«Мюнхен»

1793

Описание

В романе дана яркая характеристика буржуазного общества довоенной Чехословакии, показано, как неумолимо страна приближалась к позорному мюнхенскому предательству — логическому следствию антинародной политики правящей верхушки. Автор рассказывает о решимости чехословацких трудящихся, и прежде всего коммунистов, с оружием в руках отстоять независимость своей родины, подчеркивает готовность СССР прийти на помощь Чехословакии и неспособность буржуазного, капитулянтски настроенного правительства защитить суверенитет страны. Книга представит интерес для широкого круга читателей.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Франтишек Кубка Мюнхен

1

В семь часов утра было еще темно. Мороз пробирал до костей. Однако московские улицы в то утро были полны людей. Они не спешили на работу и не брали приступом заиндевевшие трамваи. Мужчины и женщины в облезлых тулупах и потертых пальто, многие в военной форме, в ушанках, обмотав уши, подбородки и шеи шарфами, брели по снегу, оставляя за собой глубокие следы, в направлении Красной площади. На Москворецком мосту и на улицах, ведущих к Манежу, полыхали костры, у которых люди останавливались, согревая руки и ноги. За ночь снег смели ближе к тротуарам, но на дороге осталась ледяная корка.

Пронизывающий до костей ветер мел порошу.

Мужчины в кожанках, подпоясанных ремнями, подкладывали в огонь поленья. Под горящими угольями лед шипел, таял, превращаясь в грязную воду, и снова замерзал. Откуда-то из-за торговых рядов вышло солнце, но, не пробив серую стену туч, только слегка окрасило алым цветом снежную мглу.

В овчинных полушубках, в папахах, с винтовками, длинные штыки которых побелели от мороза, стояли на расстоянии десяти шагов друг от друга в неподвижном кордоне красноармейцы. За ними, от Дома Союзов вплоть до Никольских ворот, чернели угрюмые толпы людей. Они ждали здесь всю ночь с 26 на 27 января 1924 года, чтобы последний раз взглянуть на того, кого сегодня днем понесут в мавзолей у Кремлевской стены.

Москва хоронила Ленина.

Москва оплакивала его.

Красные знамена, приспущенные на флагштоках, казались черными во мгле. Куранты на Спасской башне пробили девять. Со стороны Дома Союзов донеслась приглушенная расстоянием мелодия траурного марша. В толпе раздались рыдания.

Ян Мартину сжал локоть Окулова.

— Идут! — прошептал он.

Они стояли с Окуловым, комиссаром бывшей 5-й армии, на углу Ильинки. Но даже отсюда не видели ни мавзолея, ни трибуны, обтянутой лентами красных знамен, ни красноармейцев, охранявших место, где будет покоиться тело Ленина.

По Москворецкой набережной приближался оркестр, исполняя все время одну и ту же мелодию.

О как хорошо знали ее многие из собравшихся здесь! Ее исполняли, когда хоронили погибших товарищей. В пятом году, семнадцатом, восемнадцатом…

Теперь она звучала в память о Владимире Ильиче.

Рабочие и красноармейцы несли венки. Сотни и сотни венков из простых бумажных цветов, обвитых чернокрасными лентами с золотыми надписями.

Медленно проходили красноармейцы почетного караула в буденовках, напоминавших шлемы древних русских богатырей. Их кованые сапоги твердо опускались на камни. Каждый шаг глухо отдавался в тишине.

Когда гроб с телом Ленина донесли до Красной площади, туман над Кремлем ненадолго рассеялся, и площадь залило ярким светом утреннего солнца. Седоволосая Крупская, шедшая в траурном одеянии за гробом Ленина, подняла голову и, прищурив близорукие глаза, посмотрела на солнце. Казалось, на миг морщины разгладились на ее увядшем лице. Но она вновь склонила голову и прижала платок к подбородку…

Теперь Ян увидел всю Красную площадь до самых Никольских ворот, окаймленную молчаливыми толпами людей. От дыхания поднимался пар. Все обнажили головы.

Гроб с телом Ленина на плечах его соратников медленно продвигался к мавзолею. Казалось, будто он похож на красный челн, плывущий между небом и землей.

Сначала перед трибуной, затем у памятника Минину и Пожарскому и у входа в Спасские ворота милиционеры разожгли костры. Пламя высоко взметнулось вверх. Теперь уже играл не один оркестр, а несколько.

Куранты на Спасской башне пробили десять часов. Прозвучала короткая команда. Мимо гроба с телом Ленина, стоявшего на возвышении перед деревянным мавзолеем, торжественным маршем прошли подразделения Красной Армии.

Затем по Красной площади двинулась траурная процессия. Впереди шли делегаты II Всесоюзного съезда Советов, который вчера был открыт Михаилом Ивановичем Калининым. Лозунг, который несли делегаты, родился из слов его речи: «Мы пойдем ленинским путем!»

Серьезно и сосредоточенно шли люди, понуро опустив головы и не говоря ни слова.

На Спасской башне пробило четыре часа. Многотысячные толпы, стоявшие за оцеплением между Домом Союзов и Манежем, выпрямились, устремив глаза к мавзолею.

Военный оркестр заиграл «Интернационал».

Восемь человек встали по четыре с каждой стороны гроба. Затем они нагнулись и подняли его.

За гробом шли Крупская, родственники Владимира Ильича, члены ЦК РКП(б), Советского правительства и ЦИК.

Когда процессия с гробом Ленина вошла в мавзолей, над Москвой застонали гудки фабрик, заводов, паровозов. Эти звуки раздирали сердца людей, проникали до глубины души. Послышались залпы орудийного салюта.

Москва слышала вой заводских гудков и залпы орудий. Но она не слышала, что в это же время раздались гудки фабрик и заводов в Ленинграде и Киеве, на Урале и в Баку, в Красноярске, Иркутске и Владивостоке, что протяжно зазвучали пароходные гудки на Балтийском, Черном и Охотском морях и что такие же скорбные звуки разорвали суету улиц Парижа, Берлина, Лондона, Праги, Чикаго, Мельбурна, Пекина, Иокогамы, Бомбея.

Костры на Красной площади продолжали полыхать, так как ночью должны были пройти новые колонны. И так до самого утра.

2

Накануне похорон Ленина Ян отвез жену в Екатерининскую больницу, которую так называли и после революции. Доктор осмотрел Таню и сказал, что Ян может спокойно идти, потому что до родов еще далеко. Ян передал жену медсестре по имени Нина и попросил, чтобы она уделила ей особое внимание: она слабая.

— Ничего не слабая, — сказала сестра, широко улыбнувшись. — Мы заботимся обо всех. Идите уж… И позвоните завтра вечером.

— Завтра?

— До этого времени ничего не случится. — Сестра еще раз улыбнулась, показав белые зубы. — Ну все, идите. Вашей жене нужно отдыхать.

Теперь улыбнулась и Таня, но не так беззаботно, как медсестра.

— Иди к Окулову, — сказала она Яну, — не оставайся один. — Она обняла его и поцеловала.

Войдя в коридор, Ян услышал плач новорожденных, который походил на крик чаек над волнами. «Радуются тому, что появились на свет», — подумал он.

Наняв извозчика, он поехал к Окулову. Комиссар Окулов жил в меблированных комнатах на Волхонке. В фойе и на винтовой лестнице лежал выцветший ковер, в углу стоял стол, за которым сидела дежурная, в лисьей накидке, с накрашенными губами. Комиссар Окулов жил в 21-м номере.

— Товарищ дома, — сонным голосом сказала дежурная.

Окулов поднялся от стола, на котором краснел абажур электролампы. Он был в пальто и в валенках.

— Снова трубы лопнули, так что ты не снимай пальто. Что случилось?

— Я отвез Таню в роддом, у нее схватки начались.

— Так и должно быть, — проворчал Окулов.

— Я переночую у тебя, не могу оставаться один!

— Конечно, накроешься моим пальто.

Он принялся потчевать Яна. Вскипятил чай, нарезал колбасу и хлеб.

— Она такая слабая… Вдруг умрет?

— Не умрет, а даст начало новой жизни, — торжественно произнес Окулов.

Потом они принялись говорить о предстоящем отъезде Яна.

— Ты собираешься домой. Говоришь, что ненадолго, но может получиться так, что навсегда. Неодолима тяга родной земли. И мне тоже, хочу я того или нет, придется однажды вернуться в Сибирь. В вагонах и на вокзалах, в казармах и в хибарах, голодая, бедствуя, ты прожил рядом с нами четыре года. Когда-нибудь о них будут писать, как о самых тяжелых. Может быть, для тебя это был только сон — молодая жизнь быстра, как серна. Но теперь ты возвращаешься в суровую действительность своей родины. Иногда лучше не возвращаться, но мало кто из нас устоит перед таким соблазном.

— Да ведь я еще не еду, — сказал Ян, словно утешая Окулова.

— Езжай, езжай, да поскорее.

Они еще долго говорили. О 5-й армии, которая освобождала Сибирь, о поездках на Урал и потом в Москву, о сибирских реках, о разбитых мостах, о перевернутых паровозах, о сыпном тифе, о гриппе, который докатился до Сибири в 1921 году, уже погубив в Европе сотни тысяч человек, о людях, не желавших сдавать зерно, о нэпманах, заполонивших рынки сибирских и уральских городов, но особенно заразивших Москву, о базаре у Сухаревской башни, о беспризорных и их ужасной жизни, о голоде на Волге и о ресторанах с цыганскими танцовщицами на Арбате.

— Но все это временно, — говорил Окулов.

Ян почти не слушал его, из головы не выходила Екатерининская больница.

— Может быть, позвонить?

— Сейчас, после полуночи? Сказали ведь тебе, завтра вечером.

Окулов постелил Яну на диване и накрыл его своим пальто. Потом он погасил свет, лег в кровать и еще некоторое время что-то рассказывал, как когда-то дедушка Яна в Праге.

Ян вздрогнул, когда в кромешной темноте его разбудил Окулов.

Они пошли на похороны Ленина.

Траурная процессия на заснеженной Красной площади, скорбная музыка, плач, гроб, мавзолей, гневный и в то же время скробный вой гудков, пламя костров и бесконечные толпы понурых людей — все это болью отозвалось в душе Яна, но Таню из головы не вытеснило.

Хуже всего было, когда вечером после похорон он позвонил в родильное отделение Екатерининской больницы.

Долго никто не отвечал. Потом хриплый голос спросил, что товарищу нужно.

— Медсестру Нину.

— Нину? Она была на похоронах и сегодня уже не вернется. Дежурство у нее завтра.

— Может быть, вы знаете, как себя чувствует Таня Мартину.

— Минуточку…

Ян услышал удаляющиеся шаги, потом тот же спокойный хриплый голос сказал:

— У Татьяны Мартину все в порядке. Изредка бывают схватки, наверное, у нее будут затяжные роды. В остальном она вполне здорова и шлет вам привет.

— Что такое затяжные роды?

— Немножко дольше тянутся. — Человек у телефона закашлялся.

— Я могу с ней поговорить?

— Нет! Позвоните завтра в полдень.

— Только в полдень?

— Да.

Вторая ночь была хуже первой.

Ян снова лег на диван и, накрывшись пальто Окулова, уставился в потолок.

Окулов сидел у лампы и писал.

— Тебе не холодно? — спросил он и натянул Яну пальто до самого подбородка, как ребенку.

Утром Ян пошел на работу. В читальном зале Института истории было тепло, на столе с позавчерашнего дня лежала стопка книг. Книги были на русском, французском и английском языках. Но что означают они для него теперь, когда Таня на краю смерти? Если умрет Таня, то умрет все. Таня — это его огромная радость. Если он лишится ее, то всему придет конец…

Работа не шла Яну на ум, все его помыслы были о жене, и он попросил у директора разрешения уйти.

— Идите, идите, Иван Иванович, — сказал тот. — Вы похожи на Левина, когда рожала Кити.

Вадим Петрович знал Толстого наизусть. Поэтому, по своему обыкновению, он хотел процитировать хотя бы один абзац из «Анны Карениной», но Ян уже был за дверьми и бежал на Волхонку к Окулову. Можно было пойти в Екатерининскую больницу и найти доктора из родильного отделения, но у него не хватало смелости. Телефон — это более абстрактно. Ведь Ян ничего не боялся так, как конкретных слов о надвигающейся или надвинувшейся беде.

В комнате Окулова не было.

По телефону ответил знакомый голос медсестры:

— А, доброе утро… Вы совсем испереживались?

— Как дела у Тани? — спросил он в отчаянии.

— Завтра утром вы будете отцом.

— Не понимаю…

— Отцом будете!

— Я?

— Ну да, вы.

— Можно мне прийти к Тане?

— Мы вас даже в ворота не пустим!

— Почему?

— Потому что нам надо заботиться о вашей жене, а не о вас!

— Ей плохо?

— Наоборот, все идет хорошо. Когда все закончится, я вам позвоню. Ждите.

— Сколько же еще ждать?

— Если бы вы с Таней пришли сегодня, то ждать пришлось бы не так долго.

В комнату шумно вошел Окулов:

— Ну что?

— Завтра.

— Вот видишь. А сегодня пойдем в театр, я достал два билета.

— В такой вечер?

— Да.

Они пошли по улицам сквозь густо падавший снег. В театре сидели в самых первых рядах, так что был виден грим на лицах актеров. Но о чем эти актеры говорили, что делали, как назывался спектакль, кто был автором, этого Ян не знал.

Ночью он спал без сновидений. Задолго до рассвета зазвонил телефон. Сначала Ян подумал, что это будильник Окулова. Но это был телефон.

— Вы спите? — услышал Ян знакомый голос.

— Сестричка, скажите, как дела.

— У вас родился сын.

— Что? Сын? Это не ошибка!..

Окулов тоже проснулся и воскликнул:

— У гебя сын, Ян!

С трепетом в голосе Ян спросил:

— А Таня?

— Она очень рада и шлет вам привет.

— Скажите ей, что я тоже рад, очень рад, безумно рад! Она здорова?

— Здорова. Приходите к ней в одиннадцать утра.

— Приду, — сказал он и тут же спросил: — Сестричка, а вы не ошиблись? Вы не шутите?

— Вы с ума сошли, Иван Иванович!

На замерзшей и заснеженной реке Москве слышались звонкие голоса ребят, катавшихся на коньках. Ян решил взять извозчика и поехать в Екатерининскую больницу.

Было солнечное, голубое утро, но дул сильный ветер. Ян поднял воротник, чтобы прикрыть мерзнувшие уши, засунул руки поглубже в карманы и дал себе слово хотя бы некоторое время ни о чем не думать. Ни о плохом, ни о хорошем.

Красная площадь ослепительно блестела. Проезжая мимо Спасской башни, Ян не взглянул на куранты. Он знал, что было половина одиннадцатого и что он приедет в Екатерининскую больницу раньше положенного. Но ведь не могут же его выгнать!

Перед мавзолеем стояла толпа народа. Люди входили по двое в приоткрытые двери с надписью: «Ленин», снимая шапки. «Мавзолей открыт для народа, — сказал на съезде Советов Калинин, — чтобы и те, кто не смог побывать на похоронах, могли поклониться Ильичу».

И днем и ночью на Красную площадь приходили люди, которые становились в очередь, часами ждали и потом на минуту входили в увитый черным и красным крепом зал, где они видели Ленина с закрытыми глазами, но не тронутого смертью. Люди низко кланялись, а некоторые крестились.

Сани, в которых ехал Ян, весело скользили по снегу. Красная стена за мавзолеем была уставлена венками. Возле них стоял милиционер в длинной шинели с винтовкой у ноги.

Сейчас на площади было тихо. Тихо было и на сердце у Яна.

На Театральной площади в огромном сугробе торчал облупленный автобус. В верхних этажах гостиницы «Метрополь» были выбиты стекла, на стенах — следы от пуль и осколков снарядов. На Большой Дмитровке было оживленно. Сани попали в поток извозчиков. На углу Страстного бульвара продавали «Правду». Слышался голос:

— Лейбористское правительство в Англии. Лейбористское правительство…

Наконец сани остановились в замерзшем парке перед больницей. На деревьях переговаривались галки и вороны. Затаив дыхание, Ян вошел в ворота.

Вахтер остановил его:

— Эй, товарищ, вам куда? Сейчас не время для посещений.

— Меня вызвали!

— Кто?

— Медсестра, ее зовут Нина.

Вахтер подошел к телефону, поговорил с кем-то, потом медленно повернул голову:

— Можете идти. Первый этаж, палата номер восемнадцать.

Ян хотел взбежать по лестнице, но потом сдержал себя и пошел шагом.

— Где палата восемнадцать? — спросил он у сестры в очках.

Она показала ему нужную палату. Ян постучал. Голос изнутри ответил: «Войдите».

На белой кровати лежала Таня, она улыбалась. Щеки ее разрумянились.

Яну хотелось упасть на колени перед Таниной постелью, целовать ей руки. Но он не сделал этого, а только прошептал:

— Ты здорова?

— Здорова, Еничек.

Наклонившись, он нежно поцеловал ее в лоб. Она взяла его за рукав. Рука у нее была почти прозрачная.

— Посмотри, Еничек!

Только теперь он увидел, что они не одни в палате. В изголовье, выпрямившись, стояла медсестра Нина. Строго и торжественно смотрела она Яну в глаза. Потом, нагнувшись над колыбелькой, которая стояла тут же, в изголовье, она вынула из нее завернутый в пеленки комочек и протянула Яну.

Ян взял комочек в обе ладони, увидел несколько черных слипшихся волосков на глянцевом темечке, маленькое личико, сморщенное, в красных пятнах, со сплюснутым носом и маленьким ротиком, растягивавшимся для того, чтобы заплакать. Это был его сын! Новорожденный человечек заплакал. Медсестра Нина улыбнулась:

— Давайте, пока он не расплакался.

— Я сам положу его!

— Нет… У вас для этого грубые руки…

Нина забрала у него ребенка, успокоила, снова уложила в колыбель и вышла, сказав: «Пять минут».

Только теперь Ян склонился к постели и поцеловал Тане руку. Он ничего не говорил. Молчала и Таня.

Потом она сказала:

— Мальчик. Вот твои обрадуются. Все тебе простят… Может быть, и мне…

— За что им тебя прощать?..

— Тебе было плохо?

— Все уже прошло. Мы его тоже Яном назовем.

Правда, Еничек?

— Конечно.

В этот момент в палату без стука вошла медсестра Нина и сказала:

— Все, ступайте домой и празднуйте рождение прекрасного сына. Посетительский день будет послезавтра. Приходите в два часа.

Прощаясь, Таня посмотрела на Яна так, как никогда раньше не смотрела.

3

В Жебжидовичах в поезд вошли чехословацкие четники[1]. Паровоз с двумя почти пустыми вагонами поехал по равнине, погружавшейся в вечерний полумрак. Где-то в этих местах проходила новая чехословацкая граница. Четники прошли по коридору вагона, заглянули в купе, где сидели Ян и Таня. Девятимесячный Еник дремал у Тани на коленях. Ян держал Таню за руку.

Польский железнодорожник открыл двери купе и, извинившись, сказал, что через пять минут надо выходить, так как варшавский экспресс сегодня дальше не едет.

В вагоне снова стало тихо и пусто: в третьем классе больше никто не ехал. В другом вагоне, второго класса, у окна стояли два инженера, которые сели в Катовице. Чехи.

Когда подъехали к Петровицам было уже почти темно. В вагон вошел чехословацкий железнодорожник и приказал:

— Выходить! Со всем багажом.

В таможне в паспорта ставили штампы.

— Куда едете? — спросил четник.

— В Прагу.

— Чех?

— Да. Жена — русская.

— Документы вам выданы чехословацкой репатриационной миссией в Москве?

— Да…

— К кому вы едете?

— К родителям.

— Когда вы уехали из Чехословакии?

— В 1915 году. Тогда Чехословакии еще не было. Я был австрийским солдатом.

— У вас есть валюта?

— Нет.

— На что вы намереваетесь у нас жить?

— Буду работать.

— Пройдите в зал ожидания, мы вас пригласим.

Таня несла Еника на руках. Они сели в зале ожидания. Чемоданы остались в комнате, где проверяли паспорта и документы. Инженеры прогуливались по перрону. Фонарщик зажег газовые фонари. Паровоз стоял недалеко от перрона и заправлялся водой, выпуская клубы пара. Из сумерек появился стрелочник с фонарем в руках. Вот он остановился между рельсов и принялся им размахивать. Потом засвистел. И снова воцарилась тишина.

Вдруг их позвали:

— Пан Мартину, пани Мартину! Таможенный досмотр!

У этой семьи было немного чемоданов, но досмотр продолжался долго и был тщательным.

— Вы извините, что мы вас так долго задерживаем, но ведь это лучше, чем карантин, — усмехнулся чиновник с золотыми нашивками.

— Карантин?

— На санитарном кордоне бывает карантин, — сказал чиновник. — У вас нет русских папирос?

Ян протянул ему пачку.

— Только одну… Спасибо. Одна — это знак внимания, а две — уже взятка. — Он закурил.

Подошел четник, протянул Яну оба паспорта и ушел.

Таможенник посмотрел на Таню:

— Супруга знает чешский?

— Учится.

— Досмотр окончен. Вы можете пойти в ресторан, по есть там, скажу вам откровенно, нечего, — с улыбкой произнес чиновник. — Поезд пойдет через час, но только пассажирский, до Пршерова. В Пршерове можете пересесть на скорый.

В ресторане лежало несколько номеров позавчерашней газеты «Народни листы». В передовой статье писали о Женевском протоколе. Инженеры за соседним столом обсуждали его.

Через час пришел поезд. Четыре вагона третьего класса, один — второго. Они сели.

Поезд останавливался на каждой станции. Только в Богумине зажгли свечи в фонарях. Ввалились шахтеры. Лица у них были испачканы угольной пылью. Высокие, худые, с кружками в узелках, они плюхнулись на жесткие сиденья, перебрасываясь короткими фразами на каком-то наречии, непохожем ни на польское, ни на чешское, и закурили трубки. Спросили у Тани:

— Куда едешь, доченька?

— В Прагу, — ответила Таня.

— А ты не оттуда?

— Нет, она русская, — объяснил Ян.

— И она едет сюда?

— Да.

— Так это ваша жена… Ясно… А это ваш хлопец? — Они разглядывали Еника. — Хорошенький!

Они докурили трубки и выбили их. Потом откинули головы и уснули. Если бы они не похрапывали, то могло показаться, что они умерли, настолько они были неподвижны. И тем не менее это не был глубокий сон. Как только поезд останавливался, просыпались как раз те, кому нужно было выходить. Зевнув, потянувшись, они брали свои трубки и выходили в темноту.

Небо над терриконами и печами было красным, как во время пожара. По оконным стеклам стекал мелкий дождь.

Таня уснула. Спал и Еник, закутанный в одеяло и вязаный русский платок.

Паровоз боязливо свистел в темных лесах. Красное зарево на небе угасло. Выбравшись на равнину, поезд набрал скорость — вагоны раскачивало, скрипели тормоза. Головы спящих теперь покачивались.

У станций были певучие названия. К этим станциям вели в темноте улицы, освещенные раскачивающимися фонарями. В их тусклом свете поблескивала грязь, по которой шли шахтеры, приезжавшие из Остравы, Витковице, Орловой и Богумина. Они шли, чтобы прилечь в постель на остаток этой ночи в вековой хибаре иод липой с кустами крыжовника в саду и пеларгонией за окном. А может быть, зайти сначала в трактир, который открыт до утра, потому что четник с трактирщиком заодно? Рядом с трактиром наверняка есть овраг, и в нем бурлит речушка с водой, черной как смола, и называется эта речушка, наверное, Остравице или Остравичка.

Пересадка из пассажирского поезда в скорый а Пршерове прошла как во сне. Кто-то помог перенести чемоданы. Ян нес спящего Еника. Таня шла за ним с кожаной сумкой, которую купила на Сухаревке. В ней лежали пеленки Еника.

После этого Ян уснул. Когда он проснулся, взору его предстала прекрасная, милая до боли в сердце картина. Липы золотились на деревенских площадях, белели костельчики, в ложбинах алели груды листьев. Долина Гана была широкая и щедрая, а вспаханные поля, черные и влажные, обещали изобилие. Каждая межа, каждая изгородь, оконные занавески, уличные мостовые, речные паромы, грядки огородов, лесные тропинки, рельсы и трубы, крыши, мосты и башни — все несло на себе накопившиеся в течение тысячелетий трогательные следы вдумчивого умелого труда. Холмистая и зеленая, по-осеннему тихая, мелькала за окнами вагона родная страна Яна, полная удивительных долин, равнин, рек и скал, то поющая, то вдруг примолкающая в осенней задумчивости, с безвременниками на лугах и с астрами на маленьких кладбищах, с елями на холмах и березками вдоль пожелтевших дорог, с бурлящими ручьями и с вербами у рек.

От фабрик тянулся дым, гудели вокзалы, гремели и стучали колесами паровозы. Реяли сине-красно-белые знамена, а на всех перронах за стеклами киосков висели портреты старого человека с белой бородкой и в пенсне.

Ян Мартину возвращался в страну, президентом которой уже в течение шести лет был этот человек, за которого он вместе с поручиком Горжецом сражался на галицком фронте, вместе со своим другом Иркой, выполняя его приказ, пролил кровь на жнивье у Бахмача и от власти которого он освободился у Байкала… Теперь на Яна вновь смотрели старые умные глаза. Хитрющие морщины под белоснежными усами, похожими на усы сельского старосты, сложились в ироническую улыбку.

Почему Ян Мартину возвращался?

Он не мог иначе. Он говорил, что должен увидеть старую мать и еще более старого отца, что должен показать им жену и ребенка, чтобы они больше не сердились на его жену, считая, будто он так долго задержался в чужой стране только потому, что она этого хотела. Вот почему он возвращался.

Нет, возвращался он потому, что не мог жить без этой страны!

— Почему ты такой грустный? — спросила Таня.

Ян не ответил.

Она взяла ребенка и посадила его к отцу на колени.

— Ты едешь домой, Еничек! — прошептала она ребенку на ухо.

Сладко и тревожно гудели колокола родины. Все трое сидели озабоченные и встревоженные.

Кто видел в те минуты Яна, никогда бы не сказал, что он возвращается в родные края после долгих лет скитаний. Скорее, казалось, что он навсегда уезжает из родных мест.

О, зов колоколов родины понятен лишь тем, кто так долго пробыл вдали от родины, познал и жизнь и смерть!

4

Когда приближаешься к большому городу, то чувствуешь его издалека. Угадываешь его по одежде людей, но их жилищам, по более чистым асфальтированным дорогам, по машинам, едущим в одном направлении, по дыму и гари в воздухе.

Распаханные поля, пустые лесочки, покинутые скамейки под увядающими кленами, распятия на перекрестках дорог, серые заборы складов, запыленные вагоны на дворах фабрик, небольшой костел над плотиной, мутная лужа, в которую падали желтые листья, пойменные луга, окруженные вербовыми рощицами, рыжеватые холмы, прудик, поредевшие леса, белые домики с красными крышами, стоящие в садах, где отцветали багровые розы, опавшая сливовая аллея, стадо жирных гусей, направляющихся по тропинке к мутной речушке, забытый плуг в разбитом сарае — все это еще была деревня.

Но вот замелькали семафоры, виадуки, раздались встревоженные звонки у шлагбаумов. Увеличилось число путей, убегавших направо и налево.

И тут между скалами и рекой, окутанный туманом и гарью, но при этом воздушный и легкий, как песня, их взорам открылся город. Дома на окраине приветствовали поезд мокрым бельем. Чумазые дети скакали под акациями на обожженной солнцем насыпи. Дома, крыши до самого горизонта, дома, из-за которых выплыли трубы заводов и старинные башни. Вдали блестела река.

А над ней, на одном из до сих пор зеленевших холмов, взметнулся над легким тумаком, над крышами и позолоченными башнями, окаменевший свет Градчан[2].

Поезд пронесся через туннель и выскочил на мост.

— Мы дома, ничего не бойся. — Ян поцеловал побледневшую Таню.

Она взяла Еника на руки. Ян открыл окно. Поезд заскрипел тормозами и остановился.

— Прага! Прага! — выкрикивал проводник.

В коридоре вагона послышались голоса носильщиков в полосатых пиджаках:

— Вы выходите в Праге?

На перроне стояло несколько человек, и среди них Ян увидел отца и мать.

Позднее, вспоминая об этой встрече, он удивлялся, насколько она была тихой. Мать протянула к нему руки, глухо произнесла сквозь слезы:

— Ян, Еничек, ну вот ты и дома! Боже, боже… боже! — и схватилась рукой за сердце.

Мать была вся седая и все же еще красивая.

— Танечка! — Прекрасными, полными слез глазами мать посмотрела на Таню. Тут она увидела ребенка: — А это?..

— Еничек! — сказала Таня.

Отец, высокий, седой, похудевший, протягивал в окно к Яну и Тане трясущиеся руки, повторяя:

— Ну, дети, выходите же наконец!

Тут только Ян вспомнил, что все это не сон, что надо выходить из вагона, потому что они уже дома.

На перроне они расцеловались. Таня отдала ребенка бабушке.

— Ты бабушкин? — спросила бабушка внука.

Еник не испугался бабушки. Не боялся он и дедушки, и его усов тоже.

— Ну, как вы здесь? Все здоровы?

Мать вздохнула:

— Нам уже хорошо… Наконец-то и для нас война кончилась.

— Хватит нам здесь стоять. Надо домой ехать, — сказал отец.

Носильщики зашевелились:

— Куда нести ваши чемоданы?

— На привокзальную площадь, — ответил отец, — поедем на извозчике.

У вокзала их ждал старинный фиакр. Они сели. Таня застенчиво улыбалась. Еник смотрел на лошадей. Мать обняла Таню за талию и рассматривала ее ласковым взглядом.

Вышли они в Ольшанах, у дома, постаревшего, пожалуй, еще больше, чем родители.

— Обветшали мы за время войны, — сказала мать, словно извиняясь.

5

В честь приезда сына родители Яна закатили пир. Хлопотать по хозяйству матери помогали соседки, пани Комаркова и жена трактирщика. Обед был сервирован на старинном фарфоре, который пани Мартину получила к свадьбе от своего отца Яна Хегера. Прежде всего был подан говяжий бульон необычайной крепости, затем была говядина с гарниром. После этого появился золотистый печеный гусь, мягкий и с хрустящей корочкой. Ароматно пахла капуста. Ко всему этому полагались кнедлики, посыпанные тертыми сухарями и политые аппетитным темным соусом.

Эти кнедлики стали предметом разговора за столом. Ян уже добрых десять лет не ел таких кнедликов. Правда, в лагерях для военных иногда готовились кнедлики для чехов, но это было не то.

Мать внимательно смотрела на Таню, будто спрашивая, знает ли Таня это блюдо и нравится ли оно ей. Оказалось, что Таня кнедлики уже ела.

Для матери и отца это был радостный сюрприз и гарантия того, что Таня войдет в семейство Мартину и Хегеров без каких-либо трудностей.

Пани Комаркова в кухне все время твердила, что молодая жена, которую пан Ян привез с войны, никогда не сможет забыть о Сибири, о родном городе на окраине России и что потребуется много времени, пока она научится разговаривать с чехами, но мать только улыбалась.

— Все будет хорошо, — говорила она.

Обед еще не был закончен, еще не съели торт, который мать испекла по рецепту своей подруги Магдалены Рюммлеровой из Дечина, еще не допили черный кофе, а уже начался ужин. На ужин подали шницель по-венски, конечно с картофелем, а к нему пльзеньское пиво, которое принесли из соседнего трактира в кружках.

Когда ужин окончился, Таня встала, уложила Еника спать, попросила фартук и принялась вместе с матерью и соседками мыть посуду на кухне. Мать для вида пыталась помешать ей подойти к тазу с водой, но потом только молча следила, умеет ли сноха вытирать посуду так, как предписывается вековыми правилами. Таня все это умела, и мать осталась довольна. Ей казалось, что Таня чувствует себя здесь уже как дома.

Мужчины за столом закурили. Отец достал сигару, хотя обычно он курил только трубку. Он предложил сигару и Яну.

У Яна еще оставались русские папиросы.

— Сигареты еще пока дороги, — пожаловался отец, — а во время войны табака вообще не было и трубку мне приходилось набивать картофельной ботвой.

— Натерпелись вы тут тоже, — сказал Ян.

— Да, в войну было трудно. Нечем было топить, везде и за всем очереди. Хорошо еще, что мы познакомились с пани Комарковой, матери, по крайней мере, не приходилось часами стоять у лавок…

Они помолчали.

— Чем собираешься заниматься? — попыхивая сигарой, спросил отец. Он посмотрел на сына изучающим взглядом. Рука с сигарой у него дрожала.

Это был серьезный вопрос. Может быть, его не нужно было задавать в этот праздничный вечер, может быть, следовало подождать, пока Ян заговорит сам, но отец часто делал то, чего не хотел делать. Таким уж он был, и об этом все в семье знали.

Ян закурил новую папиросу.

— Много куришь, — заметил отец.

— Привычка с войны, — ответил Ян.

Они снова замолчали. Из кухни послышался Танин смех.

— Таня веселая, — сказал отец.

— Да…

— У нее есть родители?

— Она уже несколько лет их не видела.

— Ну и расстояния в России… — Отец вновь посмотрел на сына.

Ян приехал не один, а с женой и сыном. Чем-то ему придется заняться, но чем? Он недоучился, женился. Одного отец бы еще прокормил, но троих?.. Старик был очень озабочен. Может быть, продать дом? Но мать свой дом не продаст. Что будет?

И тут Ян сказал так легко, словно это подразумевалось само собой:

— У меня трехмесячный отпуск. Зарплату я получу в советской миссии…

— Где?

— В советской миссии.

— Почему?

— Как научный работник. Мы же вернемся…

— Куда?

— Домой, в Москву!

Отец встал и вытаращил на Яна глаза. Он положил сигару в пепельницу и оперся ладонью о стул. Затем сказал медленно и сердито:

— Так у тебя дом не здесь?

— Здесь, но жизнь моя там.

— Так вы приехали в гости? Потом уедете, а мы будем умирать в одиночестве?

— Зачем говорить о смерти? Вы здоровы.

Отец так плюхнулся на диван, что под ним заскрипели пружины.

Старик не понимал сына, а Ян продолжал молчать.

В кухне снова рассмеялась Таня. Позвякивало стекло. Рядом в спальне загукал Еник. Отец взял кружку пива, выпил и долго вытирал седеющую бороду. Глаза у него выцвели, волосы поредели, а кожа на висках покрылась морщинами.

На небольшой площади со скрипом затормозил трамвай, подъехавший к остановке.

Вошла мать, улыбающаяся, раскрасневшаяся от пара в кухне. Она вела за руку Таню.

— Жаль, что я ее так плохо понимаю. Но я читаю все у нее в глазах. Почему вы молчите?

— Да ничего, мы курим… — объяснил отец. — Для разговоров время есть.

— Вы устали. И так сегодня ночью не спали. Эти пересадки!

— Откуда ты знаешь?

— Таня мне рассказывала по-русски, но я поняла. — Таня улыбалась, и казалось, будто она совсем не хочет спать. — Это будет ваша спальня, — сказала мать, — а мы переедем наверх, туда, где спал дедушка.

Они попрощались, поблагодарив за теплую встречу. Отец поцеловал Таню в лоб, мать перекрестила ее.

— Спите спокойно, — торжественно пожелала она им.

Еник спал в постельке, которая тридцать лет назад была постелью Яна.

— Вот ты и дома, — сказала Таня, — и я теперь не боюсь.

Если бы не скрип и звон трамваев, то в ольшанском доме было бы так же тихо, как на дне высохшего колодца.

Таня тихо спала, и даже Еник не крутился.

Но сердце Яна билось тревожно.

Так вернулся Ян Мартину в свой родной дом.

6

У входа в виллу «Тереза» прогуливался постовой. Для порядка он спросил Яна Мартину:

— Вам куда, молодой человек? — и, услышав ответ, рукой в белой перчатке указал на железную калитку в сад.

Ян позвонил, и двери сами открылись.

Худой молодой человек спросил, кого гражданину нужно.

— Секретаря, — сказал Ян и назвал свою фамилию.

— Хорошо, сейчас.

Долго ему ждать не пришлось.

В зале виллы было темно. Свет едва пробивался сквозь цветные окна. Обшивка стен прихожей, похожей на рыцарский зал, была из коричневого старого дерева. На кресла были одеты чехлы.

У перегородки стояла девушка с высокой грудью, гладко зачесанными волосами, белой кожей и родинками на выступающих скулах.

— Иван Иванович Мартину? — спросила она официально. Ян кивнул. Она посмотрела русские документы Яна. — Все в порядке. У нас есть письмо Института истории в Москве. Вам нужны деньги? Сейчас… — Она ушла и принесла чехословацкие банкноты. — Пересчитайте, — сухо приказала она.

Ян поблагодарил.

— Не за что, — улыбнулась девушка. — Напишите мне свой нынешний адрес. И заходите к нам как-нибудь с женой.

— Хорошо, — сказал Ян, и на этом разговор окончился.

Он вышел из кабинета, прошел через железную калитку, и постовой отдал ему честь.

Рано утром Ян Мартину-старший сказал:

— Тебе надо зарегистрироваться в полиции.

— Может быть, в этом поможет пани Комаркова? Она знает комиссара Хрта, он ходит к ним бриться, — сказала мать.

— Нет, — ответил отец, — здесь дело другое. Он должен сделать это сам.

Ян пошел в полицию, которая находилась недалеко от Безовки на той улице, которая когда-то называлась Перекопанной.

Комиссар Хрт сидел в расстегнутом кителе у пустого стола. Он отложил в сторону гипсовую трубку.

— Что вам угодно? — посмотрел он на посетителя из-под очков.

— Зарегистрировать свой приезд. Я репатриант.

— Ах, так, — комиссар прищурил глаза и протянул через стол руку: — Покажите ваши документы. — Он внимательно изучил их и, вернув Яну, снова сощурил глаза: — Репатрианты с такими документами должны регистрироваться в пражском городском управлении полиции. Ваша жена, как я понял, иностранка, но вы местный, даже из Праги. Дезертировавший легионер?

Ян встал:

— Я пойду отмечусь в пражском управлении.

— Очень советую вам это сделать.

В тот день Ян уже не пошел отмечаться. Нужно было все обдумать.

До вечера он рылся в тех нескольких книгах, которые после его ухода в армию остались на полке у окна. Каждую книгу он тогда подписывал. Он смотрел на свои подписи и видел, что почерк у него за эти десять лет изменился.

Все изменилось и в то же время осталось прежним, даже книги на полке все те же.

Он не пошел регистрироваться и на другой день.

Вместо этого он решил показать Тане Прагу. Она была прекрасна до слез. Влтавские пороги шумели радостно и празднично. Серые кружева на башнях были такие веселые, будто их соткали девичьи руки.

Празднично одетые, радостные люди с гордостью рассматривали караул у Града в трех типах мундиров: во французском с голубыми беретами, в итальянском с перьями на шляпах и в третьем, который назывался русским. Своими мундирами караульные словно напоминали о том, что республика поддерживается темп силами, которые дали ей возможность возникнуть… Ветер срывал последние листья с лип перед храмом Лореты. Напротив каменщики реставрировали знаменитый Чернинский дворец, в стенах которого было ровно 365 окон! Во время войны там находились казармы, и солдатам доставляло удовольствие каждый день смотреть из разных окон, отсчитывая тем самым дни службы. Так рассказывали. Теперь казармы вновь переделывали в дворец. В нем будет размещаться министерство иностранных дел.

Кто-то окликнул Яна, он обернулся и увидел Мирека Восмика, бывшего санитара из одиннадцатого полка. Как и тогда, на войне, от него пахло лекарствами. Мирек немного располнел. Он восторженно расцеловал Яна и тут увидел Таню.

— Кого это ты водишь по Праге? — спросил Мирек, указывая на Таню.

Если и хотелось Яну кого-нибудь встретить в Праге, так это Мирека, с которым они подружились на фронте и который обещал Яну, что при первом же ранении он из Галиции поедет лечиться в Прагу.

Втроем они отправились к «Викарке»[3].

Мирек очень обрадовался встрече.

— Мы здоровы, война кончилась, — говорил он. — Чего еще нам нужно? Мы испили чашу войны до дна. Меня в семнадцатом ранили на итальянском фронте, потом пришлось снова служить, но уже только в тыловом госпитале в Тироле. После переворота я немного подучился и теперь работаю ассистентом в больнице на Карловой площади.

В ответ Ян рассказал Миреку о своей жизни начиная с 1915 года. Окончив, он вздохнул и добавил:

— Мы опять уедем.

— Правильно, старина, правильно. Здесь ты не приживешься, да и девушка твоя тоже. Я учу русский, — с улыбкой сказал Мирек, обращаясь уже к Тане. — Скоро буду говорить с вами на родном языке! — и спросил Яна: — Ты уже с кем-нибудь виделся?

— Нет, только с полицейскими.

— Они хотели тебя арестовать, красный репатриант? — Мирек улыбнулся.

— Пока еще нет.

— Ты, я смотрю, особой радости не испытываешь?

— Нет!

— Я тоже, Еник… — У Мирека запотели очки, и он снял их, чтобы протереть. — Мне просто горько от этой молодой чешской славы.

Таня спросила, женат ли Мирек.

— Нет, девушка, у меня на это не хватает времени. И потом… — Он запнулся и не закончил фразу.

Мирек ушел из «Викарки» раньше Тани с Яном. У него было послеобеденное дежурство.

7

На третий день Яну все же пришлось идти регистрироваться. Мартину-старший опасался за последствия.

В бюро справок пражского полицейского управления сидели любезные люди.

— Пожалуйста, с этими документами на первый этаж, кабинет номер двадцать четыре.

Опять с «этими» документами!

Кабинет номер 24 был просторный и приветливый. Молодой человек с короткой бородкой и поредевшими волосами подал Яну руку и предложил сесть. С портрета на стене смотрели старые умные глаза Масарика. Хитрые морщинки под белоснежными усами деревенского старосты сложились в ироническую усмешку. С другого портрета хладнокровно смотрел куда-то в угол американский президент Вильсон.

Молодой человек попросил показать ему документы и, просмотрев их, сказал:

— Вы приехали домой… с женой и сыном… Жена родилась в Иркутске, по национальности русская… Многие из наших там женились, но они вернулись раньше. Вы слегка задержались. Что вы делали в России?

— Я работал в Институте истории в Москве.

— А до этого? — Ян не ответил. — Чем вы занимались до того, как начали работать в Москве?

— Это вас интересует в личном плане или для дела?

— И в личном, и для дела, — Молодой человек любезно улыбнулся: — Судьбы людей для полиции всегда интересны…

— Это необходимо для того, чтобы дать мне справку, что я по всем правилам зарегистрировался?

— Да, — сухо сказал чиновник, — у меня здесь лежит рапорт Жижковского комиссариата. Вы с оружием в руках воевали против чехословацких легионеров?

— Нет.

— Но вы бежали от них! Вам нечего опасаться! Республика амнистировала вся и всех, к сожалению. Так вы перебежали или нет?

— Да.

— А что вы делали потом?

— Я писал статьи в газеты и обучал иностранным языкам.

— А где вы изучили эти языки?

— Дома, в школе, в плену.

— Так, так… — Чиновник взялся за черную бородку. — Вам было хорошо там?

— В зависимости от обстоятельств…

— Вас заставили вступить в коммунистическую партию?

— Нет.

— То есть вы не член этой партии?

— Нет.

— У нас разногласия с коммунистами, — вздохнул молодой человек с короткой бородкой.

— У меня трудностей не было.

— А не думаете ли вы, что после смерти Ленина власть коммунистов в России будет свергнута?

— Не будет.

— Так вы иного мнения, чем Томаш Масарик! — Чиновник показал на портрет и выдавил из себя, словно читал проповедь: — Почему вы приехали в республику? Вас готовили в качестве пропагандиста? Какие инструкции вам дали перед отъездом? Вы не боитесь, что мы вас арестуем? Вы знаете, что наша республика не признает советскую власть? Что вы усмехаетесь?

Ян действительно усмехнулся и не ответил на вопросы чиновника.

Чиновник встал и сказал:

— Эти документы останутся в нашем сейфе. По ним видно, что вы служили в войсках большевиков. Чехословацкая репатриационная миссия в Москве выдала вам формуляр, из которого видно, конечно, только посвященным в это дело, что вы служили в Красной Армии. Хе-хе… Но ничего, внизу в бюро вам дадут справку, что вы по всем правилам зарегистрировались. Мы — свободная страна, живите себе здесь с женой свободно и не суйтесь ни в какие дела.

Он подал Яну руку, в глазах у него появилось что-то похожее на сочувствие и приветливость.

— Но как мы будем ходить по Праге без документов? — спросил Ян.

— У нас в республике эти вещи не требуются. Демократия вас охраняет, вы это скоро узнаете.

Внизу Ян заполнил полицейские карточки на себя, жену и ребенка. За жену он даже расписался.

С легким сердцем он вышел на улицу. Они не узнали, что он собирается уехать! Формуляр «Б» выдал только то, что он служил в Красной Армии. Однако он подлежал амнистии.

Народная улица была полна лент и флагов. Прага готовилась к шестой годовщине 28 Октября[4]. На углу Спаленой улицы продавались фиалки, нежные, как дуновение весеннего ветерка. Ян купил букетик и принес его Тане.

8

Тетушка Ирки уже была вдовой.

— Мой? Он умер через год после войны, — сказала она. — Об Ирке мы узнали поздно, где-то в июне девятнадцатого. Пришли полицейские и спрашивают у мужа, нет ли у нас от Ирки каких-нибудь писем, открыток и вообще чего-нибудь. Мы сказали, что нет. И тут они нам выдали как гром среди ясного неба: «Вы знаете, пани, что его повесили?» У меня ноги подкосились, я закричала. А они говорят: «Пани, не шумите, иначе можете оказаться за решеткой…» Потом они залезли к нам в шкаф, в чемоданы, просмотрели мое шитье — все что-то искали. Не верили, что от Ирки не было писем. Мой все это время лежал, отвернувшись к стене, и не сказал ни слова. Только когда они ушли, мы оба заплакали… Ирка был хороший парень, а виселица — это плохой конец. На фронте его не убили, а повесили свои же! А что плохого он сделал? — Тетя говорила спокойно. — Вы присутствовали при казни?.. Как он себя вел?

— Этого я не видел. Я потом стоял у гроба…

— Вот как получилось… — покачала головой тетя и сняла с головы платок. Капельки пота выступили у нее на лбу. Ее седые волосы были стянуты сзади в узел.

— На что вы живете?

— Я? Сдаю квартиру одному холостяку, пожарнику, а потом, как видите, стираю… Она показала на галерею, где стояло корыто с замоченным бельем. — Я бы и вам могла стирать, если хотите.

— Спасибо…

— Вот и хорошо… А Ленин действительно умер?

— Умер.

— А ведь неправда, что о нем здесь у нас говорили и говорят, да?

— Неправда…

— Я рада услышать это от вас, пан Мартину.

Ян улыбнулся:

— В России уже нет панов!

— А здесь есть, пан Мартину. И старые, и новые.

— А как поживает Фанинка?

— И о ней вы не забыли? Вышла замуж за крестьянина, у нее трое детей. Говорят, она все еще хороша собой… Ирка ее очень любил. У вас нет ничего на память от Ирки, пан Мартину?

— Нет, только здесь, в сердце.

— Вы очень добры.

Все было сказано. Ян встал:

— Я еще к вам зайду.

— Приходите, с женой приходите. Вам ведь не будет стыдно войти с ней ко мне: вы говорили, она бедного происхождения.

— Мы придем.

И тут тетушка медленно произнесла, словно у нее окаменел язык:

— Война закончилась, вместо императора у нас теперь Масарик, но ничего не изменилось. Только муж мой отмучился и Иржичека нашего повесили. А я по-прежнему в этой дыре без окон, все так же стираю, а чтобы я была сыта, этого сказать не могу… Приходите…

К кому еще нужно зайти? Он не знал. Ему не хотелось искать бывших однокашников. Все уже стали большими господами. Мать рассказала ему об этом с горькой усмешкой. Ярда Цейнек — доктор медицины[5]. Он женился на дочери крупного помещика из Либуше, и венчал их сам пан аббат. Олдржих Змек стал доверенным лицом Англобанка. А вот отличник, племянник главного интенданта Рерих, который утверждал, что будет военным врачом, служит всего лишь ассистентом где-то в Пршибраме, а Яначек… О Яначеке мать ничего не знала. Калиба сейчас директор деревообрабатывающей фирмы, женился на Вальде, своей старой любви.

— Они остались верны друг другу, — с укоризной сказала мать.

Ян понял. Маша и он не остались верны друг другу! Он спросил:

— А что с Машей?

Мать покраснела.

— Маша? — задумчиво спросила она. — Профессор Совак ее оставил. Теперь она преподает в лицее во Франции. Она — доктор философии и чего-то пишет.

— Откуда ты это знаешь?

— Кто-то мне об этом сказал, я уж не помню кто.

До позднего вечера просиживали Ян и Таня с родителями. Ян-старший покуривал и слушал рассказы сына. Свою историю Яну пришлось рассказывать не один раз. Они сидели у керосиновой лампы в кухне, где старики привыкли проводить время в военные годы, когда не было угля. Яну хотелось почитать, но уйти от стариков он не мог. Он купил себе много новых книг, но углубиться в них мог только поздно вечером, когда все засыпали.

В эти часы мать любила говорить о политике.

— До войны мы считались «позолоченными» нищими, но теперь у нас отобрали и позолоту. Отца наверняка скоро выгонят с работы. Многие лезут на те места, которых добились старики. Мы не верили, когда к концу войны пошли слухи, будто Австрия распадется. Тогда, в октябре, мы болели, оба лежали в постели с гриппом. И вдруг в полдень прибегает Комаркова и говорит: «Дорогая пани, нужно вывесить бело-красный флаг. У нас республика!» Отец сказал ей: «Так повесьте этот флаг!» И больше ничего не говорил. Я не знала, то ли он радуется, то ли сердится. Вот и пришла свобода! Президент теперь есть, а что толку?!

Так роптала мать. В тишине долгих вечеров неустанно слышался ее жалобный голос. На коленях у нее вертелся Еник, внук русского безземельного крестьянина, работавшего где-то в Сибири кочегаром на паровозе.

Она гладила ребенка, восхищалась его глазками, лобиком, ручками и ножками, целовала их и спрашивала малыша, как когда-то спрашивала Яна:

— Еничек, ты мой? Скажи, что ты мой.

Еник очаровательно улыбался.

— Скучно, — говорила Таня, когда они оставались с Яном одни, и это русское слово, трудно переводимое на другие языки, означало не только скуку, но и тяжкую печаль, и бог знает что еще, но более всего тоску по чему-то, что уже прошло и никогда не вернется.

В серых буднях тянулось время, а порой казалось, что оно вообще остановилось.

— Почему Таня не рассказывает о своей молодости? — спрашивала мать.

— Вы бы не поняли, — уже по-чешски отвечала Таня.

Так жил недели и месяцы во вновь найденном доме Ян Мартину.

Так он дождался рождества.

Приготовления к празднику напомнили Яну о детстве. Суеты и неразберихи было больше чем достаточно. Тане пришлось научиться печь местные сладости. Пан Комарек принес елку, которую сначала спрятали в саду, чтобы Еничек ее не увидел. Когда Еничек засыпал, начинали вырезать игрушки из цветной бумаги и разбирали стеклянные украшения, которым удалось пережить войну. Мать, как всегда, утверждала, что, наверное, скоро умрет, потому что кулич в духовке съехал набок, и плакала, вспоминая о том, как во время войны у них с отцом была совсем маленькая елка с тремя свечками: одна — для отца, другая — для нее, матери, а третья — для Яна, о судьбе которого они тогда ничего не знали.

Утром в сочельник в гостиной уже стояла наряженная елка, и отец с Яном укрепляли свечи, чтобы вечером их можно было быстро зажечь. Во второй половине дня отец с матерью ходили на кладбище. За ухой на плите в это время следила Таня, а Ян играл с Еником.

Родители вернулись с кладбища раскрасневшиеся от мороза. Мать принялась бегать от стола к плите и от плиты к столу, держа в левой руке зажженную лампу. Она светила на куски поджаривающегося карпа. Это она делала каждый год в сочельник, и отец всегда опасался, что может возникнуть пожар. Таня поставила на стол хегеровский фарфор («Такой есть еще только у дочери кралупского старосты!» — говорила мать), а потом обе женщины переоделись. Таня нарядила и Еника. Дедушка Ян Войтех зажег свечки на елке и позвонил стеклянным звонком.

Бабушка взяла внука на руки и пронесла его в гостиную. На стульях лежали подарки. Они были не богатыми, но все были рады и целовались, желая друг другу веселых праздников.

Поскольку число членов семьи было нечетным, Еничеку пришлось сидеть на коленях у Тани, чтобы обмануть судьбу, которая якобы из нечетного числа всегда отбирает одного человека.

Уха была густая. Жареный карп отдавал золотистым цветом, отец Яна снова закурил сигару.

— Ты бы мог написать рождественские стихи, — сказала мать Яну и с подавленным видом добавила, глядя на Таню: — Да, Ян был поэтом!

Это слово «был» отражало всю материнскую боль. Был, прежде чем ушел на эту войну, которая ожесточила его! Был, прежде чем исчез в России. Был, прежде чем своевольно, без родительского согласия и благословения, женился на Тане, сидящей здесь за столом, милой и хорошенькой, но все же чужой. Разве может эта иностранка понимать поэзию рождества, если у них там больше празднуют пасху, да и то теперь, наверное, не отмечают? Почему она не ходит в русскую церковь на Староместской площади, где молебен служит русский епископ и где всегда полно русских, которые молятся за свою страну и за возвращение царя? Царя убили, убили праздники, убили бога, все убили. А Яну, судя по всему, там нравилось…

Все это было в коротком слове, сказанном матерью.

— Стихи с молодостью проходят, — сказал отец.

— Но Ян пишет… — начала было Таня.

— Уже не для нас, — прошептала мать, но тут же улыбнулась и заговорила о другом.

Еничека уложили спать поздно. Таня заварила чай по-русски, а потом они до полуночи играли в войну, как это делалось в рождество с незапамятных времен. Родителям Яна казалось, что все беды от изменений, пусть даже в мелочах. Рождающие изменения от изменений и гибнут! «Так будет и в России, Еник!» — думали родители.

Когда ложились спать, Таня сказала Яну:

— Мать несчастна, мне жаль ее!

9

Болезнь началась неожиданно. Ночью мать почувствовала боли в животе. Она позвала Таню, попросив ее сделать теплую грелку. Боли, однако, становились все сильнее. Мать побледнела. Ян побежал к пани Комарковой и попросил ее сходить за доктором.

— Что с тобой, мама? — спрашивал он, вернувшись. — Что болит?

— Не расспрашивай! Доктора не зовите!

Но доктор пришел. Он осмотрел больную, вид у него был спокойный.

— Это возрастное. Делайте теплые компрессы. Не исключено, что у вашей матери будут кровотечения. Они прекратятся сами…

Врач ушел. У матери поднялась температура, потом у нее началось кровотечение, как и предсказывал врач.

Она впустила к себе только Таню. Но даже ей она не сказала, что у нее болит.

— Мама, что сказал доктор?

— Ничего, ничего, Танечка… — И мать заливалась краской стыда за свою болезнь, за старинный ночной колпак с кружевами и за распущенные волосы. Тане пришлось причесать ее.

Мать переживала еще и оттого, что не может встать и приготовить еду.

— Что у вас будет на обед?

— Я еще об этом не думала.

— Об этом надо думать! Отец к трем часам вернется с работы.

Таня бегала от материной постели в кухню и обратно к матери.

— Только пусть сюда не входит Ян, — повторяла мать, — он не должен видеть этот ужас… Это конец жизни… Я противна тебе, Танечка? — спрашивала она.

Таня застенчиво ее поцеловала. Лоб матери был покрыт холодным потом.

— У меня тоже есть мать, — сказала Таня.

Пани Мартину погладила Таню по руке:

— Только не брезгуй мной!

Отец пришел во второй половине дня и побежал к больной. Она застонала:

— Почему ты не снял пальто? Надень тапки, а то грязи сюда натаскаешь.

— У тебя высокая температура?

— Наверное, нет, мне уже лучше.

Снова ждали доктора. Он долго грел руки над камином, говорил о ледяной погоде, спрашивал отца о здоровье, но о больной даже не спросил. Потом взял саквояж и постучал в двери спальни. Доктор пробыл у больной долго. Вышел он оттуда с улыбкой.

— Немного бурный период, — сказал он. — Когда опять начнется кровотечение, делайте холодные компрессы.

Отец хотел спросить, когда пройдет температура, но сказал нечто совершенно иное:

— Женщины всегда страдают.

— Это их удел, — сказал доктор и принялся натягивать шубу. — Я зайду к вам завтра.

— Я могу позвать доктора Восмика, — сказал после его ухода Ян.

— Нет, нет, — выкрикнул отец, — боже упаси! Это мог бы неправильно понять наш доктор, да и мать к нему привыкла.

Температура к вечеру спала, и мать захотела есть, но есть не стала.

Утром она была веселой и сама причесалась. Таня ее умыла.

— Извини, прости, Танечка, — шептала при этом мать, словно совершая грех.

Уже неделю ходил доктор, неделю по утрам спадала температура, но к вечеру снова поднималась. И кровотечение было еще раз. Мать все время трепетала как увядший лист. Ее глаза то зажигались огнем, то угасали.

В течение всего времени болезни она не хотела, чтобы к ней приходил Ян, говоря, что она его стесняется. Ей стыдно, что она страдает женской болезнью, о которой с сыном нельзя говорить. Но она не говорила о ней и со снохой, которая была слишком молода, чтобы это понять. Теперь она попросила, чтобы к ней пришел сын.

Ян взял мать за холодную, исхудавшую руку и присел на край постели.

— Я рад, что ты меня позвала. Ты хочешь мне что-нибудь сказать?

Голос матери был тихий и глухой. Но она сказала твердо:

— Еник, я знаю больше, чем ты, наверное, думаешь. Я знаю, что ты хочешь снова от меня уехать. Я знаю, что это будет скоро. Материнским сердцем я это чувствую и поэтому прошу тебя: сожми мне руку в знак обещания, что останешься с отцом, если я умру, не оставляй его!

Об этом Ян до сих пор не думал и поэтому ничего не ответил.

— Не можешь мне этого обещать? Жаль, Еник.

— У меня в Москве работа.

Мать выпрямилась и широко открыла глаза:

— Будь проклято все, что забрало тебя у меня! Война, на которую тебя погнали, этот плен, будь проклят день, когда ты покинул Машу, которая мне совсем не нравилась, но которая скорее бы привязала тебя к дому, чем я. Будь проклята все эта страшная, непонятная жизнь!..

— Мама!

Уставшая, она упала навзничь и утопила голову в измятой подушке.

— Мама, — Ян взял мать за обе руки, — почему ты так несчастна?

— Потому что у меня был единственный сын, да и того уже нет!

— Ведь я жив и здоров. Я не погиб на войне, как миллионы других. Я привез с собой жену, которую я люблю, и милого, здорового ребенка…

— Еничека… — просияла мать и тут же крикнула: — Его ты не увезешь! Я тебе его не отдам!.. Где твои нежные детские слова? — немного успокоившись, сказала она. — Где твоя чистая душа? Куда девались твои глаза, которые так мило на меня смотрели? Теперь ты смотришь так, будто изучаешь, о чем я думаю. А я тебе не скажу, о чем я думаю, унесу это с собой в могилу! Я не обманывала тебя, Еник, когда писала тебе в Россию, что умру, если ты не приедешь. Ян, я была мертва, клянусь, что я была мертва и ожила только, когда снова тебя увидела. Десять лет я была мертва. Ты приехал и воскресил меня, Еничек, случилось чудо, но теперь я снова лежу и умираю, потому что знаю, что ты не навсегда приехал, а только на время. Не нужно было этого делать! Нужно было дать мне умереть… Кто уже однажды умер, не должен подниматься из мертвых! Смерть лучше. Не видишь, как все вокруг тебя лгут, как обманывают тебя, как смеются над тобой, потому что ты старая и слабая. Смерть милосердна, и поэтому я умру, тогда делай, что хочешь. Убей и отца, когда убьешь меня… Еничек, спокойно убей его! Дети вообще убивают родителей, по крайней мере, мать — всегда. Уже своим рождением ты начал убивать меня. Разве не из-за тебя я истекала кровью? И сейчас снова у меня кровотечение… Ничего мне не обещай! Ты у меня все сердце по частям изглодал! Никогда ты не делал того, что было приятно мне. Всегда все наоборот. И наверное, иначе не может быть. Но сердце не выдержит и однажды остановится. Я слышу свое сердце ночью. Уговариваю его быть спокойнее и умнее. Но оно не хочет, не может. Это — материнское сердце.

Мать села на кровати, улыбнулась Яну, погладила его по волосам. Рука ее уже не была холодной.

— Еничек, я не больна. Это просто во мне тяжело умирает женщина. Никому своей женственностью я не принесла радости. Так меня воспитали. Даже твой отец не знает, какова я на самом деле. Я была красива, но он не познал мою красоту. Вот, теперь ты знаешь… Говорю тебе про себя всю правду. Всю свою любовь я вложила в материнство. Наверное, не надо было так делать, но теперь уже поздно жалеть. Сегодня я впервые попыталась представить тебе счет. Вознагради меня! Ты не можешь не вознаградить. — Она склонила голову и сказала: — Каждый вечер я становилась на колени и молилась. Я надеялась, что вымолю тебя, но бог не смилостивился. Еник, добей материнское сердце, которое истекло кровью ради тебя…

Она обняла Яна и целовала его сухими губами в щеки, лоб, волосы. Поцеловала ему руку.

— Мама, я не уеду! — сказал Ян.

— Так ты не покинешь отца, когда я умру?

— Я вообще не уеду!

— Даже если я выздоровлю?

— Не уеду.

— Это большая жертва с твоей стороны? — Ян не ответил. — Ты остаешься не добровольно?

— Не спрашивай, мама, ты поправляйся…

— Я выздоровлю, Еничек. Я все для тебя сделаю. Продам последнее, если тебе будет что-нибудь нужно. Продам дом, Еник, чтобы у тебя было все, что ты пожелаешь. Я сделаю все, что могу! Еник, здесь твой дом! Здесь, в этой комнате, на этой постели, я тебя родила. Нигде на свете ты не найдешь покоя, если не будет его здесь. До сих пор ты все время шел обходными путями. Одна только прямая дорожка ведет домой. По краям ее растут кровавые цветы. Я никогда уже не буду проклинать, Еник. Прости меня за мою вину, дитя мое…

Больная устала. Но когда после ухода Яна она уснула, то сон ее был легким, и она улыбалась…

К вечеру ей стало лучше. Температура уже не поднималась.

Мать победила, но она не радовалась победе. Она даже не чувствовала, что это победа.

Ведь каждому ясно, что сын не должен бросать мать, и каждый должен возвращаться домой!

10

Яну казалось, что Таня будет несчастна, узнав о его решении, но она сказала:

— Где ты, там и я. Будет нелегко. У нас жить нам было бы легче. Но это твоя судьба. Тебе надо быть с твоими родными. Я буду помогать тебе.

Он радовался Таниным словам.

Но нужно было еще многое сделать, и прежде всего поговорить с Миреком Восмиком, узнать, что он обо всем этом думает.

Мирек был удивлен. Сняв очки, он сказал:

— Для вас было бы лучше вернуться в Москву. Ты долго еще будешь чужим дома. Тебя нигде не возьмут на работу. Это будет борьба за хлеб. Но… старина, ты когда-то писал хорошие стихи. Потерпи, казак, будешь и ты атаманом…

По сути, Мирек был рад решению Яна.

Оставалось сообщить обо всем Вадиму Петровичу в Институт истории в Москву.

Труднее было написать комиссару Окулову.

Окулов ответил через три недели:

«Я знал, что зов родины неодолим. Не забудь, однако, о стране, которая приняла тебя как родного, о народе, с которым тебя связывает жена. Береги ее. Мы будем вспоминать о тебе как о хорошем друге. Не забывай Ирку и его могилу на байкальской станции. Издали на тебя будет смотреть и твой комиссар Окулов».

Ян Мартину во второй раз пошел на виллу «Тереза». У железной калитки вновь ходил постовой, опять нелюбезно спросивший: «Вам куда, молодой человек?» Услышав ответ, он снова показал Яну рукой на калитку.

По винтовой лестнице спускался светловолосый близорукий человек.

— Проходите ко мне, — сказал он и показал Яну дорогу. — Что вам угодно?

— Я остаюсь в Чехословакии! — сказал Ян почти строптиво.

— Ну… оставайтесь, это ваше дело! А как жена? Она тоже остается?

— Да.

— Если у вас будут трудности, заходите. Мы всегда вам рады. Ваша жена хочет сохранить советское гражданство? Если понадобится помощь, пусть зайдет к нам, хорошо? До свиданья.

Таким образом, все было решено очень быстро. Все? Все! Но в сердце оставалась большая тревога.

На Прагу падал снег. Было много солнца, и город сверху напоминал хрустальный замок из зимней сказки. Где-то, наверное в храме Людмилы, звонили полдень. Колокола родины…

11

На горы спустилась молодая весна, такая же веселая, как и десять лет назад, когда Ян с 11-м полком уезжал в Карпаты. Цвели луга в предгорьях Шумавы. Таня выбегала на зеленые склоны над оттаявшей Кубицей и гонялась с сыном за бабочками-капустницами. Еничек падал в траву и болтал ножками. Мать сплетала ему венки из весенних цветов. Вдали, на Яворе, еще лежал снег, однако солнце пригревало все сильнее и сильнее, и однажды утром яблоневая аллея у «Лесного отеля» расцвела так пышно, будто не знала, что летом принесет всего-навсего кислые яблоки.

Ян Мартину приехал сюда с Таней и Еничеком для сбора материалов о Врхлицком. Когда-то здесь, у мраморной балюстрады «Лесного отеля», сиживал смертельно больной поэт. Это был его край. Эти прелестные горы в серебряной мгле были его горами. Ян писал о нем диплом под названием «Славянские мотивы у Ярослава Врхлицкого», работа над которым была прервана войной.

Мать, как и обещала, сделала все, что было в ее силах. Она заняла денег на ремонт ольшанского дома. Ремонт предстоял большой. Но, занимая деньги, мать смотрела вперед и раздобыла столько, сколько было нужно на ремонт и на учебу Яну.

Ян принял дар матери. Когда-нибудь он вернет его ей. А пока он пошел и записался на факультет, где теперь учились юноши и девушки на десять лет моложе его — его бывшие однокашники уже были доцентами и профессорами в новых университетах в Брно и Братиславе. Молодежь на коллегу Мартину смотрела с застенчивым любопытством. Старенький профессор говорил с ним сердечно и учтиво. Его радовало, что Ян продолжает учебу.

— Жизненный опыт — это и научная школа. Нам нужны слависты, это наша классическая традиция со времен Добровского. Нам нельзя от нее уходить. Там, на восточной стороне… — старик не докончил фразу.

Ян учился, учился и писал дипломную работу. Он привез с собой в деревню горы книг и целыми днями просиживал в комнате. Поднимая глаза от бумаг, он видел Шумаву и балюстраду, где сиживал Ярослав Врхлицкий. До Домажлице отсюда было двадцать минут езды поездом. Там был дом, где умер Врхлицкий. В Домажлице когда-то жила и Божена Немцова.

Ян не рассказывал Тане, что здесь, в этих местах, он уже когда-то бывал, что приезжал сюда к Маше. Зачем ее беспокоить? Здесь уже не было Маши, не осталось ее и в сердце Яна.

Но о войне он рассказывал, рассказывал о том, как немцы с песнями ехали на восточный фронт.

«Ieder Schuss ein Russ» (каждым выстрелом одного русского) — было написано на вагонах.

Они убили миллионы русских, но потом сами сдались американцам, англичанам, итальянцам и французам. Теперь жалуются, что распалась империя Франца-Иосифа, в которой они господствовали…

…В это время года в «Лесном отеле» было мало гостей. Пара старых глуховатых пенсионеров, молодая мать с шаловливой дочкой и пан Вальтер из Пльзеня, который приехал сюда на неделю. Ян с ними не знакомился, у него не было времени. Он или писал, или ходил с Таней по лесу…

Однажды в полдень к отелю подъехала большая машина и из нее вышел невысокий человек в дорожном плаще и кожаном шлеме. Шофер помог ему развязать шлем и снять плащ. Приезжий оказался пышущим здоровьем стариком, с короткой седой бородкой и гладким лбом. К нему тотчас подошел пан Вальтер, учтиво поприветствовал пана «генерального», и они вместе вошли в ресторан.

— Доктор Прейс…[6] — буркнул пенсионер на ухо своей жене так, что было слышно повсюду.

Официанты забегали, пришел владелец отеля, низко поклонился и спросил, что гостям угодно.

Он получил краткий ответ:

— Обычный обед, у меня нет времени.

Официанты разбежались, а шеф прошмыгнул в кухню, чтобы за всем присмотреть лично.

Пан Вальтер потирал руки. «Генеральный» был в хорошем настроении.

— Во второй половине дня мне нужно быть в Мюнхене. Мы договоримся, будьте спокойны, пан коллега!

Пан Вальтер вовсе не беспокоился. Он что-то сказал про Гинденбурга.

— Гинденбург — это вооружение Германии, — авторитетно произнес «генеральный». Оба чему-то засмеялись.

Они быстро поели. Пан Вальтер хотел заказать вино, но старик, разрумянившийся еще больше, замахал руками:

— Упаси господи, лишние расходы… Минеральную!

И он заговорил о каком-то стальном тресте. Пан Вальтер был восхищен. Генеральный директор Живностенского банка очаровал его открывающимися перспективами.

— Затем я поеду на неделю в Италию. Посмотрю, насколько кстати оказались доллары для Муссолини… Уже давно пора было Америке заняться им.

— Америка великодушна. И нам бы… — Но тут собеседник заговорщически взял его за руку. Это означало, что о внутренних делах нельзя говорить так громко…

Ян не мог не слышать этого разговора. Он сидел один за соседним столом и ждал Таню. Она кормила в комнате Еника и приходила всегда после того, как он, наевшись, засыпал.

«Генеральный» расплатился за обед.

— Возьмите себе крону на чай и позовите шофера, — приказал он официанту.

— Вы довольны, пан генеральный директор? — спросил подошедший владелец отеля.

— Да, прощайте.

Пан Вальтер проводил гостя к машине. Автомобиль, подняв клубы пыли, исчез. Через пять минут он остановился у пограничного шлагбаума.

Пана генерального директора не интересовало горное ущелье, по которому часто в чешские земли вторгались вооруженные орды врагов. Он не помнил, что здесь на вершинах гор ходские чехи зажигали костры, чтобы дать знать в Домажлице о приближающейся опасности. У него были иные заботы: он готовился сообщить немецким коллегам о желании чехословацких банков и стальных компаний протянуть руку германским банкам, помочь им воскресить могущество Германии, с тем чтобы она помогла Европе отодвинуть Азию на положенное ей место.

«Лучше всего цитировать англичан, — размышлял пан генеральный директор, — например Болдуина: «Защитный вал западноевропейской цивилизации должен быть прочным, чтобы выдержать разрушительные атаки с востока…» Как только по-немецки будет «защитный вал»? А… Шутцвал… Шутцвал…»

Пограничники проштамповали дипломатический паспорт пана генерального директора. Ему даже не пришлось выходить из машины. Да и таможенного досмотра не было, таможенники только честь отдали.

В тот вечер директор объединения заводов «Шкода» Вальтер писал длинное письмо в центральную контору в Праге.

А Ян писал о славянских мотивах в творчестве Ярослава Врхлицкого.

12

В мрачном малом актовом зале Каролинума Ян Мартину, которому было уже почти тридцать два года, получал диплом доктора философии. Он сдал экзамен на степень доктора, написал и представил свою дипломную работу. Ректор, декан и профессор сидели в своих сборчатых одеяниях на небольшом возвышении у стола, на котором лежал красный плюшевый футляр. Седой педель в берете, синем плаще и с факультетским жезлом в правой руке стоял как солдат на часах.

Профессор, вручавший диплом, представил обоим высокопоставленным персонам virum clarissimum[7] Иоанна Мартину из Ольшан, который, написав дипломную работу и успешно подвергнувшись установленным испытаниям, обращался с просьбой о присвоении ему звания доктор философии. Ректор и декан прослушали речь профессора, произнесенную на латинском языке, затем декан с равнодушной улыбкой на губах произнес предписанные фразы, предложив профессору осуществить церемонию вручения диплома.

— Promotor rite constitutus[8]… — произнес профессор, взял со стола плюшевый футляр, подал его Яну и предложил ему произнести клятву над факультетским жезлом и подтвердить ее рукопожатием.

— Клянусь, — сказал новый доктор.

И принялся произносить положенные слова благодарности.

На церемонию вручения диплома была приглашена Таня, удивленная, почему все это происходит с ее Яном; была здесь и мать Яна, трепещущая от гордости и волнения; отец, высокий и слегка сутулый, покусывал кончики усов. Из Дечина приехала пани Магдалена, постаревшая, но все еще стройная. Пришли сослуживцы отца и соседи из Ольшан. Какие-то знакомые родителей, неизвестные Яну. Мирек просил его извинить: у него в это время была операция. Пани Магдалена принесла Тане букет белой сирени.

Ян благодарил главу государства, старинный Карлов университет и его профессоров, а также покойного преподавателя гимназии Кубата, погибшего из-за своих антивоенных убеждений в начале войны.

В эту минуту ректор поднял голову и, прищурившись, посмотрел на губы Яна, произносившие непривычные для такой церемонии слова об империализме, политика которого прервала не только учебу, но и жизненный путь стольких учеников Карлова университета и его, Яна, путь запутала и затруднила. Ян поблагодарил также отсутствующего русского друга комиссара Окулова за дружбу и помощь в трудную минуту…

Брови декана при этих словах поползли наверх, на лоб, к самым корням волос. Он что-то сказал ректору. Среди слушателей послышался шепот.

Однако в этот момент Ян уже благодарил мать и отца за бесконечную заботу, жену, которая, покинув свой дом, приехала к нему на родину и мужественно разделяет с ним его радости и печали…

Обряд был закончен. Ректор, декан и профессор пожали руку Яну Мартину и во главе с педелем вышли, сутулясь, из широких дверей, украшенных облупившимися инкрустациями.

В сумрачном зале, по окнам которого стекали струйки дождя, начались объятия и рукопожатия, но поздравления больше относились к родителям, чем к новому доктору. Мать плакала.

Торжество по случаю вручения диплома состоялось дома, на Ольшанах, и было скромным. Фонды матери были исчерпаны. Единственным гостем была пани Магдалена. Она была весела и рассказывала о всевозможных вещах, умалчивая лишь о своем муже. Только один раз она сказала:

— Дела у пана Рюммлера идут хорошо. Он начал оказывать услуги Живностенскому банку. Позавчера он был немец, вчера чех, а завтра снова будет немцем. Ему это не помешает, даже наоборот. Дечин по-прежнему немецкий город, пожалуй, даже больше немецкий, чем раньше.

Потом она принялась говорить о Локарно, где недавно правители Европы договорились о мире на многие поколения вперед, что, по ее мнению, всегда означало близкую войну.

— Еник, ты снова будешь маршировать на восток… а пан Рюммлер снова будет хорошо зарабатывать.

Магдалена была до непристойности весела.

Уезжая вечером, она пожелала всей семье спокойствия и счастья.

— Такое положение долго продолжаться не может. А вы, молодежь, — сказала она, — будьте внимательнее… От нас, старых, уже мало что зависит.

Эти слова матери не понравились.

— Почему? — спросила она, проводив Магдалену. — А нас что, на свалку?

Если бы в тот вечер Еничек не болтал так мило с бабушкой, то от всей ее утренней радости не осталось бы и следа… Как же здесь будешь спокойной!

13

У заговорщиков, как и всех людей, тоже есть родственники и знакомые. Эта истина подтвердилась и во дворце по соседству с бывшим монастырем гибернов[9]. Родственники и знакомые членов мафии[10] заняли те места, которые освободились с уходом высших чиновников немецкой национальности. В их кресла уселись, во-первых, высокопоставленные чехи, до 1918 года работавшие в венских министерствах, а во-вторых, молодые люди, которые пели перед членами мафии патриотические песни и выкрикивали лозунг: «Да здравствует доктор Крамарж!»

В салоне с пальмой и позолоченным столиком уже не было ни фон Тирша, ни седого Лауэрмана. Немецкие заправилы пражского финансового управления были свергнуты за одну ночь, а вместе с ними ушли и те люди, которые служили Австрии до самого конца, не найдя покровителей среди членов мафии.

В правлении пражского финансового управления орудовал доктор Доразил, член организации «Сокол», постепенно избавлявшийся от всех пожилых чиновников и особенно прославившийся письмами, в которых тем сообщалось, что правление намерено отправить их на заслуженный отдых. Места старых сотрудников он отдавал своим родственникам и знакомым.

— Одни — от кормушки, другие — к кормушке! — говорил доктор Доразил, будучи убежден, что это патриотические слова.

Однажды Ян Войтех Мартину тоже получил письмо, в котором правление поздравляло его с достижением преклонного возраста и предупреждало, что ему следует подумать о том, чтобы уступить место более молодым и нужным для дела людям:

«Вы, конечно, сами часто задумываетесь над судьбами более молодых коллег, которые не могут дождаться повышения потому, что не только в финансовом управлении, но и во всей республики недостаточно штатных мест. Вы лично обеспечены, имея в качестве собственника дома в Праге ежеквартальный доход. Кроме того, вернулся из-за границы ваш сын, недавно получивший диплом доктора философии. В связи с этим мы просим, чтобы в ближайшие дни, но не позже 31 декабря с. г., вы подали заявление об уходе на пенсию, так как вы служите, если считать годы стажировки и практики, уже сорок лет…»

Письмо доктора Доразила наполнило Мартину-старшего гневом. Он оскорбился. Кто может ему говорить о деятельности сына?! Какое Доразилу дело до того, что много лет назад его жена Андулка унаследовала Ольшанский дом? Ян Войтех никогда не был ни владельцем, ни совладельцем этого дома, никогда от этого проклятого барака не получил ни гроша. Сам, из своей зарплаты, он доплачивал на налоги! А теперь из-за его ремонта они залезли в долги. Из каких же средств отец, став пенсионером, будет платить годовые? Он не пойдет на пенсию!

Отец ругался за обедом и за ужином, но главным образом утром, уходя на службу. Мать лишь тихо вздыхала, считая, что отцу нужно пойти к Доразилу и высказать ему свое мнение. Какую благодарность он получает за сорокалетнюю службу? Грады и замки новых господ разрушатся при первом же сильном ветре. Но что делать сейчас? На что будет жить семья Мартину? На нищенскую пенсию? Пришло время колбасников, лавочников и им подобных.

— Но ведь буду работать я, — успокаивал Ян мать. — Таня будет работать!

— Таня? Жена доктора философии? Никогда! Мы еще так низко не пали!

Отец надел длиннющий императорский сюртук, который не носил со времен похорон бабушки Мартину, и пришел к доктору Доразилу.

Доразил не предложил ему сесть. На столе управляющего лежал открытый сборник законов и постановлений.

— Ах, пан коллега… Вы что-нибудь хотите сказать?

Отец начал говорить, но Доразил не слушал его. Он нажал звонок. Вошел слуга.

— Шебор, принесите мне сигареты… Продолжайте, коллега.

Отец жаловался. Не правда, что он обеспечен, у него большая семья, и пенсии им не хватит…

— Ну-ну, — улыбнулся доктор Доразил, — ведь у сына своя семья…

— Мы много задолжали.

— За это управление не отвечает.

— Дом не дает практически ничего.

— У других домов нет.

— Это несправедливо, — выдавил из себя отец, — в республике…

— А какие, простите, вы имеете заслуги перед республикой, что требуете от нее льгот? — любезно спросил доктор Доразил. — Ваше положение не таково, чтобы вы могли предъявлять какие-либо претензии. Вы ничего не предпринимали против будущего государства, но и ничего не делали для него. Поэтому позвольте не задерживать вас…

Шебор принес сигареты. Доктор предложил одну отцу.

— Благодарю, я не курю сигареты, — со злобой отказался отец.

Доктор Доразил затянулся и выпустил дым в лицо Яну Войтеху:

— Позвольте вас больше не задерживать, пан коллега… Подавайте заявление, иначе мы переведем вас на пенсию сами, до 31 декабря…

— Заявления я не подам. — Ян Войтех покраснел от злости.

— Это ваше дело… Нам форма не важна. Демократия деловита и разумна. Кланяюсь вам…

Отец уже не пошел в свой кабинет, ни с кем не попрощался. Его оскорбили и выгнали!

Он пешком шел домой, так же, как и все сорок лет службы. И теперь, как всегда, он заложил руки за спину и шел, наклонив голову набок.

— Мое почтение, любезный, — снимая шляпу, отвечал он на приветствия знакомых. «Если бы они знали, что меня выгнали со службы, то, наверное, и не заметили бы меня», — думал он.

— Ну что, уладил? — спросила мать.

— Нет, — ответил отец и пошел прилечь. До обеда он уснул крепким сном.

На следующий день он не пошел на работу.

Он упорствовал пять дней, а потом получил заказное письмо с уведомлением, что с 1 февраля следующего года он переводится на пенсию. «Вы можете обжаловать это распоряжение…»

— «Обжаловать»? Никогда, — сказал он. — Но месяц я у них все-таки выторговал.

Рождество на первый взгляд было веселым, зато Новый год и весь январь были грустными.

31 января вечером отец послал Таню с матерью в кинотеатр.

Мартину-старший пренебрежительно относился к киноискусству. Но на этот раз он сам купил билеты — ему хотелось остаться с Яном наедине. Женщины уложили Еника спать и ушли.

Оба Мартину сидели за столом.

— Завтра я иду на пенсию. Пенсия — это наполовину смерть. Никому ты не нужен, никому не приносишь пользы. Ты словно нищий за забором; ждешь подачки и греешься на солнце. Еник, я никогда не любил свою работу, но привык к ней. Мать гордилась, что я сравнительно быстро добился золотого воротничка. Но моя карьера на этом остановилась. Я не любил немцев, не люблю наших доразилов. Это одна компания. Я всегда ждал: кто-нибудь из них меня предаст… Предали меня доразилы, предали, оскорбили и опозорили. Сатана в них вселился. И тобой меня попрекнули. Еник, пусть не обманывает тебя тишина этого дома — это нездоровая тишина. В ней витает дух Хегеров. Твоя мать, которую я люблю больше себя и кого-либо на свете, тоже из Хегеров. Но она не виновата в этом. Ничто не скрывает в себе такой опасности для настоящей жизни, как собственность. Еник, я в душе анархист, и все сорок лет службы я ненавидел тех, кому служил. Я рад, что завтра выхожу из-под их власти. Больше всего я хотел бы вообще убежать ото всего. Пошел бы в лес, покурил трубку, выбил бы ее, затоптал пепел, чтобы не занялся сухой ельник, оперся бы чубуком на пень и умер… как дед. Но так нельзя, ведь остается мать. Еник, огромная и самоотверженная любовь привязывает меня к ней. Больше всего я был бы рад, если бы мы умерли с ней в один час. Но судьба не будет ко мне такой милостивой. Я умру раньше. Я никогда не беспокоился, когда она заболевала. Я знал, что она выздоровеет, потому что прежде должен умереть я. Даже по истечении стольких лет я не знаю, любит ли она меня так, как я ее. Я — сын солдата и служанки, а этого мать не может забыть. Ее отец был ей ближе, хотя он терзал и мучил ее. У матери есть свой бог, а я за всю свою жизнь бога не встретил, так что не знаю, есть он или нет. Этого мать тоже не может мне простить.

У Яна Войтеха Мартину заблестели глаза, лицо разрумянилось. Будучи убежден, что с уходом со службы кончается вся жизнь, он произносил свою последнюю волю:

— Еничек, прошу тебя об одном и больше уже никогда не буду говорить об этом. Когда я умру, прикажи на Ольшанах выкопать новую могилу и положить меня туда. Я не хочу ни в могилу Хегеров, ни к Мартину. Это будет третья могила нашей семьи. Мать умрет позднее. Я очень боюсь, что она захочет, чтобы ее похоронили с родителями и что это будет ее последняя воля. Но ты мне сегодня пообещай, что не обратишь внимания на эту ее последнюю волю и во что бы то ни стало похоронишь ее со мной! Долгие годы я спал с ней и перед сном всегда держал ее за руку. Она должна спать со мной и после смерти, хочет она того или нет. Это единственное насилие, которое я к ней применю, и все это из-за любви, Еничек…

Ян протянул отцу руку и сказал:

— Лет через двадцать…

Отец развеселился.

— Давай вскипятим чаю, — сказал он, — и нальем в него много рома, как бродячие ремесленники.

Отец заварил чай сам, как когда-то это делал дед. Он усмехался в бороду, наливая в чашки ром.

— Хозяйки бы были недовольны, если бы сейчас нас увидели, — сказал он. — Ну и пусть. Я уже успокоился, нужно это спокойствие отпраздновать.

Они пили чай с ромом, у отца покраснели глаза и надулись вены на висках, но он был весел.

— Твоя Таня мне очень нравится, я ее люблю как дочь или, скорее, как младшую, гораздо более младшую сестру. В ней есть что-то от твоего деда, Рашовицкого… Наверное, простые люди ближе друг другу, чем эти чертовы господа. С ней не бойся ничего. Если уж ты остался здесь, то борись. Тебе будет труднее, чем было мне. Но в конце концов вы выиграете… Я хотел бы до этого дожить.

— Мартину живут долго! — сказал Ян.

— Если их разбойники не убьют, как твоего прадеда, — улыбнулся отец и начал говорить о том, как он теперь будет жить. Будет ходить гулять с Еничеком и будет ему рассказывать обо всем, что знает сам. О жуках и бабочках, о цветах и машинах, о деревьях и старых временах. Кое-что ребенок забудет, но многое запомнит. Быть дедушкой — это тоже профессия! Это полезная работа, и никто тебя с нее просто так, ни с того ни с сего, не уволит…

Почтальон принес первую пенсию отцу 2 февраля. Но уже с 1 февраля он приступил к исполнению своих дедовских обязанностей.

14

Ян искал работу.

Какую работу мог искать поэт? Такую, к которой у него были способности.

Что умел поэт? Вне сомнения, он умел писать. Его печатали, а модный издатель Арношт Штраус-Колини сообщил ему, что был бы согласен издать томик его стихов, а также прозу о Сибири. Поэт умел мыслить. Московская подготовка была неплохой. А дипломная работа доказывала, что он разбирался и в методике. Его тянуло в старинную университетскую библиотеку в Клементинуме. В библиотеке работали его бывшие коллеги по факультету. Директором там после ухода старого немца из Штирии, проведшего в Праге пятьдесят лет жизни, был мрачный лирик, ученик Врхлицкого, член академии, в молодые годы автор витиеватых стихов Ондржей Вельский. Он Яна не принял. Зато с ним поговорил помощник директора доктор Хроуст.

Хроуста Ян знал по университету. До войны они вместе ходили на семинар к профессору Пастрнку. Ян давал ему свои конспекты. В 1914 году Хроуста не призвали, он окончил учебу и теперь уже восьмой год работал в университетской библиотеке.

— Так… Мартину? Что вам угодно? — Хроуст сидел за столом в стиле барокко. — Вам хотелось бы работать в университетской библиотеке… А не слишком ли поздно вы начинаете? Кто до тридцати лет не нашел себе подходящего места, тот, вероятно, не найдет его до смерти… Вы знаете генерала Горжеца? Он рассказывал недавно про вас в одной компании… Но по старому знакомству… Вот вам моя визитная карточка. Идите в министерство просвещения к советнику Опльту. Я ему позвоню.

— К доктору Вельскому я не попаду?

— Ни в коем случае, он простужен.

С визитной карточкой Хроуста Ян пошел в министерство просвещения.

Всегда, когда Ян шел по Карлову мосту, у него словно вырастали крылья. Что было причиной этого — раскидистая ли аллея святых, или же Влтава с серебряной плотиной на Кампе, или же величественный вид Града на холмах, — он не знал. Вот и сегодня он на время забыл, что идет во дворец Роганского к советнику Опльту с визитной карточкой в кармане и что эту карточку ему дал человек, с которым они когда-то были на «ты», но теперь он перестал так обращаться к Яну, потому что слышал, как генерал Горжец рассказывал о таких вещах, о которых ему лучше было бы помолчать, хотя бы ради себя самого.

Однако Ян выкинул из головы Горжеца и словно на крыльях пролетел через Малостранские ворота моста. Вдалеке промелькнула знакомая фигура. «Маша», — узнал ее Ян и поспешил вдогонку, но тут же понял, что идет всего лишь за воспоминанием.

Дворец Роганского маленький и опрятный. Пан советник Опльт сидел совсем один в своем кабинете, но Яна не впустили. Плохо выбритый служащий пробормотал:

— Вам придется подождать, у пана советника совещание.

Ян ждал час, другой.

— Долго будет это совещание?

— Этого никто не знает. Я пойду посмотрю.

Служащий приложил ухо к дверям пана советника. Покачал головой:

— Еще некоторое время придется подождать.

На водосточную трубу дворца Ностицкого уселся дрозд и весело запел.

«Сегодня впервые дрозда я слышал свист…» — вспомнил Ян первую строчку своего давнего стиха о мартовских Петршинах[11].

Наконец его впустили в кабинет. Советник Опльт восседал в глубоком кресле, теребя рукой поседевшую ассирийскую бородку. Лицо у него было желтое, глаза раскосые.

— Прошу, — полным достоинства голосом произнес он и показал на кресло. — Мне о вас звонили от доктора Хроуста. Изложите ваше дело.

Ян подробно все рассказал. Он хотел бы работать в соответствии со своими знаниями и способностями. Он хотел бы заняться научной деятельностью, лучше всего славяноведением. Он женат, и у него есть ребенок.

Советник Опльт внимательно смотрел в угол, продолжая теребить бородку. Он не произнес ни слова. Дрозд на крыше пел. Чужеземные клены в саду напротив зазеленели в полуденном солнце. На белом шкафчике тикали часы.

Ян говорил обо всем, о чем, по его мнению, следовало рассказать этому бородачу, который, вероятно, как раз сейчас решает, можно ли допустить, чтобы Ян стал научным работником, или нет. Но почему бородач молчит и не задает ни одного вопроса?

Ян не знал, о чем говорить дальше. Бородач упорно молчал. Наконец Ян тихо спросил:

— Я могу подать заявление?

Доктор Опльт резко приподнялся, протянул через стол волосатую руку:

— Дождитесь письменного уведомления. Мое почтение.

Дрозд на крыше пропел: «Видишь, видишь, Мартину! Видишь? Ви…» И песня оборвалась.

Ян оказался на Кармелитской улице. Здесь находились, соседствуя, министерство просвещения и управление полиции. Просвещение и полиция!

«Дождитесь письменного уведомления», — повторял Ян на ходу, идя по мосту Легии к Национальному театру и насвистывая. Когда он проигрывал, то всегда насвистывал, чтобы успокоиться. «Дождитесь, — говорил он про себя, — с пятьюдесятью кронами, которые, может быть, переведут через неделю из «Путника».

Золотая часовенка сияла. Над Влтавой летали чайки. Люди поворачивались грудью навстречу веселому ветру, дувшему с реки, и с радостью вдыхали первые весенние запахи. Как прекрасен этот город!

Ян ожидал письменного уведомления. Оно пришло неожиданно быстро, через неделю.

Пан доктор Мартину должен был явиться в министерство просвещения и образования в кабинет номер 24 от 9 до 12 часов дня.

Дом, в котором находилось министерство просвещения и образования, тыльной стороной был обращен к Петршинам. Это был бывший монастырь с каменными и деревянными лестницами. В длинных коридорах раздавалось гулкое эхо шагов.

В отличие от пана советника Опльта пан советник Мацек, сидевший в кабинете номер 24, от посетителей не прятался. Никто не мешал им войти. Кто стучал и открывал дверь, сразу же оказывался перед паном советником.

Пан советник Мацек привстал из-за стола и протянул Яну худую руку. На глазах у него было золотое пенсне, через толстые стекла которого он смотрел как старый ястреб. Голос его раздавался над высоченным воротником как надорванная струна:

— Вы сдавали, пан доктор, государственные экзамены по педагогике?

— Нет, только экзамены на степень доктора.

— Жаль, эти докторские экзамены ни к чему. Доктора сейчас по Праге бегают стаями.

— Я знаю иностранные языки.

— Сегодня иностранные языки знают все… Пан советник министерства Опльт поручил мне ваше дело. Однако в университетскую библиотеку вы не попадете. Там уже превышено число штатных мест. Вы легионер?

— Я не хотел бы хлопотать о государственной службе по этой причине.

— В университетской библиотеке все места заняты. Если вы не хотите подготовиться к государственным экзаменам по педагогике, то и путь в среднюю школу для вас будет закрыт. Но если вы в тяжелом положении, я мог бы замолвить за вас словечко. Какое-нибудь место подчиненного найдется… Сейчас я спрошу.

Костлявой рукой он взял телефонную трубку и принялся быстро набирать номер. Но Ян поднялся и взял его за эту костлявую руку:

— Никуда не звоните, пан советник!

— Почему? — Птичьи глаза строго уставились в лицо храбреца, однако пальцы перестали набирать номер.

— Я не прошу места начальника, но хотел бы знать, что вы имеете в виду под местом подчиненного.

— Например, регистратор дел в экспедиции.

— Благодарю вас. Я не хочу заниматься ни экспедиторским делом, ни регистрацией.

— Очень жаль. Хуже всего, пан доктор, когда человек не у дел. Я имею в виду, когда происходят события… Если он не у дел, то потом обнаружит, что все места заняты. Это закон всех переворотов. Двое ведь, как известно, на одном стуле сидеть не могут. Хе-хе… — сказал он дребезжащим голосом из-под высокого воротника. — Жизнь — это не стихи, дружище! Куда там! Вы это выбросьте из головы, пан доктор. Но заявление вы можете подать. Я постараюсь вас куда-нибудь устроить в стенах этого ведомства. Внизу вам скажут, какие нужны документы. Мое почтение.

Поэт пошел доставать документы. Это оказалось легче, чем он предполагал. Без особых трудов ему удалось получить свидетельство о браке, свидетельство о рождении Еника, которые были выданы на основании соответствующих свидетельств, привезенных из Советской России. Вопрос о гражданстве был урегулирован также быстро. Ян приложил свою метрику, свидетельство о браке из Иркутска и свидетельство о рождении Еника к удостоверению личности отца и получил документ о чехословацком гражданстве для себя. Жена и ребенок, в соответствии с законом, также приобрели чехословацкое гражданство. Таким образом, у Тани и Еника оказалось два гражданства: чехословацкое и советское. Но здесь об этом никто не знал, кроме сотрудников одного отдела в вилле «Тереза».

Что же делать дальше? После пятидесяти крон из «Путника» пришло еще сто двадцать из «Демократической газеты» за два очерка, но если бы Таня не начала преподавать русский язык, им пришлось бы плохо. Таня над ним посмеивалась:

— Разве мы не переживали более трудные времена?

— Мне уже давно за тридцать, а я еще ничего не добился.

— Ты поэт, — говорила Таня.

— Я безработный интеллигент, — отвечал Ян.

«Хлеб, хлеб…» — призывно гудели колокола родины.

Ян пошел оформлять военные документы. В казармах недалеко от Вальдштейнского дворца за последние двести лет побывало много солдат в мундирах белых, синих, серых и зеленых. На кочковатом дворе их строили во взводы и роты, батальоны и полки. Через эти ворота многие из них вышли на дороги, ведущие в Италию, Боснию, Галицию, откуда уже не вернулись.

Теперь чехословацкая армия устроила здесь городской военный комиссариат.

Человек, в сводчатый кабинет которого вошел Ян, был одет в старую австрийскую форму, перешитую на чехословацкий лад и украшенную новыми ротмистровскими нашивками. Под маленьким носом у него висели длинные черные усы. На его круглой голове осталось немного жидких волос. Сощурившись, он посмотрел на Яна маленькими глазками, похожими на надклюнутые ягоды черешни. Ян даже испугался. Уж не влез ли в этот ротмистровский мундир тот самый легендарный сторож из небольшого парка на Кампе, который высматривал парочки в тот самый момент, когда они целовались, и ухал у них за спиной как сова? Уж не тот ли это чумазый старик с небритым и печальным, но добрым лицом, о котором никто ничего не знал: сколько ему лет и чем он питается — то ли корешками, то ли сырыми лягушками — и где он живет — то ли в пещере, то ли в гнилом тополе у Сожженной мельницы?

Теперь он сидел здесь в ротмистровской форме и курил трубку. Когда он открыл рот, Ян понял, что это не тот мужичок с Кампы.

— Что вас сюда привело? — спросил он четким военным голосом.

— Мне нужна справка о прохождении военной службы.

— Садитесь. Офицер?

— Я был офицером во времена Австрии, а потом…

— Запомните, — человек поднял указательный палец, — для учета вы офицер навсегда. Это как посвящение в сан священника. У вас с собой свидетельство о рождении? Так… Мартину Ян, 1894 года рождения. Сейчас все будет в порядке.

Человек встал и подошел к стене. Тут только Ян заметил, что вокруг стен стояли полки высотой до самого потолка. На полках — аккуратно оформленные огромные книги в переплетах из грубой свиной кожи. На корешках книг поблескивали золотом буквы от «А» до «Я». Человек одну из них взял:

— Так вот вы где. Вы, пан, зарегистрированы в бюро учета призывников города Праги и прилегающих районов. Это заупокойное ведомство. Посмотрим, какие дела у вас. Мертвы вы, пропали без вести или живы. Что здесь не записано, то неправда. Вы могли бы меня уверять, что вернулись, к примеру, из Месопотамии, где служили в моторизованной батарее и сражались… с индейцами, и я вам поверю, если найду соответствующую запись. Но мы мертвы, если в этих книгах записано, что вы убиты.

Человек открыл книгу, и Ян увидел свою фамилию, написанную аккуратным почерком. Человек проворчал:

— Так, посмотрим… Ага… а вот и мы! Einjaehrig Freiwilligen Johan Martinu… geboren… Assentjahrgang 1914… Все правильно… heimatsberechtigt Prag, Land Boehmen[12]. Ну-ну, так в нашем дорогом пражском полку вы, пан, не служили? Вы воевали в одиннадцатом. Тоже хороший полк. Там из вас в 1915 году сделали кадета и послали на фронт. До этого вам были сделаны прививки от тифа, холеры и оспы. Все здесь записано. На фронте командование батальона представило вас к малой серебряной медали за храбрость в бою под Львовом в июне 1915 года… Хе-хе. Но об этом вы не знали и медаль не получили. Не потому, что чихать на нее хотели, нет… у вас здесь, милый пан кадет, записано, что 28 июля 1915 года вы vermisst[13]. И больше здесь не записано ничего. Абсолютно ничего. Поэтому с сегодняшнего дня я вас демобилизую и запишу это. Так…

Замшелая голова склонилась над книгой, и в ней появилась запись: «Демобилизован 15 октября 1925 года».

— Хитро вы все это обстряпали, пан прапорщик. Избежали двух мобилизаций, хитрюга! Первый раз против венгерских большевиков, хе-хе, а второй раз против императора и короля Карла, упокой бог его душу… А теперь мы напишем, что с 1914 года вы были солдатом, с 1915 года — прапорщиком, демобилизованы в 1925 году.

Человек одним пальцем отстучал на машинке справку, сходил куда-то, вернулся с подписью и печатью и сказал:

— Вот, пожалуйста, пан прапорщик, и запомните, самодержцы приходят и уходят, штаты урезают, но учет вечен!

— Спасибо, — ответил Ян. Он уже хотел выйти, но оглянулся и спросил: — Пан ротмистр, нет ли у вас родственника, который до войны сторожил парк на Кампе?

— А что?

— Вы похожи…

— Ну, если вы хотите знать, это был мой старший брат. Вы его знали? В двадцать лет он стал немного помешанным. Его девушка утонула во Влтаве, случайно, словно ее вдруг водяной затащил в воду из лодочки, на которой она вместе с братом каталась у плотины. Сапожник Роусек прыгнул в воду, но так ее и не вытащил. С тех пор с братом нельзя было говорить. Он стал ненавидеть влюбленные парочки. Пугал их, свистел и ухал как сова. А вообще-то это был добрый человек.

— Он уже умер?

— Да, на третьем году войны он ушел вечером из парка, закрыл калитку на ключ и уже не вернулся. Говорили, что кто-то видел его ночью у плотины. Наверное, утонул… Выпал из учета, хе-хе…

В руках у Яна была справка со всеми подписями и печатями, а в голове — рассказ о стороже из парка на Кампе.

15

Ян считал, что выиграл, собрав все документы. Но он ошибся.

Он оставлял заявления в министерстве просвещения, городской библиотеке, земском школьном совете, министерстве социального обеспечения, Красном Кресте, государственной типографии и в других местах. Ждал письменных уведомлений.

Ответ был всегда одинаков: «Из-за недостатка мест прием новых работников временно прекращен».

К одному ответу, однако, было добавлено: «Мы обратили внимание министерства иностранных дел на ваши языковые способности и передали туда ваше заявление. Обратитесь лично в упомянутое ведомство».

Страговские склоны окутались зеленым покрывалом. Весь город улыбался ласково, как невеста. Отдавали розовым светом башни вышеградского костела, а купол собора святого Николая выглядел так, будто был сделан из малахита. Дымили трубы Смихова, поблескивала серебристая Влтава. Ласточки, словно обезумевшие, летали вокруг башен храма святого Вита и строили себе гнезда в черных жерлах водостоков.

Это действительно прекрасная страна!

Отдел кадров министерства иностранных дел находился в Пражском Граде, вход был со второго двора. Ян прошел через Матиашовы ворота. Караул сегодня был одет во французскую синюю форму. Президентский флаг[14] полыхал на утреннем ветру. Все было в порядке, даже в образцовом порядке. Ведь эта страна — самая образцовая из всех стран. Так говорили ораторы в парламенте на берегу Влтавы, так писали газеты. Эта страна — безопасная и мирная. У нее могучие союзники и победоносные традиции. Она является островом спокойствия в Европе. Она производит, работает, продает и покупает. Она подавила внутренние мятежи. Мановением руки она поставила в должные рамки социалистов-радикалов, а разумных социалистов вознаградила правами. Она не признала и не признает существование некоего правительства, которое называется советским. Россию? Конечно! Эмигрантов? Пожалуйста! Учитесь, готовьтесь у нас! Но большевиков? Никогда! Мы — Европа. В Локарно мы постарались, чтобы все было именно так. Европа кончается на линии Керзона. Дальше идут только большевизм и степь. Историческая Европа должна лишь консолидироваться, а это удастся в том случае, если французы договорятся с немцами. Без этого англичане не хотят давать никаких гарантий. Германия возрождается с помощью американских долларов. Мы с ней договоримся. Договоримся?.. Мы? Да, мы, властители Праги, договоримся с властителями Рура. Демократия с демократией. Стальные магнаты со стальными магнатами…

Доктор Ян Мартину поднимался по черной лестнице на второй этаж поперечного крыла второго двора.

Ему было сказано, что нужно зайти к доктору Эмилю Кабешу, консулу…

Это имя Ян впервые услышал в Иркутске, когда чешские войска выдали адмирала Колчака взбунтовавшемуся Иркутску. Доктор Кабеш тогда получил дипломатическое признание. В бюллетенях, которые Ян с Таней писали для Окулова, в те дни часто появлялось имя доктора Кабеша.

Доктор Кабеш сидел за столом в сюртуке с высоким воротником и полосатым галстуком. Посередине его головы проходил прямой пробор. У него были длинные руки и ноги.

— Да, брат, ты попал по правильному адресу. У нас лежит твое заявление, пересланное сюда каким-то другим министерством… Социального обеспечения или просвещения… не помню.

— Просвещения, — подсказал Ян.

— Да, верно. Ты хотел бы работать в системе министерства иностранных дел?

— Я не просил работы в этом министерстве. Мое заявление было переслано сюда.

— Хорошо, хорошо, брат. А почему бы тебе не просить? Ты знаешь иностранные языки. Ты легионер, у тебя опыт. Почему нет? Конечно, руководящие посты уже заняты. Но в остальном… У нас не хватает квалифицированных работников. — Ян с интересом разглядывал доктора Кабеша. На лацкане его сюртука поблескивал крест. — Этот крест, — сказал Кабеш, заметив взгляд Яна, — послал мне Колчак за десять дней до того, как нам пришлось составить протокол о передаче его персоны Иркутскому центру. Это была трагедия. Янин этого хотел, Сыровы иначе не мог, вообще мы иначе не могли! Но, как говорят немцы, «в беде не до законов». Это должно было случиться. Колчака мы должны были выдать, чтобы спасти себя. Но колчаковцев мы спасали как только могли. Те из них, кто успел сесть в наш поезд, избежали смерти. Теперь у нас здесь большая группа русских беженцев, бывших офицеров Колчака, Деникина, Врангеля. Некоторые из них уже отличились, когда в 1923 году помогли подавить большевистский мятеж в Болгарии и восстановить порядок на Балканах. Русский народ не забудет, что мы сделали для бедных изгнанников! У нас в министерстве есть специальный отдел, который занимается нашими бездомными друзьями. И туда нам требуются все новые и новые работники, люди, которые знают Россию.

— Я уже об этом слышал, — сказал Ян с неприязнью.

— Скажите, пожалуйста, — вдруг совершенно другим тоном спросил Кабеш, — а где вы, собственно говоря, были до 1925 года? Во Владивостоке, в Харбине?

— Нет, я работал в Институте истории в Москве.

— У большевиков? Вы коммунист?

— Нет.

— Вы дезертир! — сердито брызнул слюной доктор Кабеш.

— Это как посмотреть. Ведь мы, по распространенному здесь мнению, не вели войны.

— Что вы такое говорите! Дорогой мой, вам лучше где-нибудь спрятаться, а не ходить по таким ведомствам, как наше министерство!

Ян Мартину встал:

— Извините, но меня к вам послали. Иначе я бы сюда не пошел. Но я ни в чем не виноват, и мне не нужно прятаться.

Доктор Кабеш смущенно выдавил из себя:

— Не сердись. Мы конечно же договоримся…

— Нет, — сказал Ян и вышел.

Доктор Кабеш мог схватить телефон и позвонить в полицейское управление, но он этого не сделал. Он боялся человека, вернувшегося через столько лет на родину и видевшего, пожалуй, больше, чем видели или хотели видеть другие, и знавшего, наверное, то, чего другие не знали. Таких людей не нужно пускать в республику.

Остров спокойствия нежился под теплым солнцем.

Черешни в Семинарском саду за утро расцвели. Ян Мартину шагал, насвистывая: «Весело пойте, петухи!»

16

«В четверг в половине пятого я за тобой заеду. Пойдем к Самеку» — так написал Яну Мирек Восмик.

Ян знал, что с недавних нор Мирек почти каждый четверг ходил на виллу на Наклонной улице, что на Виноградах, где жил молодой, но уже известный писатель Карел Самек.

В садиках Наклонной улицы цвели черешни, но цветочки только едва распустились. В сад Самека можно было заглянуть через решетку забора. Там были ухоженные газоны и уютная березовая рощица.

Мирек с Яном вошли. В светлой комнатке было сильно накурено. У дверей в домашнем костюме с сигаретой в длинном мундштуке сидел Карел Самек. Он протянул Яну руку и сквозь зубы произнес:

— A-а, это и есть Ян Мартину…

Ян обошел присутствующих, которые, не поднимаясь из кресел, подавали ему руку и продолжали разговор.

— Налейте себе кофе, — предложил Яну Самек.

— Не бойтесь, он не крепкий, — сказал кто-то из гостей.

Все пили черный кофе. Кофейник стоял на столике под картиной, изображающей женщину, выходящую из темноты. В двух стеклянных шкафах были книги на французском и английском языках. Кресло у широкой стены предназначалось для Масарика. Если он не приходил, оно оставалось пустым.

В этой светлой прокуренной комнате люди относились друг к другу по-особенному. Это был и клуб и не клуб. Они были и не были друзьями, были и не были единомышленниками. Обращались здесь друг к другу по фамилиям: Курц, Самек, Говора, Львичек, Мрачек. Они шутили, разговаривали, обсуждали проблемы, которые в других ситуациях никогда не затрагивали.

Обо всем этом говорилось сумбурно, мысли рождались и дробились, как при делении клеток. Говорили остроумно и иронично.

К семи часам гостям подавали коричневую сливовицу в хрустальных рюмках, которые преподнес «четвергам» страстный поклонник Самека из Моравской Словакии. Под сливовицу рассказывали анекдоты о беспокойной семейной жизни, о судебных курьезах, а главное, о женщинах.

Некоторые к этому времени уходили не прощаясь — по-английски, как здесь говорили. Остальные расходились к половине восьмого.

Было светло, на тополе, противостоявшем налетам бурь еще во времена, когда здесь, на пустыре, стояло заведение «В деревцах», пел дрозд, страстно взирая на вечернюю звезду над трубой фабрики «Орион».

— Скажи, чем они здесь занимаются? — спросил Ян у Мирека.

— Дискутируют и думают, будто знают, что такое демократия, — ответил Мирек. — Дискутируют о вещах, которые считают характерными для демократии. Среди них есть великий писатель, всем сердцем преданный общественным делам. Карел Самек. Он зажигает остальных. Для Самека общественными делами являются войны, революции, государственные перевороты, девочка, которая затопила печь и сожгла в ней три тысячи крон, спрятанные там бабушкой, кактусы на раскрашенной полочке, безработный каменщик, городская канализация, его сучка Ленка и садик в предместье. Он считает, что станет поэтом прагматического среднего благополучия. Возвысить маленьких и принизить больших — вот тебе и получится настоящая норма! В этом его сила и трагедия. Ты видел, как на него и на все эти разговоры пророчески сердится Годура или как ему поддакивает меланхоличный критик мещанства Мрачек? Здесь говорят обо всем, кроме главного. Эти люди любят свою родину, свой язык, свою республику. Они чувствуют, что родина, язык и республика в опасности, но не хотят признаться, откуда эта опасность проистекает. Но именно поэтому нам и нужно сюда ходить, чтобы рассказать им кое-что. Самек чрезвычайно серьезно подходит к вопросам гуманизма и демократии. Нам нужно ему помочь…

— Ну что ж, значит, будем к ним ходить, — задумчиво ответил на длинную сентенцию Мирека Ян Мартину.

17

Карел Самек, в домашних туфлях и коротком бархатном халате, с садовыми ножницами в руках, показывал Яну весенние альпийские цветы. Он говорил эдаким соседским тоном, который обычно употреблял, когда речь шла о делах обыденных, маловажных. Он пытался говорить просто, как садовник, а все-таки это были зародыши стихов в прозе, которые он импровизированно сочинял здесь же с сигаретой в уголке рта.

Он закончил предложение, словно загнал лопату в разрыхленную землю, и процедил сквозь зубы:

— Пойдем выпьем кофе.

Прошло некоторое время, прежде чем он вновь начал говорить. Отхлебнув черного кофе, он уселся в небольшое кресло, положил ногу на ногу, запрокинул голову, как цыпленок, пьющий воду, и начал откуда-то издалека:

— В Польше начинает бурлить…

Карел Самек такой разговор называл «обнюхиванием».

— Да, — сказал Ян. — Пилсудский…

И они снова замолчали.

Самек заерзал в кресле, устраиваясь поудобнее. Наконец он выдавил с досадой:

— А что это за оружие, о котором вы рассказывали Восмику? Я имею в виду оружие, проданное генералом Горжецем атаману Семенову. Я не солдат, но все же понимаю, что это нехорошее дело. Нам нужно всем взяться за это дело, иначе потом мы с ними не справимся. Я хотел с вами об этом поговорить… Понимаете, Мартину, вы немного опоздали с возвращением домой, слишком долго вы бродили по России и потеряли связи. Все дело в любви. Ничего не поделаешь, правда?

— Но и в революции.

— Ну да, в революции. Но здесь тоже была революция, а ее-то вы и пропустили.

— Ну это была не совсем революция.

Самек изменил тон:

— А что ж, нам нужно было ждать, пока Бела Кун отберет Словакию? Пока он учинит беспорядок? Это были плохие времена, дорогой. Русские стояли перед Варшавой, а у немцев было шило в одном месте. Этой войной и бунтами мы были сыты по горло. Нам были нужны мир и хорошее правительство, как говорит Масарик. Демократия — это развитие, Мартину, прагматическое развитие, жизненная практика, без шума. Революция в умах и душах…

— А на фабриках нет?

— Всему свое время, Мартину! Нужно терпение. У нас есть Масарик. Вы его не знаете, вы не слушали его лекций в университете. В отличие от остальных европейских народов у нас во главе государства стоит философ, как этого хотел Платон. И этот философ знает жизнь у нас и за рубежом. Развитие идет к социализму, конечно, но нам это нужно сделать иначе, умнее, осторожнее, по-чешски. Вы потеряли связи с маленькой чешской жизнью, я не удивляюсь. Вам импонировала большая революция в России. Ошеломляющая, кровавая, рождение мира из хаоса, мглы. Для России это, может быть, в порядке вещей, но не для нас! У нас тысячелетние традиции, разработанные конвенции, установленный строй, имеющий свои собственные законы… Ведь вас охватывал ужас от взбунтовавшейся стихии?

— Вы видите только стихию, а не видите Ленина!

— Я ломаю над этим голову, Мартину… Правда… Но в конце концов это не наше дело. Пусть в России устанавливают порядок, какой им нравится, а мы здесь установим свой. Без диктаторства и слева и справа!

— То есть теория острова?

— Да, Мартину, цветущий остров, сад Европы, богатая страна.

— И во имя этого сада Европы, этой богатой страны в Сибири повесили моего друга Ирку, каменщика из Ольшан?

— Видите, вот она ваша революция! Со стрельбой, с виселицами, с казнями с обеих сторон.

— Но прав был Ирка, а не пан Горжец, который его повесил.

— Пожалуйста, скажите об этом. Вы, Годура и коммунисты! У вас есть на это право. У вас есть парламент, говорите! У вас есть газеты, пишите… Напишите, что делал Гайда, Горжец… Как они там перебаламутили наш народ. Как Крамарж хотел брать Москву. Пишите, пожалуйста! Ну что, еще не понимаете?

— Я знаю, что вы хотите. Единый фронт против реакции!

— А хоть бы и так, если вам обязательно нужен какой-нибудь лозунг. Мне кажется, что мы все должны идти вместе с Градом. А Град в данный момент находится в обороне. Кругом растут шансы реакции, как вы говорите. В Польше, Италии, Венгрии. Дойдет до этого дело и в Германии, и в Австрии — во всех странах, так или иначе потерпевших поражение в войне. Мы победили, у нас другие условия. Но и здесь делаются бессмысленные дела. Во имя патриотизма разбивают родину. Только Масарик всех держит вместе — партии, армию, рабочих, интеллигенцию! Поэтому реакция подрывает партии, армию, рабочих и интеллигенцию. Мы не можем равнодушно смотреть на это. Каждый должен выйти на площади, на драку! Предоставьте нам свои знания! Напишите о смерти этого Ирки. Напишите о сделке Горжеца с атаманом Семеновым.

— Я попытаюсь.

— В красной печати?

— Может быть.

— Хорошо, но это не то. Град ведет борьбу с псевдопатриотической улицей и ее дирижерами в Марианском бастионе. Поэтому во имя своего погибшего друга Иржика, которого вы так любили, вам нужно идти с Градом. Мы на них пойдем с судом. Люди у нас до сих пор верят в суд. Ведь вы же не хотите, чтобы смерть этого вашего Иржика осталась неотмщенной, а пан доктор Горжец продолжал в секрете поддерживать связи с Гайдой и ждать момента, когда улица выгонит из Града Масарика? Вы хотите, чтобы на пражских улицах раздавалась стрельба? Хотите в тюрьму, куда наверняка посадили бы вас, меня да и всех нас? Не хотите? Ну вот видите… Я не могу заставлять вас. Подумайте.

— Если поможет эта история с оружием, я расскажу ее.

— Я знал, что вы разумный человек, — улыбнулся Самек. — Может быть, с этой революцией правы вы, может быть, я, не в этом теперь дело. Дело в конкретном вопросе. Разгромить фашизм, который, если можно так сказать, является пистолетом и кнутом реакции. Пусть у вас есть свои соображения, но теперь нужно идти всем вместе. Когда фашизм будет сломлен, мы снова сможем браниться по поводу хороших или плохих методов, которые, по причинам нам, видимо, неизвестным, применил Масарик против Народного дома[15], и так далее… Я думаю, то, что я говорю, политически верно.

— Об этом оружии я скажу публично… — решился Ян.

— Хорошо. — Самек подал Яну руку просто, как он это делал всегда. Но Ян рукопожатием давал клятву выполнить это трудное дело.

— Президент пригласит моих гостей к себе в Ланы. Восмик не поедет, у него дежурство в больнице, но вы приезжайте, — сказал на прощание Самек.

18

Перед ветхим ольшанским домом остановился новенький американский автомобиль с номером, свидетельствовавшим о его принадлежности к Граду. Ян Мартину сел в автомобиль. Пани Комаркова в восхищении стояла у ворот, из расположенного рядом трактира выглянул и зачмокал лысый трактирщик. В машине уже сидел поэт Йожа Шадек. Они познакомились. Шадек забился в угол, маленький, с симпатичными морщинками у глаз.

— Я впервые еду в Ланы, — тихо сказал он. — Масарика я еще не видел, я редко выхожу из дома.

Он сказал это, словно извиняясь, что едет в гости к главе государства. Ведь анархисты не признавали государство, но жизнь идет, люди стареют…

Машина выехала из города. Глазу открылись необъятные зеленые поля. Черешневые аллеи уже отцветали, земля пахла глиной. На горизонте дымились трубы Кладно. Жаворонки летали высоко в бледном небе. На порогах шахтерских домов лежала свежескошенная трава. Двери были украшены веточками берез. Был день святого Иоанна.

На развилке дорог они догнали колонну машин. Писатели ехали к президенту! Годура, Мрачек, Львичек, Карел Самек, Курц, Завржел, Йожа Шадек, Ян Мартину, а также врач Руда. Теперь наконец Ян увидит вблизи эти хитрые морщины под белыми усами!

— Я дезертир, — без всякого предисловия сказал он Шадеку. — Что вы на это скажете?

— Я это понимаю, — улыбнулся Шадек и ничего больше не сказал.

Машины въехали в поселок Ланы, проскользили около кладбищенской стены и завернули в липовую аллею, которая вела к замку. У будки их приветствовал постовой с винтовкой. На башенке замка развевался шелковый флаг. Был тихий праздничный день.

Гостей встретил секретарь президента и провел их в комнаты. За ними шли камердинеры в коротких фраках.

Секретарь обратился к Яну:

— Пан доктор, вы знаете, что мы с вами дальние родственники? Меня зовут Регер. Хегер в свое время женился на Регеровой. Фирма потом называлась «Регер и Хегер». Парфюмерия на Целетной улице. Она обанкротилась, как «Цезарь Бирото», совсем как у Бальзака.

— Мне мать об этом никогда не рассказывала.

— Передайте ей, пожалуйста, поклон от меня.

Доктор Регер проводил Яна и Йожу Шадека в комнату на втором этаже. Двуспальная кровать занимала большую ее часть.

— Мы не смогли каждого разместить в отдельном помещении. Здесь сорок семь комнат, но спален мало, извините. Вы приехали в одной машине и будете спать в одной постели. — Регер улыбнулся, незаметно поджав губы. — Рядом есть ванная. Пан президент ждет вас в пять часов к чаю в саду. В пять часов здесь ти-тайм[16]. — И доктор Регер исчез.

— А здесь красиво. — Йожа Шадек оглядывал спальню. Через открытое окно в комнату доносилось пение птиц. Весь парк пел. — Здесь, наверное, и соловьи есть, — грустно сказал Шадек.

— Конечно, в такой местности…

Когда они спустились вниз, гости уже собрались. Доктор Регер, беззвучно шевеля губами, сосчитал их и пригласил в сад.

Они шли по-английски — не по тропинкам, а по газону. Серебряные ели бросали серые тени, шумел фонтан. Здесь было много света и воздуха.

— Охотничий замок принадлежал Фюрстенбергам. Он полностью модернизирован, — объяснял доктор Регер. — Все внутреннее оборудование новое. Остались только камины восемнадцатого века. Президент любит здесь бывать. Архитектор Плечник удовлетворил его вкус.

Они подошли к поставленным тут же, на газоне, плетёным креслам и столикам. Им навстречу шел Масарик, высокий, статный старик с аккуратной белой бородкой, с висящими усами, с умными глазами под пенсне.

Он сначала поприветствовал Карела Самека, спросив:

— Как вы доехали, доктор?

Самек представлял тех, с кем президент не был знаком: Йожу Шадека, доктора Руду, Львичека, Мрачека и под конец Яна Мартину. Президент каждому пожал руку. Курца и Говору он приветствовал по-легионерски: «Привет!»

— Присаживайтесь, — по-простому предложил Масарик и добавил как дипломат: — Без протокола.

Доктор Регер показал на кресла. Дальше всех сел Йожа Шадек. Он только молчал и слушал. Камердинеры подавали чай с лимоном и соленые палочки. Разговор долго не клеился. Поэтому сначала говорили о погоде, о холодных майских днях и о празднике святого Иоанна. Евангелисту доктору Руде не понравились березовые ветки на шахтерских домах. Он начал рассказывать миф о Яне Непомуцком. Президент помешал ложечкой чай, молча отпил и прервал разговорившегося Руду вопросом:

— Ведь вы член организации «Сокол»? Что будет на слете?

Доктор Руда стал рассказывать о предстоящем слете, о спортивном празднике в день его открытия.

— Это понятно, — сказал Масарик. — Я имел в виду политический аспект. Что готовит Гайда?

— Готовить может, но сделать — нет.

Президент поднял палец, словно желая что-то сказать, но не сказал ничего. Все морщины у его усов разгладились словно веер. Под усами мелькнули длинные старческие зубы.

— Прага не Владивосток… — сказал Курц.

— Вы были там, доктор?

— Был. — Курц рассказал о путче Гайды во Владивостоке.

— В главный штаб Гайда не годится, — сказал Масарик и насупился: — Нам не нужны политиканствующие генералы! Для Пилсудского у нас нет места. Но у Гайды есть сообщники в армии, это нам известно. За ними нужно следить. Мы вообще должны быть бдительны, все мы. И людям разъяснять, писать, — при этом он посмотрел на Яна Мартину. Это был умный, ласковый и в то же время приказывающий взгляд.

Широкими шагами по газону подошла Алиция, дочь Масарика. Остановившись, она осмотрелась и села на пустой стул.

— Доктор Алиция Масарикова, — представил ее президент.

— Вам не холодно, господа? — спросил доктор Алиция.

Она была высокая, худая, ее черные глаза беспокойно поблескивали. Доктор Регер подал ей чашку чая.

— Благодарю, доктор, — сказала она, и эти два слова были произнесены в стиле Масарика. «Благодарю», а не «спасибо» говорил Масарик и не любил употреблять слово «пан».

Позади президента появился доктор Бенеш, а рядом с ним пани Гана, немного растерянная пухленькая блондинка, в сером плаще и перчатках. Президент не вставая повернулся и подал ей руку. Доктору Бенешу он только кивнул. Пани Бенешова взяла у доктора Регера плед и накинула его на плечи президенту.

— Мне не холодно, — возразил тот и спросил доктора Бенеша: — Какие новости?

Бенеш говорил стоя:

— Есть сообщения из Варшавы и Рима. Пилсудский — диктатор. Муссолини разогнал все партии в Италии, правит один. Таким образом, в Европе имеется две диктатуры сразу. Одна — в непосредственной близости от нас.

Он сел и положил ногу на ногу. Камердинер подал ему чай.

— Мы тут говорили про Гайду, — сказал Масарик.

Бенеш махнул рукой, но тут же произнес:

— Да, конечно, осторожность никогда не помешает… Я уже говорил об этом деле с коллегой Самеком, помните? Французы тоже не терпят Гайду. Демократия не терпит таких вещей. Какая еще фашистская организация? За этим стоят Крамарж и Стршибрный, каждый по своей причине. Предстоит слет, огромный наплыв народа в Прагу. Нужно вовремя побеспокоиться на всякий случай… — Возвращаясь снова к военным, Бенеш сказал: — Во французском генералитете большинство — монархисты, но слушаются же они республиканское правительство. Вот что главное. Наши генералы тоже будут слушаться, или мы их выгоним. Первого Гайду, а за ним всех, кто будет скомпрометирован связью с ними.

Масарик снова посмотрел на Яна Мартину. Ян опустил глаза.

— Дэдди, — сказала Алиция Масарикова, но тут же поправилась: — папа, тебе, наверное, холодно. Комары кусаются.

Масарик потянул себя за ус.

— Костер сегодня разводить не будем, — решил он и встал, — пойдемте в дом. Что скажете, доктор?

— Уже звезды появляются, — сказал Самек и посмотрел на небо, — пора.

Все встали и пошли в освещенный замок.

Доктор Бенеш и пани Гана уехали до ужина. Но писатели вместе с президентом и его дочерью уселись за стол, накрытый по-английски, без скатерти. Тарелки, рюмки и овальная ваза посередине стояли на кружевных салфетках. Алиция поставила в вазу полевые цветы.

Это был скучный ужин, во время которого шел лишь легкий разговор о погоде.

Кофе подавали в соседнем зале. Президент с пледом на плечах сел в плетеное кресло, а вокруг него разместились гости. Камердинеры налили в маленькие чашечки черный кофе. Доктор Регер, выпрямившись, стоял за креслом президента. И тут Масарик развернул исписанную бумагу, которую вытащил из кармана френча, и печально заговорил.

— Я поднес им республику на блюдечке, — разъяснял он, кого имеет в виду под теми, кому он поднес республику. — У меня удивительная судьба. Бернард Шоу в этот Новый год в берлинской прессе заявил, что президентом Соединенных Штатов Европы, если бы таковые возникли, мог бы быть Масарик, и никто другой. Но здесь, дома, ведутся споры, избирать ли меня снова президентом Чехословацкой республики. Некоторые хотели бы Швеглу. Хорошо. Нападки ведутся из виллы Крамаржа. Крамарж помогал подняться на ноги фашизму. Теперь у него Гайда, Стршибрный, и раздаются голоса, что нужно выкурить из Града псевдогуманистическое дерьмо. Это я-то дерьмо! Они говорят, что я окольным путем ввожу большевизм и прячусь за большевистских легионеров. Мы зашли уже так далеко, что раздаются призывы к диктатуре. Некоторые хотели бы, чтобы диктатором стал я. Но больше всего стать диктатором хочет один генерал. Это Гайда. У меня есть сведения о его планах. Мы уже здесь говорили о сокольском слете, который будет в июле. Я написал здесь несколько строчек и прочту их вам.

Президент дрожащим, взволнованным голосом начал читать статью о диктатурах и диктаторах, о путчистах и фашиствующей улице и о том, что подобные идеи не являются чешскими и не могут увенчаться успехом, потому что чехи народ демократический и их гуманизм не ложь, а традиция. И если ищут генерала, который взялся бы за организацию путча, то он, видимо, может найтись, но это его и погубит. Здоровая демократия — вот будущее Чехословакии! Примером для нас должен быть не Муссолини, не Пилсудский, а английский парламентаризм. И пусть определенная часть буржуазии не играет легкомысленно с огнем диктаторства!..

Президент дочитал, сложил исписанную бумагу и сунул ее в карман. Погладив усы, он прищурился, улыбнулся и спросил:

— Ну, что вы на это скажете?

Гости долго молчали. Это был неожиданный вопрос. Первым откликнулся Самек. Он сказал, что необходимо покончить с правительством чиновников, оно не годится для демократии.

Ладислав Годура к этому добавил тихим, но решительным голосом:

— Мы не преодолеем трудностей демократии, если будем проводить империалистическую политику против Советской России.

Масарик насупился и замолчал.

Потом говорили о коррупции и нездоровой политизации жизни, культуры и экономики.

— Политика заключается и в так называемой аполитичности, — сказал Годура. — Аполитичность — это антинародный лозунг!

— О классовой борьбе, коллега, мы поговорим в следующий раз, — улыбнулся Масарик. — Сейчас для этого нет времени. Что вы конкретно думаете о моей статье?

— Она своевременна, — сказал Годура. — Фашизм нужно подавить в зародыше.

— В этом-то и дело, — сказал Масарик, — я еще не знаю, напечатаю ли эту статью, конечно под псевдонимом, или же что-нибудь подобное напишет кто-нибудь другой, дело не в этом. Генерал, который хотел бы организовать путч, не должен найтись! — Он сжал кулаки. — Самек мне уже в этом помогает, благодарю его. И остальные должны помогать. Речь идет и о вас.

Через открытые окна в зал глядела темнота вечера. В зале и на улице воцарилась такая тишина, что было слышно далекое уханье совы.

Спать пошли рано.

Ночь была теПлая и ароматная. На крылечках далеких шахтерских домов пели девушки. Под окнами у ворот замка слышались шаги караульных. В конюшне заржал конь. Шумел бор. Где-то за лесом вспыхивали зарницы.

Наступил второй день пребывания писателей в Ланах. Белые президентские лошади, запряженные в кареты, остановились перед воротами. После завтрака гости расселись по каретам. Кучера в круглых шляпах, с широкими галстуками и во фраках неподвижно сидели на козлах, держа наготове хлысты. Доктор Регер сел к Йоже Шадеку и Яну Мартину. Кавалькада карет рысью выехала в бор.

Роса поблескивала в траве, березы дрожали от утреннего холода.

На гнедом рысаке с белой проплешиной на лбу гостей догнал президент. На приветствия он отвечал, прикладывая руку в желтой перчатке к фуражке с белокрасной лентой, не замедляя галопа. Он мчался по обочине, поднимая пыль, за ним скакал конюх.

У раскидистого дуба кареты остановились и гости вышли.

Доктор Регер взял Яна Мартину за руку, отошел с ним в сторону и сказал:

— Приходите послезавтра в Град, в президентскую библиотеку к Олдржиху Кахе. Утром, в одиннадцать часов, если у вас будет время… Мы поговорим о генерале Горжеце. Придете?

— Если пан президент этого хочет…

Доктор Регер слегка нахмурился, но потом дружески хлопнул Яна по плечу.

Они вновь сели в кареты и въехали в глубь старого бора по дороге, для других запрещенной. На развилках нм встречались люди, охранявшие президента, фотографы, снимавшие его с гостями. Сотни снимков были подготовлены для архива Града и для гостей, а доктор Регер внес в картотеку канцелярии президента фамилии посетителей и запись об их пребывании в Ланах в раздел под названием «Аудиенции».

Потом был обед, разговоров за которым почти не вели. В три часа, после черного кофе, поданного в том же зале, что и вчера, они распрощались. Президент был сдержан, словно потерял интерес к гостям.

Как сообщил доктор Регер, он ждал французского посла Куже и одного из генералов французской военной миссии, имени которого доктор Регер не назвал.

На обратном пути машины проехали через Кладно. Это был крюк, но, видимо, умышленный.

Город был погружен в воскресное спокойствие. Группа мужчин из добровольных физкультурных обществ с музыкой и знаменами маршировала по улице Длинная Миля. Как раз по той аллее, по которой 11-й полк Яна когда-то маршировал на стрельбы.

19

Олдржих Каха показал Яну Мартину все залы президентской библиотеки. Она была светлая, аккуратная и прекрасная в своей простоте. Все здесь дышало свежестью. Окна библиотеки были открыты. Ветер раздувал легкие шторы и ленты золотых венков, висевших на стройных опорах начищенных до блеска шкафов. Сквозь окна была видна Прага, стобашенный, пересекаемый певучей рекой, зеленый, серый, розовый и золотой, холмистый, шумный, белеющий магнолиями и золотящийся кустарниками, закутанный в дым Смихова и открытый ветрам молодых полей, лугов и лесов на южной оконечности каменного кольца город.

— Здесь пан президент любит бывать больше всего, — сказал Каха и повел Яна Мартину в свой кабинет. Как раз происходила смена караула в Граде. На дворе раздались приглушенные звуки трубы.

— Сейчас сюда придет доктор Клоучек, адвокат, — начал Каха, когда они уселись за стол посередине кабинета, — а с ним шеф-редактор Лаубе. С ним вы знакомы: он печатал ваши статьи и стихи. Мы собираемся поговорить о том, что делать с паном Горжецем. У меня нет причин скрывать от вас, что мы знаем все о Гайде и его друзьях, явных и тайных. Сведения нам приносит некий Кот Феликс. Хе-хе, порядочный человек… А Кот Феликс знает, что Гайда уже давно, видимо еще с Сибири, но уж наверняка с Владивостока, поддерживает Горжеца. Сыровы Гайду уволит. Хотя Горжец и отдавал приказы о казнях легионеров, перебежавших на другую сторону, но этого недостаточно для того, чтобы его устранить. Это может трактоваться как военная мера. Но с оружием могло бы кое-что выйти. Люди к этому чувствительны. Как только речь идет о деньгах, интерес сразу же возрастает… Впрочем, это разъяснит Клоучек. Клоучек — блестящая голова. Все политические процессы, которые президент вел до войны, выиграл Клоучек. Это независимый адвокат, богатый. Независимый потому, что богатый. — Каха поднялся: — Они идут.

Доктор Клоучек и шеф-редактор «Демократической газеты» Арношт Лаубе пришли вместе. Они уселись, и Каха рассказал им о причине встречи.

— Лучше всего, если это дело примет форму газетного спора, — медленно и рассудительно сказал доктор Клоучек.

— Кто напишет статью? — спросил Лаубе. — Я принципиально не пишу.

— Статью кто-нибудь напишет, — замахал руками Каха. — Главное, что в ней будут показаны трансформации генерала Горжеца, который сначала был восторженным масариковцем, потом заключил братский союз с Гайдой и, наконец, продавал чехословацкое оружие.

Доктор Клоучек спросил медленно, словно протягивая слова через раструб своего высокого воротничка:

— За рубли, доллары или иены?

— Атаман Семенов, которому Горжец продал оружие, расплачивался японскими иенами. Одна йена в то время равнялась половине доллара, — разъяснил Ян.

— Атаман Семенов, — спросил доктор Клоучек, — был союзником наших войск?

— Не был. В 1920 году он угрожал чехословацкой армии взрывами туннелей в Забайкалье, разборкой путей и так далее.

— Так, следовательно, атаман Семенов был врагом чехословацких войск?

— Его поддерживали японцы.

— Но ведь японцы были нашими союзниками?

— И да, и нет! — Ян уже начинал злиться.

Лаубе принял вид государственного мужа.

— Из этого ничего не получится! Мы не можем писать статьи, направленные против Японии. Мы — газета, служащая политике министерства иностранных дел!

— Надо говорить не о японцах, а только о Семенове, — сказал Каха.

— Стало быть, так… — с довольной улыбкой на лице произнес доктор Клоучек и погладил свои усы. — Если я правильно понял, то чехословацкий полковник продал чехословацкое оружие тому, кто из этого оружия мог или хотел стрелять в чехословацких солдат, не так ли, господа?

— Да, так и было! — сказал Ян.

— А откуда вы это знаете, пан доктор? — инквизиторским тоном спросил доктор Клоучек.

— Когда Красная Армия взяла Читу, в штабе атамана был найден один документ…

— Какой документ?

— Бумага о том, что атаман Семенов купил за столько-то иен пять вагонов винтовок старого образца и пулеметов французской фирмы «Шоша» у китайского купца By, доверенного лица чехословацкого полковника. Атаман собственной рукой проставил имя полковника — Горжец…

— Гм… А этот документ у вас, пан доктор?

— Нет, мне показал его в 1921 году в Красноярске комиссар пятой красной армии Окулов.

— Вы можете это подтвердить под присягой?

— Могу.

— Могли бы вы в будущем представить суду фотокопию документа?

— Комиссар Окулов наверняка положил документ куда следует. Можно было бы достать фотокопию.

— Вы думаете?

— Мне не нравится в этом деле китаец, — покачал головой доктор Клоучек и взялся за воротничок. — Однако бог с ним, китаец он или не китаец. Пять вагонов винтовок и пулеметов! Где бы оказались эти винтовки и пулеметы, если бы не достались Семенову?

— У нас, в Чехословакии. Оружие такого рода пехотные полки везли домой. Разоружали их только на границе… у нас.

— Так, значит, полковник Горжец лишил наши арсеналы пяти вагонов оружия! Отлично! — Доктор Клоучек потер руки. — Хорошо, возьмемся за это дело. Волков бояться, в лес не ходить. Я не боюсь, господа!

— А меня посадят! Я не только шеф-редактор, но и ответственный редактор! — воскликнул Лаубе.

— Ну что ж, старик, нужно рисковать! — улыбнулся Клоучек.

— А вы могли бы об этом написать? — спросил Лаубе Яна Мартину.

— Пожалуйста, — сказал Ян.

Доктор Клоучек вскочил, заломил в отчаянии руки и снова сел:

— Господи боже мой, вы что, с ума сошли, господа? Тогда наш информатор попал бы в положение обвиняемого. Нет, нет и нет! Он будет только свидетелем, коронным свидетелем.

— Хорошо. А что, если Советы не дадут нам эту бумагу, то есть эту фотокопию? — задумался Каха.

— А почему бы им не дать? — спросил Ян.

— Вы не знаете их, дружище! — жалобно сказал Каха.

— Знаю.

— Тогда за дело! — Лаубе оперся рукой о стол: — Кто напишет статью?

— Сделаем это вместе, — сказал Каха. — Подписывать не будет никто, а если Горжец захочет кого-то обвинить, то пусть обвиняет газету. Тогда мы начнем доказывать правду. За это время пройдет слет. Гайда вылетит из штаба, брожение прекратится… Согласны?

— Для меня… — начал было опять Лаубе.

— …Это будет тяжелым и ответственным делом, — закончил доктор Клоучек.

— И тем большая честь для вас! — успокаивал Каха. — На знамени нашего ганацкого полка было вышито: «Ганаки, держитесь!» Будем держаться, и ганаки и не ганаки. По сливовице, господа?

Доктор Клоучек отказался. Он пил только к вечеру, и только виски с содовой. Остальные выпили за здоровье, за счастье.

На колокольне храма святого Николая начали бить полдень. В одну минуту всколыхнулась вся Прага. В перезвон один за другим включались строгие удары башенных часов.

20

Статья в «Демократической газете» под названием «Конец похода д-ра Горжеца», написанная в кабинете Кахи Лаубе, Кахой и Яном, вышла еще в мае. Через две недели Горжец обвинил ответственного редактора «Демократической газеты» Арношта Лаубе в оскорблении личности. В конце июня, после того как рассмотрение дела в мировом суде окончилось безрезультатно, состоялось главное слушание дела в судебной коллегии в присутствии судебного советника Жачека.

Доктор Жачек раздосадованно, страдальчески вздыхал, словно это дело было ему внутренне противно, так же как и все его судебное ремесло. Оба заседателя сидели с равнодушными лицами, рылись в бумагах и что-то писали, по-видимому абсолютно не касавшееся спора Горжеца с «Демократической газетой». Протоколист, молодой судебный чиновник, сгорбился словно средневековый писарь.

В сумерках зала, где за барьером сидели только журналисты и несколько сердитых старух, раздавался голос, читающий инкриминированную статью монотонно, как вечернюю проповедь. Шеф-редактор Лаубе, являвшийся одновременно и ответственным редактором «Демократической газеты», не явился. Скамья обвиняемых осталась пустой. Доктор Татарка, юридический представитель истца, молодой, с рыжими усами над узкими губами, рассматривал доктора Клоучека, защитника Лаубе, будто видел его первый раз в жизни.

Клоучека словно подменили. Он не цедил, как раньше, слова, губы под его усами, смазанными благовонным маслом, складывались в ироническую улыбку. Когда он садился, то скрещивал свои длинные ноги в шелковых носках и в блестящих английских полуботинках. В узловатых пальцах правой руки он держал длинный желтый карандаш. Этим карандашом он часто поглаживал свои усы то с правой, то с левой стороны. Чем больше нервничал представитель Горжеца, тем более спокойным становился доктор Клоучек. По нему было видно, что в успехе начатого дела он не сомневается.

Началось с того, что после прочтения инкриминированной статьи он воскликнул, хотя ему не было предоставлено слово:

— Не вы, а мы являемся обвинителями!

Председатель, вздохнув, призвал его к порядку. Журналисты громко захохотали. Председатель и их призвал к порядку и пригрозил, что при повторном нарушении он прикажет очистить зал. Разбирательство затягивалось. Доктор Жачек все время постукивал костяшками пальцев по столу, заседатели продолжали рыться в бумагах и писать, иногда поднимая голову и бросая взгляд в пустоту. Только однажды пробудился в них интерес, когда доктор Клоучек предложил доказать истину, пригласив свидетеля. Они медленно поднялись и вместе с председателем суда вышли в совещательный зал. Вернувшись через некоторое время, доктор Жачек траурным голосом сообщил, что суд допускает доказательство истины путем приглашения свидетеля.

Ян Мартину впервые стоял в зале суда. Доктор Клоучек смотрел на него, сняв золотые очки. У него были доброжелательные, почти игривые глаза.

Председатель суда, однако, увидев свидетеля, нахмурился и смерил доктора Клоучека укоризненным взглядом. Этот взгляд говорил: «Пан коллега, я знаю, что вы известный адвокат. Но зачем вы затягиваете слушание? Что вы хотите доказать этим единственным свидетелем, который входит сюда, словно на эшафот? Он то потеет, то бледнеет, то краснеет… Неуклюжий лжесвидетель. Это плохо кончится! Глупо вы все придумали!»

И тут доктор Клоучек встал и торжественно, словно речь шла о деле Дрейфуса, от имени защиты потребовал привести свидетеля к присяге.

Тут заседатели вновь подняли головы и насторожились. На их лицах было написано: «Интересно, в данном случае этого должен был бы требовать представитель истца!»

Председатель укоризненно покачал головой, встал. Вместе с ним встали заседатели и все присутствовавшие в зале.

Ян третий раз в жизни принимал присягу. Впервые это было в 1915 году на дворе Альбрехтских казарм перед уходом на карпатский фронт. Это была запоздалая присяга. Он должен был принять ее сразу после призыва, но в тот период на такие вещи не хватало времени. Солдат нужно было прежде всего муштровать и хоти бы немного научить стрелять. Тогда во дворе казармы он клялся, что на воде и на суше будет воевать с врагами его императорского и королевского величества и охотно отдаст за него свою жизнь. Второй раз он принимал присягу в украинском городе Березань, на утрамбованном плацу. В этой присяге он навсегда отрекся от пана императора и всех Габсбургов. Он проклял его императорское величество, род Габсбургов и всю Австро-Венгрию. При этом он поклялся, что не прекратит борьбу, пока не добудет свободу для чехословацкого народа. Вторая присяга нарушала первую, но именно поэтому он и присягал во второй раз. Однако те присяги были коллективные. Справа и слева от Яна стояли два ряда единомышленников, которые принимали присягу вместе с ним.

А теперь он стоял один перед незнакомыми людьми в незнакомом зале. За спиной председателя хитро смотрел со стены Масарик. Но был здесь, в зале суда, и доктор Клоучек. Ян ему поклонился. Клоучек смотрел на него почти игриво. Но Яну было не до игривости.

Он должен был присягнуть, что расскажет обо всем, о чем его спросят перед лицом суда, только чистую правду и ничего не скроет. А почему ему нужно что-то скрывать и не. говорить чистую правду?! Когда-то он ездил по сибирской железной дороге и рассказывал чешским солдатам чистую правду. Он даже раздавал им листовки иркутских рабочих организаций, чтобы они узнали правду. Поэтому он был арестован чехословацкой контрразведкой. Разве что-нибудь изменилось? Ничего. Горжец такой же, как и тогда, и снова мог бы вешать. Этого нельзя допустить, нельзя!

Ян поднял правую руку с растопыренными тремя пальцами и поклялся.

После присяги Яна судебная коллегия снова села. Доктор Жачек спросил, не состоят ли свидетель и истец в родственных отношениях и нет ли между ним и истцом вражды.

Ян, поклявшийся, что будет говорить чистую правду, сказал:

— Мы не родственники с истцом. Лично мне истец абсолютно безразличен. Но своими поступками он когда-то вызвал во мне гнев.

— Ну что ж, пан свидетель, — по-отцовски сказал председатель, — скажите нам, какие поступки истца вызвали, как вы выразились, ваш гнев.

И Ян рассказал о казни чехословацкого добровольца, о том, как Горжец сознательно приказал Яну сторожить труп Ирки, стоя всю ночь на часах под перекладиной, на которой висел его лучший друг детства, и о том, что этот приказ был причиной его дезертирства из чехословацких войск.

— Вы дезертировали, пан свидетель? Вы нарушили воинскую присягу?

Доктор Клоучек вскочил и потребовал, чтобы свидетель не отвечал на этот возмутительный вопрос.

— Вы можете не отвечать на этот вопрос, — сказал со вздохом председатель. Он закашлялся, а потом спросил: — Что вы знаете, пан свидетель, о решающем обстоятельстве дела, то есть о продаже чехословацкого оружия атаману Семенову, в чем «Демократическая газета» обвинила тогдашнего полковника, ныне чехословацкого генерала доктора Горжеца?

Ян подробно рассказал, как комиссар 5-й армии Окулов показал ему документ о продаже этого оружия атаману Семенову. Документ был захвачен Красной Армией при взятии Читы — штаб-квартиры Семенова.

Бумаги журналистов за спиной у Яна зашелестели.

— Пан свидетель, вы помните дословный текст этой бумаги? — спросил председатель.

— Я точно знаю, что на бумаге в качестве получателя денег стояла подпись некоего By, китайца, доверенного лица чехословацкого полковника «H. Н…». Китаец подписался русскими буквами. К шифру «H. Н.» атаман Семенов собственноручно дописал — Горжец.

— Вы хорошо знали почерк атамана Семенова?

— Нет. Но комиссар Окулов этот почерк и подпись знал. Это очень характерная подпись.

— Почему это дело вы предали гласности только через шесть лет?

— Я считаю нынешнее время наиболее подходящим.

Председатель зевнул и спросил адвокатов, нет ли у них вопросов.

Доктор Татарка встал и спросил, видел ли еще какой-нибудь чехословацкий гражданин, который ныне проживает на территории страны, этот документ?

— Не знаю, — ответил Ян.

— Не был ли этот документ подделан?

— Нет, — очень громко сказал Ян.

— Не подделали ли вы, пан свидетель, эту бумагу сами?

— Если я сказал, что документ не был подделан, то это значит, что я тоже его не подделывал.

— А не придумали ли вы, пан свидетель, все это дело?

Доктор Клоучек вскочил:

— Я требую, чтобы свидетель не реагировал на подобные инсинуации! Что вы этим хотите сказать, пан доктор Татарка?!

— Господа, господа… — вздохнул председатель. — Пан свидетель, вы можете не отвечать.

Доктор Татарка побледнел. Он поднял руку, встали злобно сказал:

— Я хочу сообщить, что мой клиент подаст в судна свидетеля за оскорбление личности и за лжесвидетельство.

Председатель замахал рукой:

— Это ваше дело, пан доктор. Не отвлекайте нас.

— Я лжесвидетель?! — воскликнул Ян.

— Да, вы! — крикнул доктор Татарка.

Доктор Клоучек выпрямился и заговорил:

— Пан председатель, почему вы допускаете, чтобы свидетеля перед судом публично оскорбляли? Это неслыханно!

Председатель постучал пальцами по столу:

— Я призываю обоих господ юридических представителей к порядку.

Все замолчали. Журналисты положили карандаши.

Председатель спокойно обратился к доктору Клоучеку:

— Пан доктор, вы хотите задать свидетелю какой-нибудь вопрос?

— Нет, спасибо, — ответил Клоучек и, обратившись к Яну, ласково сказал: — Будьте спокойны, дружище, правда победит!

— Паи Мартину, ваш допрос в качестве свидетеля окончен, вы можете удалиться, — сказал председатель и при этом указал пальцем на дверь, словно выгонял Яна.

Ян вопросительно посмотрел на Клоучека.

— Идите, дружище, — сказал Клоучек, — мы все теперь решим без вас.

Ян выходил из зала суда. Минуту назад он вошел туда, чтобы доказать правду. Он сказал правду. Теперь он уходил, обвиненный в сознательной лжи и нарушении присяги…

Он прошел рядом со скамьей журналистов.

Одни писали, другие с усмешкой смотрели на его сумрачное лицо.

Ян вышел из здания суда. Стоял душный летний вечер.

21

Ян медленным шагом шел к Влтаве. Он не знал, почему шел туда. Он только знал, что не может идти домой. Таня с Еником уехали в Мукаржов по приглашению пани Клаусовой, жены капитана Клауса, на две недели. Начались каникулы, уроки русского закончились, но ни о каком отпуске они и думать не могли. У них не было для этого средств, и приглашение в Мукаржов было очень кстати.

Но уезжала Таня рассерженной. Ей не понравилось, что Ян помогал писать эту статью. Чего он этим добился? Все, что было в статье, — святая правда. Но кому эта правда была нужна? Почему Ян не посоветовался с Миреком? Правда, Мирек сам рассказал об оружии Самеку. Но он же не хотел, чтобы об этом печаталось в «Демократической газете». Это чуждый мир. Зачем Ян лезет в его споры? Так сказала Таня вечером накануне отъезда в Мукаржов.

Ян не мог пойти домой. Как сумеет он рассказать родителям, что обвинен в лжесвидетельстве? Отца хватит удар. Но завтра они об этом все равно узнают, прочитав «Политику». «Наше имя опозорено», — скажет мать и заплачет.

Заплачет по праву. Имя Мартину будет склоняться в газетах. Многие прочтут обвинение, но ничего не узнают об оправдании, которое когда-нибудь все-таки будет. Все будут думать, что Мартину лгал и нарушил клятву. А может быть, из зала суда этот слух уже распространился по городу и многие из тех, кого он встречал на Лазарской улице и на набережной, уже думают так?

«Пан доктор Мартину — клятвопреступник, — напишут о нем. — Впервые он присягал императору и не сдержал слово. Второй раз он присягал в легионе и дезертировал из него. Можно ли поручиться за правдивость его третьей присяги?»

Допустим, что, как все теперь говорят, присяга на верность Габсбургам была недействительной, как навязанная насильно. Но вторая-то присяга была добровольной! А он и ее нарушил! Кто это поймет?

Он присягал третий раз и теперь будет обвинен в нарушении присяги. Ясно, что этот процесс окончится плохо. Лаубе будет осужден. Доказать правду доктору Клоучеку не удастся, и суд уже, может быть, вынес приговор. Оскорбление личности! Но чем же мог Ян оскорбить личность Горжеца? Тем, что сказал правду, и ничего, кроме правды!

Однако пока что правда на стороне Горжеца, и сегодня вечером его будут чествовать, как его чествовали перед отъездом на родину во Владивостоке и как его чествуют все время. А почему нет? Ведь для всех он герой.

Ян смотрел на Влтаву с набережной у острова, который теперь назывался Славянским.

Под запыленными липами на набережной прогуливались девушки в светлых платьях и загорелые ребята. На Славянском острове играл военный оркестр.

Ян стоял у парапета и смотрел на воду. В ней тонули последние лучи заката. Река сначала посерела, потом почернела и стала похожа на жидкую смолу, но рыбак, сидевший под вербами, терпеливо продолжал удить рыбу.

Видимо, родина не подавляла ни рыбака, ни молодых людей, которые гуляли по набережной, ни тех, кто открыл окна в июньскую ночь и смотрел на слабо освещенный Карлов мост и на Град, сияющий в вышине.

А Яна родина подавляла и душила так, что он и плакать не мог.

На противоположном берегу, на Малостранской площади, стоял большой костел с зеленым куполом. На этой звоннице дожил свою жизнь пражский прадед Яна — Хегер. Однажды вечером он убежал туда и никогда уже не спускался вниз. Из ювелира он превратился в звонаря. Эту историю Яну когда-то давно рассказывала мать. Она сказала, что это случилось из-за любви.

«Я тоже убегу, — подумал Ян, — тоже из-за любви. Таня меня уже не может любить. Что я такое? Тростинка на ветру. Даже на пропитание не могу заработать. Что ей делать со мной и моими стишками?»

Суд уже наверняка закончился. Пан доктор Горжец снова выиграл! Но почему в зале суда среди присутствующих не сидел Олдржих Каха? Почему там не было Лаубе? Почему никто не пришел от Самека, совсем никто, а были только журналисты да несколько любопытных старух? Был там только доктор Клоучек, убежденный, что он может выиграть любой процесс, что и на этот раз он тоже выиграет. Но не удалось! Он конечно проиграл! Ведь судья с самого начала не верил Яну. Не верил ему потому, что видел в Яне тайного пособника большевиков. А Ян между тем помогал Масарику, который не любил большевиков. Запутанное, бессмысленное дело!

Как ему из него выкрутиться, одному, всеми покинутому? А может, ему лучше куда-нибудь убежать, как в свое время сделал его прадед? Да, наверное, ему придется бежать! Ото всех, и от Тани, которая не захочет больше его видеть, хотя он ей ничего не сделал, а наоборот, любит ее всем сердцем, разумом, душой и телом…

Ян не пойдет домой, у него нет дома. Дом у него был в вагоне, в котором он ездил по Сибири, в старых московских меблированных комнатах, а потом он потерял дом.

А родина? Нет у него и родины…

Безработный интеллигент ходил по улицам Праги. В ближайшее время он будет арестован по обвинению в лжесвидетельстве… «Пойте весело, петухи…»

Ян бродил по улицам Старого города, искал самую темную из них. Такую, где бы горели красные фонари борделей, где из вонючих подворотен орали оркестрионы, а вокруг ходили бы пьяные.

Когда несколько лет назад ему сказали, чтобы он помог убедить чешских солдат уйти из Сибири, то он делал это, и хорошо делал… Это было и его дело. Что нужно было чешским солдатам в Сибири и почему они душили революцию русского народа? Тогда он чувствовал себя хорошо. Сейчас ему было плохо, очень плохо. Это не его дело… Он пригласил сам себя:

— Пойдем чего-нибудь выпьем, пан лжесвидетель!

Но вот появился свет, много огней. Под фонарями туда-сюда прогуливались девицы, виляя задом, словно рыбы хвостом. Они хохотали, как сегодня хохотали журналисты в зале суда, перешептывались. Полицейский в каске шел по краю тротуара. Этот тротуар, может быть, лет пятнадцать назад вытесал каменщик Ирка. Полицейский шел и не замечал девиц. Это их заповедник — Пороховые ворота.

Ян стоял и смотрел, куда зайти выпить, как вдруг у тротуара остановилась машина и незнакомый, но в то же время страшно знакомый голос произнес:

— Чего вы, доктор, шляетесь у Пороховой башни? Поехали со мной!

— Куда?

— Запить все это.

— Что?

— Тюрьму, которая нас ожидает. — Это был шеф-редактор Лаубе. — Будем сидеть, хе-хе-хе! Плохо вы все это придумали!

— Я ничего не придумывал.

— Вы гордый и покорный, пан доктор. Разве не так, чешский брат?

22

Шеф-редактор Лаубе был в «Астории» как дома.

Он заказал два коктейля, вытащил из кармана вечерние газеты и начал:

— Вот здесь черным по белому. Доктор Клоучек мне уже звонил два часа назад: «Демократическая газета» осуждена за оскорбление личности! Хе?.. Кто оскорблял? Вы, пан доктор, вы! Мне и в голову не придет сидеть за вас! Прочтите, чтобы удостовериться: «Свидетель д-р Ян Мартину будет отдан под суд за лжесвидетельство. Конец заговора против героя!» Хе-хе… — смеялся Лаубе. — Я вам кое-что скажу, чешский брат! Если бы мне пришлось присягать на библии, я подготовился бы к этому посолиднее, чем вы с паном доктором Клоучеком. Когда Клоучек выигрывал все процессы, была либеральная монархия, уважаемый! А сегодня? Вы и Карел Самек думаете, что у нас демократия. Вы последние, кто исповедует эту веру. Хе-хе… Демократия-то еще есть, она не умерла, но она спит. Потом умрет, и мы вместе с ней.

Декольтированные накрашенные девицы в длинных юбках с разрезами сидели, поглядывая на одиноких гостей, показывали ноги, потели и потягивали из узких бокалов шампанское. Ждали, когда их кто-нибудь пригласит.

Громко играла джазовая музыка. Парочки вставали и выходили на паркет.

— Danse macabre[17], — сказал об их танцах Лаубе и спросил: — Вы танцуете, чешский брат?

— Мне не до танцев, — сказал Ян.

— Что с вами? У вас плохие нервы. Вам надо подкрепиться, дружище. — Лаубе заказал ужин и долго выбирал вино: — Сухое или крепленое?

— Я в этом ничего не понимаю.

— И эту науку вам следует изучить, — профессорским тоном сказал Лаубе. — Я предлагаю сухое.

— Так, значит, нас осудили, — сказал Ян.

— Вот что вас беспокоит… Забудьте об этом. Осужден я, Лаубе. Видите, меня это совсем не трогает.

Ян стал перечитывать газеты.

«Голос Праги» назвал Яна представителем группы литературных вредителей: «Они сосредоточиваются вокруг некоего псевдописателя и на его вилле организуют оргии. В них, к сожалению, принимают участие и ответственные лица, которые, по всем предположениям, должны были бы стоять над партиями».

«Вечерняя газета» уделила половину колонки так называемой интеллигенции. К ней, судя по университетскому титулу, принадлежит писака, которого пан доктор Клоучек вытянул в суд в качестве свидетеля.

— «Пора уже обратить внимание этих индивидуумов на гнев народа, — читал Ян. — Декаденты, плагиаторы…»

— Плагиатор — это я! — пояснил Лаубе.

— «Еврейские журналисты»…

— Это опять я! — воскликнул Лаубе на все помещение.

— «Адвокаты с размягченными мозгами»…

— Это доктор Клоучек! — снова крикнул Лаубе.

— «Лентяи и пожиратели икры на званых вечерах в большевистском логове на Виноградах… Когорта недругов честных ремесленников, крестьян, служащих и вообще всех граждан, которым дорога родина, в то время как им дорог только красный интернационал».

«Чешский сельский житель» писал о сатисфакции, которую должны дать «клеветники» Антонину Швегле: «Швегла наверняка страшно оскорблен нападками на выдающихся людей, стоящих во главе армии. Он так любит армию, как в свое время чешские крестьяне любили войско Жижки».

«Есть еще судьи в Чехословакии» — так озаглавил свою статью вечерний выпуск «Городского обзора». «Осуждена клика, то есть некое акционерное общество, по всей видимости фиктивное, акций которого не существует. Оно питается из государственных средств, средств, которые народ предоставляет, к своему же несчастью, министерству иностранных дел, чтобы оно могло различными способами проводить антинародную, антиславянскую политику. Но недостаточно только осудить «Демократическую газету»! Надо требовать, чтобы свидетель, найденный паном Клоучеком, как можно быстрее предстал перед высшей судебной инстанцией за явно лживые показания. Сегодня было сказано «А». Теперь надо сказать и «Б». У генерала Горжеца есть возможность прямо саблей открыть доступ к гниющим внутренностям определенной группы лиц. Запах наверняка будет ужасный, но наша национальная атмосфера от этого очистится и станет более здоровой…»

— Почему вы не смеетесь, свидетель? — прыснул Лаубе так, что все в зале оглянулись на его голос.

— Безумство! — простонал Ян. — А здесь даже угрожают! — Ян держал в руке «Живностенскую Прагу».

Она писала: «Мы не знаем, какой образ жизни ведет пан Мартину на своей шикарной вилле на Ольшанах, но пусть он имеет в виду, что разгневанный народ может наказать его по-старочешски».

— Этого никак нельзя позволить! — сказал Ян.

— Конечно нет. Но не забывайте про еду. Или вам это чтение испортило аппетит? Меньше чувствительности, молодой человек! — Лаубе кивком показал Яну, чтобы он выпил. — Придут еще и худшие времена. И пожалуйста, немного цинизма. Иначе вам будет трудно!

В ресторане, который был похож на старый парижский дансинг, было душно. Пахло пудрой, вином и сладковатым порошком от насекомых.

— У Гольдшмидтов было веселее, — проговорил Лаубе. — Во времена императора Франца-Иосифа бордель обычно так и называли борделем. Вот эта была Прага! А теперь все подделывают под Париж. И газеты тоже…

Лаубе встал, попросил у цыгана-скрипача скрипку и начал играть в сопровождении всей капеллы. Звук был несколько резкий, но играл он хорошо. При этом Лаубе хвалился:

— Если мы, евреи, едим свинину, то по бороде у нас должно стекать сало. Если мы играем на скрипке, то делаем это с чувством тех своих праотцов, которые на вербах у вавилонской реки повесили цитры свои…

Он доиграл «Библейскую песню» Дворжака и отдал скрипку цыгану. Тот, принимая ее, поклонился. Все хлопали в ладоши.

— Вы не спрашиваете, чешский брат, почему я здесь с вами мучаюсь от скуки? Чтобы помочь вам выбраться из калоши!

Лаубе встал, кивнул одной из дам, завсегдатаек ресторана, и пошел с ней танцевать. Окончив танец, он сказал ей:

— Закажи себе один коньяк за мой счет, Марион.

И снова вернулся к Яну, который перечитывал вечерние газеты.

— Бросьте вы их к черту, — проворчал он.

— Я им не поддамся! — Ян ударил кулаком по столу. Он выпил вина, глаза его заблестели.

— Таким вы мне нравитесь! Но возникает вопрос: вы хотите бороться, сидя в тюрьме?

— Нет, я представлю доказательство, десять доказательств, сто….

— Потише, потише. Кто вам это напечатает?

Ян молчал.

— Это напечатаю вам я! — выкрикнул Лаубе. — Но лишь в том случае, если вы станете редактором «Демократической газеты». Хе-хе… Вот это идея, не так ли? У безработного никто статьи брать не будет. Безработного могут посадить. В то время как с редактором «Демократической газеты» будут почтительно здороваться. У вас будет иммунитет, чешский брат, против всяких жизненных невзгод. Человек должен быть всегда кое от чего застрахован. А я окружу вас стеной, крепостной стеной «Демократической газеты»… И если вы даже не предъявите доказательство правды, они будут бояться наложить на вас руку. Газета есть газета, а «Демократическая газета» — это газета всех газет! Разве был бы я ее шеф-редактором, если бы это было не так? Или вы безнадежный лентяй и не хотите работать?

— Почему бы я не хотел работать?

— В таком случае мы договоримся, чешский брат!

Он заказал новую бутылку и орешки.

— Ну что? Пойдем к нам? У нас вы будете иметь возможность агитировать за свою Россию, насколько вам позволит горло. Будете заправлять русской рубрикой. Умело, разумеется. «Демократическая газета» должна начать смотреть и на восток. Эту мысль высказал Бенеш на недавнем совещании, и весь административный совет согласился с ним. У вас, как мне кажется, искаженные представления о нашей политике. Мы балансируем, понимаете? Мы находимся в центре Европы. Мы нужны Франции. Проводим французскую политику. Строим «Шкоду». Построим и другие военные заводы. Будем продавать оружие Югославии, Румынии, а если захотят, то и Советам. К какому концу это приведет — не знаю. Пока что мы умиротворяем Германию: «Можете потихонечку вооружаться, господа. Англия вам сочувствует, Америка сует вам доллары. Господа стальные магнаты, наше вам почтение!» Вот наша политика! А за это время поднаберутся сил наши аграрии, прибавится миллионов у пана Прейса. Но вы можете с чистой совестью писать у нас о России. Или вы хотите умереть с голода, чешский брат? Хотите скитаться до тех пор, пока не угодите в тюрьму? Давайте свою неоскверненную руку. Не бойтесь, что испачкаетесь!.. Пошлем вас в Женеву, Париж, и на Москву еще снова посмотрите. Жена будет рада, когда пришлете ей оттуда письмо. Я не буду вам препятствовать, если вы хотите покончить жизнь самоубийством, но если вы хотите жить, как вам нравится, вот вам моя рука. Слышите? Это колокола родины. Они кричат: «Хлеб, хлеб…» Я даю вам хлеб. И возможность разделаться с этим Горжецем.

Медленно и нерешительно Ян Мартину подал руку Арношту Лаубе.

Лаубе засиял от удовольствия.

— Пан старший официант, — крикнул он, — настоящего шампанского! И по крайней мере двух девушек за наш стол! Обмываем сделку с завтрашним полноправным редактором «Демократической газеты»!

23

В эти дни Ян ходил, посвистывая, хотя мать отреагировала на его участие в процессе так, как он и ожидал: «Имя Мартину осквернено!»

Она сердилась на Яна за то, что он вмешался в это гнусное дело и в своих показаниях открыл чье-то неприглядное прошлое, которое могло быть забыто. Ныне ни для кого не было секретом, что ее единственный сын не только дважды дезертир, так как сотрудничал с большевиками. Но даже осмелился на суде говорить против генералов. И хотя это не австрийские генералы с зелеными плюмажами и золотыми воротниками, но все же генерал есть генерал, а у сильных мира сего лучше не стоять на дороге. Как ни старалась мать, не могла вспомнить, чтобы кто-нибудь из Хегеров, а Ян по материнской линии не кто иной, как потомок Хегеров, стоял перед судом. Даже в качестве свидетеля. Нет, Ян не удался. Пишет в газеты, а родители так хотели видеть его преподавателем. Ведь для этого они отдавали его учиться. Ушел на войну, не был дома десять лет, потом наконец возвратился с женой и ребенком и вот сидит без работы. Конечно, он получил высшее образование, но одного ведь этого мало. Когда-то он писал стихи. А теперь занялся описанием той революции, которая совсем его испортила. Ян говорит, что Масарик через Регера, ее двоюродного племянника, дал понять, чтобы дело того генерала стало достоянием общественности. Это, конечно, только оправдание, не более. Масарик не может терпеть какого-то генерала Гайду, который, собственно, больше является торговцем, нежели генералом. Но почему именно Ян должен это дело вскрывать, давая показания, и при этом вредить самому себе? Ян говорит, что уже не будет висеть у них на шее, что будет работать редактором в «Демократической газете». Хорошо. Ведь это позор, что Таня, жена ученого человека, дает частные уроки как студентка. Если бы она учила французскому или немецкому, то это еще можно было бы понять. Но кому сегодня нужен русский язык? Коммунистам?.. Теперь Таня перестанет давать уроки и будет больше заботиться о Еничеке, который стал уже больше бабушкиным, чем маминым. Мать рада, что Ян наконец нашел работу. Но это все же не должность для Яна. Редактор? Что это такое, редактор?

Отец прикрикнул на мать: пусть, мол, радуется, что у Яна будет работа. Ведь уже подошло время, чтобы где-нибудь осесть. Почти два года он был без работы. Только мужчина может понять, что означает быть безработным. Что же касается того суда, то отец убежден, что Ян не сделал ничего плохого. Пусть газеты пишут что хотят. Завтра все это забудется. Ян представит доказательства своей правоты и выиграет дело. Мартину часто попадали в тяжелое положение и всегда выбирались из него, потому что были честными.

Через несколько дней Таня вернулась из Мукаржова. Она была спокойна, лицо ее загорело. Еничек был веселый и живой. Он подрос под июньским солнцем.

— Я уже нашел работу, — сообщил Ян Тане с гордостью.

— Вот как? — выдохнула Таня, ничуть не обрадовавшись. — Это тебе заплатили за твою помощь?

— Нет… С этим здесь нет ничего общего.

— Нет? Ты в этом уверен? Я — нет.

— Ты уже не будешь давать уроки!

— Буду, Енда. Я занимаюсь своим делом. Ты же, мне кажется, берешься не за свое.

— Таня! — Он побледнел.

— И все же я тебя люблю, — сказала Таня.

Она смирилась, но не совсем. Ей было чего-то несказанно жаль.

Мирек прислал Яну открытку: «Приезжай завтра во второй половине дня в «Славию». Если можешь, в четыре часа».

В назначенное время Мирек уже сидел у окна, выходящего на набережную, и просматривал газеты. Он обрадовался Яну, но потом лицо его помрачнело.

— Зачем ты идешь в эту газету редактором?

— А что, прикажешь идти к тебе на Буловку мойщиком трупов?

— Я говорю серьезно, Енда!

— Я хочу работать, и Лаубе дал мне работу.

— Скорее всего, ты боишься суда, который тебе готовит Горжец, а Лаубе обещал, что тебе, если ты будешь работать у него, ничего не будет, так ведь?

— Ну, примерно так.

— Он видит тебя насквозь, Енда… Скажи мне адрес этого Окулова.

— Я не знаю, где он живет сейчас.

— Его можно разыскать… Пошлет он тебе ту бумагу?

— Я надеюсь…

— Я тоже, — сказал Мирек и похлопал Яна по спине: — Ах ты мой интеллигент, мой поэт! И именно поэтому пан Лаубе тебя, видимо, не испортит. — Лицо Яна, осунувшееся за эти дни, просветлело. — Когда приступаешь?

— Первого июля.

— А судить тебя когда будут?

— Не знаю…

— Еще есть, стало быть, время, — сказал Мирек, но, зачем ему нужно время, не объяснил. Он любил говорить загадками.

24

У пана шеф-редактора Лаубе был шикарный кабинет. Картины на стенах, библиотека, кресла. Он сидел за столом с двумя телефонами. Под его рукой был еще один аппарат. Стоило только кому-нибудь из сотрудников снять телефонную трубку, как в нем загоралась сигнальная лампа. Пан шеф-редактор включал соответствующий тумблер и слушал, что и кто в редакции говорит по телефону. Таким образом он мог следить за всеми своими подчиненными. Их было у него немного, и всех он держал в кулаке. В случае неповиновения он сразу увольнял сотрудника.

Пан шеф-редактор никогда сам не писал. Он говорил так:

— Газета — это оркестр, а я дирижер. Дирижер не играет ни на контрабасе, ни на трубе. Он машет палочкой, будто розгой!

Писали другие. Но только то, что им разрешал писать пан шеф-редактор.

Редактор Кошерак был специалистом по вопросам национальной экономики. Только его статьи не контролировались Лаубе, потому что у пана шеф-редактора было плохое мнение о национальной экономике.

— Это мистика, а мистика, как известно, не имеет смысла. Какая там еще национальная экономика!

Но и Кошерак мог писать только то, что говорил Прейс. Он регулярно ходил в Живностенский и Англо-банк, в другие места, внимательно слушал господ из аграрного лагеря, а потом писал сухие и рассудительные статьи о бирже, о положении кроны на мировом рынке, о государственном бюджете и монополистических объединениях, которых насчитывалось около восьмидесяти, но которые контролировали около тысячи акционерных обществ в Чехословакии. Эти размышления никогда не попадали на первую страницу.

Первой страницей газеты прочно владела внешняя политика и международное положение. Передовые статьи обрабатывал сам пан шеф-редактор. Большинство из них присылались по почте. Авторов, как правило, рекомендовало министерство иностранных дел. Пан советник Штурм из этого министерства восхвалял в «Демократической газете» демократию, которая побеждает во всем мире. Он хвалил Францию, которая во всем права, и Англию, которая могла бы быть во всем права, если бы активнее сотрудничала с Францией в Лиге Наций и согласилась бы с тем, что темп вооружения Германии мог бы быть более медленным. О Советском государстве он вообще не упоминал. Это государство в «Демократической газете» упорно называлось Россией. А потом никто не знал, что с ним будет дальше. Ленин умер, с Троцким еще не было покончено, и у Града вообще были свои, особенные взгляды на русскую революцию. Поэтому в передовицах, посвященных какой-нибудь другой стране, вскользь упоминалось о трудностях, переживаемых Россией. Газете надлежало давать отпор интеллигентским хвалам, которые распространяли левые, возвратившись из туристических поездок в Москву. Директива была такая: трезво и критически показывать, что дела России плохи. Пан советник Штурм от природы был критически настроенным человеком. Однако это не мешало ему быть горячо преданным идеям социал-демократов. Такими же были и его передовые статьи. Передовые статьи присылали также Ювенис — под таким псевдонимом писал обедневший французский журналист, подрабатывавший в газете, мистер Викэм Стид, старый приятель Масарика, лондонец предпенсионного возраста, и мсье Жан Сойе, который разбирался в австрийских и германских вопросах и был, с одной стороны, против всякого сотрудничества Австрии с Германией, а с другой — против всякого национализма в самой Германии. Правда, он был несколько снисходителен, когда речь шла о вооружении Веймарской республики. У Германии большие возможности для действий на востоке, то есть в России, и если она будет их хорошо осуществлять, то оставит в покое Францию, а тем самым и Чехословакию. В этом и заключался смысл Лиги Наций и всех тех институтов, которые подготавливали Пан-Европу хотя и куцую, но все же демократическую! В ней не должно быть Англии. Да Англия никогда и не проявляла активности в таких делах. Но границы Пан-Европы должны включать и Польшу, потому что она традиционный союзник Франции.

Внешняя политика «Демократической газеты» была совершенно ясной. Сосед твоего соседа твой друг! Вот исходя из этого действуй и заключай договоры. С соседями никогда не договоришься, потому что так уж устроен Версальский мир и все миры со времен Ришелье. Франция не договорится с Германией, потому что между ними лежат Эльзас и Лотарингия, Саар и Рейнская зона. Чехословакия не договорится с Германией, потому что является союзницей Франции, и не договорится с Польшей, так как нельзя забывать о Тешинской области. Вероятно, можно будет договориться с Австрией, но опять же только в том случае, если Австрия будет послушна Франции и не захочет аншлюса. Чехословакия не договорится с Венгрией, потому что Венгрия хотела бы присоединить Словакию. Поэтому необходима дружба с соседями Венгрии — Румынией и Югославией. Исходя из этой теории для нас возможно сотрудничество с Россией, которая является соседом Польши и имеет с ней старые счеты из-за линии Керзона. Но это невозможно… Почему? Просто это невозможно. Россия находится за санитарным кордоном.

Внутренняя политика «Демократической газеты» была еще яснее. Этот отдел вел редактор Гинек, замкнутый человек, от которого всегда сильно пахло духами, как от проститутки. Он ходил в парламент и оттуда по телефону сообщал новости. Он бывал и у социал-демократов, и у национальных социалистов, и у аграриев, и у национальных демократов, живностенцев, лидовцев, людаков и бог знает у кого еще. Разговаривал он главным образом с министрами и председателями партий, причем самым милейшим образом. Записывал их взгляды на кусочках бумаги тонкой золотой ручкой. Что из этих интимных разговоров должно было попасть в газету, решал пан шеф-редактор. В основном вещи положительные, конструктивные, оптимистические. Что не попадало в газету, то сообщалось приятелю Олдржиху Кахе, милой пташке, порхавшей по залам Града.

Хуже было редакторам, занимавшимся текущей местной информацией. Ежедневно около девяти утра пан шеф-редактор выгонял их из-за столов на улицу, а в три часа дня уже нетерпеливо ожидал. Они должны были приносить известия из магистрата, сообщения из министерств общественных работ, социального обеспечения, здравоохранения и образования, новости о демократических преобразованиях в стране и обеспечивать опубликование статей господ министерских советников, начальников отделов и референтов о строительстве столицы, об археологических раскопках и о новых открытиях в старых архивах и так далее. С этими редакторами пан Лаубе поступал строже всего, потому что хорошо разбирался в их делах. На послеобеденном совещании он сразу отвергал их статьи уже по одним заголовкам:

— Выбросьте это! Перестаньте писать о кризисе в таксомоторной службе! Ездите на трамвае, если такси вам не симпатичны! Пропадите вы пропадом с этой тематикой! Пишите об этом в «Вестник для продавщиц».

Так, раньше чем были написаны, погибали местные сообщения. У молодых людей и пожилых редакторов в отделе местной информации жизнь, таким образом, была полна опасности, тревог и несправедливости.

Когда 1 июля около девяти часов утра Ян вошел к шеф-редактору, пан Арношт Лаубе бросил ему, не вставая из-за стола:

— Что вам угодно, пан Мартину? — При этом он отвернулся к открытому окну.

— Сегодня я заступаю на службу, пан шеф-редактор!

— Ну и заступайте. Что вы мне мешаете!

Ян подумал, что Лаубе шутит. Но Лаубе в редакции никогда не шутил со своими подчиненными. А Ян с сегодняшнего дня был его подчиненным.

В доме напротив служанка маленького роста выбивала на балконе половик. Лаубе встал, приветливо помахал ей рукой. Служанка улыбнулась. Лаубе возвратился в свое кресло.

Ян молчал. Лаубе бросил на него взгляд:

— У меня нет для вас стола!

— Мне уйти?

— Уйти? Куда уйти? — выкрикнул пан шеф-редактор. — Может быть, вы хотите устроить редакцию у себя дома? Вы об этом думаете, пан Мартину? Гейна сейчас в отпуске. Целый год ничего не делает, а потом едет себе в отпуск! Идите и садитесь за его стол.

— Я приготовил комментарий к процессу над Горжецем.

— Что? Какой комментарий? — взревел пан шеф-редактор.

— В «Демократической газете» было только короткое сообщение. Я привожу новые аргументы.

— Аргументы? Вы думаете, что моя газета существует только для того, чтобы печатать ваши аргументы? Вы хотите во что бы то ни стало попасть в тюрьму? Я для этого вас сюда взял? Он, видите ли, будет два дня писать аргументы, а потом месяц сидеть в Панкраце! Нет, увольте, это мне слишком дорого обойдется… Будете сидеть в редакции, понятно?

Ян пошел садиться за стол редактора Гейны.

Он просидел там час, а может быть, два. Затем взял лист бумаги и написал четверостишие. В нем почти не было логики.

Земля родины, суровая земля!

Дай хлеба! Дай крышу! Дай нам жить!

Приди, сядь и наклонись ко мне.

Там, где есть ты, там всегда покой.

В первых двух строчках он писал о родине, в двух других — о Тане. Написанное о Тане не соответствовало действительности. В эти дни она не приносила ему покоя.

25

На следующий день в большой передовой статье Ян приветствовал зарубежных гостей, которые приехали на сокольский слет. Он осторожно вставил в статью абзац о «соколах» России, из которых многие были учителями ведущих деятелей советской физкультуры и спорта. «Теперь вы убедились, что можете писать о России!» — не преминул заметить Лаубе.

На слете Ян не был. Он не видел триумфа Масарика, выступавшего на нем в белом, издалека заметном костюме. Его не было даже на манифестации на Староместской площади. Там, на трибуне, сидел сам пан шеф-редактор, а редактор спортивного отдела с трудом пробился на гостевую трибуну. Прага веселилась. Она окрасилась разноцветными красками, заполнилась звуками маршей, запестрела цветами и красными рубашками. Никому и в голову не приходило думать о фашистском путче. Бульварная пресса хранила молчание.

Прага в эти дни была и славянской, и демократической, и даже гуситской. Редактор Гинек закатал в понедельник утром рукава шелковой рубашки и написал в «Демократическую газету», что за Градом стоят три огромные группы: сокольство, легионеры и чехословацкий народ. «С теми, кто не оправдал себя и сегодня высовывает из-за угла язык, — цитировал редактор Гинек интервью Масарика перед слетом, — нет нужды считаться».

Все, таким образом, было в порядке.

Яну разрешили написать для культурной рубрики статью о Валерин Брюсове.

Прошло лето, и хотя писатели собирались в квартире Самека за чашкой кофе в его отсутствие, Ян на Виноградской вилле больше не бывал. Самек был в Топольчанках. Там он записал разговор с президентом и прислал его в «Демократическую газету», который та поместила на первой полосе.

После слета в Граде началось оживление. Гайду выгнали из генерального штаба! В это дело был замешан и французский посол. «Демократическая газета», однако, еще не выступила по делу Горжеца. Доктор Клоучек затягивал судебное разбирательство. Он обещал представить доказательства, подтвержденные документально.

Ян Мартину был вызван к судебному следователю только осенью, в конце октября. Ему было сказано, что на него было подано заявление в суд за оскорбление личности и лживые показания, которые он давал вовремя процесса. Жалобу подал генерал Горжец через своего представителя Татарку.

Ян повторил судебному следователю все, что сказал на суде. Пан Клоучек посоветовал ему предъявить для подтверждения показаний документ из России. Тот самый документ, на котором атаман Семенов собственной рукой написал имя поставщика и продавца чехословацкого оружия генерала Горжеца.

— У вас есть эта бумага? — спросил следственный судья.

— Она запрошена из Москвы, — ответил Ян.

— Других свидетелей или документов у вас нет?

— Нет.

Допрос окончился быстро. Судебный следователь был краток. Ян не чувствовал страха, который мучил его перед судебной коллегией пана Жачека. Это объяснялось тем, что он потерял то чувство одиночества, которое день ото дня становилось в нем все сильнее на протяжении всего периода безработицы. Хотя он не был уверен в том, что ему вышлют из Москвы фотоснимок документа, который должен доказать правдивость его утверждения, он все же надеялся на Окулова, к которому обратился Клоучек. Ответ из Москвы не приходил. Да Москва и не обязана была присылать фотокопию документа. В Праге Москву не признавали.

Но однажды в телефонной трубке раздался голос пана Клоучека. Он приглашал пана Яна Мартину к себе в контору.

— Маленький сюрприз, — произнес он шутливо.

Пан Клоучек был большим адвокатом. Но контора у него была маленькая и невзрачная. Он жил в старом доме на Водичковой улице. Клоучек любил говорить: «В этом доме жил еще мой дед Амброж Клоучек. Тогда, лет восемьдесят назад, вся образованная Прага была сосредоточена на этой и двух соседних улицах. Если бы в то время случилось землетрясение, которое бы разрушило эти три улицы, то погибла бы вся чешская культура. Поэтому я люблю этот дом и останусь ему верен до самой смерти».

Контора Клоучека была уставлена шкафами, в которые помощники адвоката, сидевшие в соседней комнате, клали дела законченных процессов. Бумаги постепенно желтели.

«Сколько подлости, печали, душевных страданий, добродетели и грехов, сколько любви и гнева тлеют на этих полках! — говорил пан Клоучек. — Гниет там и моя вера в человека и человеческую справедливость».

Пан Клоучек сидел за небольшим столом, на котором было много документов, аккуратно сложенных в стопки. Он встал, высокий, сияющий и торжественный, поздоровался с Яном и предложил ему сесть. Затем сделал три больших шага и открыл дверь, ведущую в комнату помощников адвоката. В канцелярию Клоучека вошел Мирек Восмик, тридцатилетний толстяк, и с ним молодой человек с начинающейся лысиной.

— Пан Иванов, пражский корреспондент ТАСС, — представил его Клоучек. — Пан Мартину, редактор.

Поздоровались. Все сели.

—; Прежде всего признаюсь, — начал разговор пан Клоучек, — что сегодняшняя встреча и ее важное содержание — не моя заслуга. Большую помощь в этом деле нам оказал пан Восмик. Он написал в Москву и нашел пана комиссара Окулова. Пан комиссар Окулов разыскал документ, который подтвердил правдивость ваших показаний в деле Горжеца. Сам розыск документа, однако, еще не говорил о том, что он будет представлен здешнему суду. Как известно, у нас, к сожалению, нет постоянных межгосударственных связей с Советской Россией. Однако пан Восмик так ловко объяснил смысл процесса против Горжеца, что пан Окулов взял на себя розыск документа и передачу его фотокопии в наши руки. Не сомневаюсь, что пан Окулов в данном случае руководствовался не только личной симпатией к своему другу, присутствующему здесь пану Мартину, но и учитывал политические аспекты этого дела. Нужно давать отпор фашизму везде, где мы с ним встречаемся. Пан Окулов дал указание изготовить две фотокопии документа и снабдил их печатями советских органов, подтверждающими их подлинность. Но это не все. Он приказал сделать и фотокопию подписи атамана Семенова, взятой, очевидно, из другого документа, чтобы было видно, что имя Горжеца вписал в документ, найденный в Чите, сам атаман. И не специалист с первого взгляда сразу определит, что вписанное имя и подпись сделаны одной и той же, атаманской, рукой. Потом пан Окулов нашел и путь, которым бы этот документ надежным и законным образом предстал перед нашим судом. Документ должен быть, как вам известно, получен легально. Поэтому он направил снимки в дирекцию ТАСС, а дирекция послала две копии документа и две копии автографа атамана своему представителю в Праге, присутствующему здесь пану Владимиру Иванову. Дело было сделано, я бы сказал, журналистским путем.

Это была поистине цицероновская речь. Пан Клоучек ни разу не запнулся и правильно произнес фамилию русского атамана. Он был счастлив.

Затем пан Клоучек открыл портфель, который лежал перед ним на столе, и, как фокусник, вытаскивающий из шляпы живого кролика, победно показал всем большой конверт. Он держал его за угол кончиками двух пальцев. Подытоживая свою речь, он сказал:

— Мы выиграли, господа!

Но Ян был равнодушен.

— Вы не радуетесь, пан обвиняемый? — спросил Клоучек разочарованно.

Ян не хотел испортить радость знаменитому адвокату:

— Вы сами сказали, пан Клоучек, что правда победит. Я верил, что все так и будет.

— Вы, пан Мартину, к счастью, не жили в девятнадцатом столетии. Вы родились за шесть лет до его конца. Если бы вы прожили в этом веке несколько дольше, как я, вы бы научились ничему не верить. Я благожелательно отношусь к вам, мои молодые друзья, к вашему оптимизму. Вы пустите меня, неверующего старца, в Москву, пан Иванов, чтобы я увидел и поверил, как апостол Фома?

Иванов улыбнулся:

— У вас в Праге есть один Томаш[18], который видел, но не поверил, и с вами, вероятно, будет то же самое.

— Не удивляйтесь этому, он стар, и если годы жизни можно сравнить со ступенями, то человек всегда доходит до определенной степени, на которой останавливается, и выше идти уже не может.

— А как же Анатоль Франс, Шоу, Роллан? — спросил Иванов.

— Это литераторы, — ответил пап Клоучек. — Если бы я не любил литературу, то стал бы судьей, как мой дед Амброж, который первый из нашего рода поселился в этом доме. Но так как я ее все-таки люблю, то я стал защитником. Это романтическая профессия, патетическая и возвышенная, если мы действительно хотим защищать человека и его право. Поэтому, несмотря на то, что я принципиально ничему не верю, у меня есть сокровенная мечта — верить. Я поеду в Москву, если вы меня туда пустите.

Пан Клоучек и советский журналист разговорились, совсем забыв о том, зачем была организована эта встреча.

Они расстались, когда пробило пять часов, а в пять часов пан Клоучек уже в течение тридцати лет ежедневно ходил в Академическое кафе, но не на чашку горячего кофе, как другие, а на стакан чая, и только индийского.

Дела у Клоучека с этой минуты пошли безо всяких препятствий. Процесс с «Демократической газетой» закончился в верховном суде оправданием Арношта Лаубе. Суд в своем решении зафиксировал, что правда полностью восторжествовала. Судебный процесс по делу о лжесвидетельстве Яна Мартину не состоялся. По предъявлении документов прокурор заявил, что обвиняемый говорил на суде правду, и прекратил судебное дело.

Горжец, однако, остался на своем месте. Для его военных начальников бумага Яна Мартину с вписанным атаманом Семеновым именем генерала была неубедительным документом. По их мнению, слово «Горжец», вписанное в документ, могло означать и то, что атаман по тем или иным соображениям мог сознательно лгать, чтобы сбить внимание общественности с правильного пути.

Оба процесса — и законченный, и прекращенный — не повлекли за собой серьезных последствий. В ноябре пан Клоучек прислал Яну открытку: «Радуйтесь, что правда победила. Не печальтесь, что ложь не была побеждена. Мы должны довольствоваться и тем, что в нашем несовершенном мире есть по крайней мере совершенная юриспруденция».

26

Ян не слишком-то обрадовался, узнав о существовании совершенной юриспруденции в несовершенном мире. Как раз в тот вечер, когда он вернулся от Клоучека, где узнал, что фотокопия документа, который восстановит его гражданское и человеческое достоинство, находится в руках адвоката, его встретила мать со слезами на глазах. Из облака дыма раздался голос отца:

— Таня ушла и взяла с собой Еничека. Она оставила тебе письмо.

Ян открыл письмо и стал читать:

«Дорогой Еничек! Я не могу тебе больше лгать. Помнишь, в конце июня, когда ты поступил в редакцию «Демократической газеты», я проводила отпуск у пани Клаусовой? Но это не был отпуск. Я привыкала жить без тебя. Сегодня я уезжаю в Москву. Беру с собой нашего сына. Это поистине счастье, что и Еничек, и я имеем двойное гражданство. Я не ухожу навсегда. Сначала я хотела тебе обо всем рассказать и стыжусь, что не сделала этого. Но я знала, что ты бы всеми средствами попытался воспрепятствовать моему отъезду. Я люблю тебя, Ян! До свидания.

Твоя Таня».

Сначала Ян совсем не удивился. Он взял письмо и, посвистывая, спрятал его в письменный стол.

К нему вошла мать:

— Ну что, сынок?

— Ничего. Таня на некоторое время уехала домой. Ее родителям тоже хочется посмотреть на дочь и внука.

— Она убежала от тебя! С нами простилась, а с тобой нет!

— Для этого есть свои причины.

— Какие?

— Мамочка, не будь любопытной! — Он снова засвистел.

— В нашу семью, где все было открытым и ясным, пробрались тайны! — Со слезами гнева на глазах она вышла из комнаты.

Ноябрьские вечера были ненастными. Ветер плакал и стонал в кронах деревьев. Ян не мог и не хотел слышать этот плач, доносившийся из сада. Он вышел на серую улицу. Пани Комаркова несла из трактира, расположенного неподалеку, бутылку пива. Увидев Яна, она остановилась:

— Добрый вечер, пан Мартину. Я слышала, что вы стали соломенным вдовцом. Жена уехала домой. Конечно, кто бы не был опечален?

— Это правда, — сказал Ян, кивнув.

Медленным шагом он направился к кладбищу. Так идут за гробом скорбящие по усопшему. Ветер раскачивал верхушки тополей. Со стороны Флоры к остановке подходил трамвай. Заскрипели тормоза. Водитель лихорадочно звонил.

«Она убежала от тебя», — отозвались в ушах слова матери, и эти слова будто пронзили его мозг.

Если она убежала, то убежала с кем-то, будут думать люди. А что ему до того, что будут думать люди? Таня написала, что любит его и вернется. В эти минуты она находится где-нибудь в Моравии, а может, подъезжает к Дрездену, если поехала через Берлин. Тани нет, Еничека нет. Они уехали от него…

Он остановился и посмотрел на верхушки тополей. Ветер жутко гудел в голых ветвях.

Ян убыстрил шаг и начал насвистывать себе под нос. Он поднимался вверх, к Флоре. Куда он идет? Никуда, потому что ему некуда идти.

Таня его не бросила! Она еще к нему вернется. Но она права: в последнее время он много делал того, чего она не хотела, не понимала. Что теперь будет с ним, с Яном?

Труба «Ориона» достает до самых туч. Моросит дождь. Все здесь раскопано, раскидано. Кругом одни новые виллы, построенные на средства, предоставленные государством в качестве субсидий. Здесь живет со своей Рахель редактор Кошерак. В последнее время он ходит грустный. Все раздумывает о том, в каком направлении развиваются события. Рахель любит пестро и пышно одеваться. Это стоит денег. Ему бы надо было служить Лоувенстину из «Шкоды», а не Прейсу. Прейс — скряга. Но Рахель дома. Тани дома нет! Кошерак Рахель уже давно не любит. Да и настоящее имя-то ее не Рахель, а Луиза. А Ян Таню любит…

«Боже мой, зачем я все это сравниваю? — подумал Ян. — Это Косая улица, теперь пойдем вниз… к Вршовицам…»

Но потом он резко свернул в сторону и побежал. Зазвонил у знакомых ворот. «Карел Самек» — было написано в металлической рамке.

Долго никто не отзывался. Но вот зашуршали домашние туфли и за решетчатыми воротами появился Карел Самек в плюшевом пиджачке с опущенной вниз головой.

— Кто там? — спросил он недовольно.

— Мартину.

— Проходите, Мартину! — Самек открыл. Он молча повел Яна в комнату, где обычно собирались в четверг. — Ну, с чем пожаловали?

В комнате горела одна-единственная лампочка: Самек был экономный.

— У меня уже нет Тани, — сказал Ян.

Самек украдкой посмотрел на Яна вопросительно и недоверчиво. Переломил сигарету пополам и всунул ее в длинный мундштук. Закурил.

— Курите, — сказал он и показал на столик, на котором лежала коробка с сигаретами. Бросил Яну спички. — Итак, Таня, — начал Самек.

— Таня, — повторил Ян и встал. — Я уже иду…

— Не надо, не спешите, Мартину, раз уж вы пришли. Следовательно, Таня, говорите…

— Моя жена уехала в Россию…

— Ах да… Вы женаты? Я даже и не знал. И детишки есть?

— Сын. Почти трех лет. Он уехал вместе с ней…

— Вот оно что…

Ветер застучал оконными рамами в зимнем саду. Снаружи в дверь заскреблась собака, тонко повизгивая. Самек, сгорбившись, подошел к двери и осторожно ее открыл:

— Иди-иди, у нас гость…

Маленькая собачка обнюхала штанину Яна и прыгнула Самеку на колени. Самек начал поглаживать ее голову. Затем в наступившей тишине прозвучали его слова:

— Итак, она уехала… А когда же она вернется?

— Скоро…

— Это хорошо, Мартину. А у меня нет жены…

Они снова замолчали.

Потом Самек заговорил как во сне:

— Женщина — это красивая бабочка. Прилетит, улетит… А куда же уехала ваша жена?

— В Россию…

— Туда теперь часто ездят. А потом пишут: «Страна чудес!» Но я туда не поеду. У меня этих чудес и дома хватает. Брр, холодно. Вам не кажется, а, Мартину? — Ян встал. — Вы уже идете? Тогда с богом… Не выпустите собаку!

Он проводил Яна, открыл ворота, затем закрыл их. И только потом сквозь решетку подал Яну руку, глубоко и сокрушенно вздохнув.

— Женщины — это крест, Мартину…

Ян поднял воротник. Сделав несколько шагов, он оглянулся. Самек держался за решетку и смотрел в ночь. Сверху на его маленькую голову падал свет лампочки, создавая вокруг нее нечто подобное нимбу.

— Спокойной ночи! — крикнул он. — Спите спокойно. Жизнь все выровняет. И приходите снова как-нибудь на «четверг»…

По Наклонной улице ветер гнал увядшие листья.

27

В то утро в кабинете пана шеф-редактора смешались три запаха: фиалки, духов и табака.

В кресле сидела дама в норковой шубке. На светлых с пепельным оттенком волосах ее была небольшая черная шляпка с вуалью, которая прикрывала половину лица.

На столе шеф-редактора лежал букет фиалок, который принесла дама. Это были пармские фиалки, и прилетели они вчера вечером на аэроплане из Италии. Фиалки пахли нежно и экзотично.

Пан шеф-редактор курил, дама тоже курила.

Оба молчали. Шеф-редактор, держась за подбородок, восхищенно смотрел в стальные глаза величавой дамы. Время от времени он бросал взгляд на ее ноги, обутые в туфли без каблуков. Это никак не вязалось с роскошной одеждой очаровательной посетительницы. Зазвонил телефон, и шеф-редактор говорил с кем-то долго и с таинственными намеками. Наконец он положил трубку и вздохнул:

— Итак, пять тысяч, пани доцент?

— Пять, — сказала та энергичным голосом.

— А статей будет?..

— Пять.

— Думаете, что это будет актуальным?

— Это меня не волнует, пан шеф-редактор. Если вы от них откажетесь, их возьмут в другом месте.

Пан шеф-редактор взял ее руку, некоторое время рассматривал длинные тонкие пальцы посетительницы.

— Это от ручки, — сказала дама, и шеф-редактор нежно поцеловал бугорок на ее среднем пальце.

— Не буду же я с вами спорить, Мата Хари!

Дама улыбнулась и качнулась в кресле. По кабинету волной пронесся запах ее духов. У шеф-редактора заблестели глаза.

А дама почти пропела:

— Хотите принять участие в охоте в Клучкове, пан шеф-редактор?

— Гм… — пробурчал Арношт Лаубе. — Пани доцент, в последний раз я держал в руках винтовку на стрельбище в Кобилиси ‘. Это было еще при государе императоре, когда я с трудом доживал последние дни военного обучения. Потом меня послали в Баден воевать пером, ножницами и клеем. Как видите, охотник из меня будет неважный.

— Это плохо, пан шеф-редактор. Вы не должны забывать, что Европой владеют масоны и охотники. В большинстве своем они весьма сходны. С правителями этой страны они встречаются на охоте. В Клучкове, в Ланах, в горных долинах у Модравы, в Татрах Высоких и Низких — короче говоря, там, где дичь бьют уже не дворяне, а представители промышленности, крупные землевладельцы и финансовые тузы. Дворяне, жившие, как вам известно, в прекрасных замках, развлекались двумя способами: во время войны убивали людей, а в период мира — диких зверей. В своих замках они собирали военные и охотничьи трофеи — латы, ружья, копья, кинжалы, мечи, рога косуль, ланей, оленей, лосей и головы кабанов. Теперешние охотники из промышленных, финансовых и аграрных кругов не убивают зверя с такой страстью, как когда-то дворяне. Но охота, и особенно пиры, которые являются ее неотъемлемой частью, представляют собой особенные мероприятия, на которых делаются большие дела. На охоте решаются судьбы банков, заводов и фабрик, шахт, земельных владений и целых народов. Спросите своего редактора Кошерака. Он расскажет вам, как в нашу промышленность были вложены миллиардные суммы иностранных монополий, как все больше укрепляется английский Ротшильд в Витковице и что делают французы в «Шкоде», как растут иностранные вклады в нашу химическую промышленность и что в ней означает «И. Г. Фарбен», «Вакуум Ойл», «Сосьете де Динамит» и другие концерны. Все это обговаривается на охоте, пан шеф-редактор, там же решаются вопросы об оптовых ценах и о картелях. Вы не должны, пан шеф-редактор, делать политику как любитель! Не придерживайтесь легенд Града, где умышленно не говорят о деньгах. Ходите на охоту… Не приглашают? Должны пригласить и вас, уважаемый друг.

Лаубе щурил глаза.

— Я скажу Аммеру. Тот попросит Прейса, чтобы вас пригласили, договорились? — Она снова очаровательно улыбнулась.

— Итак, пять тысяч, — выдохнул пан шеф-редактор.

— Да, пять тысяч. И пять статей об истории мафии. Аммер был одним из главных деятелей мафии. Я буду писать также и о нем.

Пан шеф-редактор трижды нажал на звонок. Никто не приходил. Он уже начал сердиться, когда в дверь постучали. Вошел Ян Мартину. Спросил:

— Вам что-нибудь нужно?

И тут он увидел Машу. Он подошел и подал ей руку.

— Как же мы давно не виделись, — сказал он и увидел, что выражение Машиного лица за вуалью изменилось.

— Как поживаете? — спросила Маша с милой улыбкой.

Она обращалась к нему на «вы».

— Вы знакомы? — спросил Лаубе, и сразу стало видно, что это ему не нравится.

— Да, — ответила Маша, — моя первая любовь.

Пан шеф-редактор не повел и бровью. Он сказал строго:

— Пан Мартину, мой секретарь где-то болтается, оформите чек на пять тысяч крон для пани доцента Градской.

— Пожалуйста, — сказал Ян и вышел.

— Парень с интересной биографией, — заметила холодно Маша Градская.

— Это точно, — в тон ей ответил пан шеф-редактор, и они засмеялись. Если бы Ян услышал этот смех, он лишился бы последних иллюзий.

— Не хотите посмотреть мои картины? — спросил Машу пан шеф-редактор. — Оригиналы известных чешских художников. В моей квартире над нами, на пятом этаже, в эту минуту нет ни одного человека.

— Нет, — сказала Маша. — Сегодня нет…

Вечером после совещания пан шеф-редактор сказал Яну с глазу на глаз:

— Не люблю ученых женщин, но эта Градская — настоящий туз. Несколько лет она жила с Соваком. Потом они разошлись. Теперь она подруга генерального директора Аммера. Во время войны по поручению мафии ездила в Швейцарию… Откуда вы ее знаете?

— На одном факультете учились…

— Она всегда была такой элегантной?

— То была простая девушка, — сказал Ян. — Теперь она изменилась.

— Большой свет, — сказал пан шеф-редактор, смакуя эти слова.

Приглашения на охоту он, однако, в ту осень не получил ни от генерального директора Аммера, ни от кого другого, хотя и мечтал об этом, потому что там решались такие большие дела, как, например, сотрудничество чешского и немецкого капитала в республике. Пан Крамарж не ударился в революцию, как обещал, если немцы войдут в правительство. Хозяином республики стал Антонии Швегла, философ аграриев. Создавалась новая легенда, швегловская, о мудрости крестьян, привязанных к земле и призванных развивать и накапливать ее богатства. Масарик оставался президентом только с любезного согласия Антонина Швеглы.

28

В тот весенний день Ян вышел из своего ольшанского дома рано утром. На домах висели флаги. Трамваи были полны людей, едущих на работу. Люди молчали, читали газеты, зевали и неохотно проталкивались к выходам. По Карловой улице вниз, к центру Праги, шли разнаряженные «соколы». И легионеры вышли из ворот домов. Маленькие, большие, растолстевшие, худые, в фуражках русских легионов, в беретах французских полков и в шляпах с пером, которые означали, что человек этот попал в плен к итальянцам и потом при участии генерала Штефаника и его эмиссаров вступил в итальянский легион. Все старались держаться прямо. Однако им теперь было за тридцать, а фабрики и канцелярии не щадят даже героев. «Соколы», легионеры и школьники, которые шли на построение, полагали, что все на них смотрят, — ведь они шествуют по улицам Праги не просто так, а по случаю выборов президента. Но на них никто не смотрел. Люди спешили в учреждения, на фабрики, к прилавкам магазинов, и этот майский день был для них обычным днем. Если их что и интересовало в газетах, так это заметки об американском летчике Линдберге, впервые перелетевшем из Америки в Европу через Атлантический океан. Его портрет уже почти три недели не сходил со страниц утренних и вечерних газет.

То, что сегодня будут выборы президента республики, никого не волновало. Президентом республики является Масарик!

Однако все это было не так просто. В течение долгих месяцев многие пытались убедить самих себя и других в том, что Масарик не должен быть президентом республики. Он что, взял себе эту функцию в аренду? В этом отношении и пан Крамарж был за демократию, хотя всем было известно его изречение: «Спасибо фашистам», что звучало отнюдь не демократично. Аграрии с большим удовольствием видели бы в президентском кресле Швеглу.

…Ян вышел из трамвая. На здании Живностенского банка развевались четыре огромных шелковых флага. Два пожилых господина в серых шляпах — один маленький, другой высокий — стояли на углу и подсчитывали шансы Масарика остаться президентом: Крамарж со своей партией наверняка не будет голосовать за него. Глинка с людаками тоже против Масарика. Голосовать за него будут немцы, а также немецкие социал-демократы. Семнадцать голосов. Если кто-нибудь не придет голосовать, а это может вполне случиться, Масарик избран не будет. Коммунисты выдвигают Штурца. Но они не могут повлиять на ход выборов. Будет позор, ужасный позор, если Масарик станет президентом по милости немцев…

Господа считали на пальцах, как ученики, и у них все время выходило, что Масарик не будет избран, если на выборы по каким-либо причинам не явятся хотя бы пятнадцать из тех депутатов, которые должны отдать за него свой голос.

— Именно депутатам от аграрной партии следовало бы остаться дома! Но у Антонина Швеглы своя собственная философия. Он называет ее чердачной, хотя сам на чердаке никогда не жил. Суть его проповеди заключается в том, что он считает, что крестьянство представляет собой социальный стабилизатор.

Человек, который говорил эти слова, был не кем иным, как паном Соваком.

Совак выкрикивал:

— Если бы Швегла когда-либо присоединился к стихийному сопротивлению правых против Масарика, он бы одержал над ним победу. Но здесь на помощь Граду подоспела теория Швеглы о стабильности. Швегла видит в Масарике необыкновенное явление и ни в коем случае бывшего взбунтовавшегося учителя, который нахватался англо-американского воздуха. Швегла принимает естественный гнев патриотической Праги против аристократической масариковой богемы за бунт карликов против великана. Швегла ошибается.

— Пан профессор, у Швеглы ум крестьянина…

— Ум, направленный на достижение стабильности…

— Да, ум крестьянина, и тот говорит ему: «Масарик, избранный по моей воле, находится в моих руках, и править буду я…»

— Возможно, возможно, пан коллега… Однако исторический момент требует: низвергайте идолов!

Профессор Совак, маленький, подвижный, приподнял серую шляпку и поспешно удалился пружинистыми шажками к Пршикопам, а может быть, пошел в парламент на выборы президента…

Время еще было. Ян зашел в кафе Обецного дома. В нем почти никого не было. Газеты писали о плохих результатах Женевской экономической конференции, о постепенной трансформации Британской империи в конфедерацию независимых государств, а также о сегодняшних выборах в Праге. Коммунистическая печать публиковала биографию сенатора Штурца.

Из крепостных ворот казармы Иржи из Подебрад в колонне по четыре вышел военный оркестр. На карнизе здания бывшей таможни у Хибернов ворковали голуби. На перекрестке у Пороховых ворот звонили трамваи. Люди спокойно переходили проезжую часть дороги, машины тормозили и снова набирали скорость, и не будь флагов, и в этих местах все бы выглядело, как в обычный день.

Ян думал о Тане. Она написала ему несколько коротких писем. Он ответил ей.

Она здорова, Еничек тоже. Она посещает журналистские курсы. Будет журналистом, как и Ян. Но советским! Будет писать под своей девичьей фамилией: Попова. Ей хорошо на родине, хотя она и очень скучает по Яну. На курсы ей помог устроиться товарищ Иванов, с которым Ян встретился в Праге. Окулова Таня еще не видела. Он в Красноярске. С родителями она уже связалась. Мама болеет, и отец не может ее оставить на такое длительное время, требующееся для поездки. По этой причине родители пока отложили поездку в Москву. К тому же это стоит много денег. Таня пошлет им немного из своих сбережений.

Он медленно шел по Целетной улице, потом по Староместской площади, где на часах башни как раз кричал петух и смерть звонила в колокол. Перед зданием парламента стояли толпы людей, «соколы», солдаты в касках, рота почетного караула, школьники в национальных костюмах. Инструменты военного оркестра блестели на фоне портика роскошного здания, которое республика из концертного зала переделала в здание парламента.

Люди на площади пребывали в хорошем расположении духа. Они радовались весеннему солнцу, теплу майского дня, ярким краскам флагов и цветов. Они очень хотели посмотреть театрализованное представление, которое вскоре должно было разыграться перед их глазами, а главное, им хотелось поприветствовать пана президента.

Все долго ждали, но вот наконец к ступенькам подъехал автомобиль, в который сели два человека, вышедшие из здания парламента.

— Едут в Град за президентом! — раздалось в толпе, и площадь затихла в ожидании.

Вскоре на обезлюдевшем мосту от Кларова показалась открытая машина, имевшая регистрационный номер 1. В ней сидел Масарик. Все сняли шляпы. Президент приложил к широкополой шляпе руку. Он вышел из машины, в темном демисезонном пальто, сосредоточенный и серьезный. Его сопровождал канцлер, человек с красивой бородкой, от которого во время войны Маша Градская получила приказ отправиться в Швейцарию. Стеклянные двери открылись, и на площади вновь воцарилась тишина. Только в кронах лип на набережной чирикали стайки веселых воробьев.

Но вот с крыши зазвучали фанфары, игравшие мелодию из «Либуше». Заколыхался государственный флаг. Рота почетного караула застыла по стойке «смирно». Послышалась команда: «На кара-ул!» Президент республики выходил на ступеньки парадного входа. Он остановился со снятой шляпой. Он был похож на те памятники, которые ему поставили при жизни. За ним толпились члены правительства во главе с Антонином Швеглой, генералитет. Среди генералов Ян узнал и Горжеца. Тот потолстел, лицо его стало еще краснее. И Ян Сыровы, с черной повязкой на глазу, был более обрюзгшим, чем раньше.

За рекой, в крепости, прогремел орудийный выстрел. Со стороны Града с гулом появились самолеты и начали кружить над толпами людей, над парламентом, над Прагой… Орудийный салют продолжался. Испуганные голуби взвились над крышами и полетели на Летенское поле. Музыка играла берущую за душу мелодию об этой прекрасной стране, сущем рае на земле. Толпы людей застыли в неподвижности.

Гром орудий заворожил Яна. Они не убивали, а стреляли в честь президента. Они стреляли в честь этой богатой, счастливой, по-весеннему радостной, молодой и прекрасной страны.

Артиллерийский салют закончился. Над головами затрепетали платки, в воздух полетели букеты цветов. Будто появившись из-под земли, на площади уже стоял эскадрон кавалеристов в шлемах, с обнаженными саблями. Кони ржали.

Президент вошел в машину и помахал собравшимся рукой. Конники тронулись. За ними, по направлению к Кршижовницкой улице, медленно поехал автомобиль.

— Слава! Слава! — кричали собравшиеся.

Дети прыгали от радости, бежали на набережную, чтобы еще раз увидеть кавалерийский эскадрон, когда он через ворота в Мостецкой башне выйдет на Карлов мост.

Звонили колокола. Обнаженные сабли и шлемы снова появились и вскоре исчезли на древнем мосту.

— Господин… — Ян взял за рукав мужчину, в надвинутой на лоб фуражке, который стоял у перил и неотрывно смотрел в воду. — Вы видели эти шлемы, знамена, обнаженные сабли? Эту гуситскую конницу? Вот так было и тогда, у Оусти, у Домажлице и всюду на земле, где мы прошли по полям битв…

Мужчина еще сильнее надвинул на лоб фуражку с поломанным козырьком. У него были уставшие, измученные глаза.

— Может быть, — тихо проговорил он. — Но где сам гуситский народ?

У Яна по спине пробежал мороз. Он оглянулся, желая показать незнакомцу этот самый гуситский народ, но тот уже исчез в толпе нарядных детей, которые с визгом бежали за военным оркестром, возвращавшимся под звуки громкого марша в казарму.

Однако в редакции Ян все же написал возвышенную статью, в которой говорил о гуситском народе.

29

Он писал о гуситском народе и в последующие месяцы. Писал потому, что сердце его болело все больше и больше. Это были неспокойные годы. Их называли годами конъюнктуры. Все чувствовали, что приближается что-то плохое, неизвестное, но не знали что.

Если это война, хвастались государственные деятели, мы защитимся от нее конференциями. Будем говорить о проблемах мировой экономики, договоримся о разоружении, подпишем документ, который отвергает и осуждает войну. Однако было ясно, что уже нельзя сохранить в прежнем виде отношения между бывшими победителями и побежденными. Франция всеми силами держалась за Версальский договор. Германия делала под него подкоп. Англия помогала Германии, чтобы не произошло чрезмерного усиления Франции. Все это называлось локарнской и европейской политикой, и даже паневропейской. К Пан-Европе могли относиться целые области Африки, потому что там господствовала Франция, но к ней не принадлежала ни Британия, ни, само собой разумеется, Россия. Россия — это Азия.

А время между тем проходило в празднествах. Широко отмечалось десятилетие республики и тысячелетие государства святого Вацлава. В Прагу съехались кардиналы и епископы. Начали писать об острове порядка посреди Европы. Это имело свои причины.

Из немецкого моря, которое с трех сторон омывало остров порядка, вынырнул человек по имени Адольф Гитлер. Он был родом из Верхней Австрии, во время войны в армии императора Вильгельма дослужился до ефрейтора. Он носил на груди Железный крест, которым сам себя наградил за неизвестные геройские поступки. Ревом, размахиванием рук и маршами он склеил национал-социалистскую партию в Германии. Устраивал путчи и погромы. Его посадили в тюрьму. Там он написал книгу. В ней была изложена программа немецкой Европы. Германия возникнет в результате борьбы против евреев, масонов, марксизма и парламентаризма, против дегенерировавшей Франции, против России, против Лиги Наций и, естественно, против Версальского мира, который был не миром, а диктатом. Этот диктат был направлен на разоружение Германии, выплату ею репарации и на территориальные уступки с ее стороны. Германия уже не будет выполнять никаких условий! Германия проснется, свергнет иго мирного договора, вооружится и сама продиктует мир. Это будет немецкий мир. Все немцы сплотятся в едином государстве. И это государство призвано взять коммунистический бастион — Москву. Англия в этой борьбе будет, очевидно, союзником Германии, так как англичане — это германцы… Наступает тысячелетие германцев. Так писал и так говорил Адольф Гитлер.

Редактор Кошерак принес сообщение из финансовых кругов о том, что партию Гитлера содержат промышленные магнаты Крупп, Тиссен и Феглер. Но у Гитлера есть еще более могущественный друг, Генри Форд, американский автомобильный король и антисемит. Форд собирается открыть собственный завод в Кельне.

Кошерак эти новости рассказывал шепотом. Пан шеф-редактор выпятил губу:

— Вы смотрите на все с точки зрения еврея. У вас животный страх перед погромами.

— А у вас нет, пан шеф-редактор?

— Это все паникерские слухи. У меня вести лучше.

Кошерак склонил голову.

Шеф-редактор получил сведения прямо из уст пана министра Бенеша. Пан Бенеш бывал теперь иногда по вечерам в обществе Самека, куда с недавнего времени стал захаживать и Арношт Лаубе. Бенеш говорил о внешней политике, о чехословацких договорах, целой сети договоров, о Лиге Наций и неодолимой демократии. Он смеялся над Муссолини и Гитлером. Подсчитывая голоса демократических партий, он доказывал, что Гитлер в лучшем для себя случае отберет несколько тысяч голосов у коммунистов, но это не так важно. Пан Бенеш знаком лично со всеми европейскими государственными деятелями. Он знает Макдональда, Чемберлена, Бриана, Поль-Бонкура, Титулеску… Он знает их слабые места и настроения. Он боится венгров, так как созданная им Малая Антанта направлена против них. Вот если бы туда вступила еще и Польша… Но где там, Великая Польша и вдруг — в Малую Антанту! Машина Лиги Наций, однако, в состоянии потрепать и Германию, а это уже кое-что! Немцы упорны. Они хотят вооружения и аншлюса Австрии.

— Когда я в прошлом году возвращался из Лондона, — говорил Бенеш, — я беседовал в Берлине с канцлером Марксом и с Шахтом, президентом Имперского банка. В конце концов, аншлюс нас не испугает, хотя без аншлюса наша жизнь была бы спокойней…

— А Гитлер? — спросил Карел Самек.

— Гитлер? Я говорил с Шахтом и о нем. Шахт не верит, что Гитлер будет иметь успех. Важнее для Европы, а тем самым и для нас, то, что происходит сейчас в России. Сталин стал во главе правительства и ликвидирует троцкистов. Троцкий эмигрировал за границу, троцкисты кончают жизнь самоубийством. Нэп кончился… Это должно разлагающе действовать на наших коммунистов. Социал-демократы получат их голоса и будут в состоянии тормозить аграриев. Развитие пойдет влево. Ну и пусть идет. Что сказал Масарик? Если Италия сегодня против парламента, то это еще не говорит о том, что она радикально и неотступно идет вправо…

Никто из членов общества, сидящих за чашечкой кофе в доме Самека, не понимал эту сложную диалектику. Развитие идет влево, и при этом возникает еще одна фашистская диктатура… Это звучало странно.

Тогда стали говорить о вещах более простых. Об архитектурном исполнении выставки в Брно, о Мак-Орлане, о звуковом кино, о Грете Гарбо, Чаплине и джаз-банде. Критик Львичек сравнивал Фрейда с Энштейном, называя их теории одинаково эпохальными. Говорилось и о Эль-Капоне, короле гангстеров в Америке, о ку-клукс-клане, но это снова уже была политика, и поэтому драматург Курц предпочел перевести разговор на анекдоты. После анекдотов речь зашла о бегуне Нурми, которого пан Руда, «сокол», считал чудом света, в то время как издатель Завржел видел чудо света в майоре Сигрейве, который на своем гоночном автомобиле достиг рекордной скорости — 231 километра в час.

Япу нравилось у Самека. Он всегда с нетерпением ждал четверга, потому что это был единственный день, когда час-два его не мучили болезненные воспоминания о Тане.

Таня часто писала о своей московской жизни. О том, в каком музее она была, какую пьесу видела, какую книгу прочитала. Работалось ей хорошо. Сын был здоров и часто вспоминал отца.

— Это ты отнял у меня Таню, — сказал как-то Ян Миреку. — Из-за этой аферы Горжеца!

— Ты бы все равно потерял ее. Но, говоря «потерял», я думаю о том, сможешь ли ты найти ее опять. Это полностью зависит от тебя.

30

Однажды Ян снова почувствовал себя счастливым. Это случилось, когда спустя несколько лет он опять очутился на вилле «Тереза».

Советское представительство, которое не было посольством, потому что чехословацкое правительство советское не признавало, устроило прием, на который Ян был приглашен как редактор «Демократической газеты».

На вилле «Тереза» собралась вся Прага. Депутаты-коммунисты и депутаты от буржуазных партий, люди, занимавшиеся литературой, критикой, наукой и искусством, люди, которые видели в Советском Союзе страну будущего и писали о нем правду. Тут были и адвокаты, защитники коммунистов на различных процессах, связанных с издательским делом, издатели, которые печатали произведения советских поэтов и писателей, редакторы демократических газет, студенты левых взглядов. Все пытались говорить по-русски, но удавалось им это с трудом. Хозяева тоже не лучшим образом владели чешским языком, но все понимали друг друга.

К концу приема к Яну Мартину подошел корреспондент ТАСС в Чехословакии Владимир Иванов, взял его под руку и сказал с улыбкой:

— Как поживаете, соломенный вдовец? Не думаете ли вы, что вашей жене уже пора вернуться?

— Конечно, думаю, — ответил Ян.

— Сразу видно, что вы отстали от нашей жизни, товарищ Мартину. У нас бы на вашем месте никто не волновался. Сейчас у нас частенько бывает так, что жена работает в Москве или в Харькове, а муж на несколько лет уезжает на Турксиб, во Владивосток или еще куда-нибудь. Если бы вы не поступили на работу в «Демократическую газету», вы могли бы поехать с ней.

Ян грустно усмехнулся.

— Будьте терпеливы. Она вернется, — улыбнулся Владимир Иванов.

— Во всем этом деле чувствуется ваше присутствие, — с горечью в голосе сказал Ян.

— Не отрицаю, — ответил Иванов.

Ян спросил о комиссаре Окулове.

— Он уже стар. Решил вернуться в свое сибирское село, где еще до войны был учителем…

Они выпили за здоровье Тани и Окулова. У Яна зашумело в голове. Вся вилла гудела как пчелиный улей.

31

В тот осенний день на обычном редакционном совете все долго слушали взволнованную, полную тревоги речь редактора Кошерака.

— Все, что мы созидали, рухнуло в течение нескольких часов. Напрасно нам внушали, что такие кризисы уже были после войны и что крах на нью-йоркской бирже хотя и подобен блеску молнии, но после нее только немного погремит, и небо опять прояснится. Ничего не прояснится! Деловой активности пришел конец! Подошел конец наших дней. Наш мир рушится.

В грохоте мировой войны кануло в Лету девятнадцатое столетие. Были кризисы и в девятнадцатом веке. Но это были кризисы роста. Кризисы, которые возникли после мировой войны, и прежде всего тот, который разразился теперь в Нью-Йорке, представляют собой кризис нашей системы. Горе нам! Из этой ужасной биржевой катастрофы вырастут новые. Недаром по улицам Нью-Йорка бегали плачущие люди и, ломая руки, жаловались, что их покинул бог. Погибнут промышленные предприятия, опустеют плантации, обанкротятся банки. Надвигается кризис в промышленности и в сельском хозяйстве. Миллионам безработных реакционеры, реваншисты, империалисты и расисты пообещают теплую униформу и котелок супа и сделают из них солдат. Противоречия между странами, побежденными во время войны, и так называемыми странами-победительницами обострятся. Вырастет гнев и ненависть бедняков к богачам. Миллиардеры выпустят против рабочих своего охотничьего пса — фашизм. Мир, уже поделенный, снова будет перекраиваться. И это будет называться борьбой за рынки сбыта и жизненное пространство. Будет брошен жребий в игре на страны слабые и маленькие. Адольф Гитлер набрал силу. Со временем он будет становиться все сильнее, хотя в Германии и растет революционный пролетариат.

У нас тоже будут сотни тысяч безработных и голодающих. Мы уже не будем островом порядка. Его берега подточит кризис, целые районы замечутся в аркане шовинизма. Мы утратим все, что любили, и с нами останутся лишь слезы наших жен и детей…

Шеф-редактор Лаубе насмешливо посмотрел на разволновавшегося Кошерака:

— Вам все это, наверное, приснилось?

— Нет, это не скверный сон, это завтрашняя правда. — Кошерак вспотел, голос его был сиплый.

— И эту правду вы бы хотели написать в нашей газете? — спросил Лаубе.

— Да, хотел бы!

— Вы что, с ума сошли?! Успокойтесь. И напишите сегодня передовую статью, из которой всем было бы понятно, что основы капиталистической экономики, как всегда, крепки, что наша финансовая политика в умелых руках и что ничего не изменится, совершенно ничего. Вы поняли? Свои вещие сны рассказывайте дома, после работы… А вы, Мартину, напишете статью о расцвете Советского Союза. Начнем грозить социализмом как вторым возможным путем хозяйственного развития. Останьтесь здесь после совета. Я хочу вам кое-что сказать. Все остальные — по своим местам, и за работу… Или я выброшу вас на улицу. Теперь это уже не будет шуткой. Учтите, уволенный редактор вряд ли сможет устроиться на работу. Начался мировой экономический кризис! — Последнее предложение он произнес очень торжественно.

Редакторы шли с совета с опущенными головами. Когда комната опустела, шеф-редактор обратился к Яну Мартину:

— Запомните, что я вам скажу. Задача советских пятилеток состоит в основном в увеличении промышленного производства. В пять раз увеличится мощность угольных шахт, в шесть раз больше будет гидроэлектростанций, самая большая среди которых — Днепрогэс. В восемь раз увеличится добыча нефти, возникнут промышленные и сельскохозяйственные гиганты. Бедные мужики станут богатыми колхозниками. Выпуск продукции легкой промышленности увеличится на 150, а тяжелой — на 250 процентов. Шестая часть земного шара будет электрифицирована. «Коммунизм — это Советская власть плюс электрификация!» Напишите об этом высокопарными словами. Это будет редакционная статья. Если нам за это нагорит, я скажу, что у нас еще демократия, мы свободны и можем писать то, что считаем нужным… Слышали, меня пригласили на охоту… в леса под Орликом. Прейс будет выступать в роли хозяина, приглашен Масарик, будет дюжина министров и директоров банков. Будет там и Карел Самек. Так что все в порядке. А теперь идите писать… И давайте побыстрей разводитесь. Это мешает вам работать.

— Что вы говорите?

— Говорю, что придет время, когда я и вас выгоню…

— Как хотите.

— Вы такой же сумасшедший, пан Мартину, как и старый Кошерак.

32

Ян Мартину сидел на галерее для журналистов в старом зале Дома выборов в Женеве, который Лига Наций временно использовала для сессий своих ассамблей. Монументальное здание Лиги было построено в очаровательном городе на берегу Лемана[19] несколько позже.

Ян Мартину впервые с 1925 года находился за пределами родины. Он не знал, кому пришло в голову послать его в Женеву от «Демократической газеты». Сам он не добивался этого. Шеф-редактор коротко приказал: «Поедете!» — ив руках Яна без всяких хлопот оказался заграничный паспорт. Пан шеф-редактор определенно советовался по этому вопросу с отделом печати министерства иностранных дел и со своим другом Кахой.

Ян с радостью поехал в Женеву. Нет, не потому, что его привлекала работа Лиги Наций. Просто он очень хотел увидеть Женевское озеро, сам город и Монблан, возвышающийся за озером. Поэтому он чаще бывал под платанами на Кэ дю Монблан, нежели в зале Дома выборов. Он наблюдал за детьми, игравшими у причала, за небольшими пароходиками, привозившими из Эвиана туристов. Хорошо было на Кэ дю Монблан!

И все же надо было присутствовать в зале заседаний.

Ян сидит на своем месте на галерее и смотрит вниз, на зал. Там собрана вся Европа, Азия, Южная Америка. Нет только представителей Северной Америки и Советского Союза. В первом ряду стоит бледнолицый беспокойный немец Куртиус и разговаривает с социал-демократом Брейтшейдом. К ним подходит Шобер, австрийский полицейский с кругленьким брюшком и забавной бородкой. Он временно представляет здесь независимую Австрию. Француз Бриан согнулся в кресле так, что кажется, будто он спит. У него желтое уставшее лицо. Но вот он поправляет свои, с проседью, волосы, наклоняется к Лавалю, который сидит, согнувшись, в сером пиджаке с белой бабочкой под стоячим воротником. Начинает с ним шептаться. Тонкие пальцы Бриана зашевелились. Лаваль что-то коротко ему ответил.

Чехословацкая делегация сидит слева в самом конце зала. Ян смотрит на лысину Бенеша. Бенеш беспокойно роется в бумагах. В целой куче бумаг. Надел очки и показывает что-то в листках Осускому, благодушно настроенному после хорошего завтрака. За спиной Бенеша громко спорят югославские делегаты.

Ян сидит вдали от других чехословацких журналистов. Впрочем, он знаком с ними весьма поверхностно. Он не испытывает большого желания общаться с ними, так же как с господами Жувеником и Сауэром, статьи которых он переводит на русский язык для «Демократической газеты». Но к мистеру Викэму Стиду, старому красавцу с узкой бородкой и умными бегающими глазами, надо присмотреться получше. И не только потому, что его размышления об английской политике он должен — один раз в месяц — переводить, но и — это главное — потому, что между этим человеком, о котором говорят, будто он незаконнорожденный сын лорда, и Масариком существуют какие-то загадочные связи.

Председательское место занял великан с монгольским лицом и шишковатой головой. Это Николае Титулеску, румын, которого Аппони ненавидит так, что выходит из зала сразу после его первых слов. Титулеску высокопарными французскими фразами открывает пленарное заседание сессии ассамблеи Лиги Наций. Предмет дискуссии — обсуждение деятельности Лиги Наций со времени последнего ее заседания.

Титулеску говорит очень громко, потому что зал не приспособлен для такого большого количества слушателей и на галереях, где сидят корреспонденты, его плохо слышно. А для Титулеску очень важно, чтобы его все слышали.

Первому Титулеску предоставляет слово министру иностранных дел Франции Аристиду Бриану.

На пути к трибуне Бриана сопровождают аплодисменты. Он нервно вступает на трибуну. На нем широкий поношенный пиджак. Морщинистую шею огибает воротничок с узким старым черным галстуком. Под рыжими с проседью усами висит с выражением какого-то пренебрежения губа сибарита. Очень часто в нравом углу его рта торчит сигарета. Он выкуривает их ежедневно штук по пятьдесят. От этого его средний и указательный пальцы покрылись коричневыми пятнами. Сейчас курить нельзя, и это, видимо, влияет на его настроение.

Бриан начинает говорить так тихо, что Ян на галерее почти ничего не слышит. Он различает единственное — часто повторяющиеся слова «война» и «мир». Докладчик начинает прохаживаться, опустив руки в карманы пиджака. Ян чувствует, что он не подготовил свой доклад. Кроме того, что этого человека трудно причислить к великим ораторам, он еще и необразованный. Наверное, правда, что до сих пор он читал только Жюля Верна и что он не философ, не поэт и не политик, хотя именно сейчас он как раз произносит патетическое предложение, в котором говорится, что государственные деятели должны быть в одном лице и философами, и поэтами, и политиками. Бриан говорит об этом с жестикуляцией азартного игрока. Теперь он говорит уже четко и ясно. Без выражения цинизма на губах, без равнодушия, с которым он еще несколько минут назад прохаживался из одного угла трибуны к другому. Сейчас он стоит выпрямившись, с растрепавшимися волосами. Руки подняты вверх. Он говорит как во сне о Пан-Европе…

С галереи на него пристально смотрит граф Р. Н. Коудено-Калерги, наполовину японец, наполовину австриец, который эту Пан-Европу усиленно пропагандирует уже ряд лет. Это будет Пан-Европа, в которой снова найдется место для обедневших феодалов. Мать господина графа, японка, живет в замке Роншперк в Чехии. Граф доволен. Теперь сам Бриан говорит то, о чем господин граф и его сподвижники уже так давно пишут в газетах.

— Несмотря на все разногласия, народы согласятся с идеей Пан-Европы, — говорит Бриан. — Даже в малейшем выражении согласия, пусть с многими оговорками, для меня все равно есть зерно надежды… Надеюсь, верю, убежден!

Он несколько раз ударяет по трибуне своим маленьким кулачком, а потом все свое отвращение, которое только может выразить человеческий голос, вкладывает в слово «война». А всю радость, славу и красоту — в слово «мир».

— Мир должен прийти! Он должен стать действительностью, правдой! Или… Но я, пока жив, сохраню мир. Это я обещаю! — Он широко открывает глаза и левой рукой отводит оловянно-серые волосы с морщинистого лба. Затем громко выкрикивает: — Маршируйте, маршируйте к миру!

Докладчик покорно склоняет голову, будто прислушиваясь к тому, что ответят слушатели.

Собравшиеся отвечают бурными овациями. Только англичане остаются спокойными.

Бенеш срывается с места и бежит, чтобы с жаром пожать руку Бриану.

Ян вышел из зала. С телефонной станции, расположенной на первом этаже, он продиктовал в Прагу в редакцию газеты статью о речи Бриана. На сегодня это единственная его задача.

Потом он вышел на улицу. Осеннее солнце Женевы светило теплее, чем в Праге в мае. На отеле «Бо-Риваж» развевался чехословацкий флаг. На втором этаже были расположены комнаты Бенеша. Когда весь город уже спал, в его окнах все еще горел свет. Бенеш привез с собой Регера, который оставил Ланы и ушел в министерство иностранных дел делать дипломатическую карьеру. Регер до позднего времени простаивал у стола министра, с таинственным выражением лица подкладывая ему бумаги. Целую кипу бумаг. Сейчас комнаты в номере министра пусты.

Ян зашел пообедать в «Баварию». У столика в углу сидели знакомые чехословацкие журналисты. Ян поздоровался с ними, но сел за другой столик. На стенах были развешены меню банкетов, которые после каждой сессии ассамблеи устраивались для журналистов, аккредитованных при Лиге Наций. Эти меню имели поистине историческое значение. Карикатуристы Дерзо и Келен рисовали на них портреты государственных деятелей. В этом году на листке меню был изображен Аристид Бриан, спорящий с богом войны Марсом.

Пообедав, Ян вышел на улицу и направился туда, где не было ни государственных деятелей, ни журналистов. Воду озера, озаренного солнцем, бороздили разноцветные пароходики. Когда-то по нему плавали парусники, на которые так любил смотреть Байрон. Фонтан у причала был похож на белую вуаль, колыхаемую ветром. Вдалеке спокойно возносился к небу Монблан. Ян шел по улочкам, похожим на малостранские. Он думал о Руссо, Вольтере, Бальзаке. На ум приходили чьи-то рифмованные строки.

По узкой тропинке, петляющей между старыми виллами, он поднялся по каменистому склону. Мир вокруг него был зеленым и бледно-голубым. Платаны и тополя, буки и кипарисы, небеса и озеро. Только тропинка под ногами была красноватого цвета. Ян очутился в виноградниках. Гроздья уже начали зреть. О да, конечно…

Сладкий растет виноград в твоих виноградниках, Он золотистого цвета, Озеро в шелковых туманах Под виллой «Диодати»!

Виноградники, шелковые туманы заговорили давно забытыми строками из «Чайльд Гарольда», переведенного когда-то Элишкой Красногорской. Ян остановился перед старым домом, обросшим диким виноградом, и сел на красную, как киноварь, межу. Слышалось стрекотание сверчков. Байрон, живший на этой вилле, любил их слушать вечерами, когда на небесах появлялись первые звезды. Вилла «Диодати»… Наверное, за этими окнами был стол, и за ним сидели и беседовали Байрон и Шелли. А может быть, он и сейчас находится там?..

Байрон скучал по своей сестре. Ян ни о ком не будет скучать. Ни о Тане, ни о Еничеке! Таня уже долго не писала. Разъезжала по России. Посылала свои сообщения в ТАСС. О строительстве новых фабрик и заводов. Только куда же она дела Еничека? В интернат? Вот оно, его семейное счастье!

По красной тропинке в его направлении шли двое молодых людей. Парень и девушка. Вот они засмеялись и быстро поцеловались. Молодые люди остановились перед виллой и через минуту пошли обратно, обнимая друг друга за талию.

Ничего не хотеть. Молчать. Небо пить, Как белый парус вдали. Иметь покой в душе. И тихо идти — Это влюбленные смеялись! Здесь ходил Байрон. В платанах Осталось его дыхание…

Сверху, из соснового леса, растущего над виноградниками, бежала женщина. Ян узнал Машу. На ней была широкая соломенная шляпа, затенявшая лицо, желтое платье с бледно-фиолетовым поясом, в руке светло-фиолетовый зонтик, а на ногах — туфли без каблуков.

Она остановилась и, засмеявшись, протянула Яну руку:

— Вы пришли навестить Байрона?

Он встал:

— Что вы здесь делаете, Маша?

— Я пришла к тебе. Видела тебя на галерее в Доме выборов. Я здесь уже неделю. Люблю Женеву еще с военной поры.

— Знаю…

— Из того письма, которое я тебе когда-то отсюда написала?

— Да. Почему ты пришла ко мне именно теперь и именно сюда?

— У меня бывают такие идеи. Зайдем внутрь виллы?

— Сейчас не хочу.

— Ты грустишь?

— Нет. Я просто хочу молчать.

— Тогда будем молчать, — сказала она и взяла его под руку, — и смотреть на озеро.

И они смотрели на озеро, на шелковистый туман над водой, на город, освещенный вечерним солнцем, платаны и серебристые макушки тополей.

А потом она сказала ему:

— Это все я тебе дам, если ты будешь мне поклоняться.

Ему бы надо было ответить ей: «Отойди, сатана!» Но он потянулся к ней, как она того хотела, как внушала ему. Они дождались, когда над брошенными виноградниками у виллы «Диодати» зажглись звезды, и, обнявшись, стали спускаться к темному озеру и сияющему огнями городу…

33

Ян еще один раз побывал в Доме выборов. В тот день говорил Ганс Шобер, речь которого была весьма важной для «Демократической газеты».

Ян слушал речь австрийского федерального канцлера и набрасывал тезисы своей статьи. Некоторые подробности, которые помогли Яну разобраться в вопросе, сообщила ему Маша. В ее записях, например, было и такое изречение Шобера: «В то время как во всех городах Германии места бывших полицейских начальников заняли представители рабочего класса, в Вене на своем месте должен был остаться представитель старого строя, шеф одного из важнейших исполнительных органов монархии, несмотря на то что сам он несколько раз просил об отставке…»

Шобер вел себя как хитрая лиса. Говорил он коротко, просто, миролюбиво. Поклон вперед, где сидел Бриан, улыбка вправо — там со склоненной головой слушал Куртиус, вот последовало уважительное движение рукой назад, туда, где теснились делегации Чехословакии и Югославии. Шобер ратовал за самостоятельную, независимую и счастливую Австрию. Он не говорил о том, что втайне готовил таможенную унию с Германией. И вот потому-то, что он об этом не говорил, ему бурно аплодировали.

Обо всем этом Ян написал, а потом зашел к Маше, чтобы дать ей почитать статью. Маша одобрила ее.

— Согласись, было бы трудно написать это без тех сведений, которые я предоставила тебе, — сказала она.

— Где ты получаешь эту информацию?

— Без информации невозможно писать историю современности.

— Что ты, собственно говоря, делаешь в Женеве?

— Пишу статью о первой мировой войне. Я говорю «первая», потому что придет вторая. Но скоро я еду в Париж. Поедем туда вместе, — сказала она с улыбкой. Она была одета в шелковую пижаму и источала тонкий аромат дорогого мыла.

— Кто тебе платит за твои поездки?

— О, пан Мартину, это вас совершенно не касается!

— А почему ты говоришь, что мы поедем вместе в Париж? Я об этом ничего не знаю.

— Узнаешь, Енда.

— Что за глупости?!

— Вот ты глупый, это точно. Смотри в окно. Я переоденусь.

Ян смотрел в окно и думал о том, что его прежняя и эта Маша — две разные женщины. Ту Машу Ян любил, эту Машу — нет. Но если она захочет, он пойдет с ней или за ней, куда она прикажет. Что-то неодолимо влекло его к этой женщине, и, не выдержав, он сказал:

— Я еду с тобой, но пан Лаубе…

— Я думаю, вы договоритесь, — улыбнулась Маша.

Они пошли на почту. Ян звонил в Прагу, чтобы продиктовать в газету статью о выступлении Шобера.

— Не съездить ли вам, Мартину, в Париж? — вместо приветствия спросил Лаубе.

— Сейчас?

— Ну, скажем, через неделю.

— На какой срок?

— До самого конца.

— До какого конца?

— Ну что мне вам об этом по телефону говорить? Поедете туда в качестве нашего корреспондента.

— У меня нет с собой ни одежды, ни белья, ни книг…

— Книги вам уже пора бы кончить читать, а одежду купите себе в Париже. Посылаю вам договор и инструкции. Передавайте привет доценту Градской. Она тоже будет в Париже.

— Она сейчас здесь, в Женеве.

— Я все знаю, Мартину. Так вы едете в Париж?

— Ну, если это надо…

— Надо.

— Какая-нибудь новая афера?

— Лучше молчите. До свидания, чешский брат! ЧТК[20] в Женеве обеспечит вам визу.

Ян продиктовал статью и вышел в зал к Маше.

— Меня послали в Париж, — сказал он и нахмурился.

— Ты боишься?

— Кого?

— Меня…

— Нет.

Они шли по мосту.

— Через минуту ты увидишь одно из чудес света, — сказала Маша.

— Зал Реформации, где шестого июля пятнадцатого года Масарик читал лекцию о Гусе?

— Нет… увидишь цеппелин.

Они сели на скамейку в Английском парке. На набережной собралось много людей.

— Прилетит цеппелин, — долетали до них слова.

Над озером, высоко под белыми облаками, показалась блестящая точка. От нее исходил приглушенный звук. Точка приближалась и в скором времени превратилась в серебристую рыбу с плавниками и добела раскаленными жабрами. Но это были, конечно, не жабры, а вращающиеся пропеллеры. Чудовищное тело летающей рыбы спускалось к озерной глади. Оно с грохотом неслось над портом и городом. Дети приветствовали грохочущее привидение криками и взмахами пестрых платков.

— Прилетел из Фридрихсхафена, — переговаривались мужчины. — Отвезет Куртиуса на выборы… И Брейтшейда тоже.

— Это что же, за ними должны были прилететь на цеппелине?

— Да, это их гордость.

Гул утихал. Дирижабль опускался на аэродром. Там его встречали немцы песней «Германия превыше всего».

…Через три дня по всему миру разнеслась весть, что национал-социалисты в результате шовинистической и демагогической кампании получили на выборах столько голосов, сколько до этого не получала в Германии ни одна партия. Сообщение это было преувеличенным, и тем не менее с правдой оно не слишком расходилось.

Ян с Машей в это время были уже в Базеле, где Мартину должен был получить французскую визу.

Жили они в древней гостинице, помещением для ресторана в которой служил рыцарский зал.

В ожидании визы заглядывали в картинную галерею, смотрели работы Гольбейна, в основном его «Мертвого Христа», о котором писал Достоевский. Там также были картины Бёклина и Годлера. Побывали они и в кафедральном соборе, месте заседания базельского церковного совета, где в свое время Прокоп Голый искал перемирия g прелатами и кардиналами, «стоящими над папой». На одной из лавок у алтаря сидел тогда молодой дворянин Энеа Сильвио, будущий папа, который снова возвысился над прелатами и кардиналами и который был очень заинтересован поближе познакомиться с чешской ересью. Ян с Машей побывали и в университете, где преподавал Ницше, прогулялись по Рейнскому мосту, с которого когда-то бросали в воду колдуний.

— Этот город, — говорила Маша, — расположенный на границе трех государств, всегда был удобной резиденцией для разведчиков. В 1914 году меня едва не схватили здесь немецкие контрразведчики. Я выскользнула из их сетей каким-то чудом.

Обедали они на Рейнской улице, а вечером сидели в зоопарке, наблюдая за ужами в аквариуме, пожиравшими зеленых лягушат и древесных лягушек.

— Все это, — говорила Маша, — вполне соответствует друг другу: базельский церковный совет, Ницше, Гольбейн, Бёклин, колдуньи, сбрасываемые в Рейн, и ужи, глотающие древесных лягушек. Если хочешь изучать жизнь на грани смерти, приезжай в Базель! Это относится и к выборам в Германии. Приближается наш конец.

Маша смеялась. Широкополая шляпа затеняла ее лицо. Но в лучах заходящего солнца Ян в узком вырезе Машиной кофточки обнаружил мелкие морщинки, которых до сих пор не замечал.

Возвращались в город они по аллее бёклинских берез.

Их окружал запах гниения.

34

У старой Мартину все валилось из рук. Ей оставалось только плакать и тихо причитать.

Какой толк из того, что ей удалось упросить сына не возвращаться в Россию. Не сбылась ее мечта о доме, где она счастливо и спокойно будет жить среди внуков. Ее семья распалась. Вместо радости в нее вошел позор. Правда, никто ей не сказал об этом в глаза, но она чувствовала, что отношение к ним стало хуже, чем раньше.

Отъезд снохи и внука за границу был ударом жестоким и непонятным. Таня потерялась где-то в этой стране, которая так долго держала Яна в своих сетях. Мать бы еще не сердилась так, если бы Таня уехала одна. Но она взяла с собой внука, как будто только она одна имела право на ребенка. Ян с этим смирился. Он молчал и этим самым действовал еще сильнее на мать и отца. Он, конечно, переживал и, наверное, поэтому отдавался полностью работе в редакции, чтобы как-то заглушить горе. Он уже не сидел по вечерам с матерью и отцом на кухне и не рассказывал им интересные истории, как бывало прежде. Домой приходил поздно, а им говорил, что возвращается с работы. Конечно же это была неправда. Он просто искал, как бы ему развеять тоску, бедняжка… Но пьяным не приходил никогда.

Отец все время хмурился, но не говорил о Тане и не осуждал ее.

— Не очень-то мы ее здесь окружили любовью, — только и сказал он, когда она уехала.

Он стал долго спать по утрам, а в воскресенье уходил на кладбище.

Неожиданно из Дечина приехала Магдалена, привезла множество немыслимых подарков. Она без умолку болтала о том, что ее муж, пан Рюммлер, торговец, падает в пропасть. По ее словам, он занимался рискованным делом — контрабандой валюты. Экономический кризис сначала вознесет его на некоторое время, а потом так стукнет о землю, что у него затрещат кости. Пан Рюммлер уже не поставляет сахар в Левант. Все связи Рюммлера с Германией и Австрией пражские монополии прервали. Теперь ему конец.

— Я всегда говорила, что все это построено на песке, — проговорила мать.

— Но я без богатства уже не могу жить, — сказала Магдалена смеясь.

— А что будешь делать, если лишишься своего богатства?

— Не знаю.

Она начала рассказывать о моде на короткие юбки. Они такие короткие, что стыдливые женщины, садящиеся в обществе на диваны, прикрывают колени подушечками.

У Магдалены тоже была короткая юбка, и мать за это на нее рассердилась. Ведь она уже пожилая женщина! И эта пожилая женщина тоже не видела ничего плохого в том, что Таня уехала от Яна.

— Ушла и хорошо сделала. Если молодые любят друг друга, они опять сойдутся. Что ты знаешь, Андулка, о русской душе?

Андулка уже вообще ничего не понимала и поэтому была несчастной. Все было совсем другим в отличие от того, к чему она стремилась и за что целые годы молилась.

А тут еще это письмо из Женевы, в котором сын, отправившийся туда якобы на неделю, сообщал, что он переезжает в Париж и что срок его возвращения неизвестен. Это значит, что и сын убежал. Опять все стало так, как было во время войны и в течение шести лет после нее. Кто закроет матери глаза, когда она будет лежать на смертном одре? Кто будет заботиться об отце после ее смерти? Раньше молодые люди заботились о престарелых родителях. Теперь они убегают от них!

Самое страшное наказание для старого человека — одиночество. Одиночество — это прообраз могилы. Наказание — за что? Что плохого они сделали Яну, что он покинул их уже во второй раз?

Отец говорил, что у него такая служба, а со службой шутки шутить нельзя. Но зачем он искал себе такую опасную работу, находясь на которой одной ногой постоянно стоишь в тюрьме? Такую бродячую службу, которая гоняет его по всему свету? Зачем ему сдались эта Женева, этот Париж? Ян не стал разводиться. Это, конечно, хорошо, но ведь прошло столько времени, а они так и живут раздельно. Как он это объясняет? Любовь? Он ее любит, бедняжка, а она там занимается неизвестно чем.

Так причитала про себя мать, горько сожалея о случившемся и о наступивших временах.

На Жижкове можно было много всякого услышать, если даже заткнуть уши, как старый Мартину. Например, о том, что у Оренштейна увольняют рабочих, в то время как сам Оренштейн преспокойно отдыхает на Ривьере. Люди роптали. Роптали даже на Масарика. «Дайте нам работу, — слышались возгласы. — Не дадите, разнесем ваши фабрики и заводы на куски! Мы голодны! Вы за счет нас боретесь с кризисом, но это ваш кризис, а не наш! Почему мы должны за вас страдать?»

Мать Мартину слышала все это, и ее охватывал страх. Хоть бы не было опять грабежей, обычных для Жижкова в смутные времена. Неужели снова возвращается старое? А может, все это будет еще более ужасным?

Всюду говорят о надвигающейся новой войне. Войны, может, и не будет, но и одних разговоров о ней уже достаточно для того, чтобы человек перестал спокойно спать. Боже мой, неужели Яну снова придется идти на войну? Я бы стала тогда самой несчастной матерью.

Что за жизнь была с того самого праздника святой Анны в 1914 году? Как всегда, светило солнце, одно время года сменялось другим, цвели деревья, зрели фрукты, но не было никакой радости, никакого счастья, никакого веселья.

Так говорила мать сама с собой, так она пыталась говорить с испорченной Магдаленой и то же самое твердила старому Мартину.

Может быть, она испытывала такое отчаяние, потому что любила жизнь, которая становилась все короче. Она хотела остановить ее, насладиться тихой минутой, но это было выше ее сил. Все куда-то с грохотом неслось. Этого было слишком много на одну человеческую жизнь.

35

Выходи на ослепительно белую лестницу храма Сакре-Кёр и смотри на крыши города, самого очаровательного из всех городов. Небо над ним цвета глаз Аннабеллини, из труб, больших и маленьких, поднимается нежный дым, цветом своим напоминающий голубиное крыло.

Долго смотри! Потом прикрой глаза! Неожиданно по-варварски загудели колокола.

Пойди позавтракай в маленький ресторанчик за зеленым заборчиком под цветущими каштанами. Принесут тебе жареную рыбу, выловленную на побережье Нормандии, кусок свинины, привезенной из Бретани, артишок из огородов за городскими стенами и пахучий мягкий савойский сыр. К этому подадут белый хлеб и вино. Ты сыт и при этом легок, как перышко.

Маша в это время сидит у парикмахера и делает себе парижскую прическу. Выходит она из парикмахерской совсем другой, чем была утром. Вообще, женщины весьма изменчивы. Но нигде в мире они так быстро не меняются, как в Париже.

Вы выходите на улицы. Брусчатка горячая. Эти улицы широкие и симметричные, как строфа Виктора Гюго. И в то же время они запутанны, как стих Аполлинера. И все они пахнут бензином, вином и бананами.

С рекламных щитов на вас смотрит Жозефина Бейкер, танцующая с поясом, сделанным из желтых бананов. Бананы теперь в большой моде. Они оттеснили на задний план черешню и ароматные садовые ягоды, которые Парижу посылает Орлеан.

Вы идете на набережную Сены. По дороге листаете заплесневевшие книжки букинистов. Вот в руки вам попадают мемуары госпожи Роланд, а Маша рассматривает гравюры в стиле рококо: пастух целует выпуклые груди пастушки. Ее белый парик разлохматился. Рука пастуха с кружевной манжетой тянется к обнаженному колену.

Потом вы смотрите на реку. По ней плывут половинки апельсинов, кочаны капусты и дикие утки, гнездящиеся под кронами грабов и дубов в тени кафедрального собора Нотр-Дам.

Сена темно-зеленая и неподвижная. Только за двумя дикими утками вода покрылась рябью в виде двойного веера.

Под мостом вы наталкиваетесь на спящих. С каменных сводов, позеленевших от сырости и времени, капают известковые капли. Но там не идет дождь. Это убежище бедняков. В звездные ночи они спят в лодках. Этот мост был назван по имени лицемерного Луи-Филиппа, в то время как остров назван по имени Людовика Святого. В начале семнадцатого столетия этот остров не был еще заселен и здесь устраивались дуэли. И только в 1630 году, когда чехов вконец разоряла тридцатилетняя война, парижская знать начала возводить здесь дворцы.

Они сели в видавшее виды такси, одно из тех, которые спасли Париж в дни большой войны, доставив солдат Гелена на поле битвы. Машина с трудом пробивалась через перекрестки бульваров. Ян и Маша сидели, прижавшись друг к другу, как влюбленные из романов Бальзака, мечты которых часто сбывались в каретах. Сквозь грязные стекла они смотрели на пелерины полицейских со свистками, на худые лица портных, несущих свои изделия, на бедра женщин в узких соблазнительных юбках, на запыленные шляпы старцев. Из репродуктора над входом в магазин игрушек мягко лился шепчущий тенорок, напевавший «Мон Пари». Гудели грузовые автомобили, стонали тормоза омнибусов, ревели клаксоны. Вот полицейский свистнул, и все остановилось. Через минуту он поднял руку, и все снова двинулось. Огни, звуки, грохот и улыбки. Блеснули и тут же погасли в тени голубого зонтика от солнца два ряда белых зубов.

Они вышли из машины на тихой круглой площади. У фонтана собрались дети, пускавшие по воде маленькие парусные кораблики. Кораблики кружили по фонтану и опять возвращались в детские руки. Фонтан шумел веселым гомоном, а несколько в стороне от детей противная сифилитическая физиономия шептала: «Не хотите ли?..» Волосатая рука предлагала порнографические фотографии. Солдат, у которого еще не побелела кожа на щеках после жаркого солнца Индокитая, взял их целую пачку и тут же с жадностью стал рассматривать.

По асфальту шуршали шины роскошных автомобилей. Пахло бензином, пудрой и шипром. Из кабины одного из таких автомобилей, словно увядший цветок, свешивалась рука в белоснежной перчатке. Может быть, это рука госпожи де Ноай. Или мадам де Жувнель. Может быть, руку, которая сейчас безжизненно свисает из окна машины, целовали сильные мира сего.

Небо пахло сиренью. По нему в сторону моря плыли розовые облака. Приближался вечер. Загорались миллионы электрических лампочек. Эйфелева башня, прекрасная и чудовищная, как допотопный зверь, посылала световые сигналы: «Ситроен, Ситроен, Ситроен…»

На этой площади начиная с 1793 года стояла гильотина. Ею был обезглавлен Людовик XVI. С 1793 года здесь были казнены три тысячи осужденных, среди них королева-австрийка, Дантон и Робеспьер.

Под Триумфальной аркой вечерний ветерок колыхал пламя, вечный огонь в честь Неизвестного солдата. Известные генералы, приблизившись к нему старческим шагом, становились по стойке «смирно» и отдавали честь. Неизвестный солдат погиб, потому что верил во Францию. Генералы живут. И они верят: один — в Наполеона, другой — в Бурбонов, третий — в Ватикан, а четвертый — в Людендорфа, а может, и в Гитлера. Маршал Лей верит во Французскую Африку и в Отто Габсбургского, герцога Лотарингского. Старый Петен верит только в себя и в свою ненависть к Англии.

На бульварах над окнами редакции источали потоки света электрические лампочки. «Комите де Форж», союз сталепромышленников, близкий сердцу Круппа, хорошо платил за рекламу. Он весьма умело направлял общественное мнение, чтобы оно отвернулось от тех, кого уважаемые люди называют канальями. Канальи — это мужчины с фуражками набекрень и с платками, повязанными вокруг загорелой шеи. Те, которые привыкли бастовать и которые стремятся хозяйничать на фабриках и в министерствах. «Комите де Форж» и господин фон Крупп не допустят, чтобы во Франции хозяйничали канальи. Гитлер получил шесть с половиной миллионов голосов. На следующих выборах его сила удвоится. Крупп и Тиссен вложили в это дело свои деньги. Почему бы «Комите де Форж» не субсидировать кагуляров? Почему бы ему не содержать газеты и еженедельные издания и не финансировать веселую жизнь их директоров? И почему бы некоторым господам не стремиться к тому, чтобы линия Мажино не была неприступной? «Если бы Золя был жив, он бы снова крикнул: «Я обвиняю!» — подумал Ян. — Те огни на фасадах зданий редакций означают для меня, что Париж падает в темноту».

Маша улыбалась, а Яну казалось, что его душит воротничок шелковой рубашки, купленный у Лафайета. В этот магазин он зашел потому, что вспомнил московскую Сухаревку, где Таня в свое время купила кожаную сумку. Дама, продававшая ее, сказала тогда Тане: «Эту сумку я купила в Париже. Она вам хорошо послужит…»

Она послужила им… Разорвав ее, они использовали куски кожи в качестве подстилок для маленького Еничека, который живет теперь с Таней в Москве и ходит в советскую школу. Яна душил воротничок.

«Сшей себе рубашку», — советовала ему уже давно Маша, но Ян не послушался и теперь испытывает неудобства. Воспоминание о Тане вызвало волнение в груди.

Но Маша уже тащила его на Монмартр. Ей хотелось посмотреть в «Мулен Руж» Мистэнгет. Среди сотни обнаженных девушек полуодетая Мистэнгет была прекрасна. Она выкрикивала в душный зал припев песни Падиля о Валенсии. Ее голос был похож на петушиный крик.

В зале танцевали негритянский танец живота. Молоденькие девушки подходили к мужчинам и обращались к ним: «Любишь любовь, мечта моего сердца?»

В мюзик-холле гремел негритянский джаз. Американцы и американки бросали бумажные ленты. Англичанки задирали юбки и ставили ноги в чулках-паутинках на колени пьяных кавалеристов.

К утру они возвратились в центр города. На Монмартре кричали настоящие петухи, пожалуй, лучше, чем пела Мистэнгет.

По бульварам тянулись колонны грузовых машин с салатом, капустой, картошкой и морковью. На улицы уже вышли невыспавшиеся бродяги, из открытых канализационных стоков поднимались зловонные испарения. Полицейские в пелеринах лениво прохаживались по тротуарам. Блондины без головных уборов, сидевшие в военном автомобиле, пели английскую песню.

В маленькой гостинице «Этуаль» недалеко от здания оперы в стеклянной будке сидел хозяин с лицом сутенера и записывал вчерашнюю выручку. Он был в бархатной жилетке и в клетчатой рубашке без воротничка. Подал им ключи. Но Ян не пошел в свою комнату.

— Чешские постели, — говорила Маша, — похожи на гробы. Французские же постели — колыбели любви. Они мягки и широки, словно сделаны для близнецов. В них нельзя спать одному человеку.

Внизу на улице поливали асфальт. Запахло дегтем, зашелестели шины самых ранних машин. У оперы загорланили клаксоны. На башне святой Анны плаксиво зазвонил колокольчик, приглашая монашек на утреннюю мессу.

— Сегодня был удивительно насыщенный день, — сказал Ян со вздохом.

— Если ты, чешский брат, не будешь говорить о любви, я начну тебе рассказывать о профессоре Соваке и директоре Аммере. — Она протянула Яну обе руки.

36

— Ты занимаешься шпионажем! — кричал Ян на Машу.

— А ты нет?

— Я здесь работаю корреспондентом и регулярно посылаю сообщения о событиях во Франции. Мои статьи печатаются в «Демократической газете».

— А я тоже посылаю сообщения директору Аммеру, только они нигде не печатаются.

— Ты утверждаешь, что приехала в Париж изучать историю.

— И я ее изучаю.

— А где ты шатаешься по ночам?

— Ты что, приехал сюда следить за мной?

— Ты знаешь, кто платит мне, но я не знаю, кто платит тебе!

— Вероятно, это один и тот же фонд, чешский брат! — Это был не первый их спор. — Будет лучше всего, если ты перестанешь обо мне заботиться. Пожалуй, мне надо переселиться куда-нибудь подальше от тебя. Например, в Версаль. Там, под ясенями, есть одна вилла, а в саду цветут мальвы. Когда в парке включают фонтаны, их шум слышно даже у письменного стола.

— Покажи, что ты уже написала.

Она бросила ему на стол толстую стопку листов:

— Не бездельничаю.

— Но это не основная твоя работа.

— Не основная. Я изучаю и войну, которая придет.

— Для Аммера?

— Может, и для Аммера. Ревнуешь?

— Не нравится мне твое ремесло.

— Я опять останусь с тобой на несколько дней. Только с тобой.

— Не надо. Я хочу остаться один.

Но это были только слова. Они снова были вместе. Ходили по Лувру и Люксембургскому дворцу. Заходили в музей Родена. Побывали в Медоне. Она декламировала ему стихи Райнера Марии Рильке. Во второй половине дня они пошли посмотреть на биржу.

— Какими мелочными были мои заботы! — говорил один господин у биржи, — Что были мои векселя по сравнению с сегодняшней мерзостью! Германии не разрешили присоединить Австрию, в результате чего лопнул венский Кредитный банк, а вскоре после этого и немецкий Данат банк. Гувер провозгласил мораторий. Немцы могут не платить репарации весь год. Англия нарушила золотой стандарт. Вместо фунтов стерлингов к нам устремилась река долларов, которая полностью поглотила франк. Чем были мои страдания, господа, по сравнению с нынешним ужасом на биржах? Раньше моим миром был маленький Париж, — сетовал господин, — а теперь я должен ломать голову над тем, что рядом, в Германии, уже пять миллионов безработных, из которых однажды может получиться армия, что сенатор Бора предлагает прекратить действие некоторых условий мирных договоров, например, о польском коридоре, о репарациях и Верхней Силезии. А это уже не так далеко от вас.

Из Парижа хорошо была видна не только Испания, откуда изгнали короля, но и Маньчжурия и Монголия.

Осенью 1931 года японцы заняли Мукден и Южную Маньчжурию.

На заседании Лиги Наций Бенеш говорил с британским министром Саймоном. Он обратил его внимание на то, что японское нападение на Китай может ободряюще подействовать на некоторых деятелей в Европе. Сэр Саймон смеялся: «Сколько «крестоносцев» предоставит нам Чехословакия в случае войны с Японией?» Ян не написал об этом разговоре в «Демократическую газету», но Маша сообщила о нем директору Аммеру. Аммер согласился с мнением господина Саймона.

«Какое нам дело до Китая?! — говорил директор Аммер на охоте в Жигушице. — Я располагаю достоверной информацией о том, что влиятельные французские круги считают японцев солдатами цивилизации. А если так думают французы, то чего нам тогда волноваться? Давно прошли те времена, когда наши обезумевшие легионеры дрались с японцами из-за бронепоезда».

Директор Аммер не сказал тогда, на охоте, что под влиятельными французскими кругами он подразумевает «Комите де Форж», союз французских сталепромышленников.

Яну же Маша сказала:

— У всего есть лицо и изнанка. Ты пиши о лице, а я буду писать об изнанке. Разделим работу. Это будет мудро и экономично. А пока что сходим пообедать в ресторан «У святой Магдалены».

«В Маньчжурии началась вторая мировая война!» — кричали на бульварах разносчики газет. В руках у них были пачки «Матен», в которой о начале мировой войны ничего не говорилось.

В ресторане «У святой Магдалены» сидели за столом русский эмигрант генерал Миллер в поношенном пиджаке и элегантный японец. Пили шампанское. Маша рассказывала:

— Видел ли ты когда-нибудь японского военного атташе? Вот он сидит. Русская эмиграция совсем озверела. Она хочет немедленного развязывания войны. Сначала советско-японской, а потом мировой! Тебе известно о том, что профессор Милюков выехал из Парижа с визитом в Прагу? И Керенский тоже в Праге. Белогвардейцы хотят пригласить Гайду на Дальний Восток. России-де сейчас нужен варяг! Японцы бы не возражали. А что твой Горжец?

— И ты смеешься?! — разозлился Ян.

— Нет, — ответила Маша. — «История человечества — это история войн, говорит Освальд Шпенглер. Человек — это хищник». Ты еще недостаточно по-европейски воспитан. Ума у тебя как у тех разносчиков газет под окнами.

В тот вечер Ян напился.

37

— Я пишу в Прагу, но и Прага пишет мне, — говорила Маша. — События там развиваются быстро. На охоте в Милетине выяснилось, что, хотя чехословацкая промышленность и переживает тяжелый кризис, ситуация не такая уж безнадежная. И тем не менее Моравский банк потерял весь акционерный капитал, резервы и половину вкладов. Положение дел в Англобанке примерно такое же. Их будут санировать. «Шкода» работает, но для Румынии, а та не хочет платить. У Чешско-Моравского комбината работы примерно на полгода. Поэтому его руководство должно экономить и, конечно, увольнять с работы. Вайнман и Печек вывозят деньги за границу. Прейс должен войти в правительство в качестве министра финансов. Захочет ли он? У нас начинают стрелять в рабочих, потому что из четырех миллионов почти половина их не имеет работы или работает от двух до трех дней в неделю.

— А я тут сижу…

— В Париже тоже будут стрелять, успокойся.

Он ушел от нее на улицу.

Бродил у оперы, грел в кафе ноги у маленькой печки, в которой горел древесный уголь. К нему подсел старик. Заказал горячее вино с корицей и начал говорить:

— Холодно, не так ли? Вы не парижанин? Во время войны было гораздо хуже. Не было даже угля для печки. На нас бросали бомбы. Теперь нас бомбардируют долларами. Самое время казакам снова искупаться в Сене.

— Вы верите в нечто такое?

— В 1812 году Наполеон был в Москве. В 1814 году русские были в Париже. А какая тогда была война? Все пешочком, уважаемый господин! У нас здесь, во Франции, — как бы вам сказать? — две партии. Одна бы рада видеть в Париже немцев, а другая — я отношусь к ней — русских. О том, что здесь могут остаться одни французы, никто уже не думает. Мы, наверное, уже не в состоянии сами управлять своей страной. В жизни всегда бывает такой день, когда мы готовы наложить на себя руки от отчаяния. Сейчас нас вынуждают к этому… Так откуда вы? Из Праги? Русские у вас будут раньше, чем у нас. Я не верю ни Бриану, ни Тардье, ни пактам, ни договорам. Я уже много видел сальто-мортале. Я родился во время войны в 1870 году. Пережил дело Дрейфуса. Мой сын погиб под Верденом. В свое время я был бухгалтером в банке. Тридцать два года. Кассир крал, а меня выгнали. Кассир теперь припеваючи живет в Кливленде, а я живу на хлебах моего зятя. Он работает в «Ситроене». Но там увольняют рабочих. Скоро пойдем с зятем побираться. Вы думаете, что нам поможет Леон Блюм и Народный фронт?

— Думаю.

— Но раньше надо порвать с фашистами.

— Но ведь у вас их здесь нет!

— Будут, брат, будут! Как только Гитлер станет полновластным правителем Германии. Капитализм загнивает. Вы не читали Ленина?

— Читал. Я долго жил в России. У меня там жена.

— Нечего сказать, хорошо устроились. Вы в Париже, а жена в России!

38

Маша переселилась из старой гостиницы недалеко от оперы на виллу в Версале, где профессор Этьен сдал ей квартиру на первом этаже. Возле дома росли ясени, а в саду действительно цвели мальвы.

Расставание Яна с Машей не было тяжелым.

Когда она ему сообщила о своем переселении в связи с тем, что к ней приезжает директор Аммер, которого в Париж посылают пражские банки, он отреагировал на это довольно спокойно.

— Мне бы не хотелось, чтобы тебя видели в моем обществе, — объясняла она. — Аммер приедет не один, и совещания будут проходить в моей квартире. Библиотеки ученых представляют собой удобное место для проведения международных совещаний финансистов и сталепромышленников. Это не вызывает подозрения. А ты поезжай лучше домой. Скучно тебе здесь.

Он действительно скучал.

— Давай в последний раз поужинаем вместе, — пригласила его Маша…

— Твое европейское воспитание, — сказала она грустно за столом, — окончилось неудачно. Не поверил ты нам и, наверное, уже не поверишь, что Европу надо вести в бой против Азии. Тебя не убедило в этом ничто. Даже то, что Гитлер стал рейхсканцлером Германии. Генералу Миллеру, которого ты видел здесь с японским военным атташе, не удалось спровоцировать войну Франции с Советским Союзом. Немецким эмигрантам, представители которых сидят за тем же столом, за которым в свое время сидел генерал Миллер, не удается подтолкнуть Францию к войне с Гитлером. Теперь на видное место поднимутся спасители мира. Спасители мира договорятся о крестовом походе против России. И у нас дома некоторые не прочь к этому присоединиться. Однако кости сложить за эту великую идею отваживаются только немцы. Спасителям мира остается только финансировать немцев. У стальных королей денег достаточно, а Гитлер уже в прошлом году в Дюссельдорфе обещал им, что если они помогут ему стать канцлером, то он обеспечит им заказы такие, какие им и не снились.

— Поэтому и приезжают в Париж господа из Праги?

— Поэтому. И поэтому ты должен уехать. Проси сам, прежде чем тебя отзовут. Это мой тебе совет.

Неожиданно ее глаза наполнились слезами.

— Почему ты плачешь?

— Потому, что ты счастлив, не зная, что будет, и потому, что я знаю, что будет.

— Беги прочь от своего ремесла!

— Не могу, Енда.

В ресторан ввалились продавцы газет. Официанты начали их выгонять, но по залу, взбудораженному мальчишескими голосами, уже разлетелись газеты специальных выпусков.

«Пожар рейхстага в Берлине!», «Геринг заявил, что пожар — это покушение коммунистов на гражданский мир в Германии!», «Ожидаются репрессии в отношении левых партий!», «Поджигатель был арестован в горящем здании. Это коммунист Ван дер Люббе!».

Ян купил номер «Пари Суар».

У стола, где сидели немецкие эмигранты, раздавались возгласы: «Ложь! Провокация!»

Потом настала тишина. Она распространялась по залу от стола, где, склонив головы, сидели немцы.

— Они убежали от концентрационных лагерей, — говорила Маша. — Почему они стали грустными? Им бы надо было радоваться!

— Пойдем на улицу!

Ян заплатил. Они вышли на бульвар. Вход в храм святой Магдалены был освещен. Перед ним стояло много автомобилей. Между колоннами по ковру к машинам спускалась процессия свадебных гостей. Невеста была в белом, с фатой на голове. В руке она несла букет орхидей. Пыталась улыбаться. Женихом ее был старик. Пару снимали на кинопленку в блеске рефлекторов.

«Миллионная свадьба», — шептались собравшиеся зеваки.

Из храма на притихший бульвар проникли звуки органа. Лучи прожекторов устремились ввысь, озарив на мгновение рельеф скульптуры Лемара «Последний суд».

Свадебные гости сели в автомобили. Яна и Машу понесла волна прохожих, торопящихся домой.

— Парижане рано ложатся спать. Только одни иностранцы бодрствуют по вечерам, — сказал Ян.

— Мы иностранцы и будем бодрствовать. Сегодня в последний раз! — Маша взяла Яна под руку. Они остановились на мгновение перед храмом святой Троицы.

— Ты снова ведешь меня на Монмартр? — спросил Ян.

— Нет. Пойдем в «Гран Гиньоль». Хочу посмотреть на убийства.

В полупустом небольшом здании театра было темно — и в зале, и на сцене. Но вот на сцене вспыхнул зеленый свет, и в нем появилась фигура убийцы. Он насвистывал мелодию из «Пер Гюнта» Грига. Убийца преследовал босоногую девочку. Вот он обнял ее за талию и потащил за кулисы. Были слышны нечленораздельные звуки, поцелуи, а потом раздался крик. Крик захлебнулся, и через некоторое время душитель выполз из темноты. Ступая на носки ботинок, он кружил вокруг окровавленного платочка. Вместе с ним кружилось красноватое пятно света…

«Убийца среди нас» — так называлась пьеса.

— Ты любишь смотреть такие страшные вещи? — спросила Маша.

— Ведь он убил ребенка!

— И мы готовимся убивать детей, — сказала Маша, вся трясясь от страха.

Ян встал. Сзади в зрительном зале закричали, чтобы он сел. Но он двинулся к выходу. Маша пошла за ним.

— Давай пойдем на Монмартр!

Они пошли по крутым улочкам, уступая место машинам, которые везли в мюзик-холлы галдящих моряков. Обошли кладбище по улице, названной в честь адъютанта Наполеона генерала Коленкура, и снова подошли к белому храму, откуда в первый раз смотрели на Париж.

Маша взяла его за руку:

— Еще раз посмотрим на этот город. Сейчас ночь, но город светится. Небо над ним красное, как над всем миром, который еще не знает, что уже объят пламенем. Здесь мы простимся. Навсегда. Если я кого-нибудь и любила, так это был ты. Это было в то время, когда я была Машей, которая с трепетом читала стихи Совы, а на Петршинских холмах стоял запах цветущих лип. Когда же спустя много лет я увидела тебя в кабинете Лаубе, я решила тебе отомстить. За то, что ты остался чистым, а я была осквернена окружающим миром. Я так и останусь в этом мире, потому что дошла до того места, откуда путь лежит только вниз. Иди омой дома свою душу. Ничто на тебе не должно от меня остаться. Найди свою жену и сына и спасись, если сможешь. Я уже не смогу. — Она села у его ног. Не плакала. Потом сказала: — Прости меня!

Они не поцеловались на прощание и больше уже не искали встречи друг с другом.

39

Ян написал Лаубе. Просил, чтобы его отозвали, ссылаясь на то, что в Париже ему сейчас нечего делать.

Лаубе телеграфировал: «Приезжайте. Ваше желание неожиданно совпало с нашим».

Ян возвратился в Прагу. Всюду говорилось о войне. Взволнованные эмигранты переполняли кафе. В Чехию толпами бежали немецкие евреи, социал-демократы, католики, демократы и коммунисты.

На пути они должны были преодолеть таинственные горы, населенные пограничными немцами, которые начали называть себя судетскими немцами. Край потухших вулканов под Крушногорьем был весь в цвету. По дорогам маршировали юнцы в белых рубашках, в шортах и с дубовыми листьями в волосах. Для приветствия они поднимали правую руку и сначала тихо, а потом все громче провозглашали славу Адольфу Гитлеру. В винных погребках у базальтовых скал они поднимали рюмки со словами: «Es kommt der Tag!»

«Придет день!» С заводов и фабрик выгоняли рабочих, был кризис. Некоторым разрешали вернуться. Тем, которые, измученные голодной жизнью, говорили, что они верят не в Маркса, а в Гитлера. Генлейн, ораторствуя на площадях и в пивных, требовал справедливости для немцев в Судетах. Он не говорил, что он имеет в виду под этой справедливостью, но его понимали. Он хотел привести три с лишним миллиона немцев к Гитлеру. Но одновременно с ними он хотел положить к его ногам и прекрасную землю, издавна венчавшую Чехию, Моравию и Силезию. Эмигранты из империи, которые видели это, бегали по Праге за каждым, хотел или не хотел тот их слушать, и предупреждали, сетовали.

В узких улочках деревянных городков на Шумаве и в Есенице еще не раздавалась стрельба. Но уже слышались ругань и марши. Учитель физкультуры Генлейн стал как бы наместником Гитлера в Чехословакии, хотя на собраниях судетских немцев рядом с флагом его партии развевался также и флаг республики. Границы между Чехословацкой республикой и империей Гитлера перестали быть границами между немцами в Чехии и немцами в Германии.

…Однажды в ольшанский дом вошла пани Магдалена из Дечина. В глазах ее застыл ужас. Она опустилась на диван, на котором всегда любила сидеть, держа за руку Аугуста Новака, друга старого Мартину, бросила на стол перчатки, сняла шляпу, стерла со лба пот и прошептала, смотря на Андулку и Яна Войтеха:

— Конец.

— О каком конце ты говоришь?

— «Получай прибыль, и прибыль постоянно возрастающую, чтобы тебе хорошо жилось на земле!» Это философия пана Рюммлера, моего мужа, он верил в это. Теперь он исчез!

Ее не поняли:

— Уехал?

— Нет. Его схватили и увезли.

— Куда?

— Не знаю.

— Но Дечин-то все-таки на нашей территории!

— Да. Но пан Рюммлер был схвачен в Дрездене.

— Что он там делал?

— Какие-то махинации с валютой.

— А ты?

— Я убежала из Дечина, чтобы меня не убили.

— Кто?

— Соседи. Немцы. К тому же мне не на что жить…

Все задумались. Потом старый Мартину произнес:

— Твой муж был знаком с юристом Кернером из Живностенского банка…

— Да. Он работал с ними.

— Они помогут тебе.

— Мне? Сейчас?

— Что будешь делать?

Вместо ответа она спросила:

— Енда вернулся из Парижа?

— Да. Но его жена и Еничек все в России.

— Это хорошо…

Ее опять не поняли. Они вообще ее не понимали. Магдалена встала и сняла сережки:

— Возьми, Андулка, мне они не нужны. Они бриллиантовые. Продашь их, когда будет хуже. Ведь надвигается война!

Пани Мартину сережек не взяла:

— Не будь глупой, сейчас не время делать подарки!

— Возьми их, или наступит конец и между нами! — Пани Магдалена покраснела от гнева. Затем сняла с рук браслет и кольца: — Это спрячь для Тани. Когда она вернется, передай ей привет от меня. Скажи, что я, хотя ее почти и не знала, все равно любила. — Она подошла к зеркалу, надела шляпу, попудрила лицо. — Мне надо идти, — сказала она. — Около дома меня ждет машина.

— Куда ты едешь?

— Пока что на Стромовку.

— Вечером зайдешь?

Она не ответила. Подала руку Яну Войтеху, поцеловала пани Мартину, неожиданно зарыдала, но, уходя, уже напевала какую-то мелодию.

— Несчастная женщина, — сказала пани Мартину.

— Эксцентричная, как всегда, — проговорил старый Мартину и потянулся к трубке.

Пани Магдалена приказала шоферу остановиться у костела святого Прокопа. Из телефонной будки она позвонила Яну Мартину в «Демократическую газету».

— Я рада, что снова тебя слышу. Передай от меня привет Тане, когда она вернется. Я была у вас дома. Ну, как там жизнь в Париже?

— Пани Магдалена, я бы с удовольствием с вами поговорил. Я мог бы вам многое рассказать.

— Меня ничто уже не удивит, мой друг! Я знаю, что надо делать.

Она повесила трубку, выбежала из будки и села в машину.

Путь ее лежал к Стромовке. Там Магдалена отпустила машину и вошла в парк. Она торопливо проходила мимо пустых пивных. Туфли погружались в песок, влажный от недавнего дождя. Цвели каштаны и магнолии. На склонах железнодорожной насыпи желтели одуванчики. Магдалена прошла под виадуком. Дорога вела к Влтаве, но Магдалена по ней не пошла. Она повернула на пустынную тропинку под насыпью, где пахло копотью, гниющими листьями и стоячей водой.

Вскоре она нашла место, где застрелился Аугуст Новак, когда она вышла замуж за богача спекулянта Рюммлера. На этой стороне не цвели одуванчики. Магдалена сломала вербовую веточку и положила ее на тропинку, где когда-то впиталась в глину кровь самоубийцы. Она уже была здесь однажды, много лет назад, во время первой мировой войны. Ее привел сюда глухой сторож, который нашел мертвое тело. Тогда она плакала. Сегодня у нее не было слез, чтобы плакать.

Она полезла на насыпь. Несколько раз падала и снова поднималась, цепляясь руками за стебли травы. Забравшись наверх, легла лицом в траву. Магдалена знала, что ночью здесь пройдет скорый поезд в Карловы Вары. И в тот раз, во время войны, когда она была здесь с глухим старцем, после двенадцати из Праги проехал скорый поезд. С того времени все изменилось. Но расписание движения поездов осталось прежним. Она приложила ухо к земле и ждала, когда раздастся далекий гул. Сейчас для нее самым главным было как можно скорее услышать этот гул. Наконец она услышала его. Одновременно до ее донесся гудок паровоза на повороте.

Магдалена встала и вышла на рельсы. Она чувствовала, как дрожит земля. Встала на шпалы, выпрямилась. Рельсы блестели, как облитые маслом. Она отбросила шляпу, та покатилась по насыпи. Волосы ударили ей по глазам. Магдалена зло отбросила их назад так, что заболела кожа надо лбом.

— Последняя боль, — сказала она.

Из темноты с грохотом вынырнула громада паровоза. Казалось, что грохот слышится прямо с неба. Магдалена прикрыла глаза. Резкий гудок пронзил ее мозг.

Она хотела отскочить… Но какая-то беспощадная сила задержала ее. Надвигающаяся буря взметнула ее руки вверх, глаза расширились и остекленели…

40

В Праге у Яна Мартину работы было больше, чем в Париже.

— Направляйте главный удар против Генлейна, — говорил шеф-редактор Лаубе. — Он заявляет о лояльности республике и при этом получает деньги от Гитлера. Посмотрите! — Он показал Яну фотографии. Это были счета Дрезденского банка, выписанные на загадочные имена. — Это конспиративные имена посланцев Генлейна: Себековского, Франка, Нойвирта. Эти фотографии приносят нам немцы из Северной Чехии и эмигранты. Мы будем публиковать эти снимки. Генлейн будет на нас жаловаться. Начнутся процессы. Пан Клоучек снова отличится.

Редакция кишела незнакомыми немецкими писателями. Они продавали сведения об измене Генлейна в каком угодно количестве. Деньги Лаубе давал Каха. Ян писал передовые статьи. В его распоряжение попадали все новые и новые документы: о генлейновском центре в саксонском Плауэне, о контактах через Вену, о сыновьях профессора Спанна.

— Работать, работать! — покрикивал шеф-редактор. — Один процесс за другим.

Генлейн жаловался. Но процессы откладывались.

Редактор Кошерак ходил как во сне.

— Эти суды уже ни к чему, приближается потоп! — сокрушенно говорил он библейскими словами. — И не будет никакого Арарата!

— Пишите, пишите! — приказывал Лаубе. — Газета — вот ваш Арарат!

— Аммер возвратился из Парижа, — сообщал Кошерак. — И в Париже уже фашизм.

— Всюду он есть, везде выиграет, но у нас — нет! — кричал Лаубе.

— Аммер говорит, что аграрии скоро запретят нам писать против Генлейна. Генлейн-де живет в демократическом государстве и имеет право на политическую агитацию. Так утверждают Беран и Годжа. А также некоторые господа из Града. Демократы.

— Бессмыслица. В таком случае Генлейн быстро бы сплотил всех немцев в республике в одно целое.

— Он еще сплотит.

— Что говорит Аммер о Прейсе?

— Прейс снова поедет в Германию!

— Что он там будет делать?

— Он хочет поговорить с Папеном. Посетит концерны. Одним словом, будет вести переговоры!

— От имени кого?

— Прейс уже сильнее Града. Он внушил Граду, что рабочие могут восстать. А Прейс ни за что на свете не разрешит, чтобы росла заработная плата. Социал-демократы слушаются аграриев. Думаю, что мы недолго будем писать против Генлейна.

— До самого конца, пан Кошерак! Я в концентрационный лагерь не пойду, пан Кошерак!

— Они перетаскивают через границу наших людей.

— Кого?

— Выманили в Дрезден банкира Рюммлера и арестовали там его. Он умер по пути в Дахау. Его жена бросилась под поезд в Стромовке. Если они захотят, то могут вытащить нас и из этой редакции.

— Пан Кошерак, перестаньте пророчествовать…

— Они будут убивать, пан шеф-редактор.

— Идите работать…

Они убивали на самом деле! Умирали загадочной смертью министры и дипломаты. В Париже вспыхнуло и погасло восстание «Огненных крестов». В Румынии купалась в крови «Железная гвардия». Фашисты захватили власть в Болгарии. Малая Антанта закачалась. Венгрия вела кампанию, направленную на ревизию послевоенных границ. Английские лорды ей симпатизировали. Хорватские террористы скрывались в Италии. Муссолини грозил кулаком через Адриатику. Тлели искры в Испании. На венских улицах происходили целые сражения.

И тут в Париже вспомнили, что на востоке есть страна, которая бы могла спасти мир. Та страна, которую Гитлер хочет разбить и закабалить. На место Германии, которая вышла из Лиги Наций, Париж стал усиленно приглашать Москву.

— Вы были во Франции, хорошо знаете обстановку в этой стране. Барту сейчас находится в Праге, вам надо встретиться с ним, — сказал пан шеф-редактор Лаубе. Он снова был на коне, смеялся, потирал руки:

— Будет договор Париж — Прага — Москва! И Гитлер может идти ко всем чертям!

По Велкопршеворской площади под чахлыми липками прохаживался тощий старик с бородкой ученого, в черном пиджаке, круглой шляпе на седой голове, в пенсне. Он останавливался и фотографировал с разных сторон дворец французского посольства, старый Букойский дом с прекрасным фронтоном, обращенным к Кампе и древней водяной мельнице. Этим стариком был Луи Барту, приехавший с визитом в Прагу.

Французский посол Леон Ноэль сидел в кабинете и смотрел в окно на цветущие каштаны в Букойском саду.

— Господин Барту, — говорил посол Яну, — не может насытиться Прагой. Подождете несколько минут?

Через минуту Барту вошел в кабинет.

— Нет более прекрасного города, — сказал он. Посол вышел, оставив Яна с Барту в красном салоне с бюстом императрицы Марии-Луизы.

— Я слышал, что вы были корреспондентом в Париже, — начал первым разговор Барту. — С тех пор многое изменилось. У нас произошел фашистский мятеж. Любите вспоминать о Париже? — Он не ждал ответа. Снял пенсне, которое висело у него по-старинному на шнурке, и продолжал: — Скажу вам обычные вещи. Я счастлив, что нахожусь в Праге. Это город святых традиций. Если бы я не жил в Париже, то хотел бы жить в Праге… Вы, наверное, наоборот?

Ян склонил голову.

— Нужно сохранить мир этому городу. Гарантом вашего мира является Франция. Вы были вместе с Францией и в добрые, и в печальные времена. Она всегда будет с вами. Франция стремится к укреплению мира. Великая страна на востоке Европы — это естественный союзник как для вас, так и для нас. Эта страна доказала свою преданность миру. Франция хотела бы большего участия Советского Союза, в котором мы видим наследника прежней, союзной нам России, в упрочении статус-кво в Европе. Вы, видимо, обратили внимание на снимок, помещенный в сегодняшних газетах: у раскрытого окна, из которого видишь в камне всю историю Праги, стоят два старых и один молодой человек — доктор Бенеш, Масарик и я. Три представителя классической буржуазной Европы. Может быть, в противовес опасной оси Берлин — Рим мы создадим ось мира, соединяющую Восток с Западом, или, если угодно, буржуазный Запад с социалистическим Востоком. Невозможно смотреть на Прагу, не думая о мире. Как и для остальных стран, мир должен быть сохранен для вашего города, испытавшего на себе ужасы многих войн. Напишите и скажите своим читателям, что я желаю вашему народу только солнечных дней…

Ян поблагодарил и хотел было откланяться. Но Барту взял его за локоть:

— Прошу еще посидеть… Мне тоже хочется вас послушать. Как ведет себя ваша оппозиция?

— Генлейн или другие?

— Да, Генлейн и те, ваши!

— Так же, как ваши кагуляры и члены других профашистских организаций.

— А коммунисты?

— Картина, аналогичная с вашей страной: богачи их боятся, а бедные — наоборот.

— Приветствовал бы народ вступление Москвы в активную европейскую политику?

— Народ с радостью бы встретил союз с Россией.

— Мне думается, союз с Россией — это патриотический долг как вашего, так и нашего народа. Только дожить бы до этого. — Старик вздохнул и протер пенсне. — По Европе идет волна убийств. Меня тоже могут прикончить.

Он встал. Интервью закончилось.

По Европе шла волна убийств. Летом в Вене был убит австрийский канцлер Дольфус.

В октябре Луи Барту скончался в Марселе от ран, полученных в результате нападения на него и на югославского короля Александра хорватского террориста. Как оказалось, убийца проник в Марсель из Италии, а искусство стрельбы оттачивал в венгерских степях.

В трактирах Шумавы и Северной Чехии собирались генлейновцы и поднимали тосты: «Es kommt der Tag!»

41

— Готов писать о чем угодно, ехать — куда пожелаете, но сейчас я должен быть в Советском Союзе, — заявил Ян своему шеф-редактору Лаубе в один из ноябрьских дней, когда стало известно о поездке чехословацких журналистов в Москву.

— Вас в расчет не берут. Вы скомпрометированы своим пребыванием в России. Это является препятствием.

— До сих пор?

— В Москву пошлют кого-то, но только не вас и не Кошерака.

— Я найду туда дорогу.

— Пожалуйста. Скажем, можете уволиться из редакции.

Но Ян добился своего. Ему помог Владимир Иванов, корреспондент ТАСС. Из Чернинского дворца последовал телефонный звонок:

— От «Демократической газеты» в СССР следует направить работника, знающего Москву. Например, Мартину.

Итак, Мартину поехал. Вплоть до советской границы он был в хорошем расположении духа. А перед границей почувствовал беспокойство от ожидающей его неизвестности.

На прекрасной станции в Негорелом их пересадили в салонный вагон, и с ними теперь круглые сутки вел разговоры Константин Уманский из Наркоминдела. С утра журналисты заспанными глазами рассматривали заснеженные равнины, соломенные крыши деревенских домов, вывешенные на станциях плакаты, людей на станциях в валенках, меховых шапках и длинных пальто.

«Это старая Русь, — думал про себя Ян, — но вместе с тем и новая. Не склонившаяся ни перед кем, шумная и гордая».

Самыми гордыми и оживленными казались военные. Их много было в поездах, на платформах. Они пели под гармошку песни времен гражданской войны о Фрунзе, о Чапаеве. Шутили с голубоглазыми белокурыми девчатами. Прохаживались по коридорам вагонов, сидели в вагоне-ресторане.

На вокзале в Москве их встретил человек в меховом пальто и в каракулевой папахе, напоминавший богатого купца царской поры. Это был Богдан Павлу, первый пражский посол в Москве.

Он обменялся рукопожатием с Уманским. Затем все сели в автомашины и поехали, скользя колесами по обледенелой дороге. Москву увидеть не удалось. Зато из гостиницы до Кремля было рукой подать. Мавзолей Ленина был уже из мрамора. Возле полуоткрытого входа застыли солдаты в касках. Возле красной стены Кремля под тяжестью снега наклонились ветви елей.

Ян вспоминал день великого погребения. Было это перед рождением Еничека. Таня лежала тогда в Екатерининской больнице. Сейчас Ян приехал в Москву прежде всего для того, чтобы разыскать Таню.

…Делегация обедала в ресторане. Константин Уманский пригласил Яна сесть рядом:

— Читаю ваши статьи против Генлейна. Вы отважно сражаетесь за демократию. Кстати, вы интересовались ТАСС. Кого-нибудь ищете?

— Свою жену.

— Ах, вот как. Иванов писал мне, что ваша жена находится в Москве. Таня Попова? К сожалению, с ней не знаком. Пожалуйста, кушайте…

Уманский предложил тост за успех работы делегации:

— Вы прибыли как посланцы дружбы и мира. Здесь вы видите только друзей и миролюбивый народ. Мы живем в трудное время. Так пожелаем же, чтобы к людям вновь вернулись улыбки.

Уманский владел английским, французским и немецким языками. Отвечал на том языке, на каком задавался вопрос. Имена всех своих собеседников он уже знал наизусть.

Появились сотрудники газет «Правда» и «Известия». Ян спросил у советских журналистов, знают ли они Таню Попову.

— Да… Но сейчас ее нет в Москве. Ездит где-то по республикам…

— А ее сын?

— Об этом ничего не знаем, наверное, ходит в школу.

Он еле сдерживал слезы. Уманский успокаивал его:

— Иван Иванович, смотрите веселее… Москва велика. Люди здесь не встречаются каждый день. В конце концов ваша жена сама должна объявиться и привести вам сына… А теперь вы поедете к господину Павлу. Поедете один, чтобы он мог поговорить с вами откровенно.

Павлу жил у Харитоновской заставы. Принимали в доме гостеприимно. За чашкой черного кофе Павлу начал разговор с журналистами:

— Я здесь совсем недавно. Тут размещалось чехословацкое торгпредство. Нормализацию отношений с Чехословакией в Москве восприняли с большой сердечностью. Но прошу вас никогда не употреблять слово «признание». Русские считают это оскорбительным. Вы приехали, господа, чтобы посмотреть на Советский Союз. Программа у вас насыщенная и напряженная. Они окружают вас вниманием. Литвинов склонен к установлению с нами самого тесного сотрудничества.

Вторая пятилетка выполняется еще более успешно, чем первая. Промышленность растет. Вы увидите новые заводы, поедете посмотреть Днепрострой. Вам покажут и колхозы. Попрошу господ из аграрных газет присмотреться повнимательнее. Наши депутаты на родине обо всем будут расспрашивать. Вы прибыли, к сожалению, в напряженный момент. Несколько дней тому назад в Ленинграде был убит любимец партии Киров.

— Покушение на Кирова — единственный случай? — спросил кто-то.

— Думаю, нет. Кажется, это одно из звеньев обширного заговора.

— Есть ли у них в партии оппозиция?

— Прошу больше вопросов не задавать. В такое время лучше помолчать.

— Какая выгода сейчас заключать сою? с Россией?

Посол промолчал.

Информация Богдана Павлу подействовала на настроение большей части делегации журналистов удручающим образом. Однако они повеселели, когда посетили зимнее гулянье в парке культуры и отдыха имени Горького, посмотрели кинофильм. На новогоднем концерте, организованном Максимом Литвиновым, тенор Козловский исполнял песню индийского гостя из оперы «Садко», а балерина Семенова танцевала «Умирающего лебедя» Сен-Санса.

Максим Литвинов пожелал всем присутствующим счастья в новом году.

На «Красной стреле» журналистов привезли в Ленинград. Они прошли по Невскому, посетили кабинет Ленина в Смольном, посмотрели Медного Всадника на неприветливом берегу замерзшей Невы, побывали в Эрмитаже и Петропавловской крепости. Обедали с профессорами, писателями, исследователями Арктики и инженерами с Путиловского. Возвратились в Москву и тут же поехали в Харьков.

Там любовались видами заснеженной Украины, новыми высотными домами, слушали тосты и поздравления на украинском языке. Потом они посмотрели Днепрострой.

Их сводили на алюминиевый комбинат. Из окон гостиницы было видно жаркое дыхание высоких доменных печей. Посетили они к Донбасс, где им показали «завод заводов» в Краматорске.

— Нет, это не старая Русь! Это строительная площадка нового мира! — заявил в своем тосте Ян Мартину.

Да, это была новая Русь!

Нельзя было не увидеть нового и в колхозе в Рогани, под Харьковом. Ян не разбирался в сельском хозяйстве. Но он понимал новых людей.

— Я хотел бы пожить подольше вместе с вами, — сказал Ян, прощаясь с колхозниками в Рогани.

— Все, чего мы горячо желаем, когда-нибудь сбудется, — ответили ему хозяева.

В Москву делегация уже не поехала, а направилась в Киев.

— Вы поможете мне найти мою жену? — спросил Ян у Константина Уманского.

— Вы очень хотите этого, Иван Иванович?

— Очень…

— Она выехала в Сибирь. Умер ее отец. Сейчас она живет у матери в Иркутске, там, где вы справляли свадьбу. Она здорова. Ваш сын ходит в Иркутске в школу.

Яну хотелось плакать. Но заплакал он уже на вокзале в Киеве, когда расставались. Киев остался старым Киевом, сюда вновь перенесли из Харькова столицу Украины. Все так же стояли золотые шатры соборов и памятник святому Владимиру над Днепром. Крепость осталась, но в ней не было узников. Повсюду, где появлялась делегация, ее встречали аплодисментами. Скрипели полозья саней.

А Таня в Сибири.

— Приедет, обязательно приедет! — успокаивал Яна Уманский.

Ян склонил голову. До самой Праги никто не услышал от него ни единого слова.

Это было его второе печальное возвращение из России на родину.

42

Доктор Бенеш пребывал в прекрасном настроении. Он только что вернулся из Москвы, где состоялась ратификация советско-чехословацкого договора. На традиционный «четверг» у Самека он пригласил доктора Регера, чтобы лично рассказать ему о торжественном приеме в Москве.

— Из театра мы вышли уже глубокой ночью. Решили пройтись немного пешком. Но нам это не удалось. Толпа людей окружила меня и жену, восторженно приветствуя и стремясь пожать нам руки.

Далее Бенеш рассказывал литераторам о Литвинове, Молотове, Ворошилове, Буденном, о посещении колхоза.

Присутствующие спросили его об убийстве Кирова.

Он ответил вроде Богдана Павлу:

— Чтобы не было лишних разговоров, лучше об этом не спрашивать. Видимо, был заговор против Сталина.

— Не опасно ли связывать сейчас нашу судьбу с Москвой?

— Договор не означает общность судьбы. Мы предохраняем себя от угрозы со стороны Гитлера. Дальше видно будет. Политика — это искусство находить приблизительно верное решение. Сразу ничего не сделаешь. — Доктор Бенеш улыбнулся.

— А как Красная Армия?

— Хорошая армия. Очень хорошая. Видел ее вблизи. Такого же мнения и наши военные. Некоторые люди сомневаются. Что ж, сомнения всегда уместны. Сомневаются и некоторые наши министры. Но тут причины уже внутриполитического характера. Их нельзя теперь брать в расчет. Хватит заниматься шуточками. Франция заинтересована в Москве, а Москва во Франции. Мы действуем сами по себе. Экономически это мало что нам дает, тут наши специалисты правы. Но в моральном плане договор весьма эффективен. Правда, необходимо четко определить рубеж: до сих пор, и не далее! Пусть наши коммунисты не воображают, будто настала их пора! Мы и в дальнейшем будем искать пути к нормализации отношений с Германией. Нельзя допустить, чтобы внутри страны кто-либо угрожал демократии…

— А Генлейн?

— Да-да, Генлейн… Теперь, после выборов, у Генлейна лишь на один мандат меньше, чем у самой крупной партии — аграриев. Это достойно сожаления. — Бенеш нахмурился: — Во Франции победил Народный фронт, а у нас — Генлейн. Какая-то аномалия.

Лаубе произнес:

— Министерство внутренних дел хочет запретить нам публикацию материалов против Генлейна.

— Видите ли, у каждого свои взгляды. И каждый имеет на это право. Так ведь? У Масарика книга Гитлера «Майн кампф» лежит на ночном столике. Он начитается, а потом не спит. Конечно, и у Масарика имеются собственные взгляды на свободу, демократию. Теоретически Генлейн идет дорогой демократии. Он выигрывает на свободных выборах. Что тут поделаешь? Некоторые советуют арестовать Генлейна, а его партию запретить. Но этого делать не следует.

Все умолкли. И тут доктор Бенеш сказал без всякой связи с предыдущим разговором:

— А вы обратили внимание на то, что согласно нашему договору Москва не обязана оказывать нам помощь в борьбе против агрессора, если не окажет ее Париж?

Некоторые восхищались дипломатической мудростью этой оговорки. Только Годура тихим и печальным голосом проговорил:

— Пан министр, так зачем же мы тогда заключили этот договор?

Бенеш пожал плечами и, разведя руки в стороны, ответил:

— Не было иного выхода, пан коллега! В этом все дело!

Он оглянулся и, оттопырив нижнюю губу, продолжил:

— На похоронах Пилсудского в Кракове Лаваль встретился с Герингом. Возможно, он разъяснил Герингу, что пакт между Парижем и Москвой задуман не так, как это выглядит на бумаге.

— Значит, мы повисли в воздухе? — раздался голос Годуры.

— Пожалуй… Тут у нас целый ряд возможностей: мы укрепляем оборону, свою армию. У нас есть «Шкодовка», «Зброёвка»[21] и порядочное количество дивизий. В момент, когда заколебалась Польша, мы стали ценным партнером. Так просто французы не отдадут нас на съедение Гитлеру. А потом ведь имеется еще Локарнский пакт. Мы можем требовать арбитража! Англия не может допустить, чтобы Германия чересчур усилилась. Развитие идет извилистым путем. Наш договор с Москвой поддерживает большинство людей. В том числе коммунисты, коллега Годура!

Годура уже больше ни о чем не спрашивал. А доктор Бенеш в заключение сказал:

— Муссолини готовится напасть на Эфиопию. Я выступлю в Женеве против этой акции. Мы пригрозим Муссолини, что предпримем против него санкции.

Уходя домой, Бенеш осмотрел аккуратный садик Самека.

Регер прошептал на ухо Яну:

— Разберитесь, братишка, во всех этих вещах!

43

— Поскольку вы уже побывали в Москве, то поезжайте и в Рим, — заявил Яну шеф-редактор Лаубе.

— Что предстоит мне там делать?

— Ничего. Опять с делегацией. Будете гостями министра Чиано.

— По какому поводу?

— Я не знаю. Нельзя улыбаться только налево. Фашизм тоже необходимо изучать, Мартину! Как вы слышали на встрече у Самека, мы будем поддерживать в Женеве применение санкций, однако приглашение графа Чиано принимаем. Поезжайте. А потом напишете. Нельзя восхвалять только Москву!

И Ян поехал. Хотелось увидеть Рим. Дома ничто его не удерживало. От Тани писем не было.

На вокзале в Риме, где в зале ожиданий на полу валялись мобилизованные солдаты, их приветствовал чехословацкий посол доктор Хвалковский, одетый в белый костюм. В гостиницу их сопровождал задумчивый маркиз Ненни из министерства пропаганды. У него были прекрасные печальные глаза. О чем говорить с членами делегации, он не знал, поэтому завел разговор о душном лете.

— Мы находимся в стадии крупных приготовлений к войне! — заявил во время ужина Хвалковский, словно Италия была его родиной. — Дуче проводит мобилизацию. Иден, посетивший Рим в качестве английского министра по делам Лиги Наций, ничего от него не добился. Был он здесь в конце июня, но антианглийская кампания продолжается до сих пор. Позднее приезжал начальник французского генерального штаба Гамелен и встречался с маршалом Бадольо. Результат был более благоприятным, поскольку Лаваль относится к походу в Эфиопию благосклонно.

— А как итальянский народ?

— Народ? — посол сделал вид, что не понимает, — Народ? — повторил он. — Завтра дуче примет вас в Венецианском дворце и изложит цели войны.

Молодой Чиано на цыпочках шел по коридору, освещенному венецианскими люстрами. За ним следовали Хвалковский и члены делегации. Огромного роста часовые, одетые в черную фашистскую форму, появлялись из ниш и отдавали честь на римский манер. Черный великан открыл двери, и они вошли в пустой зал. Другой черный великан стоял у дверей на противоположной стороне.

Через опущенные шторы в зал проникал желтоватый свет. Они двинулись по мягкому ковру, заглушавшему шум шагов. В правом углу зала стоял стол, за которым возле лампы с желтым абажуром восседал человек с блестевшей лысиной. Он что-то писал. На нем была черная рубашка и белые брюки. В левом углу зала белели крылья безглавой Нике, известной статуи Пеония Чиано дал знак. Все остановились.

Муссолини поднял голову и взглянул на гостей строгими выпученными глазами. Сжав губы и выпятив нижнюю челюсть, он встал и мелкими шажками выбежал из-за стола. Перед Чиано дуче остановился, и тот доложил о приходе гостей. Дуче вытянул для поздравления правую руку. Хвалковский ответил тем же. Рука у него затряслась. Муссолини оперся руками о край стола и, словно гипнотизер, вытаращив глаза, начал говорить на приличном французском языке. Медленно и четко, как читая по книге, он сказал:

— Я позвал вас, чтобы вы увидели Италию полностью отмобилизованной. Я не позволю варварам-африканцам, поддерживаемым коварным Альбионом, провоцировать себя. Эфиопия будет уничтожена и стерта с лица земли, и беда тому, кто окажет ей какую-либо помощь! Познакомьтесь с воинственной молодой Италией. Познакомьтесь с фашистской империей!

Он сжал губы, оттопырил челюсть, вскинул для приветствия правую руку и, погрузившись в кресло, стал снова писать.

Уходили в таком же порядке, как и пришли.

Ян оглянулся. «Вижу его в первый и последний раз», — пронеслось в голове.

Дальнейший их путь пролегал по автостраде до города Асти. Ослепительно белая дорога, окаймленная олеандрами с розовыми цветами, прорезала пустынную местность. Загорелые девушки плескались в море, взвизгивая от удовольствия. Чиано не спускал с них глаз, а сам говорил о красоте моря и кипарисов. Обедали под сенью разноцветной крыши палатки, трепетавшей под ударами морского ветра. Скатерти на столах то и дело вздымались.

Вечером во всю ширь римского бульвара Победы проехали полицейские эскадроны.

Под куполом храма святого Петра щебетали ласточки, а одинокий священник молился у могилы шведской королевы Кристины. У одной из мраморных скульптур, украшающих Аппиеву дорогу, под трели цикад целовались парень с девушкой. Прощались. Парень был в военной форме. В Капитолии губернатор Боттаи провел гостей вдоль галереи римских императоров. Здесь стояли бюсты из белого мрамора всех правителей — от Юлия Цезаря до Ромула Августула. В центре была выставлена голова Муссолини из черного мрамора. Казалось, что это отрубленная голова мавра. По древним катакомбам бродили толпы босоногих женщин в дырявых юбках и рваных блузках. Парни, одетые в цветастые лохмотья, напевали песни под мандолину. На чердаках особняков под раскаленными за день крышами спали молодые люди. Их было видно из окон гостиницы, бледных и исхудалых. В Венеции они видели, как на вечерние улицы высыпали толпы чернорубашечников и хором прославляли войну, повторяя клич: «Дуче, дуче… эйя, эйя, а-ла-ла!» Они перевертывали в кафе столики. На тротуарах появилось разбитое стекло. С помощью проекционного аппарата на колокольню было спроецировано изображение трехцветного итальянского национального флага. Черные рубашки заполнили площадь святого Марка, молодые глотки изрыгали: «Дуче, дуче, дуче…» Перед кафе «Кварди» кого-то избивали. «Позор Лиге Наций!» — кричал оратор с колокольни. Испуганные голуби кувыркались над вознесенными кверху кулаками.

Чиано попрощался с делегацией уже в Риме, маркиз Ненни сопровождал ее вплоть до Венеции.

На Падуйскую равнину, где девяносто лет тому назад под тутовым деревом отдыхал до смерти измученный солдат, дед Яна, налетела гроза. Древние казармы в Удине излучали фосфорный свет. Итальянский визит подошел к концу.

В «Демократическую газету» Ян Мартину писал не об этом, а о террасах над Неаполем, откуда открывается вид на седой Везувий. О бюсте девушки из розового мрамора в Помпее, о прекрасном виде на Папский замок из римского парка Джаниколо. Писал он и о порыжевшей от солнца Кампании, об Аппиевой дороге, которая настолько узка, что ее можно перегородить руками.

Больше ни о чем он не хотел упоминать.

44

Сцена, разыгранная в полдень в Ланах, продолжалась всего четверть часа. Ее режиссером являлся не только канцлер, верховный охотник, бывший предводитель мафии, позабывший во время войны всех святых, но и новоиспеченный председатель правительства доктор Годжа, «турок», как втихомолку называл его Масарик.

В библиотеке замка было тепло и уютно. Но у всех присутствующих пробежал мороз по коже, когда чиновник ввел пораженного параличом 85-летнего президента. Старшая дочь президента Алиция стала искать платок. Сын Ян Гарри опустил глаза и нервно заиграл желваками.

Из своих кресел встали председатель парламента Малипетр, мрачный человек с багровой бычьей шеей, и доктор Соукуп, седой старик с белой козьей бородкой, розовым лицом и со слезящимися глазами под пенсне. Старый чиновник с каменным лицом подал канцлеру документы в кожаной папке.

Рука Масарика была на черной перевязи. Он прислонился к книжной полке и склонил голову в ожидании.

Появился врач. Он подошел к президенту и взял его за запястье. Президент сделал здоровой рукой такое движение, словно хотел прогнать врача. Подняв брови, он попытался выдавить улыбку и снова склонил голову.

Канцлер обратился к председателю правительства, председателям парламента и сената со словами: «Господин президент поручил мне зачитать вам от его имени сегодняшнее заявление как выражение своей подлинной воли…»

Президент вздрогнул, испуганный вспышкой магния. Одна вспышка, другая — это работали фотографы. Затрещал киносъемочный аппарат.

Канцлер достал из папки, поданной человеком с каменным лицом, бумагу и начал читать:

— «Пост президента тяжел и ответствен. Я вижу, что уже не справляюсь с обязанностями, и поэтому оставляю этот пост. Четырежды меня избирали президентом нашей республики. По-видимому, это дает мне основание просить вас и весь чехословацкий народ, сограждан других национальностей о том, чтобы при управлении государством вы помнили, что государства крепки теми идеалами, на основе которых они возникли… Нам необходимы правильная внешняя политика, а внутри страны — справедливое отношение ко всем гражданам, независимо от их национальности… Хотелось бы вам также сообщить, что своим преемником я с удовольствием рекомендую доктора Бенеша. Я вполне уверен, что все будет хорошо, и, если даст бог, еще сумею посмотреть, как пойдут ваши дела…»

— Правильно, пан президент? — спросил канцлер высоким звучным голосом.

Наступила тишина. Президент еле слышно прошептал:

— Да… — Голова его была склонена.

— Соблаговолите, пан президент, подтвердить, что это — подлинное выражение вашей воли, — снова произнес канцлер зычным торжественным голосом.

Президент поднял голову. На его лице можно было прочитать немой вопрос: «Когда же все это кончится?» Казалось, он пытается иронически улыбнуться. Помутневшие глаза хотели бы, как бывало раньше, бросить быстрый взгляд, но один глаз был слепым, а в другом отразился страх от того, что губы не смогут произнести ответ. И яснее, чем в первый раз, искривленные губы произнесли:

— Да.

На глазах присутствующих появились слезы. Пришел конец их власти и силе, завершались семнадцать лет жизни, поднявшие их на самые солнечные вершины, сделавшие их имена известными в далеких странах, осыпавшие их всеми богатствами. Они плакали, почуяв, что кончается их беспечная жизнь и начинается суровое время. До сих пор этот старик являлся гарантией того, что мирок, в котором они обосновались, будет существовать нетронутым.

Доктор Годжа произнес тихим назидательным голосом:

— Томаш Гарриг Масарик имеет заслуги перед государством. Он имеет заслуги в борьбе за справедливость, за интересы бедных и слабых.

Но те самые бедные и слабые, которые по своей душевной простоте тоже плакали по всей стране, не желали понять, почему они должны были оставаться бедными и слабыми. И поэтому в завтрашний день они смотрели сухими глазами.

Ян сидел вместе с Миреком Восмиком у радиоприемника в его квартире на Виноградах. Смеркалось. Голос Годжи, сообщавший чехословацкому народу об отставке Масарика с поста президента, был, как никогда, сдавленный. Но после печального вступления его речь стала уверенной и ясной. Дальше он говорил о демократии, которой нужны авторитеты:

— Добровольная дисциплина помогла нам познать собственный авторитет, хотя в течение многих сотен лет мы боролись против авторитетов чужеземных… Наш народ, наше государство уже давно преодолели свою критическую стадию. Наша национальная энергия полностью раскрывается в нашей государственности. Чехословацкая демократия, этот оплот всех граждан нашего государства, настолько прочна, что легко справится с любой попыткой ее нарушения. Сильные изнутри, мы надежно обеспечиваем свои международные позиции… Мы возлагаем на себя миссию и далее вести наше государство к ясной и возвышенной цели.

Годжа закончил речь. Зазвучал гимн.

— Лжет, — произнес Мирек. — Ведь он вступит в сговор с Генлейном! Сам продажен и других будет подкупать! Этот человек хитрее Берана и коварнее Генлейна. Теперь предстоит избрать нового президента. Бенешу придется потрудиться, чтобы стать президентом: заплатить Годже, покориться Глинке, пообещать Прейсу больше того, что он уже имеет, упросить аграриев и договориться с немногими немцами, оставшимися еще вне партии Генлейна… После этого он станет президентом…

— А как коммунисты?

— Если возникнет опасность дальнейшего сдвига вправо, тогда они отдадут голоса Бенешу. При других обстоятельствах они бы это не сделали…

— Несмотря на то, что он заключил договор с Москвой?

— Бенеш не придает серьезного значения этому договору! Для него это лишь маневр. Ну а теперь я хочу сообщить важную для тебя новость, переданную Ивановым: быть может, в скором времени приедет Таня с Еничеком.

Ян не мог в это поверить и поэтому промолчал. Но в тот печальный вечер он был, как никогда, веселым.

45

— Приходи сегодня ко мне к четырем часам, — сказал Яну по телефону Мирек Восмик.

— Опять слушать речь Годжи?

— Да нет. Приходи непременно!

Однокомнатная квартира Мирека помещалась на последнем этаже углового дома возле парка. Когда-то в этом доме проживал профессор Кубат. Из окна в туманной дали над кронами лип и вязов просматривался Град. Летними вечерами в парке играла музыка. Ну а сейчас стоял холодный апрель, и в парке цвели лишь ветреницы. От газонов исходил запах влажной земли. Черный дрозд, свесив крылья, ковылял за своей серой подругой. В молодой зелени деревьев галдели воробьиные стаи. По желтым тропинкам прохаживались старики, время от времени останавливаясь и щурясь на солнце. На стадионе с визгом носились ребятишки.

Ян поднялся на лифте и позвонил в квартиру Мирека.

— Пришел вовремя! — воскликнул Мирек и молодо улыбнулся.

В коридоре стоял полуоткрытый чемодан с женскими вещами. На вешалке висел женский плащ и зимнее пальтишко с меховым воротником. Там же лежала шапка-ушанка.

— У тебя гости? — с досадой спросил Ян.

— Да.

— Надеюсь, не помешаю?

— Да проходи же!

Женщина и мальчик стояли у открытого окна и смотрели в парк. Когда появился Ян, они обернулись. Женщина протянула к нему руки.

— Танечка!

Многие годы Ян готовился к этой встрече. Он мечтал, как прижмет Таню к себе и будет целовать ее до изнеможения. Ему представлялось, что эта встреча произойдет где-то в деревне, под деревьями, как тогда… возле охотничьей сторожки дяди Василия. Конечно, ему никогда и в голову не приходило, что во время этой встречи будет присутствовать Мирек Восмик.

Ян поцеловал Таню, не прижимая ее к себе, с тихой радостью ощущая, как ее теплые руки обвили его шею. Потом он поцеловал Еничека.

— Сейчас приготовлю чай, — сказал Мирек и вышел.

Таня и Ян уселись на тахту. Еничек остался стоять у окна. Они смотрели друг на друга. Люди меняются, но за эти долгие годы Таня для Яна нисколько не изменилась. Разве только глаза стали более мудрыми и спокойными и под ними появились морщинки. А как же выглядит сам Ян? Пожалуй, он постарел больше, чем она. У него уже и волосы побелели на висках, и глаза немолодые. Свои молодые глаза он передал сыну…

— Много пришлось работать в эти годы?

— Да, ответила Таня и потом с гордостью добавила: — Еничек хорошо учится.

— Он, наверное, забыл чешский язык?

— Снова научится.

Мирек принес чай и сел.

— Да, устроили мы тебе сюрприз! — Он весело посмотрел на обоих через очки: — Я вас не пойму. Не рады вы, что ли?

— Рады, — ответила Таня, — но придется снова знакомиться.

— Так знакомьтесь. А мы пока с Еничеком пойдем вниз, на Вацлавскую площадь.

Оставшись вдвоем, они почувствовали неловкость. Действительно, приходилось вновь знакомиться.

Таня заговорила первой:

— Я вернулась домой.

— Когда вы приехали? — спросил Ян.

— Сегодня.

Он опустился перед ней на колени и стал рассматривать ее лицо. Таня перебирала руками его седеющие волосы.

— Долго тебя со мной не было…

— Тебя тоже, Енда.

— Мне тоже надо было уехать…

Она прикрыла ему рот пальцами, левой рукой поправила свои солнечно-золотистые волосы и улыбнулась:

— Ничего не говори!

Но ему хотелось говорить.

Она снова прикрыла ему рот пальцами и зашептала:

— Потом скажешь, сейчас не надо…

Таня склонилась к нему и принялась горячо целовать. Она нисколько не изменилась. И ее любовь была такой же тихой и спокойной.

Воробьиные стаи в парке умолкли. Возвышающийся над кронами деревьев Град словно плавал в испарениях от невидимой реки.

— Неужели ты наконец-то со мной? — спросил Ян.

— Да, с тобой, и навсегда…

— Таня, я люблю тебя!

— Я тоже люблю тебя, Еничек! — сказала она.

Свет они включили, когда в коридоре раздался голос Мирека:

— Таня. Еничеку у нас в Праге нравится… Ян, Таня уже сказала, что оставляет с тобой Еничека, а сама уезжает?

Ян побледнел и взглянул на Таню:

— Почему?

— Пока буду жить в пансионе. Своим скажешь, что Еник приехал один.

— Но что это все значит?

— Меня направляют в пограничный район в качестве помощника Владимира Иванова. Разве тебе не известно, что там назревают события?

— Ты теперь дома, и почему… — Ян готов был расплакаться.

— Придет день, когда ты, Ян, тоже научишься подчиняться! — важным тоном заявил Мирек.

Ян понурил голову.

Потом он отвез Таню и Еничека в пансион «Кристалл», приютившийся на одной из древних улочек близ Карлова моста.

При входе Ян шепотом спросил Таню:

— Ты здесь под фамилией Мартину или Попова?

— Таня Попова, советская журналистка. Даже состою членом пражского клуба иностранных журналистов. Паспорт у меня советский, — ответила Таня бодрым голосом. — Не беспокойся. Завтра к обеду приходи за Еничеком. Он снова носит фамилию Мартину.

Все трое на прощание поцеловались.

Опять он один бродил по затихшим улицам. Дома сказал:

— Завтра приедет Еничек…

Мать покраснела от волнения:

— А Таня?

— Она будет позднее!

Мать только вздохнула. Она привыкла не выпытывать, когда Ян молчит. Но к приему внука дед с бабкой готовились, словно ожидали сказочного принца.

46

Директор Аммер встал и подал Яну через стол руку. В сером костюме, с загорелым лицом и рыжеватыми волосами, рослый и широкий в плечах, Аммер внимательно посмотрел на гостя. Его глаза со стальным отблеском выдавали любопытство. Он медленно проговорил:

— С вашим Лаубе, пан редактор, мы больше не имеем дела! Это бесполезно. У него нет ни капли политического благоразумия. Пусть он катится к черту! Мы не намерены вступать с ним в дискуссии о демократии. Он, как Гильснер, думает, что на заседаниях правления позволено поучать нас с помощью идей Масарика. Сам Масарик, еще будучи президентом, застал то время, когда наступил конец делу, ради которого он творил и работал. Настоящая трагедия. Если при нынешнем состоянии здоровья он еще видит происходящие вокруг события, то от этого можно сойти с ума.

Как я сказал, с Лаубе мы больше не связываемся. Между тем меня проинформировали, что вы имеете в редакции «Демократической газеты» определенный вес. Вы и Кошерак. Правда, с Кошераком дела сложнее. Его я хорошо знаю. Мы с ним не раз обсуждали экономические проблемы. Он охотно послужил бы справедливому делу, но сейчас ему придется уйти. В нашей газете евреи уже не смогут работать.

Что бы мне хотелось от вас, пан доктор… Благоразумия. Вот уже несколько месяцев идут бои в Испании. Испанские патриоты подняли мятеж против международной банды, захватившей там власть. Они вновь восстанавливают законность и порядок. А «Демократическая газета» упорно обзывает законных представителей Испании мятежниками. Позвольте спросить, что это еще за мятежники? Франко — испанский генерал, патриот, пан редактор! Франко спасет Испанию! И это не только моя личная точка зрения, пан редактор! Такого же мнения и пан доктор Прейс, от которого ваша газета зависит материально. Так же оценивает эти вещи пан Страговский, епископ, член правления вашего дутого акционерного общества. Так же думают господа из лагеря аграриев и все прочие люди в республике, сохранившие трезвый ум. А вы бубните: «Мятежники, мятежники!» Это оскорбление генерала Франко, оскорбление Муссолини, пан редактор. Тем самым вы оскорбляете и Германию, пан редактор, которая, как и Италия, симпатизирует Франко. Вы проводите внешнеполитическую линию, которая расходится с официальной политикой. Ян Масарик является членом комитета невмешательства! Есть решение не вмешиваться в испанские дела и тем самым сохранить мир в Европе. К этому стремится Англия, а также Франция. Господин Блюм выступает за невмешательство. Все это определяет и нашу позицию. Тем не менее вы превозносите малейшие успехи интернационалистов. Франко называете фашистским путчистом. Мы этого не потерпим! Вы поняли, пан редактор?

— Пан директор, — заговорил Ян, — если вы желаете услышать ответ, я вам скажу. Мятежником является тот, кто выступил против законного правительства.

— Это коммунистическая болтовня, пан редактор! Чехословацкие коммунисты тоже поехали в Испанию, чтобы с оружием в руках бороться против Франко, хотя объявлена политика невмешательства. Характерно, что их воинская часть называется интербригадой.

— Эти люди являются добровольцами!

— Однако когда в Испанию едут итальянские и немецкие добровольцы, вы изволите гневаться.

— Немцев и итальянцев с оружием и самолетами туда посылают их правительства. Следовало бы и нам послать в Испанию пушки, но только испанскому правительству, имеющему право их покупать. В Испании решается и наша судьба.

— Пан доктор, я не приглашал вас агитировать меня. Я не хочу слышать о том, что положение Испании аналогично нашему! Чего доброго, вы скоро начнете сравнивать нас с эфиопами! Просто необходимо изменить тон вашей газеты, изменить его по отношению к Германии, понимаете? Я не представляю, что будет, если наши постоянные нападки вызовут возмущение германского правительства. Да-да, мы ведем себя так, словно находимся на службе у Москвы, пан доктор! Это становится нетерпимым. Мы не были и не будем плацдармом большевизма в Европе! А в Испании для нас вообще ничего не решается. Это только коммунисты запугивают легковерных. У нас, слава богу, Коминтерн не стоит у власти. И если вы думаете, что в газете, издаваемой на наши деньги, вы можете делать все что вам заблагорассудится, то вы заблуждаетесь! Вы не настолько сильны, пан доктор! У нас имеется немало доказательств ваших грехов, так сказать, личных слабостей! Как старых, так и новых! Будет достаточно предоставить их в распоряжение определенных органов печати, и с вами будет покончено, пан доктор.

— Это шантаж, пан директор! — спокойно ответил Ян.

— Шантаж? — вскрикнул Аммер. — Это приказ!

— Мне не известно, чтобы договор предусматривал получение от вас приказов.

— Договоры можно быстро расторгнуть.

— Я это знаю, — усмехнулся Ян. — Однако вашему совету я не могу последовать. Я могу вас только обвинить! Я не являюсь вроде бедного Кошерака экономистом, но мне известно, что происходит в нашей экономике, и не только на «Шкодовке», пан директор. Вы продались гитлеровским сталепромышленникам еще до кризиса. А во время кризиса? Рабочим предоставляют месячный неоплаченный отпуск. В Яблонецком, Либерецком и Фридлантском районах вы закрываете текстильные и стекольные предприятия.

— Ага, — перебил Аммер. — «Ни одного человека с завода, ни одного геллера из зарплаты» — это нам знакомо…

— Почему вы агитируете в пользу Генлейна, пан директор? Ведь у вас ни в чем нет недостатка.

— У вас тоже!

— Но мы все видим, а вы не хотите видеть! Ничего не хотите! Вы, видимо, приветствуете то, что Гитлер занял Рейнскую область и объявил всеобщую воинскую повинность. Я знаю, что вас не взволновала японская агрессия против Китая, а о своем отношении к Эфиопии вы сейчас только сказали. В Испании фашисты испытывают свои самолеты и танки для будущей войны, а вам не желательно, чтобы мы называли Франко мятежником. Завтра Гитлер захватит Саар, послезавтра — Австрию, а затем на очереди окажемся мы.

— Вы еще проявляете заботу о Европе! — усмехнулся Аммер. — Я к этому отношусь намного спокойнее, пан редактор. Однако я позвал вас отнюдь не для того, чтобы дискутировать о внешней политике, а чтобы сказать, что мы больше не потерпим нынешнего подхода к освещению вашей газетой событий в Испании и так называемого судетского вопроса. С судетским вопросом разберется полиция. Она справится и с изгнанием немецких эмигрантов, которые мутят у нас воду и фабрикуют документы, публикуемые в вашей газете.

— Пан директор, только не говорите, что вам не известно, кто финансирует Генлейна. Впрочем, «Дрезднер банк» сотрудничает с Живностенским банком.

— Вам следовало бы с уважением относиться к доктору Прейсу. Это великий патриот и специалист, который смог бы руководить крупнейшими американскими финансовыми концернами. И Бате[22] есть чему у него поучиться! Но вам нужна борьба! И вы ее получите! И проиграете. Везде — в Испании, во Франции! А потом будете маяться в концлагерях.

Аммер встал и принялся ходить по кабинету. Посмотрел минуту в окно. На улице моросил дождь. Прохожих не было видно, люди прятались под навесами. Аммер поправил на стене картину, вновь взглянул в окно и, подойдя к Яну, похлопал его по плечу:

— Не договоримся мы с вами. Вам хочется делать одно, а нам другое. Но на нашей стороне власть, а на вашей — одни лозунги и крики. Подавитесь ими! Лаубе мы непременно выгоним, несмотря на его оптимистические теории. Наверное, и вас выгоним, пан доктор… Кстати, вы не переписываетесь с доцентом Градской? Нет? Могу вам по секрету сказать, что она поедает горький хлеб пуританства. Живет в Лондоне. К нему сейчас приковано внимание всего мира. Туда едет Генлейн. Я тоже собираюсь поехать посмотреть. Должны были и вас послать, чтобы вы освоили новую политику невмешательства и умиротворения. Если пожелаете, я могу замолвить словечко в нужном месте.

— Благодарю! — Ян встал.

— Не желаете? Жаль. Вашему Самеку тоже следовало бы когда-нибудь побывать там, тогда он перестал бы сочинять свои меланхолические пьески. Любопытно наблюдать, как теперь везде и всюду склоняют слово «родина». Родина переместилась на окраины Праги, в рабочие кварталы.

— И на окраины Парижа и Лондона, пан директор.

Они стояли друг против друга посреди полутемной комнаты, оба покрасневшие от гнева.

— Будет буря, — произнес Аммер.

— Страшная буря, пан директор. Некоторые называют ее потопом!

Аммер, снова успокоившись, сказал:

— Пан редактор, не надо было вам бросать поэзию! Вы симпатичны мне. Доктор Прейс тоже любит литературу и является одним из наших выдающихся библиофилов.

— Я знаю.

— Он происходит из рода Неймана[23]. Насколько все-таки мал наш мир! Все мы знаем друг друга. Мы даже любили одних и тех же женщин. Как я и вы. — Ян отвернулся. — Без цинизма никуда не денешься, пан доктор! — громко засмеялся Аммер.

Ян обо всем рассказал Лаубе. Шеф-редактор побежал в Град к Кахе. Там он раскричался:

— Они меня хотят выбросить! Таким путем они намерены отомстить мне за то, что я, единственный из всех шеф-редакторов, не позволил накануне выборов президента поместить биографию и портрет кандидата в президенты профессора Немеца! «Президентом станет Бенеш, в противном случае я застрелюсь!» — заявил я при свидетелях. И теперь пан президент разрешает меня выгнать!

Каха успокоил Лаубе:

— Пишите, как хотите, все равно от этого ничего не изменится!

И по-прежнему в «Демократической газете» Франко и его люди назывались мятежниками, а пан шеф-редактор продолжал работать на своем посту. Остался в газете и Ян, а его Таня, корреспондент ТАСС, с которой он встречался словно любовник в Марианске-Лазне, по-прежнему вращалась среди горняков и стекольщиков.

47

В газетах появилось сообщение: «Гроб с прахом президента будет перевезен в пятницу 17 сентября 1937 года из Лан в Пражский Град и установлен в колонном зале Плечника, слева от Матиашовых ворот».

Т. Г. Масарик умер в Ланах 14 сентября в три часа двадцать девять минут в возрасте 87 лет.

Видевшие его в последние дни и месяцы утверждали, что он сбросил с себя величественную маску. Сгорбившийся, отпустивший острую бороденку, он напоминал старого сельского учителя.

Родившись в сельской избе, он умер в замке. Согласно завещанию, его должны были похоронить на деревенском кладбище в Ланах, у ограды, в одной могиле с женой, которая умерла раньше. На его могиле не должно быть никакой надгробной плиты. Однако ему пришлось еще раз побывать в Праге, в Пражском Граде, — месте, более величественном, нежели Ланы, — и лишь после торжественного следования на лафете орудия по улицам Праги быть похороненным на деревенском кладбище.

Ян получил задание поприсутствовать на похоронах и написать информацию о своих впечатлениях в «Демократическую газету». Ян взял с собой Еничека.

Не было снега и мороза, как в тот зимний день 1924 года.

Сентябрьская ночь была теплой и сырой. От Лан до Праги путь недолог. Ян знал его хорошо. Дорога шла через шахтерские поселки и крестьянские поля, которые к этому времени уже давно были убраны. Вдоль дороги росли аллеи из кустов рябины. Плоды уже созревали. Вдалеке пылали домны города Кладно. В ту ночь повсюду горели и другие огни. За деревенскими гумнами зажгли костры. Вдоль дороги рядами стояли члены физкультурной организации «Сокол» и легионеры с горящими факелами в руках. В промежутках между факелами чернела глубокая непроницаемая тьма. Лица людей при свете мерцающих факелов, казалось, принадлежали страшным чудовищам.

— Откуда они поедут? — шепотом спросил мальчик отца.

— Со стороны Белой горы.

— Это где была та самая битва?

— Да, Белогорская битва.

— Папа, мне не хочется здесь стоять!

— Скоро уйдем…

Впереди молчаливых толп народа выстроились, начиная от Бржевнова и до самого Града, шеренги легионеров и членов «Сокола». Каждый пятый сжимал в руке пылающий факел. С факелов капали тяжелые слезы горящей смолы. В окнах домов и домиков загорелись свечи, украшенные черными шелковыми лентами. Месяц плыл высоко в небе, временами скрываясь за серыми тучами.

В тишину ворвался стук конских подков — вначале глухой, наподобие ударов бубна, а потом с металлическим звоном.

Словно из-под земли при свете огня выросла фигура всадника с обнаженной саблей. Каска надвинута на глаза. Стальной клинок блестит красными бликами. Конь с черной попоной грызет удила и встряхивает гривой.

Вслед за первым всадником из темноты вынырнули целые ряды других кавалеристов — у всех обнаженные сабли, склоненные к правому плечу. Все молоды и печальны. Вздымая пыль, скакали они сквозь огненную аллею.

И вот показалась стеклянная колесница, освещенная изнутри светом, который падал на красно-белый флаг с голубым клином, покрывавший узкий блестящий черный гроб. На страговской колокольне зазвонил погребальный колокол.

Факелы склонились к земле. Смола стекала горящими капельками на мостовую, горела там, искрилась и гасла.

Катафалк с гробом, накрытым флагом, бесшумно удалился в сторону Погоржельце.

Появился и растворился во тьме еще один драгунский эскадрон. Раздались звуки колоколов костела…

48

Доктор Регер пригласил Яна в кафе «Ривьера».

— Эти торжественные похороны вызвали у меня нервное потрясение, — заявил он. — Ведь я столько лет, буквально днем и ночью, находился рядом с ним. Даже жениться не нашлось времени. Этот человек захватывал вас целиком и навсегда… Но мне хотелось бы поговорить с вами на иную тему.

Кафе, в котором они сидели, часто навещали в первое время своей эмиграции немецкие беженцы. Там проводил время знаменитый Томас Манн, которого объявил своим гражданином небольшой чешский городок Просеч, прежде чем он нашел себе родину в Америке. Бывал тут и поэт Иоганес Бехер, господин Лазари — социал-демократ из Гамбурга, а также Отто Штрассер — наиболее крикливый из всех немецких эмигрантов, фашист по взглядам, ненавидевший Гитлера за то, что сам хотел стать Гитлером. Теперь эмигранты переселились в крупные кафе в центре города, где за ними труднее было следить. Отсюда было недалеко до Града, поэтому Редер и предложил именно это кафе.

В эту послеобеденную пору Регер и Ян оказались единственными посетителями. Регер поинтересовался состоянием здоровья пани Мартину-старшей, папаши Яна Войтеха, Еничека, работой Яна в редакции.

— Работы прибавится, — резюмировал он. — Ни с того ни с сего мы становимся знаменитой страной. Еще недавно многие даже не знали, как выговаривается название нашего государства. Представители различных партий из Франции и Англии, конгрессмены и сенаторы из Америки вереницей тянутся в Град, так что у президента голова кругом идет. Я сижу перед входом в его кабинет, любуюсь обнаженными русалками на гобелене и думаю, что для одного человека эта нагрузка слишком велика. Но ведь он получил то, чего хотел!

Регер помолчал, словно обдумывая, стоит ли ему развивать эту тему дальше.

— Бенеш с одной Москвой не пойдет так далеко, если уйдет в сторону Париж, а Париж уйдет наверняка. Вот что, кузен, я хотел вам сказать. В соответствии с этим вам нужно и действовать.

— Но ведь у нас есть договор…

— «Договор, договор»! У нас есть договор! Но ведь договоры бывают разные. Раньше в этом кафе сидели немецкие эмигранты, их сейчас полно в Праге. Они издают газеты, имеют кабаре. Гитлеру это не нравится. И теперь договариваются о том, чтобы пребывание в Праге для эмигрантов стало невыносимым. И в печати скоро настанет конец нападкам на Гитлера. Это называется «взаимное перемирие». Вы еще останетесь без работы, кузен! А поскольку беда никогда не приходит одна, наша тайная полиция станет сотрудничать с гестапо, чтобы устранить затруднения в отношениях между нами и третьих рейхом. Говорят, что целью такого сотрудничества будет борьба против экстремизма, то есть против фашизма и коммунизма, но в действительности борьба будет только против коммунизма. Разве гестапо предпримет что-либо против фашистов? Мы сами передаем Гитлеру списки наших антифашистов. Видимо, и вы, кузен, числитесь там. Вот вам и договоры. Ха-ха…

— Вы это точно знаете, пан доктор?

— Точно, не точно. Я знаю. Немного поздновато узнал я обо всем, переговоры шли в прошлом году, но вы можете об этом проинформировать других.

— Зачем вы мне об этом рассказали?

— Потому что вся эта комедия мне надоела. Кроме того, когда однажды меня, Регера, захотят арестовать, я надеюсь, вы также отплатите мне взаимностью. Мне дорога шкура вместе с шелковым бельем и шелковыми носками. Затем и рассказываю тебе об этом, дорогой пан кузен, а не потому, что хотел бы прихода к власти коммунистов!

Ян, покачав головой, проговорил:

— Я работаю в газете уже порядочное время и всегда спрашивал себя, каким образом просачивается наружу достоверная информация с самых секретных встреч. Теперь понимаю — вот как это происходит!

— Допустим, пан кузен. Расскажите об этом, кому сочтете полезным. Например, в Карлине[24]. Но, не дай бог, если в связи с этим будет названо мое имя: я от всего откажусь, а вас прикажу упрятать за решетку и уничтожить. Теперь не до шуток! — Лицо Регера налилось кровью.

Только встретившись с его твердым взглядом, Ян понял, какую страшную правду выдал этот человек. Он прошептал:

— И об этих вещах договорились?

— Конечно! Опомнитесь же… — Регер рассмеялся.

— Тут уж не до смеху!

— Верно. Но смешно смотреть: у вас несчастный вид. Такое впечатление, извините, будто вы узнали, что вас мама родила не от того, кого вы с пеленок называете папой. Будьте довольны тем, что я предупредил вас. Надеюсь, вы не позволите сослать меня в Сибирь, когда судьбы людей у нас станут решать ваши друзья.

Ян молча, с удивлением смотрел в успокоившееся лицо Регера.

В последние годы он знал таких генлейновцев, которые приносили и продавали документы, разоблачающие Генлейна. Они называли это «торговой операцией». Регеру не нужны деньги. Но им не движет и чувство патриотизма или любовь к бедному люду.

Регер не выдержал взгляда Яна:

— Неужели вам непонятно, что все вы нагоняете на меня страх?

Ян снова покачал головой.

Регер в конце концов рассердился:

— Пришло время — у нас оно еще стоит у порога, — когда люди от страха стреляются, бросаются под поезда, лакают яд, за бесценок продают фабрики и имения, полураздетые удирают в самолетах или умирают от разрыва сердца. Почему бы мне из страха перед вами не выболтать столь несущественную служебную тайну?

— Ладно, — ответил Ян, — я сообщу кому следует. Ваше имя останется неизвестным. Даю вам слово.

— А как потом?

— Не бойтесь.

— Ничего со мной не будет?

— Говорю вам — не бойтесь!

49

Карел Самек распорядился поставить в комнате, где он обычно по четвергам встречался со своими приятелями, радиоприемник. Собирались поодиночке, молча, словно на траурную процедуру. Уже было известно, что гитлеровские войска перешли границу Австрии. Венское радио передавало заявление Гитлера. С пафосом сообщалось, что «с сегодняшнего утра через границу немецкой Австрии следуют солдаты имперской армии, бронетранспортеры, пехотные дивизии и части СС, германские самолеты проносятся в австрийском небе». Имперские вооруженные силы были якобы призваны новым национал-социалистским правительством, заседающим в Вене.

Однако гитлеровская армия пересекла австрийские границы, когда в Вене еще не существовало «нового национал-социалистского правительства». Последнему австрийскому федеральному канцлеру Шушнигу еще удалось выступить по радио и закончить речь словами: «Бог, храни Австрию…» И в ту же минуту на улицы хлынула нацистская «пятая колонна» и под охраной гитлеровского гестапо смела независимость Австрии.

Писатели, профессора, критики, редакторы, юристы и медики, сгрудившись в полутьме возле приемника, сразу же вступили в перебранку, носившую, на их взгляд, научный характер. Одни утверждали, что все это давно ожидалось, так как австрийское правительство было слабым и ему не хватило смелости опереться на Гитлера. Шушнигу не следовало ездить в Берхтесгаден для переговоров с Гитлером, ибо встреча ягненка с тигром всегда кончается смертью ягненка. Мол, Шушнигу надо было обратиться к Лиге Наций и к великим державам, для которых гибель Австрии не была безразличной.

Эти разговоры перебил ехидный смех тех, которые уже давно не верили Лиге Наций и имели собственное мнение о великих державах.

— Великие державы дали согласие на агрессию Японии против Китая, позволили Муссолини проглотить Эфиопию, помогают Франко в Испании и не промолвят слова после захвата Австрии.

— Так поступает милая Франция. И Англия. А мы как?

— Мы… — попытался кто-то ответить, но тут же осекся.

После некоторого молчания раздался иронический голос:

— Аншлюс — это война!

— Да-да, так говорили, когда до аншлюса было еще далеко. Но теперь он стал реальностью. Значит, на очереди война. Но кто будет воевать? Мы одни?.. Правда, мы вооружены, у нас есть укрепления…

— С сегодняшнего дня обнажается наш южный фланг… Мы окружены!

— Вот вам, Самек, получайте свою демократию! Она привела к окружению!

— Гитлер побеждает под лозунгом национализма! Он объединяет немцев в одном государстве.

— У нас тоже есть немцы!

— Придется их отдать…

— Хорошо, пускай уходят, но нашу землю пусть оставят нам! Ее мы не отдадим!

— Ха-ха-ха… Не отдадим! Не отдадим! Они заберут ее с собой! У нас не спросят. То, что Гитлер сделал с Австрией, будет и с Судетами!

— Вы сбиваетесь на их терминологию, — прозвучал профессорский голос. — Разве существовал когда-нибудь Судетенланд? Это выдумка нацистов, чтобы иметь предлог перекраивать нашу землю.

— Аншлюс — это война! Может быть, в Граде уже пишут приказ о мобилизации.

— Ни черта не пишут. Влипнем мы…

— Я верю в армию.

— Гм…

— Неужели нельзя уже никому и ничему верить?

— Мне известны господа, которые без умолку болтают о демократии. Но в отеле на Вацлавской площади у них имеется комнатушка, где они встречаются с генлейновцами! Известны и такие господа, которые встречаются на одной вилле с германским послом Эйзенлором. Не только аграрии, но и другие лица, близкие к Граду, думают над тем, как сделать так, чтобы и Гитлера насытить и свою мошну оставить в сохранности.

— Назовите, назовите поименно! — крикнули из угла.

— Тихо, мы не в парламенте! Вы что, Самек, не знаете этих господ?

— Я знаю одно — что всем нам очень плохо.

— Останемся верными! — произнес кто-то и издевательски кашлянул.

— Да, верными! — вполне серьезно подтвердил Самек.

— Останемся. Ну а как быть с теми господами, которые собираются в упомянутой вилле и отеле на Вацлавской площади, живут в замках и шикарных поместьях? Самек, вы знаете больше того, что говорите вслух. Почему вы умалчиваете?

— Да-да… Это очень серьезное дело.

— Вы улетаете в Англию?

— Никуда я не улетаю!

— В эти часы люди убегают из Вены. Скоро у нас будет больше эмигрантов, чем своих жителей!

— А позднее и мы превратимся в эмигрантов, — раздался чей-то насмешливый голос.

— На это нечего рассчитывать! Нас могут схватить и повесить. Такая у нас перспектива! Лучше всего будет солдатам на фронте.

— Вы полагаете, что подобным образом дискутировали и осиротевшие после смерти Жижки воины?

— Думаю, нет. У них был Прокоп… А у нас без Масарика дела не идут.

— Не было бы большевиков, не было бы тогда и Гитлера!

— Выходит, виновата Москва? Вы с ума сошли? Самек, закрывайте свою контору!

Человек, произнесший эти слова, сразу же покинул комнату вместе с двумя другими мужчинами.

— Останемся верными! — снова раздался насмешливый голос откуда-то из темного угла.

— Давайте рассуждать трезво. Франция нас не может бросить, — заговорил пан профессор, — так как в этом случае она лишилась бы многих добротных дивизий.

— Франция воевать не будет. Вы забыли историю со Стависким? Франция нас предаст.

— Не предаст!

— Предаст.

— Мы сами себя предадим!

— Предадут аграрии. Предадут банки…

— Не повторяйте без конца это ужасное слово! — крикнул Самек, зажигая свет.

Все умолкли. Потом кто-то сказал:

— Послушаем, о чем говорит радио…

— Не включайте, — попросил другой голос. — Мы и без того знаем, о чем там говорят: что в Вену прибыли Гитлер и Гиммлер. Венские улицы охвачены ликованием. Над собором святого Стефана развевается флаг со свастикой. Аншлюс был осуществлен без единого выстрела. Вот о чем передают по радио!

Снова начались споры. Редакторы, профессора, писатели, медики и критики судили и рядили: кто предаст — Франция, Англия или кто-то внутри страны? Они удивлялись: как же все это произошло с Австрией, ведь тем самым нарушены договоры?

— Договоры? А кто верит в договоры?

— А как Россия? Россия поможет нам? — крикнул чей-то голос.

— Поможет! — раздался дружный хор голосов.

И кто-то добавил:

— Если мы сами захотим…

— Аграрии не захотят! Они говорят: «Полная мошна — Г итлер, пустой мешок — Сталин».

— При чем тут аграрии?! Нас интересуют та комната в отеле на Вацлавской площади и вилла. Рассказывайте, Самек!

— Ничего не делается без ведома Града… — проговорил Самек.

Он сидел на своем стульчике, сгорбившись и наклонив голову набок. Его маленькие грустные глазки уперлись в пустое кресло, стоявшее у стены, на которое после возвращения с похорон в сентябре он положил веночек из серебристой хвои.

— Вот когда его недостает, — кивнул он на кресло.

— Вы говорите о мертвых, — раздался голос, — и не произносите ни слова о живых, которые пойдут на смерть!

Присутствовавшие встали и принялись пить за армию, за одноглазого героического генерала Сыровы.

Но и алкоголь не помог. Некоторые, махнув на все рукой, удалились, другие обступили радиоприемник и запустили на всю мощь маршевую музыку Кмоха.

В паузах между маршами передавались сообщения чехословацкого агентства печати о подробностях страшного разгула гестапо в Вене.

— Выключите! — закричал опять ворчливый голос.

Стало тихо. Все сидели с понурым видом. Лишь Карел Самек поднялся и против обыкновения начал говорить стоя:

— В некоторых органах печати участники наших «четвергов» подвергаются нападкам, Но это недоразумение. Мы — незначительные, никому не нужные, растерявшиеся люди. Многие годы мы собирались по четвергам. Будет лучше, если сейчас мы нарушим эту традицию. Некоторые сегодня ушли, пригрозив, что больше не придут. Пускай! Другие остались здесь и набросились на меня с упреками, будто я виноват, скажем, в событиях в Вене или в существовании той комнаты в отеле. Но это не моя вина. Я делал все, что было в моих силах. Чего не умею, я не делаю. Но, если вы хотите услышать, о чем я думаю, нет, не думаю, а точно знаю, тогда я вам скажу… — Он помолчал. Отпил холодного черного кофе, так как почувствовал сухость в горле, и произнес тихим и таинственным голосом: — Есть вещи пострашнее, чем война. И такие времена наступят…

Голос у Самека задрожал. Зажженный окурок сигареты выпал изо рта. Он нагнулся к ковру, и, когда садился на свой стул, всем показалось, что в его глазах сверкнули слезы…

Но он не плакал. Лишь тихо повторил:

— Лучше пока тут не встречаться…

Участники вечера вставали один за другим и, пожав ему руку, уходили…

Все понимали, что больше они уже никогда не встретятся.

50

Луиза Кошеракова металась в кресле и навзрыд плакала. Пан шеф-редактор пытался ее утешить. Ночью скончался Кошерак. Наслушавшись по радио сообщений из Вены, он умер от разрыва сердца…

— Куда мне деваться, несчастной, ох несчастной! — причитала пани Кошеракова, и по ее мокрым щекам к трясущемуся подбородку стекали остатки румян. — Детей у меня нет. Денег нет. Что будет со мной, несчастной еврейкой? Почему он бросил меня, не взял с собой? Что я ему сделала, чтобы так уйти от меня?

Пан шеф-редактор не знал, что делать.

— Опомнитесь, милостивая пани…

— «Милостивая, милостивая…» Нищенка я, пан шеф-редактор! Вдова. Теперь меня все будут пинать ногами. Уйду я за ним в могилу. Что мне еще остается делать?

— Я все время говорил ему, чтобы он не боялся так.

— Как так не боялся, пан шеф-редактор? Он уже давно все знал и видел. Ваша беда, если вы этого не видите! Мой Кошерак не хотел попадать в Дахау. Да и кому туда захочется?! Я тоже не хочу. А вы хотите, пан шеф-редактор?

— Конечно нет, пани Кошеракова…

— Вот видите… А мой Кошерак должен был идти туда? Лучше умереть. Он так говорил: «Ты — это пыль, и в пыль опять превратишься, нагими родились мы, нагими пойдем в яму. Гитлер нас разденет, гестапо нас посадит, а эсэсовцы перестреляют». О-хо-хо… Я ему говорила: «Кошерак, мы же должны сохранять рассудок. Возьми билеты на самолет, и через три часа будем в Лондоне, и для тебя наступит покой!» А он без конца повторял, что у него много работы. Теперь и работа не нужна… Лежит в ящике. Произнесут за сто крон молитву, и конец…

Она снова безутешно и громко разрыдалась.

— Вам будет назначена пенсия, пани Кошеракова, — сообщил Лаубе.

— Что мне ваша пенсия, пан шеф-редактор, если нет моего Кошерака?.. Двадцать два года я с ним прожила. Познакомились мы в Шенбруннском парке в Вене. Я была некрасивой еврейской девчонкой, бедной ко всему прочему. А он все равно меня любил. Десять лет он корпел поденщиком и получал построчный гонорар, пока не стал известным редактором, народным экономистом… Народным… А у какого народа? Бедняга, у него не было своего народа! Ни немецкого, ни чешского. Ом был евреем, поэтому так с ним все и случилось…

Тут терпение пана шеф-редактора лопнуло и он перебил ее:

— Успокойтесь, пани Кошеракова, я сам напишу некролог. Двадцать строк и фото на полколонки. Но вам пора идти: у меня кончилось время. Зарплату получите за него за три месяца вперед. Похороните его и уедете. Куда? Везде на свете живут люди… Скажем, в Чикаго.

Пани Кошеракова вскрикнула и схватилась за голову.

— Ну хорошо, пошли… Газета должна выйти, даже если все мы тут помрем от страха… — Он поднял ее с кресла и повел к выходу.

По дороге она продолжала плакать.

Вернувшись, Лаубе позвонил швейцару:

— В другой раз сюда эту женщину, эту Кошеракову, не впускайте!

— Будет сделано, — ответил тот.

Лаубе вызвал Яна и сказал ему:

— Напишите двадцать строк про Кошерака. Распорядитесь, чтобы нашли какую-нибудь его фотографию в более молодом возрасте, где он выглядит не таким перепуганным… Гм… Через полчаса придет профессор Совак. Его посылают в Бельгию. Неизвестно почему, но я должен выплатить ему гонорар в счет будущих статей. Десять тысяч, причем немедленно… Займитесь этим. Мне придется подумать, кому передать участок народного экономиста. Румлу или Ружичке? Оба — пустое место. И какая там народная экономика? Одна комедия…

Профессор Совак появился у Яна Мартину через полчаса. Он сразу заговорил:

— Я даже не предполагал, что встречусь с вами здесь, пан коллега… Встречаемся, чтобы снова разойтись: Град направляет меня в Брюссель. Буду читать лекции о чешской культуре… Бельгия имеет большой вес. Эта страна вроде путевой стрелки: повернете рычаг — и скорый поезд идет сюда, повернете еще раз — и поезд пойдет в другую сторону. Вчера с востока вошли немцы, а завтра с юга могут войти французы, с запада — англичане, в зависимости от того, как установлена стрелка. Вот об этом я напишу для вас. Наконец-то наши господа вспомнили, что и профессора могут принести пользу для политики! Французы уже давно это осознали. Разве их институты во всех частях света не имеют политического значения? А англичане? Я еду в Бельгию с удовольствием. Покупаюсь на пляжах в Остенде, полюбуюсь готическими зданиями. В Бельгии тоже проживают два народа, ха-ха…

Ян прервал тираду Совака вопросом:

— Сколько вы, собственно говоря, хотели бы получить как профессор?

— Вам, наверное, начальство уже сказало?

— Десять тысяч?

— Да, пока только десять тысяч. Остальное получу в посольстве в Брюсселе.

— Надолго вы туда едете?

— Надолго? Наверное, там и останусь.

— Как это?..

— Видите ли, медики и учителя везде приживаются.

— Убегаете в такое время…

— Пардон, пан коллега… Я никуда не убегаю! Это плод вашего богатого воображения. — Совак закатил глаза. — От какой это опасности я должен бежать? Я никогда не симпатизировал ни Масарику, ни Москве. С давних пор мне дорог лишь ром… — Он хрипло рассмеялся над своей шуткой.

Ян позвонил в бухгалтерию и кассу.

— Передайте им, что это распоряжение Града!

— Это не интересует кассира, пан профессор… Ну что ж, ьы встретитесь там с доцентом Градской?

— С кем, прошу повторить?

— С Машей Градской.

— Ах да, с этой дамой, талантливой в области расследований. Я уже забыл про нее…

Пан Ульрих принес десять ассигнаций по тысяче крон. Совак пересчитал их.

— Какой курс нашей кроны в Бельгии? — спросил он, рассматривая деньги.

— Я не знаю… Надо посмотреть в газете. Наш народный экономист знал такие вещи наизусть. Но он умер.

— Что, пан Кошерак?.. Что с ним случилось?

— Он умер от страха.

— Было бы удивительно, если бы человек с подобным именем не умер от страха, — ухмыльнулся Совак. — Близится время заката для евреев… Сегодня большое счастье быть арийцем. Эго племя железной логики и железного вооружения. Оно завоевало половину света. Завоюет весь мир! — Совак пророчески воздел руки к небу.

— Ваша эволюция весьма любопытна, пан профессор. Я вспоминаю клементинскую аудиторию…

— Пан коллега, я остался импрессионистом… Это радостный и свежий способ восприятия. Итак, здесь десять тысяч. Все в порядке. Честь имею кланяться и выразить мое почтение вам, а также пану шеф-редактору!

Совак ушел, а Ян принялся писать некролог в двадцать строк на смерть редактора Кошерака.

51

В телефонной трубке послышался голос незнакомого человека, назвавшего себя Жиачеком.

— Алло… У телефона доктор Мартину… Кто звонит?

— Жиачек, пан доктор. Секретарь Жиачек…

— Какой секретарь?

— Секретарь председателя правительства Жиачек…

— Что вам угодно, пан секретарь?

— Это сразу трудно объяснить… Пан доктор, вы родственник доктору Регеру?

— Какой-то далекий кузен…

— Значит, я неплохо осведомлен, пан доктор. Дело в том, что английский журналист мистер Уильям Айс… поклонник господина рейхсканцлера Гитлера… мистер Айс обратился к нам с просьбой предоставить возможность взять интервью у пана президента. Я переговорил с доктором Регером. Только что доктор Регер сообщил, что пан президент не желает разговаривать с мистером Айсом. Теперь мистер Айс хотел бы переговорить хотя бы с вами…

— Извините, пан секретарь, но это в самом деле сложное дело!

— Наоборот, весьма простое. Мистер Айс, очевидно, полагает, что через вас, а затем через Регера пану президенту станет известно то, о чем он хотел ему рассказать.

— Простите, пан секретарь, давно ли вы работаете в канцелярии председателя правительства?

— Три недели. Меня перевели из Братиславы.

— Ах так… Должен ли я обязательно говорить с этим вашим Айсом? Мне известны его статьи, направленные против нас…

— Тем более это важно. Пан председатель Годжа тоже интересовался этим вопросом и рассердился, когда узнал, что Регер не может устроить разговор с паном президентом.

— Ну хорошо. Когда и где?

— В восемь вечера… В кафе Народного дома. Я приведу его и уйду. Расходы берет на себя правительство.

— Не нужно. У меня есть средства.

— Нет-нет… Оплачивает правительство.

— Хорошо. Спасибо.

— Привет! — произнес секретарь Жиачек и положил трубку.

В кафе Народного дома человек неопределенного возраста представил Яну мистера Айса. Иностранец начал шумно выражать свое удовлетворение возможностью встретиться. Пока он говорил, Жиачек исчез. Так Ян и не заметил, как выглядит этот Жиачек. Махнув рукой, Ян занялся Айсом.

Ян был знаком со статьями Айса в газете Ротермира «Дейли пост». Уже в течение ряда лет лорд Ротермир посылал мистера Уильяма Айса то в Венгрию, то в третий рейх. В Венгрии мистер Айс проник даже в апартаменты адмирала Хорти. В третьем рейхе его принял сам фюрер. Когда Айс писал о Венгрии, он восхвалял Хорти и графа Бетлина. Описывая Германию, Айс нахваливал Гитлера, Геринга и Геббельса. Он помогал этим странам бороться за «законные права». По словам мистера Айса, Венгрия имела законные права на Словакию, Трансильванию и Хорватию, а Германия — на всех немцев в других странах мира, в том числе на австрийцев и судетских немцев, как их называл господин Айс. Мистер Айс писал о выступлениях Генлейна в Лондоне, называя его «фюрером судетских немцев», с пристрастием разоблачал «страдания» немецкого народа в Чехословакии.

Мистер Уильям Айс не принадлежал к мужчинам английского типа: он был кудрявый, черноволосый и смуглый. У него были волосатые руки с короткими пальцами и обкусанными грязными ногтями.

— Как я слышал, вы родились в Шанхае, — сказал Ян. Он знал, что выходцы из Шанхая в Англии производили неблагоприятное впечатление.

Мистер Уильям покраснел и нахмурил брови:

— Я там родился по воле случая…

— Конечно, — продолжал Ян, — никто не волен выбирать место своего рождения. Но, видимо, этим объясняется ваша склонность к пограничным и национальным проблемам. Шанхай — это ведь многонациональный город…

— Я не помню Шанхай. Но мне приятно, что теперь он стал японским городом. Впрочем, к чему нам здесь, в Праге, заниматься восточными проблемами! Я прибыл из Австрии.

— Конечно, это был для вас незабываемый момент…

Айс с жадностью ел закуски и допивал уже второй бокал пива. Вытерев губы рукой, он воскликнул:

— Для вас не является тайной, что Адольф Гитлер считает меня своим другом! Таких личных друзей у него в Англии мало — два-три человека. Это лорды. А из журналистов к друзьям он относит только меня одного, Уильяма Айса… Он обращается ко мне со словами «дорогой Уильям», «друг Уильям».

— Мне знакомы ваши статьи в «Дейли пост» — в основном те, где речь идет о Чехословакии. Но подробности, о которых вы сейчас рассказали, мне до сих пор были неизвестны.

— Поверьте моему слову. Фюрер любит меня!

— Курите?

• — Ни в коем случае. В этом я похож на фюрера…

— Но пьете?

— В этом я отличаюсь от фюрера.

Мистер Уильям Айс принялся далее рассказывать о своих впечатлениях:

— Я находился в Линце, когда фюрер праздновал свое вступление в Австрию. Он возвратился на свою родину победителем. Побывал в Браунау у могилы своего отца, потом пировал со своими приближенными в Линце в вечернем ресторане на втором этаже. А я ожидал на первом. До моего слуха доносились звон стекла и серебра, смех и гомон возбужденных голосов… Появился очаровательный адъютант. Когда он ступал вниз по лестнице в сиянии ламп, он напоминал Лоэнгрина. Адъютант спросил, что мне угодно. Я ответил, что хотел бы поздравить фюрера и спросить его, чего он пожелал бы сказать в этот знаменательный день своей жизни читателям моей газеты. Очаровательный адъютант улыбнулся своими большими голубыми глазами и попросил меня минутку подождать. Потом он поднялся по лестнице наверх. Не знаю, сколько мне пришлось ожидать. Но когда фюрер распорядился пригласить меня в свой личный салон, у меня закружилась голова. Уже была полночь. Фюрер находился в веселом настроении. Он дал интервью для газеты «Дейли пост» — единственное в тот день его интервью для печати. После этого он не отпустил меня, а еще долго по-дружески и доверительно беседовал со мной. Это были незабываемые минуты. К сожалению, сказанное им не подлежит оглашению…

— Очевидно, об этом вы хотели поведать президенту Бенешу?

— Вероятно… Но мистер Бенеш не счел возможным выслушать меня. Как вы, видимо, знаете, он не принял меня.

— По-видимому, ему не понравились ваши статьи о Чехословакии. Это можно понять.

— Извините… Я прибыл сюда не для того, чтобы выполнять чьи-то поручения. Мне лишь хотелось принести пользу вашей несчастной стране.

— Благодарю, — усмехнулся Ян.

— Ничего смешного тут нет, — нахмурился мистер Уильям Айс.

— Меня просто поражают ваши неожиданные симпатии.

— Как журналист, я борюсь за справедливость. Но я не люблю войну, понимаете?

Ян чувствовал, что мистер Уильям Айс хочет о чем-то рассказать, но не знает, как к этому приступить.

— Пойдемте в другое место, — предложил Ян.

— Зачем? Тут хорошо…

— Там более интересная обстановка.

Поужинав, Ян повел мистера Уильяма Айса в «Каскад».

С давних времен пражские бары производили на англосаксов волшебное впечатление: они так буйно гуляли, что в припадке веселья распевали фальшивыми голосами песни, обнимали первую скрипку в цыганском оркестре или же признавались в любви дамам из бара. Теряли свою воспитанность, стихийно и необузданно предавались радости.

В противоположность этому мистер Уильям Айс впал в мрачную меланхолию. Он пил упорно и безрадостно, то и дело поднимая вновь наполненную рюмку и опрокидывая ее за здоровье Яна. Каждый раз он повторял, что ему по-настоящему жаль чехов. Какой это образованный, мужественный, здоровый, трудолюбивый и остроумный народ! И такой народ вбил себе в голову, что он может воспротивиться фюреру и его великой миссии!

— Вы уподобляетесь самураям. Добровольно бросаете себя на верную смерть. Вы что — народ самоубийц? Как вам не совестно! Вы что, совсем потеряли рассудок? Сопротивляться Адольфу Гитлеру!

— Но ведь нам Гитлер ничего плохого не сделает, — усмехнулся Ян. — 11 марта на балу у авиаторов Геринг дал чехословацкому послу честное слово от себя и от имени Гитлера, что присоединение Австрии к Германии не повлечет за собой отрицательных последствий для германо-чехословацких отношений…

Мистер Айс расхохотался:

— Вы не знаете, что такое нордическое коварство. Давайте оставим этот разговор. Скажите лучше, могу ли я пригласить к столу одну из девушек?

— Пожалуйста…

— Нет! Пусть девчонки остаются в покое. Скажу вам, как мужчина мужчине… — Он наклонился через стол и зашептал: — Я пересяду лучше к вам, чтобы слышали только вы. В подобных барах бывают люди Штрассера. Этот Штрассер для вас просто горе! Фюрер никогда вам не простит того, что вы прячете у себя Штрассера.

— Право убежища, — ответил Ян.

Мистер Айс подсел к Яну и обвил его шею рукой:

— Можно называть вас Джоном? Ол райт, дорогой Джон. У Гитлера в голове не все в порядке. Это говорю вам я, его друг! Гитлер — сумасшедший человек! Но он объединит всех немцев в едином государстве! И весьма скоро, дорогой Джон! Но сам долго не сможет прожить. Самое большее — еще десять лет. Гитлер — это комок пылающих нервов. И, сгорая, он все равно добьется того, что является смыслом его появления на свет! Гитлер — это германский мессия. Сумасшедший, как и все мессии, и тем не менее — мессия.

Бар почти опустел. В безлюдном уголке задремала яркая блондинка, выглядевшая во сне невинным существом. Мистер Айс громко продолжал:

— Приближается самый тяжелый момент в вашей истории, дорогой Джон! Имеются две возможности: или вы договоритесь с фюрером, или начнете войну и призовете на помощь большевиков! Новы не имеете права их звать! Это было бы концом Европы, а тем самым и концом чешского народа и всех его благородных традиций. Мировой пожар! Вы что, хотите стать поджигателями? Ведь и Европа вам этого не позволит сделать! Если вы думаете, что в войне с Гитлером к вам на помощь придет Франция или даже Англия, то вы глубоко ошибаетесь! Англия не начнет из-за вас войны! Никогда! — Тут он ударил кулаком по столу, вытаращив глаза. — У вас остается единственный выход: кто-то из ваших влиятельных деятелей — я не знаю, кого вы уполномочите на это и с кем фюрер захочет разговаривать, — должен лететь в Берлин. Там его встретят со всеми почестями, в том числе с почетным караулом. Представ перед Адольфом Гитлером, он должен заявить: «Мой фюрер, я выражаю глубокое сожаление по поводу того, что мы притесняли судетских немцев. Однако мы готовы исправить несправедливость. Мы передаем вам все территории, на которых сейчас в Чехословакии проживают немцы. Берите их и управляйте ими!»

Это должен сказать ваш влиятельный представитель. Фюрер примет предложение и даст гарантию неприкосновенности вашего маленького государства, в котором останутся лишь территории, заселенные чешским народом. Словаки отделятся от вас сами… — Мистер Уильям Айс вздохнул: — Если вы не поступите так, как я изложил, то последствия трудно себе представить. Неизвестно, кто из вас и ваших детей останется в живых. Вы будете сметены с лица земли грандиозным ударом авиационной армады Геринга. Прага будет превращена и руины. Мне вас весьма жаль.

Ян спокойно спросил:

— А вы, случайно, не знаете день, когда наступят эти ужасы?

Гость взглянул на Яна с укоризной, но, изобразив из себя пророка, с пафосом изрек:

— После оккупации Австрии нужно отсчитать десять недель!

— И это вы хотели сказать президенту Бенешу?

В обезлюдевший, пропахший винами бар пришло утро. Девушка проснулась, протерла глаза, допила остатки шампанского на соседнем столике и вышла на улицу.

Подошел официант и поинтересовался, не желают ли господа платить.

— Платить… да… и попросите вызвать такси…

— Нет-нет! — вскричал мистер Айс, услышав слово «такси». — Я пойду пешком!

Он поднялся и вышел.

А Ян направился домой, написав обо всем, что ему говорил ночью мистер Айс, и направил доктору Регеру информацию для доклада президенту.

52

Владимир Иванов зашел в редакцию к Яну и сообщил:

— У нас интересный гость — Елена Николаевна Наумова, библиотекарша из Омска. Ей хочется посмотреть библиотеку в Тепле. Ты мог бы забрать Еничека и поехать с нами в машине. Нашлось бы место и для Тани. Заедем за ней в Стршибро.

Выехали в воскресенье утром. Аллеи слив за городом Пльзень были в цвету, деревни встречали тишиной, и только огромные плакаты судетонемецкой партии с буквами «SDP»[25], составленными в виде свастики, свидетельствовали о том, что под крышами домов и за окошками с фуксиями что-то происходит. Перед трактирами стояли молодые люди в черных кожаных пальто и сапогах. В Стршибро на площади с величавой ратушей они проехали мимо кучки людей в праздничной одежде. Стоя на грузовой машине возле красного флага, к людям обращался с речью бледный рабочий, одетый в голубую блузу. Из толпы по его адресу неслись реплики на немецком и чешском языках. Рабочий говорил о непрекращающейся нужде, о пособиях по безработице, о фабрикантах, несущих людям голод и помогающих Генлейну.

— Долой Генлейна! — слышались голоса.

За городом в машину села Таня. Она поцеловала Еничека, поздоровалась с Яном и с Ивановым и с радостью познакомилась с землячкой из Омска. Машина ехала вдоль аллей из цветущих яблонь и мимо молодых лесков.

В Плане четники посоветовали не выезжать на площадь, так как там шел митинг судетонемецкой партии, и участникам его не нравилось, если мимо проходила машина с пражским номером.

— Но мы ведь в Чехии, — удивленно сказала Елена Николаевна.

Тем не менее четники попросили объехать площадь стороной. Оттуда доносился протяжный рев. «Хайль, хайль, хайль!» — изрыгали тысячи глоток. Потом послышались звуки песни, в которой говорилось, что германская отчизна может быть спокойна, так как на Рейне верно и твердо стоят посты.

Машина уже давно выехала на дорогу, ведущую к Марианске-Лазне, а по тропкам и дорожкам между цветущими лугами все шли и шли мужчины и женщины в белых гольфах и со значками судетонемецкой партии. Они торопились на митинг в Плану. Проходили и группы строем, по четыре человека в ряд. Впереди шли барабанщики.

В Марианске-Лазне они увидели обычную для воскресенья картину: много автомашин из Лейпцига, Веймара, Амберга и Дрездена, а также из Праги. По колоннаде прогуливались разодетые гости. Официанты в ресторанах говорили только по-немецки. Развевались знамена судетонемецкой партии. Над входом в Курортный дом висел флаг Чехословацкой республики.

В парке на низеньком каменном кресле сидел бронзовый Гете, держа в левой руке рукопись элегии о юной Ульрике — своей поздней любви.

Таня рассказала:

— Вы в Праге, наверное, об этом еще не слыхали. Позавчера на дороге в Карловы Вары задержали дочь английского лорда Юнити Митфорд. У нее не оказалось чехословацкой визы. Четники осмотрели ее багаж и в чемодане нашли стихи на английском языке, сочиненные Юнити в честь фюрера. Там же лежал изящный кинжал с гравировкой: «Верный навеки Адольф Гитлер…» Четники запросили Прагу, как поступить с барышней. Поступил приказ: никаких вещей у дамы не трогать, а ее саму вместе с машиной сопроводить до границы у Хеба. Она не желала ехать. Кричала, ругалась, плевалась. Якобы ей нужно встретиться с Франком. Но ей не пришлось с ним поговорить.

— Тяжелая работа у вас, товарищ Попова, — произнесла библиотекарша.

— Да… Генлейновцы ненавидят меня, я для них — «красная» Таня, которая посылает в ТАСС «неправдивую» информацию. Неспокойная работа.

Перед Тепле Таня с Еничеком вышли и остались в лесу. Они рвали цветы, распевали песни. Таня расспрашивала про школу, про бабушку и дедушку. Еничек уже начинал хорошо говорить и писать по-чешски. Он рассказал, что бабушка без конца спрашивает, где же его мамочка, но он всегда отмалчивается.

— Скоро я вернусь домой, Еничек. Все будем вместе…

Игумен монастыря в Тепле принял омскую библиотекаршу и двух журналистов в светло-голубой комнатке. Он появился с палкой в руке, тяжело волоча грузное тело под белой сутаной. У него было одутловатое лицо, багровая шея и насмешливый взгляд из-под седеющих взлохмаченных бровей.

С немецкого переводил Ян. Игумен со вздохом сказал:

— Наступили плохие времена. И сюда, в монастырскую тишину, проникают политические распри. Конрад Генлейн возвратился из Лондона. Успешно выступил там. Это нас радует. Он беседовал с мистером Ванситартом. Британский заместитель министра иностранных дел является католиком. Был в иезуитских школах. Выдающаяся личность. Разбирается в судетских проблемах… А вы изволили работать в Сибири? — обратился он к Елене Николаевне. — Разве в Сибири тоже есть библиотеки с библиотекарями и библиотекаршами? Вы уже, видимо, давно оттуда уехали. Белая?

Он имел в виду, что русская гостья является белоэмигранткой.

Владимир Иванов внес ясность:

— Вы были проинформированы, господин игумен, что Елена Николаевна прибудет к вам в моем сопровождении. А я являюсь корреспондентом советского агентства печати!

Игумен не повел даже бровью. Взяв щепотку табаку из эмалированного портсигара, он сказал:

— Брат настоятель покажет вам библиотеку. — Опершись о палку, он встал: — Просто счастье, что и среди чешского народа ныне находятся люди, знающие цену справедливости. Вы не бойтесь, войны не будет! Фюрер с божьей помощью все проблемы решит мирным путем…

Потом брат-настоятель провел гостей в библиотеку. Гостья из Сибири должна была сделать запись в книге посетителей.

— Пожалуйста, пишите по-русски. Это символично в наше время, — попросил настоятель.

Монах проводил их до ворот, где они попрощались. На обратном пути забрали в лесу Таню и Еничека и завезли Таню в Марианске-Лазне. Там ее ожидал мужчина с мотоциклом. Прощаясь, Таня просила Яна снова приехать к ней, и побыстрее. Долго смотрела на Еничека и гладила его по волосам. Попросила Елену Николаевну поклониться Сибири…

Деревни по дороге в Пльзень выглядели совершенно иначе, чем утром. На крышах развевались флаги судетонемецкой партии. Группы патрулей в черных пиджаках слонялись по улицам. Подростки издевательски приветствовали их пражскую машину вытянутой правой рукой. А другие бросали вслед камни. Все в машине вздохнули, когда миновали эти проклятые места, когда на белых заборах перестали красоваться черные свастики.

В Праге они узнали, что во всех чешских районах, близких к пограничной зоне, а также в пражских парках и на улицах было разбросано большое количество листовок, заполненных руганью на исковерканном чешском языке. Некая «Лига чешского льва» обзывала деятелей Града подлецами и жуликами, которые в своей жестокости по отношению к немцам зашли так далеко, что их бросили в этот роковой час все союзники…

Так закончилась девятая неделя, прошедшая после оккупации Австрии.

53

Доктор Шустр, советник министерства иностранных дел, пригласивший в Чернинский дворец редакторов чешских газет, в период австрийского господства работал преподавателем французского и немецкого языка в средней школе. Поговаривали, что у него высокий чин в масонской ложе. На этот раз он выглядел крайне раздраженным.

Когда все уселись, он начал перебирать вырезки из газет, наклеенные на желтую бумагу. Потом заговорил:

— Мало того, что господин фон Папен, будучи еще германским канцлером, как-то заявил, что территория нашей республики является древней имперской землей. Это было сказано неофициально, поэтому мы тогда не выразили протеста. Мало того, что германская печать развернула против нас ожесточенную кампанию. Произошло еще более скверное событие! 10 мая леди Астор[26] пригласила четырнадцать американских журналистов на обед. Был приглашен и премьер-министр мистер Невиль Чемберлен. Он известен как друг леди Астор. Леди сообщила приглашенным американцам, что они будут иметь возможность познакомиться с премьером английского правительства в частной обстановке и поговорить с ним по актуальным вопросам. Такой разговор состоялся.

О чем там шла речь, написала газета «Таймс». Я читаю вам в чешском переводе: «Правомерен вопрос: действительно ли мистер Чемберлен убежден в важности решения немецкой проблемы в Чехословакии и как он себе это представляет? Вначале, правда, он придерживался взгляда, что самым лучшим выходом из тупика было бы превращение Чехословакии в подобие Швейцарии, где бы каждая национальность имела свой кантон с широкой автономией. В результате специального анализа была установлена негодность подобного плана. В настоящее время мистер Чемберлен явно склоняется к проведению самой суровой меры — к отделению немецких районов от Чехословацкой республики и их присоединению к Германии…» Таково мнение «Таймс». Подобным же образом выражаются газета «Нью-Йорк геральд трибюн» и другие американские периодические издания. Вот эти сообщения…

Доктор Шустр показал на вырезки и возбужденным голосом продолжал:

— Такого еще не бывало! Союзник нашего союзника рекомендует расчленить нашу страну! Господа, ведь это трагикомедия какая-то! У нас проводятся муниципальные выборы. В пограничных районах существует опасность возникновения серьезных беспорядков. Генлейн выехал в Германию. До сих пор он не соизволил явиться ни к президенту, ни к председателю правительства. Мы ведем переговоры со своими немцами, словно мы представляем две разные страны — обмениваемся нотами, вносим предложения, они их отвергают! Посоветуются с Гитлером и ужесточают свои требования. Мы готовы идти так далеко, насколько это вообще возможно. Вплоть до осуществления упомянутого швейцарского варианта. Но им и это уже не нравится! Мистер Чемберлен эту волокиту с генлейновцами называет «специальным анализом»… В конце концов мы сами в этом виноваты. У нас тоже всерьез начали поговаривать о том, что вопрос нельзя разрешить иначе, чем расчленением страны…

— Кто об этом говорит?

— Я не собираюсь называть имена… Тем не менее я констатирую, что у нас нет единства. Но большинство народа сохраняет спокойствие и твердость духа. Стало также известно, что на наших границах сосредоточиваются германские войска…

— Это достоверная информация? — спросил кто-то.

— Да. Информация об этом поступает и к нам, и во многие иностранные посольства.

— Какие нами принимаются меры?

— Я не знаю, господа. Я информирую вас только о том, что мне известно… Есть какие-нибудь вопросы?

Все промолчали.

Доктор Шустр сбросил желтые листки бумаги с вырезками на пол. Кто-то спросил:

— Что говорит Франция?

— Франция? Франция обязана прийти на помощь Чехословакии в случае нападения на нее.

— И придет?

— Должна прийти! — Доктор Шустр ударил кулаком по столу и завершил на этом беседу.

Выйдя в коридор, журналисты увидели группу иностранных корреспондентов. К Яну подошел Иванов:

— Есть что-нибудь новое?

— Много нового, но нам ничего не говорят!

— Я скажу вам! Будете проводить мобилизацию! — сказал Иванов.

Иностранные корреспонденты, главным образом англичане и американцы, столпились перед входом в кабинет доктора Шустра. Иванов пожал Яну руку и пошел туда же.

54

Яну было известно, что в Чернинском дворце установлено ночное дежурство. Швейцар знал Яна и сообщил ему:

— Дежурит пан доктор Регер… Идите прямо к нему.

Регер допивал черный кофе. Он сидел в кресле в домашних тапочках и курил. Шел десятый час вечера 20 мая.

— Что бы вы хотели увидеть здесь, пан кузен? — поинтересовался доктор Регер. Он был в хорошем настроении.

— Почему вы не сидите в канцелярии президента, пан доктор? — спросил Ян.

— Там дежурит другой. В Чернинском дворце вдруг вспомнили, что я по штату отношусь к министерству иностранных дел и дали мне ночное дежурство… Что поделаешь, выходные дни, считай, испорчены! Рад твоему приходу. Одному противно торчать у телефонов.

— Есть что-нибудь новое?

— Мобилизация…

— Об этом я знаю… А как в пограничных районах?

— Четники дурака валяют… Крофта нервничает. Без конца спрашивает, есть ли сообщения от Осуского из Парижа… Больше ничего… Иностранные корреспонденты возмущены тем, что не могут связаться по телефону со своими газетами. Армия заняла международные линии и не разрешает вести переговоры с заграницей… Играем в солдатиков.

— Разве это игра?

— Кажется, да. Кроме того мы создаем впечатление внутреннего единства, что должно произвести впечатление на французов и на Чемберлена.

— Вы не находите подобные рассуждения циничными?

— Вы же знаете, что я циник…

Зазвонил телефон. Регер что-то записал. Потом связался с министром иностранных дел Крофтой, который находился в своей квартире, в левом крыле дворца. Регер доложил ему, что, по сообщению Земской канцелярии, патрули повсюду разошлись по домам и во всем пограничном районе царит спокойствие. Лишь в Краслице произошло столкновение между четниками и генлейновцами. В Карловых Варах судетонемецкая партия провела короткое собрание, на котором выступил Франк. Но поскольку существует запрет на собрания, полиция его разогнала.

Регер положил трубку и, повернувшись к Яну, засмеялся:

— Крофта успокаивает себя тем, что правительство держит положение в своих руках… А разве кто-нибудь говорит обратное? Если бы правительство захотело, то никаких волнений вообще бы не было. Достаточно было разрешить четникам открыть огонь…

— У нас частично проведена мобилизация, — начал Ян с другого конца. — Это значит, что мы можем частично занять укрепления.

— Да-да. Займем их, чтобы тут же разойтись по домам. Неужели вы думаете, что кто-то нам позволит воевать? Скажем, Чемберлен? Или господин Бонне? Или же Беран и Прейс призовут на помощь Москву? Просто смешно, пан кузен. Москву вы еще подождете!

Он сел и принялся читать иностранную прессу, которую принес служащий. Но тут же бросил газеты на диван и обратился к Яну:

— Почему вы, собственно говоря, здесь сидите, мой друг? У вас же праздник в душе, не так ли? Вы полагаете, что приближается война и конец фашизму… Это видно по выражению вашего лица. Война действительно приближается, но фашизм у нас только начинается. Сейчас Черны[27] пока еще не может пересажать коммунистов и разогнать их партию, но подготовка к этому идет! Отправляйтесь спокойно домой. Не произойдет ничего такого, что доставило бы вам радость… Или же садитесь сюда на мое место и следите за телефонами, если вас это интересует. А я посплю… Садитесь дежурить…

— Это невозможно!

— Все возможно. Не называйте себя. Просто говорите: «Чернин, кабинет, ночной дежурный…» — и ведите разговор, как пожелаете…

Регер открыл свой портфель, облачился в пижаму, улегся на диван и спустя несколько минут заснул. Часы на Лорете пробили полночь, заиграли колокола.

Ян посмотрел через окно на пустынную площадь перед Лоретой, сверкающую отблесками огней после дождя. Над крышами зданий по улице Увоз в сером небе расплывалось зарево. Это светила Прага. В сторону Погоржельце проследовала колонна военных автомашин, В окнах погасли огни.

Раздался телефонный звонок, и телефонистка сообщила:

— На линии Лондон.

И тут же знакомый Яну голос спросил:

— Так что новенького, сосед? — Это был посол Масарик.

Ян ответил:

— Повсюду в пограничных районах спокойно. Мобилизация проходит нормально…

— Ничего не поделаешь, сосед! Этого следовало ожидать… Спокойной ночи…

Этот разговор не нарушил сна Регера. Потом позвонил министр Крофта и спросил, нет ли сообщений из пограничных районов или из главного штаба. Позднее из Земской канцелярии доложили о драке в Нидеке между немецкими социал-демократами и генлейновцами. К двум часам ночи стало тихо.

Ян уселся в кресло возле телефонов.

— Выключите свет! — пробормотал Регер и натянул на голову покрывало.

Начиналась десятая неделя после оккупации Австрии. Завтра Гитлер нападет на Чехословакию! Посыпятся бомбы. Мы вступим в бой! Не отдадим фюреру пограничные области! Мы провели мобилизацию и будем обороняться! Страну с тысячелетней историей не растерзать на куски! Те, кто завтра займет место в пограничных укреплениях, отдадут жизнь за родину, которую они с колыбели носят в своем сердце. У нас не отнять наших гор! Нам на радость останутся зеленые рощи… Наверное, не избежать разрушений в Праге. Но мы не отдадим ее и в развалинах! Рано или поздно это должно было случиться! Лучше сегодня, чем завтра. Пока мы еще полны веры в себя и свою правоту. В эти часы резервисты собрались на вокзалах, чтобы занять места в вагонах. Оживленно сейчас на Смихове и в Либени. Много, конечно, войск на станции в Брусце, где более двадцати трех лет назад Ян садился в поезд, следовавший в Карпаты. Понадобилось десять лет, чтобы он вернулся домой, пройдя по трудным, извилистым дорогам. Пока в казармах надевают обмундирование молодые люди. Через несколько дней следом пойдут их отцы. Пойдет и Ян. Прага перестанет сверкать огнями, наверняка введут затемнение. Наступал рассвет 21 мая. Тот день, о котором Гитлер говорил своему английскому поклоннику Айсу.

Шел дождь… Таня где-то в пограничном районе. Еничек спит в доме в Ольшанах…

Лоретанские колокола звонят через каждый час. Мелодия старых барочных времен взывает к милости богоматери. Заплачут матери, провожая сыновей. Но это матери чехов, они знают, что иного выхода нет. Впервые за многие столетия мы выступаем в поход отнюдь не за чужие интересы.

Вот они идут внизу под окнами! В одиночку и группами. Молодые люди с черными чемоданчиками в руках. Идут под дождем, сквозь предрассветную мглу, идут твердым юношеским шагом в сторону Погоржелецких казарм. Мысленно они говорят: «Спи, наша любимая Прага, это твое последнее мирное утро… А мы уже идем на войну, уже маршируем…»

Но окна в домах пооткрывались, оттуда выглядывали матери, жены и дети. Им было не до сна. Сердце в волнении стучало: «Мобилизация!» Известно ли родителям Яна в Ольшанах о начале мобилизации.

Ян вышел на балкон дворца. Когда-то в нем размещались казармы, теперь это один из самых больших и великолепных дворцов в чешских землях. Людям, сидящим в этих кабинетах, народ доверил заботу о своих судьбах.

Человек, спящий на диване, не испытывал волнения. Он — сын богатых родителей. С пеленок рос сытым и одетым. Многие годы жил в одном замке с Масариком. Ездил в Женеву и Париж. Всегда был и сейчас оставался большим барином. Он знал о тайных и важных делах государства больше, чем большинство граждан страны. Но эти дела его не трогали. Ему не казался смертельно важным вопрос о том, будет ли его страна расчленена и изуродована. Он никогда за эту страну не страдал и не проливал крови. Она приносила ему лишь радости и богатство. Избежал первой мировой войны, избежит и второй! Он никогда никого не любил, иначе он не смог бы спать в минуты, когда решается судьба его страны…

Снова раздались чудные звуки лоретанских колоколов, казалось, серебряные капли упали на стеклянную поверхность…

Зазвонил телефон.

Ян подбежал к аппарату:

— Чернин, кабинет, ночной дежурный…

— Говорит Земская канцелярия… Два судетских немца убиты нашим патрулем в районе Хеба при попытке прорваться через границу… Проинформируйте, пожалуйста, пана министра. Письменное донесение получите через полчаса.

Ян подошел к спящему и потряс за плечо:

— Пан доктор! Пан…

— Чего вы меня будите?

— Инцидент! Два немца застрелены при попытке перехода границы.

— Ну… и что дальше?

— Доложите об этом министру…

Регер сел, сунул ноги в тапочки:

— У вас такой вид, словно уже бомбят Прагу! А речь идет всего о двух немцах! Если коммунистам удастся осуществить задуманное, мертвых будет больше. Немцев и чехов…

Он подошел к телефону, позвонил министру и доложил о случившемся. Повесив трубку, он рассмеялся:

— Старик от такого известия совсем расстроился… Неужели он принимает все всерьез? Правда, Гитлер наверняка придет в ярость! Не надо было давать нашим в руки оружие… А так действительно может что-то случиться… Но для вас это радостное событие… Вижу по вашему виду, что вы хотите этой войны! С ума, что ли, вы сошли вместе с этой окаянной Москвой. Черт бы вас побрал!..

— Посмотрите из окна на людей, как они спешат в казармы!

— Плевал я на них… Знаете, чего они хотят? Воровать! Хотят присвоить заводы, банки, имения… Это все большевики! И это знают Чемберлен и Бонне, знают Беран, Стоупал, Черны и Годжа! Убирайтесь домой! Радуйтесь там! Я не желаю больше видеть вашу праздничную физиономию! Гитлера на вас надо! И он придет… Дождетесь!

Ян не ответил. Он набрал номер телефона Мирека. Тот сразу узнал Яна по голосу.

— Маршируем! — воскликнул Мирек. — Я уже в форме. Отправляюсь на север. До свидания! Только бы ничего не случилось там с твоей Таней Поповой! — Он просвистел в трубку куплетик песни об Адольфе, который однажды тоже получит свою бомбу, и закончил серьезным тоном: — Оставайтесь все живы-здоровы. Пусть вам доведется дожить до тех времен, когда все это останется позади.

Вошел чиновник, сменяющий на дежурстве Регера.

— Нового ничего нет, — сообщил Регер. — Только старик (он имел в виду министра Крофту) все больше раздражается…

Он начал одеваться. Спросил Яна:

— Подождете меня?

— Нет, — ответил Ян, — я тороплюсь в редакцию.

— Только, ради бога, от недосыпания не напишите какой-нибудь ерунды! — крикнул ему вдогонку Регер и снова рассмеялся.

Прага была украшена флагами. Люди надели праздничные наряды. Мобилизация проходила успешно. Все сохраняли спокойствие и радостное настроение. Начиналось солнечное утро, за изгородями садов распускался жасмин.

55

Триста тысяч человек расположились в пограничных дотах и укреплениях, ожидая атаки гитлеровских танков. На дорогах, ведущих из Германии в Чехию и Моравию, лесорубы, как в былые гуситские времена, повалили старые ели и устроили завалы. С крыш и фасадов ратуш исчезли знамена судетонемецкой партии. Пропали из виду и сами генлейновцы. Перестали приветствовать друг друга вытянутой правой рукой. Они не спеша явились на избирательные участки и отдали голоса за судетонемецкую партию. Эта партия опять увеличила количество голосов на муниципальных выборах, тем не менее Генлейн после возвращения из Германии заявил, что он готов вести переговоры с председателем правительства Годжей. Убитые немцы были торжественно погребены, по случаю чего Гитлер прислал венок. Но мстить за них он не собирался… Лишь Геббельс разразился бранью, что «пражские карлики» провоцируют германского исполина и Гитлер не потерпит больше ничего подобного. «Карлики» провели мобилизацию! В этом повинна Англия, втянувшая их в авантюрную историю! Какое дело Англии до вопросов, затрагивающих только Берлин и Прагу? Что взбрело в голову британскому правительству, которое отзывает из Берлина своих людей, а английский посол целые дни проводит у господина Риббентропа? Болтают, будто бы и английской секретной службе было известно о сосредоточении германских войск на чешских границах. Это ложь и оскорбление фюрера великой германской империи! В действительности проходили лишь небольшие военные маневры! Фюрер не желает войны! Он желает только справедливости в отношении немцев в Чехословакии…

Вот об этой самой справедливости развернулись дискуссии в Праге, Берлине и Лондоне. Прага предлагала проекты, а Генлейн их отвергал. Мистер Чемберлен сообщил парламенту в Лондоне, что фюрер ничего плохого, собственно говоря, и не замышлял.

— Кризис уже перегорел, — заявил британский премьер под аплодисменты членов парламента.

Тем не менее и после этого в пражских отелях продолжали торчать корреспонденты английской и американской прессы. Понаехали военные корреспонденты, политические обозреватели и много других журналистов правого, левого и нейтрального толков. Прилетели целые кучи представителей из Англии и экспертов из Америки. Всем хотелось получить интервью у Конрада Генлейна. Сотни фотокорреспондентов разъехались по пограничным районам, надеясь сделать снимки дотов и завалов. Но командование армии не разрешило этого сделать. Тогда они удовлетворились снимками родственников Генлейна, дома в Аше, где жил Генлейн, и карловарских отелей, поскольку оттуда родом был Франк и оттуда ведут начало «карловарские пункты», предложенные генлейновцами чехословацкому правительству и тут же объявленные ими неудовлетворительными. Они фотографировали немецких девушек в национальных одеждах и резвых парней в кожанках. До самого утра в пражских барах были переполнены отдельные номера. Белокурые бар-дамы, танцуя и распивая вино с иностранными журналистами, восхваляли Конрада Генлейна.

Дни и ночи над Прагой летали самолеты. На лужайках за Кбелями зенитчики тренировались в стрельбе по воздушным целям. Зенитные орудия были установлены на Мариятерезианском валу за Пражским Градом. Офицеры в касках осматривали в бинокль горизонт. Пулеметы торчали стволами к небу над плоскими крышами торговых магазинов в центре города. На окраинах по ночам ходили военные патрули. Жители обучались правилам противовоздушной обороны, рыли землю, строили укрытия. В некоторых магазинах продавались противогазы.

Никто не знал, продолжается мобилизация или отменена. Только тот, кто попадал на границу, мог встретить в лесу группы таможенников, четников и солдат, прятавшихся за деревьями и наблюдавших за пограничной полосой. Завалы не убирали, а просто установили их таким образом, чтобы по дороге могли проехать машины из Германии.

Несмотря на все это, Прага готовилась к слету организации «Сокол». Улицы украсились флагами республики, а также Франции, Англии, Советского Союза, стран Малой Антанты, звездными флагами Америки. Прибывшие из Югославии гости здоровались с пражанами словами: «Верность за верность!». Пили и гуляли как в простых трактирах, так и в роскошных ресторанах. На Баррандове каждый вечер проводились банкеты для иностранцев. Прожекторы освещали пражские башни и каменное кружево Града. В сквере Чернинского дворца шумели цветные фонтаны.

«Венский конгресс танцует», — выразилась по поводу царившего веселья старая пани Мартину.

Flo танцевал не конгресс, плясал весь город. Грандиозные представления на новом стадионе на Страгове очаровали на целые две недели четверть миллиона зрителей, вызвав у них восторженные овации. Смотря на тысячи обнаженных рук, колыхающихся подобно полю зрелой пшеницы, на быстрые танцы девушек, на порхание маленьких девочек в красных юбочках и с венками на головах, — смотря на это, люди забывали обо всем на свете. Под волшебным действием солнца, тепла и красочности движений тысяч людей под ритмичную музыку зрители радовались и ликовали с наивностью детей.

«Военный день» был не столь красочным, однако воодушевление возросло еще более, когда полки пехоты, с винтовками и голубовато поблескивающими штыками, в новых касках гуситского образца, в новом обмундировании цвета хаки, прошли торжественным маршем перед правительственной ложей. Но особый восторг и ликование публики вызвал тот момент, когда над стадионом с ревом пронеслись эскадрильи истребителей и бомбардировщиков. Все это было народным оружием. Народ оплатил его и создал своими руками. Народ верил в техническое совершенство и боевые возможности этого оружия. От восторга и радости у людей выступали на глазах слезы…

«Мы не сдадимся! — произносили хором десятки тысяч голосов. — Слава армии!»

Военные атташе иностранных посольств с изумлением смотрели не только на солдат и их новое оружие, но и на народ, приветствующий с такой любовью свою армию.

Ян Мартину подошел к вдове французского историка Дени, который много лет назад описал историю Чехии периода Белой горы. Ему хотелось услышать от старушки несколько слов для своей газеты.

Она растерянно задвигала беззубым ртом. На седых волосах сидел черный чепчик, на высохших руках были надеты вязаные черные перчатки. Старушка стояла, сгорбившись и прикрыв от солнца глаза веером.

Разобрав, что от нее хотят, она неуверенно заговорила:

— Я ведь вдова. Что мне сказать вам? Приехала я в Прагу, которую так любил мой покойный муж, чтобы собственными глазами увидеть, как вы ведете себя в это время, когда у нас в Париже многие трясутся от страха. Вы ведете себя мужественно. То, о чем я скажу дальше, я прошу вас не писать! — И, положив указательный палец на сухой рот, она зашептала: — Я никогда не представляла, что меня, старую женщину, постигнет такая тяжелая судьба: ведь я смотрю… со слезами смотрю… на конец чешской независимости. — Она прикрыла лицо старинным веером.

В этот момент музыка заиграла марш «Как же нам не веселиться» из «Проданной невесты».

Иностранные гости и представители правительства уже направлялись к своим машинам. А народ, переполнивший стадион, встав со своих мест, продолжал рукоплескать, смеяться, махать руками и фуражками, петь песни…

Нет, конгресс не занимался легкомысленными танцами. Чешский народ веселился потому, что верил в свое бессмертие!

56

Ночь светилась звездами, но в липовой аллее, которую Тане пришлось пересекать, было темно. Впрочем, Таня привыкла к подобным ночным путешествиям в одиночку. К тому же у нее в сумочке имелось оружие.

Она возвращалась с одного из бесчисленных собраний, где не один месяц внушала надежду и веру тем бедным людям — рабочим и безземельным крестьянам, безработным и голодным, чехам и немцам, — которые уже многие годы неустанно боролись здесь, на периферии, за кусок хлеба.

Они слушали Таню с доверием, потому что она родилась в Советском Союзе и приехала оттуда совсем недавно, а также потому, что к ним, на фабрики, в мастерские, где шились перчатки для английских лордов, в трактирчики с занавешенными окошками, ее прислала, думали они, Москва и, конечно, Прага. Под словом «Прага» эти люди подразумевали партию, растущую с каждым днем, по мере приближения рокового часа, срывающую в своей преследуемой печати маски с фабрикантов, помещиков, банкиров, которые втайне договаривались с врагами народа за рубежом — с Гитлером, со стальными магнатами во Франции, с лондонским Сити и со всякими Чемберленами, галифаксами, гендерсонами и бонне, видевшими в лице Гитлера сторожевого пса своих наследственных притязаний на роскошную и беззаботную жизнь.

Ночная встреча, после которой Таня возвращалась в свою комнату у старушки Мюллер, вдовы карловарского стекольщика, длилась долго, так как всем было интересно узнать мнение Тани о «миссии Ренсимена». Как сообщалось в печати и по радио, лорд Ренсимен прибыл в Чехословакию в качестве консультанта и посредника.

— Кто такой Ренсимен? — задавали люди вопрос.

— Они хотят нас продать! — говорили в чешских городах и деревнях, говорили и немецкие рабочие, и крестьяне в районах Яблонец, Либерец, Фалькнов, Плана, Карлице и Зноймо.

Подобным же образом говорили шахтеры районов Кладно, Мост, Острава. Так говорили лесорубы, которым приказали убрать завалы на границах. Так роптали солдаты, таможенники и четники, которым пришлось еще глубже зарыться в окопах на окраинах лесов, чтобы не было заметно, что у них есть винтовки и пулеметы и что они охраняют дороги, ведущие из Германии и Австрии внутрь Чехии, а также равнины за Тешином и Дунай в Словакии, тем более что в последние недели польские паны и венгерские земельные магнаты стали проявлять подозрительную активность.

Разве не было бы разумнее выбросить все планы в печку и двинуть по этой генлейновской банде древним чешским способом?

— Что там еще болтают генлейновцы о торжественном вступлении Адольфа Гитлера в нашу страну? Не пустим его — и дело с концом! Выбросим генлейновских заправил. Только бы наши господа не предали! Но нашим господам мы предавать не позволим!

Таня рассказывала обо всем, что ей было известно. О том, что Англия не могла бы послать посредника и консультанта, если бы пражское правительство не захотело его принять. Что французы и англичане наверняка предложили такое посредничество, чтобы не втянуть себя в войну с Гитлером, если бы он напал на Чехословакию, на основе заключенных договоров. Она говорила о том, что правительству не следовало соглашаться на все новые и новые уступки и наконец позволить, чтобы иностранцы решали, до какой черты идти, ведь в результате этого внутренняя проблема приобрела международный характер. Этого хотел Гитлер, и пражское правительство позволило ему добиться своего!

— А как Россия? Почему мы не обращаемся к России?

— Этого не хотят наши паны! Россия — это мы! А нас они боятся больше Гитлера, — роптали бедные люди в пограничных районах.

— В газетах пишут, что этот лорд чаще встречается с генлейновцами, чем с нашим правительством…

— А как же иначе-то? Графы приглашают его в свои замки, и Генлейн им там объясняет, что немцам больше нельзя жить в одной стране с чехами. Лорду ближе Гогенлоэ на Червеном Градке, Клари-Олдринген в Теплице и Леденбург в Воларах, чем вы, товарищи. Это понятно.

— Что же делать?

— Держаться и следить за пораженцами! Готвальд призывает рабочих сплотиться воедино. Вы знаете его слова о том, что было бы безумием допускать распри в собственных рядах, когда угрожает враг. Мы не позволим поссорить нас со словаками! Мы хотим реформ в чешских и моравских пограничных районах, а также в Словакии. Но мы не допустим своего порабощения ни внутренним, ни иностранным фашизмом. Так говорил Готвальд в Праге и в Братиславе. Господа утверждают, будто мы станем самоубийцами, если дадим Гитлеру отпор. Но Готвальд говорит, что самоубийством являются головоломные трюки и уступки. И хотя нам живется несладко на свете, погибать мы не хотим!

Она улыбнулась, и все зааплодировали.

Еще долго сидела Таня с товарищами. Ей задавали много различных вопросов — умных, полных озабоченности. Пишет ли она в русские газеты? Знает ли она, почему от Ренсимена скрывают готовность защищаться даже с оружием в руках? Почему Прага запрещает четникам открывать огонь даже в случае угрозы для их жизни? Почему была приостановлена мобилизация, которая принесла спокойствие всей стране, а главное — предгорным районам?

— Тяжелая у тебя жизнь, товарищ Таня, как у всех порядочных людей теперь…

Они попрощались и стали расходиться поодиночке. Таня уходила последней, так как ей до дому было ближе всех. Хорошо было идти, вдыхая свежий ночной воздух. Пролетела летучая мышь, испугав ее. Она боялась мышей, хотя ей и казалось это смешным. Заслышав шелест, она обернулась, но ничего не увидела. Видно, дорогу перебежал испуганный заяц. Таня ускорила шаги. Снова раздался шелест. Она остановилась и потянулась к сумочке за оружием.

Ее настигал человек в светлых брюках, а за ним еще двое.

— Halt! Halt! (Стой! Стой!) — кричали они приглушенными голосами.

— Wo warst du denn, rote Tanja? (Где ты была, «красная» Таня?) — спрашивали они на бегу.

Она достала браунинг и взяла его на изготовку.

— Schiessen willst du, rote Tanja? (Ты хочешь стрелять, «красная» Таня?)

В то же мгновение она почувствовала удар кулаком и упала. Хотела закричать, но огромная ладонь закрыла ей рот.

— Wir werden dich lehren, russische Sau! (Мы проучим тебя, русская свинья!) — шипели незнакомцы злобно. — Rotes Luder! (Красная сволочь!)

Они начали избивать Таню резиновыми дубинками, кулаками, плевали в лицо, пинали ее ногами. Скоро она потеряла сознание.

Наклонившись над ней, истязатели тщательно, со знанием дела проверили, не притворяется ли женщина.

— Хватит с нее, — сказали они и исчезли: двое — быстрым шагом в сторону города, а третий, тот, который первым настиг Таню, — в направлении гумна. Прежде чем разойтись, они шепотом произнесли: «Хайль Гитлер!»

На самой заре Таня пришла в себя. Над собой она увидела знакомого человека, который возил на машине молоко из Планы в Марианске-Лазне.

— Что с вами случилось?

Но она не смогла произнести ни слова.

Больше человек не спрашивал. Он поднял ее на руки и посадил на сиденье машины. Голова ее падала на руль.

— Na, na, wir müssen ja fahren… Zur Frau Müller, hett? (Ну, ну, ведь нам нужно ехать к пани Мюллеровой, так ведь?) — Он поднял ее голову, но она не держалась. Поэтому ему пришлось одной рукой придерживать ее, а другой крутить руль. Ехал потихоньку. Перед садиком пани Мюллер остановился, отнес Таню в ее комнату и положил на кровать. Уходя, он попросил пани Мюллерову позвонить председателю местной организации партии Янку.

Местного врача нельзя было вызывать, так как он являлся нацистом. Но Янку знал, как поступить…

57

Две медсестры в белых халатах привезли Таню в светлую комнату, уложили в белую постель. Ослепительно светило полуденное солнце. Под действием наркоза Таня крепко спала. Только что ей сделали операцию — был удален гнойный нарыв, образовавшийся в результате внутреннего кровоизлияния от ударов резиновой дубинкой. Об этом Ян узнал от сестры. Он остался сидеть возле спящей Тани. Под окнами гудели машины. В белой палате было тепло и светло. Танино лицо покрылось румянцем. Во сне она была спокойной, тихой и такой прекрасной, какой Ян еще никогда ее не видел. Дыхание было ровным. Лишь уголки рта были вялыми и иногда слегка вздрагивали.

Неделю назад Янку привез ее в Прагу и поместил в санаторий. Вначале она не могла ни сидеть, ни лежать. Все тело было в синяках. Нетронутым осталось лишь лицо, но оно пылало жаром. Прошла целая неделя, прежде чем врач-хирург установил, что причиной высокой температуры является нарыв у левой почки. «Очаг гноя от кровоизлияния, увеличивающийся с каждым днем!» — таков был диагноз врача.

Часами сидел Ян возле постели больной. Бывал у нее и Еничек. Сестры удивлялись: пани Попова и пан Мартину с сыном вели себя так, как будто были одной семьей. В этом было нечто таинственное, но тогда ведь многие вещи казались такими. Температура у Тани не поднималась, но и не падала. Лекарства не помогали.

Бабушка охала дома день и ночь, все хотела навестить больную Таню и по-христиански с ней помириться, повторяя, правда, без конца, что она ее из Праги не выгоняла. Главный врач санатория, однако, разрешил доступ к больной только Яну и его сыну. А родным — нет, так как готовилась операция.

И вот привезли спящую Таню, перевязанную бинтами, с тонкой прядью белых волос, выбившейся из-под повязки на лбу. Было в прошлом несколько счастливых лет, потом бесконечно долгие годы разлуки, и вот она лежит рядом, на больничной койке, а может быть — на самом пороге смерти. Одна ее рука покоилась на простыне, но пальцы не были сжаты в кулачок, как обычно она делала во сне. Он наклонился и припал губами к маленькой бессильной руке. Смотрел и не мог насмотреться на близкое, любимое лицо, словно высеченное из розового мрамора.

«Какое будет ее первое слово? — думал Ян. — Руское или чешское? Если русское — значит, во сне видит далекую родину. Наверное, позовет маму, как зовут ее тяжелораненые на поле боя. Но если произнесет чешское слово, то это будет признаком того, что и во сне она вернулась на эту землю, за которую ей приходится так страдать. А может, позовет Еничека? Конечно, ведь это ее сын! Но если скажет «Енда», значит, она все ему простbла…»

Яну вспомнилась избушка в тайге возле Байкала. Там ждала Таня, пока проснется больной Ян. Тогда тоже был солнечный день. На улице солдаты пели чешскую сокольскую песню. Ту песню недавно опять распевали по всей Праге: «Пока борьба не прекратилась…»

Да, борьба не прекратилась!

В соседнем Доме пожарников кто-то разучивал на трубе сигнал тревоги. Гудели автомашины, звонили трамваи. Хлопал дверьми лифт, и по коридору шлепали тапочки сестер, разносивших больным обеды.

И тут Таня открыла глаза, вытащила из-под головы руки, раскинула их в стороны и произнесла ясно и четко:

— Енда…

Он приблизился на цыпочках:

— Я здесь, Танечка!

Но Таня снова впала в забытье.

У Яна на глазах выступили чистые, счастливые слезы.

58

Стояли золотые сентябрьские дни.

В пражских парках было много осенних астр, снова расцвели розы. Ребятишкам не хотелось идти в школу: солнце манило на улицу, и им казалось, что каникулы не кончились. Всюду слышались их звонкие голоса.

Кого черт толкает на гибель, тому дает все что вздумается. И фюреру черт подарил в 1938 году теплые осенние дни и голубое небо над Австрией. Наколдовал ему богатый урожай и сухую солнечную осень, когда солдату хорошо шагать и гусеницы танков не тонут в грязи лесных дорог.

Фюрер, словно стервятник, сидел в своем гнезде в альпийских горах и принимал у себя гостей, разыгрывал перед ними спектакли. Сюда приезжал будущий судетский гауляйтер Конрад Генлейн. Бывали у него Геринг и Гесс. Подходы к его гнезду охраняли эсэсовцы. Адъютанты доставляли телеграммы из Берлина и телефонограммы послов из Парижа, Лондона и Праги.

Взгляд фюрера в эти дни альпийского бабьего лета был прикован к той стране, с которой он познакомился в давние годы, не упоминавшиеся в официальной биографии. Эту страну и ее народ он решил задушить, повергнуть наземь и бросить к своим ногам. Через эту страну идут пути на Балканы и в Индию. Вместе с тем она преграждает путь немцам на Украину. Не имеет никакого значения, убивают ли в этой стране его соотечественников или же украшают розами и кормят медом. Будучи воротами на восток, эта страна должна находиться в руках фюрера, и он ее захватит. Пусть проживающие в Чехии и Моравии немцы верят в благо, которое принесет им фюрер. Это их дело, но это ему на руку. Ведь в любом случае выгоднее говорить об освобождении, чем о захвате. Правящая в Праге клика масонов, плутократов и бонз уже давно трясется от страха. Она постепенно разрешает делать все то, что фюрер потребовал через своих людей, отбросивших все маски. Но фюрера не устраивает ни первый, ни второй, ни третий план урегулирования! Фюреру не нужна и чешско-немецко-словацкая Швейцария. Он уничтожит временно существующее по соседству государственное образование и включит его навеки в свою империю в качестве слуги и вассала. Об этом он пока не станет говорить Чемберлену, как не сказал недавно и Галифаксу. Он говорил и будет говорить только о лишениях своих немецких соотечественников в чешских областях и о безобразном пражском правительстве, которое своим союзничеством с красной Москвой создает угрозу миру в Европе. Фюрер не позволит, чтобы мир в Европе подвергался угрозе!

Накануне во время сборища возле полицейского управления в Остраве чешский конный полицейский ударил плеткой депутата от судетонемецкой партии. Глубоко возмущенная этим, судетонемецкая партия прекратила переговоры с пражским правительством. Фюрер доволен: инцидентов становится все больше! Не придется отдавать в жертву — чтобы иметь предлог для вмешательства — посла Эйзенлора.

На всякий случай разработан план военной операции. Поскольку Чехословакия напоминает зеленый сад, этому плану германским генеральным штабом дано поэтическое название «Операция Грюн». Но фюрер разрешит проблему без войны. Ведь война могла бы закончиться иначе, чем ему хотелось. Она могла бы превратиться в общеевропейскую войну, к которой Германия еще не совсем готова. Поэтому фюрер уничтожит Чехословакию одними словами, а поможет ему в этом плутократ и враг Москвы, пока возглавляющий английское правительство. Франция войны боится и одна, без Англии, в нее не вступит. Учитывая это, фюрер поговорит с Чемберленом и пообещает ему все, что тот пожелает, — например, пакт о ненападении на вечные времена.

Через три дня он выехал в Нюрнберг.

После произнесенной там речи на улицы пограничны* городов и городков в Чехии, Моравии, Силезии вывалились толпы парней и девушек в белых гольфах, распевавших нацистскую песню Хорста Весселя с призывом: «Прочь с пути «коричневых» батальонов!..»

«Коричневые» батальоны нацистов пели и кричали во многих городах и городках всю ночь и на следующий день. Они совершили нападения на помещения четников и полиции в Карловых Варах, Хебе, Либерце, Усти, Теплице, Гартманице, Горшове-Тыне, Ружомберке, Моравска-Тршебове, Опале и Зноймо. По приказу, полученному из Праги, четники и полицейские не имели права защищаться. Санитарные машины отвозили раненых в глубь страны. Чешское население из пограничных районов побежало к Праге. Генлейновцы применили оружие против своих соотечественников — членов социал-демократической и коммунистической партий. Между обеими сторонами произошли кровавые столкновения.

Весь этот мятеж был заранее подготовлен и продуман. Фюреру требовались инциденты. Именно для этого он послал оружие генлейновским отрядам. И теперь шла стрельба, погибали люди.

Пражское правительство ввело в пограничных районах чрезвычайное положение…

Между тем Адольф Гитлер ожидал в Берхтесгадене нового визитера, которым являлся некто иной, как мистер Невиль Чемберлен, премьер-министр английского правительства.

— Этот тип предаст нас, — говорили в Праге.

Старая пани Мартину в те дни пренебрегла уважением к старости, назвав Чемберлена «старым хрычом».

Наконец старикам Мартину по разрешению главного врача удалось навестить Таню в санатории. Дела ее пошли на поправку. Рана в боку уже заживала. Температура после операции сразу спала.

Отец сидел возле Тани и держал ее за руку. Сердце его переполняли жалость и радость одновременно. Словно не говорилось раньше резких слов, мать гладила и целовала Таню, называя ее своим ребенком, которого господь послал ей вместо родной дочери.

— Как они издевались над ней, над нашей радостью! — причитала мать.

Всеми силами своей души она ненавидела сейчас Гитлера, который виновен во всем этом, не дает покоя ни старым, ни молодым и хочет захватить у них родную землю.

Так получилось, что в тяжелую и опасную минуту старики Мартину помирились с молодыми, да и с соседями отношения стали лучше. Уже не возникали ссоры между старой пани Мартину и старой пани Комарковой.

Собиравшиеся в доме Мартину люди обычно с симпатией говорили о России, и в таких случаях Еничеку приходилось вновь рассказывать, как ему понравилось в Москве и чему его учили в школе в Иркутске. Однажды пани Комаркова принесла новость, что им больше нечего бояться, поскольку в Кбели стоят русские аэропланы, которые не улетят до тех пор, пока не прекратятся угрозы со стороны Гитлера.

Но, несмотря на это, мамаша Мартину все-таки пошла и купила противогаз для Еничека.

— Ребенку нужно выжить! — сказала она. — Нам-то все равно!

Проводились занятия по светомаскировке. Объявлялись учебные тревоги, люди ходили в убежище, расположенное в пивном подвальчике в соседнем доме.

Однажды пан Комарек сказал, что он собирается пойти послушать выступление Готвальда. На это Мартину ответил:

— Сходите, пан Комарек! Готвальд долгое время жил в России и хорошо разбирается во всех этих делах. Потом расскажете мне, о чем он там говорил…

Если бы мистер Чемберлен знал, что происходит в Чехии, он, наверное, постыдился бы лететь в Берхтес-гаден. Но мистер Чемберлен не постыдился даже английского народа. Он с удовольствием бросился бы на колени и стал бы молиться на Гитлера, поскольку верил, что тот в свое время сотрет с лица земли Москву. А посему Чемберлен собирался принести ему в дар земли малого народа в центре Европы, которые Гитлер желал заполучить по причинам, о которых он пока умалчивал.

59

Известие о предательстве народ узнал в тот день, когда лорд Ренсимен отбыл из Праги в Лондон. Накануне вечером он присутствовал на банкете у французского посла в том самом Букойском дворце на Велкопршеворской площади, где в свое время Луи Барту так радовался перспективам заключения договора между Парижем, Москвой и Прагой. А лорд Ренсимен в своем резюме рекомендовал Чехословакии «пересмотреть свои внешнеполитические отношения». Это означало, что Прага должна отказаться от союза с Парижем и Москвой и подпасть под опеку Гитлера. Как же иначе понимать? Ведь лорд рекомендовал предоставить немцам в чешских землях право на самоопределение или же передать пограничные территории гитлеровскому рейху. В этих районах Чехословакия возвела оборонительные укрепления. Теперь они достанутся Гитлеру. Но лорд проявлял заботу и о будущем урезанной Чехословакии. Он предлагал, чтобы оставшимся в ней немцам была предоставлена автономия, а в будущем чешском правительстве находился судетонемецкий министр. В этой новой, урезанной Чехословакии должна быть по закону запрещена деятельность тех партий и отдельных лиц, которые придерживаются враждебных германскому рейху взглядов…

На банкете у французского посла лорд Ренсимен не сказал ничего о том, какие рекомендации он везет своему правительству. Тут он сохранил дипломатическое молчание.

В тот день произошло еще одно событие. Без проводов отбыл в Берлин гитлеровский посол Эйзенлор. Он не подозревал, что волею судьбы ему была сохранена жизнь. Если бы не было лорда Ренсимена и его посреднической миссии, наемный убийца должен был застрелить посла, чтобы был предлог для вступления армии рейха в Чехословакию. Так было предусмотрено планом «Операция Грюн».

Третьим событием, случившимся в тот же день, была поездка Чемберлена в Берхтесгаден.

Мистер Невиль Чемберлен делал вид, что он намерен сказать Гитлеру следующее: «Англия придет на помощь Франции, которая объявит Германии войну, если Гитлер нападет на Чехословакию, и в тот же момент в войну на основе своих договорных обязательств вступит и Россия». Это означало бы для Германии ведение войны на два фронта. Такая война, как еще предвидел Бисмарк, имела бы для Германии роковой характер. Многие люди в других странах верили, что премьер английского правительства выскажется именно таким образом, ибо им не было известно то обстоятельство, что не только чешским помещикам и банкирам, но и самому Чемберлену ближе был победоносный, а не разгромленный фашизм.

В это время по Московскому радио передавали статью из газеты «Правда». В ней говорилось, что поездка Чемберлена в Германию станет торгом за Чехословакию, что политика сговора с агрессорами не отодвигает войну, а приближает ее.

Гитлер долго не занимался с Чемберленом в Берхтесгадене. Но английский премьер давно не был таким важным, как при отъезде, когда шеренги людей с вытянутой правой рукой торжественными выкриками приветствовали его на улицах горного городка возле горы Ватцманн.

Люди в Праге не слышали выкриков из Берхтесгадена… Но они услышали весть о предательстве…

Они услышали весть о предательстве, когда по радио передали сообщение об отлете французских министров Даладье и Бонне в Лондон, куда их спешным порядком пригласил Чемберлен.

В это время в Чехии хоронили убитых четников. Министр внутренних дел произнес краткую речь, сказав, что они пали за свободу родины и их жертвы не были напрасными.

В тот же день пражское правительство приняло решение о проведении чрезвычайных мер. Была ограничена неприкосновенность личности и жилища, ликвидированы тайна переписки, право на объединение в союзы и проведение собраний. Правительство посягнуло на свободу печати. Таким образом, были затронуты как раз те права, ради которых умирали люди в схватках с генлейновцами в пограничных районах. Ведь в этих схватках погибали не только чешские четники. Погибали также чешские и немецкие рабочие, их жены. В это время на сокольском стадионе в Праге размещали семьи чешских и немецких рабочих, бежавших из пограничных районов. Всего тут скопилось несколько тысяч человек — мужчин, женщин, детей.

Придя к вечеру в редакцию, где он уже целую неделю не был, Ян узнал, что пан шеф-редактор исчез. Утром он вышел из своей квартиры, расположенной на самом верхнем этаже дома и направился в машине редакции в Град. С собою у него был чемодан. Затем он попросил отвезти его на аэродром. Шоферу сказал, что будет ожидать английскую делегацию журналистов, которая прилетает в Прагу через Париж. Шофер получил указание уехать в гараж. На вопрос водителя, что делать с чемоданом, он сказал, чтобы тот отнес его в зал ожидания. Шофер так и сделал и вернулся в гараж. С тех пор пан шеф-редактор будто в воду канул. Из президиума правительства позвонил секретарь, назвавший себя Жиачеком, и распорядился, чтобы работой газеты пока руководил редактор Гинек. Гинек, надушенный одеколоном больше обычного, уселся за стол и написал передовицу о необходимости сотрудничества Чехословакии со всеми соседями. Якобы политика союзничества с Москвой изжила себя. Франция не проявляет к ней интереса, поэтому и Прага теряет к ней интерес. Мир можно сохранить иными средствами. О них уже давно говорил председатель правительства Годжа. Экономическое сотрудничество с Придунайскими странами и дружественное отношение к Германии обеспечат мир и процветание республики.

Корректор принес Яну гранки этой статьи. Прочитав статью, Ян направился к Гинеку:

— Пан коллега, до тех пор, пока я веду иностранный отдел, эта статья не выйдет.

Гинек поднял голубые глаза от газеты «Прагер тагблатт» и, побледнев, решительно произнес:

— Эта статья выйдет!

— Тогда я уйду!

— Пожалуйста, можете уйти, к примеру, в «Руде право», пока ее кончательно не запретили. Директор Аммер, который вел со мной переговоры от имени правления, придерживается подобного же мнения.

— Я ухожу по собственному желанию!

— Об этом я сообщу администрации! Честь имею кланяться!

Таня была счастлива.

— Наконец-то ты, Енда, стал свободным!

— Ты знаешь, что происходит? Нас предают!

— Уже давно, Енда!

— Я снова безработный!

— Как и тысячи других. Через неделю я буду совсем здоровой и тогда меня отсюда выпустят. Пойдем вместе на улицы!

— А потом?

И они начали говорить о Еничеке, о том, как бабушка покупала ему противогаз.

— Танечка, ты уедешь с родителями и с Еничеком куда-нибудь в деревню. В Праге все равно будет эвакуация!

Она с улыбкой взглянула на него своими большими веселыми глазами и, обвив шею руками, прошептала:

— Ох, ты, большой ребенок, ведь я должна работать!

Начало смеркаться, и ему пришлось расстаться с Таней.

Под звездным ночным небом Прага никак не могла уснуть. На всех перекрестках стояли группы людей и оживленно дискутировали. Пассажиры в трамвае читали вечерние газеты. В парках на лавочках не видно было влюбленных, но лавочки не пустовали. И млад и стар говорили об удивительных вещах, которые происходили, но о них в газетах не было ни слова. И радио об этих вещах молчало.

— Я слушал радиостанцию Вены. Ругают нас на чешском языке. Гайда собирает своих приверженцев. Через месяц исполнится двадцатилетие республики. К тому времени уже будем воевать.

Послышался голос молодой девушки:

— Войны не будет! Гитлер побоится! А правда, что на аэродроме в Кбели стоят советские самолеты?

— Кто знает. Если не стоят, то прилетят, когда наступит время.

— Русские войска к нам не придут! Сначала им придется разбить Польшу.

— Польшу? Для них это было бы пустяковым делом.

— В любом случае какой-нибудь коридор они найдут!

Кто-то весело рассмеялся. Но тут раздался еще один голос:

— Я не верю Франции и этому Чемберлену!

Люди надолго замолчали. Они смотрели на небо, усыпанное осенними звездами — далекими и холодными.

На сердце у них было неспокойно.

Они слышали, слышали звон предательства…

60

Четыре дня люди терпеливо ждали.

Четыре дня с раннего утра до полуночи радиостанции Геббельса изрыгали по их адресу ругательства. Четыре дня неслись ругательства из Берлина, Вены, Мюнхена и других городов германской империи. По радио чехов обзывали гуситами, что, впрочем, никого из них не обижало. Так же спокойно они относились к прозвищу «большевики». Но против обвинений их в бандитизме и в развязывании войны все чехи протестовали.

Четыре дня чешская пресса и радио призывали сохранять спокойствие и порядок: «Верьте своему правительству! Верьте своему президенту и армии, которая готова защитить вас!»

Да, армия находилась в состоянии готовности: она занимала доты и укрепления, патрулировала в горных районах, устанавливала проволочные заграждения. Саперы минировали туннели, виадуки и подступы к населенным пунктам. Завалы, разобранные в тот период, когда лорд Ренсимен приезжал в эти края, чтобы побывать на уик-энде в знатных замках, были вновь восстановлены, в дремучих лесах раздавался стук топоров и звон пил. Связисты прокладывали кабели. На полянах и вдоль опушек лесов, впереди укреплений, зачернели свежие окопы. Солдаты прикрывали брустверы ветками зажелтевших берез и зеленым лапником. Криками и взмахами рук солдаты приветствовали появление в ясном небе чехословацких самолетов.

Четыре дня им говорили о дисциплине и вере в справедливое дело. «Правда победит!» — твердили им бесчисленное число раз. Был назначен специальный министр, который устно и в печати распространял эту веру в справедливость и в победу правды. Но в столбцах утренних и зечерних газет все чаще стали появляться белые пятна — десять, двадцать строчек были опущены. Это было результатом усердия цензуры, следившей, чтобы правда не особенно побеждала.

Тем не менее в течение этих четырех дней люди узнали, что министры союзного французского правительства вылетели в Лондон, куда их пригласил мистер Чемберлен, после заслушивания доклада лорда Ренсимена, которого принял сам король Георг.

Даладье и Бонне уселись за стол переговоров с английскими министрами. Заседали они долго — с утра до ночи, прерываясь на короткое время для обеда и ужина. Об этом сообщалось в газетах. Далее можно было прочитать, что в Лондоне «достигнута полная договоренность обоих правительств». Но умалчивалось, в чем состояла эта договоренность. Правда, Пражское радио призывало чехословацкий народ не верить тому, что об этой договоренности говорится «на основе неправильных или неполных сообщений иностранных агентств».

Тому, о чем сообщали иностранные агентства, никто и не собирался верить. Да кто, скажите, мог поверить в то, что оба правительства договорились, чтобы Гитлеру были отданы пограничные районы со всеми укреплениями и заводами, со всем населением, курортами, угольными шахтами, чтобы Чехословакия отказалась от своего союза с Францией и Советским Союзом, превратившись в «нейтральную» страну, чей «новый территориальный статут» будут гарантировать великие державы?

Кто мог бы в это поверить?

Люди не хотели верить в это. Но прошла ночь, и появились сомнения. Пришлось одну за другой проглатывать горькие пилюли. Сначала им сказали, что в Праге нет официальных известий о лондонском соглашении. Затем проговорились, что «пражское правительство ответило обеим дружественным державам обширной нотой и объяснило им стратегическое значение чехословацкой твердыни в Центральной Европе», указав на то, насколько нелепо представить германские границы на расстоянии пятидесяти километров от Праги. Республика истратила на строительство своих пограничных укреплений миллиарды крон! Она располагает в пограничных областях огромной промышленностью! Эту территорию невозможно отдать иностранному государству! Однако конфликт еще можно разрешить на основе соглашения между Германией и Чехословакией об арбитраже. Помощь окажет Гаагский международный суд!

Люди вдруг обрадовались: у нас ведь есть еще дипломаты! Добьемся арбитража!

Но тут Польша развязала кампанию насчет Тешинской области. Венгры тоже отозвались. Адмирал Хорти посетил Германию… Но все это ничего не значит, поскольку мир с Германией приведет к спокойствию и в других местах. Муссолини пока вел себя тихо, ничего не говорил. Россия была готова помочь на основе договора вместе с Францией, а возможно, и без нее. Но будем ли мы просить Россию о помощи, если не пойдет на это Франция? Конечно. Вероятно… Вряд ли!

Прошли еще сутки. Люди вели себя организованно. Ходили на работу, отдыхали. Старики загорали на солнце в Ригеровых садах. Дети посещали школу. Печать сообщала, что осенью должен выйти иллюстрированный сборник «Республика растет» с предисловием президента Эдуарда Бенеша. Республика растет!

Бог знает откуда и каким образом люди вдруг узнали, что обе дружественные державы не довольны чехословацкой нотой, что английский посол мистер Б. Ньютон день и ночь спрашивал, когда правительство перестанет увиливать от ответа…

Рано утром 21 сентября Прага, а вскоре и вся страна узнали, что в половине второго ночи в Град приехал этот самый Ньютон. Через несколько минут вслед за ним прибыл его французский коллега господин де Лакруа. Оба посла направились в резиденцию президента. Секретарь — его имя не сообщалось, но, видимо, это был доктор Регер — прямо в халате пошел будить президента, так как послы не позволили секретарю терять время на переодевание… Вскоре перед послами появился президент в безупречной одежде. Крича и топая ногами, послы принуждали президента немедленно и без проволочек принять условия лондонского соглашения между Францией и Англией. Франция не придет на помощь Чехословакии и в случае германского нападения! И Англия, как заявил мистер Ньютон, тоже никоим образом не поможет Чехословакии, если она будет вооруженным путем противиться передаче приграничных земель германской империи… Доктор Бенеш ответил, что он ничего не может обещать без согласия правительства…

— Кончайте с отсрочками! Созывайте совет министров и принимайте англо-французские условия!

Президент распорядился созвать совет министров. Совет принял условия, испытывая сильнейшее давление со стороны Англии и Франции. Министр иностранных дел Крофта сообщил об этом другим странам. Им была проведена пресс-конференция в Чернинском дворце, на которой он чуть не плакал. На пресс-конференции Ян уже не присутствовал. Вместо него в автомобиле приехал важный и самоуверенный редактор Гинек.

Так вся страна узнала о капитуляции. На людей произвел впечатление рассказ, как поднятый с постели президент под воздействием крика, угроз и топанья ногами был вынужден подчиниться. Они чувствовали себя оскорбленными за президента, за свою страну и за самих себя. Особенно было больно, что их бросила Франция — любимая, сильная, дорогая страна… Англии, правда, никто и никогда не доверял… Зачем мистер Чемберлен снова собирается лететь к Гитлеру, на этот раз в Годесберг на берега Рейна? Неужели ему мало того, что в Берхтесгадене Чехословакию унизили и предали?

Многие удивлялись, почему президент не знал заранее о ночном визите. Ведь Град — не голубятня! Как могли послы попасть в Град, который ночью заперт, и как они без доклада вошли в покои президента? Кто их пустил? Не пытается ли правительство скрыть какие-то факты от народа, который не намерен сдаваться?

— Измена! — разнеслось по всей стране. — Долой предателей! Мы не позволим этого! Мы не капитулируем! Неправда, что мы должны уступить англо-французскому диктату! У нас есть верный союзник — Советский Союз! Мы и сами не беззащитны! У нас есть войска! Да здравствует армия! Долой капитулянтское правительство!

Придя после посещения Тани в санатории на Вацлавскую площадь, где пражане обычно собирались в праздничные и печальные дни еще с 1848 года, Ян увидел на тротуарах группы возбужденных людей. Но они не спорили, а внимательно прислушивались к речам случайных ораторов. Были тут и рабочие, которые пришли прямо в спецодежде. Женщины и девушки оделись по-праздничному.

На площадь беспрерывным потоком вливались все новые группы людей. В районе Мустека запели «Интернационал». Но чаще всего со всех сторон Вацлавской площади доносилась тоскливая мелодия национального гимна «Где моя родина?». Люди обнажали головы. Мужчины выпрямлялись и вытягивали руки по швам. Полицейские и военные отдавали честь.

И вот площадь заполнилась целиком, люди стояли плечом к плечу. Кто-то выступал, говорил о славянской социалистической России, которая не оставит Чехословакию, если народ не захочет сдаваться.

— Демократические силы на западе Европы свергнут свои правительства и поспешат нам на помощь!

— Позор капитулянтам!

— Дайте нам оружие, мы заплатили за него!

Где-то раздались крики:

— На Град! На Град!

Ян находился в толпе, которая шла на Градчаны но Нерудовой улице.

— На Тгуновской улице английское посольство! — раздавались голоса.

— Оставьте посольство в покое! — отвечали другие голоса. — На Град! На Град!

Стало темно, когда передние ряды достигли Градчанской площади. Там уже гудела другая толпа людей, пришедшая с красными знаменами с Велеславина и белогорских предместий. Они без конца пели «Песню труда». Во время пауз выкрикивали хором:

— Мы хотим оружия! Дайте нам наше оружие!

На флагштоках перед Матиашовыми воротами развевались два огромных бело-красно-голубых флага. Над крышей Града на ветру трепетал шелковый президентский флаг.

— Бенеш дома! Пошли к Бенешу!

За закрытыми решетчатыми воротами на первом дворе стоял отряд конной полиции. Охрана Града не показывалась, хотя она находилась в состоянии готовности. Она состояла из одного взвода солдат, облаченных во французское обмундирование.

Из Нерудовой улицы к площади выливались тысячные, десятитысячные волны людей. Шли от Погоржельце.

— К Бенешу! Пусть ответит на наши вопросы!

Кто-то стоял на каменной ограде и командовал:

— Раз, два — взяли!

Решетчатые ворота рухнули. Люди растекались по двору. Конные полицейские под крики толпы пятились назад. Лампы на первом и втором дворе погасли.

Ян шел впереди. Он шел с человеком, которого до сих пор ни разу в жизни не видел, но который стал ему чрезвычайно близким. Они шли рядом, шаг за шагом. Идти было тяжело: на них давили сзади, спереди, с обоих боков. Но шедший рядом все равно торопился. Был он в коротком пиджачке, взъерошенный, без кепки. И все время повторял:

— Это невозможно! Нет, это невозможно!

Да, это невозможно! Все, во что верили, рухнуло.

Многие годы Ян служил ради этого. Годами писал.

Сочинял стихи. Стоял перед судом! Годами находился в кабале у Лаубе, который накануне удрал. Ради этого скитался в чужих краях, вдали от родины. Надолго лишился жены и сына. Многие годы все это было источником его веры… «Не может этого быть, мой взлохмаченный, запыхавшийся дружище!»

Тем не менее это была правда; изменой пахло повсюду, и не издалека, а вблизи, вот здесь, в Граде. С дребезжащим скрипом, трусливо гундося и бормоча, раздавался звон измены, звон измены!

— Давите ее! — закричал Ян, и в глазах у него потемнело.

Человек в коротком пиджачке, взлохмаченный, запыхавшийся, подхватил его.

— Это головокружение! — произнес он.

Придерживая Яна за руку, он шепотом успокаивал:

— Ничего, ничего… Нам всем тяжело… Это головокружение. Вот бы выворотить эти камни из мостовой да покидать бы их хоть разок… сразу бы нам стало полегче!

Тысячи, десятки тысяч людей запели хорал о божьих воинах — гуситах.

«Помни о хорале!» — написал в те минуты один поэт. Поэта звали Франтишек Галас.

И люди помнили. Пели хорал, заглушая звон измены.

Песня перешла в единый могучий крик:

— Да здравствует наша армия!

Они уже расхотели идти к президенту и верили только войскам и силе оружия.

Увидев на длинном дворе строй солдат, люди остановились у Матиашовых ворот. Достаточно было бы сказать слово, и солдаты их пропустили бы. Ведь это были родные братья, братья по крови и по духу!

Но никто не стал просить. Армия священна и неприкосновенна.

— Да здравствуют наши воины!

Даже в темноте было видно, как под касками заиграли улыбки на лицах солдат. Толпы народу повернули п с песнями направились в Дейвицы, к министерству национальной обороны.

— Оружия! Оружия! Оружия! — гремел тысячеголосый хор над площадью.

Эти крики раздавались еще долго после полуночи.

На Ганспаулце и у Матея уже запели петухи. Во всю ширину темных улиц к своим близким и далеким очагам шагало до полумиллиона людей.

61

Но утром Вацлавская площадь была вновь полна народу. Главным образом это были рабочие, которые прекратили работу. Они еще не знали того, что Чемберлен, не договорившись в Годесберге с Гитлером, возвратился в Кёнигсвинтер и написал фюреру письмо в примирительном духе. А в сообщении, переданном для печати, рекомендовал всем партиям содействовать тому, чтобы «местные условия в Чехословакии не приобрели такого характера, который мог бы каким-то образом повредить успеху годесбергских переговоров». Под этой замысловатой формулировкой скрывалось отнюдь не осуждение действий генлейновских штурмовых отрядов, которые проникли с территории Германии и бывшей Австрии в Чехию, Моравию и Силезию и убивали таможенников и полицейских в Вальдхейме, в Розвадове, в Варнсдорфе, во Франтишкови-Лазне, в Яворнике и Микуловице. Мистера Чемберлена выводили из себя манифестации в Праге. Его предупреждение касалось Праги!

Рабочие, начавшие всеобщую стачку, не знали об этих заботах Чемберлена и не очень беспокоились. Они решили свергнуть правительство капитулянтов. Какое им дело до того, что Чемберлен не может договориться с Гитлером о «процедуре передачи чехословацкой территории»! Гитлер грозит Чемберлену немедленно ввести войска в Чехословакию. Чемберлен против немедленной оккупации чехословацких пограничных районов германскими войсками. Спор идет о сроках…

Народ же, вышедший снова на улицы, не думал ни о передачах, ни о сроках.

Народ ничего Гитлеру не отдавал и не собирался отдавать. Правительство нарушило самую основную статью конституции: уступило территорию! Правительство изменило народу. Поэтому оно должно уйти!

Народ требовал: «Мы хотим новое правительство, народное, военное! Конец переговорам о нас без нас!»

«Годжа подал в отставку!»

«Слава! Слава! Да здравствует правительство национальной обороны!»

Перед дворцом «Звезда» выступал оратор:

— Совесть англичан пробуждается. Лейбористы идут с нами. Во время отъезда в Годесберг простые люди кричали Чемберлену: «Стойте на стороне чехов!» Раздавались выкрики: «Долой Чемберлена!» Франция начала мобилизацию. Будем же стоять твердо, все изменится к лучшему!

— Только не сдаваться!

— К парламенту! К парламенту!

Народ собрался перед парламентом, украшенном флагами. В нем заседал Постоянный комитет. Проходили совещания во фракциях депутатов. К ним шли и шли делегации от собравшихся на площади.

Сотни тысяч людей стояли и терпеливо ждали, твердо веря в то, что нет на свете такой силы, которая могла бы им, непобежденным, навязать четвертование страны, сдачу укреплений и расторжение союзнических договоров.

— Только через наши трупы! Они не пройдут! К нам они не пройдут! — кричал народ, вспоминая Мадрид.

— Испанцы воюют! Абиссинцы воевали. И мы будем воевать!

— Для чего у нас армия? Зачем же производили винтовки, пушки, самолеты, танки? Мы их делали до мозолей на руках! Они принадлежат нам! Надо их пустить в дело!

— Гуситы! Врагов не пугайтесь, число их не считайте!

— Да здравствует Советский Союз!

— Слава! Слава! Слава!

Такие призывы гремели над площадью, пока народ ожидал ответов на свои требования в этот солнечный исторический день.

Вот на балкон вышли депутаты. Стоя между двумя государственными флагами, они начали произносить речи на чешском и словацком языках. Говорили социал-демократы, социалисты, легионеры, коммунисты.

Слово взял Клемент Готвальд.

Он сказал то, что люди давно ждали:

— Лозунг, под которым мы вышли на улицы, стал действительностью. Правительство подало в отставку. Создается новое правительство решительной защиты республики. Создается новое правительство, которое будет опираться на народ, на армию, на честных демократов из числа всех политических партий… Народ позаботится о том, чтобы не отдать республику захватчику!

Сколько было восторга! Национальные и красные знамена развевались на ветру в честь нового правительства. Красных знамен было немало…

— Да здравствует коммунистическая партия! Слава! Слава!

— Слава Советскому Союзу!

— Народ Лондона и Парижа, как и Красная Армия Советского Союза, с нами, и весь демократический мир нам говорит: «Держитесь и не сдавайтесь!» — закончил свою речь Клемент Готвальд.

Сотни тысяч сжатых кулаков взметнулись над головами.

62

Перед Табором начало светать. Из окна вагона Ян Мартину увидел, как из тумана вынырнули очертания хотовинского костела. Ян был еще не в форме, хотя его уже призвали. В кармане пиджака лежал конверт, присланный еще в редакцию три недели назад. Внутри конверта находился еще один конверт меньшего размера с надписью: «Вскрыть при объявлении мобилизации!»

Мобилизация была объявлена накануне вечером. По радио был передан приказ президента на всех языках республики. Еще не успело радио закончить передачу, как призванные уже бежали на пражские вокзалы с черными чемоданчиками. Бежали словно на свадьбу.

По приказу на службу призывались все офицеры, ротмистры, сержанты и солдаты запаса в возрасте до 40 лет включительно. Яну Мартину было больше 40 лет. Его демобилизовали тринадцать лет назад, и с тех пор никто из военных им не интересовался, даже на сборы не вызывали. Но во внутреннем конверте лежало приказание, предписывающее через шесть часов после объявления мобилизации явиться на сборный пункт в городе Йиндржихув-Градец. В приказании Ян именовался поручиком запаса.

Решение о мобилизации приняло вчера вечером правительство генерала Яна Сыровы, назначенное в то время, когда собравшийся перед парламентом народ принимал присягу верности. Требование народа было выполнено.

Все это вызвало в стране радостный подъем.

Когда Ян прощался с Таней в санатории, в Праге выключили свет. Все были уверены, что Гитлер распорядится сбросить ночью на Прагу первые бомбы, чтобы воспрепятствовать отъезду мобилизованных. Расчеты постов противовоздушной обороны заступили на дежурство.

Таня простилась с ним с серьезной, но гордой улыбкой. После этого он отправился домой, где распрощался с Еничеком и родителями. Мать собрала ему чемодан. Все делалось в большой спешке. Даже некогда было всплакнуть, хотя ей этого и хотелось. У Еничека были большие удивленные глаза, и он на прощание долго обнимал отца за шею. Наконец Ян выбежал на остановку трамвая, который, не зажигая огней, шел со стороны Ольшанского кладбища. Сотни мужчин буквально сбегались к вокзалу Вильсона. Такой мобилизации Прага не помнила.

— Наконец-то! — говорили женщины своим мужьям при расставании. — О нас, отец, не беспокойся!

И мужчины оставляли все заботы позади, чтобы поспеть на поезда. Залы ожидания на вокзалах наполнились гулом голосов. В вагонах раздавались старые военные песни. Никто не опасался бомб, которые Гитлер обязательно сбросит на вокзалы уже этой ночью.

В дороге никто не спал. Доставали еду, завернутую женами в бумагу:

— Все равно нас в казармах накормят!

Массы резервистов валили из поездов на затемненных станциях в Бенешове, Таборе, Собеславе. Их ожидали офицеры и солдаты с красными повязками на рукавах. Отводили в город. По дороге резервисты пели песни. Жители городков дружественно их приветствовали. Такой мобилизации Чехословакия еще не видела! А после девятьсот четырнадцатого года, как утверждали старшие, их было несколько.

— Да здравствует наша армия!

Наступил ясный осенний день. Поезд торопливо шел среди лугов и лесов. Никто бы не сказал, что начиналась война, настолько лучезарным было утро.

В Йиндржихув-Градце из поезда вышла основная масса людей. Через минуту поезд поехал дальше, куда-то в Моравию. На горе раскинулся старинный город. На крышах и на башнях костела развевались флаги. Площадь, на которой, по словам деда, тот останавливался по дороге в Вену, напоминала сейчас встревоженный улей. У колонны святой Троицы лежали кучи астр, львиного зева.

Ян прибыл в казарму. Ротмистр посмотрел документы, сказал:

— Ага… пропагандист!.. Пан поручик, получайте обмундирование и оружие. После этого сразу же явитесь к пану полковнику.

Поручик Ян Мартину переоделся в военную форму и представился пану полковнику. Выслушав доклад, полковник рассмеялся:

— Ты что, не узнаешь меня? — Это был Эвальд, с которым Ян познакомился в Усть-Северске. — Помнишь, как мы на чердаке у тетки Марфы разучивали при свече перестроение взводов?

— Ты говорил, что должен дослужиться до штабс-капитана…

— После перемирия я получил во Франции майора, ну и остался совсем в армии…

— Кагоурек погиб под Бахмачом…

— Слышал… А где ты потерял из виду Горжеца?

— Уже за Байкалом…

— Я читал об этом процессе… Он уже давно генерал. Ну, еще поговорим об этом. Значит, будешь у нас заниматься пропагандистской работой. У писателей и журналистов и в армии будет много работы.

— Я уже не журналист…

— Это не имеет значения. Будешь рассказывать солдатам о России.

— Я хотел бы на фронт.

— Поедешь, дружище, дождешься! Войны еще нет, и в то же время она уже идет. На границах уже стреляют.

— И здесь тоже?

— Да, генлейновцы.

— Хотелось бы это увидеть, Эвальд…

— Сначала расскажи мне, как ты все это расцениваешь. Что делал Чемберлен в Годесберге?

— Пусть делает, что хочет, Гитлер от нас ничего не получит! Мы пришли в себя.

— Хорошо бы, — вздохнул Эвальд. — Видишь ли, друг мой, я стоял против немцев на французском фронте. Тогда познакомился с французами. Но сейчас я их не понимаю. Неужели они не готовы?

— Гитлер их подорвал изнутри. Нас тоже пытается разложить. Однако мы не поддались, как видишь…

— Да, наши люди молодцы, — проговорил полковник. — Мы не должны их разочаровывать.

Ян попросил полковника направить его на границу.

— Сначала познакомься с нашим штабом… Пообедай с нами.

Эвальд не был теперь таким молчуном, как в Усть-Северске. Зато пополнел, лицо его стало красным. Он курил без конца и часто вздыхал.

— Военная служба — это великое дело, но если мы сдадимся, я пущу себе пулю в лоб.

— Этого не потребуется.

— Посмотрим, Ян. А если мобилизация объявлена только затем, чтобы загнать людей в казармы, доты и окопы и держать их таким образом в руках, пока правительство не уступит нажиму Гитлера? Ведь пограничные районы, по сути дела, уже отдали! Ведь идут лишь переговоры о процедуре передачи, как будто речь идет о товаре, а не о святом деле. Не веришь? Тогда я рад, парень. Ну а на фронт я тебя направлю прямо сегодня после обеда.

Ян утешил Эвальда, рассказав ему о клятве народа перед зданием парламента, о походе толпы на Град, о вчерашнем вечере, когда была объявлена мобилизация и народ плясал от радости.

— Более трехсот лет наш народ не проявлял себя таким образом!

— Дай бог, чтобы этот народ не был обманут! — снова сказал полковник.

После обеда Ян Мартину вместе с ротмистром Малеком выехал из Йиндржихув-Градца к границе. Малек с винтовкой за плечом сел за руль мотоцикла, а Ян с пистолетом в руке устроился в коляске.

— Вам придется стрелять первому, пан поручик, если покажется где-нибудь противник, — сказал Малек. — У меня руки заняты.

В деревнях, мимо которых они проезжали, стояли солдаты. Бессчетное число раз пришлось предъявить документы патрулям на перекрестках, у мостов и виадуков. В местах, где дорога была заминирована, стояли часовые и указывали флажком, как можно проехать.

— Что-то вас сегодня мало, ребята! — крикнул часовым ротмистр.

— Что вы говорите, пан ротмистр, солдат здесь уйма! Но нас никто не видит!

Лица у них были возбужденные.

Потом они миновали луга и скошенные поля, на которых множество солдат копали окопы и устанавливали проволочные заграждения. Увидели серые бетонные доты, замаскированные зелеными еловыми ветками.

— Укрепления! — с гордостью произнес Малек.

Подъехали к таможне[28], ротмистр затормозил.

— Приехали, — произнес он.

В двадцати шагах впереди дорога была перегорожена поваленными елями и проволокой.

В таможенном пункте находилось пятнадцать человек. Четарж[29] Ридл и тринадцать солдат — «ветераны», как они называли себя. В дни мобилизации они заканчивали последнюю неделю срока своей действительной службы. Но они не ругались, что им пришлось остаться. Говорили, что такая, мол, у них служба.

— Хорошо, что нам дали сюда легкий пулемет. Ночью, когда противник открывает стрельбу, мы отвечаем огнем. Затем пулемет переносим вправо или влево, чтобы создать впечатление, что у нас на вырубке несколько пулеметных точек. Генлейновцы выходят на вылазки в немецких касках. В остальном же они одеты во что попало. Некоторые одеваются в черные пальто и резиновые сапоги. На других — белые гольфы и короткие кожанки. Есть и такие, кто идет разбойничать в чехословацкой форме. Это немцы, дезертировавшие из нашей армии. Все они вооружены австрийскими винтовками. Бросают и ручные гранаты, которые разрываются, не долетая до завалов. Один из наших солдат погиб неделю назад в ночной перестрелке. Похоронили на здешнем кладбище.

Обо всем этом солдаты рассказали Яну сразу же, как только он прибыл. Ему хотелось, конечно, поинтересоваться, не чувствуют ли они себя заброшенными на этом лесном островке, но он понимал, что такой вопрос их бы обидел: ведь они выполняли свой служебный долг в момент, когда война стояла у порога. Собственно говоря, они уже вступили в войну, в войну справедливую. Это война с иноземцами, которые ломятся в их дом и которых они не пропустят!

Ян рассказал им, что еще вчера вечером был в Праге. Никто не спросил, что там нового. Объявлена мобилизация, и этим все сказано! Об этом им стало известно сегодня утром от четника, выполняющего роль связного между ними и подразделением, расположенным сзади в укреплении.

— Пойду с вами на патрулирование, ротмистр Малек тоже!

Отправились уже в сумерках, когда с вырубки потянулись туманы, окутывая ветви букового леса. Лес был по-осеннему молчалив. При свете луны серебристым бисером выступила на паутинке роса.

Еще вчера в это время Ян прощался с Таней, Еничеком и с родителями. Уезжал на поезде из столицы, погрузившейся в темноту. А теперь он уже на передовой. Насколько мала чешская земля!

— Вы видите их? — спросил шепотом солдат, в окоп которого соскочил Ян.

Сначала он ничего не увидел. Но потом начал различать в тумане передвигающиеся серые тени. Генлейновцы шли осторожно, часто припадая к земле.

Над головой засвистели пули. Ян пригнулся, а солдат рядом улыбнулся:

— Перелет, пан поручик…

Открыли огонь и чехословацкие солдаты. Где-то слева застучал пулемет и повел непрерывный огонь длинными очередями. Довольно близко в кустарнике на вырубке послышались разрывы ручных гранат.

— Это рвутся наши гранаты!

Ян стрелял из пистолета на вспышки огня. Пулемет прочесывал серебристый туман. Над облаками на стороне Австрии виднелся серпок убывающего месяца. Все это продолжалось несколько минут, а возможно, и около часа. Четырнадцать солдат, усиленных ротмистром и поручиком, наделали из винтовок и пулемета столько шума, словно вела огонь целая рота. Вырубку затянуло белым дымом. Запахло порохом, как на стрельбище.

Над головой Яна свистели пули, трещали сбитые веточки бука. Ян услышал голос четаржа: «Огонь! Огонь! Огонь!» Туман на вырубке стал гуще. А потом на землю опустилась тоскливая тишина…

Днем они выехали на другую таможню. Там находилось двадцать солдат во главе с прапорщиком и два таможенных служащих.

Ночью опять была перестрелка. Ян расстрелял весь свой запас патронов и попросил винтовку. Ему так нравилось быть среди этих парней на границе, что назад в штаб и не тянуло.

В течение трех дней в светлое время он переезжал с места на место, а ночью вел наблюдение и стрелял из окопов. В течение этих трех дней он узнал немало людей в военной форме.

Некоторые из них оказались забытыми в лесах. У них не было даже кухни, запасы продовольствия кончились. Поэтому пришлось вскрывать лавки, стоявшие заколоченными в деревнях, и брать оттуда продуктовые запасы. Консервами не будешь вечно питаться, но люди не роптали.

В других местах позади таможенных пунктов днем дымили походные кухни, отчего на сердце было веселее.

Во флягах осталось несколько капель рому, а повар готовил кнедлики. Армия оставалась армией, здесь был свой собственный мир.

63

В городе было не так весело, как четыре дня назад. Флаги еще развевались, но к колонне святой Троицы свежих цветов уже не приносили.

Полковник Эвальд выслушал доклад Яна о положении на границе. Ян с восторгом рассказывал о солдатах, поведал об их заботах.

Эвальд махнул рукой:

— Гитлер выступил с речью в Берлинском дворце спорта и бранился как сапожник. Наши газеты не напечатали речь, просто назвав ее «бешеным выпадом». Но Гитлер говорил не только о немцах, которых он хочет присоединить к себе вместе с пограничной территорией, но и о поляках и венграх, чьи интересы якобы тоже должны быть приняты во внимание. Он хочет все эти вопросы решить сейчас, и немедленно! Отдавайте, мол, или начну войну! Кричал как сумасшедший. Я слушал его… Слушали все, кто имел радиоприемники. Весь город слушал. Солдаты тоже. Этот старый лавочник Чемберлен заявил, что Англия не может вступить в войну за народ, о котором в Англии ничего не знают. Будто англичане не могут проливать кровь за такой народ. За более возвышенную цель могли бы, а вот за независимость Чехословакии… А у нас все замалчивают. Самое главное, молчат о России, которая сама, хотя мы не просили, пригрозила Польше расторжением договора о ненападении, если та не оставит в покое вопрос о Тешинской области… Однако наши паны не хотят помощи России…

Ян просмотрел газеты. Ничего не сообщалось о боях и перестрелках на границах. Между строк можно было догадаться, что район Хеба уже оккупирован генлейновцами. Над Карловыми Варами неизвестные лица подняли флаг со свастикой. Четники его убрали.

— Но укрепления остаются укреплениями, и в них находятся наши войска!

— Да… пока… — вздохнул Эвальд.

— Пойдем просить милостыню! — говорили между собой офицеры за обедом. — Зачем содержать армию в государстве, существование которого будет зависеть от произвола Гитлера? Имеет силу англо-французский диктат об отторжении пограничных районов или нет? Отдаем мы укрепления или не отдаем? Почему нам морочат головы?

Вечером Ян выступал перед офицерами и ротмистрами гарнизона с докладом о Советском Союзе — верном союзнике, который неизменно выступал на их стороне. Его не призывали принять участие в дипломатических переговорах, начатых в результате согласия правительства на миссию Ренсимена, но он все равно выступает за нас, за наши государственные интересы.

— Скажите, пан поручик, как вы думаете, окажет ли нам Москва военную помощь?

— Согласно договору, который мы сами предложили заключить, она окажет нам помощь, если это сделает Франция.

— А если Франция этого не сделает?

— Тогда мы объявим Гитлера через Лигу Наций агрессором. В этом случае Москва окажет нам помощь в борьбе против агрессии на основе устава Лиги Наций.

— А если Лига Наций не поддержит нас?

— Тогда Москва придет к нам на помощь, если мы обратимся с такой просьбой…

— А обратимся ли мы?

Все сидели, понурив головы.

Приехавшие из Праги рассказывали, что столица превращается в новый Мадрид.

Как и в Мадриде, жители оклеивают оконные стекла лентами бумаги, чтобы они уцелели при бомбежке. Покупают противогазы. Выезжают в сельские районы старики и дети. Люди ведут себя спокойно, с выдержкой. Последние речи Гитлера немного переполошили народ. Подобного не слышали раньше, даже от Гитлера. Но сейчас и в Лондоне раздают противогазы и роют убежища и траншеи. Чемберлен направил в Берлин к Гитлеру Вильсона с письмом, в котором якобы просит не прибегать к насилию. Все равно, мол, он получит все без боя… Чемберлен послал письмо также Муссолини, в котором просил его посодействовать мирному решению чехословацкой проблемы. Со своей стороны он якобы дал гарантию, что обещания пражского правительства будут выполнены… Под «обещаниями» имелось в виду принятие англо-французского диктата.

— Господа, да все это курам на смет… Дело теперь лишь в условиях передачи! Мы уже четвертованы…

— Армия пограничные районы не отдаст!

— Не отдаст!

Часы ползли, часы убегали. По радио передавали заявление о верности и решительности. Предлогом для этого послужил день святого Вацлава. Папа римский тоже вспомнил об этом чешском князе и помолился за мир. Но народ охотнее представлял себе древнего князя с мечом на боку и с копьем в правой руке на поле битвы.

Часы уходили. Прошел целый день. Словно не произошло ничего особенного, по радио передали короткое сообщение: «Завтра, в четверг, в Мюнхене состоится конференция с участием Гитлера, Муссолини, Чемберлена и Даладье».

Гитлер созывал конференцию по призыву Муссолини, который попросил его отложить свою акцию. Муссолини предпринял такой шаг, прочитав послание от Чемберлена. Приглашение от Гитлера вручили Чемберлену в тот момент, когда он выступал в парламенте. На его лице засияла улыбка. Он сказал:

— Кризис вновь отведен. Я еду в Мюнхен, чтобы узнать, что я могу еще предпринять…

Таково было заявление, сделанное мистером Невилем Чемберленом. Говорят, что все депутаты палаты общин в этот момент встали со своих мест и бурными аплодисментами приветствовали премьера.

По радио это ужасное известие было передано после полуночи.

— Ян, — сказал полковник Эвальд, — поезжай с ротмистром Малеком на его мотоцикле в Прагу. Посмотри, что там творится. У тебя есть знакомые и в Граде. Расскажи там, если надо, что наши солдаты уже умирают за неприкосновенность границ нашей страны и с радостью пойдут на смерть, если начнется настоящая война. Чтобы вас не задержала по дороге полевая жандармерия, я дам тебе документ с приказом привезти от кадровиков секретную документацию. Малек оставит тебя в Праге, а сам съездит в Бероун. Затем он заберет тебя, и завтра вы снова будете здесь. Если в это время что-нибудь произойдет, тогда встретимся лишь на том свете. Ну, будь здоров и делай, что сумеешь. Я ничего не умею, кроме как служить, поэтому остаюсь тут. С богом!!!

Они поцеловались…

Наступал рассвет 30 сентября 1938 года.

64

Малек высадил Яна на третьем дворе Града. Никто их по дороге в Прагу не остановил, в Град они тоже прошли беспрепятственно. Под балконом стояли черные автомашины министров. Тут же стояла машина советского полпреда с красным флажком.

Швейцар узнал Яна и позвонил доктору Регеру.

— Можете пройти, — сказал он, открывая замок.

Гобеленовый зал, где обычно президент принимал делегации, в это утро не пустовал.

В креслах вдоль стен молчаливо сидели люди. Это были корреспонденты пражских газет, иностранные журналисты.

Ян вошел в канцелярию Регера. Следующая дверь вела в рабочий кабинет президента…

Регер сидел спиной к столу и курил. Ян рассказал ему о своей миссии.

— Хотите, значит, узнать, что нового… Могу раскрыть тайну. В Мюнхене пришли к соглашению. От нас были только наблюдатели. Сегодня утром они вернулись из Мюнхена. Я разговаривал с Масаржиком. Он рассказал, как Чемберлен ознакомил их с решением конференции, которая началась вчера после обеда и закончилась сегодня в час ночи. Чемберлен предложил им посмотреть карту, на которой была обозначена территория, подлежащая немедленной оккупации германскими войсками. Он заявил, что четыре державы считают вопрос решенным. Единственное, что может сделать пражское правительство, это послать не позднее пяти часов сегодняшнего дня в Берлин представителя, чтобы определить способ передачи германским войскам наших пограничных районов со всем населением, заводами, железными дорогами, а главное, со всеми укреплениями и оружием. 1 октября германские войска выступают…

Обо всем этом Регер рассказывал, как о забавном анекдоте.

Ян, побледнев, прошептал:

— А мы как?

— А мы сейчас держим совет…

— А как Россия?

— Ага, вас интересует Россия? Раскрою вам, что там, в кабинете президента, сидит советский посол. Президент вызвал его сегодня утром, когда узнал о решении в Мюнхене. Но с ним еще не разговаривал. Посол ждет результатов заседания совета министров.

— А народ?

— Народ? Он еще ничего не знает. Будет плакать, а возможно, и бунтовать.

— Выходит, мы примем это?

— Паи кузен, наилучший для нас выход — это броситься в объятия Гитлера…

— И не стыдно вам!

— Тут быстро потеряешь всякий стыд и совесть, пан кузен.

— Значит, конец?

— Да, конец Чехословакии. Мы должны быть реалистами. Вспомните, маршал Гинденбург когда-то одобрил германскую капитуляцию.

— Но это было после поражения!

— Мы тоже потерпели поражение… от наших союзников и друзей…

Наступило молчание.

Регер наклонился к Яну и зашептал:

— Если однажды вы не расскажете немцам, что я выдал вам служебную тайну о сотрудничестве нашей полиции с гестапо против коммунистов, тогда я скажу еще одну занятную вещицу. Пан доктор Прейс в этот момент находится с частным визитом в Берлине. И еще. Тогдашний ночной визит в Град неделю назад был заранее обусловлен.

Ян не произнес в ответ ни слова. Он ожидал. Из окна смотрел на раскинувшуюся вдали Прагу. Она лежала перед ним — освещенная солнцем, проданная невеста.

В гобеленовом зале уже скопилась куча людей. Регер кричал по телефону:

— Больше никого сюда не пускайте! Мы в Граде или где? Еще митинг нам тут устроят! Пусть полиция займет третий двор!

Потом он вышел в приемную и сообщил журналистам:

— Через несколько минут, господа, вы узнаете результаты совещания…

Вернувшись, Регер сказал Яну:

— Везде будут беспорядки. Лучше всего бы скрыться за границу…

Ян ждал. Ждал до тех пор, пока не вышел генерал Горжец. У него было багровое лицо, но шел он твердым шагом. Ян встал. Поручик приветствовал генерала. Горжец не узнал его. Подойдя к Регеру, он резким тоном проговорил:

— Идите и передайте этому советскому послу, что пан президент извиняется. Он позвал его, но беседовать с ним уже не сможет. Мы приняли…

Регер пошел в кабинет президента, чтобы передать советскому послу слова Горжеца. Через минуту посол вышел из кабинета, миновал канцелярию Регера и гобеленовый зал. Знавшие его журналисты хотели обратиться с вопросами. Но посол махнул рукой и вышел. Через открытое окно раздался шум мотора отъезжавшей машины…

Генерал Горжец вошел в гобеленовый зал. Ян шел следом. Горжец осмотрел собравшихся людей, оглянулся и тогда узнал Яна Мартину. Нахмурился. Потрогав позолоченный ремень, он проговорил:

— Братья, мы встали на путь мира. Председатель правительства генерал Сыровы сегодня вечером сделает соответствующее заявление. По решению великих держав наши границы будут сокращены, зато сохранится жизнь многих людей… Мы уступили превосходящей силе, это нельзя считать бесчестным. Больше информации пока нет. Прошу вас разойтись! Иностранных журналистов, присутствующих здесь, прошу направиться для получения информации в соответствующие учреждения. Благодарю. — Он повернулся на каблуках, подойдя вплотную к Яну, сказал: — А вы, пан поручик, марш на фронт! В противном случае я прикажу вас немедленно арестовать!

— На фронт, который вы сдали?

— Идите! — закричал генерал.

Несколько мгновений они смотрели друг на друга. Горжец стоял в нерешительности. Ян ответил:

— Я не могу оставаться офицером в армии, где вы служите генералом!

С этими словами Ян сорвал с погон звездочки и бросил к ногам Горжеца, после чего повернулся и пошел к выходу. Горжец стоял неподвижно. Кучка людей, ставших свидетелями этой сцены, начала было аплодировать.

Ян спускался по лестнице, думая, что опять его занесло. Надо держать себя!

Кто-то взял Яна за руку и сжал ее. Это был Владимир Иванов.

Под балконом продолжали еще стоять министерские машины. Не было только машины советского посла.

Толпа людей, стоявшая у статуи святого Иржи, смотрела вверх, на окна.

Ян Мартину и Владимир Иванов молча шли по Нерудовой улице.

Прага еще ничего не знала ни о предательстве, ни о том, что советские самолеты покинули Кбели и взяли курс на восток. Здесь им уже нечего было делать.

65

Ян приехал за Таней. Возвращалась она не в дом на Ольшанах, а в пансион «Кристалл». Она по-прежнему оставалась корреспондентом ТАСС Таней Поповой. Выписывалась Таня здоровой. Правда, чувствовала еще слабость, и ей приходилось держаться за руку Яна. Потихоньку, с трудом шли они по мрачным узким улицам, заполненным возбужденными толпами людей. Весь этот многотысячный поток мужчин, женщин и детей вливался на Вацлавскую площадь. От Музея до Мустека стояли толпы.

Из громкоговорителей печально раздавались аккорды «Вышеграда». Но сейчас они не служили прелюдией патетической песни. Огромные арфы словно плакали…

Раздался неприветливый, раздраженный голос. По мере того как он говорил, головы людей склонялись все ниже. Председатель правительства генерал Ян Сыровы, которого несколько дней назад мечом князя Вацлава благословлял на этот пост архиепископ в кафедральном соборе святого Вита, теперь сообщал чешскому народу, что тысячелетней чешской страны больше не существует.

— Я переживаю, — говорил он, — самый тяжелый момент своей жизни, ибо выполнение моего долга столь мучительно, что легче было бы умереть… Сила, выступившая в эти минуты против нас, вынуждает признать ее превосходство и сделать из этого выводы. В Мюнхене встретились представители четырех великих европейских держав и приняли решение призвать нас согласиться с новыми границами. У нас имелся выбор между отчаянной обороной, означавшей принесение в жертву не только всего взрослого мужского населения, но и детей и женщин, и принятием условий, которые по своей жестокости не имеют равных в истории…

Голос говорил, а площадь отвечала ему протяжным плачем.

— Мы хотели внести такой вклад в дело мира, который был нам по силам, но нас вынудили поступить иначе. Нас покинули…

— Россия не покинула нас! Мы покинули Россию! — раздался чей-то голос, но он был заглушен голосом из репродуктора.

— Выбирая между сокращением границ и гибелью народа, — оправдывался перед народом и всем миром генерал, — мы руководствовались тем, что нашим священным долгом должно было быть сохранение жизни людей, чтобы из этих суровых дней мы не вышли ослабленными и никогда не отказывались от мысли, что наш парод снова воспрянет, как это было не раз в прошлом…

Голос из репродуктора уже никто не слушал. Все люди плакали. Плакали от горя, позора и гнева. Плакали, потому что раздавшийся по радио неприветливый, раздраженный голос хоронил их родину…

В эти минуты Таня закрыла глаза. Что-то заставило ее опуститься на колени, как и других женщин на темной площади.

На камни закапали не переставая Танины слезы.

Она встала, выпрямилась, подняла правую руку и сжала тонкие бледные пальцы в кулак.

Печальные звуки арфы умолкли.

ФРАНТИШЕК КУБКА

РОМАН

Перевод с чешского О. Е. Лушникова и С. М. Соколова

Ордена Трудового Красного Знамени военное издательство Министерства обороны СССР Москва — 1981

И(Чехосл.)

К88

FRANTIŠEK KUBKA

MNICHOV

NAŠE VOJSKO

Praha — 1978

Кубка Ф.

K88 Мюнхен: Роман/Пер. с чешек. О. Е. Лушникова, С. М. Соколова. — М.: Воениздат, 1981. — 239 с.

В пер.: 1 р. 50 к.

В романе дана яркая характеристика буржуазного общества довоенной Чехословакии, показано, как неумолимо страна приближалась к позорному мюнхенскому предательству — логическому следствию антинародной политики правящей верхушки.

Автор рассказывает о решимости чехословацких трудящихся, и прежде всего коммунистов, с оружием в руках отстоять независимость своей родины, подчеркивает готовность СССР прийти на помощь Чехословакии и неспособность буржуазного, капитулянтски настроенного правительства защитить суверенитет страны.

Книга представит интерес для широкого круга читателей.

К 70304-231 БЗВ № 1–8.81.4703000000.

068(02)-81

ББК 84.4Че

И(Чехосл.)

© Перевод на русский язык Воениздат, 1981

Франтишек Кубка

МЮНХЕН

Редактор В. А. Стерлигов

Литературный редактор В. Л. Чувахин

Художник В. Г. Наумов

Художественный редактор Е. В. Поляков

Технический редактор Ю. Н. Чистякова

Корректор Е. К. Гришина

ИБ № 1491

Сдано в набор 02.12.80. Подписано в печать 31.07.81. Формат 84×108/32. Бумага тип. № 2. Гарн. литерат Печать высокая. Печ. л. 7½. Усл. печ. л. 12,6. Усл. кр. — отт. 13, 44. Уч. — изд. л. 13,18. Тираж 100 000 экз. Изд. № 10/6064. Зак. 2798 Цена 1 р. 50 к.

Воениздат 103160. Москва. K-I60

Набрано и отматрицировано в 1-й типографии Воениздата, 103006, Москва, К-6, проезд Скворцова-Степанова, дом, 3. Отпечатано с матриц в 4-й военной типографии, Киев-15, ул. Январского восстания, 40.

Примечания

1

Жандармы. — Прим. ред.

(обратно)

2

Градчаны, Град — название Пражского кремля. — Прим. ред

(обратно)

3

«Викарка» — небольшой ресторан в Градчанах. — Прим. ред.

(обратно)

4

День провозглашения самостоятельности Чехословакии. — Прим. ред.

(обратно)

5

Звание, присуждаемое по окончании университета. — Прим. // ред.

(обратно)

6

Ярослав Прейс — крупнейший финансовый магнат, генеральный директор Живностенского банка, игравший решающую роль при решении основных политических и экономических вопросов в домюнхенской Чехословакии, — Прим. ред.

(обратно)

7

Светлого мужа (лат.).

(обратно)

8

По установленному обряду производится в звание… (лат.)

(обратно)

9

Гиберны — ветвь ирландской францисканской церкви. — Прим. ред.

(обратно)

10

В 1921 году в Чехословакии по инициативе Масарика была создана «новая» мафия — тайное общество, которое регулярно собиралось под председательством президента. В него входили банкиры, крупные промышленники, политические деятели, обсуждавшие на своих собраниях торговые и политические махинации и определявшие методы проведения своей политики, направленной против народа. — Прим. ред.

(обратно)

11

Район Праги. — Прим. ред.

(обратно)

12

Доброволец-одногодичник Иоганн Мартину… родился… год призыва 1914… родина Прага, Богемия (нем.).

(обратно)

13

Пропал без вести (нем.).

(обратно)

14

Когда президент находится в своей резиденции в Пражском Граде, то над ней поднимается специальный президентский флаг. — Прим. ред.

(обратно)

15

Имеется в виду Коммунистическая партия Чехословакии, руководящие органы которой работали в Народном доме. — Прим. ред.

(обратно)

16

Время чая (англ.).

(обратно)

17

Пляска смерти (франц.). // Чешское имя Томаш соответствует имени Фома. Намек на президента Томаша Масарика, побывавшего в Советской России в 1918 году и использовавшего свой визит для установления контакта с антисоветскими группами, в частности с эсерами, которым он оказывал финансовую поддержку, — Прим. ред.

(обратно)

18

Чешское имя Томаш соответствует имени Фома. Намек на президента Томаша Масарика, побывавшего в Советской России в 1918 году и использовавшего свой визит для установления контакта с антисоветскими группами, в частности с эсерами, которым он оказывал финансовую поддержку. — Прим. ред.

(обратно)

19

Французское название Женевского озера. — Прим. ред.

(обратно)

20

Чехословацкое агентство печати. — Прим. ред.

(обратно)

21

«Шкодовка», «Зброёвка» — военные заводы в буржуазной Чехословакии, — Прим. ред.

(обратно)

22

Батя — обувной фабрикант в буржуазной Чехословакии. — Прим. ред.

(обратно)

23

С. К. Нейман (1875–1947) — чехословацкий революционный поэт. — Прим. ред.

(обратно)

24

Рабочий район Праги. — Прим. ред.

(обратно)

25

Sudetendeutsche Partei — судетонемецкая партия (нем.)

(обратно)

26

Леди Нэнси Астор — жена виконта Астора, владельца еженедельника «Обсервер», собирала по субботам в роскошном поместье Клайвден крупных деятелей так называемой «клайвденской клики» Англии. — Прим. ред.

(обратно)

27

Министр внутренних дел в домюнхенской Чехословакии. — Прим. ред.

(обратно)

28

В буржуазной Чехословакии задачи охраны границ страны выполняла таможенная служба. — Прим. ред.

(обратно)

29

Приравнивается к званию сержанта в Советской Армии. — Прим. ред.

(обратно)

Оглавление

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28
  • 29
  • 30
  • 31
  • 32
  • 33
  • 34
  • 35
  • 36
  • 37
  • 38
  • 39
  • 40
  • 41
  • 42
  • 43
  • 44
  • 45
  • 46
  • 47
  • 48
  • 49
  • 50
  • 51
  • 52
  • 53
  • 54
  • 55
  • 56
  • 57
  • 58
  • 59
  • 60
  • 61
  • 62
  • 63
  • 64
  • 65 Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Мюнхен», Франтишек Кубка

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства