«Год французов»

3333

Описание

Роман известного американского писателя Томаса Фланагана рассказывает об освободительном движении ирландского народа на рубеже XVIII–XIX веков. Глубокое знание истории Ирландии, ее экономического и политического положения помогло писателю создать правдивое и достоверное произведение о важном этапе борьбы этой страны за независимость.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Томас Фланаган «Год французов»

ПРОЛОГ РАННЕЕ ЛЕТО 1798 ГОДА

В тот вечер Мак-Карти покинул домишко Джуди Конлон на окраине Киллалы навеселе. Именно навеселе, лишнего он не выпил. В плоской, туго закупоренной бутылке зеленого стекла — пальца на два виски, в круглой неказистой голове — образ, уже неделю не дававший покоя: в холодном лунном свете блестит, отливая сталью, не то клинок, не то коса, может, просто лопата или даже плоский камень. Поэмы на одном образе не сложишь, а готовую поэму неплохо бы приукрасить серо-стальным холодным блеском. Вот они, муки творчества.

Он прошел полпути до Килкуммина. Справа — застывшая сонная гладь бухты, слева — невысокая каменная стена. Достал из заднего кармана долгополого сюртука бутылку. В ясных летних сумерках виски за темно-зеленым стеклом — словно луна в морской пучине. Опустошив бутылку, Мак-Карти размахнулся и швырнул ее — высоко и далеко. Словно лунный луч порхнул по воде, море заискрилось, обнимая круглогрудую красавицу луну. Нет, нет, для его образа уместнее спокойная недвижная гладь. Видно, вечно быть ему в рабстве у своих же образов.

Вот и таверна Метью Куигли, точно приземистый длинный сарай при дороге, за ней каменистый берег. Мак-Карти кулаком постучал, выждал. Открыл сам хозяин, коренастый, кривоногий, с большой круглой, как луна, лысой головой.

— Что-то припоздал, — бросил он.

— Да, припоздал, поважнее дела были.

— Ну еще бы! — усмехнулся Куигли. — У Джуди Конлон в Угодьях Киллалы.

— Да, я у нее живу, — ответил Мак-Карти.

Куигли посторонился, и гость, пригнувшись, чтобы не задеть притолоку, вошел. Сложен он был нескладно: высокого роста, худой, неуклюжий, покатые плечи, длинные, чуть не до колен, руки. Пахарь и ликом и телом. На голове копна жестких рыжих волос, словно костер на холме. Большой тонкогубый рот.

Трое мужчин, сидевших у потухшего камина, оглянулись на пришельца. Один из них, Мэлэки Дуган, здоровяк с литыми плечами и бычьей шеей, проронил:

— Ждать заставляешь.

— Похоже, — согласился Мак-Карти. — Часов у меня нет.

И покривил душой. Были у него часы, золотые, луковицей. Давным-давно подарил их ему незнакомый господин из Северного Керри после конкурса поэтов. Красивые часы, с гравировкой: на крышке цветы, ветви с листьями. Только проку сейчас от них мало, раздавил как-то ночью. Смялась крышка, потрескался белый циферблат, словно разбитая луна, рассыпались колесики и пружинки.

— Выпей чуток, — предложил Куигли, и наполнил стакан.

— Чего-чего, а выпить он не откажется, — подмигнул Фелим О’Кэррол, — не из таких. Верно, Оуэн?

— Это еще мягко сказано, — ответил Мак-Карти и присел у камина.

О’Кэррол, вдовец, крестьянин работящий, землю арендует у самого лорда, по прозвищу Всемогущий. На ферме ему подсобляет племянник — безобидный недоумок — да полдюжины батраков. Четвертый — Донал Хенесси; земли у него и того меньше, зато двое сыновей да красавица жена, рослая, длинноногая, крутобедрая. Природа будто с умыслом создала ее, но умысел этот Хенесси так и не разгадал. Родила ему жена сыновей — и на том спасибо.

Ни Хенесси, ни О’Кэррол, ни Куигли не опасны. Другое дело — Дуган. Он сидел, положив руки на массивные колени, и смотрел на гостя. Глаза светло-голубые, круглые, как луна, взгляд цепкий.

— Битый час сидим, тебя ждем, — заговорил он, — сидим, в камин поплевываем, а учителя все нет.

— Ну, Донал и Фелим за бутылочкой время скоротали, виски у Метью Куигли хорошее, а тебе, трезвеннику, ждать, невтерпеж. — И Мак-Карти поднял стакан за здоровье хозяина.

— Тебя не шутки шутить сюда позвали, — бросил Дуган.

— Нам твоя помощь нужна, — примирительно сказал Хенесси, — помоги, это в твоих силах.

Неразбавленное виски обожгло горло, и по телу Мак-Карти разлилось тепло. Закатный лучик проник сквозь незастекленное окно и заиграл на стакане, в нем томилось пламя.

— Нужно написать письмо, только и всего, — пояснил Дуган. — По-английски. Письмо помещику. Ты знаешь о чем, а из нас никто не сумеет.

— Смеетесь вы, что ли! — ухмыльнулся Мак-Карти. — «Безжалостный тиран, трепещи! Довольно попирал ты нашу свободу. Довольно держал нас в ярме!»

— Нам не до смеха, — сказал Хенесси.

Но Мак-Карти продолжал:

— «Страшное возмездие ожидает тебя! Трепещи, тиран!»

— Звучит красиво. У тебя, Оуэн, внушительно, как у самого управляющего, получается. Только скажи нам теперь все это попроще.

Но Мак-Карти не ответил ему, он обратился к Дугану. Тот и впрямь походил на быка: крупная голова крепко сидит на мощной шее, взгляд исподлобья.

— Так что же писать? Угрожать управляющему Всемогущего? — Мак-Карти покачал головой. — Это лишь подольет масла в огонь, и он будет лютовать пуще прежнего.

Тавернщик, Метью Куигли, в грязном фартуке обнес всех виски, налил Хенесси, О’Кэрролу, Мак-Карти, потом себе. Перед Дуганом стакана не было.

— Нет, на этот раз без угроз. И писать не управляющему, а капитану Куперу, что у нас в Килкуммине живет. Сперва сделаем, что задумали, а потом ему письмецо. Он на новое пастбище животину всякую нагнал, вот мы ей жилы-то и порежем.

…Кровь, жалобное мычанье в ночи…

— Сами пишите, — бросил Мак-Карти.

— Тебе, Оуэн, легко говорить, — укорил его О’Кэррол, — земли у тебя нет, душа не болит. У учителя только книги, а их никто не отберет.

— Вы отбираете, — резко ответил Мак-Карти. — Я-то вам по-книжному напишу, неужели на суде не догадаются, кто сочинил письмо на столь изысканном английском? — Ему уже виделся суд, вот сам он стоит перед мировыми, а те по очереди читают его письмо. — Нацарапайте-ка сами что-нибудь. Темные люди извещают о темном деле. Намалюйте гроб, как в старину Избранники[1] делали. Купер смекнет, что к чему, на это знания ирландского языка не нужно.

— И никакое это не темное дело, — вставил Куигли, — просто мы, рабы, хотим пробудить в хозяевах совесть.

— Нет, затея ваша преступна и грешна, так вам и судьи скажут, и священник Хасси. — Виски разожгло холодную кровь. Мак-Карти вновь отпил из стакана.

— А, что поп в таких делах смыслит? — отмахнулся О’Кэррол.

— Верно, не смыслит, — согласился Мак-Карти, — земли у него тоже нет. Но коли вам опостылела ваша рабская доля, подумайте о тех, кого сами поработили! Кому в округе хуже живется, чем вашим батракам?! Нанимаете, а держите впроголодь, хороший хозяин постыдился бы свиней так кормить.

— Эка, куда загнул! — проворчал Хенесси. — Вон Фелим, сам бедняк бедняком, а для своих работников ничего не жалеет. Хотя с него самого управляющий три шкуры дерет. Или мне, может, легче? Будто сам не знаешь!

Мак-Карти допил виски.

— Ну, тебе-то батраков на стороне не искать. Свои есть.

— Ты это про сыновей, что ли? — недоуменно спросил Хенесси.

— Если тебе угодно их так называть. Хотя на отца они не очень-то смахивают. — Вспомнилась их крутобедрая мать на пороге лачуги.

— Все одно — письмо писать тебе, — произнес Дуган, и все посмотрели на него. По их взглядам Мак-Карти понял: они пойдут за этим мужланом-головорезом, которому только бы сеять распри. Три года назад на ярмарке он с дубинкой в руках повел жителей Тайроли на селян из Эрриса, причем на испещренном морщинами лице его не запечатлелось ни злобы, ни озорства. Исполненный ужаса и отвращения, Мак-Карти следил за побоищем с чердака таверны.

— И чтоб письмо получилось гладким да длинным! Предупреди, что мы будем мстить всякий раз, когда крестьянские поля станут отдавать под пастбища, неважно кто: сами хозяева или те, кто у них землю арендует. И больше предупреждений пусть не ждут. Вот о чем мы хотим сказать.

— Вот о чем вы хотите сказать, — эхом отозвался Мак-Карти, протянул Куигли стакан, и тот налил виски. — Так вот о чем хотят сказать четверо из таверны.

— Не четверо, Оуэн, а куда больше, — серьезно поправил Хенесси. — Можешь не сомневаться!

Не надивишься на этого Хенесси! Как об стену горох, даже издевки не понимает!

— А подпишешь так, — продолжал Дуган. — Избранники Киллалы.

— Так два года назад мы уж на Избранников Клерморриса насмотрелись. Привезли парочку в Каслбар и вздернули перед зданием суда, да еще дегтем облили.

В окно заглянула луна, красивая, недоступная.

— А сколько их всего было? — спросил Хенесси. — Нас ведь люди поддержат.

— Поддержат, еще как! — подтвердил Дуган, и впервые за вечер улыбнулся.

— Только не мои земляки, — покачал головой Мак-Карти, — сам-то я родом из Керри. — Прозрачные воды, блестящие на солнце скалы, пение птиц.

— А пока ты здесь, в Тайроли, и крепко помни об этом, — сказал Дуган. — Тебе же на пользу. И дело это не четверых из таверны, а всех и каждого.

— Вряд ли. У вас с Купером свои счеты. Он согнал с земли семью О’Молли и занял ее под пастбище. А вам не терпится, назвав себя позвучнее — Избранники Киллалы, — прослыть народными мстителями.

— А чем плохо название? — спросил О’Кэррол.

Да разве в этом дело! Избранники Макрума. Настоящие мужчины из Браффа, Честные люди Трейли. Уже лет тридцать они восстают то здесь, то там, а конец один: виселица. Но этот год для Избранников выдался на редкость боевым: всякий путник или торговец приносил в графство Мейо рассказы о битвах по всей Ирландии, от Ольстера на севере до Уэксфорда на юге. И восставали уже не Избранники, а Объединенные ирландцы, они были куда опаснее. Были. А сейчас и их нет. Два месяца назад английские войска разбили их наголову.

— Очень хорошее название, — поддержал Дуган, — каждый помещик в Ирландии знает его. И помнит, что с нами шутки плохи. Порежем скот, выжжем поля, а дальше и того хуже. Одним словом, как везде, так и у нас, в Мейо. В топях Белмуллета отыщутся тела и управляющих, и мировых. Глаза выколоты, а спины изодраны в кровь кустами да колючками. Волокли, не церемонились.

Говорил Дуган, не повышая голоса, лишь губы плотоядно увлажнились. Не терпится, не терпится ему придушить корявыми ручищами какого-нибудь чиновника или вырвать с корнем шипастый куст да измочалить его о господскую спину.

— А что поделаешь, Оуэн? — пожал плечами О’Кэррол. — Если хозяева всю землю под пастбища определят, нам крышка. И так уже кое-где люд по миру пошел. Должны же мы как-то бороться, а что, как не письмо от Избранников, написать?

Мак-Карти повернулся к Куигли.

— У тебя только таверна, земли нет. Тебе-то что до всего этого?

— Верно, мы, тавернщики, как и вы, учителя, люди безземельные. — Он взял у Мак-Карти стакан и снова наполнил его светлым, почти бесцветным, виски. — Да только сосед за соседа всегда постоять должен. Тебя не убудет, а есть земля у тебя или нет, неважно.

Мак-Карти задумчиво повертел стакан в руке. Смеркалось. Последние закатные блики потускнели, так тускнеет к зиме оперенье зяблика, и мало-помалу растворились в надвигающейся мгле.

— Необдуманный это шаг, — обратился он к Дугану. — В Ольстере и Уэксфорде побольше народу выступило, так и то их подавили. На прошлой неделе один странник рассказывал, по всему Уэксфорду виселицы, от края и до края, спаленных домов не счесть. А сколько людей постреляли да порубили! Английских солдат в стране сейчас больше, чем при Бойнском[2] сражении, и в Туаме, и в Голуэе их тысячи.

— Слышал я этого странника, — сказал О’Кэррол, — он кое-что еще рассказывал. Например, что Гэльская армия[3] в Уэксфорде целый месяц не ведала поражений.

— Утешение слабое. Кончили-то они все на виселице, — возразил Мак-Карти.

— Да и солдат английских в Тайроли куда меньше, — вставил Дуган. — Только капитан Купер и его вояки-йомены из торговцев-протестантов да чиновников. Мало ли что в Уэксфорде случилось, нам это не указ.

— Но ведь там восстали тысячи, — старался урезонить его Мак-Карти, — все графство Уэксфорд, весь Карлоу, Уиклоу, почти весь Килкенни. И мечтали вырваться за пределы своего графства, поднять всю Ирландию. Но куда ни кинь — на дорогах английские заставы. И восставшие поняли, что обречены. Забрались на холм, и английская артиллерия их преспокойно расстреляла.

Да, такое и не представишь: дороги Уэксфорда запружены людьми, на горизонте — словно кромка дремучего леса, черным-черно от пик. Разъезжают священники на повозках. Оголтелые смутьяны науськивают простой люд на йоменов и солдат-ополченцев. В начале боя выпускали на врага скот, чтобы затоптать или обратить в бегство. Снова звучали в ушах слова путника: «Повсюду, по дорогам, по берегам рек были повстанческие лагеря. Люди лавиной двигались от города к городу. Под их натиском пали и Камолин, и Уэксфорд. А Эннискорти спалили дотла».

Лишь два месяца минуло с тех пор, а все уже кончено.

— Дураки эти уэксфордцы, — проворчал Дуган. — Мне бы только с капитаном Купером расквитаться. Ну и еще с Гибсоном.

— Это у него ты землю арендуешь? — спросил Мак-Карти. — С ним-то уж не забудешь счеты свести.

— С Гибсоном стоит, — поддержал Хенесси. — А потом и до управляющего Всемогущего доберемся. У меня этот Крейтон в печенках сидит. Во всем Тайроли такого злодея не сыскать.

— Он и сам человек подневольный, — заметил Мак-Карти. — Как ему Всемогущий из Лондона в письме укажет, так он и поступает.

— Теперь и от меня письмецо получит, — пробурчал Дуган, — точнее, от Избранников Киллалы.

— И пошло, и поехало, — не сдавался Мак-Карти, — одно письмо, второе, третье… Работы, вижу, у меня будет хоть отбавляй.

— Не бойся, не пропадешь, — успокоил его Хенесси, — да и все мы не пропадем. В Тайроли Избранников с полтысячи наберется.

— Ну, одним нашим графством я не ограничусь, — заявил Дуган, — и в Эррисе меня поддержат, и на другом берегу Мой — в графстве Слайго.

— Так что не такие уж мы простаки, — усмехнулся Куигли, — потолковали кое с кем и здесь и там. У нас даже клятва есть.

— Вот в этом-то я не сомневался! — съязвил Мак-Карти. — Клятва у Избранников — первое дело. Как языком не потрепать!

Год 1779-й, Мак-Карти восемнадцать лет. В сарае в его родном Керри недалеко от Трейли склонились над свечой люди. На лицах и страх и удаль. Как бы хотелось ему выжечь из памяти эти страницы прошлого, его ночи с Избранниками, свидетельницей которых была лишь луна. Размалеванные сажей лица, белые балахоны поверх толстых домотканых одежд, из-под них видны обвисшие чулки. Ползком крадутся по полю к пасущемуся скоту — и ночь разрывают рев, крики, мычанье.

— Не такие уж мы простаки, — повторил Дуган, — знаем, как такие дела делаются.

— Еще б не знать, — хмыкнул Мак-Карти и осушил стакан. — Вы знатоки великие. Не зря же я из Керри сюда притащился, чтобы с вами, знатоками, встретиться.

— Господам и от овса с кукурузой прибыль немалая, — вздохнул Хенесси, — да только пастбища выгоднее. Так мало-помалу все наши поля коровам да овцам достанутся, согнал же Купер семью О’Молли с их фермы.

Нет выбора у помещиков, нет выбора у простого люда, не будет выбора и у мировых судей: они переловят и перевешают бунтарей. Как в Евклидовой геометрии: в одной точке сошлось несколько прямых. Точно так же было лет двадцать назад в Керри и Западном Корке. Мак-Карти помнил упоенных победой Избранников на церковных подворьях, помнил он их и на эшафоте с петлей на шее. Подумалось: а как же я, есть ли у меня выбор?

— Мы тебя сюда не для споров позвали, — прервал его размышления Дуган.

Вот и ответ.

— Споры мне и самому надоели, — сдался Мак-Карти, взял со стола кувшин со скверным виски и налил полный до краев стакан. На посошок.

— Лукавишь, — не поверил Дуган, — дай тебе волю, сидел бы и спорил, пока все виски не выдул. Ты ж раб бутылки, всякий подтвердит.

— Все мы рабы, — бросил Мак-Карти. Сейчас виски шло лучше, не обжигая, а холодя горло. — Напишу я вам письмо, левой рукой напишу. Но впредь дел ваших касаться не буду, и не просите. И клятвы принимать не стану. Из-за вас на улицах Киллалы и Килкуммина прольется кровь, да только не господская.

— Достанется и им, будь спокоен, — уверил Куигли, — кровь за кровь. Отведают они наших острых ножей.

Мак-Карти с неприязнью покосился на круглое тупое лицо, луной высвеченное в сумраке. И вдруг отшвырнул стакан с виски, забрызгав рукав.

— Слушай его больше, — обратился он к Дугану, — слушай-слушай. Он и крови-то, поди, не видывал, разве что когда коров и свиней забивал. Но за бутылкой виски храбрец, каких поискать, и тебя напоит да распалит, только на эшафот за тобой не пойдет.

— Можно подумать, ты крови насмотрелся, — недобро ухмыльнулся Дуган.

— Когда в Макруме повесили Падди Линча и еще пятерых, я там учительствовал. Видел, как он болтается на виселице, запомнил его лицо. Как ни говори, а кое-что я повидал.

— Да, после такого прыти поубавится, — посмотрев на Дугана и заискивающе улыбнувшись, чтобы смягчить свои слова, сказал О’Кэррол.

Дуган покосился на него.

— Если действовать с умом и без паники, обойдемся в Тайроли без виселиц.

— Все равно вздернут, не в Тайроли, так в Каслбаре, — не унимался Мак-Карти. — Скрутят руки за спиной, посадят на телегу и повезут. Допросят и жизни лишат. Будь у вас сотня людей, десятеро доносчиками окажутся, на полтысячи полсотни продажных шкур наберется.

— Чего уши развесил? — подтолкнул Дуган О’Кэррола, в голосе его слышались презрение и ярость. — Он-то сам гол как сокол, все его добро — полмешка книг да местечко в постели под боком у Джуди Конлон. Ты вот уши развесил, слушаешь, а через два года в Тайроли ни одной фермы не останется, будут лишь пастбища да скотные дворы. Ну и Джуди Конлон в придачу.

— Говори-говори, Дуган, да не заговаривайся. — Мак-Карти даже привстал из-за стола. Впрочем, какой толк? Не ему с Дуганом тягаться. У того ручищи как два копченых окорока, привычные к колючкам шиповника и остролиста — не раз прохаживался по господским спинам шипастой дубинкой. — Господи, порой даже радуешься, что земли нет, — закончил Мак-Карти, обращаясь уже ко всем, — хлопот меньше.

— Что верно, то верно, — отозвался Метью Куигли, — куда меньше. Если, конечно, соседей держаться.

— Оуэн соседей не забудет, — заступился Хенесси, — если учитель своих односельчан чураться будет — пропадет.

— Точно, — подтвердил Дуган, — совсем пропадет.

Мак-Карти собрался уходить.

— Спасибо, Метью, за угощение. Кому передать письмо, когда будет готово?

— Хочешь — мне, хочешь — кому другому, — предложил Куигли, — завтра вечером я могу прийти за ним в Угодья Киллалы.

— Нет, только не туда. В школу тоже не стоит. Давай в таверну Тоби.

— И куда ты так торопишься, Оуэн? Спел бы нам, — попросил Хенесси.

— Жаль, нет сейчас с нами Падди Линча. Он бы вам еще и сплясал, подрыгал бы ногами, на виселице у него здорово получалось. Сам научился, а других не успел.

Кроме Куигли, никто не засмеялся.

— Ну и шутник же ты, Оуэн, особенно когда выпьешь.

— Значит, почти всегда, — усмехнулся Мак-Карти.

— Желаю добраться домой целым и невредимым, — напутствовал его Хенесси.

Напоследок Мак-Карти оглядел каждого, хотя в полумраке лиц уже не рассмотреть. Сколько зла могут сотворить четверо людей в придорожной таверне вблизи Килкуммина? Точнее, трое людей и бешеный бык с толикой разума и круглыми, как луна, глазами.

А небесная проказница смотрела на него, будто дразнила. Сегодня полнолуние, и виден каждый камень, каждый кустик на берегу спящей бухты. Ночь выдалась прохладной. Далеко на запад торчал свиным пятачком полуостров — мыс Даунпатрик. Дальше простирался край дикий и пустынный — Эррис. К югу, вплоть до острова Акилл, тянулась горная гряда Невин. На востоке — Бычий кряж, за ним — графство Слайго; земли там получше, хотя с Керри не сравнить — вот уж где рай для землепашца; или с большим, суетливым городом, вроде Корка. Но соседи из графства Голуэй считали Мейо самым бедным, богом забытым местом. Им ли, бедолагам, судить!

Мак-Карти шел берегом по узкой извилистой тропке. Недалеко впереди меж невысоких холмов, словно в чаше, его селение Киллала. А на вершине Крутого холма указующим перстом уткнулась в темное ночное небо невидимая сейчас круглая башня. Знает ли кто, сколько она простояла? Одни говорят — со времен германцев, другие — со времен, когда обосновался в Ирландии народ Гэльский. Может, и так, на земле этой лишь руины помнят о веках минувших: здесь стояла гэльская крепость, там — норманнский замок. Но даже и круглобоким башням не упомнить седой старины, ведь еще до них выросли дольмены[4] и огромные, словно для великанов, усыпальницы-курганы.

Он вошел в Киллалу с запада, миновал рыбачьи хижины, где на стенах сушились сети, и вступил в лабиринт узких кривых улочек. У открытой двери в таверну Тоби замедлил шаг, луна услужливо осветила вывеску: оскал волкодава. Даже вывески столь веселых заведений таили злобу и вражду: волкодав ощетинился и ощерился. Бедный Мак-Карти, разнесчастный изгнанник, как Овидий! На улицу из таверны донеслись приглушенные голоса. Может, очередной путник рассказывает что-то новое о подавленном Уэксфордском восстании. Тысячи людей на дорогах. Кровь льется рекой, город за городом падает под натиском мятежников. Они безжалостно расправляются с ополченцами и йоменами, зеленые поля усеяны телами в красных мундирах. Певцы восстания, его Гомеры и Вергилии — странники и бродячие торговцы — несли рассказы до самых глухих таверн.

Мак-Карти уже совсем было решился войти, но передумал и зашагал дальше, миновал католическую церковь — вотчину преподобного Хасси. Ее отстроили заново, и она словно стеснялась своего наряда среди скромных лавок купцов-протестантов. Бассет, Бичер, Ривз, Станнер — все они знавали и лучшие времена, когда Киллала процветала. Теперь же торговля сосредоточилась в Баллине, на юго-западном краю залива, где проходила дорога на Каслбар. Да, не повезло Ривзу и Станнеру. Напротив крытого рынка — протестантская церковь и дом священника Брума. В старые добрые времена была в Киллале даже резиденция епископа. Особняк Брума — большой, серого камня, с красивыми стрельчатыми окнами — величали Дворцом, за ним городок кончался, лишь на самой окраине ютилась кучка лачуг, и среди них просторное приземистое строение — школа, где с конца осени и до весны вел уроки Мак-Карти. Он учил грамматике, морскому делу, Евклидовой геометрии, читал Овидия и Вергилия, учил вести приход и расход, рассказывал о метафизике. Но научить удавалось немногих, разве кто из ребятишек посмекалистее метил в священники. Остальные довольствовались счетом, катехизисом, да зачатками английского. Однако им нравилась звучная латынь, они с удовольствием слушали отрывки из Овидия, еще Мак-Карти потчевал их рассказами о своих двухлетних странствиях по Манстеру.[5] Да, горькую пилюлю знаний приходилось подслащивать и былью, и небылицами.

За следующим косогором среди убогих серого камня и беленных домов, крытых соломой, — так называемых Угодий Киллалы — и его обиталище.

Он распахнул дверь. У стены низкая деревянная кровать, соломенный тюфяк. Джуди Конлон уже спала. Он взял со стола глиняную плошку с сальными свечами, зажег одну. Подошел к постели. Встал на колени, легонько погладил спящую по щеке. Джуди повернулась во сне, провела маленькой ладошкой по копне черных волос. Он поставил свечу на стол у противоположной стены. Там лежали его книги, всего дюжины две: «Энеида», «История Ирландии» Китинга, «Эклоги» и «Георгики», несколько томов Шекспира, «Потерянный рай». Рядом в коробке хранились переписанные им поэмы О’Рахилли[6] и О’Салливана.[7]

В двух других коробках — его собственные творения. Он открыл большую: рукописи завершенных поэм и тех, что предстоит переделать; перевод на ирландский двух томов «Метаморфоз», листы чистой бумаги. В другой он хранил маленькую бронзовую чернильницу, острый нож, перья — серые гусиные для стихов, черные вороновы — для нужд повседневных. Он положил перед собой лист бумаги, очинил перья, выбрал черное, обмакнул в чернила.

Уже рассвело, а он все сидел за столом. Подошла Джуди. Он водил по странице серым гусиным пером, что-то вычеркивал, дописывал, снова вычеркивал. Рассеянно погладил Джуди по ноге, задержавшись на бедре. Малышка, всю ее одной рукой можно обхватить.

— Где ты был ночью?

— Тебя это волновать не должно.

— Как сказать.

— А как ни скажи, все одно — не должно. У Метью Куигли в таверне сидел.

— У нас в Киллале три таверны, мало тебе, ишь, в какую даль понесло.

— Там, знаешь ли, на вывеске волкодав страшенный, посмотришь — сразу в глотке пересохнет. Захотелось просто пройти по килкумминскому побережью, полюбоваться его тихой красотой.

Джуди потрепала его по рыжей косматой голове.

— Какой же ты, Оуэн, ужасный выдумщик!

— Выдумка — путь поэта к истине.

— Ты всякий свой грех поэзией прикрываешь. И сейчас стихи пишешь?

— Может, со временем и напишется. Пока не знаю.

— Никак по-ирландски. Я теперь умею от английского отличать.

— Все стихи мои на ирландском. Этот, коли удастся, будет не похож на остальные. — Он отложил лист и взял новый. — Всю ночь писал, спина затекла. Такая луна светила, полная, круглая. Жаль, ты не видела.

— А ты думал обо мне, когда смотрел на нее?

— А то как же!

— Выдумщик!

Она нарезала хлеб, намазала маслом, протянула ломоть Оуэну. Не так уж плохо, однако, живется, подумал он. Каждый день хлеб с маслом, а много ль нужно для работы с его призванием; не сравнить с теми беднягами, кто пробавляется картошкой да соленой рыбой. А подле него к тому же и милая женщина-невеличка, и накормит и приласкает. Пока он скитался по Манстеру, выпадали времена и получше, зато и похуже случались. Он доел хлеб, аккуратно вытер руки о штаны — не дай бог засалит чистый лист бумаги.

— Скажи, Джуди, а до меня в ваших краях крестьян сгоняли с земли? Ну, как капитан Купер — семью О’Молли?

— Испокон веков сгоняли. Мужнина брата, к примеру. Ютится теперь на косогоре.

— А у кого он землю арендовал?

— У самого Всемогущего. Тот знай себе командует из Лондона. Вот мистер Фостер — тогда он управляющим был — и выгнал с фермы Хью со всей семьей. Может, не угодил тот чем, вот управляющий и взъелся.

— Хью, наверное, вовек Всемогущему не простит.

— Простит не простит, что толку-то? Хью больше гадает, в чем провинился.

Ох, уж эта рабская покорность. Точно коровы в стаде. Куда погонят, туда и пойдут. Да и к коровам хозяева бережнее относятся: их можно с выгодой продать. И проводит человечье стадо жизнь свою в полях, в одну годину страшась ливней, в другую — засухи. А прогонят с поля — смиренно идут бродяжничать или уходят подальше в горы. Да, нелегкая задача у Дугана — поднять народ. На юге в Уэксфорде и на севере в Антриме всего два месяца назад такие же бедняки захватывали города, побеждали обученные войска. А здесь тишь.

С тяжелым сердцем и неспокойной совестью придвинул он исписанный за ночь лист. Одним росчерком серого, гусиного, или черного, воронова пера он может наслать увечья целым стадам или воспеть невинный лик луны.

Он положил перед собой чистый лист бумаги и взялся за черное перо.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

ИЗ «БЕСПРИСТРАСТНОГО РАССКАЗА О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В КИЛЛАЛЕ В ЛЕТО ГОДА 1798-ГО» АРТУРА ВИНСЕНТА БРУМА, МАГИСТРА БОГОСЛОВИЯ (СТЕПЕНЬ ОКСФОРДСКОГО УНИВЕРСИТЕТА)

Несколько лет тому я получил приход в этом диком и унылом краю. Там и пишутся эти строки, ибо вознамерился я отобразить, по мере знакомства, обычаи, нравы и уклад жизни разных сословий. Быть может, когда и войдут заметки мои в книгу с таким, к примеру, названием: «Жизнь на западе Ирландии». Я обоснованно опасаюсь, что на записи мои ляжет тяжелая печать времени или их загубит моя леность (давно уже ведаю за собой этот грех), которая напоминает о себе всякий раз, случись нарушиться порядку и течению моей жизни. Но совершенно очевидно, что мало найдется владений его Величества столь неизведанных, как этот остров, находящийся не на краю света, в Южных морях, а под боком у Британии. Перед отъездом я не преминул прочесть «Путешествие по Ирландии» господина Артура Янга, книгу здравую и мудрую, в ней много интересных сведений, написана она толково и непредвзято, но истинно соответствует названию — это лишь рассказ о путешествии. Я же наблюдаю жизнь в здешних местах долго и тщательно, и в том мое преимущество. Как ученый-натуралист наблюдает жизнь природы, так и я — жизнь графства Мейо.

Сими благими намерениями я руководствовался. Увы! Записи мои отрывочны и нечасты, в них больше чувств: новые места, лица, люди — их своеобразие и волнует и пугает. Прошло, однако, несколько месяцев, и дневник мой водворен на полку, порос пылью. Печальный удел всех моих прожектов! Сейчас этих записей и вовсе не найти: скорее всего, ими растопили печь, в здешних местах такая судьбина уготована любому негодному в хозяйстве клочку бумаги. Впрочем, иной участи мои записки и не заслужили, первые впечатления мои оказались неверными. Страна эта обманчива, как и ее, безобидные на вид, торфяные болота. Глухомань — вот точное ей название, воистину глуха эта страна к зову цивилизации.

Сейчас цели мои скромнее и практичнее: насколько могу полно и беспристрастно, не греша суесловием, поведать о событиях немноголетней давности, на короткое время прославивших наше деревенское захолустье. События эти развивались весьма необычайно, ибо необычайны люди — их участники, необычайны и обстоятельства. Посему должно мне вначале объяснить, какими я вижу — может, в неверном свете, может, не до конца — эту своеобразную страну и людей, то бишь сцену и актеров моего театра.

По карте видно, что Мейо — самое западное графство в державе, вот уже не один год именуемой Соединенным королевством Великобритании и Ирландии. Конечно, в годину описываемых событий Ирландия считалась еще независимой страной, с собственным парламентом. С Англией ее формально связывал лишь общий монарх, король Георг, а фактически — полная зависимость. О «независимости», столь призрачной и мифической, я вскорости еще упомяну. Сейчас же важно подчеркнуть, что события, которые я собираюсь живописать, сыграли немалую роль в падении Королевства Ирландии — гордое название, а на поверку одна мишура. Порой маловажные и, казалось бы, непричастные обстоятельства могут служить причиной великих перемен.

Доведись мне раскрашивать карту Ирландии, графство Мейо предстало бы в бурых и голубых тонах. Бурые холмы и торфяник, а над ними бескрайнее голубое небо. Если, конечно, не идет дождь, что, увы, редкость.

И сейчас я пишу эти строки, а нескончаемый и беспросветный дождь за окнами моей библиотеки пеленой сокрыл от взора бухту. Мой приход — селение Киллала в Тайроли, некогда там живал епископ, и процветала торговля приморских купцов. Но уже не один десяток лет Киллала являет собой жалкий вид, хиреет, ветшает. Это, конечно, не единственный городок в Мейо: на юге — удачливая соперница Киллалы — Баллина, на западе — Уэстпорт, славный великолепным особняком маркиза Слайго. Но настоящий город, по сути дела, один — Каслбар, как его громко величают — столица Мейо. Туда ведут все дороги графства. Таким же чужеродным, наверное, показался бы московский гарнизон, поставленный на охрану сибирских границ. Впрочем, дома в Каслбаре, как и в любом ирландском городе, каменные. Лишь по окраинам ютятся глинобитные лачуги бедняков. Улицы, здание суда, церковь, тюрьма, крытый рынок, казарма, особняки зажиточных купцов. Но на фоне бездонного неба, бескрайних равнин скучившиеся утлые строения кажутся игрушечными, ненастоящими. И не случайно: судить о графстве Мейо по его городам великое заблуждение. Неоглядные и неприветливые дали: бескрайние болота к западу от Кроссмолины, крутобокие угрюмые холмы, изрезанное бухтами побережье — вот первое впечатление от этого края. Это целый обособленный мир, мир великий и мрачный. Граничащие с Мейо графства Голуэй и Слайго — полная противоположность — туда на первый взгляд уже проникла цивилизация. Увы, и это впечатление обманчиво.

Мейо — край малолюдный, если учитывать лишь помещичьи семьи, те, что зовутся в Англии «местным дворянством». За день пути я насчитал в округе пять — шесть десятков дворянских усадеб и мелких поместий (их хозяев здесь величают «полудворянами» и еще — «невысокими высочествами»). Из ближайших соседей, что живут меж Киллалой и Килкуммином, я бы выделил Питера Гибсона из усадьбы Восход, капитана Сэмюэля Купера с Холма радости, Джорджа Фолкинера из Розеналиса, моего ближайшего друга, как будет явствовать из моих записей. По дороге в Баликасл в усадьбе Замостье живет Томас Трейси. Если отважиться на более длительное и тяжкое путешествие по скверным дорогам, встретишь усадьбу Джорджа Мура — Мур-холл, Хилтона Сондерса — Замок Сондерса, Малкольма Эллиота — Ров и еще с дюжину. Все помещики, за исключением Мура и Трейси, мои прихожане. Вот одна из самых печальных сторон жизни в Ирландии: владеющие землей и возделывающие ее разделены религией. Дворяне все до одного протестанты, а мелкие арендаторы и батраки — католики.

Несправедливо было бы умолчать о главной, хотя и отсутствующей фигуре графства Мейо, чьи необозримые владения повсюду: и в графстве и окрест, — о лорде Гленторне, маркизе Тайроли, или, как прозвали его местные жители, о Всемогущем — увы, таков перевод с ирландского. Конечно, это воспринимается как некое богохульство, но лорд Гленторн и впрямь уподобился божеству: счел за благо удалиться от своих многочисленных вассалов. Для Ирландии это, впрочем, в порядке вещей: в стране живут лишь мелкие помещики — их угодья обычно не превышают тысячи акров, а крупные землевладельцы и не наведываются. Обстоятельство весьма прискорбное, ибо из-за этого приумножаются наши и без того многочисленные беды. Лорд Гленторн, видимо, предпочел вообще не объявляться в своих владениях даже с кратким визитом. Но все же и положение его и влияние в Мейо столь значительны, что среди крестьянства он стал личностью легендарной, преисполненной великой тайны, за пределами Добра и Зла. Перед назначением в этот приход мне довелось познакомиться с ним в Лондоне. Невысокий господин средних лет, мягкий, простой в обращении, примерный прихожанин. Много позже судьба вновь свела нас, и на этот раз я составил о нем более четкое мнение, убедился, что он истинный Господин в любом смысле.

Его имения тянутся до Баллины, едешь все время вдоль высокой каменной стены, даже всаднику за нее не заглянуть. На подъемах, однако, удается рассмотреть вдали за лесом дивные очертания замка Гленторн, величественной усадьбы в классическом стиле, словно по мановению волшебной палочки сошедшей со страниц «Тысячи и одной ночи». Впечатление это усилится, если мысленно распахнуть двери и пройтись по сказочно убранным безмолвным комнатам, где, кажется, все застыло в ожидании волшебного принца, но его нет. Во времена его отца было по-иному. Тот нет-нет да и наезжал в замок, и по сей день ходят о нем легенды, сколь невероятные, столь и порочащие. Пешему страннику и вовсе не увидеть замка Гленторн. Лишь высокую нескончаемую стену. Невольно подумаешь, что ее, как некогда египетские пирамиды, возводили полчища безвестных рабов.

И догадка окажется верной. Такие рабы есть! Говоря об «обществе» графства Мейо, я поступил по принятым, хотя и далеко не христианским, меркам: мы замечаем лишь тех, кого хотим заметить. И если мы удостоим взгляда крестьян, многочисленных батраков, чья участь еще ужаснее крестьянской, то увидим — не так уж и малолюдно графство Мейо. Много живет там народу, даже слишком много. Лачуги их точно ульи, самые убогие из них — глинобитные, подобно домикам, которые строят из песка детишки. На речном берегу люди занимают каждый бесхозный акр земли, где только может вырасти былинка и куст картофеля, склоны холмов изборождены заборами, вдоль и поперек тянутся ограды из валунов: их таскали с полей вручную, чтобы не пропал ни один клочок пашни. Попадаются среди крестьян и зажиточные, хотя назвать их так можно лишь с оговоркой, — одни разводят скот, другие возделывают землю, третьи сдают внаем ими самими же арендованные участки. А что до тысяч и тысяч их единоверцев? Тут-то и кроется одна из бед ирландских — подмена общественных противоречий религиозными. Но неоспоримо, что есть два мира: маленький мирок имущих протестантов и необъятный мир неимущих католиков.

С чистым сердцем берусь утверждать: различия религиозные для меня малозначимы, хотя, каюсь, сострадание мое к беднякам соседствует с неприязнью к их религии. И если бы только к религии. Почти все жители говорят не просто на иностранном, а на каком-то тарабарском языке, словно туземцы с Сандвичевых островов; живут (даже если не бедствуют) в грязи и запустении: прямо у порога лачуг, не знавших окон, горы испражнений; музыка их, как бы ни защищали ее знатоки старины и истовые почитатели, дикая и варварская, лишь изредка мелькнет в ней нотка печальная и прекрасная; обходительность и учтивость уживаются с неистовой злобностью, которая прорывается внезапно: они способны устроить кровавое побоище на ярмарке ради увеселения, изувечить скот, зверски убить судебного чиновника, предварительно подвергнув его страшным пыткам; в вонючих лужах они видят священные источники и поклоняются им, отправляются в долгие странствия к какой-нибудь «святой» скале. Они смотрят на вас невинным взглядом, но за невинностью этой пляшет злорадный бес. И, несмотря ни на что, я заявляю, что сочувствую им всей душой и хотел бы помогать им больше, если не всецело.

Да и могли ли они, несчастные дети нашего Господа, жить иначе? У крестьянина несколько коров и свиней, скудный урожай, да и то почти целиком идет помещику в уплату аренды, каждый кусок говядины, каждое овсяное зернышко — ему, а сам крестьянин с семьей пробавляется молоком да картофелем. И он-таки удачник, посему как еще горше живется тем, кто в глазах закона является совсем безземельным: они ютятся по склонам холмов да на торфянике. С лопатой на плече они идут наниматься в батраки и стоят на рыночной площади, как рабы на всеобщем обозрении. К весне запасы картофеля иссякают, и они бродят по дорогам и попрошайничают. А лучше ли доля тех, у кого хоть и есть клочок земли, да нечем платить аренду? Добрый помещик вроде моего любезного друга господина Фолкинера на год-два отсрочит платежи, если, конечно, сам живет в достатке, но ведь земли многих помещиков заложены-перезаложены в дублинских банках и у ростовщиков, и им самим приходится несладко. А многие арендуют землю у крупных помещиков, делят на мелкие участки, сдают в свою очередь крестьянам и дерут с них три шкуры. А разве мало помещиков разного достатка, кто, подобно капитану Куперу, почуяв, что пастбища принесут больший барыш, нежели пахотная земля, согнал крестьян и обрек их на нищету и голод. Я сам видел семьи, живущие в норах на склоне холмов: исхудалые женщины, подле них дети ковыряют землю в поисках съедобных корней.

Трудно представить себе иное жизнеустройство, так принижающее из поколения в поколение целый народ. Чтобы достойно описать его, нужно красноречие и отточенный стиль Джорджа Мура, владельца усадьбы Мур-холл, личности совершенно необыкновенной для этих мест. Небезызвестный историк, образованнейший человек, весьма гуманных взглядов, знакомец Бэрка, Фокса, Шеридана и прочих светил. Слушаешь, как он зло, с издевкой повествует о язвах Ирландии, и проникаешься его отчаянием, ибо исцеления он никакого не предлагает. Но неспроста отчаяние — тягчайший грех, и я что есть сил пытаюсь его побороть.

Хочу найти общий язык и с простым людом, но достиг немногого. Их католичество не сродни католичеству господина Мура или господина Трейси из Замостья, те — джентльмены в полном смысле слова и лишь из рыцарских побуждений примкнули к гонимой религии. Они стоят особняком. К ним, сколь ни странным это покажется, я бы отнес и господина Хасси, католического пастора из Киллалы. Он тоже из хорошей семьи, отец его — зажиточный скотовод из центральных графств. Мне кажется, порой господина Хасси еще больше, чем меня, ужасают дикарские обычаи и жизнь его паствы. Я также искал, правда лишь на первом году, знакомства с редкими католиками из «полудворян», вроде Корнелия О’Дауда или Рандала Мак-Доннела, но как раз у этих двоих, скажу не покривив душой, веры я не нашел. Они поклоняются лишь виски, лошадям да распутницам. Столь прискорбная оценка полностью подтвердилась: в событиях, о которых я намереваюсь поведать, господа эти проявили отменное жестокосердие. Доводилось мне беседовать и с людьми из низов: кое-кто из фермеров и слуг способен изъясняться по-английски, кое-кто даже обучен письму. Но за приятным суесловием виделась мне зыбкость нашего общения, словно стоим мы на трясине, и нас вот-вот поглотит, вот-вот засосет бездонная пучина наших разногласий и противоречий.

Начать рассказ свой мне бы хотелось с истории человека сколь незаурядного, столь и неудачливого — Оуэна Руафа Мак-Карти. Я как-то пригласил его к себе, хотел передать ненужные мне книги: ему, возможно, они пригодились бы для занятий в его «классической академии» — начальной школе для бедняков, где детям даются зачатки знаний, а мальчиков постарше готовят в семинарию. Не скрою, человек этот вызывал у меня опасения. Я часто видел его в деревне: высокий, с огненно-рыжей шевелюрой, ходит вприпрыжку, любит приложиться к бутылке, о чем знает каждый в округе, да и знакомства водит сомнительные. Прошлое его столь же неприглядно — поговаривали, что бросил он родной дом в Керри, потянуло в дорогу, и пошел скитаться: Корк, Клер, Голуэй, потом Мейо. Одни говорили, что он скрывался от правосудия, другие — что от разгневанных отцов, мужей и братьев, чьих дочерей, жен и сестер Оуэн не обошел вниманием, особенно если они были подходящего возраста и не пуританского нрава. Вот уж в этом-то Мак-Карти настоящий католик, не по убеждению, а по готовности объять необъятное. И этот же самый человек бегло говорил на латыни, неплохо знал Вергилия, Горация и Овидия. Еще нечто более удивительное сообщил мне Трейси — а он как никто прославляет достоинства своего народа. Оказывается, Мак-Карти еще и поэт, причем накоротке со славой. Стихи его читают наизусть, переписывают от Донегала до Керри. Я попросил Трейси переложить некоторые на английский язык, но он отвечал, что ритм и размер стиха, если так можно выразиться, чужды английскому, что и слова и созвучия учинят меж собой раздор, как муж с женой. Любопытное замечание касательно супружества в Ирландии.

Как бы там ни было, скажу лишь, чтобы закончить свое отступление, что Мак-Карти, очевидно, мог бы стать вторым Овидием, не будь стихи его заточены навечно в темницу дикарского языка, который история обрекла на безмолвие, наделив им лишь пахаря. В ту нашу встречу я заверил Мак-Карти, что ясно вижу безрадостный удел его народа, и высказал мысль, что Ирландии не мешало бы на деле убедиться в справедливости английских законов. Он ответил мне строками другого поэта, любезно переведя (ему в отличие от Трейси не помешали чуждый ритм и размер) на английский.

Время Рим и Трою усмирило; Погребло и Цезаря, и Александра. Скоро час пробьет и англичан.

Я усомнился, не превратно ли толкует он эти уклончивые строки, на что он объяснил мне, что и Греция и Рим были некогда великими государствами и теперь, дескать, Англия одержима манией величия. Я возразил: в строках нет и намека на высказанное им. В них, скорее, тупая злоба и мстительность, вынашиваемая ирландским крестьянством, и она, вместе с их дикарскими предрассудками, мешает им искать истинный и разумный выход из бедственного положения. Тут я задумался: а каков он, этот выход? Протестантские священники, преисполненные самых благих намерений, пишут для ирландцев тома и трактаты; призывают их носить чистую одежду, забывая, что у тех нет никакой; увещевают их говорить только правду, но лишь ложь и уловки спасают бедняков от алчных помещиков; просят пребывать в трезвости, хотя единственное утешение для тех — бутылка виски.

Мак-Карти улыбнулся, словно прочитав мои мысли, крупное массивное лицо осветилось, обозначив живой и критический ум. Ему явно не хотелось продолжать эту беседу; из стопки книг, которые я положил перед ним, он выбрал перевод романа Ле Сажа «Жиль Блаз».

— С этой книгой, ваше преподобие, я ох как хорошо знаком. Еще с младых скитальческих лет. Лучше книги для дорог и не сыскать.

Я также обнаружил, что он знаком и с французским. Может, для учителя из Керри это и неудивительно: прежде во Францию хаживало много кораблей. Еще лет десять тому назад из Керри и Корка в Дуайй и Сен-Омер отправлялись будущие семинаристы и добровольцы в ирландские бригады французской армии, велась бойкая торговля контрабандой. И одно, и другое, и третье было запрещено. Но Мак-Карти это нимало не смущало. Очень огорчительно, но это прямое следствие вопиюще несправедливых законов против католиков: почти целое столетие их официально не признавали и преследовали.

Уму непостижимо, как может уживаться «Жиль Блаз» и французская речь в грубом пастухе в долгополом, сером, как беспросветный дождь, сюртуке толстого сукна. И в первую встречу, и во все последующие, беседуя с Мак-Карти, я был весьма приятно удивлен его явным пристрастием к словесности, к книгам, хоть, очевидно, книги он воспринимал, как и всякий провинциал, предвзято. Еще меня порадовало его поведение: держался он свободно, но никогда не доходил до оскорбительной фамильярности. Впрочем, кое-что в нем меня, пожалуй, все-таки оскорбляло: угадывалась в нем скрытая насмешка — дескать, не хуже тебя понимаю, что мы одни и те же слова по-разному толкуем. Никогда, видно, не познать нам этих людей. Надежно сокрыты их души (впрочем, как и наши) за семью замками. Порой доводилось мне видеть его и другим: пьяный, скорее животное, нежели человек, он брел, спотыкаясь, домой, где ждала его молодая, непритязательная вдовушка. Не удивило меня и то, какой путь он избрал в дальнейшем. Ведь он плоть от плоти своего народа, характером свирепого и непредсказуемого в поступках.

Больше всего в первые годы в Мейо меня угнетало то, что все, и бедные, и богатые, казалось, единодушно признали, что нынешнее бедственное положение не изменить, что история веками ткала по ковру их жизни столь страшный орнамент и теперь его не переделать. Я никоим образом не ратую за крутые перемены. Я убежден, что законы человеческого бытия, как и законы астрономии, незыблемы и строги. И все же мне думается, что здесь законы эти толкуются криво, ведь и кометы с метеорами порой отклоняются от курса и падают на землю. Конечно, бедняки всегда были, есть и будут, но неужто сотни и сотни тысяч, неужто почти целый народ?

А что предлагаем мы, чтобы излечить эту язву? Лекарства куда более опасные, чем сама болезнь. От людей, не отличающихся жестокосердием, доводилось слышать мне, будто нескончаемые голодные годы — провиденье Господне, чтобы сократить население до определенного уровня. Я считаю такое мнение богопротивным! Или взять, к примеру, Избранников, коим еще предстоит выступить в моем рассказе. Лет уже тридцать они сеют страх по всей стране, разоряют деревни, чинят расправу над судебными приставами, уродуют или забивают скот, выдирают ограды пастбищ, предают пыткам и надругательствам врагов и доносчиков. Кое-где они добились своего: помещики снизили арендную плату, отказались от новых пастбищ. Но почти повсеместно на бунтарей устраивают облавы, как на волков или лосей, и уничтожают. И поделом, ибо цивилизация не может погибнуть от меча варвара. Итак, есть два «лекарства»: голод и террор. Что и говорить, выбор небогат!

А в чем помощь самой религии? О церкви простолюдинов-католиков мне почти нечего сказать. Более века подвергалась она гонениям, ее права грубо и жестоко попирались и извращались. И это неоспоримо. Как, правда, неоспоримо и то, что церковь все же оказывает сдерживающее влияние на свою паству. Хотя я, признаюсь, большой любви к этой церкви не питаю. Я уже упоминал, что ее настоятель господин Хасси человек образованный и воспитанный. Нет зрелища более смехотворного: господин Хасси в туфлях с серебряными пряжками, морщась, едва не зажимая нос от зловония, пробирается к лачуге, где его ждут. В церкви, построенной на пожертвования господина Фолкинера и непредвзятых помещиков-протестантов, он, хочется верить, проповедует своим прихожанам отступиться от Избранников, отказаться от поступков, продиктованных слепыми суевериями. Хотя более типичным для духовенства римской церкви является небезызвестный викарий Мэрфи, выходец из крестьян, сам крестьянин по натуре, грубый, невежественный мужлан, румяный, толстый, еще не старый, да и голос у него как у бычка. Хоть сам служитель церкви, но черни подать пример не в силах. И когда настали дни испытаний, на поверку оказалось, что он разделяет все самые низменные побуждения своих прихожан. Да и в обыденной жизни вел он себя далеко не безукоризненно. Доказательств его пристрастия к спиртному великое множество.

А что сказать мне о своей церкви? Разве то, что она в основном для тех, кто правит? В отличие от многих приходов паства моя многочисленна — в этом, надеюсь, есть и заслуга моих проповедей. Я не переливаю из пустого в порожнее, играя туманными отрывками из Библии, а обращаю речь свою к насущным нуждам. Но, оглядывая голые белые стены, узкие оконницы, я упираюсь взглядом в боевые знамена, привезенные прапрадедушкой господина Фолкинера из Марлборо в Новой Зеландии, вижу мемориальные доски с именами павших за нашего Государя на полях Франции и Фландрии, вглядываюсь в застывшие, суровые, как у средневековых конкистадоров, лица прихожан, и меня охватывает сомнение: а не служу ли я, подобно Митре в Древнем Риме, идолищу войны, вместо того чтобы служить детям Господним! Ведь я нахожусь на сторожевой заставе нашей империи, думается мне в минуты праздных размышлений, на земле, завоеванной на веки веков Елизаветой и Яковом II, Кромвелем и Вильгельмом, и отстоять эту землю для своего Короля — долг моих прихожан.

Иначе зачем бы дворянам-протестантам посылать своих сыновей в британскую армию или армию Ист-Индской компании? Конечно же, ими движет сознание долга, вошедшее в плоть и кровь, взращенное в раннем детстве, может как раз во время воскресных служб, когда пред их взором представали знамена на стенах? Впрочем, скажу с уверенностью в оправдание: если и приходит Англия в какую землю с мечом, то вскорости на земле этой расцветают искусства и все блага цивилизации, воцаряется порядок, обеспечивается неприкосновенность личности и собственности, образование, законность, истинная религия — радостные предвестники счастливого человеческого предназначенья на земле. И лишь здесь, в Ирландии, мы ничего не можем поделать, хотя на эту землю мы вступили раньше, чем на остальные. И повинны в наших неудачах как мы сами, так и здешний народ. Но ворошить прошлое, выискивать правых и неправых, дотошно измерять вину каждого представляется мне занятием малопочтенным.

Я родился и вырос в Англии и не вовлечен в здешние раздоры и не заражен исстари укоренившейся гордыней, поэтому и суждения мои более беспристрастны. Гордыня, именно гордыня, — величайшее из зол. Последние двадцать пять лет, как известно на всем белом свете, ирландские протестанты провозгласили себя отдельной нацией и заявили, что считают себя верноподданными монарха английского только лишь потому, что он является и королем Ирландии. Они пошли даже дальше: дескать, мы и не англичане и не ирландцы, но душой и телом преданы Британской короне, некогда наделившей их правами, льготами, собственностью. Сколь противоестествен и нелеп этот «народ Ирландии», отрекшийся от большинства ирландцев официально и открыто из-за религиозных разногласий, а фактически (что огласке не предавалось) — из-за национальных. Столица — Дублин, город, достойный самых щедрых похвал патриотам-островитянам: теплых тонов, как доброе вино, дома темно-красного кирпича сочетаются со строгостью серых каменных особняков, но и они теряются в суровом величии здания парламента, члены которого — все без исключения протестанты, и представляют они исключительно протестантов. А хваленая независимость смехотворна, ибо и губернаторы, и высшие чиновники присылаются из Лондона, а в самом парламенте процветает коррупция, и почти никто из продажных «парламентариев» даже не считает нужным это скрывать. Браво, мистер Граттан, браво, «истинные патриоты», вожди Ирландии без страха и упрека, сколько сил положили вы, чтобы преобразить парламент, а главное, чтобы помочь своим соотечественникам-католикам сбросить цепи недовольства. Сколько произнесли блестящих, ярких речей… и все впустую.

Конечно, у нас в Мейо об этом и не слыхивали, да и не все ли равно? Интересы помещиков в парламенте достойно представляет Деннис Браун, брат лорда Слайго и Верховный шериф графства, человек умный, но горячий, прямой и искренний, когда того требуют обстоятельства, по натуре же коварный и неуловимый, как горный туман. Если на этих страницах и доведется мне высказаться о господине Брауне в резких тонах, это нисколько не умаляет моей веры в то, что он искренне любит Мейо, правда, порой любовь эта принимает поистине ужасное обличье. Признаюсь, что захожу в тупик в своих скромных суждениях о здешнем люде, когда сталкиваюсь с семейством вроде Браунов. Еще в восемнадцатом веке они были католиками, но отстаивать всеми правдами и неправдами свое достояние становилось труднее и труднее; наконец они уступили — приняли протестантство Ирландской церкви. Пожалуй, лишь их одних без оговорок принимали как католики, так и протестанты, ибо среди последних они имеют влияние и вес и в то же время привечают народных музыкантов и сказителей, за это те слагают в их честь песни и стихи. Впрочем, так велось до недавних пор, сейчас же Брауны осквернили и очернили свое имя, что также будет явствовать из моего рассказа. Кабы мне понять Браунов, постиг бы я и хитросплетение давних событий, смысл вероломных клятв, кровавых распрей. Но понять мне сие не дано. Сокрыты от чужого глаза истинные побуждения и замыслы здешних людей. Истина, словно сокровища викингов, покоится на дне торфяных топей.

От внешнего мира Тайроли с одной стороны отрезано горами и болотами, с другой — свинцовыми водами океана. Но к 1797 году и до нас дошли слухи, что зреет в Ирландии мятеж. Злонамеренные бунтари из Общества объединенных ирландцев — шайка головорезов из Дублина и Белфаста, для которых нет ничего святого, — подстрекали к восстанию и воспользовались для своих целей сближением крестьян-католиков на юге с крестьянами-пресвитерианами на севере — явление для меня малопонятное. Их посредник за рубежом Уолф Тон[8], деист и безумец, заручился поддержкой Франции за год до этого. К гавани Керри подошла большая неприятельская флотилия, но ей помешал встречный шквальный ветер, который, как сетовали крестьяне, «заодно с протестантами». Потом, весной 1798 года, до нас дошли страшные вести о восстаниях в Уэксфорде и Антриме, кровавых и бессмысленно опустошительных крестьянских выступлениях — они были жестоко подавлены. И вроде все успокоилось, только не к добру, ибо, хотя мятежные графства и превратились в огромные кладбища, искры этого дьявольского заговора еще тлели кое-где в центре в Манстере. Поговаривали, что собирается у французских берегов еще одна эскадра, ведомая оголтелым Уолфом Тоном. С этого зловещего затишья и поведу я свой рассказ.

До нас доходили только отголоски событий, словно накативших из дальних краев волн. Наше йоменское воинство, особенно его протестантские части, под командой капитана Сэмюэля Купера, стало чаще заниматься муштрой, не столько готовясь к военным действиям, сколько желая показать крестьянам-католикам, что существующие порядки незыблемы. Все чаще стали напоминать о себе злоумышленники — Избранники Киллалы: они уродовали скот. Но с таким «избранничеством» мы сталкиваемся не впервой. Далекие Объединенные ирландцы звали к восстанию во имя вожделенной Ирландской республики, но самого слова «республика» в гэльском языке нет, вряд ли наши крестьяне представляли, что оно означает. Прослышав об Уэксфордском восстании, кое-кто из крестьян, учителей, тавернщиков стали горделиво поговаривать о Гэльской армии. Протестанты же, особенно из низких сословий, люди невежественные и ограниченные, отзывались о «восстании черни» со страхом и злобой. Но все это пока обходило Мейо стороной.

Сколько раз я мысленно представлял себя среди крестьян в таверне, тесной, приземистой лачуге, дымной и зловонной. Некто рассказывает посетителям об Уэксфордском восстании, живописуя его не как кровавую бойню, а как великую битву Гэльской армии, со знаменами и гимнами, словно отрывок из поэмы Макферсона в подражание Оссиану. Я стараюсь представить лица тех, кто слушает, мне доводилось видеть эти лица лишь на дорогах, полях, в конюшне: светлокожие, темноволосые, черноглазые. Разве останутся они равнодушны к такому рассказу?! Еще Спенсер в елизаветинские времена писал, что ирландцы чрезмерно чувствительны к краснобайству. Однако тщетны попытки мои. В ирландскую душу мне не проникнуть.

Однажды в усадьбе господина Трейси мне довелось услышать, как Оуэн Руаф Мак-Карти читает свои стихи. Поначалу он пришел к слугам, но хозяин, прознав об этом, привел его к нашему обеденному столу, и Мак-Карти, так и не присев, прочитал нам свою поэму, за что был весьма щедро вознагражден серебряными монетами и двумя стаканами бренди. Поэма, как объяснил господин Трейси, написана в жанре «айслинга» — пророчества в стихах; герой встречает на лугу девушку, она иносказательно поверяет ему свои печали и предрекает большую радость всему Гэльскому народу: какой-нибудь герой-престолонаследник приведет морем войско, привезет бочки вина, французское серебро и злато. Поэма, услышанная мною в тот вечер, отличалась от других в этом жанре лишь тем, что грядущее счастье обещалось не в блеске престолонаследника из династии Стюартов, а в более расплывчатых, безымянных образах. Стих, несмотря на традиционность, замысловат по форме и размеру, и Мак-Карти преуспел в этом жанре. Отсюда и его слава среди национальных поэтов. Читал он выразительно, помогая себе жестами и телодвижениями, однако, скажу не тая, не умею я восторгаться тем, чего не понимаю.

Покидая некоторое время спустя Замостье, я направлялся к своей лошади, как вдруг услышал голос Мак-Карти за дверьми одной из служб. Я заглянул. Мак-Карти, уже изрядно захмелев, стоял среди собравшейся челяди, поставив ногу на скамью, рукой он обнял стан девушки и гладил ладонью ее грудь. И без переводчика понял я смысл песни, которую он исполнял. Отъехав от усадьбы, я услышал, что песня кончилась, ее сменила скрипка: быстрый лихой наигрыш звал к танцу.

Музыка и танец. По моим записям, наверное, складывается впечатление о проклятом богом народе, угрюмо копошащемся под хмурым небом. И все же, услышь ирландцы мое суждение, ни за что не согласились бы. Ибо, хоть глаз и видит беспросветную нужду, сердце все равно внемлет музыке. Твердо убежден, что ни один другой народ так не любит музыку, танец, красноречие. И пусть слуху моему эта музыка непонятна, а красноречие недоступно либо из-за незнакомого языка, либо из-за английского перевода, то вымученного, то вульгарно цветистого. Сколько раз, обедая у господина Трейси, я слушал после трапезы какого-нибудь бродячего музыканта-арфиста, зачастую слепого, и, глядя на его пальцы с длинными ногтями, давался диву: откуда черпает он свое вдохновение? Струны оплакивали мир заблудших, звуки арфы рвались к нам, метались меж хрустальных бокалов. Поздно вечером, возвращаясь домой, я задерживался у таверны или пивной, до меня доносились звуки арфы или скрипки, неистовый топот ног. Я видел танцующих и на ярмарках, для танцев отводился обычно луг: быстрые тела, непроницаемые лица и лишь горят глаза — танец поглощал целиком. Я безмолвно сидел в седле, опустив поводья, дивясь неуклюжести собственного, утратившего гибкость, тяжелого тела.

Но людей этих застит от меня мрак, и сострадание мое отнюдь не истинно христианская любовь. Неизвестное страшит. Я искренне желал бы проникнуть в их жизнь, но, стоит мне приоткрыть завесу, словно в насмешку, все оборачивается против меня: высокомерное чванство капитана Купера; развязность Мак-Карти (нога на скамье, в обнимку с девицей); разухабистая музыка из таверны, круговерть недружелюбных лиц; на ярмарке самозабвенные танцы на лугу, чуждый, непонятный говор. Сама земля и то, кажется, воспротивилась моему желанию: и мрачные холмы, и бурый, унылый торфяник, из которого зорко смотрят маленькие озерца. Эта земля как зеницу ока бережет свои страшные тайны и лишь злорадно ухмыляется, гордясь своей загадочностью. Может, и люди такие же, судить не берусь. Древний народ, время научило их многому, но не мудрости, оттого и страшно чужеземцу.

Итак, я приступаю к своему рассказу, многие действующие в нем лица, бесспорно, моего круга, хотя местные условия наложили на него отпечаток. Господина Фолкинера, моего любезного друга, к примеру, нетрудно представить в моем родном Дербишире: вот он сидит, толкует с моим братом о видах на урожай и о политике; господину Муру, безусловно, куда более подходит Лондон, чем Мейо. А разве может похвастать Англия, что там перевелись такие, как капитан Купер, эти деревенские цезари и Ганнибалы, доблестные предводители торговцев и помещиков, обряженных в форму. Здесь, правда, я призадумался. Ведь Купер по меньшей мере наполовину стал плоть от плоти этих холмов и топей. А что же тогда говорить о чистокровных ирландцах? Об О’Дауде, Мак-Доннеле, Мак-Карти и в первую очередь о Ферди О’Доннеле — об этих так и не разгаданных мною ирландских душах; дела и помыслы их — дань буро-зеленой холмистой стране, ее прошлому, которое мертвой хваткой не отпускает и поныне. А за этими людьми — тысячи и тысячи крестьян, темная, колышущаяся, как море, стихия, вот она закипела, забурлила и едва не похоронила нас в бушующих валах. Я расскажу об этих событиях так, как я их понимаю теперь, и постараюсь быть предельно беспристрастным. Боюсь, правда, что предприятие мое не удастся, ибо, достоверно рассказывая о событиях, я не могу столь же достоверно вскрыть их причины. Но искать их должно, эти черные корни, давшие буйные ростки гнева.

Ну вот, дождь и прошел. На голубом небе почти ни облачка, от горизонта и до моря ярко-зеленым ковром расстилаются поля.

2

УСАДЬБА ХОЛМ РАДОСТИ, ИЮНЯ 16-ГО

Ночью на двери усадьбы Купера появилось послание на трех листах отменной бумаги, и точно такое же — на воротах крытого рынка в Киллале.

Купер сидел за столом, одной рукой он подпирал хмельную голову, в которой, словно в полупустой бочке, колыхалось бренди, другой расправлял на столе листки бумаги. Напротив сидела его жена Кейт, сбоку, примостившись на самом краешке кресла, управляющий Фогарти.

— Невероятно, — пробормотал Купер и вновь углубился в чтение: слова сливались, буквы плясали перед глазами.

— Не бойтесь, они не всех коров загубили, далеко не всех, — утешил Фогарти. Нрава он был жизнерадостного и даже в самый неподходящий момент, сам того не желая, вносил шутливую нотку. — Наверное, только тех, которых вы на землю О’Молли пустили. Помните Косого О’Молли? Ну того, что еще головой вечно дергает, когда говорит? Это он так из-за глаза. — И Фогарти со смаком показал — Купер отвел взгляд.

— Ну и времена настали в Мейо, — вздохнула Кейт. — Даже собственной землей распорядиться не дают.

— Распорядиться, как бы не так! — бросил Купер. — Распоряжается нашей землей какой-нибудь банковский делец. Чаю, что ли, хлебнуть, — и стал пить крепкий, кирпичного цвета, очень сладкий чай. Пил долгими жадными глотками. Был Купер коротконог, с крупной и увесистой, как пушечное ядро, головой. Маленькие толстые руки лежали на пухлых, обтянутых кожаными штанами коленях.

— Мало у нас будто и без того забот. Теперь еще эти Избранники Киллалы. Господи, за какие грехи насылаешь ты на меня эти беды?

— Смутные времена, капитан, — усмехнулся Фогарти. — Смутные времена.

— Я им устрою смуту! — пригрозил Купер. — Попляшут у меня смутьяны на виселице в Каслбаре.

— У вас-то уж попляшут, это точно, — поддакнул Фогарти. — Вы в этом деле мастак. Только бы узнать, чьих это рук дело.

— Моих арендаторов. Вот чьих. Я их всех наперечет знаю и вижу насквозь. Если их не образумит закон, образумит мое ружье.

— Уж это точно, капитан.

— Здесь им не Дублин, у нас в Мейо порядки свои. Мы, ирландцы, здесь у себя дома и, слава богу, живем в достатке.

— Хватит ворчать, — прервала его Кейт, — лучше скажи, что собираешься делать. — Женщина она была привлекательная, хорошо очерченное лицо, большой насмешливый рот, зеленые, точно агаты, глаза.

Купер взглянул на нее и отвел взгляд.

— Фогарти, негоже на пустой желудок разговор заводить. Кейт, вели накормить его, а пока налей-ка ему чаю.

— Чай очень кстати, — обрадовался Фогарти. — Я уже два часа как позавтракал. Успел уже наказать Падди Джо, чтоб он с сыном брешь в изгороди заделал.

— Ишь какой хозяйственный, — не сдержался Купер, но тут же взял себя в руки: — Прости, Тим. Просто я сейчас сам не свой.

Он провел рукой по глазам, потер переносицу.

— Ну что вы, Сэм, я же понимаю. Такое несчастье. — Фогарти отпил чаю, положил сахару.

— Ну так что ты собираешься делать? — повторила Кейт.

— Я пятую часть земли определил под пастбища. Иного выхода у меня нет. И вы оба это понимаете. И после меня помещики так поступать будут. Да только первые шишки мне достались.

— Может, стоило повременить, пока другие начнут пастбища устраивать.

— Кейт, не сегодня завтра мы по миру пойдем, а ты говоришь «повременить». В этом распроклятом краю земля такая, что не пахать, а только скот пасти.

Комната была загромождена мебелью, и оттого в ней было тесно: широкий и длинный стол красного дерева, массивные кресла с широкими подлокотниками и высокими спинками в гобеленах, шкаф оливкового дерева. На стенах друг против друга над столом висели два темноликих портрета.

— Но тебе же не дадут, — возразила жена. — Эти жуткие Избранники не позволят и шагу ступить.

— А эти пиявки-ростовщики в Дублине? О них, думаешь, я забыл?

В маленьком кабинете через коридор стол был завален бумагами. Возможно ли, чтобы человек, владеющий обширными землями, бедствовал? И тем не менее после смерти отца оказалось, что земля заложена под большие проценты. И единственный путь — перезаложить ее. Но путь этот лет семь-восемь назад не сулил невзгод. Добрые те выпали годы, он был еще молод, не женат. Холм радости, скорее, можно было назвать «очагом вольности». Он принимал всех и всякого, конечно без роскошеств, но не отказывал никому, ни один беспутный малый в округе не миновал его дома. Принимал он не только протестантов. И братья Рутледж, и Том Белью, и Корни О’Дауд — все выходцы из старых католических семейств, отличные спутники на охоте. До сих пор на полу у входа отметины копыт — лихой Корни О’Дауд подскакал к дому, да прямо верхом — через дверь. Все это далеко позади. Сейчас черная злоба стеной выросла меж разноверами.

— Ты должен положить этому конец, — сказала жена.

Купер отхлебнул из стакана.

— Не знаю, какое из зол большее: ты или эти Избранники. Говорил ведь отец: «Жениться на католичке все равно что дом на болоте строить». — Он заерзал в кресле. — И какого черта я на тебе женился? Каждую ночь, когда сон не идет, себя спрашиваю.

Пошли дети, она, конечно же, украдкой совала им четки. Разве может быть иначе, если муж — протестант, а жена — католичка?

— Значит, не так уж часто ты себя об этом спрашиваешь.

— Что ж, хозяюшка, премного благодарен за чай, — напомнил о себе Фогарти.

— Сидите, где вас посадили, из-за стола встанете, когда разрешат, — отрезала Кейт и наклонилась через стол к мужу. — А женился ты на католичке потому, что тебя прельстила ее постель, и ты смекнул, что игра стоит свеч, в накладе не останешься.

Купер глубоко вздохнул, чтобы парировать выпад жены, но потом с шумом выдохнул.

— Ты, Кейт, права. Я в накладе не остался. Но не могу же я позволить твоим папистам…

— Ах, это уже мои паписты? Ты что же думаешь, они не тронут Томаса Трейси или Джорджа Мура? Если этих Избранников не приструнить сейчас, они ни одного помещика не пощадят. — И, опершись на стол руками, продолжала: — Неужели ты не можешь их разгадать? Горстка черни, трясущейся за свой клочок земли, да пара смутьянов-бездельников. И без доносчика тебе вовек не узнать их имен. Дождешься, к ним полграфства примкнет, клятву их примет, тогда поздно будет. А до вас, Тим, никаких слушков об этом не дошло?

— Да нет, госпожа. Когда мы согнали с земли Косого О’Молли и хижину его снесли, при дороге собралась толпа, вроде роптали, но недовольные всегда есть. Ваша правда, сегодня их здесь лишь горстка, завтра — не сосчитать.

— Слышишь, Сэм? Так пусть же люд боится тебя больше, чем этих Избранников. А запугать их — путь один: посгонять с земли, порушить дома да посадить кое-кого на телегу и свезти в Каслбар.

— Господи, Кейт, ну и жестокая же ты.

— Жестокая не я, а Ирландия. Я смотрела, как жил отец, и набиралась ума-разума. У него было чему поучиться. С одной стороны — протестанты, с другой — Избранники, а начинал он, имея лишь клочок земли в аренду — несколько сот акров скудной земли, — он разбил его на участки и сдал беднякам. И защищал он свою землю лишь кнутом со свинчаткой.

— Сейчас неподходящее время о твоем отце вспоминать, — проворчал Купер.

Старик был косматый, огромный как гора мужичище, волосы лезли даже из ушей и ноздрей. А о его кнуте со свинчаткой ходили легенды.

— Вы-то, Тим, моего отца помните?

— Еще бы, госпожа, — почтительно отозвался тот. — Как не помнить!

Что ее отец, что Фогарти — два сапога пара. Под соломенной крышей у него припрятан кожаный мешочек с серебряными шиллингами и золотыми соверенами, и каждый год он полнится и полнится. Фогарти копит на землю, поди, и участок получше присмотрел, может, даже у самого Купера. Кто до женщин охоч, кто до виски, а мужики этой породы — до земли. Скоро-скоро придет Фогарти, станет у порога, помнет в руках замызганную шляпу, так, мол, и так, хочу землицу у вас арендовать. На долгий срок. И тугой мешочек — на стол. И начнет он беднякам сам свою землю по клочку в аренду сдавать. Так и старый Мохони, отец Кейт, сорок лет назад начинал. Католики в ту пору по закону не имели права непосредственно сами покупать землю. А еще жалуются на безбожников-помещиков, хотя их же собратья и дерут с них три шкуры. Арендаторы-католики как никто обирают католиков-бедняков. Да, слуга в господа негож.

— Даже и в Каслбар везти этих бандитов не надо, — продолжала Кейт. — Пусть власти арестуют тех, кто на подозрении, да в тюрьму их, в Баллину. А если с ними миндальничать, судить-гадать, кто виновен, кто нет, они же сами потом властям по шапке. А глядишь, посадишь одного-другого молодчика за решетку, пригрозишь плетьми — шелковыми станут, как по волшебству.

— Кейт, это тебе не сорок лет назад. Сейчас нужно законное обвинение.

— А разве не ты в Киллале вершишь закон? Разве отряды тайролийских йоменов не закон? Иначе к чему было бы выбрасывать наши деньги, которых и так не хватает, на эти красные мундиры?

— Ну, это совсем другое дело, — оборвал ее Купер, он напрягся, поднял голову. — Тайролийское йоменство было сформировано, чтобы упрочить на этой земле власть нашего государя.

— Пустые слова. — Кейт кисло усмехнулась.

— Нет, отнюдь не пустые. Наш долг — охранять эти берега от французов и защищать край от повстанцев.

Кейт вдруг залилась смехом.

— Нет, Тим, вы только послушайте его. Только послушайте! — Она схватила Фогарти за рукав, словно чуя в нем союзника. — Господи, вы мужчины наивны как дети.

Все, кроме ее отца.

— Дурачина ты, — бросила она мужу. — Кто ж, по-твоему, Избранники, как не повстанцы.

— Но они же не выступают против короля! — Купер сдерживался изо всех сил. — У тебя что, ушей, что ли, нет? Не слышала, что творилось на юге и на севере? Крестьяне восстали против самого короля. Разрушили Уэксфорд. Англичанам пришлось послать армию, чтобы подавить восстание. Слава богу, у нас, в Мейо, нет никаких Объединенных ирландцев. Одни только Избранники.

— Одни только! — насмешливо передразнила жена. — А как раз они, а не уэксфордские Объединенные ирландцы пустят тебя по миру. А тебе, видишь ли, претит название «повстанцы», хотя под твоим началом сотня йоменов, которых ты обуваешь, одеваешь.

Купер покачал головой:

— Ну и страна! Только-только одно восстание подавили, теперь против Избранников войной идти!

— А какая разница? — подхватила Кейт. — Сегодня Избранники, завтра — повстанцы. Случись в Мейо мятеж, неужели твои Избранники в стороне останутся?

— Нет, ни за что!

— Вот видишь, ты и сам согласился, — успокоилась Кейт. — Бери-ка своих йоменов, прочеши все окрест. Яви им гнев господень. Так бы поступил твой отец. Хоть он и был жалким трусливым протестантом, но с Избранниками управлялся как надо.

— Говорю тебе, говорю, а ты все не слушаешь. Миновали те времена, а времена твоего отца и подавно. Мои полномочия определены в Дублине, перед Дублином мне и ответ держать.

— Выходит, ты боишься пустить в дело своих йоменов? Мне ли советовать тебе, что делать дальше? Поговори с Деннисом Брауном, как-никак Верховный шериф в Мейо, при парламенте от нашего графства, брат лорда Алтамонта. Уж если кто и держит все бразды правления в своих руках, так это он.

— С Деннисом Брауном? Вот насмешила. — Купер повернулся к Фогарти, тот понимающе улыбнулся. — Мало ты о своем муже знаешь. Он с этим самым Деннисом Брауном стрелялся в чистом поле лет пять назад.

— Об этом я не знала. Какая это вас муха укусила?

— Затронута была честь одной молодой особы. И хватит об этом.

— Честь одной особы, — повторила Кейт. — Если б одной и если б только честь! Деннис Браун ни одной юбки не пропустит, под стать этому Мак-Карти из Киллалы.

— Что сейчас об этом говорить, обстоятельства весьма деликатные, — сказал Купер. — Конечно, все в прошлом, еще до нашего знакомства, дорогая.

— За это я и сама поручусь, — хмыкнула Кейт.

— Все в прошлом, — повторил Купер. — Но мы с Брауном и по сей день не сдружились. Впрочем, много ли он помогал нам, мелким сошкам, вроде меня, Гибсона или Сондерса? Он только богачам, вроде своего братца да Всемогущего, помогает, до них с братцем не доберешься. Они далеко, почивают себе в Уэстпорте.

— Избранники до любого доберутся. — Кейт закусила губу и задумалась. — И что, нет никого в округе, с чьим мнением Браун бы считался?

— Джордж Мур из Мур-холла — вот единственный человек, — ответил Купер.

— Красивый мужчина, — заметила Кейт, — нелюдимый, правда. Но красивый. И к тому же приверженец римской католической церкви.

— Да и сами Брауны, не поймешь, паписты или протестанты. То с одними, то с другими. А Джордж Мур полоумный. Не станет нормальный человек забираться в такую глушь, как Мейо, и писать книги.

— Главное, что в отличие от тебя он не стрелялся с Деннисом Брауном, и еще он в отличие от тебя благородных кровей.

— Уж кто б говорил о благородстве, только не дочка Мика Махони! Уморила!

— Понравилось? Ну так слушай дальше.

— Фогарти! — набросился на управляющего Купер. — Какого черта вы торчите здесь, таращите глаза на своих хозяев, когда они ведут разговор о делах местных? Чай у вас давно остыл, а Падди Джо с сыном небось в затылках скребут: как из камней ограду сложить?

— Не беспокойтесь, капитан, предоставьте это мне. Сей момент — к ним, и не отстану, пока не сделают. — Фогарти встал и, уходя, кивнул на письмо. — Госпожа права. Надо этому конец положить. Ведь там не только вас касается. «Крупным и мелким землевладельцам округа» адресовано. Так Избранники всегда пишут, и с ними надо бы покруче, как, бывало, отец ваш, он им спуску не давал.

Дверь за ним закрылась, Купер еще долго не сводил с нее глаз. Легко сказать: лет тридцать, даже еще двадцать назад отец брал на подмогу нескольких лихих парней-протестантов или, еще лучше, своих любимчиков-папистов Мак-Кафферти, и поднимал все в округе вверх дном. Теперь рубить с плеча нельзя. И пусть он, Купер, не благородных кровей, и пусть он лишь мелкий фермер, отстаивающий свою землю в жестоком краю. Душа, как губка водой, наполнилась жалостью к самому себе. Немедленно выжать досуха!

— Не беда, что я не из дворян, Кейт, меня не хуже любого дворянина почитают. Вот на стене прадедушкин портрет. Со времен Кромвеля Мейо для британской короны отстаивали не твои дворянчики, а такие, как я, как Гибсон, хотя за это нам никто и «спасибо» не сказал. Пока твои господа отсиживались в Англии, мой прадед сражался здесь с пиратами. Это мы покорили Мейо, мы его и охраняем.

— Так и охраняйте как следует!

— То есть как? Что я, по-твоему, должен делать?

— Поезжай в Баллинтаббер, переговори с Джорджем Муром, чтобы тот переговорил с Деннисом Брауном. И тогда выпускай своих йоменов на этих бандитов.

— И почему только бог создал тебя женщиной? Тебе б мужчиной уродиться!

— Тогда, думаю, ты бы в постель со мной не лег. Останусь-ка лучше женщиной, тебе будет еще не раз приятно в этом убедиться. Да, мне не безразлично, дворянин мой муж или нет. Вырасти ты среди католиков, да с головой, забитой их болтовней о своих высокородных семейках, с этими приставками О’ и Мак-, да о том, какими знатными они были до Кромвеля, да сколько земли у них отняли… Если всю эту землю вместе сложить, океана б не хватило, с нашего берега до Нью-Йорка дорожка бы протянулась. Но все это в прошлом. Сейчас важно другое: удержат ли землю те, кто ею владеет? Я говорю и о нас: что станет с Холмом радости, если на всех наших угодьях мы будем пасти скот?

— Посмотрим, Кейт. Поживем-увидим, а пока ждут дела насущные. Фогарти ни черта не смыслит в кладке стен, а Падди Джо и того меньше.

— И Падди Джо, как всегда, скажет: «Славный сегодня денек, капитан», и ты, как всегда, ответишь: «И впрямь славный». И таких, как Падди Джо, нам предстоит сгонять.

— Ничего подобного! Отец Падди Джо купил у нас участок, когда наш дедушка умер. Это не какие-нибудь чужаки, вроде О’Молли.

— А Избранники к нам, по-твоему, с луны свалились? Нет, с ними надо покруче, доброта в Мейо и гроша ломаного не стоит.

— Значит, Кейт, мне повезло. За тебя не меньше миллиона дадут.

Она сидела на краешке кресла, вцепившись в подлокотники, черные волосы рассыпались по вороту домашнего платья. Купер знал, что ему и впрямь повезло. Разве в удовольствие будут азартные игры или охота, когда подле тебя в доме такая женщина, с такой и поспорить приятно, и в постель лечь — для ласк она самой природой создана. Удивительно, даже жутковатое сочетание: холодный трезвый ум и пылкая чувственность. Да, семья у них прочная, хотя и беспокойная.

Купер распахнул двустворчатую дверь и вышел на террасу — оттуда вдали видно и Фогарти, и старого Падди Джо, и малого. Права Кейт. Уж она-то знает этих людей, как никто, и все же, послушай он ее — окажется в тупике. Конечно, кровожадной Кейт приятно видеть, как муж во главе своих йоменов огнем и мечом усмиряет Киллалу, но этот воинственный выпад жены не соразмерен с происшедшим. Судя по всем сообщениям, в Уэксфорде генерал Лейк занял своими войсками все деревни. Но ведь там полыхало восстание, и действовал генерал по законам военного времени. Конечно, и у самого Купера полегчало б на душе, увидь он этих Избранников на эшафоте. Но ему не доставало жестокосердия супруги. Ведь он, хоть и не распространялся об этом, горячо любил Мейо.

Несмотря на скудное воображение и еще более скудное знание времен минувших, он порой спрашивал себя, а какими предстали эти земли перед его пра-пра-пра, в общем, далеким предком, каким-нибудь сержантом в армии Айртона.[9] Католики, как всегда, взбунтовались, сотни поселенцев вырезали, а тысячи обездоленных обрекли на смерть на зимних дорогах Ольстера. В Англии Кромвеля ждали неотложные дела, но он все-таки выбрал столь недостающее ему время и подавил восстание, охватившее уже всю Ирландию. Крупные земельные угодья купили английские компании, а те, что помельче, отошли в награду солдатам. Таким вот образом лондонский жестянщик сержант Джошуа Купер и попал в Мейо. И землю принес ему не клинок завоевателя, а меч господень, карающий святотатцев. Угрюмый, поверженный народ, дремучий и косный. Средь него и утвердился в новых владениях далекий предок Купера.

Так цепь поколений связала сержанта Купера с капитаном Купером, владельцем Холма радости. Но кто в этой цепи первым стал считать землю исконно своей, то есть заявил на нее права куда большие, чем оговоренные в бумагах? Кто первым отринул предка-жестянщика и возомнил себя джентльменом, не просто владельцем усадьбы, но и безраздельным господином? Может, сын Джошуа, Джонатан, сговоривший в 1690 году своих дружков подсобить королю Вильгельму в битве на реке Бойн, а потом при Огриме и Лимерике. Затем вернулся домой и пять лет защищал Холм радости от пиратов и остатков разбитой армии Якова Стюарта. Джонатан и построил усадьбу, что стоит и по сей день, он и дал ей название. Тяжелые ставни с бойницами для кремневых ружей напоминали о былых страшных пиратских временах, зато название, Холм радости, говорило о том, что Джонатан нашел в Мейо не только болота и кровь. Портреты основателей династии, Джошуа и Джонатана, смотрели со стен обеденного зала, один — суровый пуританин, другой — сторонник короля Вильгельма, из-под бычьей шеи торчит кружевной воротник, первый признак болезни, имя которой — чванство. Библейские имена предков умиляли Купера: Мейо — их, истинно их земля обетованная, их Ханаан.

С дедовских времен стены дома (похожего больше на военную крепость) обвивал плющ. Комнаты мало-помалу заставлялись громоздкими кроватями и шкафами, их покупали в Дублине и морем везли в Киллалу. В гостиной, как хвастал дед, еще в его бытность молодым однажды играл великий слепой арфист Каролан и даже сочинил танец, назвав его в честь хозяина дома. Брачные узы еще крепче вплели Холм радости в сети протестантского владычества, которыми история опутала Мейо. Ставни с бойницами отошли в прошлое, равно как и ставшие легендой основатели рода Джошуа и Джонатан. Сейчас земля принадлежала Куперу. А он — ей. Когда-то в туманном и зыбком, как болото, прошлом землей этой владел род О’Доннелов. Однажды молодой Ферди О’Доннел, тоже арендующий у Купера горбушку холма, показал прелюбопытнейшую диковинку: клочок пергамента, на котором выцветшими, цвета засохшей крови, чернилами удостоверялся этот канувший в Лету факт.

МУР-ХОЛЛ, ИЮНЯ 17-ГО

Под сенью деревьев на берегу тихого озера Карра стоял просторный красивый особняк в четыре этажа из светлого песчаника. Почти новый, и десяти лет не будет, построил его, вернувшись из Испании, отец нынешнего владельца, Джордж Мур-старший. В середине восемнадцатого века, запуганный грозными антикатолическими законами, он уехал в Испанию, поклявшись либо разбогатеть, либо пойти по миру. Несколько лет работал бухгалтером, потом женился на дочери такого же, как и он, ирландского эмигранта. К восьмидесятым годам он сделался едва ли не первым купцом в Аликанте, у него были также свои виноградники, свои суда, курсировавшие с товарами меж Испанией и ирландскими портами: Голуэем, Уэстпортом и Киллалой. На тех же судах втихую провозилось кое-что и более прибыльное: бренди, кружева, шелка, атлас. Только выгружались эти товары на пустынном побережье провинции Коннахт.

Но, и живя в Испании, Мур в душе оставался ирландцем и с первых дней твердо решил вернуться в Мейо. Двое сыновей, Джордж и Джон, получили его стараниями образование в Англии, при наставниках-католиках. Постарался он и при первой же возможности съездить на родину. Было это в 1780 году, когда вышел Закон о помиловании. Католикам разрешили присягнуть на верность Георгу III и сохранить за собой земли на условиях долгосрочной аренды. И, сиживая вечерами на террасе своего белого, с плоской крышей дома в Аликанте, на берегу Средиземного моря, глядя на миндальные и апельсиновые деревья, он видел мысленным взором бурые торфяные болота Мейо и раскисшие от дождей поля. Вспоминались родные края, и когда он провожал с дощатых, послуживших на своем веку причалов суда в Коннахт, груженные вином, и когда встречал их с грузом золы из водорослей. А скопив несметные богатства (в Мейо поговаривали о баснословной сумме — 250 тысяч фунтов стерлингов), он продал в Испании почти все, кроме виноградников и дома на тенистой, поросшей пальмами улице, и вернулся на родину.

Он намеревался обосноваться подле Ашбрука, там, где родился, но случилось ему, обозревая окрестности, миновать одинокий холм. Он остановился, взобрался на вершину, и взору его предстало озеро Карра. Он купил и холм, и восемьсот акров прилегающей земли, благо по недавнему закону получил право покупать землю, пригласил из Лондона архитектора Эйткена, и тот, по задумке самого Мура, построил дом, хоть и несовершенных пропорций, зато легкий, словно парящий над лесной чащобой по мановению резца художника-гравера. Три пролета каменных ступеней выстроились почетным караулом до парадной массивной двери, за которой открывался передний зал с голубым, точно небо Мейо, сводом с овальными гипсовыми медальонами. А над самым входом еще до того, как дом был завершен, красовался девиз Мура: Fortis cadere, cedere non potest.[10] В Мейо его толковали довольно свободно: «Сильный Мур не погибнет, а другого погубит». Четыре колонны поддерживали балкон, на который выходили летние покои, там вечерами хозяин любил сиживать, созерцая гладь озера, а внизу не стихал стук каменотесов.

Джордж Мур воевал за место под солнцем — и достойно победил. В Ирландию Муры вернулись куда более зажиточными и могущественными, чем в старые добрые времена, еще до поражения католической Ирландии в битве на реке Бойн. Мур не вздыхал по идеалам дней минувших, а верой и правдой, нимало не стыдясь, служил королю Георгу, слыл безупречным, хотя и не очень благочестивым прихожанином. В Мур-холле он выстроил даже католическую часовню с алтарем, украсил золоченой, белой с малиновым напрестольной пеленой и золотым распятием, привезенным из Испании. Он пережил большинство законов, поправших его молодость, и считал, что и оставшиеся вскорости отменят. Он не скупился на деньги для политических организаций католиков, но сам их дел не касался. По закону Мур не имел права избираться в парламент, но его это не трогало, туда он и не рвался. Насколько важнее то, что к его голосу прислушивались при назначении выборщиков от Мейо. Разве мало того, что интересы Муров, равно как и прочей знати в Мейо, представляет сейчас в парламенте Деннис Браун. И Брауны и Муры — одного поля ягода, только Браунам, чтобы сохранить свои владения, пришлось поменять религию. Впрочем, Мур их за этот компромисс не осуждал, хотя сам на него не пошел. В Мейо можно было, хоть и с трудом, насчитать еще несколько семей дворян-католиков: Блейки, Диллоны, О’Дауды, Трейси, Мак-Доннелы. Старый Мур мечтал, женив сыновей, породниться с этими семьями, однако старший сын Джордж оказался по характеру весьма своевольным.

Как-то летним вечером 1795 года старик Мур засиделся в своем кресле на балконе дольше обычного. Подошел слуга и увидел, что хозяин мертв. Джордж-младший недолго думая продал небольшой дом на берегу Темзы, а все свои бумаги и библиотеку отправил в Мейо. Приятелям-англичанам он так ничего и не объяснил, не потому, что нечего было сказать, а из боязни, что не поймут. Уж чем Муры владеют, того из рук не упустят. И холм в Мейо с озером у подножия — их, и только их, вотчина. Аликанте, Лондон, Париж, Мейо — вот четыре стороны света на компасе Муров, но сейчас стрелка указывала на запад, в Мейо. Лондон привлекал Джорджа-младшего еще меньше, чем апельсиновые рощи Аликанте — отца. Оба они любили Мейо, скрывая любовь эту и от чужих, и друг от друга, являя образец скромности и благочестия.

Джордж Мур-младший был худощав, выше среднего роста, сутуловат, что не редкость для ученого, лицом красив, бледен и задумчив. Говорил он сдержанно, но за подчеркнутой вежливостью зачастую легко угадывалась ирония. Он писал книги и мечтал стать историком. Его брошюра об английских вигах и о славной революции заинтересовала Бэрка.[11] И они подружились. Уже год Джордж пробовал себя в новом подходе к истории: пытался отобразить события недавние, как бы отстраняясь, с позиций чисто созерцательных, как обычно пишут о временах давно минувших. Он создавал историю взлета и падения Жиронды во Франции, взгляды жирондистов живо заинтересовали его, их ошибки и заблуждения пробудили сочувствие. Из-за этого от Джорджа отвернулся кое-кто из друзей-англичан.

В Лондоне Джордж, к большому огорчению Бэрка, был вхож в дом лорда Голланда. Склонность к науке не мешала молодому Муру заводить любовные интрижки, которые в конце концов оборачивались скандалами. Раз дело дошло до дуэли с оскорбленным мужем; это весьма опечалило Мура-старшего. Сын вообще мало радовал отца. Тот мечтал вырастить наследника практичным провинциальным помещиком, неотличимым от соседей-протестантов. Джордж в свою очередь весьма огорчался, видя, что отец явно предпочитает ему младшего брата Джона, появившегося на свет, когда отец был уже в преклонном возрасте. На учебном поприще будущий юрист не преуспел, зато, когда он выезжал верхом на охоту со сворой гончих, равных ему не было. Джордж и сам любил веселого, бесшабашного брата, любил почти по-отечески. Да, не о таких наследниках мечтал старый Мур, хотя младшему многое прощал. А о том, что старший сын также крепко и необъяснимо любит Мейо, отец так и не догадался, разговор об этом у них ни разу не заходил.

В летней отцовской комнате Джордж поместил библиотеку. Там, поднимаясь спозаранку, он и работал над своими историческими изысканиями, подкрепляясь то и дело чашечкой кофе, сваренного на французский манер. Потом спускался, завтракал с Джоном, шел в кабинет и погружался в дела помещицкие. Полдень заставал его вне дома. Усадьба еще достраивалась, отец мечтал, чтобы она являла собой самостоятельный, замкнутый мирок, со своей кузней, прачечной, пекарней, конюшней. Но непременно в сумерки Джордж выбирал час и сидел на балконе, созерцая озеро. В такие часы он чувствовал близость с отцом, недоступную при его жизни. Сидеть бы сейчас с ним рядом, говорить о делах, мечтать, какой станет усадьба, обсуждать будущее Джона. В такие часы слуги старались не беспокоить Джорджа.

И в такой вот час к усадьбе подъехал капитан Купер в красной форме. Джордж Мур с величавой холодной любезностью встретил гостя, проводил в кабинет. Купер притворно (впрочем, недолго) восхищался книгами, по случаю попавшими в кабинет из библиотеки.

— У вас, господин Мур, прямо царство книг. Клянусь, во всем Мейо столько не сыскать.

— Весьма вероятно, — проронил Мур. Он налил две рюмки шерри, протянул одну Куперу, тщательно закрыл хрустальный графин.

Купер отхлебнул как истый дегустатор.

— Испанское. Где б я ни был, но вино распознаю. Очевидно, с ваших виноградников?

— Нет. Это шерри из-под Кадиса, а наши виноградники в Аликанте, на берегу Средиземного моря. Англичанам наше вино кажется приторно-сладким.

— Как бы там ни было, отменное вино. Очень мягкое.

— Рад, что оно вам понравилось, — сказал Мур и замолчал, выжидая.

— Чудеса! — воскликнул Купер. — Мы пьем вино, которое приготовлено в чужих, далеких краях.

— Ну, для Испании-то Мейо и впрямь далекий край!

— Далекий, но все же доступный, а? Помню, мой отец бочками вино покупал на кораблях вашего батюшки, а акцизные-то чины и в глаза этого вина не видывали! Выгружали-то его в Килкуммине. Выбирали ночку потемнее. Едва ли не каждый второй из благородных людей Мейо за вином приезжал. Понимаете, о чем я?

— Понимаю, — отозвался Мур.

— Жаль, что мы с вами так редко видимся. Сегодня утром так жене своей, Кейт, и сказал. Да вы ее небось знаете, она из ваших.

— То есть как — из наших? — не понял Мур.

— Да из католиков этих. Отец ее Мик Махони, скотовод. Да знаете вы его!

— Боюсь, что не знаком. Во всяком случае, не припомню.

— Ну, раз не припомните, значит, и вправду не знакомы, — невозмутимо ответил Купер. — Такого мужика не забудешь. — Он пригубил шерри. — А все-таки очень жаль, что мы так плохо друг друга знаем.

— Это поправимо, — заметил Мур.

— Вот и я так думаю. Поправимо. Меня к вам привели дела службы насчет йоменов.

— И вы уверены, что в этом именно я могу быть вам полезен? Насколько я понимаю, тайролийские йомены все как один протестанты.

— Что верно, то верно. — Купер в замешательстве начал теребить большим пальцем медную пуговицу. — Протестанты составляют большинство в отрядах йоменов.

— Разве есть и католики?

— Нет, но это, скорее, дань местным обычаям. Самое лучшее, когда религия остается личным делом.

— Поймите меня правильно, капитан. Я не собираюсь ставить свою религию выше чьей бы то ни было, да и призвание к армейской жизни во мне до сих пор не проснулось.

— К вам меня привело другое. Вы, без сомнения, слышали о серьезных волнениях в Килкуммине?

— Нет. Какие еще волнения? — спросил Мур.

— Опять Избранники подняли голову. Теперь Избранники Киллалы, как они себя называют. Они уже искалечили немало скота. В том числе и моего. И угрожают всякому помещику, кто землю под пастбище отдаст.

— Да, похоже, дело нешуточное, — согласился Мур. — А с чего все началось? — Он вновь наполнил рюмки.

— Думается, все из-за меня закрутилось. Арендовал у меня землю некто Косой О’Молли, никчемный, доложу вам, хозяин. Сам не из наших краев. Несколько лет назад с острова Экилл приехал. Задолжал мне изрядно. И вот две недели тому я приказал управляющему выселить его.

— И поступить иначе не могли?

— Не мог. Неужто вы думаете, мне по душе пускать по миру пахаря с семьей? Дело в том, что мне самому платежи по закладным вот-вот хребет переломят, я тоже в долгу как в шелку. В марте я съездил к самому суровому кредитору, и он прямо заявил: «нужны гарантии, что Холм радости платежеспособен». А платежеспособным я буду, лишь если разведу скот. Так что кредитор прав. Выбора у меня нет.

— Может, Избранники здесь ни при чем, — предположил Мур, — может, это просто месть О’Молли?

— Нет, в этом я уверен! О’Молли отпадает. Я слышал, он сейчас в Эррисе, там у брата его жены клочок земли. Это козни Избранников, и они никому из нас скот развести не дадут.

Он сунул руку в карман, вытащил письмо, развернул и протянул Муру. Мур отодвинул книги, положил письмо на стол, расправил его длинными белыми пальцами. Достал из футляра очки. «К помещикам и арендаторам графства. Участь Купера — урок остальным». Прочитал все письмо, раз оторвался, взглянул на Купера, и снова углубился в чтение. Несколько раз улыбнулся, хотя в общем держался, как всегда, спокойно и невозмутимо.

— Прелюбопытнейший документ, — заключил он. — В жизни подобного не читал.

— Еще бы! Ни в Лондоне, ни в любом другом цивилизованном краю такие письма не пишут. А у нас, в глухомани, они и раньше были не в диковинку.

— Вы неверно меня поняли, — поправил Мур. — Написано оно как раз выразительно, со знанием риторики. Вот хотя бы «…Хамское, беспородное отродье, у тебя тучнеют стада, а у нас пухнут с голоду дети».

— Это про меня, — признал Купер. — Меня поносят, а мне что же, радоваться: «Ах, какая риторика!»

— «И пусть возмездие Куперу послужит уроком для других. Крестьяне Тайроли потом своим полили каждый возделанный акр. Восходит солнце и застает их уже за работой, а луна по ночам заглядывает в дверь их убогих хижин». Писал это, конечно, не пахарь.

— Конечно, нет! — раздраженно бросил Купер. — Любой из двадцати учителей в округе мог бы написать такое. Сукины дети эти учителя!

— Пожалуй, вы правы, — оживился Мур. — Может, кто из учителей. По стилю напоминает перевод.

— Была в свое время управа на учителей, и хорошая управа! К чему вообще крестьян-папистов учить читать и писать!

В голубых спокойных глазах Мура льдинками засверкал гнев, но льдинки тут же растаяли.

— Дело и впрямь может принять серьезный оборот, — сказал он. — Если я правильно вас понимаю, вы приехали ко мне верхом в Баллинтаббер за советом?

— Не только. Конечно, и за добрый совет спасибо, но нам нужна и ваша помощь.

— «Нам», как я понимаю, это Гибсону, Сондерсу и прочим соседям?

— Именно. Всем мелкопоместным Килкуммина и Киллалы. Нам эти Избранники докучали и встарь, как с ними управляться, мы знаем. Нам бы только заручиться поддержкой Денниса Брауна.

Мур провел кончиками пальцев по лбу.

— Я что-то, капитан Купер, никак не пойму. Если вам нужен Деннис Браун, то и следовало обратиться к нему, а не ко мне. Впрочем, зачем он вам? Если в Тайроли начались народные волнения, доложите об этом генералу Хатчинсону в Голуэе.

— Зачем впутывать в это дело солдат? Мы и сами смутьянов усмирим, была б наша воля.

— Такими вопросами занимаются в суде. Ведь вы и сами мировой судья? Да и Гибсон тоже.

— Все верно. — Купер в душе уже усомнился в мудрости своей половины. В делах житейских Мур дурак дураком, ум его в книгах, точно в трясине, утоп. — Но мы не хотим превышать полномочий, данных нам законом.

— Весьма похвальное стремление со стороны слуг закона. Я надеюсь, вы простите, что я, папист, высказываюсь по столь важному вопросу.

Вот все они, паписты, в этом. Копни любого, и наткнешься на уязвленное самолюбие. Неважно на каком поприще — будь то место в парламенте или кресло мирового, — во всем, в чем закон отказал католикам.

— Ну при чем здесь религиозные разногласия? — Купер говорил, как мог, примирительно. — Сейчас нам угрожают Избранники, и мы оба понимаем, чем это пахнет. А стоит изловить пару-тройку этих головорезов, привязать их к телеге да пустить лошадь галопом или исполосовать шкуру плеткой — и вновь будет тишь да гладь и «волнения» улягутся, так и не начавшись. Я так разумею.

Мур скептически посмотрел на него.

— Так вот какова «ваша воля»! Я правильно понял? Вы пришли за тем, чтобы я, развязав вашим йоменам руки, напустил их на крестьян графства?

— Ну, не вы лично, господин Мур. Но вы в добрых отношениях с Деннисом Брауном. Всякий знает, что ваши семьи дружат испокон веков.

— Глупый вы человек, — только и сказал Мур.

— А по-моему, глупец — вы, Мур. — Купера задело не столько обидное слово, сколько небрежный тон Мура. — И наших краев вы не знаете совсем.

— Того, что я знаю, хватит, чтобы прийти в ужас. И Деннис Браун, если я в нем не ошибаюсь, тоже не остался бы равнодушным, как и любой благоразумный и порядочный человек. Вам бы поговорить с Джорджем Фолкинером. Он, похоже, человек здравомыслящий.

— Не знаете вы Мейо, — упрямо пробубнил Купер.

Он полдня скакал сюда, а зачем? Чтобы выслушать оскорбления от католика, не имеющего никакого представления об этом крае. Толкует о благоразумии, о порядочности, а здешняя порядочность — это дюжина дворянских ружей, арендаторская плетка со свинчаткой да крестьянские дубинки.

— Вы, капитан Купер, как и ваши приятели, мировой судья, и власть у вас в руках такая, о которой я бы и мечтать не мог. Так и пользуйтесь ею, а тайролийских йоменов не впутывайте. Не ко времени сейчас в графстве каратели-протестанты в красных мундирах.

— Ах, протестанты? — Купер с радостью ухватился за слово. — Вот вы и выдали себя с головой!

Мур вздохнул.

— Что толку читать вам нравоучения или призывать к законности. Напрасная трата сил. Вы говорили, что вам и совет мой пригодится, так слушайте. Только что по разным графствам прокатилось восстание. Оно еще может вспыхнуть вновь. Да и вдруг французы снова пришлют флот. У нас в Мейо спокойно, и это наше счастье. Так берегите же его. Конечно, Избранники должны получить по заслугам, но не подливайте масла в огонь, это безрассудство. Уверен: то же, слово в слово, посоветовал бы вам и Деннис Браун.

— Нечего сказать, хорош совет. — Купера, словно тугой воротничок мундира, душил гнев. — Я, выходит, сиди и жди, пока меня с собственной земли прогонят?

— Уверен, не так уж ваши дела плачевны, — сказал Мур. — Времени хватит, чтобы действовать спокойно и по закону. Неужели из-за того, что одному помещику не заплатили по закладной, нужно поднимать вверх дном все графство, да еще в столь смутные времена?

Вновь Купера кольнул невыносимо спокойный тон Мура.

— Подумать только! А я-то по доброте душевной приехал к вам поделиться бедами нашего графства.

— Спасибо за душевную доброту, — ответил Мур. — Я откликаюсь на беды нашего графства, насколько позволяют мне ваши законы.

— А законы эти для того и введены, — потеряв самообладание, крикнул Купер, — чтобы паписты знали свое место.

— Вы совершенно правы, — согласился Мур. — Я свое место отлично знаю. Это Мур-холл, и я хочу, чтоб в округе царили тишина и покой.

Купер надул щеки и с шумом выпустил воздух — возразить ему было нечего. Что этот человек понимает? Живет себе под голубыми потолками, расписанными голыми белыми богинями, и чужды ему заботы бедного помещика: куда ни кинь, всюду либо ожесточенные крестьяне, либо безжалостные ростовщики!

— Успокойтесь. Глупо с нашей стороны давать волю чувствам. Давайте-ка заново обсудим положение, а вы пока отведайте еще шерри. — Мур вынул из кармана часы, щелкнув крышкой, открыл, взглянул, который час.

— Нам и прежде-то редко что доводилось обсуждать. А сейчас и подавно нечего, — напыщенно заявил Купер, встал, одернул алый мундир. И, ощутив под пальцами атрибут своей власти, успокоился. — Пора ехать. Путь неблизкий.

Мур поднял свою рюмку, ароматы Испании полонили рот, язык. В одном прав Купер: далеко, ох как далеко отсюда Испания. Он выглянул в окно на озеро, а ему виделись кривые улочки, белые и желтые крыши под ослепительным солнцем. Не поворачиваясь, он обратился напоследок к капитану:

— Будьте благоразумны. Не рубите с плеча.

— Не беспокойтесь. Уж чего-чего, а разума у меня хватит. Как-никак не один год в этом графстве управляемся. Знаем, что и когда в ход пустить.

Мур резко повернулся к нему, губы у него поджались, голубые глаза засверкали.

— Ой ли? Неужто можно управлять лишь кнутом и дубинкой, неужто ваши законы зиждутся лишь на исполосованной до крови крестьянской спине да на доносах, за которые вы суете Иуде мерзкий сребреник!

Не веря своим ушам, Купер воззрился на Мура.

— А сами законы — столбы для порки, плетка да виселица, — продолжал Мур, бросая каждое слово в лицо Куперу, — а не бумажки с пустыми предписаниями, которые сочиняют в Дублине. Неудивительно, что озверелые крестьяне убивают ваших управляющих и топят их тела в болотах. И у вас еще хватает наглости искать у меня поддержки в своих гнусных планах?!

— Вы сошли с ума? — спросил, именно спросил Купер. Потому что чем, как не сумасшествием, объяснить столь внезапный переход Мура от леденящего безразличия. Ну и дурак же я, подумал Купер, послушал Кейт — и вот дал Муру повод покуражиться: сначала холодная язвительность, потом пустословная проповедь, ни дать ни взять священник-пресвитерианин.

— Может, и сошел, — ответил Мур, с трудом взяв себя в руки, — после глупых речей немудрено и спятить.

— Верно, только глупец и может прийти к вам.

— Смотрите не забудьте письмо. — И Мур протянул ему послание Избранников.

Хамское отродье. Да, автор письма знает толк в эпитетах. Прелюбопытнейший документ. Он проводил Купера, вежливо попрощался, будто и вся беседа состояла лишь в обмене любезностями. Купер не проронил ни слова, но в душе его клокотала ярость.

Невесело задумавшись, ехал Купер на своем гнедом мерине по рябиновой аллее. Лучи солнца, пробиваясь сквозь густую листву, испещрили землю светлыми пятнами. Что Фогарти, что Мур — один черт, заговорят в два счета простого прямодушного протестанта. Купер мысленно обращал к Муру слова, от которых тот бы потерял дар речи, только к чему это сейчас. Какой Мур католик?! Это с его-то изысканными манерами и английской речью! Какой он дворянин? Сын контрабандиста, торговавшего втихую вином на побережье Килкуммина. Жаль, что сейчас уже не выскажешь всего этого ему в лицо. Никогда не заседать Муру в суде, никогда не исполнять ответственных поручений короля. Впрочем, ему, поди, до этого и дела нет, усадьба у него прекрасная, земли вдосталь, да и денег четверть миллиона. Будь сейчас здесь старый Джошуа Купер, поставил бы его на место. Вспомнив о предке, капитан немного повеселел, ему живо представилось лицо на портрете: служака-солдат, отважно расправлявшийся со всякими Мурами, этим католическим сбродом.

Мур стоял на балконе и смотрел вслед маленькой круглобокой фигуре в ярко-красном мундире. Да, наглядный пример «маленького» человека, который, однако, способен посеять большую смуту, — есть такая порода людей. К делам духовным Мур относился недоверчиво и в Лондоне гордился тем, что стоит выше распрей католиков и протестантов. Здесь же все повернулось иначе. Конечно, он презирал глупое чванство Купера. Но за презрением ярким пламенем полыхал гнев: как смел жалкий, не видящий дальше своего носа фермер занять более высокое положение. Вот на какой мысли однажды поймал себя Мур. И сейчас он глядел вслед удаляющемуся всаднику, и гнев не угасал. Неотесанный мужлан, жалкое семя какого-то солдатишки из армии Кромвеля, и вот историей ему уготовано властвовать на этой навозной куче. Хамское отродье. Великолепно сказано. Он повернулся и пошел прочь с балкона.

Но визит Купера не давал ему покоя даже вечером за ужином. Джон припоздал, подсел к столу, не переменив костюма для верховой езды, ворот рубашки расстегнут, светлые прямые волосы упали на лоб.

— При отце, — заговорил он, разложив салфетку, — таких, как Купер, никогда к нам не приглашали.

Старший брат, поглощенный супом, поднял глаза.

— В этом ты заблуждаешься. Отец умел многое предвидеть и предугадать, нам с тобой до него далеко. Еще юнцом, пока жил в Ирландии, он научился держать ухо востро с такими людьми. Сила тогда была на их стороне. Сейчас жить немного полегче.

— Так только кажется, — вздохнул Джон.

— В Килкуммине объявились Избранники. И поскольку я тоже помещик, спасибо Куперу, что предупредил.

— Избранники? — испуганно переспросил Джон. — А он не ошибся?

— Исключено. Он принес мне их письмо. Написано, как всегда, цветисто, хотя на этот раз стиль получше. Они, конечно… — Он выждал, пока лакей Хогерти подал Джону суп и удалился, и лишь потом продолжил: —…они, конечно, не бунтари, ты напрасно испугался.

Джон промолчал, взял ложку, помешал суп.

— Я был у Малкольма Эллиота, — сказал он, — та великолепная гнедая ожеребилась. Малыш — чудо!

— Надеюсь, и господин Эллиот и его супруга здоровы? Госпожа Эллиот тоже чудо в своем роде, мне она очень симпатична.

— Она здорова, — коротко ответил Джон.

— А вы с Эллиотом, конечно, часами напролет толковали о политике?

Джон положил на стол ложку и в упор посмотрел на брата.

— Да, толковали. Мы с ним часто говорим о политике.

— Тяжкие для него настали времена, — заметил старший брат. — Вожди его организации за решеткой в Дублине. Восстание подавлено.

— Тише, нас могут услышать. — Джон бросил взгляд на закрытую дверь.

— Ну, здесь-то ты в полной безопасности. Да и усадьба Эллиота, его Ров, оградит надежно. А вот в прочих местах ты правильно делаешь, что не болтаешь лишнего. Сейчас не самое подходящее время для подстрекательства. Вино, по-моему, теряет букет. Тебе не кажется?

— Нет, — бросил Джон. — Но если ты думаешь, что это подстрекательство, значит, тебе, Джордж, на все наплевать.

— Что я думаю, к делу не относится, только это отвратительное беззаконие.

Больше они не проронили ни слова, пока Хогерти и неопрятная служанка обносили их блюдами.

— Я не хочу совать нос в чужие дела, — вновь заговорил Джордж. — Ты год проучился в Дублине. Возможно, там ты примкнул к Объединенным ирландцам, возможно, и Малкольм Эллиот тоже. Но как брат я рад, что сейчас ты здесь, в Мейо, за много миль от бунтарей.

— Я знаю, что к идеалам общества ты никогда большой любви не питал, — сказал Джон.

— Ну почему же? Питаю, и очень большую. — Джордж Мур положил нож на стол. — И когда только в этой стране научатся жарить мясо?! Лучшую в Европе говядину умудряются превратить в угли. Впрочем, в Ирландии обращать в угли и пепелище исстари умеют не только говядину…

— Невелика твоя любовь, если ты Объединенных ирландцев даже всерьез не принимаешь.

— Встречались мне их вожаки: и Том Эммет, и Мак-Невин. И во Франции знавал я им подобных год-два после революции. Все они ратуют за свободу, равенство. Что ж, благородные, восхитительные слова. Только кончается все кровавой резней.

— Не обязательно.

— Так явствует из истории.

— Во все времена борьба за свободу родины считалась делом самым благородным, — возразил Джон. — И в истории этой страны впервые католики и протестанты объединились ради общего дела.

— Кучка дублинских стряпчих да адвокатов-недоучек и несколько католиков: врачей и купцов — вот и все Объединенные ирландцы. Вспыхнуло восстание, и они не сумели его направить. Ты что же, полагаешь, что уэксфордские крестьяне читают Тома Пейна?[12] Просто бедняки поднялись против богачей, католики схватились с протестантами и назвались Гэльской армией.

— Если жаждешь свободы, не обязательно читать Тома Пейна, — возразил Джон.

— Великолепный довод. Только обращай его не ко мне, а к своим друзьям. Это они спят и видят республику в Ирландии, а крестьяне, которые ради них идут на смерть, мечтают совсем о другом. И на тиранию они отвечают жестокостью и варварством. Не знают твои друзья-чиновники в Дублине ирландское крестьянство. И вряд ли с кем из них говорил Уолф Тон. И подступиться бы, наверное, не мог.

— Но тирания есть, и ты это признаешь.

— Еще бы не признавать! — Джордж раздраженно оттолкнул тарелку. — Помещики в Ирландии в большинстве своем дикари и глупцы, а это сочетание самое страшное. Такие, как Купер, невыносимы. Даже Деннис Браун…

— На что ж надеяться стране, где нет…

— Увы, Джон. Нашу плавучую тюрьму и страной-то не назовешь. Ты побывал и во Франции, и в Англии, и в Испании, знаешь, что там за народ. Франция хоть и не оправилась еще полностью от потрясений, но народ остался единым. В Ирландии же такого единства никогда не было. И сейчас не может быть. Слишком долго мы терзали друг друга, слишком далеко зашли.

Джон рассмеялся.

— Господи, если уж Ирландия для тебя такая сложная, как же ты думаешь написать историю Французской революции?

— Очень просто, — ответил Джордж. — Революция во Франции лишь важное единичное событие, потрясшее страну и переменившее течение жизни. А описывать историю Ирландии мне не по плечу.

— Наши революционеры почти все за решеткой. Случись мне тогда быть в Дублине, и меня бы эта участь не миновала.

— Уолф Тон ведь на свободе, — возразил Джордж. — Все еще во Франции, плетет интриги. От души желаю ему познать все прелести Директории. Пусть воочию убедится, что отъявленные головорезы есть не только в Ирландии.

— А я желаю ему успеха, — тихо промолвил Джон.

Джордж проницательно посмотрел на него и чуть улыбнулся.

— Ты, похоже, не внял ни единому моему слову.

— Ни одному, — признал Джон. — Какой в них толк? Я лучше знаю, что нужно стране.

— Вот и Купер тоже, — подхватил Джордж. — Мне бы вашу уверенность.

Когда подали фрукты, братья уже беседовали о другом. Джон, не отрываясь, смотрел, как Джордж острым серебряным ножом чистил яблоко: из-под длинных сноровистых пальцев выползали ровные красные завитки.

— На днях, вероятно, поеду в Балликасл, проведаю Трейси.

— Весьма похвально, — отозвался старший брат. — Дочка у него красавица, и умом удалась, и характером бойка. Как раз тебе под стать.

— Но ведь Томас Трейси отнюдь не богач, разве тебя это не волнует?

— Меня это не касается, и я рад, что это не волнует и тебя. Но очень советую, не поверяй Томасу Трейси своих политических взглядов — дело опасное. Семья исстари католическая, и по сей день они мечтают об отмщении. Старик, бедняга, все ждет, что возродится династия Стюартов.

— Элен не такая, — возразил Джон, — ей близки мои взгляды.

— Значит, любит она тебя, — заключил Джордж. — Женщины, слава богу, политикой не занимаются. Да и ты рассуди здраво: зачем с девушкой о политике говорить. Раз и сам я в Лондоне так же себя повел, разругались мы тогда в пух и прах. Правда, тем приятнее было мириться. Думаю, даже, что она знала, как все обернется, потому и скандал устроила. Женщины очень хитры.

— А Джудит Эллиот? — спросил Джон. — Она ведь искренне любит родину!

— Это дело другое. Миссис Эллиот англичанка, а англичане зачастую, поселившись в Ирландии, становятся ее горячими патриотами. Может, даже климат на это влияет. Миссис Эллиот очень романтична, и в этом ее немалая прелесть. Они с Элен Трейси очень разные. Я бы все-таки, как патриот нашей семьи, предпочел Элен.

— Но ты же и сам считаешь, что миссис Эллиот привлекательная.

— Верно, привлекательная. И сердце у нее любящее, сомнений нет. Но она вскормлена на высоких чувствах, а такая пища не по мне. Хотя Эллиот с ней счастлив. И быть может, я не прав.

За беседой Джону вспомнилось раннее детство. Аликанте, воздух, напоенный ароматами, закат, красящий в пурпур крыши домов в долине, отец в замысловатом испанском костюме. Он часто рассказывал о родных краях, о загадочном Мейо, с которым связана была вся молодость, все воспоминания о родных. И вот теперь Джон с братом в Мейо, и нет покоя у них в душах, и причины на то у каждого свои.

КИЛЛАЛА, ИЮНЯ 20-Г0

Мак-Карти засмотрелся на танцующих. Долговязый, нескладный, он стоял рядом со скрипачом, прислонившись к стене. Он был в гостях у Донала Хенесси, дом у того едва ли не самый большой в Киллале, две просторные комнаты, в одной — настоящий камин. Мак-Карти все еще терзался оттого, что образ мысленный, преследующий уже несколько дней, — луна, освещающая равнину, — ускользал, не укладывался в образ стихотворный. Точно плод, зреющий в материнском чреве, образ этот ждал своего часа, сокрытый пеленой дождя.

В комнате было шумно. Скрипка едва слышалась сквозь топот, голоса, смех. Люди постарше и уставшие не танцевали, а стояли у стен. Скрипка же обращалась к танцорам, и босые ноги дружно отвечали, топоча по земляному полу. До чего же красивая девушка, думал Мак-Карти, не спуская глаз с одной из танцующих. Кто она, Майра Спелласи? Высокая, крепкая, что называется, в теле. Хотя так в Мейо чаще говорят о коровах, чем о девушках. Он смотрел на нее, и сладкая волна поднималась внутри. Однако образ, дразнивший воображение, брал верх. Уже час Мак-Карти не находил покоя. Допив виски, он поднял стакан, приветствуя скрипача. Тот улыбался одними лишь губами. Взгляд же его был устремлен в собственную душу, где творилась музыка. Ужасные люди, эти музыканты, породнились со своими скрипками, смычками; словно невест, ласкают их нежными пальцами. Кто-то вновь наполнил его стакан.

Вот и канун праздника Святого Иоанна. На вершине Острого холма уже разложили костер. А ночью костры загорятся на каждом холме от Киллалы до мыса Даунпатрик. Игры и танцы не утихнут до утра. Юноши станут испытывать свою удаль — прыгать через костер. Да и кое-кто из девушек не отстанет: прыгнешь через костер в ночь на Святого Иоанна, в самый перелом лета, быстрее жениха найдешь. В тот день солнце стоит высоко-высоко. И потянут к нему свои огненные руки костры, взмолятся: «Обогрей землю, дай хлебам вызреть». Полгода позади, в день этот особо сильны духи и приметы. Погаснет последний костер, и погонят по пепелищу скот, настегивая ореховыми хворостинами, еще тлеющими, так как их обожгли на костре. А золу приберегут для будущего сева и смешают с семенами.

Да, неспроста преподобный Хасси обрушивается с церковной кафедры на праздничные костры, они и впрямь не имеют отношения к святому Иоанну. Ибо обычай этот древнее христианства, древнее друидов, которых в незапамятные времена изгнал Патрик. На родине Мак-Карти, в Керри, самая старая женщина должна трижды обползти костер с молитвой об урожае. А принесешь домой горящую лучину из костра — весь год в доме удача будет.

Праздника Святого Иоанна Мак-Карти даже побаивался, сразу как бы обнажались уходящие в седую старину корни человеческой истории, в бликах огня виделись ему тени давно минувших дней. Тени эти ложились и на бронзовые в свете пламени лица. Но, право же, вреда от этого праздника нет, а год этот выдастся в Мейо едва ли не самым урожайным на памяти старожилов. Установилась теплая погода, дни дождливые сменяются солнечными, буйно колосятся хлеба. Право же, вреда нет оттого, что просишь солнце побыть с тобой еще. У О’Салливана есть стихотворение о дне Святого Иоанна, может слишком немудреное, но неплохое. Да с О’Салливаном не потягаешься — даже те стихи, которые родились у него в минуту праздности, не имеют себе равных.

Танец кончился, к Мак-Карти подошел Ферди О’Доннел с кружкой в руке.

— А не пора ли нам, Оуэн, снова подзаняться Вергилием? Заходи как-нибудь к вечерку, поужинаем — да за работу.

Некогда О’Доннел учился в семинарии и теперь задался целью с помощью Мак-Карти одолеть шесть томов «Энеиды».

— Непременно займемся, Ферди. Случилось мне на днях быть в Килкуммине, и я подумал, что пора бы Ферди с Майрой навестить.

— А я слышал, тебя другие дела в Килкуммин привели, — заметил О’Доннел и кивнул в сторону второй комнаты.

— Дела никчемные. Писарем пришлось быть при четверых мерзавцах.

— Четверых ли? Избранников в округе около полусотни, это считай только тех, кто клятву принимал. В Килкуммине ими Дуган заправляет, а здесь, в Киллале, Хенесси.

— А я думал, ты.

— Нет, Оуэн, у меня к их делам душа не лежит. На что таким, как мы с тобой, эти Избранники? На резню, на драку смотреть не горазд и за порог ради этого не выйду, но прошу заметить, я их не осуждаю. Во всяком случае, как они объявились, слухи о том, что будут сгонять с земли, поутихли.

— Если ты их клятву не примешь, Дуган не заплачет, — сказал Мак-Карти. — Ты — человек в Килкуммине уважаемый, и уважение не дубинкой из людей выколачивал, — говорил Мак-Карти совершенно искренне, ему нравился спокойный, рассудительный и работящий парень. Люди почитали его за образованность и за происхождение: как-никак из древнего рода О’Доннелов.

Потом они заговорили об «Энеиде». В семинарии О’Доннел вполне прилично выучил латынь, но понятия не имел об «Энеиде» как о поэтическом произведении. Он переводил по тридцать строк в день, останавливаясь на тридцать первой, неважно, закончил он мысль автора или прервал на полуслове. Чем привлекала латынь таких людей, как О’Доннел? Ровные, крепко сколоченные, как хороший частокол, предложения, каждое — надежная основа последующему. Великолепный язык! Язык тайн и чудес. Благодаря латыни Иисус Христос стал земным, доступным, а его имя не сходит с уст людских.

Подошел Хенесси и позвал его в другую комнату. Мак-Карти с отвращением последовал за ним. Что общего между изувеченным скотом и далекой луной или скрипичной музыкой, путешествием Энея к Дидоне, царице сколь благочестивой, столь и любвеобильной, — позади выжженное царство, а новое еще грядет. И пылает, пылает Троя, как костер в ночь на святого Иоанна.

— Ну, Оуэн, теперь ты наш, — хлопнул его по плечу Хенесси. — Письмо твое им что ножом по горлу.

— Черта с два я ваш. Предупреждал, что связываться с вами не буду, — бросил Мак-Карти.

— Ну ладно, ладно, Дуган приглашает тебя выпить с нами. Ты его не чурайся, мой тебе совет. Он скоро всем графством заправлять будет.

— Пока графством управляют мировые судьи, — возразил Мак-Карти. — Мировые да йомены.

— Купер последние дни как угорелый носится, то к одному помещику, то к другому, — сказал Хенесси. — Напугал их, поди, до смерти. Даже к католикам заезжал.

— У всех помещиков своя особая религия, — бросил Мак-Карти.

В комнате стояли, сбившись в кучку вокруг Дугана, Куигли и О’Кэррола, человек десять, все больше молодежь, лишь двоим-троим за тридцать. Были среди них фермеры, были и батраки. Зачем уж эти горемыки суются в распри крестьян и помещиков?! В комнате стоял тяжелый запах, было душно. О’Кэррол протянул Мак-Карти большой стакан с виски, Дуган без улыбки кивнул ему.

— Да, слово свое вы держите, — обратился к нему Мак-Карти. — В нашем тихом уголке Мейо Избранники уже затеяли войну.

— Избранники Киллалы, — поправил его Дуган, со смаком выговаривая звучное название. — Мы защитим крестьян графства от помещиков-протестантов.

— Так, значит, это война религий? Теперь вы уже и на большее замахнулись. — Хорошее виски, с перламутровым отливом, полыхнуло в горле огнем.

— А что, разве раньше по-другому было? — спросил один из батраков. Лет восемнадцати-девятнадцати, долговязый, нескладный, как и Мак-Карти, длиннорукий, сутулый.

Мы простолюдины, порода особая, природой для сохи созданы. Мак-Карти хотел было что-то сказать, но сдержался.

— Уж кто-кто, а он знает, что говорит, — кивнул Дуган на батрака. — Он из тех бедолаг, которых в прошлом году оранжисты[13] согнали с земли в Ольстере. Всю его семью по миру пустили, а домишко сожгли.

— Очень сочувствую, — обратился Мак-Карти к пареньку. — Несладко вам пришлось.

— Такое может случиться и у нас, — продолжал Дуган. — Все мы прекрасно понимаем. — Он повел своими бычьими, навыкате, глазами вокруг, и каждый согласно кивнул.

— Может, что и похуже случится, — угрюмо сказал Мак-Карти.

— А может, и получше, — ввернул Хенесси. — Выпьем, ребята. — И пустил по кругу кувшин. — Они только что приняли клятву, Оуэн. И тебе советую. Учитель должен быть с народом.

Мак-Карти осушил стакан и подождал, пока кувшин дойдет и до него.

Куигли высунулся вперед, его круглая лысая голова маячила перед глазами точно луна.

— В Килкуммине учитель уже принял клятву.

Мак-Карти смотрел, как из кувшина в его стакан льется виски.

— Килкумминский учитель — темный и порочный человек, позор для всего классического образования. За невежество его изгнали из Баллинтаббера, любой учитель в Мейо это подтвердит. В Баллинтаббере люди умные, порядочные, ученье уважают. А для Килкуммина он в самый раз. Лучшего там и не заслуживают.

— У него дома книги есть, — запальчиво бросил Куигли, — а историю Гэльского народа он знает отменно, со времен Ноя.

— Какой там к черту Ной! — вспылил Мак-Карти. — Удивительно, что ж вы этого умника письмо не попросили написать.

— Ты, Оуэн, не просто учитель. Ты поэт, твои стихи читают да похваливают.

— А вам не терпится мое перо сломать о свой тяжелый плуг. — Виски давало себя знать. Голова пошла кругом.

— Глупо отпускать парня без клятвы, он же нас поименно знает. За стакан виски всех и продаст, — сказал Дуган.

— Я не доносчик, — сказал Мак-Карти, — и не один из вас мне не нужен.

— Тебе же, Оуэн, лучше станет, если клятву примешь, — уговаривал Хенесси. — И в Килкуммине и Киллале клятву приняли весьма достойные люди, за ними и другие. Ты посмотри, здесь все парни на подбор, лучше не сыскать, и у каждого друзья-приятели.

— Прошлой ночью, — продолжал Мак-Карти, — вы расправились с жалким и ничтожным человечишкой. Так остановитесь же на этом.

Дуган лишь покачал головой.

— Не примешь клятву, не лезь с советами. Мы сами знаем, что и как делать.

— Как не знать, — поддакнул один из фермеров. — Скоро во всем графстве будем править.

— Да вам не править даже тюремной повозкой, — подхватил Мак-Карти, — виселицей все и кончится. Вздернут вас, будете с вывалившимися языками болтаться, да еще перед казнью полные штаны со страху наложите.

В соседней комнате снова заиграла музыка, затопали по твердому земляному полу босые ноги. Там мое место, подумал Мак-Карти. Пусть голова моя полнится музыкой и хмелем, а не спорами. Он вновь отпил из стакана.

— А что, Оуэн Мак-Карти, не сочинить ли тебе поэму «О славной расправе Избранников Киллалы над Купером».

— Ни за что. — Мак-Карти начинал яриться. — Я пишу не о трусливых рабах, которые, таясь, ползут по пастбищу и подрезают коровам жилы на ногах. Я пишу благородно о благородном.

— Да, пожалуй, мы тебя недостойны, — хмыкнул Дуган. — Тебе бы у Трейси в Замостье дневать и ночевать да слагать стишки во славу Гэльского народа.

Гэльская народная армия. В Уэксфорде она сражалась с регулярными войсками, захватывала города, со знаменами шествовала по улицам, их сигнальные костры ярко полыхали на холмах. А в далекой Франции готовились к походу корабли. Но все это было там, далеко от здешних бурых торфяных болот и унылых холмов.

— В Замостье за господским столом мне всегда рады, — сказал Мак-Карти, — вдоволь бренди и серебра. Томас Трейси умеет оказать почести поэту, чье искусство совершенно.

— Быть учителишкой в Киллале — невелика честь, — презрительно бросил Дуган. — Не лучше нашего живешь, а то и похуже.

— Дано ли вам судить об этом, вы всю жизнь просидели на задворках Мейо. А я повидал весь свет. Где я только не был, и везде меня привечали. Я видел и огромную водяную мельницу в Клонмеле, и замок Данбой на побережье под Корком, где Муртох О’Салливан стоял насмерть против солдат английского короля, и замок Данлус в Антриме, где черным-черно от пресвитериан. — Слова, пустые слова, словно ракушки, цок-цок в голове. Я пьян, равнодушно подумал он. Музыка разворошила все ракушки.

— Может, все это ты и видел, — заговорил Куигли. — Но больше не увидишь. Скоро тебя и к воротам этих замков не подпустят. — Круглая голова-луна кивнула. — Я-то против твоих стихов и слова не скажу. А Мэлэки скажет, он на то право имеет. Уж больно ты задаешься, здесь таких не любят.

— Поэту рады всегда и везде, — возразил Мак-Карти, — и в знатных домах, и в постелях у молоденьких женщин. Народ без поэтов нем, а разве кто захочет вырвать себе язык?

— Удивительно, и что ты до сих пор в школе торчишь, детишек счету учишь.

— Это моя профессия. А поэзия — мое искусство. — А еще, подумал он, у меня есть луна, до которой не достичь даже музыке. — Я поэт, и предки мои из рода Мак-Карти некогда, до переезда в Керри, правили в Кланкарти.

— А как вы переезжали? — глумливо спросил Куигли. — В карете с гербами рода Мак-Карти с зеленью и позолотой, как ездят дворяне-протестанты?

Дуган захохотал. Точно камни покатились с холма. Двое батраков переглянулись и подобострастно захихикали. Эти, как и отцы их и деды, привычны в пояс кланяться. Мак-Карти повернулся к ним.

— Ну а вы зачем идете за ними? — Он указал на Дугана. — Он-то за свою землю борется, а ваша жизнь какой была, такой и останется. Забыли, кто на батрацкой ярмарке самые низкие цены предлагает: помещики или крестьяне? Будущие хозяева верхом объезжают батраков, изредка тыча хлыстом, выбирая их как скот, как рабов-негров.

— Не век же нам батрачить, — неуверенно возразил паренек из Ольстера.

— Век, весь свой век! — твердо сказал Мак-Карти. — Вы батрачили на этой земле еще до того, как распяли Христа.

— Кто бы Христа поминал, только не ты! — бросил Дуган. — Особенно сейчас, когда все христиане в графстве нуждаются в помощи.

Мак-Карти допил виски. Как тошно ему в этой комнате, среди этих людей. Музыка звала, она, пусть отдаленно, напоминала о том, кто он.

— Взгляните на него, — указал Куигли. — Много от такого проку. Да он на ногах-то не держится.

Мак-Карти вдруг ринулся на него, но, потеряв равновесие, повис, ухватив его за грудки. Комната закачалась перед глазами.

— Разнимите их, — брезгливо бросил Дуган.

Их развели. Куигли зажимал рукой оцарапанную губу. А Мак-Карти лишь бессмысленно смотрел на него.

— Иди к своей красотке, — посоветовал Дуган. — Ты в самый раз, ей такой и нужен.

— Стыд и срам на всю Киллалу, — заговорил О’Кэррол. — Учитель во грехе живет, никого не стесняется. Да почти все женщины только и судачат о Джуди Конлон, ведь когда-то она была порядочной. Пока тебя не встретила.

— Всякому бы позавидовал, окажись он хоть раз в году на моем месте, — ответил Мак-Карти. — Завистники обычно и толкуют больше всех о добродетели.

— Но, но, ты полегче. — О’Кэррол оробел и отступил на шаг.

— Давай, иди к своей красотке, — повторил Дуган.

— И пойду, — упрямо сказал Мак-Карти. — Прочь от этого грязного вертепа.

— Налей-ка себе еще напоследок и ступай домой да проспись, — примирительно сказал Хенесси.

— Ты прав. Ты, Донал Хенесси, здесь единственный приличный человек. Жена у тебя длинноногая да пригожая, вот оттого ты всегда в духе.

Хенесси обнял Мак-Карти.

— Наш приход должен гордиться таким человеком, как ты.

— Я высмею в стихах всех подлых, неблагодарных жителей Киллалы, конечно, кроме тебя, Донал. Господи, жаль мне здешних людей, они навлекли на себя гнев Оуэна Мак-Карти.

— Выведите его, — приказал Дуган.

Выйдя к танцующим, Мак-Карти поднял кувшин высоко над головой и загорланил:

— Кто из женщин пойдет домой к поэту Оуэну Мак-Карти?

В ответ он услышал лишь смешки из-под ладошек, с нарочитой стыдливостью прикрывающих рот. Нашлась какая-то отчаянная голова, не побоялась ответить.

— Да кто рискнет переступить порог дома Джуди Конлон, вовек хлопот не оберется.

Кто-то положил ему руку на плечо. Ферди О’Доннел.

— Хочешь, немного провожу тебя?

— А тебе-то какой резон? — спросил Мак-Карти и повел плечом, сбросив руку О’Доннела. — Не бойся, не заблужусь. А над Вергилием мы и так посидим — летом вечера долгие, и мне есть чему тебя научить.

— Я знаю, Оуэн.

— Нет, не знаешь. У тебя-то лишь зачатки латыни с семинарии. Ты не видишь всех тонких ходов автора, неожиданных поворотов в каждой строчке. Но ничего, чем могу — помогу. Все лучше, чем ничего, а? Все лучше!

— Еще бы! — О’Доннел повел его к двери. — Ты не повздорил с теми парнями, а?

— Да из них никто даже бранного слова не достоин. Низкие твари, Ферди. Они просто низкие твари. Держись от них подальше, мой тебе совет. Вспомни Вергилия. Выпади ему такая доля, он бы им кукиш с маслом показал.

О’Доннел долго смотрел, как, шатаясь, бредет по дороге хмельной, нескладный, корявый, точно пахарь, Мак-Карти.

Он присел на маленьком зеленом бугорке. В воздухе ясно и свежо, хмельная круговерть в голове остановилась. Сам себе противен. Что болтал — половину не помнит, а другую и рад бы забыть, да не удается.

Отец его был простым батраком, лишь однофамильцем высокородных Мак-Карти, батрачил и дед, так же как и те, кого видел Мак-Карти в доме Хенесси. И его ждала бы та же участь, не наскреби отец нескольких пенни и не отправь его в начальную школу под открытым небом близ Трейли. В порыжелом, потрепанном букваре Оуэну открылась магическая сила слов, каждое вырастало в яркий образ за строками в книге. И все же не миновать бы ему батрацкой доли, не заметь его учитель. Сам поэт, он терпеливо и ненавязчиво учил мальчика законам стихосложения, объяснял рифмы и размеры. Оуэн подрос, стал сам складывать стихи, и учитель повел его по тавернам, куда захаживали поэты. Зимой они рассаживались подле камина, а Мак-Карти, нескладный долговязый мальчишка, примостившись в дальнем уголке с кружкой эля в окоченевших руках, слушал. Поэты один за другим вставали и читали по памяти. Звучные слова колоколом били в замысловатых лабиринтах размера и ритма, и над освещенным пятачком у камина роились чудесные образы. А за плотно закрытой дверью таверны свирепствовала холодная, не в диковинку для Западного Манстера, зима, а с Атлантики налетали пронизывающие ветра.

Жил Мак-Карти на Топкой дороге в лачуге, обычной для Килкуммина: темная, без окон, комнатушка, где едва хватало места его грузному отцу; приходя к ночи домой, тот полумертвый от усталости валился на лежанку. Разве сравнить этот беспросветный мрак и убожество с блеском поэзии, со сказочным узором звука и образа?! И все это богатство — его, хотя и унаследовано от поэтов как старых, так и нынешних. Столько простора, столько солнца. А рядом повсюду смердящие лачуги; свиньи роются на земляном полу прямо у постели; дети дерутся из-за картофелины на дне горшка. «Хамское отродье, у тебя тучнеют стада, а у нас пухнут с голоду дети». Это проза, а в поэме луч света непременно прорежет мрак, и по дивным луговым цветам пройдет омытая солнцем девушка красоты несказанной. Близится рассвет для Гэльского народа, поведает она поэту, и истина эта повергнет его в смятение, не меньше, чем красота девы. Уже подняты паруса на кораблях, грядет освободитель — новый О’Нил или О’Доннел, томившийся в неволе, и проникнет свет в убогие, без окон лачуги.

Ему самому удалось выбраться из батрацкой лачуги; сначала он был подручным учителя, потом начал учительствовать сам, бродил по деревням, оставлял на церковных воротах объявления о своих уроках. Зимой занимался с детьми в холодных амбарах, и ученики приносили ежедневно по два куска торфа. Сначала платили курами да медными пенни, потом к курам добавились серебряные шиллинги. Такова его профессия. Учитель по профессии, поэт по призванию. Профессия могла бы быть любой: тавернщик, батрак-поденщик, как Оуэн Руаф О’Салливан. А призвание — сочетать слова, рвущиеся из души. Вскорости — ему лишь перевалило за двадцать — прознали о его стихах и другие поэты. Их стали читать в незнакомых ему тавернах те, чьими поэмами зачитывался и сам Мак-Карти. Так он приобщился к братству словесников. Его привечали в домах старой, исконно гэльской знати, где еще не забыли родной язык, где в тусклом свете восковых свечей на стенах поблескивали мечи, сотню лет назад послужившие в битве, в которую вел патриотов Сарсфилд. Когда появлялся Мак-Карти, стихали арфа и волынка, и он выходил на середину и читал свои стихи, а хозяева, будь то О’Конноры, Френчи или Мак-Дермоты, все до одного помещики, одобрительно кивали. И щедро оделяли его серебром и золотом, ибо он перекинул мостик — пусть шаткий и ненадежный — в невозвратное прошлое, похороненное в сражениях на реках Бойн и Шаннон, засыпанное кровавой землей Огрима. Мак-Карти слагал и айслинги, и элегии для крупных помещиков-католиков, песни для таверн, песни о любви, о хмельном застолье, за это он получал гроши, но и впрямь грош цена была этим творениям. Его попойки, вольности с женщинами, вспыльчивость и сарказм принимались как неотъемлемая часть его искусства. Ведь он и его собратья по перу были плоть от плоти старого уклада, равно как и разорившееся католическое дворянство с изрядно потускневшей родословной и затупившимися мечами, годными разве что для украшения.

Случались времена, когда Мак-Карти жил в холоде и одиночестве, и лишь в его воображении хороводами тянулись слова, которые он спешил нацарапать гусиным пером при свете сальной свечи. Но иногда из души наползал холод, и в сомнении замирала рука, стыло в пальцах перо. Он воспевал знать далекого прошлого: О’Нилов и О’Доннелов, а что сделали они для своего народа? Начались преследования, и они, прихватив семьи, ушли на кораблях в Испанию, а народ как жил, так и живет во мраке и невежестве по сей день. О кумире ирландцев Патрике Сарсфилде слагают поэмы: о том, как он со своими воинами-ирландцами после битвы под Лимериком отплыл во Францию, но почему-то поэты не упоминают об оставленных женах, с воплями и плачем провожавших суда, об осиротевших детях, которых в последний раз показывали отцам, вздымая их высоко над головой. Как славословят короля Якова, высокородного Стюарта, но ни один не написал (хоть и знал), что крестьяне, которых штыками гнали на поле брани, прозвали его «дерьмо коровье». А сам он так поспешно бежал с Бойна, что опередил гонца с вестью о поражении. Все эти славные имена в истории: О’Нил, Макгуайр, Сарсфилд — рубины в куче навоза. А поэты их вытащили, очистили, оправили в словесную филигрань и поднесли в утешение отчаявшемуся люду.

Мак-Карти и вправду исходил весь Манстер и Коннахт, а насчет Антрима приврал, да и в предместьях Дублина не доводилось ему бывать. Двери придорожных таверн всегда открыты для поэта, и Мак-Карти пил и беседовал с людьми в Бантри, Макруме, Балливурне, Лимерике, Эннисе и Голуэе. И мир этот он и впрямь познал. Но, познав, понял: есть и другой мир, еще не познанный. Со времен дедов и прадедов юнцы тайком переправлялись на кораблях контрабандистов во Францию, дабы служить королю Людовику, а сейчас последний из Людовиков мертв, его обезглавила огромная машина с острым лезвием посередине. Не слагать больше песен об ирландских отрядах во Франции, не поднимать бокалы в католических домах во здравие Людовика, теперь помещики-католики боятся Франции не меньше кромвельских прихвостней — протестантов.

«Придут, придут французы морем», — уже больше века каркает старая вещунья, ставшая символом Ирландии. И впрямь могут сейчас прийти морем французы, да только совсем не те, кого ждали. Придут убийцы Людовика — как знать, не ту ли участь они готовят и королю Георгу? Два года назад их огромный флот вошел в залив Бантри, но ураганные ветры (прозванные потом «протестантскими») не позволили причалить к берегу. Мак-Карти отлично знал этот залив: узкая полоска земли тянется далеко в море. Наверное, весь люд забрался на крыши лачуг, чтобы воочию убедиться, что предсказание вот-вот сбудется. А сейчас по Ирландии прокатываются восстания, и поговаривают, что французы придут вновь. Весной до Коннахта долетали песни о восстании, но за реку Шаннон они не перебрались. Невероятно, поднялся весь Юг, поднялся (правда, много уступая Уэксфорду) Ольстер. Тысячные толпы вооруженных людей заполонили дороги, многие крестьяне вышли просто с вилами. Что общего у них с легендарным О’Нилом, в ярко-красном одеянии, чей пояс убран драгоценными каменьями, или с Патриком Сарсфилдом, разодетым в белый шелк, с красной муаровой перевязью, в руке меч с серебряной рукоятью. И что общего между самими историческими событиями и избитыми штормами и ветрами берегами Мейо? Мейо живет само по себе, узником своих же бескрайних полей, каменистых холмов, лугов, торфяников.

А как жить ему, Мак-Карти? Земли у него, как и у отца, нет и не будет. В былые времена поэтов, если верить рассказам, сажали за один стол с вождями и знатью. Но трижды с тех пор познала Ирландия тиранию: при Елизавете, при Кромвеле и при Вильгельме. И пой, поэт, свои песни теперь в чистом поле, кто услышит да приветит, тому и поклон. Однажды в Западном Корке близ Макрума привела его извилистая дорога в один прекрасный солнечный день к обширной усадьбе, сложенной из портлендского песчаника, с большими белыми портиками и восемью высокими колоннами у крыльца. По аллее ехал экипаж, и Мак-Карти уступил дорогу: седок в костюме тончайшего бархата, в ослепительно белой рубашке подставил ослепительно белое лицо солнцу. Ну что ж, подумал Мак-Карти, если поэту предназначено писать для господ, буду писать для этого помещика О’Хари или полковника Мурло. Конечно, если они снизойдут и заметят неотесанного безработного мужлана-скитальца на обочине. А уж я со своей стороны постараюсь живописать благородных господ, превращающих разоренные усадьбы на болотах ли, на холмах ли в стойла для коров.

3

ИЗ ДНЕВНИКА ДЖОРДЖА МУРА, ПОМЕЩИКА, ВЛАДЕЛЬЦА УСАДЬБЫ МУР-ХОЛЛ В БАЛЛИНТАББЕРЕ, ГРАФСТВО МЕЙО, АВТОРА «ТОРЖЕСТВА ВИГОВ», «ОТВЕТА ГОСПОДИНУ СОРЕНУ» И ДРУГИХ СОЧИНЕНИЙ

Вторник. Помимо всего прочего, жирондисты мнят себя великими ораторами. Очевидно, лишь это искусство и прославит их в истории. Их мнение свидетельствует об их слабости, а мое замечание может служить им эпитафией: «Здесь покоятся тела неких благородных деятелей, славных своими речами». И еще какими! Чудовищное, неудобоваримое месиво из Расина и Руссо! Вычурные эпитеты, пустые трескучие фразы соседствуют с умильными, сугубо личными откровениями. А чего стоит их любимая поза — сурового древнего римлянина, — столь неподходящая для их руссонианского словоблудия.

Мне ясно помнится обращение Вернио к Конвенту, когда постановили, что история должна начать новое летосчисление с осеннего равноденствия 1792 года, как полагали мы по старинке, и года 1-го, как того возжелали французы. С той самой осени, которой обязано чудовищное сентябрьское кровопролитие. Оно ужаснуло даже самих жирондистов, но осудить его они не осмелились. Вот Вернио произносит речь: гордо и с достоинством выпрямившись, положив одну руку на сердце, другую выбросив вперед, он поздравляет всех собравшихся и себя с рождением новой эпохи, эпохи свободы и справедливости. И с тех пор всякий раз, когда дела шли не блестяще, жирондисты прятались в суесловие, как лисы в нору, и их неугомонным противникам оставалось лишь скрестись и скулить в бессильной злобе. Пока наконец не заманили их в коварную и жестокую ловушку, вынудив издать приказ о казни короля. Жирондисты изо всех сил противились этому, но к тому времени с них уже посбивали былую спесь, и краснобайство сменилось пугливым молчанием, каждый произнес лишь одно слово — «смерть», вынося приговор королю. После его казни нам выпало услышать еще один шедевр красноречия — правда, на этот раз в речи сквозила непреклонность и жестокость. Ее произнес молодой Сен-Жюст, благословивший Робеспьера на казнь короля: «Тирана необходимо было уничтожить, дабы успокоить боящихся возможного возмездия короля в будущем и устрашить тех, кто еще не окончательно отринул монархию. Народ не может одновременно уважать и свободу, и его былого тюремщика». Ему вторит Дантон: «Бросим монархам голову их собрата, как бросают перчатку, вызывая на бой». Но красноречивее любой речи негромкие слова Дантона жирондистам: «Ваша партия низложена».

Удивительно, как нахватался жирондистского фразерства мой брат, проучившись два семестра в Дублине, и это вместо того, чтобы изучать право или, как надлежит порядочному ирландскому джентльмену, ухлестывать за женщинами, кутить, играть в карты. Право же, Джон самой природой предназначен к такой жизни. Простой сильный парень, ему, как и любому отпрыску благородной крови, претит учение и размышления. Недаром же он столь внезапно порвал со своей будущей профессией юриста. А жаль. Наш старик отец был бы несказанно рад увидеть сына, едва ли не первого католика, в коллегии адвокатов. Но ныне в воздухе, подобно пуху от одуванчиков, носятся идеи Руссо. На днях за завтраком Джон снисходительно, как наставник ученику, поведал мне о тирании Англии, о том, что пора сбросить постылые оковы рабства. Он увлекся, а я тем временем смотрел в окно на кучку крестьян — я велел им огородить одно из пустующих полей, задумав разбить там декоративный парк. Крестьяне, напружив спины, вручную перетаскивали огромные валуны. Джон их не замечал, он упоенно обличал язвы и пороки нашего законодательства, раболепие нашего парламента, бесправие граждан разных сословий из-за всеобщей продажности, насаждаемой нашими английскими хозяевами.

Среда. А ведь на этих крестьян, что таскают валуны, валят деревья, носят воду, и рассчитывает Общество объединенных ирландцев. Эти подлецы хотят их руками поднять восстание. Ну что между ними общего: меж адвокатишками из Дублина и тружениками сельской Ирландии. Они словно с разных планет. Даже я, живущий в деревенской глуши, не знаю ни жизни, ни характеров своих крестьян.

Смотрите, как они справляют праздник Святого Иоанна. В сумерках на невысоком холме за озером разожгли костер, собрался люд. Говор, смех, песни, хмельное вино. Юноши устроили что-то вроде состязания: стали прыгать через костер, а собравшиеся приветствовали смельчаков. И все у них выходило так ладно, просто, почти само собой, я уверен, они и не подозревают, что обряды их не изменились с древних языческих времен, когда праздновали солнцеворот, приносили жертвы, чтобы умилостивить светило. Обращали молитвы к самым могущественным силам: к богам урожая и плодородия. И по сей день существует обычай: собирают золу с кострища и берегут до будущего года, чтобы смешать с зерном во время сева. Конечно, сейчас ими движет не темный врожденный инстинкт, а дань обычаю, которому тысячи две лет. И этим-то людям Том Эммет и Уолф Тон (а у нас в графстве Малкольм Эллиот и мой брат Джон) пытаются втолковать что-то о правах человека, о желанной парламентской реформе, о благах республиканского правления.

Четверг. А к северу от нас, в Тайроли, праздник Святого Иоанна закончился иначе: крестьяне побили скот одного килкумминского помещика по имени Гибсон. Сам он мировой судья, жестокостью и нетерпимостью своей снискавший немалое недовольство всей округи. Ему нанесли куда больший урон, чем Куперу: много скота пало; по словам очевидца, злодеев было человек сорок. Он утверждает, что никого не опознал. Неудивительно, ведь эти Избранники предусмотрительно вымазывают лица сажей.

Суббота. Да, Тайроли может гордиться: как-никак, именно у них объявились Избранники. Бедственный край этот, к северу от юга, в нескольких часах езды, вдоль реки Мой. Справа графство Слайго, слева пустоши Эрриса, а за ними топи и холмы Белмуллета, места глухие. Земля на тысячи акров вокруг принадлежит лорду Гленторну, которого здесь никто и в глаза не видывал. Наберется в округе еще с пятнадцать мелкопоместных усадеб, в основном принадлежащих потомкам солдат Кромвеля. Вполне понятно, что помещики победнее озлоблены и напуганы, а один из них, Купер, командир местных йоменов, даже домогается «свободы действий», то есть чтобы ему разрешили жечь дома, пороть крестьян, под пыткой добиваться от них «признаний».

Конечно, пока его домогательства не находят поддержки у Денниса Брауна, человека в здешних краях весьма влиятельного как в делах политических, так и общественных. Это не означает, конечно, что Браун дружен с Избранниками, главная его забота — поддерживать в Мейо порядок и спокойствие, пока не минует опасность восстания в стране и вторжения извне. Но как бы внешне спокойно и изысканно ни держался Браун в парламенте и вице-королевском суде, в душе он тоже вояка и собственник. И, повторись нападение Избранников, я не сомневаюсь, что Купер получит столь вожделенную «свободу действий». Ибо только так испокон веков в Мейо восстанавливалась «справедливость».

Понедельник. Вчера вечером прочитал речи Тальена на заре Конвента. Дурно сработано. Не знаю даже, как уместнее его назвать: циником или лицемером. Он овладел всем арсеналом ханжеского суесловия (в духе Руссо), расцвечивает речь «броскими» словами: «свобода», «священные права человека», «негасимая любовь к свободе» — и, умело прикрываясь ими, безжалостно разит своих врагов. Он и его приспешники вместе с Директорией вершат сегодня судьбы Франции. Шайка отъявленных головорезов — Тальен, Рюбель, Барра и иже с ними — затопили страну кровью и по чужим телам добрались до вершины власти, а потом их жертвой пал и Робеспьер, иначе жертвами оказались бы они сами. К власти стремятся неприкрыто, отбросив краснобайство и суесловие, поступившись даже искренней фанатичной верой в свое дело, что придавало тому же недоброй памяти Робеспьеру некое благородство. И с такими подонками ведет переговоры Уолф Тон, ждет, что они принесут Ирландии свободу.

Впрочем, он с ними одного поля ягода. Мне доводилось встречаться с этим молодым человеком в доме лорда Голланда, он был посредником католиков при встрече с протестантами. Признаюсь, этот прохвост поначалу даже расположил меня к себе. Привлекательный, неуемный, неглупый. Ум живой и дерзновенный. Неплохой музыкант, никогда не откажется от виски или вина. Родись он во Франции или хотя бы в Америке, его, несомненно, ожидало бы блистательное будущее, ибо люди его склада и способностей сейчас нарасхват. Но увы! Ему, как и мне, не повезло — он уродился ирландцем. Здесь не блещут, а скромно тлеют. А он-таки заблистал. Два года назад он привел в залив Бантри французскую флотилию под командой Гоша. Того уже нет в живых, а Тона мы еще увидим на побережье Корка. Кое-кто и впрямь сочтет его взлет удивительным. Нищий и безвестный вчера адвокат, сегодня ведет переговоры с французской Директорией от имени народа, который его и знать не желает. Впрочем, мы и впрямь живем в удивительное время.

Честолюбивым, умным и беззастенчивым сегодня все по плечу, гений Руссо открыл миру «новые горизонты». Конечно, со мной не согласятся: дескать, наследники Руссо, учинившие террор во Франции, неверно его толковали. Спорить слишком долго, но мысль о терроре, хотя и неявно, сквозит и у Руссо. Вот что говорит Робеспьер: «Когда народ понуждается к восстанию, он, низлагая тирана, возвращается к своему первозданному бытию. И законы для него больше не существуют, главное — обезопасить себя». И гильотина надежно охраняет эту безопасность.

Вторник. Вчера я гулял по тропинке вдоль озера. Вечер выдался погожий, по нежно-голубому небу катились огромные, точно морские валы, облака и отражались в спокойных водах озера, меж прибрежных камышей. Над головой кружили птицы, спешащие по своим гнездам. На меня вдруг сошел небывалый покой, стало легко и приятно до сладострастия, что мне тоже удивительно. Уже прошло почти четыре месяца с тех пор, как я последний раз был с женщиной, с крошкой Софи в Дублине, — безвкусное, крикливое платье, неухоженные ногти… У моих ног тихо плескала вода. Как неизмеримо далеки от этого дивного озера, от холма, на котором после долгих скитаний мы обосновались, Лондон, Париж, даже убогий, провинциальный Дублин. Совсем другой мир. Глухо ухнула одинокая выпь, и вновь тишина опустилась над озером. Когда я возвращался к дому, поднялся легкий ветерок, тронул листву могучих деревьев. Мы владеем разумом, а нами владеют чувства. Их не понять и не поднять из глубины души, они живут там сами по себе, вовлекая нас в свою таинственную жизнь.

УСАДЬБА РОВ, БАЛЛИНА, ИЮНЯ 26-ГО

Поздно вечером Малкольм Эллиот, владелец усадьбы Ров под Баллиной к югу от Киллалы, по дороге в Каслбар, сидел в маленьком кабинете, примыкавшем к спальне, и перечитывал письмо, спрятанное во французском переводе «Путешествий Гулливера». Владельцу Рва, как и всякому, было невдомек, почему его усадьбе дали такое название. Хотя стояла она на месте норманнской крепости, никакого намека на то, что некогда ее окружал ров, не было. С одной стороны по границе владений протекала река Мой, дальше к северу, через полмили, она доходила до Баллины и делила городок надвое. Река была широкая, хотя и заиленная, в городе ее перекрывали два больших горбатых моста.

Начав перечитывать письмо, он присел к столу, удобная лампа освещала книги, некогда бывшие его любимыми: томики Гельвеция, Дидро, Гольбаха. Дочитав до конца, встал и зашагал по комнате. Лампа светила неярко, но он бы и во тьме пересказал письмо слово в слово.

Гражданин Эллиот!

В Дублине создана временная Директория, она считает необходимым призвать всех членов Общества к готовности.

В марте арестовали многих членов центральной Директории, был схвачен, а потом скончался от ран лорд Эдвард Фицджералд, брошены в тюрьму руководители местных организаций. Безусловно, это ослабило наши ряды, хотя мы находим, что сейчас положено успешное начало нашему возрождению.

Куда более печально, что были подавлены восстания в Антриме и Уэксфорде, причем повстанцы понесли большой урон в живой силе. Армия Объединенных ирландцев потерпела поражение в последнем бою у города Баллинахинч, долгое время отражая натиск значительно превосходивших в численности сил противника под командой генерала Нюджента. Наши войска под предводительством генерала Монро отстаивали каждую пядь земли. По заявлению противника, в той битве полегло пятьсот Объединенных ирландцев. Город Баллинахинч полностью разрушен, королевские войска, по слухам, учинили над беззащитными горожанами жестокую расправу. А несколькими днями ранее были разбиты и отряды повстанцев в Антриме, коими командовал Генри Джой Мак-Кракен. До поражения его армия численностью в шесть тысяч человек успела освободить ряд городов.

На юге восстание оказалось более мощным. На борьбу поднялось около двадцати тысяч человек. Большая часть графства Уэксфорд некоторое время находилась под их контролем, они одержали немало побед и захватили несколько крупных городов. Однако сказались просчеты в руководстве, и восстание захлебнулось, а вскорости было подавлено численно превосходившим противником. Но на славные знамена уэксфордских повстанцев легло и черное пятно. Подтвердились слухи о зверствах, учиненных ими над нашими братьями-протестантами в деревнях. Честь и хвала Антриму! Там пресвитерианин и папист шли в одном ряду, сражались бок о бок и отдавали жизнь за общее дело. Да явится Антрим примером всем нам! Да живет память о его героях, павших в долинах и лесах! В самом названии нашем — Общество объединенных ирландцев — заложен главный принцип: единение католиков и протестантов, преодоление мелких разногласий, которые так старательно разжигались нашими угнетателями, дабы удержать нас в повиновении. Но в уэксфордскую армию наряду с теми, кто хотя бы считался членом Общества объединенных ирландцев, влилось большое число тех, кто защищал лишь свои права, а отнюдь не народные, доходя до открытого бандитизма, подобно Избранникам, в злобе своей и невежестве настроенным раскольнически. И не столько походили они на отряд Объединенных ирландцев, сколько на банду под водительством воинствующих попов. И не за идеалы республики боролись они, а за то, что они сами называют «победой Гэльского народа». Но боролись, следует признать, храбро, не щадя живота. Ирландскому крестьянству многое, если не все, под силу, нужно лишь умело им руководить, да и помощь вышколенной французской армии, которую мы ожидаем, придется кстати. Права человека — это светоч, под которым, подобно старому воску, растает вековой религиозный фанатизм.

Когда высадится армия французских союзников, Объединенные ирландцы должны оказать им всяческую помощь. Наши представители во Франции во главе с Теобальдом Уолфом Тоном уверили их, что на борьбу поднимется вся Ирландия; и наша задача — подтвердить слова делом! В Ленстере повстанцы капитулировали в битве у Горького холма, однако в Манстере наша организация в основном сохранилась, несмотря на то что в графствах Уотерфорде и Типперари у крестьян сжигали дома, и их самих пытали.

Копии этого письма разосланы всем членам нашей организации в провинции Коннахт, единственной не изведавшей зверств королевских войск. Мы сознаем, что народ здесь весьма отсталый и что на этой неблагодатной земле доселе не приживались всходы нашего Общества. Но возделывать эту землю должно, чтобы, как и по всей Ирландии поднялись «древа свободы». Наше дело правое: сорвать оковы рабства с народа, чтобы он занял достойное место среди других народов Европы. И да будут наши силы велики, как и наши надежды!

Эллиот сложил письмо и вновь спрятал в книгу. Получил он его неделю назад от путника, назвавшегося торговцем. Ехал тот на грустном пони, за собой вел груженного товаром мула. Сам — ни дать ни взять пугало огородное, в засаленном, не по голове парике.

— Вы из Дублина? — спросил его Эллиот.

— Из Атлона. Держу путь в Слайго.

— И письма вам дали в Атлоне?

— Какие письма?

«Мы сознаем, что народ здесь весьма отсталый». Как бы не так! Много эти дублинские чиновники да купцы знают о Коннахте! Неплохо бы членам временной Директории самим прогуляться по улицам Баллины, посмотреть, что да как.

Сунув большие пальцы за пояс, он снова зашагал по комнате. По виду он был обыкновенным мелким помещиком: острое, узкое, треугольником, лицо, подвижное, сухопарое тело наездника, из-под густых светлых бровей глядят беспокойные глаза. Он состоял в гильдии адвокатов, однако из-за непримиримых и смелых взглядов не снискал расположения местного дворянства. Он самозабвенно любил охоту и, что особо ценилось в Мейо, отличался удалью и охотницким уменьем. Ему было скучно и неуютно в Дублине, тянуло к родным полям и деревенским завалившимся заборам. Сейчас эти годы виделись ему самыми счастливыми в жизни. В ту пору он даже гордился своими здравыми, лишенными всяких сантиментов взглядами. Во Франции поднялась волна, способная затопить всю Европу, смести королей и знать, и в Ирландии будет покончено с правящей верхушкой, с веками укоренившейся продажностью, в правительство и парламент выберут достойных, откроются возможности для честных и способных людей. А в Дублине в начале девяностых годов таких было немало. Они-то и организовали Общество объединенных ирландцев. Теперь они вынуждены работать таясь, вожди их сидят за решеткой или на чужбине во Франции, их мятеж вылился в восстание крестьянства, и многие протестанты сложили головы у Уэксфордского моста и на Горьком холме. До Мейо долетели лишь слабые отзвуки этих битв, да и то в письме, переданном через бродячего торговца: «Гражданин Эллиот…»

Он взял лампу, зашел в спальню и остановился у постели, засмотревшись на спящую жену. Прядь светлых волос упала Джудит на лоб, округлое лицо безмятежно во сне. Они познакомились и поженились в Лондоне. Джудит, хотя и англичанка по крови, куда более ярый патриот Ирландии, чем он сам, будто страна, принявшая ее, требовала делом доказать преданность. В Дублине она коротко сошлась с Памелой Фицджералд, горячей сердцем, жизнерадостной француженкой, женой лорда Эдварда. В его усадьбе молодые женщины, при благорасположении революционно настроенного хозяина, с упоением толковали о грядущей Ирландской республике, о своих мужьях, которым выпало воплотить эту мечту. Сейчас же бедного Эдварда уже нет в живых: его выдал доносчик и, спасаясь от преследования, Фицджералд оказался в дублинских трущобах, где и скончался от ран. А Эллиот, человек прямодушный, предельно честный, остался в Мейо, ему претили всякие тайные сборища, пароли, шифры. С Обществом его связывала лишь присяга да нынешнее письмо. Но честь его будила воспоминания о погибшем Фицджералде, об узниках в ирландских и английских тюрьмах, о заговорщиках в далеком Париже. Какую пользу им принесет он здесь, в Мейо?

Для Джудит во время первого визита в Мейо Ирландия предстала чередой диковинных открытий. Особенно когда, покинув графства, где ощущалось английское влияние, они пересекли реку Шаннон и оказались на «диком западе», как именовали эти края в Дублине. Джудит выучила несколько выражений и оборотов по-ирландски и с вопиющей неуместностью пускала их в ход, искренне желая доставить собеседникам удовольствие. И впрямь это располагало.

— Послушай, а который сейчас может быть час? — спрашивала она по-ирландски, и он невозмутимо в тон ей отвечал:

— Сейчас, может быть, десять.

Она, истинное дитя своего времени, даже в пути не расставалась со стихами Оссиана, поэта, по мнению Эллиота, способного написать жуткий вздор или нескончаемо и высокопарно суесловить. Джудит забрасывала его вопросами: кто из легендарных героев похоронен на том или ином холме, какие битвы древних фениев проходили на склонах. Эллиот плохо знал ирландский эпос. Кому это все сейчас надо и зачем, не терпелось ответить ему, но, видя ясные глаза жены, ее неподдельный интерес, он сдерживался.

Она зашевелилась во сне, повернулась к нему лицом. До чего же люба она ему, до чего же сильны его чувства, которым и названия нет. Она жила в другом мире, в мире прочитанного и вымышленного. Как-то довелось им провести вечер в имении Тома Эммета в Ратфарнаме у подножия дублинских холмов. Они сидели в маленьком с округленными углами кабинете меж белых и бледно-голубых стен — в греческом стиле, как почему-то думалось жене Тома. Присутствовали и Рассел, и Мак-Невин, и Беджнал Гарви[14], и еще один — незримо, — о ком и шла речь: Уолф Тон. Восторгались его острым и быстрым умом, вспоминали, как любил он выпить кларета, поиграть на скрипке или флейте. Джудит казалось тогда, что вот здесь собрались лучшие, умнейшие и чистейшие люди королевства, сговорившиеся одолеть злобу, невежество и продажность. Да и сам он тогда так думал. Эммет сейчас за решеткой, голова Беджнала Гарви красуется на пике над воротами уэксфордской тюрьмы. Он был не предводителем, а скорее узником уэксфордских крестьян, которые величали его генералом и возили с битвы на битву. После поражения на Горьком холме он неделю скрывался на острове в открытом море, и негде было спрятаться от пронизывающего ветра и холодных брызг. А где сейчас Мак-Кракен, Эллиот понятия не имел — может, отсиживается в какой-нибудь антримской берлоге и ждет: вот-вот выследят его солдаты. А Тон? Где-то во Франции, собирает армию, да только соберет ли? Эллиот не рассказал жене о судьбе Беджнала, а сам словно наяву видел посиневшее лицо, вывалившийся язык, выпученные глаза. А Джудит вспоминала лишь остроумную беседу, музыку да округлые бело-голубые стены.

Эллиот задул лампу, и в темноте спустился по лестнице, нащупывая под рукой знакомые гладкие перила оливкового дерева. Он миновал переднюю и вышел на крыльцо. Ясная прохладная летняя ночь, такого лета он не припомнит. В воздухе смешались ароматы сада с резкими запахами скотного двора, поля. Слева река Мой тихо несла свои воды в сторону Баллины, там еще кое-где светились окна.

Все треволнения миновали Мейо. Сам он живет в Баллине, Джон Мур — в Баллинтаббере, Питерс, торговец снедью, — в Каслбаре, Форест арендует землю у лорда Гленторна, Бэрк управляет владениями лорда Алтамонта. Все они принимали присягу Объединенных ирландцев. И Джон Мур уже начал склонять некоторых молодых небогатых помещиков: О’Дауда, Блейка, Мак-Доннела. Со временем и они, глядишь, вступят в борьбу, да еще и кое-кого из своих арендаторов прихватят. Эллиот знал, что они люди неистовые, горячие, на охоте не мешкая пошлют своих громадных гунтеров[15] на любое самое страшное препятствие. И лихо, с гиканьем и смехом перемахнут через него. Они и сами, как норовистые жеребцы, ни перед чем не остановятся, но быстро охладевают. Если учесть и их, и арендаторов (да побольше), так, пожалуй, человек семьдесят наберется. Да, из окон своего кабинета Том Эммет не разглядел особенностей Мейо, как не понимают их и дублинские заговорщики. Смешно, вооружась лишь красноречием, одолеть здешние топи и холмы.

На другом берегу залива, в Слайго, дела немного лучше. В городе довольно крупная организация, руководил ею пресвитерианин Мак-Тайр, торговец льняным товаром, человек толковый, хитрый и осторожный. Придет время, он начнет действовать, мешкать не станет, а пока смиренно выжидает, пересчитывая штуки полотна. У Мак-Тайра присягнули на верность Обществу как католики, так и протестанты, и с каждым он беседовал — сдержанно, осторожно, но пытливо. И все это происходило на складе прямо в центре едва ли не самого проанглийски настроенного города западной Ирландии, с вооруженным до зубов гарнизоном. Но Слайго все-таки не Мейо. Сколько людей у Мак-Тайра? Не больше сотни. Да и то было до разгрома восстания в Антриме. В Слайго всегда равнялись на Ольстер, на северных соседей, сейчас же все новости с юга, с кровавых долин Антрима. С какой целью прислали письмо из Дублина, полное звучных и лживых, безудержно обнадеживающих фраз?

Он шел вдоль реки, вспугнутые его шагами обитатели прибрежных зарослей, шурша, спешили прочь. Несколько лет тому назад в Дублине ему рассказали о случае с Дантоном — может, достоверный, а может, и выдумка. Когда Дантона готовились арестовать, он отдыхал за городом с молодой женой. Гонец успел предупредить его о беде. Дантон спешно оделся, захватил пистолет и свежую рубашку и ушел лесом. Но, пройдя с час, остановился. Лесная чаща — это дурной сон. А явь — его дом, теплая постель, желанная нагая женщина рядом. И он вернулся и лег спать. Когда за ним пришли, он уже бодрствовал, совершенно спокойный. И сейчас, гуляя по берегу тихой реки, Эллиот проникся этим рассказом. До Уэксфорда и Антрима тысячи миль, временная Директория и того дальше. Уолф Тон с французским флотом — на другом краю света, пока они лишь в воображении. Кто знает, может, через неделю или через месяц дойдут слухи, что они высадились на юге или что Манстер восстал. И он, подобно Дантону, наскоро соберется, захватит пистолет и поскачет на юг. Но ведь не поскакал бы в Уэксфорд или в Антрим, хотя это ближе. Мейо не отпускало, это его явь, а бело-голубой кабинет на вилле в Ратфарнаме — сон.

И невидимая сейчас в сумерках река у его ног, неспешно несущая воды по полям и лугам, мимо болот к далекому морю, — это тоже Мейо. Начали скирдовать сено, скоро жатва. Каждое утро он будет выходить в поле и работать бок о бок со своими крестьянами, и рубашка его тоже потемнеет от пота. А в полдень девушки принесут в поле хлеб с маслом и прохладное молоко в ведрах. На фоне еще светлого голубого неба вырисовывались вершины Бычьего кряжа, отгородившего Мейо от мятежных ветров Ольстера. Опустилась ночь, и тишина угнетала больше, чем любая речь.

БАЛЛИНА, ИЮЛЯ 1-ГО (БАЛЛИКАСЛ, ИЮЛЯ 2-ГО)

На заре первого июльского дня Джон Мур оседлал своего гунтера и поскакал на север к Тайроли. Ехал он окольным путем и не торопясь. К одиннадцати добрался до Каслбара, остановился, выпил две кружки эля с Брайаном Питерсом, торговавшим снедью. К трем был уже в Фоксфорде, там он затеял долгий разговор с Майклом О’Харой, зажиточным крестьянином. На закате въехал в Баллину, там и решил заночевать в усадьбе Ров у Малкольма и Джудит Эллиот.

Они долго сидели за ужином, вспоминая Дублин, далеких ныне друзей. Потом перешли в гостиную, и Джудит села за арфу и спела мужчинам — у нее было высокое, чистое сопрано. Эллиот слушал, присев на край изящного стула, положив руки на колени, внимая звукам всем своим сухопарым телом. Джон развалился на мягком диване, вытянув длинные ноги. Джудит знала несколько французских и итальянских песен и, насколько мог судить Джон, исполняла их великолепно. Но ей больше нравился цикл «Ирландские напевы», изданный недавно в Дублине мисс Оуэнсон. Однако Джон не отличал их от французских песен, а Эллиот вообще был обделен музыкальным слухом. Затем Эллиот и Джон уединились в кабинете и за бутылкой бренди проговорили долго заполночь.

А поутру Джон снова тронулся в путь. Слева простирались поля. Крестьяне, завидев всадника, степенно махали в знак привета, он отвечал им, касаясь кнутом полей своей шляпы с низкой тульей. Справа до самой бухты тянулась высокая каменная стена, ограждавшая угодья лорда Гленторна. Из седла рослому Джону порой удавалось увидеть меж деревьев замок Гленторн, белая усадьба терялась в утренней дымке.

За милю до Киллалы Джон свернул на тропу, которая вывела его на дорогу в Балликасл. Он проскакал еще четыре мили, пересек ручей и оказался у ворот усадьбы Замостье, обычного двухэтажного фермерского дома, куда более скромного, чем вычурно изукрашенные ворота. Дом стоял на холме, чуть в стороне от аллеи, фасадом на север. А за ним виднелась блестевшая в утренних лучах бухта.

Джон спешился, накинул поводья на коновязь и по извилистой мощеной дорожке пошел к дому. Слуга проводил его в гостиную, и почти тотчас появился хозяин, Томас Трейси, высокий сутулый мужчина лет за пятьдесят. Длинные, густые седые пряди ниспадали до плеч. Он крепко сжал ладонь Мура обеими руками.

— Джон, вы для меня самый желанный гость. Самый желанный.

— Я и сам, сэр, очень рад видеть вас. Я ехал в Киллалу, там у меня дело к Рандалу Мак-Доннелу, но не удержался, лошадь сама повернула на вашу дорогу, чтоб я мог засвидетельствовать вам свое почтение.

— Ночуете у меня, — решительно сказал Трейси. — Комнату здесь вам предоставят лучше, чем у Мак-Доннелов. У них там не дом, а конюшня. Позор на всю округу.

— Что ж, уступаю, — согласился Мур, — приятно провести ночь в чистой постели.

— Да и самих Мак-Доннелов от их лошадей не отличишь. Прямо кентавры какие-то.

— Ну, в лошадях-то они разбираются. Как никто в Мейо, — заступился Мур.

— Может быть, — неохотно признал Трейси. — Во всяком случае, это у них в крови. Кто-то из их предков командовал при короле Якове кавалерийским эскадроном. Однако ничем не прославился. Присаживайтесь, Джон, присаживайтесь. Сейчас подадут чай, если только эта ленивая замарашка мои слова мимо ушей не пропустила. В добром ли здравии Джордж?

— О да. Все сидит пишет.

— Наша страна может гордиться таким ученым, как ваш брат. Вдвойне приятно, что живет он в наших краях. Может, когда ему надоест возиться с французскими цареубийцами, он займется историей нашего родного графства.

— Боюсь, что с французами Джордж связался надолго. Он считает их весьма умными людьми. А пред умом он преклоняется. Вряд ли в Мейо найдется кто-либо похожий.

— Заблуждаетесь, Джон. Вы просто слишком долго пробыли на чужбине, как и Джордж. Батюшка ваш, упокой господь его душу, со мной соглашался: где детство прошло — там и корни наши.

— Мне Мейо знакомо с детства, — возразил Джон, — по рассказам отца. Пока жил в Испании, он все тосковал по родине. И вашего отца частенько поминал.

— Да-да, — Трейси улыбнулся, — наши семьи дружили испокон веков. И лихое время вместе переживали, когда тяжко старожилам Мейо приходилось. Вот о чем бы Джорджу писать, достойный его пера рассказ, не то что об этих головорезах парижанах. А здесь черная година началась с событий в Огриме. Уж как нас не пытались извести, разобщить! Но мы крепкой породы. Нас не сломать. И ваш батюшка, Джон, тому пример.

Трейси грустно улыбнулся, хотя промелькнуло в улыбке и самодовольство: дескать, я-то все выдюжил. Что ж, все верно, подумал Джон, а сколько семей погибло, а их имена сохранились лишь в названиях холмов да городских предместий. Брауны выжили потому, что обратились в протестантство, Муры — потому что уехали, О’Дауды и Мак-Доннелы растеряли все былое благородство, сами превратились в грубых варваров. А мало разве нынешних крестьянских семей, начисто забывших о своем знатном прошлом, лишь помятый серебряный чайник либо потрепанное, некогда роскошное, шелковое платье, переходящее от матери к дочери, напомнит о былом. Достойная тема для любителя драматического и колоритного; перо его старшего брата живописует совсем иное.

— Да, благородства, как в старину, не сыскать, — Трейси оживился, затронув привычную тему, — все попрано кромвельским сбродом да норманном Вильгельмом. А ведь некогда Мейо славилось своими благочестивыми и учеными людьми. — Он повел рукой, словно пытаясь опереться о минувшие века. — А наша древняя история! Вы видите развалины аббатств и монастырей. А пожалуй, от лучшего из них остались одни стены. Между прочим, это в ваших владениях, в Баллинтаббере.

— На земле брата, — уточнил Джон.

Трейси не расслышал и продолжал:

— Мы жили изгоями на собственной земле. Наших священников преследовали. А наших сыновей толкали к вероотступничеству. К нам присылали мировыми судьями сержантов и солдат английской армии, всякий городской сброд; об этих годах, мальчик мой, можно сложить поэму, тут нужен свой Вергилий. И все-таки мы выстояли. Нас в трясине не утопишь.

— Да, тяжкое для всех нас было время, — кивнул Джон. — Мрачное время. Но оно позади, судя по всему. В Уэксфорде…

— В Уэксфорде! Там эти крестьяне, эта озверевшая чернь вышла с мотыгами да косами и чинит расправу. Пьяные Избранники жгут дома и режут скот.

Нет, говорить с ним бесполезно, и Джон это давно знал. Трейси молится на мифическое прошлое, тем и утешается, а оков этого прошлого не замечает, лишь перебирает их, словно четки.

— Все может измениться, — сказал Джон. — Если б два года тому назад французской флотилии удалось причалить к берегам…

— …Высадились бы десять тысяч головорезов, а местным Избранникам — их тысяч пятьдесят — раздали бы оружие. Нет, все в прошлом. Случись корабль из Франции в дедовские времена — значит, прибыли ирландские бригады, значит, сбылось несбыточное! Теперь не то время. Эти кровожадные убийцы под стать кромвельским головорезам. Вот и до Мейо добрались. У нас объявились свои Избранники. От них уже шесть усадеб пострадало.

— Разве шесть? — насторожился Джон. — Я наверное знаю про две.

— Уже шесть, — заверил Трейси. — И последнее нападение самое жестокое. Вчера у Сондерса порушили амбары. Соломенные крыши сожгли, а стены разнесли.

— Да, дело серьезное, — задумчиво проговорил Джон, — шесть усадеб за две недели. Похоже на маленький бунт.

— И все это дело рук Избранников. Ничего, Купер со своими йоменами найдет на них управу. Пора уж этим протестантским выродкам и делом заняться. А то знай маршируют да в барабан бьют.

— Неужто из-за того бунтуют, что Купер отвел часть земли под пастбище? Что-то не верится.

— Сами они не знают, чего хотят, — возмущался Трейси. — Лет тридцать тому в Киллале уже колобродили Избранники, я еще молод был. Тогда из-за уплаты десятины и высокой аренды сыр-бор разгорелся. Сейчас из-за пастбищ. А за всем этим темная, тупая ненависть. Они не знают, чего хотят, но знают, кого ненавидят. А подзуживают их кабацкие поэты да всякие прорицатели. Тогда по Голуэю и Мейо ходило поверье, что Ирландия освободится, когда на мельнице в Оранморе из-под колеса вместо воды кровь польется. И Избранники разослали письма с этим предсказанием.

— Да, крови в их письмах с избытком, — согласился Джон. — Купер привез одно в Баллинтаббер и показал Джорджу.

— Еще бы! — не унимался Трейси. — Вечно они грозят. Всегда найдется учителишка, у которого голова дурью забита. Моему отцу туго пришлось. Своей земли у нас тогда еще не было, мы ее арендовали, ну и часть сдавали крестьянам, по той же цене, что и все в округе, однако нас не трогали, не трогали и Блейков, хотя те со своих крестьян три шкуры драли. Но протестантам доставалось. Они думали, что все католики, бедный ли, богатый, в сговоре. Раз вечером отец даже собирался самолично спалить свой амбар из солидарности с потерпевшими. — Трейси засмеялся, вспоминая. — Однако до дела не дошло. В результате этой заварушки четверых повесили. Одного из них, Падрика, я хорошо знал. Он из рода Мак-Магонов. Здоровенный такой жеребец, лучший в округе метала. Мяч у него по траве так и летит. В те времена йоменов в наших краях еще не было. Папаша Сэма Купера до самых Невинских гор за ним гнался, словил все-таки, на аркане приволок. Да, упокой господь душу бедного Падрика. Да, он хоть на один глаз слаб был, метал мяч лучше всех.

Джон живо представил себе эту картину из далекого, еще до его рождения, прошлого — вот вступают в Киллалу двое: всадник — отец нынешнего командира йоменов, тогда мелкопоместный дворянчик, краснолицый, еще разгоряченный погоней, но довольный, а за ним, как корова на привязи, мотая головой, высокий парень в домотканой, грубой одежде.

— Сейчас о нем даже песню сложили, — продолжал Трейси. — Ни складу ни ладу, одни пьяные кабацкие завывания. Такие вот дела, некому этот народ повести. Вот и ходят у них в героях всякие Избранники, да те, кто ловчее мяч по траве метнет.

— Только не «этот народ», а наш, ваш и мой, — поправил Джон.

— Ну нет, — не уступил Трейси, — нас по всему свету раскидало. Да и в ярме мы походили. Жаль, не знавали ни вы, ни братец ваш Джордж моего батюшку. Ученый был человек. И заметьте, сам выучился, но больше всего в языках преуспел. Он переписывался с Чарлзом О’Коннором Бельнагарским, летописцем и поборником католицизма в Ирландии. У меня в усадьбе хранится целая пачка его писем. Джорджу они могли бы пригодиться. Прочитайте историю Чарлза О’Коннора, мой мальчик, и вы поймете участь католического дворянства в Ирландии. Мы окружены клеветниками и хулителями. Королю Георгу не сыскать сейчас слуг преданнее нас, а хотим мы лишь полноправного гражданства.

— Боюсь, знаменитому метале Падрику Мак-Магону хотелось куда большего.

— Не знаю, чего ему хотелось, — перебил Трейси, — зато знаю, что досталось.

— Петля на шею, — подсказал Джон.

— Верно: петля на шею да кабацкая песня, которую уже много после сложили.

Дверь отворилась, и девушка лет восемнадцати, стройная, необычайно высокая, ростом почти с Джона, внесла поднос с чаем.

Джон поднялся и произнес:

— Ваш отец говорил, что чай подаст ленивая замарашка. Никак не мог предположить, что ею окажетесь вы, Элен.

— Да и я, признаться, тоже, — удивился Трейси. — Тебе что, доченька, нечем другим было заняться?

Она поставила поднос на длинный дубовый стол и села сама.

— Меня учили: нет для хозяйки дела важнее, чем приветить гостя.

— Я проезжал мимо, — стал объяснять Джон, — и такая жажда одолела, вот и решил заглянуть на чай. А не то сидеть бы мне сейчас в гостях у Мак-Доннелов.

— У Мак-Доннелов? — переспросила девушка. — Ну, У них в этот час разве что подадут пахты в миске, а если виски — то в хрупкой фарфоровой чашечке.

Она неторопливо и в то же время сноровисто разлила по чашкам чай, в две положила сахару, а третью протянула Джону.

— Если не хотите быть среди нас белой вороной, ешьте побольше сладкого.

— Я почти смирился, что мне суждено быть белой вороной, — усмехнулся Джон. — И сахар не поможет.

— Джон останется у нас ночевать, — сообщил дочери Трейси, — если у тебя, конечно, найдется время, чтобы приготовить ему постель.

На мгновение взгляд ее встретился со взглядом Джона.

— Может, и найдется. Когда-нибудь. А что же не ночуете у Мак-Доннелов? Ведь они же такие гостеприимные! Начнут палить в потолок в честь молодого джентльмена из Баллинтаббера.

— Дикое племя, — проворчал Трейси, — у них это в крови. Я не рассказывал вам о том, как вел себя накануне битвы в Огриме их предок майор Мак-Доннел. Вся округа знает.

— И Джон тоже, — вставила Элен, — ты уже рассказывал дважды.

— Я обращаюсь не к тебе, а к гостю.

— Так он уже дважды об этом слышал, честное слово. А сколько раз мне довелось, и не сосчитать. Как появится у нас бедная Грейс Мак-Доннел, так и слышит про лихой налет ополченцев на Огрим, будто она сама только что оттуда.

Трейси кивнул.

— Вы и не поверите, что ее бедная мать происходит из хорошей и старой семьи Диллонов. А сейчас живет как неприкаянная, разве этот их сарай на семи ветрах домом назовешь? Нет, дикое, дикое племя.

— Но Грейс очень красивая девушка, — заметил Джон.

— Весьма, — поддакнула Элен, — мы друг к другу очень привязаны. Такого, как у Грейс, высокого и чистого лба во всем Мейо не сыскать, да и глаза у нее красивые, зеленые.

— По-моему, синие, — поправил Джон, — синие-синие, как у вас.

— Да что вы? Ну, должно быть, от света и цвет их меняется.

— Мы ждем вас к ужину, — напомнил Трейси.

— Очень любезно с вашей стороны, — поблагодарил Джон. — Я лишь поговорю с Рандалом и обратно к вам.

— Ну, с Рандалом не очень-то приятно разговаривать, особенно если у него кувшин с виски под рукой.

— Верно, — согласился Джон, — он человек резкий.

— Встречал я его прошлым месяцем на базаре, — вспомнил Трейси, помешивая чай. — Говорит, что вы с ним всю ночь о политике толковали.

Джон немного помолчал, потом сказал:

— Так и есть. Того, что у меня на душе, я от вас, сэр, не таю.

— Не стану допытываться, если все это пока лишь на душе, и не более. Я вас, Джон, люблю, как сына, и огорчился бы, случись с вами беда.

— Да что этот Рандал Мак-Доннел смыслит в политике? — ввернула Элен. — Не больше моего. Он только в лошадях разбирается.

— Дикий, злобный нрав, того и жди беды, — посетовал Трейси, — что он, что отец. В грубых варваров превратились.

— Только не Грейс, — решительно возразила Элен. — Такая замечательная девушка — и живет в таком хлеву.

— Не забывай, что ее мать из рода Диллонов. А сыновья — от первой жены, бабы крепкой и норовистой, родом из Туама. И куда только Инзас Диллон смотрел, когда отдавал свою дочь Мак-Доннелам из Балликасла. Кто, как не отец, в ответе за счастье дочери?

— Конечно, в первую голову — отец, — поддержал его Джон.

— Возьмите меня, к примеру. За Элен богатого приданого нет, чтобы на хорошую партию рассчитывать. Но она — мое единственное дитя, и Замостье, и все земли со временем по закону перейдут к ней. Имение у меня хоть и небольшое, но не запущенное; конечно, по сравнению с вашим оно убогонькое.

— Имение не мое, — поправил Джон, — а брата.

— Ну, не все ли равно, — продолжал Трейси. — Джордж, похоже, не собирается семьей обзаводиться, а если и женится, так брата не обделит. Впрочем, сейчас речь не о Джордже, а обо мне. В нашей семье все осмотрительные. Жизнь заставляла. И осмотрительность вошла уже в плоть и кровь. Умно бы я поступил, отдав Элен, скажем, за юношу легкомысленного и безрассудного?

— Конечно, нет, — Джон поставил чашку на стол, — но в наши смутные времена трудно жить осмотрительно. Возможно, смелость и есть сегодняшняя осмотрительность.

— Не всегда, далеко не всегда. В такие времена дворянину-католику в Мейо лучше сидеть смирно и молиться, чтобы тучи над головой поскорее разогнать. Элен, ты со мной согласна?

— Я об этом не задумывалась, — ответила та, — пусть мужчины сами решают, им виднее. Но когда придет время выбирать жениха, я не сомневаюсь, ты рассудишь здраво, за что и меня всегда хвалил.

— Ну-ну, — улыбнулся старик, — времени впереди много, подождем пока.

— А осмотрительно ли поступил ваш предок, примкнув к армии Стюарта? — спросил Джон у Трейси.

— Это ж было сто лет назад, времена меняются. Дворяне-католики у реки Бойн да при Огриме бились за своего короля, за свою веру.

— И за родину, — добавил Джон.

— Возможно, — уступил Трейси. — Тогда жили совсем по-другому. Наши с вами предки, Джон, были истинно благородными людьми. И сегодняшних Объединенных ирландцев они бы глубоко презирали. Впрочем, довольно об этом. Доченька, чай еще остался?

Элен проводила его до коновязи. Они остановились. Джон наклонился к ней, но она, положив ему руку на плечо, сказала лишь:

— Здесь не надо.

— До чего ж твой отец упрямый, — посетовал Джон, — обходительный, но упрямый.

— Разумный он, — заступилась Элен. — И впрямь, что тебе за дело до каких-то бунтарей в Дублине?

— Бунтарей! — воскликнул Джон. — Они — за новую справедливую жизнь, и я принял их присягу.

— А разве ты не говорил, что каждый второй из них за решеткой? Если и тебе не терпится туда угодить, проще украсть овцу или пойти с этими Избранниками резать скот.

Джон хлопнул ладонью по седлу.

— Какой толк говорить об этом с женщиной?

— Верно, никакого. У нас, женщин, забот хватает и поважнее. Много ли сейчас у тебя земли? Негде и теленка выпасти, а отец видит в тебе хозяина нашего Замостья. Неужто отцу захочется отдавать меня за человека, который окончит свой век в темнице? Отец у меня мыслит здраво. А как возликуют протестанты в Мейо, если один из Муров угодит за решетку!

— Отец твой беспокоится напрасно. Во всем Мейо и двадцати членов Общества объединенных ирландцев не насчитать. Придут французы, разгромят англичан. Но бои все пройдут стороной, минуют Мейо. Более темных и забитых людей во всем христианском мире не найдешь.

— Однако ты сейчас едешь к Рандалу Мак-Доннелу, чтобы и его в свое Общество вовлечь. Тебе скорее его мерина удастся убедить.

Джон пожал плечами.

— Я обещал Малкольму Эллиоту узнать, как настроены помещики-католики. А сколько достойных людей повсюду — католиков и протестантов — присягнули Обществу.

— И протестантов? А им-то зачем ваша революция? Они и так всем заправляют.

— Только верхушка. Виноваты не протестанты, а само наше жизнеустройство, при котором Англия вытягивает из нас все соки.

— Хватит, иди Рандалу все это объясняй. Я уже всякую надежду потеряла.

— Неправда. Ты меня любишь, а я — тебя.

— Хорошо же ты свою любовь доказываешь.

— Могу и лучше.

— Средь бела дня под отцовскими окнами. Если уж приезжаешь ради меня, все остальные дела побоку! Мало я из-за тебя слез пролила?! Обронишь с кем лишнее слово. Сыщется доносчик, на коня — да к Деннису Брауну в Уэстпорт, и разлучат нас навечно. А ведь вместо этого мог бы быть рядом со мной, и Замостье перешло бы к тебе. Любой жених в Мейо о таком даже и не мечтает. А тебе еще и я в придачу достанусь.

— Не бойся, я скоро вернусь к тебе, только к тебе. Для меня это самая большая радость.

— Сомневаюсь, тебе куда радостнее беседовать с Малкольмом Эллиотом и Рандалом Мак-Доннелом. Ну и жениха я себе выбрала. Совсем голову потеряла, из-за тебя хорошему парню Тому Белью отказала. С ним бы я горя не ведала.

Джон порывисто обнял ее и поцеловал. Она прильнула к его груди.

— А со мной изведаешь счастье, — сказал он, — сама же знаешь.

— Посмотрим, — уклончиво ответила она, едва коснулась его губ своими и отошла. — Поживем, увидим.

Он вскочил в седло, не сводя с нее глаз.

— Уж больно вы, мисс Трейси, высоки для красавицы. То ли дело Грейс — хрупкая, маленькая, до плеча не достанет…

— Последыш мак-доннеловский, — бросила Элен. — Да и вообще не похоже, что она их роду. Ведь она хоть и редко, но моется.

— Тебе б рост укоротить да острый язычок.

— Острый, ну так что же? Привыкай.

— Придется ирландский выучить. Там каждое слово гладкое да плавное, слух так не режет.

Элен рассмеялась.

— Плохо же ты об ирландском языке думаешь. Ты лучше слова для Рандала Мак-Доннела подыщи.

— Непременно, — пообещал Джон. — Буду осмотрительным, как истинный Трейси.

На пригорке за кустами, ограждавшими участок, двое крестьян-арендаторов копали картофель. Элен, прямая, стройная, стояла спиной к дому и не спускала с них глаз. Было строго заведено, что картофель начинают убирать в конце июля. Эти что-то поспешили. Впрочем, погода стоит на диво. Если такая продержится, урожай привалит небывалый. И все же Падди Лейси с сыном Оуэном напрасно пренебрегли обычаем. Всему свой черед: и севу, и жатве, и уборке урожая. Свой черед и свои приметы. Весной пахарь должен вести лошадей вслед за солнцем, слева направо; выпрягая, их следует поставить спиной на север; сеять нужно в пятницу, тогда же лучше справлять работу, не требующую железных орудий. Страстная пятница — самый подходящий день. Выходя в поле, сеятель должен произнести: «Во имя господа» — и бросить по комку торфа через каждую лошадь. И таких мелких суеверий сотни, от них зависит урожай.

А что знает о них Джон Мур или его брат? Но в Мейо даже протестанты помнили и соблюдали каждый ритуал. Конечно, Муров не тревожат насущные повседневные заботы. На ярмарке не будет удачи, если первый встречный окажется чернявым; покупаете лошадь, не забудьте положить ей на круп ком земли. Элен рассказала об этой примете Джону, но он пропустил ее слова мимо ушей. И раз купил скакуна, не совершив обряда, будет в один прекрасный день наказан судьбой. И почему ей выпало полюбить этого человека, столь не сведущего в делах житейских!

— Чудо, а не скакун! — похвалил Рандал Мак-Доннел и похлопал кобылу своего гостя по боку. — Просто чудо! Кто такую выпестовал?

— Стюарт из Фоксфорда.

Мур и Мак-Доннел стояли во дворе у конюшни, там и сям стояли телеги, валялась упряжь.

— А уж норовиста! Впрочем, это верный признак здоровья. Не обидел вас Стюарт, что и говорить. Пойдемте, посмотрите: есть и у паписта кобылица под стать вашей.

Он подвел Джона к стойлу, открыл дверь и вывел черную кобылу.

— Это Плутовка. Я через месяц ее в Каслбаре на скачках попробую. Моя, доморощенная. — Сам Мак-Доннел ростом годился в жокеи, но слишком тяжел и широкоплеч, да и брюшко уже успел отрастить за свои тридцать с небольшим лет. — Вы-то приедете посмотреть?

— Приеду, — кивнул Мур, — если важные дела не задержат.

— Ради каслбарских скачек любое дело отложить можно. Да и кто в Мейо станет делами заниматься, пока скачки не кончатся? Послушайтесь, поставьте на Плутовку — выиграете несколько фунтов. Ее еще никто в деле не видел. Я вам утром покажу, коли у меня заночуете.

— Спасибо, — поблагодарил Джон, — но меня к вечеру ждут в Замостье. А мне еще к Тому Белью нужно успеть.

— Все ради республики стараетесь, разъезжаете?

— Да, пожалуй. Я надеюсь, вы передадите со мной весточку Эллиоту.

Мак-Доннел порылся в кармане, достал два куска сахара, один сунул своей лошади, другой — кобыле гостя.

— Мы когда-то охотились вместе, — заметил он. — Славный вроде малый.

— Несомненно, — подтвердил Мур. — На такого можно положиться. Он назначен руководителем Общества в нашем графстве.

— Впрочем, — продолжал Мак-Доннел, — я и с Сэмом Купером был близок, насколько вообще можно сблизиться с протестантом. Он после смерти отца не один год гулял. Да как! Господи, ну и веселились мы на Холме радости! Дни и ночи напролет. Помню, возвращались мы с Джорджем Блейком как-то в Балликасл. Утро морозное, как раз после рождества, а мы хмельные — трое суток подряд гуляли! Ну и приспичило нам, решили облегчиться, да поспорили, кто дальше струю пустит. Не кто дольше, прошу заметить, тут бы мне Джордж сто очков вперед дал.

Продолжая говорить, он взял Мура под локоть, и они пошли к дому. Когда длинный и нудный рассказ подошел к концу, Мак-Доннел заржал и хлопнул Мура по плечу.

— Было это точнехонько семь лет тому. С тех пор Купер болван болваном стал. Чего ради, спрашивается, согнал с земли Косого О’Молли? Сам посеял ветер, теперь пожинает бурю. Чего ради заделался командиром над йоменами, ведь никто из протестантов не польстился, всякий отговорился, отвертелся. Одни только хлопоты да расходы.

— Наверное, заботился о покое короля. Да стерег Мейо от французов.

— Ишь чего! — весело ухмыльнулся Мак-Доннел. — Видели б вы, как он их муштрует! Обхохочешься, глядючи, как маршируют эти лавочники да приказные.

— А овес у вас в этом году удался, — перевел разговор Мур, — не хуже, чем у нас в Баллинтаббере. Если такая погода продержится, урожай сказочный соберем.

— Сказочный, это точно, — согласился Мак-Доннел. — Один из наших арендаторов, старый Флаэрти, говорит: даже при покойном родителе такого урожая не собирали. Да, упокой, господи, душу его, на нашей с вами памяти таких урожаев не было. Впрочем, вы ко мне не затем приехали, чтоб об урожае послушать да про то, как Джордж Блейк далеко струю пускает. Заходите в дом, поговорим толком, все лучше, чем здесь навоз месить.

Дом и впрямь оказался, как заметил Трейси, «большой сарай на семи ветрах». В два этажа, крытый черепицей, с узкими окнами. К нему невпопад прилепились безобразными крыльями комнаты. Мак-Доннел, ногой отшвыривая с пути упряжь, мешки с зерном, горделиво провел Мура в гостиную, крикнул, чтобы подали пунш. Очистив от хлама два кресла у камина, указал на одно Джону.

Минут через десять темноволосая босая девушка в красном балахоне внесла пунш и поставила дымящуюся чашу на каминную полку.

— Вот умница, — похвалил Мак-Доннел и привычно похлопал ее по заду.

— С Норой мне повезло. Из всех прислужниц самая миленькая, — похвастал он.

Взял черпак, разлил пунш по чашкам, протянул одну Джону, тот заметил, что края у чашки грязные, а на ощупь она сальная.

— Ну а теперь, Джон, отвечу вам прямо и честно.

Напротив, подумал Мур, сейчас начнется обильное словоизлияние.

— Я слушаю, только не нужно снова и снова повторять, что я не знаю здешних нравов. Я уже наслушался об этом в Замостье.

— От старого Трейси? Ишь, старый лис. Послушать его, так он прямо поэму о былых временах слагает, о старом укладе, которому после Огрима пришел конец, а между тем ему и сегодня неплохо живется, да и отцу грех было жаловаться. Мой отец его так и прозвал: «Старый лис из Балликасла».

— Однако мы с ним ладим, — вставил Джон, — старик мне даже мил.

Мак-Доннел проницательно взглянул на него.

— Усадьба и земли Замостья ждут не дождутся молодого толкового хозяина, да ему еще и красотка в жены достанется. Кстати, она дружна с моей сестрицей Грейс. В бедрах она, правда, узковата, рожать тяжело будет, но, как говорится, было б желание…

— Я не кобылицу на племя выбираю, а жену, — напомнил Джон.

— Вон оно что! Прав старый Трейси, не знаете вы еще Мейо. Давайте-ка выпьем. — Он заново наполнил свою чашку. Мур к пуншу не притрагивался. — Я переговорил с теми, о ком у нас с вами шла речь: с Корни О’Даудом, Джорджем Блейком, Томом Белью и остальными. Это, так сказать, наша старая братия. И думается мне, что они всей душой нас поддержат. Всей душой.

— Что ж, весьма рад, — ответил Мур, — и Малкольм Эллиот тоже порадуется, когда узнает.

— Эх, я-то вам говорю, а вы все на Эллиота киваете, — досадливо почесав затылок короткопалой рукой, сказал Мак-Доннел.

— Он член Директории провинции Коннахт, а я — нет. А с Дублином как раз Директория и поддерживает связь. И напрасно вы не доверяете Эллиоту.

— Много ли толку от этой Директории? — стараясь не обидеть гостя, сказал Мак-Доннел. — Все знают, что и в Слайго, и в Голуэе есть Объединенные ирландцы. Да и в Мейо отыщутся. Но не верится мне, что хватит их для большого дела. Да будь их числом, как травинок на каслбарских лугах — зеленым-зелено, точно наш национальный флаг, — все одно, это лишь лоскуток, а не весь стяг.

— Верно, пока нас мало, — согласился Мур, — потому-то я с вами разговор и затеял. Эллиот предложил ввести в Директорию и меня, и если присягнете, то и вас, и О’Дауда.

— Не высока ли честь? Вот в Уэксфорде члены Директории за решеткой, суда ждут, а кто уж дождался — на виселице болтается. Нам, мелким помещикам, высоковато так забираться.

Мур несогласно повел головой.

— От вас действий никто и не ждет, пока не подоспеют французы и не поднимется Манстер. Сейчас нужно лишь подготовиться. Таких, как вы да Корни О’Дауд, уважают, люди вас послушают, и присягнут на верность Обществу.

— Кто знает, может, и так, — согласился Мак-Доннел. — Только вот будут ли они сражаться — это вопрос. Да и много ли навоюешь голыми руками? Может, приказать им делать пики?

— Как в Уэксфорде, — ввернул Мур.

— Да не напоминайте мне об Уэксфорде. Сразу руки опускаются.

— Французы придут, не сомневайтесь, — заверил Мур. — Так что стоит постараться. — Он отхлебнул пунша — так и есть, приторный. Но все же через силу сделал еще один глоток.

— Ну, раз придут, это другой оборот. Стране давно нужна хорошая встряска. До дна, Джон, пьем до дна!

— Будет встряска, и еще какая! Стряхнет Ирландия рабство, хватит англичанам нас объедать. Будет народ в Мейо сражаться за это?

Мак-Доннел рассмеялся и разлил остатки пунша.

— Нора, — крикнул он, — неси еще. — Немного выждал и позвал снова. — Пунш у нее уже готов. Главное — его не остудить. В самое пекло я пью сперва ледяное виски, а потом — горячий пунш. В голове сразу проясняется.

— Так будет или нет? — повторил Мур.

— Да ни в Англии, ни в Ирландии таких горячих голов, как у нас, в Мейо, не сыскать, — уверил Мак-Доннел. — Видели б вы, как дрались стенка на стенку Балликасл и Киллала. Раскраивали черепа, точно яйца били. У многих шипастые дубинки в руку толщиной. Двоих убили наповал, причем, заметьте, дрались-то они просто так, за честь своих господ. Господи! Это у Киллалы-то честь!

— Наслышан я об этих побоищах. Бессмысленная жестокость. В Баллинтаббере Джордж их запретил.

— А такому вот драчуну или Избраннику бессмысленной покажется республика. Зато как они ненавидят англичан да протестантов. Вот потому-то и будут они драться.

Девушка внесла новую чашу с пуншем, поставила рядом с пустой. Не успела она выпрямиться, как Мак-Доннел обнял ее за талию, усадил на ручку кресла.

— А у вас, Джон, в Баллинтаббере такие девушки водятся? — Его рука скользнула вверх, к открытой груди в вырезе балахона.

— Займешься такой вот пичужкой, и обо всех делах забудешь.

Девушка прильнула к его плечу и застенчиво улыбнулась Джону.

Мак-Доннел погладил ее по груди и отпустил.

— Ступай, у нас деловой разговор.

Она ушла, а Мак-Доннел все смотрел ей вслед.

— Зато по дому работать не очень горазда. Зовут ее Нора Дуган, племянница Мэлэки Дугана, он арендует землю у Гибсона. На него все крестьяне в Килкуммине равняются. На него да на Ферди О’Доннела. Неплохой парень этот Ферди. Мы с ним даже в каком-то дальнем родстве состоим. Не сомневаюсь, что оба — из заводил Избранников. Да, перекинься эта зараза на Балликасл, придется мне сторону протестантов держать.

— Любопытно, а не из этих ли Избранников предстоит и нам пополнение набирать?

— Я знал, что мы придем к этому, — кивнул Мак-Доннел. Он нагнулся, потянулся к чаше, но отдернул руку.

— Ух ты, горячо! И как только девчонка донесла? Руки у нее, что ли, в перчатках. — Он вытащил из кармана замызганный носовой платок и обернул им ручку чаши. — Мне говорили, что уэксфордских повстанцев тысячи были. Не верится, что все они из Объединенных ирландцев. Может, только присягу приняли, а в душе так бандитами Избранниками и остались. Ведь крестьянин что в Уэксфорде, что в Мейо — разницы никакой. Сомневаюсь я, чтоб такой крестьянин воевал за какую-то республику. Он с пикой в руках пошел на тех, кого ненавидел: на йоменов, ополченцев, судейских чиновников-протестантов.

Мур покачал головой.

— Не хотелось бы мне видеть подобное ни здесь, ни в другом уголке Ирландии. Общество первым делом выступает против постыдных религиозных разногласий.

Мак-Доннел, разливая пунш, рассмеялся.

— Господи, да эти разногласия насаждались столетьями. Тут вам работы непочатый край. В восстаниях я плохо разбираюсь, но скажу: каков уж народ есть, такой нам и поднимать. Это сто лет назад лихая голова, вроде Корни О’Дауда, мог вскочить в седло и разом увлечь за собой крестьян. И сейчас главная сила — в крестьянах, а значит, все кончится бандитской резней Избранников.

Мур, поджав полные губы, решительно тряхнул головой.

— Нет, не кончится. Избранников обуздает наше Общество. Французы сюда не затем идут, чтобы помогать деревенским бандитам.

— А что французы?! Да им сто раз наплевать на нас. Они, если и придут, так для того лишь, чтоб покрепче насолить англичанам. Знаете Джон, в душе я, наверное, похож на Избранников, а иначе наши с ними пути-дорожки разошлись бы. Уж больше ста лет эти ублюдки протестанты заправляют у нас, топчут исконно ирландскую землю. Почему они захапали и землю, и власть? Древние старики еще помнят, как сын, приняв протестантство, отбирал землю у отца. И священников наших травили, как волков, за голову каждого власти давали пять фунтов. И проводить приходилось службы тайком, в пещерах, а снаружи караул выставляли. Почему, по-вашему, все йомены в Тайроли — протестанты? Да чтоб держать нас, католиков, в узде, чтоб, не дай бог, мушкеты не попали к нам в руки. Я, конечно, увижусь с Сэмом Купером в Каслбаре на скачках, может, даже стаканчик вместе пропустим или пари заключим, но, коли дойдет до схватки, либо я ему кишки выпущу, либо он мне.

Мур взглянул на него: тот говорил сдержанно, но уверенно и грозно, словно об очевидном, для чего даже голос повышать не стоит. Мур отвернулся — кругом голые, неприглядные стены. На одной несколько аляповатых портретов работы заезжих художников. Основные фамильные черты, переходящие из поколения в поколение, они, однако, передали: крупный, тяжелый подбородок, резко очерченные скулы. С этими чертами от отца к сыну переходила и ненависть к угнетателям. Год 1641-й или 1691-й виделись отчетливее вчерашнего дня, прошлое определяло поведение сегодняшнее, смиряло чувственные порывы. Вот она, история, только без триумфальных арок и площадей, названных в честь ее героев. Это история жизни в смрадных болотах, среди невысоких, но крутобоких холмов, история поражений и лишений, история разграбленных и опустошенных семейных гнезд.

— Что ж, пускай французы высаживаются в Манстере, — сказал Мак-Доннел. — Пускай восстает народ. И если в Мейо не окажется других войск, кроме йоменов, мы, уж будьте спокойны, всыплем им.

— А все эти люди — Блейк, Белью, О’Дауд — надежны? Вы в них уверены, как в себе?

— Уверен, — твердо сказал Мак-Доннел. — Я с ними толковал по-всякому. Мы готовы присягнуть вашему Обществу, а какие в присяге слова — неважно. Наверняка красивые. Только пусть там намотают себе на ус, что в Мейо не очень-то развернешься.

— Мы об этом знаем не хуже вас. — Мур улыбнулся, главное, решиться на первый шаг. — С этого бы разговор и начинали. Выходит, не зря я проездил.

— Давай-ка допьем пунш, — предложил Мак-Доннел. — Много людей вам не собрать, помещиков здесь — раз-два, и обчелся, но кое-кого мы с Корни уговорим.

— А эти двое: Дуган и еще один, как его?

— А, Ферди О’Доннел. Пока подождем с ними, хоть мы все и католики, но я и вы — помещики, а они — крестьяне. Нам, глядишь, еще и Купер подсобит: напустит на бедноту своих йоменов, так крестьяне сами к нам запросятся.

Мур допил пунш с нарочитым удовольствием.

— Да, — задумчиво произнес он, — от Купера этого можно ждать. По лицу не скажешь, что умен, посмотрим, каков в делах. Джордж его презирает.

— Джордж презирает всех нас, — сказал Мак-Доннел. Джон хотел возразить, но тот остановил его, подняв руку, и повторил: — Всех нас. Но его ли в том вина? Взгляните на меня, полжизни прожил, а дальше Дублина не ездил, да и там всего раз десять был. За полгода одну книжку осилил, пустой романчик — я его у Тома Белью нашел. О любви английского лорда к дочери испанского графа, женщина написала. Вы, конечно, таких убогих книг не читаете. Во всей нашей провинции никто лучше меня в лошадях не разбирается, да что толку!

Мур шел с Мак-Доннелом к конюшне, пристыженный словами хозяина. Мак-Доннел, конечно, неглупый человек, хотя иногда несет чепуху. Как колючие кусты пустили глубокие корни, чтобы выстоять против ветров, так и Мак-Доннел врос глубоко в землю Мейо.

И словно в подтверждение Мак-Доннел сказал:

— Так не забудьте про скачки. Самый памятный праздник в году, отдохнем недельку, потом и урожай легче убирать. Господи, ну что может быть лучше скачек!

Мур вытащил из заднего кармана перчатки.

— Вы только что согласились стать членом повстанческого общества, а думаете лишь о скачках.

— Ну и что? — Мак-Доннел вывел из стойла лошадь Джона. — Ведь французы к тому времени еще не подоспеют? А придут в разгар скачек — недосчитаются кое-кого из союзников.

ПАРИЖ, ИЮЛЯ 7-ГО

Худой, угловатый человек, остроликий, большеносый, в форме бригадира французской революционной армии, шел по улице Святого Якова. Он торопился и был явно в духе. Высоким фальцетом напевал какую-то арию, прохожие оборачивались, а он приветственно махал им. Ему хотелось обнять каждого, зазвать в кафе, угостить вином, произносить тосты и по-французски, и по-английски. Его самодовольному взору он представлялся молодым, щегольски одетым офицером на прогулке по вечерней цитадели революции. Звали его гражданин Уолф Тон, некогда (и в скором будущем) житель Ирландии. Это он основал Общество объединенных ирландцев, он представлял его во Франции. И вот сегодня пополудни он получил наконец окончательный ответ от Директории.

Уже почти три года он в Париже, то полон надежд, то отчаяния. Он завалил Директорию памятными записками, провел долгие часы в министерских приемных, ублажал как мог вельмож, жалея, что беден и не может их подкупить. Денег у него и впрямь не было ни гроша, по-французски он изъяснялся путанно и многословно, когда его произвели в офицеры, ему пришлось выговорить себе жалованье вперед, чтобы купить обмундирование. А просьба его была предельно проста: он приехал в Париж, чтобы уговорить Францию послать в Ирландию войска. Шесть месяцев он не вставал из-за стола в пансионе, где квартировал, строчил бесчисленные памятные записки: об ирландских политических силах, об управлении островом, о религиозных распрях, дилетантские выкладки об ирландской обороне, целях и задачах Общества. И все это излагалось твердым, аккуратным почерком стряпчего, неумолимые факты шагали стройными шеренгами. Их, словно артиллерия в бою, поддерживала логика. А по вечерам Тон бродил по Парижу, глазел на вывески, упражнялся во французском, заговаривая с прислугой и тавернщиками. Потом бутылки три дешевого вина — и в оперу или в театр. Долгие недели ожидания провел он на жесткой скамье среди других просителей, в приемной Карно или какого иного вельможи, разложив на костлявых коленях портфель из дешевой кожи. С десяток других стран тщились завоевать расположение и помощь Республики, но победил Тон. Он бросил к ногам Директории остров под боком у Англии, населенный угрюмыми и недовольными крестьянами, которые, хоть и вооружены лишь пиками, рвутся в бой; в стране разветвленная революционная организация под началом радикалов.

В декабре 1796 года из Бреста вышла флотилия — сорок три судна, пятнадцать тысяч солдат на борту под командой великого Гоша, блистательного молодого генерала, покорителя Вандеи.[16] Рождество Тон встретил в заливе Бантри на борту «Неукротимого», сражавшегося со шквальным ветром. Закутавшись в шинель, Тон стоял на палубе, жадно вглядываясь в пустынные берега Манстера, к которым не подпускал ураган. Неделю выжидали французы в заливе, но ураган с прежней силой обрушивался на корабли, да и британские суда рыскали неподалеку, и французы снялись с якоря и отправились восвояси.

На военном совете в каюте послушного воле волн корабля Тон спорил с французами до хрипоты, тыча в схемы и карты на столе, прикрученном к полу цепью. Дайте ему французских легионеров, немного артиллерии, побольше кремневых ружей да отпустите с ним офицеров-добровольцев. Высадите его на побережье Слайго, туда ураган не дошел. Или поставьте над ним французского командира, ему, Тону, незазорно воевать и рядовым. На все согласен, лишь бы получила Ирландия оружие да отряд бывалых солдат — подмогу Объединенным ирландцам, — полных сил и жажды борьбы.

Французские офицеры — дети Революции, поднятые бог знает из каких низов, — тоже были в основном людьми молодыми. Они внимательно выслушали, отдали должное горячему молодому ирландцу, столь пылко любящему родину. Но лишь один из них вызвался взять команду на себя, молодой бригадир Жан-Жозеф Эмбер, соратник Гоша со времен Вандеи, он знал, как распорядиться повстанческими силами. Он поддержал Тона. Ему нужно две тысячи солдат и двадцать тысяч мушкетов, чтобы вооружить повстанцев. Тогда он за неделю дойдет до сердца Ирландии. А там их поддержит народ. Гош призадумался. План заманчивый и без риска для Франции. Случись удача, и Франция обретет нового союзника. Провались эта затея, Франция только облегченно вздохнет: большинство легионеров — отъявленные головорезы, по ним плачет тюрьма. Гош напомнил Тону: попади тот в плен — повесят, да прежде кишки выпустят. Тон ответил:

— Что повесят, конечно, печально, а что выпотрошат, так je m’en fiche.[17]

Что ж, подумал Гош, этот ирландский полковник привлекает: не глуп, храбр, как и новый его сторонник Эмбер, но может перегнуть палку. И он отослал обоих, сказав, что примет решение сам.

Эмбер и Тон вышли из каюты, упираясь в зыбкую палубу привычными к суше ногами, цепляясь за дубовые поручни. Эмбер не знал английского и с трудом понимал ломаный французский Тона. Их свела жажда славы, маячившей за вершинами заснеженных холмов. Ничего, думал Тон, за все издевки и насмешки красноречивее меня ответят мушкеты. Ответят, что я не сын разорившегося каретника, а незаконнорожденный отпрыск из рода Уолфов Килдэрских. Ответят мушкеты и вигам, они, воспользовавшись моими услугами, как подачку бросили мне несколько судебных дел на разбор. Тон посмотрел на крупного, широкоплечего француза. А может, и он тоже дожидается своего звездного часа? Сегодня нам благоволит удача, так рискнем, сыграем ва-банк. Накануне выдался ясный день, и он увидел на пологих холмах крестьян. Ни один не знал его имени, ни один не смог бы заговорить по-английски. Холод пробирал даже сквозь шинель, но Тон не уходил с палубы, в первый раз видел он западное побережье Ирландии и залюбовался им. Директории он откровенно высказал свои соображения: в западных графствах по сей день не привыкли к ярму и люто ненавидят Англию. И надеялся, что не ошибся, хотя он вообще не знал запада, лишь однажды провел несколько дней в Балликасле, что в провинции Коннахт, склоняя на свою сторону трусливых помещиков-католиков. Да, дикий край — побережье Бантри, и люди на холмах далекие, чужие.

Но вот Гош призвал их в свою каюту. Решение принято. С утренним отливом французы уходят, и Тон с ними. Эскадру придется расформировать. Тон стоял на палубе, то ли напевая, то ли бормоча, и смотрел на удаляющийся берег. Вернувшись во Францию, он вновь засел за памятные записки, призывая повторить кампанию. А высоко над ним, в запутанных лабиринтах французской политики, корчилась, натыкаясь на тупики, Директория. Умер Гош, опора и надежда Тона. Памятные записки множились в числе и объеме, просьбы звучали все настоятельнее. Он получил аудиенцию у очередного баловня судьбы, генерала Бонапарта, бледного, худощавого, со жгучими черными глазами. Генерал равнодушно выслушал его и распрощался. В Париже маленькая колония ирландских изгоев пополнилась новыми членами Общества объединенных ирландцев: Люинс и Напер Танди из Дублина, Бартолемью Тилинг из Белфаста. А в Гамбурге с французскими представителями встречались Эдвард Фицджералд и Артур О’Коннор. Они рассказали о распрях в дублинской Директории. Белфаст предлагал поднять восстание осенью этого, девяносто седьмого года. Дублин же настаивал на весне будущего года. Без помощи Франции Том Эммет воевать не согласен. А О’Коннор хотел в любом случае поднять народ. В Уиклоу и Уэксфорд введены войска, в Белфасте и Антриме Объединенным ирландцам приходилось туго. Еще немного, и время будет упущено.

Каждый день Тон беседовал с членами Директории, упрямо настаивая на своем. «Не исключена возможность, отвечали ему, что Франция и пошлет ограниченный контингент в Ирландию, а Голландия снарядит корабли». Осенью 1797 года голландский флот был наголову разбит при Кампердауне. А во Франции собрали английский экспедиционный корпус под командованием Бонапарта. Тону вторично удалось встретиться с генералом, он развернул перед ним карты и планы. Бонапарт молча следил за тонкой проворной рукой ирландца, порхавшей над островом, похожим на картофелину: вот каков береговой рельеф, вот бухты, судоходные реки.

— Вы отважный человек, — сказал Бонапарт ровным, бесстрастным, как у самого Тона, голосом.

Плодов эта встреча не дала. Бонапарт замышлял египетскую кампанию, собирал войска, и мало-помалу английский экспедиционный корпус таял. Тон все это видел, но не сдавался. В Директории над ним уже подшучивали, величая «ирландским полководцем» и «неистовым ирландцем», впрочем, за ним — целый народ, готовый к восстанию, а это уже дело нешуточное.

В начале мая до Парижа долетела весть, что восстание назначено на двадцать четвертое число сего месяца. Потом пришли еще две весточки, и связь прервалась. Утром двадцать четвертого мая вооруженные пистолетами и пиками люди захватили почтовые кареты на выезде из Дублина. Таков был сигнал к восстанию. Толпы Объединенных ирландцев поднялись и в холмистых краях Северного Антрима, и на юге, в деревушках Уэксфорда. Тон незамедлительно покинул Руан, где стояла его часть, и верхом прискакал в Париж. И вновь принялся убеждать Директорию. Однако дело не двигалось. Тон исчерпал все разумные доводы, он потерял сон, запил, здоровье его расстроилось. И тогда он прибег ко лжи. Дескать, каждый ирландец, будь то католик и пресвитерианин, присягнул на верность Обществу. На борьбу поднимутся все графства как один, стоит им только завидеть французские паруса. Восстание началось, его нужно поддержать. Но Директория отмалчивалась. Он встречался с Груши, Килмэном, Эмбером на побережье, где стояли их части, и умолял послать войска не мешкая. Они соглашались, что такую возможность нельзя упускать. На худой конец это отвлечет силы Англии и развяжет руки Бонапарту. Килмэн, чьи предки были из Ирландии, с воодушевлением поддержал Тона, как, впрочем, и давний его союзник Эмбер.

Они сидели друг против друга за маленьким столом, и Эмбер подробно расспрашивал: верные ли у Тона сведения? Сколь распространена организация — Объединенные ирландцы? Можно ли на нее полагаться? Есть ли в ней государственные деятели и люди состоятельные? Тщательно ли велась подготовка к восстанию? У Тона даже закружилась голова — сейчас все поставлено на карту, либо пан, либо пропал, и он рискнул сказать Эмберу правду: Общество объединенных ирландцев — очень пестрая по составу организация, скорее вынужденный союз городских радикалов, пресвитериан с севера и католиков с юга. Правы не О’Коннор с Фицджералдом, а Том Эммет: без поддержки Франции восставать бессмысленно. Но пришли Франция крупный отряд, и все переменится. В каждом ирландце живет затаенная, незатухающая ненависть к поработителям-англичанам. Нужно только заронить надежду на победу.

Выслушав его, Эмбер улыбнулся, с ленцой прикрыв глаза, точно огромный, сознающий свою силу кот.

— Значит, вы обманывали Директорию. Неудивительно, что Бонапарт назвал вас отважным человеком.

Тон нетерпеливо тряхнул головой — по-французски теперь он изъяснялся много свободнее.

— Я просто внушал им, что в их силах освободить Ирландию. И это правда. Может, кое-что я и преувеличил. Но не все ли равно. Победителей не судят!

— Победителей не судят! — повторил Эмбер, все еще улыбаясь.

— Господи, мне ли доказывать французскому генералу, что порой необходимо идти на риск?! Да, это риск. Но не напрасный.

— А если не победим? — спросил Эмбер. — Франции это обойдется в целую армию.

Тон лишь повел плечами.

— Мы непременно победим.

— А почему вы решили раскрыть мне все карты? — поинтересовался Эмбер.

— Мне известна ваша репутация, — ответил Тон. — Лучшего командующего среди ваших генералов нам не найти.

— Это из-за победы в Вандее? Так сколько уж воды утекло. Время на месте не стоит. — Он отодвинул стул и сел, засунув руки за пояс на большом животе. — Мы с Килмэном уже написали в Париж, посоветовали снарядить армию в Ирландию. Ну, что вы на это скажете?

— Пусть снаряжают армию побольше, — немедля откликнулся Тон, — либо делать все как следует, либо вообще не браться. Кораблей и солдат должно быть не меньше, чем у Гоша, пока не подавлено восстание в Ольстере и Ленстере.

Эмбер улыбнулся шире.

— Вы поразительный человек, ирландский полководец. Вам бы родиться французом.

— Однако я — ирландец, со всем и хорошим, и дурным, присущим ирландскому характеру.

— Думаю, мы изучим ирландский характер, — пообещал Эмбер.

С того памятного разговора прошла неделя — позади годы просьб и увещеваний. Тон шагал мимо мостов через Сену, не замечая их, душа его зашлась от ликования. Впрочем, в уголке памяти запечатлелись и мосты, только другие, через родную Лиффи, рядом здание Четырех судов, и таможня, и парламент.

Он зашел в людное кафе, протолкался к столику в углу, где сидели Люинс и Бартолемью Тилинг, поджидая его. Увидев почти пустую бутылку бургундского, он покачал головой и, подозвав официанта, заказал новую. Перевел дыхание, как заправский актер, выдержал паузу и будто невзначай обронил:

— Сегодня все решилось. Нам дают достаточно кораблей и войск. Выступаем в конце месяца.

— Что значит «достаточно»? — спросил Люинс.

— Тысяча солдат под командой моего любимца Эмбера, пять тысяч солдат поведет следом Килмэн. Ça ira, çа ira.[18]

— Чудо, просто чудо! — воскликнул Тилинг.

— Ах, Тилинг, вы, как истый белфастский католик, только в чудеса и верите. А это чудо свершили мы: непреклонная вера в наше правое дело да мой гений. Неистов в бою, мудр в переговорах, прост и безыскусен, как мальчишка среди друзей. Таков гражданин Уолф Тон Дублинский, одолевший Директорию. Дело сделано, бумаги готовы: подписаны и отправлены. Полковник Тон будет сопровождать Арди, полковник Тилинг — Эмбера. А гражданин Люинс прикомандировывается к штабу генерала Килмэна. Кстати, его ирландское происхождение нам ничуть не помешало. Ничуть.

— Что значит «поведет следом»? — спросил Тилинг. — Не понимаю.

— Это значит, что Эмбер и Арди должны высадиться и заручиться поддержкой местного населения. Недели, скажем, им хватит, и следом выйдут корабли Килмэна. Все честь по чести. Они возьмут курс на Ольстер, чтобы помочь вашему, Бартолемью, другу — Мак-Кракену. Командовать Объединенные ирландцы и французы будут на равных. На этом настоял я, гражданин будущей республики, в которую верили и которую лелеяли те немногие, кому знакомо мое имя. — Краем глаза он поймал свое отражение в зеркале и подмигнул.

— Где ж в Ольстере они думают высаживаться? Где именно? — не унимался Тилинг. И серые глаза на красивом продолговатом лице изучающе взглянули на Тона.

— В заливе Суилли. Впрочем, не все ли равно? — пожал плечами Тон. — Я им сказал, где бы они ни высадились, местные возликуют, возгорятся их лица надеждой.

— Дай-то бог, чтобы наша помощь Мак-Кракену подоспела ко времени, — сказал Тилинг. — Как знать, вдруг там уже все кончилось, может, силой задавили. Или само на убыль пошло.

Тон вытащил из кармана маленькую — она умещалась на ладонях — карту, истертую на сгибах.

— Главное — проскочить мимо английского флота, это где-то поблизости Корка. Чтобы избежать опасности, придется идти кружным путем, потеряем день-другой. А там мы уже в пределах графства Голуэй, поворачиваем на Мейо, минуем и его, и Слайго, снова берем курс на север, к заливу Суилли. Капитан сегодня мне толковал-толковал, да я моряк никудышный, мало что понял, но показывал он именно так.

— Опрометчиво было обещать, что люди поднимутся в любом уголке острова, где ни брось якорь, — укорил Тилинг.

— Ну, может, и не в любом, — согласился Тон. — Попробуй, подними их в Мейо или Голуэе, там и поныне едят сырую рыбу, а Деннис Браун да Дик Мартин для них ровно божества.

Полнотелый, смуглый Люинс тоже покачал головой.

— Не много ли вы им посулили?

— Посули я меньше, мы бы и баркаса с одним капралом не получили. Знаю я этих лягушатников. Для них поставить на лошадь-победительницу после скачек и то риск, — и принял у официанта бутылку бургундского. — Полковник Тилинг, расплатитесь, так вам велит казначей Ирландской республики! Что на это скажете, Бартолемью? Взять мне портфель казначея? Себя небось вы видите первым лордом Ирландского адмиралтейства.

Тилинг достал кошелек.

— Вы творите чудеса, — повторил он, отсчитывая серебряные монеты. — Нам эти чудеса являть народу, который бьется сейчас за свободу, вооруженный лишь пиками. И я не упущу случая, чтобы внести свою лепту.

Тон наполнил бокалы и, не глядя на собеседников, спросил:

— Что-то вас все-таки удручает, а? Сидите как сычи. Все вы, северяне, на один лад. И Мак-Кракен такой же.

— Одна тысяча с нами, еще пять следом, потом еще девять. Итого — пятнадцать. А французам еще армию в Египет посылать, да и свои границы охранять.

— Бартолемью, отбросьте все сомнения. — Тон взял два бокала, протянул Люинсу и Тилингу. — Через несколько дней вы уже будете на палубе корабля. Раз в жизни такое испытание выпадает, для характера лучшая закалка.

— Директория решила единодушно?

— Не знаю, честно признаюсь, не знаю, — ответил Тон. — Так ли это важно? Я беседовал с Карно, и он пообещал твердо, сказал, что решение уже принято. Мне этого достаточно.

— Да что там говорить. Ваша правда! — воодушевился Люинс. — Высадятся пять тысяч, а сколько за ними пойдет!

— Оружия повезем на двадцать тысяч человек, — уточнил Тон. — И не каких-нибудь пик, а мушкетов и пистолетов.

Тилинг улыбнулся, суровое, бледное лицо просветлело.

— Убедили! Я прошу простить за недоверие. Пью за ваше здоровье, за вашу долгую и трудную битву. Любой бы отступился.

— Спасибо, принимаю ваш тост, — кивнул Тон, и они подняли бокалы. — Но у меня есть еще более достойный. За Ирландскую республику! — И он снова обнес всех вином.

Тилинг бросил взгляд на карту, от поднятых бокалов на нее падала тень. В центре, в Ленстере, городов много, дальше виднелся изрезанный рельеф побережья Манстера, а Мейо — почти пустое серое пятно, лишь там и сям разбросано несколько городишек.

4

ИЗ «БЕСПРИСТРАСТНОГО РАССКАЗА О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В КИЛЛАЛЕ В ЛЕТО ГОДА 1798-ГО» АРТУРА ВИНСЕНТА БРУМА, МАГИСТРА ТЕОЛОГИИ (СТЕПЕНЬ ОКСФОРДСКОГО УНИВЕРСИТЕТА)

Для человека просвещенного и мыслящего самое отвратительное — тупая жестокость, питаемая общественными и религиозными распрями. Весьма прискорбно, но мне довелось лицезреть разгул подобной жестокости в конце июля — в начале августа, когда уходящее лето дарит поля и луга своей мимолетной красотой. В эту пору у землепашца выпадает короткий отдых, а затем начинается уборка урожая, работы и хлопот хоть отбавляй. В прошлом месяце эти темные люди разожгли костры на холмах, взывая к силам небесным, от которых некогда они полностью зависели и на которые уповают и по сей день. И преподобный господин Хасси, и я, каждый в своем храме, неустанно взывали к Господу о благословении, благодарили за то, что послал нам сей щедрый дар — обильный урожай.

Но увы, под солнцем зрели и иные плоды.

В ночь на праздник Святого Иоанна, пока у ярких костров плясали юноши и девушки, самозванцы — Избранники Киллалы вновь совершили нападение на усадьбу господина Сондерса. В начале июля они предприняли еще несколько ночных вылазок, и их бесчинства, как и следовало ожидать, привели к беде: пролилась кровь людская.

Памятуя о том, что нападение свершилось в праздничную ночь, я не сомневаюсь, что бандиты были пьяны, и на этом обстоятельстве я хотел бы задержаться, хотя это и уведет мой рассказ в сторону. В любом краю, будь то хоть Англия, крепкие напитки причиняют и обществу, и отдельным людям немало вреда, но в Ирландии бедствие сие достигло невероятного размаха. Утверждаю это не по своему лишь свидетельству, но со слов всех прихожан. Крестьяне употребляют виски и в будни — чтобы забыться после тяжкого труда, и в праздники, которые выпадают довольно часто, — чтобы прийти в хорошее расположение духа. Нищие пропивают последние гроши. Случится идти вечером по городу — непременно встретишь пьяных, они что-то горланят, едва не валятся с ног, чем оскверняют слух и взор прохожих. А кто уже свалился замертво на пороге или прямо на дороге. Попадаются и женщины. Но не следует думать, что пьянство — удел бедняков; местные дворяне (если позволительно так назвать невежественных помещиков-мужланов) еще более достойны порицания хотя бы потому, что они чаще и охотнее злоупотребляют спиртным. Случись мне описывать бал, или охоту, или даже выезд мирового на судебное разбирательство и не упомяни я о пьяных оргиях, рассказ мой оказался бы недостоверным.

Любое, даже самое неподходящее, событие непременно сопровождается пьянством; поначалу на душе весело, потом обуревает злоба, она сменяется слезливой грустью, а потом — полной бесчувственностью. Я далек от ханжеского пуританства и сам нахожу определенное удовольствие от рюмки вина за обедом, от глотка бренди на ночь, от чаши горячего пунша в морозный день. Но здесь, в Ирландии, все по-иному. На этом промозглом острове, окутанном тучами, сам воздух над лесами, озерами и болотами, кажется, напоен хмелем, стоит только перегнать, очистить, и можно пить.

В конце июля бандиты учинили неслыханное и невиданное злодейство. Неизвестные в черных масках ворвались в скромное жилище судебного пристава Сэма Прайора, отвели его к болоту поблизости и жестоко расправились с ним: обрезали уши, затолкали в наполненную колючками яму и закопали его там по горло. Так он промучился всю ночь, лишь утром, заслышав его стоны, подоспели добрые люди.

Я, конечно, навестил пострадавшего. Изуродованный, весь в бинтах, лежал он в своей лачуге, столь же убогой, как и у самих крестьян. Кроме меня к нему заглянули еще шестеро моих прихожан, лавочники из Киллалы и владельцы окрестных ферм. Велики были их скорбь и гнев. Все они состояли в отряде тайролийских йоменов, а один, Боб Томпкинс, был даже сержантом.

Меня несколько огорчило, что бандитов — этих Избранников — они величали не иначе как «паписты». Я употребил все свое красноречие, пытаясь доказать, что Избранников и полсотни не наберется, а папистов, то бишь католиков, в графстве тысячи и тысячи, увы, все мои доводы их не убедили. Сурово насупившись, сидели они, сжимая ладонями колени, убежденные, что вокруг враги, одни лишь жестокие и темные твари. Они удивлялись и негодовали, что их пастырь не разделяет тревожных опасений.

Их тревоги породила сама история — словно череда мрачных гравюр-иллюстраций к «Книге о великомучениках» Фокса: нагие изгнанники-протестанты на дорогах Ольстера в 1641 году; монахи призывают вырезать всех еретиков; толпы пьяных католиков, лица — точно обезьяньи морды. И поклоняется моя паства своим героям, которых почитают за святых: отважным английским феодалам, защищавшим свои поместья, таким, как семья Прентис из Лондондерри, выдержавшая осаду якобинцев; королю Вильгельму, защитнику протестантов, на боевом коне в битве у реки Бойн. Но превыше всех, конечно же, Кромвель — в черных латах, исполненный праведного гнева, безжалостно карающий всякого мятежника или католика. Надолго запомнят поля Ирландии тяжелую, с бряцаньем, поступь его железных сапог. Читатели-англичане, возможно, сочтут доводы мои смехотворными и жалкими — неужто эти зловещие видения прошлого и сегодня страшат людей, собравшихся в убогом домике их товарища, чтобы утешить его в беде; неужели и сегодня в душной клетушке витают духи короля Вильгельма и короля Якова.

Здесь, впрочем, равно как и в дальнейших записях своих, я впадаю в искус и привожу беседу дословно, точнее, то, что сохранилось в памяти моей, хотя меня весьма пугает полное отсутствие писательских навыков. Местный народ, как протестанты, так и католики, знакомые с английским языком, говорят с так называемым у нас в Англии «провинциальным» акцентом, в нем очень много резких на слух звуков, и понять его, разумеется, мудрено. Вот еще одно уродливое явление: оба противоборствующих лагеря поносят друг друга на одном и том же языке, с одним и тем же акцентом. Мой любезный друг господин Фолкинер уверяет, что, слышь я речь католиков и протестантов с детства, я бы ни за что не спутал их. Не стану спорить…

— И это еще цветочки, — сказал Джек Станнер. — Бог даст, доживем и ягодки увидим.

— Мне еще не верится, что я до сегодняшнего дня дожил, — подхватил несчастный Прайор, — а не утоп в своей же крови.

Томпкинс принес ему в утешение бутылку виски, и Прайор к ней изредка прикладывался.

— Лежу, вою, как недорезанный баран, так бы и помер, не случись мимо Мак-Магон.

— Но ведь Мак-Магон, кажется, тоже папист? — уточнил я.

— Верно, — согласился Прайор, — смирный бедняк пастух. Были б все паписты такие, мы б горя не ведали.

— И среди них добрые люди попадаются, — согласился Томпкинс. — Кое у кого в моей лавке долги двух-трехлетней давности, но заведется у них шиллинг, тут же несут. Кто победнее, те и честнее — пастухи да батраки.

— Они еще и потому молодцы, — сказал Прайор, — что их священник Хасси призывает забыть о долге и чести в общении с нами, «еретиками».

Мне же господин Хасси известен как человек безукоризненной порядочности и преданности государю. К сожалению, не могу сказать того же о Мэрфи, втором священнике католического прихода, личности отвратительной, и мои самые худшие предположения подтвердятся дальнейшими событиями. Он прирожденный смутьян, неистово жаждущий могущества своей церкви, сам глухой к людским чаяниям. Но собравшиеся в лачуге Сэма Прайора будто и не замечали столь явного различия между двумя священниками. Ненависть к землякам-католикам огульна и прихотлива. Разговор, причем в самых нелестных тонах, зашел о местном учителе Оуэне Мак-Карти. Зачастую именно деревенские учителя и сеют смуту, а Мак-Карти во хмелю теряет разум, становится задиристым и хвастливым. Досталось в беседе и помещикам-католикам — Белью, Блейку, Трейси, Грейсу, Муру, Нюдженту, Мак-Доннелу, Бэрку. Приятелей Прайора злило, что те зажиточнее и задирают нос, словно истинные аристократы. Томпкинс и кое-кто еще с грустью вспоминали дедовские времена, когда католики под кромвельским сапогом и пикнуть не смели. А еще немаловажно то, что Избранники не тронули никого из названных помещиков, хотя многие заламывали непомерно высокие цены с арендаторов и снискали дурную славу.

— Если уж Избранников допекает высокая арендная плата, так им бы лучше расквитаться с Уильямом Бэрком из Кроссмолины, такого сукина сына Мейо не знало со времен Мика Махони. Нет, дело не в этом. Мне это ясно как божий день. На брата священника они руку не поднимут.

— Это еще цветочки, — повторил Джек Станнер.

— В Уэксфорде все так же начиналось, да вон как обернулось, — напомнил Сэм Прайор.

Он не скупясь обнес всех виски, и я счел неуместным отказаться. Виски оказалось скверным, с какой-то местной винокурни, оно огнем обожгло горло. Когда пожар внутри унялся, я заговорил:

— Нет, в Уэксфорде все по-другому. Там восстали Объединенные ирландцы. У нас же — горстка Избранников, несчастных, убогих крестьян.

— Ох, господин Брум, плохо вы их знаете, — покачал головой Станнер, — у них что ни священник, то непременно во Франции выучку прошел, а разве мало таких, как Уильям Бэрк: он служил в армии короля Людовика, гонялся за бедными французскими протестантами да убивал.

Прайор сдвинул повязку — там, где должно быть ухо, обнаружился ужасный, черный от запекшейся крови обрубок.

— Вот, смотрите, господин Брум, в море христианской крови, что пролита на этом острове со времен Елизаветы, и моя кровушка есть. А верные слуги престола — тайролийские йомены — вынуждены сидеть сложа руки, задницей скамью греть.

Я простил ему столь неделикатное выражение, надеюсь, простит меня и читатель, если и впредь ему встретится подобное. Прайора же и его товарищей я постарался убедить, что мировые судьи, без сомнения, проведут исчерпывающее расследование, и не преминул напомнить, что и сами они — йомены, готовые привести в исполнение решение суда.

— Ну, это еще как сказать, — усомнился Станнер.

— Йомены-то готовы, — уточнил Прайор, — да только капитан наш женат на католичке, да и друзья у него паписты вроде Рандала Мак-Доннела.

— Да что вы! Опомнитесь! — не удержался я. — Во всей Ирландии не сыскать более исполнительного офицера, чем капитан Купер. Ревнитель, истинный ревнитель. Что, по-вашему, он должен делать?

— Что делать? — переспросил Прайор, ощупывая рану на голове. — Да любому протестанту ясно, что делать!

— Ты полегче, — урезонил его Томпкинс, бросив взгляд в мою сторону, тогда я не разгадал его смысла. — За капитана Купера я словом своим поручусь. Господин Брум прав. Капитан Купер сделает все как надо.

Я не вправе строго судить этих людей. Откуда им, в Англии, знать, чего они опасаются, кому служат верой-правдой? И тем не менее столько веков мы полагаемся на их помощь и поддержку, и, случись бунт или какой иной кризис, мы в Англии не скупимся на похвалу «верным ирландским протестантам», зато в спокойную годину мы поглядываем на них с пренебрежительным высокомерием, как на дикарей, но чуть более развитых, чем остальные.

Я покинул их, пообещав, что назавтра пришлю свою дражайшую супругу Элайзу с толикой «благ земных», со мной вежливо попрощались, а Прайор поблагодарил за внимание. Не сомневаюсь, что, как только я затворил за собой дверь, их беседа возобновилась, причем в более свободных, чем при мне, выражениях. Плохо, ох как плохо, знал я этих людей, хотя они и мои прихожане и каждое воскресенье я вижу их в церкви. Конечно, воспитания им недоставало, впрочем, они и не тщились показать себя «благородными». А к своей собственной знати относились недоверчиво, попрекая ее равнодушием. Однако этих простолюдинов и знать объединяла религия, они жили бок о бок, составляя малочисленную, но всесильную группу.

Помнится, пока я пешком добирался до города, мне повстречалось несколько бродяг-батраков — очевидно, их занесло в Киллалу к уборочной страде. Трудно вообразить, в какое рубище они одеты! Домотканые куртки, изношенные и истрепанные, побурели от солнца и грязи, неотличимы по цвету от земли, головы не покрыты. Волосы нечесаные, висят длинными космами. Наверное, такое обличье имели лесные разбойники из исторических пьес высоконравного Шекспира. Они оживленно переговаривались по-ирландски, смеялись шуткам приятеля, дикарского вида долговязого парня, еще выше Мак-Карти. Поравнявшись со мной, они примолкли, церемонно поздоровались, отступив на обочину, а потом возобновили разговор, снова окунувшись в мир своих забот, совсем неведомый мне и недоступный из-за языка.

Словно в руках у меня два мозаичных черепка — жизнь таких бедняков, как Прайор, и жизнь бродячих батраков-католиков. И два черепка эти не совместить: первоначальный, ныне порушенный мозаичный узор мне неведом.

Через два дня к вечеру в неглубоком болоте нашли труп Фелима О’Кэррола, мелкого фермера, арендовавшего землю у лорда Гленторна. Обнаженное тело зверски изуродовано, спина — сплошное кровавое месиво. О’Кэррол был уже немолод, известен как отъявленный смутьян и, следовательно, подозревался в связи с Избранниками. Несомненно, от него пытались получить какие-то сведения, но, очевидно, без особого успеха. Поминки по нему справляли в его родном селении, и о них я, к счастью, ничего не могу сказать. У ирландских крестьян в этом обряде предостаточно непристойного, и описывать его — значит возбуждать в читателе отвращение. Ни для кого не секрет, что поминовение у ирландцев отнюдь не бдение над телом усопшего отца или друга, а зачастую повод для попойки и беспутства. Суть так называемых «поминальных игрищ» такова, что ввергнет христианина в пучину отчаяния за судьбу веры своей, ибо «игрища» эти увековечивают и ныне языческое прошлое, и о некоторых все же скажу несколько слов. В «Поединке», «Быке и корове», «Негасимом свете», «Продаже свиньи» участвуют как женщины, так и мужчины, причем последние раздеваются догола, а в других изображают первую брачную ночь. Воистину мудра поговорка: «В час скорби женятся чаще, чем в час веселья». Столь разнузданно ведет себя стар и млад. Причем у собравшихся и в мыслях нет ничего предосудительного и непочтительного, они в наивности своей лишь следуют обряду даже тогда, когда ставят покойника на ноги, вовлекая в непристойный танец. Да, страну эту, точно трясина, засасывает далекое-далекое прошлое. Впрочем, я отвлекся.

Куда сильнее проявились людская боль и скорбь во время похорон на кладбище в Киллале. За гробом в полном молчании двигалась длинная процессия. По обычаю выбрали самый долгий путь с востока на запад, по ходу солнца. Я присутствовал на похоронах и, хотя стоял в отдалении, был весьма тронут. Гроб предали земле, подошли женщины в черных платках и запричитали. Много написано об ирландских погребальных песнях-стенаниях. Конечно, они порождены дикарским нравом, но им не отказать в напевности, выразительности — они проникнуты неизбывным горем. В них и впрямь слышатся рыдания — я заметил, что господин Хасси слушает с отчужденной брезгливостью, время от времени смущенно поглядывая на меня. Зато второго священника, Мэрфи, причитания чрезвычайно растрогали. Он стоял, обняв одной рукой племянника О’Кэррола — мальчика-недоумка с отвисшей челюстью. Но собравшиеся в основном слушали бесстрастно, не сводя глаз с грубо сколоченного гроба.

Вот его стали забрасывать землей, племянник О’Кэррола окропил гроб кровью покойного из маленького сосуда — согласно поверью, «на похоронах должна пролиться кровь». Если это только дань миротворческому ритуалу, то она себя не оправдала, ибо кровь Прайора и О’Кэррола — лишь первые капли кровавого ливня, который обрушится на наши головы в последующие месяцы.

Уже назавтра под вечер обстреляли господина Гибсона — он возвращался домой из Баллины, куда его привели дела. Стреляли из кустов у самых ворот его усадьбы. Гибсон — человек отважный, он пришпорил коня и, выхватив пистолет — он не расстается с оружием, — повернул к зарослям. Такого оборота нападавшие, а их оказалось четверо, не ожидали и бросились врассыпную. Гибсону не удалось ни задержать их, ни опознать, хотя один, как ему помнилось, очень походил на Мэлэки Дугана, арендовавшего у него клочок земли. Гибсона в округе не любили: жестокий помещик, несправедливый мировой, к тому же все знали, что он, как и Купер, настаивал на крутых мерах против Избранников. Однако Дуган на допросе клялся перед судьями, что непричастен к покушению, назвал двадцать свидетелей, готовых доказать это под присягой.

Итак, в Киллале началась малая война, увечья и раны — одним, бездыханные тела — другим. Слухов, порожденных страхом и взаимным недоверием, было предостаточно. Католики поговаривали, что их ждет та же участь, что и крестьян Уэксфорда за месяц до восстания, когда ввели военное положение. То же и здесь: ополченцы и регулярные части станут жечь поля и хижины, а тайролийские йомены — служить им не хуже верных псов. И многие протестанты, особенно низших сословий, тоже считали, что кровавых столкновений не избежать, но начнутся они лишь с высадкой французов. Страх и вражда вихрем носились по убогим улочкам Киллалы. Зайдет крестьянин в лавчонку к протестанту, грозно насупится, ткнет пальцем в моток веревки или жестяную плошку, и торговец, не обмолвившись ни словом, сурово поджав губы, протянет ему товар.

Людские страхи распаляли воображение, каких только самых невероятных домыслов не наслушаешься. У ирландцев очень живое воображение, они населили и землю и небеса невидимыми существами, всякий холм, всякий валун служил обиталищем доброго или злого духа. Это еще раз доказывает, что люди они простодушные, погрязли в суеверии, и живут по заветам невежественных старух — вещуний да бродячих прорицателей. Даже в мирное время не преодолеть им этого препятствия на пути к цивилизации, и да простят мне столь предвзятое суждение, но думается, что римская церковь благосклонно относится ко всем небылицам и фантастическим измышлениям. Во времена больших свершений такое пристрастие к вымыслам чревато опасными последствиями.

И вот как все обернулось. Мятежи потрясали Ольстер и Уэксфорд, и лишь в Мейо царили тишина и покой, хотя о волнениях прослышали. Бродяги-прорицатели, торговцы, потешники и сказители разносили по всей Ирландии яркие, щедро приукрашенные истории о тех ужасных столкновениях. Из таверны в таверну, из деревни в деревню передавались пророчества, предсказывавшие грядущий день избавления народа Гэльского от иноземного гнета. Пока в Мейо было спокойно, к этому вздору не прислушивались. Но теперь напуганные крестьяне внимали ему и, собираясь на просушке торфа, передавали из уст в уста предсказания невежественных рифмоплетов: жена мельника в Атлоне принесла сына с четырьмя большими пальцами, значит, тому мельнику и вести армию народа Гэльского. А решающая битва-де грянет за рекой Шаннон, в долине Черной свиньи. Из Франции и Испании спешат на подмогу сестре-Ирландии черные суда с высокими мачтами. Все эти пророчества совсем не касались Мейо. Поле брани от реки Мой и впрямь за тридевять земель, нашей спокойной жизни бои грядущие не угрожали. Да и какое отношение имели будущие великие победы (если, конечно, усмотреть величие во младенце о четырех больших пальцах) к нашим малым бедам: человека убили да бросили в болото, другого пытали и изуродовали.

Первого августа отряды тайролийских йоменов были приведены в боевую готовность, а мировые судьи начали расследование подстрекательских и преступных действий, чтобы в дальнейшем раскрыть и обезвредить организацию, именующую себя «Избранники Киллалы». Мировых в округе было четверо: капитан Купер, господин Гибсон, господин Сондерс и мой друг, господин Фолкинер. О капитане Купере сказано уже достаточно, к нему я еще вернусь. Гибсон и Сондерс — люди честные, но грубые и бесцеремонные, резкие в суждениях, скорые на суд. Лишь господин Фолкинер характером соответствовал должности мирового судьи, во всяком случае по нашим английским меркам, то есть он в равной степени уважал и почитал как показания и улики, так и здравый смысл. Мировые предложили допросить всякого, кому, по их разумению, хоть что-то известно о бесчинствах Избранников, и, если это не принесет желаемых результатов, предать суду самих допрашиваемых. Такие крутые меры, очевидно, должны были помочь им выполнить обязательства, взятые под присягой. Проводя расследование, они, нимало не стесняясь, прибегали к насилию. За людьми на допрос приходили вооруженные йомены, грубо, как рабов, выволакивали их из хижин. Не раз и не два чинили настоящие зверства, и тщетны были все увещевания. Более того, господин Фолкинер понял, что его коллеги настроены выносить приговоры независимо от того, имеются доказательства вины или нет. Мерилом служило лишь обычное подозрение, а также желание посеять в сердцах крестьян ужас. На каждом заседании суда господин Фолкинер безуспешно спорил с остальными мировыми, противясь такому беззаконию. Последствия, как вскорости мы увидим, окажутся весьма пагубными.

По настоянию господина Фолкинера я присутствовал на допросах, хотя, конечно, участия в них не принимал. Добрый, простодушный господин Фолкинер полагал, что присутствие духовного лица образумит и исполнит благочестия его коллег. Грустно и тяжко было мне наблюдать за происходившим. Я только что перечитал протоколы заседаний суда, которые вел секретарь-стряпчий из Баллины, господин Джошуа Грин. Нагромождения вопросов и ответов точно стога соломы, увы, полой, и не помогут мне насытить содержанием те долгие вечера. Большинство допрашиваемых не владело английским. Купер задавал вопросы по-ирландски, потом переводил их нам. Не сомневаюсь, что до нас эти вопросы доходили значительно и неправомерно приглаженными. Свидетели не скупились на слова, в комнате при свечах на нас обрушивался поток дикарских звуков, выразительных жестов. Люди, несомненно, пытались доказать свою непричастность, клялись всеми святыми. А от капитана Купера мы слышали лишь краткое: «Он упорствует, говорит, что ничего не знает». Здесь я приведу запись свидетеля, говорившего по-английски. Запись сделана господином Грином и в полной мере дает представление о его умении.

Показания Оуэна Мак-Карти, учителя из Киллалы

«Я веду занятия в школе классического направления в Киллале. У меня занимаются мальчики разного возраста. Мне тридцать семь лет. В эти места я приехал три года назад. Родился я в Трейли, графство Керри, там же и преподавал, равно как и в Корке, и в Лимерике, графство Корк. В Керри и Корке мною было получено официальное разрешение на преподавание. В обоих городах я присягал на верность королю Георгу, коего признаю и нашим законным монархом. В Киллале я не подавал аналогичного прошения, так как закон того более не требует. Однако считают, что должно хранить верность былой присяге, как к тому призывает и учение моей церкви. Противного от католических священников мне слышать не доводилось.

Был несколько раз (но не в Киллале) под стражей по разным обвинениям, главным образом за неподобающее поведение при нарушении общественного порядка. В организациях Избранников и Объединенных ирландцев не состою и не могу указать ни одного их члена. Если бы у меня были подобные сведения, я бы тут же доложил суду. Объединенные ирландцы — безумцы и смутьяны. Республика — это страна без короля. Я дважды присягал на верность королю Георгу. О замыслах Избранников знаю не больше других. Мне показывали их так называемое воззвание. Они безумцы и разбойники, а писавшему их воззвание недостает классического образования. В ту ночь, когда надругались над Сэмом Прайором, я был в таверне, что могут удостоверить многие.

В графстве Корк я учительствовал в местечке Макрум. Там тоже бесчинствовали Избранники, но я к этому касательства не имел. С Патриком Линчем, капитаном Избранников из Макрума, не знаком. Его, как и многих других, увидел впервые уже на виселице. Недовольство властями среди учеников не насаждал. Я пишу стихи по-ирландски, они широко известны среди тех, кто знаком с языком. Пишу о самом безобидном, как-то: о любви, о природе. В трезвом виде закон не преступал».

Из ответов Мак-Карти явствует, какие вопросы ему задавали и какие цели преследовали судьи. Господин Грин, если мне не изменяет память, изрядно сократил показания, очевидно руководствуясь здравым смыслом. Например, и капитан Купер, и господин Гибсон с подозрением отнеслись к тому, что Мак-Карти умеет читать по-французски, и они пытались выведать, не хранит ли он революционные брошюры из Парижа. У Мак-Карти хватило терпения спокойно ответить на все эти вздорные вопросы. Его чуть ли не штыками подняли с постели, но такие обстоятельства оказались ему на руку: ум его прояснился, он отвечал быстро и неодносложно и, как мне показалось, с чуть заметной язвительной усмешкой. Его показания явно разочаровали судей, и они с досады не раз называли его в числе вероятных «злодеев». Однако до поры оставили его в покое.

Зато семерым другим людям вынесли обвинения и отправили в тюрьму, в Баллину. Против них «показал» некто Подж Нолли, коротышка-горбун, немного знавший английский язык; в округе его недолюбливали. Даже капитан Купер понимал, что Нолли никоим образом не связан с Избранниками, зато тот с готовностью назвал множество людей, так или иначе высказывавших недовольство властью. Например, одним из арестованных оказался молодой крестьянин Джералд О’Доннел, помогавший брату Ферди на полях, арендованных у Купера. Было доказано, что в прошлом году Сэм Прайор пришел к нему за десятинным сбором, но Джералд О’Доннел выгнал его в шею с руганью и проклятьями. Нолли показал, что с той поры молодой О’Доннел за кружкой пива в таверне неоднократно угрожал Прайору и клялся, что в иных графствах со сборщиками десятины не церемонятся, отрезают уши.

Я не верю ни одному слову из поклепа Нолли, укрывавшегося на время судебного разбирательства в доме Купера. Из таких людишек и получаются доносчики. Шмыгая вечно сопливым носом, они пересказывают стародавние сплетни из таверн. Господин Фолкинер предположил, что это «показание» Нолли последовало за некоторым послаблением ему в уплате аренды, долг за ним был немалый. Это предложение хотя и отвратительно, но не лишено логики, ведь должен же был Нолли, отважившись на столь рискованную затею, руководствоваться чем-то, кроме любви к общественному порядку. В ирландских судах доносчики не в диковинку, только мало кто из них доживает до старости.

Семерых арестантов посадили на две телеги и под конвоем йоменов увезли из Киллалы. Их жены и матери голосили, цеплялись за повозки, стараясь дотянуться до связанных узников. Как унять их смятение? На улице толпился народ, многие, видя, как убиваются женщины, роптали. Когда несчастных везли мимо церкви, Мэрфи, второй священник католического прихода, выскочил навстречу и протянул им распятие для поцелуя. Бедные люди льнули к нему губами. А у фронтона церкви стоял, засунув руки за пояс, насупившись, Ферди О’Доннел. Рядом его друг Мак-Карти, он что-то говорил в утешение.

Телеги скрылись из виду, но еще несколько минут доносились с дороги на Баллину скрип колес и стук копыт — конвой ехал верхом. Не умолкла и улица — женщины все причитали. Крестьяне судачили о случившемся. Я удалился к себе домой и, чтобы усмирить мятежную душу свою, воззвал ко Всевышнему, не менее ревностно, чем какой-нибудь гнусавый ханжа методист.

Вечером следующего дня большая группа людей напала на хижину Поджа Нолли. Жену и ни в чем не повинных детей выгнали на дорогу, а домик разрушили, закрома спалили, несколько голов скота зарезали. Еще месяц назад подобное происшествие всколыхнуло бы и ужаснуло всех крестьян, сейчас же оно никого не удивило, о нем говорили как об очевидном, хотя и маловажном.

В памяти дольше держится то, что видел собственными глазами, и думается, проводы арестантов, рыдания женщин, скрип телег, губы, лобзающие распятие, запомнятся куда дольше, чем пересуды о спаленной соломенной крыше. Тогда я полагал, по велению разума, что среди схваченных есть, очевидно, и настоящие Избранники, и люди непричастные. А каково крестьянам смотреть, как ни в чем не повинных товарищей увозят в тюрьму, в них пробуждалась и жалость, и ярость — до чего же зависимы они от воли или даже прихоти помещиков! В дальнейшем, когда некоторых из крестьян мне доведется узнать получше, этот эпизод вновь и вновь будет пересказываться мне, будто с него и начались наши беды.

Ирландцы — народ чувствительный, но ветреный, так отмечают почти все побывавшие в стране. Семейные и дружеские узы весьма сильны. Вспыльчивый и обидчивый характер. Человек, пользовавшийся дурной репутацией, враз становится едва ли не героем, случись ему кончить на виселице или хотя бы сесть за решетку. В тавернах о нем начнут слагать прочувствованные, исполненные гнева баллады. А если такой человек и дотоле пользовался уважением и почитанием, как Джералд О’Доннел, гнев людской еще пуще. А может, и впрямь наши беды начались в тот день, когда телеги прогрохотали по дороге в баллинскую тюрьму. Как знать! Начальное звено в цепи страстей человеческих не сыскать, не разглядеть в вихре наших чувств.

5

УГОДЬЯ КИЛЛАЛЫ, АВГУСТА 5-ГО

— Из-за тебя я стала посмешищем всего прихода, — бросила Джуди Конлон.

— Ну, Джуди, согласись, в этом наша общая заслуга, — отшутился Мак-Карти.

Он стоял в дверях, прислонившись к косяку, и глядел на бухту.

— При муже никто и слова дурного обо мне не смел сказать, он меня, бывало, и защитит, и похвалит.

— Как не похвалить! Всякий, кто с тобой переспал, равнодушным к твоим прелестям да красоте не остался. Да и я ли тебя не хвалил — и в сердце своем, и в стихах.

— Тогда я замужняя была и сейчас могла бы замуж выйти.

— Ну какой из учителя, да еще и поэта, муж!

— Говорят, Оуэн, ты хороший поэт.

— Верно говорят. Я и впрямь хороший поэт.

— Но из тебя и учитель неплохой, а в Киллале всегда нужна школа.

— Нужна, да не мне. Ухожу я, Джуди. Не по нутру мне все, что здесь творится, и то ли еще будет!

— Это ты о Сэме Прайоре, о том, кому уши отрезали? Ничего, старому упырю это к лицу.

Мак-Карти рассмеялся.

— Ну и свирепа же ты! В один прекрасный день ты и меня порешишь. Боюсь, одними ушами не удовольствуешься. Нет, Киллалу ждут смутные времена, поэту здесь несдобровать. Богом клянусь, кабы не господин Фолкинер и этот маленький протестантский священник, сидеть бы мне сегодня ночью в тюрьме. Уж как Куперу не терпелось меня засадить!

— Куперу не терпится на свою голову беду накликать, — подхватила Джуди. — Не зря люди толкуют. Они вместе с этим Поджем Нолли людей допрашивают да свободы лишают.

— Джуди, от всего этого бедному Джерри О’Доннелу не легче. Он за всю жизнь руки ни на кого не поднял, разве что вытолкал со двора того же Нолли, когда тот с судебным приставом заявился к Ферди и хотел увести двух коров. Впрочем, я сейчас уже и сам не знаю, кто с Избранниками, а кто — нет. Знаю лишь, что Ферди ни при чем, богом клянусь.

— Кое-кто говорит, что учителю нужно народа держаться, как в других селениях!

— Вот это славные речи!

— Господи, ну что женщина понимает! Что услышит, тому и верит.

— Значит, незачем ей о таких вещах рассуждать. Не для того я спозаранку сегодня встал, чтоб бабьи уговоры да увещевания выслушивать.

— Оуэн, ведь правда, ты никуда не уйдешь? Ведь ты просто так сказал, в сердцах, а?

— Нет, уйду. — Он повернулся к ней лицом. — Я не шучу. Такому, как я, оставаться здесь — безумие. Сейчас мне просто повезло, а в следующий раз? Хочешь, чтоб и меня связали по рукам-ногам и на телеге увезли в тюрьму? Чтоб мне в утешение лиходей Мэрфи сунул крест под нос?!

— Господи, Оуэн, как же я без тебя?

— Не бойся, по миру не пойдешь. По просьбе господина Трейси я переписал ему свои поэмы на тонкий пергамент вместе с поэмами О’Рахилли и О’Салливана. Мои не хуже, — слукавил он. Конечно же, ни одним стихом не сравнится он с О’Рахилли.

— Состаришься, останешься один-одинешенек, что толку тогда от твоей поэзии?

— Если не уеду из Киллалы, боюсь, и состариться не успею. Господи, как носит меня, кроткого, безобидного мотылька, по всей Ирландии. Да самый последний бродяга и то столько не скитался!

Джуди положила руку ему на плечо, встала на цыпочки.

— Поступай так, как тебе лучше.

— Кабы знать, что лучше мне, а что лучше другому. Иной раз смотрю на бедных детишек — за обучение их с родителей плату беру и думаю: зачем я все это делаю, зачем пытаюсь насильно вбить в их головы знания?

— Как же, ведь им эти знания нужны. Не меньше, чем одежда, которую им шьет портной.

— Для того чтоб покалечить скот да на телеге отправиться в тюрьму, больших знаний не нужно.

— Так уж мир устроен, — вздохнула Джуди.

— В Уэксфорде поднялась Гэльская армия, в мой родной Манстер держат путь из Франции корабли с высокими мачтами. А здесь, в Мейо, люди готовы удавить друг друга из-за коровы или клочка земли, на котором и козе попастись негде. Жалкий, убогий край.

— Тех мест, где ты побывал, я не видывала. Может, надумаешь и меня с собой взять?

Мак-Карти покачал головой.

— От господина Трейси я получу пять гиней, три дам тебе, две оставлю. Мне предостаточно.

— Ты считаешь, из меня не вышло бы учительской жены?

Он провел рукой по ее густым жестким волосам, погладил по щеке.

— Вышло бы. Просто, любовь моя, я не из тех, кого берут в мужья, ты ж и сама это отлично понимаешь.

— Понимаю, — прошептала она и отступила на шаг.

Он снова взглянул на далекую серо-унылую гладь бухты. У Джуди, как и у других женщин, которых он знал, доброе сердце, славная, щедрая душа. Но что или кто, кроме нее, удерживает его в Мейо? Друзей раз-два, и обчелся, ведь в женщинах друзей не обрести. Их душа — извечная тайна, и даже ночью, в минуты близости, разгадки не найти. А друзья его — это Ферди О’Доннел, что живет на холме, да Шон Мак-Кенна, учитель из Каслбара, в долине. Нет, ничего и никто не держит его здесь. Занятия в школе окончились, через две недели он получит от Трейси пять гиней.

Найдут нового учителя, какого-нибудь юного простачка из Керри, который еще не разобрался в жизни.

БАЛЛИНА, АВГУСТА 7-ГО

В миле от Баллины в таверне Райана за чашей пунша встретились Малкольм Эллиот, Рандал Мак-Доннел и Мэлэки Дуган. Но пить пришлось лишь двоим первым, Дуган отказался. Он сидел вроде бы бесстрастно, но настороженно, взгляд больших кротких глаз миновал собеседников и уперся в грубо сколоченный стол, в трещину меж досками. Дуган держался свободно, не смущаясь.

— Клянусь господом, сэр, — обратился он к Эллиоту, — я понятия не имею, что творят эти злодеи под покровом ночи. Да они, говорят, чуть не пристрелили господина Гибсона, я у него землю арендую, за все время дурного слова от него не слышал.

— Да, да, конечно, — перебил его Эллиот. — Просто вы из тех, на кого равняются люди, в том числе и Избранники.

— Что вы, сэр, это, должно быть, оттого, что я смолоду был задирой, зачинщиком всех драк. Сейчас уже годы не те, — он похлопал себя по изрядному животу. — Сойтись деревней на деревню — забава для молодых. И им не вредно размяться, и по всей округе о них пойдет молва. — По-английски Дуган изъяснялся вполне сносно, хотя говорил быстро и коверкал слова.

— Ну, с вами в таких побоищах тягаться некому, — польстил Мак-Доннел. — Помнится, года три назад вы славно поработали дубинкой, когда дрались с Балликаслом. Вот уж где дремучие мужики.

— Плохие времена настали, — перевел разговор Эллиот, — тюрьмы полнятся людьми из Киллалы и Килкуммина.

— Для всей страны, сэр, плохие времена. Нам в церкви господин Хасси каждое воскресенье толкует, какие беды нас ждут. Морем на нас идут французы, богу они не молятся, в церковь не ходят. А у нас на юге, в Уэксфорде, против короля восстали. Да и в нашем графстве зло вершится.

— Вы, видать, всегда закону послушны, — сухо заметил Мак-Доннел.

— На том стоим, — молвил Дуган.

— Семеро наших земляков за решеткой в Баллине. И скольких еще посадит Купер, пока «следствие» закончит.

Тяжелая бычья голова согласно кивнула.

— Несправедливо он поступил. Эти семеро такие же Избранники, как и я.

— Во всяком случае, за одного я ручаюсь, — сказал Мак-Доннел, — за Джерри О’Доннела. Ушам своим не поверил, когда узнал, что его схватили. Поехал к Сэму Куперу, чтобы за парня заступиться. Лучше дома сидеть, на горячую кашу дуть, чем пред ним пустые, точно мыльные пузыри, слова выдувать. Налил он мне стакан виски, да только зол я был, стаканом об камин, и ушел.

— К такому спиной поворачиваться я бы не стал, — проговорил Дуган, — скажет, не уважаю дворянство.

— Дворянство! — хмыкнул Мак-Доннел. — Это он-то «дворянство»?! Да у цыгана больше дворянской крови. Да его предки — бандиты кромвельские.

— Так же как и мои, — вставил Эллиот.

— Ну, во всем есть и дурное, и достойное, — тотчас парировал Мак-Доннел, — в свое время мы с Сэмом Купером славно гуляли. А теперь он стоит передо мной, смотрит в глаза и лишь самодовольно ухмыляется. Да несчастного Джерри О’Доннела скорее по праву можно назвать дворянином. О’Доннелы — род старинный.

— Очевидно одно, — сказал Эллиот, — Купер на этом не остановится.

— Так же как и Избранники, — прибавил Дуган. — Они люди храбрые, решительные, разве не так?

— Возможно, — согласился Эллиот, — но и весьма недальновидные. Ну, посеют они смуту в округе, а дальше? Им не победить, потому что они и сами четко не представляют, чего хотят. То ли чтобы крестьян не сгоняли с земель, то ли чтобы снизили ренту, то ли хотят свести старые счеты. А может, им просто не по душе жестокость и насилие?

— Вот вы называете их темными людьми, — промолвил Дуган, — так найдите образованных, кто посоветовал бы им, а, господин Эллиот?

— Вот именно, посоветовал, — кивнул Эллиот, — а не повел бы за собой, вожди и среди простолюдинов найдутся.

— А какой бы они дали совет?

— В Уэксфорде восстание поднялось лишь потому, что крестьяне примкнули к Объединенным ирландцам.

— А разве уэксфордцы оказались дальновиднее? Пришло время браться за оружие, хватились Объединенных ирландцев, а тех и след простыл. Думаю, сэр, если уж человек настолько обозлен, что стал Избранником, так он уповает лишь на себя да на темную ночку, но никак не на щедрые посулы господ.

— А ведь уэксфордцев вел один из «господ», Беджнал Гарви, — напомнил Эллиот.

Бедный Гарви, подумал он. Толпа вооруженных пиками крестьян буквально выволокла его из собственной усадьбы, замка Беджнал. И он, толком не понимая, что к чему, оказался во главе восставших. И прошел с ними по всему Уэксфорду. Их вождь и в то же время их узник, он спорил и с пьяными задиристыми крестьянами, как мог урезонивал их, просил сохранить жизнь пленникам, шел ради этого на уступки. А после разгрома восстания он, переодевшись в крестьянское платье, пытался скрыться. И вот сейчас голова его красуется на копье над уэксфордской тюрьмой.

— Один странник рассказывал мне об этом джентльмене, — припомнил Дуган. И в первый раз улыбнулся, обнажив почерневшие пеньки зубов.

— Вот что, Мэлэки, — вдруг заговорил Мак-Доннел, — я свел тебя с господином Эллиотом не для того, чтобы ты перед ним дурачка разыгрывал.

— Да и я так считаю, — отозвался Дуган, — хотя, конечно, приятно провести утро с двумя джентльменами.

— Равно как и мне. Джон Мур ручается за Эллиота, а я ручаюсь за Джона Мура. Вы прекрасно понимаете, зачем мы решили с вами потолковать.

— Вот как! — усмехнулся Дуган. — Так зачем же, Рандал?

Эллиот заметил, что с Мак-Доннелом Дуган держится много свободнее: обращается к нему по имени и доходит едва ли не до развязности. Мак-Доннел по своему положению оказался меж двух огней: еще не господин, но уже и не просто зажиточный крестьянин. Самого Мак-Доннела, человека прямодушного и открытого, это не беспокоило, он готов выпить с любым. А меж Эллиотом и хитрым, набычившимся Дуганом неодолимая пропасть. То же, наверное, испытывал и Беджнал Гарви, когда вел по дорогам Уэксфорда мятежных крестьян.

— Ты с Избранниками, — сказал Мак-Доннел. — С Избранниками Киллалы, как вы себя именуете. Будь мировые чуточку поумнее, они бы упрятали за решетку тебя. А мы с Малкольмом Эллиотом — из Объединенных ирландцев. Им присягали на верность. Видишь, все тебе рассказали открыто.

— Что и говорить, открыто! Верно, Рандал. Вы всегда были открытым человеком. — Дуган поднял третью нетронутую кружку, налил пунша. — Ох, как крепко любил я в молодости это зелье. Уже десять лет и капли в рот не беру. — Он поднял кружку к окну, сквозь которое просачивался скудный свет. — Бывало, дай только дорваться, удержу не знал!

— Помню, помню, — кивнул Мак-Доннел, — пить ты был горазд. Ты еще моему отцу помогал на Килкумминской косе бренди с французских судов сгружать, так отец всякий раз бочонка-другого не мог досчитаться.

— Что он, не догадывался, что ли? Щедрой души человек был и не хвастал этим, как некоторые.

— Скоро другие корабли бросят якорь в Манстере, — сказал Эллиот, — только привезут они не бренди.

Дуган основательно отхлебнул из кружки, облизнул губы.

— Надо же, вкус такой же, что и десять лет назад. Хотя с той поры я его уже подзабыл. — Он выплеснул остатки пунша на пол и поставил кружку на стол.

— Высадятся французы, и тут же поднимется весь Манстер, — продолжал Эллиот.

— Очень может быть, — согласился Дуган, — но Манстер от Мейо далеко. Так же как и Уэксфорд.

— И на юге, и в центральных графствах у Объединенных ирландцев силы немалые, — пояснил Эллиот, — а в Слайго и Голуэе тоже есть наши люди. Не так, правда, много, но число их все растет. Если удастся поднять весь народ, мы победим.

— Вам-то кого побеждать, господин Эллиот? Мне это совсем невдомек. Вы дворянин, земли у вас вдосталь. Чего ж вам не хватает?

Эллиот не сразу нашел что ответить.

— Свободы, — изрек он наконец.

— А кто вас неволит? — с искренним недоумением спросил Дуган.

— Англия, — ответил Эллиот. — Наше правительство и парламент, которые у нее на поводу. — Неволит меня и прошлое, хотелось добавить ему, но Дугану этого не понять.

— Значит, еще больше власти хотите, — подытожил Дуган. — Ну а простым людям в Мейо от этого какая польза? Мы и так под пятой у помещиков. У вас ведь и в мыслях нет их скинуть. Вы и сами оба помещики.

— Как знать, — вступил в разговор Мак-Доннел. — Как знать, начнется восстание одним, а закончиться может совсем другим.

Эллиот испытующе взглянул на него, но Мак-Доннел улыбался как ни в чем не бывало.

— Помещик помещику рознь. Взять, к примеру, такого, как Купер, — ему все мало, или такого, как ваш Гибсон. Таким, конечно, не поздоровится, когда заваруха начнется.

Эллиот заговорил было, но осекся. Мак-Доннел и Дуган пристально вглядывались друг другу в лицо.

— В восстании мы будем в одном лагере, а Гибсон, Купер и им подобные — в другом. Да и таким, как Фолкинер и Сондерс, тоже там место. Несладко им придется, когда восстанет все графство, а что по силам одним Избранникам? Резать скот, жечь закрома да стрелять из-за кустов. Со временем вас, без сомнения, всех разгонят.

— А вы, господин Эллиот, тоже так думаете? — спросил Дуган.

Мак-Доннел положил руку на плечо Эллиоту и слегка нажал.

— Среди моих арендаторов найдется немало людей, — обнадежил Мак-Доннел, — кто, хоть к Избранникам и не примкнул, скажи я слово — мигом присягнут Объединенным ирландцам и пойдут за мной. И вы это прекрасно знаете. На земле Мак-Доннелов крестьяне своему господину преданы. И у Корни О’Дауда с Томом Белью такие же верные люди. И я, и Корни, и Том приняли присягу. Действовать мы начнем, лишь когда придут французы. Ни дня не мешкая, выйдем на дороги. На побережье, в Уэстпорте, тоже есть свои люди, придет время — узнаете, кто именно.

Дуган провел рукой по шапке жестких, непокорных волос, но промолчал.

— Нам, Мэлэки, нужны и твои люди, и ты сам.

— Я ж не Мак-Доннел, что в Балликасле живет, я простой, темный мужик, как и всякий Избранник. Ясное дело, вожака у нас нет. Просто кучка темных, бедных крестьян.

— Ты это бабушке своей рассказывай, — усмехнулся Мак-Доннел.

Дуган тоже рассмеялся, на крепкой мускулистой шее заплясала тяжелая цепочка.

— Присягнете Объединенным ирландцам, под их началом и встанете. А резать скот да кромсать уши сборщика десятины нам не пристало. Нас волнует судьба всей Ирландии, а не одного графства Мейо, — сказал Эллиот.

— Что ж, господин Эллиот, — отвечал Дуган, — вот что, пожалуй, мне по силам: пригляжусь-ка к тем, кто, по-моему, с Избранниками стакнулся, да и передам ваши слова, а там уж рассудим, как быть.

— А большего мы, Мэлэки, и не просим, — заключил Мак-Доннел, — большего и не просим. — Он наполнил кружки.

— Выпей хоть глоток за то, что так удачно договорились.

— С удовольствием пью за ваше здоровье, — сказал Эллиот, — а за договор пить рано, его скрепит присяга.

— Вижу, вы джентльмен самых строгих правил, — проговорил Дуган, — как вам и положено.

Эллиот и Мак-Доннел остановились подле своих лошадей на пыльной дороге под палящим солнцем.

— Думаю, помощи от вашего Дугана мы не дождемся. Этот мужлан себе на уме, да еще и буян, — сказал Эллиот.

Мак-Доннел улыбнулся.

— Верно, он из таких. Отчаянный малый. Громила, каких в Мейо, хоть день верхом скачи, не сыщешь. А вы его другим представляли?

— Чуть покладистее.

Мак-Доннел сплюнул, машинально растер плевок сапогом.

— Тогда, Малкольм, ищите людей в другом месте. У нас видите какие. Они еще и не на такое, как Дуган, способны. Впрочем, нам еще, может, предстоит в этом убедиться. Никогда не обращали внимания на жителей Белмуллета? Вот уж воистину дикарское племя, настоящие язычники. «Христос пострадал за людей, но не из Белмуллета» — такая бытует поговорка.

Эллиот усмехнулся.

— Если Христос пострадал за таких, как Мэлэки Дуган, он просчитался.

Мак-Доннел даже крякнул от удовольствия, хлопнул Эллиота по плечу.

— Какие же вы, протестанты, страшные богохульники!

— И вы, католики, не лучше, — с усмешкой парировал Эллиот.

А ведь лет семь-восемь тому назад они с Мак-Доннелом дружили, на охоте им не было равных, оба непременно участвовали в скачках и праздничных пирушках, откуда уходили под утро последними. А потом Эллиот уехал в Дублин, затем в Лондон. И, вернувшись, увидел, что кругозор Мак-Доннела по-прежнему ограничен окрестными полями и холмами. А Белмуллет — словно белое пятно неведомых земель на карте исследователя.

— Наверное, мы оба глупцы из глупцов, — сказал Мак-Доннел, — помещики договариваются с Избранниками. Дай-то бог нам уцелеть, а то не ровен час, и у нас на шее петлю затянут. Мало ли помещиков вздернули в Уэксфорде. И Беджнал Гарви тому пример, и Гроган.

— Это право вы заслужили, — сказал Эллиот уже без улыбки. — Весьма возможно, что нас ждет виселица.

— Перед этим юнцом Джоном Муром мне нетрудно было отговориться. Не сказал ему ни «да», ни «нет», но, богом клянусь, когда я увидел телеги с арестантами по дороге в Баллину, все мои сомнения как рукой сняло. Я понял: либо мы, либо они. И борьба предстоит суровая. Прошли те времена, когда какой-нибудь замухрышка, вроде Сэма Купера, мог разъезжать по всей округе и повелевать, как турецкий султан.

— Не забывайте, что арестованные — Избранники. А с ними у нас в графстве всегда круто обходились. Двадцать лет назад они вряд ли бы даже до тюрьмы живыми добрались.

— Что верно, то верно, — согласился Мак-Доннел. — Но то было во времена наших отцов. Однако и по сей день справедливости в стране с гулькин нос. Может, придут французы — прибавится и справедливости, и мушкетов, и солдат.

— Возможно, — согласился Эллиот.

— А вдруг нет? — тут же усомнился Мак-Доннел. — Вы, Малкольм Эллиот, мятежник особого вида. Выжидающий мятежник. Вы должны вдохновить меня, а не сеять сомнения.

— А вы на меня, Рандал, не равняйтесь. Уже года три, как я потерял надежду, что восстание освободит Ирландию. Полностью потерял. И на этот счет сомнений у меня нет. Бог создал меня отнюдь не повстанцем. Мне даже порой кажется, что я совершаю над собой насилие.

— Да, нелегко вам, тогда жаль мне вас. А я, стоя на крутом холме и видя, как у подножья проезжают телеги, как за ними бегут и голосят женщины, сказал себе: «Рандал, пропади все пропадом, но, когда французы объявятся на юге, подними все Мейо». И, клянусь господом, подниму. Если мне поможете и вы, и Корни О’Дауд, и Том Белью, и Дуган со своими Избранниками. И как подумалось мне такое, аж голова кругом пошла, будто я хлебнул виски. Господи боже мой, хотелось шляпу в небо закинуть. Девой Марией клянусь, всем нос утрем. Мы будем править Мейо!

— Вы только послушайте, как богохульствует этот идолопоклонник-папист. Вы столько же смыслите в восстаниях, сколько в сочинениях Платона.

— Думаю, что смыслю побольше вашего, — бросил Мак-Доннел. Он вдел ногу в стремя и вскочил в седло. — Мы будем править Мейо. — Коснулся рукой шляпы и поскакал прочь — к дороге на север.

А Эллиот поехал на юг, к Баллине, где томились в тюрьме парни из Киллалы, где стояла усадьба Ров. Слева вдалеке в голубой дымке высились Бычьи горы. Дорога то шла по берегу неспешной реки Мой, богатой лососем, — он сам рыбачил мальчишкой, закидывал бечевку с согнутой булавкой, на конец насаживал червяка. Это его родной край, это родной край и Мак-Доннела. Только сейчас он, Эллиот, здесь чужак. Как он тосковал по Мейо в Дублине, сначала в колледже Святой Троицы, потом в своих апартаментах недалеко от Королевского подворья. Тогда он вспоминал каждую излучину реки, изменчивое небо, шорох опавших листьев на тропинках. Точно серокрылая чайка, взмывшая в серебристо-голубое дублинское небо, уносила его на мгновенье в родные места, и он живо представлял себе бухту Киллалы, куда несла свои воды Мой, солоноватый запах близкого моря. Сейчас же перед ним поля, одни унылые, до горизонта, поля, и в воздухе никаких запахов. Чтобы поднять настроение, он заставлял себя припоминать, какими были эти бескрайние поля раньше.

КИЛЛАЛА, АВГУСТА 8-ГО

— Ты, Ферди, отлично понял смысл, — похвалил Мак-Карти, — но перед тобой же бессмертная поэма, а не договор об аренде или купчая. Давай-ка повторим еще раз.

Они сидели за низким, грубо сколоченным столом на кухне у О’Доннелов, перед ними — книга поэм Овидия, переплет ее потрепался, страницы поблекли.

— Прочитаем еще раз, — терпеливо предложил Мак-Карти: — «Inde per immensum ventis…» — Каждое слово долго звучало в ушах, каждый звук совершенен и могуч, словно удар колокола.

Он скользнул взглядом по знакомой странице. До чего ж искусен этот древний язычник! Равных ему нет. Правда, орудием ему служила мудрая и могучая латынь. Все, что ни пожелаешь, можно написать на латыни. Каждое слово дышит легкостью и силой.

— И стал Персей подниматься все выше и выше в поднебесье, и вскоре внизу под собою увидел он всю землю. А ветры все несут и несут его, рассказывает поэт, то влево, то вправо, облаком парит он над землей. Вся она — внизу, под ним. Так им, бедным язычникам, казалось встарь. Подобного Персею видеть не доводилось. Представь себе чаек, что парят над мысом Даунпатрик. Крылья у них велики, а глазки хоть и маленькие, но с высоты видят далеко от Голуэя до Донегала. Нам они кажутся свободными, однако ими повелевают ветры, носят чаек, куда захотят. Представь себе их полет, ярко, красочно, и давай еще раз прочитаем поэму.

Но О’Доннел положил сильную тяжелую ладонь на страницу — и сразу черными тучами затянулось небо над далеким южным морем.

— Спасибо, Оуэн. Ты очень добр. Спасибо, что пришел. Книги принес, но мне сейчас не до Персея и не до чаек. Бедняга Джерри за решеткой, да с ним еще пятеро.

— Понимаю, тебе сейчас тяжело, а Джерри еще тяжелее. Но до приговора еще ох как далеко.

— Хотя оба мы знаем, каков он будет, — вздохнул О’Доннел и отодвинул книгу. — Я человек смирный, но попадись мне сейчас Подж Нолли, придушил бы. Так бы сдавил ему глотку, что он бы лживым своим языком подавился. Ведь за его донос Джерри жизнью поплатится.

Мак-Карти, не зная, как утешить друга, закрыл книгу, стал поправлять выпадающие страницы. Вечерело. Далеко-далеко на западе, на краю света, где несут свои воды безбрежные моря и где по бескрайним лугам бродят несметные вольные стада Атласа, Персей остановился отдохнуть.

— А в этом году господь послал нам урожай на диво, думали, что удастся и за аренду заплатить, и на жизнь хватит. Совсем недавно мы вот за этим столом с Джерри и Мейр толковали. Оуэн, неужели его повесят, а? Как сам-то думаешь?

— Ох, Ферди, до приговора еще далеко, а господь милосерд. Сколько еще всякого случится за это время!

Что мог он сказать с уверенностью? Что Подж Нолли не выступит перед судом и не присягнет на протестантской Библии?

— Богом клянусь, Оуэн, узнай я хоть сегодня, что французы высадились, отыщу пику — и, не колеблясь, к ним.

— И не ты один. По дороге к тебе зашел в Килкуммине в таверну, то же самое слышал. И говорили вовсе не Избранники, поручиться готов. Впрочем, сейчас те люди, может, уже и примкнули к ним. Целый час прошел. К Куигли целая очередь, чтоб Избранникам присягнуть. Да и в Киллале то же. Сэм Купер и его йомены скоро всех крестьян против себя настроят, значит, пополнятся ряды Избранников. Купер и Дуган — два сапога пара: невежественные, жестокие головорезы.

О’Доннел вздохнул.

— Ох, уж этот Сэм Купер! Может, ты слышал, что когда-то Холм радости принадлежал нашей семье. Так это истинная правда. У нас хранится большущий свиток, подтверждающий это. Еще со времен Стюартов сохранился. Отец, бывало, как выпьет чуток, непременно о нем вспомнит.

— Такие свитки едва ль не в каждом доме по всей Ирландии, — сказал Мак-Карти, — пусть себе лежат да истлевают, незачем о них думать. Сейчас всем заправляет солдатня Кромвеля, а и с его-то поры сколько воды утекло. Жил в местечке Фермой графства Корк старик, так у него этих пергаментных свитков и грамот целый ящик, а сам ютился в хибарке. Послушать его хвастливые рассказы — спятить можно, а у самого и гроша за душой нет.

— Я не из хвастовства говорю, — ответил О’Доннел. — Но все эти дни я места себе не нахожу, как подумаю, что Купер наши судьбы вершит, бедного Джерри за решетку упрятал. За ним в полночь пришли, ворвались в дом, Мейр даже одеться не успела. Да, Купер хозяин. А Подж Нолли вроде мартышки у него на плече.

Мак-Карти рассмеялся.

— Удачное сравнение. Вас что, в Дуайи учили риторике? Как я тебе завидую, ты повидал Францию, эту чудесную страну.

— Чудесную страну, говоришь? Да мы Францию видели не больше, чем ты с острова Акилл. Нас в семинарии не тому учили, чтоб мир познавать, а чтоб богу служить. А семинарии что там, что здесь — все одинаковы. Французские священники смотрели на нас свысока, мы — народ отсталый. Нечасто ирландцам внимание да забота перепадает.

— Сами виноваты, — отрезал Мак-Карти.

— Вот ты самый ученый в наших краях человек, — продолжал О’Доннел, — не считая господина Хасси. А тебя, как бродягу или последнего батрака, перед судьями выставили.

— Я извернулся, ужом пролез сквозь все их хитрые вопросы, — ответил Мак-Карти.

— А вот Джерри изворачиваться бы не стал. Горячий уж очень, всегда все напрямик — что думает, то и скажет. Наживет он в тюрьме новых бед, меня-то рядом нет, а за ним глаз да глаз нужен.

— Образование тебе в помощь, — сказал Мак-Карти.

— Эх, если бы! — вдруг сдавленно вскрикнул О’Доннел и рванулся к книге. Мак-Карти едва успел отодвинуть ее подальше.

— Полегче, полегче. Горе горем, а за эту книгу я выложил три с половиной шиллинга.

О’Доннел метнул на него свирепый взгляд, но тут же смягчился.

— А не пора ли откупорить бутылочку, что я принес? — спросил Мак-Карти. — А Персей пусть пока витает в небесах.

О’Доннел лишь покачал головой.

— Пей, Оуэн, один, я сегодня не буду. Вчера мы с Мейр помолились пресвятой деве, и я поклялся, что капли в рот не возьму, пока Джерри не вернется и сам со мной не выпьет.

Так и живем мы, преклонив колени в молитве, на земляном ли полу или на холодных церковных плитах. А у них — суды, йомены, виселица. Они владеют землей и крепко стерегут ее от нас. Нам только и остается молиться, посылая к небесам немощный зов.

Уже десять часов, но за открытой дверью еще тепло и светло. Слишком светло — даже луны не видно. Не пить же Мак-Карти на глазах О’Доннела, зачем вводить его в искус?

— Пей, не стесняйся, — нетерпеливо бросил О’Доннел. — Меня, право, и не тянет.

Мак-Карти поднял бутылку с пола, откупорил, поставил на согнутый локоть и приложился к горлышку.

— Ну вот, так-то лучше, — пробормотал он и вытер рукой губы.

— Ты, Оуэн, правильно делаешь, что уезжаешь. Я вот не могу. Корнями врос в эту землю. Кроме этого холма, Киллалы, да Килкуммина, и знать ничего не хочу.

Крепки его корни в худой почве на каменистом склоне. Поэтический образ. Может, из Овидия, у того все герои становятся цветами либо наоборот. Главное выразить необходимо, так и чеканится первый образ. Без поэзии мы бесчувственны и слепы. В голове у Мак-Карти теснились образы, олицетворяющие каждый из трех языков: ирландский — дворянин в мехах, бредущий за плугом; английский — постноликий помещик в суконном плаще и плоской широкополой шляпе; и, наконец, латынь — королева языков, обращающая своих героев в звезды на небесах. Он вновь приложился к бутылке.

— Не слишком ли увлекся, а, Оуэн? — спросил О’Доннел.

— А у нас с бутылкой увлечение взаимное. По нраву пришлись друг другу. Как вы с Мейр. Повезло тебе с женой.

— Она последнее время рано ложится спать, — посетовал О’Доннел, — в доме горе, и мне ее нечем порадовать.

— Рано еще, Ферди, горевать. До приговора еще далеко. — Зачем он это повторяет, утешительных слов не найти.

Он неуклюже встал из-за стола, чуть не опрокинув табурет на твердый земляной пол, и направился к двери. Бухта отливала тусклой сталью. В воздухе было тепло. К Килкумминской косе скользило рыбацкое суденышко.

— Я знаю одного человека, вчера он встречался за пуншем с Рандалом Мак-Доннелом, так вот, не только Избранники готовы к мятежу, к осени, наверное, ни одного графства не останется, где бы можно было спокойно переждать смутные времена.

О’Доннел поглядел на Мак-Карти, но из-за стола не встал.

— А я знаю другого человека, который мне о Рандале Мак-Доннеле рассказал. С Мэлэки Дуганом его не сравнить, скромный, милый парень.

— Верно, — поддакнул Мак-Карти, — только он на потеху всей округе за лисами верхом гоняется. — Он спрятал книгу в карман сюртука, расправил шейный платок. — Какое счастье, что злые ветры не занесли Персея в Ирландию, на убогие задворки белого света. — И улыбнулся О’Доннелу. — Ведь твой великий принц, О’Доннел, пришел сюда и привел всякий сброд и солдатню как раз во время восстания. Яростно теснил он врага, гнал и рассеивал отряды английской армии.

О’Доннел встал и тоже подошел к двери.

— По правде говоря, я толком об этом и не знаю. Слышал, что он проходил где-то восточнее. Хотя нашу часть Коннахта он захватил и посадил своих наместников. В Тайроли правили О’Дауды. Корни из этого рода происходит. Отцова бабка все предрекала, что поднимется Гэльская армия и снова О’Доннелы придут к власти.

— Да, бабки народ мудрый, — кивнул Мак-Карти.

— Все это пустая болтовня, про Гэльскую армию.

— Уж кому, как не мне, об этом знать? — подхватил Мак-Карти. — Да поэтам не о чем было б писать, не будь такой благодатной темы. И мы накручиваем вранья все больше и больше.

— Поэты да бабки — вот кто белый свет нам в кривом зеркале показывает.

Мак-Карти засмеялся и пошел прочь, обернулся, чтобы помахать на прощанье, но О’Доннел уже скрылся в домике.

С Хью О’Доннелом не сравнится ни один герой, воспетый поэтами. Офицерам короля Генриха и королевы Елизаветы Ирландия представлялась мглистым болотистым краем, где правят вероломные, готовые предать и продать хоть родного брата князьки, их армии — свора полуголых, бородатых дикарей, под космами таятся, точно звери в чащобе, настороженные глаза. А раз дикие, так и обложить их, в их же логове, как дичь, и перебить, голову с плеч долой. Лорд Грей де Уилтон превратил весь Манстер в пустыню, расправившись с восстанием в Десмонде. Поэт Спенсер, очевидец этих событий, не пожалел красок:

«Из дремучих лесов, из темных ущелий выползали на четвереньках, ибо ноги их уже не держали, твари, обличьем своим напоминали они самое Смерть, голоса их глухи и слабы, словно замогильный зов привидений». Мак-Карти прочел эти строки в старой запыленной книге, найденной в уголке какой-то господской библиотеки. На обложке — зловещие, черные буквы названия: «Суждение о сегодняшней Ирландии».

Мак-Карти еще в юности, в дюнах Керри, читая поэмы Спенсера, половину не понимал, как глуп и наивен он был тогда. «Неси свои воды, красавица Темза, пока не дописан мой стих». Обитель покоя и забвения, каждая строчка точно из литании к Деве Марии. Цветы, цветы, ими усеяны ветви, они горят, словно звезды. Легенды и колдовство, добрые феи и волшебники. Что кроется за чудесной сказкой? Тогда Мак-Карти еще не видел ее зловещей тени, лишь в Корке он узнал, что волшебнейшая из английских поэм писалась как раз в Ирландии, и именно в Корке. Неудивительно. Чувствуется легкость и нежность самого манстерского духа. И по сей день близ Донерейла, на берегу кроткой речушки Обег, видны развалины замка Килколман — вотчины Спенсера. Эх ты, нежный волшебник-обольститель, ведь ты тоже потворствовал кровавой расправе над ирландцами, ты тоже усердствовал, чтобы превратить Десмонд в пустыню; к тебе ползли умирающие от голода, едва раскрывая опухшие и обожженные от крапивы и кислицы рты. А ты все пел: «Неси свои воды, красавица Темза, пока не дописан мой стих».

Его дописал великий гэльский принц О’Доннел, чью белокаменную усадьбу воспели поэты. Он поднял восстание, и оно охватывало графство за графством, катилось от Ольстера на юг. Мятежники сожгли Килколман. Спенсер бежал, так и не дописав свой стих, в Лондон, под крылышко к обожаемой королеве. А малолетний сын его сгорел заживо в замке. Оборванцы мятежники стояли вкруг дома, глядели, как занимается соломенная крыша, и блики пламени играли на их лицах… На южном побережье, у Кинсайла, повстанцев ждал разгром. И враз рухнули надежды. На развалинах этих мы живем и поныне, крестьяне искоса поглядывают на руины усадеб и в Манстере, и в Коннахте. Значат ли что-нибудь теперь для кого имена: О’Доннел, Мак-Карти? Один ютится на клочке земли, на косогоре, другой скитается по школам. Да, не выдерживает грубых прикосновений ветхий пергамент нашей истории — рассыпается в прах. Ферди О’Доннел сейчас мечется по своей темной хижине, натыкается на стол, постель, где спит жена. Для него история в отцовских рассказах да бабкиных пророчествах. А ему, Мак-Карти, снова в путь, до следующей убогой деревушки.

БАЛЛИКАСЛ, АВГУСТА 10-ГО — БАЛЛИНТАББЕР, АВГУСТА 14-ГО

Бесценный мой Джон!

Не волнуйся, когда Джордж заведет разговор с моим отцом о нас с тобой, отец обрадуется твоему предложению. Ко всей вашей семье он относится с большим уважением, а тебя выделяет особо за твои добродетели и всегда рад твоему обществу. Он уверен, что моя жизнь с тобой потечет в довольстве и достатке, размеренно и благопристойно со всякой точки зрения. И впрямь: дом твой богаче и краше моего (хотя отец постоянно твердит, да и мое наитие таково, что дворянство должно быть выше подобных сравнений). И вместе с тем отец очень обеспокоен и встревожен за тебя, как и я и, несомненно, твой брат Джордж.

И дело не только в том, что он сурово порицает твои политические взгляды, которые, как ты понимаешь, нимало меня не волнуют, ибо, ты согласишься, политика — занятие не женское. Дело в другом: как бы взгляды твои не завели тебя на опасный путь. Одна мысль об этом приводит меня в трепет — а вдруг папины волнения небезосновательны. В округе только и разговоров, что о недовольстве крестьян, о том, что они стакнулись с безрассудными и испорченными людьми, которые кичатся своим благородным происхождением и манерами и приняли сладостные, соблазнительно-щедрые посулы Объединенных ирландцев. Теперь, случись французам вторгнуться на нашу землю, эти подлые люди откроют свое истинное лицо. В таких беседах — хотя бы вчера вечером с господином Хасси и господином Фолкинером или в наших с отцом разговорах — упоминается и твое имя. Отец, конечно же, решительно отметает все подозрения, хотя в душе их разделяет.

Он не только порицает мятежные замыслы Объединенных ирландцев, он предрекает им черные дни, позор и гибель. Ну не мудр ли отец? Во всей Ирландии людей, связанных с повстанцами, ждал позорный конец, так почему же по-иному должно сложиться у нас? И что было б, случись мятежникам взять верх? Объединенные ирландцы разбудили низменные чувства темных людей, они готовы вершить неслыханные зверства. Разве разумно прописывать больному лекарство губительнее, чем сам недуг? Так считает отец, а он славится образованностью и рассудительностью.

Не сомневаюсь, он постарается повлиять на Джорджа, возможно, даже попросит заверить, что ты порвешь с теми, кто замышляет беду тебе, нашему королевству, нашей святой церкви (об этом можешь расспросить господина Хасси — он праведник, к тому же из хорошей семьи, Хасси сродни Рошам Фермойским из Корка).

P.S.

Бесценный мой Джон!

Письмо я писала после беседы с отцом, он же его и прочитал. Сейчас же пишу только для тебя. Конечно, отец мой не ахти какой мудрец, но и далеко не дурак. Ответь, бога ради, почему ты заодно с такими пустомелями, как Корни О'Дауд и Рандал Мак-Доннел? И года не прошло с тех пор, как Рандал делал мне предложение, столь неуместное, сколь и нелестное для меня. Он, возможно, и мнит себя благородным, но я его таковым не считаю. Он хорошо дерется «стенка на стенку», неплохо ездит верхом да хвастает чистым исподним — вот и все его «заслуги». Малкольм Эллиот — и впрямь человек благородный, но более унылого и постного протестанта я в жизни не встречала, а жена у него — слабоумная, да к тому же англичанка. Разве не очевидно из письма твоего, что твои сообщники всем хорошо известны, а о намерениях их нетрудно догадаться. Не сегодня завтра покончат мировые с этими зверями Избранниками и примутся за вас. Безумие и тяжкий грех обращаться за помощью к французам, им не смыть с себя кровь невинной лучезарной королевы. Я уж не говорю о королеве и прочих казненных — их не перечесть. Среди них, кстати, и ирландские офицеры, служившие королю. Я так крепко люблю тебя, что нас, конечно, ничто не разлучит, какова ни была б воля отца. О мужчины, и почему вы такие упрямые, и почему в голову вам приходят сумасбродные затеи и мешают наслаждаться умеренной, спокойной жизнью?!

Бесценная моя Элен!

Признаю: есть из-за чего тревожиться твоему отцу и огорчаться тебе. Что сказать мне? Поверь, я не стал бы связываться с делом, считай я его безнадежным. В этом отношении по крайней мере (а может, и в других) иллюзии не кружат мне голову. Твердо верю, что вооруженное восстание под хорошим руководством и при поддержке французских союзников может победить. На эту возможность я и сделал ставку, ибо по трезвом рассуждении пришел к выводу, что иначе эту страну не исцелить, не спасти.

Я не преувеличиваю возможность победы: в одинаковой мере мы можем и проиграть. Не раз задавался я вопросом: а ради чего рискую я жизнью? И рассудок мой и сердце отвечают: всякий человек мечтает о свободе. Но нельзя быть свободным в порабощенной стране. Поставь отцу в пример Америку, она воевала за независимость и добилась ее, хотя постылые кандалы на ней были не чета нашим. Ирландия, наша с тобой родина, — всего лишь придаток Англии, которая, исходя из своей выгоды, то и дело попирает наши права, унижает наше достоинство. Свой парламент Англия бережет как зеницу ока, а наш преднамеренно и планомерно развращает взятками, подкупом, позоря его на весь свет. А уж наши религиозные распри стали притчей во языцех, и опять же их разжигает Англия, они ей на руку: если народ не сплочен, он слаб. А этой язвой у нас поражены все: и богач, и бедняк, протестант или католик.

Поверь, я не краснобайствую, а пишу о том, что истинно, чего не опровергнуть. И Джордж, как никто, видит суть наших бед и, как никто, злословит об этом. Ибо, хотя у него и ясная голова и он все может верно оценить, его представление о натуре человеческой весьма безрадостное и мрачное. Я же полагаю, что всякий человек есть ларец с добродетелями и, чтобы отпереть его, нужен ключ — свобода. Не спорю, почти все наши крестьяне невежественны и грубы, но, спрашивается, почему они такие? Не потому ли, что их доля куда горше доли английского фермера-йомена? И ужасающая бедность, конечно, сказалась на их душах, а причина бедности народа нашего — в рабской зависимости от Англии. Конечно, рискованно доверять мушкет или пику людям, ослепленным яростью, но только так можно заронить надежду в отчаявшиеся сердца.

Ради чего стоит жертвовать жизнью, как не ради свободы. Есть ли дело достойнее и насущнее, чем борьба за свободу? Вряд ли твой отец осудил бы меня, выйди я с пистолетом на поединок и отдай я жизнь, отстаивая свое доброе имя, запятнанное молвой. Ведь дуэли в моде у наших дворян-самозванцев, мне же они претят.

Бесценная моя Элен, обещаю впредь не утомлять тебя столь серьезными размышлениями, буду писать о том, что тебе доступно и интересно. Ты говоришь о моих «взглядах», боюсь, у меня их просто нет. В поступках я полагаюсь на наитие — первые побуждения добродетельны. И к тебе меня привело наитие добродетельнейшее и могучее.

Джон подписал письмо, сложил, запечатал его и пошел в гостиную. Там сидел Джордж и читал. Шторы опущены, ярко горит лампа. На высоком, орехового дерева столе — маленький нож.

— Я думал, ты спишь. Уже за полночь.

— Я писал, — ответил Джон.

— Да что ты! Утомительное занятие.

— Письмо к Элен, — пояснил Джон.

— Вдвойне утомительно. Писать женщине — безумие. Всякое слово, что бомба, у тебя перед носом и взорваться может. Женщины хранят наши письма, а потом бьют нашего брата выдержками из них.

— Элен не из таких, — улыбнулся Джон. Он сидел лицом к брату, вытянув к камину ноги. — Хотя ты, несомненно, знаешь светских женщин лучше.

— К сожалению, — бросил Джордж и острым ножичком разрезал книжный лист. — Впрочем, разговаривая с женщиной, учишься многому. Например, как вести политику.

— Скорее, судя по твоим сравнениям, военные действия.

— Именно, — кивнул Джордж. — Политика и война. Неискушенным лучше держаться в стороне.

— И впрямь, — подхватил Джон.

— Война или, скажем, восстание. Оно, конечно, пагубнее всего. Заговоры, доносы, нетерпеливые сообщники. Все это, пожалуй, увлекает, но увлечение это крайне порочное.

— А не порочнее ли ухаживать за женой дуэлянта? Как мне рассказывали, и такое случается.

— Тогда по крайней мере было ясно, ради чего рискуешь, да и награда высока, — ответил Джордж и сдвинул очки на белый лоб.

— И риск оправдался?

— Еще бы. Я и по сей день вспоминаю эту женщину. Характером приветлива, в постели нежна. Да еще и умна. Чертовски умная женщина.

— Как высоко ты, Джордж, ставишь ум! В юности меня это так огорчало. Ведь я сам далеко не умен.

— Ну что ты, Джон, что ты! Хватило же у тебя ума попасть в изрядную переделку.

— Ладно, раз заговорили, — вздохнул Джон, — давай коснемся и этого.

— Только не сегодня. Времени у нас хватит. Наговоримся, успеем. А сейчас ночь, пора неподходящая.

В неровном свете камина с портрета на стене братьев созерцал высокий, осанистый господин в иноземном платье, но Джордж и Джон его не замечали.

КАСЛБАР, АВГУСТА 15-ГО

— Да благослови вас бог, — громко поздоровался Мак-Карти, переступив порог пивной.

— И тебе пусть пошлет благословение, — откликнулся хозяин.

Кое-кто из сидевших подле камина тоже ответил на приветствие. Два британских солдата в ярко-красных мундирах взглянули на пришельца и равнодушно отвернулись. Мак-Карти выложил медяк, взял кружку темного пива, пересек комнату и подсел к высокому мужчине средних лет.

— Далеко ж тебя, Оуэн Мак-Карти, занесло от Киллалы, — сказал тот.

— Верно, Шон Мак-Кенна, вот заехал лишь затем, чтобы тебя повидать, в лавке Брид сказала, где тебя искать. Молодец, и в лавке успеваешь, и в школе, да еще остается время за кружкой пива посидеть.

— Ты вроде тоже в этом себе не отказывал, — заметил Мак-Кенна и подвинулся, уступая Мак-Карти место на низкой скамье.

— Да что за таверны в Киллале! Грязные развалюхи. А у вас — город, веселье, хоть признаки цивилизации есть.

Меж ирландских слов английское «цивилизация» прозвенело, словно монетка об пол.

— Что ж, в Каслбаре тебе всегда рады, — произнес Мак-Кенна. Говорил он степенно и спокойно, и слова тоже степенные и спокойные.

— Вижу, у вас полно этих молодчиков, — Мак-Карти кивнул на солдат.

— Два полка. Один — Защитники принца Уэльского, а второй не помню, как называется. Пока они в казармах, но поговаривают, что их будут определять на постой средь местных. Приятно тебе было бы спать в одной постели с такой вон парочкой?

— Не более, чем им самим. У солдат жизнь несладкая. Оторвали от дома, поселили в чужом краю, будь то Ирландия или Индия.

— Эти подавляли восстание в Уэксфорде, — сказал Мак-Кенна, — а теперь их сюда прислали. Что за люди — не пойму, они и по-английски-то едва лопочут.

— Раз прислали, значит, какое-то дело у них в Мейо. — В словах Мак-Карти слышался вопрос.

Мак-Кенна понял и ответил:

— Ты б, Оуэн, латынью с этими Избранниками занялся, что ли, чтоб они ночами не разбойничали, а Цезаря да Вергилия читали.

— Как же, нужна этим мужланам латынь, — пробормотал Мак-Карти и уткнулся носом в кружку.

— И в Каслбаре Избранники объявились, — сказал Мак-Кенна, — и в восточных селеньях. Но пока ведут себя смирно. Только на воротах протестантской церкви бумажку свою повесили. Гроб нарисован да какие-то каракули.

— Да, это — рука Избранников, — кивнул Мак-Карти. — Под тем же названием сейчас и в Фоксфорде, и в Суинфорде банды орудуют. Добрый человек, что из Баллины меня до Каслбара подвез, все уши прожжужал про этих Избранников.

— И что ж он рассказал?

— Что народ в Мейо готовит восстание, как в свое время в Уэксфорде и в Ольстере. Глупый такой старик, беззубый, шепелявый, но слова у него — рекой. Разве можно верить хоть половине?

Мак-Кенна покачал головой.

— И в Каслбаре о том же толкуют. Что пора нам свободу обрести, землю поделить, чтоб каждому по хорошей ферме поставить. Ну и подобное из старых пророчеств да гаданий, какими на ярмарках промышляют. Родился, к примеру, в Слайго у одного мельника сын четырехпалый — вот и знамение. Ты, поди, отродясь таких глупостей не слыхивал?

— Слышал еще и не такие, — ответил Мак-Карти. — Слухи да предсказания — самое процветающее ремесло в этой стране.

Он отнес пустые кружки, поставил на прилавок. Солдаты-англичане слева тихо переговаривались. Красные мундиры толстого сукна, словно панцирем, отгораживали их от остальных в пивной.

Мак-Карти вернулся к столу с полными кружками.

— Знаешь, Шон, я подумываю, не уехать ли из Киллалы.

Мак-Кенна кивнул.

— Жить в Киллале трудно, радости никакой. Да и это мертвое море под боком.

— Нет, вовсе не потому. Я просто боюсь. Когда Избранники только объявились, я написал для них воззвание, теперь они требуют, чтоб я написал второе. И не сегодня завтра какая-нибудь продажная шкура шепнет мировым и мое имя.

— Пресвятая богородица! Да кто ж толкнул тебя на такое безумство? Ведь мировым все одно, кого на виселицу отправить.

— Как бы то ни было, а что написано пером — не вырубишь топором. Будто у меня выбор был! Да я и не жалею. До чего ж ужасная у людей жизнь, ты-то об этом знаешь. Истинно говорю, Шон, в наших краях все вершится, как кому бог на душу положит, ни складу ни ладу. В Киллале калечат господский скот, а месяцем позже в Каслбаре толкуют о четырехпалых младенцах.

— И не только, — перебил его Мак-Кенна. — Говорят, что французы уже идут морем с войском, да и Гэльская армия будто бы возрождается.

Старые песни, петые-перепетые, носятся в душном мареве. Вновь привиделся Мак-Карти черный лес пик на сером горизонте.

— Может, и придут французы, — согласился он, — только знают ли об этом в Слайго или Мейо?

— Правильно, Оуэн, делаешь, что из Мейо уезжаешь. Не хотелось бы мне видеть тебя среди подсудимых.

— Затем и пришел с тобой потолковать. Может, знаешь какой городок на востоке, где нужен учитель?

Мак-Кенна отпил из кружки и заговорил.

— Напишу сегодня Пэту Данфи в Лонгфорд. Он всегда в курсе дел, кто где нужен. Впрочем, любой город будет гордиться, что учителем у них — поэт Оуэн Мак-Карти.

— Далеко не любой, и ты, Шон, это прекрасно знаешь, — улыбнулся Мак-Карти.

— Ничего подобного. Ничего подобного! Любой город станет гордиться. Поэт ты замечательный, имя твое чтят многие, даже те, кто тебя и не видывал.

— Только они-то и чтят. Увидели б — враз отвернулись бы. Но учитель я неплохой. Конечно, людям придется сделать скидку на мои слабости, но, право же, в накладе они не останутся.

— Ты бы ограничивался пивом, — посоветовал Мак-Кенна, — а выпьешь чего покрепче — и до беды недалеко. Сегодня же вечером напишу Пэту Данфи и Эндрю Мак-Геннису в Маллингар — графства богатые, а учителей не хватает.

— Ты мне этим очень поможешь, через неделю-другую, если вестей от них не получишь, пойду дальше на восток, попытаю счастья.

— Верно, Оуэн, верно! Жаль с тобой расставаться, но сидеть здесь тебе не стоит.

— А что, если они и впрямь идут к нам морем? В молодости, еще в Керри, когда голова у меня полнилась чужими стихами, я бродил меж скал, смотрел за море. Вот, думалось мне, появятся корабли с высокими мачтами: паруса, полные ветра, воспарят над морем, точно облака.

— Даже если французы англичан прищучат, мы-то с тобой все одно в учителях останемся. В таких же лачугах нам ютиться, ту же картошку грызть. Очень-то не обольщайся!

— Нам с тобой говорить легко, — сказал Мак-Карти. — У тебя лавка да школа, у меня — поэзия. А что есть у тысяч бедняков, которые трясутся: как бы не согнали их с клочка земли; они и в пивную-то дороги не знают, потому что гроша выгадать не могут.

— А ты думаешь, французы привезут нищим из Коннахта бочки медяков на пиво?! Кровь и смерть они привезут, вот что. А мне это ни к чему.

— Да знаю, знаю.

Мак-Кенна кивнул на солдат.

— Ну а эти? Для них вся жизнь — муштра да пальба, пальба да муштра. И задумываются они о жизни не чаще, чем бабочка о воздухе, стебелек о цветке, голос о песне.

— Жаль мне, Шон, расставаться с тобой. Мало с кем можно поговорить о важном.

— А что станется с той женщиной из Киллалы?

— А ничего, — пожал плечами Мак-Карти, — с чем пришел, с тем и ухожу. Она, хоть и вдова, молода, стройна, святой перед ней не устоит.

— Ох, Оуэн, ты порой так беспечен и думаешь только о себе.

— Мы с тобой разные люди. У тебя жена распрекрасная да сынишка-пострел. Но такая жизнь не для меня. Ты посмотри на Мак-Грата из Клера, карга жена всю поэзию из него до капельки высосала, сыновья — шалопаи. Меня такой удел пугает.

— Плохой пример выбрал, Оуэн, но переубеждать тебя не стану, зачем понапрасну стараться поэту мораль читать.

Мак-Карти обнял друга за полные покатые плечи.

— На будущей неделе вернусь, до утра толковать будем.

— Что ж, значит, до будущей недели. Брид нас накормит повкуснее, а ты новые стихи почитаешь, мне их от автора слышать лестно.

— Если сочиню. Засел образ один в голове, да слов не подберу. А покоя он мне не дает. Странно, скажешь, я стихи сочиняю, будто задом наперед. Поцелуй за меня Брид, обними Тимоти.

Он уже поднялся из-за стола, но его окликнул один из солдат.

— Эй, ты там, Падди.[19]

Мак-Карти обернулся.

— Эй, ты там, красный мундир, что тебе?

— Сержант сказал, здесь хорошеньких девушек полно, где же они?

— Сидят взаперти. А отцы да мужья трясутся: как бы не добрались до их женщин красавцы в красных мундирах.

— А не знаешь девиц, которые и из-под замка убегут?

— Другого кого спросите. Я сам не из Каслбара. А вы-то откуда родом?

— Я из Лондона, а приятель из Дербишира.

— Далековато вас занесло.

Мак-Карти порылся в кармане, нащупал несколько медяков и купил пива для себя и солдат. Те обрадовались и удивились. Лондонец поднял свою кружку: дескать, спасибо.

— Здесь у вас, Падди, народ смирный. Хоть отдохнем немножко. Наш полк сюда из Уэксфорда перевели, а там со смертниками повозиться пришлось.

— Со смертниками? — не поняв, переспросил Мак-Карти.

— Ну да, с повстанцами. Их там все «висельниками» зовут. Да ты, поди, слышал песню «Угомонитесь, висельники».

— Вот они и угомонились, — вздохнул Мак-Карти.

Лондонец кивнул.

— Мы их всех на Горьком холме постреляли. Правда, на душе муторно как-то было. Ведь они такие же, как мы с тобой. Почти все по-английски говорят.

— Дикари проклятые! — пробурчал дербиширец. — Ишь, против короля пошли! — Был он крепко сбит и нескор на слово. Лондонец же — сухощав и невысок.

— Всего их тысячи две набралось, — сказал он. — Загнали мы их на вершину, а, кроме пик, оружия у них никакого. Ну, мы по ним из пушек да мушкетов вдарили, а потом сабли наголо — и врукопашную. Да только ты, Падди, ответь, кому все это было нужно? Ну кому?

Мак-Карти лишь покачал головой.

— Пики да косы против пушек, — продолжал лондонец. — Сами они, что ли, враз решили с жизнью покончить? Не пойму я их, Падди.

А пиво в кружках черное, чернее болотных топей.

— Дураки они, — продолжал лондонец. — Я, положим, захочу вот приятеля побороть, но соваться не буду: от меня и мокрого места не останется.

— Дикарское, сучье отродье, — пробубнил дербиширец. — А может, и ты с ними заодно? — воззрился он на Мак-Карти.

Мак-Карти повернулся к лондонцу и кивнул на второго солдата.

— Ну-ка попроси приятеля кружечку с моим угощением отставить. Хочу посмотреть, как и от меня мокрого места не останется.

— Ну чего ты, чего ты! — добродушно ухмыльнулся лондонец. Зубы у него оказались мелкими и неровными. — Вот весь ваш ирландский норов в этом, лишь бы подраться да повздорить. Приятель обидеть тебя не хотел. Просто чуток лишнего хватил, ему б отказаться от угощения. А королевских солдат ты, Падди, не трогай. Нас тут много. Эй, приятель, — поманил он тавернщика и продолжил: — Мы же здесь не ради себя сидим, вас же защищаем. Неужто тебе охота, чтоб французишки сюда приперлись да ваших баб похватали? Или чтоб всякие смутьяны с пиками по болотам шастали, вас пугали да короля поносили? Ведь король-то у нас с вами один. Думаешь, нам охота этих бедолаг стрелять да колоть? Но что поделаешь, служба. После той мясорубки на Горьком холме кое-кого из наших прямо наизнанку выворачивало.

— А твоего приятеля тоже? — спросил Мак-Карти. — Его, похоже, ничем не проймешь. — Однако принял от лондонца кружку с темным пивом.

— Шкура твоя продажная, папистская, накличешь на себя беду, — пригрозил дербиширец.

— И кликать не надо. Беда за одним со мной столом сидит. Я к вам вроде не набивался, твой приятель окликнул, все честь по чести, вот я и подошел. Пивом угостил, ты что-то не отказался. Сразу кружку ручищей своей сгреб. Пришел в таверну, люди тихо, спокойно сидят, а ты их обзываешь! Сам ты продажная шкура, чурбан дубоголовый.

Дербиширец поставил на стол кружку, готовясь подняться, но лондонец встал меж ними.

— Джо, ты-то хоть будь умнее. Ведь они, что дети, сейчас с тобой шутят, а через минуту огрызаются. — Он покосился на Мак-Карти. — А ты, Падди, ступай-ка лучше копать картошку, покуда и у меня терпенье не лопнуло.

Подошел Шон Мак-Кенна, положил Мак-Карти руку на плечо, но тот стряхнул ее.

— Тебя я не трогал, — бросил он лондонцу, — с тобой я хоть каждый вечер готов за кружкой пива сидеть. Душа у тебя, видать, широкая, раз не поленился, из Лондона приехал, чтобы нам помочь. Слышишь, Шон? Этот парень из Лондона приехал, чтоб о нас, бедных, позаботиться. Заботился-заботился в Уэксфорде, теперь вот в Мейо приехал.

Лондонец посмотрел на Мак-Кенну и ухмыльнулся.

— Они оба перебрали.

— Отсюда обычно и все ссоры, — кивнул Мак-Кенна.

Дербиширец что-то напевал себе под нос.

— Не помню слов, — сказал он, — а называется песня «Утихомирьтесь, смертники».

— Что и говорить, народ вы музыкальный, — не утерпел Мак-Карти.

— Заткни хлебало, Падди, — огрызнулся лондонец.

На улице Мак-Кенна положил руку на плечо приятеля.

— Послушай, я тебе расскажу, каков ты есть. Тебе кажется, раз ты поэт, тебя минуют все беды. Ты можешь нежиться в постели, когда тебя ждут в школе, можешь напиться до беспамятства, тебе ничего не стоит опорочить женщину, нарваться на скандал, причем все равно где. Порой ты чудовищно безответственно ведешь себя и несешь беду своим друзьям.

Мак-Карти, не вслушиваясь, кивнул.

— Страшно мне, Шон, красных мундиров страшно.

— Значит, свою задачу они выполнили, застращали, — произнес Мак-Кенна.

Ежась от холода, Мак-Карти обходил таверну за таверной, искал фермера, обещавшего довезти до Киллалы. Мимо по двое, по трое в обнимку проходили английские солдаты в красных мундирах, возвращались в казармы. Раки вареные, красные морские драконы. Ходят прямо, вскинув голову в высоких шлемах, точно в панцирях. На всхолмлении высокой улицы меж казармами и тюрьмой он увидел эшафот и трех повешенных, с них даже не сняли кандалы, а после смерти обмазали дегтем. Самая страшная смерть. Летом — приманка для мух. Мак-Карти перекрестился и поспешил дальше.

6

КИЛЛАЛА, АВГУСТА 15-ГО

Над равнинами Мейо высится замок Гленторн, огромный, загадочный. Центральная часть усадьбы нарочито тяжеловесна, словно доказательство, что замок будет стоять вечно, переживет и болота, и луга окрест. Вправо и влево, к флигелям, — стройный ряд изящных, легких, но надежных ионических колонн, они скрадывают массивность здания, создают благодаря симметрии некую завершенность. Словно в упрек всему окружающему, дикому и первозданному, — бурым холмам и зеленым полям. Тесаные каменные глыбы — от белых до нежно-желтых и розоватых — ярко блестят на солнце.

Огромные владенья в Мейо, вместе с графством Тайроли, отошли Гленторнам в признание великих, хотя и неведомых, заслуг третьего лорда Гленторна в 1688 году перед герцогом Оранским. Он сопровождал Вильгельма в Ирландию, командуя пехотным полком. На нескольких полотнах, изображающих сраженье на реке Бойн, он рядом с герцогом, в одной руке свернутая карта, другая простерта к реке; мрачное, неулыбчивое лицо, парик — политик и царедворец, преуспевший и на военном поприще. В свои владенья он тогда так и не заглянул. Ему, как и Вильгельму Оранскому, не понравился сырой ирландский климат. Его сын и внук вообще не удосужились приехать в Ирландию. Они довольствовались титулом маркиза Тайроли и доходами со своих земель.

Ранее эти земли принадлежали якобинцам, католикам, протестантам, мелким дворянам, которые, как им казалось, разумно поддерживали нейтралитет. Однако земли у них отобрали. Дела лорда Гленторна вели управляющие, обосновавшиеся в фермерском доме какого-то якобинца и превратившие его в крепость. Первые двое не столько занимались хозяйством, сколько наводили порядок, ибо после эпохи короля Вильгельма в Мейо еще не один десяток лет царили нравы буйные, не признающие никаких законов. Офицеры-якобинцы, отвоевав, возвращались на дарованные им земли, сгоняли прежних владельцев, и те пускались на грабеж и разбой. Поначалу они искали себе благородную цель: дескать, мы продолжаем праведную войну (на самом же деле эта война закончилась еще при Лимерике), потом вконец скатились до заурядного разбоя. На них охотились, как на диких зверей, с гончими — и одного за другим переловили почти всех; головы их красовались на тюремных стенах в Каслбаре, тогда еще город только начинался. Немногие уцелевшие занялись земледелием, с благодарностью приняв несколько акров из своих же бывших угодий.

Тот, кому принадлежали почти все земли в Тайроли, жил далеко и не мог оказывать благотворное влияние на этот дикий край, потому там и процветали нравы мелкопоместных дворян-самодуров и смутьянов, дуэлянтов и хамов, бесстрашных, но и жестоких. Многие сами не вели хозяйство, а сдавали землю в аренду, порой всю, до самого порога, неприкаянным — ни кола ни двора — крестьянам. Иные даже аренду передоверяли крупным или мелким посредникам, порождая тем самым целый класс дармоедов, еще меньше их самих причастных к земле. Отрешившись тем самым даже от своих все более и более приходящих в упадок хозяйств, помещики коротали дни за азартными играми, петушиными боями; они пускали по ветру состояния жен, похищали деревенских девушек.

Управляющие Гленторнов, не в силах даже счесть поголовье скота или хотя бы крестьян, каждые три месяца исправно отсылали в Дублинский банк доходы, переправлявшиеся потом в Англию. В общественной и политической жизни графства управляющие маркиза имели немалый вес, а несколько месяцев в году они проводили в Англии. Редкие путешественники или бродячие летописцы, которых заносило в Мейо, в один голос утверждали: не видно во владениях Гленторна хозяйской руки, оттого и все беды. Живи семья маркиза в Мейо, лучше возделывались бы земли, хозяйство процветало, урожаи росли, лиходеи крестьяне остепенились бы под влиянием благородного господина, окрестные помещики тоже обрели бы своего предводителя, набрались у него хороших манер да благочестия. Но каждый понимал, что идеал сей недостижим. Гленторн был пэром как английским, так и ирландским, и, конечно, на первом плане для него было имение в Чешире. То, что многие крупные помещики жили за морем, — одна из причин темной и жестокой жизни в Ирландии, и люди уже изверились, что она может перемениться.

Впрочем, в 1759 году лорд Гленторн, отец нынешнего маркиза, надумал посетить Мейо. В роду Гленторнов исподволь росло чудачество, и в этом отпрыске с неказистым, похожим на грушу телом оно распустилось пышным цветом: лорд любил мальчиков, ценил высокие чистые голоса, покровительствовал искусствам. Решение его было принято чеширскими помещиками как очередная прихоть, но на этот раз она даже порадовала соседей. Много лет лорд Гленторн прожил в Италии, порхая из одного аристократического гнездышка в другое. За ним следовала свита художников-портретистов, арапчат-слуг в тюрбанах и суровая жена, вызывавшая лишь жалость. В Чешире решили, что Гленторн окончательно спятил, раз надумал уехать в тартарары. Однако по-иному виделось все лорду Гленторну: средь величественных холмов и непроходимых болот возведет он замок, огромный, не имеющий равных, но выдержанный в строгом стиле.

Восемь лет строился замок Гленторн. Великий немецкий архитектор Нибур прожил в Мейо в доме управляющего полгода, производя расчеты и замеры местности. Он пользовался инструментом собственной конструкции, в котором линзы хитроумно совмещали и холмы, и топь, и устье реки пред его взглядом. Потом из Англии привезли каменотесов, а из Италии — штукатуров, мастеров лепных украшений. Из Франции Гленторн выписал обстановку и драпировку для каждой из многочисленных комнат, руководствовался он, не покидая Лондона, подробнейшим планом, который составил Нибур. С земли, отведенной под парк, аллеи, искусственный пруд и два лабиринта, согнали тридцать крестьянских семей.

Однако тщеславие свое лорд Гленторн полностью не утолил. Замок его, увы, не затмил своим величием и изысканностью известные в то время усадьбы: Сэнтри-Корт, Каслтаун, Карлтон, Расборо и с десяток иных. Правда, ни одна из них не могла тягаться с замком Гленторн по удаленности, ни одна не стояла в такой глухомани. Путники, проезжая по пустынным просторам Мейо, с благоговением и изумлением взирали на замок, выросший здесь как по мановению волшебной палочки, чтобы всего лишь ублажить одного-единственного человека. Замок казался заколдованным. Маркиза прожила в Мейо восемь месяцев, не выдержала, забрала сына (теперешнего лорда) и вернулась в Англию. Ее муж остался: в одиночестве бродил он по дорожкам лабиринтов, сослепу натыкаясь на павлинов, завезенных по его же указу. Минуло несколько лет, лорду Гленторну тоже прискучили красоты замка, и он отбыл в Италию, к бывшему любовнику, теперь, несмотря на молодость, тот был уже епископом.

У многих сотен крестьян замок вызывал чувства сложные и глубокие. По песням и легендам они помнили своих блистательных, сложивших головы в бою королей и вождей. Совсем о седой старине рассказывают саги, а за ними — лишь тени и духи былого, языческие боги, бесплотные и недоступные в своем величии, как свет. А замок Гленторн напоминал, что есть создания и во плоти, облеченные таким могуществом, которое не снилось и легендарным О’Нилу или О’Коннору. Замок Гленторн — это не сказ и баллады о былом, это история сегодняшняя. Далекий и загадочный лорд Гленторн наконец соблаговолил изъявить свою поистине безграничную волю. Правда, о нем самом никто ничего не знал — люди видели лишь колоннаду за высокой стеной, искусственные пруды и каскады, но и этого было достаточно. А недолгая жизнь лорда в Мейо запечатлела его в устах молвы как личность легендарную. То, что в Чешире справедливо полагали чудачествами изнеженного аристократа, в Мейо принимали за манеры великолепного сказочного повелителя. Мало кто видел его, но слуги не скупились на россказни.

«Всемогущий» был его сыном, он и подавно не показывался в здешних местах. Спокойный человек, протестант по вероисповеданию, сторонник вигов в политике, полгода он жил в Лондоне, полгода — в Чешире. Сердце его ведало лишь два сильных чувства: отвращение к работорговле в Африке и ненависть к отцу и его памяти. Без сомнения, замок Гленторн — чудо из чудес, но нынешний лорд предпочел не видеть его вообще. Ибо это венчало всю бестолковую и беспутную жизнь сибарита-отца, погрязшего в пороке. Лишь в кошмарных снах замок являлся отчетливо и страшно, словно картинка из старого романа: белые башни, устремленные ввысь, голые рабы, павшие ниц перед железными воротами. Он содрогался от одного слова «ирландский». А когда его величали «ирландским помещиком», стыдился и недоумевал. Ему претило то, что он, как индийский раджа или африканский царек, богатеет за счет рабов, только не туземных, а белых, с соседнего острова. Невыносимо вспоминать об этом.

Но он тем не менее рассудил, что владения Гленторнов достойны мудрого и рачительного хозяина. Тщательно все обдумав, наведя необходимые справки, он остановил выбор на Эндрю Крейтоне, уроженце Глазго, выпускнике Кембриджа. Гленторн отвел для него и семьи целое крыло замка и положил жалованье, приличествующее уму и образованию управляющего. Крейтон также получал два процента с дохода имения. Гленторн дал единственный наказ управляющему: чтобы тот во всем следовал примеру доброго пастыря из Нового завета. Крейтону вменялось в обязанность следить за земледелием, за вверенным ему имуществом, за благосостоянием крестьян и скота, с людьми говорить прямо и искренне. Выбор Гленторна оказался удачным, ибо наладить огромное запущенное хозяйство представлялось Крейтону немалым испытанием своих познаний и характера.

Перво-наперво он решил установить четкие границы владений и истинное положение дел: выяснить, какие (хотя и весьма незначительные) участки отданы в аренду; разобрать ворох бумаг, исков, претензий; уточнить, какие врезавшиеся в чужие владения полоски земли испокон веков принадлежали Гленторнам. Как он и ожидал, не обошлось и без судебных тяжб со стороны мелких помещиков, но, к его удовольствию, все конфликты уладились. Далее, он задумал провести перепись, как поголовья людей, так и скота, однако оказалось, что это весьма непросто, ибо предшественник его сам погряз в деревенской бестолковщине и тупости. Уже лет сорок, как дальние болота и пустоши облюбовали кочующие крестьяне. Последний управляющий, следуя местному обычаю, не взимал платы с этих несчастных. Сомневался и Крейтон, но, как бы ни рассудил он, нужно знать, сколько этих крестьян, и записать их имена. Не одну неделю посвятил этому груболицый шотландец в скромном коричневом платье. Его конь и взбирался на склоны холмов, и спускался по извилистым тропкам. За управляющим следовал судебный пристав, знавший ирландский язык. Заслышав топот копыт, самовольные поселенцы целыми семьями пускались наутек и прятались на вершинах холмов.

Крейтон все же добился своего и нанес все данные на карту с хитроумно зашифрованными знаками, висевшую на стене в кабинете. Кабинет его некогда был меньшим из двух музыкальных салонов, и прямо против карты красовалась картина «Суд Париса», выполненная в духе Ватто. Художник, очередной любимец лорда-отца, изобразил Париса в современной судейской мантии. Почти целый год провел Крейтон в стенах своего кабинета, дотошно вникая в каждую мелочь в хозяйстве. Это, однако, лишь предвосхищало куда более великий труд: покончить с хаосом и навести порядок.

Крейтон следовал новейшим учениям о научном подходе к земледелию и ведению хозяйства. Он и сам опубликовал несколько статей об этом, держал переписку со многими специалистами. И это, наряду со рвением и честностью, тоже учитывал Гленторн, выбрав его своим управляющим. Крейтон первым делом хотел определить, какими методами руководствоваться, чтобы привести хозяйство в идеальный порядок, а потом эти методы внедрять. С первого взгляда было очевидно, что на землях Гленторна излишек народа, оттого и фермы мелки, а значит, неприбыльны. Да и кто задумывался, какой урожай можно собрать с того или иного угодья. Повсюду в Ирландии на разный лад пробовали осушать болота — повсюду, но только не в Мейо.

Крейтон сознавал, что его острый логичный ум режет поперек векового уклада, и в душе мучился, ибо человек он был добрый. Одним росчерком пера мог он установить жесткие, сообразные нуждам порядки во владениях Гленторна. Вздумай он подписать приказ о выселении «лишних», и десятки крестьян лишатся земли и крова, десятки тех, кто приветствовал его, когда он ехал мимо, чья музыка долетала до него из убогих хижин. На это у него просто не поднималась рука, и он казнил себя за нерешительность. Ведь он не выполнял своего долга, не держал своего же обещания превратить хозяйство в образец рачительности. Дикарская жизнь вокруг оскорбляла его нравственность: крестьяне, казалось, привыкли к грязи, лености, пьянству, суевериям. Язык у них диковинный, характер — задиристый и драчливый. И тем не менее люди эти жили единой жизнью, любили и работали, заводили семьи, растили детей. Они были привязаны друг к другу и еще крепче — к земле. И сгонять их — чудовищная жестокость.

Крейтон поспешал не торопясь. Он занимался привычными помещицкими делами, вкладывая рвение и ум, чем не могли похвастать его предшественники. При нем доходы, хоть и незначительно, стали год от года расти. И все же на землях Гленторна можно было получить доход, в четыре раза больший. Крейтон понимал это и каялся, что грешит, плохо служит хозяину. Раз в год он представлял лорду подробный и безукоризненно честный отчет, не забывал и прямодушно попенять на свои промахи — человек, увы, слаб. Всякий раз Гленторн отвечал вежливыми и обходительными общими фразами, порой приторно-сочувственными. Каждый год Крейтон ждал: вот-вот из Англии гневно окрикнут, понудят выжимать из земли как можно больше дохода. Однако окрика так и не последовало. Со временем Крейтон стал относиться к Всемогущему, как и крестьяне: далекое, непонятное, полумифическое существо. И лишь совесть не давала ему покоя.

Уединившись в кабинете, он стал предаваться мечтам, и мечты пленили его, хотя Крейтон этого не замечал. Началось с малого: в чистой книге прихода и расхода он стал вести записи о том, как при надлежащем научном ведении хозяйства расцветут все владения лорда. Далее он принялся описывать фермы, которые виделись его мысленному взору, церкви и школы, которые мечталось построить. А раз, октябрьским вечером, он расчистил стол в библиотеке, тянувшийся почти от стены до стены, и на нем стал воссоздавать все имение Гленторна в миниатюре, жившее доселе в мечтах. Четыре года он коротал свободные вечера в библиотеке и достиг в своих поделках немалого мастерства, проявив даже некоторые задатки художника. Лелея этот плод собственного воображения, он впадал в своего рода грех. И вот труды его завершены. Словно Гулливер в Лилипутии, стоял Крейтон над столом, любуясь озерами из зеркальных осколков.

Крейтон и не догадывался, какое впечатление он производит: верхом он ездил, опустив поводья, очки чуть держались на кончике носа-пуговки; он на ходу делал бесчисленные пометки в записной книжке в кожаном переплете; соскакивал наземь, подбирал зерна, растирал их; отдавал приказы — скажем, расширить какой-нибудь ров. Мелким помещикам он виделся лицемерным святошей дельцом, затесавшимся по случаю в господа. Крестьянам же он представлялся бессердечным и мелочным тираном. Поводом к этому послужила перепись, затеянная им в начале деятельности. «Всякую тварь божию, живущую в хижине, сарае иль конюшне, я должен знать поименно» — такое высказывание приписывала ему молва. Когда оно дошло до Мак-Карти — в те времена он только перебрался в Киллалу, — тот прозвал управляющего «царь Ирод». Так Иродом Крейтон и прослыл и среди дворян, и среди крестьян. Многие бы лишь посмеялись над его внутренними терзаниями, знай они его совестливый характер.

Довериться же Крейтон смог лишь одному человеку — Бруму. Однажды он навестил святого отца и излил ему свою смятенную душу. К его изумлению, Брум бросился к нему и страстно пожал руку. Ибо он тоже мучился сознанием невыполненного долга, ведь, по сути дела, Киллала отвергла его пасторство. Допоздна сидели они в тот вечер, делились мечтами, с которыми приехали в Мейо, болью из-за того, что мечты эти канули в болотные топи. После этого они стали встречаться часто, стали, втайне от других, единомышленниками: однажды Крейтон сказал, что собирается отказаться от должности, Брум же отговорил его, ибо в этом случае участь крестьян стала бы еще горше. И все же Крейтон не переставал каяться в душе, каяться в том, что погубил свои способности.

В ночь на пятнадцатое августа он допоздна работал в кабинете. Вдруг вдалеке послышался шум, неясные голоса, зазвенело разбитое стекло, два раза подряд выстрелили из мушкета. Крейтон подбежал к окну, но в ночной мгле ничего не разглядеть. Он зажег фонарь, вышел в коридор, крикнул слуг и выбежал из дома. В отдалении, в двух окнах правого нежилого крыла замка, мерцал свет. Он бросился бегом вдоль длинной колоннады. В свете фонаря мелькали статуи в нишах — лепные римские тоги, простертые руки. На бегу он кричал — за наглухо затворенными высокими окнами в замке полыхало пламя. В отсветах увидел он людей, суетящихся у крыльца. Заметив его, они застыли, потом принялись угрожающе выкрикивать что-то. Языка он не понимал. Но вот они исчезли в ночи. Крейтон услышал шаги за спиной, обернулся — к нему спешил старший дворецкий Хендрикс с пистолетом в руке.

Дверь парадного была взломана. Крейтон и Хендрикс вошли, огляделись и бросились вперед по длинному коридору, затем направо, дверь одной из комнат распахнута, там и пожар. Вдвоем они сорвали горящие занавеси и потушили огонь. И лишь потом, осмотревшись, поняли, что они в оружейном зале.

Лорд Гленторн-отец не был ни охотником, ни военным, однако он имел пристрастие к огнестрельному оружию (впрочем, как и ко многому другому) и собирал его. Его коллекция занимала две стены зала и хранилась под стеклом. Мушкеты, охотничьи ружья, в отдельных футлярах — дуэльные пистолеты французской и швейцарской работы. Стекло было разбито, футляры пусты. Унесли все, кроме причудливых и замысловатых экспонатов вроде старинных аркебуз и турецких мушкетов. Они валялись на паркетном полу.

Хендрикс зажег свечи, пахло гарью. Они с Крейтоном все так же молча обошли зал. Собрались слуги, робко прижимаясь к стенам, с любопытством поглядывали по сторонам. Крейтон был ошеломлен, он лишь качал головой, боясь вникнуть в суть происшедшего. Он приказал Хендриксу выставить охрану и прибрать в зале. Сам же пошел домой.

Снова в свете фонаря замелькали мраморные головы и тоги. Ночь выдалась прохладная. Крейтон остановился. Перед ним во тьме раскинулось графство Мейо. И рядом — застывшие слепые лица древних консулов и воинов. Крейтону стало и досадно, и не по себе — даже мурашки по спине.

— Плохи дела, сэр. — Его догнал Хендрикс.

— Куда уж хуже, — бросил Крейтон.

— Доселе бандитам ружья были не нужны. Почитай штук семьдесят унесли, это вместе с мушкетами, старинными ружьями — теми, что с раструбом, — и пистолетами.

— Возможно. Я их не считал. Кому в голову придет пересчитывать все эти музейные диковинки из-за тридевяти земель.

— Меня, сэр, кое-что еще беспокоит. Они прошли по двум коридорам и не в одну комнату не заглянули. — Хендрикс-младший, купеческий сын, говорил с сильным акцентом Восточного Слайго, картавя, что напомнило Крейтону родной Глазго.

— Они знали, что ищут, и знали, где. Вероятно, кто-то из прислуги нынешней или бывшей их навел. Уж больно не похожа эта вылазка на предыдущие.

Они помолчали, фонарь неровным светом освещал их лица. Потом Крейтон заговорил:

— Мы здесь оторваны от мира. Завтра нужно собрать с десяток самых надежных крестьян и выставить караул.

— Интересно, кто же это, господин Крейтон, по-вашему, «самые надежные»?

— Есть такие, — коротко ответил Крейтон и поскреб Щеку.

К ним подошли две молоденькие служанки, волнение свое они пытались выдать за озабоченность.

— Представляете, сэр, они дерево у парадного входа поставили!

Трехметровая сосна будто сама собой покинула лес, пробралась садовыми дорожками к дому и взобралась на крыльцо. Устала и прислонилась к двери, ожидая, пока впустят. Такая же неуместная, как и римские статуи. Крейтон машинально пощупал ее иглы.

— Должно быть, это у них знак такой, — предположил Хендрикс. — Избранники и Защитники на такие выдумки горазды.

Крейтон кивнул.

— Возможно. Распорядитесь утром, пусть ее на прежнее место отнесут. Я эти сосны посадил, чтобы от ветра защищали. Так что проследите за этим.

— Избранников рук дело, не иначе, — продолжал Хендрикс.

— «Древо свободы», такие стояли повсюду в Уэксфорде и Карлоу во время восстания, сейчас в Лонгфорде нет-нет да и появятся.

— А что ж эти «древа свободы», как не выдумка Избранников.

— Они даже в битву с собой брали еловые лапы. — Крейтон повернулся и стал спускаться. — «Древо свободы» — это эмблема Объединенных ирландцев.

Хендрикс двинулся следом.

— Вы, должно быть, шутите, сэр. Какие в Мейо Объединенные ирландцы!

— Раньше и мы так думали. Нужно выставить охрану. Завтра еду в Киллалу, поговорю с Купером. Но на йоменов надежда плоха. Рассчитывать придется на свои силы.

— Но не голыми же руками нам защищаться. Осталось лишь несколько охотничьих ружей, — напомнил Хендрикс, — еще те допотопные мушкеты, или как их там. Видать, и раньше в Мейо неспокойно было.

— Сейчас уже ночь, за дело примемся утром, — решил Крейтон.

— Возьмите, сэр, — Хендрикс протянул ему пистолет. — Носите с собой, не помешает. Он заряжен.

Крейтон неловко принял пистолет.

— Не часто доводилось мне держать в руках такое.

— Как и мне, — подхватил Хендрикс. — Спокойной ночи, сэр.

Они расстались, и Хендрикс вернулся в оружейный зал. В кармане сюртука он сжимал маленький пистолет — творение лондонского оружейника Уоджсона. По рукояти слоновой кости вилась серебряная нить. Хендриксу давно приглянулся этот пистолет и в тот вечер, ворвавшись вместе с другими Объединенными ирландцами в оружейный зал, он сразу бросился к шкафчику с пистолетом и разбил стекло. А потом, обежав усадьбу, едва-едва успел встретить Крейтона.

А тот, сидя в кабинете, перечитывал тем временем письмо, получил он его несколько дней тому, но тогда отложил как маловажное.

Усадьба Уэстпорт

Дорогой господин Крейтон!

Поскольку Вы представляете одно из крупнейших землевладений в графстве, я направляю вам сведения, коими поделился с капитаном Сэм. Купером и иными господами из Северного Мейо.

Имеются доказательства, что в Каслбаре, Уэстпорте, Киллале, Суинфорде и кое-где еще стали поднимать голову Объединенные ирландцы. Я соответственно послал прошение лорду Корнуоллису ввести в Мейо войска для нашей безопасности. Он откликнулся, к счастью, не мешкая. К Каслбару следуют два полка: гвардейцы принца Уэльского и 67-й пехотный. Пехота останется в Каслбаре, а гвардейцы под командой полковника Монтегю отправятся на Баллину, защищать ваши края. В их распоряжение поступают и йомены Тайроли. На страже границ Коннахта стоят и войска генерала Тренча в Голуэе, хотя ему в первую голову надлежит охранять побережье от угрозы с моря.

О том, какова сейчас сила Объединенных ирландцев, судить пока не берусь, равно как неизвестно мне и об их союзе с местными и Избранниками. Если потребуют обстоятельства, я незамедлительно попрошу лорда Корнуоллиса ввести в Мейо чрезвычайное положение. Впрочем, эта крайняя мера меня весьма бы огорчила. Мы благодушествовали, полагая, что в такой глуши, как Мейо, обойдется и без крутых мер, к которым пришлось кое-где прибегнуть. Крестьянство в Мейо невежественно и буйно, но тем не менее доселе служило нашему королю верой-правдой. Сегодня, однако, во всей стране не сыскать спокойного уголка, куда бы не доползли лицемерно-сладкие речи предателей и смутьянов. Армия извечно наводила и наводит порядок твердой рукой. Конечно, наряду со злодеями пострадают и многие невиновные. Первым делом мы требуем точных и верных сведений, посему я прошу вас немедленно сообщать о всех известных вам действиях Объединенных ирландцев.

Огромная опасность нависла сегодня над нашим королевством. В Уэксфорде и Антриме еще не остыло пепелище восстаний. А центральным графствам, примыкающим к нашей провинции, достаточно искры — вспыхнет мятеж. Но я твердо верю, Мейо останется верным короне, чего бы это ни стоило: даже если на каждом перекрестке будут виселицы и в каждой деревне — столб для порки.

При случае сообщите лорду Гленторну, что я неустанно пекусь о безопасности его владений.

Искренне Ваш, Деннис Браун

Письмо Крейтону не понравилось: вроде и дельное и в то же время пустое, слова спокойные, а за ними — ярость. Мейо безраздельно входило в сферу политического влияния Денниса Брауна. И уступать свою вотчину, хоть и временно, армии ему совсем не хочется. Однако он напуган и озлоблен. Крейтону доводилось встречаться с Брауном, и тот особого впечатления не произвел: общительный и веселый, щедрый на лесть, но за веером улыбок — жесткие черные глаза. Казалось, сама убогая жизнь и разоренное хозяйство графства, доводившие Крейтона до отчаяния, были даже на руку Брауну. Льстец, хитрец — для него в этом краю не существовало тайн; выпивоха — все собутыльники могли уже свалиться замертво, а он, не шатаясь, выходит из-за стола. И к тому же — Крейтон знал наверняка — человек этот был проницательный и жестокий. Одни противоречия, как и в любом ирландце. Крейтон терпеть не мог противоречий.

О военных и политиках Крейтон задумывался нечасто, да и повстанцы представлялись ему огнедышащим сказочным драконом. А великие замыслы Объединенных ирландцев, судя по двум попавшим на глаза воззваниям, всего лишь несбыточные мечты. А красивые слова вроде «права человека», «патриотический долг», «благородная жертва» — пустое фразерство. Какое дело нищему крестьянину до «прав человека», ему куда важнее ренту снизить да на своем клочке земли утвердиться, научиться хозяйство вести и жить чисто и пристойно. Нужны им «древа свободы», как же! Да и что для них, бедолаг, значит само слово «свобода»? Может, они думают, что арендную плату отменят совсем и будут крестьяне вечно наслаждаться бездельем, что ни день — то праздник с их варварскими языческими обычаями. Да, сейчас их ожидает горький урок, случись войскам проявить себя, как в Уэксфорде или в Антриме. Там солдат разместили на постой в домах селян; подозреваемых в мятеже пороли и истязали, убогие домишки сжигали дотла; солдаты пьянствовали, устраивали погромы в деревнях, распутничали. И те, кто нашептывал несчастным крестьянам о «свободе», не просто злоумышленники, но и глупцы.

Крейтон стоял перед огромной картой с гербом и схемой своего маленького государства. Карта испещрена чернильными точками, точно мухами засижена. Каждая точка — ферма, их на карте более четырехсот. И что ни месяц, добавлялись новые, однако ни полной, ни точной карту не назовешь. Крестьяне без конца делили свои и без того крохотные участки: сын женится, нужно ему поставить дом, выделить клочок земли, чтоб хоть картофель посадил. На каменистых скудных землях по склонам холмов ютились пришлые, порой жили месяцами, пока Крейтон не дознавался. А если земля и вовсе ничего не родит, снимались и шли дальше. Объезжая угодья, Крейтон видел их брошенные лачуги — камень да глина, приземистые и неказистые сооружения без окон. Словно приливы и отливы носили этих безвестных и безымянных людей.

А на противоположной стене «Суд Париса»: обнаженный герой с державой в томной руке, подле него три обнаженные богини, длинные золотистые волосы рассыпались по груди, чресла полуприкрыты воздушной кисеей. Вокруг на лужайке богато одетые в бархат и шелка царедворцы, музыканты.

Крейтон пристально вглядывался в картину, — как и всякий раз, недоуменно и недоверчиво. Какой мир утонченных наслаждений и земных радостей породил эту картину, какие источающие чувственность краски нарисовали ее?

БОРТ ФРЕГАТА «СОГЛАСИЕ», АВГУСТА 16-ГО

Ночь стояла ясная, с востока дул сильный ветер. По палубе к капитанской каюте, расталкивая солдат, выбравшихся глотнуть свежего воздуха, пробирался Бартолемью Тилинг. Солдаты в одних рубашках или голые до пояса стояли, опершись о лафеты пушек, сидели, тихо переговариваясь, — военный поход для них дело привычное. Бывалые вояки — уж в этом-то военное министерство не обмануло. Многие, как и сам Тилинг, воевали еще в Рейнской кампании. Иные совершили с Бонапартом переход через Альпы. Солдаты в основном приземистые, смуглые, жилистые. Сам Тилинг высокорослый, с впалой грудью, мужчина серьезного вида. Даже на корабле он не изменял своей походке с прискоком.

Вслед за «Согласием» на парусах шли другие корабли: сорокапушечный фрегат «Привилегия» и «Медея» с тридцатью восемью пушками на борту. До ирландского побережья еще далеко, не ровен час из-за горизонта вынырнут корабли эскадры адмирала Уоррена. А всем трем французским армиям, взявшим курс на Ирландию из разных портов и в разное время, надлежит проскочить мимо английской флотилии незаметно. Первой вышла армия Эмбера, самая малочисленная: пехота, две роты гренадеров да рота третьего стрелкового полка — всего около тысячи шестисот солдат и семидесяти офицеров. С ними — легкая артиллерия и пять с половиной тысяч кремневых ружей для ирландских повстанцев.

За невозмутимостью, свойственной уроженцу Ольстера, таилась в душе Тилинга забота, подгонявшая его теперь: скорее бы доставить эти ружья Генри Джою Мак-Кракену, командующему повстанцами на севере. Весть об этом восстании дошла до Ла-Рошели с убийственным запозданием, лишь за день до отплытия эскадры Эмбера, 3 августа, пришли из Парижа английские газеты. Мак-Кракен поднял на восстание шеститысячную армию. Бок о бок сражались в ней католики и протестанты, о чем газета отозвалась как о противоестественно дьявольском союзе. Повстанцы захватили Антрим и Даун, но к северу по дороге из Дублина уже спешила английская армия. Газеты были двухмесячной давности. Сейчас, может быть, Мак-Кракен разбит наголову или загнан в горы Антрима. И Тилингу виделись не дощатая палуба, скрипящие мачты и паруса и не черная морская пучина, а взгорья и ущелья Антрима. Он не знал, какие причины побудили Мак-Кракена поднять восстание, не имея ни оружия, ни поддержки из Франции. Может, он уже разуверился. Шесть тысяч крестьян, мелких фермеров, торговцев из укромных городишек Ольстера вооружились лишь пиками. Тилинг как наяву видел их: вот бредут по дорогам вдоль долин и болот в серых и бурых куртках с пиками на плече. И навстречу им армия в красных мундирах, шагает по изумрудно-зеленым лугам, бряцают шпоры, сабли кавалеристов, уставились в небо пушечные стволы.

Два месяца назад, а то и раньше восстал Ольстер. И лишь теперь на подмогу им идут французские корабли. Сколько битв минуло за эти два месяца, сколько побед и поражений, сколько захвачено и вновь отдано городов, сколько пало людей от пики, от пули или бомбы. Из-за своих убеждений пришлось Тилингу покинуть Ирландию, он поступил на службу во Французскую армию, жил в Париже среди прочих ирландских изгнанников, праздных мечтателей или просто бандитов. А сейчас те же убеждения понуждают его вернуться в восставшую страну, хотя, возможно, восстание уже подавлено. Взгляды свои и убеждения носил он точно вериги, они скорее мешали ему, нежели вселяли гордость.

Добравшись до каюты адмирала Савари, он вместе с французскими офицерами Фонтэном и Сарризэном стал дожидаться Эмбера. На столе перед пустующим пока креслом генерала разложена карта Ирландии. Стоит протянуть руку — и дотронешься до Антрима, Донегала. А за Донегалом — пустоши Мейо, белое пятно на карте, обозначена лишь череда гор.

Неспешно вошел Эмбер, высокий, крепкий мужчина в помятом мундире, уселся в кресло, расстегнул ремень, погладил живот и улыбнулся офицерам.

— Итак, господа, Савари сообщил, что справа, милях в пятидесяти, южное побережье Ирландии. Продержись такая же погода да не нарвись мы на корабли Уоррена, через неделю, а то и быстрее дойдем до Ольстера — придется, конечно, выбрать кружной путь.

Даже Тилинг почувствовал, что говорит генерал грубовато и просто, как провинциал. До революции Эмбер держал мелкую торговлю козьими и кроличьими шкурами, бродил по деревням, едва умел читать — как-никак всего лишь крестьянский сын — и мог лишь нацарапать свое имя: Жан-Жозеф Эмбер. Теперь же, к тридцати одному году, он стал одним из прославленных французских генералов. Тилингу прежде казалось, что исключительная карьера генерала — яркий пример того, как революция вознаграждает умных и деятельных. Однако за два года жизни во Франции при Директории у него поубавилось иллюзий.

В 1793 году, уже в армии, Эмбер отличался отвагой и умением, однако было очевидно, что в чинах ему не преуспеть. Некоторое время он служил одним из многочисленных государственных осведомителей, выискивая смутьянов среди своих собратьев по оружию. От безысходности и беспросветности его спас благостный революционный ураган: защищая Революцию от внутренних врагов, Эмбер защищал и себя. Позже, в Париже, он исполнял незначительные поручения Директории, завоевывая доверие министра и генералов, умело льстя их женам и любовницам. Он зачастил в оперу и в театр: выпучив глаза, смотрел на сцену и ничего не понимал; слушал разноголосье флейт и труб и едва не затыкал уши. Послеобеденные часы проводил с писарем, который учил его грамоте. Две цели было у Эмбера: прославиться самому и прославить Революцию. И обе неразрывно связаны.

Наконец выдвинулся и он, получив назначение в Вандею, помогать Гошу подавлять восстание шуанов. Там-то и пришла к нему слава. Эмбер с блеском вел военные действия в непривычных условиях, находил неожиданные решения. Всякий генерал спасовал бы перед лесной чащобой или болотами, а Эмбер шел на риск. Он воевал так же, как и сами шуаны: неожиданные переходы, ночные налеты, засады, такие же внезапные отступления. Как и шуаны, он не ведал ни страха, ни жалости. Эмбер уважал своих противников, простых крестьян, как и он сам, отважных в бою. Но он жестоко расправлялся с переметнувшимися на их сторону и возглавившими восстание чужаками-дворянами. Случись такому попасть в плен, Эмбер вешал его без суда. При Киброне он разгромил английскую армию и примкнувших к ней монархистов, а четыре дня спустя взял штурмом Пентьевр и пленил весь гарнизон. Взглядов он держался самых немудреных, умеренное крыло Директории презирало его за это, и он получил прозвище «кроличий шкуродер». Революцию надо защищать и нести дальше, Англию, главного ее врага, следует уничтожить. Когда во Франции верх взяли приспособленцы и оппортунисты, Эмбер примкнул к якобинцам.

— Так вот, господа, — продолжал он, — считаю необходимым уведомить вас, какие приказы получили мы от Директории, отправившись в поход, и в чем наша задача. Мы — одна из трех частей Ирландской армии. Нам предстоит высадиться на побережье Ольстера, занять позиции и раздать оружие союзникам-ирландцам. Далее нам надлежит объединиться с армией генерала Арди и подчиняться его приказам. Он вправе выбирать: идти ли на помощь восставшим в Ольстере или наступать в другом направлении. Главное, чтоб мы побеждали. Наша армия, как, впрочем, и его, невелика. Большая часть Ирландской армии идет в третью очередь — девять тысяч солдат под командой генерала Килмэна. Но его корабли выйдут из Франции только тогда, когда мы закрепимся на ирландской земле и одержим победы.

— Если Арди удастся достичь ирландских берегов, — вставил Сарризэн. — Мы даже не знаем, вышел ли он из Бреста.

— Наберитесь терпения, полковник. Я и об этом скажу. Вы поймете со временем, что солдатское дело — не только воевать. Нужно еще быть и хорошим дипломатом. Не было бы никакой Ирландской армии, кабы не настойчивость некоторых французов, вроде меня, да ирландцев, вроде присутствующего здесь полковника Тилинга и его друга полковника Уолфа Тона. Ведь Директория сейчас делает ставку лишь на египетскую кампанию Бонапарта. Но она не прочь — заметьте, не горит желанием, а лишь не прочь — поставить грош-другой и на Ирландию, так осторожный игрок делает побочную, сулящую меньший барыш ставку. Так вот, мы с Арди и есть эта побочная ставка. Выиграем — и Директория поставит больше — пришлют армию Килмэна, ему еще придется ловчить и хитрить, чтобы его солдат не отправили в египетские пустыни.

— Значит, мы лишь ставка в игре! — хмыкнул Фонтэн. — Да еще малая. Не очень-то это утешает.

Эмбер откинулся в кресле и вновь погладил живот. На бледном массивном лице выделялись глаза, юркие и настороженные, как у кота.

— Осторожный игрок чаще всего скареда. И выигрыша ему не видать. Вам известно, что и нас в Рошфоре, и Арди в Бресте продержали очень долго. То нет боеприпасов, то мушкетов, то нечем платить жалованье. Возможно, виной тому не только нерадивость. Может, нашлись люди, которым пришелся бы не по душе успех Ирландской армии. Вы это не исключаете?

Но Фонтэн и Сарризэн сосредоточенно изучали карту, на генерала глаз не поднимали, даже не переглянулись.

— Что ж, господа, ваше молчание разумно. В политику лучше не вмешиваться. Рошфорский казначей оказался человеком любезным и, не дожидаясь распоряжения из Парижа, выдал мне сорок семь тысяч франков. А друзья из Рейнской армии снабдили боеприпасами. Даже пушки пришлось одалживать. А мушкеты я раздобыл, употребив власть, которой не облечен. А самое главное — мне строго-настрого приказывали отплыть вслед за Арди. Как видите, я ослушался.

Над столом, поскрипывая, раскачивалась лампа. Эмбер помолчал, ожидая, что скажут офицеры.

— Вы меня осуждаете? Директория, видимо, тоже осудит. И еще как! Если я вернусь без побед. Но стоит нам закрепиться, вы только ахнете — Арди и Килмэн не заставят себя ждать. — Эмбер повернулся к Тилингу. — Простите за прямоту, поэтому-то я и выбрал в заместители вас, а не своего старого соратника Уолфа Тона. У нас с ним схожие характеры, и мне нужно, чтобы он остался во Франции и не отступал от Арди ни на шаг, всеми правдами и неправдами торопил его. Простите меня, но вы, ирландцы, только начинаете борьбу за свободу. Вы похожи на наших прямодушных господ либералов у истоков революции. А революция зиждется на самых неблаговидных компромиссах и сделках. И Уолф Тон это отлично понимает. У него врожденный талант дипломата. Итак, господа, вы здесь не для того, чтобы сидеть и боязливо отмалчиваться. Слово за вами.

— Разрешите мне, — заговорил Сарризэн. — Сколько на острове английских войск, против нашей тысячи?

— Много больше, — досадливо пожал плечами Эмбер. — Английские регулярные войска, ополчение и еще эти местные, как они называются, Тилинг?

— Йомены.

— Тогда мне думается, мы идем на верную гибель.

— Ничего подобного, — возразил Эмбер. — Увидите сами. Мы посланы на подмогу восставшему против угнетателей народу, что сродни шуанам, моим старым знакомцам по Вандее. У повстанческой войны свои правила, и мне они известны, как ни одному солдату в Европе. Через два дня после нашей высадки все пять тысяч мушкетов будут розданы ирландцам. И они уж сумеют ими воспользоваться, как, по-вашему, Тилинг, сумеют?

— Сомневаюсь, — улыбнулся тот, — но повстанцев можно обучить.

— Вот именно, — заключил Эмбер. — Темные, закабаленные люди. Но их можно обучить.

Смуглолицый, чернокудрый Сарризэн задумчиво чертил пальцем по краю стола.

— Итак, генерал, мы высадились, заняли позицию, роздали оружие, ждем Арди. И это все?

— Представится возможность, и ждать не будем, — ответил Эмбер. — Поведем армию вперед. Если хоть чуть-чуть повезет, под моей командой окажется по меньшей мере шесть тысяч человек.

Вступил Тилинг:

— Генерал, поймите меня правильно, но я смею напомнить об обещании, которым Тон заручился от Директории. Все военные действия ведутся лишь армией Ирландской республики. Французским войскам отводится вспомогательная роль.

Эмбер улыбнулся, воздел руки.

— Конечно, конечно, полковник. При условии, что армия эта еще существует, если этот ваш друг на севере…

— Мак-Кракен, — подсказал Тилинг.

— …еще воюет, моя армия придет ему на помощь. Но случись, придется брать крестьян, обучать их солдатскому делу, даже, как вы изволили заметить, учить их стрелять из мушкетов, то команду на себя возьму я.

— Тон замышлял по-другому, — возразил Тилинг. — И Директория…

— Директория далеко, в Париже, — перебил его Эмбер. — А воевать нам. К тому же не забывайте, полковник Тилинг, что вы офицер Французской армии. Как и Тон. И вы подчиняетесь моим приказам. Равно как и всякий, кто получит от меня оружие. Само собой разумеется, вожди у ирландцев будут свои. Для того, собственно, мы и пришли, чтобы их освободить.

— Это согласно и нашим замыслам, — кивнул Тилинг.

— А иначе и быть не могло, — ответил Эмбер. — Единственно, нужен здравый смысл. Цель у нас общая — изгнать угнетателей-англичан из Ирландии. И нам предстоит выбрать наилучший путь.

— Выступите с армией до высадки Арди, генерал, еще раз превысите свои полномочия, — напомнил Сарризэн.

— Что я слышу, господа? — Эмбер развел руками, указывая ладонями с одной стороны на Сарризэна, с другой — на Тилинга. — Справа мне перечит ирландец, слева — француз. Неужто я и впрямь заслужил столь строгий суд? — Он улыбнулся и нарочито заметно подмигнул.

Воистину «кроличий шкуродер», подумал Тилинг. Ему вдруг представилось, как Эмбер сидит в таверне и, перегнувшись через стол, заключает сделку.

— Никто не перечит вам, генерал, — поспешил оправдаться Сарризэн. — Я просто хочу внести ясность. Вы сами сказали нам, что приказано дожидаться Арди.

— Так мы и дождемся, полковник. Но не будем сидеть сложа руки. Постараемся использовать каждую благоприятную возможность. Приказы нужно применять к обстоятельствам. Конечно, кроме тех, которые отдаю вам я.

— Простите за дерзость, генерал, — начал было Сарризэн, но Фонтэн перебил:

— Мы всецело в вашем распоряжении, генерал. А как вы уладите все с Директорией — не наше дело.

— Нечего и улаживать, — возразил Эмбер, — мы не в ссоре. Верно, кое-какие события немало меня возмутили. Недавно, например, собрали на побережье армию для кампании против Англии, а теперь от нее рожки да ножки. Люди, снаряжение, боеприпасы — все брошено на египетский поход Бонапарта. Я с величайшим уважением, как и всякий солдат, отношусь к генералу Бонапарту, но его египетская авантюра обернется для Франции катастрофой. У Революции один враг — это Англия. И, поверьте, наше с Арди выступление задержалось не только из-за разгильдяйства и нерасторопности. Мы остались без денег и снаряжения. Враги Франции действуют и в самой стране. У Революции всегда хватало внутренних врагов. Гильотина не успевает им головы рубить.

— Вы, конечно, не считаете генерала Бонапарта врагом Революции, — осторожно вставил Сарризэн.

— Разве я так сказал? — резко бросил Эмбер. — Бонапарт — выдающийся французский полководец. У Франции их немало. Гош, например. Он спал и видел поход на Британские острова. Два года тому я был с ним здесь, в заливе Бантри, и с нами еще Уолф Тон, друг Тилинга. Если бы тогда Гош высадился…

— Если бы… — Сарризэн улыбнулся, дабы смягчить невольную насмешку.

— Для пехотного полковника все это слишком мудрено, — сказал Фонтэн, — лучше помалкивать, а политику оставить политикам.

— Мудрая тактика, — заметил Эмбер, — только вы, не в пример Бонапарту, так всю жизнь и проходите в полковниках.

— Ему благоволит удача, — заговорил Сарризэн, — удача и Директория.

— Все до поры, — усмехнулся Эмбер. — Генерал, завоевавший Ирландию, не хуже генерала, пока еще не завоевавшего Египет.

— Вы прочите Арди в завоеватели Ирландии? — спросил Сарризэн.

Эмбер лишь улыбнулся.

Тилинг взглянул на всеми забытую карту. Задворки Европы. Туманы, болота, скудная земля. Нужна ли кому эта страна, разве что как пешка в чьей-то хитрой игре? Живет на этом острове мужественный народ, готовый встать под знамя и зашагать под барабанную дробь. Да что французам до Мак-Кракена, сражающегося в ущельях Антрима? Для них он — главарь банды, вооруженной пиками. У Эмбера карта большая — от Парижа до Вены; самая большая — у Бонапарта: все Средиземноморье, Египет и дальше на восток — к равнинам Индии.

Он попросил разрешения удалиться и вышел на палубу. Соленый атлантический ветер напомнил ему о побережье Антрима. Мальчишкой ему довелось раз побывать там с отцом, день стоял такой ясный, что далеко за водной гладью на мысе Кинтайр виднелись зеленые луга.

КИЛКУММИН, АВГУСТА 17-ГО

Стоит к западу от Киллалы, по дороге в Ратлакан, недалеко от Килкуммина, пивная. Даже таверной не назовешь: длинная лачуга в две комнаты, принадлежит вдове по имени Дулин. Сюда заглядывают пастухи, батраки, живущие окрест мыса Даунпатрик. Мак-Карти и раньше доводилось бывать здесь, помнится, в прошлый раз он изрядно перебрал. Под ноги лезут тощие куры, пол скользкий — картофельные очистки никто не убирает. Сейчас, похоже, еще грязнее. Пахнет мокрой — с дождя — шерстью, табаком, в углу, закатив незрячие глаза, играет толстый кроткий скрипач.

Лица незнакомые, суровые и замкнутые, а в глазах — тревога, такие же глаза были у людей в Невине. Все повернули головы к вошедшему, говор смолк.

— Оуэн, ты! — воскликнул Ферди О’Доннел, протиснулся к нему меж столами, взял под руку. — Это мой друг, Оуэн Мак-Карти, — провозгласил он. — Учитель из Киллалы. — Воцарилось короткое молчание, потом один за другим сидящие начали приветствовать Мак-Карти, прикладывая руку к истрепанным шляпчонкам.

— Да спасет вас господь, — поздоровался и Мак-Карти, а О’Доннелу добавил по-английски: — Туго им, видно, живется, только от бога спасенья и ждать.

— Хорошо, что заглянул сюда, — радовался О’Доннел. — Садись поближе к огню, тебе не мешает обсохнуть.

— Мне Мейр сказала, что ты здесь.

— Что тебя из дома выгнало в такую непогодь?

— Так, прихоть. Захотелось вас с Мейр повидать.

— Садись сюда, здесь теплее, и на вот, выпей.

Камин дымил, в горле першило, в нос лез сладковатый запах торфа. Скрипач играл что-то жалостливое. Мак-Карти знал эту песнь. Плач по О’Коннору или иному легендарному герою. Песня, точно дым, обволакивала его, от нее тоже саднило горло и душу. Люди разговорились вновь, только тише.

— А Мейр сказала, почему я здесь? — спросил О’Доннел.

Мак-Карти лишь помотал головой.

— Килкумминцы попросили, поговори, мол, с людьми из Ратлакана. Я в Килкуммине вроде как вожак.

— Вожак?

— Ну да. Я, Оуэн, присягу принял, да и не я один. Корни О’Дауду присягали.

— На верность Объединенным ирландцам?

— Ну да! А ты подумал — Избранникам?

— С чего бы? — повеселел Мак-Карти. — Да я слышал, что и Мэлэки Дуган со своими парнями к Объединенным ирландцам примкнул.

— Достойная присяга, — проговорил О’Доннел. — Сбросим иго англичан, обретем свободу.

— Это с Корни О’Даудом-то? Да что он понимает в свободе!

Говорили они по-английски, вполголоса.

— Твоя правда, Оуэн. Да и Мэлэки Дуган мало на что сгодится. Зато для английской армии рекрутов не останется, вздумай король ее пополнить добровольцами. Сейчас-то силой загоняют: бедняг парней и по дорогам ловят, и из таверн вытаскивают. Объединенных ирландцев по всему Мейо немало. И средь них люд самый пестрый.

— Ферди, посмотри кругом, много ли эти недоумки знают о свободе.

— Двое по крайней мере знают еще побольше нашего, в Уэксфорде воевали, с тех пор в наших краях осели. В каждой деревне их приютят, накормят да выслушают.

— Покажи-ка их, — попросил Мак-Карти.

— Вон, у стены, вокруг человек пять-шесть. Эх, некому слушать их в Ратлакане, эти пришлые говорят только по-английски.

Один — коренастый крепыш с шапкой черных волос, другой — паренек лет шестнадцати, стройный, худощавый, с длинными пшеничными волосами.

— Потолкуй с ними, Оуэн, ушам своим не поверишь, а чернявый так рассказывает — заслушаешься. Дюжину поэм сочинишь. Говорит, Объединенные ирландцы не только Уэксфорд, но и Карлоу захватили, и Уиклоу частично. У них в руках были и Килкенни и Килдар, а бои аж до Северного Мита шли. На самом королевском холме Тара битва разыгралась, представляешь?! Ведь Тара — в графстве Мит.

— И Бойн рядом, в нескольких милях, протекает, — заметил Мак-Карти.

И впрямь можно поэму сложить. О том, как сегодня ирландцы с пиками и мушкетами бьются за свободу на холме, в котором спят вечным сном ирландские короли стародавних времен. Да только не мне ее складывать.

Черноволосый затянул песню, вначале тихо, потом зычный голос зазвучал громче. Даже те, кто не понимал слов, почтительно замолчали.

Огляделся я и вижу: Скачут йомены — конец мой близок.

Слушать эти английские песни — или «баллады», как они назывались, — невозможно: кое-как сложены, на старые мелодии, а то и вовсе речитатив, рифма не выдержана, а слова такие, что всякий задумавший стих сложить перво-наперво должен от них, как от скверны, очиститься. Но черноволосый поэта из себя не строил, пел просто, так живее рассказывалось. После битвы при Новом Россе эти двое кочевали из деревни в деревню, а раз чернявого даже арестовали и учинили допрос. Задрав рубаху, он показал свежие кроваво-черные рубцы на спине.

— Они привязали меня к такой штуке, треугольник называется, и давай лупить.

— Пресвятая дева! — ахнул один из крестьян и добавил по-ирландски: — Да у него на спине живого места нет.

— Точно, как у меня в песне: «Скачут йомены — конец мой близок», от них и потерпел.

— Безбожники! Зверье! — бросил кто-то.

— Ничего, был и на нашей улице праздник! В боях у холма Уларт и при Туберниринге британские гвардейцы так от нас драпали. Мы всех сметали на пути, ровно поток. Не щадили ни господ, ни купцов, ни королевских солдат.

— Ну, Оуэн Мак-Карти, слышал ли ты что-либо подобное? — по-ирландски спросил О’Доннел.

— У охотников из Барджи и Шелмарьера были ружья, а остальные вооружились кто пиками, кто чем попало. Да по господским усадьбам ружей да шпаг насобирали.

— Это нам не в диковинку, — улыбнувшись друзьям, сказал один из сидевших. — У нас тоже ворвались в усадьбу Всемогущего и забрали все оружие.

Чернявый между тем продолжал:

— Мы встречали войска в открытом бою и били их, будь то Древние бритты или Ополчение Северного Корка. Они сжигали дотла наши дома, спалили даже церковь в Килкормаке.

— В Северном Корке сплошь католики, они и по-английски-то ни слова не понимают.

— Помилуй нас, господи, — вздохнул О’Доннел, — почему ж тогда они пошли против Гэльской армии, почему жгли дома и церкви таких же, как они, католиков?

— Офицеры у них из помещиков, — пояснил Мак-Карти. — Протестанты да их лизоблюды из католиков — помещиков победнее. А разве сыскать ирландцу дело приятнее, чем бить своего же?

А крестьяне шли в битву, надев лучшее платье: белые штаны и голубые куртки.

— Ну и крепко ж мы всыпали этим свиньям из Корка, — не унимался чернявый.

— Верно, — Мак-Карти шагнул вперед, — но не забывайте, чем дело кончилось. Двинули на вас армию побольше, да армию настоящую, из Англии, и загнали, как лису на охоте.

— Это точно, — согласился чернявый. — После Нового Росса мы не знали, куда податься. Но не наш это стыд, а тех, кто вслед за нами не пошел. Мы, как могли, срывали путы с Ирландии, а народу урожай на полях дороже свободы оказался.

Все смущенно замолчали. Но вот заговорил Мак-Карти:

— Так всякий раз получается, когда с пиками против пушек да ружей лезут.

Но ведь били, однако, повстанцы и местное ополчение, и йоменов! А случись, что все ирландцы вылезли б из своих лачуг, тогда б дороги стали что реки, вышедшие из берегов. Но это домыслы. А на деле — смерть. Гниющие на солнце трупы.

— А ты, парень, — обратился Мак-Карти к спутнику чернявого, — может, споешь нам песню повеселее, чем твой приятель? — и протянул ему стакан виски.

— Попробую, — согласился мальчик. И лукаво улыбнулся, ишь, лисенок. Острое личико, верткое жилистое тело. Он встал, крепко упершись ногами, заглянул в стакан и запел высоко и легко. Голосистый паренек.

Раннею, раннею весной Пели птицы о стране родной, С дерева на дерево порхали И свободу людям предвещали.

Песнь ясным лучом пронзила удушливую табачную мглу пивной. Словно донеслись до Каслбара слова Шона Мак-Кенны о свободе. А мальчик пел:

И отец родной меня проклял, Мальцом-висельником обозвал.

Крестьяне-ирландцы, хоть и не понимали ни слова, молча и сурово вслушивались, песнь закончилась. Мальчик застенчиво взялся за стакан. Далек Уэксфорд, так же далек, как и Тара.

— О чем он пел? — спросил кто-то.

— О мальчике, которого повесили, — коротко объяснил Мак-Карти.

Не придумать смерти хуже: тело бьется, штаны полны постыдными испражнениями, чернеет лицо. В песнях об этом не поют. Вспомнился Макрум: как дрыгал ногами Падди Линч на эшафоте. А в песне лишь о свободной Ирландии.

— Малец-висельник! Да неужто никто в этой пивной не знает песни о жизни, а не о смерти?

Мак-Карти собрался уходить. О’Доннел попросил его прочитать плач по Бэру О’Салливану, но тот отказался. Поэма сложна, слушатели должны угадать много ссылок, намеков, портретов именитых людей. Да эти несчастные пастухи — всю жизнь по колено в навозе — будут лишь недоуменно чесать в дремучих затылках да смущенно пожимать плечами. Все равно что среди них вдруг появится господин в бархате и попросит пунша.

Пока Мак-Карти сидел в пивной, прошел дождь, но в воздухе еще парило, высокие травы напитались влагой.

ДУБЛИН, АВГУСТА 18-ГО

Утром почтовой каретой приехал Малкольм Эллиот. Он остановился в гостинице на улице Досон, там же и пообедал в обществе мелких помещиков, зажиточных крестьян-арендаторов, нескольких английских офицеров.

К вечеру он отправился в Гранард. Там и заночевал. От Ганса Деннистауна, одного из местных руководителей Объединенных ирландцев, услышал немало обнадеживающего. В центральных графствах организация сохраняла крепкое положение, несмотря на репрессии и арест кое-кого из руководителей. Оставшиеся же на свободе из Лонгфорда, Западного Мита и Кэвана действовали сообща. Еще более примечательно, что замысел Объединенных ирландцев — сплотить протестантов и католиков — удался. Сам Деннистаун, добродушный великан фермер, прозорливый и решительный, возглавлявший организацию в Лонгфорде, был протестантом. А его помощник, Майкл Туоми, аптекарь из Гранарда, — католиком. За обедом, слушая их рассказы, Эллиот вспомнил о встрече с Томом Эмметом на вилле в Ратфарнаме. Почему взгляды и идеи горожан нашли отклик и в крестьянском сердце, там, среди раздольных пастбищ? Могучий крестьянин и тщедушный аптекарь сидят бок о бок, мирно толкуют о действиях, течениях, политике, будто и не было никогда Уэксфордского восстания, потопленного в крови, будто и не давили, не вешали никогда мятежных католиков, не резали, не сжигали заживо (как в Скаллабоуге) протестантов. Собеседникам Эллиота было чуждо его горькое разочарование, он считал (хотя и не говорил вслух), что служит делу обреченному, уже тронутому порчей. Кто знает, может, правы они, а не он.

На дороге к юго-западу от Дублина чуть ли не на каждой миле находил он следы восстания минувшего и зачатки грядущего. В Маллингар, центр скототорговли центральных графств, ввели войска. Разместили их не в городских казармах, а за городом; палатки их виднелись там и сям средь необозримых лугов. А к югу от Киннегада почтовая карета повстречалась с колонной солдат, вели их усталые, совсем юные офицеры. Они забросали кучера скабрезными шутками, по произношению Эллиот признал англичан. Может, это вспомогательные войска, истребованные Корнуоллисом из Лондона. На площади в Килкоке — виселица и столб для порки, по деревенской улице — пепелища на месте хижин. Однако в Мейнуте все спокойно, во главе единственной улицы громоздится усадьба графа Ленстера, брата Эдварда Фицджералда, на окраинах Дублина вдоль Королевского канала выставлены посты.

Завтракал Эллиот за одним столом с управляющим из Мэллоу, остроумным человеком. Он оживленно болтал о скоте, о лисьем гоне, о политике, не забывая при этом и о бараньей отбивной с густо намасленным ломтем хлеба. Он сказал, что Корнуоллис очень снисходителен к сдавшимся в плен повстанцам Уэксфорда и Антрима. Стране недостает твердой руки, дух Кромвеля необходимо возродить.

— У меня-то на усадьбе тишь-благодать. Обходись с крестьянами по справедливости, и они будут жить смирнехонько. И в наших краях как-то объявились двое из этих Объединенных ирландцев, и у нас смуту посеять захотели, да один из моих арендаторов мне их тишком указал. Я — к судебному приставу. Ну и повесили голубчиков вниз головой, прямо на карнизе крыши. Никакой виселицы не надо. Схватили, допросили, вынесли приговор, привели в исполнение — минут за двадцать управились. Крестьяне их камнями да комьями земли закидали, чтобы и духу их не было в наших местах.

Вот так, на скорую руку, все у нас, в Ирландии, во веки веков и решалось. Однако Эллиот нашел своего нового знакомца приятным собеседником, и они провели за разговором еще час.

После завтрака он пошел на север, минуя реку Лиффи, на улицу Дорсет. Утро стояло ясное, солнечное, и он даже расчувствовался, завидев дома серого портлендского камня и теплых тонов красного кирпича. У Грин-колледжа он остановился: вычурное здание парламента громоздилось против колледжа Святой Троицы, выходящего строгим, в псевдогреческом стиле, фасадом, на улицу. Вспомнилась острота Свифта в адрес парламента, Уолф Тон, бывало, не раз повторял ее: «Парламент от храма учености и мудрости в двух шагах, а от самой учености и мудрости — за тридевять земель». Тон напичкан всякими цитатами из поэм, песен. Как там у Шекспира?

Солдат не младенец, И жизнь коротка. За ваше здоровье, солдаты![20]

Дублин создавали люди сродни Эллиоту и Тону, протестанты, потомки поселенцев времен Елизаветы, Вильгельма и Кромвеля, чьи английские корни вросли в ирландскую землю. Они настроили зданий вдоль реки: вон таможня, замысловатая по архитектуре, а вон массивный, величественный купол Четырех судов. По улицам, расходящимся от реки, стояли особняки протестантской знати, купцов, высоких чиновников. И с засильем этой верхушки Эллиот призван покончить. Однако, проходя по улицам, он невольно любовался этими особняками. Ведь до них здесь вокруг замка вились грязные улочки. А его собратья по классу возвели красивые дома, чтобы горделиво увековечить свою мощь. «Солдат не младенец, и жизнь коротка. За ваше здоровье, солдаты». Конечно же, это Яго. Его песнь в «Отелло». Верно Тон процитировал, не соврал.

Он снова задержался, на этот раз на мосту к улице Сэквилл, облокотился на парапет: внизу, у причала, покачивались, поскрипывая, лодки и баржи. Широкая Лиффи, казалось, катила свои мутные воды прямо к нему из далекого сердца Ирландии, полнясь озерной водой, подбирая по пути сучья, кусочки темного торфа. Как артерии, дороги, реки, каналы питали Дублин богатствами Ирландии. Но в Дублине задерживалась лишь малая их толика, остальное отправлялось в Лондон.

В доме на улице Дорсет его встретил Оливер Уэринг, молодой стряпчий-протестант. Эллиот знал Оливера и доверял ему. В маленькой комнате наверху за круглым черным столом оливкового дерева сидели врач и памфлетист Патрик О’Халлоран и крестьянин из Килдэра Джек Рассел.

Эллиот огляделся и улыбнулся.

— Это вся ваша Директория?

— Далеко не вся. Но хорошо еще, что и этих застали, мы теперь чаще на виселице свободу обретаем.

Эллиот присел к столу.

— Очевидно, вы получили мое письмо. Вы хотели, чтобы и в Мейо были наши люди, так вот, теперь они есть. Несколько сотен наберется, вожаки все тоже из местных. Готовы выступить, как только придут французы. Сколь глубока их преданность, судить не берусь, равно как и о своем влиянии на них.

— Несомненно, французы придут, — сказал Уэринг. — Но знать бы, когда и где они высадятся, сколько их будет.

— И зачем придут, — вставил Эллиот. — Прислали б они тысяч пять человек уэксфордцам или в Ольстер месяца два назад, и неизвестно, чья бы взяла.

— Однако они не пришли, — заговорил О’Халлоран. — И сейчас нужно их дождаться и выставить как можно больше людей. Не поворачивать же вспять. Выбора у нас уже нет.

— Верно, — кивнул Эллиот, — выбора нет.

— У нас собраны сведения более чем из двенадцати графств, — сказал Уэринг, — кое-где организации крепкие. В одном только Лонгфорде…

— Про Лонгфорд я знаю, — перебил его Эллиот. — Я ночевал у Ганса Деннистауна.

— Он, должно быть, рассказывал вам о Западном Мите и Кэване. А мы расскажем об Уотсфорде.

— Послушайте лучше о Восточном Мейо. Там сотни три-четыре Избранников, они, как им думается, рвутся в бой. Верховодят ими мелкие помещики да смутьяны. Есть среди них и управляющие имениями, кое-кто из старшей прислуги. Даже немного оружия насобирали — грабили господские усадьбы.

— По вашему приказу? — поинтересовался Рассел.

— Нет. Я узнал о грабежах потом, но осуждать не стал. Думаю, вы представили себе, как обстоят дела. Муштрует их по ночам один солдат, он служил в австрийской армии. Правда, думается, на выучку у них уйдет лет сто. Слушают эти дворянчики-паписты разве что Джона Мура из Баллинтаббера, но ему всего лишь двадцать два года. Вряд ли кому Избранники подчинятся полностью.

— Но ведь они же приняли нашу присягу!

— Ну и что же? В их семьях сейчас всякий мужчина — член Общества объединенных ирландцев. А что они под этим подразумевают — одному богу известно.

О’Халлоран рассмеялся.

— Вы, господин Эллиот, из всех делегатов наиболее пессимистично настроены.

— Не спорю. Но и в прошлому году и нынешней весной мы упустили прекрасные возможности. Сейчас у нас и их нет, разве что французы высадятся огромным войском и сами станут воевать.

— Что же вы предлагаете? — спросил О’Халлоран.

— И на севере, и в Уэксфорде мы разбиты. Вы хотите поднять восстания на местах, но англичане их подавят без всякого труда. А сотни, может быть, тысячи бедных, легковерных крестьян и ремесленников поплатятся жизнью: их либо расстреляют в упор из пушек, либо вздернут.

О’Халлоран потер ладонью глаза.

— Клянусь, господин Эллиот, я думал о том же. Но я также сознавал: не поднимись мы сейчас, не быть восстанию еще лет пятьдесят. Двери темницы, в которой мы сейчас томимся, закроются навечно, а ключи от них выбросят в море.

Эллиот повернулся к Уэрингу.

— А вы что скажете?

— Мне все представляется не в столь мрачном свете, вероятно, таков характер. Восстания на местах могут и набрать силу. А если французы высадятся, и мы не воспользуемся этим, то будем глупцами из глупцов. С этим согласны почти все делегаты.

— Сейчас они согласны. А как дойдет до дела, поведут ли они людей с пиками против регулярной армии?

— Вы поведете, мы не сомневаемся, — сказал О’Халлоран. — Будем надеяться, поведут и остальные. Наша Директория не может руководить всеми действиями. Нас осталось человек десять хороших, толковых организаторов; поэтому мы должны брать на себя руководство — только потому, что пока на свободе? Мы можем рекомендовать графствам действовать. Если хотите — прикажем, только лучше не станет. Случись восстание, оно будет крестьянским, и дублинские юристы и врачи вряд ли смогут на него повлиять. Высадятся французы, а мы, скорее всего, будем уже за решеткой с другими членами организации из Дублина.

— За решеткой либо на виселице.

— Одно другого стоит, — бросил О’Халлоран. — Фицджералд кончил на виселице.

— Нет, его зарезали, — поправил Уэринг, — зарезали, а потом уж повесили. Кто-то продал его Хиггинсу, а Хиггинс — Куку из замка.

— Словно телят на базаре продают, — возмутился Эллиот. — А вы уверены, что я не продам вас? Открою все наши секреты Деннису Брауну, состояние на этом сколочу.

— Вряд ли. Доносчикам мало платят. Думаю, даже за Фицджералда много не дали.

— Какая страна меньше нашей заслуживает свободы! — воскликнул Эллиот. — Четверо за круглым столом в Дублине. Да нам место на ярмарочных подмостках.

— Зрелище унылое, — мягко сказал О’Халлоран. — Но раз камень с горы покатился, его не остановить. Я бы не взялся, будь мне это даже по плечу.

Малорослый, глубоко посаженные глаза за стеклами очков, большой выразительный рот. В политику он вошел с умеренными взглядами, был членом Католического комитета, писал памфлеты о законах против папистов и нонконформистов. Сейчас же он выступал за крутые меры.

— Я ведь ничем не отличаюсь от вас, — признал Эллиот. — Дублинский стряпчий, очутившийся в пустынном и диком краю, в Мейо. Неудачливый помещик, несостоявшийся стряпчий.

— Вам покровителя не хватает, — сказал О’Халлоран, — может, Деннис Браун подойдет? — И улыбнулся: вдруг Эллиот обидится.

— Обойдусь. Хоть от меня и мало проку, можете на меня положиться.

— Не сомневаюсь, — кивнул О’Халлоран.

Эллиот встал.

— Самый разнесчастный уголок на всей планете. Мы словно игроки и сейчас бросаем кость в последний раз. Кривляка-актер вроде Тона пришелся бы в нашей компании кстати.

О’Халлоран проводил Эллиота к выходу.

— Жаль, господин Эллиот, что судьба не свела нас раньше, пока вы в Дублине жили.

— Неужто вы и впрямь надеетесь на успех? — горячась, перебил его Эллиот. — Хоть сколько-нибудь?

— Надеюсь, — ответил О’Халлоран. — Иначе не занимался бы этим. Такие, как я, вы понимаете, оказываются в Директории, так сказать, за отсутствием более достойных. Фицджералд мертв, Эммет, Мак-Невин и Бонд в тюрьме. Кто отвернулся от нас, кто предал. Но жизнь идет своим чередом. Высадятся французы, поднимутся на восстание некоторые графства. А я назавтра окажусь в узнице, бок о бок с каким-нибудь головорезом, который будет похваляться, что оборонял холмы Уиклоу, что скоро на выручку явится майор Так его растак, вышибет дверь и освободит нас.

Эллиот коротко рассмеялся: смех его прозвучал лаем лисицы в чаще.

— Как персонаж у Плутарха.

— Я глупый ирландский самозванец! Знаете, до сих пор считал себя неплохим врачом, кое-какие способности есть. И вдруг к старости обнаружилось мое истинное призвание. И, думаете, какое? Политическое краснобайство. Я заметил, когда сочинял памфлеты. Справедливость, равенство, права человека — слова сами собой выходили из-под пера. Тогда, конечно, я не задумывался о спаленных хижинах и безоружных, расстрелянных из пушек.

— В наше время все увлекаются суесловием. Слова чаруют, мы выпускаем их, а они оборачиваются злом. Оно, я уверен, начинается со слов. Книги, памфлеты, речи.

— Ну, главные словоблуды сейчас все во Франции, за морем. Истрепали слова до неузнаваемости.

— Вам доводилось бывать в Мейо? — вдруг спросил Эллиот.

— Даже окрест не бывал. Сам-то я из Лимерика.

— Новые взгляды да веяния у нас не очень привечают, — сказал Эллиот. — Сильные чувства еще найдут отклик, но не новые взгляды. На нашей земле они всходов не дадут. Может, когда и удастся вам Мейо показать. — Незримые узы сочувствия связывали его с этим маленьким, но столь сильным человеком. Бьется, как муха в манящей янтарной смоле, на пепелище надежд.

— Не откажусь, — согласился О’Халлоран. — Всю жизнь мечтаю посмотреть Америку, но и Мейо подойдет.

Он пожал гостю руку и закрыл за ним дверь.

Сыпал редкий дождь. На площади он заслышал барабанную дробь, посвист флейты и поспешил туда. Три роты английских солдат стояли навытяжку. Сержанты впереди отрывисто выкрикивали команды. С трех сторон площадь окружили зеваки, Эллиот, сдвинув шляпу набекрень, стоял и смотрел. Низкое свинцовое небо придавило аккуратные домики красного кирпича, фигурки солдат в алых мундирах. Вот замер на бегу мальчик, привлеченный громкими звуками и яркой формой, потом побежал дальше, негромко напевая:

Спешат по морю к нам французы, Пророчит старая вещунья. Спешат их корабли на помощь, Пророчит старая вещунья.

Слова. У старой песенки рассыльного появились новые слова. Эллиот повернулся и пошел назад к поросшей кустарником, грязной от торфа реке.

ДУБЛИН, АВГУСТА 18-ГО ПИСЬМО ЭДВАРДУ КУКУ, ПОМОЩНИКУ МИНИСТРА, ДУБЛИНСКАЯ КРЕПОСТЬ, ПОДПИСАННОЕ: ДЖ. Р

Завтра Директория переезжает, нового адреса пока не знаю. Сегодня был на улице Дорсет вместе с О’Халлораном и Уэрингом, они с нарочным рассылали письма своим представителям в разных графствах, приняли нескольких посетителей, в том числе Фрэнсиса Кью из Карлоу и Малкольма Эллиота из Мейо.

Эллиот заверил, что в Мейо Объединенных ирландцев, принявших клятву, организованных и вооруженных, более тысячи. Не уверен, что они будут послушны ему, скорее Джону Муру из Баллинтаббера, младшему брату Джорджа Мура, чьи мятежные взгляды вне сомнений, однако он очень хитер и не станет открыто руководить восстанием, а передоверит это брату. Сам Эллиот мрачен и сомневается, однако превратно истолкованное понятие чести удерживает его в организации.

Позволю себе еще раз напомнить, что в стране существует сильная организация, распространившаяся повсюду, она поднимет народ по приходе французов, независимо от того, на свободе или за решеткой Директория Объединенных ирландцев. Попадаются среди них и толковые, прозорливые люди вроде О'Халлорана. Они не остановятся даже перед убийством, поэтому я, служа родине, подвергаюсь смертельной опасности. К тому же, запустив свои дела, я оказался в весьма затруднительном положении. Чтобы расплатиться с самыми докучливыми кредиторами, мне нужно сто фунтов наличными, а взять их негде. Вы, надеюсь, не сомневаетесь, что действую я всецело из-за любви к родине, и мне претят те подлые доносчики, которые ради наживы предают друзей и сподвижников. Выражаю надежду, что министры Его Величества не допустят, чтоб я разорился.

КИЛЛАЛА, АВГУСТА 20-Г0

В ночь на двадцатое августа тайролийские йомены провели в Киллале обыски — искали оружие и антигосударственные документы. Перед этим, чтобы соответственно настроиться, йомены в полном облачении с мушкетами и примкнутыми штыками собрались в таверне «Волкодав» и изрядно хлебнули виски. Ни по выправке, ни по характеру они не походили на людей военных, ими владел страх. Ходили слухи, что папистов муштруют по ночам, обучают стрельбе из французских мушкетов, что готовится резня страшнее, чем в 1641-м, когда мятежники потехи ради насаживали на пики младенцев и швыряли их тела в огонь. Из Дублина в Баллину прибыл отряд английских солдат, но разве знают они, каковы паписты и чего от них можно ждать. Тавернщик-папист обносил их виски вежливо и обходительно, красное лицо спокойно, лишь быстрые, глубоко посаженные глаза настороже.

Купер расплатился за выпивку, вывел своих йоменов и построил на улице против церкви пастора Брума.

— Конечно, — напутствовал он их, — много в Киллале папистов, верных престолу, как и мы с вами. Одного вы только что видели у «Волкодава» — трудится парень не покладая рук, таверну держит. Есть же порядочные работяги, им и нужно-то в жизни лишь мир да покой. Так вот: чтоб я от таких папистов жалоб на вас не слышал. Мы ищем тех, кто против государя. У кого мушкеты найдете, у кого пики. Таких приводите ко мне, а жилища сжигайте. Господом клянусь, мы сегодня с ними управимся, пусть для этого придется хоть на каждом холме запалить огонь, как в ночь Святого Иоанна. Вы не хуже меня знаете, каковы паписты, и мы не забыли, что они учинили в Уэксфорде, — не приструнили их вовремя. Конечно, вокруг папистов что деревьев в лесной чаще, но мы-то протестанты, и это нас всегда отличало и отличает. Мы сражались за правое дело и во времена Кромвеля и при короле Вильгельме, и господь нас не оставлял. И теперь всякий папист, завидев зарево, смекнет, что мы былым заветам верны.

И музыканты — барабан и две флейты, купленные Купером, — завели «Лиллибулеро»[21], резкие грубые звуки ударили по ветхим домишкам на узкой улочке. Купер, положив руку на эфес шпаги, другой задумчиво потирал подбородок. Сам он был в ту минуту не храбрее своих йоменов, но есть ли у него выбор? Киллальские паписты должны крепко запомнить, что здешние протестанты не кучка жалких чиновников и лавочников. Гленторн и другие высокие господа ему под стать только потому и живут припеваючи в Англии, что такие люди, как сам Купер, мелкие помещики, вроде Гибсона, шорники, подобно сержанту Томпкинсу, готовы отстоять эту землю. Их прадедам она досталась в кровавых боях. И по сей день на острове — два народа, мучимых нескончаемыми раздорами, а протестантов в четыре раза меньше числом. Зато у них больше ума, решимости, с ними и божья благодать. И все-таки жечь чужие дома, хоть и летом, не по-христиански. И Купер еще больше взъярился на папистов, ведь это они понуждают к такой жестокости.

Томпкинс со своим подразделением подошел к домику Хогана, угрюмого здоровяка, известного задиры и драчуна. Томпкинс замолотил в дверь кулаком, потом Эндрю Бладсоу со всего размаху ударил по ней сапогом и распахнул. Том Робинсон поднял фонарь, и йомены ввалились в комнату.

На низкой кровати лежали Хоган с женой, а поперек, у них в ногах, — трое детишек. В темном углу на соломе смутно виднелись еще какие-то тела.

— Именем короля, обыск! — провозгласил Томпкинс. — Ищем изменников.

Жена Хогана ахнула, кто-то из детей заплакал. Хоган сел, протер заспанные глаза.

— Кого еще черт принес? Кто вы такие?

— Мы действуем по закону. Ищем изменников короля, — ответил Томпкинс.

— Это ты, что ль, Томпкинс? — признал его Хоган и спустил ноги на пол.

— Ни с места! — приказал сержант.

Жена Хогана заплакала — смысла грозных английских слов она не понимала.

— Ну-ка, замолчи! — одернул ее муж. — И малого угомони. А вы бы убирались отсюда, пока я за дубинку не взялся.

Томпкинс повернулся к йоменам.

— Ищите как следует. Загляните под крышу. Они пики в соломе прячут.

— Пики, говоришь? Сейчас я покажу тебе пики! — пригрозил Хоган и вскочил на ноги. Кто-то из йоменов, испугавшись, нажал на курок мушкета. Ахнул выстрел, пуля угодила в соломенную крышу. И стрелявший и Хоган оторопели, лишь снова зашелся в плаче ребенок. Мать прижала его покрепче к груди.

— Валяй, ищи, — бросил Хоган и улегся в постель, — хоть все вверх дном переверни!

Он с давних пор недолюбливал Мэлэки Дугана, поэтому не был связан ни с Избранниками, ни с Объединенными ирландцами, но назавтра сразу же пошел к Рандалу Мак-Доннелу и прямо на конюшне у того принял присягу тайного общества.

Томпкинс с подручными обошли еще с дюжину лачуг, но ни пик, ни мушкетов не нашли. А холмы к северу и востоку занялись зарницами пожарищ.

— Не похоже, чтоб дома, — определил Томпкинс. — Это хлеб на полях горит.

— И поделом этим папистам, — не удержался Бладсоу, — по каждому виселица плачет.

Они переглянулись. Обоим было хоть и стыдно — искали-искали, а ничего не нашли, — зато полегчало на душе: не пришлось дома палить.

— Пику или мушкет я за милю почую, вот кто мне скажет, как изменника распознать.

— Это, наверное, такие, как Хоган, — предложил Томпкинс.

— Или его жена, — усмехнулся Бладсоу.

— Мне и доказательства не нужны, готов поклясться, что Хоган — мятежник. Вечно он в драках заводила, будто не знаешь? — вступил в разговор Робинсон.

— Дурак ты дурак, — бросил Томпкинс.

В хижинах они ничего, кроме грязи и рухляди, не нашли. Полуголые женщины, к ним жмутся плачущие детишки, щурятся от света краснолицые мужчины.

— Привязать бы этого Хогана к столбу во дворе да всыпать хорошенько, — не унимался Робинсон. — Небось стал бы разговорчивее.

— Нельзя, — оборвал его Томпкинс. — Так мы ни за что поступать не будем. Даже думать об этом противно.

Еще одно зарево занялось на востоке. Сначала вдалеке, потом — ближе. Как говорится, дошла очередь. Да, кипит, кипит котел, и с костра его уже не снять. Жадное пламя пожирает с детства памятные деревни и поля.

Бладсоу вытащил плоскую бутылку из заднего кармана мундира и пустил по кругу. Томпкинс изрядно отхлебнул из нее.

— Что-то не видно было твоей бутылки, когда нас Купер угощал, — укорил его Робинсон. — Скупердяй ты!

— И урожая их лишили, — проговорил Томпкинс, — и крыши над головой. Господи, как же им тяжко!

— Под этими крышами изменники, — бросил Бладсоу. — Нас с тобой, Боб Томпкинс, они бы не пожалели, и ты это прекрасно знаешь.

Один из йоменов запел. Второй куплет подхватили остальные.

Я протестант и телом и душою, И богу предан я и королю.

Томпкинс положил руку на плечо Бладсоу и запел вместе со всеми. Ибо, когда творится слово и дело, негоже сторониться своих.

КИЛЛАЛА, АВГУСТА 21—22-ГО

Заночевал Мак-Карти у О’Доннелов, днем помог Мейр по хозяйству. А на следующую ночь он проснулся в незнакомой комнате, рядом — незнакомая девушка, служанка из Ратлакана, веселая, глупенькая. Она сказала, что увела Мак-Карти с танцев, когда он начал задираться. Сам он не помнил ни как танцевал, ни как задирался. Даже не помнил, какое у этой девушки тело. Он положил ей руку на грудь — податливая, мягкая, сразу спокойнее на душе.

— Все вы одинаковы, — сказала его беспечная подружка. — Когда трезвые, уж больно робкие, а от пьяных и вовсе толку нет.

— Господи, до чего же тошно, — простонал Мак-Карти, — живот так и крутит.

— Какой от пьяного толк? — повторила девушка. — Все вы одинаковы.

— Господи, я было подумал, что у меня память отшибло.

Долго бродил он по полям, беседовал с крестьянами, ходил на мыс Даунпатрик, слушал крик чаек, разговаривал с рыбаками. Рыбаков он немало потешил своими наивными вопросами, однако они обстоятельно отвечали, терпеливо сносили его шутки.

Потом целый день провел у Рандала Мак-Доннела, приехал он как раз в то время, когда уезжала гостившая у них Кейт Купер, приятельница Грейс Мак-Доннел со школьной скамьи.

— Дорогу! — воскликнул Мак-Карти, завидев ее у коляски. — Дорогу дочери Мика Махони Тяжелого Кнута.

— Слышал бы он, как ты надо мной насмехаешься, и тебе б от его кнута досталось!

— Да разве ж я насмехаюсь? Ничуть. Ей-богу, ты самая красивая женщина в Мейо, прекрасная уже не девичьей, но женской цветущей красой.

— Тебе не след так говорить с замужней женщиной. Что-то, пока я в девушках ходила, ты на меня и внимания не обращал. Я, бывало, стою с подружками у стены на кухне, а ты свои поэмы да песни горланишь.

— Не так все было, Кейт. Я от тебя глаз оторвать не мог, только робел да твоего отца боялся, оттого и слова сказать не смел. А ты словно пламя в ночи.

— Недаром говорят, что поэт со всякой женщиной удачи попытает.

— Ох, Кейт, — вздохнул Мак-Карти, облокотившись на борт коляски. — Ну и греховные же помыслы ты в мужчине вызываешь: такой прекрасный августовский день, ты — рядом в коляске.

Чуть улыбнувшись, она встретила его взгляд, подбоченясь, держа другой рукой вожжи.

— Робел, говоришь? Да у тебя нахальства на двоих хватает, стоишь средь бела дня, обольщаешь почтенную замужнюю женщину.

— Я стою, я прямо хмелею от одного вида твоего, от глаз, губ, волос, а ты — «обольщаешь». Не научили тебя, видно, в школе правильно по-английски говорить.

— Как бы там ни было, а я уже вдосталь наговорилась, — резко сказала она и вдруг перешла на ирландский: — Ты, Мак-Карти, что драный пес, да и лицом не вышел.

— Ну вот, теперь я слышу речи, достойные тебя. Если мы сейчас оба по-ирландски друг друга поносить начнем, неизвестно, чем кончим. Уж на родном-то языке мне красноречия не занимать.

— Как же, наслышана, — усмехнулась Кейт, — со служанками да крестьянскими дочками ты общий язык быстро находишь.

— Сколько ж огня в твоей пышной груди, сколько страсти в стройной фигурке! Как же ты, Кейт Махони, должно быть, любуешься собой!

— Кейт Купер, — поправила его та. — Я — женщина замужняя.

Коляска покатила по дороге. Мак-Карти долго провожал ее взглядом. Надо же, экое счастье привалило этому недомерку капитану. Чтоб она ни делала: выгребала ли золу из камина, стригла ли ногти, носила ли воду крестьянам в поле, всякий, кто увидит, равнодушным не останется. Долгие часы после встречи с ней чувствовал он себя грубым, неотесанным мужланом, а в голове роились строки не написанных еще любовных стихов.

Потом он долго разговаривал с пареньком, тот с год занимался в его школе и по сей день величал «учителем». Они сидели на развалинах какой-то стены, и Мак-Карти читал мальчику смешные стихи, загадывал загадки.

— Что без ног, а по воде ходит?

— Корабль. Верно, учитель?

— Верно. — Мак-Карти взглянул в сторону бухты — сейчас за холмами ее не видно. — Ты эту загадку раньше знал. И все ученье твое дальше загадок не пошло.

В тот же день он повстречал Брид Мак-Кафферти, старуху провидицу.

— Идут могутные воины из Франции, — пророчествовала она, — близок день свободы Гэльского народа.

— Эх, мать, опять ты за старое. Придумала б для поэта что другое. Ведь мы сами то же самое твердили уж сколько лет, а французов нет как нет!

— Где ж корабли? Те, что без ног, а по воде ходят.

— Не выдумки это, Оуэн Мак-Карти. Вижу корабли ясно, как тебя сейчас.

— Треплют-треплют языком повсюду, вот кто, глядишь, и поверит.

Старуха усмехнулась. Во рту ни одного зуба. Лицо — ровно печеное яблоко.

— Идут корабли под большими белыми парусами, и мечи блестят холодным лунным блеском.

— Скоро у меня задница заблестит, — хмыкнул Мак-Карти, — а луну лучше оставь поэтам.

Старухе понравилось, она затрясла головой.

— Ты лучше скажи, — продолжал Мак-Карти, — не было ли такого видения: сидит себе бедный Оуэн Мак-Карти в чистой, удобной школе где-нибудь в центре страны, вокруг послушные ученики, на нем самом — новый сюртук.

— Куда тебе, бродяге. Ты кончишь на виселице. Неужто никто тебе этого не говорил?

— Бабушка говорила. Она у меня тоже, как и некоторые, провидицей была.

— Я еще во младенчестве могу определить, — продолжала старуха. — Если есть на шее красная перевязочка — жди петли.

— Да, с тобой не соскучишься. Все-то тебе виселицы да мечи мерещатся.

Он старался сохранить в памяти эти края: топи и холмы; разбросанные деревеньки и одинокие лачуги; крестьяне и пастухи в тесных тавернах; застенчивые босоногие девушки; пенье птиц, порхающих в высокой траве и меж деревьев; тучные хлеба под палящим солнцем; неспешные воды залива. Меж проселочных дорог вьются, сходятся и расходятся стежки-дорожки, манят на праздные прогулки; воздух напоен ароматами. Над головой — бездонное небо, голубое-голубое, лишь местами тронутое облачками.

Вечером двадцать первого, возвращаясь пешком в Киллалу, повстречал он на пути спаленные хижины, одну, другую: сгоревшие дотла крыши, обугленные стены. Ко второй он подошел, ощупал шершавую стену — рука сразу почернела от сажи. Он позвал. Но никто не откликнулся.

Лишь дойдя до Киллалы и заглянув к «Волкодаву», узнал он о случившемся.

— Это дело рук тайролийских йоменов, — объяснил Тейдх Демпси, один из дружков Дугана. — Семей тридцать, а то и больше без крова остались, точно беглецы с Севера, что в свое время от оранжистов спасались.

— А знает кто, цел ли дом Джуди Конлон? И школа.

— В Угодья они и не заглянули, — сказал Демпси. — Они разделились на роты и пошли кто куда, а до Угодий не добрались.

— Какой же Купер дурак! — воскликнул Мак-Карти. — Ох, какой дурак!

— Видел бы ты его во главе своего воинства, дураком бы не назвал: в красном мундире, при шпаге, музыканты «Лиллибулеро» играют.

Мак-Карти попросил виски, залпом выпил, взял еще. Ну, теперь в Киллале разгорится кровавая война.

— А видел бы ты протестантского священника, — вступил Деннис Клэнси. — Тот едва штаны на ночную рубашку успел натянуть. Выскочил, хвать Купера за руку, умоляет йоменов отозвать. А на холмах уж пожарища, ровно маяки.

— Толку от попа никакого, — сказал Мак-Карти, — но все одно: порядочно поступил.

— Э, да все эти протестанты — сволочи, — отмахнулся Демпси. — Будто сам, Оуэн, не знаешь. Случайно, думаешь, все йомены — протестанты? У кого мы под пятой, как не у них?! А ведь они у нас в стране гости незваные, это все равно что к нам бы русские заявились.

— Много ты о русских знаешь! — возразил Мак-Карти. — А вот о господине Фолкинере, который тебе два года позволяет ренту не платить, скидку на твою немочь делает, забывать не след.

— Сколько раз говорил, всякие протестанты есть: и хорошие, и плохие, — заговорил Майкл Бинчи. Скучные слова, вымученные, пустое сотрясание воздуха.

— Да, очень хорошие, вот мы и убедились, — подхватил Демпси. — Что ж, отплатим тем же.

От Керри до Мейо — таверн тридцать, почти в каждой деревне. И из одной в другую кочуют такие вот грошовые, затертые от употребления лозунги. Не чета вечно новым, неповторимой золотой и серебряной чеканки поэтическим образам.

Напевая, он вломился в дом и рухнул на стол.

— Что такое? — вскинулась на постели Джуди Конлон. — В чем дело?

— Беднягу Оуэна мутит, понимаешь, Джуди, мутит.

— Кабы мутило — не пел бы. Где только тебя носило? Тут по всей Киллале протестанты зверствовали, все окрест пожгли, людей поубивали, дома разграбили. Ей-богу, я было сейчас тебя за йомена приняла.

— Там такое поганое виски, я, наверное, отравился. До смерти. Видел я, как от дрянного виски дохнут.

— И что ж, тебе один стакан отравы поднесли или два?

— Ты меня лучше пожалей, Джуди, видишь, в каком я бедственном положении. — Он сел, уронив голову на руки.

— Ишь, пожалей тебя! Шляешься неделями напролет бог знает где.

— Нет, я бывал только в порядочных домах. Ходил-бродил, тому поклонюсь, с этим поздороваюсь. — Он поднял голову и увидел листы бумаги на столе. — Оуэн Мак-Карти созерцает плоды своего труда, — изрек он.

— Давай-ка я тебя в постель уложу. — Джуди подошла к нему, обняла за плечи.

Поднявшись, он нетвердой рукой погладил ее по груди, но она решительно смахнула его руку.

— Никаких нежностей! Раз так нализался. Спать ко мне идешь, а в голове небось другие бабы.

— Никаких других, — пробормотал он и повалился на постель, разом забыв о ней. — Никаких других. Ох, плохо бедняжке Оуэну!

Но наутро голова прояснилась, и он был в духе. Выпил несколько кружек воды, ополоснул лицо. Жаркое солнце уже разгоняло утреннюю дымку. Далеко за холмами, защищавшими селение от ветров с Атлантики, раскинулась серой гладью бухта, а за ней, на самом горизонте, вырисовывались три корабля. Они шли на всех парусах.

Усадьба Томаса Трейси стояла на холме при дороге на Балликасл. Хозяин сидел за завтраком, перед ним лежало письмо, написанное решительным, хотя и витиеватым почерком, адресовалось оно дочери Элен и пришло от Джона Мура из Баллинтаббера.

В комнату вбежала Элен с подзорной трубой в руке.

— Папа, иди скорее, смотри! В бухту входят три корабля.

Трейси аккуратно вытер губы носовым платком.

— Элен, ты, конечно, можешь пользоваться подзорной трубой когда угодно, но, будь любезна, спрашивай моего разрешения. Это же не игрушка, а дорогой инструмент.

— Хорошо, папа. Пойдем же скорее на террасу.

Они вышли. Ветер развевал волосы старика.

— Да, Элен, из-за этого и впрямь стоило прервать завтрак. К нам идут военные корабли. Фрегаты. Наверное, из флота Уоррена.

— На что им наша Киллала?

— Кто знает? Видишь, какой поднялся ветер. Может, в открытом море ураган. — Он протянул ей подзорную трубу. — А на столе, Элен, тебя ожидает еще больший сюрприз. Письмо от Джона.

Дочь поспешила было в комнату, но отец поймал ее за рукав.

— Прежде чем передать тебе его, я задумался: Джон — юноша замечательный, пылкий, мне бы смотреть на вас да радоваться, только что-то мне нерадостно, и ты знаешь почему…

— Отец, Джон сам выбрал путь. И меня не интересуют его политические взгляды.

— Зато меня интересуют! В наших краях орудуют изменники, и это дело рук Джона. Разным там Блейкам, О’Даудам и Мак-Доннелам вздумалось поиграть в восстание, а Джон их баламутит. И нашей семье не к лицу ввязываться в такие дела.

— Мне можно идти, отец?

— Отродясь такой упрямицы не видел. Впрочем, видел — твою матушку. Ты пошла характером в Мак-Брайдов, а не в Трейси.

— Отец, мне нет никакого дела ни до повстанцев, ни до английского короля. Мне важнее всего Джон, и довольно об этом. Какой нескончаемой чепухой мужчины порой забивают себе головы.

Трейси рассмеялся.

— Может, ты и права. Ну иди, читай скорее письмо.

А корабли, войдя в залив, не опускали паруса.

В десять утра лучше всех видел корабли Крейтон — он рассматривал их в телескоп, выписанный лордом Гленторном-отцом из Лондона. Крейтон понял, что корабли военные, и ясно, что направлялись они не в Киллалу, а в маленькую килкумминскую бухту в пяти милях к западу. На этом навигационные познания его кончались. Шли корабли под британским флагом, и Крейтон тоже рассудил, что они каким-то образом отбились от эскадры Уоррена. И повернул телескоп, чтобы лучше рассмотреть небольшой мост, который его люди возводили уже три недели.

Джордж Мур обмакнул перо в чернила и продолжал: «Сами идеи, породившие революцию, послужили причиной, благодаря которой революции суждено было выйти за пределы Франции. Поначалу на нее ополчились все европейские монархии, поэтому война носила оборонительный характер. Так представлялось и самим революционерам: „Республика в опасности“. Но, по существу, они породили, взрастили и оформили новое представление о человеке, о человеческих возможностях. Подобные открытия — редкость в истории, и никогда не замыкаются они в границах, прихотливо отмеченных на картах. В Польше, Ирландии, Германии, Голландии, Бельгии у революции появились как друзья, так и недруги, для тех и других было довольно того, что она свершилась. В нашей жизни личности, вершащие великие дела, как правило, не знают подлинных причин, их на эти дела подвигающих».

К часу дня корабли бросили якорь в килкумминской бухте и спустили на воду шлюпки. Купер выстроил йоменов на Дворцовой площади и приготовился встречать гостей. Йомены, одетые по форме, выглядели недурно, хотя Купер знал: английские офицеры удостоят их лишь снисходительным взглядом. Он расправил белый жилет на круглом брюшке и возложил руку на эфес шпаги, отчаянно напрягая мысль в поисках приветственных слов, сколь же учтивых, столь и сердечных.

В два часа, отобедав, Крейтон вернулся к телескопу и вновь нацелил его на корабли. Флагов на них уже не было. По прибрежной дороге к Киллале двигалась колонна, человек двести. Впереди шли три знаменосца, ни одного из знамен Крейтон не опознал. Одно — зеленое. А на головном судне по флагштоку медленно полз многоцветный, но не британский стяг.

В ту самую минуту в Киллалу влетел всадник и осадил коня прямо перед Купером.

Суда теперь были сокрыты от взора Мак-Карти, но он видел и дорогу, и колонну солдат в голубой форме, почему-то они казались Мак-Карти малорослыми. За ними поспешали крестьяне с косами и пиками. Налетел ветер, развернул одно из знамен: на темно-зеленом квадрате в центре — большая эмблема. Колонна двигалась молча, слышались только возгласы сопровождавшей ее толпы.

Джуди Конлон положила руку ему на плечо.

— Это солдаты с кораблей?

— Да, — ответил Мак-Карти. — Французы! Наконец-то пришли!

Целый век страна жила надеждой: вот придет армада судов под белыми парусами с бронзовыми пушками, сойдут на берег солдаты в белой с золотом форме, загарцуют боевые гнедые и вороные кони. И вот они, три-четыре сотни солдат в голубых мундирах, шагают строем по пыльной предосенней дороге. Так проза будней низвергла героев поэзии на простую деревенскую дорогу.

Крики близились, из других лачуг стали тоже выходить женщины, они стояли на пороге, к ним жались дети. Слева в поле застыл, всматриваясь из-под руки, крестьянин. К Угодьям Киллалы спешили несколько человек.

— Это французы? — спросил первый, поравнявшись с Мак-Карти. — Что они будут делать? Господи, надо б в Киллалу бежать.

— Обожди чуток, — осадил его Мак-Карти. — Дай им поговорить с йоменами Купера.

— А французов-то немного, — заметил мужчина.

— Это лишь первый отряд, — бросил Мак-Карти и повернулся к Джуди. — А ты иди в дом, будь умницей, носа на улицу не показывай.

Он пошел прочь с улицы, но не к Киллале, а выше на холм. Через двадцать минут он добрался до середины, обернулся, посмотрел оттуда. Легкий ветерок колыхал высокие травы. А далеко внизу по дороге шагали солдаты. До Киллалы оставалось меньше мили. Сзади беспорядочной толпой шли люди, кричали, размахивали руками. Вот на солнце сверкнул наконечник пики. С холма люди казались не больше камушков под ногами, дома — не выше травы или кустов. Сжав ладонями локти, он подался вперед и, не шелохнувшись, стал следить за дорогой.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

7

ИЗ «БЕСПРИСТРАСТНОГО РАССКАЗА О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В КИЛЛАЛЕ В ЛЕТО ГОДА 1798-ГО» АРТУРА ВИНСЕНТА БРУМА

Возжелай я настоящей работой своей потрафить читателю, мне бы это не удалось, ибо я затеял подробный перечень событий, дабы рассказать о жизни в этом отдаленном уголке Западной Ирландии. А на читательское внимание я рассчитываю, исходя, увы, из единственного соображения: мне довелось невольно наблюдать события необычайные, почти невероятные — высадку французов в Ирландии и последовавшее за этим народное ирландское восстание. О том уже весьма занятно и не раз писалось, причем упоминалось и мое имя — в связи с тем, что дом мой — дом протестантского священника — был занят повстанцами под штаб. В одном из подобных очерков мне приписываются высказывания, несообразные ни с характером моим, ни с моим священным саном. Кроме того, в хрониках тех лет о восстании в Мейо написано немного, да и то как о маловажном происшествии на задворках Ирландии. Мне также стало известно, что событие это, в искаженном и несоразмерно приукрашенном виде, уже становится достоянием народных преданий, крестьяне бережно хранят незатейливые баллады о битвах, победах и поражениях.

Прошло всего несколько лет, а простолюдины, в чьих Душах живет и постоянно переосмысливается немудреное понятие о возвышенном, уже сотворили легендарных героев из таких вопиющих грешников, как Рандал Мак-Доннел, Корнелий О’Дауд, Оуэн Мак-Карти и Ферди О’Доннел. Благодаря тому же переосмыслению даже такая заурядная и маловажная личность, как капитан Сэмюэль Купер, обряжен молвою в шутовской колпак: герои-повстанцы неизменно оставляли его в дураках. Деннис Браун обратился в чудище, коим пугают детей. А толкового и беспристрастного описания тех событий нет и поныне, хотя последствия их оказались весьма значительными для двух, а то и трех стран.

Я не собираюсь живописать поле брани, дабы не уподобляться хроникерам битв в Шотландии или войн, которые вела Фронда. Да и видел я не так уж много: о восстании, которое вышло далеко за пределы Мейо, я сужу лишь по происходившему в моем приходе, виденному в основном из окна собственного дома. Мятеж — полагаю, это самое точное название — видится мне разгулом диких нравов и жестокости. И лишь изредка на столь черном фоне мелькнет искорка героизма и великодушия. Моя же задача неизмеримо скромнее. В местечко Киллала, где находится мой приход, нагло вторглись враги-французы, словно факел поднесли к пороховнице, и ахнул взрыв в нашем маленьком селении, разом поднялись все недовольные и смутьяны. Лишь об этом взрыве и его последствиях я и берусь рассказать.

Как уже знает читатель, онемев от ужаса, взирал я на бесчинства, немыслимые в Англии и творимые здесь: людей осуждали по малейшему, совершенно безосновательному подозрению или наговору; королевские йомены, словно турецкие янычары, рыскали по деревням, избивали плетьми людей у порога их собственных жилищ, сжигали лачуги, хлеб на полях. К этим мерам, однако, прибегали, чтобы уничтожить явный заговор, ширящийся с каждым днем. И каждая сторона в этом мерзком и кровавом состязании лишь подливала масла в огонь, разжигая ненависть и страх своих противников. Крестьяне калечили господский скот, истязали, а потом зверски убивали неугодных людей — так незаметно, шаг за шагом приумножалась жестокость.

Вот как обстояли у нас дела на двадцать второе августа. В тот день я работал в своей маленькой библиотеке — там же, где сейчас пишу эти строки, — разбирал почту, подле меня в удобном кресле устроилась, как обычно, моя любезная супруга Элайза. Вошел слуга и сообщил, что в килкумминской бухте бросили якорь английские фрегаты. Мы с супругой пришли в волнение, ведь нам надлежит встретить гостей и предложить офицерам стол и кров. В своих намерениях мы оказались не одиноки: из окна библиотеки я увидел, как поднялась суета на взбегавшей от моего дома по холму улице, как выстраивал йоменов капитан Купер — впечатление они производили самое отрадное.

А в два часа пополудни на улице показался всадник — городской обмерщик Джон Силлертон. Он и принес роковую весть: нас обманули, на кораблях подняли французские флаги. Сам я этого не слышал — в ту минуту я по настоянию Элайзы облачался в новое платье, но до меня донеслись крики с улицы, а вскорости в дверь Дворца (как горделиво именуется мой дом) застучали. Когда я спустился, то застал в передней нескольких лавочников со своими семьями. Они умоляли меня дать им убежище. Вот так я и узнал, что высадились французские солдаты и идут на Киллалу.

Я вверил пришедших попечениям Элайзы, а сам в одной рубашке выбежал на улицу. Капитан Купер совещался с другим мировым, господином Гибсоном. Я хотел было заговорить, но по вполне понятной причине Купер лишь отмахнулся. В этот суровый час, отдадим ему должное, он держался хладнокровно и решительно, пожалуй, даже с некоторой лихостью. Он сразу же отправил гонца в гарнизон Баллины. И теперь ему предстояло решать: либо дать бой, либо сдаться в плен, и если биться, то какие позиции занять. За городом, по дороге на Килкуммин, стоял невысокий холм Муллагорн. Поначалу Купер хотел повести своих йоменов туда, но передумал и решил дать бой в самом городке, узенькие улочки помогут сдержать превосходящие силы противника. Он вышел перед йоменами и спросил, готовы ли они драться с захватчиками. «Готовы!» — был единодушный, радующий сердце ответ. Купер развернул строй, и солдаты заняли позиции. Ну наконец-то, невольно подумалось мне, йоменам предстоит более достойное занятие, чем сжигать дома своих собратьев. Я и сам преисполнился патриотических чувств.

И наилучшее применение своим силам я найду во Дворце, решил я, и поспешил по мощеному двору к дому. Там я обнаружил, к своему неудовольствию, что все обитатели Дворца — слуги, лавочники с семьями — расположились на втором этаже в моей библиотеке, прильнув к окнам, будто ожидали увидеть волшебный фонарь с живыми картинками. Я воззвал к их совести и отослал вниз, на кухню, где безопаснее, сам же занял место у окна.

Мне хватило времени собраться с мыслями и понять всю тяготу свалившейся на нас беды. Сколько лет опасались мы вторжения в Ирландию французов — революционеров и цареубийц, — и вот оно свершилось, причем захватчиков ждали в любом уголке острова, но только не здесь. И мой приход в убогом дикарском краю чуть ли не силком вовлекается в Историю! Не знаю, случайность ли это или злонамеренные козни, только я сомневаюсь, что французы пришли к нам по зову местных смутьянов. Вскоре стало известно, что три французских фрегата направлялись в Донегал, но сильные ветры вынудили их зайти в нашу бухту. Но тогда, в час вторжения, все было сокрыто неизвестностью. За моим окном виднелась тихая улочка, по ней гулял лишь ветер, прилетевший с моря. Йомены стояли в строю не шелохнувшись. Светило солнце. Я неожиданно расчувствовался: маленькие лавочки — и бакалейщика и шорника — вдруг показались необыкновенно дорогими моему сердцу.

Но вот я заслышал шум и крики. Теперь-то я знаю, что исходили они от килкумминской голытьбы, примкнувшей к авангарду французов. Шум постепенно близился, потом задержался: полковник Сарризэн остановил свои войска в пригороде, разделил их и послал одну часть полями в обход, чтобы отрезать отступление по дороге на Баллину. Шум снова стал надвигаться, можно было различить голоса, топот ног, стук копыт — по пути французские офицеры забирали у крестьян лошадей. Куперу в отличие от меня были видны подходы к улице; вот он отдал команду.

Вдруг на улицу вихрем влетел всадник в голубом мундире с пистолетом в правой руке, будто задумавший расправиться с йоменами в одиночку. На деле же ему надлежало разведать, размещены ли в домах солдаты с мушкетами. Он бросил взгляд влево, вправо, на окна верхних этажей, и на мгновенье взгляды наши встретились. Потом я узнал, что это был Бартолемью Тилинг, член Общества объединенных ирландцев, служивший во Французской армии в чине полковника. Высокий, стройный, лицо бледно и спокойно, даже в минуты волнения кажется задумчивым. Капитан Купер приказал стрелять по всаднику. Первым сбросил с себя оцепенение Боб Уильямс, но едва поднял он мушкет к плечу, как Тилинг с полной невозмутимостью вскинул пистолет, выстрелил ему в грудь — и был таков.

Несчастный Уильямс корчился на земле, хватая руками воздух, и отчаянно кричал. Йомены, нарушив боевой порядок, столпились вокруг, но подбежал Купер с обнаженной шпагой и приказал встать в строй. А на улицу с криками уже ворвались французские солдаты. Йомены открыли огонь, враг не замедлил ответить. Но не стрельбой, а штыками и прикладами — дело дошло до рукопашной. Некоторое время бедняги йомены удерживали позицию, потом дрогнули и побежали. Но навстречу катила вторая волна французов — тех, что зашли с тыла, — и йомены оказались в тисках, с двух сторон на них шли бывалые, не ведающие жалости головорезы. С воплями ужаса и стенаниями метались йомены, многие побросали оружие, вбежали ко мне во двор, барабаня в дверь с мольбой о помощи. Страшнее криков я не слыхивал, и мне их не забыть. Точно свиньи, почуявшие у горла нож мясника.

Так минут за десять закончилась «битва за Киллалу», две сотни французских солдат одолели шестьдесят йоменов. О событии этом и по сей день отзываются иронически, не учитывая, однако, что прошедшим огонь и воду бывалым солдатам противостояли простые горожане, призванные поддерживать порядок в округе. Нет слов, чтобы описать личную доблесть капитана Купера. Он сражался со шпагой в одной руке, с пистолетом в другой до последнего, пока его не одолели гренадеры. Один из них, на голову выше капитана, со всего размаху ударил того прикладом по черепу, Купер без чувств рухнул наземь, но солдат еще дважды ударил лежавшего. Меня ошеломила не столько сама жестокость, сколько обыденная деловитость французов, действовавших быстро и ловко, словно перед ними коровье стадо. Оставшихся в живых йоменов согнали во двор моего дома, тем сражение и кончилось.

Вслед за французами на улице появилась толпа крестьян и рыбаков в грубых домотканых одеждах — воистину звериное отродье. Они выкрикивали проклятья, грозно потрясали самодельными пиками. Но вот средь толпы показался и сам генерал Эмбер. Лошадь его шла шагом посередине улицы, он не просил для себя дороги, на лице застыла спокойная улыбка. Роста он был высокого, даже выше Тилинга. Издалека донеслись до меня звуки флейты, горна и барабанная дробь. А под окном на мостовой лежали тела как бездыханные, так и корчившиеся в муках: больше десятка в красных мундирах и лишь один — в голубом.

Наскоро, но истово помолившись, я поспешил вниз. В передней мне повстречалась Элайза. Я наказал ей не отлучаться от гостей на кухне. В передней же и прилегающих комнатах было полным-полно йоменов и французских солдат. Насколько я понял, всех йоменов бесцеремонно, но без насилия сгоняли в трапезную. Я направился к группе офицеров, среди них был и тот, кто застрелил несчастного Уильямса. В эту минуту вошел генерал, уверенно, по-хозяйски, словно к себе в дом. Он начал что-то быстро говорить офицерам, я же остался стоять поодаль, чувствуя себя неловко среди суеты. Наконец генерал обратил на меня внимание и жестом подозвал.

Повернувшись к полковнику Тилингу, он велел спросить, не я ли хозяин дома. Однако я вмешался, сказав, что свободно изъясняюсь по-французски, и представился священником местного прихода. Поначалу генерал не понял, приняв меня за служителя римской католической церкви. Потом в самой вежливой форме растолковал мне, что в моем доме разместится его штаб, однако домашним и прислуге нет причины беспокоиться. Сейчас же, продолжал он, его ждут неотложные дела: нужно осмотреть город и выставить охрану; доставить с кораблей боеприпасы; проследить, чтобы всех солдат определили на постой. Однако он выразил надежду, что за ужином мы познакомимся поближе. До вечера я могу пребывать в спокойствии и с сознанием того, что французы высадились для освобождения моей страны от угнетателей-англичан.

Я отвечал со всем достоинством, на которое был в ту минуту способен, что и сам я англичанин, а дюжина сынов Ирландии лежит бездыханно на мостовой. Генерал с изумлением воззрился на меня, потом истинно по-галльски пожал плечами и отошел.

Меня отозвал в сторону Бартолемью Тилинг и шепотом предупредил, что генерал Эмбер, без сомненья, сочетает в себе лучшие качества человека и воина, но крепко предубежден против англичан, о чем следует помнить. Меня поразило, что этот офицер во французской форме отменно говорит по-английски, хотя и с неприятным североирландским акцентом. Я не преминул сказать ему об этом, и он ответил, что, являясь адъютантом генерала Эмбера, также состоит офицером армии Ирландской республики. Я, исполнившись смелости, спросил, каково было ему встретить первых ирландцев на родной земле во вражеском стане и биться с ними? Он сухо, чуть иронично, но учтиво улыбнулся и покачал головой. Народ Килкуммина приветствовал его на побережье и пошел следом за французами на Киллалу. Затем Тилинг позвал меня во двор.

Там царила неописуемая сумятица. Подошли новые отряды французов, во много раз превышавшие по численности авангард, собралась толпа крестьян. Над входом в мой дом повесили то ли большой флаг, то ли знамя: в середине темно-зеленого, но сочного по тону шелкового полотнища красовалась золоченая арфа. Над арфой непонятная надпись, а под ней — другая: Ирландский легион. Крестьяне, казалось, захмелели от радости, они плясали, точнее, неуклюже прыгали вокруг двух неистовых музыкантов-волынщиков. Французские солдаты, опершись на мушкеты, с удивленными улыбками наблюдали за этой сценой. Во двор внесли раненых и вверили попечению санитаров; фартуки у них, словно у мясников, были забрызганы кровью. Кое-кто из крестьян потрясал над головой шлемами павших йоменов.

— Ответьте мне, бога ради, господин Тилинг, — вскричал я, — что вы навлекли на нас, что принесли нам?

— Свободу, — бросил он невозмутимо.

— Так вот в каком обличье она предстает!

Он не ответил. Взгляд его был устремлен за ворота, на улицу. По мостовой сновали взволнованные крестьяне, и, как мне показалось, были они в не меньшем замешательстве, чем я сам.

Мне трудно доподлинно вспомнить все свои чувства тех дней, как и трудно предположить, что они будут интересны читателю. Происшедшее ошеломило меня своей внезапностью, неведомым пока размахом, кровопролитием на улицах моего прихода, страхом за судьбы моей паствы и семьи. Я растерялся во всеобщей сумятице, растерялся от бесцеремонного вторжения французов в мой собственный дом. Но за растерянностью и страхом крылась великая скорбь; тяжелой, тупой болью отдавалась она в сердце. И задорная музыка волынок, и пляшущие крестьяне, и бесстрастные солдаты, и окровавленные фартуки — вот истоки скорби моей, вот ее символ.

Так началась первая неделя Ирландской республики, как назвали это авантюрное предприятие некоторые из его французских летописцев. В памяти крестьянской время это и доныне называют «год французов».

УСАДЬБА РОВ, БАЛЛИНА, АВГУСТА 22-го

Малкольм Эллиот работал в поле, когда на неоседланной лошади из Киллалы прискакал всадник и поведал о случившемся. Эллиот спокойно выслушал, попросил повторить некоторые подробности, кивнул.

— Поезжайте к Майклу Герахти, передайте ему, что об этом нужно оповестить Джона Мура из Баллинтаббера, а также людей в Суинфорде и Фоксфорде. Джон Мур скажет, кого именно.

— И люди из Баллины придут к нам в Киллалу?

— Нет, французы сами дойдут до нас. Не сегодня, так завтра. — Эллиот задумался, прикусив костяшку пальца. — Однако сам я теперь же еду в Киллалу. Скажите Герахти, что, пока не вернусь, он за главного. Сколько примерно французов высадилось?

— Богом клянусь, господин Эллиот, много, много тысяч и сколько еще в пути. Французы наголову разбили тайролийских йоменов, на улицах Киллалы еще не просохла кровь. Капитану Куперу так прикладом по голове саданули, что она — вдрызг, точно гнилое яблоко.

Эллиоту вспомнился Купер: вот он наклоняется над карточным столом, круглая, как пушечное ядро, голова трясется от смеха.

— А пушки у них есть? — спросил он. — Пушки они привезли?

— Они большущее зеленое знамя привезли и повесили его на доме протестантского священника. Да музыкантов.

— Понятно, — кивнул Эллиот.

Он подскакал к своему дому, спешился, окликнул жену и прошел в кабинет.

Вошла Джудит. На столе у мужа в большом футляре черного дерева она увидела два пистолета. Он взглянул на нее.

— В Киллале высадились французы.

— У нас в Киллале? В нашем Мейо?

— Да, у нас в Киллале. В семи милях к северу отсюда.

Джудит приложила руку к груди и опустилась в кресло перед мужем.

— Но почему у нас? Другого места во всей Ирландии не нашлось, что ли?

— Ты их спроси. Они разбили йоменов и захватили Киллалу.

— Значит, французы прислали большое войско?

— Чтобы справиться с Сэмом Купером и шайкой оранжистов, большого войска не нужно. Мне эту новость крестьянин принес. Считать он не умеет.

— Что будешь делать, Малкольм?

— Как что? Пора выходить всем Объединенным ирландцам. Высадка французов — нам сигнал.

Джудит сидела безмолвно, сцепив руки.

Малкольм вынул из футляра один из пистолетов.

— Джудит, оставаться здесь, возможно, будет опасно. Баллина первый на пути французов город, в котором есть свой гарнизон. Да и из окрестных городов йомены могут прийти на оборону Баллины.

— Я в этом ничего не понимаю, — вздохнула Джудит. — Гарнизоны, оборона. Решительно ничего.

— Да я и сам в этом профан. Знаешь Майкла Герахти? У него большая ферма на другом берегу реки. Он тоже из Объединенных ирландцев. Случись с тобой беда, по вине французов ли, ирландцев ли — все равно, немедля сообщи ему. Поняла?

До Джудит не сразу дошел смысл сказанного.

— Я же сейчас попытаюсь добраться до Киллалы, — продолжал он, — скоро английские войска, эти «защитники метрополии», перекроют дороги.

— Ах, Малкольм, а я сразу и не поняла. Пришли французы, и началось восстание. Поднялась вся Ирландия. Верно?

— За всю Ирландию поручиться не могу. Но в Мейо, несомненно, началось восстание. — Эллиот положил пистолет в футляр и закрыл его. — Эх, сколько времени потратил отец, меня стрельбе обучая! В его-то время в Мейо всякий джентльмен был дуэлянтом. По всей Ирландии словно эпидемия шла. И отца в ногу ранили, всю жизнь хромал. Так для него это точно знак доблести. Жуткие нравы в то время процветали, да и сейчас не лучше.

Джудит лишь крепче обхватила ручки кресла.

— А у нас в семье купцы. И отец, и его брат. Наверное, ни тот ни другой и пистолета-то в руках не держали.

Эллиот улыбнулся.

— Я скоро вернусь. Мы победим в битве за Баллину.

Слово «битва» резануло слух неуместной значительностью.

— Мы будем молиться за вашу победу, — сказала Джудит, а потом, не выдержав, сорвалась на крик, — хотя я в ваших делах ничего не понимаю!

— Понять трудно, — согласился Эллиот, — и мало кому сейчас это удастся. До сих пор мы только разглагольствовали, а теперь время браться за дело. — Он сунул футляр с пистолетами под мышку и подошел к жене. Ему, как и ей, все это казалось сном. А явь — это сама Джудит, комната, где они сейчас вдвоем, поле, где настигла его весть о французах. А сейчас он уходил в мир призрачный: там пистолеты, французы, «битвы».

— Что же будет, Малкольм? — спросила Джудит. — Неужели даже ты не представляешь, что будет?

— Не представляю, — ответил он, наклонился и поцеловал жену.

Отъехав от Баллины две мили, он повстречал карету, полную женщин. Рядом ехал, очень прямо держась в седле, пожилой всадник, Джордж Фолкинер. Одна из женщин, давняя приятельница родителей Эллиота, признала его.

— Господин Эллиот, — крикнула она, — в Киллалу ехать нельзя! Там французы и паписты! Они убили наших йоменов!

Эллиот придержал коня, коснулся рукой полей шляпы.

— Мне необходимо туда, госпожа Сорэн. Там ждут дела.

— Бандиты запрудили улицы, и с каждым часом их все больше.

— Дела у меня неотложные.

— Вас убьют, — не унималась дама. — Вы просто не понимаете. Вас убьют, так же как убивали невинных христиан в Уэксфорде. — На круглом лице ее изобразилась тревога, на глаза навернулись слезы.

Фолкинер отозвал его от кареты, с минуту они ехали по дороге бок о бок.

— Если я правильно истолковал цель вашей поездки, господин Эллиот, мне следовало бы немедля пристрелить вас.

— Вы верны своему долгу, а я — своему.

— Вы едете, чтобы стакнуться с иноземцами-захватчиками. Они принесли на нашу землю кровопролитие и смерть. Скольких людей они уже лишили жизни! Вы замышляете измену, и расплата за нее лишь одна: позорная казнь на виселице!

— Я все обдумал, господин Фолкинер. Я истинно верю, что действую во благо нашей родины.

— Я вижу при вас отцовские пистолеты. Неужели и ваш отец счел бы ваши действия «во благо родины»?

— Нет, сэр, не счел бы. Но мы с ним разные люди. Простите, мне пора. Дорога на Баллину свободна для ваших спутниц, а усадьба Ров — к вашим услугам.

— Ну уж нет! — воскликнул Фолкинер. — Ноги моей там больше не будет. Отныне и вовек. Скорее я с этими несчастными женщинами переночую в канаве. Впрочем, этого не стоит опасаться. В Баллине во всяком семействе, за исключением одного, найдутся истинные патриоты.

Случись такой разговор в Киллале, где сейчас явь перемешалась с кошмарным сном, он получил бы пулю меж лопаток. Но он знал, что Фолкинер недвижно сидит в седле, уронив тонкие белые руки с поводьями. Закатное солнце позолотило овес и ячмень на полях, меж которыми Эллиот держал путь на Киллалу.

КИЛКУММИН, АВГУСТА 22-го

С поля на склоне Нокмани Майкл Мак-Магон с сыном Фергюсом наблюдали, как французы разгружают суда.

— Больно они плюгавые, — фыркнул Мак-Магон, — а уж разговоров-то, разговоров-то было!

— Ферди О’Доннел приведет в Киллалу всех, кто принял присягу. И я пойду с ними.

— Это еще для какой надобности? Чтоб, напившись, шататься по улицам Киллалы?

— Много ты знаешь о нашей надобности!

— Ты, сынок, вокруг себя-то посмотри! Кто мне урожай собирать поможет? Нет уж, пусть французы себе в армию бродяг бездомных да всяких бездельников набирают.

— А сам, как заслышишь песню про великое восстание, про освободителей-французов, так подпеваешь иль ногой в такт стучишь. И стихи Оуэна Мак-Карти развеся уши слушаешь. Так вот, освободители-французы пришли.

— А что, Оуэн Мак-Карти с ними?

— Откуда мне знать? Он, наверное, в Киллале.

— Оуэн Мак-Карти — человек ученый, всяким мудростям обучен. Не станет он понапрасну жизнь свою губить на виселице или в бою.

— Как же понапрасну, если восстала каждая деревня, каждый крестьянин.

— Так ты к жатве вернешься?

— Даже раньше. Мы управимся быстро. Еще на прошлой неделе йомены по всей округе хозяйничали, любой дом могли спалить, все им нипочем. А сегодня их всех перебили в Киллале.

— Урожай тебе здесь на полях собирать, а не среди мертвяков в Киллале. — Мак-Магон ладонью обтер губы. — Конечно, здорово было б, кабы у помещиков-протестантов землю отобрали да английских солдат взашей прогнали.

— Еще бы не здорово!

Мак-Магон резко повернулся к сыну, обнял его и заплакал. Фергюс, не ожидавший такого оборота, смущенно похлопывал отца по спине.

— Плевать мне на урожай, — сквозь слезы сказал отец, — лишь бы тебя не убили. Ведь уйдешь воевать и сложишь головушку, оттого и отпускать тебя не хочу.

Оказывается, он у меня уже старый, с удивлением подумал Фергюс, прижимая отца к груди. Из-за его крепкой широкой спины увидел он, как по дороге в их сторону идут человек сорок с пиками на плече, и впереди — Ферди О’Доннел.

КИЛЛАЛА, АВГУСТА 22-го

Какой-то человек в шлеме тайролийского йомена едва не сбил с ног Мак-Карти. Тот подался назад, придержал пьяного, поставил его на ноги. К Дворцу ехал верхом Рандал Мак-Доннел, а за ним, с трудом пробираясь по запруженной народом улице, — длинная колонна пеших. Мак-Доннел, завидев Мак-Карти, помахал ему рукой, видно хотел отдать честь, но вышло неумело и смешно.

Пьяный, которого все еще придерживал Мак-Карти, сказал:

— Завтра, учитель, нам выдадут форму и мушкеты.

— А пока иди домой да проспись, — посоветовал Мак-Карти, — а то завтра и мушкета в руках не удержишь. — Он хлопнул того по спине и подтолкнул вперед.

У «Волкодава» он застал Ферди О’Доннела, тот был уже в форме: в голубом, с желтым кантом мундире и при шпаге.

— Ну, Ферди, видать, ты настоящим французом стал!

— Нет, Оуэн. Капитаном Ирландской армии, командующим килкумминскими повстанцами.

— А кого же поставят генералом над ирландцами? Рандала Мак-Доннела? Или Малкольма Эллиота?

— Только не Эллиота, — возразил О’Доннел. — Он, как и Джон Мур, будет при штабе французов. Генералом поставят или Рандала, или Корни О’Дауда, или Джорджа Блейка из Барраклу. Остальные получат звание полковника. Джордж Блейк, пожалуй, подходит как нельзя лучше.

— Верно, — согласился Мак-Карти. — Человек он хороший. Джентльмен в полном смысле слова. Судя по всему, восставшие считаются с тем, кто какое положение занимал в обществе.

— Ну а как же? Кто же пойдет за пастухом или трактирным слугой? Оуэн, ты только подивись, как народ-то прибывает! Даже издалека, от Невина, идут; им попался по дороге отряд йоменов, так от него рожки да ножки остались.

— И впрямь диво! Словно из бездонного мешка люди сыплются. Скоро в городе ступить негде будет.

— Давай по паре стаканчиков пропустим, и я тебя отведу к Бартолемью Тилингу, это он меня в капитаны произвел.

— С меня, Ферди, и одного стакана хватит. Сколько всего прибыло французов?

— Тысяча, и они пять тысяч мушкетов привезли да шпаги на перевязи для офицеров.

— Тысяча — не так уж много.

— Так это только с первыми кораблями. А сколько еще в пути! Не одна тысяча. Тилинг с речью выступал, вышел на крыльцо дома, где протестантский священник живет, рядом — французский генерал.

— По-ирландски говорил?

О’Доннел пожал плечами.

— На ольстерском диалекте, но мы смысл поняли.

— Ну и что же они собираются делать?

— Точно не знаю, но первым делом на Баллину пойдут. Бог даст, денька через два братишка Джерри на свободу выйдет.

— Бог даст, выйдет. — Мак-Карти перекрестился и поднял стакан с виски. — Стыдно признаться, Ферди, но у меня в голове полная неразбериха. И в глазах пестрит: французские мундиры, тела йоменов, отовсюду подходят толпы крестьян с пиками. Господи, ну что такие, как мы, понимают в военном деле?

— Уж не меньше Купера понимают, а он считался военным.

— Пример не очень-то утешительный: Купер и его йомены вояки никудышные, настоящие солдаты с ними в два счета справились. Но ведь и у англичан есть такие же настоящие солдаты. В Ирландии их тысячи.

О’Доннел тряхнул его за руку.

— Ну-ка, ты эти мрачные мысли гони! Ведь то, о чем ты в своих стихах мечтал, сбывается, черт побери!

— Верно, Ферди. — Мак-Карти осушил стакан и дал знак, чтоб принесли еще. — Оживают мои стихотворные образы, оживают повсюду в Мейо: капитаны, полковники и генералы, корабли из Франции. И все же кто, как не Рандал Мак-Доннел, лошадник, будет во главе восстания, а за его спиной толпа крестьян?

— Тогда уж и про капитана скажи, про Ферди О’Доннела, что на склоне холма близ Килкуммина ютился. Что поделать, Оуэн, былых легендарных полководцев среди нас нет. Лет сто, почитай, как нет. Чем богаты, как говорится, тем и рады: лошадниками да крестьянами.

— Да безземельными вроде меня, — добавил Мак-Карти. — Ты как красивую форму надел, сразу и заговорил красиво.

Тавернщик принес им по второму стакану виски.

— Надо ж! — воскликнул О’Доннел. — Еще пару дней назад здесь протестанты-йомены сиживали, спиртным себя распаляли, чтобы зло творить.

— Вот с помощью виски колесо фортуны и повернулось, — вставил Мак-Карти.

— Оуэн, ты мне частенько говорил, что мы рабы. Разве сейчас не самое время, чтоб это рабство сбросить?

Мак-Карти повозил стакан взад-вперед по грубому столу и, помолчав, согласился.

— Да, самое время.

— Пойдем в дом священника, познакомишься с Тилингом. Образованные люди им пригодятся.

— Пригодятся, еще как! Если у них все такие, как Рандал Мак-Доннел. — Он допил виски. — Не пойду я никуда, Ферди. Желаю удачи на ратном поприще. — И, повинуясь чувству, крепко обнял друга за сильные плечи, обтянутые иноземным мундиром.

— А тебе — побыстрее решить, с кем ты.

КИЛЛАЛА, АВГУСТА 22-ГО

В смежной с гостиной комнатке в одиночестве сидел генерал Эмбер. Перед ним на овальном столе лежала карта, прижатая по углам тяжелыми теологическими фолиантами. До прихода Арди Эмбер был единовластным командиром. Даже при Вандее не знал он такой свободы действий. Эмбер смотрел на очертания острова, намеренно не приглядываясь к мелочам. Завтра перед такой же картой будет сидеть в Дублине лорд Корнуоллис. Опытный, старый полководец, поднаторевший в своем деле, несомненно, страдающий подагрой, любящий поворчать, как и все старые английские офицеры. Что ему донесут? Что на побережье провинции Коннахт высадился небольшой отряд французов и склоняет на свою сторону местных жителей. Что он предпримет? Постарается дальше этого побережья нас не пустить.

Эмбер склонился над картой. Сильный гарнизон у англичан в Голуэе и здесь, восточнее, в Слайго или Эннискиллене, может, чуть послабее. Если там толковые командиры, они немедля вышлют войска к Каслбару — Эмбер даже указал пальцем, — ибо город этот — ключ ко всему Мейо, здесь сходятся все дороги графства. И гарнизон там, без сомненья, немалый. Можно самому двинуться на Каслбар, спутать англичанам карты, но для этого сперва нужно захватить Баллину, Фоксфорд, Суинфорд: словно бусины нанизаны они на единственную дорогу, ведущую на юг, к Каслбару. Ну допустим, он одержит победу и захватит Каслбар, а дальше что? С юга будет неуклонно надвигаться Корнуоллис, войска его займут широкий фронт. А у него, Эмбера, к тысяче солдат в лучшем случае добавятся тысяч пять не сведущих в военном деле союзников. На пути следования будут вспыхивать мелкие восстания, будет чиниться расправа над местными ополченцами. Как изловчиться и миновать английский заслон, перейти реку Шаннон, встретиться с силами Объединенных ирландцев из центральных графств и тогда идти на Дублин?

Он уже отослал на родину рыбацкое суденышко с вестью, что он высадился и захватил Киллалу. Пошлет и второе, стоит ему одержать первую победу над англичанами. Тогда придет подкрепление с Килмэном. Директория не даст погибнуть победоносной армии из-за нехватки солдат. И тогда ореол Бонапарта, этого властолюбца и буржуа по натуре, несколько потускнеет. План хорош, но есть в нем один изъян: его трудно, почти невозможно осуществить. Маловероятно даже, что он дойдет до Каслбара.

Он встал и подошел к окну. Во дворе еще слышалась музыка — играл, прислонившись к стене, высокий скрипач. Народу было множество, крестьяне смеялись, пели. Чудной народ, совсем не такой, как по рассказам Тона и Тилинга, которым он доверился. Эмбер ожидал встретить людей хладнокровных, суровых, безжалостных, пожалуй, даже кровожадных. Тон уверял, идеалы Революции для них что десять заповедей. Но люди оказались на поверку темными и невежественными дикарями, и вид их и повадки приводили в замешательство — словно большие, но несмышленые дети. Видит бог, шуаны тоже не отличались особым изыском, но от этих дремучих людей в ужасе бежали бы без оглядки. Впрочем, все к лучшему: и ужас обратится на пользу. Многие повстанцы вооружены пиками, которыми можно успешно биться как с кавалерией, так и с пехотой, не познавшей всех тягот войны. Как живут они в этой непонятной стране средь болот и пустошей? И свободы ли ищут, целя свою пику в горло тирана? Им еще предстоит открыть для себя, что свобода как вода меж пальцев — не удержать.

БАЛЛИНТАББЕР, АВГУСТА 22-ГО

На крыльце, выходившем к холодному, темному озеру Карра, Джон Мур прощался с братом.

— Мне уже двадцать два года, и ничьим приказам я не подчиняюсь.

— А я и не собираюсь тебе приказывать. Вскорости этим займутся твои командиры. С тобой много уходит наших людей?

— Ни одного. Я на лошадь — и в Киллалу. По дороге в Баллинроуб к нам пристанут двести человек, около шестидесяти наших.

— Я собираюсь поговорить с теми, кто арендует у нас землю, и отговорить их от этого опрометчивого шага. Будь на то моя воля, ни один бы не пошел за тобой.

— Поступай так, как находишь нужным. — Джон лишь пожал плечами. — Это твое мнение.

— Сколько высадилось французов?

— Первый гонец толком не знал. Второй говорит: около тысячи, под командой какого-то генерала Эмбера.

— Кого?! Эмбера?! — в ужасе воскликнул Джордж. — «Какого-то генерала Эмбера»! Ну и нашли дракона на свою голову.

— А что? Он так известен?

— Он командовал боями в Вандее. Якобинец. Умный, но вульгарный и беспринципный.

— Толковый он полководец?

— В Вандее шла необычная война. Крестьяне устраивали засады. — Как в Мейо, подумалось Муру. — И как такой проницательный человек сам залез в капкан с тысячью солдат!

— С ним пришла только часть войск.

— А отправят ли остальных — будет зависеть от попутного ветра, британского флота и в первую голову от Директории. Это всему свету известное сборище отъявленных негодяев, каких еще ни один другой город не видывал. Взывать к твоему разуму бесполезно, но я все же попытаюсь. Твой генерал Эмбер дальше Каслбара не пройдет. Корнуоллис загонит его, как лису. А всех, кто принял от него оружие, объявит изменниками. И каждый твой шаг по этому пути — это шаг к виселице.

— Может быть. Но я верю, что весь народ поднимется на борьбу за свободу.

— «Поднимется на борьбу за свободу»! Да каждое твое слово — из грошовых статей!

— А я и не утверждаю, что слог мой хорош.

— Что ж, скромность — признак мудрости.

Братья помолчали, глядя друг другу в глаза.

— Скажи мне одно, Джордж. Ты считаешь, что мы не победим. Но осталась ли у тебя хоть малая надежда?

— Конечно. Тогда тебя не повесят.

— Только поэтому?

Джордж перевел взгляд на озеро. Ветер гнал по воде рябь. Предвечерний навевающий грусть ветер.

— Очевидно, что восстание обречено на неудачу, и в душе у меня лишь отчаяние. Сколько людей будет убито и изувечено, и среди них — мой родной брат! Отчаяние — что еще я могу чувствовать!

— Странное у нас родство, Джордж. В жизни бывает удача и риск. Кто знает, может, ты еще увидишь меня в славном победном шествии на улицах Каслбара.

Джордж рассмеялся.

— Победное шествие в самый раз для тебя. Ты молод, пригож, и мундир будет красить тебя еще больше.

— Смотря какого цвета. Красный, к примеру, не подойдет. Что ж, Джордж, пожелай мне удачи.

— Всем сердцем желаю снова видеть тебя здесь, дома. Вернулся же отец в родные края из Испании. Дай бог, чтоб и тебе повезло.

И он неловко обнял брата.

Вечером он гулял вдоль озера. Вода тихо плескалась о каменистый берег. И зачем он так сухо и назидательно разговаривал с мальчиком. Читал мораль, точно учитель. Такие возвышенные натуры, как Джон, глухи к увещеваниям. История любит таких, избирает их своими жертвами, швыряет их, чистых и светлых, во мрак бедствий. Джону бы ухаживать за девушками, ездить с гончими на охоту, проводить ночи напролет за игорным столом, сочинять сонеты. А его вместо этого увлек дешевый и пустой фарс, в котором участвуют несколько тысяч крестьян да ловкач француз в генеральском мундире. Чисты воды озера. Легкий ветерок гуляет над ним. Час грусти. Невдалеке проплыла дикая лебедка, спокойно и величаво вела она свой выводок, взметая неуклюжими сильными лапками прибрежный ил.

8

ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО

Двадцать второго августа пополудни я верхом приехал в Киллалу и отрекомендовался представителем Общества объединенных ирландцев в графстве Мейо. Меня на редкость радушно принял генерал Эмбер: ему, похоже, приятна встреча с каждым, кто хоть немного говорит по-французски. Определили меня на службу в штаб под команду Бартолемью Тилинга: он исполнял обязанности посредника между Французской и Ирландской армиями. При первой встрече с генералом Эмбером у меня сложилось поверхностное мнение об этом молодом, но уже располневшем человеке, медлительном, с обманчиво добрым взглядом. Штаб его размещался в доме несчастного священника Брума, и во дворе, и на первом этаже суетилось множество людей, исполняя множество поручений. Эмбер, однако, без труда лавировал в этом человеческом море, ходил он обычно в дурно сшитом мундире, из которого выпирал живот, обтянутый жилетом. Все у него в штабе были французы, кроме Тилинга, да и тот носил французскую форму. Ирландцы — толпа крестьян — расположились во дворе. Мне они показались неприкаянными и растерянными, хотя и необычайно возбужденными. В тот же день стали один за другим прибывать поставленные над ними командиры: Рандал Мак-Доннел, Корнелий О’Дауд, Джордж Блейк. Но поначалу, когда французы были заняты: выставляли посты на подступах к городу, забирали у жителей лошадей и продовольствие, ирландские повстанцы были предоставлены сами себе.

Мы с Тилингом знакомы уже несколько лет и относимся друг к другу с доверием и уважением. И мне было невыразимо приятно встретить его. Он незамедлительно отозвал меня, чтобы объяснить положение дел. К стыду французов, они, узнав об Уэксфордском восстании, не отправили суда своевременно, и сейчас корабли пришли лишь только благодаря стараниям Уолфа Тона и предприимчивости Эмбера. Отплывая из Франции, они, впрочем, полагали, что восстание еще живо, и весть о его подавлении явилась тяжелым ударом для Тилинга — он был близким другом несчастного Генри Джоя Мак-Кракена. Однако он сумел быстро оправиться. Вряд ли встречал я еще кого, столь же спокойного, уравновешенного, рассудительного и вместе с тем, как покажут дальнейшие события, беззаветно, даже безрассудно отважного. По-моему, он сродни героям Плутарха, осмотрительный и справедливый, стоически переносящий все превратности судьбы. В глубине души, может, и таилась черная меланхолия, хотя я объясняю ее, как и редкие его язвительные или упаднические высказывания, долгой жизнью в промозглом, отвратительном Ольстере.

Хотя тогда я смутно представлял себе, что такое армия и война (да и сейчас, несмотря на некоторый опыт, представление мое не прояснилось), я понял сразу, что мы взялись за очень трудное дело. Весь день стекались в Киллалу крестьяне. Через четыре дня, после победы в битве при Баллине, число их достигло пяти тысяч. В армейских порядках и законах ведения войны понимали они еще менее моего, лишь некоторые из них прошли втайне кое-какую выучку. На второй же день французские сержанты взялись за муштру, дело это оказалось неблагодарным, каждая группа новобранцев старалась осмеять соседнюю, грубые и неприличные шутки их выражались даже не словами, а какой-то диковинной тарабарской скороговоркой. Их командиры тоже были новичками на военном поприще — в основном мелкие помещики-католики, вроде Рандала Мак-Доннела, Джорджа Блейка и Корнелия О’Дауда; зажиточные крестьяне, известные драчуны и забияки, среди которых выделялись Ферди О’Доннел, Мэлэки Дуган, а позже и Майкл Герахти, один из моих арендаторов. Всем им присвоили звания полковников или майоров и поставили над теми, кого они привели с собою, а они уже сами назначали младших чинов. Но осталось еще множество крестьян, у которых не было вожака. Их Тилинг разбил на роты и велел самим выбрать командиров. А сколько собралось в тот день на улицах Киллалы зевак или тех, кто хотел получить французский мушкет! Среди таких праздношатающихся попался мне и Оуэн Мак-Карти. В тот день я видел его дважды: один раз — слоняющимся по двору Брума, другой — за беседой в таверне, он сидел, выпростав из-за стола длинные ноги, за которые запинались проходившие мимо. Мне он показался по-крестьянски крупным и неуклюжим, наверняка любит выпить и покуражиться, мое внимание он привлек лишь потому, что дружит с Ферди О’Доннелом, здравомыслящим и добродетельным крестьянином.

Помню, как появился Корни О’Дауд. Уже стемнело, французы по обочинам дорог и во дворе их штаба зажгли факелы, так как все еще разгружали суда. Вдруг на улице поднялась суматоха, раздались крики, приветственные возгласы, началась пальба из мушкетов. Я вышел из дома и направился к воротам. На улице я увидел Корни О’Дауда. Верхом на прекрасной кобылице; на нем красовалась широкополая шляпа наподобие пасторской с тетеревиным пером в тулье. Следом шли толпою человек сто, в основном крестьяне и батраки, в домотканой одежде, многие босиком. Кое-кто с пиками ясеневого дерева. Шли они быстро, но нестройно; завидя в толпе знакомое лицо, выкрикивали приветствия. Люди эти приняли присягу Объединенных ирландцев, но пришли в Киллалу по зову более могучему и древнему: их сплотила и привела давняя вражда. Поравнявшись с воротами, О’Дауд придержал лошадь, и не успел я глазом моргнуть, как он спешился и уже стоял рядом и громогласно приветствовал меня.

— Эллиот, вы не знаете, здесь ли Рандал?

— Здесь. Либо в доме Брума, либо в таверне, — ответил я.

— А сколько с ним народу пришло?

— Не знаю, но готов спорить, что не так уж много.

— Все они в этом Балликасле подлые трусы! — воскликнул О’Дауд. — А я привел больше сотни из Эннискроуна, парни так и рвутся в бой. Где француз-то? — Он подошел ко мне, высокий, кривоногий. — Полюбуйтесь. Видали где еще таких красавцев?

И впрямь, таких лиц мне не доводилось видеть, хотя в полутьме их освещали лишь блики факелов.

— А из Баллины кто есть? — спросил он.

— Скоро придут. Я обогнал их на пути в Киллалу.

— А вы, Эллиот, хитрец: и нашим, и вашим! — довольно ухмыльнулся О’Дауд. — Вечно вы нас обставляете! Вы небось генерал?

— Здесь только один генерал — француз, — ответил я.

— Ну нет, так не годится. — О’Дауд кивнул на людей из Эннискроуна. — Эти парни о французах знают столько же, сколько об обитателях Луны.

— Тогда вам бы лучше познакомиться и поговорить с Тилингом.

И через два дня перед битвой за Баллину О’Дауд получил звание генерала армии Коннахта. Ничего не значащий чин, но О’Дауд ликовал, а Блейк и Мак-Доннел ярились, правда недолго. К генеральскому чину полагалась черная, расшитая кружевом треуголка. О’Дауд и к ней прицепил тетеревиное перо.

К приезду О’Дауда мы уже всем штабом полностью освоились в просторных покоях несчастного Брума. Самого же его вместе с женой, прислугой и гостями выдворили на второй этаж, нимало их не стеснив, так как там было шесть комнат, в том числе и большой зал, служивший Бруму библиотекой. Пока в доме располагался Эмбер, его обитателям ничего не грозило. Мне известно, что положение изменилось после того, как армия двинулась из Киллалы на юг, и весьма досадно, что господин Брум подвергался опасности. Он, хотя и совсем не знает Ирландии, по натуре сердоболен и достоин уважения.

А вот о генерале Эмбере мнение мое за время службы при нем постоянно изменялось и дополнялось. Несомненно, человек он весьма незаурядный, на первый взгляд отважный и безрассудный, на деле же расчетливый. Думается мне, не стоит восхвалять его военное искусство, ибо генералы, встретившиеся с ним на полях сражений — как Тейлор, так и лорд Корнуоллис, — не скупились на комплименты. И они заслуженны, ибо, судя по отзывам, Эмбер совершил с нашей армией едва ли не беспримерный поход. Однако уверен, что мы не знали и малой толики его замыслов. Не знали ни ирландцы, ни даже его французские офицеры. Из бесед с ними, и особенно с полковником Сарризэном, я вывел, что с Эмбером их связывал долг и преклонение перед его талантом полководца, а отнюдь не симпатия или доверие. Впрочем, среди французских офицеров доверие не в ходу, хотя и без него они ревностно несут службу. Есть в Эмбере что-то от лицедея, это роднит его с Тоном, потому-то они и сошлись. Радостное и веселое настроение враз может смениться безудержным гневом. Как знать, возможно, в этом его переменчивость, а возможно, и то и другое лишь маски, за которыми таился непознаваемый человек. Похоже, это относится ко всем полководцам.

Той же ночью пленников перевели в крытый рынок, где им предстояло находиться под стражей до конца восстания. С каждым днем число их росло, стало душно и тесно. Они пребывали в страхе, ибо полагали, что католики обрекут на гибель и их самих, и их беззащитные семьи. Верно, на закате восстания кое-кто был зверски убит, но к тому времени наша армия ушла далеко от Мейо, а Ферди О’Доннел, оставшийся в Киллале командовать небольшим гарнизоном, несмотря на храбрость, оказался не в силах обуздать смутьянов. Плен сказался особенно тяжко на капитане Купере. Он понимал, что кровопролития можно избежать, и старался успокоить своих людей, однако первые недели, как мне рассказали, он пребывал в отчаянии и ярости, сидел на полу и кусал костяшки пальцев, грыз ногти. Я не навестил его, посчитав это неуместным, а Мак-Доннел пошел — стыда он не ведал. Напротив, постарался в разговоре больнее кольнуть Купера, и это несмотря на то, что в молодые годы они слыли закадычными друзьями. Сейчас Мак-Доннел не преминул высмеять неудачливого капитана. Не стало легче на душе у Купера и после того, как к нам в штаб дважды приходила его жена, женщина смелая, красивая, решительная в словах и поступках. Она требовала освободить мужа, чем привела в восхищение наших офицеров, однако дальше восхищения дело не пошло.

И после того как наша армия покинула Киллалу, городок оставался центром восстания. Там, как я уже говорил, разместился небольшой гарнизон ирландцев под началом Ферди О’Доннела. Не берусь судить о происшедшем там, ибо не был очевидцем. А слухи, которые распускаются с недавних пор, явно дело рук тех, кому мила старая жизнь и кто, исходя злобой, выставляет себя жертвами «злодеев папистов». Но даже ни один из них не усомнится в человечности, доброте О’Доннела. Хотя я тоже допускаю, что поддерживать порядок в городке оказалось ему не по силам. Восстание привлекло в свои ряды не только тех, кто с оружием в руках рвался в бой, но и немало любителей грабежа и разбоя и тех, кто жаждал мести своим землякам-протестантам. Думается, не будь О’Доннел так любим в народе и не прояви он твердость, Мейо запятнало бы себя таким же несмываемым позором, как и Уэксфорд.

Поначалу я сомневался, по силам ли самому Эмберу установить порядок, к счастью, мои сомнения развеялись. Ведь толпища крестьян, хлынувших в Киллалу, не имели ни малейшего представления о наших целях и замыслах. Среди них было немало лихих, отчаянных голов — Избранников да драчливых забияк. В первые часы новой власти таких людей даже не хватало: некому было собирать по деревням лошадей да провизию. Кто знает, может, они увидели в этом знак — начать решительное наступление на имущих. Идеи революции, подобно крестьянству в любой стране, они толковали буквально, хотя самого слова «революция» и слыхом не слыхивали. Тиранов нужно низвергнуть, отобрать все их достояние, а заодно и жизнь. Однако дисциплина Эмбера и сабли его сержантов (больно бьющие плашмя по спинам) быстро искоренили эти настроения. Конечно, происходили и прискорбные случаи: в Киллале и окрест было разграблено и спалено несколько господских усадеб, но это дело рук лиходеев, вроде банды Мэлэки Дугана, который, увы, подчинялся нам не полностью. Но в целом ирландские новобранцы вели себя достойно, что и признают самые благородные наши недруги.

Только что перечитал свои записи и ужаснулся: как не соответствуют они моим воспоминаниям о тех днях! Хотя факты изложены без прикрас и оправданий моим безыскусным языком. Но, по правде говоря, самое запомнившееся мне о тех днях — невообразимая сумятица, как на улицах Киллалы, так и в моих собственных чувствах. Высадились иноземные солдаты, и поднялось восстание, в нем надлежало сыграть свою роль и мне, в чем я ни на минуту не сомневался, — вот и все, что я могу с уверенностью сказать о тех днях. Улицы были запружены людьми, далекими и чуждыми моей взбаламученной душе. Говорили они по-французски и по-ирландски — на языках, на которых я мог изъясняться, но ни тот ни другой не были родными. Слова вроде бы знакомые значили для меня не больше, чем шум далекого морского прибоя. Французские офицеры, солдаты знали, чем им предстоит заниматься. Я же понятия не имел. Мороз подирал по коже, когда я слышал их уверенные команды. Очевидно было, что наше селение в Мейо для них — очередная захваченная деревушка, неважно где: в Африке или в Карибском море. И уж поистине кровь стыла в жилах, когда я наблюдал не французов, а своих соотечественников; мне чужд их язык, увлечения, чувства. Крытый рынок набит узниками, такими же, как я, протестантами, англичанами по крови, моими соседями и друзьями, а я расхаживаю по улицам вместе с тюремщиками. На улицах Киллалы толпы католиков с пиками — и я среди них, заодно с ними! И что там политические убеждения или трезвые размышления! В душе моей медленно нарастал протест против того, во что уверовал, против того, что творю.

Первой битвой в нашей кампании оказалось взятие Баллины, моего родного города, стоит он в семи милях к югу от Киллалы на реке Мой. В Баллине размещались части гвардейцев принца Уэльского, человек шестьсот под командой полковника Чапмена, подразделение карабинеров и несколько рот йоменов. Перед Чапменом встал выбор: либо принять бой, либо отступить на юго-запад к Фоксфорду, уступив таким образом врагу значительную часть Мейо, но сохранив боевые силы на тот случай, если повстанцы двинутся на Каслбар. На размышления Эмбер оставил полковнику чуть больше дня: вечером двадцать четвертого он послал на Баллину шестьсот своих солдат под командой Сарризэна, пять сотен ирландцев, в том числе людей Мак-Доннела и О’Дауда. Двинулись войска напрямик через угодья Гленторна по старой дороге на Россерк. Во главе ирландцев стоял Мак-Доннел, однако отдавал приказания Тилинг.

Наверное, следовало бы сохранить более яркие воспоминания о своем первом бое, но память подводит меня. Поход наш все же видится мне в романтических тонах. Дорога на Россерк — узкая, коварная тропка — вьется меж хижин крестьян лорда Гленторна и выходит на дорогу к Баллине за милю до города. Мы шли в кромешной темноте, то из одного, то из другого дома выходили крестьяне, зажигали пучки соломы, чтобы осветить нам путь. Женщины выносили нам хлеб и молоко. С той ночи дорогу эту прозвали «соломенной». Странно, необычный переход наш поначалу представлялся мне обыденным, привычным. Но даже выстроить солдат в колонну оказалось делом непростым: они кричали, размахивали руками, чувствовалось их волнение, подобно мне, они шли в первый бой, и, очевидно, для кого-то он явится и последним. Так и виделось мне все, с одной стороны, обыденным, с другой — призрачным как сон. Удивительно, двойственность эта не покидала меня с того момента, когда гонец принес известие о высадке французов. И вот я иду по призрачной и в то же время знакомой дороге, вижу знакомые лица.

Иду по «соломенной» дороге.

КИЛЛАЛА, АВГУСТА 24-ГО

Воскресным утром, в канун похода на Баллину, священник Хасси преклонил колени пред алтарем, потом, укрыв руки под рясой, повернулся к своей пастве. Он понимал всю значимость сегодняшней службы и потому заговорил проникновенно и неторопливо.

— Братья мои! Тревожное и смутное время настало для нас. В прошлом месяце мы с великой скорбью поведали вам об ужасных жестокостях, кои чинились моими прихожанами. Это, увы, неоспоримо. Подобные вспышки, конечно, тяжкий грех, однако их можно понять: жизнь в нашем краю тяжелая и кое-кто из помещиков ведет себя отнюдь не по-христиански. Сегодня же неизмеримо большая опасность нависла над душой каждого из вас.

Худой, тщедушный человек, выходец из семьи среднего достатка в графстве Мит. Большой приход, Бектайв, в тех же местах вспоминался ему отрадой на пастырском поприще, и ему часто грезились раздольные зеленые луга, река Бойн, развалины древнего аббатства, легкий мост. В Мейо он поехал как в ссылку. Впрочем, ни жалоб, ни каких-либо иных чувств он не выказал.

— С полгода назад, как всем вам хорошо известно, множество обманутых людей на востоке и севере с оружием в руках поднялись против короля. Могучая армия нашего государя подавила восстание. Но не успели еще остыть мятежные пепелища под солдатскими сапогами, как вновь занимается пожарище: французы вторглись на нашу родину, тщатся всякими соблазнами оторвать вас от дома, от семьи, от земли. Французы у себя в стране убили короля с королевой и погубили тысячи невинных душ, они преследуют всякую религию, и в особенности нашу святую церковь. Вероотступники и головорезы подбивают вас сейчас на восстание, которое обернется для вас гибелью. Горько говорить, но те ирландцы, кто стакнулся с бандитами, будут смущать и вас. Я высказываю не только свою волю, но волю нашей святой церкви, донесенную до нас ее епископами. Брать от французов оружие и содействовать им — смертный грех, коим на веки веков очернится душа ваша.

Хасси был не силен в ирландском языке, к которому питал легкое презрение; поэтому он тщательно подбирал слова и старался по глазам прихожан угадать, запали они в душу или нет. Как и в любой воскресный день, церковь переполнена, слева от прохода мужчины, справа женщины. На мужчин-прихожан и смотрел Хасси. Большинство после его проповеди разойдется по домам, но кто-то отправится в стан к французам. Он почти наверное знал, кто именно. Вон сидят, уставившись в выложенный каменной плиткой пол или отвернувшись от священника.

— На веки веков очернится душа ваша, — повторил он, сам проникаясь сказанным. — Душа мягкая, нежная и белая, словно руно агнца, захватана грубыми, грязными ручищами.

И наконец, о самом прискорбном. Викарий нашего прихода, Мэрфи, ушел во французский стан. Я освободил его от обязанностей священника и доложу епископу о случившемся. Можете не сомневаться, его преосвященство сурово покарает этого несчастного. Посему не считайте советы его и мои равноценными. Мнение церкви о восстании очевидно и неоспоримо: наши епископы единодушно осудили его.

Да, Мэрфи достойный пастырь этого дикарского стада, подумал Хасси, ему вдруг с омерзением представилось грубое круглое лицо, загорелая, как у крестьянина, с белыми полосками-морщинами шея, неопрятная, в крошках нюхательного табака, ряса, смрадное с похмелья дыхание. Неудивительно, что повсюду презирают эту страну пастухов и изуверов. Внезапная ненависть схлынула, и Хасси устыдился своего чувства. Речь его смягчилась, обращался он к тем, кто мог внять его словам, и слова, казалось, летели к прихожанам не с амвона, а с ухоженных зеленых пастбищ, из благочестивых келий Сен-Омера.

— Расходитесь по домам и живите с миром. И помните, что сказал наш Спаситель: «Ибо все взявшие меч, мечем и погибнут». Помните о своем долге перед Господом, королем и вашими семьями: им нужны отцы, мужья и сильные сыновья убирать урожай. И прошу вас вместе со мной помолиться, дабы поскорее снизошел мир на народ наш, дабы не пролилась кровь невинных. Во имя Отца, Сына и Святаго Духа.

Он осенил паству крестным знамением, повернулся к алтарю, преклонил колени и быстро забормотал молитву. Закончил он ее почти шепотом, по-английски. На более понятном Господу языке.

После службы он вышел на залитое солнцем крыльцо, кивая на прощание одним, благословляя других. Такое было не в его правилах. В приходе он прослыл пастырем суровым, даже грозным, держался и проводил службы сухо и едва ли не отчужденно. Но в то утро прихожане отвечали кивком на прощальный кивок, улыбкой на его улыбку, не скупились на слова, когда он заговаривал, они понимали, что Хасси, не в силах побороть сдержанность, неуклюже, но искренне пытается воззвать к их душам не словом и жестом, а всем своим существом. Но попытки его пропали втуне, ибо даже те, кто не помышлял идти к французам, не понимали пастора. Что им король? Они слышали, что зовут его Георг, видели его изображение на монетах. Вот и все.

Сложив руки за спиной, брел Хасси к дому, печальный, тщедушный человечек в рясе. Во всей округе ему не с кем и поговорить на равных, разве что с Томасом Трейси, человеком воспитанным, суждений непредвзятых и разумных. Да, нормальный священник-католик не взял бы приход в стране, где правят протестанты, впрочем, закон и порядок — первооснова в любой стране. Король Георг представлялся Хасси еще более смутно, чем его пастве, лишь как символ порядка. Его, конечно, смущало и огорчало, что символ этот был протестантским, но хорошо хоть, что король пока жив и не лишился головы, как бедный Людовик.

БАЛЛИНА, АВГУСТА 24-ГО

Сэр Томас Чапмен, полковник английской армии, командующий гарнизоном в Баллине, был в замешательстве. У противника численное превосходство, но не подавляющее, поэтому не стоит торопиться с эвакуацией города. Можно поискать другой выход. Гвардейцы принца Уэльского да отряд карабинеров — вот и все войска, на которые он может рассчитывать. Остальные — местные йомены, собравшиеся из окрестных селений, от прочих ирландцев их не отличить, если не знать заранее, на чьей они стороне. По Баллине толпами ходили беженцы, они вопреки логике требовали защиты и одновременно мести, кричали о безопасности и об ответном сокрушительном ударе. Всякого паписта в Мейо они подозревали в измене, и в этом полковник с ними сходился. Стоило поразмыслить об отступлении к Каслбару, там больше войск. Приняв бой, на худой конец можно задержать французов здесь, на берегах реки Мой, а если повезет, то и отбросить их к Киллале.

Пополудни удача и впрямь улыбнулась ему, только иначе. В городе арестовали некоего Уэлша. При нем нашли бумагу, подписанную «Б. Тилинг» и удостоверяющую, что Уэлш — капитан армии Ирландской республики. Чапмен предал его военно-полевому суду прямо под открытым небом перед горожанами, и Уэлшу вынесли смертный приговор. Сам он был из крестьян, хотя, судя по рубашке тонкого полотна, не из бедных. Для виселицы Чапмен выбрал подъемный крюк в крытом рынке. Уэлша казнили, как и подобает офицеру: перед строем, под барабанную дробь. После этой казни воинственные протестанты на время успокоились. Чапмен с одинаковой неприязнью созерцал как повешенного паписта, так и протестантскую орду. Потом мысли его снова обратились на север — к невидимым пока французам.

Наконец он решился: нужно принять бой! К вечеру он вывел за город войска, поставив гвардейцев в авангард. Они-то и встретили французов под командой Сарризэна в миле к северу от города. Бой был яростным, но недолгим: когда французы пошли в штыки, гвардейцы Чапмена дрогнули. Он приказал им отступать и перегруппироваться; смущало его лишь то, что французы не наседали, позволив ему провести свой план. Вдруг с фланга его атаковали повстанцы-крестьяне, они налетели как дьяволы, с отчаянными криками, паля из мушкетов, орудуя пиками.

Чапмен вскорости убедился, что под его началом не закаленные солдаты, а охваченные постыдной паникой трусы. С воплями ужаса бежали они к городу, а вслед катилась волна крестьян, с тыла их поддерживали французы. Чапмен на скаку бил плашмя саблей по спинам своих солдат, проклинал их, приказывая повернуть и встретить врага на узких улочках Баллины. Но те бежали без оглядки через весь город и дальше, прямо по полям, в сторону Фоксфорда. Вспомнились страшные рассказы о войне с шотландцами, тогда полуголые, дико орущие горцы обратили в бегство регулярные войска. Здесь же к дикарям добавились хладнокровные в штыковом бою, бывалые французские солдаты. Такое кого угодно устрашит. И все же унизительно смотреть, как спасаются бегством под покровом ночи британские гвардейцы. В отчаянии ему даже подумалось о плене. У французов, конечно, не у ирландцев. Но к французам он не попадет, первыми в город вошли ирландцы. И откуда их столько взялось? Словно море накатило из ночи. Но отчаяние его сменилось здравым рассуждением, и с тяжким вздохом, беспомощно пожав плечами, он поскакал вслед за своим воинством.

Битва за Баллину, мелкая и незначительная, в балладах предстала грандиозным сражением. Захватив город, повстанцы столпились вокруг повешенного Уэлша, крестьянина из Кроссмолины, многие хорошо знали его. Зрелище необычное и пугающее, не сразу догадались опустить его на землю. Галопом прискакал в Баллину Эмбер, на скаку скользнул проворным взглядом по улицам, толпе повстанцев, повешенному, домам окрест.

ДУБЛИНСКАЯ КРЕПОСТЬ, АВГУСТА 24-ГО

Маркиз Корнуоллис, наместник короля и главнокомандующий войсками Его Величества в Ирландии, крупный мужчина лет шестидесяти, похожий скорее на помещика, чем на полководца, с мягким взором и насмешливым ртом, собрал Государственный совет.

— Итак, господа, — беспечно начал он, — по сведениям, которыми мы располагаем, в пустошах Мейо высадился небольшой отряд французов.

— И высадятся еще, — вставил сэр Джон Денам, малорослый желчный баронет из Роскомона. — Можно не сомневаться. Уж сколько лет они пытаются воспользоваться изменой, охватившей весь остров, и вот наконец намерения их исполняются.

— Утверждать подобное не берусь, — сказал Корнуоллис, — думается, ирландская кампания далеко не самое любимое детище Директории. Однако, как бы там ни было, на северо-запад держит курс целая эскадра наших кораблей. Первому отряду французов удалось проскочить незаметно, остальным не удастся. Что вы на это скажете, господин Кук?

— Трудно было предположить, что они высадятся в Мейо, — ответил тот, — мы знали, что в Мейо ропщут крестьяне, но стихийно, неорганизованно. Обычные распри с помещиками, да и то лишь по мелочам. В основном в Тайроли. Там-то французы и высадились. Деннис Браун не один месяц уже сетует на волнения в тех краях. Он даже письменно запросил войска.

— Что ж, теперь у него их вдоволь. Правда, в непривычных мундирах. — Лорд Корнуоллис положил ногу на стул, он страдал подагрой. — Хотелось бы мне знать, кто командует у французов.

— Да поможет бог несчастным и смиренным сторонникам короля в Мейо, — вздохнул Денам. — Пока мы здесь разглагольствуем, над ними глумятся папистские орды.

— Мои намерения таковы, — холодно проговорил Корнуоллис, — встретить французов в бою и разгромить их, подавить мятеж и восстановить покой в королевстве. Я старый солдат и дело свое знаю.

— Я и не сомневался в этом, ваше высочество.

— Надеюсь.

Через широкий полированный стол каштанового дерева к нему наклонился генерал Лейк и доверительно шепнул:

— Ваше высочество, наши сведения могут оказаться неполными. Возможно, французов высадилось много больше. Хотя и в этом случае они неизмеримо уступают нам в численности войск. Только прикажите, и я немедля пойду на Мейо и уничтожу заразу на корню, пока французы не укрепили своих позиций, пока бунтари не подняли головы по всей стране.

Корнуоллис выслушал его, тая, однако, за маской учтивости досаду. Лейк еще в Северной Америке под его командой проявил себя способным офицером. Но Ирландия — иное дело! В канун Уэксфордского восстания Лейк командовал войсками под Кэмденом. Это по его указу пороли и пытали крестьян, сжигали их дома. Корнуоллис полагал, что эти крутые меры и довели народ до отчаяния, породив мятеж. Плохим стратегом проявил себя Лейк и, несомненно, жестоким человеком.

— Я счастлив, Лейк, что подле меня офицер с богатым опытом.

— Думается, мне знакомы повстанцы, сэр, и их военные приемы, и в этом мое преимущество.

— Вы совершенно правы, генерал. Пока нам нужно избегать столкновений с французами, они могут выиграть сражение, а ирландцев весть об их победе несказанно вдохновит. Я надеюсь, вы согласны со мной, ведь вы отлично знаете этих людей.

— Полностью согласен, сэр. В перестрелке при Уэксфорде они одержали верх, и победа подействовала, словно крепкое виски.

— Итак, план нашей кампании прост. Генерал Тренч берет на себя командование войсками в восточных от Мейо графствах. На западе, в Голуэе, — части генерала Хатчинсона. Я прошу вас, сэр, отправиться в Голуэй и взять командование на себя.

Лейк поднялся из-за стола.

— Позвольте, сэр, выехать сегодня же ночью.

Корнуоллис извлек из кармана часы.

— Бог мой, уже одиннадцать! Советую вам хорошенько выспаться и выезжать поутру.

— Ну уж это слишком! — возмутился Денам. — Я возражаю. Как ирландец и как член ирландского парламента. Это моя, а не ваша родина, сэр. И пока генерал Лейк будет отсыпаться, французы и головорезы-крестьяне вольны бесчинствовать.

— Минуту терпения, сэр Джон, минуту терпения. Очевидно, Лейк, французы сейчас уже взяли Баллину. Оттуда они двинутся на север к Фоксфорду либо остановятся, ожидая подкрепления. Вам надлежит сдержать противника. Если у них менее четырех-пяти тысяч солдат, нам они не страшны. Им, конечно, хотелось бы отхватить лакомый кусочек — Каслбар, но они не столь безрассудны и на штурм не пойдут. Сдерживайте их, ограничивайте их передвижение, сами не попадайтесь, ждите удобного момента. А тем временем основная часть войск двинется на Мейо.

— Основная часть войск? — переспросил задетый Лейк. — А кто их поведет?

— Я сам.

— Вы сами, ваше высочество?

— Я воевал не столь уж давно. Думаю, что не забыл еще всех военных премудростей.

— Ну еще бы, сэр! Я спросил вовсе не потому, что…

Но Корнуоллис поднял руку и обратился к Денаму:

— Да, сэр, вы ирландец, и это ваша страна, ваш парламент, ваша палата лордов, палата общин, ваша таможня, почти сто тысяч йоменов и ополченцев. Но восстание, вспыхнувшее весной в некоторых графствах, было в конечном счете подавлено не ирландцами, а англичанами. В вашем ополчении столько смутьянов, что офицеры боятся, как бы их солдаты им в спину пулю не всадили, от вашего так называемого парламента я за несколько месяцев в Ирландии выслушал столько всевозможных надменных претензий, что голова кругом идет. И теперь вы учите меня, как нужно воевать. Я этого не потерплю!

Денам покраснел, оперся руками о стол, будто собирался встать.

— Люди, которых вы, сэр, поносите, англичане, и для вас же удерживают они остров со времен Елизаветы.

— Вот как, уже англичане?! То ирландцы, то англичане, когда как выгодно: когда мы вам не нужны, вы — ирландцы, а когда нужны — англичане. Да вы, впрочем, и сами толком не знаете, кто вы. А сейчас остров не у вас в руках, а у меня!

— Богом клянусь, узнай в парламенте о ваших речах…

— …Ничего бы не изменилось. Продажные шкуры, хоть козлами их величай, будут лишь сидеть да улыбаться. Другие до смерти боятся восстания. А немногие честные люди услышат вас и поймут: что вы заслужили, то и получили! А теперь, сэр, я последую совету, который дал генералу Лейку, и отправлюсь спать.

Корнуоллис стоял у окна и смотрел на крепостной двор. Какая нелепица! Сейчас, в разгар войны с европейской державой, Англия вынуждена тратить силы, людей на это проклятое болото. То Уэксфорд и Антрим, то теперь Мейо. Уж не знаешь, какое из зол меньшее: то ли косноязычные крестьяне, то ли изменники — Объединенные ирландцы, то ли хвастливые помещики-протестанты. Помещики, несомненно, смешнее всего, особенно когда они с грубым гортанным ирландским акцентом провозглашают себя английскими джентльменами. Ясно, что-то в жизни общества неладно, раз не улеглись за шестьсот лет все раздоры. Самое простое решение — присоединить Ирландию к Англии. К этому стремился Питт. Упразднили бы этот карикатурный маленький парламент. Англия и Ирландия стали бы единой страной. Единые законы, единая армия. К этому стремился Питт. Возможно, восстание сыграет ему на руку. Местные помещики, исполненные страха, скинут шоры лжепатриотизма, сами, как покорные овечки, соберут свой парламент и проголосуют за его роспуск. А тех, кого не запугает восстание, можно подкупить. Либо деньгами, либо пустозвучным титулом. Лорд Мак-Мужлан, сэр О’Мурло. Ох, сколько помещиков в Мейо трясутся сейчас от страха, и не зря. Чем дальше от Дублина, тем заметнее черты чужой страны. Какое оно, графство Мейо, самое удаленное на карте; что кроется за названиями Киллала, Баллина, Каслбар? Подумать только, в наш просвещенный век вдруг вспыхнула религиозная война! Католиков с протестантами! Конечно, замешана не только религия. Протестанты владеют землей, а католики — неимущие крестьяне. Война бедняков с богачами — вот что выходит. Очевидно лишь одно: нельзя допускать, чтобы остров отошел от Британии. Даже на географической карте они рядом.

Любопытно, каково сейчас французам: их малочисленное войско судьба забросила на край земли, в толпу варваров, говорящих на чужом языке. Как знать, может, французов это даже забавляет. Они любят рискованные затеи, экзотичную природу.

БАЛЛИНА, АВГУСТА 25-ГО

Над рекой Мой взошла полная луна и осветила повстанческий лагерь во владениях Всемогущего. Лагерь не спал, он напоминал скорее большую ярмарку: суетились люди, из Киллалы подходили тяжело груженные обозы. Крестьяне, доселе не видевшие друг друга в лицо, пришли и из глухих деревушек Эрриса, и с обнищавших ферм близ озера Конн. Все мушкеты были уже розданы. Крестьян вооружали пиками, их ковали в Баллине. Почти никто из примкнувших не принимал присягу Объединенных ирландцев и слыхом не слыхивал о ней, не понял бы в ней ни единого слова. Они знали лишь, что Киллала и Баллина пали, что Уэстпорт с одной стороны, а Суинфорд — с другой в руках восставших, что многотысячная толпа ирландцев готовится идти на Фоксфорд.

Вскоре после падения Баллины усадьбы Гленторна и еще одного помещика, Фортескью, были разграблены. Мэлэки Дуган повел своих молодчиков и приставших к ним на замок Гленторна. Замок опустел. Дворецкий Хендрикс верхом поскакал в Баллину к восставшим, слуги разбежались. У парадного крыльца, на котором застыли каменные оскалившиеся львы, мятежники остановились и примолкли. Дуган первым взбежал по ступеням и распахнул двери. Сперва они слонялись по коридорам, глазели по сторонам, заглядывали в открытые двери комнат, которые уже столько лет безнадежно ждали хозяина. Всюду чистота и лоск, наведенные целой армией прислуги, всюду напоминание о прежнем эксцентричном господине. Портьеры, ковры, роскошная мебель. Все это было так же диковинно крестьянскому взору, как дно океана или джунгли с зарослями лиан и крикливыми яркоперыми птицами. Крестьяне застыли в благоговейном страхе: это не просто грабеж усадьбы, не просто вооруженное восстание. Переступив чужой порог, они оказались в другом мире, огромном и великолепном.

Но вот Дуган с криком вонзил пику в муаровую, с набивным узором портьеру и сорвал ее.

Крейтона они нашли в кабинете: он сидел за столом, сложив руки, подняв очки на высокий, с залысинами лоб. Он сидел неподвижно, словно окаменев, и молча смотрел на них. Крестьяне тоже уставились на него. Но тут один из них нечаянно задел стол, на котором Крейтон расположил свое творение — миниатюрный план владений. Крестьянину же виделись лишь беспорядочно разбросанные кубики и осколки зеркала.

— Осторожнее! — воскликнул Крейтон, выскочив из-за стола на середину комнаты. — Видите ли, — он запнулся, потом заговорил снова, — видите ли…

Но тут Дуган со звериной яростью всадил ему в грудь пику, повернул ее и потянул вверх. Крейтон рухнул на стол, и меж бурыми холмами из папье-маше побежали ручейки крови.

— Господи помилуй, — в ужасе прошептал Донал Хенесси. На мгновение и в лице Дугана мелькнул страх, но он, перевернув Крейтона, вытащил пику. Тело управляющего сползло на пол.

За разграблением усадьбы Гленторна последовали другие, Тилинг старался предотвратить их, но порой безуспешно. Конец этому положил Эмбер, отрядив на борьбу с грабителями подразделения гренадеров. Против трофеев он не возражал, но знал, что повстанцы, действуя в родных краях, нередко уходили с награбленным домой. На глаза ему попался крестьянин — согнувшись в три погибели, он тащил на спине старинные часы, и Эмбер понял, что опасения его не напрасны. Он, конечно, не отбирал награбленное, и по зеленой луговине лагеря стлались шелка, картины в тяжелых золоченых рамах стояли, прислоненные к деревьям. Самочинное убийство Крейтона его рассердило, хотя он и сам терпеть не мог аристократов.

— Крейтон не из аристократов, он всего лишь управляющий, — пояснил Тилинг.

— Не все ли равно! — пожал плечами Эмбер, но все же издал приказ: за грабеж в наказание полагается порка, за убийство — смертная казнь.

По одну сторону россеркской дороги лагерь разбили французы, по другую ирландцы. Эмбер побывал и в том и в другом в сопровождении Сарризэна с Фонтэном и Тилинга с Эллиотом. С изумлением увидел он, как два священника в полном облачении — Мэрфи и викарий из Балликасла — обходят лагерь, причащая коленопреклоненных повстанцев. В молодости Эмбер был ярым противником церкви, однако теперь он весьма терпимо отнесся к святым отцам. Еще одно подтверждение тому, что народ здесь темный и ненадежный. Ну да неважно. Когда-то и он ходил на мессу, преклонял колени рядом со строгой бабушкой в черном платье.

Коров из стада Всемогущего забили и зажарили на вертелах над кострами. Ирландцы, сидя прямо на земле, с жадностью обгладывали огромные мослы, давились закопченным мясом. Будто и не видывали его никогда. Впрочем, мало кто из крестьян ел мяса вдосталь.

И Французская революция знавала такие же времена: чернь врывалась в замки, расправлялась с господами, вытаскивала на лужайки изящную мебель, картины, затаптывала сады, поджигала усадьбы. А сейчас все свелось к жалкой возне — к борьбе за власть. Все эти Барра, Рюбель и иже с ними. И среди них не набравшее еще силы, словно бабочка в коконе, дремлет пока их дитя — Бонапарт. Единственный честный политик, стоявший у истока всех побед, Карно, в ссылке. Великий генерал Гош, истинный сын Революции, мертв. Как ненавидел он Бонапарта, как не доверял ему! Революция обросла клубком змей, та самая Революция, что вознесла торговца кроличьими шкурами до генерала. Да, этим змеям подавай только победы, за тем и отправился в Египет Бонапарт, а он, Эмбер, в край болот и пустошей.

Бродил по лагерю повстанцев и Мак-Карти. Возможно, он даже ходил с ними на Баллину. Сам он точно не помнил. Ирландцы в отличие от вымуштрованных, привыкших к строю французских солдат шли толпой, разбившись на группы, хотя и слушались команд О’Дауда и Тилинга. Мак-Карти, скрестив руки, стоял у стены «Волкодава» и провожал повстанцев взглядом: нет-нет да и мелькнет знакомое лицо — этот пастух, а тот крестьянин, с этим Мак-Карти отчаянно дрался, а с тем бражничал. Многие из них толком и не понимали, куда их ведут и зачем, кому просто было страшно, иные шутили, подзадоривая друг друга, тыча соседа в бок крепким локтем. Но на большинстве лиц не запечатлелось никакого чувства. Лишь безразличие. На плечах они несли пики, оружие непривычное, грозно блестели новые, прямо с наковальни, наконечники. Мак-Карти долго смотрел им вслед и, только когда они скрылись из виду, оторвался от стены, постоял в раздумье и вдруг бегом припустил за солдатами. Повстанцы его не приветили, но и не прогнали. А Рандал Мак-Доннел, подгоняя отставших, и вовсе не узнал его. Да не все ли равно, подумал Мак-Карти. Он и сам толком не знал, с повстанцами он или сам по себе. Армия шла по «соломенной» дороге — с порогов хижин им освещали дорогу пучками горящей соломы, неровные огненные языки выхватывали из тьмы безмолвные, недвижные фигуры, словно привидения стародавних времен, смутные, дрожащие в бликах пламени лица.

Россеркская дорога вывела их к предместьям Баллины, там они неожиданно наткнулись на отступавшие части полковника Чапмена, и завязался бой. Мак-Карти ошалело озирался: во тьме кто свой, кто чужой — не разобрать. В бой вступила колонна О’Дауда, шедшая в авангарде, скрытая ночной мглой.

— Скорее, скорее! — зычный возглас Мак-Доннела резанул и постепенно умолк, точно унесся ввысь. Шедшие рядом с Мак-Карти поспешили вперед, на голос. Он бросился следом, но отстал. Когда добежал до дороги, там уже никого не было. Крики, пальба слышались дальше, на самых подходах к городу. Мак-Карти замедлил шаг, потом остановился в задумчивости. Бой — это крики да тьма. Он приметил на земле пику, брошенную или утерянную кем-то. Нагнулся, подобрал, провел рукой по ясеневому древку, по прямому наконечнику и по второму серповидному лезвию у его основания. Оно было мокрым и липким, Мак-Карти догадался и отдернул руку, встал на колени и вытер ее о траву. Через час он очутился в Баллине, на кривой улочке, которая сбегала к реке Мой. Мак-Карти оставил пику у моста — может, кому пригодится.

Солнечным летним утром он расхаживал по городу, а рядом на богатых лугах расположились воины-победители. Издали их можно принять за жнецов на отдыхе, и доселе невидимые лица казались ему привычными, точно немало послужившая на своем веку пивная кружка. В этом суетливом и безликом человечьем муравейнике прошла его жизнь. О таких вот безвестных свинопасах и пастухах упоминается в исторических хрониках, хранящихся в библиотеке у Трейси, упоминается мимоходом, в конце пышных и цветистых фраз. «Августа 3-го, 1599, сложил голову в битве при Аббели сэр Майлз О’Мор, а также еще пятеро дворян графства и сотня простолюдинов». «Июля 12-го, 1691. При Огриме пали лорд Мойкашэл и сражавшийся с ним плечом к плечу сэр Томас Прендергаст, его родственник по линии супруги. В той же битве, защищая свои позиции на холме, погибли более двухсот человек недворянского сословия». И вот такие же люди предстали сейчас взору Мак-Карти, эти «недворянского сословия», кто вышагивал под барабанную дробь, шел в атаку по приказу сержанта. Что влечет их сейчас? Возможность пограбить крупные усадьбы? Боязнь оказаться в числе жертв? Злобная месть? Простой азарт? С них хватит пики да мушкета, куска говядины, который, обожравшись, они оставят при дороге с блевотиной, и ночью незаметно скользнут домой и спрячут мушкет под стрехой. Разворошили огромный муравейник, и поползли-поползли людишки из каждой ячейки-лачуги, запрудили зловонные деревенские улицы, собрались под знаменем с бессмысленной эмблемой: на зеленом шелковом стяге — золотая арфа и три корявых ирландских слова.

И Мак-Карти, родившийся и выросший в такой же убогой лачуге, в батрацкой семье, сплетал из слов узоры, в которых каждое имя, вроде Мойкашэл, Маскери, будто серебрянная капелька росы на могилах былых восстаний: Кинсейл, Огрим, Лимерик. Павшие лорды и полководцы жили в его стихах, гордые, несмотря ни на изгнание, ни на смерть. В их опустелых, белеющих в лунном свете усадьбах и селились его образы. Им не сродни «соломенная» дорога, факел в ночи, женщина с кувшином молока для повстанцев.

Мимо прошли трое крестьян из Белмуллета — высокие, неуклюжие, они неумело несли на плече пики, задрав их вверх. И вдруг в голове мелькнул образ, неразгаданный, уже полузабытый: холодно блестит под луной то ли клинок, то ли камень. Самое страшное для поэта! Не можешь понять, что это означает, а образ долго таит от поэта свой смысл. И лишь когда созреет, он открывается сам собой, и полностью.

ДОРОГА ИЗ ДУБЛИНА НА ГОЛУЭЙ, АВГУСТА 25-ГО

Карета генерала Лейка в сопровождении гонцов и многочисленного эскорта драгун, не задерживаясь в Атлоне, переправилась через Шаннон. Лейк пренебрег советом Корнуоллиса и отправился в путь через час после их встречи. Еще раньше он выслал гонцов к генералу Хатчинсону. Тому надлежало (если он сам не догадался заблаговременно) перевести армию из Голуэя в Каслбар и сдать командование Лейку. И когда француз нападет на Каслбар, там его встретят численно превосходящие как солдатами, так и генералами силы англичан. Пока к полю брани неспешно и величаво движется Корнуоллис с армией, он, Лейк, расправится и с повстанцами, и с иноземными захватчиками.

Лейк задумчиво созерцал поля Западного Мита в серой рассветной дымке. Корнуоллис и в молодые годы был таким же: и в Северной Америке, и в Индии. Теперь черед Ирландии. Генерал он в общем хороший, толковый, но уж очень осторожный и без меры заботится о тылах. Какие у него рассуждения. Господи, упаси королевство наше от рассуждающих генералов. Таких, как Корнуоллис и Бургойн. Солдат должен не рассуждать, а выискивать врагов короны и уничтожать их. А в Ирландии их испокон веков было предостаточно. Как умело расправлялся с ними Кромвель! В Уэксфорде и он, Лейк, проявил себя достойным учеником: расстрелял повстанцев из пушек на Горьком холме; а сколько их пало от солдатских штыков; немало он и повесил, кого на виселице, кого на первом попавшемся суку. И что же получил он в благодарность месяц спустя от Корнуоллиса? На людях — хвала, с глазу на глаз — хула. Желчный старик, как всегда, не выбирал выражений. Хотя с повстанцами по-иному нельзя. Корнуоллис еще сам убедится в этом. Подавлять мятеж нужно решительно и быстро. Лейк всей душой ненавидел мятежи. И не просто как военный человек, усматривающий в них угрозу правопорядку. Вооруженный мятеж против короля и закона — вызов всей человеческой цивилизации; как могли считать себя людьми эти варвары повстанцы?!

В Каслбаре раз и навсегда положит он конец смуте, искоренит семя, давшее греховные и опасные ростки в Уэксфорде и Антриме. Только бы вынудить французского генерала принять бой! Тогда б он приумножил славу британского оружия, стал бы классическим учебным образцом. Слава не минует и его самого, получит он титул: Лейк Каслбарский, или лорд Лейк, звание пэра, конечно, лучше всего. Каслбар, невидный торговый городишко на перекрестке пустынных дорог в графстве Мейо, однако его упомянут в летописи побед английской армии.

Однако какие тучные хлеба зреют на полях! Тяжелые колосья налились. Скоро выйдут жнецы, и засверкают на солнце лезвия кос. До чего же здешние поля похожи на английские, только деревни совсем иные: убогие, жалкие лачуги, кривые улочки, редкие лавки да кабаки, едва ли чище хлева. И это еще не задворки графства, за Каслбаром — Голуэй и Мейо, где живут дикари ирландцы. Казалось бы, Ирландия находится у самого порога Британии, однако как же она далека от метрополии и чужда ей. И Лейку представились болотистые топи и холмы в туманной дымке.

КАСЛБАР, АВГУСТА 25-ГО

Шон Мак-Кенна пробирался по многолюдной от солдат крепостной улице, предусмотрительно держась ближе к домам и лавкам. Ему никто не докучал, хотя несколько раз случайно толкнули. Человек он был тихий, невысокий и грузный. Шел он без шапки, и лысина блестела в закатных лучах солнца. Все лавки закрыты, на некоторых красовались ставни. Жаль, что он в своей не поставил, в убытке б не остался. Горожане, как католики, так и протестанты, словно улитки, попрятались по своим домам, отдав улицы в распоряжение солдат. Сегодня базарный день, но меж солдат не сыскать ни погонщика, ни торговца, ни единой чернобокой коровы.

Наконец он дома, в безопасности. Мак-Кенна поднялся на второй этаж — там ждали жена Брид и малыш Тимоти, — объявил, что добрался цел и невредим и скоро будет к чаю. Последнее он произнес с особым удовольствием: всякий раз он вспоминал, что живет в достатке. Потом вышел в лавку, отодвинул несколько штук сукна, достал тяжелую приходную книгу и уселся на высокий табурет. Обмакнул перо в чернила, перечитал последнюю, недельной давности, запись в книге, задумчиво уставился в пространство, собираясь с мыслями, и принялся писать по-ирландски.

Августа 25-го. За всю историю Мейо, наверное, не бывало столько солдат на улицах Каслбара. Хотя в прошлом край наш знавал и кровавые битвы, особенно во времена Елизаветы, да в годы восстания О’Доннела. Но, думается мне, несмотря на словообилие хроники и велеречивость поэтов, битвы эти были невелики по размаху. Теперь же армия в наших краях не меньше тех, что воюют на материке. Солдаты повсюду: и в городе (в переполненных казармах), и окрест, на зеленых лугах, разбросаны их большие лагеря. При них и кавалерия, и даже пушки, способные уничтожить сразу множество людей. Поневоле задумаешься: значит, великим державам вроде Англии или Франции ничего не стоит поставить под ружье многотысячное войско и отправить хоть на край света пушки, лошадей и рослых, крепких солдат, которым наплевать на всех, кроме себя. Увы, это касается даже самых темных людей, тяжкий удел которых всю жизнь гнуть спину. Всех в Каслбаре обуял великий страх, когда по голуэйской дороге в город нескончаемым потоком хлынули солдаты, предназначенные, казалось, лишь нести смерть и разруху; о нашей судьбе они и не задумывались; теперь всем очевидно, зачем прислали их в наш край: готовиться к битве с французами и нашими земляками-ирландцами. Те, объединившись на севере, одержали крупную победу, захватив Баллину. Впрочем, вряд ли уместно называть «крупным» какое-либо событие в этом городишке.

Удивляюсь сам себе: как удается мне заносить в дневник записи о событиях столь необычайных так бесстрастно, словно речь идет о погоде, о прибавлении семейства соседа или, напротив, о его смерти.

Уже лет сто, если не больше, слагают поэты стихи о том, что пришлет Франция армию нам во избавление, да только сомневаюсь, чтобы кто в душе верил в это. Я, например, никоим образом не верил: какая Франции от нас польза? Разве что пополнит свою армию нашими парнями да пошлет их на гибель вместо своих сынов? И коль скоро они и впрямь прислали войска, так непременно из корысти, а не из добрых побуждений и не из любезности к нашим поэтам.

Господи, да что ж такое Гэльская армия, о которой сейчас только и разговоров? Вчера вечером в таверне кузнец Кон Хорган похвалялся: дескать, поднялась Гэльская армия, сметет всех и вся на своем пути, а французишки, мол, просто так, их дело десятое, в обозе сидеть да улиток жрать. Откуда она взялась, эта Гэльская армия? И где столько лет таилась? На поверку же это банда Избранников да ярмарочных задир-драчунов, они и сейчас воображают, что восстание — это большая разудалая ярмарочная потасовка. Однако здесь, в Каслбаре, солдаты — и пешие, и конные, и пушкари — думают совсем иначе. Я не высказал этого Хоргану, он очень вспыльчив, а кулаки у него что два булыжника, да к тому же он был пьян в стельку. Впрочем, мнение мое разделит всякий здравомыслящий человек. Хоргана прямо распирало от похвальбы, словно он только что в одиночку расправился с отрядом ополченцев; похоже, настроение его разделяли и собутыльники. Они хлопали его по спине и то и дело требовали еще виски. Похвальба похвальбой, а Баллина, эта жалкая деревушка, все же в руках повстанцев.

Вскорости мы и сами сможем разобраться, что к чему, ибо здесь, в Каслбаре, и разыграется решающая битва. Иначе зачем было бы англичанам стягивать сюда войска из Голуэя? Как бы мне хотелось оказаться сейчас далеко-далеко отсюда вместе с моей Брид и Тимоти. Эх, не выбрал я за двенадцать лет времени, чтобы сходить к Генри Роджеру, плотнику-протестанту, он бы за десять шиллингов смастерил ставни и для окна в лавке, и двух — в жилых комнатах. А то мог бы я по сей день, будь на то моя воля, сидеть в родном Корке, культурном городе, где высоко ставят воспитание и образованность и слыхом не слыхивать о пушках, грубой солдатне, для них весь город точно большая таверна. Но не случись мне учительствовать в этом богом забытом месте, у меня никогда бы не было такой доходной лавки, моей любимой Брид, не было бы сынишки Тимоти, а в нем — истинное счастье для нас с женой.

9

ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО

До меня дошли слухи, что битва при Каслбаре вызвала большой интерес и не меньшее любопытство не только у нас в стране или в Англии, но и на материке, где об этом ходят невероятные толки. Несомненно, событие это чрезвычайное, хотя мне судить весьма затруднительно, что вскорости будет явствовать из рассказа. Меня навещали очень обходительные английские офицеры и просили рассказать о битве. Этого я и буду придерживаться в своем повествовании, хотя не следует забывать, что вся моя военная служба длилась около месяца и пробелы в военных знаниях у меня велики. Будь это лисий гон, я описал бы его подробно и с рвением, хотя он и чем-то сродни сражению, но последнее представляется мне совершенно хаотичным передвижением войск по лугам и полям; командирам, думаю, военные действия видятся по-иному.

Баллинская кампания кажется мне сейчас лихим, но неподготовленным набегом; славы повстанческой армии он не принес, хотя следует отдать должное Эмберу: он хитро придумал повести войска по заброшенной россеркской дороге. Баллина — город, столь значимый для меня, потому что я здесь родился и вырос, — оказалась для повстанцев лишь перевалочным пунктом с плохой обороной. Слава, равно как и опасность, поджидали в Каслбаре, куда генерал Хатчинсон стянул войска со всей провинции Коннахт, едва узнал о высадке французов. Армия собралась изрядная, и, хотя частично состояла из ирландских ополченцев, костяк ее составляли английские солдаты. Поэтому и Сарризэн, и Фонтэн весьма красноречиво и, по-моему, убедительно доказывали, что любой ценой нужно избежать этой битвы. Пока не прибыла вторая эскадра с подмогой, следует укреплять и оборонять позиции на побережье и вдоль реки, предлагали они. Или, если уж идти дальше, то на восток, к Донегалу, хотя и там мы столкнемся с войсками генерала Тренча в графстве Слайго. Но Эмбер и слышать ничего не хотел, лишь нетерпеливо мотал головой и барабанил пухлыми пальцами по скатерти: сейчас, немедля, мы должны ударить по Каслбару и выбить оттуда англичан, тогда вся провинция в наших руках. Верно, враг превосходит нас в численности, но положение усугубится, дай мы время англичанам подтянуть подкрепления с юга. Должен признать, и этот довод я счел убедительным. В любой войне, и в этой в частности, полководец то и дело стоит перед нелегким выбором. Но мне кажется, двигали Эмбером и другие побуждения. Он жаждал победы, чтобы ошеломить всю Ирландию и, главное, Париж. Сарризэн почти так ему прямо и сказал. Бедный Сарризэн, несладко ему на вторых ролях при генерале, который не посвящает его в свои истинные планы. Огорчен был и Бартолемью Тилинг: он давно опасался, как бы ирландские повстанцы не оказались пешками в игре французов. В этом он проявлял особую щепетильность, хотя удавалось это не всегда — сам он носил чин полковника французской армии. Все же Тилинг поддержал Эмбера — необходимо идти на Каслбар немедля, не считаясь ни с каким риском. От начала кампании и до ее конца Эмбер и Тилинг были единодушны почти во всем, а Сарризэн и Фонтэн неизменно выражали несогласие, правда, все приказы выполняли безукоризненно.

Нас, офицеров-ирландцев: О’Дауда, Мак-Доннела, Блейка, Белью и кое-кого еще, — хоть и приглашали на военные советы, но это была лишь необходимая дань вежливости. Во-первых, никто (кроме Джона Мура и меня) не знал французского языка. Муру, по настоянию Эмбера, определили весьма занятную и совсем невоенную должность представителя Общества объединенных ирландцев при штабе армии. Но даже и знай мы все французский язык, мало что могли бы мы внести в обсуждение военных дел из-за малого своего опыта. Впрочем, это не мешало О’Дауду или Мак-Доннелу возвращаться в лагерь с видом великих стратегов, принимавших великие решения. Никоим образом не хочу выставлять их в смешном свете, ибо они проявили недюжинную доблесть и безропотно сносили все превратности судьбы.

Из мемуаров и военных хроник у читателя сложится впечатление, что план битвы составляется генералами загодя, после долгих раздумий над картой. Но если в пример взять Эмбера, то окажется, что это совершенно не так. Эмбер вездесущ, причем поспевает повсюду без видимой суеты. Должно быть, лагерь ирландских повстанцев ошеломил его. Виски — рекой из разграбленных таверн Баллины, неописуемый шум, лихая музыка. Но генерал лишь улыбнулся, хлебнул раз-другой из кружек, что тянули к нему со всех сторон, и продолжал скороговоркой отдавать приказы Тилингу и Сарризэну. Вскорости мы узнали, какое у него сложилось мнение об ирландских союзниках — во всяком случае, не было причины сомневаться в благорасположении крестьянства Мейо. Уже за полночь мы стали свидетелями удивительной сцены. Из-за реки, с холма Арднари, спустились толпою люди с зелеными ветвями. Оказалось, жители Кулкарни и Аттимаса, прослышав о победе в Баллине, решили, что им с восстанием по пути, наш поход представлялся им праздничной прогулкой с друзьями.

Хотя это отнюдь не праздник. Каслбар — ворота Мейо. Город окружен холмами, что облегчает оборону и затрудняет нападение. В семнадцатом веке здесь разыгрались кровавые побоища. Дорога (а в Коннахте всякую тропку называют дорогой) из Баллины ведет на юг к Фоксфорду, огибает с востока озеро Конн, а за ним поворачивает чуть к востоку, от Беллавари к Каслбару. Примкнувшие к нам жители Фоксфорда рассказывали, что город хорошо укреплен, гарнизон пополнился солдатами, бежавшими с поля боя при Баллине. Точное число назвать никто не брался, но, как прикинул педантичный Тилинг, солдат в городе не больше двух тысяч. Нам, прежде чем встретиться с английской армией, нужно сперва взять это препятствие.

Эмбер отложил все привезенные с собой карты и достал свою, которую исправлял и дополнял, как только получал хоть крупицу новых сведений. Он сворачивал ее и носил в кармане, время от времени извлекал и, присев у солдатского костра, внимательно изучал.

Запамятовал уже, кто привел к нему людей с гор Невин, но именно после встречи с ними Эмбер окончательно решил, как ему вести бой в Каслбаре. Помню, стоит он в их окружении, Тилинг и Оуэн Мак-Карти переводят с ирландского на французский. «Как вы к нам попали?» — спрашивает их генерал. Ответил, однако, я, и быстрее, чем успел перевести им вопрос Мак-Карти. Прошли по козьей тропе, не иначе, вышли к Кроссмолине с севера, спустились на дорогу — и рядом уже Баллина. Что мы называем козьими тропами, спросил он, далеко ли они тянутся? И О’Дауд, и Мак-Доннел, и я задумались — вопрос застал нас врасплох, хотя мы и коренные жители Мейо. Выслушав нас, Эмбер подробно расспросил и крестьян.

Единственная сносная дорога из Баллины до Каслбара мною только что описана, она огибает озеро Конн с востока. А к западу места глухие даже для Мейо. Горы, неприветливые озера, болотистые топи, людей там почти нет, разве только вконец отчаявшиеся бедолаги, которые едва не умирают с голоду: они возделывают каждый клочок пригодной для пахоты земли или пасут на склонах унылых холмов убогие стада.

И вот в этом краю и отыскалась тропка, по которой хаживала где нога человеческая, а где копыто, местами она пробегала по коварной трясине. К югу от Кроссмолины — край болот и озер, затем начинаются холмы, и тропка круто взбирается на горный хребет Невин, минует заброшенные деревни Кулах и Лаэрдэн, сбегает с вершины одной горы и поднимается на другую и наконец исчезает в узком ущелье Бернагерах и вновь появляется на другой его стороне. За ущельем она больше не виляет и мили две ведет прямехонько в Каслбар.

Эмбер выслушал нас, задал вопросы, затем четко повернулся и пошел прочь. Тилинг долго смотрел ему вслед, потом перевел взгляд на догоравший костер.

— Я родился в Баллине и прожил здесь всю жизнь, — сказал я, — но мне не доводилось ходить этой тропой. Телега там не пройдет, лошадь все ноги собьет.

Тилинг согласно кивнул и пожал плечами, взглянув опять вслед генералу. Тот вскоре вернулся, направился было к Сарризэну и Фонтэну, но, поравнявшись с нами, задержался.

— Передайте ирландским офицерам, что завтра пополудни мы выступаем из Баллины на юг.

— А по какой дороге?

Эмбер ответил с удивлением:

— До Каслбара только одна хорошая дорога, через Фоксфорд. И англичане это прекрасно знают. Они уже расположили войска и поджидают нас.

— А мы придем к ним, так сказать, с черного хода? Верно я понял, генерал?

— Это козья тропа, — ответил Эмбер. — Что ж, козы мне не в диковинку. Когда-то торговал и козьими шкурами, и кроличьими. — И легонько хлопнул Тилинга по плечу.

— Но по этой тропе не провезти пушек, — возразил тот.

— Попробуем, — коротко ответил Эмбер и пошел к французским офицерам.

По слухам, какой-то житель Баллины ночью привез в Фоксфорд весть о том, что мы выступаем на следующий день. Совершенно очевидно, что из Фоксфорда весть эта долетела до Каслбара сначала с одним, потом и со вторым гонцом.

Мы выступили в четыре часа. Я подоспел к своей колонне в последнюю минуту, ибо задержался дома с женой. По самым смелым оценкам, мы повели в бой семьсот французских и восемьсот ирландских солдат. Оставшиеся должны были оборонять Киллалу и Баллину. Сотня конных французских драгун была выслана в авангард, следом шла французская пехота, и лишь за ними — ирландцы. Мы шли по дороге на Фоксфорд, пока не повеяло ночной прохладой. Эмбер остановил колонну, развернул ее и указал в сторону Кроссмолины.

Лишь в Кроссмолине поняли и французские и ирландские солдаты замысел Эмбера. Французы привыкли к внезапным противоречивым приказам, да и не представляли они, какая дорога их ждет. С ирландцами вышло по-иному: они недоверчиво и открыто взроптали. Мак-Доннел, О’Дауд и Блейк подъехали к французам с протестом, но, так как не владели чужим языком, выговаривали все недовольство нам с Тилингом. Эмбер, не шелохнувшись и не сводя с них глаз, выслушал и, не успел Тилинг перевести, заговорил, громко, резко и страстно:

— Передайте им, что английские генералы думают точно так же. Они заняли позиции, выставили артиллерию, укрепились, чтобы встретить врага, наступающего по дороге от Фоксфорда. Но их надеждам не сбыться. Мы форсированным маршем пройдем дальним берегом этого большого озера и уже завтра к утру нападем на них с фланга. Я знаю, местность трудная, но мы ее одолеем, даже если придется падать, карабкаться, соскальзывать, прыгать, как козам. Я не первый раз веду людей в бой, и у меня за плечами много побед. Если моим приказам подчинятся, я поведу, но это их родина, а не моя. Если они не хотят бороться за свободу, пусть идут по домам. Только пусть не забудут сдать мушкеты, которые являются собственностью Французской республики, рожденной в муках, и для ее защиты мы пролили немало крови.

Мне показалось, что ирландские офицеры по жестам и тону Эмбера поняли больше, нежели по незамедлительному переводу Тилинга; поистине какой-то необъяснимой властью обладает каждый выдающийся полководец. Авторитет ли это былых побед или сила личности, проявляющаяся с младых ногтей, благодаря которой и одержаны победы? Я чувствую эту силу, она жила в бывшем торговце шкурами: он обращался к темным крестьянам и мелким помещикам, и те внимали ему, не понимая языка. Власть эта страшна и неожиданна, она подобна льву, затаившемуся в джунглях (что подтверждается и моими собственными наблюдениями), однако способна подвигнуть людей на, казалось бы, невозможное: заставить их пойти на риск, на который не отважился бы ни один здравомыслящий человек.

Меж шеренгами повстанцев разъезжали капитаны-ирландцы. Ирландский язык я знаю плохо, и мне было непонятно, чем напутствовали офицеры солдат, похоже, переложенными на местное наречие словами Эмбера. И мне показалось, что люди, многие из которых поначалу были напуганы или разгневаны, успокоились и стали задумчивы. Задумался вслед за ними и я: что влекло их в бой, понуждало рисковать жизнью? Неужто зеленый лоскут с золоченой арфой посередине, куплет из песни о свободе да льстивые лицемерные речи? Во всяком случае, не высокие идеалы, с которыми приехал из-за моря Тилинг, не трескучие фразы-лозунги Объединенных ирландцев и революционеров-французов.

— Богом клянусь, эти парни умеют воевать! — говорил солдатам Корни О’Дауд, кивая на французских гренадеров. — Они чудеса творят! У себя на родине и с йоменами и с ополченцами расправились, королю голову отрубили да на пике у дворца выставили. — На нем был голубой мундир французского офицера и грубые домотканые штаны, заправленные в тяжелые сапоги, на которых налипла грязь с его собственных полей. — И всему их научил вон тот — самый знаменитый французский генерал, его и к нам прислали, чтоб всеми нами руководил. И вот мы победили в Киллале, победили в Баллине, победим и в Каслбаре, коли дело, за которое взялись, будем со всей душой выполнять. Разве не пророчилось нам испокон веков, что придут французы с армией и оружием в наши края? Сами же небось из истории помните, а забыли, так спросите учителя.

Мак-Карти слабо улыбнулся ему, вроде и дружелюбно, но и с горькой иронией, и промолчал. Не в пример капитанам-ирландцам, которым выдавалось оружие, он не носил ни мушкета, ни пики, ни пистолета. Словно праздный зевака в базарный день, подпирающий стену лавки, засунув большие пальцы рук за пояс.

К чести Эмбера, он-таки заставил повстанцев продолжить путь от Кроссмолины, причем никто больше не роптал, даже крестьяне из Невина, а они-то знали кое-какие участки дороги. А Эмбер вел себя так, точно его и не волновало, как все обернется, он непринужденно беседовал с Сарризэном и Фонтэном, раз-другой даже рассмеялся.

Жители Кроссмолины молча провожали нас взглядом, настороженно и неподвижно стояли они у своих лачуг.

КАСЛБАР, АВГУСТА 26-ГО

В Каслбар — этот убогий и унылый городишко, где на площади сгрудились лавки, суд, казармы, рынок и тюрьма, — Лейк приехал к полуночи. Он уже знал, что Хатчинсон стянул все войска из Коннахта: в пути ему сообщил об этом гонец. Лейк вылез из кареты, прошелся взад-вперед, разминая затекшие ноги. Был он высок ростом, внушителен видом и словно создан для алого мундира. Хатчинсон поджидал его с докладом о том, как размещены войска на позициях и какие отданы приказы офицерам.

— Успеется, — произнес, ловко подражая Корнуоллису, Лейк, — успеется.

Город жил совершенно необычной жизнью: в суматохе и вместе с тем в напряженном ожидании. Каслбар запружен армейскими фургонами. На узких улицах толкотня. Хотя в лавках и тавернах темно и тихо.

— Известны ли нам планы противника?

— Сегодня под вечер он вывел войска из Баллины. Семьсот французов и примерно столько же повстанцев. Я послал в Фоксфорд подкрепление генералу Тейлору, и мы ожидаем от него вестей.

— Тейлору француза не сдержать, — заметил Лейк, — к утру явится к нам, в Каслбар.

— Скорее всего, — согласился Хатчинсон. — Француз попусту время не теряет и действует весьма решительно и напористо. Зовут его, кажется, Эмбер.

— Это неважно. Сегодня один, завтра другой. Проиграешь битву, пошлют на гильотину. Французы народ кровожадный.

— Я начал перебрасывать войска за город, — сказал Хатчинсон, — к рассвету они займут позиции. Оборона у нас здесь крепкая.

Лейк кивнул и огляделся.

— Мне нужны самые свежие сведения из Фоксфорда. Господи, до чего же мерзкий городишко! Население, должно быть, сплошь из бунтарей?

— У меня нет причин утверждать это, — сухо сказал Хатчинсон. Сам он был ирландцем, его отец возглавлял колледж Святой Троицы. — Население ведет себя спокойно.

— Не может быть! Видывал я такие городишки и в Ольстере, да и в Уэксфорде. Вроде люди тише воды, ниже травы, но дайте им, Хатчинсон, хоть малейшую возможность, они своего не упустят. Нож в спину всадят.

Они вошли в казарменный двор, там уже собрались офицеры, дабы приветствовать генерала Лейка. Он приметил лорда Ормонда, возглавлявшего войска в Килкенни, лорда Родена, командующего кавалерией, лорда Гранарда — командира частей из Лонгфорда. Отряды ополченцев. Люди, без сомнения, преданные, но неумелые и неопытные. А вон Грант, с ним — шотландские горцы. Эти получше, настоящие солдаты. Хорошо, что с ними нет Крофорда, тоже шотландца, любимца Корнуоллиса, человека горячего, умного, но всякую победу норовит приписать лихим атакам своих кавалеристов.

Факелы освещали лица собравшихся во дворе казармы.

— Итак, господа, за дело! За дело! Генерал Хатчинсон, какова численность наших войск?

— Более семи тысяч человек, части регулярной армии и ополчение.

— И, сдается мне, лорд Ормонд, все так и рвутся в бой?

— Да, сэр, все, если вы имеете в виду части из Килкенни.

— Именно. Они себя не очень-то проявили несколько месяцев назад, когда родное графство пришлось защищать. В те дни, пока я не принял команду, дела прескверно складывались.

— Генерал, — обратился к Лейку Грант, — не странно ли, что мы до сих пор не получили известий от генерала Тейлора из Фоксфорда?

— И впрямь странно, полковник. Незамедлительно разберусь. Вы очень верно и вовремя подсказали.

На заре Лейк с офицерами поехали осматривать позиции. Город, словно в чаше, лежал меж невысокими холмами, слева в утренней дымке виднелись горы. Хатчинсон занял с войсками Сионский холм в миле от города, расположив солдат в три оборонительных рубежа, с флангов их защищали озера. Кавалерия должна была находиться меж первым и вторым рубежом. На северном склоне по обочинам дороги Хатчинсон поставил артиллерию, а у моста при выезде в город и на улицах — легкие орудия.

Лейк медленно объезжал позиции, но его придирчивый взгляд не находил промашек в расположении войск. Пели ранние птицы, слышался четкий солдатский шаг, звуки флейты, барабанная дробь. Утро обещало быть ясным и теплым.

Генерал повернулся в седле.

— А что, Грант, не напоминают ли вам здешние места Шотландию?

Грант лишь пожал плечами и сплюнул. Лейк рассмеялся. Предстоящая битва хрестоматийно ясна. Но лавры придется делить с Хатчинсоном. Он все подготовил отменно.

ДОРОГА ИЗ КРОССМОЛИНЫ НА КАСЛБАР, АВГУСТА 26—27-ГО

Зловещие топи, черные лужи. Захолустные задворки. Через две мили, после Аддергула, — привал на час. Мак-Карти не спалось. Он шел мимо солдат, те сидели, уронив голову на поднятые колени. Многих сморил сон. Неспроста французский генерал оставил в Кроссмолине всю артиллерию, кроме самых легких орудий, и теперь, впрягшись словно волы, их тащили на себе повстанцы-крестьяне. Пригнувшись, они натужно ступали в темноте, спотыкались, падали, а сержанты-французы осыпали их иноземной бранью. Исстари вот так же брели по этим полям и лесам такие же, как и эти, как и сам он, крестьяне, до колен окутанные стелющимся туманом. А поэты живописали поражения на поле брани, смерть вождей от вражеского клинка, унылую оборону какой-нибудь речки или перевала, отступления. И ни один не сложил балладу о тех, кто, надрываясь из последних сил, жадно глотая воздух, тащил на своих плечах возы, непосильные лошадям и мулам.

Пустынный край изгнания: болота, каменистые ущелья, светлое голубое небо. Сюда, к западу от Шаннона, бежали вожаки восстания, после того как его наголову разбил Кромвель. Сюда, пешком или на повозках, добирались разоренные гэльские помещики, а их вассалы гнали вслед коров и овец, подстегивая их ореховыми прутиками; и крестьяне, дровосеки и прочий трудовой люд стали выбираться из глуши болот и ущелий, чтобы служить новым хозяевам. Сейчас хозяева уже иные: Тилинг, Эллиот, Мур со своими цветистыми лозунгами братства и равенства; непонятный генерал-француз, который то ходит мрачнее тучи, то внезапно начинает расточать улыбки. Много лет назад стоял Мак-Карти на площади в Макруме и смотрел, как вешают Падди Линча, капитана Избранников, пузатого коротышку, кровожадного и тоже вечно улыбающегося. Будь он сейчас жив, непременно пошел бы этим же путем, по горным тропкам да ущельям. Весь народ — без царя в голове, за исключением людей вроде Падди Линча, таких же темных и жестоких.

Да, крутит-крутит по спирали истории этих людей в домотканой мешковатой одежде, большеротых и тонкогубых, черноволосых и рыжих. Руки их, загрубевшие от труда, сжимают сейчас мушкет или пику. Темные люди, не понимают, зачем их ведут этой дорогой, они карабкаются по крутым склонам, чуть не бегом минуют болота, освещенные лишь звездами. Вожаки и полководцы сгинут в круговерти истории, а эти люди останутся.

ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО

Все, кому довелось описывать эти события, сходятся на том, что день битвы при Каслбаре самый достопримечательный. В шесть часов утра, проделав изнурительный путь по мерзким топям и ущельям, мы вышли на возвышенность, откуда менее чем в километре виднелся Сионский холм, занятый англичанами. Лишь час назад донесли им о нашем приближении, и они спешно стали перегруппировывать войска, что за час не завершишь. Эмбер некоторое время задумчиво созерцал местность с пригорка, словно принимая парад. Потом приказал нам идти вперед и укрыться за холмом Сливенагарк. Мы были еще далеко от англичан, и их огонь не мог нас достать.

Затем Эмбер приказал ирландцам под командой О’Дауда и Тилинга захватить неприятельские пушки. И мы лавиной покатили вперед. Метров через пятьдесят нас встретил шквальный огонь противника. Ирландцы бросились в атаку и смяли цепи пехотинцев, выставленных на защиту пушек. Но пушки, доселе молчавшие, вдруг заговорили, грозно и громко. В наших рядах сразу же образовались изрядные бреши. Мы потеряли много людей, но в ту минуту я об этом не задумывался, казалось, весь мир вокруг суть дым и грохот. Эмбер тем временем двинул вперед и шеренги своих солдат, поначалу их скрывали кусты, но вдруг на равнине оказалось, что они обошли англичан с фланга. Мы снова услышали команду «Вперед!» — и пошли на врага: могли ли мы помышлять о чем-нибудь ином! Да и гренадеры, шедшие следом, понуждали нас атаковать.

Не могу сказать, что сам отличился в бою. Помнится, стрелял из пистолета в артиллериста, рубил и колол шпагой. Я знал, что должен вдохновить людей, что-то сказать им, но во рту пересохло, язык онемел. Тут я увидел О’Дауда: сорвав с себя шляпу, он с криками хлестал ею по спинам солдат, приказывая им идти в атаку. Лучше всего мне запомнилась мушкетная пальба и крики. Под нашим натиском обратились в бегство лонгфордские ополченцы, не дав развернуться своей же кавалерии. А повстанцы с пиками били, кололи направо и налево, не щадили ни пешего, ни конного.

И все же исход сражения решился не столько благодаря нашей атаке, сколько из-за трусости врага. Когда солдаты О’Дауда взобрались на холм, англичане бросились наутек мимо уже давно покинутых артиллеристами пушек. Причем первыми, судя по рассказам, гвардейцы принца Уэльского и части из Килкенни. Добравшись до своего тыла, они и там посеяли панику, и почти вся столь превосходящая нас армия обратилась в бегство. Храбро сражались лишь шотландцы — они не дрогнули и в рукопашной орудовали прикладами мушкетов, словно дубинками. Эмбер впоследствии признал, что не ожидал столь легкой победы. Он рассчитывал отвлечь внимание неприятеля, послав под их пушки наши передние шеренги, а сам, обойдя их с фланга, ударить и таким образом сокрушить врага. Однако наша блистательная победа превзошла все ожидания.

Битву при Каслбаре, которую сейчас называют позорнейшим поражением Британской армии или еще более уничижительно: «Каслбарскими скачками», я в силах лишь описать, но не растолковать. Несомненно, замысел Эмбера с ночным переходом сыграл важную роль: англичанам пришлось на ходу перестраивать оборону, занимать неудобные, наспех выбранные и неспланированные позиции. Возможно, ошибся и Лейк, взяв на себя команду в сражении на незнакомой местности, хотя я не уверен, смог бы Хатчинсон или любой другой офицер распорядиться лучше. Разве что Эмбер. Теперь все ирландцы, даже дремучие крестьяне из Невина, прониклись уверенностью Эмбера в его талантах. Он словно опоил нас всех колдовским эликсиром. Оказавшись на чужом, диком берегу, средь людей, чей язык он не понимал, Эмбер так уверенно вел войска и отдавал приказы, будто не сомневался: успех, как и всегда, придет сам собой. С тех пор минуло два месяца, и я уже весьма критично оцениваю самоуверенность Эмбера, но в утро Каслбарской битвы я, как и остальные, готов был отдать жизнь по мановению его руки. Британские офицеры, с кем мне довелось говорить, сводят на нет роль повстанческой армии, приписывая нашу победу лишь закаленным в боях пехотинцам и гренадерам Эмбера. По их словам, ирландское стадо бросили вперед, чтобы только отвлечь внимание англичан. Что представляется мне не столь очевидным. Это человечье стадо бросила вперед сама история, и устранить оно могло что угодно.

Зато очевидно одно: англичане бежали, побросав на пути пушки, мушкеты. На узких городских улочках удирающая кавалерия давила своих же пехотинцев. Офицерам удалось собрать несколько сотен солдат, и в достойном бою у моста они прикрыли отступавших товарищей. Однако повстанцы их смяли. В городе еще оставалась одна пушка, которая вела огонь до последнего, что делает честь мужеству артиллеристов. Один из них, по слухам, пал от руки Оуэна Мак-Карти, но сказать наверняка не могу. Во время нашего ночного похода у Мак-Карти не было оружия. Но когда в битве пал некто Кафферти, капитан повстанцев из крестьян Мак-Доннела, Мак-Карти занял его место и принял участие в штурме Сионского холма. С тех пор в Ирландской армии его стали величать (кто в шутку, кто всерьез) капитаном.

Перечитывая написанное, я вижу: скучно и поверхностно рассказал как об этой знаменательной победе, так и о своем участии в ней. Когда она завершилась, я испытывал и ликование, и смятение. Я — крохотная частичка отчаянно-храброй армии, которая благодаря удаче, уменью командира да трусости англичан одержала невероятную победу. Англичане были разбиты наголову. Они бежали, побросав пушки, боеприпасы, мушкеты, знамена. Страх гнал их до самого Туама, где они устроили небольшой привал и последовали дальше, в Атлон, чтобы там дождаться Корнуоллиса, итого шестьдесят три мили. Оттуда по всей Ирландии и пошел слух, что идет огромная и страшная армия. При Каслбаре полегло триста ирландцев, пали они от первых артиллерийских залпов, а считанные минуты спустя О’Дауд молниеносной атакой захватил пушки. Несколько человек умерло прямо у меня на глазах. Видел я и британских солдат, заколотых пиками, с развороченными ребрами и кишками. Такова была ныне всем известная битва при Каслбаре.

КАСЛБАР, АВГУСТА 27-ГО

Ошеломленный, стоял Мак-Карти на Высокой улице в Каслбаре. В голове все перемешалось, грудь тяжело вздымалась: будто вновь он мальчишка и только что выиграл забег в родном Трейли. В памяти лишь отрывочные, хотя и последовательные видения, ночное небо в кровавых звездах. Кричат люди, по летним лугам стелется, оставляя копоть, черный дым. И впрямь как забег, только по полю смерти. Здоровяки солдаты в красных мундирах на Сионском холме, вот они бегут прочь, а кое-кто бьется в судорогах на земле, искаженные лица, выпученные глаза.

Вот у подножия холма, словно споткнувшись, упал Кафферти, грудь ему разворотило пушечным ядром. Шедшие за командиром остановились, уставившись на него, — островок покоя средь бушующего людского моря. Грохот от канонады стоял страшный, словно сама смерть обрела голос, пролитая кровь и изувеченная плоть под кровавыми лохмотьями. Вот пошатнулся на бегу сосед Мак-Карти, будто ноги заплелись. Мак-Карти схватил его за плечи, взглянул в уже не видящие глаза. «Господи, спаси», — шепнули мертвеющие губы, и он рухнул вперед. Взрыв грянул совсем рядом, и у Мак-Карти похолодело в животе. Это красные мундиры кормят нас смертью, набивают нам ею животы, разинутые в крике рты.

— Пора покончить с ними! — крикнул он солдатам Кафферти. — Бога ради, пора покончить! — Он схватил одного из солдат и толкнул вперед. А сам с диким ревом, перекрывавшим даже грохот канонады, бросился к холму. На бегу оглянулся: солдаты следовали за ним, всего человек двадцать. Но слева и справа бежали другие повстанцы, их было великое множество, они взбирались по пологому холму, неловко держа пики наперевес. Их руки более привычны к косе или лопате. Случись ополченцам из Лонгфорда устоять, дружно встретив повстанцев острыми штыками, что бы те стали делать? Однако ополченцы дрогнули и побежали, разом пронзенные страхом. Страх бессловесным гонцом полетел от одной цепи красных мундиров к другой. Поворачивай и беги. А повстанцы наседали, все больше полнились отвагой, видя, что бояться им нечего: перед ними лишь отступающий в панике враг и его нужно догнать и прирезать или заколоть. Пушки молчали, воздух наполняли лишь крики и вопли людей. Но в ушах Мак-Карти все еще грохотали пушечные залпы. Он остановился, зажал уши руками. И побежал вместе с другими дальше, по росистым еще лугам к Каслбару, угнездившемуся средь холмов.

И вот он в Каслбаре, на Высокой улице, мимо него спешат люди. Вон валяются брошенные, уже не нужные мушкеты. Где отступали английские войска, он не знал, да и не задумывался, хотя, очевидно, большая их часть прошла именно по этой улице. В ее начале стояла маленькая пушка, а на ней — распростертый артиллерист, отважный человек, он не покинул своего смертоносного орудия, даже увидев рядом других людей, тоже несущих смерть. Что подвигло его на такой шаг?

Корни О’Дауд положил Мак-Карти руку на плечо.

— Разбили мы их, Оуэн! В пух и прах! — Глаза его горели шальным огнем.

Мак-Карти лишь кивнул в ответ. Все верно, так и было. Битва принесла им победу. Но Мак-Карти не чувствовал радости, лишь от недавнего страха пересохло во рту.

— Считай, тебе крупно повезло, что здесь оказался. Глядишь, поэму сочинишь обо всем этом.

— Обо всем этом? — переспросил Мак-Карти.

Все дальше и дальше слышится ему теперь канонада, словно отзвуки уходящих громовых раскатов. Зато, точно болотные огоньки, заплясали перед глазами стихотворные строки других поэтов. О том, как из белокаменных усадеб изгоняли знать; о том, как уходил на север, в отчаянии и бессильной ярости, Бэр О’Салливан; о том, как совершил победоносный ночной налет Сарсфилд и какая жестокая расплата ждала за эту малую победу — кровавые поля Огрима и Лимерика.

— Обо всем этом? — переспросил он. Но О’Дауда уже не было рядом, — ускакал хмельной от победы всадник.

Повстанцы уже не бежали, шли шагом, оглядываясь, как и Мак-Карти, по сторонам. Сам он остановился у мелочной лавки: сейчас, после всего виденного и слышанного на Сионском холме, она оказалась такой же диковинкой, как арабский шатер. Он обернулся: по маленькому горбатому мосту ехал, возвышаясь над толпой, Эмбер. За ним следом ехали ольстерец Тилинг и помещик-протестант Эллиот. По лицу Эмбера трудно было угадать его выражение, даже когда он подъехал ближе. Эмбер умел скрывать свои чувства. Сейчас он улыбался, как и всякий одержавший победу генерал. Он ехал по улице доселе незнакомого города, словно помещик, вернувшийся в свою вотчину. И только лицо, смуглое и неразгаданное, выдавало в нем чужого.

Мак-Карти подошел к пушке. Среди серых, мрачных домов ярким пятном выделялся красный мундир. Мак-Карти заглянул убитому в открытые глаза. Такой же рыжеволосый, как и сам он, и лицо вроде знакомое. Неудивительно. Ведь они оба ирландцы: и Мак-Карти, и пушкарь из лонгфордского ополчения. И суть не в платье — у одного домотканый кафтан, красный мундир у другого, — а в том, что они оба одной ирландской крови, оба рыжеволосые, с упрямыми подбородками, большеротые — это и объединяло их. Мак-Карти протянул было к лицу погибшего руку, но тут же отдернул и быстро и неловко зашагал прочь.

Он пробрался сквозь толпу, запрудившую улицу, на вершину холма и огляделся. По мосту двигался людской поток, поднимался по пологому склону и около пушки делился надвое. Удастся ли когда из этого образа-заготовки слепить поэму? Гортанные, ликующие возгласы ирландцев перемежались, точно пальбой из мушкетов, французской речью.

К Мак-Карти подскакал Рандал Мак-Доннел, этот кентавр. В седле он ладен и складен, пеший же — неуклюж и пузат. Утренняя дымка уже рассеялась. День выдался ясный, но солнце светило тускло. Мак-Доннел придержал коня и наклонился к Мак-Карти.

— А знаешь, кто у англичан генералом? Сам Лейк! От нас драпала вся коннахтская армия под командой Лейка!

Короткое хлесткое имя всколыхнуло память. Убогая лачуга в Мейо, двое беглых повстанцев, члены тайного общества из Уэксфорда. Снова вернулись времена Кромвеля. Идет по Уэксфорду и Карлоу генерал Лейк, и тянутся за ним вереницей виселицы да столбы для порки, и ведет он победоносное английское воинство в красных мундирах под звуки флейты и дробь барабана.

— Есть о чем поэму сложить.

То О’Дауд его донимал, теперь Мак-Доннел. Поэму по заказу. Пошел в таверну, нацарапал куплет-другой — и знай торгуй им на улицах Каслбара. Несколько шиллингов заработаешь. Как и на пустых, но сладкозвучных балладах, которые сочиняют на английском языке после скачек. Нет, все это далеко от поэзии. В Каслбаре поэзии не сыскать.

Сбирайтесь, о братья ирландцы, о скачках победных рассказ, Как солнечным утром в Каслбаре являли мы доблесть не раз.

— Конечно, есть о чем поэму сложить. Вам бы, Рандал, хотелось о скачках, верно? — Шуткой Мак-Карти сразу отгородился от этого грубого животного, неукротимого в своих порывах. А как неистово орал он вместе с другими победителями!

Сперва тот не понял, что к чему. Сдвинул на затылок шляпу, поскреб в черных тугих кудрях. Потом тонко засмеялся, хлопнув себя ладонью по округлому животу.

— Верно, и впрямь скачки! И генерал Лейк в этих скачках всех обставил, на целую милю опередил. Но сейчас это не подходит. Нам нужна поэма высокая, приличествующая нашей победе.

Они разговаривали по-английски. Но вот Мах-Доннел коснулся хлыстом шляпы и отъехал. Даже на поле брани он прихватил жокейский хлыст. Хотя на портупее у него висел пистолет, а второй — в кобуре у седла.

Добравшись до конца Высокой улицы, французы повернули и пошли по Крепостной, мимо казарм, суда, тюрьмы — мрачные здания, казалось, рвали безмятежную синь неба острыми крышами. Мак-Карти свернул в мощеный переулок.

Следом за телохранителями-гренадерами ехал Эмбер, высокий мужчина, выше Мак-Карти, темноликий, погруженный в свои мысли. За ним — Тилинг, человек выдержанный и рассудительный, взгляд цепкий, умный. Вон Джон Мур, молодой, нежноликий, пухлогубый и тонконосый, волосы точно солома. Ни дать ни взять юный герой поэмы: победитель, осматривающий покоренный город. Взяв себя руками под локти, Мак-Карти прислонился плечом к холодной, бурого камня стене. Вот о чем пишут поэты: о юных героях и победителях-генералах. И наверное, всегда в минуты торжества все вокруг выглядело именно так, как сейчас. Словно редкие солнечные лучи сквозь облака, явь, пропущенная сквозь призму чувств и фантазии. Мимо шли люди, знакомые и неотличимые от них незнакомцы, крестьяне и батраки. Они словно возвращались после изнурительного труда с полей, еще окропленных предрассветной росой. А совсем недавно они с воплями лезли на Сионский холм, безжалостно закалывали насмерть пиками людей. Час битвы точно сон, прервавший явь обыденной жизни. Солнце уврачевало раны. Жизнь вернулась в привычное русло: вон знакомая лавка, стена из тесаного камня, вон тяжело шагает пахарь. И быстро затягивается рана, утихает боль в душе.

Над судом развевалось зеленое шелковое знамя, которое привезли французы, на нем золотая арфа, но без короны. На крыльцо взошли французские и ирландские офицеры, и толпа, именуемая теперь армией, воззрилась на них. Заиграли французские музыканты, запищали флейты, забили барабаны. Потом воцарилась тишина. И тут резко вступила волынка, звуки сыпались, точно монеты из кармана. Мак-Карти оглядел толпу, но не нашел волынщика. А играл он один из маршей О’Доннела. Мак-Карти частенько слышал их в Киллале. Когда-то пришел Хью О’Доннел с севера в пустоши Мейо. Не было в его дни ни здания суда, ни самого города. А на площадь с кривых убогих улочек стали стекаться горожане.

От шума и гама Мак-Карти обуяла невероятная жажда. Хорошо бы заглянуть в лавку Шона Мак-Кенны и пропустить с ним стаканчик. Ведь все равно вскорости таверны откроются, и ничто не напомнит о событиях в Киллале, Баллине или здесь, в Каслбаре. Из всех убитых, виденных в тот день, запомнился лишь пушкарь, так похожий на него самого, только глаза другие — уже неживые.

По пути к Мак-Кенне ему вновь повстречался Мак-Доннел. Кривоногий коренастый крепыш уже спешился. Они пошли вместе искать открытую таверну. Что ж, с Шоном выпить еще успеется. Не в его характере таскаться по улицам в такую пору.

— Да, великая сегодня свершилась битва, — сказал Мак-Доннел.

— Кровавая битва, — поправил Мак-Карти.

— И верно. Три сотни наших полегло, зато защитничкам Каслбара досталось еще крепче. Бежали прочь быстрее лани, а мы за ними, только успевай руби направо и налево.

— Я видел, — оборвал его Мак-Карти.

Мак-Доннел улыбнулся, обнажив мелкие редкие зубы.

— Ишь ты, Каслбарские скачки!

Прошел бой, повстанцы победили, и Мак-Карти сражался с ними бок о бок. Он не наблюдал со стороны, подыскивая образные сравнения да придумывая льстивые эпитеты вождям, как обычный поэт. Он штурмовал Сионский холм, гнал ополченцев по скользким от росы лугам, вглядывался в лицо мертвого пушкаря.

— Богом клянусь, Оуэн, — продолжал Мак-Доннел, — жизнь у нас раз и навсегда переменится.

10

ИЗ «БЕСПРИСТРАСТНОГО РАССКАЗА О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В КИЛЛАЛЕ В ЛЕТО ГОДА 1798-ГО» АРТУРА ВИНСЕНТА БРУМА

Верные короне люди в Киллале поначалу не поверили ужасной вести о трагедии в Каслбаре. Не следует забывать, что к тому времени мы в Киллале были отрезаны от всего графства Мейо. И так продолжалось до самого конца. Дороги на юг, восток и запад захвачены мятежниками, и по ним не проехать. Посему мы довольствовались известиями, доносимыми до нас мятежниками, и, разумеется, весть о поражении при Каслбаре будила все новые и новые опасения. Однако, несмотря на это, мы твердо верили, что мятежники и их французские сообщники будут разбиты наголову, как только встретятся на поле брани с английской армией.

Мое жилище по-прежнему служило штабом оставшихся в Киллале мятежных войск под командой очень неглупого крестьянина по имени Ферди О’Доннел. Он даже имеет кое-какое образование и преисполнен грубоватой обходительности, столь нередкой среди ирландцев. Впредь мне еще немало придется сказать об О’Доннеле, я назвал бы его замечательным человеком, не запятнай он себя кровью, пролитой во время восстания. Сами мы не единожды обязаны ему жизнью, а раз, спасая нас, он едва не погиб сам. Я часто размышляю о том, как тесно и хитро переплетаются в душе человеческой добро и зло, и ни один самый мудрый и добродетельный человек не угадает, где кончается одно и начинается другое. Пока же скажу, что О’Доннел редко нарушал наш покой, вторгаясь в отведенные нам (в моем же доме!) комнаты. Вот один лишь пример.

Топая по лестнице, он поднялся, постучал в дверь библиотеки, я с трепетом открыл: он стоял на пороге, от волнения дрожа всем телом. Огромная армия под командой генерала Лейка, поведал он мне, потерпела поражение в битве при Каслбаре, и теперь весь север провинции Коннахт в руках восставших. Я попытался унять его волнение, сам же задумался о новых бедах, поджидавших нас, отнюдь не из-за победы мятежников — этому я просто не поверил, — а из-за того, что в победу эту Уверовал О’Доннел. Я полностью разделял страхи прочих истинных патриотов: повстанцы могли предать нас смерти, как в ознаменование своей победы, так и в отместку за поражение. Судьба несчастных протестантов из Уэксфорда смущала наше воображение.

Не берусь судить, какого отношения к этой вести ждал от меня О’Доннел: может, ярости, а может, внезапного перехода на их сторону. А возможно, он решил просто поделиться со мной ошеломившим его известием. Во всяком случае, ответ мой явился для него неожиданным, ибо я не сумел избавиться от недоверия. Он тут же затараторил, стараясь все объяснить, но лишь усилил мой скепсис. Из его слов явствовало, что маленькая армия, наполовину состоящая из неотесанных и невежественных крестьян, разгромила куда большую по численности, в которую входили и регулярные британские войска, и артиллерия. И он заверял, что повстанцы не просто одолели их, а разбили наголову и с позором обратили в бегство. Неужто Британская армия не выдержала натиска ирландского мужичья и французских бандитов, сдала позиции и в панике бежала, оставив на поле брани и оружие и честь?! Последнее представлялось мне столь маловероятным, что я окончательно укрепился и в своем недоверии, и в опасениях за нашу судьбу, которая была в руках людей, поверивших этой выдумке.

Недоверие мое разделяли и остальные верные королю протестанты. Господин Фолкинер, в молодости изведавший военную службу, рьяно пытался доказать, что новость эта — вымысел. Кто, вопрошал он, в столь выгодной позиции и имея численное превосходство, обратится в бегство? Даже французы бы не побежали, и испанцы бы не дрогнули. Его мнение разделяли и все мы, или почти все, кроме капитана Купера. В конце концов, он типичный ирландец, и национальное упрямство отчетливее проявляется в яром отрицании очевидного. В своем заточении (крытом рынке) он доходил до безумства в бессильной ярости. Слухи о поражении при Каслбаре он с готовностью поддержал, крича, что трусы англичане всегда бросали ирландских протестантов в трудную минуту, оставляя их на растерзание крестьянам или на милость господню в лице заморского принца-избавителя. Мы, однако, не сразу вняли его будто бредовым, но на поверку мудрым словам. И лишь с течением дней, видя, как меж Киллалой и Каслбаром снуют мятежники, слыша их спокойные и убедительные рассказы, поверили и мы. Но даже и тогда пытались обмануть себя: дескать, англичане отвели армию на юг, а в Каслбаре оставили лишь незначительный гарнизон для обороны.

Увы, сейчас весь свет знает, что Британская армия потерпела постыдное и низкое поражение. Во всей провинции Коннахт заправляли мятежники, немало их разгуливало и по Киллале. Причем не только солдаты О’Доннела. Меж захваченными повстанцами городами — Киллалой, Баллиной, Уэстпортом, Фоксфордом, Суинфордом, Кроссмолиной и, конечно же, Каслбаром — оживленная связь, и каждодневно приходили вести, что та или иная глухая деревушка выступила в поддержку восстания. Страшнее всего были, конечно, мелкие шайки головорезов, под водительством людей вроде жестокого Мэлэки Дугана. Они совершали налеты на усадьбы, жгли их дотла, не считаясь с дисциплиной, установленной Эмбером. Пострадала не одна протестантская усадьба, правда не вблизи Киллалы, где «капитан» О’Доннел, как он величал сам себя, поддерживал порядок. Особенно боялись мести повстанцев жены плененных йоменов. Все, кроме госпожи Купер. Она собрала на Холме радости своих дремучих мужланов крестьян, чтобы отражать любое нападение. Много раз видел я ее на улицах Киллалы: она ехала верхом, словно амазонка, держа в руках плетку наподобие отцовской, о которой ходили легенды. Конечно, за свою резкость и язвительность она могла и поплатиться, но среди крестьян она пользовалась необъяснимым уважением, которое, как ни странно, уживалось с ненавистью и презрением к ее несчастному супругу.

Вскорости мы узнали, что являемся гражданами нового государства — Республики Коннахт, предвестницы грядущей Ирландской республики — конечной цели восстания. И дело затевалось нешуточное. Образовалось правительство, требовавшее от нас подчинения и материальной поддержки. Молодой Джон Мур, брат снискавшего заслуженную известность Джорджа Мура, был назначен президентом, он возглавлял Совет двенадцати. Совет этот издал приказ, дабы все пригодные к военной службе мужчины, так или иначе помогавшие восстанию, были занесены в списки в Каслбаре. На город Каслбар была наложена контрибуция в две тысячи гиней, а на все графство — десять тысяч. Кроме того, были выпущены ассигнации, подписанные господином Муром, они выдавались за отобранные товары, и деньги по ним обещали выплатить, как только Ирландия станет республикой. Мне довелось видеть эти орудия грабежа, хотя на мою долю они и не пришлись.

Закон, предписывавший всем мужчинам отметиться в Каслбаре, не означал всеобщую мобилизацию. Он скорее служил для того, чтобы всех не примкнувших к восстанию можно было посчитать недругами нового государства. В это число попали почти все протестанты и большинство наиболее уважаемых католиков. Мое же собственное положение представлялось мне весьма своеобразным. Я страдаю, хотя и в незначительной степени, подагрой и посему не вхожу в число «годных». Кроме того, закон касался лишь лиц ирландского происхождения, а я, волей Всевышнего, к оным не принадлежу. Я высказал эти соображения «капитану» О’Доннелу, и он с готовностью признал, что я толкую закон правильно. Даже более того, он высказал мнение, что один лишь сан мой освобождает меня от этих «каслбарских глупых затей».

Итак, в Киллале закипели страсти, поползли гнетущие толки. И продолжалось такое не одну неделю. Как мы убедимся впоследствии, в наших краях разыгрался не только пролог драмы Мейо, но и эпилог, Киллала явилась ареной и первого и последнего боя. А меж ними жизнь нашу наполняли слухи да страхи. Мы не знали, что будет с нами, с нашими домами, землей. Одно время мы даже опасались за судьбу всего королевства. Мятежники, конечно, рано или поздно столкнутся с основными силами англичан, но как знать, чем это столкновение кончится, особенно после зловещих и мрачных воспоминаний о Каслбаре. Ежели судить по нашим краям, можно подумать, что Ирландию охватило восстание рабов, ибо напрашивается сравнение не с восстаниями средневековых крестьян, а с древними, времен Спартака, мятежами. Наши пленители, кроме О’Доннела, имели весьма смутное представление об истории Древнего мира, да, судя по их ликующим лицам, они прекрасно обходились и без нее.

После Каслбарской битвы в Киллале воцарилась атмосфера празднеств. К восстанию примкнуло много людей, особенно молодых, но немало осталось с миром и по деревням — скоро убирать урожай, — хотя в душе они горячо приветствовали мятеж, несмотря на воскресные проповеди господина Хасси, в которых он смело осуждал отступников. Но перед глазами его паствы был и иной пример — второй священник, Мэрфи, личность отвратительная, и впрямь стакнулся с восставшими, ушел с ними в Каслбар и, по всей видимости, служит в тамошнем храме мессы в запятнанной кровью рясе. В тавернах гуляют всю ночь напролет, кричат, пьют, поют, не смолкает скрипка или волынка. Порой я даже опасался, сможет ли О’Доннел обуздать людей, если спиртное пагубно отразится на их нравах. В первые дни нашего плена они, правда, были полностью поглощены судами и пересудами о своей блистательной победе.

Время от времени в Киллалу из Каслбара наезжали наши знакомцы, и среди них Оуэн Мак-Карти. Увы, он изменился к худшему, стал завзятым мятежником, даже с оружием в руках участвовал в битве. Однажды я встретил его у себя в доме, он пришел к О’Доннелу, своему близкому другу. Ему, похоже, дали какой-то чин, хотя в отличие от других офицеров их форму он не носил. На нем была шелковая рубашка и сюртук тонкого сукна, некогда принадлежавший какому-то более сухопарому господину. Офицерам выдавали также и пистолеты, и Мак-Карти носил красивую кобуру на широком кожаном ремне. Он заметил мой взгляд и потупился, устыдившись своего награбленного господского платья. Он всегда казался большим и неуклюжим, сейчас же — еще и чужим.

Из уважения к моему сану мне разрешали свободно ходить по городу, хотя я нечасто пользовался этим правом. Отчасти потому, что боялся оставить дражайшую Элайзу, отчасти из-за собственной робости. Грустно было идти по улицам Киллалы, ибо они, подобно Мак-Карти, изменились к худшему. Раньше местечко, пусть мрачное и унылое, с замшелыми от ветров с Атлантики стенами домов, было по крайней мере спокойным. Теперь же улицы запружены народом, в воздухе не смолкают грозные возгласы на непонятном языке, столь неподобающие для литературного или хотя бы пристойного изложения. Стоя в начале сбегающей к причалу улицы, я чувствовал себя одиноким и заброшенным, как Крузо из романа Дефо.

И все же все это время, позволю себе еще раз назойливо напомнить читателю, стояли прекрасные предосенние дни, зрелые хлеба уже клонили налившиеся колосья, дожидаясь жнеца.

11

КАСЛБАР, АВГУСТА 28-ГО

Писать и читать Эмбер научился поздно, и не очень-то преуспел. Это чрезвычайно мешало ему в службе, не потому, что он испытывал неловкость, а потому, что приходилось полагаться на адъютантов и секретарей. На следующий после Каслбарской битвы день он составил доклад для Директории, продиктовал его Бартолемью Тилингу и отослал с солдатом-ирландцем в Ньюпорт, где его дожидалось рыбацкое суденышко. Диктовал он медленно, чтобы Тилингу легче было понимать чужой язык, да и само письмо очень важное.

— …К шести утра после семнадцатичасового перехода по пустошам и бездорожью я подошел к окрестностям Каслбара. Англичане занимали почти неприступные позиции и намного превосходили по численности мои войска, в которые входили как французские солдаты, так и ирландские… Как мы назовем их, Тилинг?

— Патриоты, — серьезно ответил тот.

— Хорошо… как французские солдаты, так и ирландские патриоты. Кроме того, у англичан была артиллерия, мне же пришлось оставить почти все свои пушки в деревне…

— Кроссмолина.

— …Кроссмолина, захватив лишь легкие орудия. Английские генералы Лейк и Хатчинсон сосредоточили войска на широком и невысоком холме примерно в километре от моего авангарда. Я решил бросить ирландских патриотов в массированную лобовую атаку. Ими командовал отважный офицер-ирландец О’Дауд, вооружены они были длинными пиками. Четыре раза предпринимали они штурм холма и понесли тяжелые потери под обстрелом артиллерии. Тогда я приказал атаковать по всему фронту. Сарризэн ударил с левого фланга, Фонтэн теснил врага на правом. Вскоре началось беспорядочное отступление. Враг оставил на поле битвы и орудия, и свою честь. Некоторое сопротивление оказали лишь разрозненные подразделения у моста в город, попытавшись навязать нам тыловой бой. Но третий полк молниеносной атакой выбил их с позиций и обратил в паническое бегство. Незначительные бои велись и на улицах города. Доблестный английский пушкарь до последнего не оставлял своего орудия. Его заколол не менее доблестный ирландский патриот. Мы преследовали врага еще семь миль к югу от города. Англичане потерпели сокрушительное поражение. При отступлении они бросили оружие, боеприпасы, даже личный багаж генерала Лейка… Вы, Тилинг, записали?

— Да, сэр. — Тилинг с почтительной, чуть ироничной готовностью занес перо над бумагой.

— Значит, так. Вот каким должен быть текст доклада о битве. Простым, без прикрас. Солдат — человек прямодушный, и мысли свои излагает четко.

— Особенно если это отчет о победе.

Эмбер улыбнулся.

— Именно. Дал ли вам Сарризэн сведения о количестве убитых и раненых с обеих сторон, список захваченного оружия и пушек, названия английских полков, участвовавших в битве? Покажите мне эти данные, я подпишу, и присовокупите их к докладу.

— А заинтересует ли кого в Париже список павших крестьян? Долго читать придется. Тех, кто с пиками четыре раза под пушки шел.

— А как, по-вашему, должен был я ими распорядиться? — с легким раздражением спросил Эмбер. — Кроме сохи, они знать ничего не знают, военных навыков никаких. Они приняли на себя артиллерийский огонь, позволив моим солдатам зайти с флангов.

Тилинг промолчал. На полях он нарисовал маленький аккуратный крест.

— И вот что еще, — продолжал Эмбер, — попросите Фонтэна составить карту поля битвы и включите ее в отчет. Скажите, пусть на одной стороне нарисует французского солдата, на другой — патриота-ирландца с пикой в руке. Будет очень красиво. После безыскусного правдивого отчета о битве позволительно, поразмыслив о происшедшем, как-то подчеркнуть ее значение.

Он встал, подошел к окну, взглянул на залитые солнцем поля лорда Клерморриса, на окаймлявшую их рощицу лиственниц. Потом снова принялся диктовать.

— …Столь невероятная победа достигнута благодаря отваге и находчивости французских солдат, верой и правдой служащих Революции, а также благодаря ирландским патриотам, которым невмоготу ненавистное ярмо рабства. Британская армия была разбита, и город, являющийся ключевым в… — он повернулся к Тилингу, вопросительно подняв брови.

— В Мейо, генерал, или, если угодно, в Коннахте.

— Не понял, разъясните.

— Мы находимся в графстве Мейо, а оно входит в провинцию Коннахт.

— …являющийся ключевым в провинции Коннахт, в наших руках. Прочие городки и селения к западу захвачены группами местных патриотов, которых вдохновил наш пример. Создана Республика Коннахт, ею управляют и французы и ирландцы. Ряды повстанцев множатся так стремительно, что нам уже непросто предоставлять им необходимое. Короче говоря, начало положено блистательное, и я теперь понимаю, почему так горячо хвалил своих соотечественников полковник Теобальд Уолф Тон. Как и мы сами, ирландцы — дети Революции… А чьи это земли?

— Аристократа по имени Клерморрис. Он и лорд Гленторн — самые могущественные землевладельцы в восточном Мейо.

— А разве не господин Мур? — резко бросил Эмбер. — Тот, кого мы поставили президентом? Вы же заверяли меня, что…

— Его брат Джордж помещик средней руки, — пояснил Тилинг. — В вашем понимании он не аристократ, но и не последний человек в округе. Муры — семья уважаемая.

— Наш президент добавит лавров в мой венец, — сказал Эмбер, — прошу вас, продолжайте… Согласно приказу, я должен был обеспечить высадку и дожидаться генерала Арди. Чтобы упрочить свои позиции, необходимо было продвинуться в глубь острова и захватить Каслбар. Полная и безоговорочная победа, столь отрадный единодушный порыв населения Мейо меняет обстоятельства. Пока инициатива в этой части острова принадлежит мне, полагаю, было бы просто преступно не развить успех. Не знаю, отплыл ли Арди, или, может, его перехватила английская эскадра, я же намереваюсь в ближайшие три дня призвать под свои знамена как можно больше патриотов-ирландцев, разобраться в донесениях, не поднялись ли люди в каком уголке острова на восстание, воодушевленные Каслбарской битвой. Свои же войска я буду держать в полной готовности, чтобы передать их под команду генерала Арди. Но если он не высадится, я намереваюсь двинуться дальше.

В комнате было тихо, лишь скрипело перо Тилинга.

— …двинуться дальше, — повторил он.

Эмбер не обратил на это внимания. Он снова загляделся на лиственницы лорда Клерморриса.

— …Судьба этого острова решится в ближайшие десять дней. Прогнозы благоприятны: возможно, отвага и дерзость принесут нам успех, и у Франции появится верный и бесстрашный союзник… Письмо закончите, как полагается.

Тилинг положил перо и пробежал глазами написанное.

— Прочитать сначала?

— Нет, нет. — Эмбер снова подошел к столу. — Вы удивлены, почему именно вас я попросил написать это письмо?

— Был удивлен, — сухо ответил Тилинг, — сейчас уже нет.

Эмбер улыбнулся и медленно, грузно опустился в кресло.

— Объясните.

— Мне не пристало…

— Чушь, — оборвал Эмбер, — объясните.

— Вы намного превышаете данные вам полномочия из-за одной-единственной победы и надежды, что поднимутся и другие провинции. Вам, конечно, не хочется, чтобы остальные французские офицеры знали те доводы, которые вы приводите для военного ведомства.

— Верно, — сказал Эмбер. — Попали в точку. А каково ваше собственное мнение? Ведь вы в некотором роде офицер Французской армии.

— Я еще и ирландец. В некотором роде, — ответил Тилинг. — Тон, может, и верит, что восстанет весь народ, а я нет. Несколько месяцев назад организация наша очень пострадала. Ведь ее основные силы были в Ольстере и Уэксфорде. Да еще в Дублине. Ну и, пожалуй, в центральных графствах. Только в них может вспыхнуть крупное восстание в ближайший месяц. Здесь же, в Мейо, мы приняли в Общество множество темных, не знающих ни слова по-английски крестьян, отрезанных от остальных графств. Не придет Арди — нам надеяться не на что.

— Арди еще не покинул французских берегов, можете не сомневаться, — сказал Эмбер. — И в Ирландию он не пойдет до тех пор, пока все не убедятся, что столь успешно начатую мной кампанию нужно достойно завершить. Ведь этот вельможный старик Корнуоллис не сидит сложа руки. Он ведет с севера навстречу мне большую армию. И если он меня отыщет, каслбарский триумф не повторится, но если восстанет весь остров и недели три мне удастся уклоняться от боя, Арди будет здесь.

— Три недели уклоняться от боя? — с сомнением переспросил Тилинг. — Это на нашем-то островке?

Эмбер лишь пожал плечами.

— Ирландия по территории больше, чем Вандея. Значительно больше. И я смогу уклониться от боя. Если повезет.

— А если Арди все же высадится, где мы к тому времени будем?

Эмбер сжал кулак, поднял над столом, разжал и растопырил пальцы — весьма необычный жест.

— Позвольте спросить, генерал, в какой степени можем мы рассчитывать на успех?

— Обстоятельства против нас. Слишком многое должно произойти своевременно и быстро. Восстанут на местах — а вы в этом сомневаетесь; скоро ли высадится Арди, а за ним и Килмэн; как начнет разворачивать войска Корнуоллис. Не исключена возможность, что он раскинет сети пошире, опутает нас и свяжет по рукам-ногам. О плане своем скажу лишь, что он самый выгодный в данных условиях.

— Выгодный для Франции или Ирландии?

— Конечно, для Франции, — ответил Эмбер, — выгодный для Франции. Ведь вы же к Франции обратились за помощью, и вы лично, и Уолф Тон, и Фицджералд, и прочие. Мы, что ли, толкали вас на путь измены Англии, вы сами позвали нас, чтобы крепче досадить Англии. И вот мы здесь. Повезет — нас будет еще больше. Но и у вас в стране мы служим своей родине, как вы — своей.

— Своей родине, — повторил Тилинг, — а не Революции.

— Франция — это и есть Революция, — неожиданно пылко произнес Эмбер. — Моя победа в Ирландии упрочит Революцию, а победа Бонапарта в Египте ее, быть может, уничтожит.

— Думаете, для крестьян, которых вы посылаете под пушки, это имеет какое-то значение?

— Задайте этот вопрос себе. Они же не мои соотечественники, а ваши.

— Я им и задаюсь. Только очень уж вопрос страшен.

— Верно, — печально согласился Эмбер, — страшный вопрос. Война пожирает людей. Мы посылаем своих детей под пушки. Но в разгар кампании задаваться этим вопросом нельзя.

— Я перепишу ваше донесение начисто, — сказал Тилинг. — Оставить для вас копию?

— Разумеется. И проследите, чтобы выбрали надежного гонца. С первым приливом судно должно выйти в море.

У двери Тилинг обернулся.

— Скажите, генерал, лобовая атака на открытой местности без прикрытия приводит к неоправданным потерям в живой силе, не так ли?

— На этот раз атака себя оправдала, — ответил Эмбер.

ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО

На следующий день после Каслбарской битвы меня направили на восток, в Слайго, чтобы удостовериться, в каком состоянии там движение Объединенных ирландцев, и по возможности выяснить, как обстоят дела в Ольстере. Эмбер учитывал возможное присоединение к нам остатков повстанческих сил на севере. Со мной поехал учитель Оуэн Руаф Мак-Карти. Не исключено, что дорога на Слайго частично в руках крестьян, и Мак-Карти легче, чем мне, удалось бы объясниться с ними. По правде говоря, на дорогах было небезопасно появляться всякому, по одежде, поведению и речи похожему на протестанта. Нас, однако, подобные злоключения миновали, хотя Западное Слайго и находилось в руках повстанцев.

Мы ехали через Суинфорд, Чарлзтаун и Тоберкурри, и вряд ли кто видел спутников более разномастных, чем мы. Мак-Карти трясся в седле, каждое движение причиняло ему боль, и раз он заметил, что лошадь, реквизированная у лорда Клерморриса, должно быть, и пяти фунтов не стоит. Он намекал на стародавний закон, по которому папистам запрещалось держать лошадь дороже пяти фунтов. Мак-Карти оказался человеком умным и тонким, хотя и чудаковатым, и я в очередной раз проклял искусственные преграды, разделяющие людей разных сословий. В целом о лучшем спутнике я и мечтать не мог, правда, он порывался заглянуть во всякую таверну на пути, выказывая немалые способности и в питейном деле. В некоторых тавернах его знали по имени, как автора стихов на древнегэльском языке. О целях и задачах Объединенных ирландцев он почти ничего не знал, хотя читал кое-какие наши брошюры. Голова у него забита прелюбопытнейшими знаниями, как научными, так и псевдонаучными, но ограничиваются они в основном Ирландией и четырьмя морями окрест, хотя ему не отказать в знании литературы, читал он и Голдсмита и Шекспира.

— Моя жена, — упомянул я, — очень увлекается Оссианом.

— Кем?

— Величайшим из поэтов, писавших по-ирландски, — вопрос его меня озадачил, — Оссианом. Может, правда, он шотландец. В Лондоне его прославил господин Джеймс Макферсон.

— О’Сиан, говорите? — помолчав, переспросил он. — Имя знакомое.

Вскорости после свадьбы госпожа Эллиот заставила меня выучить наизусть отрывок из цветистого перевода Макферсона, и я процитировал его Мак-Карти.

— «О реки Каледонии прекрасной, пусть ваши духи воспарят высоко, пробудят ото сна героев-гэлов, чтобы на бой пошли они, не дрогнув».

— Что ж, красиво звучит, — признал Мак-Карти. — И запомнить наизусть такое непросто. «Чтобы на бой пошли они, не дрогнув». Не каждый день такие стихи попадаются.

Мне почудилась издевка в его замечании, и я сказал:

— Стиху, кажется, недостает чувства и выразительности.

— Ничуть, — с едва ли не приторной любезностью заверил меня Мак-Карти. — Очень хороший стих. «Пробудят ото сна героев-гэлов». Одну эту строчку стоит запомнить! В Западном Корке есть один рифмоплет, так он за эти слова не один шиллинг выложит.

Долгий и разный путь проделали мы с ним, прежде чем пошли одной дорогой, и все же еще очень многое нас разделяло. По-моему, Ирландию удерживают в повиновении жестокие законы и продажный парламент; правительство и знать, уверовавшие в незыблемость своей власти из-за разжигаемой вражды меж протестантами и католиками; могучая армия чужеземцев-англичан. Со всем этим Мак-Карти с готовностью согласился, хотя, очевидно, его это почти не трогало.

— Мой отец, — сказал он, — был, по вашим понятиям, безземельным, он батрачил, чтобы прокормить нас двоих. А его отец некогда владел клочком земли на угодьях лорда Бленнергассета, близ Трейли. Выдались два неурожайных года подряд, один за другим, аренду платить нечем, вот и согнали его с земли. Удастся ли теперь Объединенным ирландцам покончить с этим?

— Арендная плата существует во всех странах, и у помещиков свои долги, они их и покрывают тем, что получают за аренду.

Мак-Карти словно не расслышал меня и продолжал:

— Вырос я, пошел учительствовать в Макруме, и тут опять Избранники зашевелились. Вожаком у них был Падди Линч. На любое злодейство горазд. По сравнению с ним Мэлэки Дуган из Килкуммина — невинный агнец. Когда он начал орудовать в Западном Кроке, помещики присмирели, перестали бедноту с земли сгонять. Случись Избранники во времена моего деда, не пришлось бы ему бродягой свой век кончать.

— Мы еще у истоков освобождения, — начал я и почувствовал всю пустоту слов. — И продвигаться нужно постепенно, шаг за шагом.

— Вот так постепенно, шаг за шагом, и оказался мой дед в придорожной канаве. Заснул раз зимней ночью, лишь утром его нашли, а подле слезами заливается и от холода дрожит его сын — мой отец. — Мак-Карти задумчиво закусил губу, потом сказал: — Ну еще бы! Разве кому есть дело до таких, как мой дед?

Повстанцы, узнав о победе при Каслбаре, не дожидаясь ни помощи, ни указаний французов, захватили Суинфорд. Узкая деревенская улица украшена зелеными ветвями, там и сям стоят «древа свободы». Восставшие заняли местную пивную, хотя хозяин ее был папистом, и пили, горланили песни весь день-деньской. Крепко сбитый молодой крестьянин, похоже, самый отчаянный драчун и забияка, назвавшись капитаном, вершил над селянами полный произвол. Не удержавшись, Мак-Карти похвастал, что мы участвовали в Каслбарской битве, нас тут же окружили, забросали вопросами, стали угощать спиртным, от чего Мак-Карти не отказался. Почти то же ожидало нас и в Чарлзтауне. Короче говоря, дорога на восток Мейо была открыта, деревни — в руках повстанцев. Но о графстве Слайго мы так ничего и не узнали. По слухам, одни деревни восстали, в других стоят отряды йоменов, а третьи жили по-прежнему, будто ничего не случилось. В самом городе Слайго, более крупном и лучше укрепленном, чем Каслбар, стоял большой английский гарнизон, усиленный частями из Ольстера. Слайго на севере и Бойл на юге — вот два звена в цепи, которой англичане хотели приковать нас к провинции Коннахт до подхода армии Корнуоллиса. И случись нам дойти до Ольстера, придется либо с боем прорывать эту цепь, либо постараться незаметно проскользнуть.

День тот выдался чудесный, долго не опускался вечер. Далеко налево от нас, в сторону Атлантики, простирался Бычий кряж, пурпуром отливали его вершины в закатном солнце на голубом небе. А где-то далеко-далеко — Дублин, и почти так же далеко — Каслбар. На невысоких пологих холмах, утопающих в зелени, кое-где виднеются дворянские усадьбы. Но чаще взору нашему представали бескрайние равнины и крестьянские лачуги. Порой мы останавливались, просили молока, и очевидно было, насколько чужды им все восстания и сражения. Совестно было подумать, что скоро и их закрутит водоворот нашего восстания. Ибо что им королевства и республики, равенство и права человека? У них другие заботы, другие цели — убрать бы урожай.

ИЗ СОЧИНЕНИЯ «СЛУЖБА В МОЛОДОСТИ. С КОРНУОЛЛИСОМ ПО ИРЛАНДИИ». ГЛАВА III КНИГИ «МОИ ПОХОДЫ» ГЕНЕРАЛ-МАЙОРА СЭРА ГАРОЛЬДА УИНДЭМА (ЛОНДОН, 1848)

С севера и юга город Дублин охватывают два канала, Большой и Королевский, они соединяют столицу с рекой Шаннон и океаном. И по сей день они остаются чудом инженерного искусства и речного судоходства. По этим каналам поступают в город урожаи с щедрых полей и стада с обильных лугов Ирландии для отправки в Англию. А в годину войн с Францией и Наполеоном каналы эти были жизненно важными артериями, связующими Англию со своей житницей.

Как раз по Большому каналу и отправился в Коннахт Корнуоллис. Я бы на его месте извелся и истомился, он же спокойно сидел на палубе, дымил трубкой с длинным чубуком и беспрестанно пил шоколад из крохотных чашечек. Тогда, в молодости, от Корнуоллиса я и получил неоценимый урок: «Поспешай не торопясь». Да еще и наглядный пример несчастного генерала Лейка, павшего жертвой торопливости. Правда, отправляясь в Коннахт, Корнуоллис еще не знал о каслбарской катастрофе.

— К нашему прибытию Лейк, возможно, уже расправится с французами, а если нет, посмотрим, как там дела, и решим, как поступить, — говорил мне Корнуоллис, — здешние места на всем протяжении канала на редкость мирные, вы согласны со мной, Уиндэм? Будто это Франция или Голландия или даже Англия. Дайте людям возможность, и они будут жить тихо и мирно. Народ здешний высоко чтит справедливость. Какой-то историк так сказал. Сам из англичан.

По случайности Корнуоллис в тот момент обозревал Алленские топи, где ни мирных, ни иных обитателей не сыскать. И тем не менее умозаключение его мудро. На ирландский народ возвели много напраслины. Он и впрямь с готовностью покорился бы правительству справедливому и гуманному, если бы не демагоги, сыгравшие на его чувствах. А вспыльчивость и воинственность, столь поносимые недоброжелателями, обуздываются дисциплиной Британской армии (как и было на протяжении последних сорока лет), и из ирландцев получаются отменные солдаты, во всем мире лучше не сыскать.

Приведенный пример свидетельствует и о широте взглядов Корнуоллиса, и о его человеколюбии, не покинувшем его даже во время битвы с обманутыми крестьянскими массами в Коннахте. Питт послал Корнуоллиса в Ирландию с двоякой целью: усмирить волнения на острове и окончательно низложить так называемое королевство Ирландии, тем самым полностью вверив страну попечительству английского парламента. Обе эти задачи Корнуоллис обсуждал со мной открыто и доверительно — наверное, еще ни одному лейтенанту в двадцать лет не доводилось познать столько премудростей в военном и дипломатическом искусстве. Усмирять и одновременно закладывать основы прочного жизнеустройства — истинная цель всякого воина-дипломата, и лорд Корнуоллис обладал необходимой широтой взглядов, тонко чувствовал людские чаяния. Увы, в те годы я был слишком недальновиден и не полностью воспользовался предоставившейся мне уникальной возможностью.

Старый полководец (впрочем, признаюсь, моложе, чем я сейчас) говорил спокойно и долго. Уже стали опускаться сумерки, чудесные, нежнейшие сумерки ирландского лета. По берегам канала тянулись бурые, кое-где разработанные торфяники: необозримую равнину рассекали, сходясь и расходясь, темные неглубокие траншеи. Многовековая история, спрессованная временем; все горести и печали народные наслоились в этой бурой, пахучей массе, еще не тронутой человеком. В папке из мягкой юфти я носил карты Корнуоллиса и его записи, которые он диктовал мне по мере продвижения наших войск, однако не удосуживался просмотреть их. Но ни об одной мелочи он не забывал, хотя касались они не битвы и быстрой победы, а восстановления незыблемых законов справедливой и полноценной мирной жизни.

От четырех узловых пунктов: Слайго, Бойла, Каслбара и Голуэя — сплетена сеть на весь Коннахт. Не вырваться из нее повстанцам. А на юге тем временем сосредоточивались основные силы наших войск. Потом сеть все теснее и теснее будет смыкаться над повстанцами. Тщательно продумав свой план и отдав распоряжения, Корнуоллис откинулся на спинку кресла, положив больную ногу на скамейку с подушечкой.

В Тулламоре, богатом прибрежном городке, мы высадились на берег и экипажем проследовали до Атлона: он расположен в двадцати пяти милях к северо-западу, на берегах реки Шаннон, и контролирует важный мост — основную дорогу в Коннахт. За Атлон, а следовательно, и за мост через Шаннон шли ожесточенные бои и во времена Кромвеля, и во времена Вильгельма. В июне 1691 года на Атлон напала более чем двадцатитысячная армия Вильгельма и подвергла его чудовищному, невиданному за всю историю Ирландии обстрелу. Тонны каменных и железных ядер обрушились на стены города. Корнуоллис не остался равнодушным к истории и осмотрел столько повидавшую на своем веку крепость, остатки городской стены. Там-то и настигла нас весть о каслбарской трагедии.

Доставили ее легкие драгуны, самым унизительным образом покинувшие поле боя, без отдыха мчали они от самого Каслбара. Их привели к Корнуоллису для доклада, но даже в присутствии сурового и величественного полководца они не сумели связно и толково рассказать обо всем. Несметная армия крестьян, подстрекаемая священниками, с дикими воплями движется по дорогам Коннахта. От Каслбара до Атлона под ее натиском пали все важные населенные пункты, в том числе и Туам. Корнуоллис слушал их молча, стараясь угадать за продиктованными страхом преувеличениями истинный размах поражения на севере.

Потом он оставил драгун и продолжил осмотр города, но уже не столько из благочестия, сколько из практических соображений: устоит ли Атлон перед массированной атакой. Он также послал гонца в Туам, чтобы проверить, находится ли этот важный пункт на перекрестке дорог в руках англичан. Уже затемно прискакал посланец от генерала Лейка с донесением, постыднее которого ни один офицер Британской армии не писал своему командиру. Генерал и хвалил, и жалел себя, безраздельно перекладывая вину на своих офицеров и солдат. Британские войска, писал он, поддались панике и трусливо покинули поле боя, столь хорошо задуманного и подготовленного им, Лейком, боя, в котором он намеревался с честью выстоять. И строчкой ниже он уже противоречил себе, возлагая ответственность за подготовку к ведению боя на Хатчинсона. В донесении ни слова не говорилось о том, почему вспыхнувшая паника охватила самым пагубным образом все войска, намного превосходившие противника численностью и занимавшие удобную позицию на холме. Также ни словом не обмолвился генерал о храбрости и находчивости врага, одержавшего победу благодаря ночному переходу, на которые не решился бы заурядный командир.

Вижу как сейчас, несмотря на давность событий и свой немалый возраст: Корнуоллис стоит на мосту, опершись на парапет, дабы дать покой больной ноге. Внизу несет свои мрачные воды Шаннон, справа и слева — еще более мрачные берега. По Атлону побежала тревога, одни слухи порождали другие. Корнуоллис скомкал донесение Лейка и занес руку над рекой, но опомнился, разгладил бумажку и протянул мне.

— Вот видите, послушай меня Лейк и выспись как следует той ночью, не пришлось бы ему расхлебывать все это.

Потом он призвал полковника Крофорда.

— Если Туам еще в наших руках, предлагаю выступить туда завтра же с двумя полками. Туда же ко мне направятся, как только прибудут в Атлон, и основные части. Как только соберу необходимые силы, не позднее чем послезавтра выступаю на Мейо. Составьте приказы, чтобы контролировались дороги на восток, в Слайго и Бойле. И срочное донесение военному ведомству: «Возможно, потребуются дополнительные войска на охрану Дублина». Юный Уиндэм поможет вам написать. Ведь ваши драгуны слова без ошибки не напишут.

— Неужто положение столь серьезно? — встревожился Крофорд.

— Мы, несомненно, победим, — ответил Корнуоллис. — Обязательно победим. Сколько уж веков воюем, к победам нам не привыкать. Но победа на этот раз придет не столь скоро, как я рассчитывал. Да, Крофорд, два полка, которые завтра отправляются со мною, должны состоять из английских солдат.

— Не соблаговолите ли, ваше высочество, в трудную минуту опереться на шотландских солдат? — Шотландский выговор придавал словам Крофорда сердитый оттенок.

Корнуоллис добродушно рассмеялся и легонько хлопнул Крофорда по плечу.

— С величайшим удовольствием, сэр. С величайшим удовольствием. Ваши солдаты лучше всех. Господи, да если у меня был выбор, я б всех этих йоменов да ополченцев — на сторожевую службу, по гарнизонам. С глаз долой, чтоб под ногами не путались.

И больше он ни разу прямо не высказался о битве при Каслбаре.

По невообразимому, словно подстроенному стечению обстоятельств просьба Корнуоллиса о подкреплении попала в Лондон одновременно с первым известием о боях в дельте Нила, в бухте Абукир, между английским флотом под командой адмирала Нельсона и французским, который охранял экспедиционный корпус Бонапарта. В минуты праздности я нередко задумывался, какой магической нитью связаны эти события, происходившие на разных краях света. Впрочем, мои размышления и впрямь плод праздности, ибо какая связь меж незначительной перестрелкой на топком болоте под серым, унылым небом и одной из важнейших в истории битв, когда решалась судьба Европы и Индии.

ИЗ РУКОПИСНОГО ДНЕВНИКА ДЖУДИТ ЭЛЛИОТ, ОЗАГЛАВЛЕННОГО «ВСЕ ВОКРУГ В ЗЕЛЕНОМ УБРАНСТВЕ»

Записки ирландской патриотки

Августа 29-го. Сегодня мой доблестный Малкольм где-то на востоке Мейо «пробуждает ото сна героев-гэлов», как сказал бы Оссиан. Наш городок Баллина находится в центре повстанческого лагеря, хотя ведут себя повстанцы далеко не так благоприличествующе, как хотелось бы. В Каслбаре — столице нашей молодой Республики Коннахт — правит Временный комитет, и там жизнь спокойна и пристойна, во всяком случае, так мне говорили, сама я не рискую выезжать далеко. А в Баллине патриоты ведут себя так, словно свобода для них означает право на хамство и разбой. Правда, они почти все время пьяные. Капитаном у них Майкл Герахти, крестьянин-середняк, некогда он принимал присягу Объединенных ирландцев у моего дорогого супруга. Он, как и подобает, поддерживает порядок. Однако больше похож на главаря банды, который не отважится ввести строгую дисциплину. И как следствие — частые грабежи дворянских усадеб, хотя, к счастью, обошлось без кровопролития. Глядючи, как патриоты тащат, согнувшись в три погибели, награбленное, я не нахожу в них сходства с идеальными, в ореоле доблести и благородства, героями Оссиана. И все же из истории явствует, что люди эти — истинные потомки Оссиана, Оскара и Финна, ныне разоренные и втоптанные в грязь сапогом тирана, под пятой которого они находятся уже не одно столетие. Памятуя об этом, им почти все можно простить и уверовать в то, что, пожертвуя вскорости многим, они возвысят и очистят души свои.

Сегодня меня навестил (из самых добрых побуждений) господин Джордж Мур из усадьбы Мур-холл, старший брат президента нашей Республики Коннахт. Господин Мур ездил в Каслбар к Джону и на обратном пути завернул в Ров; Малкольм просил его удостовериться в моей безопасности. Напрасные хлопоты — репутация Малкольма в округе служит мне надежнейшим щитом. Без очков господин Мур много приятнее, держится весьма учтиво, хотя чуть насмешливо, а порой с такой очаровательной грустью. Должна признаться, поначалу меня изрядно задевало, что французы предпочли Джона Мура моему Малкольму, назначив его президентом, и доселе не могу избавиться от постыдного подозрения, что французов прельстила его родословная и нынешнее положение в обществе, хотя это весьма недостойно ревнителей всеобщего равенства. Теперь же в душе я уверена, что должность Малкольма лучше, он командует армией, в его руках меч Свободы. Увы, под знамена освободителей встали немногие дворяне. Джон Мур и мой Малкольм — исключение. Мелких помещиков и «полудворян» вроде задиристого и неотесанного Рандала Мак-Доннела в рядах повстанцев больше. Все они паписты. Сама я убежденная протестантка, и этим горжусь, однако душа моя полнится возмущением и презрением из-за того, что ни один из моих единоверцев, кроме Малкольма, не поддержал наше священное дело, ибо к чему, как не к свободе, ведет протестантство. Воистину не добраться до глубоко запрятанной и запутанной сути этого острова, некогда знававшего и героические времена.

Вдвойне постыдно поведение Джорджа Мура: он и дворянин, и католик, однако держится особняком, не внимая славному примеру родного брата.

— Увы, мадам, — сказал он мне, — видно, ирландского во мне меньше, чем в вас.

— Но я вовсе не ирландка, — воскликнула я, — я англичанка, и по крови, и по воспитанию, однако сердце у меня болит за…

— Охотно верю вам, — прервал он меня, — и ваши чувства к стране, ставшей для вас второй родиной, — немалый мне упрек. Но я, очевидно, слишком долго прожил за границей.

— Я знаю, сэр, что вы насмехаетесь надо мной, — с сердцем ответила я, — но, по-моему, вернуть древнему народу свободу — дело святое.

— И впрямь, народ мы древний, но что касается всех «святых дел», то мне порой кажется, что они пагубны и оборачиваются всегда людскими страданиями.

— Напрасно вы так думаете, сэр! Без свободы нет счастья народа.

— А по-вашему, мы и есть народ? Я, капитан Купер, Мэлэки Дуган, Деннис Браун и Рандал Мак-Доннел.

Если верить рассказам, человек этот, столь мне непонятный, вовсе не трус, напротив, в молодые годы слыл отчаянным дуэлянтом, волочился за замужними женщинами, чему я готова поверить. Хотя глаз его тускл и холоден, губы пухлые, чувственные. Да и сидел он ближе ко мне, чем того требовали обстоятельства, и пристрастно оглядывал мое миткалевое платье. Но дух его скован и заморожен холодным, всесильным рассудком. Мур весьма гордится своим умом. Мне же он видится хоть и острым, но неглубоким. Разве сравнишь его с неохватностью нашего Руссо, истинного гения-борца; он сумел отпереть темницу, где томилась душа Европы.

— А как дела у нашего президента? — спросила я.

— Вы имеете в виду моего брата? Неплохо. Так же в свое время начинали и Перкин Уорбек[22], и Ламберт Симнел, и Джейн Грей.[23]

К равнодушию в голосе примешивалась горечь — сочетание редкое. Тяжелый характер, отчужденный от всех и вся. Немного найдется миленьких романтических дурочек, которых он привлечет.

Августа 30-го. Сегодня случилось нечто ужасное: в усадьбу господина Лоренса ворвалась целая толпа и на глазах перепуганных дочерей и жены хозяина разграбила все имущество. Не спорю, господин Лоренс ярый приверженец английской короны, сам сейчас служит в королевской армии, весьма пристрастен в своих религиозных взглядах, но так же неоспоримо и то, что он был помещиком добрым, каких у нас в стране мало. О легендарные герои прошлого, герои Оссиана, вы бы не грабили усадьбу Лоренса, не тащили оттуда, привязав на спину, огромные часы. И все же герой Оссиана жив, и сейчас он держит путь на восток.

Сентября 2-го. Перечитываю написанное, и совесть подсказывает, что не таким запомнился мне Малкольм, в нем меньше героического и больше человечного, и такой он милее всего моему сердцу. Последний раз я видела его неделю назад, после освобождения Баллины, в канун славного похода на Каслбар. Он прискакал на усадьбу в полдень и до четырех часов пробыл со мной. Те бесценные и столь быстротечные часы навсегда останутся в моей памяти, что бы ни уготовила нам обоим судьба.

Я ожидала увидеть его в великолепном мундире (Малкольм бы не преминул назвать это по доброте душевной моим «романтическим вымыслом»), однако он появился в простом сюртуке и в тех же штанах, в которых уехал в Киллалу встречать французов. Правда, на поясе он носил теперь пистолет. Как и всякий раз после многодневной разлуки, мы нежно и пылко поцеловались. Но вот он отстранился, и я тотчас прочитала отстраненность и в его лице, ласку его застила сдержанность. Я спешно отвела его в столовую, подала ему блюдо с окороком и большую кружку пива, и за то и за другое он принялся с превеликой охотой. Я села напротив, положила подбородок на скрещенные руки на столе и, помолчав, спросила:

— На что это похоже?

— Что «это»? — оторвавшись от еды, спросил он.

— Сражение. Сражение за Баллину. Самое первое сражение. Наш родной город освобожден. Так на что это похоже?

Прожевав окорок и запив его пивом, он положил нож и вилку и ответил, улыбнувшись:

— Похоже на драку «стенка на стенку». Если судить по Баллине.

— Я никогда не видела драк, но, конечно, наслышана о них. Как и всякий, кто живет в Ирландии.

— В назначенное время сходятся парни из двух деревень или городков, — объяснил он мне. — Ищут повод: будь то вековая ссора или распря, затеянная еще отцами, а иной раз обходятся и вовсе без повода. И по сигналу обе стороны кидаются друг на друга с дубинками, шипастыми палками, с камнями или с тем, что под руку попадет. Редко заканчивается драка чьей-то победой. Несомненно, тех, у кого дубинки потолще да головы покрепче. Потом все вместе, словно закадычные друзья, устраивают попойку. Те, конечно, кто еще в состоянии держаться на ногах после драки. Вот и военная битва сродни этой, только вместо дубинок — пики, мушкеты и штыки. И разумеется, потом не доходит до дружеской попойки.

Вот всегда Малкольм такой: как и всякий ирландец, готов насмехаться над собой, самоуничижаться. Но послышался мне в его словах и горький отзвук правды.

— Но сейчас же все по-другому, эти парни знают, за что сражаются, — за свободу.

— Да, за свободу, — кивнул Малкольм. — Французский генерал слов не пожалел, чтоб растолковать им это, — французских слов, конечно, но мы с Тилингом перевели. Ирландцев его речь потрясла. Правда, у нас в языке нет слова «республика», но мы, как могли, объяснили. — Эллиот поднял кружку и допил пиво. — Насколько я могу судить, француз — человек очень способный. Зовут его Эмбер, он прославился еще в Вандее. Сегодня в ночь выходим на Каслбар; если разобьем англичан, все Мейо и почти весь Коннахт в наших руках. Ну а потом все будет зависеть от того, поднимется ли вслед за нами вся страна, прибудет ли подкрепление из Франции. Видишь, дорогая, я уже поднаторел в военных премудростях. Стал настоящим солдатом.

Он встал, подошел к буфету, вновь наполнил кружку из кувшина.

— Вы разобьете англичан, — сказала я с уверенностью. — И народ по стране поднимается. Все складывается, как ты говоришь.

— К нам в лагерь чуть не каждый час крестьяне приходят. И из Невина, и из Балликасла, и Кроссмолины. Они в Каслбаре и бывать-то не бывали, и слыхом о нем не слыхивали, разве что в стихах. Немалое их испытание там поджидает — Британская армия, «солдаты британской короны», как их в стихах именуют. И части английской регулярной армии, и ирландское ополчение; пехота и кавалерия, драгуны и артиллерия. Да, это не драка «стенка на стенку». Я еще сам не знаю, какой будет эта битва. Может, мне доведется рассказать тебе о ней.

Сказал он это спокойно, и в душе у меня шевельнулся страх. Сейчас-то я знаю, что страх напрасный, во всем мире уже знают о нашей блистательной победе при Каслбаре, в которой Малкольм, вне всякого сомнения, сыграл свою роль с решимостью и отвагой.

Вдруг он резко, так что расплескалось пиво, повернулся ко мне.

— В усадьбе ты остаешься одна, — сказал он. — Не считая повара, прислуги да подростков, которым еще рано воевать. Крепко запомни то, что я говорил тебе перед отъездом в Киллалу. В Баллине гарнизон под командой Майкла Герахти. Если нашему дому будет угрожать опасность — с той ли, с другой стороны, ты меня понимаешь? — пошли человека к Герахти, вели передать, что нужна помощь, и незамедлительно. И он поможет.

— Что значит «с той ли, с другой стороны?» Не очень-то я тебя понимаю.

— Есть такой человек, по имени Мэлэки Дуган, — ответил он, — патриот, хотя вернее бы его назвать…

— Я его не знаю.

— Твое счастье. Господин Дуган Тома Пейна и Уильяма Годвина не читал, боюсь, вы общего языка не найдете. — Малкольм неожиданно замолчал, поставил кружку с пивом и подошел ко мне. Взял меня за руки, поднял с кресла. Погладил по щеке, провел рукой по губам. — Прости мне эти слова, дорогая. Прости, злой я сегодня. А ты запомни вот что: это не война, а восстание, и не сразу поймешь, что к чему. Кто друг, а кто враг. Но тебе здесь ничто не грозит, не забывай только про Герахти.

Он склонился и поцеловал меня, и я вмиг забыла и про Герахти, и про Эмбера, и про Дугана, и про Британскую армию в Каслбаре, и про крестьян из Невина и Балликасла.

По-моему, забыл обо всем и Малкольм, он крепко обнял меня, и не существовало для нас в ту минуту никого ни в усадьбе, ни в целом Мейо, ни во всей Ирландии.

Охваченные сильным, но покойным чувством, мы удалились в спальню, где познали с мужем столько счастья. Впрочем, писать об этом весьма нескромно с моей стороны. Ровно в три часа дня, однако, я разбудила его, как он и просил, хотя мне и не хотелось. Он так спокойно спал, морщины, бороздившие лицо днем, разгладились. Я коснулась рукой его лба, и он тотчас открыл глаза и сел в постели. Потом вспомнил, что мы с ним дома, в безопасности, и улыбнулся. Я нагнулась и поцеловала его, и он поцеловал меня в ответ, нежно и умиротворенно, погладил по волосам.

— Сколько воды утекло, — сказал он, — с тех пор, как сиживали мы в Лондоне, в доме у твоего отца, и вместе читали.

— И беседовали, — подхватила я. — Иной раз весь вечер напролет. — И покраснела, словно я не замужняя женщина и не в постели со своим супругом.

— И беседовали, — повторил он и погладил меня по волосам.

— Те книги сейчас у нас. В твоем, Малкольм, кабинете. Все твои любимые. Пока ты не вернешься, я буду читать их каждый вечер, и будто ты снова рядом, и уже не так тоскливо.

— Конечно, — кивнул он. — Будто я рядом. — Улыбнулся, а улыбается он моим словам часто, словно находит в них некое скрытое удовольствие, хотя никогда не говорит какое.

В четыре часа он вывел лошадь, я пошла проводить его. У ворот он вскочил в седло и поскакал в Баллину, где присоединится к нашим патриотам. Проехав немного, он обернулся и помахал мне. Я разлучалась с ним не на один месяц, и следующая встреча произойдет совсем при других обстоятельствах.

ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО

Тяжелый переход выпал нам с Мак-Карти на следующий день: вовсю хлестал дождь, дороги раскисли. В Тоберкурри нас предупредили, чтобы мы обошли Коллуни стороной, городок верен старой власти, и что город Слайго охраняется сильным гарнизоном, на дорогах выставлены патрули. Нам удалось осторожно проскользнуть меж Слайго и озером Гилл на север узкой прибрежной тропой до деревни Россова Стрелка, в пяти милях от Слайго. Здесь знакомец Мак-Карти, поэт по имени О’Харт, держит таверну. С ним мы известили Мак-Тайра, чтобы он пришел на встречу со мной. Теперь всем известно, что бедный Мак-Тайр был представителем Объединенных ирландцев в Слайго. Любопытно, как четверо людей столь разных поприщ — поэзии и политики — оказались в тот день за одним столом в таверне.

Мак-Тайр явился лишь поздно вечером, и Мак-Карти, О’Харт и я скоротали дождливый день, дожидаясь его в таверне. Стояла таверна на берегу залива Слайго, местечко это называлось Памятной бухтой. Сквозь пелену дождя ее и не разглядеть, лишь свинцовые грозные волны. Дождь отвесно падал на соломенную крышу, и с нее сбегали журчащие ручейки. Кроме нас, посетителей не было, мы сидели за низким столом у камина и согревались горячим пуншем. Поначалу у Мак-Карти и О’Харта разговор не клеился, как часто бывает меж людьми одной профессии. Мне думается, О’Харт догадывался, зачем мы пожаловали, и миссию нашу не одобрял. Жена его, краснолицая и босоногая, подала нам большую миску варенной в мундире картошки, и мы, складывая кожуру прямо на стол, обмакивали картошку в плошку с солью и ели.

Мак-Карти уже давно, как только пересекли мы горбатый мост Оуэнмур, пребывал в плохом настроении. Дважды, несмотря на дождь, укрывшись одеялом, выходил он на маленькую пристань. А когда возвращался, одеяло бывало насквозь мокрым, густые рыжие волосы слипались. Или встанет у окна, стиснет кружку узловатыми пальцами и стоит полчаса.

В восемь вечера появился Мак-Тайр, средних лет, коренастый, с грубыми чертами, круглой, как орех, головой. Несколько раз случай уже сводил нас в Дублине и Белфасте. Семья Мак-Тайров — известные в графстве Антрим пресвитериане. Не знаю, какими судьбами попал он в Слайго и стал торговать полотном. Говорят, что лен — плоть и кровь северян: они его растят, чешут, отбеливают, прядут и продают. Когда собирают лен, над полями в Ольстере стоит сладковатый, дурманящий запах. Держался Мак-Тайр с похвальной степенностью, одет был аккуратно — снял промокший и грязный плащ, и по костюму не догадаться, в какую погоду он ехал верхом: темно-коричневый сюртук, застегнутый на все пуговицы, жилет и белая рубашка с незатейливой кружевной оторочкой по рукаву. И лишь тупоносые сапоги заляпаны желтоватой глиной.

— Плохи дела, — бросил он, выглянув в окно, хотя, очевидно, имел в виду не погоду. Он кивнул Мак-Карти, протянул ему руку. Во взгляде читались настороженность и недоверие.

О’Харт принес кружки со свежим, дымящимся и ароматным, пуншем, сам же вышел из комнаты, с нарочитой осторожностью закрыв дверь. Мак-Тайр поднес кружку к носу, долго принюхивался, потом залпом, со смаком, выпил с полкружки. Мак-Карти немного успокоился, но смотрел по-прежнему настороженно.

Французские корабли были замечены у побережья от Слайго до Бандорана и в бухте Донегол. Но от Донегола до Киллибегса изрезанный мелкими бухтами берег круто обрывался к морю, и в глубь острова от озера Суилли к Лондондерри тянулась гряда холмов. Может, корабли бросили якорь у Донегола, но, застигнутые штормом, не могут высадить войска, как случилось в 1796 году с Гошем и Тоном в заливе Бантри.

— Снова «протестантские ветры» задули, да еще с дождем, — не без издевки сказал Мак-Карти и чуть заметно улыбнулся Мак-Тайру.

Мак-Тайр не обратил на это внимания. Восстание в Ольстере больше не поднять, он не сомневался. Где-то в ущельях Антрима еще остались повстанцы, но на них устраивали облавы и уничтожали. Сколько селений в тех краях пожгли англичане, сотни фермерских домов и крестьянских лачуг.

— Там дом Тилинга, — заметил я.

— Был.

— А что, если Эмбер приведет армию в Ольстер?

— В Ольстер? Да вы, должно быть, не в своем уме. Мимо Слайго, мимо Балишаннона? А в Эннискилене его ждет не дождется генерал Тейлор с армией.

— Лейк тоже ждал — в Каслбаре, — вставил Мак-Карти, — однако не устоял.

— Знаю, слышал. — Мак-Тайр вытащил очки в квадратной оправе и водрузил на короткий нос.

— Ну а что, если мы все-таки прорвемся, — не отставал от него я. — Помогут ли нам ваши парни, что прячутся сейчас по ущельям?

— Эх, да если вы доберетесь до Ольстера, вам лучше всего податься в горы Донегола, там вас и за месяц не сыскать, сидите да ждите французские корабли.

— Заждались мы кораблей с испанских берегов, — вдруг произнес Мак-Карти.

— Почему с испанских? — недоуменно спросил Мак-Тайр.

— Стихи есть такие, — ответил Мак-Карти все с той же ухмылкой-издевкой.

Мак-Тайр смерил его недобрым взглядом, потом вновь повернулся ко мне.

— Это мой первый совет. А второй: отправляйтесь-ка вы в центральные графства. Там о восстании поговаривали, и кое-кто из наших знакомых уже побывал в Белфасте.

— Я там побывал. — И мне пришлось рассказать о разговоре с Гансом Деннистауном в Лонгфорде.

— И как это вы все друг друга знаете! — удивился Мак-Карти. — И на одном краю острова, и на другом.

Мак-Тайр провел пальцем по ободку оправы.

— Кого вы, Мак-Карти, имеете в виду? Объединенных ирландцев?

— Может, и Объединенных ирландцев, — согласился Мак-Карти.

— А может, — продолжал Мак-Тайр, — протестантов, да только у вас не хватает мужества сейчас это признать?

Слова «протестант» или «папист», брошенные в так называемых смешанных компаниях, подобны пистолетному выстрелу. Мак-Карти слегка опешил, словно на него напала и пытается загрызть маленькая собачонка.

— Если я правильно вас понял, то терпеть не намерен! Мне ненавистен слепой религиозный фанатизм у нас в стране, и я бы ни за что не отправился сюда за много миль в дождь и грязь, чтобы выслушивать поношения за разговором в таверне.

— То-то и оно, что таверна таверне рознь, в Слайго одни порядки, а в вашем Белфасте — другие.

— Можете оставаться при своем мнении, мне на него наплевать. Господин Эллиот, что за странного повстанца вы привели? Неужто он принимал присягу Объединенных ирландцев?

— Принимал, — ответил я. — Другое дело, принимает ли он ее всецело.

— Я с этим господином и часу не знаком, — сказал Мак-Карти, — а, кроме оскорблений, ничего от него не слышал.

— Не нахожу нужным рассказывать вам свою биографию, — спокойно парировал Мак-Тайр. — Я-то о вас и подавно ничего не знаю, кроме ручательства господина Эллиота да вашего акцента — судя по нему, жить бы вам куда южнее Слайго.

— Верно, — согласился Мак-Карти, — вы угадали мое желание. Хоть в этом-то мы едины.

— И во многом другом тоже, — подхватил я, — я ручался за вас, Мак-Карти, и могу поручиться и за Сэма Мак-Тайра, он уже четыре года с Объединенными ирландцами. У нас одни и те же чаяния и помыслы.

— Много он знает о моих чаяниях! — фыркнул Мак-Карти.

— Если ваши помыслы — отдать страну папистам, то я их не разделяю, — сказал Мак-Тайр.

— Тогда отдайте ее оранжистам.

— Чушь несете! — не сдавался Мак-Тайр. — Муж моей сестры с папистами дошел до моста через реку Тум. Его и повесили вместе с папистами, рядышком, на одном эшафоте. И последние в жизни слова они обратили друг другу.

— Охотно верю, — сухо отозвался Мак-Карти, покачал большой головой и медленно договорил, — папист и пресвитерианин умирают бок о бок.

— На одном эшафоте их повесили, — повторил Мак-Тайр. — Но они были с Объединенными ирландцами, приняли одну присягу, что и мы с вами. Не забывайте, сколько народа отошло от нашего дела, прослышав о резне, которую устроили протестанты в Уэксфорде. Разве их можно осуждать? Но среди Объединенных ирландцев достаточно еще людей, кто будет сражаться плечом к плечу, не ведая раздора. Это и есть лучшие из лучших сынов Ирландии.

— По вашим слишком общим меркам, в Слайго они, быть может, и ирландцы, а в графстве Керри на них посмотрят как на иноземцев. А что делали ваши Объединенные ирландцы, когда папистов тысячами изгоняли из Ольстера!

— Горько признать, но это правда, — согласился Мак-Тайр. — Было такое.

— Еще б не было! — воскликнул Мак-Карти. — Я собственными глазами видел этих бедолаг в землянках на склоне холмов в Мейо.

— Но Объединенные ирландцы к этому не причастны. Сами бы убедились, поговори вы с часок с Генри Джоем.

Мак-Карти лишь тряхнул головой.

— Слышал я о нем от вашего друга Тилинга, что разъезжает по Мейо во французской форме да знай горло дерет, командует. Ладно, ваш Генри Джой — раз, ваш Монро — два, вы сами — три. А от остальных черных пресвитериан с севера люди не очень-то много доброго видели.

— Но-но, полегче. Я такой же пресвитерианин, как и остальные, и не позволю, чтоб их поносили.

— Может, вы и сражаетесь с англичанами, но только ради собственного благополучия. А всех прочих хоть дьявол забери, так вот, среди этих «прочих» тварей божьих — паписты Ольстера.

— Чушь порешь! Мы пытаемся поднять восстание, и нельзя поднять его лишь в одном уголке острова, нельзя освободить лишь часть страны. Знаешь, парень, я ведь не всю жизнь в купцах проходил. Отец мой арендовал клочок земли. И из него Всемогущий все жилы вытянул…

— Всемогущий? — удивленно переспросил Мак-Карти.

— Мы так помещика своего прозвали. Настоящее-то имя ему лорд Антрим, но по всей округе иначе как Всемогущий его не величали.

Мак-Карти взглянул на меня.

— В Мейо тоже есть свой Всемогущий, — пояснил я Мак-Тайру.

— И в Керри тоже, — подхватил Мак-Карти. — Лорд Бленнергассет, лорд Кенмар и им подобные. И в графстве Корк не один десяток наберется. В любом уголке Ирландии, где я только ни был, есть свои Всемогущие, разве что на прибрежных островах к западу нет — больно края бедные.

Он взял кувшин и наполнил наши кружки.

— Тогда-то мы с братом Дэви и вступили в общество «Отважные сердца», боролись мы за то, чтобы арендную плату понизили да с земли не сгоняли, тогда еще Объединенных ирландцев и в помине не было. С тех пор я, так сказать, и приобщился к общему делу, и минуло мне тогда всего девятнадцать.

— Черт побери, да ведь то же самое и у нас в Манстере — Избранники. То же самое!

— И случись в числе зажиточных священник-пресвитерианин, думаете, мы его щадили? И не думали. — Мак-Тайр приветственно кивнул кружкой каждому из нас и в один присест выпил до дна.

Мак-Карти хлопнул по костлявому колену и подался вперед.

— А я знавал священника, да, пожалуй, не одного, близ Макрума, который от Избранников многое перенял.

Мак-Тайр снял очки и потер глаза.

— Слишком укоренилась наша с вами вражда, слишком буйные всходы дала она и на городских мостовых. Какая лютая ненависть полыхала меж Вестниками рассвета[24], оранжистами и Защитниками.[25] Что сейчас толку выискивать правых и неправых. Я не отрицаю, с малых лет ненавидел папистов. Знаете почему? Когда отца вышвырнули с его крошечной фермы, ее отдали в аренду паписту, кому высокая цена оказалась по карману. И такое творилось сплошь и рядом. Не припоминаете, есть гора в Южном Дауне — Слив-Гальон.

— Да, я слышал о такой. По склонам — древние могилы, а на вершине — озерцо, словно голубой глаз в небо.

— Об этом я не знаю. Мне другое доподлинно известно. — На этот раз Мак-Тайр сам наполнил кружки. — Земля на той горе — едва ли не лучшая в Ирландии. Хоть с югом, хоть с севером равняй. В семидесятые годы папистам разрешили долгосрочную аренду, они и давай фермами обзаводиться. Сами же и взвинтили арендную плату.

— Было время, когда все эти земли папистам принадлежали, — напомнил Мак-Карти. — А потом их согнали на топи да пустоши ваши единоверцы.

— Эк, куда хватил, то было сотни лет назад. А когда у тебя отбирают клочок земли, ты этих людей возненавидишь. Вот мы и ненавидим папистов, а паписты — нас, а все эти Всемогущие дерут и с тех и с других самую высокую арендную плату.

— С нас-то драл лорд Бленнергассет, — вставил Мак-Карти. — Я его и в глаза не видывал, а ненавижу. Может, его и в живых-то уже нет — столько лет прошло.

Не он, так сын. Такие господа без наследников не остаются.

Мак-Тайр откашлялся и вдруг запел, просто, но проникновенно. Мне запомнились лишь последние слова:

Прощай, Слив-Гальон, о, плодородный край. Платить аренду нам нет мочи, уходим навсегда, прощай.

Все примолкли. Мак-Карти положил большую веснушчатую руку на плечо Мак-Тайру.

— Как твое имя, богоотступная твоя душа? Никак Сэм? Ведь посмотришь на тебя, дремучего, не скажешь, что ты песни поешь? Хоть и слова английские, пустозвонные, а песня-то хороша!

Ночь эта запомнилась мне как самая пьяная в жизни, хотя и раньше трезвенником меня нельзя было назвать. Пустел один кувшин — на столе появлялся следующий. Вскорости к нам подсел и О’Харт. Едва ли не час читали они по очереди с Мак-Карти свои стихи. Я немного знаю ирландский, хотя не всегда понимаю поэтические сравнения и ссылки, да и вообще к поэзии я не склонен. Мне показалось, что О’Харт высоко чтил Мак-Карти и свои стихи читал нарочито скромно. Впрочем, вскоре Мак-Карти захмелел и не замечал этого. Тавернщик, учитель, купец — каких разных людей объединили на время за одним столом хмель и песня.

Я, хоть и пил наравне с ними, чувствовал себя чуть в стороне, крепко задумавшись о своем.

— Похоже, на севере с восстанием все кончено, — ни с того ни с сего обратился я к Мак-Тайру.

— Давно уж, — осовело глядя на меня, ответил он, — еще с битвы под Баллинахинчем.

— Не будь французов, не поднялся бы Коннахт. Не будь французов, все бы так и кончилось вылазками Избранников. Вот он подтвердит, — я кивнул на Мак-Карти.

— Но французы пришли, — ответил Мак-Тайр, — их целая тысяча. И обещали еще. И Каслбар у вас в руках.

А Мак-Карти напевал по-английски:

— «„Идут французы морем“, — молвит старая вещунья».

— Французы пришли потому, что это им выгодно. А от нашей Директории в Дублине рожки да ножки. Половина за решеткой.

— «„И бросят якорь в бухте, — продолжал Мак-Карти, — на ранней на заре, и оранжисты сгинут“, — молвит старая вещунья».

— Мне, господин Эллиот, непонятно, как вы, помещик с неплохим хозяйством, впутались в это опасное дело.

— Я принял клятву и останусь ей верен.

— Лучше б вам ее вообще не принимать. Мало кто из дворян с вами.

— Продажный парламент, — пробормотал я, едва ворочая языком. — Все добро из страны в Англию переправили.

— И за справедливый парламент вы рискуете головой? — недоверчиво спросил Мак-Тайр. — Дешево же вы свою голову цените.

— Если не нравится то, что я говорю, идите к черту! Я потомок Джона Эллиота, он не жалел сил, чтобы сбросить короля Карла, и я королей терпеть не могу.

Ответ мой — пьяная похвальба, и я сам-то не верил в эту легенду, якобы из истории нашей семьи. По сути, я ему так и не ответил, разговор наш — обычный хвастливый треп двух пьяных в таверне. Что заставило меня участвовать в битве за Каслбар, почему я вообще поскакал на побережье Слайго? Неужто я, заботясь о ничтожном парламенте, пожертвовал и хорошим хозяйством, и красавицей женой? Принципы Объединенных ирландцев, которые я разделял и разделяю, всего лишь общие понятия, их не узреть и не потрогать, как травинку или каплю крови. Хмель каким-то образом проясняет мысль, выделяет главное, осаждая муть наносную.

И я отчетливо понял, что сам не знаю себя и своих побуждений. А еще хуже то, что я в них и не пытаюсь разобраться.

Мак-Карти сидел лицом к О’Харту и, тыча длинным пальцем тому в грудь, что-то громко и выразительно говорил, даже скорее декламировал, то и дело сбиваясь и путаясь. Слов я не разобрал, может, то были его стихи или какого иного поэта. Вместе со смрадным духом спиртного наполнили они таверну. Мак-Тайр сидел скрестив руки и поглядывал то на меня, то на Мак-Карти. Мы были для него загадкой, которую, не сомневаюсь, он в конце концов разгадал.

К утру дождь перестал, ветер с океана разогнал тучи. Мы вышли за порог: вокруг все сверкало, точно вымытое и вычищенное за ночь. Под ногами — сочная зеленая трава в капельках росы, вдали голубая гладь бухты, за ней бескрайнее море. Ни корабля, ни лодки окрест, лишь два утлых рыбацких суденышка на берегу, солнечные блики играют на черных, просмоленных бортах. За низкой оградой прямо перед нами паслись коровы, бурые, красные, белые, еще одно маленькое стадо виднелось чуть к западу. Мак-Карти неотрывно смотрел на пастбище, смотрел, думалось мне, как поэт, внимательно и покойно, потом вдруг подошел к ограде, наклонился, и его вытошнило, и мне увиделся грубый, неказистый крестьянин в нелепом платье. Он обтер губы пучком травы.

Мак-Тайр уже сидел в седле на своей покладистой коротконогой кобыле. На прощанье он сухо пожал нам руки. На нем, похоже, не отразились ночные обильные возлияния. Он был по-прежнему аккуратен: независимый взгляд из-за стекол очков кроток и спокоен.

— Нам с вами не по пути, — сказал он.

— Нам уже давно не по пути, — бросил Мак-Карти, но на этот раз в голосе не слышалось издевки. — Вы, господин Мак-Тайр, словно сундук, набитый хорошими песнями.

Мак-Тайр улыбнулся.

— Если бы песни могли сплотить людей, давно б уж не было вражды. Мои вам наилучшие пожелания, господин Эллиот.

— Может, еще увидимся в Слайго.

— Сомневаюсь, — ответил он.

— Насчет Каслбара тоже сомневаюсь, — не утерпел Мак-Карти.

— Не очень-то обольщайтесь каслбарской победой, — посоветовал Мак-Тайр. — Я своими глазами видел, как разгромили повстанцев в Ольстере.

— Разве вы там были? — удивился я.

— Да, случилось в прошлом месяце ненадолго заехать. Мне был весьма по душе Генри Джой. Сейчас с восставшими на севере покончено. Разбиты наголову.

— «Прощай, Слив-Гальон, о, плодородный край», — вспомнил Мак-Карти.

Мы долго смотрели вслед Мак-Тайру, он держался неестественно прямо в тряском, неудобном седле, дорога вела его домой, в Слайго.

— Этот малый всех нас переживет, наши косточки сгниют, а он все будет полотном торговать. Есть такие люди, у них к этому особый дар, как у одних к танцу, у других — к кровельному ремеслу. — Мак-Карти огляделся. — Не мешало бы холодной водой лицо сполоснуть. Видите, вон гора стоит, причудливая такая? Здесь, если верить дружку вашей супруги, Оссиану, герой Дайрмуид повстречался с заколдованным вепрем, а там, в противоположной стороне, другая гора, Нокнариа, осыпалась вся. Говорят, на вершине — видите, холмик — похоронена королева Мэв.

— Седая старина, — заметил я.

Он кивнул.

— И с той же поры преданья. Сочиняли их такие, как я, вряд ли можно хоть одному слову верить. Деревенский люд говорит, что и поныне зимой является всадница на огромном коне — это королева Мэв, ненасытная в любви. Вроде Кейт Купер, насколько я могу судить.

Он подошел к самой воде, плеснул себе на лицо, на шею.

— Господи, ну и холодище! Прямо как у ведьмы за пазухой! — отряхиваясь, сказал он.

— Тому, что рассказал Мак-Тайр, можно верить. Он честный человек.

— Не знаю, не знаю, — ответил Мак-Карти. — У меня спрос на полотно невелик. А вот поет он хорошо.

Мак-Карти загляделся на море, пустынное и спокойное в лучах приветливого утра. Хоть бы одно рыбачье суденышко на горизонте.

ГОРОД ГОЛУЭЙ, АВГУСТА 30-ГО

Особняк семьи Браунов выходил на Судную площадь, высокое, приметное здание темного известняка, замысловато изукрашенные оконницы. Построил его в 1627 году Николас Браун, задумав переплюнуть и Блейков и Мартинов. Строители не ударили лицом в грязь. Но в ту пору Голуэй уже доживал свой золотой век портового города, торговавшего с Испанией и Францией. Правда, исторически Голуэй считался столицей Коннахта, но что являет собой Коннахт сегодня? И теперь некогда процветающий город сохранил свою красоту, хотя уже увядал, приходил в запустение, ветшал. Особняки голуэйской знати видели своих хозяев все реже. Некоторые пустовали годами, их владельцы либо умерли, либо разорились и смешались с крестьянством, либо еще в дедовские времена ушли служить в армии французов или испанцев, да так и не вернулись. Да и дома тех, кто был поумнее и уцелел, вроде Браунов и Мартинов, почти все время пустовали. Владельцы их жили либо в своих усадьбах в глуши, либо в Лондоне. В Голуэе ветры с Атлантики задували куда свирепее, чем в Мейо или Слайго, они резали волну у пустынных причалов, завывая, неслись по зимним узеньким улочкам.

В доме Браунов обставлены были лишь две комнаты, там-то и обосновался Деннис Браун, он бежал ночью с одним лишь слугой из Уэстпорта за час до того, как повстанцы захватили его уэстпортскую усадьбу. Он сидел перед камином за обедом, стол, тяжелый и вычурный, с резным орнаментом по краю светлого с прожилками мрамора, под стать самому дому. На тарелке перед ним картошка и окорок, рядом кружка с темным пивом.

Лицо у Брауна живое, умное, выражение чаще всего приветливое, складки в уголках рта выдают в нем человека смешливого, подбородок тяжеловат, но в меру. Сегодня же в беспокойном взгляде, перебегавшем с камина на стол, сквозила ярость. Он считал Мейо своей вотчиной, собственностью, и вовсе не потому, что брат его — лорд Алтамонт, а сам он — Верховный шериф и член парламента. Еще в 1580 году Брауны начали прибирать Мейо к рукам, когда некто Джон Браун, выходец из Суссекса, поселился в Нейле, близ Килмэна. Был он человеком горячего, необузданного нрава и являлся младшим сыном сэра Антони Брауна, владельца замка Каудрей. Исстари семейство поддерживало династию Тюдоров, а его родоначальниками были искатели приключений, завоевавшие земли мечом, и по праву: ведь некогда у таких же исконных гэлов эту же землю отобрали — ни кромвельские наемники, ни придворные льстецы короля Вильгельма не могли в душе считать эту землю своей. Брауны избрали своей вотчиной Мейо, а Мартины — Коннемару. По сути, два этих семейства заправляли всем Западным Коннахтом, и, как думалось Деннису Брауну, умело. До недавнего времени в Коннахте не ведали выступлений Избранников, помещики-католики были верны королю, да и Объединенные ирландцы не смущали их покой. В последние месяцы все переменилось! Толпы бродяг на дорогах, они жгут, грабят, убивают. Его собственная усадьба в руках повстанцев. От побережья до Слайго на каждом шагу творится беззаконие: по Коннахту победным маршем идет армия якобинцев-лягушатников, Британская армия разбита, Каслбар пал.

Во всем этом он отчасти винил и себя. Когда Избранники только начинали свои злодеяния в Киллале, покалечив скот этого недомерка Купера, их нужно было немедленно и безжалостно покарать, что и предлагал Купер. Он же, Браун, вместо этого внял увещеваниям Фолкинера и Мура, того самого Мура, чей брат сейчас президент повстанческой республики. Надо же: Муры — давнишние союзники Браунов, вместе переживали черные дни, будучи еще католиками, и вот один из них стакнулся с Избранниками и голытьбой. Впрочем, тогда Джордж Мур говорил толково. Нужно и в смутные времена поддерживать в Мейо спокойствие, действовать осторожно, не прибегать к крутым мерам, необходимости в этом нет. И все же оказалось, что, несмотря на свой утонченный ум, Джордж Мур просчитался, а прав оказался Купер, тупоумный коротышка Купер, кромвельский последыш, по уши в грязи и долгах, этот балаганный предводитель йоменов, женатый на чрезмерно любвеобильной крестьянке. И у него, однако, достало ума сообразить: застращай крестьян, пожги их лачуги от Киллалы до Баллины, и они небось призадумались бы.

Да, после восстания придется решать, как дальше, иначе не видать в Мейо покоя. Мятежников и всех, кто их поддерживал, придется раз и навсегда жестоко проучить. А в Киллале дело это будет доверено коротышке Куперу, нужно же воздать ему за теперешние лишения. Британская армия придет и уйдет. Лорды Гленторн и Клерморрис живут припеваючи в Англии. А восстанавливать в Мейо покой и порядок уже не сегодня завтра предстоит дворянам Мейо, и без помощи таких вот преданных, но недалеких рыцарей без страха и упрека вроде Купера не обойтись.

Неуютно, точно в ссылке, чувствовал себя Браун в собственной вотчине. Назавтра он решил кружной дорогой ехать в Атлон, где, несомненно, встретит Корнуоллиса. Если Корнуоллис будет действовать так же, как в Уэксфорде, то, подавив восстание, он повесит зачинщиков, а остальных помилует. В Коннахте нужно действовать жестче, здешние крестьяне послушны закону лишь после порки и пытки.

От порыва ветра с океана задребезжали стекла, Браун встал и закрыл ставни. За окном не видно ни зги, ни огонька в домах напротив.

ОТРЫВКИ ИЗ ДНЕВНИКА ШОНА МАК-КЕННЫ, УЧИТЕЛЯ ИЗ ГРАФСТВА МЕЙО. ПЕРЕВЕДЕНЫ С ГЭЛЬСКОГО И ОТРЕДАКТИРОВАНЫ СЭМЮЭЛЕМ ФОРРЕСТЕРОМ, БАКАЛАВРОМ ПРАВА ДУБЛИНСКОГО УНИВЕРСИТЕТА, ОПУБЛИКОВАНЫ В «ЖУРНАЛЕ ДУБЛИНСКОГО УНИВЕРСИТЕТА» (ТОМА XVI–XVII, 1848–1849)

Предисловие редактора

Скончавшийся в 1833 году учитель «классической академии» из Каслбара, графство Мейо, Шон Мак-Кенна оставил после себя дневник на гэльском языке, куда он вносил записи в течение сорока лет. Записи эти, сделанные в разномастных тетрадях и доходных книгах, не составляют литературной ценности, однако переведенные из них выдержки любопытны характеристикой отдельных лиц или волнующих событий и, надеюсь, вознаградят читательский труд.

Записи эти принадлежат человеку, работавшему в школе под открытым небом, либо в сарае, или под навесом: до недавнего времени образование простых ирландцев вверялось попечению таких «педагогов». Подобных учителей можно встретить в любом уголке страны, сам Мак-Кенна держал торговлю полотном и жил безбедно, однако большинство пребывало в крайнем убожестве. Кое-где в провинциях Манстер и Коннахт преподавание велось на гэльском языке, хотя наиболее передовые учителя вроде Мак-Кенны проводили уроки и на английском. Из его дневника явствует, что он отдавал предпочтение родному языку. Мудрое и благородное деяние нашего правительства — Закон об образовании 1831 года — положило конец невежеству этого дикарского племени, но до конца жизни сам Мак-Кенна оставался его противником, хотя по закону вместо мертвой латыни и путаной «родной истории» предлагались арифметика и основы английского языка. Ваш покорный слуга и сам обучался в национальной школе нового типа, и, слушая, как босоногие, но опрятного вида дети поют хором «Столь горд и счастлив буду я, с английским мальчиком дружа», понимаешь, что цивилизация медленно, но верно проникает в каждый уголок этого острова.

Увы, наряду с вредоносными и пагубными ушли в прошлое и яркие, исконно национальные черты. Учителя вроде Мак-Кенны появились впервые, когда суровое и несправедливое законодательство препятствовало образованию людей, проявлявших тягу к знаниям. Рядовой учитель знал латынь и древнегреческий, был знаком с литературой того времени. Часто им становился неудачливый или, как говорили в простонародье, «порченый» священник. В большинстве случаев «порча» эта происходила от злоупотребления спиртным и, конечно же, сказывалась и на новом поприще. Так что среди учителей водилось немало пьяниц и распутников. Но было много и подобных Мак-Кенне, кто хоть и любил выпить, но слыл человеком спокойным и работящим, и о высокой нравственности его можно судить по страницам дневника.

Лишь единожды попал этот мирный бытописец в водоворот исторических событий. Он жил в Каслбаре и в 1798 году явился свидетелем восстания в Мейо, дружил с Оуэном Мак-Карти, сыгравшим не последнюю роль в восстании. Сам Мак-Кенна не участвовал в бесчинствах, однако в душе даже такого законопослушного кельта можно обнаружить следы смуты. Поэтому записи в его дневнике, относящиеся к последним летним дням 1798 года, представляют исторический интерес, их я перевел полностью. В последнее время наблюдается неумеренное превозношение событий девяносто восьмого года, чему потворствует заблуждение деятелей из партии «Молодая Ирландия» и открытая измена господина Митчела, чье перо талантливо, но ядоточиво. В балладах, стихах и песнях все чаще встречаются названия вроде «Запад пробуждается» или «Каслбарские мужчины». Мак-Кенна показывает нам в истинном свете и всеобщую сумятицу, и примеры жестокости, трусости, злобы, а порой и ненужной храбрости заблудших людей. Записи его еще более убедительны, так как втайне, может сам полностью не сознавая, сочувствовал восставшим и своему другу Оуэну Мак-Карти.

Мак-Карти тоже учитель, из прибрежной деревушки Киллалы, там-то и высадились французы. Происхождения он самого что ни на есть низкого, сын батрака из графства Керри. Учитель он был иного, нежели Мак-Кенна, склада, таких мы встречаем чаще: любитель выпить, побуянить, напроказить. Почти невероятно, что этот никчемный человек — едва ли не самый тонкий и сложный из поэтов, пишущих на ирландском языке, впрочем, подобное противоречие присуще и другим народным сказителям того времени, например земляку Мак-Карти по Керри Оуэну О’Салливану. Ваш покорный слуга уже начал подборку уцелевших стихов Мак-Карти в достойном переводе. В стихах его, как будет явствовать из дальнейшего, много изящества и чувства, будь то спьяну сочиненные экспромты или тщательно продуманные и выписанные элегии, из которых наиболее выразительны три песни-плача: по отцу, по герою преданий О’Салливану Бэру и один с многозначительным названием «Плач по вождю».

Вполне вероятно, что этот способный, хотя и порочный человек пристал к восстанию из-за своей неуемной тяги к приключениям да из-за необузданного нрава. Несомненно, он мало причастен ко всем подвигам на поле брани, коими ныне его наделяют в балладах горлодеры в дублинских пивных: «Любимый сын Ирландии — отважный Оуэн Мак-Карти», «Бесстрашный парень из Трейли». Сам он терпеть не мог «английских пустозвонных» песен и, услышь эти хвалебные баллады, несомненно, лишь презрительно фыркнул бы. Очевидно, поначалу он лишь отирался подле мятежников, не решаясь пристать к ним, но после Каслбарской битвы — ошеломительного и позорного поражения Британской армии, — осмелев, как и прочие повстанцы, сделал окончательный выбор. В битве при Баллинамаке он уже проявил себя наравне с остальными мятежниками — печальный пример того, как калечит беспутная жизнь человека, щедро наделенного творческими задатками.

Ну а теперь, более не отвлекаясь, я открою перед вами эту диковинную рукопись, дневник Шона Мак-Кенны. Стиль его то прост и безыскусен, то поднимается до напыщенности и пафоса, столь свойственного кельтам. Я старался без ущерба для духа повествования для каждого случая подобрать подходящие английские слова.

Начало сентября года 1798-го. Вернувшись из Слайго, Оуэн навестил меня. Принес бутылку для нас, три изящных наперстка для Брид, конфет для Тимоти. О каждом подумал! Береги его, Господь! Из рассказа его я мало что понял. Он теперь со знанием дела говорит о маневрах войск, линиях атаки. Стоит Оуэну хоть одним глазком что увидеть, вмиг поймет, что к чему, до тонкости разберется, да и других еще научит. С моей Брид он всегда так обходителен, словно она красавица из красавиц в Коннахте. Предложи ему стакан — выпьет, покажи женщину — переспит. Ничто его не удерживает. Я, конечно, не верю слухам про его связь с дочкой старого Махони, что вышла замуж за оранжиста. Мне кажется, ухаживать за женщинами ему велит долг поэта.

Я рассказал ему, что Каслбар похож на сумасшедший дом, О’Дауд, Мак-Доннел и Джон Мур провозгласили себя Республикой Коннахт и денно и нощно пишут воззвания. А по деревням рыщут бандиты вроде молодчиков Мэлэки Дугана, сводят старые счеты с помещиками, грабят, что еще не разграблено. Мики Кью из Тэрлоха забрал из усадьбы Холм Лоренса старинные часы, да поставить в своей хибаре не смог — потолок низок, так и положил плашмя на пол, всякому перешагивать приходится. В самом Каслбаре французы поддерживают порядок, поймали несколько человек, которые хотели ограбить лавку Джеки Крейга, да капрал всыпал зачинщикам по десять плетей. Чтобы понять смысл воззваний Джона Мура, их надобно прочитать, а для этого необходимо знать английский язык, поэтому многие граждане его «республики» просто стоят, любуются красивыми буквами, а высокие устремления автора остаются неведомы людям. Несколько раз навещал Джона его старший брат, Джордж Мур, владелец Мур-холла. Медленно и спокойно ехал он по Крепостной улице. Но раз из открытого окна здания суда долетели до меня их возбужденные голоса: братья, видно, жарко спорили. Относительно республики Джордж Мур придерживается тех же взглядов, что и я, и, хотя мнениями мы не делились, очевидно, что умные люди мыслят схоже.

Оуэн разительно изменился, и, к сожалению, не в лучшую сторону: в глазах зажегся бандитский огонек, как и у Избранников, а разговор его вскорости сведется к описанию побоищ. Вместе с Эллиотом он ходил на доклад к Эмберу, причем самолюбие его не пострадало. Он все твердит: «Вот если придет второй флот; вот если поднимется народ в центральных графствах…»

— Оуэн, — ответил я ему, — вот если бы у меня было побольше волос на голове да зубов во рту, был бы я сейчас в Киллале, сидел бы в гостях у Кейт Купер.

Я чуть улыбнулся жене, дескать, никогда б так не поступил, и подмигнул Оуэну, дескать, чем черт не шутит. Но он промолчал, и я так и не узнал, правду о нем болтают или нет. Потом он прочитал отрывки из поэмы, которую еще не завершил. Странная, ни складу ни ладу, все о луне да о всяких пустяках. Мы затеяли спор о стихосложении.

Назавтра какой-то тип из Белмуллета, не знающий ни слова по-английски, заявился в лавку и унес восемь штук сурового полотна, оставив расписку: «Выплатить три фунта в течение трех месяцев со дня установления Ирландской республики. Генерал Корнелий О’Дауд». Я пошел с этой бумажкой в здание суда и спросил О’Дауда, что это значит. Он объяснил. Тогда я попросил его написать на обороте: «За полотно обязуюсь уплатить в трехмесячный срок» — и расписаться. Он спросил, что бы это означало. Я ответил:

— Означает это то, что полотно вы будто бы купили лично и я даю вам трехмесячный кредит. Вы заплатите из собственного кармана, а с Ирландской республикой сочтетесь потом.

Он отдернул руку от бумажки, словно обжегшись.

— Неизвестно, господин О’Дауд, будет ли республика или нет; видите, вы даже не рискуете собственными тремя фунтами. Как я понимаю, и на этот раз долг за вас заплатит ваш братец — епископ.

— Я рискую ради Ирландии жизнью! — воскликнул он.

— С полным уважением к вашему братцу скажу, что ваша жизнь трех фунтов не стоит.

— Из-за таких, как вы, Ирландия в столь плачевном положении.

— С полным уважением к вашему братцу скажу, что до столь плачевного положения страну довели молодчики с ружьями да красивыми речами.

Я понял, что мне ничего не добиться, и вернулся в лавку, свернул расписку и спрятал: наступит день, когда я за нее как за историческую редкость выручу несколько шиллингов.

Мне стало и горько и смешно, когда я узнал, что Мак-Тайр из Слайго, продавший мне эту партию полотна, по словам Оуэна, рьяный смутьян из Объединенных ирландцев. Я же знаю его как честного купца, мне никогда и в голову не приходило, что он лелеет надежды принести мне свободу. Наверное, Мак-Тайр и заронил в душу Мак-Карти семена нынешних его разглагольствований о правах человека и тому подобном. Вся эта несусветная чушь весьма неблагоприятно скажется на поэзии Мак-Карти. Поэма должна строиться на строгих и конкретных образах и не отходить от бытующих традиций.

Заглянул вечером в таверну. Вон и Оуэн, вокруг него столпились благоговеющие юнцы с дикарскими, едва ли лучше, чем у дугановских молодчиков, повадками.

— Оуэн, — обратился я к нему, — скажи мне, по которому из прав человека Корни О’Дауд лишил меня сегодня восьми штук полотна?

Слово за слово, и не успел я оглянуться, как один из головорезов схватил меня за горло и обозвал ростовщиком. Чтобы утихомирить его, Оуэну пришлось дать ему хорошую затрещину.

— Кто же этот столь суровый обвинитель? — спросил я.

— Лихой парень, он из Невина. Нам как раз такие и нужны.

— Ну и ну! — удивился я. — В горах Невин такой люд живет, что и пальцев-то у себя сосчитать не могут.

— Успеют, сосчитают.

С таким стихийным безумием мне встречаться не доводилось. В молодости случилось мне быть на ярмарке. Мак-Карти окружали люди, с месяц назад лишь посмеявшиеся над ним, не ведая о том, что он поэт. Сегодня же он при пистолете, держится уверенно, и они смотрят на него с восторгом! В нашем мире все и всегда принимают не за истинную цену.

Великолепная погода все еще держится, природа щедро и обильно одарила людей, на полях жнецы, в полуденный зной женщины приносят им в ведрах холодную воду. Вот остановится крестьянин, смахнет ладонью пот со лба, взглянет вдаль, где курится дымок — ясно, подожгли еще одну господскую усадьбу. В воскресенье мы с Тимоти ходили гулять в Тэрлох и видели вблизи белохвостую ржанку. Тимоти записал название птицы в книжечку, причем без ошибок. Я уже неоднократно отмечал, что стараюсь приучить его любоваться чудесным многоцветьем природы.

Удивительно, как несхожи эти два мира: смерть и жестокость — и мирные поля, как уживаются они под одним солнцем, еще по-летнему теплым, сентябрь почти не чувствуется. Ох, горьким окажется он для многих, молю бога, чтобы миновали беды моего разлюбезного Оуэна.

Ирландия — страна развалин. Руины норманнских замков и башен, странные круглые башни с незапамятных времен, ветхие усадьбы тюдоровской поры, аббатства с проваленными крышами и монастыри, разоренные солдатами Кромвеля, остовы аркад словно воздетые к облакам руки. Цитадели О’Нилов, О’Доннелов, Бэрков и Фицджералдов, почти до основания разрушенные в жестоких боях, замшелые руины спят под бездонным небом Ирландии. И уж совсем необъяснимы погребальные пирамиды камней, дольмены, сказочные курганы, они напоминают о тех, кто жил давным-давно. Задолго до того, как пришел Гэльский народ к этим берегам. Как будто все на этой земле с самого начала обрекалось на разрушение и гибель, не в силах устоять перед всемогущими ветрами, дождями и травами. Все в развалинах, под мечом и огнем датчан и норманнов, ирландцев и англичан целый мир превратился в руины.

Неужто век за веком, пока рубились, сокрушая всех и вся на своем пути, Куперы и Дуганы, находились люди, которые собирали осенью урожай, а по весне сеяли, люди, которые гуляли с маленькими сыновьями по извилистым полевым тропкам и у них из-под ног также вспархивала белохвостая ржанка? Кого благодарить за то, что уцелело по сей день: тех, кто убивал и разрушал, или тех, кто жал и сеял?

Уже неделю не трогается повстанческая армия из Каслбара, гадают, ударить ли с востока или с севера. Оуэн говорит, что восстание в Ольстере заглохло. Там тихо, как в могиле, как в спаленной хибаре, зато в центральных графствах, от Лонгфорда до Килбегана, люд, возможно, возьмется за оружие.

Дуган и Купер, ирландские Гог и Магог, в звериной ярости и тупой злобе гоняются друг за другом уже не один век, разрушая аббатства, сжигая бедняцкие хижины, разя живые тела мечом или копьем. Что связывает дорогого моего Оуэна с ними? Он воздвигает храм Словесности, подгоняет слово к слову, словно каменщик кладет арки мостов или аббатств. Покой и порядок даруют нам молитву и поэму, и, слушая их, мы благоговейно замолкаем. Как, однако, не похож нынешний Оуэн на моего былого друга, теперь он чувствует свое превосходство, он видел кровавую резню на Сионском холме, и в памяти его сокрыты воспоминания о том, как умирали люди. В старые добрые времена он часто рассказывал мне о Патрике Линче, жестоком вожаке мятежников из Макрума, и мы лишь ахали, припоминая его зверства. Но сами не страшились — все это творилось далеко от нас. А сейчас тем же промышляет и Оуэн, безжалостно сжигая на своем пути и песнь, и стих.

Вот он идет по Высокой улице, на нем тесный мундир с чужого плеча, белый кожаный ремень, снятый с какого-нибудь павшего драгуна. И хочется крикнуть ему: «Оуэн! Остановись! Пойдем со мной по дороге, усыпанной осенней листвой, к Тэрлоху. Давай хоть на два часа отрешимся от этой суматохи, от пик, от убийц, похваляющихся своим злодейством».

Но он, не замечая меня, идет дальше, поднимается по Высокой, и я вижу не друга, который зимними ночами при свече читал мне свои стихи, а жалкое существо, каслбарского капитана Избранников, а за ним — зловещая тень Патрика Линча.

12

ПИСЬМО ДЖОРДЖА МУРА, ПОМЕЩИКА ИЗ ГРАФСТВА МЕЙО, АДРЕСОВАННОЕ В ВЕСТМИНСТЕР ЕПИСКОПУ ЭДВАРДУ БАРРЕТУ, ЧЛЕНУ ПАРЛАМЕНТА

Усадьба Мур-холл

сентябрь 2-го, 1798

Дорогой мой Баррет!

Очевидно, в Лондоне уже знают, что на побережье Мейо высадился небольшой французский десант и поднял армию местных повстанцев. В их руках северная часть графства, несколько дней они даже удерживали главный наш город — Каслбар, после того как нанесли чувствительное и постыдное поражение генералам Лейку и Хатчинсону. Будь я расположен к педантичности, я бы указал, что мы вступили в Год Первый временной Республики Коннахт, гражданином которой вопреки своему желанию я ныне являюсь.

О том, что происходит за пределами Мейо, я знаю мало, и то лишь по слухам и догадкам. Говорят, лорд Корнуоллис взял на себя командование английской армией, пересек Шаннон и остановился в Туаме, ожидая подкрепления, чтобы двинуться на Каслбар. Исходя из этого, а также надеясь на то, что почта беспрепятственно идет из Туама до Дублина, я посылаю письмо это с нарочным.

Установление нашей Республики Коннахт сопровождалось событиями как печальными, так и нелепо-смехотворными. И тех и других предостаточно, однако мысли мои сейчас заняты заботами личными, потому и пишу Вам. Прослышав о высадке французов, мой младший брат Джон (надеюсь, Вам он вспомнится с нежностью) отправился на север и примкнул к раскольникам-смутьянам. Сейчас он в Каслбаре, где занимает важный пост в новом «правительстве». Красноречивее всяких слов тот факт, что властью повстанцы облекли романтичного и пылкого мальчишку, которому едва за двадцать.

Я подозреваю, что, несмотря на высокие слова о равенстве, французы, как и всякий народ, стоящий на низшей ступени цивилизации, не лишены тщеславия и с распростертыми объятиями приняли истинного по воспитанию и состоянию джентльмена. На их стороне лишь отчаявшиеся крестьяне да горстка невежественных мелких помещиков, учителей, лавочников и им подобных.

Я неоднократно навещал брата и упрашивал вернуться в нашу усадьбу. Пользы это не принесло, однако я выяснил некоторые подробности, от которых может зависеть не только его будущее, но и сама жизнь. Оружия в руки он не брал и не участвовал в битвах при Баллине и Каслбаре. «Правительство», в которое он входит, не более чем гражданский комитет, необходимый для поддержания порядка в Каслбаре и в окрестных деревнях. Джон отважно защищал жизнь верных королю как протестантов, так и католиков, и, несомненно, многие из них с готовностью это подтвердят на суде. Я не сомневаюсь, что против него выдвинут серьезнейшие обвинения, и к тому же в самом скором времени. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы оградить его от последствий столь глупого поведения. Но задача эта непростая. Дворянское происхождение никоим образом не спасет его, как свидетельствуют примеры Беджнала Гарви и Барджи Касла в Уэксфорде: оба были повешены, несмотря на то, что сами протестанты и тесно связаны с влиятельнейшими семьями.

У меня есть кое-какие соображения, хотя претворить их в жизнь — дело трудное и хлопотливое. И поэтому я обращаюсь к Вам за помощью. Признаться, в этом — цель моего письма.

Я считаю неоспоримым, что восстание захлебнется, если не получит скорого и многочисленного подкрепления из Франции. Многие графства остались верны королю, а изменники далеко не все в боевой готовности. И чем больше убеждаюсь я в провале восстания, тем более непонятной представляется мне обстановка. Французский генерал Эмбер, судя по отзывам, не дурак и не авантюрист. Со времен победы в Вандее его считают хитрым и находчивым воином, и, двигаясь к вершинам славы, он не заблудился в лабиринтах Директории. Невероятно! Такой стратег скитается сейчас по болотам Ирландии, а Корнуоллис тем временем готовит безжалостную расправу. Мне непонятно, на что рассчитывали в Париже, посылая его в столь необдуманный поход. Мне непонятно, почему согласился он на столь рискованный шаг. Ясно одно, что Ирландия, как уже повелось, пешка в чьих-то руках.

Сколько драматических событий разыгралось в последнее время в нашем богом забытом болотистом краю! И за все лишения мои соотечественники не получали никакой награды, напротив, жизнь их становилась все безотраднее. Вспомните восстание Дезмонда и Тайрона — это всего лишь строка в летописи борьбы Елизаветы с Испанией, то есть Реформации с противоборствующим течением; нашествие Кромвеля — лишь отвлекающий маневр в английской гражданской войне, поправшей священные права монарха; а когда на реке Бойн сошлись два короля, Яков и Вильгельм, ставкой в игре была вся Европа, а Ирландия — лишь игорным столом. Перелистывая историю Ирландии, составленную нашими доморощенными историографами, невольно вспоминаешь об ученом муравье в очках: он сосредоточенно карабкается по доске с резьбой и ему мнятся долины, горы, а человеку, созерцающему эту доску, видятся лишь вырезанные на доске названия стран: Англия, Испания, Франция. Да, Франция встречается в этом списке дважды.

В моем нынешнем положении я сам подобен муравью. Несомненно, у Лондона сейчас одна забота — Египетская кампания Бонапарта. На днях, ранним прохладным утром — в воздухе уже чувствуются терпкие ароматы осени, — я вышел на пригорок. Кучка повстанцев — насколько я понял, без командира — брела в сторону Каслбара. Кое у кого мушкеты, у других — длинные пики на плече. Грубая домотканая одежда. Люди эти словно явились из далекого прошлого. Заговори с ними, и тебе ответят на непонятном средь британцев языке. Он словно цепями приковывает людей к прошлому, так же как и море отделяет их от настоящего. Вряд ли знают они, что такое Египет — само слово им непонятно, — и им, конечно, невдомек, что там укрывали младенца Иисуса Христа от гнева царя Ирода. Для убогих людей этих не существует никакого Египта, а Ирод для них — английский генерал Лейк. Случись мне заговорить с ними (а у меня мелькнула такая мысль), из предутренней дымки, как из мглистого прошлого, долетели б до меня последние вести о восстании О'Нила, о походе Кромвеля, о великой битве, которая вот-вот грянет при Огриме.

Как и прежде, Ваш Дж. Мур

КИЛЛАЛА, СЕНТЯБРЬ 2-го

Крестьяне, нанятые Кейт Купер охранять Холм радости, разбрелись: кто убоялся насмешек, кто угроз повстанцев. Однако утром второго сентября она была в полной безопасности, равно как и ее усадьба. Сидя в одной из спален, она расчесывала густые черные волосы перед маленьким, оправленным в бронзу зеркальцем на столб. С постели, закутавшись в тяжелое грубошерстное одеяло, наблюдал за ней Мак-Карти.

— Кончится вся эта заварушка, и повесят тебя, — сказала Кейт, с натугой расчесывая густые волосы. — Будешь у нас же в городе с петлей на шее болтаться.

— Как знать, — не желая спорить, ответил Мак-Карти.

— И поделом тебе.

— Вполне допускаю. Скажет мне судья: Оуэн Мак-Карти, ты совратил Кейт Махони и за то будешь повешен. И казнить тебя соберутся все соблазненные тобою женщины.

— Моя фамилия Купер, а не Махони, ты что, забыл?

— Да ладно, Кейт. Ты и сама, по-моему, забыла обо всем на свете два часа назад. Во всем Мейо тебя знают как дочку Мика Махони, так тебя и величают, замужем ли ты за Купером, за мною или за кем еще.

— За тобою?! Спасибо. Невелика честь выйти замуж за учителишку, которого ждет виселица.

— Может, хватит о виселицах, а?

— Что, испугался? И не зря! Повесу из себя строишь, а поджилки трясутся?

— У кого угодно затрясутся. Конечно, у виселицы я заору благим матом, но пока-то мы здесь, у тебя в спальне.

Она отложила расческу и повернулась к нему.

— Дурак ты, дурак, Мак-Карти. Тебя либо повесят, либо пристрелят в бою. Пока для тебя все дороги открыты, бежал бы из Мейо.

— «Я бродяга, а ты — почище. Меня ждет петля, тебя — петлища». Вот тебе грубая английская рифмовка. На английском языке, говорят, все складно да ладно звучит, теперь поглядим, насколько их поговорки верны.

Вот стоит стройная женщина в ночной сорочке, источающая, как всегда, чувственность и, как всегда, немного неряшливая: бретелька сползла с плеча. На белой, в коричневых веснушках коже играют блики свечи. Мак-Карти пригрелся и разнежился под теплым одеялом: век бы здесь оставался.

— Стройная фигура, — вслух произнес Мак-Карти. Она широко улыбнулась, рот у нее был крупный и чувственный. — Тебе грозит не меньшая опасность, — сказал он. — Скольких повесили в этом году за содействие мятежникам.

— Однако мое содействие мятежнику несколько необычно.

— Ты просто не разобралась в сложном слове.

— К черту все слова! И поэзию, и всю эту чушь!

Под тонкой ситцевой сорочкой вырисовывались широкие бедра. Глаза на ярком солнце зеленые, точно летний луг. Вот померкли, скрытые ресницами. Женщина отдается страсти, сливаясь воедино с мужчиной, впиваются в волосы пальцы, влажные губы чувственно полуоткрыты… Но вот тела уже разъяты, женщина одевается, привычно и умело прибирает рассыпавшиеся волосы. Словно и не стояли оба у разгадки тайны, словно и не переступали волшебного порога, словно и не затворялась за ними чудесная дверь. Надета одежда, а вместе с ней — облачение тайны. Не высказаны самые нежные слова. А она? Что испытывала она, глядя в чужое лицо, чувствуя незнакомое тело?

— К черту все эти умные слова! — повторила она. — Много они тебе добра принесли? Теперь-то они тебя не спасут.

— Содействовать — значит действовать заодно, сообща, помогать в каком-то действии, деянии, как, например, в нашем.

— Удивительно, как ты прицепил «деяние», это слово из церковной проповеди, к тому, о чем бы лучше вообще помолчать.

— Наши «деяния» много древнее всех церковных проповедей. Не на одну сотню лет древнее.

— Знаешь ты много, — согласилась она, — и поэт ты хороший, да только без гроша в кармане. — Она заглянула в тусклое зеркало и быстро отвернулась. Что ж она там увидела?

— Денег я еще заработаю, — сказал Мак-Карти. — В будущем. Я очень на это надеюсь.

— Ни денег, ни будущего у тебя нет. Как нет уже и настоящего.

— Как знать. Залезай-ка под одеяло. Здесь здорово, тепло и уютно.

— Очень благородно с твоей стороны заехать в Холм радости проведать, как живет одинокая женщина, подле которой нет мужчины, способного защитить от преступных мятежников. Ты благородный человек. В этом тебе не отказать.

— Невелико благородство. Я и ехал сюда с надеждой, что одно за другим, слово за слово, и мы в конце концов проведем ночь в одной постели.

— Ну чего-чего, а этого у меня и в мыслях не было, — возмутилась она. — Ни одна замужняя женщина о таком и думать не посмеет. Не из тех распутниц, кто накликает на себя беду. У меня есть муж и дом. И я довольна и тем и другим.

Вот оно, несокрушимое женское лицемерие. Тело ее еще хранит тепло его ласк. Зачем ей расчесывать волосы, не растрепись они от пылких объятий, не увлажнись они потом их страстных тел. Женщина помнит ложе любви, но разумом эти воспоминания не приемлет. И в этом ее великое преимущество, которое оборачивается извечным поражением мужчины.

Ты сулишь мне вино хмельное, С пеной брызг из речной быстрины, Переливчатое, золотое,— И дождаться тебя нет силы.

— К чему бы это? — спросила она.

— Была у Хью О’Рурка из Брефни жена, и полюбилась она поэту Томасу Костелло. Уехал О’Рурк воевать с англичанами, а жена его назад кличет в этом стихе, чует: не устоять ей перед Костелло. Ну а стих сложила, конечно, не женщина, а сам поэт.

— А откуда ты это знаешь?

— Еще бы не знать! Томас Костелло — прекрасный поэт, а женщина разве что путное напишет?

Дрогнула в мерцании свечи улыбка.

— И впрямь. А когда это было, если вообще все не выдумка?

— Много веков назад. Во времена восстания О’Нила. Залезай же скорее под одеяло, пока совсем не закоченела.

— Надо ж, много веков назад. И кому, кроме учителей, охота в старье копаться.

— А стих-то прекрасный, ей-богу.

— Горя настоящего та женщина не ведала. Вот я, к примеру: моего Сэма эти бандиты, Избранники, посадили под замок, я одна в усадьбе, мужчины рядом нет, приходи кому не лень, грабь, жги, дери глотку.

— Я, Кейт, твердо верю, что ни Холм радости, ни ты сама не пострадаете. Ты твердо идешь по стопам отца.

— А от тебя какой прок? К тебе обращается женщина в тяжелую минуту, а какой толк?

— Хочешь, поговорю завтра с Ферди О’Доннелом, но вряд ли Ферди чем поможет: уж очень далеко от города ты живешь. Боишься, так поезжай во Дворец к Бруму с супругой.

— И оставить Холм радости без защиты от Мэлэки Дугана и ему подобных? Пусть только занесут грязные свои ножищи над нашим порогом. Я сама Мэлэки Дугану глаза выцарапаю.

Отец Мак-Карти мог отличить один кусок торфа от другого — как теперь сын его один сорт виски от иного — мял его в руках, пробовал на язык. Безземельный Брайан Мак-Карти, сын согнанного с фермы крестьянина, ходил с лопатой на плече по графству Керри и батрачил то здесь, то там, и повсюду за ним уныло брел его чумазый сын.

Мик Махони был расчетливым и прижимистым хозяином, крестьяне видели от него пинки да тычки, зато помещикам и мировым он расточал льстивые улыбки. А дочь его Кейт, с острым языком и жадным до ласк телом, досталась этому пьянчуге Куперу и стала хозяйкой Холма радости. Не пылких ласк, а земли добивались эти люди, о высоких чувствах говорят лишь поэты, они же слагают плачи по Стюартам, тоскуют в своих балладах по вождям давно минувших дней. И он, Мак-Карти, не лучше. О чем писать поэтам, было предначертано еще много веков назад.

— Переливчатое, золотое, такое вино хмельное…

— Загубил ты свою жизнь, — вздохнула Кейт, — собственными руками загубил.

— Нечего губить-то.

— Была у тебя школа, хорошая женщина в деревне, стихи. А теперь всему конец.

— Эх, Кейт, будто я и сам не понимаю. И чего ради слоняюсь по жизни, точно барин по ярмарке?

— Сам спросил, сам и отвечай.

Он оперся на локоть, другую руку протянул к Кейт. Она лишь несогласно покачала головой.

— Хватит. Скоро светает. Черт меня попутал сегодня ночью. Мне бы мужа рядом в постель, а не тебя, Оуэн Мак-Карти. Но не моя вина, что он надел красный мундир и расплачивается теперь — сидит за решеткой у этих дикарей-французов. Он в первую голову должен обо мне заботиться, скотина себялюбивая.

— А знаешь, может, и впрямь тот стих написала женщина, а вовсе не Костелло.

— А не все ли равно? — перебила она. — Ты распутничаешь, лишаешь девушек чести, а замужних женщин доброго имени, думаешь, все-то тебе сливки снимать, ан нет, ничего не достанется. Ни дома, который ты смог бы назвать своим, ни любви — и года не пройдет, как ничьи ласки тебе уже не понадобятся. С месяц назад я слышала, как за окном в поле кто-то горланил одну из твоих песен. Песни-то, может, и запомнятся, а вот их сочинитель — вряд ли.

— А что может быть лучше — мои песни станут народными.

Она резко встала, взглянула ему в глаза, уперев руки в бока.

— Ты, Оуэн, хоть и ростом вышел да и лет немало прожил в своей пакостной жизни, все как дитё малое. Прости меня, господи, за то, что спала с дитём. — Она подошла к постели, села рядом. — Были ли у тебя когда большие желания?

— Я хотел тебя. — И он погладил ее по волосам.

— Вернее сказать, какую-нибудь женщину. Ну, большим желанием это не назовешь. — Сама она, однако, не отстранилась от него.

— Я родился неимущим, неимущим и живу. Ничего, видать, не поделаешь.

— Ужасная, должно быть, жизнь.

— Ко всему со временем привыкаешь. — Он легонько потрепал ее по щеке.

— Впрочем, жить без забот и хлопот прекрасно!

— Конечно, прекрасно! — согласился он и склонил ее голову себе на плечо.

В маленьком зеркале позади отражалось лишь неровное пламя свечи.

БАЛЛИКАСЛ, СЕНТЯБРЯ 2-го

Второго сентября Корнуоллис двинулся из Туама на север, к Холлимаунту. Гонец из Лондона принес Эмберу весть от Ганса Деннистауна, что центральные графства восстанут через два дня. И снова мимо Киллалы проскакал Джон Мур, на этот раз он ехал к Трейси на балликаслскую дорогу.

Последнюю неделю-две лето стало уступать осени, пожелтевшие поля отливали бронзой в лучах теплого утреннего солнца. В Мейо у времен года череда особая, и сейчас в равнинный край на берегу океана средь гор пришла осень.

Подъезжая к Баллине, Джон придержал лошадь перед массивными воротами, за ними еще совсем недавно была усадьба Холм Лоренса. Дом, стоявший на пригорке в зеленой рощице, сейчас спален дотла. Мур словно наяву ощутил запах гари. На полях, однако, виднелись пахари, маленькие фигурки суетились в отдалении, убирая урожай. Он направил лошадь по широкой аллее, послал ее через невысокую ограду и неспешным кентером подъехал к полю. Жнецы оставили работу, выпрямились, стали из-под руки разглядывать пришельца.

— Где госпожа Лоренс с дочерьми? — крикнул он.

Крестьяне лишь молча глазели на него. Подождав, Мур спешился и подошел к ним.

— Я спрашиваю, где госпожа Лоренс?

Ему ответил старый косец, положив косу наземь.

— Они же в Киллале, у тамошнего протестантского священника.

Мур взглянул вдаль, на разоренную усадьбу.

— Кто это сделал?

Старик замялся, но все же ответил:

— Усадьбу спалили после большого сражения. Все дотла. Даже стула не осталось. Либо растащили, либо спалили.

— Сами повстанцы?

Старик потер щетинистый подбородок. Ответил молодой крестьянин, стоявший рядом, возможно сын.

— А кто их знает? Пришли ночью, будто целая армия. Мы-то из своих хибар и носу не казали, пока они не убрались.

— Значит, сидели и пережидали. Ну а урожай вы для господина Лоренса собираете? — Мур говорил по-ирландски с трудом, не хватало слов.

— Говорят, господин Лоренс и его семья не вернутся. Говорят, в Мейо больше вообще не будет господ.

— Значит, вы заберете весь урожай себе?

Крестьянин пожал плечами.

— Те, что ночью приходили, угнали весь скот. Оставили лишь несколько голов. Да и то, знаете, почему? Разожгли костер, разложили над ним створ железный от ворот да целиком туши и зажарили. Прямо пир горой.

Старик закашлялся, кашлял он долго и натужно, потом сплюнул под ноги.

— Кому б урожай ни достался, все одно — убирать надо. Не пропадать же ему. Хозяев не осталось, господин Лоренс — в английской армии, женщины в Киллале.

Мур всмотрелся в одно лицо, другое. Потом перевел взгляд на пепелище. В усадьбу Лоренсов его никогда не приглашали. Хозяева были истыми протестантами.

— А вы, сэр, англичанин? — спросил молодой крестьянин.

Мур опешил, посмотрел на него, но голос его не дрогнул.

— Нет. Я ирландец.

— Если вы англичанин, в Баллину вам лучше не ездить. Уж больно там народ озорной.

— Я поостерегусь, — улыбнувшись, пообещал он и повернул к аллее.

Центральная улица Баллины карабкалась вверх по холму от берега спокойной реки Мой. Сейчас на ней было зеленым-зелено от «древ свободы», еловых и сосновых лап. Мур ехал от реки, на подъеме его остановили четверо с пиками. Один схватил лошадь под уздцы. Имени его они, очевидно, не разобрали. Тогда он попросил отвести его в таверну — там помещался штаб Майкла Герахти. Сам Герахти сидел в задней комнате. На нем был французский мундир, воротник расстегнут. На краю стола — блюдо с окороком. Мур присел напротив.

— Что происходит в Баллине, капитан?

— А что у нас в глуши может произойти? Вот на юге, в Каслбаре, жизнь веселая.

— Вы, я вижу, тоже повеселились. Я только что был в усадьбе Холм Лоренса. Точнее, на ее пепелище.

Герахти покачал головой, потянулся к сосновому буфету, достал стаканы и бутылку.

— Да, некрасиво получилось.

— Это все, что вы можете сказать? Сдается мне, это дело рук Мэлэки Дугана.

— Нет, не его, — медленно произнес Герахти. — Он ни при чем. Это мои ребята дом спалили. Объединенные ирландцы.

— Ваши солдаты?! И у вас еще хватает наглости мне об этом говорить! Раз вы к этому руку приложили, вам и отвечать. В Каслбаре и за меньшую провинность солдат до крови запарывают.

— Порите моих ребят, а не меня. Я в том не участвовал, лишь сказал им, что можно забрать скот и домашнюю утварь. Да и то я уж задним числом разрешение-то давал, чтоб вроде все чин по чину было.

— Я слышал, что Лоренс — помещик справедливый, разве он заслужил такое?

Стаканы грязные, виски скверное.

— Я об этом не хуже вашего знаю. Вам бы здесь, в Баллине, побыть, а не в Каслбаре воззвания пописывать. Мне едва удается кое-какие горячие головы остудить. Нрава они непокорного, привыкли все дела кулаками да дубинками решать. Не дай я им раз-другой поблажки, сидеть бы мне в Баллине одному, и никакой пользы никому б не было.

— А вот в Киллале Ферди О’Доннел со своими людьми хлопот не знает.

— Ну так и поставьте его генералом. Я ж командовать не привык, как умею, так и делаю. Пока еще в Баллине ни одного протестанта не убили, и не убьют, коль мне удастся предотвратить. Но мои парни всю жизнь спину гнули да кланялись в пояс не солдатам-англичанам, а местным помещикам. Их и ненавидят. Для них, как и для меня, суть восстания в том, чтоб господ на веки вечные прогнать.

— Значит, вы не понимаете клятвы, которую принимали. В ней говорится об освобождении Ирландии от англичан, а не от помещиков. И сейчас-то, Герахти, вы с помещиком говорите, точнее сказать, с братом помещика.

— Я что, не вижу, что ль? Что вы, что Малкольм Эллиот. Я сам у него землю арендую. Но ни вам, ни ему не приходится ни в Баллине, ни в Киллале стеречь ненавистных протестантов от своих же солдат. Такое дело не по плечу ни вам, ни Малкольму Эллиоту, ни вашему французскому генералу.

— Долго вам здесь оставаться не придется, — сказал Мур. — Вскорости мы уходим из Мейо, и все горожане и крестьяне — с нами. Остается лишь гарнизон в Киллале.

— А позволительно спросить, уходим куда?

— В центральные графства, если удастся ускользнуть от Корнуоллиса. Вчера-позавчера он был в Атлоне. Сегодня — еще ближе.

Герахти вновь наполнил стакан и жадно хлебнул.

— Большая у него армия?

— Большая, — ответил Мур. — Но если поднимутся центральные графства, нас будет больше.

— А что мне до этих графств? Я их и в глаза-то не видывал. Даже в Атлоне не бывал. Да и мои люди тоже. Мы родились и всю жизнь прожили в Мейо. Думали, что по всей Ирландии народ поднимется, а выходит, нас, крестьян Мейо, поведут освобождать чужие края, о которых мы и слыхом не слыхивали. Нет уж, мы лучше дома останемся, а французы пусть себе в центральные графства шагают.

— Это вы так полагаете. А на войне все по-другому. У французского генерала сейчас каждый человек на счету.

— Моя жена сейчас в поле, урожай убирает, — Герахти кивнул на окно, за которым простиралась Мой, а за ней невидимые угодья. — Разве ей, бабе, с мужской работой управиться?

— Нам предстоят большие сражения, — сказал Мур, — одно в центре страны, другое под Дублином. А потом по домам, к своему урожаю.

— Уж больно путь долгий. Я и покороче могу найти. Если в Мейо останусь. — Он подвинул к себе блюдо и взял кусок окорока.

— Если бы да кабы, — бросил Мур, — а в Мейо вы не останетесь.

Герахти хмыкнул и кивнул на прощание Муру.

— Уж больно вы молоды, а беретесь решать за других, что и как делать.

Мур поскакал на север. Вокруг поля, крестьянские дома, почти ничто не напоминало о восстании, разве что попадется на глаза неубранное поле или вон — еще один спаленный дом. В Каслбаре стоит наша армия, а армии врага окружают ее. Киллала, как и Баллина, в руках повстанцев. А природа оставалась по-прежнему безмятежной, по-прежнему зеленели поля, деревья шумели густой листвой, еще не тронутой осенней желтизной. Мур участвовал во множестве быстротекущих событий, стараясь всюду помочь словом и делом: будь то судьба Холма Лоренса или штурм росистых склонов Сионского холма. А природа словно подчеркивала всю нелепость его суеты. Залитые солнцем мирные поля, далекий крик фазана, ласковый шепот листвы от легкого ветерка, топот копыт по дороге — вот что наполняет жизнь, а отнюдь не покрытые гарью валуны, пики, пушки, мушкеты, монархии и республики.

И еще одно подтверждение этому — холодность, с которой принял его старый Томас Трейси: он сразу же дал понять, что видит в Джоне не повстанца, а своевольного мальчишку, сына соседей, который по глупости покроет и семью, и друзей несмываемым позором. Трейси приметил Мура на аллее к усадьбе и вышел на крыльцо, в дверном проеме отчетливо вырисовывалась его долговязая сухая фигура.

— Я знал, Джон, что рано или поздно вы захотите навестить нас. Или хотя бы Элен.

— Именно вас, вас обоих, сэр. Хотя и не уверен, что вы мне рады.

Трейси спустился с крыльца, подошел к нему.

— Мне тяжко говорить, особенно тому, кого я привечал, но мы, Джон, и впрямь не рады вам. И думаю, нельзя и предполагать иного.

Мур все сидел в седле и в неловкости перебирал поводья.

— И все же вы были уверены, что я приеду.

— Из-за Элен. Да, я знал, что вы приедете. Однако как ни коротка будет наша беседа, ее лучше вести в доме. Слезайте. — И старик чуть улыбнулся. — Во всяком случае, мне думается, что лучше. Я не привык принимать президентов. Весьма примечательное достижение для твоего возраста. Даже господин Питт[26] стал премьер-министром в более зрелом возрасте, а уж он-то считался едва ли не гением.

Он провел Мура в меньшую из двух гостиную, скудно обставленную, на стенах — два грубо намалеванных портрета, тяжелое распятие, слащавая гравюра, изображавшая чудесное воскрешение Лазаря. На буфете — графин с вином, но Трейси нарочито не обратил на него внимания. Однако сесть Муру предложил.

— Как у вас, в Балликасле, спокойно, — заметил тот.

— Спокойно, особенно в наших владениях, — вежливо, но с вызовом ответил Трейси. — А вот усадьба моего друга Фолкинера, как вам, очевидно, известно, разграблена.

— Нет, мне об этом неизвестно.

— Да, разграблена. Правда, не сожжена. Просто первая банда ваших молодчиков не успела, ее выдворила вторая.

— Скорее всего, эти вторые — солдаты под командой Ферди О’Доннела. Он отвечает за порядок во всей округе. И вам доподлинно известно, что он не бандит.

— Да, я знаю его давно и всегда был о нем самого лучшего мнения. Скромный, трудолюбивый, да и весьма образованный для крестьянина. Впрочем, до недавнего времени я держался наилучшего мнения и о вас. Сейчас оно переменилось.

Мур промолчал. Он смущенно глядел на зеленый луг за высоким окном.

— Поговаривают, — продолжал Трейси, — что меня не трогают из-за давней дружбы наших семей. Или мне благоволит удача, как теперь внезапно выяснилось, из-за того, что я католик.

— Если угодно, можете опровергнуть как то, так и другое. Армия Ирландской республики…

— Армия Ирландской республики! — насмешливо подхватил Трейси. — Любопытно, что думает по этому поводу ваш брат. Я хожу по усадьбе и сгораю от стыда, неужто благополучием своим я обязан своей религии или знакомству с бунтарем, восставшим против короля?

— Могу лишь повторить, что домыслы ваши ошибочны.

— А как иначе мне прикажете думать? Насколько я знаю, с десяток усадеб окрест разграблены и сожжены, и все это дома протестантов. Когда все это безобразие кончится, католикам будет жить куда горше, чем последние тридцать лет.

— Помещики почти все протестанты, — сказал Мур с некоторым нетерпением, — а большинство крестьян — католики. Вот вам и ответ. Они восстали, и гнев их обрушился на тех, в ком они видят угнетателей. Но Объединенные ирландцы не выступают ни против частной собственности, ни против чьей-либо религии.

— Я ездил взглянуть на усадьбу несчастного Фолкинера, — сказал Трейси, — страшно смотреть, что с ней сталось! — И он, вспомнив эти горькие минуты, схватился за голову, взъерошив редкие седые волосы. — Точно дикие звери совершили набег: столы разбиты в щепки, картины изрезаны и разодраны. Сколько приятных вечеров провел я у него в гостиной, и вот теперь она осквернена и испоганена. Всю жизнь Джордж Фолкинер был расположен к носителям другой веры. Он первым из протестантов Коннахта подписал петицию о правах католиков. Знали вы об этом? И вот благодарность. И эти звери — ваши сообщники и лучшие друзья.

— Та петиция так и не была принята, — напомнил Мур, — потому что ирландский народ не волен сам решать свои дела.

— Пустые слова, — отмахнулся Трейси. — А на поверку убитые люди и опустошенные дома. Дикари крестьяне хозяйничают повсюду. Вот вам действительность.

— Я заслужил ваше недовольство, — сказал Джон, — но давайте же оставим этот разговор.

— «Недовольство» слово книжное, для вас чересчур мягкое. Вы — мятежник, с оружием в руках восстали против своего законного короля. И опасность вам грозит такая, что ни брат ваш, никто на свете вас не спасет. Вы опозорили и своих единоверцев, и весь наш народ.

— Народ? Однако в парламенте этого народа мне нет места как раз из-за моей религии. И это тоже действительность. Или для вас это также пустые слова?

— Я прекрасно сознаю, что мы видим много зла, и это тяжкое для нас всех бремя. Однако это не побуждает меня отдать страну во власть пьяной черни да французских головорезов. Я не намерен вступать с вами в споры об этом. Вы собирались жениться на Элен. Я, как и брат ваш Джордж, благоволил вам. Джордж проявил, несомненно, редкое великодушие, ибо состояние Муров и Трейси далеко не равнозначно. Теперь же вы сможете доказать любовь к Элен, лишь отрекшись от ваших намерений жениться на ней. Сегодня вы способны принести ей лишь огорчения и несчастье.

— Не откажите мне, господин Трейси, хотя бы в трезвости мысли.

— Рад бы, да только как признать то, чего нет?

— Дело, которому я служу, чрезвычайно опасное, но я не менее вас пекусь об Элен и не намерен подвергать и ее жизнь опасностям. Хотя я твердо верю, что вернусь в Мейо в обстановке куда более благоприятной, чем представляется сейчас. Я приехал сюда только ради разговора с Элен и надеюсь, вы мне это позволите.

— Непременно. Мешать не стану. Но вам впредь придется смириться с тем, что дорога к нашей усадьбе для вас закрыта и с нашей дружбой покончено.

— Вы очень суровы ко мне.

— Вероятно. Мне, Джон, немалых трудов стоит удержаться от резкостей. Я вас крепко любил до последнего времени, и вам это известно. Но путь, избранный вами, я глубоко презираю, ибо он безрассуден и преступен. И одно преступление повлечет другое. Не вы вернетесь в Мейо победителем, а Британская армия, и тогда наш край превратится в выжженную пустыню. Я пережил годы гонений на католиков и знаю, как они боролись за свои права, — мирно, не преступая закона…

— Да полно вам! — воскликнул Джон. — А за что, по-вашему, сражаются Объединенные ирландцы, как не за права ирландского народа? А что вам принесла «мирная борьба»? Разве что мелкие уступки, которые выклянчивались десятилетиями.

— Довольно, — прервал его Трейси. — Я не собираюсь ни спорить с вами, ни слушать, как вы оправдываете убийц-крестьян. Если вы желаете провести час за беседой с Элен, проследуйте к ней, она за вышиваньем. Я попросил ее побыть у себя, пока мы говорим. А я с вами на том прощаюсь. — Трейси встал, замялся, потом вдруг протянул руку Джону. — Дорогой мой, слов нет, чтоб высказать, до чего мне горько.

— Я не верю, что дружба моя с вашей семьей прервется таким вот образом, — сказал Джон. Трейси лишь пожал плечами.

Мур постучал в дверь Элен. К его изумлению, приняла она его совсем иначе: распахнув дверь, бросилась к нему на шею, худенькая, как отец, и высокая, почти вровень с Джоном, и, прижавшись щекой к его щеке, безутешно зарыдала. Он, смешавшись, стоял и гладил ее по длинным темным волосам и что-то бормотал в утешение. Но вот она немного успокоилась и пригласила в маленькую, залитую солнцем комнату.

С минуту она стояла спиной к нему, опустив голову, точно разглядывала шелковые и ситцевые лоскутки на столе, потом взяла один и поднесла к глазам. Худые плечи ее дрогнули. Вот она повернулась к нему: лицо заплаканное, глаза распухли.

— Могла ль я думать, что все так обернется?

— Как — так?

— Ты говорил, что из Франции один за другим станут приходить корабли, целая армада, что восстанет весь остров. А на деле — три жалких суденышка да сотня солдат.

— Придет и второй флот, — ответил Мур, — а возможно, и третий.

— Поздно.

— Ничуть не поздно. Таких меланхоликов, как вы с отцом, на всем свете не сыскать.

— Верно, не сыскать, если под меланхолией ты разумеешь трезвость мысли. Так вот, отец говорит, что нам с тобой больше не нужно встречаться.

— И ты согласна?

— А что остается девушке моих лет, позволь спросить? Выбор у меня невелик. Если ты уйдешь с повстанцами, ко мне не вернешься. Тебя либо заколют на обочине дороги, либо вздернут на распутье. И брат твой никакими силами не сможет вызволить тебя из беды.

— Я у брата совета не просил и в помощи его не нуждаюсь.

— Неужто ты и впрямь хочешь, чтобы тебя убили?

— Брату моему столько же дела до Ирландии, сколько до конных скачек.

— И мне тоже. Как и до Англии, или Франции, или Америки. Но ты «дело» понимаешь иначе. Для вас, мужчин, это значит — куда-то ехать, что-то создавать, претворять идеи в жизнь. Ирландия — это не чистая идея, а конкретная страна, конкретные люди, они проливают кровь, они болтаются на виселице. Ирландия — вот она, рядом, за окном.

— Что верно, то верно.

— Ах, Джон, — с чувством воскликнула она, — мне не объясниться, и тебе меня не понять. Ты мне дороже Ирландии, меня самой, отца, этих работяг в поле, дороже любого человека в моей жизни. Ты говоришь, что хочешь освободить Ирландию, а я не понимаю, что это значит. Клянусь богом, не понимаю. Хотя ты всего на несколько лет старше. Скажи, что хочешь освободить свинью, застрявшую в заборе, — пойму, потому как знаю, что такое свинья и что такое забор.

— Ты почти слово в слово повторяешь моего брата. Словно тех же книг начиталась.

— Насчет этого можешь быть спокоен. У меня дел и без книг хватает.

— Элен, дорогая, сейчас уже не время меня переубеждать. Восстание в разгаре. Уже столько боев позади!

— Боев! Пепелищ, которые устроили темные мужланы, им только бы кулаки почесать.

— Называй их как хочешь. Ты знаешь, что меня назначили президентом Республики Коннахт?

— Знаю. — Она смерила его насмешливым взглядом, но в открытую не засмеялась. — Наслышана. Не слишком ли молод для такой чести?

— Честь эта выпала мне лишь как брату хозяина Мур-холла. У французов, что б они ни говорили, очень странные понятия о равенстве.

— Не будь ты братом Джорджа Мура, тебе бы жилось много счастливее.

— Что ты хочешь сказать?

Она в замешательстве стала теребить цветные лоскутки на столе.

— Ты его слов никогда не забываешь. Только поступаешь всегда ему назло.

— Ну и ну! Под настроение и ты глупостей способна наговорить! Да мы с братом души друг в друге не чаем. Просто у нас разные политические убеждения.

— Ах, политические убеждения! Да что мне до них! Джордж очень холодный, рассудочный человек. Порой это меня в нем бесит. Неужели ты не замечал?

— Я приехал поговорить о нас с тобой, а не о Джордже.

— А о нас с тобой, Джон, говорить нечего. Решать отцу. Джон, неужели ты не понимаешь, что участвуешь в мятеже? Что тебя могут повесить? До разговоров ли сейчас? Ведь я люблю тебя. Как же мне быть? Как быть тебе?

Она отвернулась от него, подошла к окну. За окном — блекло-зеленое поле, серые каменные ограды. Она неслышно плакала, лишь подрагивали плечи.

— Я ничего поделать не могу. Вспять не повернешь. Значит, пойду дальше по этому пути.

Элен не ответила. Джон подошел, молча обнял ее. Наконец она заговорила.

— Я бы пошла за тобой хоть на край света, говорю от чистого сердца. Но не могу. Уходят за любимым только в песнях, я же останусь дома. И вместе нам не бывать.

— Мы непременно будем вместе. Вот увидишь.

Взгляд его блуждал по полям и оградам за окном, а виделся ему он сам, отчетливо, как в большом зеркале: открытое, прямодушное лицо, еще не изборожденное житейскими морщинами, безмерно уверенное, на лбу — прядь льняных, светлее девичьих, волос; лицо юноши. Ему б ухаживать за девушками, учиться в университете, скакать верхом во весь опор, перемахивая через заборы и канавы. А сейчас он в чьей-то чужой, бессмысленной, но постоянно навязываемой ему роли: так чувствовал себя он и с Джорджем, и с Герахти, и со старым Трейси. Ему вдруг бросились в глаза пестрые лоскутки на столе, и больно кольнуло самолюбие: впору шить шутовской наряд.

ИЗ СОЧИНЕНИЯ «СЛУЖБА В МОЛОДОСТИ. С КОРНУОЛЛИСОМ ПО ИРЛАНДИИ» ГЕНЕРАЛ-МАЙОРА СЭРА ГАРОЛЬДА УИНДЭМА

Второго сентября в Туам к Корнуоллису подошли два английских полка: полк Ее Величества королевы и двадцать девятый, прибывшие форсированным маршем из Уэксфорда. Приняв команду и над этими полками, Корнуоллис немедля двинулся на север, штаб его расположился в Холлимаунте вблизи Баллинброуба и милях в тринадцати от столицы повстанцев — Каслбара. Шотландский офицер, полковник Крофорд, пользовавшийся вполне оправданным доверием Корнуоллиса, вышел со своими драгунами вперед на разведку и обнаружил, что мятежники снимают посты на подступах к городу. На обратном пути драгуны подверглись нападению бандитов. Случилось это близ усадьбы Джорджа Мура, брат которого — один из зачинщиков мятежа. Длинными острыми пиками смутьяны кололи всадников и лошадей, обрезали сбрую. Двух драгун они закололи насмерть, но вскоре англичане взяли верх.

Полковник Крофорд повесил на месте нескольких злодеев, а четверых захватил в Холлимаунт, их вели впереди солдат, и те не очень-то церемонились с пленниками. Впервые увидели мы наших врагов-ирландцев, и впечатление они произвели удручающее. Люди самого низкого пошиба, в грубой одежде, с грубыми лицами, смотрят исподлобья, во взгляде и страх, и ненависть. Один из наших офицеров, тоже ирландец, попытался допросить их, но почти без толку. Родом они из глухих мест на западе, из Мейо, темные и невежественные, словно дикари с Таити, о которых писал капитан Кук, с той лишь разницей, что дикарям ирландским недостает врожденной изящности дикарей полинезийских. Мятежники велели им сидеть в засаде и нападать на одиноких всадников, но, конечно, и предположить не могли, что те нападут на крупное кавалерийское подразделение. Однако злодеи-дикари, верные данному им жестокому приказу, напали на драгун. А всего вероятнее, ими двигали лишь темные инстинкты варваров, иначе храбрость их нашла бы более достойное применение.

Крофорд — сухопарый, горячий нравом шотландец, впоследствии (в 1804–1814 годы) прославившийся в войнах с Испанией в армии великого Веллингтона[27] командовал своими драгунами толково и находчиво, хотя, по правде говоря, и с грубой прямолинейностью. В описываемые мною времена он был еще сравнительно молод, но, к моей зависти, держался непринужденно и уверенно, умел остро и обидно пошутить, бывал порой нетерпелив и тем отличался от осторожных и осмотрительных старших по возрасту офицеров. Среди крестьянства ему суждено было прослыть безмерно жестоким, едва ли не таким же, как генерал Лейк и Деннис Браун. Не стану оспаривать этого мнения, ибо сам являлся свидетелем такого, что память моя предпочла бы сокрыть. Думаю, однако, он не выходил за рамки суровых законов военного времени, и с уверенностью могу сказать, что снисходительность не самое лучшее лекарство от восстаний.

В тот вечер от лица всех офицеров-ирландцев лорд Роден подал официальный протест лорду Корнуоллису в связи с тем, что им отводились второстепенные роли. Корнуоллис поставил его на место и, хотя говорил он любезно и учтиво, дал понять, что сомневается, хватит ли благонадежности у ирландских солдат и опыта у их офицеров. Я же получил урок, который усвоил на всю свою солдатскую жизнь: колониальные войска пригодны лишь в том случае, когда их подпирает мощный кулак Британской регулярной армии. В справедливости этого положения я убеждался не раз и не два, и, хотя, возможно, во мне и сильна предубежденность военного, думается, именно на этом и зиждется сила нашей империи.

Происходило все на собрании офицеров штаба и командного состава. Корнуоллис с присущими ему учтивостью и тактом внес свои предложения, как наилучшим образом нам справиться с задачей. Остановился он сам в большом доме фермера-протестанта, фамилию которого отлично помню и по сей день: Прендергаст. Собрание проводилось в просторной кухне за огромным дубовым столом, застеленным широкой зеленой скатертью толстого сукна, неизменной спутницей Корнуоллиса со времен его Североамериканской кампании. Он беспрестанно пил крохотными чашечками шоколад, так глоток за глотком потребляют более крепкие напитки их поклонники. Может, привычка эта здесь, в варварском, безлесном и болотистом краю, напоминала ему о покое и уюте английской гостиной.

Задача перед нами стояла ясная и простая, но Корнуоллис стремился исключить все возможные просчеты со стороны подчиненных. Скрупулезно проанализировали обстоятельства Каслбарской битвы. Ведь снова крупным английским соединениям будет противостоять меньшая по численности армия французов и мятежников. Только на этот раз роли поменяются: защищать город будут французы, атаковать — англичане. Случись противнику и отбить наше наступление, путь у него оставался один — двигаться к центральным графствам, через Шаннон; маловероятно, чтоб он пошел на восток, к Ольстеру. Но, куда бы ни двинулась мятежная армия, ей всюду предстоит прорвать заслон английских войск, от Слайго до Бойла. Впрочем, Корнуоллис не очень-то надеялся на этот заслон. Поэтому он предложил нашей армии разделиться: сам он пойдет на штурм Каслбара, а генерал Лейк с генералом Нюджентом зайдут с другого фланга, переправятся в Каррике через Шаннон, и случись Эмберу ускользнуть от Корнуоллиса в Каслбаре, он окажется зажатым меж двух английских армий. И единственный путь к отступлению — к морю.

После выступления Корнуоллиса воцарилось молчание. Прервал его генерал Лейк.

— Простите, милорд, до меня сегодня все доходит медленнее, чем всегда. Насколько я понимаю, враг всего лишь в двенадцати милях от нас и в его армии не наберется и трех тысяч человек.

— Как знать, может, и все пять. Трудно судить по рассказам несчастных перепуганных, хотя и верных короне людей. Не забывайте, что после побед мятежников их ряды значительно пополнились. Возможно, в остальных провинциях и спокойно, а в Коннахте, несомненно, восстание приобрело всеобщий характер.

— Пусть даже пять тысяч. Согласен. Но и в этом случае огромное численное превосходство на нашей стороне, к тому же из этих пяти тысяч большинство — темная неотесанная деревенщина.

— Да еще плохо вооруженная, — вставил Корнуоллис. — Лишь пиками.

— А то и просто косами. С ними и в бой идут. Я видел лично.

— Не сомневаюсь, — бросил Корнуоллис, но Лейк не почуял язвительности.

— Тогда почему б нам не атаковать их с восходом солнца?

— И еще один довод, — заговорил лорд Роден. — Французов вряд ли более тысячи, этим сказано все. И пока не подоспел их второй флот, мы должны вышвырнуть из Ирландии Эмбера.

— До рассвета второй флот не подоспеет, — заметил Корнуоллис. — А наши основные части подойдут лишь завтра-послезавтра. К тому времени генерал Лейк уже успеет занять позиции на востоке за рекой.

— Но мы и сейчас превосходим врага по численности, — горячился Лейк, — и превосходим изрядно! Чего ж нам ждать?

Корнуоллис улыбнулся, бросил взгляд на повара, подогревавшего шоколад.

— Неужели, генерал, даже после вашей неудачи под Каслбаром вы по-прежнему считаете, что перед вами какой-нибудь дремучий предводитель разбойников? Нет, наш генерал Эмбер весьма искусный полководец, и главное оружие у него не коса, а неожиданность. Может, вы и знаете, как с ней бороться, а я, признаться, в растерянности. Воображение у меня на редкость скудное, да и к тому же я люблю последовательность, и единственное, что я могу противопоставить любой неожиданности, — подавляющее численное превосходство своей армии.

На длинном лице полковника-шотландца заиграла злорадная усмешка: ловко утерли нос Лейку.

— Конечно, генерал, наше королевство многим вам обязано, — продолжал Корнуоллис медоточивым голосом, — мы помним ваши победы над смутьянами в Уэксфорде, но там вам противостояли лишь крестьяне, темные, заблудшие люди, и вожаков у них не было, разве что горстка кровожадных попов. У Эмбера же тысяча отборных солдат, они хорошо вооружены, у них есть пушки. Причем самые лучшие, отлитые британскими умельцами в Шеффилде. Эти пушки достались ему в подарок после вашего бегства из Каслбара.

Вот он, долгожданный укор за каслбарское поражение, и ударил он больно, потому что брошен был неожиданно и любезнейшим тоном, словно в милой беседе за карточным столом в клубе. Даже Крофорд разинул рот в изумлении. А несчастный Лейк побагровел, щеки и шея у него стали ярче мундира.

Однако он не стушевался и ответил с достоинством, чем снискал наше восхищение.

— Ваше превосходительство, если вы считаете, что я справлюсь на восточном фланге, то не обманетесь. Если мятежникам удастся избежать битвы в Каслбаре, я встречу их и уничтожу.

— Ничего подобного вы не сделаете, — резко оборвал его Корнуоллис. — Разумеется, вы не пропустите их в Ольстер, даже если придется принять бой. Однако я бы предпочел обойтись без столкновения. Ваша задача — беспокоить противника, не давать передышки и мало-помалу теснить его в мою сторону. Рано или поздно враг окажется в тисках, и мы его раздавим. Но сами не соблазняйтесь, не ввязывайтесь в крупный бой. С такой тактикой вы, несомненно, знакомы. Помнится, вы не одну неделю протоптались в Уэксфорде, а только потом дали повстанцам бой на Горьком холме. Мне этого не понять.

Лейк хотел было ответить, но Корнуоллис поднял руку.

— Не стоит объяснений, генерал. Не стоит. Победу вы одержали славную.

Много позже, уже в постели, Корнуоллис по обыкновению писал письма друзьям в Англию. На нем была белая полотняная ночная рубаха и чепец с кружевами, прикрывавший редкие седины. Ни дать ни взять английский помещик из захолустной деревеньки.

Он оторвал от бумаги перо и взглянул на меня.

— Вы, лейтенант, должно быть, недоумеваете: справедливо ли так сурово попрекать генерала Лейка. Справедливо. В целом справедливо. Малоприятно, но справедливо. Сейчас генерал Лейк сотворит чудеса, только чтобы выполнить мою волю. Выполняя, с его точки зрения, несостоятельные и малодушные приказы, он преисполнится и некой гордости и жалости к самому себе. В этом и состоит счастье солдата, особенно глупого, солдаты нужны, чтобы побеждать в войнах, а не в отдельных битвах. Только мало кто способен это понять. Бедняга Лейк, ему, пожалуй, до конца своих дней не забыть Каслбара. Мне он весьма не по душе. Убогое воображение, стандартные мысли. Вы согласны со мной, лейтенант?

Я, разумеется, не ответил, занявшись бумагами.

— Весьма не по душе! Вы, конечно, спросите, почему я снова доверяю ему командный пост. Видите ли, лейтенант, Британская армия — заведение солидное, с давними традициями, и мы приходим не на год, не на два. Так стоит ли казнить позором генерала за то, что он проиграл сражение? Это больше в духе французов. Вечно они расстреливают и вешают своих полководцев, и теперь, раз есть гильотина, можно казнить, так сказать, оптом. Пока результаты впечатляют. Каждый старается вовсю. Но надолго этого не хватит. К концу нашей кампании генерал Лейк непременно будет награжден. За храбрость, разумеется, а не за мудрость. А вот генерал Эмбер видится мне мудрым человеком. Впрочем, чужой мудрости мы никогда не доверяем. Не так ли? Между тем именно на доверии и зиждятся все солидные заведения.

Он помолчал, потом пробормотал что-то еще и вскоре негромко захрапел. Я взял у него из рук перо, вышел из комнаты и кликнул слугу.

Лейк выехал рано поутру, до дороги на Клерморрис его сопровождал Корнуоллис, они смеялись, обменивались шутками и комплиментами, будто накануне не обмолвились ни одним резким словом. Словно два помещика собрались на охоту. День выдался пасмурный, не в пример предшествующим — солнечным и теплым. Над землей нависли тяжелые свинцовые тучи.

— Так вот, — наставлял Корнуоллис, — захочет неприятель сдаться, что сделал бы всякий разумный человек, не дожидаясь меня, берите их в плен, обещая и офицерам и солдатам соблюдение всех норм поведения и правил. Они — достойные противники.

— Вы, очевидно, имеете в виду не всех солдат? — уточнил Лейк. — Я полагаю, лишь французских.

Корнуоллис озадаченно взглянул на него.

— А под командой Эмбера иных нет.

— Но ведь еще есть мятежники-ирландцы, — напомнил Лейк.

— Конечно, есть.

Как мне невыразимо жаль, что не вслушался я с должным вниманием в их беседу, потому что она оказалась чревата последствиями: в глазах некоторых людей в ирландской кампании, в целом удачной, была запятнана честь британского оружия.

— Конечно, есть, — повторил Корнуоллис. — Но какие же эти бедолаги солдаты? Это просто кое-как вооруженный сброд.

— Вооруженные мятежники, — сказал Лейк.

— Так их и следует называть. Вы видели тех смутьянов, которых захватил Крофорд. Дикие существа, их и людьми-то не назовешь. Мне их жаль. Право, жаль.

— Мятежников никогда не приравнивали к военнопленным, — сказал Лейк, — ни в Ирландии, ни в любой иной стране.

— Разнесчастные существа, — повторил Корнуоллис. — Этому краю нужен мир, довольно воевать, — и он махнул рукой в сторону выстроившихся солдат, коих Лейк поведет на восток.

— Довольно воевать, — мрачно согласился Лейк.

Наверное знаю, что не точно привожу их слова, хотя мне запомнился и общий смысл беседы, и ее беспечный тон. Лорд Корнуоллис имел обыкновение отвечать на вопросы непринужденно или полушутливо, что само по себе очень мило, но порой приходилось лишь гадать, что у него на уме. Так было и на этот раз: судьба повстанцев более не обсуждалась вплоть до последнего боя при Баллинамаке. Я отлично знал Корнуоллиса, знал его истинную доброту и правильно истолковал его слова. Возможно, генералу Лейку и простительно, что слова Корнуоллиса он воспринял иначе.

Корнуоллис проводил Лейка и его войска, уходившие под дробь барабанов и писк флейт, и мы вернулись в Холлимаунт. В тот день флейту мы слышали еще не раз, и к вечеру мы собрали все необходимые сведения и до мелочей продумали грядущую битву. Не распогодилось даже к ночи, лишь похолодало — лето близилось к концу. Утром на Каслбар нас провожала легкая изморось.

Крофорду и его драгунам предстояло разведать, каковы укрепления на подступах к городу. Следом двигалась пехота и тяжелая кавалерия. Не дойдя двух миль до города, мы остановились: на оборонительных рубежах не видно вражеских войск, даже дождь не мешал разглядеть долину, вон почти уже до моста доскакал Крофорд. Ударили два пушечных выстрела, меж драгун взвились дымки. Вздыбилась чья-то лошадь. Крофорд отвел людей. Снаряду не достать. Мы решили, что сейчас он повернет к нам, однако он выстроил драгун боевым порядком. Воцарилась тишина. Потом последовал еще один залп, но снаряды разорвались ближе нашего авангарда. И снова над полем тишина.

Вот один из драгун поскакал в нашу сторону. Осадил коня подле Корнуоллиса и отдал честь.

— Полковник Крофорд просит разрешения вступить в Каслбар.

Корнуоллис сидел на стуле под полотняным навесом, укрывавшим от моросящего дождя. Он задумался, поджав губы, потом кивнул.

— Полковник Крофорд учел все?

Лейтенант внешне походил на Крофорда, только был много моложе. Такой же сухопарый, но в отличие от своего командира широкоплечий, настоящий кавалерист. Как и у Крофорда, высокие и массивные скулы.

Он пожал плечами.

— Очевидно. У противника две-три пушки и незначительное число солдат в городе. Пустяк. Горстка.

Корнуоллис оглянулся на лорда Родена — тот оторопело смотрел на него, — потом снова повернулся к лейтенанту.

— Ну что ж, если все учел — вперед, если сомневается — пошлю тяжелую кавалерию.

Чтобы скоротать минуты ожидания, Корнуоллис заговорил со мной, причем особо ласково, что случалось, когда он бывал в духе.

— Вот какие дела, голубчик мой. Не дали вам французы проявить отвагу. Ну ничего, успеете еще кровь пролить. Все сраженья у вас впереди.

Потом обратился к лорду Родену, тот стоял, переминаясь с ноги на ногу, и, как школяр, слушал.

— Улепетнули от нас французы. Сбежали, не попрощавшись. Что ж, им повезло, а нам — и подавно.

Ожидание наше затянулось. Но вот у моста показался Крофорд с небольшим отрядом драгун. Залюбуешься, глядя на статного шотландца в голубом плаще, а дождь между тем припустил сильнее. Итак, Каслбар снова наш!

Пока ночью мы обсуждали план битвы и выбирали позиции для наших войск, Эмбер с армией тишком покинул город, оставив три пушки с расчетами, две роты повстанцев и одну — французов. Мы вошли в маленький грязный городишко, взяли в плен десяток-другой бестолковых крестьян — можно ли назвать это победой?

— Мы смыли позор былого поражения, — сказал Корнуоллис, с трудом взбираясь в седло своего смиренного коня. Здоровую ногу вдел в стремя, больную оставил на весу. — К великой радости генерала Лейка! — Но офицеры не разделяли радости командира, да и я, признаюсь, был озадачен и разочарован.

— Кстати, Крофорд, — он жестом, не церемонясь, подозвал полковника. — Вы блестяще справились с задачей. Просто блестяще!

На тонкогубом лице шотландца скупо обозначилась улыбка, он подъехал к генералу.

— Так город был пуст! Какая ж это задача? Мои парни чуть пришпорили лошадей, им и поработать-то не пришлось, чтоб жалованье свое оправдать.

— Красиво это у вас, Крофорд, получилось, прямо скажем, изящно. — Корнуоллис потрепал своего коня по холке. — Впрочем, неудивительно. Драгуны у вас — парни лихие, боевые. Здесь они, конечно, заскучают.

Улыбка у Крофорда стала шире, однако он промолчал.

— Мне думается, нечего вашим драгунам здесь делать. Отправим-ка мы вас на недельку-другую под начало генерала Лейка.

— Есть под начало генерала Лейка, сэр, — четко повторил Крофорд, хотя и с некоторым недоумением.

— Вы знаете, с каким приказом я его послал. При вас разговор шел. Мне нужно, чтоб французу беспрестанно докучали, но не навязывали открытый бой. Пусть помечется, побегает от нас. Это ему в наказание. А для этой цели Лейку понадобятся драгуны.

— Но у него есть свои драгуны и кавалеристы, — заметил Крофорд.

— Мне нужно, чтобы при нем были вы. Вы поступите в его распоряжение, и я дам указание, чтобы вы все время находились в авангарде, не упускали француза от себя, не вступая, однако, в открытый бой. Вы запомните, или мне попросить Уиндэма изложить приказ в письменной форме?

— Запомню слово в слово, — пообещал Крофорд, — однако думаю, генералу Лейку это большой радости не принесет. Он любит полагаться на свои собственные войска.

— Я доставил генералу Лейку радость уже тем, что не приковылял в это болото на своей больной ноге во время Уэксфордского восстания. Сейчас же я охочусь за французом, охочусь так, как считаю нужным. Надеюсь, вы не возражаете?

— Что вы, сэр. Никоим образом. Но кое-какое разъяснение не помешает. Я буду впереди армии Лейка, но под его командой. Могу ли я передвигаться по своему усмотрению? Каждый час посылать гонца к Лейку за указанием весьма затруднительно.

— Не сомневаюсь, что и генерал Лейк разделяет мое мнение относительно ваших, полковник, способностей и осмотрительности. Не вижу повода для беспокойства, надеюсь, вы тоже. Трудно решить все умозрительно. Действуйте, и мы посмотрим, так ли боевиты ваши драгуны в деле, как вы их представляете.

Крофорд опять улыбнулся, отдал честь Корнуоллису. Не прошло и часа, как его драгуны покинули Каслбар и направились на восток вслед за армией Лейка, где их командиру суждено будет отличиться доблестью и решительностью, но, увы, не милосердием и человечностью.

Не помню в подробностях, как мы вошли в Каслбар, настолько сер и неприметен этот городишко. Помню лишь, что нам пришлось ехать едва ли ни по телам его павших защитников: драгуны Крофорда, вихрем налетевшие с моста, сочли необходимым перебить повстанцев всех до единого. «Столица республики» являла поистине жалкое зрелище, но для кого и страшное: кое-кто из повстанцев, побросав пики и знаки различия, пытались смешаться с горожанами, но наши солдаты бдительно следили за этим и вылавливали их. Много еще пролилось крови на улицах Каслбара, прежде чем установился порядок. За долгие годы военных походов я пришел к выводу, что под занавес сражения и разгуливается самая тупая злоба. Словно хмельное вино, бродит она в жилах солдата и, если не находит выхода в самой гуще схватки, выплескивается после боя, и подчас солдат творит такое, о чем впоследствии искренне и глубоко сожалеет. Наших солдат в особенности разъярили зеленые флаги, вывешенные в окнах и дверях, и так называемые «древа свободы». Не в одной лавке, не в одном доме пожалели об этом.

Но стоило появиться в городе Корнуоллису, как все взвихрения жестокости улеглись, словно пыль на дороге после порыва ветра. Правда, в тот день на дороге не было ни пыли, ни ветра, лишь сыпал унылый, беспросветный дождь. Сегодня я вспоминаю Ирландию, и перед глазами не солнечные пейзажи, а нескончаемый дождь в Каслбаре. Трудно найти в природе более печальную картину, чем западноирландский пейзаж за пеленой дождя, а города кажутся еще мрачнее. Путешественники, побывавшие, скажем, неделю в Килларни, в разгар солнечного лета, повидавшие голубые, точно девичьи очи, озера и округлые, точно девичий стан, холмы, завороженные сладкоголосьем лодочников и проводников, понятия не имеют об иной, промозглой и продрогшей Ирландии, таящей под прогнившими соломенными крышами преступные замыслы один страшнее другого. В осеннюю дождливую пору в Ирландии все сливается воедино: и города, и деревушки, и болота, и раскисшие дороги — вспоминается лишь однородное бурое месиво.

И в то сентябрьское утро брошенный неприятелем городишко встретил нас холодным осенним дождем, и на душе было тоже холодно и по-осеннему тоскливо, причем не только мне, но и куда более опытным офицерам. Казалось, само обличье города навевает эту тоску. Ни верные королю патриоты, ни повстанцы, которых мы допрашивали, не сумели точно указать, в каком направлении ушла армия Эмбера, то ли к Фоксфорду, то ли к Суинфорду. Нужно было торопиться, иначе Эмбер мог ускользнуть из тисков наших с Лейком армий, ибо как, нимало не смущаясь, восторженно признал Корнуоллис, войска Эмбера передвигаются с поразительной быстротой, особенно если учесть, что обученных солдат у него всего одна четверть. Лишь за полдень Крофорд принес известие, что Эмбер пошел по дороге на Суинфорд. И он приказал, о чем узнается позже, своим войскам в Баллине и других селеньях двигаться на восток к Бычьему кряжу, где, если повезет, они объединятся.

Я уже упомянул, что мы взяли в плен нескольких мятежников, но один из них оказался весьма ценной добычей — сам «президент Республики Коннахт». Этот гражданский сановник был немногим старше меня, его притащили к зданию суда и, несомненно, зарубили бы, не обрати солдаты внимания на его одежду и благородную внешность. Корнуоллис беседовал с ним недолго, но на редкость обходительно. Вряд ли бедняга даже заметил это, дух его метался меж смирением и отчаянием. К тому же драгуны обошлись с ним не очень-то любезно: покалечили левую руку и поставили под глазом огромный синяк, обезобразивший лицо. Однако юноша говорил и держался с истинным благородством, голос у него был тих, речь гладка. И неудивительно: установив его личность, мы узнали, что это Джон Мур, младший брат Джорджа Мура, который в бытность свою в Лондоне водил знакомства с Бэрком, Фоксом и прочими знатными вигами.

Предполагалось, что он вместе с повстанцами покинет город, однако какие-то (возможно, благородные) побуждения заставили его остаться в городе вместе с горсткой повстанцев да пушкарями. И сейчас, оставаясь верным своим товарищам, бросившим его на произвол судьбы, он упрямо заявил, что не знает ни о планах их, ни о маршруте. Корнуоллис настойчиво пытался заговорить с ним о личных качествах Эмбера, но Мур отвечал настороженно и коротко. В Каслбаре гордятся тем, что у них, как в настоящем большом городе, есть тюрьма. В это неказистое и зловещее здание и посадили Мура и прочих преступников. Он сидит в камере, лицо мертвенно-бледно, лишь темнеет кровоподтек под глазом, взгляд пустой, глаза не мигая смотрят на меня. Будто передо мной какой-то простолюдин, а не юноша-дворянин, которого заманили циничные лиходеи и обрядили в шутовской колпак «калифа на час». Но за пустым, бессмысленным взглядом я видел своего сверстника, такого же, как я. Что привело его в стан врагов нашего короля? Глупость ли? Тщеславие ли? Почему забыл он и о своей родине, и о долге? Впрочем, родина его — Ирландия. Сейчас уже не помню, понес ли он вполне заслуженную кару или нет. Будь моя воля, я бы его строго не судил.

В пять часов вечера мы снова тронулись в путь. Предстоял первый (но, увы, не последний) ночной переход. Нас ждал долгий поход, миль сто, а то и больше, причем дорога наша виляла и петляла.

Мне доводилось читать, будто следами нашего похода в тех краях остались виселицы да пепелища. Однако факты опровергают домыслы: во-первых, двигались мы без остановок, чтобы настичь врага, однако, кроме отставших и дезертиров, никого не встречали. Эмбер изводил нас, играя в прятки. Во-вторых, беспрестанно лил дождь, невозможно пук соломы зажечь, а уж соломенная крыша и подавно не займется. Впрочем, не хочу замалчивать и тех прискорбных, даже ужасных событий, которые произошли на следующей неделе. Крофорд, в частности, воин весьма сурового нрава, как почти все шотландцы; Лейк еще со времен Уэксфорда известен своими зверствами. Но хочу сказать, что события эти произошли без ведома лорда Корнуоллиса. Я люблю своего старого командира, мудрость в нем сочетается на равных с милосердием. Хотя не отрицаю, когда мы прослышали, что центральные графства восстали (этого мы опасались давно), Корнуоллис скрепя сердце прибег к крутым мерам, чтобы доказать местным жителям всю пагубность восстания; нелегко дался ему этот шаг, впрочем, честь и благородство в войне с нашим ФРАНЦУЗСКИМ ПРОТИВНИКОМ не были попраны. Восстание же против законной власти в любом обществе считается самым тяжким преступлением.

13

ИЗ ДНЕВНИКА ШОНА МАК-КЕННЫ

Сентябрь года 1798-го. Ночью Каслбар покинула одна армия, утром заняла другая. Я стоял у окна лавки и смотрел, как в город въезжают англичане: рослые, беспечные кавалеристы на крупных лошадях. Галопом неслись они по улице с саблями наголо, занесенными над головой, — не задумываясь, срубят голову каждому. На нашей улице было спокойно, и им не пришлось пускать в ход сабли. Но у моста и на улицах, ведущих к прибрежным лугам, убитых было предостаточно. Солдаты врывались в дома, выволакивали людей. До сих пор не могу понять, почему они миновали мою лавку, почему не потащили меня за собой либо на казнь, либо на всеобщий позор, как выпало многим совершенно невинным людям.

Я предвидел это еще накануне, когда уходили французы и наши повстанцы. Вид у многих был обреченный, да и можно ли их винить: их уводят в дождливую ночь неизвестно куда. Ведь среди них есть и такие, кто не знает, что земля круглая, по их разумению, они отправлялись на край света. Трудно представить себе, сколь мрачна и невежественна жизнь крестьян из Невина.

Конечно, по сравнению с тем путем, что проделали французы, повстанцев ждала лишь легкая утренняя прогулка. Но с французами мы не разговаривали, никто из них не знал английского. Когда я увидел их в походном строю, готовых покинуть Каслбар, они показались мне едва ли не пришельцами с Луны, столь разительно отличались они от нас: бледные лица, черные, блестевшие жидким блеском глаза. Однако они, так же как и наши, шутили, беззлобно тузили друг друга, хотя в глубине глаз таился такой же страх. Несомненно, многие из них тоже крестьяне, привычные больше к лопате, а не к штыку. Я не представляю себе Францию, хотя прочел несколько французских романов, переложенных на английский. Ясно одно: она совсем не такая, как Ирландия. Все страны на свете отличны одна от другой. Интересно, что думают французы об Ирландии. Вряд ли они высокого мнения о нас, бедняги. Таскают их по болотам, по серым, промозглым городкам, люди глазеют на них, словно на ярмарочную диковинку.

Кем бы ни были они доселе, сейчас они солдаты. Их научили с ревом, по-бычьи, бросаться в кровавое сражение, их научили смиренно, по-коровьи, идти на бойню. Чрезвычайно необычная у них жизнь, страшно подумать, до чего ж легко приучить к ней людей. Это только в песнях предстает она беспечной и вольной. Глупцы те, кто верит поэмам да песням, так задолго до меня решили мудрые мыслители — греки. А верят ли наши парни? Они сейчас идут строем за французами, а за ними — еще одна французская шеренга, они подгоняют наших штыками, случись тем замешкаться или попытаться улизнуть. И творится это во имя свободы, равенства и пустозвонных «прав человека», в ирландском языке даже слов-то таких нет. Хоть месяц шагай по горам Невина, скорее увидишь живого единорога из мифа, чем воплощение этих «прав человека». Что этим бедолагам до идей несчастного Джона Мура! Им двигают благие помыслы, но он не знает жизни, витает в облаках.

Сосед мой, Иеремия Данфи, видел, как его вернули на землю. Мура приволокли к зданию суда, и трое солдат приставили штыки ему к груди; Иеремия уловил во взгляде его нечто худшее, чем страх: Мур омертвел от отчаяния. И впрямь он уже не жилец на белом свете, ведь благородное происхождение не убережет от всех превратностей судьбы. Он, очевидно, был немного не в себе, хотя в лучшие времена бывал здоров, весел, хорошо одет и миловиден.

Я вижу злобу, которая колышет души таких, как Рандал Мак-Доннел или Корни О’Дауд, таких безрассудных молодчиков в Ирландии хоть пруд пруди, мне видится, как встарь они промышляют разбоем, несутся на лихих конях вслед за Сарсфилдом. Они из той породы людей, что способны проиграть в карты лошадь, имение, а то и женщину; из тех, кто защищает свою честь и доброе имя в бесчисленных дуэлях. Знаю, что сужу их немилосердно, да невелика беда от моего суда. В головах подобных людей лишь малая толика разума, как у несмышленых детей. Задумываются ли они о том, что в трясину своего лиходейства затягивают многих и многих людей? Еще вчера они горделиво разъезжали по городу на своих лошадях — их, кажется, называют строевыми, — кое на ком мундиры, привезенные французами, на иных господское платье от голуэйских портных, над головами нелепейшие султаны.

Перед тем как покинуть город, повстанцы сняли со здания суда свой флаг — зеленое полотнище с золотой арфой посередине. И честь эту, конечно же, предоставили одному из уэксфордских повстанцев, прошедшему все бои и злоключения. Вот подобными псевдопочестями да яркими знаменами и соблазняют легковерных, и сбиваются те с разумного пути в трясину зла. Но чем лучше их противники, чьи мундиры цвета самой крови?

Повстанцы уходили тихо, но ни одна армия не снимется без ужасающего шума, даже втихую: топают по мостовой солдаты, скрипит упряжь, грохочут повозки. Я выискивал в ночи взглядом Оуэна, но лиц не разобрать. Мало ли схожих с ним: неуклюжие, плечистые, долговязые и нескладные. Снова задаюсь я вопросом, что связывает с ними моего Оуэна.

Повстанцы ушли, а я еще долго стоял у окна, да, наверное, и многие соседи тоже. И думали мы, очевидно, об одном. Когда придут англичане? Что станут делать? В городе осталась горстка французов да повстанцев, которым наказано было хотя бы недолго удерживать мост да не выпускать из города верных престолу горожан, чтобы те не могли предупредить англичан. Повстанцы патрулировали улицы до рассвета. Двоих я увидел при скудном дождливом рассвете из окна своей лавки: круглые деревенские лица. Один повстанец вооружен мушкетом, другой — пикой. Они стояли у стены дома, тщетно стараясь укрыться от дождя. Потом пошли по дороге прочь. Скорее всего, спустя несколько часов они уже лежали бездыханными подле моста.

Кое-кто из горожан гордится тем, что в Каслбаре в течение двух недель размещались одна за другой две армии, не говоря уж о том, что, хоть и недолго, Каслбар являлся столицей, да не какой-нибудь провинции, а целой республики. Однако Каслбар не изменился. Те же низкие домишки, те же низкие людишки, как говорится. Снова город погрузился во мрак, а ветер и дождь унесут все следы былого: поблекнет кровавое пятно на Высокой улице, где до последнего сражался отважный английский пушкарь, высохнет кровь, недавно бежавшая ручьем с маленького горбатого моста. А мне запомнится никогда не виданная, но нарисованная воображением картина: Джон Мур, окруженный грозными всадниками, и взгляд его осмыслен и трезв — спала завеса надежд и отчаяния.

Несколько позже. Один крестьянин, знающий мой интерес к жизни природы, говорит, что слышал на днях, как в лесу за Сионским холмом стучит дятел. Было это вскорости после памятной битвы. А я-то думал, что пушечная пальба навсегда спугнет птиц из наших краев. Наверное, такие, как этот крестьянин, считают меня чудаком: дескать, вот, изучает повадки птиц да записывает. Для меня же это приятное и полезное времяпрепровождение, и не только для меня, но, к моей радости, и для Тимоти тоже. Наконец-то теперь, когда обе армии убрались, мы снова сможем гулять с сынишкой по воскресеньям.

БЕЛЛАГИ, СЕНТЯБРЯ 4-ГО

Бычий кряж. Дождь уже давно перестал, на бескрайнем черном небе повисла тусклая луна. Дорогу Мак-Карти знал. По ней они ехали с Эллиотом. Теперь же она изменилась до неузнаваемости. Потерялась меж раздольных полей, сровнялась с раскисшей от дождя пашней, по ней брела сейчас армия в мглистую неизвестность. На склоне холма остановились на привал. Вокруг крепостными башнями высятся горы. Кучка хижин на склоне — деревушка Беллаги.

Мак-Карти, присев на корточки на еще мокром от дождя лугу, взглянул вверх — на горные вершины, потом вниз — на опустевшие дома. Рядом с ним сидели трое крестьян из Балликасла, арендаторы Лоренса.

— Ты небось верно знаешь: нас в Ольстер ведут, — сказал один из них, по имени Лавелл.

— В Слайго, — возразил Мак-Карти. — Эта дорога ведет мимо Тоберкурри и Коллуни в город Слайго.

— А из Слайго — на север, в Ольстер. И до тебя люди этой дорогой хаживали. Если б нас вели в центральные графства, мы б шли не через Суинфорд.

— Ужас, что творится, — подхватил его приятель, беззубый старик с маленькой, круглой, точно яблоко, головой. — Идем-идем, ни зги не видно, куда идем, и сами не знаем.

— Командиры не обязаны таким, как вы, о своих планах рассказывать, — бросил Мак-Карти. Во веки веков такого не было. Простым солдатам с пиками надлежит лишь шагать по болотам, бежать в атаку по незнакомым лугам да умирать, проливая свою и чужую кровь. — Останься вы в Каслбаре, вас бы уже и в живых не было. Командиры нас оттуда вызволили.

— Чтоб послать на гибель в другое место, — подхватил третий крестьянин, Мак-Ивли.

— Значит, ты знаешь не больше нашего, — заключил Лавелл, пристально взглянув на Мак-Карти. — Мы, бедолаги, точно свора гончих псов, за этими французами бежим, а они по-человечески и говорить не умеют, ни по-ирландски, ни по-английски.

— А много ль ты сам английских слов знаешь? — спросил Мак-Карти. — Даже простой лопаты назвать не сумеешь, а уж это в хозяйстве первый инструмент.

— Сейчас у меня первый инструмент — пика, — Лавелл сплюнул себе под ноги, — и руки, чтоб покрепче ее держать.

— Знаешь, Пэт, тебе и твоим дружкам не поздно еще с нами распрощаться. Спускайся в долину да шагай-ка к Суинфорду, прямо в лапы к красным мундирам. Успеешь еще поворчать о культуре английского языка, прежде чем тебя вздернут.

— Да что ты, Оуэн! Разве мы о побеге помышляем? Нам и здесь неплохо.

— Надеюсь, — бросил Мак-Карти и отошел.

Необычайное зрелище являла собой дорога в ту темную ночь: луна, выглядывавшая из-за туч, тускло освещала отряд повстанцев, далеко растянувшийся по извилистой дороге. Слышался негромкий говор измученных людей. Кое-кто садился или бросался плашмя прямо в грязь. Глупцы, они обрекали себя на смерть. Мак-Карти дошел до деревни, в заброшенные хижины набились повстанцы. Вдруг из одной раздался пронзительный женский крик. Мак-Карти распахнул дверь: в комнатушке было с полдюжины повстанцев, на полу, прислонившись к стене, сидела древняя старуха в черном, жидкие седые пряди едва прикрывали череп. Над ней склонился, взяв за руку, кряжистый мужчина средних лет.

— Эх, как испугалась-то, бедняга, — сказал он. — Из деревни все ушли, а ее бросили. Не люди — звери!

Мак-Карти присел подле старухи. Та не спускала с него безумного, неистового взгляда. В уголках ввалившегося рта вспенилась слюна.

— Да поможет ей господь, — вздохнул мужчина. — Она не знает, кто мы и зачем здесь. Вдруг деревня разом опустела, а потом нагрянуло столько народу, сколько она вовек не видывала.

Мак-Карти взял старуху за руку. Точно птичья лапка. Иссохшая, желтая.

— Не бойтесь, матушка. Мы скоро уйдем, а ваши родные и близкие вернутся.

Она даже не повернула к нему головы. Словно комок тряпок у стены — почти бесплотна, лишь торчало на тонкой шее темное высохшее лицо. Во времена ее молодости еще свежи были в памяти сражения при Огриме и Бойне. В мрачный век выпало ей родиться, прожить всю жизнь, состариться. И сейчас эта старуха, съежившаяся от страха в углу убогой лачуги, затерянной меж холмами, — живое напоминание о днях давно минувших.

— Не трогай ее, — сказал Мак-Карти, поднялся и положил руку на плечо повстанцу, — она все равно не видит нас.

— Она вроде не слепая. Глаза видят.

— Она не видит нас.

Но мужчина не отошел. Он погладил высохшую старухину руку-лапку, согревая ее в своих широких ладонях. Мак-Карти, пригнувшись, чтобы не удариться о низкую корявую притолоку, вышел из хижины.

Вот она, сама Ирландия — очевидица суровых и несправедливых лет, о чем слагались мрачные поэмы. И под жалким старушечьим обличьем крылась красота юности, доступная лишь пытливому поэтическому взору. Нежная, шелковистая, как замша, кожа. Доводилось ли когда поэтам обращать внимание на такую древнюю старуху, высохшую, как скелет, глаза у которой помутнели от болезни и времени. В ее лачугу незваным и безымянным гостем вторглась История. Односельчане разбежались. А старуха в ужасе тронулась умом. Дрожат губы, падает слюна. Нет, ее ветхая плоть — не для поэтических символов-сравнений. Слагать стихи о луне — дело куда более надежное. Чистый, строгий и такой далекий лик ее не дрогнет от любых эпитетов, приветит всякий образ. Сейчас она высоко, тускло светит из-за облаков, смотрит на горы и холмы внизу.

— Мы ничем старухе помочь не сможем, — сказал кто-то из крестьян.

— Ничем, — согласился Мак-Карти.

В час ночи подошел отряд Майкла Герахти — он привел людей из Баллины и Киллалы, пройдя двадцать пять миль по горам Бычьего кряжа. Эмбер и Тилинг уже не чаяли встретить их. Часовые приметили отряд еще на перевале — словно сам лес двинулся вниз по склону — и бросились к деревушке оповестить своих. В лагере всполошились — и впрямь на склоне вырос лес. Черные древки пик, точно стволы деревьев, сбросивших на зиму листву, отчетливо вырисовывались в лунном свете на фоне неба и холмов. В молчании спустились повстанцы по крутой тропе и вступили в деревушку.

Навстречу им вышел Эмбер. Мундир расстегнут, глаза покраснели от недосыпа. Чуть поодаль стояли Тилинг и Сарризэн. Посчитали вновь прибывших. Сотни три-четыре. В основном вооружены пиками, лишь немногие — мушкетами. А кто и вовсе без оружия, стоят, неловко переминаясь, — какой от них толк. Эмбер затараторил по-французски, Герахти же лишь смущенно, не понимая ни слова, мотал головой.

Потом он рассказал Мак-Карти:

— Шли мы, шли, все на свете прокляли, до Китая, наверное, ближе. То дождь глаза застит, то ночь — ни зги не видно. Да и на душе неспокойно, вдруг с вами разминемся? Или вы нас просто не дождались? Или вас уж давно англичане порешили? Перевалили за эту гору, смотрим, вот они вы, не обманул-таки нас тот, что записку писал.

— А кто писал-то?

— Тилинг, что ли, его зовут. Ну, ирландец во французской форме. Он написал: там, где тропа выводит на дорогу в Слайго, вы и будете в деревне нас поджидать. Таков, говорит, приказ французского генерала. И верно, вот вы здесь. Да, голова у вашего француза светлая.

— Еще бы, — усмехнулся Мак-Карти. — А деревня эта называется Беллаги. Все жители разбежались. Удивительно, что вы никого из них в горах не встретили.

— На Бычьем кряже только козы дикие да совы — вот и вся живность. Не прокормит больше никого земля. Куда ни взглянешь — бурые безжизненные холмы да сиротливые озерца в лощинах. Тропка-то, и та на диво, не иначе козы протоптали. До нас здесь люди не хаживали.

— Хаживали, да только давным-давно, — сказал Мак-Карти. Диармуид и Грейниа, а следом Финн. Великий принц Ольстерский Хью О’Доннел. Едва ли не о каждой тропке, о каждой скале, о каждом дереве упоминается в легендах. — Мы сейчас идем в край О’Доннела, в Донегол.

— Господи, не оставь нас, — вздохнул Герахти. — Как здесь люди-то живут? И зачем только французский генерал ведет нас в этакую глухомань?

— Не знаю, — сказал Мак-Карти. — Говорю со слов О’Дауда, Рандала Мак-Доннела и прочих офицеров.

— А они знают, где англичане?

Мак-Карти покачал головой.

— Ей-богу, Майкл, их отовсюду ждать можно. Наших в Каслбаре осталось человек сто. Должно быть, сейчас уж и в живых никого нет. Пали: кто от меча, кто от копья, а кто и с петлей на шее.

— Там и твои приятели были, Оуэн?

— Не знаю даже, из каких они краев. За час до нашего отхода вдруг приказали остаться сотне повстанцев. Вот они и остались. С ними несколько французов-пушкарей да еще Джон Мур.

— Господи, пошли ему избавление, — перекрестившись, вздохнул Герахти.

— Господь-то, может, и пошлет, а Корнуоллис вряд ли.

— Я с ним в Баллине встречался, пили вместе у Бреннана, его таверна у реки стоит.

— Знаю я эту таверну, — сказал Мак-Карти. — Сегодня ночью господину Муру не так уютно, как тогда в таверне. Да и тебе тоже досталось.

— Когда мы уходили, Мур смотрел на нас застывшим взглядом, не жилец он на белом свете.

— Ну уж непременно, всякий раз, стоит кому в беду попасть, говорят, что не жилец на белом свете, глаза у него мертвые.

— Пустыми глазами смотрел, — уточнил Герахти. — Пустыми, как морская гладь у мыса Даунпатрик.

Ишь как загнул.

— Мы и сами, того и гляди, в переделку попадем.

— И верно, не ровен час. Господи, совсем недавно у нас одна забота была — урожай бы убрать да чтоб погода не подвела. А сейчас — бог знает куда нас занесло, бог знает чего нам ждать.

— Ты в Обществе состоял? — спросил Мак-Карти.

— Состоял. При Эллиоте и Рандале Мак-Доннеле клятву принимал. Но как был крестьянином, так и остался. Лет восемь-десять тому первым забиякой был, а потом вот жирком пооброс, — и он хлопнул по толстому отвисшему животу.

Мак-Карти задумчиво покачал головой.

— Удивительно. Крестьяне и батраки словно разбойники с большой дороги. Как раз сегодня вечером с людьми из Балликасла об этом толковал.

— Ну еще бы, из Балликасла! — Герахти ни с того ни с сего расхохотался и хлопнул Мак-Карти по плечу. — Да они на что угодно пойдут, лишь бы из Балликасла выбраться. Разве кто их осудит?

— Верно, это богом забытый край, земли там плохие, — согласился Мак-Карти.

Он простился с Герахти и отошел, чуть не наткнувшись на группу — человек восемь — французских солдат. Они сидели кружком, их мундиры и смуглые заморские лица были почти неразличимы в темноте. Угадав его пристальный взгляд, они замолчали, обратив к нему бесстрастные, застывшие лица. Невдалеке заржала лошадь. За деревней разлилась безбрежная ночь, в черных тучах потонула луна. Мак-Карти поежился и пошел искать О’Дауда — у того в каждом кармане по бутылке.

О’Дауд и Рандал Мак-Доннел стояли у какой-то хижины. Одна бутылка была уже пуста. О’Дауд откупорил вторую и протянул Мак-Карти. Стал офицером и набрался господских манер. Виски тоже господское, хорошее, согрело горло, теплыми солнечными лучиками пронизало все тело. Мак-Карти обтер ладонью горлышко бутылки и протянул ее О’Дауду. Но тот лишь мотнул головой.

— Пей еще. Я уж полон до краев. Тилинг говорит, сейчас сниматься будем, хватит сидеть в этой дыре.

— На север пойдем? — спросил Мак-Карти.

— В город Слайго, в край родной, — пропел О’Дауд.

— Наши передовые посты поймали троих английских солдат и убили, — сказал Мак-Доннел. — И позади нас англичане, и впереди, в Слайго.

— Господи! — вздохнул Мак-Карти и изрядно отхлебнул из бутылки. Сколько уж дней и капли в рот не брал, так приятно выпить сейчас. Пусть повстанцы топают дальше, а он заберется в какую-нибудь хижину и напьется. Станет единовластным господином деревни Беллаги. Милая деревушка, краше не сыскать. А спустится крестьянин с гор, так он, Мак-Карти, его приветит, угостит виски. Диво-дивное, как виски будит мечты!

Из соседней лачуги вышел, потирая руки, Эмбер; словно спросонья, протер глаза. Чужой, непонятный француз, голова у него набита замыслами. Вот он прокричал что-то Сарризэну и Фонтэну, позвал Тилинга. Французы выступают, а мы, ирландцы, словно верные псы, — следом.

ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО

Здесь, в заточении, британские офицеры, беседуя со мной, уверяли, что победа при Каслбаре отнюдь не главное достижение Эмбера. Значительно больше впечатляет его искусный маневр, благодаря которому он сумел вырваться из тисков надвигавшихся на нас английских армий. Возможно, они правы, у меня нет ни знания, ни опыта, чтобы судить об этом. Для меня, как и для большинства тех, кто форсированным маршем прошел сто тридцать миль от Каслбара до Баллинамака, маневры наши никоим образом не казались верхом стратегического искусства, наоборот, мы удивлялись нашему непоследовательному и путаному маршруту. Теперь же, изучая карту, я вижу широкую дугу от побережья чуть не до середины острова — путь нашего дерзкого похода — и охотно признаю: чтобы прочертить такую дугу от начальной ее точки до конечной, командир должен быть мудрым и прозорливым, хотя тогда план его представлялся нам бесцельным скитанием в ночи.

Мы были подавлены и испуганы: по пятам за нами шли королевские войска, и впереди за горами нас тоже ждали англичане. Мы убедились в этом в два часа ночи, когда разбили лагерь в брошенной деревне. Разведка англичан наткнулась на наши передовые посты. Случись им вернуться в Слайго, на том бы наш путь и завершился. Но их всех до одного перебили, обстоятельства не позволяли нам брать пленников, и мы вынужденно пошли на это. Перед смертью они рассказали, что являются солдатами генерала Тейлора и что он выслал их отряд йоменов в качестве авангарда в город Тоберкурри (что совсем недалеко от нас). Сами они ирландцы, и, хотя смертный приговор вынес им француз, ответственность ложится на всех нас.

Британская армия совсем близко — сознание это впервые породило раздор между нашими офицерами. Увы, с каждым днем он будет все ощутимее. Истинные причины этого раздора на некоторое время ввели меня в заблуждение. Полковник Тилинг горячо ратовал за то, чтобы всячески избегать столкновения с англичанами ввиду их значительного численного превосходства. Он предлагал направиться либо в Ольстер, куда сейчас лежал наш путь, либо в центральные графства. Однако Сарризэн и Фонтэн убеждали Эмбера немедля атаковать англичан в Тоберкурри, надеясь застать авангард армии генерала Тейлора врасплох. По их мнению, это может стать второй по значимости победой после Каслбара.

Мы собрали совет в одной из лачуг, грязной и зловонной. Топилась она по-черному, и дым от горящего в камине торфа щипал глаза.

Эмбер терпеливо, хотя и невнимательно, выслушал нас, кивая в знак одобрения велеречивому пылкому Сарризэну, не скрывая ухмылки, когда с сильным акцентом затараторил по-французски Тилинг. Могу почти с уверенностью сказать, что решение этого вопроса было совершенно однозначным. Формально мы еще считались победоносной армией, мы низложили врага и в Баллине, и в Каслбаре. Фактически мы — плохо вооруженный сброд и бежим от неприятеля, который, и без того превосходя нас по численности, собирает все новые силы. Мне, как не сведущему в военных тонкостях, казалось, что единственное наше спасение — вырваться из вражьего кольца, отыскать новых союзников. Эту точку зрения и отстаивал Тилинг, хоть и с невеликим красноречием, зато с неуклонной логикой. Он также настаивал на том, что идти надо не в его родной Ольстер, а в центр страны, и не мешкать, используя все открытые пока дороги. Может, слухи о зреющем там восстании оправдаются. Но куда Тилингу тягаться с двумя краснобаями-французами, у которых слова лились потоками, а ненавистные мне «слава» и «победа» слышались чуть ли не в каждой фразе. Эмбер же поворачивал голову по очереди то к одному, то к другому, точно зритель в театре, следящий за репликами актеров в драме Расина.

Наконец он повел тяжелой белой, похожей на большую рыбину рукой, призвав к молчанию.

— Я не собираюсь заканчивать наш поход под сенью этих диких гор. Наше положение само подскажет нам выход. Но сколько возможно, я буду оттягивать битву. Скорее всего, Тилинг правильно оценивает обстановку, и я поражаюсь вам, Сарризэн, поражаюсь вашим легковесным доводам. И вы меня удивили, Фонтэн. Вы сегодня оба вели себя как подростки-школяры.

Сарризэн ничего на это не ответил, лишь прервал чуть не на полуслове поток своего красноречия, словно закрыл невидимый шлюз. Скрестил руки на груди и облачился в маску снисходительного уважения — именно этот оттенок чувств, насколько я заметил, удается французам отменно. На этом и закончился мой первый военный совет — как мне тогда казалось, победой здравого смысла, что было мне по душе. Позже, когда мы с Тилингом решили поразмяться и меряли шагами взад и вперед дорогу, я обнаружил, что он отнюдь не ликует.

— Почему, как по-вашему, Сарризэн так рвется в бой с англичанами? — запальчиво спросил он. — Из любви к сражениям? Ничего подобного. Лишь потому, что они с Фонтэном считают наше дело безнадежным. И хотят побыстрее развязаться с ним, немного поиграть в войну, чтобы не уронить своего достоинства, и сдаться в плен. Эмбер единственный, кто еще верит, что не все пропало.

Говорил он монотонно и безнадежно, с горькой усмешкой, что часто слышится в речи северян.

— А сами вы разве не верите? — спросил я.

Он помолчал, пристально вглядываясь во тьму, стараясь различить солдат.

— До сих пор у нас все ладилось, — заговорил он. — Получи мы сейчас подкрепление… или поднимись вслед за нами центральные графства, если, конечно, нам удастся туда пробиться.

— Но Эмбер в это верит?

Тилинг лишь пожал плечами.

— Вы думаете, я знаю о его намерениях больше, чем Сарризэн? Может, он перед нами и не лукавит, а может, давно уже положился на случай и удачу. Тогда дело дрянь. Сдается мне, что кампания наша проиграна.

Тилинг то входил в раж, то остывал, и от слов его веяло серым, точно земля под ногами, унынием.

Мне захотелось поддержать его, и я сказал:

— Вы необычайно точно поняли и изучили поведение этих французов. Долго ли вы этим занимались?

— Почти два года, — ответил он, приняв мой вопрос всерьез. — Я изучал их в тавернах Парижа и в армейских лагерях на Рейне. Два жутких года. Эмбер, впрочем, случай особый. Он ведет свою игру, и мы в ней лишь пешки. Похоже, это судьба всего нашего народа.

Он откланялся и пошел прочь.

Непривычно и волнующе идти с армией по знакомым с детства полям, лугам, деревням. Селения с привычными названиями: Киллала, Баллина, Каслбар вдруг превращаются в арену битв, стреляют пушки, рушатся стены. Я поймал себя на том, что завидую французам: для них названия наших городов, гор — лишь варварские звукосочетания, а сами места — лишь объекты для нападения, захвата и удержания.

Утро выдалось ясное, скромно выглянуло солнце, по нежно-голубому небу уходили остатки облаков; горы, столь мрачные и грозные за пеленой дождя или в ночной мгле, предстали теперь в спокойных зеленых и бурых одеяниях, лишь местами выделялись пурпуром вересковые поросли. Собрать и выстроить людей оказалось нелегко, так как еще из Каслбара повстанцы захватили виски, чем и утешались холодной ночью. Мне выпало помогать Фонтэну с артиллерией, и приходилось чуть не силой заставлять кое-кого из повстанцев выполнять приказ. К тому же солдаты были ужасно голодны — перед выходом из Каслбара пищей они не запаслись, лишь рассовали по карманам картофель. Итак, виски и картошка — исконно ирландская диета, если верить злобным карикатурам.

Эмбер поистине вездесущ. Узнав о пьянстве, он просто рассвирепел и приказал сержантам обыскать весь лагерь, а найденные бутылки разбить. Двоих упившихся до беспамятства, а потому не бывших в состоянии продолжать поход распластали прямо на земле и выпороли. Мне раньше не доводилось видеть порки, зрелище это ужасное. При каждом ударе кровь хлещет фонтаном из-под плетки, заливая спину. Потом провинившихся положили на живот, привязали к повозке, которую тащила лошадь артиллеристов, и повезли с нами. Невыносимо было слышать стенания несчастных, но они еще должны благодарить судьбу: оставь мы их на милость драгун Крофорда, бедняги не дожили бы и до вечера. Ни Крофорд, ни Лейк не являли ни малейшей жалости к отставшим повстанцам, которые попадали к ним в руки. Поговаривали, будто и через неделю можно указать точно весь их путь, ибо он усеян трупами: одних вешали на деревьях, других прямо на карнизах домов, и селяне, на чьей бы стороне они ни были, так запуганы, что боятся даже снять повешенных. Да и мы, как я уже упомянул, пленных не брали. Я уже не верю таким фразам, как «честная битва», «правила ведения военных действий». Война всегда безобразна и жестока.

Мы тронулись в путь. Стараниями Эмбера вид у нас был довольно бравый, а французскими войсками я просто залюбовался: стройные ряды, голубые мундиры, идут по незнакомым дорогам Слайго уверенно, будто корабли, ведомые хорошим лоцманом. Зато совсем чужими показались мне собственные соотечественники: нас разделяет и вера, и язык, и обычаи. Для них все равно, что идти в Ольстер, что в центральные графства, все одно — за тридевять земель.

Всю жизнь они прожили в привычных с детства местах, каждое облачко на небе знакомо. И, приняв однажды ночью в каком-нибудь сарае-развалюхе малопонятную клятву, они оказались здесь, шагают бог знает куда по этой дороге. Они пока подчиняются приказу — в этом заслуга их сильных духом офицеров да проповедей Мэрфи, священника из Киллалы, кровожадного фанатика, разжигавшего воинственный пыл повстанцев. Их поэт-бард Оуэн Мак-Карти для этой цели, увы, совсем не годился — отвагу свою он усерднее других черпал в вине, и порки избежал лишь потому, что не попал на глаза Эмберу. Крестьяне же не усматривали ничего пагубного и вредного в его пристрастии. На поэта они поглядывали снисходительно, но вместе с тем уважительно. Да, таковы вожди восстания: бандит, шарлатан поп, поэт-пьянчуга, не считая нас, офицеров, которые не жалели глоток, отдавая приказы мятежникам.

В десять утра мы повстречали отряд англичан и без труда обратили их в бегство. Однако я с изумлением прочитал в газетах о «битве при Тоберкурри». На деле была лишь незначительная перестрелка. Из города Слайго генерал Тейлор послал в Тоберкурри отряд кавалеристов под командой майора Нотта. За городком он столкнулся с конницей Рандала Мак-Доннела. В результате короткой стычки Мак-Доннел взял верх, а отряд Нотта, оставив на дороге несколько убитых, во всю прыть понесся назад, в Слайго. Но их краткое пребывание в Тоберкурри, к нашему возмущению, не прошло бесследно: они повесили одиннадцать горожан, предъявив им вымышленные обвинения в сочувствии восставшим. На деле же они просто попытались запугать тех, кто мог бы уйти с нами или впрямь оказать помощь.

Мы сняли тела повешенных, положили их рядом. Мэрфи помолился за упокой их душ, Эмбер обнажил голову. Мы уже привыкли видеть смерть в бою, а несколько часов тому присутствовали при безжалостной, до крови, порке, однако смотреть на безвинно и жестоко убитых людей было невыносимо. Во рту у меня остался медный привкус. Подле погибших распростерлись прямо в грязи босоногие женщины — кровь стыла в жилах от их стенаний, столь характерных для ирландского траура. Мэрфи затянул одну из своих омерзительных надгробных речей, высоко подняв тяжелое, мореного дуба распятие, сделанное каким-то благочестивым деревенским умельцем. Он изливал потоки весьма невежественного красноречия, крестьяне, словно зачарованные, внимали ему. Даже и не зная ирландского языка, можно было понять смысл речи. Наша армия, нелепейшее сочетание ирландских босяков и французских солдат, являла собой, по его словам, меч господень, который наказывает иноземных захватчиков и богоотступников. Мне сцена эта показалась кощунственной и на слух, и на взгляд: хриплоголосый вещун осыпает проклятьями врагов и посулами своих, перед ним хладные трупы, источник его вдохновенного словоблудия, а вместо хора стенания безутешных женщин. Повстанцы, опершись на пики, внимают каждому его слову, точно он толкует главу из Священного писания. И впрямь, мне он напомнил босоногого пророка израильтян, насылающего погибель на головы врагов. Но меж мною и «паствой» Мэрфи непреодолимая, бездонная пропасть.

Тоберкурри — жалкая деревушка, узенькая улочка, две-три лавчонки да маленькая чистенькая протестантская церковь в конце улицы (протестантская… протестантский… мне так и слышатся напоенные злобой и ядом восклицания Мэрфи), а на другом конце — ворота старинной усадьбы. Таких деревень в Ирландии сотни, что мы знаем об их жителях? Я неплохо знал своих арендаторов да крестьян Баллины, а дублинский стряпчий Уолф Тон не знал о крестьянах и той малости, как не знал о них и Том Эммет, ученый-оратор. Так как же представляется возможным объединить наши, порожденные городом и горожанами, устремления с чаяниями крестьян. То, что замышлялось на вилле в Ратфарнаме близ Дублина прохладным и ласковым вечером, сейчас претворяется в жизнь под небом Коннахта: жестокие драгуны вешают крестьян; лес пик на горизонте; священник-ирландец заходится в крике, правит кровавую службу. Поначалу я собирался лишь рассказать о событиях, оставив в стороне собственные побуждения и настроения. Но без них не обойтись, ибо события эти я понимаю субъективно, опираясь на свои чувства, и здесь, в Тоберкурри, я как бы раздвоился: с одной стороны, участник, с другой — наблюдатель.

Разноголосый чудовищный гам вдруг отступил, и на первый план выдвинулось нечто более значительное для меня в ту минуту: церковь с четырьмя острыми блестящими шпилями, ворота усадьбы, держащиеся лишь на верхней петле; бедный домик цвета топленых сливок; темно-зеленая дверь в лавку; разбитая дорога, изрезанная колеями. Не позже чем через полчаса мы снова тронемся в путь: и крестьяне, возбужденные речью Мэрфи, и французы, привыкшие беспрекословно подчиняться любому приказу. А где-то невдалеке, за грядой холмов, в голубой дымке затаилась целая армия: полковники, конюхи, чиновники — ждет, когда появятся истомленные повстанцы. А если всмотреться еще, на несколько дней вперед, увидишь тюремный каземат, военно-полевой суд, эшафот. И у подножия стою я, облаченный в утреннее — для работы — платье. Итак, пока в голове моей роились неутешительные и мрачные мысли, а взгляд мой трезво и отчетливо примечал всякую лачугу вокруг, Эмбер успел уже надеть шляпу и отдавал приказы своим офицерам.

ТОБЕРКУРРИ, СЕНТЯБРЯ 4-ГО

Ворота, как показалось Эллиоту, «старинной усадьбы» были воротами замка Гармония; последние пятнадцать лет земли его владельцев закладывались и перезакладывались. Сама усадьба — незамысловатый просторный дом — была построена поселенцем кромвельских времен Джошуа Маннингом впритык к норманнской крепости, где он стал держать коров. Нынешний владелец, Ричард Маннинг, с утра взобрался по винтовой лестнице на крепостную стену и вместе с Элен Кирван, крестьянкой, которая стряпала для него и делила его ложе, пристально оглядывал окрестности.

При нем была оправленная в медь подзорная труба, и потому он отчетливо видел дорогу из Тоберкурри на Слайго, вдали грязно-серым пятном проступала и сама деревня Тоберкурри. Он видел, как двинулась вперед кавалерия Нотта и как несколько часов спустя всадники неслись обратно, отступая.

— Спустился бы да поел, — предложила Элен.

Ричард лишь покачал головой.

— Лучше сходи и принеси сюда кувшин молока, хлеба и мяса.

— И чего ты там высматриваешь? Тебе ж на этой дороге каждый камешек знаком.

— Глупая ты женщина. За всю жизнь так и не набралась ума-разума. Да по этой дороге утром проехала английская кавалерия. И что-то очень они спешили обратно в Слайго, не иначе как в Тоберкурри повстанцы, чтоб им пусто было. — Он потер щетинистый подбородок.

— Сохрани нас, господь.

— Сохранит, если на то воля его будет, да только большой помощи я от него что-то не видел. — Он направил подзорную трубу на деревню, посмотрел и снова опустил. — И нужно им было из сотен ирландских дорог выбрать именно ту, что проходит по земле Дика Маннинга.

— Пойду принесу тебе поесть. Хотя, по-моему, торчать тебе здесь целый день не к чему. Какой в этом толк?

— Много ты, дура, понимаешь! — Маннинг в сердцах ударил кулаком по парапету. — Ни англичанам, так этому сброду понадобятся наши коровы. Или, случись им сражаться на наших угодьях, весь урожай погубят. Те, кто про битвы в книжках пишут, не задумываются о бедолагах, на чьей земле эти битвы проходят.

— Вот увидишь, к вечеру уберутся и те, и другие.

— Вы ручаетесь, мисс Кирван? Дай-то бог, чтоб ваши слова сбылись.

— Хорошо еще, что ты не пошел, как иные дворяне, с этими бахвалами йоменами.

— Я и так за свою землю сражаюсь — с дублинскими банкирами. Да и твой острый язычок хуже любого ножа. Часто меня выручали здешние дворяне? По мне, все одно: кто б скотину ни забрал, солдаты ль, мятежники, лишь бы заплатили хорошо.

— Как же, заплатят тебе мятежники, — хмыкнула Элен. — Дикари-головорезы из Мейо. Да они сейчас небось в этой несчастной деревне такую резню устроили.

— Что ж, они Тоберкурри в Париж хотят превратить, — проворчал Маннинг. — Отец в свое время на Тоберкурри большие надежды возлагал. Едет, бывало, в коляске по улице, а я, малыш тогда, рядом. Мимо лавок, мимо церкви и прямо в ворота усадьбы. Самая большая для него в жизни радость. Как он надеялся, что Тоберкурри расцветет, какие планы строил. Эх, отец, отец!

— Будто я сама его не помню! — вставила Элен. — Едет, бывало, на своей гнедой, бока у нее лоснятся, ботфорты у самого ровно зеркало. И вид такой важный, хотя мог всякому улыбнуться, для всякого доброе слово найти. Не думала я тогда, не гадала… — Элен вдруг замолчала.

— Что будешь спать с господским сыном? Да я и сам не предполагал. Однако мы вместе скрипим помаленьку и вроде неплохо уживаемся.

— Дик, если нам и впрямь угрожают повстанцы, может, собрать наших крестьян-арендаторов, поставить их под ружье?

— Под ружье, говоришь? А где я это самое ружье раздобуду? На усадьбе, насколько мне известно, оружия нет, разве что несколько охотничьих ружей да пара пистолетов в зале внизу. Лишь бы убрались смутьяны из Тоберкурри, большего мне и не надо. Надеюсь, что на моих землях они дураков не сыщут, на свою сторону никого не завлекут.

— В том месяце в тавернах только и говорили, что о восстании. Мне Пат Догерти рассказывал.

— Самое время для таких разговоров. Восстания-то и в помине нет, но как языки не почесать, коли перед тобой бутылка виски да и хлебнул уже изрядно. Тошнехонько нам всем здесь, и мне, и арендаторам — долги душат. И ни мятежники нас не спасут, ни солдаты британские, ни йомены-кавалеристы. — Он скользнул взглядом по рощице лиственниц, что росли за лугом при дороге. Элен, не шелохнувшись, стояла рядом с ним на крепостной стене. — Ты небось сейчас думаешь, как бы поступил мой отец? Скажу. Он был бы с йоменами, может, даже во главе их, на своей гнедой, в великолепном красном мундире — истинный господин, а его верные вассалы чуть поодаль, готовые внять зову своего властелина. Так вот, Элен, у меня даже себе на мундир денег не хватит, не то чтоб одеть, обуть да вооружить моих крестьян. И кто бы, ты думала, оставил нам все эти долги да закладные? Легко жить господином, пока у тебя усадьба да сын, которому расплачиваться с отцовскими долгами. Тогда, мальцом, я сидел подле него в коляске, чуть не лопаясь от гордости, и, конечно, не задумывался, какую судьбину мне отец уготовил.

— Он, Дик, наверняка старался, чтоб лучше вышло. А тебе было все равно, ты и пальцем не шевельнул.

— Ну, не скажи. Учился в колледже Святой Троицы среди самых благородных, деньгами сорил, из игорных домов не выходил. — Он вдруг весело рассмеялся. — Совсем забыл! Представляешь, Элен, я учился в одном классе с Уолфом Тоном.

— Кто это такой?

— Неужто не знаешь? Спаситель твой, да и всей Ирландии. Это он наслал на нас полчища французов да этот батрацкий сброд из Мейо. Не думал я тогда, не гадал, что все так обернется. Учились вместе: господский сын и сын каретника, любил все спорить, горло драть. А из себя невидный такой, тощий.

— Он католик?

— Скорее магометанин, хотя назывался протестантом. Да, бежит времечко. Вот и до нас, до Тоберкурри, повстанческая армия дошла, и я торчи тут на стене, как горгулья, с подзорной трубой. Плохи у повстанцев дела, Элен. И позади англичане, и впереди англичане. Отвернулся от них господь.

Судя по рассказам очевидцев, восстанием было охвачено все графство Мейо, да и центральные графства тоже. Скорее всего, туда, а не в Слайго и направлялась сейчас повстанческая армия. Пропадет урожай в Мейо, которого хватило бы на год. Сколько помещиков разорится, и пойдут их имения с молотка, а их арендаторы — с протянутой рукой по холодным зимним дорогам. Придут и к воротам его усадьбы, если сам он доживет до зимы: женщины, закутанные в платки, будут просить еды для детей, а позади будут маячить их исхудавшие, с ввалившимися щеками мужья — гордость не позволит им подойти ближе. Впрочем, гордость скоро из них выбьют. Но ради чего эти испытания? Ради чего? Чтобы потрафить тщеславию Уолфа Тона да школярским принципам Тома Эммета. А если он, Маннинг, лишится урожая, ему крышка: пойдет по миру, а в нищенском деле у него навыка нет.

Элен положила ему руку на плечо.

— Спускайся-ка вниз, Дик, да поешь горячего в доме.

Он стряхнул ее руку.

— Мне и здесь хорошо, Элен. Если хочешь, сходи за мясом и хлебом, и оставь меня в покое.

Он провел рукой по каменному парапету. Когда построили эту крепость? В четырнадцатом или пятнадцатом веке. Во времена Кромвеля ею владело семейство Мак-Дермот. До сих пор живут в Тоберкурри Мак-Дермоты, кичатся тем, что некогда были в округе первыми господами. Иной воскресный день Мак-Дермот приводил к крепости сыновей, и они, в грубой одежде, с непокрытыми головами, стояли, точно пастухи, поставленные у крепостной стены художниками-граверами, чтобы лучше сопоставить пропорции и масштаб. История низвергла их: вчера — господа, сегодня — слуги. Крестьяне отныне и во веки веков. Двинулась армия Кромвеля на запад от Слайго, и Мак-Дермотов буквально вышибли из старой крепости, до сих пор в восточной стене зияет дыра — след от снаряда пушкарей Айртона. Неудивительно, что и по сей день поминают в Ирландии Кромвеля, жива еще зловещая тень великана в железных сапогах, слышно эхо грохочущих шагов из графства в графство.

И вот что досталось мне, Маннингу, после тех битв, но на сердце у меня неспокойно: на старой военной дороге сбираются новые армии. А в игорном доме Дейли свечи отбрасывают неровный свет на лица игроков, таких же, как он сам, наследников кромвельской солдатни, делаются ставки на урожай в Манстере и Коннахте. И Элен Кирван, длинноногая и бесхитростная крестьянская дочь, тоже досталась ему как трофей, и всякий раз, деля с ней ложе, Маннинг чувствует себя завоевателем: страсть его, не хуже пушек Айртона, сокрушит любую преграду. Сейчас она уже скорее жена, чем любовница: заботится о нем, докучает мелочной опекой, по вечерам вяжет у камина, а он проверяет и перепроверяет приходы и расходы по книгам. Вокруг следы отцовской расточительности: пустые конюшни, пол выложен каменной плиткой, летний павильон, бельведер, откуда любопытному взору открывался вид на Слайго. Все, что можно было продать, уже давно продано: серебряное блюдо, фарфор — на белом фоне голубым нарисованы влюбленные, они любуются с моста прозрачным ручьем. Все продано, все пошло с молотка купцам да богатым фермерам-скотоводам. Осталась лишь коляска, в которой они с отцом горделиво разъезжали по Тоберкурри — хозяин и хозяйский сын. Коляска сейчас в каретном сарае, поросла паутиной, полировка атласного дерева потемнела от грязи. Стоя рядом с ней, Маннинг будто наяву слышал, как потешается над ним покойник отец.

Через час к нему по винтовой лестнице взобралась Элен с подносом в руках. Маннинг стоял недвижно, опустив подзорную трубу. Элен поставила поднос на низкий парапет и взяла у него подзорную трубу.

По дороге в две шеренги шли люди, меж ними — редкие всадники. Голова колонны уже миновала крепость, а ее хвост тянулся до Тоберкурри. Впереди и с тыла ехали солдаты в голубых мундирах, основная же масса была одета в бурую, под стать осенним полям, что простирались по обеим сторонам дороги, домотканую одежду. Пики их уныло поникли. Элен опустила подзорную трубу, повернулась к Маннингу, и тут заиграла волынка. Мелодию она узнала сразу: марш О’Рурка. Словно сон: по знакомой с детства дороге, ясным солнечным днем, шагает мимо их дома целая армия.

— Они минуют нас, — сказал Маннинг. — Слава богу, держат путь в Коллуни. Шагайте, шагайте, только здесь не задерживайтесь. Видишь, и музыка тебе бодрая. Господи, хоть уши затыкай! Точно свинью режут.

Марш звучал все громче, казалось, будто играют со всех сторон.

— Тысячи две наберется. Остановись они у нас, разорили б вчистую. Видела ль ты когда-нибудь таких горемык? Ведь эти голодранцы из Мейо жрать горазды, пока До Слайго доберутся, все на своем пути съедят.

Элен снова подняла подзорную трубу, хотелось отчетливее разглядеть зеленое знамя, но стекло помутнело, покрылось каплями. Только тогда она поняла, что плачет. И слезы, и звуки волынки, и едва слышный стук копыт, лес пик, длинная цепочка бурых спин — вдруг все превратилось в орущую серую массу. Сердце сжалось от страха и неизвестности, ей стало дурно. Пришлось ухватиться рукой за парапет.

От рощицы лиственниц по лугу бежали двое с косами в руках. Маннинг вырвал у нее из рук подзорную трубу и стал всматриваться.

— Это сыновья Мак-Дермота, — определил он. — Один — Конор, а второго не помню, как зовут.

Брайан, хотела подсказать она, но язык не слушался.

— А ну, назад! Вы что, с ума сошли?! Сейчас же назад. Конор, ты что, не слышишь, что я говорю? Господи, да как же их остановить!

Парни добежали до крепостной стены, взобрались на нее, подхватили косы и перебросили на дорогу. Через минуту братьев Мак-Дермот было не различить в серо-буром безбрежье.

— Дураки, сосунки еще, — уже бесстрастно бросил Маннинг. — Бедный старик отец!

— А знаешь ли ты… — начала Элен, но голос у нее дрогнул. Маннинг только сейчас заметил, что она плачет, и обнял ее.

— Ну, эти-то молодчики не пропадут, — уверенно сказал он, — такие вечно ввязываются в заварушку, а потом выходят сухими из воды. Может, через пару дней еще и вернутся.

— Знаешь ли ты, — снова заговорила Элен, — что в Тоберкурри нашу усадьбу называют не Гармония, а Дом Мак-Дермотов?

— Знаю, — ответил он. — История нас всех основательно перетряхнула, покорежила! Не забыты былые обиды, не сведены старые счеты. Да поможет всем нам господь! — Он надавил запястьем на подзорную трубу и вогнал ее в футляр.

Уже к ночи услышали они драгун Крофорда. Сначала чистый серебряный звук горна ворвался за крепостную стену, пронесся по лугу и влетел в открытое окно гостиной. Маннинг сидел в носках и свободном жилете перед холодным камином, беломраморную с розовыми прожилками полку над ним поддерживали рабы-нубийцы, вырезанные из черного агата. Позади Маннинга на полке расположились новенькие, в нетронутых кожаных переплетах, с еще не разрезанными страницами тома протоколов и решений ирландского парламента. Столы в комнате были наскоро прибраны, хотя в углах, скрытая тенями от свечей, лежала пыль.

Услышав горн, Маннинг выпрямился и поднял голову, вслушиваясь. Но горн молчал.

— Что это? — спросила Элен. Он не ответил, лишь улыбнулся и натянул заляпанные грязью сапоги.

Вечер стоял прохладный. На фоне темнеющего неба выделялись лиственницы, нелепая смотровая башня слева за грязным, заваленным сеном и навозом двором. Черная, точно разинутый рот, дыра в стене — отметина айртоновской пушки. История мало-помалу одолевала башню, плющом обвивала ее стены, прорастала пятнами злого лишайника.

Узкая лесенка вилась до самого верха башни, начиналась она еще в жилой комнате, потом проходила через нежилую на втором этаже и заканчивалась у двери, выходящей на парапет стены. Ступеньки-клинышки за долгие столетия отполированы до блеска. Поднявшись до середины, Маннинг остановился и заглянул в бойницу. Крепостная стена делила видимое пространство надвое. За ней колыхалось море красных мундиров. Он повернулся и стал карабкаться выше. Чьи солдаты? И сколько их?

Отдуваясь, он облокотился о парапет и навел подзорную трубу на дорогу. В жизни не видел он столько кавалерии. Всадники в красных мундирах покачивались в седлах, вдоль стремян — длинные сабли. Лиц не разобрать. Толстые ляжки. Позы спокойные, уверенные, драгуны не спешат, знают, что торопиться им некуда. Красные мундиры и блестящие сабли на фоне зеленого луга: их еще не поглотила тьма короткой летней ночи. Заржала лошадь, прикрикнул на солдат сержант. Маннинг отложил подзорную трубу: перед ним лишь серая стена, красные мундиры да зеленые поля. Точно кровавая река меж стеной и полями.

— Это англичане? — услышал он за спиной. Ишь как незаметно подкрались.

— Есть и англичане.

— А что ж они не поспешают, ведь те прошли еще утром.

— А им незачем спешить, они свою задачу знают.

Словно большая охота: вон по осеннему полю неспешно едут те, кому загонять дичь, а вот этим — убивать, ружья у них на изготовку.

— Какие они страшные и злобные.

— Армия должна устрашать, для того она и служит. Ну вот, кажись, все проскакали. Завтра жди пехоту, хотя, похоже, пройдут мимо, не задержатся. Сначала кавалерия, потом пехота, потом и артиллерия, как и положено в любой армии.

— Тогда те бедняги, что утром прошли, вовсе не армия, — тут же заключила Элен. — Так, деревенские парни на прогулке. Господи, отведи от них беду.

— Не отведет, — сказал Маннинг, бросив на нее быстрый взгляд. Он удивился ее настроению, хотя и пытался понять. — Не миновать им беды, когда-нибудь внукам расскажешь об этих днях. Как деревня Тоберкурри вошла в Историю. Увы, не в первый раз.

— Много крови прольется, — покачала головой Элен.

— Где-то и прольется. И ох, боюсь, немало. Но не здесь. Пусть отыщут себе какое-нибудь болото, и там резню устраивают. Пойдем-ка вниз. Что-то холодает к ночи.

Страх отпустил, лишь когда последний всадник скрылся из виду. И крепконогие драгуны в седлах, и грубый сержантский окрик — все словно привиделось в страшном сне. И голубые мундиры, и красные — все сон. Как и эта старая башня, ощерившаяся зубатой стеной. А явь: пропыленный дом, надоедливые книги прихода-расхода, требовательные письма от дублинских банкиров, женщина рядом, которая во сне поворачивается к нему спиной. Осела наконец пыль на дороге. Будто и вовсе не проходил отряд драгун. Будоражат сейчас покой других деревушек, замышляют кровавую битву на каком-нибудь болоте, на чьем-либо пастбище. Да ниспошлет господь им проклятье.

— О чем задумался, Дик?

— Жечь хлеб на полях или охотиться на крестьян, как на диких зверей, загонять их, точно гончими псами, кавалерией короля — занятие для тех, кто никогда не ведал жалости, никогда не испытал тяжкого труда. Что ж, пусть перебьют друг друга.

Подул холодный ветер, в лиственничной роще затеяли перекличку грачи. Мальчишкой он стрелял их, отец специально заказал для него охотничье ружье у Николса с Казначейской улицы: с резьбой на затворе, полированным, темного дерева ложем. Отец, бывало, стоял рядом и направлял ружье мальчика, твердо ставил его руку и, не успевал тот изготовиться, кричал: «Пали!» Ружье стреляло, отдавая в плечо, грачи с криком снимались с деревьев. Изредка ему удавалось подстрелить птицу, и отец бежал за добычей. Ворох черных перьев, трепетное крыло. И все та же темнеющая сейчас в сумерках, лиственничная рощица. Отец и малыш сын — не один десяток лет прошел с той поры. Маннинг-младший так и не научился хорошо стрелять. А научить тоже никого не довелось. Синее небо потемнело, пышные зеленые кроны деревьев уже казались черными.

Мальчику башня представлялась крепостью крестоносцев, ее нужно защищать от сарацинов и турок, и малыш сидел, нацелив ружье на дорогу. Тогда вокруг усадьбы не было стены, очередной отцовской прихоти. Соорудили ее каменотесы из Слайго. Отец, не слезая со своей лоснящейся от довольства гнедой, прямо с седла давал указания. Они лишь согласно кивали, однако делали все по-своему, работали эти умельцы на совесть, молча, сурово стиснув крепкие, как их долота, зубы. А Маннинг-младший трусил на пони рядом с отцом, примечая, как уверенной и сильной рукой чертил тот по воздуху. Все в усадьбе должно пребывать в порядке и соответствовать времени. Да, навел отец порядок, нечего сказать.

С таким, как в нынешнем году, урожаем он продержится до следующего лета, и в крестьянских домишках не будут роптать, сокроются подальше с глаз Истории, забудут о пиках, горнах. Он медленно спускался в темноте по винтовой лестнице, вслед за ним — Элен. Он придерживался рукой за стену: какие холодные на ощупь камни. На что она? Чтоб было куда загонять коров? Неразумные дитяти, старый да малый. Один играет в крестовые походы, другой упрямо возводит никому не нужную стену. Но отец свято верил в свои задумки и очень убедительно кивал большой головой, разговаривал ли он с каменотесом, архитектором или каретником. Во дворе в просевших каменных плитах застыла неглубокая лужа.

ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО

Из Тоберкурри дорога на Слайго поворачивает на северо-восток, мимо деревни Коллуни, к ней-то мы спешно и направлялись. Весьма поучительно наблюдать, с каким чувством встречали нас крестьяне: теперь мы шли по местам людным, где, несмотря на холм, много хорошей пахотной земли. Перед нами, словно раскиданные рукой великана, представали крестьянские дома: приземистые, убогие жилища, во многом схожие с хижинами Мейо, но попадались и настоящие, радующие глаз беленые стены приветливо встречают солнце, соломенные крыши подновлены.

В каждой деревне знали загодя о нашем приходе. Однажды я приметил, как прямо по пашне от деревни к домику на отшибе стремглав бежит паренек: очевидно, таким же образом извещались деревни о нашем приближении. А может, и сама земля, сами деревья корнями своими чуют: идет армия. Здешний народ в отличие от крестьян Беллаги не прячется. Люди молчаливо встречали нас, кто на поле, кто на пороге дома. И молчания их не разгадать. Нередко нас приветствовали, кричали нам что-то на плохом ирландском. Примерно с полсотни примкнули к нам — кто бегом по склонам холмов, кто усталым шагом прямо с поля. Не говоря ни слова, дивясь то ли собственному безрассудству, то ли необычности происходящего, вливались они в наши ирландские отряды. Были среди них и те, кому суждено вскорости сложить голову в Коллуни. Они презрели домашний покой и очаг, к нам их привлекло необъяснимое чувство: любопытство ли, ненависть ли к тиранам, тяга к приключениям. И, не успев даже толком поговорить с нами, они встретили смерть. Мне же более запомнились те, кто молча, из-под руки, провожал нас взглядом.

Они знали о нашем походе, а мы — о том, что Крофорд идет за нами по пятам и отстает на полдня пути, намеренно не приближаясь, хотя, случись нам повернуть назад, он бы не уклонился от боя. Порой и пешие и конные наши солдаты оборачивались, словно ждали: вот-вот позади на пригорке покажутся первые драгуны. Эмбер же ни разу не повернул головы, ни когда к нам приставали крестьяне, ни когда сержанты-французы подгоняли отстающих, колотя их по спинам плашмя саблями. Своих помощников — Сарризэна и Фонтэна — он подзывал весьма любопытным образом: вытягивал руку и манил пальцем, так охотник подзывает борзую. Эмбер и Крофорд те же охотники, с борзыми при важных господах вроде Лейка или Корнуоллиса, Гоша или Бонапарта. Во время нашего перехода мы еще не знали, кто ведет драгун по нашим следам. Лишь после битвы при Баллинамаке увидел я его: высокий русый шотландец, черты лица резкие, держится очень оживленно. Он и впрямь походил на удачливого охотника, вот добыча у его ног, ее кровь еще не высохла на мордах у борзых. На лице Эмбера ничего не запечатлелось: ни победы, ни поражения. Большие черные, словно крупные виноградины, глаза бесстрастно смотрят с грубого, одутловатого лица. Возможно, солдатское дело — такая же профессия, как и любая другая, нужны лишь способности да благоприятное стечение обстоятельств. И призванием этим равно наделены как господский сын, так и торговец шкурами.

В одиннадцать утра мы пришли в Коллуни и устроили привал в обширных садах тамошнего помещика. Сам он предусмотрительно затворился в собственном доме, превратив его в крепость, дом стоял мрачный, готовый отразить любое нападение. Усадьбы вроде этой строили поселенцы в начале века, тогда бандитские налеты еще представляли опасность. Самого помещика я так и не увидел, однако он показался чем-то сродни мне. Несомненно, нас-то он разглядел хорошо, затаясь у бойницы с мушкетом в руках. Ведь его предки, как и мои, приехали в этот неоглядный неприветливый край, чтобы достойно защищать интересы короля и собственную жизнь. Поколение сменялось поколением, страх хоть и угас, но продолжал тлеть в воображении и в страшных снах: вот надвигается армия оголтелых папистов, они поносят всех и вся, врываются в дом, грозят своим дикарским оружием. И вот теперь этот помещик заперся в доме со своей семьей и слугами, которым он, конечно, не доверяет и, глядя в узкую щель, видит, как кошмарный сон оборачивается явью. Из сарая потаскали всех до единой кур, гусей, индюшек, прямо на лугу запылали костры, до него доносится громкий говор на варварском языке, мятежники шутят и смеются, радуясь пище и короткому отдыху. Ему кажется, что за этим последует штурм его дома, и он, должно быть, проклинает себя за то, что не уехал вовремя в Слайго, где тихо и безопасно.

ЕГО предки. МОИ предки. НАШИ предки. Я смотрю на строку в своих записях, на которой никак не хотят уживаться мирно слова. Раздор этот проникает и в мысли, и мне уже не определить, где начало его, где конец. Все надежды, сокровенные замыслы, идеалы сейчас рассыпались во прах, все, кончен бал, и кем же я оказался на поверку? Живу в этой стране, а с оружием в руках выступаю против ее народа. Ведь человек, спрятавшийся в доме, не английский генерал или царедворец, не Корнуоллис или Питт. Он и не из дублинских сановников — английских прихвостней. А всего лишь, как я впоследствии узнал, некий господин Оливер Адамс, простой, столь же далекий от политики человек, как и мой отец. На судебном разбирательстве, если позволят, я хочу честно и открыто рассказать, какие взгляды привели меня к Объединенным ирландцам и что побудило взяться за оружие. Не сомневаюсь, слова мои воспримут по-разному, в зависимости от своего отношения: кто — как проявление благородства, кто — дерзости. Но эти откровения мои никоим образом не отражают чувств, охвативших меня на усадьбе господина Адамса. По-моему, страсти политические суть удавка, не пускающая душу к чувствам, заложенным сызмальства.

Признаюсь, однако, что в то утро во мне возобладали чувства далеко не самые высокие, и я с наслаждением съел курицу господина Адамса. Прожарена она была скверно, где полусырая, а где и обугленная, но вкуснее я ничего не едал. Я даже мрачно усмехнулся в душе: как незаметно превратился я из пламенного патриота в мелкого вора. Даже моя любезная Джудит, столь возвышенно и пылко настроенная, не смогла бы найти благородного объяснения моей перемены. Я держался в стороне от других офицеров, им прислуживали двое французских солдат — мог ли предположить такой оборот в Революции обожаемый моей супругой Руссо? Еще дальше отстоял я от французских и ирландских солдат, меж ними с самого начала кампании и до конца существовала рознь, причины которой крылись отнюдь не в языковых различиях. Я не обвиняю ни одну из сторон. Несколько лет назад сегодняшние французские солдаты тоже были крестьянами или ремесленниками, но их заглотила военная стихия, их обрядили в военные мундиры, теперь, может, они и сами забыли, что некогда носили иное платье. Ирландцы представлялись им грубыми, невежественными дикарями, такими они и были.

Пока мы пировали за счет господина Адамса, в наше расположение прискакал крестьянин и сообщил, что с севера на нас идет большой отряд англичан. Крестьянин с гордостью назвал свое имя — Майкл Гилди Могучий, хотя прозвище, скорее всего, дали ему в насмешку: ростом он был мал, лысый, уже немолодой. На его лошаденку было жалко смотреть, как и у всех крестьян седлом служил пук сена, правда, сам Гилди отличался от обычного крестьянина — он неплохо говорил по-английски. Тяжело дыша от волнения, он заговорил сначала с Рандалом Мак-Доннелом, очевидно привлеченный его пышным платьем. Потом Гилди отвели к Эмберу и Тилингу, и все мы, офицеры, собрались вокруг.

Живет он на склоне холма, и ему было видно, как со стороны Слайго двигались войска, они уже дошли до Карриганата, что в полумиле от Коллуни. Теперь городок, через который лежал наш путь, был в их руках. Гилди не смог определить, велик ли отряд. Сначала он утверждал, что там «много-много тысяч» солдат, потом повел счет уже на сотни. Однако указал, что у них есть пушка, которая «бьет наповал». Тилинг спросил, те ли это солдаты, что постоянно стоят на страже Слайго? Ему пришлось повторить вопрос: Гилди, разинув с изумлением рот, загляделся на наших солдат. Те в свою очередь вскочили на ноги и в упор разглядывали его. Какую весть он принес? Судя по его озабоченному виду — неприятную.

— Я же говорю: из Слайго они, — повторил Гилди.

Тилинг кивнул и обратился к Эмберу.

— Из Слайго-то из Слайго, да только это не местный гарнизон.

— Очевидно, — подтвердил, поджав губы, Сарризэн, — мы зажаты меж двух армий, как орех в щипцах.

— Насколько мне помнится, — начал Тилинг, — на дороге в Слайго выставлены французские посты.

Эмбер прервал его, подняв руку, и устремил взгляд на Гилди, хотя смотрел, скорее, сквозь него.

— Жестокие, кровожадные богоотступники в красных мундирах, — вновь заговорил тот.

— Их больше, чем нас? — спросил Тилинг.

Гилди огляделся, вопрос поставил его в тупик.

— Итак, он вышел нам навстречу, — сказал Эмбер. — Значит, в своем превосходстве он уверен. — Эмбер называл противника не иначе как «он». Для нас противник — полчища жестоких людей, шум, крики; Эмбер же видел лишь командира, подобного самому себе, может, не такого прозорливого и находчивого.

— Что ж, для уверенности у него есть основания, — заметил Сарризэн.

— Как знать, как знать, — ответил Эмбер. — Дадим-ка мы ему бой. — Он вытащил из кармана платок и вытер большие белые руки.

И в этот миг тишину расколол пушечный выстрел. Ядро угодило прямо в раскидистые кроны деревьев.

КОЛЛУНИ, СЕНТЯБРЯ 5-ГО

День выдался ясный и теплый, лучше в сентябрьскую дождливую пору не бывает. Скинув куртку, он, точно мальчишка-школяр, сидел на садовой ограде. Ноги едва доставали до высокой травы, где потемнее, где посветлее. В руках он держал круглое яблоко, земля и солнце напоили его соками. Тишь садов. Вергилий, и Гораций, и сам Овидий, величайший из поэтов, всегда бы нашли время, чтобы написать несколько строк о яблоке. Зачем им воровать яблоки, величественно разгуливая по Риму? Пришлите счет моему покровителю. У каждого был покровитель. И что же! Были они и у О’Рахилли, из дворян, осевших меж реками Бойн и Шаннон. И у меня они есть: серебряные монеты да стакан виски.

Теплое раннесентябрьское солнце озарило сад. Под деревьями лежат мужчины в грубых рубахах, наверное батраки, — отдыхают. Ограда, листва деревьев, круглое румяное яблоко. Тишина и покой за оградой. Мальчишкой, еще в Керри, он ездил с отцом на батрацкие ярмарки. Людей продавали с аукциона, как телят или быков: крепкая ли спина, ноги, чистое ли дыхание. У людей этих не было земли, и надеяться им было не на что, они работали за кормежку и малую плату. Так и бродили эти безземельные в уборочную страду по богатым краям: Трейли, Килорглин, Кенмэр. Молча стояли и ждали, а мимо, выбирая, проходили довольные и сытые фермеры и скотоводы, от них разило виски и окороком. Обычно батраки работали так же, как и эти в саду: лениво, неспешно, коротая время за болтовней и шутками. В полдень они пускали по кругу большие кувшины с темным пивом, а потом, разморенные пивом и солнцем, допоздна работали. Долог летний вечер: темнеет в девять, а то и в десять часов, поют, устраиваясь на ночлег в гнездах, лысухи и коростели. И люди, свободные, точно птицы.

Как залетают бог весть откуда на приманку с клеем или в силки птицы, так навещают поэта образы. Являются нежданно-негаданно. Иной раз из старых книг, рукописей О’Рахилли, О’Салливана, засаленных и потрепанных, как бы бережно с ними ни обращались. Но не только оттуда. Стройные девичьи ноги, округлая грудь; зрелые хлеба, сбор урожая или хотя бы птицы. Или ветер. Студеной зимой задуют ветры с Атлантики, да так, что стены ходуном ходят, а в стенах тех видения причудливых спящих до поры зверей, ароматы летних полей, распустившихся цветов. Память надолго сохранит цветущую ветвь.

На стену, подтянувшись на руках, взобрался и сел рядом с Мак-Карти Герахти. Враз завяли цветущие ветви и умчались атлантические ветры.

— Тебе хорошо, сидишь свесив ноги, яблоки жуешь, а королевские драгуны рыщут по дорогам, тебя разыскивают.

Мак-Карти надкусил яблоко. Оно брызнуло ароматным соком.

— Твоему другу Ферди О’Доннелу еще больше повезло. Командует нашим братом в Киллале. Я и сам в Баллине всем заправлял, пока не отозвали. Сидел я в таверне Бреннана в задней комнате. Каждый день окорок ел, пока весь не съел.

— Все хорошее когда-нибудь кончается, — заметил Мак-Карти.

— И чего ради мы, как гуси, тянемся в Донегол. Мрачные, пустынные холмы. Да и англичане нам на пятки наступают. Не дать ли мне сегодня ночью дёру — может, назад в Баллину удастся вернуться.

— Так за чем же дело стало?

— Эх, так я ж сам сюда людей из Баллины привел. Они ж мне доверились. Малкольм Эллиот, правда, думает, что это они за ним пошли, да куда там! Я первым присягу Объединенных ирландцев принял, за мной и все остальные. Как же мне теперь в Баллину возвращаться? Да и там сейчас заправляют те, кто за короля стоит.

— Так садись рядышком да забудь обо всем на свете, как я.

— Я исповедовался у отца Мэрфи, и он сказал, что мы, борясь с еретиками, делаем угодное богу. И тебе бы то же самое сказал.

— Думаю, у него времени не хватит обо всех моих прегрешениях выслушивать. Не знаю, с чего и начать.

Джуди Конлон в дверях дома, закатное солнце гладит округло вырисовывающиеся под платьем бедра; Кейт Купер, склонившаяся над ним, ее темные волосы рассыпались по его груди; рыжий пушкарь на Высокой улице в Каслбаре, уставившийся на него неживыми глазами.

— Что ты, Оуэн, разве ты сам не знаешь, как покойно на душе, когда очистишься от всякой скверны.

Блаженный покой, на языке тает облатка после причастия — вот каков вкус непорочности. В церкви в Трейли горят длинные тонкие свечи, в неподвижном воздухе язычки пламени устремлены ввысь. Читают молитву на латыни, языке Овидия.

— Исповедуйся ты в Киллале у преподобного Хасси или у себя в Баллине, ты б не отпущение грехов получил, а проклятие господне. И сказали б тебе, что мы своими делами вершим волю дьявола.

— Но я-то пошел к отцу Мэрфи, он такой же священник. Чем отпущение грехов у одного хуже, чем у другого?

Мак-Карти отшвырнул огрызок яблока. Да, плодов, в том числе и запретных, в Ирландии хватает, как и Ев, вот только змея-искусителя нет.

— Верно говоришь. В теологии разбираешься.

— Главное — наши помыслы, — продолжал Герахти, — вот если ты собираешься жениться на Джуди…

— Ишь, помыслы! Если б помыслы были главными, я бы стал святым.

— Чудак ты, Оуэн, — вздохнул Герахти и слез со стены. — Правду говорят, поэтам многое прощается.

— И правильно, мне кажется, говорят.

Герахти предпочел восстание уютному супружескому ложу, крепкому хозяйству на берегу реки Мой. Грехи-то ему отпустят, а кто вернет былую жизнь? Во всяком случае, не пустозвонные проповеди Мэрфи. Шагал Герахти основательно, как и подобает хорошему хозяину, твердо стоящему на ногах. Хорошим хозяевам многое прощается. Да только не в этот раз.

Преклони голову и исповедуйся. Прямо под открытым небом, как во времена гонений на католиков, когда служба проходила у молельного камня. Почти в каждой деревне укажут тебе молельный камень — со стыдом и затаенной гордостью. Стоит ли удивляться, что страна породила таких священников, как Мэрфи, воспитала народ в любви к Христу и в ненависти к помещикам-протестантам. И сливается пламя любви и ненависти в один костер. Кликушествует Мэрфи, и по зову его поднимается доверчивая батрацкая паства. Разве похоже это на богослужение в Трейли? Свечи там горели совсем по-другому, в их белизне виделась сама непорочность. То была церковь для рабов, презираемая господами. Мы таились сами, таились целый век, и таили чудесные таинства нашей церкви. И во мраке тайны нам было светлее, чем при ярком солнце. Те, чьи грехи господь простит, безвинны пред лице его. Даже Мэрфи. В том и загадка веры.

За оградой сада по дороге скакал на тягловой лошади лысый крестьянин. Мак-Карти увидел, как он говорил сперва с Мак-Доннелом — тщеславный охотник нацепил плюмаж для пущей важности, — потом спешился, подошел к Эмберу и другим офицерам. Густые кроны деревьев с крупными яблоками скрывали его. Не так, видно, плохи дела, если к повстанцам примыкают и умудренные опытом крестьяне, да еще со своими лошадьми. В Слайго люди надежные, готовые сражаться во имя господа и Ирландии. Блики солнца играли на верхушках крон. Мальчишкой в Керри он полазил по господским садам за яблочками, одолел не одну садовую островерхую ограду. Это не я, это святой Августин, оправдывался всякий раз мальчик. Без благодати божьей человек склонен грешить. Но бедный маленький Августин из Керри знал о грехе не больше, чем невежественный, прокопченный неистовым солнцем африканский негр.

Слева вдали вдруг ударила пушка. Ядро, прошуршав в листве, угодило прямо в сад. Видения детства растаяли. Захлопнулась книга воспоминаний Августина. Мальчик, таскавший господские яблоки в Трейли, обратился во взрослого костистого мужчину на садовой ограде. Неужто и этот сад оказался ловушкой?

ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО

Постараюсь описать битву при Коллуни подробно, ибо это последняя битва, в которой мне довелось участвовать, не считая, конечно, бесславного разгрома в Баллинамаке.

Отрядом, который шел на нас, командовал горячий и решительный офицер по имени Верекер. Кавалеристы, разбитые нами при Тоберкурри, рассказали ему о нашем продвижении. Он понимал, что дорогу в Ольстер нам преграждал лишь его отряд. И решил остановить нас еще на подступах к городу Слайго, где укрылись бежавшие от нас сторонники короля. Решение дать нам бой характеризует Верекера как человека отважного и скорого на подъем. Хоть в моих словах много горечи, немало в них и национальной гордости, ибо Верекер — ирландец, родом из Лимерика, и все его солдаты — из местных йоменов.

Отряд перекрыл дорогу, слева его защищала река Оуэнмур и высокая стена, у которой он и выбрал позицию. Правым флангом он упирался в крутой каменистый холм. Таким образом, отряд оказался как бы в чаше. С тыла его поддерживала кавалерия, а впереди пехоты — полевое орудие, оно-то и возвестило нам, что неприятель рядом. Для Корнуоллиса и Эмбера война — что партия в шахматы, не беда, что приходится передвигать фигуры окровавленными пальцами. Для Верекера же — немудреная игра в шашки. Мы наступаем, а он это наступление хочет остановить. И он бы преуспел, будь в наших рядах лишь неопытные в ратном деле горожане вроде меня: первый выстрел, его, так сказать, визитная карточка, поверг нас в смятение. Помню, как человек двадцать солдат-ирландцев наседали на Рандала Мак-Доннела, сам он не робкого десятка. Нахлобучив шляпу до самых бровей, побагровев от злости, отчитывал он растерявшихся людей.

Наши цепью залегли в полумиле от сада, при дороге на окраине деревни, где начинались пастбища. Бартолемью Тилинг на своей красавице гнедой с саблей наголо повел за собой французскую кавалерию на позиции Верекера, чтобы показать пример ирландским солдатам. Почему я называю их солдатами, мне и самому невдомек. Крестьяне под водительством сельских драчунов да нескольких охотников — вот кто составлял наше воинство. Может, и есть одно слово, которое б определило столь разных людей, но я его не знаю. Мне отчетливо запомнился Оуэн Мак-Карти: свесив длинные ноги, он сидел на садовой ограде; в каждой деревне, наверное, найдется такой лентяй парень, что будет днями напролет сидеть, точно изваяние, на мосту. Вскоре Тилинг прискакал обратно, предоставив французам самим подгонять ирландцев в наступление, если понадобится.

Минут десять стоял неимоверный шум, кричали люди, били в барабан, несколько раз палила пушка Верекера. Эмбер вместе с Сарризэном и Фонтэном направился к месту действий, не скрываясь от противника. На дороге к ним присоединился Тилинг. Потом они неспешно поехали обратно. Тилинг позвал Мак-Доннела, О’Дауда и меня. Он спешился, похлопал свою гнедую по загривку, спокойно и неторопливо — в этом весь его характер. И из французов, и из ирландцев меня больше всего привлекал Тилинг. Порой он виделся мне как олицетворение всех наших взглядов.

— Генерал Эмбер оказал мне честь, доверив вести ирландские подразделения в бой. Он предлагает нам атаковать противника с правого фланга, а французы пойдут в обход вдоль реки.

— Какого черта он посылает нас атаковать противника с правого фланга! — возмутился О’Дауд. — Значит, мы костьми ложись, а французы втихаря вдоль стены проберутся.

— Никто костьми не ляжет, господин О’Дауд. Сейчас другая обстановка. Перед нами либо безрассудно отважные, либо просто неопытные солдаты. Они выбрали неудачную позицию — оказались словно на дне миски. Правый их фланг должен был расположиться на склоне, а не жаться у подножия. Теперь же он у нас как на ладони. Мы пройдем деревней, обогнем холм и ударим с фланга.

— Да, а их чертова пушка нас на куски разнесет!

— Только не нас. Пушка хоть и дальнобойная и пушкари свое дело знают, но бить она будет по французам, это их дело — ее обезвредить. Когда окажемся у неприятеля на виду, можете не соблюдать строй. У кого есть мушкеты, пусть стреляют по врагу, все вперед, кто с пикой, кто со штыком, кто с косой — только вперед. Вступайте в рукопашный бой, постарайтесь продержаться до подхода французов. — Он оглядел каждого из нас и улыбнулся. — По-моему, задача довольно простая.

— Простая, дальше ехать некуда, — уныло бросил Рандал Мак-Доннел и сплюнул себе под ноги. — Впереди одна армия, позади другая.

— Все совсем не так, — горячо возразил Тилинг. — Поступите, как предлагаю я, мы победим, и дорога открыта.

Я обернулся: повстанцы смотрели на нас недоверчиво, с опаской. Снова грянул пушечный выстрел, кое-кто попадал на землю. Я подумал: убиты или контужены — увы, ноги у них подкосились от страха. Так ли это важно, подумалось мне, все равно дорога теперь открыта.

Те полчаса, пока мы огибали холм, мы не видели и не слышали, что происходило на дороге, лишь хлопали мушкетные выстрелы да ухала пушка. Не сомневаюсь, большинство наших людей до смерти перепугалось. Пустой, застывший взгляд, некоторых трясло, как в лютую зимнюю стужу. Почему же они тем не менее шли вперед? Может, каждый наивно думал, что страх владеет лишь им одним. Так и шли, сбившись в кучки, крестьяне из Килкуммина, Кроссмолины, Балликасла.

Полчаса покажутся вечностью, когда бесконечной чередой бегут мысли, а глаз примечает все вокруг. Я, например, обратил внимание, что примолкли птицы, им не под силу тягаться с громкоголосыми мушкетами и пушкой, таких холмов, как этот Нокбег — по-ирландски значит «невеличка», — кругом не перечесть: валуны да жесткая обильная трава. Слева, уже за пределами поля боя, как две капли воды похожий на него холм, с той лишь разницей, что у его подножия прилепились две хибары. Вдали на поле паслось стадо, наполовину скрытое рощицей вязов. Впрочем, битва исказила понятие о близком и далеком, пространство потеряло привычное значение.

Когда мы наконец увидели вблизи врага, если можно назвать врагами ирландцев из Лимерика и Слайго, то поразились их свирепому обличью, думаю, не меньше, чем они нашему. Они стойко обороняли свои позиции, успевая вести беглый огонь по французам, которые подошли по берегу реки под прикрытием высокой стены и теперь выжидали, когда подоспеем и мы. Стрельба из мушкетов — словно лай разгоряченной собачьей своры. С каким же упорством сражались солдаты Верекера до тех пор, пока не падали замертво или корчась в предсмертных судорогах; и некому было облегчить их страдания. Думаю, сам я не обделен смелостью и отвагой, и тем не менее лишь диву даюсь, глядя, как бесстрашны в бою люди, при других обстоятельствах они, не задумываясь, ударились бы бежать, чтобы спасти жизнь. Эти строки я пишу, отчетливо сознавая, что не пройдет и месяца, как и сам я встречу смерть, и, если б не забота о моей дорогой Джудит, принял бы судьбу как избавление.

Наши войска, сломав строй, пошли на врага не в лоб, а чуть под углом. Воцарилась тишина, вскорости она сменится шумом и суматохой боя, и мы станем участниками этой сцены, пока же с минуту мы лишь созерцали ее декорации. Сколько взглядов было устремлено на пушку, нацеленную в сторону французов. Воистину пушка — королева битвы. Ее обслуживали несколько солдат, слушая приказы обнаженного по пояс пушкаря. Каждый выстрел нес страх и смерть, взвод же французских пехотинцев, стоя плечом к плечу, вел по ней прицельный, но пока напрасный огонь. Французы отвлекали внимание неприятеля, чтобы позволить всем нам пойти в атаку, хотя мне, человеку несведущему, думается все же, что их сдерживала пушечная стрельба, а заряжали пушку быстро и сноровисто.

Мы с Тилингом, О’Дауд и Мак-Доннел въехали верхом на небольшой бугорок и, не спешиваясь, наблюдали за битвой, долго ли, нет, не берусь судить. Вдруг, повернув голову, я увидел, что Тилинг достает пистолет, не тот, что неуклюже болтался в кобуре на седле, а другой, изящный, великолепной работы — полированная рукоятка темного дерева, по стволу вьется тонкая гравировка. Он принялся заряжать его. Мы не преминули заметить, что разгадали его замысел, с помощью которого он хочет повести наших людей в атаку.

И все же я отчетливо сознавал, что лишь от них самих зависит, пойдут они в бой или нет. Я повернулся в седле и окинул их взглядом. Они стояли мелкими разрозненными кучками, выставив вперед тех, у кого были мушкеты или ружья, — то была единственная военная премудрость, которой научили их французские наставники-сержанты и внушили им их лихие вожди. Вот в одной кучке (как оказалось, из моей родной Баллины) все попадали на колени, внимая речам этого мракобеса Мэрфи, «нашего священника», не сводя глаз с распятия, которое он воздел над головой. Издали я, к счастью, не расслышал слов, однако говорил он со злобной одержимостью, неуклюжие гэльские слова летели с его уст, точно камни из пращи. И с такими-то людьми мы наивно замышляли воссоздать ирландский народ: эти люди в домотканом платье преклоняются перед маньяком в черной ветхой рясе.

Тилинг, словно прочитав мои мысли, с любопытством взглянул на меня.

— Во всяком случае, попробовать стоит. Если уж я не сумею поднять их в атаку, можно рассчитывать на французских драгун — они погонят их силой.

— Погонят, словно скот.

— Именно: словно скот. — Он зарядил пистолет, положил на ладонь, будто взвешивал. — А как иначе толкнуть их под пули и самих заставить стрелять? Конечно, это весьма прискорбно.

— А мало им разве призывов этого кровожадного попа?

— Все средства хороши: и барабанная дробь, и знамена, и красивые слова, и тычок сержантской сабли. А иначе их не поднять. — И продолжал уже громче, чтобы слышали О’Дауд и Мак-Доннел: — Следуйте за мной по возможности быстрее.

С этими словами он взял вправо и поскакал на вражеские позиции. От неожиданности и изумления мы замерли. В этот миг снова ударила пушка: земля задрожала от близкого оглушительного взрыва. Тилинг пустил свою крупную гнедую кентером и вскоре был уже далеко. Все не сводили взгляда с худощавого всадника в голубом мундире. Скакал он уверенно и беспечно, точно на лисьем гоне. Мне и впрямь на мгновение привиделась охота: свежее ясное утро, бездонная синь осеннего неба, трава на лугу, по которому он скакал, еще не пожухла, не поблекла. Вот гнедая легко перемахнула через высокую ограду. Она перешла на галоп, Тилинг направлял ее прямо в середину неприятельской позиции. Вновь занялась разноголосица боя, затрещали ружейные выстрелы. Но многие вражеские солдаты в оцепенении не сводили глаз с всадника, да и французы, мне думается, больше следили за ним, нежели стреляли.

Так, в одиночку, один на один со своим дерзким замыслом, он пересек поле, казалось, вот-вот появится вслед за ним свора гончих. До него уже достать из мушкета, но еще минуту-другую никто не стрелял, потом пули засвистели вокруг него, вгрызаясь в землю. Он подскакал к передовой врага, резко повернул и направил лошадь к пушкарю — тот замер подле орудия. Подскакав едва не вплотную, Тилинг вскинул пистолет и выстрелил пушкарю в лицо. Тот отпрянул, словно от удара, и рухнул навзничь, Тилинг же не мешкая повернул и поскакал обратно, к французским позициям. Теперь по нему вели огонь, по приказу офицера вдогонку бросились два всадника, но, когда вокруг засвистели французские пули, погоня повернула назад. Галопом доскакал Тилинг до своей передовой и промчался, не сдержав лошадь, в глубь позиции.

С минуту на поле боя царила тишина, от которой кровь стыла в жилах. Ни звука: точно враз поле битвы оказалось глубоко под водой. Потом сзади я услышал говор, сначала отрывочные реплики, потом громкие восклицания. Я обернулся: наши солдаты возбужденно кричали, скорее ликовали. Я не видел их в таком состоянии со времени каслбарской победы, и меня охватила раздольная радость, ведь причина ликования ясна: личная храбрость и находчивость не чета успешным действиям отряда, полчища, армии. Радость моя была столь велика, что я даже забыл о цели смелой вылазки Тилинга, хотя мне тут же представилось лицо пушкаря, залитое кровью, обезображенное выстрелом в упор.

Мак-Доннел сорвал с головы шляпу с нелепым щегольским плюмажем.

— Видели?! Как он к этим дерьмовым воякам ворвался, а?! Как он сукина сына пушкаря уложил, а? Это ж надо, неужто парень из Ольстера ловчее нас? Ну-ка вставайте — и вперед! Из этой громадины пушки стрелять больше некому.

Дешевое суесловие, подумалось мне, но потом я понял, что говорил он от чистого сердца. Тщеславный, глупый, но безобидный человечек. Слова его пришлись очень кстати, повстанцы, кучка за кучкой, устремлялись в атаку. Французы, увидев, что мы наступаем, тоже пошли вперед по берегу реки, заходя с другого фланга противника.

Вот так и сломили сопротивление йоменского гарнизона; дорога на Ольстер открыта.

После битвы мне довелось поговорить с Тилингом. Я спросил в шутку, не потому ли проявил он геройство, что хочет поскорее попасть в родной край, в Ольстер? Он взглянул на меня, улыбнулся, хотя серые глаза оставались бесстрастными, и промолчал.

— Вот вы шли на отчаянный риск, — продолжал я. — Ваш пример воодушевил солдат, но, срази вас пуля, я думаю, они бы не пошли в атаку.

— Я и не старался подать пример, — холодно ответил он. — Пушечная стрельба могла подавить наступление французов, и ее должно было обезвредить. — Он кивнул, прощаясь, и отошел к Сарризэну и Фонтэну. Мне же бросил через плечо: — А пример пусть подают Мак-Доннел и подобные ему господа.

Итак, мы одержали победу, насколько я знаю все оттенки значения этого слова. Верекер спешно и беспорядочно отступил к Слайго, а там решил бросить город на произвол судьбы. Насколько мне известно, Верекер затем быстро прошел южным берегом залива Донегол к Баллишаннону, там в залив впадает река Эрн, отделяя Коннахт от Ольстера. На поле битвы в Коллуни он оставил шестьдесят убитых, мушкеты, ящики боеприпасов, пушку и — для любителей подобных трофеев — знамя Лимерика.

У нас же были лишь раненые, правда некоторые при смерти. Их вверили попечениям Бодри и двух других приехавших с ним хирургов. Сначала осматривали раненых французов, потом — ирландцев. Врачи работали проворно, грубовато, может, даже жестоко, фартуки их пропитались кровью; точно мясники, кромсали они ножами кровавую плоть. Подобные зрелища мне невыносимы, однако я остался. Ампутировали раздробленную ногу у одного паренька, я узнал его, он с братом примкнул к нам совсем недавно, в Тоберкурри, они перелезли через стену усадьбы, вооруженные лишь косами. Брат склонился подле него и, вцепившись ему в руку, безутешно рыдал. Участие его, однако, не помогло, юноша умер вскорости: возможно, случился шок, когда стальной нож коснулся кости. Бодри лишь мотнул головой, вытер нож о фартук и занялся другим раненым.

Какой же смысл в их помощи? Закончив оперировать, Бодри с облегчением вздохнул, кивнул Эмберу, и тот немедленно приказал строиться и трогаться в путь. Раненых, которые не могли идти, оставили: то ли на милость Крофорда, то ли в надежде, что они сами ползком доберутся до холмов. Что сталось с ними, мне неизвестно, но, будь я человеком набожным, истово молился бы за них. Многие из них жалобно взывали к своим односельчанам, а те лишь стояли в нерешительности, виновато потупившись, пока их не погнали вперед. Паренек — брат умершего под ножом Бодри — не отходил от тела, вперив бессмысленный взор в пустоту. Его оттащили силком и поставили в строй. Бедняга, по лицу у него катились слезы, он ничего кругом не замечал, он то притихал, то начинал рыдать вновь. Вокруг все до одного чужие ему люди. Имеем ли мы право сверкающим клинком да мишурным знаменем заманивать подростков на гибельный путь? По-моему, всех нас — хотя за французов судить не берусь — потрясло до глубины души решение Эмбера бросить раненых, многие беспрестанно оборачивались, пока деревня не исчезла из виду. Я же сдержал свой порыв. Да, горькой на вкус оказалась наша последняя «победа».

Я полагал, что мы пойдем на Слайго, чтобы там развить наш успех, однако мы повернули резко на восток и двинулись вдоль озера Гилл к маленькой, глухой деревушке Дромагер, над которой высится заброшенный, полуразвалившийся замок. Мы добрались туда к вечеру. Приостановились. Позади замка небольшой холм. К нему и направился Эмбер, а следом — Тилинг, Сарризэн и Фонтэн. Почти полчаса держали они военный совет, судя по всему, мнения разошлись, ибо несколько раз голоса переходили на крик. Раз мне показалось, что я поймал на себе внимательный взгляд Тилинга, но стояли они далеко, я мог и ошибиться. Вот они спустились. Сарризэн и Фонтэн чем-то очень удрученные. Тилинг предупредил, что, как только выберем место для ночлега, Эмбер проведет совещание со всеми офицерами. И мы пошли дальше, до наступления темноты у нас был еще час. Возможно, это лишь игра моего воображения, но мне показалось, что всем не по себе, может, вспомнились оставленные нами раненые — в походе они, конечно, были бы обузой. Меня же смущало другое: военный совет на холме — четыре черных силуэта на фоне сумеречного неба, а впереди развалины замка — следы былого поражения. Сколько таких замков разбросано по всей стране, точно остовы кораблей, потерпевших крушение на мели.

Предчувствие не обмануло меня. Не прошло и двадцати минут, как со мной поравнялся Тилинг. Немного помолчав, он заговорил.

— Эмбер соберет всех нас и огласит свое решение. Я поддержу его, он был бы рад заручиться и вашей поддержкой. Меня бы это тоже порадовало.

Что оставалось мне сказать в ответ? Я промолчал. Тилинг заговорил вновь.

— Похоже, нам вообще не суждено увидеть Ольстер. Он предлагает идти на юг к поместью Гамильтон и оттуда форсированным маршем — в центральные графства.

Говорил он спокойно, как о чем-то маловажном и обыденном, я сперва даже не понял всего значения его слов. А когда оно прояснилось, сказал оторопело «нет». Не потому, что не согласен, а потому, что не поверил. От возгласа моего даже вздрогнули стоявшие поблизости. Тилинг успокоительно положил мне руку на плечо, и, немного придя в себя, я заговорил.

— Мы не осилим этого.

— Осилим. Сначала пойдем на юг до поместья Гамильтон.

— До центральных графств миль сто, не меньше. Мы же продвигались на северо-восток, совсем в другую сторону. Если план Эмбера таков…

— Не знаю, его это план или нет, — перебил меня Тилинг, — и вряд ли Фонтэна и Сарризэна, судя по их недовольству. Я говорю о том, что он замышляет сейчас. И я с охотой его поддержу. Надеюсь, вы тоже.

— С чего бы это? — Я едва сдержался, чтобы не крикнуть.

— Французские офицеры окончательно разуверились в успехе кампании. Флот Арди не прибыл, и маловероятно, что прибудет до того, как Корнуоллис разделается с нами. Сарризэн предлагает сдаться в плен, пока еще можно выговорить у англичан приемлемые условия.

— И он предлагает это спустя час-другой после победы?

— После победы, — повторил Тилинг, но в голос вкралась презрительная нотка. — После победы над провинциальным офицеришкой, под началом которого одни ополченцы. Невелика цена такой победы. А вот тот англичанин, что наступает нам на пятки, совсем другое дело. И где-то поблизости нас ждет не дождется Корнуоллис с огромной армией. Вот истинное положение дел. Быть может, нам бы и удалось проскользнуть мимо Слайго, может, при очень большой удаче, мы доберемся до Донегола. А дальше? Англичане как раз на это и рассчитывают. А сейчас мы разом уйдем от преследования, исчезнем из их поля зрения и пойдем в центр страны. Что же тогда? Тогда есть надежда, что ряды наши пополнятся. Пойдет за нами народ и вперед, на Дублин. Заманчивая возможность.

— И продиктована она отчаянием, — вставил я. — В жизни не слыхивал подобного — настоящее безумие. Мак-Доннел и О’Дауд поддерживают в солдатах боевой дух, обещая скорую безопасность в горах Донегола. А теперь вы предлагаете им повернуться спиной к морю и шагать в глубь страны. Не пойдут они, да и французы не пойдут.

— Вполне вероятно, — согласился Тилинг. — Французы и так ропщут, будьте уверены. Но тогда у Эмбера не останется выбора, и он капитулирует утром же, — Тилинг пожал плечами. — Что ж, он сражался отважно. Даже в Директории не ждут чудес. Он вернется в Париж, репутация его не пострадает.

Было уже так темно, что я почти не видел лица Тилинга и старался по голосу угадать его настроение. Говорил Тилинг ровно, слегка растягивая звуки и картавя на северный манер.

— Не все потеряно, — сказал он. — Если восстанут центральные графства, если захватят дороги на юг.

— Не много ли условий? — спросил я. — О восстании в центре нам еще ничего не известно. Да и меж нами целая английская армия.

— Деннистаун — человек порядочный. И решительный. Вы его знаете. Ради него стоит и рискнуть.

— Заставьте-ка их пойти за вами, — я кивнул в сторону, где в ночи слышались голоса и шорох. — Они и так уже страха натерпелись. С тех пор как мы ушли из Мейо.

— Но и назад им не повернуть, — рассудил Тилинг. — Французы еще могут сдаться в плен. А ирландцы не солдаты, а вооруженные мятежники против короля. Куда б Эмбер их ни повел, они должны ему еще в ножки поклониться. За каждый день, что прожили целыми-невредимыми, спасибо должны сказать.

Я осадил лошадь и прошептал во тьму — ровный голос Тилинга будил во мне ярость. Мимо во тьме шли солдаты.

— Вы говорите о них как о ходячих трупах. Словно их ведут на расстрел.

— Может, они и избегнут смерти, если, конечно, нам повезет, — говорил он спокойно и негромко, но не шепотом.

— Так вот какова цель Эмбера! Помочь повстанцам избежать смерти! — с издевкой воскликнул я. — Вот уж не предполагал в Эмбере такого кладезя человеколюбия.

— Не об этом речь, — беспечно бросил Тилинг. — Цель у Эмбера всегда одна. Победа. И ради нее он выложит все козыри до единого.

— По-моему, последний и остался.

— Возможно. Других и я не вижу. Но он страстно желает победы, и страсть его мне непонятна. Вероятно, это не нашего ума дело.

— А чего желаете лично вы?

— Что ж, уместный вопрос. Думается, план Эмбера наилучший. И потом, мы же в ответе перед этими несчастными; мы оторвали их от дома своими посулами да красивыми словами. Мы в ответе и потому, что должны хранить верность присяге, которую при нашем содействии приняли и эти крестьяне.

— Перед ними мы и впрямь в ответе. Но присяга здесь ни при чем. Жизнь была совсем иной, когда мы присягали.

— Так вот, я просил вашей поддержки. — По тону Тилинга я понял, что он склонен завершить разговор. — Ответа я еще не получил.

— Ну что ж, можете на меня рассчитывать. Мы должны следовать за Эмбером, иного пути у нас нет. Но не поможет ему и этот козырь, проиграет он.

— По сей день он был удачлив, — бесстрастно сказал Тилинг. — Удачлив и расчетлив.

И в ту ночь ему сопутствовала удача. Собравшиеся офицеры сидели полукругом подле него. Сам Эмбер стоял лицом к ним, хотя и не видел их во тьме. Рядом — Тилинг, переводивший с французского. Мы тоже едва различали его грузную фигуру, а понимали сказанное лишь немногие. Эмбер сразу завоевал доверие даже манерой говорить: убежденно и спокойно, как и в утро Каслбарской битвы, когда он выступал с крыльца городского суда. Начал он осторожно, даже опасливо, хотя скрыл это за бравадой, обрисовал положение так, что заронил надежду: в сердце страны пылает восстание. Дороги на Дублин свободны. Потом ловко сыграл на нашем страхе: враг и наступает на пятки, и подстерегает где-то впереди. Он беззастенчиво расхвалил наши былые «победы», каждую малую стычку с врагом преподнес как беспримерный подвиг. Сказал, что наш бросок на север им давно задуман, чтобы сбить с толку англичан, — сейчас мы резко повернем на юг, и средь полей нас не найти. И через сто лет, предрек он, весь мир будет восхищаться блистательным походом крестьян из Мейо и солдат из Франции по всей Ирландии. Он немного помолчал, сложил руки на круглом животе и закончил речь.

— Я поведу вас с победой, как вел до сего дня, поведу и на Дублин. Отважные люди ждут нас в центральных графствах.

— И еще английская армия, им не терпится всех нас перебить, — вставил Рандал Мак-Доннел.

— Пусть попробуют, — парировал Эмбер. — Мы все сознаем, что дело опасное. Обманывать вас не собираюсь. Но англичанам вас в обиду не дам. А объединимся с повстанцами из центральных графств — станем непобедимы. Поверьте мне. В делах военных я разбираюсь. И получше, чем любой из английских генералов. Сегодня вы в этом убедились. Против нас выступил весь гарнизон Слайго, и мы обратили их в бегство.

— У Корнуоллиса не гарнизон, а целая армия.

— Если нам удастся проскочить мимо нее, мы окажемся у англичан в тылу, и дорога на Дублин открыта.

— Можете сколько угодно разглагольствовать о восстании в центре страны, — опять вступил Мак-Доннел, — но от них никаких известий.

— Спросите Малкольма Эллиота, — бросил Тилинг, и я вступил в игру:

— Я был там недавно, и двух месяцев не прошло. В Лонгфорде и Гранарде. Организация у них лучше нашей, и числом они нас превосходят. Я лично знаком с их вожаком, Гансом Деннистауном, так же как и полковник Тилинг. Можете не сомневаться, он поднимет центр страны.

— Мы не сомневались и в том, что придет второй флот. Но что-то его не видно.

— Так не сомневайтесь же и насчет англичан, — Тилинг кивнул на запад. — Они будут преследовать нас денно и нощно. И от них нужно оторваться. Они, словно свора гончих, приведут нас прямо под пушки. Неужто мы станем играть им на руку?

Эмбер, конечно, не понял ни слова из того, что сказал Тилинг, но тем не менее положил ему на плечо руку — довольно.

— Помните, перед сраженьем в Каслбаре я тоже обращался к вам. Тогда вам не хотелось идти плохой дорогой — сначала вдоль озера, потом по горам. Но я оказался прав: мы пошли той дорогой, разбили англичан и одержали великую, незабываемую победу. Тогда я был уверен, что поступаю правильно, уверен я и сейчас. Конечно, держать вас при себе насильно я не могу. Бегите, спасайтесь, глядите, выгадаете день-другой, а то и неделю в живых проходите. Неделя все же лучше, чем ничего. Но вы поступите глупо и трусливо, трусами окажутся и солдаты, которых вы привели с собой. Пока мы — армия, пусть маленькая, но армия, и мы одержали не одну победу. И ни разу не терпели поражения. Так давайте же, бога ради, и на юг двинемся единой силой. Ирландия — ваша родина и принадлежит вам по праву. За это право стоит побороться. Но мне эта земля чужая. Я поведу вас туда, куда вы сами решите идти, я научу вас воевать, а остальное — за вами.

— А как насчет ваших, французских солдат? — спросил О’Дауд. — Они-то будут воевать?

Не успел Тилинг перевести вопрос, Эмбер взорвался.

— Вы сомневаетесь во французах?! Они — истинные солдаты! Как вам только могло такое прийти в голову! Взгляните на них. Перед вами храбрейшие Сарризэн и Фонтэн. Они солдаты Французской армии, и равной ей не сыскать ни в одном королевстве Европы. Они воевали и в Италии, и в Германии. И сейчас воюют в Ирландии. Их не придется уговаривать и увещевать.

Однако и Сарризэн и Фонтэн встретили решение Эмбера без особой радости. Все-таки справедливости ради нужно отметить, что они поддержали его из толпы воинственными и решительными возгласами. Они считали, что кампания наша давно проиграна, но виду не подавали. Да, самоуверенность Эмбера под стать разве что его же фарисейству.

Знаменательно, на мой взгляд, что столь важное совещание проходило во мраке, костров не разжигали. И впрямь отказ идти на город Слайго иначе как помрачением души и рассудка не назовешь. Сейчас же, во мраке ночном, казалось, наши колебания и страхи ополчились против железной воли и уверенности Эмбера. Но раз мы сами встали под его начало, выбирать не приходится, с ним идти и дальше. И теперь уже неважно, безумец ли он или одержимый честолюбец. Теперь у меня много времени для раздумий и еще больше причин для этого. Натура Эмбера и по сей день загадка для меня. Сейчас, насколько мне известно, он сидит в плену, в Дублине, на улице Досон, в гостинице «Почтовая карета», где ему создали все условия, и ждет пересылки на родину. Британские офицеры, навещающие его, считают его велеречивым, хотя и невоспитанным человеком, совершенно необразованным, любящим грубые, казарменные шутки. О своем походе рассказывает охотно, особо гордится победой при Каслбаре и переходом к Лонгфорду — там ему удалось прошмыгнуть меж двумя английскими армиями. Мы же были более привычны к его приказам, нежели к любезным беседам. Все он подчинял своей цели: если нужно, бывал то неистов, то вкрадчив и льстив. Из меня бы не вышло генерала, да я об этом нимало не жалею.

— Так вот, — продолжал Эмбер, — остается только офицерам-ирландцам растолковать своим солдатам, что мы направляемся на юг, чтобы объединиться с нашими отважными братьями и в дальнейшем биться так же храбро, как и до сих пор. Но прежде чем двинуться в путь, попросим нашего доброго и смелого пастыря, делящего с нами все тяготы, воззвать к господу, испросить у него благословения. Ибо враги наши — не только иноземцы и захватчики, но и богоотступники, не ведавшие истинной благодати, которая осеняет нашу священную церковь. Раз с нами церковь, с нами бог.

И нам пришлось терпеть еще и это. По просьбе Эмбера, для которого религия значит еще меньше, чем для Тома Пейна, пресловутый Мэрфи зарядил одну из своих раскольнических проповедей, до которых он весьма горазд, каждым словом запечатляя нас своим слепым изуверством, фанатизмом. Голос его, резкий и скрипучий, был под стать словам (здесь я боюсь пасть жертвой собственных предрассудков), под стать самому ирландскому языку — для меня он останется языком болот и зловонных хижин. Но зрелище это оскорбило меня отнюдь не как протестанта. Когда-то общество наше виделось мне единством людей, призванных навсегда отмести религиозные распри, которые обезобразили жизнь у нас в стране. Напрасными оказались надежды, взлелеянные гражданами Дублина и Белфаста, юристами, купцами, врачами. Они обратились в прах под облачным небом Ирландии, на болотных топях, морском побережье, на пустошах и холмах.

О чем разглагольствовал Мэрфи, я не понял, говорил он слишком быстро, слова наскакивали одно на другое, — впрочем, мне было все равно. Ночь опустилась хоть и безветренная, но прохладная, лишь голос Мэрфи нарушал тишину. Не дослушав проповеди, я с трудом протолкался сквозь толпу и оказался рядом с Мак-Карти. Он стоял, подавшись вперед, обхватив ладонями локти.

— Ишь как пылко говорит, — сказал я.

Мак-Карти лишь откашлялся и сплюнул.

— Похоже, нам предстоит долгий путь, — опять заговорил я.

— Мне и дольше доводилось хаживать, — отозвался он. — От самого Керри. Правда, бродил я, так сказать, не спеша. Где ночку проведу, а где и все полгода. Куда приятнее, чем нестись сломя голову.

— Однако солдаты и к этому готовы. А я боялся — заупрямятся.

— А что им, бедолагам, остается? Да и этот, — он презрительно кивнул на Мэрфи, — их сейчас распалит. А я свои странствия вспоминаю, как лучшую пору в жизни. Тогда-то я этого не понимал. Не угадаешь, как все сложится.

— Верно, — согласился я. — Не угадаешь.

После этого мне суждено было увидеть Мак-Карти еще лишь раз. Я отошел в сторону, к кустам шиповника. С резких выкриков Мэрфи перешел на басовитое невнятное бормотанье, а потом смолк. Люди стали расходиться. До рассвета мы останемся здесь: солдаты стали располагаться на ночлег на шелковистой траве. До меня доносились их голоса, сливалась французская, ирландская речь. И сам я будто сторонний, не причастный к ним человек. В голове пустота, ни одной мысли, лишь изредка мелькают обрывочные и смутные воспоминания.

ДОРОГА ИЗ КОЛЛУНИ В ПОМЕСТЬЕ ГАМИЛЬТОН, СЕНТЯБРЯ 5—6-ГО

Целый день шли они все дальше и дальше от Коллуни, все дальше от последней победы, все ближе мрак надвигающейся новой ночи. Позади за излучиной реки, при дороге, — притихшие в страхе деревеньки. Подслеповатые окошки провожали их безнадежным молчаливым взглядом, смотрели они, точно исподлобья, из-под нависших соломенных крыш. Коровы на пастбищах поднимали большие головы, отрываясь от вкусной травы. Французы-барабанщики без устали выбивали дробь, точно билось холодное, пустое сердце, и в такт ему двигались сотни ног. В горле пересохло, выпить бы сейчас виски, парного молока или колодезной воды.

Вспомнился Тилинг, благородный рыцарь, хоть сейчас поэму о нем сочиняй, сияющий всадник, под стать солнцу, голубой плащ развевается над лугами и холмами, рука простерта в призыве. Пока же Тилинг идет во главе колонны, ведет под уздцы лошадь, да сейчас образ померк: рядом с могучей, широкой в кости кобылой идет долговязый, худой, узкоплечий мужчина. Шагал он тяжело, усталые ноги точно налились свинцом, пахарь с рабочей лошадью, да и только. Но вспомнилось: вот гнедая перемахивает через стену, несет всадника к вражеской пушке в Коллуни — чем не герой легенды, отважный вождь или принц, столь же прекрасный и всемогущий, как и сама поэзия или музыка. И нам не оставалось ничего иного, как бежать следом; своим подвигом он заставил равняться на него. Так малыш рядом с отцом вынужден делать огромные шаги, чтобы идти в ногу, на ярмарку ли, в церковь ли на праздничную службу.

А к чему привел отважный порыв Тилинга? Юноша корчится и кричит от боли на дороге, а нож врача безжалостно режет плоть и кость. Тот самый парнишка с косой, что перелез через крепостную стену в Тоберкурри. Дорого обошлось ему геройство Тилинга. Справедливо сравнивают поэты Смерть с Торгашом, за малую победу мы расплатились убитыми и искалеченными, оставленными на дороге. Торгаш из Франции, в белом фартуке, рукава закатаны, руки по локоть в крови. Пряча от стыда глаза, мы старались этого не видеть, но все же видели.

Рядом с Тилингом шагал брат погибшего, потрясенный и притихший, заплаканное лицо под шапкой черных волос. Когда кто-нибудь, соболезнуя, клал ему руку на плечо, юноша стряхивал ее, худенькие плечи согнулись под тяжкой ношей горя. Над ним нависло осеннее небо, вокруг — совершенно чужие люди. И что повлекло их с братом, зачем перемахнули они через стену, словно в чужой сад за яблоками. Наверное, их прельстило веселое разноголосье вооруженных людей на дороге, барабанная дробь да посвист флейты. Зеленое знамя, колышущееся на ветру. На всех нас легло проклятье, чернее Каинова: мы оторвали подростков от родного очага. А завтра флейты завлекут других батрацких сыновей, для них честь и слава нести на широком плече пику. Надоели грубияны отцы, которые только помыкают ими, надоели лопаты, косы, скот, кучи помета, прокопченные лачуги, худые соломенные крыши. Может, следующим окажется паренек из прислуги со знаками различия рабской своей доли: в белых чулках и в башмаках на пряжках. Стоит себе такой паренек за креслом с высокой полированной спинкой, из-за которой даже головы его господина не видно, услышит на дороге шум-гам, и поминай как звали, не дождутся его серебряные ложки, вилки да подносы.

Солнце вдруг высветило боковинку далекого холма. Заблестела трава. И заиграла вся пустынная земля до горизонта. И холмы, и поля манили сонными красками. Далеко-далеко, словно нарисованная карандашом, взбегала на гору тропинка, она виляла по лугам, порой терялась в зеленом безбрежье. Тишина, глубокая, как небо. И сам он тоже безмолвен, как природа. Мысли, как облака на небе, — расплывчатые, зыбкие. Много ли умнее он того деревенского паренька, привлеченного всем этим мишурным блеском. Далеко в Каслбаре стоит сейчас в комнате над своей лавкой Мак-Кенна, в руках у него книга, до него доносятся голоса жены Брид и сынишки Тимоти. А еще дальше Каслбара, в Киллале, его, Мак-Карти, рукописи, очиненные перья, белая бумага — лежат в коробке у Джуди Конлон в ее лачуге. Точнее, лежали. Как знать, может, Киллалу захватили королевские войска да пожгли все дома. И драгоценные словесные ожерелья, золото поэтических образов вмиг обратились в золу. Он живо представил, как они горят. А ведь принадлежат они совсем иной жизни, где царит талант поэта.

Поздно ночью они остановились в деревне Дромагер у разрушенного замка. Он видел, как Эмбер взошел на пригорок, обозревая окрестности, рядом — двое французских офицеров и Бартолемью Тилинг. Неведомый замок, неведомые края, а впереди, за красочным закатом, их ждет мрак. Он поежился. Эмбер поднял руку, указал на запад, потом на юг: он стоял словно живой монумент. Лишь он, этот пузатый хитрец, и волен выбирать. А мы все идем следом. Куда?

— Если мы будем драться так, как прежде, то сметем их с пути и дня через три укроемся в горах, а там безопасно, — сказал ему Майкл Герахти.

— Может, и укроемся, — ответил Мак-Карти, — а тем, кого мы оставили в Коллуни, укрыться негде.

— Все обойдется. Этот генерал, видать, удачлив.

— Удачлив до поры. А отвернется скоро от него удача — и нам несдобровать.

— Господи, Оуэн, ты уж не пугай. — Голос у Герахти дрогнул, он и впрямь испугался. — Почему ты вдруг заговорил о всяких ужасах?

— И сам не знаю, — повел головой Мак-Карти. — Просто стоял здесь и смотрел на них вон на том холме. И ни о чем не думал. Француз что-то показывает рукой, а меня и осенило: кончилась наша удача. Это он на смерть нашу указывает.

По телу Герахти пробежала дрожь, словно заяц всколыхнул высокую траву.

— Да что мы понимаем-то во всех этих премудростях. — Ему очень хотелось, чтобы Мак-Карти согласился, тем самым успокоив его. — А командиру виднее. Как-никак, генерал из Франции.

— То-то и оно, что из Франции. Он-то уберется восвояси, а нас бросит, словно Христос иудеев.

— Чудеса, да и только, — уже с насмешкой произнес Герахти. — Он лишь рукой повел, а ты сразу нашу судьбу предсказал.

Мак-Карти усмехнулся и положил руку на плечо Герахти.

— Чудеса так чудеса.

Что там ни говори, разве не чудо, когда доверяешься не по разуму, а по наитию, так и рождаются поэтические образы. Разум что темный пахарь, взявшийся за арифметику: кое-что решит, а остальное — нет. В образах же сокрыта своя истина, по внешним признакам ее не разгадать. Простертая на фоне вечернего неба рука.

Они снова пустились в путь, уже совсем стемнело, а видение все не покидало его. Раз он обернулся, и позади в сумерках ему опять померещились развалины замка, черное, зловещее молчаливое чудище, подпирающее небосвод. Образы никогда не лгут, правда, порой мы можем неверно истолковать их. Ночью переложи их в слова на бумаге, и образы заблестят своим откровением, а утром зачахнут, поблекнут, завянут. Одно можно сказать с уверенностью. Они не рождаются в душе поэта, а даруются ему извне.

Ночью похолодало. Не за горами настоящая осень. Все дольше будут ночи, с каждым днем тьма будет наползать все раньше. А в декабре она потеснит свет уже в четыре-пять часов. И мир погрузится во тьму. В спасительную тьму. В хижинах и тавернах на юге, за спасительной рекой Шаннон, вновь будут собираться и спорить поэты. Вот его мир. За долгими дорогами памяти, в прошлом. А сегодня вокруг чужая, враждебная ночь, напуганные и растерянные люди, бредущие по дороге смерти. Далеко, недостижимо далеко спасительные темные зимние ночи Манстера.

Он побродил около группы офицеров, полукругом собравшихся вокруг Эмбера и Тилинга. Эмбер говорил зычно и басовито, Тилинг — отрывисто и сухо, как истый северянин. Мак-Карти не удивился, узнав, что они пойдут на юг, к центральным графствам. Теперь стал понятен тот жест: вытянув руку, Эмбер показывал тогда на юг. Значит, армия пойдет по топям и торфянику, будет месить грязь богом забытых краев, затерянных, безвестных; будут попадаться деревушки с доселе неслыханными названиями. «Раз с нами церковь, с нами бог», — услышал он, как Тилинг перевел слова Эмбера. А несколько веков назад испанский офицер Д’Акила — остробородый, в блестящем панцире, поборник христианства, гроза еретиков — сказал на побережье Корка в Китсейле: «За этот народ Христос ни за что бы не пошел на смерть». Не пошел на смерть ради ирландцев и Д’Акила. Он сдался в плен; с испанцами — Христовым воинством — обошлись гуманно, как велит воинская честь, они даже получили в дар свежие фрукты. Иное дело — ирландцы. Спасаясь бегством от англичан, О’Салливан Бэр глубокой зимой с боями прокладывал путь по Манстеру и Коннахту, а у реки Шаннон ему пришлось прикончить всех лошадей. «С нами бог». Мэрфи эти слова вспомнил и вплел в свою проповедь. Тоже мне, Христов наместник. Мак-Карти вспомнил его обличье: кривоногий коротышка с густой рыжей бахромой вокруг блестящей лысины, так и сыпет словами из зубастого рта.

А повстанцы слушали его. Упивались его кровожадными призывами, так хмелеют от виски или благоговеют, слушая музыку. Скиталец-священник, служение церкви — вот его страсть; страдания Иисуса во искупление грехов людских — он знал, на каких струнках души сыграть, и делал это умело. Мак-Карти были чужды эти слова, как чужды и те, кто им внимал. Лишь страх его вдруг обрел в ночи определенные очертания. Где-то к югу раскинулось перед ним топкое болото — туда указал рукой Эмбер, очертил ею дугу и застыл.

— Большая грядет смута, — каркал Мэрфи. — Солдаты в кровавых мундирах встанут на нашем пути. Гэльская армия уже поднялась на борьбу. Да будут благословенны ваши мушкеты и пики. Вы обратили врага в бегство и в Каслбаре, и по дороге в Слайго. — Нет, не видит Мэрфи топкого болота.

Мак-Карти отошел от толпы. Вскоре из нее выбрался и Малкольм Эллиот.

— Ишь как пылко говорит, — заметил он.

Мак-Карти откашлялся и сплюнул. Бедняга Эллиот.

По меркам Мэрфи, он еретик и здесь всем чужой. В его жилах кровь королевских поработителей, отец его был мировым судьей. В детстве каждое воскресенье ходил со всей семьей в церковь — там у них своя обитая бархатом скамья и Библия с золотым обрезом. Осенью по утрам брал собак и устраивал лисий гон с соседями-помещиками: улю-лю! Телом сухощав. Настоящий наездник и охотник. Как оказался он здесь, с нами? В уютной каменной усадьбе долгими зимними вечерами, должно быть, почитывал злободневные политические статейки, все это суесловие о правах человека, о праве Ирландии на самоопределение, о правах католиков, о перестройке парламента. Теперь он во всем убедился воочию. Такие, как Мэрфи и Эмбер, наглядно объяснили, что к чему. «Раз с нами церковь, с нами бог»!

— Похоже, нам предстоит долгий путь, — обратился он к Мак-Карти.

— Мне и дольше приходилось хаживать, — ответил тот. — От самого Керри.

Все равно путь Эллиота, от просторной усадьбы до повстанческой армии, длиннее, хотя и путь Мак-Карти не короток. Из Керри — в Макрум, потом по диким горам Северного Корка, на север, через Кантурк в Лимерик, дальше, минуя Клер, в Коннахт, а оттуда через Голуэй в Мейо. Сравнится разве переход армии с его юношескими скитаниями: музыка в тавернах, цветущий боярышник, тенистые заросли, ярмарки и церковные праздники. Так по извилистым тропкам, по долинам и холмам и бежала, разматываясь клубочком, его молодость.

Он растянулся на долгой прохладной траве, закинув руку под голову, и пролежал с час. Наконец все голоса стихли. Он встал и пошел по кромке луга к лесу. Господи, молился он на ходу, хоть раз в жизни убереги меня, не дай споткнуться о злодея сержанта. У опушки леса послышались шаги — французские часовые. Попав ногой в коровий след, он споткнулся и упал. Казалось, сотряслась вся земля и грянул гром, словно ударили из пушки. Он затаился, стиснул зубы и стал повторять про себя строки стихов, молитвы, чтобы только заглушить этот страшный грохот. Потом вскочил и бросился к лесу — сейчас сзади послышатся крики, мушкетная пальба. Он не останавливался, бежал вслепую все дальше и дальше, натыкаясь на деревья, низкие ветви цепляли за одежду. За лесом открылось еще одно пастбище — раздольные поля за каменной стеной. Теперь уже ничто не мешало, и он бежал во весь дух, сердце отчаянно колотилось, дышал он тяжело и прерывисто. Так бегал он мальчишкой в Керри, но сейчас погрузнел, потерял былую прыть. Вдали за полями он увидел холм. Побежал к нему, взобрался на склон и лишь тогда остановился, упал ничком. Ночь стояла прохладная, однако пот катил с него градом. Тишина — слышно лишь, как стучит кровь в висках. Господи, взмолился он, лишь бы не заметили, что меня нет, лишь бы не пустились в погоню. Он прочитал и «Отче наш» и «Аве, Мария!», перекрестился. По заросшему, щетинистому лицу струился пот.

Он лежал, пока не унялось сердце, пока не перестали судорожно дергаться руки и ноги. Огляделся: склон густо порос травой; телу так покойно на сырой земле. Он перевернулся на спину, бездумно уставился на небо, на россыпь звезд и узкий и тусклый лунный серп. Проведя столько времени средь скопища людей, он и тишину ощущал как чье-то неслышное присутствие, чей-то беззвучный голос, чей-то черный — чернее ночи — плащ. Он провел рукой по траве, выдернул пук, подержал: к корешку прилипли комочки сырой земли. Страх, сковывавший нутро, понемногу отпускал.

Убедившись, что никто не заметил его бегства, он встал и пошел дальше, перевалил на другую сторону холма. Набрал полной грудью воздух и глубоко вздохнул. Впереди новые холмы. За спиной повстанцы. Он тоже направляется на юг. Быстрым шагом пошел через поле. Минут через пятнадцать остановился, обернулся, вгляделся в ночную мглу.

Через несколько часов там, позади, барабанная дробь поднимет ото сна солдат. Они пойдут по дороге до перекрестка и свернут на дорогу к озеру Аллен. Он же пойдет коровьими тропами, берегом озера и опередит их. А у Драмшанбо, бог даст, переправится через Шаннон. А они пусть шагают напрямик, к центральным графствам, к смертоносному топкому болоту. Он же пойдет иной дорогой, к милому его сердцу Роскомону, потом снова пересечет Шаннон, пройдет через весь Коннахт и, как крот, поглубже зароется в родном Манстере. Прочь, прочь от них навсегда. Чтоб не слышать больше барабанную дробь, цокот копыт, топот сотен ног. Ему стали вспоминаться лица, голоса. Длинная вереница людей на извилистой дороге, скрывая горизонт, движется лес пик и мушкетов, клубится пыль, пахнет порохом и лошадиным потом. И весь их поход словно один долгий день. Иной раз дождь прибьет пыль на дорогах. Прояснится небо, и пурпур холмов сменится на голубизну. В далеких лесах по ночам ухают филины. Шныряют по обочинам барсуки да ласки. Гарцует Рандал Мак-Доннел, колышутся черные перья у него на шляпе. Крестьяне из Баллины бредут, скучившись вокруг Герахти, всю жизнь прожили они бок о бок, пока восстание, точно пушечный залп, не разнесло вдребезги привычный уклад. Стоит на холме Эмбер, надменно облачившись в загадочность. Скользкие от крови луга Каслбара. Рыжий пушкарь, распластанный на орудии… Да, он уносил с собой целый мешок видений и ущербных образов.

Далеко на юге ждет его другой край. Шелковистая зеленая трава, мысы, встречающие океан куда приветливее, чем в Коннахте, города — Килларни, Маллоу, Кантурк — очаги культуры и гостеприимства, точно бусинки в милом сердцу ожерелье. Реки, воспетые поэтами, словно возлюбленные: Мэйг, Шаннон, Темная. Воспел реку Шаннон и величайший английский поэт. Шаннон полноводна, словно море. Полноводна она близ Тарберта, а здесь, в Драмшанбо, Шаннон еще уже, чем Мэйг или Темная. Короткие и неуклюжие горбатые мосты. И вся жизнь моя — у реки да моста. И единственная обитель — придорожная таверна. Мечется черный дрозд в тесном ущелье.

Ширятся границы тишины в ночи. Вдали за ними бегут, сплетаясь и расплетаясь, дороги, текут реки, вьются иллюзорные тропки, деревенские улочки: хижины, рынок, церковь. В юности походил он по дорогам Манстера. Позже стал учителем в Макруме, но так и не осел там. В неволе черным дроздам не петь. А в тавернах поэтам нет отказа в солодовом пиве. А на сеновале нет отказа в девичьих ласках. Свеча скудно освещает лист бумаги: перо выводит черные крючочки и петельки, намечая поэтический образ. Манстер — край блаженства и покоя.

Радостный, искрящийся паводок воспоминаний затопил черную пустошь его страха. И породили этот паводок южные края: там нет солдат с оружием, голубых и красных мундиров, изрыгающей смерть пушки, изуродованных, развороченных ядрами тел. Солнечный лучик порхнул по отрешенным, точно на старых, вековых крестах, лицам. Он заново обрел себя в этой тихой, укрывшей его ночи. Лишь слабый ветерок колышет хлеба на полях. Он вытащил пистолет — трофей со времен Каслбарской битвы — и закинул его высоко и далеко. Отстегнул широкий драгунский ремень, бросил наземь. И пошел прочь от всего былого.

Выбрав тропку, по которой не проехать даже телеге, не говоря уж об 9 армейских фургонах, он направился на юг. Представилось, как по этой тропке трусят коровы. А не трусит ли он сам? До чего ж приятно сейчас поиграть схожими по звуку словами. Даже мурашки по спине побежали: радостно, что вырвался, страшно, что один. Этой ночью он словно заново обрел себя. В прежнее тело вселилась прежняя душа. С рассветом он подошел к ручейку, напился и умылся. Меж холмами раскинулись пустынные поля. Всходило неяркое, но приветливое солнце. Загомонили первые птицы, затеяли перекличку. И он свободен, как птица.

14

ИЗ «БЕСПРИСТРАСТНОГО РАССКАЗА О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В КИЛЛАЛЕ В ЛЕТО ГОДА 1798-ГО» АРТУРА ВИНСЕНТА БРУМА

Удаленность моего прихода от культурных центров, равно как и занятие мое, побуждают к чтению, хотя и неупорядоченному и стихийному. Книги познакомили меня с рассказами тех, кому выпала волнующая и нелегкая доля: выдерживать ли осаду за городскими стенами, томиться ли пленником в восставшей провинции. И всякий раз, читая об отважно преодоленных невзгодах, будь то мятеж, или голод, или жестокая расправа, я изумляюсь неизменной глубине и полноте чувств авторов. Ибо это никоим образом не соответствует моим собственным воспоминаниям. Мы, разумеется, сознавали большую опасность, как далекую, так и непосредственную, а в последние дни и сама жизнь наша висела на волоске, о чем своевременно я расскажу. Однако определяли наше состояние в тот месяц в большей степени обычные скука и бездействие, что весьма утомительно. И непредвиденные беды и невзгоды, поджидавшие нас, тонули в однообразии нашего бытия. Быть может, сейчас многое уже забылось, ибо память — вероломный следопыт.

Обстоятельства наши были весьма необычны. Каслбаром вновь завладели англичане, а с ними и большей частью Мейо: Фоксфордом, Уэстпортом, Суинфордом, даже Баллиной, всего в семи милях от нас. Нам было известно, что в провинцию Коннахт вошла армия генерала Лейка и еще большая — под командой лорда Корнуоллиса. А наш злосчастный городишко Киллала на перешейке залива оставался в руках мятежников, как и земли на берегах залива: Эннискроун и Иски — справа, от Ратлакана и до пустошей Белмуллета — слева. Мы полагали, точнее, надеялись, что наше освобождение последует вскорости после разгрома армии Эмбера, и все же очень огорчительно, что из громадного воинства англичан не выделили тысячу-другую солдат, чтобы подать руку помощи томящимся в плену землякам-единоверцам. Похоже, что лорд Корнуоллис, прогневавшись на нас за то, что мы позволили восстанию разгореться, намеренно решил некоторое время не вмешиваться в наши судьбы. Догадка моя, возможно, в высшей степени несправедлива, однако ее поддержал кое-кто из преданных трону людей, точнее, из тех, чья преданность в критический момент вызывала сомнения.

До нас доходили тревожные слухи, правда в обработке словоблудов мятежников. Например, будто королевские войска, охранявшие границы Ольстера, были разбиты около города Слайго. Поговаривали также, что восстали центральные графства и целая орда движется на север на подмогу Эмберу. Наши бахвалы помещики всячески пытались убедить нас, что из Франции идет еще один флот и вскорости корабли бросят якорь у нас в заливе. Каждое подобное известие бурно отмечалось у нас в городке: улицы бывали запружены хмельными, шумливыми мятежниками. В окно до меня долетали возгласы, здравицы, грубая брань, и я славил Господа, что благородные дамы, разделявшие наше заточение, не знают ирландского языка, по-моему, даже матросы с барж на Темзе не употребляют столь забористых выражений. Стоя у окна в библиотеке, которую мне милостиво оставил в распоряжение «капитан» Ферди О’Доннел, я без труда мог рассмотреть бесноватые, точно шутовские маски, лица мятежников.

Поначалу я тешил себя надеждой, что даже в нашем пьяном городе запасы спиртного небеспредельны, однако повстанцы пьянствовали без передышки, ибо в их распоряжении оказались винные погреба всех окрестных помещиков, да к тому же сколько спирта перегоняли втихую, что суть вопиющее беззаконие и злодейство. О’Доннел, полагая, что всеобщее пьянство подорвет его и без того шаткую власть, постарался как можно скорее пресечь это зло. Однако нимало не преуспел. Однажды вечером он явился в таверну «Волкодав» при своих знаках власти, то бишь при шпаге и пистолетах. Утром капралы приволокли его за руки за ноги домой. Сам О’Доннел вопил истошным голосом какую-то, как ему казалось, песню. Вот так невольно я еще раз убедился, что народ этот не способен к самоуправлению без грубого окрика сержанта-француза или щедрых посулов дублинских интриганов, этих Объединенных ирландцев, таких же, как и французы, безбожников.

Надеюсь, меня не обвинят в узости взглядов за столь резкое суждение в отношении народа, в котором живет и обходительность, и доброта, и великодушие. Неразумно, думается, предполагать, что Всевышний поровну наделил все народы добродетелями. Ирландцам, например, совершенно чуждо искусство управления, однако другие искусства — музыка и поэзия — им близки. Наглядный тому пример «капитан» О’Доннел, комендант Киллалы, которого в хмельном бесшабашном угаре принесли домой не менее хмельные собутыльники (уж не стану красноречиво обсуждать одну подробность: дом, куда принесли пьяного О’Доннела, был не его, а мой!). И все же во многом Ферди О’Доннел стоял выше своих земляков-крестьян, и ему, как будет впоследствии явствовать, мы, возможно, обязаны жизнью и безопасностью.

Он молод, привлекателен, высок, худощав, лицом честный и мужественный, поведением скромный, не чурался и веселья, если к тому находился повод. Перед тем как унаследовать от отца землю, он проучился несколько лет в одной из французских семинарий, прежде там готовили ирландских священников-католиков и давали им зачатки образования: О’Доннел неплохо владел латынью, был знаком с теологией, правда с католическим и изуверским средневековым душком. Образования его, однако, недостало, чтобы оградить от всех суеверий, безотчетных надежд и страхов, наивных крестьянских выдумок, но хватило, чтобы отрадно развить ум и безыскусные, но приятные манеры. Я так и не нашел ответа на вопрос, почему столь благодетельный человек связал свою судьбу с невежественными и жестокими бандитами и убийцами. Я небеспричинно склонен полагать, что ответа не нашел и сам О’Доннел.

Однажды поздно вечером мы коснулись этого вопроса — я с опаской, Ферди вежливо, даже почтительно — очень привлекательная черта в его поведении. Мы расположились у меня в библиотеке, Ферди пристроился на краешке стула, неловко положив руки на худые колени. Очевидно, он полностью представлял всю ответственность своего положения: он восстал с оружием в руках против своего государя, более того, оказался в числе главарей, и ни на прощение, ни на снисхождение рассчитывать ему не приходилось, вернись жизнь на круги своя и восторжествуй порядок и закон. Но что ждало бы его, случись этому отвратительному и противоестественному объединению крестьян, горожан-богоотступников и солдат-иноземцев победить? Неужто жизнь таких вот Ферди О’Доннелов стала бы радостнее и богаче? Как и чем оправдать затеянную ими кровавую резню, разоренные усадьбы, убитых с той и с другой стороны? Ферди лишь упрямо твердил, что его младшего брата безвинно посадили в тюрьму, хотя отлично знал, что я сам противился этому решению как мог.

— Конечно, ваше преподобие, ваш протест — к чести вашего сана, но к пользе ли брата, бедного Джерри. Не захвати Баллину французы, Джерри по сей день сидел бы за решеткой, хотя он столь же виновен, сколь и вы.

— Верно, сейчас Джерри на свободе. Но он — мятежник, ушел с оружием в руках вместе с захватчиками. И если его не убьют в сражении, то, скорее всего, повесят. Возможно, без всякого суда.

— Без всякого суда, ловко вы, ваше преподобие, сказанули. Простите, конечно, я обидеть не хотел. Если уж они надумают повесить Джерри, то ему всякие церемонии вроде суда вовсе ни к чему. В этой стране суд только лишь затем и существует, чтоб напялить красный балахон на убийцу. По-моему, очень подходящий цвет.

— А, скажем, такой темный и жестокий человек, как Мэлэки Дуган, разве смог бы вершить более правый суд?

О’Доннел лишь смущенно заерзал.

— Судей выберут, не спрашивая у меня, кто мне по душе, а кто нет. Мне кажется, что, например, господин Эллиот из Баллины был бы справедливым судьей, он даже судебным премудростям учился. Или этот, что с французами пришел, — Тилинг.

— Эти двое — прискорбнейшим образом обманутые мечтатели, свернувшие с предначертанного им в жизни пути. Уважение к собственности и образованность — вот два краеугольных камня в управлении народом, господин О’Доннел, иначе мы потонем в пучине самой разнузданной анархии. Так учит ваша церковь, моя церковь придерживается тех же взглядов. Потому что это закон самой цивилизации.

— Разве я, господин Брум, не знаю об этом? Я ж учился в семинарии в Дуайи, когда на мостовых Парижа проливалась кровь безвинных священников и монахов. Разве не твердит мне день-деньской господин Хасси: дескать, тебя лишат святого причастия.

— Может, вы бы предпочли проповедь господина Мэрфи.

Средь восставших не сыскать личности менее привлекательной, чем печально известный викарий господина Хасси. Я человек не мстительный, но, узнав, что Мэрфи пал от кавалерийской сабли в Баллинамаке, никакого сострадания не испытал. Не сомневаюсь, даже в момент гибели он простирал над головой распятие, даря благословение Христово мятежникам, в которых уже ничего христианского не осталось. Людей вроде О’Доннела отчасти извиняет их вера в то, что они борются со своими угнетателями. Мэрфи же шел крестовым походом, священной войной на протестантство, вдохновляемый богословскими распрями, словно вобрав всю мерзость и злобу, веками копившуюся в болотной трясине. ИРЛАНДИЯ и РЕЛИГИЯ для него неразделимое понятие, он ловко жонглировал ими, чтобы воодушевить свою жестокосердную паству.

— Что вы знаете о таких людях, как Мэрфи! Ваше преподобие, я на них насмотрелся еще в семинарии. Бедняги, светоч веры ослепил их, и за этим светочем они не разглядели людских душ, которые и открывает вера.

О’Доннел, как будет следовать из дальнейшего, отнюдь недаром провел годы в семинарии. Язык у него хорошо подвешен и приучен к гладким и пустым словам, которые католическое духовенство всегда предпочитало трезвому и справедливому суждению. По-моему, гнусный Мэрфи был ему столь же неприятен, сколь и мне, но мог ли он признаться в этом еретику, а таковым он меня всенепременно величал за глаза. Вообще слово «еретик» не сходило с их уст, словно вся господствующая церковь — кучка средневековых сектантов. Вот один из убедительнейших доводов за отмену позорных законов, притесняющих католиков. Пусть их порочные язвы, гноящиеся ныне во тьме, увидят целительный свет божий и уврачуются. И во мнении своем я не уступлю любому нетерпимому суждению о противостоящей нам церкви. Католицизм сковал железными цепями народ неуемный и жизнелюбивый. Они — дети этого острова, а мы — его седобородые отцы.

Может, из-за моего сана или из-за покровительства О’Доннела я мог беспрепятственно ходить по городу, меня даже отпускали (под честное слово) навестить прихожан на окрестных фермах. Сам городок уныл и мрачен, несколько жалких лавок, в некоторых и не повернуться — точно будка торговца-разносчика; зловонные таверны, четыре, а то и больше; грязные, загаженные улочки, тянущиеся к угрюмому свинцово-серому заливу. В туманный или просто мглистый день на стенах теснящихся друг к другу домов выступает, точно пот, холодная влага. Лишь у самой воды, на грубо сколоченном причале, чувствуешь простор и свободу, хотя и от причала веет унынием. Птицы носятся над мглистым морем, самые обманчивые на вид — чайки. Издали в полете они само изящество, сама вольная воля, неподвластная никаким ветрам, вблизи же жадные и крикливые попрошайки. Чайки, пустельги да бакланы — дети ветра и волн — напоминают, что Ирландия всего лишь замухрышка-островишко на всеми презираемой и забытой окраине Европы.

Здесь зреют суеверие и тупое тщеславие. На небольшом бугорке, который видно из моего окна (называется он Острый холм), стоит круглая, нелепо высокая башня. Таких башен по всему острову немало, построены они в незапамятные времена, и относительно их появления существует немало догадок, как научных, так и фантастических. Очевидно, что построили их до распространения христианства в Ирландии. Это подтверждается обстоятельными и вместе с тем оригинальными изысканиями генерала Валленси, а также другими, более поверхностными работами. У крестьян, разумеется, на этот счет свои объяснения, но приводить их здесь — значит злоупотреблять доверием моего читателя. Я видел, как они стояли подле этой башни и смотрели на бухту, за которой расстилается открытое море. Почти до последнего дня надеялись они, что обещанный самоуверенным Эмбером флот все же придет. Так и живут они в путах разочарований, былых и сегодняшних, теша себя сказочными вымыслами, в которые вкладывают большое содержание. Дети мрака, они уповают не на трезвую мысль, а на несбыточную мечту. Песни, предсказания, велеречивая, но пустая поэзия — вот чем забиты их головы.

— С тем, что написано в книгах, не поспоришь, — возразил О’Доннел, — разве не одержал народ Гэльский великих побед в те времена, когда у нас были свои принцы и графы, а корабли подходили к причалу с каждым приливом, они везли и богатства и пушки из Испании, Италии, даже от самого папы римского.

— То было сотни лет назад, друг мой. И закончилось сражением на реке Бойн. — Я даже растрогался, представив, какие яркие картинки видятся в его воображении, ибо эти «принцы и графы» были дремучими, рыскавшими по лесам рыжебородыми мужланами или известными в ту пору похитителями скота; имена их канули в Лету, ибо развитие истории есть развитие цивилизации и истинного христианства.

— А мы захватили Баллину и Каслбар, — упрямился О’Доннел, — и Фоксфорд, и Уэстпорт.

— Захватили, да не удержали. Задумайтесь о своем положении, бедный брат мой, прошу вас. Сейчас в Ирландии куда больше королевских солдат, чем при Бойнском сражении.

— Простите, ваше преподобие, но их задача сейчас в два раза сложнее. Тогда войну вели два короля: Вильгельм и Яков, а сейчас один. — Он недобро ухмыльнулся, ирландцы часто так ухмыляются, особенно когда отпускают глупые и неуместные шутки, что вошло у них в обыкновение.

— То было давным-давно, — не сдавался я. — А сейчас коварный и беззастенчивый французский генерал завлек на путь измены наших земляков. И грядет тот день, когда они дорого заплатят за свое безрассудство, кровью своей заплатят.

— Я бы на вашем месте, господин Брум, — вмиг посуровел он, — тоже побеспокоился о дне грядущем, доведенные до отчаяния люди готовы и на отчаянные поступки. Случись Британской армии двинуться на Киллалу, в городе, еще до ее прихода, начнется чудовищная резня. Есть страшные люди, которым въезд и выезд из Киллалы не заказан. Например, Мэлэки Дугану и его головорезам. Плевать он хотел на мою власть, — и О’Доннел щелкнул пальцем по своей офицерской перевязи.

— Варвары!

— Ах, варвары?! А солдаты в красных мундирах, что наставили виселиц по всей дороге от Каслбара до Баллины, не варвары? Здорово у вас выходит: всяк, кто с пикой, — варвар, а кто с английским штыком в крови — поборник справедливости. Как-то Оуэн Мак-Карти сочинил очень едкий стих про солдатню, еще задолго до восстания. Пустяк, конечно, но есть там хорошие строчки. Я хотел было переписать, да он говорит, стих того не стоит. Хотите, постараюсь припомнить.

— Не утруждайтесь, — угрюмо сказал я.

Вот весь он таков, этот Мак-Карти, доброго слова не заслуживает. Конечно, он имеет способности к стихосложению на староирландском языке. В остальном же нерадивый учитель, пьяница, развратник, забияка, бездельник. И тем не менее стихи его цитируют как образец мудрости, впрочем, не так ли поклоняются краснокожие индейцы и одетые в шкуры чукчи юродивым и умалишенным? Конечно, над людьми темными обращение в стихах, украшенное занятными словесными завитушками и хитроумными узорами, имеет огромную силу. Мне подумалось: а не отражают ли поэзия и песни детской поры того или иного народа, в то время как философия и история отражают его зрелость.

— Он, ваше преподобие, знает больше, чем любой из людей окрест. Он в совершенстве владеет латынью, ирландским и английским.

— Вот как? Однако он нашел время, чтобы опорочить имя той бедной женщины из Угодий Киллалы.

— Господи, да не она первая. Он с женщинами сущий дьявол. Да вы только взгляните на него, сами увидите. Волосы рыжие — шапкой, а язык такой — заговорит до смерти.

Сам же О’Доннел был из тех, кто жизнь положит, а сбережет свой очаг в непорочности и чистоте, неоднократно охлаждал он неумеренный пыл своих людей, чье поведение бывало просто непристойным. Примитивные и в то же время сложные нравы. Они пробудили во мне любопытство, но не утолили его. В половой жизни люди эти строги и воздержанны, хотя возможностей согрешить предостаточно, сам быт их — неустроенный и несуразный — располагает к этому, а Мак-Карти словно пользуется дополнительным правом, и о его похождениях, посмеиваясь, судачат на всех перекрестках. Подобная терпимость, однако, не распространяется на несчастную женщину. Живет она в унылом уголке Киллалы, именуемом Угодьями. Земли у нее хватит разве что на выпас нескольким коровам, она кое-как пробавляется своим трудом. Мак-Карти же, чьим пороком является также и леность, и пальцем не пошевелил, чтобы помочь ей. Но на него, греховодника, лишь кивали да посмеивались, ее же, несправедливо и не по-христиански, молва судила очень строго. Бедное дитя (именно дитя, хотя успела уже овдоветь), она появлялась на улице в долгополом платье, босиком, как и другие женщины, скрывая острое личико под платком, старалась незаметно проскользнуть в деревню и обратно. Не могу согласиться с О’Доннелом, будто она довольна своим уделом и грустит лишь из-за того, что Мак-Карти далеко и в опасности.

Хотя бы в этом сравнялась она с прочими женщинами, ибо сотни их мужей из ближних деревень ушли с французами и сыскать их легче на Луне или в преисподней. Редко ирландские крестьяне покидают свой край, им хватает, и даже с избытком, окрестностей. Теперь же они растворились в голубой дымке за горами на востоке, средь полей и холмов, не виданных и не предугаданных теми, кто остался дома. Безбрежная, бездонная даль: Дублин, Белфаст, Корк — разрозненные слова на карте маленького острова. А сами города для крестьян так же далеки, как Рим или Вифлеем. Возможно, оставшиеся решили, что их товарищей унесла какая-то колдовская сила и они вернутся через много лет, а то и никогда.

Для другой половины людей, то бишь для моей протестантской паствы, жизнь представлялась хоть и иной, но не менее опасной. Во время восстания в Уэксфорде церкви там подверглись самому дикарскому и чудовищному разбою, сейчас же в Мейо к церкви относились уважительно или на худой конец терпимо — во всяком случае, не препятствовали мне в проведении служб. По воскресеньям я собирал прихожан и утром и вечером, причем ни до, ни после восстания ко мне не являлись так много людей и так истово не молились. Не сомневаюсь, большинству из нас сами строгие белые стены церкви несли радость, ибо напоминали о жизни в труде, усердии и благовоспитанности, коей мы столь внезапно и жестоко лишены. Помню, взгляд мой частенько задерживался на медной мемориальной доске в честь деда господина Фолкинера, на которой его потомки начертали пожелание, чтобы он «породнился с народом небесной державы». Слова благородные и благочестивые, ибо выражают надежду, что там мы будем вкушать радость не меньшую, чем в счастливейшую пору на земле. На службах господин Фолкинер и господин Сондерс, оба уже немолодые, но не согбенные годами, занимали со своими семьями привычные скамьи, их жены, всегда со вкусом одетые, спокойно сидели, положив руки на колени рядом с молитвенником. Надеюсь, меня не сочтут ура-патриотом, но именно в такие минуты росла и крепла в душе уверенность, что во вражеском окружении такие люди лишь закаляются и проявляют отвагу и стойкость недюжинные. Увы, не все прихожане могли собраться на службу: йомены капитана Купера все еще томились в здании рынка, а жены их являлись живым напоминанием о тех бедах, которые обрушились на наш приход и еще не миновали, в чем мы убеждались постоянно, даже во время служб. Раз, оторвав взгляд от Библии, я посмотрел на окно и увидел злобно ухмыляющиеся лица, рыщущие, недоверчивые взгляды.

То были дни, когда в проповедях должно было преобладать благоразумие и сдержанность, и я соответственно ограничивался заверениями своей паствы в том, что воля Божья свершится, и это не только истинно, но и неотвратимо. Какие еще слова мог я сказать, чтобы утешить прихожан в эту минуту, да и внимали они мне смиренно и, боюсь, равнодушно, ибо не впервой слышать им о мученичестве протестантов. Для этих, с позволения сказать, «английских ирландцев» бедствие, постигшее нас, сродни страшным легендам и притчам, слышанным с детства. Уже не один век из поколения в поколение передаются рассказы об ужасах католического восстания 1641 года: тогда несчастных ольстерских протестантов предавали кровавой расправе или гнали нагими по дорогам зимой, не щадя ни женщин, ни детей. Рассказывали о злодеях-разбойниках, укрывшихся после поражения при Огриме в холмах; об Избранниках, чьи шайки не давали покоя беззащитным протестантским усадьбам. Словно скорбная песнь, льются эти рассказы, а с годами не утихает ненависть и жестокость. Будто вновь прошлась жгучая плеть по зажившим за века ранам: крепки ли спины протестантские, силен ли их дух. В Ветхом завете немало отрывков, по содержанию и форме созвучных такому мрачному представлению об истории, но я был не расположен громогласно осуждать филистимлян и ханаанитов. Куда полезнее для моей несчастной паствы вспомнить Новый завет и сострадающего Христа, который прощает грешников и утешает слабых и убогих. Но господин Сондерс, в частности, принял слова мои о Боге, несущем добро, едва ли не как новоизмышленную ересь. Возможно, как сейчас кажется мне, им по тогдашним лишениям и невзгодам ближе Бог, как в притче об Аврааме и Исааке, Бог, с которым его избранникам не страшны любые жертвы и зло.

Господин Сондерс, впрочем, находил покой и отдохновение в церкви по воскресеньям, в будние же дни ночлег под кровом моего дома, равно как и другие верноподданные короля, чьи жилища уничтожили бандиты. Куда плачевнее было положение капитана Купера и его йоменов, заточенных в зловонном здании рынка. Ныне, всякий раз встречаясь с ним, я непременно задумываюсь о несгибаемости духа человеческого. Вот он передо мной, веселый, уверенный в себе, поглощенный делами мирскими и личными, словно и не было в жизни его унизительного плена и тюрьмы. Рана зарубцевалась, и рубец мало-помалу изгладился в едва заметную складку. Но коли он забыл о тех днях, я помню его измученное лицо, круги под покрасневшими глазами, черную щетину на щеках. И его самого, и его людей кормили, это верно, но кормили весьма скудно, и порой несколько дней кряду они сидели без пищи из-за нерадивости тюремщиков.

Можно лишь дивиться, как быстро оправился он от черного отчаяния и гнева, в которые ввергли его обстоятельства, и нашел в себе силы подбадривать товарищей по заточению. Когда бы ни навещал я узников со скромными дарами из нашей скудной кладовки, собранными Элайзой, Купер приветствовал меня, как и встарь, добродушно и грубовато, и мне казалось, что он и впрямь обрел былую уверенность и былые манеры. Он справлялся о здоровье и благополучии Элайзы и прочих дам, нашедших приют в моем доме, и, выслушав меня, кивал и говорил:

— Хорошо! Хорошо! Просто великолепно!

Потом делил меж товарищами скромные дары, оставляя себе самую малость. Например, одну овсяную лепешку, от которой отщипывал по кусочку, растягивая удовольствие. И лишь по прошествии нескольких минут меня вдруг охватывала тоска и печаль и начинал я понимать, что не так-то все ладно у него в душе, как казалось.

— А как поживает наш любезный господин Дуган? — вопрошал он, подбирая крошки с ладони. — Надеюсь, времени даром не теряет? По-прежнему калечит скот честных людей да выжигает урожай на полях?

— Нет, нет, что вы, — поспешил я разуверить его. — Последние дни о Дугане и не слышно. Ферди О’Доннел навел в городе порядок.

— Ферди О’Доннел? По-моему, этот парень нацелился на мой Холм радости. Когда-то, лет сто, а то и более тому, земли эти принадлежали О’Доннелам, злодеям папистам. И знаете, как они пахали? Привязав соху к лошадиному хвосту соломенной веревкой! Пока мы не пришли в Коннахт с мечом, там было полное запустение. Краснокожие индейцы и то так с землей не поступили бы, как эти папистские дикари.

— Да, давно это было, — мягко, но не к месту заметил я.

Он прав, англичане принесли с собой много нового в земледелие и ведение хозяйства. Они открыли премудрости сеяния и пахоты, возделывания земли и уборки урожая.

— Давно, говорите? — резко бросил он. — Расскажите об этом Дугану или О’Доннелу — оба одним миром мазаны. Встретятся вам на дороге, так шляпы снимут да поклонятся, а сами думают, по какому такому праву эти англичане здесь. По какому праву, ясно? Ничего, пока живы, мы еще покажем им, по какому праву.

Коль скоро он сел на любимого конька, его уже не остановить, и все же всякий раз я пытался сделать это.

— Баллина отобрана у мятежников, — извещал я его, — и сами они не скрывают, что с юга движется большая армия короля. Ваш плен, конечно, горек, но близится час избавления.

— Горек — не то слово. Попробовали б вы в такой вонище пожить. Мерзавцы англичане бросили нас здесь гнить в собственном дерьме, а они знай прохлаждаются, машут знаменами да во флейты дудят. Господи, все-то нас, несчастных протестантов, здесь дурачат: то папистская голь, то англичане-идиоты.

— Вы правы, господь послал нам суровые испытания, — согласился я, — и молитвы мои о том, чтоб нам достойно испытаниям этим противостоять.

— Мы отлично знаем, как им противостоять, — ухмыльнулся Купер. — В пух и прах мятежников в графстве разобьем, вовек не забудут. Перевешаем всех да дегтем обмажем. Враз угомонятся, висельники. Единственное средство научить их мирно жить — потуже петлю у них на шее затянуть.

— Петлей на шее мирному житью не научишь, — возразил я и тут же пожалел, словам моим он совсем не внял.

Он сидел рядом, в полутьме — грязный мундир, отросшая борода, круглая и крепкая голова — таким, наверное, был и основатель рода, кромвельский сподвижник, неистовый в своем благочестии, потрясающий Библией, словно мечом.

— Как вы заблуждаетесь, господин Брум, — досадливо сказал он. — «Не мир пришел я принести, но меч». Так, кажется, в Библии говорится? В нашей, протестантской Библии?

— В христианской Библии, — поправил я его, — некоторые места трудно толковать. В Новом завете вы найдете немало примеров, отличных от ваших воззрений.

— По мне, так они ничем не отличны, — пробурчал Купер, дернув круглой головой.

— «Ибо все, взявшие меч, мечем и погибнут» — это тоже слова нашего Спасителя.

— Истинные слова! Разве вы не насмотрелись на этих головорезов с тесаками у пояса? Ничего, скоро наступит час расплаты. За все нужно платить, даром и кружки пива не поставят. Год назад в наших краях была тишь да благодать, бог даст, так будет и впредь!

— Бог даст! — уверил его я, повторив безмерно обрадовавшие меня слова. — Я навещу вас если не завтра, то послезавтра, наверное. И миссис Брум, и я глубоко скорбим о вашем нынешнем положении. Я уверен, ваша доблесть в бою на улицах города будет по достоинству отмечена правительством.

— Ха, правительством! — взъярился Купер. — Корнуоллис со свитой да английская армия, которой бы только на парадах красоваться, — вот у кого власть, и не говорите мне больше о правительстве.

Что я с радостью сделал. Еще одна-две любезные пустые фразы, и я покинул эту мерзкую комнату. Купер справедливо отметил, что воздух там зловонный и тяжелый.

Через двадцать минут я уже выходил из города, серые каменные стены остались позади, меня манило зеленое раздолье полей и лугов. Даже осенью зелень не блекнет, такого не увидишь ни во Франции, ни в Англии, трава сочная, зеленая — так и зазывает, — необычайно густая, напоенная обильными дождями. На склоне холма пасутся черные коровы, присматривают за ними либо женщины, либо мужчины, у кого хватило разума держаться подальше от опасной, мятежной Киллалы. Я частенько стал ездить верхом по тропкам меж полей, мое черное одеяние и широкополая с низкой тульей шляпа священника служили мне защитой. На рассвете, чистое, словно омытое морем, небо полнится пением птиц и дурманящим запахом пшеницы, кукурузы, ячменя. Богатый выпал урожай, и поистине грешно оставлять его на полях. До чего ж благодетелен Создатель, подвигая нас на простые обыденные дела: убирать урожай, ловить рыбу, строить дом, тем самым призывая нас исполнить свой долг. Я считаю самыми большими грешниками тех, кто подбивает простой люд на насилие и мятеж: тщеславных помещиков, певцов и сказителей из таверн, неудачливых адвокатов, начитавшихся Руссо и Тома Пейна. В жизни нашей простые души всегда становятся добычей умных и бессовестных интриганов. С какой бы радостью, несмотря на свой сан, накинул бы я пеньковую петлю на шею господину Теобальду Уолфу Тону.

— А что, собственно, им терять? — спросил меня как-то О’Доннел, — этим, как вы их называете, пастухам? — Мы засиделись за полночь, ветер гнал с океана изморось и стучал в окна, перед нами на столе стояли две бутылки мадеры. — Этим пастухам, батракам, крестьянам. Выпади неурожайный год, и они идут зимой бродяжничать, спят на обочинах дорог, укрываются тряпьем, и в дождливую пору им достается горше горького. Коровы, овцы, даже картошка под открытым небом не зимуют, цена им выше, чем батрацкой жизни. Так что виселицей их не запугать.

— Но вы себя-то с ними не равняйте. У вас и земля, и пастбища, и семья. И от всего этого вы столь легкомысленно отказались.

Я намеренно говорил так мрачно и едва ли не упрекал его, ибо еще не потерял надежду вызволить его из столь отчаянного положения, ибо молодой человек этот, как я уже упоминал, сочетал в себе многие добродетели, хотя не чужд ему и порок и в характере у него безрассудство.

— На моих глазах бедного Джерри увозили в тюрьму, — опять завел он, — и тогда я понял, что гол как сокол. Мы — неимущие рабы на своей земле, в своей стране. Да бедолагам черномазым в Америке живется лучше.

Порой он увлеченно и с теплотой заговаривал о привычном крестьянском досуге и развлечениях: их праздники, как светские, так и церковные, даже поминки показались мне очень трогательными. Как бы тяжела ни была их жизнь, в ней всегда есть место радости. Он рассказывал, а мне виделись хижины, из которых доносится музыка, топот босых молодых ног, рыдания скрипок, звучные хмельные голоса. Жизнь этих людей навсегда останется для меня тайной, но изредка мне удавалось заглянуть за порог их жизни и мельком узреть ее суть. Меж О’Доннелом и людьми, о которых он рассказывал, виделась четкая, хотя и тонкая, словно лезвие ножа, грань. Будто рассказывал он по свежим и богатым воспоминаниям о жизни, самому ему уже чуждой. Не потому ли, что пробыл он несколько лет за границей, во французской семинарии, думалось мне вначале, и лишь потом понял я, что жизнь его и впрямь безвозвратно переменилась после того, как он встал на роковой путь мятежа.

Пока мы жили, не ведая, что нас ждет, мрачные и жуткие события неуклонно двигались к развязке. В ту ветреную ночь, когда мы засиделись с О’Доннелом за бутылкой мадеры, далеко на востоке генерал Эмбер вдруг круто повернул вспять, с севера на юг, и направился вдоль озера Аллен к центральным графствам. Говорят, полковник Крофорд неистовствовал, обнаружив, что капкан захлопнулся, а добыча исчезла. Однако на юге мятежников ждала западня побольше, чем поместье Гамильтона. Лорд Корнуоллис устроил ее в Каррике на берегу Шаннона, сам же пошел с армией на восток, чтобы усмирить восстание в Лонгфорде и Гранарде. Единственное, на что оставалось рассчитывать Эмберу: на размах и удачу восставших, ибо тогда открывалась дорога на Дублин и Эмбер мог пойти на незащищенную столицу. В Киллале дни тянулись, сливаясь в недели; для английской и повстанческой армий счет шел на часы.

Корнуоллис перед тем, как тронуться в путь, получил депешу из Дублина, которая очень его порадовала. Из Франции наконец отбыл второй флот, но на подходе к ирландским берегам его достойно встретил адмирал Уоррен. Мои читатели, конечно, помнят, чем кончилась эта «встреча». На борту одного из кораблей нашли пресловутого Теобальда Уолфа Тона, и ни французская форма, ни офицерский чин не спасли его от справедливого возмездия. Итак, все нити этого гнусного мятежа были тщательно собраны в один узел. Я видел лишь плохую гравюру с портрета господина Тона, но воображение мое восполнило недостающее: мне он видится юрким плюгавым человечком, востроносым и тонкогубым, тщеславным и себялюбивым без меры, голова его забита ханжеской ересью, а сердце преисполнено злобы. Возможно, мое суждение неверно. Быть может, он и не подозревал, какую ужасную мясорубку привел он в движение, нажав на пружину мятежа. Я говорю лишь о том, что знаю, что видел собственными глазами: как убивают людей, как полыхают соломенные крыши, как скитаются по дорогам лишенные крова. Да будет Господь более милосерд к нему, нежели я!

Когда я стараюсь припомнить дни и ночи нашего заточения в моем доме в Киллале (тюрьма в тюрьме!), мне на удивление отчетливее всего представляются вечерние беседы с О’Доннелом. Представьте себе: священник средних лет, с нелепым нимбом серебристых волос вокруг лысины, ниспадающих на воротник, полнотелый из-за малоподвижной полувековой жизни, невысокого роста, что, увы, не придает значительности, сидит, перебирает пухлыми ножками, не доставая до вощеного пола. А напротив — могучий молодой крестьянин, на грубом, обветренном до красноты лице его и решимость, и смятение, за поясом устрашающий пистолет. Мы сидим, подавшись друг к другу, мне чужд и непонятен его мир, ему — мой. Наверное, на моем лице, равно как и на его, изображается напряженное внимание: я пытаюсь понять его.

И по сей день — выбирай любой — могу я прогуляться по раздольным лугам Каслбара, где некогда довелось мне видеть тела повешенных повстанцев. Если выпадет ярмарочный день, я услышу скрипку и волынку средь мычанья и блеянья, криков торговцев, карточных фокусников. И все звуки сольются в дикий и грубый непотребный хор. А случись мне поехать к болящему или нетвердому в вере прихожанину, и в долине вдруг донесется до меня чей-то возглас или вскрик из окна пивной в унылой, просоленной морскими ветрами деревушке, и я почти наверное знаю, что это за возглас или вскрик, несущийся вдоль зеленого склона или вдоль скользкой мостовой.

15

ДРАМКИРИН, СЕНТЯБРЬ 6-ГО

Сквозь высокий кустарник по обочинам дороги ласковое утреннее солнце точно разбросало по земле золотые монеты. К югу простирались уже убранные поля. Земля словно покрылась поджаристой, коричневатой корочкой. Там и сям высятся смиренно согбенные скирды. Над хижинами на небольшом всхолмлении курится дымок. Можно учуять запах горящего в очагах торфа. Ни ветерка. Дым поднимается в небо прямо, столбом. Поля вдоль и поперек испещрены низкими оградами. Земля ухожена, пашня волнами катит по пригоркам и впадинам. Покой. Он оглянулся. На север, до самого горизонта, плавно и неспешно тянутся поля. Пролетела сорока. Сверкнуло на солнце черно-белое оперенье.

Через полчаса он вошел в деревню: четыре дома на перепутье, лавка, таверна, кузня. В навозных кучах копошатся куры. В кузне звонко стучит по наковальне молот. Из окон домишек и лавки разглядывают пришлого. Он подошел к таверне, постучал.

Наконец из комнаты вышел старик. Беззубый, щеки запали, на подбородке волосатая бородавка.

— Не сварит ли мне хозяйка яиц да не подаст ли хлеба с маслом? — спросил Мак-Карти. — А я бы, пока она готовит, стаканчик пропустил.

— Господь с тобой, путник. Не рано ли начинаешь?

— Для завтрака самое время. — Он присел на скамейку у очага, сложил на коленях руки.

— Что-то раненько в путь собрался.

— Похоже, раз на меня вся деревня из окон пялится. Как называется-то?

— Драмкирин. Издалека, поди, раз деревни нашей не знаешь.

Старик аккуратно отмерил стакан виски, протянул Мак-Карти.

— С тебя два пенса.

— И еще яйца и хлеб. Попроси жену, пусть сварит.

— Жены у меня нет. А за яйца и хлеб еще два пенса. Итого — четыре.

— Считаешь проворно. Видно, в школе хорошо научили.

По тонким губам старика пробежала усмешка.

— Говорят, кто проворно считает, жениться не поспешает.

— Вот как? Я такой поговорки не знаю. Наверное, она лишь у вас в деревне бытует.

А в стакане таилось золото утреннего солнца и осенних полей. Он отхлебнул: привычный вкус, и сразу на душе стало спокойнее. Виски — единственное его пристанище. Надолго ли?

Со стаканом в руке он подошел к двери, прислонился к косяку и взглянул на улицу. Замолк молот в кузне, кузнец, не отрывая рук от мехов, смотрел в сторону таверны. Рядом — двое мужчин помоложе. Мак-Карти поднял голову, коснулся пальцами лба, приветствуя их, те молча повторили его жест.

Мак-Карти осушил стакан и пошел обратно к камину.

Час спустя, плотно закусив яйцами и хлебом, пропустив еще два стакана виски, он все сидел перед камином, вытянув длинные ноги. Напротив сидел кузнец, Хью Фалви, и его сыновья, помогавшие в кузне. У всех четверых в руках стаканы с виски, и знакомство завязывалось все теснее. Раз Фалви отлучился в кузню, но вскоре вернулся — работы оказалось немного.

— Драмкирин — такая глушь, что и представить трудно. Уже два года учителя нет, дети, что зайцы, растут дикими да тупыми.

— Чему удивляться, — поддакнул Мак-Карти. — В деревне без священника не проживешь, а уж без учителя и подавно, ведь он несет культуру и образование. И хороший учитель палки не пожалеет, чтобы привить ученикам любовь к знаниям.

— Наш последний учитель, — заговорил Майкл Фалви, — палки не жалел, да только не на учеников.

Брат его лишь фыркнул.

— Да, всякие люди случаются, — согласился отец, — есть учителя плохие, есть хорошие, в любом деле так.

— Ученье дело особое. Без учителей вы б еще на деревьях сидели да голые задницы почесывали.

— Мы учителю Сканлону платили немало, — сказал Хью Фалви, — и куры ему к обеду, и торф для очага — ни в чем отказа не было. Не такие уж дикари у нас в Драмкирине живут. А вы, господин Мак-Карти, его не знавали или, может, слышали, что о нем говорят? Звали его Майкл Сканлон, крепкий такой, ноги колесом.

— Судя по фамилии, он из Лимерика, — определил Мак-Карти, — а там каждый второй — Майкл. Любую фамилию этим именем приправляют, как картошку солью.

— Он и в Драмкирине семя свое оставил, — прибавил Майкл Фалви, — да только мать-бедняжка даже фамилию Сканлон не может малютке дать.

— А сами вы, господин Мак-Карти, из Лимерика? — спросил Хью Фалви.

— Нет, что вы, — того даже передернуло.

— Судя по вашей речи, вы из Манстера, — определил Хью.

— Из Керри.

— Из самого Керри?! Оттуда, говорят, все самые лучшие учителя выходят.

— Верно, — кивнул Мак-Карти, — там даже птицы по-латыни щебечут.

— Учителя да поэты, — вступил тавернщик. — Учителями да поэтами тот край славен. Кажись, в Керри жил и писал стихи Оуэн О’Салливан?

Что он знает, этот торгаш! Упомянешь Керри, а он тут же про О’Салливана, будто никто иной там и стиха не сложил. Бедный Сканлон, ясно, почему он от них сбежал.

— Я сейчас в Керри путь держу, — сказал Мак-Карти, — долго детей учил, дай бог всякому учителю в Манстере так.

— Ну и времечко выбрали, чтоб разъезжать, — вздохнул Фалви-старший. — Куда ни кинь, всюду воюют, всюду на дорогах солдаты в красных мундирах.

— У вас-то на дороге их не видно. Вроде тишь да покой.

— И дай бог, чтобы и впредь так было. А коли вы с севера, вам они на каждом шагу попадались.

— Я иду от поместья Гамильтон, там так же спокойно, как и у вас.

— А правда, что Мейо в руках повстанцев, что они выгнали всех солдат и англичан? — спросил Фалви-старший.

— И помещиков в придачу? — подхватил Майкл Фалви.

— Так поговаривают и в поместье Гамильтон. Если это правда, повстанцы одним графством не ограничатся. Пойдут дальше, на юг. Что бы на это у вас в Драмкирине сказали?

— Про себя скажу точно, — ответил Майкл Фалви, — пошел бы с ними, да и мой брат Доминик, наверное, тоже.

…Двое братьев перелезают через крепостную стену в Тоберкурри и бегут, бегут туда, где бьют барабаны и стреляют пушки. Один так и остался в придорожной канаве в Коллуни. Меж Коллуни и Драмкирином расстояние в целую жизнь…

— Пойдете вы, как бы не так! — проворчал отец. — По пути ли кузнецкому сыну из Драмкирина с крестьянами из Мейо?

— И из Слайго, — добавил Мак-Карти, — и, насколько я знаю, центральные графства тоже поднялись.

— Что-то больно много вы узнали, сидючи в поместье Гамильтон, — заметил Фалви-старший.

— Восстание не утаить!

Восстание! Слово кольнуло ледяной сосулькой. Как же солдатам не ставить виселицы при дорогах!

— Прошу заметить, — вступил тавернщик, — и там и сям — везде воюют, а у нас тишь да покой, точно зимним утром.

Подождите, завтра-послезавтра дойдет война и до вас. Крестьяне из Мейо, французы, лошади, пушки, а следом полчища красных мундиров. Налетит, словно ураган, перевернет все вверх дном в Драмкирине. Мак-Карти чувствовал себя ангелом — вестником Господнего суда, обратившим в пепелище Содом и Гоморру. Хотя сейчас перед ним не город в долине, а деревушка на перекрестке: таверна да кузня. А сам он уютно устроился меж беленых стен у горящего камина. Неужто беда перешагнет порог и этой комнаты? Он взял стакан и залпом, почти не ощущая виски на вкус, выпил.

— Так вы, господин Мак-Карти, в поместье Гамильтон и держали школу?

Мак-Карти лишь повел головой.

— Дальше, — неопределенно ответил он. — В Донеголе.

Больше Донегола ему не видать. Ну и не велика потеря. Подумаешь, беда, не увидит он больше этой ужасной провинции Ольстер. От Керри далеко, за сотни миль, да и какая встреча его там ждет? Получше, чем уготована британскими солдатами жителям Драмкирина. Это уж несомненно. А ему бы только добраться до Килларни, и он в безопасности. В городе по меньшей мере в четырех домах ему будут рады. А за Килларни простирается родной край: Керри. Озера. Голубые глаза небес. Раздольные, неторопливые берега поросли резным, точно кружевным, папоротником. Качаются на ветру стройные камышины. В Киллорглине у Патрика О’Риардона своя таверна, не жалкая лачуга вроде этой, а просторная, красиво убранная комната, там за стаканчиком собирались поэты и музыканты. Над дымом витали сладкозвучные, чистые и совершенные, как хрусталь, поэтические образы, состязались певцы, и все меж собой друзья и братья. За сотни миль отсюда! Половину всех дорог в Ирландии нужно еще пройти, прежде чем увидит он родной край.

— А что у нас прав, что ли, нет? — горячился Майкл Фалви. — Раз уж крестьяне Мейо и Слайго нам их вернуть хотят, так дай бог им сил.

Заговорил наконец и его брат Доминик. Молчаливый, худой ликом и телом, стоял он, прислонившись к стене.

— Сил у них прибавится, если с ними пойдут и из других графств.

— Как бы там ни было, Драмкирин они минуют. Не бывать на этой дороге ни повстанцам, ни королевским солдатам. Верно, господин Мак-Карти? — спросил Фалви-отец.

Тот смущенно заерзал на скамье, потом пожал плечами:

— Как знать?

Таверна, спокойная беседа у камина. Чего еще не хватает? Безмятежного кукареку со двора?

— Вот так всегда, — продолжал Доминик. — В других графствах люди за оружие берутся, а мы знай себе лошадей подковываем. Драмкирин точно болото мертвое!

— Говорить ты горазд, — проворчал тавернщик, — а возьми-ка попробуй с косой повоюй против королевских солдат на откормленных жеребцах, живо тебя, как свинью, заколют.

— Ты слушай, что он говорит, — поддакнул отец. — Мы для англичан здесь что муравьи, враз всех нас перетопчут, так и во времена Кромвеля было, так и сейчас.

Тавернщик кивнул и молча пустил по кругу бутылку, каждый наполнил себе стакан. Хью Фалви потянулся чокаться с остальными, избегая взгляда Доминика.

Такие люди все предвидят. Кузнецы, тавернщики, крестьяне все предвидят. С каждым заработанным потом и кровью шиллингом у них прибавляется мудрости. Крепко стоят на земле кузня и таверна, не страшны им ветры смут, громы восстаний. А вот младое племя увлекается всякими оборванцами да бродягами и, восстав против короля, восстает против своих же кузниц и таверн.

Он выпил полстакана и взглянул на Фалви.

— Повезло вам, господин Фалви. Кузня у вас бок о бок с таверной. Вот бы мне такое везенье! Ан нет. Поставлю всей честной компании еще по стаканчику, да и в путь.

— Ну, мы вас так не отпустим. Денек у нас скоротаете, а на обед да ночлег — милости прошу ко мне!

— Спасибо, господин Фалви, но мне и впрямь пора. Надо ж, столько за завтраком просидел!

— А не надумаете ли к нам, в Драмкирин, учителем? Поговорили бы со священником.

С севера движется по дороге толпа людей, словно плывет в клубах пыли ощетинившийся пиками и мушкетами нескладный корабль. А ему самому предлагают причалить здесь, в тихой заводи, вдали от бурь истории и поэзии, которые колышут тихие воды.

Он лишь покачал головой.

— Выпьем на прощанье, мне идти дальше. А вам здесь оставаться.

— Счастливый вы человек, Оуэн Мак-Карти, — сказал Майкл Фалви, — в вашей профессии весь багаж в голове, можно в любую дорогу налегке отправиться.

— Да, счастье мне на роду написано, — кивнул Мак-Карти.

За порогом таверны, на пыльной дороге, его нагнал кузнец.

— Вы здешние дороги-то знаете?

— Нет, но на юг, думаю, проберусь.

Фалви положил ему на плечо широкую веснушчатую руку.

— Держитесь берега озера Аллен. К вечеру его обогнете, то место перешейком называется. Там от деревни Баллинтра отходят две дороги: одна поведет вас на юг, другая — по мосту через Шаннон в Драмшанбо, а дальше в центральные графства, в Лонгфорд, Гранард мимо деревни Баллинамак.

Про бой в Баллинамаке вы слыхали? Там бедняки к свободе путь искали.

— Спасибо, я смекну, по какой из дорог идти.

Он взглянул на юг, в сторону голубеющих холмов. У Баллинтры лучше вообще свернуть с дороги и идти дальше болотами да полями. И да благословит его Солнце, возлюбленное поэтами и любящее их.

Фалви крепче сжал его плечо.

— Так от кого ж вы спасаетесь: от мятежников или от солдат?

Мак-Карти посмотрел ему прямо в глаза, ясные и навыкате, как у Дугана.

— Ну и хитрый же вы лис, господин Фалви. Мне бы в Драмкирине остаться да у вас поучиться.

— Так от мятежников?

— Ото всех. До вчерашней ночи я был с повстанцами. А ночью убежал. И пусть меж нами пролягут все дороги Ирландии.

— А где они?

— Вчера ночью были в поместье Гамильтон. Сейчас уже ближе.

Сильные, словно кованые, пальцы впились в плечо.

— Что это, черт побери, значит: «сейчас уже ближе»?

— Сегодня утром они выступили на юг, к центральным графствам.

— Так, значит, они пойдут через Драмкирин?

— Возможно.

— Так какого ж дьявола ты об этом раньше не сказал! Они с часу на час здесь объявятся, ясно тебе или нет? Какие они хоть?

— Да такие же, как и мы с вами. Безземельные горемыки из Мейо. Какой им интерес в Драмкирине?

— А за ними, значит, красные мундиры попрут, они-то не такие, как мы с вами. Они лачугу спалят, а на пепелище хозяина вздернут — и глазом не моргнут. Господи Иисусе, что ж ты, бандитская твоя рожа, навлек на нас?

— Навлек на вас? Да я сам от них рад-радешенек отделаться. Да пропади пропадом и Мейо, и Слайго, и ваша вонючая деревушка! Да я горя не знал, пока к вам сюда не попал.

— Так катись отсюда, да поживее, сучье отродье. Никакой-то ты не учитель. Поди толком читать-писать не умеешь. А у меня сын каллиграфии обучен, не ровен час, с этими бродягами уйдет. — Голос у него сорвался на крик. — Господи, ну почему они идут к нам? Почему к нам?

Мак-Карти сбросил его руку с плеча.

— Потому же, почему и везде. Почему они пришли в Киллалу? Или в Каслбар? Что, у Драмкирина охранная грамота от всех перипетий истории?

И в Огриме крестьяне пахали землю, и близ Лимерика, и по берегам реки Бойн. Армия, точно мясорубка, поглощает людей и выплевывает кости и жилы, плоть и кровь. По сей день пахари в Огриме находят на полях пушечные ядра и человечьи кости.

— Эх! — Фалви повернул голову к голубеющим в дымке холмам. — И никакой-то ты не учитель!

— Удачи вам, господин Фалви, и вам, и вашим сыновьям. Очень может быть, что беда обойдет Драмкирин стороной. Проскочат деревню, и глазом моргнуть не успеете.

— Может, и так, — согласился Фалви. — Мы всегда надеемся на лучшее.

— Вы так радушно приняли меня, так не держите же зла и на прощанье.

Фалви, не поворачиваясь к нему, лишь покачал головой, однако настроение его менялось.

— Блудный сын, хоть печаль и докука отцу, все равно самый любимый. Вы посмотрите на него: каков! Заслышит зов, увидит пику — и только я его и видел. Вы-то от этих проклятых богом уже избавились.

Он стоял помрачнев, едва не плача, уголки скорбно поджатых губ опустились. Стоит ли что-нибудь говорить? Неужто я буду, словно прокаженный, нести несчастье из деревни в деревню? Нет, Баллинтра будет последней. Пойду на юг, вдоль берега Шаннон, там деревень нет.

— Могут они победить?

— Понятия не имею. Война для меня — дело малопонятное. Говорят, что восстали центральные графства, и наши повстанцы идут на юг, чтоб с ними объединиться. Но всюду англичане.

— В них всегда недостатка не было.

— Меня прямо мутит от всего этого. Два пальца в рот, да блевануть так, чтоб всю память о прошлом месяце вон! Палили дома, вешали людей, резали глотки, точно свиньям.

— А что мы можем поделать? Ужасна жизнь наша, такой же была она и у отцов, такой же будет и у сыновей. Справедливость на острие пики не держится.

— Господин Фалви, да у вас в мыслях такая же неразбериха, как и у меня. Я уж и сам не знаю, чего хочу, лишь бы целым-невредимым добраться до Керри. Нам и до восстания худо жилось, но тогда хоть смерть не грозила. Жил я себе в Мейо, страха не ведал, есть крыша над головой, есть кому постель согреть.

Фалви не стал провожать его: повернулся и вошел в таверну.

Близился полдень. Над кукурузными полями стояло высокое солнце. Вон слева идет по меже девушка, несет воду. Он тоже посмотрел на нее из-под ладони. Красивая, тоненькая, профиль ее выделялся на фоне голубого неба. А позади нее во дворе перед лачугой копошились свиньи. Баллинамак что спокойный двор. И название-то скотское: долина Черной свиньи. Мрачное мертвое болото. Он хотел поймать ее взгляд, но девушка все время отводила глаза. Обманчиво тепло ранней осени, обманчива тишина сельского утра.

ИЗ СОЧИНЕНИЯ «СЛУЖБА В МОЛОДОСТИ. С КОРНУОЛЛИСОМ ПО ИРЛАНДИИ» ГЕНЕРАЛ-МАЙОРА СЭРА ГАРОЛЬДА УИНДЭМА

В ряду достоинств Корнуоллиса как командира не последнее место занимает незыблемое, здоровое чувство меры. Возможно, генерал-губернатору Индии расправиться с тысячью французских солдат и их дикарями-союзниками покажется задачей пустяковой, Корнуоллис же подошел к ней обстоятельно и деловито, чему, думается, некоторым из его подчиненных, в том числе и генералу Лейку, стоит поучиться. Такой подход особенно оправдал себя в последние дни нашей кампании, когда из разных мест стали поступать тревожные вести.

Корнуоллис, узнав о том, что идет второй французский флот, не стал чрезмерно беспокоиться, ибо рассудил, что, случись французам миновать заслон адмирала Уоррена (что само по себе маловероятно) и высадиться на берегах Ирландии, он, Корнуоллис, к тому времени уже окончательно подавит восстание. Повторная вспышка мятежа в центральных графствах являла большую опасность еще и потому, что Корнуоллису было непросто выделить войска для того, чтобы эту вспышку загасить. Еще более грозная весть пришла из Маллингара: там несколько тысяч повстанцев задумали захватить Гранард и Лонгфорд. Восстание разгоралось в страшное пожарище, не успеешь потушить пламя в одном месте, оно возгорается в другом. Корнуоллис как раз составлял приказ для Аргайлских гвардейцев, отправляя их на защиту Гранарда, когда от Лейка прискакал вестовой с известием о том, что Эмбер двинулся на юг, к центральным графствам.

Примерно неделю спустя полковник Крофорд лично рассказывал, как он разъярился, обнаружив, что Эмбер со своей армией ускользнул из поместья Гамильтон. Он сразу смекнул, в чем дело: Эмбер круто повернул на юг и направился по берегу озера Аллен к реке Шаннон. Перейдя ее, он стал бы искать лазейку к центральным графствам. Корнуоллис послал распоряжение Лейку, а сам двинулся на юг. На протяжении всей кампании Корнуоллис был подобен волку в погоне за дичью: стремительный, неистовый. А случись ему держать оборону, он предстал бы гордым исполином медведем, хитрым и отважным.

Двигаясь на юг, к озеру Аллен, он обнаружил следы того, за кем гнался: Эмбер бросил все тяжелые орудия — свои каслбарские трофеи, — оставив лишь легкие пушки, верный признак спешного, форсированного марша. Первой деревней на пути оказалась Драмкирин. Крофорд занял ее через несколько часов после того, как ее покинули французы. Здесь Крофорд дал отдохнуть лошадям и солдатам, предоставив Лейку вести преследование. Нужно признать, в Драмкирине шотландец вел себя с присущей ему жестокой манерой: так, без суда и следствия он повесил главу местных Объединенных ирландцев кузнеца по имени Фалви, один из сыновей которого ушел с Эмбером. По докладу самого Крофорда, Фалви перед смертью поносил короля, просил прощения у господа и клялся в невиновности: столь разноречивое поведение характерно для многих вожаков восстания.

Признаюсь, мне было весьма огорчительно выслушивать от самого Крофорда о творимой им направо и налево жестокости, тем более что рассказ его перемежался и эпизодами истинно героическими, требовавшими быстроты и решительности, что снискало мое глубокое и искреннее восхищение. Жестокость никоим образом не в его характере, он, правда, полагал, что, коль скоро мятежники сами поставили себя вне закона, их лучше уничтожить. Конечно, такая точка зрения отвратительна лорду Корнуоллису, и он это неоднократно подчеркивал. Однако, как добрейшей души человек и истинный христианин, он воздавал хвалу и предприимчивости, и отваге Крофорда, что отмечалось в донесениях в Лондон и что, несомненно, открыло Крофорду путь к славе, которую он снискал во время Пиренейской кампании Веллингтона. Однако мне неловко было видеть его перед собой в минуты отдыха: он сидел без сапог, в расстегнутом мундире. Рот волевой, жестокий. Сколько людей повешено и высечено по приказам, исходившим из этих уст. Мое юношеское воображение рисовало драгун, вот на полном скаку они врываются в деревню — будь то Тоберкурри или Драмкирин — с саблями наголо, день-другой спустя я и сам с прискорбием убедился, что в пылу битвы рушатся добродетели и трезвость суждений любого человека. То было в сражении при Баллинамаке. И все же я непоколебимо верю, что хорош тот солдат, кто, подобно хирургу, пускает в ход меч, как скальпель, в минуту необходимости и не проливает ни единой капли чужой крови без нужды. Таков Корнуоллис, и я готов поспорить с теми, кто упрекает его, называя больше политиком, нежели генералом.

Тот вечер мы провели в гостях у господина Отуэя в Летнем холме, красивой усадьбе на взгорье у берегов Шаннона, в двух милях от Каррика. Река в тех местах необычайно хороша, полноводна, быстра, над ней — изящная аркада моста. Река эта носит больше отметин истории, чем Бойн. Будь отметины эти видимы, они предстали бы бурыми, цвета засохшей крови. Сколько веков стоит Каррик, ключ к верховью реки. Сейчас этот ключ в наших руках — на вид обычный ирландский городок, правда красивее многих, улицы широкие, ухоженные, дворянские усадьбы вроде Летнего холма покрывают землю словно крепкими надежными печатями.

Корнуоллис расположился в маленькой восьмиугольной библиотеке, отдавая приказы, размышляя над расстановкой войск; на столе перед ним была разложена карта, и я заметил, что круг наших действий все сужается. Корнуоллис обвел этот круг пухлым указательным пальцем. Двигаясь вдоль озера Аллен, Эмбер непременно пересечет Шаннон, но не у Каррика, где его поджидал Корнуоллис. Скорее всего, он пойдет к мосту у деревни Баллинтра, в семи милях к северу от нас. Корнуоллис не собирался идти туда всей армией — предоставив Лейку преследовать французов, сам двинулся поутру на восток, отрезая тем самым французов от повстанцев в центральных графствах и сохраняя большую маневренность: он мог в зависимости от обстоятельств либо атаковать Эмбера, либо идти на помощь гарнизонам в центре страны. Одним словом, и английская и французская армии рвались наперегонки к Гранарду.

— Но до Гранарда ни нам, ни ему не дойти, — заключил Корнуоллис и обвел кружочком город, — мы перехватим Эмбера у одной из деревень. Здесь, чуть севернее, либо у Клуна, либо у Баллинамака. — И он прочертил второй круг, побольше, проглотивший первый. Потом снял очки, положил их в очешник красной кожи и сказал: — Охота кончается.

Полковник Аткинсон, исполнительный офицер, человек невысокого роста и унылой наружности, усомнился:

— Не лучше ли нам, сэр, выступить незамедлительно? Француз идет форсированным маршем, и мы уже убедились — идет очень быстро.

— Быстро, да не очень. Аткинсон, взгляните-ка на карту. Летать, как вы понимаете, он пока не умеет. Долгий марш его изнурит, за несколько часов отдыха сил не восстановишь, таким он и предстанет перед битвой. Да и бедняга Лейк будет не лучше. А наше преимущество в том, что мы хорошенько выспимся за ночь. А хороший сон стоит лишнего батальона. — Он постучал очешником по карте. — Молодец француз, а? Ей-богу, молодец! Надо же, с тысячью солдат и толпой крестьян выиграл столько сражений, прошагал столько миль! С удовольствием побеседовал бы с ним. Правда, не уверен, что он знает по-английски.

— Да и вы, милорд, отменно всю кампанию провели, — вставил Аткинсон, не отрывая взгляда от карты. — Послушай вы этих дублинских стратегов, и дорога на столицу была бы открыта французу.

— Ну нет, такому не бывать. — Корнуоллис потянулся. — Хоть этот француз и быстр, как лань, бежать ему сейчас некуда, разве что прямо на наши ружья.

— Он рассчитывает проскользнуть у нас с фланга, воспользовавшись восстанием в центральных графствах, — сказал Аткинсон.

— У него одни расчеты, у нас — другие. Пока он дойдет до графства Лонгфорд, восстания там уже не будет. Надо ж, до чего обнаглели эти нищие крестьяне. Что они сами-то, эти ирландцы, могут без французов, которые гонят их штыками в бой.

— Господи боже мой, — сокрушенно покачал головой Аткинсон. — Они просто одержимые: никакой надежды на успех, ни толики здравого смысла. — Человек он был незлобивый. Попав в Ирландию, чуть не каждый день писал жене в Дорсетшир. Их старший сын служил в армии у Веллингтона.

— Да, понять этих бедняг и впрямь невозможно, — согласился Корнуоллис. — У них своя, собственная жизнь, свои предрассудки, свой дикарский язык. А дворянство и знать, сдается мне, не очень-то стремятся вывести их на путь цивилизации. Бог даст, может, это удастся нам.

— Много ума не надо, чтобы понять: с пиками да косами армию не одолеешь.

— Много ума не надо, — согласился Корнуоллис. — Верно. Но, скорее всего, священники внушают им, что сражаются они за святое дело и что господь убережет их от пушек и мушкетов. В Уэксфорде бытовало такое поверье. Но прошу вас, не забывайте, что в злонамеренном мятеже этом участвует лишь малая часть крестьян. А большинство — словно коровы в стаде: им бы лишь поесть досыта да жить покойно.

— Вечного покоя дождутся те, кто пошел за Эмбером, — вставил Аткинсон.

— Они восстали против короля, — помолчав, сказал Корнуоллис. — Посягнули на чужую собственность. Убили немало людей. Это самое ужасное. — И вдруг резко повернулся ко мне. — Ну, молодой человек, изменились ваши представления о том, что надлежит делать солдату?

Я что-то промямлил, не поняв толком, какого ответа он ждет.

— Необходимо что-то сделать для бедолаг, живущих на этом острове, — сказал он, — но им следует крепко помнить, что мятеж — самое гнусное из гражданских преступлений. Господи, неужели из века в век нам вдалбливать им в головы одно и то же! Неужто прибегать к кромвельским крутым мерам, чтоб их как-то вразумить? Я, во всяком случае, от таких мер откажусь. Если здешние помещики хотят, чтобы на острове наводили порядок палачи, пусть обратятся к туркам.

Теперь я знаю, что даже накануне битвы Корнуоллис не расставался с мыслью покончить с мишурной «ирландской нацией», которую представляли стяжатели-помещики да продажные чиновники, объединить два королевства, Британию и Ирландию, и тем самым наделить всех ирландцев — и хозяев и рабов — в равной степени покровительством справедливых английских законов и плодами благоденствующей английской экономики. Замысел этот благополучно исполнился два года спустя. Ирландия — страна небогатая, однако после объединения доказала в полной мере, что может считаться житницей Англии, посылая нам и хлеб, и скот. Тем самым Ирландия вносит свою скромную лепту в наше благосостояние. И да будет так и впредь, пока ирландские бедняки кормятся дешевым и пригодным на все случаи жизни картофелем.

И в нашем веке Ирландия в достатке изведала смуты: ее потрясали распри из-за церковной десятины, новые вылазки Избранников, О’Коннел, этот пузатый словоблуд, всколыхнул народ бунтарскими речами. Но народу в Ирландии прибыло и прибывает с каждым днем, и сейчас, когда пишутся эти строки, на полях трудится больше крестьян, чем когда-либо за всю бурную историю этой страны. Так цвети и крепни наш союз, цвети и крепни картофельный куст на поле, и трижды «ура» честному крестьянину в скромном жилище.

Интересно, что обо всем этом думал старый полководец, еще сидя в маленькой библиотеке Летнего холма, а за его спиной на полках стояли тома Тита Ливия[28] и любимого им Гиббона?[29] Он потребовал для нас подогретого виски перед сном, за одним стаканчиком последовал и второй, и третий. Я немного разомлел, чего не скажешь о Корнуоллисе. Он вспомнил свою кампанию в Америке двадцатилетней давности, чрезвычайно занимательно рассказал о Вашингтоне: он считал, что тот наделен редкими личными качествами, однако его заслуги полководца весьма преувеличены. В тот вечер я ушел от Корнуоллиса последним, да и то лишь тогда, когда ординарец принес ему халат и турецкие шлепанцы. Я вспоминаю Корнуоллиса не только с уважением, но и с любовью — мне он был и командир, и отец родной на поле битвы. Точно мудрый Приам, пестовал он меня, желторотого птенца.

От усадьбы к реке вела буковая аллея, и перед сном я решил прогуляться. Так приятно побыть полчаса наедине с самим собой. В походной жизни не уединишься, кругом люди, не дадут даже толком подумать. Ночь стояла безветренная и темная, светили лишь звезды, тяжелые кроны буков были почти неразличимы. Передо мной текла невидимая во мгле река, она что-то доверительно нашептывала мне, и на душе становилось на удивление приятно. Я, хоть и по-своему, всегда боготворил природу, подобно самому господину Уордсворту, однако верных слов, чтобы воздать должное ее божественной красоте, мне не сыскать, косноязычие, увы, постыдный спутник моей профессии: вместо лиры мне привычнее барабанная дробь и скрип кожаной сбруи.

Далеко слева, на мосту, точно упавшие звезды, слабо светили два фонаря. А под аркадой моста Шаннон несла свои воды в далекий океан. Я стоял, повернувшись к истокам реки; удивительно, как близко друг от друга наша и французская армии; повстанцы сейчас движутся по берегу озера Аллен и к утру выйдут к реке. Самой профессией мне предназначено расчленять окружающий ландшафт на «позиции», испещрять их красными стрелками-молниями, рвать в клочья, подобно тому как пьяный может изорвать картину. Может, именно поэтому я так люблю природу в покое, в ней находят отзвук мои самые сокровенные чувства. Возможно, читателю эти строки, написанные старым солдатом, покажутся странными.

Такое поклонение природе, без сомнения, вызвало б улыбку Корнуоллиса. Он душой всецело человек минувшего века. Хотя за время своей военной карьеры он побывал и в Америке, и в Индии, и в Ирландии — в разных уголках земли, — он не увидел ничего привлекательного и возвышенного, а лишь череду весьма хлопотливых дел, которые ему надлежало уладить. Он считал себя солдатом и сановником короля, призванным исполнять свой долг где угодно: будь то в царстве потомков Великого Могола; или в Америке средь бескрайних лесов и могучих рек, где хозяйничают краснокожие татуированные дикари; или сейчас, в краю мглистых топей, над которыми витают страшные духи времен минувших. Как и все его поколение, Корнуоллис уверовал, что все в мире имеет смысл. Однако, сдавшись Вашингтону в Йорктауне, не кто иной, как он, приказал музыкантам играть «Мир перевернулся вверх дном!».

Для безусого юнца, чей меч еще не обагрился кровью, чьи ботфорты еще не украсились шпорами доблести, этот остров представлялся необозримым, как шар земной. Я стоял у реки, стараясь представить, как сейчас с другого берега к ней подходит армия Эмбера: смуглые солдаты-французы и мятежники-ирландцы. Сколько веков под боком у нас маячит Ирландия — этот брандер, а может, и потрепанный бурями пиратский корабль подле военного судна. Днем ирландские поля столь же обильны и радуют взор, как и английские, ночью же они видятся унылыми топкими болотами меж холмами. Ни ветерка, ни звука, лишь журчит вода у моих ног, это самая главная в Ирландии река, Шаннон. Корнуоллис лишь один из череды этих усмирителей Ирландии: Стронгбоу, Беджнал, Грей, Маунтджой, Кромвель, Вильгельм. Таковы были мои юношеские думы — романтичные, грустные, немного боязливые — в ночь перед тем, как мы двинулись на восток, к Баллинамаку.

ДРАМШАНБО, СЕНТЯБРЯ 6-ГО

В прогалине меж холмами перед ним открылось озеро Аллен. По берегу, поросшему высоким светло-зеленым камышом, вилась дорога. Он взобрался на пригорок, сел на траву и загляделся на дальний берег за голубой гладью. Он вслушивался в тихую музыку ленивых волн, звуки обнимали его, проникали в самую душу. На солнце вода искрилась алмазной россыпью. Водяная гладь как немой укор иссушенным дорогам Мейо и Слайго. Под рукой жесткая трава. История будто и не коснулась этого озера, побережья, пригорка. Озера Манстера совсем другие, там история в каждом камне, под каждым деревом, в каждой камышинке и травинке. Может, со временем это озеро назовут «озером французов» или «озером солдат». Но пока на его берегу так приятно отдохнуть, полежать, закинув руки за голову, напевая себе под нос, смотреть, как бегут облака, или погрузиться в воспоминания.

А на побережье его жизни следы крушения, шум и крики, пестрота мундиров и лиц, громогласные пушки, бегущие люди, увечные тела, кровь на траве. У ночного костра огромным котом горбится Эмбер; бычья шея Дугана, налитые кровью глаза; на развилке улиц в Каслбаре: рыжий пушкарь, распростертый на лафете. Голова лопалась от поэтических видений, от них стучало в висках. Поспешай, время, сотри яркие краски. Пусть останутся лишь белые облака да шепот воды. Ни одно из видений не было его порождением, все они против воли запечатлелись в памяти.

И где-то далеко, за этими беспокойными образами, таился тот, прежний Оуэн. Мак-Карти помахал ему, как старому далекому другу. Он вместе с теперешним Оуэном бродил по дорогам Керри и Западного Корка; сидел в тавернах, развалившись на скамье, любовался длинными белыми ножками женщины, ласкал податливую грудь. Но ярче всего вспоминалось другое: как он перебирал ночами, точно самоцветы, прекрасные слова, они приковывали сильнее любых цепей. За надежной стеной словесности он чувствовал себя неуязвимым. А теперь он лишился ее, и обнажился каждый нерв. Что ж, пусть ищут его, все равно не найдут. Он тосковал по Манстеру, так нагой тоскует об одежде.

На пути в Баллинтру его нагнала повозка, крестьянин предложил подвезти, и Мак-Карти взобрался на сиденье рядом с ним, сгорбленным стариком, голова у него ушла глубоко в плечи; поехали по тряской дороге вдоль поросшего камышом берега озера.

— Если поденщиком наняться хочешь, то припоздал.

— Нет, не поденщиком.

— А то ныне из какой только глухомани людей не брали, урожай-то на диво, слава богу!

— Да, хороший урожай.

— Ты, парень, батрак, и не отнекивайся.

— Да не батрак я вовсе, а учитель.

— Это с такими-то плечищами! Да и руки что у обезьяны африканской. Батрак, сразу видно.

— Что ж я, виноват, что у меня внешность такая? — хмыкнул Мак-Карти. — Или учителю полагается карликом быть?

— Тогда ты какой-то особенный учитель, не в обиду будь сказано.

— Может быть, спорить не стану.

— Если школу подыскиваешь, понапрасну время теряешь. В Баллинтре школы нет, и никому она не нужна: рядом, в Драмшанбо, прекрасная школа.

— Не нужна мне школа. Домой я иду. В Керри.

— Ишь, в Керри! — Крестьянин даже уронил поводья и воззрился на Мак-Карти. — Да на дорогах английских солдат — ни пройти, ни проехать. Совсем взбесились, никого не щадят. А перейдешь Шаннон у дороги в Драмшанбо, еще пуще беду накличешь. В Лонгфорде и Гранарде восстание. Столько пик, неба не видать, понаставили везде «древа свободы», вот дурачье-то!

— Да незачем мне пересекать Шаннон. И в мыслях этого не было. И в Драмшанбо мне делать нечего!

— Сидел бы себе тихонько, пока все это безрассудство не кончится. — И он натянул поводья.

Мак-Карти посмотрел на озеро. Молчит, тайн своих не выдает. Выставило прямые камышины над водой, а корни переплелись глубоко на дне.

— Да ты не из Мейо ли? Каждый знает, что Мейо в руках пастухов да безбожников-французов.

— Именно, — кивнул Мак-Карти, — человеку ученому да верующему там не место.

— Что верно, то верно. Все точно с ума посходили. Это пострашнее Избранников. И справятся с безумцами только солдаты в красных мундирах, они по всей стране рыщут, людей стреляют да вешают. Будь проклят тот, кто послал нам все эти беды.

— Крестьян в Мейо к восстанию подбили самым гнусным образом. Йоменам власть большую дали, они и пошли крестьянские дома палить, а их самих пороть да пытать.

— Достанется мятежникам, ох, как достанется, — вздохнул крестьянин, — они еще до конца восстания свое получат. И эти безумцы из Лонгфорда тоже.

— А что это за «прекрасная школа» в Драмшанбо? — поинтересовался Мак-Карти.

— Знаменитая академия. Туда люди ученые издалека приезжают, аж из самого Моухилла. А учитель в той школе знает по-латыни лучше любого священника. Однако человек он не ахти какой уважаемый.

— А как его зовут?

— Мартин Лаверти. Не удивлюсь, если вам его имя знакомо.

Мак-Карти перевел взгляд с озера и в упор посмотрел на старика.

— Я и впрямь знаю учителя по имени Мартин Лаверти. Высокий, ходит сгорбившись, как и ты.

— Он слепой.

Мак-Карти с сомнением покачал головой.

— Мой знакомый Мартин Лаверти так же слеп, как и я.

— А наш слепой. Он готовит мальчишек для семинарии. Помнится, связался с одной цыганкой, да только она от него убежала. Из-за этой самой цыганки на него наш священник очень гневался.

— Высокий, ходит сгорбившись, — повторил Мак-Карти, — на весь Манстер своими стихами известен. Есть у него поэма, золотом бы заплатил, чтобы такую же сочинить. Впрочем, что такому поэту делать в графстве Лейтрим.

— Ничего такого я не знал, — сказал крестьянин. — Первый раз слышу, будто он стихи писал. Вот пить он мастак, это я наверное тебе скажу. Поглядишь, как он пьяный домой добирается, только плюнешь. Кабы он был слепой, как он мог бы детей учить, а? А латынь из него так и прет.

— Господи помилуй! Какая участь. Слепым оказаться в Драмшанбо!

— Да во всем Лейтриме краше города не сыскать. Ты ж его и не видел, а говоришь. Этот слепой пропойца еще благодарить судьбу должен, что зарабатывает на жизнь в Драмшанбо.

— Мой знакомый, Мартин Лаверти, поэт и держит школу в Боливурни, что в Западном Корке. Так вот он сочинил одну поэму, айслинг. Будь сейчас ночь, я б твою телегу не пожалел, сжег бы, чтобы при свете костра прочитать эту поэму. А оказался б мал костер от твоей колымаги, весь бы Драмшанбо спалил.

— Да кто ж ты, в конце концов, такой! — испуганно закричал крестьянин. — Сидишь на моей телеге и меня же поносишь последними словами! А я-то тебя, бродягу, по доброте душевной еще в придорожной канаве подобрал.

— Я Оуэн Мак-Карти из Трейли, запомни это, старый говнюк, и выслушивать, сидя на куче вонючего лука, как порочат поэтов, не собираюсь, не так еще низко я пал. Останови, слезу, пешком пойду.

— И верно, иди-ка своим ходом. Мозги у тебя набекрень. Нечего сказать, отблагодарил ты меня за доброту.

— Так сколько ж стоит твоя доброта, старая жадина? — Мак-Карти слез с телеги и взглянул на возницу. — «Краше города во всем Лейтриме не сыскать». Слушай, чего стоит твой Лейтрим: прознай о нем собаки, каждая б не преминула ножку поднять да отметиться.

Пять нескончаемых часов шел Мак-Карти до Баллинтры, и там, как и говорил Фалви, дорога ветвилась: на юг и через мост, в Драмшанбо. Он остановился на горбатом мосту, взглянул вниз. Великая река, увенчанная легендами, несла свои воды через Лимерик, к югу, в открытое море, мимо неведомых ему графств и незнакомых озер, мимо деревень, чьи названия ему не доводилось слышать. Через неделю, если повезет, он будет уже в Атлоне, в таверне у Патрика Табрайда, там через Шаннон перекинулся красивый, о пяти пролетах мост.

Там не настигнут беды, там приветливые голоса, там золотым огнем играет виски в стакане — стоит только руку протянуть. Потом прямым путем — в Раткил, оттуда на юг в Ньюкасл-Уэст. Ноги у него крепкие, как никогда, в карманах много денег: два соверена и несколько шиллингов. И навсегда сокроются в памяти и нервная барабанная дробь, и повстанческие неуклюжие косы, и смертоносные пики, окровавленные луга. Вон под мостом река несет большую ветвь, несет на юг в Атлон.

Разве отправишься в такое путешествие, не промочив глотку! Вроде бы и повода особого нет, разве что и впрямь окажется, что Мартин Лаверти живет в Драмшанбо, ослепший, покинутый всеми, даже потаскушкой цыганкой. Он обернулся, взглянул на дорогу к югу, словно проверял, там ли она еще, ждет ли его по-прежнему; прикинул, сколько успеет пройти до заката. Потом, влекомый каким-то течением — как ветвь по реке, — перешел мост и направился в Драмшанбо.

Старик оказался прав: городок ухоженный, чистый, есть и церковь и часовня на лужайке за невысокой оградой, лавки, две таверны, крытый рынок. Мак-Карти завернул в ближайшую из таверн, утолил жажду, купил кувшин виски и спросил, как пройти к дому учителя.

Длинная, с низкой соломенной крышей хибара с бурыми подтеками на стенах стояла на краю деревни. Он распахнул дверь и позвал: «Мартин! Мартин Лаверти!» К холодному камину придвинута скамья. У стены шкаф с книгами. «Мартин Лаверти!» — снова окликнул он.

Из соседней комнаты вышел согбенный мужчина, остановился, упершись рукой о косяк двери. Большие голубые глаза недвижно смотрели мимо Мак-Карти.

— Мартин, я Оуэн Мак-Карти, Оуэн Мак-Карти из Трейли.

Лаверти помолчал, потом коротко рассмеялся, точно пролаял.

— Не может быть! Не верю! Что Оуэн Мак-Карти забыл в Драмшанбо? Признавайся, тварь, откуда тебе известно имя Мак-Карти?

— А что забыл в Драмшанбо Мартин Лаверти? Богом клянусь, я ушам своим не поверил, когда крестьянин, ехавший в Баллинтру, сказал, что ты здесь учителем.

Мак-Карти поставил кувшин на скамью, подошел к Лаверти, обнял его. Тот ощупал лицо гостя, задержав на нем руки.

— Господи, и впрямь ты! — ахнул он. — Либо и в самом деле Мак-Карти, либо кто из пастухов вздумал надо мной подшутить.

Мак-Карти отступил на шаг и, не снимая рук с плеч Лаверти, прочитал первые строки полюбившегося ему айслинга. Он взглянул в глаза Лаверти, голубые, лишь слегка помутневшие.

— Ах, Оуэн, Оуэн! Как я тебе рад! Подожди, сейчас принесу что-нибудь выпить.

— Да неужто ты думаешь, я с пустыми руками пришел? Целый кувшин принес. Пара стаканов у тебя найдется?

Они сели на скамью, лицом друг к другу, кувшин Мак-Карти поставил рядом.

— Надо ж, Оуэн, такой беде приключиться. Я уже почти пять лет как ослеп. Это у нас в роду. И отец мой ослеп, и сестренка — еще когда под стол пешком ходила. Не знаю почему. Говорят, слепота может передаваться по наследству. Я-то поначалу об этом не задумывался. Вроде пелена какая-то на глазах, то появится, то исчезнет. И вот чем все кончилось. Знаешь, Оуэн, мы все думаем, что для слепых наступает вечная ночь. Это совсем не так. Мне в глаза будто кто молока плеснул. Я различаю свет и тьму, днем — отдельные фигуры, силуэты. Они обступают меня со всех сторон, и я будто за тонким занавесом. С год, а то и больше я все пытался этот занавес ухватить и сорвать.

— Из Болливурни ты уехал, конечно же, не потому, что ослеп? Ведь там тебя уважали и любили, как никого.

— Конечно, нет. Когда я понял, что занавес этот мне не сорвать, на меня какое-то умопомрачение нашло, и я отправился в путь. С год я был в Батвенте, потом в Кантурке. Знаешь, где Кантурк?

— Еще бы! Там руины бывшего родового замка Мак-Карти. Там-то уж, я не сомневаюсь, о тебе позаботились.

— Как бы не так! Ко мне относились ни хорошо, ни плохо, а жалость мне ни к чему. Господи, не хвалясь, скажу: ведь я был в Корке первым поэтом. Ну-ка, Оуэн, не скупись, налей еще.

Комната была запущенная, всюду пыль, видно, с месяц не подметали и не проветривали.

— А я, Мартин, думаешь, лучше место себе выбрал? Глухую деревушку в Мейо на побережье.

Лаверти не слышал его. Спокойные голубые глаза его вглядывались в прошлое.

— Еще месяц назад у меня жила цыганка, и присмотрит, и приласкает. Но сам знаешь, что это за люди. Она думала, что я не только слепой, но и дурак дураком. Раз заявилась поздно ночью, а я ее у двери встретил и отдубасил хорошенько, чуть палку о ее бока не сломал, она, как свинья, верещала. Вот с той поры я один пробавляюсь. Ученики вернутся, лишь когда весь урожай уберут. Да, не ведали горя те, кто с цыганкой не пожил.

— А у меня в Мейо осталась милая тихая девчушка, — сказал Мак-Карти. — Хоть и замужем побывала, а тоненькая — в талии двумя ладошками обхватить можно.

Лаверти вновь протянул стакан, Мак-Карти налил виски и ему, и себе.

— Оуэн, ведь мы были поэтами хоть куда, правда? Я, ты, Мак-Дермот, да и остальные. Казалось, сам воздух напитан светом, и оттого светилась каждая наша строка. Тебе, как никому, печальные стихи удавались. Я тут как-то месяца два назад вспомнил твою поэму на смерть отца. Каждое слово, будто солнышко, играет.

Мак-Карти тряхнул головой.

— Не верится, что ты здесь, Мартин Лаверти, учитель крестьянской школы в Лейтриме.

— Это не просто школа, а классическая академия. У меня в основном учатся те, кто потом идет в семинарию. Жизнь здесь покойная, и я с этим смирился. — Лаверти поднес руку к глазам. — Погожими вечерами хожу на мост, слушаю, как бегут воды Шаннона. Иногда по часу простаиваю, потом иду в пивную к Данфи. Живу сам по себе.

— А люди-то здешние хоть знают, кто ты?

— Зачем им, убогим и простым душам. В прошлом году ко мне на неделю заезжал Майкл Туома, прочитал мне все свои новые стихи. Вот уж кто работает не покладая рук.

— Он всегда много писал, — кивнул Мак-Карти. — Но для него это именно работа.

Он оглядел грязную комнату. Скоро здесь зазвучат ребячьи голоса, сбиваясь и спотыкаясь, будут они произносить громоздкие латинские слова, а в камине загорятся красным огоньком бруски торфа. А пока это запущенная и унылая комната слепца.

— Денек-другой обожди, не ходи к мосту, — посоветовал он другу. — По этой дороге пройдут повстанцы и французы, а следом красные мундиры.

Лаверти причмокнул, оценивая виски на вкус.

— А откуда, Оуэн, ты об этом знаешь?

— Я был с ними. Шел от самой Киллалы, да вот решил отстать. Их песенка спета.

— Дай им бог победы, — тихо и бесстрастно, точно молитву, произнес Лаверти, слова прозвучали напыщенно, лишенные смысла. — И дай бог, чтоб Гэльский народ победил в этом году и мечом очистил Ирландию от иноземцев.

— В этом году не победит, — сказал Мак-Карти.

— Оуэн, ты всегда был человеком храбрым. Помнишь, мы жили в Макруме, там поговаривали, что ты подозрительно много знал о Падди Линче, главаре Избранников.

— Знаю лишь то, что его вздернули в Макруме. И теперешних мятежников вздернут либо расстреляют из пушек.

— Как ни придешь вечером к Данфи, вечно разговоры о пиках и тому подобном. Даже песни сложили, ты представить себе не можешь, до чего ж они ужасны, однако их горланят все эти пастухи да батраки. Они говорят, настал год свободы.

— Да год-то уж к концу идет, — заметил Мак-Карти, он вновь наполнил стаканы, потряс кувшин: наполовину пустой.

— Началось все в Уэксфорде, — продолжал Лаверти, — потом перекинулось в Антрим, потом в Мейо. Ну а теперь восстали в Лонгфорде, а может, еще и в Кэване.

— Возможно, — согласился Мак-Карти. — Мы прошли все графство Слайго, на дорогу к нам выходили люди, некоторые совсем юнцы, что они понимают, эти батраки, которым, раз урожай убран, делать больше нечего. Но куда больше крестьян так и остались в полях, лишь провожали нас взглядами. Все-таки распевать песни в тавернах — доля не из худших.

— Если и впрямь на небесах есть бог, — вновь заговорил Лаверти, — он должен видеть, как проливает свою кровушку Гэльский народ.

— Видит, непременно видит, — заверил его Мак-Карти, — нельзя не видеть. Я и сам насмотрелся, до сих пор тошно. Останься я в Манстере, жил бы в покое.

— Знаешь, — прервал его Лаверти, — а я за последние три года ни строчки не написал. И вряд ли уж когда напишу.

— Напишешь, обязательно напишешь, — тут же подхватил Мак-Карти.

Лаверти лишь покачал головой.

— Я думал сначала, это из-за слепоты. Но сколько прекрасных поэтов писали и слепыми. А мне просто не пишется. Сам не знаю, но что-то безвозвратно ушло. Все равно как у арфиста одеревенеют пальцы. Я складываю слова, а они точно дохлые рыбы. По ночам у меня столько времени, сколько можно пожелать, и я на память читаю свои стихи. Кое-какие из твоих, из поэм Мак-Конмары и одно-два — Туомы. И некому меня слушать, даже цыганки рядом нет. Я сам себе и О’Рахилли, и Ферритер. Они наполняют мою жизнь. Я упиваюсь их сочными, красочными строками, пока не утолю жажду. Благодаренье господу, что дал мне хорошую память. Мне сейчас поэму сочинить, что корабль построить, — не под силу!

— Не бойся, силы к тебе вернутся, — утешил Мак-Карти.

Однако, взглянув на слепца, испугался. Запавшие щеки, заострившийся, точно клюв, нос; глаза, от которых скрыта пеленой красота мирская; длинные неспешные пальцы теребят шейный платок. Мак-Карти вдруг пронзил страх: а что, если сонно-мертвое запустенье проказой разъело душу Лаверти? Он сам изведал, что значит не писать месяцами, душа словно покрывается ржавчиной. Лаверти не пишет уже три года. Замкнулся наедине со смертью, стал косноязычен, одни и те же слова кажутся то значимыми, то пустыми, будто насмехаются над ним.

— Нет, сил мне уже не вернуть, — вздохнул Лаверти. — Да это уже и неважно.

Никогда в своих стихах он не шел неведомыми путями, держался проторенных троп, и тем не менее Лаверти настоящий поэт. Во что превратился его дар? В ржавый замок, ключ от которого потерян? Сравнение понравилось Мак-Карти, и он щедро оделил себя виски.

— Ты, Оуэн, с самого начала писал лучше меня, да я и не завидовал. И Туома, и О’Моран, и Мак-Конмара выше меня стоят, как выше вас всех — О’Салливан.

— Так нам еще не поздно с ним потягаться. Мы-то судим по тому, что он написал за всю жизнь. — Господи, даже Лаверти О’Салливана помянул. — И отчего все вы так преклоняетесь перед О’Салливаном?

Усмешка тронула губы под нависшим носом.

— О’Салливан пишет лучше тебя, Оуэн. Всякий поэт в Манстере подтвердит. Впрочем, так ли это важно? Идти вслед за О’Салливаном не зазорно. Мы все за ним тянемся.

Мак-Карти допил виски, налил новый стакан.

— А сколько низкопошибных стихов приписывают О’Салливану, да и те, что расхваливают, могли быть написаны разными поэтами. Так уж заведено: умершему вся слава и почет. При жизни О’Салливана почитали О’Рахилли. Я отлично помню.

— Верно ты сказал, — Лаверти протянул к другу руку со стаканом, — но сейчас, Оуэн, сама поэзия при смерти. А мы шатаемся по пивным Корка и Керри, словно дети малые, похваляемся друг перед другом своими стихами. Но уходит, уходит поэзия. Нет за нами молодых, кто бы писал потом своим и кровью. Жизнь потечет дальше, а мы сдохнем, точно рыбы на мели.

— Мартин, клянусь богом, это у тебя от здешнего одиночества мозги набекрень. Как это «уходит поэзия»? Что ж тогда останется в мире? Глупая скотина на полях и убогие деревушки под нещадным солнцем? Не забывай, мы — глашатаи Ирландии, так пей же, ради бога, до дна и выбрось черные мысли из головы.

По деревенской улице под полуденным солнцем брел мужик: ума, видать, небольшого, взгляд пустой, бессмысленный, рот приоткрыт, виден белесый язык — такую страшную картину увидел Мак-Карти за согбенной спиной Лаверти. Тягчайший грех поэту выступать против поэзии. За него он и поплатился, ослеп, потерял дар слова.

— Послушай-ка, — сказал Мак-Карти.

Он подался вперед, положил руки на колени другу и прочитал наизусть знаменитый айслинг Лаверти, известный от Макрума до Трейли. Декламировал он медленно, несколько раз запинался, припоминая слова. Звучный голос разнесся по комнате, заполнил ее. Четкие, стройные рифмы гнали прочь беспорядок и грязь, расцветили весенними цветами, зеленели сочными лугами, журчали ручейками в долине, зрели краснобокими, круглыми плодами на ветвях. Слезы навернулись на глаза Лаверти, прорвав молочную пелену. Мак-Карти закончил поэму негромко, слова растворились в тиши грязной комнаты, оставшись лишь в памяти.

— Для меня писать стихи все равно что дышать, — сказал, помолчав, Лаверти, — по-моему, эту поэму немало людей выучило наизусть, а мне она далась за один вечер. Может, всего строчек пять потом заменил. Я хорошо это время помню: холодный январский вечер в Балливурни, на полях иней, холмы черные, точно нахохлившиеся грачи. Поэма сама собою сложилась. Господи, Оуэн, как счастлив был я в ту ночь, не выразить ничем. Я чувствовал, что получилось прекрасно. И так с каждым стихом.

— Еще бы не чувствовать! — подхватил Мак-Карти. — Поэтому гони-ка все мрачные мысли прочь. Можно подумать, будто конец света наступает.

Его передернуло, словно дохнуло холодной зимой, холод прокрался и в душу, не спасли ни длинные рукава, ни шарф; холод сковал тишиной безжизненные холмы и поля. Дрожа всем телом, он снова взялся за кувшин. А по берегу озера Аллен идут сейчас понурые люди. За ними по пятам — всадники в красных мундирах, и лица их искажены злобой. Что ему до этих лиц? Перед ним расстилались незнакомые дороги, впереди ждали незнакомые деревни. Беда пригнала его к этому слепому человеку, живущему во мраке, к поэту, обрекшему себя на молчание. Предаваясь сладостным мечтам на лугах поместья Гамильтон, он выбросил пистолет и пошел тернистым путем, чтобы вновь обрести себя. Но вот опасность опять нависла над ним: на этом берегу Шаннона удачи ему не видать. А незрячий, согбенный Лаверти сидел рядом, оглаживая стакан рукой. Мысли его в далеком прошлом, ему вспоминается юнец, одержимый поэтической страстью.

Мак-Карти встал, подошел к двери. За деревней в последних закатных лучах переливалась река, словно кто тянул бесконечные серебряные сети. Вот солнце на прощание скользнуло по каменным плитам моста. В душной тишине уху его слышалась дробь французских барабанов, тяжелая поступь вооруженных пиками повстанцев. Из лачуги через дорогу выбежала кроха, босиком, из-за копны каштановых волос — осколком — личико. За небольшим полем снялась стая птиц, замелькали-замелькали черные крылья.

— Ты шел с Гэльской армией! — донеслись до него из мрака комнаты слова Лаверти, избитые, выспренние слова.

Мак-Карти поморщился. Гэльская армия — это сородичи О’Доннела, всадники Сарсфилда; это белые господские усадьбы, спаленные Тайроном; это боевые построения давних сражений. Огрим, Лимерик, Кинсейл — поля брани, оплаканные поэтами. Они не писали о пастухах с косами, корчащихся в предсмертных судорогах на лугах, о бродягах в радости и в горе, павших в пропасть забвения.

— Гэльская армия переходит мост в Драмшанбо, — произнес Лаверти, — вот тебе и сюжет для поэмы.

— Дарю этот сюжет тебе, — усмехнулся Мак-Карти.

Вот уж о чем писать слепому! Он не увидит этих похожих на огородные пугала, в выцветшем домотканом тряпье людей, не увидит их испуганные лица.

— Ты бросил их, — в голосе Лаверти слышался упрек.

— Что ты об этом знаешь! — ответил Мак-Карти, прислонившись к дверному косяку. — Скопище крестьян из Мейо и Слайго, их ведут бог знает куда французы, которым на них начхать. Плачут по ним виселицы.

— А много ли лучше жизнь? В этой стране счастья не сыскать. И все мы — разничтожнейшие люди.

— Ну, ты-то по своей глупости от поэзии отказался. Мог бы еще сотню слезоточивых элегий сочинить.

— Почему ты так превратно толкуешь каждое мое слово? Я же правду писал. Нас разбили при Огриме и Лимерике. Тогдашняя знать села на корабли да отплыла на чужбину, а мы с тех пор словно стадо без пастыря. Черным и горьким выдался век наш, и не обелит, и не подсластит его ни одна поэма.

— Это правда, — кивнул Мак-Карти, — особенно сейчас, для моей хмельной головы.

Тихие лачуги в ряд, приземистые лавки — все так же, как и в деревнях, где прошло его детство. В молодости они виделись ему в розовом свете, каждое название — звонкое, точно золотой, так и просится в стих: Трейли, Макрум, Килмаллок. А на поверку все те же грязные тесные улочки, убогие пивные, которые рисовались в хмельной голове поэта дворцами с колоннадой. Поэзия, однако, манила безудержно. Наплясавшись, отбив босые пятки о земляной пол, наслушавшись арфу и скрипку, он уходил в предвечерний час в холмы, глядел со склона на долину, Агерлоу или Сливенаман, расстилавшуюся далеко внизу. У подножия холмов притаились древние полуразрушенные башни, переплелись изящные арки разоренных аббатств. Мальчишкой он лазил по винтовым лестницам, и лишь ветер шептал в пустых проемах о невозвратно ушедших годах.

Покончив с кувшином Мак-Карти, они одолели и бутылку Лаверти. Но и этим не удовлетворились, пошли в пивную Данфи. Уже опустилась ночь. Часы на протестантской церкви с тонким шпилем показывали девять. Где-то уже, должно быть, совсем неподалеку барабанная дробь, пики, пропыленные, усталые люди. Рядом, согнувшись в три погибели, зажав в правой руке палку и стуча ею по дороге, шел Лаверти. Мак-Карти совсем захмелел. Он прислонился к кованой церковной ограде, вытянул вверх руки, ухватился за остроконечные прутья.

— Ты, Мартин Лаверти, сидишь сыч сычом, и белый свет тебе не мил. Я же совсем другое дело. У меня еще вся жизнь впереди.

— Ты этот белый свет видишь, — ответил Лаверти.

Напружив плечи, Мак-Карти крепче ухватился за прутья и подтянулся.

— Да, не повезло нам обоим, прибило нас волнами жизни к этим унылым лейтримским берегам. Сегодня я сказал одному: прознай о Лейтриме собаки, каждая б не преминула здесь ножку поднять да отметиться.

Он опустился на землю и взглянул на часы. В лунном свете они казались маленькой золотой монеткой. Стрелки под прямым углом. По всей стране видимо-невидимо протестантских церквей с горделивыми шпилями и аккуратными оградами. И на каждой часы — словно маленькая луна; время оградило церкви от древних руин, а ухоженные лужайки и блестящие мраморные надгробья — от убогих лачуг. Каждое надгробие и там и сям несло надпись по-английски: «Память священна», «Уповай на милость Господню», «Верный сын». Каждое слово, точно английский солдат на страже порядка, завтрашний день страны. А дальше по дороге за деревней, наверное, господская усадьба, к ней ведет широкая щебеночная дорожка. Крыльцо с колоннами, над ним орлы из камня, жестокие глаза, цепкие лапы, хищный клюв.

— Сколько там на часах? — спросил Лаверти.

— Уже поздно, — ответил Мак-Карти, — времени совсем мало осталось.

В пивной Данфи люди окружили путника из Гранарда, широкоплечего толстяка, туго перетянутого ремнем, за который был заткнут пистолет.

— Ну и дураки, если не верите, — говорил он. — Да каждый в деревнях окрест Гранарда и Лонгфорда за оружие взялся, да и в Кэване народ поднимается. Тысяч пять, все дружно, как один.

Тавернщик вновь наполнил стакан гостя. Путник не выпускал его из рук.

— Отсюда и до Маллингара вся земля в руках Объединенных ирландцев. Господи, да вы ничего подобного не видели! Убивают йоменов, помещиков. Йомены укрылись в Маллингаре, боятся и нос высунуть. Мы их всех перережем! Отбивные из них понаделаем.

Лаверти постучал по стойке, подозвал тавернщика, попросил себе и Мак-Карти по стакану виски.

Мак-Карти быстро разделался со своим и заказал по второму. Таверна была тесная, пропахшая потом. Он облокотился на стойку. Вдруг разом навалилась усталость.

— Вот чудеса-то, — радовался кто-то из местных. — Сначала Мейо, теперь Лонгфорд. Поднимается народ Гэльский.

— Чудеса в другом, — оборвал его пришелец. — В том, что народ Лейтрима до сих пор не восстал. В том, что они до сих пор сидят в своей блевотине и по тавернам Драмшанбо. Какие ж вы после этого ирландцы!

— У нас здесь тихо, — сказал Данфи. — В Драмшанбо отродясь никого, кроме Избранников, не было.

— Избранников? — Гость из Гранарда презрительно хмыкнул. — Это те, что по ночам режут господский скот? Мы не какой-нибудь клочок пастбища, а целое графство Лонгфорд захватили.

— Ну и чудеса! — снова ахнул кто-то из местных. — А сами-то вы из Объединенных ирландцев?

— А знаешь, почему у меня вот эта штука? — Гость положил руку на пистолет за поясом. — Потому что я — капитан у них. Ганс Деннистаун меня капитаном поставил.

— Ну, за это нужно особо выпить, — сказал Данфи и протянул бутылку.

— С удовольствием, — благодушно отозвался посланник из Гранарда.

— С удовольствием, — передразнил его Мак-Карти, обращаясь к Лаверти. — Какой воспитанный человек!

— Могучий, наверное, человек, судя по голосу.

— Как не могучий — капитан! А за поясом пистолетище с пушку!

Жители Драмшанбо зачарованно смотрели на пистолет, словно сам мятеж, облеченный в металл, предстал перед ними в таверне. Порой они отводили взор, искали поддержки в глазах приятелей, но непременно, таясь, снова засматривались на пистолет.

— Города пока в их руках, — продолжал гость, — и Гранард и Лонгфорд, но они заперлись в них, сидят трясутся, а нам раздолье, ходим-бродим по всему графству.

— Даже к нам в Драмшанбо забрели, — робко и вопрошающе вставил Данфи.

— Не забрел, а послан с заданием, — поправил капитан из Гранарда. — Нас разослали по дорогам, чтобы найти людей из Мейо и рассказать о восстании в Лонгфорде. Я поеду по берегу озера Аллен в Слайго. Не застань меня здесь ночь, сейчас бы уже был в пути.

— Торопиться некуда, — сказал Мак-Карти, но, кроме Лаверти, его никто не услышал. Тогда он повторил громче: — Торопиться некуда. Повстанцы сами идут к озеру Аллен. Завтра они будут в Драмшанбо.

Все в таверне повернулись к нему. Капитан тоже обратил на него пухлое лицо с глубоко посаженными крошечными глазками.

— Что ты такое несешь?

— Нет нужды искать людей из Мейо, — пояснил Мак-Карти, — завтра они подойдут к мосту, переправятся через реку и дальше — на Лонгфорд. И французы с ними.

Капитан поставил стакан на стойку и спросил у Данфи:

— Кто это?

— Мой друг, — поспешил ответить Лаверти, повернув на голос незрячие глаза.

— А как он здесь оказался? — спросил Данфи.

— Так вот, — продолжал Мак-Карти, — не успеют они и мост перейти, как нагрянет английская кавалерия. Так что отправляйся-ка ты к своим, в Лонгфорд.

— Господи Иисусе и пресвятая дева Мария! — прошептал кто-то.

— Этот человек — учитель, мы работали вместе в Манстере, — пояснил Лаверти. — Помню его с той поры, когда я еще был зрячим. Это весьма уважаемый человек.

— В ту пору, может, и был, — усмехнулся Данфи. — Сейчас же свинья свиньей, пьян в стельку.

— А откуда учителю из Манстера знать про людей из Мейо? — обратился ко всем гранардский капитан.

— Господи, спаси и сохрани, — вздохнул кто-то. — Повстанцы из Мейо, а следом английская кавалерия. Вот кровушки-то прольется!

— Не здесь, так в другой деревне, — заговорил Мак-Карти. — Тысячи англичан ждут повстанцев в Каррике. В Лонгфорде об этом, конечно, знают.

— Зато я тебя и в глаза раньше не видывал, — прервал его капитан. — Кто ты такой?

— Я шел с повстанцами, — объяснил Мак-Карти. — От Мейо до Слайго. И видел, как они на юг повернули.

Лаверти положил ему руку на плечо: будь осмотрительнее.

— Есть здесь хоть один, кто верит этому парню? — спросил капитан. — Если б ты с ними от самого Мейо шел, и сейчас бы, в победный час, от них не отстал, не сидел бы здесь, в Драмшанбо, в пивной. Может, скажешь, ты тоже из Объединенных ирландцев?

— В победный час! — эхом отозвался Мак-Карти. — Да они бегут без оглядки что есть мочи, а англичане на своих лошадищах — следом. Единственная надежда повстанцев — идти прямо на Дублин, если люди из Лонгфорда захватят дорогу. Возвращайся-ка в Гранард да растолкуй там это.

— Да ты и не из Объединенных ирландцев вовсе! Ну-ка, скажи их клятву.

— Вот что, ты, глупая жирная скотина! — выкрикнул Мак-Карти, не обращая внимания на то, что Лаверти еще крепче ухватил его за плечо. — Лучше не напоминай мне о клятвах.

— «На барабан — королевскую шкуру! И не ведать свободной Ирландии горя — от глубинки до моря» — вот какая у Объединенных ирландцев клятва, и всякий, вступивший в Общество, ее знает.

— Прекрасная клятва, такая благородная, благозвучная, — съязвил Мак-Карти. — Я сам поэт, но мне такой вовек не написать. Завидую вам.

— Оуэн, тебя выпивка заждалась, — сказал Лаверти и свободной рукой подвинул к нему стакан.

Мак-Карти поднял его: рука дрожала от хмеля и ярости, виски расплескивалось на пальцы.

— Вы только на него полюбуйтесь, — не унимался капитан из Гранарда, — так нализался, что стакан до рта не донесет. Посмотришь на такого, сразу ясно, почему столько лет мы на своей же земле рабами жили.

— Он верно говорит, — вступил Данфи. — Уведи-ка, Мартин, своего друга подобру-поздорову.

— Сейчас уже ночь, пойдем-ка со мной, переночуешь в школе, — предложил Лаверти.

— Куда хочу, туда и пойду, где понравится, там и заночую, — заупрямился Мак-Карти, — а у вас мне оставаться что-то не хочется. Неужто никто не вразумит этого осла, что ему нужно возвращаться в Гранард.

Сухо и опасливо Лаверти сказал:

— Будь по-твоему, Оуэн. Отведи меня к камину, там посидим на скамье, выпьем еще тихо-мирно.

— Давайте, давайте, — махнул им Данфи, — почему б не выпить на дармовщинку.

Заговорил капитан:

— Ты ерепенишься, потому что выпил лишнего. Потому и не сержусь. Но пьяный ли, трезвый, ты на рожон не лезь. Язычок свой острый окороти.

Мак-Карти кивнул тому на пистолет.

— Больно страшная у тебя игрушка-то.

— Верно. — По жирному бледному лицу неожиданно поползла улыбка, обнажились темные в отсветах пламени зубы. Он неуклюже вытащил пистолет из-за пояса, показал всем.

— Два дня назад я из этого пистолета человека застрелил. Не верите?

— Как не поверить! — бросил Мак-Карти. — Этой штуковиной помашешь, не только чужих, родных всех порешишь.

— Я в оружии толк знаю, — похвастал капитан и сунул пистолет обратно за пояс. — Знаю, как с ним обращаться.

— Может, и так, — согласился Мак-Карти, — зато в военных маневрах ты профан профаном. Так же, как и я. Вот потому-то мы и рабы. Послушай меня ты, оказал бы повстанцам немалую услугу, да и себе, кстати. А ты заладил: «Мне до этого дела нет».

Он повернулся и пошел к скамье у камина, Лаверти пришлось ждать, когда его доведет до камина Данфи.

— Ну вот, — сказал он, поставив перед ними два стакана. — Выпейте потихонечку и идите себе к Мартину в школу. И так уж засиделись. — И он подтолкнул Лаверти в бок.

— Да, да, конечно, — подхватил тот.

Мак-Карти положил руки на колени и взглянул на Данфи. Воздух в комнате был спертый — народу в таверне битком, — при свечах неясно вырисовывались силуэты. От приторного сладковатого виски начало першить в горле.

— Значит, ты не поверил ни одному моему слову?

— Не знаю, — ответил Данфи. — У нас в городе всегда покой. Кое-кто, конечно, не прочь побахвалиться, но дальше слов не идет. Не знаю, кому из вас верить, тебе или этому здоровяку из Гранарда. До нас все новости в последний черед доходят. — Он вытер руки о передник.

— Для нас всех последний черед наступает, — предрек Мак-Карти.

Стрелки церковных часов, посеребренных бледной призрачной луной, целили в будущее.

— Очень мне страшно, — продолжал Данфи. — Центральные графства восстали, а люди из Мейо идут сюда.

Он отошел, и Лаверти сказал другу:

— Какой же несносный у тебя всю жизнь был характер. Ты уже не мальчишка, чтоб буянить в тавернах.

— Гэльская армия! — фыркнул Мак-Карти. — Нацепят на завзятого драчуна ремень с пистолетом, вот тебе и капитан!

— Верно, лучше у нас ничего нет.

— А у англичан да французов есть. И кавалерия с саблями, и пехота, прошагавшая по всей земле. Что те, что другие — один черт.

Лаверти задумчиво повертел стакан. Мак-Карти продолжал:

— Верно, мы для французов не дороже дерьма. Они пришли к нам справлять свои дела, а нас, несколько тысяч крестьян, взяли, чтоб черную работу за них делать. Мы, ирландцы, в посудомойки да в конюхи годимся.

— Тебя это не касается. Ты поэт, а не солдат. У тебя благородное призвание.

— Поденщики и пастухи — вот мы кто, — не унимался Мак-Карти, — а где это видано, чтоб пастухи свободу обрели?

— И все же когда-то наш народ был велик. Об этом сложены поэмы. Да и сам ты писал.

За королем Яковом на реку Бойн двинулась вся ирландская знать в париках поверх черных патлатых и глупых голов: и Кланкарти, и Маунткашэл, Мак-Магон, О’Горман. За ними босиком поспешали рекруты, испуганные и озлобленные, кто с пикой, кто с мушкетом в неуклюжей руке. Вильгельм расправился с ними: у реки Бойн наголову разбил армию, при Огриме сровнял с грязью. За стенами осажденного Лимерика они умирали от голода. Любимец Ирландии Патрик Сарсфилд отплыл во Францию со своей тупоголовой свитой, на собравшихся на берегу босяков он даже не взглянул. А павшие герои, благородные и обходительные, любезные даже в выражении, перекочевали в витиеватые строки поэзии, убранные лаврами изысканных слов. Плуг и лачугу, грязь, нищету поэзия скроет.

— Да что и говорить, великий народ.

И верно, что стадо без пастуха. Отблески свечей — точно старое золото.

Мост через Шаннон в Драмшанбо на глухом перепутье. Он обернулся: все увлеченно слушали капитана из Гранарда. Он и впрямь принес им чудо: восстали центральные графства, толпы, вооруженные острыми мечами, нападают на отряды йоменов, режут уздечки кавалеристам. До этой Гэльской армии долетели отсеившиеся в тавернах обрывки стихов и поэм.

— А ты, Мартин, бывал в Гранарде? — спросил Мак-Карти.

— Еще бы! Года два, нет, три тому назад, там у них было крупное состязание арфистов. Заслушаешься, Оуэн! Со всего Коннахта и Манстера собрались, играли один за другим, самые искусные продолжали состязание, круг сужался, и лучшими оказались арфисты и из Манстера.

— Лучшие арфисты — с севера, — заметил Мак-Карти. — А вот лучшие поэты — из Манстера. Это ни для кого не секрет.

— Среди арфистов сам великий Арт О’Нил был. Но от старости пальцы плохо гнутся, не слушаются, чудесных звуков из арфы не извлечь. Награда досталась другому — какому-то Фоллону. Стыд и позор со старцем связываться!

— Позавчера, — говорил тем временем капитан из Гранарда, — мы, человек тридцать-сорок, вышли на дорогу из Баллинали, я у них был капитаном. Почти все с косами, а у кого лишь жерди, заостренные на конце.

— Матерь божья! — ахнул кто-то. — И с этим вы пошли на англичан?

— У нескольких человек настоящее оружие было, мы его в усадьбе Небесный замок господина Шо захватили. Там-то я пистолет и раздобыл. Так вот, едут нам навстречу из Западного Мита человек восемь йоменов лорда Лонгфорда. Мы их прямо на куски разорвали. Одного здорового такого стащили с лошади, он было подниматься стал, а я ему пистолет прямо в глаз и курок нажал.

— Господи боже мой, — не удержался какой-то крестьянин и оглядел товарищей.

— А он возьми да не выстрели. Курок щелкнул, только и всего. Тогда я давай того парня рукоятью по голове колотить, пока не издох.

— Знавал я О’Нила, — сказал Мак-Карти.

— Только подумай, сколько ему лет! И так же, как и я, слепой. Богом клянусь, лет девяносто, не меньше. Знаешь, его даже раз в Шотландию возили играть для тамошней знати.

— А неужто ты не слышал о том, как он играл для Брайана Бору? Поговори с О’Нилом — всю историю выучишь, и всегда он в гуще событий.

— Да, пожалуй. Я-то знаю лишь то, что он сам мне рассказывал. Как играл и для Муртоха Оге О’Салливана. Не знаю, правда ли, нет.

— Правда, — подтвердил Мак-Карти. — Я и сам об этом не раз слышал. Муртох — человек щедрый, далеко кошелек не прячет.

Сумасбродный, широкой души человек, быстрой чайкой носился он меж берегами Франции и Манстера. Наконец англичане схватили его и уготовили тяжкую смерть: его тащили на аркане за лошадью от Бийра до города Корка.

— Вот люди были, что он, что Арт О’Лири. С ними и кончилась ирландская знать. С тех пор ничего, кроме собственного дерьма, и не видим. А их всех поубивали. Давно уж, лет двадцать, а то и тридцать тому.

«Красив, щедр, храбр» — начертано на могильной плите О’Лири в Килкреахе. Его застрелил близ Макрума англичанин, которому приглянулась его лошадь. О’Лири не знал себе равных в бою, в минуты ярости любого сотрет в порошок, ни одна женщина не могла устоять перед его чарами, однако прославившую О’Лири элегию написала его жена.

— Может, ты и прав, — согласился Мак-Карти.

А может, подумалось ему, все эти герои — полунищие, но с гонором помещики, жившие, как Рандал Мак-Доннел, в грязи. Легенда же облагородила и прославила их.

— О знакомстве с Муртохом О’Салливаном всякому будет охота послушать, — сказал Лаверти.

— Вот бы О’Нил — арфист — и сложил песню, — буркнул Мак-Карти.

— За что ж ты беднягу О’Нила так невзлюбил?

— Невзлюбил, говоришь? Лучше его в Ирландии музыканта не сыскать было, а кончил он тем, что на кухнях господских усадеб играл джигу.

— Говорят, всякий раз, когда он приезжал в Гранард, он останавливался у советника Эджуорта, там его привечали.

— На кухне, — добавил Мак-Карти. И выпил разом полстакана виски. — Уж что-что, а господские кухни мне известны. Теснота. Подадут кружку пива, и на том спасибо.

— Как у Данфи, — вздохнул Лаверти. — Нам всегда последний черед.

В дальнем углу вдруг громко засмеялись. Как они упиваются россказнями этого бахвала из Гранарда! Вот он широко развел руки. На юге, в Гранарде и Лонгфорде, крестьяне толпой набрасывались на конных йоменов, цепляли пиками за поводья, стаскивали всадников наземь. И сейчас в праздной и хмельной беседе этот гранардский Одиссей рассказывал о своих приключениях. Люди сгрудились вокруг, на лицах — возбуждение и любопытство.

— Захожу в усадьбу господина Шо, в Небесный замок, ну, со мной еще человек восемь. Простите, говорю, что нарушил ваш вечерний покой, но дело в том, что Ирландской республике нужно оружие, пора чужаков с нашей земли в море сбросить. А они, значит, всей семьей в зале сидят, комната огромная, такой вовек не увидите, а их только трое: сам, жена да дочка, Анна, девушка тихая, скромная, сидит вышивает. А обставлена зала так, будто человек двадцать живет — столов, стульев столько, на стенах картины, шкаф большущий, доверху книгами забит. «Вы, — сам-то мне говорит, — большую ошибку совершаете». Не вижу, говорю, никакой ошибки, скорее наоборот. Ну, забрали мы у них три охотничьих ружья, мушкет да вот этот пистолет, из которого я йомена пристрелил.

— У нас в Драмшанбо оружия на целую армию хватит, — сказал кто-то из местных. — На усадьбе господина Форрестера, она у него Восход называется.

— Могло б это оружие и благому делу послужить, — заметил капитан.

Пастух пастухом. Его лишь подпоясали ремнем, сунули в руки пистолет и послали воевать. Такие люди Мак-Карти не в новинку. Со старых гравюр, что пылились в манстерских библиотеках и изображали эпизоды елизаветинских войн, на него смотрели те же лица, лица лесных разбойников.

Мак-Карти осушил стакан и положил руку на плечо Лаверти.

— Мне пора идти, Мартин. Домой тебе поможет добраться кто-нибудь из этих парней.

— Подожди! — испуганно произнес Лаверти, нащупал руку Мак-Карти, ухватился за нее. — Сейчас нельзя идти, Оуэн. Ночь, ни зги не видно.

— Скоро рассветет, — ответил Мак-Карти. — Помни, что я тебе говорил. Сиди в школе и никуда не выходи. Утром сюда придут повстанцы из Мейо и французы, а за ними вслед — английская кавалерия. Пощады от них не жди.

— Кто ж ходит ночью по дорогам, — пытался урезонить его Лаверти. — Я слепой и то не пойду.

— Хочу поскорее добраться до родных мест, — сказал Мак-Карти. — Мне бы перейти еще раз через Шаннон, да и на юг, в Керри, а вместо этого, дурак я, дурак, иду в Гранард.

— В Гранард! — изумленно прошептал Лаверти. — Ты и впрямь полоумный. Этот капитан только что оттуда, ты слышал, о чем он рассказывал. В Гранарде кровь льется рекой да головы направо-налево летят с плеч.

— В Керри ведет не одна дорога, — продолжал Мак-Карти. — И по сей день удача мне сопутствовала.

— Удача дураков не любит, — бросил Лаверти. — Боюсь, долго тебе придется до Керри добираться через Лонгфорд.

— Я и до Драмшанбо долго из Мейо добирался. На моих глазах восстание начиналось, может, на моих и закончится.

— Удача твоя вся в том, что ты пока зрячий да живой, — не сдавался Лаверти. — Воистину нужно быть дураком, чтоб самому в петлю лезть.

— Не бойся. Беда меня стороной обойдет. Получишь в один прекрасный день от меня письмецо из Трейли.

— Что толку его ждать. Даже если и получу, прочитать-то не смогу.

— Так у тебя в академии умники из умников, вот и прочитают тебе.

Мак-Карти высвободил руку из руки Лаверти и поднялся.

Тот подался вперед, хотел задержать, но Мак-Карти увернулся.

— Он что зверь дикий, милости не знает, — жаловался кто-то из местных на владельца Восхода господина Форрестера, — я-то не с чужих слов говорю. Сам у него землю арендую. Раз в три месяца он на кухне с нас подать принимает. Со всех в один день. Вот и выстраивается длиннющая очередь от двери по всему двору. В кухню он запускает поодиночке. Сам сидит за столом, а мы стоим, шляпы долой. Прознает, кто крышу новой соломой покрыл, — набавляет цену.

— Ну, сегодня-то он не на кухне, а сидит в своей зале да за свою шкуру трясется, — сказал капитан. — Вам бы к нему заявиться и тоже: «Простите, что побеспокоили вас в собственном доме…»

— Ну, старик Форрестер еще ничего, — возразил другой крестьянин. — Когда совершеннолетие сына справлял, пир на весь мир устроил. Народу съехалось! Нам только успевали бочки портера выставлять. К вечеру никто на ногах не держался. В парке даже памятник по этому случаю поставили: «Николасу Форрестеру по достижении совершеннолетия — от счастливых родителей и благоговеющих крестьян».

— От благоговеющих крестьян! Эка куда загнул! — сплюнул первый. — Благоговеют перед ним, как же! Наплакались, особенно кое-кто из девок в Драмшанбо.

— Из Бойла каменотесов привозили, специально чтоб памятник этот поставить. Знающие, скажу тебе, люди.

Капитан из Гранарда лишь рассмеялся и положил им на плечи руки.

— С детства мне все уши прожужжали Артом О’Нилом, — сказал Мак-Карти другу. — А однажды вечером в Макруме мне довелось увидеть его в таверне, держался он заносчиво, а уж пьян был в стельку, стакан до рта, не расплескав, донести не мог.

Но взял О’Нил арфу, и на слушавших хлынул поток звонких, точно злато и серебро, звуков.

— Мы не об Арте О’Ниле с тобой толковали.

— Тесен белый свет, где нам жить уготовано, да и его конец близок.

— Мы славно провели вечер, — сказал Лаверти. — Но сейчас мне страшно. И вокруг — мрак.

Мак-Карти нагнулся, поцеловал его в щеку и отошел. Капитан из Гранарда заметил, что он проталкивается к двери.

— Эй, учитель! — окликнул он. — Иди прямиком в Гранард. Там сейчас такое творится — нигде больше не увидишь. Гэльская армия, что тебе волна морская, все графство Лонгфорд затопила.

— Много вы там средь холмов о волне морской знаете, — фыркнул Мак-Карти.

Темная ночь. Там, кажется, улица, дальше — вроде бы мост и река, а вот и дорога. Моросил дождь. Мак-Карти подошел к мосту, постоял. Внизу плескала река Шаннон, бежала прочь от холмов к морю. Сколько дорог в Ирландии, и не угадать, на которой тебя поджидает судьба. Уж как вертелся и ловчил Падди Линч, предводитель Избранников, чтобы обмануть ее. Днем таился, как загнанный волк, в пещерах, а ночами совершал налеты на большие усадьбы. А судьба терпеливо ждала его в родном Макруме, точно двойник, которого он и боялся и ненавидел, — ждал его эшафот на рыночной площади да веревка с петлей.

В том же городе слушал Мак-Карти и Арта О’Нила, старого как мир слепца с редкими до плеч волосами. Он приник к арфе и терзал ее длинными, словно когти, и твердыми пальцами. Не слыхивала притихшая таверна столь совершенной игры. Звуки арфы вырвались на простор, пронеслись по улицам Макрума — спрятавшегося в угрюмых холмах городка, слились воедино с мраком ночи, одели в траур тело Линча на виселице: оно было обмазано дегтем и заковано в кандалы. А под искусными пальцами арфа уже не рыдала, а смеялась, проворные ноги пустились в пляс по земляному полу. В этом городе вдруг и вспомнились Мак-Карти удивительно четко и ясно холмы родного Манстера. Нежные, точно девичьи груди, вздымались они над безбрежными водами. Под рукой он почувствовал изгиб каменных мостовых перил. А давно слышанная музыка все бередила память, сливалась с журчанием реки под мостом, и зародилось у него в душе единое чувство, мимолетное, но сильное.

Он с силой оттолкнулся от парапета, будто отрешаясь от тяжкой ноши. «Прощай, река Шаннон», — произнес он вслух, и в звучанье его голоса растаяла музыка былых времен. А с нею и сонм воспоминаний: узловатые пальцы О’Нила; легенды об О’Лири и О’Салливане, о погибших героях вымышленного прошлого; стихи поэтов в зимней таверне, точно букеты летних цветов, распустившихся на скудной ниве ирландского языка. Минуту за минутой отсчитывают золоченые стрелки на белых церковных часах — самой церкви не видно, словно и вовсе нет, — пополняя Прошлое, богатый мир воспоминаний о пережитом. Он зашагал прочь от моста, миновал таверну — в единственном окне еще дрожало зыбкое и слабое пламя свечей — и, вместо того чтобы следовать за рекой на юг, направился по дороге к Гранарду.

16

МУР-ХОЛЛ, НАЧАЛО СЕНТЯБРЯ

В последние дни золотого лета Мур находил единственное утешение в работе. Его «История Жиронды» уже не вмещалась в четыре большие книги для записей, переплетенных в кожу, Мур исписал пятую и начал шестую. Конечно, приход жирондистов к власти, их скорый закат и отчаянное и безвозвратное падение сейчас уже сокрыто за чередой лет, и историкам осталось лишь гадать да строить теории. Однако во многом благодаря Жиронде мир сейчас изменился до неузнаваемости. Идеалы, которым они некогда служили, стали впоследствии разделять наиболее свободомыслящие англичане. Судьба жирондистов и печальна и поучительна. Один за другим поднялись они на подмостки гильотины — последний акт их быстротечного спектакля. Ниспровергатели старого мира, они учинили хаос и сами же от него пострадали. Не спасли их ни блестящие речи, ни недолгие заигрывания с простым людом Парижа. Живописны события той поры: бегство короля в Варенн, сентябрьская резня, чарующее словоблудие Конвента, судебные процессы, казни — ждут своего историка. Мур искал скрытый смысл и взаимосвязь событий за их фасадом. Проследишь до конца один запутанный ход — и разгадаешь весь лабиринт. Период террора, падение Жиронды, затем Дантона, затем Робеспьера, продажная и трусливая Директория, суровый, жаждущий славы Бонапарт, даже Эмбер и его армия повстанцев из Мейо.

Мур работал словно одержимый. На деле же он, разбирая интриги и распри былых времен, пытался полностью отрешиться от горьких и тревожных событий сегодняшних. Как сильный и коварный наркотик, его целиком поглотил Париж: Мур мысленно бродил по его набережным, отыскивал тайные политические сборища на тускло освещенных улочках. Мур раньше гордился тем, что в делах усадебных обходится без помощи управляющего, теперь же дела эти приняли вид весьма посредственный, если не удручающий. Лишь изредка, по необходимости, он с тяжелым сердцем уделял им внимание. На рынок нужно везти урожай, а дороги запружены военными обозами. К нему приходили крестьянки, сетовали на то, что их мужья и сыновья «далече от дома», и частенько добавляли:

— Да вы и сами, сэр, не хуже нас все знаете.

Еще бы не знать. Он уже затеял переписку с Дублином и Лондоном — может, повезет и удастся спасти Джону жизнь.

Брата он навещал дважды в неделю, верхом добирался он по узенькой дорожке в Каслбар. Как всегда, безукоризненно одетый: в бежевых брюках, темно-коричневом фраке, худощавый, воротничок и манжеты ослепительно белые. Встретив его на дороге, знакомые придерживали своих лошадей, чтобы поговорить, однако лицо Мура оставалось бесстрастным, и он лишь учтиво кивал и касался шляпы кнутом. Кнут у него был плетеный, черной кожи, Мур всегда держал его, свернув кольцом, — то была единственная защита в столь смутные времена. С соседями он не заговаривал, потому что не нуждался ни в их сочувствии, ни в злобных упреках. В роду Муров, за исключением Джона, люди суровые, чувств своих не выказывали. Старый купец из Аликанте воспитал сыновей в сдержанности, сдержанной была и любовь его к озеру Карра, и гордость за свой дом, что стоял на берегу. Сдержанность и молчаливость служили им, католикам, и щитом и мечом в годы гонений и притеснений, оборачиваясь им на пользу. Целый век после поражения при Огриме молчали Муры, и молчание это вошло в плоть и кровь, оно довлело сильнее, чем лондонское воспитание, чем провиговские взгляды семьи. Но в Джордже молчаливость соседствовала с презрением (тоже врожденным) к глупцам.

Каждая поездка в Каслбар была для него тяжким бременем. Не видно уже ни следов сражения, ни пребывания в городе французов и повстанцев. По улицам разъезжали патрули англичан и йоменов. На раскрасневшихся лицах — радость скорой победы, хотя не забылась еще и горечь поражения. В унылом городе среди безобразных, мрачных на вид лавок и складов вновь можно по манере держаться, даже по походке безошибочно угадать протестантов. Каслбар превратился в военную крепость. Где-то на юге готовилась последняя схватка с повстанцами, но в Каслбаре больше волновались о судьбе Киллалы и окрестных деревень, до сих пор каждый день доставляли группами подозреваемых в мятеже: пять-шесть заросших крестьян, черные (или рыжие) космы свалялись, лица у всех грубые, костистые. Им, привычным к холмам и болотистым пустошам Белмуллета, были чужды и страшны городские улицы, лавки, здание суда, тюрьма. Однажды, когда Мур не успел тронуть свою гнедую с тюремного двора, его бесстрастному взору предстала группа таких пленников. Позади и впереди шли, обливаясь потом под суконными красными мундирами, солдаты, они толкали пленных в спины, отпускали непристойные шутки, подсмеивались.

А за тюремной стеной на грубо сколоченном эшафоте качались семь понурых тел, семь почерневших лиц. Прислонившись к столбам, стояли двое караульных. Тюремные окна выходили на широкую треугольную лужайку, испещренную тропками. Каслбарцы быстро смекнули, как избежать неприятного зрелища. И купцы, и солдаты отворачивались, минуя помост. Но Мур всякий раз, проезжая мимо, заставлял себя смотреть на них. Жуткие, неправдоподобные фигуры, постыдная смерть одела лица в недвижные маски.

Джон сидел в одиночной камере, высокие зарешеченные окна выходили на лужайку. Взгляд его не потускнел, кожа не увяла от заточения, он оставался таким же порывистым в речи и жестах. Джорджу показалось, что брата бьет дрожь, однако тот уверил его, что находится в добром здравии. Телом, но не духом, думал Джордж.

Минут пятнадцать они молчали. Джордж сидел на краю низкой колченогой скамьи, а Джон на узкой койке с соломенной подстилкой.

— Ужасно, — прервал молчание Джон, — мне невыносимо глядеть из окна на лужайку, на прохожих. Все время перед глазами эти семеро на чудовищном эшафоте.

— Ты знал их?

— Трудно сказать, — пожал плечами Джон, — тюремщики имен не назвали, а лиц мне не рассмотреть. Что им довелось испытать! Кто они?

— Хочешь, я узнаю имена?

Джон закрыл было лицо руками, потом отнял их.

— Может, они ни в чем и не виноваты. Схватили йомены первых встречных крестьян. А вдруг они из тех, с кем я беседовал, кого вдохновлял на битву?

— Может, и из тех, — согласился Джордж.

— В казематах их сотни, как овец в стаде — не повернуться. Дерутся из-за куска хлеба.

— К тебе отношение особое: ты — президент Республики Коннахт.

— По ночам, — продолжал Джон, — я иной раз просыпаюсь, и мне чудится, что я у себя в комнате, в Мур-холле. Я всматриваюсь во тьму: где-то шкафы с книгами, привычные цветы на обоях — и вижу тюремную стену.

— Нам не стоит терять надежды, — попытался утешить его брат. — Я написал кое-кому из друзей.

— А у тех, что висят там, друзей не было, — кивнув на окно, сказал Джон.

— Увы, не было, — согласился Джордж.

— Разве это справедливо: они болтаются на виселице, а я останусь жить на свободе?

— О свободе я не говорил, — предупредил Джордж, — обвинения против тебя выдвинуты самые серьезные. За них полагается виселица. Единственная наша надежда, если удастся добиться ссылки. И тогда, пройдет несколько лет, может быть, о всей этой свистопляске забудут… — Он пожал плечами и вытянул ноги, положив одну на другую. Скудный солнечный луч скользнул по начищенному сапогу.

— Господи! Джордж! Для тебя это свистопляска? По всей провинции хватают людей и вешают при дорогах. А вина их лишь в том, что они участвовали в восстании, которое я помогал готовить.

— Очевидно, ты прав. Но, с моей стороны, было бы жестоко заронить в твою душу несбыточную надежду. После восстания в Уэксфорде повесили и Колклуфа, и Беджнала Гарви, хотя оба из дворян. Гарви к тому же сам юрист и с хорошими связями. Случись правительству схватить Уолфа Тона, его бы уж непременно вздернули. И невелика потеря для человечества.

— Чем я лучше их? — спросил Джон. — Чем лучше Малкольма Эллиота?

— Вот в этом ты ошибаешься, — ответил Джордж. — Ты себя с ним не равняй. Ты мой брат, а у меня в Лондоне друзья. В высоких чинах. Прежде всего нам нужно вызволить тебя из Каслбара и перевести в тюрьму поспокойнее. Не нравится мне здешняя обстановка. Военно-полевым судом попахивает. Вернутся господа-протестанты в свои гнездышки, вот будут злобиться.

— Я ничем не лучше их, — кивнув на окно, повторил Джон.

— Ты уверен, что тебе хочется к ним в компанию? Сейчас в Каслбаре у меня связей поменьше, однако я могу обещать тебе скорый судебный процесс с определенным приговором. Хочешь, повесят хоть на этой неделе.

— Зло шутишь, Джордж. Это недостойно тебя. — Он отвернулся от брата. — Умирать не хочется никому.

— Нет, желающие есть, — усмехнулся Джордж. — Я рад, что ты не из их числа.

— Конечно, я удобная мишень для твоей иронии, — бросил Джон. — Сам-то я на этом поприще никогда не был силен.

— Очень сложно даже перевести тебя отсюда в какую-нибудь тюрьму на юге. Ну а там будем надеяться на благорасположение Денниса Брауна, как только он вернется в Мейо. Полагаю, что очень скоро.

— Из Голуэя?

— Он уехал оттуда в Дублин. Не сомневайся, Деннис всегда норовит поближе к власть имущим быть. У Браунов это в крови. Недаром они во всякое время процветают.

— Ты, Джордж, удивительный человек. Ратуешь за благоразумие, и в то же время «процветают» звучит в твоих устах как упрек. Ведь такой человек, как Деннис Браун, должен тебя восхищать.

— Сейчас на него все мои, а значит, и твои надежды. Он — Верховный судья в Мейо. И никто, кроме него, не вызволит тебя отсюда.

— С чего ему меня вызволять? Ему, должно быть, приятнее видеть меня на виселице. Ведь повстанцы захватили Уэстпорт и ему пришлось бежать в Голуэй.

— Может, ты и прав. Но я все же поговорю с ним. Ведь Брауны и Муры столько лет прожили бок о бок. Есть даже и кровное родство.

— Сейчас, в его теперешнем настроении, оно мало что значит.

— Посмотрим, — сказал Джордж. — Я вроде хорошо изучил Денниса Брауна, не хуже нашего отца. Брауны правят всем графством. У них в роду своего не упустят.

— «Процветают», «своего не упустят». Джордж, ирония твоя убийственна! — Джон вдруг улыбнулся брату. — Даже в этих мрачных стенах мы без споров не обходимся.

Джордж улыбнулся в ответ. Всю жизнь они неразлучны, любят друг друга, хотя то ссорятся, то мирятся.

— Получил ли ты какое известие от Томаса Трейси? — поинтересовался Джон. — Или от Элен?

— Нет, — смягчившись, ответил Джордж. — В их краях еще хозяйничают мятежники. Но они в безопасности, и им ничто не грозит. Я знаю это наверное.

— Наверное! — эхом недоверчиво повторил Джон. — Ты представляешь, что будет, если на Киллалу двинется армия? Ее предадут огню и мечу.

— Огню и мечу, не иначе. У тебя богатый запас слов из прочитанных романов. Томас Трейси — верноподданный короля, и не пострадает, как и Элен, как и их Замостье.

— А «верноподданный короля» разве не книжная фраза?

И братья вновь улыбнулись друг другу.

К каждой встрече Джон бывал чисто выбрит, коротко, «по-республикански» подстрижен, золотистые волосы зачесаны назад и открывают высокий чистый лоб. Вглядываясь в его синие глаза, плохо различимые в сумраке камеры, Джордж горевал о нем, и сердце его теснила любовь. Джона он любил скорее как сына, ведь с ним, последним ребенком, в семье были связаны самые заветные мечты старика отца. Вспомнилось, как буйно радовался юноша, когда верхом на полном скаку перемахивал ограду. Как сиживали вечерами они с Элен при лампе, и в глазах Джона светилась радость, и он без умолку говорил, говорил. Со временем он стал бы хозяином Мур-холла. Теперь не станет.

За окном послышались детские голоса: должно быть, дети стоят у самого помоста и смотрят на черные, мертвые лица.

— Есть ли какие вести о нашей армии? — спросил Джон. — Не знаешь ли чего?

— Это именно «ваша», но никоим образом не «моя» армия, — сразу открестился Джордж. — Знаю о ней не наверное, а лишь по слухам. Через неделю все кончится. Ты понимаешь или еще нет? Правительственные войска окружили повстанцев, и круг сужается.

— Да, все кончено. Все, кроме кровопролития.

— Много еще крови прольется.

— И тебя это не волнует?

— Пока нет. Потом — да, когда будет время во всем разобраться, когда ты будешь вдали отсюда, в безопасности. Невыносимо, когда убивают, неважно кто: повстанцы ли, английские солдаты или парижская чернь.

В библиотеке аккуратной стопкой сложены его записи, на полках под рукой первоисточники: книги, журналы, статьи. В ярком круге света в темной комнате выводит строку за строкой его перо, лишь иногда прерываясь, чтобы окунуться в чернила, испить этого черного нектара.

— Те, кого убьют, виноваты во всем меньше меня, — сказал Джон. — Чья вина больше моей?

— Тех, у кого нет влиятельных друзей, — подхватил Джордж. — Все к одному сводится: власть и деньги. Наш отец понимал это как никто. У него было чему поучиться.

— Меня он слишком любил, потому, видно, и не учил, — вздохнул Джон.

В предвечерний час, взявшись за руки, идут по длинной аллее старик с прямой, негнущейся спиной и мальчик. А Джордж внимательно и спокойно смотрит на них из окна.

— Верно, отец тебя очень любил, — согласился Джордж. — Любил-то он нас обоих, но особенно крепко — тебя. Но я, Джон, знавал его и другим — жестоким и алчным. В наш век католикам пришлось нелегко, однако отец благоденствовал. Мне он говаривал: «Власть принесет тебе все, власть и деньги».

— Со мной он об этом не говорил, — сказал Джон. — Больше об Испании вспоминал. Апельсиновые рощи, кружева, парчовые платья дам, солнце.

Джордж нагнулся, поднял с пола шляпу, аккуратно почистил ее.

— В четверг приеду снова, — пообещал он. Он поднялся, одернул сюртук, надел шляпу с жесткой тульей, надвинул ее на лоб. — Содержат тебя здесь прилично?

— Вполне. Пожаловаться не могу. Кому из наших друзей я этим обязан?

— Королю Георгу, и больше никому. Точнее, золотым и серебряным монетам с его изображением.

— Деньги и власть, — повторил Джон. — Тебе бы, Джордж, учителем быть. Ты преподносишь мне один урок за другим.

— Однако ты нерадивый ученик. Господи! — внезапно воскликнул он. — До чего ж тошно мне видеть тебя здесь! Мы постараемся освободить тебя. Так или иначе что-нибудь да поможет.

— Мне ничто не помогло. Я старался освободить эту несчастную страну и вот где очутился.

«Освободить страну». Весь-то он напичкан фразами из романов, красивыми позами из пьес, набившим оскомину скверным суесловием всяких «борцов за свободу». А как он, бывало, заливисто смеялся, носясь по лугам на стройной лошади.

— Джордж, я очень виноват перед тобой: тебе и больно, и горько за меня. Хоть мы и совсем разные люди, знай, что чувства мои к тебе сильны и глубоки.

Он стоял внешне спокоен, но в душе колебался; так и слова его: внешне бесстрастные, но проникнутые чувством. Чахлый лучик солнца проник в камеру и осветил его лицо, в скудном свете не видно даже круговерти пылинок. Джон — скорее сын, нежели брат. Сердце Джорджа ныло от тоски и любви. Обнять бы его сейчас, прижать к груди. Несмышленый жеребенок ускакал с луга в темную, опасную чащобу. И вот его, измученного, так и не понявшего, что случилось, загнали и стреножили. Отец и сын на аллее парка. Блудный сын. Тогда Джордж наблюдал за ними из окна, не шелохнувшись. Не шелохнулся он и сейчас. Ноги, словно столбы при воротах, вросли в землю.

— Значит, до четверга, — сказал он и постучал в стальную дверь.

— Здесь время тянется медленно. Принеси мне книг, Джордж.

— Романов? — усмехнулся тот.

Лишь узкая полоска побережья близ Киллалы оставалась в руках повстанцев, к северу же все дороги в Мейо были от них свободны. Отряды солдат и йоменов объезжали их дозором, однако не останавливали господ в дорогих костюмах, в свежих шляпах, в начищенных до блеска сапогах. Мур мог ехать куда угодно. Умиротворенный после рабочего дня за письменным столом, он, когда опускался вечер, ехал верхом по аллее, через ворота с каменными столбами; их увенчивали орлы, цепко державшие в когтях шары крупнее пушечного ядра. Со склонов холмов на него глядели пепелища разоренных усадеб, хозяева так и не вернулись: к чему им руины.

Он рисовал в воображении, как сжигают Мур-холл: едва различимые в ночи фигуры, освещенные факелами; вот пламя уже поползло по комнатам, занялась желтая обивка столовой; как растопка в печи, полыхают книги, пламя лижет столы и шкафы красного дерева, привезенные из Лондона; подбирается к портрету родителей на стене: оба в костюмах испанского двора — их привезли из Аликанте, — нарядное платье совсем не красит мать, бледнолицую северянку, особенно на пурпурно-черном фоне. Трещит, коробится пол под натиском пламени. И будет всматриваться в воды озера пустыми глазницами-окнами Мур-холл, жемчужина озера Карра, точнее пустая раковина. Со временем стены порастут плющом. Но до этого времени еще далеко.

Вечером на дороге ему повстречались пастухи, они гнали домой коров, прохаживаясь по их бокам ореховыми прутьями. Босые, на ногах налипший навоз. Неторопливо шли они рядом со смиренными тварями. Они степенно кланялись Муру. Как знать, может, эти люди пасут его собственные стада. Арендаторов-фермеров он знал и в лицо и поименно, помнил, у кого сколько земли, велика ли семья, помнил, кого что заботит. Эти же бедолаги ютились в глинобитных хижинах, и земли у них хватало лишь на грядку картофеля. Упомнишь ли их имена, родных, узнаешь ли обо всех их заботах. Безликой чередой проходят они мимо раковины-жемчужницы и разбредаются по всей стране: их убогие лачуги под ветхими соломенными крышами лепятся и в болотистых низинах, и на каменистых склонах. Так и жили, и умирали все эти Тейги, Патрики, Майклы, и не сыскать их в недрах истории.

А история — стихия Мура — повсюду вокруг: и в тюремном застенке, и на эшафоте, и на пепелище сожженных домов, и в солдатских шеренгах. В нескольких милях от Мур-холла лежало в руинах аббатство Баллинтаббер, его разрушили и обезглавили солдаты Кромвеля. Мур подъехал к нему, когда почти стемнело. Спешился, распахнул тяжелую дверь — ее навесили в пору гонений на католиков благочестивые люди, — прошел по щербатому каменному полу к пустому алтарю. На стрельчатых окнах — резной, дивной красоты орнамент по камню. Он провел пальцем по замысловатым завиткам. Преклонил колена пред надгробием. В сумраке он все же разглядел резные фигуры святых и ангелов, лица у них были разбиты солдатами, им претило такое «идолопоклонство». Но долгополые одеяния из камня пережили века. Чей покой охраняли эти святые? Теперь уж не узнать, разве что остался где полуистлевший свиток. И это имя кануло на дно Истории.

История — не просто набор вещественных напоминаний о прошлом, пустых скорлупок давних времен, непонятных знаков и узоров. Нужно вникнуть во взаимоотношения людей той поры, раскрыть хитросплетение событий, продиктованных властолюбием и иными страстями. На военном поприще — это Корнуоллис и Бонапарт; в парламенте — Питт и Фокс; в Версале — вынюхивающий дворцовые тайны Сен-Симон, нелепая фигура: он с точностью педанта мог вычислить власть и весомость любого сановника. С Джорджем отец говорил о власти, а с Джоном — об апельсиновых рощах. Каждому он воздавал по интересам. Интересы, однако, изменились. Джон поставил крест и на апельсиновых рощах, и на всей своей жизни, а Мур сам к власти не приобщился, он лишь изучил ее механизм. Управлять людьми ему недоставало опыта, и он скрывал это под броней иронии. История — это солдатский меч, не ведающий сомнений, рушащий резные лики святых и ангелов.

А ему, Джорджу, возвращаться в Мур-холл, в усадьбу светлого камня, воздвигнутую непреклонной волей старика, всю жизнь прожившего на чужбине. Сундуки его набиты золотом, которое добыто потом на заморских виноградниках, под жарким солнцем Испании. А здесь, в Мейо, — голубое озеро, бурый торфяник, тишь лугов и полей. И здесь запечатлел старик Мур свою твердую волю, вместе с архитектором и каменотесом шаг за шагом обходя границы будущей усадьбы. Здесь, на балконе, сиживал он вечерами со стаканом вина в руке, устремив взгляд на озеро. Вспоминал ли он былое? Ибо воспоминания о былом и есть история, и отец его тоже частичка истории.

УСАДЬБА РОВ, БАЛЛИНА, НАЧАЛО СЕНТЯБРЯ

До самых берегов сонной реки Мой протянулись неубранные поля — владения Малкольма Эллиота, хозяина усадьбы Ров. Земли его приходились как раз на нейтральной полосе: с одной стороны — армия, гарнизон Баллины, с другой — повстанцы Киллалы. На север часто проносились патрули кавалеристов, казалось, их подгоняло какое-то важное дело. Стучали копыта, блестели на солнце сабли. Через несколько часов они возвращались уже не спеша, обмениваясь шутками, лишь один молодой офицер держался в седле прямо и сурово.

Джудит глядела на них из окна гостиной, и в душе вскипали противоречивые чувства. Солдаты в английских мундирах — ей и земляки, и одновременно враги. Где-то на севере, а может, и в центре страны такие же солдаты гоняются за ее Малкольмом. По ночам по двое, по трое с холмов спускались повстанцы и скрывались в одной из хижин. Сама Джудит не видела. По утрам ей рассказывала о них кухарка, по фамилии Хеннеси.

— Почему они не хотят говорить со мной? — растерянно и безнадежно вопрошала Джудит, заходя на грязную, неприбранную кухню. — Ведь их борьба — и моя тоже. Я жена Малкольма Эллиота. Должны же они об этом знать.

— Не дай бог, чтоб они сюда заявились. — Кухарка стояла, уперев белые, в муке, руки в бока черной мешковатой юбки. — Им, бродягам трусливым, только виски подавай, отловят их солдаты да вверх ногами подвесят.

— Повстанцы — отважные люди, они сражаются за родину.

— Отважные? Как бы не так, плохо вы их, сударыня, знаете. Да эти трусы еще с полмесяца назад грабили окрест, жгли дома, тащили стулья, платья, столовое серебро. Сколько сейчас семей по деревням едят картошку на тончайшем фарфоре. Видно, как сражаются они за родину! За соседское добро они сражаются, вот за что!

У кухарки, госпожи Хеннеси, были две вдовые подруги из Баллины. Дважды в неделю после обеда они навещали ее и беседовали за кухонным столом у камина, поглощая чашку за чашкой крепкий чай. Так же неуемно поглощали они и последние новости, служившие им источником бесконечных судов и пересудов. Они осуждали и повстанцев, и йоменов, и английскую армию, ибо все они потревожили жизненный уклад, потворствуя и без того неистребимой исконной людской несправедливости. Мятежники — все воры да бродяги, солдаты — звери лютые. Старушки упивались своими же ужасными россказнями. Однако у госпожи Хеннеси не засиживались, чтобы успеть засветло в Баллину. Раз Джудит встретила их на аллее, улыбнулась, и они смущенно поклонились, пряча глаза. Джудит была совсем одинока.

В эту ночь она сидела в кабинете Малкольма, служившем ему и библиотекой, и при свете лампы под круглым зеленым абажуром листала книги, некогда читанные ими вдвоем еще в Лондоне или позже, уже во Рве: «Эмилию», «Элоизу», «Права человека» Тома Пейна, «Руины» Вольнея. Изысканный язык, занесенный в глушь Мейо, точно контрабандой переправленная бочка доброго вина. Искристый и изящный вестник новой жизни. Но Мейо крепко держалось за мглистое прошлое, оберегая свои тайны. Три старухи-пифии напоминали о колдунье из «Макбета» в неухоженной комнате у камина: ходуном ходил ветер, на щербатом полу — картофельная шелуха. Джудит ненадолго забылась, и книга выскользнула из рук. Проснулась она, когда камин уже потух, ночь заглядывала в окно. Однако уходить не хотелось. Джудит еще долго сидела неподвижно, где-то рядом — Руссо, король одиночества. А где-то далеко Малкольм, его увлекли невероятные события, как в романах: военный поход, сражения, победы, республика. Словно зачитавшись, он растворился на страницах книги.

Она взяла лампу с собой в спальню и поставила на туалетный столик. Раздевшись, распустив волосы, встала в одной ночной рубашке перед зеркалом. Серые глаза, продолговатое личико — вот что увидела она в его бездонной глубине. Мрачная земля, мрачное море отделяют ее от Лондона, от дома. Однажды ночью она решила почитать французский перевод «Путешествий Гулливера», из открытой книги выпало письмо мужу от Объединенных ирландцев. Примостившись на краю постели, она прочитала его, то и дело наклоняясь вперед к свету. Словно глас далекого и чуждого мира — мира книг, идей и воззрений — позвал мужа, оторвав от дома и от жены. Звучные фразы растревожили душу, словно музыка за рекой. Она аккуратно сложила письмо, сунула в книгу. «О людишках больших да малых», неодобрительно отозвался о «Гулливере» доктор Джонсон.

Слева от Рва в двух милях стояла усадьба сэра Талбота Парсона — Неприступная. Ныне она пуста и разорена. В высоких изящных окнах, выходящих в декоративный сад, разбиты стекла. Целый день множество мужчин и женщин сновали взад и вперед: выносили домашнюю утварь, гобелены, посуду, картины, бочки виски и вина, женское и мужское платье, стулья, столы, кровати. И по сей день по саду разбросаны изорванные книги, располосованные картины. Лишь беломраморная Артемида охраняет сад. Справа от Рва, в Кловердейле, жила госпожа Хендрикс, вдова парламентария от Мейо, женщина высокая и властная, краснощекая, с острым крючковатым носом. Ее злобные вопли преследовали Джудит, пока она шла по аллее.

— Бандитка! Бандитская шлюха! Дрянь!

Других соседей у Джудит не было. Она лишилась конюха. Как и Малкольм, он был в рядах повстанцев. Его она вспоминала с приязнью. Звали его Тейг, малорослый, толстоногий, короткую шею венчала круглая голова с копной соломенно-желтых волос. С хозяйкой он бывал всегда улыбчив. Всех, кроме одной, лошадей увели французы. Однажды утром Джудит оседлала ее и поскакала на запад, к озеру Кон. Стоял ясный сентябрьский день, на небе — пышные облачка, в вышине поет жаворонок. Вырвавшись из усадьбы, из плена воспоминаний и горьких мыслей, она почувствовала облегчение.

Для женщины, выросшей в Лондоне, она ездила верхом хорошо, все ее худое, с маленькой грудью тело внимало лошади. В холмах и полях пустынно, зато радует яркое солнце. Похоже на заболоченные луговины Шотландии или Йоркшира. Пейзаж этот должно дорисовать воображение, не знающее границ. У деревни Гарриклуна ее окружило человек десять крестьян, у каждого дубинка или коса. По-английски они не понимали, гортанные грубые звуки непонятного языка обрушились на Джудит, точно зловещий морской вал. В ужасе она махнула кнутом и влево, и вправо, чтобы расчистить дорогу. Малкольм сражался за этих людей, за весь этот народ, ей же недоступен даже их язык.

Сражался Малкольм не за людей, а за пустое слово «Ирландия» — точно звон колокольчика пронизало оно память о былых разговорах. Ирландия под гнетом. Ирландия должна бороться за независимость. Ирландия должна занять подобающее место среди других стран. А как же Неприступная? Усадьба разорена, открыта всем ветрам и дождю? А как же сплетни трех глупых кумушек на кухне во Рве? Нет, слово «Ирландия» потеряло былую звучность, колокольчик теперь дребезжит тонко и скупо, точно ледышка зимой.

Она поспешила домой, прямо через Баллину, которая кишела солдатней, хрупкая, прямо сидящая в седле всадница. У входов в дома уже не видно «древ свободы» и сосновых лап, вновь открыты лавки протестантов, хотя торговать особо и нечем, окна с выбитыми стеклами забраны нестругаными досками. Играл военный оркестр, флейта, бил барабан. Словно из далекого далека, из летних лондонских вечеров, долетела до нее эта музыка, тогда войска шли парадом. А она — в ту пору еще малышка — стояла рядом с отцом, у окна дома на улице Джермин, а внизу шагали строем музыканты. «Бандитская шлюха!» — прислышался ей возглас госпожи Хендрикс. Джудит переехала пятиарочный мост. Капрал приказал солдатам отступить к стене, чтобы дать ей проехать, все-таки дама, личико надменное, зеленая бархатная амазонка, черная шляпа с высокой тульей.

На столе, в комнате мужа, — огромная карта Ирландии, прижатая по углам книгами. Темные полоски холмов и кряжей, голубые шелковые нити рек, названия, которые язык едва может выговорить: Клонакилти, Лисдунварна. Где-то в середине сейчас смуглолицые южане — солдаты в голубых мундирах, и рядом крестьяне, вроде тех, с косами, кто окружил ее около деревни Гарриклуна. И ведь каждое из названий что-то значит на этом варварском языке. Малкольм хотел научить ее. Пустозвучное слово позвало его прочь, в глубь страны на карте. На их языке даже Ирландия звучит как Эйре. А «Ирландия» — слово английское. Вот карту смело прочертила черная линия — дорога от Дублина на запад, через Киннегад, Маллингар, Лонгфорд. А к северу от Лонгфорда — Гранард, где остановились на ночлег во время свадебного путешествия молодой помещик из Мейо и его суженая из Лондона.

Джудит вышла из кабинета, пошла по тихому дому. Строился он во времена лихие, пиратские. Поэтому скорее походил не на помещичью усадьбу, а на крепость. В гостиной над камином висел портрет прадеда, из-под напудренного нелепого парика смотрит суровое лицо. Это он, внук кромвельского солдата, построил Ров, дабы незыблемо укрепиться в этом чужом, диком краю. И в этом застекленном шкафу еще месяц назад хранились мушкеты, охотничьи ружья, две старые шпаги в почерневших ножнах. Выше, на стене, — грубо нарисованная картина: на переднем плане худой, кожа да кости, но с лоснящимися боками жеребец, на заднем — крошечные холмики, деревца, колокольня — пейзаж, привычный для этих мест. За окном к реке спускались неубранные поля. Дальше на горизонте — пустоши и горы. Ей прислышались голоса — Малкольма и ее собственный, негромкие, глухие, точно звуки спинета.[30]

Она боялась темных ночей. Чужой край, чужие люди. Как хотелось ей оказаться в суетливом Лондоне, среди заботливых родных и близких, вновь пройтись по людным улицам, услышать зазывные крики торговцев. Она искала живительные силы в мечтаниях. Вот верные сыны Ирландии входят в Дублин, реют зеленые знамена, день солнечный, погожий, горнисты встречают их чистыми звуками, словно падают-падают на мраморный стол серебряные монеты. Малкольм в зеленом, как и ее амазонка, мундире, расшитом серебром и золотом, при аксельбантах. А на зеленом шелку знамени сверкает золотыми нитями арфа, над ней больше не довлеет корона. Люди с прилежащих улиц запруживают площадь. Наивные школярские мечты, на манер раскрашенных картинок, люди — что статуи героев-патриотов, о которых в учебниках истории пишут небылицы-легенды. Но вот призрачная дымка рассеивается, исчезает во тьме и тишине. И ночь словно насмехается над Джудит.

УСАДЬБА ЗАМОСТЬЕ, БАЛЛИКАСЛ, НАЧАЛО СЕНТЯБРЯ

Ей бы следовало думать о том, как Джон томится в каслбарской темнице. Но слово «темница» ей ни о чем не говорило. Каменный мешок, на корявом полу — солома, дверь крепко-накрепко заперта, и не выбраться ему на свет божий. Сама она тоже жила будто в заточении, все мысли — лишь о том, что Джон в неволе, хотя эту неволю ей не представить, как и не представить в ней Джона. Неужто за тюремной решеткой поблекла голубизна глаз, потускнело золото волос. То, что ей было не под силу представить, теряло смысл и лишь таило смутный страх. До чего мужчины неразумны! Ведь она предупреждала его, чем все кончится. Тогда она сидела за вышивкой и лучи солнца падали на яркую ткань: ситец, муслин, синий бархат — глаз радуется. Но Джон не слушал. Прижавшись к его груди, она плакала. А он лишь гладил ее по голове. Помнится, на столе лежали большие острые ножницы.

— Не жить нам вместе, — сказала она ему.

— Жить, и еще как, — отвечал Джон. — Вот увидишь.

Много она увидела!

И отец не в силах помочь, он лишь что-то смущенно бормотал, то пытаясь утешить, то примирить ее со страшной неизбежностью. Язык далекого и потому малопонятного закона, в его силах и покарать, и восстановить былые порядки.

— Это самое тяжкое преступление, — объяснил старик, — в любой стране, будь то Испания, Франция или Ирландия, это называется «государственная измена». Хуже, чем подстрекательство к мятежу. И снисхождения не добиться.

Но иной раз он заговаривал о том, что Джорджу удастся все как-нибудь устроить, ведь у него влиятельные друзья в Лондоне. Эти Муры — люди умные. Разбогатели в Испании; свои виноградники, оливковые рощи; из Аликанте и Кадиса приходили их суда. Привозили под покровом ночи на берега Мейо и Голуэя бочки вина, таможенников подкупали, и они «не замечали» контрабанды.

— У Муров едва ли не каждый второй дворянин в Коннахте вино покупал. Муры — люди умные. А мы заживо гнили в этом болоте, в Мейо. Впрочем, Джону сейчас и ум брата не поможет. Все эти кромвельские последыши-дворянчики ненавидят Муров, и особенно Джорджа: дескать, больно нос задирает. Он человек сдержанный и гордый.

— Но ты же сам только что сказал, что ему удастся все устроить.

«Устроить». А как все в жизни «устраивается»?

— Только не у нас в Мейо. А в Лондоне. Там у Джорджа и Фокс и Шеридан в друзьях. А они люди влиятельные. Жаль, что Бэрк умер, его самый близкий друг.

— А что можно устроить в Лондоне? — спросила Элен. — Ведь Джон здесь за решеткой, в Мейо. Там на лугу перед тюрьмой даже виселицу поставили.

Ей вспомнилась аккуратно подстриженная, ухоженная трава на площади. По базарным дням по тропинкам разгуливали помещики с семьями, громко здоровались друг с другом, на душе у всех было весело, в карманах — туго свернутые, перевязанные пачки денег. Не верится, что сейчас там зловещий деревянный помост, свисает пеньковая веревка с петлей.

— Ссылкой или каторгой, — продолжал отец, — вот чем могут заменить смертную казнь. Господи боже мой, не скончайся лорд Эдвард Фицджералд в тюрьме от ран, его, брата герцога Ленстера, повесили бы как простого бандита. Представляешь? Даже такое можно устроить.

«Устроить». Как по-мужски это звучит. И устраивают все одни мужчины: Джордж Мур, Фокс, Шеридан, герцог Ленстер. Слово круглобокое и тусклое, точно камушек-галька с побережья, в нем сейчас судьба Джона.

Они с отцом вышли на террасу, откуда меньше месяца назад наблюдали в подзорную трубу три французских корабля в бухте, солдат в голубых мундирах.

— Будь они прокляты! — Старику Трейси тоже вспомнились те дни. — Да французы и у себя-то на родине над церковью надругались. Осквернили алтари, святые гробницы. На улицах Парижа и в казематах убивали священников. И это во Франции, старшей дочери церкви, как некогда они сами похвалялись. И короля обезглавили, и молодую красавицу королеву. А теперь вот свои безумства вершат и у нас. А нам-то каково? Сидим на крошечном мысике, точно в заточении, и ждем, когда протестанты на нас драгун нашлют. А пока вокруг рыщут бандиты и чинят разбой. А в каслбарской тюрьме глупый юнец ждет смертного приговора. Будь прокляты эти французы!

«Ждет смертного приговора». Но, может, что-то еще устроится. Элен была высока ростом, почти с отца, он говорил, что она — в породу Мак-Брайдов, у них все рослые. Женщину, конечно, это не очень красит, зато Элен удалась лицом: в роду Трейси у всех тонкие, красивые черты — это признавалось безоговорочно.

— Джон говорит, они принесли нам свободу, — возразила Элен отцу. — Мушкеты и ружья. Да и солдаты у них бывалые, повоевавшие в Европе. Значит, и нам надо попытать счастья добыть свободу.

«Свобода» — вот еще одно малопонятное слово. Отец его не любил, этот камушек он отбрасывал без сожаления.

— Добыл он свободу в каслбарской тюрьме, — проворчал он.

Мужчины живут во власти слов, абстрактных идей, во имя их идут на смерть и убивают сами. Слова что дым, однако власть имеют огромную. По слову возводят тюрьмы, куют мечи и пики, сколачивают эшафоты. «Старшая дочь церкви» — есть ли смысл в этих словах, если оскверняют гробницы и булыжники парижских мостовых обагряются кровью? Приходится и женщинам жить сообразно этим малоприятным словам, хотя слова сил не прибавляют. «Свобода» — слово пустое, «любовь» — со смыслом: это ласковая рука Джона на ее волосах. Но пустое слово пересилило, отвело руку любимого Элен.

— Какой был славный парнишка, — вздохнул Трейси. — Неуемный, точно жеребчик. Ты ведь знаешь, Элен, как я его любил.

— Что такое «ссылка»? Его увезут куда-то, правда? А жизнь сохранят?

— Но жить ему придется с ворами, сутенерами, конокрадами. Может, Джордж устроит все по-иному, получше. Если выгадает время, может, добьется ссылки в Испанию или в Северную Америку. Главное — затянуть разбирательство. Он может нанять защитником Куррана или Буша. Раньше ему помог бы все устроить Деннис Браун, но теперь он сам идет на Тайроли с огнем и мечом. Протестанты, пропади они все пропадом, вдосталь утолят жажду мести. Ты, дитя мое, конечно, не помнишь гонений на католиков, не помню их и я, но дед мой и отец их пережили. За всеми священниками, кроме протестантских, устраивали настоящую охоту, как на волков, за их головы назначались награды. И вот только гонения поутихли, как, глядишь, опять вернутся былые порядки. Те, кто поумнее, ушли за море, во Францию или Испанию, как Муры. А подлецы-оборотни прокляли свою же Церковь, отринули святое причастие. Мы, Элен, дворяне. Не забывай об этом. И род наш не хуже Браунов или Муров. Не в пример всяким Куперам, Сондерсам или Фолкинерам, чьи предки в подмастерьях ходили.

— В Северной Америке это все неважно, говорил Джон. Пусть Джордж устроит так, чтобы его сослали в Северную Америку.

Но старик не слушал ее. В мыслях он был далеко в прошлом, более важном для него, чем настоящее, чем терраса, на которой он стоял сейчас с дочерью, чем неубранные поля, залитые солнцем, угрюмые воды далекого залива, каслбарская тюрьма. Боже, взмолилась Элен, пошли мне терпения к отцу. Вся его жизнь — в прошлом, сундук с ветхими пергаментными свитками да шкафы со столовым серебром, воспоминания о жене. Точно прочитав ее мысли, он внезапно повернулся и улыбнулся. Легкий ветерок шевельнул волнистые седые пряди.

— Слышала бы ты свою матушку в тот день, когда семья О’Дрисколов отбывала в Америку. «Матерь божья, — воскликнула она, — да их же сожрут краснокожие! Зажарят живьем на углях и сожрут». Бедная твоя матушка очень мало знала о белом свете. Читала она лишь набожные книги с гравюрами, изображавшими мучеников-иезуитов. А О’Дрисколы сейчас благоденствуют в Америке.

— И мы с Джоном могли бы благоденствовать в Америке, — вставила Элен. — Если бы Джордж все устроил с помощью лондонских друзей!

— У О’Дрисколов ферма где-то на реке Гудзон, к северу от города. А краснокожих индейцев оттуда уже лет двести как согнали. Сейчас они скитаются по равнинам Запада. А матушка твоя знала о жизни лишь по картинкам да гравюрам: что в Испании есть замок Альгамбра, что Венеция — город каналов и мостов. За книгами она неотрывно просиживала часами. Как за романами, так и за английской поэзией. Она очень любила «Времена года» Томсона. И Голдсмита, конечно, особенно «Опустевшую деревню». Она хотела, чтоб ты выучила ее наизусть, а ты была тогда совсем крохой. Не помнишь?

— Помню, — тихо произнесла Элен, — хорошо помню.

Лучи щедрого солнца заполонили гостиную, разбежались по старенькому ковру и выцветшей камчатной скатерти. Элен, поджав ноги, сидела на ковре, гладила рукой знакомый сине-красный ворс.

— Я запоминала только отдельные слова и рифмы, а смысла не понимала.

— «Зловещий эшафот чернеет при дороге». Мам, а что такое «эшафот»?

— Это неважно, доченька. Дальше там очень грустные слова, зато начало прекрасное. А со строк «И чар твоих былых уж ныне не сыскать» идет грустное.

— Я не люблю грустное.

— И никто не любит, доченька, но в стихах грусть совсем иная, не похожая на нашу.

Мать понимала разницу между словами и чувствами, словами и делами. Может, в этом и состоит затаенная и тщетная женская мудрость.

— У нас получился удачный брак, — говаривал отец. — Хотя его устроили наши родители. Жили мы душа в душу. Ты и сама видела, как мы были счастливы. А сколько несчастных семей, и люди терпят, стараются все устроить. Да и что бы с нами сталось, не будь этих стараний.

— И впрямь, — сухо поддакнула Элен.

Все-то в жизни важно: и семья и дети; отношения родственные и деловые; тесно переплелись узы родства и единомыслия. Почему бы бракам по сватовству не быть столь же или даже более удачными, чем и бракам по любви? Но у них же с Джоном… Не забыть ей его рук, его губ. А как жили ее родители, ей не узнать. Отец говорит, что счастливо. Она помнит, как горевал он об утрате жены, и сама теперь изведала горе, неразделенное горе. Что-то будет с Джоном? Ждет ли его Америка или «зловещий эшафот»? «Свобода» — лишь слово, такое же, как «грусть» в стихах или романах о любви, которые мать читывала по вечерам, то улыбаясь, то тихонько вздыхая. Вспомнив мать, она тут же закусила губу и отвернулась от отца. Может, в романах мать читала о не изведанных самой чувствах, в которые уже и не верила, ибо они были недоступны.

— Не унывай. — Отец, неверно истолковав ее внезапное смятение, неуклюже положил ей руку на хрупкое плечико. — Джордж что-нибудь устроит.

«Устроит». Она вдруг поняла, что и для отца это лишь СЛОВО. Что знал о подобных вещах он, всю жизнь проживший в своей усадьбе, вспоминая рассказы о страшных днях гонений на католиков да о знатности своего рода, призрачной, всеми забытой. Истинная знать далеко — в Лондоне, и среди них друзья Джорджа: Фокс, Шеридан, лорд Голланд. Стоит им пожелать, и в далеком, глухом Мейо распахнутся двери темницы. Непостижимо! Ведь ни Трейси, ни Мак-Доннелы, ни О’Дрисколы не имели никакой власти уже лет сто. Бесправны, как женщины. Отец погладил дочь по щеке, повернул лицом к себе.

— Джон — глупый мальчишка, — мягко сказал он. — Ты-то это понимаешь? И Джордж его предупреждал, и я. А теперь, того и гляди, жизнью за свое безрассудство поплатится. И тебе нужно приготовиться к худшему. Знаю, это трудно. Знаю, ты любила его.

А что знал отец о том, как цепенеет от истомы ее тело в пылких объятиях Джона, как сладостно прикосновение его губ, как желанно ощущение его плоти через шерстяную ткань одежды. Отец знал лишь слово ЛЮБОВЬ. Люди в супружестве как-то устраиваются.

— А как вы с мамой впервые встретились? — спросила она.

— На балу. — Старику вопрос был и удивителен, и приятен. — В Роскоммоне, в доме О’Конноров. Мы с братом, отцом и матерью — твоими дедушкой и бабушкой — добирались туда два дня. Мы с братом были вооружены, хотя по протестантским законам католикам запрещалось носить оружие. Но в те дни на дорогах было опасно: полно грабителей, разбойников, пеших да конных. В ту пору как раз образовался первый Католический комитет, и Чарлз О’Коннор и лорд Френч представляли провинцию Коннахт. Бал — очень удобный повод для папистов собраться и обсудить петицию о правах. Но и потанцевали, помнится, на славу, такие прелестные женщины, нежные лица, легкие платья, полумрак, неяркие свечи. Всю ночь нам играл знаменитейший арфист Арт О’Нил. Матушка твоя стояла средь других девушек, на голову выше остальных. Выше я женщин не встречал. Я спросил мать — твою бабушку, — кто это, она говорит — из семейства Мак-Брайдов. Дважды я танцевал с ней в ту ночь, хотел и в третий раз пригласить, да она не пошла, злых языков убоялась. Разумеется, она права. Умная была женщина, да ты и сама знаешь.

— Но не будь Католического комитета, не было бы и бала, — заметила Элен.

Слова. Абстрактные понятия. Комитеты, петиции.

— Ну почему же, был бы, — неуверенно ответил Трейси. — В те времена балы, да еще какие, устраивали частенько. Да и музыка тогда была не то что теперь. Настоящих арфистов уже нет. Как и настоящих поэтов. — Он покачал головой. — Когда-то народ наш был велик, и музыку с поэзией мы почитали не меньше, чем наши деды. Но все это время мы жили изгоями на собственной земле.

— Изгои общества остались и поныне. — Элен отвернулась от отца, чтобы он не видел злых слез, затрепетавших на ресницах. — Тюрьмы Баллины и Каслбара битком набиты преступниками, и их ждет суд.

— Это совсем другое дело, — сказал отец. — Те, кто сидит сейчас за решеткой, — мятежники, они восстали с оружием против короля. А Католический комитет объединял людей благородных. И воззвание свое мы начали, объявив о своей преданности королю. Этот омерзительный недомерок немец — наш законный государь! Впрочем, женщинам не понять. Их разумом не объять необъятное.

«Необъятное». У отца в кабинете на деревянной подставке громоздился поистине необъятный — больше полуметра в диаметре — идеально круглый глобус: голубые океаны, желтые, бурые и коричневые континенты. Идеально круглый, словно выточенный из единого куска. Подтолкнешь пальцем, и закрутится он вокруг бронзовой оси, перепоясанный по экватору полоской оливкового дерева, запестрят перед глазами океаны и материки. Но вот замедлит он бег, остановится, и, если приглядеться, увидишь, что все-таки он из двух половинок: тонкая, почти невидимая ниточка протянулась от полюса к полюсу, перерезая океаны и материки. Но до чего ж искусно соединил половинки умелец-мастер!

— Пропал урожай, — сказал она, глядя на желтые поля, когда почувствовала, что пересилила слезы.

— Такого богатого урожая лет десять не было, — вздохнул Трейси. — А батраков не сыскать — борются за свободу в тавернах Киллалы.

— Не все, — вставила Элен. — Кое-кто отвоевался, в Каслбаре сидит.

Они пошли в дом, отец, к удивлению Элен, не говоря ни слова, обнял ее. Уже в доме он наконец прервал молчание:

— У Джона есть друзья. Ты скоро в этом убедишься. Мы оба скоро убедимся.

Два дня спустя Элен оседлала одну из двух кобылиц, которых не забрали французы, и поскакала на север, в Балликасл, к Грейс Мак-Доннел. По дороге ей повстречалась кучка людей, человек восемь-десять, трое с пиками, один перепоясан ремнем, из-за него торчал пистолет. Они узнали Элен, поздоровались, приложив руку ко лбу. Год свободы.

— На этой дороге, мисс Трейси, вы в безопасности, точно в родном доме, — уверил ее мужчина с пистолетом. — От берега моря и до Киллалы — республика.

Среди гортанных ирландских слов «республика» прозвучала по-английски.

— Значит, все, что у нас здесь творится, и есть республика? — спросила она.

— Так называется, — ответил мужчина. — Это значит, что земля теперь наша, нам ею владеть.

— Что ж, название неплохое, — сказал она, — не хуже других.

— Скоро вся Ирландия будет нашей от глубинки и до моря. Поднимается великая Гэльская армия в центральных графствах. Они с нашими парнями из Мейо объединятся и с французами, а у тех страшная огромная пушка.

— То будет великий день, — сказала она и на прощание коснулась короткой кожаной плеткой полей бархатной шляпы.

— Это верно, — поддакнул тот.

— Окружили меня восемь голодранцев да толстопузый крестьянин, перетянутый ремнем, — рассказывала Элен своей подруге, Грейс Мак-Доннел. — Пополнили свой запас английских слов еще одним: республика. Ох, уж эти слова, с ума меня сведут.

— Но ведь каждое из них тебе слышать не впервой, — мягко, но не без яда ответила Грейс. — В любом воззвании этих слов хоть отбавляй, и внизу подпись Джона, президента Республики Коннахт.

— Республика, президент. Не зря, видно, в наших краях испокон веков латынь в школах учат.

В опустевших конюшнях уже не пахло лошадьми, и от этого, казалось, усадьба потеряла своеобразие. Элен сидела в спальне Грейс, напротив хозяйки, за столиком, накрытым к чаю: чайники, тарелки, ломти хлеба с маслом, горшочек с вареньем.

— Тот, что с ремнем, сказал, что в центре поднялась Гэльская армия. И что республика будет от глубинки и до моря. Это, видимо, строка из какой-нибудь кабацкой песни, но он произнес ее так, точно сам только что сочинил.

— Такие фразы говорят сплошь и рядом, — согласилась Грейс, — и дай бог, чтоб это оказалось правдой. Бедный Рандал сейчас как раз где-то в центральных графствах, а с ним почти все наши крестьяне. Тебе б тоже за их дело молиться день и ночь надо. Победит Гэльская армия, и распахнутся ворота каслбарской тюрьмы, и Джон как на крыльях к тебе прилетит.

— Гэльскую армию разгромят, — сказала Элен. Она сосредоточенно разглядывала чашку, которую бережно держала обеими руками. — Солдаты английского короля разобьют их и придут в Тайроли, дай только срок. Нетрудно предсказать, что нас ждет в ближайший месяц. Англичане этот остров не выпустят из рук, что им тысяча французов да три-четыре — крестьян с пиками. Вот как все обстоит на деле, а остальное — пустые слова, воззвания да зеленые знамена. Любой ребенок, пораскинь он с часок мозгами, тебе это скажет.

— В жизни от тебя такой глупости не слышала, — возмутилась Грейс. — И откуда такая уверенность: говоришь, будто по катехизису читаешь. Не сомневаюсь, это все отец тебя подучил. Но он жил в старые времена, а мы — в новые. Впрочем, и мой отец не лучше. Старики словно останки древних лосей, что находят в торфяниках. Кости побольше слоновых. Тебе не довелось, как мне, стоять у ворот, провожать мужа, а с ним и сотню крестьян. У Рандала было два страшенных пистолета да шпага, с которой ходил в бой при Огриме кто-то из его предков.

А сколько еще всякого найдено в торфяниках, подумалось Элен: броши и браслеты темной золотой филиграни, скелеты в истлевших одеждах, остатки богатого убранства, клинки, столь источенные ржавчиной, что их перерубали лопаты тех, кто заготавливал торф.

— Что ж это за новые времена, если их уже сто лет мечом меряют, да еще от битвы, которую народ проиграл.

— Вот посмотришь, — убежденно сказала Грейс, — скинем мы протестантов, хватит, натерпелись у них в ярме. Была эта земля когда-то нашей, нашей ей и быть! — Она положила руки на колени и продолжала по-ирландски: — Поднялся народ Гэльский, его не сломить.

Ростом она, не в пример брату, была невелика, но Держалась, как и он, дерзко и самоуверенно, говорила горячо, и за словами так и виделась бесшабашная улыбка ее легковерного брата.

— Народ поднялся, точно прилив на море, — спокойно возразила Элен, — но за приливом следует отлив, море их и поглотит. Англичане уже захватили весь Коннахт, от Атлона до Баллины, а в Каслбаре никого не осталось. Вот они и заполнили тюрьму мятежниками. И мой Джон там, дожидается суда. А разобьют англичане повстанцев в центральных графствах — и пехота, и кавалерия их двинется в Тайроли, да еще и Денниса Брауна с собой захватят. Вот тебе и республика, и все воззвания, и вся твоя Гэльская армия. И говорить тебе сейчас лучше всего по-английски, ведь англичане будут сейчас устанавливать порядки и законы в Коннахте, как и было со времен Огрима, а то и с более ранних.

— Ты, Элен, прямо настоящий стратег в юбке, — перешла на английский Грейс, — и что бы тебя не одеть в красный мундир да не произвести в офицеры, а то и в генералы. Уж больно ты любишь протестантов да английскую армию.

— Я такая же католичка, как и ты, Грейс Мак-Доннел. — Элен говорила спокойно, лишь посуровел тон. — И ни к Англии, ни к английскому королю любви у меня никакой нет. Я такая же, как и ты, ирландка, в полном смысле слова, и ты это сама прекрасно знаешь.

А каков смысл слова «ирландка»? Ее мать, помнится, читала английские стихи, английские романы про обездоленных баронетов, благородных английских графов, про престолонаследников, подмененных во младенчестве, про роскошные балы в Лондоне, про английских вельмож и их вельможных супруг, отдыхающих на водах, на знаменитых курортах. «Как прекрасен мир, в котором они живут, — благоговея и восхищаясь, говаривала мать. — Лондон, наверное, почти как Париж. Только люди там на нас больше похожи». Да, видно, не совсем. Отец, отправляясь на юг, в Роскоммон, где он случайно встретит свою будущую жену, захватил с собой оружие, хотя английский закон запрещал его носить. Арт О’Нил, последний из великих арфистов, воспел тот роскоммонский дом, величая его в песнях «замком», ибо встарь там жили отпрыски королевского рода О’Конноров. Слепой старик играл, с трудом двигая окостеневшими, негнущимися пальцами.

— Я такая же, как и ты, Грейс, ирландка, в полном смысле слова, — повторила она.

— Этот смысл нынешним летом прояснился, — ответила Грейс. — Его отлично поняли и О’Дауды, и Герахти, и Блейки, и Рандал — все они сейчас далеко, понял и Джон, он рядом, в каслбарских застенках, и те крестьяне с пиками, кого ты встретила на дороге.

— Да, ты права, еще бы, — Элен задели слова подруги, — поднялась Гэльская армия, как и предрекали поэты: и О’Брудэр, и О’Рахилли, и О’Салливан, и Мак-Карти, учитель из Киллалы.

Грейс вдруг хихикнула, и глаза ее ни с того ни с сего проказливо блеснули. Она зашептала:

— Поднялась не только Гэльская армия. Если верить слухам, что ходят меж Киллалой и Балликаслом. Какой-то батрак — он живет на земле Купера — рассказывал в тавернах Киллалы, что Оуэн Мак-Карти провел ночь на Холме радости в постели с Кейт Махони. Представляю, что поднялось там; ты, надеюсь, понимаешь, о чем я? — И ради приличия приложила палец к губам, хотя ухмылку скрыть не удалось.

Слова подруги возмутили Элен. Прав отец: все Мак-Доннелы — грубияны и хамы, и вся жизнь их — на конюшне среди лошадей.

— Мне стыдно, Грейс Мак-Доннел, что ты разносишь кабацкие сплетни.

— И все же ты меня поняла, — улыбнулась Грейс, — а что я такого постыдного сказала? Всякая женщина в округе знает, что Кейт Махони затащила Сэма Купера под венец, сперва переспав с ним. Думаешь, она остепенилась? У нее натура такая.

— Это не повод пересказывать сплетни. Даже подруге.

— Ишь какая святая, — рассмеялась Грейс. — Ты еще расскажи мне, что Оуэн Мак-Карти дал обет воздержания и живет в строгости, как монах-францисканец. Да он ни одной юбки не пропустит, будь то девушка, замужняя женщина или мать семейства.

— У нас в Замостье он провел не одну ночь и всегда обходился со мной весьма почтительно, разговаривал учтиво.

— Это потому, что он почитал твоего отца, его библиотеку да переписанные для него им же, самим Мак-Карти, стихи поэтов былых времен, вроде О’Рахилли. Он и со мной мил и вежлив, слова дурного не обронит. А все потому, что, вздумай он хоть руку мне на плечо положить, Рандал его б угостил плеткой или дубинкой. Ты не хуже меня знаешь, какая о Мак-Карти слава идет, а не знаешь, так сходи в Угодья Киллалы да спроси Джуди Конлон или служанку Ферди О’Доннела. Конечно, никто не спорит, Мак-Карти — поэт, а все поэты до одного греха падки. До этого да еще до выпивки.

— Пусть так, — нехотя признала Элен. Нужно быть круглой дурой, чтоб это отрицать.

— А если он переспал с Кейт Махони в постели Сэма Купера, так дай бог Мак-Карти сил и здоровья, вот и все, что я скажу, — закончила Грейс.

— Еще одна победа Гэльской армии, — съязвила Элен. — И все же это грех — злословить и сплетничать.

— Надеюсь, эта победа не последняя, — сказала Грейс. — Вернется в Тайроли победителем Рандал, а с ним и все крестьяне будут ходить гордо подняв голову, как им и подобает в своей собственной стране, а эти подлые трусы-протестанты будут у нас под ногами в грязи ползать.

Элен встала, подошла к окну. Опустелые конюшни, пустой двор, лишь кое-где остались подсохшие кучки конского навоза.

— Может, Рандал по этой причине и пошел за восставшими, но Джоном-то двигали совсем иные побуждения. Он хотел истинной свободы в стране, чтобы все жили в мире: и католики, и протестанты, и инаковерцы.

Злобные слова Грейс эхом отдавались в ушах, а ее собственные казались жалкими и глупыми, им недоставало страстной, как у Джона, убежденности.

— Много ли Джон знает про Мейо, — резко бросила Грейс. — А его брат и того меньше. Суть-то проста: либо мы правим в Мейо, либо они. Рандал привез домой одно из воззваний Джона. Богом клянусь, такой несусветной чуши в жизни не читала. Что-то о правах человека, о том, что пора покончить с религиозными распрями, которые веками разобщали наш народ, и тому подобное. Рандал начал было читать вслух, да не смог, его смех душил. И это при том, что он уважает и привечает Джона.

Раз, гуляя с Джоном по тенистой аллее в Замостье, они вышли на мостик, внизу бежал ручеек. На песчаном дне отчетливо виднелись камушки, большие и малые, обкатанные водой.

— Давай лучше поговорим о нас с тобой, — попросила Элен.

— А разве мы говорим о чем-нибудь другом? — удивился он. — Только о нас и о стране, в которой нам жить.

— К чему говорить о стране? Что нам до нее?

— Мне до нее есть дело. Ты в этом убедишься. Впрочем, женщин такие дела не занимают.

— Меня занимаешь ты. Больше всего на свете. А все остальные слова — что дым. Рассеются, и все в стране останется по-прежнему, а тебя либо убьют, либо посадят в тюрьму.

— Если мы проиграем.

— Проиграешь один лишь ты. Я просто в отчаянии, что ты этого не понимаешь!

Все слова — обкатанные и мертвые, точно камни на дне ручья. Они тянут вниз, на дно.

Стоя у окна, Элен сказала Грейс:

— Господи, как бы хотелось мне отдаться Джону полностью, душой и телом.

— Что ты, Элен! — воскликнула Грейс. Теперь настал ее черед пугаться и изумляться. — Какие бесы в тебя вселились, что у тебя такие греховные помыслы.

— Могла бы и сама догадаться, — ответила Элен. — Он в каслбарской тюрьме, скорее всего, там же его и повесят; может, сошлют за тридевять земель, и я не увижу его многие годы. А мы так и не познали друг друга.

— Еще бы! Девушка, позволившая себе это, лишается чести навечно. Да ни один мужчина не захочет взять тебя в жены, прознай он об этом, а если и возьмет, то не иначе как благодаря твоему обману, но жизнь у вас с самого начала не сложится. В заветах церкви большая мудрость. — Она помолчала, потом добавила: — Разумеется, и большая добродетель.

— Да что моей душе до порока и добродетели? — усмехнулась Элен. Повернувшись к Грейс спиной, она засмотрелась на подворье, залитое солнцем. Высокая, стройная, стояла она, скрестив руки, обхватив локти ладонями.

— Желание, конечно, естественное, — согласилась Грейс, — но тем не менее греховное.

— Отец думает, что Джорджу удастся чудом вызволить Джона и добиться для него ссылки в Северную Америку или Испанию. Там я бы могла быть с ним, как бы ни сокрушался отец. Но я не верю в чудеса. Англичане вскорости победят, наступит час суда и расплаты. Вряд ли они согласятся кого помиловать. Они придут с жаждой мести, как, впрочем, приходили всякий раз.

Грейс встала и подошла к подруге.

— Зачем ты поддаешься унынию? Как я тебя ни убеждала, все без толку. Это для англичан пришел час суда и расплаты, для англичан, да кромвельских последышей, осевших на нашей земле. Давно мы этого часа ждали.

Элен повернулась к ней и улыбнулась.

— То будет великий день, — повторила она сказанное крестьянину с пистолетом за ремнем.

К чему все эти разговоры — с отцом ли, с крестьянами на дороге и даже с Грейс Мак-Доннел, ведь они дружили с детских лет. К чему были все разговоры с Джоном? Он играл красивыми, звонкими и яркими словами, словно малый, несмышленый ребенок. Она одинока и в своем горе, и в своей любви, в своей убежденности, что будущее ясно и очевидно, просто никто, кроме нее, не хочет этого заметить. Мужчины живут во власти слов, надуманных принципов, тщеславных помыслов. Так же и Грейс Мак-Доннел, не говоря уж о Джудит Эллиот, этой хорошенькой, диковинной для здешних мест, но глупой самочке, с которой связал свою жизнь Малкольм Эллиот. Она, несомненно, и подвигнула его на это побоище, как и Грейс — Рандала, заворожив блестками слов.

— И этот час придет, вот увидишь, — убежденно повторила Грейс.

Все только и говорили ей, что придет день, час — и она увидит, будто до сих пор она жила слепой, а перед ними, как перед Адамом и Евой, открывался весь мир — так говорилось в любимой матерью английской поэме.

— Может быть, — кивнула она, — может, и увижу.

Но видела она лишь свою душу, осязала лишь свои чувства, свое горе, свою тоску по Джону и ощущение неотвратимой беды.

При прощании, когда Элен уже сидела в седле приземистой крепкой кобылы, Грейс взяла ее руку в свою.

— Несносная ты девчонка! — улыбнувшись, сказала она. — Неужто из-за страсти ты могла бы встать на путь Кейт Махони и где-нибудь на сеновале позволить Джону все?

— Не из-за страсти, — спокойно ответила Элен. — Я не умею назвать свое чувство. Горько и обидно, что он так и не познал меня.

— Я часто думаю, как это бывает, — призналась Грейс.

— Любая девушка об этом думает. — И Элен улыбнулась в ответ. — Один из немногих вопросов в жизни, на который мы обязательно получим ответ. Тот или иной.

— Пока ответ этот очень короток, — посетовала Грейс, — разве что спросить об этом у замужней женщины.

У ворот, в которые совсем недавно проскакал Рандал со шпагой огримских времен и увел за собой сотню крестьян, Грейс крикнула подруге:

— Помни, восстала Гэльская армия!

Но Элен уже скакала прочь, головы она так и не повернула.

По дороге домой она не встретила ни души. Дорога пустынна и тиха, точно ночью. Однако сейчас день, ярко светило солнце. В эту пору оно не спускает знойного пристального взгляда с холмов, полей и лугов, словно подернутых прозрачной глазурью, как полотно старой голландской школы в гостиной О’Даудов в Эннискроуне. Зоркий глаз Элен примечал каждую мелочь: неубранное поле, молодую рощицу, за которой паслось несколько чернобоких коров, одинокий куст терна. Вот на обочине пустая хижина: небось все мужчины ушли с повстанцами, но куда же девались женщины? Но тут же вспомнила: в этом домишке женщин не было, здесь жили два брата, молчаливые, груболицые, сама жизнь на скудной земле приучила их к немногословью. А за хижиной — черная каменная плита на двух камнях, здесь в далекие дни гонений католики отправляли свои службы — так рассказывал отец. По воскресеньям собирались крестьяне, садились в кучку, женщины покрывали головы черными платками. Перед их взорами священник (объявленный властями вне закона) свершал таинство, превращая хлеб в плоть господню, а вино — в кровь. Сейчас все переменилось к лучшему, говорил отец, есть церковь и в Киллале, и в Балликасле. Службы проходят открыто, и священников готовят не за морем, а в Ирландии. История нарушила безмятежный покой голландского полотна. Под трещинками на лаке происходили разные события, менялась жизнь. Элен ненавидела историю. История разлучила ее с Джоном.

Она остановила лошадь на пригорке, откуда виднелась бухта; тонкие, проворные руки отпустили поводья. Бухта пуста, ни паруса, ни чайки на сером, безжизненном море. История пришла в их край морем, бросили якорь три иноземных корабля, высадились солдаты, привезли мушкеты, пушки. А с ними на Килкумминскую косу высадилась сама история, которую наблюдали рыбаки с порога своих хибар. И враз ожила, обрела плоть и кровь поэзия. Нет, не стихи, некогда читанные матерью, не Голдсмит и не Томсон, отнюдь не «Времена года»: «Наступает час прогулок одиноких, меж холмов далеких и высоких». А те старинные стихи на пергаментных свитках, что лежат у отца в библиотеке, написанные черными, совсем не похожими на английские буквами: они предвещают корабли из Франции, золото из Испании, освобождение Гэльского народа. И все это вместе — история, поэзия, абстрактные понятия, слова — вдруг собралось воедино и обрушилось на мир, в котором она жила. Но мир выстоял, лишь ужесточился: словам жизни не перемочь. Жизнь — это и болота, в которых гибли люди с распоротыми животами; это и черные эшафоты, и тюремные застенки, которые не откроешь никакими словами. Высокая, стройная, стояла она, расправив худенькие плечи, и смотрела на бухту, как на заклятого врага, которого не одолеть, не сдержать. К ней вдруг пришла несвойственная возрасту мудрость, не доступная ни ее отцу, ни возлюбленному.

Однако мудрость ее оставалась втуне, ибо все вокруг уверяли ее, что она ничего не понимает в делах мужских, государственных или военных, что ее масштабы мелки перед стратегией генералов. Тесен ее мирок. А в том, раздольном мире «устраивали» разные дела мужчины, занимались куплей-продажей, организовывали комитеты; мужчины покидали как лачуги, так и усадьбы — их влекли слова воззваний, зеленое шелковое знамя. Ее же мирок ограничивался вышивальной комнатой, лоскутами пестрой материи, ласкающими слух стихами да жестокими романами, которыми жила мать. Мудрость слышалась ей и в скрипучем голосе отца, за спиной его опыт прожитых лет; и в страстных речах Джона, в красивых блестящих словах, рассуждениях о будущем. Мудрость виделась ей и в крестьянах, торгующихся за каждый грош на базаре, и в фермерах-скотоводах, прикидывающих прибыль. Своим же острым и проницательным умом она нимало не гордилась, равно как и своими глубокими суждениями и деловой хваткой. Она даже и не подозревала, что наделена этими добродетелями. Сейчас она чувствовала себя потерянной, озлобленной неизвестно на кого и еще тосковала о разлученном с нею Джоне.

Она скакала домой, в Замостье. Там отец снова примется утешать ее: дескать, Джордж все «устроит» и Джону не доведется кончить свои дни на «черном эшафоте», описанном Голдсмитом.

Поздно ночью, оставшись одна в спальне, она, к собственному удивлению и испугу, зажгла свечи, поставила по бокам трюмо, оставшегося после матери, сбросила скромную ночную рубашку белого ситца и застыла, разглядывая себя в зеркало. Она столь редко видела свое тело, что на минуту показалось, будто перед ней — другая девушка, неизвестно как попавшая сюда и нарушившая ее покой. Испуг этот вскорости миновал, она признала в зеркале самое себя. Черты лица в неярком свете трудно различить, привычное задумчивое выражение скрывало все чувства. Ей не раз говорили, что лицом она удалась. Хотя красивым не назовешь: угловатое, костистое, слишком высоки скулы, слишком решительно выступает небольшой подбородок, слишком велик тонкогубый рот. Еще мать, едва ли не виновато, говорила ей, что она не красавица. На красоту в каждую пору своя мода, а Элен уродилась не модной. Правда, мать сказала, что у нее приятные глаза, и, раз они выделяют ее, значит, нужно обратить это себе на пользу. Голубые глаза, скудно освещенные свечами, вглядывались в зеркало. Чужое тело, в то же время ее собственное. Для девушки слишком высока, все отмечают. Мать говорила, что и сама она, и все женщины рода Мак-Брайдов были рослыми. Что уж тут поделать? Разве что держаться прямо, не горбясь, и достойно встречать уготованную судьбу. У девушки в зеркале маленькие, торчком груди. Она потянулась было к ним рукой, но стыдливо отдернула. Тело полускрыто тенью, но длинные ноги и бедра видны хорошо. Она повернулась, и девушка в зеркале — тоже. На мгновение из бездонной черной глубины зеркала в огоньке свечи мелькнули белые бедра. Она подняла руки, приложила к щекам и замерла, не сводя взгляда с зеркала.

Потом все так же неторопливо сняла со стула ночную рубашку, надела ее, задула свечи. Пахнуло воском. В темноте она пересекла знакомую комнату, легла в постель. За окном во тьме спали поля и пастбища, скудный серпик луны затерялся в ночи.

Положив руки вдоль бедер, не шелохнувшись, лежала в постели. Потом тихо заплакала: на глаза навернулись слезы и покатились по щекам. Она не стала вытирать их. Плакала она о Джоне, о том, что сейчас он в темнице, которую ей даже не представить; о том, что он так и не познал тела девушки в зеркале, ее собственного тела. Она плакала о матери, дремавшей на солнышке с глупым романом на коленях; о Рандале Мак-Доннеле, лихом и самоуверенном наезднике у ворот усадьбы, о крестьянах из Тайроли, которые с косами и пиками бредут сейчас где-то в центре страны. Плакала она и об отце, вспоминая, как стоял он подле нее на террасе, смущенно бормоча что-то в утешение, а ветер трепал его седины. Еще она оплакивала себя, ибо всю боль, все дурные предчувствия ей некому поведать. Прошло много времени, руки ее по-прежнему спокойно лежали вдоль тела, слезы на щеках стали высыхать. Она наконец заснула.

ДОРОГА НА ГРАНАРД, СЕНТЯБРЬ 7-ГО

В этой крепости живут духи. Земляной вал порос высокой травой, она колышется на ветру. Вокруг пасется скот. Лоснятся шкуры, доброе стадо, хозяину можно позавидовать. Если верить рассказам стариков, здесь обитали духи, они, словно туча, носились по небу. Сколько их по всей стране, этих обиталищ духов: старых крепостей, курганов, дольменов, кромлехов[31] — они опоясали землю. Терновник почитался священным деревом. Не дай бог срубить куст. Толку от него большого не было, впрочем, как и вреда. Однако как знать?

Отец его верил в святость терна.

— Только безумец может срубить куст терновника. Всякий это знает, — говорил отец, дыша тяжело, с присвистом. Они сидели в глинобитной хибарке, соломенная крыша почти вся истлела. Неизбывная усталость, точно цепями, сковывала отца, пригибала могучие плечи. Сидел он на соломе, подле него, навострив уши, — сынишка с копной рыжих волос.

— Не дай бог срубить его! Да у меня от страха и рука-то не поднимется. Срубишь куст — невзгод не оберешься.

Отец, точно младенца, прижимал к груди кувшин с виски. Чем еще побороть усталость?

— Сейчас работы столько, что всем нам и не управиться. Завтра спозаранку пойдем на поля к помещику Когхиллу. Мы, сынок, работяги, а не попрошайки какие-нибудь подзаборные.

Но случилось им раз зимой и попрошайничать, бродили они по дорогам Керри и Лимерика, заходили во дворы, просили поесть у крестьянских жен или на перекрестках у проезжавших верхом:

— Ваша честь, пожалуйте грош-другой дитяти малому. Только взгляните, как оголодал! — Даже сейчас при воспоминании от стыда холодело в животе. Зимними ночами отец согревал его в своих объятьях, они забирались украдкой в какой-нибудь сарай, и отец баюкал его рассказами. Говорил отец нескладно, путано, перескакивая с одного на другое или повторяясь. Например, о мальчике, таком же, как он сам, нищем оборвыше, которого полюбила королева и взяла к себе во дворец. И ни в чем-то там ему отказа нет: хочешь — ешь окорок, хочешь — курицу. Отец засыпал, и во сне тяжело вздымалась и опускалась его мускулистая, сильная грудь.

Нет, не забыть поэту и учителю Оуэну Мак-Карти отчаянной бедности в детстве. Две мили отделяют его сейчас от деревни Драмлиш. А от отца — необозримые, безбрежные годы. Приливом накатила нежность, потянуло в родные края. Ветры, прилетавшие из Керри, трепали одинокий куст терна, столь почитаемого отцом. Этим ветрам прочитал он вслух стихи и расстался с воспоминаниями. Перед ним — чужой край, болота и топкие луга.

Драмлиш спалили дотла. Пахло горелой соломой. Вокруг ни души. Пустыми дверными проемами уставились на него уцелевшие хижины. Словно циклопы. Может, с кургана налетели духи и унесли всех жителей? Зябкая Дрожь пробежала по телу. Домов двадцать было, две лавки да таверна. А сейчас вокруг тоскливо и пусто. До самых топей — ни души. Может, в этой деревне обитают усопшие? Он проворно и привычно перекрестился. Его обуял страх, убежать бы, да только куда?

Он подошел к лавке, толкнул дверь — ударила нестерпимая вонь, угарным дымом проникла в сознание. У низкого прилавка на полу распростертый человек. Голубые глаза недвижно смотрят на дверь, на губах улыбка. На горле черным бантом запекшаяся кровь, тело изувечено, где виднеется кровавая плоть, где — кости. Мертв. Мак-Карти отпрянул и ухватился за дверь обеими руками.

— Святый боже! Дева Мария, пресвятая богородица, спаси и помилуй! — услышал он собственный голос будто со стороны. Пятясь, он вышел из лавки.

Встал посередине улицы и позвал:

— Эй, люди, есть кто-нибудь?

Но хижины лишь насмешливо молчали под неярким осенним солнцем.

Мак-Карти пошел к таверне, большому, в несколько окон, дому без двери — очевидно, вышибли. Поколебавшись, вошел.

За стойкой он увидел лысого коротышку с пистолетом в руках. Заметив Мак-Карти, тот нацелил на него большой, с широким, точно ворота в ад, дулом пистолет.

— Ты кто?

— Да убери ты, ради бога, эту штуковину. Не ровен час — продырявишь меня.

— Ты кто? Откуда взялся?

— Зовут меня Мак-Карти. Держу путь в Гранард.

— В Гранард, говоришь? — Лысый положил пистолет на стойку рядом с бутылкой. В комнате сумрачно, прохладно, в углах притаилась тишина. — Можешь туда не торопиться.

Мак-Карти шагнул было вперед, однако человек схватился сразу за пистолет.

— Продал бы мне виски, — попросил Мак-Карти.

Тонкогубый рот тронула усмешка. Зубы неровные, почерневшие.

— Пей вдосталь, не жалко. Я тем же самым занимаюсь. — Он пошарил под стойкой, нашел второй стакан. Не сводя опасливого взгляда с пистолета, Мак-Карти налил себе виски, поднес стакан к губам. Знакомый вкус, на душе сразу стало спокойнее. — Я слышал, как ты там шастал да орал, мертвецов будил.

— В лавке и впрямь мертвый!

— Видел. Ну и отделали беднягу. Зато теперь вся деревня его. Весь Драмлиш.

Мак-Карти глотнул еще виски.

— Чудной ты тавернщик.

— Какой же я тавернщик? — Ухмылка все шире расползалась по лицу. — Я часом раньше тебя пришел. Вот таверна нам двоим и досталась.

— Скажи, ради бога, что за беда свалилась на эту деревню?

— Не беда, а армия. Наверное, из Гранарда шли, после битвы. Или, наоборот, на битву. Убили лавочника, пожгли дома. Люди разбежались. Скоро, поди, возвращаться начнут. Но черта с два заплачу я им за виски.

Мак-Карти недоверчиво покачал головой.

— Не могла тут армия проходить. Вчера ночью я был еще в Драмшанбо и армию опережал.

— При чем тут Драмшанбо! Из Каррика выступила Британская армия, они идут фронтом отсюда и до Гранарда, даже еще шире. Сегодня утром они разбили повстанцев в Гранарде и идут сейчас на север, чтоб и французов разгромить. На каждом шагу англичане. Диву даюсь, как в нашем маленьком графстве такая большущая армия разместилась.

Мак-Карти со стаканом в руке отошел к скамье и сел.

— Так повстанцев в Гранарде разбили? Ты наверное это знаешь?

— Да уж не по наслышке. Сам с ними был. Ты-то тоже из Объединенных ирландцев?

— Я и сам не знаю, из каких я ирландцев.

— А я у них капитаном был.

— Охотно верю. Рядовых Объединенных ирландцев еще не встречал. Что ни член Общества — непременно капитан. Одного вчера вечером в Драмшанбо видел.

— Я среди Объединенных ирландцев человек известный. Капитан Фрэнсис Рейган. — Он заткнул пистолет за пояс и, захватив бутылку и свой стакан, сел рядом с Мак-Карти. — Меня и в Гранарде, и в Баллинали знают. Впрочем, сейчас уже все равно. Нам так всыпали, что не опомниться.

— Но ведь вас тысячи, — возразил Мак-Карти. — На каждом углу об этом слышу.

— Были тысячи. Поди, больше восьми. Но англичане нас обставили, сначала под Маллингаром, потом под Лонгфордом и вот, в Гранарде. Дрались до последнего. Все луга окрест убитыми завалены.

— Значит, все кончено, надеяться больше не на что, — заключил с неожиданным облегчением Мак-Карти, — а что, войска целиком английские?

— Англичане да йомены, — ответил Рейган. — Тьма-тьмущая, что ягод на смородинном кусте. Тысячи полторы, пожалуй, — и кавалерия, и пехота, и пушки. Так по очереди все мятежи и подавили: сначала в Лонгфорде, потом в Гранарде.

Мак-Карти отпил из стакана, в животе будто камни: тяжело и мутит.

— Как же это тысяча англичан с вами справилась? Шуты гороховые да свинопасы, а не солдаты.

— Попробуй-ка устоять против них. Мы под Гранардом полчаса продержались — и деру, а кавалеристы за нами, только сабли свистят.

Они бежали в страхе, подняв руки над головой. А ноги, привыкшие к лопате да плугу, налились свинцом, не слушались. Повстанцы бежали по полям и пастбищам, и знакомые с детства холмы лицезрели их гибель. А на полях остался богатый урожай, в воздухе — стойкий запах зрелых хлебов и плодов, запах позднего лета.

— Рубили нас без пощады, — продолжал Рейган. — Я за городом — шмыг за куст и затаился, руками уши зажал, а все слышно, как кричат. Пленных поначалу не брали. Бежит человек, вопит что есть мочи, а за ним солдат на коне — раз саблей. Один так близко проскакал, что я слышал, как сабля его воздух рассекла, а потом и человека. Время прошло, стали и в плен брать тех, что уцелели. Я так и просидел в кустах, и ни одна душа меня не видела.

— Вот и конец пришел, — вздохнул Мак-Карти.

— Ну, не скажи. Я пока сюда шел, человек двадцать встретил. Все на север болотами да ущельями пробираются — к французам. Там их видимо-невидимо, и пушки, и кавалерия. Скоро они с англичанами на битву сойдутся.

— Французы сами бегут без оглядки, — сказал Мак-Карти, — а за ними по пятам — другая английская армия.

Рейган вскинул на него испуганные глаза. Изменилось и выражение лица: обозначились морщины у глаз, многое познал этот человек за последнее время.

— Это правда?

— Чистейшая. Сейчас, должно быть, они уже перешли Шаннон. Они рассчитывали на вашу поддержку. И не так уж их и много, как вам кажется. С тысячу французов, да столько же наших.

Рейган сокрушенно покачал головой.

— Ну, тогда нам крышка. Все дороги на юг забиты англичанами, мне с холма было все видно. В Гранард-то они бросили лишь полк-другой. И мы теперь как в мешке.

— Что ж, приму на веру твои слова, — усмехнулся Мак-Карти, — как-никак, ты у них капитан.

— Какое там! — Рейган откашлялся и сплюнул на земляной пол. — Я солдат. И солдат настоящий. Двадцать лет во французской армии у Диллона в полку прослужил. А когда полк расформировали, домой подался, в Лонгфорд, там у сестры дом. Потому-то меня Объединенные ирландцы капитаном и поставили. Месяц-другой назад я всех муштре обучал. Англичане теперь уж непременно меня по имени знают и, поди, веревку для меня приготовили.

— И мое имя известно, — сказал Мак-Карти. — Я в Киллале учителем был, оттуда с французами и ушел.

Рейган кивнул и, задумавшись о своем, наполнил стаканы. Потом поднял бутылку, посмотрел на свет.

— Ты здешние дороги знаешь?

— Нет, только ту, что из Драмшанбо ведет, — ответил Мак-Карти.

— Они могут пойти либо по этой, либо через Клун. Но англичане наверняка успеют обе перекрыть и подтянуть артиллерию. Не знаю, куда и бежать, истинный бог, не знаю. А здесь нам ничуть не спокойнее, чем на дорогах. Безопаснее было б в холмах, доберись мы до них болотами. Конечно, англичане потом и холмы прочешут, чтобы таких вот беглых выловить, но пока суд да дело…

Мак-Карти подошел к стойке, пошарил за ней и извлек буханку хлеба и головку сыра. Сыр был черствый, сухой. Мак-Карти разломил головку надвое, протянул половину Рейгану. Тот поблагодарил и начал с жадностью есть.

Прожевав, он вновь заговорил:

— Двадцать лет, черт побери, у Диллона прослужил, а выше рядового не поднялся. Да и не особо рвался. Скажут: «Иди направо» — иду направо, скажут: «Делай так» — делаю так. Но если резня предстоит, я ее заранее чую. По запаху распознаю, как иные дождь чуют.

— Ни в холмах, ни на дорогах покоя не жди, — сказал Мак-Карти. — Здесь же лавочника прямо у прилавка убили. Матерь божья, что ж они с этой деревней сотворили. Убийцы, головорезы проклятые!

— Да и французы не лучше! Армия — это армия, — хмыкнул Рейган. — Я еще и не такое видывал. Англичане теперь все дороги запрудят и всякого, кто не в юбке, а в штанах, порешат.

— Шайка головорезов! — повторил Мак-Карти. — Жгут дома, людей убивают шутки ради, будто хомяков.

— Я еще и не такое видывал, не дай бог нам еще сегодня подобное повидать.

Отвратительный сыр, Мак-Карти едва прожевал.

— А что тебя дернуло к французам податься? — спросил он.

Рейган смахнул сырные крошки на пол.

— Давненько это было, я уж и не упомню. По молодости все. Пришел к нам вербовщик, майор Нюджент — сам из старого рода. При нем сержант. Остановился он в доме своего брата в Каслполларде и велел передать по окрестным деревням, что присматривает ладных парней для службы в ирландских бригадах у французов. Ни до него, ни после туда не очень-то охотно из наших краев шли, все больше из Корка да из Керри.

— Верно, — поддакнул Мак-Карти, — я знаю.

Раз ночью с холма над Кархеном он видел сам. Человек десять расселись по двум лодкам, их манила звонкая монета да неведомая страна, хотя путь по морю и нелегок. В тавернах их обхаживали хитрые, как арендаторы-скотоводы, вербовщики-офицеры в лихо заломленных шляпах. Держались они свободно и самоуверенно. Вот еще одна тема для поэтов — несбыточная слава ирландского оружия, имена полководцев, носимые ветрами истории: Диллон, Лолли, О’Брайен — генералы в париках на быстрых скакунах. Суровые лица горят вдохновением битвы. У местечка Фонтеной они переломили исход битвы: казалось, поражение французов неминуемо, но тут на поле брани хлынули драгуны Клера. Мы восхваляли их в поэмах, превозносили их победы, скрывали поражения. Вернутся из-за моря герои былых времен, и страшна будет месть их, и Огрим и Бойн обернутся уже не поражениями, а победами. И вот один герой уже вернулся. Ветеран французской армии после разгрома под Гранардом напуган, сидит пьет виски в вымершей деревушке.

— Батраки да горшечники — вот и все наше воинство, — заговорил Рейган, словно читая мысли Мак-Карти. — Разве могли мы выстоять против армии? Я в армии Людовика двадцать лет с мушкетом не расставался.

— A-а, не все ли теперь равно? — бросил Мак-Карти, взял непочатую бутылку виски и сунул в задний карман сюртука.

— Никак идти собрался? — встревожился Рейган. — Далеко ли?

— Сам не знаю. Подальше отсюда.

— Вдвоем-то нам спокойней было бы. У меня все-таки пистолет, у тебя кулаки здоровущие.

Мак-Карти подошел к двери, выглянул на пустынную улицу.

— Уже за полдень, — определил он, — мало времени осталось.

— А доберись мы до холмов, и нам ничто не страшно, — продолжал Рейган.

Мак-Карти послышалась мольба в его голосе. Он уже немолод. Двадцать лет во французской армии, и теперь вот Гранард. Мак-Карти взглянул на него. Рейган поднялся со скамьи и стоял сейчас к нему лицом. Один он до холмов не доберется. Так в таверне его и возьмут, пьяного в стельку, напустившего со страху в штаны. А может, набредет он на какую-нибудь хижину, ворвется, угрожая пистолетом, потребует накормить-напоить, начнет хвастливо рассказывать о Гранардской битве. На Мак-Карти накатила было жалость. Но тут же отхлынула, он покачал головой.

Красное лицо Рейгана побагровело, и он пробурчал:

— Ну и проваливай. Прибьют тебя как собаку на дороге. В одиночку мне даже сподручнее. И не в таких переделках бывал.

— Что ж, удачи тебе, — пожелал Мак-Карти.

— Тебе она нужнее, — отрезал тот.

Пустые хижины, дымящаяся соломенная кровля — прямо мурашки по спине. А впереди миль на десять расстилаются поля да невысокие холмы. Его облаяла собака — что-то сторожит она и зачем? Моросил дождь. Из-за мглистой дымки выглядывало тусклое солнце. А за холмами — деревни Клун и Баллинамак — свиной пятак.

ИЗ СОЧИНЕНИЯ «СЛУЖБА В МОЛОДОСТИ. С КОРНУОЛЛИСОМ ПО ИРЛАНДИИ» ГЕНЕРАЛ-МАЙОРА СЭРА ГАРОЛЬДА УИНДЭМА

В описаниях военных кампаний наших дней об окружении и уничтожении французской армии в Ирландии можно найти лишь короткую сноску, по сути, большего внимания вся операция и не заслуживает. Ибо в те же самые дни в далеком Средиземноморье два великих полководца, Нельсон и Бонапарт, состязались в стратегии и тактике. А в последующее десятилетие едва ли не половина известных нам земель превратилась в театр военных действий: от Египта до Испании и от Испании до России. Конечно же, по сравнению с этой великой войной наша незначительная кампания в Ирландии что грош по сравнению с золотым, заурядная деревенская потасовка.

В те давние времена, однако, она представлялась мне иначе. В то утро все в Каррике пришло в движение, армия готовилась встретить противника — зрелище сколь прекрасное, столь и волнующее. Невысокие, серого камня городские стены полнились окриками и командами сержантов, по узким улочкам с грохотом катили орудия шотландские и английские подразделения, отряды ирландских ополченцев — все смешалось в пестром круговороте. Однако сердце мое было безраздельно отдано кавалерии. Я любовался статными, крепконогими всадниками, проезжавшими городские ворота. Обрывочно до меня долетали из туманной дымки резкие звуки флейты и бой барабана.

Чувства заполонили мою душу. Хотелось броситься вперед, закричать — что именно, я не знал. Передо мной была лучшая в мире армия, готовившаяся к битве. Не следует забывать, что я был очень молод. Сверстники мои сидели на университетской скамье, забивая головы Горацием и Титом Ливием. Что запомнится им с лет младых, кроме зубрежки да споров в холодных комнатах. Нам же играли флейты и барабан, полки в красных мундирах полноводной рекой катили по бурым полям, сверкая на солнце сталью и серебром.

— Да, это стоит запомнить, — вдруг обратился ко мне Корнуоллис, — хотя на поле брани все по-другому. Эти сверкающие сабли обагрятся кровью, этим великолепным коням снарядом разворотит брюхо. Да, не хотел бы я завтра оказаться на месте мсье Француза.

Корнуоллис, несмотря на ранний час, вышел проводить войска свежий и чисто выбритый.

— Нашему мсье Эмберу не суждено добраться до Гранарда. Клун он, быть может, и минует, но до Гранарда не дойдет — мы встретим его на пути. Если он сейчас зол, сражаться будет, не щадя живота.

Утро выдалось прохладным, над убранными полями стелился туман.

— Зачем ему сражаться, если исход битвы ясен? — спросил я.

— Зачем? — Корнуоллис взглянул на меня поверх очков. — Затем, чтобы прославить любимую Францию. Всякому генералу должно воевать достойно, должно оставить на поле брани сколько-то солдат. Только тогда он может сдаться, не уронив чести. Лавочнику вести дела по этому же принципу не годится — его ждет крах. Впрочем, молодой человек, не пора ли нам завтракать.

Уже на аллее он остановился и повернулся ко мне:

— Пострадают больше всего мятежники. Те, кто восстал против королевской власти. Убогие глупцы, много ли они об этой власти знают? Я насмотрелся на них в Уэксфорде. Поднимаются на эшафот, в черных глазах — ужас. И ничем не помочь.

Спотыкаясь и падая, всходят крестьяне на эшафот. Конечно, вешать их солдатам, но мне кажется, занятие это неблагородное и недостойное солдатской доблести, а благородство и доблесть я весьма высоко ценил в те дни. Корнуоллис понял по моему лицу, о чем я думаю.

— Наша работа — не только гоняться за французскими генералами да маршировать на парадах. Нам, молодой человек, приходится и, как простым поломойкам, грязь убирать. Выпадает и палачами быть. Хотя зачастую мы справляемся с этим не лучшим образом.

Но в то утро его неспешные нравоучения не нашли особого отклика в моей душе. Взор мой был прикован к знаменам, слух мой ловил лишь звуки военных маршей. Думаю, Корнуоллис это заметил и правильно понял, ибо за завтраком был очень мил. Я пил чай, он — шоколад, который ему без конца подносили в маленьких чашечках.

Позавтракав, он попросил бумагу, чернила и перо, торопливо нацарапал короткое послание, высушил песком и передал мне.

— Так вот, принц Хэл, берите с собой кавалеристов и доставьте это письмо генералу Лейку. Возможно, вы найдете его за деревней Клун. Письмо можете прочитать.

Я сообщаю ему, что отрезал противнику все пути продвижения вперед. И сам перехожу в наступление. Ежели он сумеет вступить в бой раньше меня, пусть не мешкает.

Столь важное задание было мне и удивительно и лестно. Я принялся было благодарить его, но он лишь небрежно отмахнулся.

— Это всего лишь письмо. Хотя вам доведется и пороха понюхать. Вы ведь, похоже, рветесь в бой? Да это и так видно. Пройдет день-другой, и вы переменитесь, поймете, что военное дело — работа, как и всякая другая. Да к тому же опасная. Не лезьте на рожон.

От его теплого напутствия я почувствовал себя увереннее.

— Но вас, милорд, эта работа привлекает уже столько лет.

Он пристально взглянул на меня и улыбнулся.

— В ней немало привлекательного. Редко какой солдат откажется от нее. Я прочитал книгу какого-то писаки о Вашингтоне. В душе он всегда оставался помещиком и вроде был совершенно счастлив на своей земле, среди своих рабов. Неотвратимое чувство долга якобы побудило его заняться военным ремеслом. Хотя я не верю ни слову из этой книжонки. Вы, конечно, подлинного сражения не увидите: так, горстка французов да толпа крестьян. Малоприятное зрелище. Но вам полезно посмотреть.

— Но если исход предрешен… — начал было я.

— Французы — настоящие солдаты, сомнений нет, — продолжал он, будто не слышал меня, — а ирландцы — обычные мятежники. Это-то и малоприятно. Однако мы должны сделать все от нас зависящее. Напрасная жестокость бесцельна. — Казалось, он пытается подавить какую-то невысказанную тревогу. — Генерал Лейк этой истины не понимает. Он человек прямолинейный и грубый, да и солдат неважный, между нами говоря.

— Можете на меня положиться, сэр, — заверил я.

— Мы едва не проиграли кампанию, скажу вам откровенно. Высади французы большой десант да поднимись за ними все крестьянство… Ирландцев нужно проучить. Этого ждут в Лондоне! Так что видите, нам и учителями доводится быть. И поломойками, и палачами, и учителями. Но солдаты — учителя строгие.

— Уж розог мы для них не пожалеем, — беспечно и наивно подхватил я.

Корнуоллис улыбнулся мне, но холодно, не приняв шутки.

— Именно так, господин Уиндэм. Именно так. Розог не пожалеем.

Слова мои он повторил нарочно, чтобы подчеркнуть мою наивность и школярство. Потом налил очередную чашечку шоколада. Он брал с собой в поход сервиз китайского фарфора с росписью цветами по красной глазури.

Замечание Корнуоллиса не охладило мой пыл в то утро. Мне предстояло выбрать себе эскорт кавалеристов, выполнить важное поручение — было отчего возликовать! Но прежде чем приступить к делу, я задержался у ворот, чтобы полюбоваться армией на выходе из Каррика. Мне недостает писательского мастерства, чтобы описать и то великолепное утро, и мое восторженное состояние. Слова, точно грубые доски или железные болванки, плохо подгоняются друг к другу. Много бы дал я, чтобы передать то волнующее, необъяснимое очарование, которое таится для молодых в любом событии. Мне и сейчас отчетливо видится широкая мутная река, перекаты холмов и долин, уходящие полки, музыка, пестрота знамен, мундиров. Готов поступиться годом жизни, только бы сохранить память об одном этом утре. Все увиденное мною в последующие два дня наплывает на дорогое воспоминание огромным кровавым пятном; расползается по строчкам, на всю страницу. Сейчас оно поблекло, побурело, но видения мои по-прежнему яркие и четкие. То было последнее утро моей юности. Глупый щенок, впервые попавший на охоту, должен был, говоря охотничьим языком, «почуять кровь».

ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО

К вечеру мы вошли в деревню Клун, убогое селеньице на крутом склоне, над которым высится неказистая церковь с острым шпилем. Мы разбили лагерь прямо на церковном подворье, хотя «лагерем» нашу стоянку можно назвать лишь условно. Мы были так измучены, что с радостью повалились наземь прямо подле могильных плит. Помню даже надпись на одной витиеватыми, полустертыми от времени и непогоды буквами: «Спасенье обрел ты в вере. Спи с миром». Будто писалось это специально мне в назидание, ибо сомневаюсь, что из французских гренадеров или ирландских повстанцев хотя бы двое из ста умели читать. Шли мы форсированным маршем, без привалов на отдых или обед, вдоль берега озера Аллен, потом перешли через Шаннон у деревни Драмшанбо, причем наш арьергард попытался разрушить за собою мост, но тому помешал отряд полковника Крофорда. В перестрелке было убито или захвачено в плен около шестидесяти французов, лишились мы и Сарризэна; первым помощником Эмбера стал Фонтэн, однако они относились друг к другу крайне враждебно и почти не разговаривали.

Уныние и безысходность охватили французов, оказавшихся на столь же унылой, негостеприимной земле, где там и сям меж поросших камышом озер разбросаны редкие фермы. И все же к людям этим я испытывал большую близость, чем к своим соотечественникам, на чьих лицах читалась лишь крайняя усталость и недоумение. Крепкий, широкоплечий крестьянский паренек все еще нес богато расшитое зеленое шелковое знамя. В безветрие оно поникло, облепив древко. О’Дауд и его капитаны-помещики держались вместе, рассеянные взгляды их скользили по темным водам озера.

Надо сказать, мы еще верили, что идем навстречу повстанцам из центральных графств, но Лонгфорд — хотя до него и было не более тридцати миль — казался повстанцам еще дальше родного Мейо. В Драмшанбо мы много слышали об этом восстании, говорили даже, что нам навстречу был послан капитан из Объединенных ирландцев, но больше о нем мы ничего так и не узнали. Зато мы отлично знали, что по пятам нас преследует кавалерия Крофорда, а где-то на юге нас поджидают основные силы английской армии. По-моему, повстанцы в глубине своих дремучих душ и впрямь верили, что где-то (может, на юге, может, в центре) поднялось могучее воинство, Гэльская армия, и лишь на это призрачное спасенье они и уповали.

До Клуна мы шли без остановок, да и там Эмбер остановился лишь потому, что люди уже валились с ног. От самых церковных ворот и по всей луговине склона расположились повстанцы: кто растянулся на земле, кто сидел, обхватив колени руками, поглядывая на соседей и, исподтишка, на Эмбера. Он, казалось, не ведал усталости — стоя на вершине, внимательно осматривал местность. Тилинг — отныне его последний единомышленник и доверенное лицо — стоял рядом. За спиной у них — длинное здание церкви с узкими темными окнами, точь-в-точь как в родной уютной Баллине.

СПАСЕНЬЕ ОБРЕЛ ТЫ В ВЕРЕ. СПИ С МИРОМ. Так значилось на плите, под ней покоился некто Томас Тикнелл, скончавшийся в 1701 году, прожив долгий век в 81 год. Может, он пришел с армией Кромвеля. В одной руке — запал от пушки, в другой — Библия. Здесь он и получил землю, здесь и обосновался, словно белый колонист средь краснокожих индейцев. Мы одной расы с ним. И везде оставили отметины: и под куполом церкви, и под могильной плитой. В самой церкви на беленых стенах — каменные таблички с именами, и среди них — тоже наши современники: Гарви, Грин, Аткинсон, Бенсон, Эллиот. И во мне поднимался бессловесный протест. Почему я оказался здесь, среди этих убийц с пиками, среди наших заклятых врагов испокон века — католиков, изъясняющихся на тарабарском языке? Здесь, на заросшем травой церковном дворе, мне в укор вспоминаются картины детства. Шпили церквей точно указующие персты — по всей стране они напоминают, что мы едины, что мы здесь навечно. Мне видится отец, высокий, широким шагом он меряет пастбища, я едва поспеваю за ним бегом, а он на ходу поучает и наставляет меня, обрамляя свою речь, точно кружевами, цитатами из Библии — бесценным наследием. Над его могилой в Баллине такой же камень.

Воспоминания эти вполне уместны для моего теперешнего положения за решеткой холодной темницы на окраине Дублина, где я ожидаю, когда приведут в исполнение вынесенный мне приговор. Но бездонная и щедрая память наша способна вмиг низвергнуть на нас потоки былых событий, лиц, красок, запахов. Я оказался среди чужих и по вере, и по происхождению, любое сказанное слово разобщало. И вопреки этому в светлые дни надежд в Дублине мы создали тайное Общество объединенных ирландцев, истово веря, что под благодатными лучами разума растают все разногласия.

В этот момент, словно подтверждая горькие мысли мои, поднялся глубоко мне противный священник Мэрфи и обратился к повстанцам. Казалось, как и Эмбер, этот черный ворон в порыжелой сутане не ведает усталости. Я плохо знаю ирландский, поэтому понял едва ли больше трети, но красноречивее любых слов говорило его лицо, движения крепко сбитого тела, сложенные на груди руки. «Еретики», «протестанты», «англичане» — слова эти точно безобразные валуны, вокруг которых водоворотом закручивалась его речь. Такой ничего не забудет, никогда не простит. Наверное, он похож на гонимых священников кромвельских времен. Вот так же мог он обращаться с цветистой проповедью к дровосекам. Паства его старалась отнестись уважительно к его словам, но не вслушивалась — пересиливала усталость. Расположившиеся позади французы взирали на него утомленно и презрительно.

С трудом оторвали мы свои бренные тела от могильных плит церковного подворья: нужно было развести костры и приготовить еду. Конечно, костры словно маяк для Крофорда, впрочем, он и без того отлично знал, где мы: лисий гон подходил к концу, пора наносить смертельный удар. Я присел подле двух крестьян из Кроссмолины. Один запустил в котелок нож, подцепил картофелину, протянул мне — я взял ее обеими руками.

— Негоже так мыкаться господам вроде вас, — сказал он по-английски, перекинув своей учтивой фразой мостик через пропасть, разделявшую нас. — И далеко нам еще идти?

— Не очень, — ответил я. — До Гранарда быстрее чем за день доберемся.

— В Гранарде сейчас весь народ Гэльский, — заметил он.

— Хотелось бы верить, — ответил я, но он уловил сомнение в моем голосе и отвел глаза, неистовые и отчаянные, как у загнанного зайца.

Мне же вспомнились ласковые глаза Джудит, в которых порой разгорались сильные чувства. Природа, музыка, поэзия, цветущий кустарник в лунном свете — все волновало ее душу, а меня волновала она сама. Для меня Мейо в первую голову — череда нелегких помещицких дел, в ее же воображении эта скудная земля расцветала. Частенько, когда я сидел в комнате, которую определил себе под кабинет, над толстыми, в черных переплетах книгами прихода и расхода, Джудит врывалась ко мне, оживленно щебеча на ходу, и из ласковых глаз ее лился свет. Вроде бы пустяк, точнее, мне думалось тогда, что пустяк, теперь-то я знаю, что в такие минуты нас связывала любовь. Вдруг представил себе, что больше я ее не увижу. Я думал о ней, а перед глазами — жадно глотавший картошку крестьянин из Кроссмолины. Ясно как день: не увидеть мне моей Джудит. Но я ошибся: ей два раза разрешили свидание со мной до суда и дважды — после, этим я обязан доброте генерального прокурора.

Итак, накануне последней ночи восстания мысль моя пребывала в смятении. Жизнь представлялась мне светлой комнаткой в конце темного коридора. Комната была полна: там и Джудит, и родители, и Тон с Эмметом, дергающиеся, как марионетки на ниточках, каслбарский аукционер, у которого я сторговал мерина, девушка из Лондона, за которой я ухаживал, пока не познакомился с Джудит. Воспоминания точно острые осколки стекла, до крови бередят, но их цепко держит память.

Ночью, в час, а может, и в два, по моей прикидке, приехало человек двадцать из Гранарда. Спотыкаясь во тьме, они взобрались к нам на холм и рассказали, что восстание в центральных графствах подавлено — капкан захлопнулся. Эти люди долго искали нас, и в Клун забрели случайно, наши часовые даже открыли по ним огонь, к счастью, никто не пострадал. Изумились они нам не меньше, чем мы им, — по слухам, они ожидали увидеть могучее воинство: тысячи и тысячи французов, столько же повстанцев, кавалерию, устрашающие огромные пушки. А увидели жалкую, как и они сами, горстку беженцев, укрывшихся средь могильных плит.

У них был вожак — «капитан» или «полковник», точно не помню. В ночной мгле он пристально вглядывался в наши лица, словно не верил, что нашел. Тилингу пришлось взять его за руки и встряхнуть, только тогда он смог отвечать на вопросы. Он долго и с бахвальством расписывал, как они захватили дом в Эджуортстауне, как одолели в боях отряды йоменов, всякий раз возвращаясь к одному и тому же, — к битве при Гранарде. Говорил он словами, заимствованными из баллад, что горланят в пивных, — звучными, но пустыми. Будто диктовал слова песни про самого себя, которую нам предстояло разучить.

— Мы с пиками пошли на йоменскую кавалерию, — говорил он, — и обратили солдат короля Георга в бегство. — В его рассказе события преображались, тяжкое поражение представало героической битвой.

А то, что оно было тяжким, мы убедились, допытавшись наконец от него правды. Повстанцев перебили либо разогнали. Английские войска собрались на окрестных дорогах в мощный кулак. От такого поражения не оправиться. По крайней мере тысяча человек (учитывая возможные преувеличения капитана) нашла свой конец на полях близ Гранарда.

— Наши сражались, как волки в облаве, до последнего дыхания, пока билось сердце.

— Восстание разбито наголову, — обратился по-французски Тилинг к Эмберу, — это все, кто уцелел.

Эмбер понял и без слов. Он кивнул, не сводя взгляда с капитана из Гранарда.

— Пресвятая Дева Мария! — ахнул Рандал Мак-Доннел, обращаясь ко мне. — Вы слышали, что он говорит? Почитай, мы уже тоже на том свете. Вы слышали? Похоже, нам отсюда не выбраться.

Я не нашел, чем утешить его, и мы стояли молча, пока не подошел Тилинг. Даже при скудном свете звезд я увидел, как он осунулся и побледнел. А голос его, спокойный и резкий, просто испугал.

— Завтра все кончится, — бросил он. — Мы выйдем с рассветом, но еще до полудня они нас догонят. Генерал Эмбер предлагает идти на Баллинамак, эта деревня знакома капитану. С тыла нас защитит холм, а с фланга — болото. Хотя большого боя не получится.

— Боя? — стараясь потопить страх в возмущении, воскликнул Мак-Доннел. — А к чему он, этот бой?

— Если мы сохраним боевые порядки, то продержимся час-другой. Ну, и на том конец.

— Именно, конец! За этот час нас всех перебьют! — не унимался Мак-Доннел. — Да какой смысл давать бой? Вышлем людей с белыми флагами сейчас же и сдадимся, пока они нас в клочья из пушек не разнесли.

— Нам не так-то просто сдаться, как вы думаете. Нам, ирландцам. Французы — дело иное.

— Не станут же они преспокойно убивать беззащитных.

— Убивать? — задумчиво переспросил Тилинг. — Это, господин Мак-Доннел, не убийство, это расправа. Мы с оружием в руках пошли против своего короля. Англичане не обязаны считать нас военнопленными. Да и вряд ли захотят.

Долго мы стояли молча, потом Мак-Доннел сказал тихим, упавшим голосом:

— А по-моему, это убийство.

— И по-моему, тоже. И господин Эллиот с нами согласится. А генерал Эмбер — нет. Крестьян Вандеи он не счел военнопленными. И на нас не распространяются военные порядки.

— А разве военные порядки предусматривают убийство безоружных, тех, кто прекратил сопротивление? Нет, иначе как убийством это не назвать.

Мне теперь удивительно, до чего же спокойно говорили мы тогда о собственной смерти. Да, именно спокойно. Как до последнего противится человеческое существо неизбежной катастрофе!

— Господи боже мой! — вновь воскликнул Мак-Доннел. — Господи Иисусе! — Не знаю, хотел ли он помолиться или просто восклицал в страхе.

За разговором мы не заметили, как весь лагерь пришел в движение. Ирландцы, с трудом приходя в себя ото сна, по слухам и пересудам узнавали, что помощи с юга ждать нечего. Всех, словно железными цепями, сковал страх. А ночь и суматоха лишь усугубили его. Я присел возле крестьян из Баллины и попытался, как мог, объяснить, что произошло, однако меня не слушали. Настолько уверились они в том, что на юге ждет Гэльская армия, — ничем их нельзя было разубедить. Хотя в то же время они почуяли, что случилось неладное. Взывать к их разуму — занятие бесполезное, поэтому вскоре я отошел.

Сложив руки за спиной, Эмбер стоял, устремив взгляд на юг. По лицу не прочесть его мыслей. Все складывалось вопреки его ожиданиям. Восстание не охватило всю страну. Флот из Франции не пришел, дорога на Дублин перекрыта. Вокруг него чужие, непонятные, точно лапландцы, люди, которых он вел за собой, тащил через всю Ирландию. Может, он думал, что вот наконец попал в капкан. И впрямь, он в капкане. Думал он не об армии в две тысячи человек, а о себе, о командире, — все генералы безмерно тщеславны. И капкан — деревушка с чудным названием Клун, жалкая точка на карте. Но вот Эмбер вдруг пожал плечами и приосанился. Заметил меня, подошел.

— Вот и дождался я здесь помощи от ваших земляков! — сердито начал выговаривать он. — Вместо помощи — одно зло! Завлекли меня в это черное болото. И поделом, им теперь все расхлебывать.

— Но они надеялись на нас. А расплачиваться за все они уже начали. Под Гранардом — сотни убитых.

— Да и здесь полягут сотни, — сказал он, махнув рукой во тьму на юг. — Я поначалу понять не мог, почему англичане так презирают ирландцев. Теперь понимаю.

Он кивнул в сторону копошившихся на склоне невидимых нам внизу людей.

— И вы надеялись с ними совершить революцию?! Вы — глупец. — Он повернулся и пошел прочь.

К утру, с первыми лучами солнца, хоть и с трудом, мы подготовились к выступлению. Французским солдатам совсем не хотелось идти в бой, и сержантам пришлось понуждать их, колотя по спинам саблями в ножнах. Ирландцы же ошалели настолько, что безропотно брели, куда ни поведут, двигались они медленно, словно в полусне. Даже на мой, отнюдь не военный, взгляд, мы были уже армией не по сути, а лишь по форме: шли походным маршем, выстроившись колонной. Мак-Доннелу удалось как-то поднять свой боевой дух, точнее, обрести привычную манеру поведения: ехал он беспечный, точно на утреннюю охоту, шутил с солдатами, не скупился на грубую лесть. Безрассудство и тщеславие привело в наши ряды этого громогласного наездника с нелепым пером на шляпе; теперь ему предстояло доказать, чего же он стоит. Я наблюдал за ним с некоторой завистью. Ибо сам, давно потеряв веру в наше дело, с погасшим сердцем ждал неминуемого конца.

К утру перед нашим выступлением к нам присоединились еще некоторые участники Гранардской битвы: одним пришлось идти на север, ибо все остальные дороги были перекрыты, другие наивно верили слухам, дескать, движется огромное воинство. У многих были при себе пики или иное оружие, их Тилинг объединил в отдельный батальон. Им были знакомы здешние места, оттого и потерянность, и страх их удваивались. Не успели мы пройти и часу, как к нам пристал Оуэн Мак-Карти, учитель из Киллалы, сбежавший от нас в поместье Гамильтон.

Изможден он был еще больше нас, рыжие волосы свалялись, глаза глубоко ввалились. Он стоял на холме, словно не решаясь, по какой тропе пойти, потом спустился к моим крестьянам из Баллины, с одним из них, с Майклом Герахти, его связывала дружба.

— Привет, Оуэн Мак-Карти! — нагнулся с седла и крикнул ему Мак-Доннел. — Что, соскучился без нас?

Мак-Карти повернулся к нему:

— Отсюда не выбраться. Я почти до Мохилла дошел, но на дороге полным-полно английских солдат.

К нему подошел Тилинг:

— Ответьте мне, только по-английски, где еще вы были?

— Пошел сначала в Драмлиш. Деревня спалена, лавочника прямо у прилавка и убили. Потом в Мохиллу двинулся, увидел солдат, с дороги свернул. Ночевал в пещере, коленки разогнуть негде.

— Разумнее было б там и оставаться.

— Да что ж я, лиса или суслик? Пока бутылка со мной была, сидел, а кончилась, так я и в путь. Не стал утра дожидаться. Англичане, по-моему, в каждом уголке. Сволочи, Драмлиш спалили! Кабы в бой рвались, времени не было б мирные деревни жечь!

— Времени у них хватит, — заметил Тилинг, — целый день впереди.

Мы вышли ровно в шесть утра, если верить тяжелым золотым часам, доставшимся мне от отца. Шли мы двумя длинными, неровными колоннами. Эмбер верхом задержался на холме, осматривая окрестности в подзорную трубу. Может, он уже заметил авангард англичан, двигавшийся от Мохилла на юг.

На прощанье я оглянулся на церковь. Средь суеты она стояла презрительно-надменная. Как похожа она на церковь в Баллине, будто строили их по одним чертежам. И снова закопошились воспоминания. А строгая, без каких-либо украшений, церковь бдительно охраняла вечный покой Томаса Тикнелла, кромвельского солдата.

17

ИЗ СОЧИНЕНИЯ «СЛУЖБА В МОЛОДОСТИ. С КОРНУОЛЛИСОМ ПО ИРЛАНДИИ» ГЕНЕРАЛ-МАЙОРА СЭРА ГАРОЛЬДА УИНДЭМА

Итак, со своим маленьким эскортом я отправился в путь, чувствуя себя едва ли не самым главным на поле битвы — ведь я вез приказ вступить в бой, под моей командой находился (без малого целый час) отряд кавалеристов. Сейчас я так походил на обожаемых мною драгун: звякают шпоры, бряцает сабля, пламенеет алый мундир. Корнуоллиса бы изрядно насмешил мой вид, ибо для него все это радостное пестроцветье давным-давно потускнело и война виделась ему лишь службой, которую надо честно исполнять.

Мы миновали приятное взору приречье, далее простирались угрюмые поля, изборожденные вдоль и поперек каменными стенами, кое-где желтели неубранные хлеба, вокруг — перекаты холмов. Однако утро выдалось великолепное, воздух чистый, прозрачный и хмелящий. И на удивление множество птиц — грачей и скворцов, они стаями вдруг срывались с деревьев, точно кто ударил залпом картечи. Поодаль от дороги стояли хибары местных жителей, к ним вели узкие тропки. Вокруг — ни души, особенно поражало, что не слышно криков ребятни. Лишь цокот копыт, гомон птиц да резкий взмах крыльев нарушал тишину.

На подходе к деревне Мохилл (это на полпути от Каррика до Клуна) нам стали попадаться сожженные лачуги. Сама деревня, насколько я могу судить, не пострадала, но окрестные домишки являли собой пепелище, и смрад доносился до дороги. Подобные картины — плохой зачин к бою, и я оглядел сопровождавших меня, однако на бесстрастных лицах ничего не прочесть.

Отъехали милю от деревни и увидели зрелище весьма необычное: по дороге в Каррик под конвоем шла колонна пленных французов, человек пятьдесят. Командир конвоя, некий капитан Миллет, как оказалось при знакомстве, подъехал ко мне и объяснил, что пленные — арьергард армии Эмбера, захваченный Крофордом, когда те пытались уничтожить мост через Шаннон, близ Драмшанбо.

— Вы участвовали в их захвате? — поинтересовался я.

— Что вы, я офицер из ополчения, — рассмеялся он. — А драгунами командует Крофорд. Он взял в плен даже их генерала, у него такое смешное имя. — Он поскреб подбородок. — Если по-французски знаете, спросите, как его зовут.

Я так и поступил. Несколько голосов откликнулось: «Сарризэн».

— Значит, Сарацин. Что-то вроде этих чертовых турок, поди. Или как название таверны «Голова сарацина».

— Разве сам он не с солдатами?

— Нет, он с нашим Билли Лейком и, кажется, рад-радешенек этому. И десяти минут не прошло, как Крофорд с французами схватился, а Сарацин этот уже шляпу на шпагу нацепил и разъезжает туда-сюда — сдаюсь, мол. Да и солдатам его куда больше по душе шагать сейчас по солнечной деревенской дороге и красоваться своими блестящими шпагами, чем болтаться на острие сабли Крофорда. Я бы им не позавидовал.

Однако мне они показались не обрадованными или удрученными, а лишь предельно усталыми. Подумать только, сколько они прошагали от Мейо до Лонгфорда! Некоторые из французов были смуглолицы — явно южане, остальных же можно было принять и за солдат Миллета, только мундиры другие. Да еще глаза: потемневшие, осовелые от усталости.

— А где Лейк? — спросил я. — Я везу ему приказ от лорда Корнуоллиса.

Миллет потрепал лошадь по шее.

— Тогда вам лучше поспешить, а то успеете лишь к шапочному разбору. До сегодняшнего дня французов преследовал лишь Крофорд, а теперь Лейк сам двинулся вперед, чтобы расставить все точки над i. Всю армию двинул: и пехоту, и артиллерию.

— Куда же мне ехать? — Я стал понемногу прозревать: сражение совсем иное дело, нежели аккуратный разбор штабных бумаг в Каррике.

— Поезжайте в Клун. Держитесь этой дороги, на перекрестке не сворачивайте. Оттуда все как на ладони увидите: деревушка на холме. Вчера ночью там стоял неприятель. Они разбили лагерь на церковном дворе. — Он взглянул на одного из солдат, нескладного парня, который стоял, опершись на мушкет. — Знаете, что эти злодеи сотворили? Скелеты из могил повытащили!

— Не может быть! — воскликнул я. Нелепые слова его поразили меня.

— Это все дикари, бунтари эти. Они из костей мертвецов костры жгли. По всему церковному двору кости раскиданы меж надгробий.

Воображение мое тщетно пыталось нарисовать эту чудовищную, ни с чем не сообразную картину.

— Варвары! — бросил Миллет. — Иначе их и не назовешь. Тьфу, пропади они пропадом, доброго слова не стоят.

Я промолчал. Лишь подумал: словно дикие звери в пещерах — вся земля устлана костями.

— Потому-то я и на этих зол, — он кивнул на французов. — Дали мушкеты варварам. Терпения у меня, думаю, не меньше, чем у всякого, однако, как дело доходит до этих варваров, тут оно лопается. Я бывал в Уэксфорде. Видел, что они там с несчастными протестантами делали.

— А что с ними теперь будет? — кивнул я на французов, подражая капитану.

— С ними? Обменяют как военнопленных. Вернутся они в свою прекрасную Францию. Надолго у них охота пропадет в эти чертовы болота соваться.

— Да, да, конечно.

В воздухе уже веяло осенней прохладой, хотя день стоял солнечный.

— У меня-то еще целый день, чтоб их до Каррика довести, а вот вам бы надо поторопиться, — посоветовал капитан.

— Да, да, конечно. Я еще боя не видел.

— Да и я, признаться, тоже. И не очень-то тужу. Впрочем, не ахти какой и бой-то будет. Если верить этому Сарацину, французы от усталости едва на ногах стоят.

Из-за холма донесся неясный прерывистый звук — словно далеко за стеной двигали мебель. Мы переглянулись.

— Да это, кажется, артиллерия. — Он приподнял на прощанье руку, потом опустил. — Удачи вам, господин Уиндэм.

— И вам того же!

— Да мое дело нехитрое, — ответил он, — сиди в Каррике, в тепле да покое, и смотри, как французишки лягушек лопают.

Больше Миллета я не встречал. Его отряд участвовал и в окончательном освобождении Киллалы и дороги на Белмуллет, снискав незавидную славу своей жестокостью к местному населению. Одолев подъем, я обернулся и помахал ему, но он не видел меня.

По его словам, Клун стоит на высоком холме. Уже у его подножия прерывистые звуки участились, и даже мой неискушенный слух угадал в них пушечные залпы.

Лейк уже покинул деревню, оставив там один из полков. Церковный двор был запружен солдатами. Мне пришлось спешиться, чтобы пробраться к церкви, там стояла группа офицеров, все пристально глядели на юг. Я заговорил, желая представиться и объяснить, каково мое поручение, однако никто не обратил на меня ни малейшего внимания. Один из офицеров, майор, смотрел в подзорную трубу.

Далеко на горизонте я увидел скопище людей, но какого-то смысла в их передвижении я не понял. Там и сям отряды конницы, рваные цепи пехоты. На склонах далекого холма недвижной кучкой стоят люди. Черными щепочками казались издали пушки. Грянул залп, их окутал дым. Слева от холма, примерно в миле, сгрудились деревенские домишки, точно кто разбросал детские кубики. Еще залп, и не успели стихнуть его отзвуки, как от наших позиций к холму понеслись кавалеристы.

От холма деревню отделяло бурое до горизонта болото.

Один из офицеров был примерно моих лет, с чистым белым лицом, тонкими, почти девичьими чертами. Я схватил его за руку и спросил, что все это значит. Он досадливо повернулся, во взгляде — упоение сценой битвы, возможно, он даже и не видел меня. Но я не отпустил его руку и повторил вопрос. Когда наконец он понял его суть, ответил с охотой, гордясь тем, что обстановка ему много яснее, чем мне.

— Там, внизу, — Эмбер, — он указал на подножие холма, — ему удалось захватить холм, и мы не успели зайти с тыла и ударить. Сейчас он стянул силы на восточный склон, чтобы дать отпор нашей кавалерии.

Снова ударили пушки, на этот раз вразнобой.

— Этот залп — последний, иначе мы и Крофорду голову снесем.

— Так это драгуны Крофорда? — спросил я.

— Или Крофорда, или лорда Родена. Издали разве различишь!

Вот вперед к холму двинулась и пехота, солдаты почти бежали, вытянувшись в цепь под прямым углом к деревне.

— А где же повстанцы? Где?

— Кто знает, наверное, с Эмбером. Может, за холмом, обороняют дорогу к деревне. Там, по-моему, генерал Лейк. Он вроде в ту сторону поскакал.

— Мятежники на склоне холма, — поправил, не отрывая от глаз подзорной трубы, майор. — Лейк, похоже, вообразил, что он снова в Уэксфорде, у Горького холма.

— Неужто он и с этим холмом столько же провозится? — воскликнул мой новый знакомец, и майор рассмеялся.

— Сейчас у него уверенности прибавилось, — заметил он, — ведь после Уэксфорда он выиграл «Каслбарские скачки».

— А вот лорд Корнуоллис, очевидно, в нем своей уверенности не терял, — заговорил я, — у меня от него донесение.

Майор повернулся ко мне:

— А кто вы такой, черт побери?

— Я адъютант лорда Корнуоллиса, — проговорил я, преисполнившись гордости, — у меня от него приказ генералу Лейку вступить в бой с противником.

— Да что вы говорите? Лейк ждет не дождется его приказа. Сегодня Каслбар не повторится. Корнуоллис поражений не терпит. За холмами присланная им из Каррика конница, она удерживает дорогу на Гранард.

— Мне, вероятно, следует ехать в деревню, — решил я вслух.

— Непременно, молодой человек. Да и, судя по всему, опасность вам не грозит. Битва-то пройдет меж холмом и болотом.

— Как называется деревня? — спросил я.

Он прищурился, словно припоминая.

— А черт ее знает. Никто и понятия не имеет. Ирландцы-то знают. Здесь есть полк из Лонгфорда, — и он указал подзорной трубой.

На земле Британской империи идет битва, а мы даже не знаем, как земля эта называется. Баллинамак. Много лет спустя, в Индии, я спросил офицера-ирландца, что это слово означает. Его покоробило: как смел я допустить, что он знаком с этим языком.

— Одно поражение он все-таки потерпел, — сказал я.

— Кто?

— Лорд Корнуоллис. При Йорктауне. И в результате мы лишились американских колоний. Он сам рассказывал мне об этом. Когда он послал Вашингтону свою шпагу в знак капитуляции, он велел музыкантам играть «Мир перевернулся вверх дном».

— Ну, это совсем другое дело, — бросил майор и вновь стал наблюдать за битвой.

Поразительно, до чего похоже было поле брани на гравюры — планы сражений, мне они доселе казались неправдоподобно аккуратными и парадными; безупречными прямыми и дугами обозначены позиции пехоты и конницы, треугольниками — позиции артиллерии. Первая волна нашей кавалерии и пехоты еще не докатилась до холма, а из деревни уже шла вторая, нацеленная на правый фланг, чтобы там поддержать нашу пехоту. На левом же фланге действовали драгуны Крофорда: им, если поверить расчетам лейтенанта, предстояло ударить по мятежникам, удерживавшим дорогу. Все пути для отступления Эмберу были отрезаны, ему оставалось либо лезть на вершину холма, либо искать спасения в топком болоте. Передо мной словно развернули карту, на которой на тускло-буром рельефе ясно вырисовывались направления и очертания атаки. Вновь поднялось во мне волнение, испытанное утром. Вряд ли кому доводилось первый свой бой встретить в более благоприятных условиях, и со сладкой и тревожной истомой в душе я распрощался с новыми приятелями и с Клуном и поскакал к деревне Баллинамак.

ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО

Я скажу немного о том злосчастном получасовом сражении при Баллинамаке. Говорят, что Эмбер со своими офицерами подробно рассказал о нем в Дублине, где плен их обернулся милым развлечением, а рассказ их был, без сомнения, записан для грядущих поколений. Даже пожелай я описать эту катастрофу, не смог бы, так как все произошло очень быстро, а воспоминания мои отрывочны и бессвязны. Диву даюсь, откуда у военных историков такая ясность и четкость, у меня же — впечатление кровавой бойни, люди, словно дикие звери, терзают ДРУГ друга. Волосы дыбом, когда слышишь, как они кричат, когда видишь, как стынут их обезображенные тела.

Англичане догнали нас на полпути от Клуна до Баллинамака. Наш строй сломался, и мы обратились в беспорядочное бегство. В Баллинамаке мы были вынуждены остановиться и принять бой, так как Эмбер посчитал, что мы можем занять выгодную позицию у холма. Лишь генеральская гордость диктует им заповеди военного ремесла, как-то: преимущество холмистой местности и т. п. Всех французов и примерно треть ирландцев (и меня в том числе) он сосредоточил на пологом склоне холма, а остальных ирландцев под командой Тилинга поставил защищать дорогу, ведущую от холма к деревне. Внешне он держался решительно, резко отдавал приказы, кому что делать, где и какие позиции занимать, но, как мне показалось, им владела ярость и отчаяние. У нас оставалось лишь два легких полевых орудия, их он разместил у дороги и приставил к ним пушкарей, которых звали Мейджи и Кейси. Не исключена, по-моему, возможность, что он предоставил ирландцам встретить первый удар англичан, наступавших со стороны деревни. Ярился же он не на врагов-англичан, а на соратников-ирландцев. Даже к Тилингу обращался грубо и презрительно.

Однако первый удар нанесли нам драгуны Крофорда: они появились не от деревни, а сбоку, с фланга, вверх по склону неслись они, со страшными криками широко растянувшись цепью, со свистом рассекая саблями воздух. Эмбер едва успел перестроить наши боевые порядки. Мак-Доннелу и его людям, вооруженным лишь пиками, удалось отогнать кавалеристов. Я видел, как шляпа Мак-Доннела, по-театральному украшенная перьями, мелькала в гуще английских драгун. И все же отвага его не будила во мне гордости. Мною владел лишь страх — тоненький живой нерв в онемевшем, бесчувственном мозгу. К тому времени мы уже понесли потери. «Понесли потери» — какая обкатанная, ничего не выражающая фраза. За ней не видно развороченных шрапнелью грудных клеток и животов, кровавого месива из ребер и кишок. Рядом со мной упал на траву, схватившись за живот, солдат, и меж растопыренными пальцами я увидел скользкие от крови кишки.

Эмбер приказал мне отослать крестьян из Баллины на помощь Мак-Доннелу: тот со своими людьми едва сдерживал натиск. Трава уже стала скользкой от крови, в спешке мы наступали на своих же раненых, а они цеплялись нам за ноги. Мак-Доннел обернулся, посмотрел на меня — глаза выпучились, взгляд остановился, губы дрожали. Раньше, глядя, как отважно он защищался, я думал, что в нем говорит охотницкая удаль, что таким вот бесшабашным и большим ребенком он и останется до конца, однако сейчас я увидел, что его обуял страх.

— Дева Мария, пресвятая богородица, спаси и сохрани! — проговорил он и уже срывающимся голосом выкрикнул несколько ругательств по-ирландски.

В атаку пошла британская пехота, выставив вперед мушкеты, солдаты ступали твердо и уверенно по высокой траве. Я оглянулся на конников Крофорда — они вот-вот ринутся в новое наступление. Мейджи дал залп из двух наших орудий, несколько англичан попадало. Тилинг со шпагой наголо верхом на коне находился рядом. Вот он повел шпагой, будто хотел спросить, не оттянуть ли ему своих людей с дороги к холму. Эмбер жестом показал ему оставаться на прежних позициях. Сам он спешился и стоял, широко расставив ноги, уперев руки в бока. Он то и дело оглядывался, точно безуспешно искал что-то. В ответ на наш залп англичане ответили беглой стрельбой из мушкетов. Французы не остались в долгу. Из ирландцев лишь у одного из десяти был мушкет. Остальным, вооруженным лишь пиками, оставалось ждать, когда их поразит пуля или шрапнель неприятеля. Кое-кто, опершись руками в колени, подался вперед, не в силах сдержать тошноту.

Крофорд действовал теперь наверняка. Выждал, пока пехота, перезаряжая на ходу мушкеты, приблизится к нашим позициям, и направил ей вслед из деревни второй эскадрон. Пехотинцы дали еще один залп, Крофорд рубанул шпагой по воздуху и пустил лошадь галопом вперед.

Я велел своим людям держать пики наготове, полагая, что дальнейшие приказания поступят от Мак-Доннела. Но меня не слушали. Пики они похватали, но не из повиновения, а потому, что ничего другого им не оставалось. Позади на несколько миль расстилалось болото, за ним — гряда невысоких холмов. Там царили мир и покой. Паслись на лугах коровы. И, наверное, в усадьбах, таких же, как мой Ров, люди сидели сейчас за завтраком.

Крофорд со своими драгунами врезался в наши ряды и, не обращая на нас внимания, словно мы — жалкие Щенки, путающиеся под ногами, пронесся дальше — его больше занимали французы. На меня замахнулся саблей драгун, но не попал, проскакал мимо, даже не обернувшись. Зато Мак-Доннелу удар пришелся прямо в горло, и из раны фонтаном хлынула кровь. Когда Крофорд добрался до французов, завязалась кровавая схватка, но она не продлилась и пяти минут. Беспокойный взгляд Эмбера наконец остановился, будто генерал нашел то, что так безуспешно искал; он снял шляпу и высоко поднял ее на острие шпаги — французы сдались. Однако кавалерийская атака по инерции катилась дальше, французы отражали сабельные удары прикладами мушкетов. Еще минута-другая, и бой затих. Офицеры последовали примеру своего генерала, а солдаты сложили мушкеты на окровавленную траву. Подоспел и второй отряд конницы, остановившись около ирландцев с Тилингом во главе. Пехота, однако, продолжала наступать. Протрубил горнист Крофорда — это, несомненно, означало, что оборонявшие сдали холм. Я заметил, что Тилинг не отдал приказа повстанцам сложить оружие.

Я повернулся к Эмберу. Он передал свою шпагу Крофорду, тот приложил руку к тулье шляпы и принял оружие. Подержал за лезвие, словно взвешивая, и передал драгуну. Потом вдруг взглянул мне прямо в глаза. У него было продолговатое, с высокими скулами лицо, лицо охотника, глаза спокойные и холодные, но дышал он тяжело — плечи вздымались и опускались.

ИЗ СОЧИНЕНИЯ «СЛУЖБА В МОЛОДОСТИ. С КОРНУОЛЛИСОМ ПО ИРЛАНДИИ» ГЕНЕРАЛ-МАЙОРА СЭРА ГАРОЛЬДА УИНДЭМА

Был я или не был очевидцем битвы при Баллинамаке — вопрос спорный. Наблюдал ее начало в деревне Клун, а когда прискакал в Баллинамак, сражение уже закончилось. За Клуном дорога идет лесом, и увидеть мне ничего не удалось, я слышал лишь близящиеся орудийные залпы и ружейную стрельбу. Уже выезжая из лесу, я начал различать крики людей, они доносились все громче, все отчетливее. Лесной дорогой, точно туннелем, я попал в совсем другой мир.

Над лесом, полями, холмами и болотами царило ясное утро, подчеркивавшее и пестроту мундиров, и великолепных лошадей, и грозные пушки. Поле брани, показавшееся мне столь картинным, сейчас являло суматоху и разноголосицу: цокали копыта, скрипели колеса, хлопали выстрелы, кричали люди, клубился дым, били барабаны. На небольшом пригорке я остановился — так всегда изображают на старых гравюрах генералов: верхом, взирающих свысока на битву и указывающих куда-то свернутой в трубку картой. И мне отчетливо увиделось завершение битвы. Крофорд бросил в атаку второй эскадрон гренадеров. Необыкновенно захватывающий момент: всадники в красных мундирах несутся на черных и гнедых лошадях, несутся стремительно, неудержимо, точно выпущенные из лука стрелы. Вот они промчались мимо людей с пиками прямо в стан французов. Я пришпорил коня, но, когда достиг деревни, кавалерийская атака, а с ней и вся битва кончилась. Такой внезапный финал ошеломил меня.

Однако, не покривив душой, нужно признать, что при Баллинамаке пролилось немало крови; наше превосходство было столь явным и значительным, что вряд ли уместно назвать эту резню битвой. Я видел, как кололи пиками направо и налево повстанцы, как рубили с плеча драгуны. Издали это казалось невинной детской забавой на лужайке. Но час спустя я шел меж распростертых тел, под ноги несколько раз попадались брошенные пики, и я воочию убедился, что забава оказалась кровавой. Ирландская пика — оружие, диковинное в современной войне: длинное древко, обычно ясеневого дерева, с трехглавым наконечником — широкое лезвие посередине, два гнутых коротких по бокам, такими удобно рвать и цеплять. И в прошлом веке пики были в руках у дремучих мужланов, которые словно выбрались на свет божий из трясины былого. Так и сложили они головы под колесницей истории, не выпустив из рук своего оружия.

Когда я въехал в деревню (собственно, это обычная узкая, грязная улочка с убогими хижинами), уже давно смолкло эхо пушечных и мушкетных залпов. Улица запружена людьми. На меня едва не наехал фургон, груженный парусиновыми мешками с картечью. Лейк привез столько боеприпасов, что хватило бы для разгрома целой армии. Однако распоряжался он своим обозом бестолково, по улице взад-вперед разъезжали повозки, отчаянно размахивали руками офицеры, не щадили глоток сержанты. В те времена я плохо разбирался в таких делах и полагал, что подобное столпотворение — обычное явление при размещении войск. Но зато я безошибочно угадал настроение солдат. Подходила к концу утомительная и малоприятная кампания, и, несмотря на грубые окрики и понукания, солдаты были веселы и добродушны.

Сам Лейк устроил командный пост за деревней, на лугу, откуда открывался вид на длинную узкую лощину, тянувшуюся до вражеских позиций. Он стоял, широко расставив длинные полные ноги, крючковатый нос придавал хищное и жестокое выражение пухлому лицу. Стоявших поблизости офицеров он превосходил как по чину, так и по росту. Несмотря на сумятицу, он сразу приметил меня и весело крикнул:

— Господин Уиндэм! Вы почти что ко времени! Почти ко времени!

Я спешился, отдал честь.

— Лорд Корнуоллис велел мне передать, чтобы вы вступили в бой с противником.

— Что я выполнил точь-в-точь, согласно его приказу. Точь-в-точь. Взгляните, убедитесь сами.

Зрелище у холма Шанмалла (тогда, правда, мы еще не знали, как он называется) было и впрямь запоминающееся. Французы, сбившись в кучку, спокойно стояли, словно зрители, которые ждут начала скачек. К западу, у подножия холма, сгрудились мятежники, ряды которых столь легко прорвал Крофорд. Вторая, довольно большая, группа мятежников неподвижно стояла на дороге от деревни к холму. Пики свои они не побросали, наоборот, вцепились в них, направив вкривь и вкось к небу. Среди них оказался офицер верхом, очевидно француз — во всяком случае, я рассудил так по его форме. Выяснилось, что это Бартолемью Тилинг, личность небезызвестная среди Объединенных ирландцев. Позже его вместе с другими, среди которых был и помещик из Мейо по имени Эллиот, отправили в Дублин, где они и понесли достойную кару за свои злодеяния. У подножия холма в несколько шеренг выстроилась наша многочисленная пехота. По флангам расположились драгуны Крофорда и кавалеристы Родена.

Наверное, стоял немалый шум, хотя мне сейчас почему-то помнится тишина, настораживающая и тревожащая, как после раската грома.

— Не лучше ли собрать пленных здесь, где безопаснее, — обратился к Лейку полковник.

Лейк задумался, закусив губу, потом кивнул:

— Вы правы. На холме слишком тесно, порядка там не наведешь.

Утро стояло ясное, безветренное. Над нами — необъятный шатер голубого неба, такого бездонного, бескрайнего, как над этим островком, неба не сыскать нигде. И тишина — такая же бездонная и бескрайняя.

Лейк обратился к адъютанту:

— Передайте полковнику Крофорду, что я приказываю перевести военнопленных французов к деревне. Напомните ему, что они сдались, не уронив солдатской чести.

— Крофорд не хуже нас знает военный этикет, — сухо заметил полковник, по выговору ирландец. — Крофорд сам принял шпагу у француза.

Адъютант был уже на полпути, он почти поравнялся с пехотными шеренгами, как вдруг гренадеры Крофорда снялись с места и с саблями наголо понеслись на повстанцев, собравшихся на склоне. Их гиканье и устрашающие крики скоро слились с воплями ирландцев. Адъютант Лейка придержал лошадь и оглянулся на генерала. Крофорд решил расправиться лишь с теми повстанцами, кто оказался на холме, приказав, однако, не трогать Эллиота и прочих, судя по знакам различия, офицеров. Казалось, бойня эта будет продолжаться вечно. Солдаты подбадривали себя криками, очевидно, чтобы не иссяк воинственный пыл и чтобы заглушить стенания своих жертв. Впрочем, насколько мне известны неизбежные жестокости войны, в тот момент солдаты задумывались не больше, чем мясники на скотобойне. Может, час спустя их начнет терзать стыд за содеянное. А пройдут годы, и в таверне за бутылкой виски каждый по-своему изукрасит свой рассказ о мятежнике, которого он помиловал, или о злодее, метившем пикой в спину товарища. Многие повстанцы и впрямь схватились за пики и стали защищаться — застали их явно врасплох. Я не мог оторвать взгляда от холма, небу впору было пролить кровавый дождь. Но небеса оставались по-прежнему чисты. Все так же ярко светило солнце, а фигурки на холме — точно дети, играющие в войну. А французы стояли не шелохнувшись, повернувшись спиной к избиваемым.

Быстро закончив расправу, гренадеры отступили, лошади их проносились прямо по телам павших. Но вот Крофорд собрал своих людей в боевой строй и повел в нашу сторону. Когда они поравнялись с пехотинцами, те приветствовали его криками, сняв шлемы. Крофорд проскакал мимо, даже не повернув головы. Лейк, однако, внимательно прислушивался к крикам, с досадой покусывая нижнюю губу.

Крофорд и сам лично участвовал в резне — шпага его, когда он поднял ее, приветствуя Лейка, блестела от крови. Меня едва не вытошнило. В первый раз видел я кровь, пролитую на поле битвы, она блестела пурпурным блеском и еще не успела запечься. Крофорд заколол кого-то только что, на холме.

— Быстро мы управились, — доложил он Лейку, с трудом переводя дыхание, однако стараясь сохранить привычную невозмутимость. Потом оглядел каждого из нас.

— Я послал юного Боксхилла к вам с приказом, — натянуто произнес Лейк.

— Но я его не дождался, — ответил Крофорд и, покосившись на меня, подмигнул, — как и вы не дождались приказа лорда Корнуоллиса.

— В отличие от вас, — сказал Лейк, — мне были даны полномочия действовать по собственному усмотрению. Вам же никто никогда не давал приказа уничтожать безоружных людей.

— Безоружных? Ну, это еще как сказать. Мятежников на холме безоружными не назовешь. — И, показав на повстанцев на дороге, которые, по приказу Тилинга, ощетинились пиками, добавил: — Если позволите, сэр, я дам и им отведать наших сабель.

— Не позволю. Ими займется пехота.

Повстанцы, хотя и стояли с пиками на изготовку, держались спокойно, как и французы, глядевшие на них с холма, как и кавалеристы, окружившие Эллиота и немногих уцелевших. Серое озерцо домотканых одежд.

— Генерал, — обратился к Лейку полковник-ирландец, — быть может, мы дадим им возможность сдаться в плен?

— О каком плене вы говорите? — возмутился Лейк. — Это бунтари! Они с оружием в руках восстали против короля! Никакого плена! — И он сердито сунул руки в карманы брюк. — Загоним их в болото, а кто уцелеет, поведем с собой. Прав Крофорд, пусть отведают наших штыков. — И грустно прибавил: — Они ведь оружия не сложили, вы же сами видите.

Мне вдруг подумалось, что Лейк такой же кровожадный, как и Крофорд. И ему не терпится смыть с себя позор Каслбара.

Полковник высказался ясно. Выслушав Лейка, он лишь пожал плечами.

— Ну что ж, в болото, так в болото. Будем гнать, пока они не побросают оружия. Возможно, по-иному поступить нельзя.

— Никак нельзя, — обрезал Лейк. — Никак.

Он жестом подозвал денщика, и тот подвел ему лошадь. Несмотря на то что он велик и грузен телом, Лейк проворно вскочил в седло, точно направлялся на праздник. Офицеры последовали, хоть и не так проворно, его примеру, для них это было малоприятным, но непременным делом.

Лейк искоса посмотрел на меня и спросил:

— Первый раз пороху понюхали, а, юноша? Езжайте с нами, в стороне оставаться негоже.

Я глубоко вздохнул, собрал всю свою смелость и заговорил:

— Вы правы, сэр, я, конечно, поеду, если желаете. Но лорд Корнуоллис велел мне лишь передать приказ и возвращаться в Каррик.

Он сверкнул на меня глазами и процедил, поджав губы:

— Вы находитесь не под моей командой. Что ж, выбирайте сами. — В блеклых голубых глазах мелькнула и злоба, и нерешительность.

Пока они ехали по обширному пастбищу, я провожал их взглядом. Вот Лейк и его штаб поравнялись с пехотой, кое-кто из офицеров выехал навстречу генералу, завязался разговор. Теперь я ощущал запах битвы. Воздух пропитался дымом. Хотя солдаты не любили Лейка, тем не менее они приветствовали его, подняв шлемы над головой. В ответ он обнажил шпагу и, держа острием вниз, отвел руку в сторону. Смотрел он вдаль — там за полем стояли ирландцы. По команде, мною не слышимой, ровно и сухо забили барабаны.

По всеобщему мнению (с коим согласился даже равнодушный Крофорд), мятежники проявили незаурядную смелость. Их оттеснили к болоту, где методично, словно скот на бойне, перерезали. На краю луга, перед болотом, повстанцы пытались дать отпор, однако не выдержали и обратились в бегство, за ними по пятам бежали пехотинцы, неустанно работая штыками. Я видел, как умирают эти люди. Жестоко и бесчеловечно было бы отвернуться. У меня подкашивались ноги и холодел низ живота — так потрясло меня увиденное.

Через час тех, кого было решено взять в плен, согнали в деревню. И впервые я увидел этих несчастных и убогих людей вблизи. Посланцы «низов»: грубые черты лица, тяжелые подбородки, нечесаные, свисающие на уши космы, глубоко запавшие от усталости и страха глаза, бессмысленный, звериный взгляд. Одежда их, грязная и мешковатая, скорее напоминала шкуру, обвисшую на исхудалых телах, заляпанную грязью. Держались они, сбившись в плотную кучку, но тем не менее заполонили всю узкую улочку. Для конвоя на них хватит и взвода солдат. Изредка в этой серой толпе мелькнет смышленое лицо, нелепое одеяние. Как, например, у Корнелия О’Дауда, мелкого помещика из Мейо: он прицепил эполеты к темно-синему сюртуку, вида же он был самого мерзкого, словно деревенский буян, разгулявшийся на свадьбе. Или высокий костистый крестьянин с копной огненно-рыжих волос, неизвестно как втиснувшийся в господский фрак, рассчитанный далеко не на такие широкие плечи. Он стоял, бессвязно насвистывая, подле приятеля. Рука у того, перебитая в локте, висела неестественно и беспомощно. Некоторым мятежникам не больше четырнадцати — шестнадцати лет. Может, поэтому их и пощадили, хотя маловероятно, что в пылу битвы солдаты прикидывали их лета. Единственная причина, по которой этой горстке людей сохранили жизнь, — слепой случай. Сейчас всех пленных гнали в деревню, не жалея брани, тычков штыком или ударов прикладом.

Лишь на минуту удалось мне увидеть Бартолемью Тилинга и Малкольма Эллиота — их тут же отправили на допрос к Лейку. Эллиот — незначительного вида человечек с грубым, некрасивым лицом, зато Тилинг, следует признать, мужчина запоминающийся: высокий, степенный, держится с немалым достоинством. Оба они — люди образованные, предположительно с хорошими манерами, и на них и им подобным и ложится полная ответственность за это бедствие, поразившее страну. Они, конечно, возразят: дескать, крестьян, которых зарубили драгуны Крофорда или загнали в болота, могла бы ожидать и другая участь — счастливая доля хлебороба в родном сердцу Мейо.

Наши солдаты просто, без церемоний, добродушно заговаривали с французами. И те, и другие сознавали, что опасность миновала и что самое тяжкое испытание, которое ожидает французов, — это возвращение домой по штормовому морю. А еще их объединяло отношение к мятежникам: во французах за время кампании выросло к ним изрядное презрение, как к не ведавшим воды и мыла дикарям. Я же, со своей стороны, даже жалел этих несчастных, они стояли, сбившись в тесную кучку, неприкаянные, напуганные. В последующие дни вошло в моду превозносить Эмбера за дерзновение и мастерство, за то, что он, как настоящий солдат, отстаивал свое предприятие (хотя и безнадежное) до конца. А не лучшим ли для всех, в том числе и для самих повстанцев, выходом явилось бы его поражение еще в Киллале при высадке на берег? Крах Эмбера был предопределен, и он его не миновал, однако повлек за собой доверчивых крестьян, поддавшихся его красивым речам, соблазненным мишурным знаменем, которое он привез для них.

Знамя это, разумеется, оказалось долговечнее самого восстания. Подобные безделицы бессмертны. Его отыскал в болоте какой-то солдат, продал за пять шиллингов офицеру лонгфордского полка, знамя повезли сначала в Баллинамак, потом в Каррик, где над ним потешались немногочисленные любопытные. Представляло оно собой квадратное шелковое полотнище с вышитой на нем золотом арфой. Стали даже в шутку гадать, какой полк больше всех достоин такого трофея, чтобы поместить его рядом с другими более достойными, и единодушно решили передать знамя драгунам Крофорда, но полковник шутливо отмахнулся. В конце концов знамя перешло в собственность Денниса Брауна из Мейо и, насколько я знаю, и по сей день, очевидно, хранится где-нибудь в усадьбе Уэстпорт.

В Каррик я возвращался со штабом генерала Лейка. Сам он ехал рядом с молчаливым Эмбером. Вида тот был раздражительного и вместе с тем унылого. Тяжелый подбородок, серо-желтое, цвета сена лицо, под глазами мешки. Мы опередили остальных пленных, как ирландцев, так и французов. Их привезут назавтра. На выезде из деревни у поля музыканты (флейтисты и барабанщики) одного из отрядов ирландского ополчения заиграли «Лиллибулеро». Лейк обернулся в седле и помахал им рукой. Доселе я не слышал этой бодрой песни победоносных протестантов, она родилась еще до Бойнской битвы, теперь же разудалый мотив лихо несся по деревне.

— Молодцом, храбрецы ирландцы! — крикнул им Лейк, и в ответ громче забили барабаны, веселее заверещали флейты.

БАЛЛИНАМАК, СЕНТЯБРЯ 10-ГО

Спустя два дня после битвы Ричард Лавелл Эджуорт, человек весьма образованный, но престранный, владелец родового поместья, отправился на поле брани в открытом экипаже в сопровождении дочери Марии, которой позже суждено было прославиться на писательском поприще, как автору «Замка Спинугни». Господин Эджуорт был угловатым, подвижным человеком, состоящим словно из одних колесиков, пружинок и винтиков, обтянутых кожей. Одевался он небрежно: галстук едва завязан, шляпа сдвинута на затылок, обнажая короткие светлые волосы. Судя по муслиновому, в цветочек, платью Марии и шали на узеньких плечах, ей предстоял послеобеденный визит к соседям-помещикам. По деревенской улице они проехали, не повернув головы ни влево, ни вправо. Дальше узкая дорога вела к холму Шанмалла — там первоначально и расположились повстанцы.

Прямо на луговине натянуты палатки, в густых зарослях копошатся в отдалении фигуры людей.

— Кто это? — тонким, срывающимся голосом воскликнул господин Эджуорт. — Что этим людям нужно?

Мария была к тому же близорука, но, присмотревшись к далеким фигуркам, угадала в их движениях нечто знакомое.

— Ягоды собирают, — уверенно заявила она, — должно быть, в тех зарослях растет ежевика.

— Ты уверена? Нечего сказать, достойное солдат занятие. — И отец забарабанил пальцами по коленям. — В стране разор, пепелище, людей потрошат прямо на пороге их дома. А они по ягоды собрались.

— Право же, глупо оставлять ягоды на кустах.

День выдался прекрасный. Над полями, лугами, холмами простиралось ярко-голубое небо, тронутое редкими облаками, цветом что лесной дягиль. Палатки, словно гигантские колокольчики, придавали ландшафту маскарадно-шутовской вид. Подъехав поближе, отец и дочь увидели, что солдаты набирают ягоды в высокие шлемы. За их спинами до гряды невысоких холмов на горизонте расстилалось бурое болото. Отец указал на ближайший к ним холм.

— Это Шанмалла, — пояснил он. — Здесь французы повернули и заняли позиции. Для солдата всегда важнее захватить холм. А вокруг — несметные полчища Корнуоллиса. Немного стоит их победа, но не сомневаюсь, нам ее преподнесут как великое событие.

— Не все ли равно, — отозвалась Мария. — Главное — восстания больше нет. Мы должны спасибо сказать.

— Все пошло прахом, — вздохнул отец, — теперь на многие годы опять воцарится жестокость. Я делал все, что в моих силах, чтобы как-нибудь улучшить жизнь. Выступал в палате общин, издавал памфлеты, вел огромную переписку с людьми учеными и влиятельными. И никто меня не послушал.

— А жаль, папа, ведь ты у меня самый умный во всем королевстве.

— Ну не самый, есть и поумнее. Зато я самый рассудительный. Уж как я пытался растолковать, что детей этого острова можно приучить к трудолюбию и воздержанности. Уж как пытался внушить, что остров превратится в цветущий сад, если осушить болота. Меня высоко оценил сам Артур Янг. Ты же читала письмо.

Да, это сущая правда. При отце она исполняла секретарскую работу. Долгими вечерами он диктовал, шагая взад-вперед по гостиной, останавливаясь иногда, чтобы заглянуть в ту или иную таблицу, расстеленную на длинном столе. Сухой, будто скрип шестеренок в машине, голос перечислял факты, приводил доводы за и против, знакомил с разными теориями. Каждая статья посвящалась конкретной теме, будь то использование пустошей или система образования, перестройка парламента или обложение налогами и сборами, вопросы импорта и экспорта или совершенствование системы каналов. Статьи рассылались по почте видным английским ученым, научным обществам, просто тем, кто увлекается политической экономией. На усадьбу Эджуортстаун приходили полные лести или искреннего уважения ответы: «богатейшая подборка фактов и неоспоримых доказательств», «ясный ум, способный охватить все многообразие забот дурно управляемого острова», «истинный поборник науки и здравого смысла». Но дальше слов не шло. Все впустую.

У первого ряда палаток он остановился и окликнул солдат, склонившихся над котелком на маленьком костре. Один из троих поднял голову и отозвался, но Эджуорт не понял слов.

— Что-что? — громко переспросил он, и солдат чуть заметно презрительно ухмыльнулься.

— Что он сказал, доченька? Что он сказал?

— По-моему, отец, они не понимают по-английски. Это шотландцы.

— Шотландцы! — эхом повторил тот. — Надо же: одни дикари других ловят. Живут кланами, по-варварски. Наверное, и брюки-то впервые надели. Ох, сердце мое не выдержит, не дождется, когда же кончится этот месяц и можно будет высказать лорду Корнуоллису все упреки.

Эджуорт скрестил на груди длинные руки и сел, выжидая. Вскоре от дальнего ряда палаток отъехал молодой офицер. Поравнявшись с экипажем, он остановился.

— Это ваши головорезы? — спросил Эджуорт.

— Да, сэр, мои. Истинные головорезы. Истинные головорезы. Меня, сэр, зовут Синклер.

— А я — Эджуорт из поместья Эджуортстаун, член парламента и один из мировых судей в этом графстве.

— Для меня большая честь, — и Синклер приложил руку к шляпе.

— К черту честь. Мне нужен ваш командир.

— Значит, полковник Грант. Но он утром уехал в Каррик. Может, я чем сумею помочь вам?

— Может, — с сомнением проговорил Эджуорт. — Моего судебного пристава зовут Хью Лаффан. Его судили как заговорщика из Объединенных ирландцев, а дом сожгли, оставив без крыши над головой жену и детей. Но он такой же заговорщик, как и мы с вами. Я требую, чтобы его разыскали и как можно скорее доставили ко мне.

— Здесь вы его не найдете, — озадаченно проговорил Синклер. — Здесь прошла битва. Совсем недавно.

— Я уже ездил в Гранард, — ответил Эджуорт, — его там нет. Офицер посоветовал мне обратиться к вам. Мне некогда ездить взад-вперед по всему графству.

Синклер лишь покачал головой.

— У нас были только пленные после битвы. Но их перевели в Каррик. Среди них вы тоже своего человека не найдете. Я бы на вашем месте съездил в Маллингар или Лонгфорд.

Эджуорт повернулся к Марии:

— Нет, ты слышишь? Человека хватают на пороге собственного дома и отсылают бог знает куда. То ли в Лонгфорд, то ли в Маллингар, то ли в Каррик. А полграфства превратили в пепелище. — Он вновь обернулся к Синклеру. — Мятежники жгут усадьбы, вы — хижины. А благодаря и им, и вам наше графство в дымящихся руинах.

— Мне очень жаль, — проговорил Синклер. — Но во время восстания это дело обычное.

— Вам жаль! Приятно слышать что-то новенькое. Вам бы понравилось, если б я спалил все на ваших жалких горах, а потом сказал бы, что мне очень жаль?

— Я к «жалким горам» отношения не имею, — сухо заметил Синклер. — Мой отец — служитель церкви господней в Эдинбурге.

— Слышишь, Мария? Запомни хорошенько. В Эдинбурге, в Северных Афинах, как его называют. А служители церкви производят на свет молодчиков, которые разоряют деревни в Ирландии.

Синклер смутно почувствовал, что ввязался в разговор, к которому не готов.

— Простите, сэр, пока вы не представились, я не знал вашего имени.

— Значит, молодой человек, вы не только жестоки, но и невежественны.

— Господин Эджуорт, ваши жалобы на поведение солдат Его Величества будут доведены до лорда Корнуоллиса. Вам не пристало злословить в адрес незнакомого лейтенанта, в жизни не видевшего вашей усадьбы. Ручаюсь, мои солдаты не сожгли ни единой хижины.

— Ну конечно, конечно! — запальчиво бросил Эджуорт. — Прошу меня тогда извинить. Все, что случилось в этом графстве, — позор всем нам, мы проявили бесчеловечность, и это меня чрезвычайно тревожит.

— Понимаю вас, сэр. Я участвовал в недавней битве и убедился, что это дело грязное. Война вообще безобразна, так мне думается. По правде говоря, я боюсь, что выбрал себе занятие не по характеру.

Эджуорт пристально взглянул на него и кивнул.

— Я говорил с вами, господин Синклер, слишком резко. Признаю, виноват. Я всего лишь простой смертный. Хотелось бы быть справедливым.

— А сколько людей взяли в плен? — вдруг спросила Мария.

Синклер ответил не сразу.

— Немного, — наконец признал он, — человек восемьдесят. — Он устроился в седле поудобнее и продолжал: — Человек восемьдесят ирландцев. И почти девятьсот французов.

— Не понимаю, — недоуменно сказала Мария. Девушка сидела в экипаже прямо, напрягшись, подавшись вперед острым лицом.

Синклер поднял руку и показал:

— Мятежники отступили вон туда, за холм.

— Так, так, — заинтересовался отец. — Тот холм, господин Синклер, называется Шанмалла. Даже в этой стране каждое место имеет название.

— А оттуда им пришлось уходить к болоту.

— И там они сдались в плен? — спросила Мария. Она наклонилась вперед и, сощурив карие глаза, всматривалась в лицо лейтенанта.

Она знает, что я отвечу, подумал Синклер. Оказаться бы сейчас далеко-далеко от этого Баллинамака, далеко-далеко от этой Ирландии. Три горца-шотландца у костра смотрели на него, не понимая, о чем речь.

— Они — мятежники, — сказал он, — они выступили с оружием против государя.

— Верно, это и определяет мятежников, — согласился Эджуорт.

— И там они сдались в плен? — переспросила Мария.

Синклер глубоко вздохнул и на долгом выдохе произнес:

— Их капитуляцию не приняли. Их уничтожили. Я… мы… их уничтожили.

Мария вскочила на сиденье, потянулась всем своим маленьким нескладным телом вперед, к болоту.

— Я не вижу отсюда, — посетовала она, — очень далеко.

— Милостивый боже! — прошептал Эджуорт.

— И к лучшему, что вы, мисс, не видите. Там, за кустами, все болото устлано их телами.

Эджуорт снял очки и указал ими на болото.

— Так вы их всех убили? Французов взяли в плен, а мятежников всех убили.

— Не всех. Большинство, конечно, пало на болоте, но кое-кого повесили в деревне. Они сами тянули жребий. Кому короткая соломинка достанется — тех на виселицу. А человек семьдесят отправили в Каррик. Меня после два дня наизнанку выворачивало, ведь я тоже помогал их убивать. И это мои солдаты загнали их в болото.

Мария все недвижно стояла на сиденье. Отец сказал:

— А тела, значит, уже два дня лежат на болоте. Точно павшие овцы.

— Они и погибли повстанцами, — упрямо сказал Синклер, не сводя взгляда с лошадиной холки. — С пиками в руках. Вы же знаете, сколько зла они причинили.

— Ах, это они зло причинили, — с презрительной усмешкой добавила Мария, — значит, они всему виной.

В доселе остром и живом взгляде Эджуорта застыли ужас и недоумение.

— Не может быть, — заговорил он. — Не может быть, чтобы лорд Корнуоллис отдал такой приказ.

— Это приказал генерал Лейк, — пояснил Синклер. — Сражением командовал он.

— Проклятый богом остров, — сдавленно, хрипло пробормотал Эджуорт.

— Скажите это Лейку! — с болью выкрикнул Синклер. — Корнуоллису скажите! Мне-то зачем все это говорить!

Шотландские горцы поднялись на ноги, внимательно прислушиваясь к непонятным словам, переводя взгляд то на Синклера, то на Эджуорта.

— Их убили, чтоб неповадно было другим мятеж поднимать, верно? — спросил Эджуорт. — Чтобы пример показать. А показали, что мы такие же варвары, как и эти дикари с пиками из Мейо или Уэксфорда.

— Будь у меня лучше зрение, я б их разглядела, а так вижу одно лишь болото, — вздохнула Мария.

— А я их вижу, — сказал Синклер.

— Испокон веков здесь вражда и ненависть, — продолжал Эджуорт. — Ничему путному народ здешний так и не научился. Пьют до беспамятства, перед попами своими ниц падают.

— Я мало что об ирландцах знаю, по-моему, они вроде этих шотландских горцев, — сказал Синклер.

— Кабы осушить болота, земли для всех бы хватило, — Эджуорт повел рукой с очками вокруг. На стеклах сверкнул лучик солнца. — Мою статью об этом похвалил Артур Янг.

— Вам бы своего судебного пристава в Лонгфорде поискать, — посоветовал Синклер. — Сначала в Лонгфорде, потом в Маллингаре.

Мария положила руку отцу на плечо.

— Я сам хотел собрать отряд йоменов, — рассказывал Эджуорт, — но принимал и католиков, поэтому правительство не выделило оружия. Соседи-помещики в Дублин написали, настроили власти против меня.

— Но в ополчении много папистов, — возразил Синклер, — в Северном Корке, например.

— Знаю я этих людей, — ответил Эджуорт. — Ими руководит отнюдь не разум. Все законы и все статьи для них ничто по сравнению со стихами. Я уже писал, какое пагубное влияние оказывает поэзия в этой стране. Стихи, жуткие пьяные баллады — единственный источник знаний для этих людей. Так ненависть вчерашняя порождает ненависть сегодняшнюю. Я об этом писал. Да никто меня не послушал.

Мария села, взяла из рук отца поводья.

— Благополучного возвращения в Шотландию, — пожелала она Синклеру.

— Возвращаться еще рано. В руках повстанцев часть графства Мейо.

— Ненависть и нетерпимость, — проговорил Эджуорт, — искоренили уже повсюду.

— Только не здесь, — вставил Синклер.

Мария еще раз взглянула на болото. Из густых зарослей выходили солдаты, они несли шлемы, полные ягод. Мария легонько протянула лошадь поводьями, экипаж тронулся, и отец с дочерью покатили прочь от болота, обратно через деревню Баллинамак к дороге на Лонгфорд.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

18

ИЗ «БЕСПРИСТРАСТНОГО РАССКАЗА О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В КИЛЛАЛЕ В ЛЕТО ГОДА 1798-ГО» АРТУРА ВИНСЕНТА БРУМА

Если мне не изменяет память, у Оливера Голдсмита или у кого-то из ему подобных авторов в одной из работ есть причудливый парадокс, из которого явствует, что свободнее всех живется узнику. Неимущие писаки извечно прибегают к извращающим здравый смысл уловкам, чтобы завоевать восхищение наивных читателей — им кажется, что они приобщаются к новым и глубоким размышлениям. Голдсмита, как сочинителя такого вздора, я упомянул, лишь чтобы противопоставить ему его собрата по перу, обстоятельнейшего и благоразумнейшего доктора Джонсона, его работы тем более примечательны, что отличаются здравостью суждений. Впрочем, не премину заметить, Голдсмит — ирландец, обучался в бедняцкой школе, где, несомненно, выдумка поощрялась не менее здравомыслия и размышления. Хотя, будь он лишен выдумки, не порадовал бы нас столь значительной поэмой, как «Опустевшая деревня». Кто из читавших не наслаждался ею, а читали, несомненно, все.

Случись духу нежноголосого Голдсмита посетить Киллалу в сентябре 1798 года, он бы в ужасе, без сомнения, Улетел прочь. Уже сколько дней городок наш был центром суматошной карусели, закрутившей нашу жизнь; ее, как мог, старался упорядочить добронравный Ферди О’Доннел, однако истинно ею управляли бандиты, которым закон — ничто, а дисциплина О’Доннела — хуже ярма. Мой дом, как и многие другие, был до отказа забит людьми, верными королю, — их собственные усадьбы спалили. И теперь людям этим, в качестве сомнительного развлечения, оставалось лишь подглядывать в щелки меж штор за теми, кто учинил им разор. В крытом рынке по-прежнему томились наши йомены, заложники удачи, — как, впрочем, и каждый из нас. Меня особенно угнетала мысль, которая выражается, увы, печальным парадоксом. В победе Британской армии я ни на минуту не сомневался, но в победе этой виделась мне и великая опасность. После поражения французов и мятежников на юге мы окажемся мишенью озлобленных, отчаявшихся смутьянов, жаждущих мести.

Не пытайтесь представить себе наше положение по прочитанному о временах террора в Париже. Его вершила городская чернь, подстрекаемая жестокими словоблудами, «создававшими идеальный общественный строй». Киллалские мятежники — крестьяне, ими двигали глубокие и давние чувства — отсюда и их первобытная, звериная злоба. Конечно, невелика разница, перережет мне глотку деревенский или городской лиходей, однако, вглядываясь в этих людей, я видел далекое прошлое, которое коверкает и настоящее. Словно в недрах болотных топей, лопата наткнулась на останки затерянного мира, просоленные едким прошлым. О восстании сейчас пишут многие верные короне люди, в том числе такие мастера пера, как господин Роландсон, он даже рисует воображаемые портреты вождей восстания: тяжелые обезьяньи челюсти, низкие лбы, глиняные трубки и прочее. Я не узнаю по этим портретам ни Ферди О’Доннела, ни презренного Мэлэки Дугана, ни даже злобного головореза, именовавшего себя «капитаном», О’Кейна. Истинные ирландцы имеют мало сходства с этими карикатурами.

Угодно ли вам вообразить приятный вечер в конце лета, небо еще не подернуто облаками, легкий ветерок с Атлантики гуляет по улочкам маленького городка. В такой вечер приятно беседовать за чашкой чаю или читать роман в садовой тиши, любуясь солнечными бликами на траве. Скоро ужин в кругу близких людей, невинные суды-пересуды местных новостей, забот приходских и куда более значимых — мирских. Таков, по моему представлению, признак не просто организованного общества, а и самой цивилизации. Поначалу, живя в Киллале, я был уверен, что в Ирландии жизнь такая вполне достижима, как и в Англии. Мы с моей дражайшей Элайзой делали все, что в наших силах, чтобы уверенность наша облеклась в дела. Нам с радостью взялись помочь и новые друзья, к примеру господин Фолкинер. Но едва ли не с первых шагов, как я уже отмечал ранее, зародилось подозрение, что всходам культуры в Ирландии мешают корни давнего прошлого.

Стоит, видимо, рассказать о «капитане» О’Кейне, ибо он представляет сегодня те мрачные времена былого. Он словно порождение мглы, наделенное таинственной силой. Родом не из Мейо, несколько лет арендовал землю в Белмуллете, чуть не на самом берегу сурового, серо-свинцового океана. Ходили упорные слухи, что некогда он был священником, но лишен сана за бесчинства и порок. Сам он слухи эти не рушил, скорее, даже потворствовал им, ибо имя его стали произносить с благоговейным страхом: ирландские крестьяне благоговеют даже перед самыми недостойными служителями церкви. Очевидно, кое-какое образование он получил, ибо владеет всем арсеналом расхожих фраз, на которые не скупился, к радости своих единомышленников и к ужасу и отвращению людей, преданных королю: громогласно поминал Гэльскую армию и предрекал, что с наслаждением искупается в реках «саксонской крови». Видом он неказист: мал ростом, толст, кривоног, лицом красен, точно свекла, с грубо очерченным ртом.

Однажды он нагло заявился в мое жилище, зная, что О’Доннел в отъезде, в Кроссмолине, и принялся стращать: дескать, ваши жизни всецело зависят от прихоти повстанцев.

— Вы, как кукушки, наплодились по всей Ирландии в чужих гнездах, — разглагольствовал он, привалившись к одному из книжных шкафов. — Пора народу Гэльскому от вас избавиться. Вы нас веками давили. Теперь наш черед пришел. — По-моему, он был пьян, так как стоял предо мной раскачиваясь, а за лысиной его маячили головы Джереми Тейлора и Ланцелота Эндрюса. — Все ваше племя в море сбросим.

Трудно же птиц-кукушек в море сбросить, подумалось мне.

— Вашему делу это только повредит. — Я старался говорить как можно спокойнее. — Ваша армия возложила на вас ответственность за безопасность гражданского населения.

Он отхаркался, точно собрался плюнуть на мой турецкий ковер.

— Вы бы уж нас давно всех перебили: и мужчин, и женщин, и детей, — да только землю пахать да скот пасти некому.

— Обижать беззащитных — великий грех. Это любой христианин знает.

— Ишь, беззащитные, — глумливо ухмыльнулся он. — Совсем по-другому запели, когда в нашей шкуре оказались. Теперь на нашей улице праздник.

Я промолчал, сочтя более благоразумным не подливать масла в огонь. За прошедший месяц я не раз задумывался о судьбах протестантов Уэксфорда: по рассказам, мужчин и женщин закалывали прямо на мосту и бросали в реку лишь потому, что они исповедуют эту религию.

— Когда я вижу ваши островерхие церкви, точно в дурацких колпаках, когда слышу ваш язык, меня, ей-богу, прямо блевать тянет.

— Ну, язык этот и вам не чужд, — парировал я, — чувства свои мне изливаете весьма красноречиво.

Голубые глаза его, казалось, вот-вот вылезут из орбит, красное лицо побагровело.

— Не по своей воле я этот язык выучил. На вашем языке и деньги считают, и землю меряют. Только круглый дурак английский не выучит. — Он внезапно повернулся, схватил обеими руками книги и швырнул на пол. Под его сапогами оказались толстые тома — сокровища человеческих знаний: и судьбы империй, и загадки человеческой души.

— Книги эти писались и для вас. Равно как и для меня, и для других.

— Черта с два! Вы бы рады нас в невежестве держать, точно скот на пастбище.

Одет он был в голубой мундир из тех, что привезли и роздали французы, и в грубые домотканые штаны. За широким поясом два пистолета — для армии повстанческой они что пушки для регулярной. Я не стал сразу подбирать книги, хотя меня весьма удручал их вид: у нескольких порвался переплет.

О’Кейн стоял передо мной, и злоба в нем боролась со страхом — разум сдерживал его черные помыслы. Да и я остерегался сказать что-либо опрометчивое. Над столом вишневого дерева висело зеркало в золоченой раме. В нем я увидел отражение двух тучных малорослых мужчин — О’Кейна и себя.

— Ну, берегитесь же, — наконец вымолвил он, но злоба уже спала, и в голосе слышалась не угроза, но конфуз. — Все вы — тираны и богоотступники!

Однако, когда он говорил перед своими сообщниками, он преображался. Замызганная мрачная улочка для него ровно кафедра проповедника. Говорил он неистово: жилы на шее вздувались, голос напоминал рев быка. На слушателей обрушивался поток ирландских слов, о смысле которых я мог лишь догадываться. Слушавшие упивались его речами, как упиваются ядовитым зельем.

Когда из Кроссмолины вернулся О’Доннел, я рассказал ему о визите О’Кейна. Он не удивился, лишь кивнул головой и тяжело опустился в кресло.

— Он не в своем уме, да и хмель у него в голове бродит постоянно.

— Вы бы сказали это тем, кто слушает его речи.

— Этим подонкам пропойцам? Какое нам до них дело. Вот мои солдаты начинают волноваться — это хуже. Мы здесь отрезаны от всего мира, и ни весточки извне.

— Я уже ранее предлагал вам, капитан О’Доннел, ехать в Баллину и обговорить с командующим гарнизона условия вашей капитуляции.

— Как же, примет он нашу капитуляцию! Слишком хорошо вы о нем думаете. Английским гарнизоном там командует Эллисон, отъявленный оранжист. Хорош бы у нас с ним разговор вышел. — О’Доннел покачал головой. — Я поклялся, что сохраню Киллалу Объединенным ирландцам, и клятву свою сдержу.

— Какой в этом сейчас смысл? Французы далеко на юге, от Уэстпорта до Баллинроуба в нашем графстве хозяйничают англичане. Повсюду, кроме нашей богом забытой пустоши.

Он лишь снова покачал головой, но промолчал.

— Подумайте не только о спасении тех, кто остался верен престолу, но и о своих товарищах.

— Плохую услугу я им окажу, если отдам их в лапы Эллисона. Они с Деннисом Брауном, что в Уэстпорте сидит, два сапога пара, только Эллисон при погонах.

— Ваш священник, господин Хасси, тоже разделяет мое мнение.

— Господин Хасси — сын богатого скотовода из Западного Мита, он туда каждый год ездит, свежую говядину ест да вином из Испании запивает. Легко ему проповедовать смирение безземельным батракам да тем, у кого клочок земли на взгорье. Случись, нас всех перевешают, господин Хасси лишь скажет, что на то воля господня, и прочитает проповедь против беззакония. Что-то не видно было нигде господина Хасси, когда несчастного Джерри в тюрьму везли.

Мы беседовали долгим сентябрьским вечером, только что прошел дождь, и воздух был чист и свеж. Закатные лучи падали на мои растерзанные книги. Душа полнилась тревогами, и все же в ней нашлось место сочувствия этому смятенному молодому человеку. Его одолевали недостойные обиды и опасения, хотя добродетельное сердце противилось им. Сидел он, широко расставив ноги, положив на колени загрубелые руки, руки пахаря. Из окна мне была видна убогая улочка и за ней — угрюмый океан, принесший нам смерть и разруху. И сторонники короля, и его противники оказались теперь в узилище общих невзгод.

Осторожно и ненавязчиво, как мог, я растолковал ему всю отчаянность его положения, впрочем, он и сам это прекрасно знал.

— От французов нет никаких известий, — посетовал он, — очевидно, всю страну поднять не удалось. Нам не на что надеяться, разве что подоспеет второй французский флот и бросит якорь именно в нашей бухте. Не понимаю, почему англичане до сих пор не двинули на нас войска. Чем нам защищаться? Пиками, сотней-другой мушкетов да тремя пушками, с которыми мы не знаем, как управляться. Ничего у нас больше нет, только еще пленные йомены в крытом рынке.

Поначалу я не понял, к чему он это сказал, а когда догадался, судить об этом, вероятно, можно было по моему лицу.

— Не бойтесь, — заверил меня он. — Я не позволю О’Кейну перерезать всех жителей Киллалы, кто стоит за короля, пока я могу их выгодно обменять.

Слова его меня поразили, и я не нашел что ответить. В растерянности переводил я взгляд на окно, на зеркало, на книги.

— Именно так я и поступлю, именно так, — повторил он, убеждая скорее самого себя, нежели меня.

— Капитан О’Доннел, я ушам своим не верю. Не верю, что вы или ваши люди учините резню безоружных.

— Еще день-другой, и мне придется спасать свою голову, да и товарищей. И уж тогда, будьте уверены, я этим сбродом воспользуюсь, — он презрительно кивнул в сторону рынка. — Они столетиями нас тиранили, натерпелись мы под их сапогом.

— Вы не правы, — возразил я, — и сами это отлично знаете. Среди ваших пленников лишь один помещик — бедняга Купер. Да и у него земли заложены-перезаложены. Остальные — лавочники да ремесленники. А есть даже такие, у кого земли еще меньше, чем у вас. И разницы меж вами никакой, только вы — католик, а они — протестанты.

— До чего ж, ваше преподобие, вы плохо знаете эту страну! — изумился он, неожиданно просветлев лицом: настроение у него, как и у всех его соотечественников, весьма переменчиво. — Почему все должно кончиться именно так? Разве мы оба не видели могучую французскую армию с пушками? А как они вышибли англичан из Каслбара? Те, драпая, своих же давили.

— Вы и впрямь верите, что британское правительство допустит хаос в Ирландии? — спросил я. — Капитан О’Доннел, вы же здравомыслящий человек, и я умоляю вас: не будьте опрометчивы!

— Э, да что толку пустословить? Взялся за гуж — не говори, что не дюж. Не раз дома заслушивался я Оуэна Мак-Карти: он читал стихи о кораблях из Франции, об освобождении Гэльского народа; корабли-то пришли, да видите, что нам досталось?

— Вам бы поменьше слушать всяких кабацких бардов, поинтереснее бы что придумали.

— Кабацких бардов? — вскинулся он. — Мало же вы о нас знаете или не потрудились узнать больше. — В ту минуту он напоминал гнусного О’Кейна, разве что в отличие от того в словах О’Доннела не было личной злобы ко мне. Он скорее обвинял самое историю. — Мы жили точно в склепе: двери за семью замками, окна за глухими ставнями. — С этими словами он, даже не попрощавшись, покинул меня, оставив наедине с книгами. Сейчас они показались мне вдвойне дорогими сердцу.

Так, постоянно подвергаясь опасности, мы и жили. Крайне редко достигали нас вести из внешнего мира, за пределами Баллины. Их приносил то бродячий торговец, то странник, умудрившийся незаметно пройти через расположение английских войск. И каждый приносил мешок небылиц, слышанных в тавернах да на перекрестках. Легковерным по этим рассказам могло бы показаться, что могучее повстанческое воинство победоносно прошагало по Коннахту, а французы лишь при сем присутствовали, постреливая из своих громогласных пушек. Но вдруг воинство это исчезло, то ли в Ольстере, то ли в центральных графствах. Каждая такая легенда — событие в тавернах Киллалы, рассказчика привечали и поили вдосталь. Мы, истинные патриоты, знали цену этим россказням, и все же неприятно было выслушивать их и лицезреть последующие пьяные оргии.

Но однажды в начале сентября появился человек совсем иного склада. Был он прорицателем, и звали его Антони Дуйгнан, средних лет, пугающего обличья, с огромной зловеще-черной шишкой. Говорил он и по-английски, и по-ирландски, причем переходил с одного языка на другой, когда ему вздумается, невзирая на то, кто его слушает. Не помню, говорил ли я о бродячих прорицателях, когда перечислял тех, кто кочует по всей Ирландии. Как и волынщики, скрипачи, поэты, жестянщики, учителя танцев, прорицатели скитаются по деревням. Как явствует из их прозвания, занимаются они прорицаниями, рассказывают поверья и легенды, понемножку колдуют и слывут среди деревенских непонятными, ненадежными и изворотливыми людьми, хотя и наделенными таинственной сверхъестественной силой. Среди доверчивых и простодушных крестьян, вынужден с сожалением признать, им живется вольготно, ибо крестьяне и без них одурманены идолопоклонством католической веры.

Я стоял у окна и смотрел на улицу: прорицателя окружила толпа. Моросил дождь, и все вокруг казалось серым: и дома, и дорога, и небо, даже сам воздух. Напевный голос прорицателя, словно острый, но невидимый луч, прорезал серую пелену. Как барахольщик, насобирал он старых слухов, обрывков песен, поблекших предсказаний и прицепил их к потрепанной, расхожей легенде об освобождении Гэльского народа, полной самых невероятных чудес, смешав настоящее, будущее, сказочное прошлое. Он неистовствовал, будто перевоплотившись в героя одной из наивных эпических поэм своих земляков. В толпе порой вспыхивал смех, люди толкали друг друга в бок, а раз даже незлобиво, но в насмешку надвинулись на прорицателя и прижали его к стене моего дома. Зато временами они подпадали под его чары и слушали изумленно, разинув рты. И независимо от настроя, они то и дело подносили ему солодового пива, и он делался все говорливее. Но вот пиво уже потекло по щетинистому подбородку — напился до отказа. Я глядел ему в кроткие и бессмысленные глаза, на невнятно бормочущие губы, и мне казалось, что я отброшен во тьму далекого прошлого, в глубокое ущелье, из которого мои предки выкарабкались много веков назад.

— Безумец Дуйгнан, — бросил стоявший рядом у окна О’Доннел.

— Зачем же слушать безумца? — спросил я. — Такого нужно гнать из города, изгоняете же вы нищих.

— Снова он про Черную свинью завел, — вздохнул О’Доннел. — И в Балликасле позавчера о том же говорил, вся таверна только ахала: и занятно, и страшно рассказывает.

Я прислушался.

— Верно, о Черной свинье говорит. — Я уже перестал чему-либо удивляться.

— Сколько себя помню, вечно эти прорицатели про Черную свинью толкуют. Было такое волшебное чудище, пронеслось оно по Ольстеру, прорыло огромный ров и исчезло.

Мне подумалось, что мало назвать речи Дуйгнана безумными; он стоит, толкует про какую-то небывалую свинью, а люди его слушают. Да и сам О’Доннел, хоть и посмеивается снисходительно над прорицателем, все же краем уха ловит торопливую скороговорку.

— Потеряем мы Ирландию и обретем вновь в долине Черной свиньи, — произнес О’Доннел, — похоже, это в Ольстере, да только никто не знает, где именно. Восстанут из праха павшие герои. — По его большому телу пробежала дрожь, он безуспешно попытался ее скрыть.

К облегчению собравшихся, Дуйгнан заговорил по-ирландски. Народ притих.

— У него в голове все перемешалось, и теперешнее, и былое, — сказал О’Доннел. — Так вот он и ему подобные и дурачат простых людей. Вы только взгляните — с разинутыми ртами слушают. Он знает, чем их взять. Господи, До чего же мы просты душой. Он говорит, в долине Черной свиньи — страшное побоище, земля от людской крови красной стала, а долина Черной свиньи по-ирландски — Баллинамак.

Неуклюжее слово вынырнуло в потоке ирландской скороговорки. Вот еще раз и еще: «Баллинамак». «Баллинамак».

— Это где-то в Ольстере? — спросил я.

— Не знаю. Таких названий по всей Ирландии с дюжину.

Кто-то из людей схватил Дуйгнана за плечо и закричал на него. Тот что-то прокричал в ответ.

О’Доннел засмеялся.

— Ишь, хитрый, шельма. Его спрашивают, кто победил, а он говорит — не знаю. Говорит, мне это явилось, как… — О’Доннел запнулся, подыскивая слово.

— …как откровение?

— Откровение или видение какое. Что-то вроде. — О’Доннел задернул штору. — Будет где-то битва великая, — продолжал он, — и тогда он сможет рассказать дальше. Его тут неделями держать будут да поить задарма.

Так неожиданно и необъяснимо пришла к нам весть о битве при Баллинамаке. Как терзал я свою память, чтобы припомнить точное число. Себе я мыслю так: где-то на юге Дуйгнан прослышал о битве и хитроумно вплел ее в расхожую старую легенду о Черной свинье. Как я выяснил, легенда эта и впрямь очень древняя, она бытовала еще в фенианском фольклоре, который уходит корнями во тьму веков. Однако же местечко Баллинамак — маленькая деревушка, и первое время по всей Ирландии историческое сражение именовалось не иначе как Лонгфордским. И все же меня не покидает необъяснимое чувство, что Дуйгнан пришел в Киллалу и обратился к народу до сражения. Конечно, это противоречит здравому смыслу, и мне остается лишь пожалеть, что я в те дни не вел дневник. А память нет-нет да и сыграет надо мной злую шутку, что и немудрено: столько пришлось вынести в ту пору. Итак, одни объяснения отпадают, а других просто нет. Даже сейчас порой выглядываю в окно на вновь тихую, сонную и запустелую улицу, и мне вспоминается безумный прорицатель. И рушит тишину воскрешенный памятью голос: Баллинамак… Баллинамак… И я чувствую леденящее прикосновение таинственного и непознаваемого, его цепкую хватку.

— Он, бедолага, поди, учителем когда-то был, — сказал О’Доннел. — Образованность и сейчас проглядывает.

КАРРИК, СЕРЕДИНА СЕНТЯБРЯ

После резни при Баллинамаке уцелело человек семьдесят повстанцев, однако узников все прибывало: каждый день военные патрули доставляли в Каррик новых подозреваемых. Их поместили в просторном амбаре на берегу реки, круглые окна высоко и забраны решетками — от воров. Среди задержанных и впрямь попадались повстанцы, из тех, кто ушел болотами или дезертировал еще раньше, перед ночным маршем в Клун. Но большинство схвачено по подозрению и доносам тех, кто остался верен королю. Были среди них бахвалы — завсегдатаи кабаков, драчуны и задиры; был один тронувшийся умом певец — он прижимал к груди разбитую скрипку; врач, фермер-скотовод, державшийся «передовых» взглядов, мелкий помещик с набором цитат из Тома Пейна и католичкой-женой.

Поначалу последний (его звали Доминик Бизи), владелец усадьбы Каррик, требовал себе адвоката, но потом махнул рукой, понурился и стал коротать время в узком кругу «благородных» узников: с врачом, фермером-скотоводом. Что станется с ними и с уцелевшими участниками битвы при Баллинамаке, никто не знал: ни сами узники, ни их тюремщики, ирландские ополченцы. Мак-Карти и Герахти предназначалось вернуть в Мейо, как только армия пойдет на север. В этом оба отличались своим положением от прочих пленников, им едва не завидовали. Остальные — виновные и невиновные — жили словно в преддверье ада. И людей, совсем не причастных к восстанию, сорвал и закрутил этот водоворот, словно палые сучья и ветви с деревьев. Неволя угнетала их — это позор, хотя и незаслуженный, но несмываемый.

Из высоких окон нашей тюрьмы открывались необъятные просторы. Рослый человек, вытянув шею, увидит в окно и реки, и поля с рощицами на дальнем берегу. По прибрежной тропе нет-нет да и проедет верхом какой-нибудь господин, беспечно сдвинув шляпу на ухо. Прыгают по седлу в такт всаднику фалды фрака. Этот господин волен ехать куда вздумается. На ярмарку ли, на базар. Волен заглянуть в таверну и со стуком выложить шиллинг на дубовый прилавок. Сейчас господин этот так же далек от нас, как китаец или черный босой африканец.

В Баллинамакской битве Герахти раздробили руку. Мак-Карти надрал со стены лучин и чуть не силой заставил врача заняться раненым.

— С изменниками никогда никаких дел не имел, — упирался доктор Кумиски. — Да и сейчас бы гулял по Каррику на свободе, если б не козни соседей.

— Сейчас вам придется иметь дело с изменником, — настоял Мак-Карти, — и впредь не зарекайтесь. Любым случаем нужно пользоваться, чтобы свои навыки проявить.

Герахти терпеливо вынес перевязку; вместо бинтов врач использовал разорванную на полосы рубаху.

— А что, — спросил Кумиски, — этот парень ни слова по-английски не знает?

— Ни слова. Для него это такой же таинственный и непостижимый язык, как и древнеегипетский.

— В Лейтриме мне, на свою беду, довелось служить секретарем Католического комитета. Но это целиком и полностью в рамках закона. И с тех пор я общественной жизни не касался. Никогда не состоял в Обществе объединенных ирландцев. Даже высказывался против него.

— Что ж, вы меня убедили, — кивнул Мак-Карти, — вот перевяжете ему руку, попросите, чтоб вас выпустили.

— Но нас с вами нельзя равнять. У меня жена, двое дочерей, одна только учится читать. А тут — стучат ко мне в операционную. Я думал, они меня к своим раненым требуют.

— Понятное дело, — снова кивнул Мак-Карти.

— Господи, да что у меня общего с этим выродком! Он небось в своей глухомани, в Мейо, грабил, жег да убивал!

— Не руби с плеча, тогда и рассудишь верней.

Кумиски сноровисто подтянул крепче повязку и завязал концы узлом.

— Господин Мак-Карти, да в этом же городе мой дом родной. Минут за десять пешком дойду. Господи, словно ад предо мною разверзся и поглотил.

Мак-Карти взглянул на бесстрастное лицо Герахти.

— Срастется рука — как новая будет, — сказал он по-ирландски.

Герахти лишь пожал плечами. Мак-Карти встал. До чего ж доктору обидно торчать здесь, а дома дочурка учится читать, водит пальцем по строкам, и каждая буковка для нее — чудесная тайна. В каждой заключена чарующая красота.

— Вы, конечно, ни при чем, — утешил он Кумиски. — Это мы вам смуту принесли.

— Конечно, я ни при чем. Я же знать никого не знаю.

Когда Кумиски заточили в этот амбар, он был ухожен и чист, сейчас щеки поросли седой щетиной, сюртук запачкан.

— Принесли вам ее с края света, — продолжал Мак-Карти, — оттуда, где людей жестокостью до отчаяния довели, оттуда, где высокие мачты французских кораблей показались.

Мак-Карти пошел прочь, осторожно ступая меж понуро сидящих на голом мощеном полу людей. Кумиски пошел следом.

— В Католическом комитете все — верноподданные короля. Нас выбирали из самых уважаемых сословий: из стряпчих да врачей. Из купцов, видевших пользу в единении. Мы хотели мирным, конституционным путем хоть отчасти уврачевать наши многочисленные язвы. И в своем обращении к государю мы с радостью писали о верности королю Георгу.

— Великолепно! — воскликнул Мак-Карти. — Король не забудет вас в годину ваших испытаний. — Он прислонился к стене.

— Ох, за многое вам, учителям, придется ответить, этой мерзкой латыни голытьбу обучаете, умы баламутите. И это называется образованием?

— Называйте как хотите, только у меня этого не отнять.

— Да вы завязли в прошлом, как телок в болоте. А мы по культуре и образованности уже с протестантами сравнялись. И тут вы дремучих крестьян с их диких холмов привели нам на беду.

— То, что вы на равнине живете, вам еще в добродетель не вменяется. А в тюрьме вы, между прочим, не из-за «дремучих крестьян», а из-за своих культурных соседей-протестантов. В общем, я уже сыт по горло вашими упреками, право же, за перевязку Герахти я уже сторицей своим терпением расплатился. — Он внезапно взмахнул рукой, но лишь потер ладонью щеку.

Кумиски отскочил от него.

— Ну что же вы? Ударьте меня. Разве у нищего учителя другие доводы найдутся, когда красивые словечки иссякнут.

— Бить я вас, доктор Кумиски, не собираюсь, а вот если вы к своим дружкам — господину Визи и этому скотоводу — уберетесь, только спасибо скажу. У меня и так на сердце погано, а тут еще вы тявкаете.

Кумиски вдруг прорвало:

— А у меня, думаете, не погано на сердце! Мне страшно!

— Всем нам страшно, — сказал Мак-Карти. — Здесь сам воздух пропитан страхом.

— И ради чего эта заваруха, скажите мне, господин Мак-Карти? Пришли эти голодранцы с французами, разбередили всю страну, точно рану ножевую.

— Все сказано в воззвании, — пожал плечами Мак-Карти, — его вместе с зеленым знаменем привезли французы.

В последний раз он видел знамя на болоте, на нем ничком лежал убитый — попран цвет надежды!

После этого разговора Кумиски, Визи и фермер-скотовод Хики стали вовлекать в свои разговоры и Мак-Карти, но всякий раз чувствовалось, что винят они его, а себя считают безвинно пострадавшими. Долго их здесь не продержат. Их бросили сюда в порыве злобы — вскорости освободят. А с каким благоговейным трепетом произносили они «король», «лорд Корнуоллис», «господин Граттан», «канцлер Курран», словно обращались к бесплотным ангелам-хранителям, призывая их убедиться, каким незаслуженным лишениям их подвергают. Но порой шепотом они славили повстанцев.

— Бог мой, ну и всыпали ж вы англичанам при Каслбаре. Хоть мне и чужды ваши взгляды, но признаю: всыпали вы им по первое число.

— Нет у меня никаких взглядов, — ответил Мак-Карти.

Герахти увлеченно беседовал с узниками, расспрашивал, кого как зовут, при каких обстоятельствах был арестован.

— Ей-богу, Оуэн, они не успокоятся, пока всех ирландцев не пересажают.

Так замышлял Эдмунд Спенсер.

— Нам еще грех жаловаться, — утешил Мак-Карти. — Вот в Клонмеле тюрьма так тюрьма. И надзиратель хуже зверя. Я там месяц просидел, едва живым выбрался.

— А за что ты туда угодил? — спросил Герахти.

— Напроказил. Давно это было, еще в юности. При мне вздернули одного парнишку, едва ли старше меня. Я о нем даже песню сложил.

— Когда нас обратно в Мейо привезут, жене, наверное, разрешат свидание.

— Да, — кивнул Мак-Карти, — наверное, разрешат.

— Ох и отлуплю я ее, если урожай не собрала. Ей-богу, отлуплю.

По ходатайству друзей освободили Визи, мелкого помещика. Покидал он амбар понурый, ни следа от былого удальства, ни одной цитаты из «Прав человека». На его место посадили парня с шальными глазами. Его занесло на юг из Роскоммона. Он хвастал по тавернам злодействами, будто бы совершенными им с повстанцами. Герахти его невзлюбил.

— Не ко времени его похвальба, — усмехнулся Мак-Карти. — Подождал бы годиков пять. Тогда на всякой дороге в Коннахте пустозвонов встретишь: они-де на стороне Избранников или Объединенных ирландцев воевали.

— До восстания я и за десять-то миль от своей деревни не уходил, — признался Герахти.

Вечереет, дорога выводит к незнакомому селению, а там таверна, там виски, там люди — они ждут его песен. Чужие холмы темнеют в вечернем небе.

— Удачливый ты: и белый свет повидал, и урожай на полях тебя ждет, — сказал Мак-Карти.

— Такой удачливый, дальше некуда, — вздохнул Герахти.

Часами простаивал Мак-Карти под круглым, забранным ржавой решеткой окном. Вечером по тропинке вдоль берега Шаннон неспешно шли батраки с полей, прохладный ветерок студил пропотевшие под рубахами тела. Или проезжал все тот же господин в шляпе набекрень, весь вид его говорил: «Плевать я на вас всех хотел. У меня добрая лошадь, вычищенная шляпа и золотые часы». От узников его отделяла река, она несет свои воды в Манстер. Раздольная река, полноводная, точно море. Она пленила Эдмунда Спенсера, поэта с сердцем беспощадным и жестоким.

Часто к Мак-Карти присоединялся и Кумиски. Аккуратность он ставил превыше всего, но, как ни следил он за опрятностью своего костюма, тюремную грязь не отчистишь. Человек, по местным меркам, ученый, любое прошение составит, всем манерам обучен не хуже иного протестанта.

— Сами-то вы, господин Мак-Карти, не из Мейо. Акцент выдает.

— Из Керри я, родился недалеко от Трейли.

— Край образованных и ученых. Славная колыбель учителей.

— И поэтов, — вставил Мак-Карти.

— Ну, поэты рождаются по всей Ирландии, — возразил Кумиски. — Оливер Голдсмит. «Ну что за диво — Оберн! Деревни краше не сыскать в долине». Вы, должно быть, знаете эту поэму «Опустевшая деревня».

— Знаю, — кивнул Мак-Карти. — Я не так уж плохо знаком с ирландской поэзией.

— Много лучше меня, не спорю. — Будь он не так заносчив, он уловил бы иронию, проступавшую в словах Мак-Карти, точно коричневые веснушки на руке. — И по сей день в деревнях слагают стихи. Попадаются и просто замечательные.

За рекой поднялась черная с белым сорока и полетела низко над берегом.

— Попадаются, — повторил Мак-Карти.

— А вы не думали перевести лучшие стихи на английский язык? Чтобы и люди образованные могли с ними познакомиться.

А почему за первой не летит вторая сорока? Говорят же: «Одна сорока к беде, две — к добру». В Керри сидит при дороге мальчик подле отца и смотрит, как летят птицы. «Знаешь, сынок, поговорку эту я слышал от отца, твоего деда, а у него голова мудрая. Все эти дикие летучие твари божьи несут людям вести, предупреждают о поворотах судьбы…»

— Мой отец заговаривал по-ирландски свободно, в любую минуту, — разглагольствовал Кумиски, — конечно, он прекрасно владел и английским, но с батраками приходилось говорить по-ирландски.

— Да, естественно, — кивнул Мак-Карти.

Язык, обрученный с лопатой и полем, хитросплетенье слов, похороненное в черной земле.

Ночами, лежа рядом с крестьянами из Киллалы, он вслушивался в интонацию и ритм их речи, на них зиждется и его поэтический язык, весь мир его образов. Заговорить по-английски все равно что надеть чужое платье, узкое в плечах и спине. На английском говорят врачи, посредники, арендаторы, лавочники, судебные чиновники. Недалек тот день, когда и ему в Каслбаре они произнесут по-английски приговор. Все заботы мира улаживаются на английском языке. На английском говорит и врач, сращивающий переломы, на английском пишутся законы и книги. «Ну что за диво — Оберн! Деревни краше не сыскать в долине». Английский язык разбил нас в пух и прах. Мы живем в трясине невежества на краю света. Вдруг вспомнилась поэма О’Рахилли, горькая и ироничная. Безбрежье яркой и отточенной словесности. Поэму эту знали наизусть даже батраки. Лежа во тьме, Мак-Карти почти беззвучно, лишь для себя, повторял стихотворные строки. О’Брудэр, О’Рахилли. За их стихами ему виделись таверны, долины, большие башни на холмах Керри, быстрые танцы и топот проворных ног.

Мартин Брейди — певец с разбитой скрипкой — несчастный, убогий малый, не в своем уме. Йомены набрели на него в придорожной таверне, когда он распевал повстанческие песни, но с тем же успехом он мог петь и «Заздравную помещику Джонсу» и «Британского патриота». Ему просто не повезло. Что публика попросит, то он и споет. У него мягкий чистый тенор. Невидный телом, костлявый, длинные суетливые руки, худые беспокойные ноги. Прямые черные пряди скрывали лицо, падая на воротник до плеч. Скрипку его разбили прикладом мушкета, но он не расставался с ней: прижимая к груди, бормотал, что знает в Атлоне мастера, который ее починит. Долгими вечерами, а то и ночью при лунном свете, в котором хороводили мириады пылинок, он негромко запевал. Слушали его немногие.

— Я знаю и ваши песни, — сказал он Мак-Карти. — Хотя бы эту: «С хмельною чаркой мысль моя трезва».

— Я написал ее и по-ирландски, и по-английски. Хотелось посмотреть, как изменится звучание. Глупость все это, конечно.

Песни самого Брейди точно сюртук в заплатах: обрывок английской песни, клочок ирландской. Мак-Карти живо представил его у очага в таверне, из-под длинных косм — бегающий взгляд черных глаз. «Что вам спеть, ребята? „Прохладу“, да?» Или на кухне городской усадьбы, может, богатого крестьянского дома: «В моей скрипке спрятана любая песнь, только назовите, и я ее оттуда извлеку». А когда скрипку разбили вдребезги, удалось ли спастись полкам и батальонам нот, что таились в деревянном чреве? Есть в скрипке какое-то волшебство, какая-то своя сокровенная жизнь.

— Послушай-ка вот эту, — кивнул он Мак-Карти. — Я ее никому еще не пел. Через всю страну пронес. — Он откинул голову, закрыл глаза, сглотнул, дернув кадыком, и начал:

Про бой в Баллинамаке вы слыхали? Там бедняки к свободе путь искали.

— Молодец, — похвалил Мак-Карти.

В слепом ужасе бегут люди по коварному болоту. Всюду их настигают смертоносные клинки кавалеристов. Крики такие, будто режут стадо свиней. Баллинамак: долина Черной свиньи.

— Мне песню сочинить что лопату торфа из болота достать. Пара пустяков.

— У вас, несомненно, дар, — польстил Мак-Карти.

— И надо ж какая незадача: в таверне Грогана меня схватили. Там каждый второй знает английский. Баржи по большому каналу переправляют. Я пел известные песни. Хотите, спою?

— Да я их, наверное, знаю, — слукавил Мак-Карти, слушать ее ему не хотелось. Ну что за диво — Оберн! Деревни краше не сыскать в долине.

— Конечно, меня с вами ни в какое сравнение ставить нельзя, — польстил ему Брейди. — Расскажи я в Атлоне, что Оуэн Руаф Мак-Карти слушал мои песни, — сочтут лгуном. А правда, неплохая песня? «Про бой в Баллинамаке вы слыхали? Там бедняки к свободе путь искали».

— Хорошая рифма, — похвалил Мак-Карти. — Лучше не придумаешь.

— Да пойди я в городишко, где английский язык точно золотой, в редкость, меня там с распростертыми объятиями примут. Слушайте.

Он запел. Кто написал эту песню? Ведь появилась она еще до О’Рахилли. Мелодия и слова сочетаются в ней, точно муж с женой. А за песней — жизнь, по которой у Мак-Карти сердце рвалось с тоски, пока он сидел в убогом зловонном амбаре. Память у Брейди что сорочье гнездо, где средь ветвей можно отыскать и серебряные кольца, и медные наперстки.

— Ну почему они схватили меня, разбили скрипку! Ведь я знаю чудесные песни на английском, их любят и йомены, и ополченцы. Даже в такт мне притопывали. — И ноги в грубых, заляпанных грязью башмаках дернулись.

О вы, великолепные потомки Марса, Зеленый остров наш вы бережете…

Мак-Карти взял у него с колен скрипку, подержал в руке.

— Это песня йоменов, — пояснил тот. — В прошлом месяце пел ее йоменам в Маллингаре, и они так меня виски накачали, что разве из ушей не лилось.

Темный полированный остов скрипки был разбит вдребезги. Мак-Карти оторвал едва держащуюся щепку и бросил ее в разверстое чрево скрипки. Ни один даже самый искусный мастер в Атлоне не возьмется ее починить.

— «О вы, великолепные потомки Марса», — повторил Мак-Карти.

— Сам-то Марс небось не из простых, — предположил певец.

— Это бог войны. У древних римлян. Доспехи его горят, ровно солнце, а в обнаженной руке — молния.

— Вот видите, все-то вы знаете. Куда мне до вас?

— Обоим нам гордиться нечем. Кто мы? Мешки со старыми словами. — Он отдал Брейди скрипку и поднялся.

Тот улыбнулся, обнажив желтые, редкие зубы.

— У вас и о женщине есть песня.

— Да не одна, а, поди, целая дюжина. — Лежит он на лугу, широко раскинув крепкие ноги, а к нему застенчиво льнет всем телом девушка. — О женщинах, о выпивке, о бродягах — едва ль в Ирландии найдется что-либо дурное, о чем я не сложил бы песню.

Так сказать, издержки профессии. Истинная поэзия рождается медленно, таинственно, словно на сером фоне обыденного мелькнет вдруг огонек необычайного.

Шли дни. Амбар жил, словно тихая заводь, его тяжелая дверь плотиной отгораживала от войны. Обитатели в этой заводи были прелюбопытнейшие. Крестьяне из Мейо, эти пилигримы в Баллинамак, спокойно ждали своей участи, сознавая, что заслужили кару. Все они носили оружие — пики, а кое-кто даже поджигал господские дома. Не забыть им усадеб, освещенных пожарищем на фоне ночного неба. Иные пристали к мятежу случайно и сейчас сидели, стуча от страха зубами, не веря в скорую смерть. Достаточно прочитать воззвание Объединенных ирландцев, и ты уже на подозрении, достаточно подписать неугодное выше ходатайство. По всем центральным графствам выискивали подстрекателей к мятежу, чистка шла основательная. Так чистят котел от пригоревшей каши.

Выпустили Кумиски. Надо отдать ему должное, перед выходом он в последний раз осмотрел раненых. Вот он склонился подле батрака из Белмуллета, звали того О’Мурга. Точно обитатели разных планет, подумал Мак-Карти. О’Мурга был могуч, и руки у него длинные, мускулистые.

Кумиски указал на черную, от щиколотки до колена, рану, обнажились сухожилия и кости.

— Ничего не поделаешь. Уже началась гангрена. Ему что я, что бабка с травами — все без толку.

— Все равно ему в утешение, — сказал Мак-Карти. — Как-никак врач из Каррика осмотрел.

— Преступно так содержать беспомощных пленников, — возмутился Кумиски. — Не верю, что лорд Корнуоллис знает об этом. Все помнят его человечность.

Он поправил очки на маленьком мягком носике. И видится ему вся жизнь лишь сквозь выпуклые, в золотой оправе стекла.

— Еще какое утешение! — повторил Мак-Карти.

Кумиски смущенно топтался на месте. Мысленно он уже покинул загаженный, зловонный амбар; скорее берегом реки домой, в свою операционную, к дочке — она сейчас учит буквы. Но стыд удерживал.

— Как досадно, что вы столь серьезно замешаны в этой кровавой авантюре. В этом дикарском краю кипит сокрытая злоба.

— И впрямь досада, — согласился Мак-Карти.

Вот Кумиски вышел на солнечную улицу. Солдаты-ополченцы покосились на него и равнодушно отвернулись. Ополчение Северного Корка. Он откроет английские книги, и зашагают, точно солдаты в строю, английские слова, расскажут о том, что творится в мире. Да, английский язык заправляет всем, и судами в море, и армиями на суше. Ну что за диво — Оберн! Деревни краше не сыскать в долине. Ах, Голдсмит, застенчивый лонгфордский заика. Нашел-таки себе место среди английских поэтов, голосистых королей ямба. А мы — в темнице океанских волн.

И язык наш что черепки под ногами. Разрозненные отголоски наполнили комнату. Вот ему слышится собственный раскатистый голос в манстерских тавернах, видится Мак-Кенна, близоруко склонившийся над переписанной в двадцатый раз рукописью. Язык наш годен лишь перед сборщиками аренды заискивать да в тавернах горланить. За холмами Керри в долине немало таверн. Кто говорит на ирландском? Лишь мы. С кем? С ветрами да болотами. Шутками да прибаутками учителю даже в веселом лимерике[32] не обойтись. Родители просят, чтоб их детей учили английскому языку. Далеко от родного Керри затянут петлю у меня на шее. И на скончанье века скончаюсь и я, а поэмы мои станут антикварным хламом.

ДУБЛИНСКИЙ ЗАМОК, СЕНТЯБРЬ 13-ГО

— С повстанцами, удерживающими север Мейо, управится генерал Тренч, — решил Корнуоллис. — Хватит одного-двух английских полков и немного ирландских ополченцев. Зато как это можно представить: ирландские повстанцы разгромлены верным королю ирландским ополчением.

— Разбейте их, — вступил Деннис Браун. — Восстановите порядок, и местные судьи в Мейо и Голуэе сами займутся мятежниками. Можете на них положиться.

— Не сомневаюсь, господин Браун, не сомневаюсь, — проговорил Корнуоллис.

За темным полированным столом закивали. Коннахтская знать. Члены парламента. Мировые судьи. Те, кто не сумел навести порядок даже в этом болоте. А сейчас им не терпится пустить в дело своих йоменов.

— Сейчас передо мной задача посерьезнее. В Ирландию идет второй французский флот. Если они проскочат мимо адмирала Уоррена, я предлагаю атаковать их сразу после высадки на берег, где бы они ни бросили якорь.

— Черт бы побрал этих французов! — не удержался Джон Бродерик. — Подняли в нашей провинции все вверх дном, а теперь словно почетные гости в «Почтовой карете».

— Так, надеюсь, приняли бы и британских офицеров, случись им, на беду, попасть в плен на французской земле.

— Дамы гуляют по улице Досон, заглядываются на Них, точно на королевских отпрысков, — не унимался Бродерик, — а кто они? Сущие бандиты. От Мейо до Лонгфорда сорок усадеб спалили дотла.

— Это не французы, — терпеливо пояснил Корнуоллис. — Наш знакомец Эмбер — человек весьма незаурядный, хотя и прохвост. Ему еще ох как туго придется по возвращении во Францию. Там с генералами-неудачниками не церемонятся. — Он улыбнулся собеседникам. — Как ни горько признать, но в свое время и у меня бывали неудачи.

Коннахтские дворяне вежливо потупились, словно разом засмотревшись на свои манжеты, у некоторых — форменные. Мундиры ополченцев, йоменов. Вот маленький человечек, весь в бородавках, подался вперед. Что-то никак не вспомнится его имя. У него земля, торфяник да несколько сотен голодранцев крестьян.

— Браун дело говорит. Насчет Коннахта не волнуйтесь. Мы вам этих мятежников в наилучшем виде представим.

— Вот как? Это после того, как Британская армия их в пух и прах разбила, — сухо бросил Корнуоллис и подозвал жестом Уиндэма. Тот протянул ему книгу приказов. — Президентом их бесценной республики был молодой помещик по имени Мур. Он сейчас в каслбарской тюрьме.

— Брат некоего Джорджа Мура, — вставил Бродерик, — у него поместье Мур-холл. Сам папист, и голова забита чудными идеями.

— Вы про Джорджа Мура? Не согласен с вами, — возразил Корнуоллис. — У нас есть общие знакомые. Он копается в истории. Мне искренне жаль, что у них в семье такое горе. Брат его, должно быть, бесшабашный юнец.

— Именно, — поддакнул Деннис Браун. — Я обоих Муров хорошо знаю. Наши семьи, как говорится, связаны давними узами. Еще с той поры, когда Брауны тоже были папистами. — Он взглянул в упор на Бродерика и улыбнулся.

— Как бы там ни было, — продолжал Корнуоллис, — истинным зачинщиком мне видится стряпчий по имени Эллиот. Не сомневаюсь, он входил в Директорию у этих Объединенных ирландцев. Был коротко знаком с Тоном, Эмметом и прочими смутьянами. Мы будем судить его здесь, в Дублине, вместе с Бартолемью Тилингом как государственных преступников. Местных вожаков отправим в Каслбар: учителя этого и еще кое-кого из головорезов.

— В Каслбаре на них веревки не пожалеют, — пробурчал один из мировых. Корнуоллис знал его. Рыжеволосый, невысокого роста помещик из приозерного края. Кажется, с озера Конг.

Корнуоллис повернулся к Уиндэму.

— Проследите, чтобы заключенным в Каррике оказывали должное внимание. Может, среди них — раненые. Мы продержим их там с месяц, пока не уладим с Киллалой. Заключенных я видел. Темные и жалкие существа.

— Они сжигали дома, они с пиками шли на Лонгфорд, — напомнил Уорти. — И если они в состоянии взойти на эшафот, их должно вздернуть.

Кровожадный народ. А мы еще подливаем масла в огонь. Со времен Елизаветы. И, в частности, в стенах этого замка. За голову смутьяна — награда. Принес в мешке — получай золотые. Господи, до чего же эти люди ненавидят ближнего. Кромсают друг друга точно слепцы с кинжалами, которых посадили в бочку.

— Как вы восстановите порядок в Мейо среди гражданского населения, ваше дело, — сказал Корнуоллис. — Но с военнопленными я поступлю, как сочту нужным.

— Не беспокойтесь, милорд, не беспокойтесь, — сказал Деннис Браун. — Дайте нам месяц, и в Мейо будет так же спокойно, как в Йоркшире. В конце концов, это наша родина. Что и говорить, край небогатый, но мы б его не променяли и на всю Индию. — Он оглядел присутствующих, словно заручаясь их молчаливой поддержкой. — Обещаю, порядок мы наведем.

Такой сдержит слово. И перед помещиками, и перед наместниками, и перед своими соратниками. Истинный ирландец: любезный, услужливый, хитрый как лиса. Остальные простаки. Но этот господин и впрямь очень умен. Такой не успеет за порог выйти, а уж вокруг пальца тебя обведет. Ловкий, изворотливый, беспринципный и обаятельный. На таких, как Деннис Браун, и на немногих ему подобных и зиждется здесь власть британской короны. Боже правый, что за страна! Корнуоллис вздохнул.

Все уже ушли, однако Браун медлил; нагнувшись над столом, он что-то напевал.

— Вы очень верно сказали, — заговорил он. — О том, что не следует увлекаться виселицами да публичными порками. Мы хотим установить в стране порядок, а не кровавый произвол.

— Всецело согласен с вами, господин Браун.

— Я все думаю об одном из тех, кого вы упомянули. О Джоне Муре. Очень точно вы его окрестили — бесшабашным юнцом. Но он такой же злодей, как вы — изменник родины.

— Однако обвиняется он не в злодействе, а в измене родине.

— «Измена» — всего лишь слово, пустое, как и все прочие. Не случись рядом ядоточивого Малкольма Эллиота, Джон Мур был бы сейчас капитаном ополчения. Вы же сами сказали, что зачинщик Эллиот. Поражаюсь, как точно и безошибочно вы во всех этих делах разобрались.

— Пожалуй, не только в пустых словах суть. Джон Мур — преступник, и его ждет виселица. Юный господин Мур был президентом Республики Коннахт.

Браун рассмеялся, словно удачной шутке.

— С таким же успехом его могли провозгласить римским императором. Конечно, вы правы, Джорджу следовало бы построже воспитывать брата, но у него все мысли об истории. Как вы сами изволили заметить.

— Я не совсем понимаю, к чему вы, господин Браун, клоните. Вы предлагаете освободить из-под суда официального главаря восстания?

— Ну что вы! Что вы! — Браун протестующе воздел крепкие белые руки, улыбнулся Корнуоллису: не строй-ка ты, голубчик, передо мной тупого и прямолинейного англичанина. — Никоим образом!

— Что же тогда вы предлагаете?

— Вспомните тех, с кем вы только что беседовали. Милые, добрые, все до одного. Но умом обделены. Вы согласны? Для того чтобы восстановить в Мейо покой, мало, как предлагает Джон Бродерик, пройтись по графству с отрядом йоменов да понаставить эшафотов. Как и любой другой край, Мейо — средоточие власти: лорда Гленторна, моего брата Алтамонта, моей собственной. Власти крупных помещиков. И Джордж Мур один из них. Неважно, что он католик. Королевству нашему не повредит, если Джорджа Мура связать обязательством.

Корнуоллис ответил не сразу. Он изучающе посмотрел на Брауна: привлекательный мужчина, не чета тем красномордым «дворянчикам». Бледное волевое лицо, вкрадчивый и внимательный взгляд, то и дело мелькает улыбка. Умный человек, наделен иронией. Правда, чрезмерно любит себя, упивается своим умом.

— А что, если он уже связан обязательством по отношению к самому себе? Такого вы не допускаете?

Браун мимолетно улыбнулся — точно весенний дождичек прошел.

— Не допускаю. Друзья Джорджа в Англии занимают солидные посты. А мне почему-то думается, что вскорости все важнейшие дела Ирландии будут вершиться в Лондоне. По-моему, дни нашего игрушечного дублинского парламента сочтены. Впрочем, вам все известно куда лучше, чем мне. Много лучше… А истолковали вы меня верно: я бы с радостью оказал услугу Джорджу Муру.

— Тем более что вам она ничего не стоит, — вставил Корнуоллис, — всего-то малость: выпустить на свободу изменника.

— Ну зачем же на свободу?! — возмутился Браун. — Но и вешать не обязательно. Есть же и другие наказания. Ссылка сулит юноше довольно мрачную жизнь. А Джордж только спасибо скажет, если удастся отделаться ссылкой. А насчет Джона я вас не обманул. Я его отлично знаю. Он не изменник, а всего лишь избалованный мальчишка. Сначала отцом, а потом и Джорджем. Горячий и бесстрашный юноша. Думаю, вам бы он понравился.

— Сомневаюсь, — ответил Корнуоллис, — он уже не маленький, должен понимать, что зло, а что добро, и тягчайшее зло с его стороны — смущать души верных королю крестьян. Ведь у них в отличие от него нет заступников в суде. Пора вам в этой стране, и вельможе, и простолюдину, и богатому, и бедняку, понять, что закон сильнее их страстей и прихотей.

— Но вы же, право, и не утверждаете, что бедняга Джон должен непременно кончить на виселице? Поверьте, это огорчило бы очень многих, а не только Джорджа.

— Верно, не утверждаю, — кивнул Корнуоллис, — о переменах, которые грядут в Ирландии в ближайшие годы, стоит поговорить подробнее. Вы, господин Браун, человек очень толковый, и ваш совет будет кстати. Но, бога ради, последите за своей речью, не сбивайтесь на этот ужасный акцент. Вы куда более убедительны, когда разговариваете как англичанин.

— Господи, вы один из немногих англичан, кто так тонко чувствует нашу страну. Может, и у вас в жилах капелька ирландской крови?

— Простите за бестактность, господин Браун, но твердо говорю — нет.

Браун снова улыбнулся, на этот раз широко, не скрывая радости.

— Если вам позволяет время, давайте еще немного потолкуем об Ирландии. Что может быть дороже моему сердцу?

Часом позже Корнуоллис стоял у окна отведенных ему в замке покоев. Окна выходили на мощеный двор. Дождь то стихал, то принимался вновь. Двое солдат-часовых у статуи Правосудия с завязанными глазами промокли до нитки. Сгинул бы весь остров без следа под этим дождем — Англии стало бы спокойнее. Ирландия и так наполовину вода: дожди, болота, реки, озера, поросшие камышом. Вот человек в коричневом плаще что-то сказал часовым и бегом понесся во дворец, придерживая обеими руками шляпу от неистового ветра. Чиновник? Скорее, доносчик. Ирландия их любовно пестует: сначала они вкусят измены, потом в страхе бегут за спасением к властям. Тут, в этом огромном замке, современные кирпичные стены которого прилепились к старым башням времен Тюдоров, мы и скупаем у них по дешевке сведения. Елизавета покупала головы неугодной знати. Их вытаскивали из мешка за волосы, кровь капала на пол, не мигая смотрели мертвые глаза.

Да и те, кто плодил доносчиков — дворянство Ирландии, — не лучше. Сами они величали себя англо-ирландцами или ирландско-английскими дворянами. Только какая разница? Они приносили в Лондон свой косноязычный грубый говор, потом уезжали восвояси, в холодные, заложенные-перезаложенные усадьбы. Провинциальная знать плела интриги и заговоры, борясь за власть, за похвалу из замка наместника, за приглашение с женами на бал при свечах. Деннис Браун, несомненно, самый незаурядный из этого племени. Он не скупится на добродушные шутки, однако в карих глазах — настороженность и вероломство. Зачем понадобилась ему жизнь глупого мальчишки-помещика? Видимо, и ей отведена роль в неизвестных пока замыслах Брауна. Иначе это все равно что выторговывать жизнь монгольского князька или индейского вождя. Но и Мур нужен ему лишь до поры. Пока не скинут их игрушечный парламент и не уймут сладкоречивых ораторов и продажных карьеристов.

— Простите, сэр, — появился Уиндэм. Корнуоллис повернулся к адъютанту. — Пришел корабль с почтой, снимается с якоря утром.

— О Нельсоне наверняка ничего не слышно, — бросил Корнуоллис, — или о Бонапарте. Там, в Египте, на Средиземном море, решается судьба Европы, а мы завязли в этом болоте. Впрочем, мне уже все равно. Прослужил я немало, почти сорок лет. Наведу раз и навсегда порядок на этом проклятом острове — и на покой, к себе в поместье, что, разве я не прав? Между прочим, Уиндэм, Бонапарт не намного старше вас. И вот вам — второй Александр Македонский. Жаль, что вы родились не французом.

— Жаль, сэр.

— А задумывались ли вы, Уиндэм, что пройдет чуть больше года, и вы будете служить уже в новом столетии.

— Но в прежней армии.

— А вот этот вопрос вам придется обсудить с господином Бонапартом. У него на этот счет свои взгляды. Он нагл и находчив. Дай ему волю, весь мир вверх тормашками перевернет. Разве можно такое допустить, а?

— Ни в коем случае, сэр, — ответил Уиндэм, аккуратно раскладывая сообщения на тяжелом голом столе.

— Новое поколение, — продолжал Корнуоллис, — и Бонапарт, и Эмбер, и все прочие из Парижа. Бедняга Эмбер, человек он весьма незаурядный, а попроси его расписаться, так он вряд ли сумеет. А человек весьма незаурядный.

— При Баллинамаке он действовал не лучшим образом, — вставил Уиндэм.

— Да что Баллинамак! В Ирландии загубили свое доброе имя и другие полководцы: Эссекс, Рали, этот испанец Лаузун. Жаль, что Лейка запомнят по Каслбару, а не по более звучному названию, скажем Рамийи, Мальплаке, Йорктаун. Я же свое доброе имя намерен сохранить. Ирландии, господин Уиндэм, нужны перемены, и незамедлительные. Слишком часто и слишком долго ограничивались мы полумерами. Нам это слишком дорого обходится. Тем более что вот-вот нагрянут французы. Ирландия должна стать частью Британии. Нужно разогнать их прогнивший парламент, привязать к нам страну железными цепями. Так мыслит Питт, так мыслю я.

— Трудная задача, сэр.

— Вы так думаете, господин Уиндэм? Может быть. Может, у нас недостанет ума сотворить новую Ирландию, но старую мы разрушим. Для этого нужно побольше эшафотов да людей вроде Денниса Брауна.

ДОРОГА ИЗ КАРРИКА В КАСЛБАР, СЕНТЯБРЯ 17-ГО

В Мейо Деннис Браун возвращался вместе с армией генерала Тренча. Сам генерал, судья менее взыскательный, чем Корнуоллис, счел Брауна на редкость симпатичным человеком. Конечно, он каждым волоском своим — ирландец, готов сыпать добродушными шутками и расчетлив, язык изыскан, под стать языку сэра Люция О’Григгера, героя «Соперников», хотя, конечно, и сам автор — Шеридан — тоже ирландец, по слухам, он говорил с ужасным акцентом.

С этим вопросом он и обратился к Брауну. Они ехали в открытом экипаже по прямой наезженной дороге к северу. Впереди них и позади двигалась кавалерия: цокали копыта, бряцали сабли. Далеко отстала пехота и еще дальше — обоз, в котором на телеге везли в Каслбар на суд пятерых узников.

— Акцент у Шеридана? — удивился Браун. — Вам, очевидно, рассказали про другого. Ведь Шеридан обучался в школе Уайта на улице Крафтон, а там из вас любой акцент выбьют, учеников, как нерадивых слуг, порют. А мы с вами едем в край, где заслушаешься, как говорят, что ни слово, то чеканный трилистник.[33]

— Чеканный трилистник, — повторил Тренч. — У вас, господин Браун, у самого речь отменная.

Достопочтенный Деннис Браун — член ирландского парламента, Верховный шериф Мейо, брат лорда Алтамонта.

— А с чего бы мне быть косноязычным? Мейо — край и мой, и моих предков с елизаветинских времен.

— И теперь в вас ирландского больше, чем в самих ирландцах.

— Вот именно, генерал. Верно подметили. — Он протянул короткую крепкую руку и указал коротким пальцем на дом-крепость на пригорке, полускрытый деревьями. — Там усадьба Джеффри Роджерса. Его предки пришли с королем Вильгельмом сто лет назад. До Браунов им далеко. Еще лет сто пройдет, тогда удастся сделать из них достойных ирландцев. — Деннис Браун, магистр искусств, окончил Оксфорд, владеет греческим языком, написал несколько цветистых, но изящных по слогу статей, защищая права католиков.

— Я, господин Браун, честно признаюсь: народ ваш мне нравится, но порой я не могу его разгадать.

— Что ж здесь удивительного? Мы и сами-то себя разгадать не можем. Весь мир, глядя на нас, лишь плечами пожимает.

— Сколько доброй и щедрой души в людях, крестьяне веселы и уважительны, и вдруг — на тебе! — такое жуткое кровавое побоище.

— Ну, это иное дело, генерал, совсем иное. Жестокость и злоба — это, так сказать, другая сторона медали, тоже у нас в характере. Вы верно подметили. — И Браун искоса взглянул на Тренча. Не слишком ли много он позволил себе с генералом? Впрочем, с таким все позволительно. — Мы напитаны злобой, ровно ядом, она изъязвляет наше тело огромными безобразными фурункулами.

— Может, вам нужна хирургическая помощь?

— Так мы ее от вас и получили. Лучшего, чем вы, хирурга, мы не знавали со времен короля Вильгельма.

— Но хирурги не лечат от недугов, — задумчиво произнес Тренч. Мудрый солдат. — А вам бы лекаря со снадобьями. Кровопускание, даже в лучшем случае, средство малоубедительное.

— Истинно, истинно так, генерал. — Вот где кроются корни ирландских противоречий: генерал с задатками писателя. А почему бы и нет? Написал же Бургойн[34] пьесу.

— А что вы, господин Браун, сами думаете по этому поводу? А то слушаете, как чужак с важным видом разглагольствует о вашем народе.

— Помилуйте, какой же вы чужак, генерал? Вы нам желанны, как весенний первоцвет. — Браун погладил рукой темный полированный бок экипажа. — С месяц назад я был в Голуэе, с Атлантики дули страшные ветры, в Мейо хозяйничали мятежники. Да без Британской армии эта страна захлебнулась бы в собственной крови. Что толку от ополченцев да йоменов. Парламент в Дублине горазд только красивые речи говорить, а порядок здесь наводит Британская армия. В конечном счете.

— Вы, господин Браун, член этого парламента?

— Совершенно верно. И мой брат тоже.

Правда, заседаем порознь: один в палате лордов, другой в палате общин. Большое, серого камня здание, плавные величественные линии, напротив колледж Святой Троицы.

Парламент от колледжа — рукой подать, а от разума да учености — за тридевять земель.

Джонатан Свифт — самолюбивый бедняк, дальний родственник сэра Уильяма Темпла. Его, точно лиса из предания о спартанце, грызло тщеславие. Англия же манила властью, могуществом, знатными знакомствами. А поманив, в конце концов бросила его, отослав восвояси — прах его в соборе Святого Патрика. Что ж, поделом ему.

— Объясняйте, господин Браун, объясняйте, — разохотился Тренч, — открывайте тайны своей страны перед несчастным и невежественным англичанином.

— Только великому мудрецу это под силу, — ответил Браун. — Похоже, лорд Корнуоллис воображает, что разгадал суть наших бед и нашел выход — единение с Англией.

— Вот как! Об этом и впрямь уже поговаривают. А вам он сказал об этом лично?

— Он намекал не раз, и всего лишь. Ох и хитер же он!

— Возможно, это решение и впрямь лучшее, — рассудительно покачал головой Тренч, — наши братские королевства объединятся. Такое уже раз себя оправдало — мы спасли Шотландию.

Браун онемело воззрился на него — столь тонкую иронию ему не понять.

— Трудное, однако, дело, — продолжал Тренч. — Не все ирландцы принимают наши доводы, хотя они и убедительны. У вас в парламенте головы горячие.

— Головы-то горячие, да карманы пустые, — хмыкнул Браун.

Пусть Тренч сам разгадает эту загадку. Корнуоллис в ней мигом разобрался. Большая у него голова, большой и ум. Рядится в деревенского простачка, а сам хитрец: мягко стелет, да жестко спать. Он знает свою цель и как ее добиться. Навеки усмирить Ирландию. Знает он и на кого опереться. Этот-то генерал сущее дитя во всем, что не касается его барабанов и мушкетов.

— Так что же, их подкупить? — удивился Тренч. — Можно ли подкупить целый парламент?

— Можно, и притом дешево. С ними нетрудно сторговаться. Посулите им пенсии, доходные посты, титулы.

— И неужто они тогда проголосуют за роспуск своего же парламента? За уничтожение своей родины?!

— Господи, да найдутся еще и такие, кто пожалеет, что у них, кроме родины, продать нечего.

Например, Дик Мартин из Баллинахинча, что в диком краю Коннемара. У него во владении тридцать квадратных миль топей, заселенных тетеревами да фазанами. Пол в конюшне у него выложен зеленым коннемарским мрамором — цветом что бездонный океан, хотя имение заложено и перезаложено у дублинских ростовщиков. Не сегодня завтра он разорится; случись один-два неурожайных года — и вовсе по миру пойдет. Мартин с великой охотой продаст свой парламентский голос, еще шляпчонку сдернет да поклонится. И сотни других тоже. Правда, в этом-то году урожай на славу. Стога в поле золотом на солнышке горят, земля отдыхает: к осени сил набирается. Лет двадцать такого урожая не было, и надо ж, крестьяне из Мейо махнули на этот урожай рукой и пошли под французское знамя с благословенья своих пустозвонов попов. Да кое-кто из учителей им подпевал, одного такого мы везем в Каслбар. Богом клянусь, за все они заплатят.

— Разумеется, если, конечно, это в интересах вашей страны. — Тренч будто и не понял грозных слов, успокоив тем самым свою совесть. — Точнее, в интересах наших стран.

— Именно, — вставил Браун, — вы прямо слово в слово мою мысль передали.

Ишь как льстит: удивительный народ. Нам, конечно, на руку и их богатое воображение, и парадоксальный, с неожиданными поворотами, склад ума. Однако, объединившись с нами, они от всех своих бед не избавятся. Жуткая бедность, нищие на обочинах дорог, порой целыми семьями, босые, одежда столь убогая, что и наготы не прикрывает. А в крестьянских домах английский фермер и конюшни не устроил бы: стены сложены из камня, кое-как промазаны глиной, соломенная крыша протекает. А что творится внутри — не приведи господь. И родители, и дети спят бок о бок. Нет, чудовищно живет эта страна. И налаживать жизнь здесь, слава богу, выпало не солдату. Освободят сейчас Киллалу, и конец их скромной кампании. Кого-то она прославит. Конечно, не Лейка: разгрома под Каслбаром не забыть; конечно же, не Эмбера: хоть он и хитер, но безрассуден, как и все французы. Разве что Корнуоллиса, но велика ли заслуга, собрав огромную армию, разбить несколько тысяч повстанцев с французами?

— Какая богатая земля! Какой чудесный урожай, — произнес Тренч. — Да при разумном правлении, при справедливых законах, гарантирующих безопасность и права личности, Ирландия могла бы стать Садом Европы.

— Могла бы, — поддакнул Браун, — только мы во всем этом не разбираемся. Нам нужно на Англию равняться, на нее смотреть.

— Смотреть лучше в будущее, — поправил Тренч, — а будущее даст вам Англия.

— Надеюсь, — кивнул Браун.

— Только не следует рабски копировать. У каждого народа — свои, неповторимые качества. Без ирландского веселого и остроумного нрава на свете было бы скучнее. Без вашей музыки, поэзии. Вы немало дали нам: Свифта, Голдсмита, Шеридана, Маклина. Какая неповторимая трогательность: «Ну что за диво — Оберн! Деревни краше не сыскать в долине».

— Прекрасно сказано, сэр. Вы все очень точно подметили. Нет ли и в вас, генерал, случаем капельки ирландской крови?

Польщенный Тренч рассмеялся.

— Мне об этом не говорили. Поверьте, для меня это было бы честью.

Честью! Воистину благополучна земля, которой по силам выносить таких людей.

— Жаль, что вы не видели Мейо, каким оно привычно мне, каким оно было до этого повального безумия.

— Не беспокойтесь, — заверил Тренч, — получите свое Мейо в целости и сохранности.

— Не сомневаюсь, — ответил Браун. — И ни на минуту не сомневался. А если и останутся какие недоделки, положитесь на наше дворянство, оно все поправит.

— Недоделки? — недоуменно переспросил Тренч.

— Страна у нас непростая, мудреная. Хотя бы из-за того, что мы в стороне от жизни остального мира. У нас, можно сказать, свой, обособленный мирок. И очень непросто водворить у нас правильное жизнеустройство. Лорду Корнуоллису не обойтись без старых мудрых местных лис вроде меня. Мы с ним об этом долго беседовали. В дублинском замке.

— Да-а-а, — протянул Тренч и кивнул. Что ж, ловко он ввернул о замке. — Вашей несчастной родине, разумеется, нужны люди вроде вас.

— Ну, я-то с родиной не расстанусь, — заверил Браун, — а вообще-то трудно судить, что и кто нужен этой стране. Просто каждый честный человек должен заглянуть себе в душу. Вот и все.

Честные люди. Двое из них едут сейчас в открытом экипаже в графство Мейо. Они откинулись на разогретые солнцем спинки кожаных сидений, каждый положил руку на бортик. Рука одного указывала влево, рука другого — вправо.

ДОРОГА ИЗ КАРРИКА В КАСЛБАР, СЕНТЯБРЯ 17-ГО

В последний раз любовался Мак-Карти красавицей Шаннон. Его, Герахти и еще троих повстанцев связали по ногам, словно индеек, бросили на обозную телегу и повезли вслед за армией Тренча на север. Под колесами скрипели доски моста, внизу несла свои воды на юг Шаннон.

— Домой нас везут, — сказал ему Герахти. — Только у тебя там дома нет.

Ухоженные и просторные купеческие дома темно-красного, точно кларет, кирпича. Совсем недавно стоял на мосту в Драмшанбо и смотрел, как плывет по реке лист. Сколько мостов через Шаннон? Величавее реки не сыскать. А в Лимерике мост такой широкий, что кричи кому с одной стороны на другую — не докричишься.

— Повесили б нас тут, и дело с концом, — вздохнул Патрик Табриди, брыластый парень из Эннискроуна, задира и драчун, страшный, когда разойдется. — А то устроят балаган в Каслбаре, с музыкой вдобавок. Им бы, сволочам, только потешиться.

— Хватит об этом! — оборвал его Герахти. — Они больше никого не вешают.

— Дурак ты, — бросил Табриди.

— Удивительно, — заговорил Мак-Карти, — одна и та же река в разных местах совсем разная.

Табриди сплюнул под ноги, прямо на телегу. Бешеный бык, которого наконец отловили и обломали рога.

— Об одном жалею: что мало их, сволочей, переколол. — И зыркнул на ополченцев, шедших рядом. Их красные мундиры в это солнечное утро кажутся такими нарядными.

— Ты старался вовсю, — ответил Герахти, — сама смерть столько бы людей не скосила.

Свирепый взгляд карих глаз уперся теперь в него.

— Конечно, сейчас ты никому не страшен! — продолжал Герахти. — Скрутили тебя крепко-накрепко лимерикской веревкой. Даже против дитяти малого ты сейчас беззащитен.

А я потратил золотые денечки своей молодости в местечках похуже Каррика. При желании мог бы жить как Шон Мак-Кенна из Каслбара: из года в год ходить в одну и ту же классную комнату; подобострастно улыбаться священникам, смахнув с головы шляпу, жить лишь с одной женщиной, не помышляя о других; она родит, и сделается дряблым ее тело, и мое мужское естество будет изнывать от неудовлетворенности; по вечерам, в строго назначенный час, я буду брать бумагу и пузырек лучших чернил.

Как красивы в лучах утреннего солнца дома Каррика на дальнем берегу. Может, в одном из них колдует сейчас над своими склянками с лекарствами коротышка врач, а его дочка склонилась над английским букварем. Ну что за диво — Оберн! Деревни краше не сыскать в долине! Неужто на маленькой детской книжке и захлопнется его жизнь.

— Покарай господь этот городишко, — воскликнул один из узников. — Покарай господь все это черное болото!

— Непременно покарает, — отозвался другой. — Раз здесь рубили насмерть тех, кто сдался в плен, поднял руки. На земле, где их похоронят, ничего расти не будет.

Мак-Карти взглянул на них. Как далеко они сейчас, как далеко и деревня Баллинамак: за мостом, за дорогой, за рекой, искрящейся солнечными бликами.

Дорога виляла меж пастбищ, огороженных кустами боярышника. Луга спускаются к самой реке — места так в стих и просятся. Появится дева, краше самой Авроры, пройдет по зеленой траве-мураве — чарующее видение. Навечно останется в стихе зеленый луг, не тронет его ни снег, ни стужа. Не станут трепать куст боярышника злые ветры. За пастбищами дорога взбиралась на крутой холм.

Мак-Карти встал на телеге, чтобы еще раз посмотреть на реку.

— Ну-ка садись! — испуганно прикрикнул конвоир-ополченец по-ирландски.

— Сейчас, — бросил Мак-Карти, — посмотрю и сяду.

Перед ним расстилалась река, быстро бежала она мимо аккуратных чистеньких домиков. По всей Ирландии не сыскать реки прекраснее, всю жизнь на ее берегах прожить можно — и не потянет прочь.

— Ну-ка, ты, висельник, садись, пока я тебя прикладом не огрел.

— Похоже, ты из Керри, — удивляясь его выговору, сказал Мак-Карти.

— Верно.

— Это мой родной край. Я родился и вырос близ Трейли.

— Я что, по-твоему, не знаю, что ты Оуэн Мак-Карти?! Так себя опозорить! Да и весь Керри.

Со связанными за спиной руками Мак-Карти неуклюже сел.

Надо же, под треуголкой и красным как рак мундиром — земляк.

— Далеко ж нас обоих от Керри занесло!

Но земляк сжал губы и уставился на дорогу.

— Знаешь этот стих: «Близ Килларни, у озер заветных, пролетела юность незаметно».

— Знаю, — буркнул ополченец и, замедлив шаг, отстал от громыхающей телеги.

Совсем вроде безобидный малый, по воле своего помещика оказался в ополчении, гордится красным мундиром. Когда б ему еще довелось носить одежду из такого тонкого и добротного сукна!

Телега катила на север Мейо меж богатейших, изумрудных в лучах сентябрьского солнца лугов. В воздухе уже пахло осенью. На далеких холмах стражами стояли древние норманнские башни, легендарные курганы несли молчаливый караул. Замерев, точно зайцы в лесу, на них смотрели батраки и крестьяне. С полей. Вечером будут судачить в таверне. С узниками в обозе везли боеприпасы, мешки с картечью. Ехало видимо-невидимо (точно ягод на ежевичном кусте) солдат и ополченцев. При них была и пушка с широким жерлом. Ехали с ними и Эдмунд Спенсер, и Оливер Голдсмит — в обозе множество книг: и литература, и своды законов на английском языке, фрахтовые счета и воззвания, Джон Милтон[35] и Ричард Стил[36], речи ораторов в пудреных париках и новый алфавит. У Мак-Карти вдруг зародился образ: армия генерала Тренча везет на север в Мейо огромные красивые часы в блестящем полированном корпусе, и тонкий могучий механизм отсчитывает последние для Мак-Карти минуты.

19

ИЗ ДНЕВНИКА ШОНА МАК-КЕННЫ, СЕНТЯБРЬ ГОДА 1798-ГО

Четверг. Сегодня генерал Тренч привел в Каслбар с юга огромную армию, чтобы сокрушить повстанцев в Киллале. Войска прошли по пустырю мимо суда, тюрьмы, вниз по Высокой улице, перевалили холм Стоубл и разбили палаточный лагерь прямо в поле, где бесславно бились, а потом дрогнули и ударились в бегство солдаты Лейка. Мы с сынишкой Тимоти вышли на порог лавки.

Заслышали мы армию задолго до того, как увидели: играли целых пять полковых оркестров — и рожки, и флейты, и корнеты, и барабаны. Музыканты каждого оркестра, выйдя на Высокую улицу, словно состязались друг с другом — у кого чище и красивее звук. Ни один житель Каслбара, наверное, не усидел дома — все вышли встречать армию, независимо от своих религиозных и политических убеждений. Армия — притягательное зрелище для людского взора, это бесспорно. Яркие мундиры, знамена, флаги, штандарты, черные пушки, кавалеристы, поглядывающие на горожан свысока, словно герои древней Трои, бледнолицые офицеры с властными, непроницаемыми лицами-масками: им-то известно, что такое смерть, что такое война. Словно изрядно выпившие гуляки, выкатившие из таверны, — праздник начинается! Приветствовали их не только верноподданные горожане, но и кое-кто из наших — уж очень привлекала пестрота и многозвучье. Мимо моей лавки проходил какой-то полк, и Тимоти стал притопывать в такт музыке — наверное, он видел себя красавцем героем с грозным мушкетом. Я положил ему руку на плечо: успокойся, однако он не понял, лишь вопрошающе взглянул на меня. И продолжал, взяв меня за руку, маршировать под звяканье и бряцанье этой глупой песни — «Лиллибулеро». У детей преимущество: они видят разноцветье, слышат разноголосье окружающего мира, для них он прост и ясен, им и невдомек его темная сторона. Вечером я узнал, что полк этот назывался Защитники Фрэзера из Шотландии и о зверствах его солдат шла жуткая молва. Однако один из них взглянул на Тимоти и подмигнул ему, а тот помахал в ответ рукой и потом посмотрел на меня: заметил ли я.

Прошла пехота, прогарцевали кавалеристы, проехала артиллерия, за ними потянулся обоз — повозки с пушечными ядрами, мешки с картечью, патронами, съестным. Следом под солдатским конвоем появилась телега, на ней сидели пятеро. Поначалу мы не поняли, кто эти люди, лишь потом увидели, что руки у них связаны за спиной. Первым я узнал Майкла Герахти, зажиточного фермера из Баллины, а потом поймал себя на том, что смотрю в упор на Оуэна, он сидел сзади, поднял колени, упершись спиной в бортик. На нем был все тот же неизвестно где подобранный прекрасный господский фрак, теперь, конечно, в весьма жалком состоянии: заляпанный грязью, один лацкан оторван и виднеется грязная рубаха. Глаза у него набрякли, на щеке — уже поблекший синяк.

Я окликнул его раз, другой, третий, но он не обернулся на голос. Тут приметил его и Тимоти и закричал в изумлении: «Гляди, Оуэн! Это же Оуэн!» Но и на его возглас Оуэн не обернулся. Не успел я опомниться, как сынишка высвободил руку и бросился за телегой. Он очень любил Оуэна, тот непременно приносил ему гостинец, возвращаясь из скитаний, будь это хоть резная, в форме ковшичка, персиковая косточка. Но не успел Тимоти добежать до телеги, как его подхватил солдат и поставил около меня. Никакой грубости или жестокости я не заметил.

— Оуэн! — позвал я вновь. — Эй, слышишь? Это я, Шон Мак-Кенна.

Я обнял Тимоти, и он, уткнувшись мне в руку, горько, содрогаясь всем телом, заплакал от обиды. Оуэн скользнул по мне взглядом, но смотрел словно чужой, не узнавая. Телега проехала, я повернул Тимоти лицом к себе и поцеловал в мокрые щеки. Город затих, люди переглядывались, но разговаривали мало. Прибавилось народу в пивных. Мы с Тимоти вернулись в лавку.

УЭСТПОРТ, КОНЕЦ СЕНТЯБРЯ

Узнав, что вернулся Деннис Браун и живет в поместье брата, Джордж Мур, встав спозаранку, оседлал лошадь и поскакал в Уэстпорт. День выдался ясный и теплый. К полудню доедет.

На крутом перевале он придержал лошадь и оглядел поля и луга, каскадом нисходящие по невысоким холмам к бухте Шкотовой. На горизонте блестела, точно глазированная, гладь океана, и на ней застыли два серебристых паруса. Слева лежал город, основанный Уайетом[37] двести лет назад. За городом — декоративные сады за каменной стеной, река, пересеченная вычурными арками мостов. Усадьба Уэстпорт — лучшее в Ирландии творение немецкого зодчего Касселя: тяжеловесные фасады в греческом стиле, громоздкие плиты черного мрамора. Мур-холл показался бы грубым и незаконченным эскизом дома, а замок Гленторн — причудливой фантазией. Усадьба Уэстпорт была построена семьдесят лет назад, прекрасно сохранилась — словно знак власти, меж холмами и бухтой, тылом дом был обращен к горам Мейо, девять окон фасада отражали блики на водной глади. По карнизам распростерли крылья каменные орлы, на резном, в духе барокко фронтоне — герб графа Алтамонта. Граф Алтамонт, маркиз Слайго, владелец Уэстпорта и Орлиной горы — за мишурой титулов и не разглядеть семейство Браунов из Мейо.

С холма в прозрачном недвижном воздухе усадьба, город, река, луга и бухта кажутся пейзажем живописца, где каждая мелочь не случайна. Далеко внизу — с перевала не видать, — у входа в усадьбу, каменный щит на каменном свитке. Много кровей в роде Браунов О’Молли, Бурков, Бэрмингемов: среди их предков и ирландские пираты, и норманнские рыцари, и авантюристы тюдоровских времен. В начале жестоких гонений на католиков Джон Браун (тогда и сам католик) оказался вне закона как якобинец. Он служил в армии Сарсфилда, пережил страшное поражение при Огриме, разорился и стал промышлять контрабандой, укрывшись за грядой прибрежных холмов. Здесь бросали якорь корабли под черным парусом из Франции и Испании, груженные вином и бренди, кружевами и шелками. Но прибыли было мало. Он продал сто тысяч акров земли по шесть шиллингов за акр. А в 1705 году самолично распустил слух о своей смерти и целых семь лет жил, скрываясь от людских глаз. Привидением следил он за сыном, как тот восполняет богатства семьи. Питер был человеком оборотистым и решительным. Он переломил судьбу, отправившись в Дублин, присягнув на верность королю Георгу, отрекся и от папы римского, осудил самозванцев — наследников Якова, признал заблуждения римского католичества и был принят в лоно протестантской церкви, что и предписывалось законом.

Но кто поверил ему? Как и разбойные испанские гранды, якобинцы-полковники, сами после Огрима принявшие протестантство. Огримская битва стала водоразделом, черной межой в истории между старым и новым. Это скрепил и договор о перемирии и капитуляции, подписанный «Патриком Сарсфилдом графом Луканским, Пирсом, виконтом Голмойским, полковником Николасом Перселлом, полковником Николасом Кьюсаком, сэром Тоби Батлером, полковником Гарретом Диллоном, полковником Джоном Брауном из Мейо». Сарсфилд и Диллон отплыли в ссылку во Францию, к чужому королю-католику. А Джон Браун возвратился в Мейо, стал промышлять контрабандой, затаился, а потом и вовсе исчез, не упуская из внимания, как сын меняет присягу и веру, переходит от старой жизни к новой. Стыдно было тому под укоризненным взглядом набожной жены отсылать священника, заколачивать дверь усадебной часовни. Покрылись пылью потир и дароносица. Ох, до чего неуютно чувствовал он себя на воскресных службах среди соседей-протестантов! Тоскливо ему меж голых выбеленных стен, где нет ни скульптур святых, ни икон. Но он смиряется и с тем, что нет мессы, нет языческого таинства превращения вина и хлеба в кровь и плоть господню. Зато теперь он в безопасности: его не донимают «разоблачением», не покушаются на его собственность, на право наследования. А сын, не запятнанный католическими обрядами, привычный лишь к выбеленным стенам да к текстам литургий, женится на протестантке и с благословения божия может стать хоть стряпчим, хоть мировым, хоть важным господином. Таким образом и вымерла былая знать, подытожили бы все сказанное летописцы. Но и самих летописцев уже нет и в помине, равно как и поэтов, и арфистов.

А Брауны из Мейо живы! Они проворно перебрались из жизни старой в жизнь новую: из якобинцев превратились в сторонников ганноверской династии; из партии тори переметнулись к вигам; из католичества перешли в протестантство. А как красноречивы их портреты в усадьбе Уэстпорт: отец-полковник, старый лис, одежда спокойных и строгих коричневых тонов; ловкач сын в шелках и пудреном парике, кружевной воротник подпирает небольшой, но жирный подбородок; внук, запечатленный во весь рост на фоне строящейся усадьбы. В одной руке — эскизы и чертежи, другой он указывает на возводящийся близ океана дом; правнук, отец Денниса Брауна, в красном военном мундире — он служил в армии короля Георга, — стоит в гостиной спиной к окнам, за окнами — открытая галерея и ухоженный парк.

Усадьба господина Брауна весьма удачно расположена на южном берегу небольшой реки, на которой он построил два изящных моста и устроил каскады, ими можно любоваться из окон дома. Сам дом сложен из грубого местного мрамора. Необыкновенно красивый, законченные формы, проектировался и строился он господином Касселем. Господин Браун собирается снести прилежащую к усадьбе деревню и разбить парк, окрест — невысокие, приятные взору холмы, засаженные деревьями. Деревья растут исключительно хорошо. Река подходит прямо к крыльцу, в каскадах играет лосось. На крыше трубы черного, без единой белой прожилки, каслбарского мрамора, похожего на базальт, весьма ценимый в Италии и именуемый «лучшим из лучших».

Так писал в 1752 году епископ Покок, неутомимый путешественник, словоохотливый и безыскусный рассказчик. Священник-англиканец в гостях у помещика-англиканца. Лишь в Мейо еще помнят, кем были Брауны: посредниками, устроителями чужих дел. Хотите с кем переговорить — обращайтесь к Брауну, он сведет с нужными людьми. И вот сейчас к нему обратился Мур.

Он все сидел в седле — лошадь у него была гнедая, холеная, с лоснящимися боками — и всматривался в открывшийся взору вид, словно изучал историческую рукопись: усадьба — написанные властной рукой главы; молодой, расцветающий городок — иллюстрации; деревенские домики и далекая пристань — сноски, подтверждающие факты. Как средневековые картины, которые нуждаются в толковании ученых, ибо изображенные звери и чудища отнюдь не герои легенд, а символы. Покок в этой картине не разобрался, многое не увидел из закрытой кареты на узких, разбитых дорогах. Равно как и несчастный господин Брум, голова у него от черной шляпы с загнутыми полями до белого воротничка забита бестолковым радением о ближнем.

В столовой на стенах не было ни одного портрета. Бело-голубые стены, украшенные лепниной Дукарти, мастера из Сардинии, его выписал в Мейо лорд Гленторн, и еще три года итальянец украшал жилища менее титулованной знати. На потолке переплелись застывшие аллегорические гипсовые фигуры: Время спасает Правду от посягательств Раздора и Зависти. Деннис Браун, несомненно, способен разобраться в этой аллегории лучше, чем его отсутствующий ныне брат Алтамонт, владелец усадьбы.

Он взял каштан, вложил в щипцы. С хрустом раскололся маленький коричневый мирок, и Браун извлек орех из скорлупы.

— Не дело это, Мур. Какая-то безобразная жакерия. Крестьяне толпами шляются по стране, жгут, убивают. Господи, ведь случись в то время Алтамонт в Мейо, его бы закололи пикой в собственной постели. В Голуэе у меня было вдосталь времени, и я частенько задумывался о наших крестьянах, дрожа от холода под колючими ветрами с океана.

— Речь сейчас не о крестьянах, — вставил Мур, — речь о Джоне.

— И того хуже! — Браун стряхнул каштановую кожуру на белоснежную крахмальную скатерть. — И того хуже. Я еще могу понять этих плебеев-дворянчиков вроде О’Даудов или Мак-Доннелов. Крестьяне, поднабравшиеся господского гонора! Что у них есть, кроме кавалерийских пистолетов да дворянской грамоты времен короля Якова в кладовке. А ваш брат, как и Малкольм Эллиот — люди образованные, знали, на что шли.

— Сомневаюсь. Эллиот-то знал, а Джон и понятия не имел. Глупый мальчишка. Но он из рода Муров, а считалось, что Муры и Брауны — друзья.

— Да разве я отрицаю? Хотя, помнится, батюшка ваш с моим не очень-то дружбу водил.

— Узы дружбы связывают нас не одно поколение, пожалуй, и не один век.

— Как это ваш батюшка моего величал? Переметной сумы сын?

— Отец держался старых взглядов.

— Ваш отец, прошу заметить, но не мой. После Огрима и вашей и нашей семьям пришлось приспособиться к новой жизни. Ваш отец уехал в Испанию. А Брауны сделались «переметной сумой». А какая разница? И ваш, и мой отец были людьми сильными. Пью за них.

В зале, в черном, каштанового дерева, застекленном шкафу, висел алый мундир с золотыми эполетами и окантовкой.

— А что нам оставалось делать? — продолжал Браун. — Омужичиться, как Трейси и Мак-Доннелы? Такое не для нас. Победили протестанты, и нас крепко придавили. Они б всю кровушку до капли из нас выпустили, всю б землю до последнего акра отобрали. Но мы, Джордж, в Мейо издавна корни пустили, никакие ураганы нас не сметут.

— И Джон Мур из семьи, что издавна корни в Мейо пустила. А сейчас он в Каслбаре, томится за решеткой, а за окном — эшафот, — сказал Мур.

— Он с эшафотом и ближе познакомится, — ответил на это Браун.

…Джон с непокрытой головой мчит верхом во весь опор, вот перемахнул через каменную ограду, помахал шляпой далекой усадьбе. А отец, стоя у кресла на крыльце, машет в ответ…

— Верно, познакомится, если судить его в Каслбаре будет местное дворянство. Купер собственноручно затянет петлю у него на шее.

— Не все ли равно, где его будут судить? — удивился Браун. — Вы только подумайте, Джордж. Ведь он президент этой проклятой республики!

— Всего лишь. И в боях участия не принимал. Упрячьте его в тюрьму где-нибудь на юге и подождите, пока все успокоится.

Браун долгим проницательным взглядом посмотрел на Мура.

— Подождать, пока ваши влиятельные лондонские друзья пустят в ход свои связи?

— Если мне удастся их уговорить. С вашей помощью. Деннис, мне без нее не обойтись, ведь вы Верховный шериф Мейо. К чему нам враждовать? Я хочу спасти жизнь Джону, если это в моих силах. Повесите вы его, но от этого в Мейо спокойнее не станет. Королевству его голова не нужна.

— И О’Дауда, и Эллиота, и всех остальных повесят, это очевидно. А ведь они виноваты не больше Джона. А может, и меньше.

— Согласен, — кивнул Мур, — я приехал не для того, чтобы оспаривать справедливость приговора. Джон — мой брат, и я хочу его спасти.

Браун рассмеялся, открыл графин с бренди.

— Ну и нахал вы, Джордж, таким вас первый раз вижу. Значит, Эллиот будет болтаться на виселице, а Джон поедет в Гамбург или там в Америку.

— Или в Испанию. Он там родился и был подданным испанской короны. Впрочем, я же откровенно признаю, что не спорю о справедливости в принципе.

— Это бренди тоже родом из Испании, — сказал Браун, — однако сейчас оно здесь, в Мейо, значит, наше, здешнее. — И наполнил бокалы.

— Но попало-то оно сюда в обход закона, — заметил Мур. — Береговая охрана «не заметила» корабль в бухте Шкотовой, таможенник — бочки с вином. Вы как раз привели очень удачный пример.

— Бутылка бренди — одно дело, а вооруженный мятеж против государя — совсем другое.

Они помолчали, смакуя бренди. Солнце Испании, заключенное в бокале, разбудило смутные грустные воспоминания.

— На что они только — и Джон, и Эллиот — рассчитывали, когда всю эту бучу затевали да звали французов? — спросил Браун.

— Они же из Объединенных ирландцев. Вы не хуже меня знаете их цели: установить республику, написать конституцию, полностью отделиться от Англии.

— Конституцию, — хмыкнул Браун. — Да Мак-Доннел, поди, и слова-то такого не знает. Подумает еще, что это зверь какой. Кстати, Мак-Доннел убит в бою при Лонгфорде.

— Джон пока жив.

— Лучшего, чем я, защитника прав католиков в парламенте было не сыскать. Я и писал и спорил об этом. Хоть я и переметная сума, все же я наполовину католик.

— Объединенные ирландцы хотели чуть большего.

— Ишь чего! Кучка купцов-самозванцев. Чего б они ни хотели — в Мейо этому не бывать!

— Похоже.

— Мало подавить восстание, — продолжал Браун, — нужно плетьми вбить в этих остолопов страх перед господом и государем. Глупцы, они боятся английской армии. Им бы Денниса Брауна — вот кого бояться!

— Вы знаете, какие принять меры?

— Знаю. Плеткой научу их преданности королю. Лет сто будут потом в хижинах Мейо произносить имя Денниса Брауна как проклятие.

— Любопытно, — заметил Мур, — из всех честолюбивых помыслов, доселе известных мне, ваши — самые оригинальные.

Со стен и потолка им внимала старина. Вот в страхе отшатнулись Раздор и Зависть. А Время поднимает с земли попранную Правду. Белоснежные гипсовые фигуры застыли на фоне изящных голубых медальонов.

— Положите страданиям конец, — посоветовал Мур. — Довольно драгунам рубить перепуганных людей, довольно выжженных полей, довольно вдов, скитающихся по дорогам в преддверии зимы. Положите конец страданиям. Я ни за что не поверю, что слова ваши выражают истинные помыслы.

— Всему, Джордж, есть конец. Корнуоллис и Питт хотят во что бы то ни стало добиться союза Ирландии и Англии. Мы беседовали в замке с Корнуоллисом, и он мне все подробно объяснил. Скоро об этих планах узнают и другие. Корнуоллис хочет каждого члена парламента лично либо уговорить, либо запугать, либо подкупить, с тем чтобы они проголосовали за упразднение Королевства Ирландии. Что, не ждали такого оборота?

Мур лишь пожал плечами.

— Мне-то что, пусть поступает, как хочет. Унижение и бесправие я терплю не по вине Англии. Какое мне дело до парламента, куда закон мне запрещает избираться? А десять лет назад у меня и права голоса не было. Страной правит шайка бандитов протестантов, да к тому же продажных бандитов. Я их оплакивать не стану.

— Вы совершенно правы, Джордж. И меня они не волнуют. А вот судьба нашего Мейо мне не безразлична.

— Да, судьба Мейо не безразлична. Так, значит, виконт Касльрей[38] и Корнуоллис получат ваш голос даром, не утруждая себя ни шантажом, ни расходами.

— Несомненно. И мне придется отдать им не только свой голос. Я преподнесу им все Мейо, заверну в тряпочку, перевяжу красной ленточкой, да и печатью припечатаю. Мне, Джордж, хочется стать членом парламента в Лондоне. Там есть где проявить способности.

— Сомневаюсь, — ответил Мур, — ирландцев в Англии принимают, как бедных провинциальных родственников, все равно что шотландскую знать. Англия будет пировать, а Ирландии достанутся объедки.

— Может, и так, — признал Браун, — а может, вы недооцениваете мою находчивость. Как бы там ни было, мне очень нужна поддержка, любая помощь. И вам я был бы признателен за участие.

— За какое участие? — воскликнул Мур с деланным изумлением: к просьбе Брауна он был готов. — Какая может быть помощь от бедного фермера-католика?

— Ну, полноте, Джордж. Не секрет, у вас большие связи. В лондонских кругах у вас много друзей.

— Да, Фокс, Шеридан, лорд Голланд, но все мои друзья — виги. У них нет сейчас ни власти, ни расположения короля. Они в опале, потому что выступают против войны с Францией.

Браун пожал плечами.

— Что ж, вы можете помочь мне и здесь, в Мейо. Для местных дворян-католиков ваше слово куда весомее моего. И если вы выступите за союз с Англией, к вам прислушаются.

— Значит, мне убеждать их в том, что родина им не нужна, — брезгливо поморщился Мур.

— А разве сейчас Ирландия католикам родина? Вы же сами только что об этом говорили. А я лишь прошу вас эти слова обнародовать. Дворяне-католики — народ несговорчивый. Они и впрямь будут цепляться за «родину», где уже столетие попирают их права.

— Очевидно, потому, что считают: плохая родина лучше, чем никакая.

— Вот именно, — кивнул Браун, — именно так они и скажут. Но вы сможете убедительно доказать — и не изменяя собственным чувствам, — что союз нужен. Жизнь их станет лучше. Лондон скорее даст католикам равноправие, нежели Дублин. Вам бы следовало поговорить с Корнуоллисом. В этом вопросе он разбирается как никто.

— Пожалуй, я выпил бы еще капельку бренди, — помолчав, сказал Мур.

— Простите! — воскликнул Браун. — До чего ж я невнимателен к гостю. — Наполнив бокал, он поднял хрустальный графин, посмотрел.

— Благословенны те дни, когда это бренди связывало наши семейства. Нас тогда еще и на свете не было. Ваш батюшка привозил бренди из Аликанте, а мой дед в бухте Шкотовая сгружал бочки. Подкупал и спаивал таможенника. Семьи наши жили душа в душу: «испанец» Мур и «переметная сума» Браун. Старожилы Мейо.

— Как мастерски они заключали сделки. А я так и не научился, — вздохнул Мур.

— Пока это было и не нужно. Отец оставил вам богатое наследство. Впрочем, рано или поздно научитесь. Без сделок не обойтись. Так устроен мир. И далеко не всегда решают деньги.

Мур залпом осушил бокал. Горло обожгло. С потолка на него взирала гипсовая безжизненная Правда в объятиях Времени.

— Мы отошли от сути разговора, — напомнил он.

— Отошли, — согласился Браун, — но не так уж далеко. Брауны и Муры прошли бок о бок долгий путь. После Огрима думали, что с нами уже покончено, ан нет, мы воспряли, каждый по-своему. Джон, конечно, сейчас в весьма затруднительном положении, но, думается, все можно уладить. Мне кажется, тюрьма в Клонмеле придется ему больше по вкусу, чем в Каслбаре. А через месяц-другой его переведут в Уотерфорд, там еще лучше. — Браун вновь наполнил бокалы. — Уотерфорд стоит на побережье. Туда заходит множество кораблей — из Гамбурга, Барселоны. У вас, Джордж, светлая голова политика. Вам бы рассказать о своих взглядах Корнуоллису. Он с ирландцами играет в открытую. Как и должно.

— Значит, мы заключаем сделку?

— Помилуйте! — изумленно воззрился на него Браун. — Я вас не понимаю. Джон, конечно, малый ветреный, но очень славный. И я готов помочь ему всем, чем смогу. На то мы с вами и друзья, верно?

В тот вечер Мур долго стоял на балконе над крыльцом, где вечерами сиживал отец, опершись на холодный каменный парапет. Прошел дождь, озеро Карра спокойно, в предзакатных лучах воды его отливали изумрудом. Над озером кружила стая грачей в черном оперенье. С усадьбы, разросшейся, точно деревня, донеслись до него крики пастухов, звон молота из кузни. Раньше, свежими после дождя, но теплыми вечерами, до него долетала, то замирая, то приближаясь, песня. Сейчас не поют. Сгинула песня в августовских пожарищах. Унылый перестук молота да окрики — вот и все, что нарушает тишину.

Дешево он заплатил за жизнь брата. Отец и впрямь счел бы это удачной сделкой. Ни гроша не отдал, пообещал лишь служить интересам Британии да Денниса Брауна. Больше не доведется ему с холодным и отрешенным удивлением взирать с балкона на мирскую суету, сознавая свое превосходство, что-то осуждать, что-то одобрять. Ирония — орудие его изощренного ума, его гордость — станет с каждым годом все более и более ненадежным прибежищем, перерастет в показное чудачество. Из-за безрассудства и легкомыслия Джона он теперь связан по рукам и ногам, сам погряз в той суете, которую научился презирать. Какой же он простак! Наивно думал, что история вершится где-то далеко, а она и в пылких устремлениях брата, и в чаяниях соседа-помещика. История — это и Деннис Браун в гостиной, по-хозяйски вытянув ноги, с бокалом в руке, это и Джон — неухоженный узник зловонной каслбарской темницы.

Откуда вьется цепь, последним звеном которой явилась его сделка с Брауном? То ли от горной хижины, где сетуют на свою горькую долю согнанные с земли крестьяне — будущие Избранники, ведь и это — история, хотя и надуманная, почти фантастическая. То ли от Дублина, от чиновничьих и купеческих сынков, чьи головы забиты Томом Пейном, их взрастил город, памфлеты, критические статьи. То ли от Парижа, от гораздого на выдумки Уолфа Тона, кривляки шарлатана, посулившего Директории — этой банде мошенников и предателей — мятежный остров. То ли от тщеславных и опасных планов Эмбера: быстрая блистательная победа вознесет его выше Бонапарта, который сейчас за тридевять земель. Догадки, предположения роились в голове у Мура, сталкивались целые миры, возникали все новые доводы, перспективы, все новые бессловесные актеры взбирались на подмостки его воображения. Игра ума на берегу изумрудного озера. Его привычное окружение.

С гомоном грачи расселись на ветвях бука.

20

ИЗ «БЕСПРИСТРАСТНОГО РАССКАЗА О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В КИЛЛАЛЕ В ЛЕТО ГОДА 1798-ГО» АРТУРА ВИНСЕНТА БРУМА

23 сентября — последний день самозваной Республики Коннахт — снискал далеко не завидную мрачную славу нашим краям. И океан, и побережье, и город заволокло темными грозными тучами — словно небо завесили грязным одеялом. На рассвете шел дождь, точнее, изморось, едва отличимая от тумана. Старая башня на Остром холме служила мятежникам дозором, забравшись на ее ветхую вершину, часовые сидели там, словно горгульи, вперив взгляд на юг. Мы едва различали их в скудном утреннем свете, платье их почти сливалось с серым камнем и с серым унылым дождем. Проснулись спозаранку и городские собаки — жалкие беспризорные шавки — и принялись облаивать колонны проходящих под окнами моей спальни солдат. Хотя бухту было трудно разглядеть, я не обнаружил в ней ни одного паруса. Просто огромная мерзкая лужа, уже не одну неделю она пустынна.

В ту ночь мало кто заснул в моем доме. Все верные короне люди собрались на втором этаже. Их обуял необычайный страх, и моя неутомимая Элайза, как могла, утешала их. Не раз и не два обращал я их к молитве, пытаясь утвердить в их душах смиренную веру в провидение. В те часы, как никогда, люди эти были мне близки. Всю жизнь, с первых рассказов нянек и матерей, со слов школьных приятелей, им внушалось, что католики — темное и мятежное племя и присущая им злоба, как нечистый дух, толкает их на грех. Даже такой человек щедрой души и большого ума, как господин Фолкинер, отчасти разделяет эти мрачные домыслы, у других же это просто навязчивая идея. Увещеваниями маньяков не проймешь. Возьмись я за это — меня бы сочли безумцем, тем паче что события разворачивались в соответствии с самыми худшими опасениями благочестивых протестантов. Их пленили в доме священнослужителя-протестанта, коим я являюсь. Из-за оштукатуренных стен и с первого этажа неслись крики и ругань.

Внизу, в основных моих покоях, всю ночь напролет стоял шум и гам: громкие невнятные голоса, похоже, спорили о чем-то. А часа в три-четыре утра по лестнице затопали — нам всем сразу представилась наша неотвратимая и ужасная участь, однако до дверей наших не дошли: шаги замерли на лестничной площадке, потом стали удаляться.

Относительно намерений мятежников я нимало не сомневаюсь. Они, конечно, знали, что их ждет возмездие, не знали лишь, когда именно, и действиями их руководили отчаяние и страх. В ту ночь их передовые посты неоднократно сообщали о том, что со всех сторон надвигаются солдаты, причем донесения были столь противоречивы, что вызывали сомнения. Около полуночи О’Доннел послал своего кузена Роджера Магуайра с дюжиной всадников в разведку. Несколько часов спустя они вернулись и доложили, что повстречали небольшой отряд англичан. Магуайр (утром павший в бою) был смелым и умным юношей, ему можно доверять. Ужас и дикая, присущая скорее зверям, нежели христианам, злоба овладели мятежниками. В этот момент они и собрались на последний совет, если его можно так именовать. Решалась судьба не только пленных йоменов, но и мирных безобидных мужчин, женщин и детей, нашедших убежище под кровом моего дома.

О совете этом я знаю не наверное, а по рассказам разных мятежников, в частности из предсмертных слов «полковника» Патрика Баррета, которые я слышал лично. Сказанное мной, конечно, следует принимать cum grano salis[39], ибо за два часа меж вынесением приговора и казнью он, как мог, пытался если не обелить себя, то хотя бы представить в благоприятном свете. Он якобы непрестанно помогал О’Доннелу обуздывать жестокость повстанцев, хотя это и не всегда удавалось, и посему он решительно противился О’Кейну, Мэлэки Дугану и им подобным, когда те предлагали просто-напросто перерезать нас всех перед битвой. Для исполнения этого чудовищного замысла они и стали было подниматься к нам; лишь в последнее мгновенье, пригрозив пистолетами, О’Доннел сумел вернуть их. Истинное чудо, что сам О’Доннел не дрогнул и не допустил кровопролития, хотя готовился к безнадежному бою. Не следует забывать, что ему дотоле не доводилось руководить военными действиями. Поэтому он то и дело попадал впросак: отсылал по пустячным поручениям один отряд за другим, тем самым ослабляя оборону.

За рассказ Баррета поручиться не могу. Он лежал с другими ранеными на грязном полу хижины в той стороне Киллалы, которая зовется Угодьями. Пушечным ядром ему перебило ноги. Говорил он ночью в мерцании свечного огарка, сбивчивый и косноязычный рассказ его записывал кто-то из младших офицеров. Вокруг сидело человек пять, и я в том числе. Баррет очень хотел исповедоваться католическому священнику. Но Мэрфи был убит еще при Баллинамаке, а господин Хасси бежал в безопасное место, дабы не навлечь на себя незаслуженную месть солдат. Я предложил ему помолиться со мной, однако он лишь молча улыбнулся. Относительно истинных его чувств теряюсь в догадках, ибо порой он говорил откровенно, а порой явно старался вызвать у нас сочувствие, хотя наверное знал, что его не помилуют, столь очевидна его вина.

Было ему лет тридцать пять. Как и О’Доннелу. Соломенные волосы, привлекательное смуглое лицо, широкая могучая грудь. То и дело жестокая боль искажала его лицо и рассказ прерывался.

— Точно взбеленившийся бык, — рассказывал он об О’Кейне, — орет на Ферди, дескать, этих еретиков прирезать надо, а у Ферди в лице ни кровинки. Говорят, и тот и другой пили беспробудно.

— Был ли О’Доннел пьян? — спросил офицер.

— Нет, пьян не был. Хотя и пил много. Я и сам к его кружке не раз прикладывался.

— Значит, среди восставших находились и такие, кто хотел убить женщин и пленных, — уточнил офицер.

— Находились, и немало, — ответил Баррет.

— И судьба их решалась обсуждением.

— Обсуждением? — переспросил он, по-моему не поняв слова. — Да там решалось сто дел зараз, то один, то другой с донесением, а Ферди и О’Кейн — все рассуди. Потом на часок вроде поутихло. В комнату народ набился, а Ферди так и не вставал из-за большого черного стола. — Очевидно, Баррет имел в виду мой стол красного дерева из столовой, на нем и по сей день следы мятежников, захвативших мой дом.

Офицер перестал писать.

— О’Кейн убит, — сказал он. — О’Доннел тоже. Убит и некто Магуайр, кто считался одним из вожаков. Единственный, кто отвечает за действия повстанцев, — это вы. Вас, кажется, величали полковником?

Баррет поморщился от нахлынувшей боли.

— Да эти звания ни черта не значат. Я привел сотню людей из Кроссмолины, а французы нацепили на меня эту потешную шляпу и прозвали полковником. У нас были майоры, капитаны и полковники. Даже генералы, только они жили отдельно, с французами.

— О генералах мы знаем, — перебил его офицер.

— Всякий скажет, что здесь главным был Ферди О’Доннел. Он вожак. Мы все за ним тянулись. О’Доннела здесь ох как почитают.

— Но О’Доннел, как вы сами утверждаете, предотвратил расправу над людьми, нашедшими пристанище у господина Брума.

— Лично могу это подтвердить, — вступил в разговор я, — ничуть не умаляя роли господина О’Доннела в восстании.

Офицер досадливо взглянул на меня.

— Я все понимаю, господин Брум.

— Еще б не предотвратил! — воскликнул Баррет. — Я сам слышал, как он грозил пистолетом О’Кейну. Ей-богу, он бы его пристрелил. Сам не свой был.

— А что касается йоменов, — перебил его офицер, — заключенных в крытом рынке, О’Доннел также пекся и об их безопасности?

Баррет помолчал.

— А что — йомены? Они у нас были в плену, как я у вас сейчас. Что со мной станется, вы и сами знаете. — Он перевел взгляд с офицера на меня, а потом уставился в темный угол хижины — огонек свечи туда не доставал.

Едва забрезжил рассвет, дозорные на башне подняли крик. Мятежники повалили на Острый холм. Вскоре к ним присоединились и вожаки, в том числе Магуайр, О’Доннел, О’Кейн, Баррет. Все смотрели в сторону устья реки Слайго. Очевидно, по берегу шли какие-то войска, какие именно, мне было не угадать. Но вот О’Доннел повернулся и зашагал к моему дому, за ним — остальные «офицеры». Мятежники, однако, не покинули холма, наоборот, их все прибывало. Целый час оставались они там, порой до меня доносились возгласы, в них — неописуемый ужас. Вот к ним вновь подошел О’Доннел, теперь уже один, стал пристально смотреть на реку, а мятежники что-то кричали уже ему. Вот он снова спустился с холма, на этот раз я услышал шаги на лестнице и стук в дверь.

Лицом он был спокоен, но чрезвычайно бледен, веки набрякли от бессонницы.

— Господин Брум, вам стоит на это посмотреть. Люди хотят, чтобы вы убедились воочию, думаю, они правы.

Я надел шляпу и последовал за ним, на лестнице нас догнала Элайза и бросилась мне на грудь.

— Не стоит беспокоиться, — сказал я, погладив ее по плечу, — мне нужно выйти с господином О’Доннелом. Скоро я вернусь.

— Не бойтесь, он вернется, — заверил ее О’Доннел.

Элайза с сомнением взглянула на него. Под моим воздействием она в какой-то степени все же поверила ему, но сейчас ошалелый вид его, равно как и два огромных пистолета в руках и французская шпага, не очень-то внушали доверие.

— А что случилось? — дрожащим голосом спросила она.

— Не знаю, — признался я.

— Вскорости муж ваш будет с вами, — повторил О’Доннел, — и вы расскажете знакомым, что случилось. Я хочу сделать как лучше. Там, внизу, — разъяренная толпа, они себя не помнят от ярости.

Для нее это, конечно, было не лучшим утешением, впрочем, он не очень-то об этом и задумывался, мысли его были о другом.

Утро выдалось прохладное, сыпал мелкий дождь, лицо покрыла изморось, не спасла и широкополая шляпа. По тропинке взобрались мы на Острый холм. Кучками стоявшие люди провожали нас взглядами. На вершине, у башни, мы остановились, повернулись на восток. Какой-то человек грубо схватил меня за руку и выкрикнул что-то по-ирландски, слов я, конечно, не понял. Да, то, что представилось моему взору, было достойно внимания мятежников.

Насколько хватал глаз, простиралась полоса огней, неистовых и ярких, словно маяки, в беспорядке рассыпанных по округе. Поначалу я так и подумал — удивительно, что они не гаснут под дождем. Однако потом заметил, что над Слайго ясное небо и дождя там нет.

— Это армия? — спросил я. — Это бивачные костры?

О’Доннел в негодовании, точно я сказал нечто оскорбительное, повернулся ко мне.

— Не понимаю, — продолжал я, — зачем им жечь костры?

— Зачем им жечь костры? — напустился он на меня. — Зачем костры?! Да вы что, ослепли? Они поджигают всякую лачугу на пути, а какие беды людям чинят, одному господу известно.

Я понял: он прав. Сразу неровная цепь огней увиделась мне в истинном значении. Я мысленно повторил столь несвойственную ему фразу «беды людям чинят» — должно быть, средь его единоверцев ее произносили в молитвах.

Вновь мне крикнул что-то человек, хватавший меня за руку.

— Он говорит, через час-другой и Киллала вся запылает еще пуще. И он прав! Что, скажете, не прав?!

Я сосчитал огни.

— Тридцать, а то и больше пожарищ.

— Мудрено ли, — продолжал О’Доннел, — соломенную крышу запалить. С юга на нас идет одна армия, с востока — другая. — Он потер кулаками лицо: — Господи, что же делать! Доводилось ли вам, господин Брум, видеть подобное? — Он сокрушенно потряс головой. — Спрятаться негде, в любой канаве найдут.

— Вам, господин О’Доннел, остается одно, — сказал я.

— Сдаться в плен, что ли? — Он кивнул на пожарища. — Думаете, эти люди станут брать в плен?

— Попытайтесь, — сказал я, — не выступать же вам против целой армии?

Он тряхнул головой, повернулся и пошел прочь с холма. Я поспешил следом. Раз, услышав за спиной взрыв стенаний, обернулся и увидел, как занялась еще одна лачуга. Казалось, воздух напоен злобой и ужасом, а влажная безжизненная и душная пелена окружает со всех сторон.

— К полудню, — вел свой рассказ Баррет, — мы увидели обе армии: одна шла из Каслбара, другая из Слайго. Красных мундиров — тысяч десять. А спасенье нам одно: в море.

— Это вы уже говорили, — перебил его офицер. Он устал писать, и, очевидно, сама работа казалась ему малозначимой. Но генерал Тренч потребовал отчета о намерениях и действиях мятежников, чтобы пополнить им свое донесение. — Значит, О’Доннел решил послать парламентария с белым флагом.

— Да, именно так. — Он выслал Магуайра и шестерых всадников, а с ними заставил поехать и капитана Купера.

— С каким приказом ехал Магуайр?

— Он должен был передать англичанам, что мы сдаемся и чтобы нам сохранили жизнь, в противном случае мы перебьем всех йоменов.

— Вот, значит, каково было ваше намерение? Перебить всех йоменов?

Баррет смешался.

— По-разному говорили, одни — так, другие — эдак. По-моему, это злодейство — убивать безоружных.

— Именно, — сухо согласился офицер, — а как считал О’Доннел?

Солдат поднес ему кожаную флягу.

— Намеревался ли он убить йоменов? — уточнил офицер.

Я подался вперед, ибо вопрос этот не выходил у меня из головы. Баррет заметил это и обратил свой ответ ко мне.

— Мы все судили-рядили, что Магуайру сказать англичанам, а о том, что будет после, не думали.

— Однако генерал Тренч не принял их капитуляции, верно? — обратился я к офицеру.

— Откуда мне знать? — запальчиво бросил тот. — Мне ничего не известно. Да и какое сейчас это имеет значение? Магуайра пристрелили. Вот и все.

— Пристрелили, когда он ехал с белым флагом, — поправил я.

— Как закричал О’Доннел, когда Магуайр упал наземь! — воскликнул Баррет. — Мы ж на вершине Острого холма стояли, оттуда все как на ладони. Магуайр и один из его людей упали, Купер пришпорил лошадь и понесся к англичанам, выкрикивая на скаку свое имя и звание. Мы тогда поняли, что о нашей сдаче в плен они и слышать не хотят. Что никакого… — как это сказать, когда просят милости?

— Помилования, — подсказал офицер, — никакого помилования мятежникам не будет.

— Вот именно, — кивнул Баррет. — Когда мы это поняли, даже О’Кейн лицом как бумага стал. Потом как выхватит шпагу да гаркнет: «Ну, сейчас уж мы этим сукиным детям устроим!»

— Подразумевая пленных йоменов?

— Да, йоменов. — Баррет положил было руки на колени, но тут же воздел их к оплывшей, мерцающей свече. — Ох, ноженьки, мои ноженьки, что с ними сталось!

В который раз я воззвал к нему, дабы вдвоем помолиться господу и испросить прощения грехов наших.

Офицер, смутившись, положил перо и отвернулся. Баррет глубоко и горестно вздохнул.

— Ферди приказал мне собрать людей, отвести их на милю по дороге и ждать остальных. Я с этим быстро управился, люди хоть и ожесточены, но многие и напуганы. Да и самого-то страх берет. Вышли мы из города, и, что сталось с пленными йоменами, я не знаю. Ничего не видел.

— А О’Доннел и О’Кейн вернулись. Они пошли к крытому рынку и велели вывести заключенных. Верно?

— Говорю же вам, что не знаю, куда они пошли, что приказали! — В неровном свете глаза казались темными, взгляд — уклончивым.

— О’Доннел сначала зашел ко мне, и мы беседовали, — вступил я.

— Вот как? — изумился офицер. — Не припомните ли, что он говорил?

— Отчего же, припомню, — кивнул я.

Он стоял передо мной, пошатываясь, в руках бутылка с моим бренди.

— Вот вы говорите: не проливайте напрасно чужую кровь, — начал он. — А думаете, зачем они сюда пришли? Чтоб нас убить, будьте уверены.

Я не нашелся что ответить.

— Похоже на лисий гон, — продолжал он. — Загнали и уничтожили нас под Лонгфордом, теперь сюда заявились, чтобы добить.

Я не мог понять, почему сейчас, когда его люди готовятся к бою, он стоит и разглагольствует передо мною.

— Безумная это затея, от начала до конца, — говорил он. — Так ее Оуэн Мак-Карти окрестил, хотя и его, как и нас, это безумие не миновало. Не помню уж, с чего началось, только задолго до того, как пришли французы. Они лишь запалили фитиль, а порох-то был уже наготове.

— Мне вас утешить нечем, — сказал я. — Они, конечно, должны были принять вашу капитуляцию. Бедный Магуайр… вот беда-то… Хотите, я сам выйду с белым флагом…

Он лишь покачал головой.

— Бой не затянется. Скоро город снова будет вашим.

Моим он никогда не был. Ни его люди, ни поля, ни холмы окрест. И сейчас он не мой.

О’Доннел поднял бокал, выпил залпом, поперхнулся.

— Я, наверное, уже не вернусь, — сказал он, — разве что приведут, чтоб вздернуть. Ох, безумие говорить такое.

— Господин О’Доннел, — начал я, — и я лично, и все мы в этом доме благодарим вас за гуманность, все мы тому свидетели. Не сомневайтесь, мы доведем это до сведения армейских чинов.

Он невесело улыбнулся.

— Очень любезно с вашей стороны. — И повернулся было к двери, остановился, вытащил из-за пояса пистолет. — Я оставлю его вам. Все-таки спокойнее. — Положил смертоносное орудие на стол и вышел.

Застыв, смотрел я на закрывшуюся за ним дверь, потом перевел взгляд на стол. Я никогда не держал в руках пистолета и не знал, как из него стрелять, разве что нацелить да нажать курок. Я поднял его, подержал на ладони — надо же, какой тяжелый, — положил на стол и подошел к окну.

Тогда-то я и увидел, что во двор из крытого рынка выволокли человек пятнадцать-двадцать пленных в красных мундирах и белых штанах — то была форма йоменов, хотя и изрядно запачканная. Они сбились тесной кучкой, пряча глаза от окруживших их мужчин и женщин. Дождь пошел сильнее. Вдруг от толпы отделился человек с пикой наперевес. Резким быстрым движением он вонзил пику в живот йомена. На мгновенье изумленная толпа замерла, слышались лишь предсмертные вопли несчастного. Под тяжестью его тела пика склонилась к земле, но мятежник не выпускал ее из рук. Так и стояли они рядом, ухватившись за древко пики, одинакового сложения, могучие, рослые, но вот йомен рухнул наземь, и пика вырвалась из рук убийцы.

Мне со второго этажа павший йомен был виден лучше, нежели мятежники по краям толпы. Прижавшись головой к окну, я закрыл глаза — так малыши жмурятся в страхе, надеясь, что все ужасное сгинет навеки, исчезнет в недрах бездонной памяти. В толпе снова закричали по-ирландски, слов я не понимал, и посему крики пугали еще больше. Глаз я так и не открывал. Вот раздался второй вопль, протяжнее первого, но такой же тонкий, почти нечеловеческий, так визжат свиньи на бойне. Огромным усилием воли я открыл глаза. В соседней комнате послышался шум, несомненно, и там приникли к окну застывшие в ужасе лица. Как описать чувства, переполнявшие меня?! Меньше всего в ту минуту думал я о себе, служителе господнем. На моих глазах других людей лишили божьего дара — жизни, и лишили злодейски. Необъяснимым образом дождь вмешался в ход моих мыслей. Под унылым осенним дождем, словно за пеленой небытия, гибнут люди, и кровь их течет по загаженной мостовой. Меня же от этого дождя защищает оконное стекло. Я увидел, как сквозь толпу пробирается О’Доннел, отшвыривая людей с дороги. А в середине двое уже схватили очередного йомена и принудили его встать на колени, изображая молитву.

Жизнь его висела на волоске, и сознание это было мне невыносимо. Я выбежал вон из комнаты, на лестнице я столкнулся с господами Гардинером и Саммонсом, они силой пытались остановить меня, но я вырвался и бросился вниз в гостиную, схватил со стола пистолет и выскочил во двор, размахивая над головой тяжелым, но таким нелепым в моих руках оружием.

— Прекратите! — кричал я на бегу. — Довольно крови! Хватит!

Со двора я выбежал на улицу, натыкаясь на прохожих.

До йоменов и их палачей я так и не добежал. На полпути меня схватил за плечи какой-то мужчина, притиснул к стене разоренной лавки, выкрутив мне руку, отобрал пистолет. На мгновение наши взгляды встретились: лицо его запомнилось мне точно в страшном сне, мясистое, с выпученными глазами, оно надвинулось из мрака. Вот он взмахнул пистолетом, точно дубиной… Позже мне рассказали, что он ударил меня по голове, в висок. Я замертво рухнул наземь подле двери в лавку и неизвестно, долго ли лежал без сознания; когда пришел в себя, то увидел рядом господина Гардинера. Он склонился надо мной вместе с какой-то женщиной, тогда мне незнакомой. Она была прихожанкой методистской церкви. Мятежники ушли из города — английская армия была уже на подходе. На малое время улица оказалась во власти сирых и убогих.

Голова болела, перед глазами все плыло, меня вытошнило прямо на мостовую, и я запачкал сюртук. Передо мной пестрой каруселью проплывали лица, фигуры людей, в ушах стоял шум. В голове череда видений и мыслей. Дождь бил словно по обнаженным нервам. Я приложил руку ко лбу, чтобы унять боль, но Гардинер отвел ее: на своих пальцах я увидел кровь. До меня долетели слова:

— Здесь его оставлять нельзя.

Женщина спорила, дескать, в таком состоянии мне нельзя двигаться. Гардинер постучал в дверь, никто не подошел, он толкнул дверь — она открылась. Как втащили меня в лавку, не помню. Господин Гардинер худ как щепка, одни локти да коленки, а в женщине, хоть и дородной, много ли силы. Они положили меня на пол, и я снова впал в беспамятство.

А два часа спустя в нескольких шагах от этой самой лавки, где я приходил в себя, прямо на улице, умер Ферди О’Доннел. «Битва» за Киллалу обернулась тяжким поражением мятежников. Они некоторое время сдерживали натиск с остервенением обреченных, а войска генерала Тренча поливали их картечью и пушечными ядрами. Потом вперед двинулась пехота, и в ход пошли сабли и штыки. Мятежники дрогнули и отступили к городу — больше отступать было некуда. Дорога, по которой они бежали, преследуемые кавалерией Тренча, и по сей день зовется «дорогой убитых». Сколько на ней полегло народа, сказать не берусь, знаю наверное: страшное число — лишь на узеньких улочках Киллалы было убито шестьсот человек.

Очнулся я от их предсмертных воплей. За дверью лавки творилось светопреставление: крики, стоны, цокот копыт, топот сапог. Наши войска устроили постыдную резню. Я убеждаю себя, что война есть война и она отличается от наших возвышенных о ней суждений. И все же убедить себя до конца не могу. Я собственными глазами видел мостовые, багряные от крови, и говорю это не для красного словца, а лишь излагаю заурядные факты. Немалое число мятежников — человек семьдесят-восемьдесят — взобрались на Острый холм и стояли, сбившись в кучу, ожидая смерти. И она не заставила себя ждать. Пройдет немного времени, и они падут от солдатских штыков у подножия сторожевой башни. Около сотни мятежников пытались укрыться за городом, в Угодьях Киллалы, и там сложили головы вместе с несколькими обитателями хижин. Прочие обратились в бегство к местечку Ратфран, что на самом побережье; кто утонул, застигнутый приливом, кто погиб от мушкетного огня. Такова судьба лишь меньшей части мятежников. Большинство же было убито на улицах Киллалы, и, как это происходило, я слышал, слава богу, что не видел. И по сей день, проходя по этим улицам, я порой удивляюсь, как могли они забыть крики умирающих.

Ближе к вечеру мы с господином Гардинером осмелели и рискнули выйти из лавки. По дороге домой я не смел взглянуть ни налево, ни направо, дабы не поддаться ужасу. Но, чтобы незаметнее проскочить мимо солдат (благо платье мое позволяло рассчитывать, что меня пропустят беспрепятственно), нам пришлось пробираться меж мертвых тел. Их было так много, что смерть утеряла свою привычную значимость. Раз я по глупости взглянул в сторону Острого холма: склоны усыпаны трупами, средь них, небрежно опершись о мушкеты, стояли несколько солдат-шотландцев. Я также увидел, точнее, наткнулся на несчастного Ферди О’Доннела.

Он был при смерти. Рядом валялся его клинок, оружие, кованное во Франции, — с ним к нам пришли безумие и жестокость. Я склонился над умирающим, едва сдерживая тошноту. На растерзанной груди запеклась кровь. Господин Гардинер настойчиво тащил меня за рукав прочь, однако я склонился еще ниже, назвал О’Доннелу свое имя и его, надеясь, что он меня узнает. Во всяком историческом романе есть свой злодей, в нашем роль такого злодея выпала Ферди О’Доннелу благодаря щелкоперам чиновникам да рассказам верных трону историков, вроде сэра Ричарда Макгрейва. В некоторых протестантских семьях у нас в Мейо детей-неслухов пугают: «Вот придет Ферди О’Доннел и заберет». Было бы справедливее, выбери они пугалом звероподобного Дугана или полоумного О’Кейна. Они тоже погибли, однако время не сохранило их имен. Я же знаю О’Доннела совсем иным, не похож он и на героя кабацкой баллады, в которой его величают «любимым сыном Ирландии». В горле у него клокотало, он не говорил, а, скорее, каркал, и мне пришлось еще ниже наклонить голову. Однако говорил он по-ирландски, так что я все равно не понял ни слова. Я поднялся и пошел своим путем, оставив его на мостовой. До сих пор помню его распростертое тело, а его последние слова слышал лишь дождь.

Мы тем временем добрались до дома, лавируя меж тел, подобно тому как лондонские джентльмены лавируют меж луж. Дома меня с радостью встретили и моя дорогая Элайза, и семьи патриотов-протестантов, нашедших приют в моем доме. Час спустя нас навестил некий полковник Тимминс, очевидно урвав минутку меж делами куда более жестокими. Он заверил нас, что мы и впрямь освобождены, за что я, как мог, любезно поблагодарил его. Должно быть, вид мой был весьма нелеп: я сидел в высоком кресле, с перевязанной головой, точно индийский раджа в тюрбане. Полковник посоветовал не рисковать и не выходить на улицу — редкие мушкетные выстрелы напоминали, что город еще не «очищен» от смутьянов.

До вечера я просидел в кресле, меня мутило, голова кружилась и болела, кровь сокрушающим молотом била в висках. Элайза сварила мне каши, но, лишь взглянув, я махнул рукой: унеси. Немного оправившись, я поднялся с кресла, добрел до окна и тут же пожалел об этом. Дождь перестал, воздух был чист и свеж. Небо — белесое, даже с зеленоватым оттенком, по нему бежали клочковатые облака. Я взглянул в сторону крытого рынка. Там из стены на высоте полуметром больше человеческого роста торчит железный крюк. Сейчас же крюк этот приспособили под виселицу, на короткой веревке с него свисало тело. Я отвернулся от окна и, несмотря на увещевания встревоженной Элайзы, пошел на улицу. Она схватила меня за руку, но не удержала.

На улице по-прежнему оставались тела убитых, только теперь их сложили по обеим сторонам мостовой у стен домов и лавок. А в конце улицы на фоне салатного неба четко рисовался контур повешенного. Я несмело пошел в ту сторону, но по дороге мне повстречался Станнер, один из киллальских йоменов, мужчина средних лет, владелец продовольственной лавки. За месяц плена у него отросла борода, а форма висела грязными лохмотьями.

— Теперь, господин Брум, мы свободны, — крикнул он. — Наконец-то свободны. Слава господу!

— А вокруг смерть, — сказал я, — кровь и смерть.

— Видели бы вы мою лавку! Что с ней за месяц сделали! Месяц были мы в лапах злодеев, и вот божьей милостью на свободе.

— Резне нужно положить конец, иначе мы потонем в крови, — твердил я свое.

Должно быть, я начинал бредить в лихорадке, ибо мне чудилось, что и по стенам домов сочится кровь. А на мостовой стоит лужами, бежит ручьями меж булыжниками.

— Звери они, — отозвался Станнер, — мы в этом проклятом бараке чуть не ослепли. Вышли на свет, так глаза и резануло. И это еще, заметьте, в пасмурный день. И как только они нас своими пиками всех не перекололи, кишки нам не выпустили.

— Вам выпали тяжкие испытания, — сказал я и пошел прочь.

В конце улицы я едва не бежал, расталкивая солдат и зевак. Повешенным оказался прорицатель Дуйгнан. Дотоле я не видал людей на виселице. Лицо его почернело, вывалился язык. Протертые штаны запачканы самым непотребным образом. В чем вина этого безумного и убогого человека? Может, он случаем набрел на солдат и стал нести всякий вздор. А может, и вообще слова не проронил, а лишь стоял и бессмысленно таращил на них глаза.

На меня опять накатила волной дурнота, пришлось прислониться к стене. Возможно, я даже ненадолго потерял сознание, ибо очнулся я оттого, что кто-то положил мне на плечо руку. Я открыл глаза и встретился взглядом с капитаном Купером.

— Вам, господин Брум, здесь не место. Пойдемте-ка, я отведу вас домой. — Как и Станнер, он оброс густой бородой, воспаленные глаза покраснели.

— Еще и вешают, — вымолвил я, — мало им убитых на улицах, они еще и этого повесили.

— И не только этого, — добавил Купер. — На пристани тоже эшафот, военно-полевой суд недолог, тут же и вешают. Безумие. Сущее безумие. Господи, хорошо, что я отсюда уезжаю. Поеду к своей Кейт в Холм радости. Но сперва вас домой доведу.

— Они не имеют права вешать, — сказал я.

Он лишь невесело ухмыльнулся и взял меня под руку.

— Простите, сэр, — не уступал я. — Это мой приход, и негоже мне валяться в постели. Я потребую, чтоб они рассказали, что творится у меня в приходе.

— Да вы по сторонам посмотрите, сами увидите, что творится. И незачем никого спрашивать. Смотреть тошно, кругом кровь и смерть. — Он слово в слово повторил сказанное мной, и вдруг, несмотря на болезненное состояние свое, увидел я, как глубоко потрясен этот человек: вот-вот сдадут у него нервы и он ударится в слезы.

— Мои-то йомены и то меня не слушали. Куда уж английским солдатам! А самые жестокие — шотландцы. Видел я, как им ничего не стоит череп раскроить. Хорошо, что сейчас этому конец. Стали хоть военно-полевым судом судить.

— И вешать, — прибавил я.

— Хотите, оставайтесь здесь, среди мертвяков, — вдруг злобно выкрикнул он, — а с меня хватит. Домой еду, а за мундиром пусть нарочного присылают. — Он отпустил мою руку и медленно отошел.

Я же бросился вниз по улице в другую сторону, к пристани, но остановился подле тела Ферди О’Доннела. При жизни он казался выше, статнее. Он лежал, повернувшись головой к улице. Я заплакал. Крупные слезы покатились по щекам. Может, он бы и не пощадил йоменов, как знать, о чем он думал в последний час. Я взял его руку и приложил к своей щеке, по которой все бежали слезы.

— Может, вы вспомните что-либо еще? — спросил офицер.

— Я уж и не помню, чего говорил, а чего нет, — ответил Баррет. — Не все ли равно.

— Соберитесь с мыслями, — посоветовал я, — сейчас вам нужно помолиться.

— Писать умеете? — спросил офицер. — Расписаться сможете?

Я положил ему на плечо руку.

— Оставьте его в покое, молодой человек. Пусть немного побудет наедине с самим собой.

— Сколько времени у меня осталось? — спросил Баррет.

— До рассвета.

— Так уже светает, — бросил кто-то.

В хижине, однако, было темно, лишь тускло горела Свеча.

— Я останусь с вами, — пообещал я Баррету.

— Много б отдал, чтоб сейчас исповедоваться, — вздохнул он. — Какой же черной и грешной предстанет душа моя на Страшном суде.

— Молитесь, искреннее покаяние, может, и спасет. Господь милосерден, — сказал я.

Вдруг Баррет улыбнулся мне.

— Странно я исповедуюсь. Протестантскому священнику и английскому офицеру. Но и этого, поди, хватит.

— Ну что ж, — решил офицер. — Мы оставим вас ненадолго. — Он встал и сразу растворился во мраке.

— Я побуду с вами, — напомнил я. — Я приду в самом конце. Вам будет не так одиноко.

Баррет промолчал.

Мы с офицером вышли из хижины, остановились. Ночная мгла уже рассеивалась.

— Жаль, что у бедняги нет священника, — вздохнул офицер. — Они, кажется, верят, что святые отцы в силах прощать им грехи.

— Вроде бы, — кивнул я. — Если видят истинное покаяние.

— Как по-вашему, он рассказал нам правду? — недоверчиво спросил он.

— Отчасти, — ответил я. — Кое-что — правда.

— И священнику он исповедовался бы так же?

— Не знаю.

21

УЙМУТ, АНГЛИЯ, КОНЕЦ СЕНТЯБРЯ

Как и повелось с 1789 года, осенью король приехал в Уймут на воды. Двумя днями раньше офицеры с фрегата «Аргус» преподнесли ему пики, привезенные из топей Баллинамака. Его Величество взял одну из них, подивился, как грубо сработано: на ясеневое древко насажено неумело выкованное в одной из кузен Мейо плоское лезвие с коротким кривым зацепом у основания. Наверное, таким же оружием пользуются дикари на африканском побережье. Его Величество покачал головой и велел присовокупить эти пики к своей коллекции диковинок.

Гонец с донесением от Нельсона застал короля на прогулке. Гонец за семнадцать часов проскакал верхом сто тридцать миль. В Лондоне уже знали о радостной вести. Накануне о ней возвестили колокола собора Святого Павла, перезвон подхватила вторая церковь, за ней — еще, и вскорости колокола били по всему городу. Ночью город был расцвечен огнями, с Тауэра салютовали пушки. Его Величество дважды прочитал донесение, после первых трех слов его охватило волнение, второй раз он читал, уже успокоившись. К изумлению собравшихся на прогулочной площадке, король вдруг зарыдал. Крупные слезы катились по щекам, все его грузное тело содрогалось. Присутствующие решили, что весть о поражении. Потом, еще более изумив всех, король стал читать донесение вслух, голос его был тих и неразборчив, и вместе с тем угадывалась волнующая нотка облегчения.

Адмирал лорд Нельсон нижайше просит довести до сведения Его Величества и господ лордов Адмиралтейства, что французский Средиземноморский флот разгромлен в бухте Абукир в устье Нила. Армия генерала Бонапарта в Египте полностью отрезана от всяческих источников помощи и подкрепления. Средиземное море отныне и во веки веков принадлежит Британии. При уничтожении французского флота не пострадал ни один британский корабль.

— Небывалая и воистину чудесная победа, Ваше Величество, — заговорил первым лорд Стэнли. — За какой-то месяц подавлено восстание в Ирландии, повержен враг в Египте, на другом краю света.

Но король не вслушивался в его слова. Не выпуская свитка с донесением из рук, он зашагал по площадке. Скудное и неразвитое воображение его рисовало смутные ландшафты, зеленые долины, пески пустынь, глубокое синее море, молниеносную атаку британской пехоты — безбрежье красных мундиров. Их ведут офицеры, указывая вперед обнаженными шпагами. На океанской глади под голубым с белыми облаками небом — ни дать ни взять цветная литография — британские корабли бьют вражеский флот, из черных пушек на бортах вырываются клубы белого дыма. А британский флаг гордо реет вопреки логике в совершенно безветренном небе. Король — внук и правнук германских князей — до глубины души проникся патриотическими чувствами. Снова само провидение пришло на помощь Англии, пришло неспешно, размеренным шагом через болота и пустоши, через океанский простор. Воистину англичане — народ, избранный Всевышним.

В тот вечер Его Величество посетил театр. Там демонстрировали наспех поставленную «живую картину»: «Британия попирает Анархию и Мятеж». Абукир. Король с удовольствием повторял по слогам незнакомое слово. Британия, выпятив в праведном негодовании могучие груди, прижала к земле Мятеж твердой ногой в сандалии. У ее ног пугливо взирала на нее Анархия. Впечатляющая картина. Король хлопал в ладоши от души. Как же называлось то графство в Ирландии, где высадились французы? Однако ж до чего удачно все кончилось!

ДУБЛИН, КОНЕЦ СЕНТЯБРЯ

Эмбера и его офицеров разместили в гостинице «Почтовая карета», к югу от реки Лиффи на улице Досон. С тех пор как несколько десятков лет тому назад маркиз Килдар построил там огромный особняк, район этот стал считаться великосветским. «Куда иду я, туда идут и остальные», — говаривал он тем, кто был настроен против него. И впрямь за ним шли и пэры, и члены парламента, и стряпчие, и банкиры, и купцы. Их дома утопали в зелени или стояли друг против друга на широких, но грязных улицах. Здесь жило приятное милое общество, оно кичилось своим новомодным укладом жизни, новыми, не знавшими былых времен домами, тем, что их безоблачное существование не затягивали тучки с северного берега Лиффи, там стоял совсем иной Дублин, ему были ведомы и бандиты, и воришки, и господские паланкины, и узкие, скудно освещенные факелами переулки. Этот же Дублин был новенький, одетый с иголочки в кирпич и камень. Ветер доносил с холмов едкий дымок костров на торфяниках, внезапно налетали быстрые и сильные дожди, они смывали грязь и пыль. Как приятно пройтись по улице, раскланяться со знакомыми, переброситься словом с приятелем. Рядом, у начала улицы Крафтон, колледж Святой Троицы, напротив — здание парламента. И так далеко-далеко восстание и болота в каком-то Мейо. Над Грин-колледжем высится конная статуя короля Вильгельма — символ протестантства в протестантском городе. А повернете направо, пройдете по улице Нассау и свернете за ограду колледжа Святой Троицы, и окажетесь на улице Досон.

В сентябре многие дублинцы избирали для прогулок именно этот путь — а вдруг посчастливится увидеть в окне французского офицера. Фонтэн, по характеру мужчина очень обходительный, порой посылал воздушный поцелуй какой-нибудь молодой даме, а то и паре девушек, которые, взяв друг дружку под руку и застенчиво потупившись, все же краешком глаза следили за окном. От такого внимания они ускоряли шаг, но на углу улицы Анны останавливались и делились увиденным. Французские офицеры пользовались у дублинцев огромным успехом, недавние страхи их миновали, и все казалось на редкость романтичным приключением. Думалось, что французы будут строгими маньяками якобинцами, однако они оказались едва ли не щеголями, несмотря на поношенные мундиры. Среди британских офицеров считалось хорошим тоном навещать французов и выслушивать от них — непосредственных участников — рассказы о первоначальных планах и сражениях, а наиболее проницательные англичане замечали, что отношения между Сарризэном и Фонтэном весьма натянутые. И уж ни от чьего глаза не укрылось, с каким презрением и высокомерием отзывались те о союзниках-ирландцах.

Эмбер, как старший по чину, занял просторную комнату на первом этаже, окна которой выходили во двор, и никого не принимал. Исключение он сделал лишь для Корнуоллиса — однажды сентябрьским утром тот пришел с запоздалым визитом.

Корнуоллис вылез из экипажа. Мундир его пламенел на фоне белесого дублинского неба. Опираясь на трость, он медленно взошел на крыльцо. Посмотреть на него собралась не одна дюжина зевак. Узнав генерала, толпа приветствовала его возгласами. Он в ответ лишь чуть повернулся и помахал рукой.

— «Любимый полководец, ты спас нас от врага», — проскандировал кто-то строку из уличной песенки.

Корнуоллис, не оборачиваясь, пробурчал что-то и тяжелым шагом вошел в гостиницу.

Эмбер поднялся навстречу гостю из-за маленького обеденного стола. Перед ним стояла бутылка бренди. Мундир помят, на щеках черная щетина.

Корнуоллис повел рукой.

— Сидите, сидите генерал. — Сам он подвинул себе два стула: на одном расположился сам, на второй положил левую ногу.

— Подагра, — объяснил он, — штука очень болезненная, будто вам в ногу сотню кинжалов всадили. — Он владел французской речью, хотя и говорил с ужасным акцентом.

— У меня на родине, — заговорил Эмбер, — подагру называют болезнью аристократов.

— Неверно это. Я знавал как-то простого пехотинца с подагрой. Может, правда, обильно ел. Обжорство да вино — вот вам и подагра.

— Мы вам весьма обязаны, — начал Эмбер официально, — за столь любезный прием.

— Какие пустяки, дорогой мой. Скоро вернетесь домой. Ваш путь во Францию уже обговорен. Поедете через Гамбург. — Он сложил руки на животе и улыбнулся. — Наверное, ужасно соскучились по Парижу.

— Ужасно соскучился, — сухо поддакнул Эмбер.

— Ваше правительство, сэр, не должно быть на вас в обиде. Позволю заметить, вы превосходно провели кампанию.

— Мое правительство предпочитает победы, а не превосходно проведенные кампании.

— И не только ваше, — вздохнул Корнуоллис. — А любое правительство. Такова наша генеральская работа — приносить победы. Не дай бог вернуться с поражением — вы, конечно, знаете, я говорю, исходя из собственного опыта. Что ж, вам не повезло на этом убогом острове, а я в свое время потерял целый материк. Вы опрометчиво поступили. Какого черта в это ввязались — вам все равно было не победить. Хоть тысячу лет воюй. У нас и солдат больше, и пушек, у вас — никакой поддержки, кроме дремучих крестьян. Вы прекрасно бились под Каслбаром, но дальше-то что? Тупик! Ни вперед, ни назад не шагни.

— Если бы подоспел второй флот, пока я не ушел из Каслбара…

— Если бы… — повторил Корнуоллис и сочувственно пожал плечами: увы! — Второй флот подошел только сейчас. Вот я и решил заглянуть к вам да сообщить. Линейный корабль, восемь фрегатов и шхуна. Адмирал Уоррен встретил их недалеко от берегов Донегола.

Все так же спокойно Эмбер спросил:

— А как называется флагман, не помните?

— «Генерал Гош». Он дал настоящий бой. Сопротивлялся четыре часа. На борту оказался и сам Уолф Тон. Скоро он прибудет в Дублин. В кандалах.

— Вот, значит, как. Началось все с именем Гоша, им же и закончилось. Гош и Тон. Ну и парочка!

— Господин Тон претендует на все права военнопленного, так как он носит чин генерал-адъютанта французской армии.

— Верно. А Бартолемью Тилинг — полковник французской армии. Ему место здесь, рядом со мной, а не в тюрьме, где он ждет суда. Я вам изложил все это в довольно резких выражениях.

— Простите, старина, так не пойдет. Господа Тон и Тилинг — подданные британской короны, они — государственные изменники. И за это их повесят.

— Это несправедливо, — возразил Эмбер. — Вы сами солдат и должны чувствовать несправедливость. Тилинг храбрейший из моих офицеров. Благороднейшей души человек. Он вставал на защиту тех, кто был верен вашему королю, и на защиту их собственности.

— Простите, но как солдат я не берусь судить об этом. Мятеж против государя — тягчайшее преступление. А этот мятеж — вдвойне, потому что он еще и не удался.

На этот раз улыбнулся Эмбер. Полуприкрыв глаза, словно большой сонный кот, он наблюдал за Корнуоллисом.

— Ну что ж, — сказал он наконец, — свой протест я изложил. Мне будет недоставать полковника Тилинга.

— А Тона?

— Тилинг — человек серьезный и надежный. А Тона я до конца не понимаю, вечно у него шутки-прибаутки. Гош его, однако, обожал.

— Тон всем изрядная докука. Мало того, что преступник, еще и докука. Говорят, Бонапарт не очень-то доверял ему.

«Кот» отвернулся от Корнуоллиса и посмотрел в окно.

— Мне тоже так говорили.

— Вот пример незаурядной личности — генерал Бонапарт, — продолжал Корнуоллис. — Тяжко ему сейчас. Отрезан со своей армией в Египте. Такой мог бы оставить яркий след. Возьмите, к примеру, его итальянскую кампанию. Превратности солдатской судьбы. Либо со щитом, либо на щите.

— Весьма незаурядный полководец, — согласился Эмбер.

— Вы его, вероятно, хорошо знаете.

— Не очень. Во всяком случае, вести о нем разговор с британским генералом не берусь.

— Понимаю, понимаю, — усмехнулся Корнуоллис, — хотя не скрою, мне, как и всякому, хотелось бы узнать о нем побольше.

— Узнаете, и довольно скоро, — предрек Эмбер, — думаю, вскорости мы все узнаем о нем предостаточно.

— Откуда ж — предостаточно? — удивился Корнуоллис. — Он так в Египте и сгинет. Или, может, вы о его итальянской кампании? Да, он себя показал во всем блеске. И откуда у вас, французов, такие неиссякаемые силы? Бонапарт воюет в Египте, вы — в Ирландии. До чего ж честолюбивый народ! Вы свою Революцию, точно миссионеры слово божье, по всему миру нести готовы. Я бы так сказал.

— Вы, очевидно, имели в виду, что мы готовы защищать Революцию. Защитили ее от всех европейских монархий, защитим и от Британской империи. Задушить себя не позволим.

— Ах, вот оно как! — удивился Корнуоллис. — Ну, ну. Мне-то сперва показалось, что побуждения у вас совсем иные. Но, повторяю, мне показалось, — он подался вперед и продолжал, — показалось мне, генерал Эмбер, что не затем вы ехали, чтобы Ирландию освободить, а затем, чтобы вернуться в Париж с лаврами, в то время как Бонапарт за тридевять земель, в Египте.

Эмбер вытаращил глаза.

— С какой целью?

— Ну разумеется, чтобы защитить Революцию. Правда, не столько от Британской империи, сколько от генерала Бонапарта.

Эмбер улыбнулся, но широко открытые глаза глядели настороженно.

— И впрямь у вас, англичан, очень странные представления о других народах. Франция, генерал, — великая нация, а не кучка… бандитов.

— Корсиканских бандитов[40], вы, очевидно, хотели сказать. Возможно, я полностью не прав. И даже наверное не прав. Но так ли это важно сейчас? И вы, и Бонапарт потерпели крушение, и вас обоих можно лишь пожалеть.

— Простите, но вы, англичане… вы слишком самодовольны. Мы как-нибудь со своими делами разберемся и от вас защитимся. А Ирландию забирайте себе. В этом болоте только гнить заживо.

— Так вот какой вы ее увидели, — сказал Корнуоллис, — а разве ирландцы не обаятельные люди?

— Жалкий сброд. — И, внезапно разъярившись, Эмбер бросил: — Такого отсталого народа во всей Европе не сыскать.

Корнуоллис кивнул.

— Вот и предоставьте этот народ нам. Жизни себе без него не мыслю. Все равно что больная жена или урод-ребенок. — Он опустил больную ногу на пол и встал. — Быть может, нам доведется еще побеседовать до вашего отъезда.

— Буду весьма рад, — сказал Эмбер и добавил с легкой насмешкой: — Любопытно поделиться сокровенными мыслями в такой обстановке.

У двери Корнуоллис задержался.

— Я получил письмо от священника из Киллалы. Его зовут Брум.

Эмбер широко улыбнулся.

— Никогда не забуду господина Брума. Очень милый человек. Глуповат, правда, но сердце доброе.

— Похоже, вы правы. Он обеспокоен действиями войск в Киллале — моих войск, как понимаете. А также расхваливает поставленного вами во главе мятежников некоего О’Доннела. Вы помните такого?

Эмбер задумался, потом покачал головой.

— Должен помнить. Если поставил его командиром, обязан помнить. Но их было так много. Мы им роздали мушкеты, а они тратили патроны, паля по воронам.

— Впрочем, неважно. Его убили в бою. Брум, похоже, проникся к нему добрыми чувствами, а генерал Тренч назвал его кровожадным головорезом.

— Скорее, прав Тренч. Почти все они головорезы.

Экипаж Корнуоллиса и его эскорт с шумом двинулись вниз по улице Досон — дальше по улице Нассау, мимо Грин-колледжа, по улице Знатных дам, красивой и гармонично застроенной, — к замку. Солдаты, торговцы останавливались и провожали экипаж взглядами, подбегали, стараясь получше разглядеть самого наместника. У подножия Коркского холма дети встретили карету криками «ура». Корнуоллис помахал им рукой. Прислонившись к красной кирпичной стене театра, стоял слепой уличный певец в долгополом сюртуке. Из-под легкой широкополой шляпы падали на плечи длинные волосы.

В графстве Лонгфорд рано утром Лейк велел играть побудку. Громил он повстанцев, французов пленял, Британской короне победу ковал.

Прохожим он протягивал листки со словами, повернув к ним незрячие глаза, закатив зрачки под лоб. Небось месяц назад он еще пел «Идут французы морем». Ну, если уж они из Лейка решили героя сделать, им придется изрядно попотеть. То ли дело — Эмбер! Дай этому парню настоящую армию, и нам останется лишь уповать на господа. Правда, больше армии ему не видать. Может, если повезет, получит гарнизон где-нибудь в глухомани, например в Вест-Индии. Другое дело — Бонапарт. Сейчас он в Египте, но он из этого нового поколения, что сами себе куют судьбу. Что-то все в мире с ног на голову перевернулось.

Карета, громыхая по булыжникам, въехала в нижний двор Замка.

В тот вечер, впервые здесь на чужбине, Эмбер напился допьяна. Сидя один-одинешенек в темной комнате, он прикончил бутылку бренди и послал за следующей. Даже этот жирный, ко всему равнодушный аристократишка Корнуоллис понял, что произошло. Ему, видите ли, «показалось». Да, в топях Баллинамака для Эмбера навсегда утонул Париж. Сгинули в болоте все его надежды и обещания. Сейчас благородные враги-победители отправят его, побежденного полководца, на родину. Даже вспоминать всерьез не хочется о том, как он скитался по Ирландии, ведя за собой дикарей с пиками. Это все Тон, завлек его сладкими посулами: дескать, остров уже созрел для революции. Он закрыл глаза, и ему увиделся Тон, в щеголеватом французском мундире, с длинной кривой саблей — нос, пухлые женственные губы. Вот он ходит взад-вперед по комнате, размахивает руками, что-то пылко доказывает, шутит, голос у него резкий, с хрипотцой, ровно попугаячий. Актеришка. Эмбер зажег свечу и налил еще бокал.

Куда приятнее вспоминать ночной переход перед Каслбарской битвой, вдоль темного озера, крестьяне, точно волы, тянут на себе пушки, дорогу перед ними освещают соломенные факелы. Он привел армию как в Вандее или в Киброне: нежданно-негаданно для врага. Эх, если б вовремя подоспел второй флот. Неделю дожидался он его. Что задержало корабли в Бресте? Чья-то злонамеренность, нерадивость или непогода? Впрочем, сейчас уже неважно. И самому умелому не обойтись без удачи. Когда-то у него было и уменье и удача. Революция высоко вознесла торговца кроличьими шкурками. Ему подчинялись высокородные господа вроде Сарризэна и Фонтэна. Презирали, считали себя выше его, но подчинялись. А теперь удача от него отвернулась. «Я сам творю свою удачу», — хвастливо заявлял Бонапарт. Больше, похоже, ему удачи не творить. Вспомнилась и ночь в деревне Клун на церковном подворье. С рассветом увидел он, как окружают его англичане, как все туже стягивается петля. Может, про тот холм со временем старики будут рассказывать внукам: здесь стояли французы. Всю ночь горели у них костры. Прямо меж могил… И все впустую.

ДУБЛИНСКИЙ ЗАМОК, КОНЕЦ СЕНТЯБРЯ

Не вызывает сомнения, что во время иноземного вторжения многие жители графства Мейо и прилегающих графств примкнули к французам и получили от них оружие и боеприпасы. Также не вызывает сомнения и то, что лица, втянутые в восстание подстрекателями, могут быть помилованы. Посему мы даруем прощение всякому, стакнувшемуся с врагом, при условии, что он добровольно явится с повинной к любому офицеру армии Его Величества и сдаст французский мушкет, штык и все имеющиеся в наличии боеприпасы. Помилование даруется лишь тем мятежникам, кто имел чин не выше рядового, от них также потребуется назвать поименно и рассказать о действиях тех, кто состоял в офицерском чине и посему должен предстать перед судом как государственный изменник.

Корнуоллис

ДУБЛИНСКИЙ ЗАМОК, КОНЕЦ СЕНТЯБРЯ

Мне было доложено под присягой, что нижеупомянутые лица обвиняются в государственной измене. Ввиду того что содействовали и помогали французам во время их вторжения в страну. Устанавливаю награду в сто фунтов стерлингов тому, кто задержит или сообщит сведения, которые повлекут за собой задержание любого из нижеследующих лиц: дворянина Кристофера Крампа, доктора медицины из Ури; дворянина Валентина Джордана из Форкфилда; Джона Гиббонса из Уэстпорта; преподобного Майлза Прендергаста, монаха из Уэстпорта; преподобного Майкла Ганнона, священника из Дуйсбурга; преподобного Мануса Суини, священника из Ньюпорта; Питера Гиббонса из Уэстпорта, управляющего владениями лорда Алтамонта; Питера Клири, купца из Ньюпорта; Джеймса Мак-Доннела, дворянина из Ньюпорта; Томаса Гиббонса, крестьянина из Корка; Остина О'Молли из Боррисула; Томаса Фергюса, крестьянина из Марриска; Джеймса Мак-Грила из Килгевера; Хью Мак-Гуайра, крестьянина из Кроссмолины; Эдмонда Мак-Гуайра, крестьянина из Кроссмолины; Хью Мак-Гуайра-младшего из Кроссмолины; Патрика Данфи, столяра из города Баллина; Майкла Канавана, художника из города Баллины; Томаса Ригни из Баллинамака; Пэта Мак-Хейла, крестьянина из Кроссмолины; Джеймса Тула, последнее место жительства — графство Тайрон; Пэта Луфни, крестьянина из Рагескина; Мартина Харкана из Клунгаллейна; Джона Хьюстона, бакалейщика из Каслбара; Мэлэки Дугана, крестьянина из Килкуммина.

Всякому, кто предоставит помощь или кров кому-либо из вышеупомянутых лиц, будет также предъявлено обвинение в государственной измене, как соучастнику.

Еще раз напоминаю жителям графства Мейо, что королевское помилование распространяется лишь на тех участников мятежа, кто сам явился с повинной либо к офицеру армии Его Величества, либо к господину Деннису Брауну, Верховному шерифу графства. В противном случае эти лица будут считаться беглыми преступниками и понесут ответственность и кару по законам военного времени.

Корнуоллис

УСАДЬБА УЭСТПОРТ, КОНЕЦ СЕНТЯБРЯ

Дорогой генерал Тренч,

Благодарю Вас за уведомление о том, что заключенного господина Джона Мура перевели под стражей в тюрьму Уотерфорда. Как Вам известно, я полагаю, перевод Мура из Мейо служит как интересам королевства вообще, так и восстановлению общественного порядка в графстве в частности. Я не теряю времени даром, не жалея сил, провожу в жизнь твердую, но гуманную политику лорда Корнуоллиса. В западной части графства мною создана сеть осведомителей, что вскорости позволит мне заполучить полный список тех, кто участвовал в этом гнусном, проклятом богом мятеже; я всецело поддерживаю мнение Корнуоллиса о том, что все смутьяны, имевшие чин выше рядового, должны предстать перед судом как государственные преступники и, окажись вина их доказана, должны понести заслуженное наказание, то есть смертную казнь через повешение. Несомненно, главными зачинщиками восстания являлись Малкольм Эллиот, Рандал Мак-Доннел и Корнелий О'Дауд. Двое последних были убиты под Лонгфордом, а первый ожидает суда в Дублине. В связи с этим особенно важно, чтобы суд и казнь остальных главарей проводились в Каслбаре, дабы местное население воочию убедилось, сколь лицемерны и порочны идеи восстания.

Среди ожидающих сейчас суда в каслбарской тюрьме я бы выделил троих. Питера Гиббонса из Уэстпорта — управляющего моего брата, он-то и впустил мятежников в усадьбу. Гиббонс возглавлял восстание на западном побережье графства. Мэлэки Дугана, которого я схватил и отправил к вам во вторник, — хорошо известного в округе бандита и головореза. Это он создал и возглавил организацию Избранники Киллалы; под их личиной Объединенные ирландцы до поры скрывали свои цели. Во время мятежа члены этой банды убили многих безвинных патриотов и нанесли большой ущерб окрестным усадьбам. Третьего — Оуэна Мак-Карти — я называю скорбя, ибо он писал талантливые стихи на гэльском языке. И многие годы я, равно как и другие ценители нашего древнего языка, зачитывался его стихами. Однако он из той породы вероломных бедняцких учителей, кто из поколения в поколение сеет смуту у нас на острове. Его участие в восстании вне всяких сомнений, и я склоняюсь к мнению, что его публичная казнь наглядно докажет людям благость наших намерений.

Уверен, что, несмотря на широту взглядов и доброту души, лорд Корнуоллис согласится с нами: графство Мейо нужно очистить от скверны раз и навсегда.

Деннис Браун

ДУБЛИН, ОКТЯБРЯ 22-ГО

Дублинский замок

Заместителю министра иностранных дел по Ирландии господину Эдварду Куку от дворянина Леонарда Мак-Нолли, адвоката.

Без подписи.

С пометками «Срочно»,

«Совершенно секретно»

Я вел дело ныне покойного Малкольма Эллиота и часто встречался с ним, как накануне суда, так и в течение двух последних перед казнью дней. Я также беседовал со вдовой, приятного вида молодой англичанкой, — она перевозила его тело в Мейо. Подтвердилась догадка о том, что Эллиот был членом исполнительного комитета Объединенных ирландцев по провинции Коннахт, однако мои с ним беседы ничего к уже известному нам не добавили. События последних двух месяцев напрочь развеяли все его иллюзии, им владели отчаяние и подавленность. Он во многом напомнил мне Беджнала Гарви времен Уэксфордского восстания: такой же образованный господин с новомодными прореспубликанскими взглядами, так же втянулся в поднятое низами гнусное восстание; так же со временем разочаровался в нем. Признаюсь, мне этот человек даже симпатичен; он весьма умен и ропщет не столько на своих соратников, сколько на самого себя.

Больше обещает дело Корнелия О'Грейди из Лимерика, члена временного правительства в Манстере и (в настоящее время) узника килмейнамской тюрьмы. Ему, правда, предъявлены не столь серьезные обвинения. В его деле я также выступаю как защитник, правда, на этот раз главным будет господин Курран. Он — полная противоположность Эллиоту или Тилингу. Сам он торговец зерном, добродушный и веселый толстяк, хотя теперешние обстоятельства значительно его усмирили. Если б ему предложили дарованное королем помилование в обмен на имена и посты членов провинциального правительства, не сомневаюсь, он бы принял это условие. Попытаюсь его к этому склонить, но настоятельно прошу и власти сдержать данное обещание, ибо я не хочу участвовать в бесчестных сделках.

Еще и еще раз хочу напомнить, хотя ставлю в неловкое положение и вас, и себя, что я не какой-нибудь заурядный осведомитель вроде Сэмюэла Т. или Томаса Р. Ничего общего не хочу иметь и с шайкой Хиггинса, шпионами и предателями, они подло и с выгодой для себя выдают людей много выше их по положению, духу, преданности делу. Как известно вам и вашим коллегам, я вступил в Общество объединенных ирландцев из искренних, хотя и неверно истолкованных побуждений облегчить долю моих соотечественников, утвердить их законные права. И, лишь убедившись, что дело их служит совсем иным целям, я предложил властям свои услуги.

Услуги эти приходится мне совершать самым неподобающим способом, ибо я вынужден злоупотреблять священными отношениями меж подсудимым и адвокатом. В награду мне положили пенсию в триста фунтов (как одному из тайных агентов); раз-другой мне швыряли денежные подачки, точно тем бессовестным тварям, что стараются незаметно прошмыгнуть в нижний двор Замка; мне также весьма туманно намекали на некую почетную должность в будущем. В начале службы я получил более четкие обещания с Вашей и лорда Касльрея стороны.

Думаю, вы убедились, что услуги мои на этом поприще неоценимы. Опасные заговорщики еще не разоблачены, особенно в южных графствах, их вам не выявить, хоть вы и напустили на крестьянство столь бессердечных людей, как лорд Карамптон. Он и Деннис Браун и понастроили эшафотов на каждом перекрестке. Чтобы их выявить, вам нужны истинные патриоты вроде меня, чья забота об интересах общественных широко известна среди передовых людей.

Мы живем в недоброе время. Сидя с Малкольмом Эллиотом в его тесной камере, я невольно задумывался о том, сколько одаренных и благородных людей погубило это ужасное восстание. И с неутолимой болью в сердце вспомнились мне слова одного древнего оратора, который говорил, что нет долга выше и горше, чем отдавать друзей в руки государственного правосудия.

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ДЖУДИТ ЭЛЛИОТ, ПРИЛОЖЕННЫХ К ЕЕ РУКОПИСИ

Все вокруг в зеленом убранстве.
Воспоминания ирландской патриотки

Я привезла Малкольма в Баллину и похоронила его там, где покоятся его предки. На могиле поставила простое каменное надгробие с датами рождения и смерти (1798 — воистину роковой год!) и надписью: «Dulce et decorum est pro patria mori».[41]

Несколько лет я пыталась сама вести хозяйство, хотя мало что в этом понимаю. Но я сколько могла боролась с одиночеством в этой глухомани, в Мейо. Особенно тяжко дались первые месяцы. Хотя я почти всецело была поглощена своим горем, я видела, какой шабаш устроили королевские войска под командой генерала Тренча и при содействии оголтелого Денниса Брауна — Верховного шерифа, брата лорда Алтамонта. Сколько спалили деревень! Особенно в окрестностях Белмуллета. Сколько повесили крестьян, лавочников, а в Каслбаре едва не каждый день вешали, и эшафоты полнились страшными, облитыми дегтем и закованными в кандалы телами. Среди повешенных был и Майкл Герахти, он арендовал землю у Эллиотов. Его нарочно привезли с поля битвы у Баллинамака домой на казнь. Я по-сестрински пыталась утешить его вдову, но, похоже, мне это не удалось, ведь она знает не больше сотни английских слов. Сама она грузная, до поры состарившаяся женщина, босая и неряшливая. От семей, чьих кормильцев Малкольм поднял на борьбу, меня глубоким рвом отделяли среда и язык, да и, несомненно, национальность. Когда Малкольма не стало рядом, я вдруг все острее начала ощущать, что люди вокруг чужды мне и были чужды прежде.

В дворянских семьях нашего графства ко мне относились на редкость неучтиво: холодно, едва ли не презрительно, как ко вдове казненного смутьяна, не скрывавшей своих патриотических чувств к Ирландии. Ибо я не упускала случая поговорить о полковнике Эллиоте и о его беззаветной борьбе за свободу Ирландии. Очень немногие, в их числе супруги Брум и господин Фолкинер, по-прежнему привечали меня, но даже и их отношение в какой-то степени претило мне. Уверена, они видели во мне потерянную и растерянную молодую англичанку, на которую свалилось бремя огромного и запущенного имения и которая оплакивает мужа, сложившего голову, по их убеждению, далеко не за правое дело. Помню, раз вечером в гостях у Брумов в Киллале я вновь, в который уже раз, пылко заговорила о смелости Малкольма, о его беззаветности — из-за чего он и оказался во главе предприятия сколь рискованного, столь и безнадежного. В мерцании свеч я увидела, как сочувственно кивает господин Брум, и седой пушок вокруг его лысины — точно нимб. Позади за высоким окном расстилалась бухта, темная, угрюмая, безжизненная. Мне сделалось страшно и тоскливо.

Но удивительное дело — не прошло и двух лет, как в Мейо стали забывать о восстании, точнее, оно отошло в прошлое, где смешались вымысел и действительность, — это прошлое напоминает о себе в Ирландии на каждом шагу, куда ни кинь взор. В народе ту пору называют «Годом французов», но упоминают как о давно минувшем, словно о конных скачках десятилетней давности или о войнах в Елизаветинскую пору. О восстании сложили песни — больше на ирландском, но есть и на английском языке, в них восхваляются в основном молодой крестьянин из Мейо Ферди О’Доннел или Мэлэки Дуган, о котором Малкольм отзывался как о самом страшном злодее. Народная молва сотворила из него второго Робина Гуда. И ни в одной из слышанных мною песен не увековечилась память о храбром предводителе восстания — о Малкольме Эллиоте. Да и на земле после него остался невеликий след — простое надгробие на церковном кладбище в Баллине. Горная тропинка в Каслбар именуется теперь не иначе как «соломенная» дорога: крестьяне, жившие окрест, ночью освещали горящими пучками соломы путь повстанцам. А далекая деревня Баллинамак в графстве Лонгфорд стала олицетворять жестокость и смерть. Слава богу, что и по месту, и по времени это далеко от нас. У ребятишек даже бытовала дразнилка, которую они выкрикивали друг дружке: «Паинькой будешь — книгу куплю, в Баллинамак учиться пошлю». Спаленные соломенные крыши заменили на новые. Есть в ирландцах воистину дикарская, даже жестокая черта: сочетать горе с радостью, в суесловных песнях и стихах поминать кровавые побоища. Конечно же, в том вина не их, а собственной варварской и ужасной истории.

Но со временем даже окрестные поля и холмы стали мне невыносимы, а ведь когда-то казалось, что в них таится волшебная сила и краса. Река Мой, протекавшая по границе наших владений, несла свои мутные, грязные воды в море, мимо Киллалы. Бурое болото к западу навевало тоску и уныние, низкие холмы, на которых ютились бедняки, казались бесформенными и бессмысленными; даже бездонное небо — точно расписанный глазурью фарфор — все чаще затягивалось грозными тучами, оно словно готовилось поглотить весь род человеческий, вобрать в себя всю воду рек и морей. Природа словно затаила неисчислимые тайны, перед которыми я чувствовала себя неприкаянной и уязвимой.

В 1804 году я решила возвратиться в Англию, вверив имение в надежные руки господина Роберта Мак-Аду, агронома-шотландца, он и по сей день с желанием, усердием и знанием дела ведет мое хозяйство в Ирландии. Вскорости и я пополнила класс тех дворян, кто и не появляется в своих ирландских имениях, — их больше всего презирал Малкольм. Хотя я знаю наверное, он бы не пожелал мне оставаться в Мейо наедине с тяжкими горестными воспоминаниями. По дороге домой я остановилась в Дублине погостить у господина Леонарда Мак-Нолли, адвоката, который столь бесстрашно защищал Малкольма на суде. По крайней мере у него в сердце еще жива память и о муже, и о деле, которому он честно и беззаветно служил. Сжав мою ладонь руками, он говорил:

— Не думайте об ирландцах плохо, мы хоть и живем в смятенье и раздорах, но память о павших храним, и, бог даст, расцветет «древо свободы» на доброй почве этой памяти.

Молю господа, чтоб это сбылось, однако в отличие от господина Мак-Нолли во мне нет такой спокойной и в то же время страстной уверенности. Мы прошлись вместе по улицам города, и он показал то, что, по его мнению, мне интересно: дом, где несчастный лорд Эдвард отсиживался, точно лис в норе, особняк, где заседала Директория в тот роковой день, когда их посетил Малкольм, незадолго до восстания. День стоял ясный, за рядами кирпичных и каменных домов нам были видны залитые солнцем далекие холмы. Рассказывая, он словно вернул прошлое, хотя виделось оно мне за его словами лишь неясными тенями. Кому в этой городской суете дело до того, чему отдал Малкольм свои надежды, силы и, наконец, жизнь.

Время благосклонно ко мне. В 1811 году я вышла замуж за Марка Метьюза, небезызвестного художника-акварелиста и автора восхитительных книг о городах в горах Италии. Сколько лет нашей супружеской жизни прошло в этих солнечных, напоенных ароматами краях! Господин Метьюз — британский консул во Флоренции, и среди многочисленных англичан, живущих там, у нас немало друзей. Судьба Малкольма Эллиота, его роль в восстании и трагическая смерть — для них одна из самых романтичных легенд. Англичане благородны и обходительны с теми, кто выступает против них открыто и мужественно, и ни в одном народе так не почитают высокий долг. И лорда Эдварда с Памелой, и Роберта Эммета с Сарой, и Малкольма Эллиота со мной, несчастной, всегда будет окружать ореол романтичности.

Чувства господина Метьюза не омрачились напрасной ревностью. Более того, по моим описаниям он нарисовал портрет Малкольма и подарил к моему тридцативосьмилетию. Сейчас портрет этот висит у нас в гостиной. В том девяносто восьмом году господин Метьюз служил в ополчении Соммерсетшира и лишь случайно не попал в Ирландию. Непредсказуемы все повороты судьбы. Часто в шутку он напоминал мне, что «год 98-й» славен и другим: вышли в свет «Лирические баллады» Уордсворта и Кольриджа.

«И что, по-твоему, оставит больший след в истории: их стихи или какое-то восстание в Мейо? — спрашивал он шутливо. — Насколько я знаю, среди повстанцев поэтов не было».

Все восстание было поэмой, думалось мне. Зыбкой, как сон.

22

УЭКСФОРД И УСАДЬБА МУР-ХОЛЛ, НАЧАЛО ОКТЯБРЯ

В октябре заключенного Джона Мура под кавалерийским конвоем перевели в Уотерфордскую тюрьму, на юг Ирландии. Уотерфорд стоит на побережье, окна камеры выходили на юг, на юге — Испания. Но Джону так и не довелось подняться с койки и посмотреть из окна на город, на большой причал, на море. Из Каслбара он привез чек на тысячу фунтов стерлингов и тюремную лихорадку — на щеках его полыхал нездорово-яркий румянец. Через неделю состояние его ухудшилось настолько, что его перевели в комнату в таверне «Королевский дуб», где он и скончался девятнадцатого числа.

Получив известие об ухудшившемся здоровье брата, Джордж поспешил в Уотерфорд, но приехал слишком поздно. Он постоял над телом. На лице Джона резко обозначились скулы, проступила светлая щетина. Глаза закрыты, а вот рот чуть приоткрылся, и лицо сделалось бессмысленным и безучастным. Джордж присел подле брата, потом спустился вниз, в пивную, — там его дожидался полковник Гаррисон, командир уотерфордского гарнизона.

— Какое несчастье, господин Мур! Здесь ему были предоставлены все удобства, и, разумеется, он получал должный уход от нашего полкового хирурга. У вашего брата открылось кровотечение. Надежды на выздоровление не было ни малейшей.

Мур кивнул.

— Он был в сознании?

— Почти до конца. Правда, когда я его навестил, он бредил. Вы же понимаете, лихорадка!

— Да, конечно, — ответил Мур, — он давно уже бредил.

— Тяжко ему, бедняге, пришлось, — продолжал Гаррисон, — хотя мы к нему совсем не как к узнику относились.

— Весьма обязан вам за внимание к Джону, — проронил Мур.

— Мейо — край неблизкий. Трудно вам будет его везти. Там небось бездорожье?

— Джона похоронят здесь, — ответил Мур, — в Уотерфорде.

Гаррисон в замешательстве кашлянул. Не привык он с такими чопорными и надменными господами говорить. Он ожидал обычного провинциального дворянчика-мужлана, который зальется слезами.

— В этом страшном деле не один он из благородных замешан, — наконец сказал он. — И из Уэксфорда дворяне были. Люди состоятельные.

— Да, я знаю, — кивнул Мур.

— Может, желаете поговорить с пастором?

— Вы хотите сказать — со святым отцом? Муры из Мейо всегда исповедовали католичество.

— Простите, не знал, — пробормотал Гаррисон. — Иначе мы бы пригласили католического священника. Но брат ваш бредил. Какая ему была разница?

— Думаю, существенная, — вставил Мур. — О похоронах я позабочусь сам. Весьма признателен вам за внимание. Весьма признателен. — Он поправил шляпу, натянул перчатки.

Гаррисон вышел проводить его на улицу.

— Если я в состоянии чем помочь…

Мур повернулся к нему. С продолговатого бледного лица глаза его смотрели холодно, губы тронула гордая усмешка.

— Боюсь, мы и без того злоупотребили вашей любезностью.

Гаррисон отвернулся от леденящего взора спокойных голубых глаз. И так-то не по себе: привезли на его голову из Каслбара брата этого дворянина, посадили, как обычного преступника, за решетку. И сейчас, вместо того чтоб войти в его, Гаррисона, положение, этот господин каждым словом точно оплеуху отвешивает. Ох уж этот лондонский изыск!

— Личных вещей при нем не было, — заговорил он. — Лишь банковский чек…

— Знаю, — перебил его Мур. — Я все улажу сам.

Они дошли до конца улицы, до причала, у которого, слегка покачиваясь, стояло на якоре судно.

— Британское, — определил Гаррисон. — В Сантандер идет, в Испанию.

— Мы с братом родились в Испании. И я надеялся, что ему, быть может… — Он тряхнул головой. — Прощайте, полковник.

Да, презанятный господин.

Скоротав ночь в деревушке на реке Барроу, Джордж Мур тронулся в Мейо. День выдался пасмурный, но безветренный. Дорога шла лугами и невысокими холмами. Занять себя было нечем, и Мур смотрел окрест. Ни книг, ни бумаги он с собой не захватил. Близ усадьбы Эджуортаун погода переменилась — в экипаж упали первые капли дождя. Глупец и педант, этот коротышка Эджуорт. В голове не мозги, а шестеренки от часов. Часы… «Личных вещей при нем не было». Даже карманных часов. Мур сидел скрестив ноги, положив руки на колени. Успеет еще переправить Джона в родные края. Теперь это привлекло бы внимание всей округи, еще бы: господский сынок, связался с мятежной чернью, заболел в темнице и умер.

Дождь припустил сильнее. В туманной дымке скрылись холмы. Какое проклятье удерживает нас здесь, не пускает в солнечные оливковые рощи Испании или в забитый книгами особняк на Темзе. На реку выходят окна веранды, на столе медные кувшины, полные хризантем.

— Джордж, тебе непременно нужно с ними познакомиться. Они прекрасные люди. Том Эммет музыкант, представляешь? У него под Дублинскими холмами в Ратфарнаме домик. Они с Тоном играют дуэтом. На спинете и флейте. Ах, как проникновенно Тон играет на флейте!

— Неужто? Поистине, очень одаренный человек.

— А какое у него любящее сердце! Он пригласил Рассела и меня пообедать в кругу его семьи. В детях он просто души не чает.

— О его любящем сердце я наслышан от его же приятеля Нокса. Похоже, госпоже Тон всей этой любви не вместить. Ее хватило и для госпожи Мартин.

— Неправда, — возразил Джон. — Как бы там ни было, тебе в последнюю очередь судить его, мне-то хорошо известно, как сам ты жил в Лондоне. И отцу известно. Чего уж там, Джордж. Мы ведь с тобой взрослые люди.

Сколько же в ту пору было лет Джону? Девятнадцать? Двадцать? Взрослые люди.

— Мне с ним трудно тягаться. Его любвеобильного сердца на весь наш народ хватит, да и на всю страну тоже. Дурной, однако, у него вкус.

— Джордж, ты ведь тоже ирландец. Как и я.

— Разве мы ирландцы? А может, англичане? Или испанцы? Я никогда толком не знал. Нет, скорее, все же англичане. Мне лучше всего живется в Лондоне. Там у меня друзья.

— Бэрк, Шеридан. Это они себя англичанами считают? Но настоящих англичан не проведешь.

— Да не все ли равно.

— Отцу было не все равно. Иначе не привез бы нас из Испании на родину.

— Он привез нас в Мейо, а не в Ирландию.

Джон вдруг отрывисто засмеялся. Так порой заливаются по ночам собаки.

— Ты такой же сумасброд, Джордж, как и все мы. Помнишь, отец звал тебя неулыбой, а ты верил. Но я-то знаю, что ты не такой.

Я похоронил его на ближайшем церковном подворье, бросил на крышку гроба горсть земли чужих краев. Толстый робкий священник пробормотал молитву на латыни. Из-за церковной ограды глазели несколько британских солдат да прохожие. Недолго ему лежать здесь. Я перевезу его в Мейо. Я любил его, и он это знал.

В Лонгфорде Джордж Мур отослал кучера в таверну заказать обед, сам же с непокрытой головой вышел из экипажа на умытую дождем улицу убогого городка.

— Ночуем здесь, сэр? — спросил кучер.

— Ни за что. Не хочу оставлять усадьбу без хозяина. Покорми лошадей и поешь сам. — Мур повернулся и вошел в таверну.

Не понять этого холодного человека, только что схоронившего брата здесь, в Уотерфорде. Дома, в Баллинтаббере, отец Лавель, взобравшись бы на молельный камень, прочел панегирик. Кучер Уолш словно воочию видел его: такой же коренастый и крепко сбитый, как торговцы скотом из Лонгфорда. Вот он взбирается на широкий плоский камень. Воздевает руки к овеянным атлантическими ветрами небесам: «От нас ушел юноша из рода Муров. Больше не лицезреть ему ни красоты Мейо, ни жестоких страданий нашего грешного мира. Не найдется средь нас ни одного, кто бы не помнил Джона Мура верхом на лошади чудесным утром, вроде сегодняшнего, алый камзол его горит точно солнце…» Поверишь ли Лавелю, если каждое слово оторочено лестью, если он даже не обмолвился о постыдной смерти в тюрьме. А по краям толпы женщины в черных шалях. А перед похоронами были бы настоящие поминки, с виски и пивом бочками. Да, старик все обычаи знает, даром что наполовину испанец.

Пресное, сладковатое пиво, холодный окорок, вареная нечищеная картошка. Мур отодвинул тарелку и попросил бутылку бренди.

— Месяц назад куда беспокойней было, — заговорил с ним тавернщик, — со всех сторон смутьяны на город рвались. Слава богу, у нас гарнизон стоял. Отбили солдаты их атаки.

— Новости у вас с душком, — бросил Мур, — как и окорок.

Тавернщик обиделся и тактично убрался с глаз гостя, однако не ушел.

— Вам, сэр, лучше бы переночевать здесь. Вы ведь, кажись, из Англии?

Мур, не отрывая глаз от стакана, улыбнулся.

— Мы как раз сейчас толкуем об этом с братом. Мой брат ирландец. Может доказать это. — Поросшее щетиной лицо, озноб, влажные стены камеры. Уж Джон-то это доказал. — Отец у меня испанец, а брат ирландец. Так кто же я?

— Вы любите бренди? — осторожно спросил тавернщик.

— Смотря какое, — ответил Мур. — У вас ирландское бренди?

— Как сказать, сэр, как сказать. Есть одна ирландская семья, Линч их фамилия, так они бренди и впрямь из Испании привозят. Раньше в смутные времена сколько ирландцев в Испанию подались. А там занялись торговлей. Только домой вот никто не вернулся. Ни одна собака.

— Именно, — кивнул Мур, — ни одна собака.

Он захватил бутылку со стаканом в экипаж, бросил шиллинг Уолшу.

— Сходи выпей чего-нибудь. Ночью замерзнешь.

— Господь с вами, да кто ж из христиан в такую кромешную тьму поедет.

— Если ты этих людей христианами называешь, значит, плохо знаешь их.

Устроившись на сиденье, Мур открыл футляр с пистолетами, лежавший подле него. Дуэльные пистолеты. Еще одна забава этих глупых островитян. Кровавая забава его кровожадных соотечественников. А правила такие дурацкие, что Фруассар[42] сгорел бы со стыда. Дуэлянтам не разрешается: преклонять колени, прикрывать какую-либо часть тела левой рукой, стоять они должны в полный рост. Пусть умирают с голоду бедняки, а эти будут развлекаться, постреливая друг в дружку. И никаких французов им не надо. Он зарядил пистолеты.

Почтовыми дорогами на северо-запад пересекали они Ирландию в ночной мгле. Несколько раз пришлось останавливаться: то солдаты, то пьяные, бредущие домой из кабаков в холмах, то окажется на дороге ушедший с плохо огороженных пастбищ скот. Больше приключений не было. Дважды Уолш сбивался с пути, стучал в придорожные хижины и спрашивал у перепуганных людей дорогу. Из-за крон деревьев светились огни усадеб, сокрытых далеко за каменными стенами.

Мур то и дело спокойно прикладывался к полной бутылке бренди, пил по глотку, точно микстуру, держа бутыль твердой (даже в тряском экипаже) рукой. Дождь унялся. На дорогах стало посуше. У моста через Шаннон часовые остановили карету, посветили в окошко фонарем.

Английские ополченцы. По выговору — из Йоркшира. От внезапного света Мур сощурился. Протянул пропуск, подписанный Деннисом Брауном, Верховным шерифом Мейо, и главнокомандующим, генералом Тренчем. Бумагу сложили и вернули. Все верно: Джордж Мур, дворянин, помещик из Мейо.

— Долго вам еще ехать, сэр.

— Я провожал брата. Он отплыл в Испанию из Уотерфорда.

— За мостом дороги еще хуже, сэр, — предупредил часовой, — имейте это в виду.

Мур спрятал пропуск в карман.

— На ирландца-то совсем не похож, — обратился один из солдат к капралу. — По разговору, похоже, из благородных господ.

— Он и есть из господ, — ответил тот. — И в охранной грамоте Тренча так написано. Только ирландец он чистокровный. Как от него бренди разило, не заметил?

— Жаль, что не заметил, — вздохнул солдат и похлопал себя по бокам, чтобы согреться — ночь стояла холодная.

Вот и западный берег Шаннона. Сюда согнал Кромвель уцелевших дворян-католиков. Но не нас, Муров, мы жили в Мейо испокон веков. При нас холодной зимой потянулись в Мейо повозки с женами и детьми ссыльных, пастухи со стадами, телеги, груженные пожитками из усадеб в Мите и Карлоу. К ним не приставили даже охраны, хотя католики ехали через всю страну безоружные — оружия им носить не полагалось. И пришлось им выискивать из тех земель, что были определены, скудные акры, пригодные для землепашества, — либо при болотах, либо на склонах холмов. Не хуже, чем в других странах. Такова наша история. Одоление невзгод.

Стакан выскользнул из руки. Начал искать его ногой и раздавил. Принялся пить прямо из бутылки. В Испании — гонения на мавров и иудеев, во Франции — на гугенотов, в Америке — на краснокожих индейцев. Человек с кнутом и пистолетом одолеет десяток разутых-раздетых. Повсюду произвол. Мысли его уже заволакивало хмелем, они лишь изредка вспыхивали яркими искорками-догадками и гасли. «Я со всякой был бы счастлив, кабы не старая любовь». Так, кажется, в песне Шеридана говорится. Так кто же Шеридан: ирландец, англичанин?..

По песчаным дорожкам за усадебными серокаменными, гладкими на ощупь стенами едет прочь Джон… Вот он с крестьянами, те что-то тараторят по-ирландски… Шелковое, сотканное во Франции знамя, приманка для глупцов. Попался и Джон. Арфа без главы. Горе. Джона больше нет. Злоба. Тела, разодранные в клочья… Я последний из рода Муров. Сюжет для дешевого романа. Джону бы понравилось. Рядом — футляр с пистолетами. Дурак.

В ночи перед ним простерлись до далеких холмов невидимые болота. От них да от озер веет холодом. Дождлива осень в Коннахте. Вокруг промозглая мгла. Мур поежился и отпил из бутылки. Вспомнилась одна знакомая англичанка. Миссис Софи Джермэн. Виделись они в Лондоне и Уилтшире. Белая кожа, на щеках и груди — чуть смуглее. Семь долгих вечеров на деревенском постоялом дворе. Черные волосы разметались по белой подушке, карие глаза широко раскрыты. Сквозь неплотно задвинутые шторы заглядывает предзакатное солнце. Но и ему сейчас меня не согреть…

«— Много таких ирландцев, как ты?

— Не знаю. У меня мало знакомых ирландцев.

— А как там у вас, в Ирландии?

— Как и везде. Озера, дороги, дома, люди.

— Как в Испании?

— Нет, не как в Испании.

— Ирландия все-таки чуть-чуть запечатлелась в тебе. Ты не такой, как все. Это очень мило.

— А может, Испания?

— Нет, нет, Ирландия.

— У меня ирландский выговор?

— Да. Ты мой. Мой ирландец. Говорят, там больно весело живется.

— Только глупцы могут так сказать. Для них и впрямь лучше страны нет.

— Мой ирландец! — Она погладила его по груди».

Страсть напомнила о себе, но сейчас лишь грустью и болью. Ее ирландец.

Под стук каретных колес воспоминания об этой женщине исчезли. Вот, ворча и хмурясь, ходит меж стен недостроенной усадьбы отец, и рядом он, Джордж. Воскресенье. Тихо. Лишь поют птицы. Кружат над гнездами грачи. За молодой рощицей — манящая прохладой гладь озера Карра, зеленоватая, точно шелковое полотнище, которое отныне уже не соткать.

— Джон женится, — успокаивал себя отец, — он не станет тратить деньги, здоровье на лондонских шлюх.

— Будто я трачу! Мне еще ни одна шлюха не приглянулась.

— Да, я забыл про книги. Книги и проститутки у тебя в голове. Сочетание необычное. Ты все-таки язычник, как и все протестанты.

— Ты неверно судишь обо мне, отец, и всегда неверно судил. Я люблю этот край, это озеро не меньше, чем ты.

— Меня обобрали до последнего гроша и выслали за тридевять земель.

— Но вот мы вернулись. Времена меняются.

— А что это за господин, с которым ты дрался на дуэли в Лондоне? Даже в дублинские газеты попало, стало достоянием всех протестантов. Как его зовут?

— Джермэн.

— Ты, конечно, стрелялся с ним из-за женщины?

— Конечно же нет. Из-за карт. Засиделись допоздна, выпили лишнего.

Как и подобает истинным англичанам. А она: «Мой ирландец!» Да в Ирландии дама примчится в собственной карете, чтоб на дуэль поглазеть.

— Джон вырастет другим.

— Да, он от рождения другой. И ты мне это без устали пытаешься доказать.

— Я люблю вас обоих, святой богородицей клянусь. Обоих люблю.

Один лежит сейчас в уотерфордской земле: запавшие щеки со светлой щетиной.

Да, он вырос другим.

Ненадолго забылся. Проснулся — еще ночь. Стал напевать обрывки песен, стихов, крутившиеся в голове. «„Идут французы морем“, — пророчит старая вещунья». Накатила волна с мыса Даунпатрик, унесла брата, сюда на юг, в Уотерфорд. «Идут французы под парусами, завтра с рассветом будут с нами». Все мы потонем в бушующей стихии истории.

— А ты эту песню знаешь? — кричал он кучеру, словно тот мог услышать. — А я вот знаю. И Джон ее слышал. Не остров, а сплошное болото да слякоть от дождей.

Мур вконец разошелся, когда они доехали до Баллихониса. У ног перекатывалась пустая бутылка. Он велел остановить у постоялого двора, разбудить тавернщика и купить бутылку. Но хватило и одного глотка — раскрасневшись, выпучив глаза, он упал ничком на стол, запачкав рубашку и жилет, — его стало тошнить. Мой ирландец. И белая рука крадется по животу вниз. Зажав стакан обеими руками, он склонился над ним, отхлебнул половину, поперхнулся, его тут же вытошнило.

— Что ни делается — все к лучшему, — пробормотал он, уронив голову на грудь. — Теперь он уже далеко от Ирландии. В безопасности.

Уолш был потрясен: он никогда не видел своего господина пьяным. Словно чужая душа вселилась в знакомое тело, лицо исказилось, язык плел несуразицу. Глядя прямо на Уолша, Мур продолжал:

— Я тоже любил его, отец. Я тебя любил. Даже сказал об этом как-то. Все прахом пошло.

— Пресвятая дева богородица, — зашептала жена тавернщика, — чем помочь-то ему?

— Видать, совсем пить не умеет, — отозвался ее муж.

— Изрядно перебрал, — заступился Уолш. — Любой бы блеванул.

— Кто хоть он?

— Дворянин из Мейо, — ответил Уолш. — Помогите-ка мне его в постель уложить.

— Видать, и впрямь знатный дворянин. Нам такие в диковинку. Посмотри-ка.

— Тише, услышит, — шикнул Уолш.

На следующий день в послеобеденный час они добрались до Каслбара. Джордж, как всегда, был чисто выбрит, одет в свежее белье и другой костюм. В живых голубых глазах на длинном задумчивом лице отражалось голубое небо Мейо. Бутылки под ногами словно не бывало, футляр с пистолетами закрыт. Лишь осколки раздавленного сапогами стакана напоминали о долгой вчерашней ночи.

На Высокой улице столпился народ.

— Прочь, прочь с дороги, — закричал Уолш и замахнулся кнутом.

Мур выглянул из окна.

— Не нужно, — остановил он кучера и вылез из кареты.

В толпе и горожане, и британские солдаты, и ополченцы, и крестьяне. Мур хотел было заговорить с молодым офицером, но почувствовал чью-то руку у себя на плече. Круглолицый коротенький человек в мундире йомена. Купер. Тот, что приезжал советоваться насчет Избранников. Просил замолвить словечко перед Деннисом Брауном. В Киллале, дескать, неспокойно! Еще до восстания.

— Вовремя вы приехали, Мур. Сегодня большой день. Но в следующую пятницу будет и того похлеще. Непременно приезжайте. Мои йомены сегодня на службе, а я вот сюда вырвался и в пятницу обязательно приеду. Такой день пропустить нельзя. Никак нельзя.

— А что это за день? — холодно спросил Мур, неприязненно покосившись на руку у себя на плече. Купер ее тут же убрал и тщательно вытер о штаны.

— Месяц я томился в тюрьме, голодал, ожидая расплаты, только этим и жил. Ничего не скажешь, ваш Деннис Браун — человек дела, если разохотится. Днем, конечно, время не слишком удачное, а вечером все уже перепьются. То ли дело — утро, такое же свежее, погожее, как сегодня. Да я после этого прямо молодею.

— После чего? — не понял Мур.

— Как, ну после их казни, конечно. Выносят приговор и вешают. А об чем я тебе, милок, толкую.

— Я вам не «милок». — Ишь, мужик из Киллалы запанибрата с господином, владельцем Мур-холла. А не все ли, впрочем, равно?

— Оптом, так сказать, вешали. За неделю троих, а то и четверых.

Убогий гарнизонный городишко: суд, тюрьма, лавки да таверны. Столица Мейо. Мур взглянул на окраину — внизу теснились жалкие лачуги, по склону улица взбиралась на холм, где стояло здание суда, сейчас его за толпой и не видно.

— Мне виселицы никогда не казались приятным зрелищем, — бросил Мур.

— Да и я не ахти какой кровожадный, да только сейчас случай особый. Мы их одолели, и теперь нужно вогнать в них страх господень. Вы только поглядите, что они натворили.

— Что-то часто вы имя господне поминаете, — заметил Мур и так же беспечно продолжал: — Дай вам волю, вы б и моего брата повесили. Младшего брата моего, Джона.

— О господи. — Купер даже вздрогнул и смутился. — Мне даже и в голову не пришло. О брате-то вашем я и не вспомнил. Прошу прощения. Правильно сделали, что перевели его отсюда. Где он сейчас, бедняга? В Клонмеле или в Уотерфорде.

— В Уотерфорде, — ответил Мур. — Опасность для него миновала. Думаю, скоро ему разрешат уехать в Испанию. Вы же знаете, там у нас остались кое-какие торговые дела.

Уж Купер-то знает. Муры, Брауны, Мартины, Гленторны. Этим все нипочем. Благородные семейства. У них все решается за бокалом шерри: и свадьбы, и сделки, выезд на охоту, даже судьба государственного изменника. Правда, Джон — парень скромный, хоть и горячий. Пусть себе едет в Испанию. Купер против него ничего не имеет. Другое дело — старший брат, словно стакан со льдом.

— Что ж, рад слышать, — сказал он.

— Да, выходит, те, кого вы вешаете оптом, дали промашку. Им бы тоже торговые дела в Испании завести.

Купер с неприязнью взглянул на спокойное лицо, голубые глаза. Точно арктический лед. Насмешничает еще, рыбья кровь.

— У меня своя причина для радости, — сказал он.

— Не сомневаюсь. Виселице да тюрьме как не порадоваться.

Купер, растерявшись, потер круглый подбородок. Ну и грубиян.

— Вы, Мур, очевидно, неверно меня поняли. Дело в том, что, пока я в заключении исходил яростью, моя жена Кейт носила под сердцем нашего ребенка. Вот каким известием встретила она меня в Холме радости.

— Поздравляю вас, сэр. И миссис Купер тоже, хотя не имею чести ее знать.

— Вы, быть может, знавали ее отца Мика Махони. Он держал скот близ Балликасла и Кроссмолины.

— Имя знакомое, — кивнул Мур, — у вас действительно достойнее повод для праздника, чем публичная казнь. От души желаю счастья.

— Она считалась первой красавицей в графстве. Да и по сей день считается. Волосы у нее черные.

— Брюнетки зачастую красивы, — признал Мур.

— И на редкость верная жена, — спешно прибавил Купер. Хотя Мур жил в Мейо тихо и скромно, слухи о его лондонских похождениях дошли и сюда. — На редкость верная. Кстати, она из ваших.

— Из каких — «наших»?

— Из папистов. Я даже и не пытался ее переубедить. Она и на мессы ходит, и на исповеди, так же как и вы.

— Хотелось бы верить, что чаще. Вы говорили насчет пятницы. А что в пятницу особого?

— В пятницу? — Купер прищурился. — Ах да, в пятницу. Ну как же. Будут вешать Оуэна Мак-Карти.

— А кто это?

— Говорить-то о нем и то тошно. — Купер сплюнул и растер плевок сапогом. — Был учителем в Киллале, заводилой у этих самых Избранников. Он-то и написал то воззвание, с чего все и началось. Я вам его в Мур-холл привозил. «Хамское отродье, у тебя тучнеют стада, а у нас пухнут с голоду дети».

— Помню. Весьма занимательный документ. Мне тогда казалось, что писал поэт.

— А он и есть поэт, и к тому же отменный, по словам Кейт. Учителя нередко стихи слагают. И сколько средь них смутьянов отъявленных — болтаться б им на виселице.

— Ну это упущение в пятницу частично исправят.

— Он во всем сознался. И что воззвание писал, и во всем остальном. Кое-кто из моих парней побойчее раз вечерком наведался к нему в каслбарскую тюрьму. И уламывать-то долго не пришлось. Сломался он. После Баллинамака из него всю задиристость и всю поэзию вышибло.

Спокойное осеннее солнце взирает на грязную улицу, серые убогие дома. Где-то в переулке скулит собака.

— Будьте вы прокляты, и я вместе с вами, и вся эта страна, — тихо проговорил Мур.

Широко расставив ноги, уперев в бока кулаки, Купер смотрел вслед удаляющейся в сторону Баллинтаббера карете. Мур, словно зимний ветер, остудил радость Купера: ишь чванится своим гнусавым английским выговором, католичеством, точно орденом, гордится. Жизнь в Мейо мало-помалу налаживается благодаря стойкости верных патриотов-протестантов, хорошему кнуту да виселице. Но этого Мура ничем, даже позором брата, не проймешь. Вся эта знать одинакова: что Брауны, что Муры, что протестанты, что католики. Родственные связи, закулисная поддержка. Все это, точно заговор против простых, как он, Купер, людей, которым недоступен и их язык. А ведь на таких, как он, держится вся Ирландия. Нет, у него куда больше общего с Миком Махони, чем с этими выродками.

К вечеру он успокоился, сидя у «Волкодава» с двумя офицерами-ополченцами из Керри, рассказывая им о том, как пришли французы и как он, Купер, отважно защищал Киллалу.

— А ведь они могли высадиться и у нас, — сказал ему капитан Стэк. — В девяносто шестом как раз под рождество корабли Гоша во время урагана вошли в залив Бантри. А на борту флагмана был сам Уолф Тон. Только чудом из-за ненастья они не высадились в Керри! А то бы сожгли, сукины дети, Трейли дотла.

— Тамошние жители, о том урагане вспоминая, говорят, что это «протестантские ветры» их уберегли.

— Ветры нам всегда благоволили, еще со времен Великой армады, — напомнил Купер.

— Это не просто благоволенье, а само провидение. Наш народ господь бережет. А иначе разве остались бы мы живы среди дикарей идолопоклонников? Мы лишь маленькое воинство среди вражеской армии.

Купер не был настолько уверен. Ветры переменчивы. Страшный ураган пронесся по побережью Мейо, еще страшнее — в Керри. Но приятно тешить себя мыслью, что ирландские протестанты — божьи избранники, люди умеренные и немногословные, наследники Кромвеля, решительные перед лицом опасности, прямодушные, в отношениях меж собой и с другими, богобоязненные, отметающие идолопоклонников и суеверия. Люди, для которых незыблемы традиции мужества и благопристойности. Преисполненный таких чувств, Купер заказал всем еще по кружке портера.

— Учтите, — улыбнувшись, не без яда заметил Стэк, — я ручаюсь только за протестантов из Керри. Протестанты из Мейо, быть может, совсем иные. Насколько мне известно, они могут наполовину оказаться папистами. Таких мы называем «гнилью». Сначала возьмем себе в жены католичку, вот «гниль» и появилась. А дальше — больше, пойдут дети.

Из-за огромной кружки Купер испытующе взглянул на него. То ли Стэк пошутил в его адрес, то ли обращал свои слова ко всем.

— Женщины-католички не хуже других, — вступился он, — во всяком случае, некоторые. Дай каждой по доброму фермеру-протестанту, и они такое племя народят — равного в Европе не сыщешь. В семье мужчина голова. А протестантов сызмальства править в семье обучают. Это у нас вроде как особый навык.

— И все же лучше жену из протестанток выбирать, — заметил Хассет.

— Верно, — поддакнул Стэк.

— Во всех графствах считают, что Керри — колыбель смуты, — не остался в долгу Купер. — Парень, которого будут вешать в пятницу, как раз из ваших краев.

— Да, но его оттуда прогнали, как паршивого пса, — ответил Хассет. — Знаю я прекрасно об этом парне. Родился в Трейли, его отец на моего деда батрачил. Это же у вас в Мейо его пригрели, да еще и в школе учить поставили. У нас в Керри знают, как с такими беспутными поступать.

— Именно — беспутными, — поддержал его Стэк. — Уж сколько лет, как в Керри и след его простыл, а разговор и поныне идет. Даже священники его с амвона поносят!

— Я одного слышал, — Хассет улыбнулся, вспоминая, — то было на востоке, в Каслайленде. Две девчонки там забеременели, и обе утверждали, что он виновник, так сказать. Паписты сами говорят, что его наедине ни с какой женщиной оставлять нельзя, будь то девушка, замужняя или мать семейства.

Стэк, однако, не улыбнулся.

— Немногим, видно, паписты могут похвастать, раз о таком до сих пор поминают.

— Да нет, все по справедливости, — возразил Хассет, — поминают-то его за песни, а не за другое что. А песни-то он славные сочинял.

— В пятницу никакие песни ему не помогут, — бросил Купер.

— Я таких людей знавал, — сказал Стэк, — вы правы, в Керри они плодятся во множестве. Только бы напиться да чью-нибудь дочь в постель затащить, а назавтра к попу на исповедь да за перо — гимн пресвятой богородице сочинять.

— Или воззвание Избранникам, — подхватил Купер. «Хамское отродье, у тебя тучнеют стада, а у нас пухнут с голоду дети».

— Их религия им по душе, — продолжал Стэк. — Сегодня пропьет последний грош, а о дне завтрашнем и не задумается. А зачем? На исповеди все грехи замолятся.

— Он и в Мейо распутничал, жил в домишке у одной молодой вдовицы. Отмыть да прибрать — недурна собой будет. Одному богу известно, сколько еще у него здесь женщин было.

— Когда его из Керри выперли, он в Макрум подался, — сказал Хассет, — один мой знакомый там скот разводит, так он мне кое-что о Мак-Карти рассказал. Случилось, видно, так, что ему и священнику приглянулась одна девушка — служанка из какого-то господского дома.

— Священники у них — стыд и срам, — бросил Стэк, — лицемеры и ханжи.

— Ну-ну, рассказывай дальше. — Купер даже подался вперед.

Ну вот, теперь похоже на прежнюю жизнь: уютная таверна, приятные собеседники, в красных мундирах тесным кружком за столом, шутки, анекдоты, особо забористые и пикантные, потому что рассказываются среди единоверцев. И узник, ожидающий казни в тюрьме, куда ведет кривая дорога, — далеко, за тысячу миль, точно северный полюс, недостижимый и непостижимый для сидящих в теплой таверне.

Карета Мура въехала в ворота его усадьбы, и на этом кончилась первая половина его жизни. Вторая — постепенное смирение со своим характером и судьбой — обозначилась не сразу, а лишь через несколько лет.

Первые месяцы 1799 года Мур потратил на то, чтобы выполнить данное Деннису Брауну обещание — плата за перевод Джона из каслбарской тюрьмы в Уотерфорд. Он написал пять статей-памфлетов, в которых доказывал, что необходимо распустить ирландский парламент и объединиться с Великобританией. По тем дням вопрос этот был едва ли не самый насущный, он затмил даже войну с Бонапартом. В те дни он как раз совершил безуспешную попытку захватить Акре, как он сам пышно выразился — «эту жалкую дыру, которая вдруг разверзлась пропастью меж мною и Судьбой». В первых двух статьях излагались общие соображения, к тому же очень высокопарно, так что вряд ли имели какое-нибудь значение, зато остальные три весьма убедительно выявили причины, по которым католикам-дворянам и людям среднего сословия стоит поддержать объединение двух стран, ибо таким образом будет достигнуто скорейшее восстановление их гражданских и политических прав. Статьи пользовались большим успехом, и у автора даже завязалась переписка с архиепископом Тройским и лордом Конмером. Мур несколько раз ездил в Дублин и докладывал о своих взглядах Католическому комитету. Историки считают, что его выступления сыграли первостепенную роль, склонив ирландцев-католиков принять политику Питта и Корнуоллиса. Питт даже прислал ему прочувствованное письмо, в котором намекнул, что Объединенный парламент в первую очередь рассмотрит вопрос о равноправии католиков.

Муру, однако, не нужна была ни признательность премьер-министра, ни восхищение архиепископа. Он изложил лишь свои искренние убеждения. «Нация протестантов», как называлась в ту пору Ирландия, по мнению Мура, безнадежно погрязла в продажности и своекорыстии, а парламент ее — сборище чиновников и подставных лиц, на которых безуспешно пытаются воздействовать немногочисленные истинные патриоты, сильные словом, но не делом. Всякая надежда на упразднение неравенства возлагалась на Лондон. Да и сам он чувством и разумом был ближе к Англии, нежели к Ирландии. Он полагал, что Англия поможет его родине встать на путь современного развития. Полагал он так с оглядкой и оговоркой, ибо знал наверное, что Англия будет поступать, сообразуясь со своей выгодой и безопасностью. И свои сомнения он чистосердечно изложил в статьях, что лишь прибавило им значимости. Циничное признание его казалось вполне оправданным, так как все ясно видели, как Корнуоллис и Касльрей чуть не в открытую подкупают парламентариев-законодателей в Дублине, суля пенсии, титулы, выгодные и нехлопотные должности. Мур настоятельно подчеркивал, что «нация протестантов» себя изжила, всеразлагающий подкуп — тому доказательство.

Но даже и этот, столь незначительный шаг в политическую жизнь вызвал у него отвращение и презрение к самому себе. Хоть и не поступился он совестью, написал то, во что истинно верил, однако сделал он это, чтобы расплатиться за услугу с Деннисом Брауном, который уже не один месяц огнем и мечом наводил порядок в Мейо. По его наущению, отряды ополченцев и йоменов прочесывали графство, жгли деревушки, где привечали повстанцев, секли подозреваемых в соучастии прямо у порога их хижин, тащили их на аркане в тюрьмы Каслбара и Баллины. Доносчики, предводимые Поджем Дайнином, ставленником Брауна, отыскивали повстанцев, укрывшихся в самых глухих деревнях, и на перепуганных, оборванных и грязных людей устраивалась облава — их загоняли либо в болото, либо на вершину холма. На перекрестке дорог в Баллинтаббере, на земле Мура, поставили столб для порки, и простоял он, покуда Джордж Мур собственноручно не свалил его, и всякий раз, писал ли он статьи, письма к духовенству или дворянству, католикам-банкирам и купцам, в Дублин или в Лимерик, перед его мысленным взором хоть краешком, но все же виделся Деннис Браун. Вот он перегнулся через стол и, не стесняясь, предлагает сделку. И Мур чувствовал, что от этой скверны ему не очиститься вовек.

Однажды по пути в Дублин из своего Замостья к нему заехал Томас Трейси. Прохладным вечером они вышли посидеть на балконе.

— Здесь частенько сиживал ваш отец, — вздохнул Трейси. — Помните?

— Да, помню, — ответил Мур.

— Жаль, что не видит он вас сейчас, — продолжал старик. — Наконец-то вы вместе с нами. Он очень высоко ценил ваш ум, Джордж. Очень высоко. Жалел, что вы растрачиваете себя по пустякам в Лондоне. Вас он ценил за ум, а Джона… — Трейси замялся.

— Любил, — подсказал Мур. — Мы его оба любили.

— И я любил его. — Трейси отвернулся, обратив взор на темно-зеленую в вечернем свете гладь озера. — Я должен рассказать вам про Элен. Она, похоже, увлеклась молодым человеком. Вы, вероятно, знаете его. Доминик О’Коннор из Роскоммона. Семья хорошая. Отец его приходится братом О’Коннору из Клоналиса. О свадьбе, конечно, еще речи не было. Рано.

— Что ж, новость приятная, — искренне порадовался Джон. — Элен — девушка весьма достойная. И по уму, и по характеру.

— Я-то думал, жизнь у нее по-другому сложится, — не сводя взгляда с озера, проговорил старик. — Ведь они с Джоном так любили друг друга. Она просто места себе не находила. Вы можете себе представить.

— Да, конечно, — кивнул Мур.

— Бог мой, какая напрасная жертва! Но у него были самые благородные помыслы. Вы, Джордж, не забывайте об этом.

— История судит нас не по помыслам.

— История нам не судья. Судит нас лишь бог.

— И судит строго.

— Читая вашу последнюю статью, я как раз задумался об этом. Спасибо, что прислали. В том, что «нация протестантов» так бесславно гибнет, и есть суд господень. Они помыкали нами со времени сражения у Бойна, со времен Кромвеля. Болотные разбойники да плотницкие подмастерья, из грязи — да в князи. А за ними и дети их, и внуки, и правнуки. Да, пришел для них Судный день. Вам бы надо было это подчеркнуть.

— Протестанты и впредь будут у руля, — сказал Мур, — в их руках — почти вся собственность, вся торговля Ирландии. Это не переменить. С единым парламентом в Лондоне у нас появится надежда, что нам вернут наши права. Лишь надежда. За нее я и ратовал.

— И тем не менее довод ясный и убедительный. Будь в живых ваш отец… он бы гордился вами.

— Права-то себе мы вернем, — продолжал Мур, — точнее, католики могут вернуть. Зато страна окончательно лишится независимости. Джон бы мною гордиться не стал.

— Джон — легкомысленный юнец. Какую свободу принесли бы нам французы, эти безбожники и головорезы?

— Согласен с вами. — Мур провел ладонью по глазам. — Я заключил сделку с Деннисом Брауном. Браун вызволил его из каслбарской тюрьмы и перевел в более безопасное место на юге, со временем Джона удалось бы переправить за границу. В Америку, например. Или в Испанию. Я же со своей стороны пообещал выступить за объединение Ирландии с Англией. Так что и я продался. Как и эти жалкие дублинские приспособленцы: кто за орден, кто за пенсию. Получил свое и я.

Трейси повернулся и взглянул на Мура. Заговорил он не сразу, смущенный и удивленный таким признанием.

— Но вы же писали искренне?

— Да, разумеется. Все до единого слова. Но не будь я в долгу, вообще бы ничего не написал. Браун получил обещанный кусок мяса.

— Вы просто чересчур строги к себе, — стал утешать Трейси, — на сделку вы пошли только ради Джона, чтобы спасти ему жизнь! Господи боже мой! Деннис Браун даже презрения недостоин. Я бы такое с его стороны и предположить не мог.

— Он сдержал свое слово, а я — свое. Но сделка оказалась ненужной. Джон умер.

— Вы не правы. Она нужна была Джону. Ради его спасения.

— Я согласился бы на любые условия. Выдавал бы вымысел за правду, черное за белое. Заплатил бы любые деньги, сделал бы все, что бы он ни пожелал.

— Но, однако, не сделали. Вы лишь пообещали обнародовать свои взгляды. Вас мучают угрызения совести, их сумел бы развеять любой толковый священник. Поговорите с Хасси. Поверьте, он в восхищении от ваших статей.

— Ну что вы! — Мур улыбнулся. — Зачем мне совет господина Хасси. Я и сам неплохо разбираюсь во всех угрызениях совести. — И нетерпеливо тряхнул головой. — Давайте о чем-нибудь другом поговорим. Жаль тратить на пустяки такой чудный вечер.

Но Трейси не отступал.

— Даже если это и сделка, даже если вы писали неискренне…

— Ненавижу сделки, — перебил его Мур, — и тех, кто в них участвует.

— Спаситель наш и то не гнушался сделкой! Жизни своей богу-отцу не пожалел во искупление грехов человеческих.

— Богохульственное у вас сравнение, — усмехнулся Мур. — Господина Хасси оно бы огорчило.

Возможно ли объяснить себя человеку вроде Трейси, держащемуся общепринятых взглядов, простодушному и набожному? Да Мур и не пытался. Его честность запятнана грязными обстоятельствами. История, общество существовали для него лишь как средоточие власти, хитросплетение причин и следствий, немощи и силы, господства и раболепия. Сам же он, силой собственного разума, оставался независим от этих пут, защитив холодный, осторожный рассудок свой броней ироничности — броней надежной, проверенной и оцененной по достоинству. Сама свободолюбивая суть его побуждала к такой независимости: лавируя меж берегов, он не приставал ни к одному. Мысли его, словно птицы, кружащие над землей, кажется, вот-вот сядут, ан нет — вновь взмывают в небеса. Браун же раскинул силки, и заметались в них беспомощные вольные птицы. Дороже золота заплатил он за избавление Джона. Он поставил мысли свои на службу Брауну. Ирония, но уже не его, а судьбы. Отец бы похвалил его, обрадовался бы, что сломлена столь нарочитая гордость. Ну да бог с ним.

Трейси, конечно, прав. Мура мучали угрызения совести, но отнюдь не в христианском толковании. Мур — историк, таковым он себя по крайней мере считал. А историки не продают правду политикам ни за деньги, ни за спасение брата. Вот какую веру он исповедовал, и, как доказывает история, напрасно.

Разумеется, в конечном счете в 1800 году был принят Акт об Унии, объединивший Англию и Ирландию, однако католики добились полноправия лишь через тридцать лет, Мур не дожил до этого времени. Больше в общественной жизни он не участвовал, хотя несколько раз его понуждали занять пост в руководстве Католической ассоциации. Статей он больше не печатал, полагали, что он продолжает исследовать историю Французской революции. В Мейо его считали весьма образованным человеком, пытливым ученым, однако в Лондоне забыли даже его имя, разве что вспоминали его трактат о партии вигов.

В 1805 году он женился, и брак его породил многочисленные толки и сплетни в Мейо, ибо женился он на племяннице Денниса Брауна, Саре. Она только что вернулась в Ирландию после скандальной связи с лордом Голмоем, известным повесой. За три года до этого Мур познакомился с ней в Лесном — поместье Брауна, куда его привели дела.

Дом этот был много скромнее, чем усадьба Браунов в Уэстпорте, где жил брат Денниса. Он более не носил титула лорда Алтамонта. После объединения Ирландии с Англией ему присвоили титул маркиза Слайго — так в какой-то степени вознаградились заслуги Денниса Брауна перед английским правительством. Самого Денниса вознаградили иначе: сделали членом английского парламента и самым могущественным человеком в Коннахте. Среди крестьянства за ним укрепилась репутация чудовища-людоеда (после «усмирения» 1798 года) и пережила его не на один десяток лет. Впрочем, репутация его мало беспокоила. Он пообещал восстановить мир в Мейо, и слово свое сдержал. А последние из повешенных уже давным-давно сгнили под коркой дегтя, и с эшафотов их поснимали. В кабаках о его зверствах распевали песни, но к ним он оставался глух. В Ирландии народ редко бывает доволен властью.

Поместье Лесное было спроектировано неудачно: конюшня и псарня примыкали к дому, от них на захламленном мощеном подворье стояло зловоние. Да и навоз не убирали, а затаптывали меж плохо пригнанных булыжников.

До Мура неслись голоса слуг, конюхов, они перебрасывались беззлобными шутками, подтрунивали друг над другом.

— Жизнь у нас здесь немудреная, — сказал Браун, встретив гостя. — Никаких музыкальных салонов, как у брата, никаких искусственных прудов, китайских драпировок. Вы бы посмотрели на эту драпировку. Что там только не нарисовано: и пагоды, и всадники. Все стены ими изукрашены. — Он положил руку на плечо Муру.

— Проходите, друг мой, проходите.

— Я приехал лишь затем, чтобы поговорить о судебных положениях. Что явствует и из моего письма. Спасибо, что сочли возможным принять меня.

— Полноте, полноте. Вы гость желанный. В кои-то веки пожаловали.

В передней комнате было сумрачно. На стенах пожелтевшие портреты, лишь белеют под слоем лака и пыли лица.

— Жалкая мазня, — бросил Браун. — Лучшие картины, разумеется, в Уэстпорте. Там и отцов портрет, и Питера, и дедушки. Здесь же родня помельче, всякие кузены и прочие. Кроме вот этого. Взгляните. — Он подвел Мура к портрету мужчины в военном облачении семнадцатого века, здоровый румянец, длинный крючковатый нос. — Вот полковник Джон, во всей своей красе и при всех регалиях; готов ринуться за королем Яковом в бой: не сносить головы кое-кому из протестантов. Понятно, почему мой брат — ныне маркиз Слайго — не повесил этот портрет у себя. Да, в те времена все мы были католиками: и Муры, и Брауны, и Трейси.

— Судя по портрету, человек смекалистый.

— Неплохой холст, рисовал лондонский художник, Тэрвилл.

Они расположились в кабинете у Брауна, в небольшой уютной комнате с камином, топившимся торфом — к вечеру похолодало. По двум стенам до самого потолка — полки с книгами. Двустворчатые окна обращены к лугу. По желтеющей траве стелился легкий туман, вдали под сенью деревьев паслось стадо. Напротив камина высвеченная бликами огня картина: вид с далекого холма на усадьбу Уэстпорт, а за ней — бухта Шкотовая. Бездушное, аляповатое произведение. Ландшафт безжизнен, хотя выписан каждый листочек на дереве и прорисованы все безукоризненно прямые тропинки.

— А этот решил, видимо, за деньги все в натуральном виде преподнести, — усмехнулся Браун, — насажал бы настоящих деревьев, кабы было куда.

— Красивая усадьба, — заметил Мур.

— Что верно, то верно, — согласился Браун. — И построена надежно, на века. За самим городом Уэстпортом, Джордж, большое будущее. Помяните мое слово. Киллала и Баллина — городки отжившие. А в Уэстпорте через пять лет будут у причала стоять корабли с зерном в Англию. Ни один колосок из Коннахта не минует Уэстпорт. Слава богу, и весь наш Коннахт ждет большое будущее. Мы сделаемся подлинными кормильцами Англии. Ей предстоят долгие изнурительные войны с господином Бонапартом, а крестьяне и помещики Ирландии будут набивать карманы английскими банкнотами.

— Не уповайте на историю, — сказал Мур. — Когда мы беседовали в последний раз, господин Бонапарт был лишь поверженным в Египте генералом. А сегодня он повелевает Францией. Времена меняются.

— Не беспокойтесь, с историей я предоставлю разбираться вам, — ответил Браун.

— Вернемся к судебным положениям. — И Мур достал из кармана бумаги.

Они управились с делами за час, оба были смекалисты и дотошливы. Вот Браун положил перо на стол и выпрямился.

— Вы, Джордж, надеюсь, отобедаете у нас? Фазан, запеченный окорок и пирог с крыжовником. Фазана я подстрелил сам.

— Может, в другой раз, — стал было отказываться Мур. — Хотелось бы добраться до дому засветло.

— Незачем дожидаться другого раза. Вдруг опять лишь через годы свидимся. Решено, вы заночуете у нас.

Не все ли равно, подумал Мур. Все, что в жизни имело какое-нибудь значение, далеко в прошлом.

— У меня для вас приятный сюрприз, — напирал Браун. — У меня гостит племянница, Сара. Переехала сюда жить. Вы, вероятно, помните ее еще по Лондону.

Как не помнить. Стройная, черноволосая, кареглазая. Дику Голмою она приглянулась особенно. Им и обесчещена. Толком-то Мур ее и не знал.

— Здесь ей несравненно лучше, — продолжал Браун, — все-таки Лондон — город, не подходящий для ирландки.

— А мне Лондон всегда нравился, — заговорил Мур. — Очень культурный город.

— Что и говорить! — подхватил Браун. — Я там теперь половину времени провожу. — Еще бы! Деннис Браун — член парламента от Мейо. — И все же Лондон город для мужчин. Вы, конечно, слышали про связь Сары и Голмоя.

— Право, не помню… — начал было уклончиво Мур, но Браун прервал его:

— Так вот, она от него ушла. Навсегда. Этот щенок Голмой и ему подобные позорят Ирландию.

— Я плохо знаю его.

— Надо же, познакомился на балу в замке с порядочной ирландской девушкой и заманил с собой в Англию. Стыд и позор навлек и на нее, и на ее родителей. Хотя сам позорит свою родину, сорит в Лондоне деньгами, пускает их на ветер за карточным столом. Англичане над такими смеются, и поделом. Слава богу, Сара порвала с этим подонком.

— Жаль, что я не знаком с нею коротко, — посетовал Мур. — Помнится, она была красивой и умной девушкой.

— Еще бы! У Браунов в роду все умные, кроме брата Слайго, да ему, бедняге, сейчас ум, слава богу, и не нужен. А у Сары ума палата. Поглядите сейчас на нее, ни дать ни взять в монастырь собралась. Да, в каждой семье непременно свое горе. Уж вам-то это знать лучше, чем кому-нибудь.

Мур промолчал. Его обескуражили откровения Брауна о племяннице. Сколько же ей сейчас лет? Около тридцати, пожалуй. Еще не перестарок по ирландским понятиям, хотя молва оставила на ней недобрую метину. Может, и впрямь умна, но убежать с Диком Голмоем — сущая глупость.

— О чем задумались? — спросил догадливый Браун.

Мур улыбнулся.

— О том, как восхитительны умные женщины.

Браун взглянул на него, теперь догадка сквозила во взоре.

— Смотрите, Джордж, не переусердствуйте. Досадно, если что-нибудь помешает нашей дружбе.

— Дружбе? — изумился Мур. — А разве мы друзья?

До обеда оставался еще час. Браун оставил гостя в парке. Ясный, погожий день клонился к вечеру. С полей долетал легкий ветерок. Муру почудилась в нем горьковатая соль Атлантики, и ожили воспоминания. Тропинка по лугу привела его к речушке с куцым горбатым мостиком. За ним — легкий домик. Мур взошел на мост. Внизу журчала река, быстрая, полноводная. Наверное, Сара в домике, подумалось ему. Читает или вспоминает Лондон.

Сара появилась лишь к обеду в маленькой и не очень опрятной столовой. Под ногами обтрепанный турецкий ковер, на стенах потемневшие от времени портреты. Села она с противоположного от дяди конца стола. Оказалось, память подвела Мура: Сара и впрямь стройна и кареглаза, но волосы у нее вовсе не черные, а каштановые, уложены в модную прическу. Строгое платье голубого бархата приоткрывало длинную шею. За обедом она была немногословна, но прислушивалась к обоим мужчинам, обращая то к одному, то к другому спокойный внимательный взор. Нередко на губах играла мимолетная полуулыбка. Зубы у нее были белые, но неровные.

Помогая ножом, Браун оторвал фазанье крыло.

— Обед на славу, — благодушествовал он. — Наконец-то блудная дочь Браунов вернулась домой, в Мейо, и вот мы за обедом в приятной дружеской компании. Джордж, нам вас частенько не хватает. И не только нам. Вам бы побольше интересоваться, как живет наше графство.

— Вы охотник, господин Мур? — спросила Сара. Звучный, богатый оттенками голос. Сейчас в нем слышался серебряный перезвон.

— Я писатель, — ответил Мур. — И управляющий своим же поместьем. Дел хватает.

— Брат Джорджа любил поохотиться, — вставил Браун. — А Джордж совсем иной.

— И о чем же вы пишете?

— Об истории. Не о всей, конечно. Что-то, однако, не очень получается.

Браун, не прожевав мяса, опять не утерпел и вмешался:

— Несколько лет тому история сама к нему в двери постучалась. Однако он ее не очень-то любезно встретил.

— Историю я не читаю, — произнесла Сара, — больше стихи и романы. Романы мне очень по душе, а история — нет, все эти бедствия и даты — ужас!

— Если удастся закончить, и моя работа будет не веселее.

Сара подняла бокал вина. Мур наконец вспомнил, где видел ее в последний раз. В доме лорда Голланда. Немного иной: голос резче и тон нетерпимее. Большой тогда устроили бал. Запоминающаяся она была женщина. Да и сейчас тоже.

— В печальную годину вернулись вы домой, мисс Браун.

— Почему? — удивилась она. — Не понимаю, о чем вы.

— По стране прошли волнения. Люди изведали много горя.

— Ну, сейчас-то порядок уже наведен, — бросил Браун. — Скоро-скоро расцветет наш край. Я же говорил вам, Мур. — Он поднял бокал. — Сара, не придавай значения его словам.

— Как же не придавать значения тому, что говорит историк? Вряд ли господину Муру это приятно. Не правда ли?

— Ваш дядюшка связан с Мейо куда теснее, чем я, — признал Мур. — Его имя поминают в каждом доме.

Сара уловила иронию в его словах.

— Неужели, Деннис? И как же тебя поминают?

— Да как бы ни поминали. Джордж, я к этому стараний не прикладывал, лишь восстанавливал в Мейо мир и покой.

— Pacem appellant, — изрек Мур.

— Что вы сказали, господин Мур? Я не знаю латыни. Латынь и история не для моего ума. Я темная провинциалка.

— И это называется мир, — перевел Мур.

— Договаривайте уж всю фразу, — сердито бросил Браун. — Solitudinem faciunt et pacem appellant — «Творится хаос, и это называется мир». Ну что ж, хорошо. Значит, в хаосе нам и жить.

— Тем из нас, кто уцелел, — вставил Мур.

— Я об этом ничего не знаю, — проговорила Сара. — Сколько бед на свете!

— Вам простительно, — сказал Мур, — а вот мы с вашими родными пережили тяжкие времена. Как и всякий в Мейо. Были у нас свои разногласия. Но все в прошлом. Как говорит ваш дядюшка, «мир и покой в Мейо восстановлены».

— И в кои-то веки мы стали заодно, — ввернул Браун. — Помните, Джордж?

— Помню, — только и ответил тот.

Браун улыбнулся племяннице.

— Женские ушки привыкли к иным разговорам: шелковые платья, разные безделицы с ярмарки, боярышник в цвету.

— В тебе проснулся поэт, — улыбнулась она.

— Слова эти не мои, — усмехнулся Браун, — это из песни одного киллальского учителя. И поют ее по-ирландски.

— А учителя этого повесили в девяносто восьмом году, — уточнил Мур.

— Сколько бед на свете! — снова вздохнула Сара. — И повсюду есть поэты.

О Деннис Браун, дорогой, Случись мне встретиться с тобой, Я сразу руку протяну, Но не привет тебе пошлю, А лишь за глотку ухвачу Да петлю из пеньки скручу. Ты дернешься разок-другой И обретешь мир и покой.

На следующее утро Мур проснулся с мыслью о Саре, точно остался после нее легкий, но будоражащий чувственность аромат. Обрывки воспоминаний: вот она плавным движением руки поднимает бокал, рука у нее небольшая, изящная, в темно-карих глазах — память о многом, чего не расскажут уста. И эту женщину — словно орден в петлице — выставил всем напоказ Дик Голмой у лорда Голланда. Вот какая завелась у него юная ирландская дикарка.

Мур оделся, пошел луговой тропинкой к горбатому мостику. Перебрался через речушку и подошел к дому. Как и ожидал, он застал ее там, и она этому нимало не удивилась. Она заложила страницу романа листочком бумаги и, положив книгу на плетеный столик, встала навстречу гостю.

— Вы наконец вспомнили меня.

— Да, однажды мы встречались. Но вид у вас был совсем иной.

— Я сама была иная.

Они пошли по тропинке, у ног их журчала торопливая речка.

— Вы рады, что вернулись в Мейо?

— Не рада, но и не огорчена. Я здесь, вот и все. На борту корабля очень волновалась, а приехала — ничего узнать не могу. Мне не нравится усадьба Денниса. А вам? Уэстпорт лучше.

— Роскошнее, — поправил Мур. — В Уэстпорте женщине вольготнее. Вы бы согласились там жить?

— Мне нравится бухта. И острова. Я люблю все, что красиво.

— А еще вы любите романы.

— Верно. Я глупая женщина. Глупая и упрямая. Это меня когда-нибудь и погубит.

— И вовсе вы не глупая. Я думаю о вас со вчерашнего вечера. Никак не разгадаю, кого вы мне напоминаете.

— Весьма обидное замечание для нашего недолгого знакомства.

— Но вы же не обиделись.

— Откуда вы знаете?

— Вы задержитесь здесь?

— А куда мне ехать? Лондон мне в нынешнюю пору не мил.

— А я люблю Лондон. — Мур нарочито не заметил намека в ее словах. — Лондон или Париж. А Испанию я помню, наверное, так же, как вы — Мейо, будучи в Лондоне. Но я осел в Мейо прочно. Никуда не уеду.

— Глядя на вас, не скажешь, что вы обрели здесь покой. Вы несчастливы.

Они дошли до рощицы. За ней, словно пенек в поле, кургузо торчал дом Брауна.

Сара остановилась, повернулась лицом к Муру.

— Знаете, почему я вернулась? Не спрашивайте дядю, он тут же что-нибудь сочинит. Голмой разорился и выгнал меня. Принудил уехать. Иначе я и по сей день была бы с ним.

— Вы так к нему привязаны?

Она сломала веточку, поковыряла ее.

— Я презирала Голмоя. Особенно первый год. Он безмозглый бахвал, хоть и хорош собой. Любой женщине на моем месте было бы трудно, подруг нет, окружают одни лишь мужчины да женщины вроде меня.

— Вроде леди Голланд, — вставил Мур.

— Вроде леди Голланд. Вы что, смеетесь надо мной?

— Ничуть. И никогда себе этого не позволю.

— Никогда? Даже когда узнаете меня лучше?

— Тем более.

— Не зарекайтесь, господин Мур. Я вовсе не такая, как обо мне рассказывают.

— Я могу судить лишь по вашим собственным рассказам. Если угодно, можете вообще не говорить о себе.

— Я не оправдываю надежд. Мне это не раз говорили.

— Значит, мы одного поля ягода, — улыбнулся Мур, — скоро убедитесь в этом сами.

Четыре месяца спустя Сара Браун стала любовницей Мура. Его надежды она оправдала, вела себя сдержанно, но искренне. Муру виделся в этом особый изыск. Он рассудил, что ею двигала хоть и не любовь к нему, но чувство весьма близкое. Сам же он находил усладу в ее ласках, загадочная душа ее лишь распаляла его чувственность. Как он и предрекал, они оказались одного поля ягода и не докучали друг другу слишком большими притязаниями. Поначалу они тщательно скрывали свою связь, но не прошло и полгода, как о ней судачили уже по всему графству. Мур полагал, что, прослышав об этом, Браун вызовет его на дуэль, однако тот изображал полное неведение.

— Может, он и впрямь ни о чем не догадывается, — предположил Мур однажды.

— Все он знает, — ответила Сара, — у нас в роду все такие: никогда не угадаешь, кто как себя поведет.

Через три года они поженились, а еще восемь месяцев спустя на свет появился сын — в честь отца и деда его назвали Джорджем, крещение и воспитание он получил католическое. Муру даже не пришлось настаивать на этом — супруга не интересовалась такими мелочами. Хотя в свете они появлялись редко, местное общество считало их брак счастливым, и, вероятно, не без оснований.

Историю Жиронды и Французской революции Мур так и не дописал. После женитьбы он еще несколько лет продолжал работать, но с каждым годом все более и более охладевал к своему труду, все более сомневался в том, что в состоянии закончить его, все более отчетливо видел, что не понимает истинных, скрытых сил, движущих политикой и историей. Первые два тома сохранились и поныне, написаны они гладко, может, несколько суховато и казенно, изысканным каллиграфическим почерком, черными, выцветшими от времени чернилами. Далее — черновики последующих глав: многое исправлено, зачеркнуто, переписано заново; и план глав еще более далеких, списки имен, дат, неточно цитируемые эпиграммы, малоубедительные выводы. И история в итоге предстала перед ним подернутой ледком лужей на лесной тропе, в мутной воде едва различимы палые листья да сухие сучья.

В девятнадцатом столетии среди крестьян ходили упорные слухи, что Джон Мур не умер в Уотерфордской тюрьме, а бежал в Испанию. Узнав, что брат его женился на родственнице Денниса Брауна, вернулся и вызвал его на дуэль. Стрелялись они будто бы на пустоши возле развалин аббатства близ Баллинтаббера. Но кровь братьев так и не пролилась, и Джон вернулся в Испанию. По тавернам распевали дурно сложенную балладу о поединке. В убогих ее виршах Джон представал в повстанческом изумрудно-зеленом мундире, вроде Роберта Эммета с цветной гравюры. Молва о Джоне Муре отображала, скорее, всеобщую ненависть к Деннису Брауну, нежели к Джорджу Муру, который всем виделся затворником Мур-холла.

В двадцатых годах, когда Мур уже был на склоне лет (впрочем, отец его дожил и до более преклонного возраста), в Мейо, как и по всей стране, разразилось восстание тайного католического общества «Лента». Заговорщики, как в свое время Избранники, бесчинствовали: резали скот, выжигали поля. Пред судом предстал один из зачинщиков, Мики О’Доннел, племянник Ферди, и Мур взял на себя все судебные расходы, педантично записав их в своей расходной книге: «Сотня фунтов защитнику на ведение судебного дела М. О’Доннела. В память о Джоне Муре». Однако деньги не помогли. О’Доннела отправили в тюремную колонию на остров Земля Ван Димена.[43]

В ту ночь, когда он записал в книгу судебные расходы, он вынес свое кресло на балкон, где сиживал отец, и пробыл там час, стараясь вспомнить, как тяжелой поступью обходил отец строящийся дом и, тыча тростью, давал указания. Или как Джон ехал верхом на своей гнедой по аллее. Но лица расплывались, ускользали. Перед мысленным взором его маячили лишь старик да юнец, но лиц не разобрать. Он рад был бы дать волю слезам, но плакать не привык. Глаза остались сухими и сейчас. Он заворчал, резко поднялся, толкнув кресло, и, опираясь на отцовскую трость, пошел в дом.

ИЗ ДНЕВНИКА ШОНА МАК-КЕННЫ, ОКТЯБРЬ ГОДА 1798-ГО

Четверг. Только что вернулся из тюрьмы, где несколько часов пробыл с дорогим моим другом Оуэном Мак-Карти; завтра поутру его повесят. В следующий раз, когда я возьмусь за перо и открою эту тетрадь, чтобы пополнить ее глупыми записями, его не будет с нами, он уже предстанет пред Всевышним. Утром я, как и всякий истинный христианин, не пойду к тюрьме.

Когда вешают человека, на большом листе бумаги пишут его имя, суть его преступления и приговор, подписанный гражданскими и военными властями, то есть Деннисом Брауном и генералом Тренчем. Бумага эта вывешивается на здании суда рядом с ей подобными, а то за недостатком места и поверх одной из них. Дождь размывает чернила, и имена приговоренных к казни бесследно исчезают: Донеллан, Нилон, Дуган, Малкерн, Данн, Кланси, Бэрк. Но тел повешенных дождю, увы, не смыть, и их не предают земле, а обмазывают дегтем и оставляют на всеобщее обозрение.

«Оуэн Мак-Карти» — написано на бумаге сегодня, далее называется его профессия: учитель — и говорится, что, взяв у французов оружие, он воевал против короля, принимал участие в таких-то боях, в такое-то время, на правах командира среди мятежников, что подпадает под статью о государственной измене и карается смертной казнью. Все это, очевидно, и так, хотя Оуэн мало рассказывал мне, чем занимался последний месяц, да и мне не очень-то хотелось его расспрашивать. Мне страшно подумать, что жизнь и смерть человека можно низвести до нескольких слов на клочке бумаги.

Вечер сегодняшний был тихий, теплый, на ясном небе у самого горизонта — окрашенные закатным солнцем багряные прожилки облаков. Весь месяц выдался погожим. Я шел по Высокой улице к тюрьме. И Высокая и Крепостная запружены праздными солдатами, ополченцами, йоменами. Они разгуливали по улицам, просто стояли, прислонившись к стенам лавок, все таверны переполнены. И такое мы видим каждый день с тех пор, как в Мейо вступил генерал Тренч и расположился со штабом в Каслбаре. Тут и ополченцы из Манстера, говорящие только на ирландском, и заморские солдаты, которые вроде бы лопочут по-английски, но мне не понять ни слова, у них во рту словно горячая картофелина. Сколь неразумно посылать на нас такую кару — сонмище этих красных ос.

Я принес Оуэну новую полотняную рубаху, чтобы назавтра он выглядел достойно, кувшин виски и хлеб, его испекла Брид из самой лучшей муки. Также принес я ему четки, их вырезал мой отец из мореного дуба во время гонений на католиков. Их носил отец, носил их и я — от времени они стали как полированные.

Он поблагодарил меня за подарки, разложил все на койке. В камере было темно, лишь полоска света проникала из коридора, но даже и в полутьме разглядел я его заросшее лицо, по-моему, он очень исхудал, щеки запали. Половину зубов ему выбили, оставшиеся шатались, и говорил он, пришепетывая. Я глядел на него, и сердце у меня заходилось.

— Весьма недостойная смерть мне уготована, — сказал он, — придушат, точно щенка.

— Этого, Оуэн, не страшись. Мучиться недолго. Тебе бы о другом подумать следовало. Священник к тебе приходил?

— Приходил. Сегодня днем. Я его быстро выпроводил, да так, что у бедняги уши огнем пылали.

— Но он отпустил тебе грехи?

— Да. Но думаю, что с тяжелым сердцем. Чтобы добиться от меня покаяния, ему не один день пришлось со мной повозиться.

Я знал, что бравадой этой он словно огораживает себя стеной, заключая душу свою в темницу куда более тесную и мрачную, чем та, в которой он сидел.

— Не знаю, как и благодарить тебя, Шон, за то, что пришел, — помолчав, сказал он.

— Да к тебе б с радостью знаешь сколько людей пришло! Поэты из Керри, из Западного Корка.

— Возможно.

— Не «возможно», а наверняка. Где б ты ни жил, всюду тебя почитали.

— Да неужели? Прямо сказать, порой почет этот весьма странно выражался.

— Твои стихи будут читать еще долгие годы.

— В этом я не сомневаюсь. Ведь ко мне стихи не будут иметь уже никакого отношения. Они будут жить сами по себе. Не стихи же привели меня в это узилище, а жизнь, глупая и дикарская.

— Кто знает, что глупо, а что — нет.

— Священник, — бросил Мак-Карти, — сказал, что отпустит мне грехи, лишь когда я покаюсь, что примкнул к французам. Я говорю, конечно, каюсь, ведь за это меня жизни лишают. Но ему этого было мало, он заставил меня покаяться, что я признаю свой грех против господа и людей от начала и до конца. Самому-то ему и тридцати нет, голос такой неприятный. Впрочем, что он отпустит грехи, что папа римский — все одно. Я, конечно, и не собирался исповедоваться полностью. Так, рассказал лишь о самом значительном, иначе бы он до сих пор здесь сидел. Господи, как же безобразно я жил! Уже после того, как он ушел, я вспомнил про Мэри Лавель, девчонку из Балликасла, она потом вышла замуж за о’доннеловского батрака. Забыл совсем о ней упомянуть. Невеличка, в бедрышках узенькая, двумя ладошками обхватить можно.

— Боже мой, Оуэн. Не об этом тебе сейчас думать нужно.

— Верно, хотя не все ли равно, о чем? Помню, увидел я ее впервые у Ферди О’Доннела на кухне, так от страсти прямо кровь закипела. А потом, ночью, за домом лежу рядом с ней, думаю, а какая, собственно, разница? Что она, что Джуди, которая ждет меня в Киллале. И к чему, думаю, я все это сейчас затеял. Когда страсть овладевает, рассудка не слушаешь. Это каждому известно. Как мои воспоминания попика потрясли, а! Похоть — это свирепый дикий зверь, что живет в нас, его небось так в семинарии учили. Согласен, говорю. Еще признался, что беспробудно пил. Это грех особый, говорит. Да, парень такого страха нагонит, что ты любого прихода сторониться станешь. Мэрфи у нас в Киллале, хоть и фанатик безумный, а все ж кое о чем суждение имел.

— Оуэн, но то, о чем ты рассказал, и впрямь грехи. Может, господь более терпим к поэтам, но церкви-то он об этом не сказал.

— Особо попик упирал на то, что церковь осуждает восстание против короля. Все красноречие свое употребил. Говорит, то, что с французами пошел, — это тягчайший из твоих грехов. Искренне ли ты каешься, что пошел с оружием против государя. Искренне, говорю, всем сердцем скорблю. Видишь, какая тяжкая расплата ждет тебя. Вижу, говорю, хуже и придумать ничего нельзя. А сам он мальчишка мальчишкой, Шон, наверное, и бриться-то недавно начал.

Говорил он так, словно сидел у меня дома, наверху, за кувшином виски, и мрачные шутки его вот-вот скатятся к богохульству. Он помолчал, потом вновь заговорил:

— Безумная и глупая затея. В Баллинамаке вокруг меня падали люди, корчились в муках, им взрывом обрывало руки, разворачивало животы. И средь этого страха меня не покидала мысль: какая глупость, что мы пришли сюда под зеленым знаменем, в это кровавое болото. Около болота на кустах полно черники, но мне уже никогда не доведется пройтись по тропинке с пригоршней ягод и запачкать соком губы.

В Оуэне таится неизбывная любовь ко всему земному, может, поэтому и получился из него прекрасный поэт. И что значат тягчайшие грехи его — пьяные дебоши, даже эта соблазненная девушка за домом — как не проявления этой любви! Не сомневаюсь, чувство это в нем столь сильно, что он не осознает своей греховности. Да поможет ему бог, да найдет ему оправдание.

— Я пошел с повстанцами, — говорил Мак-Карти, — потом сбежал, потом опять пристал. Не вернись я к ним, жил бы сейчас тихо-спокойно в Манстере, меж холмов, да хвастал бы совершенными подвигами. Господи, тогда я впал бы в другой грех.

Сердце у меня сжалось, когда я подумал, что завтра жизнь уйдет из этого тела. Я так и вижу его в какой-нибудь манстерской таверне: вот он сидит, прислонившись к стене, с кружкой портера в руке. Но, увы, перед взором моим лишь худое, заросшее лицо в полумраке, завтра же наступит мрак полный. Страшно заранее знать день и час своей смерти.

— Часто восстание представляется мне огромной волной. Вот она накатила, увлекла за собой людей, но каждого по разным причинам, а кого и вовсе без причин, например убогих безземельных батраков да бродяг. И одному богу известно, почему волна эта захватила и кое-кого из дворян: Джона Мура, Малкольма Эллиота, Рандала Мак-Доннела и прочих.

— Не убеждай, не доверюсь дворянам, — резко и презрительно бросил он, — что хотят, то и делают, и никакие причины им не нужны.

— Почти сто лет собиралось это восстание. И вот обрушилось точно лавина.

Порой мы надолго замолкали и просто глядели друг на друга, или во тьму, или на скудный свет, пробивавшийся сквозь маленькое зарешеченное окошечко в двери. Может, ему лучше, когда он чувствует меня рядом, а может, когда он наедине с собой. Все же верно, что он сейчас рад мне. Ведь поначалу, до того как судьба занесла его в Мейо, мы были закадычными друзьями.

Раз он неожиданно спросил:

— Ты когда-нибудь видел, как вешают человека?

— Нет, и не увижу, — ответил я. — Страшно подумать, что кого-то это зрелище привлекает.

— А я вот видел. В Макруме. Там вешали Падди Линча.

— Вожака Избранников, — вспомнил я.

— Да, его самого. За это и за два убийства его и повесили, хотя бед он натворил куда больше. Его звали не иначе как макрумским вожаком. Хотя последний год он жег, убивал и грабил по всему Западному Корку, начинал-то он в Макруме, там у него был клочок земли и несколько акров на взгорье, оттуда его слава и пошла. Уж как его дворянство ненавидело! С гончими на него, точно на лису, охотились. Но в конце концов передали это дело ополченцам, они-то его и выследили. Нашли его с четырьмя дружками в пещере, привезли их всех в Макрум и повесили на площади.

— Помню, помню. Я тогда жил в Корке, уехал оттуда лишь через год. Целую неделю в городе только и разговоров было, что о Падди Линче.

— Корк — это не Макрум. Там со старых времен крепость сохранилась, ворота прямо на площадь выходят. А площадь там, как и в любом городе в Манстере, большая — город-то торговый. В то утро народу там собралось больше, чем в базарный день вместе со скотом. Пришли посмотреть, как Падди Линча будут вешать. И я там был. С утра полкувшина виски выпил. Да и вокруг все хмельные, песни поют. Хороший денек выдался в Макруме, когда вешали Падди Линча.

— Но уж по нему-то никто слез не пролил.

— Да, жестокий человек. По всему Балливурни колобродил. На мелкие хозяйства налеты совершал. Под конец настоящим разбойником стал, да и могло ли быть иначе? И впрямь зверем сделаешься, коли тебя собаками травят.

За все это время с Оуэном мы приложились к кувшину всего раза три-четыре. Может, хотел он встретить утро трезвым, может, берег виски на долгую одинокую ночь. Как бы то ни было, я его не упрекну.

— Отец у меня был куда беднее любого Избранника, — рассказывал он, — батрак, мотавшийся по ярмаркам с лопатой на плече. Я никогда не говорил тебе, как он умер? В придорожной канаве, голодным. Ой, как горько мне было, когда об этом узнал.

— Ты посвятил ему прекрасное стихотворение, оно лучше любого мраморного, черного ли, белого ли, памятника.

— Ему хлеб нужен был, а не мой стих. А я знай себе бражничал невесть где, время в тавернах убивал да в школе, вдалбливал ненужные знания в головы крестьянских сыновей. А сам-то я в школу пошел только потому, что отец семь потов ради этого пролил, на каждом шиллинге его пот. А я его бросил. Вырос батрацкий сын и бросил отца. А какой был отец у тебя, Шон?

— Лучший на свете, — ответил я и стал вспоминать. — Он держал лавку на улице Пустозвонной, а мать была служанкой в одном из тамошних домов. Так они и познакомились. Отец очень любил читать. Все деньги тратил на книги и мне к ним любовь привил.

Оуэн вдруг потянулся, взял мою руку в свои ладони, ощупал.

— Такая же, как у меня. Мягкая, будто господская. А у отца — точно из дубленой кожи, и пальцы крепкие, узловатые. Вечно грязные, не мог он их никак дочиста отмыть. Грязь въелась в кожу и под ногтями. Помню, повел он меня в первый раз в школу, так руки все за спиной прятал. Хороший урок для батрацкого сына. Лучше лица мне руки его запомнились.

— Ты, верно, крепко любил его, — сказал я. — Это и по стиху чувствуется.

— Как страшно он пил, — продолжал Мак-Карти, — правда, редко когда деньги водились. До беспамятства напивался. Упокой его душу, господи.

— Да ниспошли вечный покой, — произнес я, хотя мольба моя была, скорее, о сыне.

Снова наступило молчание, мы немного выпили, и Оуэн сказал:

— А ты помнишь тот стих, который мне все не давался? Про лунный свет, падающий на какое-то лезвие. Когда меня охватило то безумие в Киллале, думалось, я разгадал этот символ: то было лезвие крестьянской пики. И это безумие, точнее, лишь малая его толика. Добавь сюда и барабанную дробь, и мушкеты, и зеленое шелковое знамя. Так и провалялся этот образ на задворках памяти, нечем его оживить.

— Дай срок, и он оживет, — опрометчиво сказал я и в ужасе осекся, глупые слова мои, казалось, бесконечным эхом отзывались меж каменных тесных стен.

Но Оуэн лишь рассмеялся и ничего не сказал. Заговорил он чуть позже.

— Помню еще в детстве, отец вместе с другими батраками нанялся пахать у Хассета, чтоб его на том свете черти драли. В полдень я принес им ведро воды, чтоб было чем запить лепешки. Сели мы с отцом у межи, поели лепешек, и отец растянулся прямо на земле и засмотрелся на небо. А я сидел и смотрел на пашню, на лошадей, на плуг. Деревянный, сейчас таких и не встретишь, почти как соха, только обрез стальной. И в этой блестящей полоске — все то мартовское утро.

— И что же здесь удивительного? — Я вообразил было, что понял его. — Написал же О’Салливан стих о лопате. Почему бы не написать о плуге?

Но он лишь досадливо дернул плечом, широким плечом пахаря.

— Мои стихи в ящике у Джуди Конлон дома, — сказал он, — буду благодарен, если съездишь к ней на днях и заберешь. — Она женщина порядочная, но лучше, если стихи попадут в руки образованного человека.

Я, конечно, пообещал забрать стихи, и мы вновь замолчали. Так просидели мы часа два с лишним. Ноги у меня точно вросли в пол. Я не знал, как мне проститься с ним. Раз в решетчатое окно вдруг ударил свет фонаря, на нас воззрилось чье-то темное лицо и исчезло.

— Бедняга тюремщик всю ночь глаз не сомкнет, если мы будем так сидеть, — усмехнулся Оуэн. — Отправляйся-ка ты домой, к Брид и Тимоти.

Я встал, однако Оуэн продолжал сидеть. Я обнял его, поцеловал. На глаза навернулись слезы, ноги задрожали, в горле застрял комок. Оуэн положил мне руку на плечо и крепко стиснул его.

— Счастливо вернуться домой, — пожелал он.

Пятница. Записывал я о вчерашнем дне почти всю ночь, спать не ложился, да и не мог: как не написать о последних часах жизни на земле поэта Оуэна Мак-Карти. Перечитывая записи сейчас, я вижу, что много пропустил, впрочем, достаточно и того, что есть.

Лавку сегодня я не открывал. К восьми утра народ уже запрудил всю Крепостную улицу вплоть до перекрестка с Высокой. Тимоти еще спал. А мы с Брид сидели за столом друг против друга, она положила правую руку на мою. Чай на столе в чашках давно остыл. Вскоре до слуха нашего донеслась барабанная дробь со стороны Крепостной улицы. Толпа притихла, а через минуту-другую взревела. Мы с Брид постыдились даже обменяться взглядами. Я перекрестился. Requiescat in расе.[44]

Вторник. Сегодня я побывал в Угодьях Киллалы, в домишке у Джуди Конлон. Она охотно отдала мне ящик со стихами Оуэна. Сказала, что берегла как зеницу ока, особенно когда пришли гвардейцы, пожгли немало домов (ее, к счастью, не тронули), с населением обращались грубо, недостойно христиан. Мне она показалась женщиной приятной и скромной, несмотря на то что жила во грехе.

Несколько миль меж Киллалой и Баллиной ехал я вдоль стены, единственной моей попутчицы на пустынной дороге. Каменная стена эта, великолепно выложенная и облицованная, отгораживала владения лорда Гленторна. Стена высокая — всаднику едва заглянуть. За ней — знаменитая усадьба, словно сказочный замок, спустившийся в Мейо с небес из-за тридевять земель. Метко окрестили его владельца Всемогущим.

Увидел я его дом в предвечерний час, лучше времени и не выбрать. Светло-голубое, переходящее в салатное небо, тронутые багрянцем облака — завтра будет ветреный, на удачу морякам, день. Да разве было у нас когда что-либо общего с этим упрятанным за каменными стенами миром, ворота в который охраняют мраморные мифологические чудища: крылатые кони, орлы, львы, обезьяны, великие и малые драконы? Кареты, сверкая на солнце полированными боками, проезжают мимо; всадники и охотники стремглав несутся по осенним, буровато-желтым полям. Глядя на них, захватывает дух. Господа в алых камзолах, дамы в черных и зеленых бархатных амазонках. Остановятся у трактира, опрокинут, вытянувшись в седлах, стаканчик шерри, виски или кларета, а подле скакунов в нетерпении заливаются лаем гончие. Лица у всадников красные, носы орлиные, голоса резкие и звучные, точно лай их собственных гончих.

Одного только Всемогущего так никто из местных и не видел, его именем пугали детей.

ЭПИЛОГ Зима года 1798-го

НЕОПУБЛИКОВАННЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ АРТУРА ВИНСЕНТА БРУМА, АВТОРА «БЕСПРИСТРАСТНОГО РАССКАЗА О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В КИЛЛАЛЕ В ЛЕТО ГОДА 1798-го»

Однажды я спросил своего знакомца, человека, знающего и мудрого, учит ли людей история? Вместо того чтобы, презрительно пожав плечами, пропустить вопрос мимо ушей, ибо серьезного ответа вопрос мой не заслуживал, он глубоко задумался и ответил, что вряд ли, скорее, можно научиться у историков. Впоследствии я при случае имел возможность поразмыслить над его словами. Читаю, например, Хьюма или Гиббона, стараюсь вобрать как можно больше.

Гиббон раскрывает перед нами панораму античного мира, от Дарданелл до Геркулесовых столбов[45] — эдакий огромный храм с колоннадой и нишами, сверкающий белым мрамором под палящим солнцем Средиземного моря, — и показывает потом, как храм этот ветшал и разрушался, какой ужасный и постыдный конец ждал его. И читателю надолго-надолго запоминается каждая, даже самая малая, частичка этого храма, их сложная взаимосвязь. Каким убедительным видится распад античного мира, как исподволь разрушаются устои власти под влиянием новых веяний, как стираются далекие границы империи под натиском варваров. Всякие причины, всякие доводы у Гиббона аккуратно разложены по полочкам. И вся великая драма тех лет облачена в прекрасную форму — язык Гиббона строг и бесстрастен. Внимаешь его рассказу доверчиво и благоговейно. Вот она, думали мы, мирская драма истории человечества, в которой участников не одна сотня тысяч, и у каждого своя роль, однако и самые сокровенные ее тайны все же разгаданы человеческим разумом. Могуч был Рим, и страшно его падение. Но сколь могуч и пытливый ум историка, осмотрительно и беспристрастно выносящего свое суждение.

Но так думается лишь поначалу! Мы откладываем том истории, выходим погулять в сад или навестить занемогшего прихожанина, может, мы просто сидим и стрижем ногти — и вот тут-то подкрадывается, точно племя варваров германцев, сомнение. А вдруг все было совсем не так? Вдруг все вершилось само собой, волей случая (удачного ли, неудачного) или волей самого провидения. Может, и впрямь покарал господь древних за их грехи — ведь бытовало же такое мнение. Может, Гиббон — искусный чудодей, жонглер фразами, маг от словесности. Может, и не Рим предстал перед нами на страницах его истории, а причудливые картинки, нарисованные его воображением, не столько связанные с прошлым, сколько с расхожими сюжетами, приправленные толикой псевдоримской романтики: высокие горные вершины, предзакатное солнце, развалины храма. И истинное прошлое остается неведомым, во тьме веков копошатся в городских лабиринтах люди, воюют, умирают — но нам уже не услышать голосов былого, не записать связно все события. Все-таки ничему не учит людей история, а от историков мы узнаем лишь о собственном невежестве.

Чую и я свою гордыню и пристрастие, кивая на Гиббона, когда перелистываю страницы своего скромного повествования. Он пишет о падении великой империи, я — о пустячных раздорах в глухой провинции, об армии голодранцев крестьян да о вояках-ополченцах и йоменах, о пахарях, окончивших век свой на эшафоте. Да и какой из меня летописец: смятенный духом слуга господень, образования весьма заурядного, люблю покой и благовоспитанность, не отказываю себе и в лакомом кусочке. Какой самонадеянной и фальшивой видится мне сейчас первая глава моих записей, где я — ни дать ни взять Гиббон из Мейо — обрисовываю читателю расстановку сил накануне восстания, разные слои общества, даже рельеф местности и погоду. А разве не покривил я душой в своих пристрастных и обрывочных воспоминаниях? Истина светила мне маяком в трудах моих, и я как мог старался представить читателям описание всего, что произошло, без искажений и прикрас, а также и чувств своих, как во время событий, так и по прошествии некоторого времени. Однако слова мои мертвы, точно остовы судов, что чернеют на песчаных отмелях.

Вот передо мною лицо Ферди О’Доннела. Он сидит у меня на кухне. Небритый, глаза от бессонницы запали. Широкая, тяжелая рука с узловатыми пальцами покоится на столе. Рядом чашка с недопитым чаем. Час поздний, по углам гнездится мрак. Мы сидим молча. За окном на улице слышатся крики. Ферди поднимает руку, но она вновь падает на стол. Сцена эта видится мне как наяву. Но это лишь случайный, лишенный значимости эпизод. А что, если в таких вот мгновениях и заключена истина? Неспроста память посылает их нам. Поразмыслить бы над ними, разобраться. Но увы, тщетны уловки памяти.

И эта встреча с О’Доннелом забудется, не оставит следа в душе. Как не оставило следов ни в городе, ни в деревне восстание — смыло все осенними дождями. Хотя я ежедневно встречаюсь с теми, кто держал меня в плену. Раз я видел их из окна — они прятались от дождя, прижавшись к стене. Должно быть, и в их памяти жили не менее яркие воспоминания, факелами высвечивая в темном лабиринте лет. Мы учтиво раскланиваемся при встрече. А дома, в своих хибарах, они рассказывают о былых сражениях, и сыновьям видится в этом удаль и отвага. И уж, разумеется, восстание не забыли в дворянских усадьбах. И там многие лета спустя появятся свои легенды, в которых быль и небылицы приправлены спесью. Я же в своем рассказе стремился изложить одну только правду. Может, моя гордыня самая большая. Память же глумится и насмехается надо мной.

В первые недели и даже месяцы после нашего вызволения из плена я прочувствовал, сколь много перестрадала моя любимая Элайза. В самую тревожную и опасную пору она являлась источником моей силы, твердыней всего моего бытия. Мое большое упущение в том, что в рассказе своем я не упомянул о многочисленных ее добрых деяниях, об истинно христианской силе духа, которую она являла всем нашим товарищам по несчастью. Велеречивостью она не наделена, равно как и большим умом, однако любит и умеет пошутить. Но вот опасность миновала, и предстала передо мной ее смятенная душа, она открылась мне не в словах, а в состоянии ее, подавленном и плачевном. Сколько раз заставал я ее у окна в гостиной: она сидела, устремив взор на узкую пустынную улочку. Я-то знал, что сейчас перед глазами ее: бурлящая толпа и те, кто нашел ужасную смерть под нашими окнами.

Поэтому с несвойственной мне проворностью мысли я смекнул, что на рождество нам лучше поехать в Дербишир, в гости к моему брату Николасу. Первое в нашей супружеской жизни рождество мы провели у него, и Элайза с нежностью вспоминает те дни. Кроме того, я знал, сколько душевных сил подарит ей английское рождество. Кое-кто посмеивается над праздником, считает, что в нем много от языческого праздника зимы, мне же рождество всегда представляется истинно христианским, ибо в разгар декабрьской стыни утверждаются горячая любовь и сострадание. Элайза, разумеется, как всегда и во всем, полностью поддержала мое намерение. Не припомню, чтоб она когда-либо не согласилась с моими планами или предложениями, не выполнила моей просьбы. Истинная христианка.

Из Каслбара до Дублина мы ехали почтовой каретой, некоторое время нас сопровождал отряд могучих красавцев драгун под командой молодого капитана, черты лица у него тонкие и нежные. Карета поджидала нас у здания суда. Не в пример роскошным английским почтовым каретам, наша оказалась грязной и убогой, лишь колеса блестели свежей желтой краской. Подходя к ней, мы с Элайзой невзначай заглянули во двор суда. Я не успел предостеречь ее, она взглянула, сперва не поняла, в чем дело, потом закрыла лицо руками. На эшафоте было пятеро повешенных, их бесформенные, облитые дегтем, прихваченные морозцем тела блестели на солнце. Капитан драгун помог мне усадить Элайзу в карету и обратился ко мне:

— В этой стране на виселицу посылают лишь тех, кто это заслужил.

— Какой ужас! — воскликнул я. — Ужас. И такое творится в христианском краю.

— Вот это еще нужно доказать, — ухмыльнулся офицер.

— Ведь они же христиане, и души их взывают, чтобы тела были погребены по-христиански.

— Вот этот — Дуган, — указал он на тело слева. — Язычником я его, пожалуй, полностью не назову, а уж христианином и подавно. В Киллале он…

— Я знаю, что он творил в Киллале, — перебил я его.

— Простите, сэр, я запамятовал. Рядом с ним еще один из Киллалы. Учитель. Ишь какой громила здоровенный.

А ведь и он был у меня в библиотеке, мы говорили о «Жиле Блазе» и манстерских дорогах. А раз голос его долетел до меня из открытых дверей какой-то хибары: он стоял средь прислуги, обнимая за талию какую-то девушку. Сейчас же — бесформенная куча костей и кишок, облитая дегтем, на ногах — кандалы. Я отвернулся, сел в карету, и она покатила по опустевшей дороге. Проворно бежали желтые колеса. Из хижин на карету с лаем бросались собаки, старики провожали нас взглядами с порогов. С пастбищ на нас глядели, не шелохнувшись, коровы, овцы. Мы миновали спаленную деревушку. Черные дверные проемы домов без крыш — словно беззубые рты. На двух перекрестках — пустые виселицы из гладко струганного дерева, потемневшего от дождей. Поля же нежились в прохладе мягкой ирландской зимы. За ними — в голубой дымке — холмы, бескрайнее, как вечность, голубое небо, белые с серебром облака, тихие реки. До чего ж совершенен мир, покуда его не испоганит своей жестокостью человек.

Рождество в Дербишире мы провели отменно, даже лучше, чем я предполагал. И самым дорогим подарком мне были перемены в Элайзе: у нее заблестели глаза, ожило лицо. Праздновали мы на славу: на святки по обычаю сожгли большое полено, наплели венков из ветвей остролиста, в сочельник к нам под окна приходили христославы и пели гимны, мы пили горячий пунш с разными пряностями. На рождество выпал снег. Я часто ходил гулять: окрестность знакома мне с детства, в этих краях я и родился. Снег укрыл землю. Нигде более не сыскать такого подлинно сельского духа: заправская деревня, заправский постоялый двор с теплой уютной и удобной пивной.

А Николас — заправский английский помещик. С такого только рисовать портрет или писать роман, ибо он сочетает в себе лучшее, что есть в английском дворянстве. Но круг его забот и интересов не выходит, к сожалению, за пределы его графства. Вернись я из путешествия в преисподнюю, я бы вряд ли вызвал в нем столько изумления и любопытства. Впрочем, мотать себе на ус то, что испытывал я, он и не думал. Напротив, он с пылом принялся поучать меня, будто я — средоточие британских интересов в Ирландии, а сам он — глас Британской империи.

— Как можно терпеть, брат, как можно допустить, чтобы живущие на этом жалком островишке открыто сговаривались на предательство и вооруженный бунт? Ведь есть же закон, армия, ополчение, йомены? И тем не менее вы допустили мятеж!

— Сам я не допускал, брат, я же рассказал тебе про свой приход, он в глухомани, прихожан у меня несколько сот, а вокруг тысячи и тысячи убогих и несчастных.

— Тысячи и тысячи? Это в Мейо-то? Не верится. Сколько человек живет во всей Ирландии?

— Никто не считал. Не один миллион, наверное. Это вопрос спорный.

— О чем же тут спорить? Все очевидно! В Мейо есть помещики, у каждого крестьяне. Пусть сосчитают да сложат, вот и определите население. Господи, ну и живете вы!

— Нет, нет, — возразил я, — все не так просто. Крестьяне сдают свою землю издольщикам, а те делят ее на клочки и в свою очередь сдают совсем безземельным. А сколько людей скитается по стране! На склонах холмов ютятся сотни обездоленных гэлов, а сколько их на приболотных пустошах! Целые деревни. А сейчас, по зиме, на каждой дороге нищие. На них больно смотреть! Поверь мне, Николас, у нас совсем не так, как в Англии.

Расположились мы в маленькой комнате, служившей то ли конторой, то ли кладовкой, но хозяин называл ее библиотекой — на полках и впрямь пылилось с полсотни книг. Мы сидели перед камином, над поленьями плясало яркое пламя, беседе нашей весьма содействовали мадера и печенье. Николас вытянул к огню плотные, крепкие ноги. Говорил он как обычно, без тени раздражения, очень спокойно, даже равнодушно.

— Лень, католичество и вероломство. Вот самые страшные беды Ирландии. И дворянство ничуть не лучше черни. Я видел, как в Лондоне они проматывают в игорных домах все свои доходы. А уж говорят так, что слово от слова хоть топором отрубай, иначе не разберешь. Неужто такие люди способны распорядиться собственностью? Никоим образом!

— Распоряжаться им, видно, недолго осталось. В Дублине и Лондоне поговаривают об объединении двух королевств.

— Ну и подарочек на рождество: остров, кишмя кишащий нищими! — воскликнул Николас. — Должно быть, у тебя разум помутился, раз ты согласился там приход взять. Взгляни на жену, из-за этих дикарей она тоже вот-вот умом тронется. Хорошо еще, что мы к вам на выручку пришли, прислали славных английских парней — сколько их полегло в ваших болотах. Доколе такое будет продолжаться? Уж и Кромвель-то вас бил, и Вильгельм за ним следом. А вас все на измену тянет. Словно вы ее с воздухом вдыхаете, с молоком матери впитываете. Чего эти бунтари хотели?

— Да из них вряд ли кто хоть слово-то по-английски знал. Что такое король, они не представляют, где Англия находится — понятия не имеют. Однако у них есть и свой язык, и своя музыка, и свои обычаи.

— Так что ж они хотели?

— По-моему, толком они и сами не знали. Просто встали под зеленое шелковое знамя. Поверили старым предсказаниям да приметам. Ходило поверье, что явится из Франции герой-освободитель. Наверное, спутали со внуком короля Якова II. Подавили восстание очень жестоко. По всему Мейо виселиц понаставили. Некому этот народ сплотить.

— Сидели бы дома, никто бы им вреда не причинил. Слушались бы своих помещиков. Равнялись бы на лучшие дома.

Не понять ему. Я выглянул из окна на заснеженные поля и луга. Лишь чернели крыши домов. Мне вспомнилась деревенская таверна, на окнах занавески, на стенах гравюры, оловянные кружки рядами. Потом вдруг перед мысленным взором предстала Высокая улица в Каслбаре — грязная и узкая, тянется она к зданиям суда и тюрьмы, к эшафоту, на котором висят черные от дегтя тела. Далее из Каслбара память повела меня на север, к голубым горам под бескрайним куполом неба. Нищие на дорогах. Вспомнил я и неказистую, похожую на сарай таверну, звуки скрипки, топот ног по земляному полу. Вот Гэльская армия в Киллале — точно разворошенный муравейник, оборванные, небритые люди, шумный, чужой говор. Не понять ему.

Никто не знает, сколько в стране ирландцев, и, похоже, мало кого это интересует. Выяснил я это с помощью Уильяма Клиффорда. Он священник, и мой брат Николас — его прихожанин. Человек он молодой, пытливого ума, из хорошей семьи, близорук. Держится дружелюбно и смиренно. Не один вечер провел я в его скромном, но опрятном доме, и меня очень согревало благорасположение как его самого, так и его супруги. Об Ирландии он знал столь же мало, сколь и Николас. Однако христианского сострадания у него оказалось побольше, равно как и книг в скромной библиотеке. Что касается населения Ирландии, то, по его разумению, интересующие меня факты можно отыскать в одной книге, изданной все в том же 1798 году. Клиффорд настоятельно рекомендовал мне ее, назвав ее «достойным ответом христиан Руссо и Годвину»; книга эта еще раз напоминает нам об извечно печальной сущности нашего земного существования.

В тот вечер он дал мне две книги, увидевшие свет в том роковом году: одна — томик стихов, некоторые из них и впрямь по-своему хороши, но есть там одна длинная и нелепая поэма, написанная в рифму, о моряке, поразившем стрелой большую птицу, и, очевидно, за столь отвратительное преступление его преследуют силы ада по всему свету, посылают жалкую смерть его товарищам по судовой команде. Все это изложено очень скучно, с нарочитым целомудрием и простотой.

Вторая же, несомненно, более важная книга отнюдь не домысел поэтического воображения, а «Опыт о законе народонаселения», написанная знакомцем Клиффорда, недавно посвященным в духовный сан, по имени Мальтус. В начале книги он наглядно доказывает, что население всегда растет быстрее, чем источники питания, доколе этот рост не приостановить. Приостановить рост населения могут причины как положительные, так и отрицательные. К первым он относит голод, эпидемии чумы и прочих заболеваний. Страшный смысл кроется в его словах. Мне не удалось убедить себя, что доводы его неоспоримы, но не удалось, как я ни старался, и опровергнуть их. Словно гений, подобный Ньютону, только гений Зла, вдруг обнаружил веками скрытую от человеческого разума истину. Ясную, как вода, и холодную, как лед, ибо от нее прояснялось сознание и стыла кровь в жилах. И все эти чудовищные выводы Мальтус излагает неподобающе спокойно и беспристрастно.

Я думал, что Ирландия, где голод ежегодно уносит множество жизней, послужит ему наглядным примером, но он о ней не упомянул. В первом томе рассуждения его касались всего мира. Не преминул он упомянуть и несчастных каторжан с Тьерра-дель-Фуэго и с Земли Ван Димена, и еще более несчастных дикарей с Андаманских островов в Индийском океане, и воинов-индейцев Северной Америки с устрашающе раскрашенными лицами, и лапландцев в звериных шкурах, и степных наездников-азиатов. Но ни словом не обмолвился господин Мальтус об Ирландии, хотя она, можно сказать, прямо у его порога. Лишь на последней странице он скупо сообщает читателю, что дикие народы настолько невежественны, что не позволяют произвести перепись. И добавляет: «Существуют, конечно, причины, ограничивающие рост населения, и положительного характера. Это болезни, вызванные бедностью и нищетой, сырость и грязь в жилищах, плохая и скудная одежда, а также временная нужда. За последние годы к этим „положительным“ причинам добавились порочные и пагубные смуты внутри страны — гражданские войны, бремя чрезвычайного положения». И больше ни слова, сколь горько подобное высокомерие. Все вышеназванное я видел собственными глазами, что бушевало, кипело, ярилось, волновало умы и сердца, оказывается, не более как «причины, ограничивающие рост населения». Убитые на улицах Киллалы, повешенные в Каслбаре, мятежники, на которых, точно на зверье, устраивали облавы в Белмуллетских пустошах, оказывается, положили жизни свои, чтоб соразмерить численность населения с пищевыми ресурсами. Похоже, весь ирландский народ обречен: порочный круг «рожденье — голод — смерть» не разъять.

— Весьма достойная, истинно христианская книга, — убеждал меня господин Клиффорд. — Господин Мальтус еще раз показывает нам, сколь трудно совершенствовать человека. Человек слепо порождает себе подобных, а против него восстают сами законы природы. Ни в природе, ни в обществе спасения не обрести. Вам об этом не нужно напоминать.

— При теперешней жизни, господин Клиффорд, — заметил я, — и не в голодный год бедняки вынуждены идти попрошайничать. Видели б вы их! Хорошо нам рассуждать. В тепле да уюте!

Он затем стал рассказывать мне о только что основанном в Лондоне книжном обществе. Члены его задались целью распространять Библию в Западной Ирландии, для этой цели они собрали деньги и подыскали людей. И смех и грех, да и только!

— Но ирландцы же неграмотны! Они не знают английского языка. Глупая затея, еще одна глупая затея! Все равно что рассовать страницы Священного писания по бутылкам и пустить по волнам в Африку или на Сандвичевы острова. Тогда уж переведите Мальтуса на гэльский язык и вразумите несчастных ирландцев, что-де голодают и умирают они согласно его выкладкам и заключениям.

Моим словам он огорчился, ибо, как я уже говорил, злоба не в его характере. Он лишь потер руки, словно умывая их, и промолчал.

— Что бы предложили вы, — спросил он наконец. — Я в подобном плохо разбираюсь. Может, прав Мальтус, и все его «причины» действительно неизбежны. Нам же надлежит одеть нагих и накормить голодных. Мы должны являть добродетель.

— С большой оглядкой, — ядовито заметил я, — ибо Мальтус предупреждает: не знающая границ филантропия несет порчу и зло, ибо мешает силам самой природы, которые точно рассчитаны на то, чтобы уберечь человечество от ужасающей нищеты.

— Вы слишком строго судите Мальтуса, — сказал он. — Да и себя тоже.

Недолго, однако, предавался я мрачным размышлениям в столь светлый праздник. Но воспоминания о стране, которую я покинул и куда мне предстоит вернуться, бередили душу. Клиффорд говорил со мной вежливо, но уклончиво, брат — цинично-равнодушно: значит, окружающие не разделяют моих тревог. Дербишир окутывал меня плотнее снега, согревал меня, словно теплое зимнее одеяло, сотканное из детских воспоминаний, самоуверенных представлений, веселого смеха. Здесь я не чувствовал себя чужим, здесь я среди своих, знакомый выговор, знакомые повадки. К чему дербиширскому помещику знать, сколько живет людей в Ирландии? К чему дербиширскому священнику возлагать на себя заботы чужого острова? Так и еще убедительнее старался я успокоить свою совесть.

Иное дело — лорд Гленторн. Беседу с ним я вспоминаю с чувством, близким к ужасу. За тот час, пока мы сидели в тихой лондонской комнате, передо мной предстала разгадка всего, что я пережил в Мейо. Предстала, но не открылась, я увидел ее лишь смутно и в искаженном виде, поэтому не берусь судить. Правда не всегда доступна нам. Порой мы тщетно пытаемся до нее докопаться, а когда она сама является нам, то застает врасплох.

Я решил, прежде чем вернусь в Ирландию, нанести визит лорду Гленторну, поскольку, как уже говорил, от него зависит благосостояние моего прихода. Я думал, ему захочется узнать о событиях, затронувших и его интересы. От Денниса Брауна он уже получил известие об убийстве управляющего Крейтона и об ущербе, который нанесли замку мятежники. Но в письме много не передать, это лишь бездушные строки на бумаге. Поэтому я написал лорду Гленторну, что хочу навестить его, и через некоторое время получил учтивый ответ: «Приветствую вас. Бываю дома всякий вечер. Гленторн».

И к вечеру восьмого числа я стоял у входа в его особняк — красивым назвать его нельзя, сложен он из красного кирпича, окна с эркерами выходят в парк. Дверь открыла молодая, скромно одетая служанка, волосы убраны под чепец. Она провела меня в небольшую, скудно обставленную гостиную, на стенах бросались в глаза две картины: очень скверное полотно с изображением горного оленя, застывшего в гордом одиночестве на утесе, и большая дешевая гравюра на библейский сюжет — Авраам приносит в жертву сына своего Исаака. Я уселся на низкий, роскошного вида стул, подняв целое облако пыли.

Так вот оно, жилище легендарного владыки Тайроли, полновластного и воистину Всемогущего. Обычный лондонский особняк. Встретил меня не привратник в ливрее, а простая служанка в чепце, убранство комнат такое, что и дублинский бакалейщик счел бы его безвкусным. Меня же это не удивило. Лондонские друзья мои сообщили мне: лорд известен отнюдь не богатством или властью, а благотворительностью. Он организовал и вдохновляет общество «За улучшение условий труда трубочистов», щедро помогает одному из самых достойных движений — «За отмену рабства».

Прождал я его не более пяти минут. Он вошел, просто и сердечно поздоровался со мной, сжав обеими руками мою ладонь. Ростом он невысок, сутул; одет в костюм табачного цвета; длинный и тонкий нос, полные губы.

— Весьма рад видеть вас, господин Брум. Весьма рад. Нечасто у меня гости из Ирландии. А об этой несчастной стране в последнее время все мои думы, да, все думы. В чем, надеюсь, вы не сомневаетесь.

— Никоим образом, — охотно согласился я.

— Проходите в библиотеку, господин Брум, ко мне в библиотеку. Там приятнее беседовать, а нам нужно очень многое сказать друг другу. Очень многое. — Очевидно, у него вошло в привычку без надобности повторяться. Словно в первый раз он говорил лишь для моего сведения, а вот второй — для своего. Как бы докладывая самому себе о сказанном. Невинная причуда.

У двери он задержался и обернулся.

— Видите вон там камин? — Очаг был небольшой, с беломраморной доской сверху. — А знаете ли вы, чем, в сущности, является камин? Местом и орудием угнетения.

— Угнетения?

— Именно, и не менее отвратительного, чем любое другое. Сердце разрывается, глядя на лондонских трубочистов. Малышам по девять, восемь, семь лет от роду. Некоторые из них — сущие ангелочки, несмотря на грязную одежду и чумазые лица, да, лица у них все в саже — черные-пречерные. Их хозяева водят малышей от дома к дому, словно дрессированных обезьянок, наученных пробираться в такие узкие дымоходы, что дети до крови обдирают плечи и ноги. А случись им замешкаться, снизу начинает припекать — некоторые зажигают камин, заслышав слишком громкие крики малышей. Проходит несколько лет, и их выставляют во взрослую жизнь. Тех, конечно, кто выживает. Сажа проникает в легкие, покрывает их коркой, и становится нечем дышать. Мне объяснил это больничный хирург.

— Какой ужас! — больше я не нашел что сказать, хотя рассказ его потряс меня.

— Именно — ужас! — поддакнул он. — Но этому придет конец, господин Брум. Мы положим этому конец. Приструним их хозяев. Бедные мальчишки растут, не зная бога, послушали бы вы, как они говорят! Да и девочки не лучше! И девочек в это дело втянули. Ради нашего уюта подле камина калечат души и тела детей. Чудовищно!

— Чудовищно! — повторил я.

— А каково положение в Ирландии? Такое же?

— В Дублине, возможно, такое же. Наверное не берусь сказать. Ко мне во дворец раз в год приходит трубочист с сыном, приносит свои щетки. Не скажу, чтобы мальчик терпел лишения. Крестьяне и вовсе обходятся без трубочистов. Птиц вместо них используют.

Гленторн вытаращил блеклые глаза.

— Вы что — серьезно? Птиц? Вместо трубочистов? — Он рассмеялся, точно закудахтал. — Впрочем, в Ирландии все возможно. Я ничему не удивлюсь.

— Желаю блага в делах ваших, — сказал я. — У трубочистов тяжелая доля. Пора и о них подумать.

— Верно. Пора, господин Брум, пора. И мы победим. К нам присоединяются весьма влиятельные люди. Истинные христиане.

Он привел меня в маленькую, тесную комнату, выходящую окнами в сад. Голые деревья и кусты стыли на морозе. По стенам ряд за рядом выстроились книги, посередине — длинный, от двери до окна, стол, заваленный бумагами. Подле холодного камина — два кресла, рядом на полу тоже валялись бумаги. Гленторн жестом указал мне на одно кресло, сам уселся в другое и положил руки на колени.

— Вы сказали, господин Брум, что живете во дворце? Неужели и впрямь?

— Ну, это лишь название. Вы, возможно, помните, что некогда Киллала была епархией епископа и мой нынешний дом величали Дворцом. Да и по сей день величают. Жилище это весьма скромное, хотя и уютное. — В отличие от вашего, чуть не вырвалось у меня, ибо в комнате было так холодно, что я с трудом сдерживал дрожь.

— Приятно слышать. И то, что оно уютное, и вдвойне приятно, что скромное.

— Нам с женой достаточно: детей у нас нет, и супруга моя создала необыкновенный уют.

— Очень отрадно, — проговорил он, — очень отрадно, что вы женаты. Священники-целибаты сущее проклятие для ирландских католиков. Для всего католического мира. На заре христианства, как вам известно, служители церкви имели жен.

— Конечно, известно, — кивнул я. — Но ирландские священники свято блюдут обет безбрачия. В отличие от своих коллег в средиземноморских странах. Скандальных случаев у нас не так много.

— Моя жена умерла во время родов, — продолжал Гленторн, словно не слыша моих слов, — умер и ребенок. Мальчик. Больше я не женился. На мне род и закончится. Я был у отца единственным ребенком.

Я не нашел что ему ответить.

— Будь жена и ребенок живы, и моя судьба сложилась бы иначе. Возможно, я больше бы вращался в свете. Зато сейчас я приношу больше пользы. И в судьбе трубочистов, и в судьбе рабов. Да, господин Брум, людей отдают в рабство. У нас, в Африке, в Америке. Целые африканские деревни сгоняются на корабли — кто находит смерть на борту, а кто — жизнь страшнее смерти на берегу. Работорговцы попирают Священное писание. Ибо их жертвы живут и умирают язычниками. Но и у них есть души. Христос принял смерть за всех людей. Рабство многолико, будь то маленькие лондонские трубочисты или негры на плантациях в Виргинии. Вы курите?

— Нет, мне дурно от табачного дыма.

— Приятно слышать. Ибо в табак тоже вложен рабский труд. Кипы табака у нас в портах пропитаны потом чернокожих рабов. Господь смотрит на нас в ожидании. А у нас нет сил очистить моря от работорговцев.

— Страшен их грех, — согласился я. — Не может христианин смириться с этим.

— Однако все мирятся. Не протестуют — значит, мирятся. Не борются. Я же хочу свершить доброе дело, господин Брум. Доброе и большое дело. Отцу моему это не удалось. Жил он во грехах и роскошестве. Кругом мрамор, картины, изысканная пища, женщины, да и похуже, чем прелюбодейство, за ним грехи водятся. Вы, надеюсь, меня понимаете? Куда хуже, чем прелюбодейство. Впрочем, к чему копаться в грязном белье? Слава о нем шла самая дурная, и вы, конечно, о ней наслышаны.

— Мне доводилось бывать в замке Гленторн, — сказал я. — Мы дружили с господином Крейтоном. Дворец прекрасен, словно из сказки, словно ожившая детская мечта.

— Его породила гордыня и сластолюбие. Как и виллу в Италии. Только в Италии похлеще: камень цветом закатного солнца, балкон, утопающий в розах, с видом на далекое море. Одни одежды его, все эти шелка и тонкие сукна стоили столько, что целую деревню можно было бы содержать. А как он любил духи! Когда наклонялся ко мне, чтобы поцеловать, я задыхался от благовония, а в самом поцелуе мне виделись все мыслимые пороки.

Меня все донимала дрожь. Пожалуй, в саду, среди голых деревьев, и то теплее.

— Меня потрясла весть о кончине господина Крейтона, — перевел я разговор, — он человек честный и справедливый.

— Справедливый? — удивился лорд Гленторн. — Никто из нас этим похвастать не может. Крейтон был практичен и достаточно честен. До него управляющие были безнадежно плохи: воровали, пьянствовали. Вы говорите — кончина. Очевидно, подразумеваете его убийство. Мне о нем написал Деннис Браун.

Он резко поднялся, точно обезьянка на веревочке, и стал проворно одной рукой перебирать на столе бумаги. Другой же он пытался насадить на нос очки.

— А, вот оно. Зверское убийство. Его закололи пиками. Кололи и мертвое тело. Сущие звери.

— Да, немало выпало нам пережить в Мейо за последние месяцы, — вздохнул я, — и богатым, и бедным.

Но Гленторн не слышал меня. Он перечитывал письмо, проворно водя пальцами по строкам и беззвучно шевеля губами.

— Вас держали узником в собственном доме, — сказал он. — У вас в замке. Диву даюсь, что вас не убили, как Крейтона.

— Убить могли в любую минуту, жизнью своей я во многом обязан одному из вожаков мятежа, вашему, кстати, крестьянину. Его убили в бою.

— Никак не удается представить себе Мейо, — посетовал он. — Видятся лишь болота да холмы, берег, изрезанный бухтами и заливами, убогие деревушки. Не знаю даже, сколько людей живет в моих владениях. Разве это не смешно?! Давным-давно Крейтон затеял было перепись, да потом махнул рукой. Он присылал мне карты владений, составлял он их красиво!

Он подвел меня к висевшей за столом карте в дубовой раме. Сперва я ничего не мог разобрать, затем угадал очертания Киллалы и Баллины, холмов, болот, реку Мой (она тянулась мимо Баллины к морю), луга, рощи, границы владений Гленторна, замок.

— Точками обозначены крестьянские дома, — пояснил Гленторн, — а земли у каждого всего акра два-три. Но вскоре Крейтон махнул рукой на свою затею. Сколько еще людей ютятся на пустошах в холмах. За аренду им платить нечем. И как только они живут?

— В величайшей нужде, — ответил я, — месяцами голодают, нужда их и на дорогу с протянутой рукой гонит. Например, сейчас, в зимнюю стужу.

— Ужасно, — бросил Гленторн. — Просто ужасно.

— Крейтон смастерил нечто вроде объемного плана ваших владений. На большом, вроде вашего, столе. Понаделал холмов из папье-маше, выложил зеркальными осколками озера. Получилось прелестно, точно детская игрушечная деревня.

Игрушечный мир. Я не стал говорить, что, по слухам, на этом столе Крейтона и убили. К нему в кабинет ворвалась банда Дугана, прижали его к столу, и побежали в долинах меж картонных холмов кровавые ручьи.

— Вести такое хозяйство — огромная ответственность, — сказал он. — А я проявил нерадивость, перепоручил все управляющим. И чтобы поехать туда самому, невыносимо даже думать. Там, среди ужасающей нищеты, — этот памятник гордыне и пороку, к которому крестьяне несут свои последние крохи. Арендная плата у меня такая же, как и по всей Ирландии, вы, должно быть, знаете. А мелкие владения в Англии я все продал. Столько нужно сделать, столько доброго свершить. Вы сами видите, что я живу очень скромно.

— В Мейо о вас ничего не знают. Ни о том, где живете, ни о том, что ждете от крестьян. Они вас даже по имени не называют. А не иначе как Всемогущий.

Он резко отвернулся от карты и воззрился на меня.

— Вот как? Всемогущий?

— Таков дословный перевод с ирландского.

— Да, они не знают по-английски, — кивнул он. — Крейтон говорил. Крестьяне говорят только по-гэльски. Католики, погрязшие в суеверии и идолопоклонстве. Они уже давным-давно свернули с праведного пути. Впрочем, я плохо знаю ирландскую историю. Раз не сохранилось письменных свидетельств, никакой истории у них нет вообще.

— Зато есть нужды плоти и духа.

Он протянул было руку к моему плечу. Но отвел ее.

— Я сделал правильный выбор, — сказал он. — Хорошо, что среди этих людей есть достойный пастырь божий. Бог даст, будет у меня и достойный управляющий. Ибо ответственность за все — и за людей, и за земли — велика. И взыщется с меня строго. Промашки я больше не дам. Обещаю вам. Бедный Крейтон, сколько поначалу у него было планов! Они сохранились где-то среди бумаг. Образцовые деревни, школы, где детей можно было обучать умеренности во всем, чистоте и писать по-английски. Вы правы, у них есть нужды плоти и духа. Их нужно научить работать в поле и на своем подворье. Крейтон намеревался и болота осушить, но я сказал, что это слишком дорого. Да, нерадив я был доселе.

За стеклами очков в золотой оправе голубые глаза его казались большими и небесно-чистыми. Я несколько опешил от его деловитости и напора. Он вновь протянул руку, но на этот раз чуть тронул меня за плечо — точно голая зимняя ветка коснулась меня.

— Многое можно сделать, — уверил я его, — ведь людям в Мейо не слаще, чем где-либо.

Мне бы порадоваться его планам, возгореться бы надеждой, ан нет. Слова его лишь озадачили и насторожили, а кроткий, но непроницаемый взор его разбудил во мне страх.

— Найду подходящего человека, — пообещал он, — сам же я не знаю даже, с какой стороны браться за дело. — Рука его тверже сжала мое плечо. — Эти дикари на склонах холмов. Сколько их? Много ли, мало? И кто они? Оставлять их там, конечно, нельзя. На моей земле лишних людей быть не должно. Хозяйства будут крупными, но немногочисленными. Нужно добиться наивысшего дохода. К этому ведут разные пути. Повысив, например, арендную плату, мы понудим рачительных хозяев работать еще усерднее. Не столь уж эти ирландцы безнадежны, как-никак, тоже дети господни, как и мы с вами.

— Вы сказали, оставлять там их нельзя? — Слова мои пришлись совсем не к месту. — Нельзя оставлять? Как же так?

— Будут сеять хлеб, разводить скот, — продолжал он, будто не слышал меня, — пасти овец. Говорят, Ирландия может стать житницей Англии. И статьи, и книги об этом пишутся. И Артуром Янгом, и неким Эджуортом.

— Но им некуда идти, — я высвободил плечо. — Иначе зачем бы им ютиться в убогих лачугах. Вам следует получше узнать страну. Просто необходимо, и чем скорее, тем лучше. Пока вы не вынесли этим несчастным смертный приговор.

— Что, разве мало в Ирландии болот? Или холмов? Пусть себе ищут да селятся. — Он потер руку, словно после прикосновения ко мне остался синяк. — В конце концов, это моя земля. А людей должно воспитывать. Зла я на них не держу. Хоть они и поднялись на мятеж и пролили чужую кровь, зла я не держу. Они все равно что непослушные дети.

Перед моим мысленным взором вдруг вновь предстало поместье Гленторна, нескончаемая каменная стена до горизонта, замок в итальянском стиле, безлюдный, а потому таинственный, вычурно-красивый. Я словно воочию увидел Крейтона: близорукий суетливый человек склонился, укоризненно качая головой, над моделью поместья.

Гленторн подошел к окну и повернулся ко мне.

— Я уверен, вы, господин Брум, поймете меня правильно. Сами видите, как я живу. Потребности мои весьма скромны. А несчастная Ирландия нищает благодаря тем, кто расточает богатства, распутничает во грехе. Мрамор, парча у богачей — все это за счет обнищания народа. Я, хоть и христианин не православный, все же всей душой стремлюсь творить добро. Я рассказал вам о малышах-трубочистах, этих лондонских рабах, они прикованы к своему ремеслу, точно звери в клетках на кораблях. Однако это еще не все. Девочек гонят торговать своим телом на панель или в мерзкие притоны. И им всего по двенадцать-тринадцать лет. И толкают их на это матери. Да и мальчиков тоже, чтобы удовлетворить чью-то причудливую похоть. Всюду одно и то же: погоня за наживой и плотскими утехами. Я хочу употребить свое состояние на добрые дела, помогу высвободить из рабства ищущие спасения души.

Он стоял спиной к окну. Тусклое зимнее полуденное солнце высвечивало редкий пушок у него на голове — точно нимб.

— Тем более, — стоял на своем я, — вы не причините зла людям, чья жизнь целиком зависит от вас. Вы их не знаете, а они полностью зависимы от вас.

Недаром его прозвали Всемогущий.

— Существуют законы, — возразил Гленторн. — Законы спроса и предложения, частной собственности, рынка, товарного производства. Придумал их не я. Добрые дела стоят денег, а большие дела — больших денег. Я построю школы, создам образцовые деревни. Будут осушены болота. И все это свершится на ваших глазах. Я вам завидую.

— Молю господа, чтобы не увидеть, — ответил я. — Истинно молю. — И прибавил, скорее для себя, нежели для него: — А люди так и не поймут, почему их вышвырнули из лачуг. Так и не поймут. Мне не описать им этой комнаты, вам не растолковать им своих слов.

— «Всемогущий»! Какое глупое прозвище, — хмыкнул он. — Остерегайтесь тщеславия.

Я попрощался с ним, однако он не ответил, хотя смотрел на меня в упор. Вновь я бросил взгляд на карту. Издали — лишь пересечение прямых и кривых линий, выцветшие чернильные надписи, точек, обозначавших селения, я не рассмотрел. Когда я уже затворял за собой дверь, он вдруг заговорил:

— Увидите трубочиста, дайте шиллинг. Я всегда ношу в кармане монеты на этот случай. Только суньте незаметно. Заметит хозяин — отберет.

В коридоре меня остановила служанка, взяв за руку.

— Простите, сэр, он возбужден? — спросила она.

— Ну почему же? Скорее, просто оживлен, если я вас правильно понял.

Служанка была крепко сбитая девушка, рукава черного платья обтягивали сильные руки. У нее намечался второй подбородок, на верхней губе пробивался чуть заметный темный пушок. Взгляд внимательный и умный.

— Простите, сэр. Думаю, он все же возбужден.

Из-за прикрытой двери до нас донеслась взволнованная, отрывистая речь. Слов я не разобрал.

— И часто он бывает возбужден? — спросил я.

— Случается, — ответила служанка. — Но потом он затихает и делается очень печальный. Потом засыпает. Я ставлю бутылку бренди у постели, но он почти не пьет.

Однако планы Гленторна, как великие, так и ужасные, не исполнились. Может, то были лишь минутные причуды; может, обдумав все, он счел, что не под силу ему такое дело; может, отвлекли другие, более важные дела. Для крестьян он и по сей день остается Всемогущим — недоступным, скрытым от глаз, непредсказуемым в поступках. Прозвище свое он, думается, заслужил. Вскорости он назначил нового управляющего, рекомендованного Деннисом Брауном, выходца из Лимерика по имени Шют. Он раньше управлял большим поместьем близ Аскитона. Крестьяне считают его своекорыстным и жестоким, мне же он представляется вполне достойным человеком. Он любит охотиться с гончими, изредка наведывается в церковь. Владениями Гленторна управляет умело, во всяком случае не жалея сил, сгоняет крестьян с земли редко. И речи не заходило о том, чтобы осушить болота или построить школы.

Четырежды в год он посылает Гленторну отчеты. Тот в свою очередь, со знанием дела расспрашивает в письмах о мелочах и дает советы, а также наставительно распространяется об ответственности помещиков и управляющих. Порой наставления эти занимают множество страниц, исписанных бисерным почерком, и содержат разные отступления: о необходимых условиях для спасения души; о соблазнах, сопутствующих большому богатству. Шют весьма заинтересованно расспрашивал о моих впечатлениях о Гленторне, хотя сам я не очень-то верил в их объективность.

— Он когда-нибудь посетит свои владения? — спрашивал он.

— Никогда. В этом я совершенно уверен. Ирландия навевает грустные и тоскливые ассоциации.

— Мне не доводилось бывать в таком положении, — признался Шют, — в любую минуту он может перечеркнуть мою работу.

— Бог даст, не перечеркнет, — с надеждой сказал я.

Очевидно, лорд Гленторн душевно болен, болезнь его малозаметна и недокучлива в быту, людьми же почитается либо за причуду, либо даже за праведность. Хотя взгляды, столь пылко изложенные им в нашей беседе, выдвигались и иными людьми, самыми передовыми и прогрессивными умами наших дней. Господин Мальтус захлопал бы в ладоши, прознав о столь решительном стремлении оставить население, лишь сообразное площади своих владений. Гленторн — незримый властелин нашего графства, его поместье — райские кущи, тронутые греховным тленом. Как и господь наш, творец, он везде — и нигде, в большом и малом. Какое право имею я усомниться в здравом его уме?! Мало ли кто разговаривает наедине сам с собою! Я и сам тому пример.

В детстве нам с Николасом подарили на рождество стеклянный шар, внутри была целая деревенька: крошечные дома и лавки, церковь со шпилем, речушка с мостом, пруд. Потрясешь шар, и скроется деревушка в снежном вихре. Потом мало-помалу стекло прояснится, снег запорошит крыши домов и пруд; все станет будто как прежде и в то же время чуть иным. Ибо память наша не в силах удержать все подробности. Когда в детстве я брал в руки этот шар, то чувствовал себя творцом, ибо в моих руках и в моей власти были и небеса, и деревушка, и буран. Но дядюшка рассудил неверно, подарив одну игрушку на двоих малышей. Однажды мы поссорились из-за этого шара, он выскользнул из рук, упал и разбился. Мы ощупали каждый кусочек, и горе наше унялось: игрушечных дел мастер хитроумно создал реку и пруд из зеркальных осколков, домики — из разноцветных деревяшек, а снег был всего лишь белым порошком.

Такова, пожалуй, и картина на стене у Гленторна, и ежеквартальные отчеты Шюта, и миниатюра на столе у Крейтона — все это лишь искусно сделанные игрушки. Мейо же совсем иное. Жизнь его протекает меж взаправдашних рощиц и каменистых холмов, рек и взгорий. Сейчас я чую музыку этой жизни, поначалу же я был к ней глух. Шаги по мерзлой земле, лай гончих осенним утром, зов птиц, надсадные звуки скрипки, мычанье коров, блеянье овец, голоса под окном. Когда разрозненные, но знакомые звуки всплывают в памяти, мне слышится музыка. Сейчас бы жизнь моя без нее опустела.

Конечно, в Мейо я чужак и навсегда чужаком и останусь. Мейо равнодушно отстраняет меня. Этот древний край не раскроет предо мною своих тайн. Погожими вечерами я выхожу гулять: серые, унылые дома спускаются с холма к бухте, вода в ней цвета тусклого металла — из такого льют пушки да куют пики. Вдали притаились, словно звери перед прыжком, низкие холмы. Случится мимо пастух или рыбак, мы раскланяемся и поздороваемся, каждый на своем языке. И ликом мы не схожи: у них грубые черты, длинные тонкие губы, густые нечесаные волосы. От бухты я поворачиваю назад, к дому, там меня ждет камин, чашка чая. Опустят шторы, и отступит великое безмолвие ирландской ночи. Что мы знаем о мире? Лишь разрозненные факты истории, их не собрать воедино, равно как и глиняные черепки.

ИЗ ДНЕВНИКА ШОНА МАК-КЕННЫ, ЛЕТО ГОДА 1799-ГО

Июля 2-го. Коновал Робинсон одолжил мне вчера лошаденку, и я ездил в Киллалу: там на пристани нужно было забрать партию полотна из Слайго. Выдалось чудесное утро, такое воспевают поэты, а некогда и Оуэн: зеленеют луга, капельки росы сверкают на кустах, кажется, вот-вот пойдет мне навстречу по траве-мураве красавица — чем не начало поэмы. Однако красавицы являются лишь поэтам. И, по правде говоря, слишком часто, ибо лирические стихи порой такие однообразные.

Некоторое время со мной ехал торговец из Атлона. Был он разговорчив и незлобив, на шее у него вздулся огромный, с детский кулак карбункул. Он охотно поведал мне об Атлоне, хотя я нашел мало что занимательного и еще меньше достойного упоминания в дневнике. За полем на перекрестке приметили мы старую норманнскую крепость, и я решил взглянуть на нее поближе, старина мне всегда любопытна. Я расстался со своим попутчиком без особого сожаления, ибо слушать его болтовню — плата слишком большая за его общество. Вся жизнь его вращалась вокруг Атлона, хотя он немало странствовал и должен был бы набраться и иных впечатлений, побогаче. Однако есть города, которые приковывают к себе. Таков город Слайго, таков и Эннис.

Подошедши к крепости, я немало разочаровался. Длинная стена обрушилась. Я тщетно пытался представить, какой она была столетия назад. Бескрайнее, как океан, время разлучает нас с прошлым. Сейчас же крепость являла собой скотный двор, очевидно, это было ее истинным назначением. Затем вдали я увидел большой дом, сокрытый от дороги рощицей. Приблизившись к воротам, увидел, что дом спален. Остались лишь стены да зияющие оконницы. Над крыльцом что-то наподобие замысловатого герба. От копоти он весь почернел. Заглянув за дверь, я увидел переднюю, обгорелые стены, голый, закопченный кирпич и камень. Так стыдливо прятал обезображенный исполин свое уродство за кронами деревьев.

Вернувшись на большак, я повстречал гуртовщика и спросил его, что это за усадьба.

— Дворцом фонтанов называлась.

— А сейчас смотреть страшно на развалины, — заметил я.

— Да, страшно, — согласился он, — хотя из добротного камня сложена.

— Как случилось, что усадьба сгорела? — полюбопытствовал я.

— В прошлом году сожгли, — объяснил он, — при французах.

— А что, французы и сожгли?

— Не знаю, но, похоже, они.

— Эх вы, — пристыдил я его, — всю жизнь бок о бок с усадьбой прожили, а не знаете, что с ней сталось в прошлом году.

Он похлопал хлыстом по ноге и внимательно посмотрел на меня.

— Кое-кто говорит, что сожгли усадьбу местные. Отсюда до самой Киллалы страшное пепелище. Был тут у них один — генерал Дуган.

Генерал Дуган! Ну и дела! Пройдет еще год-другой, и молва всех в генералов обратит.

— А кто здесь жил? — спросил я.

— Семья Моррисонов. Они бежали в Слайго, а оттуда то ли в Англию, то ли в Дублин. Если верить слухам, больше не вернутся, свирепого нрава люди.

Был погонщик молод и крепко сбит; покатые плечи и длинные, как у Оуэна, руки. Интересно, а чем он сам занимался летом девяносто восьмого?

— Коли вам любопытно все это, посмотрели бы место, где французы высадились. Килкумминская коса называется. Пришли они на трех кораблях, мачты такие высокие, что и верхушек не видать, а на самой высокой сидел орел, они прозвали его король Льюис. Так этот орел с ними до последней битвы был, а накануне ночью возьми да улети, потому их и разгромили.

— Умен, видать, был тот орел, — заметил я.

Парень, вначале не поняв, уставился на меня, потом ухмыльнулся.

— И верно, умен.

— Лучше б ему вовек не прилетать. А то такого натворил: и французы, и смута.

— Ну, это как сказать. Все ж таки спалили Дворец фонтанов, прогнали Моррисонов.

Да, права пословица: «Нет худа без добра».

Киллала — скучная провинциальная деревушка, суеты, как в Каслбаре, там нет и в помине, как нет и красивых домов. Около устья реки лепятся жалкие лавчонки, за ними — серая морская гладь. Покончив с делами, я заглянул к «Волкодаву» в память об Оуэне (он не раз говорил мне об этой таверне) и выпил два стакана виски. На таверну, к каким мы привыкли в Каслбаре, это заведение совсем не похоже: обычная лачуга, где сидят и пьют батраки и рыбаки. Оуэн же говорил, что там можно приятно и спокойно скоротать вечер. В конце концов, несмотря на великолепную образность и блистательную красоту его стихов, сам он оставался батрацким сыном. И в таком обществе он чувствовал себя легко и непринужденно, и ему нимало не мешала ни поэтическая слава, ни ученость.

Лишь к вечеру покинул я Киллалу. На улице повстречался мне протестантский священник господин Брум, маленький толстячок средних лет, хорошо, но небрежно одетый: воротничок сбился, шляпа кое-как нахлобучена на старомодный парик. Поступь у него быстрая и легкая, с прискоком, руки он держит за спиной. И хотя мы незнакомы, он с охотой поздоровался со мной, пожелав доброго вечера. Меня подмывало завязать с ним разговор, но я не знал, хочет ли он этого. Должно быть, ему одиноко, ибо почти все его прихожане живут в усадьбах вдали от Киллалы.

Ничего знаменательного на обратном пути в Каслбар не произошло. Добрался домой я к ночи. Уже давно ушли из Мейо войска (теперь у нас лишь малый гарнизон), остались они только в воспоминаниях, как и французы. Проезжая мимо Столбового холма, я старался представить, как разыгрывается большое сражение, как бьют барабаны, реют знамена, палят пушки, кричат солдаты. Нет, не представить мне всего этого. Я убеждал себя, что и на другом берегу моря забвения, у той норманнской крепости, тоже шли бои. Впрочем, нет никакого моря забвения, все это лишь игра словами. А все вместе мы живем под богом, среди холмов и болот, крепостных руин и некогда зеленых, а ныне кровавых пастбищ смерти, и над нами реет тот мудрый орел, покинувший повстанцев накануне битвы, и вместе с ним — воспоминания о событиях исторических, уже тронутые вымыслом. «Море забвения» да ночная мгла разобщают нас, мешают вглядеться в окружающий мир. Но, как говорят поэты, солнечным утром придет по зеленым лугам к нам с памятью и надежда — прекрасная дева, сияющая первозданной красотой.

Июля 3-го. Полотно, которое я привез из Киллалы, оказалось плохо отбеленным. Никогда больше так легкомысленно не доверюсь поставщику из Слайго Джонстону.

МЯТЕЖНЫЙ ИЗУМРУДНЫЙ ОСТРОВ: ЧЕРЕЗ ПРОШЛОЕ К НАСТОЯЩЕМУ

В большой литературной семье мирно уживается множество жанров. Читательский спрос выделяет среди них своих баловней и пасынков. Спрос этот изменчив, угодить ему нелегко. Но есть жанр, к которому капризное читательское сердце питает прочную привязанность на протяжении веков. Это исторический роман и шире — историческая проза.

Саги, былины, эпос… Легендарные герои, великие битвы, славные деяния… Не одно поколение жадно вчитывалось в строчки, раскрывающие прошлое. Не существует государства без истории, и неважно, сколько лет она насчитывает — долгие тысячелетия или несколько веков. Пока вертится земля, люди будут обращаться к прошлому, историки и писатели — копаться в архивах, открывая его новые и новые страницы, потому что без осмысления уроков прошлого человечество не сможет идти вперед.

Как известно, американцы не принадлежат к числу «читающих наций». Однако интерес к историческим произведениям в стране значителен. В публикуемых в США списках бестселлеров одно-два названия, как правило, принадлежат историческому роману. Рассказывая о сравнительно недавних событиях или углубляясь в прошлое Америки, этот жанр отличается тематическим разнообразием и широтой хронологического диапазона.

Соединенные Штаты Америки — сравнительно молодое государство: в 1976 году отмечалось двухсотлетие со дня его образования. Подготовка к юбилею породила массу книг на исторические темы, среди которых можно выделить биографические романы, документальные, философские, приключенческие, псевдоисторические. Правящие круги США использовали знаменательную дату с целью отвлечь трудящихся от злободневных проблем, поднять моральный дух «великой Америки», изрядно упавший после бесславного поражения во Вьетнаме, Уотергейта, разгула коррупции в верхушке государственного аппарата.

В преддверии юбилея, да и после него, были опубликованы произведения, посвященные первым американским поселенцам, Войне за независимость, Гражданской войне между Севером и Югом, другим знаменательным вехам в истории Соединенных Штатов. Причем, помимо действительно крупных свершений в жизни страны, ранг «великих» получили такие позорящие Америку события, как массовое уничтожение индейцев, захватническая война против Мексики, преследования борцов за гражданские права. Все эти «деяния» были подняты на щит сторонниками апологетического направления в американской исторической прозе, породившего целый океан сочинений, единственная цель которых — застирать грязные пятна на звездно-полосатом флаге.

И все же в семидесятые годы, пожалуй, правомерно говорить о подъеме жанра исторического романа в США. Подобный всплеск наблюдался в XIX веке, в творчестве писателей-романтиков Д. Ф. Купера, Д. П. Кеннеди, У. Г. Симмза, Н. Готорна, Г. Мелвилла, доказавших миру, что молодое американское государство обладает собственной историей.

Именно в семидесятые годы нашего столетия стали особенно актуальными вопросы: «Кто мы? Откуда мы?», хотя и раньше они неоднократно возникали в творчестве многих писателей США. В поисках своих «корней» американские писатели обращались к истории других народов, представители которых два века назад составили американскую нацию, — индейцев, европейских эмигрантов, африканских негров. Достаточно вспомнить документальный роман А. Хейли «Корни. Сага об американской семье», в котором автор находит своих далеких предков в африканской деревушке.

Ищет свои «корни» и Т. Фланаган, с романом которого «Год французов» читатель только что познакомился. По профессии он преподаватель английского языка и литературы, но Ирландией интересуется давно и серьезно. Его перу принадлежит исследование об ирландских писателях XIX века.

Среди полноводного потока американской исторической и документальной прозы роман «Год французов» выделяется глубоким, вдумчивым обращением с историей, автор стремится выйти за пределы сугубо национальных проблем. Осмысление исторических закономерностей для Фланагана тесно сопряжено с личными мотивами, поисками собственных «корней». Среди многочисленных персонажей произведения фигурирует в качестве исторического лица прабабушка писателя.

Знание истории Изумрудного острова, его сегодняшнего политического и экономического положения, ощущение личной причастности к прошлому родины своих предков позволили писателю создать правдивое и достоверное произведение о важном этапе борьбы ирландского народа за независимость.

Фланаган не случайно выбрал именно этот период в истории страны Эйре. С середины семидесятых годов XVIII века Ирландия вступила в новую фазу своего развития. Набирало силу национально-освободительное движение, чему в значительной степени способствовала победа Великой французской революции и успешная борьба американских колоний Великобритании за независимость. Таким образом, в Ирландии создалась благоприятная почва для роста «древа свободы», полузасохшего от близкого соседства с туманным Альбионом. Для Изумрудного острова оно всегда было роковым.

Трагедия, последний акт которой еще не сыгран, началась в XII веке. Именно тогда английские рыцари под предводительством Генриха II Плантагенета высадились в Ленстере, и с тех пор британский лев не выпускал добычу из своих лап. Опровергая версию английской буржуазной историографии о цивилизаторской миссии захватчиков, Ф. Энгельс писал: «Английское нашествие лишило Ирландию всякой возможности развития и отбросило ее на столетия назад и притом тотчас же, начиная с XII века».[46]

Когда был сформирован первый ирландский парламент, право заседать в нем получили лишь выходцы из Англии. Страна-колония сразу же сделалась объектом грабежа для разоряющегося феодального дворянства и буржуазии Англии. Народные массы отвечали восстаниями, которые, однако, безжалостно подавлялись.

В 1649 году Оливер Кромвель привел в Ирландию свои войска. Кровавая бойня в Дрогеде и Уэксфорде на века врезалась в память ирландцам. Солдаты Кромвеля, осевшие в Ирландии, стали землевладельцами и жесточайшим образом подавляли малейшее недовольство коренных жителей.

Не последнюю роль в колонизации играла англиканская церковь. Протестанты-колонисты получили громадные привилегии по сравнению с католиками-ирландцами. Политическое и экономическое порабощение сопровождалось порабощением духовным: искоренялись кельтские обычаи, культура, гэльский язык — преподавать на нем было запрещено. Однако во многих случаях гонения на католических священников оборачивались против англичан. В глазах простых ирландцев их духовные пастыри обрели мученический венец. Принадлежность к «подпольной церкви» стала делом чести ирландских патриотов, а католическое вероисповедание — символом протеста непокоренной Ирландии. Вопреки всем преследованиям и попыткам искоренить католическую веру позиции католицизма еще сильнее укреплялись.

В Ирландии началось новое восстание, когда туда прибыл король Яков II Стюарт, чтобы вернуть себе престол с помощью единоверцев-католиков. Однако в битве у реки Бойн (1690) герцог Вильгельм Оранский, штатгальтер Голландской республики и муж дочери Якова Марии, нанес своему тестю сокрушительное поражение. Эта победа окончательно закрепила права герцога на английский престол и похоронила надежды ирландцев на обретение национальной независимости. С момента основания в 1795 году Оранжистского ордена[47] и до нашего времени дата битвы, 12 мая, с нарочитой пышностью отмечается его членами как день торжества над католиками.

Завоевание Ирландии было подтверждено Лимерикским договором (1691). Над страной опустилась долгая ночь британского владычества. По «карательным законам» конца XVII века — середины XVIII ирландцы были лишены под предлогом их католического вероисповедания политических и гражданских прав. Резко возросла эмиграция населения, начавшаяся еще четыре столетия назад. Бегству крестьян способствовали английские лендлорды, сгонявшие их с земли, чтобы превратить пашни в пастбища. Месть Избранников Киллалы[48], тайного крестьянского общества, в романе «Год французов» направлена против землевладельцев-протестантов, которые предпочли скотоводство земледелию.

В 80-е годы XVII века крестьянское движение приобретает все больший размах. Тайные объединения крестьян-заговорщиков наводили страх на помещиков, истребляли скот и поджигали их дома. Намеченным жертвам нередко писали угрожающие письма — именно с такого послания, составленного поэтом Мак-Карти, начинается книга Фланагана. За принадлежность к подобному обществу или связь с ним грозила смертная казнь, но никакие кары не могли подавить крестьянское движение, поскольку, как писал Ф. Энгельс, «убийства на почве аграрных волнений… являются единственным средством против истребления народа лендлордами. Это помогает, и поэтому они продолжаются и будут продолжаться, вопреки всем репрессивным законам».[49]

Разве народ Ирландии не родился таким же свободным, как и народ Англии? В силу чего его лишают свободы? Разве ирландцы не являются подданными того же короля? Разве не то же солнце светит над ними? — вопрошал в «Письмах суконщика» великий сатирик, ирландец Свифт.

В 1791 году ирландские революционные демократы создали активную боевую организацию — Общество объединенных ирландцев, в рядах которого объединились католики и протестанты. В отличие от своего великого земляка они не ограничились лишь обличающими риторическими вопросами, а повели последовательную борьбу против Англии, установив тесные связи с организацией якобинцев в Париже и демократическими обществами в Англии. Программа организации предусматривала борьбу за независимую Ирландскую республику, демократические свободы и социальные преобразования, направленные против феодальных привилегий церкви и крупных лендлордов. Первоначально Общество включало в себя наиболее радикальные элементы буржуазии Ольстера и Дублина, которые требовали полного политического равноправия для католиков и избрания парламента на основе введения всеобщего и равного избирательного права. Высшие посты в организации принадлежали выходцам из буржуазии и отчасти либерального дворянства, но среднее звено руководителей относилось к демократическим слоям, с ликованием подхватившим призыв Французской революции «Свобода, равенство, братство!». Идея братства была особенно важна для страны, ибо на практике означала объединение исповедующих разные религии.

Покончить с религиозными распрями! Именно об этом мечтал У. Т. Тон, признанный лидер Объединенных ирландцев, отнюдь не считавший конституционный путь достижения независимости страны единственно возможным. Уолф Тон сознательно связал борьбу за национальное освобождение с буржуазно-демократическими преобразованиями. Свои революционные планы он строил на трезвом анализе соотношения сил: трудности Англии — шанс для Ирландии. Понимал он и то, что борьба против угнетателей будет иметь больше шансов на успех, если заручиться поддержкой внешних сил, враждебных Англии. Революционная Франция, вступившая в борьбу с британской короной и выдвинувшая лозунги, близкие сердцам угнетенных ирландцев, представлялась Тону идеальной союзницей. Обивая пороги Парижской директории и бомбардируя ее записками, содержащими проект высадки десанта, Тон жил верой, что французская экспедиция станет искрой, пожар от которой разгорится по всему острову, а Ирландия будет освобождена руками самих ирландцев. В походе известного своими победами над шуанами в Вандее генерала Эмбера, в августе 1798 года, описание которого, собственно, и составляет содержание романа, Тон не принимал участия. В сентябре того же года он отплыл к родным берегам на французском фрегате, но, увы, попал и Ирландию закованным в кандалы пленником.

Хроника ирландского восстания в романе дана от лица нескольких повествователей — прием, достаточно распространенный в современном американском историческом романе («Заговор» Д. Херси, «Мартовские иды» Т. Уайлдера). Фланаган приводит рассказы генерал-майора Г. Уиндэма, служившего в молодости адъютантом лорда Корнуоллиса; школьного учителя в Каслбаре Шона Мак-Кенны; адвоката, члена Общества объединенных ирландцев Малкольма Эллиота и его супруги-англичанки Джудит, горячо сочувствующей делу освобождения Ирландии; протестантского священника Брума.

Принцип множества точек зрения позволяет автору показать панорамный срез эпохи, ибо об одном и том же событии рассказывают представители разных классов и общественных кругов. Сопоставление этих рассказов создает историческую картину конца XVIII века в Ирландии, Франции и Англии. Одновременно в повествование включены философские обобщения, глубина которых зависит от личности рассказчика. Повествователи предлагают читателям оценить не только «дела давно минувших дней», но и их собственные мысли, поступки и чувства, находящиеся в прямой зависимости от избранной позиции.

Кинематографичность действия — характерная черта романа «Год французов». Захват Киллалы, марш-бросок к Каслбару, многочисленные стычки и сражения представляют собой батальное полотно, как бы снятое с нескольких ракурсов. «Камера» Фланагана то поднимается на высоту птичьего полета, охватывая общую картину, то бросается в самую гущу битвы, и тогда почти физически ощущается храп лошадей, стоны и крики раненых, лязг стали и свист ядер. «Съемка» ведется то с одной, то с другой стороны, поскольку «операторы» принадлежат к враждующим лагерям.

Многоракурсность порой оборачивается потерями — мозаичность повествования и резкие переходы от одного «кадра» к другому иногда затрудняют читательское восприятие. Вспомним хотя бы начало романа, когда Мак-Карти пишет прокламацию Избранников Киллалы. За этим сразу следует «беспристрастный рассказ» священника Брума о волнениях в графстве Мейо.

Тем не менее писателю удается показать связь между судьбами отдельных персонажей и судьбой Ирландии в целом. Несмотря на кажущуюся авторскую «самоудаленность», критический пафос романа направлен против поработителей страны и тех, кто поддерживает их в самой Ирландии.

В ярком и разнообразном мире человеческих судеб «Года французов» выделяется несколько героев, которые представляют острый интерес для автора. Это Мак-Карти, Малкольм Эллиот, Джордж Мур. В романе заметен некий параллелизм: учитель Мак-Карти, слагающий стихи, и учитель Мак-Кенна, торгующий в собственной лавке; здравомыслящая, практичная Элен, невеста Джона Мура, и романтически восторженная Джудит Эллиот; священник Хасси, относящийся с презрением к своей пастве, и неистовый Мэрфи, до конца идущий с повстанцами.

Наиболее отчетливо этот параллелизм проявился в образах братьев Мур. Пылкий юноша Джон — не искушенный политик, не государственный деятель. Любовь к родине и стремление бороться за ее свободу движут им на протяжении всей его короткой, но деятельной и полнокровной жизни. И Джон не одинок в своем стремлении. За ним — тысячи ирландцев, оставивших свою землю, чтобы дать ее другим — всему ирландскому народу.

Но если Джон Мур не колеблясь идет в стан борющихся, то его старший брат Джордж занимает иную позицию. Честный человек, обладающий высокой культурой, знакомый со многими выдающимися людьми своего времени, он не меньше, чем Джон, любит Ирландию. Но она существует для него как некий абстрактный идеал. Нужды, беды, чаяния родной страны от него далеки, еще более далек от него ирландский народ. Из кирпичей собственного недоверия Джордж упорно возводит «замок чистого знания», стремясь отсидеться в нем, укрыться от реальной жизни, и не замечает, что этот замок становится его скорлупой, тюрьмой, в которую он добровольно себя замуровывает. Джордж считает себя способным предвидеть события, основываясь на своих знаниях историка. Но реальная жизнь вдребезги разбивает его прогнозы, грубо сталкивая «олимпийца» с иллюзорной вершины. Он становится орудием ловкого политикана-шантажиста Денниса Брауна и, сам того не желая, предает горячо любимую им Ирландию. Поворот в судьбе Джорджа в финале романа на первый взгляд кажется неожиданным, но он, по сути, мотивирован. Сколько же таких джорджей муров было в Ирландии XVIII века и сколько их осталось сегодня!

Фланаган ничуть не отступает от исторической правды, когда пишет, что лордов, заседающих в Дублине, нетрудно было подкупить деньгами и титулами. Это охотно разъясняет Браун английскому генералу Тренчу, недоумевающему, как можно проголосовать за отмирание собственного парламента. Подобных Брауну немало. Находятся отщепенцы и в сегодняшнем Ольстере. За щедрые подачки «хозяев» они сеют рознь в народе, разжигают религиозные распри, прославляют британский протекторат.

В героях Фланагана как в фокусе сходятся мысли и действия определенных кругов ирландского общества конца XVIII века. И, прослеживая жизнь персонажей писателя на страницах романа, нетрудно определить расстановку общественных сил в Ирландии в годы восстания народа против английского гнета.

При создании многих образов автор опирался на реальные прототипы. В этом отношении особенно показателен образ Брума. В Киллале проживал протестантский епископ Джозеф Сток, оставивший свои записки о восстании в городе, когда он 32 дня провел пленником в собственном доме. Принадлежащий перу Стока «Беспристрастный рассказ о том, что происходило в Киллале в лето года 1798-го» не свободен от политических предрассудков, но в целом дает достоверную и живую картину высадки французского десанта. Примкнувших к Эмберу крестьян он называет «предателями», не понимая, что навязанная ирландцам власть им совершенно чужда, что язык, культура, традиции завоеванной, но непокоренной страны не нуждаются в насильственных исправлениях и переделках.

Наблюдается известное приближение текста романа к документальным свидетельствам Стока: прибытие французов, поведение Эмбера, описание победы англичан, их расправы с повстанцами, когда по улицам Киллалы буквально текут потоки крови. Фланаган искусно имитирует стиль воспоминаний почти двухвековой давности, последовательно воскрешая события столь далекого от нас прошлого.

Писатель выпукло очерчивает своих персонажей, используя разного рода документы. Однако документ в его руках — не самоцель. Фланаган пишет отнюдь не научное исследование, свидетельства минувших дней служат лишь средством, придающим повествованию большую убедительность и изобразительность.

Относясь к угнетенным ирландцам с большой симпатией, резко осуждая британских колонизаторов, признавая моральное право Ирландии на свободу и независимость, Фланаган тем не менее далек от идеализации восставших. В сущности, его оценка верна — основные массы ирландских крестьян не восприняли политической программы грядущего восстания, сражаясь лишь за собственный клочок земли да возможность прокормить семью. В этом трагедия многих крестьянских выступлений — завоевав, как им казалось, «свое», земледельцы отказывались от дальнейшей борьбы. И не их вина в том, что понятия «свобода», «патриотизм» не простирались для них дальше границ собственного поля.

Разъяснить крестьянам необходимость борьбы за революционные преобразования во всей стране и направить ее в соответствующее русло — вот что должны были сделать Объединенные ирландцы, считает автор, и с ним нельзя не согласиться. К сожалению, связи между отдельными группами повстанцев и руководящим центром были непрочными, и костер, вспыхнувший в одном графстве, угасал под сапогами английских солдат, но вовсе не из-за недостатка топлива — ненависти к угнетателям накопилось предостаточно.

Восстание началось в крайне неблагоприятной обстановке: отсутствие своевременной помощи со стороны французов, арест руководителей Объединенных ирландцев, нечеткая связь между провинциями, где тем не менее восстание приобрело широкий размах. Необученные военному делу, вооруженные лишь пиками, крестьяне выдержали натиск регулярной британской армии. Сражались они геройски, ибо выбора у них не было — погибнуть от английской пули, штыка, на виселице или же умереть от голода зимой, после выплаты налогов.

Одна из многочисленных удач Фланагана — создание образа Оуэна Мак-Карти. Ирландец до мозга костей, он ненавидит англичан-поработителей, но не верит в успех борьбы с ними. Он образован, знает латынь, любит родной гэльский язык и пишет на нем стихи, однако сын батрака, выросший в нищете, не верит в пользу просвещения простого народа.

Хотя восстание потерпело крах, оно отнюдь не было обреченным делом, как полагали, скажем, Брум или Мур-старший. После падения Мейо и Киллалы сопротивление продолжалось в гористых районах острова. В феврале 1799 года Корнуоллис сообщил в Лондон о возобновлении деятельности Объединенных ирландцев, хотя основное ядро организации было разгромлено.

По Акту об Унии, вступившему в силу 1 января 1800 года, ирландский парламент был упразднен посредством «слияния» его с английским. Верхушка католического духовенства, предательски одобрив Унию, лишила Ирландию остатков независимости. Не последнюю роль в этом сыграли и крупные землевладельцы — такие, как Деннис Барун. Выражая волю английских правящих кругов и премьер-министра Питта, Корнуоллис действовал исходя из принципа: для блага самой же Ирландии необходимо уничтожить ее парламент и приковать стальными цепями к Великобритании, для чего нужно побольше виселиц и людей типа Брауна.

Казалось, занавес опущен. По Унии Ирландия подпала под политическую и экономическую зависимость от Англии. В стране прочно обосновались солдаты английского короля, силой оружия подавляющие любые выступления местного населения. На поле британского флага был добавлен красный косой крест покровителя Ирландии Святого Патрика, а национальное знамя ирландцев — зеленое полотнище с золотой арфой и трилистником-шамроком, — казалось, будет забыто навеки.

Это знамя взвилось над рядами ирландских повстанцев в Дублине в 1916 году. Французская революция 1848 года, восстания лионских ткачей и силезских горняков, уроки Парижской коммуны и первой русской революции не прошли даром. И руководители восстания — Дж. Конноли[50] и П. Пирс[51] уже не выдвигали полуутопических программ: руководимые ими ирландцы шли на штурм оплота британского колониализма, вооруженные не только ружьями, но и учением Маркса и Энгельса.

«Красная пасха» (под таким названием восстание вошло в историю Ирландии) получила высокую оценку В. И. Ленина: «Удар одинаковой силы, нанесенный власти английской империалистической буржуазии восстанием в Ирландии, имеет в сто раз большее политическое значение, чем в Азии или в Африке».[52]

Несмотря на то что восстание было подавлено, а Конноли расстрелян в тюрьме Килмейном, стало очевидно, что решающие перемены в жизни Ирландии не за горами.

В 1921 году страна добилась независимости на правах доминиона, а в 1949 году была официально провозглашена республикой. Однако самая развитая в промышленном отношении провинция Ольстер осталась в руках Англии.

Ольстер сегодня — уменьшенная копия Ирландии столетней давности. По-прежнему здесь процветает религиозная рознь, гремят выстрелы оккупантов, томятся в тюрьмах лучшие сыны ирландского народа. Впрочем, полное сравнение не совсем правомерно — борьбу за освобождение Северной Ирландии теперь возглавляют демократические организации, и в них — коммунисты. Что касается религиозных столкновений, то современный Ольстер не может похвастаться большими сдвигами в этой области. Жертвами религиозного фанатизма становятся сотни ирландцев, взаимоотношения двух противоборствующих религий в стране все еще базируется на средневековых принципах. Изменилась только форма воплощения их в жизнь — топор и вилы сменили автоматы и пластиковые бомбы. Английские оккупационные силы, призванные, по их убеждению, поддерживать порядок в стране, сознательно раздувают религиозную рознь.

События в романе проецируются на современное положение дел в стране Эйре. Меняются эпохи, политические лидеры, однако цели движения остаются прежними — «…разорвать связь с Англией, которая является неиссякаемым источником всех наших политических бедствий, утвердить независимость моей родины… объединить весь ирландский народ, стереть даже воспоминания о былых раздорах…»[53] Эти слова У. Тона актуальны по сей день.

Сегодня ясно видна связь времен в судьбе Изумрудного острова. Фигуры его героев, жертв и мучеников, выстраиваются в нашем сознании в единую колонну борцов за свободу ирландского народа. Этому историческому видению способствует книга Т. Фланагана.

Н. Знаменская

Примечания

1

Тайная крестьянская организация в Ирландии в XVIII в. — Здесь и далее примечания переводчика.

(обратно)

2

Бойн — река в Ирландии, впадающая в Ирландское море.

(обратно)

3

Ирландская народно-освободительная армия.

(обратно)

4

Древнее погребальное сооружение. Состоит из огромных поставленных вертикально камней, покрытых сверху одной плитой.

(обратно)

5

Провинция на юге Ирландии.

(обратно)

6

О’Рахилли (1570–1646) — ирландский поэт, в творчестве которого проявился кризис аристократической поэзии.

(обратно)

7

О’Салливан (1748–1776) — ирландский поэт, выразитель настроений крестьянских масс.

(обратно)

8

Тон, Теобальд Уолф (1763–1798) — ирландский революционер, возглавивший восстание 1798 г.

(обратно)

9

Айртон, Генри (1611–1651) — видный английский парламентарий, цареубийца.

(обратно)

10

Сильный погибает, но не сдается (лат.).

(обратно)

11

Бэрк, Эдмунд (1729–1797) — английский государственный деятель.

(обратно)

12

Пейн, Томас (1737–1809) — американский политический деятель, философ и писатель.

(обратно)

13

Члены ультрапротестантской партии в Ирландии.

(обратно)

14

Члены ирландского тайного общества (в прошлом их называли «фениями»), боровшегося за освобождение Ирландии от английского владычества.

(обратно)

15

Гунтер — порода охотничьих лошадей.

(обратно)

16

Область во Франции близ Бискайского залива.

(обратно)

17

Мне наплевать (франц.).

(обратно)

18

«Так будет» (франц.) — песня революционной Франции.

(обратно)

19

Прозвище ирландцев у англичан.

(обратно)

20

Перевод Б. Пастернака.

(обратно)

21

Популярная в XVIII в. солдатская песня.

(обратно)

22

Уорбек, Перкин (1474–1499) — самозванец, претендовавший на английский престол.

(обратно)

23

Грей, Джейн (1537–1554) — английская дворянка, казнена как возможная претендентка на престол.

(обратно)

24

Протестантская организация, члены которой врывались чаще всего рано утром в дома католиков в поисках оружия.

(обратно)

25

Союз католиков против насилия пресвитериан и протестантов.

(обратно)

26

Питт, Уильям (1759–1806) — английский государственный деятель.

(обратно)

27

Веллингтон, Артур (1769–1852) — британский полководец и государственный деятель.

(обратно)

28

Ливий, Тит (59 г. до н. э. — 17 г. н. э.) — римский историк.

(обратно)

29

Гиббон, Эдвард (1737–1794) — английский историк.

(обратно)

30

Спинет — музыкальный инструмент, разновидность клавесина.

(обратно)

31

Кромлех — сооружение из огромных камней, поставленных полукружьем, ритуального или погребального назначения эпохи неолита.

(обратно)

32

Лимерик — город в Ирландии, славный шуточными стихотворениями, названными в честь города — лимериками.

(обратно)

33

Трилистник — национальная эмблема Ирландии.

(обратно)

34

Бургойн, Джон (1722–1792) — английский генерал и драматург.

(обратно)

35

Милтон, Джон (1608–1674) — английский поэт.

(обратно)

36

Стил, Ричард (1672–1729) — английский писатель и драматург.

(обратно)

37

Уайет, Томас (1503–1543) — английский поэт и дипломат.

(обратно)

38

Касльрей, Роберт Стюарт (1769–1822) — английский государственный деятель.

(обратно)

39

С крупинкой соли (лат.), то есть иронически или (как в данном случае) критически, с известной оговоркой, осторожно.

(обратно)

40

Намек на то, что генерал Бонапарт родом с Корсики.

(обратно)

41

Сладостно и почетно умереть за родину (лат.).

(обратно)

42

Фруассар, Жан (1333–1400) — французский историк-бытописец.

(обратно)

43

Остров в Тихом океане, куда в XVIII–XIX вв. ссылали на ка торгу преступников.

(обратно)

44

Мир праху его (лат.).

(обратно)

45

Старое название Гибралтарского пролива.

(обратно)

46

Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 32, с. 349.

(обратно)

47

Оранжистский орден — тайное общество, возникшее в 1795 г. при английской колониальной администрации Ольстера, нацеленное против католицизма. В настоящее время — центр мобилизации сил протестантских экстремистов.

(обратно)

48

На протяжении многих лет в советской историографии названия тайных крестьянских организаций, появившихся в Ирландии в XVIII веке, переводились буквально: White boys — Белые ребята, Oak hearts — Дубовые сердца. Этот перевод, однако, крайне ошибочен, ибо первое означает «фавориты, избранники», а второе соответственно — «отважные сердца», что подтверждает любой словарь. Переводчик И. А. Багров верно передал в романе эти реалии.

(обратно)

49

Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 16, с. 524.

(обратно)

50

Конноли Дж. (1868–1916) — выдающийся борец за независимость Ирландии.

(обратно)

51

Пирс П. (1876–1916) — национальный герой Ирландии, убежденный сторонник глубоких демократических преобразований в интересах трудящихся масс.

(обратно)

52

Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 30, с. 53.

(обратно)

53

История Ирландии. М., Мысль, 1980, с. 170.

(обратно)

Оглавление

  • ПРОЛОГ РАННЕЕ ЛЕТО 1798 ГОДА
  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •   1
  •     ИЗ «БЕСПРИСТРАСТНОГО РАССКАЗА О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В КИЛЛАЛЕ В ЛЕТО ГОДА 1798-ГО» АРТУРА ВИНСЕНТА БРУМА, МАГИСТРА БОГОСЛОВИЯ (СТЕПЕНЬ ОКСФОРДСКОГО УНИВЕРСИТЕТА)
  •   2
  •     УСАДЬБА ХОЛМ РАДОСТИ, ИЮНЯ 16-ГО
  •     МУР-ХОЛЛ, ИЮНЯ 17-ГО
  •     КИЛЛАЛА, ИЮНЯ 20-Г0
  •   3
  •     ИЗ ДНЕВНИКА ДЖОРДЖА МУРА, ПОМЕЩИКА, ВЛАДЕЛЬЦА УСАДЬБЫ МУР-ХОЛЛ В БАЛЛИНТАББЕРЕ, ГРАФСТВО МЕЙО, АВТОРА «ТОРЖЕСТВА ВИГОВ», «ОТВЕТА ГОСПОДИНУ СОРЕНУ» И ДРУГИХ СОЧИНЕНИЙ
  •     УСАДЬБА РОВ, БАЛЛИНА, ИЮНЯ 26-ГО
  •     БАЛЛИНА, ИЮЛЯ 1-ГО (БАЛЛИКАСЛ, ИЮЛЯ 2-ГО)
  •     ПАРИЖ, ИЮЛЯ 7-ГО
  •   4
  •     ИЗ «БЕСПРИСТРАСТНОГО РАССКАЗА О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В КИЛЛАЛЕ В ЛЕТО ГОДА 1798-ГО» АРТУРА ВИНСЕНТА БРУМА, МАГИСТРА ТЕОЛОГИИ (СТЕПЕНЬ ОКСФОРДСКОГО УНИВЕРСИТЕТА)
  •   5
  •     УГОДЬЯ КИЛЛАЛЫ, АВГУСТА 5-ГО
  •     БАЛЛИНА, АВГУСТА 7-ГО
  •     КИЛЛАЛА, АВГУСТА 8-ГО
  •     БАЛЛИКАСЛ, АВГУСТА 10-ГО — БАЛЛИНТАББЕР, АВГУСТА 14-ГО
  •     КАСЛБАР, АВГУСТА 15-ГО
  •   6
  •     КИЛЛАЛА, АВГУСТА 15-ГО
  •     БОРТ ФРЕГАТА «СОГЛАСИЕ», АВГУСТА 16-ГО
  •     КИЛКУММИН, АВГУСТА 17-ГО
  •     ДУБЛИН, АВГУСТА 18-ГО
  •     ДУБЛИН, АВГУСТА 18-ГО ПИСЬМО ЭДВАРДУ КУКУ, ПОМОЩНИКУ МИНИСТРА, ДУБЛИНСКАЯ КРЕПОСТЬ, ПОДПИСАННОЕ: ДЖ. Р
  •     КИЛЛАЛА, АВГУСТА 20-Г0
  •     КИЛЛАЛА, АВГУСТА 21—22-ГО
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •   7
  •     ИЗ «БЕСПРИСТРАСТНОГО РАССКАЗА О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В КИЛЛАЛЕ В ЛЕТО ГОДА 1798-ГО» АРТУРА ВИНСЕНТА БРУМА
  •     УСАДЬБА РОВ, БАЛЛИНА, АВГУСТА 22-го
  •     КИЛКУММИН, АВГУСТА 22-го
  •     КИЛЛАЛА, АВГУСТА 22-го
  •     КИЛЛАЛА, АВГУСТА 22-ГО
  •     БАЛЛИНТАББЕР, АВГУСТА 22-ГО
  •   8
  •     ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО
  •     КИЛЛАЛА, АВГУСТА 24-ГО
  •     БАЛЛИНА, АВГУСТА 24-ГО
  •     ДУБЛИНСКАЯ КРЕПОСТЬ, АВГУСТА 24-ГО
  •     БАЛЛИНА, АВГУСТА 25-ГО
  •     ДОРОГА ИЗ ДУБЛИНА НА ГОЛУЭЙ, АВГУСТА 25-ГО
  •     КАСЛБАР, АВГУСТА 25-ГО
  •   9
  •     ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО
  •     КАСЛБАР, АВГУСТА 26-ГО
  •     ДОРОГА ИЗ КРОССМОЛИНЫ НА КАСЛБАР, АВГУСТА 26—27-ГО
  •     ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО
  •     КАСЛБАР, АВГУСТА 27-ГО
  •   10
  •     ИЗ «БЕСПРИСТРАСТНОГО РАССКАЗА О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В КИЛЛАЛЕ В ЛЕТО ГОДА 1798-ГО» АРТУРА ВИНСЕНТА БРУМА
  •   11
  •     КАСЛБАР, АВГУСТА 28-ГО
  •     ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО
  •     ИЗ СОЧИНЕНИЯ «СЛУЖБА В МОЛОДОСТИ. С КОРНУОЛЛИСОМ ПО ИРЛАНДИИ». ГЛАВА III КНИГИ «МОИ ПОХОДЫ» ГЕНЕРАЛ-МАЙОРА СЭРА ГАРОЛЬДА УИНДЭМА (ЛОНДОН, 1848)
  •     ИЗ РУКОПИСНОГО ДНЕВНИКА ДЖУДИТ ЭЛЛИОТ, ОЗАГЛАВЛЕННОГО «ВСЕ ВОКРУГ В ЗЕЛЕНОМ УБРАНСТВЕ»
  •     ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО
  •     ГОРОД ГОЛУЭЙ, АВГУСТА 30-ГО
  •     ОТРЫВКИ ИЗ ДНЕВНИКА ШОНА МАК-КЕННЫ, УЧИТЕЛЯ ИЗ ГРАФСТВА МЕЙО. ПЕРЕВЕДЕНЫ С ГЭЛЬСКОГО И ОТРЕДАКТИРОВАНЫ СЭМЮЭЛЕМ ФОРРЕСТЕРОМ, БАКАЛАВРОМ ПРАВА ДУБЛИНСКОГО УНИВЕРСИТЕТА, ОПУБЛИКОВАНЫ В «ЖУРНАЛЕ ДУБЛИНСКОГО УНИВЕРСИТЕТА» (ТОМА XVI–XVII, 1848–1849)
  •   12
  •     ПИСЬМО ДЖОРДЖА МУРА, ПОМЕЩИКА ИЗ ГРАФСТВА МЕЙО, АДРЕСОВАННОЕ В ВЕСТМИНСТЕР ЕПИСКОПУ ЭДВАРДУ БАРРЕТУ, ЧЛЕНУ ПАРЛАМЕНТА
  •     КИЛЛАЛА, СЕНТЯБРЬ 2-го
  •     БАЛЛИКАСЛ, СЕНТЯБРЯ 2-го
  •     ИЗ СОЧИНЕНИЯ «СЛУЖБА В МОЛОДОСТИ. С КОРНУОЛЛИСОМ ПО ИРЛАНДИИ» ГЕНЕРАЛ-МАЙОРА СЭРА ГАРОЛЬДА УИНДЭМА
  •   13
  •     ИЗ ДНЕВНИКА ШОНА МАК-КЕННЫ
  •     БЕЛЛАГИ, СЕНТЯБРЯ 4-ГО
  •     ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО
  •     ТОБЕРКУРРИ, СЕНТЯБРЯ 4-ГО
  •     ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО
  •     КОЛЛУНИ, СЕНТЯБРЯ 5-ГО
  •     ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО
  •     ДОРОГА ИЗ КОЛЛУНИ В ПОМЕСТЬЕ ГАМИЛЬТОН, СЕНТЯБРЯ 5—6-ГО
  •   14
  •     ИЗ «БЕСПРИСТРАСТНОГО РАССКАЗА О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В КИЛЛАЛЕ В ЛЕТО ГОДА 1798-ГО» АРТУРА ВИНСЕНТА БРУМА
  •   15
  •     ДРАМКИРИН, СЕНТЯБРЬ 6-ГО
  •     ИЗ СОЧИНЕНИЯ «СЛУЖБА В МОЛОДОСТИ. С КОРНУОЛЛИСОМ ПО ИРЛАНДИИ» ГЕНЕРАЛ-МАЙОРА СЭРА ГАРОЛЬДА УИНДЭМА
  •     ДРАМШАНБО, СЕНТЯБРЯ 6-ГО
  •   16
  •     МУР-ХОЛЛ, НАЧАЛО СЕНТЯБРЯ
  •     УСАДЬБА РОВ, БАЛЛИНА, НАЧАЛО СЕНТЯБРЯ
  •     УСАДЬБА ЗАМОСТЬЕ, БАЛЛИКАСЛ, НАЧАЛО СЕНТЯБРЯ
  •     ДОРОГА НА ГРАНАРД, СЕНТЯБРЬ 7-ГО
  •     ИЗ СОЧИНЕНИЯ «СЛУЖБА В МОЛОДОСТИ. С КОРНУОЛЛИСОМ ПО ИРЛАНДИИ» ГЕНЕРАЛ-МАЙОРА СЭРА ГАРОЛЬДА УИНДЭМА
  •     ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО
  •   17
  •     ИЗ СОЧИНЕНИЯ «СЛУЖБА В МОЛОДОСТИ. С КОРНУОЛЛИСОМ ПО ИРЛАНДИИ» ГЕНЕРАЛ-МАЙОРА СЭРА ГАРОЛЬДА УИНДЭМА
  •     ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О БЫЛОМ» МАЛКОЛЬМА ЭЛЛИОТА В ОКТЯБРЕ ГОДА 1798-ГО
  •     ИЗ СОЧИНЕНИЯ «СЛУЖБА В МОЛОДОСТИ. С КОРНУОЛЛИСОМ ПО ИРЛАНДИИ» ГЕНЕРАЛ-МАЙОРА СЭРА ГАРОЛЬДА УИНДЭМА
  •     БАЛЛИНАМАК, СЕНТЯБРЯ 10-ГО
  • ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  •   18
  •     ИЗ «БЕСПРИСТРАСТНОГО РАССКАЗА О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В КИЛЛАЛЕ В ЛЕТО ГОДА 1798-ГО» АРТУРА ВИНСЕНТА БРУМА
  •     КАРРИК, СЕРЕДИНА СЕНТЯБРЯ
  •     ДУБЛИНСКИЙ ЗАМОК, СЕНТЯБРЬ 13-ГО
  •     ДОРОГА ИЗ КАРРИКА В КАСЛБАР, СЕНТЯБРЯ 17-ГО
  •     ДОРОГА ИЗ КАРРИКА В КАСЛБАР, СЕНТЯБРЯ 17-ГО
  •   19
  •     ИЗ ДНЕВНИКА ШОНА МАК-КЕННЫ, СЕНТЯБРЬ ГОДА 1798-ГО
  •     УЭСТПОРТ, КОНЕЦ СЕНТЯБРЯ
  •   20
  •     ИЗ «БЕСПРИСТРАСТНОГО РАССКАЗА О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В КИЛЛАЛЕ В ЛЕТО ГОДА 1798-ГО» АРТУРА ВИНСЕНТА БРУМА
  •   21
  •     УЙМУТ, АНГЛИЯ, КОНЕЦ СЕНТЯБРЯ
  •     ДУБЛИН, КОНЕЦ СЕНТЯБРЯ
  •     ДУБЛИНСКИЙ ЗАМОК, КОНЕЦ СЕНТЯБРЯ
  •     ДУБЛИНСКИЙ ЗАМОК, КОНЕЦ СЕНТЯБРЯ
  •     УСАДЬБА УЭСТПОРТ, КОНЕЦ СЕНТЯБРЯ
  •     ДУБЛИН, ОКТЯБРЯ 22-ГО
  •     ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ДЖУДИТ ЭЛЛИОТ, ПРИЛОЖЕННЫХ К ЕЕ РУКОПИСИ
  •   22
  •     УЭКСФОРД И УСАДЬБА МУР-ХОЛЛ, НАЧАЛО ОКТЯБРЯ
  •     ИЗ ДНЕВНИКА ШОНА МАК-КЕННЫ, ОКТЯБРЬ ГОДА 1798-ГО
  • ЭПИЛОГ Зима года 1798-го
  •   НЕОПУБЛИКОВАННЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ АРТУРА ВИНСЕНТА БРУМА, АВТОРА «БЕСПРИСТРАСТНОГО РАССКАЗА О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В КИЛЛАЛЕ В ЛЕТО ГОДА 1798-го»
  •   ИЗ ДНЕВНИКА ШОНА МАК-КЕННЫ, ЛЕТО ГОДА 1799-ГО
  • МЯТЕЖНЫЙ ИЗУМРУДНЫЙ ОСТРОВ: ЧЕРЕЗ ПРОШЛОЕ К НАСТОЯЩЕМУ Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Год французов», Томас Фланаган

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства