«Евпатий Коловрат»

2128

Описание

отсутствует



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Василий Ряховский Евпатий Коловрат

Злодеяние в Исадах

…резвецы и удальцы, узорочье воспитанное рязанское…

Летопись

На святой Руси быль и была, да быльем давно поросла…

Л.Мей

Половецкое торжище на Рясском поле весной 1217 года удалось на славу. На торжище прибыли кочевники из дальних улусов на Волге-реке, с Калмиуса и медведицы. Половцы пригнали большие косяки коней, навезли множество товаров из Персии, из арабских и тюркских стран, невольниц из далекой Индии, чудесные веницейские зеркала, самоцветы и благовонные масла. А больше всего вывели на торжище дикие кочевники русских пленников, за которых назначали крупные выкупы.

На Руси в том году было сытно. Князья рязанские прибыли на торг с полными мешками золота и серебра, что добыли в походах на балкарское царство и на племена лесной мордвы. Князья не скупились на выкуп пленников, пировали с половецкими ханами, любовались на конские игрища, где состязались русские наездники с половцами, пили хмельные напитки, от которых кружилась голова…

Особенно шумно гуляли на торжище два брата — рязанские князья Владимировичи, Глеб и Константин. После торжища князья эти позвали друзей-половцев с собой на Рязань. Те пошли двумя полками, с обозом и с запасными конями, словно отправлялись в боевой поход.

Прибыв вместе с половцами в княжеское село Исады, Владимировичи позвали на пир своих родичей — князей рязанских и пронских, муромских и коломенских. «Приходите, — говорили гонцы Владимировичей, — да пир сотворим и уряд учиним: жить всем князьям в мире и положить предел усобицам!»

Ночью, накануне пиршества в Исадах, к рязанским стенам прискакал на взмыленном коне одинокий всадник. Воротная стража долго выспрашивала прибывшего. Нетерпеливый всадник колотил рукоятью меча в окованные полотнища дубовых ворот. На стук пришел к воротам сотник Коловрат и, признав по голосу ночного путника, приказал впустить его в город.

Коловрат проводил всадника до княжеского терема.

Ночного гостя встретил в рубленных сенях молодой невысокий и быстроглазый князь Юрий. Он окинул взглядом могучего гонца.

Тот переступил с ноги на ногу и тихо сказал:

— Поостерегись, Юрий Игоревич, и князя Ингваря удержи. В Исады вам пути нет.

— Что так? Почему такие речи, Ополоница?

— Злое умыслили Глеб и Константин на вас и на прочих своих сородичей. Быть великой беде.

Юрий сбросил с плеча легкий цветной кафтан и схватил Ополоницу за руку:

— Садись и говори к ряду!

…Ополоница вышел из княжеского терема под утро, когда над стенами города появилась багряная полоска погожей зари. Воин сел на отдохнувшего коня и погнал его в сторону Исад.

Княжеский пир начался в обеденную пору.

На зов родичей пришли с малой дружиной, с воеводами и ближними боярами Кир-Михаил Всеволодович Пронский, Ростислав Святославович, Глеб и Роман Игоревичи да родной брат хозяев пира — Изяслав Владимирович.

Князья-гости вошли в шатер. Перед каждым из них слуги-отроки распахивали алый полог и принимали от них мечи.

Столы, ломившиеся от яств и серебряных ковшей с игристыми заморскими винами и домашними выдержанными медами, говорили о широком радушии хозяев.

А тем временем в стольной Рязани царила тревога. По зову князей Ингваря и Юрия в город прибыли воины из посадов и ближних застав. Княжеские люди собирали на Оке и Проне плотогонов, гребцов, гостей и чужеземных воинов, выдавали безоружным мечи и секиры и вели на городские бойницы. Небольшой отряд княжеских всадников во главе с храбрым сотником Коловратом выехал под вечер за городские ворота и углубился в лес, что обступал дорогу на Исады.

Глеб, широкоплечий и сильный, с сухим лицом и ясными ястребиными глазами, усадив гостей, складно заговорил о братской верности, о том, как надлежит князьям любить отчую землю и заботиться о ее благе. Князья слушали насторожено: уж давно просачивались к ним слухи о похвальбе Глеба перед великим князем Владимирским, об умысле его собрать воедино всю Рязанскую землю и возвеличить ее над всей Русью.

Гости переглянулись и подняли первые ковши с опаской. Каждый подумал о своем уделе и о том, что не пристало Владимировичам возвеличиваться над старшими ветвями Святославовичей и Игоревичей. Но за первым ковшом потянуло на второй. Речи Глеба перестали резать уши и тревожить сердце. Князья и бояре братски чокались коваными ковшами и распустили запоны своих шитых парчой и золотом кафтанов.

За столом прислуживали тихие отроки. И некто из гостей не обратил внимания на то, что под одеждой у отроков висели короткие мечи.

Когда пир стал шумен, полы шатра вдруг распахнулись и в шатер ворвались половецкие воины. Половцы были в рысьих шапках и боевых кожаных нагрудниках, расписанных священными идольскими знаками. Князья-гости и их ближние схватились за поясные ножи, но тихие отроки удержали их сзади за локти. Угрюмые половцы взмахнули кривыми клинками. На столы с яствами брызнула кровь.

Ополоница стоял за спиной Глеба. Ни один мускул не дрогнул на лице его при виде, как один за другим падали на стол князья и бояре — «узорочье рязанское». Но когда пал грудью на стол белокудрый красавец Изяслав, сраженный подлым ударом в спину, Ополоница с силой сжал рукоять своего меча…

Почти десять лет он служил князю Глебу. Он высоко ценил его за ум, за редкую среди князей ненасытность знания, за храбрость и сильную вволю. Давно поделился Глеб со своим верным сотником мыслями объединить под своей рукой Рязань, отплатить князю Владимирскому за унижения, что претерпели рязанцы от неистового Всеволода-Дмитрия, прозванного Большим Гнездом, потом протянуть свою руку на Днепр и Волхов — к древнему Киеву и богатому Новгороду… Ополоница разделял мысли князя и отдавал ему должное: по уму и быстроте мысли не было ему равного среди князей рязанских и владимирских. Отталкивала Ополоницу от Глеба лишь его жестокость.

Когда половцы, вытирая о полы окровавленные клинки, потянулись к выходу из шатра, Глеб обернулся к Ополонице:

— Поднимай дружину, друг сотник, — и на Рязань! В руках твоих жизнь Ингваря и Юрия.

Ополоница склонил голову и вышел из шатра.

Вместе с князьями были перебиты все воины и именитые люди, прибывшие на званый пир. Тела убитых сбросили в ямы, из которых княжеские гончары брали недавно глину, и чуть присыпали сверху землей и угольем.

Вечерело. В саду, замлевшем от солнца и пчелиного звона, пахло мятой и огуречной травой. Вокруг стояла такая мирная тишина, что у воина закружилась голова.

Через некоторое время дружина Глеба, числом до двухсот воинов, спешной рысью пошла в сторону Рязани.

Поздним вечером, когда над окской поймой вспыхнули во множестве звезды и кровавым пламенем загорелся в лугах костер табунщиков, младший из князей убийц, Константин, также повел большой свой полк на Рязань.

Был этот Константин невысок ростом и широкоплеч; большая круглая голова его поросла темным волосом; такими же темными были у него глубоко посаженные глаза. Этот князь он сидел в городце Мещерском — все время проводил в бранных походах, воевал мурому и ерзю[1], доходил со своими войсками до рубежей Суздальской земли, и много страшных рассказов ходило в народе об этом жестоком воителе.

Глеб понимал, что войско на Рязань надлежало вести ему, чтобы сразу же занять большой стол. Но даже у него не достало сил обнажить меч на двух братьев Игоревичей, один из которых, Юрий, был спутником его детских лет.

— Пойди на Рязань, ты, брат, — сказал Глеб Константину. — Ополоница поможет тебе, и к утру завтра мы займем с тобой рязанский стол.

Полк Константина шел размашистой рысью. Хмельные воины перекрикивались и бряцали оружием. Склонив голову на грудь, Константин ехал молча. В его темных барсучьих глазах зеленым светом отражался ущербный месяц.

На выезде из большого леса, когда слышен стал стал лай псов на Рязани, полк Константина встретил Ополоница.

Заслышав голос сотника, всадники осадили коней. Многие из них сошли с седел на землю.

Константин спросил Ополоницу:

— С тобой ли головы князей-ослушников?

Вместо ответа Ополоница ударил Константина шестопером. Не успел сраженный князь упасть на землю, как весь полк был оцеплен. Опешившие воины Константина перемешались, попытались было взяться на мечи, но не сумели выстоять под напором и один за другим перешли на сторону победителей.

Наутро Глеб, ведя за собой половецких наемников, подступил к стенам Рязани.

Бой длился почти весь день. Видя малую силу осаждавших, рязанцы раскрыли ворота и вступили с половцами врукопашную. Половцы дрогнули и побежали. Победа рязанцев была полной. Среди мертвых Глеба не нашли. Много дней спустя прибежал в город толмач[2] и сказал, что князь-убийца утек вслед за половецкой ордой на Дон.

Константина же верные слуги увезли в Киев, и оправившись от раны зломысленной князь много лет бесславно воевал против Даниила, князя Галицкого.

Княжой пестун

С того времени Ополоница сделался самым ближним человеком князю Юрию.

Одногодки, оба лихие наездники, князь и Ополоница почти не расставались: вместе рыскали по степям, где паслись отбитые у кочевников табуны коней, спали под одним плащом и пополам делили хлеб из дорожной кисы.[3]

В долгих беседах Юрий познал тонкий ум воина. Он любил рассказы Ополоницы о его скитаниях в Черниговской и Северской землях. Родом Ополоница был из Коломны. Оставшись сиротой, он ушел с паломниками в Киев и несколько лет жил в Лавре на послухе. Там он научился разбирать по столбцам грамоту и от древних монахов, ведущих летопись, прознал об эллинской премудрости и о философах Рима. Однако монастырская тишина скоро детине наскучила. Взял он у старцев благословенье и ушел в войско князя Черниговского. Оттуда его переманил к себе рязанский Глеб, умный и пытливый князь, помышлявший о главенстве над Русской землей.

Не один раз спрашивал Юрий Ополоницу:

— Почто отшатнулся ты от Глеба? Ради чего обрекал свою голову мечу?

Ополоница отмалчивался. Но один раз он оторвал взгляд от ременной узды, что чинил, держа в коленях, и прямо посмотрел в глаза Юрию:

— Беды не хотел для Руси. Сядь Глеб на Рязани — быть бы братоубийственному разорению.

— Но о себе-то ты как мыслил?

— Воин думает не о себе, а о победе, князь. Мне смерть не страшна…

Жил Ополоница за деревянной церковью, над самой кручей горы, что спадала к задумчивой речке Серебрянке. Перед крыльцом его узорчатого крыльца густо росли кусты смородины и дикого малинника, а среди кустов стояло несколько пчелиных колод.

Заходил иногда князь Юрий и просиживал допоздна, угощаясь наливками и хмельной брагой.

И вот однажды, сидя против Ополоницы за дубовым столом, сказал Юрий воину:

— Со смертью брата Ингваря великое бремя легло на мои плечи. Рязань — княжество не малое. Сына готовить на княженье надо, а кому доверишь это? Няньки и мамки ослабят у мальчонки душу, время же наше требует от князя силы духа и ратной доблести.

Ополоница поднял на князя свои задумчивые серые глаза.

Князь отнял из ковша, стер с усов бражную пену и вдруг положил свою маленькую сильную руку на плечо воину и сказал:

— Возьми сына моего на уход и выучку, Ополоница. Тебе только могу я препоручить моего первенца.

Воин встал и тяжело прошелся по горенке. Под его шагами заныли рубленые половицы. Князь провожал его ожидающим взглядом.

Наконец Ополоница остановился перед Юрием и тихо выговорил:

— Великую честь оказываешь ты мне, княже, но и не малый будет с меня спрос…

— Возьми моего Федора! — еще раз попросил князь.

— Возьму, Юрий Игоревич. Только дай ты мне полную в его науке свободу. Как сына стану жалеть я княжича, но трудным искусом придет он к своей зрелости и ко княжению. Будет он воин, людям своим судья и защитник, княжеству рязанскому мудрый устроитель.

— Будь по-твоему! — И князь обнял воина.

Было это незадолго до весеннего праздника Ярилы. Княжичу Федору исполнилось в ту зиму двенадцать лет. Это не по годам рослый, но тонкий в кости, светловолосый и голубоглазый юноша. Федор играл с дворовыми ребятишками в писанки. Пунцовые, лазоревые, изумрудные и золотые яйца катались по тонким дощечкам и то откатывались по луговинке в сторону, то наскакивали на чужие яйца, сталкивались, и тогда — чья взяла: либо бита, либо цела.

Федор проигрывал уже второй карман писанок, когда его покликал с крыльца терема отрок:

— Князь-батюшка зовет к себе в горницу, княжич!

Федор вытер пыльные ладони о полы камчатого кафтанчика, поправил сбившуюся на потный лоб шапочку и побежал к крыльцу. Он был напуган нечаянным зовом. Его редко допускали в большую горницу, и теперь он подумал, что батюшка недоволен им и строго накажет.

Но лицо Юрия было благодушно. Не поднимаясь с низкой резной скамьи, он поманил к себе сына, взял его за плечи и поставил перед собой.

— Полно быть тебе с мамками, Федя. Ты уж большой стал. Отныне перейдешь жить к воинам и отрокам, и вот тебе наставник и пестун.

Юрий повернул голову. Федор посмотрел туда же и увидел отделившегося от изразцового угла печки Ополоницу. Тот поклонился Федору, не сводя с него веселых серых глаз.

— Во всем слушайся его, Федя, как слушался бы меня. И почитай паче всех. — И князь слегка подтолкнул Федора в сторону Ополоницы.

Воин взял княжича за руку, а другой рукой, шершавой и теплой, погладил его спутанные и влажные волосы:

— Мы сдружимся, княже. Неволить Федора я не стану.

Отстегнув от пояса нож и малиновой кожи ножнах и с большим зеленым камнем на костяной рукояти, воин протянул его Федору.

— Взял я этот нож в бою на Мокше. Лучше этого ножа ничего не было у мордовского царька. Прими, княжич!

Федор вопросительно посмотрел на отца и, видя, что тот улыбается в усы, повернулся к воину и принял от него нож и прицепил его на свой тонкий поясок:

— Когда я вырасту большой, я убью в бою половца, отниму у него нож и тем ножом отдарю тебя…

Юрий, довольный, рассмеялся, а Ополоница склонился и поцеловал Федора в лоб. От мягкой и долгой бороды воина пахло конем и бражным настоем.

Они вышли на крыльцо.

В садах и около дворов нежной зеленью распускались березки. Из-за резных коньков на крыше вспархивали выпущенные кем-то белые голуби. Трепеща крыльями, голуби плавно кружились, перевертывались в воздухе, потом круто устремлялись ввысь и исчезали в лазури.

Стоя на высоком крыльце, Федор огляделся вокруг, и ему показалось, что и нарядные терема, и дымчатые от молодой зелени сады, и высокие верхи башен на городских стенах — все звенело и плыло мимо него куда-то вместе с легкими облаками.

— Куда мы пойдем теперь? — спросил он Ополоницу.

— Куда тебя тянет, туда и пойдем, княжич, — ответил тот. — Хочешь — к хороводам на городской вал, а то можно и на Княжий Луг.

— Пойдем на Луг, на Ярилу, — попросил Федор.

И, гордый близостью известного на Рязани воина и ближнего князю боярина, Федор прошел сквозь толпу своих недавних товарищей, продолжавших катать писанки. Ребята с завистью посмотрели на нож, висевший на поясе Федора. В их глазах он впервые предстал княжичем, и они почтительно уступили ему дорогу.

На конях, с копьем и луком

Ополоница не любил засиживаться на одном месте.

Как только шумная Ока уносила вниз серые льды, воин терял сон, становился вялым и все посматривал прищуренными глазами на лиловую черту горизонта. Почти каждый вечер он уводил Федора на приречные кручи. Здесь они долго сидели бок о бок на отмытом дождями камне и молчали. Медленно погасал над лугами вечер. Со стороны синих лесов к городу летели на ночлег молчаливые стаи галок. Из быстрой Прони выплыли в Оку тяжелые плоты. Плотогоны на заторах ловко отталкивались от берегов длинными шестами и перекрикивались. Их голоса четко повторяло перекатливое эхо.

Когда же обсыхали дороги и в садах начинали хлопотать, болтая, черные скворцы. Ополоница седлал двух коней, приторачивал к седлам кожаные дорожные кисы с хлебом и сушеном мясом, усаживал на седло Федора, и они надолго покидали город.

Всюду — и в лесах на тихой Цне, и на дальних окских плесах, и в бескрайних степях — всюду у Ополоницы были верные люди; они принимали из рук всадников поводья коней и вели гостей на почетное место у очага.

Степи начинались от верховьев Пары, шли к далекой Верде и в другую сторону — к верховьям Дона. Весенняя степь поразила юного княжича. Привыкший видеть на близком горизонте темные рязанские леса, Федор растерялся перед раскрывавшимся простором. Зеленая, с редкими озерками стоячей воды степь грядами уходила к неуловимой черте горизонта. Травы, все травы, испещренные цветами, высокое небо и ветер…

Чаще всего Ополоница увозил княжича на реку Пару. На левом, высоком берегу реки стояли тенистые дубовые рощи, а на противоположном начиналась необозримая степь, на которой паслись княжеские кони.

Здесь Федор впервые сел на спину необъезженного скакуна, здесь Ополоница учил его заарканивать коней, набрасывать им на ноги ременные путы, потом ставить на вздрагивающую ляжку горячее тавро. Сбитые с ног кони скалили желтые зубы, норовя ухватить своих мучителей за ноги. Борьба с дикими конями увлекала княжича. После долгого дня скачек, погони, когда вольный ветер пел в ушах и пьянил, от непрестанного конского ржанья, которое, казалось, усиливало ярость солнца. Федор с наслаждением отдыхал у жаркого костра, уничтожая недожаренное на углях мясо.

На третье лето Федор умел не хуже любого табунщика вскакивать на неоседланного коня и, держась за жесткую гриву, мчаться на нем, умел скакать стоя или вися сбоку седла, научился распознавать нрав коней по взгляду, выносливость и быстроту бега по высоте груди и по паховым пазухам.

Один раз — это было на шестнадцатом году жизни молодого княжича — Ополоница вместе с Федором и двумя табунщиками углубились далеко в степь. Кони их шли целиной без дороги, и из-под самых конских ног то и дело вспархивали молодые тетерева. В раскаленном небе парили ястреба. Соколки часто падали в травы и вновь возносились вверх, держа в когтях свои жертвы.

Федор заметил, что даже невозмутимый Ополоница вдруг начал озираться вокруг.

— До этих мест добегают дикие половцы, — тихо сказал Ополоница, отвечая на вопросительный взгляд Федора. — А у них с христианами речь короткая: аркан на шею — и в полон[4].

Седые зарычи тяжело проносились над травами, вспугивая стайки мелких птичек. В чистых озерках кругами ходила рыба, а меж тростников перебегали длинноногие тоскующие куличики.

Но вот на одном из круглых холмов вдали явился всадник с высоким колчаном за плечами. Следом взметнулся и второй. Заметив русских, дикие всадники, горяча коней, исчезли в высокой траве.

За легкими холмами проплыло густое серое облако.

— То пыль, — сказал Ополоница княжичу. — Половцы гонят стада в нашу сторону. Теперь надо ждать набегов…

Суровые табунщики переглянулись и поправили кривые половецкие сабли, висевшие у них на перевязи через плечо.

Ополоница уловил тревогу в глазах Федора и сделал равнодушное лицо. Он даже позевал, прикрывая ладонью рот:

— Бивались мы с половцами. Неверные они люди, а в бою лихи… Чуть прозеваешь — тогда держись шапка!

И старший табунщик подтвердил:

— Что лиса хитер этот половец.

В ту же ночь табунщики подняли конские косяки, к утру пересекли Пару и приблизились к передовым рязанским заставам.

Из степей Ополоница перекочевал с княжичем в леса.

Воин строил где-нибудь над лесной речкой шалаш, уча княжича складывать из камней очаг и добывать огонь. Из шалаша они совершали дальние походы, выслеживая косуль и стада лосей. Федор делил с пестуном своим все тяжести лесной жизни, ночевал, случалось, на голой земле и был счастлив, когда ловил на лице воина еле заметную тень одобрения.

Наученный Ополоницей Федор умел плести сети, ставить силки на птицу и мелкого зверя, бил стрелой белку, распознавал на траве следы медведей и волков, ловко взбирался на высокие сосны, озирал с высоты зеленое лесное море, на котором редко редко возникал синий дымок смолокура или огонек костра забредшего в глухомань бортника[5].

Однажды — было тогда Федору по шестнадцатому году — вышла из Рязани в заокские леса большая княжеская охота. Сам князь Юрий вспомнил молодость и выехал со своим любимым кречетом на лебедей, что во множестве водились на голубых мещерских озерах. Охоту повел Ополоница, передовым же был отрок Кудаш, однолеток княжича.

Стояли теплые августовские дни. На ночевках охотники выбирались из шатров, спали под открытым небом, на котором горели и искрились звезды.

Чую близость коней, в буреломе одичало подвывал старый волк. Сторожевые псы, лежавшие у костров, вскакивали на ноги, вытягивались и, как окаменелые, стояли долго, всматриваясь в тьму мерцающими глазами.

Глухо покрякивая, вставал со своего ложа Ополоница и звал конюших отроков. Он приказывал им подбросить сушняка в костер. Веселые струйки огня освещали тяжелые лапы елей, стоявших вокруг поляны; зеленой искрой вспыхивал глаз обернувшегося на свет огня. Звезды тускнели, и одинокий волк прекращал зловещий вой.

На третий день Ополоница повел молодых охотников к самому озеру Великому, где во множестве гуляли стада косуль.

Князь Юрий прекратил свою потеху и тронулся в стойбище мещерского царька, куда его давно звал верный данник.

Федор пошел с молодыми охотниками. Обок с ним ехал на своем соловом коне Кудаш — круглолиций, с широко расставленными серыми глазами молодец, послушный и необидчивый. Кудаш льнул к Федору и часто забывал о разнице между ними — звал княжича по имени и даже любовно похлопывал по плечу.

Федор понимал, что молодой княжеский ловчий опытнее его в выслеживании зверя, знал лес, как свой дом, а по силе и ловкости не уступал взрослым охотникам. Состязаться с Кудашом в догадливости, в умении отыскать «простывший» след зверя, в быстроте добычи огня стало для Федора делом чести.

Вот и теперь Федор старался не отставать от ловчего и гнал своего коня, далеко уходя от главной группы охотников. Когда топот коней сзади и голоса становились глуше, даже едва слышными, Кудаш снимал с плеча турий рог и, сдерживая своего нетерпеливого солового коня, долго трубил. От натуги у него кровью наливались глаза и малиновые губы синели от синевы.

Булат пытают огнем

Ранней зарей следующего дня, когда над черными и неподвижными водами озера Великого еще лежал плотной пеленой туман, разрываемый множеством утиных выводков, вылетавших на подкормку, охотники снялись со становища и, оставив коней на попечение отроков, пошли на прибрежные высоты.

Охота длилась весь день.

Только к вечеру один за другим стали притекать к становищу охотники.

Лов был удачным. Охотники сбрасывали с плеч туши убитых ими косуль в одну кучу. Скоро отроки повесили над костром большой кованый котел, в который положили большие куски свежего мяса. Густо пахло кровью, и сторожевые псы, пожиравшие за кустами отбросы, то и дело поднимали яростную грызню.

К ужину собрались все. Недоставало лишь княжича Федора и Кудаша.

Перед тем, как улечься на епанчу[6], Ополоница приказал до утра поддерживать в костре огонь, чтобы отставшие охотники могли по зареву найти стан.

Но и на утро не пришли молодые охотники.

Зная, что в это утро князь Юрий будет ждать ловчих у переправы на реке Пре, Ополоница с неохотой оставил это место и повел отряд через леса.

Не увидев среди прибывших с Ополоницой ловчих своего сына, князь вопросительно посмотрел на воина.

— Горяч княжич в охоте, — ответил тот. — Надо ждать, придет следом.

Пока двигались по течению Пры к Оке, Юрий то и дело останавливал отряд и приказывал трубить, и тайное беспокойство клало печать на его лицо.

Княжеская охота вступила в Рязань под вечер, а ночью в город прибежал Кудаш. Призванный в княжеский терем, Кудаш сказал, что княжича не видел, а сам отстал потому, что, упав с кручи в овраг, вывихнул ногу.

В княжеском тереме поднялась тревога.

— Заблудится и сгинет сын мой, Ополоница! — сдерживая волнение, говорил князь пестуну.

— Должен прийти, — отвечал тот невозмутимо. — У княжича при себе нож, трут и огниво. С этим припасом хороший ловчий нигде не пропадет.

— Но зверь лихой или недобрый человек…

— Ах, князь! — качал головой пестун. — Ужели за четыре лета я ничему не научил молодого княжича?

— То верно, — соглашался князь.

Однако после слезной мольбы княгини своей Агриппины Ростиславовны, души не чаявшей в сыне-первенце и не любившей Ополоницу, князь послал старшего воина из своей охраны и сказал:

— Снарядить поиски! Передать мещерским данникам, чтобы выслали в леса людей. Палить костры на холмах и звонить в било церковное ночь и день.

По уходе воина Ополоница встал перед Юрием и глухо проговорил:

— Отпусти меня, князь. Уйду служить другому владыке.

На быстрый взгляд Юрия Ополоница ответил:

— Упреждал я тебя, когда брал под свой начал твоего сына: не перечь мне! А вижу, ты не доверяешь мне, мыслишь втайне, что с лихим намерением я не пошел вслед за Федором… Стало, не гож я быть пестуном и не угодил тебе. Отпусти, князь!

— Опомнись, друг! — попытался успокоить его князь.

Но, обуреваемый гневом, Ополоница стоял на своем:

— Коли Федор не выбьется из лесов — стало, хил он духом! Булат пытают огнем, Юрий свет Игоревич!

Князь быстро прошел в сени, остановил воина и отменил свой приказ.

Тем временем Федор, затерянный в диком лесу, пытался найти из него выход.

Он и сам не мог сказать, как отбился от ловчих. Сначала он крепко держал на слуху Ополоницу и Кудаша, шедших от него по сторонам. Потом лесные голоса отвлекли его, заставили насторожиться. Вот, шумно сопя, грузно проковылял меж кустов барсук. Там, задевая ногами ветви, скакнул в чащу олень. Огненно-рыжая лиса вывернулась на полянку и, встретив настороженный взгляд юного ловчего, скрылась в густых травах…

Вскоре Федор вошел в сплошной сосняк. Здесь сразу стало просторнее, и под ногами мягко зашуршала сухая хвоя.

Первого козла Федор увидел на вершине каменистого ската, уступами спадавшего в воды озера. Козел стоял, вскинув вверх витые рога.

Федор наложил стрелу на тугую тетиву. Острый наконечник стрелы был на правлен прямо в грудь животного, чуть повыше точеных ножек.

«Только бы не промахнуться!» — взмолился Федор.

Но в самое последнее мгновенье, когда стрела затрепетала на тетиве, козел подогнул колени, взмахнул могучими рогами и прыгнул. Через минуту он был уже на соседнем холме.

— Ну, я тебя все равно достану, достану! — прошептал Федор.

Желание убить козла заслонило все посторонние мысли. Так было с Федором всегда. За годы охотничьих скитаний с Ополоницей он познал сладостный азарт борьбы, честолюбие толкало его на риск. Одобрительный взгляд Ополоницы заставлял забыть его об усталости.

Так было и на этот раз. Только теперь перед ним был не один Ополоница, а множество охотников, для которых он был князем и покорить которых он мог только удалью своей и отвагой.

«Никогда не поворачивай назад если можно идти вперед, княжич — говорил ему пестун и упорно предостерегал Федора от всякого отступленья. — Сильный найдет свою удачу впереди. Свернул с пути один раз — никогда не достигнешь цели…»

И, чувствуя, как у него мгновениями тьма гнева застилает взор, Федор пошел вслед за козлом.

Он гнался за ним весь день. Ночь он прокоротал на развилистой сосне, стоявшей над темным провалом оврага.

Проснулся Федор с рассветом и тотчас увидел своего мучителя: козел словно поджидал ловчего — стоял на открытом месте, гордый, будто вылитый из серебра.

Погоня возобновилась тотчас же после того, как Федор наскоро поел вяленой медвежатины с окаменевшим сухарем и запил еду водой из родничка, живым ключиком бившего из под горючего камня. К концу дня козел стал все чаще останавливаться и все хватал на ходу то зеленую ветку, то пучок травы. Федор плелся за ним из последних сил.

Вечером козел был убит. Звонкая стрела попала ему под левую лопатку, и на траву обильной струей пролилась горячая кровь. Федор освежевал свою добычу по всем ловчим правилам. Печень и сердце он закатал в сырую глину и положил в груду углей. Утолив голод, Федор впервые вспомнил об Ополонице, подумал о том, что далеко отбился от своих и теперь, пожалуй, ему их не найти.

Проспав ночь у потухшего костра, Федор раным-рано тронулся в ту сторону, где в кровавом пожаре готовилось взойти солнце.

Лес был бесконечен. Усталому княжичу он казался все гуще и все непроходимее. И сколько не всматривался Федор, Взбираясь на высокие сосны, ни одного дымка не видел он, ни разу не сверкнула среди лесов полоса желанной реки. И не попалось на пути ни шалаша лесного, не встретился ни один бортник, хотя меты промысловых людей видел Федор на многих деревьях, к которым густо летели пчелы.

Ночь он провел у малого огонька, вздремывая на минуту и вновь протирая тяжелые веки. В ночном лесу было неспокойно: все время слышалось потрескивание сухих ветвей, кто-то ухал, вскрикивали ночные птицы.

К концу третьих суток скитаний Федора над лесами с грохотом и шумным ливнем пронеслась гроза.

Мокрый и вовсе одичалый княжич всю ночь просидел на дереве. Судорожно вздрагивая, он засыпал коротким сном и видел себя в гридне[7] рязанского терема. Перед ним стояли столы, уставленные яствами, на длинных скамьях сидели воины, бояре и сокольничьи; все они пили из ковшей и отламывали руками огромные куски от румяного пирога…

Утром Федор вышел на берег незнакомой реки. Он переправился на другую сторону — там видны были дальние селения — по способу, который перенял от Ополоницы: столкнул в воду ствол поваленного дерева и лег на него животом, оберегая от воды завернутое в узел платье. Направляя руками ход дерева, Федор достиг берега, сошел на песок, но не устоял на ногах, свалился, впав в тяжелое забытье…

Подобрали Федора ловцы, тянувшие неподалеку невода. По одежде они признали в нем юношу не простого званья и привезли его, беспамятного, в Рязань.

Увидев сына, князь попросил у Ополоницы прощения и крепко его обнял.

Честь юного витязя

Еще помнили старые люди рязанские и рассказывали, как шла Русь по Сейму и верхнему Дону, по Рановой и по Проне на быструю Оку, мечом прокладывая путь себе в темных и нехоженных лесах, где на холмах высились древние идольские рощи здешних жителей — вятичей и мещеры.

Черноволосые, крепкие на руку, рослые вятичи бились с пришельцами долго и непреклонно, потом, сломленные силой и ратным умением Руси, отодвинулись на юг, к Дикому Полю, и там построили себе новые городки и селения.

Скуластые и быстроглазые мещеряки были хитрее. Они поняли, Что не выстоять им против закованных в броню пришельцев, покорились им и обязались платить дань. Покорившись же, мещеряки верно служили русским князьям, зная, что теперь никто не ворвется в их стойбище и не осквернит их идолов.

Были тут и иные племена: мордва, меря, мурома и ерзя. Русь ставила на реках и перепутьях городки, сажала в тех городках воинство, а за воинами шли теми путями торговые люди и дроворубы, углежоги, птичьи и звериные ловчие, рыбные ловцы и чернецы с кадильницами и с тяжелыми свитками священного греческого писания.

Так родились в вятицких и мещерских землях Дубок и Пронск, Елец и Муром. А среди них и узорочье светлое — Рязань.

Федору исполнилось восемнадцать лет, когда пришли по весне из мордовских и муромских земель вести о на бегах на рязанские городки диких язычников. Возбужденные волхвами, язычники жгли храмы, побивали попов и черноризцев, отнимали у русских стада и вытаптывали хлебные посевы.

Рязанский князь Юрий положил в гневе своем напомнить взбунтовавшимся о своей силе и вновь возвысить над теми землями русское оружие.

Рать собралась сильная. В поход уходили молодые княжичи Роман и Ингварь — дети умершего князя Ингваря; в их дружине находились молодой рязанский витязь Евпатий Коловрат и ловчий Кудаш. Воеводой большого полка поставил князь старого сотника Коловрата. Тот взял с собой неизменного своего меченосца — сурового воина Замятню и веселого конюшего Нечайку Проходца.

Ополонице были отданы под начало пешие ратники и лучники-мужики, которые должны были идти вниз по Оке на легких слугах.

Когда начали сажать ратников на струги и беляны, Ополоница пришел к Юрию:

— Княжич Федор изготовился в поход, княже. Благослови сына на рать.

Тень испуга пробежала по лицу Юрия. Он надавил на гусиное перо, которым ставил свое княжеское титло[8] на грамоте князю Муромскому Глебу, и перо с хрустом переломилось, оставив на пергаменте звездчатое пятно.

— Федор силен, мечом и секирой владеет, как добрый воин.

— Не повременить ли?

— В стойле лучший скакун может потерять ноги, князь.

— Мурома бьется лихо. Обождать бы Федору…

— Чем жарче бой, тем витязю больше чести. Благослови сына!

Князь согласился, и Федор присоединился к полку Коловрата.

Ополоница напутствовал его кратко:

— От боя не уклоняйся, но и не борзись излишне. Смерть настигает того, кто теряет над собой власть. Думай в бою не о смерти, а о том, как лучше побить врага.

Федор порывисто обнял своего пестуна и, сияя от радости, занял свое место в строю воинов. Обок с ним вновь оказался Кудаш.

Рязанское войско воевало мурому все лето.

Когда же на темень лесов пало червонное золото близкой осени, на пожженных городищах вновь густо запахло сосновой щепой; толпы пленников рыли землю, ставили по указке рязанцев-мастеров городские тыны[9] и рубили срубы для церковной службы.

Оставив в городцах служилых людей и восстановив власть Руси в селах и становищах на Мокше и Цне, Коловрат повел рязанское войско в обратный путь.

Федору не пришлось пробираться на коне среди верных соратников и боевых друзей. Его положили на струги и прикрыли медвежьей шкурой. В одном из сражений, решавших исход всей рати, Федор вместе с молодыми княжичами, с Евпатием, Кудашом и с небольшой кучкой других воинов подвергся нападению многочисленного отряда муромы.

Вел мурому старый волхв.

С огромными рогами тура на голове, раскрашенный и страшный, волхв бил в священный бубен, плясал перед воинами и призывал их к смерти. Горстке русских грозила неминучая гибель. Тогда Федор поскакал навстречу муроме и, прорубившись сквозь передовую цепь пешей муромы, напал на беснующегося волхва. Старик отбросил бубен и схватился за дротик. Первый его удар пришелся по гриве коня Федора. Верный конь подпрыгнул и рухнул на колени. Федор высвободил ногу из стремени и ударил волхва своим тяжелым шестопером. Старик свалился на землю с раздробленной головой.

Гибель волхва поколебала мужество муромы. Они начали отступать, потом рассыпались. Русские били их в угон, и почти никто из отступавших не ушел от своих преследователей.

Когда раздели упавшего Федора, у него оказалось порубленное плечо и несколько рваных ран от стрел на спине и на правом боку.

Федор лежал на носу струга. Ополоница сидел у его изголовья.

Воины и гребцы в струге пили круговую: они праздновали победу, радовались скорому возвращению в родные места и запивали свою радость хмельными напитками, взятыми у покоренной муромы.

Дружеский ковш часто доходил до Ополоницы. Он осушал его с каждым новым ковшом все выше вскидывал голову. Над ним плыли опаленные низким солнцем теплые облака. Ласковая волна плескалась о высокий борт струга, и серая птица рыболов часто мелькала над стругом, крича отчаянно.

Ополоница пел неведомую в этих краях песню. От песни у Федора блаженно вздрагивало сердце. Она будила отвагу, звала на бой, суля немеркнущую славу победителю…

Княжич с улыбкой смотрел на своего пестуна. Тот сидел с обнаженный головой — широкоплечий, сильный, — и ветер раскладывал на его груди длинные косицы посеревшей бороды.

…Федор оправился от ран и с той весны каждый год уходил в ратные походы. Под начало княжичу дал князь Юрий сотню всадников.

После того как подновлен был городок Красный на Осетре, Ополоница обратился однажды к Юрию:

— Удели, княже, Красный городец сыну своему — пусти Федора в отдел.

Юрий недовольно поморщился: не терпел, когда другие предупреждали его намерения.

— Рано Федору уделом править.

Ополоница выждал, пока легкая краска гнева не сошла с лица князя. Потом сказал еще:

— Придется сидеть Федору в Рязани на отчем столе. Откуда же ему набраться для этого разума?

Юрий встал со скамьи и, заложив руки за спину, прошелся по горнице. Ему все помнились речи княгини и ее жалобы на то, что занял в сердце Федора пестун место отца, что пора бы разлучить их и отослать Ополоницу в какой либо понизовый город…

В нетерпении князь кусал светлый ус. Он понимал правоту мысли Ополоницы, но строптивость мешала ему согласиться с ним.

— Думал я, — начал он, обрывая концы слов, — думал дать удел тот Роману, племяннику…

— И тому город найдется. Федору же Красный нужнее. От тебя будет подальше, стало и навыкнет он без твоей узды творить суд и расправу. Готовь себе княже переемыша крепкого да надежного…

— Тогда ведь оженить надо Федора!

Ополоница поднял на князя тихие глаза, и легкая усмешка пробежала по его усам:

— Есть у князя Михаила в Чернигове…

Юрий заинтересованно взглянул в глаза воину и осторожно присел на стол:

— Ну, сказывай!

Беседовали они долго.

А наутро стало известно, что снаряжается на Чернигов посольство сватать за княжича Федора дочь князя Черниговского Михаила Всеволодовича. Во главе посольства пойдет княжий пестун Ополоница.

В то предзимье занедужил княжич Федор. Переправляясь на коне через Проню, он провалился в воду, продрог и на другой день слег в жестокой лихорадке.

Ополоница вызвал к недужному ведуна Ортемища, потом пришел для совершения оздоровительной молитвы поп Бессон, что учил княжича письменному навыку. Следом за поп прислал старый Коловрат своего конюшего Нечая.

Недуг был сломлен в самом начале, но Федор сильно ослабел. И когда князь Юрий сказал ему о выезде посольства в Чернигов, Федор только вскинул на отца огромные синие глаза и опять смежил густые ресницы.

Хворал княжич почти всю зиму, до масленицы.

В долгие вечера, когда в верхнем тереме, у матушки сенные девушки пели протяжные песни и сверчки за печкой циркали без умолку, припоминалась Федору вся его жизнь. Начиналась она с праздника Ярилы на Княжом, за Проней, Лугу, куда его впервые привел Ополоница.

До того видел он шумное празднество только из высокого окна терема.

За Княжим Лугом, который обнимали светлые ленты Оки и Прони, сливавшиеся под рязанскими высотами, синели темные мещерские леса. За теми лесами каждый вечер ложилось спать солнце, оттуда же приходили ночные страхи, там жил сон-пересон, который с вечера накликала мамка, там стояли избушки на курьих ножках, и к тем избушкам клыкастых ведуний подходили богатырские перепутья…

Каждую весну на Княжий Луг пригоняли со степей конские табуны. Здесь конюшие князья и прочих именитых рязанцев отбирали лучших скакунов для заповедных конюшен, здесь же удалые наездники впервые зауздывали диких коней и скакали на них, скрываясь надолго с глаз многих зрителей. Назад кони приходили темные от пота и навсегда послушные руке всадника.

Объездка коней совпадала с игрищами, когда на горах все вечера жгли костры и девушки пели звонкие веснянки.

В эти дни маленький Федор не отходил от косящатого окна. Из-за реки к нему доносилось ржанье коней, гул множества голосов, пение старцев и выкрики скоморохов. Голубую ленту Прони беспрестанно пересекали узкогрудые ладьи. В ладьях, на цветных полостях, сидели хмельные воины, гости, посадские молодцы — все в пестрых кафтанах и в праздничных шапках с жемчужными околышами и с дорогой выпушкой. У самой воды на том берегу торговали речистые квасники и сбитенщики, а чуть дальше, около круглых, как блюдо, озерка, в котором то и дело отражались летучие облака, молодые ковали, кожемяки и рыбные ловцы затевали, похваляясь, полюбовный кулачный бой.

От восторга у Федора замирало сердце. В эти дни он забывал обо всем. Даже ночью он не раз вскакивал с постели, поднимал оконную раму и, дрожа от холода, заглядывал вниз. Там, на маслянистой речной зыби, колыхались звездные огоньки; слева, со стороны гор, на луга падали рыжие вскрылья отсветов; в неверном свете далеких костров проступали на темном лугу то темное полотнище шатра, то кучка людей у самой воды… Иногда распахивался какой-либо шатер; оттуда выметывался красный язык пламени, освещавший фигуру хмельного воина. Ржали кони…

…Утомленный видениями, Федор звал старого ведуна, что безотходно служил ему. Кряхтя и охая, Ортемище садился у изголовья княжича и заводил свою бесконечную сказку…

Черниговская княжна

На второй неделе великого поста прибежал в Рязань гонец с вестью о том, что поезд черниговской княжны остановился во Мченске и скоро будет на Москве.

Через Перевитск и Коломну к Москве погнали конские подставы и выслали на недобрые перепутья воинскую стражу.

А через неделю скороход из Переяславля-Рязанского сказал, что в субботу утром княжна будет на переправе у Прони.

Федор выехал к Доброму Соту, что стоял у переправы, с зарей.

Был еще княжич бледен от хвори и худ. Светлые длинные волосы спадали ему на воротник прямыми прядями; на щеках и на подбородке у Федора отрастала негустая борода. Бледность лица усиливала голубизну глаз княжича. Улыбка же придавала его лицу выражение непреходящей доброты.

На виду приближающегося поезда Федор остановил своего коня на целине, у дороги.

Снег на полях сильно осел, и дорога была избита глубокими ухабами. Возок княжны тащили четыре спаренных коня. Возок шел неровно, будто плыл по гребням волн.

Федор не спускал глаз с малинового верха возка. От него не укрылось, как раза два приподнялся боковой полог и сквозь узкую щель на одно мгновенье вспыхивали чьи-то глаза…

Когда возок поравнялся с ним, Федор ударил коня плеткой. Конь шарахнулся в сторону, но, сдержанный сильной рукой, вздыбился и сразу перешел на крупную рысь.

Федор скакал рядом с возком, касаясь стременем малинового верха. Опять колыхнулся полог. Федор на всем скаку наклонился и заглянул в косое отверстие. Из тьмы проступило закутанное в меха лицо, сверкнули глаза, и сдержанной улыбкой дрогнули яркие губы…

Федор улыбнулся и выпрямился в седле.

Он скакал рядом с возком до самой Рязани. И только на подъеме к городским воротам его отозвал в сторону Ополоница и строго наказ ехать за возком княжны «в отдалении, вослед, по чину».

С горы, навстречу поезду, спускалось множество народа, а в самых воротах стоял под золочеными хоругвями, окруженный священством и черноризцами, сам владыка муромский и рязанский Арсений.

Княжну-невесту поместили в новом тереме. Смотрины состоялись после того, как гостья отдохнула с дороги, помылась в жаркой бане.

На смотрины приехали ближние князья — из Ожеска, Ольгова и Белгорода — с женами и дружиной. Владыка благословил жениха и невесту. Венчанье было назначено на Красную Горку.

Недаром шла по всей Русской земле — от Днепра до Волги, от Киева до Новгорода — слава о красоте княжны Евпраксии Черниговской.

Рязанские княгини и родовитые боярыни, сами славившиеся добротной северной красотой и осанкой, увидев Евпраксию, потеряли покой. Было в прекрасной княжне что-то от быстролетной птицы. Высокая и белолицая, она гордо несла свою маленькую головку, отяжеленную русой до пят косою, и когда шла, казалось, вот-вот вскинет она легкими руками-крыльями и улетит вслед за ходячим облаком. Синие блестящие глаза Евпраксии смотрели вокруг ласково, лучились такой светлой радостью, что при взгляде на княжну улыбался всякий человек и забывал при этом про все свои горести-печали.

За весь обряд обручения Федор только один раз поднял глаза на свою невесту. Красота Евпраксии ошеломила его и потрясла. Он вдруг почувствовал, что не стоит своей невесты и что, обручаясь с ним, Евпраксия губит свой девичий век…

За столом он все время сидел, опустив очи, и видел только тонкие, с перламутровыми ноготками пальцы Евпраксии, смущенно перебиравшие край шитого рушника, положенного на колени нареченным жениху и невесте.

После смотрин Евпраксию затворили в тереме до свадьбы. На крылечко ее терема часто выбегали девушки-швеи. Они пересмеивались с воинами, которые, невзначай будто, проходили мимо, заломив молодецки шапку и заложив руки за кушак.

Глядя на веселых девушек, Федору думалось, что в тереме княжны не погасают смех и шутки.

Он заходил в терем несколько раз. Его, неловкого от смущения, не пускали дальше теплых сеней. Здесь он передавал мамке узелок с подарками для Евпраксии: орехи, медовые пряники и сласти, которые привозили гости с моря Хвалынского[10]. Тайно от матушки клал Федор в узелок то золотой перстенек с камнем чистой воды, то веницейское ожерелье дивной кружевной работы.

Пока девушка, вызванная мамкой, относила подарки Евпраксии, Федор сидел смирно на рундуке и слушал речи мамки, которая выходила Евпраксию с младенчества. Лицо у мамки отекшее, строгое, голос ворчливый: не по нраву старухе была Рязанская земля, и жених ей казался неподходящим.

— Приехал этот пестун твой, Ополоница… Чем он умаслил князя Михаила Всеволодовича, ума не приложу. Сватали нашу княжну в заморские страны именитые короли, от своих, черниговских, и от киевских женихов отбою не было, а вот поди ж ты, досталась тебе… Уж очень ты невесел, княжич, погляжу я. Заблекнет с тобой наша ясная касаточка…

Федор через силу улыбался и сжимал кулаки, охваченный желанием выбить из обидчицы дух… И был рад, когда девушка, возвратившись от княжны, била ему челом, благодарствовала от имени княжны за дары. Он поспешно уходил из сеней, не зная, что за каждым его шагом следят из-за оконного косяка два веселых синих глаза.

Иногда на крыльце терема Евпраксии Федор ближнего черниговского боярина, присланного князем-отцом на свадьбу дочери вместо себя, — высокого темнолицего красавца Истому Большого Тятева. Истома уступал княжичу дорогу, кланялся с достоинством, но в разговоры не вступал. Слышал Федор, что просится Истома у князя Юрия служить ему всей своей родней, с людьми и холопами, но придавал этому большого значения: мало ли людей уходило из киевской и черниговской Руси на вольную Оку!

О просьбе боярина Истомы князь Юрий поведал Ополонице и попросил совета.

Тот долго отмалчивался, потом, опасливо оглянувшись на дверь, ответил:

— Отговаривал я князя Михаила от посыла Истомы с княжной в Рязань, да не послушал меня тот. Греха нам много будет через этого Истому…

Князь заинтересованно придвинулся к Ополонице.

— Прознал я в Чернигове, — продолжал тот, — от человека одного — теперь его в живых нет, притиснул его легонько слуга мой недоросток Телемень, — прознал такое, что смутило мою душу. Бил будто Истома Большой Тятев челом князю Михаилу и просил у него княжну Евпраксию в жены. Отказал ему князь Михаил. Тогда неистовый Тятев пошел к волхву и пытался приворожить к себе сердце молодой княжны…

Юрий побледнел и беспокойными пальцами принялся крутить пряди своей светлой бороды.

— Сказывай, сказывай дальше!

— Ну, выследили мы с Телепенькой этого посыльного Истомы, прошли следом за ним до волхва. Нес тот человек кольцо волос княжны для волхвованья. Вот, зри!

Ополоница достал из-за пазухи кожаный кошель и нашел в нем маленький узелок. В узелке был локон тонких волос.

Юрий отвел глаза в сторону, словно нечаянно увидел красоту своей нареченной невестки. И круто повернул разговор:

— Просится этот Истома ко мне на службу…

— Знаю. Бери, Юрий Игоревич.

— Не лежит к нему моя душа…

— Тятев умен. С ним придут нужные люди. Теперь он Федору не навредит и княжну оставит в покое. Служить же будет верно.

— Федор доверчив.

— Доверчив до поры до времени. Когда же заметит криводушие, он отрубит сплеча. Характер у него твой, князь.

А в это время в тереме Евпраксии сидел Истома и, поставив кулаки на раздвинутые колени, слушал мамку. От натопленной печки тянуло сухим теплом. Лампада из синего стекла перед иконой разливала по стенам тихий колыхающийся свет.

Мамка гладила лежавшего у нее на коленях жирного кота и говорила, зевая:

— Словно околдовал ее этот Ополоница… Уж как не хотелось ей покидать родной Чернигов, а вот поди ж ты! Ни с того ни с сего забредила вдруг этой дикой Рязанью. Теперь же все жениха в окно высматривает. Пришелся по душе, вишь… Тих очень и робок. До венца-то все они робки! То же и Федор. Ишь, в плечах косая сажень, а ребенком прикидывается… Шел бы ты к себе, боярин. Следят тут за тобой поди. Этот Ополоница…

Дверь в горницу вдруг распахнулась, и девушка сказала приглушенным шепотом:

— Зовут боярина ко князю Юрию.

Истома привстал и расправил плечи.

— Язык придержи! — сказал он мамке.

— На том век стою. Ты иди, знай!

Князь Юрий встретил Истому с веселой Улыбкой:

— Подумал я со своими боярами, свет Истома, и порешил просить тебя в наше княжество.

— Спасибо, княже, — сухо поклонился Истома.

— Вотчину мы тебе выделим на Осетре, под городцом, где сядет князь Федор. Не обидим, пожалуем и землей и живностью. По большой вешней воде пойдут к тебе в вотчину мастеровые люди, начнут рубить хоромы и службы по твоему указу. На обзаведение не пожалеем казны. Ты же служи моему сыну верно.

Истома опустился на одно колено и чуть обнажил меч.

Юрий перекрестил его, потом поднял за обе руки и поставил с собою рядом.

В горницу внесли уставленный блюдами и ковшами стол.

Красная горка

Начиналась весна.

По ночам лучисто горели звезды, мороз потрескивал в углах терема, и озябшие сторожа на городских стенах перекликались редко. А утром за рекой ослепительно сверкали на солнце снега, над рыжими дорогами тяжело летали грачи, крыши с грохотом и звоном роняли подтаявшие сосули; на резные подоконники часто садились вертлявые синички…

В тереме было не по-зимнему шумно и протяжно скрипели двери. Когда распахнулась дверь на крыльцо, со двора доносило пение петухов, звон бадейки водовоза, редкий лай разомлевших на припеке псов.

Евпраксия целыми днями сидела на изразцовой лежанке, тихая и грустная. Когда к ней обращались с вопросами, она отворачивала лицо в сторону, и на ресницах у нее вспыхивали мелкие слезинки.

В эти дни вспоминались Евпраксии Чернигов, отчий терем, широкие виды из окна на Десну. Она ясно слышала голоса младших братьев и сестер…

Евпраксия чувствовала себя здесь одинокой птицей в клетке.

Долго плакала она тогда, прося отца отказать рязанскому свату и не отсылать ее из Чернигова в глухую приокскую даль. Ей непонятны были речи князя-отца о том, что нужно ему крепить дружбу с Рязанью, что, выйдя за рязанского княжича, она послужит родному городу и всему княжеству. Евпраксии горько думалось тогда: отец за что-то прогневался на нее и безжалостно выталкивает из родного дома, обрекает на бесконечную печаль-тоску…

Легче ей стало после того, как сват рязанского князя поднес ей богатые дары. По окончании обряда Ополоница задержался в тереме и приблизился к Евпраксии. Седой воин глянул в прекрасное лицо княжны своими большими добрыми глазами и вдруг заговорил с ней просто и задушевно.

Он рассказал ей о Рязани, о храбром княжиче Федоре Юрьевиче, который скоро станет князем всей Рязанской земли.

— Не бойся, лебедь белая, светлая Евпраксеюшка. В холе и почете будешь жить у своего нареченного. Чист душою Федор и ласков. Я это знаю, потому что пестун я ему сызмальства.

И поверила Евпраксия Ополонице, поверила и расцвела вновь.

Знала княжна, что сватал ее Истома Тятев, и замирало у нее сердце от мысли встать рядом с ним перед алтарем. Смуглолицый и кудрявый, с горячими беглыми глазами, давно привлекал ее взор Истома. Она не раз ловила его взгляды на себе.

Истома слыл в Чернигове удальцом, плясал на гулянках, не хмелел от многочисленных ковшей, старые воины говорили о его боевой удали и сулили ему славу.

Если бы спросил ее князь-батюшка, она дала бы Истоме согласие…

Но седой, могучий Ополоница поколебал ее девичьи мечты. Раскрывая перед ней дары далекой Рязани — дивные меха, янтарные бусы и жемчужные кокошники, — Ополоница заставил ее затрепетать при мысли, что богатый немереный край Руси будет ей подвластен, что рядом с князем мужем она станет судить и рядить, печись о славе Рязани, что кони ее детей напьются из Волги-реки и из Белоозера…

Истома вдруг потускнел в ее глазах, стал маленьким, она словно парила над ним, еле замечая его…

Евпраксия глубоко вздохнула, прощаясь с привязанностями своего девичьего детства, плененная дивным сказанием Ополоницы о градах и селениях по реке Оке, о дремучих темных лесах, о дубравах и голубых озерах, о стругах, что плывут под стены Рязани с Волхова, из-под Великого Новгорода.

Мыслями об этом она была полна все дни, пока собирали ее поезд к неведомому жениху.

Когда узнала Евпраксия, что идет с ней послом боярин Истома, она смутилась и первое мгновенье хотела просить отца отменить свой приговор: пусть ничто не манит ее назад, пусть с девичеством все будет покончено. Но вскоре изменила свое намерение княжна: пусть поедет с ней боярин — ей не так будет страшно в чужих краях!

Встреча с женихом пролила свет в сердце Евпраксии. В синих глазах Федора уловила она восхищение, растерянность и робость. Большой и сильный, он представлялся ей кем-то обиженным и одиноким. Ей хотелось погладить ладонью его прямые светлые волосы и близко заглянуть в глаза…

В первые дни своего пребывания в Рязани Евпраксия ничего не видела вокруг, жила, как во сне. Каждую минуту она ждала прихода Федора. Когда ей приносили его подарки, она с захолонувшем сердцем развертывала узелок и, находя в нем глубоко запрятанные перстенек ли, образок ли золотой на тонкой цепочке, радовалась безмерно, зная, что положили тот малый подарок большие и добрые руки Федора.

Чем ближе подходил срок венчания, чем настойчивей стучалась в стены терема сверкающая и нежная северная весна с серебристыми пушинками верб, со щебетом жаворонков и вечерними криками гусей над безбрежным разливом Оки, тем грустнее делалось Евпраксии. Только теперь она разглядела как следует суровую неприютность здешнего края. Темные леса с высокими верхами елей наводили на нее тоску. Как светлы и радостны дубравы на далекой Родине! Сколько там солнечных полян, золотых песчаных откосов, спадающих к голубым водам Десны, по которой вверх и вниз мчатся легкие будары с белыми полотнищами парусов!

Рязань подавляла Евпраксию угрюмой прочностью своих стен и тяжеловесной резьбой теремов. И люди здесь улыбались не часто, речь их была медленная, во взглядах стояла непреходящая дума. Рязанские мамки умели сказывать только о страшном: о кровавых побоищах, о лесных приведениях, о том, как заводит леший «немоляку»; в дебри, где лесные русалки щекочут его до смерти.

И никто не знал, сколько часом простояла Евпраксия у окна, глядя в синюю гряду леса, за которой лежала родная черниговская сторона, и сколько слез упало из ее глаз.

В неделю страстей господних княгиня Агриппина Ростиславовна позвала Евпраксию к ночному стоянию.

Каменный храм нового строения был величественен и пышен. Со стен и круглых столбов, державших высокий купол, смотрели строгие глаза угодников.

Княжеское место было на хорах, против алтаря.

Евпраксия видела сотни устремленных на нее глаз. Она стояла неподвижная и испуганная, словно страшные слова молитв были обращены именно к ней.

Федор встал справа от входа на хоры, за плечом отца-князя. Тонкая свеча озаряла лицо его с низу, отчего Федор выглядел еще более похудевшим.

В конце служения попы и дьячки запели славу князю. Все в храме и на хорах опустились на колени.

Евпраксия, не знаю здешних обычаев, немного опоздала и растерянно оглянулась. Федор встретил ее испуганный взгляд и вдруг ободряюще ласково улыбнулся…

С этого вечера вернулась к Евпраксии ее прежняя бодрость. Она вновь начала тормошить своих мамок, вместе с девушками принялась красить яйца, проращивать овес и, открывая окно, выпускала на волю пташек, что во множестве присылал ей жених.

Уж несколько дней шумели за окнами бурные ручьи, в лугах стояло необозримое море вешнего разлива, и по вечерним зорям высоко в небе звучали трубы летевших на север журавлей.

Небо днем блистало чистой бирюзой, в нем гуляли шальные ветры, и этот простор манил, суля счастье, с такой силой, что становилось тесно в груди. Даже птички, которых выпускала из клеток Евпраксия — серые чижи, пухлые и зеленоглазые чечетки, желтые, как сережки вербы, канарейки, — даже они пугались этого простора, задерживались у раскрытой дверцы клетки и уж потом, шевельнув для храбрости хвостами, вспархивали и уносились вдаль.

Евпраксия долго смотрела вслед птичкам, пока у нее не начинало ломить брови.

Однажды вот так стояла она у окна, подставив лицо ласковому солнечному лучу И вдруг ей послышалось, что в соседней горнице заговорили два голоса. Евпраксия прислушалась. Говорили старая мамка и боярин Истома.

— Божись баба, — тихо шептала мамка, — клялась белым светом, что даст княжичу того зелья. Да…

Воркотня мамки стала неразличима. Евпраксия разобрала только одно слово: «Ополоница».

— Случись так, озолотил бы я тебя, старая, — сказал Истома. — А теперь тоже сотворишь, когда через день пасха, а там и Красная Горка…

Еще что-то проворчала мамка, и ей также тихо ответил Истома.

Евпраксия поняла вдруг все, и пол зашатался у нее под ногами.

Вечером, при свете, пришел к ней Ополоница. Евпраксия передала ему разговор мамки с Истомой.

Ополоница низко поклонился ей и сказал:

— Дал тебе бог великое разуменье, княжна, и ты блюди его. Будет от тебя свет и радость мужу твоему Федору и всей нашей Рязанской земле.

Утром Евпраксия узнала, что мамка ее пропала. Ушла по вечеру в баньку, да и не вернулась. А перед самым обедом пришел к ней проститься молодой Истома: не дожидаясь свадьбы уезжал он за домочадцами своими и слугами; вместо себя оставлял княжне другого, старшего, боярина.

На пасху Евпраксия ходила в большой терем христоваться. Две девушки несли за ней круглое блюдо с яйцами-писанками.

Князь Юрий принял из рук княжны яйцо, улыбнулся и поцеловал ее трижды. Он положил в руку Евпраксии тяжелое яичко из невиданного в здешних местах зеленого стекла, и в стекле том сверкали звездочки. Мать-княгиня отдарила нареченную невестку яичком из янтаря с золотым по овалу крестиком.

Федор приблизился к Евпраксии вслед за матушкой. Он протянул княжне пурпурное яичко и склонился для поцелуя.

Чин разговенья Евпраксия справляла на половине матери-княгини, в окружении шумной толпы сестер и младших братьев жениха.

За стеной, в большой гридне, пировали воины и гости князя.

Евпраксии все время чудилось, что она слышит голос Федора, и ей казалось: вот войдет он, возьмет ее за руку и поведет куда-то в синее безбрежное пространство; мимо них поплывут быстрые облака, и вокруг все будет полно ликующего, праздничного звона…

Свадьба состоялась в назначенный день, в светлый весенний вечер.

Венчал молодых сам владыка рязанский Арсений.

Свадебный пир тянулся с перерывами целую неделю. Когда гости упивались и выходили на свежий ветерок, Федор уводил молодую жену в самую верхнюю светелку нового терема. Отсюда был виден весь Княжой луг. Там двигались пестрые толпы, там княжие лошади угощали народ брагой и пивом, там часто слышались крики в честь молодого князя Федора и княгине Евпраксии Михайловны.

На отчий удел

Незадолго до троицына дня молодой князь Федор Юрьевич уходил на отчий удел, в городок Красный, что на Осетре.

Много добра, много утвари, коней, сбруи, оружия и столового запаса давал князь Юрий своему первенцу для обзаведения. Мать-княгиня задарила молодую невестку-красавицу заморскими шелками и полотнами, которые по весне привозили в Рязань персидские и арабские гости, наложила в липовые укладки тонкое льняное полотно местного тканья и жемчужные вышивки, мещерские рушники и меховые пошивки. Княжеское добро грузили в четыре струга. На пятом струге с алым шатром посредине и с золотым грифоном на высоко поднятом носу поместили молодую княгиню с ее мамками и няньками и с девушками-побегушками. На переднем струге, вместе с кормчим, сел княжой пестун и ближний боярин Ополоница.

Вода в тот год стояла высокая. По ранней весне часто перепадали короткие и теплые ливни, лесные речки и ручьи то и дело набухали и долго не давали Оке войти в свои берега.

Молодые гребцы часто пели песни. На причалах к реке сходились поселяне. Они дивились красоте молодой княгине и богатствам, нагруженным на стругах.

Федор во главе большой своей дружины пошел берегом конно, поручив Ополонице «паче ока своего» беречь Евпраксию.

Могучая река петляла, билась белогривыми волнами в сосновые на кручах и осыпях боры, обтекала луговые деревеньки и нагорные погосты, широкая и спокойная, задерживалась в тихих затонах, качая плоты и груженые барки.

Миновали Ожеск и Ольгов. В Ольгове простояли целый день. Здесь Евпраксия увидела дубовый лес и обрадовалась ему, как вестнику с родительской стороны. Дубравы сходили к реке по склону, и среди них на зеленых полянках росли баранчики — вислоухие дары ранней весны.

От Ольгова долго плыли к Переяславлю. Здесь была установлена встреча с Федором: в Переяславль звал молодожена-племянника с княгиней дядя Олег Красный.

Город стал виден издалека. Но на пути к нему Ока делала широкие петли, возвращалась, уходила за песчаные холмы, словно не хотела открыть путникам «дивный город» — двойник Переяславля-Киевского.

Слышала Евпраксия о том, как неволей ушедший в приокские земли князь, тоскую о Киеве, построил себе город на Оке, назвал его Переяславль и все милое ему с детства создал в том городе — и острожек о пяти башнях, и терем над тихим озером, даже речки, обтекающие острожек, назвал Трубежом и Лыбедью…

Вспоминала об этом Евпраксия и грустила, разделяя печаль князя о родных краях.

Теперь, плывя меж берегов с людными селами и рублеными городами, созерцая кипучую жизнь на широкой реке, Евпраксия чувствовала, что прежний ее испуг при мысли о темени рязанской остался где-то позади, среди воспоминаний детства. Она видела, как в одном месте гнали длинные плоты, в другом — грузили на беляны зерно, кожи, бочки с воском и даже избы; там снимали с морских лодок кованые белой жестью сундуки с оружием, с изделиями из серебра и меди, с янтарем и немецкими полотнами; в лугах бродили пестрые стада, над лесами поднимались высокие столбы дыма — то жители и новоселы жгли пали, чтобы освободить место под пашню.

Новый край был шумен и многолюден. Гости, мужики и деловой люд были старательны, и товары текли сюда из Новгорода и Пскова, с Волги и с моря Хвалынского… Видимо, о богатстве и ратной силе рязанского князя мыслил ее отец, когда приневоливал стать женой рязанского княжича.

Тихая улыбка таяла на губах Евпраксии.

Рязанский княжич! Давно ли он представлялся ей каким-то пугалом. А он вишь какой! Высокий, синеглазый, озаренный доброй улыбкой…

Федор первым коснулся золоченого грифона на носу струга и первым вспрыгнул на скамью гребца. Он осторожно свел Евпраксию по дощатому настилу, который раскинули перед ними веселые гребцы, и пошел рядом с ней по берегу, раздвигая плечом толпы переяславльских жителей, к воротам, где ждал гостей дядя-князь.

Два дня шел в Переяславле пир в честь молодых гостей.

Олег Красный показал Евпраксии весь свой город, вставший на высоком обрыве к Трубежу. В самом городе, просторном и мало заселенном, раскинулся тенистый сад, окруженный рощей из вековых дубов. На ветвях дубов висели бесчисленные гнезда грачей. Среди сада расстилалось круглое озеро, и на чистой глади озера плавали молодые лебеди…

Дивилась всему Евпраксия и украдкой смотрела на Федора. Тот тихонько пожимал ей руку и, заботливо хмуря лоб, говорил:

— То же заведем и для себя, на Осетре, лада…

Ополоница ходил сзади князя и знаками подтверждал слова своего воспитанника: дескать, будет по слову его.

Оставив Переяславль, ненадолго останавливаясь в безвестном монастырьке Ивана Богослова, где монахи потчевали путников ключевой водой необыкновенного вкуса. Потом миновали Перевитск. Отсюда уже пошли земли князя Федора.

Против городца, стоявшего на левой, мещерской, стороне Оки, Евпраксия сошла со струга и пересела на коня: рекой отсюда путь был на целые сутки длиннее.

Обнесенный валом и тыном из вековых сосен, городок Красный стоял на вершине большого холма. Внизу, мимо самого вала, протекала река Осетр, холодная и быстрая, сплошь заросшая ракитником и тростниками. За Осетром синими грядами тянулись леса.

Высокий терем, наспех срубленный рязанскими плотниками по зиме, был пуст и неуютен. И когда прибывшие в дружине боярина Истомы Тятева черниговские подельцы взялись срубить князю терем наподобие терема в Чернигове, Евпраксия несказанно обрадовалась. И хоть не любила она велеречивого и спесивого Истому и не рада была тому, что сел он вотчинником на уделе Федора, все же приняла боярина в своем тереме и долго выспрашивала о том, что стало без нее в милом Чернигове.

К медовому спасу счастливая княжеская чета перешла в новый терем. Нелегка была жизнь на новом месте. Вместе с Ополоницей Федор все время находился в отсутствии: нужно было побывать в каждом поселке и починке, дать всем наряд, рассудить тяжущихся. Много времени уходило на любимую Федором охоту. По Осетру шли глухие места, где не ступала нога охотника. Дичь и звери тут непуганные, подпускали человека близко.

Федор возвращался с охоты всегда с богатой добыче, довольный и шумный. Голос у него стал раскатист, шаги тяжелы, и от громкого смеха Федора вздрагивала на столе посуда. Лихой наездник и меткий стрелок, князь пользовался любовью своих дружинников и ловчих.

Входя в горницы княгини, стихал вдруг Федор, становился неловким, словно не знал, куда девать свое большое тело и длинные руки. С улыбкой радости смотрел он на Евпраксию.

Княгиня не выспрашивала мужа, где он бывал и что творил. Она только просила его остерегаться дикого зверя и беречь себя:

— Скоро будет у нас сын, князь мой. Блюди себя для радости и нашего береженья.

Потом она рассказывала Федору о своих хлопотах по хозяйству, как убирала новый терем, как мирила строптивых боярынь, которые трудно уживались после людной и богатой Рязани на пустынном месте.

Осенью, под снег, был вырыт большой пруд-озеро. По берегам озера приказал Федор посадить нарядные березки и молодые дубки. В весеннюю таль назначено было напустить в озеро воды, и особые посыльные птичники должны были привезти от дяди Олега Красного несколько пар белых лебедей.

Татары идут!

В ночь под 8 сентября по изгибам Оки-реки, на горах и в лесах загорелись сторожевые сигнальные костры.

От зарева и от горького можжевельного дыма проснулась лесная сторожевая птица; испуганный, глубоко в нору залез барсук, и к алой воде, ломая высокие камыши и шумно принюхиваясь, спустился лесной хозяин — медведь.

Костры пылали всю ночь. Над лесами и глубокими оврагами, в поселениях и приречных погостах остался горький запах дыма и предчувствие беды.

Вспыхнули костры и на вторую ночь. Цепь огней протянулась от далекой степной окраины, с верховьев Дона, по Проне и на Оку, за Исады и на Ижеславец. Около жилья завыли псы, жители покинули теплые избы и спустились к рекам, с тревогой взирая в сторону Рязани.

Тревога перекинулась и в глубь непролазных мещерских лесов… Промысловые рязанцы, застрявшие там — смолокуры, бортники и лапотники-лыкодралы, — бросили свои лесные шалаши, тащили дорогую кладь в ладьи и густыми уреминами, вдоль лесных речушек, плыли в широкую Оку.

Евпатий Коловрат прознал о беде, будучи в лесах на Пре, у мещерского царька, собирая дань князю Рязанскому Юрию Игоревичу. Весть эту принес ему княжеский ловчий Кудаш. Он же передал Евпатию наказ князя — быть в Рязани без промедления.

Прибыл Кудаш о дву конь. Повод запасного коня он передал Евпатию. В ту же ночь они достигли устья Пры. Скороходы-мещеряки одним им ведомыми тропами пробрались к Оке раньше всадников и сложили у лодок тяжелую кладь: меха, битую птицу, мед, сушеную рыбу.

Ладьи нагружали в полной тьме, и на заре два коня и добрый десяток мещеряков потянули бечевой спаренные концы ладьи княжеского гостя Евпатия Коловрата.

На встречу ладьям дул острый сентябрьский ветер. Он качал тронутые первой желтизной березовые опушки. Глинистые срезы берегов отливали тусклым серебром: чуя холода, круглые листья мать-и-мачехи повернулись к небу своей тыльной стороной.

В пути, отталкиваясь длинным шестом от береговых мелей, Кудаш рассказывал:

— В вечер, как зажгли в степях сигнальные огни, прибыли к князю гонцы от Дубка, с Дону-реки. Ходили дубчане-бортники на промысел по Вороне и вышли на Польной Воронеж, что слывет в народе Онузом-рекой. Тут они увидели стан неведомых пришельцев и тьму тем войскам… Воины те в рысьих шапках, с рысьими очами и, как женки безволосы лицом. За спинами у тех воинов колчаны и луки, а в руках — кривые ножи. За рыскучими и войском тянуться неоглядные обозы — черные кибитки, верблюды и вьючные кони. В кибитках тех — женки в широких портах, а с ними многие дети.

Рассказывая, Кудаш встряхивал кудрями. В правом ухе у него поблескивала серебряная гривна.

— Погибель то идет всей русской земле, Евпатий! — закончил он.

Коловрат стоял у кормового правила. Когда он налегал плечом на тяжелое бревно, вода за кормой сердито вспенивалась и кругами уходила назад, качая гибкие камыши.

Слушая Кудаша, Евпатий припомнил, что ему когда-то рассказывал отец, старый сотник, как приходили однажды на Русь люди с рысьими глазами. Бились с ними киевские, черниговские и угорские князья и не могли их одолеть. Полонили те криводушные люди русских князей, посекли храбрым головы, а на связанных пленников положили доски и пировали на тех помостах. Было то, сказывал отец, на петлистой дороге, на Калке.

— Татары имя им. Не будет России погибели! — твердо проговорил Евпатий, отвечая на свои тайные мысли.

— Слава князю нашему Юрию! — отозвался Кудаш, и так приналег детина на шест, что чуть не перевернул ладью.

— Эка силища в тебе какая! — улыбнулся Евпатий.

— В прошлую весну, на Яриле, ты играючи одолел меня, Коловрат.

— То на игрище!

— Твоя силушка тоже не меряна.

— Что же удумал князь? — перевел разговор Евпатий. — И что приговорила дружина?

Кудаш оглянулся через плечо на Евпатия и размял широкие плечи:

— Дружина и князь приговорили выйти в поле и дать битву пришельцам.

— Разумно!

Отирая рукавом пот с лица, Евпатий взглядывал на черные, тяжелые облака, на темные вскрылья теней, что бежали, обмахивая прохладой прибрежные кручи и редкие селения. Окские просторы полны были великой тишиной, и ветер доносил через реку запахи жилья.

На виду Исад, у низкой землянки рыбного ловца кривого Ортемища, заночевали.

Кудаш и старик-мещерин долго сидели у костра, который умело и быстро разложили молодые мещеряки. Костер по временам вспыхивал, разрывая тьму острыми красными языками, и тогда в круге света видно было большое, опущенное золотистой бородой лицо Кудаша и рядом с ним темное лицо мещерина с печальными глазами и скорбным ртом.

Старик долго рассказывал о глубоком в темном лесу озере, о белом олене — покровителе людей — и о злой рыси, погубившей доброго бога — оленя. Иногда, прерывая свой рассказ, старик смыкал ресницы и, раскачиваясь, затягивал грустную неразгаданную песню. Тогда молодые мещеряки, лежавшие на куче еловых ветвей, тоже начинали петь и стукали при этом ногами о гулкую и полную ночных тайн землю…

Потом все у костра заснули, и старый Ортемище, припадая к земле, протопал к жилью и там затих.

С лугом поднялись седые полотна тумана. В речной излучине косым глазом отразился неполный месяц.

Евпатий задремал сидя, но скоро очнулся. Вспомнились Коловрату молодая жена и пятилетний сын.

Тревожные думы гнали сон.

Старый Ортемище подтвердил вести, принесенные Кудашом, и еще сказал, что две ночи тому назад тайной тропой прошли на городец Мещерский и дальше, на Муром, два княжьих человека. Посланцы гнали коней и остановились у землянки на короткий привал. Сказывали те рязанские мужи, что приходили на Рязань посланцы той чужеземной рати — два старых мурзы[11] и с ними чародейная жена. Была та жена вида предивного, в дорогих цветных платьях, в низких чоботах и голубых портах. Темные, как ночь, волосы жены были заплетены во многие косы и спадали на грудь, унизанную золотом и серебром. Имела чародейка глаз острый, уста улыбчаты. Лицом же красна подобно месяцу.

Удивленные рязанцы хотели побить пришельцев дрекольем. Но князь Юрий не приказал того, принял послов татарского хана Батыя с почестями и посадил за свой княжеский стол.

Когда послы Батыя насытились, то стали говорить князю такие речи:

— Требует князь от русских князей десятую часть всего, — и от князей, и от людей, и из оружия, и из коней: десятую часть коней белых, десятую часть вороных, десятую бурых, рыжих и пегих. А не дадут хану такой дани, начнет воевать на всю русскую землю.

Выслушал князь Юрий речи татарских мурз. Не смутили его смелые речи спесивых посланцев хана. Князь держал совет с братьями и со старшей дружиной и дал послам Батыя такой совет:

— Коли нас всех — русских князей, людей наших и храбрых воинов — никого в живых не будет, тогда все наше богатство ваше будет. А пока вольны мы на своей Русской земле на отеческой!

И приказал князь отрокам своим проводить посланцев предерзкого татарского хана за городские ворота.

Седые татарские мурзы шли на своих кривых ногах неровно, путались в долгих полах своих цветных халатов и от ярости спотыкались. Чародейка-жена бесстыдно смотрела по сторонам, скалила белые зубы, и злато звенело на ее колдовских плечах.

А на следующий день побежали гонцы на Пронск и на Колыму, в Муром и на Осетр — ко князю Федору Юрьевичу созывать воинов и ратников Русской земли. Два гонца пошли во Владимир-на-Клязьме, к великому князю Георгию Всеволодовичу, просить о помощи. Бирючи[12] и глашатаи князя вышли в села и на торжища и начали скликать ратный люд.

…Так рассказывал Евпатию старик о недавних событиях в Рязани.

Недоброе слышалось в этом рассказе, и понял Евпатий, что недолго на этот раз пробудет он под теплым кровом родительского дома, что не миновать жене Татьянице вместе в матушкой плакать над его дорожной сумой и готовить ему ратные одежды.

Когда одна за другой начали меркнуть пушистые звезды и проснувшаяся рыба пошла кругами по водной глади и когда невиданное стадо лосей простучало копытами, стремясь к водопою, Евпатий поднялся на ноги.

В жидком рассвете проступали могучие красностволые в бору сосны. У подножия сосен, подобно пуховым подушкам, клубился и таял ночной туман. Стали видны лица спящих у костра людей. Кудаш лежал навзничь, разметав сильные руки. Спал он тихо, как ребенок. Зато старый мещерин так громко всхрапывал, что дремавшие неподалеку кони сторожко шевелили чуткими ушами.

— В путь, люди! — громко сказал Евпатий и пошел к реке освежить лицо.

Собрались скоро. Тихая вода дымилась и казалась теплой. В камышовых зарослях во множестве плавали и с шумом взлетали вверх стаи молодых уток. К высоким плотинам из поваленных деревьев плыли, качая толстыми хвостами, хозяйственные бобры.

Евпатий торопился.

— Веселей, веселей, Кудашик молодой! — покрикивал он, работая кормовым бревном.

И, будто отвечая ему, тонко голосил старик мещерин, понукая коней и согнувшихся над бечевой своих соплеменников:

— Ай-яй-яй!

С восходом солнца миновали княжое поместье Исады — с кудрявыми садами, среди которых выступали цветные кровли высоких хором, и с лодочными причалами на песчаном берегу.

За поворотом реки, у Куструса, взорам путников открылась Рязань.

За тридцать лет жизни много дорог исходил рязанский воин и княжеский гость Евпатий Коловрат, и не мало городов видел он — и светлый на горах Киев-град, и Чернигов, утонувший в зелени боров над Десной-рекой, и Путивль, и златоверхий Владимир-на-Клязьме, и Муром. Но ни один из этих городов не был для него краше шумной, домовитой Рязани, застывшей на грани лесов муромского края и вольных степей Придонья.

Вот она выглянула из-за крутобережья — чудная своими рублеными стенами, вознесенными на самую кручу горы, с затейными верхами хором, с белым собором. Далеко видно со стен города. Насколько хватает глаз, уходят в небо до края неба синие леса, ленты многоводных рек, поемные луга с пестрыми стадами и с шалашами табунщиков.

Тугой верховой ветер гнал навстречу ладьям белогривую волну. Над водным неспокойствием, предвещая непогоду, с тоскливыми криками взлетали серые рыболовы.

Против города, там где вливалась задумчивая Проня в широкую Оку, ладьи Коловрата пристали к берегу.

Старый мещерин спрыгнул с мокрого коня и вытер ладонями длинные усы:

— Вот и твой дом, Евпатя! Наша назад пошла.

Евпатий шагнул через корму ладьи на берег и взял старика за руку:

— Хорошо шли! Спасибо. Передай царю своему, что доволен Евпатий тобой и твоими подручными.

Старик улыбнулся. В темных грустных глазах вспыхнул ласковый огонек.

— Худо будет, Евпатя, — в лес кричи. Мы прибежим скоро-скоро.

Евпатия тронула сердечность старого лесного человека. Он понял, что мещерин слышал все, о чем они говорили с Кудашом, слышал и по-своему оценил тревожные вести.

Он еще раз дотронулся до руки мещерина и улыбнулся, как другу.

Скоро мещеряки исчезли в зарослях опушки, будто их и не было. Тем временем Кудаш ввел коней в ладьи и взялся за весло.

Дом «около врат»

Не успел Евпатий отдохнуть и поговорить с близкими, как на высокое крыльцо дома «около врат» легко сбежал княжий отрок и звякнул в дверное кольцо.

Войдя в горницу, отрок низко поклонился сотнику и в особицу отвесил поклон молодому Евпатию. Был отрок белокур, лицом ясен, и долгая, по колени, льняная рубаха плотно облегала его мужающие плечи и грудь.

— Наказал князь явиться на его крыльцо тотчас же.

Евпатий вопросительно взглянул на сотника и, уловив в глазах отца согласие, встал с прилавка.

— Иду!

Перед высоким крыльцом княжеского терема стояла толпа. Были тут воины, конюшие, кравчие[13] гости и дворовые люди. Князь — светлобородый, невысокий, но статный в корпусе и с сильными ногами — стоял опершись на перильце. Он был чем-то недоволен, хмурил золотистые брови, отчего глаза его становились совсем темными. Люди вокруг молчали, потупившись: всем было ведомо, что во гневе князь Юрий пылок и неудержим.

За плечами Юрия стоял его брат Олег Красный с племянником Ингварем.

Олег не походил на своего старшего брата ни цветом, ни ростом. Голова его и борода были темны подобно меху летнего куня, и кольца волос, спадавшие на широкие плечи, отливали чернью. Лицо Олега было бело и сухо, нос тонок и крылат, глаза же серые и выпуклые, подобно очам сокола, молнией обдавали всякого, кто стоял против него. За этот соколиный взгляд, за белозубую улыбку и за богатырскую осанку и прозвали рязанцы молодого Олега Красным.

Ингварь тоже был высок ростом, но тонок в кости, гибок подобно вешней лозе и упруг, как половецкий лук. Его продолговатое темноглазое лицо только начало пушиться легкой порослью бороды и усов. Ингварь считался еще княжичем и ждал от дядьев своих, Юрия и Олега, удела.

Князь Юрий издали заметил фигуру известного на Рязани и по всей Оке воина Евпатия и чуть заметно кивнул ему головой, увенчанной легкой шапочкой, отороченной молодым соболем. Перед Евпатием почтительно расступались именитые люди, и он встал на нижнюю ступеньку крыльца.

— Прибыл? — спросил Юрий.

— Утром пришли водою, княже. Дары тебе мещерского царя сложил в твои кладовые.

— Знаю. Видел. Спасибо за верность, Евпатий. О напасти слышал?

— Осведомлен кратко.

— Черное облако нависло над Доном и Проней. Идут чужеземцы. Они хотят посечь Русь и покорить ее. Биться будем. Тебе же даю я высокое поручение.

Обернувшись назад, князь поманил взглядом молодого Ингваря. Тот выступил вперед и положил обе руки на рукоять меча.

— Пойдешь, Евпатий с княжичем на Чернигов просить рати у свойственника моего и свата — князя Михаила Всеволодовича. Всю Русь против врагов поднять надо. Гибель грозит нам, и остановить беду можно только сообща. Подойди ко мне! — обратился князь к Ингварю и положил ему на плечо маленькую, крепкую руку. — Великую заповедь даю тебе, отрок, и ты ее свято выполни. Не для себя прошу — за Русь умоляю и за Рязань, где погребены твои предки. Помни Чернигов и приведи к нам на подмогу полки князя Михаила. Скажи ему: сгинет от чужеземцев Рязань, не стоять и Чернигову! Пусть памятуют Калку и беду князя Игоря Новгород-Северского. Полки веди сам, опираясь на воина и воеводу нашего, молодого Коловрата. Он твой советчик и твоя правая рука. Ты же, Евпатий, не оставь княжича, помоги ему склонить на братскую помощь черниговцев и заедино собери княжеский побор в наших волостях отеческих — елецких и амченских. В эту грозную годину нужна Рязани каждая лепта.

Евпатий склонил перед князем голову. Рядом с ним встал Ингварь.

Юрий обнял племянника и поцеловал в лоб. Евпатия же перекрестил и, заглянув в глаза, слегка потряс за плечи:

— Ты надежда моя Евпатий. Иди и помни: за тобой Рязань и Русь. Отец твой, сотник, остается в городе, воеводой большой осады…

Юрий говорил торопливо и не давал Евпатию возможности сказать свое слово. Горько тому было уходить в черниговские края от бранной дружины князя, с которой ходил он на Цну и Мокшу покорять мордву, бился под Кадомом с мерей и достигал берегов Волги-реки.

— Знаю все, — словно прочитав мысли Евпатия, сказал князь Юрий. — Хочешь ты занять место в моем полку. Знаю, Евпатий, и сам скорблю, что не буду в час испытаний видеть тебя по правую свою руку. Ты нужен для другого дела. Иди!

И еще раз перекрестил его князь, и при этом скорбь искривила его золотистые брови, в уголках рта дрогнула искренняя печаль.

Евпатий низко поклонился князю, коснувшись пальцами пола, и сошел с крыльца. Плечом он почувствовал при этом сухое и крепкое плечо сошедшего вместе с ним Ингваря.

Выезд был назначен на следующее утро.

С вечера выбрал себе Евпатий коня из табуна, пригнанного из-за Оки. Это был серый, в яблоках, с аспидной гривой четырехлеток, которого он сам по весне объезжал на Княжом Лугу. Потом пригнал коня на спину легкое с алым потником седло.

Из конюшни, передав коня Нечаю, Евпатий прошел вслед за сотником в низкую дверь кладовой, где складывались конская упряжь, оружие.

Здесь Евпатий долго выбирал себе, взвешивая на руке, меч и секиру.

Старый сотник снял со стены круглый половецкий щит, кованный по кругу серебром и чернью, и оглянулся на сына. В его глазах, вдруг ставших большими и светлыми, возник тот облик снисходительной ласки, который был памятен Евпатию с детства: так смотрел на него отец, гордясь и опасаясь за его жизнь.

— Иди и блюди Русь, сын мой, — сказал он опуская глаза. — Пусть меч твой будет крепок и крепка душа. Жену твою и отрока-сына сохраню я.

Он передал Евпатию свой щит.

…В низкой подклети, куда в крохотное отверстие проникал голубой звездный свет, Евпатий долго сидел на краю своей постели. К его плечу льнул Михалко. Мальчик трогал быстрыми пальцами бороду отца, усы и дышал при этом в самое ухо Евпатия. Воин чувствовал нежное тепло сына, слышал, как билось у его груди маленькое сердце.

Белыми руками тянулась к мальчику мать. Евпатий не различал в сумерках лица жены, ему видны были только золотые искорки в ее широко раскрытых глазах.

— Уронишь мальчонку, Евпатий, — шептала Татьяница. — Дай его мне! Ну, отдай же!

Взявши мальчика на руки, она сказала:

— Не хочется мне отпускать тебя в дальнюю сторону, Евпатий. Сердце щемит и сулит долгую разлуку. Как мы без тебя тут будем в такую трудную годину?

— Ворочусь я скоро, лада. В доме родительском никто вас не тронет.

— А ворог придет к Рязани, кто защитит нас без тебя, Евпатий?

— Не пустит ворога к городу князь наш. Дружина его храбрая заступит чужеземцам дорогу.

— Примечали старые люди приметы и говорили на посаде: быть Рязани в разоренье. А что, если приметы те сбудутся?

— Лгут старые люди, голубка. Без примет строилась Рязань, и не приметам повалить ее.

— Не брани старых людей, Евпатий.

— Если подойдет ворог к стенам Рязани, то еще не затупился меч у отца моего. Разве дрогнет в руках его бранная палица?

— Чернигов — путь не близкий! Прогляжу я свои очи, на дорогу глядючи!

— Поспешать я стану. О тебе думать буду. С птицей быстрою пришлю тебе весточку…

Когда под застрехой прокричал старый петух и ему дружно отозвались петухи в других концах города, Евпатий услышал, что старик сотник вышел на дворовое крыльцо и сказал глухим спросонья голосом:

— Коней седлать!

Евпатий вышел из подклети на серый от росы двор. В стойке фыркал и бил нетерпеливым копытом в долбленую колоду конь. Конюший Нечай ворчал, уговаривая коня:

— Не блажи! Кому говорят! Угомонись же ты, волчья сыть! Вот погоди, дальняя дорога жир-то с тебя спустит…

Когда на площади перед царским теремом проиграл рог собора, Евпатий выехал за ворота родительского дома. Следом за ним выехал конюший Нечай Проходец и воин Замятня — серый медведеобразный муромчанин, ратный сподвижник старого сотника.

Перед крыльцом Евпатий сошел с седла и, придерживая левой рукой меч, правой снял с головы тяжелый шлем.

На верхней ступеньке крыльца стоял сотник. За ним в почтительном отдалении стояла мать Евпатия — старая Дарьица, женщина сырого сложения и бесконечной доброты.

Евпатий склонил колено перед сошедшим на последнюю ступеньку отцом.

Сотник положил на голову сына тяжелую руку. И в эту короткую минуту расставанья пробежала перед Евпатием вся его жизнь; вспомнились и обожгли горечью невозвратимости отрочество, первая охота с отцом на красного зверя, рыбные ловы в затонах Оки, юность с ратными походами, первая рана от вражеского копья и затмевающий свет очей пыл боя…

Евпатий припал щекой к рукаву отца и проговорил срывающимся шепотом:

— Прости мне, батюшка, все мои вины и обиды…

Вслед за сотником приблизилась к Евпатию мать. Евпатий обнял старуху, в слезах прильнувшую к его груди. И тотчас же по дубовому настилу городового проезда застучали копыта многих коней и из-за угла выехал княжич Ингварь.

Сотник оторвал от сына старую Дарьицу и молодуху-жену, заслонил их плечами и вскинул вперед правую руку:

— Добрый путь, княжич! Пусть лежит на твоей дороге счастье-удача!

Евпатий занял свое место рядом с княжичем, в последний раз оглянулся на отчий дом и выехал за кованые городские ворота.

На посаде и в слободах начинался трудовой день.

Зеленым прогоном, отдуваясь, прошли угрюмые коровы, понукаемые плеткой пастуха и его голосистым рожком. Из прокуренных древесным дымом кузниц уже пробивался дробный перестук молотков. Ныне ковали работали от зари до зари, выполняя княжеский заказ: отваривали мечи, ковали секиры и дротики, слаживали латы и тянули стальную кольчужную нить. По локоть измазанные рыжей глиной гончары работали у кругов, подвязав лычком спадающие на глаза волосы. Выведенные ими горшки, крынки и мисы подхватывались их подручными обжигальщиками и устанавливались в печах, дышавших синеватым жаром. Чуть дальше путников обдало домовитым и хмельным духом квасоварни. Там хлебница-стряпуха выносила на крыльцо студить огромные, как мельничные жернова, горячие хлебы. Со стороны прудика, замлевшего в тени лозин глубокого тумана, слышался ранний перестук вальков портомоек…

И на каждом шагу — около домов, на задворках и широких прогонах — виднелись в кучку и в одиночку воины. Одни из них проводили коней, другие точили на точильных камнях зазубренные мечи, рассыпая пучки разноцветных искр, там несколько воинов замеряли по торбам овес, а тут, сойдясь в тесный круг, пили из липового жбана хмельную брагу и уже затягивали песни…

Город был наводнен ратными людьми, оттого он и казался шумным в этот ранний час.

Пологим съездом дорога спускалась к реке. С каждым шагом коней город, казалось, встал все выше и выше. Вот первый луч солнца скользнул и зажег крест храма, потом красноватым бликом лег на овершие и скат городской башни, разом вспыхнул во многих слюдяных окнах княжеского терема…

И вдруг с высоты полился густой и тягучий звон чугунного била, созывавшего люд к ранней утрене. Звон проплыл по широкой глади реки, перекатился в березовые рощи и певучим отзвуком исчез в небесной лазури. Словно вызванные звоном, на битой лесной дороге, что вела на Коломну и на Москву, появились многие всадники. То подходили к Рязани войска Коломенского князя.

Над передней группой воинов развернулся и вспыхнул на солнце малиновый стяг.

Кони потянулись к воде.

Шишаки[14] и латы воинов отразили золотой свет солнца.

Дикое поле

В добром Соте небольшой отряд княжича Ингваря перешел вброд Проню и вступил в темень лесов Чернораменья.

Поспешая, Ингварь, по доброму совету Евпатия, свернул с большой пронской дороги прямо на Дубок. Здесь пролегал глухой путь на елец, к Тихой Сосне, за которой начинались земли черниговского князя и волости, отошедшие по отеческому праву к рязанским князьям. Пути до них было восемь суток.

На Ранове, быстрой реке с омутами и заводями, в которых ловцы руками брали усатых сомов и сердитых налимов, поселения рязанцев были часты и людны. Тут жили вятичи, исконное приокское племя, уступившее место пришедшим из Киевской Руси рязанцам.

Вятичи были умелыми землепашцами. На полях и по лесным полянам вокруг селений здесь вызревали грузные хлеба. Вечерними зорями путников долго провожало призывное и грустное тюрлюканье перепелов, кормившихся в овсяных копнах. На травянистые опушки, заросшие волчьей ягодой и крушинником, выходили непуганые выводки тетеревов и куропаток. Высоко в небе реяли, распластав крылья, коршуны и ястребы. Иногда с высоты спадал торжественный и грозный клекот орла. Тогда сразу замолкала лесная тварь, и молодые ягнята забивались под брюхо овцам.

В селениях, за высокими коньками изб и домовин-сараев, рдели зрелыми плодами осенние сады. Через ореховые плетни видны были накрытые лубьем ульи пасек. Отсюда густо пахло воском и свежим медом.

Нелюдимо и настороженно жили в этих селениях люди. По вечерам не раздавались у околиц девичьи песни, не слышно было и церковного звона. Дубовые ворота во всех дворах рано запирались на тяжелые засовы. На привалах слушали рязанцы немногословные рассказы о лесных разбойниках и о разгульной вольнице, что на узких челнах гуляла по глухим рекам.

На волоке на Рановы и Рожню, которая впадала в Дон, рязанцам повстречался небольшой, сотни в три всадников и пеших воинов, отряд из Дубка.

Дубчане — лесные люди с неласковым взглядом, крутоплечие и неразговорчивые — все поголовно были сыромятной коже плащах и в таких же наплечниках. На ногах у них были легкие кожаные поршни с ремнями, закрученными по голени до самого колена. Мечи имели только десятские и сотники, прочие же воины были вооружены топорами за поясом и дротиками, которыми они били на ловах в угон быстроногих косуль.

Предводитель отряда сказал княжичу о том, что в окраинах к Дикому Полю селениях жители встревожены вестями о татарской орде и начали переходить в людные города и острожки. Тот же предводитель сказывал, что княжеские бирючи наказывали стекаться войску к Пронску, куда в скорости должен прибыть сам рязанский князь со своими полками.

Близ Дубка по пажитям бродили несчитанные стада коров и овец. Конские табуны гуляли на лесных полянах, около сенных стогов. Кони-вожаки, сторожко поводя ушами и вздыбив трубами хвосты, принюхивались к ветру, потом, задев путников, фыркали, и по их знаку весь табун бросался в чащу и через мгновение исчезал из глаз.

На ночевках и в пути Евпатий держался княжича и заводил с ним неспешные разговоры о том, что в равной степени тревожило обоих: о бедствии, нагрянувшем на Русскую землю, о любезной сердцу Рязани и о судьбах близких людей.

Сирота-княжич был тих нравом, не любил ратных забав, хотя и не отставал от братьев своих в отваге и мужестве. Юный Ингварь проводил дни на княжеском дворе, среди стременных и конюших, заводил дружбу с княжескими подельцами, ловчими, огородниками и медогонами, умел плотничать и плести сети-силки. Но больше всего тянуло княжича к строению городов. Знал он толк в разбивке башенных клетей по навыку суздальских деревяников-строителей и все помышлял перенять у псковичей — мастеров каменного строения — их дивное мастерство.

Спрашивал Евпатий княжича:

— Почто князь Юрий не даст тебе удела? Хотя бы Ожеск или Ольгов?

Ингварь плотнее сжимал девичьи пухлые губы и чуть поводил в сторону Евпатия выпуклым карим глазом:

— Князь-дядя знает о том лучше нас. Устроение удела разума много требует. — И, поглаживая гриву коня, Ингварь вскидывал на Евпатия чистый и немного грустный взгляд: — Русь надо строить с умом, Евпатий. Видишь, кругом дремучие леса. Мало люду на нашей земле, нечасты поселения. Дикий половец и татарин убивают и полоняют русских людей и сжигают их жилье. Надо на всех водных путях и перепутьях воздвигать острожки и города, торжки в них заводить. Тогда будет велика у князя казна, а у людей его заведется достаток. Богатство укрепит и бранную силу.

И о другом спрашивал Евпатий рассудительного княжича:

— Отчего дикие орды, набегая на Русь, одолевают князей и облагают их данью? Печенеги ли, половцы или вот ныне татары?

Ингварь долго ехал молча, положив руку на луку низкого половецкого седла. Он зорко следил за поспешно идущим впереди скороходом-проводником, что дал для верности рязанцам предводитель отряда дубчан.

Мужик в овчинном тулупе и в липовых лаптях ловко перепрыгивал через корни и завалы лесной дороги, иногда трубил в кулаки, склонив голову на плечо, прислушивался к короткому эху. Трубный звук служил призывным кличем у лихих людей, и если не доносился ответ, можно было смело двигаться дальше. Временами мужик исчезал в зарослях. Тогда Ингварь придерживал коня и не шевелил поводьев до появления проводника на тропе. Часто мужик пускался в рысь, и воины подгоняли за ним коней.

Дорога пролегала в непроезженной глухомани. Дубы и клены стояли у дороги сплошной стеной. Солнечный свет проникал до земли узкими столбами, зажигая лапчатые листья папоротников, зеленые мхи и заросли жимолости. Лесную тишину нарушали лишь топот копыт да пофыркивание настороженных коней. Воины ехали молча, стараясь не звякать стременами и оружием.

Когда между деревьями мелькнул просвет, Ингварь обернулся к Евпатию. Его конь, рыжий жеребец с ковыльной гривой до самых колен, вдруг оступился и вскинул голову. Сильной рукой Ингварь натянул повод и сжал коленями высокие бока коня.

— Русь крепка единством, Коловрат. Только не всегда князья блюдут это единство. Оттого и одолевают русских поганые орды.

— Коли ведомо, отчего приходит на Русь напасть, почему не положат князья зарок? И забудем ли распри теперь, перед лицом новых врагов, княжич?

— Про то ведает бог.

— Горько быть на своей, отеческой земле данником чужеземцев! Русь ли не крепка мужеством, не высока ли воинской доблестью!

— Верно, друг Евпатий! Но нас ослабляет гордыня. У нас не всяк охоч склонить голову перед старшими и послушаться мудрого. Оттого и трудно будет дяде князю Юрию отстоять Русскую землю и на этот раз.

«Не по летам умен этот княжич. Быть ему на Руси заботником и градостроителем!» — подумал Евпатий и опять заныло его сердце при воспоминании о Рязани и отеческом доме: приведется ли обнять близких и дорогих людей!

Широкая долина Рожни густо поросла вековыми дубами, встречались непроходимые заросли орешника и черемухи. На вершинах дубов во множестве висели грачиные гнезда. К черным дуплам деревьев летели, золотясь на солнце, дикие пчелы. В гущине черемуховых зарослей зияли отверстия барсучьих нор.

Дубовая грива высоко возносилась над теменью лесов и уходила влево к низкому небу, где рождались быстрые и тонкие облака. По низу долины, где в глинистых осыпях и мочежинах петлила узкая речка, скрывались хижины лесных добытчиков — смолокуров, звериных ловчих и бортников. Про добытчиков тех шла худая слава по Дону и Ранове и достигла Рязани.

Сейчас в этих местах было нелюдно, и многие хижины, куда заглядывали путники, стояли на запоре.

— Куда же люд здешний девался? — спрашивал проводника Ингварь.

Мужик-скороход отводил в сторону хитрый взгляд:

— Не ведаю.

— Были ли тут какие-либо люди, когда вы проходили на Пронск?

— Мы шли, тут поднимались дымы.

— Куда же девались люди теперь?

— Спроси у леса, князь.

Дубок путники увидели на скате погожего, тихого дня.

Долина Рожни вдруг расступилась, раздалась вширь, и в просвете мелькнула узкая коса Дона. За голубой водной гладью обозначилась Долгая Поляна, уставленная круглыми, как богатырские шлемы, стогами сена. В тихом воздухе, кружась, летели серебряные нити, и, будто по этим нитям ранней осени, истекали на землю благостная тишина и тепло низкого солнца.

С высокого обрыва Ингварь долго смотрел на излучину широкой реки. Рядом с княжичем осадил своего коня Евпатий.

— Отсюда начинается долгое поле, — задумчиво сказал Ингварь и вдруг схватил Евпатий за локоть: — Смотри, смотри! — он указывал за реку и, казалось, готов был ринуться под откос горы.

Евпатий взглянул по указке княжича, и у него захолонуло в груди: к реке мимо стогов легким шагом шел вожак лосей. Сохатый шел, неся, как боевой стяг, разветвление своих могучих рогов. Солнце темным пламенем зажигало струю на спине животного и несло рядом с ним его удлиненную тень. Следом за сохатым шло небольшое стадо коров и телят. Молодь игриво взбрыкивала, отбегала, играючи, в стороны и сейчас же вновь присоединялась к старшим.

В нестерпимом охотничьем азарте Ингварь застонал и схватился за поясной нож.

— Эх, вдарить бы!

— Пусть погуляют княже. Нам теперь не до зверя, — сказал Евпатий.

Ингварь рванул повод, ударил коня плеткой и выехал на тропу.

Дубок медленно привставал из-за лесов круглыми овершиями угловых сторожевых башен и светлым куполом храма.

Широкая полоса леса перед городом была выжжена, и дорога пролегала среди высоких качающихся трав. По насыпи городского рва брело с выпаса с пестрое стадо.

Приближенные рязанцев заметили с городских ворот, и на стенах вдруг появилась стража. Махальные на угловых башнях дали знать в городе о приближении войска, и раскрытые дотоле ворота наглухо захлопнулись.

Пока скороход-мужик бегал под городские стены и переговаривался там со стражей, Евпатий с любопытством озирал этот город, заброшенный на самый край рязанского княжества. За Дубком оканчивался ведомый мир и начиналась область чудесных сказок про заморские края, про горы, упирающиеся вершинами в облака.

Дубок стоял на самой круче горы. Под горой протекал Дон. К дощатым причалам и пристаням Дубка подходили суда и струги из греческих и веницейских стран. Отсюда Русь получала шелковые ткани и бирюзу, благовонные масла и чудных расцветок персидские ковры, ножи дамасской стали и арабских тонконогих скакунов. Отсюда вниз по Дону начинался путь в чужеземные страны, куда в обмен на золото и драгоценное каменье уплывали из Руси ладьи, груженые мехами, воском и ярым зерном пшеницы.

— Дивен этот город! — сказал Евпатий княжичу, сошедшему с коня.

— Потому и держит его дядя-князь под своей рукой, — ответил, покусывая сухую травинку, Ингварь, и по его сдвинутым бровям понял Евпатий, что утаил про себя княжич заветную думу об этом городе и о своей княжеской сиротской доле.

— Богатство течет тут, как донская вода, — сказал Евпатий.

— Зато и разбойников в этих местах хоть отбавляй.

— Известно: где пожива, там и лихой люд…

Тем временем напуганные чужими воинами пастухи захлопали плетками и заиграли в рожки. Стадо скрылось за угловой башней. А в самом городе вдруг звякнуло церковное било. И неизвестно было рязанцам — сзывали ли то на бой с ними или приспело дубчанам время для вечерни. Скоро скрипнули городские ворота. На встречу рязанцам вышли именитые люди города. Они, кланяясь, позвали княжича в воеводскую избу.

Евпатий отказался от чести, остался с дружиной, расположившейся на ночлег поблизости от городских ворот. Воины стреножили коней, принесли из леса сушняку и развели огонь.

Ночь выслала на небесную твердь тысячи ярких звезд. Они вздрагивали и переливались. Изредка то одна, то другая звезда срывалась и, чертя по небу золотую дорожку, падала в бездну.

Лежа у раскрытого полога шатра, Евпатий долго не мог заснуть и все прислушивался к ночным голосам в этом незнакомом краю. Тишина обнимала землю. Стреноженные кони позвякивали цепями. За городскими воротами тихо подвывал одинокий пес

Мост калиновый

Князь Федор уехал почти тотчас же после крестин своего первенца. Княжича нарекли Иваном, а звать его положили в честь прадеда, князя Черниговского, Всеволодом.

«На зубок» внуку прислали князь Юрий Игоревич и княгиня-бабушка Агриппина Ростиславовна яхонтовый крестик, штуку шелкового полотна на пеленки, да штуку бархату камчатого рытого к люльке на полог, да шкатулку жемчугов мелких в россыпи, перемешанных с камнями самоцветными. Помимо же прочего, пожаловал князь Юрий внуку волость под Каширой, в которой было сорок считанных сел без починков[15].

Князь Федор побывал в Рясском Поле, на половецком торге, где выбрал себе степных коней и выкупил из полона рязанских людей. Оттуда он прошел на Дубок и Кир-Михайлов, облагая данью промысловых людей и гоня красного зверя.

Только к яблочному спасу, что праздновали, августа, прибыл князь Федор в свой городок после трехмесячного отсутствия.

Похудевшая и ясноликая встретила Евпраксия мужа-князя. Осиянный взглядом ее лучистых глаз, Федор попросил:

— Покажи мне сына, лада.

По знаку Евпраксии мамка внесла ребенка. Недавно покормленный, мальчик пребывал в покое, сосал пухлые пальцы и улыбался.

Пока Федор целовал сына, Евпраксия следила за мужем: она гордилась своим детищем и была на страже — а вдруг да Федор не воздаст должного красе и сообразительности своего сына!

Вечерами уводил Федор Евпраксию на речной откос, под угловую башню города. Месяц гляделся в тихую реку, обильная роса клонила долу калиновые кусты, что густо росли по склону. За рекой пели девушки. На речной луке рыбаки вынимали невод, с мотни падали тяжелые капли и разбивали круглый лик месяца.

По стене ходили стражники. Слышно было, как они зевали и крякали, гоня сон. Потом один из стражников над самыми головами притихших Федора и Евпраксии унылым голосом кричал: «Слава князю нашему-у-у!» Откуда-то издалека, с противоположного угла города, доносилось в ответ: «Велик город Рязань стоит!» и еще, уж совсем глухо: «Славен город Владимир!»

Однажды, когда Федор с Евпраксией сидели над рекой, в городские ворота застучал ночной путник.

Князь с княгиней поспешили в терем. Скоро к Федору вошел Ополоница и с ним гонец из Рязани.

Ополоница был бледен.

— Говори! — сказал он гонцу, до земли склонившемуся перед князем.

Побив князю челом, гонец встал с колен и сказал усталым, глухим голосом:

— Идут на Рязань враги со степи. Числом видимо-невидимо. Хотят воевать Русскую землю. Князь Юрий просил не мешкая снаряжать войско и двигаться на Пронск.

— Иди! — Ополоница толкнул слегка гонца в плечо и провел его до двери.

Потом он вернулся к Федору:

— Прознал я, великое испытание пришло на Русь, Федор. Мужайся! Заутро надо собирать ратных людей.

Узнав о скором походе, содрогнулась Евпраксия, но ничем своего волнения не выдала. С раннего детства была она свидетельницей, как матушка и другие женщины в Чернигове провожали мужей и братьев в далекие похода, и знала, что стойкость женщин нужна была для победы на ратном поле. Одна перед другой крепились женщины, собираючи близких на рать.

Так поступила и он. Обняв мужа, Евпраксия сказала ему:

— Раз кличет земля на бой с врагами, пойди, муж мой, и возвратись под кров родной с победой.

Федор решил вести войско сам. Стар стал пестун его Ополоница, уж много дней не ходил он с ним в отъезжее поле, часто засиживался в светелке своей допоздна, читая древние столбцы, которые брал у протопопа Елисея Гречина.

И когда войско начало стекаться в городок, Федор пошел поговорить с Ополоницей.

Старый воин находился в это время в полутемной подклети. В светлом летнике, плотно облегающем плечи, в мягких чоботах, серый и слегка согбенный. Ополоница медленно проходил вдоль глухой стены. На стене висели потускневшие кольчуги, пыльные щиты, наплечники и перы, расставленные по углам, отливали искрами померкнувших украшений. Были тут доспехи — свидетели первых походов и битв старого русского воина. С каждым из них было связано одно из тех дорогих воспоминаний, которые отмечают лестницу жизни, то заставляют сердце толкаться и трепетать забытым волнением, то рождают грусть о невозвратном, о потерях, уже невознаградимых ничем.

Он снимал с деревянных колышков пыльные щиты, разглядывал на них старые от мечей зазубрены, следы половецких стрел. Все это были вестники смерти, отбитые мужеством, стойкостью сердца и силой руки. Покрывшиеся налетом ржавчины мечи словно рассказывали длинные повести о походах на Дон и Сейм, на Клязьму и Волгу, о битвах и сражениях, когда смерть витала над головами и мысль о бранной славе придавала силу ослабевшему, израненному телу…

Много дорог исхожено старым воином, много битв выиграно у врага, и тризнам[16] по убитым товарищам потерян счет. Сколько соратников сложили головы, кости скольких товарищей вымыты добела степными дождями! Пора на покой и тебе, Ополоница!

Звон скрещенных мечей, блеск сабель и грозное движение склоненных копий, ржанье коней и воодушевляющий крик победы мнились старому воину, и он чувствовал, что настает время идти ему в последний бой за землю, которой отдал он все силы своего могучего тела и свою теплоту своей души.

Федор вошел в подклеть неслышно. Ополоница не обернулся на тихий скрип двери. Он стоял на сером фоне слюдяного верхнего оконца, примеряя на руке свой длинный меч, и шептал что-то, и седые кудри венцом сияли вокруг его головы.

Федор вспомнил вдруг Ополоницу молодым, когда светлые кудри воина падали на прямые и гордые плечи, когда голос воина был звонок, речь ясна и легка поступь. Вспомнил он его во времена скитаний, теплую заботливость и молчаливую преданность пестуна… Вспомнил, и сердце Федора дрогнуло от любви к этому человеку.

— Останься, друг Ополоница, в городе, — говорил Федор воину, когда тот заметил князя и пригласил его сесть. — Древен ты стал, мне твоим рукам держать бранный меч. Блюди тут мою княгинюшку и первенца. Сослужи мне службу последнюю. А уж на врага пойдем мы, молодые воины.

Ополоница выслушал речь Федора, потом встал и дотронулся пальцами до земляного пола:

— Спасибо тебе, князь, на добром слове. И тебя я за сына почитаю, с тем и в могилу уйду. Но не пристало воину за печкой сидеть, когда на родную землю идут злые вороги. Люта будет битва с татарами, Федор Юрьевич, много крови русской прольется в эту грозную годину, и мне ли бежать от своей смерти?

Федор согласился с ним.

Наутро Ополоница вместе с князем смотрел воинство. В ратных доспехах, на гнедом своем старом коне, Ополоница выделялся своим ростом и станом среди прочих воинов, и никто не помыслил о старости воина и непригодности его для ратных дел.

Последними проходили мимо князя и Ополоницы воины боярина Истомы Тятева. Именитый путивлянин, гордясь перед рязанскими вотчинниками родом и богатством, привел три сотни воинов «конно и оружно».

У Федора от удовольствия заблестели глаза. Он обернулся к Ополонице:

— Исполать[17] боярину! Любо посмотреть!

Ополоница не повел даже бровью.

Когда воины разошлись для последних приготовлений к походу, старый воин сказал князю:

— Рано хвалить Истому. Поглядим, как поведет себя на поле.

— Боярин храбр, — попытался защитить своего ближнего боярина Федор.

— Поле и тут правду скажет… А наши рязанцы бедны, да в бою лихи. Цветные наряды — врагу не устрашенье, князь. А Истому я раскусил давно. Вот только проглотить не успел, о том и сожалею.

Федор нахмурил брови. Ему не по душе были такие речи об Истоме, с которым у него крепла дружба. И Евпраксия не разделяла его мыслей. Той он прощал за женскую слабость. Но Ополоница…

— Хорошо, — сказал он. — Поле будет скоро. Тут увидишь как будет биться Истома.

Наутро засеял мелкий дождь.

После молебна и крестного целованья воины встали в боевые порядки и потекли за городские ворота.

Княгиня Евпраксия проводила Федора до калинового мостика через Осетр. Здесь князь Федор в последний раз заглянул в ее синие глаза, крепко прижал голову Евпраксии к груди, потом поспешно, боясь показать свою слабость, вскочил на коня, ударил его плетью и ускакал.

Подломились у Евпраксии ноги, темная пелена слез и беспредельного горя готова была застлать перед ней весь белый свет. Но она удержалась на ногах, только оперлась на шаткое мостовое перильце.

Она стояла впереди пестрой толпы женщин. В горести позабыты были и родовитость и достатке: пышная боярыня в тяжелом парчовом летнике[18] стояла рядом с женой простого воина; они плакали, склонившись одна к другой, и все вскидывали руки в ту сторону, где скрылся последний воин.

— Княгиня, матушка, — вдруг обратилась к Евпраксии молодая миловидная женщина в темном платке, наброшенным сверх набойчатой кики[19], — одна ты для нас теперь заступница!

Женщина припала лицом к рукаву Евпраксии. Еще юная, гибкая, как молодая рябинка, она всхлипывала по-девичьи глубоко и протяжно.

Княгиня почувствовала всю печаль этой женщины, впервые расставшейся с мужем. Она обняла узкие плечи женщины и распрямилась: ей не надобно обнажать свое горе перед теми, кто взирает на нее с надеждой.

Еще раз она бросила короткий взгляд на дорогу. Даль затягивала дождевая пелена. Со стороны лесов пролетала многочисленная стая галок и ворон. Птицы летели молча, и ветер сбивал их с намеченного пути.

Княгиня приказала мамкам и служилым женкам идти в город. Ближние боярыни, вытирая мокрые, раскрасневшиеся лица длинными рукавами, потянулись за Евпраксией. Она шла в город — прямая, тихая, чувствуя на себе взгляды осиротевших женщин.

Навстречу татарской орде

Над Пронском соединились войска князя Юрия Рязанского, Глеба Муромского, Давида Коломенского, полки переяславльские князя Олега Красного и Всеволода Пронского.

Федора князь Юрий поставил в свой большой полк.

Всего было насчитано сорок тысяч воинов. В обозах с продовольствием, с запасным оружием, с походной рухлядью и с запасными конями рязанские счетчики записали тысячу двести телег.

Вся эта лавина войск, повозок и пешеходов двинулась от стен Пронска на южную сторону, к Рясскому полю.

По утрам серебрилась трава морозным налетом. Днями солнце разогревало землю, но была в чистом воздухе та особенная, стеклянная прозрачность, которая напоминает о близких холодах, заставляет человека утеплять свое жилье.

Воины провожали глазами высоко летевших журавлей, вспоминали о домах, и долго над рядами двигавшихся всадников висело молчание.

Лесные поляны, топкие болотца и покрытые ряской воды мелких речек, вдоль которых пролегала ненаезженная дорога, кишмя кишели выводками тетеревов, куропаток, всех пород и видов уток. Потревоженные в своей первобытной тишине звери — медведи, рыси, лисицы и барсуки — убегали вглубь лесов и, припираемые речками и озерами, ломали камыши, бросались в воду, фыркая и сопя. Шумно летела, треща, быстрые стаи сорок.

На двенадцатый день пути, когда перед войском раскинулось Дикое Поле, к князю Юрию прискакали двое дозорных воинов и отчаянно крикнули:

— Вон они, татарове, князь!

Войско остановилось. Княжеские слуги и посыльные отроки начали раскладывать белый шатер. Бирючи и махальные дали знать всему войску, что приказано стать станом.

Князь Юрий подозвал к себе Федора и брата Олега. Втроем они выехали вперед, имея перед собой двое дежурных стражников.

С южной стороны степь замыкала лесная гряда. Сквозь редкие дубы сверкнула полоска воды.

— То Онуз, — сказал один из дозорных. — За тем Онузом — становище поганых.

Таясь всячески, князья проехали до леса и углубились в него.

То и дело они слышали зов кукушки. Сироте-птице унылым голосом откликался филин-пустышка.

— Наши ребята перекликаются, княже, — шепотом сказал дозорный. — Вещают, что можно следовать дальше.

Юрий въехал на высокий холм. Перед ним открылась неширокая, вся заросшая кагальником и тростниками река. На другом берегу реки начиналась уходившая к самому горизонту равнина. И на этой равнине стояла татарская орда!

Тысячи черных шатров и кибиток, подобно разбросанным в спешке шапкам, покрывали степь. Воины, верблюды, дети, стада овец, визг бичей, дым костров — все это сливалось в один мощный поток красок, звуков, движений.

У князя зарябило в глазах. Им казалось, что вся эта лавина течет на них и от нее не будет спасенья никому.

Юрий посмотрел из-под ладони, и резкая гримаса боли скривила его брови.

Олег, взглянув на старшего брата, приосанился, но не мог скрыть испуга, бледностью покрывшего его белое, обрамленное молодой темной бородкой лицо.

Федор, стоявший сзади старших, оглянулся на дозорных стражников: так откровенен был испуг на лицах князей, что видеть его простым людям не подобало.

Молча Юрий повернул коня и, так же ни слова не говоря, миновал лесной остров, где по прежнему тоскливо перекликались кукушка и пустышка-филин.

И, только отъехав на добрые пять верст от леса и завидев шатры своего стана, Юрий сказал Олегу и Федору:

— Тьма. Не выстоит Русь против такого множества.

Федор не ответил ему. Олег же проговорил осторожно:

— Без поля все равно не обойтись.

Юрий замолк. И так, в молчании, прибыл в стан и сошел с коня.

После обеда в шатер Юрия стеклись князья и ближние их бояре.

Федор сидел рядом с отцом. Сзади него поместился Ополоница. Не разделял Федор тревоги своего отца. Он считал, что с таким войском, какое было у них — еще не притомленном походом, сытым, — им не страшна любая орда. Когда же Ополоница принял руку Юрия, Федор поостыл и смолк до самого конца совета князей.

Говорили князья шумно и грозно. Предложения князя Юрия — дать татарам богатые дары и тем откупиться о них, вызвало протест. Князья жалели свое добро — коней, золото и меха — больше, чем жизнь своих воинов и даже свою.

Но Юрий стоял на своем. Он хотел любой ценой отвести орду от границ Рязанской земли.

И под утро решено было отправить в татарский стан посольство с дарами. Во главе посольства поставлен был князь Федор.

Неделю снаряжалось посольство. За это время привезли из Рязани и Переяславля, из Коломны и Мурома кованые княжеские сундуки, пригнали огромных скакунов, сложили на возы несчитанные «сорока» соболей, отдельно меха куньи и лисьи, густые медвежьи полости.

В дружину князя Федора, кроме Ополоницы, вошли Истома Тятев и восемь именитых рязанских бояр.

Напутствуя сына, Юрий сказал:

— Береги честь Руси, не роняй славы рода своего княжеского и не поклонись кумирам неверных. Слушай во всем Ополоницу. Он знает мысли мои.

Ополоница поклонился Юрию, потом вдруг взметнул на него большие, скорбные глаза и протянул к нему руки:

— Вся жизнь шли мы рядом, княже… Попрощаемся добром. Прости мне, если чем провинился перед тобой или обидел тебя словом иль делом.

Юрий поцеловал Ополоницу.

— Всю жизнь мы думали с тобой, друже, о пользе Рязани, ей мы отдавали наши помыслы и не отступим от своего до смертного часа. Иди и наставляй Федора.

Посольство вышло в орду утром.

За князем Федором и его дружиной повели коней в дар татарскому хану и его военачальникам. Коней было четыре раза по двадцать. Вороные, бурые, белые и пегие в сорочий расцвет кони были покрыты цветными епанчами с алыми потниками; за узду с серебряным набором каждого коня вели два отрока.

Следом за конями тянулись груженые рухлядью возы.

Когда посольство подошло к реке и вступило на брод, со стороны орды прискакало множество всадников с луками, в лохматых рысьих шапках. Вытянувшись на конях и будто принюхиваясь своими приплюстнутыми носами, татары молча следили за движением русских. Потом с той стороны прискакал какой-то начальник в блестящих доспехах. Над начальником развивался конский хвост бунчука[20].

Федора встретил вопросом толмач:

— Кто прибыл в стан великого царя царей, повелителя вселенной князя батыя?

После ответа Федора татарский военачальник приложил руку к сердцу и повернул коня назад, приглашая за собой прибывших.

Федор держался спокойно. В кольчуге и латах, надетых под малинового бархата плащ, в серебряном шлеме с высоким шишаком, он был светел лицом. Глядя на него, приосанились и бояре.

Русское посольство два дня стояло у стана татарского в своих шатрах. Толмач, приставленный к Федору, сказывал, что готовится царь царей и великий хан достойно принять русских послов.

К концу второго дня в стан русских послов прибыл одинокий всадник.

Был он вида необычного, наряден, но не на татарский лад, бородат, широкоплеч и горбонос. Несмотря на седину, всадник легко спрыгнул с коня, кинул поводья подобострастно изогнувшемуся толмачу и пошел к шатру князя Федора.

Встретил прибывшего Ополоница. Взглянув в лицо ему, Ополоница вздрогнул слегка и насупил брови. Прибывший тоже остановился вдруг и положил руку на рукоять кривой татарской сабли.

— Вот мы где повстречались, Ополоница! — сказал он, криво усмехнувшись. — Ну, здрав буди, мой верный сотник!

Ополоница чуть склонил голову.

— Лучше бы не быть тебе здравым, изгой[21], — сказал он. — О тебе на Руси забыли давно. Памятуют лишь твое злое дело.

— А вот мы Руси о себе и напомним! — злобно сверкнул глазами прибывший. — Пытаетесь отвести хана от Рязани?

— А ты, Глеб, пытаешься на кривой татарской сабле на рязанский стол выехать?

Глеб засмеялся:

— Догадлив ты, старый изменник!

— Догадаться ли мне тогда и всадить бы нож в твое поганое горло! — проворчал Ополоница и громко сказал: — Земле своей я служил верно всю жизнь мою и награды за то не спрашивал. Не тебе, убийце, укорять меня…

Глеб вдруг помутнел и, сверкнув глазами, прошел мимо Ополоницы к княжеской шатру.

Толмач крикливо и певуче провозгласил:

— Посланный от великого царя царей и повелителя орд, хана среди могучих ханов Батыя приветствует тебя, посол Русской земли!..

Федор беседовал с Глебом с глазу на глаз.

Когда Глеб отбыл, Ополоница вошел к князю Федору. Тот сидел за столом, склонив голову на поставленные руки. Заслыша шаги Ополоницы, Федор сказал, не поднимая головы:

— Трудно нам будет выполнить волю отца-князя, Ополоница!

— А ты прознал ли, кто говорил с тобой?

— Посол хана Батыя.

— Нет, княже! То злоумный убийца Глеб, предатель родной земли у тебя был.

Федор недоуменно посмотрел на Ополоницу. Старый воин положил руку на плечо своего воспитанника:

— Он хочет добиться стола рязанского через острую саблю татарскую. Но не кручинься, Федор Юрьевич: попытаемся и на этот раз отвести его подлую руку.

В татарском стане

Начались стужи. Почти каждый день дули с восхода пронзительные ветры, тот и дело с быстрых облаков принималась сеять снежная крупа. Ветер взвихривал снежные косицы, потом подхватывал с сухой земли палый лист, и начиналась в просторной степи такая заверть, что кони переставали жевать сено, сбиваясь в кучу.

Волчьи малахаи и рысьи шапки не согревали татар, привыкших к теплу, татарские воины и их женки забивались в войлочные кибитки, жгли в очажках сухой навоз, а выходя наружу, с надеждой смотрели на южную сторону.

От толмачей узнал Ополоница, что в шатрах Батыевых военачальников все чаще стали разговаривать об отходе орды в прикаспийские степи на зимовку и об отсрочки похода на Русь до весны. Ополоница сообщал об этом Федору и наказывал:

— Какие бы посулы тебе ни делались, хану и его ближним не покоряйся, стой на своем, блюди честь Русской земли.

Поэтому, когда прибыли от Батыя ближние его военачальники и муллы[22] с приглашением Федору и его дружине встать перед очи хана, русские пошли сквозь орду неспешно, без льстивости, блюдя истинное русское достоинство.

На пути посольства хан выставил лучшие свои полки. Угрюмые монголы, закованные в кольчуги и блистающие дорогим оружием, с длинными усами туркмены на низких, будто отлитых из стали коньках, чернобородые, с горячими глазами арабы на верблюдах, увешанных погремушками и цветными лентами, свидетельствовали о несокрушимой силе орды.

Сотни огромных барабанов гудели не переставая, бесчисленные трубачи в пестрых халатах, перехваченных в поясе красным кушаком, вздымая вверх руки, дудели в серебряные трубы. Казалось, воздух над степью разрывался от этих трубных звуков, от дикого гула барабанов и, разрываясь, качал желтые языки многих костров, разложенных на пути следования русского посольства.

Перед самым шатром Батыя, увенчанным золотым шаром, Федор сошел с коня. Его взяли под руки седые мурзы в зеленых тюрбанах и, шепча слова неведомых молитв, повели по пестрому ковру к голубым полотнищам, развевавшимся перед входом в шатер повелителя.

Несмотря на многие намеки мулл и на торопливые подсказывания толмачей, ни Федор, ни его дружина не обнажили голов, шли, высоко неся серебряные шлемы и держа руки на шитых поясах.

Батый привстал с пуховых подушек и сделал один шаг навстречу Федору. Князь снял шлем и поклонился хану.

Тот дотронулся правой рукой до груди и улыбнулся.

Был Батый еще не стар, широк лицом и красен. В косом разрезе век горели круглые и быстрые глаза. Высокие скулы и острый подбородок обрамляла прямая и редкая борода.

«Степной сарыч!» — подумал Федор и начал говорить заученное приветствие.

Бытый обласкал князя Федора и его приближенных. Подарки, поднесенные русскими, польстили хану настолько, что он без всяких церемоний вышел из шатра посмотреть дареных скакунов. Золото, меховые шубы, парчовые ткани Батый начал раздавать своим ближним тут же, у входа в шатер.

После того начался пир.

Среди дружины князя-изгоя Глеба нашел Ополоница многих сверстников своей молодости и через них знал о каждом шаге предателя. Ему было известно, что Глеб торопил Батыя, всячески разжигал его рассказами о богатстве Руси и о ратной слабости русской людей. Близкая зима, по словам Глеба, только послужит к пользе хана, потому что не проезжи и непрохожи русские леса и топи весной и осенью.

Когда Батый говорил об этом Федору, тот только поводил глазом в сторону предателя, сидевшего справа о хана, и твердо стоял на своем:

— Богата Русь, то правда, но и сильна ратной доблестью. Не доводилось еще некому из чужеземцев покорить Русь под свое иго.

— На Руси частые усобицы князей, мало воинов в городах. Рязань стоит некрепко! — заговорил Глеб с позволения хана.

— Изгой долго скитается по чужим странам и не знает, что за эти годы еще сильнее окрепла Русь. Смерть постигнет всякого, кто посмеет воевать Русь.

— Хвастает мальчишка! — гневно вспыхивал Глеб.

— Предателей на Руси вешают за ноги и дают воронью клевать их черные сердца! — отвечал Федор.

Батый переводил взгляд с одного спорщика на другого. Юный Федор был более приятен хану, чем злой, высохший от жажды мщения старый русский князь, живущий ныне его подачками. Батый делал знак рукой, и толмач передавал Глебу приказ повелителя сомкнуть уста.

Так было несколько раз. И все больше склонялось сердце Батыя на сторону молодого русского князя.

Хан звал Федора в свой шатер, Устраивал для него конские ристалища[23]; для Федор плясали, извиваясь, нарядные пленницы хана; густые вина и пряные сладости Востока подавались к столу русского посла.

Батый отдал приказ не разорять русских порубежных селений и сказал Федору, что не станет воевать Рязани, уйдет с ордой в степи, а клеветника Глеба прикажет убить и выбросить на съедение сторожевым псам. Однажды Ополоница вышел из своего шатра, когда все в татарской орде спали мертвым сном. Старому воину не спалось — ныли старые рана и дума о Федоре гнала дрему.

Над степью стоял полный месяц. Небо было сине и чисто. Со стороны коновязей слышался хруст коней, жующих ячмень. Меж шатров показался дозорный татарский всадник в высокой шапке. Тонким голосом татарин тянул свою бесконечную песню.

Ополоница проводил взглядом татарина, растаявшего в месячной мгле, и совсем было хотел возвратиться к себе, как увидел тонкую полоску света, пробивавшуюся из-под полога шатра боярина Истомы Тятева.

В шатре светил трехсвечник. Желтое пламя озаряло стол. На столе стояли мисы и блюда с остатками ужина и наполовину пустые жбаны с хмельными настоями. У стола, лицом к свету, сидел сам Истома — бледный, с взъерошенной бородой и мутноглазый: боярин изрядно выпил и его клонило в сон. Против Истомы сидел большой, сухоплечий человек в широком татарском азяме[24] с тигровой выпушкой по подолу и на рукавах. Седые кудри против света казались дымчатыми и сияли.

Ополоница тихо прикрыл полог и распрямился. Он узнал сидевшего в шатре Истомы Тятева гостя: то был Глеб.

Глеб глухо говорил что-то осоловелому Истоме, обрывая свою речь коротким смехом. Прислушаться к его словам помешал Ополонице стремянный Истомы, появившийся около шатра.

Ополоница вышел на месячный свет и окликнул стремянного. Хлопая рукавицей о рукавицу, тот приблизился.

— Продрог? — спросил Ополоница. — Ложился бы…

— Захолодал совсем, боярин, — поежился плечами стремянный. — Да приказано быть на слуху.

— У боярина гости?

— Гуляют с вечера. Третий жбанчик пенного приканчивают.

— Не домыслился, кто?

— По обличью татарин, а речь, словно, наша.

— Ну, стереги, а я пойду.

Утром не пришлось Ополонице видеть князя Федора с глазу на глаз: рано прискакал к Федору ханский гонец упредить, что в шатер к нему следует полководец татарского войска и ханский шурин — Тавлур.

Церемония встречи ханского шурина была пышной. На пути Тавлура выстроились послы и все русские воины. Ополоница стоял сзади Федора.

Князь был бледен. Ночью долго писал Федор, отписывая отцу-князю об успехах посольства, потому спать лег только под утро.

Тавлур просидел в шатре Федора недолго. Уезжая, он передал Федору приглашения быть в шатре хана Батыя к вечеру для рукобитья и получения ханской хартии о мире с Рязанью и о выплате татарской орде десятины от всего живого и мертвого, чем владели князья всех рязанских городов.

Проводив Тавлура, Федор повеселел.

Близкий мир радовал его. Он посадил за свой стол Ополоницу и Истому, поднял чашу и сказал здравицу Руси и всем ее людям.

Чокаясь с Федором, Истома расплескал вино. Ополоница отставил невыпитую чашу в сторону.

Федор не заметил разброда среди своих сотрапезников, осушил чашу и заговорил о скором возвращении в свой городок на Осетре.

Меч занесен

Зная о раздоре Федора с Глебом, Батый не приказал звать изгоя на прощальный пир, который он давал рязанскому посольству. Ополоница счел это добрым знаком, потому и не стал говорить Федору о своих подозрениях по поводу Истомы.

Пир в шатре Батыя начался в сумерках.

Вокруг шатра горело множество костров. На кострах жарили целых баранов и варили в котлах головы молодых коней. Несколько тысяч татарских воинов сидели вокруг костров, закутанные в меховые халаты. Воины руками разрывали горячие мясо, высасывали из костей мозг, пили кумыс и кричали на разные голоса, выражая свою радость.

Прежде чем войти в шатер, Ополоница прошел к навесу, под которым поставили их коней, и позвал конюшего:

— Держи ухо востро, голубь. Не упивайся! Скоро эти косоглазые дьяволы примутся скакать, бороться или схватятся за ножи… От них всего ждать можно. Я покличу, — чтобы конь был около меня без промедленья. Понял?

Конюший был немолодой, серобородый. Он посмотрел на Ополоницу хитрыми глазками и с сожалением поскоблил под шапкой:

— Будет по-твоему. Только невмоготу тягостно быть натощак на таком пиру…

— Придем в свои шатры — я налью тебе полжбана.

— За посул благодарствую. Будет по-твоему, не сомневайся, гуляй себе на здоровье.

Двадцать кибиток могло бы разместиться под высоким пологом ханского шатра. Покрытый снаружи белым, сделанным из самой мягкой шерсти молодых баранов войлоком, внутри шатер был отделан багряным шелком. Ковры цвета густой крови, расписанные драконами и зеленью райских трав, золотые подставки для светильников, источающие сухое тепло медные жаровни, наполненные углями, горы разноцветных подушек, сверканье золотой и серебряной посуды, пестрые одежды хана и его приближенных, переливы дивных изумрудов и аквамаринах на перстнях и ожерельях татарских пленниц — все это без хмеля ослепляло и туманило сознание.

Федор пил мало. Глядя на него, изо всех сил сдерживались и бояре, хотя бывало, что к концу пира выводили их под руки прислужники хана.

Один лишь Истома не мог владеть собой. Хмель скоро одолел его. Боярин принимался шуметь, хватал танцовщиц за широкие шаровары, порывался плясать с ними сам, и не один раз пришлось Ополонице отдаривать за буйного Истому обиженных им татарских военачальников и пленниц.

Войдя в шатер и отдав поклон хану, Ополоница сразу заметил, что Истома держит про себя какое-то намерение, чаще, чем следует, прикладывается чаше и с явным недружелюбием взглядывает на князя.

Федор в это время с улыбкой переговаривался через толмача с Батыем.

Между ними шла ладная беседа о конях, о приемах и способах езды, и видно было, что хану нравится удаль молодого русского князя, умеющего скакать на коне не хуже любого степного наездника.

Смуглолицый и ясноглазый льстец и коварный противник Батыя — Тавлур разговаривал с Истомой и все подливал ему из чеканного кувшина густое, янтарного настоя вино.

Старый, с позеленевшей бородой мулла дружелюбно закивал Ополонице. Помнил старик щедрый дар ближнего боярина русского князя. Подарил ему Ополоница три сорока осенних куней на шубу и бочонок меду. И этот дар оплачивался ему полный ценой: ведал мулла всей перепиской Батыя, знал все сокровенные замыслы повелителя и передавал о них «седому медведю», как называл мулла Ополоницу.

И сейчас мулла показал Ополонице свиток с печатью хана. То была ханская хартия о мире с Рязанью, которой так ждал Федор!

Успокоился старый воин, а успокоившись, полюбовался на своего воспитанника. Достойно и легко вел себя Федор на шумном пиршестве. В меру важен был, — нельзя же не важничать послу Руси великой! — улыбался без легкомыслия, хану отвечал неторопливо, дабы не показаться льстивым.

«Умен мой Федор! — подумал Ополоница. — Быть ему на Руси князем во князьях. И меня за него помянут добром в земле отеческой».

В эту минуту пирующие раздвинулись на две стороны. Слуги неслышно передвинули скатерти с винами и яствами. На месте остались лишь хан Батый и сидевший против него Федор. От входа в шатер и до самых ног Батыя расстелили голубой, как небо, плат. Тонкий шок колебался от теплых струй, исходивших от жаровен.

Грянули трубы и барабаны. До боли в ушах зазвенели медные тазы, в которые били смуглые арабы. И на голубые волны шелкового плата одна за другой выбежали быстроногие танцовщицы.

Алые, золотые, изумрудные и синие шаровары танцовщиц, их черные косы, унизанные монетами, жаркий блеск девичьих глаз и сверканье жемчужных улыбок — все это заискрилось, завертелось в такт музыке.

Пирующие ударили в ладоши, гикнули и вновь подняли чаши…

Вот в эту минуту и одолела Истому злая мысль, подсказанная ему изгоем-князем: «Скажи хану о красоте Евпраксии. Разгорится сердце у хана, пошлет он тебя привезти ему княгиню. А тогда, — о, тогда далеко до Осетра, много дорог ведет оттуда на чужбину: в Галицыну иль на Дунай-реку! — тогда не видать Евпраксии ни Батыю, ни Федору!»

Встал с ковра боярин истома и, протянув к хану руку, громко сказал:

— О царь царей и всесильный хан! Много жен у тебя и пленниц. Как звезды вокруг ясного месяца, текут они перед тобой, блистая цветными платьями, запястьями золотыми и драгоценным каменьем. Но не стоят все твои пленницы и жены одного взгляда жены князя нашего Федора Юрьевича, пресветлой его Евпраксии!

Батый чуть вздернул правую бровь. Мгновенно затихла музыка, и танцовщицы замерли, изогнувшись и заломив в сторону повелителя тонкие руки.

Толмач распластался перед ханом и срывающимся голосом передал ему речь Истомы.

Медленно поднял Батый на боярина свои хищные, ястребиные глаза. И вдруг черная молния сверкнула в его взгляде, переброшенном на Федора.

— Князь, — обратился Батый к Федору, — ты обманул меня, перечисляя богатства Руси. Почему ты не сказал мне о красоте жены твоей?

Потом князь взял из рук муллы пергаментный свиток и показал его Федору:

— Вот наш договор. Я оставлю его у себя до тех пор, пока ты не приведешь ко мне в шатер жену твою. Хочу посмотреть на ее красу.

Федор медленно встал с ковра. Лицо его было белее снега, глаза же метали молнии.

— Хан, — глухо проговорил он, — не пристало тебе менять слово свое ради клеветы неразумного.

Батый бросил взгляд на Истому, и у того сразу выскочил из головы хмель.

Почувствовав, что еще можно отвратить беду от родной земли, Федор подавил гнев и обиду, попытался улыбнуться:

— Обманул тебя мой вотчинник, хан, и за этот обман я взыщу с него полной мерой. Прекрасны, как звезды тихой ночью, твои жены, и только их песни усладят твой слух.

Ополоница задрожал, услышав голос Федора. Понял он, что только ради любви к земле своей мог пойти его воспитанник по пути смирения.

Но хан бросил свиток в жаровню с пылающими углями, пергамент затрещал, искривился и вспыхнул желтым пламенем.

— Ты обмануть меня хочешь! — сказал он в лицо Федору. — Я могу послать за твоей женой мои войска, потому что нет предела моим желаниям. Но мне надо, чтобы ты сам привел свою Евпраксию в мой шелковый шатер. Я сказал!

Федор вытянулся подобно струне:

— Не пригоже нам, русским людям, водить жен своих к поганому хану на бесчестье! Вот когда одолеешь Русь, побьешь нас, тогда и женами нашими владеть начнешь!

И бросился на хана с поясным ножом. В шатре раздался визг пленниц.

Мгновенно угрюмые ханские военачальники встали между князем и Батыем. Двое из них тут же упали под ударами князя, но третий занес на головой Федора кривой ятаган.

Протрезвевший Истома Тятев понял, что предал не только князя, но и Русь, заслонил его грудью и пал мертвым на ковер.

Началась сеча.

Ополоница не смог сразу защитить Федора: к нему бросился мулла и повис на его руках. Ополоница сжал горло старика, под пальцами хрустнули кости, и отбросил тело погибшего в сторону.

Федору грозила верная гибель. Тогда опытный по шатровому бою Ополоница мгновенно загасил светильники. Во тьме все перепуталось. Федор все сбивал ножом противников и рвался в сторону хана. Ополоница обнажил спрятанный под плащом короткий меч и ударил туда, где, по примете, было больше всего татар. Раздался вой и хрип. Продолжая разить скучившихся татар, Ополоница поймал левой рукой локоть Федора и потянул к себе:

— К выходу, княжич! Прорубайся в мою сторону!

И понял в ту минуту старый воин, что совершил непоправимую ошибку: по голосу татары нашли его, и сейчас по плечу косо полоснула сабля. И хоть сбил Ополоница своего врага, но услышал сзади себя вскрик Федора и его подавленный стон.

В шатер, впуская острые потоки холода, врывались все новые и новые толпы татарских воинов. Не различая во тьме своих от русских, татары рубили и резали всех подряд.

Ополоница сумел отыскать на ковре Федора и оттащить его к стенке шатра. Федор еще дышал и крепко держался за руку пестуна. Но когда Ополоница прорубил шатровый войлок и вытащил князя на свежий ветер, Федор вдруг захрипел и свесил голову на плечо.

Ополоница выбрался из шатра с тыльной его стороны. Сбившиеся здесь рабы и слуги не знали, почему началась в шатре сеча и кого им надо бить. Он не обратили внимания на Ополоницу, когда тот, перехватив поперек тело Федора, проскользнул во тьму.

На тихий зов Ополоницы появился верный своему слову конюший. В руках у него были поводья двух оседланных коней.

Битва на Ранове

Орда снялась и перешла на Онуз через два дня после убиения князя Федора.

Только два дня понадобилось мурзам и военачальникам Батыя на то, чтобы поднять великое множество людей, свернуть шатры и кибитки, погрузить запасы и согнать с пастбищ несчитанные стада. Это означало, что Батый, пируя с послом русских князей и маня его обещаниями мира и дружбы, тайно продолжал готовиться к походу на Русь.

Рязанское войско пришло в движение на сутки ранее, в первое утро, которое не суждено было встретить князю Федору.

Старик конюший, что бежал из орды вместе с Ополоницей, на заре свернул в сторону и попрощался с воином:

— Теки на Русь своим путем, витязь, а мне надо ко князю Юрию. Утром хлынут татары через реку на стан русский — и быть тогда великой беде.

Ополоница посмотрел через плечо на верного человека:

— Иди, друже. Жив будешь, поищи меня. Отблагодарю тебя за верную службу.

Известие о гибели Федора застало князя Юрия Игоревича врасплох.

Еще с вечера, радуясь за родную Рязань, читал он письмо сына из орды, приказал даже готовить посольству торжественную встречу…

Печальная весть скоро облетела все концы русского стана. Князья и сотники съехались к шатру князя Юрия.

Совет князей был недолог. Не успело бледное солнце привстать над мокрой и неприютной степью, как в примолкшем стане затрубили трубы сбора, и скороходы-посыльные побежали от княжеского стана во все стороны, поднимая людей.

Князь Юрий почел за благо увести войско из этих глухих, отдаленные мест и дать бой татарам в пределах Рязанской земли. «Дома стены помогут» — думал он, и к тому же не терял еще князь надежды на помощь Чернигова.

Он приказал войску идти новой дорогой, держась лесной стороны Рясского Поля. Дозорные же и пешие воины-мужики рассыпались по обочью пути, чтобы не дать татарам обтечь русское войско и зажать его в кольцо.

Орда двинулась на Русь широко развернутыми полками, как ходила она всегда азиатскими степями и пустынями. Двигаясь так, она захватывала пастбища для своих стад, опустошала огромное количество городов и селений, пополняя в них запасы продовольствия и пленяя все живое.

Но скоро Батый и его темники отказались от излюбленного приема: перед татарскими полками встали непроходимые леса. Волей-неволей им пришлось втягиваться в одну линию и двигаться по следам русских.

К тому же подвижные отряды лихих обитателей Дикого Поля, отважных ловчих и лучников-мужиков в первые же дни по выступлении орды на лесные дороги напали на передовые татарские части и нанесли им большой урон.

Князь Юрий навязал татарам свою волю, выигрывая тем время и сохраняя силы.

Переход от Онуза-реки через Челновую и Мелкие Рясы к Верде занял свыше двух недель.

Дожди и ледяные ветры заставляли татар и русских рано останавливаться на ночлег и зажигать костры. Иногда с низких волокнистых туч принималась густо падать колючая крупа, леса становились тогда вовсе непроглядными, и русские князья высылали на дозорные заставы двойные смены воинов, опасаясь внезапного нападения врага.

У Рановских Верхов начинались коренные поселения рязанцев. Жители деревень и лесных починков, лежавших на пути движения войска, бросали дома и вливались со своими повозками в княжеские обозы. Многие просили позволения зажечь покидаемые дома, но князь Юрий строго запретил это: лесной пожар сулил неисчислимые бедствия.

Войско обошло Пронск стороной и встало на берегах петлистой Рановы: не дать здесь бой татарам заначило впустить врага в родной дом.

Посланные в Пронск гонцы принесли князю вести о том, что ратные силы с Чернигова не проходили и ни каких посыльных от княжича Ингваря на Рязань до сих пор не было.

Юрий собрал князей-родичей на совет и решительно сказал им:

— Помощи нам ждать неоткуда. Но и не пристало нам казать врагу спину, и оставлять на разоренье наши села и города. Будем биться с татарами тут, на поле за Рановой. Либо ляжем костьми и защитим честь нашу и отчую землю, либо победим.

Князья Олег Красный, Глеб Коломенский, Давид Муромский и Всеволод Пронский, еще молодые годами и не наученные воинскому искусству, во всем слушались старшего в роде князя Рязанского. Не поперчили они ему и на этот раз — ответили:

— Твоя воля для нас — воля отеческая. Будем биться с неверными. А там суди нас бог!

Наутро, не успел еще разгуляться серый рассвет, войско перешло Ранову и на широком поле начало строиться к бою.

Пешие ратники и лучники-мужики принялись рубить деревья и строить завалы, чтобы тут не могла пройти татарская конница.

Между лесом, из которого должны были показаться татары, и рекой лежала круглая излучина с редкими ракитовыми кустами у покрытых тонким льдом озерков. Здесь, на этой излучине, татарские полки принуждены будут волей-неволей задержаться, прежде чем обрушиться на русских, ставших на поле за рекой. Поэтому князь Юрий позвал к себе Давида муромского и указал тому на заречную излучину:

— Встань со своими стойкими муромчанами, там и прими первый удар татарской орды.

У Давида вспыхнули темные глаза и еле заметно дрогнули ноздри тонкого орлиного носа.

— Исполню твою волю, брат.

Юрий посмотрел на него и на мгновенье проникла в его сердце щемящая жалость к этому удалому князю, чей раскатистый смех и зычный голос украшали всегда праздничные пиршества.

— От твоей храбрости и от упорства муромчан будет зависеть исход боя, Давид.

Тот поправил соболью шапку, молча тронул коня и тихо поехал к своим войскам.

Юрий посмотрел ему вслед, вспомнил вдруг сына Федора… Но сейчас же ударил нетерпеливого коня плеткой и поскакал на другое крыло своих полков, где стоял князь Коломенский Глеб. Муромчане — удалые, загрубелые в непрестанных походах, чьи некогда не ржавели мечи — встретили своего князя сдержанным гулом: люб им был молодой Давид своей безбрежной отвагой, веселостью сердца и неподкупностью сердца.

Когда Давид передал своим воеводам и сотникам приказ князя Юрия, многие из этих закаленных воинов опустили буйные головы: принять первый удар врага было для них большой честью, но вместе с ним и смертным испытанием.

Полки Глеба Коломенского и Всеволода Пронского помести князь Юрий по правую свою руку. Ими он хотел прикрыть путь в широкую долину реки, где татары могли зайти в тыл русским войскам.

Рязанцы и полк Олега Красного, князя на Переяславле-Рязанском, встали прямо за Рановой, готовясь принять главный удар татарской конницы, если та сумеет прорваться через Муромский полк.

Среди дня по стану прошли с иконами попы и черноризцы. Они отслужили молебны и окропили воинов, благославив их на подвиг ратный.

А около сумерек в поле зрения рязанцев появились татары.

На выходе из лесов в долину Рановы татар встретили быстроногие дубчане и пешие лучники.

В недолгой схватке передовой отряд татар был разбит. К князю Юрию привели небольшую группу пленных.

Эта первая удача показалась всем добрым признаком.

Долга было ночь для рязанских воинов на поле при реке Рановой. За время стояния вблизи татарской орды многие воины видели несметную татарскую силу и теперь понимали, что не для поражения двинулась орда в русские пределы: сломит сила татарская считанные полка князей — и тогда плач и стенания разольются потоком по всей земле!

В русском стане не зажгли вечерних костров. В полной тьме группами сидели ратники, устроив затишье от ветра из дерюг, протянутых меж телег. Постарше люди, те сидели на возах и вели неспешные разговоры.

К полуночи пошел хлопьями снег, тихий и мокрый. Поле посерело.

Князь Юрий долго объезжал войска. Теплый снег вызвал в нем тревогу: если оттает земля, трудно будет всадникам биться на некованных конях. Но ближе к утру небо вдруг очистилось от облаков, проглянули редкие звезды, и в воздухе ощутимо почувствовался мороз: снег под ногами стал сразу жестким и сахарно захрустел.

Вернувшись в свой шатер, Юрий позвал отрока-оруженосца и передал ему свиток, скрепленный восковой княжеской печатью:

— Немедленно седлай коня и гони на Рязань. Передай свиток княгине Агриппине Ростиславовне. На словах скажи ей — пусть молятся жены и дети рязанские о даровании нам победы. Коли вслед за тобой не прибежит гонец с радостной вестью, стало все мы легли здесь, защищая свою землю.

У отрока вытянулось побелевшие лицо. Он принял из рук князя свиток и с поклоном попятился к выходу из шатра.

Вслед за отроком князь мановением руки отослал слугу и прилег на жесткую кошму.

Тяжело было на сердце у князя Рязанского. Объезжая полки, он видел, что все его рати — от князей и до пеших мужиков, — все полны решимости сразиться с татарами и все верили в свою силу. Когда он мчался по полю, воины кричали вслед ему «славу», возбуждение напрягало его тело и зажигало взгляд. Но в глубине души князь таил ясную до жестокости мысль о том, что не выстоять им перед несметной силой татарской орды.

Угнетало князя и то, что не было с ним в этот час испытаний ни любимого Федора, ни мудрого Ополоницы, ни Евпатия Коловрата, мужественного рязанского богатыря…

Перед рассветом князь забылся в коротком сне.

Его разбудил гонец от Давида муромского:

— Пришла в движение орда, княже! Пора поднимать полки.

Кровавая заря горела над темным лесом, когда передовые татарские полки появились на поле.

На мохнатых и быстрых коньках своих татары шли густыми рядами, издавая пронзительные, как вой зимней вьюги, крики.

Дубчане и лучники-мужики ударили на татар с двух сторон. Движение темной лавы замедлилось, но вслед за первым татарским полком появился второй, третий…

Татары начали обтекать поле, сбивая пешие заслоны русских и сметая их со своего пути.

Когда передовые татарские всадники были не далее двух полетов стрелы, князь Давид отдал меченосцу своему соболью шапку и надел на голову серебряный шлем. Вот он взмахнул рукой — и железная стена муромчан двинулась навстречу врагу.

Удар муромчан заставил татар теснее сомкнуть ряды. С воем они взмахнули кривыми саблями и остановили русских всадников.

Муромчане устояли, но понесли большой урон. Под Давидом был убит конь. Пересаживаясь на нового коня, князь увидел, что им не устоять, и приказал тихо подаваться назад.

Сотни тел убитых и раненых покрывали поле. Потерявшие седоков кони одичало метались, мешая ряды воинов. Тонко пели стрелы в утреннем воздухе и, вонзаясь в намеченную цель, трепетали легким оперением…

Муромчане отступили к реке, готовясь перейти ее вброд и соединиться затем с войском князя Юрия.

Тем временем татары продолжали наполнять поле. Они обтекали правое крыло русских, и уже передовые части коломенцев и прончан вступили в бой.

Нетерпеливый Олег Красный, не слушая старшего брата, двинул своих переяславльцев наперерез татарской лавине, двигавшейся вслед за муромчанами. Но он не поспел: татары настигли муромчан и принялись рубить и разить стрелами в угон. Давид, бросившийся с небольшой кучкой своих дружинников на татар, был мгновенно смят.

Увидев поникший стяг брата, Олег содрогнулся в злобе своей против врагов и, понимая всю гибельность своего шага, он не отступил к рязанским полкам, а повел своих переяславльцев на сближение с татарами.

Стойко бились переяславльцы. Много татар сложило головы от ударов их мечей и палиц[25]. Но на место убитого татарина вырастало трое новых, они бросались на русских, визжа и размахивая острыми клинками.

Убийство Олега Красного

Бой длился долго. Уже сильно убавились полки Олега Красного, когда он отдал приказ отходить к холму, на котором стоял князь Юрий во главе свежих рязанских войск.

Татары не стали преследовать переяславльцев. Не подбирая своих раненый, они отошли к берегу Рановы, потом разделились пополам и потянулись вверх и вниз по течению. На место ушедших пододвинулись новые полчища, и над морем копий, колчанов, рысьих шапок и малахаев показался стяг самого хана.

Батый оглядел поле боя. Он поворачивался на высоком седле всем своим корпусом. Бронзовое от загара лицо его было непроницаемо, только в раскосых остановившихся глазах горели огоньки сдерживаемой ярости: он недоволен был тем, что его военачальники и мурзы не сумели одним ударом покончить с горсткой русских.

Короткое затишье боя русские использовали на подсчет своих сил.

Немного воинов уцелело в грозных полках муромских, коломенских и пронских. Раскиданные вихрем битвы по широкому полю, войска медленно стекались к холму, над которым реял стяг князя Юрия Игоревича. Князья и воеводы пересели на новых коней и снова встали впереди своих полков.

Юрий увидел над необозримым морем татарского войска боевой стяг хана и понял, что татары готовятся к последнему, решающему удару.

Он выехал перед войском и, подняв правую руку, зычно крикнул:

— Воинство рязанское! Удальцы, узорочье светлое! Не посрамим славы отцов наших, будем биться до конца! За нами Рязань!

Русские полки зашевелились, и тысячи голов обнажились для последней молитвы.

Через малое время татары двинулись на Ранову.

Словно окаменевший, сидел на своем рыжем толстоногом коне Батый, изредка поднимая глаза и озирая поле, на котором ни на мгновенье не умолкал гул боя.

Опять принялся падать редкий снег. Поле задымилось, и русские не заметили, как двигавшиеся за рекой татары завернули в поле и начали замыкать крылья русского войска.

От Батыя не укрылось, как один за другим пали стяги Давида и Всеволода. Против Юрия, который упорно стоял на холме, отбрасывая татар, Батый двинул свой лучший полк и послал с ним любимца Тавлура.

Татары волна за волной устремлялись на поредевшие ряды переяславльцев и всякий раз откатывались назад.

Олег бился впереди своего войска. Татарская сабля сбила с него шлем. Рассыпавшиеся волосы князя развевались по ветру. Князь не замечал этого; он продолжал разить своим длинным мечом врагов и отбивать щитом встречные удары. Много поверженных татарских тел потоптал конь храброго князя. Самые отчаянные батыры нашли свою смерть в схватках с Олегом, который все рвался вперед, увлекая за собой свою дружину.

Батый давно обратил внимания на русского витязя в синем плаще и с открытой головой. Сросшиеся брови хана не раз приходили в движение, выдавая его нарастающий гнев. Батый уже намеревался приказать ближнему мурзе повести новый полк против переяславльцев и ценой своей жизни добыть голову бесстрашного князя, как к нему на юрком коньке приблизилась чародейница-жена и, соскочив с высокого седла, припала лбом к стремени повелителя:

— О владыка, помилуй храброго русского витязя и отдай его мне! Я сделаю его твоим послушным рабом. Он храбр, он прибавит длину твоей всесильной сабле.

Батый долго не поворачивал головы к говорившей. Потом медленно поднял руку с короткой нагайкой и еле слышно сказал:

— Сохранить жизнь тому воину и привести его ко мне. Тот, кто убьет его, должен быть рассечен на четыре части.

Несколько мурз поскакали выполнять повеление хана.

Жена-чародейница отошла от стремени хана, припадая почти к самой земле.

Уже шел третий час пополудни. Над дальними лесами закурилась пепельная дымка близких сумерек. А бой все не утихал, русские продолжали разить врагов, хотя и мало осталось защитников родной земли.

Израненного князя Юрия Игоревича ближние дружинники вывели из боя и, посадив на запасного коня, повлекли в сторону Пронска. Князь был в забытьи. Двое воинов поддерживали его под локти. Они слышали, как, вздрагивая всем телом, шептал князь имена сына и братьев, павших в жестокой сече.

Олег не заметил, когда Юрий покинул поле боя. Татары все теснее смыкали кольцо вокруг горстки переяславльцев, продолжавших стоять на месте. Один за другим падали изнемогающие от многих ран воины. Оставшиеся в живых сдвигались плотнее и все яростнее отбивались от опьяненных близкой победой татар.

И вдруг воины полка Олегова увидели чудо: перед их князем расступились татарские всадники и не отвечали на его богатырские удары. Не замечая того, как за его спиной татары с диким воплем торжества сомкнули кольцо и обрушились на горстку его воинов, Олег продолжал рваться вперед, сбивая мечом и грудью коня всех, кто оказывался на его пути…

Вот перед князем сверкнула невдалеке холодная полоска реки. На противоположном берегу стояла большая группа татар. Над головой переднего всадника развивался рыжий конский хвост.

Мысль о том, что он видит перед собой самого хана, прибавила Олегу силы. Он ударил коня и направил его прямо к берегу реки. Но в это мгновение на него сбоку налетел татарский всадник и умелым ударом выбил из его рук меч.

Олег обернулся на противника, но сраженный конь вдруг споткнулся, упал на колени, сбросив через голову всадника.

Когда Олег вскочил на ноги, его плотно обступили вражеские всадники. Удалой князь понял, что настал его последний час, и посмотрел в ту сторону, где лежала милая сердцу Рязань. Но ни один татарин не набросился на него. Сдерживая коней, они опустили окровавленные сабли.

Настала тишина, нарушаемая дыханием коней и лязгом удил.

В этой тишине различал Олег затихающий клич русских воинов. В тоске он рванулся в ту сторону. Дорогу ему заступили несколько всадников, соскочивших с коней на землю.

Вперед протиснулся безбородый, с широким и плоским, как блин, лицом толмач и ломанным языком сказал:

— Кинязь! Тибе жидеть великий хан и повьелитель мира Батый.

Опустив голову, Олег двинулся в ту сторону, куда показывала рука толмача.

Батый ждал Олега на высоком берегу Рановы.

Бой затихал, и около хана юркие и неслышные рабы мгновенно раскинули легкий шатер, увенчав его ханским бунчуком. В мгновение ока в шатре выросла гора разноцветных подушек, и у того места, где должен был воссесть хан, загорелись жаркие светильники.

Батый сошел с коня и ступил на ковер, ведущий к пологу шатра.

В это время к нему подвели Олега. Он остановился в нескольких шагах от хана.

Подняв голову, увидел Олег Красный хана в парчовом кафтане и в белоснежном тюрбане с кровавым глазом крупного, как голубиное яйцо, самоцвета во лбу. У него мелькнула мысль бросится на Батыя, задушить его и погибнуть вместе с ним под ударами ханских телохранителей. Он повел глазами по сторонам, и вдруг что-то толкнуло его сердце: Олег увидел обращенные на него женские глаза.

Олег смахнул со лба повисшую прядь волос и еще раз посмотрел в ту же сторону.

Да, то были глаза женщины, которую он запомнил с того самого августовского дня в далекой Рязани, когда яблоками и медом насыщен был воздух родного края.

Олег повернулся в сторону жены-чародейницы, и она сделала к нему один шаг.

Одетая в воинские доспехи, с короткой саблей у пояса, чародейница подняла на князя взгляд.

Но вдруг Батый коротко сказал:

— Остановись!

Звук ханского голоса достиг ушей Олега. В том голосе было приказание, окрик, чего никогда не приходилось слышать непокорному князю.

Он замер, полуобернувшись в сторону чародейницы, потом поднял голову. Над ним низко висело серое небо родины, оно напомнило ему о позоре, о поражении и бесславии.

Гнев вспыхнул в соколиных очах Олега Красного. Он повернулся к Батыю и прямо взглянул в его глаза.

Хан первый отвел взгляд в сторону и быстро-быстро заговорил склонившемуся перед ним толмачу:

— Скажи этому русскому батыру — хан даст ему свободу, окружит его почетом, и старые мурзы моей орды склонят перед ним головы. Он храбр и силен. Сильными управляется мир, и я хочу иметь его около себя.

Бросив взгляд на чародейницу, которая не спускала глаз с лица Олега, Батый прибавил:

— Я дам ему двадцать жен и среди них вечернюю звезду, что сверкает на небе моего необозримого ханства, прекрасную Сахет…

Толмач передал Олегу слова хана.

Тот выслушал и ничего не сказал в ответ.

Снова заговорил Батый:

— Я отрублю всем русским князьям головы и огнем пройдусь по всей вашей земле. Ныне вы видели мою силу. Против моих верных воинов не устоит никто в мире. Пусть смирится молодой русский батыр и очистится огнем нашей веры. Я дам ему полк и поставлю по правую свою руку.

Не успел толмач передать слова Батыя, как Олег сделал шаг вперед.

Лицо его стало вдруг светло, и на губах появилась улыбка. Забрызганный кровью, без шлема, в пробитой кольчуге, с плащом, изорванным ударами многих стрел и висящим на одном плече, Олег казался соколом, которого затравили вороны.

Он повел бровью в сторону толмача и заговорил, прямо глядя в лицо хана:

— Возьми назад свои хвастливые речи, хан! Ты побил рязанских князей, но еще не покорил их и не сделал своими рабами. Русская земля встанет, и тогда не сдобровать твоим ордам!

— Что он говорит? Ты плохо слышишь! — крикнул Батый толмачу.

Прекрасная Сахет схватилась рукой за край плаща Олега, и ужас появился в ее темных глазах.

— Это я говорю тебе — князь на Переяславле-Рязанском! Никогда русские князья не служили поганым!

И звучно плюнул в лицо Батыю.

Все дальнейшие произошло в течение одной минуты. Батый гневно выкрикнул какое-то слово, несколько его телохранителей — темных великанов с узкими, заплывшими глазами — схватили Олега за Руки, поставили на грязный снег, потом один из них за волосы оттянул голову князя назад и взмахнул кривой саблей.

Смерть княгини Евпраксии

Долги одинокие дни, а еще дольше осенние темные ночи!

С того времени, как ушел с войском Федор, не было минуты, когда отпустила бы печаль-тоска сердце Евпраксии, и редкую ночь не орошало княгиня горькими слезами пуховой подушки.

Одна была ей утеха — маленький сын Иван-Всеволод. Склоняясь над его колыбелькой, поверяла молодая княгиня свои думы несмысленку-сыну, обращаясь к далекому Федору.

Белолицый и голубоглазый мальчик улыбался матери и тянул руки к ее заплетенным на две косам. И плакала княгиня и улыбалась, любуясь сыном.

В ту осень долго стояли ясные, золотые дни. В солнечной тишине расцветали на лугах васильки и мышиный горошек. Опушки тонко пахли мятой и чебрецом.

Княгиня засматривалась на багряные леса, что рдели на той стороне Осетра, куда ушла рать Федора. Оттуда к городу летели стаи грачей, беспокойные и шумные перед близким отлетом в дальние края и княгиню подмывало спросить у голосистых черных птиц: что видели они за темными лесами, не бежит ли гонец от князя Федора, а может, гонит он сам своего резвого коня?

И Евпраксии ясно-ясно представлялось лицо Федора, освещенное нетерпением, как гонит он вперед притомившегося коня, стараясь разглядеть в туманной дали верхи своего терема.

Иногда заходили в городок рязанские люди, двигавшиеся на Москву и Владимир. На расспросы княгини рязанцы отвечали хмуро, что вестей от войска князя Юрия не было и что княгиня Агриппина Ростиславовна и прочие рязанские честные жены слезами изошли от безвестия.

Два раза нарождался и убывал месяц с тех пор, как ушла рать. Унылая тишина легла на городок. Люди с раннего вечера плотно затворялись в домах, и до самого утра не слышно было в городе ни одного звука, кроме монотонного переклика сторожей на городских стенах.

Чтобы скоротать время, принялась княгиня шить вместе с мамками и девушками-швеями из свежего льняного полотна рубашки мужу. В просторной горнице, примыкавшей к теплым сеням, с самых сумерек, как только вносили свечи и каганцы, девушки рассаживались по лавкам с юркими веретенами, тянули тонкие нити и запевали песни. Княгиня вместе с мамками садилась к столу и начинала выкраивать из полотна пошиву.

Хорошо поют девушки, и под песню ловко работают руки швей!

Княгиня склонилась над шитьем. Ей представлялось: Федор бредет в темном поле один, вокруг него свищет ветер, дождь сечет ему озябшее лицо…

Она встряхнула головой.

Ее спросила нянька:

— Что ты, свет-княгинюшка? Иль князя своего вспомнила?

— Вспомнила, — отвечала Евпраксия, и слезы вспыхнули у нее на пушистых ресницах.

Нянька нахмурила густые брови. Девичья песня оборвалась и погасла, будто заглушенная строгим говором няньки:

— По всем городам и селам течет сейчас печаль. Ушли у всех мужья, братья, сыновья. Куда ушли, что они там, в глухой дальней стороне, увидят, под каким ракитовым кустом сложат буйны головы? Нет нам ни весточки, ни слуха…

Евпраксия остановила няньку:

— Ой, что ты кличешь беду, старая!

— Обойди, беда, порог наш, повисни на хвосте черной кошки! — прошептала нянька и подняла на княгиню глаза: — Я не о князе твоем помыслила, сударушка. Федор Юрьевич был на Рязани первым молодцом, и в этой беде не потеряется. Гляди, вернется скоро. А я толкую о других: о ратниках и мужиках…

После длинного безмолвия опять завели тихую песню девушки. Они принялись величать княгиню, весело притопывая о половицы, и посветлело на сердце у княгини Евпраксии…

К концу второго месяца безвестие начало смертно томить молодую княгиню. Она плохо стала спать и часто отворачивалась от еды.

Разыгравшаяся непогода, непрестанные ветры, гудящие на потолках, нагнетали черную тоску. Косые холодные дожди сменялись снежной крупой, ударявшей в слюдяные оконца. В горнице стояла серая полутьма. Стремясь поближе к людям, Евпраксия часто уходила в церковь. Но и молитвы не приносили успокоения.

И здесь не покидала Евпраксию дума о Федоре. Часто, крестясь и припадая на каменный пол, она думала: «Велик ты, господи и многомилостлив. Отчего же не можешь ты вернуть мне друга-мужа моего, зачем разлучил нас злой разлукой?»

Потом Евпраксия шла на высокое крыльцо своего терема.

Отсюда широко открывались луга за Осетром, почерневшая гряда лесов и извилистая лента дороги с белесыми дождевыми лужами.

Прямо под крыльцом проходил островерхий городской тын, поставленный на крутом откосе горы. Когда Евпраксия смотрела с крыльца вниз, у нее слегка кружилась голова.

Стоя на крыльце терема, княгиня успокаивалась: ей мнилось, что, всматриваясь в серую ветряную даль, она приближается к Федору и он слышит тоску ее, спешит к ней, не нынче-завтра появится у перевоза его белый долгогривый конь…

От ветра у нее слезились глаза, и в них все двоилось.

Озябшая и опустошенная напрасным ожиданием, Евпраксия уходила в теплую горницу, где громко угукал и улыбался няньке маленький Иван-Всеволод.

Однажды всю ночь не могла сомкнуть глаз Евпраксия. Ей все чудились чьи-то шаги за стеной, осторожное постукиванье, сдавленные голоса. И мальчик спал неспокойно, метался по подушке, сбрасывая ногами теплое покрывало. А тут еще с полуночи разгулялся за стенами ветер. Он бил в слюдяные оконца, царапался в бревенчатые стены, выл под потолком.

Она проснулась. За окошком белело поздние утро. В сенях топталась по скрипучим половицам старая нянька, и в растопленной печке стреляли еловые поленья.

Когда совсем ободняло, Евпраксия решила выйти с маленьким сыном на крыльцо. Думалось ей, что нынче непременно придет гонец с известиями от Федора.

Утром ветер упал, но низкие облака бежали быстро, словно спешили покинуть эти неласковые и пустынные места. Над лугами кружились и кричали галки. По неспокойной от ряби реке мокрые мужики тянули бечевой два груженых плота. Старший плотогон бегал по бревнам, истошно крича на шедших берегом мужиков.

Сколько раз окидывала княгиня взглядом эту дорогу от перевоза на Осетре и до лесов, подступающих к лугам! И все же манил ее этот извилистый путь. Закрыв от ветра лицо ребенка, Евпраксия подняла взгляд на луга, и вдруг у нее сразу обмякли ноги и сердце затрепыхало, падая вниз: по дороге от леса мчался всадник! Это не простой гонец и не мужик лесной — нет, Евпраксия видит шишак, развевающиеся крылья плаща… Уже видна голова белого коня, к которой склонился притомившийся всадник. Сбоку, у седла, приторочена какая-то кладь…

Скорее, всадник! Не жалей своего усталого коня! Гони, гони!

Евпраксия, ликуя, подняла на руках маленького сына и шептала ему дрожащим от слез голосом:

— Это твой отец скачет. Видишь, милый? И конь его белый развевает, вон, гриву, завидев родной дом. Смотри, смотри!

Вот всадник подскакал к провисшему мосту, задержался перед каменистой гатью на минуту и поднял голову вверх.

Потрясенная Евпраксия застыла, не договорив начатого слова: то был не Федор, а пестун его, верный Ополоница!

В отчаянии она взмахнула широким рукавом. Ополоница ударил плеткой коня, перемахнул гать и вступил на мост.

Не утерпела, крикнула Ополонице Евпраксия:

— А где муж мой, Ополоница?

Воин подскакал под самую кручу горы и снова поднял вверх голову:

— Вот он, наш князь Федор! Не живым, так мертвым прибыл к тебе, светлая Евпраксия!

Так и не узнал верный Ополоница, что произошло на высоком крыльце терема: оступилась ли княгиня Евпраксия или зашлось у нее сердце при вести о смерти любимого мужа, только видел он — взмахнула княгиня своим куньим рукавом и ринулась вниз, на острые верхи дубового тына, вместе с сыном своим, княжичем Иваном-Всеволодом…

Поют на руси славу богатырскую

Червонным золотом отгорел погожий сентябрь, вслед за ним прошумел и отстегал землю дождями ветряной октябрь, а все не давал черниговский князь Михаил Всеволодович своего ответа рязанскому княжичу и его воеводе Коловрату.

Прозорлив и рассудителен был князь Михаил. Он понимал, что помощь рязанцам против татарских полчищ необходима и он должен ее им оказать: не выстоит Рязань — быть и Чернигову в разоренье. И о свойстве с князем Юрием свято помнил Михаил Всеволодович и про дочь свою, красавицу Евпраксию, не забывал… Но не мог он сразу снять свои полки и отослать на далекую Оку.

Каждую почти ночь прибегали в Чернигов гонцы из елецких и ливенских сторожей и сказывали — стоит все татарская орда на Онузе, и никто не знает замыслов хана Батыя: пойдет ли он в рязанские леса или повернет прямо на закат, в курские приднепровские степи.

Помнил князь Михаил Черниговский, как шли уже однажды татары калмиусскими степями к Киеву и только по неведомой причине повернули, после побоища на Калке, вспять.

— Потерпи, Ингварь свет-Ингваревич, — говорил князь рязанскому послу.

— Знаю, горит твое сердце за родной город, но не властен я послать с тобою полки свои сейчас. Кто же заслонит от врагов границы Чернигова, вздумай они повернуть в нашу сторону?

— Но погибнет Рязань, княже, пока ты ждать будешь! Идут слухи, что уже начали татары разорение моей земли!

— Когда гонцы мои скажут, что отошла орда от моих волостей, тогда ин будь по-твоему: снаряжу полки на помощь князю свет-Юрию.

Темнел в лице от этих слов молодой Ингварь и молча уходил из горницы князя Михаила.

Безвестие томило Ингваря. Долго шли из Рязанской земли слухи в черниговскую Русь, потому ничего не знал княжич о судьбе своих князей-родичей и их воинства.

Тем временем Евпатий Коловрат с дружиной по волостям и спешил собирать для рязанского князя дань.

Мужики и торговые люди несли к избе княжеского посла кули с зерном, серебро и медные деньги в кожаных мошнах, меха, вели скотскую живность.

Евпатий делал на ореховых подожках зарубки и выдавал их плательщикам дани, чтобы новые сборщики не потребовали дани вторично. Княжеское добро вязалось в возы и обозами шло к Тихой Сосне, оттуда на Дубок и Пронск. Обозы сопровождали воины из дружины Евпатия.

Немного воинов оставалось у рязанского воеводы. Неотступно держал он при себе сурового воина Замятню да своего конюшего Нечая Проходца, русоволосого смешливого коломнянина. Шла молва о конюшем, что знал он вещее слово, перед которым смирялся любой конь и шел за плечом конюшего без повода, как ручной пес. Проходец вырывал жеребятам дурные зубы, открывал становую жилу больным коням и лечил скот от мыта. О нем шла слава среди рязанских коневодов. Сманивал Нечая у Коловрата сам князь, не раз гости владимирские и муромские похищали хмельного конюшего и довозили бесчувственного в санях-волокушах даже до городца Мещерского. Но, отрезвясь, Нечай сбегал на Рязань и приходил на двор сотника Коловрата с повинной головой.

Евпатий любил Нечая с юности, любил за веселый нрав и за крепость в бою: разил Проходец копьем и мечом врага с левой руки, и от его ударов редко выстаивали прославленные бойцы.

Пока шло полюдье[26], Нечай отлучался иногда от Евпатия. Из отлучек он возвращался похудевший и злой, говорил глухим голосом, исподлобья взглядывая вокруг своими медвежьими глазками.

— Бегут люди с Подонья на Путивль и Рыльск. Сказывают огнем и мечом проходят татары по рязанским окраинам. Но верного никто не знает. Пора нам ко дворам путь держать, свет-Евпатий! Загостились мы тут. Белая муха полетела, и морозом сковала дороги. Как пройдут наши кони по такой голеди?

Конюшему отвечал Замятня. Был этот воин тверд на слово и не скор в движениях. Он поднимал на рьяного Нечая свои серые, навыкате глаза и ворчал:

— О конях и говорить не след, коли у людей головы летят. Ты, поползень!

— Добрый конь дороже худого воина, овсяный ты куль! — огрызался конюший и снова обращался к Евпатию: — Держит нас тут князь Михаил зря. Не дождется от него Рязань подмоги!

— Почему ты так думаешь? — спрашивал Евпатий.

— То ребенку малому ясно! Пока двинется черниговская рать на Проню, разорят Рязань нехристи. Будет так, попомни мое слово.

Один раз, когда беседовал Евпатий вот так со своими дружинниками на княжеском подворье, в сенях раздались вдруг многие шаги. Стряпуха, соскользнувшая с жаркого припечка, не успела пересечь избу, как дверь распахнулась и через порог переметнулся толстый посох. Вслед за посохом в избу вошли три седобородых старика с сумами.

Были то слепцы, калики перехожие, и при них поводырь.

— Здорово живете, добрые хозяева! — сказал один из калик, не поднимая вверх незрячих глаз, и поклонился в пояс.

Поклонились и те двое. Распрямивши стан, все трое тряхнули головами, поправили разметавшиеся пряди длинных и, как степной ковыль, белых волос.

— Просим милости поесть с нами! — ответил Евпатий и попросил освободить для калик переднюю лавку.

В волоковое оконце проступал серый свет непогожего ноябрьского дня. В бревенчатые стены избы снаружи бил дробный дождик, и было похоже, что за стеной большое гнездо кур клевало на дощатом настиле мелкое зерно.

Калики через головы сняли свои холщовые сумы и распустили запоны белых свиток. Молодой, пухлолицый поводырь собрал сумы и повесил их на колышек у притолоки. Стряпуха поставила на стол дымящийся горшок овсяного толокна.

Калики выпили по чарке крепкой медовухи, вытерли позеленевшие от времени усы и сказали Евпатию благодарственное слово.

Потом сели слепцы на лавку в красный угол в один ряд. Поводырь понятливо посмотрел на старцев, бросил таскать ложкой из мисы густое толокно и, обмахнув ладонью губы, пошел к притолоке. Там он развязал одну суму и вынул из нее загудевшие струнами гусли.

С помощью Нечая стряпуха разложила на очаге малый огонь, и по избе побежали желтые и багряные отсветы. Из дворовых клетей и из соседских изб пришли жены с малыми детьми, старики и ратные воины. В княжой сборной избе сразу стало тесно.

Самый древний из калик, широкоплечий и согбенный, с глубокими впадинами вместо глаз, пробежал ладонью по бороде и поднял вверх голову. Второй калика, маленький и красноносый, засучил длинный рукав своей свитки и положил на струны свои чуткие пальцы.

И тихо заговорил первый старец, а ему, усиляя концы его речи, вторили его товарищи:

— Слушайте, люди добрые, бывальщину, старорусское сказание, разумным людям на помышленье, храбрым — для услады сердца ретивого, старым людям — на утешение!

Голоса калик одновременно замерли, и струны утихли под легкими пальцами гусляра.

Потом старший калика тряхнул головой и обвел незрячими глазами избяные углы.

Не ясен сокол, ах, да ни сизой орел… —

вдруг проговорил он глухим, низким голосом, рокотавшим в его высокой груди.

И струны выговорили под пальцами малого калики:

…не сизой орел…

Евпатий сидел, опершись рукой на угол стола. Он не сводил глаз с лица старшего калики.

Переведя дух, слепец запел под рокот струн, и ему тихо, грустными голосами подсобили его други слепцы.

Они пели о том, как воротился князь Владимир Красно Солнышко из похода в Хорватскую землю в свой стольный Киев-град, а к тому времени подступили к Русской земле злые печенеги. Встала печенежская орда на реке Трубеже. Пришел сюда же и Владимир со своим войском. Притомилось, поубавилось русское войско в походе на хорват, но все же оно показалось грозным печенежскому князю. Не решился он напасть на русских, а выехал на берег реки и позвал к себе князя Владимира. И сказал печенег князю-солнышку: «Выпусти ты своего мужа сильного на моего печенежского богатыря, пусть они поборются, померяются силою. Одолеет твой печенега моего — я уйду от пределов твоей земли и не буду воевать с тобой три года, а мой твоего поборет — буду воевать твою землю три года подряд».

Пропев это, калика опустил голову на грудь, и тихо стало в избе. Только в очаге постреливало еловое полено.

Тогда вступил третий калика — тонкий и лысый, с узкой бородой до пояса. Он запел слабым, надтреснутым голосом, и печаль затуманила лица слушателей, задержавших дыхание.

…Послал Владимир бирючей вдоль стана своего. Побежали скорые, выкрикивая: «Нет ли среди вас мужа сильного и храброго? Одолеть печенежина надобно». И нигде такого мужа не нахаживалось. Оскудела Русь сильными, поубавились в ней храбрые. Привели на утро вороги своего богатыря И, не видя русского, похвалялися. Затужил Владимир Солнце Красное, Затужил и опечалился. Тут пришел к нему воин стар из дружины его молодецкой. «Княже! — он сказал. — Не гони меня, а выслушай. Я привел к тебе четырех сынов. Добрых воинов, храбрых ратников, А в дому остался пятый сын, тот совсем уж молодехонек, И никто не знает его силушки. Боролись с ним многие, и никто его не побаривал. Позови моего пятого на того на печенежина».

Опять распрямил плечи старший калика и опять вскинул вверх незрячие глаза. Из уст его полился густой напев торжества и неудержимого гнева, будто сам певец, непомощный и согбенный годами, вспомнил свою молодость и вышел в поле ратовать:

И явился перед очи княжеские светлые тот вьюноша, И поведал ему солнце-князь про свою печаль, Горькую обиду на землю Русскую Что не родила богатыря сильного и смелого. «Ты пойди в поле, встань и побей поганого» — «Княже! — молвил тот. — А управлюсь ли? Попытать бы надо малосильного. Приведите мне быка-буя виторогого. Я схвачусь с ним и померяюсь». И привели быка-буя сильного, великого. Повелел тот молодец разъярить быка до бешенства.. И прижгли огнем быка буйного. Возревел он страшным голосом, И на того на вьюношу бык бросился. Ухватил тот быка за правый бок, Ухватил да не выпустил И вырвал быку кожу с мясом до ребер. Подивился князь на силу ту и молвил радостно: «Можешь побороть печенежина!»

После минутной тишины опять заговорили калики в один голос все трое, и зазвенели гусли-мысли, подговаривая:

Сиз туман пал по вечеру, Ополчилися полки русские, А поутру заиграло солнце ярое, И выезжал тут печенежин лих, похваляясь своей силою. Он противника себе выискивал. Когда выступил наш русский вьюноша, Печенег его вышучивал: Был наш русский богатырь росту среднего, Печенежин же велик, как чудище. И сошлись они, схватилися. Попытался печенежин вырваться, Он держал его крепко-накрепко. Он держал да и покрякивал и удавил печенега до смерти. Удавил и грохнул о землю. Содрогнулась сыра земля и покачнулася. Побежали печенеги тут в страхе-ужасе Перед силой русской немеряной.

Пальцы хилого калики обрели вдруг крепость. Он ударил по струнам, и гусли зарокотали, затрубили славу русскому витязю, одному вставшему на защиту родной земли.

Когда слепцы замолкли, Евпатий поднес им еще по чаре.

Старший из калик спросил его:

— Кто ты, хозяин радушный и тароватый? Много раз заходил я в селение это, но никогда не слышал твоего голоса.

Евпатий назвал себя.

Древний калика помрачнел вдруг и покачал седой головой:

— Летит воронье на рязанскую сторону, и волки воют там в темные ночи. Горе обрушилось на Русь, и много сирот не найдут своих родителей.

— К чему такая речь, старче? — спросил Евпатий. — Или, ходючи по белу свету, проведали вы что?

Калика не ответил ему. Он дотронулся пальцами до руки своего длинного и худого соседа. Тот тронул малого старичка, и все трое одновременно подняли головы.

— Пролетала с тихой сосны пестрая сорока, — начал старший калика.

— Стрекотала белобока о том, что раным-рано видела! — перехватил тонкий, худой слепец.

И третий калика докончил:

— Билися рязанцы с лихим ворогом и полегли во чистом поле все до единого…

— Быть того не может! — вскричал Евпатий и стукнул кулаком по столу. — Лжу вы сказываете, старые калики!

Тогда старший калика дотронулся до руки Евпатия и сжал ее своими узловатыми пальцами так, что чуть не вскрикнул молодой воевода.

— Бивал я молодцев на поле, не прощал обиды и другу милому. Упреждаю тебя о том, Евпатий! Мы говорим правду-истину! Билась Рязань с татарами, но не одолела их несметной силы. Славу поют на Руси удальцам-рязанцем.

Тогда вышел из своего угла Замятня и протянул к столу руку:

— Пора нам в путь!

— О том твердил я не один раз, — присоединился к воину конюший.

Евпатий унял своих дружинников движением руки и прямо глянул в лицо калике:

— Прости мне, старче, обидное слово. Горько мне стало. В Рязани возрос я, и там остались мои мать-отец и жена с сыном-первенцем.

Калика пошарил пальцами по ребру столовой доски и приблизился к Евпатию.

— Видишь? — спросил он, тыча пальцем в мертвые глазные впадины. — Не было у князя на Путивле воина сильнее и надежнее меня, Путяты. Стоял я на заставе два десять лет и три года. Но вышла у князей распря, одолели в ту пору Русь поганые половцы и лишили меня свету белого. Так будет со всеми нами, если позабудем мы о родном крове и не соблюдем верности земли-матери отеческой.

— К чему говоришь ты это? — опять спросил Евпатий. — И без того легла тьма на мою душу.

И ответил ему старик:

— Чую я в тебе силу не малую, и верность твоего сердца звенит мне в твоем голосе. Иди на Рязань, храбрый воин, иди и бейся с нечестивыми до последнего вздоха. Не смиряйся перед их несметной силой. Рать может быть побита, а родная земля вечно стоять будет. В земле нашей отеческой — вся наша сила. Так бейся за родную землю! Лучше быть посеченным на бранном поле, чем скованным ходить по опустошенной и поруганной родной земле.

В это время избяная дверь распахнулась настежь, и в избу вошел занесенный снегом человек. Сняв перед образом шапку, пришелец шагнул к Евпатию и поклонился ему:

— С вечеру метель взыграла, воевода, потому и опоздал я, скачучи к тебе из Чернигова с посылом от князя Михаила Всеволодовича. Просит тебя князь принять под свою руку Черниговский полк и вести его на Рязань. О том же наказывал и княжич Ингварь.

Там, где пали храбрые

О битве на Ранове узнал Евпатий по пути из Чернигова, на ночном привале под Ворголом, от тяжко израненного ратника, уцелевшего при побоище.

Уже несколько дней до того встречал полк Евпатия беглецов с Дона. Беглецы шли небольшими кучками; они обходили торные дороги стороной, избегали встречных, и в жилые места их загонял только превеликий холод.

Шесть дней пробивался полк Евпатия сквозь метели и бездорожья с Чернигова на Елец. Кони на дорожной наледи скользили и падали. Воины выбивались из сил. Многие из них просили отстать, и Евпатий, торопясь достичь пределов Рязани, отпускал ослабевших и тех, кто потерял коня. Он понимал, что этой силой не помочь Рязани: Вслед ему княжич Ингварь должен был повести большое воинство князя Черниговского, которое стекалось к Чернигову из застав и сторожей восточной границы княжества.

В Ворголе Евпатий дал своим воинам дневной отдых.

Впервые за шесть суток воины сняли с плеч мокрые епанчи из белого войлока и скрипучие кольчуги. Кони жадно прильнули в тихих стойлах к колодам с подогретым ячменем.

И вот, сидя в избе, чуть освещенной лучиной, услышал Евпатий от ратника повесть о гибели рязанских князей и всего их воинства на поле при глубокой речке Ранове.

Ратник был из Пронского полка князя Всеволода. Молодой с лица и статный, ратник был закутан в грязные тряпицы и с трудом передвигал свое могучее тело. У него была посечена татарской саблей голова и плечо пробито каленой стрелой. Но не эти раны валили его с ног: ударил его татарин коротким копьем прямо в грудь. И хоть упал тот татарин разрубленный на двое, но и сам ратник не устоял на ногах, грохнулся на землю и прикрыл своим телом поверженного врага. Его подобрали и увели с поля два воина-муромчанина. Сражаясь, они упали, обессиленные, на того ратника, а когда затихла сеча и в татарских шатрах разложили очаги, запах жаренной конины вывел воинов из беспамятства, он поднялись и увели с собою в лес ослабевшего прончанина. Под Дубком два муромских воина отошли в родную сторону, а ратник пристал к обозу беглецов.

При неверном свете лучины Евпатий со своими спутниками долго ужинал. Рядом с ним сидел Замятня, а по другую сторону — Нечай. Два черниговских сотника расположились на скамье.

Из большого горшка валил седой пар. В горшке варилась соленая рыба. Уха была густа, и в ней плавали крупные луковицы.

Когда уха была съедена и от жирных лещей осталась против каждого едока кучка тонких костей, на стол подали сыченный медом пирог, и перед каждым стряпуха поставила долбленый корец с пенной брагой.

Ратник, лежавший на припечке под теплым кафтаном, закончил свой рассказ и слабеющим голосом сказал:

— Понапрасну спешишь ты, воевода. И воинов своих зря маешь, и коней оставишь без ног. Не спасти теперь ни Рязани, ни всей Руси…

Евпатий приказал очистить на скамье место, и Нечай с Замятней помогли ратнику перейти с припечка к столу.

Евпатий придвинул к ратнику корец с брагой и краюху сыченого пирога:

— Освежи уста, добрый молодец, и поешь. Оплошал ты, гляжу я…

Ратник осушил корец, покрутил укутанной в тряпицы головой и склонился на скрещенные руки:

— Не идет мне еда на ум, воевода…

Евпатий помолчал, глядя на могучие плечи ратника, обтянутые пестрядинной рубахой. По виду ратник был ему однолеток, но трудные раны сделали лицо его темным и потушили свет очей.

— А на Ранове что приключилось, не слыхал ли? Рязанцы мы исконные, и по всяк день терзает нас печаль о родном городе. Стоит ли он?

Ратник поднял голову, отхлебнул из свежего корца добрый глоток:

— Стоит ли Рязань, мне не ведомо, а что побито войско рязанское, видел я воочию.

Нечай плотно придвинулся грудью к столу и не спускал с темного лица ратника своих горячих глаз. Замятня запустил пятерню в непролазную бороду да так и не ослабил пальцев. В глазах его, больших и круглых, отражались желтые языки лучинного огня.

Ратник опять склонился на скрещенные руки:

— Погибли и наш князь Всеволод, и муромский Давид, и коломенский Глеб. Всех порубили неверные в неравном бою. Дорого заплатили мы за поражение и не спасли Руси…

Он смолк, и темная влага проступила на серой тряпице, покрывавшей его голову.

Переглянувшись с Евпатием, Нечай бережно положил ратника вдоль скамьи и начал разматывать жесткие тряпицы на голове его и на груди.

Евпатий приказал хозяину избы истопить баню. Нечай и Замятня от несли в горячую баню впавшего в беспамятство ратника и наложили на его рана травы и наговорные коренья, что возил с собой в дорожной суме конюший для пользования больных коней.

Утром полк поспешил своим путем-дорогою, и рязанцы так и не узнали, оправился ли от ран пронский тот ратник.

На виду Дубка — было то под вечер, и синие тучи висели над белой землей, теряя редкие и легкие хлопья снега — наехали на Евпатия черниговские сотники, и старший сказал ему, опустив глаза к седельной луке:

— Притомились наши воины, воевода. Многие вовсе выбились из сил и потерялись в пути. Что мы сделаем для Рязани этой малой силой? И тебе поможем ли? Отпусти ты нас в обратный путь, пожалей животы наши…

Посмотрел Евпатий на хмурые лица своих ближних, окинул глазом воинство, что сбилось в тесный круг и ждало ответное его слова. Чужая сторона, нехоженные дороги и недобрые вести повергли черниговцев в уныние. Уныние же — плохая украса воину.

И грустно стало Евпатию.

— Понимаю, что тяжко вам, — сказал он сотникам. — Думайте сами, русские люди. Решите — в обратный путь, я не поперечу вам, со мной пойдете — поклонюсь вам от лица всей рязанской земли. Надобен там теперь всякий человек на коне и с мечом в руках. Не смирилась и никогда не смирится перед пришельцами наша земля.

И отъехал Евпатий к небольшой кучке рязанцев, ставших вокруг Замятни.

Над Дубком, поднимавшимся своими крышами выше черты заснеженных лесов, как и три месяца назад, во множестве летали галочьи стаи. В придорожных кустах и на всхолмках, предвещая близость жилья, стрекотали чернохвостые сороки. Из лесной овражины донесло вдруг зловещий крик филина.

Черниговский сотник вновь подъехал к Евпатию и медленно слез с коня. Держа в одной руке повод, он другой прикоснулся к стремени Евпатия:

— Воины наши бьют челом тебе, воевода. Счастливой дороги, и дай тебе бог увидеть порог родного дома. А нас ты прости. Ответ мы будем держать перед князем нашим Михаилом Всеволодовичем.

Сотник отступил на два шага и вытер рукавицей обиндевелые губы своего коня.

Понял Евпатий, что стыдно старому воину взглянуть ему в глаза. Он коротким движением руки вздыбил коня и направил его в сторону Дубка. Все рязанцы поскакали за ним вслед.

Дон переходили по льду. Молодой лед был чистый, он трещал и зыбко прогибался под конями, потому всадники вели коней в поводу.

В Дубке Евпатий дал воинам срок попоить коней да засыпать в торбы овса и ячменя. Еду для себя воины взяли за пазуху и в переметные сумы: Евпатий дорожил каждой минутой.

На второй день к вечеру отряд рязанцев достиг Рановы.

Будучи мальчиком, видел Евпатий разорение земли княжеской усобицей; возмужав, сам ходил воевать мещеру, мордву и мерю, видел пожары в лесных стойбищах, черные пепелища на месте сел. Но того, что нашел на берегах Рановы, не видел он от роду.

Подобно прожорливой саранче прошла орда по селам и деревням. Ни одного дыма не поднималось к небу, и сколь ни принюхивались всадники, ниоткуда не доносило до них запаха жилья. На месте селений, домовитых и крепких строением своих кондовых домов, которые совсем недавно проезжали они, лежали безлюдные пустыри.

Пепел пожарищ замело снегами, но из-под снежного покрова то там, то здесь из обвалов высовывались замерзшие, с обломанными пальцами руки, ноги; в одном месте из кучи снега высовывалась мертвая голова, и застекленевшие глаза, как бы вопрошая, смотрели на путников, в другом на ветвях обгорелой березы висел человек, повешенный за ноги. По пустырям бродили ожиревшие от человечины страшные псы; они вскидывали на проезжающих пустые, мертвые глаза и валко отбегали в сторону.

Замятня понукал коня и наезжал на Коловрата, искоса взглядывая ему в лицо.

Евпатий сидел на коне прямо, словно одервеневший, и смотрел вперед через уши коня. На брови и на бороду ему пал густой иней.

Серые глаза Евпатия потемнели от тяжелого раздумья.

Сердцем чуял Замятня, что потрясен его воевода разорением русских сел. Старый воин знал Евпатия с малых лет и всегда любил его за чистое сердце и за верность слова. Никогда не проходил Евпатий мимо чужих страданий и всегда помогал людям в беде.

— Не кручинься, свет-Евпатий! — говорил Замятня и трогал плеткой локоть Евпатия. — На пустом месте воевали нехристи, а под стенами Рязани остановятся. Устоит наш город, поверь мне!

Евпатий благодарно взглядывал на сурового воина.

Замятня еще более горячился:

— Не дадим мы поганым над Русью тешиться. Перебьем их всех до единого!

— О том думаю и я, друг мой Замятинка, — отвечал ему Евпатий и вновь понукал притомившегося коня.

К месту побоища рязанцев с татарами они подъехали под вечер.

На скованную морозом землю пала тишина. Алый отсвет заката скользил по синим гребням снегов. Кубовые облака стояли на позеленевшей синеве высокого неба и не таяли. Под копытами коней снег от мороза позванивал. Приречные ивы клонились долу и потрескивали, роняя обитые морозом сучья.

Над речной впадиной низко летало черное воронье. Вороний клекот был зловещ и гулок. На снегах мелькали неуловимые тени: то пробегали пожиравшие падаль волки.

Евпатий остановил коня на речной круче, под одиноким дубком, и снял с головы тяжелый шлем. Глядя на него, обнажили головы и остальные всадники.

Далеко, насколько хватал глаз, видны были следы великого побоища: кучи тел, чуть припорошенные снегом, кони, задравшие ноги, поваленные арбы и изодранные полотнища шатров…

Русские воины лежали вперемешку с татарами. Татары и в смерти не расставались со своими луками. Поднятые полукружья луков похожи были на расставленные заячьи силки.

— Не обманул нас ратник тот, — проговорил Евпатий, и скупая слеза упала с его дрожащих ресниц.

Кони храпели и били копытами, чуя волков.

Закат быстро меркнул. На поле ложилась холодная синь ночи. В вышине вспыхнула первая звезда.

Стоит Русская земля!

Проню переходили в сумерках, и ночью пологим взъездом поднялись на рязанские высоты.

Чуя дом, кони шли ходко. Превозмогали многодневную усталость, всадники расправили затекшие члены.

Ночная тьма покрывала пригороды и посады. Ни одного городка не видели путники, и нигде на них не взлаяли сторожевые псы.

Евпатий ехал, опустив голову на грудь. Он не хотел видеть те разрушения, мимо которых проходил отряд. Даже думать о том, что татары не пожалели город и опустошили его так же, как придорожные рязанские и пронские села, было ему невмоготу.

На выезде из посада, в том месте, где уцелевшая бревенчатая дорога подходила к городскому рву, всадники увидели впереди качающееся пламя факела. Кто-то шел им навстречу, виляя и припадая к земле. Потом факел погас, и на пути никого не оказалось. Кони шли, увязая в снежных заносах: битая прежде в том месте дорога была теперь непроезжей.

Ехавший впереди Нечай натянул вдруг поводья и раздельно произнес:

— Вот и место ворот, Евпатий.

Перед всадниками возвышался заснеженный холм. На месте высоких бревенчатых стен с проемами для нижнего боя и с узкими оконцами для стрельцов торчали обгорелые пни. Вереи ворот были выдраны с землей и валялись, наискось преграждая мост через ров.

Ничего не сказал Евпатий своему конюшему. Конь пересек мост, миновал воротный проем. И тут только Евпатий натянул повод: налево от ворот его взор всегда встречал приветливый огонек родного дома, в небо возносился расписной конек высокой крыши, и манило в дом резное крыльцо.

Теперь же пусто было на этом месте.

Евпатий медленно высвободил из стремени ногу, сошел с коня и передал повод Нечаю.

Опять впереди мелькнул желтый язычок света. Свет проплыл куда-то вверх и там, под небом, задержался. Еще появилась светлая точка и еще…

Подобно светлячкам в ивановскую ночь, огоньки вспыхивали то там, то сям в разных концах невидимого города.

Евпатий следил за огоньками и не мог понять, что эти огни означали: в такую пору на Рязани всегда спали все глухим сном.

Неожиданно перед путниками возникла темная фигура.

— Кто стоит тут? — глухим басом заговорил ночной незнакомец.

И Евпатий узнал этот голос:

— Отец Бессон, ты ли это?

Из-под темной полы Бессона вынырнул красный глазок светца в глиняном горшке, и в его свете различал Евпатий заиндевелые концы длинной бороды попа Бессона, его большой шишковатый нос и темные глазные впадины.

— А ты не Евпатий ли Коловрат? — все еще не доверяя своим глазам, спросил Бессон. Потом поставил горшок на снег и благословил Евпатия: — Мир тебе, друг мой. Не в добрый час повстречались мы.

— Что вижу я? — с трудом проговорил Евпатий. — Скажи мне, отец, где дом мой родительский, где мои ближние и что стало со светлой нашей Рязанью?

Не отвечая ему, Бессон взял его за локоть и потянул в сторону.

Он поманил и Замятню за собой. Нечаю же, державшему поводья трех коней, поп сказал:

— На посаде, во рву, упала кибитка татарская, полная овса. Доберись туда. Там и приют найдешь. Будь благославен ты, храбрый воин.

Евпатий пошел за высоким попом, заметавшим долгими полами своей одежды синий снег. Они пробирались подворьем старого дома около городских ворот. Черные оконцы обгорелых бревен, остов печи, каменный столб у въезда во двор — это было все, что осталось от крепкого дома сотника.

Евпатий узнавал эти места, и надежда на свидание с родными затеплилась в его груди.

В том месте, где некогда стояла баня, Бессон вдруг провалился по пояс и застучал кулаком в дверь.

— Сюда. Опускайтесь тише, — сказал он Евпатию и Замятне.

Из темной ямы, куда опустился Бессон, возник рукав света, и кто-то спросил сдавленным голосом:

— Кого ведешь, поп?

— Прибыл в дом родной молодой хозяин. Встречай, коваль!

Открылась низкая дверь, и все спустились в подполье. Здесь светил сальный фитиль. Темный потолок поддерживали дубовые матицы. В круглые дубовые бревна были вбиты железные крюки.

Евпатий узнал этот тайник под домом с длинным ходом под городские стены. Здесь всегда вешали свиные и коровьи туши, сюда же скатывали бочки с медом и брагой.

У высокой, опрокинутой вверх дном кадки, на которой стоял светец, в ноги Евпатию повалился неизвестный, с лохматой головой человек. Евпатий поднял его и повернул к свету лицом. То был посадский коваль Угрюм, любимый старым Коловратом поделец мечей и секир.

— Немного людей уцелело на Рязани, Евпатий, — сказал, снимая с себя одежду и колпак, Бессон. — И мы с ковалем в том числе.

— А остальные где? — приступил к попу Евпатий.

Тот провел ладонями по мокрой бороде и поправил на груди медный крест.

— Разоблачайтесь с дороги да поешьте что бог послал, а потом я вам расскажу все.

Угрюм исчез в черной дыре потайного хода и скоро вышел оттуда с большим куском свинины. Черствую краюху хлеба достал из-под опрокинутой кадки Бессон.

— Ешьте, други! Замятинка, сокол ясный, похудел ты, молодец! Садись ближе.

Взмахнув широким рукавом своего кафтана, Бессон благословил разложенную пищу и отломил себе кусок хлеба.

Снявши с плеч епанчу и отстегнув от пояса меч, Евпатий присел около кадки на широкий пень.

— Не тяни меня, отец! — сказал он Бессону. — Сказывай прямо, где мои родители, жена Татьяница и сын Михалко?

— Не так спрашиваешь, Евпатий! — грозно сказал поп. — Спроси сначала, что стало с Рязанью! Узнай, что с Русью сотворили окаянные орды! Вот о чем скорбит сердце и о чем плачут уцелевшие люди рязанские!

— О Руси и о Рязани я не забываю ни на минуту. И о людях наших не забываю. По пути сюда нам открылось великое страдание Руси от пришельцев.

Бессон посмотрел в глаза Евпатию и на его ресницах разглядел светлую слезу.

— Нет пресветлого града Рязани, храбрые воины, нет ни храмов наших, ни жилищ. Не осталось у нас князей наших, ни крепких воинов, ни почтенных гостей и именитых горожан.

— Жив ли отец мой, сотник княжеский?

— Бился я на городской стене рядом с ним, Евпатий. И ударила каленая стрела татарская в грудь могучему сотнику, и затмила свет его очей рана та. Вынес из боя сотника на руках верный коваль Угрюм и схоронил тут, в подполье дома вашего. Когда почувствовал сотник свой конец — было это в утро падения рязанских стен, — позвал меня. Тебе он наказал, Евпатий, биться с врагом и не вкладывать в ножны меч свой до того дня, пока ни одного татарина не будет на Русской земле.

Бессон поднял руку и, поддерживая широкий рукав, сотворил крестное знамение над поникшей головой Евпатия.

— Моя родительница цела ли?

И снова, со слезой, сказал Бессон:

— Шесть дней и шесть ночей не затихала служба у святых Бориса и Глеба. Шесть дней и шесть ночей припадали к престолу всевышнего княгини рязанские и честные жены, моля от спасения города от разорения, на враги же победу и одоление. От кадильного дыма померк свет в окнах храма, и от пения потеряли попы и причетники голоса. Но наши слезы остались неутешны. На седьмое утро ворвались поганые в город, подожгли храм, и погибли в нем владыка епископ, попы и жены наши. В храме были твоя родительница и жена с отроком-сыном…

За полночь вышел Евпатий из подполья наружу. Крепкий мороз сковывал землю. Густая с вечера наволочь на небе разошлась, и в просветах между облаков показался ущербный месяц. В бледном свете месяца увидел Евпатий пустыню на месте шумного родного города. Из сугробов торчали только остовы печей да обгорелые концы балок, что не поддались разрушительному огню. Ни улиц, ни переулков, ни одного резного конька!

По всему пространству в кольце городских валов виднелись бродячие огоньки: то, по словам Бессона, пришлые с дальних погостов попы и чернецы, миряне-доброхоты и уцелевшие рязанцы искали среди обвалов и в сугробах родных и близких и тут же их хоронили.

Великая тишина лежала над городом. Ни лая псов, ни петушиного крика!

Евпатий закрыл глаза, и перед ним встала картина боя рязанцев с рязанскими полчищами.

Бессон рассказывал об этом так:

— Семь дней били рязанцы поганых. Семь дней крепко стояли они на стенах. Многие тысячи татар легли под стенами и покрыли снега в городском рву. Защищали город все, от мала до велика. Жены и дети варили смолу и кипятили в чанах воду, несли на стены камни. Татары теряли бранный пыл и откатывались от стен к своим шатрищам, а на место ушедших приходили новые орды. Рязанцы же стояли на стенах бессменно, без отдыха и без сна. День дрались рязанцы, два и три. На четвертых сутки начали валиться слабые, засыпая на ногах. Их будили десятские и сотники, они стукали уснувших рукоятками мечей. Воины просыпались и из последних сил бросались к месту боя, рубили поднявшихся на стены татар, и сбрасывали их в ров. Отбив натиск, они опять искали себе место, где бы прислониться и заснуть.

На седьмые сутки мало осталось на стенах бодрствующих. Заснули храбрые рязанцы…

— Заснули храбрые сном вечным, — прошептал Евпатий и впервые за эту бессонную бесконечную ночь слезы опалили ресницы.

Под утро Евпатия нашел коваль Угрюм и растолкал его:

— Застынуть хочешь? Не гоже то, Евпатий! Очнись!

И, видя Евпатия кривым входом в подполье, коваль говорил:

— Не унывать сейчас надо, а собирать Рязань, Евпатий.

— Не стало Рязани, Угрюм.

— Покличь, и она восстанет.

— Где кликать, коваль?

Угрюм пропустил Евпатия вперед и закрыл обледеневшую дверь. Светец еле мерцал синим огоньком. Рядом со святцом, на днище опрокинутой кадки, приткнулся головой Бессон. Он охватил руками кадку по обручам да так, стоя, и заснул.

— Где кликать? — переспросил Угрюм. — Русь, она не меряна, и не достанет у врагов силы, чтобы извести все живое на Русской земле. Погибла Рязань, но целы русские люди и удальство рязанское нерушимо. Ушли многие осадные люди из города потайным ходом через реку, по льду. В лесах стали станами воины, что не достигли Рязани после побоища на Ранове. Кликни — и сразу объявится не малое воинство.

— Правда-истина! — сказал вдруг глухим басом Бессон и поднял волосатую голову. — Становись во весь рост, Евпатий, и под твою руку стечется немалая сила.

До белого утра сидели Евпатий, Бессон и Угрюм, держа совет. Замятня несколько раз открывал глаза, причмокивал губами и снова смыкал ресницы.

А утром над рязанскими высотами поплыл звон.

Звучало соборное било, подвешенное ковалем Угрюмом на трех столбах. Звон поплыл над речной кручей, отозвался в лесах луговой стороны. Его услышали в оврагах и зарослях, в шалашах и землянках, где спрятались рязанские жители. Звон родного города пробудил в людях оскудевшую веру, заставил их вспомнить радостные дни до татарского нашествия, родил тихую слезу о потерянных домах, о замученных воинах и родственниках, погибших на стенах рязанских…

Рязань звонила целый день.

Один по одному из лесных чащ выходили люди и текли к Рязани — воины, посадские, дворовая княжеская челядь, чернецы и убогие…

Евпатий послал Бессона в Ижеславец и Городец, приказал звать по пути русских людей в Рязань, кликать: «Стоит Русская земля! Кровь убитых вопиет о мщении!»

Нашлись гонцы-доброхоты, побежавшие в дальние леса и в уцелевшие от разорения села.

Ратных людей, что приходили на рязанское пожарище, встречал сам Евпатий.

Удальцы становились под Евпатиев стяг с изображением князей-мучеников Бориса и Глеба. Стяг осадного сотника Коловрата сохранил поп Бессон под широкой своей рясой.

Из дальних степей, тянувшихся по Цне и Мокше, княжеские табунщики пригнали коней, которых удалось спасти от татарских рыскальщиков. Евпатий раздавал коней воинам. Секиры, мечи, палицы находились во множестве на месте городских стен, во рву и в самом городе, рядом с телами павших.

На второй день пришел в Рязань ловчий Кудаш. Он был порублен в битве на Ранове, оттого и не бился на рязанских стенах. Ушедшие с поля боя товарищи отвезли его в землянку к ловцу, и старый Ортемище лечил его травами и наговорной водой.

Обнял Евпатий Кудаша, как брата. Кудаш сказал:

— Буду бить поганых, пока рука моя удержит меч!

В тот же день Евпатий выбрал для Кудаша коня и попросил своего нареченного брата:

— Знаешь ты в лесах все звериные ходы и тропы. Скачи что есть духу на Пру, к мещерину тому, и скажи: «Худо Руси стало. Иди помогать со своими родичами. Не забудем мы помощи той вовек. А не встанет Русь — не жить вольно и мещере!»

Кудаш положил за пазуху краюшку хлеба, сел на коня и принял из рук Евпатия острую секиру:

— Сделаю так.

— Мещеру отдаю под твою руку, брат, — сказал Евпатий и выпустил повод нетерпеливо переступавшего коня.

Через минуту Кудаш был уже под горой и выезжал на чистый окский лед.

Стечение людей на Рязань становилось с каждым днем все заметнее. Среди пришлого люда отыскались дотошные и всякие подельцы. Дотошные уж начинали кое-где покрикивать и распоряжаться. Землекопы и плотники принялись разбирать на пожарищах завалы и рыть землянки. Сердобольные люди, видя несчетное множество замерзших тел павших русских воинов, выкладывали их длинными рядами и звали попов для отпевания. Татарские трупы складывали в ров и засыпали землей без кадила и поповского пения.

На пепелище в городе и в посаде появились дымы.

Чугунное било звучало каждое утро. Оно возвещало о том, что город продолжал жить, что Русь стояла и будет стоять на этих берегах.

Восемь дней стекались в леса ратные люди. Вместе с Замятней, Нечаем и ковалем Угрюмом Евпатий принимал людей, разбивал из на десятки, наделял конями и оружием.

Следом за Евпатием, как за воеводой, ходил его телохранитель и знаменосец Худяк — кожемяка из Исад.

Скоро вернулся из похода поп Бессон. Он привел с собой полторы сотни воинов из низовых окских застав и с ними разбойных людей с Мокши, пожелавших радеть за родную землю. Разбойники были, как на подбор, коренасты, быстры в движениях и веселы.

Старший из разбойников сказал Евпатию:

— Не гляди на нас косо, воевода. Промышляли мы лихим делом не по своей охоте. От хорошей жизни не выйдешь на большую дорогу… — Он потупился и снова ясно глянул в глаза Евпатию: — За Русь умрем и глазом не моргнем, воевода!

— Много на Руси сирых и обиженных, — ответил Евпатий. — Бог судья вам, добрые люди. Печаль за родную землю сделала нас всех братьями. Входите в наш круг, просим милости. А ты будь своим людям сотником.

На восьмой день Бессон, по поручению Евпатия, начал считать ратников, и насчитал их поп шестьсот двадцать душ.

В ночь перед походом Евпатий долго стоял на овершии горы. Здесь оставалось все, что было ему в жизни дорого. Здесь сохранил он сыновнюю привязанность к родительнице, чистую любовь к верной жене и своему сыну-первенцу.

С вечера потеплело, пошел ленивый, тяжелыми хлопьями снег. Снег заносил черные, обгорелые бревна, скрадывал кривые тропки. Белый покров зимы наглухо погребал горестные остатки города.

Евпатий понимал, что завтра поведет рать и уж не вернется в родной город татарским данником.

«Лучше быть посеченным на бранном поле, чем скованным ходить по опустошенной и поруганной родной земле», — вспомнились ему слова слепца-калики.

В последний раз окинул он глазом холмы и кручи, на которых, подобно дивному кораблю стояла некогда Рязань.

Он поднялся на развалины храма и начал руками разрывать снег. Под тонким слоем снега пошел камень и песок, потом показалась плотная земля. Евпатий набрал в ладонь несколько кусочков мерзлой земли, зажал их в горсти и пошел к своему подворью.

Рано утром на следующий день зазвонили в било, и Евпатий тронул своего коня.

Держал Евпатий путь на Переяславль-Рязанский, где, по слухам, свирепствовала орда.

Мертвая Рязань встала!

Разорив Рязань, Батый спешно пожег Пронск и оттуда вновь вернулся к берегам Оки: здесь пролегал главный тракт на Коломну и Москву, в вотчины великого князя Владимиро-Суздальского.

Стояли жестокие январские холода. От мороза на реках лопался и лед, и птица на лету замерзала, падая камнем на снег.

В татарском стане, не погасая, горели жаркие костры. Здесь, в отдалении от окраин рязанского княжества, стояли богатые города и цветущие деревни. Правобережье Оки на широком пространстве было заселено. Отсюда вверх по Оке шло в татарские и новгородские земли зерно. Взамен в здешние края привозили на судах заморские ткани, оружие, янтарь. Грабеж городов и насилия над жителями задерживали движение орды. Тысячи пленников и пленниц — голодных, обмороженных, в жалких лохмотьях — тянулись вслед за татарским обозом.

Вслед за ордой летело черное воронье. Стаи волков и одичалые псы поедали на дорогах тела убитых и конские трупы.

Этих страшных спутников татарского войска увидели воины Евпатия Коловрата на четвертые сутки пути.

Причудливо петлит в этих местах широкая Ока, ластясь ко крутобережью, словно ищет убежища от пронзительных ветров, дующих с низменной поемной стороны, и также крутит дорога по которой идут всадники. Смыкаются за воинством седые от обильного инея леса, все дальше отходит Рязань и гнев за погибель родного города становится все нестерпимее. Кажется Евпатию, что не достигнут они татар, уйдут те, торжествуя свою победу над Рязанью и похваляясь силою своей перед пленниками.

Торопя коня, Евпатий то и дело клал руку на грудь, прикасался к ладанке, в которую он сам, неумелыми пальцами, зашил кусочки родной рязанской земли…

— Подтяни отставших! — коротко бросал он Бессону, что скакал на коне рядом с ним.

Неистовый воин-поп, надевший сверх рясы кольчугу и стальные наплечники, молча заворачивал коня и мчался в хвост растянувшейся по дороге рати.

Бессон был очень нужен Евпатию. Он знал всех воинов по именам, умел говорить им такие слова, что притомившиеся, обморозившие носы и щеки воины подстегивали коней или, соскочив на землю, бежали, держась за седельную луку, чтобы растолкать стынущую кровь.

В одном дне пути до Коломны воины Евпатия увидели дымы многих пожаров. На дорогах появились трупы убитых и раздетых донага русских пленников. Над павшими конями взлетывали вороны.

— Ну, вот и они! — сказал Евпатий и остановил коня.

Рядом с ним остановились Замятня и Нечай.

В эту минуту коваль Угрюм, выехавший на самую кручу берега, вдруг взмахнул рукавицей и закричал что-то, показывая на луговую сторону Оки. Все посмотрели туда и увидели множество людей, вышедших из лесов и черными цепочками рассыпавшихся по снежному полотну. Впереди пеших скакали несколько всадников.

Евпатий подъехал к Угрюму и посмотрел из-под руки.

— То не Кудаш ли? — спросил он Бессона.

— Все может быть, — ответил тот.

— Это он! — уверенно сказал Нечай. — Ловчего пока не различаю, а коня его признал. Этого коня в тысяче различу. Ого-го-го, — закричал он, приложив обе руки ко рту.

Остановившиеся было всадники, около которых мгновенно сомкнулись в кольцо пешие люди, снова тронули коней. Теперь всадники стали отчетливо видны, и Евпатий разглядел обвязанную голову Кудаша.

Радуясь приходу ловчего, Евпатий подивился скорости, с которой шли пешие за всадниками. Люди взмахивали руками, отталкиваясь от снега длинными палками, и скользили, не переставляя ног.

Не зная, чем это объяснить, Евпатий обернулся к своим ближним.

Бессон недоуменно пожал плечами. Замятня в затруднении развел пальцами смерзшиеся усы. Даже скорый на ответ Нечай и тот смолчал. Выручил всех Угрюм. Присмотревшись, коваль тихо свистнул и подъехал в плотную к Евпатию.

— Мещерской полоз! — сказал он, кивнув в сторону бежавших снегом людей. — Видишь! Мы того не умеем, а у мещеры и у мери от веку то ведется. Видел я это диво за Волгой-рекой и теперь угадал сразу.

Когда Кудаш и несколько следовавших за ним мещерских всадников подъехали к замерзшей реке, Евпатию и его ближним стало видно, что каждый ратник-мещерин стоял на двух узких досках и скользил на них по снегу, не оставляя следа.

— Дивно! — сказал Евпатий.

— Разумом и мещера богата! — сказал Бессон. — Смотри, как по льду заюлили!

Первый, кого увидел Евпатий среди приближавшейся рати, был старик мещерин. Встретившись глазами с Евпатием, старик обеими руками поправил свой беличий треух и улыбнулся:

— Моя пришла, Евпатий! Мир тебе!

Это было так неожиданно и такая ласка была в голосе мещерина, что Евпатий соскочил с коня и порывисто обнял старика:

— Спасибо, друг! Верность твою и дружбу не забуду вовек!

Растроганный старик снял свой треух и долго шептал что-то, опустив глаза. Потом поднял лицо и сказал Евпатию твердо:

— Русь стоит, и мы стоим. Будем драться плечом к плечу, Евпатя.

Тут к Евпатию приблизился, ведя в поводу коня, Кудаш:

— Три сотни воина привел тебе, Евпатий. Больше пришло бы, да время коротко, а дороги в лесах долги.

— И на том спасибо, брат мой. Устраивай своих воинов на отдых. Завтра будем биться с врагами.

В сумерки, когда рязанское войско расположилось станом на ночлег, мещеряки-лыжники пробежали вперед до дальнего села и там неожиданно натолкнулись на татарскую заставу. Шесть татарских всадников бросились за тремя мещеряками с саблями. Но мещеряки нырнули в лес и запетляли вокруг кустов. Татарские кони начали спотыкаться и вязнуть в глубоком снегу и скоро выбились из сил. Тогда мещеряки принялись метать из-за кустов короткие копья и четырех татар побили насмерть. Один из всей заставы сумел выбраться на дорогу и ускакать, а шестой поднял вверх руки. Мещеряки привели его к Евпатию.

Никто из русских не знал татарского языка, потому допрос пленника длился за полночь. По знакам и догадкам Евпатию удалось понять порядок движения орды, установил он также, как далеко удаляются татарские войска в сторону от главного тракта и где теперь сам Батый.

И утром, задолго до рассвета, когда еще ярко светил стоявший в огромном круге месяц, десятники Евпатия подняли отдыхавших воинов. Скоро весь отряд выстроился и, вытянувшись вдоль дороги, спешным ходом пошел в сторону Коломны.

Синее утро только-только началось, когда рязанцы ворвались в гущу повозок, войлочных кибиток и сбившихся в кучу татарских стад. То было становище хвостового татарского полка. Здесь все спали тяжелым предутренним сном.

Выпустив на волю татарских коней и верблюдов, рязанцы ринулись к кибиткам и шатрам, из которых со странным гортанным воем по одному начали выбегать татары, на ходу пристегивая сабли.

Началась сеча.

Рязанцы рубили татар молча, сжав челюсти, рубили наверняка, надвое.

Татары никак не могли сгрудиться, чтобы по излюбленной манере, ставши стенами друг к другу, отражать нападение. Они падали, подкошенные, как трава. Крики и стоны раненых сливались в сплошной гул.

Пока всадники рубили татарских воинов и озверелых женок, бросавшихся на коней с короткими ножами, мещеряки проникали под полога кибиток и молча резали спрятавшихся там татар.

Евпатий бился наряду с другими. Он видел, как искусно орудовал своим длинным мечом Бессон, как ловко закрывался щитом и давил конем пеших противников.

Рядом с Бессоном, покрякивая, рубил татар Замятня. Нечай, по обычаю своему, действовал левой рукой, и около ног его коня уже лежало несколько убитых татар.

Евпатий все рвался вперед. Ему не по душе было воевать в обозе. Он искал с татарами поля, стремился пробиться к татарским полкам и вступить с ними в открытый бой.

— Не оставляй сзади себя ни единого врага! — кричал ему Бессон, отбиваясь от двух татарских воинов, ловко работавших своими кривыми саблями. — Оставишь одного, — в эту минуту Бессон отхватил обе руки татарина, — вместо одного встанут десятеро!

Последовал новый удар мечом — и второй татарин ткнулся разрубленной надвое головой в ноги Бессонова коня.

Шум боя скоро привлек внимание другого татарского полка, что стоял в шатрах поблизости.

Старик мещерин приблизился к Евпатию и крикнул ему:

— Вперед гляди! Там много-много мечей идет!

Кудаш, оказавшийся неподалеку, услышал крик мещерина, снял висевший через плечо рог и гулко затрубил в него, как трубил в лесах, настигая красного зверя.

Воины рязанские подались вперед, оставив недобитых татар на долю лыжников-мещеряков.

На свободном от кибиток месте они встали в боевой порядок.

Евпатий выехал вперед и сказал воинам кратко:

— Умрем за Русь, братие! Не посрамим Рязани!

И, обойдя стороной все еще кишевшие людом, полное стонов и визга становище, рязанцы выехали навстречу татарскому полку.

Тем временем лыжники-мещеряки замкнули татарский стан в кольцо и убивали всякого, кто пытался прорваться сквозь их цепь.

Освобожденные русские пленники ловили татарских коней, снимали с убитых татар и русских воинские одежды, опоясывались мечами и примыкали к хвосту рязанского войска.

Татарский полк, которое встретило войско Евпатия, был из отборного ханского войска, численностью до пяти тысяч сабель. Вел его старый военачальник, воевавший Русь еще с полчищами Чингис-хана.

В овчинном тулупе, в малахае и в войлочных сапогах, военачальник ехал впереди полка, подогнув к седельной луке кривые ноги. Всегда побеждая, он презирал бородатых русских воинов. Поэтому, далеко не доезжая до русских, которые развертывались на два крыла, он придержал своего буланого конька и показал нагайкой меж конских ушей:

— Привести ко мне старшего русского! Остальных отдаю вам!

Татары издали боевой клич, и острые клинки вспыхнули сухими молниями.

Русские замерли на своих местах.

Татары привыкли к тому, что при их приближении противник всегда в панике распался, и тогда они рубили врагов в угон, поодиночке, раскраивая затылки. Сейчас же, не увидев у русских растерянности, татары перед самым строем рязанцев повернули назад, чтобы взять новый разгон. Два-три из наиболее горячих татарских всадников прорвались вперед и были мгновенно изрублены.

Старый военачальник глубже врос в седло и в раздражении начал крутить ручку своей нагайки. Опытный боец, он разгадал намерение русских, рванулся было вперед, чтобы остановить своих всадников, но было уже поздно: Евпатий обнажил меч, все войско ринулось за повернувшими вспять татарами и, не дав им вновь построиться, завязало бой.

Мещеряки лыжники выбежали вперед, отсекли татарам путь к отступлению. Все гонцы, которых посылал татарский военачальник за помощью, были мещеряками изловлены и убиты. Ни хан, ни предводители его войск так и не узнали в этот день об истреблении лучшего своего полка. Только ночью, когда, располагаясь на ночлег, татары считали свои полки и обозы, было обнаружено исчезновение полка и огромного стойбища — со скотом, с запасными конями и с богатствами, награбленными в русских селах и городах.

Ночные поиски ни к чему не привели. Русские исчезли бесследно.

А поздно ночью к шатру Батыя приведены были два истекающих кровью воина, которые пали перед владыкой на снег и, дрожа от страха, сказали:

— Мертвая Рязань встала! Рязань нас побила!

Батый приказал умертвить трусов и созвал своих военачальников на совет.

Единоборство

Так протекли четыре дня.

Войско Евпатия внезапно появлялось из лесов, Мещеряки на лыжах отсекали часть Батыева войска от главных сил, и начиналось избиение татар. Когда же на помощь отрезанным полкам прибывали большие силы, рязанцы прекращали сечу и рассыпались по лесу.

Четыре дня получал Батый вести о внезапных нападениях русских и об истреблении своих полков и обозов.

До сих пор он был уверен в том, что там, где прошла орда, не осталось на Руси никого живого, и теперь, встревоженный вестями о появлении неуловимого воинства, хан забеспокоился.

Уже больше двух лун минуло с того дня, как он двинул орду за пределы Руси, страны, которой, казалось, не было границ. Малочисленное население деревянных русских городов билось мужественно и умирало непокоренным. От дыма пожарищ выедало глаза самим завоевателям. Тысячи растерзанных трупов женщин и детей устилали путь победителей. Много добра — мехов, одежды, дорогой утвари — накопилось в кибитках воинов, немало коней и упитанных стад гнали вслед за ордой ханские пастухи; каждый татарский всадник имел за собой несколько русских невольниц.

Но походу не предвиделось еще конца. Русские продолжали сопротивляться. Награбленное добро замедляло движение орды. И вместо отдыха в теплой кибитке за чашкой кумыса воины продолжали мерзнуть на конях, от блеска снегов у них гноились глаза, а непрестанное ожидание нападения делало их раздражительными до крайности. Верные доносчики шептали хану о том, что ширится в орде недовольство им и что не один батыр готов сесть в его ханском шатре…

Батый стал подозрителен и часто приходил в бешенство, после которого наступал резкий упадок сил.

Все чаще и чаще созывались в ханский шатер военачальники.

— Мертвые не встают! — выкрикивал Батый, вспоминая слова первых вестников о появлении воинства в тылу его войск.

Закутанный в меха, Батый сидел на высоких подушках, и по обеим сторонам от него жарко пылали угли в медных тазах.

Военачальники расположились полукругом у ковра повелителя и взирали на него слезящимися от долгого пребывания на ветру глазами.

Ближе всех к Батыю сидел его шурин Тавлур, самый храбрый Батыр русского войска.

— Мертвые не встают! — еще раз резко и визгливо крикнул Батый. — Собаки объелись мяса и опились горячей крови. Оттого бьют наших воинов-собак русские бабы!

Тавлур склонился перед Батыем и тихо сказал:

— Русские бабы побиты, идут за нашими кибитками, повелитель. На нас напали воины. Они побили уже тридцать тысяч татарских всадников.

Батый схватился за рукоять ножа, что торчал у него за поясом, и гневно обвел глазами полукруг сидящих перед ним военачальников.

Каждый из этих испытанных воинов опустил перед повелителем взгляд, потому что каждый знал: быть посланным сейчас против русских — значит не увидеть солнца на следующее утро. Их не страшили сечи — их подавляла неудержимая и страшная молва всего стана, что то не воины истребляют татарские полки, а восставшие из гробов рязанцы. Против мертвецов же были бессильны и верная сабля и тугая стрела.

Не слыша ответа от старших военачальников, перед Батыем вновь склонился молодой Тавлур.

Непобедимый в боях, батыр понимал, что только мужественный может повелевать ордами, втайне же он надеялся скоро занять место в златоверхом шатре повелителя.

— Поручи мне, великий хан, и я истреблю русских.

Батый разжал побелевшие на рукояти ножа пальцы и с лаской посмотрел на Тавлура:

— Хорошо. Ты поведешь и покажешь трусливым шакалам, как бьет врагов храбрый воин.

Батый поднял руку и отвернулся. Военачальники приподнялись и, пятясь задом, исчезли за пологом шатра.

Ночью разыгралась метель. Ветер выл и метался по лесу, нося тучи и заметая им все проходы и тропы. Над шалашами и снежными притонами, в которых спали рязанцы, поднялись к утру круглые холмы.

Утром, обходя стан, Евпатий думал, что по бездорожью ему в этот день не настигнуть татарского войска. Но старик мещерин, встретившийся ему на пути, вывел его из затруднения:

— Мы пойдем вперед, Евпатя. Мари пройдет, конь тоже пройдет.

Старик посвистел, и из-под снежных лап елей, из ямин, от поваленных в бурелом деревьев — со всех сторон показались мещеряки. Поправив свои черные малахаи, они, по сигналу старика, встали на лыжи и побежали друг за другом, петляя меж деревьев. По их следу хорошо мог пройти конь.

— Выручил! Как мне благодарить тебя? — улыбнулся Евпатий, глядя в морщинистое лицо старого мещерина.

— Татарского хана мне дай, Евпатя, — ответил тот. — Поведу я его в лесной свой стан, и там жены наши по одному волоску выщипают ему бороду.

Евпатий понял шутку мещерина, но ответил ему на нее без улыбки:

— Хана я себе возьму, старик. Собирай своих воинов. Время выступать.

Скоро стан поднялся, и войско вышло к Оке.

Татары показались на луговой стороне Оки. Их было несколько тысяч. Над передней группой всадников развевался на высоком древке конский хвост.

— Большой начальник, если не сам хан, вышел на нас, — сказал Бессон Евпатию и оглянулся на своих всадников.

— Будем биться, хотя и мало нас, — ответил Коловрат.

— Не считают ратников перед боем, — сказал Замятня с укоризной. — Сочтем посещенных врагов после боя.

— Правильные речи! — согласился с Замятней Нечай и похлопал по челке своего малорослого татарского конька. — Перебьем всех татар, Евпатий, — добавил он, — заведем на Рязани вот таких коней. Корму им надо мало, а ход у них огневой.

Хоть и не ко времени была теперь речь конюшего, а порадовала она сердце Евпатия: не переставал этот русский человек думать о жизни и все хотел улучшить и украсить эту жизнь!

— Возьмем и коньков, Нечай! — ответил Евпатий конюшему и дал знак развернуть над главной группой русских воинов боевой стяг.

Татары обнаруживали явное намерение выманивать русских на открытое место, потом замкнуть в кольцо и отрезать от леса. Это с самого начала понял Евпатий.

Зорко следя за движением татарских всадников, он подозвал к себе Кудаша и старого мещерина:

— Вот что, други: надо перехитрить врагов. Завяжите бой с ними своими пешими силами.

Кудаш и старик мещерин отошли от Евпатия. Скоро раздался пронзительный свист, протрубил рог ловчего, и лыжники-мещеряки быстро побежали к левому крылу татар.

Тысячи стрел встретили воинов-мещеряков. Но они продолжали бежать, дразня татарских всадников. Вот от плотного строя татар оторвался один всадник, за ним другой, третий… Увязая в снегу кони скакали на сближение с лыжниками. И когда татары были совсем близко, шедший во главе лыжников вдруг круто изменил направление и побежал в сторону большого татарского полка. Татары не выдержали и бросились им навстречу. Завязался короткий бой. Мещеряки бросали свои лыжи и палки под ноги коням, кони падали со сломанными ногами и сбрасывали всадников. И тут татарских воинов настигло меткое копье мещерина.

Когда татарское войско перемещалось, Евпатий дал знак, и русские всадники ринулись вперед, обходя правое крыло татар.

Евпатий пропустил мимо Бессона и Угрюма. Замятню же и Нечая задержал около себя. Плотно держась друг около друга, они начали пробираться к ханскому бунчуку.

Под развевающимся конским хвостом с серебряными колокольчиками и погремушками стоял сам батыр Тавлур.

Он был высок и хорошо сложен. Широкие полы плаща открывали мелкой вязи кольчугу. Под темными сдвинутыми бровями Тавлура горели быстрые глаза. Крепкие скулы и тонкий рот батыра окаймляла черная редкая борода.

Тавлур следил за движением боевого стяга русских. Стяг этот держал над головой Худяк, кожемяка из Исад, старавшийся не потерять из виду Евпатия.

Две стены воинов столкнулись с обычным грохотом и лязгом. Длинные мечи русских перерубали татарские сабли, клинки вспыхивали на солнце, как короткие молнии. Теряя коней, русские стаскивали татар на снег и душили.

Но татары брали численностью: каждому русскому приходилось биться против восьми.

Евпатий успел порубить пятерых татарских воинов, когда стена татар вдруг разломилась, перед собой он увидел Тавлура.

«Так вот ты какой!» — подумал Евпатий и вспомнил вдруг печенежина из той бывальщины, что пели калики-слепцы.

Он сжал коленями бока своего коня. Конь вспорхнул и сделал скачок вперед, распустив свою темную гриву.

Невысокий, белый, как снег конек Тавлура скакнул навстречу, и Евпатий взмахнул мечом.

Он не видел, как Замятня и Нечай заслонили его своими конями от удара сбоку и как они принялись рубить набежавших на них татар.

Тавлур ловко уклонился от меча, и низко, прямо рядом с лицом Евпатия, сверкнула его сабля. Вместо того, чтобы уклониться от удара, Евпатий закрылся щитом и рванул повод. Конь его вздыбился навстречу коню Тавлура. Батыр не успел развернуть плечо для нового удара: меч Евпатий обрушился на его серебряный шишак.

Тавлур пошатнулся, и конь его, почувствовав свободу повода, метнулся в сторону, вырвался на чистое место и понесся полем, волоча сраженного батыра.

Упал и ханский бунчук: татарина, державшего высокое древко бунчука, настиг меч Нечая.

Возглас ликования пробежал над рядами русских воинов, с новой силой принявшихся рубить татар.

Между тем Кудаш, разбив строй татарского полка, снова пустил своих мещеряков в угон за побежавшими татарами, отрезая пути отступления всему татарскому войску.

И опять отрезанными оказались сами татары. Русские шаг за шагом теснили их к реке, за которой стоял заснеженный, розовеющий на солнце, непролазный для татар лес.

Сеча длилась до полден. Свыше семи тысяч татар погибло в этом бою.

Изнемогшие русские всадники уже не поднимали мечей — они топтали сраженных татар конями.

Потом протрубил рог ловчего, и снова лес поглотил русских воинов.

Дорого досталось победа Евпатию в этот день. Много пало русских, и не было среди оставшихся ни одного не порубленного человека. Но с поля боя ушли все и унесли с собой тела убитых товарищей.

Гибель Евпатия Коловрата

Было это 15 января месяца 1238 года.

В этот день начал Батый осаду города Коломны.

Когда Батыю принесли весть о гибели Тавлура, он медленным движением руки удалил всех из шатра и долго оставался там один. Даже любимая жена и шут-арап не посмели поднять полог шатра, пока оттуда не раздался звон колокольчика.

— Приведите мне русского Глеба! — приказал Батый.

Изменника-князя посланцы Батыя нашли под стенами Коломны.

Уклоняясь от стрел, которые летели на него со стен, Глеб кричал Коломнянам, предлагая им открыть ворота и впустить победителей. Обман защитников русских городов стал повинностью изменника, и за этот обман он имел от Батыя коня, двух жен и свой шатер.

Хан даже не поднял глаз на вошедшего Глеба. Перебирая тонкими, унизанными золотом колец пальцами, Батый властно сказал, презрительно выпятив нижнюю губу.

— За Тавлура должна пасть твоя голова. Не приведешь ко мне вождя русского войска, я прикажу выбросить твой труп собакам! Иди!

Не смерти искал изменник-князь, когда стал советником Батыя против отеческой земли и русского народа. Он искал себе княжеского стола в Рязани, откуда его выгнали когда-то с позором. И теперь пришел час последнего испытания.

Из слов военачальников он вывел, что воины Евпатия потому неуловимы, что скрываются в леса, куда не может проникнуть большое татарское войско.

— Тогда их надо ловить на поле! — сказал он.

— Тавлур ловил, а поймал свою смерть, — ответили ему.

Всю ночь просидел Глеб у потухшего очага в своем шатре. Утром он поднялся на ноги, бледный, но быстрый в движениях, и снова увиделся с военачальниками.

Те выслушали его план, покачали головами. Потом старший из них хлопнул его по плечу:

— Будь ты князем на Руси, мы не скоро одолели бы тебя, Глеб.

И все разошлись, чтобы начать выполнения плана князя-изгоя.

Триста воинов осталось у Евпатия после битвы с полком с Тавлура, и из этих трехсот было шесть десятков пеших мещеряков.

Два дня русские отсиживались в дальних лесных сторожках и в заснеженных оврагах.

Из сел и погостов, где еще не были татарские рыскальщики, рязанцем несли мужики хлеб, пшено, мясо. Для коней стояло на лесных полянах множество сенных стогов. Воины лечили раны, чинили оружие, зашивали одежду.

Бессон, звякая пустым кадилом, отпевал убитых и придавал их земле. Вместе с русскими отпевались и мещеряки.

Старый мещерин слушал пение Бессона, кланялся, но крестного знамения не творил.

— Умный человек этот мещера седая, — говорил Бессон Евпатию. — Его окрестить бы.

— Крест мужества в сердце не прибавит, — отвечал Евпатий. — А твоя настойчивость отпугнуть старика может. Нам же без друзей-мещеряков татар не одолеть.

На третий день вновь решил Евпатий выйти из леса и напасть на татар. В этот день мещеряки принесли ему известия о том, что татары подожгли коломенские посады и подвезли к воротам стенобитные машины.

— Поможем коломнянам! — решил Евпатий и приказал Бессону объехать стан и объявить о том воинам.

Утро встало облачное. На деревья и на высокие заросли бурьяна по дорогам ложился иней. Издалека приносило запах гари: то продолжали гореть коломенские пригороды.

Еще не совсем обутрило, когда русские натолкнулись на небольшое стойбище татар и напали на него. Татары бежали слишком проворно, и даже быстрые мещеряки не смогли преградить им дорогу.

Это показалось Евпатию подозрительным. Но он никому не сказал об этом, а отдал приказ двигаться дальше.

Скоро дорога вывела отряд на открытое место. Здесь Ока делала крюк, принимая слева воды Москвы-реки. Леса далеко отступали от низких речных берегов.

Не успели передние кони ступить на лед, как сзади дали знать, что появились татары. Русские построились в четырехугольник. Мещеряки цепью распались по льду.

Татары шли стороной, словно не видели русских, хотя те стояли на открытом месте. Потом еще небольшой отряд появился на другом берегу реки и тоже ушел наискось, растаял в туманной изморози.

— Пойдем на Коломну! — решил Евпатий.

— Отсекут нас от леса, — сказал Замятня. — Гляди, Евпатий!

В это время подъехал Бессон.

— Теперь и глядеть нечего, — сверкнув глазами, строго сказал он Замятне. — От леса мы уже отсечены.

Он указал рукой, и все посмотрели в том направлении: вдоль лесной опушки мелькали татарские всадники.

— На Коломну! — крикнул Евпатий, опасаясь, что воины падут духом, обнаружив татар сзади себя.

Но не пришлось воинам Евпатия увидеть верхи коломенских храмов: перед ними появилась огромная татарская рать.

На этот раз татары не стали ждать нападения русских — они рассыпались по гладкому ледяному полю и с гиком вступили в бой.

Мещеряки под предводительством Кудаша попытались отступить, но были изрублены. Всадники Евпатия бросились мещерякам на выручку. Им удалось потеснить передовых татарских всадников и тем самым дать возможность Кудашу и нескольким мещерякам, в том числе и старому мещерину, пробиться к своим.

Кудаш был вновь жестоко порублен татарской саблей и еле держался на коне. У старого мещерина было отсечено ухо. Кровь лилась ему на шею, он размазывал ее по лицу и прикладывал к свежей ране свою затертую рукавицу.

Первым пал с коня Угрюм. Нечай попытался пробиться к ковалю, но вынужден был отступить: звенящая татарская стрела ударила его как раз в левое плечо. Конюший выронил меч и укрылся за Замятню, который стоял перед татарами нерушимо и бил направо и налево, уклоняясь от ударов и перебивая мечом смертоносные татарские сабли.

Бой длился около часа, когда татары начали пятиться, оставляя на льду раненых и убитых.

Евпатий оглядел своих воинов и понял, что долее вести бой нельзя: их оставалась совсем малая горстка.

— Подавайся назад, братцы! — крикнул он, продолжая отбиваться от двух татарских всадников.

Начался медленный отход. Давно воины Евпатия поднялись со льда Оки. Они приближались уже к лесу, когда увидели длинный ряд саней.

Сани тесным кольцом смыкались перед лесной опушкой. Пробиться через это кольцо было невозможно без потери коня. Прилегшие за санями татары выпустили вдруг кучу стрел.

Русские остановились. Евпатий покликал своих ближних. К нему подъехали Бессон, Замятня и Нечай. Кудаш истекал кровью и не поднимал головы от гривы коня.

В это время со стороны татар выехал за линию саней всадник и громко крикнул по-русски:

— Сдавайтесь! Живыми вам отсюда не уйти!

Русская речь с вражеской стороны озадачила Евпатия и его ближних. Они переглянулись. В больших светлых глазах Замятни мелькнула искра догадки. Подумав, он сказал Евпатию:

— То изменник Глеб!

Вид убийцы рязанских и пронских князей, чьим именем пугали матери блаживших детей, потряс воинов. Проклятый Рязанью изгой и на этот раз нес русским людям верную смерть!

После минутного колебания Евпатий крепче уселся в седле и поправил шлем.

Он отъехал от своих. Глеб приближался ему навстречу.

— Чей ты, храбрый рязанец? — крикнул он. — Назовись, чьего роду-племени?

— Защищайся проклятый! — ответил Евпатий и бросился на Глеба с поднятым мечом.

Но ловок был князь-изгой, и не притомилась в тот день его рука. Он отбил удар Евпатия и сам занес над ним кривую татарскую саблю. Крепкая сталь пробила шлем. Евпатий пошатнулся и выронил меч. Оскалив в азарте зубы, Глеб спрыгнул с коня и подбежал к Евпатию, готовясь поддержать того в седле. Он помнил ханский приказ привести к нему рязанского воина живым. Но Евпатий вдруг встряхнул головой, распрямился и всей тяжестью своего тела обрушился на Глеба.

Когда Замятня прискакал к нему после боя, Евпатий был мертв. Рядом с ним, задушенный, валялся князь-изгой.

Шестеро русских воинов предстали перед Батыем.

То были: Замятня, Кудаш, Нечай, поп Бессон, старый мещерин и кожемяка Худяк.

Все они были покрыты ранами, ратная одежда на них порвалась и повисла клочьями.

Сзади воинов, в санях-волокушах, лежало накрытое плащом тело Евпатия Коловрата.

Батый долго всматривался в окровавленные лица русских воинов.

Потом он спросил:

— Кто вы? Почему вы напали на мое войско? Зачем убили пятьдесят тысяч моих воинов?

Половчанин-толмач перевел рязанцам ханскую речь.

Русские воины не подняли от земли глаз. Только Бессон сказал толмачу:

— Передай ему, что мы — рязанцы, русские люди. Хан со своим войском побил наших жен, детей, разорил пресветлый город Рязань. За разорение мы и били его воинов. И еще скажи: пусть скорее казнит нас. За нашу кровь разочтется с ним Русская земля.

Батый выслушал половчанина, потом приказал подвезти поближе сани с телом Евпатия.

Перед ним открыли плащ. Батый долго разглядывал лицо павшего русского витязя и вдруг молитвенно провел ладонями по лицу и склонил голову. Его примеру последовали и приближенные.

После минутного молчания хан сказал:

— Если бы у меня была тысяча таких богатырей, как этот русский витязь, я завоевал бы весь мир. — И обратился к русским воинам: — Дарую вам жизнь, храбрые люди. Идите в свой город. Никто не тронет вас. Вождя вашего похороните по своему обряду, с почестями.

Выслушав речь толмача, рязанцы подошли к саням, взяли тело Евпатия и положили его на свои скрещенные мечи.

Когда они тронулись от ханского шатра, перед ними расступилась орда.

Окровавленные, еле передвигая ноги, они вышли в поле и вскоре растаяли в морозной мгле.

Батый дал знак к началу штурма Коломны.

Цветы на пепелище

Вскоре после масленицы прибежал из Рязани в Чернигов гонец.

Смертельно усталого, с обмороженным лицом гонца под руки ввели в горницу, где жил княжич Ингварь. Слуги княжича раздели ослабевшего гонца и на руках снесли в горячую баню. Там его отпарили кислым квасом, потом валяли в снегу и вновь парили березовым веником. Лишь после этого гонец, уже не молодой боярин пронского князя, вновь обрел дар речи и на расспросы княжича Ингваря рассказал о бедствии, разразившемся над Рязанской землей, о разорении Рязани и Пронска, Переяславле и Коломны и о сожжении малого городка на Москве-реке.

— Погибла Русь, княже, — говорил со слезами боярин, — и не встанет вновь. Тронулся ныне Батый во Владимир-град, побьет суздальцев и ростовцев — кто же вознесет вновь русскую славу на Оке и Клязьме?

За одно утро почернел в лице и осунулся княжич Ингварь. Рассказывая о гибели его дядьев и братьев, о том, что все храбрые рязанцы сложили головы в неравном борьбе с татарами, гонец словно клал на плечи княжича все горе Руси, вливал в сердце терпкую горечь слез вдовиц и малых сирот.

И князь Михаил Всеволодович после расспроса гонца сказал Ингварю о том же:

— Один ты остался на всю Рязанскую землю, княжич. Тебе там и княжить пристало. Мужайся! Минует лихолетье, уймутся нечестивые — земля запросит устроения. А кто же, кроме тебя, пригреет сирот и утешит вдовиц, кто соберет бежавших в леса и дебри и вновь построит на пепелищах села и города?

Семь дней не выходил из своей горницы Ингварь, допуская к себе лишь прислужника отрока. Целыми днями ходил он по горнице из угла в угол.

В эти дни княжич превратился в князя. И борения двух чувств — жажда отомстить жестоким завоевателем за смерть близких и разорение родной земли и чувства ответственности за будущее края, за дело отцов, положивших много труда и воинской доблести для становление Руси на берегах неведомых дотоле рек — по крупице складывались сила молодого князя и его решимость.

Мстить врагу теперь — значит неизбежно умереть в неравной борьбе.

Князь Ингварь не страшился смерти. Но его потрясла мысль о том, что никогда не встанут рязанские города, на селищах и по избищам вырастут бурьян и жгучая крапива, и возделанные нивы вновь порастут частым ельником…

В городе начиналась робкая весна. Днем с крыш дружно позванивала капель, у порогов и у крылец собирались теплые лужи снеговой воды, а в ночь падали морозы, небо ярко горело звездами, и на месте дневных лужиц образовывались рыжие наплывы льда.

Десна лежала в берегах недвижно. Но с каждым днем все шире разрастались на излучинах темные закраины, прибрежные ракиты и осокори поблескивали капельками пота и чуть заметно розовели…

На восьмой день князь Ингварь приказал отроку готовить его дорожную суму, сказал о том же своим дружинникам, а сам прошел в княжеский терем.

Князь Михаил задушевно простился с гостем, хорошо снабдил его в дальнюю дорогу, дал два десятка запасных коней, а к вечеру приказал попам служить напутственный молебен.

Обнимая последний раз Ингваря, князь прошептал ему, не скрывая слез:

— Проведай перво-наперво мою свет-Евпраксеюшку и поблюди ее во вдовстве. А путь будет, проводи ко мне на Чернигов. Будь ей за место брата старшего…

Весна бежала вслед за малым отрядом князя Ингваря. И хоть скоро шел отряд, но не опередил беспутицы. Под Мченском их перегнали стаи черных грачей. Блестящие под солнцем, словно крытые чернью, птицы садились на рыжие дороги, кружили над полями, давшими широкие проталины, висели на приречных осокорях, уже замочивших корни в чистой воде растополья.

Ингварь все чаще понуждаем был давать своим воинам дневки, и наконец под Дороженом пришлось остановиться надолго: в ночь прорвало лесные овраги, к утру загулял Дон, и мелкий, косой дождь, спустившийся наутро, погнал с полей и перелесков грязный, источенный солнцем снег.

Посадник московского князя, что управлял городом, изо всех сил старался угодить князю Ингварю и все отговаривал его продолжать свой путь: ужас татарского разорения докатился до этих мест, и людям думалось, что в эту весну никто, даже перелетная птица, не потянет в ту сторону, где прошли татары.

Но Ингварь не склонился на уговоры. И как только чуть провяли лесные дороги, покинул стены маленького городка.

За Москвой, на пожарище которой рязанцы посмотрели издали, они вступили в путь, по которому двигалась татарская орда.

Пожженные села, следы огромных становищ с кострищами и стойлами животных, кости и синие, раздутые трупы, зверье, убегавшие при виде всадников, — ко всему этому за один день пригляделись глаза рязанских воинов.

Но что надолго поразило путников и с каждым днем становилось все тягостнее, так это мертвое молчание вокруг.

Им казалось, что все живое исчезло с этой поруганной и растоптанной земли, и то, что чудом уцелело, то обмерло и закостенело заживо. Даже птицы, что тучей носились над становищами татар, над дорогами и пожарищами, даже птицы молчали, позабыв данные им от века голоса и речи.

За два дня пути — от Москвы до Коломны — только один раз повстречал отряд живого человека. То был старый лесной добытчик-смолокур, неосторожно выглянувший из лесной чащи на проезжую дорогу. При виде всадников старик нырнул в кусты, и сколько его не выкликали, не вышел, словно провалился сквозь землю.

Приближение к родным местам после долгого отсутствия всегда волнует сердце. И хоть по прежнему стояла над всей округой свинцовая тишина, воины вздохнули легче, когда переправились через Оку и ступили на исконную Рязанскую землю.

Здесь весна была уже цветиста. Буйно цвела по долинам ольха, ветер приносил из березовых лесов облака пахучей пыли; в борах, пропахших смолой, как свечные огарки, тлели на ветвях сосен молодые, нежные побеги. В чаще беспрерывно куковали кукушки.

От солнца и теплых ветров князь Ингварь стал еще суше и легче. На скулы ему лег тонким золотом загар.

Весна шла на быстрых ветрах, в тонких запахах лесной медуницы, в кружевном шелесте березовых ветвей. В свежие зори долго щелкали в зарослях соловьи, вызывая в груди сладостное томление и прогоняя сон.

И наконец увидел на своем пути князь Ингварь то, что пущих всяких доводов ума укрепило его решимость возродить Русь: на небольшом польце, окруженным низким мелколесьем, шел за сохой пахарь!

Князь удержал и коня и долго следил глазами за движениями пахаря.

Склонившись над сохой, мужик в синей рубахе и в овчинной шапке брел пахотью. С каждым шагом малорослой рыжей лошадки сошник отваливал на сторону черный пласт земли. Над темной бороздой курчавился седой парок. За пахарем длинным хвостом перелетали грачи. Они тыкали в черную землю своими известковыми носами и деловито, молча шагали дальше.

Потом князь увидел тонкий дымок над лесом, услышал еле различимый стук топора и наконец в плотную наехала на живого человека.

То был молодой, лет шестнадцати, бортник. С дымящимся куском трута в одной руке и с топором — в другой бортник только занес топор, чтобы вырубить на корне дуба свою мету, и не успел укрыться. От неожиданности он так и замер с открытом ртом и с занесенным над головой топором.

Ингварь улыбнулся и сошел с коня.

— Промышляешь?

Молодой бортник посмотрел зачем-то вверх, где меж голых еще ветвей жужжали над темным лазом в дупло пчелы, и пробормотал:

— Стало быть, так…

— Давно этим делом занимаешься?

— Занимались батюшка с дедом, да полонили их обоих.

— Татары?

— Они.

— Не боишься в лесу-то?

Бортник опустил топор и расправил плечи:

— Боишься — не боишься, а промышлять надо. Избу строить буду. Вот и бортничаю.

— И избу будешь строить? — уже весело спросил князь.

— А как же? Век в лесной ямине не проживешь…

Ингварь оглянулся на своих воинов и указал им глазами на бортника. Потом вынул из-за пазухи кожаную кису и достал из нее золотую гривну.

— Вот тебе от рязанского князя. Крепче строй себе избу, надежнее.

Бортник нерешительно взял гривну, подержал ее на ладони и протянул обратно Ингварю:

— Это нам ни к чему… Избу будем строить топором. Золото князю годится…

Ингварь улыбнулся шире, принял гривну, потом показал рукой на запасного буланого коня, что держал в поводу его стремянный:

— А конь для хозяина пригодится? Вот такой. А?

Бортник принял это за шутку и повеселевшим голосом ответил:

— Кто ж коню не рад, да еще дареному!

Ингварь передал ему повод от коня, потом пустил на своего коня с места в рысь к городку Красному на Осетре.

Молодого князя жители Заразска встретили с ликованием.

Напуганные рассказами о татарских зверствах, люди видели в гибели всех рязанских князей предзнаменование великих горестей для всей Руси. Многие собирались двинуться по весне в Киевскую Русь и осесть где-нибудь на тихих берегах Сейма или Десны. И вдруг появился молодой князь Ингварь!

Из ближних к городку селений два дня сбегался народ посмотреть на князя, а посмотревши, люди становились уверенными в том, что никакая сила не заставит их оставить врагу родные места.

Отряд князя Ингваря, направившегося в сторону Пронска, с каждым днем пополнялся все новыми и новыми волнами.

Примечания

1

мурома и ерзя — группы, на которые делилась мордовская народность

(обратно)

2

переводчик

(обратно)

3

кошель или мешок, затягиваемый шнурком

(обратно)

4

плен

(обратно)

5

занимающийся лесным пчеловодством

(обратно)

6

плащ

(обратно)

7

горница в княжеском доме

(обратно)

8

титул, звание

(обратно)

9

частокол, забор

(обратно)

10

Каспийское море

(обратно)

11

мелкий татарский феодал

(обратно)

12

вестники

(обратно)

13

услужившие князю за столом

(обратно)

14

металлический шлем с острием, на конце которого обычно была небольшая шишка

(обратно)

15

небольшой новый поселок

(обратно)

16

поминки по умершим

(обратно)

17

древнее выражение, переделанное с греческого и означающее: «на многие лета»

(обратно)

18

летняя женская одежда в древней Руси

(обратно)

19

в старину праздничный головной убор женщины

(обратно)

20

конский хвост на древке, как знак власти

(обратно)

21

здесь: князь, потерявший родовое старшинство и всеми презираемый

(обратно)

22

мусульманский священник

(обратно)

23

состязание

(обратно)

24

верхняя одежда

(обратно)

25

старинное оружие — тяжелая дубина с утолщенным концом

(обратно)

26

населенные места

(обратно)

Оглавление

  • Злодеяние в Исадах
  • Княжой пестун
  • На конях, с копьем и луком
  • Булат пытают огнем
  • Честь юного витязя
  • Черниговская княжна
  • Красная горка
  • На отчий удел
  • Татары идут!
  • Дом «около врат»
  • Дикое поле
  • Мост калиновый
  • Навстречу татарской орде
  • В татарском стане
  • Меч занесен
  • Битва на Ранове
  • Убийство Олега Красного
  • Смерть княгини Евпраксии
  • Поют на руси славу богатырскую
  • Там, где пали храбрые
  • Стоит Русская земля!
  • Мертвая Рязань встала!
  • Единоборство
  • Гибель Евпатия Коловрата
  • Цветы на пепелище Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Евпатий Коловрат», Василий Дмитриевич Ряховский

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства