне показалось, что мы опять играем в любимые игры нашего детства: я изображаю сестру милосердия, а мальчики со своим юным паном поручиком играют в войну.
Остаток дня мы провели вдвоем со Стиви. Когда мы прогуливались, Стиви робко обнимал меня за плечи и не выпускал моей руки, когда мы присаживались на скамейку. Вот и все, на что он отважился. Нам всегда было хорошо вдвоем, но в последнее время наши целомудренные отношения порой создавали какую-то внутреннюю напряженность, некоторую недоговоренность между нами, и в такие минуты мы замолкали, хорошо понимая, что происходит в душе каждого. И все же было в этом какое-то пронзительное удовольствие. Мы не были обычными любовниками. Мы были слиты воедино волшебным образом и чувствовали, что наш будущий брак будет счастливым и прочным.
Вновь наступили военные будни, и мы могли видеться только в свободное от службы время. Стиви определили в отдел разведки для дешифровки вражеских донесений. Я работала в операционной хорошо оборудованного санитарного поезда, стоявшего на путях в ближнем тылу, одного из тех несравненно более удобных поездов, которые все больше приходили на смену примитивным гужевым санитарным фурам первого периода войны. Значительно облегчалась работа медицинского персонала, постепенно улучшалось положение с медикаментами, и я замечала, что и в армии были изменения к лучшему. С нехваткой боеприпасов было покончено; винтовок теперь было больше чем достаточно, однако боевой дух солдат стал теперь даже ниже, чем во время ужасного отступления. Они тосковали по своему дому, по домашним пирогам с капустой, по своим женам и невестам, по теплым очагам. Солдаты все чаще стали задумываться, сколько же еще времени им предстоит оставаться вдали от дома и зачем все это.
Я хорошо понимала их чувства. Снова и снова я спрашивала себя, когда санитары клали искалеченное тело на операционный стол, едва смыв кровь после предыдущего раненого: сколько же еще может продолжаться эта ужасная бойня? Полмиллиона солдат полегло под Верденом. Британский и французский экспедиционные корпуса в конце концов покинули Галлиполи, неся огромные потери; стало ясно, что Россия не получит Константинополь. Но была ли вообще реальна мысль о захвате проливов, так увлекавшая государя и некоторых наших ура-патриотов? А что Сербия — виновница войны? Ее больше нет, ее армия разбита. Выходит, что Сербия достаточно наказана за убийство в Сараеве. Но… тогда ради чего продолжает литься кровь? Ведь очевидно, что эта война больше никому не нужна. Она не может быть испытанием, ниспосланным свыше. Люди не станут благодаря ей ближе к Богу. Напротив, выжить в этой чудовищной бойне можно только ожесточившись и подавив в себе всякие человеческие чувства. Сердца наших добродушных русских солдат наполняются горечью и обидой не к немцам и австрийцам — таким же страдальцам, как они, — а к тем, кто ими, солдатами, командует: к своим офицерам и верховному главнокомандующему — государю. Теперь потребуется еще больше усилий, чтобы послать их в окопы. Повсюду я замечала, что дисциплина постепенно слабеет.
Но, однако, летом 1916 года дисциплина все еще была достаточно высока, что позволило генералу Брусилову осуществить в июне свой знаменитый прорыв.
В течение июня, июля и августа 1916 года произошли самые кровавые сражения за всю войну. Наступление на 300-километровом фронте показало, что Россия представляла пока еще силу, с которой следовало считаться. Благодаря ему было остановлено наступление австрийцев в Италии, в результате чего Румыния объявила в конце концов войну австро-германской коалиции, и немцы вынуждены были спешно перебросить пятнадцать дивизий с запада на новый румынский фронт. Увы, для нас это была пиррова победа. К октябрю 1916 года, когда государь приказал приостановить наше наступление, русская армия потеряла свыше миллиона убитыми и ранеными. Ее резервы были истощены, боевому духу солдат был нанесен непоправимый ущерб.
Корпус отца, бывший на самом острие наступления в Галиции, понес тяжелые потери. Многих недосчитался и полк веславских улан. Казимир потерял своего отца, бывшего веславского городского голову, а Стиви — нескольких товарищей своего детства. Сам он настойчиво просил, чтобы его послали обратно в действующую армию. В конце августа наступление задохнулось, и к моей большой радости уланы были отправлены с фронта на гарнизонную службу.
В то время как земля вокруг нашего санитарного поезда буквально содрогалась от взрывов снарядов, а Стиви бросался со своим взводом в очередную атаку, в тылу происходили политические события, от которых зависело наше будущее.
В июле в могилевской Ставке государя ожидалось долгожданное провозглашение автономии Польши. Настойчиво побуждаемый английскими и французскими послами — Бьюкененом и Палеологом — министр иностранных дел Сазонов торопил государя с решением польского вопроса. Поначалу государь дал согласие, однако при этом он был как-то особенно милостив с Сазоновым, что, по мнению отца, было дурным знаком. Было замечено, что государь проявлял свое расположение к тому или иному министру накануне его отставки.
И на этот раз интуиция не обманула отца. С приближением дня провозглашения автономии Польши пошла в ход «тяжелая артиллерия», как называли в Ставке письма Александры. А затем императрица прибыла в Могилев собственной персоной, и акт провозглашения автономии не состоялся. Вместо этого еще до конца того же месяца было высочайшее позволение Сазонову уйти в отставку «по состоянию здоровья». Пост министра иностранных дел был передан Штюрмеру, бездарному и непопулярному председателю Совета министров, ставшему преемником старого Горемыкина за те же заслуги — приверженность Распутину. И на этот раз твердая решимость Александры сохранить империю для сына в ее нынешних границах возобладала над желанием императора принять более мудрое государственное решение.
Отставка Сазонова означала уход из правительства последнего либерала. Генерал Поливанов — военный министр, который, как многие надеялись, способен был исправить бедственное положение, создавшееся в военном министерстве из-за преступного попустительства Сухомлинова, — был снят со своего поста еще в апреле за свою чрезмерную близость к Думе и земским кругам. Бабушка бурно негодовала по этому поводу, а отец был глубоко удручен. И вот теперь государь внезапно решил отложить решение польского вопроса на неопределенный срок, что открыло нам глаза на многое. Пагубное влияние Александры, постепенно становившееся для судеб России все более роковым, проявилось здесь особенно ярко. Самым драматическим образом это решение государя отразилось и на наших судьбах.
В середине августа отец прислал за мной автомобиль, который отвез меня к нему в штаб, располагавшийся в старинном помещичьем доме, который был украшен очень красивым портиком с колоннами. Дом утопал в густой листве лип и дубов, его покатая крыша поблескивала жестью на солнце. Хотя усадьба располагалась не в самом Королевстве Польском — теперь оно было оккупировано неприятелем, — однако этот пограничный уезд Волынской губернии принадлежал Польше до раздела, и в нем проживало довольно много польских хуторян и помещиков. Здесь я встретила тетю Софи, дядю Стена и Стиви. Отсутствие Казимира означало, что готовилось некое важное семейное совещание.
После обеда с участием штабных офицеров, поданного на этот раз несколько раньше обычного, офицеры откланялись, а члены семьи вышли на веранду. Было жарко, поэтому Семен подал нам холодный чай со льдом и вышел. Мы с тетей устроились в плетеных креслах, дядя Стен присел возле тети. Она выглядела свежей и элегантной в своем платье из набивного шифона, мне же было жарко в форме, и я чувствовала себя в ней непривлекательной. Отец, поглядывая на меня, нервно постукивал пальцами по подлокотнику кресла. Стиви стоял, хмуро глядя сквозь стекла веранды на зеленую листву деревьев.
Меня переполняло чувство щемящей грусти, которую я всегда испытывала рядом со Стиви. Вдруг я почувствовала, что наступило напряженное молчание, как будто бы все чего-то ожидали. Слышно было только, как позванивают льдинки в фужерах, да комариный писк. Я взглянула с тревогой на дядю и поняла, что сейчас он сообщит нам что-то очень важное.
— Отправляясь в Могилев на аудиенцию к государю, я говорил Пьеру, что еду с тяжелым сердцем, — начал он наконец. — Увы, мои опасения оправдались. Его Величество сказал мне, что, хотя он и согласен в принципе дать Польше автономию в той или иной форме, однако он пришел к убеждению, что необходимо отложить решение этого вопроса до победы над общим врагом.
Все молчали, слушая его слова, а дядя Стен продолжал с болью в голосе.
— Я напомнил Его Величеству, что многие поляки, в том числе и мои уланы, вступили в ряды русской армии, поверив великодушному манифесту великого князя Николая Николаевича. На это Его Величество уклончиво ответил, что первой задачей как русских, так и поляков, является скорейшее и победоносное завершение войны и что он, конечно, не останется глух к нуждам и просьбам всех тех, кто в это тяжкое время остался верен своему долгу и так далее… Он, видите ли, рассмотрит нашу просьбу, и это говорится тогда, когда вся наша страна стала полем боя в этой войне, войне, за которую она не несет ответственности и не делает на нее никакой ставки.
Я не мог скрыть своего разочарования. Его Величество поспешил похвалить мой полк и заверил меня в том, что наши заслуги не будут забыты. После чего я напомнил Его Величеству о том, что мои усилия и усилия тех польских дворян, что поверили в обещание русской короны восстановить нашу конституцию и гражданские права, в значительной степени способствовали умиротворению страны в печальной памяти 1905 году. И я не могу гарантировать это теперь, когда центральная Польша будет освобождена от вражеской оккупации, если не будет обеспечена автономия Королевства Польского.
При упоминании 1905 года Его Величество смутился и не сразу нашелся, что мне ответить. Наконец он произнес: «Я благодарю вас за вашу верность, князь. Я лично высоко ценю вас и питаю к вам глубокое расположение. И могу только повторить, что всей душой желаю блага польскому народу. Но, дорогой князь, всем нам нужно набраться терпения».
Я понял, что больше ничего не добьюсь от Николая. Я уже беседовал с французским атташе при Ставке и с генералом Алексеевым. Вы знаете, что уже с декабря французы неоднократно обращались к нам с настойчивыми просьбами послать во Францию экспедиционный корпус, на что мы, наконец, согласились. Решено послать во Францию пять бригад по десять тысяч человек в каждой. Со своей стороны атташе заверил меня в том, что Франция почла бы за честь принять веславских улан, а Алексеев оставил это на усмотрение государя.
Я уже принял решение. «Ваше Величество, — сказал я ему, — в знак расположения, которое вы изволили выказать, позвольте моим уланам присоединиться к частям, которые вы отправляете во Францию, поскольку иначе я не могу более поручиться за настроения моих солдат».
— Под каким же флагом вы намерены сражаться во Франции — под русским или польским? — спросил государь.
— Ваше Величество, моей главной целью, как и вашей, является победа над австро-германцами. Мои солдаты сделают все возможное, сражаясь вместе с нашими французскими союзниками. Они будут драться так же отчаянно, как и солдаты русской армии.
— Ну а после победы? — настаивал он.
— Ваше Величество, — ответил я, — если вы не находите возможным изменить статус моей страны до дня победы, то я все же решаюсь просить вас сделать исключение для моих улан.
— Браво, господин полковник! — воскликнул Стиви, а тетя промолвила:
— Хорошо сказано, Стен.
— И что же? — нетерпеливо спросил отец, досадуя на этот всплеск польской гордыни. — Его Величество согласился?
— Приказ об отправке моего полка во Францию уже подписан.
Я всплеснула руками в отчаянии, а Стиви радостно спросил:
— Когда же мы отправляемся, господин полковник?
— Государь разрешил мне восполнить наши потери за счет поляков в других кавалерийских частях, которые пожелают присоединиться к нам. Затем мы отправимся в Мурманск, где присоединимся ко второй русской бригаде, отправляющейся морем во Францию. Отплытие назначено на середину сентября.
— Я рад за вас, Стен. — Отец подавил минутное раздражение. — Бог знает, что может здесь произойти!
Дядя закончил свое сообщение такими словами:
— Я уверен, что династия Романовых обречена. В Петрограде в воздухе чувствуется гроза. Всюду ходят самые фантастические слухи об императрице и Распутине. Двор окончательно скомпрометировал себя, министры потеряли всякое доверие Думы. Думская оппозиция настроена непримиримо и готова к борьбе с правительством. Продовольствия не хватает, начинается эпидемия тифа и холеры, в рабочей среде ужасные настроения. Народ истекает кровью, не зная ради чего. Россия не может выдержать еще год такой войны, а до победы очень далеко.
— Если бы государь был к нам благосклонен и восстановил нашу конституцию и гражданские права, как было обещано в манифесте великого князя, то я был бы предан ему до конца. Мы, поляки, обожаем делать красивые жесты и ввязываться в безнадежные предприятия, — добавил дядя с горькой иронией и в заключение сказал: — Я служил Российской Империи верой и правдой, однако мой отец говорил, что я не достоин наших предков Пястов. Отец предупреждал меня на смертном одре доверять слову Николая II не более, чем слову Николая I. И он оказался прав. Я больше не чувствую никаких обязательств по отношению к российской короне кроме долга солдата русской армии. И как только кончится война, я буду бороться за объединение и независимость моей страны на стороне любой иностранной державы и всеми возможными средствами.
Стиви бросился к своему отцу и сжал его руку.
— Ты прав, отец! К черту автономию под крыльями императорского орла! Нам нужна независимость! Матушка, — воскликнул он, — мы отправляемся во Францию! Легионы снова идут в поход! — Он с вызовом оглядел всех вокруг. Когда глаза наши встретились, он стремительно подошел ко мне и схватил мои ледяные руки.
— Дорогая, я не забыл о тебе. Мы можем немедленно пожениться, как только ты перейдешь в нашу веру. Мы проведем медовый месяц на баскском побережье.
— Перед тем как отправиться в свадебное путешествие на баскское побережье, не следует ли вам, сударь, поговорить с князем Силомирским? Вы пока еще не женаты и даже официально не помолвлены, — напомнил ему холодным тоном дядя Стен.
— Дядя Петр, Вы позволите Тане поехать с нами и выйти замуж за меня во Франции? — спросил Стиви, не выпуская моей руки.
Отец кивнул.
— Конечно, конечно.
Он произнес это таким тоном, что я почувствовала, как у меня разрывается сердце.
— Папа, как я могу тебя покинуть? — воскликнула я в отчаянии.
— Ты должна уехать! Стен прав. Романовы обречены. Веславские больше не обязаны хранить верность российскому престолу, но Силомирские должны. Я погибну вместе с моим государем, и ты можешь погибнуть, моя доченька, поскольку ты так близка к семье государя. Не для этого я тебя вырастил, чтобы видеть, как ты погибаешь. Я знаю, как ты мне предана и благословляю тебя. Но, если ты действительно хочешь сделать меня счастливым, то ты устроишь свою судьбу и подаришь мне внуков, которых, если Бог даст, я увижу после войны.
От этих слов самоотречения, проникновенно сказанных отцом, слезы полились из моих глаз. Я повернулась к тете Софи, ища совета и утешения.
— Бедное дитя, — проговорила она, — какой жестокий выбор предстоит тебе сделать! Но твой отец прав, Танюса. Молодость не должна жертвовать собой ради старости. Будущее важнее прошлого. Ты должна отправиться вместе с нами.
— Тетушка, родная, как же я могу? Ах, Господи, что же мне делать? — заплакала я.
Стиви отпустил мою безжизненную руку и грустно взглянул на меня. Я встала, прижав руки к краям моей косынки сестры милосердия, и посмотрела в глаза каждому из четырех близких мне людей, ожидавших моего решения. Чувствуя, что больше не в силах владеть собой, задыхаясь от отчаяния, я прошептала:
— Извините меня, но мне нужно немного побыть одной и подумать, как мне быть, — и выбежала в лес.
В лесу царила какая-то гнетущая тишина. Грохот канонады, как обычно, прекратился к концу дня, чтобы снова возобновиться ночью. Где-то вдали прогремел гром. Несмотря на удушающую, жару мне было холодно, и по телу пробегал озноб. Я бежала, пока не выбилась из сил, и упала на широкий ствол повалившегося дуба. Я прижалась всем телом к могучему дереву, и мне казалось, будто это широкая грудь моего отца — ведь он сам был ветвью старого генеалогического древа, глубоко укоренившегося в родной земле.
Папа говорит, что он обречен, это правда. Я вижу это по его лицу, как вижу, когда умирает раненый солдат, думала я. И также обречены наш государь и его сын, мой дорогой Алексей, и его дочь, моя лучшая подруга. А я собираюсь сбежать, как будто не желая погибнуть вместе с ними. Собираюсь жить счастливо в прекрасной Веславе, в то время как они будут гнить в земле Российской империи. Как смогу я быть счастливой, если буду знать, что сбежала? Но если я отпущу Стиви одного во Францию, то могу больше никогда его не увидеть. Я могу навсегда потерять его и никогда не узнать счастья. Нет, я нигде не смогу быть счастлива, да и счастье — это не первостепенная вещь. Нельзя даже ставить перед собой такую цель — стать счастливой, как сказал бы профессор Хольвег. Важно только понять, кому я нужнее — папе или Стиви?
Стиви двадцать один год, его любят солдаты и его народ. У него есть отец, который может защитить его, есть мать, которая будет заботиться о нем, если он заболеет. А если папа заболеет или его ранят, то кто будет заботиться о нем? Бабушке уже семьдесят с лишним лет. Папа останется совсем один. Даже наш государь, когда-то любивший его, отдалился от него из-за этого ужасного Распутина. Папа всю жизнь заботился обо мне, баловал меня, и теперь, когда он в опасности, разве я не должна в свою очередь быть рядом с ним, всеми покинутым. Ведь из-за меня он не смог жениться на Диане, и теперь кроме меня некому позаботиться о нем в старости. Если я останусь с ним, то, может быть, спасу его. А если он погибнет, то мой долг — разделить его участь. Разве оставила бы Таник своего отца? Нет, ни за что она бы так не поступила.
Все это так, но почему я должна остаться и погибнуть? — говорил во мне другой голос. Я так молода, так хочу познать счастье. Отец прожил жизнь, юность не должна приносить себя в жертву старости, сказала тетя. Да и папа не просит об этом. Он сам был женат на польке, но, выйдя замуж за него, матушка приняла русскую веру. А если я выйду замуж за Стиви, то моей родиной станет Польша. Дядя Стен сказал, что, когда кончится война, он будет всеми возможными способами бороться за независимость своей страны. Могут пасть Романовы, но не Россия. До тех пор пока Польша и Россия — единая держава, они будут сражаться вместе. Стиви — такой горячий патриот, и если я стану его женой, то могу ли я стать на его сторону — против отца, против солдат, которых выхаживала? Наша помолвка была отложена из-за опасений, что она может поставить под угрозу дело польской автономии. И наша свадьба зависела от успеха этого дела. А теперь, когда оно проиграно, разве мы можем пожениться? Нет, это невозможно. Няня была права: я не могу родить сына поляку, чтобы он воевал против русских.
Но когда руки Стиви прикасаются ко мне, и я слышу его глубокий красивый голос, то он может заставить меня делать все, что захочет, может заставить меня забыть обо всем на свете. Я была бы счастлива с ним. Нет, не счастлива, но я забыла бы обо всем. Если я останусь в России, то буду несчастна, но, по крайней мере, я выполню свой долг. И как долго могла бы я быть счастлива, сознавая, что сбежала отсюда? Ведь не сбежала же я из полевого госпиталя во время отступления? Да, теперь мне ясно, как я должна поступить. Как долг повелевает Стиви быть со своим взводом, так и я должна оставаться со своими товарищами по оружию. И пока мы на войне, мое место здесь, рядом с отцом, на фронте. Итак, решено.
Я успокоилась и встала. Принять такое решение означало приготовиться к гибели. Но я была не готова умирать, душу мне переполняла печаль. Я снова упала на широкий ствол дуба, уронив голову на руку и закусив губы, чтобы не заплакать. Сзади послышались быстрые легкие шаги, и я поняла, что мой кузен стоит возле меня. Прижимаясь щекой к дереву, я повернула немного голову и посмотрела на него. На плечах Стиви был накинут плащ, и взгляд его не предвещал ничего хорошего.
— Не знаешь, кого выбрать? — спросил он резко. — Россию или Польшу? Отца или меня? Да и к чему спрашивать? — продолжал он с горечью, в то время как я молчала. — Я все знал заранее. Ты всегда любила своего отца больше, чем меня, и так будет всегда. Я спрашивал тебя в Минске, кто будет для тебя на первом месте, когда мы поженимся, — я или отец, и ты сказала, что это буду я. Но твое слово стоит не больше слова твоего крестного — государя, как и слово любого русского.
Как же больно было слышать это справедливое обвинение! Ведь когда-то я дала клятву моему названому брату следовать за ним повсюду — будь то война или мирная жизнь. Но я также дала клятву верности моему государю и не могла сдержать обе клятвы.
— Продолжай, если хочешь сделать мне больно. Но это не заставит меня изменить решение, каким бы тяжелым оно ни было, — ответила я и снова прижалась к дереву, ожидая, какие еще обидные и горькие слова скажет Стиви.
— Нет, я думаю, что смогу заставить тебя изменить свое решение. — Этими словами он как будто пригвоздил меня к дереву. — Ты не боялась обидеть меня, расставаясь со мной, когда меня эвакуировали из полевого госпиталя. Отчего же мне бояться обидеть тебя?
Я молча смотрела на него, и слезы катились по моим щекам. Его руки обнимали меня, я смотрела на его страстное мужественное лицо и чувствовала, как решимость покидает меня.
«О, целуй меня, пока я не потеряю рассудок, и увези меня с собой, — молча умоляла другая Таня. — Не слушай меня, я могу возненавидеть тебя потом за это. Я и себя возненавижу, но я не в силах побороть чувство долга. Помоги же мне, отними мою волю и разум! Позволь мне быть твоей возлюбленной и только ею!»
Мои глаза, полные слез, пытались сказать то, чего я не могла произнести вслух. Но Стиви не понимал их мольбы.
Он устыдился своего гнева, и черты его лица смягчились.
— Моя милая, моя родная, как я мог заставить тебя плакать! Какое же я чудовище! — Нежно глядя мне в глаза, он вытер мне слезы своим носовым платком. — Я не стою твоих драгоценных слез.
— Нет, Стиви, ты их стоишь!
— Правда? И ты будешь плакать, когда я уеду, или забудешь обо мне, лишь только я скроюсь из виду?
— Никогда! Но ты сам забудешь обо мне. У тебя и раньше были девушки и будут снова. Ты встретишь другую, которая будет красивее меня… и женишься на ней. — При этой мысли мною овладело отчаяние, я прижалась лицом к дереву и зарыдала.
— Танюша, милая моя, родная, успокойся, — уговаривал меня Стиви.
Он нежно обнял меня, а я все продолжала плакать. Но, прижимаясь к его груди, я ощутила знакомое чувство безопасности, блаженства, счастья, как бывало в детстве, когда отец заключал меня в свои объятия. Я прижала ладони к его груди, чтобы сильнее почувствовать его силу и мужественность, приносящие мне успокоение, мои рыдания прекратились и волнение постепенно улеглось.
— Выслушай меня, дорогая, — произнес Стиви, когда я затихла. — У меня были мимолетные увлечения, как у любого нормального мужчины, и я не могу поклясться, что не будет других. Но они не имели и никогда не будут иметь для меня значения. До тех пор пока ты будешь ждать меня, я буду ждать тебя — год, два, десять лет — и не привезу в Веславу никакой жены, кроме тебя. Я даю тебе слово — слово Веславского. Если, не дай Бог, в России произойдет революция и тебе будет грозить опасность, я приеду за тобой. Жди меня и верь мне всегда. — Он приподнял мою голову, потом наклонился, чтобы поцеловать меня.
Не успел он прикоснуться к моим губам, как хлынул ливень. Стиви накинул на меня плащ и продолжал целовать меня. Промокшие и задыхающиеся от волнения, мы побежали в сторону дома, накинув плащ поверх голов. Дождь хлестал по листьям, приятная прохлада опустилась на нагретую за день землю, и воздух наполнился запахом грибов и мокрой листвы.
Глядя на дождевые капли, стекающие по лицу Стиви, я вспомнила, как он ехал верхом рядом с моим санитарным фургоном. Вспомнила, как мы впервые танцевали в ночь накануне Праздника урожая, нашу клятву в башне замка. Мне вспомнилось, как девочка, играющая в сестру милосердия, обнимала мальчика-солдата в зловонном фургоне полевого госпиталя — все эти сладостные и пронзительные воспоминания пронеслись в голове, пока мы бежали, взявшись за руки, через парк. И когда мы вернулись на веранду, где нас ждали отец и Веславские, то хотя мы и решили сейчас расстаться, но оба знали: ничто, кроме смерти — ни время, ни расстояние, ни революция — не может разорвать наших уз.
В первых числах сентября 1916 года у товарной платформы на путях позади линии юго-западного фронта, возле навеса низкого пакгауза стоял готовый к отправлению поезд. Последние три эскадрона веславских улан грузились в вагоны, и вместе с ними отправлялись их полковник, князь Станислав, его супруга и сын, а также друг их сына, поручик Казимир Пашек. Их провожала группа из местных польских помещиков, несколько французских офицеров, прикомандированных к штабу, и несколько военных корреспондентов из стран-союзниц.
Попрощавшись с провожающими, тетя Софи и дядя Стен подошли ко мне и отцу. Казимир по-солдатски сдержанно пожал нам руки и поднялся в вагон. Стиви, вытянувшись во фрунт, доложил своему отцу, что все готово к отправлению.
— Что ж, пора, — проговорила тетя Софи. На ней был элегантный серый дорожный костюм и соломенная шляпка-канотье с вуалью. — Стиви, поцелуй Таню на прощание.
Мы со Стиви, застыв, стояли друг перед другом.
«О нет, — застучало у меня в голове, — это невозможно! Я не могу остаться стоять на платформе, когда Стиви сядет в поезд. Нужно что-то сделать!» — Но изменить я ничего не могла.
На лице Стиви были те же отчаяние и беспомощность. Ни один из нас не мог выговорить ни слова. Он наклонился и поцеловал меня в лоб. Я положила ладони ему на грудь и взглянула в его горящие светло-карие глаза.
— До свидания, Стиви, — с трудом проговорила я и, сделав огромное усилие, отступила от него.
В то время как отец обнимал моего кузена, дядя Стен взял меня за плечи.
— Помни наш девиз: «Nunquam dimitto». Никогда не сдаюсь. Никогда не сдавайся, Танюса, никогда не теряй надежды. Будь верна нашему сыну, как он верен тебе. Мы будем ждать тебя, доченька. — Благородное, мужественное лицо дяди было печально, я почувствовала прикосновение его усов к моей щеке, когда он поцеловал меня.
Я повернулась к тете. У меня было страшное предчувствие, что я вижу ее в последний раз. «Это моя мать покидает меня, — подумала я, — и другой у меня уже не будет».
Это было почти так же ужасно, как и расставание с любимым. Я бросилась тете на грудь, и самообладание, которому меня учили с детства, покинуло меня.
— Тетя, родная моя, я не вынесу этого! — по-детски заплакала я.
— Нет, ты все вынесешь, Танюса. Ты выдержишь и другие испытания, если они тебе выпадут. Храни тебя Господь. Если Бог даст, ты вскоре будешь с нами. Мужайся, дитя мое.
Но я не находила в себе мужества. Ничего не сознавая, я уронила голову тете на плечо и не могла пошевельнуться.
— Пьер, помогите ей, — попросила тетя.
Отец взял меня под руку. Я видела какое-то движение перед глазами, слышала какие-то звуки, не имевшие ко мне отношения. Какая-то дама, напоминающая тетю Софи, почему-то ободряюще кивала нам из окна вагона. Очень высокий молодой офицер с застывшим лицом, стоявший в дверях вагона, исчез из виду. Странно, почему он так печально смотрел на меня?
Трубач протрубил сигнал к отправлению, закинул трубу за спину и последним вскочил в вагон. Поезд медленно тронулся. Мимо меня, как во сне, медленно проехала платформа с лошадьми, они раздували ноздри и тревожно ржали. Провожавшие мужчины махали шляпами, а дамы — носовыми платками. Офицеры и солдаты махали фуражками из окон вагонов. А потом стало пусто под пасмурным небом, и ничего не осталось, кроме рельсов. Страшная казнь свершилась. Я была будто разрезана поездом пополам, разорвана между любимым и отцом, родиной.
Отец повел меня по платформе к ожидавшему нас штабному автомобилю и помог сесть в машину. Весь путь по жаркой и пыльной дороге я пробыла в оцепенении. Через час, как я смутно осознавала, мы подъехали к усадьбе, где располагался штаб отца. Отец отвел меня в комнату с высокой березой за окном, которую я с трудом узнала, и оставил меня на попечение няни.
Няня помогла мне снять форму и усадила за туалетный столик, чтобы расчесать мои волосы. Я взглянула в зеркало и ужаснулась: на меня смотрело незнакомое лицо с огромными безумными глазами. Я прижалась лицом к высохшей няниной груди, как часто делала в детстве, когда хотела найти утешение. Боль, сдавившая тяжелыми тисками мне грудь, прорвалась наружу, и слезы ручьем полились из глаз.
— Ну же, полно, не надо так убиваться, — утешала меня няня. — Он ведь не умер, твой любимый, а только уехал ненадолго. Скоро вы будете опять вместе. Господь милостив, все будет хорошо.
Когда я легла в постель, вошел отец.
— Дорогая моя, бедная моя доченька! — он присел на кровать и обнял меня. — Завтра мы отправим тебя вслед за Стефаном. Еще есть время.
— Нет, нет, все хорошо, — я обняла его за шею. — Я останусь с тобой, я не могу тебя покинуть.
— Моя храбрая девочка! — он провел рукой по моим волосам, мокрым от слез. — Вот увидишь, все будет хорошо. Война не может долго продолжаться, и мы вместе поедем во Францию к твоему любимому. Мы поплывем на нашей яхте из Крыма. А когда я получу отпуск, мы поедем в Алупку, будем плавать, ездить верхом вдоль берега и читать вслух Пушкина. Как ты на это смотришь?
Глядя отцу в глаза, я подумала: не так уж все плохо. У меня есть папа. И все будет, как когда-то в детстве, когда я любила только его одного и не разрывалась между двумя любимыми существами.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ Революция 1916–1918
19
Как и предсказывал дядя Стен, после отъезда Веславских события стали разворачиваться столь стремительно, что застали врасплох даже тех, кто предвидел крах империи. Будучи в Ставке, государь почти полностью отстранился от решения важнейших военных вопросов и погрузился в какие-то пустяки — награждения, смотры, обмундирование — что, конечно, очень вредило ему в глазах высшего военного руководства. Тем временем, в Царском образовался странный триумвират, фактически правящий страной, — императрица, Распутин и всецело преданный им премьер-министр Штюрмер.
Желая хоть немного вывести государя из апатии, но особенно не надеясь на успех, отец отправился в октябре в Могилев, взяв меня с собой.
Его Величество не столько был рад меня видеть, как, по-видимому, не желал оставаться наедине с отцом. Я была поражена происшедшей в нем переменой. Лишь в разговоре о своих детях, его лицо оживлялось, как в былые времена. В первый день в беседе с нами он не касался никаких серьезных вопросов. Лишь на следующий день, когда мы после завтрака прогуливались à trois[48], государь произнес в порыве откровенности:
— Это такое облегчение, Пьер, видеть вас здесь с Татой. В последнее время визиты родных стали для меня прямо мучительны. Они постоянно упрекают меня то в мягкости, то в неуступчивости. Да вот хотя бы это брусиловское наступление. Одни недовольны тем, что я приказал его приостановить, другие, напротив, убеждены в том, что нужно было сделать это гораздо раньше. Мама и даже Аликс обращаются со мной как с ребенком. Но я все еще царь! — его голос стал тверже — Я отвечаю за Россию перед Богом!
— Именно так, государь, — сказал отец. — Очень грустно, что, как мне кажется, кое-кто в вашем ближайшем окружении думает иначе. — Намек отца был настолько очевиден, что я даже испугалась за него.
— Вот и Аликс постоянно твердит мне о том же. — Царь или не понял, или сделал вид, что не понимает намека, и, к моему большому облегчению, поспешил переменить тему.
— Тата, мои девочки так скучают по тебе! Хочешь поехать со мной в Царское на Рождество, если, конечно, твой отец не возражает?
— Ах, папа! — я умоляюще посмотрела на отца, зная, что ему это не по душе. Однако он ответил, что очень рад и почтет это за честь для своей дочери.
— Вот и отлично, я немедленно напишу об этом Аликс, — сказал Его Величество.
Во время обеда в генеральном штабе меня поразил контраст между внешним почтением высших воинских чинов, выказываемым их главнокомандующему — государю, и тем скрытым пренебрежением, которое, как я чувствовала, они теперь испытывали к нему. После обеда я попросила у государя разрешения посетить раненых. Его Величество не мог отказать в такой просьбе, и мы с отцом получили прощальную аудиенцию у него.
— Все бесполезно, — сказал отец на обратном пути в Ровно. — Никто не в силах заставить Его Величество осознать реальное положение вещей и всю серьезность ситуации. Он никого не желает слушать, кроме своей обожаемой Аликс. Но ты же знаешь, что за советы дает ему эта несчастная женщина. У нее какое-то сентиментальное представление о русском народе, как будто сплошь состоящем из набожных крестьян, обожающих своего царя-батюшку. Это было бы смешно, если бы не было так трагично!
— Его Величество на грани нервного истощения, — проговорила я. — Его мысли путаются, и ему трудно сосредоточиться.
— Да и память у него, как я замечаю, резко ухудшилась, а ведь он всегда ей гордился. Неудивительно, что ходят слухи, которым я, впрочем, не верю, будто бы он начал принимать наркотики.
— Может быть, после отдыха во время Рождества он станет лучше себя чувствовать.
Я оживилась при мысли о том, что скоро увижу мою дорогую Таник. Ее письма очень поддерживали меня после отъезда Стиви в течение этих самых томительных и печальных месяцев в моей жизни.
«Ты такая храбрая и верная, — писала она, узнав о моем решении остаться с отцом. — Я не знаю, хватило бы у меня сил поступить так, как ты. Но уверена, что в конце концов ты приняла мудрое решение».
«Уж не знаю, Таник, насколько я была мудра, — отвечала я ей, — знаю только, что после смерти матушки и отъезда отца на Дальний Восток мне еще никогда не было так грустно и одиноко».
И снова в ее письме: «Полно, Тата, ты вовсе не так одинока, ведь у тебя есть мы, твой отец и твоя работа».
Да, моя работа все так же поглощала меня, но в свободные часы мною овладевала страшная тоска. Конечно, мне было отрадно сознавать, что до поры до времени Стиви в относительной безопасности. Они с Казимиром, свободно владеющие несколькими языками, были назначены офицерами связи между различными союзническими штабами. Однако в любой момент их могли отправить на передовую. Стиви мог погибнуть в бою, как лорд Берсфорд, наш кузен из Кента, и многие другие.
«Неужели целому поколению суждено погибнуть, — писала я Таник, — прежде чем прекратится эта бойня? Я все делаю машинально, ни о чем не думая и чувствуя себя заживо похороненной».
И для меня, и для всех, кто воевал, эта война давно перестала быть захватывающим приключением. Армия не двигалась ни вперед, ни назад: бесконечные бои шли на узкой полосе земли, искалеченной воронками снарядов и усеянной мертвыми телами. Позиционная война приносила все больше и больше раненых. Чем более страшной и жестокой становилась военная техника, тем больше совершенствовались хирургия и протезирование.
Увы, мне не удалось встретиться с Татьяной Николаевной и Ольгой и поделиться своими переживаниями. Отец получил письмо от Его Величества, в котором он благодарил нас обоих за визит в Ставку и, передавая нам от имени всей семьи самые теплые поздравления с Рождеством, однако же ни словом не упоминал о своем приглашении к ним в Царское.
Я узнала в этом почерк Александры — она была так приветлива, когда мы расставались, что на этот раз решила выказать свое равнодушие. Это привело меня в страшное негодование, но отец сказал мне:
— Можешь быть уверена, это дело рук Гришки. Он опасается, что дочь Силомирского может лишить его влияния на великих княжен и наследника.
— Папа, о каком влиянии ты говоришь? Если они любезны с Распутиным, то только ради своей матери. Но Ольга держится с ним очень холодно, и мне очень хотелось бы, — добавила я, — чтобы Таник последовала ее примеру.
Следующие слова отца поразили меня.
— А мне бы не хотелось, чтобы ты была так близка с Татьяной Николаевной, боюсь, что в нынешней ситуации это может только навредить тебе. Мне спокойнее на душе от того, что ты не поедешь в Царское.
Я постаралась скрыть свое разочарование.
Еще острее я почувствовала боль от разлуки со Стиви и моей подругой во время прощального визита Элема. Он уезжал в Мурманск с последней русской бригадой, отправлявшейся во Францию.
— Если встретите моего кузена, князя Веславского, и его друга, пана Казимира Пашека, передавайте, пожалуйста, от меня привет, — попросила его я.
— Наверное, меня тоже прикомандируют к связистам. — Мне подумалось, что Элем смотрит и на этот новый этап своей военной жизни, и на ужасы отступления как на возможность собрать материал для своего будущего труда по истории.
— Я решил отправить Таню во Францию, — неожиданно заявил отец. Услышав эти слова, я не знала, радоваться мне или отчаиваться. — У меня будет месяц отпуска после Нового Года. Мы поедем в Петроград и будем готовиться к вашему с бабушкой отъезду.
— В таком случае мы, может быть, скоро увидимся, — Элем не стал задавать вопросов.
Я только слабо запротестовала. Наш родственник попрощался с нами и уехал.
В то время как в моей душе царило смятение, на подмостках империи разыгралась трагикомедия, где в актерский состав добавилась еще одна комическая фигура: неуравновешенный Протопопов в роли министра внутренних дел. Его назначение вызвало насмешки и негодование. В Думе лидер кадетской партии Милюков разразился гневной речью, направленной против правительства, сопровождая каждый свой пассаж громовым вопросом: «Что это — глупость или преступление?» Речь Милюкова произвела огромное впечатление в обществе.
Обо всем этом Таник писала мне, жалуясь на несправедливое общественное мнение в отношении ее матери: «Она лишь старается помочь папе, укрепить его дух ради маленького и России, а все обвиняют ее и ее друга». Были ли ее слова намеком на то, что Распутин действует по указке императрицы? «Она чувствует, — писала дальше Таник, — что яростные обвинения в адрес ее друга — лишь предлог для нападок на нее. Ты знаешь, что мне лично он не очень нравится, Ольга его не выносит, но ведь он — мамочкина опора, единственная опора, кроме Аннушки, на которую она может рассчитывать».
О, Таник, подумала я, как же ты слепа! Как ты можешь столь слепо встать на сторону матери? Но как еще ты можешь поступить, ты, неразрывно связанная с ней всю жизнь? Ты не в состоянии взглянуть на нее со стороны и осудить ее.
Я испытывала огромное сочувствие к моей милой подруге. Но уже понимала, что если мы обе не погибнем в надвигавшейся буре, то наши пути должны неизбежно разойтись.
В начале декабря, по настоянию Александры, Протопопов запретил съезд Земского Союза — наиболее демократичного института русского общества, — который должен был состояться в Москве. Председатель Земского Союза, князь Львов, был старым добрым другом бабушки. Объединенный съезд дворянства, собравшийся в том же месяце в Петрограде, совершенно неожиданно стал в резкую оппозицию по отношению к государю.
В одном из своих писем, присылаемых каждую неделю из Петрограда, бабушка возмущалась нападками правительства на Земство. «Я начинаю терять веру в чудесную способность России к возрождению, — писала она в конце письма. — До тех пор пока Александра находится у власти, она будет вести Россию к хаосу и кошмару, которые могут возникнуть лишь в нашей стране».
— Уже и матушка поняла, что надвигается катастрофа. — Отец выронил письмо, которое читал мне вслух, и прикрыл глаза рукой. — О, Господи, что нас ждет? — Затем, с минуту помолчав, он снова заговорил о своем решении отправить нас во Францию.
Но происшедшее 17 декабря 1916 года убийство Распутина заставило его отложить эти планы.
Бабушка писала в эти дни из Петрограда:
«Советую тебе какое-то время не появляться в Петрограде. Александра убеждена, что ты принимал участие в убийстве ее друга, и хотела бы отправить тебя если не на тот свет, то, по крайней мере, в места не столь отдаленные. Мария Павловна собрала подписи Романовых под ходатайством к государю об отмене ссылки Дмитрия.
Как стало известно, в убийстве Распутина участвовал двадцатипятилетний великий князь Дмитрий вместе с молодым князем Юсуповым и лидером правого крыла Думы Пуришкевичем.
Его Величество, не прочитав, вернул петицию. „Никому не позволительно убивать людей“, — таков был его ответ.
Романовы пришли в ярость от столь пренебрежительного обхождения. Обсуждается возможность дворцового переворота с целью свержения государя с престола и передачи его наследнику. Регентом собираются назначить бывшего верховного главнокомандующего Николая Николаевича. Я вполне согласна с Марией Павловной и остальными членами императорской фамилии в том, что Александру не следует оставлять при наследнике. Недовольство Александрой настолько велико, что некоторые предлагают даже сослать ее в монастырь. Как бы то ни было, думаю, что все ограничится одними разговорами. Боюсь, что старый порядок будет сломан не в верхах, а опрокинут снизу.
Большевики наводнили рабочие кварталы своими листовками. Петроградский гарнизон — слишком большой и бездеятельный — подвергается усиленной пропаганде. Вы помните, как один из полков месяц назад отказался стрелять во взбунтовавшихся забастовщиков, и пришлось вызвать казаков, чтобы навести порядок. Вследствие необычайно суровой зимы, снежных заносов на дорогах, а также из-за вопиющей халатности должностных лиц, усиливается нехватка продовольствия.
Но вернусь к делу Распутина. С тех пор как тайная полиция через несколько дней после убийства выловила его тело из-подо льда Невы (после чего тело было перевезено в Царское), Их Величества не покидают Александровский дворец и никого не принимают. Государь отложил свой отъезд в Ставку, чтобы поддержать императрицу в тяжелую минуту. Они видятся только с Аней Вырубовой, которая столь же безутешна, как и ее августейшая подруга. Государь играет на бильярде и в свое любимое домино, гуляет с дочерьми и строит с сыном снежную крепость. Все это, положим, очень мило, но он напоминает мне одного римского императора, который музицировал, созерцая горящий Рим».
— Случилось то, чего я так боялся, — сказал отец, прочитав письмо. — Смерть Распутина только еще больше сблизила Николая и Александру. Они, кажется, окончательно уверились в том, что окружены сплошь одними недоброжелателями, а то и скрытыми врагами, и полностью отгородились от внешнего мира. Ох уж мне эти горячие головы! — он покачал головой. — Впрочем, если бы мне было столько лет, сколько Дмитрию и Феликсу Юсупову, кто знает, на что бы я мог решиться.
Как я и ожидала, в письме Татьяны Николаевны слышался отзвук материнского горя, она тоже была потрясена случившимся.
«Мы молимся за упокой души мамочкиного друга и каждый день ходим с Аннушкой к нему на могилу. Этот удар еще больше сплотил нашу семью. Кажется, что больше никого не волнует эта смерть. Но какой был смысл в таком страшном и жестоком убийстве? — Ее письмо заканчивалось такими словами: — Боюсь, отец Григорий был прав: его смерть, как он предсказывал, приведет к нашему падению. О, моя Тата, моя дорогая подруга! Князь Силомирский поступает мудро, отправляя тебя во Францию. Ради Бога, скорее уезжай к Стефану, пока ты не погибла вместе с нами».
Эта просьба снова напомнила мне о моем долге перед подругой и о моем душевном конфликте. Как могла я покинуть Таник и моего государя, когда они в опасности? И могу ли я покинуть отца?
Я пыталась возразить отцу, когда он снова заговорил о моем отъезде во Францию. По его строгому, даже суровому тону, каким он мне ответил, я поняла, в каком он отчаянии от сознания своей беспомощности после визита к государю.
— Ты должна подчиняться мне как старшему по званию, — сказал он.
В середине января нового года, по прошествии двух недель, на которые наш отъезд был отложен по совету бабушки, отец снова стал собираться в отпуск. Он уже передал командование своему заместителю, но, к несчастью, в это время в войсках началась эпидемия гепатита, и отец слег с высокой температурой.
Это помогло мне выйти из оцепенения. Я взяла на себя дежурство в его комнатах, вынесла из спальни телефон, запретила приносить газеты и почту, чтобы не волновать его. Я перестала оплакивать свою судьбу. Если отец нуждается во мне, значит, жертва оправдана.
Известие о революции, о которой мы сперва узнали из бабушкиной телеграммы, не было для меня большой неожиданностью. Я как-то внезапно осознала, что внутренне была готова к этому все последние годы. Меня больше поразил звонок в штаб генерала Брусилова, который я решилась скрыть от отца. Командующий южной армией хотел, чтобы отец присоединил свой голос к общему мнению генерального штаба о необходимости отречения государя.
Я не показывала отцу эту телеграмму, его здоровье было для меня важнее политики. Я сказала генералу Брусилову, что у отца жар, и такой серьезный вопрос, как отречение государя, может сказаться на его сердце. Но я попросила генерала держать меня в курсе событий, на что он согласился.
Вскоре я была ошеломлена сообщением об отречении государя. Мой государь и мой крестный отец, он был такой же частью моей жизни, как отец и бабушка. Я не могла постигнуть, куда влечет Россию ее рок, но чувствовала, что грядет нечто ужасное. Я болела душой за Таник, ее сестер и брата и даже за гордую, страстную и несчастную Александру, потерпевшую в конце концов поражение из-за слабости своего супруга.
Я сразу же села писать письмо Татьяне Николаевне. Если для меня известие об отречении государя явилось ударом, то каково было пережить это ей, жившей в своем сказочном мирке, ограниченном семьей и ближайшим окружением. Она не имела представления об окружающем мире и была совершенно не готова к встрече с ним. Что ждет ее теперь? А если ничего? В таком случае, у меня тоже нет будущего! Глаза мои были полны слез, когда я изливала в письме свою любовь и вечную преданность ей.
Затем от Таник пришло короткое и сдержанное письмо, где она описывала свое душевное состояние в эти дни. «Мы все пятеро заболели корью, это довольно редко бывает в нашем с Ольгой возрасте. Мамочка совсем выбилась из сил, ухаживая за нами. Как бы мы были рады, Тата, если бы ты была сейчас с нами! Малышки и Алексей просят, чтобы послали за тобой, но мы с Ольгой и слышать об этом не желаем. Одному Богу известно, как долго мы еще будем на свободе. Настроения в Петрограде ужасные, все нас бросили — и гвардейцы, и даже обласканные государем избалованные казаки императорского эскорта! Они все поспешили присягнуть на верность революции! Только одна полиция оказала сопротивление и жестоко поплатилась за свою верность престолу: многие полицейские были зверски убиты. Мы совершенно не понимаем, что же происходит и как на все это реагировать. Нам даже легче от того, что мы сейчас болеем. Ради мамочки мы стараемся сохранять бодрый вид, а она тоже бодрится ради нашего спокойствия. Мы ждем возвращения папы, с ним мы выдержим любые испытания. Любящая тебя, навек твоя Таник». И подпись: Татьяна Романова.
Эта подпись красноречиво говорила обо всем. Как просто и без всякого надрыва моя Таник сложила с себя титул великой княжны! По правде говоря, она никогда не придавала ему особенного значения, скорее он стеснял ее. Сейчас же он мог стать для нее роковым.
В первые дни марта по старому стилю я сидела у постели отца; близилась полночь, и в комнату вошла пришедшая мне на смену ночная сиделка.
— Только что вернулся из Петрограда генерал Майский, он просит пустить его с докладом к его светлости, — шепнула мне она.
Я поспешила к генералу в соседнюю комнату. Борис Андреевич Майский был невысокий худощавый сорокалетний холостяк. Более всего в его внешности привлекали внимание высоко изогнутые черные брови, сходившиеся над красивым «ястребиным» носом. Этот одинокий человек был чрезвычайно предан нашей семье.
Он по-военному сдержанно поклонился, поцеловал мне руку и спросил по-французски мягким и мелодичным голосом, как-то не вязавшимся с его внешностью:
— Как чувствует себя ваш отец, Татьяна Петровна?
— Папе наконец стало получше, Борис Андреевич. Завтра утром вы сможете его проведать. Какие у вас новости от бабушки?
— Анна Владимировна была арестована, но ее освободили, все обошлось благополучно.
— Бабушка была арестована? О, Господи! — Слово «революция», значение которого казалось мне понятным, вдруг обрело конкретность. — Борис Андреевич, присядьте, пожалуйста, и расскажите мне, как все это случилось.
Он отказался присесть и рассказал мне вкратце о происшедших событиях:
— В ночь на 25 февраля толпа разграбила особняк Силомирских. Анну Владимировну схватили и отвезли в Таврический дворец, где заседал Петроградский совет рабочих и солдат, но на следующее утро отпустили. Слава Богу, в настоящий момент она в безопасности, поскольку находится под защитой князя Львова, который, как вы, наверное, знаете, Татьяна Петровна, теперь возглавляет Временное правительство.
— Временное правительство? — я обернулась, услышав другой глубокий, звучный голос. — А Его Величество? Что стало с нашим государем?
В дверях спальни стоял отец, накинув на широкие плечи желтый шелковый халат, отороченный норкой. Семен и сиделка безуспешно пытались остановить его.
Я бросилась к нему.
— Папа, тебе нельзя вставать!
Но он не слушал меня. Опершись на мое плечо, он превозмогая себя, медленно подошел к начальнику штаба.
— Генерал, я желаю знать, что происходит! — Отец был в гневе, что его держат в неведении. — Где Его Величество? Что с ним?
— Его Величество после отречения от престола отправлен обратно в Могилев до тех пор, пока дорога на Петроград не будет свободна.
— Николай отрекся! — отец уронил седую голову на грудь.
Мы с Семеном помогли ему сесть в кресло. Он не поднимал головы, будто бы склонив ее перед павшим монархом.
— Мой бедный государь, — проговорил он наконец на родном языке, к которому обращался в минуты глубокого волнения, — мой бедный друг! Но разве не было другого пути?
— Его Величество, — ответил генерал Майский, — по-видимому, не осознавал всей серьезности революционного кризиса…
— Революционного кризиса, — прошептал отец. — Я не знаю, что делать.
Борис Андреевич взглянул на меня. Затем, когда я кивнула, он продолжил твердым голосом:
— Все началось с хлебных бунтов в Петрограде и нападений на полицию. Войска, вызванные для подавления беспорядков, стали брататься с толпой. Повсюду появились красные флаги. Полицейских преследовали и убивали, та же участь постигла и офицеров, отказавшихся нацепить красный бант. В Москве тоже начались волнения.
Когда председатель Думы Родзянко в телеграмме государю выразил мнение о том, что только немедленное формирование нового кабинета министров, составленного из лиц, пользующихся общественным доверием, и передача Думе всей полноты законодательной власти еще могут спасти династию, Его Величество в ответ на это приказал распустить Думу. Дума проигнорировала этот указ. К тому времени, когда Его Величество наконец-то осознал необходимость пойти на некоторые уступки, было уже слишком поздно. Генерал Алексеев после консультаций с высшим командованием выразил общее мнение всех командующих фронтами о печальной необходимости отречения государя от престола.
— Но как он мог? — Отец в гневе ударил кулаком по подлокотнику кресла. — Разве Алексеев не понимает, что за отречением государя неизбежно последует полный развал армии?! Почему не посоветовались со мной?
— Папа, генерал Брусилов хотел поговорить с тобой. Но я сказала ему, что ты тяжело болен и тебя нельзя беспокоить.
Отец, нахмурившись, посмотрел на меня. Затем сказал своему заместителю:
— Продолжайте, Борис.
— Его Величество спешно отправился в Петроград, но пути за Псковом были в руках мятежников. Делегаты Думы, Гучков и Шульгин, приняли акт отречения государя в его поезде в ночь на 2 марта. Его Величество держался замечательно, он не выказывал ни малейшего волнения.
— Да, узнаю его, — заметил отец. — Это так похоже на Николая: упорствовать до самого конца, затем разом со всем покончить, сославшись на волю Божью. Ну что ж, пожалуй, оно и к лучшему. С хорошим регентом до совершеннолетия Алексея Россия еще может быть спасена.
— Его Величество, не желая расставаться с больным сыном, отрекся в пользу своего брата, великого князя Михаила, — сообщил генерал Майский.
Отец ошеломленно смотрел на говорящего, а тот продолжал:
— Под давлением Керенского, нового министра юстиции и депутата Петроградского Совета — реальной сегодняшней власти, — Его Императорское Высочество отказался от короны, ожидая решения будущего Учредительного собрания по вопросу о форме государственного правления в России.
Отец снова ударил кулаком по подлокотнику.
— Михаил Александрович отказался, не видя ни от кого поддержки! Он еще слабее своего брата. Но как мог Николай так поступить? Он не имел законного права отрекаться в пользу брата. Весь этот акт отречения неправомочен. Мы выступим в поход на Петроград и провозгласим регентом Николая Николаевича. Слава Богу, армия на фронте все еще верна престолу. Если не найдется другого вождя, что ж, тогда я сам поведу войска. Не могу же я сидеть сложа руки, когда Россия катится в пропасть, — я, потомок Рюрика и Владимира! Доченька, помоги мне, мне нужно как можно скорее поправиться! — Он порывисто приподнялся в кресле, но силы изменили ему, и он тяжело опустился на место.
Я с нежностью положила руку ему на плечо.
— Конечно, папочка, ты скоро поправишься, но для этого тебе нужно слушаться врачей. А пока давай-ка я уложу тебя.
Отец долго метался в постели, несмотря на то, что я дала ему снотворное, и беспрестанно повторял:
— Неужели все катится в пропасть? И моя родина сгорит в этом пожаре из-за бездарности и глупости своих правителей? Неужели ничего нельзя сделать?
Тогда я дала ему еще снотворного, и он наконец забылся беспокойным сном. Затем я вернулась к генералу Майскому и попросила его отправить из штаба генерала Брусилова телеграмму бабушке и другую телеграмму государыне, которая ухаживала за больными детьми в Царском. Я выразила в этой телеграмме самые теплые пожелания их скорейшего выздоровления. Больше я ни о чем не решилась сказать.
Состояние отца вновь ухудшилось, опять поднялась температура. Он оставался в неведении об аресте государя по дороге в Царское и о разворачивающихся событиях, о которых мне сообщал генерал Майский.
Государыня с детьми жила в Александровском дворце под домашним арестом. Петроградский Совет приставил к ним «революционный караул». Старый министр двора, граф Фредерикс, Анна Вырубова, бывший военный министр Сухомлинов и некоторые другие высокопоставленные чиновники были посажены в Петропавловскую крепость. Сухомлинова и Протопопова едва не растерзала толпа. Великий князь Николай Николаевич, которому государь после отречения передал командование армией, прибыл после своих побед на Кавказе в могилевскую Ставку только затем, чтобы услышать от Временного правительства, что в его услугах больше не нуждаются.
Вскоре после того как великий князь отправился обратно на Кавказ, отца уволили из армии. Вместе с приказом о его отставке, полученном из Ставки, фельдъегерь доставил запечатанное письмо от бабушки. От Таник не было ни строчки. Каким тревожным было для меня ее молчание!
Вот как описывала бабушка революционные события в Петрограде:
«25 февраля я пригласила на обед нескольких наших друзей. Все мы чувствовали, что ситуация с каждым часом становится все более серьезной. Наш почтенный, но малоспособный новый премьер-министр, престарелый князь Голицын, назначенный на эту должность совершенно неожиданно для себя самого, созвал кабинет министров на экстренное совещание в Мариинском дворце. И вот, Бог знает почему, именно в этот критический момент государь уезжает в Ставку. А ведь останься он в Петрограде — и, я уверена, все сложилось бы по-другому. Поневоле начинаешь думать, что Россию увлекает какой-то злой рок. Почти сразу же после отъезда государя в городе начались волнения, и даже гвардейские полки были охвачены мятежными настроениями, что было уже совсем неожиданно.
Во время обеда, когда мы перешли к пудингу à 1а Nesselrode (здесь Анатоль превзошел самого себя), вдруг послышались выстрелы со стороны Английской набережной и шум голосов во дворе. В столовую вбежал наш дворецкий с криком: „Ваша светлость, толпа выламывает двери!“ Я попросила моих гостей сохранять спокойствие и распорядилась, чтобы их проводили на улицу через черный ход. Конечно, меня убеждали уйти вместе со всеми, однако я решила остаться, чтобы встретить толпу.
Когда я вошла в портретный зал, бунтовщики застыли на месте. Среди полной тишины я сказала, что с самого начала войны наши „барские хоромы“ превращены в лазарет, и попросила их уйти и не тревожить раненых. Поначалу все было двинулись к выходу, как вдруг один развязный малый — видимо, подвыпивший солдат — выступил вперед и грозно вопросил, где я прячу моего сына — предателя и врага народа.
— Мой сын на фронте — там, где и вам следовало бы быть по моему мнению, — ответила я, и тогда раздались крики: „Долой войну! Замолчи, старуха! Долой Николашку!“ Все тот же дерзкий молодчик заявил, что раз я не могу выдать сына и оскорбляю „революционный народ“, то меня арестуют.
Меня заставили сесть в машину, где несколько еще более гнусных личностей так сдавили меня — семидесятитрехлетнюю женщину, — что я чуть не задохнулась, и отвезли в Таврический дворец. Там я провела ночь, сидя на стуле возле колонны, вокруг которой, дико похохатывая, катался на „реквизированном“ велосипеде какой-то дурашливый солдат. Другие развалились на диванах и на полу, густо усеянном окурками и обрывками бумаги. Революционные барышни, не вынимая изо рта папиросы, азартно печатали на машинках и носились туда-сюда с бумагами. Вообще я замечаю, что даже в революцию большую часть работы в России делают женщины. В течение всей этой томительной ночи приводили все новых арестованных, таких же, как я, причем многие из них были сильно избиты. Никто из нас не имел ни малейшего представления о том, чего от нас хотят и какая участь нас ожидает.
Утром я предстала перед так называемым Петроградским советом рабочих и солдат, заседавшим всю ночь. Мне было объявлено, что им известно мое недоброжелательное отношение к бывшей императрице, свергнутой народом, и что, если я согласна дать против нее какие-нибудь „изобличающие показания“, то меня не тронут и отпустят домой. На это я ответила, что, будучи потомком древнерусских великих князей, я всегда считала себя вправе критиковать императрицу, если она была в чем-то не права, но не желаю делать никаких заявлений перед такими наглецами. В общем, я вела себя неблагоразумно, но что было делать? Ну тут, конечно, все завопили: „B крепость! Расстрелять ее! Смерть врагу и эксплуататору народа!“ — и прочее в том же духе.
Крепись, Анна Владимировна, — сказала я себе, — видно, пришел твой час, как вдруг одному из „товарищей“, Бог знает почему, пришло на ум, что я, напротив, очень большой „друг всего трудового народа“, вследствие чего он проворно взобрался на стул и оповестил об этом присутствующих. Удивительнее всего то, что очень многие сразу же с ним согласились. В результате мне устроили овацию, после чего толпа подняла меня в воздух и с триумфом понесла домой. В общем, когда я покидала дом, я готовилась к самому худшему, а вернулась на руках солдат. Поразительно, как эти люди шарахаются из одной крайности в другую!
Вот такое злоключение. Что касается всего остального, Пьер, то обстановка в доме сильно пострадала, в том числе и твои бесценные картины, но их еще можно восстановить. Лазарет превратился в сумасшедший дом. Солдаты пытались было расправиться с офицерами, но мы вовремя заперли офицерскую палату и затем переправили их в иностранные посольства — смешно сказать — под видом покойников. И персонал, и пациенты немедленно выбрали свои собственные советы и стали одинаково неуправляемыми. Пациенты больше не слушают врачей: они ходят, когда должны лежать, лежат, когда должны ходить, отказываются от лекарств, если они, скажем, слишком горькие, и так далее. Санитары не меняют белье. Единственные, кто по-прежнему добросовестно исполняет свои обязанности — это медицинские сестры из хороших семей. Наша бедная директриса постоянно подвергается оскорблениям и вынуждена мириться с самыми гнусными вещами.
Я вынуждена была собрать всех наших легкораненых и объявила им, что мы их выписываем в течение двадцати четырех часов и закроем лазарет, как только найдем другое помещение для остальных. Очевидно, испугавшись, что так они скорее попадут на фронт, они пришли в ярость, стали угрожать мне, махать кулаками и даже плеваться, но я держалась твердо. Подумать только, ведь мы их бесплатно лечили, снабжали их при выписке одеждой и деньгами на дорогу, как могли заботились об их семьях, а некоторых отправляли даже выздоравливать на нашу дачу, водили в театр и на балет. Мне хорошо знакома человеческая неблагодарность, и я никогда не жду никакого особенного вознаграждения за свои труды, но такого отношения я все же не ожидала. Я знаю, что русский народ способен как на любую низость, так и на удивительное благородство. И все же, сознаюсь, то, что я увидела за эти дни, не укладывается у меня в голове.
Все наши экипажи и автомобили конфискованы, и я не выхожу из дому. Мне рассказывают, что на улицах ужасная грязь, дворники куда-то исчезли, парочки ведут себя на публике самым неприличным образом, и некому их пристыдить. Одним словом, всюду царит полная распущенность. Да и дома немногим лучше: судя по тому, что никто не торопится явиться на мой звонок, я полагаю, что наша прислуга всякий раз „дебатирует“ по поводу того, кому из них идти на мой зов и идти ли вообще. Я собрала их всех и сказала, что не собираюсь на старости лет менять образ жизни и что те, кого это не устраивает, могут уйти. После чего нас покинули шестеро слуг. До твоего возвращения дюжина солдат держит меня под домашним арестом. Таков приказ Петроградского Совета, и, кстати, имей в виду, что эти люди — единственная реальная власть в городе. Они сильны и опасны, и ни в коем случае нельзя их недооценивать. За меня не беспокойся: я, слава Богу, нахожусь под покровительством моего доброго друга, князя Львова, нашего сегодняшнего главы государства — если это еще можно назвать „государством“. Тебе же в случае возвращения грозит смертельная опасность, и я прошу тебя, умоляю, наконец, запрещаю тебе появляться в городе. Езжайте с дочерью в Алупку, и, как только все вокруг немного успокоится, я присоединюсь к вам. Помни — у тебя на руках дочь. Храни вас Бог в эти дни испытаний».
Мы с отцом были глубоко взволнованы, прочитав это мужественное письмо, однако, не сговариваясь, решили, что не можем уехать на юг, оставив в Петрограде бабушку заложницей разбушевавшейся толпы и каких-то там «советов». Я к тому же еще и втайне надеялась, что мне удастся проникнуть к пленникам в Царском. Невыносимо было чувствовать себя отрезанной от Таник в тот момент, когда она более всего во мне нуждалась.
В оставшиеся дни марта, несмотря на относительное спокойствие, наступившее в Петрограде и Москве, революция, приветствуемая либералами и левыми партиями, принимала все больший размах, толкая Россию в плавание по бурному морю без руля и ветрил.
Приказ по армии № 1— один из первых документов Петроградского Совета — давал солдатам право создавать комитеты, избирать или лишать звания офицеров. Ответом на эту декларацию были повсеместные увольнения офицеров и частые кровавые расправы над ними. Офицеры уже не были привилегированной кастой, и обращение их с солдатами не было суровым. С ними расправлялись лишь потому, что они старались сохранить порядок и дисциплину, призывая солдат оставаться в окопах. А солдаты рвались домой.
Вскоре все мы в бывшем штабе отца воочию убедились в страшных последствиях этого приказа. Мы забаррикадировались в доме вместе с офицерами, покинувшими свои части, чтобы спасти свою жизнь. Беглецы рассказывали о зверствах, творимых солдатами над офицерами.
В эти дни управляющий этим имением, принадлежавшим моему дальнему родственнику по материнской линии, опасался крестьянского восстания. Крестьяне в овчинных полушубках собирались днем и стояли молчаливыми группами в воротах парка. По ночам можно было видеть, как горят соседние усадьбы. Снова мужики стали повсюду «пускать красного петуха» над помещичьими домами.
Однако в Петрограде, как сообщала бабушка в своих редких, но все еще регулярных письмах, беспорядки, казалось, прекратились. Там состоялись пышные похороны, без участия церкви, около двухсот «героев» революции. Социалисты со всего света понаехали в Петроград посмотреть на зарю новой жизни. Политические заключенные с триумфом возвратились из Сибири. С таким же триумфом вернулся из изгнания и лидер большевиков Владимир Ленин. Германское командование любезно позволило ему проехать через Германию в запломбированном вагоне.
Вот что писала бабушка в начале апреля:
«На Финляндском вокзале восторженная толпа приветствовала возвратившегося героя.
Господин Ленин, произнеся речь на крыше броневика, отправился в большевистский штаб, обосновавшийся в особняке Кшесинской, нашей примы-балерины, любимицы великих князей. Говорят, ее дом пострадал еще больше нашего в дни „бескровной“ революции.
На следующий день по прибытии этот самый Ленин выступил перед Петроградским Советом рабочих и солдат с многочасовой речью, которая затем была полностью напечатана в большевистской газете „Правда“. Как же, однако, все эти революционеры любят разглагольствовать! Вообще, я замечаю, что даже среди социалистов отношение к этому человеку самое разное. Но я не стала бы так легко сбрасывать со счетов г-на Ленина, как это делают наши друзья из нового правительства. Он хочет покончить с „империалистической войной“, с Временным правительством „из министров-капиталистов“, с Думой и „реакционным“ институтом частной собственности. В отличие от наших либералов, он решителен, безжалостен и не обременен такими старомодными понятиями, как „долг“ и „честь“. Он достаточно жесток и беспринципен, чтобы призвать себе на помощь бесов, вселившихся в русский народ».
— Нельзя больше терять времени, — сказал отец, прочитав письмо. — Пока еще есть возможность остановить деморализацию армии, прежде чем большевики доведут свое дело до конца. Вступление Америки в войну гарантирует победу Антанты. Россия должна продолжать войну не только ради чести, но и потому, что ее существование как великой державы поставлено на карту.
В отличие от отца я была в какой-то мере пацифисткой. Провозглашенная Петроградским Советом новая цель войны — «мир без аннексий и контрибуций» — казалась мне разумной и гуманной. Единственным способом предотвратить будущие войны был, по моему мнению, отказ победителя от мести. Но в то же время дезертирство было мне отвратительно, и к тому же я не могла примириться с мыслью о потерпевшей поражение России, просящей о мире. Мною тоже руководил, как я вдруг осознала, старомодный кодекс долга и чести. Он был в душе каждого из нас в отличие от большевиков.
К середине апреля папа достаточно окреп, чтобы отправиться в Петроград через Могилев, где он собирался задержаться на какое-то время в Ставке и потребовать таких же суровых мер, что были приняты во Франции против взбунтовавшихся солдат с целью предотвратить разложение армии. В сопровождении генерала Майского и двадцати самых преданных отцу офицеров и верного Семена все мы, вооруженные, кроме няни, сели в два грузовых автомобиля, ощетинившихся дулами пулеметов.
20
После спокойствия и тишины, окружавших меня, пока я ухаживала за больным отцом, я была ошеломлена дикой сценой, свидетелями которой мы стали на вокзале в Ровно. Вся платформа была запружена солдатами с винтовками с примкнутыми штыками, с пулеметными лентами поверх шинелей и красными повязками на рукавах. Их папахи и фуражки, украшенные красными бантами, были залихватски сдвинуты на ухо или на затылок. Поезд, подошедший к перрону, походил на густо облепленную муравьями гусеницу: люди сидели на крышах вагонов, на паровозе, цеплялись за подножки; те, кто не хотел слезать, злобно дрались с теми, кто хотел сесть в поезд.
— Господи помилуй! — испуганно проговорила няня и перекрестилась. — Ох, видно, последние времена настали.
С ужасом я смотрела на эту сцену, стоя рядом с отцом; его офицеры плотно окружили нас. Я не издала ни звука, видя, как несколько человек сорвались с крыши вагона и остались неподвижно лежать на земле. Но когда один солдат, пытаясь вскочить на подножку тронувшегося поезда, сорвался и попал под колеса, я невольно вскрикнула от ужаса.
Отец обернулся ко мне и приказал:
— Сейчас же отвернись и не смотри на это!
К нему подбежал дежурный по станции:
— Ваше превосходительство, ради Бога, попытайтесь образумить солдат! У меня не хватает поездов, чтобы отправить их всех подобру-поздорову. Или эти черти растерзают меня, или я сам пущу себе пулю в лоб! А ведь у меня — жена и малые дети!
— Перед тем как покончить с собой, любезный, дайте мне знать, когда будет поезд на Москву. А это — для вашей супруги и детей, — отец протянул дежурному несколько червонцев.
Через несколько часов вновь прибежал дежурный по станции и доложил, что поезд на Москву готов к отправке. Нашим офицерам пришлось буквально штурмовать один из вагонов, но, к счастью, все прошло благополучно: мы заняли его весь, поставив у каждой двери — в конце и в начале — по пулемету. Это был вагон четвертого класса, с простыми деревянными скамейками и багажной полкой под потолком. Вслед за этим наши офицеры быстро разоружили дезертиров, испуганно забившихся на багажные полки, после чего отец позволил им остаться. Поезд то еле полз и стоял часами по неизвестной причине, то набирал вдруг почти предельную скорость, так что нас швыряло из стороны в сторону самым немилосердным образом. Во время революции к нарушениям расписания поездов добавились и аварии, поскольку зачастую машинисты были вынуждены под дулом пистолета превышать допустимую скорость.
При первой же остановке нам с няней велели спрятаться под скамейку. Пока мужчины отражали штурм рвущихся в вагон дезертиров, я сжимала в руке револьвер со взведенным курком.
Няня крестилась, приговаривая:
— Господи Боже мой, какие страсти на старости лет! А тесно-то как, ну прямо как в гробу!
Сидеть «в гробу» нам больше не хотелось, и на следующей остановке мы обе наотрез отказались прятаться. Я выпросила винтовку и с грозным видом целилась в солдат, штурмовавших вагон, но, конечно, так ни разу и не выстрелила. Незадолго до этого я тренировалась в стрельбе сначала в парке, а затем в подвале дома, где располагался штаб отца.
Помимо всех этих волнений мы страдали от таких прозаических вещей, как вши, блохи, отсутствие туалета и воды. Правда, во флягах у нас была питьевая вода.
На протяжении всего этого пути длиной в шестьсот верст мы старались не терять бодрости: пели, рассказывали друг другу разные истории и анекдоты и, наконец, на вторые сутки благополучно прибыли в Могилев.
Отец ожидал, что на вокзале нас встретят друзья из Ставки, но вместо этого его уже ожидал отряд красных солдат во главе с неким товарищем Бедловым, представителем Петроградского Совета.
— Петр Александрович Силомирский? Имею честь сообщить вашему бывшему превосходительству, что вы арестованы, — голос Бедлова звучал издевательски. — А господин Майский составит вам компанию.
Наши разгневанные офицеры хотели было тут же разделаться с «товарищем» и его солдатами, но отец остановил их, напомнив, что его мать Анна Владимировна осталась заложницей в Петрограде. Он отдал свою саблю и пистолет и, поблагодарив господ офицеров за верную службу, спокойно попрощался с ними. Генерал Майский также сдал оружие. Я отдала свою винтовку, но успела незаметно спрятать на груди револьвер — и меня, к счастью, не догадались обыскать. Семен заявил, что готов идти за своим барином хоть в тюрьму, и нас пятерых, включая няню, отвели в привокзальную столовую первого класса.
После известия об отречении государя революция обрушивала на меня все новые удары, и я не знала, как ко всему этому относиться. Затрудняюсь сказать, что именно я чувствовала в этот момент: отвращение, тревогу, страх, гордость? Пожалуй, все вместе, и общее ощущение нереальности происходящего усугублялось еще и тем, что я не спала две ночи подряд. Мне очень хотелось пить, все тело зудело от укусов. Это было реально. Остальное казалось дурным сном.
В столовой Бедлов распорядился принести нам чаю. Он положил себе в стакан клубничного варенья и обмакнул в чай сдобную булку.
— Ужасно вкусное варенье! — он зажмурил от удовольствия свои маленькие зеленоватые глазки. — Что ж, вы, ваша светлость, как будто стесняетесь? Валяйте, кладите себе варенье, чего уж там, я угощаю!
Отец презрительно молчал и пил чай, я делала то же самое, наблюдая за нашим болтливым конвоиром.
Бедлову было лет тридцать, кряжистый, приземистый, с гладко выбритым лицом монголоидного типа и подстриженными по-деревенски «под горшок» черными волосами. Его блестящие глаза остановились на мне с такой плотоядностью, как будто я была «ужасно вкусным вареньем». Помимо отвращения он вызывал у меня недоумение. Это была моя первая встреча с представителем новой человеческой породы, впоследствии получившей название Homo sovieticus, которая пришла к власти в России. Эта особая порода была чужда русской земле и ее традициям, она возникла под влиянием чужеземной идеологии.
После двухчасового ожидания, в течение которого к моему растущему отвращению добавился еще и страх, мы продолжили наше путешествие, на этот раз в купе вагона первого класса с обитыми плюшем сиденьями.
Как же разительно отличалось это путешествие от предыдущего! Теперь мы ехали с большим комфортом, но в очень подавленном состоянии. До Могилева нас будто несло на гребне революционной волны словно опытных мореплавателей. Мы все еще могли воображать себя хозяевами своей судьбы, полагаясь на свой опыт и отвагу. Но теперь мы с отцом стали пленниками подобно государю и Таник. Мы наконец почувствовали на себе тяжелую руку новой власти, обладавшей каким-то гипнотическим влиянием на массы. Мы не имели понятия, чего от нас хотят и что нас ждет. Любые опасности и лишения можно вынести, пока ты свободен. Но до чего же унизительно быть пленником, от этого можно было совсем пасть духом. Впервые в жизни смелость покинула меня. Как, лишившись свободы, не потерять своего достоинства?
Взглянув на отца и генерала Майского, я увидела, что они совершенно спокойны. Они — солдаты, подумала я, и плен — это превратность войны. Солдат, попавший в плен, думает о побеге. Да, это то, о чем они сейчас думают — как сбежать. Разве это так уж сложно? Главное — сохранять уверенность и спокойствие, не радуя врага своим несчастным видом. Я свысока взглянула на Бедлова.
Отец как будто прочитал мои мысли и одобрительно улыбнулся.
— Я вижу, что у вашей дочери сильный характер, — Бедлов также одобрял мою выдержку. — И она не была в прошлом безразлична к несправедливостям старого порядка. Татьяна Петровна, почему бы вам не перейти на нашу сторону? — благодушным тоном спросил он. — Ведь в душе вы на нашей стороне.
Бедлову, должно быть, были известны мои прогрессивные настроения, и то, что он считал меня способной предать моих близких, подвергавшихся теперь репрессиям, заставило меня покраснеть от возмущения.
— У меня нет с вами ничего общего, — отрезала.
— А жаль! — Бедлов вздернул голову. — Но вы можете еще передумать. В вашем теперешнем положении это было бы… разумно.
Я демонстративно повернулась к окну, чтобы прекратить разговор с Бедловым, который становился все фамильярнее. А мне делалось все страшнее. Даже в том, как он втягивал воздух сквозь зубы при разговоре, было что-то зловещее.
— Довольно! Оставьте ее, — сказал отец, очевидно, потерявший терпение. — Ей еще нет и двадцати лет.
— Как вам угодно, — ответил Бедлов с притворным добродушием — у него тоже пропало хорошее настроение — и стал тихо насвистывать «Марсельезу».
На следующий день, просидев всю ночь перед присматривающим за нами из-под полуприкрытых век Бедловым, мы, наконец, прибыли в Петроград.
Николаевский вокзал, как и все станции, мимо которых мы проезжали, был запружен толпой дезертиров. На их фоне довольно резко выделялся отряд красногвардейцев в высоких овчинных папахах, очевидно имевший приказ встретить товарища Бедлова и его опасного пленника. Позже мы узнали, что прошел слух, будто генерал князь Силомирский, шедший с войсками на Петроград, чтобы свергнуть Временное правительство и восстановить государя на престоле, был разбит и взят в плен героическим товарищем Бедловым.
Когда два наших конвоира открыли дверь вагона и спустились на перрон с винтовками наперевес, эти дезертиры тут же забыли свои обязанности и ринулись по домам.
Все взгляды были устремлены к дверям вагона. Когда в них появился отец в белой папахе, покрывавшей убеленную сединами голову, наступила тишина, которую нарушал только шум пара, вырывавшегося из-под колес. Он стоял как будто на смотровом плацу, и мне казалось, что сейчас раздастся громовое «ура», которым отца всегда встречали его верные войска. Но вместо этого раздался чей-то насмешливый голос:
— Это ты, что ли, князь?
— Я генерал князь Силомирский, — твердым голосом ответил отец, не глядя вниз, и медленно сошел по ступенькам на платформу.
— Смотри какой важный! Он презирает нас — простых солдат! Хочет повести нас обратно на бойню! Он собирается вернуть трон своему другу Николашке, хочет раздавить революцию! Врешь, гад, мы сами тебя раздавим! Бей его, ребята!
Красноармейцы начали махать кулаками и дико вопить, в нас полетели консервные банки, фляги, фуражки. Наши охранники окружили отца, стараясь отпихнуть напиравшую толпу.
Я повернулась к Бедлову.
— Если вы их не остановите, они убьют отца.
— Ну-у, это вовсе не входит в наши планы, — протянул Бедлов. — Товарищи! — он вытащил пистолет и дважды выстрелил в воздух. — Товарищи! — снова прокричал он. — Я не меньше вашего ненавижу этого эксплуататора трудового народа и соучастника преступлений Николая Кровавого. Но дайте мне отправить его в крепость, где он ответит за все перед народным судом.
— Ура! В крепость его! Да здравствует революция! Долой генералов! Долой князей! По ним по всем веревка плачет! — Толпа устремилась к выходу с вокзала, увлекая за собой пленников и их охрану.
На нас с няней никто не обращал особого внимания.
У выхода с вокзала стояли два закрытых автомобиля, возле каждого стоял солдат с винтовкой. В первый автомобиль сели отец с охранниками, рядом с генералом Майским и Семеном сел Бедлов. Машина сразу же отъехала.
Меня втолкнули на заднее сиденье второго автомобиля между двумя солдатами. Няне пришлось поработать локтями, пока она не устроилась поудобнее между водителем и солдатом. Мы поехали вниз по Невскому проспекту.
Я смотрела в окно автомобиля и никак не могла успокоиться, меня терзала тревога за отца: что ждет его в крепости?
В толпе на тротуарах я видела повсюду красные банты, красные повязки на рукавах, красные шарфы. Витрины магазинов были разбиты или заколочены досками; по краям дороги чернели грязные мартовские сугробы: тротуары были усеяны обрывками бумаги. Эта мерзость запустения, пришедшая на смену изяществу, хорошему вкусу и образцовому порядку, была неотъемлемой частью недавних событий, и я уже была не в состоянии переживать по этому поводу. Но когда мы выехали на Адмиралтейскую набережную и теплый весенний бриз донес до меня запах моря, сердце у меня дрогнуло. Слезы навернулись мне на глаза, и только мысль о встрече с бабушкой заставила меня взять себя в руки.
Вскоре мы повернули во двор нашего особняка. На доме вместе флага Красного Креста был вывешен красный флаг. Весь двор был усеян бумагами и разбитыми бутылками. Герб Силомирских над массивной входной дверью из красного дерева был до неузнаваемости обезображен ударами прикладов. Швейцар с алебардой, всегда стоявший у входа в фойе, теперь исчез. Не было и лакея, который обычно устремлялся мне навстречу, чтобы помочь снять накидку. Красивейший розовый ковер, тянувшийся через весь вестибюль и устилавший парадную лестницу, был весь изорван и запачкан. Изящные колонны из розового мрамора, украшавшие фойе на втором этаже были испачканы; с чугунной балюстрады были сбиты щиты с изображением фамильных гербов, вместо них болтались какие-то красные тряпки. На дверях большого бального зала, в начале войны приспособленного нами под палату для раненых, висел огромный замок.
Гостиные, по которым мы с няней прошли в сопровождении наших конвоиров, были еще больше обезображены. Драпировки были порваны, обивка мебели изорвана штыками, полотна великих мастеров покрыты чернильными пятнами, канделябры и зеркала разбиты, порфирные вазы перевернуты и расколоты, на фресках были нацарапаны непристойности, а нимфам шутки ради подрисовали углем усы. Было больно смотреть на все эти следы «очистительной» революционной бури, но все же в сравнении с арестом отца они не имели большого значения. Что значит гибель каких-то вещей, когда под угрозой жизнь самого дорогого мне человека?
Солдаты отвели нас на верхний этаж в комнату, служившую своего рода прихожей на бабушкиной половине, где сидели, развалясь, шесть вооруженных до зубов охранников. Я поняла, что в этой ситуации не следует входить к бабушке без предупреждения, и постучала в двойную дверь внутренних покоев.
— Кто там? — спросил за дверью грозный голос.
— Федор, это я — Татьяна. Впусти меня.
В ответ на это загремели многочисленные запоры, и тяжелая дверь отворилась. Облаченный в ливрею богатырь церемонно поклонился и отступил в сторону, давая мне дорогу.
Я привстала на цыпочки, чтобы поцеловать его в щеку.
— Федор, голубчик, как я рада тебя видеть!
Он покраснел до корней волос, в которых теперь появилась седина, в то время как его мальчишеское лицо оставалось бесстрастным. Затем, тщательно заперев за нами двери, он проводил нас в гостиную бабушки.
— Ее светлость, Татьяна Петровна, — объявил он в дверях своим зычным голосом.
В испачканном платье, измученная, еле сдерживая слезы, я вошла в гостиную.
Все вокруг претерпело разительные перемены — наш дом, Петроград, вся Россия, — но бабушка была все та же. Она, как всегда, величественно восседала в своем любимом розово-серебристом кресле в стиле ампир, окруженная семейными фотографиями. Возле нее сидела Зинаида Михайловна. Не было видно только неизменного бабушкиного пуделя. Бабушка была в наглухо закрытом строгом черном платье, держалась она, как всегда, прямо, седые волосы были тщательно уложены несмотря на то, что ее французский парикмахер исчез в ночь грабежа вместе с нашим польским поваром, великолепным Анатолем. Ее пронзительный взгляд по-прежнему мог привести кого угодно в замешательство.
— Ну здравствуй, Танюша! Надеюсь, ты здорова, дитя мое? — спросила она, когда я склонилась в реверансе и поцеловала ей руку. Не удовлетворившись моим утвердительным ответом, она взяла мое лицо в обе руки и испытующе всмотрелась в меня, желая самой в этом удостовериться. Видимо удовлетворенная осмотром, она повернулась к няне и протянула ей обе руки.
— Ну что скажешь, няня, — и она красноречиво повела рукой в сторону окна, — что творит народ в эти дни?
— Тьфу, черти бесстыжие! Ведь что делают! — сердито ответила ей «женщина из народа». — Глаза бы мои не смотрели. Вот ведь и князя нашего чуть было не растерзали прямо на наших глазах, едва мы прибыли на вокзал, да видно Бог спас, — няня перекрестилась.
— Папу с Борисом Андреевичем и Семеном забрали в Петропавловскую крепость, — сказала я. — Член Петроградского Совета Бедлов, арестовавший их, сказал, что его будут судить… и расстреляют.
— Не бойся, Танюша, — бабушка понизила голос, — этот арест был сделан для вида, чтобы задобрить Петроградский Совет. Керенский, министр юстиции, обещал прислать домой моего сына до наступления темноты.
Я так обрадовалась ее словам, что покрыла поцелуями бабушкины руки, и потом сказала:
— Бабушка, я во что бы то ни стало должна увидеться с Таник и ее семьей.
Так как теперь я была спокойна за отца, мною снова овладела тревога за судьбу находившейся в плену подруги.
— Бабушка, милая, пожалуйста, попроси для меня у господина Керенского пропуск в Александровский дворец.
— Не спеши, моя девочка, всему свое время, Татьяна Николаевна может и подождать, — холодно произнесла бабушка.
Я почувствовала, что она подобно отцу предпочитает, чтобы я забыла о моей близости с дочерьми государя. Чтобы как-то задобрить ее, я спросила о Тоби, ее пуделе, выразив удивление, что нигде не вижу его.
— Я отдала его Марии Павловне, чтобы она взяла его с собой на Кавказ, в Кисловодск — ей нужно побывать на водах. Мне некого теперь просить гулять с ним и купать его, а он стал таким нервным после ограбления. Мария Павловна от него без ума, Тоби будет с ней так же хорошо, как Бобби с Верой Кирилловной в Алупке.
— Как поживают Ее Императорское Высочество и Вера Кирилловна? — я все не решалась спросить о моих друзьях в Царском.
— Марии Павловне было очень плохо, ее здоровье и нервы в ужасном состоянии. А Вера Кирилловна держится молодцом — она, несомненно, участвует в каком-нибудь заговоре с целью реставрации монархии. По соседству с ней в Ливадии сейчас проживает Мария Федоровна, отчего наша родственница в полном восторге.
— Какое это огромное облегчение — знать, что Ее Императорское Величество в безопасности и недосягаема для Советов, — проговорила Зинаида Михайловна, в то время как я не могла удержаться от улыбки, представив себе, какое счастье для моей бывшей éducatrice находиться вблизи своей августейшей госпожи. — Но как она, бедная, должно быть, переживает за сына! — Не чаявшая души в своем Николеньке, Зинаида больше всего сочувствовала матери плененного государя.
— Боюсь, наверное, с Его Величеством и всей семьей обходятся в Царском довольно плохо? — решилась я наконец спросить. С замиранием сердца я ожидала ответа.
— Слава Богу, пока что их особенно не беспокоят. Но я думаю, им приходится так же несладко, как и нам. Ну довольно разговоров. Федор! — бабушка дважды стукнула об пол тростью, и он явился на зов.
— Проводи Татьяну Петровну в ее комнаты и не отходи от нее ни на шаг. Таня, вымой хорошенько голову и протри ее уксусом — боюсь, нет ли у тебя вшей. Твоя Дуня все еще с нами. Еду тебе подадут в комнату, а потом — спать. Я жду тебя к чаю, как всегда, в 5 часов.
Приняв ванну, поев и хорошо выспавшись, я совершенно пришла в себя и даже повеселела. Когда я явилась в бабушкину гостиную, в комнате зажгли свет.
— Удивительно, что в этом хаосе еще работает электричество, — заметила бабушка. В этот момент в гостиную вошли отец и генерал Майский.
— Maman chérie, vous êtes formidable! Дорогая маман, вы великолепны! — отец поцеловал бабушке руку.
— Слава Богу, Керенский выполнил свое обещание. А теперь идите переоденьтесь. Поговорим за обедом.
Час спустя, когда мы сидели за круглым столом в бабушкиной гостиной, и Семен, совсем как прежде, подал нам превосходный обед, бабушка спросила:
— Расскажи нам, Пьер, каково было в крепости? — она произнесла это так же, как прежде спрашивала, не слишком ли отец скучал на заседании Государственного Совета.
— О, это было довольно любопытно, — ответил тем же тоном отец. — Однако я слышал, что некоторым бывшим министрам приходится несладко в Трубецком бастионе.
— Если ты имеешь в виду Сухомлинова, Протопопова и компанию, то они это заслужили, — заявила бабушка.
— Несомненно. Но зачем же мучить Аню Вырубову? Вы знаете, что я терпеть не мог это бесцветное создание, пока она была любимицей Александры. Но обвинять эту бедную доверчивую калеку в жутких интригах и измене так же глупо, как и жестоко.
— Наверное, это так тяжело для Ее Величества, — сказала я, вспоминая необъяснимую привязанность Александры к Аннушке.
— Как ни странно, Александра, по-видимому, охладела к своей любимой подруге, — ответила бабушка.
— Вот это на нее похоже! — заметил отец. — Александре просто был нужен козел отпущения, а Аня была просто создана для этой роли.
— Я думаю, Ее Величество, возможно, сама виновата в своих несчастьях, — вставила Зинаида.
— Мы все виноваты в том, что происходит, — возразила бабушка. Как монархистка, светская дама и благороднейшая женщина, она умела уважать свою государыню в несчастье.
— Анна Владимировна, простите за любопытство, но не могли бы вы рассказать нам, как вам удалось заставить г-на Керенского выпустить нас из крепости? — спросил Борис Андреевич.
— Да, мама, расскажите нам о ваших связах с этим зачинщиком революции. То, что князь Львов — ваш друг, это понятно, но Александр Керенский!
— Молодой господин Керенский, — любой человек моложе пятидесяти лет был для бабушки молодым, — так же удал, как и красноречив. У него как-то был роман с девушкой из хорошо известной нам семьи. Ее брат собирался вызвать Керенского на дуэль, назревал ужасный скандал. Мне удалось уладить это дело, и эта девушка до сих пор очень мне предана. Надо отдать должное господину Керенскому, он все-таки отблагодарил меня.
— Должен заметить, что отблагодарил он лишь наполовину, поскольку мы с князем оба находимся под домашним арестом, — сказал Борис Андреевич.
— Керенский не мог пойти на конфликт с Петроградским Советом, чтобы освободить вас совсем. Ему нужна поддержка Советов для продолжения войны. Но как только Временное правительство окрепнет, тогда Керенскому уже нечего будет опасаться.
— Господин Керенский очень честолюбивый и блестящий политик, это именно тот человек, который сейчас нужен в правительстве. Я вот думаю, не устроить ли к нему Николеньку? — мысли Зинаиды были все об одном.
— Керенский или глуп, или наивен, если думает, что сможет нормально сотрудничать с Советами, в которых заправляют большевики, — сказал отец.
— Он и то, и другое, — согласилась бабушка. — Но большевики пока еще не руководят Советами, и у них не так уж много сторонников по всей стране. Когда соберется Учредительное собрание, они, несомненно, потерпят поражение.
— Chère maman, вы, как всегда, полны оптимизма, — грустно улыбнулся отец. — А я боюсь, что Керенский недооценивает товарища Бедлова и ему подобных. Мы же имели возможность получить о них полное представление. — И отец с присущим ему талантом рассказчика поведал о нашем путешествии и аресте.
В заключение он сказал:
— Я узнал сегодня в крепости от одного его бывшего соратника, что Бедлов был тайным осведомителем охранки. Таким же осведомителем был, по-видимому, и правая рука господина Ленина, товарищ Сталин. Одним ораторским искусством этих товарищей не победишь!
— Ну может быть, лучше пусть эти плуты и мошенники покажут людям свое истинное лицо, нежели работают на тайную полицию, — не теряла оптимизма бабушка.
Ее бодрое настроение передалось и остальным, и остаток вечера мы провели в оживленной беседе, не обращая внимания на крики и смех наших охранников за дверью. В десять часов наша семья, а также гости и слуги, были собраны на вечернюю перекличку в музыкальную гостиную.
Начальник наших охранников сначала вызвал по фамилиям всех слуг, а в самом конце переклички спросил:
— Гражданин Силомирский здесь?
— Здесь, — ответил отец громким голосом. — И в дальнейшем, — он сделал шаг к начальнику охраны, — вы и ваши люди, будьте любезны снимать фуражки в присутствии дам и офицеров. — Так как начальник охраны не пошевелился, отец надвинулся на него. — Снять фуражки! — приказал он, срывая фуражку с головы начальника.
Все охранники живо поснимали свои фуражки. Мы с Зинаидой Михайловной проводили бабушку в ее комнаты.
— Mon Dieu, — проговорила Зинаида Михайловна, — я уж подумала, что они нас всех сейчас перестреляют.
— Они могут сделать это в любой момент, когда им заблагорассудится, — ответила бабушка. — Но они это сделают скорее, если не будут уважать нас. Ах, если бы среди правителей России были такие люди, как мой сын, мы бы не дожили до такого позора! Наши львы на деле оказались ягнятами, покорно позволившими вести себя на бойню. Ну все, довольно об этом. Татьяна, уже поздно, пора ложиться спать. Тот револьвер, что дал тебе отец, у тебя при себе?
— Да, бабушка.
— Положи его под подушку на всякий случай. — Она протянула мне руку для поцелуя и погладила по голове, что делала в очень редких случаях.
Я легла спать на своей половине, где теперь решено было разместить няню с Дуней, моей горничной. Федор спал в прихожей, совсем как в те времена, когда я была маленькой девочкой.
Так началась моя жизнь в послереволюционном Петрограде. Вскоре я стала понемногу привыкать к ней. В эти дни я еще не могла осознать всей трагичности происходящего.
21
В то время как отец с генералом Майским содержались под домашним арестом в комнатах второго этажа и им разрешалось гулять только во внутреннем дворе, мы с бабушкой могли беспрепятственно выходить из дому с тем условием, что вечером мы должны были присутствовать при вечерней проверке. Я снова попросила бабушку воспользоваться своим знакомством с господином Керенским, чтобы мне в виде исключения позволили посетить «полковника Романова» и его семью. Видя, что я от нее не отстану, бабушка поговорила с министром юстиции, и в начале мая я получила такое разрешение. В сопровождении Федора я отправилась на поезде в Царское Село. На Федоре была косоворотка, фуражка и высокие сапоги, а на мне — форма сестры милосердия. Теперь Федору было велено ходить рядом со мной, изображая моего знакомого, и ни в коем случае не обращаться ко мне на людях «ваша светлость».
Железнодорожная ветка, специально проложенная для семьи государя и двора, по которой я прежде ездила с Верой Кирилловной, теперь служила для многочисленных любопытных, толпами отправлявшихся поглазеть на августейших пленников. На Александровском вокзале в Царском Селе нас не ждал, как обычно бывало, ни императорский автомобиль, ни карета с ливрейным лакеем в красной фуражке, чтобы отвезти меня во дворец. Мы быстрым шагом прошли около километра через зеленый городок, среди зданий которого возвышался Старый дворец Екатерины I. Приблизившись к низким чугунным воротам, я увидела поразительную сцену.
Государь с дочерьми на виду у всей глазеющей за оградой публики работали в огороде. Ольга Николаевна копала землю лопатой рядом с отцом. Татьяна Николаевна, похудевшая с тех пор, как я ее видела последний раз, и Мария прикатывали семена катком, толкая его по свежезасеянной земле. Шестнадцатилетняя Анастасия с комическим усердием толкала тачку. Все четыре великие княжны были одеты в простые черные юбки, и на головах у них были круглые шерстяные шапочки. Алексея нигде не было видно.
Государь, как обычно, был в мундире полковника. Он сильно изменился: лицо его приобрело болезненный оттенок, спокойное и мягкое выражение исчезло.
Александра, в шляпе, украшенной цветами, и с черной лентой вокруг шеи, сидела в кресле на колесиках. Наверное, у нее болит сердце, и сводит ноги, подумала я. Она выглядела несколько постаревшей, более солидной, но в то же время менее чопорной и неприступной. Ее руки, как обычно, были заняты рукоделием. Время от времени она смотрела в сторону своего супруга, который отставлял лопату и ободряюще улыбался ей.
Они оба, казалось, не замечали охранников, следивших за каждым их шагом с опущенными винтовками. Я же не могла смотреть на это спокойно. С замирающим сердцем я подошла к воротам.
— Посмотри на тетю, что там сидит, — говорила женщина маленькой девочке, держа ее за руку. — Говорят, она посылала отравленные сладости детям, отказавшимся от благословления Распутина. А ее дочки, такие приличные на вид, но что они делали с Распутиным… Об этом такое рассказывают…
— Вы, конечно, думаете, что это подходящие сказки для вашей малютки, любезная, — сказала я. — А вы, почтенные граждане, — обратилась я к остальным зевакам, — вам что, больше делать нечего, кроме как рты разевать?
Один мальчишка тут же закрыл свой рот.
— Теперь ступайте, все расходитесь! Федор, проследи, чтобы здесь не толпились, пока я не вернусь.
Дрожащей рукой я протянула пропуск стоявшему в воротах сержанту. Увидев у него на груди Георгиевский крест пятой степени, я сказала:
— Эти штатские все такие бездельники. Удивляюсь, почему вы не покончите с этим безобразием.
— А что я могу поделать? Их ведь не разгонишь, — ответил он, отпирая ворота.
Великие княжны оставили свою работу и окружили меня.
Государь отложил лопату. Быстро преодолев предписанную этикетом дистанцию в три шага, он взял меня за руки, предупреждая мой почтительный реверанс, и поцеловал в обе щеки.
— Тата, дорогая, как я рад тебя видеть, — приветствовал он меня по-английски. — Девочки все время ждали, когда же ты приедешь.
— Я все это время ждала разрешения, государь.
— Ах да, разумеется. — На лице государя отчетливее проступило то новое выражение, которому я не находила точного определения. Он бросил взгляд за ограду, у которой виднелась лишь одна богатырская фигура Федора. — Зачем же ты подняла шум у ворот? — мягко спросил он.
Я покраснела.
— Простите, государь. Но эти люди…
— Они нас не беспокоят, и ты совершенно напрасно волнуешься.
Затем в сопровождении дочерей, о чем-то говоривших мне наперебой, он подвел меня к Александре.
— Вот видишь, Аликс, я говорил тебе, что Тата обязательно приедет, как только сможет.
— Это очень мило с твоей стороны, Тата, — проговорила Александра в своей обычной суховатой манере, в то время как я склонилась перед ней в реверансе. — В последнее время нас почти никто не навещает.
Я передала поклон от бабушки и отца, объяснив, что он не может в настоящий момент лично засвидетельствовать свое почтение.
— Да, мы слышали, что князь Силомирский находится под домашним арестом, — сказала Александра, — я надеюсь, что ему не так тяжело, как нашему милому Фредериксу. С несчастным стариком ужасно обращаются даже в лазарете. — О своей любимице она не упоминала. Значит, подумала я, к Ане Вырубовой Александра и в самом деле охладела, по крайней мере в настоящий момент.
Я сказала государыне, что попрошу бабушку поговорить с князем Львовым о графе Фредериксе, бывшем министре двора, который когда-то был мишенью детских проказ великих княжен.
Александра задала мне еще несколько вопросов о наших общих петербургских знакомых и затем проговорила в своей старой шутливой манере:
— Но ты же приехала не затем, чтобы сидеть возле старой больной дамы, Тата!
Сразу же раздались протестующие возгласы дочерей и государя, а я воскликнула:
— Ах, ну что вы, Ваше Величество!
— Да, я старая больная женщина, — государыня улыбнулась. — И я знаю, что вам с Татьяной не терпится посекретничать друг с другом. Не забудьте поприветствовать маленького, кстати, что-то его нигде не видно… Ну да он теперь далеко уйти не может. A quelque chose malheur est bon — нет худа без добра. По крайней мере, теперь за нашим сыном — следят как полагается. — Она бросила взгляд в сторону охранников, которых до сих пор, казалось, не замечала.
Несмотря на этот кажущийся безмятежным тон, Александре не удавалось скрыть своей горечи. Я чувствовала, что из всей семьи больше всех настоящее положение уязвляет гордую императрицу.
— Погуляйте вдвоем, — сказал государь нам с Татьяной Николаевной. — А мне в помощь нужны сильные руки, чтобы закончить последнюю грядку. — Он посмотрел на двух младших дочерей.
— Папа, я думаю, у меня руки сильнее, — застенчиво улыбнулась Мария.
Ольга Николаевна передала ей лопату и медленно покатила кресло с матерью по аллее. Когда-то самая непокорная из четырех сестер, теперь она, казалось, более всех смирилась с судьбой.
Анастасия, видя, что Мария начала копать, схватила лопату.
— Ты же ничего не умеешь! Смотри, как нужно копать, — воскликнула она и начала энергично отбрасывать в сторону землю лопатой.
В то время, как мы с Таник направились к озеру, а два охранника шли за нами по пятам, я увидела, как государь увещевает свою непокладистую младшую дочь.
— Бедная Мари, — проговорила по-английски Татьяна Николаевна, беря меня за руку, — мы все еще так жестоки к ней, это семейная привычка. Ты знаешь, она такая храбрая. Когда мы с Ольгой лежали с корью, она вышла вместе с мамой поговорить с солдатами во время беспорядков.
— Ты не упоминала в письме о беспорядках, — сказала я с упреком.
— Но ведь ничего страшного не происходило, просто два каких-то дерзких молодчика потребовали, чтобы их пустили посмотреть на нас, якобы опасаясь, что маленький сбежал. Но они сразу же успокоились, когда узнали, что мы болеем. Мне не хотелось волновать тебя из-за такого пустяка.
Да, такой была моя дорогая подруга!
— Меня удивило, Таник, что ты пишешь в таком спокойном тоне. Потом я все поняла.
Я поняла, что у нее не было никаких душевных сил адекватно реагировать на все эти невероятные, ужасные события.
— Таник, от кого вы узнали об отречении государя?
— Великий князь Павел принес нам это известие. Мамочка просто не могла сперва в это поверить. Она пыталась убедить и себя, и нас, что это все ложные слухи. Даже когда нас взяли под домашний арест, она была абсолютно спокойна. Затем, когда папу привезли домой под конвоем, мы все были убиты горем. Но это уже прошло, и не стоит больше об этом вспоминать. Расскажи мне лучше о себе, Тата.
Я рассказала ей о том, что нам пришлось пережить в последнее время. Я постаралась изобразить наше путешествие из Ровно в Петроград в комическом свете, и Татьяна Николаевна смеялась, слушая мой рассказ. Но когда я перешла к сцене на Николаевском вокзале, голос у меня задрожал.
— Как это ужасно! — Татьяна Николаевна сжала мне руку. — Ведь князя Силомирского так любили его солдаты. Ты знаешь, отцу тяжелее всего пережить то, что случилось с армией. Он говорит, что если бы знал, как все обернется, то ни за что бы не отрекся. Он пошел на это, чтобы не допустить раскола в стране во время войны, поскольку понимал, что самое главное — выиграть войну. А теперь он опасается, что Временное правительство согласится на сепаратный мир. Папа совсем не думал о себе, он беспокоился только о судьбе России… а теперь его называют предателем и разными другими ужасными словами.
— Не говори об этом, Таник. Это все так несправедливо и недостойно.
Наконец мы дошли до границы парка, дальше которой августейшим пленникам ходить не разрешалось. Мы присели возле мостика, ведущего на «детский остров», как мы его называли.
— Ты все никак не успокоишься, Тата? — Великая княжна взяла мою ледяную руку в свои ладони.
— Ничего, это сейчас пройдет. Угадай, о чем я сейчас думаю? — спросила я, вспомнив, как в детстве мы играли в отгадывание мыслей.
У великой княжны сделалось по-детски серьезное, сосредоточенное выражение лица.
— О том, как мы собирали грибы в беловежском лесу, — наконец угадала она. — А ты помнишь, как я называла ручную лань?
— Прелестное создание. — Мы улыбнулись друг другу. — Ах, Таник, как чудесно, что мы снова вместе! — воскликнула я. — Вот если бы мы с папой могли войти в свиту Его Величества, — выпалила я, не думая в эту минуту, что бы сказали на это Александра и отец.
— Я поговорю об этом с мамочкой. Мы могли бы все вместе уехать в Англию. А на твоей свадьбе мы с сестрами были бы подругами невесты!
— Таник! — я пытливо вгляделась в лицо подруги. Оно теперь было не просто хорошеньким, но приобрело утонченную красоту. — Таник, моя дорогая подруга, — проговорила я по-русски.
Татьяна Николаевна задумчиво улыбнулась. Затем, дотронувшись рукой до своей круглой шерстяной шапочки, она спросила:
— Как ты находишь этот элегантный pot de chambre[49]?
— Он неплохо на тебе смотрится, и ты мне больше нравишься без этих локонов на лбу.
— У меня не осталось больше локонов: нас всех пятерых обрили после кори, головы у нас теперь гладкие, как у татар. Когда нас фотографировали, мы все разом сорвали шапочки с голов. Мамочка решила, что это дурной знак. Ей всюду чудятся дурные предзнаменования! Но в конце концов, все не так уж плохо. Правда, Ортипо? — Бульдог, последовавший за нами, положил свою курносую морду ей на колени. — Пока мы вместе, все не так уж плохо, а если с нами будет Тата, то будет просто замечательно! Вот маленький обрадовался бы! Ортипо, а где же маленький? Где Алексей?
Бульдог явно затруднялся что-либо ответить.
— Ну какой же ты смешной! — воскликнула его хозяйка, а я сказала:
— Не нужно смеяться над собаками, Таник. Они все понимают.
Она взглянула на меня с видом шутливого раскаяния.
— Прости, если я обидела тебя, Ортипо. Мне страшно жаль. Позволь-ка я теперь встану.
Я тоже встала.
— С твоего позволения, Таник, я пойду поищу твоего брата.
— Хорошо, Тата, поищи его, а я тем временем поговорю с мамочкой. Но что будет делать Анна Владимировна, если вы с князем присоединитесь к нам?
Я не могла себе представить, чтобы бабушка покинула Россию.
— Я думаю, что она или уедет в Алупку, где сейчас Вера Кирилловна присматривает за имением, или поедет к Марии Павловне в Кисловодск. Ее Императорское Высочество настойчиво звала ее к себе.
— Что ж, тогда нет никаких препятствий. — И великая княжна направилась ко дворцу вместе с мадемуазель Шнайдер, придворной чтицей, которую прислали за ней.
Я пошла по краю парка, где чуть ли не на каждом шагу стояли охранники. Алексея я нашла в слезах: охранники отобрали у мальчика игрушечную винтовку.
Нагорный, его дядька-матрос, пытался утешить мальчика.
— Не огорчайтесь так, Алексей Николаевич. Я сделаю вам настоящий лук со стрелами гораздо лучше игрушечной винтовки.
Увидев меня, Алексей покраснел.
— Привет, Тата, — сказал он, отводя глаза в сторону.
Алексей заметно вырос за последнее время. На нем была все та же подпоясанная ремнем гимнастерка и солдатская фуражка, какие он обычно одевал, находясь с отцом во время войны. Стройный, с нежной кожей, он был красивее своих сестер в том же возрасте. В его темных глазах затаилась глубокая обида: эту выходку охранников было еще труднее перенести, чем физическую боль.
— Нагорный прав: не стоит так переживать из-за игрушки, — сказала я по-английски, в то время как Алексей прижался лбом к валуну. — Разве тебе не говорили, что будущие цари не плачут?
— Я знаю, что никогда не буду царем.
— Если ты родился князем, то ты им остаешься на всю жизнь, несмотря ни на что. И ты должен вести себя подобающим образом, как твой отец.
Алексей перестал шмыгать носом. Он бросил гневный взгляд на охранников, окружавших нас на расстоянии ружейного выстрела. По их лицам было видно, что они силятся понять иностранную речь.
— Папа так вежлив с ними, — сказал он, — а они такие грубые! На Пасху он похристосовался со всеми солдатами из охраны. Каждый вечер во время проверки он здоровается за руку с офицерами. Как-то раз один из них отказался пожать ему руку… Как может папа быть таким смиренным?
Так вот что в действительности терзало душу мальчика — сомнение в отце, которого он привык считать всемогущим.
— И что же сделал Его Величество, когда офицер отказался пожать ему руку?
— Он сказал: «Ах, извините», и так странно посмотрел на этого офицера.
— Как будто Его Величеству стало за него неловко?
— Наверное… — задумчиво ответил Алексей.
— Это не отец твой был унижен оскорблением, а тот, кто нанес его. Если Его Величество не страдает больным самолюбием, то это отнюдь не означает, что у него нет гордости.
— И у меня есть гордость! Обойдусь без этой винтовки, пусть они сами с ней играют! — и Алексей показал охранникам язык.
Те стали о чем-то переговариваться между собой.
— Ну-ка, Тата, сострой им самую страшную рожу, какую ты умеешь. — Я колебалась. — Я приказываю тебе, — добавил он.
И я выполнила это повеление. Алексей звонко рассмеялся.
— Алексей Николаевич, ради Бога, пойдемте обратно! — умоляющим тоном проговорил Нагорный, с беспокойством наблюдавший эту сцену.
— Пошли, — по-русски сказал Алексей, повеселевший и очевидно очень довольный собой, и подал мне руку. — Тата, — он посмотрел на меня, как прежде, с мальчишеским обожанием, — как было бы здорово, если бы ты была с нами.
— Может быть, это удастся устроить, — ответила я.
Мы присоединились к остальным членам семьи. Ольга и Анастасия ссорились из-за привилегии отвезти мать в кресле во дворец. По выражению лица Таник я поняла, что на ее просьбу ответили отказом.
Александра попросила Анастасию показать Алексею жука, которого та поймала. Когда двое младших детей ушли, она обратилась ко мне:
— Татьяна попросила позволить тебе, ее любимой фрейлине, остаться с нами. Я знаю, что дети были бы счастливы, но не могу просить тебя разделить грозящую нам участь.
Три великие княжны и я молча смотрели на государыню, мы все понимали.
— Но, мамочка, — проговорила Таник, — мы же все скоро уедем в Англию.
— Мне хотелось бы на это надеяться, но боюсь, нас не выпустят.
И опять наступило тягостное молчание.
Татьяна Николаевна первая прервала его.
— Ах, мамочка, ты слишком мрачно на все смотришь! Папа говорит, что дядя Джордж непременно вызволит нас.
— Твой отец не знает людей. — Александра обвела старших дочерей печальным взглядом. — Мои дорогие, я не хотела вас испугать. Вы все уже взрослые девушки, и ты тоже, моя храбрая Мари, я ничего не хочу от вас скрывать. И знаю, вы поможете мне сохранить это в тайне от младших.
— Нам ничего не страшно, пока мы вместе, — сказала Ольга.
— Да, это главное, — согласилась Татьяна Николаевна. — Конечно, было бы замечательно, если бы Тата была с нами, но только в том случае, если бы мы твердо знали, что уедем. Ведь ее ждет что-то очень важное во Франции.
Значит, она рассказала им о Стефане, подумала я. Но что значило мое счастье в такой момент?
— Ваше Величество, — сказала я, — какие бы испытания не ждали вас впереди, и даже если могут сбыться самые худшие опасения Вашего Величества, мы с отцом почли бы за честь разделить судьбу вашей семьи, какова бы она ни была.
Все еще красивые черты лица Александры как будто застыли, и она проговорила своим обычным тоном классной дамы:
— Ты всегда все драматизируешь, Тата. Мне иногда кажется, что твое истинное призвание — это скорее сцена, а не медицина. Пойдемте, девочки, нам пора возвращаться.
Склонив голову и с щемящей болью в душе я посторонилась, пропуская Александру, которую покатили в кресле Ольга с Марией. Обе девушки бросили мне утешающий взгляд. «Не обращай внимания на мамочку, ты же знаешь ее характер. Она любит тебя, как и все мы», — говорили их глаза.
У входа во дворец командир охраны проверил, все ли арестованные на месте. Мне позволили проводить семью государя в то крыло, которое теперь было отведено для них, и попрощаться с ними наедине. Когда я снова оказалась в будуаре в викторианском стиле, кровь застучала у меня в висках, а руки похолодели.
Александра в своем кресле, положив на колени шляпу, украшенную цветами, и изящным жестом прижимая пальцы к виску, сидела под знакомым портретом Марии-Антуанетты и дофина. По обе стороны от нее стояли ее супруг и сын.
Четыре великие княжны обступили меня. Я приехала приободрить их, но как ни странно, это они теперь старались вселить в меня спокойствие и уверенность. Анастасия крепко сжала мне руки и кивнула с комической серьезностью. Полные слез голубые глаза Марии стали еще прекраснее. Лицо Ольги было полно сочувствия и понимания, а в лице Татьяны Николаевны, обнимавшей меня, появилась новая решительность и твердость под влиянием недавних тяжелых испытаний.
Алексей, держась строго, по-мужски, подошел и пожал мне руку, потом обнял меня за шею.
— Я люблю тебя, Тата, — прошептал он.
— Я тоже люблю тебя. Ты уже совсем взрослый, Алексей, береги маму и сестер.
Только холодное выражение Александры помогло мне удержаться от слез.
— Я провожу тебя, Тата, — сказал государь.
На этот раз он не успел предупредить мой почтительный поклон.
— Теперь это не нужно, Тата. Ты знаешь, мы и раньше не придавали этим вещам никакого значения, а тем более теперь. — Его Величество обнял и поцеловал меня. — Передай отцу большой привет от меня. Скажи, что мы молимся каждый день о его освобождении. Храни тебя Господь, моя крестница, — закончил он по-русски и медленно и торжественно перекрестил меня.
Тут же раздался громкий стук в дверь и вошел дежурный офицер, чтобы проводить «полковника» Романова в его комнаты. Государю позволялось видеться с семьей только во время еды и прогулок.
— Сейчас иду, — ответил он, — позвольте мне только попрощаться с супругой.
Я бросила на офицера взгляд, полный презрения, и быстро пошла через вестибюль к выходу. Нигде не было видно ни церемониймейстера в придворном мундире с золотым позументом, который провел бы меня через знакомую анфиладу гостиных, ни скорохода в ливрее времен императрицы Елизаветы, спешащего к какому-либо важному лицу с посланием от Их Императорских Величеств. Все куда-то исчезло — и золотые позументы, и торжественность, и пышность, и драгоценные диадемы, и парчовые платья. Толпа, три года назад опустившаяся на колени перед государями на Дворцовой площади, теперь с усмешкой глазела на них через ворота.
Как могло все настолько измениться всего за три года, спрашивала я себя. Неужели вся пышность и великолепие огромной тысячелетней империи всего за три года утратили для русских всю свою привлекательность, чтобы затем сгореть в пожаре этой чудовищной войны?! Или русский народ утратил веру в монархию, как дети, подрастая, перестают верить в волшебные сказки? Помнится, об этом говорил профессор Хольвег. А может, правители России сами виноваты в своем падении?
Но что бы ни было причиной их падения и какой бы серьезной ни была их вина, теперь, находясь в столь тяжелом и унизительном положении, Николай и Александра обрели истинное величие. Теперь они заслуживали большее уважение, чем тогда, когда были на вершине власти.
Когда я вышла за ворота, Федор все еще удерживал толпу любопытных на расстоянии. Не оглядываясь на этих людей, снова собравшихся у ворот, я быстро пошла на станцию; ветер холодил мои пылающие щеки.
Охрана доложила своему начальству о том, как я разгоняла толпу зевак, и о моем поступке по отношению к охранникам, обидевшим Алексея, и на все мои дальнейшие просьбы о разрешении посетить Александровский дворец я получала отказ. Мои письма к Таник оставались без ответа. Петроградский Совет не дал разрешения на отъезд государя и его семьи в Англию. Английское правительство выразило по этому поводу искреннее сожаление, но не предприняло никаких шагов для их освобождения. В наш циничный век стоило ли поднимать шум из-за судьбы монарха, которого постигла та же участь, что и многих других монархов на протяжении всей истории?
22
После посещения Александровского дворца я стала тяготиться атмосферой нашего дома, которую все остальные переносили удивительно легко.
Отец должен был находиться под домашним арестом до тех пор, пока не предстанет перед Чрезвычайной комиссией по расследованию деятельности министров и членов бывшего царского правительства.
Бабушка не выходила из дому. Гараж и конюшни были пусты, и она заявила, что в ее возрасте она не собирается ходить пешком. Вскоре я обнаружила, что она лучше чувствует себя в обществе отца, чем я. Я не могла все время сидеть и с удовольствием слушать их остроумные анекдоты и наблюдения о нравах уходящей эпохи. Я все ждала осуществления своих романтических грез и не понимала тогда, что для отца и бабушки смысл жизни состоял не в ее страстях, а в приятном общении. Впервые я почувствовала, что отдаляюсь от отца, и в мою душу стало закрадываться сомнение в необходимости моей разлуки со Стефаном.
Скучая по обществу, я вспомнила о профессоре Хольвеге. Отец разрешил мне повидаться с ним. Я послала с Федором записку профессору, и на следующий день мы встретились с ним неподалеку от его дома в Соловьином саду на Васильевском острове.
Он был довольно элегантно одет и преподнес мне букет весенних цветов.
— В прежние времена, когда особняк Силомирских был полон цветов, это было бы излишне, — сказал он по-французски, — но я подумал, что при теперешних обстоятельствах они могут вас порадовать.
— Как это мило с вашей стороны! — я вдохнула аромат цветов и с признательностью посмотрела на профессора.
Мы присели на скамейку у самой воды. Его черная бородка была на этот раз особенно аккуратно подстрижена, белоснежные манжеты обхватывали его тонкие запястья.
Строгий и педантичный, он был скорее похож на польского, а не на русского ученого. Своим безупречным видом он являл приятный контраст с небрежно одетой публикой, окружающей нас.
— Как поживает ваша матушка, профессор? Она по-прежнему живет в Варшаве?
Он ответил, что у матушки в Варшаве все благополучно и у него в университете также.
— А ваш батюшка, Татьяна Петровна? Как переносит князь домашний арест?
— Спасибо, профессор, отец настроен довольно спокойно. Он пишет мемуары, рисует и надеется, что его скоро освободят.
— О, я тоже на это надеюсь. А теперь расскажите мне о себе, — настойчиво попросил профессор, — обо всем, что с вами произошло после того, как мы виделись последний раз в опере — какой это был незабываемый вечер! Вы тогда собирались вернуться в Минск. Вас, наверное, там застала революция?
— Нет, мы в тот момент находились в штабе отца, возле Ровно. — И я рассказала профессору обо всех событиях и своих переживаниях, но, впрочем, не обо всем, поскольку я не упомянула о Стефане. Я вдруг поняла, что Алексей Хольвег любит меня и что он, наверное, любил меня и тогда, когда был моим учителем. Но я не могла дать ему никакой надежды. В то же время я боялась навсегда потерять его. Когда я снова посмотрела в его глаза, я вдруг поняла, как много он для меня значит.
— А сейчас я просто не знаю, куда себя деть, — сказала я под конец. — Играть на пианино и позировать отцу — этого мало, чтобы заполнить весь свой день. В то же время я не могу никуда пойти работать медицинской сестрой, даже если кто-то и решится пригласить меня.
— Татьяна Петровна, а вы сами продолжаете изучать медицину?
— Нет, я даже этого не делаю, ведь будущее так неопределенно.
— Напротив, перед вами открываются широкие возможности. Вам больше ничто не мешает стать врачом. Такая пассивность, Татьяна Петровна, ведь это на вас совсем не похоже. Может быть, вам нужны книги по медицине?
— Спасибо, профессор, медицинская библиотека в нашем бывшем лазарете, по счастью, не пострадала. — Я почувствовала, что снова возвращаюсь к жизни.
— Вот и чудесно! Вы можете начать читать что-нибудь по физиологии и фармакологии. К тому же я в вашем распоряжении, если вы пожелаете сходить в театр, на концерт или просто на прогулку. Улицы в эти дни являют собой любопытное зрелище.
— Я боюсь отнять у вас время, — предупредила я его.
— Этого вы можете не бояться, Татьяна Петровна.
— Дорогой профессор Хольвег! — проговорила я, хотя его последние слова были сказаны отнюдь не профессорским тоном.
— Прошу вас, Татьяна Петровна, не называйте меня профессором, не то я чувствую себя совсем стариком, а ведь я старше вас всего на четырнадцать лет.
— В таком случае, если позволите, я буду звать вас Алексеем.
Алексей Алексеевич — слишком долго выговаривать, и это слишком по-русски, подумала я. Алексей Хольвег не был ни русским, ни поляком, ни евреем, ни немцем: у него был универсальный ум — мышление человека нового времени, которое, как недавно мне казалось, должно было стать таким прекрасным, но в действительности все обернулось иначе.
— Меня мучит не только праздность, я к тому же в растерянности, — размышляла я вслух. — И могу лишь одобрить большую часть программы Петроградского Совета: мир без аннексий и контрибуций, самоуправление национальных меньшинств, раздача земли крестьянам, равные права для женщин, отмена антиеврейского законодательства. Все это справедливо и нужно, но отчего тогда весь этот ужас вокруг?
— Боюсь, как бы не было еще хуже, Татьяна Петровна. Развал в управлении такой огромной страной, как Россия, неизбежно ведет к беспорядку. Но если этим беспорядком воспользуется в своих целях группа фанатиков, то тогда прощай надежда на свободное общество.
— Кругом все говорят о Ленине и большевиках. Как вы думаете, Алексей, они могут прийти к власти?
— У них есть простые и, в сущности, неотразимые для народа демагогические лозунги: «Мир — народам, земля — крестьянам, фабрики — рабочим». Они совершенно покоряют массы тем, что обещают немедленно осуществить свои лозунги, как только придут к власти. У них есть способные и сильные вожди, которых недостает Временному правительству. В нашем правительстве немало достойных, превосходных людей, но до тех пор пока оно будет настаивать на продолжении непопулярной войны, его положение будет непрочным.
— А что вы думаете о Керенском? Разве он не сильный лидер? — спросила я с некоторой иронией. Я отлично помнила с какой энергией Керенский преследовал государя и его семью, стараясь сохранить хорошие отношения с Петроградским Советом.
— Ему хорошо удается создавать такое впечатление о себе. Не сомневаюсь, что он верит в свою способность спасти «честь» страны. Но большевики, в отличие от господина Керенского, прекрасно знают русский народ и сумеют переманить его на свою сторону.
Мне невольно вспомнилось, как Бедлов уговаривал меня перейти к большевикам, и меня передернуло.
— Вам холодно, Татьяна Петровна? Я провожу вас домой.
По дороге мы говорили о том новом свободном обществе, о котором мы оба мечтали.
— Необходимо всеобщее образование, — утверждал Алексей Хольвег, — оно позволит покончить с предрассудками и суевериями, и человеческое поведение будет основываться на опыте и знании вместо догм и традиций. Оно также поможет развить у детей дух скептицизма и интерес к свободному научному поиску.
Я с улыбкой слушала его рассуждения. Мы вышли на Английскую набережную и увидели, как группа матросов устроила политический диспут возле причала.
— Да, видно, настало время поиска истины, — заметила я.
Алексей сказал, что это отрадное явление.
— Это также прекрасный предлог для безделья, — неожиданно для себя повторила я бабушкины слова. — Моя бабушка всегда говорила, что русский народ — самый ленивый и недисциплинированный в мире. Она также считает, что он способен на страшную жестокость. Я же привыкла, как Толстой, считать наш народ добрым и близким к Богу. И вот теперь не знаю, что и думать.
— Его не зря называют «темный люд». Умышленно или нет, но русский народ держали в темноте, и сегодня мы видим результат.
— Да, — я взглянула на наш огромный дом с колоннами, — и именно мы — те, кто держал его в темноте, — должны теперь расплачиваться.
— Ну, вы упрощаете мою мысль, Татьяна Петровна. Вчерашний правящий класс столь же неоднороден, как и сегодняшний пролетариат. Лично вы не должны чувствовать никакой вины за положение в России. — Он взял меня за руку, и его черные глаза сверкнули из-под очков.
— Спасибо, Алексей. — Как хорошо он понимал меня! Лучше, чем папа, и даже лучше, чем Стиви. Я почувствовала облегчение и даже какой-то новый подъем сил.
Мы договорились встретиться на следующий день.
Что касается отца и бабушки, то они были довольны, что я возобновила знакомство с профессором Хольвегом. С улыбкой бабушка вспомнила случай со скелетом.
— Из-за каких только пустяков люди не переживают! — заметила она.
Отец одобрительно отнесся к моему намерению снова заняться медициной. Я была тронута и удивлена этим запоздалым признанием моих бывших честолюбивых устремлений. Мне и в голову не приходило, что бабушка, не высказывая прямых возражений против моего брака с поляком-католиком, умело играла на чувствах отца — его патологическом страхе перед родами и неосознанной ревности. Он надеялся, что занятия медициной и желание сделать карьеру врача помогут мне забыть о Стефане.
На следующий день, а затем в течение многих дней я наслаждалась новым для меня развлечением — пешими прогулками по городу. В сопровождении Федора мы с Алексеем Хольвегом гуляли вдоль набережных и по многолюдным проспектам. Настроение людей на улицах было скорее серьезным, чем праздничным.
Нам встречались бесконечные процессии рабочих, студентов, ветеранов войны и инвалидов, представителей национальных меньшинств и разных политических партий. Всюду бросался в глаза лозунг «Вся власть — Советам», и еще чаще — «Долой войну!». Почти на каждом углу можно было увидеть оратора, взобравшегося на ящик или скамейку, а вокруг него — внимательную аудиторию из молодых рекрутов, матросов, рабочих, конторских служащих и торговцев. Многие из этих ораторов отличались прирожденным красноречием и приковывали к себе внимание слушателей. Но та же публика, как я заметила, внимательно слушала и тех, кто высказывал прямо противоположные мнения, и догадаться, о чем люди думают и думают ли они вообще, было трудно.
Как-то раз на Гороховой мое внимание привлек один крикливый и злобный оратор в черной кожаной куртке. Подойдя к окружавшей его толпе, мы с Алексеем остановились послушать.
— Даст ли вам Временное правительство землю? — кричал он с сильным кавказским акцентом. — Нет, не даст, потому что Временным правительством руководят помещики и буржуи. Положит ли Временное правительство конец империалистической войне? Нет, потому что благодаря войне капиталисты богатеют. Временное правительство не заключит мир. Оно не даст вам землю. Только Советы дадут вам мир и землю. Ленин даст вам мир и землю. Вся власть — Советам! Ура товарищу Ленину!
Слушатели реагировали довольно вяло. Слова «земля» и «мир» были всем понятны, но вот кто такие «буржуи-капиталисты-империалисты»? И кто такой Ленин? Оратор, очевидно, почувствовал их настроение и разразился тирадой против войны. Затем он, указывая на меня, закричал:
— Вот сестра милосердия. Она может рассказать вам о войне. Сестрица, ты ведь с фронта?
— Да, я была на фронте, — ответила я и спросила, не подумав: — А где были вы?
Толпа возбужденно зашумела.
— Да, где ты был, когда мы кровь проливали? — громко закричал солдат на костылях.
— Я с товарищами в подполье готовил грядущую победу пролетариата, — выпалил оратор, смешно шевеля черными усами.
Эти слова, как и его усы, вызвали насмешки.
— Послушай, как он заливает! Гляди, какие усищи! Наверно, красит их. — И когда выступающий сердито повысил голос, раздались крики: — Хватит, братишка, надоел! Слезай! Пусть лучше нам сестричка что-нибудь скажет.
Алексей хотел было увести меня, но не успел. В одно мгновение оратора стащили с «трибуны» и водрузили меня на его место.
Я увидела открытые, дружелюбные лица людей, смотревших на меня снизу, и заговорила простым языком:
— Друзья, я простая девушка, не обученная всяким там умным немецким словам, как господин с черными усами, — в толпе раздался смех, — так что я не буду долго говорить. Я не знакома с этим господином Лениным и не могу сказать, что это за личность. Но я слышала, что он прибыл в нашу страну в запломбированном вагоне, который немцы пропустили, потому что им было на руку, чтобы Ленин приехал в Петроград. А то, что на руку немцам, то, ясное дело, плохо для нас — русских. Вот и все, что я могу сказать.
Я хотела было спрыгнуть на землю, но усатый, пошептавшись со своим приятелем, вдруг встал передо мной лицом к публике, широко раскинул руки и закричал:
— Граждане! Что же вы не хотите слушать революционера, а слушаете подругу дочери Николая Кровавого!
В толпе раздались голоса:
— Да, это она — княжна Силомирская, я видел ее фотографию, теперь узнаю ее. Ее отец арестован. — Все вокруг зашумели, люди смотрели на меня уже не дружелюбно, а враждебно. Я вспомнила сцену на Николаевском вокзале, и у меня все поплыло перед глазами.
Испуганный Алексей делал мне отчаянные знаки, чтобы я замолчала. Но я подавила в себе страх и продолжила тем же бодрым тоном:
— Раз уж у вас тут собрание свободных граждан, то, значит, и я имею право на слово. Но я охотно уступлю его гражданину с черными усами, если кто-нибудь еще хочет его слушать. — И я посмотрела вниз, отыскивая глазами, куда бы мне спрыгнуть.
Мнения толпы после моей смелой речи разделились. Часть собравшихся продолжала угрожающе шуметь, другие же говорили:
— Она — одна из нас. Она выхаживала наших солдат на фронте. Она нам никакого вреда не причинила.
Вдруг перед загородившим мне дорогу оратором возникла огромная фигура Федора, он схватил кавказца за лацканы кожаной куртки, отшвырнул в сторону и прогремел:
— Если ее кто хоть пальцем тронет, голову оторву!
Угроза моментально подействовала. В эту минуту Алексей, энергично работая локтями, пробился через толпу, расступившуюся под его яростным напором.
— Не смейте трогать эту девушку! Я, профессор Петроградского университета, не позволю обижать мою студентку! — он протянул мне руку, и я спрыгнула на землю. Затем он остановил коляску и — быстро усадил меня в нее. Федор сел с нами.
Я в изнеможении откинулась на спинку сиденья и закрыла глаза, с облегчением слушая стук копыт по булыжной мостовой и чувствуя легкое прикосновение майского ветерка к разгоряченным щекам. Какое счастье, что я осталась жива! — подумала я и с благодарностью улыбнулась моему спутнику. Как по-рыцарски он себя повел!
— Спасибо, Алексей, вы вовремя вмешались.
— Пустяки, Татьяна Петровна. Надеюсь, в будущем вы будете осмотрительнее. В наше время нужно стараться не выделяться из толпы.
— Это нелегко, — ответила я с улыбкой.
Он тоже улыбнулся мне в ответ и сказал:
— Я думаю, нам какое-то время лучше не ходить по центру города. Я буду теперь возить вас в экипаже.
— Это излишние расходы, Алексей. Если вы не боитесь скомпрометировать себя, то почему бы вам не прийти к нам в дом? Отец с бабушкой будут вам очень рады.
— Я не боюсь, Татьяна Петровна, — ответил он, в то время как его глаза говорили: «Я ничего не боюсь, если дело касается вас». — Но лучше мне не появляться в вашем доме, поскольку я и без того считаюсь неблагонадежным, как бывший учитель царских детей. Не привлекая внимания к нашей дружбе, я смог бы вам помочь, если ваше положение, не дай Бог, ухудшится.
— Я думаю, вы правы. — Я сделала вид, что не замечаю его смущения. Это было и забавно, и трогательно, и в то же время весьма льстило моему самолюбию.
Я преклонялась перед его научным гением. Алексей Хольвег, пионер науки о радиоактивности, был предан мне душой и телом. Как женщина и аристократка, я не испытывала угрызений совести, используя его. Но как христианка, в своей молитве перед сном я просила у Бога прощения за мое двуличие.
Я не рассказывала профессору Хольвегу о моих отношениях со Стефаном и также скрывала под ироническим тоном в письмах к Стиви мою растущую привязанность к Алексею. В одном из писем во Францию я писала:
«Продолжаю ежедневные прогулки с профессором Хольвегом и нашим верным Федором. После инцидента с кавказским оратором мы решили не ходить по центру города. Вчера у меня произошло столкновение с солдатами — „красой и гордостью революции“. Вот как это произошло. Профессор пригласил меня в балет. Папа считает, что мне полезно развлечься. Милый папа, он все еще надеется, что развлечения помогут мне воспрянуть духом, я и стараюсь ради его спокойствия не показывать, как тяжела для меня разлука с тобой. О, если бы ты знал, как мне тоскливо без тебя, мой милый!
Я надела платье из черной тафты, матушкино изумрудное колье, черные атласные туфельки, длинные белые перчатки и черную бархатную накидку, отороченную горностаем. Я представила, будто мы с тобой собираемся в парижскую Opéra.
Погруженная в свои фантазии, я прошла мимо наших охранников, застывших от изумления. Федор следовал за мной в красивом голубом сюртуке с белым шарфом. В низу парадной лестницы в вестибюле нас ждал профессор. Мой туалет, очевидно, привел его в некоторое смущение, поскольку он извинился, что не во фраке, добавив при этом, что, по его мнению, безопаснее было бы мне переодеться.
— В театре уже не та публика, и лучше не привлекать к себе внимание.
Я ответила, что перемена туалета заняла бы слишком много времени, и добавила:
— Если вы боитесь идти со мной, то я с удовольствием останусь дома.
— Мне с большим трудом удалось найти автомобиль, так как по распоряжению Петроградского Совета солдаты реквизировали почти все машины. Идемте же, Татьяна Петровна.
Профессор оказался прав: Мариинский театр был неузнаваем. Федор остался в машине, которую профессор предусмотрительно нанял на весь вечер. Билетер в старом сером сюртуке усадил нас на наши места возле оркестровой ямы. В зале было накурено, намусорено, пол затоптан. Орлы над царской ложей были сбиты. В ложах сидели, развалясь, матросы и солдаты; фуражки у них были, как обычно, сдвинуты набекрень. Они грызли семечки и курили дешевые папиросы.
Те не можешь себе представить, как я была шокирована. Я вспомнила, как в 1913 году в этом зале отмечалось трехсотлетие дома Романовых. Зал был украшен великолепными голубыми бархатными драпировками с золотыми гербами. Весь оркестр, все придворные в красных мундирах и белых лосинах, гвардейцы в парадной форме — все как один, в едином порыве встали и повернулись при появлении в ложе Их Величеств! Я вспомнила — как больно было сознавать, что я отрезана от нее, — наше горделивое шествие с Таник между рядами кавалергардов. И я подумала, как прекрасна была вся эта торжественность, пышность и блеск, хотя в то время я думала несколько иначе.
Балет был так же прекрасен, как всегда, и я сказала себе, что отныне в России красота и изящество будут существовать лишь на сцене, в то время как повседневное существование будет жалким и убогим. Мой элегантный наряд казался здесь неуместным. Меня охватило отвращение, и в конце первого акта „Лебединого озера“ я попросила профессора отвезти меня домой.
В фойе нам преградила путь дюжина солдат, вооруженных винтовками, которые они теперь всюду таскают с собой, как мальчишки, играющие в разбойников. Они стали выкрикивать оскорбления в мой адрес и в адрес Татьяны Николаевны. Профессор был возмущен и пытался протестовать, но все было бесполезно. И кто, ты думаешь, меня спас? Шестеро польских офицеров. Польские части, сформированные после революции, — одни из немногих, что сохранили дисциплину. Мои спасатели сбросили солдат вниз по лестнице и проводили меня к машине с обнаженными саблями. Я поблагодарила их от имени Веславских, и они поцеловали мне руку так, как это умеют только поляки. Мне хотелось всех их расцеловать.
По пути домой профессор Хольвег снова прочел мне лекцию о том, как важно не привлекать к себе внимания в теперешней обстановке. Впрочем, его замечания были совершенно справедливы. Наш soiree manquée[50] обошелся ему в огромную сумму. Он такой славный, преданный, но я не могу удержаться, чтобы постоянно не подтрунивать над ним. Я питаю огромное уважение к его уму и таланту, и можно сказать, что его просто Бог послал в эти унылые, тоскливые дни без тебя, мой дорогой.
Папа и бабушка удивились, что я так рано вернулась домой. Я рассказала им о том, как польские офицеры выручили меня из беды, и заметила разницу между польским и русским характером.
— Почему поляки в трудную минуту не теряют самообладания, в то время как русские совсем падают духом? — спросила я.
Я боялась, что бабушка рассердится на такие слова — ты ведь знаешь, какая она патриотка, — но она согласилась.
— Да. У русского характера есть такой недостаток, и он наблюдается среди всех классов. Это какая-то странная слабость, бесхребетность. Народ полон суеверий, а не веры, полон покорности, а не уважения к власти, и вдобавок ко всему жаден. Во время слабого правления все это дает свои плоды.
Профессор Хольвег говорит, что большевики ловко спекулируют на жадности населения. Он опасается, что они могут в этом преуспеть. Я не помню, чтобы он когда-либо ошибался, но все же слишком ужасно это представить.
Дни медленно тянутся один за другим, и среди повседневных забот я не перестаю ни на минуту думать о тебе, мой милый Стиви, мой возлюбленный повелитель».
После нашего неудавшегося вечера я сомневалась, что Алексей согласится с моим следующим планом: я решила поехать вместе с ним в Царское без официального разрешения и попытаться передать письмо моей подруге через ворота. Однако он согласился, что лишний раз доказывало его преданность. Приехав в Царское Село, я увидела ту же картину, что и в прошлый раз: государь с младшими дочерьми работали в саду, Александра вязала, сидя в своем кресле на колесиках. Ольги, Татьяны Николаевны и Алексея нигде не было видно. Снова я почувствовала, как пылают мои щеки и сильно бьется сердце. Мария и Анастасия работали граблями и мотыгой, повернувшись спиной к воротам. Я стояла и ждала, когда они увидят меня. Но государь первым заметил меня, нахмурился и покачал головой. «Не делай этого, Тата, — ясно говорил его жест, — не пытайся связаться с нами». Это был приказ, и я повернула обратно, сжимая в руке клубок нитей, обмотанных вокруг моего письма. Боже мой, почему все мои попытки закончились неудачей? — думала я в отчаянии.
— Я надеюсь, что это Ваша последняя эскапада, — сурово проговорил Алексей, когда мы сели в пригородный поезд, возвращаясь обратно в Петроград. Я едва сдерживала слезы. При прощании он сказал уже мягче:
— Что ж, Татьяна Петровна, по крайней мере они будут знать, что вы пытались что-то сделать. А теперь вы должны обрезать последнюю нить, связывающую вас с великой княжной. От этого зависит не только ваша жизнь, но и жизнь вашего отца.
Боже, как могла я обрезать все нити, связывавшие меня с той, что была частью меня самой? Однако я знала, что должна это сделать ради отца. Сам государь велел мне так поступить.
В то время как все в нашем доме ждали, когда отца вызовут в суд и затем освободят, вся страна неслась куда-то в бурном потоке революции. Временное правительство пыталось вести государственный корабль достойным курсом. За дезертирство была снова введена смертная казнь. Керенский, ставший помимо министра юстиции еще и военным министром, объезжал войска на фронте, стараясь поднять боевой дух солдат, но его страстные речи, зажигавшие петроградскую публику, не имели успеха у набранных из крестьян солдат.
Чтобы подать пример солдатам, были сформированы батальон смерти и батальон георгиевских кавалеров, а чтобы устыдить несознательных, был создан женский батальон. Но и это не помогло ни вдохновить, ни устыдить солдат.
Наступление, организованное Керенским на юго-западном фронте, в июле закончилось полным провалом. Милюков и другие министры-кадеты ушли в отставку, и большевики, воспользовавшись правительственным кризисом, предприняли попытку государственного переворота. Вновь на проспектах застрочили пулеметы и раздались винтовочные выстрелы, но казаки, не защитившие своего государя, на этот раз атаковали мятежников и спасли положение. Однако, к большому неудовольствию казаков, главные зачинщики мятежа — господа Ленин, Троцкий и другие — не были арестованы и благополучно ускользнули от правосудия, благодаря неразумному великодушию господина Керенского.
В знак протеста князь Львов со всем своим кабинетом ушел в отставку. Когда он заехал попрощаться с бабушкой, я увидела, как он похудел, постарел и в каком он отчаянии. Этот выдающийся организатор, совершивший настоящие чудеса будучи председателем Земского союза, оказался не способен остановить развал страны.
Теперь Керенский стал главой Временного правительства. Новый премьер, тщеславный и в то же время склонный к идеализму, всерьез возомнил себя «спасителем отечества» и отчаянно пытался быть хорошим для всех: выполнять обязательства России по отношению к союзникам, подавлять восстания, избегая при этом кровопролития, быть героем для рабочих и крестьян и защищать в то же время интересы промышленников и помещиков.
А тем временем Россия раскалывалась на куски. Украинцы, грузины, кубанские и донские казаки, сибирские и монгольские племена — все требовали значительного расширения прав местной администрации. Развал был повсюду — и в армии, и в промышленности, управление страной перестало существовать. Началась инфляция, страну наводнили бумажные деньги, известные в народе под названием «керенки». Правительство, беспомощное против нараставшей анархии, все более настойчиво преследовало своих предшественников.
В конце июля отца вызвали дать показания Чрезвычайной комиссии по расследованию деятельности министров и членов бывшего царского правительства, заседавшей в Зимнем дворце. Бывший военный министр Сухомлинов был приговорен к смертной казни, но Аню Вырубову сочли слишком глупой и не способной к заговорам и поэтому отпустили на свободу. Отцу была глубоко отвратительна готовность свидетелей свалить всю вину на беззащитного государя. Его нежелание отвечать на нескромные или наводящие вопросы о его друге и государе мешало защите добиться оправдательного приговора.
Петроградский Совет вновь потребовал, чтобы отца посадили в крепость, но, благодаря связям Веславских во Франции, в дело вмешался французский посол, и Керенскому удалось вызволить отца из тюрьмы, и он снова вернулся домой.
От родственников приближенных государя мы узнали, что его с семьей собираются отправить в какое-то отдаленное место.
— Ты не могла бы выяснить у господина Керенского, куда и зачем их отправляют? — просила я бабушку. — Я схожу с ума от предположений!
Спустя несколько дней бабушка сообщила мне, что государя с семьей высылают в Тобольск.
— Детям предложили уехать к их бабушке в Ливадию, но они отказались, — сказала она.
Отказались! У них был, возможно, последний шанс на спасение, и они отвергли его, чтобы остаться вместе с родителями. Мне вспомнились слова Таник: «Пока мы вместе, все не так уж плохо». Они не могли поступить иначе. Но почему их отправляют в Тобольск? Это где-то за Уралом, в Западной Сибири; они будут недосягаемы для тех, кто мог бы их спасти!
— Борис Андреевич, вы такой умный и находчивый, — я отвела генерала в сторону. — Неужели нельзя ничего сделать, чтобы спасти царскую семью? Что если напасть из засады на поезд, в котором их повезут? Я уверена, что вы знаете офицеров, которые могли бы это сделать. Разрешите, я поговорю с ними.
— Татьяна Петровна, — ответил он, — я знаю многих людей, которые, не колеблясь, рискнули бы жизнью, чтобы спасти вашего отца. Они нам, может быть, еще понадобятся. Но даже ваш отец не смог бы их попросить рисковать жизнью ради Николая и Александры. Они — простите меня за откровенность — сами выкопали себе могилу.
23
Изменения в правительстве вывели нас из оцепенения. Мы стали прятать золото и драгоценности, которые раньше и не думали скрывать. Няня зашила кое-какие драгоценности в корсет и в подол своего сарафана. Я сшила мешочек с кожаными тесемками, чтобы прятать в нем револьвер на груди, и матерчатый пояс для патронов. Одев все это на себя, я отныне не расставалась со всем этим «вооружением» даже ночью. Мы собирались бежать в наше крымское поместье, и бабушка заблаговременно перевела Вере Кирилловне большую сумму денег. Первым должен был генерал Майский.
Чтобы раздобыть деньги, мы уговорили отца продать часть его коллекции картин. Под предлогом отправки картин на реставрацию их забрал один знакомый отца, агент по продаже картин. Этот агент был одесским евреем, для которого отец когда-то выхлопотал вид на жительство в столице со своей семьей. Он охотно согласился сохранить деньги, которые будут выручены от возможно более быстрой продажи картин за границей, и выплатить их генералу Майскому или его доверенному лицу по предъявлению условного знака. Борис Андреевич с присущей ему изобретательностью сам придумал этот знак.
Несмотря на свою военную выправку и солидность, Борис Андреевич обладал неплохими актерскими способностями и мог до неузнаваемости изменять свою внешность. Ему нужно было только незаметно ускользнуть из дому, но как это сделать?
На наше счастье случилось так, что сын Зинаиды, адъютант Николенька, так и не побывав, благодаря маменькиным заботам, на фронте, но зато изрядно запутавшись в карточных долгах, появился в Петрограде. Ему срочно нужны были деньги. С красным бантом и в красном шарфе он явился к нам проведать свою матушку, и за определенную сумму, а также по некоторой своей склонности к авантюрам, он согласился отдать свою форму Борису Андреевичу. Вооружившись пистолетами Николеньки, которые вскоре были возвращены владельцу, Борис Андреевич, засунув руки в карманы, фланирующей походкой вышел на улицу. Вечером во время переклички при упоминании «гражданина» Майского Николенька, не поднимая глаз, негромко ответил «здесь». Затем Федор с Семеном отнесли его в ящике в погреб, откуда я провела его подземным ходом к дверям, выходившим на боковую улицу. Когда-то в детстве я часто тайком ускользала из дому через этот ход. Чтобы отвлечь внимание охранявших двери солдат, я вступила с ними в беседу, а тем временем Николенька благополучно ускользнул.
Утром во время переклички я объявила охранникам, что генерал Майский ночью сбежал.
— У всех нас будут большие неприятности, если мы что-нибудь не придумаем, — добавила я.
Начальник охраны сказал:
— Я должен доложить об этом, другого выхода нет.
— Да вас тут же разжалуют, — заметил ему один из солдат, — а нас пошлют чистить уборные.
— Скажите, что его застрелили при попытке к бегству, — предложила я.
— А тело? — возразил начальник. — Меня же спросят: «А где тело?»
— Скажите, что он бежал через улицу к реке. Вы выстрелили, когда он подбежал к причалу. Он упал в воду, и тело унесло течением.
— Неплохая выдумка, но поверят ли они?
— А как они могут ее опровергнуть?
Мою идею одобрили, историю эту все заучили наизусть, и так и доложили начальству, которое, казалось, в нее поверило.
Однако вскоре после этого наших нестрогих и дружелюбно настроенных охранников заменили солдатами из большевиков. Они сократили отцу время прогулок и забрали у него все предметы для рисования. Один из солдат круглосуточно дежурил в его комнате. Отца провожали даже до двери туалета, что для него, разумеется, было крайне неприятно. Питаться он вынужден был отдельно от нас, и мы виделись с ним только во время вечерней проверки.
Нас с бабушкой новые охранники также не обошли своим «вниманием». Случалось, они затевали в наших комнатах обыск даже среди ночи, так что нам приходилось спать одетыми. Они запретили нам выходить на улицу. Слуг обыскивали всякий раз, когда они выходили из дому или возвращались домой.
Мне удалось передать Алексею записку через курьера французского посольства, который воспользовался своей дипломатической неприкосновенностью, чтобы доставить мне письма Стефана и забрать мои письма к нему. Профессору Хольвегу не разрешали посещать нас.
Нашего управляющего поначалу тоже было встретили в штыки, но быстро сообразив свою выгоду, впустили в дом. Охранникам очень хотелось питаться за наш счет, и они правильно рассудили, что нам для этого нужны средства.
Главный управляющий принес весьма тревожные новости. В ответ на нелепые и совершенно невыполнимые требования рабочих управляющие фабриками стали увольняться один за другим. Из имений наперебой поступали сообщения о грабежах и захвате земли крестьянами.
— Что ж, отдайте им нашу землю, — сказала бабушка. — Пусть порадуются какое-то время, пока у них ее не отберут. Что ты на это скажешь, Пьер? — обратилась она к отцу, которому позволили присутствовать при беседе с управляющим. При этом у него за спиной стоял солдат.
Ни я, ни отец не возражали, после чего было решено раздать все наши земли за исключением крымского имения и загородной дачи. Наш завод в Петрограде все еще работал, выполняя военные заказы, но накануне управляющего чуть было не разорвали на части. Ему удалось спастись, выдав себя за своего собственного шофера. Он попросил выходное пособие, намереваясь уехать с семьей в Соединенные Штаты. Бабушка согласилась и на это.
Выслушав рассказ управляющего, отец произнес:
— Все наши решения бессмысленны: вся наша собственность, как и наша свобода, в чужих руках. Сейчас нужно думать лишь о том, как вам с Татьяной скорее уехать из России. Василий Захарович, — обратился он к управляющему, — пожалуйста, подготовьте необходимую сумму и отвезите ее во французское посольство.
Бабушка прервала его:
— Татьяна, конечно, может уехать за границу в любое время. Но я предупреждаю тебя, Пьер, что у меня нет ни малейшего намерения оставлять тебя одного в Петрограде. Как только я уеду, тебя сразу же отправят в крепость. N’en parlons plus[51]. Василий Захарович, — обратилась она к управляющему, — не хотите ли еще чаю на дорогу?
Я сказала, что тоже никуда не поеду. Я уже отказалась уехать в Англию с нашей родственницей, ее мужем-дипломатом и их детьми. Пример детей государя помог укрепить мою решимость. Если они предпочли последовать за своими родителями в сибирскую ссылку, отказавшись присоединиться к их бабушке в Крыму, то могу ли я поступить иначе?
Бабушка была страшно расстроена после визита управляющего.
— Что же теперь будет со школами и лазаретами? А крестьяне, ведь они же погубят землю, — говорила она. — Кто защитит их от мошенников и спекулянтов?
Меня удивляло, что ее это все еще волнует, и я сказала ей об этом.
— Если твои дети ведут себя, как преступники, разве их меньше любишь? Когда мой народ сошел с ума, разве могу я не страдать и не спрашивать себя, в чем же моя вина? Да, — повторяла она, — мы все виноваты — и государь, и дворянство, и духовенство. Мы не подавали народу правильный пример, не дали ему идеалы гражданства, не подготовили его к войне. Мы ответственны за развал страны.
Мне так не казалось, я считала, что главной причиной сегодняшнего безумия была война.
— Нам тяжело будет искупить вину, — вздохнула бабушка. — Я лишь молю Бога, чтобы он дал мне время…
Бабушка пала духом, здоровье ее пошатнулось, сильно подскочило давление. Доктор, которого позволили мне вызвать, предписал полный покой и постельный режим. Мы с няней и Зинаидой Михайловной по очереди дежурили у постели больной.
Бабушка слегла в постель в начале сентября 1917 года. В эти дни немцы захватили Ригу, и в Петрограде опасались немецкого наступления. В этот критический момент стало известно, что генерал Корнилов идет с войсками на столицу, чтобы восстановить порядок. Контрреволюционеры подняли голову. Большевики снова воспользовались расколом в правительстве, впервые им удалось получить большинство в Петроградском Совете.
В особняке Силомирских новая команда охраны сменила тех солдат, которые позволяли отцу находиться возле больной матери.
Выбранный новыми охранниками начальник был маленький щуплый юнец, который расхаживал по дому с вызывающим видом. Его черные волосы были тщательно приглажены и обильно намазаны брильянтином. Он был столь же придирчив к своим подчиненным, как и к своей внешности: заставлял их слушать лекции о политике, запрещал пить спиртное и требовал не спускать глаз с арестованных. Отцу снова запретили выходить из его комнат. Семену, до сих пор неотлучно находившемуся при отце, велено было прислуживать солдатам. Нашему священнику под страхом смерти запретили приходить к нам.
Бабушке очень недоставало общения со священником. В последнее воскресенье сентября она объявила, что собирается пойти в часовню и поставить свечку святому Владимиру. Мне не удалось отговорить ее. Что касается Зинаиды Михайловны, то она совсем оробела, увидев, что к бабушке вернулась ее властность, и даже не пыталась остановить ее. Мы помогли бабушке одеться. Солдаты пропустили нас, но Федору преградили дорогу. Мы молча прошли через весь дом и, миновав вестибюль, подошли к дверям нашей фамильной часовни. Сначала дежуривший у входа солдат не хотел нас впускать, затем, с беспокойством бросив взгляд на парадную лестницу, он согласился ненадолго пустить нас.
Не успела бабушка зажечь свечу, как в часовню ворвался начальник охраны с пистолетом в руке. Вслед за ним ворвались солдаты с винтовками наперевес. Мне показалось, что они несколько смущены.
— Если вы пришли помолиться, — сказала бабушка, — то извольте снять фуражки и оставить оружие за дверью.
Коротышка-начальник сделал несколько шагов вперед, а за ним в нерешительности приблизились и солдаты.
— Мы предоставили вам и пищу, и кров, а вы в ответ на это преследуете нас и не даете даже прийти священнику. Если вы не уважаете нас, то хотя бы имейте уважение к Божьему храму, — спокойно продолжала бабушка.
— Несешь всякую чушь, старуха! Что он нам — твой божий храм? Да это такая же комната, как и все прочие. Я могу входить в нее с пистолетом и делать все, что хочу. — Начальник охраны выплюнул полный рот семечек на икону святого Владимира.
Зинаида Михайловна перекрестилась.
— Allons-nous en — пойдемте отсюда. — Я взяла бабушку за руку.
Бабушка, застыв, стояла перед иконостасом, с которого взирали строгие лики апостолов.
— Подумайте хоть о своей душе, — произнесла она глубоким, звенящим голосом.
— Замолчи, старуха! — закричал коротышка. — Я здесь командир. Запрещаю с сегодняшнего дня сюда входить, а это все, — он вздернул подбородок и кивнул в сторону иконостаса, — будет уничтожено. Приступайте, ребята!
— Остановитесь! — воскликнула бабушка, увидев, как солдаты в нерешительности подняли приклады.
Те в замешательстве опустили было винтовки, но коротышка закричал:
— Вы что, какой-то старухи испугались? Смотрите, как это делается, — и он разрядил пистолет в икону святого Владимира.
Солдаты подчинились приказу.
Зинаида Михайловна в ужасе закрыла лицо руками. Бабушка все стояла прямо и неподвижно со свечой в руке. Я умоляла ее уйти, но она, казалось, даже не слышала меня. Ее лицо потемнело, и вся она как будто окаменела. Когда солдаты прикладами стали разбивать иконостас, свеча выпала из ее рук, и бабушка со стоном упала к моим ногам. Зинаида Михайловна с пронзительным криком бросилась к ней и опустилась рядом на колени.
Начальник охраны поднял пистолет и хотел ударить ее, но я изо всех сил уцепилась за его руку.
— Стойте! Вы чуть не убили бабушку! Неужели вам этого мало?
Я была почти на голову выше его, и ему, видно, стало от этого неловко. Он резко повернулся и вышел, за ним, не поднимая глаз, вышли солдаты.
Я попросила Зинаиду Михайловну успокоиться и позвать Федора. Но просьба моя была излишней, так как услышав грохот и выстрелы, он сам прибежал к нам, расшвыривая по дороге солдат, пытавшихся остановить его. Федор легко поднял бабушку на руки, отнес в ее комнату и положил на постель. Она все еще была без сознания.
Когда бабушка пришла в себя, то оказалось, что у нее парализована вся правая половина тела. Ее левый глаз сохранял живость и выражал то, что она не могла сказать словами. Я поставила свою походную кровать в ее комнате. Бабушка постоянно наблюдала за мной своим здоровым глазом. Стоило только кому-то другому подойти к ней, как она мучительно хмурилась, очевидно, выражая недовольство. Но при виде меня в ее взгляде сначала появлялись надежда и мольба, а потом и умиротворение, когда я в ответ на эту немую просьбу говорила, что все время буду возле нее и никуда не уеду.
Так без изменений прошли три недели.
Однажды вечером во второй половине октября бабушке неожиданно стало лучше. Ее лицо вновь обрело подвижность, и она смогла медленно, хоть и с трудом выговорить:
— Прости меня, Танюша, что я не одобряла твое желание стать врачом. У тебя есть талант… Александра была права — это у тебя дар Божий. Теперь уже неважно, будешь ли ты княгиней или нет. Мне бы очень хотелось, чтобы ты стала хорошим врачом.
В этом я была не совсем согласна с бабушкой. Во всяком случае, мне очень хотелось стать княгиней Веславской, о чем я откровенно сказала ей.
— Я не думаю, что, выйдя замуж за Стефана, смогу заниматься медициной, — продолжала я. Признаюсь, я сама не очень верила в то, что говорю. Все мои прежние мечты казались теперь неосуществимыми.
Бабушка нахмурилась.
— Поляки воспользуются нашими бедами. Они ненавидят нас и всегда будут ненавидеть. Тебе не следует выходить замуж за поляка…
— Зачем полякам ненавидеть нас, когда они будут свободны? Это просто ваше предубеждение, в вас говорит национализм, и, кроме того, это не по-христиански.
— Ты права, — глубоко вздохнула бабушка, — я плохая христианка, во мне много гордыни и предубеждений. Я жила по законам моего круга, а не по Божьим законам. Теперь мой мир рухнул. А мне… слишком поздно меняться.
— Ну что вы, бабушка, Бог простит вам ваши грехи, — говорила я мягко, успокаивающе, пока на ее лице вновь не появилось выражение надежды и покоя.
В ту же ночь с бабушкой случился еще один удар. Время от времени они громко стонала, не приходя в сознание. Доктор высказал сомнение в том, что она может поправиться. Я попросила солдат разрешения послать за священником.
После осквернения часовни они собрались и проголосовали за разжалование своего начальника. Он в ярости покинул наш дом, угрожая, что доложит о них, как о контрреволюционерах, в Петроградском Совете. Из страха, что его могут обвинить в контрреволюции, новый начальник, избранный солдатами, удвоил бдительность. Но все же он разрешил мне позвать священника и позволил отцу прийти попрощаться с умирающей матерью.
Все мы — Зинаида Михайловна, няня, Семен и шестеро остававшихся с нами слуг — собрались в комнате умирающей бабушки. Солдаты в прихожей прекратили свой обычный шум.
Когда священник выполнил обряд, бабушка открыла глаза и устремила взгляд на отца, стоявшего у изголовья постели. Даже в такую минуту за спиной отца стоял солдат.
— Петя, прости меня, — отчетливо произнесла она по-русски.
— За что простить, мама? Я благодарю вас за все. — И, опустившись на колени, он прижался лбом к ее руке.
— Слушай, Петя. Когда настанет твой час следовать за мной, и может быть, он уже недалек, ты не бойся. Я знаю теперь: всем ужасам и страданиям приходит конец. Господь милостив.
Это были ее последние слова. Она снова впала в забытье, но на лице бабушки был покой, и с этим умиротворенным выражением через несколько часов она скончалась.
Гроб с телом покойной был выставлен в вестибюле — часовня была разрушена, — и специальным разрешением правительства был открыт доступ к телу бабушки. Отдать последнюю дань Анне Владимировне пришли самые разные люди. Для знати она была символом умирающей аристократии, а простые люди пришли попрощаться с той, что поистине была их настоящим другом.
Отец в своем походном мундире, с постаревшим лицом, стоял возле гроба между двумя солдатами, сменявшимися каждый час, как в почетном карауле. Солдаты революции были не склонны подолгу стоять на ногах.
Одетая во все черное, в шляпе с длинной вуалью, я принимала соболезнования от правительственных чиновников, дипломатов, немногих членов династии, все еще остававшихся в столице, друзей и знакомых. В числе наших знакомых пришел и Алексей Хольвег. Он долго держал мою руку в своей руке, взгляд его был полон глубокого сострадания. Казалось, что строгое, умиротворенное лицо бабушки говорило: «Всем ужасам и страданиям приходит конец. Господь милостив».
От Романовых, пришедших попрощаться с бабушкой, я узнала, что царская семья ведет тихую, скромную жизнь в доме тобольского губернатора. Государь занимается с детьми. Алексей подрос и чувствует себя хорошо. Дети во всем помогают отцу. Они совершенно изолированы от окружающего мира, но обращение с ними хорошее. У меня появилась надежда.
Бабушку похоронили в Благовещенском соборе Александро-Невской лавры, в нашем фамильном склепе 23 октября по старому стилю. Дул пронизывающий холодный ветер, густыми хлопьями падал снег, но Нева еще не замерзла.
В сопровождении няни и Федора я в первый раз за три месяца вышла из дому, чтобы присутствовать на похоронах. Отцу пойти не разрешили. Народу на кладбище было гораздо меньше, чем при прощании. Алексей Хольвег снова подошел ко мне и украдкой передал записку от Бориса Андреевича, адресованную отцу. Он попросил меня отослать ее домой с Федором.
— Татьяна Петровна, прошу вас, не возвращайтесь домой! Если вернетесь, у вас не будет больше возможности ускользнуть. Езжайте в Крым одна, и немедленно, — умолял он.
— Благодарю вас за участие, Алексей, и за письмо, — ответила я, — но я сама хочу передать его отцу.
Сразу после похорон Зинаида Михайловна, убитая горем, уехала в Алупку вместе с Николенькой. Потратив деньги, которые он получил от нас при побеге генерала Майского, он снова явился к матери за деньгами. Чувствуя, куда ветер дует, он понимал, что дни Керенского на посту главы правительства сочтены, и был готов поискать счастья где-нибудь подальше от столицы.
Будучи бабушкиной наследницей, я велела управляющему выдать Зинаиде Михайловне помимо причитавшейся по наследству суммы еще денег на поездку, предупредив ее, хотя это и было бесполезно, не давать их на хранение сыну. Я также передала ей письмо, адресованное Таник, с запиской для Марии Федоровны, в которой я просила Ее Императорское Величество переслать мое письмо пленникам в Тобольск, если будет возможность.
Управляющий отвез нас с няней и Федором домой. Наш дом показался мне теперь еще более пустынным, грязным и мрачным. Солдаты были настолько удивлены моему возвращению, что молча пропустили меня к отцу.
Я просидела у него до двух часов ночи; охранявший его солдат, не показываясь нам на глаза, находился за открытой дверью. Я передала отцу записку от Бориса Андреевича, в которой он обещал вскоре вызволить нас из плена. Я потом долго плакала, положив голову отцу на плечо, а он гладил мои волосы, шептал ласковые слова утешения, как когда-то в детстве, и утирал мне слезы своим батистовым платком с вышитой монограммой. Я изливала мою тоску по Стиви, а отец, в свою очередь, поведал мне о своих нелепых страхах, подогревавшихся покойной бабушкой, что я могу умереть при родах, и о своей еще более глупой ревности. Отец был в отчаянии, что не заставил меня уехать из России.
— Ты знаешь, Таня, а ведь я слабый человек, — сказал он. — Но я уверен, на Бориса Андреевича можно положиться, так что мы скоро отправимся во Францию.
Мне хотелось верить ему. Несмотря на огромное горе, постигшее нас, я была рада нашей восстановившейся близости. И когда, поцеловав отца и пожелав ему спокойной ночи, я сказала, что хочу остаться с ним, я сказала правду. Я действительно этого хотела.
24
В то время как мы прощались с бабушкой, в Смольном институте Военно-революционный комитет под председательством Ленина был готов окончательно сровнять с землей рушащееся здание общества, которое Керенский так отчаянно и безуспешно пытался укрепить. Керенский делал слабые и запоздалые попытки предотвратить большевистский переворот. Петроградский гарнизон был по сути дела в руках большевиков: ненадежны были и казаки. Временное правительство могло положиться только на юнкеров, кадет и женский батальон.
24 октября мы с отцом, сидя у окна, наблюдали, как по Неве к Зимнему дворцу приблизился большевистский крейсер «Аврора» и встал на якорь. Спать не хотелось, и мы долго сидели, кутаясь в теплые плащи, подбитые соболем, так как у нас уже давно не топили и было очень холодно. Поздно ночью, когда мы уже спали, солдаты, руководимые большевиками, захватили все вокзалы, мосты, электростанции, телеграф и телефонную станцию, и наутро вся власть в Петрограде уже была в руках большевиков.
Кронштадтские матросы окружили Мариинский дворец и разогнали собравшийся на заседание Предпарламент. Керенский бежал из города в автомобиле американского посла, надеясь вернуться в Петроград с надежными войсками. Члены правительства укрылись в Зимнем дворце, который защищали кадеты и женский батальон.
В пять часов пополудни начался штурм Зимнего дворца. Вечером в сгустившейся темноте мы с отцом наблюдали из окна вспышки от орудийных выстрелов с «Авроры». К трем часам ночи сопротивление немногочисленных защитников Зимнего дворца было окончательно сломлено. Торжествующие победители предались грабежу, министров отправили в крепость и, не найдя Керенского, устроили самосуд над заместителем военного министра, князем Тумановым. Искалеченное тело князя было брошено в Неву недалеко от того места, где всего лишь год назад было выловлено тело Распутина.
В то время как большевики вовсю хозяйничали в Зимнем дворце, Ленин на Втором Всероссийском съезде Советов провозгласил зарю мировой революции. Были выдвинуты демагогические лозунги: «Фабрики — рабочим», «Земля — крестьянам». Диктатура пролетариата наступила!
На рассвете отряды большевиков победоносно промаршировали по Дворцовой площади, где императоры устраивали смотр гвардейским полкам, и где семь месяцев назад эти же полки присягнули на верность революции, которой теперь пришел такой же бесповоротный конец, как и свергнутому ею самодержавию.
Ранним утром 26 октября я проснулась от грохота сапог и криков в вестибюле. Торопливо надев черное платье, я вбежала к отцу. Там я увидела четырех незнакомых солдат, которые обыскивали его комнаты. К счастью, я заблаговременно спрятала его мемуары в бабушкином сейфе, вделанном в стенку так, что снаружи он был совершенно незаметен.
В гостиной отца я увидела того самого злополучного начальника охраны. Огромная высоченная папаха, которую постоянно носил этот нелепый низкорослый человечек, отнюдь не делая его выше ростом, придавала ему какую-то театральную свирепость. Семен, с красным от возмущения лицом, трясущимися руками помогал отцу надеть мундир.
Глядя, как отец, не теряя самообладания, застегивает свой мундир, коротышка, грозно потрясая своим пистолетом, заорал:
— Живее! Нечего наряжаться!
— Куда вы забираете моего отца? — спросила я.
— Туда, где ему самое место, — ответил он.
Отец в зеркале сделал мне знак, чтобы я успокоилась. Семен протянул было отцу его белую генеральскую папаху, но коротышка запротестовал. Отцу пришлось надеть фуражку, затем Семен помог ему облачиться в шинель.
Отец снял с руки единственный фамильный перстень, который он носил в последнее время (оставшиеся уже давно были спрятаны вместе с мемуарами в сейфе), и протянул его Семену:
— Это тебе на память обо мне. Спасибо, Семен, благодарю тебя за все. Прощай.
Верный слуга бросился на колени, целуя отцу руку и умоляя взять его с собой.
— Там, где он будет, слуги ему больше не понадобятся, — с издевкой проговорил коротышка. — Барский ты пес.
— Сам ты пес! — Семен готов был броситься на коротышку, поднявшего пистолет.
Я испугалась, что он разрядит его Семену в живот с такой же легкостью, с какой он выпалил в икону святого Владимира, но отец вовремя оттолкнул Семена в сторону.
— Семен, довольно! — приказал он.
Коротышка молча указал отцу пистолетом на дверь. В прихожей за спинами солдат теснились слуги, желавшие попрощаться с отцом. Солдаты теснили их в сторону, но все же маленькой старушке в голубом чепце и стеганой кацавейке удалось прорваться к отцу.
— Петруша, князь ты мой милый, — она бросилась к отцу, — неужто я тебя для этого вскормила? На то ли я тебя растила? — Старенькая няня повернулась к солдатам: — Тьфу, свиньи проклятые! Вот ужо Господь вас покарает!
— Нянюшка, успокойся. Спасибо тебе, милая, за все. Присмотри за Танюшей. Не горюй, — отец обнял старую кормилицу.
Слуги снова попытались прорваться к отцу, но их вытолкнули за дверь. Отец попросил дать ему попрощаться со мной наедине.
— Нет, вы и так нас задержали, — отрезал коротышка.
Отец обнял меня за плечи и сказал по-английски:
— Все, что у нас осталось, мы перевели на твое имя; ты можешь свободно распоряжаться этими средствами. Василий Захарович тебе поможет. Как только все хоть немного успокоится, иди во французское посольство. Дядя Стен приготовил все нужные для выезда бумаги. Не медли! Все, что ты можешь теперь для меня сделать — это уехать и спасти себя. Обещай мне, что ты это сделаешь!
— Со мной все будет в порядке, папа, не волнуйся. — Я изо всех сил старалась не разрыдаться.
— Ну хватит болтать, да еще и не по-нашему! — потребовал коротышка.
— Ну доченька, — сказал отец по-русски, — пора. Держись, моя девочка. — Не падай духом, хотел он сказать, не теряй надежды и помни, что все не так уж плохо, как иногда кажется. Затем он прижал меня к своей груди.
Прижимаясь к отцу, я почувствовала, что его можно срубить, как могучий дуб, но согнуть его никому не удастся. Я выросла под его могучей сенью, но кто же защитит меня теперь?
— Папа, обними меня покрепче, — прошептала я слова, что говорила ему в детстве.
Отец крепко обнял меня, потом поцеловал в лоб и отпустил.
— Храни тебя Господь, — благословил он меня.
— Я буду молиться за тебя, — ответила я торжественно. Я могла уповать только на Господа. Какие же еще испытания уготовил он отцу?
— Ну хватит, а то и дочку заберем, — сказал коротышка.
Мы, наконец, повиновались. Солдаты окружили отца и увели.
Оставшись одна, я подошла к окну и прижалась лбом к холодному стеклу. Два грузовых автомобиля выехали со двора на набережную и направились в сторону крепости, оставляя следы колес на снегу. Улицы были пустынны. Не было видно никаких шествий в честь победы большевиков, матросы на кораблях не устраивали никаких собраний по поводу зари мировой революции. Лишь изредка проносились грузовики с красноармейцами, и на каждом крыле можно было видеть лежащего солдата с винтовкой на изготовку. По Неве, словно призрачные корабли, плыли первые льдины. Все небо заволокли тяжелые свинцовые тучи. Я смотрела на эту унылую картину, застыв в беспомощном отчаянии, и не могла ни плакать, ни даже молиться.
Очнулась я, услышав чей-то шепот и тихий плач. Это были наши слуги. Они робко приблизились ко мне, ожидая, не будет ли каких распоряжений. Я встала и, обратившись к ним, сказала:
— Друзья мои, спасибо, что в это тяжелое время вы не оставили нас в беде. Одному Богу ведомо, что будет дальше, а пока будем стараться жить, как прежде. На первое время старайтесь не выходить из дому без крайней необходимости. Довольно ли у нас продуктов в запасе? — спросила я у нашей поварихи Агафьи.
Она ответила утвердительно.
— Ушли ли солдаты? — обратилась я затем к остальным.
— Слава Богу, все ушли, ваша светлость.
— Вот видите, нет худа без добра: по крайней мере, не нужно больше кормить кучу посторонних людей, — я заставила себя улыбнуться.
Они широко заулыбались, надеясь, как водится в народе, что все как-нибудь само собой обойдется, и, выслушав мои распоряжения, удалились.
За завтраком мне доложили, что пришел какой-то мальчишка с улицы и говорит, что у него ко мне важное дело.
Когда мы остались с ним наедине, он сказал с многозначительным видом:
— Мне велели передать вам одно слово — «терпение».
— И кто это такой?
Он ответил, что это один рабочий, и по описанию я сразу догадалась: Борис Андреевич.
— А где он сейчас?
— Откуда ж мне знать? Он остановил меня на Галерной, дал мне вот это, — мальчишка показал рубль, — и исчез, как сквозь землю провалился.
Я дала мальчику тянучек, которые так любила Зинаида Михайловна.
— Я дам тебе еще, если ты отнесешь мою записку и принесешь ответ, — сказала я ему и написала по-немецки на листке бумаги: «Папа арестован. Прошу вас, выясните, где он».
Я сделала из этого листка кулек, насыпала в него конфет и попросила мальчика отнести его на квартиру профессору Хольвегу.
— Ты запомнишь адрес?
— А то нет!
Я провожала его взглядом из окна до тех пор, пока он благополучно не прошмыгнул мимо заставы красноармейцев на Николаевском мосту.
Три дня я не выходила из дому, тщетно ожидая ответа от Алексея. Набережная была зловеще пустынна. В отличие от Москвы и некоторых других городов, где разгорелись бои, в Петрограде после бури наступило затишье.
Ночью 29 октября я вновь услышала выстрелы. Это было восстание кадетов Павловского, Владимирского и Инженерного училищ, надеявшихся, что из Гатчины прибудет Керенский с подкреплением. Но никто их не поддержал, и восстание было жестоко подавлено. Возглавивших восстание сбросили с крыш училищ, остальных арестовали. Только очень немногим из них удалось бежать, и ранним утром три раненых кадета добрались до особняка Силомирских. С помощью Семена я перевязала им раны. Вслед за ними в дверь стали ломиться их преследователи, которых нам удалось убедить, что никаких кадетов у нас нет.
Нас больше не беспокоили, и спустя неделю после большевистского переворота я решила, что можно послать Агафью на рынок.
Она молча выслушала меня, но не двинулась с места.
— В чем дело, Агафья? — спросила я.
— Ваша светлость, простите меня, но теперь все не так, как прежде, когда одного нашего имени было довольно, чтобы купить все, что нужно, а в конторе ежемесячно оплачивали счета. Теперь без денег даже гнилой капусты не купишь.
Никогда прежде не сталкиваясь с денежными проблемами, я была несколько растеряна, но, стараясь не показывать этого, спросила с деловым видом:
— И сколько же тебе нужно денег?
— Господи Боже мой, да все так дорого теперь, просто ужас!
Поохав еще о том, как все изменилось в худшую сторону, Агафья назвала небольшую сумму. Но денег все равно не хватало. Я отдала ей все, что у меня было, и сказала, что схожу в банк.
Оставив раненых кадетов на попечение Семена, я вышла вместе с Федором на улицу.
Банк находился в двух шагах от нашего дома, однако не прошли мы и полпути, как нас окликнули красноармейцы, стоявшие возле разожженного на углу улицы костра. Они потребовали у нас пропуск, которого у меня, конечно, не было. Красноармейцы тут же остановили и реквизировали проезжавшую машину и затолкнули нас в нее. С вооруженными красноармейцами на каждой подножке машина понеслась вниз по набережной в сторону Смольного института.
Когда мы подъехали к красивому зданию института, выстроенному в стиле неоклассицизма, я увидела, что у входа между колонн расставлены пушки и пулеметы.
Знакомые коридоры, прежде сверкавшие чистотой, были усеяны бумагами, окурками, повсюду были разбросаны солдатские вещи, и штабелями сложены винтовки.
Нас с Федором отвели в бывшую классную комнату, которая была уже полна такими же, как и мы, людьми, арестованными прямо на улице. Здесь я увидела знакомых из нашего круга, которые с забавными подробностями рассказывали друг другу по-французски о том, как их арестовали. Они приветливо поздоровались со мной. Когда я сказала, что собиралась пойти в банк, кто-то деликатно кашлянул. Княгиня Палицина взяла меня за руку и, усадив на скамейку, мягко объяснила мне, что помимо того, что я повела себя неосмотрительно, выйдя из дому без документов, мне все равно не удалось бы получить деньги в банке.
— Почему бы вам не переехать к нам, дорогая, — предложила она. — У Сержа, — она имела в виду своего мужа, бывшего действительного статского советника, — возникла великолепная идея. Он собирается послать нашего дворецкого в банк за деньгами под видом человека, посланного общим собранием нашей прислуги с просьбой выделить им деньги на их «рабоче-крестьянские нужды». Таким образом мы надеемся дотянуть до Учредительного собрания. Эти большевики просто авантюристы, нет никакого сомнения, что они долго не продержатся.
Все арестованные разделяли эту уверенность. Я же была слишком молода и серьезна, чтобы судить обо всем с той удивительной легкостью, которая считалась хорошим тоном в нашем кругу при любых обстоятельствах. Поблагодарив княгиню за ее любезное приглашение, я сказала, что мне нужно оставаться дома, по крайней мере, до тех пор, пока я не выясню, что с отцом, О кадетах я из осторожности решила умолчать. К известию об аресте отца все отнеслись довольно серьезно, даже высказывали предположение, не является ли его арест началом террора. Отовсюду я слышала слова участия.
Княгиня Палицина остановила на мне взгляд своих прелестных голубых глаз и сказала:
— Помните, моя дорогая, что вы не одиноки. Мы все gibiers de potence[52]. Если вам будет нужна помощь, обращайтесь к нам. Вы обещаете мне это?
Сказанные с мрачным юмором слова княгини вряд ли могли служить утешением, но я все же была благодарна за ее любезное предложение и почувствовала себя не такой одинокой и беспомощной.
Через час нас с Федором вызвали в другую классную комнату, где за столом сидели большевистский чиновник со стенографисткой.
— Мы могли бы взять такого молодца, как ты, в Красную Армию, — обратился к Федору чиновник.
— Он глухонемой, от него мало толку, — быстро нашлась я, что сказать.
— Как тебя зовут? — крикнул чиновник.
Федор сделал вид, что не слышит. Чиновник схватил пистолет и выстрелил. Пуля просвистела мимо уха Федора, но он даже не шелохнулся.
Затем стали допрашивать меня.
— Есть ли у вас известия от генерала Майского?
— Насколько мне известно, его застрелили при попытке к бегству.
— Получали ли вы письма от Татьяны Николаевны Романовой?
— Нет, не получала.
— Какие у вас отношения с профессором Хольвегом?
— Мы с ним старые друзья, он был моим учителем.
— Когда вы видели его или слышали о нем в последний раз?
— На похоронах моей бабушки.
— Знаете ли вы, что держать сейчас у себя оружие запрещено, и если оно у вас есть, предлагаю вам его сдать.
— Я сестра милосердия, и никакого оружия у меня нет, — смело солгала я.
В конце концов у меня взяли отпечатки пальцев, выдали временный пропуск, который следовало продлевать каждую неделю, и сказали, что я могу идти.
Только тогда, когда я вышла в коридор, мне стало по-настоящему страшно. А если бы меня обыскали и нашли револьвер? И что с Алексеем? Не грозит ли ему теперь опасность из-за знакомства со мной? Может быть, мне пока не следует искать его? Но ведь он и Борис Андреевич были моей единственной надеждой спасти отца. Кроме того, Алексей был для меня последней нитью, связывающей меня с прошлым. Он напоминал мне о том, какой я была — мыслящим, борющимся, ищущим человеком, а не просто «висельником». Сейчас я нуждалась в его поддержке, как никогда.
Когда я стояла посреди зала, где мы с соученицами когда-то прогуливались парами во время перемен позади нашей классной дамы, мне пришла в голову безумная идея. Я решительно поднялась по грязной лестнице на второй этаж, где находился кабинет председателя Совета народных комиссаров и главы нового Советского государства. По коридору я прошла уже менее уверенно и, увидев открытую дверь, вошла в большую, утопавшую в клубах табачного дыма комнату, где не меньше дюжины секретарш печатали на машинках и разносили бумаги.
— Что вам нужно? Как вы сюда попали? — спросила женщина мужеподобного вида, которая, видимо, была здесь за старшую.
— Я хочу поговорить… с господином Лениным, — проговорила я, сильно волнуясь.
Главная секретарша взглянула на меня так, как могла бы посмотреть первая фрейлина двора Его Императорского Величества на какую-нибудь крестьянскую девушку, желающую увидеть государя.
— Товарищ Ленин занят. Вы по какому вопросу?
— Я… по личному вопросу. Я хочу попросить, чтобы мне разрешили увидеться с отцом, его арестовали неделю назад. У меня больше нет никого из родных…
— По этому вопросу вам лучше обратиться к народному комиссару юстиции, — уже мягче сказала секретарша. Она взяла в руки блокнот и карандаш. — Я направлю вас к нему. Как вас зовут?
— Татьяна… Силомирская.
Главная секретарша медленно опустила блокнот. Потом, повернувшись к своим товаркам, которые прекратили печатать, она воскликнула:
— Товарищи, дорогие, взгляните, кто удостоил товарища Ленина своим визитом — ее светлость княжна Силомирская собственной персоной. Какая честь!
Все девицы заухмылялись.
Я резко повернулась и вышла из комнаты. Очутившись на улице, я подняла воротник своей норковой шубы, чтобы меня нельзя было узнать. Ледяной ветер швырял мне в лицо пригоршни колючего снега. Щеки горели от стыда и возмущения, мне хотелось расплакаться. Держась за спиной у Федора, заслонявшего меня от ветра, я шла по набережной вдоль замерзающей Невы. Несколько раз, наталкиваясь на пикеты красноармейцев, гревшихся возле костров, я предъявляла свой пропуск. Несмотря на полдень, было темно. Повсюду горели костры, и пьяное пение оглашало пустынные проспекты.
Когда я подошла к величественному фасаду нашего дома, то увидела, как какой-то рабочий приклеивает на стену бумагу. В ней говорилось, что по распоряжению народного комиссара по иностранным делам здание переходит в собственность советского государства. Это означало, что у меня больше нет дома.
— А что же мне теперь делать? — спросила я у рабочего, с откровенным любопытством разглядывавшего меня.
— Откуда ж мне знать, — ответил он и подхватил свое ведро.
Я отперла дверь ключом и вошла в просторный вестибюль. В нем было холодно и темно, как в склепе. У себя в комнате я нашла записку и кошелек, полный червонцев, который принесли от Василия Захаровича, нашего управляющего. В записке он сообщал, что наши счета в банке заморожены по распоряжению советского правительства, и советовал мне искать убежища во французском посольстве. Сам Василий Захарович уезжал с семьей за границу и больше уже ничем не мог мне помочь.
Во время моего отсутствия приходил большевистский чиновник с приказом о нашем выселении. Агафье не дали продуктов в долг, дворник не смог достать угля, телефон, водопровод и электричество не работали.
Я собрала слуг и сообщила им, что больше не могу их держать. Они сказали, что останутся, даже если не будут получать жалования.
— Я больше не в состоянии дать вам ни пищи, ни крова, — сказала я в ответ. — Думаю, вам лучше вернуться в свои деревни, может быть, там жизнь полегче.
Я выдала каждому из них по червонцу, и они со слезами целовали мне руки. Только няня, Федор и Семен наотрез отказались меня покинуть.
На следующее утро, когда слуги покинули наш дом, взвалив на спины мешки со своими пожитками, я переселилась в домик при конюшне, который раньше занимал управляющий конюшнями. Там же мы спрятали и раненых кадетов, взяв с собой из лазарета запас медикаментов и хирургических инструментов. Мы забрали с собой все наиболее ценное, что было в доме, — золото, драгоценности, бумаги отца. Чтобы не замерзнуть зимой, мы также перенесли в наше новое жилье ковры, одеяла, шубы и небольшую самодельную печку. В комнате на чердаке, где я теперь поселилась с няней, мы повесили в углу мою любимую старинную икону, изображающую муки Спасителя, и зажгли перед ней лампаду. На крашеный сосновый стол я положила наши семейные фотографии, а также фотографию Стиви и детей государя и поставила на книжную полку «Записки охотника» и несколько моих любимых книг на разных языках. Так началась моя жизнь при большевиках.
25
После того как мы устроились на новом месте, моей первой заботой было найти отца. Во французском посольстве, куда я отнесла мои письма Стефану, я получила денежный перевод от Веславских. Мне посоветовали тратить их экономно, так как бюджет посольства был урезан: его сотрудники готовились к отъезду в ожидании сепаратного мира, который намеревалось подписать новое правительство.
Первый секретарь посольства был со мной очень любезен, но, однако, не пожелал предпринять каких-либо шагов для выяснения участи отца. Что касается семьи государя, то новые власти наметили для себя другие жертвы — d’autres chats à fouetter, заявил господин секретарь. Нет, он не думает, что их положение может ухудшиться в ближайшее время, но кто знает, что ждет их дальше? Он пожал плечами.
После допроса в Смольном я боялась писать профессору Хольвегу. Какова же была моя радость, когда, вернувшись домой из французского посольства, я нашла от него записку, в которой он просил меня прийти к нему в университет для обсуждения дальнейшей учебы.
В назначенное время я пришла в университет, взяв с собой учебник по фармакологии и тетрадь. Строгая дама в пенсне, оказавшаяся секретарем профессора, провела меня к нему в кабинет.
— Ах, Татьяна Петровна, как я рад вас видеть, — воскликнул Алексей и, подойдя, крепко пожал мне руку. Затем, закрыв дверь, он поцеловал мне руку, влюбленно и в то же время робко глядя мне в глаза. — Если бы вы знали, как я переживал из-за вас все эти дни, — сказал он по-французски. — Как я счастлив, что вы живы-здоровы.
— Благодарю вас за участие, Алексей. Скажите, ради Бога, вам что-нибудь известно об отце?
— Он в Трубецком бастионе Петропавловской крепости.
— В Трубецком бастионе? — одно это название заставило меня содрогнуться. — Он… с ним там плохо обращаются?
— Нет, не волнуйтесь, Татьяна Петровна, его только лишили права на переписку и свидания. Но я попытаюсь получить для вас разрешение увидеться с ним. Что же вы стоите, Татьяна Петровна, присядьте, прошу вас. — Он усадил меня в кресло. — Боже мой, у вас такие холодные руки! Успокойтесь, пожалуйста. Хотите, я попрошу принести чаю?
— Благодарю вас, Алексей, ничего не нужно. Лучше расскажите мне, как ваши дела. Почему вы не боитесь принимать меня открыто? Знаете, я уже начинаю чувствовать себя всеми отверженной.
— Видите ли, Татьяна Петровна, — профессор сел за свой рабочий стол, — дело в том, что советское правительство более отчетливо сознает значение науки в наши дни, чем царское правительство. Оно намеренно смотрит сквозь пальцы на мои прошлые связи. Кроме того, новый комиссар по образованию, Луначарский, культурнейший человек и мой личный друг. Я рассказал ему о вас, и он слушал меня с большим сочувствием. Он сделает все возможное, чтобы облегчить режим содержания вашего отца, а также получить разрешение на ваше свидание с ним. Может быть, у вас есть какая-то особая просьба в отношении отца?
— Если бы он мог там рисовать… о нет, пожалуй, не стоит. Отец писал мемуары, ему очень хочется закончить их. Если бы ему только это позволили!
— Хорошо, я попробую это устроить. Что ж, ограничимся пока этим. А теперь расскажите мне о себе.
Я поведала ему обо всем, что случилось со мной после похорон бабушки, умолчав, однако, о наших раненых кадетах. Он и так слишком рисковал из-за меня. Во время моего рассказа я рассматривала его кабинет: стол с аккуратно разложенными стопками бумаг, бюст Менделеева, литографии Баха и Бетховена на стене, небесный глобус, шкафы с книгами от пола до потолка. Это был кабинет ученого с разносторонними интересами и меломана, человека с тонким вкусом. Что общего у него могло быть с таким, как Бедлов, и ему подобными?
— Скажите мне, Алексей, — обратилась я к нему, завершив свой рассказ, — вы действительно собираетесь сотрудничать с большевиками?
— Это зависит от того, как будут развиваться события. Если они будут считаться с Учредительным собранием и уважать гражданские права, то я думаю, что перед наукой здесь откроются такие возможности, как нигде в мире, за исключением, пожалуй, Соединенных Штатов.
— Но разве коммунизм по своей сути не чужд вам?
— Мне чужды любые правительства и общества, как впрочем и вам, не правда ли, Татьяна Петровна?
— Да, Алексей. — Я признательно взглянула на него. Он понимал меня, он помогал мне почувствовать, что я не просто существую. — Только одно правительство может быть более чуждо, а другое менее. Я не думаю, что вы, Алексей, могли бы приспособиться к большевикам лучше, чем я.
— Да, наверное, вы правы. Но между тем я буду делать вид, что меня устраивают новые порядки, и таким образом смогу помочь вам. Послушайтесь совета вашего старого учителя — тоже делайте вид, что вас устраивает новая власть. Так будет безопаснее.
— Что вы этим хотите сказать, Алексей? — я резко выпрямилась в кресле.
— Татьяна Петровна, сейчас не время демонстрировать свои чувства. Это только повредит вашему отцу. А у вас вся жизнь впереди, вы можете осуществить свое призвание. Если у большевиков будет надежда обратить вас с моей помощью в свою веру, то мы сможем свободно встречаться. — Заметив мое недоумение, он продолжал: — Это вас никоим образом не скомпрометирует. В теперешних обстоятельствах нужно не только не привлекать к себе внимание, но и научиться лицемерить. Я буду вынужден это делать ради вашего блага и надеюсь, что и вы этому научитесь. — Его напряженный, пристальный взгляд, казалось, пронизывал меня.
Да, я умела притворяться! Скрывала же я от него и то, что прячу кадетов, и мои истинные чувства к Стефану. Я утратила свою юношескую откровенность и превратилась в улыбающуюся лгунью.
— Хорошо, Алексей, я постараюсь следовать вашему совету.
Он улыбнулся в ответ такой милой улыбкой, что лицо его помолодело и даже показалось мне красивым.
— Алексей, — решилась я перейти к запретной теме, — я в страшной тревоге за Татьяну Николаевну и ее родных. Как вы думаете, какая участь их ожидает?
— Большевики озабочены укреплением своей власти, Романовы их пока что не интересуют, — ответил он примерно в том же духе, что и первый секретарь французского посольства. — Да и признаться, их судьба никого, кроме вас, особенно не волнует. Они уже принадлежат истории. Я думаю, что из осторожности нам не следует долго беседовать. — Он встал и проводил меня до дверей.
— Алексей, у меня к вам еще одна небольшая просьба. Вы были дружны с доктором Боткиным, придворным врачом. Он сейчас в Тобольске вместе с семьей государя. У него есть дочь в Петрограде; может быть, вы могли бы с ней связаться. Сама я боюсь ее искать.
Вместо ответа он спросил:
— Могу ли я сделать что-нибудь лично для вас, Татьяна Петровна? Не испытываете ли вы нужды в деньгах?
Не осознав еще полностью той роли, какую играют деньги в жизни людей, я ответила:
— Мне сейчас больше всего не достает моего пианино. Я не решаюсь заходить в наш дом, и в любом случае, там слишком холодно, чтобы играть на нем. Я боюсь за его сохранность, да и жаль, что наш прекрасный «Бехштейн» простаивает без пользы. Не хотите ли забрать его к себе, Алексей?
— У меня дома есть «Стейнвей», но можно перевезти ваше пианино в университет. Отличная мысль, я уже придумал, где его поставить. — Он улыбнулся мне с видом заговорщика — как он был счастлив, что может хоть что-то сделать для меня, — и широко распахнул дверь. — Я жду вас с отчетом через неделю в это же время, — сказал он по-русски.
— Постараюсь успеть в срок, профессор, — ответила я и, пройдя через кабинет секретаря, вышла в коридор, а затем во двор университета. Никто не обратил на меня внимания.
Через неделю меня уведомили, что мне разрешено увидеться с отцом в Петропавловской крепости. Я взяла с собой теплое белье для него, продукты и письменные принадлежности. Когда я вошла в комнату для свиданий печально известного Трубецкого бастиона, мне велели сесть в конце длинного стола.
Отец вошел в комнату под конвоем двух солдат и сел в другом конце стола. В своем полевом мундире без орденов он выглядел бледным и усталым, но не слишком изменился. Только во взгляде его была некоторая отрешенность, казалось, он смотрел на меня из неведомой, невозвратной дали.
— Почему ты не уехала из Петрограда? — строго спросил он меня по-английски.
— Я не могу тебя оставить, это выше моих сил.
— Ты должна это сделать, я приказываю тебе!
— Арестованный, говорите по-русски, — приказал конвоир.
— Я принесла тебе бумагу, перья и чернила, — сказала я по-русски, — чтобы ты мог писать мемуары. Надеюсь, у тебя в камере есть свет?
Отец кивнул и слабо улыбнулся. Я с облегчением поняла, что он не сломлен. Я была той нитью, что связывала его с прошлым.
Через пять минут свидание окончилось. Наши дальнейшие свидания были столь же коротки, но эти встречи с отцом придавали мне сил и наполняли жизнь смыслом в течение последующих четырех месяцев.
Перед каждым свиданием с отцом я начинала страшно волноваться. Я пыталась гладить выстиранное няней отцовское белье и однажды чуть не разрыдалась, когда прожгла утюгом его рубашку — постоянно сдерживаемые чувства искали выхода, — после чего гладить пришлось Семену.
К концу первого месяца пребывания отца в крепости я получила первую главу его мемуаров и, обрадовавшись, начала перепечатывать их на машинке, которую мне удалось спасти перед тем, как в дом нагрянули красноармейцы и унесли все сколько-нибудь ценное. Время за работой бежало быстрее. К тому же, благодаря Алексею, я могла теперь упражняться на пианино в актовом зале университета.
Между тем присланные Веславскими деньги стали быстро подходить к концу. Кроме нас четверых нужно было кормить раненых и носить передачи отцу. Устроиться на сколько-нибудь приличную работу с моими документами было невозможно. Поэтому мне пришлось взять кое-что из вещей и столовое серебро и отправиться на так называемую барахолку.
Я стояла под падающим снегом за столиком среди дам в дорогих шубах, которых тоже привела сюда нужда. Распродав наше серебро женам большевистских комиссаров, я смогла купить на черном рынке картошки и селедки, чтобы пополнить наши съестные запасы. Я получала в эти дни паек по карточкам третьей, самой низшей, категории, которые мне выдавали как «социально чуждому элементу».
Простояв долгое время на сильном холоде, я так обморозила руки и ноги, что потом долгое время не могла писать Стефану, к тому же я стала чувствовать какую-то необъяснимую отчужденность. (Писать Таник я давно уже перестала.) Я не могла больше ни печатать, ни играть на пианино.
Обеспокоенный Алексей попросил меня объяснить, что со мной происходит. Я призналась ему, что мы прячем кадетов и что у меня не хватает денег, чтобы всех прокормить.
— Татьяна Петровна, до чего же вы безрассудны! — возмутился он. — Знайте же: третье правило выживания при большевистском режиме — никогда не рисковать без крайней необходимости, — говорил он, нервно расхаживая по кабинету. — Вам нужно избавиться от кадетов. — Он остановился передо мной. — Есть один еврей, он живет недалеко от барахолки, который торгует фальшивыми документами. Но это будет дорого стоить.
— Я могу продать драгоценности.
— Ну, если нет другого выхода… Что же до вашего отца, то мне бы очень хотелось оказать ему посильную помощь — продуктами или чем-нибудь еще.
Я с признательностью приняла его предложение и тотчас же попросила посодействовать в перепечатке отцовских мемуаров, на что он немедленно согласился.
В обмен на документы для наших кадетов я отдала изумрудное колье, которое было на мне в тот злополучный вечер, когда мы с Алексеем ездили в балет. К Рождеству мои кадеты окончательно выздоровели и к большой радости Алексея отправились на Дон, где генерал Алексеев вместе со своими соратниками создавал Добровольческую армию. Состоящая из казаков и тех офицеров, которым удалось бежать на Дон от большевиков, она стала ядром будущей белой армии.
Однажды ночью к нам в заднюю дверь тихо постучал молодой незнакомец, оказавшийся польским офицером. У него была сломана рука, и я была рада оказать ему помощь. Польские части, сформированные после отречения государя, не приняли большевистский переворот, после чего этим полякам пришлось скрываться. Уходя, офицер опустился на колено и учтиво поцеловал руку ясновельможной пани, то есть мне. Вскоре к нам за помощью обратился его товарищ, а затем они потянулись к нам один за другим.
В каждом из этих молодых поляков мне виделся Стиви, и нечего и говорить о том, что я пренебрегла предупреждениями профессора Хольвега. Сеновал служил прекрасным местом для укрытия во время периодических обысков, производившихся в нашем новом жилище. Так или иначе, но большевики, казалось, на какое-то время удовольствовались тем, что выселили княжну Силомирскую из ее дома.
В течение этого сравнительно спокойного отрезка времени, когда большевики были заняты укреплением своей власти, положение отца оставалось без изменения. Но затем, в первых числах нового 1918 года, я получила от отца страшное известие. Произошло это так: я передала Алексею последнюю часть отцовских мемуаров. Он внимательно просмотрел их и сказал:
— На этот раз очень много зачеркнутых мест. Я думаю, что под ними может быть скрыта тайная запись.
Когда Алексей потер ластиком перечеркнутые несколько раз карандашом строчки, то мы увидели, что под ними было написано чернилами по-польски письмо отца.
«Танюша, доченька моя дорогая!
Это, быть может, последнее письмо, которое ты получишь от меня. Я боюсь, что скоро меня переведут в какое-нибудь „менее комфортабельное“, как мне недавно намекнули, место. Я повел себя, по словам Бедлова, „неразумно“, т. е., проще говоря, отказался поливать грязью моего государя. Они пытались уговорить меня, показывали мне фильмы о погромах, голоде и другие тяжелые картины. Мне дали прочесть показания других арестованных против Сухомлинова и без конца напоминали — как будто в этом была необходимость — о наших ужасных потерях из-за нехватки боеприпасов. Они пытались заставить меня почувствовать стыд и вину — как будто я и сам их не испытывал — за черные стороны жизни царской России. Мне предложили чистосердечным признанием облегчить свою участь, но при этом не пообещали реабилитировать и отпустить меня.
Но это еще не самое страшное. Они рассказали мне, что ты, моя дорогая дочь, постепенно обращаешься в их веру. Они питают большие надежды на то, что ты будешь помогать им создавать их будущее „царство справедливости“. Нечего и говорить, что я не поверил ни единому слову, и знаю, что и ты не поверишь ни единой их лжи обо мне. В эту тяжелую минуту меня поддерживают молитвы, память о матери и мысли о тебе, моя храбрая Татьяна. Ты поступила благородно по отношению ко мне, ты сделала все, что могла. Когда будет подписан этот позорный для России мир, посольства стран-союзниц закроются. Тебе нужно уехать сейчас, пока не поздно. В любом случае я скоро уже буду очень далеко, и мы не сможем с тобой видеться. Когда большевики поймут, что не смогут использовать меня в своих целях, то меня, очевидно, расстреляют. Я готов к самому худшему. Я прожил жизнь. Важно теперь только, чтобы ты не погибла. Спасибо тебе за все, моя доченька. Я благословляю тебя.
Папа».
Прочитав письмо, я перекрестилась.
— Господи помилуй! — прошептала я, не думая, что говорю, поскольку уже не могла надеяться ни на чье милосердие. Я почувствовала холод и тошноту — признаки неведомого мне ранее страха.
— Татьяна Петровна, вам плохо? — Алексей, наклонившись надо мной, легонько прикоснулся рукой к моему плечу.
Я подняла на него глаза, полные слез.
— Что теперь будет с отцом?
— Они расстреляют его, как он говорит. Я думаю, что это самый лучший исход в его положении. Будь я на месте князя, я был бы окончательно сломлен, но он, я уверен, встретит смерть со своим обычным спокойствием. Вы должны выполнить последнюю волю отца и уехать.
— Но в этом месяце должно собраться Учредительное собрание! Алексей, вы же сами говорили, что большевиков еще можно свергнуть!
— Да, я говорил, что это возможно, однако шансы невелики, и уж, во всяком случае, вам не следует рисковать. Ваша жизнь для меня столь же драгоценна, как и для вашего отца. — Он положил ладонь мне на руку. Это была мягкая, белая рука интеллектуала, человека, неловкого в любви и не умеющего выразить свои чувства. Его неловкость была трогательна, прикосновение его руки успокаивало меня. Я вытерла слезы.
— Если я уеду, то что будет с вами, Алексей?
— Я тотчас последую за вами, — заявил он и, испугавшись своей смелости, поспешил добавить, — конечно, если вы позволите.
Пришло время рассказать Алексею о Стефане, подумала я, любовно перелистывая рукопись отца. Возможно, это последние страницы, написанные отцовской рукой. Я представила, как он писал их за грубым столом при свете лампочки под потолком в камере Трубецкого бастиона. Мне виделось, как он откладывает перо, слушая бой крепостных курантов — единственный звук, тревожащий кладбищенскую тишину. В сравнении с этой преследовавшей меня картиной мысли о Стефане казались детской мечтой. Я решила ничего не говорить Алексею.
Получив письмо от отца, я поняла, что мне необходимо как можно скорее увидеться с генералом Майским. Но как мне разыскать того уличного мальчишку, которого он ко мне присылал? Я рискнула послать Семена к агенту по продаже картин, у которого хранились наши деньги. Его сосед сообщил Семену, что тот бежал в Одессу сразу же после национализации всех банков в декабре. Узнав об этом, я пришла в еще большее отчаяние. Затем неожиданно, в день моих именин, я получила поздравление от Бориса Андреевича и приглашение прогуляться по Литейному проспекту.
В этой самой шумной части города среди бела дня передо мной вдруг возник генерал Майский. Он сообщил мне, что несколько преданных отцу офицеров готовятся освободить его, когда отца будут перевозить из крепости. Он также рассказал мне, что деньги, вырученные от продажи картин, были переданы в надежные руки. Я с радостью увидела, что люди нашего круга наладили между собой целую систему взаимопомощи. Это был еще один способ выжить при большевистском режиме, и он мне был больше по душе, чем умение притворяться и соблюдать во всем чрезвычайную осторожность.
— У нас еще есть надежда на Учредительное собрание, — сказала я Борису Андреевичу.
— О да, разумеется! — мне послышалась в его голосе легкая ирония. Затем он ободряюще улыбнулся, заговорщицки подмигнул мне и, поглубже надвинув свою рабочую кепку, мигом вскочил на подножку переполненного трамвая и исчез.
Не только я, но и весь Петроград возлагал надежды на Учредительное собрание, избранное на первых за всю историю России всенародных выборах.
Когда его делегаты собрались 18 января 1918 года в Таврическом дворце, где еще совсем недавно заседала Государственная Дума, оказалось, что большевики едва набрали четверть голосов. Кронштадтские матросы — эта преторианская гвардия нового режима — заполнили все коридоры, грубо срывали криками все выступления, направленные против большевиков, а затем их начальник, матрос Железняк, взошел на трибуну и объявил первое и последнее заседание закрытым.
Народ не поддержал своих депутатов. Люди были слишком растеряны и утратили всякую веру в слова и в любые политические программы. Они склонили головы перед советской властью и покорились большевикам.
Теперь большевики направили свои усилия на мирные переговоры в Брест-Литовске. Поначалу Троцкий, комиссар по иностранным делам и глава большевистской делегации, не мог согласиться с непомерными территориальными притязаниями Германии, желавшей в обмен на мир получить всю Украину. Однако из-за угрозы нового немецкого наступления он в конце концов уступил настойчивому требованию Ленина заключить мир любой ценой. Еще до того, как 3 марта 1918 года был подписан мирный договор, сотрудники посольств стран-союзниц покинули столицу.
До последней минуты для меня было забронировано место в дипломатическом поезде, и с этим поездом я отправила перепечатанные мемуары отца и оригинал, письма Татьяны Николаевны и мое последнее письмо к Стефану.
Поезд ушел, а вместе с ним ушла и моя последняя надежда свободно покинуть Петроград.
В феврале мои свидания с отцом по распоряжению начальства крепости были сокращены до одного посещения в неделю. В другие дни мне запретили приносить передачи и сказали, чтобы я больше не приносила пишущих принадлежностей. Они мстят отцу за отказ сотрудничать, подумала я с тяжелым предчувствием.
Ранним мартовским утром, как обычно, я вошла в просторный, обнесенный высокой стеной двор крепости, над которым устремлялся ввысь золотой шпиль Петропавловского собора. Подавленная еще более, чем всегда, я прошла через внутренние дворы и вошла в последний из шести бастионов — Трубецкой. Предъявив свой пропуск в седьмой раз, я услышала, что арестованного лишили права на свидания.
На следующее утро, когда Федор набирал воду из колодца, к его ногам упал и подпрыгнул снежок. Внутри облепленного снегом резинового мячика была записка на французском языке, написанная рукой Бориса Андреевича: «Князя С. неожиданно увезли ночью под усиленной охраной. В Чека что-то подозревают. Будьте осторожны! Разрабатываем новый план. Не падайте духом!»
Последний из укрывавшихся у нас поляков отправился на юг с поддельными документами, чтобы подготовить все необходимое для моего прибытия. Я наказала няне быть настороже и отправилась в Чека — эту страшную новую организацию, созданную большевиками для борьбы со своими политическими противниками, — чтобы получить разрешение на свидание с отцом. Мне было отказано.
Для выяснения местонахождения отца мне пришлось добираться пешком от дома предварительного заключения на Шпалерной до самой Выборгской тюрьмы, но ничего узнать мне так и не удалось. Правительство переехало в Москву, и бесполезно было пытаться встретиться с товарищем Лениным. Алексей также не мог ничего выяснить.
В тщетной надежде случайно встретиться с генералом Майским я бродила по Литейному проспекту. Нигде уже не было ни толп, ни ораторов. Редкие прохожие спешили по своим делам, опасаясь вооруженного ограбления или проверки чекистами документов. Нередко случалось и так, что буржуазного вида людей — их теперь называли буржуями — хватали прямо на улице и отправляли на принудительные работы. В одну из таких облав схватили и меня и отправили на расчистку снега. Обмороженными руками я едва могла поднять лопату. Нас вызволил проходивший мимо немецкий офицер из комиссии по военным репарациям. После заключения сепаратного мира немецких военных можно было видеть повсюду даже на неоккупированной территории. На прощание он учтиво поклонился мне, щелкнув каблуками, и я поблагодарила его, хотя мне было неприятно чувствовать себя обязанной завоевателю. После этого инцидента я избегала появляться в центре города.
С наступлением оттепели мои обмороженные руки и ноги пришли в лучшее состояние, но меня ждали новые испытания. Чтобы «задушить контрреволюцию», то есть растущее белое движение, Троцкий создал Красную Армию, где уже не было такой уравнительной чепухи, как солдатские комитеты или избрание офицеров. Кроме того, всех остальных трудоспособных граждан было приказано мобилизовать на принудительные работы.
Федор оставался «глухонемым», няня была слишком старенькой, а Семен не показывался во дворе. Меня же в одно из моих посещений Чека включили в списки и отправили с группой женщин на целую неделю расчищать улицы от снега. Во время работы я очень быстро натерла себе волдыри на руках, причинявшие мне неимоверную боль. Женщины знали, кто я такая, и старались облегчить мне работу. За целый день изнурительного труда я получила какие-то жалкие гроши.
Когда я измученная добралась вечером до дому и упала на постель, то никак не могла уснуть, и няня долго растирала мне ноющие ноги и спину.
— Господи Боже мой, до чего мы дожили! — то и дело повторяла она.
Алексей тоже был весьма расстроен. Когда дни стали теплее, мы условились встретиться в Соловьином саду, и он явился, как и год назад, с букетом цветов. Цветы были уже не такими свежими, и он сам не столь элегантен, но его чувства были все те же.
— Ах, если бы я мог надеяться! — воскликнул он, выслушав мой рассказ обо всех моих испытаниях. — Но нет, я не смею…
— О чем вы говорите, Алексей?
— Если бы вы стали моей женой, я бы смог избавить вас от всех этих ненужных страданий! Но… могли бы вы полюбить меня?
«Я могла бы полюбить вас, — подумала я, — если бы не любила другого. Я могу вас любить и теперь, но не так, как его».
Но вслух сказала:
— Да, я могла бы полюбить вас, Алексей, если бы не теперешние обстоятельства. Я не могу просить вас пожертвовать карьерой, жизнью, связав судьбу с «висельником». Ваша жизнь слишком ценна для науки, чтобы так рисковать, — перефразировала я сказанные им раньше слова.
— Вы для меня дороже всего на свете, Татьяна Петровна. Но в настоящий момент вы, должно быть, правы. Я имею в виду не мою жизнь и карьеру, а то, что ваши переживания из-за отца мешают вам принять разумное решение в таком серьезном вопросе.
Я улыбнулась: оказывается любовь, по мнению Алексея Хольвега, должна основываться на разумном решении, а не на чем другом.
Он взял меня за руку.
— Я писал Луначарскому, говорил с Максимом Горьким, я использовал все возможности, чтобы выяснить, где ваш отец. Когда мы узнаем что с ним, — а вы должны, Татьяна Петровна, приготовиться к худшему, — то вы сможете подумать о своей судьбе.
«Тогда, — подумала я, — я снова смогу думать о Стефане».
Я не решилась откровенно сказать обо всем Алексею, да он и не просил об этом. Время развяжет этот узел. Опасность, тяжелые испытания, выпавшие на мою долю, могли служить извинением для моей двойственности, избавляя меня от угрызений совести.
Наступил май, а Алексею так и не удалось ничего узнать об отце. Но я была приятно удивлена, узнав от него, что дочь доктора Боткина получила на Пасху открытку из Тобольска, подписанную Александрой и всеми ее детьми.
— Я могу сообщить вам, — добавил он, — что Николая и Александру с кем-то из детей перевезли дальше на восток, в Екатеринбург, остальные должны вскоре последовать за ними. В Екатеринбурге сильная большевистская власть, похоже, надзор за ними будет там гораздо строже.
— О Господи! — воскликнула я. Неужели было недостаточно глумления толпы, изгнания и забвения! Что же еще их ожидает?
Измученная тревожным ожиданием известий об отце, я продолжала каждую неделю посещать Чека на Гороховой. В ответ на мою очередную просьбу сообщить хоть что-нибудь о нем, меня провели на третий этаж, где находился кабинет Урицкого, начальника петроградской Чека. Я вошла в большую, опрятного вида комнату, служившую ранее столовой, с ободранными обоями, портретом Ленина, рваными тюлевыми занавесками и креслами с порванными сиденьями, окружавшими длинный стол из красного дерева.
Я походила по комнате, потом остановилась у высокого окна, выходившего на грязный двор. Положив руки на талию и высоко подняв голову, я приняла свою обычную позу, которой меня учила Вера Кирилловна и которая всегда помогала мне сохранять самообладание. Так я и стояла, когда в комнату вошел Бедлов, и я невольно содрогнулась от страха и отвращения.
— Татьяна Петровна, как я рад возобновить наше знакомство, — Бедлов протянул мне руку. Я не шевельнулась.
Тогда он сказал:
— Товарищ Урицкий попросил меня заняться вашим вопросом. Не угодно ли присесть? Нет? Что ж, если не возражаете, я присяду.
Он нашел единственный стул с целым сиденьем и боком уселся на него, положив свою толстую короткую руку на стол.
— Что с моим отцом? — резко спросила я. — Когда я смогу его увидеть?
— Татьяна Петровна, — Бедлов поднял указательный палец, — будьте благоразумны. Разве таким тоном просят об одолжении? Ведь вы просите об одолжении, разве не так?
Я опустила глаза и сказала как можно более мягким тоном:
— Я была бы вам очень признательна за известие об отце.
— Вот так-то оно лучше. Ваш отец в настоящий момент находится в Кронштадтской морской тюрьме. Разрешат ли вам его увидеть или нет, это зависит от вас.
Я застыла от ужаса. Отец в Кронштадте, в этом логове свирепых матросов, куда заключенных отвозят из Петрограда на расстрел!
— Вы говорите, что разрешение посещать отца будет зависеть… от меня?
— Ну, это зависит от того, скажете ли вы, где скрывается генерал Майский, бывший начальник штаба вашего отца, или кто-либо еще из его бывших офицеров, с которыми нам бы очень хотелось увидеться.
— Генерал Майский был застрелен прошлым летом при попытке к бегству.
— Не очень-то убедительная история. Я ведь не простой солдат, Татьяна Петровна, чтобы этому поверить.
— Тогда вы и не так просты, чтобы поверить мне, будто я знаю, где генерал Майский, если он жив, конечно. — Я старалась говорить спокойно, но чувствовала, что краснею.
— Неплохой ответ, Татьяна Петровна. — Бедлов прищурил свои маленькие глазки, и я вдруг с ужасом почувствовала, что нахожусь полностью во власти этого страшного человека, который играет со мной, как кошка с мышкой.
— Интересно, — проговорил он, — станете ли вы так же упорствовать, как ваш отец. Я думаю, что все-таки вам лучше присесть, Татьяна Петровна, — добавил он, в то время как я вся похолодела от страха. — Присаживайтесь, не стесняйтесь.
Я без сил опустилась на пододвинутый им стул.
— Я открою окно, что-то здесь душно. — Он широко распахнул окно, затем снова уселся на свой стул.
На несколько мгновений я закрыла лицо руками, стараясь побороть в себе приступ слабости.
— Вы его пытаете? — с трудом выговорила я.
— Пытаем? Что вы, Татьяна Петровна, мы не столь примитивны. Я имел в виду психологическое давление.
— Так чего вы от него хотите?
— Советская власть намерена устроить суд над Николаем Романовым, где он ответит за свои преступления. Мы хотим, чтобы ваш отец как генерал-адъютант и один из советников бывшего царя дал показания о том, что именно царь вовлек Россию в эту империалистическую бойню с целью отвлечь народные массы от борьбы за свои права. Ведь вы же знаете, Татьяна Петровна, сколько горя и страданий принесла эта война не только русскому народу, но и трудящимся массам всех воюющих стран. Я прервала его разглагольствования:
— Это ложь! Наш государь сделал все, что было в его силах, чтобы избежать войны. Он даже поначалу отменил приказ о мобилизации вопреки совету военного министра. И даже если вы вынудите отца дать такие показания, то ни один суд не примет во внимание свидетельство, полученное вашими методами. — Я вспомнила, что в этом самом здании были такие тесные камеры, где арестованные не могли лечь и им не хватало воздуха.
— Действительно, его показания ничего бы не стоили, если бы не были добровольным и чистосердечным признанием, — сказал Бедлов. — Мы все же надеемся убедить князя, показав имеющиеся у нас секретные протоколы, а также с вашей помощью, Татьяна Петровна, дать показания перед судом революционного народа. Я снова призываю вас к сотрудничеству ради вашего отца. Он действительно очень приятный человек, и я был бы рад дать ему возможность видеться с дочерью и по возможности облегчить ему условия содержания.
— Предположим, я уговорю отца сделать то, о чем вы просите. Что тогда будет с ним?
— Это будет зависеть от решения суда. Несомненно только то, дорогая Татьяна Петровна, что лично вы будете полностью реабилитированы в глазах советской власти. Нашему народу, строящему новую жизнь, нужны такие женщины, как вы.
— Для того, чтобы чистить снег?
— Досадное недоразумение, Татьяна Петровна. У вас будут все возможности стать врачом и хирургом. Сам товарищ Луначарский принимает участие в вашей судьбе.
— Как это мило с его стороны.
— Вам следует с большим уважением относиться к народному комиссару по делам просвещения. Он прилагает огромные усилия, чтобы ликвидировать неграмотность среди народных масс. Разве это не благородная цель?
— Ну разумеется, — ответила я и подумала про себя: «Вы учите народ читать только ради того, чтобы пичкать его своей пропагандой».
— Уверяю вас, Татьяна Петровна, мы строим такое общество, какое придется вам по душе, — расплылся в улыбке Бедлов. — Как сказал Карл Маркс: «От каждого по способностям, каждому по потребностям». Разве вы как сестра милосердия не одобряете такую цель?
— Да, теоретически я одобряю многие из ваших целей, но не понимаю, как они сочетаются с действиями вашей Чека. — О разгоне Учредительного собрания я не упомянула.
— Это всего лишь временная мера для борьбы с контрреволюцией. Когда белогвардейцы, которых поддерживает вся мировая буржуазия, будут побеждены, а германская и австро-венгерская империи рухнут, сметенные революционной волной, которая должна в самом скором времени захлестнуть Европу, Россию ждет такой расцвет науки и искусств, такие свободы и такое материальное изобилие, каких еще мир не видел! — Бедлов прямо-таки воспламенился от собственного красноречия.
Верит ли он сам в то, что говорит, или просто старается завоевать мое расположение, подумала я. Я подозревала, что здесь было и то, и другое. Ведь и сотрудники царской охранки, которые в сравнении с чекистами казались малыми детьми, также, несомненно, верили в то, что преследуют благие цели.
— Дай Бог, чтобы у России было такое будущее, о каком вы говорите, — сказала я и встала. — Я хотела бы немного подумать над вашим предложением. А пока могу ли я послать отцу письмо и передачу?
— Вы сможете лично отнести ему передачу, Татьяна Петровна, как только мы убедимся в том, что вы согласны нам помочь. Ну а пока я могу передать ему что-нибудь на словах. Что бы вы хотели сказать вашему отцу?
— Скажите ему, что я люблю его и надеюсь вскоре увидеться с ним. — Я больше была не в силах видеть Бедлова. — Я могу идти?
Он встал и снова протянул мне руку. На этот раз я пожала ее. «Прости меня, папа, я делаю это ради тебя», — прошептала я про себя. Затем быстро вышла из комнаты.
Придя домой, я так старательно мыла и терла руки, как в операционной, а после долго плакала на груди у няни. Я плакала от бессилия, отчаяния и унижения.
— Так больше не может продолжаться, нянюшка! Неужели никто не сжалится над нами, не поможет? Неужели мы с папой целиком во власти этих чудовищ?
Да, подумала я, и мы, и тысячи таких, как мы, всецело в их власти. У нас все отняли. Теперь настало время настоящего испытания силы духа и мужества. Нам не от кого ждать помощи, и мы можем уповать только на себя и на Господа Бога. И на этот раз никому, кроме Господа, нет дела до нас, и только Ему одному известно, что нас ждет.
26
Весь следующий день после моего «интервью» с Бедловым я была в бешенстве и не могла ни есть, ни спать. Я вспоминала рассказы о методах допроса Чека и зверствах, совершаемых кронштадтскими матросами. Я также представляла себе, каково моим друзьям в руках фанатичного Екатеринбургского Совета. И слышала голос императрицы, когда во время моего последнего визита в Царское Село она завораживающе мрачно сказала: «Возможно, мы никогда не покинем Россию живыми».
Так неужели мы действительно никогда не выберемся из России живыми — Таник, отец и я? Неужели прежде, чем убить, они сломят нас, и мы будем умолять их о смерти?
На следующий день я пришла на свидание с Алексеем. В этот раз оно было в Зоологическом саду рядом с Петропавловской крепостью. Он выглядел очень встревоженным. Сначала я не могла произнести связно ни слова, но потом, когда он взял меня за руку и мягко заговорил со мной, я немного успокоилась и рассказала о своей встрече с Бедловым.
— Татьяна Петровна, я уверен, положение вашего отца не так безнадежно, как вас пытаются уверить, — сказал он. — Это типичная полицейская уловка, они хотят заставить вас согласиться.
— Но как я могу согласиться? Ведь отец будет только презирать меня за это. Что же мне делать?
— Во-первых, вы должны есть, спать и снова стать разумной. В вашей аптечке есть какое-нибудь успокоительное? — Я кивнула. — Примите, дозу вы знаете. Во-вторых, мы свяжемся с вашим отцом.
— Да, пусть он знает, что он не покинут и не забыт. Но как?
— Недавно назначенный медицинский инспектор тюрем Петроградского района — мой бывший университетский студент. Я попрошу его, и он сделает все, что сможет.
— Благослови вас Бог, Алексей, — слезы навернулись мне на глаза. — Вы стали мне так близки, так дороги. Что бы я делала без вас?
Он странно посмотрел на меня, как будто сдерживал свои чувства из осторожности. Я была явно не в том состоянии, чтобы принимать разумные решения в любви, говорил этот взгляд.
— Allons, calmez-vous[53]. Вы взвинчены, может быть, мы немного пройдемся?
Он предложил мне руку. Меня согревало ее пожатие, когда мы шли через запущенный сад, огражденный кронверком — внешним укреплением крепости, которую я узнала по прежним воспоминаниям и которая казалась теперь почти убежищем. По крайней мере, отца не мучили здесь, в его обитой войлоком камере. Я думала, как в прошлом году мало-помалу мои ожидания угасли, пока одиночное заключение не стало казаться монашеским уединением. И на сколько же ниже должна я опуститься, чтобы коснуться коренной породы реальности?
Неделей позже, когда я встретила Алексея в другом конце Зоологического сада, то сразу увидела, что у него важные новости.
— У меня для вас письмо, — сказал он, когда я присела на скамейку рядом с ним. — Но прежде чем прочесть его, Татьяна Петровна, — он дотронулся до моей ледяной руки, — вы должны знать, что все, о чем в нем говорится, уже в прошлом. Доктор, мой бывший студент, настоял, чтобы князя перевели в большую камеру с окном, выходящим на залив, и, кроме того, по медицинским соображениям были прекращены допросы.
— Допросы! Значит они пытали отца, — знакомое чувство слабости охватило меня.
— Не совсем так. Они не посмеют причинить физического вреда свидетелю такого ранга, как князь, которого они хотят представить в суде. Мой друг-врач считает, что он полностью оправится от плохого обращения. Прочитать вам письмо, Татьяна Петровна?
— Нет, я сама. — Я взяла письмо дрожащей рукой.
Перед глазами поплыли мелкие карандашные каракули, написанные по-английски на медицинском бланке:
«Дорогая моя дочка Татьяна!
Я пишу эти строки, спеша предупредить тебя, чтобы ты не приходила сюда, какие бы увертки они не применяли, чтобы вынудить тебя сделать это. Я не подписал никакой лжи. Я не сделаю никаких ложных признаний в суде. Единственное, чего я боюсь, так это того, что могу сказать что-нибудь неумышленно, от изнеможения. Я не могу в своей камере ни встать во весь рост, ни выпрямить полностью ноги. Они не дают мне спать. Электрический свет горит день и ночь. Каждые пять минут охранник освещает меня вспышкой через глазок. Это сводит меня с ума. Я объявил голодовку, но меня подвергли принудительному кормлению. Допросы — это почти облегчение. По крайней мере, они обостряют мой ум. Я не надеюсь на спасение, освобождение возможно только со смертью. Я умоляю тебя снова: беги из России — у тебя есть друзья, которые помогут тебе, — и тогда поведай миру, что этот проклятый режим сделал со мной, с нашей несчастной нацией!
Храни тебя Бог, моя милая.
Папа».
— Боже милостивый, — простонала я, — Алексей, как мы можем быть уверены, что они не будут пытать отца снова?
— Мой друг заявил, что князь не выживет при дальнейшем плохом обращении. И Максим Горький, и Луначарский ходатайствовали за него перед самим Феликсом Дзержинским.
Поляк Дзержинский — создатель и глава ЧК, еще один дворянин-ренегат, как Ленин, столь же холодный и жестокий, сколь изысканный и красивый.
— Тогда, может быть, они отпустят отца? — ухватилась я за соломинку.
— Татьяна Петровна, — Алексей грустно посмотрел на меня, — почему вы не хотите сделать того, о чем умоляет ваш отец, и позволить мне устроить ваше бегство? Я оформлю документы для вас как для моей жены, а для няни как для вашей матери.
— Неужели вы оставите Россию ради меня?
— Не ради одной вас. Я считаю жизнь в полицейском государстве отвратительной.
— Я рада, но меня еще не оставляет надежда. У нас есть друзья, работающие для освобождения отца. В любой момент я могу получить от них известие.
— Спасти вас любой ценой — вот что меня сейчас заботит больше всего, — сказал Алексей.
Он раздраженно отмахнулся от моих благодарностей, и я покинула его, страстно желая побыть одной и помолиться.
Дома, в своей конюшне, я провела много часов на коленях перед моей любимой иконой Спасителя. И на следующее утро, как будто в ответ на мои мольбы, явился тот самый уличный мальчишка с шифровкой от Бориса Майского. «Мы проникнем в Кронштадтскую тюрьму, — гласила она, — надежда и терпение!»
Я приказала мальчику подождать и написала на клочке тонкой бумаги, который можно было легко проглотить: «Мой храбрый отец, мой любимый мученик, твое освобождение приближается. Держись! Т.» Я завернула его в большой кусок бумаги, на котором написала: «Передайте это отцу, во имя Господа!» Это послание я засунула под подкладку кепки мальчика с наказом вручить профессору Хольвегу на квартире лично, до того как он уйдет на лекцию.
Май и июнь прошли в лихорадочном состоянии сменяющих друг друга надежды и отчаяния.
В наш общий с моей тезкой двадцать первый день рождения няня вспомнила рождение двух Татьян. Это торжественное событие не имело теперь никакого отношения ко мне или к Таник. Дни ее отца были сочтены, и сама она тоже находилась в ужасном оцепенении, прерываемом иногда неистовыми вспышками надежды. Но могла ли быть хоть капля надежды для екатеринбургских пленников?
Алексей под моим нажимом согласился, что белые в Сибири с помощью чехов добились некоторого успеха. Раньше он объяснил мне, как чешская армия численностью в 300 тысяч человек, которая сражалась на русском фронте, отказалась сложить оружие после заключения сепаратного мира в Брест-Литовске. Вынужденная возвращаться кружным путем через Владивосток, она захватила Транссибирскую магистраль. Атакованная и остановленная большевиками, она заключила союз с армией адмирала Колчака. Чехи были одним из многих странных и разрозненных элементов, которые образовали постоянно меняющийся пестрый рисунок начинавшейся гражданской войны.
— Я боюсь, однако, — добавил Алексей, — что продвижение белых может создать даже более опасное положение для бывшего царя и его семьи. Большевики не захотят рисковать его освобождением.
— Вы имеете в виду, что они его расстреляют раньше? — Я обдумывала эту печальную перспективу, как раньше обдумывала свою судьбу и отца, находясь в состоянии полной прострации. — Если… — вспыхнула призрачная надежда, — если белые не захватят город… внезапно.
Я цеплялась за эту надежду, пока ожидала известий от генерала Майского. В конце июня пришло наконец предупреждение быть наготове. Я надела патронташ с револьвером, зашила драгоценности в шов юбки и приказала Федору и Семену вооружиться ножами. Наконец, в начале июля я получила адрес на Васильевском острове, куда мы собрались один за другим, не вызывая подозрений, ночью 10 июля 1918 года.
В полдень девятого, я в последний раз пошла на встречу с Алексеем в Соловьевском саду. У него было еще одно запечатанное письмо от отца, переданное медицинскому инспектору во время ежемесячного обхода, для того чтобы тот переслал его своему бывшему профессору. В конверте был листок бумаги, видимо, написанный без спешки и на этот раз по-русски:
«Доченька!
Я благодарю тебя за нежные слова утешения. Мои мучения не возобновлялись с тех пор, как я был переведен из „норы“, благодаря милосердному заступничеству доброго доктора, который позаботится, чтобы это мое последнее письмо дошло до тебя. Меня оставили в покое и даже оказали ряд маленьких любезностей, которые доставили мне особенное удовольствие. Моя камера чистая и тихая. Я уже не вспоминаю о прежних обидах и тяжелых испытаниях. Прошу тебя, не преувеличивай этих испытаний, дорогая. Я страдал куда больше, когда умерла твоя мать. Благодаря последним страданиям, я, наконец, искупил свою вину за ее безвременную смерть, которая преследовала меня всегда и вселяла в меня печаль даже в добрые старые времена.
В эти последние дни моей жизни я чувствую глубокую умиротворенность. Вера, которая была простой формальностью, теперь открылась мне во всей ее силе и красоте, как когда-то давно — тебе, когда ты еще была ребенком. Ты, наверное, помнишь бабушкины предсмертные слова: „Петя, когда придет твое время, а это может быть скоро, не бойся. Все ужасы, все мучения кончатся. Бог милостив“. Ужасы и мучения для меня теперь действительно кончились. Единственное, о чем я сожалею, это о том, что моя несчастная страна в жестоких руках таких людей, как Бедлов, и о том, что мои друзья теперь в их власти, и среди них мой государь. Мое единственное желание — знать, что ты на пути к своему любимому, который скоро заставит тебя забыть это страшное время, время, когда ты храбро боролась за мое спасение. Я в глубине души чувствую, что все это пройдет, и я очень скоро перестану тревожиться о твоей безопасности. А пока только это лишает меня покоя. Я прошу тебя, чтобы и ты не тревожилась обо мне. Ты ни о чем не должна сожалеть, даже если дело обернется не так, как уверяла меня ты в своих письмах. Будь уверена — я умру с честью, не опозорив нашего древнего русского имени.
Я целую тебя, моя милая дочурка, и с нежностью прижимаю тебя к сердцу. Из всех почестей, доставшихся мне, из всех верных дружб, выпавших на мою долю, из всех любовных слов, которые мне расточали и на которые я так мало отвечал, из всего, что люди так страстно желают, а я имел так много, не тратя никаких усилий, — из всего этого величайшей наградой в моей жизни была дочерняя любовь. Она со мной и сейчас, когда все прочее исчезло, и я унесу ее с собой. Свет твоих изумительных глаз падает на эти строки, и я счастлив этим. Великий Боже сохранит тебя, моя Татьяна. Прощай.
Твой папа».
Я долго сидела, неподвижно глядя на письмо, и заливаясь слезами. Не показывая его Алексею — в этот момент я не могла объяснить ему папино упоминание о моем возлюбленном, я сложила письмо и сунула его за пазуху рядом с револьвером.
— Папа спокоен, — сказала я, — он ждет смерти. Они собираются казнить его?
— Да. И вас вместе с ним, Татьяна Петровна, если вы не уедете сейчас же. На этот случай у меня есть фальшивые документы. — Он полез во внутренний карман пальто.
— Алексей, вы не должны были этого делать! Они, должно быть, стоили целое состояние.
— Это теперь не имеет значения.
— Но мой побег уже организован, и он связан с планом спасения отца. Я пришла попрощаться.
Бедный Алексей стал запинаться:
— Я… очень, очень счастлив за вас, — Боже, каким несчастным он выглядел! — Я могу только молиться, чтобы все прошло хорошо… и чтобы я смог увидеть вас снова при более счастливых обстоятельствах…
— Я уверена, что мы встретимся снова. Разве не связаны наши жизни так странно и непостижимо? Однако как, где, когда — кто может сказать это? Вы уедете немедленно?
— Мне не угрожает опасность. Я дождусь освобождения Польши от немецкой оккупации. Война не может продолжаться долго. Вы сможете найти меня через Варшавский университет, если я не найду вас первым.
— Я желаю вам безопасного пути, счастья, славы, всего, что вы заслуживаете, дорогой Алексей. И спасибо вам за все, что вы для меня сделали, за все, что вы для меня значили.
Теперь, в минуту расставания, я так много поняла! Я смотрела в эти живые глаза, а они так сверкали за школьными очками, что я наклонилась и расцеловала его в обе щеки по русскому обычаю. От волнения у него задрожал подбородок.
— Татьяна Петровна… — Он резко вскочил на ноги, когда я поднялась.
Но я повернулась и быстро пошла из парка.
Федор присоединился ко мне в воротах парка, и мы отправились к Николаевскому мосту. Едва мы дошли до него, как к нам подскочил уличный мальчишка. Его широкий нос был задран кверху, а круглое лицо было живым и забавным. Когда я подозвала его, он протянул руку и сказал:
— Подайте копеечку, барышня, а я вам историю расскажу. Только пойдемте другой дорогой.
Я положила несколько монет в его ладонь и повернула обратно, к Васильевскому острову.
— Ну что за история?
— Несколько матросов пришли к особняку Силомирских, — ответил он, — прямо в конюшни, где они нашли Семена и маленькую старушку. — Где ваша хозяйка, бывшая княжна Силомирская? — спросили они. — А что вы собираетесь с ней делать? — спросила старушка. Один из матросов рассмеялся. — Завтра на рассвете она и ее отец будут расстреляны. Теперь говорите, где она, или мы вас поджарим на медленном огне, — и он схватил старушку. — Ее здесь нет, и где она я не знаю, да и какое мне дело до этого. Уберите от меня свои грязные лапы! — Он отпустил ее, и матросы пошли к большому дому, круша и ломая все вокруг. Наконец они уехали, но забрали с собой Семена. А старушка сказала мне: «Беги встреть княжну на Николаевском мосту со стороны острова и скажи ей, чтоб не приходила домой. За нами следят».
— Увлекательная сказка, — сказала я. — Ты можешь найти сокола?
— Пожалуй.
— Тогда пойди и расскажи ему эту сказку слово в слово и добавь, что я буду у Лукоморья. Запомнишь?
— У Лукоморья, — он вскинул свое озорное лицо.
Я поцеловала его, и он ускакал, насвистывая. Я продолжала идти на север, пересекая остров.
— Федор, — сказала я, — вернись не спеша и, как стемнеет, приведи няню в этот дом на Малом проспекте. — Я дала ему адрес, указанный Майским. — Они будут вас ждать. Вас высадят на берегу у дачи Силомирских. Я буду ждать у березовой рощи, у потайной бухточки, где я обычно пряталась, когда была маленькой. Помнишь?
— Помню, Татьяна Петровна.
— Хорошо. Если вас остановят, ты глухонемой. Пусть говорит няня. А теперь иди.
На лице этого великана, которое в другое время могло так восхитительно выражать абсолютную пустоту, сейчас отражалось упорное сопротивление.
— Иди, — повторила я, и только тогда он повиновался.
Я продолжала свой путь к месту встречи. Маленький белый домик поблизости от Смоленского кладбища стоял на краю поля, в нижней части сада с кустами сирени, огороженного штакетником.
Сомневаясь, примут ли меня раньше назначенного времени, я подошла к задней двери, но похожая на мою маму женщина средних лет — хозяйка дома, которая впустила меня, вела себя так, словно меня ожидали к чаю. Ее муж, бывший квартирмейстер кавалерийского корпуса, которым отец командовал в Галиции, теперь работал в советском комиссариате снабжения. Меня угостили настоящим чаем с черным хлебом и вареньем. Моя хозяйка помогла мне переодеться в ситцевое крестьянское платье. Мне подложили бюст, зачернили зуб, а волосы спрятали под платок.
На рассвете пришел рыбак, чтобы провести меня через пустынные поля и леса на западный конец острова. Рыбацкий баркас был причален к уединенной деревянной пристани. Я забралась в него и спряталась в крошечной кабине.
Мы плыли не более пятнадцати минут, как вдруг мотор заглох, и наша лодка закачалась на волне от другой, большой лодки. Я услышала оклик, а затем донеслись слова:
— Товарищ рыбак, мы ищем девушку двадцати одного года, высокую тонкую блондинку, бывшую княжну Силомирскую, разыскиваемую как врага Советской республики. Любой, помогающий ее побегу будет расстрелян.
— И правильно, — последовал звонкий ответ. — Я начеку, товарищи.
Еще через час с четвертью лодка остановилась снова, люк отрыли, и мне помогли выбраться из кабины. Отдав в награду мои часы, я сняла туфли и прыгнула через борт. Я быстро перешла вброд укрытую бухточку в своем поместье на Финском заливе, верстой севернее виллы, стоящей на холме.
Выбравшись на берег, я спряталась в болотистых зарослях, расправляя мокрый подол юбки и глубоко вдыхая очищающий морской воздух. Бухточка была тихой и выглядела фантастической в белом свете летнего солнцестояния. Листья огромного дуба, росшего на самом берегу, неподвижно нависали над блестящей водой. Это был дуб из волшебной сказки моего детского мира воображения, и я слышала красивый голос отца, декламирующего начальные строки из «Руслана и Людмилы» Пушкина:
У Лукоморья дуб зеленый. Златая цепь на дубе том, И днем, и ночью кот ученый Все ходит по цепи кругом. Идет направо — песнь заводит, Налево — сказку говорит: Там чудеса…«Лукоморье» — так я называла ребенком это место, где были тайные дорожки и следы невиданных зверей. Выступят ли из глубин тридцать витязей прекрасных, или это будут красные матросы, которые придут расстрелять меня и моего отца на рассвете? Будет ли эта ночь моей последней ночью на земле, и неужели я больше не почувствую на своих губах бархатно-мягкие губы Стиви? Всего лишь три года назад я была убеждена в осуществлении моих сказочных видений любви и жизни. Я парила над обычным миром как птица с редкостным оперением. А теперь я была птицей, за которой охотились, с остекленевшими глазами и бьющимся сердцем, прячущейся от красных ищеек в болоте.
Папа, папа, думала я, успеют ли они освободить тебя? Попадем ли мы с тобой на баскское побережье, где ты снова стал бы сильным и забыл свои мучения, глядя на своих внуков, играющих на пляже? Или это письмо, лежащее у моего сердца, твое прощание со мной? И как же оно прекрасно!
Я вынула письмо и перечитывала его в ярком свете северной ночи, пока не выучила наизусть. Как мне хотелось, чтобы Таник могла увидеть его! Где она теперь? Такая же, как и я, беглянка, или ее уже освободили? Закрыв глаза, я почти ощутила ее присутствие.
Нежная и мучительная грусть изгоняла страх, в то время как девические воспоминания проплывали перед моим мысленным взором. Каждый момент близости и счастья с отцом с начала войны до самого его ареста живо вставали передо мной. Берег был тих. Южнее лежало широкое устье Невы, в котором уже не отражались огни прогулочных пароходов. Ни звуков аккордеона, ни смеха не доносилось с патрульных катеров, еженощно обшаривающих Кронштадтскую бухту своими прожекторами. Я расправила письмо отца и прижала его обеими руками к груди, затем, склонив голову к стволу вяза, я задремала.
Разбудил меня звук работающего вхолостую мотора. Я с облегчением узнала баркас, который привез меня. Пока он отталкивался, Федор вброд перешел бухточку, неся в своих огромных ручищах мою старую няню, как маленького ребенка.
— Господи Боже мой, такие дела в моем возрасте, — пыхтела няня, когда Федор опустил ее. — Слава Богу ты-то хоть цела, голубка моя.
— Драгоценности у тебя? — спросила я.
Няня похлопала по лифу и юбке своего сарафана.
— Они здесь, я принесла и кое-чего получше.
Проворная старушка достала хлеб и колбасу, на которые я с жадностью набросилась. Мы заползли в кустарник и, согнувшись в три погибели, стали ждать наших спасителей.
На рассвете где-то слева от нас, в направлении Кронштадтской крепости раздался звук залпа, от чего сердце мое забилось еще сильней. Вскоре моторный баркас, вспенивая водную гладь, закружил по бухте и встал у берега под нависшими зарослями. Из него выпрыгнуло с полдюжины красных матросов, и я похолодела. Но затем, узнав по орлиному носу и бровям вразлет Бориса Андреевича Майского, вскочила и бросилась к нему сквозь кустарник. Однако от моей радости и чувства облегчения не осталось и следа, стоило мне только взглянуть ему в лицо. Его гневно нахмуренные брови сошлись на переносице, на худых щеках ходили желваки.
— Что… неужели опоздали? — спросила я.
— Да. Успели освободить только Семена… Мы привезли князя, вашего отца… чтобы похоронить.
Четверка переодетых матросов теперь вброд шла к берегу, неся что-то длинное и тяжелое в парусине. Плачущий Семен сопровождал их. Генерал указал на ровную, поросшую травой площадку на берегу. Они положили свою ношу и сняли парусину.
Медленно приблизившись, я взглянула на мертвого отца. Его большое тело было истощенным и постаревшим, его когда-то серебристые волосы были белыми как мел. Маленькие бурые пятнышки на рубашке показывали, где вошли пули. Ветер развевал густую белую бороду на его худых щеках. Лицо выражало строгий покой и умиротворение Я вспомнила умиравшую бабушку и ее последние слова, обращенные к нему: «Все ужасы, все мучения приходят к концу. Бог милостив».
Медленно перекрестившись, я опустилась на колени, пристально глядя ему в лицо. Семен заплакал еще горше, а няня упала в ноги отцу, обнимая и целуя их. Борис Майский отдал короткий приказ укрыть баркас и как можно скорее вырыть могилу. Федор скорбно побрел к остальным, а я осталась с нашей старой нянькой и верным папиным слугой.
— Расскажи, как это было, Семен, — сказала я спокойно. — Ты видел отца перед расстрелом?
— Я провел с ним ночь, Ваше высочество, — Семен проглотил рыдания. — Сначала они посадили меня в другую камеру, но я просил до тех пор пока они не пустили меня к нему. Он был слаб. Он лежал на своей койке и так исхудал с тех пор, как я его видел в последний раз! Его снова беспокоила печень. — И ты тоже, Семен, — закричал он, когда увидел меня, — а княжна Татьяна, моя дочь? — Я рассказал ему, что случилось. — Слава Богу, — сказал князь. — Няня предупредит ее. Она уцелеет.
Потом он успокоился и стал утешать меня. Он рассказывал о вашем высочестве, когда вы были маленькой девочкой, а иногда о нашем государе. Потом говорил о боях, в которых мы были вместе, и снова о вас. Он не спал, но был спокоен и не боялся. На рассвете несколько матросов-большевиков вошли в камеру. Их офицер прочитал бумагу, что мой князь виноват в преступлениях против Советского народа и приговорен к расстрелу приказом… приказом… Президиума Всероссийской Чрезвычайной Комиссии по контрреволюции — одним словом ЧК. Эти большевики — они любят длинные названия.
— Это вы преступники, — сказал я, и они бы ударили меня, если бы ваш отец их не остановил.
Один из них остался помочь мне одеть моего князя. От слабости он едва стоял на ногах. Они разрешили ему надеть мундир — он был теперь так велик ему — и кресты Святого Георгия и Святого Андрея, как он просил. Я расчесал ему бороду и волосы, они стали белые, как у старика. Затем за нами вновь пришли матросы. Они положили моего князя на носилки, и один из них сказал, что легче расстрелять его прямо здесь, но их офицер сказал, что товарищ Бедлов любит, чтобы все делалось по правилам.
Они вынесли его во двор, я сопровождал его со связанными за спиной руками. Они привязали князя к столбу. Он попросил не надевать ему мешок на голову, и они согласились. Они не могли смотреть ему в лицо, таким красивым и печальным оно было, как у нашего Спасителя на кресте. И матросы нервничали — даже красные не любят эту работу. — Ну, Семен, крепись, — сказал мне мой князь. — Скоро встретимся.
Я стоял со связанными руками позади стреляющего отделения. И когда я услышал залп и увидел, как он повис на веревках и голова его упала на грудь, я почувствовал, будто эти двадцать пуль пробили мою грудь. Мне уже было все равно, я ждал, что сейчас наступит моя очередь, но тут я услышал крики, стрельбу, и его превосходительство генерал Майский разрезал мне путы.
Я подбежал к князю. Кто-то из красных, расстреливавших его, помог мне снять тело. Перебросив его за спину — я почувствовал себя таким же сильным, как Федор, — я вынес его из крепости. Крутом шла стрельба. Заключенные в общих камерах вышли на свободу. Они заперли охранников и взяли заложником коменданта крепости. Завыли сирены. Был такой хаос, что красные не знали, кого преследовать. Так мы оказались в баркасе, крепостные пушки стреляли в нашу сторону, но мне уже было все равно, все равно…
Он закончил свой скорбный рассказ душераздирающим всхлипом и снова зарыдал.
Няня, продолжая обнимать ноги отца, рыдала вместе с Семеном, одна только я из них троих не плакала. Мною овладело какое-то поразительное спокойствие, в котором отчетливо раздавался и звук лопаты, ударявшейся о камень, и негромкий писк лесных зверушек, и щебет птиц, и плеск волны, набегающей на берег, и печальные крики чаек.
— Няня, почему ты плачешь? Папе хорошо, папа с нашим Господом. Ну успокойся хоть немножко.
— Как я могу не плакать, когда сердце мое разрывается? Хочешь, голубка моя, мы оставим тебя одну, если мы тебя тревожим. Пойдем, Семен, оставим княжну.
— Останьтесь, — мне стало стыдно. — Вы тоже любили его. Мы помолимся за него вместе.
Я начала тихо молиться, няня и Семен вполголоса вторили мне, пока не вернулся генерал Майский и не сказал, что могила готова.
Я долгим взглядом всматривалась в лицо отца. Затем наклонилась и поцеловала его в лоб.
— Спи с миром, папочка, — пробормотала я и ощутила острое желание вытянуться рядом с ним и не вставать больше. Генерал Майский поднял меня и увел в сторону, пока тело, завернутое в парусину, опускали в могилу.
Когда могилу засыпали, дюжина офицеров, переодетых матросами, выстроились в линию по обеим ее сторонам. В ногах, где в тени дуба росла береза, встали на колени Семен, Федор и няня, я встала в головах могилы и попросила Бориса Майского сказать несколько слов.
Он снял шапку и, прижав ее к груди, сказал мягким, мелодичным голосом, так не похожим на его обычный резкий тон:
— Мы вручаем тебе, Господи, душу генерала князя Силомирского, который умер за честь своего государя и отечество. Когда пробьет наш час присоединиться к нему, дай нам Бог сделать это так же, как наш князь и командир. Аминь!
Из опасения обнаружить себя, салютовать не стали. Офицеры отдали честь, а потом, один за другим, они подошли ко мне. Спокойно, без слез, я подавала им руку и благодарила каждого из них, по очереди, за верность моему отцу. Затем наступила минута молчания и, отдав последнюю дань погибшему, мы вернулись к своим мирским делам.
Генерал Майский взял обойму, проверил мой револьвер и подвел меня к зарослям ежевики. Здесь я должна была скрываться до наступления ночи, когда мы совершим побег в Финляндию, где нас примет другое судно офицеров моего отца. Семен будет прикрывать меня, а Федор останется с няней. Потом Борис Андреевич расставил часовых, приказав им стрелять только в случае крайней необходимости. У каждого из них кроме огнестрельного оружия были наготове ножи.
Я заползла в кусты, держа в руках револьвер. Солнце поднималось все выше и выше, становилось жарко и неудобно. Я ела ежевику, смахивая мух с лица и муравьев с ног, и меня охватила дремота. Все страхи, надежды и горести последнего месяца вылились в одно непреодолимое желание — заснуть. Я свернулась калачиком на земле, положила одну руку под щеку, в другой сжала револьвер и заснула.
Пока я спала беспробудным сном, дневная жара стала спадать, с залива подул прохладный ветерок. Вдруг сквозь сон я услышала условный предупреждающий свист, хрип, шум рукопашной схватки и тарахтенье моторного баркаса. Первое, что я увидела, открыв глаза, был настоящий красный матрос, поднимающий надо мной штык. Рука с револьвером была у меня на груди. Направив его в блестящее, красное лицо матроса с длинными усами и оскаленными зубами, похожими на моржовые клыки, я выстрелила. Винтовка выпала у него из рук, а тело его, вздрогнув, упало на меня, забрызгав меня кровью. Я оттолкнула его с силой, которую мне придало отвращение от вида этой страшной картины, и поднялась на ноги. Но в тот момент, когда я выпрямилась, я ощутила дикую боль от удара сзади по голове. Я почувствовала тошноту, головокружение, на меня навалилась огромная усталость. Я поняла, что умираю, а значит, скоро меня положат рядом с отцом, чтобы я заснула навсегда в его могиле.
27
Первым моим чувством, когда сознание вернулось ко мне, было сожаление. Как жаль, что я не умерла, подумала я. И как во время болезни, когда мне было лет десять, я попыталась снова заснуть в надежде, что, может быть, я еще умру. Из-за головной боли и тошноты заснуть не удалось, и я открыла глаза.
Я лежала вытянувшись в подвале. Из узкой щели высоко в стене просачивался мутный свет, надо мной склонилось лицо с бровями вразлет и орлиным носом.
— Татьяна Петровна, как вы себя чувствуете?
Я вспомнила это отвратительное ощущение тяжести на своем теле. Оттолкнувшись ладонями, я снова почувствовала дикую боль и застонала.
Няня держала кастрюлю. Она обтирала мое лицо и сказала генералу, который менял окровавленную повязку.
— Вы не должны задавать ей вопросы, ваше превосходительство. Ей от этого еще хуже.
— Няня, — сказала я.
— Видите, ваше превосходительство, она меня узнает. Ну как ты, голубка моя?
— Я хочу в свою постель, хочу к папе.
— Хорошо, хорошо, засыпай, — тихонько пробормотала няня, но Борис Майский сказал:
— Не ободряйте ее. Нужно заставить ее вспомнить! Татьяна Петровна, кто я?
— Борис Андреевич Майский. Я упала с лошади?
— Нет, вы не падали с лошади, Татьяна Петровна, вас ударили прикладом винтовки по затылку. Семен убил красного, ранившего вас. Наши люди ускользнули. Федор перенес вас в подвал вашей виллы. Семен тоже здесь. Мы спрячемся в подвале до той поры, пока не сможем выбраться отсюда. Вы понимаете, что я говорю, Татьяна Петровна?
— Я не хочу уезжать. Я хочу дождаться папу.
— Татьяна Петровна, — Борис Андреевич сжал рукой мое плечо. — Ваш отец мертв, он расстрелян большевиками. Мы похоронили его на ваших глазах. Вы не маленькая девочка, вам двадцать один. Вы пережили сильное потрясение, вас ударили по голове, но сейчас вы должны вернуться к реальности.
— Если Господь в своей милости хочет оставить нашу княжну в неведении о смерти отца, — сказала няня, — то кто мы такие, чтобы знать как лучше для нее, ваше превосходительство? Он прояснит ум так же, как Он его затуманил, когда сочтет нужным.
Семен занялся устройством своего нового хозяина. Простыни и постели принесли сверху, в кладовой нашелся запас консервов, а в баке — дождевая вода. Меня отделили занавеской от мужской половины. Дверь в подвал переделали так, чтобы она открывалась только изнутри, после чего замаскировали ее ящиками и бочками. Семен и Федор поочередно несли караул на колокольне виллы, и теперь каждый, кто захотел бы приблизиться к усадьбе сушей или морем, мог быть замечен.
День прошел спокойно, но когда начало смеркаться, Федор сообщил, что к нашей пристани направляется катер со стороны Кронштадта. Генерал Майский устроился рядом со мной, готовый в любой момент предотвратить что-нибудь необдуманное с моей стороны. Няня сказала мне, что бандиты напали на виллу, и мы должны сидеть очень тихо.
Когда топот ног и звук голосов прямо над нами затихли, генерал Майский сказал:
— Татьяна Петровна, это была не игра. Это были красные, которые нас искали. Они убили вашего отца, и они убьют вас, если мы не будем владеть собой.
— Это неправда. Папа скоро вернется домой!
— О Боже! — простонал Майский. — И негде взять доктора! Однако я видел много случаев контузии с потерей памяти на фронте, тут ничто не поможет, кроме отдыха.
Больше месяца я пролежала больная в подвале на полу. Боль и тошнота понемногу отступали, и однажды генерал Майский сказал, что свежий воздух поставит меня на ноги скорее, чем все другие средства. Пока Семен караулил на колокольне, а генерал Майский стоял на страже, Федор выносил меня в наш запущенный теперь сад, где дикие заросли ежевики и трав скрывали меня. Он принимал мое детское состояние как должное, как, впрочем, и няня с Семеном. Только образованный генерал Майский упорно пытался вернуть мне память. Но всякий раз, стоило ему только дотронуться до меня, я визжала как резаная.
В моих кошмарах меня преследовал человек с монголоидными чертами лица Бедлова, но с усами и клыками моржа.
Я будто бежала по городу, который был одновременно и Варшавой, и Петроградом, пока не увидела ученого господина, идущего впереди меня маленькими быстрыми шагами.
— Алексей, — звала я. — Это я, Таня!
Он оборачивался. Но это был не Алексей Хольвег, это был Бедлов-морж. Я бросалась от него в просторный зал, заполненный по одну сторону дамами в украшенных драгоценностями кокошниках, а по другую — придворными в белых рейтузах и алых кафтанах. Двери открывались, и из них выходил царь в мантии желтого бархата с горностаями, неся скипетр и державу. Я вся светилась радостью и благоговением. Наконец-то я была в безопасности. Но когда, поднявшись из реверанса, я посмотрела в лицо моего государя, передо мной было не доброе и красивое лицо моего царя, моего крестного отца, а желтые клыки Бедлова-моржа.
В конце августа, Борис Майский решил отправиться в Петроград, чтобы организовать наш побег. Все наши моторные лодки были конфискованы, но он нашел один худой ялик, который отремонтировал с помощью Семена. Генерал отпустил усы и бороду, скрывающие его лицо, а в лодочном сарае нашлась пыльная одежда моряка.
Я подала Борису Андреевичу руку для поцелуя, как вежливая маленькая принцесса, и он надолго склонился над ней.
— Если с нами что-нибудь случиться, храни вас Бог, Татьяна Петровна!
Борис Майский и Семен не вернулись. Прошло две недели, и няня, потеряв всякую надежду на их возвращение, перестала их ждать.
Так прошел сентябрь. В октябре сильно похолодало. Запас консервов иссяк. Федор собирал ягоды и орехи, охотился и ловил рыбу. Чтобы сберечь патроны, а заодно и не делать шума, он смастерил лук и стрелы. Диких уток, которых он стрелял, мы жарили на камнях, развеивая дым, чтобы не выдать своего присутствия. Федор рубил дрова к предстоящей зиме. Из стеганого одеяла и занавеси няня сшила зимнюю одежду. Она давала мне легкую работу по хозяйству.
Смутные видения, угнетающие мое сознание, такие же отвратительные, как воспоминания о мертвом теле на мне, терзали меня. Стараясь разогнать это наваждение, я страшно боялась, что не узнаю саму себя полностью, и впадала в какое-то оцепенение.
— О Господи, Боже мой, — молилась няня. — Я знаю, ты хочешь избавить мою княжну от горя большего, чем она может вынести, и я позабочусь о ее послушании твоей воле. Но мне семьдесят лет, и скоро у меня самой ум станет, как у ребенка. Кто же тогда присмотрит за ней, Боже?
Она верила, что Бог сделает все, что нужно в свое время. Позже няня говорила в своих подробных рассказах об этих «пропащих» месяцах. Но она просила Бога, чтобы он поспешил.
В середине октября Федор, как обычно, обходил окрестности, прежде чем завалить дверь подвала на ночь. Вернулся он не один, притащив с собой человека, которого поставил перед няней, чье превосходство ума он признавал безоговорочно.
— Я убил бы его, но только он заявил, что он белый и что ее высочество его знает, — заявил он спокойно.
— Даже если она и знает, то может не вспомнить, — сказала няня. — Кто вы? — спросила она незнакомца.
— Лейтенант флота барон Нейссен, бывший мичман императорской яхты «Штандарт». Теперь я в Белой гвардии. Я принес Татьяне Петровне письмо от покойной княжны Татьяны Николаевны.
— Как покойной? Великая княжна умерла???
— Да. Убита большевиками. Вместе с нашим государем и его семьей.
— Господи, Боже мой, какой ужас! — Няня перекрестилась. — Когда моя княжна услышит, она может потерять последний рассудок, который у нее остался. Но если это воля Божья… Добро пожаловать, ваше благородие. Дай его благородию что-нибудь поесть и попить, пока я схожу за княжной.
Она отступила за занавеску, где я дремала.
— Белый офицер пришел, голубка моя, принес известия от великой княжны Татьяны Николаевны.
— Татьяны Николаевны? — вскинулась я.
Я вспомнила наш танцкласс в Зимнем, как будто это было вчера. Посмотрев на свое грубое ситцевое платье, выцветшее и полинялое от постоянной стирки в дождевой воде, я изумилась — как могла я опуститься до такого состояния?
— Подай мне мои туфли, — сказала я.
Няня поспешно протянула мне единственную пару.
Пригладив волосы, заплетенные в косы, я отдернула занавеску.
Из-за стола поднялся небритый молодой человек в драной морской форме, на голове у него была забрызганная грязью повязка, а его светлые усы давно нуждались в стрижке. Он по-военному щелкнул каблуками и склонился к моей руке.
— Садитесь пожалуйста, — обратилась я к нему по-английски и села за стол, положив руки на колени и скрестив ноги, как меня учили.
— Я надеялся, княжна, что вы помните меня, — он представился, — я был на вашем выпускном балу в 1914 году.
Барон Нейссен не был ничем замечателен. Будучи родом из старинной балтийской семьи, широко известной в императорском флоте, он был назначен на «Штандарт» за хороший английский язык и манеры.
— Возможно, вы не узнаете меня из-за этой повязки, — продолжал он. — Боюсь, плохи мои дела, и врача найти невозможно.
Я внимательно осмотрела повязку.
— Как вы повредили голову?
— Прятался под водой от большевистского патруля, и край лопасти винта задел мне голову. Все это не так важно, княжна. Я принес вам письмо от…
— Не теперь, — я сосредоточилась на повязке. — Мне нужны ножницы, спирт, стерильная марля…
Няня уставилась на меня, потом перекрестилась, бормоча какую-то молитву.
— А где я все это возьму, родная моя?
Я поняла всю абсурдность своей просьбы.
— Тогда хоть принесите воды и чистую одежду.
Я размачивала заляпанную грязью повязку, пока она не снялась. Приказав Федору держать свечу, я повернула голову раненого к свету.
— Порез глубокий. Его следовало бы продезинфицировать и наложить швы. Няня, где мы?
— В подвале дачи Силомирских, душа моя. Мы прячемся здесь от большевиков.
— Потом, потом. Дай мне подумать. Дача… Здесь у нас был дом для выздоравливающих солдат, и значит, есть аптека. Там должны быть медицинские припасы. Пойдем посмотрим.
Несмотря на протесты няни, я пошла, Федор освещал мне дорогу. Мы довольно долго блуждали по этому призрачному, безлюдному дому. Некоторые комнаты были волнующе знакомы, как будто я уже посещала их в прошлой жизни. Здесь я спала, когда была ребенком, с плюшевым мишкой в руках. Там, семнадцатилетней влюбленной девушкой я слушала плеск воды в заливе. Влюбленной в кого? И когда это было?
Тупая головная боль стала возвращаться ко мне. Я быстро нашла аптеку на первом этаже. В подвал я вернулась со всем необходимым в эмалированном тазу. Федор держал свечу, пока я чистила и зашивала рану пальцами, не забывшими свое прежнее мастерство. Затем, утомленная всем происшедшим, я сказала барону Нейссену, что выслушаю его новости завтра, и легла спать.
Всю ночь я беспокойно металась, пытаясь стряхнуть завесу забвения, все еще затуманивающую мой мозг. На рассвете я, наконец, заснула и перед тем, как проснуться, вспомнила все, включая последнее свидание с Алексеем, предупреждение беспризорного мальчишки, переход на лодке к бухте. Но как я ни морщила лоб, ни трясла головой — все, что случилось на берегу, и как я в конце концов оказалась в этом подвале — все было за пределами моего сознания.
Я вышла на улицу для утреннего туалета, сломала ледок, образовавшийся в баке с водой, и с удовольствием ощутила кожей холодный утренний воздух. Проследив за стаей диких уток, пролетавших на юг над головой, я посмотрела на свое отражение.
— Стиви сказал бы, что ты выглядишь, как самое настоящее пугало, «худышка-глупышка», — нежно обратилась я к своему отражению. Не красавица, конечно, но это была я. Тщательно расчесав волосы, надев туфли, хотя они и жали, я вышла встречать своего гостя-офицера к завтраку, состоявшему из воды, ягод и остатков зайца, поданного на блюде розового с золотом китайского фарфора, принесенного сверху.
Барон Нейссен был уже гладко выбрит, его усы были тщательно подстрижены. Но если сейчас он не был так застенчив из-за своего внешнего вида, то, казалось, нервничал он еще больше и все время кусал губы. Я спросила его о послании. Он вынул запечатанный конверт из внутреннего кармана бушлата и без слов положил передо мной.
Я поднесла письмо к тусклому свету от зарешеченного окна. Буквы прыгали у меня перед глазами, уже отвыкшими от чтения, затем наконец встали на свои места. Узнав отчетливый, немного угловатый почерк моей тезки, я начала читать по-английски:
«Дорогая Тата!
Моя названая сестра, мой единственный друг, где бы ты ни была, я молюсь, чтобы это письмо дошло до тебя, со всей моей нежной любовью, пожеланием безопасности и счастья от нас всех. Я получила твое известие о смерти Анны Владимировны».
Итак, значит, Мария Федоровна отправила мое письмо — благослови Бог Ее Императорское Величество!
«Оно дошло до нас через наши редкие и драгоценные связи, прямо перед тем, как мы покинули Тобольск. Здесь в Екатеринбурге больше не было никаких писем. Я уверена, что ты написала их гораздо больше, так же, как и я. Папа сказал, что ты даже пыталась нас увидеть снова в Царском. Он догадался, что ты хотела подбросить нам письмо, и предупредил тебя. Он боится наказания не для нас, а для тебя и князя Силомирского. Так же для твоей безопасности мамочка так недобро разговаривала с тобой во время твоего последнего визита. Я неоднократно пыталась дать тебе знать об этом, чтобы у тебя не было горьких воспоминаний, когда она уйдет. Даже если мамочка была к тебе временами несправедлива, в глубине души она всегда тебя любила. Она доказала это в тот день в Царском, когда она так резко отказалась от твоего милого предложения присоединиться к нам. Я сначала немного обиделась, но теперь я даже благодарна ей.
Губернаторский дом в Тобольске был вовсе не плох. Никто не разглядывал нас из-за высокой деревянной ограды — в Сибири все делается из дерева. Никто там нами не интересовался. Было уютно и спокойно. Младшие учились с преданным Жильярдом Алексея. Ольга и я много читали. Странно, не правда ли, что швейцарец остался нам верен, в то время когда из русских остались верны очень немногие? Папа пилил дрова для печки и, конечно же, играл в домино. К Рождеству мамочка сделала прекрасные открытки на церковно-славянском. Странно звучит, но мы были довольны. Мы никогда не жалели о нашем решении быть вместе, что бы там ни было. Но с тех пор как мы присоединились к папе и мамочке в доме купца Ипатьева в Екатеринбурге, жизнь стала делаться все более и более неприятной.
Нас иногда на короткое время пускают на крышу. Таким образом нам удалось увидеть на улице переодетого барона Нейссена. Алексей перебросит ему это письмо внутри шерстяного клубка. Присутствие Нейссена побуждает отца надеяться, что кто-то работает для нашего освобождения. Боткин слышал, что приближается Белая армия. Он единственный из свиты, кто остался с нами. Папа сочиняет сказки о побеге, которые Солнечный лучик находит восхитительными, — бедный Алексей, он снова нездоров. Он очень скучает по Нагорному. Его другой дядька-матрос Деревянко перешел к красным. Это мы испортили его! Но теперь это не важно. Мы прилагаем все усилия, чтобы подбодрить Алексея. Мамочка чудесна. Она, кажется, становится сильнее с каждым днем. У нас больше нет иллюзий.
Милая Тата, я боюсь, что уже наскучила тебе и не могу придумать хороших слов для прощания. Мне очень жаль, что мы не будем подружками невесты на твоей свадьбе, но я знаю, ты будешь счастлива со своим Стефаном. Мы молимся за твоего отца каждый день и за всех, кто пострадал за верность нам. Брест-Литовск был очень горек для папы. Но он еще верит в русский народ. Непременно что-нибудь хорошее должно прийти за этим злом, которое сейчас кажется таким бессмысленным. Целую тебя, мой драгоценный друг, и прошу тебя, помни всегда твою Таник, Татьяну Романову».
Я дважды перечитала это письмо. Затем повернулась к офицеру, стоявшему у стола со стиснутыми зубами.
— Где теперь Татьяна Николаевна?
— Ее Императорское Высочество мертва.
— Татьяна Николаевна… мертва?
Господи, разве я не ожидала этого? Разве я не чувствовала бесстрашное присутствие Таник в ночь моего бегства на дачу и не знала, что она уже готова к самому худшему?
— Когда это случилось?
— В ночь на 16 июля 1918 года в подвале дома Ипатьева в Екатеринбурге.
— А остальные?
— Убиты все.
— Но маленькие… Анастасия и Алексей? — к этому я не была готова.
— Все. Расстреляны, заколоты штыками, затем расчленены и сожжены.
— Нет, это невозможно, что вы такое говорите? — закричала я. Мне показалось, что я потеряла рассудок и снова обрела его, но это — чудовищно!
Я упала в кресло, сжав дрожащую голову руками. Няня взяла меня за плечи.
— Я знаю, что это звучит невероятно, но это правда, — сказал барон Нейссен. — После взятия Екатеринбурга Белой армией адмирала Колчака, я видел подвал в ипатьевском доме: кровь, пули, следы штыков. Я слышал, как латышский стрелок, один из команды убийц, рассказывал, как это было сделано. Их всех вместе собрали в подвале, нашего государя с царевичем на руках, Ее Величество, великих княжен, доктора Боткина, троих слуг и расстреляли без предупреждения. Остальные из свиты: князь Долгоруков, графиня Хендрикова, мадемуазель Шнейдер расстреляны в тюрьме, даже Нагорный — простой матрос. Условия в доме Ипатьева были варварские. Двери в комнатах великих княжен были сняты. Развратные и наглые охранники. Нагорного забрали от царевича. Они терпели такие унижения… И все же были тверды и стойки до конца.
Вот и Таник тоже соприкоснулась с этой, самой страшной, жизненной правдой.
— Няня, ты слышишь? — я подняла глаза. — Они убили Татьяну Николаевну и Алексея — больного мальчика, не достигшего и четырнадцати лет, и смешную Анастасию, и умную Ольгу, и добрую Марию, и нашего государя — моего крестного, и Александру Федоровну, и доктора Боткина, который заботился обо мне, когда я болела… Сначала они глумились над ними и унижали их, потом расстреляли, закололи штыками, расчленили и сожгли их… Ах, нет! — я дико оглядела подвал — это только очередной ночной кошмар, и когда я проснусь, здесь будет Борис Андреевич. Он объяснит, что случилось с тех пор, как я сбежала на дачу.
— Няня, — я обняла ее. — Где Борис Андреевич?
— Он ушел с Семеном два месяца назад да так и не вернулся.
— А папа? Папа мертв?
Няня погладила меня по волосам. — Да, душа моя. Большевики расстреляли его в Кронштадтской тюрьме на рассвете, это было 10 июля.
10 июля, всего за шесть дней до убийства государя и друга детства! Последняя складка завесы забвения отодвинулась.
— Мы похоронили папу здесь недалеко, под дубом, перед тем как высадились красные…
— Да, так все и было, — няня обняла меня, а меня била дрожь.
Так все и было, и невозможно что-нибудь изменить. Замученных и искалеченных нельзя снова сделать целыми и невредимыми. Мертвых не воскресить. Живущие должны нести свой ужасный груз воспоминаний, смотреть в лицо отвратительным видениям, должны вынести невыносимое. Жизненный экзамен надо выдержать до конца, даже если папа и Таник уже его выдержали.
Я долго молчала, собираясь с мыслями. Наконец, сказала моему гостю:
— Спасибо, что привезли мне письмо Татьяны Николаевны, барон. Вы проделали весь путь от Екатеринбурга только для того, чтобы доставить его?
— Я являюсь курьером адмирала Колчака, Верховного правителя Сибири и генерала Деникина, который сейчас возглавляет бывшую Добровольческую Армию на юге. Я доставляю их послания в Архангельск, где англичане и американцы высадили несколько тысяч солдат, чтобы поддержать антибольшевистское правительство на севере. Генерал Деникин слышал от офицеров вашего отца, которые ускользнули и были переправлены в Швецию, что вы все еще, возможно, скрываетесь на даче. Видите, я не слишком отклонился от маршрута.
— Значит, настоящая гражданская война?
— Генерал Деникин ждет только подкрепления и поддержки союзников, чтобы начать наступление.
— А есть надежда, что большевиков сбросят? — в моей омраченной душе чуть-чуть посветлело.
— Надежда есть, княжна. Мы цепляемся за эту надежду.
Снова война, думала я, снова ненависть, снова ужас. Что могло из нее выйти, кроме ужаса и удесятерившейся ненависти? Все же человеческий дух не должен быть сломлен. Большевики недооценили его силы.
— Мы должны надеяться, — откликнулась я. — У нас нет выбора. Вы случайно ничего не слышали о генерале Майском — начальнике штаба моего отца?
— К сожалению, ничего, княжна.
— А мировая война? Она закончилась?
— Нет, насколько я знаю, но центральные силы на грани краха. Это дело нескольких месяцев, а может, и недель.
Он согласился остаться на даче до той поры, когда рана его начнет заживать и я смогу снять швы.
Пока барон Нейссен был у нас, Федор брал его лодку для своих таинственных ночных экспедиций, из которых он приносил винтовки, патронташи, мясные консервы, сухари, красноармейские шинели, ботинки. Молчаливый гигант не говорил, откуда эта добыча, но было и так ясно. Для Федора красные были такой же законной дичью, как зайцы или хорьки.
В отсутствие Федора барон Нейссен нес охрану. Он помог нам перебраться из неотапливаемого подвала главного дома в пустующий домик егеря в ближнем саду, том самом, где начался злополучный роман отца с Дианой.
Присутствие барона имело и более важное значение. Оно способствовало моему скорейшему выздоровлению и усиливало мою волю к жизни. Говорить об отце все еще было невыносимо, я находила облегчение в возможности поговорить о моей тезке с человеком, знавшим ее довольно хорошо. С какой-то щемящей и горькой печалью слушала я его безобидные анекдоты из довоенной жизни на «Штандарте» — танцы и игры на яхте, пикники на берегу под соснами, приемы для официальных гостей. Эта жизнь, состоящая из королевского великолепия, правил этикета, могла показаться кукольным спектаклем тем, кто прошел мировую войну, думала я. Так казалось бы и мне, если бы я не знала исполнителей этого спектакля так близко и не была бы сама его плотью и кровью.
— Если это так болезненно, — сказала я, — не продолжайте, барон.
— Нет, напротив, мне становится легче. Меня мучают мысли об этом кровавом подвале в Екатеринбурге. Я лучше буду представлять себе девочек в белых шляпках и платьицах, прыгающих и вертящихся на палубе, с улыбающимися лицами и развевающимися длинными волосами.
— Татьяна Николаевна танцевала лучше всех, — я еле сдерживала слезы.
— Да, а Мария хуже всех. По счастью, меня своим партнером обычно выбирала Татьяна Николаевна.
— Вы… были ли вы с ней немного влюблены друг в друга? — осмелилась я спросить. Мне хотелось бы наделить память о ней хоть одной безымянной страстью.
— Я? Нисколько. При всей своей простоте великие княжны были недосягаемы. Они были драгоценным символом, и именно как символ можно было любить и почитать нашего государя и его детей. Люди они были привлекательные и обаятельные, но не более того. Вот вы, Татьяна Петровна, совсем иная.
Он остановился и посмотрел на меня. Восторг придал какие-то новые черты его бледному, довольно приятному лицу под повязкой. Был ли Нейссен влюблен? Или это было естественное побуждение, вызванное близостью молодой женщины на этом пустынном берегу?
— Я рада, барон, — сказала я, решив не поощрять его, — что есть еще кто-то, кому дороги наш государь и его дети. В Петрограде после революции я встречала только скорбь и негодование по отношению к их величествам.
— Это легко понять. Но это пройдет. Теперь, когда они мертвы, чем больше большевики будут показывать себя в своем истинном свете, тем выгоднее будет выглядеть в сравнении с ними царское правительство.
— Могут ли большевики стать еще более жестокими?
— Красный террор до вашего бегства из Петрограда еще не начинался всерьез. После убийства Урицкого, председателя Петроградской ЧК, и после того, как сам Ленин был ранен при покушении прошлым летом, пошли поголовные казни.
— Ленин был ранен? Белым?
— Нет, это была эсэрка, молодая женщина. Диктатуру коммунистов ненавидит и значительная часть левых. Большевики осаждены со всех сторон.
— Тем лучше для нашего дела.
— Конечно. Но и у нас есть беспорядок и разногласия. Хорошо уже то, что из-за замешательства большевиков вы выжили и вас не обнаружили здесь, в тридцати верстах от Петрограда.
— Они, должно быть, думают, что я ускользнула после нападения на тюрьму, — я уклонилась от пристального взгляда барона. — В любом случае, никому и в голову не пришло, что я буду прятаться на собственной даче.
Нейссен коротко рассмеялся.
— Это нервы. Действительно, — размышлял он, — пригородные поезда больше не ходят, фабрики к северу закрыты, деревни и дачи опустели, но тем не менее, Татьяна Петровна, не считайте себя в безопасности. Большевики, если продержатся, будут выслеживать и уничтожать классового врага до последнего человека, — он сел на свой груз внутри домика. — Они не должны найти вас, Татьяна Петровна. Вы… вы должны жить.
— Я постараюсь.
Он предложил организовать мой побег, но я сказала:
— Только передайте словечко Стефану Веславскому, моему кузену, он мне как брат. Его семья чрезвычайно влиятельна в Великобритании и во Франции. Он имеет в своем распоряжении больше средств спасти меня, чем вы.
— Я сделаю все, о чем вы попросите.
Через десять дней я сняла ему швы, и он собрался в путь. Перед уходом Нейссен повторил свое обещание связаться со Стиви.
28
Наш гость ушел, а мы остались на пустынном берегу ждать известий от Стефана. Близость отцовской могилы, на которой я молилась каждый день, хоть как-то утешала, и меня влекло к этому месту. Я считала правильным, что он похоронен там, где умерла мать, которую он так обожал. Чувствуя свою близость к ним обоим, я любила их после смерти так, как не любила при жизни, чистой дочерней любовью, свободной от эгоизма и ревности.
Выпал снег, и леса стали прекрасными и тихими. Одетая в красноармейскую шинель, овчинную шапку, сапоги с несколькими парами шерстяных носков, с винтовкой через плечо, как партизан, я ходила проверять поставленные Федором ловушки. Дичь была основной нашей пищей.
Однажды Федор вернулся из очередной своей таинственной ночной экспедиции с мешком плохо обмолоченной гречихи. Жидкая каша, которую мы сварили после того, как раздробили зерна самодельным прессом, казалась божественной на вкус, хотя она колола язык и царапала рот. У нас было много дров, чтобы топить днем изразцовую печь в центральной комнате домика егеря. Ночью мы спали полностью одетые на скамьях. Федор и я несли караул.
Когда холода усилились, мои обмороженные руки и ноги начали причинять мне неимоверные страдания. Разум мой был в таком же оцепенении, как и тело, и это состояние уже не было таким страшным. Мои мысли об отце, шок от убийства царской семьи — все это перешло в чувство, которое было сродни тоске по дому, — грустное и мучительное, но не невыносимое.
Завеса, покрывавшая мою жизнь после революции, заставила смотреть меня на все отстраненно, как бы издалека и без эмоций. Мои отношения с Алексеем, такие живые и необходимые тогда, сейчас, после всего пережитого, представлялись некой опорой. Однако предложение няни обратиться к нему за помощью я отклонила.
— Мы не имеем права подвергать опасности чужих, — сказала я. Няня странно посмотрела на меня и больше о нем не заговаривала.
Вместо того чтобы реально взглянуть на все, что со мной произошло и подумать о дальнейших планах, я пребывала в романтических грезах, переживая снова мою любовь во всей ее остроте, зримо представляя себе страстные объятия и ласки моего любимого.
Самым частым видением было вот это: однажды утром, когда я лежу, слабая от холода и голода на своей лавке, в коттедже раздается глубокий звонкий голос, и Стиви склоняется надо мной, и я вижу его розовые щеки, его дорогие смешные обезьяньи уши, ярко-красные с мороза, и его янтарные глаза, такие же обожающие и добрые, как у моего несмышленого сеттера. Потом он поднимает меня, заворачивает в соболью шубу, и мы летим на быстрой тройке куда-то, где нет опасности.
Эта фантазия особенно разыгралась в ноябре, когда залив замерз и стало возможно перейти его по льду. Но я сказала себе: «Зачем мне искать помощи в Петрограде? Он скоро придет и спасет нас». Это был наш детский договор, он обещал это мне, когда мы расставались. Если он не приходит, значит он мертв. А если Стиви мертв, тогда некуда и незачем идти, все потеряло смысл.
Я не поверяла своих мыслей няне, боясь ужасной ругани с ее стороны. Но мудрая старушка, видя что я бездействую, стала притворяться, что она слаба здоровьем и что ее мучит зубная боль. Я прикладывала горячие компрессы, давала ей аспирин, наконец я сказала:
— Должно быть, это воспаление. Мы должны отвести тебя к дантисту.
— К чему тревожиться о моем зубе, — сказала няня, — когда ты готова оставить нас умирать в этой замерзшей пустыне. Смерть скоро положит конец этой ужасной боли.
— Не говори так, нянечка, дорогая! Мы найдем тебе дантиста. Достанем фальшивые документы и убежим.
Я думала, что смогу получить документы через мои связи. Няня решила послать меня с Федором в Петроград. Я хотела идти одна, но Федор не захотел оставаться. Они втайне от меня посовещались, и в конце концов мы решили идти все вместе.
Итак, утром следующего дня мы отправились наиболее коротким и безопасным маршрутом по льду. Было не видно ни зги, шел снег. Няня была закутана в пальто, сшитое из занавеси, голова и плечи укрыты шерстяным одеялом. Я была одета в красноармейскую шинель, на голове была шаль из клетчатого шотландского пледа и рукавицы, сшитые из занавеси. Мы решили, что если нас остановят, то я назовусь няниной дочерью Тамарой Егоровной из Псковской губернии, бегущей от тягот германской оккупации и направляющейся в Петроград на поиски отца, машиниста бывшего Путиловского завода. Федор должен был держаться на расстоянии от нас и притворяться глухонемым.
С помощью компаса, обнаруженного в сарае для лодок, мы направились на юго-восток к Васильевскому острову, где я намеревалась найти добрых людей, которые помогли мне бежать на дачу. Сквозь снег и тьму мы шли медленно. Бывшая дорожка к северному берегу больше не расчищалась, и сугробы мешали нашему продвижению. Няне часто приходилось останавливаться и отдыхать. В конце концов Федор понес ее и опустил только четыре или пять часов спустя, когда мы подошли к лесистой и пустынной западной оконечности острова. Наткнувшись на дровосеков с санями, мы притворились, что тоже собираем дрова. Наш странный наряд не привлек особого внимания, ведь при новом коммунистическом равенстве полов женщины часто носили мужскую одежду; каждый носил то, что мог найти.
В доме с садом на Малом проспекте штакетник и деревянное крыльцо были разобраны на дрова. Там никого не было. Когда я подошла к задней двери соседей, чтобы расспросить о своих знакомых, какая-то старуха торопливо сказала: «Не знаю, не знаю», — и захлопнула передо мной дверь.
Няня предложила найти профессора Хольвега. Когда я снова отказалась подвергать его опасности, она махнула Федору, который ждал на другой стороне улицы, чтобы он шел вперед. Мы заранее договорились, что если первая попытка окажется бесплодной, врозь направимся к рынку старьевщиков, где Федор будет нас ждать, пока я буду искать связи поблизости.
Мы с няней пошли на юг по одной из многочисленных улиц, пересекающих широкий академический проспект. Всегда оживленный академический и торговый квартал был пуст и безлюден. Уличные фонари не горели — электричество было отключено из-за недостатка угля. Тротуары, не расчищенные от снега, были завалены отбросами. Мимо проезжали редкие военные грузовики или казенные машины. Под арками подъездов женщины в шалях рылись в мусорных ящиках. Проходя мимо булочной, я инстинктивно остановилась перед распростертой женщиной и увидела, что это был труп.
— Как вы можете… почему никто не уберет ее? — спросила я у женщины, равнодушно стоявшей рядом с мертвой.
— Это случается каждый день, на что тут глядеть? Откуда ты взялась, девочка моя, что удивляешься этому?
— Из своей деревни в Псковской губернии, — сказала я и быстро пошла мимо шеренги пристально смотрящих на меня покупателей.
— С вашей неуклюжестью сказали б, что вы только из деревни, — бросила няня любопытным, а потом, когда нас не могли слышать:
— Ты бы лучше ни с кем не разговаривала, душа моя. Ты и так не больно-то похожа на деревенскую девку с твоим прекрасным лицом, но как только ты открываешь рот — тебе не обмануть и деревенского дурачка.
Я закрыла шалью нижнюю часть лица и опустила глаза, глядя только на заснеженный тротуар.
Когда мы подошли к скату Николаевского моста, няня неожиданно воскликнула:
— Смотри, смотри, любовь моя, вот и профессор, слава Богу.
Маленький господин в подбитом мехом пальто и низко опущенной каракулевой шапке как раз в этот момент обернулся через плечо. Он подбежал, чтобы подхватить меня — у меня от усталости подкосились ноги. Я протянула руку:
— Нет ли копеечки для Тамары Егоровны из Псковской губернии, добрый барин?
Его черные глаза блеснули за очками в стальной оправе, а маленькая бородка задрожала так, что снежинки стали падать с ее кончика.
— Татья… Тамара… я едва мог поверить, когда ваш лакей сказал мне, но это вы!
— Федор! — я укоризненно посмотрела на няню, пока он подходил. — Это не я посылала за вами, Алексей, но я ужасно рада вас видеть!
Старое ощущение близости и нежности, очарования и восхищения, которое всегда пронизывало наши встречи, острой болью возвратилось ко мне. Но я упрятала эти болезненные воспоминания под личину отрешенности и безразличия, пытаясь скрыть их.
— Я тоже счастлив вас видеть, Татья… Тамара, даже при таких несчастливых обстоятельствах. Позвольте спросить, что вы делаете в Петрограде?
— Я собираюсь достать документы через знакомых евреев. Мы прятались на нашей летней даче… Это такой дальний путь… Няня устала… Я не представляю, как нам это удастся, — с тревогой смотрела я на профессора.
— Что бы мы не решили, здесь оставаться мы не можем, — он взял меня за руку.
Остановившись у часовни Св. Николая, охранителя моста, слева я могла видеть низкие стены Петропавловской крепости с ангелом на ее золотом шпиле, парящим в темном небе. Справа — императорские дворцы и аристократические резиденции, выстроившиеся вдоль гранитных набережных. Свинцовая опустошенность охватила меня при виде величавой колоннады бывшего моего дома и заснеженных греческих статуй на крыше. Я пристально посмотрела в окна третьего этажа, где были мои комнаты.
— Там кто-нибудь живет теперь?
— Теперь там советская комиссия по жилью. Нам нужно двигаться дальше. Я знаю одну подпольную чайную, рядом с моей квартирой, где можно поесть без продуктовых карточек. Тарелка горячего супа подкрепит вас.
Я продолжала неподвижно смотреть перед собой, теперь уже в направлении Зимнего дворца, куда ребенком меня возили на уроки танцев каждую субботу.
— Алексей, это правда, то, что случилось в Екатеринбурге?
— Боюсь, что правда, Татья… Тамара.
— Зачем им нужно было убивать Анастасию и Алексея? Ему ведь еще не было и четырнадцати.
— Он был полноправным наследником престола.
— Царь назвал своего брата Михаила Александровича своим преемником.
— Великий князь Михаил был также расстрелян в Перми, на Урале. Его секретарь-англичанин был убит вместе с ним.
— А ваши ученики, Костя и Игорь Константинович? — На меня нашло какое-то упорное желание услышать без утайки обо всех ужасах.
— Князья Иоанн, Игорь и Константин вместе с сестрой императрицы великой княгиней Елизаветой, великим князем Сергеем Михайловичем и сын великого князя Павла Владимир были убиты в Алапаевске, рядом с Екатеринбургом. Участь этих несчастных была еще страшнее, чем царя и его семьи. Они были сброшены в шахту и завалены камнями, затем оставлены умирать от голода и ран.
Красавица Елизавета Федоровна — монахиня, которой я так восхищалась, смелый и веселый Игорь Константинович, товарищ моих детских игр и мой нареченный — все эти люди, чьи жизни были так тесно связаны с моей, были убиты, претерпев унижения и муки. Как же вышло, что я еще жива?
Я почувствовала ужас и отвращение ко всему, что я вижу и слышу:
— Я не имею права оставаться в живых!
— Эти слова недостойны умного человека, Татья…, — сердито сказал профессор. — Теперь идемте!
Он тащил меня за руку, а я сопротивлялась, не в силах оторвать взгляд от своего дома. Но тут я заметила трех военных на мосту, направляющихся в нашу сторону. Двое по краям были в похожих не средневековые шлемы с козырьком шапках с красной звездой — эмблемой Красной Армии, а средний был в очень высокой овчинной папахе. Они остановились рядом с нами. Один, что повыше ростом, почтительно спросил у профессора:
— Эта женщина пристает к вам, товарищ комиссар?
— Она не пристает ко мне. Она мне нравится, вы понимаете, — ответил Алексей.
— Мы понимаем, — подмигнул красноармейский офицер, и они бы ушли, но их начальственного вида спутник в высокой меховой папахе неожиданно воскликнул:
— Я знаю эту девушку! Это бывшая княжна Татьяна Силомирская!
— Господи, Боже мой, чего только люди не выдумают. Моя Тамара — княжна. Да мы только что из Псковской губернии, — и няня прочувственно рассказала нашу историю. — Этот добрый барин пожалел нас, чужих в большом городе. В другое время я бы и не разрешила дочери разговаривать с незнакомцем на улице, но что же теперь делать?
— Никакая она не Тамара из Пскова, а ты не ее мать, — усмехнулся маленький офицер. — Я прекрасно знаю кто она, ты не проведешь меня, старуха.
Я тоже узнала его, это был бывший капрал нашей охраны. Почти теряя сознание от страха, я надвинула шаль на лицо. Мой разоблачитель повернулся к своим спутникам, но они избегали смотреть на меня.
— А какое нам дело, кто она? Мы не чекисты! Черт бы ее побрал, — сказали они и потащили своего товарища дальше.
По дороге они какое-то время еще спорили, а потом разошлись. Красный офицер, который узнал меня, направился через мост к зданию ЧК. Тем временем на противоположной стороне улицы появился Федор. По няниному условному знаку он подошел к нам.
— Он пошел доносить на княжну, — указала она на доносчика. — Мы будем ждать тебя за пустым домом на Малом проспекте, мы там сегодня уже были.
Федор отправился за ним, как великан за мальчиком-с-пальчик…
Алексей привел нас к дому, где жена декана держала подпольную чайную для студентов и профессоров. Он представил нас как своих иногородних родственников, и мы поднялись по деревянной задней лестнице в холодную комнату, полную студентов-оборванцев в шляпах и пальто. Нас усадили за столик у стены и подали жиденький чай без сахара, селедку и кусок черствого черного хлеба. Няня с жадностью набросилась на еду, она макала хлеб в чай и с удовольствием сосала его — ее мифическая зубная боль моментально исчезла при появлении Алексея. Чуть не сломав зуб о черствую корку хлеба, я чувствовала себя ребенком, которому запретили трогать печенье.
Алексей разломил хлеб и положил его в ложку, окунул его в чай и протянул мне:
— В данных обстоятельствах, Татьяна Петровна, это позволительно, — он улыбнулся своей бесстрашной юношеской улыбкой.
Волна страха, ненависти и отвращения, захлестнувшая меня на Николаевском мосту, прошла, на смену ей пришли полная опустошенность и физическая слабость. И я была рада, что кто-то взялся заботиться обо мне. Стащив с лица шаль и наслаждаясь теплом чая, я улыбнулась.
— Вы не знаете, как это чудесно — разговаривать снова свободно. Расскажите мне, как вы жили после нашей последней встречи.
— Потом. Сперва расскажите мне о себе. Здесь мы в безопасности, — добавил он, когда я оглянулась по сторонам. Но увидев, что я молчу, продолжил: — «Правда» писала о казни вашего отца. Бунт в тюрьме и прорыв в Кронштадте пытались замалчивать, хотя об этом знал весь Петроград. Облавы продолжались несколько дней, но я был убежден, что вы бежали за границу. Почему вы этого не сделали?
— Мы попали в ловушку на даче после того, как похоронили отца, — я говорила неохотно. Голова у меня начала дрожать.
— И вы оставались здесь все это время? В это невозможно поверить! Почему вы не попытались добраться до меня? У меня все еще есть те фальшивые документы, которые я получил для вас и няни как для моей жены и тещи.
— Казалось, все это было так давно. Мне было хорошо на даче. Я была рядом с отцом.
— Татьяна Петровна, ваша привязанность к отцу, пока он был жив, была восхитительна и трогательна, но после его смерти! Это ненормально!
Глядя на Алексея, я больше не ощущала такой близости к нему. Что мне здесь делать, в этом странном месте? Я хотела обратно на дачу. Бродить по лесам, предаваться романтическим грезам.
— Татьяна Петровна, — он жег меня пристальным взглядом, — вы были больны?
— У меня была контузия от удара прикладом, я потеряла память почти на три месяца. Теперь со мной все в порядке, — сказала я.
Можно ли считать ненормальным то, что я была безразлична ко всему, кроме чисто физических ощущений, и находила утешение в мечтах? Разве большинство людей не жили так же, в полусне, и разве Алексей с его внутренней напряженностью, его беспокойным умом, его неустрашимой любознательностью не был исключением?
— Нет, Татьяна Петровна, — покачал он головой. — Вы не в себе. Неудивительно, — он нерешительно взял меня за руку, и, видя, что я не отняла руки, крепко сжал ее.
— Как подумаю, через что вы прошли за минувший год! Но вы поправитесь, вы начнете жизнь заново, далеко от этого бардака, каким стала Россия. Теперь для нашего бегства…
— Алексей, подождите, — я все еще не хотела говорить ему о Стефане, — сначала расскажите, как вы поживаете.
— Вы не представляете, как низко мы пали в университете. Холод, голод, тиф и ЧК, — вот о чем думают лучшие умы России в эти дни. Я сплю в пальто, в моей квартире нет электричества. Я нашел немного керосина, чтобы зажигать лампу в лаборатории, и мы как-то продолжаем свои исследования, я и мои студенты-выпускники. С тех пор как Польша свободна, ждем только конца семестра, чтобы уехать, с разрешения или без. У меня на всякий случай готов второй фальшивый паспорт.
— Польша свободна! Значит, наконец война закончена? Стиви жив и здоров, он уже в пути!
— Да, перемирие было подписано 11 ноября 1918 года, больше шести недель назад. Татьяна Петровна, — он взял мою руку. — Я продолжаю настаивать на том, что вы не должны умалять той постоянной опасности, которая окружает вас. Я готов ехать. Мне только нужно несколько дней для последних приготовлений.
— Вы так добры, Алексей, но вам незачем так рисковать. Мы в полной безопасности на даче. Мы будем ждать.
— Чего ждать, Татьяна Петровна?
— Ждать моего кузена, князя Веславского, когда он приедет за нами, — продолжала я. Алексей смотрел на меня с изумлением. — Мы росли, как брат и сестра, и мы заключили договор, когда были детьми, что придем на помощь друг другу, где бы мы ни были. Я знаю, Стефан сдержит слово. — Это все, что я могла сказать.
— Татьяна Петровна, вы еще более наивны, чем я думал. Вы не имеете представления о практических делах — это чудо, что вы пережили это время! Как мог ваш кузен приехать к вам, проделав такой путь из самой Франции?
— Барон Нейссен проделал путь из Сибири, чтобы доставить мне последнее письмо Татьяны Николаевны. Существует подпольная сеть. Антибольшевистские силы есть на севере и на юге.
— Антибольшевистские силы есть в Эстонии, белые сражаются на стороне эстонцев за независимость этой страны. Но если у вас нет денег и связей, вы не сможете пробраться через линию фронта. Предположим, что ваш кузен сумел найти вас, и как же вы выберетесь?
— Через финскую границу.
— Финны закрыли границу для эмигрантов с тех пор, как у них весной закончилась гражданская война. Они не хотят иметь дела с русскими — ни с белыми, ни с красными.
— Тогда через Эстонию. Вы не знаете моего кузена Стефана. Для него нет ничего невозможного.
— Боюсь, что есть, Татьяна Петровна, — мрачно сказал Алексей. — Я надеюсь, это известие не будет для вас слишком сильным потрясением, но ради спасения вашей жизни я думаю, что должен сказать вам правду — Стефан Веславский мертв.
— Стефан? Мертв? Я не верю!!
— Я прочел это в газетах незадолго до конца военных действий. Он убит во время Арденнского наступления в конце сентября.
— Убит, — машинально повторила я.
Лорд Берсфорд был убит, миллионы прекрасных молодых людей были убиты, почему бы и не Стиви? Он был не более бессмертен, чем отец и государь. То, что я выжила, — вот это чудо, как сказал Алексей. Только это не чудо. Это ошибка. Я снова почувствовала отвращение и ненависть ко всему на свете и к самой себе. Мне стало жарко, потом холодно. Глубокая апатия охватила меня.
Когда я пришла в себя, то уже не сидела за столиком, а лежала в совершенно другой комнате. Хозяйка чайной держала у моего носа нюхательную соль. Я поняла, что упала в обморок — по другому и быть не могло после всего пережитого.
Теперь надо мной склонился Алексей. Он приподнял мою голову и поднес рюмку водки к моим губам. Его лицо больше не было таким близким и дорогим. Еще немного, и оно превратилось бы в Бедлова-моржа. Я стиснула зубы и оттолкнула его руку.
— Алексей, позаботьтесь о няне и Федоре. Я хочу, чтобы меня поймали красные. Спасайтесь сами.
— Татьяна Петровна, вы же знаете, я не слишком терпим к славянскому духу самоистязания. Вы должны сделать усилие! Выпейте глоток водки.
— Оставьте меня в покое, — ответила я с раздражением.
Алексей вскочил с кровати и стал быстро ходить по комнате, теребя свою эспаньолку.
— Что за дурацкое положение! Как может считающийся умным человек оказаться в таком дурацком положении!
Теперь няня начала бранить себя за беспомощность. Кончилось это тем, что хозяйка сказала: если большевики найдут в ее квартире людей без документов, то она погибла.
Я резко встала и извинилась за причиненное беспокойство. Алексей вывел нас на улицу.
— Мне негде вас спрятать. Ждите меня на даче, — сказал он няне. — Я приеду за вами, как только смогу. Позаботьтесь о своей госпоже.
— Бог услышал мои молитвы и послал вашу честь. Мы будем ждать, — няня перекрестила его.
Федор ждал в указанном месте.
— Этот маленький черт, красный… он больше не пикнет, — коротко сообщил он.
Мы возвращались нашим утренним путем по льду, но когда мы шли по заливу, я остановилась и сказала Федору:
— Отнеси няню обратно на дачу. Ждите профессора. Оставьте меня здесь. Слышишь? Идите, оба!
Моя старая нянька начала сердито что-то бормотать. Я опустилась в сугроб. Больше всего в этот момент мне хотелось, чтобы меня оставили одну, совсем одну.
Федор поднял меня.
— Когда Ваше высочество были еще маленькой девочкой и не приходили, когда вас звали, Федор вас приносил.
— Федор, как ты смеешь! Опусти меня сию же минуту. Федор, ну пожалуйста, я пойду. Неси лучше няню. Фе-одор! — я визжала и молотила кулаками по его огромной груди.
Он не обращал внимания на мои крики, с легкостью неся свою ношу. Время от времени он останавливался, ждал, когда няня нас догонит. Наконец я прекратила эту бесполезную борьбу, положила голову ему на грудь и закрыла глаза. Задремав, я представила себе, что это грудь Стиви, вот он пришел за мной и несет меня к быстрым саням. Но очнувшись, когда мы ступили на берег, я почувствовала лохматую, запорошенную снегом бороду моего лакея, покалывающую мне лоб, и подумала: «Нет, Стиви не пришел за мной, Стиви не мог прийти, потому что он мертв. Он убит, мой брат, он мертв, мой Стиви-ливи-обезьяньи уши, мой принц-витязь. Мой Бог. Папа мертв, Таник мертва, царевич Алексей мертв, князь Игорь мертв, они умерли все, все. Я могла бы жить без них всех, но без Стиви я не могу жить. Я не буду жить. Слишком скучен и отвратителен этот мир. Я не могу больше оставаться в нем».
Мы вернулись в темный и промерзший домик егеря. Федор затопил печь. Няня уложила меня в постель на моей скамье, завалив пледами и одеялами, так как от холода у меня даже стучали зубы. Она не могла заставить меня ни есть, ни пить. Я оставалась глуха к ее упрекам и увещеваниям.
Я отвернулась лицом к стене в ожидании смерти.
Слышался вой волков, на берегах замерзшей бухты бушевал буран. В домике егеря, где в былые времена цыгане развлекали папиных гостей-иностранцев, не было никаких признаков жизни. Смертельно уставшая после дневного путешествия няня похрапывала с приоткрытым ртом. Федор, несколько часов назад задушивший человека, безмятежно спал, положив под голову винтовку. Не спала только я, замерзшая, оцепеневшая от страшных событий последних дней, я даже не пыталась натянуть покрывало, когда оно соскальзывало с меня. Мне хотелось броситься в объятия этого всепроникающего холода.
Ближе к утру я почувствовала острую боль в груди и сильнейший озноб. Когда няня, проснувшись позже обычного, увидела меня, дрожащую под одним одеялом, она вскрикнула и подбросила дров в печь. К вечеру я бредила и жадно слизывала льдинки, которые няня прикладывала к моим потрескавшимся губам.
Всю ночь она просидела рядом со мной. Печь топилась, несмотря на то, что нас могли обнаружить. На рассвете она послала Федора за профессором Хольвегом. Федор вернулся с наступлением ночи с Алексеем, лошадью и санями.
Алексей помог няне одеть меня в шерстяную одежду, которую он привез с собой, и заставил меня проглотить снотворное с аспирином и горячим чаем. В полубреду я принимала его за доктора Боткина, убитого придворного врача, и кротко позволяла ему помогать мне. Затем Федор вынес меня через лес к длинным широким саням с дугой, стоящим на подъездной аллее перед крытой колоннадой дома. Льдинки свисали с лохматого брюха лошади и длинного ворса ног. Брови и усы кучера были подернуты инеем. Федор уложил меня на покрытое соломой дно саней, няня легла рядом со мной, натягивая на нас медвежий полог. За всем последующим я наблюдала, ничего не понимая и ни на что не реагируя, так, как будто это было не со мной.
— Здесь письмо с рекомендацией к моему другу, — Алексей вручил Федору пачку денег и конверт. Он также дал ему имя и адрес. — Он найдет для тебя работу и документы. Ты будешь с ним в полной безопасности. До свидания.
Федор удивленно вертел в руках деньги и конверт.
— Убери пока не потерял, — сказал Алексей раздраженно и, придерживая пальто, приготовился забраться в сани.
— Ваша честь, — Федор наконец понял то, чего не поняла я. — Возьмите меня с собой. Я могу нести на руках ее высочество, могу править лошадьми, водить автомобиль. Могу охотиться. Я сильный. Я вам пригожусь. Позвольте мне поехать с Татьяной Петровной, ради Бога!
— У меня нет для тебя документов. Ты слишком заметный и многим хорошо известен. Через тебя могут выйти на княжну. Мне ужасно жаль, но это невозможно.
Лицо гиганта выражало полное отчаяние.
— Пелагея, скажи его чести, — обратился он к моей старой няньке, которая, привстав, смотрела на него своими темными, всепонимающими глазами.
— Не могли бы мы взять его? — отважилась спросить она.
— Это невозможно, — резко оборвал ее Алексей. — Совершенно невозможно!
Федор подошел к саням с моей стороны.
— Татьяна Петровна, сделайте милость! Я носил вас на руках, когда вы были маленькой девочкой. Играл на балалайке, когда вы плакали. Вы ведь не бросите вашего Федора, правда? Скажите его чести, Христа ради!
Я не оставила бы моего Федора ни за что на свете, но я не понимала тогда, что меня увозят.
— Я хочу пить, мне холодно, трудно дышать, — я металась и пыталась сбросить что-то тяжелое, давящее на грудь. И в этом простодушном детском лице с заснеженными бакенбардами и усами я видела не Федора, а Бедлова-моржа. В ужасе я отвела глаза, и няня, тихонько напевая, укрыла меня до самого подбородка. Потом старушка посмотрела на Федора своими до такой степени русскими глазами, которые одни только и могут понять любой ужас, любую несправедливость, подлость и печаль.
— Спаси тебя Господи и помилуй, — быстро сказала она, перекрестила его, а затем откинулась назад под медвежий полог, рядом со мной.
Алексей уже сидел в санях.
— Ладно, все готовы, — резко крикнул он кучеру с узкого сидения, похожий на сердитый меховой шарик в своем вязаном шарфе, закутывавшем лицо, и подбитой мехом шапке, надвинутой на самые брови. Кучер повернулся всем телом к нам и выпустил из бороды белое облако пара:
— Ваша честь, вам лучше тоже лечь вниз, ветер так и режет.
— Не беспокойся об этом. Поезжай.
Кучер взялся за вожжи и свистнул. Лохматая лошадка пошла спотыкающейся рысью к противоположному берегу, и полозья заскрипели по снежному склону холма, на котором стоял наш дом.
Сколько раз я рисовала себе эту ночь побега из Петрограда, когда я оставила позади не только могилу отца и родные места, но и живого человека, мысли о судьбе которого преследовали меня всю мою жизнь.
Я все еще вижу эту сцену: темно, холодно, идет снег. На лесистом берегу замерзшей бухты, где когда-то слышались звуки цыганского пения, балалайки и аккордеона, воют голодные волки. Перед белым домом с колоннадой и высоким мезонином, посреди пустой аллеи стоит бородатый гигант. Конверт выпадает из одной руки, из другой — пачка бумажных рублей, которые медленно падают, кружась, как снежинки.
И оттуда доносится страшный вой, который я отчетливо слышу в своем бреду. И это был не голодный волк. Так выл живой человек, человек из народа, брошенный и преданный, как и весь его народ.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Дорога в невозвратное 1918–1920
29
Три месяца путешествия от северного к южному побережью России остались в моей памяти лишь как непрерывное, причиняющее боль движение, да часто сменяющие друг друга потолки и небеса надо мной.
Днем и ночью, во сне и наяву, реальность и фантазия смешивались между собой. Я знала, что брежу, но бред, чувствовала я, только обострял мои умственные возможности и даже усиливал мое физическое восприятие происх вокруг. И хотя я не имела точного представления о времени и месте, я всем своим существом постигала хаотическую и сатанинскую природу этих самых главных параметров человеческого состояния.
Наконец, я осознала, что я неподвижна и что очень высокий потолок красиво расписан, а из открытого окна доносится аромат жасмина и сирени.
Мое путешествие окончено, подумала я. Я прошла через самые страшные места, я прошла через огонь, лед и удушье, и теперь мне наконец хорошо. Я пришла из северной снежной пустыни в сад вечной весны, где все мы снова дети.
Таник и ее сестры ждут меня в своих белых легких платьицах и соломенных шляпках. Алексей прыгает от скалы к скале. Игорь Константинович со своими братьями сопровождают своего предводителя лейтенанта Стиви-ливи-обезьяньи уши.
— Таня, иди сюда! — радостно звал он.
Но дорога в сад ускользала от меня. Я открыла глаза и вместо него увидела сиделку в белой накидке. Она обернулась к доктору.
— Княжна очнулась.
— Татьяна Петровна, к вам посетитель, — сказал тот. Затем обратился по-французски к маленькой худой даме во всем черном, с манерами важной особы. — Одну минутку, мадам, пожалуйста.
— Тата, ты не узнаешь меня? — спросила дама по-английски, дотронувшись рукой до моей щеки.
— Ваше Императорское Величество, — я поцеловала маленькую руку.
Рука приняла этот знак почтения и снова легла на мою щеку.
— Как она изменилась! — Мария Федоровна говорила медленно и томно. — Тата, дорогая, я знаю, что вы устали после долгого путешествия и нуждаетесь в отдыхе, но скажите… у вас есть вести от Татьяны?
— Да, у меня есть вести от Татьяны Николаевны, Ваше Величество.
— В самом деле? Где она?
— Она в чудесном месте, Ваше Величество.
— В чудесном месте! — повторила Мария Федоровна. — Что это за место?
Я хотела описать Сад, но не могла найти слов. Слезы покатились у меня по щекам, спугнув маленькую руку.
— Княжна бредит, мадам, — сказал доктор.
— Да, я вижу, вдовствующая императрица погладила меня по лицу и волосам. — Моя внучка всегда переписывалась с ней. Я надеялась, что у нее, возможно, есть письмо.
— У меня есть письмо, ваше величество, — я положила руку на грудь. — Где оно? Кто его взял? Верните мне его!
Сиделка тут же вручила мне снятый с моей шеи кожаный мешочек, в котором были последние письма от отца, Стефана и от моей тезки.
— Можно я взгляну на письмо? — Изящная маленькая рука Марии Федоровны протянулась за ним.
— Оно только для меня, ваше величество, — я прижала мешочек к груди. Таник никогда бы не простила мне, если бы я показала такое письмо ее бабушке — Мы никогда не показывали письма друг друга.
Маленькая рука дрогнула в нетерпении, но сдержалась.
— Да, конечно, совершенно верно. Но у вас есть письмо! Татьяна жива. Я никогда не верила этим… слухам. Поправляйся скорее, Тата, дорогая. Я еще приду навестить тебя, когда тебе станет лучше — рука погладила меня по щеке и отстранилась.
Я попыталась найти дорогу обратно в Сад. Но он был все еще так далеко, так высоко, и мне не хватало дыхания…
Из тумана стали появляться лица доктора, сиделки, няни. Алексей, держась за свою маленькую бородку, стоит у кровати в ногах.
— После всего, что Татьяна Петровна пережила — и жестокий холод, и ужасные условия, — вы говорите о какой-то опасности! — его голос звучит сердито и отчетливо. — Как она может умереть теперь?
— Мы часто видим пациентов с пневмонией, которые переживают зиму, чтобы скончаться весной, — отвечает доктор. — У Татьяны Петровны железный организм, как и у всех Силомирских, но в данном случае существует физиологический фактор… У пациентки отсутствует воля к жизни.
Теперь к запаху сирени и жасмина примешивается запах ладана. Я слышу, как священник глухо и монотонно молит Бога о спасении и помиловании грешницы Татьяны Петровны — покойной княжны, любимой всей Россией. Спаси и помилуй Господи ее душу!
Итак, я мертва, подумала я, увидев себя лежащей на похоронных дрогах, одетой во все белое, как невеста. Вокруг меня высокие свечи, в головах белые лилии. Я не чувствую сожаления, только спешу поскорее попасть в Сад. А вместо этого — серая бесконечная пустота.
— Скажи мне, Господи, — кричу я. — Укажи мне путь!
Нет ответа.
— Неужели это то, к чему я стремилась? Лучше идти через огонь, лед и удушье, чем быть брошенной в пустоту!
Я лежала в постели. Священник ушел. Только запах ладана все еще стоял в комнате. Вместо торжественного песнопения я услышала, как где-то неподалеку скулит собака. Не открывая глаз, я провела рукой по шелковому покрывалу, пока не наткнулись на что-то теплое и нежное. Скулеж перешел в радостное повизгивание. Мою руку кто-то слегка подтолкнул, а потом лизнул. «Бобби!» — подумала я.
И так же сильно, как я хотела умереть, я захотела жить. Я желала этого всеми силами, я боролась за каждый болезненный вздох. Наконец, измученная борьбой, я заснула глубоким сном без сновидений.
Проснулась я, мокрая от пота. Меня окутывала приятная сонная слабость.
— Няня, подай мне шоколад в постель.
— Сейчас, сейчас, любовь моя, — просияла та, вместо того чтобы побранить меня за такие барские привычки. Она поговорила с дежурной сестрой и потом стала целовать мое лицо, руки и плечи. — Слава тебе Господи, ты вернулась к нам, любовь моя, мы попрощались с тобой прошлой ночью. Священник причастил тебя, и во всех церквях Ялты шли службы по тебе. Господь услышал наши молитвы! — она горячо перекрестилась.
Вскоре, лежа в свежезастеленной кровати и потягивая с ложечки вкусный горячий шоколад, я смотрела на солнечный свет, лившийся в открытое на балкон французское окно и сказала:
— Няня, мне кажется, я в Алупке на Черном море.
— Тут, голубка моя, тут.
— Значит, Бобби действительно был в моей комнате?
— Его не надо было пускать, но он такой слабый и старый, что доктор сказал, что в любом случае ничего не случится, — этой ночи ты не переживешь.
— Пустите его снова.
— Он весь в болячках. Он линяет, и от него пахнет…
— Он живой. Он теплый и нежный. Впустите его! — Я снова была княжной Силомирской, хозяйкой в своем доме.
Няня передала мое желание, потом вернулась к постели.
— Они пошли к Вере Кирилловне за Бобби. Ее милость еще спит, после того как она молилась за вас прошлой ночью.
— Вера Кирилловна, конечно, — имя это вызвало в моей измученной памяти дореволюционное прошлое и его страшный конец. — Мы спаслись от большевиков?
— Спаслись, слава Богу! — Няня не добавила одного — надолго ли.
Я оглядела себя и не увидела своих длинных, до пояса, кос. Няня объяснила это старым народным поверьем.
— Мы отрезали твои волосы, любовь моя, потому что за ними трудно было ухаживать и они отнимали у тебя силы.
— Но Стефану нравилось, что они длинные, — во мне что-то сломалось, когда я вспомнила то, во что невозможно поверить — Стефана больше нет.
Няня глядела на меня своими темными русскими, всепонимающими глазами.
В один миг мое чудесное ощущение возвращения к жизни исчезло. Это был все тот же унылый, серый, скучный и отвратительный мир, в который я вернулась. И все-таки это было лучше, чем ничего.
— Я рада, что ты остригла мои волосы, — сказала я. — Теперь я всегда буду их коротко стричь, в память о нем. И в память о великой княжне Татьяне Николаевне я даю обет никогда больше не носить драгоценности.
— С такими глазами, как у тебя, не нужны никакие драгоценности, — сказала няня и уступила свое место доктору, который объявил, что кризис миновал и что жизнь моя вне опасности. Через несколько недель, уверил он меня, при хорошем питании и уходе я быстро пойду на поправку.
Потом наконец ко мне пустили Бобби. Мой когда-то гладкий и резвый сеттер вперевалку подошел к кровати и положил одну лапу на покрывало. Полуслепой запаршивевший старый пес, каким он стал теперь, он был все равно более желанным зрелищем, чем прекрасные фантомы недосягаемого Райского Сада.
— Chère, chère enfant, ты вернулась к нам. Это чудо, — Вера Кирилловна прижалась своей розовой щекой к моему лицу и расселась у кровати — надушенная, выкрашенная хной и наманикюренная дама. — Ее Императорское Величество так тревожилась. Она сразу же приехала из Ливадии. Ты была еще в бреду.
— Я помню. Мария Федоровна просила показать ей письмо, которое я получила от… из Екатеринбурга.
Вера Кирилловна вздохнула, печально и благоговейно одновременно.
— Ее Величество отказывается верить в резню. Она несгибаема. При большевиках, когда она была под домашним арестом, она была примером для всех нас. Стыдно признаться, но после четырех месяцев красного террора мы приветствовали немцев как спасителей! Должна сказать тебе, что вели они себя довольно порядочно.
— У вас есть вести от Марии Павловны? — я хотела знать, осталась ли в живых моя крестная — лучшая представительница династии.
— Ее Императорское Высочество с сыновьями Борисом и Андреем по последним сведениям укрывались на Кавказе. Они вовремя ускользнули от большевиков. В районе Кисловодска зверства были страшные. Их превзошли только красные матросы Черноморского флота в наших крымских портах. Я избавлю вас от подробностей… — размеренный голос Веры Кирилловны прервался.
— Пожалуйста. — Упоминание о красных матросах заставило меня думать об отце в Кронштадте. Овладев собой, я в свою очередь сказала: — Я молюсь, чтобы Мария Павловна была жива. Но бедный Тоби — вряд ли бабушкин пудель остался жив. Бобби, по крайней мере, прожил жизнь в довольстве, — я погладил старого сеттера, который сел, услышав свое имя. — Спасибо вам, Вера Кирилловна.
— Дорогое дитя, заботиться о нем было удовольствием.
Никакая просьба последней из Силомирских не была бы обременительной, читалось на ее лице.
Я приняла ее невысказанное почтение с легкой иронией. Больная и слабая, я предавалась забытой роскоши придворного общения, хотя и не принимала его всерьез. Я знала, это не могло продолжаться!
— Расскажите лучше, как вы с Зинаидой Михайловной жили при большевиках?
— Хорошо, в самом деле, благодаря Коленьке. Он назначил себя моим тюремщиком и убедил большевиков, что со мной плохо обращаются. Организовал совет из слуг, и они нас кормили и заботились о нас. По счастью они мусульмане и невосприимчивы к большевистской пропаганде. Он хитрый плут, Коленька!
— Да, я должна поблагодарить его. А что, вы даже смогли не закрывать госпиталь и заботиться о раненых?
— Смогли, принимая немецких раненых в обмен на продукты. Бедные молодые люди! Некоторым из них лучше было бы умереть, — она дотронулась своей пухлой рукой до тонкой от истощения моей руки и сочувственно замолчала.
Я поняла, что это относится к Стефану.
— Возможно, для него и лучше, что он умер, — сказала я. — Он так боялся остаться калекой.
— Это было ужасно, ужасно. Князь был так молод, всего двадцати четырех лет, а уже майор и герой, такой привлекательный, такой интересный молодой человек! И подумать только, он был здесь, в этом самом доме всего три месяца назад. Как жестока судьба.
— Три месяца назад? — я схватила руку графини. — Вера Кирилловна, что вы говорите?
— Он приехал сюда искать вас. Я сама его видела.
— Значит он жив, и сообщение о его смерти было ошибкой! Где же он сейчас?
— Мое бедное дитя, я не хочу подавать тебе напрасных надежд. Профессор Хольвег просил меня не упоминать об этом пока, ведь весть о гибели вашего кузена сильно расстроила вас в Петрограде. Он будет сердиться на меня. Боюсь, я вообще не очень-то ему нравлюсь.
— Вера Кирилловна, не мучайте меня! — Как только я смирилась, приготовилась перенести худшее — смерть Стиви, — боль утраты и страдание вернулись снова. — Скажите мне все, что знаете!
— Дорогое дитя, умоляю, успокойтесь — вам вредно волноваться. Раз уж я сболтнула лишнее, так уж скажу все. Первое сообщение о смерти вашего кузена было ошибочным. Под Арденнами был убит князь Станислав, его отец, а не князь Стефан, и корреспонденты некоторых газет подхватили эту неверную информацию. Князь Стефан высадился в Одессе с польскими легионерами союзных экспедиционных сил 18 декабря 1918 года. Он получил разрешение отправиться на ваши поиски. Сначала он приехал сюда. Мне пришлось сказать ему, что надежда на то, что вы выжили, очень мала. Он отказался верить и сказал, что отправляется в Петроград, где вас в последний раз видели живой на вашей даче. Коленька снабдил его фальшивым паспортом, их у него несколько. Князь Стефан отправился на север в первый день нового года. Спустя неделю после его отъезда из Одессы, его тело было найдено на холмах польскими войсками. Он был похоронен с воинскими почестями, и в его стране был объявлен день траура.
— Было найдено его тело, — повторила я, когда Вера Кирилловна замолчала. Если Стефан не поверил в мою смерть, почему мне нужно верить в его? И добавила вслух: — А как узнали, что это тело Стиви?
— Его люди принесли тело, дорогое дитя. К сожалению, он был опознан.
— Как он был убит?
— Пулей в голову, — быстро ответила Вера Кирилловна, слишком быстро. — Он не страдал, как многие другие, попав в банду Григорьева.
Она что-то скрывает от меня, подумала я. Вера Кирилловна поднялась.
— Вы можете спросить профессора Хольвега, если не верите мне Он слышал об этом от поляков, которые доставили вас в Одессу.
Могло ли это быть правдой? Не пал на поле битвы, а убит бандитами, беспричинно, глупо. Желание спасти меня привело его к смерти!
— Это было таким потрясением, — слышала я сквозь шум в ушах голос Веры Кирилловны. — Я видела его таким сильным и уверенным всего за две недели до смерти. Подумать только, вы разминулись всего на три месяца. Какая жестокая ирония судьбы! Дорогое дитя, вам плохо? Вы в сознании, княжна?
Я медленно открыла глаза. Да, я была в сознании. Я больше не буду падать в обморок от потрясения, пытаться умереть от горя или терять разум от того, чего нельзя было вынести.
— Бедная тетя Софи, — сказала я, сделав глоток воды, которую Вера Кирилловна с готовностью подала мне. — Потерять и мужа, и сына в несколько месяцев. Ее потеря больше моей.
— Княгиня Веславская была избавлена от этой печали, дорогое дитя. Она пережила своего мужа всего на несколько недель. Она умерла от испанки, свирепствовавшей в Европе.
— Как? И тетя Софи тоже! Я чувствовала еще при нашем расставании, что никогда не увижу ее больше.
Мягкий, так похожий на мамин облик тети зримо встал перед моими глазами в нашу последнюю встречу — на запасном пути за юго-западным фронтом, в тот ужасный миг, когда я почувствовала, что сердце мое разрывается на части. Теперь и она тоже ушла, эта мудрая и добросердечная женщина, которую я называла самыми нежными именами, которая учила бы меня быть примерной женой и матерью, такой, какой она была сама, — она ушла тоже безвременно, как и все, кого я любила. А я одна живу, живу, чтобы скорбеть о них.
— Дорогое дитя, — графиня Лилина в этот момент говорила искренне — Я знаю, как вы любили княгиню, вашу тетушку, я понимаю, как одиноко вам сейчас. Но у вас все еще много друзей и поклонников, которые ради вас готовы рисковать жизнью. И если это звучит не слишком самонадеянно с моей стороны, считайте меня своей матерью.
— Спасибо вам, дорогая Вера Кирилловна, — ответила я с признательностью.
Я не осуждала эту неисправимую придворную даму, после уроков последних двух лет. Я поняла, как важны были предупреждения моего отца в отношении справедливости, ведь я на себе испытала, что это такое — марксистская справедливость.
— Вера Кирилловна, — добавила я, когда она поцеловала меня в щеку и встала. — Кроме няни и Бориса Майского, только вы знали, что значил для меня Стефан. Я хотела бы, чтобы все оставалось по-прежнему. Вы не говорили о нем профессору Хольвегу?
— Я не скрывала, что вы любили князя, как брата, — сказала графиня, сохраняя осанку бывшей фрейлины, обученной осмотрительности и такту. — И теперь, к слову, я должна предостеречь вас относительно профессора Хольвега. Он ведет себя как собственник, уж очень он покровительствует вам, как будто — это, конечно, нелепо — он считает себя вашим мужем. Вы должны быть твердой, дорогое дитя, и должны указать ему его место.
— Его место? Вы говорите о нем, как о человеке из низов?
— О, я знаю, он чрезвычайно интеллигентен, даже культурен. Но он не из нашего круга.
— То есть не из того правящего класса, один из представителей которого отдал Россию большевикам! И слава Богу! — сказала я. — Пожалуйста, попросите профессора Хольвега зайти ко мне прямо сейчас.
— Дорогое дитя, вы совсем устали. Вы должны сначала отдохнуть. — Графиня Лилина поднялась в сильном волнении.
— Это вы, Вера Кирилловна, ведете себя как собственница, — с раздражением заметила я. — Я желаю видеть его немедленно.
— Как угодно.
Немного погодя, когда сестра померила у меня температуру и устроила меня поудобнее, Алексей сидел у моей постели, дрожа от волнения.
— Я не могу сказать, как я счастлив видеть вас вне опасности, Татьяна Петровна.
— Алексей, — я нежно посмотрела на него. Несмотря на плохо сидящий мешковатый костюм, он все еще носил математически аккуратную эспаньолку и имел вид ученого, который ничего не оставляет на авось. Это был все тот же надежный и приятный мне человек, кого я ощущала рядом в течение всех месяцев путешествия и моей душевной болезни. Он парил надо мной, как добрый ангел, ограждая от любой опасности.
— Алексей, дорогой, как я могу отблагодарить вас?
— Пожалуйста, не стоит меня благодарить. Все это прошло, забыто…
— У меня такие туманные воспоминания о нашем путешествии. Я думала, что мы едем в Польшу.
— На литовской границе шли слишком тяжелые бои, так что я решил ехать на юг Украины. Мы попытались прорваться в Подолию, где в случае необходимости могли рассчитывать на помощь в еврейских поселениях. Это тоже не удалось. И вместо этого, пропетляв по огромному пространству и пережив самые нелепые приключения, мы оказались здесь, в Крыму.
— Я хочу услышать обо всем этом. Но сначала скажите, что вы знаете о смерти моего кузена Стефана? — Алексей нервно заерзал в кресле, а я добавила: — Вера Кирилловна сказала, что вы можете подтвердить ее слова.
— Вера Кирилловна! — Алексей с трудом сдерживал свои чувства. — Она могла бы сдержаться, пока вы не окрепнете.
— Я достаточно окрепла. Так что вы знаете?
— Бандиты захватили и ограбили вашего брата, вот и все. Потом они расстреляли его вместе с другими пленными. Дурацкая и нелепая смерть, вполне достойная этой дурацкой и нелепой гражданской войны. Я глубоко сожалею, но вы ведь уже пережили смерть князя Стефана раньше. Можете пережить ее и снова. А ваша задача теперь — жить! — За стеклами очков его глаза вспыхнули прежним огнем.
— Я знаю это. От жизни нельзя отказаться, но она кажется такой скучной, такой… бессмысленной, — говоря эти слова, я понимала, что это было не только эгоистично с моей стороны, но и жестоко. Разве не было у Алексея причин думать, что он мог бы придать новый смысл моей жизни? И не поддерживала ли я своим молчанием эту веру?
— Как вы можете говорить такие вещи, Татьяна Петровна? Есть знания, есть великая музыка, искусство, есть красота в природе, — Алексей тактично не упомянул никого персонально.
Я посмотрела в окно. Сквозь длинные муслиновые занавески и каменную балюстраду балкона синело море, такое же, как небо на расписном потолке в моей комнате. Да, Алупка была щемяще красива. Но не была ли красота мира насмешкой и тяжким бременем?
— Покуда у нас есть деятельный ум, жизнь не может быть бессмысленной, — продолжал Алексей. Но я-то жила сердцем, а не умом! Да и сердце без Стиви было живым лишь наполовину.
— Вы хотите, чтобы я ушел?
— Нет. — Я нуждалась в его присутствии. У меня остался только он! — Лучше расскажите мне о нашей одиссее. У меня такое впечатление, что я провела некоторое время в больнице.
— Да, это так, — охотно начал Алексей. — Покинув Петроград, мы шесть с лишним недель оставались в Пскове, в больнице, которой руководит мой бывший студент. Вам был нужен кислород, и вы были не в состоянии путешествовать. Прежде чем вы поправились, городской комиссар по здравоохранению стал проявлять слишком большое любопытство к вашей персоне. Мы поместили вас в санитарный поезд Балтийского фронта только для того, чтобы снять вас на границе и переправить в Смоленск. Оттуда в Киев через Курск мы добрались по железной дороге в конфискованном частном вагоне — он вполне мог быть вашим, Татьяна Петровна, — по приглашению жены генерала Красной Армии, моего однокашника по университету. В Киеве, благодаря ее услугам, я получил охранное свидетельство на границу польской Галиции — разрешение на выезд. Я подумал было, что мы в безопасности, однако в тех местах было неспокойно.
Алексей закинул ногу на ногу и по привычке поддернул отсутствующие стрелки на своих смешных, не по размеру больших брюках.
— Большевики, — продолжал он, — только недавно разбили войска сепаратистского правительства Рады, созданного с помощью немцев. Украинские партизаны, которые были довольно активны, взорвали мост через Буг. Когда наш поезд остановился у реки, они напали и захватили его. Как Иосифа Гольдшейна, еврейского комиссара здравоохранения, меня собирались кастрировать и повесить на ближайшем дереве. Как я благодарен моей матери за то, что она обратила меня в баптистскую веру! Когда партизаны увидели, что мне не сделано обрезание, они поверили, что мой еврейский паспорт — лишь маскировка, и отпустили нас на свободу, правда, избавив меня от большинства моего имущества.
— Но, надеюсь, не от вашей драгоценной скрипки Страдивари? — перебила его я.
— Слава Богу, нет! Наши партизаны не поняли, насколько она ценна. Они забрали мою одежду, даже мои туалетные принадлежности. Вера Кирилловна по доброте снабдила меня вновь всем, что смогла найти, — печальным жестом Алексей показал на свой костюм.
— Она поступила очень хорошо, — улыбнулась я. — Что же случилось дальше?
— Какие-то крестьяне взяли нас с собой в деревню, где я нанял тарантас. После целого дня тряски в этой безрессорной повозке, вы стали умолять бросить вас умирать на дороге. Наша лошадь еле плелась, прихрамывая. К счастью, нас обнаружил разъезд донских казаков. Они подвесили вас между двумя лошадьми, а меня посадили в седло. Это был мой первый опыт верховой езды, и я молю Бога, чтобы он стал последним.
Я снова не смогла сдержать улыбки при мысли, что Алексей сумел выбраться из водоворота гражданской войны целым и невредимым, если не сказать, безупречным, не замарав себя ни с какой стороны.
Алексей кашлянул и продолжил свой рассказ:
— Их главный служил под командованием вашего отца в Польше, и этот атаман обращался с нами по-королевски. Он разместил нас в своей палатке и дал эскорт до Одессы. Однако прежде чем мы до нее добрались, на нас напала банда Григорьева, которая заблокировала город. Наши казаки исчезли, и бандиты приготовились с нами расправиться. Не были бы вы так больны и, как им казалось, возможно, даже заразны, я содрогаюсь при мысли, что они могли с вами сделать!
К счастью, их главарь говорил с сильным немецким акцентом, и я обратился к нему на этом языке. Он оказался дезертиром из германской армии и был родом из великого герцогства Аллензейского. И снова я возблагодарил господа Бога за свое благородное происхождение. Я представился сыном последнего герцога. Мы получили сопровождение через линию фронта, и нас оставили на ничейной земле.
Няня и я несли вас на носилках с белым флагом, пока нас не окликнули польские часовые из Союзных Экспедиционных сил. Здесь я стал Алексеем Хольвегом из Варшавы, сопровождающим родственницу Веславских. Поляки взяли вас в полевой госпиталь, и оттуда карета скорой помощи с комфортом доставила вас в Одессу.
— Бедный Алексей! — я удивлялась его мужеству. — Вам пришлось куда хуже, чем мне. Надеюсь, на этом наши беды закончились?
— Еще нет. Генерал д’Ансельм, французский главнокомандующий, приказал эвакуировать город, и там царил жуткий хаос. Французы интересовались только спасением собственной шкуры. С теми эмигрантами, которых они взяли, обращались самым постыдным образом. Англичане же, напротив, были корректны, даже добры. Но присланных ими кораблей было явно недостаточно для такого потока беженцев. И снова к нам на помощь пришли поляки. Их командир отрядил в наше распоряжение несколько дюжих легионеров, которые доставили нас на борт рыбачьего баркаса с саблями наголо. Вы не можете себе представить сцены, происходившие в гавани: беженцы, дерущиеся между собой и прыгающие в море. Тысячи людей остались сидеть на своих узлах в доках! Это было жалкое зрелище.
Итак, наш баркас направился в Ялту, откуда я позвонил в Алупку. Какой радостью было найти телефоны в порядке! У меня не осталось ни рублей, ни валюты, только немного ваших драгоценностей. Няня скупо тратила их все это время, можете быть уверены. Графиня Лилина послала за вами карету скорой помощи, а за мной машину с шофером. Я почувствовал, будто вернулись старые добрые времена. Вас встретили торжественно, но вы были слишком больны и не видели этого. Вы нас всех ужасно напугали, Татьяна Петровна, но это уже в прошлом… Я ухожу, сестра, — он поднялся, так как сиделка пришла и сказала, что визит окончен.
Я остановила его.
— Алексей, подождите минуту, еще одно. Вы не упомянули Федора. Где он?
— Татьяна Петровна, — он смущенно теребил свою эспаньолку. — Я глубоко сожалею, что его было невозможно взять с собой.
— Невозможно… взять его? Значит… вы оставили Федора совсем одного на даче?
— Я не смог достать документы и для него. Переоформить те бумаги, что я достал для вас с няней раньше, за столь короткое время было очень трудно. Кроме того, его слишком хорошо знали как вашего лакея, такого великана невозможно замаскировать. В Петергофе нас остановила красная милиция — будь он с нами, они бы сразу раскусили, кто вы есть. Я оставил ему деньги и адрес моего факультетского товарища, у которого хорошие отношения с большевиками, он обещал позаботиться о нем. Поверьте, я сделал все, что мог.
Я смотрела на своего спасителя с недоверием, страхом и даже с неприязнью.
— Алексей, как вы могли? Ведь это чудовищно, бесчеловечно!
— Но… другого пути спасти вас не было, Татьяна Петровна!
— Я не просила, чтобы меня спасали! Я просила вас только позаботиться о няне и Федоре. Какое вы имели право брать на себя решение спасать меня, а не его?
Сиделка снова попросила посетителя уйти. Алексей стоял, печально глядя на меня сверху вниз.
— Я сделал то, что считал наилучшим для вас, Татьяна Петровна. Простите, что я осмелился считать себя вашим другом, возможно более чем другом… по крайней мере, только с точки зрения помощи, — он запнулся, но затем закончил с достоинством. — Теперь, когда я увидел, что вы в полной безопасности, и выполнил, как мне казалось до этого момента, свой долг, я уйду из вашей жизни, как сейчас, с вашего позволения, уйду из вашей комнаты.
Он поклонился и твердо направился к двери.
Мой гнев тут же испарился и уступил место стыду. Действительно, не виноват Алексей, он просто не понял, что значит для меня Федор, думала я. Не его ребенком носил на руках мой лакей. Это моя вина, что бросили Федора, только моя. Я проявила малодушие. Я была беспомощна и не могла сказать: «Если не может ехать Федор, тогда и я должна остаться; моя жизнь не может быть спасена ценой его жизни».
— Сестра, пожалуйста, верните профессора Хольвега на минуту.
Мне было не только стыдно, я боялась, что оттолкнула Алексея своей черной неблагодарностью именно в тот момент, когда я нуждалась в нем, как никогда!
— Алексей, — сказала я, когда он снова стоял надо мной. — Я знаю, что не стою вашей преданности, но я благодарю вас. За себя и за все, что вы сделали для моего отца, я в неоплатном долгу перед вами на всю жизнь. Можете ли вы простить меня?
Я протянула руку, и он крепко сжал ее.
— Вам не за что благодарить меня или просить прощения. Лучше всего вы отплатите мне тем, что поправитесь. Я надеюсь, вы больше никогда не впадете в то болезненное, фатальное состояние, которое едва вас не погубило.
— Я стыжусь этого, Алексей.
— В тех обстоятельствах оно было понятно. Ведь вы так молоды, вам нет еще и двадцати двух лет. Вы умны и способны, ничто теперь не помешает вам заняться медициной. И если вы позволите, я буду счастлив помочь вам.
Я была счастлива, что меня вели и мне помогали. Я улыбнулась. Алексей в волнении поцеловал мою руку и выбежал.
На следующий день я увидела Зинаиду Михайловну. Как и Вера Кирилловна, она была почтительна ко мне, бабушкиной наследнице, сколь бедной я бы ни оказалась. Я снова поблагодарила ее Коленьку за спасение Алупки от большевистских варваров. Услышав, что он вступил в ряды русской освободительной армии, я попросила его разузнать о Борисе Майском.
— Слушаю и повинуюсь, Татьяна Петровна, — он поклонился. А потом сказал своей матери, которая умоляла его не записываться добровольцем: — Я говорю на иностранных языках и могу быть полезен нашему делу, — в голосе его слышалось самодовольство.
Я считала, что Зинаиде Михайловне нечего было тревожиться. Коленька вполне мог о себе позаботиться.
Они были моими последними посетителями. Вдовствующая императрица больше не пришла навестить меня. Шла вторая неделя апреля, большевики штурмовали Крымский полуостров. У всех была одна мысль — сражаться до конца.
Англичане поспешили на помощь еще раз. Линкор английского военно-морского флота «Мальборо» пришел за русской вдовствующей императрицей, сестрой английской королевы-матери Александры. Однако Мария Федоровна отказалась подняться на борт со своей семьей до тех пор, пока каждый беженец, будь он из императорского окружения или нет, не будет эвакуирован. Англичане вынуждены были направить в Ялту и другие суда, чтобы забрать их.
За мной и моей маленькой свитой был отправлен катер. Я в свою очередь тоже отказалась уезжать, пока все мои домашние не будут эвакуированы. В их число входили все те, кто бежал сюда из своих бывших владений, раненые и вся прислуга, одним словом, все, кто хотел уехать. К счастью, я была избавлена от болезненной необходимости оставить Бобби — он не прошел бы английского карантина. Мой любимый славный сеттер умер ночью на своем коврике у моей постели.
Все мое окружение было взято на борт английского транспорта, стоявшего на якоре в живописнейшей бухте, где когда-то над нашей яхтой «Хелена» развевались голубые и желтые цвета рода Силомирских. Алексей, Вера Кирилловна, Зинаида Михайловна и няня отплыли со мной последним катером. Вместе с моим легким багажом, завязанном в простыни и одеяла, няня втиснула свой собственный узел с пуховыми подушками и таким количеством посуды из нашего сервиза с золотыми монограммами, которое только она одна и могла унести. Багаж Алексея составляли лишь один маленький чемодан и скрипка. У Зинаиды Михайловны было два объемистых чемодана, и у Веры Кирилловны два огромных сундука. Когда мои носилки подняли на борт судна, я бросила последний взгляд на высокие кипарисы, выстроившиеся вдоль прибрежной дороги, которая вилась и петляла по нашему парку. Это здесь Борис Майский учил меня верховой езде, и отсюда же меня возили в царский дворец в Ливадии играть с Татьяной Николаевной и Ольгой. Сейчас яблоневый сад вокруг мавританской крыши нашей виллы был в полном цвету. Последний раз легкий бриз донес до меня весенние запахи и звуки моего детства.
Капитан корабля приветствовал меня на борту. Через открытый иллюминатор моей каюты было слышно, как оркестр на английском линкоре «Мальборо» заиграл гимн «Боже, Царя храни». Реквием по царской России и по тем, кого я любила и кто спал навечно в земле своей Родины.
30
В последующие пять недель, пока я восстанавливала силы в Британском военном госпитале в Константинополе, профессор Хольвег играл на скрипке в ночном клубе, где официантами работали русские князья. Няня неважно вела хозяйство и враждовала с турками, евреями и греками в своем рабочем районе в Галате. Графиня Лилина давала уроки французского турецким девушкам, ученицам старших классов на холмах Пера. Зинаида Михайловна работала кондитером.
Выздоровев, я сменила свое амплуа пациентки на сиделку, работая за комнату, стол и одежду. И в день моего двадцатидвухлетия, 28 мая 1919 года, персонал госпиталя устроил вечеринку, куда пришли все члены моей маленькой семьи. Зинаида Михайловна принесла испеченный ею торт, Вера Кирилловна — византийскую икону из своих сундуков, Алексей — цветы и «Записки охотника» в кожаном переплете. Когда празднование закончилось и все гости, кроме Алексея и няни, разошлись, он попытался обсудить планы на будущее. В поисках места он написал во все ведущие университеты в Европе, а также в Институт Радия в Париже. Письма были его первой попыткой чего-то достичь в этой новой жизни.
— Как только я получу предложение — а я несомненно получу его, — сразу же обращусь за визой. К счастью, я могу получить польский паспорт. Вам и няне на некоторое время нужен паспорт без гражданства, выдаваемый эмигрантам, — пояснил он, так как я смотрела на него бессмысленным взглядом.
— Теперь поняла, извините меня, но я еще не могу разобраться во всем этом.
— Но вам нужен этот паспорт, чтобы получить французскую визу. На это нужно шесть недель, и, кроме того, это дорого стоит.
— Сперва дайте мне снова привыкнуть к работе.
На самом деле я еще была не готова уехать так далеко от России.
— Это не к спеху, — успокоил меня Алексей. — Хотели бы вы жить в Париже?
— Мне все равно, где жить, — сказала я и добавила, когда он опустил голову. — Пока вы со мной.
Казалось, куда бы он не отправился, мы с няней должны следовать за ним, словно он был в ответе за нашу жизнь.
Он просиял своей неожиданно юной улыбкой, начал что-то говорить, разволновался и ушел.
Я отложила дальнейшие размышления о будущем, которое Алексей так нетерпеливо предвкушал и которое для меня было чем-то нереальным. Я занялась своей работой, она требовала не много умения. У меня не было ни рекомендаций, ни международных публикаций, как у Алексея Хольвега, и мне поручали самую грязную работу санитарки. И все же это было лучше, чем подметать улицы. И при этом всегда была возможность наблюдать и учиться. Окружающие меня больные заставляли меня хоть на время преодолевать угнетавшие меня духовную опустошенность и чувство утраты. Я не чувствовала себя в госпитале чужой. Как для Алексея лаборатория, так и любая больница была для меня родным домом.
Я попросила, чтобы меня прикрепили к палате с наиболее тяжелыми больными, в большинстве своем пострадавшими от ожогов.
Я имела дело с гноящимися ранами, от одного вида которых дрожали руки, куда более опытные, чем мои, и видела перед собой объятые ужасом лица своих пациентов. Только посвятив себя облегчению их страданий, я могла оправдать то, что была жива и здорова, в то время как ради моего спасения погиб Стиви и из-за моего беспамятства был покинут Федор.
Через шведское посольство Алексей отправил срочное письмо в Петроград своему другу, который обещал помочь Федору. Я успокаивала себя мыслью, что Федор, наконец, нашел своего покровителя. Я стала с удовольствием ожидать еженедельных прогулок с Алексеем. В эти чудесные летние дни темно-синий Босфор был очень красив среди нежно зеленеющих холмов. Стройные бело-голубые минареты парили в небе, а мы бродили по улицам, таким узким, что, казалось, их можно перепрыгнуть с балкона на балкон. Тесно стоящие друг к другу старые бурые дома были похожи на сплетничающих старух. Алексей показывал мне прелестные детали арабесок, украшающих крошечные арочные окна, легкие и строгие одновременно, как музыка Баха.
Меня же приводила в восторг толпа: иностранные мундиры смешивались с живописной одеждой мужчин-турок в красных фесках и женщин под покрывалами с великолепными, выразительными глазами. Мы осмотрели Голубую мечеть, всю покрытую голубыми изразцами, высокую базилику Св. Софии, где короновался мой византийский предок, и дворцы низложенного султана Абдул Хамида II. Если у Алексея из его неистощимых кладовых всплывала история Византии и Османской Империи, то ко мне возвращались из детства арабские сказки.
Я рассказывала Алексею, как маленькой девочкой играла в мусульманскую принцессу. Я предпочитала рассказывать о раннем детстве, когда смерть еще не вошла в мою жизнь. Он же вспоминал о своих первых годах в Варшаве, когда его молодая, красивая и обожаемая им мать зарабатывала на жизнь стиркой белья, которое она брала в богатых домах. Вдохновляемая своей оскорбленной гордостью, она учила его не доверять чувствам, а руководствоваться разумом.
— До последнего времени, — сказал он, — жизнь подтверждала ее правоту.
— Возможно, она была права, — размышляла я вслух. Разве не изменились мои собственные чувства? — Но ведь и разум мне не очень-то помог.
— Вы еще не научились применять его к жизни, Татьяна Петровна, и к чувствам.
— А существует ли такая вещь, как разумное чувство?
— Я полагаю, да. Это то, что я испытываю, гуляя с вами, — Алексей накрыл своей свободной рукой мою руку.
Этот жест, деликатный и в то же время достаточно самоуверенный, говорил о том, что он более опытен в отношениях с женщинами, чем я думала.
— Вы были когда-нибудь влюблены, Алексей? Я имею в виду в молодости? — добавила я, когда он посмотрел на меня удивленно-укоряющим взглядом.
— Когда мне было столько, сколько вам, — он слегка улыбнулся, значит, его считали старым, — я был безумно влюблен в сестру своего университетского сокурсника. Я часто встречал ее в доме моего друга, не открывая своих чувств около года. Потом однажды я узнал, что она обручена с другим студентом. Меня это ошеломило почти до бесчувствия. Находился двое суток в каком-то ступоре, после чего пришел в себя. Это научило меня двум вещам: первое, любовь — это, конечно, достояние, как говорят поэты, и второе, любовь — это эмоциональная роскошь.
— А теперь? Вы все еще так думаете?
— И да, и нет. Я все еще верю, что любовь — это роскошь, но без роскоши, обнаружил я, жизнь только терпима в условиях примитивного выживания.
Это было умно сказано. Алексей никогда не был скучен.
— А для меня любовь — это главное чувство, а не роскошь, — возражала я. — Но бывают разные виды и степени любви, это не простая вещь. Было ли у вас что-либо большее, чем платоническая любовь?
— Любовь в том смысле, о котором я говорил ранее, нет. У меня были время от времени связи. Впоследствии, они всегда казались мне пустой тратой времени и денег. Я никогда не думал, что захочу жениться, что эта мысль может целиком и полностью захватить меня! — он крепко сжал мою руку.
Его пожатие было мне приятно. Мне нравилось это ухаживание намеками, которые ни к чему меня не обязывали. И так, наблюдая за жмущимися друг к другу домами и высокими минаретами, разноязыкой толпой, потоком военных и беженцев, в ближайшие три месяца я так же хорошо узнала Константинополь, как и простое и честное сердце моего гида, руководимое его великим и сложным умом. Он мог читать мои мысли, как открытую книгу. Но он не мог догадаться о том, что происходит в моем сердце!
Ночью Константинополь был менее заманчивым. Время от времени слышалась стрельба, в утренних газетах писали об убийствах. Когда в компании двух английских медсестер я пошла в ночной клуб на набережной послушать игру Алексея, я была потрясена, когда увидела стайку очень молоденьких русских проституток. И это девочки, которым на вид было не больше двенадцати-тринадцати! При приближении полицейского они разбегались, чтобы потом снова, как птицы, собраться в стайку.
Игра Алексея была для меня откровением. Пунктуальный и элегантный польский ученый преображался до неузнаваемости. Теперь это был темпераментный еврейский скрипач на празднике Урожая в Веславе. Всю свою страсть, которую выдавало сверкание его черных глаз, вкладывал он в эту бурную цыганскую музыку. Я была очарована. Она впервые заставила меня понять всю глубину и пыл его любви. Это пугало меня и льстило одновременно. Мне пришлось даже убежать из ночного клуба, чтобы не расплакаться. Придя в свою комнату в госпитале, я наконец, впервые за этот год, дала волю своим чувствам. Я оплакивала всех погибших юношей Европы и Азии и, конечно же, того, кто унес с собой в могилу мою любовь.
Я снова попросила Алексея обрисовать мне подробности смерти Стефана так, как о них ему рассказали поляки в Одессе. Он рассказал, что мой кузен был убит вместе с другими пленниками. Кольцо князя Стефана с печатью и родовым орлом Пястов было снято с одного из захвативших его бандитов, который безошибочно описал Стиви.
— Застрелен в голову, но как? — настаивала я. — Его можно было узнать?
— Его убили, разве этого мало? — возразил Алексей.
Мне казалось, и Вера Кирилловна, и он что-то скрывают. Я решила сама выяснить все, что связано со смертью Стиви. Такая возможность представилась мне еще до конца лета.
Гражданская война, претерпевая то приливы, то отливы, обернулась успехом для Белой армии, сражавшейся на юге, в то время как адмирал Колчак, покинутый чехами, был отброшен в Сибири. В середине июля был освобожден Крым. Силы генерала Деникина также продвинулись на Украине, захватив в июле Харьков. Русские беженцы, прозябающие в лагерях или работающие прислугой в Константинополе, начали мечтать о возвращении домой.
Кроме Зинаиды Михайловны, сохнущей по сыну над своей кондитерской доской, больше никто не беспокоился. В августе Коленька, к тому времени уже адъютант, пригласил ее к себе в Таганрог, за линию фронта, где генерал Деникин разместил свою штаб-квартиру.
«Скажите ее высочеству Татьяне Петровне, — добавлял он в постскриптуме своего письма, — что генерал Майский здесь, в Таганроге. Он в изоляторе, в тифозном госпитале. Также передайте привет от лейтенанта флота барона Нессена и от ее родственника, капитана князя Ломатова-Московского. Мы в ее распоряжении».
Барон Нейссен и Л-М в Таганроге! Борис Андреевич Майский жив! Все трое пережили немыслимые опасности. Это подкрепило мою надежду, что князь Стефан жив, что он, долгое время считавшийся мертвым, может оказаться в какой-нибудь неожиданной части света. Во всяком случае, я должна повидать Бориса Андреевича в ставке главнокомандующего в Таганроге, и тогда, возможно, я узнаю правду о судьбе Стиви. На волне целеустремленности мне не нужно было больше цепляться за Алексея. Более того, зависимость от него надоела мне, стала в тягость.
Зинаида Михайловна продала фамильные драгоценности и отправилась первым кораблем, обещая найти жилье для всех нас. Я решила ехать за ней.
Вера Кирилловна объявила, что хочет сопровождать меня. Она окончательно устала обучать французскому языку турецких девушек. Однако со стороны няни и Алексея я встретила только сопротивление.
— Когда вы перестанете совершать благородные жесты. Татьяна Петровна? — сказал он. — Что вы можете сделать для Бориса Майского, навестив его? Вы не сможете вывезти его из-за карантина. Если он выздоровеет и покинет Россию, мы сможем помочь ему поселиться за границей. С этой точки зрения ваша поездка в Таганрог — ненужный риск и лишние расходы.
Я твердо стояла на своем и злилась, что он пытается распоряжаться мной, как своей собственностью.
— Вы подумали о финансовой стороне своей поездки? — спросил он.
Я наивно полагала, что няня расстанется с одной из драгоценностей, все еще зашитых в подол ее сарафана. Но она не собиралась продавать ни одной золотой ложки, вывезенной из Алупки! У меня не было шансов получить то, что у нее не смогли вырвать ни большевики, ни бандиты, хотя это по праву было моим. К счастью, Вера Кирилловна, напротив, была готова расстаться с большинством ценностей из своих сундуков.
Когда Алексей понял, что остановить меня невозможно, он сказал:
— Ну, что ж, поступайте как вам угодно — vous en ferez à votre guise, — сделайте, по крайней мере, необходимые прививки.
Мы с Верой Кирилловной сделали прививки против тифа, холеры и оспы. В качестве дополнительной предосторожности я упаковала плотно прилегающий цельнокроеный костюм — англичане изготовляли их теперь для медсестер в целях защиты от всякой заразы. Я взяла в госпитале месячный отпуск, и мы заказали билеты на британский корабль, который должен был отплывать в середине августа.
Тем временем Алексей получил, как и надеялся, приглашение из Института Радия в Париже и обратился за визой. Он планировал поехать туда раньше меня и подыскать мне жилье и работу.
Провожая меня и Веру Кирилловну, он подтвердил свое намерение и добавил:
— Для вас это очень важно — быть независимой в финансовом отношении.
«А это значит — иметь полную свободу», — я поняла его слова именно так и была благодарна ему. Разве свобода, которую он гарантировал, не была тем самым, что привязывало меня к нему?
— Вы были великолепны, как всегда, — я почувствовала стыд за свое бунтарство. — И, пожалуйста, будьте терпеливы с няней.
Поддавшись нашим с ним уговорам, няня согласилась остаться. Я боялась тащить ее за собой в самое пекло гражданской войны, да и Алексей, как я подозревала, хотел, чтобы она вела домашнее хозяйство.
— Мы с няней хорошо понимаем друг друга, — уверял он меня.
Замечательно, подумала я, она стала его главным союзником.
— Ладно, храни вас Бог до моего возвращения, — я подала Алексею руку. Он крепко сжал ее в своей маленькой изящной руке и сказал:
— Я буду ждать вас только один месяц. Если вы не вернетесь к концу сентября, я уеду в Париж, и тогда вам придется самой выполнять все формальности с получением визы.
Я поняла, что могу капризничать сколько хочу, но теперь Алексей больше не будет опекать меня в той степени, в какой он делал это раньше, обходиться же без него в этом чужом мире, одной, окруженной практическими трудностями — это было действенной угрозой.
— Обязательно вернусь вовремя, — пообещала я и совершенно искренне добавила: — Я буду скучать по вас, Алексей.
На судне были добровольцы из русских лагерей беженцев, среди них несколько молодых женщин, собирающихся стать сестрами милосердия или сражаться в Белой армии. Узнав от Веры Кирилловны, что я работала в полевом госпитале, они замучили меня вопросами. Я сделала для себя любопытное открытие: меня считали старшей и более опытной женщиной.
— Я надеюсь попасть в вашу группу, — воскликнула одна из моих новых поклонниц.
Смутившись, я сказала им, что еду в Таганрог по личным делам. Они выглядели разочарованными. Я тоже чувствовала себя неловко. Я завидовала их энтузиазму. Возможно, они были наивны, но у них была цель. Они хотели послужить чему-то большему, чем они сами, как и я когда-то. А почему бы мне не сделать этого снова?
Разрываемая нетерпением и тревогой, я ждала вместе с другими людьми, стоявшими у поручней, первого появления моей родной земли: волшебной синей арки Кавказского хребта. Еще более щемящее, хотя и менее благоговейное чувство вызывало побережье Крыма, проплывавшее слева, когда мы проходили через перешеек из Черного моря в Азовское с его более спокойными водами. На его дальнем, северо-восточном конце был Таганрог.
На берегу нас встречали не только Зинаида Михайловна и Коленька. На пристани были также Л-М и барон Нейссен, причем последний с огромным букетом. Под его потертым мундиром я видела оборванного моряка, чья рана вывела меня из амнезии. Присутствие Л-М тоже вызвало смешанное чувство: боль воспоминаний о днях нашего марша во время отступления в пятнадцатом и радость, что меня встречает член семьи и друг. По сравнению с лихой и легкомысленной толпой молодежи на корабле, они выглядели мужественными закаленными ветеранами. А какой контраст с Алексеем! Мог ли этот маленький ученый действительно быть моим якорем и одновременно моим спасательным кругом? Неужели я действительно обещала ему, что вернусь через месяц?
Вера Кирилловна так и упала в объятия Л-М. Еще бы — ведь в нем текла та же кровь, что и в нас!
— Мысли о вас не оставляли меня с тех самых пор, как я покинул вашу дачу, — разоткровенничался Нейссен. — Я передал словечко вашему кузену князю Веславскому.
— Я не сомневалась, что вы это сделаете, — сказала я грустно. Это словечко и привело Стиви к гибели!
— Он был убит, вы знаете, после того, как высадился в Одессе.
— Я знаю. Л-М был с Союзным экспедиционным корпусом. Мне ужасно жаль. Л-М служил с князем Стефаном в семнадцатом, в Сомме.
Я повернулась к своему родственнику.
— Вы хорошо знали Стефана Веславского?
— Не так хорошо, как хотелось бы. Я никогда не забуду его голоса. Он часто развлекал нас пением. Но я вижу, что это болезненная для вас тема. — Л-М смотрел на меня с какой-то отрешенностью.
— Да. Тем не менее я хочу услышать больше, когда мы устроимся.
— В таком случае, в Таганроге есть человек, знавший его дольше, чем я. Это ваш английский кузен.
— Случайно не лорд Эндрю?
— Он самый. Его старший брат, лорд Берсфорд, был убит в ходе военных действий во Франции. Молодой Эндрю прикомандирован к Британской военной миссии здесь. Хотите, я приведу его завтра вечером?
Мне вдруг стало страшно встретиться с родственником Стиви.
— Разрешите мне сначала осмотреться. Возможно, мне придется остаться в тифозном госпитале, чтобы ухаживать за генералом Майским.
— Боже вас сохрани! — воскликнул Нейссен. — Это ужасное место.
— Да, да, Татьяна Петровна, — робко вставила Зинаида Михайловна.
— Тем больше у меня причин сделать все, что смогу, — я не могла одновременно выдерживать доброту Л-М и напряженность Нейссена. Такое внимание со всех сторон подавляло меня.
— Татьяна Петровна, может быть, вы решите в конце концов к нам присоединиться? — окликнула меня одна из моих почитательниц, когда сестры милосердия-добровольцы проходили мимо, бросая игривые взгляды на Л-М и Нейссена.
— Возможно, — ответила я. — Пока мы плыли сюда, мне казалось, что я тоже доброволец, — сказала я моим спутникам, медленно следуя за девушками.
— Великолепная идея, — сказал Нейссен. — Меньшего я от вас и не ожидал.
— Не увлекайтесь, Таня, — заметил Л-М. — Наши достижения впечатляющи только на карте, но победа ничем не подкреплена.
— Я иногда сомневаюсь, Л-М, считаете ли вы ее желанной, — Нейссен говорил нервно, с явным раздражением.
— Вы делаете неосторожные замечания, князь, — предостерег Коленька. — Контрразведка еще вами займется.
— Контрразведка? — я взглянула на своих сопровождающих.
— Главное оружие нашего движения, я должен предупредить, — сказал мой родственник, — аристократы подозреваются ipso facto.
Как раньше, так и теперь, я не знала, сколько позы было в мировоззрении Л-М.
— Дорогой князь, вы, конечно, шутите. Vous faites de l’esprit, cher prince, — Вера Кирилловна явно заискивала.
— Не совсем, графиня. О, здесь, в Таганроге, есть высшие круги, которые встретят вас фанфарами, но сама Белая армия в основном демократична.
— Так оно и лучше! — сказала я.
Мы дошли до низких навесов в конце пристани. Огражденный с одной стороны низкими прибрежными холмами маленький плоский портовый город на краю степи, где родился наш любимый Чехов, выглядел не слишком располагающе после константинопольского Золотого Рога. Л-М и Нейссен уехали. Коленька провел нас через таможню и санитарную инспекцию, потом показал нам на штабной автомобиль.
— Прошу!
Наши квартиры были в доме зерноторговца, где, кроме Коленьки, был расквартирован еще один адъютант. Купцу, который уже сдал комнату своей взрослой дочери Зинаиде Михайловне, пришлось теперь уступить комнату сына и супружескую спальню, чтобы разместить нас с Верой Кирилловной.
Все это Коленька рассказал мне, пока, сигналя в рожок, вез нас с развевающимся флажком по прямой и широкой главной улице, одной из немногих вымощенных. Она, как и Константинополь, пестрела мундирами союзников. Я сразу же узнала четырехугольные польские фуражки-конфедератки на двух блестящих офицерах, рядом с которыми белые добровольцы выглядели довольно-таки непрезентабельно.
— Не было никакой необходимости теснить наших хозяев, — упрекнула я Коленьку. — Я могу спать в любом углу.
— Я бы тоже могла спать на чердаке столько, сколько понадобится. — Веру Кирилловну невозможно было превзойти в покладистости.
— Не беспокойтесь, ваши превосходительства. Наш купец так напуган большевиками, что с радостью пойдет на любые жертвы ради нашего дела.
Нас приветствовала низким поклоном и реверансом на широком переднем крыльце своего белого деревянного дома почтенная купеческая чета. Каждый из супругов так соперничал друг с другом в проявлении внимания ко мне, что я заподозрила, что Коленька выдал меня за царскую особу.
Моя просторная спальня с камином и с иконами в углу выходила окнами на огород и фруктовый сад типичного русского провинциального дома. Мне прислали прислуживать молодого крестьянина. Поданная нам еда, приправленная свежим укропом, по местным стандартам была почти роскошной. Но лучше всего было то, что в гостиной стояло не слишком расстроенное пианино.
— У вашего высочества будет лошадь для верховой езды, — сказал Коленька. — Вы увидите, что никакие почести и никакое внимание в нашей Белой Ставке не чрезмерны для дочери генерала князя Силомирского.
Я напомнила Коленьке, что приехала не отдыхать, а навестить генерала Майского.
— Это все устроено, Татьяна Петровна. Вам только нужно представить в госпитале сертификаты на прививки. Однако мой вам совет: не ходите туда. У нас здесь такой веселый маленький городок: синематограф, театр, еженедельный симфонический оркестр, домашние вечера, разношерстное космополитическое общество. С тех пор, как освобожден Киев, все ликуют. Зачем посещать такое унылое место?
— Очень верный совет, — одобрила его Вера Кирилловна, а взгляд ее говорил: «Но я-то знаю, добрые советы для вас напрасны».
— Послушайте Коленьку, Татьяна Петровна, дорогая, — настаивала Зинаида Михайловна.
Я не ответила моим доброжелателям.
— Хватит об этом. Коленька, я хотела бы побеседовать с генералом Деникиным. Можете вы и это устроить?
— Слушаю и повинуюсь, ваше высочество, — Коленька звонко щелкнул каблуками, поклонился, взял конфету из рук матери, запихнул ее себе в рот, взмахнул рукой и с ревом уехал.
На следующий день утром я представила сертификат о прививках и противотифозный костюм в госпиталь-изолятор на окраине города и получила разрешение на визит.
Я быстро усвоила, что в Таганроге на все нужно разрешение. Чтобы преодолеть всю эту бюрократию, даже взяток и связей было недостаточно. Надо было быть, по крайней мере, таким же плутом, как Коленька.
Госпиталь был так переполнен, что больные лежали на соломенных тюфяках в коридорах. В палатах было негде ступить между койками. К счастью, в офицерской палате, где лежал Борис Майский, были кровати. Он был в сознании, но не подал никакого знака, что узнал меня.
Я положила руку ему на плечо и сказала:
— Борис Андреевич, дорогой, это я, Татьяна. Его вялый взгляд остановился на мне, а брови сошлись над крючковатым носом.
— Татьяна Петровна, это в самом деле вы? Может быть, у меня бред! Я слышал, что вы уехали в Константинополь. А вы здесь?
— Я приехала повидать вас, Борис Андреевич, поблагодарить вас, помочь вам поправиться, — я взбила подушку и поправила покрывало.
— Какое легкое у вас прикосновение! Я так счастлив, что дожил до встречи с вами! — он прижал мою руку к своим губам. — Теперь сядьте и расскажите мне вашу одиссею.
Я рассказала ему все, что помнила, спокойно и отрешенно. Все это уже в прошлом, подумала я с облегчением, и больше не будет нас тревожить.
— Какие тяжкие испытания! — сказал Борис Майский, когда я закончила. — Но главное, что вы целы и в безопасности. Я сходил с ума от тревоги за вас. Я получил деньги и документы в Петрограде, — он был готов в свою очередь рассказать свою историю.
— Это не к спеху, Борис Андреевич, не утомляйте себя. — Он был бледен и покрыт испариной, его всегда мелодичный голос был напряженным.
— Нет, я должен. Из Петрограда я отправился вверх по Неве, чтобы через наши связи в деревне достать продукты и моторную лодку, — он говорил шепотом. — На обратном пути на нас напали речные пираты. Семен и я, ограбленные и голые остались на берегу. Красные мобилизовали нас рыть окопы на Архангельском фронте. Спасли нас американцы. Мы чуть-чуть разминулись с бароном Нейссеном. Я слышал, что вы все еще были на даче, спрашивали обо мне. Я был обморожен, потерял три пальца, всю зиму пролежал в госпитале в Архангельске Весной, на британском корабле мы обошли Европу и высадились в Новороссийске. Меня приветствовали как героя Кронштадта. Попытку спасти князя Силомирского называли одним из самых значительных подвигов антибольшевистского Сопротивления, — он замолк, переводя дыхание, потом продолжил телеграфным слогом. — Сражался за освобождение Крыма. Здесь высадился в июле. Подхватил сыпной тиф. Вышел из строя. Был забыт. Это неважно. Теперь я могу умереть в мире.
— Вы не умрете, Борис Андреевич! Я заберу вас отсюда, хороший уход…
— Никто не вышел отсюда, кроме как в похоронную яму, Татьяна Петровна. Да это и не самый плохой путь уйти. Бывает хуже, гораздо хуже…
Я поняла, что если так трудно было навестить больного в изоляторе, то забрать его оттуда просто невозможно.
— Вы уйдете не в похоронную яму, Борис Андреевич. Я обещаю вам, по крайней мере, хоть это. Вам будут оказаны все воинские почести, как они были оказаны моему отцу.
Борис Андреевич слабо улыбнулся.
— А пока, — продолжала я, — я могу приносить вам еду и помогать ухаживать за вами. При хорошем уходе больные тифом выздоравливают.
— Когда они молоды, Татьяна Петровна. Не подвергайте себя опасности, посещая меня снова. Мне нужно совсем немного пищи, и обо мне заботятся как только могут. Смотрите, вот он идет, мой ангел небесный, — он указал на санитара в белом халате который, сияя, приближался к нам.
— Семен! — воскликнула я.
Семен схватил протянутые к нему руки и покрыл их поцелуями.
— Слава тебе, Господи! Какая радость для Его Превосходительства!
— Семен, дорогой! Благослови Бог твое доброе сердце! — я с нежностью смотрела на грубого ангела, посланного всевышним помогать всем забытым героям в эту зловонную палату, и подумала: «Ангелы рождаются не в раю, а в аду».
Я провела весь день у постели больного, а когда Борис Андреевич уставал, разговаривала с Семеном, вспоминая об отце, воскрешая его в нашей памяти. Вечером Майского стало лихорадить. Палата наполнилась звуками скрипящих кроватей, стонами и бормотанием. Ночью у больных наступал пароксизм, превращая самых тихих больных в бессвязно бормочущих маньяков, чтобы затем на рассвете оставить их неподвижно лежащими, со слабым пульсом.
Я поднялась, пообещав вернуться утром, но задержалась, увидя пристальный взгляд офицера на соседней кровати.
— Это вы, — пробормотал он. — Я не убил вас, какое облегчение!
— Их благородие застрелил сестру Красной армии в горячке боя. Его мучает воспоминание, когда у него жар. Боже, спаси его душу! — объяснил Семен.
— Вы были такая молодая, такая белокурая, совсем девочка, — продолжал офицер. — Вы бегали вверх и вниз по берегу реки. Вы были у меня на прицеле. Я нажал курок… это было так легко! Почему? Я был сам не свой. Но вы живы! Благодарение Богу! — Слезы бежали по его впалым щекам.
— Бог смилостивился, и вы, ваше благородие, можете отдохнуть, — сказал Семен, обтирая лицо офицера.
Дрожа, я быстро вышла из палаты.
Главный врач, мужчина средних лет с головой, коротко остриженной, как у германских офицеров, сказал мне, что забрать больного из изолятора нельзя даже по распоряжению самого Верховного Правителя. (Саркастические замечания об адмирале Колчаке были обычны в лагере Деникина.)
— Однако, раз вы надеваете противотифозный костюм, вы можете снова навестить больного. К несчастью, такие новшества нам не по средствам.
— Наверняка ваши британские союзники могли бы снабдить вас ими!
— Британцы не присылают даже современной военной техники, не говоря уже о медицинском снабжении! Еще есть вопросы?
— Еще один, последний. Какова у вас смертность, доктор?
— 99 процентов. Это чумной барак, а не госпиталь. Надеюсь, мне не нужно напоминать вам принять душ и вымыться зеленым мылом прежде, чем уйти отсюда? До свидания.
Уходя из госпиталя, я думала о белом офицере, оказавшемся убийцей, о Борисе Андреевиче — забытом герое, о Семене, довольном своей мрачной святой службой. Я думала о своей стране, погружающейся в темную эпоху, о человеческой дикости, происходящей от ужасов голода и эпидемий, и усугубляющей их. Я видела, что эта лихорадочная активность на этих провинциальных задворках, как иллюзорный проблеск здоровья на щеках чахоточного больного.
Я догадывалась о физической непригодности и моральной развращенности, скрывающихся за неистовой жаждой удовольствий и наживы в этой Белой Ставке. По мере того как я приближалась к освещенному центру, полному автомобилей и экипажей, офицеров конных и пеших, женщин в широкополых шляпах и легких летних платьях, этот город в свободной игре прихотей казался, возможно, больным, но не умирающим, как Россия при красном режиме. Еще слышался смех. Свободно можно было купить газеты всех оттенков и направлений. Священники свободно ходили в своих рясах. Не было этого всеобщего отупляющего однообразия, страха, безлюдия.
Я зашла в церковь, где было полно народу, в основном женщин, молящихся за своих, сражающихся на фронте мужчинах. Поставила свечу святому Владимиру, нашему семейному покровителю, и когда я опустилась на колени для молитвы, мысль, возникшая у меня на корабле в беседе с сестрами-добровольцами, подсказала решение: я должна вступить в Белую армию сестрой милосердия.
Я знаю, как остановить кровотечение. Я умею чистить и перевязывать раны. Я могу помочь при простом переломе, а если надо и при сложном. Я могу снимать боль без наркотиков. Я не знаю как, но у меня есть такой дар. Я — фронтовая сестра милосердия, чье умение пропадает зря. Разве это не мой долг помочь единственному, еще сражающемуся движению всеми возможными для меня средствами, спасти мою страну от красной гибели? Разве не буду я ближе к Стефану, живому или мертвому, на русской земле? И даже если красные убьют меня, как тот белый офицер убил сестру Красной армии, разве не будет это достойной данью тому, кто умер за меня?
— А как же Алексей? — говорил другой голос. — Он ждет тебя обратно. С ним няня. Как же она без тебя? Алексей позаботится о няне, — отвечал первый голос. — Он привыкнет к моему отсутствию. В конце концов, я всего лишь дорогая безделушка. Он станет великим и знаменитым и без меня.
— Остановись на мгновенье, — говорил второй голос, — прежде чем отбросишь защиту, нежность, товарищество, которые он предлагает. Пожертвуешь ли ты ребенком — а ты знаешь, что хочешь ребенка, — спокойной жизнью, возможностью заниматься медициной? Отдашь ли ты все это за полевой госпиталь, настоящую смертельную опасность, а может быть и самое страшное?
— Я не могу представить себе ту жизнь, о которой ты говоришь, — возражало мое второе «я». Мир, будущее, безопасность, уют — эти слова больше не имеют для меня смысла. Заслуживаю ли я их? Даже хочу ли? Война, жертвы, лишения — вот все, что я знала. Среди них я, возможно, смогу научиться служить ближнему, как служит Семен, без надежды на награду на этом свете. И тогда, если я умру, я, может быть, найду дорогу в Сад.
Я вернулась в госпиталь-изолятор на следующий день рано утром, чтобы сказать Борису Майскому о своем решении добровольно вступить в Белую армию.
— Нет, Татьяна Петровна, я умоляю вас! — он вышел из состояния прострации и оживился. — Обстоятельства, поверьте мне, хуже, чем в 1915 году. Если красные захватывают госпиталь, они не щадят ни раненых, ни персонала. Те, кто умирает быстро, счастливцы. Боже упаси вас попасть им в руки! Если не ради меня, то хоть ради вашего отца, откажитесь от этого!
— Если бы отец был жив, разве не сражался бы он на стороне белых, и разве не была бы я на его стороне?
— Он защитил бы вас. Больше некому. Вы можете думать, что мы, белые, еще цепляемся за такие понятия, как честь и благородство. Но это лишь немногие из нас. На нашей стороне только ненависть и отчаяние, на стороне же красных — ненависть и страх.
— Отчаяние! Почему не надежда?
— Надежда поверхностна, эфемерна, а отчаяние глубоко и прочно.
— А страх, почему страх на стороне красных? — этого я не могла понять.
— Страх перед возмездием. Он действует очень сильно. Человечности нет ни в одном лагере. Уезжайте из России, Татьяна Петровна, начинайте новую жизнь!
Его волнение потрясло меня, но оно не смогло поколебать мое решение.
— У меня есть кое-что для вас, — сказал он, пока я молчала. — Семен, — позвал он, — дай мои пистолеты.
Семен достал из-под кровати шкатулку, в которой лежала пара прекрасных пистолетов, смазанных и блестящих.
— Я собирался оба оставить Семену, — сказал Майский. — Но теперь я поделю их между вами. У вас больше нет вашего револьвера, Татьяна Петровна?
— Его отобрали в госпитале в Пскове.
— Тогда вам нужно оружие. Берите этот, более тяжелый и покажите мне, как вы будете его держать.
Я повернулась боком, положила левую руку на правое плечо и оперлась рукой с пистолетом на поднятый локоть и предплечье, чтобы зафиксировать ее в таком положении.
— Очень хорошо. Потренируйтесь еще. Только обязательно сразу же получите разрешение, а то вас могут арестовать, как шпионку.
— Шпионку? Мы же на территории большевиков.
— Подозрительность и контрразведка есть и у белых. Это неизбежно в военное время.
Я вспомнила предупреждение Л-М.
— Я сразу же обращусь за разрешением. Я буду дорожить вашим подарком, Борис Андреевич.
Он кивнул и закрыл глаза в изнеможении.
Я помогла Семену помыть его хозяина и перестелить постель. Он был очень слаб, и я боялась, что он не переживет следующей ночи. Его вчерашний сосед по палате уже скончался, успев причаститься перед смертью.
— Мирно, — просиял Семен. — Так мирно их благородие отошли в царствие небесное.
Когда я поднялась, чтобы идти, Борис Майский вышел из оцепенения.
— Помните, что я вам обычно говорил, занимаясь с вами верховой ездой, Татьяна Петровна?
— Легкая рука, крепкая посадка, пятки вниз, голову вверх. Я никогда не забуду этого. Да пребудет с вами Бог, Борис Андреевич, — я наклонилась, чтобы поцеловать его в лоб на прощание.
— Семен, — сказала я, когда он провожал меня, держа под мышкой кожаную шкатулку с пистолетами и коробкой патронов. — Ты поедешь со мной после смерти Бориса Андреевича?
— Спасибо, Татьяна Петровна, но я здесь нужен, чтобы ухаживать за их благородиями. Они знают, что я не оставлю их, если придут красные, — он похлопал по коробке с пистолетами. — Я обещал.
У меня кружилась голова.
— Но ты, Семен, что станет с тобой?
— Я человек простой. Что до меня красным? Я спасусь, если Богу будет угодно.
— У меня есть родственник в генеральном штабе, — я дала ему имя Л-М. — Он поможет тебе. Прощай, Семен, сохрани тебя Бог.
Он вручил мне шкатулку, и я направилась прямо в кабинет доктора.
— Генерал Майский, кажется, умирает, — сказала я. — Сделаны ли какие-нибудь приготовления для его похорон?
— Это дело военных властей, — доктор выглядел еще более раздраженным, чем раньше. — Мы только сообщаем о смерти. Если тело не затребуют в 24 часа, его увозят вместе с остальными.
— Куда увозят?
— В братскую могилу.
Бездушие доктора возмутило меня до глубины души. Он просто ненавидел аристократов.
— С офицерами этого еще не случалось, — добавил он неожиданно, то ли из симпатии, то ли из опасения, что я причиню ему неприятности.
Я попросила его содействия:
— Я уверена, доктор, как и все, кто служит нашему делу, вы хотели бы, чтобы генералу Майскому были отданы все воинские почести.
По какому-то наитию я вышла из госпиталя через заднюю дверь и увидела, как в фургон забрасывают какие-то длинные серые, увязанные в простыни тюки.
Настоящее средневековье — из чумного дома в похоронную яму, подумала я, прикованная к месту этим зрелищем. Дверь фургона захлопнулась.
— Чего надо? — грубо спросил возница.
Я покачала головой и ушла.
— Они не посмеют запихнуть вас в фургон, чтобы сбросить в братскую могилу, Борис Андреевич, обещаю вам, — сказала я, сжимая в руках драгоценный подарок.
Этой же ночью Коленька спросил о Борисе Майском, и я сказала, что он умирает.
— Я уверена, ему будут возданы последние воинские почести, как и положено. Если этого не будет сделано, я и мои друзья воспримем это как личное оскорбление, — я говорила эти слова, зная, что они дойдут до ушей тех, от кого это зависит.
Я также попросила своего доверенного зарегистрировать мой пистолет и достать мне разрешение. Он был слишком велик, чтобы уместиться в кармане или за пазухой, но перевязь через плечо будет сделать легко.
— На это, Татьяна Петровна, понадобятся деньги, — Коленька впервые уклонился от «высочайшего» повеления.
— Я сообщу в Константинополь, — мне было уже неловко злоупотреблять гостеприимством наших хозяев. — Я напишу так, что Алексей и няня не смогут мне отказать.
— Коленька, как тебе не стыдно! — Зинаида Михайловна отколола золотые часики со своей груди. — Заложи их и достань разрешение для ее высочества.
— Где я их заложу, когда все евреи сбежали перед нашим приходом? — Коленька, как бы оценивая, повертел безделушку в руках.
— Это к добру не приведет, — заметила Вера Кирилловна.
— У меня такое впечатление, — сказала я, — что дворяне в этом городе прекрасно наживаются без всякой помощи.
— Верно, Татьяна Петровна, верно, — Коленька снова стал самодовольным, как всегда. — Люди пойдут на все, пока они могут наживаться. Если бы красные это поняли, они взяли бы нас! Но на их стороне прибыль можно получить только на черном рынке. В результате жизнь все больше дорожает, если это можно назвать жизнью.
— Какой вы болтун, Коленька! — Вера Кирилловна посмотрела на него своим царственным взглядом. — Делайте все, что нужно для получения разрешения и без суеты — sans chichis, — добавила она по-французски.
— К вашим услугам, ваши превосходительства. Прежде чем я успела попросить его, он опустил часы в руку своей матери и поцеловал ее.
— Если вы извините меня, генерал Деникин — наш обожаемый главнокомандующий — эксплуататор. Я должен идти. Я возьму ваш пистолет, Татьяна Петровна, чтобы не будить вас утром.
— Коленька, милый! — Зинаида Михайловна с обожанием посмотрела на него.
На следующее утро меня позвали в госпиталь — Борис Майский умер. Два дня спустя он лежал среди цветов в открытом гробу в полной форме, при всех регалиях, в окружении почетного караула. Высшее командование и все военные миссии, так же, как и светские дамы Таганрога, пришли почтить не только «героя Кронштадта», но и отдать дань памяти человеку, которого тот пытался спасти, — генералу князю Силомирскому.
Церемония была такой волнующей, какой может быть только русская военная церемония похорон, и я поняла, что все мои страхи были напрасны.
Чтя своих мертвых героев, а их становилось все больше и больше, Белое движение поднималось, хоть ненадолго, из трясины, в которую все больше погружалось, хотя и стремилось к победе. Смерть и отчаяние были его знаменами. В церкви и во время торжественного шествия к месту захоронения под барабанный бой и медленный топот ног их знамена развевались с траурным величием.
31
ГЛУБОКО СКОРБЛЮ О ГИБЕЛИ ГЕНЕРАЛА МАЙСКОГО ТЧК ЧТО ЗАДЕРЖИВАЕТ ВАС В ТАГАНРОГЕ
АЛЕКСЕЙ
ЖДУ ВСТРЕЧИ С ГЕНЕРАЛОМ ДЕНИКИНЫМ ТЧК ПОЖАЛУЙСТА ВЫШЛИТЕ ДЕНЕГ
ТАТЬЯНА
ОЖИДАЙТЕ СКОРО БУДУ С НЯНЕЙ
АЛЕКСЕЙ
— Что мне делать, Вера Кирилловна? — спросила я, получив эту пугающую телеграмму. — Няня может жить со мной в комнате, но куда мы денем Алексея?
— Если профессор Хольвег так настаивает на своем приезде, он может сам найти себе жилье, — сказала она. — Я надеюсь, вы не собираетесь его встречать. Какой неприятный человек!
— Алексей спас мне жизнь. Он не может быть неприятным, — напомнила я своей родственнице.
Я была тронута и рассержена чрезмерным усердием моего спасителя. Очевидно, он потребует отчета. Я могла бы объяснить, что хочу попросить генерала Деникина выяснить обстоятельства гибели Стефана. Но как я смогу сказать в лицо Алексею о своем решении стать фронтовой сестрой? Это принятое мной решение вычеркивало его из моей жизни, по крайней мере на долгое время. Как я узнала на призывном пункте, для этого требовалось решение генерала Деникина, что давало мне двойной повод увидеться с главнокомандующим. Временно моя жизнь была заполнена.
Сразу после похорон Л-М привел ко мне лорда Эндрю. Первый же взгляд на его молодое жизнерадостное лицо с щеголеватыми каштановыми усиками — того же цвета, что у Стиви, — сказал мне, что брат Берсфорда неискушен в войне.
— Таня, честное слово, невероятно встретить вас в этой Богом забытой дыре спустя все эти годы! — воскликнул лорд Эндрю. — Вы всегда были скучной девицей, но теперь вы пережили столько разных приключений… Надеюсь, вы нам о них расскажете?
— Таня хотела, чтобы вы рассказали ей о своем кузене Веславском, — задумчиво сказал Л-М.
Лорд Эндрю был счастлив вспомнить героя и старого друга Берсфорда.
— Никак не могу поверить, что он мертв, — в семейном кругу я свободно могла говорить о своей навязчивой идее.
— Я понимаю вас, — согласился лорд Эндрю, — Стиви не такой человек, чтобы попасть в бандитскую ловушку.
— Конечно, мой дорогой Эндрю, — присоединился Л-М, — я знаю, что смерть его признана официально. Но если кто-то хочет пересечь Россию инкогнито, не лучший ли путь — объявить о собственной смерти?
Сердце у меня подпрыгнуло от радости.
Неделя до приезда Алексея пролетела быстро. Я практиковалась в игре на фортепьяно. Нейссен, Л-М и лорд Эндрю сопровождали меня на верховых прогулках по побережью и степи. Ездить в одиночку было небезопасно, по словам моих сопровождающих, и неподобающе, по мнению Веры Кирилловны. Коленька, выполняя свои обязанности шофера, учил меня водить автомобиль на пыльных проселках.
От своих сопровождающих я многое узнала о том, что лорд Эндрю называл «страной чудес белой России».
— Главное в белом лагере, — учил меня Л-М, когда в редких случаях мы отправлялись верхом без Нейссена, — это «ориентация». Вы либеральный кадет или социал-демократ? Сторонник ли вы генерала Деникина — этого простого русского солдата, как называют его наши дамы, — или вы поддерживаете его соперника — командующего Кавказской армией барона Врангеля? Или вы — Боже упаси! — монархист?
— А какая у вас ориентация? — спросила я.
— Я студент-историк. У меня ее нет, — ответил Л-М, — что еще более подозрительно, чем неверная ориентация.
Я засмеялась:
— Тогда я тоже буду подозрительной.
— Вы слишком остроумны, Л-М, это вас до добра не доведет. Но если у вас будут неприятности, мы предоставим вам убежище, — весело убеждал друга лорд Эндрю.
— А вы очень добры, Эндрю, — отвечал Л-М. — Французы скорее выдадут меня большевикам.
— Да, — я вспомнила поведение французов при эвакуации Одессы. — Я надеюсь, Эндрю, единство взглядов есть, по крайней мере, в Британской миссии.
— Не совсем так. Генерал Томпсон, наш шеф, за полное крушение большевиков. Уинстон Черчилль поддерживает его на сто процентов. Но сторонники Ллойда Джорджа думают, что мы должны уносить ноги, предоставив красным и белым обескровить друг друга до смерти, чтобы, таким образом, сильная Россия не соперничала с нами. Прав ли я, Л-М?
— Абсолютно, — ответил последний, — слабая Россия полностью отвечает интересам союзников. Смотрите, что получается. Британия аннексировала Батум. Румыния — Бессарабию. Поляки захватили не только польскоязычную Галицию, но и Волынь, которая в основном русская. И если украинцы их не остановят, они захватят и Украину.
— Снова русско-польский конфликт! Как это ужасно! — воскликнула я.
— Так же плохо, как конфликт англичан и ирландцев, — сказал лорд Эндрю. — Но здесь есть надежда. В Таганрог скоро должна прибыть польская делегация. Я действую как посредник. Вы удивлены, не так ли? — перехватил он мой взгляд. — Я довольно хорошо перенял польский от матери, во всяком случае, говорю вполне сносно.
— У лорда Эндрю есть скрытые достоинства, — сказал Л-М.
Что-то такое, идущее от Веславских, приблизило лорда Эндрю ко мне. У него были волосы Стиви, его прямой нос. Я стала видеть в нем более юного, угловатого Стиви. Моя уверенность, что Стиви жив, росла.
Барон Нейссен снова присоединился к нам на следующий день. Я подозревала, что обоюдная неприязнь между ним и Стиви обусловлена не только политическими мотивами.
— Нейссен находит нашу четверку утомительной, — подтвердил мою догадку Л-М. — Не очистить ли ему поле деятельности? — спросил он, когда мы отъехали вперед.
— Пожалуйста, не надо. Я не готова к его ухаживаниям.
— Очень хорошо. Меня восхищает Нейссен, хотя я и люблю подтрунивать над ним. Я даже завидую ему.
— Завидуете?
— Да, потому что он способен на страсть и ненависть.
— Вы хотите того же?
— Это придает жизни полноту ощущения. Я понимала его слишком хорошо.
Тем временем Вера Кирилловна, быстро осудив бесстрастность Л-М, поощряла барона Нейссена как противоядие против Алексея. Мой план стать фронтовой сестрой она называла романтизмом. Я могла бы быть более полезной белым, утверждала она, в другом качестве. С этой целью она стала устраивать чаепития и приемы, на которых высказывала свое неодобрение фракционной борьбы в святом деле борьбы против большевизма. Только монархия могла объединить белых под единым началом. Разве не была я почти сестрой покойным дочерям нашего любимого царя? Тот, кто почитает меня, тот отдает дань почтения августейшим мученикам, тот создает почву для возрождения династии.
Когда я пыталась уклониться от общественных обязанностей, Вера Кирилловна говорила: «О, вы должны встретиться с генералом К., он был так предан князю, вашему отцу», или «О, дорогое дитя, вы знаете, баронесса В. так восхищалась Анной Владимировной. Вы не можете отказаться сказать ей несколько слов».
Для таких случаев Вера Кирилловна снабдила меня парой платьев, позаимствованных у дочери наших хозяев. С помощью Зинаиды — из нас только она умела рукодельничать — были отпороты провинциальные оборочки, и оба платья были ушиты в груди и в талии. Сначала я протестовала. Но наша полненькая обаятельная хозяйка навязала их мне со слезами на глазах. Денег за свое гостеприимство она тоже не приняла.
— Не надо, не надо, ваше высочество, — умоляла она, покраснев от смущения. — Если придут большевики, они все отберут. Если придется бежать — на все Божья воля, — зачем нам деньги? Надо радоваться тому, что у нас есть, радоваться, что пока есть чем делиться.
Я поблагодарила и обняла ее. От нее пахло лавандой и ладаном. Она была так же чистоплотна и аккуратна, как и ее хозяйство. Она и ее муж-купец были богобоязненны, честны, трудолюбивы. И это их, думала я, коммунистическая пропаганда объявила угнетателями народа, классовыми врагами.
Алексею потребовалось немного времени, чтобы оценить мое положение в Таганроге. По приезде его поселили в отеле «Европа» как приглашенного Военным министерством. Я напрасно боялась за его хрупкую, ученую персону в этом военном городе. Благодаря его военным работам для царского правительства, он был приглашен в качестве консультанта по мощным взрывам. Он сам оплатил проезд на корабле себе и няне. Он даже предложил мне некоторую сумму, от которой я отказалась. Но я не могла отказаться от встречи с ним.
— Я вижу, что стал лишним, — сказал Алексей в конце нашего первого вечера, проведенного вместе, когда мы были одни — няня удалилась, сославшись на преклонный возраст и усталость. — Вы окружены кавалерами. С вами обращаются, как с принцессой. Вы делаете все, что пожелаете. А я — старый профессор, который приехал отравить вам веселье.
— Какое веселье, Алексей? — я теребила в руках салфетку, а он ходил маленькими быстрыми шагами вокруг обеденного стола, за которым мы только что сидели за чаем по русскому обычаю и беседовали с моими хозяевами и «свитой», как выразился Алексей. Его упрек обжег меня. Я наслаждалась обществом кавалеров, духом свободы и приключений, забыв о нем. Но что касается моих общественных обязанностей…
— Мне не доставляет удовольствия разыгрывать роль, отведенную мне Верой Кирилловной. Это не только утомительно, но и болезненно.
— Она невыносима! Этот ваш родственник, с исторической двойной фамилией, он совсем другое дело, очень интеллигентный, чуткий, разумный. Что касается этого балтийского байронического барона, он не сводит с вас глаз. Позвольте спросить, Татьяна Петровна — я думаю, имею такое право, — вы разделяете его чувства?
Бедный Алексей, жертва ревности — такого неразумного чувства!
— Нет, нисколько. Нейссен — это лишь связующее звено с Татьяной Николаевной. Я ценю его преданность семье нашего покойного государя, преданность, которую свита Веры Кирилловны только и признает.
— Снобы, спекулянты. Ваш Таганрог кишит ими, как вшами. — Алексей подвел итог своих впечатлений от Белой Ставки. — Вы назовете мне настоящую причину вашего пребывания здесь?
— Я жду встречи с генералом Деникиным, чтобы расспросить его об обстоятельствах смерти Стефана.
— Если вам намерены их сообщить, то могут и переслать почтой. Думаю, что у вас есть другой замысел.
Я больше не могла скрывать правду:
— Мне нужно разрешение генерала Деникина, чтобы вступить в армию сестрой милосердия.
Даже признавшись, я понимала подлость своего предательства. Я слишком легко выбросила Алексея из головы. В тот момент, когда он появился, он снова обрел свое влияние на меня. Разве я не предала Стефана? Разве я не предала отца? Разве я не стала старше, сильнее, и уступлю ли я сейчас Алексею? Я решительно подняла голову.
— Татьяна Петровна, вы не в своем уме, — последовал ожидаемый взрыв. — Белое движение реакционное, ретроградное, антисемитское, узко милитаристское. Оно вобрало в себя все недостатки старого режима и никаких его достоинств. Я не для того вез вас через всю Россию, через все препятствия, чтобы увидеть, как вы бросаетесь в фальшивое, ничтожное дело!
Я поднялась и тоже стала ходить по комнате.
— Я ценю тот риск, на который вы пошли ради меня, Алексей, и я с радостью возмещу вам все издержки, если это возможно. Но это не дает вам права распоряжаться моей жизнью, заставлять меня идти против совести… просить меня изменить долгу… — я с трудом подыскивала слова, чтобы выразить свой праведный гнев.
— У вас нет долга перед белыми. Это романтическая фантазия, не более. А что касается того, что вы называете своей совестью, если вы проверите, вы, возможно, увидите, что это скорее продукт вашего воспитания. Пора освободиться от прошлого, Татьяна Петровна. Я говорю это не ради себя, ради вас. — Он остановился рядом со мной, а я склонилась к пианино, чтобы избежать его взгляда. Его маленькая рука вспорхнула мне на плечо, потом снова опустилась.
— Влюбитесь в своего балтийского барона или любого другого достойного молодого человека — с этим я еще могу смириться, — но не жертвуйте своей жизнью.
— Дорогой Алексей! — я была глубоко тронута. — Среди ныне живущих молодых людей никто не заслуживает большей любви, чем вы.
Если я останусь в живых, а Стефан так и не появится, кто, кроме Алексея, мог бы вести меня в будущее, которое виделось мне таким неопределенным?
Он пылко поцеловал мою руку.
— Теперь я пойду. Все, о чем я вас прошу, — думайте прежде, чем делать, продумайте все аспекты, чтобы вы могли принимать решения, руководствуясь разумом, а не эмоциями.
Алексей был занят своими делами, и я не видела его до симфонического концерта.
Исполнителем Второго концерта для фортепьяно Рахманинова был известный русский пианист Геннадий Рослов, в прошлом получавший помощь от Силомирских. Я помнила посещение его дома в Петрограде много лет назад. С восторженного одобрения моих хозяев, я пригласила его на небольшой вечер. Хозяйка приготовила закуски, а Зинаида Михайловна сварила кисель из малины. Несмотря на опасность эпидемии, зал на концерте был полон восторженной и на удивление элегантной публики. После концерта Алексей и мои кавалеры вернулись с Геннадием Рословым. Коленька, который сам предпочитал общество молодых людей, тем не менее привел нескольких барышень для своих друзей.
— Я помню ваш приезд в Петроград семь лет назад, — сказал Геннадий Рослов, после того как я поприветствовала моих молодых гостей и тех «преданных моей семье», которых привела Вера Кирилловна. — Моя мать заставила нас умыться и надеть все самое лучшее, как будто мы собирались в церковь. Я был так напуган! Но увидев вашу робость, я почувствовал себя увереннее.
«Я была робкой, потому что он был беден, и я смутилась», — подумала я.
— Вы еще показали мне, как играть сложный пассаж в сонате си минор Моцарта.
— В адажио! — уточнил он. — Дьявольский Моцарт! А вы все еще играете на фортепьяно, Татьяна Петровна?
— Я люблю это больше всего. Я боюсь, что у меня больше не будет возможности играть — я иду на фронт.
— Вы в самом деле должны это сделать? — он выглядел искренне несчастным.
— Это безумие, — сказал Алексей. — Возможно, вам удастся отговорить ее от этого, маэстро. Я сдался.
— Дочь генерала князя Силомирского не могла поступить по-другому, — откликнулся Нейссен.
Алексей возразил.
— Татьяна Петровна не только дочь генерала князя Силомирского и подруга покойной великой княжны Татьяны. Она сама по себе личность, со своими собственными способностями и стремлениями.
Я встала между спорящими.
— Профессор Хольвег говорит о моем старом стремлении изучать медицину. Служба в качестве полевой сестры только отсрочит это.
Я увела Алексея и моего почетного гостя в угол, где они были недостягаемы для колкостей Нейссена. Они уселись, как старые друзья, для дружеской беседы.
— Мы говорили в основном о вас.
— О! Я думаю у вас много общих интересов.
— Да, и много общих друзей. Моя старшая сестра была студенткой профессора Хольвега в Петербургском университете. Она была увлечена им. Впрочем, как и большинство его студенток.
— Я не удивляюсь этому.
Алексей никогда не намекал на свою популярность. Он, казалось, хотел быть скорее отталкивающим, чем привлекательным, и все же я могла подтвердить его странную притягательность.
— На его лекции собиралась толпа, — мой знаменитый гость восхищался чужой известностью. — И подумать только, он был вашим наставником!
— Да, боюсь, я не понимала тогда, какой привилегией это было.
— Мы многое считали само собой разумеющимся в те давние дни. Если мы больше никогда ничего не станем считать само собой разумеющимся, — заключил Геннадий Рослов с подкупающей скромностью, — возможно это будет самый полезный урок, который дала нам революция.
«Не считайте любовь Алексея Хольвега само собой разумеющейся», — поняла я невысказанный смысл этих слов.
Тема моего волонтерства снова всплыла перед концом вечера, когда Коленька забрал своих барышень и люди из окружения Веры Кирилловны ушли.
Чета старых слуг ушла спать на закате — слуги теперь были немногочисленны и поэтому уважаемы. Я отпустила молодую горничную и усталую дочь хозяев, которые помогали обслуживать именитых гостей. Мы вынесли остывший чай и напитки на открытую террасу, которая шла вокруг нижнего этажа, и расселись вокруг масляной лампы, стоявшей на столе, глядя на росистый сад. Безлунное небо было усыпано звездами, воздух благоухал мятой, издалека доносился запах скошенного сена. После привкуса мела, оставленного месяцами сухой жары и всепроникающей пыли, ночная свежесть ощущалась как бальзам.
В шелковой испанской шали, которую мне одолжила Вера Кирилловна, я сидела в кресле-качалке напротив Геннадия Рослова, одетого в белый смокинг с черным галстуком. Пианист сидел, подавшись вперед, перед своим стаканом чая, словно перед роялем, Алексей, в тропическом костюме вполне приличного покроя, купленном на деньги, заработанные в ночном клубе, ходил вдоль террасы, движимый, как я подозревала, в равной степени эмоциями и лихорадочно работающим умом. Мои кавалеры-офицеры также остались стоять. Хорошо отглаженный мундир лорда Эндрю казался ослепительно белым рядом с чистыми, но поношенными гимнастерками Л-М и Нейссена. Как только Вера Кирилловна ушла, оба расстегнули воротнички с презрением ветеранов к условностям. Воспользовавшись преимуществом роли королевы, Вера Кирилловна бросила все и всех на мое попечение. Мне пришлось великодушно избавить ее от утомительного продолжения вечера.
— Какой великолепный музейный экспонат, эта графиня! — воскликнул лорд Эндрю. — Ее следовало бы хранить под стеклом! Вы позволите, Таня? — он зажег сигарету после того, как мы все отказались к нему присоединиться.
— Не могу позволить себе эту вредную привычку, — сказал Л-М.
— И так слишком нервный, — сказал барон Нейссен.
Как и Геннадий Рослов, я не хотела портить руки никотином. Алексей не употреблял ни табака, ни алкоголя.
— Мы, русские аристократы — настоящие музейные экспонаты, мой дорогой Эндрю, — заметил Л-М. — Только вот будет ли у нас стеклянный ящик? Вместо этого нас вышвырнут, по словам товарища Троцкого, на свалку истории.
— Дайте мне почетную могилу, — сказал Нейссен. — Для белого офицера это единственная альтернатива победе.
— Вы всегда столь мрачны, Нейссен? В конце концов это вечер для мистера Рослова, — напомнил лорд Эндрю морскому офицеру. Он деликатно выпускал дым подальше от нас в сад.
— О, я не возражаю, — сказал Рослов с застенчивостью, которую даже знаменитые русские музыканты старой школы испытывали в дворянском обществе. Царское правительство посылало его в Англию и Францию во время войны выступать перед войсками, и он бегло говорил по-английски и по-французски. — Мне совсем не весело с тех пор, как я услышал, что Татьяна Петровна хочет стать сестрой в белой армии.
— Эта мысль скорее угнетающая, — согласился лорд Эндрю. — Я полагаю, что к настоящему времени вы уже пережили достаточно опасностей и тягот, Таня.
— А может быть, и нет, — Л-М прислонился спиной к белому столбику террасы, глядя, как я с напускной беззаботностью качаюсь в кресле. — Возможно, это именно то, чего Таня хочет.
— Определенно, — согласился Алексей. — Это тот самый славянский дух самопожертвования.
— Разве этот дух не благороден? — Нейссен скрестил шпагу с кинжалом Алексея.
— С другой стороны, — продолжал Л-М к моему облегчению, — если она идет на это из идеалистических и патриотических побуждений, я предложил бы ей это более тщательно обдумать.
— Что вы хотите этим сказать? — теперь Нейссен повернулся к Л-М.
— Я объясню вам через минуту. Давайте рассмотрим вопрос хладнокровно — мы в кругу доверенных друзей, не правда ли? Все вверх дном. Мы, белые, вынуждены принять интервенцию союзников ценой расчленения России. Большевики, которые считаются интернационалистами, сражаются за объединение России. И они, а не мы, восстановят ее величие.
— Какое именно величие? — спросил Нейссен. — Величие тирании с небывалыми средствами массового контроля? Неужели это то, чего вы, Рюрикович, желаете для России?
— Конечно, нет, — ответила я за своего родственника.
— Дорогой мой, меня обижает, что вы приписываете нам то, что мы помогаем вам из империалистических побуждений, — сказал лорд Эндрю шутливо.
Алексей встал на сторону Л-М.
— Я согласен с князем Ломатовым-Московским. Если белые победят, Россией будет править военщина, как в Китае после революции.
— А вы хотели бы, чтобы Россией правила ЧК, профессор? — голос Нейссена так напрягся, что я ожидала, вот-вот он сорвется.
— Я питаю отвращение к ЧК, барон, как к любому инструменту насилия.
Алексей перешел на беглый французский, затем на школьный английский.
— Единственно, я хотел бы, чтобы Татьяна Петровна увидела, что эта русская гражданская война — не массовое движение, не всеобщее дело красных или белых, а простое состязание армий, ведомых красными и белыми генералами.
— Не забывайте зеленых, — вставил Л-М.
— Зеленых? — воскликнул лорд Эндрю. — Вы снова шутите!
— Я не шучу. Зеленые — это крестьяне, сторонники бандита Махно, по слухам, их около 20 тысяч человек. Они, кстати, недалеко, мой дорогой Эндрю.
— Я вам верю, — рассмеялся англичанин.
Алексей в волнении схватился за свою бородку. Рослов тронул бровь и нахмурился, глядя на уютный заросший сад, как будто бандиты притаились в непроницаемой тени вишневых, персиковых и яблоневых деревьев.
Я старалась не обращать внимания на насекомых и делала вид, что спокойна.
Алексей, отмахиваясь от комаров носовым платком, бросил на меня сердитый взгляд.
— Красные, белые, зеленые, не говоря о казаках, чехах и Бог знает о ком еще, какой выбор предлагают они нашему народу? Армейские реквизиции, мобилизацию, грабежи, зверства. Где ваш «благородный дух», барон? Что может такая идеалистически настроенная женщина, как Татьяна Петровна, делать с кем-либо из них? Вы можете себе представить, маэстро?
— То, что вы говорите, Алексей Алексеевич, верно, но слишком абстрактно, — уклончиво ответил Геннадий Рослов, стараясь никого не обидеть. — Должна быть какая-то менее разумная причина, чтобы отвратить Татьяну Петровну от ее намерения.
— Хорошо, вот одна, — Л-М привстал, потом снова прислонился к столбику с небрежным изяществом, — ей возможно придется стать свидетелем, мягко говоря, неприличного поведения офицеров и джентльменов.
— Меня уже предупреждал генерал Майский, — сказала я. — Человечности нет ни на одной из сторон — это были его почти последние слова ко мне.
— О какой человечности может идти речь? — Нейссен смахнул комара рукавом. — Ваша собственная семья и семья вашего государя злодейски убиты. Вы освобождаете город и находите пустыню; множество трупов в подвалах местной ЧК, другие жертвы свалены — а некоторые еще дышат, — в общие могилы. Вы движимы ненавистью. Вы полумертвы от голода и оборваны. Ваше единственное удовольствие, единственное облегчение — месть. Все это заставляет создавать полки, подобные этим, состоящим только из офицеров, чтобы установить дисциплину в таких условиях. Вы дочь генерала, Татьяна Петровна, вы можете понять, — обратился ко мне Нейссен.
Он ждал от меня одобрения, тогда как Алексей хотел, чтобы я согласилась с ним. Он никогда не держал в руках винтовки. Ему никогда не приходилось убивать человека, как пришлось мне. Я исполнила желание Нейссена:
— Да, я могу понять, что значит быть отравленной местью.
Нейссен, казалось, немного пришел в себя, а Алексей, пристально посмотрев на меня, продолжал ходить.
— В этом различие между вашей гражданской войной и нашей мировой, — лорд Эндрю посерьезнел. — Мы на западном фронте убивали без волнения и злобы, как автоматы. Нас превратили в убивающие машины. Я не уверен, что это лучше.
— Не лучше, — сказала я, — в любом случае, война ужасна.
— Я всегда так думал, — сказал Геннадий Рослов на своем медленном английском, машинально допив остатки чая. — Я абсолютно не мог разделять всеобщий энтузиазм в начале войны в 1914 году. Конечно, я главным образом боялся за свои руки, в случае если бы меня призвали.
— К счастью для нас, этого не произошло! — выразил всеобщее мнение лорд Эндрю.
Было очевидно, что молодой пианист с его мягкими взглядами гражданского человека и ранимостью, присущей творческим людям, не вызывал у офицеров неуважения или негодования. При своем удивительном таланте Рослов был скромен. Как и Алексея, его отличали независимость суждений и широта взглядов. То, что говорил Геннадий, было естественно, самобытно и в высшей степени справедливо. Он мне очень нравился.
— Понимаете, — он поставил пустой стакан, — я больше ничего не понимаю в этом мире. Я знаю одно. Я живу. Я владею этими руками, — он поднял их, — и больше ничем. Они могут зарабатывать мне на жизнь и давать несколько часов радости и забвения моим слушателям. Это достаточно великая цель для моей маленькой жизни.
— Это прекрасная цель, — сказала я и подумала: «У меня тоже есть руки, которые могут дать независимость мне и избавление от боли, хоть и краткое, моим ближним, страдающим в этом мире». Вслух я добавила:
— Мои руки тоже умелы, хотя и по-другому. Я просто хочу применить их там, где они всего нужнее.
Когда я говорила, я заметила, что моя левая рука завязывает хирургические узлы на длинных кистях шали.
Я была поражена, когда Алексей сказал:
— Наилучшим образом вы могли бы применить свои руки, став хирургом, как вы мечтали когда-то, Татьяна Петровна, прежде чем что-то или кто-то в этом ирреальном городе вынудит вас изменить свои намерения.
Я боялась, что Нейссен не пропустит намека, но Л-М еще раз умело увел спор от личностей.
— Я не собираюсь, барон, — сказал он, — возвращаться к вашему спору, мы можем оправдать нашу жестокость под предлогом справедливой мести. Наше дело уже поставлено в невыгодное положение из-за недостаточного исторического видения. Это может быть ошибочным, но у большевиков есть преимущество. На нашей стороне должна быть моральная правда. Мы не можем позволить себе пачкать руки грабежом, погромами, избиением военнопленных и тому подобной мерзостью.
— Высшее командование делает все, чтобы пресечь эти эксцессы. По крайней мере наше возмездие суровое и скорое. Это не политика террора, как у красных, — быстро возразил Нейссен.
— Это политика или выражение террора? — Л-М деликатно смахнул комара с рукава.
— Это провокация! — В мягком полусвете Нейссен даже побледнел.
— Вы не уходите? — Лорд Эндрю выглядел усталым.
— Я собираюсь принести еще выпить, с разрешения Татьяны Петровны. Кто-нибудь хочет?
— Я сам себе принесу, — лорд Эндрю пошел с Нейссеном в дом.
Напряжение заметно спало. Я слушала скрип кресла-качалки, короткие шаги Алексея, зудение мошек вокруг лампы, лай собак где-то вдалеке и непрестанное стрекотание кузнечиков — типичные звуки мирной жизни.
— Как тихо! — Л-М словно прочитал мои мысли. — Я никак не могу привыкнуть к этому после двух лет грохота на западном фронте. Сюда артиллерийская канонада почти не доходит.
— Я будто глохну, — пианист поднял руки к ушам.
— Многие так. Однако, — сказал Л-М по-русски, — нет ничего похожего на нашу южнорусскую ночь, правда, профессор?
— Верно, — раздражение исчезло из голоса Алексея.
— Вы любите Россию, Алексей? — спросила я, когда он подошел ближе. В отсутствие Нейссена я могла свободно называть его по имени. В конце концов Алексей вырос в Варшаве, получил степень в Геттингене, первые исследования провел в Париже. — Вы ведь больше половины жизни провели за границей.
— Я достаточно прожил здесь. Да и кто не полюбил бы русскую землю? Она так обширна, так щедра, так прекрасно описана ее писателями и поэтами! Потенциал для человеческого развития безмерный. Но что с ней стало, я вас спрашиваю?
— Отец говорил что-то похожее, — пробормотала я.
Алексей очевидно не слышал.
— Вы знаете, — он повернулся к Л-М, — что евреям — офицерам Белой Добровольческой Армии было предложено подать в отставку?
— Генерал Деникин сделал это для их же защиты, в значительной мере против своей воли. Это действительно очень плохо, — заметил Л-М, явно преуменьшив значение этого факта.
Я не могла смотреть на Алексея и занимала себя тем, что развязывала узлы, которые завязала на шали Веры Кирилловны. И очень обрадовалась, когда вернулся Коленька с лордом Эндрю и Нейссеном, все трое с бокалами в руках. Теперь, возможно, мы будем говорить о менее болезненных вещах. Однако Геннадий Рослов захотел продолжить нашу политическую дискуссию.
— То, что вы говорили, князь, о красном терроре, было интересно, — он поднял глаза на Л-М. — Страх и подозрительность большевиков переходят все нормальные пределы. Как вы это объясняете?
— Мне кажется, большевики имеют веские причины бояться, — снизошел до обсуждения этого вопроса Л-М. — Малочисленная клика захватила власть в огромной стране и удерживает ее пропагандой и грубой силой. И как закономерный результат имеет на руках гражданскую войну. Вскоре вмешиваются иностранные державы, и это правительство выскочек будет осаждено как внутренними, так и внешними врагами. И вполне естественно, ведь паранойя не знает удержу.
— Как, по-вашему, что должны делать мы и союзники? — спросил Нейссен. — Сложить оружие? Боюсь, вы не поняли сути марксизма-ленинизма.
— Я уверен, большевики тоже. Я хочу сказать, — ответил, помолчав, Л-М, заметив удивление на наших лицах, — что это учение не может создать мифическое красное чудовище. Если оно станет реальностью, весь мир, возможно, не сможет с ним справиться.
— Очень хорошо сказано, князь. Отлично сказано, — донесся напряженный голос Алексея.
— Вы правы, — я тоже была поражена словами Л-М. — Нужно положить конец не сопротивлению — человеческое достоинство должно быть сохранено любой ценой, — а ненависти и насилию.
— Это изменнический спор, — сказал Коленька. — Я надеюсь, нас не подслушивают агенты контрразведки. — Он заглянул под стол и оглядел углы комнаты, затем с удовольствием взял сигарету у лорда Эндрю.
— То, что вы сказали о создании реальности в умах, князь, мне тоже когда-то приходило в голову, — тон Рослова отражал его растущее волнение. Мы даже забыли об атаковавших нас насекомых, боясь пропустить хоть слово.
— Когда совершилась революция в 1917, я был в Москве. Я видел мальчика не старше двенадцати лет, который вел в тюрьму взвод полицейских — около сорока рослых, сильных мужчин. Я подумал тогда: «Когда-то мы считали, что полицейский обладает властью над нами, а теперь больше так не думаем. Полицейский тоже так не думает и позволяет мальчишке вести себя в тюрьму». Тогда я понял, что революция совершается в умах.
— Революция совершается в умах… Это тоже очень хорошо сказано, — сказал Алексей.
— Такой случай мог произойти только в свободном обществе, каким была Россия до 1917 года, — усмехнулся Нейссен.
— Все перемены в умах в мире не сбросят большевистский режим.
— Это возможно, — настаивал Алексей, — если большевикам дадут проводить свой курс. Контрреволюция и иностранная интервенция в конечном итоге лишь укрепляют большевиков.
— Профессор, будьте осторожней! — воскликнул Коленька.
— Вы говорите, если я правильно вас понял, профессор, что если мы откажемся от сопротивления, то вряд ли потерпим поражение? — спросил Нейссен.
Вместо меня ответил Л-М:
— Это странная логика, но я отчасти согласен с профессором Хольвегом.
— Обе точки зрения убедительны, — Рослов насмешливо похвалил разгоряченных противников. — Я думал о чем-то совершенно постороннем, — добавил он потом.
— Расскажите, маэстро, — попросила я, пока беседа снова не стала опасной.
— Здесь, на этом крыльце, поздним летом в провинциальном русском городе мы сидим, беседуя, как персонажи пьесы Чехова. И знакомые всем чувства, от которых они страдали — неразделенная любовь, неудовлетворенные стремления, — теперь кажутся, как бы это сказать, искусственными. Теперь я вижу, что в прошлом я страдал, главным образом, от искусственных чувств. — Геннадий с подкупающей робостью смотрел на меня, на Алексея, на четырех офицеров.
— Итак, вместо этого мы здесь говорим о войне, коммунизме, а если смотреть на это свыше, — Л-М взглянул на небо, — это также может оказаться незначительным.
— Или крайне необходимым, — прозвучал молодой сильный голос лорда Эндрю. — Логически это одно и то же. Если говорить обо мне, мистер Рослов, я в настоящий момент являюсь для себя полной реальностью.
— Я согласен с его превосходительством. — Коленька очень хотел продемонстрировать свой беглый английский. — Возможно, я не имею значения с точки зрения глобального порядка вещей, возможно, даже с точки зрения обыденного порядка, тем не менее мое собственное благополучие всегда важно и необходимо. Я думаю, это верно и для самых исключительных людей, таких, как профессор Хольвег и маэстро Рослов, и для самых средних, как я. Только большевики отказываются принять этот всеобщий факт. Поэтому, — заключил Коленька, — они и убивают столько людей.
— Давайте больше не будем говорить об убийствах, — сказала я, с признательностью глядя на Коленьку. В атмосфере сектантских страстей Таганрога его эгоистичный прагматизм был почти облегчением.
Стояло напряженное молчание. О чем думали Алексей и Нейссен? Странно, что такие антиподы, как эти двое, оба влюблены в меня! А я не могу полюбить никого из них. Как Л-М, я была не способна на страсть. Я смотрела на сверкающие звезды, слушала стрекотание степных кузнечиков, этих вечных летних скрипачей земли, пиликающих так же ликующе здесь, в центре гражданской войны, как в Веславе во время отступления 1915 года. Меня охватило острое щемящее чувство потери.
Куда, куда вы удалились, Весны моей златые дни!Я вслушивалась в знакомые пушкинские строки, которые пел позади меня баритон. Как точно они выражали мои мысли! Как напоминал это мягкий баритон другой, незабываемый мужской голос!
Что день грядущий мне готовит?.. — продолжал петь барон Нейссен арию Ленского из оперы Чайковского «Евгений Онегин».
— В самом деле, что день грядущий готовит нам? — прозаически откликнулся Л-М.
Я поднялась, чтобы закончить вечер.
— Что вы собираетесь делать после Таганрога? — спросила я Рослова, когда провожала гостей до дверей. — Вы уедете из России?
— Возможно, меня вынудят к этому. Теперь я еду играть в Батум, потом меня пригласили побыть в Тифлисе у друзей. — Он назвал одну из знатнейших фамилий Грузии. — Но кто знает, долго ли Грузия останется независимой республикой?
— Кажется, Л-М поладил с профессором Хольвегом лучше меня, — шепотом заметил Нейссен, пока Алексей и мой родственник тепло прощались. — Мне не нравится эта фамильярность профессора по отношению к вам, Татьяна Петровна.
— О, он мой старый друг. Я столь многим ему обязана. И к тому же нельзя применять обычные мерки к большим ученым.
— Большие ученые меня не пугают. — Потом добавил: — Простите мое раздражение, Татьяна Петровна, — тон Нейссена смягчился. Раньше у меня, как у лорда Эндрю, не было трагического ощущения, боюсь, теперь у меня нет другого.
— Я понимаю. Я сама близка к этому. Поэтому я должна действовать.
— Да, действие — наше единственное лекарство. Если не… — его беспокойный взгляд пожирал меня. — В другой раз…
Он с военной корректностью поцеловал мою руку, когда Л-М приблизился к нам, чтобы попрощаться.
— Я возвращаюсь в Константинополь завтра утренним пароходом, — коротко сказал Алексей, пока Коленька провожал к машине моего гостя-музыканта. — Я зайду за няней, а также захвачу ваш билет, возможно, вы пожелаете им воспользоваться.
Я не знала, что сказать. Но Алексей повернулся, легко поклонившись, и ушел.
Няня уже была в постели, но, когда я разделась, встала, чтобы расчесать мне волосы.
— Ну как прошел ваш вечер, голубка моя? — спросила она.
— Хорошо. Геннадий Рослов и Алексей очень понравился друг другу. — Я рассказала об отзывах Геннадия о профессоре.
— Алексей Алексеевич, конечно, человек ученый, но я не надеялась бы так на его талант, если бы не знала, как сильно он тебя любит.
— Что в этом особенного? — спросила я с деланным весельем — я отнюдь не считала любовь мужчин само собой разумеющейся. — Барон Нейссен тоже меня любит.
— Ну и что с того? Он нашел молодую княжну, скрывающуюся на пустынном берегу. Она ухаживала за ним, раненым. Какой же молодой человек не влюбился бы после этого? Нет, Алексей Алексеевич настоящий человек, зрелый. Как он заботился о тебе, когда ты болела! А до чего же был благороден, ведь ни разу не воспользовался твоей беспомощностью! Как смело встречал он все опасности, все трудности, всегда в первую очередь думал о тебе… Такой любовью надо дорожить, а не пренебрегать ею. Такую любовь женщина встречает только раз в жизни.
— Я не пренебрегаю ею, няня. Она спасла мне жизнь. Но как ты не понимаешь, я не верю, что Стефан мертв. Я чувствую, он где-то здесь, в России. Я ощущаю это с тех пор, как приехала в Таганрог, и я не уеду отсюда, пока не найду его или его останки.
— Ты себя погубишь. Ладно, тебя это не остановит, — няня мрачно смотрела на мое отражение. — Только я не останусь смотреть на это.
— Ты и не можешь остаться, няня. Бог знает, куда меня пошлют. Вера Кирилловна позаботится о тебе, если ты не хочешь ехать завтра с Алексеем.
— Я благодарю ее сиятельство, но я лучше поеду с Алексеем Алексеевичем. Мы будем утешать друг друга, раз у тебя такое черствое сердце.
Что тут было делать! Я ушла спать, чувствуя себя самой несчастной на свете, и, так и не уснув, рано утром спустилась к чопорному и изящному Алексею, одетому в свой тропический костюм и соломенную шляпу. Няня пришла со своим узелком.
— Вы все настаиваете на своем безумном плане? — спросил он.
И снова во мне заговорила гордость, гнев сковал меня. Было невыносимо смотреть, как он уходит. Но я не стала бы умолять его остаться.
— Хорошо. Вот деньги на ваши повседневные нужды, — он положил пачку керенок на столик в прихожей. — Они могут пригодиться только в Белой России. А я собираюсь, как и намеревался, отправиться через три недели в Париж и начать работать в Институте Радия. Моя работа… — он колебался, затем добавил с прежней убежденностью:
— По крайней мере, это у меня есть.
— Какой вы счастливый, Алексей! — у меня не было такого ясного и бескомпромиссного императива.
Он посмотрел на меня долгим взглядом.
— Итак, все было напрасно, все напрасно… — тихо пробормотал он как бы про себя, позвал няню и ушел.
32
Отъезд Алексея ошеломил меня. Снова, как на каждом критическом повороте моей жизни, я переживала чувство раздвоенности, будто меня покинули и отказались от меня. Это не я оттолкнула Алексея, а он меня бросил. И в то же время я понимала, что совершаю ошибку, принося жертву, которую никто не оценит. Я видела общество Таганрога глазами Алексея, со всей его кукольной иерархией и фальшивой веселостью — триумф пустоты в разгаре трагедии, эдакий пир во время чумы. Меня стала раздражать Вера Кирилловна. Я больше не участвовала в общественной жизни.
Пока я дулась и изнемогала от жары в ожидании скорого разговора с генералом Деникиным, наводящий ужас Махно и его бандитская армия внезапно появились на холмах к северо-западу от города. Я зарядила свой пистолет. Вера Кирилловна стала с особой тщательностью следить за своими туалетами и скрывала свою бледность румянами. Зинаида Михайловна была напугана больше всех и только хныкала. Хозяева дома, напротив, быстро спрятали ценности и упаковались на случай срочного бегства на кораблях союзников.
К ужину явились мои кавалеры в сопровождении Коленьки.
— В Таганроге почти нет войск, — заметил Л-М со свойственным ему равнодушием.
— Генерал Томпсон, глава нашей миссии, муштрует иностранные подразделения, — лорд Эндрю был полон мальчишеского задора, — некоторые наши моряки никогда не садились на лошадь. Вот зрелище! — он засмеялся, а Л-М хмыкнул.
— Я бы тоже позабавился, если бы не было опасности для женщин, — барон Нейссен посмотрел на меня. — В этом отношении Махно еще хуже большевиков.
— А кто он, этот Махно? — у меня был пистолет, я чувствовала себя в безопасности.
— Анархист-бандит, вроде современного Робин Гуда, столь же колоритный, сколь кровожадный, — сказал Л-М. — Его девиз: «Вешай красных, жидов и панов», то есть помещиков.
— Тогда что он хочет от нас?
— Мы, дорогая моя Таня, помещики, землевладельцы.
— Не вижу, чтобы кто-нибудь из белых чем-нибудь владел теперь, — заметил лорд Эндрю.
— Мы не владеем, но красная пропаганда, — объяснил Л-М, — которая более основательна и действенна, чем наша, сумела очернить нас этим ярлыком.
— Что значит «очернить»? — немедленно отозвался барон Нейссен.
— В глазах крестьянства, дорогой мой. К несчастью, наш блестящий и скрупулезный генерал Деникин предпочел отложить аграрную реформу до победы и созыва Учредительного собрания. Тем временем помещикам была обещана компенсация — нужно ведь как-то поддерживать принцип частной собственности, хотя бы ради наших союзников, которые здесь, не будем забывать, защищают капитализм. Итак, мы теряем крайне необходимую возможность общественной поддержки.
— Вы думаете, наши крестьяне не настолько наивны, чтобы все еще верить обещаниям большевиков дать землю? — возразил Нейссен.
— Наши крестьяне не так уж наивны. Доказательство тому: они не верят ни нам, ни красным. Они скорее пойдут за Махно.
— Я скорее пойду к большевикам, — Коленька больше не был самоуверен, — у них может выручить ум. У Махно ничто не поможет.
— Несомненно, Россия — это сумасшедший дом, — лорд Эндрю подвел итог настроениям, превалирующим в иностранных миссиях.
К утру бандитская армия исчезла, и Таганрог вернулся в свое обычное состояние.
Следующим волнующим событием был приезд 13 сентября польской делегации под эгидой Международного Красного Креста. Целью приезда делегации, возглавляемой генералом Карницким, было, как вскоре стало всем известно, достижение согласованности в действиях польской и белой армий.
Вера Кирилловна сразу же устроила прием для генерала Карницкого. На этот раз я не возражала. Но до того, как состоялся прием, Коленька привел меня в кабинет генерала Деникина.
Главнокомандующий был невысоким, обычного вида мужчиной средних лет. Он встал и пожал мне руку, выразив сожаление, что не смог присутствовать на похоронах генерала Майского. Потом сел за свой стол и сказал казенным тоном:
— Передо мной ваше прошение зачислить вас в армию полевой сестрой милосердия. Высоко оценивая ваше участие в нашем деле, я вынужден вам отказать.
Дошли ли до него монархические устремления Веры Кирилловны? Или он испытывал чувство обиды, обычное среди офицеров генерального штаба, выслужившихся с нижних чинов, таких, как он сам и генерал Алексеев, на генерала князя Силомирского?
— Никто не был ближе вас к покойной семье царя Николая II. Это может быть отрицательно воспринято нашим рядовым составом, — продолжал он. — Я отклонил аналогичные просьбы членов низложенной династии. — Он был более, чем оживлен, он был резок.
Моей первой мыслью было: «Алексей победил». Второй: «России я больше не нужна». Третьей: «Это от меня не зависит».
— Мне очень жаль, что вы не сможете меня использовать, — сказала я. — Я надеялась, что смогу внести свой малый вклад в дело, которое одно дает надежду на спасение нашей несчастной страны.
Тон генерала Деникина изменился.
— Я верю вам, Татьяна Петровна.
Он смотрел мне прямо в глаза. Мне нравилась открытость и честность, которую я читала на его крестьянском бородатом лице. Он напоминал мне царя без блеска и ореола величия. Он, конечно, был по душе царю.
После минутного колебания генерал поднялся и встал перед настенной картой России.
— Однако вы можете сделать для нас кое-что более ценное, чем просто служить на фронте.
Линия подвижных белых флажков, пересекавшая Украину севернее Киева, показывала недавнее стремительное наступление белой армии на Москву. Указкой генерал Деникин показал линию, пересекающую Подолию от румынской границы до Житомира.
— Этот участок держат польские войска — сорок тысяч человек в прекрасной боевой готовности, экипированные французами. Пока они ограничиваются сдерживанием противника. Если нам удастся убедить их атаковать в координации с нашим наступлением, успех обеспечен. Ваш отец имел влияние на поляков. Не поговорите ли вы с генералом Карницким?
— Генерал приглашен на прием в дом, где я остановилась. Позвольте спросить, какую позицию занимаете вы, ваше превосходительство, по отношению к польской делегации.
— Наши переговоры были сердечными, но, тем не менее, ни к чему не обязывающими. Поляки в обмен на содействие хотят иметь какие-то гарантии и для начала требуют Восточную Галицию. Очевидно, в их требования войдет также Волынь и другие пограничные провинции, которые были польскими столетия назад. Ot morza do morza — от моря до моря, — сказал он по-польски, — вот истинная степень амбиций новой Польши.
Я подумала, что они не очень отличаются от амбиций России. Большинство войн она вела за достижение этой цели.
— Нет ли у вашего превосходительства впечатления, будто поляки боятся, что правительство белой России не будет уважать их недавно завоеванной независимости?
— У них нет причин бояться нас, — заявил генерал Деникин. — Мы не экспансионисты и не империалисты. Наша цель — Россия единая и неделимая. Мы признаем польское государство в принципе, конечно. Но его окончательные границы не могут быть установлены до созыва Учредительного собрания.
Как генерал Деникин был похож на царя! То же самое Николай II говорил дяде Станиславу. Я знала, что было бы бесполезно объяснять генералу Деникину, что с точки зрения поляков ни царь, ни Учредительное собрание не имеют никакого права вмешиваться в дела Польши.
— Если бы был жив мой дядя Станислав Веславский, — сказала я, — я уверена, вы нашли бы в его лице сильного союзника. По сообщениям, его единственный сын Стефан был убит на русской земле.
— Я запросил отчет о расследовании, проведенном поляками и французами. — Генерал Деникин схватил суть. — Мне доложили, что вы хотели получить подтверждение этого трагического происшествия.
— Ваше превосходительство, возможно ли, что это был не Стефан, а кто-то, кто напоминал его?
— Все возможно в гражданской войне, Татьяна Петровна. Доказательство — бегство офицеров вашего отца из Кронштадта. Это был невероятный подвиг, такой же, как спасение, годом раньше, генерала Корнилова, заключенного в Петрограде. — Он помедлил, бросив взгляд на часы, поднялся и спросил:
— Могу ли я что-либо еще сделать для вас?
— Если вам позволяет время, до того как я буду разговаривать с польскими господами, не могли бы вы, ваше превосходительство, дать мне общее представление об относительной силе противостоящих лагерей? — Я рассматривала карту с любопытством к военным диспозициям, возникшим в общении с отцом.
— Охотно, — указкой генерал Деникин обвел границу территории, занятой Советами к западу от Урала. Потом сказал:
— Наши силы и силы союзников сильно распылены здесь, в пустынных землях дальнего севера. — Он указал сначала на Архангельскую губернию, потом на обширную территорию ниже Мурманска. — Наши союзники, особенно американцы, готовы оставить это предприятие. Здесь на северо-западе, напротив — указка передвинулась на запад от Петрограда, — наступает армия генерала Юденича. Если эстонцы его не предадут, а британцы не оттянут свою поддержку, он может захватить Петроград. Мы же тем временем форсированным маршем двигаемся на Москву, чтобы нас не застигли холода — наши войска, как не прискорбно, не снаряжены на случай холодов. Мы должны спешить еще и потому, что казаки, которые сражаются на нашей стороне, не любят долгих кампаний. Казак любит возвращаться домой в станицу, нагруженный добычей, как можно скорее. Мы также должны опасаться бандитов и анархистов у нас в тылу.
— Как Махно, — сказала я, — он привел в страшную панику моих хозяев.
— Вы видите, как непредсказуемо и рискованно наше положение, — генерал Деникин не позволил себе улыбки.
— А большевики? Кажется, они окружены.
— Они лишь оцеплены армиями, которые не могут связаться между собой. — Кончик указки пересек Урал. — Представьте себе, если можете, что телеграмма из Ставки в Омске идет до нас через Лондон и Париж! Теперь, что касается сил большевиков, то они имеют внутренние линии коммуникаций и промышленную базу. Их военная дисциплина поддерживается карательными отрядами. Их тактика усилена советниками бывшего германского Генерального штаба. Но большевики сильно страдают от голода, болезней и деморализации. Они на пределе. Таким образом, любой фактор может изменить баланс. Поэтому, вы понимаете, польское вмешательство жизненно важно.
— Я сделаю все, что смогу.
— Благодарю вас от имени Родины.
Снова Родина. У меня ее уже не было.
Казалось, генерал Деникин понял.
— Какие у вас теперь планы, Татьяна Петровна?
— Не знаю, ваше превосходительство.
Это зависело от исхода моего разговора с поляками. Это зависело от отчета о смерти Стефана. Я еще не была вполне готова повернуть свою жизнь к Алексею, теперь же это казалось заманчивым.
Генерал Деникин пожал мне руку.
— От всего сердца желаю вам успеха, — сказала я и ушла еще более смущенная и несчастная, чем пришла.
К приему польских гостей я тщательно оделась. Верная обету, принесенному в память о моей августейшей тезке, я отказалась от предложенного Верой Кирилловной жемчужного ожерелья. Вместо него я надела маленький золотой крестик на цепочке, который я купила у какого-то беженца в Таганроге.
— Наденьте, по крайней мере, ленту ордена Святой Екатерины, которую я нашла для этого случая, — уговаривала меня Вера Кирилловна, — она полагается вам, как княжне высшего ранга.
С этим доводом я согласилась и позволила ей надеть мне ленту через плечо. Наконец, я надела свою единственную пару туфель на маленьком каблучке.
Короткие волосы и высокая мальчишеская фигура придавали мне вполне фешенебельный вид. Я больше не чувствовала себя дурнушкой.
— Вы выглядите потрясающе, Таня, — сделал мне комплимент лорд Эндрю, пока Вера Кирилловна приветствовала генерала и его помощников. — Жаль, здесь нет барона Нейссена.
Л-М улыбнулся.
— Фактически, ему приказали не ходить. Нейссен не дипломат. — Л-М представлял отдел иностранных сношений на моем приеме и знал о моем намерении очаровать генерала Карницкого.
Глава польской делегации был гораздо более воинственным и великолепным, чем генерал Деникин. Его адъютанты совершенно затмевали русских. Польская галантность все еще была неподражаема. Я была и очарована, и опечалена.
Выждав подобающее время, я отвела генерала Карницкого на террасу.
Он выразил мне соболезнования по поводу смерти отца — «друга Польши, редкого русского».
— Да, — сказала я, — и за его смертью в том же году последовала смерть моих тети и дяди Веславских. Как рады и горды были бы они, если бы могли видеть свою любимую страну независимой!
— Они уже не смогут принять участие в ее обновлении, и их сын Стефан тоже. Польскому Паньству — так теперь поляки снова называют свою страну — нужны такие прекрасные молодые люди.
Я сдержала пронзившую меня боль.
— Может быть, вашему превосходительству известно что-нибудь о товарище Стефана, господине Казимире Пашеке?
— Майор Казимир Пашек, кто же не слышал о его храбрости! Он теперь на фронте, сражается с Красной Армией.
Это подсказало мне, как лучше начать беседу.
— Ваши силы, я уверена, представляют собой непреодолимый барьер для Советской экспансии. Но разве не лучше было бы для Польши координировать свои удары с наступлением южной Белой армии, чтобы раз и навсегда покончить с большевистской угрозой?
— Польше коммунизм не угрожает, — генерал отбросил свои галантные манеры и стал прямолинейным военным, — поляки слишком любят свободу.
— Это я знаю очень хорошо. Но Советы, в разрез с объявленными целями, не слишком уважают своих соседей. Они пытались сокрушить Финляндию. Только армия генерала Юденича и эстонцы препятствуют захвату Балтийских государств. Вы не боитесь, что если большевики победят белых, потом они возьмутся за Польшу?
— Мы готовы к такому обороту дела. Но какие у нас есть гарантии, что белое русское правительство будет больше уважать наши границы, чем красное?
— Если вы позволите мне высказать мое личное мнение, никакое белое правительство России не может представлять такой угрозы Польше и всему свободному миру, как Советская Республика.
— Нас тревожит и то, и другое, — сказал генерал Карницкий.
«Он рассматривает Польшу как великую державу, равную России», — подумала я с растущим раздражением. Я не подала виду и продолжала спокойно:
— Неужели временное белое правительство никоим образом не может доказать свою дружественность по отношению к новой Польше?
— Мы просили гарантий касательно Восточной Галиции. В них нам было отказано.
«Как глупо со стороны генерала Деникина, — думала я, — не учитывать польскую гордость!» Я сказала задумчиво:
— Главнокомандующий не политик. Он не считает себя компетентным в решении политических вопросов. В этом он полагается на Учредительное собрание, которое будет немедленно созвано после победы. Но, по моему впечатлению, он столь же скрупулезно честен, сколь упрям. Я бы скорее поверила его слову, чем товарища Троцкого.
Генерал быстро взглянул на меня, затем еще больше замкнулся. «Он подозревает, что я знаю какой-то секрет», — промелькнуло у меня в голове. Возможно ли, что поляки планируют заключить соглашение с красными?
— Мы были бы глупы, если бы верили большевикам на слово, — сказал генерал.
— Особенно, — нажимала я, — когда товарищ Троцкий и компания, в отличие от генерала Деникина, обещают что-либо, а затем нарушают слово, когда им выгодно. Марксисты говорят «Цель оправдывает средства». Народу с крепкой традицией верности слову это, возможно, трудно осознать.
— Мы уже имели дело с предательством, — сказал генерал Карницкий.
«Да, и не так давно имели дело с изменой собственной», — думала я, в то время как у меня росла уверенность, что соглашение с большевиками обсуждается, если уже не подписано.
— Я уверена, что новые польские руководители так же талантливы, как и смелы, — закончила я наш бесплодный разговор, и мы присоединились к обществу.
Вечер закончился дежурными улыбками и любезностями. Вопреки Вере Кирилловне, я поклялась, что это было последнее общественное событие в Таганроге с моим участием. Л-М и лорд Эндрю вернулись, проводив его польское превосходительство до машины. По выражению моего лица они сразу поняли, что я ничего не добилась.
— Генерал Томпсон будет в безумном бешенстве, — сказал лорд Эндрю. — Мы хотели, чтобы поляки объединились с белыми и смели большевиков, но взаимная подозрительность у них в крови. Скорее их когда-нибудь проглотят красные.
— Именно это и случится, — заметил Л-М.
— Если не уговорить генерала Деникина удовлетворить требования поляков, я полагаю, они отступятся и заключат мир с большевиками, — сказала я.
Да, генерал Карницкий — это не Веславский. Польские лидеры были из новой породы ярых националистов, что и все молодые нации, порожденные Версальским договором.
Л-М нарушил ход моих мыслей:
— Генерала Деникина не сдвинуть. Он слишком стойкий патриот.
Мне вдруг стало тошно от патриотизма, будь он русский или польский.
— Ничего не изменилось с 1914 года. Ничему не научились.
— Это так, — согласился Л-М, — кроме того, что вместо царей и кайзеров и их дипломатов из благородных, которые более или менее соблюдали международную собственность и чтили договоры, новыми лидерами Европы будут вульгарные демагоги. Они научатся искусству пропаганды у большевиков. Вместо «освобождения народов» и «национального величия» у них будут свои лозунги.
— Это приведет к новой войне. — Мои мысли перенеслись к Алексею, маленькому ученому, который поднялся выше националистической и идеологической розни. Он был единственным здравомыслящим человеком в этом безумном мире.
— Несомненно, — Л-М созерцал и прошедшие, и будущие войны с холодным любопытством.
— Бош! — воскликнул лорд Эндрю. — Вам радостно огорчать людей, Л-М. Почему вы не едете в Англию, Таня, в Лэнсдейл? Семья встретит вас с распростертыми объятиями.
— Спасибо, Эндрю, — я была тронута. Но я хотела попасть в объятия няни и Алексея, которого вдруг страстно захотела увидеть.
Я попросила Л-М сообщить Алексею, что я возвращаюсь, отвергнутая Белой Армией. Не попросит ли он, чтобы в британском военном госпитале сохранили за мной место, если я скоро вернусь?
Теперь только ожидание расследования предполагаемой смерти Стефана все еще удерживало меня в Таганроге.
33
За три дня до моего предполагаемого отъезда в Константинополь, когда я возвращалась с утренней верховой прогулки с лордом Эндрю и бароном Нейссеном, я увидела Л-М, дожидающегося меня с папкой в руках. Он вынул из нее досье и сказал: — Генерал Деникин просил меня передать это вам лично, Таня, вместе с его благодарностью за ваши усилия в беседе с польской делегацией. Хотите ли вы, чтобы мы остались, пока вы будете читать отчет? — добавил он, в то время как я стояла, остолбенев, не в силах приблизиться к документам.
Я вгляделась в эти три лица, склонившиеся ко мне. Даже лицо лорда Эндрю было мрачно и торжественно, таким оно, наверное, было, когда пришла телеграмма с известием, что его брат Берсфорд пал в бою.
— Благодарю вас, — сказала я. — Я лучше прочитаю его одна. — И решительно схватив досье, я поднялась в свою комнату и заперла дверь.
Положив толстый конверт с отчетом, помеченным «секретно», на письменный стол у углового окна, выходящего в сад, я открыла его и медленно вынула пачку бумаг и фотографий. Потом я встала и прошлась, глубоко дыша, чтобы успокоить колотящееся сердце. Наконец, я села за стол. Отложив медицинское заключение и фотографии, — я не могла еще смотреть на них, — я начала читать показания главного очевидца, взятые на русском языке и переведенные на польский. Очевидцем был двадцатидвухлетний украинский крестьянин, бывший капрал и дезертир с Галицийского фронта, который укрылся от призыва в Красную Армию и присоединился к банде Григорьева.
«12 января 1919 года наши разведчики сообщили об обозе с фуражом и провиантом в сопровождении белых, направляющемся на север из Одессы между Днестром и Бугом. Две наших сотни были посланы, чтобы захватить его. Мы зашли с тыла, чтобы отрезать обозу путь на восток и устроили засаду на переправе через Буг. Мы смотрели, как белые приближаются, не подозревая об опасности. Там был рослый молодой человек, который сидел рядом с возницей, правившим первым фургоном, и пел песню. Голос у него был, как у дьякона, богатый, глубокий, с мягкими тонами. Он заставил меня затосковать по моей деревне, по другой, не бандитской жизни. Я бы дал обозу пройти, если б я был командиром. Но наш атаман — он у нас один из самых жестоких — отдал приказ атаковать, как только они перейдут через мост.
У них было 50 вооруженных людей против наших двух сотен. Их пулемет заклинило, и мы первым делом захватили его. Мы понесли некоторые потери, но у нас были автоматические винтовки, отбитые у французов. Мы разоружили пленных и связали им руки за спиной, затем нагрузили их и наших лошадей мешками с зерном и картошкой и отправились обратно в лагерь за Днестром, посадив пленных на их лошадей. Пана с красивым голосом мы посадили на подводу. Мы не церемонились с возницами — они получили пулю между глаз.
Когда мы стали взбираться на холмы, скользкие после дождя, тяжело нагруженным лошадям стало трудно. Наш атаман объявил привал прямо за рекой на маленькой поляне, окруженной лесом и незаметной со стороны моста. Он отрядил двадцать человек помочь спешиться пленным и нагрузить их лошадей добычей. Основной массе наших людей атаман приказал продолжать движение.
Наш атаман установил пулемет. Мне не по нутру хладнокровное убийство. В бою — другое дело, там про все забываешь, и я сказал: „Давайте дадим им возможность присоединиться к нам, пан атаман, по крайней мере, украинским хлопцам“. И я молился, чтобы этот певец мог говорить по-нашему.
„Ладно, пусть, сбережем патроны, — сказал атаман. — Проверь их. А если сбегут — головой ответишь“.
Я обошел их и поговорил, как я и думал, пятнадцать человек были из наших мест, и мы их приняли. „Возьмите меня, я в долгу не останусь“, — прошептал мой певец, но у атамана на счет его и двух других офицеров были другие планы.
Он приказал отвести их в сторону и скосил из пулемета десятка два оставшихся пленных. Они полегли друг на друга без единого звука, как пшеница в поле.
Теперь атаман был возбужден. Пролитая кровь на него так действует. Глаза его загорелись, и он сказал: „Давайте позабавимся с этими тремя замечательными хлопцами. Вы докажете нам свою верность“. И он приказал новичкам выкопать три ямы в человеческий рост».
— О Боже, только не это! — Я схватилась за голову, вскочила и, как безумная, заметалась по комнате. Но как бы ни была ужасна правда, надо было взглянуть ей в лицо. Я стала читать дальше.
«Пока рыли ямы — в песчаной влажной почве это быстро, — двое белых офицеров заявили, что они красные, что их захватили казаки, когда они скрывались от Добровольческой Армии, чтобы избежать смерти. Один из них еще сберег значок Красной Армии в потайном кармане вместе с документами. Он был майор, не меньше, и намекнул нам, что добьется помилования нашей банды, если мы отпустим его с товарищем, когда на юге установится Советская власть. „Скоро, — говорил он, — армия уже в пути“.
„Ты ублюдок, — сказал атаман, — ты думаешь, большевики мне дороже белых?“ И он приказал раздеть всех троих.
Два офицера сопротивлялись и орали, как черти, а мой певец был абсолютно спокоен.
В его паспорте, который атаман велел мне прочитать вслух, было написано, что он закупщик лошадей для Белой Армии из Саратова. Верхняя одежда у него была, как у сельского торговца, но белье было высшего качества! Под рубахой у него нашли еще одни документы. По ним он был торговец зерном из Орла, в красной зоне, с охранными документами советского Комиссариата снабжения. „Так, брат, да ты шпион!“ — сказал я себе. Красный он или белый, или и то и другое вместе — я не хотел знать и сказал, что эти вторые бумаги — ордера на лошадей.
Мы продолжали его обыскивать. В одном сапоге у него был нож, в другом — маленький револьвер. Прямо по телу он был опоясан широким поясом с зашитыми в него патронами и золотыми рублями. Среди золотых рублей было кольцо, золотое кольцо с печатью и головой орла, как у короля!
— Какой ты закупщик лошадей! — обратился к нему по-русски атаман. — Ты настоящий бандит, вот кто ты! Ты ограбил какого-то богатого князя, точно.
— Я сам князь, — ответил мой певец, — и ты получишь гораздо больше золотых рублей в виде выкупа за меня, если сообщишь французам. Я даю слово, что тебя не будут преследовать, если ты оставишь в живых меня и этих двух офицеров.
— Что тебе до этих красных, князь? — спросил атаман.
— Они мои ближние, — ответил он.
— Чудак! — засмеялся атаман, примеряя кольцо сначала на одну руку, потом на другую. Он любил золото, наш атаман. После крови и водки он любил его больше всего на свете.
— Я скажу тебе, что я сделаю, — сказал он наконец. — Я зарою тебя и твоих ближних по шею, а потом пошлю словечко французам. И если они найдут тебя живым, то могут забрать тебя без выкупа! — и он захохотал.
Их подвели каждого к своей яме. Красные были, как сумасшедшие, князь не сопротивлялся. Мой атаман был в восторге от золотого кольца, да и рубли он тоже прибрал. Наши хлопцы смотрели на них и перешептывались. Наконец, самый смелый из них заговорил:
— Их здесь двадцать штук, как раз столько, чтобы поделить их между нами поровну. Вам останется кольцо, пан атаман, а нам отдайте золото.
— Что?! Сукины дети! — заорал атаман. Пока они ссорились, наши новобранцы отвязали коней и ускакали!
— За ними! — крикнул атаман, и мы подчинились.
— Пан атаман, — сказал я, — стоит ли оставлять этих троих живыми? Что если казаки их найдут и узнают наши приметы? Они придумают для нас казнь похуже!
На самом деле я не верил, что их найдет кто-нибудь кроме лисиц и стервятников, но мне было очень жаль князя-певца. Я хотел выручить его из беды.
— Ты умен, — сказал атаман, — грамота пошла тебе на пользу. Преследуй изменников. Я догоню вас. — И он повернул назад со своим ординарцем.
Я услышал выстрелы, и вскоре атаман с ординарцем прискакали назад.
— Мы пристрелили их на всякий случай, — сказал атаман. Он был весел — все деньги он оставил себе. — Боюсь, однако, что со временем они найдут князя, — добавил он, — но французы его больше не узнают.
Он и его помощник весело захохотали.
Ну что ж, не они последними посмеялись в этом деле. Когда наступил вечер, мы потеряли наших новобранцев и разбили лагерь, рассчитывая вернуться утром и забрать добычу. Вместо этого мы наткнулись на польских легионеров.
Атаман и его ординарец были убиты в бою. С поляками были наши беглецы, которые доскакали до французских и польских позиций прошлой ночью и все рассказали. Поляки заставили меня отвести их к месту казни. Стая стервятников взлетела при нашем приближении. Трупы еще лежали в поле, только были раздеты ночью — то ли крестьянами, то ли нашими бандитами. Мешки с зерном и картошкой исчезли. Три головы все еще торчали из земли, точнее то, что от них осталось после пуль и стервятников…»
Я разрыдалась.
В дверь тихо постучали.
— Татьяна Петровна, дорогая, вы еще не завтракали, — донесся робкий голос Зинаиды Михайловны. — Может, принести вам что-нибудь?
— Я ничего не хочу. Оставьте меня! — мой голос звучал, как чужой.
Этого не может быть! Оставшись одна, я ходила взад и вперед. Я целовала Стиви, когда он был ранен и еще лежал под наркозом. Он целовал меня в госпитале в Минске и в лесу под дождем, когда мы расставались. У него были полные, такие бархатно-мягкие губы… И стервятники пировали на них, они погружали свои отвратительные клювы в его рот, они выклевывали его глаза… Нет! Я сойду с ума!
Позже, днем — я потеряла всякое чувство времени — я вернулась к этому ужасному отчету, мне нужно было увидеть! Показания бандитского капрала подтверждались другими бандитами и их сбежавшими пленниками. Он сам был помилован и отправлен в штрафной батальон.
Медицинское заключение подтверждало, что смерть наступила от выстрела двумя пулями в упор из пистолета в верхнюю часть черепа. Грудь и легкие жертвы необыкновенно развиты, как у певца. На левом бедре шрам, давностью в несколько лет, от проникающего ранения. На фотографии было закрытое тело, слишком большое, чтобы уместиться на носилках, когда его несли к аванпосту польских легионеров. На других фотографиях были изображены воинские почести, оказанные майору князю Веславскому французскими, польскими и белыми войсками, и гроб, отправленный кораблем во Францию с военной охраной.
Несмотря на объявленный в Польше в память Стефана день траура, вдовствующая княгиня Екатерина отказалась поверить, что ее внук погиб и принять тело в фамильный склеп Веславских. Из почтения к старой женщине, а также по настоянию родственников Веславских в Польше, Франции и Англии, расследование убийства проводилось секретно, и никаких сенсационных подробностей в прессу не просочилось.
К отчету была приложена записка от генерала Деникина: «Мой друг генерал Руцкий был заживо похоронен большевиками после пытки и издевательств. Благороднейшие люди находят самый страшный конец в эти жестокие времена. Будьте благодарны, что молодой князь Стефан долго не страдал. Я разослал его описание нашим полевым командирам, но боюсь, что этот отчет нужно принять как окончательный. Пожалуйста, считайте меня всегда в вашем распоряжении, Антон Деникин».
«Я боюсь, что этот отчет нужно принять как окончательный», — писал генерал Деникин. Я положила его обратно в конверт, закрыла и сидела, неподвижно глядя на него. Этот отчет окончательный. Мне тоже придется принять это. Но как это сделать, не потеряв рассудка?
Дрожащей рукой я написала генералу Деникину записку с выражением благодарности. Затем вскочила и повернулась спиной к показаниям, лежащим на столе. Но ужасная картина все равно стояла передо мной. Куда бы я ни повернулась в комнате, ужас притаился везде, готовый наброситься на меня.
День кончился, наступила ночь. Вера Кирилловна постучала в дверь, но я не пустила ее. Механически я разделась, умылась, приняла успокоительное и легла.
Мне снилось, что я шла по какому-то селу и вдруг встретила фургон, нагруженный ящиками. «Что у вас там?» — спросила я у возницы. Он открыл ящик. В нем было тело без головы.
Я проснулась в холодном поту, тут же заснула и снова увидела сон. На этот раз это была вереница крестьян, несущих мешки. Я приняла их сперва за мешки с зерном и картошкой, но когда крестьяне опустили их к моим ногам, я поняла, что в них были живые люди, страдающие молча, — у них были перерезаны голосовые связки. Я проснулась, вцепившись в волосы, вся мокрая от испарины.
Когда изнеможение и наркотик снова свалили меня, возникло видение, что я спускаюсь в подвал госпиталя. Здесь были перевязанные, обожженные и изуродованные человеческие тела, даже более ужасные, чем те, которые я видела на самом деле. Я ощущала их немые мольбы. Я чувствовала себя беспомощной, бесполезной, виноватой.
Проснувшись, я села. Ночные ужасы были хуже дневных! Мой ум порождал худший ад, чем война и революция вместе взятые!
Мое девическое представление о мире, как о выгребной яме, прикрытой цветами, рассеялось, и было вытеснено гораздо худшим: мир — это океан крови, в котором утонула человечность…
Я вылезла из постели и умылась холодной водой из тазика на туалетном столике. В свете неполной луны из зеркала на меня изумленно смотрело изможденное лицо. «Неужели это я?» — удивилась я. Взгляд мой упал на пистолет.
Я взяла его в руки, сняла с предохранителя и погладила. Если я не могу вынести эти видения, я не могу жить. Это был бы прямой путь к безумию. Но лучше пустота, чем безумие!
Положив локти на туалетный столик и глядя в зеркало, я поднесла пистолет ко рту. Это была быстрая, верная смерть. Как просто! Прострелить мозг снизу, как прострелили Стивин сверху… Стиви…
Я положила оружие. Как хорошо он умер, подумала я. Как стоик, как настоящий князь! И если Стиви мог умереть спокойно, с последней мыслью о ближних, почему я не могу спокойно нести бремя жизни, думая больше о других, чем о себе? Если его смерть научит меня этому, тогда я смогу смотреть на нее не как на ужас, а как на пример.
Я почувствовала глубокое умиротворение, великое спокойствие и отрешенность, как тогда, когда отца опустили в могилу. Мне захотелось на воздух. Посмотреть бы на себя с высоты бесчисленных звезд, глядящих на мою маленькую боль. Я набросила на плечи свою сестринскую накидку — ночи становились прохладными — взяла пистолет и пошла к задней террасе.
Прислонившись к столбику террасы, я большими глотками пила чистый, прохладный воздух и вдруг заметила человеческую фигуру, двигавшуюся внизу. Я подняла пистолет…
— Татьяна Петровна, не стреляйте, — произнес по-английски знакомый голос, и барон Нейссен с винтовкой под мышкой появился на боковых ступенях.
Я с облегчением опустила оружие.
— Барон, что вы здесь делаете, ночью, с винтовкой?
Прикрыв накидкой ночную сорочку, я опустилась на верхнюю ступеньку.
Барон Нейссен снял фуражку и сел на ступеньку ниже, поставив винтовку у ног.
— Я стоял на карауле. Мы вчера поймали красного шпиона, переодетого женщиной. Он пробрался в Таганрог следить за вами. Я боялся, что большевики могут послать агентов убить или похитить вас. Они не любят, когда кто-то ускользает из их пасти. И они ничего не боятся больше, чем личности, которая может объединить и вдохновить белое движение.
— Я… объединить белое движение?
— А почему бы нет? Вы такая великолепная женщина, Татьяна Петровна, настоящая княжна-воительница, как ваш предок Ольга, которая прибила щит Рюрика на ворота Константинополя. Вы могли бы повести наши армии к победе! Вы мечтали когда-нибудь изменить ход истории? Я мечтал, когда готовил спасение семьи нашего государя.
— Да, мечтала, мне было тогда десять лет. Я представляла себя новой Жанной д’Арк. Разве что я не слышала вещих голосов.
— Хорошо, возможно, это и к лучшему. Я не мог бы видеть, как вас сжигают. Но я так же не могу видеть, как вы покидаете Россию.
— Здесь мне больше нечего делать. Я должна работать. Как Геннадию Рослову, мне необходимо применить свои руки.
— Такие удивительные руки! Я никогда не забывал их прикосновение. Вы позволите? — он взял их и прижал к губам. — Таня, я схожу по вам с ума с тех пор, как мы были вместе на даче, — страстно заговорил он. — Говорить о женитьбе в такое время бессмысленно, но позвольте мне любить вас. Давайте в объятиях друг друга обретем если не спасение, то хотя бы забвение и отсрочку. — Он порывисто обнял меня за талию и прижался к ней лицом.
— Нейсси! — я назвала его тем прозвищем, которым императорская семья называла его на «Штандарте».
Я позволила своим пальцам ласкать его волосы и дотронулась до шрама от раны, которую я зашила. Этот человек притягивал меня, волновал. Алексей на меня никогда так не действовал! Да, я хотела бы освободиться от своих кошмаров в этих крепких, пылких объятиях! Но что дальше? Это будет или случайная мимолетная связь, или я буду связана еще с одним обреченным человеком. Я уже потеряла одного такого, благородного и смелого, страстного и юного. Я скорее предпочла бы его противоположность — человека покоя. С Алексеем я, возможно, снова обрету реальность, погружусь в мир «разумных эмоций», спокойствия и нежности, но возненавижу и себя, и других.
— Нейсси, я тронута, я чувствую искушение, — сказала я, — но я должна вернуться в Константинополь. Я обещала профессору Хольвегу.
— Надеюсь, вы не собираетесь выйти за него замуж? — Нейссен отпустил меня.
— Собираюсь.
— Но это ошибка! Ваш возраст, происхождение, темперамент несравнимы. Вы выходите за него замуж из благодарности?
— Не только. Мы так много пережили вместе, Алексей и я. Он знает меня лучше, чем кто-либо. Я верю ему.
— Но вы не любите его, Таня! — Нейссен схватил меня за руки и привлек к себе. — Я могу заставить вас полюбить. Позвольте мне доказать вам это. Прямо сейчас! — Он стал целовать мою шею.
Мое мгновенное возбуждение больше не возникало, и он быстро почувствовал это.
— Простите. — Он отпустил меня. — Желаю счастья вам и Алексею Хольвегу, — голос его сорвался.
— О, Нейсси! — я чувствовала себя глубоко огорченной. — Я не надеюсь на счастье. Это было бы слишком. Я буду довольна, если обрету цель и мир.
— Тогда вы счастливее меня. — Он вскинул винтовку на плечо.
Наступил рассвет, и меня одолела усталость. Оставив его на часах, я пошла спать.
Когда утром я спустилась к завтраку и поздоровалась с хозяевами, то ощутила, что напряженность исчезла. Я спокойно вручила Л-М, который вместе с лордом Эндрю пришел справиться обо мне, секретный отчет, чтобы он передал его генералу Деникину.
Ободренная всем этим, Вера Кирилловна стала убеждать меня поехать с ней в Анапу. Туда, в эту рыбачью деревню на Черном море великая княгиня Мария Павловна и ее сыновья приехали отдохнуть после шестимесячных скитаний по Кавказу. Там они и остались, ожидая продвижения Белой Армии к Москве.
— Дорогое дитя, — напомнила мне Вера Кирилловна, когда я отказалась от ее предложения, — ее императорское высочество не только ваша крестная, но и ближайшая подруга Анны Владимировны. По обеим причинам вы обязаны посетить ее.
— Я обязана вернуться в Константинополь к профессору Хольвегу, и как можно скорее Вы можете объяснить, что мой отпуск в госпитале почти закончен.
Вера Кирилловна лишилась дара речи. Профессора Хольвега предпочли августейшим особам!
— Ну, ладно, — согласилась она, придя в себя. — Но не делай ничего поспешно, пока я не приеду к вам. Я вернусь в Константинополь через десять дней.
Если здоровое чувство юмора моей крестной сохранилось в тяжелых испытаниях, ее позабавит неисправимая натура Веры Кирилловны. В любое другое время я бы поехала в Анапу с радостью, но сейчас я спешила навстречу своим новым обязанностям, и поэтому я решила не медлить.
Л-М и лорд Эндрю тоже пришли проводить меня на пароход.
— Бедный Нейссен, слишком душераздирающая картина, — сказал мой родственник.
Я попросила его в случае опасности помочь Семену.
— Я сделаю все, что смогу, если эвакуация не превратится опять в паническое бегство, в духе «спасайся, кто может», как в Одессе весной.
Я отдала оставшиеся деньги из тех, что оставил мне Алексей, Вере Кирилловне на ее предстоящую поездку. Обняла Зинаиду Михайловну и мою всхлипывающую хозяйку и наказала Коленьке заботиться о них обеих.
— Мы будем скучать без вас, Таня, — сказал лорд Эндрю, пожимая мне руку.
Он уже не был тем почти глуповатым молодым человеком, каким показался мне при первой встрече, — неужели это было меньше месяца назад? Хотя я сама изменилась даже больше, чем он.
«Не оглядывайся, — сказала я себе, — никогда не оглядывайся».
Радости моей не было конца, когда я увидела в константинопольском порту безупречный треугольник эспаньолки Алексея над розами, которые он держал в руках. Что касается его самого, он был в восторге, тем более что Веры Кирилловны не было рядом.
Забросив свой вещевой мешок в госпиталь, я впервые позволила ему отвезти меня в его крохотную квартирку в Галате, где няня — она спала на кухне — встретила меня слезами и поцелуями.
— Я боялась, что ты больше не вернешься, — сказала она, — и придумаешь еще какую-нибудь причину, чтобы остаться там.
Алексей заказал настоящий турецкий пир в соседнем ресторане. После этого он продемонстрировал свое искусство приготовления турецкого кофе.
Я восхищалась ловкостью и точностью его жестов.
— Вы могли бы стать первоклассным хирургом, Алексей.
Он категорически отклонил подобную перспективу.
— Дело в том, что я всегда считал игру на скрипке вполне достойной профессией. Мне и не снилось, что я буду зарабатывать на жизнь игрой в ночном клубе. Я приготовил для вас сюрприз, Татьяна Петровна, — добавил он. — Оставайтесь здесь, я сейчас. Если бы я оставался в Константинополе дольше, мне бы тоже пришлось научиться сидеть на диване по-турецки. У вас это так изящно получается, — он не мог на меня наглядеться.
А я наслаждалась тем, что за мной ухаживали. Это была последняя ночь моего отпуска. Алексей ухитрился украсить свою квартиру с помощью кальянов и других национальных украшений. В них чувствовался хороший эстетический вкус, который я ценила сейчас больше, чем когда бы то ни было.
Алексей вернулся из кухни, положил очки на стол и взял своего Страдивари, чтобы сделать мне сюрприз — сыграть канон Баха До-минор, который разучил в мое отсутствие.
И снова, как тогда в ночном клубе, я была тронута до слез. Только теперь в возвышенной музыке Баха пылкую страсть Алексея сдерживала высокая духовность. И передо мной возникло видение множества звезд над степью, с высоты которых наши земные страдания становились мелкими и ничтожными. Все пройдет, думала я, но эта музыка долетит до самого края Вселенной, до самого Источника.
— Алексей, — сказала я, когда он, снова надев очки, сел рядом со мной, — вы знаете, как тронуть меня до глубины души. Я чувствую себя здесь так уютно, так далеко от террора, трагедий, которые происходят повсюду, — я не сказала «в России».
— Так и должно быть. Так и будет, хочу заверить вас, Татьяна Петровна. — Он встал и дотронулся до кончика своей эспаньолки. — Я собирался подождать с этим разговором до Парижа, пока вы не обретете подобающее вам положение и независимость, но ваше решение может помочь вам избежать формальностей, связанных с получением визы. — Он сорвался с места, стал быстро ходить по своей маленькой комнатке и решительно остановился передо мной. — До революции я бы не осмелился… Я знаю, что я не такой красивый и бравый юноша… Я никогда не буду богат… но у меня есть имя и будущее в моей области… Я пытаюсь сказать, что…
— Я знаю, что вы пытаетесь сказать, Алексей, — я с нежностью взглянула на него, — и я согласна.
Перед отъездом в Париж, где он обещал подыскать жилье до нашего с няней прибытия, Алексей повел меня во французское консульство. Как княжна Силомирская, я должна была бы присоединиться к очереди из русских беженцев за дверями комиссариата. Двери охранялись солдатом-сенегальцем, вооруженным, кроме всего прочего, кнутом — я никогда не видела ничего подобного в России. Однако, как невеста известного польского ученого Алексея Хольвега, я была принята с галльской любезностью. Так я познакомилась с лицом и изнанкой французского официоза.
Алексею не удалось найти Федора. Его друг из Петрограда писал, что никто, похожий по описанию, к нему не приходил. Друг сожалел, что не смог ничем помочь. Мы поняли, что за Федором установлена слежка, но ничего не могли придумать.
В середине октября мы с няней провожали Алексея на Восточный экспресс. За квартиру он заплатил, так что она могла оставаться в ней, пока я жила в британском госпитале, до того времени, когда мы присоединимся к нему.
— Бог наградит вас за доброту, Алексей Алексеевич, — сказала старушка, когда он трижды расцеловал ее в щеки. — У меня просто гора с плеч — узнать на старости лет, что у моей княжны будет такой любящий и заботливый муж.
Как легко няня приняла Алексея в качестве моего будущего мужа, думала я, как будто это давным-давно предопределено! Что касается меня, мне это вдруг показалось странным.
— Татьяна Петровна, — сказал Алексей, взяв меня за руку, — пожалуйста, считайте себя полностью свободной изменить свое решение о нашем обручении в эти шесть недель. У вас нет передо мной никаких обязательств. Мне было бы стыдно принуждать вас…
— Вы не принуждали меня, Алексей. — Какой он чуткий и тактичный! — И я слишком горжусь своим кольцом, — я положила свою левую руку на его, — чтобы вернуть его.
Алексей поцеловал мои руки — он был так же официален и корректен после нашего обручения, как и до него. Его темные глаза предательски блеснули, и он направился к своему вагону второго класса. Потратив почти все деньги, заработанные в ночном клубе, на мое обручальное кольцо — маленькую жемчужинку в золотой оправе, — он не мог позволить себе ехать первым классом.
Я отвезла няню в Галат. Меня беспокоило, как она останется одна среди «нехристей», как она, не различая, называла мусульман, греков и евреев, но скорый приезд Веры Кирилловны из Анапы разрешил эту проблему.
Вера Кирилловна была тоже рада найти бесплатную комнату для себя и своих сундуков и великодушно предложила няне жить с ней в одной комнате. Последняя, однако, согласилась спать в кухне.
Устроив Веру Кирилловну, я выслушала полный отчет о визите к Марии Павловне. — «Ее императорское высочество так изменилась, так постарела!» — сказала она торжественно-траурным и почтительным тоном, относящимся к павшей династии. Затем я поинтересовалась ее планами в связи с тем, что я обручена и выхожу замуж.
— Обручены и выходите замуж? — в своем эгоцентризме Вера Кирилловна даже не заметила мое кольцо. — Вы что же, приняли предложение профессора Хольвега?
— Приняла.
Грудь Веры Кирилловны воинственно поднялась.
— Понятно. Он воспользовался моим отсутствием и сделал предложение. Я поражаюсь, как он осмелился! У него нет ни положения, ни состояния. Его мать была еврейской прачкой. Семья его отца отказалась от него…
— Вера Кирилловна, я должна попросить вас не говорить неуважительно о моем будущем муже. Я восхищаюсь им. Более того, я обязана ему жизнью.
— Я высоко ценю все, что профессор Хольвег сделал для вас, дорогое дитя, — возразила она с достоинством, — но другие сделали бы не меньше, и это не дает ему никаких особых прав. Кроме того, я должна сказать вам, что ваш брак с человеком столь низкого происхождения будет плохо воспринят — serait mal vu.
— Плохо воспринят кем, Вера Кирилловна?
— Всеми теми в нашей русской эмигрантской колонии, кто предан вам, кто видит в вас не только потомка Рюрика, но и ту, что имела редкую, безусловно, уникальную привилегию быть близкой убиенной семье нашего государя… ту, что была, как сестра, его дочерям и царевичу, убитым под командой еврея Юровского, по приказу другого еврея Свердлова. Народ, так тесно связанный с большевизмом, заслуживает проклятия тех, кто любил нашего государя и его семью. — Вера Кирилловна сложила свои пухлые руки ниже талии и встала у единственного крошечного окна, грудь ее высоко вздымалась.
Я тоже сделала придворную стойку, чему она сама меня научила, и сказала:
— Уверяю вас, что я переживала ужасное злодеяние, совершенное над нашими государями и их детьми, сильнее, чем любой из тех, кто сейчас изображает любовь и верность. Вы прекрасно знаете, как и я, что эти люди не делали ничего полезного, они только критиковали царскую чету и даже пальцем не пошевелили для них после их свержения. Тех немногих, кто был действительно предан царю, либо нет в живых, чтобы сейчас хвастать этим, либо они сражаются насмерть. — В этот момент я подумала о бароне Нейссене, и его фигура приобрела трагическую ауру. — Я обязана жизнью Александре Федоровне, которая, предвидя страшный конец, не позволила мне разделить с ними их судьбу. А что касается проклятия евреев за преступления большевизма, я называю это предрассудком, Вера Кирилловна. Только Бог может судить весь народ. Евреи южной России уже страдают за связь меньшинства из них с большевизмом. Так будет с любой нацией, чьи, даже немногие представители поддерживают неправое дело. Это Высшая Справедливость, которую мы постоянно забываем в наших ужасных испытаниях.
Да, думала я, за преступления, зародившиеся в человеческом уме, где бы они не совершались, в конце концов должно отвечать все человечество.
Я говорила убежденно и страстно. Стало тихо. Вера Кирилловна стояла, потеряв дар речи, и я продолжила более спокойным и мирным тоном:
— А что до неодобрительного отношения нашей колонии к моему браку с профессором Хольвегом из-за его происхождения по линии матери — это абсурд. Алексей Хольвег — ученый с мировым именем. Он пользовался дружбой и уважением великого князя Константина и других членов императорской фамилии. Сам царь высоко отзывался о нем. И если бы наш государь был здесь, он первым бы высмеял ваши претензии. В нашу последнюю встречу это был полковник Романов, который копал свой огород. Так и нам лучше бы заниматься огородами, чем всеми этими титулами и различиями, ставшими абсолютно бессмысленными.
Вера Кирилловна склонила голову, притворно приняв упрек.
— Вы, как всегда, заставили меня почувствовать себя маленькой и глупой, дорогое дитя. У нас, изгнанников, есть свои недостатки… мы люди, и только. Возможно, мы не правы, цепляясь за свои титулы и различия, которые вы назвали бессмысленными, но это все, что у нас осталось. Не всем из нас 22 года, как вам. Вы можете пожелать забыть, что вы княжна Силомирская, но мы не можем. Я думаю, что это звание подразумевает определенные обязательства и ответственность, которые ваша бабушка, ваш отец и наш покойный государь, ваш крестный, ожидали бы, что вы исполните.
Теперь пришла моя очередь склонить голову.
— Я не забуду ни того, кто я, ни своих обязательств перед нашими людьми в изгнании. Мой брак с профессором Хольвегом не помешает мне их исполнить, я обещаю. Простите, что поучала вас.
Графиня Лилина, по-матерински улыбнувшись, протянула мне руки, и я приняла их.
— Я заслужила этот упрек, дитя мое. Но прежде чем назначить день свадьбы, прошу вас, подумайте хорошенько, подождите несколько месяцев, пока вы полностью не оправитесь от ваших ужасных переживаний! Профессор Хольвег теперь опора для вас, но много ли у вас общего? Помните, что брак — это великий шаг, самый великий, какой вы когда-либо сделаете. А обручение всегда можно расторгнуть. Вот развод — это уже куда серьезнее. Говорю вам эти вещи, опираясь на больший жизненный опыт. Вы еще так молоды, так неопытны. Я хочу, чтобы вы были счастливы.
Я видела, что она была искренне тронута, и обняла ее. Но дело в том, что я чувствовала себя достаточно взрослой и мудрой, чтобы сделать этот величайший шаг в жизни.
Вера Кирилловна была слишком деликатна, чтобы открыто критиковать Алексея в моем присутствии. И что бы она ни думала про себя, она была рада сопровождать невесту Алексея Хольвега во французский комиссариат в качестве ее тетки и тем самым избавиться от необходимости стоять в очереди вместе с остальными эмигрантами. Среди этих последних были и те самые экзальтированные члены нашей колонии, чьего неодобрения по поводу моего будущего брака так опасалась Вера Кирилловна. Это был один из тех забавных моментов, что хоть немного скрашивали унылую картину изгнания.
Вера Кирилловна обратилась за французской визой, и мы, все трое, вместе с няней, имея на руках неполноценные паспорта, заказали билеты на первое декабря, после чего нам оставалось только ждать.
А тем временем из России поступали вести, одна безрадостнее другой. Сразу после возвращения делегации из Таганрога, поляки заключили перемирие с большевиками, освобождавшее красные дивизии в Подолии для удара по южному флангу Белой Армии. В тылу у Деникина свирепствовал Махно, препятствуя переброске войск с московского направления. Таким образом, уже взяв Орел и не дойдя нескольких сотен верст до столицы, Белая Армия на самом пике успеха начала откатываться назад.
В октябре северо-западная армия генерала Юденича взяла Гатчину и подошла на 35 верст к Петрограду. Но не сумев перерезать железную дорогу, без поддержки британского флота и эстонцев, которые заботились только об охране своих границ, она также была отброшена назад.
В Сибири отступление адмирала Колчака завершилось взятием большевиками Омска 14 ноября. Так начался легендарный переход сибирских армий в Забайкалье.
Чехи, захватив Транссибирскую магистраль, устремились во Владивосток со своей огромной добычей, бросив на погибель остальных, военных и гражданских. Бегущие белые армии упорно пробивались по заснеженным лесам и равнинам, со всех сторон окруженные врагами.
Не менее мучительным было бегство уральских и оренбургских казаков через Каспийские степи в Персию. Это была не только отступавшая армия, но и их семьи, и та немалая часть населения, которая предпочла опасность смерти захвату, истреблению или порабощению большевиками.
Трагедия России разыгралась далеко не до конца. Но моя собственная, думала я, приближается к концу. Первого декабря без всякого сожаления я покинула Константинополь, зная, наконец, кто и что меня ждет.
34
Прошло почти три года после февральской революции 1917-го. Поначалу слабый ручеек репатриантов превратился в мощный поток беженцев из России. На восток они бежали в маньчжурский Харбин и в китайский Шанхай. Этот поток через Владивосток достиг Соединенных Штатов и Канады. На запад — через Турцию и Румынию — поток беженцев захлестнул европейские столицы. Большая часть западной волны эмиграции осела на парижских берегах, которые хотя и не были очень гостеприимными, тем не менее позволили изгнанникам основать свою собственную колонию, со своими церквами, школами и традициями.
10 декабря 1919 года мне казалось, что приезд в Париж еще одной потерпевшей катастрофу русской аристократки останется незамеченным. Каково же было мое удивление, что на лионском вокзале, куда я прибыла из Марселя вместе с Верой Кирилловной и няней, меня встречала пресса.
«Когда вы видели царскую семью в последний раз?» «Верите вы в то, что кто-то из них остался в живых?» «Получили ли вы письмо от великой княжны Татьяны из Екатеринбурга?» «Собираетесь ли вы опубликовать мемуары вашего отца?» «Где вы прятались от большевиков после расстрела князя Силомирского?» «Участвовал ли он в убийстве Распутина?» «Наступал ли ваш отец на Петроград вместе с теми, кто хотел свергнуть Временное правительство и когда он был арестован Советами?»
Этот поток вопросов и вспышки камер встретили меня, когда я выходила из своего вагона второго класса. Я по-прежнему была в униформе британской сестры милосердия, которую мне выдали в госпитале Константинополя. Беспомощная, я выглядывала Алексея. Почему он не встречает нас?
— Если вы немного помолчите, господа, может быть, Ее Светлость сделает заявление, — пришла мне на помощь Вера Кирилловна.
В наступившей, наконец-то, тишине я произнесла отрывисто:
— Благодарю вас, господа журналисты, за ваш интерес, который, полагаю, я не заслуживаю. Я хочу выразить благодарность правительству Франции и ее народу за предоставление мне убежища, как и многим нашим беженцам. Что же касается вопросов о моем отце и убийстве семьи нашего государя, то я не могу сейчас на них ответить. Эти вопросы не только бестактны, но и болезненны…
Репортеры слегка опешили, но так просто отпускать меня не хотели.
— Ваша Светлость, мы не хотим быть нескромными, но в интересах исторической правды не скажете ли вы нам…
— Это все, господа. Будьте любезны, оставьте Ее Светлость в покое, — оборвала их Вера Кирилловна.
Репортеры начали растекаться. И вдруг раздался возглас с провокационной интонацией:
— А это правда, что князь Силомирский признал воинственное поведение царя в Сараевском деле, что привело к началу мировой войны?
Вызов, брошенный мне явно левацкой газетой, заставил меня поднять голову.
— Мой отец подвергся издевательствам, но он не делал ложных признаний. Это — ложь, как и многое другое…
Я думала, у меня подкосятся ноги, когда невысокий черноглазый господин в черном котелке, помахивая тростью, приблизился ко мне.
— У вас есть стыд? Оставьте княжну в покое. — Взяв меня за руку, Алексей протащил меня мимо репортеров. — Отходите, отходите, оставьте княжну в покое. Ни деликатности, ни такта, а еще свободная пресса, — пробурчал он недовольно.
— Меня задержали транспортные пробки, — извинялся он, подводя нас к такси, которое выглядело так, как будто побывало в битве у Марны. Вместе с Верой Кирилловной он усадил нас на замасленное сиденье. Они с няней заняли откидные места, а чемоданы Веры Кирилловны разместились на крыше и на багажнике дряхлого автомобиля. Мой жалкий багаж, где были и купленные няней в Турции килимы и занавески, был положен на переднее сиденье рядом с водителем.
Наша машина протарахтела вдоль левого берега Сены, направляясь к квартире, которую Алексей нашел для нас в Пасси. Сам он занимал комнату в дешевом отеле неподалеку.
— Дорогой профессор, я не буду долго злоупотреблять вашим гостеприимством, не бойтесь, — стала уверять его Вера Кирилловна. — Я буду подыскивать работу. Сама я делать ничего не умею, но я могу руководить другими. А если нужда заставит, то у меня достаточно ценностей, чтобы довольно долго жить на скромную пенсию.
— Мы обратимся к моим родственникам Веславским, Вера Кирилловна, — сказала я. — Они нам помогут.
— Вы, конечно, можете позвонить им, — заметил Алексей, — но у вас не будет времени, Татьяна Петровна, для светской жизни.
Замечание это было явно в адрес Веры Кирилловны.
— Как только мы поженимся, вы должны сделать все возможное для получения звания бакалавра в июле для того, чтобы подготовиться к поступлению в университет. Кроме того, я подыскал вам работу. Вы будете работать неполный день в должности медсестры в частной хирургической клинике одного польского врача. Моей рекомендации ему достаточно. К тому же от вашей квартиры до клиники можно дойти пешком.
— Боже мой, профессор, дайте Татьяне Петровне хотя бы перевести дух, — заметила Вера Кирилловна. — Работа, учеба, женитьба — все сразу! Вы обязательно должны дать ей время на подготовку к свадьбе, разослать объявления…
Я почувствовала облегчение, узнав об организации моей жизни и о моих обязанностях.
— Нам ведь не нужна торжественная свадьба, Алексей, — заявила я уверенно, зная, что он не любит церемоний. — Давайте поженимся как можно проще и быстрей.
— Ничто не может сделать меня счастливее, Татьяна Петровна, — сказал мой жених, сияя от радости весь остаток тряской дороги.
Квартира, которую мы были должны занять вместе с няней после женитьбы, состояла из столовой, кухни, спальни, ванной и отдельным туалетом с грохочущей, как гром, сантехникой. Все окна выходили во внутренний дворик, обсаженный платанами.
— Я выбрал это жилье из-за платанов, — сказал, вздохнув, Алексей. — Весной, когда они покроются листвой, будет прекрасный вид. А на следующий год, когда я займу место профессора в университете, что мне почти твердо обещано, мы сможем переехать в большую квартиру. А пока, на мою зарплату помощника исследователя я сделал все, что было в моих силах.
— Алексей, вы все сделали чудесно, — сказала я.
— Няня может спать здесь, — он указал на диван в столовой. — А вы можете начать занятия хоть завтра. — Он постучал по фортепьяно «Плейел», стоящего против дивана. — С помощью этого, — он показал на метроном. — И этого, — и открыл ноты на подставке.
Этюды Черни. Боже, как скучно! Я чувствовала себя послушной школьницей перед своим учителем. Итак, это будет семейная жизнь, по крайней мере до тех пор, пока я не овладею профессией. Я ведь всегда была первой ученицей. Да и учиться намного легче по сравнению с теми ужасами, через которые я только что прошла.
На следующей неделе вместе с Алексеем мы подали заявление на регистрацию нашего брака. Опасаясь охоты за нами со стороны прессы, мы дали взятку клерку в брачном бюро за то, чтобы он не оглашал наших имен. Наш брак должен был быть секретным и скорым.
Алексей также помог получить мне удостоверение личности и разрешение на работу. Затем со мной беседовал польский хирург, с которым договаривался Алексей, и я была принята на работу на первый год, чтобы дежурить по полночи в клинике. В мои обязанности будет входить послеоперационный уход за тяжелобольными.
Благодаря килимам и занавесям квартира стала выглядеть уютнее. Что касается Веры Кирилловны, то она нашла компаньона в лице миссис Уильямсон, богатой вдовы-американки, которая снимала городскую квартиру Веславских в течение зимы в отсутствие ее владельцев.
Я почувствовала облегчение вместе с Верой Кирилловной, когда позвонила в отель в Сен-Жермене, где жили Веславские, и узнала, что они находятся на своей вилле в Биаррице. По приглашению миссис Уильямсон я посетила знакомое мне место моего золотого детства с безвкусной кричащей обстановкой, что было и само по себе тяжело, даже если не вспоминать о смерти дяди Стена, тети Софи и Стефана.
Страхи прошлого заставили меня попросить Веру Кирилловну обратиться на Кэ д’Орсе, в министерство иностранных дел Франции с письмом о возврате мемуаров отца, которые были переданы во французское посольство перед тем, как его работники покинули Петроград. Когда пришел опечатанный пакет, я, даже не открывая, передала его Алексею, чтобы тот хранил документы в своем сейфе, в лаборатории.
Меньше чем через две недели после моего прибытия в Париж, 22 декабря 1919 года мы сочетались с Алексеем гражданским браком в мэрии Пасси. После продажи моих последних драгоценностей Вера Кирилловна смогла приобрести для меня симпатичное короткое платье из белого крепа с жакетом, отделанным лисьим мехом, атласные туфельки с острыми носами, которые ужасно жали. Она была моей свидетельницей, а ученый, друг Алексея по институту, был его свидетелем. Няня осталась дома, занимаясь какими-то таинственными приготовлениями. К большому огорчению миссис Уильямсон мы отклонили ее любезное приглашение устроить банкет, но согласились отобедать у «Максима».
Алексей с успехом преодолел нервное напряжение и забавлял веселую хозяйку нашего обеда историями из ближневосточного фольклора о Ходже Насреддине, которые он услышал в Константинополе.
— Моя дорогая княжна, ваш муж самый умный и самый забавный мужчина, которого я только видела! — заявила миссис Уильямсон, при этом ее полное тело сотрясалось от смеха.
Я тоже была приятно взволнована: Алексей открывал все новые и новые свои стороны!
Шофер миссис Уильямсон довез нас до нашей квартиры, после того, как он забросил домой свою американскую хозяйку и ее новую русскую компаньонку Веру Кирилловну.
Теперь в свои руки все взяла няня. Прежде всего она отправила моего мужа в ванную. Он появился причесанный и надушенный, без очков, в пижаме и в шелковом халате, купленном на деньги, которые он заработал, исполняя на скрипке цыганские мелодии в русском ресторане. Няня велела ему ждать в столовой, пока не позовут.
В спальне пахло кадилом — няня пригласила русского попа освятить брачное ложе. Пышная постель, простыни с монограммами, атласное стеганое одеяло, которое она вывезла из Алупки, подушки одна на другой — для нас, беженцев, это была неслыханная роскошь! Глядя на постель, я почувствовала настоящий ужас от того, на что я решилась.
Как в столбняке, по команде няни, я приняла душ и нырнула в белую шелковую ночную рубашку, которую выбирала для меня Вера Кирилловна, как впрочем и все мое приданое. Затем няня усадила меня за туалетный столик и стала расчесывать мне волосы.
— Няня! — я взяла ее за руку. — Няня, что я наделала? Алексей дорог и близок мне как друг, учитель, защитник, но я не люблю его. Как я могу быть его женой?
— Не бойся, душа моя. Твой муж любит тебя за двоих. Он знает, как со временем сделать так, чтобы ты полюбила его.
— Няня, няня, — продолжала я. — Я должна была бы обвенчаться в родовой часовне Веславских, это должна быть прекрасная и торжественная церемония, под звон колоколов всей округи. А моими свадебными подружками должны были быть дочери нашего государя.
— Конечно, и все же это лучше, чем если бы твой пепел лежал в лесах Сибири, как их пепел.
— Не лучше, хуже… намного хуже!
— Грех думать так, — сказала моя старая няня. — Падай на колени и моли Бога о прощении, не то он накажет тебя бесплодием.
Я встала на колени перед своей единственной иконой Богородицы, мягко освещенной красным светом лампады. Но даже когда я бормотала свои молитвы и неистово крестилась, перед моими глазами стоял Стефан.
Но ты же мертв, Стиви, мой принц, мой повелитель, мой Бог, говорила я его образу. Стервятники выклевали твои янтарные глаза. Их вонючие клювы терзали твои губы, которые я целовала. Почему ты встаешь из-под земли и изводишь меня? Ты так и будешь преследовать меня всю жизнь? Разве это так безнравственно — припасть к тому, кто будет любить и опекать меня с тех пор, как ты не можешь это делать?
И чудесный голос моего кузена отвечал: еще и года нет как я мертв, а ты уже забыла свою клятву. Ты готова броситься к другому человеку, дать ему то, что принадлежит по праву мне, и этот человек, которого ты не любишь, предаст тебя с такой же легкостью, с какой ты предала меня. Нет, я не оставлю тебя в покое, пока ты ненавидишь человека, которого зовешь мужем и чей ребенок будет у тебя как предательство нашей любви.
Я закрыла лицо руками и уткнулась в постель.
— Няня, — я обхватила ее ноги, — пожалей меня, скажи Алексею, что я нездорова.
Няня ничего не хотела слышать. Она уложила меня в кровать, поправила одеяло, благословила и, открывая дверь, сказала Алексею торжественным тоном, что его ожидает невеста.
Он вошел не сразу, а нервно шагал взад-вперед. Затем спросил:
— Няня, что вы думаете о моей бороде, должен ли я ее сбрить? Может быть Татьяна Петровна, моя жена, не считает бороду привлекательной?
— Если она находит вас привлекательным, вы понравитесь ей и с бородой, если нет — то и бритье не поможет, — ответила та.
Наступила тишина. Затем мой муж сказал:
— Няня, у меня не было времени поговорить об этом с моей женой. Как вы думаете, она хочет иметь ребенка?
— А для чего же вы женились на ней? Для чего еще, если не для рождения ребенка? Если не ребенок, то кто может вернуть ей ямочки на щеках и избавить от горечи эти прекрасные глаза? Иди, иди к ней, Алексей Алексеевич, и пусть Бог даст вам сына в эту ночь.
После некоторой паники я исполнила свой супружеский долг с легкостью. Алексей привнес в него чувственность и интеллигентность, которые покорили меня, а его бурный романтизм ассоциировался в моей душе с его цыганской игрой на скрипке. И хотя это был не тот божественный восторг, который я представляла в своих фантазиях о Стефане, но было сладостное физическое удовлетворение и утверждение тепла жизни над безразличием холода смерти.
Через два месяца после свадьбы я сказала своему мужу, что ожидаю ребенка к первому октября 1920 года. Алексей был очень тронут. Он нашел себе третью работу в качестве консультанта одной химической фирмы и я смогла не ходить на мою ночную работу в клинику. Последнее было для меня особенно приятно. На четвертом месяце я почувствовала себя настолько хорошо, что навела чистоту в нашей маленькой квартире, готовила нашу скромную пищу, практиковалась на пианино, готовилась к получению звания бакалавра. На все это я не тратила всей моей энергии, и даже подумывала, чем бы еще заняться.
Весна 1920 года принесла разгром Южной белой армии генерала Деникина и бегство в Румынию почти всех остатков армии под командованием генерала барона Врангеля. Еще раньше, в феврале, адмирал Колчак, преданный своими бывшими союзниками — чехами, был передан в руки большевиков и расстрелян. Генерал Юденич и его Северо-Западная армия были выброшены в Эстонию и там интернированы эстонцами — его бывшими союзниками. Остатки белых сил на севере России погрузились на корабли Союзного Экспедиционного корпуса в марте, оставив, таким образом, бесплодные попытки окружения большевиков. Иностранная интервенция рухнула под давлением усталости от войны, недоверия к белому движению и недооценки экспансионистских целей Советов. И только генерал Врангель получал французскую помощь для поддержки союзника Франции — Польши, которая после трехмесячного перемирия возобновила полномасштабную войну со своим советским соседом.
Отступление белых привело к еще большему притоку беженцев во Францию и среди них была великая княгиня Мария Павловна, которая умерла вскоре после прибытия сюда. Хрупкая и еще более чем обычно робкая Зинаида Михайловна вместе с нераскаявшимся Коленькой, также оказалась на спасительных парижских берегах, как и мой родственник Л-М. после того, как его чуть было не интернировали в Румынии. Менее удачливы оказались мои таганрогские хозяева. Несмотря на заблаговременное предупреждение Коленьки, они застряли в городе, чтобы завершить какую-то сделку, связанную с зерном. Коленька подозревал, что они были задержаны в Таганроге среди тысяч других беженцев. На каждого беженца, благополучно добравшегося на свободный берег, приходилось гораздо больше тех, кого захлестнул Красный прилив.
Семен, верный барону Нейссену, также остался там. Последний, как и можно было ожидать, примкнул к врангелевцам.
— Я уверен, что Нейссен и Семен только и говорят о тебе, — сказал Л-М., который и принес мне эти новости. — Это успокаивает их обоих. — Он пристально посмотрел на меня своими византийскими глазами. Это был грустный взгляд человека, наблюдающего человеческую трагикомедию из внеземного пространства.
Нельзя было уйти от прошлого. Выполняя обещание Вере Кирилловне не забывать свои обязанности перед русской колонией, я продумала идею создания Центра информации и помощи для наших беженцев. Вера Кирилловна подхватила мою идею с энтузиазмом, и в середине мая Центр с помощью добровольцев начал свою работу в одном из особняков Пасси, который предоставила нам эмигрантка — жена французского промышленника. Это было скромное начало создания Фонда Силомирских. Наряду с тем, что нас поддержали миссис Уильямсон и другие щедрые американцы, большой долей успеха мы были обязаны усилиям Веры Кирилловны. Несмотря не некоторые ее промахи, никто не мог сравниться с ее умением добиваться нужных результатов.
Я также поняла, что для парижского бомонда имя мадам Хольвег вызывает только вежливое внимание, в то время как перед княжной Силомирской широко открыты двери богатых и влиятельных людей. И я стала цинично относиться к этому, и чем более бессмысленным было мое бывшее звание, тем с большей беззастенчивостью я использовала девичью фамилию, подписывая документы как президент Русского Центра.
Я стала проводить вторую половину каждого дня в моем офисе, несмотря на возражения мужа поначалу. Хотя я подчинялась мужу в том, что касается моих академических занятий и уроков пианино, но когда дело доходило до того, что Вера Кирилловна называла «нашим долгом перед изгнанниками», мои моральные императивы были сильнее его интеллектуального авторитета. Позже он также примкнул к Центру, то же самое сделали и все наши друзья со времен свадьбы, среди которых были эмигранты-холостяки, как Л-М., остро нуждавшиеся в хлебе насущном.
Алексей пошел даже на то, чтобы я одолела «экономическую концепцию», которую я находила более трудной для понимания, чем бином Ньютона. («Как вы можете находить биномиальную прогрессию скучной, Татьяна Петровна?» Мой муж был поражен. «Почему? Она имеет бесконечное число вариантов».) Он взял на себя управление бюджетом и закупки, стараясь сэкономить деньги на приезд своей матери из Польши и давал мне ровно столько, сколько хватало на вечерние газеты и на такси для возвращения домой, если я в этом нуждалась. Я ходила пешком для укрепления здоровья. По дороге я то и дело бросала деньги в чашки инвалидов с культями оторванных ног, они сидели на тротуарах в колясках, снабженных колесиками.
Несмотря на занятость, я делала все, чтобы мой муж хорошо питался и достаточно отдыхал. Я готовила ему чай после ужина, пыталась вникать в его исследования. На фортепьяно я аккомпанировала его скрипке. Я относилась к нему с одной стороны как к выдающемуся ученому, с другой стороны, как к эксцентричному любимому дяде. Я скорее была нежна, чем страстна в постели. И все чаще и чаще на лице Алексея расцветала улыбка.
— Я думал, огонь в моей крови уже погас, — как-то сказал он. — Но ты делаешь меня вновь молодым. Я полон научных задумок.
И он подробно рассказывал, расхаживая у кровати, пока я пила утренний шоколад, о возникающих новых теориях ядерной физики, рожденных открытием радиоактивности.
Согласно этой теории частицы атома удерживаются вместе огромными силами. Атом с его электронами вращается подобно Земле в галактике.
— Вы видите, Татьяна Петровна, теперь мы знаем, что нет такого понятия, как неподвижный объект. Все находится в движении. Все находится в состоянии диффузии. Мир физики постоянно расширяется. Эта концепция настолько же революционна, как и теория Коперника о Вселенной, и это окажет огромное влияние на жизнь людей. Возможно, это приведет человека к осознанию того, что он уникальное существо на нашей планете и что его величайший долг сохранить и лелеять это существо и среду его обитания.
Он взял пустую чашку, покоящуюся на моем огромном животе, явно гордясь моей беременностью.
— Наш ребенок, Татьяна Петровна, может быть свидетелем этого.
Я хочу этого больше всего, но, подумала я, чтобы научная революция сделала свое дело, необходима также соответствующая трансформация человеческого сердца.
Кроме самых сокровенных моментов, Алексей звал меня по имени-отчеству, я обращалась к нему неизменно на «вы». Формальности общества, в котором я выросла, оставляли неизгладимый отпечаток. К счастью, Алексей был одновременно и щепетильным и сдержанным.
Я, со своей стороны, вставала и одевалась первой и никогда не показывалась в ночной рубашке и тапочках за пределами «приватных апартаментов», как он называл нашу спальню. В то время, как я требовала от него соблюдения дворцовой вежливости и приличий, он требовал от меня прилежания и строгого соблюдения графика в моих занятиях на фортепьяно. Он знал, когда нужно настоять на своем и когда пойти на попятную. И я была довольна. Только иногда, сидя над своими учебниками, я заглядывалась на листья платанов и дикая тоска вдруг охватывала меня, вызывая из прошлого воспоминания, как мы со Стефаном несемся вскачь в веславских лесах, а за нами лающая стая собак…
В один прекрасный день в конце мая, когда уже зацвели платаны и конский каштан, я, как обычно, шла домой из Русского Центра к табачному киоску на нашей улице за вечерней газетой. Прогулка в гору вызвала зверский аппетит. Голова у меня закружилась, я чуть не потеряла сознания от голода и была вынуждена облокотиться на прилавок.
Хозяйка за кассой — дородная женщина в грубом сером свитере, с небольшими серьгами, обычно вяжущая что-то грубое и серое. Но на этот раз она вязала что-то мягкое и голубое для «маленькой русской дамы», как она называла меня.
— Ну, как чувствует себя ваш маленький?
— Я думаю, он голоден, — ответила я, чувствуя, как ребенок бьется в моем животе.
— Да, ему что-то надо поесть. — И она положила на газету шоколадный батончик, завернутый в фольгу. — Это — для него. А это — ваша газета. Кажется, война очень плохо складывается для Польши.
Мы с Алексеем очень внимательно следили за польско-советским конфликтом. Дерзкий захват поляками Киева раздразнил Красную армию, и она всей своей мощью обрушилась на захватчиков.
Я пробежала газетные заголовки. «Поляки отступают», прочитала я, и сразу под этим заголовком таким же крупным шрифтом: «Стефан Веславский жив».
— Мадам, что случилось, вам нехорошо? — услышала я голос хозяйки киоска.
Я оказалась на полу, посыпанном опилками. Хозяйка табачной лавки наклонилась ко мне, хлопая меня по щекам и объясняя покупателям:
— Это голодный обморок. Она в положении. Ее надо отвезти домой! Это жена профессора Хольвега, ее нужно посадить на номер 27-бис.
«О, русская», — загомонили вокруг. Водитель такси, который подошел со стоянки, предложил свой автомобиль. В такси меня проводили двое рабочих, которые пили аперитив в соседнем кафе. Хозяйка табачной лавки помогала им. У дверей своего дома я все еще была не в силах преодолеть три крутых этажа. Водитель такси и консьержка сделали кресло из рук, чтобы поднять меня наверх и за свои заботы были встречены потоком русских ругательств няни. Водитель отказался от денег и уехал. Хозяйка табачной лавки осталась ухаживать за мной до прихода Алексея, которому она позвонила в лабораторию.
— Это голодный обморок, она же в положении, — объясняла она снова и снова.
— Это бессмысленная работа непосильна для вас, что я всегда и говорил, — выпалил он после ухода хозяйки табачной лавки, шагая у дивана в столовой, где я лежала. — Вы должны немедленно бросить работу в Центре. Я поговорю с доктором. У вас отсутствует чувство меры, вы ничего не соображаете. Я не могу доверять вам, когда меня нет рядом. Вам вообще сейчас не стоит выходить на улицу.
Что же за нелепый, злой, мелкий человек Алексей, думала я, глядя на него, и почему он такой резкий? А вслух сказала:
— Тише, Алексей, пожалуйста. Окно открыто.
Он сел рядом со мной на диване, взял меня за руку.
— Простите мою грубость, дорогая, но я беспокоюсь о вас. Вам лучше? Может быть, вызвать доктора?
— Ничего не надо. Вы принесли газеты?
— Обычно вы покупаете их, Татьяна Петровна.
— Я делала это… у меня случился голодный обморок, когда я хотела купить газеты. Я только хотела узнать, какие новости из Польши.
— Я сейчас же выскочу и куплю газету. Нет, не двигайтесь. Я приготовлю ужин. Или лучше всего я закажу ужин из кафе. Что вы хотите, жареную курицу, бифштекс?
Со времени моей беременности я стала очень много есть. И все еще голодная, как зверь, я ответила:
— Все, что вы хотите, только идите, пожалуйста!
— Татьяна Петровна, есть новости, которые заставят вас чувствовать себя лучше. Только представьте себе, ваш кузен, Стефан Веславский, был обнаружен польскими солдатами живым на Украине, в крестьянской хате, только что оправившимся от тифа. Вся Польша празднует это событие. Он въехал в Люблин во главе отряда веславских драгун! Толпа чуть не стащила его с лошади. Вот фотографии.
Он снова присел на диван рядом со мной и стал показывать эти фотографии.
Затуманенным взором я различила высокого наездника в польской четырехуголке во главе колонны драгун на людной улице, увешанной флагами. Девушки поднимали руки в знак приветствия. Тот же высокий офицер что-то говорил с трибуны, украшенной польским флагом, затем его же фото, преклоняющего колено при получении звания командира веславских драгун и полкового знамени от маршала Пилсудского, польского главнокомандующего.
— Татьяна Петровна, разве вы не счастливы? — спросил Алексей, пока я находилась в прострации.
— Да, конечно. Но это так странно, я просто не могу поверить. Я была уверена, что он погиб. Я читала сообщение о его смерти, видела фотографии его тела.
— Все совершенно точно. И он ничего не говорит, что он делал в течение шестнадцати месяцев подполья. Возможно, он скажет это вам при встрече.
— Мне? Почему он будет рассказывать это мне? Почему вы думаете, что мы встретимся?
— А почему нет? Вы же сами говорили, что он вам как брат. Почему вы ведете себя так странно, Татьяна Петровна? Вы словно злитесь вместо того, чтобы радоваться.
Последние слова он произнес по-русски, а няня, которая разглядывала фотографии в газете на первой полосе, сказала ему:
— Это все из-за ее положения, Алексей Алексеевич. Женщина в это время может вести себя очень странно. Не беспокойтесь, она почувствует себя лучше, когда поест.
— За обедом послано. Я накрою стол, — сказал Алексей.
Я предложила сделать это сама, встав с дивана и сделала это очень неловко. Муж следил за мной с улыбкой, несомненно тронутый моей слабостью, капризностью и беспомощностью.
Почему он смотрит на меня с такой нежностью? Я думала. Почему он не был жестоким и отталкивающим, чтобы у меня была причина ненавидеть его, что и было на самом деле?
Я накрыла стол. Он обнял меня и взял руку, в которой я держала нож для рыбы.
— Я же говорил вам, что заказал бифштекс, Татьяна Петровна.
Я отскочила от него.
— Вы же знаете, я не переношу такой фамильярности, Алексей. И я не голодна. — Я бросилась в ванную комнату.
Через несколько минут постучала и вошла няня. Я сидела за туалетным столиком, разглядывая себя с отвращением.
— Можешь говорить все, что угодно, можешь ругать и учить меня как угодно, но я ненавижу его. Мне невыносимо даже его прикосновение. Его голос возмущает все во мне. Меня все раздражает в нем. Я ничего не могу поделать с собой, это выше меня. — Такой тирадой я встретила няню. — И это мой муж, человек, которого я ненавижу и за которого так поторопилась выйти замуж. Я не должна была слушать Веру Кирилловну, и вот теперь я беременна и уже поздно, ничего нельзя изменить. Я скоро рожу от этого, чужого мне человека, и если это будет сын, то для меня он будет сыном своего отца и тоже чужим мне.
— Бедный младенец, которому отказано в материнской любви еще до его рождения, — сказала хмуро няня. — Не бери грех на душу, голубка моя, ты ведь не какой-нибудь капризный ребенок. Стыдно тебе должно быть! Что лучше для твоего кузена — оставаться мертвым, или знать, что ты обманула его чувства, но быть живым?
Я смотрела уже без вызова, но со страхом в эти умные темные глаза, всевидящие и всепонимающие.
— Перестанешь ли ты унижать своего бедного мужа, который желает тебе только добра? — продолжала няня. — Так и будешь наказывать свое, еще не родившееся дитя? Попомни мое слово — ты будешь тяжело рожать и молоко высохнет у тебя в грудях, если уже сейчас носишь ребенка в такой злобе.
Ее слова смутили меня.
— Ты права, няня, я проявила слабость. Как я могла так ужасно думать о своем муже, о своем ребенке?
Я положила руки на свой огромный живот, который был мне так отвратителен еще несколько минут назад.
— Он опять стучится. Пощупай. — Я положила ее морщинистую, загрубелую руку к себе под ребра. — Я люблю его, няня, да, да, и я постараюсь полюбить его отца, я постараюсь хорошо относиться к нему, я обещаю. И я счастлива, что мой Стефан цел и невредим. Я счастлива, что стервятники не выклевали его глаза. Я счастлива, что он возвратился к своему народу. Я счастлива, что он даст своей будущей избраннице прекрасных сыновей. Я благодарю Бога за его спасение. Я благодарю Его, стоя на коленях.
Я опустилась на колени, обнимая няню за талию и склонив голову.
Целуя и гладя меня по голове, она сказала:
— Вижу, что плохо тебе, голубка моя, но не все так плохо, ты еще молода, хоть и настрадалась вволю и радостей у тебя было мало. И я вижу, что твои испытания еще далеко не закончились, они только начинаются. На все воля Божья. Эти испытания стучатся в дверь. Давай-ка лучше пойдем покушаем.
Я кротко подошла к мужу, попросила прощения за свою выходку, подала ему послеобеденный чай, я ухаживала за ним как будто бы это он, а не я, готовился к рождению ребенка через четыре месяца. Моя вспышка антипатии к нему полностью прошла, и он был мне по-прежнему мил.
Алексей слабо протестовал и умолял меня больше заботиться о себе. Я в свою очередь пообещала уменьшить свои рабочие нагрузки и позволить ему доставлять меня до Центра и провожать домой.
Через неделю французский офицер из штаба генерала Вейганда появился в моем офисе. Он принес письмо от полковника князя Веславского.
— Князь слышал о вашей работе в Центре, княжна, но он не знает вашего домашнего адреса, — сказал он. — Он беспокоился о вашем здоровье и просил передать, что счет на ваше имя уже отрыт в «Таранти Траст Банк». Он приедет в Париж, как только закончатся военные действия. Вскоре я вернусь в Польшу и готов передать любое послание и письмо, которое вы хотели бы переслать князю Веславскому. Я подожду в другой комнате, пока вы будете писать.
Я попросила его остаться и вскрыла конверт. Письмо было наскоро скроенной смесью английского и польского. «Таня-паня, Танюся, Татьяна, моя любимая, сестренка, любовь моя, жена, я скоро вернусь и заберу тебя домой. Бабушка и все мои ждут тебя. Побыстрей вступай в нашу веру и мы наконец поженимся. Предупреждаю тебя: я больше не могу ждать, когда ты станешь моей. Наши кошмары кончились, все испытания позади. Я сделаю так, чтобы ты все позабыла. Я буду любить тебя страстно, нежно, безоглядно, так, как не любили еще никогда никакую другую женщину. А пока я целую твои чудесные пальчики на каждой руке, с особым обожанием и восхищением твой Стиви-ливи-обезьяньи уши, твой муж Стефан».
Я сидела, долго и мучительно осознавая смысл этого письма. Затем написала на бланке Центра по-польски: «Слава нашему Иисусу Христу, нашему Богу, что ты здоров. Я замужем за профессором Алексеем Хольвегом и жду от него ребенка через четыре месяца. Не пиши мне больше и не пытайся меня увидеть. Прости меня, если можешь. Я всегда буду переживать смерть наших родителей. Передай мои самые нежные чувства княгине Екатерине и мои добрые пожелания Казимиру. Я каждый день молюсь за победу над вашими врагами. Спасибо за счет в банке, но я ни в чем не нуждаюсь. Наш Спаситель и наша Матерь Божья хранят тебя, брат мой».
Я подписала письмо, вложила его в конверт, затем встала и передала его французскому офицеру, который не мог скрыть своего удивления при виде моей беременности.
— Пожалуйста, передайте это письмо полковнику князю Веславскому, вместе с наилучшими пожеланиями от меня и профессора Хольвега, моего мужа. Благодарю вас за заботу. А какие новости с польско-советского фронта?
— Пока ничего хорошего, мадам. Но Франция не оставит своих союзников в беде. Она не допустит, чтобы их еще раз завоевали. Мы остановим большевистские орды.
— Можно надеяться на силы барона Врангеля на юге России?
— Мы посылаем им вооружение, мадам. Но я боюсь, это проигранное дело.
Жизнь в нашем доме вернулась в привычное русло. Я подала новое заявление и в июле после трех дней письменных экзаменов на научном факультете Сорбонны и устного экзамена неделю спустя я получила звание бакалавра и возможность поступать в университет. Алексей был горд мною более, чем я сама, неожиданно моя медицинская карьера показалась для него более необходимой, чем для меня!
Беременность и предстоящее рождение ребенка стали для меня самым важным. По мере того, как я становилась все более озабоченной и неуклюжей, я впадала в какое-то ленивое, созерцательное состояние, отнюдь не похожее на томление первой любви. Я часто мечтала о том, каким бы торжественным и сладостным событием стали бы мои роды во дворце Веславских, не то что в безликой парижской клинике. В моменты, когда шевелился ребенок, я забывала о своих занятиях и тихо улыбалась себе. В такие минуты няня бросала штопку носков и тоже впадала в состояние этакой торжественности, как будто бы я должна была произвести на свет по крайней мере наследника императорского трона.
В августе 1920-го Красная Армия была разгромлена в битве за Варшаву и отброшена к границе. Драгуны Веславского, которые возглавляли атаку по освобождению столицы от осады, яростно преследовали отступающих. Фронтовые сводки, которые я читала, ярко описывали террор, чинимый польскими драгунами.
«Он не щадит ни себя, ни своих людей, — писал один корреспондент, — кажется, что он повсюду. Он никогда не улыбается. Он несется на своей рыжей кобыле с каменным лицом во главе каждой атаки, и при виде его устрашающей фигуры на огромном коне красные бросают оружие и разбегаются».
35
В сентябре из Варшавы приехала моя свекровь, желая быть рядом с нами, когда у меня начнутся роды. Остановилась она в скромной гостинице неподалеку от нас. К моему удивлению, Сара Хольвег оказалась высокой, дородной дамой с надменной осанкой и с такими же горящими черными глазами, как у ее сына. В отличие от сына, однако, у нее были отчетливо выраженные семитские черты лица.
Она приехала уже настроенная против меня. Я же приняла ее с той любезностью, с какой была с детства приучена вести себя со всеми старшими в семье, невзирая на любые их причуды. Няне было строго-настрого приказано во время визитов свекрови оставаться на кухне. Я пропускала мимо ушей нянино бормотание насчет этой «наглой безбожной еврейки» так же, как не обращала внимания на ее ворчание по поводу «этих подлых, бесчестных, безбожных французов». Свекровь же, напротив, принялась откровенно высказывать моему мужу все, что она обо мне думает, как только я вышла из комнаты.
— Ну вот, — невольно услышала я, — всю свою жизнь ты ненавидел аристократов, а теперь женился на княжне, которая к тому же на четырнадцать лет тебя моложе. Любому ясно, что она вышла за тебя замуж не из-за любви. Тогда из-за чего же она за тебя пошла?
— Мама, я запрещаю тебе плохо говорить о моей жене.
В голосе мужа послышались звенящие нотки.
— Ну вот, она уже настроила тебя против твоей собственной матери.
— Моя жена на такое не способна. Она за все это время не сказала о тебе ни одного дурного слова. Это в тебе, а не в ней говорит предубеждение, и это ты ведешь себя нелогично, не достойным разумного человека образом…
— Ну вот, теперь мой сын называет меня тупицей.
Когда я вернулась, Алексей в бессильной ярости дергал себя за бородку.
Я чувствовала, что мать выводит его из себя. Он говорил мне о том, насколько его раздражает ее громкий голос после моей тихой речи. Поделился он со мной и своими опасениями на тот счет, что могут подумать о ней мои друзья из числа знати. С одной стороны, он запрещал у себя в лаборатории всякие антисемитские замечания, а с другой — каждое утро разглядывал себя в зеркале, пытаясь определить, не начал ли его нос с годами выглядеть по-еврейски, как у нее. Он сам вел себя нелогично, не достойным разумного человека образом.
В конце концов мое почтительное обхождение со свекровью и моя беременность заставили ее сменить гнев на милость. Она стала обращаться со мной по-матерински и не позволяла мне ухаживать за ней. Она заставила меня лежать с приподнятыми ногами и сама взялась готовить, отчего наше питание заметно улучшилось.
Теперь Сара Хольвег часто рассказывала о том, какое трудное детство было у ее сына, и как он стремился быть выше этого и всячески показывал, что по отцовской линии он происходит из герцогского рода.
— У него нет большой силы в руках, — говорила она об Алексее, — но он определенно силен умом. Если он решит чего-нибудь добиться, обязательно этого добьется. Когда он был еще ребенком, цыганка нагадала мне, что он женится на девушке, не уступающей в знатности дочери императора, и станет одним из самых знаменитых людей своего времени. А еще она нагадала, — добавила свекровь, — что он умрет насильственной смертью, когда ему исполнится пятьдесят.
Я лишь улыбнулась, услышав о ее суеверии.
Что же касается религии, тут мы со свекровью полностью сходились, несмотря на наши различия в вероисповедании. Агностицизм ее сына был для нее предметом печальных раздумий. Верно ли она поступила, решив воспитывать его в духе веры его отца — лютеранства, надеясь, что его права когда-нибудь будут признаны?
— Когда я отправила его в воскресную школу, пастор попросил меня оставлять его дома, потому что он будоражил класс своими вопросами, — сказала она, и я не смогла удержаться от улыбки. — Но, может быть, он поймет, что его ребенка нельзя растить безбожником.
Алексей, когда мы с ним об этом поговорили, предоставил мне решать, каким должно быть религиозное воспитание нашего ребенка.
— Если он будет умным, он сам сумеет во всем для себя разобраться, — сказал он, — а если нет, тогда это не будет иметь никакого значения.
Перспектива иметь бестолкового ребенка его явно не устраивала.
Моя свекровь подумывала о том, не следует ли окрестить ребенка по лютеранскому обряду на тот случай, если семейство Аллензее решит признать его, в чем его отцу в свое время было отказано.
На меня же все эти прусские герцогские титулы не производили особого впечатления, и я собиралась крестить своего сына в русской православной церкви. Вероятно, потому что я очень располнела, все в один голос говорили, что у меня должен родиться мальчик. Назвать его мы решили Питером в честь одного его деда и Алексеем в честь отца и второго деда.
— И он должен быть умненький, — говорила няня. — Ведь у него отец — такой ученый человек, а его мать забивала себе голову всякими там математиками и прочими науками, пока его носила.
К концу сентября мне стало неудобно спать в любом положении, я не могла наклониться, а роды все не наступали.
Схватки начались вечером тридцатого сентября. В полночь Алексей вызвал такси и отвез меня в сопровождении няни в родильный дом.
После того как меня осмотрел акушер, мужу было позволено навестить меня. Я полусидела на кровати, обряженная в больничную рубашку, с красным, блестящим от пота, раздувшимся и искаженным от боли лицом роженицы. Я увидела, что мужа перекашивает от жалости и приступов дурноты. Мне стало жаль его, и я попросила его отправиться домой и там ждать окончания родов. Ребенок лежал неправильно, и роды ожидались долгие. В моей одноместной палате поставили раскладушку для няни.
Стиви был бы рядом со мной до самого конца, как когда-то дядя Стен с тетей Софи, подумалось мне, и роды тогда были бы в радость.
К концу вторых суток няня пришла в настоящую ярость.
— Идиоты, французы безмозглые, коновалы! — бормотала она. — Они же ничего не делают, чтобы ей помочь, им бы только ее помучить. Бедненькая моя, она такая храбрая и такая терпеливая, а этого ее ученого мужа даже нет здесь.
Алексей приходил раза два, но я его не пустила. Мне было слышно, как он шепчет возле двери:
— Няня, как там моя жена? Она ужасно страдает?
— Страдает, и еще как, но это — не самые страшные страдания на свете, а потом она о них и не вспомнит, — ответила ему моя мудрая няня. — Ступайте домой, Алексей Алексеевич, тут вы ей все равно ничем не поможете. Да и скоро все будет позади.
Алексей ушел, а няня снова подошла ко мне. Она вытерла лицо, дала пососать кусочек льда, потому что мне нельзя было ничего жидкого, и потом держала меня за руку, пока у меня продолжались схватки. Ночь тянулась очень медленно, и мне стало казаться, что скоро я уже не выдержу этих мук.
Боже мой, думала я, как же это долго! Когда же это кончится? Тетя Софи, мама, помогите мне! Стиви, брат мой, господин мой, где же ты? Я тут совсем одна!
В какой-то момент мне вдруг показалось, что он — здесь, рядом со мной, и я сквозь свои мучения ощутила мгновенный прилив исступленной радости. Затем сознание мое прояснилось, и я поняла, что его — человека, которого я продолжала бы любить, несмотря на любую боль, — здесь нет.
Это не может больше продолжаться, должен же когда-нибудь наступить конец! Я изо всех сил стиснула зубы, чтобы не закричать. Затем я испугалась за ребенка.
У акушера мои страхи вызвали только смех. Он был вполне доволен тем, как протекали схватки, а еще больше он был доволен собой. Мне же хотелось оказаться дома под присмотром повивальной бабки. Эта искусственная антисептическая обстановка, где командуют мужчины, никуда не годится. Женщина во время родов должна чувствовать радость, а не испытывать унижение и отсутствие душевного тепла.
Когда я стану врачом и начну принимать роды, я буду делать это по-другому, подумала я.
Наконец под утро меня доставили в родильную палату. В семь часов утра третьего октября 1920 года мой сын, который шел вперед ягодицами, появился на свет. Я знала его вес и длину, как и то, что у него на теле нет следов щипцов и вообще нет ни единого пятнышка: об этом я спрашивала снова и снова все время, пока выходила из легкой анестезии; однако меня отвезли обратно в палату, так и не дав его увидеть.
В девять часов Алексей с матерью пришли меня проведать.
Алексей присел у моей кровати. Его трясло как в лихорадке от переполнявших его чувств.
— Татьяна Петровна, простите меня, — говорил он, не переставая целовать мне руку. — Я был в ужасе от того, что вам пришлось вытерпеть. Благодарю вас за чудесного сына.
— Все было не так уж плохо, правда, няня?
Плача от радости, она бросилась меня целовать:
— Конечно, конечно, голубка моя, только чуточку медленно.
Она кивнула Алексею, как бы желая сказать ему: «Ну что я вам говорила, она даже и не вспомнит, как плохо ей было».
Вслед за ней ко мне подошла свекровь.
Я спросила ее, как Алексей перенес это испытание.
— Ужасно. — Она улыбнулась, и сразу стало видно, какой красавицей она когда-то была. — Я думала, он всю свою бороду выщиплет. Но теперь он — самый счастливый и самый гордый отец на свете! Питер Алексей выглядит в точности как его отец, когда он родился, только тот не был таким длинным.
Услышав это, я потребовала, чтобы мне показали сына. Медсестра принесла его, туго запеленутого, и уложила его мне под мышку. Он спал глубоким сном с надменным и суровым видом. Я осторожно покачала его, чтобы разбудить. Он открыл блуждающие глаза пронзительно синего цвета и посмотрел вокруг так, как оглядывал лекционный зал Алексей, поднявшись на кафедру. Взгляд его словно говорил — зачем вы все собрались здесь и беспокоите меня? Неужели вы не знаете, что у меня есть куда более интересные и неотложные дела?
Как же он похож на своего отца, разочарованно подумала я. Однако, когда я погладила мягкий пушок на горячей головке и вложила палец в крошечную ручку, которая тотчас же крепко его сжала, подчиняясь хватательному рефлексу, эта теплота и эта нежность наполнили меня безграничным блаженством. Никогда раньше я не испытывала столь восхитительных ощущений.
Алексей снова подошел поближе, растерянно теребя бородку.
Я показала ему ручку Питера с длинными пальчиками и просвечивающими розовыми ноготками.
— Какая она изящная, — изумленно проговорил мой муж, — такая крошечная и такая совершенная по форме. Подумать только, у меня сын! Я чувствую себя сильным и в то же время ни на что не годным. Невероятно, фантастично…
Было ясно, что он видел здесь бесконечные возможности, как при разложении бинома.
Питер тем временем побагровел и могучим ревом дал понять, что хочет есть.
— Вот это голосок так голосок! — Няниному восторгу не было границ. — А как он корчится! До чего же он сильный, мой Петенька, да еще и на свет ножками вперед вышел. Необыкновенным человеком вырастет, это уж точно.
Она протянула руки к малышу.
— Возьми его, няня, — сказала я.
Прежде чем успела возразить медсестра, няня уже прижимала Питера к плечу, а рука ее уверенно поддерживала его головку. У нее на руках ему наверняка было очень удобно, потому что он сразу же прекратил рев и снова заснул глубоким и суровым сном, уткнув свой надменный нос ей в плечо. А она оглядела всех, в том числе и меня, торжествующим взглядом собственницы, из которого было ясно, что растить ребенка будет она и никто другой.
В течение дня меня буквально завалили цветами, а поздно вечером пришла телеграмма из Польши. В ней было написано: «МОЛОДЧИНА ТЧК ТВОЙ БРАТ». Мое приподнятое настроение вмиг улетучилось.
На следующее утро Алексей пришел в ужас, застав меня в слезах:
— Татьяна Петровна, что произошло? Что-нибудь не так? Я в чем-то провинился?
— Нет, нет, конечно же, нет. Я просто думала о папе… Как он был бы счастлив, если бы мог увидеть Петю.
Произнеся это, я и в самом деле подумала об отце, и слезы с новой силой брызнули у меня из глаз.
Алексей, пытаясь как-то меня утешить, похлопал меня по руке, но это не помогло. Меня все вокруг раздражали — и свекровь, и все остальные, кроме няни. Бедный Алексей никак не мог понять, что со мной происходило, а было со мной то, что акушеры именуют послеродовой депрессией. Но на третий день я впервые покормила Питера.
Как только он начал сосать мое молоко, от слез моих не осталось и следа, и я теперь была целиком поглощена лишь тем, как не по дням, а по часам, от одного кормления к другому чудесно развивается и невероятно растет мой сын.
Алексею было непонятно, что же необыкновенного в этом существе, чей разум еще не начал функционировать. Куда больше его взволновало известие об утверждении его в должности профессора Сорбонны.
— Я так рада за вас, Алексей, — сказала я.
Его обидело мое очевидное безразличие к его карьере, а меня — его мнимое безразличие к сыну. Он сделал слабую попытку оправдаться:
— Но ведь он же все время спит, и он так похож на других.
— Что, он будет говорить, что Питер Алексей, его собственный сын, похож на других?! — дружно накинулись на него мы со свекровью.
На шестой день после родов я рискнула выйти на балкон, выходивший во внутренний дворик, когда тихий стук в дверь заставил меня метнуться обратно в сторону кровати.
— Entrez[54], — сказала я, едва переводя дыхание, и в палату ступила графиня Лилина — элегантная, розовощекая, надушенная и необычайно женственная.
— Вы вставали с постели, — укоризненно сказала она.
— Но ведь это же так глупо — лежать, когда я прекрасно себя чувствую. Я готова отправиться домой, но мой врач и слышать об этом не желает. Вера Кирилловна, я так рада, что вы пришли. Мне так скучно! А как вам удалось пройти мимо главной медсестры? Она ведь гроза всех посетителей.
Посещать пациенток разрешалось только ближайшим родственникам, а все остальные, прежде всего репортеры, в родильный дом не допускались.
Выражение лица Веры Кирилловны явно говорило о том, что никакой главной медсестре не выстоять против фрейлины бывшей российской вдовствующей императрицы.
Она устроилась возле моей кровати, распахнула пальто из верблюжьей шерсти с воротником из рыси и стянула с рук замшевые перчатки.
— Как хорошо вы выглядите, деточка. После рождения первого ребенка женщина вступает в пору расцвета своей красоты. Однако именно в это время красоту легко утратить, если о ней не заботиться. Ваш доктор абсолютно прав, не отпуская вас сейчас домой. Эта ужасная квартира с жуткой лестницей и без воздуха — совершенно неподходящее место. Однако, — продолжала она, — эту проблему не трудно решить. Миссис Уильямсон уехала домой в Соединенные Штаты на полтора месяца и оставила свой дом и слуг в моем полном распоряжении.
После того как в сентябре тетка Стефана с семьей возвратилась домой, Вера Кирилловна и ее хозяйка переехали в Нейи, что на окраине Булонского леса.
— У нас есть сад. Профессор Хольвег сможет каждый день вас навещать. Домашнее хозяйство у него может вести его мать. Няня, разумеется, будет находиться с нами. Я уверена, что на таких условиях доктор вас отпустит.
— Вера Кирилловна, это просто замечательно! Только ведь это лишние хлопоты, да и расходы тоже. Как быть с ними?
— Что касается расходов, миссис Уильямсон предоставила мне полную свободу действий. Она хочет, чтобы вас приняли так, как и подобает принимать княжну. А какие тут могут быть хлопоты? Для женщины, у которой никогда не было ни дочери, ни внуков, все эти хлопоты — лишь в радость.
— Я должна поговорить с мужем…
Алексей по-прежнему недолюбливал мою родственницу.
Вера Кирилловна и это отказалась считать препятствием. Затем она принялась расспрашивать меня о Питере Алексее.
— Он чуть не сталкивает меня с кровати, когда я его кормлю, — с радостью стала я рассказывать ей. — А какой у него голос! Как колокольчик. Я слышу его из детской палаты. А глаза у него становятся сосредоточенными. У него такой внимательный, осмысленный взгляд, как будто он все понимает.
Вера Кирилловна снисходительно улыбнулась в ответ на эти материнские иллюзии. В это время появилась гроза посетителей — главная медсестра, и моя посетительница, на мгновение прижавшись щекой к моей щеке, неторопливо оделась и вышла.
Алексей поначалу отказался принять предложение Веры Кирилловны.
— Татьяна Петровна, она ведь заставит вас с ребенком целыми днями принимать делегации доброжелателей. Это будет не отдых. Правда, верно, что наша квартира никуда не годится. Я сейчас подыскиваю другую, намного больше, чем эта. Для домашних дел, Татьяна Петровна, у вас будет прислуга. И мне не придется играть на скрипке в русском ресторане, чтобы за все это платить.
Он посмотрел на меня умоляющим взглядом, прося для себя хоть чуточку того внимания, которым я щедро одаривала его сына.
— Вы и в самом деле прекрасно устроились, Алексей, — сказала я прочувственно.
Он тотчас же согласился, чтобы я пожила в доме миссис Уильямсон.
Несколько дней спустя нас с малюткой-сыном выписали из родильного дома. Когда Алексей отправился туда, чтобы оплатить счет, заняв для этого деньги в расчете на предстоявшее повышение жалованья, ему сообщили, что все уже оплачено неким лицом, пожелавшим остаться неизвестным. Он решил, что это дело рук кого-то из богатых покровителей Центра по делам русских беженцев. Графиня Лилина поддержала его предположение.
— Вера Кирилловна, по-моему, вы знаете, кто оплатил счет, — сказала я ей позже в разговоре с глазу на глаз.
— Деточка, — ответила она, — найдется сколько угодно людей, которые были бы рады возможности выразить вам свое восхищение и признательность.
Моя просторная комната в привлекательном особняке миссис Уильямсон, построенном во времена Директории, была обращена в сторону сада, куда выходили двустворчатые окна от пола до потолка. Обставлена она была белой с позолотой мебелью в стиле Людовика XV, а на окнах висели старинные шелковые шторы. В комнате стояла расписная кровать, застеленная покрывалом из голубого атласа, и колыбелька Питера, задрапированная таким же атласом, складки которого доходили до самого пола. А еще его здесь ожидало огромное и непрактичное приданое, полученное в подарок от неких приятельниц, а меня — полный шкаф элегантных халатов и платьев к чаю.
— Деточка, — стала успокаивать меня Вера Кирилловна, — вы же знаете, что я обеспечиваю покупателями дорогие магазины: у меня с ними есть на этот счет договоренность, так что я могу позволить себе подобные маленькие причуды для собственного удовольствия.
Штат прислуги у миссис Уильямсон состоял из дворецкого, горничной и кухарки. В дополнение к ним для ухода за моим сыном была нанята няня-швейцарка. Моя няня немедленно взяла на себя добрую половину ее обязанностей. Она оделась в белый халат, повязала на голову белый платок и принялась делать буквально все — только что сама не кормила малыша.
— Ступай, ступай, голубушка княжна, а то еще свой красивый халат испортишь, — отправляла меня няня прочь, когда я хотела помочь ей искупать ребенка. А когда я пыталась помочь перепеленать его, она строго говорила: — Что ты думаешь, я пеленку не сумею поменять?
Я было заикнулась, что, может быть, его не надо пеленать так туго. Няня в ответ стала стягивать пеленку еще туже. Она обращалась с Питером решительно и энергично, упаковывая его, как сверток, но ему это, судя по всему, по какой-то таинственной причине нравилось, потому что, когда он начал различать людей, входивших с ним в контакт, он среди всех отдавал явное предпочтение няне. А в те часы, когда нас приходил проведать его отец, Питер всякий раз закатывал дикий рев, так что Алексею закладывало уши.
— Почему он все время плачет? — спрашивал он, отказываясь верить, что ребенок начинал плакать лишь в тот момент, когда он входил в дверь.
Мой сын, однако, плакал недолго, потому что няня поднимала его, всегда горячего и заходившегося в крике до икоты, из колыбельки и уносила в угол, качая его на руках и не обращая никакого внимания на слова няни-швейцарки о том, что ребенку надо дать поплакать вволю. Няня также приносила его ко мне каждый раз, когда в голосе его появлялись звонкие, как колокольчик, нотки, говорившие о том, что он хочет есть, если даже это не приходилось на предписанное педиатром время кормления. Няня-швейцарка говорила, что мадам должна подождать еще полчаса, но эти звонкие нотки в голосе малыша каким-то таинственным образом откликались в моем организме, и я тоже не могла больше ждать.
Я торопливо ложилась на застланную шелком кровать. Постепенно успокоившись, Питер присасывался к моей груди, восторженно сжав кулачки и пошевеливая прижатыми к моему боку крошечными пальчиками ног. Его покрытая нежным пушком головка, такая теплая и мягкая, лежала у меня на руке. По моему телу разливалась восхитительная истома, и я засыпала с сыном на руках.
— Я ужасно разленилась. Так нельзя, — говорила я своей старой няне, когда, проснувшись, обнаруживала, что сын спит у себя в колыбельке.
— Еще как можно, голубка моя. Так и должно быть, — возражала няня.
И я ей верила. После стольких лет лишений, мук и горя я была счастлива возможности беззаботно понежиться, ощутить на себе нежное прикосновение мягкой ткани, задремать, кормя ребенка, пожить в ленивом, бездумном настоящем, похожем на лето первой любви. И пока я пребывала в этом блаженном состоянии, мои сладкие и полные чувства вины грезы все чаще обращались к нему, возлюбленному и мужу из моих мечтаний, который теперь стал для меня и воображаемым отцом моего ребенка.
Двенадцатого октября 1920 года Польша заключила перемирие с Советской Россией, и моя свекровь объявила, что она отправляется домой в Варшаву.
Боюсь, что бедная дама была глубоко разочарована тем, какой оборот приняли события. Дворецкий, который открывал дверь, всем своим видом давал ей понять, что ей было бы уместнее пользоваться черным ходом. Вера Кирилловна была с ней исключительно корректна, по моей просьбе показывала ей городские достопримечательности и даже водила ее по магазинам. Однако никто из ее великосветских друзей не появлялся у нас во время визитов моей свекрови. «Профессор Хольвег, выдающийся ученый, наставник мученически погибших сыновей нашего покойного, горячо любимого нами великого князя Константина», по словам Веры Кирилловны, было одно, а мадам Хольвег, née[55] Гольдштейн, с явно еврейским носом и акцентом, — совершенно другое.
Моя свекровь очень тонко это почувствовала. Я ничуть не сомневаюсь, что в других исторических обстоятельствах из нее получилась бы столь же превосходная фрейлина царицы иудейской, какой Вера Кирилловна была при императрице российской. У нее была величественная осанка, а горящий взгляд ее черных, как уголь, глаз был исполнен надменности. Я, как и прежде, оставалась с ней неизменно почтительной. Однако различия в нашем происхождении, которые свекровь проглядела в двухкомнатной квартирке без прислуги, стали до боли очевидными здесь, в элегантной обстановке богатого особняка.
Когда я, услышав о ее предстоящем отъезде, вежливо заговорила о своей надежде на то, что она поселится в Париже, она ответила, что у ее сына и без нее достаточно проблем в устройстве семейной жизни. Ее брат Натан Гольдштейн добился к тому времени неплохих успехов в Соединенных Штатах, и она решила через несколько месяцев переехать к нему. Я подозреваю, что Алексей встретил это известие даже с большим облегчением, чем я. В один из первых дней ноября он усадил свою мать в поезд, а в начале 1921 года она эмигрировала в Америку.
С отъездом Сары Хольвег Вера Кирилловна получила возможность открыть двери нашего дома для делегаций доброжелателей, о которых говорил мой муж. Я принимала их после обеда. По утрам же я диктовала своей секретарше из Центра письма для рассылки в разные страны. Наша новая квартира должна была быть готова в середине ноября. Мы уже даже наняли горничную. Однако по мере того как полуторамесячный период моего отдыха подходил к концу, мною стали овладевать смешанные чувства. С одной стороны, я стыдилась той роскоши, в которой сейчас жила, и своей праздности. С другой же, я не испытывала особого желания возвращаться к семейной жизни.
С лип, окружавших газон, облетели увядшие листья, и, просыпаясь по утрам в шелковой постели в комнате, так похожей на комнату тети Софи, я представляла себе, будто нахожусь в Веславе. Вот сейчас, думала я, он выйдет из своей комнаты и появится здесь, розовощекий, гладко выбритый, сильный и лоснящийся, как чистокровный охотничий конь — гунтер, которого точно так же приятно гладить по голове…
Однажды утром, в самом конце моего пребывания в доме миссис Уильямсон Вера Кирилловна вошла ко мне в комнату с таинственным и взволнованным видом и сообщила, что моя секретарша простудилась и потому не смогла прийти.
Я хотела было пойти погулять с ребенком по Булонскому лесу, но Вера Кирилловна сказала, что погода нынче прескверная.
— В любой момент может пойти дождь. А в доме так холодно, — добавила она, — что вы могли бы надеть бархатный халат.
По ее настоянию, показавшемуся мне довольно странным, я облачилась в самый роскошный из своих robes d’intérieur[56], сшитый из алого бархата с оторочкой из меха горностая вокруг шеи, на рукавах и по подолу. Он ниспадал до пола так, что получалось подобие небольшого шлейфа.
— Вы выглядите просто восхитительно, — заявила Вера Кирилловна. — Ваша фигура пополнела и стала женственнее. Кожа у вас по-новому расцвела. Вам нужно лишь чуть припудрить носик — вот так. Теперь добавим капельку губной помады, чтобы подчеркнуть блеск ваших глаз. Прекрасно!
— Вера Кирилловна, с какой стати я должна пудриться и красить губы в десять часов утра, если мы никого не ждем? — спросила я в полнейшем недоумении.
Вид у нее между тем стал еще более таинственный и взволнованный. В это время раздался звонок в дверь, и она, извинившись, вышла.
Моя комната находилась в задней части дома на противоположной стороне от прихожей. Я не могла разобрать слов, но от звуков раскатистого мужского голоса сердце мое бешено заколотилось. Я отошла к застекленной двери и, ухватившись за холодную бронзовую ручку, неподвижным взглядом уставилась на газон, по которому ветер гонял опавшие листья.
Я не повернулась в сторону Веры Кирилловны, когда она снова вошла ко мне в комнату.
— К вам посетитель, деточка, — объявила она торжественным тоном.
— Посетитель? В этот час? Кто же это может быть?
— Некая… важная персона.
— В мои обычаи не входит принимать людей, если я не знаю, кто они и по какому делу пришли, какими бы важными персонами они ни были, — сказала я, затем, видя, что Вера Кирилловна ничего на это не отвечает, добавила: — Это князь Стефан? Я не стану его принимать.
— Деточка, князь, ваш кузен, проделал очень дальний путь, чтобы приехать сюда. Не думаю, что его так просто будет выставить из дома.
— Вера Кирилловна, как вы могли! — воскликнула я, шагая взад и вперед по комнате и заламывая руки. — Ох, что же мне делать?
— Дорогая, — голос ее звучал по-матерински заботливо, — я хочу лишь, чтобы вы были счастливы. Мы будем ждать вас в библиотеке.
Оставшись одна, я прижала холодные ладони к своим пылающим щекам.
— Господи, я не могу, у меня нет сил. Избавь меня от этого испытания, спаси меня! — зашептала я. Спасения, однако, не последовало, и тогда я решительно сказала: — Что ж, делать нечего, — выпрямилась и с внешне спокойным видом пошла в прихожую.
Через открытую дверь гостиной я мельком увидела польскую военную форму и вздрогнула. Однако это был лишь адъютант Стефана. Дворецкий сказал мне, что Madame la contesse[57] ждет меня в библиотеке. Затем он распахнул двустворчатую дверь, и я шагнула туда, как в холодную воду.
36
Библиотека располагалась в угловой части дома со стороны улицы. Окна ее были занавешаны портьерами из розовой камки. Перед мраморным камином, в котором горело полено, стояли два диванчика-канапе в стиле эпохи регентства и кресло с подголовником. От пары настольных ламп струился мягкий свет. В трубе пел ветер, в камине потрескивал огонь, да еще издалека доносились звуки, говорившие о том, что дом живет обычной жизнью. Кроме этого ничто не нарушало тишину. Часы на каминной полке негромко пробили половину одиннадцатого.
Стефан стоял перед камином лицом к двери, через которую я вошла. На нем была кавалерийская форма, сапоги и портупея. К его мундиру защитного цвета был прикреплен французский Военный крест, а под воротником, расшитым золотым галуном, виднелся крест польского ордена «Виртути милитари». Он казался еще выше, шире в плечах и сильнее, чем я его помнила, и безусловно намного старше. Его оттопыренные уши были все те же, но они больше не выглядели по-мальчишески комично, потому что его голова, которую когда-то покрывали кудрявые локоны, а позже — шлем из каштановых волос, была теперь наголо обрита. Это придавало его гладкому как у ребенка лицу с пухлыми губами и полными щеками какой-то новый, по-варварски свирепый вид.
Я остановилась у двери и, чинно склонив голову, тихо произнесла:
— Mon cousin[58].
Он слегка поклонился и таким же тихим голосом сказал:
— Ma cousine[59].
Выражение его глаз, пристально смотревших на меня, было мстительным и жестоким.
Графиня Лилина подошла к застекленной двустворчатой двери, отделявшей библиотеку от гостиной:
— Cher prince, chère enfant[60], если позволите, мне нужно заняться кое-какими домашними делами. Я ненадолго вас оставлю.
— Вера Кирилловна, пожалуйста, останьтесь, — сказала я.
— Мы не хотели бы задерживать вас, графиня, — сказал мой кузен.
С видом сожаления моя родственница вышла в столовую, закрыв за собою дверь.
Я сделала несколько шагов в том же направлении, затем — в сторону прихожей, остановилась и с бешено бьющимся сердцем и тусклым взглядом пойманной птицы наконец повернулась лицом к своему ловцу.
Стефан все тем же мрачным, тяжелым взглядом наблюдал за каждым моим движением.
— Неужели на меня теперь действительно так страшно смотреть? — спросил он по-английски, проводя рукой с фамильным перстнем князей Веславских по своей бритой голове.
— Нет, нет… Просто поначалу было немного странно, — ответила я, запинаясь.
Чувствуя, как пол уходит у меня из-под ног, я обеими руками ухватилась за высокую спинку кресла.
— Это — тиф. Я потерял из-за него столько волос, что остаток пришлось сбрить.
— Да, да, я слышала… Я очень сожалею.
— Судя по твоему виду, это и в самом деле так.
— Смерть твоих родителей…
— Ты уже выразила соболезнование по этому поводу в своей записке. Я проделал весь этот путь сюда из Польши не для того, чтобы обмениваться любезностями.
— Зачем ты приехал? Я ведь просила тебя больше никогда не видеться со мной.
— Я хотел все это услышать из твоих уст. Мне не верилось, что ты можешь так легко, всего несколькими строчками, вычеркнуть меня из своей жизни.
— Это вовсе не легко. — Я наклонила голову над креслом, машинально перебирая пальцами кромку обивки. — Но я думала, так будет легче для тебя, для нас обоих.
— Для тебя определенно было бы легче, если бы меня не обнаружили на Украине наши солдаты. Это избавило бы тебя от неловкости по поводу твоего предательства.
— Какого предательства?! — Я подняла свое пылающее лицо. — Я же думала, что ты погиб!
— Она думала, что я погиб! Ты слышала, что я погиб, и тут же этому поверила. После этого ведь и года не прошло, как ты выскочила замуж. Должно быть, тебе не терпелось поскорее отделаться от меня.
— Неправда! Сначала я в это не поверила. Я отправилась в Таганрог к генералу Деникину. Он прислал мне досье. Я читала свидетельские показания. Я видела фотографии. Меня кидает в дрожь всякий раз, когда я об этом вспоминаю.
К слову сказать, меня и сейчас затрясло как в лихорадке.
Взглянув на обритую голову кузена, я представила ее себе торчащей из-под земли, как в том ужасном видении, вызванном известием о его убийстве, из-за которого я в свое время чуть было не покончила с собой. Я закрыла лицо руками.
— Для меня воспоминание об этом тоже не из лучших, — сказал Стефан, энергично прохаживаясь перед камином. — Но неужели ты действительно подумала, что я позволю заживо похоронить себя? Ты, которая так хорошо меня знаешь? Неужели у тебя не хватило веры и любви? Если бы ты к тому времени еще помнила меня, то не стала бы верить всяким свидетельствам, как не верил им Казимир, как не верила им бабушка, как не верил я сам тому, что тебя убили большевики. Я ведь тоже слышал, что ты погибла, но я прошел всю Россию, чтобы убедиться в этом самому, чтобы сдержать свое обещание, когда ты свое обещание уже нарушила, когда ты уже сбежала с этим профессоришкой, за которого потом выскочила замуж…
— Нет, — оборвала я его. — Я ни с кем не убегала. У меня было воспаление легких, сильнейший жар, я лежала в бреду… Я ждала тебя на даче, я была уверена, что ты приедешь за мной. Я говорила Алексею, что для тебя нет ничего невозможного. А ты… ты и правда, приезжал?
Я изумленно посмотрела на него, вспоминая, как в голодном, полусонном состоянии мне грезилось, что он вот-вот увезет меня прочь на быстрых санях. Однако теперь на его лице не было ничего от робкого обожания, которое привиделось мне тогда; сейчас лицо его было жестким и мстительным. Не в силах выдержать его взгляд, я рухнула в кресло и молча уставилась на огонь.
— Да, приезжал, — сказал Стефан. — Меня буквально переполняла надежда. Я никого и ничего не боялся. Чтобы пробраться туда с юга, мне пришлось не раз устраивать настоящий маскарад. В Петроград я приехал под видом извозчика, который привез груз с лесом для комиссариата снабжения. Я сказал красным, что приехал за невестой… Эх, да что там! Какой смысл все это ворошить? Какое это теперь имеет значение!
Он пнул носком сапога каминные щипцы, и они с грохотом упали на пол.
Я вздрогнула и тут же стала просить его:
— Нет, нет, умоляю тебя, продолжай. Я должна знать все!
— Я попал в Петроград в середине февраля девятнадцатого года и в санях по льду добрался до вашей дачи. Заглянул в домик лесника — пусто. Я облазил все поместье, заглянул во все надворные постройки. Затем я обыскал виллу от подвала до чердака. Там все было переломано: кругом разбитые окна, разломанная мебель, снег в залах. На верхней площадке центральной лестницы я увидел привидение — исхудалого исполина с длинной бородой. Он объявил мое имя, и я узнал вашего лакея Федора. Когда я спросил его о тебе, он ответил: «Ее светлость отправилась покататься», и попросил у меня визитную карточку. Я обошел весь дом, выкрикивая твое имя, а Федор неотступно следовал за мной, продолжая просить у меня визитную карточку. Я зашел в твою спальню, откуда я пытался похитить тебя накануне войны: уже тогда я знал, что ты станешь моей, только если я увезу тебя силой. Каким же я был глупцом, что не сделал этого!
— А как же Федор? — Я почувствовала, как у меня вспыхнуло лицо. — Ты увез его с собой?
— Я не смог. Когда я попытался усадить его в сани, он схватил меня за шею, повторяя: «Я ведь попросил у вас визитную карточку». Крепко мне досталось, прежде чем я с ним справился. Бедняга, он, наверное, и сейчас все еще там.
— Я в жизни не прощу Алексею то, что он там его оставил. И себе этого никогда не прощу! — Я снова уткнулась лицом в ладони. Затем, огромным усилием воли взяв себя в руки, я подняла лицо и спросила: — Я до сих пор не понимаю, как все получилось с донесением о твоей гибели. Оно было таким убедительным. Ведь был же расстрел. Были найдены три тела с простреленными головами. Одно из них было необычно крупным, с широкой грудью и со шрамом… Значит, донесение было ложным?
— Нет, в нем все было правильно. Просто оно было неполным.
— Чего же в нем не было? Каким образом тебе удалось избежать гибели? Может быть, это было чудо?
Я уже была готова поверить в это.
— Действительно, это было каким-то чудом. Только тебе-то какое до этого дело? Какое значение для тебя теперь имеет все, что со мной произошло?
— Я же тогда чуть с ума не сошла. — Его несправедливость рассердила меня. — Еще мгновение, и я пустила бы себе пулю в лоб…
И отправилась бы в черную Пустоту, подумала я, и подвергла бы вечному проклятию свою бессмертную душу!
— Таня! — Лицо его утратило неподвижно-жестокое выражение. Он шагнул в мою сторону, нахмурился, затем повернулся к огню. — Что ж, я расскажу тебе, как все было.
Он заговорил, стиснув руки за спиной и не глядя на меня:
— В тот момент, когда главарь бандитов приказал рыть ямы, я сказал себе, спокойно, Стиви, дыши ровнее, ты же не собираешься быть похороненным заживо. Когда главарь со своим помощником вернулся после того, как его банда умчалась из лагеря, преследуя белых беглецов, я начал насвистывать украинскую мелодию — единственную, которую знал. Он застрелил двух других несчастных, закопанных по шею в землю. Затем он остановился надо мной, держа пистолет в руке, а я все продолжал свистеть что было сил. «Вы только послушайте, как заливается эта пташка! — сказал он. — Может быть, ей удастся выпорхнуть из гнездышка!» И они ускакали. Когда стемнело, пришли крестьяне, чтобы раздеть трупы. Я стал насвистывать ту же самую мелодию. Они сперва пустились наутек, а затем вернулись и вырыли меня. Они доставили меня к себе в деревню и там растирали до тех пор, пока у меня как следует не разошлась кровь, и обращались со мной, как с родным сыном. Нечасто встретишь такую доброту в людях в разгар гражданской войны. Он полуобернулся и, взглянув на меня, добавил:
— Если бы я знал, чем это для тебя кончится, то не стал бы пытаться выдать себя за погибшего.
В голосе его больше не звучало обвинение.
— Но ведь было же тело…
— Это было похоже на чудо. Я сказал крестьянам, которые меня спасли, что боюсь, как бы бандиты не вернулись и, увидев, что моя яма пуста, не начали искать меня по всему селу. Тогда они мне рассказали про молодого дьякона из их села, который только что вернулся домой, чтобы здесь умереть. Он видел, как красные расправились со священниками в Смоленском соборе, где он служил, и лишился рассудка. Он решил отправиться вслед за своими собратьями на небеса и вот теперь в избе своей матери лег лицом к стене и испустил дух. Он был примерно моего возраста, большой и сильный парень с грудной клеткой певца. У него даже был шрам на левом бедре от осколка, которым он был ранен, когда служил на фронте санитаром. Когда я увидел шрам, то решил — на собственную же голову, как теперь выясняется, — что это — знамение свыше. Крестьяне позволили мне положить мертвого дьякона в яму вместо меня. Я погрузил его на телегу, взял с собой пистолет, найденный на одном из трупов, которые они только что раздели, закопал его в яму и дважды прострелил ему голову, как до этого поступили с теми двумя беднягами. На рассвете я надел на себя его крестьянскую одежду, которая оказалась мне впору, повесил на плечо котомку и отправился восвояси, насвистывая все ту же украинскую мелодию и думая, что худшее позади…
Стефан оборвал свой рассказ и снова стиснул руки за спиной.
— Что произошло после того, как ты побывал на даче? — спросила я.
— А какой смысл об этом рассказывать? Я ведь сюда не за этим приехал.
— Ну пожалуйста, расскажи скорей.
— Я был в таком отчаянии от того, что не нашел тебя, что потерял всякую осторожность. Меня схватили и бросили в Кронштадтскую тюрьму. Веселенькое место. Я слышал о том, что сделали там с твоим отцом… Ты же знаешь, какое восхищение у меня вызывал дядя Питер — царствие ему небесное, — больше, чем кто-либо другой. На мне там тоже опробовали кое-что из того, что досталось ему, подозревая, что я — белый шпион. Когда же стало ясно, что все это бесполезно, было решено, что расстреливать такого крепкого парня не стоит. Мне было позволено «добровольно» вступить в Красную Армию под бдительным оком некоего комиссара из числа заплечных дел мастеров, после чего меня направили на Кавказ. В это время белые пядь за пядью отвоевывали его под командованием генерала Врангеля — Черного барона, как его прозвали из-за казачьей формы. Казаки выбрали его — вполне заслуженно — почетным атаманом. Воевать с ним у меня не было совершенно никакого желания, и при первой же возможности я бежал. Белым я не стал говорить своего настоящего имени: они были страшно злы на поляков за то, что те подписали перемирие с большевиками в то самое время, когда белые почти вплотную подошли к Москве.
— Знаю, — вставила я. — Я упрашивала вашего генерала Карницкого объединиться с белыми. Конечно же, генерал Деникин, со своей стороны, отказался идти на уступки, так что это оказалось безнадежным делом.
— И те, и другие — провинциалы, — Стефан подчеркнул свое неодобрение изящным жестом, который напомнил мне об отце.
— Я рада слышать это от тебя. Но ты не закончил свой рассказ.
— Эх, да что там рассказывать! — Я увидела, что он сомневается, стоит ли ему продолжать разговор о своей одиссее. — В общем, к концу девятнадцатого года, как раз когда поляки возобновили военные действия против Советов, я миновал Киев и дошел до одного еврейского местечка за чертой оседлости, где свалился с тифом. На этот раз меня приютила еврейская семья, которая буквально спасла мне жизнь. Они прятали меня, когда пришли большевики, отгоняя южную группировку белых к Черному морю, и выхаживали меня, как сына. В тот майский день, когда я услышал голоса поляков, я заплакал от радости. Хотя я был похож на скелет и наполовину облысел, через месяц я уже мог держаться в седле. В Веславов я въехал во главе колонны наших улан… Боже, как нас встречали! Бабушка стояла на ступенях дворца… На какое-то мгновение у меня появилась надежда, что ты, может быть, стоишь рядом с ней. После этого я начал рассылать запросы о тебе. Я подумал, что ты наверняка уехала в Англию, где мои родственники в Лэнсдейле приняли бы тебя, как родную. Вместо этого я узнал, что ты — президент Центра по делам русских беженцев в Париже. Я попросил знакомого офицера, Дюгара, навестить тебя. И вот получил через него твое письмо. Таня, ты не представляешь, что со мной было, когда я его получил. Вернуться к жизни — ради чего? Чтобы увидеть, как мечта, которую я пронес сквозь войну, тюрьму, тиф, смерть родителей… Мать умерла у меня на руках, называя меня Стеном, всего через несколько недель после того, как полковника разнесло на куски у меня на глазах… Так вот, чтобы увидеть, как эта мечта разлетается вдребезги, быть преданным тобой после самого страшного года моей жизни, который отнял у меня молодость, здоровье… Быть отвергнутым тобой меньше, чем через год после смерти моих родителей… Да, это было тяжело вынести, тяжелее, чем любую пытку из тех, что я перенес от рук бандитов или красных!
— А ты не думаешь, что если тебе было тяжело, то мне было куда горше, тем более что мне пришлось собственными руками загубить свое счастье! — воскликнула я столь же страстно.
И охваченная жалостью к себе и чувством раскаяния, я прижалась щекой к спинке кресла и разрыдалась.
В ответ на мои рыдания лицо кузена сразу смягчилось. Он подошел ко мне и начал гладить меня по голове:
— Ты плачешь, моя милая. Это я заставил тебя плакать. Прости меня… Но если то, что ты говоришь, — правда, то все еще можно исправить.
Под его лаской мои рыдания прекратились. Я подняла на него свое залитое слезами лицо:
— Что ты говоришь?
— Что нет ничего кроме смерти, что нельзя было бы исправить. Что нам вовсе не обязательно отказываться от своего счастья.
— Но ведь я же замужем! И у меня ребенок!
— Знаю, милая. Как же она повзрослела, моя худышка-глупышка. Она стала матерью, а я ее за это люблю еще больше. А теперь хватит разводить сырость. Пойдем, посиди здесь рядом со мной.
Он вытащил меня за руку из кресла и усадил на один из диванчиков.
— Ты ведь меня больше не боишься, правда? Дай-ка мне посмотреть на твое лицо. Э-э, да оно все мокрое, и платочек твой хоть выжимай.
Он вытащил из кармана чистый носовой платок и дал его мне.
— Какое же ты все-таки дитя. — Он с нежностью понаблюдал за мной, пока я вытирала нос. — И с такими короткими волосами, как у школьницы.
— Волосы мне отрезали, когда я болела. С тех пор я их не отращивала… потому что думала, что ты погиб.
— Правда? Ну, теперь ты сможешь их отрастить, чтобы я мог ими играть. Помнишь, как я тебя таскал и привязывал за волосы?
Он провел по моим волосам своей крупной красивой рукой с фамильным перстнем.
— Как тебе удалось получить обратно свой перстень? — быстро спросила я.
— Его прислали бабушке, когда она отказалась признать, что найденное тело — мое. Почему ты так оцепенела?
Он продолжал гладить мои волосы.
— Пожалуйста, не надо, — попросила я его, не в силах двинуться с места.
— Ну хорошо. У нас впереди достаточно времени. Взяв меня за руку, он сплел мои пальцы со своими и легко прикоснулся к ним губами.
Я посмотрела на его лицо, еще мгновение назад такое жестокое и мстительное и такое доброе и нежное теперь. Наголо обритая голова Стиви, которая поначалу так поразила меня, лишь подчеркивала его лощеный вид. Она казалась совершенно естественной частью его облика, а вовсе не результатом тщательного ухода за своей внешностью, как когда-то в юности. Он носил форму с тем же небрежным изяществом, что и его по-английски воспитанный отец, но в то же время с оттенком воинственности, характерным для его соотечественников. Я положила свободную ладонь на его широкую грудь и посмотрела на него с детским восхищением:
— Стиви в крапиве, уши торчком — до чего же ты элегантен!
— Ты не считаешь меня противным теперь, когда я остался без волос? Я больше не чудовище?
— Никакой ты не противный. А с бритой головой ты мне нравишься даже больше, чем прежде.
— Таня в сметане, худышка-глупышка, ты мне тоже нравишься еще больше, чем прежде. Только ты теперь совсем не худышка, а в самый раз, и ты тоже выглядишь исключительно элегантно. У тебя было похожее платье, ты была в нем на Новый год в Минске в шестнадцатом году. Помнишь?
— Да. Дядя Стен рассказывал нам тогда о бабушке Екатерине. Как она там сейчас?
— Все так же, только немного одряхлела. Она оставалась в Веславе все время, пока продолжалось вторжение красных. Мне так и не удалось уговорить ее уехать. Наши люди считают ее святой. Ах, моя милая, ты не представляешь, что это были за годы, что пришлось пережить нашим людям. Какая кругом разруха, какая нищета! Как много предстоит сделать, как много нужно заново построить, и мне просто не терпится начать! Я не дождусь, когда привезу домой тебя вместе с твоим сыном, которого я усыновлю и сделаю наследником его доли в том, что оставлю после себя, вместе с братьями и сестрами, которых мы с тобой ему подарим. А ты, любовь моя, по-прежнему хочешь иметь восемь детей, несмотря на то, что первый ребенок достался тебе так тяжело?
— Я бы не сказала, что очень уж тяжело. — Его красивый, звучный голос буквально парализовал меня, как перед этим его ласка. — И это не имело бы никакого значения, если бы ты был рядом.
— Теперь я всегда буду рядом. Но я думаю, что придется ограничиться еще одним-двумя детьми. Времена изменились. У меня нет больше поместий, которые я мог бы им оставить: я отдал все, кроме Веславы. Тебе придется взять меня в мужья таким, каков я есть сейчас — бедняком. Но я займу денег в Англии — я уезжаю туда сегодня, — и мы снова приведем все в порядок. А пока я буду в отъезде, ты начнешь бракоразводный процесс. Мой поверенный свяжется с тобой…
— Поверенный, бракоразводный процесс! Постой, Стиви…
Я отодвинулась от него, с трудом переводя дыхание.
Он резко поднялся с сердитым видом:
— Ты ведь не венчалась в католической церкви. Я позабочусь о том, чтобы не было никакого шума и никакого скандала. Твой муж согласится на развод, когда узнает, что у меня больше на тебя прав. Я поговорю с ним.
— Нет! — Я подумала, что, когда Алексей узнает о таком моем обмане, я потеряю с его стороны всякое уважение.
— Что-о? Ты его любишь?
— Да. Нет. Не так, как ты думаешь. — Я не могла вынести ужасный взгляд, которым Стиви посмотрел на меня. — Я восхищаюсь Алексеем. Я уважаю его. Я верю ему. Я к нему привыкла.
С ним действительно было привычно и спокойно — не так, как с этим пугающе привлекательным новым повзрослевшим Стефаном. Его-то я ни за что не смогла бы подчинить своей воле.
— Алексей столько пережил ради меня, — продолжала я. — Я видела от него только хорошее. Как же я могу причинять ему боль?
— По-твоему, ему нельзя причинять боль. Зато мне можно причинить сколько угодно боли!
— Стиви, прости меня! — умоляюще сказала я. — Я знаю, что причинила тебе огромное зло. Но разве я смогу что-нибудь исправить, причинив своему мужу еще большее зло? Он ведь был моей единственной опорой во время революции. Он помогал папе. Он спас меня.
— Он не спасал тебя, а без нужды рисковал твоей жизнью. Он воспользовался твоей молодостью и наивностью. Он манипулировал тобой, чтобы добиться своего…
— Это было совсем не так!
Это я воспользовалась влюбленностью Алексея, я играла его преданностью, я лгала ему насчет Стефана. Я позволила ему считать меня чистой и благородной — такой, какой считал меня Стиви. Да, этим легковерным мужчинам нужно, чтобы их женщины были во всем безупречными. Почему же мы поддерживаем в них эту иллюзию? Почему я не могла сказать Стиви правду? Почему я не могла сказать правду Алексею? Потому что я была слишком горда, слишком тщеславна.
— Какая же ты верная женушка. — Стефан окинул меня горестным взглядом. — Такая же верная, какой верной дочерью ты когда-то была. Если бы только ты могла быть столь же верной своей любви! Только любовь для тебя всегда стояла на втором месте.
Он снова сел и посмотрел на меня с гневным недоумением:
— Я не понимаю тебя, Таня.
А понимала ли себя я сама? В мыслях у меня царили полнейший беспорядок и смятение: передо мной стояла неразрешимая дилемма.
— Алексей — отец моего ребенка, — произнесла я ослабевшим голосом. Близость Стиви лишала меня всякой воли.
— Отец твоего ребенка! Я прекрасно это знаю. Только я ведь тоже хочу стать ему отцом, и, готов биться об заклад, лучшим, чем его собственный. Что он может сделать для мальчишки, этот твой ученый сухарь? Разве он может научить его чему-нибудь, чего нет в книжках? Разве может он быть ему другом и примером для подражания, каким был для меня мой отец? Кто из нас может сделать для него больше: он или я?
Я попыталась высвободиться, но он еще крепче притянул меня к себе.
— Татьяна, посмотри на меня.
Его голос, властный и в то же время ласковый, лишь усилил мое смятение. Мне бы следовало спросить: а если бы тетя Софи была жива, предложила ли бы она мне оставить мужа? А захотел бы дядя Стен, чтобы Стефан привел к нему во дворец разведенную женщину и назвал чужого сына своим собственным? Мне нужно было бы упросить Стиви не пользоваться моей слабостью и не вынуждать меня нарушить высший закон справедливости. Но я была не в силах говорить.
Сила, куда более мощная, чем сила тяжести, заставила меня нагнуться, и я прижалась щекой к руке, сжимавшей мою ладонь. Закрыв глаза, я позволила привлечь себя к этой широкой груди, которая по-прежнему оставалась для меня прибежищем, где я могла обрести для себя спокойствие, радость и мир. Рука, теплая, нежная и в то же время сильная, приподняла мой подбородок, и я почувствовала прикосновение бархатных губ к своим губам…
Мои фантазии меня не обманывали. В этих губах была какая-то стихийная сила, столь же непреодолимая, как та, что таилась во властном прикосновении губ моего сына к моей груди, восторг, божественный или сатанинский, который мог сделать вечное проклятие наслаждением! Если бы дом не был полон народа, дело этим не кончилось бы: я наверняка нарушила бы супружескую верность. Но волей-неволей этим все и закончилось.
В первый же момент после этого поцелуя, который, казалось, длился целую вечность, мною овладело безрассудное воодушевление.
— Стиви, — прошептала я, — давай исчезнем, уедем в Южную Америку или еще лучше в Африку, в Кению. Там нужны белые поселенцы. Мы могли бы купить плантацию. Там нас ждет простор, лошади, охота. А туземцам нужна медицинская помощь. — Ведь это же означает для нас всякие приключения, подумала я, испытание наших сил и, самое главное, свободу и возможность уединиться от всего мира. — Мы изменим наши имена. Никто не будет знать, кто мы. Не будет больше ни Польши, ни России, ни князя Веславского, ни княжны Силомирской. Только мы с тобой, Питер и, конечно же, няня.
— Ты действительно готова на это? — В глазах Стиви засветился прежний мальчишеский огонек.
— Да!
Это был для нас единственный выход. Бежать, не видясь больше с Алексеем, бежать от себя самой — той, какой меня воспитали.
— Я не знал, что ты такая романтичная натура.
Стефан задумался над моим предложением. Затем, встав с канапе, он подошел к окну и чуть раздвинул шторы.
— На той стороне улицы в машине сидят двое людей — без сомнения, репортеры. Несмотря на все предосторожности, за мной следили. Нам ни за что не удалось бы незаметно улизнуть.
Он вернулся и снова сел рядом со мной.
— И потом, зачем нам ехать в Африку, чтобы поохотиться, если для нас найдутся и наши собственные польские леса? Разве ты больше не любишь Веславу, Танюса? — добавил он, видя, как у меня поникло лицо.
Боже мой, подумала я, ну почему жизнь всегда мешает любви?
— Люблю, и даже очень! Но ведь это означало бы возвращение назад, к прошлому, неужели ты не понимаешь?
Я имела в виду возвращение в сказочный мир князей и княгинь, мир пышности и великолепия, который у меня на глазах был разрушен в России и который наверняка вскоре будет разрушен и в Польше.
— Ты все еще веришь в прекрасный новый мир?
Огонек отваги и тяги к приключениям погас в его глазах. Вместо мальчишки Стиви рядом со мной сидел взрослый, готовый отвечать за свои поступки Стефан, ясно и четко представляющий себе свой долг.
— А я вот не верю. Я считаю, что нужно стараться как можно лучше устроить жизнь в нынешнем мире. Правда, среди тех поляков, что сейчас находятся у власти, есть такие, которые оглядываются на наше прошлое величие и которые не видели своими глазами, что такое будущее по-советски. Но я не из их числа. Я собираюсь идти вровень с веком и искать хорошее в том, что принесут с собой новые времена. Мне казалось, что ты идеально подходишь для того, чтобы помогать мне в этом. Представить на месте матери не тебя, а какую-то другую женщину я просто не мог. Я был не прав?
Подходила ли я для того, чтобы занять место тети Софи? Да и хотела ли я этого когда-нибудь? Я сидела, молча глядя на огонь, и в этот момент мне вспомнились слова, перед смертью сказанные бабушкой: «Быть княжной теперь будет ни к чему. А вот быть врачом будет просто замечательно».
— Я был не прав, Таня? — повторил Стефан, поворачивая к себе мою голову.
Я снова безвольно обмякла. Однако, прежде чем еще один поцелуй успел лишить меня остатков благоразумия и сопротивления, распахнулась дверь из прихожей и в библиотеку вошла няня, а из детской донесся гневный крик моего сына.
— Голубушка княжна, хорошенькое дело! — принялась браниться няня. — Твой сын там вовсю заходится от плача, так он проголодался, а ты, позволь тебя спросить, чем тут занимаешься?
Как только я услышала крик своего ребенка, моя рука непроизвольно метнулась к груди, и я почувствовала, что грудь у меня набухла от боли. Запинаясь, я сказала:
— Стиви, я должна пойти покормить Петю. Я еще подумаю и дам тебе ответ немного погодя, если ты можешь подождать. Няня, поговори с князем Стефаном. Расскажи ему все.
Скажи ему все, что я не могу сказать в свою защиту, мысленно попросила я ее и бросилась прочь из комнаты.
После того, как я прилегла и няня-швейцарка поднесла ребенка к моей груди, я стала раздумывать над стоявшей передо мной дилеммой.
Что было последнее, о чем я подумала перед тем, как няня влетела в библиотеку? Ах да, я подумала, подхожу ли я для того, чтобы занять место тети Софи. Княгиня Веславская должна научиться любезно уступать мужу, править им незаметно, всегда выдвигая на первый план своего супруга и повелителя, а самой держась в тени. Жизнь княгини Веславской полна всяческих ограничений и расписана до мелочей. Она может чувствовать себя свободной с мужем только… в постели. А так ли уж я хотела бы ради этой свободы распрощаться со всем остальным?
Хотела бы, Таня, ты же знаешь, что хотела бы. И все же, разве это не означало бы рабство, а не свободу — рабство для «цыганки» Тани, которую я все эти годы в себе подавляла? Ведь стоило бы ей пробудиться к жизни, как Стиви обнаружил бы, что женился не на копии своей матери, а на ревнивой и деспотичной гарпии?
Ну же, Таня, не преувеличивай! Ты вполне можешь справиться с собой и до сих пор всегда держала себя в руках. Да, но ведь со Стиви я перестаю быть собой. С ним моя воля, мой разум, моя душа куда-то исчезают. И не его в том вина. Он меньше всего желал бы этого. Но он с этим ничего не может поделать. Тогда как Алексей подает мне пример сильной, знающей, независимой, свободной личности, какой и я сама хочу быть.
А что хорошего в том, чтобы быть холодной, бесчувственной гордячкой? Разве это не будет притворством? По крайней мере, «цыганке» Тане не откажешь в честности. Ей безразлично, что о ней станут думать. Так не лучше ли выбрать искренний грех, чем притворную добродетель? Разве я всегда не презирала подчиненную условностям мораль? Разве я не знаю уже давно, что она лишь прикрывает собой ту клоаку, какой в сущности является благовоспитанное общество? А раз так, то не лучше ли мне последовать зову сердца и уехать со Стиви?
Я ощутила прилив радости и уже готова была подняться и пойти сказать Стиви о своем решении. Но Питер жадно сосал молоко, не желая отрываться от моей груди. Я взглянула на свои часы. Это были швейцарские платиновые часы, которые мне подарил Алексей в день, когда мне исполнилось двадцать три года. Он заказал на них надпись по-французски: «Моей горячо любимой жене».
Чтобы расплатиться за них, он играл на скрипке в русском ресторане, подумала я. Весь этот год он работал не покладая рук, чтобы обеспечить мне достойное существование. Все, чего он достиг: его знания и положение, уважение и любовь студентов, признание коллег, вхождение в высшее общество — все это требовало от него мужества и огромных усилий с самого детства. Ничто не досталось ему без труда, просто по праву рождения. И, тем не менее, в образовании и воспитании он не уступал многим аристократам, а кое-кого и превосходил. Я и Питер Алексей были для него наградой и предметом высшей гордости. Как же я могу просто так лишить его этого, только чтобы потешить свою страсть? Какое право я имею отнимать Питера у его собственного отца? И не упрекнет ли меня потом мой сын, если я это сделаю?
Да, но как же я смогу целовать Алексея после того, как целовала Стефана? Как смогу я лежать в его слабых объятиях после того, как ощутила на себе сильные руки Стиви? И то, и другое для меня теперь невозможно!
В этот момент Питер начал корчиться и приготовился зареветь.
У него же из-за меня начнутся колики, если я не умерю свой пыл, подумала я и сделала несколько глубоких вдохов, чтобы успокоиться. Мне удалось отвлечься от мыслей о Стефане и Алексее на достаточно долгое время, чтобы ребенок мог вволю насытиться. Затем, почувствовав вдруг страшную усталость, я задремала.
— Ангелочек мой, ты хорошо поел? Как ты покормила его, голубка моя? — спросила няня, придя из библиотеки час спустя и беря Питера на руки.
— Он так яростно накинулся на меня, что я чуть не вскрикнула, когда он взял грудь. А немного погодя мы оба успокоились. Ты долго говорила с князем Стефаном? — спросила я, поднимаясь, чтобы одеться.
— Говорила-то все я, а он помалкивал да слушал. Когда я рассказала ему про твою рану и про то, как ты все забыла, когда мы прятались в подвале, он все качал головой да повторял: «Бедная Таня, бедная Таня, бедная Таня». Он больше не будет на тебя сердиться. И он просит показать ему Петю.
— Я приму его.
Я причесалась и припудрила нос. Затем, в то время как няня меняла малышу пеленку, я спросила ее:
— Няня, что же мне делать?
— Сама знаешь, голубушка княжна, — ответила она, не взглянув на меня.
— Нет, ты так легко не отделаешься. — Я отошла от туалетного столика и остановилась рядом с ней у кровати. — Это — ужасно сложный вопрос. Посоветуй, как мне быть.
— А что тут сложного? — Няня вытащила изо рта английскую булавку и плотно зашпилила пеленку. — Если ты уйдешь от мужа, тебя совесть замучит. А если останешься, тебя станет изводить запретная страсть. Выбирай сама.
Со страстью мне было справиться легче, чем с совестью. Справляться со страстью я уже давно научилась. А если я не могу доверять своим чувствам, если мое отношение к одному и тому же человеку может колебаться от обожания до бунта, если мои мысли может заполнять то один, то другой, не лучше ли послушаться Божьих заповедей?
— Мне ужасно жалко Стефана, няня, — попыталась я еще раз оправдать выбор, диктуемый желанием.
— Да уж, он из-за тебя настрадался. — Няня говорила со мной без всякой жалости. — Но он молодой и красивый. Он найдет себе красавицу княжну, да еще, как положено, с хорошим приданым. Он забудет все эти страсти-печали и снова станет любить тебя по-братски, как когда-то в детстве. А что касается тебя, тебе придется привыкнуть управляться со своими страстями.
Каждое нянино слово было как удар. Я желала Стиви счастья, но мысль об этом была для меня невыносима. Я хотела, чтобы он любил меня по-братски, хотя знала, что для меня это будет пыткой.
Я взяла малыша у няни и собиралась было снова пойти в библиотеку, когда Вера Кирилловна, не в силах больше сдерживать любопытство, пришла сообщить, что через сорок пять минут будет подан обед и она надеется, что князь Стефан задержится, чтобы отобедать с нами.
Я никак на это не ответила.
— Вы знаете, я все это время внимательно следила за состоянием дел в Польше, — беззаботным тоном прощебетала она. — Поляки опять грызутся друг с другом, и ходят слухи, что ради единства нации будет восстановлена монархия с маршалом Пилсудским в качестве премьера.
— Правда? — сказала я.
— Князь Стефан пользуется огромной популярностью как герой польско-советской войны, — продолжала она, — и, кроме того, он — прямой потомок династии Пястов.
Я поняла, что Вера Кирилловна хотела бы провести остаток своих дней в роли фрейлины польской королевы в лице моей скромной персоны.
Следует отдать должное моей родственнице: я уверена, что она искренне желала мне счастья подобно тому, как лучшая из матерей желает своей дочери блестящего замужества. И теперь, относя сына в библиотеку, я представила себе, как она пытается определить, следует ли это расценивать как хороший признак или как плохой. Возможно ли, что я откажу князю, несмотря на его положение, состояние, молодость и привлекательность? Нет, этого не может быть… Или все-таки может?
Когда я вошла в библиотеку, Стефан посмотрел на меня с грустью, но уже без всякого гнева. Я поняла, что он готов, если надо, отказаться от меня. Однако в тот момент, когда я приготовилась сообщить ему, что сама от него отказываюсь, я словно онемела.
Я не могу, не могу снова потерять его, подумала я и посмотрела на него, не в силах вымолвить ни слова и чувствуя, что вот-вот заплачу.
— Так, значит, нет? — сказал он.
Я опустила голову и молча проглотила слезы.
— Теперь, когда няня мне рассказала, скольким ты обязана профессору Хольвегу, мне легче с этим примириться. — Он говорил спокойно и с достоинством. — Только не проси меня полностью отказаться от встреч с тобой: это выше моих сил. Возможно, я не увижу тебя несколько лет — наверняка до тех пор, пока не женюсь и не обзаведусь своим собственным ребенком, но я не хочу быть полностью отрезанным от тебя. Я хотел бы стать другом и наставником твоему сыну. Может быть, когда он подрастет, ты как-нибудь отпустишь его на лето в Веславу. Я не стану приглашать тебя к себе без твоего мужа. Я буду видеться с тобой только в его присутствии. Я забуду о том, что нас с тобой связывало в прошлом. Мы останемся кузеном и кузиной, братом и сестрой, не более того. Ты согласна?
— Да! — Для меня это было равнозначно отсрочке приведения в исполнение смертного приговора, и я на радостях чмокнула Питера в его пушистую головку. Ведь Стиви сказал, что нет ничего на свете, кроме смерти, чего нельзя было бы исправить. И кто знает, что может принести с собой будущее?
— Можно? — Стефан протянул руки к Питеру.
Я передала ему сына:
— Будь осторожней с его головкой. Он уже пытается ее держать, но пока не очень уверенно получается.
В больших руках моего кузена Питер был похож на куколку. Стефан уверенно и ловко держал его, склонившись над ним, чтобы получше рассмотреть его спящее личико:
— Какой кроха! Ты — не красавец, парень, но ты все равно выглядишь ужасно довольным собой. Проснись, чтобы я увидел твои глаза.
Питер подтянул ножки, высвободил ручки из-под синей шали, в которую был завернут, сморщил свой надменный носик и открыл глаза. Взгляд их, пристальный и осмысленный, остановился на Стефане. Стефан надул щеки. Глазенки Питера сощурились до узких щелочек, ротик открылся, и он издал звук, похожий на нечто среднее между визгом и иканием, но явно выражавший восторг.
— Няня, няня, он засмеялся! — позвала я, и няня буквально вбежала в библиотеку. — Петя в первый раз в жизни засмеялся!
— А может, это что-нибудь другое. — Она взяла малыша у Стефана. — Да нет, ты сухой. Так ты и правда засмеялся, ангелочек мой? Ну-ка, покажи еще разок, как ты это делал.
Питер принялся увлеченно пускать пузыри, дергая ручкой няню за кончик ее белой косынки. Стефан снова наклонился над ним и напыжил щеки, и Питер еще раз издал тот же звук — наполовину визг, наполовину икание; это определенно был смех.
В это время вошла Вера Кирилловна и, увидев, что мы все улыбаемся, тоже улыбнулась с довольным и многозначительным видом. Однако, узнав, что причиной веселья был первый смех Питера, она не смогла удержаться от выражения досады. Правда, ей удалось скрыть разочарование, когда она поняла, что ей никогда уже не стать фрейлиной будущей королевы Польши, и она лишь подчеркнуто внимательно спросила няню, не пора ли уложить ребенка поспать. Очевидно, она считала Питера Алексея ответственным за срыв ее планов.
После того, как няня унесла виновника ее огорчений, Вера Кирилловна повернулась к моему кузену:
— Вы не откажетесь отобедать с нами, cher prince[61]?
— Благодарю вас, графиня, но я должен идти. Таня, пока я не ушел, скажи, что я могу сделать для тебя?
— Польское правительство почему-то тянет с выдачей мне паспорта.
— Какая чепуха! Я немедленно этим займусь. Что-нибудь еще?
— У меня есть родственник, блестящий историк-любитель. Ты встречался с ним на Сомме во время войны. Он вернулся в Россию примерно в одно время с тобой, а прошлой весной бежал оттуда.
— Л-М? Очень симпатичный человек. Что я могу для него сделать?
— Он с трудом сводит концы с концами в Париже, работая журналистом по разовым договорам. Ему нужно было бы получить ученую степень в Сорбонне, чтобы он мог преподавать, но он — очень гордый человек. Просто так предложить ему деньги невозможно: он их не возьмет.
— Тогда надо будет организовать конкурс для живущих в Париже иностранцев с поощрительной стипендией в качестве премии или что-нибудь еще в том же роде. Я подумаю над этим. — Стефан сделал несколько пометок в записной книжке. — Это все?
Тут я отважилась попросить его:
— Нашему Центру по делам русских беженцев нужна усадьба, желательно под Парижем, где бы мы могли устроить maison de retraite[62] для пожилых беженцев.
— Э, да ты, я смотрю, всерьез занялась филантропией! Бабушка гордилась бы тобой. Я найду для тебя подходящую усадьбу, дорогая кузина, только не надо там вешать никаких памятных табличек в мою честь, иначе мне дома несдобровать. Любая моя помощь русским должна оставаться анонимной.
— Ты многое делаешь анонимно, mon cousin[63], — сказала я, вспомнив о том, как был оплачен счет в родильном доме.
Вера Кирилловна укоризненно посмотрела на меня. С одной стороны, ее глубоко впечатлила манера решать проблемы «по-веславски», с другой — она была горько разочарована происходящим.
— Какие могут быть счеты en famille[64]? — возразил Стефан.
Я почувствовала себя мелочной и неблагодарной:
— Конечно же, никаких. И еще одно. Если хоть как-нибудь можно помочь Федору…
— Это — самая трудная просьба. Но если найдется хоть какая-то возможность, она обязательно будет использована.
Я безоговорочно ему поверила.
— Пожалуйста, передай от меня привет твоим родственникам в Англии, в особенности — лорду Эндрю. Спасибо тебе… за все.
— Не стоит благодарности. Пожалуйста, передай мой поклон профессору Хольвегу. Вера Кирилловна, если понадобятся мои услуги, вы знаете, как со мной связаться. Таня…
Он повернулся ко мне. Я протянула ему руку.
— Кланяйся от меня княгине Екатерине. И передай привет Казимиру. Он все еще в армии?
— Ему недолго осталось в ней пробыть. Он собирается начать приводить Веславу в порядок, как только выйдет в отставку.
Пристально глядя на меня, Стефан поднес мою руку к губам и поцеловал ее, затем посторонился, пропуская вперед Веру Кирилловну.
И вот уже его звучный голос донесся из прихожей, затем хлопнула входная дверь, и послышался шум отъезжающего автомобиля. Огонь в камине догорел и погас. Комната, казалось, стала меньше и холоднее. Часы на каминной полке с равнодушной точностью пробили без четверти час.
Не в силах двинуться с места, опустив перед собой руки, я стояла, окруженная свободно ниспадавшими складками бархатного халата, в торжественной позе, единственной, достойной этого высшего момента испытания, и не отрываясь смотрела на дверь, через которую вышел Стефан. Центр моего существа, где не так давно находился мой сын, сейчас заполняла ноющая пустота. Она разрослась до пределов куда больших, нежели материнская утроба, и подступила к самому моему горлу. Ничто и никогда на этом свете не сможет заполнить эту пустоту!
За эти несколько мгновений я стала на много лет старше. До этих пор, несмотря на все, что мне довелось пережить, я оставалась романтичной юной женщиной. Теперь же, после того как Стефан вышел через эту дверь, все мои девичьи грезы испарились.
Когда вернулась Вера Кирилловна и застала меня все в той же позе, с тем же застывшим печальным взглядом, она, должно быть, поняла, что говорить больше было не о чем.
— Жаль, что вашему кузену пришлось так рано уйти, — заметила она, раздвигая шторы и открывая вид на пустынную, продуваемую ветром улицу. — Такой щедрый и благородный молодой человек. Настоящий князь. Какая мерзкая погода! Боюсь, зима нынче будет холодная.
В дверях появился дворецкий и объявил, что кушать подано.
Вера Кирилловна вздохнула. Величественно подняв голову, с неподражаемым самообладанием, она пригласила меня пройти в столовую.
ЭПИЛОГ
Третьего декабря 1920 года, двух месяцев от роду, Питер Алексей Хольвег был крещен в русском соборе на улице Дарю. Крестной матерью его была графиня Лилина, а крестным отцом — князь Ломатов-Московский, Л-М.
Я не могла отказать миссис Уильямсон в удовольствии устроить по этому поводу праздничный прием в ее доме в Нейи и продемонстрировать придворные манеры, освоенные ею под руководством Веры Кирилловны, немало изумленным императорским высочествам, присутствовавшим на крестинах. В их числе были трое сыновей покойной великой княгини Марии Павловны — Борис, Кирилл и Андрей Владимировичи, последний из которых был женат теперь на своей прежней любовнице, знаменитой балерине Кшесинской, любимице императорской России.
Стол для приема готовил не кто иной, как поляк Анатоль, бывший шеф-повар Силомирских, позорно бежавший, когда в наш особняк ворвалась революционная толпа. Вера Кирилловна обнаружила его, когда принялась распоряжаться на кухне отеля «Ритц», и теперь, пристыженный, он дал себя уговорить порадовать нас своим кулинарным искусством.
Что касается десерта, тут все заботы с радостью взяла на себя Зинаида Михайловна, которая к этому времени открыла в Пасси русскую чайную, где всеми делами стал распоряжаться ее Коленька. Однако, несмотря на свою широкую популярность, их заведение едва позволяло своим владельцам сводить концы с концами, поскольку Зинаиде Михайловне совесть не позволяла много брать с посетителей, а у Коленьки, которого никак не отягощали угрызения совести, деньги в карманах долго не задерживались.
По окончании приема нас с Алексеем и Питера Алексея, уснувшего у няни на руках, отвезли в «паккарде» миссис Уильямсон домой, на нашу новую квартиру, выходившую окнами на сад Трокадеро. Большая и старомодная, с высокими потолками, о которых я мечтала, она была довольно скромно, но красиво обставлена мебелью в стиле ампир, купленной по бросовым ценам на распродажах, найденных Верой Кирилловной. Появился теперь у нас и кабинетный рояль «Стейнвей», купленный на деньги, вырученные от продажи моей последней драгоценности.
В этом нашем новом и, я надеялась, постоянном доме мы с мужем возобновили супружескую жизнь, правда, без волнующей атмосферы медового месяца. Он был до предела загружен работой, став теперь профессором Французского колледжа и продолжая свои революционные исследования в области атомной физики. Я была занята ребенком и работой в Центре по делам русских беженцев. Алексей по-прежнему помогал мне в учении, а я продолжала аккомпанировать ему, раз в неделю играя вместе с ним на наших вечерах камерной музыки. Он был теперь рад визитам друзей, которые прежде не имели возможности появляться в нашем доме из-за его собственнического отношения ко мне. Для меня они стали просто подарком судьбы. С особым же радушием мы принимали Л-М, своенравного аристократа с объективным взглядом на утраченное всеми нами величие, а также Геннадия Рослова.
Этот великий пианист появился в Париже после того, как в апреле 1921 года Советская Россия ввела свои войска в Грузию. Вместе с ним приехала его очаровательная юная жена-грузинка из княжеской семьи, гостем которой он до этого был в Тифлисе. Геннадий и Алексей быстро подружились, и молодая супружеская чета вошла в круг наших ближайших друзей.
Еще одним браком, заключенным наперекор классовым барьерам — что, возможно, было единственным полезным результатом революции, — была женитьба князя Гавриила, единственного уцелевшего сына великого князя Константина. Князь Гавриил избежал казни, благодаря своей незнатной жене, которая обратилась за помощью к Максиму Горькому. Они тоже стали частыми гостями в доме Хольвегов. Гавриил Константинович по-прежнему относился к наставнику своих братьев с дружеским расположением, не лишенным благоговейного трепета, и рассказывал массу забавных историй, связанных с жизнью Алексея в Павловске.
Мне нравилось видеть своего преуспевающего мужа окруженным всеобщим восхищением и любовью. Он был по праву доволен и горд своими успехами. Для меня же это восполняло недостаток страсти в наших отношениях, который его, судя по всему, ничуть не смущал. Мы и наши друзья, прошедшие сквозь шторм войны и революции, были благодарны судьбе за то, что обрели тихую гавань. И хотя она не открывала перед нами грандиозных романтических перспектив, мы оставались на свободе и, по крайней мере, пока в безопасности.
Первого февраля 1921 года Центр по делам русских беженцев, переименованный в Фонд Силомирского, отмечал первую годовщину своего основания тем, что устроил первый ежегодный благотворительный бал. На балу я объявила, что фонд получил в дар от леди Дороти Хадлоу загородное поместье с дворцом и несколькими постройками. Вскоре после этого в прессе появилось сообщение о помолвке леди Дороти Хадлоу, единственной дочери и наследницы шотландского пэра-католика, семнадцатого герцога Скарсбери, и леди Мод, единственной дочери исключительно состоятельного промышленника из Глазго, с князем Веславским.
Вечером того дня, когда было опубликовано это известие, я ощутила непреодолимое желание поссориться с Алексеем и наговорить ему массу колкостей. Я ушла из дома под тем предлогом, что Вера Кирилловна приболела, и провела ночь у нее. Там я заперлась в спальне и дала волю своему горю и гневу.
У меня в ушах звучали нянины пророческие слова о Стефане: «Он молодой и красивый. Он найдет себе красавицу княжну, да еще, как положено, с хорошим приданым. Он забудет все эти страсти-печали… А что касается тебя, тебе придется привыкнуть управляться со своими страстями…»
Он забыл! Прошло всего несколько месяцев, и он забыл! Он с величайшей легкостью заменил меня шотландской дворянкой, не только безмерно богатой, но и красивой: как же долго я смотрела на ее фотографию в газете! Что ж, у него все вышло к лучшему. А я должна привыкнуть управляться со своими страстями… Это было невыносимо!
Постой-ка, Таня, заговорил во мне голос рассудка. Ведь это ты обманула Стиви, это ты вышла замуж за другого. А когда он приехал, чтобы заявить о своих правах, ты отвергла его. Какое же ты имеешь право скрежетать зубами и стенать?
Замолчи, довольно я тебя слушала, ответила я внутреннему голосу. Ведь я отказалась от Стиви потому, что думала, что мне удастся сохранить его любовь. А без нее я не смогу жить.
Я пережила страшную ночь и спустилась к завтраку с красными глазами и воспаленным горлом. У Веры Кирилловны хватило такта ни о чем меня не спрашивать. Когда я в конце дня вернулась домой из Фонда Силомирского, у меня поднялась температура.
Алексей объяснил мою болезнь переутомлением и принялся по-отечески ухаживать за мной. Этот возврат к нашим прошлым ролям, когда он был моим спасителем, а я — полубезумной беженкой, вновь пробудил во мне чувство нежной благодарности к Алексею и ощущение того, что он для меня — опора в жизни. Я стольким была ему обязана! Я была ему обязана не только своей жизнью, но и ее смыслом, который теперь составляли мой сын и моя медицинская карьера. Если я не могла относиться к Алексею с подлинной страстью, если я была не в состоянии вырвать Стефана из своей души и плоти, я, тем не менее, могла подарить своему мужу нежную привязанность и преданность, которые он безусловно заслуживал.
Через десять дней я выздоровела и снова стала такой, какой обычно была, — сдержанной и спокойной. Но на этот раз мое внешнее спокойствие вполне соответствовало внутренней сладостно-горькой успокоенности.
Восемнадцатого марта 1921 года был подписан Рижский мирный договор, окончательно утвердивший мир между Польшей и Советской Россией.
В конце весны скончалась во сне бабушка Екатерина. Ее похоронили рядом с ее «ангелочком», князем Леоном, на кладбище с видом на Вислу, расположенном на краю Веславы. Она до самого конца отказывалась поверить, что я вышла замуж за Алексея, а Стефан помолвился с леди Дороти, и ждала моего возвращения в качестве невесты ее внука.
Через месяц после ее похорон состоялось пышное бракосочетание Стефана и Дороти. Торжественная церемония проходила в часовне дворца Веславских, где мы со Стефаном должны были стать мужем и женой. Верный своему решению Стефан энергично взялся за восстановление былого великолепия Веславы и приумножение семейных капиталов, вложенных в судовладельческую компанию и в промышленность, чему немало способствовало приданое его жены. Однако ни его вклад в возрождавшуюся польскую экономику, ни его почти легендарная популярность не принесли ему сколько-нибудь заметной роли в бурной и мелочной политической жизни новой нации. В моем представлении потеряла от этого скорее Польша, чем он сам. Это вызывало у меня тревожные мысли о ее будущем.
Наш загородный дворец, расположенный недалеко от Фонтенбло, стал пристанищем для бывших офицеров наших вооруженных сил и членов императорского двора, их родственников и слуг — лакеев, горничных, кормилиц и так далее, — последовавших за своими хозяевами в изгнание. Поскольку отдельных апартаментов на всех не хватало и время от времени возникали ссоры на почве протокола, бывшие придворные камергеры и фрейлины предпочитали делить жилище не с людьми своего круга, а со своими нянями и Федорами, которые обращались с ними с такой же грубоватой прямотой, с какой няня обращалась со мной.
В вестибюле висел портрет Николая II в полный рост в парадной форме. В гостиных висели портреты прочих российских императоров и их супруг. Здесь их стареющие превосходительства играли в бридж и безик, вспоминали о прекрасных прежних временах и жадно следили за новостями по радио, надеясь услышать известие о свержении власти узурпаторов-большевиков. Стену парадной гостиной украшала картина с изображением Николая II в натуральную величину верхом на белом коне в окружении генералитета — исключительно генералов свиты, — в числе которых были несколько убитых великий князей и мой величественный отец.
По моей просьбе портреты детей нашего монарха во дворце вывешивать не стали. В память о них была устроена часовня с надписью на дверях по-русски: «В память об Их Императорских Высочествах Царевиче Алексее Николаевиче и его сестрах Ольге, Татьяне, Марии и Анастасии, убитых в Екатеринбурге 16 июля 1918 года».
Гражданская война в России завершилась в конце 1920 года, когда из Крыма эвакуировались остатки войск генерала барона Врангеля. Во время этого героического последнего противостояния исполнилось желание барона Нейссена быть погребенным с почестями. Его ординарец Семен был интернирован в Румынии. Чтобы вывезти его во Францию, мне пришлось затеять настоящую баталию, во время которой я наяву столкнулась с мелкими националистическими страстями и откровенным недоброжелательством, столь характерными для послевоенного времени. В конце концов я добилась успеха, и он стал заведовать хозяйством нашего приюта, а также занимался бесконечными рассказами о страшных и славных страницах гражданской войны с их благородиями отставными офицерами.
Все попытки разыскать Федора оказались безуспешными. Дача наша сгорела, а все, что уцелело, растащили поселившиеся в окрестных лесах беспризорники. По сообщению одного финского журналиста, ходили слухи, что в северных лесах видели седовласого гиганта. Местные крестьяне называли его «призраком старого режима».
Гражданская война закончилась, но с ней не закончились испытания для России. Вследствие послевоенной разрухи и жестокостей принудительной коллективизации, два миллиона человек умерло от голода на некогда богатой Украине, прежде кормившей всю Европу. Погибло бы намного больше народу, если бы не помощь, оказанная организованной Гербертом Гувером «Американской администрации помощи». Советское правительство, тем не менее, предпочло помнить об участии Америки в злополучном походе на Архангельск, а не об этом бескорыстном жесте.
Однако даже Советскому правительству пришлось смягчить свою параноидную систему подавления, когда против нее взбунтовались все самые верные защитники — кронштадтские моряки. Провозглашенная Лениным новая экономическая политика дала стране несколько лет передышки, во время которой наступил расцвет ее культуры, преждевременно с восторгом встреченный на Западе как обещанная заря новой эры.
Те из нас — в том числе и мой муж, — кто хотел верить в возможность мира во всем мире, постепенно избавлялись от иллюзий, видя, как Америка бойкотирует Лигу Наций; как в Италии все более реальным становится муссолиниевский вариант тоталитарного государства; как Франция обирает Германию военными репатриациями и оккупирует Рур; как рушится охваченная необузданной инфляцией экономика Германии; как Великобритания, столь стойкая на поле брани, в мирное время размякает.
Наблюдая за развитием событий в Европе и помня, что нам довелось пережить, мы не включились в безрассудное веселье двадцатых годов — les années folles[65], как называли их французы. В наше довольно тихое существование достаточное оживление вносил наш сын.
Когда Питеру исполнилось два года, я назначила графиню Лилину вместо себя президентом Фонда Силомирского. Получив за год до этого ценой чудовищных усилий степень бакалавра естественных наук в Сорбонне, я поступила теперь на медицинский факультет.
Питер, чья одаренность по части озорства не уступала его способностям к языкам, то и дело заставлял свою молодую няню-англичанку бегать за ним по саду Трокадеро и по длинному холлу нашей квартиры, в чем ему вовсю помогал его непоседливый кокер-спаниель. Мир был слишком мал по сравнению с его любопытством, и вселенной не хватило бы, чтобы вместить его энергию. В одном этом маленьком ребенке заново начинались все этапы развития цивилизации, вся человеческая история. Он нас бесконечно забавлял, раздражал, утомлял. Он был чудом. Он правил нашей жизнью.
Когда моему сыну было больно, когда он уставал или был не в духе, он не шел ни к своей няне-англичанке, ни даже ко мне. Вместо этого он забирался на колени к моей старой няне и прижимался своей светловолосой головкой к высохшей груди, что некогда вскормила его трагически погибшего деда.
Глядя на них, я видела, что ни для этой маленькой старушки, чья жизнь подходила к концу, ни для этого маленького мальчика, чья жизнь только начиналась, не существовало в этот момент ни горестных воспоминаний об ужасном прошлом, ни страха перед грозным будущим, ни мыслей о Войне, Революции и Смерти. Было лишь ощущение чего-то гораздо более сильного, чем эта страшная троица, чего-то, что восторжествовало над ней и названия которому мой сын пока еще не знал. Это была Любовь.
Внимание!
Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.
После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.
Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.
Примечания
1
Синьор русский князь и его дочь (итал.).
(обратно)2
Воспитательница (франц.).
(обратно)3
Дружеский завтрак (франц.).
(обратно)4
Кое-как (франц.).
(обратно)5
Нижнее белье (франц.).
(обратно)6
Говорят, что он — побочный сын немецкого великого герцога (франц.).
(обратно)7
Кому ты это говоришь? (франц.)
(обратно)8
Лурд — город во Франции, знаменитый своим католическим собором.
(обратно)9
В курсе (франц.)
(обратно)10
Распутство (франц.)
(обратно)11
Малая гостиная (франц.)
(обратно)12
В полном составе (франц.)
(обратно)13
Дорогая (франц.)
(обратно)14
Оскорбление Их Величеств (франц.)
(обратно)15
В целом (франц.)
(обратно)16
Чувствую слабость (франц.)
(обратно)17
Весь Петербург меня ненавидит (франц.)
(обратно)18
Вы не находите, милое дитя? (франц.)
(обратно)19
Прощайте (франц.)
(обратно)20
Повод к войне (лат.).
(обратно)21
В турецком стиле (франц.)
(обратно)22
Белый бал (досл.), первый бал в жизни девушки (франц.)
(обратно)23
В греческом стиле (франц.)
(обратно)24
Здесь: Кавалеры приглашают! (франц.).
(обратно)25
Кружитесь! (франц.).
(обратно)26
Пошли вправо… влево! (франц.).
(обратно)27
Он умеет танцевать (франц.).
(обратно)28
Он замечательно целует руку (франц.).
(обратно)29
Сожалею, господа (франц.).
(обратно)30
Немного гибкости (франц.).
(обратно)31
Прелестно, дети мои, прелестно (франц.).
(обратно)32
Уже, мои крошки, какая жалость (франц.).
(обратно)33
Как это мило! (франц.).
(обратно)34
В тесном кругу (франц.).
(обратно)35
Здесь: в силу самой своей национальности (лат.).
(обратно)36
Оскорбление Величества (франц.).
(обратно)37
Это запрещено (нем.).
(обратно)38
Медицинские конспекты (лат.).
(обратно)39
Московская клика (франц.).
(обратно)40
Нежелательная персона (лат.).
(обратно)41
В курсе (франц.).
(обратно)42
Ход операции (франц.).
(обратно)43
Такова война (франц.).
(обратно)44
На двоих (франц.).
(обратно)45
Возможно, после Скерневиц. Осенью 1912 г. в Скерневицах (Варшавской губ.), куда царская семья ездила на охоту, наследник неудачно прыгнул в лодку, и ушиб вызвал у него внутреннее кровоизлияние. Он три недели находился между жизнью и смертью.
(обратно)46
Быстро (франц.).
(обратно)47
Просто (франц.).
(обратно)48
Втроем (франц.).
(обратно)49
Горшок (франц.).
(обратно)50
Испорченный вечер (франц.).
(обратно)51
И довольно об этом (франц.).
(обратно)52
Висельники (франц.).
(обратно)53
Ну же, успокойтесь (франц.).
(обратно)54
Войдите (франц.).
(обратно)55
Урожденная (франц.).
(обратно)56
Домашний халат (франц.).
(обратно)57
Госпожа графиня (франц.).
(обратно)58
Здесь: Здравствуйте, кузен (франц.).
(обратно)59
Здесь: Здравствуйте, кузина (франц.).
(обратно)60
Дорогой князь, милая деточка (франц.).
(обратно)61
Дорогой князь (франц.).
(обратно)62
Приют (франц.).
(обратно)63
Мой кузен (франц.).
(обратно)64
Среди своих (франц.).
(обратно)65
Беспечные годы (франц.).
(обратно)
Комментарии к книге «Дворянская дочь», Наташа Боровская
Всего 0 комментариев