Эрнст Теодор Амадей Гофман Мастер Мартин-бочар и его подмастерья
Наверно, любезный читатель, и твое сердце охватывает какая-то таинственная меланхолия, когда ты бродишь по местам, где чудесные памятники старинного немецкого искусства, красноречиво свидетельствуя о благочестивом усердии их творцов, воскрешают перед тобой прекрасное прошлое во всем его блеске и всей его правдивости. Не кажется ли тебе тогда, что ты вошел в покинутый дом? Еще лежит на столе раскрытая священная книга, которую читал отец семейства; еще натянута на стене богатая пестрая ткань, над которой трудилась хозяйка; в красивых шкафах разместились драгоценные подарки, полученные в торжественные дни, создания искусного ремесла. Кажется, вот сейчас войдет кто-нибудь из живущих в доме и окажет тебе радушный прием. Но напрасно ты будешь ждать появления тех, кого умчало вечно движущееся колесо времени, – так отдайся же во власть прекрасной мечты, и перед тобой предстанут старые мастера, чьи речи полны такого благочестия и такой мощи, что ты содрогнешься, услышав их. И только тогда тебе откроется глубокий смысл их творений, ибо ты превратишься в их современника и тебе станет понятно время, создавшее и самого мастера и дело его рук. Но – увы! – бывает ведь и так, что в ту самую минуту, когда ты хочешь заключить в нежные объятия прелестное видение, оно уносится на ярких утренних облаках, вспугнутое шумной дневной суетой, а ты, с глазами, полными жгучих слез, смотришь вслед тускнеющему лучу. Так внезапно пробуждает тебя от прекрасного сна грубое прикосновение бушующей кругом жизни, и тебе ничего не остается, кроме глубокого страстного томления, которое сладостным трепетом наполняет твою грудь.
Тот, кто пишет для тебя, любезный читатель, эти страницы, испытывал подобные чувства всякий раз, как путь его лежал через славный город Нюрнберг.
Любуясь то чудесным фонтаном на рыночной площади, то гробницей святого Себальда или дарохранительницей в церкви святого Лаврентия, то созерцая в старом замке и в ратуше исполненные мастерства и глубины произведения Альбрехта Дюрера[1], он всецело отдавался сладостным мечтам, переносившим его в величавое прошлое старого имперского города. Он вспоминал простодушные стихи патера Розенблюта[2]:
О Нюрнберг, чести колыбель, Твоя стрела угодила в цель, Ее сама премудрость послала, И истина в тебе воссияла.[3]Перед его внутренним взором вставали яркие картины той трудолюбивой норы, когда в жизни усердных горожан искусство и ремесло шли рука об руку и светлой радостью наполняли его душу. Поэтому позволь, любезный читатель, показать тебе одну из этих картин. Быть может, тебе доставит удовольствие взглянуть на нее, и ты даже весело улыбнешься; быть может, дом мастера Мартина станет для тебя родным и ты рад будешь посидеть среди его чанов и жбанов. Что ж! Ведь это было бы как раз то самое, чего всей душой желал бы пишущий эти строки.
1. Как мастер Мартин был выбран цеховым старшиной и как благодарил за это
Первого мая лета тысяча пятьсот восьмидесятого, согласно давним обычаям и правилам, было созвано торжественное собрание почтенного цеха бочаров, или бондарей, свободного имперского города Нюрнберга[4]. Незадолго до того похоронили одного из цеховых старшин, или так называемых свещеносцев[5], и надо было выбрать нового. Выбор пал на мастера Мартина. В самом деле, едва ли кто мог сравниться с ним в искусстве делать прочные и красивые бочки, никто лучше не разумел винного дела, благодаря чему он и был поставщиком у самых знатных господ и ни в чем не знал недостатка, даже прямо был богат. Вот почему, когда произошло избрание мастера Мартина, достойный Якобус Паумгартнер, наблюдавший за ремеслами советник магистрата, сказал:
– Вы весьма хорошо сделали, друзья мои, что избрали вашим старшиной мастера Мартина, ибо дело, доверенное ему, будет в самых надежных руках. Все, кто знает мастера Мартина, высоко чтят его за искусство хранить и холить благородное вино и за его великую опытность в этом деле. Его похвальное усердие, его жизнь, добродетельная, несмотря на все богатство, которое он приобрел, всем вам да послужит примером. Так позвольте же, дорогой мастер Мартин, приветствовать вас как нашего достойного старшину!
С этими словами Паумгартнер поднялся и сделал несколько шагов, раскрыв объятия и ожидая, что мастер Мартин выступит к нему навстречу. Тот оперся обеими руками на ручки кресла и поднялся так медленно и грузно, как это только и было возможно при его дородстве, и столь же медленно приблизился к Паумгартнеру, которому и позволил себя обнять.
– Что же, – молвил Паумгартнер, несколько удивленный тем, что мастер Мартин так вяло отзывается на все это, – что же, мастер Мартин, или вам не по сердцу, что мы вас избрали нашим старшиной?..
Мастер Мартин откинул голову, по своему обыкновению, положил руки на толстый живот, выпятил нижнюю губу, широко раскрытыми глазами оглядел собрание и обратился к Паумгартнеру с такой речью:
– Полно, достойный господин Паумгартнер, как могло бы мне быть не по сердцу то, что мне и подобает? Кто откажется взять плату за честный труд, кто с порога своего дома прогонит злостного должника, если тот наконец принес деньги, давно уже взятые им взаймы? Наконец-то, милые вы люди (так обратился мастер Мартин к мастерам, сидевшим вокруг него), наконец-то вы дождались, что именно я должен стать старшиной нашего достославного цеха. Ну, а каким, по-вашему, должен быть старшина? Должен ли он быть самым искусным в своем ремесле? Подите и поглядите на мою сорокаведерную бочку, сделанную без помощи огня, – это лучшая моя работа, – и скажите, может ли кто из вас похвалиться работой, которая сравнилась бы с ней прочностью и красотой? Или вы считаете, что у старшины должны быть деньги и всякое добро? Приходите ко мне в дом, я открою лари и сундуки, и вы не нарадуетесь светлому блеску золота и серебра. Или старшине от всех должен быть почет – и от знатных людей и от малых? Спросите-ка почтенных господ, что сидят в нашей ратуше, спросите князей и рыцарей, живущих вокруг нашего славного города Нюрнберга, спросите его преосвященство епископа Бамбергского, спросите, какого они мнения о мастере Мартине? Что ж! Я думаю, вы ничего дурного не услышите! – При этих словах мастер Мартин с довольным видом похлопал себя но толстому животу, полузакрыв глаза, усмехнулся и среди тишины, лишь время от времени нарушавшейся подозрительным покашливанием, продолжал в таких выражениях: – Но я вижу, но я знаю, что я должен еще покорно благодарить вас за то, что наконец-то на этих выборах господь просветил ваши умы. Что ж! Когда я получаю плату за свой труд, когда должник приносит мне деньги, я ведь делаю помету внизу счета или под распиской: "С благодарностью получил, Томас Мартин, мастер бочар". Так и вас всех поблагодарю я от всего сердца за то, что вы избрали меня вашим старшиной и свещеносцем и погасили тем самым свой давний долг. Впрочем, и я вам обещаю, что честно и усердно буду исполнять свой долг. Всему цеху, каждому из вас, если надо будет, я помогу и делом и советом и сил своих не пожалею. Уж я порадею о том, чтобы славное наше ремесло осталось в такой же чести, как и сейчас. Прошу вас, почтенный наш господин советник, и всех вас, дорогие друзья и мастера, пожаловать в будущее воскресенье ко мне на веселый пир. За добрым стаканом гоххеймера, иоганнисбергера или другого благородного вина, какое только найдется в моем богатом погребе и какого вам захочется отведать, мы весело потолкуем о том, что теперь полезнее всего будет сделать для нашего блага! Итак, добро пожаловать!
Лица почтенных мастеров, заметно нахмурившиеся во время надменной речи мастера Мартина, теперь прояснились, и глухое молчание сменилось оживленной болтовней, причем немало слов было сказано о высоких заслугах господина Мартина и его превосходном погребе.
Все обещали прийти в воскресенье и протягивали руки новоизбранному свещеносцу, который с чувством пожимал их, а некоторых мастеров слегка еще и прижимал к своему животу, как если бы собирался их обнять. Расстались веселые и довольные.
2. О том, что далее происходило в доме мастера Мартина
Чтобы попасть к своему жилищу, советник магистрата Якобус Паумгартнер должен был пройти мимо дома мастера Мартина. Когда оба они, Паумгартнер и Мартин, поравнялись с дверью этого дома и Паумгартнер собрался уж было дальше, мастер Мартин снял свою шапочку и, почтительно отвесив поклон, такой низкий, какой только мог отвесить, молвил советнику:
– Ах, только бы вы не погнушались зайти на часок в мой жалкий домишко, дорогой и достойный господин мой! Уж не откажите, порадуйте и утешьте меня вашими мудрыми речами.
– Что же, любезный мастер Мартин, – улыбаясь, ответил Паумгартнер, посидеть у вас я рад, только почему это ваш дом вы называете жалким домишкой? Я же знаю, что по убранству и драгоценной утвари с ним не сравнятся дома наших самых богатых горожан! Ведь вы совсем недавно отстроили его, и он стал украшением нашего славного имперского города, а о внутренней отделке я и не говорю – ею мог бы гордиться и дворянин!
Старый Паумгартнер был прав, ибо, как только отворялась дверь, до блеска начищенная воском, с пышными медными украшениями, вы оказывались в просторных сенях, где пол был выложен плитками, где на стенах висели картины, где стояли искусно сделанные шкафы и стулья и все напоминало убранный по-праздничному зал. И каждый охотно подчинялся приказанию в стихах, которые были начертаны на дощечке, висевшей возле самой двери:
Кому нужда на порог ступить, Тот должен в чистой обуви быть, Но то пусть пыль с башмаков стряхнет, Чтоб не вышло потом хлопот. А толковых учить ни к чему, Знают сами порядок в дому.День был жаркий, с наступлением сумерек и в комнате стало душно, поэтому своего благородного гостя мастер Мартин повел в просторную и прохладную "чистую поварню". Так называлась тогда в домах богатых горожан комната, которую только для виду отделывали наподобие кухни и украшали всякого рода дорогой хозяйственной утварью, не служившей для приготовления пищи. Мастер Мартин, как только вошел сюда, громко крикнул:
– Роза! Роза!
Тотчас же отворилась дверь, и в комнату вошла Роза, единственная дочь мастера Мартина.
Постарайся, дражайший читатель, как можно отчетливее вообразить себе в эту минуту непревзойденные творения нашего великого Альбрехта Дюрера. Пусть словно живые встанут перед тобой чудесные образы чудесных девушек, исполненные великой прелести, сладостной кротости и благочестия, такие, какими их можно увидеть на его картинах. Представь себе гибкий благородный стан, прекрасный лилейно-белый лоб, румянец на щеках, нежный, как аромат роз, тонкие вишнево-алые жгучие губы, мечтательно-кроткие глаза, скрывающиеся за темными ресницами, как лунный луч скрывается за сетью листвы, представь себе шелковистые волосы, искусно заплетенные в красивые косы, представь себе всю небесную красоту этих девушек, и ты увидишь прелестную Розу. Да и как бы иначе мог рассказчик описать тебе это небесное дитя? Но да будет здесь позволено вспомнить еще об одном одаренном талантами молодом художнике, в чье сердце проник яркий свет того доброго старого времени. Мы говорим о немецком живописце Корнелиусе[6], живущем в Риме. "Я не знатна и не прекрасна". Такою, какой на рисунках Корнелиуса к Гетеву "Фаусту" изображена Маргарита[7], произносящая эти слова, следует представить себе и Розу в те минуты, когда, полная набожной, целомудренной робости, она отвечала отказом на сватовство спесивых женихов.
Роза по-детски смиренно поклонилась Паумгартнеру, взяла его руку и поцеловала ее. Бледные щеки старика окрасились ярким румянцем, и, подобно тому как вечерний луч, вспыхивая в последний раз, золотит темную листву, в глазах его засверкал огонь давно минувшей молодости.
– Ну, – звонко воскликнул он, – ну, любезный мой мастер Мартин, вы зажиточный, вы богатый человек, но прекраснейший дар, которым наградил вас господь, – это ваша милая дочка Роза! Если уж у нас, стариков советников, радуется сердце и мы не можем отвести наших близоруких глаз, когда глядим на милое дитя, то как же осуждать молодых людей за то, что они, встретив вашу дочку на улице, останавливаются будто вкопанные и уподобляются каменным изваяниям? В церкви они только и знают, что глазеть на нее, а не на святого отца; когда у нас гулянье на Аллервизе[8] или где еще, они, к досаде всех остальных девушек, преследуют вздохами, влюбленными взглядами и сладкими, как мед, речами только вашу дочь. Что ж, мастер Мартин! Зятя вы можете себе выбрать между нашими молодыми дворянами или где вам будет угодно.
Лицо мастера Мартина нахмурилось, покрылось морщинами; он велел дочери принести благородного старого вина и, когда она вышла, вся зардевшись и потупив глаза, молвил Паумгартнеру:
– Полно, сударь мой, это правда, что дочери моей дана необычайная красота и что и меня тем самым щедро одарило небо, но как же вы-то можете говорить об этом в присутствии девушки? А что до зятя дворянина, то все это пустяки.
– Молчите, – со смехом ответил Паумгартнер, – молчите, мастер Мартин! От избытка сердца глаголют уста! Поверьте, и моя ленивая старческая кровь разыгрывается, когда я вижу Розу. А если я прямо говорю о том, что и сама она прекрасно знает, беды от этого никакой не будет.
Роза принесла вино и два высоких стакана. Мартин выдвинул на середину комнаты тяжелый, украшенный причудливой резьбою стол. Едва только старики успели усесться, едва только мастер Мартин наполнил стаканы вином, перед домом раздался конский топот. Всадник, видимо, остановился, а затем в сенях раздался его голос. Роза поспешила туда и возвратилась с известием, что это старый рыцарь Генрих фон Шпангенберг и что он желает зайти к мастеру Мартину.
– Ну, – воскликнул мастер Мартин, – стало быть, нынче для меня счастливый и радостный вечер, раз ко мне заехал мой добрый старый заказчик! Наверно, новые заказы, наверно, придется мне приняться за новую работу! Тут он со всей поспешностью, насколько это было в его силах, бросился навстречу желанному гостю.
3. Про то, как мастер Мартин выше всех других ремесел ставил свое ремесло
Гоххеймер пенился в красивых граненых стаканах и развязал трем старикам язык. Старый Шпангенберг, еще бодрый и веселый, несмотря на свои преклонные годы, особенно хорошо умел рассказывать всякие забавные истории о беспечных днях своей молодости, так что у мастера Мартина порядком тряслось брюхо, и от чрезмерного смеха ему то и дело приходилось отирать слезы. Да и господин Паумгартнер вовсе забыл о той важности, какая приличествует советнику магистрата, и наслаждался благородным напитком и веселой беседой. Когда же Роза снова вошла в комнату с опрятной корзинкой на руке, вынула из нее столовое белье, ослепительно чистое, словно только что выпавший снег, когда она, деловито, как и подобает хозяйке, расхаживая взад и вперед, накрыла стол и уставила его всякими яствами, которые приправлены были пряностями, когда она с милой улыбкой попросила гостей не побрезговать тем, что было приготовлено в такой спешке, смех и разговоры замолкли. Оба, и Паумгартнер и Шпангенберг, не сводили горящих глаз с очаровательной девушки, и сам мастер Мартин, откинувшись в кресле и сложив руки, с довольной улыбкой смотрел на ее хозяйственные хлопоты. Роза собиралась уйти, но вдруг старый Шпангенберг по-юношески стремительно вскочил с места, схватил девушку за плечи и воскликнул, меж тем как светлые слезы струились из его глаз: "О милый, кроткий ангел, добрая, чудная девушка!" – потом два-три раза поцеловал ее в лоб и, как будто погрузившись в глубокую задумчивость, вернулся на свое место. Паумгартнер поднял стакан за здоровье Розы.
– Да, – заговорил Шпангенберг, когда Роза ушла, – да, мастер Мартин, небо, послав вам дочь, наградило вас сокровищем, которому вы и цены не знаете. Она откроет вам путь к великим почестям: разве всякий, кто бы он ни был, к какому бы сословию ни принадлежал, не захотел бы стать вашим зятем?
– Вот видите, – перебил его Паумгартнер, – видите, мастер Мартин, вот и благородный господин фон Шпангенберг думает так же, как и я! Я уже представляю себе мою милую Розу невестой дворянина, в богатом жемчужном уборе на чудесных белокурых волосах.
– Любезные господа, – начал мастер Мартин, совсем уж раздосадованный, любезные господа, что это вы говорите все об одном, а сам-то я по-настоящему еще и не думаю об этом деле? Моей Розе сейчас исполнилось восемнадцать лет, а такому юному созданию еще нечего высматривать себе жениха. Во всем, что будет впредь, полагаюсь я всецело на волю божью. Одно лишь знаю наверное, что ни дворянин, ни кто другой не добьется руки моей дочери, а только бочар, и притом самый сведущий, самый искусный в моем ремесле. Разумеется, если он только будет люб моей дочери, ибо ни за что на свете я не стану принуждать мое милое дитя, а уж менее всего – принуждать к замужеству, которое ей было бы не но сердцу.
Шпангенберг и Паумгартнер, весьма удивленные странными словами мастера Мартина, взглянули друг на друга. Наконец Шпангенберг, чуть покашляв, снова начал:
– Так ваша дочь не может выбрать жениха в другом сословии?
– Да сохранит ее от этого господь! – ответил Мартин.
– Но, – продолжал Шпангенберг, – если бы искусный мастер другого благородного ремесла, может быть, золотых дел мастер или даже иной даровитый художник-живописец, посватался к вашей Розе и понравился ей несравненно больше, чем все другие молодые люди, что тогда?
– "Покажи мне, – ответил Мартин, откинув голову, – покажи мне, милый мой юноша, молвил бы я ему, ту сорокаведерную бочку, над которой ты потрудился, – твою работу на звание мастера". А если он не смог бы это сделать, то я бы приветливо отворил дверь и учтиво попросил бы его попытать удачи где-нибудь в другом ремесле.
– А если бы, – снова молвил Шпангенберг, – а если бы этот юноша сказал: "Такой маленькой вещицы у меня не найдется, но пойдемте на рынок, поглядите на тот большой дом, что смело возносит ввысь свою стройную кровлю, – это моя работа на звание мастера!"
– Ах, сударь, – нетерпеливо перебил мастер Мартин речь Шпангенберга, зачем это вы стараетесь переубедить меня? Ремесло моего зятя должно быть то же, что и мое, ибо – так я считаю – мое ремесло есть самое прекрасное на свете. Неужто вы думаете, будто достаточно уметь стягивать доски обручами, чтобы получилась крепкая бочка? Ну разве не прекрасно, разве не чудесно уже одно то, что для нашего ремесла требуется умение хранить и холить чудный дар небес – благородное вино, чтобы оно становилось все лучше и со всей силой и сладостью пронизывало нас, как истинный пламенный дух жизни? А как делается сама бочка? Разве мы не должны, если только хотим, чтоб работа удалась, сперва все точно вычертить и вычислить? Мы должны уметь считать и мерить, ибо как иначе могли бы мы определять пропорции бочки и сколько в ней умещается? Эх, милостивый господин, сердце веселится в груди, когда я начинаю собирать какую-нибудь хорошую бочку, когда уже все части хорошо выструганы и пригнаны и подмастерья, взмахнув колотушками, ударяют по клиньям: тук-тук, тук-тук! Веселая музыка! И вот стоит бочка, построена на славу, а я приосаниваюсь, беру в руки резец и на дне ее ставлю знак моего ремесла, известный всем добрым погребщикам и чтимый ими. Вы заговорили о зодчих, милостивый господин. Ну что ж, такой вот красивый дом – отличное дело, но если б я был зодчий и мне случилось идти мимо моего собственного произведения, а сверху бы на меня глядела какая-нибудь грязная душонка, какой-нибудь негодник, жалкий плут, купивший этот дом, мне до глубины души было бы стыдно; с досады и с тоски мне пришла бы охота разрушить мое собственное произведение. Но с моими постройками ничего такого не может случиться. В них навсегда поселяется дух самый чистый на земле – благородное вино. Благословенье божье на ремесло мое!
– Ваше похвальное слово, – молвил Шпангенберг, – выражает хорошую и достойную мысль. Вам делает честь, что вы так высоко цените ваше ремесло, но не сердитесь, если я все еще не могу оставить вас в покое. Что, если бы и вправду к вам явился дворянин и посватался к вашей дочери? Ведь когда по-настоящему дойдет до дела, многое может устроиться и совсем иначе, чем думали раньше.
– Ах, – не без раздражения воскликнул мастер Мартин, – что бы мне оставалось еще сделать, как не поклониться поучтивее и не сказать: "Милостивый господин, если б вы были исправный бочар, но ведь…"
– Послушайте еще, – перебил его Шпангенберг, – а если бы в один прекрасный день перед вашим домом остановился красавец дворянин, верхом на гордом коне, пышно одетый, с блестящей свитой, и стал бы просить в жены вашу дочь?
– Ну что ж! Ну что ж! – с еще большим раздражением воскликнул мастер Мартин. – Я бы тут со всех ног бросился к дверям, закрыл бы их на все замки, крикнул бы ему, гаркнул бы на него: "Поезжайте дальше! Поезжайте дальше, мой благородный рыцарь, такие розы, как моя, цветут не для вас, мой погреб, мои червонцы вам по вкусу, так вы и девочку хотите взять в придачу… Ну вот, поезжайте дальше! Поезжайте дальше!"
Старик Шпангенберг с налившимся кровью лицом встал, оперся обеими руками о стол и опустил глаза.
– А теперь, – молвил он, помолчав немного, – последний вопрос, мастер Мартин. Если бы этот рыцарь, остановившийся перед вашим домом, был мой собственный сын, если бы я сам вместе с ним остановился перед вашим домом, вы бы тоже заперли дверь, вы бы тоже решили, что мы явились ради вашего погреба, ради ваших золотых?
– Отнюдь нет, – ответил мастер Мартин, – отнюдь нет, дорогой и милостивый мой господин, я бы учтиво отворил вам дверь, все в моем доме было бы к вашим и вашего сына услугам, но что до моей Розы, я бы сказал: "Если бы только небу угодно было, чтобы ваш смелый рыцарь стал хорошим бочаром, не было бы для меня на всей земле зятя более желанного, чем он, а теперь…" Но все же скажите, дорогой и достойный господин мой, зачем это вы дразните и мучите меня такими странными вопросами? Посмотрите, совсем расстроился наш веселый разговор, стаканы стоят нетронутые! Оставим-ка в покое и зятя и свадьбу Розы, пью за здоровье вашего сына, о котором я слышал, что он красавец! – Мастер Мартин взял в руки свой стакан.
Паумгартнер последовал его примеру и воскликнул:
– А теперь покончим с неприятными разговорами, и да здравствует ваш храбрый рыцарь!
Шпангенберг чокнулся и сказал с принужденной улыбкой:
– Вам нетрудно догадаться, что я все это говорил в шутку, ведь сыну моему надлежит искать себе невесту среди знатнейших девиц, и только дикое любовное безумие могло бы его заставить, забыв о своем сане и рождении, посвататься к вашей дочери. Но все же вы могли бы чуть полюбезнее ответить на мой вопрос.
– Ах, дорогой господин, – отвечал мастер Мартин, – даже и в шутку я не мог бы ответить иначе, чем я ответил бы, если б на самом деле случилось такое дивное дело, какое вы тут выдумали. Впрочем, не обижайте меня; ведь и сами вы должны признать, что я лучший бочар в этих краях, что в вине я понимаю толк, что я крепко и верно соблюдаю мудрый винный устав в бозе почившего императора нашего Максимилиана, что я человек благочестивый и ненавижу всякое беззаконие, что на мою сорокаведерную бочку выпариваю всегда лишь самую малость чистой серы, которая дает нужную крепость. И во всем этом, мои дорогие, достойные гости, вы можете убедиться по вкусу моего вина.
Шпангенберг, заняв прежнее место, старался придать своему лицу выражение более веселое, а Паумгартнер изменил предмет разговора. Но подобно тому, как расстроенные струны музыкального инструмента все время ослабевают и музыкант тщетно силится вызвать вновь те благозвучные аккорды, что слышались раньше, так и между стариками уже не ладился разговор. Шпангенберг кликнул своих слуг и, чрезвычайно недовольный, покинул дом мастера Мартина, в который он входил такой веселый и благодушный.
4. Предсказание старой бабушки
Мастер Мартин был несколько смущен тем, что его добрый старый заказчик так угрюмо расстался с ним, и, обращаясь к Паумгартнеру, который только что допил последний стакан и собирался уходить, промолвил:
– Право же, я совсем не понимаю, что старик хотел сказать своими речами и отчего это он напоследок рассердился.
– Дорогой мастер Мартин, – начал Паумгартнер, – вы достойный и благочестивый человек и, разумеется, вправе придавать цену тому, что с божьей помощью идет добрым порядком и что доставило вам богатство и почет. Но только надо остерегаться хвастливой гордости: она противна христианскому духу. С вашей стороны нехорошо уже было то, что в сегодняшнем собрании вы поставили себя выше всех прочих мастеров цеха; пусть вы больше, чем другие, понимаете в вашем ремесле, но когда вы прямо в лицо говорите такие вещи, это может вызвать только гнев и досаду. А потом – здесь, вечером! Ведь нельзя же быть в таком ослеплении, чтобы в словах Шпангенберга не видеть шутливого желания испытать, как далеко может зайти ваша упрямая гордость. Достойного старика больно должны были задеть ваши слова о том, что в каждом дворянине, который сватается к вашей дочери, вы предполагаете низкие, корыстные цели. И все еще было бы хорошо, если бы вы удержались, когда Шпангенберг заговорил о своем собственном сыне. Что, если б вы сказали ему: "Да, дорогой, достойный господин мой, достаточно того, что сами вы, как сват, приедете с вашим сыном – такой чести я уж никак не ожидал, тут я поколебался бы и в самом твердом решении". Да, если б вы молвили такие слова, старик Шпангенберг, вовсе забыв о своем крайнем неудовольствии, весело улыбнулся бы, и к нему вернулось бы прежнее благодушие, и ничего худого тут бы не было.
– Браните меня, – сказал мастер Мартин, – браните меня на чем свет стоит, я точно заслужил это, но когда старик начал молоть весь этот вздор, у меня дыханье сперлось, я не мог иначе ответить ему.
– И потом, – продолжал Паумгартнер, – что за дикое намерение выдать вашу дочь именно за бочара! Вы говорите, что судьбу вашей дочери поручили небу, а сами с земным нелепым упрямством стараетесь предвосхитить решение вечного владыки, определяете тот малый круг, из которого хотите выбрать себе зятя. Это может погубить и вас и вашу Розу. Бросьте, мастер Мартин, бросьте эту нехристианскую, ребяческую, глупую затею, пусть вечный владыка творит свою волю и доброму сердцу вашей дочери внушит правильное решение!
– Ах, достойный господин мой, – молвил в совершенном унынии мастер Мартин, – только теперь я вижу, как я дурно поступил, что не рассказал всего сразу. Вы думаете, только благоговение перед моим ремеслом привело меня к бесповоротному решению выдать Розу за бочара? Нет, это не так, есть тому и другая, дивная и таинственная причина. Не могу отпустить вас, пока вы не узнаете всего: вы не должны на ночь глядя сердиться на меня. Сядьте же, прошу вас от всего сердца, повремените немного. Видите, вот еще стоит бутылка отличного старого вина, которым пренебрег рассерженный рыцарь, останьтесь же, побудьте еще моим гостем!
Паумгартнера удивили настойчивость мастера Мартина и та задушевность, которая была совсем ему не свойственна; казалось, на сердце у него лежит тяжелое бремя, которое ему хочется сбросить. Когда Паумгартнер уселся и выпил стакан вина, мастер Мартин начал так:
– Вы знаете, дорогой, достойный господин мой, что вскоре после рождения Розы моя добрая жена скончалась от последствий тяжелых родов. В то время моя бабушка, древняя старуха, была еще жива, если можно назвать живым человеком существо совершенно глухое, слепое, почти неспособное говорить, двигаться и прикованное день и ночь к постели. Розу мою окрестили: кормилица сидела с ребенком в комнате бабушки. На душе у меня было так грустно, а когда я глядел на прекрасного младенца, я чувствовал такую дивную радость, смешанную в то же время и с тоской, такое глубокое волнение, что был негоден ни для какой работы; молча, погруженный в самого себя, стоял я возле постели старой бабушки, которую почитал счастливой, ибо она уже была свободна от всякой земной скорби. И вот смотрю я на ее бескровное лицо, а она вдруг начинает как-то странно улыбаться; морщины словно разгладились, бледные щеки даже порозовели. Она приподнимается, как будто внезапно почувствовала прилив некой чудесной силы, простирает безжизненные руки, которыми уже не в силах была двигать, и восклицает тихим, нежным голосом: "Роза… милая моя Роза!" Кормилица встает и подносит ей ребенка, а она берет девочку на руки и начинает укачивать. Но вот, достойный господин мой, но вот – представьте себе мое изумление, даже испуг – старуха ясным, твердым голосом запевает на высокий радостный лад песню господина Ганса Берхлера[9], хозяина гостиницы Духа в Страсбурге; а вот и ее слова:
Дева – алые ланиты Роза, будь тверда: Бога помни всегда, Проси у него защиты, Бойся стыда И ложных благ не ищи ты. Домик блестящий – это подношенье, Пряной искрится он струей, В нем ангелов светлых пенье; С чистой душой Внемли, друг мой, Звукам любовного томленья. Кто домик тот драгоценный В твой дом принесет, того Ты можешь обнять блаженно, Отца не спросясь своего, Тот будет суженый твой. Этот домик счастье, и радость, И богатство в дом принесет. Смело гляди вперед, Светлому слову верь, Пусть твоя младость Волей господней цветет.А допев эту песню, тихо и бережно опустила она ребенка на одеяло и, положив ему на лоб свою иссохшую, дрожащую руку, стала шептать невнятные слова, но по ее просветленному лицу ясно было видно, что она читает молитвы. Потом она уронила голову на подушку и в ту минуту, когда кормилица уносила дитя, испустила глубокий вздох. Она скончалась…
– Это, – сказал Паумгартнер, когда мастер Мартин умолк, – это удивительный случай, но все-таки я совсем не понимаю, что есть общего между вещей песней старой бабушки и вашим упрямым желанием выдать Розу именно за бочара.
– Ах, – ответил мастер Мартин, – что же может быть яснее? Старушка, которую в последнюю минуту ее жизни просветил господь, вещим голосом прорекла, что должно случиться с Розой, если она хочет быть счастливой. Жених, что придет с блестящим домиком и принесет богатство, счастье, радость и благодать, – разве он не тот самый искусный бочар, который в моей мастерской построит свой блестящий домик и за него получит звание мастера? В каком ином домике искрится пряная струя, если не в винной бочке? А когда вино начинает бродить, когда оно журчит, и гудит, и плещет, то добрые ангелы носятся на его волнах и поют веселые песни. Да, да! Ни о каком ином женихе старая бабушка и не говорила, а только о бочаре, и так тому и быть.
– Вы, дорогой мастер Мартин, – молвил Паумгартнер, – вы ведь на свой лад разгадываете слова старой бабушки. Не возьму я в толк ваше объяснение и стою на том, что вы всецело должны положиться на волю неба да на сердце вашей дочери, которое, верно, уж найдет правильный ответ.
– А я, – нетерпеливо перебил его мастер Мартин, – я стою на том, что зятем моим должен быть и будет не кто иной, как искусный бочар.
Паумгартнер чуть было не рассердился на упрямство Мартина, однако сдержался и, вставая с места, молвил:
– Позднее уж время, мастер Мартин, довольно нам бражничать и беседовать, вино и разговор нам, кажется, не идут уже больше впрок.
Когда они затем вышли в сени, там оказалась молодая женщина с пятью мальчиками, из которых старшему могло быть разве что лет восемь, а младшему – года полтора. Женщина плакала навзрыд. Роза поспешила навстречу отцу и гостю и сказала:
– О господи! Умер Валентин, вот его вдова с детьми.
– Что? Умор Валентин? – воскликнул в замешательстве мастер Мартин. Несчастье-то какое, несчастье какое! Подумайте, – обратился он вслед за тем к Паумгартнеру, – Валентин – искуснейший из моих подмастерьев, и притом усердный и скромный. Недавно, отделывая большую бочку, он сильно ранил себя скобелем, рана делалась все более опасной, началась у него горячка – и вот он умер в расцвете лет. – Тут мастер Мартин подошел к безутешной вдове, которая, обливаясь слезами, сокрушалась, что теперь ей, верно, придется погибнуть в горе и нищете. – Да что вы, – сказал Мартин, – да что вы обо мне думаете? Ведь ваш муж у меня на работе нанес себе ту опасную рану. Разве я могу после этого оставить вас в беде? Нет, отныне вы все принадлежите к моему дому. Завтра или когда вы назначите, мы похороним вашего бедного мужа, а вы с вашими мальчиками переезжайте на мою мызу у Девичьих ворот, там у меня славная мастерская под открытым небом, и там я всякий день работаю с моими подмастерьями. Там вы можете ведать хозяйством, а ваших славных мальчиков я воспитаю, как своих сыновей. И знайте еще, что я и вашего старика отца беру к себе в дом. Хороший он был бочар, пока силы его не покинули. Что ж! Если он и не может держать в руке колотушку, топор или натяжник и работать на фуганке, то все-таки он еще в силах владеть теслом или обстругивать обручи. Словом, он, так же как и вы, должен поселиться в моем доме.
Если бы мастер Мартин не поддержал вдову, она, потрясенная пережитым и исполненная чувства глубокой благодарности, едва не лишившись чувств, упала бы к его ногам.
Старшие мальчики повисли на полах его камзола, а двое маленьких, которых Роза взяла на руки, протягивали к нему свои ручонки, как будто они всё поняли. Старый Паумгартнер, с глазами полными слез, улыбаясь, сказал:
– Мастер Мартин, нельзя на вас сердиться! – и пошел домой.
5. Как познакомились молодые подмастерья Фридрих и Рейнхольд
На живописном, зеленом пригорке в тени высоких деревьев лежал статный молодой подмастерье по имени Фридрих. Солнце уже зашло, и только алое пламя полыхало на горизонте. Вдали совершенно отчетливо был виден славный имперский город Нюрнберг, расстилавшийся в долине и смело возносивший свои гордые башни в вечернем сиянии, которое своим золотом обливало их верхи. Парень облокотился на свой дорожный ранец, лежавший рядом, и мечтательно смотрел на долину. Потом сорвал несколько цветков, которые росли вокруг него в траве, и подбросил их вверх, навстречу вечернему сиянию, потом вновь с грустью посмотрел вперед, и горячие слезы заискрились в его глазах. Наконец он поднял голову, простер вперед обе руки, как будто хотел обнять милое ему существо, и звонким приятным голосом запел такую песню:
Страна родная, Ты вновь предо мной, Чистой душой Был верен тебе всегда я. Алый закат, розовей! Я видеть хочу лишь розы; В цвете вешней любви Ты мне яви Дивные, нежные грезы. Ты порваться готова, грудь? Твердой в страданье и счастье будь! О закат золотой, Ты посланец любви святой, Вздохи, слезы мои К ней донеси ты И, если умру, Розам нежным скажи ты, Что любовью душа изошла.Пропев эту песню, Фридрих достал из своего ранца кусок воска, согрел его у себя на груди и начал тщательно и искусно лепить прекрасную розу с множеством тончайших лепестков. Занятый этим делом, он напевал отдельные строфы из своей песни и, всецело погрузившись в самого себя, не замечал, что за его спиной давно уже стоит красивый юноша и пристально следит за его работой.
– Послушайте, друг, – начал юноша, – ведь то, что вы мастерите, прекрасная вещица.
Фридрих испуганно оглянулся, но когда он увидел темные, приветливые глаза незнакомого юноши, ему стало казаться, будто он давно уже знает его; улыбнувшись, он ответил:
– Ах, милостивый господин, стоит ли вашего внимания эта безделка, которая служит мне для времяпрепровождения в пути?
– Ну, – продолжал незнакомый юноша, – если вы безделкой называете этот нежный цветок, так поразительно напоминающий настоящую розу, то, значит, вы очень искусный и умелый лепщик. Вы доставили мне двойное удовольствие. Меня за душу хватала нежная песня, которую вы так славно пропели на голос Мартина Хешера, теперь же я восторгаюсь вашим умением обращаться с воском. А куда вы думаете дойти еще нынче?
– Цель, – отвечал Фридрих, – цель моего странствия тут, у нас перед глазами. Я иду на свою родину, в славный имперский город Нюрнберг. Но солнце уже село, и потому я хочу переночевать там внизу, в деревне; завтра, рано утром, снова в путь, и к полудню я буду в Нюрнберге!
– Ах вот как, – весело воскликнул юноша, – это удачно! Нам по пути, я тоже собираюсь в Нюрнберг. Я вместе с вами переночую в деревне, и завтра же отправимся дальше. А теперь поговорим еще немножко. – Юноша, которого звали Рейнхольд, сел в траву рядом с Фридрихом и продолжал: – Не правда ли, ведь я не ошибаюсь, вы искусный литейщик; это я вижу по тому, как вы лепите, а может быть, вы золотых и серебряных дел мастер?
Фридрих печально опустил глаза и с унынием молвил:
– Ах, милостивый господин, вам кажется, будто я гораздо лучше и выше, чем есть на самом деле. Скажу вам сразу же, что изучил я бочарное дело и иду в Нюрнберг наниматься на работу к одному известному мастеру. Теперь вы, верно, будете презирать меня за то, что не умею я ни лепить, ни отливать разные чудесные фигуры, а только наколачиваю обручи на бочки да на бадьи.
– Мне презирать вас за то, что вы бочар? Ведь я же и сам не кто иной, как бочар.
Фридрих уставился на него и не знал, что и подумать, ибо наряд Рейнхольда менее всего подходил для странствующего бочара-подмастерья. Камзол тонкого черного сукна, обшитый тисненым бархатом, нарядный воротник, короткая широкая шпага, шапочка с пером, свешивающимся вниз, скорее обличали в нем богатого купца, а между тем в лице юноши, во всей его внешности было что-то необыкновенное, не позволявшее примириться с мыслью о том, что это может быть купец. Рейнхольд заметил недоумение Фридриха, раскрыл свою котомку, вынул фартук и набор инструментов и воскликнул:
– Так смотри же, друг, смотри! Ты все еще продолжаешь сомневаться, что я тебе товарищ? Я знаю, тебя удивляет мое платье, но я из Страсбурга, а там бочары ходят такие же нарядные, как дворяне. Правда, что и мне, так же как тебе, хотелось прежде чего-то другого, но главное для меня теперь – это бочарное ремесло, и на него я возлагаю большие и прекрасные надежды. Разве не было то же самое и с тобой, товарищ? Но мне почудилось, что над твоей ясной молодой жизнью невзначай нависла и бросает на нее свою тень темная туча и ты не в силах радостным взором оглядеться вокруг себя. Песня, которую ты спел, полна была любовного томления и скорби, и слышались в ней звуки, которые словно вырвались из моей груди, и мне кажется, будто я уже знаю все, что ты в себе затаил. Тем более ты должен довериться мне, – разве в Нюрнберге мы и без того не сделаемся добрыми товарищами и не останемся ими потом? – Рейнхольд одной рукой обнял Фридриха и приветливо заглянул ему в глаза.
Затем Фридрих сказал:
– Чем больше я на тебя гляжу, добрый товарищ, тем сильнее тянет меня к тебе; я так явственно слышу чудесный голос, что раздается из глубины сердца, и будто эхо неизменно отвечает на зов дружественного духа. Я должен все рассказать тебе. Не потому, чтобы у меня, бедного человека, были важные тайны, которые я мог бы поверить тебе, но только потому, что в груди верного друга найдется место для чужой печали, и тебя, хотя мы только сейчас познакомились, я уже в эти первые минуты считаю своим самым близким другом. Из меня теперь вышел бочар, и я могу похвалиться, что знаю свое ремесло, но к другому искусству, гораздо более прекрасному, я еще с детства стремился всей душой. Я хотел стать великим мастером в литейном искусстве и в чеканке серебряных вещей, как Петер Фишер или итальянец Бенвенуто Челлини. С пламенным рвением я работал у господина Иоганна Хольцшуэра, знаменитого на моей родине чеканщика, который, собственно, не был сам литейщиком, но все же вполне мог руководить мною в этом деле. В доме господина Хольцшуэра нередко бывал господин Тобиас Мартин, бочар, со своей дочерью – очаровательной Розой. Я влюбился в нее; сам не знаю, как это случилось. Я покинул родину и отправился в Аугсбург, чтобы как следует изучить там литейное искусство, но тут-то во мне и вспыхнуло по-настоящему пламя любви. Я видел и слышал одну только Розу; всякое стремление, всякое усилие, которое не вело меня к обладанию ею, претило мне. Мне пришлось стать на тот единственный путь, который к этому ведет. Мастер Мартин выдаст свою дочь только за бочара, который в его доме сделает отличнейшую бочку и к тому же будет по сердцу дочери. Я бросил свое искусство и научился бочарному ремеслу. Я иду в Нюрнберг и хочу поступить в подмастерья к мастеру Мартину. Но вот теперь, когда родной город передо мною, а лучезарный образ Розы так живо представляется мне, теперь я полон страха, отчаяния, тоски; я погибаю. Теперь я уже ясно вижу все безумие моей попытки. Разве я знаю, любит ли меня Роза, полюбит ли она меня когда-нибудь?
Рейнхольд со все возрастающим вниманием слушал рассказ Фридриха. Теперь он подпер рукою подбородок и, закрыв глаза ладонью другой руки, спросил глухо и мрачно:
– Разве Роза никогда не давала тебе понять, что любит тебя?
– Ах, – отвечал Фридрих, – ах, Роза, когда я покинул Нюрнберг, была еще скорее девочкой, чем девушкой. Правда, ей нравилось быть со мной, она так ласково улыбалась мне, когда вместе с нею я неутомимо собирал цветы в саду господина Хольцшуэра и плел венки, но…
– Ну, так надежда еще вовсе не потеряна! – вдруг прокричал Рейнхольд голосом столь резким и прозвучавшим столь неприятно, что Фридрих почти ужаснулся.
Рейнхольд вскочил, шпага зазвенела у него на боку. Теперь, когда он встал и выпрямился во весь рост, глубокие ночные тени легли на его побледневшее лицо и так безобразно исказили нежные черты юноши, что Фридрих испуганно воскликнул:
– Да что это вдруг случилось с тобой? – При этом он отступил на несколько шагов и ногой толкнул котомку Рейнхольда.
Зазвенели струны, и Рейнхольд гневно воскликнул:
– Эй ты, недобрый товарищ, не разбей мою лютню!
Лютня привязана была к котомке. Рейнхольд отвязал ее и так неистово ударил по струнам, словно хотел порвать их все до последней. Но вскоре игра его стала нежной и мелодичной.
– Давай, – сказал он с прежней мягкостью в голосе, – давай, милый брат, спустимся теперь в деревню! Тут у меня в руках славное средство, чтобы отгонять злых духов, которые могли бы встретиться на нашем пути и уж ко мне-то могли бы привязаться.
– Полно, милый брат, – отвечал Фридрих, – с чего бы это злые духи стали привязываться к нам в пути? Но играешь ты очень приятно, продолжай.
На темной лазури неба появились золотые звезды. Ночной ветер с глухим шелестом проносился над душистыми лугами. Громче журчали ручьи, шумели деревья далекого мрачного леса. А Фридрих и Рейнхольд, напевая под звон лютни, спускались в долину, и сладкие звуки их мечтательно-томных песен, звонкие и ясные, как бы на светлых крыльях неслись по воздуху. Придя на ночлег, Рейнхольд быстро сбросил свою котомку, отставил лютню и порывисто прижал к груди Фридриха, который ощутил на щеках следы жгучих слез, пролитых его товарищем.
6. Про то, как молодые подмастерья, Рейнхольд и Фридрих были приняты в доме мастера Мартина
Когда Фридрих проснулся поутру, он не увидел своего нового друга, который с вечера улегся рядом с ним на соломенном ложе, а так как не было заметно ни лютни, ни котомки, то он и подумал, что, по неизвестным ему причинам, Рейнхольд покинул его и пошел другим путем. Но едва только Фридрих вышел из дому, как Рейнхольд оказался перед ним – с лютней в руке и котомкой за плечами, притом одетый совершенно иначе, чем вчера. Перо с шапочки он снял, шпагу спрятал, а вместо изящного камзола, обшитого бархатом, надел простой, не бросающийся в глаза камзол, какие носят горожане.
– Ну что ж, – воскликнул он, веселым смехом встречая удивленного друга, – ну что ж, дружище, теперь-то уж ты, наверно, видишь во мне настоящего товарища и верного друга. Но только, знаешь ли, для влюбленного ты спал слишком долго. Смотри, как высоко уже стоит солнце! Скорее же в путь!
Фридрих был молчалив, погружен в себя, не отвечал на вопросы Рейнхольда, не обращал внимания на его шутки. Рейнхольд, расшалившись, носился по сторонам, весело кричал и размахивал своей шапочкой. Но и он становился все молчаливее по мере того, как они приближались к городу.
– Я не могу идти дальше: так мне тревожно, так тяжело, так сладостно-тоскливо у меня на душе. Давай отдохнем немножко под этими деревьями! – молвил Фридрих, когда они уже почти достигли ворот Нюрнберга, и в полном изнеможении опустился на траву.
Рейнхольд сел подле и, немного помолчав, сказал:
– Наверно, милый мой брат, я вчера вечером удивил тебя. Но когда ты мне рассказывал о твоей любви и я увидел, как тяжело тебе, мне в голову стали лезть всякие нелепости, которые сбили меня с толку, а в конце концов смогли бы и с ума свести, если бы твое чудное пение и моя лютня не прогнали злых духов. Но как только меня пробудил первый луч утренней зари, вся радость жизни вновь вернулась в мою душу, а злое наваждение рассеялось еще вчера вечером. Я выбежал из дому, и, пока бродил среди кустов, на ум мне пришли всякие чудеса. Когда я встретил тебя сейчас – о, как устремилась к тебе моя душа! Мне припомнилась одна трогательная история, недавно случившаяся в Италии в то самое время, когда я там был; я расскажу ее тебе, она очень живо показывает, на что способна истинная дружба. Случилось, что некий князь, ревностный и благородный друг и покровитель изящных искусств, назначил очень высокую награду тому живописцу, который создаст картину на определенный, весьма благородный, но и очень трудный для исполнения сюжет. Два молодых живописца, связанные самой тесной дружбой и обычно работавшие вместе, решили вступить в состязание. Они делились друг с другом своими замыслами и много говорили о том, как преодолеть трудности сюжета. Старший из них, более опытный в рисунке, в расположении групп, вскоре уяснил себе всю картину, набросал ее и стал тогда помогать младшему, который, еще не кончив наброска, впал в совершенное уныние и оставил бы работу над картиной, если бы старший не ободрял его все время и не давал ему добрых советов. Когда же они стали накладывать краски, то уже младший, мастерски владевший колоритом, мог дать старшему не одно указание, которому тот и следовал с немалым успехом; вот и оказалось, что младший достиг высокого совершенства в рисунке, старший же далеко превзошел сам себя в колорите. Когда картины были закончены, художники кинулись друг другу в объятия, каждый был искренне обрадован и восхищен работой другого, каждый признавал за другим право на честно заслуженную награду. Но случилось, что награды удостоился младший, и вот, совершенно пристыженный, он воскликнул: "Как могло случиться, что я получил награду? Моя заслуга – ничто перед заслугой товарища, и разве мог бы я создать что-нибудь достойное без его совета, без его неустанной помощи?" Тогда старший сказал: "А ты разве не помогал мне добрыми советами? Правда, моя картина тоже неплохая, но награду заслужил ты, как и подобало. Стремиться к одной и той же цели честно и открыто – вот истинное дело друзей. Лавр, который достался победителю, принесет честь и побежденному; ты мне еще дороже теперь, когда ты так смело преодолел трудности и своей победой принес также и мне честь и славу". Не правда ли, Фридрих, художник был прав? Честно, не таясь, стараться заслужить одинаковую награду – разве такое стремление не должно еще крепче и теснее соединять истинных друзей, вместо того чтобы сеять между ними раздор? Неужели мелочная зависть или коварная ненависть могут найти себе приют в благородных душах?
– Никогда, – ответил Фридрих, – конечно, никогда. Мы с тобой теперь полюбили друг друга, как братья; наверно, вскоре оба мы докажем в Нюрнберге наше уменье, сделаем по изрядной стоведерной бочке без помощи огня, но небо да не допустит, чтобы я почувствовал даже самую малую зависть, если твоя бочка, милый брат, окажется лучше моей.
– Ха-ха-ха! – громко рассмеялся Рейнхольд. – Поди ты со своими бочками, уж ты-то бочку свою сделаешь на радость всем искусным бочарам! А что до вычисления размеров, пропорции, красивых закруглений, то – да будет тебе известно! – я для тебя подходящий товарищ. Можешь положиться на меня и по части дерева. Мы выберем доски из дуба, твердого как камень, срубленного зимою, без червоточины, без белых или красных полос, без разводов – на это у меня верный глаз. Я во всем помогу тебе и делом и советом. А от этого и моя работа будет не менее удачна.
– О господи! – прервал Фридрих своего друга. – Да что же это мы здесь болтаем о том, кто сделает лучшую бочку? Да разве мы об этом спорим? Лучшую бочку – чтобы заслужить Розу! Как это мы заговорили об этом? У меня голова кружится!
– Полно, брат, – все еще смеясь, воскликнул Рейнхольд, – о Розе я и не думал. Ты мечтатель. Идем же, пора наконец и в город.
Фридрих встал и в полном замешательстве продолжал свой путь. Пока они умывались и стряхивали с себя пыль в гостинице, Рейнхольд сказал Фридриху:
– Собственно, что касается меня, то я совсем не знаю, к какому мастеру мне поступить на работу, нет у меня здесь никаких знакомых, и вот я подумал: милый брат, не возьмешь ли ты меня сразу же к мастеру Мартину? Может быть, и мне удастся наняться к нему.
– От твоих слов, – отвечал Фридрих, – у меня словно камень с души свалился: ведь если ты останешься со мною, мне будет легче победить мой страх, мою тоску.
И так оба юных подмастерья смело двинулись в путь, к дому знаменитого бочара мастера Мартина. Это было как раз в то воскресенье, когда мастер Мартин давал обед по случаю своего избрания в старшины, и в самый полдень. И вот когда Рейнхольд и Фридрих вступили в дом мастера Мартина, они сразу же услышали звон стаканов, навстречу им загудели, сливаясь вместе, веселые голоса пирующих.
– Ах, – сказал Фридрих, впадая в полное уныние, – мы не вовремя пришли.
– А я думаю, – ответил Рейнхольд, – что как раз вовремя: ведь за веселым обедом мастер Мартин должен быть в добром расположении духа, и он, наверное, исполнит наши желания.
Вскоре вышел в сени и сам мастер Мартин, которому доложили об их приходе; одет он был по-праздничному, яркий румянец играл у него на щеках, да покраснел и нос. Увидев Фридриха, Мартин громко воскликнул:
– Да это Фридрих! Так ты вернулся, добрый малый? Вот за это хвалю! И тоже посвятил себя достославному бочарному ремеслу? Правда, когда речь заходит о тебе, то господин Хольцшуэр делает отчаянное лицо и говорит, будто в тебе погиб великий художник и будто ты мог бы отливать такие же красивые фигуры, такие же решетки, как те, что видишь в церкви святого Себальда или в Аугсбурге в палатах семьи Фуггеров. Но все это – глупая болтовня, ты правильно сделал, вступив на путь истинный. Добро пожаловать! – И мастер Мартин взял его за плечи и, по своему обыкновению, прижал к себе, полный искренней радости.
Фридрих совсем ожил от ласкового приема, оказанного ему мастером Мартином, вся его тоска рассеялась, и он свободно и смело изложил мастеру не только свою просьбу, но предложил в работники и Рейнхольда.
– Что ж, – сказал мастер Мартин, – что ж, вы, право, не могли бы прийти более кстати, чем именно сейчас, когда работы все прибавляется, а работников у меня не хватает. Рад вам обоим! Снимайте ваши котомки и входите в дом; обед, правда, идет уже к концу, но вы все-таки садитесь за стол, а Роза о вас позаботится.
И мастер Мартин с обоими подмастерьями вошел в комнату. Там с раскрасневшимися лицами сидели почтенные мастера во главе с советником Якобусом Паумгартнером. Только что подали сладкое, и благородное вино искрилось в больших стаканах. Никто никого не слушал, все громко разговаривали, и каждый думал, что его слушают, а время от времени то один, то другой начинал громко хохотать, сам не зная почему. Но когда мастер Мартин, держа за руки обоих юношей, громко возвестил, что к нему только что, и как нельзя более кстати, явились два подмастерья, имеющие хорошие свидетельства, все умолкли и невольно залюбовались двумя красивыми молодыми людьми. Рейнхольд с чувством достоинства осмотрелся кругом, и взгляд его был светел. Фридрих же потупил глаза и вертел шапочку в руках. Мастер Мартин отвел юношам места на нижнем конце стола, но это, оказалось, были самые хорошие места, ибо тотчас же появилась Роза, села между друзьями и стала заботливо потчевать их роскошными яствами и благородным вином. Милая Роза, блистающая всею прелестью, всем очарованием красоты, между двух прекрасных юношей, окруженная старыми бородатыми мастерами, – какое это было чудное зрелище; так и хотелось сравнить ее с сияющим утренним облачком, что одиноко плывет по мрачному небу, или, пожалуй, с первыми весенними цветами, что покачивают над серой поблекшей травой свои веселые головки. От беспредельного блаженного восторга Фридрих почти не мог дышать и лишь время от времени украдкой бросал взгляды на ту, которой полна была его душа; он уставился в свою тарелку – разве мог он проглотить хоть один кусок? Рейнхольд, напротив, не сводил с прелестной девушки своих лучистых глаз. Он начал рассказывать о своих путешествиях; а Роза еще никогда не слыхала таких удивительных рассказов, ей казалось, будто все, о чем говорит Рейнхольд, встает перед ее глазами, воплощаясь в тысячи сменяющихся образов. Она была вся зрение, вся слух, она не знала, что с нею происходит, когда вдруг, в пылу рассказа, Рейнхольд схватил ее руку и прижал к своей груди.
– Ну что же ты, – внезапно прервал Рейнхольд свою речь, – что же ты, Фридрих, сидишь как немой, словно остолбенел? Или ты разучился говорить? Ну, давай выпьем за здоровье милой, прелестной молодой хозяйки, которая так радушно угощает нас!
Фридрих дрожащей рукой взял большой стакан, который Рейнхольд налил до краев и который он (Рейнхольд настаивал на этом) должен был выпить до последней капли.
– Теперь за здоровье нашего доброго хозяина! – воскликнул Рейнхольд, снова налил, и Фридриху снова пришлось осушить стакан. Тут огненные духи вина овладели его телом и привели в волнение застоявшуюся кровь, которая могучим потоком забурлила во всех его жилах.
– Ах, мне так невыразимо хорошо, – прошептал он, и лицо его покрылось жгучим румянцем, – ах, мне так хорошо, как никогда еще не бывало!
Роза, которая, наверно, совсем иначе истолковала его слова, улыбнулась ему с невыразимой нежностью. Тогда Фридрих, отбросив всякий страх, молвил:
– Милая Роза, ведь вы, наверно, совсем не помните меня?
– Да что вы, милый Фридрих, – отвечала Роза, потупив глаза, – полно, возможно ли, чтоб я так скоро забыла вас? У старого господина Хольцшуэра – а я тогда, правда, была еще ребенок – вы не гнушались играть со мною и всегда знали, чем бы занять и позабавить меня. А ту прехорошенькую корзиночку из серебряной проволоки, которую вы мне тогда подарили на рождество, я и посейчас храню и берегу как память.
Слезы блестели на глазах упоенного блаженством юноши, он хотел что-то сказать, но из его груди, подобно глубокому вздоху, вырвались только слова:
– О Роза, милая, милая Роза!
– Я всегда, – продолжала Роза, – от всей души желала снова увидеть вас. Но что вы изберете бочарное ремесло, этого я никогда не думала. Ах, как вспомню те прекрасные вещи, которые вы делали тогда у мастера Хольцшуэра, мне становится так жаль, что вы бросили ваше искусство!
– Ах, Роза, – сказал Фридрих, – ведь я только ради вас изменил своему милому искусству.
Едва были произнесены эти слова, как Фридриху от страха и стыда уже хотелось сквозь землю провалиться! Ведь самое необдуманное признание сорвалось с его уст. Роза, как будто обо всем догадываясь, отвернулась. Напрасно искал он слов. Тут господин Паумгартнер с силой ударил ножом по столу и объявил, что господин Фольрад, почтенный мастер пения, споет песню. Господин Фольрад тотчас же встал, откашлялся и запел на златозвучный лад Ганса Фогельгезанга такую чудную песню, что у всех от радости сердце запрыгало в груди и даже Фридрих забыл о своей злой тревоге. Пропев еще несколько прекрасных песен на другие чудесные лады, как-то: сладкогласный лад, трубный лад, цветущий райский лад, свежий померанцевый лад и другие, господин Фольрад сказал, что если среди сидящих за столом есть кто-нибудь, владеющий чудным мастерством пения, то пусть и он запоет теперь песню. Тут Рейнхольд поднялся с места и сказал, что если ему будет позволено сопровождать свою песню игрой на лютне, по итальянскому обычаю, то и он споет песню и при этом сохранит немецкий лад.
Так как никто не возражал, он принес свой инструмент и, взяв несколько благозвучных аккордов, служивших прелюдией, запел такую песню:
Где дивный водоем, Что пряным бьет вином? В подвале, там, И вам дано его струи Увидеть золотые. О дивный водоем, Что светлым бьет вином, Кто смастерил И сбил Его искусно так, С таким усердьем рьяным? Кто светлый водоем Сработал, вам знаком: Кругом он бондарем зовется, Разгорячен вином, Любовию влеком, Искусник молодой С душой за дело он берется.Песня всем чрезвычайно понравилась, но более всех – мастеру Мартину, у которого от радости и восхищения заблестели глаза. Не обращая внимания на Фольрада, рассуждавшего – и, пожалуй, даже слишком велеречиво – о глухом напеве Ганса Мюллера, который подмастерье достаточно верно уловил, мастер Мартин встал со своего места и воскликнул, подняв свой граненый бокал:
– Сюда, славный мой бочар и певец, сюда, ты должен осушить этот бокал вместе со мной, твоим хозяином Мартином!
Рейнхольд повиновался приказанию. Вернувшись на свое место, он шепнул на ухо погруженному в задумчивость Фридриху:
– Теперь и ты должен спеть, спой-ка ту песню, что пел вчера вечером!
– Ты с ума сошел! – ответил Фридрих, крайне раздосадованный.
Тогда Рейнхольд, обращаясь ко всем, громко сказал:
– Почтенные господа и мастера, мой любезный брат Фридрих, что сидит здесь, знает песни еще более прекрасные, и голос у него гораздо более приятный, чем у меня, но в горле у него что-то першит с дороги, а потому он в другой раз попотчует вас песнями на самые превосходные лады!
И вот все стали осыпать похвалами Фридриха, как будто он уже и спел. Некоторые мастера в конце концов даже находили, что голос у него действительно более приятный, чем у Рейнхольда, а господин Фольрад, осушивший еще целый стакан, был убежден в том, что прекрасные немецкие напевы удаются Фридриху лучше, нежели Рейнхольду, в пении которого слишком много итальянского. Мастер Мартин откинул голову, хлопнул себя по круглому брюху так громко, словно ударил в ладоши, и закричал:
– Теперь это мои подмастерья! Мои, говорю я, мастера Тобиаса Мартина в Нюрнберге, подмастерья!
И все мастера кивали головами и, допивая последние капли из высоких стаканов, говорили: "Да, да, ваши, мастер Мартин, славные, усердные подмастерья!" Наконец все разошлись по домам. Рейнхольду и Фридриху мастер Мартин отвел в своем доме по светлой чистой комнате.
7. О том, как в доме мастера Мартина объявился третий подмастерье и к чему это привело
Когда оба подмастерья – Рейнхольд и Фридрих – несколько недель проработали в мастерской мастера Мартина, последний заметил, что, если дело требует измерений линейкой и циркулем, вычислений и глазомера, с Рейнхольдом трудно тягаться, но едва дело доходит до фуганка, долота или колотушки, все идет иначе: Рейнхольд очень скоро устает и работа не спорится, как бы он ни старался. Фридрих же, напротив, весело стругает, стучит молотком и не устает так быстро. Но что отличало их обоих – так это благонравие, в котором, главным образом благодаря Рейнхольду, немало было беспечной веселости и добродушной жизнерадостности. К тому же и в самом разгаре работы, особенно когда тут же находилась прелестная Роза, они не щадили глоток и своими красивыми голосами, которые очень хорошо подходили друг к другу, пели великолепные песни. А если при этом Фридрих, искоса бросавший взгляды на Розу, переходил на грустный напев, Рейнхольд сразу же запевал шутливую песню, которую сам сочинил и которая начиналась словами: "Бочка – не цитра, а цитра – не бочка", так что старый господин Мартин нередко опускал колотушку, которой уже готов был нанести удар, и хватался за живот, колыхавшийся от веселого смеха. Вообще оба подмастерья, особенно же Рейнхольд, снискали полное расположение Мартина. Можно было также заметить, что и Роза пользуется разными предлогами для того, чтобы чаще и дольше, чем это случалось до сих пор, побывать в мастерской.
Однажды мастер Мартин в задумчивости пришел в свою мастерскую у городских ворот, где работали летом. Как раз в это время Рейнхольд и Фридрих собирали маленькую бочку. Мастер Мартин остановился перед ними, скрестив руки на груди, и молвил:
– Право же, и сказать вам не могу, как я вами доволен, дорогие мои подмастерья. Но сейчас у меня большая забота. С Рейна пишут, что для виноделов нынешний год будет благодатнее, чем все былые года. Один премудрый человек сказал, что комета, появившаяся на небе, своими дивными лучами будет оплодотворять землю, а земля отдаст весь жар, скопившийся в ее глубинах, где кипят благородные металлы, и вдохнет его в лозы, томимые жаждой, и в пышном изобилии будут одна за другой созревать виноградные кисти, вливая в вино тот пламень, которым они напоены. Только лет через триста настанет вновь такое благоприятное сочетание созвездий. Так вот и работы у нас будет хоть отбавляй. А тут еще достопочтенный епископ Бамбергский пишет мне, что заказывает большую бочку. С этим мы сами не справимся, и надо мне будет подыскать еще одного усердного работника. Но я не хотел бы брать с улицы первого встречного, а время-то не терпит. Если вы знаете где-нибудь хорошего работника, который был бы вам по душе, то скажите мне, я уж залучу его, хотя бы это мне и стоило больших денег.
Едва только мастер Мартин успел вымолвить эти слова, как вдруг появился у входа высокий, плечистый молодой человек и громко крикнул:
– Эй, вы! Здесь, что ли, мастерская мастера Мартина?
– Мастерская-то здесь, – отвечал мастер Мартин, подойдя к молодому человеку, – мастерская-то здесь, но незачем вам так страшно кричать и поднимать такой шум; к добрым людям так не приходят.
– Ха-ха-ха! – рассмеялся молодчик. – Вы, верно, и есть мастер Мартин, как раз таким мне его и описывали: толстый живот, изрядный подбородок, прищуренные глазки, красный нос. Ну, здравствуйте, мастер Мартин.
– Да что вам нужно от мастера Мартина? – с досадой спросил Мартин.
– Я, – отвечал молодой человек, – бочарный подмастерье и хотел только спросить, нельзя ли мне поступить к вам в работники.
Мастер Мартин от удивления, что подмастерье является к нему сам и как раз в ту минуту, когда он собирался его искать, отступил на несколько шагов и с ног до головы смерил взглядом молодого человека. А тот смело смотрел на него сверкающим взором. Поглядев на широкую грудь юноши, на его сильные кулаки, убедившись в том, как крепко он сложен, мастер Мартин подумал: "Такого здорового парня мне ведь и нужно!" – и сразу же потребовал свидетельств о ремесле.
– У меня их нет с собою, – ответил молодой человек, – но я их скоро получу и даю вам слово, что работать буду честно и усердно; неужто этого вам не довольно?
И с этими словами, не ожидая ответа мастера Мартина, молодой подмастерье вошел в мастерскую, скинул котомку, снял шапочку, надел фартук и сказал:
– Говорите же, мастер Мартин, что мне надо делать.
Мастеру Мартину, совершенно озадаченному бойкостью незнакомого юноши, пришлось сперва собраться с мыслями, потом он сказал:
– Ну, докажи-ка нам сразу, что ты хороший бочар, возьми в руку молоток и к бочке, что там стоит, сделай втулку.
Все, что ему было сказано, новый подмастерье исполнил быстро и ловко, а затем, звонко рассмеявшись, воскликнул:
– Ну как, мастер Мартин, вы все еще сомневаетесь, что я хороший бочар? Однако, – продолжал он, расхаживая по мастерской и пристально разглядывая инструменты и приготовленное дерево, – однако найдутся ли у вас хорошие инструменты и… да что это там за колотушечка? Ею, верно, забавляются ваши детки? А это долотце? Это, верно, для учеников?
И тут он схватил большую, тяжелую колотушку, которую Рейнхольд едва поднимал, а Фридрих пользовался ею с трудом, тяжелое долото, которым работал сам мастер Мартин, и давай ими размахивать. Потом оттолкнул в сторону две большие бочки, словно это были два легоньких мячика, и схватил одну из толстых, еще не отесанных досок.
– Ну, – закричал он, – ну, мастер Мартин, это хорошая дубовая доска, я ее разобью, как стеклышко!
И с этими словами он ударил доску о точило так, что она со страшным треском тут же и раскололась на две части.
– Эх, славный ты мой подмастерье, – сказал мастер Мартин, – только не вздумай мне выбросить вон ту стоведерную бочку. Того гляди, ты и всю мастерскую разнесешь! Вместо колотушки ты возьми вон то бревно, а долото по твоему вкусу я достану из ратуши – Роландов меч, что в три локтя длиною.
– Это бы мне подошло! – воскликнул юноша, и глаза у него засверкали; но он сразу же их потупил и, понизив голос, сказал: – Я ведь думал, дорогой хозяин, что работы у вас много и вам нужны сильные подмастерья; вот я и похвастал своей силой, да перехватил через край. Возьмите меня все-таки в работники, я исправно буду делать все, что вы скажете.
Мастер Мартин посмотрел юноше в лицо и должен был сознаться, что никогда не встречались ему черты лица более благородные и честные. Ему казалось даже, что при виде юноши в нем пробуждается смутное воспоминание о каком-то человеке, которого он давно любит и чтит, но никак не мог припомнить, кто бы это был, а просьбу юноши он исполнил тут же и только велел ему представить поскорее надлежащие и достойные доверия свидетельства о ремесле. Тем временем Рейнхольд и Фридрих кончили собирать бочку и принялись набивать первые обручи. Обычно за такой работой они запевали песню, то же сделали они и сейчас – запели нежную песню на щеглячий лад Адама Пушмана. Но вдруг Конрад – так звался новый подмастерье – крикнул, стоя у верстака, где ему приказал встать мастер Мартин:
– Это что за писк? Никак, в мастерской запищали мыши… Если уж петь хотите, то пойте так, чтоб душа отдыхала и чтоб работать было веселей. Такие песни и я пою подчас.
И он запел лихую охотничью песню с гиканьем и всякими выкриками. И при этом он таким пронзительным, таким оглушительным голосом подражал лаю собак и крику охотников, что в больших бочках раздавалось эхо и вся мастерская дрожала. Мастер Мартин обеими руками зажал себе уши, а дети фрау Марты (вдовы Валентина), игравшие в мастерской, от страха залезли под доски. В ту минуту вошла Роза, удивленная и испуганная этим ужасным ревом, который никак нельзя было назвать пением. Увидев Розу, Конрад тотчас же замолчал, отошел от верстака, приблизился к ней и приветствовал ее почтительнейшим поклоном.
Потом он тихим голосом сказал, и при этом его светло-карие глаза зажглись ярким пламенем:
– Прекрасная госпожа моя, какое сладостное розовое сияние разлилось в этой жалкой мастерской, едва вы вошли сюда! О, если бы я только раньше увидел вас, я не оскорбил бы вашего нежного слуха дикой охотничьей песней. О, – воскликнул он, обращаясь теперь к мастеру Мартину и другим подмастерьям, – о, да прекратите же этот отвратительный стук! Пока наша милая госпожа удостаивает нас своего присутствия, колотушка и долото должны безмолвствовать. Лишь ее сладостному голосу будем мы внимать и, преклонив головы, ловить приказания, которые она даст нам, своим смиренным слугам.
Рейнхольд и Фридрих переглядывались, крайне удивленные, а мастер Мартин звонко рассмеялся и воскликнул:
– Эх, Конрад, теперь ясно, что ты величайший чудак, который когда-либо надевал фартук. Сперва ты приходишь и, как грубый великан, собираешься здесь всё разнести, потом поднимаешь такой рев, что у нас у всех в ушах звенит, а чтобы достойно увенчать все эти глупости, принимаешь мою дочку Розу за благородную девицу и ведешь себя, как влюбленный дворянчик!
– Вашу прелестную дочь, – не смущаясь отвечал Конрад, – вашу прелестную дочь я очень хорошо знаю, дорогой мастер Мартин, и говорю вам, что она прекраснейшая девица во всем мире, и да будет угодно небу, чтобы она благороднейшего рыцаря удостоила чести стать ее верным паладином.
Мастер Мартин держался за бока, он чуть было не задохнулся, пока наконец, охая и кашляя, не разразился смехом, а затем пробормотал:
– Ну хорошо, хорошо, дружок любезный, можешь считать мою Розу знатной девицей, позволяю тебе, но, несмотря на это, будь так добр и возвращайся к верстаку.
Конрад, опустив глаза, стоял как вкопанный, затем он потер себе лоб и прошептал: "И то правда!" – и исполнил то, что ему было велено.
Роза, как и всегда, когда она посещала мастерскую, села на маленькую бочку, которую Рейнхольд тщательно обтер, а Фридрих пододвинул. Оба – так приказал им мастер Мартин – снова запели ту прекрасную песню, которую прервал неистовый Конрад, теперь совершенно погруженный в свои мысли и молча работавший у верстака.
Когда юноши кончили петь, мастер Мартин молвил:
– Небо наделило вас прекрасным даром, дорогие мои подмастерья! Вы и не поверите, как высоко я чту дивное искусство пения. Я ведь тоже когда-то хотел стать мейстерзингером[10], но, как я ни старался, ничего у меня не получалось. Несмотря на все мои усилия, мне на долю выпадали только шутки да насмешки. В вольном пении, бывало, то неверно поставишь лишний слог, то убавишь слог где не надо, то согрешишь против правил стиха, то выберешь не то словечко или с напева совсем собьешься. Ну что ж, у вас это лучше выходит; словом, как говорится, чего не может мастер, то сделают его подмастерья. В воскресенье, как всегда, после проповеди в церкви святой Екатерины будут состязаться мейстерзингеры, и вы оба, Рейнхольд и Фридрих, можете вашим чудным искусством заслужить честь и похвалу: ведь до главного состязания будет вольное пение, в котором вы, как и всякий посторонний, умеющий петь, можете принять участие. Ну, друг Конрад, – с этим восклицанием мастер Мартин обратился в сторону фуганка, – ну, друг Конрад, не хочешь ли и ты взойти на кафедру для певцов и спеть твою прекрасную охотничью песню?
– Не смейтесь, – отвечал Конрад, не поднимая глаз, – не смейтесь, дорогой хозяин, всякому свое место. Пока вы будете утешаться пением, я позабавлюсь на городском лугу.
Случилось так, как и предполагал мастер Мартин. Рейнхольд взошел на кафедру и спел песни на разные лады, порадовавшие всех мастеров пения, хотя они и нашли, что певца есть в чем упрекнуть, и если не в ошибке, то в какой-то иноземной манере, про которую они и сами не могли бы сказать, в чем она, собственно, состоит. Вскоре затем на кафедру поднялся Фридрих, снял шапочку и через несколько секунд, посмотрев вперед, а потом бросив на собравшихся взгляд, который, как жгучая стрела, пронзил грудь прелестной Розы, так что она глубоко вздохнула, запел песню в нежном тоне Генриха Фрауэнлоба, столь чудесную, что все мейстерзингеры единодушно сознались в своем бессилии превзойти молодого подмастерья.
Когда наступил вечер и состязание певцов кончилось, мастер Мартин, чтобы вполне насладиться погодою, беспечно и весело отправился с Розою на Аллервизе. Обоим подмастерьям – и Рейнхольду и Фридриху – позволено было сопутствовать им. Роза шла посреди них. Фридрих, сиявший от похвалы мастеров, в блаженном опьянении решился сказать несколько смелых слов, которые Роза, стыдливо опустив глаза, казалось, не хотела слушать. Она охотнее обращалась к Рейнхольду, который, по своему обыкновению, болтал о всяких веселых вещах и не постеснялся взять Розу под руку. Еще издали услышали они шум и ликование, доносившиеся с городского луга. Подойдя к тому месту, где юноши забавлялись разными играми, в том числе и военными, они услышали, как народ то и дело восклицал: "Победил, победил!.. Опять он, силач! Да, с ним никто не справится!.." Мастер Мартин протеснился сквозь толпу вперед и увидел, что все похвалы, все возгласы удивления относились не к кому иному, как к его же подмастерью Конраду. В беге, в кулачном бою, в метанье копья он превзошел всех других. Как раз когда подошел мастер Мартин, Конрад во всеуслышанье спрашивал, не хочет ли кто помериться с ним силами в веселой игре тупыми мечами. Несколько отважных юношей-дворян, привычных к этой рыцарской игре, приняли вызов. Но прошло немного времени, как Конрад и тут без особого труда и напряжения победил всех своих противников, так что похвалам его ловкости и силе не было конца.
Солнце зашло, закат погас, и быстро наступили сумерки. Мастер Мартин, Роза и оба подмастерья расположились у журчащего родника. Рейнхольд рассказывал много чудесного о далекой Италии, а Фридрих безмолвно и блаженно смотрел в глаза прелестной Розы. Тут робкими, неуверенными шагами подошел Конрад, как будто сам не зная, присоединиться ли ему к ним. Мастер Мартин стал звать его:
– Что ж, Конрад, подходи! Ты храбро отличился на лугу, это я люблю в моих подмастерьях, так им и подобает. Не бойся, садись к нам, я это позволю!
Конрад бросил пронзительный взгляд на хозяина, милостиво кивавшего головой, и глухо сказал:
– Вас-то я нисколько не боюсь, вас я и не спрашивал, можно ли мне здесь сесть, да и пришел я вовсе не к вам. Всех моих противников я победил в веселой рыцарской игре, и вот хочется мне спросить вашу прекрасную дочь, не подарит ли она мне в награду этот чудесный букет, что у нее на груди. – С этими словами Конрад опустился перед Розой на одно колено, своими карими глазами, ясными и честными, посмотрел ей в лицо и стал просить: – Дайте мне, милая Роза, этот чудесный букет в награду за мою победу, ведь вы же мне в этом не откажете.
Роза тотчас отколола букет и, подавая его Конраду, сказала с улыбкой:
– Я ведь знаю, что храброму рыцарю, как вы, подобает такая награда из рук дамы, поэтому возьмите мои уже увядшие цветы.
Конрад поцеловал протянутый ему букет и приколол его к своей шапочке, а мастер Мартин встал и воскликнул:
– Что за глупые проказы!.. Но пора уже и домой, скоро ночь.
Сам он пошел вперед, а Конрад вежливо и почтительно взял Розу под руку, Рейнхольд же и Фридрих, недовольные, шли сзади. Люди, попадавшиеся по дороге, останавливались, глядели им вслед и говорили: "Посмотрите-ка, посмотрите, вот идет богач бочар Тобиас Мартин со своей милой дочкой и своими славными подмастерьями! Хорошие парни – ничего не скажешь!"
8. О том, как фрау Марта говорила с Розой о трех подмастерьях. Ссора Конрада с мастером Мартином
Часто молодые девушки на другое утро после праздника мысленно вновь переживают все его радости, и это повторение торжества кажется им едва ли не прекраснее, чем самое торжество. Так и прелестная Роза сидела на другое утро одна в своей комнате и, сложив руки на коленях, задумчиво опустив голову, не прикасалась к прялке и шитью. Вполне возможно, что она то слышала песни Рейнхольда и Фридриха, то видела, как ловкий Конрад побеждает своих противников и получает от нее награду за свою победу. Вот она спела несколько стихов какой-то песни, вот прошептала: "Вы хотите мой букет?" На щеках ее вспыхнул румянец, из-под опущенных ресниц засверкали молнии, из глубины груди вырвался тихий вздох. Тут в комнату вошла Марта, и Роза обрадовалась, что теперь она сможет подробно рассказать, как все было в церкви святой Екатерины и на городском лугу. Когда Роза кончила рассказывать, Марта с улыбкой промолвила:
– Ну, милая Роза, теперь вам скоро придется выбирать – который из трех красавцев женихов вам милее.
– Боже мой! – встрепенулась в испуге Роза, покраснев до самых ушей. Боже мой, что это вы, Марта, хотите сказать?.. Мне… трех женихов?
– Не притворяйтесь, милая Роза, – продолжала Марта, – не притворяйтесь, будто вы ничего не знаете, ни о чем не догадываетесь. Надо быть слепой, надо быть совсем без глаз, чтобы не видеть, как страстно влюблены в вас наши подмастерья, все трое – Рейнхольд, Фридрих и Конрад.
– Да откуда вы это взяли, Марта? – пролепетала Роза, закрывая глаза рукой.
– Полно, – продолжала Марта, садясь подле Розы и одной рукой обняв ее, – полно, милое, стыдливое дитя, отними руку от глаз, посмотри мне прямо в лицо, а потом попробуй сказать, будто ты не замечала, что подмастерья давно уже думают только о тебе! Ну, попробуй! Вот видишь, не можешь! Да и странно было бы, если бы девушка этого сразу не заметила: как все бросают работу и начинают глазеть на тебя, едва только ты войдешь в мастерскую, и как у них все особенно ловко получается; как Рейнхольд и Фридрих запевают свои лучшие песни, и даже сам неистовый Конрад становится кроток и приветлив; как каждый из них старается подойти к тебе и каким ярким огнем загорается лицо у того, кого ты удостоишь ласкового взгляда, приветливого слова! Полно, дочка, разве не хорошо, что такие красавцы добиваются твоей милости? Выберешь ли ты кого-нибудь из них и которого из трех, этого я, право, не могу сказать: ведь ты с ними всеми приветлива и ласкова, хотя и я… да уж нет, тут я промолчу! Вот если бы ты ко мне пришла сама и молвила: "Посоветуйте мне, Марта, которому из этих юношей, что ухаживают за мною, отдать руку и сердце?" – тут бы я, правда, сказала: "Если сердце твое не говорит тебе громко и внятно: "Вот он", тогда выпроводи их всех. Мне-то очень нравится Рейнхольд, да и Фридрих, да и Конрад, а все же я каждого из них найду в чем упрекнуть". Да, милая Роза, когда я смотрю, как славно работают молодые подмастерья, мне всегда вспоминается мой милый бедный Валентин, и тут уж я скажу, что работал он, может быть, и не лучше, да в его работе было что-то совсем другое, другая какая-то стать и сноровка. Видно было, что он всей душой отдается своему делу. А когда гляжу на наших молодых подмастерьев, сдается мне, что они только притворяются и что на уме у них совсем другое, а вовсе не работа; как будто она для них только бремя, которое они добровольно взвалили на себя и несут теперь весело и бодро. С Фридрихом мне легче всего ужиться – у него такой честный и добрый нрав. Он как будто ближе к нам, все его слова я понимаю, а то, что он молчит, точно робкий ребенок, хотя и любит вас, что он едва осмеливается на вас смотреть, что он краснеет, стоит вам только слово сказать ему, это-то мне и любо в милом юноше.
На глазах у Розы как будто навернулась слезинка, когда Марта произнесла эти слова. Она встала и молвила, повернувшись к окну:
– Фридрих мне тоже очень нравится, но только ты и о Рейнхольде худого не говори.
– Да как же это можно? – ответила Марта. – Рейнхольд, разумеется, из них самый красивый. Глаза-то какие! Нет, уж если он пронзит кого своим сверкающим взглядом, так этого просто и не вынести! А все же есть в нем что-то чудное, и это меня отпугивает, нагоняет на меня страх. Думаю, что у хозяина, когда Рейнхольд работает у него в мастерской и он ему велит принести то, другое, должно быть такое же чувство, какое было и у меня, если бы мне принесли на кухню сосуд, сверкающий золотом и драгоценными каменьями, и мне пришлось бы пользоваться им вместо обыкновенной утвари, а я бы даже и притронуться к нему не смела. Начнет Рейнхольд рассказывать – и говорит, и говорит, и звучит его речь, как нежная музыка, и уж совсем увлечет тебя; но если потом хорошенько подумать, что же он сказал, то и выходит, что в конце-то концов я и словечка не поняла. А если порою он и пошутит по-нашему и я уже подумаю, что вот он такой же, как и мы все, вдруг он посмотрит совсем как знатный господин, и мне прямо страшно делается. И ведь совсем нельзя сказать, чтобы по виду и по своим повадкам он был похож на разных надутых дворянчиков, всяких там рыцарей… Нет, тут что-то совсем другое. Словом, кажется мне, бог весть почему, будто водится он с высшими духами, будто он – из другого мира. Конрад – дикий и надменный парень, и есть в нем что-то страшно важное, и не к лицу ему кожаный передник. И держит он себя так, словно только он один и может повелевать, а другие должны его слушаться. Ведь за короткое время он добился, что мастер Мартин, когда Конрад заорет своим оглушительным голосом, покоряется ему. Но Конрад все же такой добродушный и откровенный, что на него совсем нельзя сердиться. Я уж скорей скажу, что он, хотя и дикого нрава, а мне чуть ли не милее Рейнхольда; правда, и он порой говорит больно высокие речи, но его всегда хорошо понимаешь. Я об заклад побиться готова, что он, как бы он ни прикидывался, в сраженьях побывал. Потому-то он так хорошо владеет оружием, да и перенял кое-что рыцарское, а это ему недурно идет. Ну, так скажите же мне прямо, милая Роза, который из трех подмастерьев нравится вам больше всего?
– Не спрашивайте меня, – отвечала Роза, – не опрашивайте меня о таких вещах, милая Марта. Вот только одно я и знаю: Рейнхольд для меня совсем не то, что для вас. Правда, он вовсе не похож на своих товарищей, и, когда он говорит, мне кажется, будто передо мной вдруг открывается прекрасный сад, полный чудесных, ярких цветов и плодов, каких не бывает на земле, но мне нравится смотреть в этот сад. С тех пор как Рейнхольд здесь, многие вещи кажутся мне совсем иными, а то, что было туманно и смутно и таилось где-то в глубине души, теперь стало и светло и ясно, и я отчетливо могу все это распознать.
Марта встала и, уходя, погрозила Розе пальцем.
– Ну что ж, Роза, – сказала она, – значит, Рейнхольд твой избранник! Вот уж никак не ожидала, не догадывалась!
– Прошу вас, – ответила Роза, провожая ее до дверей, – прошу вас, милая Марта, ничего не ожидайте, ни о чем не догадывайтесь, а пусть все это решает будущее! Что бы оно ни принесло, это будет веление божье, которому всякий должен кротко и смиренно повиноваться.
Между тем в мастерской мастера Мартина царило большое оживление. Чтобы успеть исполнить все заказы, хозяин взял еще нескольких работников и учеников, и теперь там раздавался такой стук и гром, что далеко было слышно. Рейнхольд размерил большую бочку, которую делали для епископа Бамбергского, и так удачно вместе с Фридрихом и Конрадом сколотил ее, что у мастера Мартина сердце радовалось, и он несколько раз воскликнул: "Вот это работа, вот это будет бочечка, какой у меня еще не было, если не считать моей сорокаведерной!" Все три подмастерья стояли и набивали обручи на прилаженные доски, так что стук колотушек наполнял всю мастерскую. Старик – отец Валентина – усердно строгал скобелем доски, Марта, с двумя мальчиками на коленях, сидела позади Конрада, а остальные мальчишки с шумом и криком резвились, играя обручами и гоняясь друг за другом. Веселая была суматоха, так что никто не заметил старого господина Иоганна Хольцшуэра, когда тот зашел в мастерскую.
Мастер Мартин встал к нему навстречу и учтиво спросил, что ему угодно.
– Да вот, – ответил Хольцшуэр, – захотелось мне повидать моего милого Фридриха, который так примерно тут работает. А потом, дорогой мастер Мартин, нужна для моего погреба хорошая бочка, которую я и хотел вам заказать. Да смотрите-ка, вон стоит как раз такая бочка, как мне нужно. Уступите мне ее, скажите только цену.
Рейнхольд, который, устав от работы, отдыхал несколько минут, а теперь опять собирался подняться на помост, услышал слова Хольцшуэра и, повернув к нему голову, сказал:
– Ну, дорогой господин Хольцшуэр, о нашей бочечке вы лучше и не думайте, ее мы делаем для высокопочтенного господина епископа Бамбергского!
Мастер Мартин, заложив руки за спину, выставив левую ногу вперед, откинув голову, поглядел, прищурившись, на бочку и гордо сказал:
– Дорогой господин Хольцшуэр, уже по этому превосходному дереву, по тщательности отделки вы могли бы заметить, что такой образцовой вещи место только в княжеском погребе. Верно сказал мой подмастерье Рейнхольд: вы об этой бочке лучше и не думайте; вот когда соберут виноград, я вам сделаю хорошую простенькую бочечку, под стать вашему погребу.
Старик Хольцшуэр, которого рассердило высокомерие мастера Мартина, возразил, что червонцы его стоят ровно столько же, сколько и епископские, и что он за свои деньги, которые платит чистоганом, и в другом месте сможет достать хорошую вещь. Мастер Мартин, охваченный гневом, с трудом сдерживался, не смея оскорбить старого, почитаемого и магистратом и всеми горожанами господина Хольцшуэра. Но в эту минуту Конрад стал сильнее ударять колотушкой, так что все задрожало и затрещало. Тут мастер Мартин дал волю своему гневу и громко закричал:
– Конрад, болван, что это ты колотишь, будто ничего не видишь? Бочку хочешь мне разбить?
– Ого! – воскликнул Конрад, оглянувшись на хозяина и окинув его дерзким взором. – Ого! А почему бы и нет, горе ты мастер!
И с этими словами он с такой страшной силой ударил по бочке, что самый крепкий обруч задребезжал, лопнул и сшиб Рейнхольда с узкого помоста, а по глухому звону слышно было, что треснула и еще одна доска. Вне себя от гнева и ярости мастер Мартин подбежал, вырвал у Валентина доску, которую тот строгал, и, громко закричав: "Пес проклятый!" – сильно ударил Конрада по спине. Конрад, почувствовав удар, быстро обернулся и несколько мгновений стоял неподвижно, как будто ничего не соображая, но потом глаза его засверкали дикой яростью, он заскрежетал зубами, проревел: "Драться?!" – и одним прыжком соскочил с помоста, быстро схватил лежавший на полу скобель и нанес хозяину такой удар, который, наверно, раскроил бы ему голову, если бы Фридрих не оттащил Мартина в сторону, так что скобель задел только руку; из раны тотчас же хлынула кровь. Мартин, толстый и беспомощный, потерял равновесие и, задев верстак, за которым работал ученик, повалился наземь. Все теперь бросились на рассвирепевшего Конрада, который, размахивая окровавленным скобелем, страшным голосом завопил или, скорее, заревел: "В преисподнюю его! В преисподнюю!" С исполинскою силою оттолкнул он всех, размахнулся для второго удара и, уж без сомнения, прикончил бы бедного хозяина, который, лежа на земле, стонал и задыхался, как вдруг, смертельно бледная от испуга, в мастерскую вбежала Роза. Конрад, едва увидел ее, остановился с высоко поднятым скобелем, будто окаменел – превратился в статую. Потом он отбросил скобель, всплеснул руками, скрестил их на груди и, воскликнув голосом, который каждому проник прямо в душу: "О боже праведный, что я наделал!" – выбежал из мастерской. Никто не подумал преследовать его.
Теперь с превеликим трудом подняли бедного мастера Мартина, однако оказалось, что скобель попал только в мякоть руки и что рана вовсе не опасна. Старика Хольцшуэра, которого мастер Мартин в своем падении увлек за собой, теперь тоже вытащили из-под стружек и, сколько можно было, успокоили детей Марты, которые не переставая кричали и плакали о добром дяде Мартине. А тот был совсем ошеломлен и говорил, что только бы чертов подмастерье не погубил его прекрасную бочку, а рана его не так и беспокоит.
Для стариков добыли носилки – ведь и Хольцшуэр порядочно ушибся при падении. Он ругал ремесло, для которого требуются такие смертоносные орудия, и заклинал Фридриха снова обратиться – и чем скорее, тем лучше – к прекрасному литейному делу, к благородным металлам.
Когда уже глубокий сумрак окутал небо, Фридрих и Рейнхольд, которого сильно ударило обручем и который чувствовал себя теперь совершенно раздавленным, оба расстроенные, побрели домой в город. И вдруг позади какой-то изгороди они услышали тихие стоны и вздохи. Они остановились, а с земли поднялся какой-то высокий человек, в котором они тотчас же узнали Конрада, и оба они в страхе отпрянули от него.
– Ах, милые товарищи, – жалобно воскликнул Конрад, – да не пугайтесь вы меня! Вы меня считаете лютым зверем, дьяволом… Ах, я, право, не таков, право, не таков… Я не мог иначе: я же должен был убить этого хозяина, толстяка этого, я должен был бы пойти теперь вместе с вами и сделать еще раз то же самое – лишь бы удалось!.. Но нет, нет… всему конец, вы больше не увидите меня!.. Поклонитесь милой Розе, которую я люблю больше всего на свете!.. Скажите ей, что я всю жизнь на груди буду носить ее букет, что он будет моим украшением, когда… но, быть может, она еще услышит обо мне. Прощайте, прощайте, милые, добрые мои товарищи! – И с этими словами Конрад, которого невозможно было удержать, понесся по полю.
Рейнхольд сказал:
– Что-то странное творится с этим юношей; его поступок мы не можем судить и оценивать обыкновенной меркой. Со временем, быть может, и откроется тайна, которая тяготит его сердце.
9. Рейнхольд покидает дом мастера Мартина
Насколько весело бывало прежде в мастерской мастера Мартина, настолько уныло стало в ней теперь. Рейнхольд, не в состоянии работать, сидел в своей комнате, Мартин, с перевязкой на раненой руке, все время вспоминал проклятый случай и ругал злого работника, взявшегося невесть откуда. Роза и даже Марта со своими мальчиками избегали места страшного происшествия; Фридрих один ревностно продолжал трудиться над большой бочкой, и в мастерской глухо, точно удары дровосека зимой в лесу, звучали удары его колотушки.
Скоро глубокая грусть наполнила душу Фридриха, ибо теперь он как будто ясно увидел то, чего давно уже боялся. У него уже не было сомнений в том, что Роза любит Рейнхольда. Мало того, что все знаки внимания, все ее нежные слова уже и раньше относились только к Рейнхольду, теперь, когда Рейнхольд не мог приходить в мастерскую, было совершенно ясно, что Роза тоже не думает выходить и предпочитает сидеть дома, верно, для того, чтобы ухаживать за возлюбленным. В воскресенье, когда все весело устремились на улицу, когда мастер Мартин, почти оправившийся от своей раны, пригласил Фридриха идти вместе с ним и Розою на городской луг, он, отказавшись от приглашения, совершенно убитый скорбью и мучительной тоской любви, один убежал из города к той деревне, на тот холм, где впервые встретился с Рейнхольдом. Он бросился в пестревшую цветами высокую траву, а когда подумал о том, что прекрасная звезда надежды, светившая ему в продолжение всего его пути на родину, теперь, уже у цели, исчезла за черной пеленой, что все его попытки напоминают безотрадные усилия мечтателя, чьи тоскующие руки тянутся к пустому миражу, то слезы хлынули у него из глаз на цветы, наклонявшие свои головки, и они словно сочувствовали жестокому страданию юноши. Фридрих и сам не знал, как это случилось, что глубокие вздохи, вырывавшиеся из его стесненной груди, воплотились в слова, в звуки. Он запел такую песню:
Куда ты скрылась, Звезда моя? Покинут я, И льешь ты сладкую истому С небес другому! Шуми, о ветер закатный, В моей груди Смертную страсть пробуди, Сердце повергни во тьму, Чтобы ему В горькой порваться муке, С милой в разлуке. Что шепчете вы так невнятно, Так кротко, деревья ночные? Что смотрите вы, золотые Тучек края? Здесь, внизу, могила моя! В ней надежду свою я скрою, Усну со спокойной душою.Нередко случается, что даже и самая глубокая скорбь, если только для нее найдутся слезы и слова, растворится в нежно томительной грусти и даже кроткий луч надежды вновь вспыхнет в душе; Фридрих, когда пропел свою песню, почувствовал чудесный прилив сил и бодрости. Вечерний ветер, темные деревья, к которым он взывал в своей песне, шелестели и словно шептали слова утешения и, как сладостные сны о далеком счастье, о далекой славе, по мрачному небу протянулись золотые полосы. Фридрих встал и спустился с холма к деревне. Тут ему почудилось, будто рядом с ним идет Рейнхольд, как и в тот раз, когда он впервые его увидел. Все слова, которые говорил Рейнхольд, снова пришли ему на память. Вспомнил он и рассказ Рейнхольда о двух друзьях-живописцах, вступивших в состязание, и с глаз его как будто спала пелена. Ведь было совершенно ясно, что Рейнхольд уже раньше видел Розу и полюбил ее. Только эта любовь и влекла его в Нюрнберг, в дом мастера Мартина, а говоря о состязании двух художников, он подразумевал не что иное, как их обоих Рейнхольда и Фридриха – любовь к прекрасной Розе. Фридриху снова слышались слова, сказанные тогда Рейнхольдом: "Честно, не таясь, стараться заслужить одинаковую награду – такое стремление должно еще теснее соединять истинных друзей, а не сеять между ними раздор; в благородных сердцах никогда не найдет себе места мелочная зависть, коварная ненависть".
– Да, – громко воскликнул Фридрих, – да, дорогой друг, я прямо обращусь к тебе, ты сам мне скажешь, вся ли надежда исчезла для меня.
Было уже утро, когда Фридрих постучался в дверь к Рейнхольду. Так как ему не ответили, то он отворил дверь, которая не была, как обычно, заперта, и вошел. Но в тот же самый миг он застыл на месте как изваяние. Ему явилась Роза в полном блеске своей красоты, всей своей прелести: восхитительный портрет в человеческий рост стоял перед ним на станке, чудесно освещенный лучами утреннего солнца. Брошенный на стол муштабель[11], еще не высохшие краски на палитре доказывали, что живописец только сейчас оторвался от работы. "О Роза… Роза… О боже милосердный…" – вздохнул Фридрих. В эту минуту Рейнхольд, стоявший за ним, похлопал его по плечу и, улыбаясь, спросил:
– Ну, Фридрих, что ты скажешь о портрете?
Фридрих прижал Рейнхольда к своей груди и воскликнул:
– О дивный человек! Великий художник! Да, теперь мне все ясно! Ты, ты заслужил награду, к которой и я имел дерзость стремиться, жалкий я человек… Ведь что я по сравнению с тобою, что мое искусство по сравнению с твоим? Ах, и у меня тоже разные были замыслы!.. Только не смейся надо мною, милый Рейнхольд!.. Вот я думал о том, как чудно было бы из самого чистого серебра создать прелестный образ Розы, но ведь это ребяческая затея! А ты!.. Ты!.. Как очаровательно, во всем сладостном блеске своей красоты, улыбается она тебе… Ах, Рейнхольд, Рейнхольд, счастливейший ты человек! Да, как ты сказал, так оно на самом деле и случилось! Мы оба состязались, ты победил, ты и должен был победить, но я – всей душою твой! Все же я должен покинуть этот дом, покинуть родину, я не в силах это вынести. Я бы погиб, если бы пришлось мне снова увидеть Розу… Прости мне это, милый, милый мой, дивный мой друг. Сегодня же, сейчас же бегу отсюда, бегу далеко-далеко – туда, куда завлечет меня любовная тоска, мое безутешное горе.
С этими словами Фридрих хотел было уйти из комнаты, но Рейнхольд силой удержал его и тихо произнес:
– Ты не должен уходить, потому что все может сложиться еще совсем иначе, чем ты думаешь. Пора мне теперь рассказать тебе все, что я до этого времени от тебя скрывал. Я не бочар, а живописец; это теперь ты уже знаешь и, как я надеюсь, можешь понять по портрету, что я по праву причисляю себя не к последним из художников. В ранней юности я отправился в Италию, страну искусств; там мне посчастливилось привлечь к себе внимание великих мастеров, которые своим живительным огнем питали ту искру, что горела во мне. Мне во всем была удача, картины мои стали знамениты по всей Италии, и могущественный герцог Флорентийский пригласил меня к своему двору. В ту пору я ничего и знать не хотел о немецком искусстве и, даже не видев наших картин, много толковал о сухости, о плохом рисунке, о грубости наших Дюреров и Кранахов. Но однажды какой-то торговец картинами принес в герцогскую галерею мадонну работы старого Альбрехта, которая необычайно, до глубины души поразила меня, так что я совершенно охладел к великолепию итальянских картин и сразу решил вернуться в родную Германию, своими глазами посмотреть те мастерские творения, к которым меня только и тянуло теперь. Приехал я сюда в Нюрнберг, а когда увидел Розу, мне показалось, будто та мадонна, которая таким чудесным светом озарила мое сердце, живая ступает по земле. Со мной, случилось то же, что и с тобою, милый Фридрих, я весь запылал жгучим огнем любви. Я видел только Розу, думал только о ней, все остальное исчезло из моих мыслей, и даже самое искусство только потому сохраняло для меня цену, что я мог сотни и сотни раз все снова рисовать, снова писать Розу. Я думал завязать с ней знакомство будто случайно – так, как это делается в Италии, – но все мои старания оказались напрасны. Совсем не удавалось найти приличного повода для того, чтобы получить доступ в дом к мастеру Мартину. Наконец я уже прямо хотел посвататься к Розе, но тут услышал, что мастер Мартин решил выдать свою дочь только за искусного бочара. Тогда я принял странное решение изучить в Страсбурге бочарное ремесло и отправиться потом в мастерскую мастера Мартина. Все остальное я предоставил на волю неба. Как я исполнил свой замысел, ты знаешь, но вот что ты еще должен узнать: несколько дней тому назад мастер Мартин сказал мне, что из меня выйдет искусный бочар и ему отрадно будет назвать меня своим дорогим зятем, так как он замечает, что я стремлюсь заслужить благосклонность Розы и нравлюсь ей.
– Да может ли быть иначе? – с мучительной болью воскликнул Фридрих. Да, да, Роза будет твоею! Как же мог я, жалкий человек, надеяться на такое счастье?
– Ты забываешь, – продолжал Рейнхольд, – ты забываешь, брат мой, об одном: сама Роза еще вовсе не подтвердила того, что будто бы заметил хитрый мастер Мартин. Правда, Роза до сих пор была всегда очень мила и приветлива со мною, но совсем иначе сказывается любящее сердце! Обещай мне, брат мой, что ты еще три дня ничего не предпримешь и будешь по-прежнему работать в мастерской. Теперь я тоже мог бы уже работать, но, с тех пор как я усерднее стал писать этот портрет, жалкое бочарное ремесло мне внушает несказанное отвращение. Я больше не могу брать в руки колотушку… Будь что будет! На третий день я тебе прямо скажу, как обстоят мои дела. Если я на самом деле окажусь тем счастливцем, которого любит Роза, в твоей воле удалиться и на собственном опыте узнать, что время исцеляет даже и самые глубокие раны!
Фридрих обещал, что будет ждать решения своей судьбы.
На третий день (Фридрих все время тщательно избегал встречаться с Розой) сердце затрепетало у него в груди от страха и боязливого ожидания. Он ходил по мастерской словно в забытьи, и его неловкость давала мастеру Мартину достаточно поводов ворчать и браниться, что было ему прежде вовсе не свойственно. По-видимому, с хозяином вообще случилось что-то, отнявшее у него всякую жизнерадостность. Он много рассуждал о гнусном коварстве и неблагодарности, не поясняя, что хочет этим сказать.
Когда наступил вечер и Фридрих пошел в город, недалеко от ворот ему встретился всадник, в котором он узнал Рейнхольда. Завидев Фридриха, Рейнхольд тотчас же закричал:
– А! Вот я и встретился с тобой, как мне хотелось.
Он соскочил с лошади, обмотал вокруг руки поводья и взял друга за руку.
– Давай, – сказал он, – пройдемся немного вместе! Теперь я могу тебе сказать, что сталось с моею любовью.
Фридрих заметил, что Рейнхольд одет так же, как и при первой их встрече, и на спине у него дорожный мешок. Лицо было бледное и расстроенное.
– Будь счастлив, – в каком-то исступлении воскликнул Рейнхольд, – будь счастлив, дорогой брат! Теперь ты можешь усердно сколачивать свои бочки, я уступаю тебе место. Я только что простился с прекрасной Розой и с почтенным мастером Мартином.
– Как, – сказал Фридрих, который будто ощутил всем телом электрический удар, – как, ты уезжаешь, хотя мастер Мартин желает, чтобы ты стал его зятем, а Роза любит тебя?
– Так ты думаешь, милый брат, – возразил Рейнхольд, – так ты думаешь только потому, что тебя ослепляет ревность. Теперь мне ясно, что Роза вышла бы за меня замуж только из послушания отцу – она ведь кроткая и покорная дочь – но в ее ледяном сердце нет ни искры любви. Ха-ха! А я мог бы стать искусным бочаром: по будням с учениками скоблил бы обручи да строгал бы доски, по воскресеньям с почтенной хозяйкой ходил бы к святой Екатерине или к святому Себальду, а вечером – на городской луг, и так из года в год…
– Не смейся, – перебил Фридрих Рейнхольда, который громко расхохотался, – не смейся над простой, мирной жизнью трудолюбивого горожанина. Если Роза в самом деле тебя не любит, это не ее вина, а ты так сердишься, так неистовствуешь…
– Ты прав, – молвил Рейнхольд, – такая у меня глупая привычка: когда я оскорблен, я начинаю шуметь, как балованное дитя. Ты мог догадаться, что я сказал Розе о моей любви и о согласии ее отца. Тут из ее глаз хлынули слезы, ее рука задрожала в моей. Отвернувшись, она прошептала: "Я должна покориться отцовской воле!" С меня этого было достаточно. Ты видишь, как я раздражен, пусть же это поможет тебе, дорогой друг, заглянуть мне в душу, и ты должен понять, что стремление обладать Розой было самообманом, плодом разгоряченного ума. Ведь как только я окончил ее портрет, я обрел душевное спокойствие, и мне странным образом нередко чудится, будто сама Роза – это теперь ее портрет, а портрет – живая Роза.
Жалкое ремесло сделалось мне отвратительным, и когда вся эта пошлая жизнь с женитьбой и званием мастера так близко подступила ко мне, тогда мне и показалось, будто меня должны посадить в тюрьму и приковать к цепи. Да и как может этот ангел, которого я ношу в сердце, стать моей женой? Нет, вечно юная, полная прелести и красоты, она должна сиять на картинах, которые создает мое вдохновение.
О, как я к этому стремлюсь! Да разве мог бы я изменить божественному искусству? Скоро я окунусь снова в твои жгучие благоухания, о дивная страна, отчизна всех искусств!
Друзья дошли до того места, где дорога, которой думал ехать Рейнхольд, сворачивала влево.
– Здесь мы расстанемся! – долго и крепко прижимая Фридриха к своей груди, воскликнул Рейнхольд, вскочил на лошадь и ускакал.
Фридрих безмолвно смотрел ему вслед, потом, обуреваемый самыми странными чувствами, побрел домой.
10. Про то, как Фридрих был изгнан из мастерской мастера Мартина
На другой день мастер Мартин в угрюмом молчании трудился над большой бочкой для епископа Бамбергского, да и Фридрих, который лишь теперь почувствовал всю горечь разлуки с Рейнхольдом, не в состоянии был вымолвить слово, а тем менее – петь песни. Наконец мастер Мартин бросил в сторону колотушку, скрестил руки и тихо молвил:
– Вот и Рейнхольда теперь нет… он, оказывается, славный живописец, а меня оставил в дураках, прикинувшись бочаром. Если бы я только догадывался об этом, когда он пришел ко мне, этакий искусник! Уж я бы указал ему на дверь! Лицо такое открытое и честное, а в сердце столько обмана и лжи! Ну что ж, его нет, а ты у меня останешься и будешь честно служить нашему ремеслу. Кто знает, может быть, мы еще и ближе сойдемся с тобой. Если ты станешь искусным мастером и полюбишься Розе… ну, ты меня понимаешь и постараешься войти к ней в милость.
С этими словами он опять взял в руки колотушку и усердно принялся за работу. Фридрих и сам не понимал, почему слова Мартина раздирают ему душу и откуда зародилась в нем странная тревога, погасившая все проблески надежды. Роза впервые после долгого отсутствия показалась в мастерской, но она была погружена в глубокую задумчивость и, как, к своему огорчению, заметил Фридрих, пришла с заплаканными глазами. "Она плакала о нем, она все-таки любит его", – нашептывал ему внутренний голос, и он не в силах был поднять взор на ту, которую так несказанно любил.
Большая бочка была наконец готова, и только теперь, глядя на удавшуюся работу, мастер Мартин снова повеселел и успокоился.
– Да, сын мой, – говорил он, похлопывая Фридриха по плечу, – да, сын мой, так оно пусть и будет: если тебе удастся войти в милость к Розе и если ты получишь звание мастера, то сделаешься моим зятем. А там ты можешь вступить и в благородный цех мастеров пения и заслужить немалую честь.
Работы у мастера Мартина накопилось теперь свыше всякой меры, так что ему пришлось взять двух подмастерьев. Это оказались работники хотя и дельные, но парни грубые, одичавшие от долгих странствий. Вместо прежних веселых и приятных речей в мастерской мастера Мартина слышались теперь пошлые шутки, вместо нежного пения Рейнхольда и Фридриха – мерзкие, непристойные песни. Роза избегала бывать в мастерской, так что Фридрих лишь изредка и мельком видел ее. А случалось ему с мрачной тоской смотреть на нее, случалось ему выговорить со вздохом: "Ах, милая Роза, если бы только я мог по-прежнему разговаривать с вами, если бы вы опять стали такой ласковой, как прежде, когда еще Рейнхольд был здесь!" – она стыдливо опускала глаза и шептала: "Вы что-нибудь хотите мне сказать, милый Фридрих?" Фридрих цепенел, не в состоянии вымолвить слово, и счастливый миг улетал точно молния, что сверкает в лучах заката и исчезает, прежде чем мы успеем заметить ее.
Мастер Мартин настаивал теперь на том, чтобы Фридрих приступил к своей работе на звание мастера. Он сам выбрал из своих запасов самое лучшее, самое чистое дубовое дерево, без всяких жил и разводов, которое лежало у него уже больше пяти лет. Никто не должен был помогать Фридриху, кроме старика, отца покойного Валентина. Но если из-за грубых товарищей-подмастерьев бочарное ремесло уже и раньше внушало Фридриху все большее и большее отвращение, то теперь у него просто сжималось горло, когда он думал о том, что работа на звание мастера навсегда решит его судьбу. Та странная тревога, что зарождалась в нем, когда мастер Мартин хвалил его преданность ремеслу, все более и более усиливалась. Он знал, что позорно погибнет: ведь это ремесло было так глубоко противно его душе, исполненной любви к искусству. Рейнхольд и портрет Розы не выходили у него из головы. Но и его собственное искусство снова представилось ему в полном блеске. Когда во время работы его одолевала мучительная мысль о том, каким жалким делом он занят, он часто, сославшись на недомогание, убегал из мастерской, а сам спешил в церковь святого Себальда и целыми часами глядел на чудесный надгробный памятник работы Петера Фишера, восторженно восклицая: "О боже всемогущий! Замыслить, создать такое произведение – может ли быть что-нибудь прекраснее на свете?" И когда он после этого поневоле возвращался к своим доскам и ободьям и думал о том, что только так удастся завоевать Розу, словно огненные когти впивались в его сердце, исходившее кровью, и ему казалось, что он, безутешный, в страшных мучениях должен погибнуть. Во сне ему часто являлся Рейнхольд и приносил ему для литейной работы диковинные рисунки, на которых Роза превращалась то в цветок, то в ангела с крыльями, каким-то удивительным образом сплетаясь с остальным узором. Но все же чего-то недоставало в них, и он замечал, что Рейнхольд, изобразив Розу, забыл о сердце, которое он теперь сам и пририсовывал. Потом ему казалось, будто цветы и листья на рисунке начинают шевелиться и петь, испуская сладостный аромат, а благородные металлы в своем сверкающем зеркале являли ему образ Розы; казалось, будто он с тоскою простирает руки к возлюбленной, будто отражение ее исчезает в мрачном тумане, а сама она, прелестная Роза, полная блаженных желаний, прижимает его к любящей груди. Состояние его становилось все мучительнее, бочарная работа внушала ему ужас, и помощи и утешения он искал у своего старого учителя Иоганна Хольцшуэра. Тот в своей мастерской позволил Фридриху начать одну маленькую работу, которую Фридрих сам задумал и ради которой давно уже копил получаемое у мастера Мартина жалованье, чтобы купить нужное золото. Таким образом, Фридрих, мертвенно-бледное лицо которого делало вполне правдоподобной отговорку, будто он одержим тяжелым недугом, почти совсем не трудился в бочарной мастерской, и проходили месяцы, а большая сорокаведерная бочка, его работа на звание мастера, совершенно не двигалась вперед. Хозяин сурово заметил ему, что он должен работать по крайней мере столько, сколько позволяют его силы, и Фридрих был принужден стать у ненавистной колоды и взять в руки скобель. Пока он работал, подошел мастер Мартин и стал рассматривать обделанные доски. Но вдруг он побагровел в лице и воскликнул:
– Что это, Фридрих? Что это за работа! Кто стругал доски – подмастерье, собирающийся стать мастером, или глупый ученик, что три дня тому назад попал в мастерскую? Образумься, Фридрих, что за дьявол вселился в тебя и распоряжается тобою? Мои чудные дубовые доски! Работа на звание мастера! Ах ты неуклюжий, бестолковый ты парень!
Одолеваемый всеми муками ада, которые жгли его своим пламенем, Фридрих уже не в силах был сдержаться; он отбросил скобель и воскликнул:
– Хозяин! Теперь всему конец… Пусть я умру, пусть я погибну в несказанном горе. Но сил моих больше нет… Невмоготу мне мерзкое ремесло, когда меня с неодолимой силой влечет к моему чудесному искусству. Ах, я бесконечно люблю вашу Розу… так люблю, как никто на свете любить не может… только ради нее я и взялся за этот ненавистный труд… Теперь я ее лишился, я это знаю, скоро я, верно, умру от тоски по ней, но нельзя мне иначе, я возвращаюсь к моему дивному искусству, к моему почтенному старому учителю Иоганну Хольцшуэру, которого я постыдно бросил.
Глаза мастера Мартина засверкали, как пылающие свечи. От ярости почти не в силах говорить, он, запинаясь, пробормотал:
– Что?! И ты тоже?! Ложь и обман? Меня обошел?.. Мерзкое ремесло?.. Бочарное-то… С глаз долой, бесстыдник!.. Прочь отсюда!..
И с этими словами мастер Мартин схватил бедного Фридриха за плечи и вытолкал его из мастерской. Вслед ему прозвучал злобный смех грубых подмастерьев и учеников. И только старик, отец Валентина, сложил руки, задумчиво посмотрел вдаль и молвил:
– Я-то замечал, что у молодца на уме вещи более возвышенные, чем наши бочки.
Марта горько заплакала, а мальчики ее закричали, завопили: жалко им было Фридриха, который так ласково с ними играл и не раз приносил им пряники.
11.Заключение
Как мастер Мартин ни сердился на Рейнхольда и на Фридриха, все же он не мог не сознаться, что вместе с ними из его мастерской исчезла всякая радость, всякое веселье. Новые подмастерья что ни день возбуждали в нем только гнев и досаду. О каждой мелочи ему приходилось заботиться самому, и если что-нибудь и делалось по его указаниям, то и это стоило ему немалого труда. Подавленный дневными заботами, он часто вздыхал: "Ах, Рейнхольд! Ах, Фридрих! Если б вы не обошли меня так бесстыдно, если б только вы остались исправными бочарами!" Дошло до того, что он часто боролся с мыслью бросить бочарное дело.
В таком мрачном расположении духа он сидел однажды вечером у себя дома, как вдруг к нему, совершенно неожиданно, вошли господин Якобус Паумгартнер и мастер Иоганн Хольцшуэр. Мастер Мартин понял, что речь будет о Фридрихе, и действительно, господин Паумгартнер очень скоро заговорил о нем, а мастер Хольцшуэр стал всячески хвалить юношу и заметил, что при таком усердии, при таком даровании Фридрих, несомненно, не только в совершенстве овладеет чеканкой, но и в искусстве лить статуи станет великим мастером и прямо пойдет по стопам Петера Фишера. Тут господин Паумгартнер начал резко осуждать недостойный поступок мастера Мартина, жертвой которого стал бедный подмастерье, и оба настаивали, чтобы мастер Мартин, когда Фридрих сделается искусным золотых дел мастером и литейщиком, отдал за него Розу, если только она чувствует склонность к Фридриху, пылающему к ней такой любовью. Мастер Мартин дал им договорить до конца, потом снял свою шапочку и с улыбкой сказал:
– Вы, достойные господа мои, усердно заступаетесь за работника, который постыдно меня обманул. Это, впрочем, я ему прощаю, но только не требуйте, чтобы я ради него менял свое твердое решение, – Розы ему не видать.
В эту минуту вошла Роза, смертельно бледная, с заплаканными глазами, и молча поставила на стол стаканы и вино.
– Ну что ж, – начал господин Хольцшуэр, – ну что ж, тогда я должен уступить желанию Фридриха: он хочет навсегда покинуть свой родной город. Он сделал у меня славную вещицу и собирается, если вы, дорогой мастер, позволите, подарить ее на память вашей Розе. Взгляните-ка.
С этими словами мастер Хольцшуэр достал маленький серебряный бокал, чрезвычайно искусно сработанный, и подал его мастеру Мартину, который, будучи великим любителем драгоценной утвари, взял его и с удовольствием стал со всех сторон разглядывать. В самом деле, более прекрасную серебряную вещь, чем этот маленький бокал, трудно было бы сыскать. Изящные гирлянды виноградных листьев и роз переплетались по краям, а из цветов, из их распускающихся бутонов выглядывали очаровательные ангелы, грациозно ласкающие друг друга. Если бы в бокал налить прозрачного вина, показалось бы, будто ангелы, мило играя, то поднимаются, то опускаются на дно.
– Бокал, – молвил мастер Мартин, – и вправду сделан очень тонко, и я рад оставить его себе, если Фридрих примет от меня чистым золотом двойную его цену.
Произнося эти слова, мастер Мартин наполнил бокал и поднес его к губам. В ту же минуту отворилась дверь, вошел Фридрих, на лице которого, мертвенно-бледном, отражалась смертельная скорбь вечной разлуки – разлуки с тем, что всего дороже на земле. Роза, как только его увидела, громким, раздирающим душу голосом воскликнула:
– О милый мой Фридрих! – и почти без чувств упала ему на грудь.
Мастер Мартин поставил бокал на стол и, увидев Розу в объятиях Фридриха, широко открыл глаза, как будто ему явились привидения. Потом он молча снова взял бокал и стал в него смотреть. Вдруг он вскочил со стула и громко воскликнул:
– Роза… Роза, любишь ли ты Фридриха?
– Ах, – прошептала Роза, – ах, я ведь не в силах дольше скрывать это, я люблю его как жизнь свою, сердце разрывалось у меня в груди, когда вы прогнали его!
– Так обними же свою невесту, Фридрих… Да, да, свою невесту! воскликнул мастер Мартин.
Изумленные Паумгартнер и Хольцшуэр в полном замешательстве смотрели друг на друга, но мастер Мартин, с бокалом в руке, продолжал:
– О боже всемогущий, да разве не случилось все так, как предсказала бабушка? "Домик блестящий – это подношенье, пряной искрится он струей, в нем ангелов светлых пенье… Кто домик тот драгоценный в твой дом принесет, того ты можешь обнять блаженно, отца не спросясь своего, – тот будет суженый твой!" О я глупец! Вот он, блестящий домик, ангелы, жених… Ну, господа, теперь все пошло на лад, зять найден!
Тот, чью душу смущал когда-нибудь злой сон, внушавший ему, будто он лежит в глубоком черном мраке могилы, сон, от которого он вдруг пробудился в светлый весенний день, полный благоуханий, солнечного блеска, в объятиях той, что всех дороже ему на земле, женщины, чье милое небесное лицо наклонилось к нему, только тот, кто это переживал, может понять чувства Фридриха, может представить себе всю полноту его блаженства. Не в состоянии вымолвить слово, он крепко сжимал Розу в своих объятиях, как будто никогда не собираясь выпустить ее, пока она тихонько не высвободилась сама и не подвела его к отцу. Тогда Фридрих воскликнул:
– О дорогой мой хозяин, неужели же это правда? Вы отдаете за меня Розу, и я могу вернуться к своему искусству?
– Да, да, – молвил мастер Мартин, – верь мне! Разве я могу иначе, когда благодаря тебе исполнилось предсказание старушки бабушки? Можешь оставить свою сорокаведерную бочку.
Фридрих просиял, исполненный блаженства.
– Нет, дорогой мастер, – сказал он, – если это вам по душе, то я с радостью и бодростью примусь за мою славную бочку, кончу мою последнюю бочарную работу, а там вернусь к литейной печи.
– О милый, добрый сын мой! – воскликнул мастер Мартин, у которого глаза сверкали от радости. – Да, кончай свою работу над бочкой, а там – и за свадьбу!..
Фридрих честно сдержал слово, он сделал сорокаведерную бочку, и все мастера признали, что нелегко сделать вещь лучше этой, чему мастер Мартин радовался всей душою, утверждая, что небо послало ему зятя, лучше которого нельзя и желать.
Настал наконец день свадьбы, бочка работы Фридриха, наполненная благородным вином и украшенная цветами, была поставлена в сенях. Пришли со своими женами мастера бочарного цеха, предводительствуемые советником Якобусом Паумгартнером, а за ними следовали золотых дел мастера. Свадебное шествие готово уже было тронуться в путь, к церкви святого Себальда, где назначено было венчание, как вдруг на улице раздались звуки труб, и перед домом Мартина послышалось ржание и топот коней. Мастер Мартин поспешил к окну. Перед домом остановился господин Генрих фон Шпангенберг в пышной праздничной одежде, а в нескольких шагах позади него, верхом на горячем коне, – блистательный молодой рыцарь со сверкающим мечом на боку, с высокими пестрыми перьями на шляпе, украшенной искрящимися каменьями. Рядом с рыцарем мастер Мартин увидел прекрасную даму, в столь же роскошном наряде, на белоснежном иноходце. Пажи и слуги в пестрых блестящих камзолах окружали их. Трубы смолкли, и старый господин фон Шпангенберг воскликнул:
– Эй, мастер Мартин, не ради вашего погреба, не ради ваших червонцев приехал я сюда, а потому что нынче свадьба Розы; примете ли вы меня, дорогой мастер?
Мартин припомнил свои слова, немного устыдился и поспешил вниз принимать рыцаря. Старик сошел с коня и, поклонившись, вошел в дом. Подскочили пажи, помогли даме спуститься с лошади, рыцарь предложил ей руку и прошел вслед за стариком. Но Мартин, как только увидел рыцаря, отскочил шага на три назад и воскликнул:
– Боже всемогущий! Конрад!
Рыцарь, улыбаясь, сказал:
– Да, дорогой хозяин, я в самом деле ваш подмастерье Конрад. Простите мне, что я ранил вас. По правде говоря, дорогой хозяин, я должен был вас и убить, вы же согласитесь с этим, но ведь вот все вышло совсем иначе.
Мастер Мартин в замешательстве ответил, что все-таки было ему лучше не умирать, а на царапинку, нанесенную скобелем, он и внимания не обращал. Когда Мартин с новыми гостями вошел в комнату, где вместе с остальными находились жених и невеста, все пришли в радостное изумление, увидя прекрасную даму, которая так была похожа на милую невесту, что они казались сестрами-близнецами.
– Позвольте Конраду, милая Роза, быть гостем на вашей свадьбе. Не правда ли, вы больше не сердитесь на неразумного, неистового парня, который чуть было не причинил вам великое горе?
В эту минуту, когда невеста и жених и мастер Мартин изумленно смотрели друг на друга, господин фон Шпангенберг воскликнул:
– А теперь я вам все объясню. Вот мой сын Конрад, а рядом с ним вы видите его милую жену, которую зовут Розой, так же как и прелестную невесту. Вспомните, мастер Мартин, наш разговор. Когда я вас спрашивал: "Неужели вы и за моего сына откажетесь выдать замуж вашу Розу?" – на то была особая причина. Малый был без ума влюблен в вашу Розу; он заставил меня отбросить все сомнения, я отправился к вам сватом. Когда же я ему рассказал, как презрительно вы со мной обошлись, он, потеряв всякий рассудок, нанялся к вам в подмастерья, чтобы заслужить благосклонность Розы, а потом похитить ее у вас. И что ж! Вы его излечили добрым ударом по спине! Благодарю вас за это, а он нашел девицу знатного рода – она ведь и была та Роза, которой и суждено было царить в его сердце.
Дама тем временем нежно и ласково поздоровалась с невестой и надела ей на шею жемчужное ожерелье – свадебный подарок.
– Смотри, милая Роза, – молвила она затем, отделяя от свежих цветов, красовавшихся на ее груди, засохший букет, – смотри, милая Роза, это цветы, которые ты однажды дала моему Конраду в награду за победу. Он с верностью хранил их, пока не увидел меня. Тогда он изменил тебе и подарил их мне, ты не сердись.
Роза, вся разрумянившись, стыдливо потупив глаза, молвила:
– Ах, благородная госпожа, зачем вы так говорите, разве рыцарь мог любить меня, простую девушку? Только вас и любил он, а свататься ко мне думал лишь потому, что зовут меня тоже Розой и я, как говорят, немного на вас похожа, но мысли его были только о вас.
Шествие уже второй раз готово было тронуться в путь, когда в дом вошел молодой человек, одетый на итальянский лад в черное бархатное платье, с изящным кружевным воротником и богатой золотой цепью на шее.
– Ах, Рейнхольд! Мой Рейнхольд! – воскликнул Фридрих и бросился ему на грудь.
Невеста и мастер Мартин тоже радостно воскликнули:
– Приехал наш Рейнхольд, наш милый Рейнхольд!
– Не говорил ли я тебе, – молвил Рейнхольд, горячо обнимая Фридриха, не говорил ли я тебе, дорогой мой друг, что все прекрасно кончится для тебя? Позволь мне отпраздновать с тобою день твоей свадьбы; издалека приехал я ради нее; а на память ты в своем доме повесь эту картину, которую я написал и привез тебе.
Тут он позвал, и двое слуг внесли большую картину в пышной золотой раме, изображавшую мастера Мартина и его подмастерьев – Рейнхольда, Фридриха и Конрада, которые трудятся над большой бочкой, а в дверь как раз входит Роза. Все были изумлены правдивостью этого произведения искусства и великолепием красок.
– Ну, – сказал, улыбаясь, Фридрих, – это, верно, твоя бочарная работа на звание мастера? Моя стоит там в сенях, но вскоре и я сделаю нечто иное!
– Я все знаю, – ответил Рейнхольд, – и вижу, что ты счастлив. Будь только верен своему искусству, которое легче сочетать с семейной жизнью, чем мое.
За свадебным пиром Фридрих сидел между двумя Розами, а против него мастер Мартин между Конрадом и Рейнхольдом. Господин Паумгартнер до краев наполнил благородным вином бокал Фридриха и выпил за здоровье мастера Мартина и его славных подмастерьев. Потом бокал пошел по кругу, и сперва благородный рыцарь Генрих фон Шпангенберг, а за ним все почтенные мастера, сидевшие за столом, осушили этот бокал за здоровье мастера Мартина и его славных подмастерьев.
Примечания
1
А. Дюрер (1471-1528) – знаменитый немецкий художник, украсил картинами на религиозные сюжеты здание нюрнбергской ратуши (городское управление).
(обратно)2
Патер Розенблют – прозвище Шнепперера (XV в.) – медника, оружейного мастера и поэта, в конце жизни ушедшего в монастырь, Гофман приводит его стихи из "Похвального слова городу Нюрнбергу" (1447).
(обратно)3
Все стихи в этом рассказе переведены В.А. Зоргенфреем.
(обратно)4
Свободный имперский город Нюрнберг. – Благодаря своему положению на торговой дороге в Венецию баварский город Нюрнберг стал в XV-XVI вв. богатым торговым городом, добился самоуправления и политической независимости от немецких князей, достиг расцвета в области художественного ремесла, искусства, поэзии.
(обратно)5
Свещеносцы – почетные горожане (в том числе и цеховые старейшины), которые во время торжественных церковных процессий несли свечи.
(обратно)6
П. Корнелиус (1783-1867) – немецкий художник, иллюстрировал драматическую поэму И.В.Гете "Фауст".
(обратно)7
Маргарита – героиня "Фауста", воплощение красоты и кроткой женственности.
(обратно)8
Аллервизе – место загородных прогулок и отдыха жителей Нюрнберга.
(обратно)9
Ганс Берхлер – хозяин гостиницы и мейстерзингер города Страсбурга.
(обратно)10
Мейстерзингеры – средневековые немецкие поэты и певцы.
(обратно)11
Муштабель – легкая деревянная палочка с шариком на конце, употребляемая живописцем во время рисования.
(обратно)
Комментарии к книге «Мастер Мартин-бочар и его подмастерья», Эрнст Теодор Амадей Гофман
Всего 0 комментариев