Илья Клаз Навеки вместе
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
«…А около Орши и Менска, и Новогродка, и Слонима, и Брести Литовской на палях многие люди, а иные на колье четвертованные, а сказвали тех мест мещане, что все то кажнены мещане из животов и бедные люди невинные, и всех королевских мест мещане и пашенные люди от жолнерей в конечном разорены…»
Из записки дьяка Г. Кунакова царю Алексею Михайловичу.Глава первая
В день рождения Святителя Миколы гудели колокола храма Бориса и Глеба. От великого посада на Слободу, на Экимань, на Заполотье плыл величественный, волнующий душу перезвон, от которого в сладкой и тревожной истоме замирало сердце. Под ослепительным солнцем, в теплом, прозрачном, как стекло, воздухе еле заметны пять сверкающих глав Софийского собора и шлемовидный купол Спасо-Ефросиньевской церкви.
Яркое солнце до боли режет глаза. Алексашка Теребень жмурится. Набегают слезы, и он смахивает их со щеки грубой ладонью. Не отводя глаз от белокаменной громады собора, крестится Алексашка три раза и, поеживаясь, кричит в оконце избы:
— Выходь, Фонька! Благодать-то какая!..
Заскрипела дверь, и Фонька Драный Нос потянул утренний, напоенный весной и первой зеленью воздух, замотал кудлатой головой:
— Благода-ать!.. — почувствовав пряный запах, которым тянуло от Верхнего замка, сладко причмокнул языком: — Во купцы из теплых краев всякой всячины понавезли.
Алексашка Теребень покосился в сторону Верхнего замка:
— Не очень-то разгонятся. У черкасов дороги неспокойны…
Что правда, то правда: купцы в Полоцке наживают мошну. Были бы злоты — у любого крамника найдешь французскую багазею, свейские топоры, венгерские вина, соль и селедку. Вдоволь было в торговых рядах лоя, мыла, оцту. Сказывают, ни в Москве, ни в Киеве нет такого обилия меха, шкур, пеньки, сермяжной тканины. В Полоцке грузили на струги пеньку да жито и гнали водой через Ригу в неметчину. Приезжали в Полоцк торопецкие, смоленские, новгородские купцы, закупали возами воск, жито, сыры.
Но мысли у Фоньки Драного Носа были не о купцах. Думать о них — все равно, что чужие деньги считать. А денег ни у него, ни у Алексашки не было.
— О-го! Черкасчина — не Белая Русь. Там круто приходится шановному панству.
Не трудно было понять, что имел в виду Фонька Драный Нос. Вся Украина в огне. Побросали черкасы свои мазанки, пошли за Богданом Хмельницким добывать вольную волю. В страшных сечах сходятся казацкие полки с гусарами и драгунами Речи Посполитой. Рубятся так, что сабельный звон долетает до Полоцка. Днями пришли вести: под Желтыми Водами Хмель разбил войско коронного гетмана Речи Посполитой пана Потоцкого.
— Може, и Белая Русь… — сверкнул глазами Алексашка и осекся — на буланых жеребцах рысили лентвойт Какорка и писарь поспольства.
— Пошли! — хмуро шепнул Алексашка. — Носит их нелегкая…
Изба Алексашки стояла на отшибе. Подумалось Алексашке, что не станут сворачивать на раскисшую от грязи тропу. Когда скрылись дружки за своей дверью, в медные кружки Алексашка разлил остатки браги, подсунул ближе миску с кислой капустой и отломил два куска хлеба.
Но выпить брагу так и не успели: через оконце, затянутое прорванным бычьим пузырем, узрел Алексашка буланых, в избу долетел властный голос Какорки:
— Открывай, смерд поганый!
Алексашка и Фонька Драный Нос переглянулись. Но ничего не оставалось делать, и Алексашка отбросил крючок.
Пригнувшись, Какорка осторожно переступил порог, сморщился от тяжкого, мужицкого духа, сплюнул.
— Бражничаете?
— Великое свято сегодня, пане лентвойт, — смиренно заметил Алексашка и подумал: что ему, ляху, до православных праздников?
— Свято? — под свивающими усами дрогнули в презрительной усмешке тонкие губы. — Не слыхал.
— Звоны Бориса и Глеба бьют, пане лентвойт.
— Не слыхал! — И повернул голову к писарю: — Кто?
— Кузнечного цеха подмастерье Алексашка Теребень. Задолжал два талера… В костел не ходит…
Алексашку будто жаром обдало.
— Я, пане писарь, тебе в руки отдал!..
— Брешешь! — перебил писарь.
На прошлой неделе в сухую узкую ладонь писаря Алексашка сам положил два сверкающих талера с отбитком короля Владислава.
— Зачем мне брехать? Бог сведка.
— Схизматик! — прикрикнул лентвойт Какорка и короткой ременной плетью опалил плечо.
Алексашке показалось, будто раскаленное железо приложили к телу. На мгновенье помутилось в голове. Сжал зубы от боли. Под рубахой поползла вниз по спине теплая липкая змейка.
— За что, пане лентвойт?
Тот перехватил недобрый взгляд, поджал губы и еще трижды огрел плетью, повторяя после каждого удара:
— В костел, в костел, в костел!..
От злобы перехватило дух у пана Какорки: валились хлопы наземь от первого удара. А этот стоит, пся крев!
— На колени!
— Тебе, пане, ведомо, что я православный. В церковь хожу… И веру нашу не согнешь долу, пане… — сжав кулаки, Алексашка шагнул к лентвойту.
Такой наглости пан Какорка уже давно не видывал. Побелел он, схватив рукоятку сабли, торопливо дернул ее из ножен. Но выдернуть не успел. Алексашка Теребень цапнул на припечье молоток и со всего маху опустил его на голову лентвойта. Тот даже не охнул.
Писарь опрометью бросился из хаты, вскочил на жеребца, и жеребец с громким топотом понес его по улице.
— Все!.. — Алексашка вытер рукавом холодный пот и, прикусив губу, повторил — Теперь все!..
— Беги, Алексашка! — сообразил сразу Фонька Драный Нос.
— Куда? От пана разве укроешься? Под землей найдет.
— Беги, не то быть тебе на колу! В лес, Алексашка… Теперь в лесах люда много…
Алексашка окинул глазами хату.
— Ну, не поминай лихом!
— Беги, — торопил Фонька. — Жеребец лентвойта стоит во дворе.
Алексашка мгновенно выбежал во двор, с ходу взлетел в седло, ударил ногами жеребцу в бока. Жеребец, почуяв незнакомого седока, захрапел, сделал свечку и, екнув селезенкой, поскакал к Двине.
На мост Алексашка не поехал — там людно, и нет надобности, чтобы знали, в какую сторону бежал он. Лесной тропой верст пять гнал буланого вдоль реки. Тут была песчаная отмель, и к ней с крутого берега спустил разогретого жеребца. Шерсть на нем лоснилась от пота, а бока часто дышали. Буланый дрожал, упирался, не хотел идти в холодную воду.
Уже перебравшись через Двину, выжав порты и сорочку, Алексашка Теребень долго стоял и смотрел в сторону Полоцка. За излучиной Двины на холме виднелись кресты Софийского собора. Защемило сердце, заныло. Теперь ни крыши над головой, ни очага. Куда бежать, куда податься? В лес? Лето можно отсидеться. А потом?.. Раньше от панов бежали на Московию. Теперь, сказывают, и там стало не сладко от бояр и купцов. Дерут чинши и налоги, а хлопы на пана работают четыре дня в неделю…
Алексашка подумал и о том, что можно было бы еще на Дон податься. Там, сказывают, вольно казаки живут, беглых с Руси охотно принимают и братами считают своими. И если чинят вольному казачеству обиды, так басурманы только, что частенько приходят из Крымского ханства или турецких земель. Но так было до последнего часа на Дону. Теперь вся Черкасчина села на коней. Потому притаились татары, замерли, поглядывают из степей, что будет дальше? А что, если и в самом деле на Дон? Не век же будут воевать черкасы. Наступит покой.
Сердце звало к казакам: свести счеты с шановным панством за те муки, на которые обрекли родной край. Сколько обид стерпел Алексашка Теребень, сколько плетей принял от лентвойта, от старосты, от панских писарей и сборщиков!
Ехать днем было опасно — на дорогах уланские отряды и заставы. Схватят сразу же. Решил выжидать ночи, хоть и оставаться под Полоцком тоже было рискованно: паны, наверное, подняли на ноги теперь всю стражу. И все же пролежал в траве до тех пор, пока стало садиться солнце. Когда от леса поползли длинные синие тени, Алексашка потрепал жеребца по шее. Тот завертел налитыми кровью глазами.
Буланый хорошо отгулял полдня на сочной душистой траве и быстро пошел по лесной тропе. Дороги здесь Алексашка знал: было время, когда с купцами возил железо, которое плавили под Пинском в железоделательных печах.
С вечера взошла луна, и лес казался не таким угрюмым. Когда отъехал от Полоцка верст на двадцать — успокоился: теперь погони ждать нечего. Качаясь в седле, думал, где и как будет устраивать жизнь. Думал еще о том, что не ему одному приходится бежать с родной земли бог весть куда. Не мог понять одного: неужто так будет вечно? Ходит по хатам молва, что черкасы просят царя Алексея Михайловича, чтоб под свою руку Украину взял. А как с Белой Русью будет? И на Полочине вера православная. Сказывают, еще сто лет назад царь Иван Васильевич приходил в Полоцк со стрельцами…
Шарахнулся в сторону жеребец — едва удержался Алексашка в седле.
Не заметил, как кончился лес и шлях вывел к деревне. На светлом небе вырисовывался острый верх крыши.
— Ну, шайтан проклятый! — Алексашка дернул поводья.
Жеребец захрапел. Алексашка присмотрелся: человек? Подъехал ближе, и замерло сердце. На колу сидел мужик. Посиневшая голова свесилась набок. Глаза его были широко раскрыты, и белки зловеще сверкали в густо-синем ночном мраке. В страшных муках умирал человек: кол пробил все тело и вылез у шеи.
Алексашка стеганул жеребца хлыстом. Буланый затанцевал на месте и, отпрянув от мертвого, рысью пошел по деревне. Возле одной хаты Алексашка придержал жеребца и, привязав повод к частоколу, толкнул дверь. В хате душно. Пахло кислой овчиной.
— Кто тут? — послышался тихий старческий голос.
— Странник, — ответил Алексашка.
— Ложись, — предложил хозяин избы. — В углу солома.
Алексашка ногами нащупал солому, подгреб ее и лег, сладостно вытянув затекшие ноги.
— Издалека? — зевнув, спросил хозяин.
— Из Полоцка… — Алексашка долго молчал, хоть и знал, что хозяин не спит. — Это ваш на колу?
— Наш… — послышался тихий голос. — И наш, и твой…
— Паны посадили? За что?
Хозяин не ответил. «Дурное спрашиваю, — подумал Алексашка. — Мало ли за что может пан посадить на кол. Захочет, и без вины посадит…»
Глава вторая
Когда Фонька Драный Нос шел к Алексашке Теребеню, чтоб выпить браги по случаю праздника Миколы, он и не думал, что попадет в такую оказию. Едва жеребец вынес Алексашку со двора, Фонька схватил армяк и выскочил из хаты. Переступая лентвойта, заметил, что шевельнулся Какорка. «Жив, ирод…» — прошептал Фонька. Толкнул дверь и замерло сердце: с двух концов улицы, стегая коней, мчались рейтары. Возле калитки осадили коней. Фонька увидел писаря и рыжеусого капрала Жабицкого, лютого и неумолимого пана.
— Стой! — властно приказал капрал.
Фонька Драный Нос не успел опомниться, как рейтары скрутили за спиной руки. Конец веревки крепко держал рейтар с обнаженной саблей. Фонька видел, как вынесли из хаты лентвойта. Поодаль от хаты стал собираться люд. Не слезая с коня, капрал презрительно посмотрел на Фоньку:
— Куда сбежал смерд?
— Не знаю, пане капрал. К мосту подался…
Капрал Жабицкий сбросил стремя и сапогом ткнул Фоньке в лицо. Фонька замотал головой, сплюнул с кровавой слюной зуб.
— Собака! — прошипел Жабицкий.
Пятеро рейтар, пришпорив коней, помчались к мосту.
Фоньку повели. Теперь ему было уже все равно, куда ведут. Конец был один. «На этот раз не выпутаться тебе, Драный Нос…» — горько сказал сам себе Фонька. Три года назад в торговых рядах Фонька спьяна обругал войта. «Эта старая свинья не видит под собой земли! — кричал Фонька, махая треухом. — Набил толстенное брюхо чиншами!..» Его схватили, полдня пытали плетями, чтоб сказал, кто научил мрази. Ксендз шептал: «Примешь веру — будет конец пыткам…» Фонька свое: с дури болтал. А про веру будто не слышит. Палач дознался, что Фонька Ковальского цеха подмастерье, решил потеху устроить — щипцами прокусил ноздри. Фонька сомлел. Его окатили ушатом холодной воды и под хохот стражи вытолкали на улицу.
С тех пор и прозвали — Драный Нос.
Фоньку привели во двор магистрата. Здесь же была и тюрьма. Бросили в каменный склеп. В склепе холодно и сыро. Чадит светильник. В полутьме в углу разглядел два столба, перекладину, ремни. «Дыба…» — у Фоньки прошел по спине мороз. Сказывают люди, что хрустят кости, когда пытают на дыбе. Возле дыбы — дубовые колодки для рук и ног. У стены тяжелая скамья. В корыте мокнут прутья. Вскоре в склеп спустились капрал Жабицкий с писарем, палач в широкой красной рубахе и стража.
— Этот руку поднял? — Жабицкий покосился на писаря.
— Тот сбежал, пане капрал. Этот при нем был.
— Одно быдло!
Капрал Жабицкий хмыкнул, заложил руки за спину и, приподнявшись на носках, словно хотел рассмотреть Фоньку сверху, уставился долгим, пристальным взглядом. Губы зашевелились под усами:
— Огнем буду выжигать ядовитое племя схизматов. Без пощады и жалости. Схизматик должен умирать медленно, чувствуя смерть. Для начала ему пятьдесят плетей…
Не мешкая, стражники схватили Фоньку, бросили на скамью, ремнями намертво привязали руки и ноги.
Фонька Драный Нос не услыхал короткого свиста лозы. Он только почувствовал, как обожгло спину и, зажмурившись, сжал зубы от нестерпимой боли. Голову сверлила одна мысль: засечет до смерти, засечет… Еще удар, еще… Брызнула кровь, и отлетела капелька на щеку капралу Жабицкому. Тот брезгливо сморщился, вытер щеку ладонью и поспешно отошел к двери. А Фонька Драный Нос уже не чувствовал боли. Огнем пылала вся спина, нестерпимо жгло и, казалось, тело разваливалось на части. Не выдержал Фонька Драный Нос. Глухой клокочущий крик вырвался из горла и смолк сразу же — разумом Фонька приказал себе: выдержать! Выдержать с именем бога! Пусть видят, как умирает православный за веру. Стонал и вздрагивал после каждого удара, тычась распухшими губами в скамью… А потом как будто перестало болеть…
Хоть и развязала стража ремни — подняться не мог. Так и остался лежать на скамье, впав в забытье. Только услыхал, будто сквозь пелену тумана, голос капрала Жабицкого:
— Завтра на базаре посадить схизмата на кол…
Сколько пролежал, Фонька Драный Нос не знает. Очнулся — в склепе никого не было. Во рту пересохло. Ах, какая разница, если осталось жить меньше дня. С трудом сел на скамью и упал. Вспомнил, что возле скамьи стояло корыто. Попытался подняться, да все тело иглами проняло. Но все же поднялся, нашарил корыто. Припал к нему, напился тухлой воды. Подумалось: вот так и смертушка пришла… А умирать Фонька Драный Нос должен не сразу, а медленно, в муках, чтоб чувствовал ее, смерть…
— Не хочу! — закричал Фонька и обхватил голову руками. — Не хочу помирать! Господи, ты слышишь меня?!
«А чего я кричу? — шепотом спросил Фонька Драный Нос. — Кричать нечего. Кричи — не кричи… На кол…» Дополз до стены, нащупал дверь. Сквозь неплотно сбитые доски тянуло ночным холодом. Лег у двери. Поворачиваясь на бок, уперся руками в доски. Скрипнула дверь ржавыми петлями. И сразу же, как птица, пролетела мысль: а может, слабая дверь?.. Если у двери стража?.. Лучше от алебарды, чем на кол… Шатаясь, поднялся и приложился к двери — заперта на засовку снаружи: бренчит засовка. У дверей нету стражи, иначе бы подала голос. Палач, наверно, махнул рукой: караулить нечего, еле дышит хлоп.
Фонька Драный Нос налег на дверь. Выгибается и пружинит засов. Другим бы разом вышиб ее с ходу. С трудом согнулся, стал на колени, просадил руки в щель порога. Не поднять. Где-то недалеко залаяла собака. Прислушался. Когда снова стало тихо, уперся боком в ушак, а руками в дверь. Поддалось старое железо, выгнулось. Теперь можно просунуть пальцы. Стучит взволнованно сердце. Налег всей грудью, и соскочила засовка. Отлетела дверь, и Фонька Драный Нос грохнулся на пороге. Аж в голове замутило. По скрипучим ступеням выполз из склепа. Ударила в лицо ночная прохлада. Звездное небо над головой, тишина. Где-то недалеко, в сарае, пропел петух, и Фонька Драный Нос вздрогнул. Но ни говора людского, ни стражи. Поднялся и, шатаясь, побрел к сараю, который вырисовывался на темном небе густым, нечетким пятном. С трудом перелез через шаткую ограду и, обессилев, упал в крапиву. «Ничего, — говорил себе, тяжело дыша и смачивая языком пересохшие губы. — Мы, холопы, живучие…» Полежал немного, отдышался. И, собравшись с силами, побрел огородами, огибая Великий посад…
Глава третья
Замок Польного гетмана литовского Януша Радзивилла полон гостей. Утром в Кейданы из Варшавы прибыла красавица Мария-Луиза, жена знатного магната Речи Посполитой Яна-Казимира. Ей надоели балы и суета шумной Варшавы, надоели беспрерывные разговоры о войне. Через час упряжка вороных вкатила во двор золоченый дермез канцлера Ежи Осолинского. Ясновельможный пан канцлер торопился в Киев. И все же решил сделать триста верст лишних, дабы повидать гетмана Радзивилла. Поговорить было о чем. Неделю назад гетман Януш Радзивилл вернулся из Вильны. Там спешно собрались сенаторы и члены Главного литовского трибунала: старый, выживающий из ума гетман Ян Кишка больше не может руководить посполитым рушением. В этот трудный для ойчины час необходим мужественный, отважный рыцарь, у которого острый ум и твердая рука. Выбор пал на Януша Радзивилла. Гетман не отпирался, ибо считал себя единственным человеком, могущим покарать бунтовщиков и принести спокойствие краю.
Вместе с канцлером приехал личный нунциуш папы Иннокентия X Леон Маркони. Со вчерашнего вечера в замке пинский войт пан полковник Лука Ельский. Это не ахти какой гость, и если его принял гетман Януш Радзивилл именно сейчас, то лишь потому, что находится Лука Ельский под покровительством гетмана Речи Посполитой пана Потоцкого.
Гостей встречали гетманша Амалия-Христина, польный гетман и пастор Ольха. По причине прибытия шановных гостей замок был приведен в праздничный вид. Дорожки и аллеи вокруг замка усыпаны свежим песком, слуги переодеты во все новое, плавают по пруду лебеди, присланные в подарок саксонским кюрфюстом Фридрихом. Из подвалов достали дорогие французские вина, привезенные в Кейданы двадцать пять лет назад. Повара наготовили блюд, какие подавались к столу его величества короля. Когда опустились сумерки, тишину замка разбудили глухие выстрелы хлопуш, и в густо-синем небе рассыпались бенгальские огни. Карнавал начался.
С хохотом пробежала и растаяла в полумраке вереница девчат. Потешные, подпрыгивая, ловко переворачивались в воздухе, ходили на руках, с истерическим криком падали в траву, когда гремели хлопуши. Вдоль аллей, из конца в конец мчались с факелами слуги, и едкий чад поглощал нежный, тонкий аромат французских духов.
— О, пани Мария, вы божественны и прелестны! — с нескрываемой завистью воскликнула Амалия-Христина.
Пани Мария-Луиза показала белые зубы и, помахав веером, поплыла по аллее. Канцлер Ежи Осолинский лукаво улыбнулся: два года назад достопочтенный Ян-Казимир потешался над русским царем Алексеем. Тот на всей Руси искал себе суженую, и бояре осмотрели три сотни девиц… Ян-Казимир тоже не нашел себе достойной в Речи. Привез из-за моря… Встретившись глазами с гетманом Янушем Радзивиллом, канцлер сказал:
— Сейм отправил посольство в русские земли. Стало известно, что тайные переговоры ведет царь с харцизкой Хмелем.
— Стоило ли делать это, пан канцлер? — неопределенно пожал плечами гетман, бросая короткие взгляды на юную Марию-Луизу. — Царь послам верить не будет и с черкасами дружбу не порвет.
Канцлер щелкнул сухими пальцами.
— Все это так. Но если царь возьмет Хмеля под свою руку? Сейм и его величество новый король, которого изберем в ближайший час, должны знать об этом на год раньше.
— Хотелось бы, — задумчиво проронил гетман.
Все это понимает и видит Януш Радзивилл. Судьба Речи Посполитой его волнует не меньше, чем остальных государственных мужей. И земли его ближе других к московскому царству. Но сегодня, в этот теплый и веселый вечер, он не хотел говорить ни о русском царе, ни о Хмеле.
Да, сердцем чует гетман, что под боком у Речи Посполитой поднимается сильное государство, но разумом понимать этого не хотел. Еще бы! Три столетия мечами доказывала Речь Посполитая право на эти земли и не доказала. Рубить под корень надо было все племя схизматов! А теперь дурные вести пришли с Украины. Не повезло под Желтыми Водами, еще больше не повезло под Корсунью. Тех, которые не вернутся домой, уже отпели в костелах. За схизматиком идет вся чернь. И если сейчас без промедления не порешить Хмеля, то потом, когда русский царь возьмет его под свою руку, этого не сделать вовеки. Вместе с Украиной может быть потеряна и Белая Русь. Не смотреть потешных прискакал из Пинска полковник Лука Ельский. Как зараза просачиваются черкасы с Украины на Белую Русь. Лазутчики несут в деревни и города тайные универсалы Хмеля и мутят чернь да ремесленников. Доподлинно стало известно, что и под Гомелем уже появился казацкий загон.
В Москву само собой, а в свейское государство давно следовало бы послать тайных послов. Пусть бы понял Карл-Густав, что не будет Русь с ним в дружбе и станет посягать на его земли, как и на польские.
Если с королем свейским надо вести разумную игру, то с крымским ханством куда проще. За талеры договориться можно. Ясыр и выкуп нужны. Хмель даст — за ним пойдут. Надо думать, не очень хочет хан Ислам-Гирей, чтоб Украина сильной и независимой была. Тогда навсегда будет заказана дорога к богатым русским землям. Но и могущество Речи Ислам-Гирею не по нутру.
В сердцах гетман Януш Радзивилл думал: пропади она пропадом, Украина и антихрист Хмель! Там нет земель радзивилловских. Пускай о ней пекутся пан Потоцкий и канцлер Речи Посполитой пан Ежи Осолинский…
Посланник папы Иннокентия X Леон Маркони привез приятную весть. Ватикан обещал прислать на нужды войны двести тысяч талеров. И папе Хмель стал костью в горле. Отправляя Леона Маркони, папа тряс лысой тяжелой головой и грозился, что силой заставит попов принять унию. Да, там, в Риме, на словах весьма храбры… До встречи с канцлером Ежи Осолинским нунциуш Маркони побывал у саксонского кюрфюста Фридриха. Тот клялся, что так же не терпит Хмеля, и позволил нанимать в его землях ландскнехтов. А нанимать придется. Уже не только около Гомеля, а и в лесах под Оршей, Меньском и Слуцком бродят харцизки целыми шайками, нападают на маентки и предают их огню…
Гремят хлопуши, и красные искры, словно огненный дождь, летят на землю.
От реки тянет прохладой, и гетман заметил, как слегка вздрогнули полные, круглые плечи пани Марии.
— Прошу гостей в замок, — предложил Януш Радзивилл.
По сверкающему паркету пани Мария-Луиза ступала, как по тонкому льду. И на паркете, словно в зеркале, отражалось ее роскошное платье из черного фалюндыша. Она села в глубокое кресло и положила красивые смуглые руки на подлокотники, обитые бордовым бархатом. В бриллиантовом ожерелье, в дорогих перстнях, отделанных сапфиром и жемчугом, в золотых браслетах переливались и горели искорками десятки свечей, которые были расставлены в серебряных канделябрах. С мрачных полотен, одетых в дорогие французские багеты, смотрели на нее сморщенные старики в широкополых шляпах с перьями, усатые рыцари в латах.
Канцлер Ежи Осолинский в голубом камзоле, искусно отороченном черной глянцевитой тафтой, замер у кресла. Манжеты камзола утопали в пене белоснежных кружев. Канцлер протянул руку к маленькому столику, отделанному слоновой костью, и поднял серебряный кубок. В кубке искрилась мальвазия.
Вслед за канцлером подняли кубки Януш Радзивилл, пастор Ольха, пан Лука Ельский.
— Hex жые Речь!
— За здоровье пани Марии!..
Поднимали кубки за папу Иннокентия X, за ясновельможного пана канцлера, за скорую и славную победу над Хмелем. Ступая на цыпочках, к гетману подошел адъютант.
— Срочная депеша, ваша мость.
Януш Радзивилл сморщился и повел седеющей бровью:
— Буду читать завтра…
От выпитой мальвазии у гетмана Радзивилла утром болела голова. Потирая тонкими пальцами виски, спросил у адъютанта:
— Откуда, говоришь, депеша?
— Из Полоцка.
— Что там?
— Капралу велено вам в руки, ваша мость.
В кабинете было душно, и Януш Радзивилл показал на окно. Адъютант распахнул створки. Гетман широко вдохнул утренний, еще колкий воздух. Он старался восстановить в памяти весь разговор с канцлером Ежи Осолинским. Канцлер, как и он, твердо убежден в том, что Русь не готова к войне с Речью Посполитой, но через год-два положение может измениться. И уже намеком: он, канцлер, будет не против, если Януш Радзивилл попытается вступить в тайный сговор с русским царем. Януш Радзивилл, словно прицеливаясь, прищурил глаз: о землях своих в Ливонии думает пан канцлер. Может быть, и решился на такой шаг гетман, если б знал, что государь московский согласится на тайный сговор. Нет, не согласится.
Недавно папский нунциуш Антоний Поссевин предлагал от имени папы объединение церквей с сохранением греческих обрядов, просил высылки из Москвы лютеранских пасторов и позволения прислать вместо них католических. Царь выставил для поцелуя руку. На том и кончился разговор…
Поджал губы Януш Радзивилл. Раздулись и побелели ноздри. Снова потер виски.
— Вечером чтоб капрал был здесь.
Когда день пошел на убыль, послали за гонцом-капралом. Польный гетман распечатал пакет, приставил к глазам окуляры. Прочитав, повернулся к гонцу лицом:
— Десять лет назад в Полоцке построили школу для науки детям христианским. Научили змеенышей! Нынче дети христианские бесчинствуют и попирают веру нашу!
Януш Радзивилл положил белые кулаки на колени, стрельнул злым глазом на капрала:
— Ну, говори!
В одно мгновение у капрала Жабицкого пересохло во рту.
— Бунтуют, ваша мость. Нападают на государственных мужей, убивают и укрываются в окольных селах. А холопы не только не выдают бунтарей, а вместе с ними в леса уходят.
— Яблоко от яблони недалеко падает, — заметил сидевший в сторонке пастор.
Капрал Жабицкий осторожно покосился. В углу, в голубом кожаном кресле, увидал тучного, сутулого человека в глубоком бархатном плаще с оранжевым крестом на груди. Пастор сложил ладони, и губы его беззвучно зашевелились в молитве.
Да, напрасно думал его величество король Сигизмунд III, что сделает Полоцк опорным пунктом католической веры на восточных границах. Униаты возвели костелы, построили коллегиум. Но Полоцк стал не опорным пунктом, а пороховой бочкой. Пастор Ольха помнит тот день, когда чернь подняла руку на униатского архиепископа Иосафата Кунцевича. Тогда папа Урбан писал королю: «Да будет проклят тот, кто удержит меч свой от крови. Итак, державный король, ты не должен удержаться от огня и меча». Пастор Ольха машинально повторил вслух:
— Огнем и мечем…
— Рубить схизматов, ваша мость! Без пощады! — Капрал Жабицкий побагровел.
Януш Радзивилл окинул проницательным взглядом широкую грудь капрала:
— Вижу, пан капрал бывал в бою.
— Помнят московиты под Смоленском, — гонорливо ответил капрал и положил широкую ладонь на рукоять сабли.
Гетман Януш Радзивилл поднял звоночек. Вошел адъютант.
— Капралу Жабицкому дать пятьдесят рейтар и без промедления отправить под Пинск.
Капрал Жабицкий краем уха слыхал, что там, на Полесье, собирают квартяное войско. Поговаривают, объявились там казацкие хоругви Хмеля… Радостно забилось сердце: какое ему дают поручение!
Капрал вышел из кабинета гетмана, полный надежд и добрых предчувствий.
Через окно гетман смотрел, как широко шагал капрал по двору, и он заметался по комнате. Мысли путаные и обрывистые летели одна за одной… Канцлер ищет пути к русскому царю… Хочет, чтоб он, гетман, колею ложил… А в случае неудачи?.. Нет ли в этом тайного умысла?.. Сейм изберет королем Яна-Казимира… Отчизне нужна твердая рука. Будет ли Ян-Казимир той рукой?.. Как только утихнет бунт в крае, войско ударит по черкасам с севера… И он, гетман Радзивилл, поведет это войско!
Гетман остановился у столика, взял зубочистку, безразлично посмотрел на нее и сдавил жесткими пальцами. Не глядя на адъютанта, застывшего у двери, приказал:
— Завтра утром — карету. Поеду в Несвиж… К войску…
И снова стремительно заходил по комнате.
Глава четвертая
Купец был дивный. Высокий, сухой, с пушистыми пепельными усами. Из-под мохнатой смушковой шапки настороженно поглядывали большие черные глаза. Купец напоминал Алексашке филина. Телега его завалена всякой всячиной: мешками с золой, высохшими овчинами, железным скарбом. За дробницами на поводу шел здоровенный и злющий лохматый пес. Купец не говорил, откуда и куда едет, только спросил Алексашку:
— Далеко до Пиньска?
— Верст десять, наверно, будет.
— Попутный, значит?
Алексашка замялся, но тут же сообразил:
— Попутный.
— Жеребец у тебя ладный! — Купец понимающе посмотрел на буланого, потом задержал глаз на Алексашкиной рваной одежде, прищурился и ничего не сказал.
Чтоб не приставал больше купец, Алексашка пояснил:
— Пан наказ дал в Пинск, еду вот.
— Кто пан-то?
— Телеханский, — не моргнув, выпалил Алексашка.
Купец откровенно рассмеялся:
— Пан телеханский, а по лунинецкому шляху едешь! Ой, хлопец, врешь ты складно.
— Не знаю я, как эти шляхи называются! — разозлился Алексашка. — Чего пристал?
— Да господь с тобой! Мне все равно. Скажи лучше: в твоих краях соболей не продают?
— Продают, — наморщил лоб Алексашка. Тут же вспомнились полоцкие базары и ярмарки. — Купить можно, лишь бы деньга была.
— Почем просят?
— Говаривали, двадцать штук вместе — три рубля грошей, — сказал наугад Алексашка.
— О-о! — протянул купец и, надвинув на лоб шапку, почесал затылок. — Корова по статуту Великого княжества литовского сто грошей, и не больше. А ты вон куда!
— Не я продавал. Слыхал так. Я ремеслом занят.
— Что умеешь?
— Ковальское дело. Топоры варил. На дермезы оси ковал.
— Паны ладно платили?
— Ведомо, плата у них одна.
— Остер ты на язык! — усмехнулся купец. — Теперь паны не очень гроши бросают. Деньги на большую войну копят. Указ короля такой: с каждой хаты по десять злотых.
Алексашка ничего не ответил. Было жарко, и буланый шел неспокойно — досаждали оводы. Алексашка подумал: купец ушлый, по свету колесит и, видно, знает, что где деется.
— У нас тут тихо.
— Ты откуда знаешь, если дальше панского двора не хаживал? Ты православный?
— Какой же еще!
— Белорусцы народ податливый. Паны из него вон сколько крови выпили. Люд молчит. К покорству приучен… Скажет тебе пан голову о колоду расшибить — расшибешь. Чего молчишь?
— Будто тебе пан не укажет! — обиделся Алексашка.
— Я — вольная птица. Захочу — в неметчину поеду. Захочу — в московское царство. Я про чернь речь веду. Глянь, что на Украине деется. Стало казакам муторно от шановного панства — под хоругви стали. Но если, упаси господь, одолеют паны, знай: во сто крат горше на Белой Руси люду будет.
— Что люду остается…
— Сабли ковать! — Купец испытующе посмотрел на Алексашку. — Я пошутил… Что делать? В Пиньске знаю седельника Ивана Шаненю. Ему коваль нужен был позарез.
— Зачем седельнику коваль? — Теребень прихлопнул ладонью овода на упругой шее буланого.
— Надобен, раз ищет. Дермезы будет делать.
Алексашка промолчал. К чему такие речи ведет купец? Что предлагает он? Бежать от пана с седельнику? Призадумался Теребень. Случай в самый раз подходящий.
— Посмотреть можно, — уклончиво сказал Алексашка.
Купец теперь шагал молча, держась рукой за дробницы. Поношенные и подшитые капцы мягко ступали по теплой, пыльной дороге.
В полдень выехали из леса и увидели вдали Пинск. Над низкими крышами хат возвышались белокаменные громады церквей и костелов. «Как в Полоцке…» — подумал Алексашка, глубоко вздохнув. Когда приблизились, стал различать деревянную стену, что кругом опоясывала город. Увидел и ворота. Возле самой стены оказался ров, заполненный зеленой, затхлой водой. Проехали мост. Возле ворот — часовые с длинными, сверкающими на солнце алебардами.
— Кто такие? — лениво крикнул один из них.
— Купец Савелий из гомельского княжества. За мехами и золой пожаловал.
— Куда путь держишь? — допытывался часовой.
— Ведомо, в славный град Пиньск.
— А ты, смерд?
— Мой, — ответил купец, кивнув на Алексашку.
Часовые отвели тяжелые ворота, и телега загрохотала по деревянной мостовой.
Вот он, Пинск! От Северских ворот прямые, тесные улицы с хатами, крытыми соломой. Лучами сходятся улицы к центру — шляхетному городу, который вырос на высоком берегу Пины — Васильевской горке. Здесь костел — громадина, большой монастырь, иезуитский коллегиум. Позади ратуши — между коллегиумом и монастырем — дом пинского войта полковника пана Луки Ельского. Хоромина огорожена забором из камня. За домом войта мост через Пину. А там — шлях на полудень, в широкие украинские степи.
Шумен и люден Пинск. Много тут разных цехов — скорняки, ковали, шапошники, седельники, шорники, оружейники, золотари. И все изделия на базаре. Сразу бросилось Алексашке в глаза то, что одёжки здесь люд пошивает по-своему. Порты более роскошные, на разные цвета крашены. Даже красные видал. Рубахи расшиты и сильнее отбелены. Видно, лен здесь получше.
День был базарный. По узким улицам к центру города шли мужики и бабы. Грохоча по мостовым и поскрипывая, тащились повозки с живностью. По тому, как уверенно ехал купец, Алексашка понял, что в Пинске он бывал. Из проулка свернули на главную улицу, которая вывела к площади. В центре ее помост. Возле помоста — толпа. Над головами людей пять всадников со сверкающими на солнце пиками. На помосте колченогий, дюжий детина в синей посконной рубахе с закатанными до локтей рукавами. В руках у него плеть. «Секут…» — подумал Алексашка. Помахивая плетью, детина кричит хрипло и протяжно:
— Тащи-и Ива-ашку-у!..
Два гайдука вытолкали на помост Ивашку и начали срывать с него рубаху. Ивашка покорно повалился на топчан, вытянув вперед длинные, жилистые руки. Гайдук прихватил руки ремнем, а сам уселся на Ивашкины ноги. На помост по шатким старым ступенькам взобрался старый, плюгавый чтец, а может, писарь магистрата.
— Тишей! — гаркнул детина. — Сказку читаем!
Чтец высморкался на помост, вытер нос рукавом и, щурясь, загундосил. Помятый листок дрожал в хилой руке.
— А подмастерье Ивашка удрал от цехмистера… а господ своих не почитал… а словами паскудными обзывал и задолжал пану два злотых…
— Где же взять ему те злоты? — послышалось из толпы.
— Тишей! — детина помахал плетью.
А чтец дальше гундосил:
— А судом магистратовым предписано сечь нещадно Ивашку тридцатью плетями и, наказав, в долговую тюрьму посадить…
Ивашку отхлестали быстро. Не успел купец повернуть коня, как долетел с помоста истошный вопль. На лоб мужику приставили раскаленное клеймо с четкой надписью «ВОР».
— Что крал? — придержав поводья, склонился Алексашка к какой-то брюхатой бабе.
— Под мостом в Пине рыбу ловил… — вздохнула баба и, перекрестившись, заплакала.
Алексашка следом за купцом свернул на одну улицу, потом На вторую. Остановились у небольшой хаты с двумя оконцами. Купец толкнул ветхие ворота, и они раскрылись. Заехали во двор.
Из хаты вышел рослый, широкоплечий мужик с русой подстриженной бородой. Такие же русые волосы подстрижены на голове в кружок. Он был в синей холстяной рубахе, перехваченной бечевкой, синих штанах и капцах на босу ногу. Неторопливо посмотрел на купца, на Алексашку, в большой сильной ладони зажал бороду.
— Не ждал? — Купец снял шапку.
— Нет, — признался хозяин и колко посмотрел на Алексашку.
— Коваля тебе привел: Хлопец дюжий и жилистый.
Алексашка ухмыльнулся: говорил купец так, будто все было решено и договорено.
— Идите в хату, — пригласил Шаненя.
Хата у Шанени небольшая. У дверей, в углу — печь. От печи до стенки полати. Чисто выскобленный стол в углу, лавка и дубовый сундук. Пол дощатый. В хате порядок. От печи на Алексашку уставилась дебелая баба, из-за ее спины выглядывала девка.
— Сходи, Устя, воды. Мужики умоются с дороги, — сказал Шаненя девке. — А ты, Ховра, доставай из печи и потчуй.
Устя принесла воду. Умывались во дворе, над дежкой. Устя черпала коновкой и лила на руки Алексашке.
— Студеная! Иль из криницы?
Устя не ответила. Алексашка глянул на девку и не захотел больше спрашивать: толстогубая, с острым, как у сороки, носом, рябоватым лицом.
А в хате на столе уже ждали преснаки, толченый лук с квасом, просяная каша. Сели мужики за стол, а бабы вышли из хаты.
— Как оно житье-бытье в Пиньске? — купец затолкал в рот пахучий преснак и шумно хлебнул квасу.
— Работой паны не обижают. Ходко идет сбруя.
— Что ж, прибыль добрая! — обрадовался купец. — А начнешь брички и дермезы делать — пойдут и талеры.
— Тебе, Савелий, ведомо, что на моих бричках далече не уедешь… — Шаненя затеребил бороду. — И еще, в обиду не прими, чернь стала побаиваться казаков.
— Про это я знаю. — Купец опустил голову. — Шановное панство молву пустило…
Внимательно слушал Алексашка разговор и не мог понять, что к чему? Совсем стал непонятным купец Савелий.
— У молвы язык длинный и острый.
— Зря, Иван, верит люд. Хмель не ворог Белой Руси…
Купец положил ложку, вытер о штаны ладони и расстегнул широкополый армяк. Непослушными пальцами долго теребил полу, наконец, оторвал край подкладки и осторожно вытянул аккуратно сложенный листок. Не торопясь, старательно вытер рукавом край стола и положил листок.
— Слушай, что повелевает гетман Хмель казакам…
У Алексашки заняло дух. Вот он кто, купец Савелий!. Он глядел в писаное, но говорил, видно, по заученному:
— «…всем и каждому отдельно, кому об этом следовало знать, а именно полковникам, а также сотникам и всей черни… и строго напоминаем, что мы имеем старую дружбу с народом Великого княжества литовского…»
Алексашка слушал и в мыслях спрашивал себя: в какой водоворот попал? Если Савелий лазутчик Хмеля, кто же Шаненя? Он-то ремеслом занимается. Сени завалены лямцем, кожей, пенькой. На шестах подвешены новенькие седелки. Возле пуньки, в пристенке — мастерская. Ремесленник… А купец читал:
— «…случается, что казаки там на постое, чинят великое своеволие, нарушают мир и дружбу… потому посылаю двух товарищей, чтоб они о в сем доносили полковникам и сотникам… а за своеволие казаки те наказаны будут…»
Закончив читать, сложил листок, спрятал в потайной карман, взял ложку, начал хлебать квас. Нахлебавшись, вытер ладонью усы и спросил:
— Все уразумел?
Подперев голову кулаком, Шаненя сидел в раздумье. Наконец шумно втянул воздух.
— Вовремя гетман универсал прислал. Случается всякое, и тогда ропщет люд. Но то — забудем. Хлопы ждут черкасов, Савелий.
Савелий приподнялся и, перегнувшись через стол, прошептал с жаром в самое лицо Шанене:
— Гетман Хмель послал загоны на Белую Русь. Не сегодня — завтра объявится. Идет сюда храбрый казак Антон Небаба… Гаркуша под Речицей встал… — Доложив руку на плечо Алексашке, заключил: — Тебе надобен коваль — бери!
Шаненя и не посмотрел на Алексашку.
— То, что Небаба идет, мне уже ведомо. Передали люди добрые. — Повернул русую голову, испытующе осматривая Алексашку. — Издалека идешь?
Алексашка вздрогнул под пристальным взглядом. Лицо у Шанени большое, смуглое. Крутой лоб, широкие черные брови, нос с горбинкой. Подбородок и мускулистую шею скрывает подстриженная борода. Глаза у него, будто шило, колют.
— Из Телехан, говорит… — рассмеялся Савелий. — Пан послал с наказом и жеребца отменного с седлом хлопу дал…
— Полоцк… Оттуда… — зарделся Алексашка.
— Это другое дело! — Савелий удовлетворенно хлопнул ладонью по столу. — Я — воробей старый. Не проведешь. А чего покинул град Полоцк?
— Лентвойта порешил… — Алексашка перекрестился.
— В Пинске во веки веков не найдут, — успокоил Шаненя. — А куда путь держал?
— К казакам надумал.
— Казаки сюда придут. Оставайся у меня. Харчей хватит. Шесть талеров в год платить буду. Ну что, сговор?
Алексашка кивнул.
— Пора мне в путь. — Савелий встал.
— Заночевал бы, отдохнул и на зорьке поехал, — предложил Шаненя. — С колес не слезаешь.
— Бремя не ждет, Иван. — Савелий поднял полу и вынул грамоту. — Эту тебе оставлю. Ее люду читать надобно, дабы чернь и ремесленники знали правду.
— Спасибо за доброе слово. Будешь на Черкасчине, скажи при случае гетману, что белорусцы вместе с нами, под одни хоругви станут и рубиться будут не на живот, а на смерть.
Вышли из душной хаты. Савелий залез на телегу, долго ворошил мешки с золой. Наконец, нашел один, запрятанный подальше. Развязал и вытащил сорок соболей.
— Держи, — протянул Шанене. — На железо…
Шаненя закачал русой головой, но ничего не ответил, взял соболя.
Начало лета 1648 года было солнечным и сухим. Ни одного дождя не выпало. Стали жухнуть в полях хлеба. Обмелели Пина и Струмень. Каждый день с тоской поглядывали мужики на белое от зноя небо и с тревогой — на хаты, что прижались одна к другой в тесных улочках: упаси господь, обронится искра — пойдет шугать огнем весь Пинск! Боязно было Ивану Шанене раздувать горн в кузне. Все сухое вокруг, как порох может вспыхнуть.
Под вечер Шаненя вышел из хаты, поглядел на небо и обрадовался. Со стороны Лещинских ворот тянулись на город густые, сине-лиловые облака, и над лесом за Струменью сверкали молнии. Куры раньше времени торопливо попрятались в сарай. Резкий, сухой удар грома внезапно расколол тишину.
— Закрой комен, Устя, — сказал Шаненя дочке. — Собирается гроза.
— Боязно, — шмыгнула носом Устя.
— Ховайся на печке, ежели боязно!
— Чего девку бранишь? Бабы люд пужливый… — добродушно махнул Ермола Велесницкий. Он поднялся и толкнул засовку.
Ермола живет через три дома от Шанени. Пять лет назад он переехал в Пинск из Речицы, поставил хату, занялся портняжным ремеслом. Есть у Велесницкого челядник Карпуха, которому Ермола платит с мыта — за каждое пошитое изделие. Деньга у Велесницкого водится. Мужик он не скупой и по воскресным дням любит посидеть в корчме, которую открыл бойкий лавочник Ицка напротив базара… В корчму Велесницкий ходит не один, а зовет с собой Ивана Шаненю и шапошника Гришку Мешковича, угощает обоих брагой и пирожками с капустой. Шаненя в свою очередь потчевал Велесницкого и Мешковича. А Гришка был скуповат, в корчму ходил неохотно. Шаненя добродушно посмеивался над скупостью шапошника. Гришка не принимал слова к сердцу. Может быть, еще и потому без желания шел в компанию Мешкович, что баба его хворает второй год, а во дворе бегает пятеро детишек, которых надо досматривать.
Велесницкий уселся на лавке возле оконца, сцепив на животе большие жилистые руки.
— Что сказал Савелий?
— А что ему сказывать?. Его забота ведома.
— Про Небабу?..
Несколько раз сверкнула молния, озаряя хату зловеще-голубоватым светом. И в тот же миг снова коротко и резко ударил гром.
— О, господи!.. — тихо прошептал Ермола и, крестясь, отодвинулся подальше от оконца.
Пошел густой и частый дождь. Все вокруг затянуло серой, туманистой дымкой. Возле окошка проскочила быстрая тень. Загремела клямка двери, и в хату ввалился Гришка Мешкович.
— Едва не прихватило, — поеживаясь, усмехнулся он.
— Ладный дождь, — Шаненя посмотрел в оконце. — Кабы на денька два… Не повредит.
— Хлебный, — Гришка Мешкович снял шапку, пригладил путаные волосы, и увидел незнакомого человека, сидящего поодаль, в темном углу. — Не свататься ли пришел?
— Нет, — проворчал Алексашка, подвигаясь на лавке ближе к свету.
Алексашка отвернулся к окошку. От неприятного разговора выручил Шаненя.
— Холопы бросают хаты и бегут в загон Небабы. Маентки и фольварки жгут, а панам секут головы… Вот и все вести.
— Под Гомелем? — вытянул шею Гришка Мешкович.
— Там, да и в других местах…
— Сказывал Савелий, чернь вилами и косами дерется яро, а все же сабли… Просил сабли и пики ковать.
— Из чего ковать? — хмыкнул Велесницкий. — Железо надобно.
— И я говорил ему. А Савелий свое: купить надо.
— Найти его можно, да за что купить?
Помолчали. Алексашка понимал, какое наставление привез Савелий. Понимал и то, что на сабли требуется отменное железо. У панов сабли отличные. Из немецкой стали кованные. Разве такую сталь найдешь в Пинске?
Шаненя словно перехватил Алексашкины мысли:
— Железо есть у пана Скочиковского.
Шановного пана Скочиковского в Пинске и далеко за ним знают. Вот уже десять лет, как пан Скочиковский в железоделательных печах плавит болотную руду. Вначале у пана была одна печь, а потом стало их семь. Четыреста пудов железа в год получает Скочиковский из печей. Сказывают, что железо у него покупает для казны ясновельможный пан гетман Януш Радзивилл. В Несвиже льют из него ядра к пушкам, куют алебарды и бердыши. Теперь, когда Хмель разбил коронное войско под Корсунем, пан Скочиковский соорудил еще две печи. Много железа надобно Речи Посполитой, чтоб вести войну с черкасами.
— Скочиковский железо не продаст, — заметил Мешкович. — Не станет пан голову свою на плаху класть… Чтоб потом этим железом смерд ему голову снял?
— Продаст! — возразил Шаненя. — Тайно продаст хоть черту! Жаден пан не в меру. А недавно заимел пару гнедых. Прислал хлопа, чтобы сбрую заказать. Сбрую сделаю, тогда и потолкуем с паном…
— Затеяли мужики громкое дело… — пожал плечами Мешкович. — Не знаю только, что из этого получится.
Шаненя настороженно посмотрел на Велесницкого. У того приподнялась и замерла бровь:
— А что ты, Гришка, хочешь, чтоб получилось?
— С кем за грудки беремся, Иван? — прищурил глаза Мешкович. — С панством? Пересадят на колья всех. Вчера войт пан Лука Ельский привел в Пинск рейтар. Все в латах. Мушкеты висят… Неужто с вилами да с пиками на них?
— Не пойму твоей речи… — встал с лавки Шаненя.
Гришка Мешкович замялся, но продолжал:
— Старики еще помнят, как пятьдесят год назад Наливайка брал Пинск. Захватили мужики город, разбили маенток епископа Тарлецкого. Он ведь был зачинщик Брестской унии… А потом что? Наливайку свои же казаки выдали… И закачался Северин на веревке в Варшаве…
— К чему это все, Гришка? — не стерпел Шаненя.
— Я не ворог, Иван. — Мешкович постучал кулаком по груди. — Как бы хуже не было? Пока есть, слава богу, хлеб и ремесло. Другой раз и перетерпеть можно панское лихо.
— Не буду! — Шаненя заскрипел зубами. — И Ермола не будет. И Алексашка. Спроси у него, что чинят иезуиты в Полоцке? Он тебе расскажет. А в Гомеле что деется? А в Слуцке? Прошелся Наливайко с саблей — полвека были покладисты паны, шелковые были.
— Опять казаки? — не унимался Мешкович. — Казаки про свою землю думают. А на Белую Русь идут не затем, чтобы тебя боронить. Чужими руками жар грести надумали. Туго им стало — сюда подались. Кончится война, и уйдут к себе в степи. А тут хоть пропади пропадом!
— Брешешь! — сурово перебил Шаненя. — Черкасы на Белой Руси выгоды не ищут. Пожива им тоже не нужна. Не татары. А то, что сюда подались, нет дива в этом. Нам туго будет, мы к черкасам пойдем. Помни, стоять нам вместе с Украиной!
— Я тоже так думаю, Гришка, — вмешался молчавший до сих пор Велесницкий. — У нас с черкасами единый шлях: под руку московского царя.
— Не знаю, — вздохнул утомленно Мешкович. — Каждый мыслит по-своему. Ты саблей с паном говорить хочешь, а я, думаю, — добрым словом. Живой человек живого понять может…
Мешкович встал с лавки, подошел к оконцу. Не мог различить сквозь мутное стекло, прошел ли дождь. Сверкнула молния, и раскат грома, казалось, встряхнул хату. Мешкович отпрянул от оконца. Но дождя уже не было. Лиловая туча тяжело поплыла за высокую крышу иезуитского коллегиума.
— Надо идти, баба хворая лежит, — засобирался Мешкович.
Шаненя и Велесницкий понимали, что баба — только отговорка. Не хочет Гришка продолжать начатый разговор…
Разговор в хате, свидетелем которого стал и Алексашка, внес сумятицу в его голове. Он и представить не мог, чтоб был разлад между мужиками. Оказывается, не все так просто, как думалось.
— С казаками разом… Осилим панов или нет, а разом…
Облегченный, протяжный вздох вырвался из груди Шанени. В первый раз, когда встретился в корчме с Савелием, уже тогда понял, что меряться с панами силой — надо иметь отвагу. Но соглашался с тайным посланцем гетмана Хмельницкого, что под лежачий камень вода не течет…
Смеркалось. В небе медленно ползли густые тучи. От них веяло холодом. А на горизонте справа и слева, и за Струменью-рекой сверкали молнии и долетали до города глухие, далекие раскаты грома. И казалось Ивану Шанене, что не молнии, а сабли сверкают и гремят кулеврины в хмуром и всклокоченном небе Белой Руси.
Глава пятая
Алексашка прижился в хате Ивана Шанени. Оказался Иван человеком добрым, работящим. Ремесло свое знал хорошо и, видно, потому в Пинске был всеми уважаем. Сбруя, которую делал Шаненя, была отменной. Для нее Иван доставал кожу мягкую и крепкую. Товар свой Шаненя не стыдился показывать и чужеземным купцам. Те хвалили. Алексашка к сбруе не касался. Во дворе Шаненя соорудил небольшую кузню, поставил горн. Как вначале и говорил ему, задумал делать дробницы на железном ходу. На таких нынче приезжают немецкие и курляндские купцы. В подтверждение своего намерения привез два воза углей, молоты, клещи и корыта для закалки железа.
Баба Иванова, Ховра, дала Алексашке порты, рубаху, сделала сенник и достала из сундука две постилки. Харчевался Алексашка Теребень за одним столом с хозяином. Жил в довольстве, но часто вспоминал родной и теперь далекий Полоцк. Сжималось от боли сердце. Там он родился и вырос, там овладел ремеслом. Там померли мать и отец. Вспоминал Фоньку Драного Носа. И чувствовало Алексашкино сердце, что сведут с ним иезуиты счеты за лентвойта. Бежать бы им вместе… Была в Полоцке и дивчина Юлька, которая приглянулась Алексашке. Знал Теребень, что и он ей мил. Да что теперь вспоминать о невозвратном! Заказана ему дорога в Полоцк. Пусть бы хоть чем-нибудь конопатая и молчаливая Устя напомнила ту, далекую…
С утра до полудня Алексашка возился в кузне — переделывал горн. Не понравилось, как сложили его. Мех был плоским и круглым. Алексашка сдавил его дубовыми шлеями и вытянул кишкой. Он стал узким, и ветер в нем упругой струей ходить будет. Держак сделал более длинным — легче качать. Когда закончил работу, насыпал углей, задул горн. Тяжело ухнул мех. Запахло углем и окалиной, как там, в Полоцке. Улыбнулся Алексашка: веселее стало на душе.
С полудня в кузне делать нечего. Пошел в хату. Шанени с утра не было дома. Ховра возилась на грядах. Алексашка отмыл от угля руки, сполоснул лицо и сел у стола на лавку. Пришла в хату Устя, отодвинула заслонку в печи, в глиняную миску налила крупнику. Миску поставила перед Алексашкой.
— Иван не говорил, скоро придет?
— Не говорил, — Устя пригнула голову.
— Ну, ты сегодня разговорчивая.
Показалось Алексашке, а может, и не показалось: зарделась Устя. Споткнулась, выходя, о порог. Алексашка вослед:
— Гляди, лоб не расшиби.
Устя уже из сеней:
— Не твое дело!
Алексашка ел крупник и думал про то, что жизнь в Пинске во много раз тревожней, чем там, в его родных краях. Ворота в город заперты… У ворот часовые денно и нощно с алебардами и бердышами. По городу разъезжают рейтары. Три дня назад через Северские ворота кони втянули две кулеврины, стреляющие четырехфунтовыми ядрами. Одну оставили тут же, вторую потянули по улицам к Лещинским воротам. Пушкари хлопотали возле кулеврин, раскладывали ядра, расставляли ящики с пыжами. Не на шутку всполошилось шановное пинское панство, услыхав про поражение под Пилявцами…
Сытно поев, Алексашка встал из-за стола. Делать было нечего. Вышел за ворота и улицей подался в город.
На базаре и возле корчмы людно. Вдоль торговых рядов купеческие повозки. Глазастая детвора в изодранных рубашонках вертится возле лошадей, рассматривая гривастых и лохмоногих тяжеловозов. Мужикам и бабам охота знать, что привезено в Пинск. В тонких дощатых ящиках обычно держат блону[1]. Дорогая штука для мужицкой избы. Загребница[2] тоже не с руки. Бабы сами ткут тонкое льняное полотно. Его скупают купцы в Пинске за гроши и везут в неметчину. Там серебряные талеры получают. А вот капцы — стоящий товар. Ни того, ни другого Алексашке не надо. Вошел в корчму. Пахнет брагой и пирогами. За двумя дубовыми столами — мужики. Шум и смех!
Третий раз заходит в корчму Алексашка. Тут собираются мастера и челядники всех цехов. Многих Алексашка уже знал по именам. Широкоскулый, лобастый Парамон — из скорняжного цеха. Шустрый и крикливый Карпуха пошивает порты и армяки у Велесницкого. Приметил еще подслеповатого Зыгмунта. Этот лях пану Скочиковскому байдаки[3] мастерит. Но что русскому мужику, что белорусцу или ляху от пана одна ласка.
Алексашка нащупал в поясе грош. Достал его и положил Ицке в протянутую ладонь. Тот улыбнулся, оскалив зубы.
— Налей браги. — Хотел еще попросить пирожок, но махнул и повторил. — Браги. Не кислая?
Ицка заморгал и с достоинством, нарочито громко сказал:
— В корчме у Ицки брага всегда свежая и сладкая. Но если ты хочешь кислую, можешь идти к Хаиму… — Ицка налил половину оловянной кружки. — Это тебе без платы. Понравится — налью полную.
Алексашка выпил. Брага действительно была резкой и сладкой. Крякнул от удовольствия и поставил кружку. К корчмарю подошел Карпуха..
— Лей еще, пане жид!
— Какой я тебе пане? — обиделся Ицка. — Давай плату.
— Лей в долг. Все отдам.
— Когда это ты отдашь, чтоб тебя волки драли!
— Не отдавал разве? — закричал Карпуха. — Говори, не отдавал?
— Ну, отдавал. Ну, и что?
— И за эту отдам.
Ицка почесал пейсы, потом поковырял в носу, вспоминая, сколько должен Карпуха.
— Полтора гроша. Слышишь?
— Слышу, пане. Лей!
Алексашка взял кружку и, покосившись на скамейки, которые были заняты челядниками, прижался к стене. Парамон поднял сонные глаза, подвинулся и кивнул:
— Иди, садись, человече…
Алексашка присел на край скамьи. Парамон раздавил на покатом лбу налившегося кровью комара, отпил браги и продолжал:
— Хлеба нонче уродило много. Будет, слава богу. А начнет куничник его делить… Подымные — отдай. Попасовые — отдай. На квартяных — тоже дай…
— Челядник не пашет, не сеет, — ответил Алексашка. — И про хлеб ему думать нечего.
— Как же нечего?! — возмутился Парамон. — Рот у челядника не зашит. Не будет у куничника хлеба, где взять челяднику?
— Свет велик…
Парамон положил тяжелую ладонь на Алексашкину голову и ткнулся бородой в самое ухо:
— Ты брось! Теперь не убежишь. Теперь никуда не денешься…
Он хотел было что-то сказать еще, да замолчал: вылез из-за стола захмелевший Карпуха, пустился плясать.
— Не топочи!
Парамон дернул за руку Карпуху. Тот обозлился и, брызгая слюной, полез на Парамона с кулаками. Мужики схватили Карпуху, посадили на лавку, поставили перед ним недопитую брагу.
— Что, схизматики, боитесь?
— Это ж ты схизматик, — смеялись мужики.
— Ничо-оо, — Карпуха рубил кулаком воздух. — Придет!.. Он тут, недалече…
— Кто придет? — допытывался Парамон, хотя хорошо знал, о ком говорил Карпуха.
— Небаба придет!.. Понял?
— Ты, Карпуха, сейчас ни мужик, ни баба… Пей брагу!
— Буду пить! За Небабу!.. За веру христианскую!..
Карпуха поднял кружку и с размаху ударил по столу. Брага плеснула на стену, на бородатые лица мужиков.
— Шальной! — проворчал Парамон, вытираясь подолом рубахи.
— Придет в Пинск Небаба — обниму и поцелую, как брата!
И вздрогнули в корчме мужики от сурового голоса:
— Поцелуешь?!
Обернулись к дверям и замерли: рыжеусый капрал и стража. Съежился, обомлел за столом Алексашка — сразу узнал Жабицкого. Как молния, пронеслась горячая мысль: искали и нашли его, Алексашку. И тут же овладел собой — Жабицкий знать его не может. Только если по приметам. Опустил Алексашка голову. Во рту пересохло, а в виски, словно молотом, стучит кровь.
— Поцелуешь?.. — снова спросил капрал. И приказал страже: — Веревку!
Два стражника вытащили Карпуху из-за стола и скрутили ему руки. Карпуха не противился, только сопел. Мужика увели. Несколько минут в корчме стояла тишина. Кто-то тяжело вздохнул.
Алексашка вышел из корчмы с тяжелыми мыслями. Почему Жабицкий оказался в Пинске? Искал он Алексашку или это случай? Куда повели Карпуху? Может быть, чтоб высечь батогами? Стража пошла в шляхетскую часть города.
А Карпуха, словно прощаясь, обернулся возле ратуши. И до корчмы долетел свирепый голос Жабицкого:
— Пшел!..
— Теперь ему все, — вздохнул на крыльце Ицка, вытирая передником руки. — Ай-яй! И брагу выпил, и рассчитался…
За домом войта Ельского — рейтарский двор. Возле конюшен хата без окон. Втолкнули Карпуху, наддали в спину. Ударился он в столб дыбы, прошел хмель. Капрал впился колючими глазами:
— Хочешь жить, смерд вонючий? Отвечай, да не думай лгать! Откуда тебе известно, что придет в Пинск Небаба?
— Мне неведомо, пане… Говорят так…
— Кто говорит? — Лицо Жабицкого побагровело.
— Люди, пане… Только и говору в городе про Небабу…
— Целовать будешь разбойника? Братом ему стал и змовой с ним связан? Говори!
— В какой же я змове, пане? Я его ведать не ведаю.
— В змове! — закричал Жабицкий.
— Помилуй, пане… Я ж пьян был. Сдуру…
— На дыбу! Будешь говорить, смерд…
Карпуха не успел опомниться. Его схватили, развели руки, привязали к столбам жесткими веревками и растянули. Хрустнули кости. Страшный крик огласил хату и оборвался. Свесилась тяжелая голова…
Карпуху сняли с дыбы и на голову плеснули ковш холодной воды. Пришел в себя, раскрыл мутные глаза.
— В змове?
— Смилуйся, пане… — прошептали сухие губы.
— Говори, от кого слыхал про Небабу?
— Мужики… в корчме говорили…
— На дыбу!
Снова подвесили Карпуху. Показалось ему, что рвут горячими щипцами тело. Изо рта и ушей пошла кровь. Все завертелось перед глазами, перевернулась вверх полом хата…
— Все, пане капрал! Больше ничего не скажет, — заметил палач, снимая ремни.
Жабицкий заскрипел зубами.
— Выбросить падаль!
Когда Карпуху развязали, он снопом свалился на пол. Подвели телегу. В нее стражники положили Карпуху и повезли за ворота шляхетного города…
Усадьбу свою негоциант пан Скочиковский поставил у самой Пины на меже шляхетного города и ремесленного посада. Хоть далекий род пана был мужицкий, Скочиковский презирал чернь и селился от нее подальше. Но и в шляхетный город не попал. Зато теперь со злорадством думал, что все же заставил шановное панство кланяться и подавать ему руку — не могут обойтись без его железа. Сейчас у Скочиковского хватает денег, и он все чаще подумывает о том, чтоб у ясновельможного пана графа Лисовского купить болотную землю возле деревни Поречье, под Логишином. В болотах тех железа много. Там хорошо бы поставить железоделательные печи. А потом по Ясельде и Струмени железо сплавлять на байдаках аж до Киева, где будут брать его за милую душу.
Дом Скочиковского высокий, добротный, обнесен крепким частоколом. Живности всякой полон двор, и холопы едва управляются с нею.
Утром Шаненя застучал в калитку, и пять злющих псов сразу же залились лаем. Выскочил холоп, разгоняя собак.
— Кто стучит? — спросил, не отбрасывая щеколду.
— Седельник Шаненя до ясновельможного пана Скочиковского, — ответил Иван. — Открой.
— Заходи!
Холоп открыл калитку.
— Не порвут? — хмуро покосился Шаненя на собак.
— Вон! — топнул холоп, и псы лениво отошли в сторону.
— Скажи пану, Шаненя пришел.
Через несколько минут на крыльце появился пан Скочиковский в широких синих портах и нательной рубахе. Из сафьянового мешочка он вынул щепотку зелья, затолкал пальцем его в ноздрю и чихнул. Вытирая слезу, уставился на Шаненю.
— Сбрую принес? Показывай!
Шаненя развязал мешок и, вытащив ременную сбрую, положил ее перед паном. Серебром сверкнули на солнце заклепки на падузах, загорелись искорками золотистые звездочки на седелке и уздечке. Старое, сморщенное лицо пана Скочиковского застыло в довольной улыбке.
— Пришел, ясновельможный пане, с делом к тебе.
Скочиковский согласно мотнул лысой головой.
— До Скочиковского все теперь с делом ходят. Скочиковский всем надобен. Дело у тебя большое, малое ли?
— Видно, не малое, — подумав, ответил Шаненя.
— Пойдем в покои.
Чутье у Скочиковского острое: если б дела не было — не нес бы Шаненя сбрую, а прислал челядника. Пан показал Шанене на скамейку, сам сел в кресло, накрытое медвежьей шкурой, и полез в карман за зельем. Шаненя выжидал, когда Скочиковский отчихается.
— Задумал я, пане ясновельможный, попытать счастье в новом цехе, — начал с достоинством Шаненя.
— Ну?
— Большой спрос нонче на дермезы и брички с железным ходом. Покупать будут, только давай.
— Что правда, то правда. Спрос есть.
— Вот я и нашел себе мастерового, молодого, работящего мужика. Коваль отменный. Мех раздобыл и поставил. А теперь и железо надобно, пане.
— Железо теперь в цене, — загадочно усмехнулся Скочиковский, сгоняя с лысины назойливую муху. — Куда ни сунься, везде железо, железо, железо…
— Так, пане ясновельможный. В неметчине рыдваны давно на железном ходу, с рессорами.
— Мне дела нет до неметчины. Там пускай хоть чертей на рессоры сажают. Сколько тебе железа надо?
— Сто пудов.
— В своем уме ли, пан седельник? Я за год четыреста пудов делаю. А время теперь, сам знаешь, какое. Все до фунта на казну идет. — Скочиковский понизил голос до шепота: — Сеймом приказано пушки и ядра лить, мушкеты делать… Схизматик в образе Хмеля грозит Речи Посполитой… Пять пудов еще могу дать. Да и то, чтоб… — Скочиковский приложил дрожащий палец к сухим губам.
— Об этом думать и говорить нечего, шановный пане, — успокоил Шаненя. — У меня язык за семью замками. — Скажи, что казна платит за пуд?
— Сколько там платит! — пан Скочиковский показал кукиш. Наморщив лоб, отвел глаза в сторону. — У казны не особенно возьмешь. А пока его выплавишь…
Шаненя знал, что пан берет у казны по два талера за пуд, но говорить о своих прибылях негоциант не хотел. Кроме того, в Несвиж и Варшаву Скочиковский отправляет железо на своих лошадях, за свой кошт.
— Три пуда, это два дермеза, — высчитал Шаненя. — Я по два талера и пять грошей уплачу. На первых порах тридцать пудов дай. А через месячишко еще тридцать.
— Столько железа десять цехмейстеров не выработают. А у тебя же один коваль. — Пан презрительно сплюнул. — Ты мне голову не морочь!
— А на сбрую, а на седелки, а на уздечки, — начал загибать пальцы Шаненя. — Инструмент делать надо. На одни молоты и клещи не меньше трех пудов пойдет.
Долго молчали. Скочиковский супил лоб, изрезанный мелкими морщинами.
— Ладно, когда брать будешь?
— Хоть сегодня.
— Но, гляди, чтоб… — и снова приложил палец к губам.
— Вот крест… — Шаненя подумал, что пан Скочиковский запугивает его, хоть у самого душа дрожит. Шаненя запустил руку в мешок, достал связку соболей, поднял их, повертел. Соболя были один в один, шелковистые, бурого цвета с белыми пятнышками на груди. У Скочиковского будто отняло речь. Таким соболям знал цену. И, словно между прочим, заметил:
— Ладный мех… А все плачешь, что деньгу не имеешь.
— Деньги нет. А соболей дочке на свадьбу берег. Да не выходит… Это тебе первый расчет, паве. — Шаненя свернул пустой мешок и вышел на крыльцо.
Скочиковский ковылял следом.
— Завтра до полудня чтоб в рудне был. С приказчиком разговоров не веди и глаза ему не мозоль. Сам приеду…
Шаненя кивнул. Косясь на псов, что лежали под акацией, высунув розовые языки, пошел к калитке.
Под вечер детишки с шумом прибежали в хату Гришки Мешковича.
— Тише! — сурово крикнул Мешкович. — Раскудахтались.
Самый старший, Васек, шмыгал носом и говорил, запыхавшись от быстрого, бега:
— Возле канавы дядька лежит пьяный… И весь в крови…
— Кто это может быть? — удивился Мешкович.
— Не наш…
— Сходи посмотри, — тихо сказала баба и заворочалась со стоном на полатях.
— А ты лежи, — в ответ проворчал Мешкович. — Бражничают, а потом бьют рыло на камне. — Гришка воткнул иголку в холст, положил недошитую шапку на стол и, не снимая фартука, тяжело поднялся. Детвора пустилась за ним следом.
На пыльной траве возле канавы с зеленой заплесневелой водой неподвижно лежал мужик. Мешкович подошел ближе, всматриваясь в измазанное кровью лицо, присел.
— Карпуха!
Тот раскрыл глаза, оскалил зубы. На губах его засохла красноватая слюна. Он застонал часто вздрагивая. И вдруг слабо, прерывисто, засмеялся.
— Ты чего, Карпуха?..
Страшное предчувствие овладело Мешковичем. Он покосился в сторону шляхетного города, наморщил лоб.
— Беги, Васек, зови Ивана Шаненю!
Мальчишка стрелой пустился по улице. Тотчас возле канавы стали собираться мужики. Расступились, когда широко ступая, подошел насупленный Шаненя. За ним — Алексашка и Ермола Велесницкий. Прибежал Парамон.
— Он про Небабу… Братом называл, — рассказывал Парамон.
— Отбили мужику память.
— Куда его теперь?
— Понесем в мою хату, — решил Шаненя.
Мужики подняли Карпуху. Положили его в сенях.
Устя, намочив тряпицу, боязливо вытирала лицо Карпухи. Алексашка наблюдал со стороны, как украдкой смахнула девка слезу и приложила конец платка к покрасневшим глазам. «Сердобольная все же», — решил Алексашка.
Вечером он рассказывал про то, что происходило в корчме.
— Как вошел капрал — подумал, что по мою душу. Ох и лютовал Жабицкий в Полоцке!
— Разве в одном Полоцке? По всей Белой Руси лютуют, — проронил сквозь зубы Шаненя.
— Как же очутился капрал в Пинске?
— Рейтар привел. Если лютый сам, у войта надежным псом будет.
— Значит, случай. Теперь с ним часто видеться буду, Да, слава богу, не знает меня.
— Это худо, — с сожалением заметил Шаненя. — Знать должен…
Глава шестая
Целый вечер Алексашка просидел на берегу Пины. Свежо возле реки, тихо. В такое лунное время любит играть на воде рыба. Иная выскочит из воды, сверкнет чешуей, и снова уходит в воду. Рыбы в Пине и Струмени много, да ловить ее боязно: смотрят за рекой экономы пана Луки Ельского. Поймают — не миновать плетей и клейма.
Второй день Алексашке нет работы — уехал Иван Шаненя за железом. Алексашка уже знает, что дермезы и дробницы на железном ходу Шаненя делать не будет. Неделю назад отковали две оси для передков, несколько швореней и поставили на виду, у дверей кузни: если придет кто, пусть смотрит.
Мысли Алексашки прервала Устя:
— Алексаашка-а!..
Приподнялся нехотя, подошел к хате.
— Соскучилась?
— Чуть не плачу! — фыркнула Устя. — Папаня приехал. Сказывал, чтоб в кузню шел.
Шаненя возле кузни распрягал вспотевшего коня.
— Едва дотянул воз, — жаловался Иван. — А дробницы словно пустые. Двадцать пять пудов железа запросто спрятались.
— Далеко брал?
— Далече… Давай снимем с воза, да побыстрее.
Железо перенесли в кузню и завалили мешками с углем. Потом присели на завалине.
Шаненя долго сидел молча. Алексашка понимал: неспокойно у него на сердце. В мужицких хатах все чаще говорят о казаках, которые должны прийти на выручку от панского гнета, и будет на Белой Руси вольница, как на Дону. Но в разговоры эти мужики не верят. Иван Шаненя решил сходить к православному владыке епископу Егорию. Владыка увел Шаненю в свою опочивальню и до полудня просидел с ним взаперти. С гневом рассказывал Иван о том, что чинят иезуиты. Епископ Егорий слушал, потупив седую голову.
— Знаю, человече. И патриарху Никону будет ведомо…
От Егория шел с легким сердцем. Теперь Карпуха разбередил душу снова.
— Пойдем-ка спать. Завтра на зорьке застучим…
На зорьке оба были в кузне. Шаненя приподнял горбыль, прижатый к крыше, и вытащил завернутую в тряпку саблю. Бережно вытер рукавом сверкающее полотно и, сжав деревянную рукоятку в широкой, сильной ладони, приподнял ее над головой.
Сабля была не длинная, с необычно широким полотном, вдоль которого от рукоятки и до носка тянулись две узенькие, ровные полоски. Возле рукоятки — сверкающие медью усы. Таких сабель Алексашке не приходилось видеть, хоть в Полоцк разный чужеземный люд заглядывал.
— Где такую раздобыл?
— Долгая история, — Шаненя рассматривал сверкающее полотно: не появилась ли ржавчина. — От деда досталась. Дед с Наливайкой ходил…
— Не на Руси кована, — заключил Алексашка, рассматривая саблю. — Железо отменное.
— Откуешь такую? — Шаненя хитровато прищурил глаз.
— Нет, пожалуй, — признался Алексашка и щелкнул ногтем по полотну. — Тут пазы. Их на станке делали… Такой станок видел в Полоцке. За кузней конь по кругу ходил и вертел дышло. От дышла привод на шестеренках. Он стружку снимает и паз точит. Заморский станок…
— А без пазов?
— Ежели без пазов, так откую.
Долго возились с углями — отсырел за ночь трут, и Алексашка насилу выбил из него искру. Раздул в ладонях и подсунул под сухую бересту. Та затрещала, свернулась в колечко, задымила и вспыхнула. Заухкал кожаный мех, и сразу запахло сладковатой гарью березовых углей. Алексашка закачал сильнее, и после каждого взмаха в лицо ударяла теплая упругая волна. Теребень подхватил клещами железо, проворно расшевелил им угли и сунул его поглубже. А рядом воткнул длинную ось, которую отковал несколько дней назад.
Пока железо разогревалось, Шаненя на доске прикидывал угольком размеры и контур сабли, топтался по тесной кузне, потом вышел и долго свистел Полкану — лохматому чуткому псу. Тот примчался, завилял хвостом, затерся ласково о ноги хозяина. Шаненя накинул на шею собаке веревку и конец прицепил к двери.
— Должно быть, готово, — Алексашка вытащил из горна железо. Бросил на наковальню и быстро застучал молотом, повторяя после каждого удара: «Га!., га!., га!..» Дождем сыпались белые искры.
— Мягкое, — неодобрительно покачал головой.
— Что поделаешь! Еще раза три выколачивать придется, — решил Шаненя. — Воздуха в нем много. А пан Скочиковский хвалил, что лучшего не найду…
Дважды Алексашка нагревал железо и выстукивал молотом. Потом калил, отпускал, снова калил и старательно выбивал. Покрылся испариной лоб, взмокла рубаха на плечах. Только к полудню вытянул железо в нужную длину, заострил конец, слегка выгнул в полудугу. Раскалил последний раз в горне и бросил в длинное деревянное корыто. Запузырилась, зашипела вода. Алексашка вынул из корыта саблю, долго рассматривал ее. И вдруг вздрогнул, круто повернувшись к двери. В одно мгновение бросил саблю в корыто. Выхватил из горна красноватую ось и яростно застучал по ней молотом.
Дверь в кузне заскрипела и знакомый голос спросил:
— Кто тут есть?
— Тьфу, напугал! — Шаненя уставился на Велесницкого. — Крадешься, словно кошка.
— Неужто испугался!
— Сам знаешь… И собака не тявкнула. — Шаненя отворил дверь. На щеколде болтался обрывок веревки. — Сбежал пес!
Велесницкий осмотрелся в кузне.
— Оси куете?
— Оси… — Алексашка достал из воды саблю и подал ее Ермоле.
Велесницкий повертел саблю.
— Будет рубать?
— Голову, пожалуй, сбросит, — усмехнулся Алексашка. — Только этого мало.
— Неужто? — рассмеялся Велесницкий. А я думал, что большего и не надо.
— Она панскую саблю выдержать должна.
— А выдержит?
— Сейчас посмотрим.
Алексашка неторопливо обмотал тряпкой черенок. Потом к наковальне обухом приставил топор.
— Отойди в сторону. Кабы в глаза не отлетело…
Велесницкий и Шаненя отошли к двери. Алексашка поднял саблю над головой, прицелился и, ахнув, опустил ее на топор. Втроем склонились над саблей.
— Слабовата, — с сожалением заметил Алексашка, ощупывая грубыми пальцами глубокую зазубрину. — Еще раз отбивать надо…
— Не бедуй, — успокаивал Велесницкий. — На пики разве?
— На пики железо в самый раз. Завтра ковать буду. Пика — дело не хитрое.
Алексашка снова встал к горну. Ходит дышло вверх и вниз. Тихо охает мех, и белым жаром вспыхивают угли. Стучит Алексашка молотом по сабле, выбивая воздух из металла. Плотнее становится железо. Стучит и думает, какая чудесная сила хранится в ржавых болотах Полесья! Саблями и пиками обернется панам собственная земля. Стучит Алексашка молотком. Устал за день, ломит спину, а дух бодрый. Когда закончил, бросил молоток, вытер вспотевшее лицо и, наклонившись к кадке, вдоволь напился холодной воды.
— Теперь должно покрепчать. Попробуем потянуть на камне.
Шаненя вертел ручку точила, Алексашка водил лезвие.
— Три не выковать в день? — спросил Велесницкий.
— Трудно, — Алексашка подумал. — Вот если б еще одного челядника найти.
— Да-а, — задумчиво протянул Ермола. — Было б за четыре недели сто сабель. Как потребны они!..
Алексашка спрятал саблю под хлам, забросал это место углями. Долго гремел железом, выбирая полоску на пики. Велесницкий и Шаненя вышли из кузни, присели на колоды неподалеку. Алексашка прикусил губу: доверять-то доверяют, а все же есть и такие речи, которые слушать ему не положено. Хоть и гремел железом, стучал, а разговор все же доходил до него. Слушал и не представлял, что в нем тайного? Долго говорил Велесницкий о некой братской школе, что имеется в Пинске. Участники братства там читают вирши и проповедуют христианскую веру. А пинский ксендз Халевский домогается от владыки Егория, чтоб братскую школу ту закрыли, а детей христианских отослали в римский коллегиум для обучения.
— Не быть тому! — сурово прервал Шаненя.
И еще Велесницкий называл некого Афанасия Филиповича, именуя великим мужем. Будто привез тот Афанасий Филипович в Пинск мудрую книгу, которую сам сложил и отпечатал в Вильне. А книга та направлена против унии.
И еще слыхал Алексашка разговор про то, что на всей Белой Руси застучали ковали. Холопы нападают на королевские дозоры и забирают порох. С мушкетами и саблями мужики не особенно ловки, а вот уж косы и топоры держат крепко. Под Слуцком, а может, под другим городом, ибо Алексашка не расслышал, мужики пришли к пану и миром просиди, чтоб уменьшил на один день барщину. Пан обещал подумать. А назавтра деревня была полна гайдуками. Троих мужиков на колы посадили. Услыхав о расправе, чернь окольных деревень схватила косы и обложила гайдуков. Одни бежали, других покололи. Потом имение перетрясли, нашли квиты попасовые, подымные, поборовые, сложили в кучу и огнем попалили…
— Славно! — похвалил Шаненя.
Потом Иван еще что-то говорил Велесницкому, но что — тут уж Алексашка совсем не слыхал.
За неделю так намахался молотом Алексашка, что к воскресенью не чувствовал ни рук, ни спины. Вставал на зорьке и дотемна не вылезал из кузни. Помогать Шаненя не мог, занят был седельной работой. Все пятнадцать сабель и десяток пик Алексашка выковал своими руками.
В это воскресенье Алексашка спал больше обычного. Раскрыл глаза — в хате светло. Лежал, растянувшись, в сладкой истоме. Скрипнула дверь. В хату вошла Устя, поставила на лавку ведро со студеной водой. Алексашка видит из-под полуприкрытых век ее крепкие загорелые ноги. Устя отбросила сползающие на лицо волосы, повернула широкое конопатое лицо. На лавке лежала рубаха Алексашки. На груди дыра, пропалил у горна. Устя осторожно, чтоб не разбудить Алексашку, приподняла рубаху, посмотрела и положила на место. Алексашка не сдержался.
— Может, зашьешь? — и раскрыл глаза.
Устя вспыхнула.
— Кто прожег, пусть и чинит!.. — и бросилась к двери.
— Устя, обожди!
— Чего надо? — задержалась на пороге, не поворачивая головы.
Алексашка посмотрел на Устю и подумал, что сердце у нее мягкое. Всю неделю, как дитя, досматривала Карпуху. То ячменную кашу даёт ему ложкой, то ядреным квасом поит и разговаривает с ним. Одного не может понять Алексашка, почему не смотрит в его сторону Устя, почему сторонится? В мыслях Алексашка говорит самому себе, что нет ему дела до девки. Но в душе обидно. Неужто он такой никудышный, что недостоин разговора? Ведь и девка не панского рода. Там, в Полоцке, заглядывали на него девчата. Знает Алексашка, что пора бы и ему семью иметь. Взять бы в жены такую девку, как Устя. Не ленивая, хозяйская. Вся домашняя работа горит у нее в руках.
— Что ты, Устинья, на меня все волком смотришь?
И вдруг усмехнулась Устя. Впервые за все время. Сверкнула белыми, как чеснок, зубами, повела плечом:
— Я на всех, одинаково смотрю. Говори, что хотел?
А он оробел, замялся. Мелькнул в глазах Усти загадочный огонек и погас.
— Зашьешь рубаху?
Устя не ответила. Вышла из хаты, грохнув щеколдой.
Глава седьмая
Вместе с подслеповатым горбуном-старцем Фонька Драный Нос дошел до большого города. Поднялся на косогор. Вдалеке, с правой руки, поблескивала река. К ней прижались домишки, над которыми возвышались купол церкви и две узкие, высокие башни костела.
— Бобруйск. — Старец приложил ладонь ко лбу.
— Большой град!
— Ба-альшой!.. Было время, что акерманския и крымский татары жгли его и не сожгли. Еще воевал его и обкладывал князь Михаила Глинский. А он, славный, не поддался. Выстоял. Потом, как построил Петра Тризна костел, так пустили корни иезуиты…
С горбуном-старцем было хорошо Фоньке. Все он знает, везде побывал. Харчевался вместе с ним, что бог давал и давали люди добрые. В деревнях понаслышались, что под Бобруйском неспокойно — бродят в лесах шайки, а город якобы обложили казаки. Фонька не боится казаков. Решил сам пробираться туда, где лежит славный и вольный остров Хортица. И вот Фонька уже у стен Бобруйска, а казаков пока не видал.
— Что тебе со мной?.. — говорил старец. — Ты молодец ладный. Иди на пристань в Бобруйске. Там купцы по реке вниз струги гонят. Купцам работный люд надобен.
— Берут ли беглых?
— Как не брать, человече ты милый! Беглые впору купцу. С беглым мороки меньше и харчи ему абы какие идут.
Фонька Драный Нос согласился. Подался сразу на пристань. Возле берега полно телег купеческих с разными товарами. Гомон и ругань. С телег мужики тянут мешки на барки, что бортами уставили весь берег. На одну из барок таскали пеньку. Пенька чистая и полегче, чем мешок с зерном, от которого пуп трещит. Посмотрел и подошел к мужику.
— Скажи, человече, работный люд нужен?
Мужик устало чмыхнул и подтянул спадающие порты.
— Сказывали, потребен. Иди до купца. Он тебе скажет. — И показал на хату возле самого берега.
Фонька Драный Нос робко вошел в избу. С порога поклонился щуплому, глазастому человеку в белой посконной рубахе и яловых сапогах. Тот, не ожидая, пока Фонька начнет говорить, равнодушно спросил:
— Чего хотел?
— Сказывают, пане, надобен тебе работный люд?
— Ну, надобен. А ты беглый?
— Со старцем хожу, — похолодело у Фоньки внутри.
— Молчи, лгарь! — фыркнул купец. — Я тебя насквозь, как через блону, вижу. Да леший с тобой! Возьму до Любечи. Харчеваться у детины будешь. Уразумел?
— Все, пане, — кивнул Фонька.
— Беги на пристань, — купец хлебнул квасу и вышел из хаты. — Вон барка моя. Пеньку укладывают.
Фоньке понравилось на барке. Судно хоть и старое, да крепкое, обшитое трехдюймовой доской. На воде его держали тяжелые якоря на жестких пеньковых канатах.
Грузили барку два дня. Каких только историй не наслышался Фонька Драный Нос за это короткое время! Вечером, усевшись трапезничать, мужик по кличке Косой, рассказывал, как неподалеку от Бобруйска, в селе Глусск, холопы подняли бунт, схватили графа пана Лубинского и повесили на воротах.
— Почему бунт подняли? — допытывался Фонька.
Косой хмыкнул и плюнул за борт.
А еще мужики на барке рассказывали, как холопы позвали в деревню казаков и рассказали им про обиды свои, что чинил пан. Казаки заставили пана сидеть под столом всю ночь и через каждый час кукарекать. Прозвище у пана было Петуховский…
Купец торопил работный люд. Ходили слухи, что конных казаков видели несколько дней назад в лесу под Бобруйском. Говорили, что казаков не меньше пяти тысяч. Может, и больше их. Разве кто считал?
На четвертый день барка отошла от берега. Фонька Драный Нос стоял рядом с кормчим на корме, длинным шестом помогал отводить барку от берега… Когда вывели ее на стремнину, сама пошла спокойно и ровно. Хороша река Береза! Вода в ней прозрачная. Берега высокие, крутые, заросшие березовым и сосновым лесом. Из чащоб к воде на водопой выходят кабаны, лакомятся осинником сохатые.
Через день барка миновала Паричи. В село не заходили: купец строго-настрого приказал, пока не минуют Паричи, к берегу не подходить. Боится купец, чтоб казаки не пожгли барку. А пристать все же пришлось. В двух верстах от Горваля наткнулась барка на дубовую корягу. Течение здесь быстрое, и корму занесло. Она ударилась о валун. Вылетела в корме смольная пакля, и тонкой струйкой заурчала вода. Мужики переполошились и сбросили якорь. Выход был один: снять часть груза и законопатить барку.
С низкого борта на песчаную отмель положили трап. Полдня носили на берег пеньку. Облегченная барка поднялась из воды. Мужики собрали хворост, разложили костер. Скатили бочонок смолы, который взяли про запас, снесли на берег чан и паклю. Конопатить дело не простое, и кормчий не доверил Фоньке эту работу, хоть и видел в нем человека мастерового. Фонька Драный Нос не обиделся. У берега — густой сосновый лес. Кругом ни души. Пошел в лес собирать ягоды. Земляники в лесу — ковшом черпай. Фонька Драный Нос собирал пригоршнями. Запрокинув голову, широко раскрывал рот и сыпал их, жмуря в блаженстве глаза.
Прошел на поляну, присел у гнилого пня, собрал полную ладонь. Едва опять запрокинул голову, как несколько сильных рук схватили, придавили к земле, прижали ладонью рот. Фонька Драный Нос и охнуть не успел, как оказался связанным. Три мужика в широких синих шароварах склонились над ним. Фонька увидел загорелые лица, черные усы, свисающие змейками. На голове — смушковые шапки. У двоих — серьги в ушах, на боку короткие кривые сабли. «Казаки!..» — мелькнула мысль.
— Щоб тыхо було! — приказал один.
— А чего мне кричать, — ответил Фонька Драный Нос, все же с опаской поглядывая на казаков.
— О цэ и добро! — Казаки поставили Фоньку на ноги. — Пишли!..
Фонька шагал за плечистым, рослым казаком. Руки у Фоньки были связаны, и он, спотыкаясь, едва поспевал за ним. Двое шли сзади. Идти пришлось около версты. Вскоре оказались на поляне, и Фонька Драный Нос раскрыл от удивления рот. Вся поляна в шалашах. Между ними — повозки. Дымят костры. Сверкают поднятые отточенные пики. Возле костров и на повозках казаки. Фонька Драный Нос впервые услыхал украинский говор. Много в нем понятных и похожих на белорусские слов. Подошли к шатру, у которого стоял часовой с мушкетом.
— Зови атамана. Языка привели.
Окинув беглым взглядом Фоньку, часовой тихо и протяжно свистнул. И тут же скрылся за пологом.
Из шатра вышел атаман — чубатый, в темно-синем кунтуше и насунутой набекрень смушковой шапке. За широкий пояс заткнута пистоль. По годам не молод, но и не стар. Настороженные глаза ощупывали Фоньку.
— Где взяли? — спросил атаман.
— С барки…
Атаман, подобрав кунтуш, уселся на березовый чурбак и сплюнул. Еще раз посмотрел на Фоньку.
— Какой это к бесу язык?!. Хлопа привели.
— Теперь и купцы холопское надевают. Кто его знает. У него, атаман, на лбу клейма нет.
— Хлопу не на лоб смотреть надо, а на зад…
— Гарно сказав, батько! — Казаки дружно загоготали.
— Скидывай рубаху, — приказал атаман Фоньке. — Сейчас увидим, какого он роду и племени.
Фоньке развязали руки и вмиг сорвали сорочку. Атаман посмотрел на иссиня-красные рубцы:
— Смотри, Микола, как оно панское письмо отпечатано. — И уже Фоньке: — Как звать?
— Фонькой, по прозвищу — Драный Нос.
— Нос и впрямь драный. Признавайся, напугали казаки?
Фонька не знал, что ответить атаману. То, что струхнул, так это было. Только не казаки в лесу страшны, а харцизки. Те бродят шайками в лесах и, грабят одинаково что пана, что холопа.
— Чего пугаться…
— И я о том. Рассказывай, куда путь держал?
— На Сечь хочу.
— От панов бежишь?
— Стало быть… — Фонька натянул рубаху, вздохнул. — Купец на барку взял до Любечи. А сам из Полоцка.
— Скажи, не ждут казаков в Полоцке? — атаман пытливо прищурил карие глаза в ожидании ответа.
— Ждут, — Фонька Драный Нос подтвердил с уверенностью. — Невмоготу стало под паном. Правда, бают, что и Хмель из шляхетного рода… — Фонька осекся, подумал, что сболтнул лишнее.
Стоявшие поодаль казаки засмеялись. И Фонька засмеялся. Только лицо атамана по-прежнему оставалось серьезным, даже строгим.
— У казаков своих земель хватает. Хмеля не равняй, дурень!
— Может, оно и по-твоему, — подумав, согласился Фонька. — Люд говорит, есть универсал гетмана Хмеля, чтоб белорусцам беды не чинить и брать под свою защиту. Правда ли это?
— Есть. Рукой гетмана писан.
Об этом универсале Фонька Драный Нос слыхал на барке. Из уст в уста передают всякие указы гетмана: чтоб беспрепятственно пропускали купцов с товарами, чтоб оберегали церкви и святых отцов от надругания иезуитов, чтоб с почтением относились к бабам и девкам. И еще всякое такое, чего не запомнил Фонька.
Атаман поднялся и, отыскав глазами Миколу, приказал:
— Принеси Фоньке мяса и хлеба. — Посмотрел испытующе. — Чего тебе на Сечь бежать? Там никого не осталось. Или, может, задумал в наших краях жениться?
Фонька Драный Нос усмехнулся:
— Чего бы нет? Там девки чернобровые.
— А может, пойдешь с нами? — Атаман ждал ответа. — Поразмысли. Неволить тебя не стану.
Словно искра проскочила в сердце Фоньки. Перед господом богом давал клятву расквитаться с панами за каждый рубец на теле, за каждую обиду, что лежала под сердцем, за святую веру, что попирают и топчут.
— С тобой пойду, атаман! — прошептал Фонька пересохшими губами.
— Сотник!
— Я! — отозвался живо казак.
— Дай Фоньке саблю и коня!..
Густой, белый туман стоял над Березой-рекой; лес терялся в синем ночном мраке. Спали птицы, и до рассвета было еще далеко. А сотники уже сидели в шатре атамана. Совещались недолго. Покинув шатер, стали поднимать сотни. Пофыркивали в тишине кони и звенели уздечки.
В какую сторону будет двигаться войско, Фонька Драный Нос не знал. Ничего не мог ему сказать и Микола Варивода, храбрый и ушлый полтавский казак. Фонька подружился с Миколой, спал с ним рядом, и тот отдал Фоньке старые, но еще целые чоботы и шапку, отороченную мехом.
— Бач, и ты казай! — Микола хлопнул Фоньку по плечу. — Шапку, хлопче, ховай, бо як зрубають голову, то нэ будэ на що надиваты!..
В первые же дни от Миколы Фонька узнал многое. Больше всего удивился тому, что атаман никакой не казак, а хлоп из-под Быхова-города, что на восток солнца от Бобруйска и стоит на земле Великого княжества литовского. Как попал он на Украину, сказать не мог. Но гетман Хмель дал ему загон в тысячу, сабель и послал на Белую Русь. Только дивно, что прозвище у атамана казацкое — Гаркуша. Человек он отважный, и если б было это не так — не пошли б за ним казаки. Да и у гетмана Хмеля был в почете, ибо не только рубался лихо, но и посольские дела вершил. Дважды бывал Гаркуша в Москве у царя Алексея Михайловича[4]. О чем там вел разговор с государем, ведомо лишь царю, атаману да самому Хмелю.
Фонька присматривался к загону. Видел, что село на коней много мужиков в Белой Руси. Кто из-под Гомеля, кто из-под Хлипеня[5], кто из Бобруйска.
Вытянулись сотни из леса — светало. И пошли на рысях в сторону села с дивным названием Олба. До Олбы не доскакали верст пять и свернули со шляха. Только тогда Фонька узнал от Миколы, что держат путь к маентку ясновельможного пана Гинцеля.
Когда вышли из леса — увидели на пригорке богатый каменный дом, за которым виднелись сложенные из камня сараи и часовня с остроконечной крышей. Гаркуша привстал на стременах, пристально вглядываясь в дом. Там еще спали. Атаман махнул рукой, и сотня пошла вдоль леса, в обход.
Как по цепочке, полетели команды есаулов, и кони сорвались с мест. С гиканьем и свистом влетели в фольварк. Заскрипев, распахнулись ворота, и двор панской усадьбы наполнился топотом коней и людским гомоном. На крыльцо выбежали два гайдука с мушкетами и сержант. В руках у сержанта была сабля.
— Не вздумай стрелять! — закричал Гаркуша.
Но гайдуки поспешно поставили сошки и, не целясь, выстрелили. Пули никого не задели. Казаки бросились на крыльцо. Первого сержант рубанул саблей и тут же был схвачен сам.
— В сило![6] — приказал Гаркуша, заскрипев зубами.
Сержанта потащили к старому вязу. Гайдуков сшибли с крыльца, и в панских комнатах зазвенело стекло.
В зал, устеленный дорогими коврами, с шумом ворвались казаки. А навстречу им — в нательном шелковом белье, с обезумевшими глазами ясновельможный пан Гинцель. За ним в одной сорочке, с распущенными седыми волосами показалась старая пани и скрылась в своем покое.
— Кто дозволил?! — дряблые щеки пана тряслись.
А в ответ — казацкий гогот.
— У тебя еще есть время, пан Гинцель, надеть штаны, — Гаркуша кивнул на спальню.
И снова дружный казацкий смех.
— Вон сейчас же отсюда!.. — прошипел пан, теряя самообладание. Одной рукой он придерживал подштанники, второй показывал на дверь. — Вон!
Гаркуша укоризненно покачал головой.
— Кто знает, пан Гинцель, сколько жить тебе осталось, а кричишь «Вон!» Ослеп от шляхетского гонора. И под Москвой штаны держал, а сверкал саблей…
Пана Гинцеля словно варом обдало. Случайно получилось или нарочито так сказал атаман? Да, тридцать с лишним лет назад, он, молодой поручик, скакал с отрядом к Москве, чтоб навсегда покончить со схизматиками. А под Вязьмой встретил остатки армии пана гетмана Яна Ходкевича, которую сокрушил некий нижегородский князь Дмитрий Пожарский.
Обмяк пан Гинцель… Будто бисером, покрылся испариной высокий бледный лоб. Беглым взглядом окинул казаков и, качнувшись, устало спросил:
— Что тебе надо?
— Мне стало ведомо, пан, что ты откормил тридцать коней для посполитого рушения. Коней, тех я заберу.
— Кони мои! — снова вспылил пан Гинцель. — Не тебе судить, кому мне отдавать коней.
— Не дашь добром, силой заберу, а тебя прикажу повесить! — Гаркуша повернулся к казакам и, отыскав Вариводу глазами, крикнул: — Веревку!..
Пан Гинцель задрожал.
— Прошу пана в кабинет… — и скрылся за дверью.
Гаркуша прошел за паном. Казаки топтались в зале, швыряли кресла, плевали на ковры. Впервые попал Фонька Драный Нос в такие хоромы. Захватывало дух от богатства. Ощупывал полированные кресла, дивился тонкой и мудрой резьбе на комодах.
Вскоре из кабинета вышел Гаркуша. За ним — пан Гинцель. Он постучал в опочивальню пани.
— Альжбета, мы уезжаем!..
— Куда?!. — загудели казаки.
— Пусть едет! — Гаркуша махнул рукой.
Через час пан Гинцель и пани уселись в крытый дермез. Кучер стеганул коня, и он вынес коляску на шлях.
А в маентке бушевали казаки. Первым делом вывели из конюшен лошадей и забрали сбрую. Коням радовались: были сытые и холеные. Потом из панских погребов вынесли кадки с сырами и колбасами, копченые окорока.
О появлении казацкого войска в маентке сразу стало известно холопам окрестных деревень. Седая сгорбленная старуха, прижав к голове желтые, худые руки упала в ноги Гаркуше.
— Нету силушки нанюй, — выла она. — В ярину нашу коней пускал… Чиншами замучил… С каждой хаты по рублю грошей на войну с казаками брал… Откуда, сынку, у нас гроши?..
— Будет, мати! — Гаркуша положил на плечо старухи руку. — Иди в сарай и забирай свою живность.
Холопы уже сами бежали к хлевам. Кто барашка искал, кто свою телушку. И, не находя своего, выгоняли из сараев панскую скотину. В маентке шум и крик.
Фонька Драный Нос не отходил от Вариводы. Микола лазил по чердаку, заглянул в овин — искал панского эконома.
— Сбежал, баран безрогий… Иди, Фонька, тащи солому.
Фонька побежал за соломой. Когда принес ее, Варивода показал на крыльцо:
— Толкай сюда!
Варивода высек огнивом искру, раздул сухую губку. Потянул синеватый горький дымок. Варивода сдвинул на затылок шапку и, когда повалило пламя, удовлетворенно потер руки:
— Ось так… Щоб и не смердило панством!..
Глава восьмая
Всю весну водила Ховра шептух к бабе Гришки Мешковича. Шептали они на веник, брызгали в хате святой водой, перевязывали пальцы нитками. Ничего не помогало. Чахла баба с каждым днем. Болело у бабы в грудях, по ночам душил глухой кашель и тело все покрывалось холодным потом. В начале лета полегчало. Гришка Мешкович обрадовался: пошла на поправку. Но как-то в полдень прибежал в хату Шанени заплаканный Васек, уцепился за Ховрины руки и, глотая слезы, с трудом выговорил:
— Мамка… померла-а…
Отпел бабу Гришки Мешковика поп Глеб, и похоронили ее, соблюдая, по возможности, христианский обычай. После похорон собрались в хате. Ховра наварила каши, заготовила большую глиняную чашку медовой воды, накрошила туда хлеба и раздала на вечерней трапезе каждому по три ложки кануна.
На следующий день из костела святого Франциска в хату Гришки Мешковича пришел высокий и тучный дьякон. Ударился о низкий ушак головой, сердито сплюнул и потер ушибленный лоб.
— Его преосвященству пану ксендзу Халевскому стало ведомо, что почила баба твоя.
— Так, — подтвердил Гришка Мешкович, теряясь в догадках о цели прихода священнослужителя.
— С прискорбием узнал достопочтенный пан ксендз, что хоронил ты бабу не как подобает верному сыну ойчины…
— Не пойму, пане дьякон…
— Бабу надо откопать и захоронить, как повелевает вера наша. — Поджав губы, дьякон встал и подтвердил — Сегодня же…
Показалось Гришке Мешковичу, что расступилась твердь под его ногами. Закрыл веки, сжал зубы и полетел вниз, в темную страшную пропасть…
Очнувшись, нахлобучил на глаза шапку и пошел к Ивану Шанене. Шаненя слушал молча, потупив голову.
— Ховра, дай чистую рубаху, — попросил он жену.
Переоделся, подвязал сыромятным ремешком рубаху, старательно расчесал вскудлаченную голову.
— Пойдем к Халевскому… — хотел добавить резкое слово, да сдержался: Устя была в хате.
Дом ксендза Халевского в шляхетном городе. Тут Иван последнее время бывал редко. Сейчас удивился. Возле ратуши — стража. У моста — гайдуки. Возле дома пана войта Луки Ельского толпятся рейтары.
В дом пана ксендза Халевского служанка не пустила. Разрешила ожидать в сенях.
Ксендз вышел в черной накидке с желтым крестом на груди и черной шапочке. Тяжелое, одутловатое лицо было усталым и синие мешки висели под красными веками. Легким, почти незаметным кивком он ответил на поклоны и, полуприкрыв глаза, выслушал Шаненю. Ксендз не торопился с ответом. Наконец, вздрогнули желваки на лице Халевского. Ксендз разжал губы.
— Велено…
— Как же вынимать из могилы усопшую, пане ксенже?
— Похоронена не по обряду. Господь бог не простит этого во веки веков ни мне, ни ему. — Халевский выставил палец в грудь Гришки.
— Усопшую отпевали, — настаивал Иван.
— Кто отпевал? — вздрогнул Халевский. — Не Глеб?
Шаненя замялся: понял, куда клонит ксендз.
— Он.
Уста Халевского задрожали и опустились вниз. Он сцепил пальцы и положил руки на желтый крест.
— А ведомо ли тебе, что Брестский собор предал анафеме давно умершую и никому не потребную православную церковь? — Щеки ксендза Халевского задергались. С каждым словом голос его креп. — Холопы и работные люди Речи Посполитой разумом и душой давно приняли унию. — Епископы твои и Глеб — никто другие как схизматики. Мутят и уводят с пути праведного чернь.
«Епископы и Глеб… — сжал зубы Шаненя. — Не пинский ли епископ Паисий и митрополит Рутский воздвигли гонения на православных, ловили монахов, подвергали их истязаниям и бросали в темницы…»
— Я, пане ксенже, простой мужик, — заметил Шаненя. — На Брестском соборе не был и не моим умом думать, что решали отцы духовные. Я червь земной и воле божьей подвластен. Хочу спросить тебя, можно ли из покоя вечного выносить?
Шаненя смотрел в глаза ксендза и видел, как вспыхивали в них колючие огоньки. Если бы мог ксендз, наверно, проклял его, испепелил огнем. Сознавая, что бессилен в этом сейчас, со злорадством, как показалось Шанене, повторил:
— Велено. — И добавил: — Богом.
Согбенный и понурый выходил Гришка Мешкович из дома ксендза Хаского. Шел и не видел земли под ногами. Опустив голову, в тяжелом раздумье рядом шагал Иван.
Во второй половине дня вся ремесленная слобода Пинска знала о решении пана ксендза Халевского. Толпа мужиков и баб собралась на кладбище у могилы. Вскоре прискакали рейтары. Кладбищенский смотритель вытянул крест из еще не осевшей земли и, не глядя на присутствующих, начал раскапывать могилу.
Застучала лопата о доски гроба. Баба Ермолы Велесницкого, Степанида, не выдержала, сомлела. Ее подхватили, вывели с кладбища и посадили на траву возле дороги. Гроб поставили на телегу и повезли к костелу. За гробом потянулись мужики и бабы.
Иван Шаненя шел с мужиками, но не думал ни об усопшей, ни о ксендзе Халевском. Душу терзает мысль, с которой не расставался всю весну. Шаненя в который раз, задавал себе неизменный вопрос: а как жить дальше?.. С каждым годом труднее и хуже становится простому люду. Раньше четыре дня в неделю работал тяглый на пана. Теперь пять, а то и шесть. Особым указом сейма Речи Посполитой ремесленным цехам строго заказано торговать с русскими купцами, и на межах Речи с Московией выставился залог. У рубежей рыскает стража и ловит тех, кто бежит на Русь из Великого княжества. Пойманных травят собаками и секут нещадно.
По Пинску ходили слухи, что король Владислав перед смертью по просьбе униатов издал указ, который отменяет дарованные ранее права православного митрополита, а сейм угрожает отступникам изгнанием. Поговаривают еще о том, что писать по-русски в державных актах будет запрещено и мова русская, как и белорусская, изгнанию подлежит. Ученый муж золотарь пинский пан Ждан, хоть и поляк, а говорил однажды Ивану Шанене, что одно спасение для работного люда и холопов — под руку государя русского. А ведь и это миром дано не будет. Черкасы во имя этого второй год кровь льют…
Не смотрел Иван Шаненя, как ходил вокруг гроба дьякон в черном орнате, не слушал, как пели реквием митернум.
Потом все, как в тумане, проплывало мимо. И крышка гроба, и два кудрявых мальчика в белых костюмах с крестами в руках, и дьякон, и грустные певчие, поющие на чужом, непонятном латинском языке.
До кладбища дошли немногие. Мужики завернули в корчму. О случившемся корчмарю Ицке уже все было известно. Он сочувственно кивал кудрявой черной головой, чмокал, выставив вперед толстые замасленные губы и, наливая брагу, неизвестно кого спрашивал:
— Слушайте, ну скажите мне, где это было видно, чтоб два раза хоронили усопшего?
Парамон, ругаясь на всю корчму, кричал хромому мужику:
— Пан все может! И выкопать, и воскресить!..
— Не кричи, Парамон, — просил корчмарь.
— Буду!.. Налей, Ицка, еще. Придет время — сквитаемся с иезуитами!
— Тише! — слезно умолял корчмарь. — Иди на двор и там болбочи хоть до утра…
— Пойдем, — предложил хромой мужик.
Мужики вышли из корчмы, столпились на улице, недружелюбно поглядывая на белую громаду иезуитского костела Святой Магдалины. Вмиг выросла толпа неспокойная, шумная. Говорили об усопшей, ругали Ксендза Халевского и грозились, вспоминали всякие обиды, что нанесли иезуиты черни.
На тот час к шляхетному городу по улице катил крытый дермез. Повозка гулко стучала колесами по бревенчатой мостовой.
— Расступись! — закричал кучер.
— Не расступимся! — раздалось в ответ.
— Проч с дороги, быдло! — Кучер занес ременный кнут.
— Сам быдло, прислужник панский!..
И сразу десятки рук схватили за уздечку вороного. Кучер задергал вожжи, замахал кнутом. Но кто-то схватил на лету ремень и вырвал его вместе с кнутовищем из рук.
— Как смеешь, погань! — закричал кучер.
— Прихвостень!
— Чего с ним говорить! Тащи с козел!..
Гневно зашумела толпа. Затрещал частокол возле корчмы — мужики выламывали колья. Кучера стащили с козел и в воздухе замелькали кулаки.
Рванули дверцу дермеза.
— Вылезай, шановный пан!..
— Вон, пся крэв! — раздался из дермеза властный голос.
Мужики оробели, притихли на мгновение, но тут же снова загудели:
— Бери его, братцы, смелее!..
Из дермеза грянул выстрел. Люди отпрянули назад. У раскрытой дверцы остался один лишь Парамон. Схватившись за грудь, стоял, широко расставив ноги, и вдруг зашатался, упал.
Гневные крики и ругань огласили улицу. Полетели в дермез камни и колья. Толпа снова подступила, налетели все разом, перевернули дермез, повалили набок коня. Дверца оказалась прижатой к земле, В одно мгновение притащили охапку соломы и подсунули под дермоз. Но поджечь не успели — бабий голос остановил:
— Гайдуки, гайдуки!..
Со стороны шляхетного города мчалась с алебардами и пиками стража. Мужики бросились врассыпную. Гайдуки поставили коляску на колеса и помогли выбраться из нее пану Гинцелю. Бледный и трясущийся, он умолял гайдуков:
— Быстрее к пану Ельскому! Пани Альжбета сомлела!..
Глава девятая
Владыка Егорий устало смотрел на бледно-розовый огонек свечи. Пламя дрожало, и фитилек постреливал крошечными голубоватыми искорками.
— Дальше как было?
Шаненя отвел взгляд от иконы Казанской божьей матери, что висела в углу.
— Принесли его челядники ко мне в хату. Дочка поила зельем и выхаживала. Неделю вроде добро все, а потом на два-три дня рассудок теряет, смеется, говорит нескладно.
— Как звать раба?
— Карпухой… И еще могилу бабы Гришки Мешкевича осквернили. Все больше ропщет чернь в городе, из деревень мужики бегут в леса, ищут защиту у казаков… — Шаненя приумолк: что скажет на последние слова владыка? Тот как будто и не слыхал их. — И так уж чаша полна, а капли падают. Как бы не пролилось…
— Знаю, сын мой, все знаю, — тихо ответил владыка, качая головой. Он сцепил тонкие белые пальцы, они хрустнули. — Такова тяжкая доля земли пинской и остатних славных городов Руси.
— Нету Пинска, владыка, и нету здесь Руси… Речь Посполитая, — горестно заметил Шаненя.
— Пинск испокон веков был городом Руси. — Егорий поднялся. Большая, быстрая тень качнулась на стене, застыла. — Еще шестьсот годов назад великого киевского князя Святополка уговаривал волынский князь Давид Игоревич карать Василька, князя Требольского. За то карать, что посягал на города его. Так говорил волынский князь: узриши, еще ти не заиметь град твоих Турова и Пиньска, и прочих град твоих… Это тебе неведомо. — Владыка Егорий пошевелил, пальцами фитиль. Ярче вспыхнула свеча. — С часом Туров и Пинск отошли к Минскому княжеству. Позднее славный князь Долгорукий передал его сыну… Потом объявились ливонцы, а следом ляхи. Белой Руси и киевских земель им было мало. На Московию с мечом пошли… Спас господь от нашествия новых басурманов и землю уберег.
Шаненя снова посмотрел на икону Казанской божьей матери. С такой иконой собирали ополчение Минин и Пожарский. С ее чудотворной силой освободили Москву от нечисти. Божья мать освятила престол Михаилы Романова и нынешнего государя Алексея Михайловича, долгия лета ему…
— Отпиши патриарху Никону про беды наши и страдания.
— Отписал, сын мой. Послать не с кем. Ловят дьяков на дорогах, раздевают и смотрят одежки. — Владыка косо глянул.
Иван подумал о купце. Сказать о нем не решался. Не знал, как встретит Егорий его слова. И все же не умолчал:
— Есть достойный муж, владыка. Купец Савелий… Должен быть скоро в Пинске.
— Дай знать, — попросил Егорий.
Шаненя стал на колени. Взволнованно стучало сердце. Снова начал он про черкасов. Говорил все, о чем думал, что волновало его.
— Иди, сын мой. Устал от долгой беседы. — Егорий прикрыл глаза.
Оставшись один, владыка Егорий долго мерил келью тихими, короткими шагами. Пощипывая бороду, думал, хорошо ли поступил, дав согласие на сговор с казаками? Сердцем понимал, что сделал правильный шаг. А разум говорил: не стоило. Раньше-позже узнает об этом Халевский. Тогда уж не проминут иезуиты такого случая. Тогда не закроют, а попалят церкви, разгонят братства, пройдут мечом по бедной земле. Им лишь зацепка нужна.
Владыка открыл потайную дверцу шкафчика, достал бутылку с мальвазией. Долго шарил рукой по полке — посудину не находил. Отпил несколько глотков из горлышка. Обдало грудь жаром. Владыка спрятал бутылку, но через минуту достал ее снова: велик был соблазн. Утолив желание, вытер ладонью усы. Постоял возле двери, прислушался и задвинул в дверях щеколду.
В Евангелии, что лежало на столе, осторожно приподнял ногтем кожу на дощатой обложке и вытащил тонкий листок. Придвинул свечу и в который раз прочел написанное… «А на всей земле нашей униаты свирепо лютуют… а жолнеры королевские на колья сажают бедных людей невинных, разоряют маемость и сгоняют с земель, принимать веру католическую примушают…»
Прочитав, подумал, не следовало ли б дописать, что к Богдану-де Хмельницкому направляются в полки многие люди своевольные. Пусть знают и помнят в Москве, что Белая Русь с казаками вместе стоит, как с братами, и одной верой с великой Русью связана…
Глава десятая
— Была ли надобность, пане ксенже, вытаскивать эту мерзкую бабу и ховать заново? — Полковник пан Лука Ельский болезненно сморщился и отпил из кубка зубровку, разбавленную вишневым соком.
Зубровка была недостаточно холодной, и пан Ельский сплюнул. Схватил на столе звоночек. В кабинет вбежала служанка.
— Подойди, — процедил сквозь зубы войт. — На лед ставила?
— Ставила, ваша мость, — служанка побледнела.
— Пся юшка!.. — в лицо плеснул из кубка. — Неси холодную!
Не вытираясь, служанка бросилась к погребам.
Ксендз Халевский, сдвинув брови, продолжал прерванный разговор:
— Была, ваша мость. Хлопы должны помнить всегда, что нет другой веры. Неужто забыл владыка Егорий, что слово Брестского собора свято? Помнит. А ведь не вразумил чернь. С его ведома отпевали в церкви бабу. Делал сие с умыслом.
— Не перечу, пане ксенже. Непокорство каленым железом выжигать будем. Смотри, как спокойно стало в крае. Поняли схизматы, что приходит конец антихристу Хмелю — сейм объявил посполитое рушение. А ты разворошил осиное гнездо. Это совершить следовало позже, когда Хмель на колу сидеть будет.
Ксендз Халевский не согласился.
— Может, и присмирела чернь, но поверь, — ксендз приложил ладонь к груди, — что мысли бунтуют у нее.
Лука Ельский рассмеялся. В комнату вошла служанка и поставила на стол новую бутылку зубровки. Войт тронул пальцами и остался доволен. Посмотрел девке вослед и кивнул.
— Пусть чернь думает, что хочет. Мне надо, чтоб покорство было. Владыке Егорию наказать, чтоб не играл с огнем. Не то…
В саду тонко засвистела иволга. Лука Ельский прислушался, распахнул окно. В комнату влетел теплый ветер, пахнущий свежим сеном, — за Пиной косили луга. Ельский прошелся по комнате, заложив за спину короткие руки.
— Жалкие банды схизматиков, что прячутся в лесах, — не угроза для Речи Посполитой. В Несвиже стоят уланы и пикиньеры пана воеводы Валовича. Гетман Радзивилл нанял в Нидерландах рейтарское войско. Его ведет немец Шварцох, который был на службе у герцога Саксен-Веймарского и участвовал в штурме крепости Аррас под знаменами маршала Фабера. — Войт поднял палец и многозначительно кивнул. — Это что-то значит.
Лука Ельский остановился посреди комнаты, прислушался. Ксендз Халевский тоже услыхал далекие людские голоса.
— Что это? — войт взял звоночек.
И тут же со стороны ремесленного посада послышался гулкий выстрел. Вскоре к дворцу подкатил дермез. Гайдуки внесли в покои сомлевшую пани. С пистолью в дрожащей руке обессиленно опустился в кресло граф Гинцель. Прикусив губу, ксендз Халевский покосился на войта. «Нет угрозы для Речи Посполитой…» — презрительно сплюнул через окно.
Пани долго приводили в чувство. Наконец она раскрыла мутные глаза, окинула всех безумным взором и снова сомлела. Ей дали настой валерьяны. Графу Гинцелю поднесли кубок вина. Выпив его, он рассказал:
— Я не знаю, сколько их. Может, три сотни, может, пять. Рано утром с гвалтом влетели во двор на конях, повесили сержанта и запрудили маенток… Мне ничего не оставалось делать, и я предложил басурману выкуп. Он выгреб из шуфлядки до единого талера, взял золотой крестик и перстень с алмазом и только тогда выпустил меня из моего маентка! — Граф Гинцель сверкнул влажными глазами: — Из моего маентка!
Худые ладони графа с длинными пальцами и синевой под ногтями судорожно вцепились в подлокотники кресла.
— Кто он? — покусывая губы, процедил войт Лука Ельский.
— Разбойник и схизмат… Назвал себя атаманом Гаркушей… И в завершение здесь, в Пинске… — Гинцель покачал головой. — О, матка боска, если б гайдуки не подоспели…
— Поплатятся, псы!
— Ах, пан Ельский, оставь! — безнадежно простонал граф. — Я тебя знаю двадцать лет, и все годы ты обещаешь проучить чернь. А она пуще грабит и убивает. Теперь хлопы еще больше стали своеволить. От Бобруйска до Паричей горят маентки. Под Мозырем переправился через Струмень казацкий загон. Ведет его басурман Небаба.
Упрек пана Гинцеля не по душе пришелся войту, но обиду свою не показал. Нападение Гаркуши на маенток пана Гинцеля он, войт, предотвратить не мог. А вот за бунт в городе — спуску не даст.
Ксендз Халевский стоял, скрестив на груди руки. О, если б была его сила — заклял бы именем всевышнего этот бунтарский край! Он долго и пристально смотрел на Луку Ельского, и тот почувствовал этот взгляд. Раскрыл дверь и крикнул слугам:
— Капрала Жабицкого зовите!
Тот явился без промедления.
— Поскачешь с письмом в Несвиж. Чтоб отдал в руки ясновельможного пана гетмана Януша Радзивилла.
Войт Лука Ельский ушел к себе в кабинет, грузно опустился в кресло, придвинул чернила и бумагу. Начал с графа Гинцеля, а потом строчку за строчкой о положении в крае. Писал осторожно, сдержанно, ибо понимал, что гетман Януш Радзивилл не хуже знает, что теперь деется на Белой Руси. Все же осмелился предостеречь гетмана: если сейчас не покончить с Гаркушей, Небабой и прочими харцизками, то будет полыхать край в огне. А это, бесспорно, осложнит положение коронного войска на Украине, ибо ударить по Хмелю с севера, как это мыслят депутаты сейма, не будет никакой возможности.
Письмо пинского войта гетман Януш Радзивилл прочел, скомкал и стиснул в жестком кулаке так, что побелели пальцы. Бросил бумагу на стол: пинская крыса будет писать и говорить, что надобно делать! Подобное же письмо получил днями от воеводы из Слуцка. Гетман насупил седые брови и под худыми щеками заходили желваки. Знает гетман, что письма эти не последние. Возле Чечерска объявился еще один схизматик, посланный Хмельницким, — атаман Кривошапка. В коротком бою он разбил отряд пана Горского. Как удалось поганому Кривошапке саблями одолеть отряд, вооруженный мушкетами и двумя кулевринами, оставалось загадкой. Был склонен гетман даже к тому, что Хмель подкупил татар, и те подкрались на рассвете к спящему лагерю. Разбив Горского, Кривошапка пошел на Чериков и без боя взял его. К схизмату, как мухи на мед, слетается чернь. Теперь Кривошапка бродит возле Могилева. Но гетман спокоен: черкасам Могилева не взять.
Вышел Януш Радзивилл из кабинета и через голубой зал побрел, сам не зная куда. Остановился у балкона. Через раскрытые двери видна гладь озера, виден канал, что разделяет дворец и крепость. «Не посмеют… и не одолеть…» — прошептал гетман, на мгновение представив дазацких коней, скачущих вдоль крепостного рва. Грохнул дверями балкона и, ступая по мягким коврам, прошел в кунсткамеру. Покосился на картины, писанные маслом. Они висят здесь уже не один десяток лет. Некоторые, привезены из Италии неизвестно кем и когда, некоторые из Голландии. Смотреть на все это не хотелось. Носком сапога толкнул двери и сразу успокоилось сердце. Застыла неподвижно, как часовой, бронзовая фигура рыцаря. Сверкающий меч острием касался пола, а к ноге приставлен овальный щит, прошитый железными заклепками и разрисованный дивной насечкой. Возле рыцаря на оленьих рогах подвешены мушкеты и пистоли, кремневые, колесные и ударные. Висят две пистоли с золочеными рукоятками. Одна была за поясом короля Речи Посполитой Владислава IV, вторая — английского короля Карла I. Висят охотничьи мушкеты.
Почти бегом пролетел пять комнат и крикнул слуге:
— Зови в замок… — приложил палец к виску: кого же звать? — Хорунжего Гонсевского, зови главного писаря и этого… что привез письмо… капрала… Жабицкого. Пойду на охоту.
Через час из замка выехал на гнедом иноходце гетман Януш Радзивилл. Он был одет в короткий малиновый доломан с отделкой из черного бархата, высокие сафьяновые сапоги с серебряными шпорами. За плечом мушкет, а в руке длинный ременный кнут со свинчаткой на конце. Рядом с ним ехал хорунжий пан Гонсевский, поодаль капрал Жабицкий, псари с рожками, за которыми тащилось с полсотни злющих гончих псов.
Ехали молодым лесом. Пряный аромат сосны кружил голову. Дышалось легко, хоть воздух был теплый и густой. Гетман не разговаривал, поглядывал по сторонам на бархатно-зеленые вершины сосен и пощелкивал кнутовищем по сапогу.
Давно ускакали вперед загонщики с собаками и где-то далеко, то справа, то слева, и впереди слышался хрипловатый лай. Выехали к большому лугу, окруженному лесом. Здесь и стали ожидать затонщиков.
— Гонят, ваша ясновельможность, — заметил хорунжий пан Гонсевский и, вытянув шею, замер в седле.
— Обождем, — проронил гетман. Он снял мушкет, но, передумав, отдал его слуге. Поднял кнут. — Вот этим попробую…
— О, так, ваша ясновельможность, — одобрил Гонсевский.
Хорунжий пан Гонсевский уже не молод. Седина давно лежит на его длинной, угловатой голове. И, несмотря на то, что хорунжему шестьдесят, в седле он сидит крепко и, самое важное, что особенно ценит гетман, трезв умом. Особо Януш Радзивилл ценит храбрость хорунжего. Тридцать лет назад он лихо сражался с русскими войсками у Смоленска и не менее храбр был в бою с войском шведского генерала Горна. Шведов Гонсевский разбил. Теперь, когда стало неспокойно в крае, гетман Януш Радзивилл возлагал большие надежды на хорунжего.
Гонсевский оставил отряд перед Слуцком и прискакал в Несвиж. Зачем и надолго ли его вызвал гетман, Гонсевский не знал, да и было это ему безразлично. Все же тревога не покидала хорунжего. Под Слуцком бушует чернь. Гонсевский посадил трех мужиков на кол, многих высек. Чернь усмирилась, но злобу затаила. А возле Слуцка рейтары перехватили мужика с возом. На дробницах, под сеном, нашли десяток сабель, два мушкета и мешочек пороха с пулями. Пока рейтары удивлялись сей находке, мужик сбежал…
Лай собак раздался совсем близко. Справа и слева, вдоль поля, у самого леса замелькали красные островерхие шапки загонщиков. Радзивилл приподнялся на стременах.
— Идет, ваша ясновельможность, идет! — закричал Гонсевский.
Гетман увидел, как из леса на середину луга большими, тяжелыми прыжками вымахнул волк. А за ним — стая гончих с остервенелым лаем. Иноходец захрапел и, как ни дергал повод гетман, пятился боком, выгибая упругую шею.
— Ну!.. — выругался гетман и, дернув повод, дал шпоры.
Иноходец мотнул головой, прижал уши и пошел наперерез волку. Гетман поднял кнут, изогнулся крючком, прижался к гриве коня. Когда осталось два аршина до встречи с конем, волк припал к земле, ощерив бледно-малиновую пасть и, сделав прыжок в сторону, подался к лесу. А навстречу к нему мчался Жабицкий. Зверь остановился. И здесь, как вихрь, налетел гетман. Со всего маху ударил плетью по зверю. Свинчатка опустилась тяжело. Замахнулся второй раз, но налетели собаки. Какое-то мгновение Януш Радзивилл любовался страшным поединком, и на сухом лице его застыла улыбка.
Волк был силен и опытен. Он одним щелчком пасти разорвал шею черному псу, и тот, хрипя, покатился по траве. Но остальные гончие не отступали.
— Бейте, ясновельможный, бейте! — кричал Гонсевский.
Гетман дернул повод. Конь поднялся на дыбы и, дрожа, пошел на волка. А тот, обессиленный, метнулся в сторону. Но свинчатка ударила его по голове. Зверь перевернулся, вскочил на ноги и завыл, задрав окровавленную пасть.
Еще удар, и еще… Волк завертелся на месте и, наконец, упал, раздираемый гончими.
— Лежит… схизматик Хмель!.. — воскликнул Жабицкий.
Шутка понравилась гетману, и он весело рассмеялся.
Охота развеяла грустные мысли Януша Радзивилла. Он возвращался в замок в добром расположении духа.
— Завтра утром пойдем на сохатого с мушкетами…
Четыре дня таскался Януш Радзивилл по глухим окрестным лесам. Меткой пулей гетман положил красавца сохатого. Посадили на рогатину медведицу и разорили волчье логово.
Испортил доброе настроение старый друг граф Сапежка — пришло письмо от него из Варшавы. Опять смуты, опять заговоры черни… Есть вести, что связи с черкасами завели и работные люди в самой Варшаве. Да, времена настали!..
Гетман дал наказ Гонсевскому ехать в Слуцк, а капралу Жабицкому выделил двадцать пять рейтар и приказал скакать в отряд пана Валовича, который находится у Горваля. Хлопа и бунтаря Гаркушу предстояло разгромить наголову, а его самого поймать и на цепи привести в Несвиж.
На рассвете Жабицкий и рейтары покинули замок. Шли на рысях. Всю дорогу капралу Жабицкому думалось, как порубят Гаркушу, как будет казак стоять на коленях и просить пощады.
К концу дня конники увидели дым, поднимающийся из-за леса. Придержали коней.
— Гресск, — определил проводник.
Жабицкий насупился. Если черкасы обложили и подожгли Гресск, то шляхом не пройти.
— Обойти Гресск надобно. Нечего нам делать там.
Проводник зачесал затылок. Близких дорог не было. Сгорбленный, седой старик подсказал другой, забытый шлях. Что касается черкасов и почему горит Гресск, он ничего не знает.
Всю дорогу неспокойно было на душе у Жабицкого. В каждом лесу ждал засаду. Черкасы не внушали страха, но и внезапное появление их было нежелательным.
На второй день подошли к Горвалю. В двадцати верстах от села, на лесной поляне, у дороги, увидели мальчугана. Подобрались незаметно и схватили хлопца. Из берестяного лукошка высыпались на траву грибы.
— Где живешь? — строго спросил капрал.
— В деревне, — мальчуган показал рукой.
— Казаки стоят в хатах?
— Ночевал люд… — Мальчуган дернул плечом.
Жабицкий со злостью схватил хлопца за руку. Тот сморщился, но не заплакал.
— С саблями? — допытывался капрал.
Мальчуган показал на саблю Жабицкого.
— Черкасы, — заключил капрал. — Много их?
Тот снова пожал плечами. Жабицкий размахнулся и дал оплеуху хлопцу. Рейтары связали мальчугана, чтоб не сбежал и не дал знать в деревне. Жабицкий послал рейтара, дабы разведал все как есть. Разведчик вскоре вернулся и подтвердил, что в деревне действительно казаки, которых не более пятнадцати человек. Жабицкий приказал обнажить сабли.
Деревня небольшая — десяток хат. В деревню ворвались с двух сторон. Казаки не ждали, поздно хватились, и на коней, что скубли траву за хатами, вскочили немногие. Но сабли из ножен успели выхватить. Жабицкий пустил коня по деревне и с ходу срубил двоих. Третий казак прикрылся саблей, но боя не принял — конь его перемахнул через канаву и понес казака в лес.
Внезапный удар рейтар сделал свое дело. Те, которые остались живы, покинули деревню. Жабицкий подошел к раненому. Он лежал на траве у хаты, и его малиновый короткий кунтуш был мокрым от крови.
— Отвечай! — Жабицкий снял шлем и вытер ладонью вспотевший лоб. — Чей загон?
— Сам не видишь, что казацкий! — превозмогая боль, гордо ответил черкас.
— Вижу. — Жабицкий посмотрел на лохмоногого казацкого коня, что стоял поодаль. На коне было расшитое седло с высокой лукой и длинный, отделанный серебряной ниткой повод. — Кто атаман?
— Гаркуша… Дай воды!
Из хаты принесли коновку. Казак приподнял голову, осушил ее до дна, легко вздохнул.
Жабицкий был в недоумении. В деревне оказалось не более двадцати черкасов. Где загон в сотни сабель, о котором так много говорили в Несвиже? Это следовало немедля выяснить у раненого казака.
— Отвечай…
Казак устало повернул голову, посмотрел на Жабицкого:
— Пошел ты к чертовой матери!..
Жабицкий выхватил саблю и срубил казаку голову.
И все же задумался капрал: не совсем обычный черкас — добротные сапоги, шаровары из тонкой габы, сабля, скорее татарская, чем казацкая. На чердаке хаты рейтары нашли двух перепуганных хлопов. Привели их к Жабицкому.
— Кто такой? — капрал ткнул носком сапога тело черкаса.
— Неведомо нам, пане… — пролепетал мужик. — Черкасы батькой звали, атаманом…
— Атаманом?.. — Жабицкий прикусил губу. Неужто сам Гаркуша? Не хотел называть своего имени и подох гордо. Жабицкий корил себя за поспешность. Что поделаешь, если такой горячий нрав!
Когда отряд прискакал в Горваль — день клонился к концу. Местечко маленькое, да значимое: на перекрестке дорог, на большой реке.
Отряд Жабицкого остановился возле дома дьякона. Капрал устало переступил порог. Дьякон встретил радушно и сразу же попросил к столу. Трапезничать Жабицкий не стал, ибо поставил дьякон на стол остывший кулеш и толченый лук с квасом. Такую снедь капрал считал холопской и с брезгливостью посматривал на стол. Жабицкий похвалился, что имеет поручение самого польното гетмана Януша Радзивилла. Дьякон качал головой. Что касается черкасов, рассказывал все, что было ему известно.
— Подходили близко, а сам не видал, ибо в Горвале оные не показывались. Верст двадцать отселе попалили маенток и пропали.
— Один схизмат вчера душу отдал. Гаркуша.
— Гарку-уша-а? — Глаза дьякона округлились. — Он-то плюгавил здесь.
— Господь вынес вырок[7]… Теперь ищу войско пана Валовича.
— Слыхал я, что к Мозырю ушел.
— Хорошо. И мне загадано к Пинску двигаться.
Ночь отсыпались рейтары в Горвале, а с рассветом сели на коней. В Мозырь пришли вечером. Ни огонька, ни людского говора. Возле городской ратуши Жабицкий увидел стражника. Стражник из охраны некого пана. Тот оставил маенток в Гомеле и едет с семейством в Варшаву. Про войско пана Валовича стражник слыхал. Говаривали, что войско ушло к Пинску. Жабицкий обрадовался: надоело болтаться в седле.
Под Житковичами пана Валовича не оказалось. Всю дорогу тревожное чувство не покидало Жабицкого: то засады ждал, то внезапной встречи с черкасским загоном. Неузнаваемы стали деревни Речи Посполитой. Где то золотое спокойствие, о котором много раз слыхал от шановных панов в Полоцке и Пинске? Полдня будешь ходить по деревне, пока найдешь хлопа. Разговаривать стали настороженно, в глаза не смотрят. Все больше и больше покинутых хат. Мужики с семьями бегут на Московию.
От Житковичей рейтары поскакали на Пинск. Когда перебирались через Ясельду, в деревушке увидели войсковый обоз. Обрадовался Жабицкий: наконец настигли отряд! Обозники подтвердили, что впереди войско. Погнали лошадей и через пять верст попали в лагерь пана Валовича. На опушке леса стояли рейтары при полной амуниции. Кони были не расседланы — значит, готовы к выступлению. На поляне пикиньеры расположены повзводно. За пикиньерами — отряд пищальников. Прикинул Жабицкий: не меньше тысячи воинов, притом не посполитого рушения, а обученного военному строю.
Дозорные сразу же отвели капрала к пану Валовичу. Низкорослый, крупнолицый, с маленькими, закрученными кверху усиками, в голубом камзоле, он совсем не походил на воина. Лицо озабочено. Капрал браво застыл перед паном Валовичем и передал ему наказ ясновельможного гетмана перенять и остановить схизмата Небабу. Потом, словно мимоходом, добавил, что под Горвалем порубил отряд Гаркуши.
— Гаркуши? — с недоверием переспросил пан Валович. — Как же это получилось?
Жабицкий рассказал.
— Дивно, весьма дивно… Как мне ведомо, у схизмата не менее пятисот сабель…
— Бог помог. Вылез тать из леса чернь грабить…
— Здесь, рядом, — пан Валович наклонился вперед и выкинул руку к лесу, — загон Небабы.
Много раз Жабицкий слыхал о загоне черкаса Антона Небабы, которого почему-то называют полковником. Какой может быть из хлопа полковник? И все же говорят, что он хитер, что умеет с чернью вести разговоры, а та льнет к нему… Что касается загона, капрал, как и шановный пан, не хочет слушать о силе подобного войска. Как можно сравнивать закованного в латы немецкого рейтара с казаком в папахе? Не знает казак приемов боя, не обучен военной науке. Больше на лихость рассчитывает да на удаль. Случай под Горвалем показал, что рассыпались казаки от одного блеска сабель.
— А что Небаба, ваша мость? Чернь на конях…
— Так, капрал, чернь, — согласился Валович. — Мерзка она и опасна тем, что сражается не по-рыцарски, а как ей вздумается. Поди, узнай, что она замышляет…
— Будем бить ее! — Жабицкий подкрутил усы.
Пан Валович помахал ладонью у лица и расстегнул камзол. Было жарко. А здесь, среди болот, еще и парно.
К шатру прискакал дозорный. Осадив коня, он соскочил с седла и, часто дыша, замер против Валовича.
— Что?
— Казацкое войско движется по шляху.
— Далеко? — насупился Валович.
— Верст пять отсюда, — и посмотрел в сторону шляха.
Валович застегнул камзол, прицепил саблю. Через несколько минут дозорные ускакали в разные концы, чтоб зорко следить за шляхом. Валович оценил обстановку. День клонился к концу… Теперь боя ждать нечего. Если завяжется он, то завтра утром. Небаба подтягивает сотни и готовится к сражению. Видимо, его лазутчики зорко следят за лагерем. Пусть видят силу. Позиция здесь выгодна для Валовича. С севера прикрывает река Ясельда. За рекой казаков нет. С востока — глубокие рвы и овраги. По ним казаки не пойдут. Потому боится, наверно, казацкий атаман Небаба, что там, дальше, прижмет его Валович к болотам. Выхода другого у казаков нет. Вынуждены будут рубиться здесь. И хорошо!
Через час снова прискакали дозорные. И первый, и второй подтвердили, что казацкое войско приближается к лагерю. Первый доложил: идет весь загон, в котором не менее десяти сотен. Второй недоуменно повел плечом: столбом стоит пыль над шляхом, а черкасов, как ему показалось, не больше сотни.
— Пошел вон, дурак! — разозлился пан Валович. — А куда девалось остальное войско? Глаза у тебя вывалились?
В душе у пана Валовича возникло сомнение: не подвох ли? Но, поразмыслив, решил, что засады здесь ждать нечего — через Ясельду и овраг не перепрыгнешь.
В лагере заиграла труба. Войско пришло в движение. Пан Валович сел на коня и выехал на опушку, что распростерлась вдоль шляха. Шлях шел под гору, потом сворачивал в сторону и терялся в дымном мареве. Пан Валович нетерпеливо вертелся в седле, злился на пикиньеров и махал им кулаком.
— Быстрее, черт вас побери!
Те поспешно вытягивались из леса и, рассыпавшись огромной полудугой, выстроились лицом к шляху.
— Поставить пики! — дал команду Валович.
Пикиньеры воткнули их в землю, наклонив остриями вперед. На фланге пикиньер зазевался, поглядывая на рейтар. Пика смотрела в небо. Валович подъехал и стеганул по спине плетью.
— Куда смотришь, собака?
Замер строй. Окинув придирчивым взглядом воинов, снова дал команду. За пикиньерами ровными рядами выстроились пищальники и мушкетеры. Воткнув сошки в землю, они опустили на них пищали и мушкеты, приложились к ним, словно целились, затем сняли оружие и застыли на месте.
С рейтарами было сложнее. Половину их Валович решил поставить в засаду. Поэтому приказал уйти с поляны в лес, удалившись на версту, чтоб ржание коней не выдало войска. Остальных расположил за пищальниками.
Когда рейтары построились, пану Валовичу показалось, что лучше будет, если их расположить ближе к левому крылу — в кустах можжевельника не так заметны кони. Приказал перестроиться. Посмотрел пан Валович и не понравилось расположение рейтар — слишком удалены они от правого фланга, по которому могут ударить черкасы. Разозлившись неизвестно на кого, закричал:
— На правое крыло, черт вас побери!
Кони сбились в кучу. Валовича обуял гнев. С правого крыла он переставил рейтар снова в центр и успокоился.
Пищальникам было приказано после первого залпа сбиться в две кучи и сразу же дать проход коням. Затем зарядить мушкеты и, когда рейтары разрубят строй казаков надвое, а из-за укрытия выскочит засада — дать второй залп. Рейтары строились за пищальниками и через четверть часа приняли боевой порядок. Валович остался доволен войском.
Он уселся возле шатра на душистую траву. Кухар подал ужин — вареную курицу и вино. Курица была жесткой, мясо застревало меж слабых и редких зубов. Разозлившись, крикнул:
— Эй, ты!
Кухар знал крутой нрав пана и сейчас по злому окрику определил, что беды не миновать.
— Ты что подал, собака?!
— Долго варилось, пане, — виновато оправдывался кухар. — Старая курица.
— Зачем брал старую?
Пан Валович швырнул курицу в лицо кухару и вытер жирные губы. Мясо сейчас же подхватил пес, что лежал у входа в шатер.
Кто знает, чем кончился бы гнев пана Валовича, если б не дозорные. Они принесли весть, от которой пан побагровел:
— По шляху идут?! Мерзкие схизматы и разбойники! — Лицо его налилось гневом. — Я проучу этих свиней! Трубач!.. Куда подевался трубач?
— Я здесь, ваша мость!
— Труби!..
От поля к лесу и дальше, к Ясельде, покатился призывный зов трубы. Пан Валович вскочил на коня, выехал на шлях и увидел вдали казацкое войско. Трудно было понять, сколько его, — пять сотен или целых десять. Над шляхом стояло облако пыли. В закатных лучах солнца пыль казалась розовой кисеей, сквозь которую, как призраки, показывались и исчезали кони. До черкасов было немногим больше версты.
— Порубим всех начисто!.. — сжал в руке поводья.
Одна за другой полетели по войску команды. Пикиньеры ощетинились, и вечернее солнце заиграло на острых наконечниках пик. Грозно стоят мушкеты на сошках. Уже сидят в седлах рейтары и ладони лежат на рукоятках сабель. Беспокойство людей передалось коням… Они храпят, перебирают ногами. Снова играет труба. Пан Валович всматривается в казацкое войско. Кажется, оно разворачивается, но не движется. Разворачивается для боя?..
И вдруг за спиной пана Валовича, за спинами стрелков и рейтар, как гром раскатистый, загрохотало и покатилось эхом:
— Сла-а-ава!..
Мороз пробежал по спине пана Валовича, сперло дыхание, и показалось ему, что лес и шлях, и рейтары перемешались, полетели в пропасть. Из леса, прямо на рейтар мчались, сверкая саблями, казаки. И сразу стало все понятным: оврагом, где не ждал никак Валович, прошли незаметно черкасы…
— Подлые псы! — в ярости закричал Валович, с ожесточением пришпорив коня. Тот взвился на дыбы.
Рейтары едва успели вырвать из ножен сабли и подставить их под казацкие удары. Рубились отчаянно на виду у пикиньеров и пищальников. А те не могли не приблизиться, ни сделать выстрела — по шляху, поднимая пыль, мчались на них сотни. Валович, а за ним Жабицкий и трубач, и рейтары охраны проскакали в угол поляны и, укрывшись за кустами можжевеля, наблюдали за боем, который вспыхнул мгновенно. Со стороны шляха стремительно шли черкасские кони…
— Трубач!.. Быстрее, собака!..
Запела труба, но ее никто не слышал. Сотни, которые мчались со стороны шляха, обошли пикиньеров и налетели на пищальников. Загремели беспорядочные выстрелы. В этот момент из леса примчались поставленные в засаду рейтары. Засверкали железные кирасы. Они не навели страха на черкасов. Пан Валович увидел казака на сером жеребце, в малиновом кунтуше. Рядом с ним мелькала хоругвь.
— Небаба! — прошептал пан Валович и на мгновение прикрыл глаза, судорожно сжав веки.
Когда посмотрел снова — конники встретились. Наблюдать за рейтарами было легче. Они в темных камзолах, поблескивающих кирасах. Свалился под ударами рейтар один казак, второй. Забилось сердце пана Валовича.
— Так их! — И приподнялся на стременах.
Казаки рассыпались, пошли кругами по полю, не выдержали ударов рейтар, но внезапно собрались в кучу и, сверкнув саблями, снова метнулись в бой.
Теперь все перемешалось. Носились без всадников перепуганные кони и кричали раненые. С поля бросились в лес мушкетеры.
— Назад! — потрясая кулаком, кричал Валович.
— Надо отходить, ваша, мость. — Жабицкий тревожно поглядывал на хоругвь, которая высилась у шатра пана Валовича. К ней упорно пробивались казаки.
«Отходить?! — беззвучно зашевелились губы Валовича. — От кого бежать? От мерзкой черни будет бежать он, воевода?!»
— Молчи! — заскрипел зубами пан Валович, хотя ему стало ясно, что, он проиграл бой.
— Ваша мость, берегите себя!.. — Жабицкий перегнулся в седле и цепкой рукой выхватил поводья у пана Валовича. — Едем!.. Сейчас… Иначе будет поздно.
— Да, будет поздно, — машинально согласился Валович. Рассеянным взглядом Валович окинул поле боя. Устало метались кони. Поляна возле леса была усеяна трупами. Сержант вел пикиньеров на казаков, но те рубили пики и теснили войско к оврагу…
Пришпорив коня, Валович пустил его за капралом. Следом поскакали двадцать рейтар охраны.
Краем леса миновали поле и, обходя шлях, свернули в овраг. Нашли тропинку и по ней версты три шли рысью. Тропинка вывела на дорогу, которая тянулась к западу. А дорога вскоре вывела на шлях. Он раздваивался. Прямо — к Пинску. Вправо — на Лунинец. Пан Валович остановил коня.
— Бери двух рейтар и скачи в Пинск, — не поворачивая головы, глухо сказал Жабицкому.
— А ваша мость? — удивился капрал.
— Скажешь войту пану Луке Ельскому, что воевода Валович укрылся в Слуцкой крепости. Еще скажешь… Ладно, — прикусив губу, ударил усталого коня в бока и закачался в седле.
Рейтары тронулись за паном Валовичем. Жабицкий смотрел им вослед, пока те не скрылись из виду. Потом потрепал коня по, упругой шее и, поглядывая в сторону, где еще кипел бой, процедил сквозь зубы:
— Небаба…
Всю дорогу до Слуцка хорунжий Гонсевский думал о друге молодости Витольде Замбржицком. Витольд жил в Слободе, в тридцати верстах от Слуцка. Гонсевский — в маентке Бучати. На добром коне час езды. Вместе с Замбржицким сражались под Смоленском и вместе делили тяготы походной жизни. Не расставались и позже, когда обзавелись семьями. Зимними вечерами любили сидеть в жарко натопленных комнатах и вести разговоры о былых сражениях, о славе, которую добывали для Речи Посполитой в походах. И теперь Гонсевский удивлялся тому, что сидит в своем маентке Замбржицкий, словно в берлоге, и нет ему никакого дела, что делается вокруг.
Гонсевский решил заехать к пану Витольду, хоть и не был уверен, что застанет его дома, — шановное панство стремится уйти подальше от огня. Но слуги сейчас же раскрыли ворота, и Гонсевский, бросив повод, широкими, быстрыми шагами пошел к дому. Замбржицкий встретил его на крыльце.
— Два года не видались.
— Ты совсем поседел, шановный, — осматривая друга, заметил Гонсевский. — Но все такой же.
Хорунжий видел ту же стройную фигуру, крутой лоб, тонкий нос и гладко выбритые щеки. Пану Витольду Замбржицкому было за шестьдесят, и годы эти выдавала только седина.
— Откуда путь держишь? — Замбржицкий потрепал хорунжего по плечу.
— Из Несвижа. Насилу добрался и устал до смерти.
— Понимаю. Хлопот много. Крепок ли ясновельможный пан Радзивилл?
— Крепок. Приехал из Кейдан и собирает войско. Вся Речь Посполитая поднимается.
— А я вот видишь, ни с места, — усмехнулся Замбржицкий.
— Стар стал? — слукавил хорунжий.
— Стар. А ты не угомонишься.
Гонсевский расстегнул мундир, снял саблю и сладко потянулся в мягком кресле.
— Как угомониться, если меч повис над ойчиной? Ты не взял саблю, да пан Шиманский не взял, да пан Любецкий… — Гонсевский поджал губы. — Шановный полковник пан Кричевский и тот где-то отсиживается…
Замбржицкий слушал, опустив голову.
— Кричевский не будет отсиживаться… Так мне кажется.
Гонсевский пожал плечами.
— У тебя, шановный, тихо? Кругом бушует чернь.
— Пока бог хранит. Разворошили гнездо и дивимся теперь.
— Кто разворошил? — насторожился Гонсевский. — Ты? Я? Или пан Шиманский? Кто?
— Так. И ты, И я… — согласился Замбржицкий. — Чинши непомерно велики для черни. Потому холопы наши и все подданные маентностей и взбунтовались. Немало шкод починили… А потом еще требуем униатский обряд соблюдать. Вспомни шановного канцлера Льва Сапегу. Не он ли писал, что владыка Полоцкий[8] слишком жестоко начал насаждать унию и потому омерзел и надоел народу.
Гонсевский заворочался в кресле.
— Будет, шановный! Знаю твою приверженность к холопам.
Замбржицкий замолчал. Хорунжий Гонсевский понял, что не было и нету у него дружбы с Витольдом Замбржицким. Но сказал не то, что думал:
— Люблю я тебя, друже, за верное сердце и за то, что предан ты Речи. Но печешься о хлопах зря.
Сколько Замбржицкий ни упрашивал хорунжего остаться ночевать — не упросил.
— Не могу, шановный, тороплюсь в войско…
Все десять верст до лагеря ехал шагом. Качаясь в седле, думал о Замбржицком. И вдруг пришла дерзкая мысль: прикинув и рассчитав, решил, что шаг будет правильный — нечего размышлять.
Прибыв в войско, вызвал сержанта и вел с ним тайный разговор. Тот поклялся, что будет разговор держать в тайне. Сержант подобрал трех ловких воинов. Когда начало смеркаться, они сели на коней и поехали к Слободе пана Замбржицкого. Под самым маентком пана в кустах сели в засаду. Всю ночь не спускали глаз с дороги, что вела в маенток, вслушивались в темноту — не слыхать ли осторожного топота всадников, не скрипит ли холопская телега? Десять ночей сидели в засаде и на зорьке возвращались в отряд. Сержант в мыслях проклинал хорунжего за бессонные ночи и посмеивался над глупой затеей. На пятнадцатую ночь замерли в кустах — нет, не почудилось, а услыхали конский топот. Вскоре различили всадников. Один впереди, двое сзади. В маентке собаки учуяли чужих и залились хрипастым лаем, потом снова наступила тишина. Сержант строго выполнял наказ хорунжего и поспешно послал одного воина в лагерь. Сам же с двумя рейтарами приготовился к бою. Как только всадники будут покидать маенток, налетит и порубит. Так было приказано…
Еще не заалело небо, как в маентке прокричали первые петухи. Томительно тянулись минуты, и сержант потерял надежду, что появятся таинственные кони. Все же они появились. Из маентка вышли рысью и, ускоряя бег, направились по узкой дороге к шляху. Когда поравнялись с кустами орешника, выскочила засада, с саблями наголо. Сержант вырвался вперед. Сверкнула сабля, и человек медленно, со стоном сполз с седла. Тут же грянул выстрел пистоли, потом второй. Выронил саблю сержант. Поднялись на дыбы испуганные рейтарские кони, метнулись в сторону. И два всадника растаяли в густой синеве ночи. Рейтары взвалили на седло убитого сержанта, подняли раненого всадника и, усадив его на коня, подались к лагерю.
Было светло, когда, потирая заспанные глаза, вышел из дома хорунжий. Поеживаясь от утреннего тумана, приказал подвести ближе раненого. Тот стонал, но шел. Рана оказалась не опасной — спасла железная пряжка ремня, на котором висел ольстр.
— Драгун? — удивился Гонсевский.
— Так, ваша мость, — простонал раненый.
— А я-то думал, что черкасов порубили… — с притворством заохал Гонсевский, — Куда ты ехал?
— Не я дорогу выбирал, ваша мость. Господар указывал…
— Кто твой господар? — заметив, как морщится от боли драгун, приказал — Дайте ему воды!
Из хаты вынесли кружку. Драгун жадно выпил воду и ладонью, измазанной кровью, вытер мокрые усы.
— Господар мой, ваша мость, полковник пан Кричевский.
Хорунжий Гонсевский не выдал ни растерянности, ни удивления. Приказав вызвать цирюльника и перевязать драгуну рану, ушел в хату, сел на лавку и долго смотрел в раздумье через окно. Знал хорунжий, что родом Михайло Кричевский из маентка Кричева, что в Берестейском повете. Поговаривали, что имел он тайные связи с казаками. А так ли это? Как оказался Кричевский в здешних местах? Где войско его, если служит он в Киевском полку? Не тайные ли связи у Кричевского с Замбржицким? Вскочил с лавки и, распахнув дверь, приказал писарю нести бумагу и перья. Когда писарь положил все необходимое на столик, Гонсевский сел писать секретное письмо гетману Радзивиллу.
Глава одиннадцатая
Тяжко вздыхает мех, и после каждого вздоха белым, ослепительным светом вспыхивают угли в горне. Алексашка клещами шевелит железо, ворочает его из стороны в сторону.
Кончается железо. Может, хватит еще на три алебарды. А потом? Шапеня смотрит на горн. Ярко горят угли. И с каждым вздохом меха кузня озаряется бледно-рыжими всполохами.
— Неужто не упросить Скочиковского? — Алексашка вытирает рукавом вспотевшее лицо.
— Упросить можно. Да платить нечем. Должен был Савелий приехать, а нет его.
— В долг не даст?
— Не то время. Теперь купцы в долг не дают: смута по земле пошла. Тем паче, что у Пинска объявился Небаба.
Шаненя не ошибся. В Пинске только и разговоров о том, что у Ясельды-реки черкасский атаман Антон Небаба разбил тысячный отряд воеводы пана Валовича. Пересказывали даже подробности боя, удивлялись хитрости и отваге казаков. В этом бою черкасы взяли богатую добычу — мушкеты, порох с пулями, лошадей, много провианта и упряжи. Войско пана Валовича разбежалось, а сам он исчез неизвестно куда. Но знают, что объявится. Шановное панство соберет новый отряд, купит у свейского короля мушкеты. Говорили еще про то, что казацкий атаман не может миновать Пинска и пойдет к нему, а в городе у атамана есть свои, надежные люди, с которыми он в тайном сговоре.
Из кузни на обед шли молча. Шаненя был занят думами и не говорил, что собирается делать. Алексашка предполагал, что Шаненя не будет сидеть сложа руки. Если не возьмет у Скочиковского железо на этой неделе — упустит его совсем.
Ховра поставила на стол толченку. Шаненя взял пару ложек, и на том все. Поднялся тяжело — из-за стола и глухим голосом, не глядя на жену, спросил:
— Далеко заховала Устин крест?
— А что? — Ховра уставила на Ивана тревожные глаза.
— Давай его…
— Зачем понадобился? — у Ховры дрогнули губы.
— Надобен, баба, — решительно ответил Иван. Он понимал, что и Ховре не легко, что она догадывается, — зачем понадобилось злато. — Живы-здоровы будем, золотарь Усте другой сделает.
Глаза у Ховры затуманились. Дрожащей рукой она заправила под платок выбившиеся волосы и, пряча от Алексашки лицо, подняла крышку сундука. Не скоро отыскала на самом дне тряпицу и, не глядя Ивану в глаза, протянула руку.
Шаненя развернул тряпицу. На ладони сверкнул золотом массивный крестик. Он был отлит два года назад умелой рукой пинского золотаря Ждана. Крестик Шаненя берег для Усти, когда девку замуж отдавать будет…
Слуги пана Скочиковского долго не открывали калитку. Усмехнулся Шаненя: высматривают, кто стучит! Скочиковский вышел хмурый, но в хату запросил.
— Язычище у тебя длинный, мужик! Сказывай, кому говорил про железо?
— Никому! — решительно ответил Шаненя и перекрестился. — Как перед богом говорю. Али ты меня на слове ловишь?
— Нечего мне ловить, — потупил взор Скочиковский и, уже мягче, добавил: — Не говорил, так скажешь.
— Негоже, пане. Уговор я свято храню.
— Железа больше не проси, не дам и фунта. — Скочиковский развел руки. — Тебе сейчас оно ни к чему. Кто дермезы у тебя покупать станет, если полымем земля шугает?
— О, пане!
— Что, о? Ну что, о? — Скочиковский постучал согнутым пальцем по лбу. — Не пойму, для чего ты железо пудами заказываешь? Черт один знает, сколько из него дермезов и бричек наковать можно! Жадный ты, и глаза у тебя завидущие. Подохнешь от жадности.
— И ты не щедрый, пане. А железо не только мне надобно. Для войска те дермезы сгодятся.
— Ну и хитер! — сплюнул Скочиковский и вытер ладонью губы. — На твоих дермезах навоз возить, а не ядра и порох.
— Не зело ты любезен, пане, — притворно обиделся Шаненя. Он вынул тряпицу, развернул ее и протянул ладонь, на которой сверкал золотой крестик. Скочиковский хоть и смотрел равнодушно, а все же взял его осторожными пальцами, покачал, будто взвешивал, и положил в ладонь Шанене.
— Ладный, — согласился Скочиковский и снова покосился на крестик. — Было б железо…
Шаненя молчал. Знал натуру Скочиковского. Теперь надо не торопиться: купец сам на крючок возьмется, как пескарь. Шаненя завернул крестик в тряпочку, положил ее за пазуху.
— Жаль… Придется в Мозырь ехать. Там, сказывают, железо купить можно. А вот дорога далековата… — Шаненя помял в руках картуз и посмотрел на дверь.
— Нету, — повторил Скочиковский. — Все, что было, отослал в Несвиж… А сколько тебе надо?
— Пудов пятьдесят.
— Ошалел! — Скочиковский схватился за голову. — Столько не найду, Я казне задолжал двести сорок пудов.
— Отдашь на пятьдесят меньше. Казна в печи не смотрит.
— Дурень! Казна глаз не спускает… Посиди, Иван, — Скочиковский показал на скамейку. Он вытянул из шуфлядки бумагу, разгладил ее на животе ладонью, что-то высчитывал, прикидывал, почесывал затылок, заросший длинными курчавыми волосами. — Может, малость и наскребу.
— А чего не наскребешь, пане! Я не даром. Златом платить буду и соболями.
— Знаю, не хвались, — махнул Скочиковский, сворачивая в трубочку бумагу. — Ты мужик надежный.
— Господь с тобой, пане! — Шаненя снова полез за пазуху.
Он вышел за калитку и облегченно вздохнул. Шагал и думал: все делает всесильное злато. Купец отца родного может продать за него, а что касается ойчины, то говорить не приходится. Знает, что голову под топор ставит — указ сейма нерушим и свят. Из его, Скочиковского, железа в Несвиже теперь пушки льют да ядра, а потом из этого железа по мужицким загонам палить будут. Все знает купец. Велика и неуемна жадность к наживе, если свою веру продает…
Вошел к себе в сени — никого. Дверь в хату раскрыта. Показалось Шанене, что всхлипывает кто-то. Прислушался, заглянул, не заходя. Видит, сидит Устя на лавке, уткнулась лицом в угол, закрыв лицо руками. Поодаль стоит Алексашка.
— Слышь, Устя…
Плечи Усти вздрагивают. Она еще больше закрывается руками.
— Слышь, Устя, — тихо говорит Алексашка. — Будет другой крестик. Этот бате надобен был.
Защемило сердце Шанени. Иван тихо вышел из сеней. Остановился у изгороди, пожал плечами. Раньше замечал другое — пряталась Устя от Алексашки, в хате с ним наедине не была. Нонче слез не стыдится…
В минувших войнах, которые вела Русь с Ливонией и Речью Посполитой, Пинск оставался в стороне от больших шляхов, по которым тянулось войско. И все же город не раз палили и свои, и чужие. Час от часу налетали сюда крымские орды за поживой и ясыром. Оттого король Польши Стефан Баторий, дед короля Сигизмунда, велел обнести город с трех сторон высоким земляным валом и дубовым частоколом в три метра высотой. Пинск не считался крепостью, какими были Быхов или Слуцк, но укрепления делали город труднодоступным. Пятьдесят лет назад укрепления были частично разрушены грозным и жестоким предводителем повстанцев Северином Наливайкой. Только двадцать лет назад король Сигизмунд III, готовясь к войне с русским царем Михаилом Романовым, начал восстанавливать укрепления. Пятьсот подвод и еще столько же мастеровых холопов согнало панство к Пинску. Мужики валили лес, стаскивали его к городу и ставили новые, крепкие стены.
Теперь Пинску отводилось особо важное значение. Сейм имел намерение пустить войско через эти места на Украину, в тыл схизматику Хмелю. Но казацкие загоны и восставшая чернь Белой Руси расстроила эти планы. Более того, стало очевидным и другое — не миновать войны с русским царем. От лазутчиков уже известно, что Посольский приказ разослал тайную грамоту, в которой приказано быть начеку «стряпчим и дворянам московским и жильцом, помещиком и вотчеником муромским, нижегородским, арзамасским, саранским, темниковским, да городовым дворянам и детям боярским муромцом, нижегородцем, арзамасцом, мещеряном…» А ежели царь возьмет под свою руку черкасские земли, стрельцы царя Алексея дойдут до Пинска, и баталии здесь могут быть жаркие. Войт пинский, полковник пан Лука Ельский после разгрома отряда пана Валовича послал срочного гонца в Несвиж и просил гетмана Януша Радзивилла прислать арматы, порох и ядра. Януш Радзивилл прочел письмо, зло выругался и выставил кукиш: на плюгавый загон разбойника и схизмата Небабы не нужны арматы, и порох на него жечь — непристойно. Его порубят саблями рейтары. Вместо пушек в Пинск прибыл тайный нунциуш папы Иннокентия X монах Леон Маркони. Он имел долгую и трудную беседу с Лукой Ельским и достопочтенным ксендзом Халевским, а также с гвардианом пинским ксендзом паном Станиславом-Франциском Жолкевичем, приехавшим из Вильны. Нунциуш Леон Маркони поведал о решимости папы строго наказывать бунтарей и дал понять Луке Ельскому, что меч карающий должен падать со всей силой… Говорил еще конах Маркони о том, что Поляновский договор, по которому король Владислав отказался от своих прав на русский престол и признал за Михаилом Романовым царский титул — страшнейшая и непоправимая ошибка. Теперь царь Алексей себя великим государем именует и настолько укрепился в политической и светской жизни Европы, что ни один спор уже не может быть разрешен без участия Москвы.
На бунт черни в Белой Руси папа Иннокентий X смотрел с тревогой не потому, что горели панские маентки. Разве впервые поднимает голову чернь? Сейчас решается судьба земель, которые были под властью Речи. Потеря их — это прежде всего потеря престижа Ватикана. Русь медленно, но уверенно двигается к прибалтийским землям, где интересы короны были не меньшими. Радовали сейм и все шановное панство сложные отношения Руси с Турцией и Крымом, хотя в войне с Речью Посполитой султан и хан были союзниками Москвы, как, впрочем, и Швеция. Но сейчас свейский король претендовал на польскую Прибалтику и Литву; турецкий султан и крымский хан поглядывали на Украину. Борьба со свейским королем за Балтику толкала Русь к союзу с Речью Посполитой, конечно, если Русь откажется от своих претензий на Украину. А на это русский царь не согласится… Может быть, и легче было б решать все эти дела, может быть, и состоялся б тайный разговор с царем Алексеем Михайловичем, если б не хитрый, как лиса, и мудрый боярин Посольского приказа Афанасий Ордин-Нащокин, который благоволит к схизматику Хмельницкому. Правда, по другим сведениям Ордин-Нащокин мечтает о союзе с Речью Посполитой и о славе, которой покрылись бы славянские народы, если б все они объединились под главенством Руси и Речи…
Полковник Лука Ельский во всех этих сложных и запутанных отношениях разбираться не хотел. Это дело будущего короля, сейма, Януша Радзивилла, возглавлявшего посполитое рушение на Белой Руси. Он видел реальную угрозу Пинску — загон, казацкого атамана Антона Небабы.
Полковник пан Лука Ельский целый день самолично осматривал ров и стены, которыми обнесен Пинск, и остался доволен. Казаки армат не имеют, следовательно, штурмовать город им нечем. Задерживаться под Пинском и вести длительную осаду они так же не могут — под Несвижем стоит войско пана Мирского, под Слуцком отряд хорунжего пана Гонсевского, да еще закованные в кирасы наемные рейтары под командой немца Шварцоха.
После конфуза пана Валовича войт Лука Ельский дал строгий наказ: нести тайные дозоры вблизи Пинска. Дозорцы сидели в засадах днем и ночью. Изредка тянулись ленивые купеческие фурманки. Их останавливали, расспрашивали купцов, куда едут и что везут.
Теплым солнечным днем шел из Пинска пыльной дорогой монах. Дозорцы махнули было рукой: в Лещинском монастыре их проживает немало и все таскаются по селам. Осматривая согбенную фигуру, сержант все же подумал, что схватить его следует. Наказывал войт, что православные монахи — лазутчики. Дозорцы выскочили из кустов и накинули на монаха веревку.
— Куда путь держишь? — с подозрением спросил сержант.
Монах не торопился с ответом. Спокойно качнул головой и разжал покрытые пылью губы.
— Дорогу мою господь бог указал. Иду на Гомель…
— Какие дела у тебя в Гомеле? Не чернь ли ждет тебя?
— Молитвы ждут и печали господни, — вздохнул монах.
Сержант вырвал из рук молитвенник, потряс его. Монах укоризненно покачал головой.
— Чего пялишь чертовы очи?! — разозлился сержант. — Знаем тебя! — и стал разрывать молитвенник. Распотрошив кинжалом толстые, обтянутые кожей деревянные корки и убедившись, что там ничего не спрятано, швырнул молитвенник в кусты. — Снимай балахон и побыстрее!
Дозорцы старательно осмотрели все швы в подоле и рукавах.
— Вшей расплодил! — брезгливо сплюнул сержант. — В огонь бы их вместе с тобой.
Сорвали с головы шапку. Острием кинжала вспороли подкладку. Сержант хотел было и шапку бросить в кусты, да заметил желтый краешек бумаги. Потянул осторожно и вытянул сложенный листок.
— Это что? — бросил недобрый взгляд.
— Молитва, — не отводя глаз, ответил монах.
— Вяжите сатане руки, да покрепче!..
Монаха привели в Пинск, бросили в подвал и поставили стражу, а бумагу передали полковнику Луке Ельскому. Войт прочел письмо и послал за ксендзом Халевским. Тот, стоя, слушал, что читал войт.
— «…а около Пинеска на палях многие люди, а иные на колье четвертованные… и лютуют веле и бысьмо веру чужую принимали и лямонтовати некому…»
Лука Ельский читал и поглядывал, как покрывалось мелом сухое лицо ксендза Халевского.
— Тайные доносы в Московию шлет и на милость царя уповает. А то, что чернь из повиновения вышла, — не пишет.
— Владыка Егорий… — прошептал ксендз Халевский. Сошлись брови на переносице, поджались губы.
Ксендз Халевский вопросительно посмотрел на войта. Тот после долгого раздумья проронил:
— Терпеть не будем…
Долго сидели, не зажигая свечей, советовались…
Ночью монаха вытащили из подземелья. Сержант развязал ему руки и вывел на шлях.
— Куда ведешь? — спросил монах, предчувствуя недоброе.
— Тебе же в Гомель надобно…
Отошли от города верст шесть. Кончился сухой лес и начались болота. Сержант пропустил вперед монаха, сам пошел следом. Шли не долго. Монах не видел, как сверкнул кинжал, не почувствовал ни удара, ни боли. Свалился замертво. Сержант оттащил монаха в болото и бросил там.
Глава двенадцатая
Молва о том, что Иван Шаненя мастерит дермезы на железном ходу, быстро разлетелась по городу. После полудня у кузни зло залаял пес. Шаненя посмотрел в щель двери и шепнул Алексашке:
— Прячь алебарду!.. Капрал…
Алексашка торопливо выхватил из горна уже раскрасневшуюся алебарду, окунул в корыто и ткнул в угли. Тревожно застучало сердце и сам себя успокоил: капрал его ведать не ведает и не видел ни разу в Полоцке. Шаненя раскрыл двери, цыкнул на пса и поклонился. Стражники остановились поодаль. Капрал заглянул в кузню: полумрак, пахнет окалиной и чадом. Дальше порога не пошел.
— Что мастеришь? — и покрутил рыжий ус.
— Все, что прикажешь, пане, — развел руками Шаненя. — Дермезы, брички, на колеса обода натягиваю, атосы кую.
— У ясновельможного пана Гинцеля в дермезе шворень согнулся. Выровнять надо.
— Это наладим. — И подумал: согнется, если мужики дермез набок завалили.
— Спешно надо, — повысил голос капрал и вдруг спросил: — А где железо берешь?
Вспыхнула и зашевелилась у Шанени мысль: случайно спросил Жабицкий или хитростью берет. Тревожно стало на душе. Может, никакого швореня не надо, а стало ему известно о том, что купил железо у пана Скочиковского?..
— Плохо с железом, пане. Нет его теперь. Дорогое.
— Дорогое, а куешь… — капрал кивнул на оси, что лежали в песке возле двери.
— Раньше из Гомеля купцы возили. Вот и ковал.
— А теперь пан Скочиковский продает? — загадочно усмехнулся в усы капрал.
— Хотел купить, да не дает пан, — с сожалением вздохнул Шаненя.
— Добро! — буркнул капрал и приказал стражнику: — Беги, пусть волокут дермез…
Отлегло сердце у Шанени.
Капрал не задержался. Еще раз оглядел кузню, стрельнул глазом по горну, разбросанным кускам железа и вышел, не говоря ни слова. И все же допытывался не случайно у седельника. Намедни стало ему ведомо, что три дня гостевал у Скочиковского некий купец из-под Орши. А потом тайный дозорца выследил, как из железоделательных печей наложили шесть возов железа и фурманки потащили его шляхом к Бобруйску. Вечером долго думал об этом Жабицкий, вертелся на сеннике, строил догадки. Сожалел, что упустил такой случай и не перенял оного купца. Конечно, если схватить фурманки да завернуть их во двор войта Луки Ельского — не снести головы пану Скочиковскому. Только какая будет от этого выгода ему, капралу? Никакой. А выгода может быть. Теперь он, капрал Жабицкий, в почете и славе. Дважды слушал пан войт Лука Ельский рассказ капрала о том, как под Горвалем был разбит отряд казаков и предводитель черни Гаркуша сложил голову. Войт Лука Ельский за храбрость и за верность Речи поднес капралу саблю. Рукоять и ножны отделаны серебром и чеканкой.
Утром капрал Жабицкий долго думал и, наконец, решился на шаг, который представлялся ему безошибочным. Прицепив саблю, вскочил на коня и поскакал улочкой к дому купца пана Скочиковского. Слуги раскрыли ворота. Пан Скочиковский был удивлен появлением капрала, сообразил, что приехал он, видимо, не случайно, и сразу же запросил в гостиную.
— Эй, девка! — крикнул служанке. — Стол!
Жабицкий не успел оглянуться, как было подано тушеное мясо, пирог с ливером и бутылка мансанильи. Оглядывая статную фигуру капрала, Скочиковский льстиво заметил:
— У пана капрала бравый выгленд.
Жабицкий безразлично махнул рукой и покосился на мансанилью, поданную на стол.
— Надоело качаться в седле. Как только поставим на место быдло, покину войско. Я с юных лет тяготел к духовному сану.
— О, пане капрал, это благородное решение! Мир знает не мало святых, которые прославили себя вначале как храбрые воины. Ведь и достопочтенный Игнатий Лайола[9] носил шпагу.
Лесть Скочиковского понравилась капралу. Жабицкий хорошо знал жизнь Игнатия Лайолы. Любой пан был бы счастлив быть похожим на великого иезуита. Да, в тридцать лет он храбро защищал крепость Памплоны от французов и был ранен в обе ноги. После выздоровления отдал себя целиком святой цели — созданию ордена. Жабицкий помнил наставление Лайолы и сейчас повторил его слово в слово:
— Тот, кто хочет посвятить себя богу, должен отдать ему кроме своей воли свой разум… — и вдруг добавил: — Пан Скочиковский не воин, а так же славен делами.
— Какие дела?! — Скочиковский развязал сафьяновый мешочек с табаком. — Купецкие дела стали бедные и ничего не стоят. Я тяну кое-как — железо надобно короне. А казна платит гроши. Попробуй выделать его, железо!
Что правда, то правда. Выделать железо не легко. Видел Жабицкий, как мужики из рыжей болотной воды вытаскивали тяжелые, пористые, как пемза, и крохотные куски руды. Ее промывали, сушили и прокладывали углями в железоделательных печах. Пылали жаром угли, и крупицы руды плавились в крицу.
— Пан купец не стоит у печи и не колотит молотом. А за железо платят не мало.
— В чужих руках и грош толще талера… — Скочиковский второй раз налил в кубок мансанилью.
Капрал убрал руки со стола. У пана Скочиковского похолодело внутри: не зря отодвинулся!
— Дозорцы переняли фурманки с твоим железом. — Капрал в упор смотрел на пана Скочиковского и наблюдал, как задергалась у купца щека, задрожали пальцы. Скочиковский шмыгнул носом и зашарил ладонью по скамейке — понадобился мешочек с табаком. Капрал продолжал — Железо фурманы прикрыли тряпьем, пустыми кадушками из смолокурни. Я, пан Скочиковский, повинен был завернуть коней на двор пана войта… Да пожалел твою седую голову.
Такого поворота купец не ожидал. Отпираться было бессмысленно, хотя и славна поговорка: не пойман — не вор.
— Пан войт знает о моем железе… Там его вот было… — купец поднял мизинец и чихнул.
— Не знает пан пулкувник! — твердо оборвал капрал.
И поднялось в душе Скочиковского смятение: неужто этот рыжеусый мерзкий капрал пронюхал что?
— Седельнику Шанене не продавал?.
— Нет, не продавал!..
— А он признался… — схитрил капрал.
— Брешет хлоп! Я негодное отдал. Оно ни на арматы, ни на мечи не годно.
Жабицкий негромко засмеялся. Он положил тяжелую руку на стол и забарабанил пальцами по сухим доскам. В комнате стало тихо. И тишину эту нарушало тяжелое, глубокое дыхание пана Скочиковского. Капрал неподвижно смотрел в окно, сидел гордый, чувствуя сейчас свою власть над купцом.
— Я еще не говорил пану войту, — Жабицкий, чеканя слова, сжал ладонь в кулак. — Но сам понимаешь, пан Скочиковский… Долг повелевает.
Скочиковский тяжело поднялся. Грохотала в висках кровь. Думал: правильно ли понял капрала? Да как не понять! Вышел из комнаты и вскоре вернулся. Положил на стол двадцать соболей.
— Что ему говорить, пану войту?.. Бери да знай, что сердце купеческое щедрое…
Жабицкий раздумывал, брать или не брать? Уж слишком дешево хочет откупиться пан Скочиковский. Пожалуй, этими соболями не отделается. Выпил еще кубок вина, забрал шкурки и вышел в сени. За ним — пан Скочиковский. А в сенях у дверей Зыгмунт. Скочиковский рассвирепел:
— Ты чего топчешься?! Ухо приложил?..
— Храни господь, пане! — испугался хлоп. — Не ты ли загадывал заново стелить в сенях полы?
— Замри, быдло! — у Скочиковского запрыгали губы. Слезящиеся глаза стали сухими и свирепыми. Размахнулся и огрел хлопа кулаком по переносице. — Разговоры слушаешь?!
— Помилуй, пане, и в думах не было! — Зыгмунт упал на колени.
— Слушаешь!.. — истошно закричал Скочиковский.
— Срежь ему ухо! — капрал Жабицкий с презрением посмотрел на хлопа. — Чтоб не прикладывал его больше к дверям.
Зыгмунт припал к пыльным ботам пана. Скочиковский носком оттолкнул голову мужика:
— Эй, похолки, сюда!..
На крик пана Скочиковского сбежались похолки. Капрал Жабицкий махнул рукой страже и два рейтара влетели в сени.
— Срезать ухо ему! — задыхался от гнева пан Скочиковский. — Быдло поганое!..
Резать ухо Зыгмунту похолки не решались. Непривычная была экзекуция. Вот если б отполосовать лозой — другое дело.
— Чего стоите?! — гаркнул капрал рейтарам.
Рейтары бросились к Зыгмунту. Один из них выхватил нож и, цепко схватив пальцами ухо холопа, в одно мгновение полоснул острым лезвием. Зыгмунт с воем покатился по траве размазывая кровь по лицу…
Весь день не мог успокоиться пан Скочиковский. Не о мужике думал, нет. Правильно сделал, что приказал отрезать ухо: будет чернь знать свое место. Думал о капрале. Выходит, он теперь в цепких руках Жабицкого. Какой захочет, такой и станет брать чинш. Придется давать, коль сразу промах сделал. Надо было стоять на своем. И ушел бы с носом!
До вечера никого не впускал к себе пан Скочиковский и никого не хотел видеть. Поздно вечером подошел к окну и замер: в стороне Лещинских ворот небо светилось малиновыми сполохами. «Пожар!..» — подумал в тревоге. Вышел на крылечко, замер, вглядываясь в ту сторону, и не мог понять, далеко ли горит и что объято пламенем? Вроде бы за Пинском, в стороне Лещей. До монастыря пять верст. И монастырь, кажется, немного левее. Слуги тоже не знают, пожимают плечами и на лицах, ни тревоги, ни удивления. Показалось Скочиковскому, что злорадством полны глаза черни.
Уже под ночь приехали холопы из железоделательных печей и рассказали, что на панский маенток, который в двух верстах от Лещей, налетели казаки, спалили дом и оборы, а скарб разграбили.
Пожар затухал. Зарево становилось меньшим, и густо-синее августовское небо в стороне Лещей подсвечивалось бледными сполохами. И вдруг мужицкие голоса заставили вздрогнуть пана Скочиковского. Обернулся и расползлись мурашки по спине — уже в другой стороне, за Северскими воротами, засветилось небо и разлилась кровавая заря.
— Горит, — прошептал пан Скочиковский, с тревогой вглядываясь вдаль. — Вся земля кругом горит…
Пан Гинцель отъезжал рано утром. С вечера войт Лука Ельский приказал приготовить завтрак. Кухари не спали всю ночь. На жаровнях запекали буженину, тушили кур с морковью, пекли пироги. К завтраку был приглашен ксендз Халевский. Пан ксендз плохо спал ночь. Лицо его стало пепельным, под глазами повисли синеватые мешки. Он пришел, как обычно, в черной накидке с оранжевым крестом. Лука Ельский вышел к завтраку в светло-зеленом сюртуке, расшитом серебряными галунами. С левого боку на коричневой перевязи висела шпага с позолоченным эфесом. Несмотря на то, что неподалеку от Пинска черкасы сожгли два маентка, войт был в добром расположении духа.
— Они храбры потому, что за них еще не брались…
— Само собой. Кроме того, Хмель поддает им жару, — пан Гинцель усердно жевал буженину беззубым ртом.
С этим доводом не мог не согласиться Лука Ельский. И все же он не верил в успех наступления Хмельницкого. Победа под Желтыми Водами, Корсунем еще ни о чем не говорит. Войт скептически усмехнулся.
— Помяните мое слово, — Ельский потряс над головой пустым кубком. — Скоро снова придет золотой покой.
Пан Гинцель приподнял глаза.
— О-о, не говори, шановный. Хмель замутил воду, и теперь придется долго ждать, пока она отстоится!
— Не так Хмель, как православная церковь! — с жаром выпалил войт и, поймав тревожный взгляд ксендза Халевского, осекся. Понял: сболтнул лишнее — стоят за спиной слуги.
Допив в кубке вино, Гинцель поднялся. Лука Ельский не стал задерживать — до Варшавы далек и труден путь. Гости уселись в дермез. Пан войт приказал десяти гусарам сопровождать дермез до Кобрина. Приоткрыв дверцу, Пани Гинцель помахала на прощание желтой костлявой рукой и приложила платочек к влажным, покрасневшим глазам. Конь тронул, и коляска загремела по мостовой.
Ксендз и войт вернулись в покои. Долго сидели в глубоких креслах. Думали об одном и том же.
— Владыка Егорий доподлинно знает, что деется вокруг, — тихо заговорил ксендз Халевский. — Молчанием своим дает негласное благословение черни, чтоб маентность жгла и пакостила. Долго ли будем терпеть подобное своевольство?
Пан Ельский повел бровью:
— Говорил мне епископ Паисий…
— А ты, ясновельможный, не внял, — с укором заметил Халевский. — Не для молитв собираются православные в церквах, а мятежные действия противу короны обсуждают.
— Изгнать его? — призадумался войт.
— Что даст это? — Халевский скрестил руки и перешел на шепот. — Король Владислав статьей своей Белую Русь выделил в особую епархию и даже архиепископа в Могилеве посадил. А митрополиту киевскому дозволил снова взять под свою руку православные монастыри и церкви. Нельзя было подобное делать. Нельзя!
— Стоит ли говорить об этом? — Ельский недовольно поморщился: обсуждать статьи короля не хотел.
Ксендз Халевский согласно кивнул и посмотрел на дверь.
— Изгонишь Егория — Никон другого пришлет.
Взгляды их встретились, и, кажется, они поняли друг друга. В тонких щелочках глаз пана Халевского сверкнул огонек, и в знак подтверждения своих мыслей он снова кивнул.
Лука Ельский взял звоночек. В дверях показалась служанка.
— Зови капрала Жабицкого и неси «зубровку».
Пан Ельский стоял у окна, задернутого тюлем. И слышался ему шепот Халевского:
— Изгони схизмата от дверей святой божией церкви… Да будет он проклят всюду, где бы он ни находился: в доме, в поле, на большой дороге и даже на пороге церкви! Да будет проклят он в жизни и в час смерти! Да будет проклят он во всех делах его, когда он пьет, когда он ест, когда он сидит или лежит… Да будет проклят он во всех частях своего тела… Да будет проклят… Да будет так! Аминь!..
Жабицкий явился немедля. Он стоял возле двери, слушал тяжелые, страшные слова молитвы и ощущал холодок, который волнами прокатывался по спине. Вослед за ксендзом повторял: «Аминь!.. Аминь!.. Аминь!..» Капрал смутился, когда пригласил его войт к столу и наполнил кубок.
— Не я звал тебя, а пане ксенже.
Войт вышел из комнаты, а ксендз Халевский испытующе посмотрел на капрала, поднялся во весь рост, и показалось Жабицкому, что стоит он один на один с всесильным и всемогущим желтым крестом. Ксендз говорил долго и вразумляюще. Он напомнил о трудном испытании, которое выпало на долю Речи, о том, что любой ценой надо идти к победе, а кровь, пролитая врагом, — высшая награда господа за те муки и страдания, что терпит ойчина. Причина всех нынешних бед — коварный и осатаневший от злобы владыка Егорий…
Капрал все понял. Он стал на колени и склонил голову.
А с пола вскочил поспешно — за раскрытым окном послышался конский топот и гневный окрик часового.
— Пусти повод! — раздался хриплый бас. — До ясновельможного пана войта!
В комнату вбежал пан Ельский и за ним в изодранном синем сюртуке и без шлема вошел сержант из охраны пана Гинцеля.
— Что?! — закричал войт и сжал кулаки. Лицо его стало белым.
— Черкасы… ваша ясновельможность… — сержант разжал сухие губы.
— Говори!.. — не выдержал войт.
— В двадцати верстах от Пинеска, в лесу наткнулись на завал… Налетели вороньем со всех сторон черкасы… Сабли повытаскивали, сквернословят… Потом вытащили из дермеза пана Гинцеля и запросили выкуп. О чем говорил атаман черкасский с паном — не слыхал. Видел только, что налились очи кровью у злодея, рассвирепел, показал перстом на дерево… Пана Гинцеля схватили, поволокли к дубу и засилили…
— Говори!.. — заметался по комнате пан войт.
— Потом… — сержант передохнул. — Пани не трогали… Накинулись на рейтар, порубили… Меня вынес конь.
— О, свента Мария!.. — шептал ксендз Халевский.
Пан войт Лука Ельский опустился в кресло. От злости и бессилия сперло дыхание. Схватил звоночек. Когда служанка приоткрыла дверь, закричал в лютой ярости:
— Вон!.. Пшекленто быдло!..
О смерти достопочтенного пана Гинцеля гетман Януш Радзивилл узнал через три дня после случившегося.
Думая об этом, гетман ходил возле пруда, заложив руки за спину. На берегу кормили лебедей. Черные, о серебристым отливом птицы доверчиво брали крошки хлеба из рук садовника. Гетман подошел ближе. Но далекий конский топот заставил обернуться. Гетман видел, как мимо каплицы проскочил всадник и, стегая коня, помчался к замковому мосту. Через несколько минут к пруду прибежал слуга:
— Срочный чауш, ваша мость. От пана, хорунжего Гонсевского.
Януш Радзивилл прочел написанное цифирью письмо и, пройдя в кабинет, стремительно заходил из угла в угол. Не хотелось верить сообщению хорунжего. Но события в Варшаве научили многому. Появилась мысль схватить пана Замбржицкого и в Варшаве пытать. Но прежде чем сделать это, стоило выведать, где полковник Кричевский.
Гетман взял звоночек. Слуга явился недостаточно быстро, как хотелось сейчас гетману. Сверкнул сухими глазами и приказал, почти не раскрывая рта:
— Ротмистра Довнара… Живо!
Слуга знал, что ротмистра гетман вызывал в особых случаях для тайных поручений. За верную службу гетман недавно подарил ему пару штанов и рубаху. Такой милости удосуживались не многие. Слуга со всех ног бросился из замка.
Гетман Януш Радзивилл увел ротмистра в кабинет.
Через час, в сопровождении двадцати гусар, Довнар скакал в Варшаву. В тот же день тайные гонцы были посланы в Киев. Неделю гетман не выходил из кабинета, был молчалив и угрюм, пребывая в томительном ожидании. Наконец появился Довнар. Запыленный и исхудавший, он вошел в кабинет и преклонил колено.
— Полковника Кричевского, ваша мость, ни в Варшаве, ни в Вильне нет. Сказывают, давно не было. Пану канцлеру, как было велено, передал…
Не оказалось Кричевского и в Киеве. Гетман решил немедля схватить Замбржицкого. На рассвете гусары подошли к маентку, обложили его и постучали в дверь. Открыл заспанный слуга. Перепугавшись, упал на колени и, не сводя взора с грозных лиц, сказал, что пан Замбржицкий неделю назад уехал из маентка, но куда — не знает. Гусары не поверили хлопу, прошли в покои. Убедившись, что они пусты, ускакали в Несвиж.
А тут от войта пинского полковника Луки Ельского пришла депеша, что под Лоевом объявился загон, которым командует Михайло Кричевский…
Глава тринадцатая
Почти всю базарную площадь, что прилегает к шляхетному городу у ратуши, запрудили крестьянские возки. Собрались на воскресный базар ремесленники и чернь из окрестных сел, разный работный люд. Торгуют мужики живностью — полно свиней, овец, уток. Коров на базаре почти нет. И лошадей совсем не видно. Может быть, потому, что лошадь теперь не только тягло. Приехали мужики на старых меринах, что от ветра валятся, и на хромых кобылах.
Вывезли на базар ремесленники свои товары. Ермола Велесницкий развесил на шестах холстяные сорочки и порты на любой рост. Рядом с ним Гришка Мешкович разложил на постилке малахаи и треухи, шапки, шитые из заячьего меха. Ни малахаи, ни шапки теперь не берут: время жаркое. Неподалеку выставил седелки и сбрую Иван Шаненя. Разложил упряжь на новых дробницах, поставленных на железный ход. Железный ход у дробниц — мечта мужицкого двора. Ломаются деревянные оси на весенних, размытых водами дорогах. Но где мужику взять денег на такую роскошь? И сбрую теперь не особенно покупают. «Седло бы вынести на базар!..» — с усмешкой думает Иван Шаненя и жмурится от яркого солнца.
Сняли с телег и расставили гончары свои изделия — глиняные кувшины, миски, горлачики, гладыши с ручками, паленные на жарком огне и покрытые глазурью.
Между рядов, вдоль телег ходят мужики с корзинами и лотками. Зазывают отведать пирогов с рыбой, ватрушек с сыром, капустников, маковок, варенных на меду. В Пинске мед продают добрый — пахучий и сладкий. На липах собирали его пчелы и на сочных лугах. На нем такую медовуху варят, что пьют мужики, не нахвалятся, кряхтят от удовольствия и быстро хмелеют.
Алексашка ходит между рядов, присматривается к люду. Бабы хватают за руки:
— Отведай, хлопче, преснаки с потрохами!..
— Много ли коштуют?
— Грош. Чуть не даром!.. Горячие, пышные… Бери, хлопче, не пожалеешь… Ну, полгроша…
На высоком возу сидит крамник, скалит желтые зубы и горланит на весь базар:
— Редька с медом, варенная с медом, варил дядька Семен, ела тетка Ганна, хвалила, не дала заганы, дед Елизар пальцы облизал. — Моргает крамник хитроватым глазом и тянет нараспев: — Па-атока-а с инби-ирем, па-атока-а…
Коробейники, переваливаясь с ноги на ногу, постукивают пальцами по коробам. В них всякой всячины полным-полно: иголки, шилья, ножницы, перстеньки, стеклянные бусы, раскрашенные во все цвета. Алексашка нащупал в поясе монету и подумал: купить бы Усте бусы в подарок, да вряд ли возьмет девка…
Идет горластый мужик, перевесив через плечо овчины, трясет выделанной шкуркой.
— Тулуп кому, тулуп кому?!
Не заметил Алексашка, как подошел он и ткнул в лицо мягкой, нагретой на солнце шерстью.
— Покупай, детина!
— Чего тычешь в нос?! — разозлился Алексашка.
— Бери! Бабе тулуп на зиму сошьешь… Овчине сносу не будет, и баба крепче любить станет.
— Не надобен мне, — буркнул в ответ.
Тот не отстает, снова тычет в лицо.
— Пошел ты!.. — Алексашка занес тяжелый кулак и онемел: — Савелий!..
Сам серьезный, только глаза смеются и хитро поблескивают из-под насунутой на лоб шапки. Бороду и усы отрастил. Теперь купец настоящий.
— Кулачище у тебя ладный стал, — смеется Савелий, поглядывая на Алексашкины руки. — Если б огрел…
— Мало осталось до того… Чего же к Ивану не заехал? — удивился Алексашка.
— День велик и не сразу все делается. Говори, как тебе живется у седельника?
— Как видишь.
— Пошиваете?
— И постукиваем малость.
— Славно! — Савелий замотал овчиной. — Тулуп кому, тулуп.
Шли по рядам, обходили гончаров, повозки с живностью и снова подавались в шумную толпу.
Увидав коробейника, того самого, у которого Алексашка рассматривал бусы, Савелий остановился, заглянул в короб, зацокал удивленно:
— Ладные иглы и ножницы!
— Бери, чего думаешь!
Они посмотрели друг на друга.
— Парень тот вон купит, — Савелий кивнул на Алексашку. — Сведешь коробейника к Ивану. Ему иглы да ножницы пригодятся. Еще спасибо мое передай.
Алексашка мельком взглянул на коробейника. Среднего роста, худощавый, с изогнутым орлиным носом. Волосы аккуратно подстрижены в кружок. Алексашка понял, что Савелий зайти к Шанене не может. А коробейник — вовсе не коробейник.
Пошли к Шанене.
— Савелий поклон тебе передавал.
И замолчал: проходили по базару стражники с бердышами, расталкивали людей. Следом на коне ехал капрал Жабицкий. Строго поглядывал по сторонам. В седле сидел, как влитый. Сияли на солнце серебром отделанные ножны.
— Здесь он? — Шаненя покосился на капрала и вопросительно посмотрел на коробейника.
Коробейник кивнул.
После полудня втроем сидели в хате Ивана Шанени. Макали преснаки в конопляное масло и запивали квасом. Звали коробейника Любомиром. О себе он ничего не рассказывал, был молчалив и на разговор Шанени только согласно кивал головой. От ночлега отказался. Выпил коновку свежего, терпкого кваса и, вытирая ладонью губы, сказал, что ему велено привести Шаненю в лес на потайное место. А ждать будут в том лесу ровно в полночь. Кто будет ждать, не сказал.
Горбатый седой пономарь передал владыке Егорию все, что было велено: ксендз Халевский просил его прийти на весьма срочный и конфиденциальный разговор. Пан ксендз Халевский сам намеревался наведать владыку, да не вовремя захворал. Владыка Егорий ухмыльнулся: какие могут быть разговоры, если от Брестского собора ненавидят друг друга? Тогда униаты предали анафеме верных православию, а православные во главе с Львовским епископом Балабаном ответили такой же анафемой униатам. Теперь — конфиденциальный разговор. Не о том ли, что пинское шановное панство увеличило на злотый налог работным людям, а ксендз Халевский чинит обиды православным? А может быть, переняли письмо патриарху Никону? В это не хотелось верить…
— Приду… — коротко ответил пономарю.
Псаломщик Никита, подавая одеяние, гундосил:
— Не ходил бы, владыка. Не к добру униаты зовут. От них годности ждать нечего.
— Знаю, да надо идти…
Встретил Егория не ксендз Халевский, а капрал Жабицкий. Не понравилось это владыке, хотел было повернуть к двери. Жабицкий поклонился и, звякнув шпорами, попросил в гостиную.
— Тебе ведомо, владыка, о злодеянии, совершенном черкасами и чернью в лесу под Пинеском. Мученической смерти предали пана Гинцеля и порубили рейтар. Тело пана Гинцеля привезли в Пинеск, и пан ксендз у ног покойного. Просил пождать.
Егорий сел на лавку, обитую кожей.
— Прошу сюда, до стола, — предложил капрал и отодвинул дубовое тяжелое кресло.
Егорий пересел. На столе была снедь. Слуга положил в миску заливную рыбу, придвинул соленые огурцы с медом. Трапезничать владыка Егорий не стал. Жабицкий поставил две чаши, взял с края стола бутыль. Налил в чаши. Когда подавал одну владыке, Егорий заметил, как слегка дрожит толстая, обросшая мелкими рыжими волосками рука.
— Кагор…
Капрал говорил о схизматах, возмутивших спокойствие в крае, о том, что мужики бросают поля и уходят в шайки. Егорий слушал, свесив тяжелую голову. И, не вытерпев, заметил:
— Мирские дела, пане капрал… — и дал понять, что о шайках вести разговор не будет.
Жабицкий пожал плечами:
— Прости, владыка, в тяжкий час живем.
И начал разговор о войске, которое собрал гетман Януш Радзивилл. Потом поднял чашу.
— Дабы пришло спокойствие краю!
Егорий чаши не поднял. Только тронул белыми пальцами тонкую изящную ножку. Смутное, тревожное предчувствие овладело им. Далекий, осторожный голос настоятельно твердил: «Не пей!» Но взял кубок, подумал: из одной же бутылки наливал.
— Долго не быть покою, пане. Паки звенят мечи, не быть покою, — недвусмысленно намекнул Егорий.
Капрал одним махом выпил вино, снова налил кубок и, приподняв его, метнул на владыку кроваво-остеклянелый взгляд. Егорий почувствовал, как похолодело внутри под этим взглядом.
— Прошу, пана… — Жабицкий приподнял кубок.
Владыка Егорий отпил глоток и поставил кубок. Плеснулось багрово-красное вино на шелковую скатерку и расплылось фиолетовым пятном. Непомерно сладким показался владыке кагор.
Владыка пробыл еще с Жабицким четверть часа, почувствовал легкую боль в животе и жжение, поднялся и, не говоря ни слова, вышел. Домой добрался уже с трудом.
— Молока, Никита… Скорее! — и повалился на постель, обливаясь холодным потом.
Псаломщик побежал за молоком. Пил владыка, а оно пеной шло обратно. До вечера терзался на постели владыка Егорий. Наконец боли стали тише. Сошла мелкая испарина с высокого воскового лба. С трудом раскрыл помутневшие глаза. Искусанные до крови губы тихо зашептали:
— Кагор… Принеси, Никита, воды…
Никита бросился к ведру, обрадованный, что владыке полегчало. Дрожащей рукой черпал воду. Она плескалась из коновки, когда нес в покой. Остановился у постели. Владыка лежал тихо, не шевелясь, с широко раскрытыми глазами. Никита прикрыл веки и тихо вышел из покоя.
Иван Шаненя притянул дробницы к самой кузне и долго возился, укладывая в два ряда доски. Вспотел, пока сделал все, что задумал. Теперь осталось набросать в дробницы сбрую — седелки и лямцы. Разогнулся устало и крикнул:
— Устя!.. — Не слышит девка. Снова крикнул. Из хаты выглянула Ховра.
— Чего тебе?
— Устя где?
— Не хожу за ней. Придет — скажет, где была.
— Устя! — сердито окликнул Шаненя.
Из-за верболаза, что на краю огорода, показался Алексашка. Шел лениво, ковыряя травинкой зубы. И в тот же миг заметил, как с другой стороны огорода замелькал платок Усти. Бежала девка к дому, услыхав голос батьки.
Алексашка помог Шанене уложить упряжь и увязать ее веревками. Шаненя зазвал Алексашку в кузню..
— Спрашивать кто будет, говори поехал продавать сбрую. Куда поехал, не знаешь. Понял?
Хотел, еще сказать, чтоб не морочил Усте голову, да вместо этого строго наказал:
— Гляди, в кузню никого не пускай. Выколачивай железо потихоньку. Завтра к вечеру, может, и вернусь.
Те, кто видали, как проехал с товаром по кривым улочкам Пинска седельник Иван Шаненя, — не удивились. Знали, что в городе некому покупать седелки и хомуты. Потому и повез ремесленник сбрую на панские маентки. Не обратили внимания и на то, что рядом с телегой шел коробейник.
Раскрылись Лещинские ворота, проехали ров, и телега запылила по шляху. Коробейник примостился на дробницах позади.
По обе стороны шляха стояли густые спелые хлеба. Пришла пора жатвы. Кое-где уже виднелись бабки, и там ржаное поле, как желтая щетка, простиралось грустно и неуютно. За лесом садилось солнце, и от берез, что стояли на шляху, ползли длинные серые тени.
Проехали верст пять, поднялись на косогор, поросший дубами. Сгущались сумерки. В конце дубовой рощи, у старого ельника, от шляха отходила лесная дорога, по которой некогда холопы вывозили дрова. Дорога заросла травой и орешником.
— Верни на нее! — приказал Любомир.
Дробницы запрыгали по жилистым крепким корням. И только лошадь различала дорогу — было уже темно.
— Обожди! — снова подал команду Любомир.
Шаненя натянул вожжи, и лошадь остановилась. Тишина вокруг, даже лес не шумит. Любомир тонко и протяжно свистнул, В ответ, где-то совсем близко, послышался короткий тихий свист. Потом раздался хруст ветки и спокойный голос:
— Джура?[10]
— Я, — ответил Любомир.
Глаза привыкли к темноте, и Шаненя заметил приближающуюся фигуру. За ней — еще одна тень.
— Держи дорогой! — сказал человек.
Дробницы закачались и заскрипели. Проехали немного и выбрались на поляну. Шаненя увидел лошадей. Мелькнул между деревьев костер. За ним дальше — второй. Возле первого остановились. Шаненя распряг кобылу, стреножил ее и пустил на поляну. Потом подошел к костру. Навстречу ему поднялся дюжий, хоть и не очень высокий казак в темном кунтуше, перевязанном ремнем, за которым торчала рукоять пистоли.
— Вот и повстречался с Антоном Небабой!
— Бог свел, — скупо улыбнулся Шаненя, рассматривая казака.
— Садись, отдыхай с дороги. И ты, джура, садись.
Любомир подбросил в костер валежника. Он на мгновение пригасил пламя, а потом вспыхнул, весело потрескивая и стреляя голубыми искорками. Возле костра стало светло, и Шаненя рассмотрел широкоскулое с бронзовым оттенком лицо, изогнутые широкие черные брови над острыми проницательными глазами, бритые щеки и небольшие, свисающие вниз усы. Серая смушковая шапка была заломлена набекрень, и вьющийся черный оселедец, выбившись из-под шапки, сползал на высокий лоб. Небаба пошевелил палкой костер и вдруг, подняв раскрасневшееся лицо, спросил:
— Как жив пан Лукаш Ельский?
— Не ведомо мне, — пожал плечами Шаненя. Не могу сразу понять, спрашивает Небаба шутя или серьезно. — Я про мужиков знаю, атаман. Спросишь — скажу.
— Остер на язык, — рассмеялся Небаба. — Говори про мужиков, если про панов нет охоты.
— А ты мужицкую жизнь сам знаешь не хуже моего. Живет мужик в муках и печали, терпит обиды от пана. Вот и все, что сказать могу… — Подумав, продолжал: — С того дня, как услыхали про гетмана Хмеля, гудит люд, будто улей. Теперь одна надежда на то, что придут казаки на Белую Русь, принесут волю и воспрянет вера наша…
— Воспрянет… — недовольно скривил губы Небаба. — Она, что, померла?
— Жива!
— А коли жива, значит, будет жить. Тяжко сейчас казакам, — Небаба поднял голову, пристально посмотрел в темень, словно искал там казаков и, не найдя, продолжал: — Бьются с панами насмерть. Думаю так: кровью изойдем, но осилим. Гетман Хмель меня на Белую Русь послал и сказал: там наши браты, доля у нас одна и дорога у нас с ними одна.
— И вера одна, — добавил Шаненя.
— Мне говорил Савелий, что пойдут мужики и челядники Пинска под наши хоругви. Так ли это?
— Пойдут, — уверенно ответил Шаненя.
— Пинск надобно обложить и взять. Тут иезуиты гнездо свили, и зараза эта по земле растекается. Ведомо мне, что приезжал тайный нунциуш папы Леон Маркони и благословение дал папское на огонь и меч. Паны ретиво выполняют завет. Но придет час — сочтемся за кровь…
— Город брать не легко тебе будет, — озаботился Шаненя. — В городе рейтар с пикиньерами полно.
— Все это знаю. А ты не поможешь? — испытующе посмотрел Небаба.
Шаненя неопределенно пожал плечами.
— Чего жмешься? — спросил Небаба. — Ворота городские открыть силишек хватит?
— Открыть не мудрено. Стража у ворот поставлена.
— Трех стрельцов с алебардами порубить не сможешь? Или рубить нечем?
Шаненя замялся от колючего вопроса атамана. По его же задуме Алексашка больше месяца махал молотом. Оружия наковали на целую сотню. Шаненя поднялся и пошел к телеге. Залез под дробницы, из потайного места, что устроил между досками, вытащил куль. Развязал, сверкнули, лезвия сабель.
— Привез тебе десяток, чтоб посмотрел.
Небаба встал, потер затекшие ноги.
— Сейчас посмотрим, какие они. — Кивнул Любомиру. — Неси, джура, татарскую.
Любомир исчез в темноте. Небаба взял саблю, сжал рукоятку и, словно желая убедиться в ее весомости, покачал слегка. Когда Любомир вернулся, Небаба поднял саблю над головой.
— Руби! — приказал он.
— Ты руби, атаман, — замялся Любомир. — Твоя рука крепче.
Шаненя не успел моргнуть, как цокнула сталь. Небаба подошел к костру и с любопытством осматривал то место, куда пришелся удар. На лезвии сабли оказалась неглубокая зазубрина.
— Добре отковано. Кто мастерил?
— Есть у меня коваль! — с гордостью ответил Шаненя. — Окромя сабель, алебарды кует.
Небаба отдал джуре саблю, посмотрел на небо. Оно висело над головой, густое и звездное. Через час должно было светать, и Любомир сладко зевнул.
— Иди, джура, поспи. Жаркий день будет.
Иван не понял, что имел в виду Небаба, но подумал, что утром пойдут казаки из леса. Когда Любомир ушел, Небаба пересел поближе, протянул к костру ладони.
— Теперь слушай…
Шаненя насторожился.
— Слушай и держи язык за зубами. Штурмовать Пинск — дело сложное. Нет у меня ни гаковниц, ни ядер. Единый выход — завладеть городом хитростью. Сможешь открыть ворота — влетим на конях. Нам только за улицу зацепиться. Там рейтары не выдержат.
— Открыть сумею. Знать надо когда.
— Не перебивай! — рассердился Небаба. — Савелий больше к тебе не придет. Он под Слуцк пошел. Явиться к тебе Любомир. Ему будет известно, в какой час выступать будем. А ты на всякий случай знай, мало ли какая оказия с джурой статься может. Гарцевать будем против Северских ворот, а ворвемся в Лещинские. Пусть Лукаш Ельский в другой бок глядит.
— Уразумел, — ответил Шаненя.
— Теперь слушай, как ворота открывать будешь…
Спал Шаненя в эту ночь мало. Часа два подремал в телеге, и разбудили людские голоса. Раскрыл глаза и удивился: откуда столько войска на поляне? Казаки в синих кунтушах и широких шароварах разожгли костры и варят в горшках кашу. Люд разный: молодой, с легким пушком на лице, и старый, бородатый, с сединой. Среди казаков много белорусцев. Их сразу отличить можно — шаровар и кунтушей не носят, на голове не оселедец, а копна путаных русых волос. И кожей белорусцы белей. Высокий, круглолицый и розовощекий казак с серьгой в ухе подошел к телеге, посмотрел на сбрую.
— Чы ты купець?
— Купец, — кивнул Шаненя. — Покупай товар.
— Та що ты прывез?! — набежало сразу несколько казаков. Посмотрели на седелки и сморщили носы. — Йому дружину треба. Цэ предбаемо…
— Купишь нашу? Белоруску…
— Чом ни? Вона ж православной веры, своя…
— Приезжай в Пинск. Там продам.
— Будемо в Пиньску! Будемо!.. — Казак хлопнул по ляжкам. Появился Любомир, посмотрел на черкасов злым глазом, щелкнул плетью по сапогу.
— Геть звидси! Тэж мени купець, сучи диты! Гець! Небаба идэ…
Казаков от телеги словно ведром сдуло. К дробницам быстрым шагом подошел Небаба.
— Выспался? Или дремал, как курица на шестке? Упряжь оставляй. Есть в ней потреба. Только платить тебе нечем. Казна казацкая пуста.
— Не прошу, — обиделся Шаненя.
Небаба ушел так же быстро, как и появился. Шаненя ставил в оглобли лошадь и думал о том, что только половину ночи посидел с атаманом, а показалось будто давным-давно знакомы…
Прошел душный и солнечный, август. Дни еще стояли яркие, но по утрам плыли над Струменью и Пиной туманы. По утрам на березах зябко дрожали листья. В лесах стало совсем тихо — не заливаются песнями птицы. Только щеглы поднимают крик над горящими гроздьями рябин. Таким сентябрьским днем в Пинск кто-то принес весть о новой победе черкасов. Весть эта ходила по хатам, будоражила мужичьи умы. Мужики крестились и просили бога, чтоб помог черкасам в трудный час.
В корчму не зайти — полно люда. Стало известно, что сейм избрал новым королем Речи Яна-Казимира. Теперь люд будет ждать королевских указов, положений, грамот. Пошел слух, что Ян-Казимир увеличит налоги в связи с войной.
Корчмарь Ицка, наливая в оловянную коновку брагу, перегнулся через стол, к самому лицу Ивана Шанени.
— Ян-Казимир? Пускай Ян-Казимир. Мне и так хорошо, и так.
— Время покажет, хорошо ли. — Иван повел бровью.
— Ну, а ты не знаешь, где эти Пилявцы? — Ицка наморщил лоб.
— Не знаю. Не был там.
— А я там, думаешь, был? — зевнул Ицка. — Может быть, слыхал… Скажи, это правда, что Хмель разбил тридцать тысяч коронного войска?
— Не считал. Может, и тридцать.
— И что за холера! У кого ни спрашиваю, никто сказать толком не может. А все говорят, что тридцать тысяч под Пилявцами. Кто же знает?
— Пан войт, пожалуй, знает.
— Ты что, совсем одурел?! Как это я спрошу у пана войта? Ты знаешь, что он мне ответит? Скажет: пошел вон!..
— Ну, у ксендза пана Халевского.
— Ай, Иван, ты слышишь, что говоришь или нет? Налить еще браги? Пей, пока пьется…
В корчму вбежал чумазый мальчонка. — Татка, татка!
— Чего тебе? — послышался сиплый бас.
— Казаки пришли!..
На мгновение стало тихо. Кто-то опустил кружку на стол, и оловянное донце грохнуло о доски, как выстрел.
Шаненя вышел из корчмы и направился в сторону ворот. В городе уже было неспокойно. Метались по улицам детишки. К воротам скакали рейтары с обнаженными саблями. В стороне ратуши призывно завыла труба и появились пикиньеры. Шаненя направился в хату знакомого мужика Пилипа, который жил возле Лещинских ворот. Пилип был дома.
— Хуже, Иван, не будет…
Шаненя не ответил. Как будет — не думал.
— Дай мне с крыши глянуть, что деется за стеной.
Вдвоем залезли на чердак. Под коньком, где старую солому давно растрепал ветер, была дыра. Иван просунул голову и посмотрел в поле. Замерло сердце у Шанени. У леса, что тянется с левой стороны шляха, стояли казаки. Ветер трепал бунчуки сотников. Появилась тревожная мысль: почему не пришел Любомир? Как теперь он проберется в город?
Слез с чердака и пошел прямо к Ермоле Велесницкому. Вдвоем уселись на завалинке и строили догадки, что могло произойти с джурой? Ермола высказал самую вероятную мысль: Любомира схватили — стража или тайный залог. Выход оставался один — сесть Алексашке в челнок и спуститься по Пине версты на полторы. А оттуда — к казакам.
Шаненя шел домой и думал, как доберется назад Алексашка. Вошел во двор, а Устя навстречу бежит из хаты.
— Где ходишь, батя?
— Что тебе? Соскучилась?
Вошел в хату и на лавке увидел Любомира…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
«А черкасы де, государь… польскую и литовскую землю воюют, а в зборе де, государь, черкас тысяч з десять и воевали Быхова города и Могилева города уезды… А у черкасов де, государь, с поляки учинилася ссора за веру и белорусцы де к черкасам приставают…»
Из отписки в Посольский приказ Великолуцкого воеводы Д. Великоганова.«Чтоб есми вовеки вси едино были…»
Б. Хмельницкий.Глава первая
Окруженный лесами и болотами Пинск жил, казалось, обычной спокойной жизнью. С утра на рынке суетились бабы. В шляхетном городе стояла тишина. Но спокойствие было обманчивым. В шляхетном городе этой ночью не спали. Пан Лука Ельский ходил по комнате, заложив за спину руки. Тревожные мысли целую ночь не давали покоя: слишком внезапно оказался Небаба под стенами города. Ельский ожидал казаков, но позднее. Был уверен, что к этому времени ближе подойдет к городу войско стражника Мирского.
В доме пана Скочиковского полутемно. Маленькие окна прикрыты ставенками. Пан Скочиковский тоже не спит. В корзину уложил собольи и куньи меха, одежду. Поразмыслил и решил, что черкасы народ опасный, и ежели появились они под стенами города, то вовсе не для того, чтоб погарцевать на виду и снова уйти в лес. И чернь не преминет свести счеты. Только теперь подумал, что Шаненя хитрющий мужик. Куда употребляет он железо, неизвестно. Да бог с ним! Скочиковский решил уехать из города. Но ворота все заперты, и к ним приставлена стража. Если только шляхетным мостом через Пину?
На базарной площади людей поубавилось. Ни горячего сбитня, ни пирогов с капустой, ни меда. Бродят мужики, ожидая новостей. Возле них шатается обезумевший Карпуха.
В мужицких хатах всю ночь, как в ульях. Шепчутся, прислушиваются, не слышен ли топот копыт? Ждут, когда ударят черкасы по городу. Пусть бы только ударили! Тогда уж выйдут на подмогу. В хатах топоры и вилы под руками. Клокочет в мужицких грудях ненависть.
Пропели петухи. Шаненя, Алексашка и Любомир вышли из хаты. На дворе было зябко — кончался сентябрь. Небо по утрам затягивало серой, плотной дымкой. Порыжевшие листья кленов и берез устлали землю. Ветер гнал по Пине мелкую рябь.
Любомир пригладил ладонью волосы, окинул взглядом Шаненю и Алексашку:
— Ну что, поедем?
Шаненя хлопнул вожжой по крупу лошади, и она потянула воз с нехитрым багажом ремесленника: седелки, хомуты, десяток колес и новые железные обода. Молча тронулись за телегой Алексашка и Любомир, Алексашка шел и старался не думать о предстоящем деле. Тревожные мысли были только помехой. Еще издали, когда показались Лещинские ворота, Алексашка увидел стражу — двух часовых с алебардами. Они стояли у закрытых ворот. Один из них поглядывал в амбразуру. Подъехали ближе и остановились. Часовой в шлеме и кирасе недобро посмотрел на Шаненю:
— Куда едешь?
— В Логишин утварь везу… — придержал Шаненя коня..
— Поворачивай назад! — рассерженно приказал часовой.
— Чего кричишь, добрый человек? Купцам нонче ворота открыты.
— Не видишь, баранья твоя голова?! — стражник кивнул на ворота. — За стеной казаки. Велено не выпускать никого из города и врат не открывать кому бы то ни было.
— Вот оно что. И купцам уже дороги нету?
— Казакам все одно, купец ты или куничный… Порубят…
Шаненя покачал головой. Но уже было хорошо и то, что стража заговорила.
— А знаешь, мы через шляхетный мост проехали Пину. Там стража пустила.
— Не мели. И там наглухо закрыто.
— Не веришь?! Вот те крест, проехали…
Часовой не заметил, как Любомир взобрался на лестницу и высунулся над стеной по пояс. Снял малахай, снова надел. Лестница скрипнула. Часовой схватил в обе руки алебарду.
— Слазь!
— Чего испугался? — удивился Любомир. — И поглядеть нельзя, что там за казаки…
— Слазь, нечистая твоя душа! Не то… — и замахнулся алебардой.
Любомир поспешно соскочил: со стражей шутки плохи. Отошел к телеге, прислушался. За стеной, в стороне леса, трижды прокричал филин. Отлегло сердце — заметили.
— Что делать будем? — нарочито громко спросил Шаненя.
— Видишь сам, гонит воин, — с обидой ответил Любомир. — Придется поворачивать оглобли.
Переглянулись промеж собой. В лесу казаки уже, наверное, сидят на конях. Ждут. Тянуть дальше нельзя. К воротам может подойти свежая стража.
Шаненя начал разворачивать коня перед самыми воротами.
— Стой, атоса слетела! — предупредил Любомир.
Часовой не хотел смотреть, как надевали атосу. Приставил алебарду к стене и приник к амбразуре. Был подходящий момент, и Любомир воспользовался им. Выхватив кинжал, пырнул часового, и тот, схватившись за бок, покатился по земле. Второй часовой не сразу сообразил, в чем дело. Но когда опомнился — было поздно: Любомир занес над его головой алебарду:
— Не шевелись! Убью!..
Шаненя, сбивая о железо руки, тянул ржавый, непослушный засов, он скрипел, но поддавался. Пронзительно взвизгнули тяжелые створки ворот. Шаненя и Алексашка навалились на них, и они разошлись.
Сжав до боли зубы, Шаненя напряженно всматривался в лес. Нет, ему не мерещилось. К воротам, сверкая саблями, уже мчались казацкие сотни. Они близко, совсем близко. Топот копыт все сильнее и раскатистее. Казаки пригнулись к гривам… В стороне Северских ворот гремит выстрел — черкасов заметила стража. Но теперь поздно!..
Шаненя и Алексашка отбежали от ворот, и первые всадники с криком и гиканьем ворвались в Пинск.
— Слава!.. — несется по сонным улицам.
— Сла-ава-а!.. — слышится за городской стеной.
Шаненя и Алексашка вскочили на телегу и стеганули лошадь. Любомир едва успел их догнать. Помчались на базарную площадь. Город ожил. Из хат выбегали мужики с топорами и вилами. Несколько раз ударил большой колокол церкви святого Николая. Звон его покатился над Пинском и замолк. В шляхетном городе послышался призывный зов трубы. Раскрылись ворота и, сверкая кирасами и островерхими шлемами, вылетело на быстрых конях полсотни рейтар. Из-за изгороди шляхетного города ударили мушкеты. Казацкие кони завертелись и понесли всадников назад. За ними бросились рейтары. Но казаки, оттянув рейтар, вдруг повернули им навстречу. И узкая базарная площадь наполнилась криками, ржанием коней, звоном сабель.
Шаненя въехал во двор корчмаря Ицки. Тот выбежал из дома и схватил Шаненю за полу кафтана.
— Иван, что теперь будет?! Боже мой, что будет?..
— Прибереги коня! — бросил на бегу Шаненя и побежал к площади, куда устремились горожане. Показалось ему, что на сером жеребце рубится с рейтарами Небаба, Остановился, чтоб разглядеть получше, и тут же потерял казака. Вместо него мелькнули светло-зеленый сюртук и серая шляпа с плюмажем.
— Войт Лука Ельский!.. — и сжал рукоятку кинжала.
Снова загремели выстрелы. В прохладном воздухе вспыхнули синие клубочки дыма. Выстрелы всполошили на высоких тополях ворон, и птицы шумным скопищем повисли над городом.
Рейтары не выдержали неожиданного стремительного натиска черкасов. За рейтарами замелькали крылья гусар, понеслись к воротам шляхетного города. За ними — казаки. Но остановил их на мгновение залп мушкетов. На глазах Шанени свалился казак, и конь, перевернувшись, придавил всадника.
— Аниска! — раздалось несколько голосов.
Снова взметнулись сабли и, уже не страшась мушкетов, казаки двинулись к стене. Ворота поддались не сразу. Спешившись, казаки раскачивали их. Не выдержали засовы и петли. Разъехались створки в стороны. Неудержимым потоком черкасы ворвались в шляхетный город. За ними хлынули мужики. Расталкивая толпу, к ратуше пробрался Шаненя и сразу же попал в объятия Небабы.
— Живой?! — обрадовался Небаба.
— Куда же я денусь!
— Спасибо тебе! — расцеловал трижды. — Спасибо! Да не время лобызаться! — Небаба вскочил на жеребца, показал саблей на мост: — Туда ушли рейтары?
— И войт ушел! — загудели мужики.
— Выпустили!
— Войт к мосту не шел, — пробиваясь к Небабе, кричал мужик в изорванной рубахе. Он был без шапки и русые взлохмаченные волосы стояли копной. В руках его сверкал топор. — Не бежал войт! Я у моста был… Он здеся заховался!
Побежали к дому войта. В одно мгновение обложили дворец, но в покои без казаков входить не решались.
— Чего стали?! — Шаненя взбежал на крыльцо.
В комнаты, устланные дорогими коберецами, хлынула чернь. Мужики обшарили весь дом, никого не нашли. В ярости срывали с окон легкие, как пух, кружевные занавески, переворачивали ногами коберецы и опрокидывали тяжелые дубовые шкафы. В опочивальнях разодрали подушки и пуховики. В кухарских покоях побили посуду. Со звоном рассыпались кубки, отлитые из дорогого стекла.
Невесть откуда появился Карпуха. Поднял над головой костлявые кулаки:
— Огнем палить мучителей!..
Шумная толпа хлынула к конюшне. Оттуда вытащили трясущихся и бледных кухара, а за ним садовника. Кухар не мог вымолвить ни слова. Упал на колени перед мужиками.
— Бежал пан войт…
Над головой садовника сверкнула коса.
— Коханые-родные… — взмолился тот. — Тайным ходом бежал…
Садовник трусцой побежал к амбару. За амбаром — стена шляхетного города, а от нее спуск к Пине, заросший акацией и лозой. В амбаре был лаз в подземелье. Садовник сказал, что ход ведет к берегу Пины и выводит к панскому птичнику, до которого менее полуверсты.
Побег войта Луки Ельского еще больше распалил мужиков. С обезумевшими лицами они носились по шляхетному городу.
— Смерть иезуитам!
— Смерть!..
Под амбар подложили охапку соломы и выбили искру. Белый, едкий дым потянулся по земле. Кто-то принес весть, что часть рейтар, которая не успела перебраться мостом через Пину, укрылась за стенами иезуитского монастыря, а монастырь тот обложили казаки. Мужики побежали на помощь.
Первые часы восстания для Ивана Шанени были, как сон. Все вертелось, словно в цветной карусели, и он чувствовал себя растерянным и беспомощным. О чем думалось раньше долгими ночами, о чем говорил с Алексашкой и Ермолой Велесницким, оказалось совсем не похожим на то, что происходило в это утро. Гневные, взволнованные лица ремесленников, бородатая чернь со сверкающими глазами, мушкетные выстрелы, порубленные рейтары и казаки на базарной площади — все перемешалось. Еще вчера вечером Шаненя думал, что соберет работный люд, раздаст им сотню бердышей и сабель, припрятанных в телеге, и все разом ударят в спину рейтарам, если те встретят казаков возле ворот. Но все планы рухнули. Влетев через Лещинские ворота, сотня казаков помчалась к воротам Северским, порубила стражу, впустила в город остальные сотни. А перехватить мост через Пину не смогли…
Когда Шаненя привел мужиков к монастырю, там уже шумели казаки. Прискакали Небаба с Любомиром. Джура, соскочив с коня, приложился ухом к воротам, прислушался и, отчаянно ругаясь, застучал сильным кулаком.
— Видчыняйтэ, бисовы души, бо ж посичэмо всих!..
— Священное место сие, и недозволено тебе стучать. Не впустим! — ответили с монастырского двора.
— Не впустишь — сами войдем. Душа из тебя вон!
— Не ты первый, не ты последний богу ответ дашь, здрайца! За то, что опришек в тайный сговор втянул, наказан будешь господом…
— У меня свой бог.
— Не откроем, — ответили за воротами.
Шаненя вспомнил, что в проулке, неподалеку от монастыря, холопы ставили хату. Лежат в траве сосновые бревна.
— Давай, мужики тараном!..
Небаба сидел на коне, поглядывал, как тащили мужики тяжелое бревно, как с ходу ударили комлем в ворота.
— Взяли сильнее!
— Еще взяли!..
Дубовые ворота с черными крестами жалобно взвизгивали и дрожали. Небабе не очень хотелось обкладывать монастырь. Гетман Хмельницкий строго наказывал: войну ведем с, войском Речи Посполитой, монастыри и костелы не трогать. Но здесь уж не его воля, мужики свои счеты сводят. Вылетел пробой. Покатилось бревно, разошлись со скрипом ворота. На широкий монастырский двор, усыпанный желтым песком, хлынули мужики и казаки.
Первые ряды стражи были смяты, и наступавшие неудержимой лавиной пошли вперед. Побросав протазаны, остальные пикиньеры разбежались. Казаки пустились за ними, ударили саблями по алтарю.
Осмелев, пошли за казаками и мужики. Вытащили из камор хоругви, атласные и китайчатые гербы. Затрещала старая материя. Разлеталась в клочья серебряная парча. По мозаичному полу со звоном катились подсвечники. В кельях нашли трех перепуганных служителей. Те стояли на коленях перед образами и едва шевелящимися губами шептали молитву. Служители смотрели на казаков пустыми, отрешенными глазами, еще не понимая, что минуты их жизни сочтены.
Одна из келий была заперта. Шаненя толкнул дверь. Крючок сорвался с петельки, и дверь с шумом отлетела в сторону. Возле высокого, из черного дуба комода стоял бледный викарий. Шаненя оттолкнул его, и он полетел в угол, затих. Иван раскрыл дверцы комода и онемел от удивления: стоят на полках золотые и серебряные чаши, келихи, унизанные жемчугами и дорогими каменьями. Таких богатств никогда не видали мужики. Сбились кучей, замерли. И внезапно десятки рук потянулись к чашам.
— Не трожь! — закричал Шаненя.
— Твое ли?! — набросились на него.
— Не трожь! — глаза Шанени налились кровью. — Зови Небабу, Алексашка!
Алексашка выскочил из кельи, а Велесницкий начал расталкивать толпу.
— Вытаращили загребущие зенки, сукины сыны! — шумел Ермола, работая локтями. — Осади!
— Сам сучий сын! — разошелся мужик с курчавой жидкой бородой и со всего маху огрел Велесницкого кулаком. — Наше злато! Делить поровну будем!
Шаненя схватил мужика, приподнял и тряхнул так, что тот, вырвавшись из цепких рук Ивана, распростерся на полу. Кто-то ударил Шаненю в бок, потом схватил за руки, оттаскивая от комода. Началась потасовка с бранью и криком.
— Замрите, гады!.. — загремел громовой бас Небабы.
Стало тихо. Вытирая ладонью разбитый нос, Велесницкий ворчал, со злобой поглядывая на мужиков:
— Не зря паны быдлом окрестили…
Шаненя начал сыпать в распластанный кафтан кубки и чаши.
— Забирай, атаман, злато. В казну пойдет!
— Джура, в оба гляди! — наказал Небаба, выходя из кельи.
В монастыре стоял грохот. Ломали все, что можно было сломать…
Из кельи Шаненя пробежал коридором к боковому выходу. Дверь во двор была заперта. Хотел вернуться, но заметил быструю осторожную тень на крутой винтообразной лестнице. Кто-то бесшумно спускался вниз. Шаненя отпрянул в сторону и приник к широкой пилястре. Выглядывая из-за нее, увидел черную накидку с желтым крестом. «Ксендз Халевский!» — узнал Шаненя и оторопел от неожиданной встречи. Ксендз спускался, держа в руке ключ. Сухо щелкнул старый замок, Халевский выскользнул во двор. И только тогда, словно опомнившись, Шаненя рванулся и настиг ксендза в тыльной стороне монастырского двора.
— Пане ксенже!..
Шаненя видал, как вздрогнули плечи Халевского. Он остановился, посмотрел на Шаненю обезумевшими глазами и, подхватив накидку, бросился к калитке. Шаненя преградил ему дорогу.
— Пане ксенже!..
— Что тебе надобно? — восковые щеки Халевского окаменели, поджались тонкие дрожащие губы.
Шаненя не мог ответить, что ему надобно. Много раз наедине с самим собой думал: если б представился случай, то высказал бы ему, ксендзу Халевскому, все. И про обиды, что чинят униаты, и про то, что разоряются ремесленники, и в долговой тюрьме сидят, и про то, что иезуиты захватывают для своих потреб городские земли. Теперь же отняло язык. Вымолвил нескладно:
— Больше не будешь, пане ксенже, вере нашей шкодить.
— Вера одна, и бог один! — Ксендз Халевский задергался, стараясь освободиться от цепкой руки.
— Две! — закричал Шаненя и крепче сжал локоть Халевского. — У тебя своя вера, у меня своя!
Не заметил Шаненя, как прибежали мужики. Опомнился, когда ксендза Халевского стала прижимать толпа к монастырской ограде.
— Пусти до ксендза, пусти!..
Шаненя узнал хриплый голос Гришки Мешковича. Шапошник пробивался сквозь толпу, отчаянно работая руками. Короткие, узловатые пальцы его старались поймать подбородок Халевского. Тот мотал головой, ударяясь затылком о камень ограды.
— Ну?! — прохрипел Гришка. — Настал час!
Мешковича все же опередили. Сверкнула алебарда, и стон ксендза Халевского потонул в разгневанном крике мужиков.
А в монастыре все нарастал грохот. Казаки, разыскав лестницы, добрались до высоких окон и вырывали тяжелые свинцовые рамы.
— Пули лить будем. Чистый свинец! Ну, навались!
Мужики тоже полезли к окнам. Небаба осмотрел первую раму, ударил топориком по мягкому металлу, остался доволен.
— Несите в кузню к Шанене, — приказал казакам, — Там все прилады найдете.
Но самого Шаненю Небаба не отпустил. И тот понял, что предстоит разговор с атаманом.
В кузню казаков повел Алексашка. Нести раму неудобно. Сабля непривычно бьет по ноге, мешает шагать. Алексашка вспотел. Оглянулся, а следом казаки тащат вторую раму.
Во дворе Ховра бросилась к Алексашке со слезами.
— Где Иван?
— Цел твой Иван! — с достоинством ответил Алексашка. — С атаманом в кляшторе стоят.
Казак, что помогал Алексашке тащить раму, увидел пробегавшую Устю, остановился:
— Ото дивка! Мо, твоя?
У Алексашки радостно забилось сердце. Откинув шапку на затылок, гордо ответил:
— Моя!
Устя бросила быстрый взгляд на Алексашку и скрылась в хате.
А казак, проводив взглядом Устю, осмотрел кузню, ударил несколько раз молотом о наковальню, как будто хотел убедиться, крепка ли она, и начал прилаживать на нее угол рамы. Повыше локтя Алексашка увидел синевато-красный рубец.
— Недолго было и совсем отсечь, — Алексашка неодобрительно посмотрел на руку.
— И такое у казаков бывало. Пока меня господь бог бережет. А как дальше будет — не знаю. Меня Юрком кличуть… А тэбе як?
— Алексашкой.
Юрко взял зубило, проворно перебил раму и, отрубив кусок свинца, начал старательно плескать его молотом.
— Пулелейки нет ли у тебя? — спросил Юрко. — Плавкий ли? Попроворнее раздуй горн.
Пулелейки в кузне, конечно, не оказалось. Юрко куда-то сбегал и принес крошечный ковшик с острым носиком и деревянной ручкой. Алексашка догадался, что это и есть пулелейка. В нее набросали свинца. Пошла работа! Вот уже высыпали в песок первый десяток пуль. Завязав их в тряпицу, пошли искать Небабу.
Иезуитский коллегиум на Васильевской горке. Позади, от дворов, высокий берег Пины. Впереди коллегиума — костел, монастырь и ратуша. В коллегиуме Шаненя никогда не был. Делать ему там нечего. На здание поглядывал косо — коллегиум считал рассадником еретиков и нечисти, от которой и шли все беды работному люду. Сейчас с любопытством переступил порог. От дверей на второй этаж широкая лестница. Вдоль длинного коридора квадратные колонны под стрельчатым сводом. А с правой стороны — кельи. Там на деревянных койках сенники, застеленные шерстяными подстилками.
Любомир разыскал Шаненю на третьем этаже, возле окна, из которого виден весь город.
— Все кельи облазил, пока тебя нашел.
— Дивлюся, — оправдывался Иван.
— Не время дивиться. Небаба кличет.
Сапоги Любомира загремели по гулким ступеням. За ним едва поспевал Шаненя. На первом этаже из коридора свернули в закоморник, и в полутьме Любомир нащупал ручку двери. Вошли в комнату, уставленную полками с книгами. В старинном резном кресле сидел Небаба. На расстеленном полотенце — хлеб и вареное мясо. Небаба жевал и переворачивал листки книги.
— Джура, налей Шанене браги. За день и у него во рту пересохло.
— Слово божие учили, — ехидно заметил Шаненя, принимая угощенье. — Дабы Брестский собор толковать черни.
Небаба не обратил внимания на колкое слово.
— Географию, математику и риторику учили. Джура, неси свечи! Сейчас тебе сховище покажу.
За джурой пошел Небаба. Следом — Шаненя. В библиотеке, за крайними полками, была дверь. Каменные узкие ступени вели вниз. В подвале пахло плесенью и мышами. На полу кучей лежали книги, покрытые зеленью.
— И здесь писания, только другие.
— Может, ненужные, — усомнился Шаненя, поднимая с пола тяжелую книгу.
Небаба взял у Шанени книгу. Любомир поднес ближе свечи. Пламя заколыхалось и замерло, Небаба, медленно водя пальцами, прочел порыжевшую страничку:
— «Букварь языка славянского. З Могилева. З друкарни Спиридона Соболя. Лета 1636…»
Губы Небабы скривились в горькой усмешке. Он поднял еще одну книгу. Буковки потускнели, покрылись черными крапинками листики. Но все же разобрал название: «Библия. Премудрости божией книга починается. Зупольно выложена на русский язык доктором Франциском Скориной… Из славного града Полацака».
Шаненя стоял удивленный и задумчивый. Пересохшие губы механически повторяли за Небабой:
— «Катехизис… то есть наука стародавняя святого письма… для простых людей языка русского… Сымон Будный…»
И припомнился недавний разговор с владыкой Егорием, который жаловался на ксендза Халевского. Требовал ксендз, чтоб закрыли братскую школу, ибо читают ученики недозволенные, пасквильные книги, направленные против шановного панства и униатов. Ксендз Халевский говаривал Ермоле Велесницкому, чтоб своего отрока вел в коллегиум, где содержать его будут за кошт короны — кормить и учить наукам разным, а также греческой и латинской мове. Не согласился тогда Ервдола. Ходил отрок в братскую школу…
— Горит. Не пожар ли? — встревожился Шаненя и потянул ноздрями воздух.
— Пожар не к месту, — Небаба забеспокоился. — Сухота стоит. Джура, коней!
Любомир подвел лошадей. Небаба вскочил в седло. Но не мог взобраться Иван — конь чувствовал чужого человека, топтался, отходил. Небаба смеялся, качаясь в седле:
— Пособь, Любомир!
Джура взял коня за уздечку. Только тогда Иван неуклюже всунул ногу в стремя и рысью пустился за атаманом. Завернули за угол, и отлегло сердце Небабы. Перед ратушей толпа. Неспокойный гомон. На мостовой разложен костер. Он чадит густыми сизыми клубами. Возле костра телега, на ней Ермола Велесницкий. Нос у Ермолы распух, Велесницкий гундосит. Что он говорит, издали неслышно. Только видно, что рукой машет и держит скруток пергамента. Увидав Небабу, толпа на мгновение притихла, и стал слышен голос Велесницкого…
— Грамота сия королевская дает право панам мети закладней. А те закладни, которые будут займаться ремеслом и торговлей разной, повинны платить сербщину и ордынщину…
Снова взорвалась толпа. Гневные голоса требовали:
— Спалити грамоту!
— В огонь!..
Велесницкий бросил в костер сверток. Рассыпались листы, вспыхнули разом синевато-фиолетовым пламенем и зачадили. Горело то, что было причиной многолетних споров и обид. Ермоле передали еще охапку бумаг.
— Читай! — требовала толпа.
— Паны нам почали кривду чинити, — продолжал Велесницкий. Он поднял скруток над головой и потряс им. — Моцно хотели люди их судити и рядити… Здесь квиты попасовые, подымные и поборовые…
— Огнем палити квиты! — взметнулись десятки рук.
— Чтобы в помине не было! — Мешкович вскочил на телегу, вырвал из рук Велесницкого квиты и швырнул их в костер.
— Слухайте, мужики! — Ермола сорвал с головы шапку и помахал ею. Стало тише. — Бесчинствует духовенство в городах и весях. В Меньске отняли униаты православный Свято-Духовский монастырь… Вознесенский монастырь отдали под начало виленским униатам…
Из ратуши мужики тащили охапками инвентарные книги, описи имущества горожан, купчие ведомости и все, что попадалось под руки. Шипела, скручивалась, как береста, бумага, чадила, бросала в небо снопы искр и белого удушливого дыма. По улицам, потрясая кольями, носились работные люди. В шляхетном городе звенело оконное стекло, летели наземь заборы, трещали в домах двери…
Небаба, объехав городскую стену, наказал часовым казакам зорко следить за дорогой.
— Город взяли, а что будет дальше, неведомо. — Небаба с тревогой посмотрел на небо. Ветер гнал низкие, темные облака, в которых таяли кресты святого Франциска.
— Вернется войт с рейтарами? — забеспокоился и Шаненя.
— Вернутся, — уверенно подтвердил Небаба. — За Пиньск паны будут головы ложить.
— Пока нету войска, атаман, прикажи бить в колокола и собирать ратный люд. Всем да чтоб вместе.
— Одним загоном Пансков войско никогда не осилим, Иван. И думать об этом нечего…
Шаненя ничего не ответил. Только повернул голову и ждал, о чем будет говорить Небаба еще. Атаман привязал коня к частоколу, что отделял сад от коллегиума, неторопливым шагом прошел к шатру. Джура поставил шатер посреди двора: не любит атаман смердючий дух, которым пропитаны иезуитские костелы и монастыри. Небаба сел на седло.
— Не осилим панов, но и ударить по гетманову войску с севера не дадим. Так-то, Иван.
Обида тяжелым комом подкатилась к горлу Шанени. Выходит, так, как думал он раньше и чего опасался больше всего: закончится война гетмана Хмеля с королем, запишут казаков в реестровые, снимет Ян-Казимир с черкасов непомерные налоги и подати, подадутся казаки в родные земли…
— А здесь, на Белой Руси, будет как было доселе?
— Ты мне душу не трави! — вскипел Небаба. На переносице у него сошлись брови.
— Не серчай, атаман. Не хочу обиды твоему сердцу. Знаешь сам, камня за пазухой не таю. Сказал, что думал.
— Знаю, — помягчел Небаба. — И тебе знать следует, что войну гетман Хмель ведет не только ради реестровых списков. Ну, будет сто тысяч реестровых казаков. А потом что? Через пять годов король снова поднимет коронное войско и пройдет мечом? Под русского царя — вот единая дорога Украины. И Белой Руси — тоже.
Шаненя слушал, потупив голову.
— Может, и твоя правда, атаман. Только черни все это неведомо. Чернь по-своему судит.
— Чернь не дурнее нас с тобой.
— Не смею так думать. А тебе скажу, атаман, что мужики и челядники не отступят от начатого дела. Они обет будут блюсти свято и клятвы не порушат.
— Этих слов я ждал от тебя. — Небаба облегченно вздохнул. — Тебе утром надобно раздать все алебарды и сабли. У кого кони есть, пусть седлают коней и держат их наготове.
Недалеко от шатра послышался шум.
— Пошел вон! — кричал казак. — Я тобе дам грабницю. Геть з моих очей!..
— Пусти к атаману, — настаивал пришелец.
Шаненя узнал хранителя униатского монастыря пана Альфреда. Хранитель приблизился к шатру, не поклонился, но голову опустил. Это заметил Небаба и, нарочито резко кашлянув в кулак, окинул пана Альфреда угрюмым взглядом.
— Что хотел?
— Прости, пан атаман, отважился сказать тебе, что недостойно ведут себя холопы и казаки…
— Отчего же недостойно? — насупился Небаба.
— Покрали, пан атаман, дорогую утварь, порубили саблями хоругви церковные, гербы ногами потоптали…
— Знаю. Что еще хотел сказать?
Смотритель помолчал, недовольный тем, что атаман не дал договорить.
— В лютой злобе достали из склепов с дорогими гробницами достойных людей и тела их повыбрасывали…
Небаба, держась за бока, захохотал раскатисто и громко. Смотритель недоуменно глядел на трясущиеся плечи атамана. А тот заходился в смехе. И вдруг смех оборвался, как топором обрубили. Небаба побагровел, вскочил, сжал ладонью рукоятку сабли.
— А выкапывать бабу из могилы и ховать дважды — это достойно?.. Говори, мерзкая душа твоя!
Смотритель попятился.
— Не ведаю, пан атаман. Я никого не выкапывал и никого не ховал.
— Войт не трогал, и ксендз Халевский не трогал. Выходит нет виновных?
— Хлопы на земле Речи Посполитой живут. Хлопы — слуги короля. Стало быть, ховать надобно отповедно.
Небаба сложил кукиш и ткнул его в самый нос смотрителю:
— Вот!.. Православные с древних времен в лице своих предков имели святую веру, крещение, духовных пастырей и все церковные предписания!
— Прикажи, пан атаман, чтоб гробниц не трогали, — настаивал на своем смотритель.
— Сам иди проси чернь и казаков. Это их дело. Могут и уважить твою просьбу… А просить будешь, помни: униатский епископ Иосафат Кунцевич православных из могил выкапывал и волкодавов человечьим мясом кормил…
Ушел смотритель. Ушел Шаненя. Долго сидел один в шатре Небаба, думал. Тускло горела свеча. Примостившись на маленьком походном столике, на лоскутке бумаги написал цифирью записку атаману Гаркуше, который стоял загоном под Речицей. Просил в письме, чтоб шел на Пинск как можно быстрее…
Когда начнет светать, записку возьмет ремесленный человек Гришка Мешкович…
Глава вторая
Тайным ходом войт Лука Ельский, гвардиан пинский ксендз Станислав Жолкевич и прислужник вышли на берег Пины. В птичнике прислужник наскоро перевязал войту раненую руку. К счастью, казацкая пуля не задела кость.
— О, матка боска!.. Схизматики подлые… — твердил прислужник, вздыхая и охая.
Пан Лука Ельский молчал. Только желваки вздрагивали под бледными гладковыбритыми щеками. Он изредка поворачивал голову и прислушивался к недалеким гулким выстрелам. О, если б было у него сейчас войско! Переколол бы всех казаков, а мужиков посадил бы на колья! Сквозь зубы процедил прислужнику:
— Коней!
Через несколько минут трое скакали по дороге на Иваново. Около полуночи были там. В Иванове их ожидали рейтары и капрал Жабицкий. Рейтары, отступая под натиском казаков, удачно проскочили, мост через Пину. Правым берегом дошли до села Кончицы. Там бродом перебрались на левый берег. Увидев Жабицкого, пан Ельский обрадовался, хотя и высказал ему свое неудовольствие рейтарами. Жабицкий пощипал рыжий ус.
— Чернь, ваша мость, мерзкая чернь! Хлопы в сговоре с казаками. Перебили стражу и открыли ворота черкасам.
— Работные люди воду мутят…
— Будут кровью платить, ваша мость.
«Кровью…» — Лука Ельский так натянул поводья, что конь остановился и, фыркая, попятился. «Кровью…» Пока не чернь — Речь Посполитая обливается. Полки коронного войска разбиты под Пилявцами. Поля усеяны трупами. Не исключено, что теперь королю придется заключать мир с Хмелем. Мир на время, пока его величество соберет новое войско. И, как несчастье, как напасть: едва поднимаются черкасы — начинает шевелиться чернь на Белой Руси. От Берестья до Березины дороги не спокойны. Бродят шайки гезов, нападают и жгут имения. А весь юг Белой Руси, словно в лихорадке, будоражат казацкие загоны. Под Лоевом появился загон полковника Кричевского. Как мог Кричевский решиться на такой шаг?.. И целой полосой от края до края шугает полымя: Чериков, Бобруйск, Слуцк, Быхов, Игумен. Добирается до Минска… Ведут холопов казацкие предводители Гаркуша, Кривошапка, Гладкий, Голота, Небаба… О, святая Мария! Душное, нестерпимо душное время!
На минувшей неделе гетман Радзивилл уведомил секретным чаушем, что отряд стражника Мирского, а также сто двадцать драгун хорунжего Гонсевского и наемные рейтары немца Шварцоха выступили из Несвижа и будут стоять в Хомске.
Когда усталые, взмыленные кони принесли всадников в Хомск, над сине-дымчатым лесом стоял короткий октябрьский закат. В светло-голубом камзоле сбежал с крыльца седоголовый пан Мирский. Он обнял Луку Ельского:
— Бежал. Бежал от схизмата и злодея, — простонал Лука Ельский. — Лучше бы я лег на поле боя!
Мирский замахал руками:
— Не хочу о том говорить! Где шановное панство? Где ксендз Халевский?
— Ничего не знаю! Да сохранит их господь…
— А пани Ядвига, панич Евгениуш?
— В Варшаве, — войт закрыл лицо ладонями.
Из дома вышел хорунжий Гонсевский. Он тоже обнял Луку Ельского и, увидев Жабицкого, радостно ударил ладонями:
— Капрал!.. Ты готов на охоту? Ясновельможный пан гетман был доволен тобой!
Капралу Жабицкому сейчас было не до веселья, не до шуток. Он смертельно устал и голоден. Но перед воеводой и паном Гонсевским улыбнулся широко и браво:
— Так. Была славная охота!
В покоях ярко горели свечи. Стол был богато убран. На нем все: от всяких разносолов до антоновских яблок и душистой мальвазии.
— Воля Брестского собора непорушна и вечна, как Речь Посполита! — Мирский поднял палец, на котором сверкнул дорогой перстень. — Никто не изменит ее: ни Хмельницкий, ни московский царь. Богом дан нам этот край!
Еще не успели выпить вина шановные гости, как пан Мирский отправил срочного чауша в Несвиж. Гонец хлестал коня и мчался по дорогам, обгоняя ветер. Утром прискакал в Несвиж. Депешу прочитал гетман Радзивилл и дал согласие немедля выступить к Пинску. С этой вестью чауш умчался в Хомск.
Литовский стражник пан Мирский ждал возвращения чауша к вечеру. Солнце закатилось за крыши хат, а он не вернулся. Ложился спать с тяжелым предчувствием и приказал слугам, когда прибудет гонец, чтоб разбудили его. Но не прискакал чауш и ночью. Только утром к коновязи пришел рысак и тревожно заржал, бренча уздечкой. Слуги вытерли окровавленное седло и, стреножив коня, увели его на пастбище.
Пан Мирский был взволнован. Размышляя, пришел к мысли, что ясновельможный пан гетман не мог отказать в защите Пинску и потому приказал трубачу играть сбор. Было решено выступать двумя отрядами. Первый, состоящий из двухсот наемных рейтар Шварцоха и пикиньеров, поведет пан Лука Ельский. Войт остановится под стенами Пинска, обложит городские ворота и будет ждать отряд Мирского, который прибудет с артиллерией, драгунами и квартяными рейтарами.
Шумно стало в маленькой, затерянной среди глухих лесов деревне. Бренчит оружие. Вонючим дегтем ездовые смазывают колеса, укладывают утварь и провиант. Много хлопот у пушкарей. Восемь старых кулеврин будут тянуть шестьдесят четыре коня.
Пан Лука Ельский наблюдает за сборами и недовольно хмурится: очень медленно строится войско. Войту не терпится, и уже сейчас он строит планы штурма города. Ельский не сомневается в том, что, увидав войско, холопы и ремесленники призадумаются, держать ли сторону схизматов? Как-никак своя жизнь дороже. Может быть, и то, что ремесленники пропустят казаков ночью через ворота и помогут укрыться в окрестных лесах. Посему надобно торопиться. И еще пан войт в мыслях решил, что все войско положит, а Небабу захватит живым. Дабы потом вывалять в перьях, обмазать волчьим салом и травить до смерти собаками. А всех пособников Небабы — на колья!
Войт злится и кричит капралу Жабицкому:
— Эти поросные свиньи долго будут строиться?!
— Вшистко! — отвечает капрал и, стеганув коня, бросается к рейтарам. Те ни польскую речь, ни русскую не знают. Полковник Шварцоха шевелит белобрысыми бровями, чмыхает и кричит по-немецки, словно лает:
— Барабаны, вперед!..
Трелью сыплется мелкая дробь. Барабанщики вышли на дорогу, по команде круто повернулись и освободили шлях. Медленно тронулись рейтары.
— Наконец-то! — процедил войт.
На целую версту растянулся отряд. Поблескивают кирасы и островерхие шлемы. Впереди рейтар, на вороном коне, Шварцоха. Лука Ельский не верит наемным солдатам и особенно — немцам. Да ничего не поделаешь, другого войска нет…
Деревня Охов небольшая и нелюдная. Дворов в ней шестнадцать. Но она приглянулась пану Тышкевичу. Через Охов проходил старый шлях, который самым коротким путем вел из Несвижа в Пинск и затем через черкасские земли — в стольный Киев. Купив Охов, пан Тышкевич в полуверсте, на взгорке, поставил дом, коровник и птичник.
На черной и жирной оховской земле хаты мужиков стояли роскошно. В густых лесах, что обняли широким кругом поселище, вдоволь хватало зверья и воды. Мужикам промысел был хороший и всю зиму дубовые кадки держали вяленую лосятину да грибы. За грибы и зверьё пан Тышкевич увеличил барщину до пяти дней. Чернь роптала. Пан Тышкевич грозился вырвать ноздри непокорным!
Горячим августовским днем примчался в Охов гонец со страшной вестью: за Струменью, в пятидесяти верстах, появилось татарское войско. Гонец не знал, большое оно или малое, но движется войско на север солнца. Пан Тышкевич собрал пожитки, посадил в телегу семью и уехал под Мир, где был маенток старого Тышкевича.
Поспешный отъезд пана оховские мужики сразу понять не могли. В полудень пошла старуха к колодцу, который был на краю деревни. Вытянула бадью, а налить воду в ведро не успела. Просвистела стрела, и свалилась баба замертво.
С криком «Алла!», сверкая кривыми саблями, выскочили из кустов всадники и пустили коней по улице. Выбегали из хат мужики и бабы. Тех и других ловили арканами. Старух и детей рубили саблями. Только один трехлетний Силан избежал суровой участи — испугавшись крика и воя, что стоял над деревней, спрятался в кустах боярышника за хатой.
Татары разбежались по дворам искать поживу. Увязывали в тюки и приторачивали к седлам кожухи, постилки, снедь. Потом подожгли Охов и покинули его, угоняя в далекие края пленных.
Через месяц возвратился в маенток пан Тышкевич. По черни не бедовал. Радостно билось сердце, что не обнаружили татары дом, стоявший в стороне, не увели живность. Но через три года и в маенток пришла беда. Во сто крат оказались страшнее татарских сабель бердыши и косы Северина Наливайко. Едва его отряд пришел на землю Белой Руси, как загудел ульем край. Чернь взяла в руки вилы и топоры. Под ударами крестьянского войска пали Могилев, Давид-Городок, Туров, Пинск. Теплым мартовским днем, раскидывая комья талого снега, конное казацкое войско промчалось мимо сожженного татарами Охова и обложило маенток пана Тышкевича. Сына, двух дочерей и пани под улюлюканье и свист черни посадили в колымагу и великодушно отпустили, а пан Тышкевич закачался в петле на воротах…
Почти пятьдесят лет прошло с тех пор. Внук пана Тышкевича, князь Станислав Тышкевич, приехал в Охов из Вильни, долго стоял на холме, где некогда был маенток деда. Старый лес вырубили, раскорчевали, и с холма видны девять хат нового Охова. Ожил старый шлях. Тянутся к Пинску купеческие телеги, а к Несвижу везут соль из астраханских учугов, вяленую рыбу из Русского моря, бухарские шелка. Но теперь купцов с каждым днем все меньше.
Пан Тышкевич роздал девять наделов земли куничникам. Один из наделов взял угрюмый, высокий мужик Силан, прозванный Сиротой. Кличку такую дали ему потому, что не было у него ни отца, ни матери, ни братьев. Отмеряя Силану надел, староста высказал волю пана: тому куница, кто веру католическую примет. Силан дергал костлявыми плечами, супил лоб, и без того изрезанный морщинами, и согласно кивал черной бородой. И хоть был строгий наказ пана, а староста дал и Силану-схизматику куницу. Землю Силан любил. Весь надел раскорчевал, выбрал из него сорную траву и возделал так, что стала земля мягче пуха. Она вознаградила Силана щедро: хлеба родила хорошие. Золотистое зерно радовало. Силан думал, что годов через пять будет излишек, который свезет на ярмарку в Пинск, а за деньги купит живность. Но пока собрать денег Силану не удавалось. Кроме того, за последний год он еще и задолжал пану за куницу сорок грошей.
Приезд пана Тышкевича в Охов не предвещал ничего хорошего. Силан поглядывал из-за куста орешника, как прошел пан к хате старосты. Возле хаты, под березой, поставили столик, застеленный белой скатеркой, и скамейку. Тышкевич опустился на скамейку. Силан увидал двух похолков в белых кафтанах и сразу защемило сердце. Предчувствие не обмануло. Староста велел мужикам немедля собираться.
— Все? — спросил он старосту.
— Все, ваша мость.
Ждут мужики, что скажет пан. А тот чешет пальцами затылок и смотрит на белые облака. Мужики видят быстрые глаза, острый нос, торчащий шилом над черной щеткой усов. Вздрогнули усы.
— Кто? — пан Тышкевич сузил глаза и посмотрел на эконома.
— Степка Бурак.
— Степка!.. — крикнул староста.
Степка Бурак, сутулый длиннорукий мужик, вздрогнул и опустился на колени.
— Шестьдесят грошей за куницу, — прочитал эконом.
— Почему не отдает? — спросил Тышкевич у старосты.
— Отдам, ясновельможный, — божился Степка. — Свезу в Пинеск овес и коноплю, и отдам…
— Не хочет куничными отдавать, пойдет в тягловые! — прошипел пан Тышкевич. — Пять дней в неделю… Походки! Десять плетей ему, чтоб помнил про долг.
Похолки схватили Степку, бросили на траву и задрали рубаху. Засвистела плеть и голос эконома считал:
— Раз… два… три… четыре…
Не успел Степка подняться с травы и завязать на штанах веревочку, как голос старосты снова оповестил:
— Силан Сиротка!
Походки подмяли Силана. Кто-то сел ему на ноги, кто-то тяжело придавил голову к земле. Упругая плеть обожгла спину, и Силан сжал зубы… Все девять мужиков были старательно высечены в тот же день. А через две недели сонную тишь Охова нарушил людской говор, скрип повозок и храп коней. Грозно поблескивали пики и широкие лезвия алебард. Страх и смятение навевали крылья гусар и тяжелые черные кулеврины на неуклюжих деревянных лафетах. В хате старосты остановились ясновельможные паны — стражник Мирский и пинский войт Лука Ельский. Оховские мужики знали, что войско идет к Пинску, в котором засели черкасы вместе с горожанами. И теперь рядили, что будет с повстанцами?
К вечеру за Силаном пришел староста и повел в хату. По дороге поучал:
— Переступишь порог — падай в ноги. Внимай, о чем тебе говорить будет ясновельможный пан.
— Смилуйся, — просил Силан. — Зачем я надобен ясновельможному?
— Знать не знаю.
Пока шли, все передумал Силан. Может, земли куничные продал пан? А может, просил рейтар высечь его? Скорее всего, что сечь будут. За что — Силан догадаться еще не мог.
Переступив порог, он упал на колени, не рассмотрев еще, кто есть в избе.
— Вставай, — повелел голос.
Силан приподнял голову. В переднем углу увидел трех сидящих. Первый, круглолицый, в камзоле, повторял:
— Вставай. Звать тебя?
— Силаном, ваша мость…
— Поближе иди.
Силан подошел на шаг ближе и, кинув робкий взгляд, рассмотрел тех двоих: здоровущего, рыжеусого, с колкими, как шилье, глазами, и седого, в темном сюртуке с широким, расшитым серебром поясом. Силан сообразил, что все трое — войсковые люди.
— Как мне ведомо, — начал второй, — ты задолжал пану Тышкевичу, податей не платишь. Не плетей заслужил ты, а на кол тебя посадить надобно. Но господин твой ясновельможный великодушен к тебе и терпелив…
— Пусть хранит его бог! — ответил Силан.
— Тебе ведомо, что схизматы, сговорившись, предали Пинеск и отдали его в руки врагов твоих?
— Говорят, ваша мость, что город обложили…
— Привел в Пинеск черкасов вор и разбойник Небаба. Работные люди и чернь раскрыли ему ворота, за что будут наказаны богом… Хочу я, чтоб ты пошел в Пинеск тайно и поелико возможным будет образумил чернь и посадский люд словом господним, дабы не слушали предателей схизматов, не верили им, оружия в руки не брали и никаких почестей черкасам не оказывали…
Силан слушал, о чем говорил пан. А тот хотел немного. Если б мог он, Силан, порешить схизмата Небабу — был бы королевской милости удостоен. Но это так, между прочим. Главная его забота — увещевать люд. Пан достал грош и положил его в жесткую, широкую ладонь Силана.
Силан вышел во двор. В голове кружило, все перемешалось и, как ни старался Силан припомнить все по порядку, о чем говорил пан, — не мог.
Вечером в хату Силана пришел оховский мужик Лавра.
— Разом идем, — прошептал он. — Только боязно мне.
— Чего боязно, — успокаивал Силан. — Ходить будем, глаголети… Пан обещал налоги поубавить…
— Обещал… — .засомневался Лавра. — Да поглядим. Как бы не заплатил, когда восток с западом сойдутся…
Утром пану Ельскому принес донесение лазутчик, посланный к Пинску. Вести он доставил дивные: Северские и Лещинские ворота раскрыты. Из ворот выходят мужики и бабы в лес за хворостом. В городе тишина, казаков за стенами не слышно.
— А что на улицах деется? — хмурясь, допытывался войт.
— В город не заходил, не велено, — признался лазутчик.
— Жаль, — прикусил губу пан Ельский. — Значит, не видно казаков?
— Языка брать надо, ваша мость, — разгорячился Жабицкий.
— Не надобен, — пан Ельский отрицательно покачал головой. Решил идти к Пинску, до которого было десять верст.
Когда подошли к городу, войт приказал держать войско в лесу, костров не разводить, лошадей отвести подальше. Вместе с капралом Жабицким выехали на опушку и остановились, разглядывая город. Скупое осеннее солнце мягко вырисовывало на бледном небе белые громады костелов, монастыря и коллегиума. Кое-где над домами устало вились жидкие дымки. Северские ворота были раскрыты. Ни часовых, ни черни. Вскоре вышел за ворота мужик с веревкой. Подошел к опушке леса, собрал хворост и, взвалив на плечи, пошел в город. Затрепетало сердце Луки Ельского: сами ушли черкасы из Пинска! Половину дня простояли возле высоких смолистых сосен, поглядывая на ворота. Думал войт. Наконец решился:
— Пойдем в Пинеск!..
Капрал облегченно вздохнул, хоть и продолжали мучить его какие-то непонятные сомненья. Ему-то приходилось иметь дело с черкасами. И всякий раз они обманом и коварством наводили ужас на рейтар и драгун…
— Ваша мость, — капрал натянул поводья.
— Ну…
— Пана Мирского ожидать не станем?
— Какая надобность ждать пана стражника? — Войт резко повернул голову. Жабицкий заметил, как недобро сверкнули его глаза. Он повторил — Пойдем в Пинеск.
— Будет по-твоему, — покорно согласился капрал.
Жабицкий понял, что это решение окончательное. Пришпорив коня, он пустил его лесной тропой. Выслушав капрала, Шварцоха зашевелил белобрысыми бровями. Он был доволен, что боя не предстоит. Трубач заиграл построение.
Отряд вытянулся из леса на шлях и пошел к Северским воротам. Пан Ельский видал, как выбежали два мальчугана, постояли возле рва и пустились вприпрыжку назад. К воротам поскакал рейтар. Постоял, посмотрел, что происходит за стеной, и, убедившись, что никого нет за частоколом, поспешно вернулся. Теперь у пана Луки Ельского не было никакого сомнения, что казаки ночью оставили город. Он был и доволен, и одновременно сожалел об этом: выскользнул из рук Небаба!
Первые ряды рейтар миновали ворота. Свернули на улицу и сразу же вдали показались площадь, стена шляхтного города и ломаная крыша иезуитского коллегиума.
Глава третья
Гришка Мешкович зашил в порты письмо Небабы и, кроме того, заучил на память то, что наказывал атаман. А наказывал он немногое. Первое — атаман задумал разгромить отряд пана Мирского. Другое, — если может он, Гаркуша, пусть ведет загон под Пинск и ударит в спину, когда полезут пикиньеры на стены.
Гришка Мешкович уходил из города с болью. Вот уже много зим и лет прошло, а он не отлучался от дома. Но идти под Речицу искать загон атамана Гаркуши согласился сам: места тамошние хорошо знал — некогда отец его, тоже шапошник, ездил в Речицу и Гомель за товарами.
Детишек Тришкиных взялась досмотреть баба Ермолы Велесницкого, и Мешкович отправлялся в путь со спокойным сердцем. В мешочек положил краюху хлеба. Под армяком спрятал кинжал, который отковал ему Алексашка, и на зорьке шмыгнул через ворота.
Дорога петляла, огибая вечные болота, затянутые зеленовато-ржавой пеленой. От болот тянуло сыростью и плесенью. Кое-где горбами высовывались из воды кочки, покрытые густым уже светло-рыжим мохом. А в нем яркими красными огоньками сверкала брусника. На десятки верст болота и болота. Лишь кое-где появляются песчаные островки и на плешинах этих грудились низкие, нахохленные, как совы, хаты.
Отошел Гришка верст пятнадцать и попал в первую деревню. Прижались хаты к самому шляху. В деревне тихо, как в осеннем лесу.
Заглянул в одну из хат. В ней темно: крошечное оконце, затянутое пузырем, света не дает. Распахнул пошире дверь. Возле двери — лапти, кадка с водой, коновка. Зачерпнул и выплеснул воду — тараканов полно. Пить не стал. Бросил на лавку коновку, и она покатилась со звоном. Возле другой хаты показалась старая сгорбленная старуха. Она долго и внимательно рассматривала Гришку подслеповатыми глазами.
— Одна в деревне, мати? — удивился Мешкович.
— Может, и есть кто, — зашамкала старуха беззубым ртом.
— Куда подевались мужики?
Опираясь на ореховую палку, старуха долго молчала. Землистое сморщенное лицо было неподвижным. Только часто моргали слезящиеся глаза да вздрагивали сухие пальцы, сжимавшие кий. Мешковину показалось, что она не слыхала, о чем спросил Гришка. Вдруг старуха раскрыла беззубый рот:
— Неужто не знаешь?
— Не знаю, мати.
Старуха с укором посмотрела на Мешковича.
— Налетели намедни, ако вороны и мужиков в войско… Всех, кто далоги мае… Позабирали, позаграбастали… Бабы, ведомо, в маентке барщину отбывают… А ты не знаешь… Откуда странствуешь, человече?
— Отселе не видать, мати. Из Пинеска иду.
Старуха наморщила лоб, сухой желтой рукой подбила под дырявый платок жидкие седые волосы.
— Правду ли сказывают, человече, в Пинеске?.. — и замолчала, стараясь вспомнить, что сказывают.
Гришка Мешкович догадался, о чем хочет узнать старуха.
— Знать, правду сказывают, мати.
— А то, что казаки были? Правду бают?
— Были. — Мешкович усмехнулся: все известно старухе!
Старуха перекрестилась костлявыми пальцами, и губы ее беззвучно зашевелились. Дала Мешковичу ковшик воды. Выпил, а жажда не прошла. Вода ржавая, пахнет болотом. Да и берут ее из болота, а не колодца.
Вот уже и последняя хата. За ней — кусты орешника и лес. Березы с побуревшими листьями грустно свесили долу тонкие ветви. Вдруг хруст сухого орешника и грозный окрик:
— Стой, смерд!
Повернул голову и пересохло во рту. Прямо на него наставлен мушкет. Одним прыжком оказался возле Мешковича воин с алебардой. «Тайный залог! — мелькнуло в мыслях. — Бежать!» Но бежать не решился — наверняка станут стрелять. И неведомо, нет ли впереди засады? Остановился.
— Кто будешь? — спросил воин, пристально оглядывая Гришку.
— Гришка Мешкович, цехмистер Шапошников из Пинеска…
— Брешешь! — воин тряхнул алебардой. — Нонче работный люд из хаты носа не показывает. Куда идешь?
— В Гомель. Купцы обещали товар…
Волоча сошку, мушкетер вышел из кустов и, уставив глаза на Мешковича, уверенно повторил:
— Брешешь! Казаков ищешь в лесу. Вяжи его!
За спиной, складывая веревку в петлю, возился воин. Мешкович сунул руку за полу свитки. Пальцы сразу же поймали черенок кинжала. Мушкетер ничего не успел сообразить. Он выронил мушкет и, схватившись за живот, опустился со стоном на траву. Мешкович бросился в кусты. Второй воин оказался смекалистый и прыткий. Едва упал мушкетер, — подхватил алебарду и метнул ее в спину Мешковичу. Но промахнулся. Копье проскочило, а лезвие секеры, разорвав свитку, горячо полоснуло по плечу. Мешкович не почувствовал боли. От испуга шатнулся в сторону и зацепился носком копца за корень старой сосны. Не удержался на ногах. И тут же на спину навалился воин. Вырваться сразу из его цепких рук Мешкович не смог. Падая, выронил кинжал. Сцепившись, они покатились по траве, хрипя и ругаясь. Несколько раз воин пытался схватить Мешковича за шею. «Придушит…» — испугался Гришка. Тот навалился всем телом, и в этот миг Мешкович почувствовал под ногой упор. Напрягся и перебросил через себя воина. Руки у того ослабли. Гришка, изловчился и кулаком ударил по переносице. Воин на мгновение обмяк. Мешкович вырвался из его сильных рук и, вскочив, бросился в лес. Бежал и не смотрел куда. Колючие ветви можжевельника больно хлестали по лицу. Возле кряжистого дуба зацепился полой за выворотень. Остановился и, отдышавшись, прислушался. Погони не было, подался в сторону шляха.
Когда показались белые стволы берез на шляху, присел на кочку. Плечо горело огнем. Нарвал подорожника, смочил лист в лужице и приложил к плечу.
Выходить на дорогу Гришка Мешкович не решался, хотя и прошло уже немало времени. Думал о том, что если б были еще дозорцы в тайном залоге — дали бы о себе знать. Долго сидел у дороги, посматривал по сторонам. Ни верховых, ни мужицких телег не видно. Когда солнце перешло за полудень, поднялся и, не выходя на шлях, пошел окольной тропкой.
Вечером Мешкович огородами подошел к деревне. Возле одной из хат увидел ребенка.
— Мамка в хате?
Увидав незнакомого, мальчишка испугался и, заплакав, убежал. За ним прошел и Гришка. В хате баба взяла ребенка на руки, молча и без удивления смотрела на Гришку.
— Не знаешь, баба, есть ли в деревне залог? — Мешкович устало опустился на скамью.
— Вроде нет, — и пожала плечами.
Мешкович облегченно вздохнул.
— Посмотри-ка, что там у меня… — сморщился Гришка, снимая рубаху.
Баба тряпицей вытерла засохшую кровь. Прикладывая листья аира, качала головой. Все плечо покраснело и дышало жаром. Баба стянула с шеста чистую рубаху:
— Надевай.
— Рубаха у тебя есть, а где твой хозяин? — Мешкович с трудом натянул сорочку. Она была тесной.
— Известно, — замялась, — на барщине. Хлеба молотит.
— Молотит… в лесу?
— Пытлив ты больно, — баба отвернулась и завозилась у печи. Она поставила на стол миску крупника. Мешкович поел. Видно, от усталости потянуло на сон. Но поднялся.
— Добрая ты, — сказал ласково и вспомнил свою Марфу. — Сбережет тебя бог!.
Ночевал Гришка Мешкович в копне сена. Было душно, всю ночь мучила жажда и спал плохо. Виделись страсти. Казалось, летел куда-то в пропасть. Рано утром поднялся и зашагал по холодку. Шел и дивился тому, что ноги становились тяжелее с каждым шагом, а в голове все больше шумело. Подумалось, что после смерти Марфы слаб стал и стар. К вечеру совсем выбился из сил. С трудом добрался до деревни. Мужик пустил в хату и предложил трапезу. От еды отказался и завалился на солому.
Утром сообразил, что не в усталости дело. Вся спина, грудь, ноги горели огнем. «Захворал», — решил он и попросил у мужика браги. Ее не оказалось, Но у кого-то хозяин все же раздобыл келих сивухи.
— Отлежись, — посоветовал он.
— Не могу. Идти надобно.
— Твоя воля, — пожал мужик плечами.
— Далеко ли до Горваля?
— Далеко. Скоро будет место Житковичи. Потом, сказывают, за сто верст место Калинковичи. А там останется недалече. Верст еще с половину сотни.
Шел Гришка Мешкович, и жаркой голове не давали покоя мысли: дойти бы быстрее, найти Гаркушу. А там бы отлежался в хате или черкасском лагере.
Верст за двадцать до Калинковичей Гришку Мешковича настигли фурманки — ехали мужики за лесом. Забрался в телегу, лег на сено и не мог понять, в дрему ли впал, или в забытье; Как из тумана, выплывало лицо ксендза Халевского, вскудлаченная голова Карпухй, кунтуши, кунтуши… Потом мужики напоили его кислым молоком, ему полегчало. Но когда свернули со шляха и Мешкович слез с телеги, почувствовал, что идти не может. Кое-как доплелся до деревни. Седой согбенный старик с удивлением рассматривал незваного гостя и хрипловато гундосил:
— А я думал, хмельной. Водит тебя в стороны… Думал, с чего это бражничал мужик? — выставив ухо, сморщился: — Про что спрашиваешь?.. Стар я, глух.
— Не слыхал, где казаки ховаются?
— В лесу ховаются. Где ж им ховаться!
— Лесов вокруг много. В какую сторону ни иди — лес. — Мешкович смочил языком сухие губы.
— Кто тебя знает, что ты за человек и откуда ты, — кряхтел дед, недоверчиво оглядывая Мешковича. — Может, паны тайно послали тебя? Ходишь да высматриваешь. Мне помирать скоро, и грех на душу брать негоже. Не ходил я за казаками…
Мешкович решил, что дед, пожалуй, не знает, где казаки, но то, что слыхал о них, — сомнения и быть не может.
— Мне надобны они, дед. Понимаешь, надобны… Панам я прислужник плохой, и ты меня не бойся…
Дед поверил.
— Побудь малость. Скоро вернусь.
Долго сидел Гришка Мешкович. Пил студеную воду, что подавала в ковшике старуха. Наконец заскрипела дверь. За дедом в хату вошел человек. Хоть и был в избе полумрак, под бородой Мешкович разглядел еще не старое лицо.
— Зачем тебе казаки понадобились? — твердо спросил мужик. — Или жить тебе без них нет мочи?
— Не ошибся. А если веры мне нет, пойдем вместе, — уговаривал Мешкович. — Не просил бы, если б не захворал.
Мужик запряг лошадь. Мешкович залез в телегу и провалился в сон. Сколько пролежал, не знает, но открыл глаза, когда тормошил его мужик. Телега стояла в старом сосновом лесу.
— Оглох, что ли?! Третий раз тебе толкую. Пойдешь на запад солнца. Попадешь в ельник. За ельником снова лес, да помельче этого. Левее овраг будет. В него не спускайся. Там увидишь…
Мешкович слез с телеги, осмотрелся красными помутневшими глазами и пошел, хватаясь руками за смолистые стволы. А перед глазами плыли синие круги. Остановился возле сосны, отдышался, на мгновение закрыл глаза. Когда поднял тяжелые веки, удивился, что лежит. Слабые пальцы судорожно сжимали ельник. Вдохнул прохладный воздух и закричал:.
— Эге-ей!.. — и, как эхо, отдалось в голове, в ушах далеким и протяжным «э-эй…»
Очнулся Гришка Мешкович возле костра. Пахло дымом. Кто-то приподнял его голову и приставил ко рту кружку. Выпил холодной воды и попросил склонившегося над ним человека:
— Позови Гаркушу… Гаркушу…
Мешкович слыхал далекие, глухие голоса, и почему-то чудился ему колокольный звон, который нарастал в ушах глухими и тяжелыми ударами. Расслабилось тело, и показалось, что полегчало…
Когда снова поднесли к губам кружку, он не поднял головы, не раскрыл рта. Гаркуша подошел, посмотрел на большой, покрытый испариной лоб, снял шапку. И мысли не было у Гаркуши, что в поясе у мужика зашито письмо ему…
Глава четвертая
Из Пинска пана Скочиковского выпустил Иван Шаненя. Открывая ворота, сказал:
— За услугу твою, пан, плачу услугой…
За панским возком катилась еще телега со скарбом, и три мужика подталкивали ее на взгорках. Пан Скочиковский держал путь на Варшаву через Берестье. Прямым шляхом не поехал. Сказывали, что у Дрогичина бунтует чернь. Повернул в объезд на Охов.
В Охове попал прямо в объятия пана Луки Ельского. Другим бы разом пан войт и руки не подал. Скочиковский заметил, что пан Лука Ельский похудел, осунулся. Только глаза по-прежнему горят и голос не стал — слабее.
— Всех до единого посажу на колья! — обещал он.
— О, ваша мость, пане полкувник, одна надежда на вас. Вор и разбойник Шаненя просил у меня железо, дабы сабли черкасам ковать. Убить грозился, если не дам. И не дал! Вырвался из города чудом… Чернь с казаками буйствует, грабит шляхетный город и коллегиум. А потом неслыханную дерзость совершили: достопочтенного пана ксендза Халевского мученической смерти предали.
— Халевского?.. — Ельский почувствовал, как прилил к голове жар. Поднялся со скамейки, снова сел и проронил только одно слово: — Та-ак!..
Скочиковский продолжал:
— Костел черкасы тоже разграбили, могилы святых людей осквернили…
— Завтра веду войско. Следом идет стражник пан Мирский с артиллерией. Обложим схизматов с божьей помощью со всех сторон. — Пан Ельский на мгновение поднял лицо к небу.
— Ядрами их, пане войт! Да не жалейте железа. Отольем его, сколь надо будет…
Скочиковский остановился в мужицкой хате, выгнав в клуньку хозяев — бабу и мужика. Слуга Зигмунт внес мешки со скарбом. Наговорившись с паном Ельским, Скочиковский брезгливо смахнул с полатей на пол старую, слежавшуюся солому и приказал Зигмунту принести охапку сена. Потрапезничал мясом, запил вином, лег и захрапел.
Зигмунт вышел во двор и долго сидел в телеге. Ночь была лунная. Изредка месяц нырял в облака. Серые тени ползли вдоль леса. Зигмунт поглядывал на хату, слушал, как позвякивали уздечками кони. Сидел и думал про слова Скочиковского «ядрами их… ядрами». Наверно, знать не знают в Пинске, что к городу движется войско. Сесть бы сейчас на коня и — в город, туда, к ремесленникам, к черкасам, к работному люду… Туда, к ним, к таким же обездоленным, как он сам… Там, в Пинске, найдется и ему сабля… Тихо позвякивает уздечкой буланый конь, тянет сено, пофыркивает и тычет мордой в бок Зигмунту.
Зигмунт отвязал повод, сжал его в жесткой ладони. Раздумывал: так уехать или расквитаться с паном за все сразу. И не быть в долгу? Расквитаться, видно, будет справедливей. Слез с телеги, пошел к хате. Тихо ступал, а казалось, что шаги гремят на всю округу. Потянул дверь. Она предательски заскрипела. Заворочался на сене пан Скочиковский, засопел, повернулся на бок. Замер Зигмунт посреди хаты. Выждав, приблизился к полатям. Пан глубоко дышит носом, присвистывает. «Чего медлить?.. — спросил себя холоп. — Вот сейчас… И за все сразу… За все муки, что сносил… За все страдания…» И, навалившись на пана Скочиковского всем телом, сжал, словно клещами, потную, теплую шею…
Вышел из хаты с трепетным сердцем. О штаны брезгливо вытер вспотевшие ладони. В деревне было тихо. Взобрался на буланого и задергал поводья. Двенадцать верст конь прошел одним махом. Ворота в город были заперты, и Зигмунт яростно застучал кулаком.
— Чего колотишь? — послышался осторожный голос.
— Впускай! Важное дело к атаману.
— Какое дело?
— Не твоего ума. Не мешкай!
Стража пропустила Зигмунта, и верховой казак повел его к шляхетному городу, где стоял шатер Небабы. И джуре Любомиру ни единого слова не сказал Зигмунт. Твердил свое: атаману выложу. Любомир разозлился — может быть, у холопа тайные умыслы? Ощупал Зигмунта и, убедившись, что под рубахой нет кинжала, пошел будить Небабу.
— Пусть заходит.
Зигмунт вошел и как мог все рассказал. Небабе. Атаман слушал, и когда Зигмунт замолчал, спросил вкрадчиво:
— Ты — лях. Как же ты решился на измену королю?
Зигмунт растерялся и не знал, что ответить. Хлопая близорукими глазами, морщился и, наконец, виновато вымолвил:
— Лях. А если и лях? Пан одинаково сечет что белорусца, что ляха.
Небаба был доволен ответом.
— Достойно! Вот тебе казацкое спасибо! — и протянул руку. Откинув полог, крикнул — Джура, собирай сотников. Зови еще Шаненю и Велесницкого!
Не прошло и часа, как в шатер Небабы собрались казацкие сотники. Сидели в шатре не долго. Небаба предложил сотникам хитрый и смелый план. Сотники слушали, пощипывая усы, прикидывали в уме, насколько правильна задума атамана, и, наконец, согласились, утвердив коротким словом:
— Добре, батько!..
Небаба просил Шаненю подтянуть к Северским воротам двадцать, а то и больше телег, упрятать их за хатами. У городских ворот убрали стражу, а ворота раскрыли…
Алексашка несколько раз переплывал Пину на лодке и до Струмени доходил берегом. Струмень и шире, и глубже Пины. Вода в ней быстрая, и рыбаки на середину не выходят — несет лодку, как вороными. Луга, что тянутся к Струмени, изрезаны маленькими речушками и ручьями, берега которых заросли черемухой и смородиной. В жаркое, сухое лето луга покрываются пестрым ковром душистых трав. Сквозь желтые метелки плауна белыми бутончиками пробивается толокнянка. Бледно розовеют круглые лепестки алтея. Но ходил сюда Алексашка не цветами любоваться. Шаненя говорил, что в речулках водится выдра — богатый на мех зверек. Поймать выдру трудно, и удается это не всякому. Легче ловить ее зимой, когда выдра вертится у проруби. Мужики раскладывают там рыбешку, сгребают купы снега и, случается, стрелой бьют из засады. Только нюх у зверька тонкий, не выходит из лунки, если человек на берегу. Шаненя ловил выдру сетью. Алексашка тоже поставил поперек речулки сеть и длинной колотушкой, как в бубен, хлопал по воде у берега. Поймал двух зверьков. Принес в хату, поднял над головой. Переливается дымчато-коричневый мех. За шкурку такого зверька купцы дают по два гроша.
— Вот, Устя, тебе гостинец. Придет Мешкович, выделает.
Устя улыбается смущенно, краснеет и все же горделиво говорит, опустив очи:
— Не надобен мне мех… Что я, княжна или паненка?
— Чем не княжна? — убеждает Алексашка.
— Тьфу, слушать нудно! — но подарку рада.
Усте нравится Алексашка, да вида не подает. Несколько раз вечерами сидели на завалинке. Алексашка рассказывал Усте, что Полоцк, как и Пинск, стоит на реке. Рассказывал, что живут там краше и веселее. Устя спрашивала, чем краше? Алексашка многозначительно цмокал и говорил о купцах, что приезжают из-за моря, о боярах и посольских людях, что едут из Московии в далекие земли через Полоцк, о богатых ярмарках, на которые приезжают из Пскова-града, Себежа-града, Риги-града.
И в этот вечер сидели на завалинке. Город замер в тревожной тишине. Даже собак, которые надрываются по вечерам долгим, хрипастым лаем, и тех не слыхать.
— Не пойму, — рассуждала Устя, — что затеяли мужики? Пришли казаки. А дальше как будет?..
— Как будет — не знаю. Может, поубавят оброки и подати. Может, неволить униатством не будут.
— Кабы… — Устя вздохнула.
— Ты чего так тяжко? — Алексашка взял ее руку в свои широкие и жесткие ладони.
— Не балуй! — строгим шепотом бросила она, пряча под кожушок руку.
— Не бойся, не откушу… Придут паны, срубят голову, тогда будешь лить слезы по мне.
— А чего мне лить слезы?! — тихо рассмеялась она и почувствовала, как болью сдавило сердце.
— Неужто не жалко будет?
Устя промолчала.
Пошли в хату глубокой ночью. Только кажется глаза закрыл, Шаненя трясет за плечо:
— Вставай, Небаба кличет.
Небаба зазвал Алексашку в шатер.
— Пули отлили добрые. Может статься, что сегодня пойдут в дело. Найди Юрко и лейте еще. Потреба будет.
Алексашка пошел искать Юрко. В городе стало тесно и шумно. Возле ратуши толпились казаки и мужики. Повернул к костелу. И там не нашел Юрко. Увидел его среди черкасов на приступках иезуитского коллегиума. Казаки чистили мушкеты. На каменных ступеньках лежали черные кожаные ольстры, расшитые тесьмой и бахромой. Широкие отвороты прикрывали подпатронники, набитые бумажными зарядами с порохом и пулями. Юрко увидел Алексашку и обрадовался.
— Ходи сюда!
Алексашка подошел, с любопытством рассматривая оружие.
— Стрелял из мушкета?
— Не приходилось.
— Еще придется. Смотри сюда, баранья твоя голова, как заряжать его надо.
Юрко достал из ольстра заряд и затолкал его в мушкет через ствол. Потом взял второй мушкет и начал объяснять, как работает колесцовый затвор.
— Мастерят еще оружейники и фитильные мушкеты. Только те старые да неудобные. Понял? Стрелять с сошки надо. На сошке мушкет устойчивей лежит. В плечо бьет после выстрела. Гляди, не свались с ног…
Казаки смеялись.
— Вот, бери, — Юрко протянул мушкет.
— Это ж казака…
— Нет уже того казака, вечная память ему! В Пиньске на плацу голову положил.
Алексашка пошел вместе с казаками к костелу. Сюда же торопились мужики и ремесленники, которых вели Шаненя и Велесницкий. У Велесницкого было охотничье ружье. Мужики держали алебарды, кованные Алексашкой, и косы.
Возле костелов сотники торопили казаков. Разводили людей отрядами. Кого — в костел, кого — в ратушу и коллегиум. В выбитых окнах зданий мелькали островерхие казацкие шапки.
Алексашка поднялся на второй этаж и подошел к разбитому окошку: мужики разбирали мост через Пину. Кольями поднимали настил и сбрасывали доски в реку.
Юрко схватил Алексашку за руку.
— К стене становись, баранья голова! И не суйся напоказ.
От стены через окно видна прямая улица, в конце которой, за поворотом, Северские ворота. Виден край ратуши и плац. У ратуши Небаба что-то толкует Шанене. Над головами мужиков сверкают алебарды. А у некоторых Алексашка видел луки и колчаны. Через несколько минут плац, улица и проулки, что ведут к плацу, опустели. Ни живой души, словно вымер город.
И вдруг по этажам коллегиума пронеслось тихое, короткое: «Едут!..» Алексашка и Юрко осторожно выглянули из окошка, и сердце Алексашки затрепетало. Он увидел, как из-за поворота, от Северских ворот, показались кони рейтар. Зловеще поблескивали шлемы и кирасы. Из ножен вытянуты сабли и узкие стальные полоски подняты над шлемами. Едут рейтары спокойно и, наверно, немало удивлены безлюдьем улиц.
— Что теперь делать, Юрко? — шепчет Алексашка.
— Жди. Пускай подойдут ближе… До ратуши…
Неимоверно медленно тянутся минуты. Уже отчетливо слышен цокот копыт по деревянному настилу мостовой. Пофыркивают кони. Впереди рейтар под хоругвью. Легкий ветер треплет черное полотнище с желтым крестом. Под рейтаром конь в яблоках. За ним на вороном коне одетый в латы воевода. На широком светло-желтом поясе четко вырисовываются две рукоятки пистолей. В руке у него сабля. Рейтар много, около двух сотен. Алексашка тревожно поглядывает на Юрко: почему медлят казаки? Юрко спокоен. Наконец он берет мушкет и, не высовываясь из окна, кладет его на широкий подоконник. Это же делает Алексашка и прикладывается щекой к ложу. Вот сейчас кони поравняются с углом ратуши. Уже хорошо видны лица рейтар. Алексашка положил палец на курок.
В стороне ратуши гремит выстрел. И сразу же над головой, из окон костелов и домов грохнули мушкеты. Вот он снова рейтар и конь в яблоках… Алексашка нажал курок. Казалось, небо упало и раскололось от страшного удара. Сквозь синюю пелену Алексашка видит, как поднялись на дыбы лошади. В одно мгновение исчезла хоругвь.
— Заряжай, быстрей заряжай! — кричит Юрко.
Алексашка торопливо шарит дрожащими пальцами по Ольстеру. Не может понять, куда запропастились заряды. Наконец находит один и поспешно заталкивает. На плацу мечутся кони, грохот выстрелов. Предводитель рейтар что-то кричит, потрясая саблей, но слов не разобрать. Алексашка присматривается: промелькнуло знакомое лицо — капрал Жабицкий. Капрал выбрался из толчеи и, прижавшись к гриве коня, пустил его вдоль плаца, возле самых домов. Алексашка приложился и выстрелил. Не попал. А на узкой улице сбились, кони в кучу. Несколько рейтар, стегая коней плетьми, мчались к мосту. Увидев издали снятый настил, повернули назад. Те, которые были в конце улицы, поняли, в чем дело, и не обращая внимания на зов трубы, подались к Северским воротам. Оставляя убитых и раненых, за ними бросились остальные рейтары. И здесь произошло неожиданное: улица оказалась запруженной телегами. Несколько рейтар спешились и стали растаскивать телеги. И в этот момент над улицей покатилось громкое казацкое «Слава!» Из-за хат показались мужики с алебардами и косами. Возле телег завязалась сеча.
Сотня казаков, спрятанная за стеной шляхетного города, выхватив из ножен сабли, начала преследовать рейтар и прижимать их к Северским воротам. В эту минуту Небаба понял, что совершил ошибку. За мужицкими возами следовало поставить пеших казаков, а не чернь. Выход был один: повернуть сотню в проулок и обойти телеги и выйти навстречу рейтарам.
Небаба пришпорил коня. Догнать казаков не удалось. Передние уже сцепились с рейтарами, и Небаба, прикусив губу и приподнявшись на стременах, смотрел на короткую жесткую схватку возле телег.
За казаками к месту боя, подхватив мушкет и сошку, бежал Алексашка. Огородами обогнул улицу и добрался до телег. А тут шла рукопашная. Прижавшись к углу хаты, поставил сошку, положил на нее мушкет и выстрелил в коней. Попал или нет — не знал: заволокло перед глазами дымом. Второй раз выстрелить не успел — мужики не выдержали натиска рейтар. Спешившимся рейтарам удалось растащить телеги, и в узкий проход бросились конники. Кони в галопе летели к Северским воротам и шляхом уходили к лесу.
Вместе с мужиками был Карпуха. Когда появились рейтары, не торопился вылезать из-за воза. Едва осадил всадник разгоряченного белого жеребца, Карпуха метнулся к нему с косой в руках. Шарахнулся жеребец в сторону, и всадник вылетел из седла. Он покатился по мостовой к телегам и, вскочив на ноги, выставил вперед руки с растопыренными пальцами. Перекошенное страхом лицо стало белее снега.
— Наконец-то свел бог, пане войт! — закричал Карпуха. Подхватив покрепче косу и нацелив ее в грудь Ельского, ринулся вперед.
Не заметил, не услыхал Карпуха топота за спиной, не видел, как сверкнула сабля. Не почувствовал Карпуха удара. Остановилась коса на вершке от груди пана войта, зазвенела у его ног, и сам Карпуха тяжело рухнул на мостовую.
Рубанув безумного холопа возле Северских ворот, капрал Жабицкий осадил коня, соскочил на землю, помог пану войту подняться в седло. Руки пана войта дрожали и дважды теряли поводья. Наконец, он овладел собой и пустил коня рысью, беспрерывно оглядываясь назад. По шляху, обгоняя войта, скакали рейтары. Возле леса они остановились. Придя в себя, пан войт гневно посмотрел на полковника Шварцоха:
— Разбежались!.. Мерзкие трусливые псы!.. Ни одного гроша не получат!
Шварцоха терпеливо выслушал брань и наконец разжал сухие губы:
— Была засада, гер войт.
— Они шли сражаться, а не показывать спины схизматам!.
— Иногда, ваша светлость, проигрываются и не такие сражения. — Шварцоха развел руки и снял шлем. Голова его была мокрой.
— Если сабли в руках трусов! — закричал Ельский.
— Я потерял тридцать отважных рейтар, — сухо заметил Шварцоха. — И если бы не они, мы не вырвались бы из этого пекла, будь оно трижды проклято!..
Пану войту разбили походный шатер. Он забрался в него и не выходил половину дня. Лежал на сене, укрытый медвежьей шкурой. В который раз задавал себе вопрос: как мог он, опытный и отважный воевода, довериться этой зловещей и предательской тишине? И поплатился! Гетман Януш Радзивилл и маршалки сейма и, может быть, его величество король будут знать, как позорно бежал он под ударами поганых казацких сабель…
Прибывший чауш сообщил, что по шляху движется войско, которое ведет пан Мирский. Войт прикусил губу. Конечно, тридцать паршивых рейтар и столько же драгун — не потеря для отряда, но позорно смотреть в глаза шановному стражнику и признаваться, что был в городе и оставил его, что казаки на городской стене хохочут, показывают войту кукиши и выставляют зады!..
Войт пристегнул саблю, ладонями разгладил складки на сюртуке, надел шляпу с пером и вышел из шатра. Войско приближалось. На тонконогом скакуне ехал впереди стражник пан Мирский.
— Hex жые Речь!
— Hex жые!..
В шатре за обедом сам рассказывал:
— Вошли в город… Я ждал засаду и приказал Шварцохе рубить схизматов… Да разве это войско? Трусы и злодеи. Ни гроша, ни одного гроша!
— Ясновельможный! — махнул Мирский, поднимая кубок. — Завтра казаки разбегутся, как мыши. А чернь откроет ворота.
— Пожалуй, — согласился пан Ельский.
— В обозе у меня малая бочка пороху, полбочки серы, шестьдесят снарядов и пятьдесят огненных пуль для гаковниц. Пушек схизматам не выдержать, — похвалялся Мирский.
Глава пятая
Три дня стоял под Пинском отряд пана Мирского. На опушке леса, против Лещинских ворот, выставили жерла тяжелые кулеврины. Огромным полукольцом до Северских ворот расположилось войско. Были пасмурные, холодные дни, и воины жгли костры. Ночью костры зловеще светились и напоминали горожанам о предстоящей битве. Днем, стоя у шатра, пан Мирский подолгу наблюдал за притихшим, настороженным городом. Пан Мирский понимал, что за войском неустанно следят сотни глаз.
У пана Мирского было намерение начать штурм Пинска на следующий же день после прибытия к городу. Пушкари заложили заряды, затолкали пыжи и замерли с зажженными факелами в ожидании команды. За несколько минут до выстрела примчался чауш с письмом. Мирский сорвал печать, подвешенную на конском волосе, прочел письмо, и листок задрожал в руке. Гетман Януш Радзивилл сообщал, что чернь в городе Турове взбунтовалась и открыла ворота казакам. Гетман просил быть осторожным.
В Турове пану Мирскому бывать не приходилось, но город этот он знал: некогда владел им знатный князь Константы Острожский, которого считал изменником Речи. Это он слишком уж пекся о просвещении края и даже открыл школу для черни. «Хлопов обучать греческому языку!» — прикусив губу, ехидно подумал пан Мирский.
Письмо гетмана заставило пана Мирского отложить штурм на несколько дней. Теперь стало очевидным, что под Пинском не окончатся баталии. После каждого разгромленного загона появляются новые. И будет ли конец им — знает один бог.
На третье утро пан Мирский вышел из шатра, в который раз посмотрел на стены. Ворота были раскрыты, и около двух сотен черкасов вышло в поле. Заиграл рожок, и драгуны вскочили на коней. Пан Мирский смотрел, как гарцевали казаки, и вдруг все разом скрылись снова за воротами. Пан Мирский был удивлен — не мог понять, что это означало. Казаки не пожелали принять бой. Он тут же решился:
— Пробил час!
Войт Ельский ждал этого часа. Теперь он не хотел думать ни о граде Турове, ни о гетманах Потоцком и Калиновском, взятых в полон Хмельницким. Перед ним стояли казаки и чернь, которые захватили шляхетный город, и теперь были ненавистны на веки вечные. Войт покосился в сторону кулеврин, которые задрали в небо стволы, сел на коня и, прошептав молитву, застегнул шлем.
В руках пушкаря колышется факел. О, святое, всемогущее пламя, перед которым не может устоять никакая сила! Пан войт взмахнул рукой, и пушкарь поднес огонь. Из ствола малиновым языком выскочило пламя, ахнула кулеврина. По лесу покатилось эхо. Оно не успело растаять, как раздался второй выстрел. Вслед за ним гаркнули пикиньеры:
— Hex жые!..
Загрохотали остальные кулеврины. Сладковато-колючим запахом пороха затянуло маленькую поляну перед лесом.
Ядра со свистом перелетели через городскую стену. Куда они падали — неизвестно. Может быть, покатились по огородам, разбрасывая землю. Может быть, ударили по хатам, кроша сухие бревна. Пан Лука Ельский до рези в глазах всматривался в ворота. Ему казалось, что открываются они, расходятся в стороны. Но ворота не открывались.
— Не может быть! Отворятся!..
Мелкой раскатистой дробью ударили барабаны. Запела труба, и драгуны, не нарушая строя, подошли к стене. Продвинувшись вперед, остановились в двухстах шагах. Над стеной прогремел мушкетный выстрел и облачком вспыхнул голубоватый дымок. Казацкая шапка показалась и исчезла.
— О-го! — процедил войт. — Они еще собираются давать бой королевскому войску? А может быть, выстрелом предупредили о сдаче? — Войт вынул из кармана сложенный листок и спросил стражника Мирского:
— Пошлем?
Стражник Мирский утвердительно кивнул. Рейтар привел низкорослого, щуплого мужика. Руки у него были связаны и конец веревки держал воин с бердышем. Явился трубач отряда.
— Развяжите хлопу руки, — приказал пан Мирский.
Сняли веревку. Мужик стоял, как и прежде, с заложенными за спину руками, спокойными и немного грустными глазами смотрел на пана Мирского, словно ему было известно, зачем его схватили два дня назад и увели из хаты.
— Хлоп! — Пан Мирский смерил быстрым взглядом мужика с ног до головы. — Ты в Пинске бывал?
— Бывал, пане. Панскую пшеницу на ярмалку везли…
— Где ратуша, знаешь?
— Как не знать, пане!
— Пойдешь вместе с трубачом в город, понесешь письмо маршала и полковника пиньского злодеям: ремесленникам и черни. Покажешь трубачу, где ратуша. Пусть прочитают письмо и дадут ответ — напишут или на словах передадут, все равно. Чтоб запомнил, что говорить будут. Понял?
Пан Мирский взял из рук войта бумагу и отдал ее трубачу. Тот расстегнул сюртук, положил бумагу за пазуху.
— Разговоров с гезами не веди! — строго наказывал пан Мирский. — Спрашивать станут о войске — не отвечай. Скажи, что велено ждать ответ до захода солнца. Потом вертайся с хлопом назад… — и добавил, подумав — Если отпустят…
Трубач побледнел, но ответил достойно:
— Выполню, ваша вельможность!
Они пошли по дороге прямо к Лещинским воротам. Не доходя полета шагов до них, трубач приложил трубу к губам и, набрав воздух, заиграл протяжно и звонко. Звук полетел к городу и замер. На какое-то мгновение стало тихо. Так тихо, что пан Мирский услыхал, как за стеной жалобно заржал конь. Возле ворот трубач повесил трубу через плечо и постучал кулаком.
— Эй, отворите!
За воротами послышался спокойный, чуть хрипловатый голос.
— А ты кто будешь?
— Трубач войска его милости маршала и полковника…
— Ой, матка ридна! Якэ панство до нас…
— Откройте врата! — просил трубач.
— А что надобно тебе?
— Несу письмо полковника Пинского повета и войта пана Луки Ельского.
— Ты ему и труби, пану… Знаешь куда?
— Зело дерзок ты на язык, — обиделся трубач.
— Кому письмо? — спросил другой голос.
— Черни и посадским людям…
— А чернь, что, по-твоему, не люди, лихо твоей матери! — зло выругался казак.
— Замолчи, Юрко! — строго приказал голос. — Что в письме том?
— Читать буду.
— Напиши пану, колы гавкав вин з гаковныць, уси пацюки здохлы от переляку.
За воротами раздался дружный смех.
— Тишей! Ржете, ако кони… Пан Лукаш универсал прислал. Сейчас читать будем… Распускай ворота!
Пан Ельский смотрел, как медленно разошлись створки тяжелых ворот, и в город вошли трубач с мужиком. Войт поковырял сухой травинкой в зубах, сплюнул и посмотрел на пана Мирского. Стражник понял войта и пожал плечами.
— Чернь труслива и расчетлива. Не думаю, чтоб хлопы и ремесленники рисковали головами баб и детей во имя черкасов. — Пан Мирский склонился к уху войта. — Я уже послал двух мужиков в город. Посмотрим. Мужики на посулу падкие.
— Я хотел бы верить, ясновельможный, — войт не отрывал пристального взгляда от ворот. — Но все они: мужики и бабы, и дети — подлые схизматы.
— И схизматы дорожат головой…
Прошел час, а ворота не раскрывались. Пан войт нетерпеливо вздыхал и все больше уверялся в том, что черкасы изрубили трубача. Решил: если это так, то кара будет вдвое суровей. Не положено ни пленять, ни казнить послов. Прошел еще один томительный час. И долетел до слуха тревожный звон церковных колоколов.
— Набат? — насторожился пан Мирский.
— Так, набат…
Возле ратуши собралась толпа мужиков и черкасов. ІІІум и гомон. Небаба поднял шапку, помахал ею:
— Тишей!.. Слушайте, люди, Лукаш Ельский универсал прислал работному люду и холопам.
— Читай! — предложил Шаненя. — Послушаем.
Небаба показал трубачу на телегу, и тот, взобравшись, стал рядом с атаманом.
— …«По определению божию и начальства его, войска королевства Польского, находящиеся под предводительством князя, его милости господина гетмана великого княжества Литовского, с сильною артиллериею к Пинеску стянулись и с помощью божиею хотят взять город и всех бунтовщиков и изменников наказать огнем и мечом… Будучи войтом вашим и не желая, чтобы дети невинныя и пол женский столь строгой справедливости карою обременены были, горячо упрашиваю его милость предводителя войск… чтобы они мне, для извещения вас, а вам для образумления, дав несколько времени, святой справедливости руку остановили; в чем вы познали бы ваши объязанности к королям, господам вашим, это изменническое ваше настроение оставили, а головы свои наклоняя к покорности…»
— Слышите, мужики! — не выдержал Шаненя. Лицо его побагровело. — Наклоняйте головы свои и переходите в унию… И терпите обиды от господ ваших и королей!..
Седобородый мужик в изодранном зипуне добрался до телеги и схватил трубача за полу. Трубач вырвал полу, а тот хватал за ноги, кричал свое:
— Вольности нашей казакам в великую неволю не предавали. Казаки браты нам вечные! Понял?!
— Я читаю, что велено, — отвечал трубач, растерянно оглядываясь по сторонам. Толпа колыхнулась.
— Читай! — кивнул Небаба.
— «…а головы свои наклоняя к покорности… обратились с покорною просьбою, чтобы при виновных оставшись от наказания несколько свободными, могли вкусить сколь ни есть милосердия, а если этого не сделаете, скорее познаете над собою, женами и детьми вашими, строгую кару справедливости божией. Писано в лагере под Пинеском, 9-го октября 1648 года. Лука Ельский, маршал и полковник повета Пиньского…»
Трубач вытер рукавом вспотевший лоб и замолчал.
Неистово гудела толпа. Колыхались гневные, раскрасневшиеся лица. Поблескивали косы и алебарды. Только казаки стояли в стороне. Молчал и Небаба. Он видел, что именно в эту минуту будет решаться: останутся ли горожане с казаками, или откроют ворота и склонят головы.
— Податями и оброками короли замучили, а панство грозит мечом!.. — наступал седобородый..
— Коту под хвост универсал панский! — с надрывом кричал канатник, плешивый Юзик и спрашивал толпу: — Слыхали, а? Что придумал, погань, а?
— Прочь унию!..
Шаненя кивнул Велесницкому:
— Бей в колокола! Будем собирать люд, Ермола. Пускай все слушают панское слово!
Велесницкий сел на коня, стеганул плетью и помчался к церкви. Загремел колокол. Повалили к ратуше мужики и бабы. На площади стало людей еще гуще. Уже всем было известно содержание письма войта.
Возле базарной площади собрал чернь кряжистый, подстриженный под горшок мужик, зажал в кулак редкую бороду и, стреляя глазами по сторонам, говорил:
— Если только ворвется в город войско, перережут всех, старых и малых, а холопов на колья посадят. Шутки с паном войтом плохие. Что обещал, то сделает…
— А что ты горбоносый, советуешь?
Мужик виновато огляделся, пожал плечами:
— Подумати надобно, как теперь быть. За топор взяться — не хитрое дело, да под стеной гаковницы стоят.
— Правду человек говорит.
— Знаем, что правду. И панского милосердия с лаской вот так вкусили! — Шаненя провел ребром ладони поперек горла. — Выхода у нас иного нет.
— Откуда он будет выход, ежели его не ищем, — пробубнил горбоносый. — Что бы ни говорили, да ни рядили, а воля божья одна свершится…
Не понравился горбоносый Шанене.
— Казаков не предадим и открывать ворота пану не будем! Иди! Силой никто не держит. А люд не мути!
Воспользовавшись начавшейся перебранкой, горбоносый юркнул в толпу. За ним бросился Шаненя.
— Держите его!..
Горбоносого схватили и окружили плотным кольцом.
— Что-то не видел я тебя в Пинске? — Шаненя пристально стал разглядывать мужика.
— Неужто всех знаешь? Люду полон город. — Мужик ежился и старался освободиться от цепких рук.
— Ладно, ведите к Небабе. Там казаки допросят, — решил Шаненя. — Только держите покрепче!
— Чего меня к казакам?! — взвыл мужик. — Пускай свои спрашивают, что надо…
— И черкасы не чужие…
— Я супротив черкасов ничего не говорил… Куда вы меня, братцы, ведете?.. Стойте!..
Подталкивая горбоносого в спину, повели к ратуше. Небаба выслушал его, посмотрел недобро:
— Что-то не нравишься ты мне… Джура!
— Здесь я! — отозвался Любомир.
— Дать ему плетей, чтоб признался!
Казаки схватили горбоносого и потащили. Он закричал.
— Говори!
— Помилуй, атаман, батька родной! Все скажу!.. Сам!..
— Болтал я сдуру, пан атаман!.. Прости пустую голову… Не лях я, православный…
— Не знаю, кто ты. Где хата твоя?
— Православный… — твердил горбоносый, припав к земле.
— Где живешь?! — прикрикнул Небаба. — Будешь мне голову морочить? Отвечай, нечистая сила!
— В Охове…
— Кто послал в Пиньск? Ну!..
— Не хотел я… Заставили… Не хотел идти… — и закрыв лицо руками, упал ниц.
— Лазутчик, — покачал головой Небаба.
— Повесить его, нечисть! — ревела толпа.
— Карати на горло, атаман!
— Делайте, что хотите! — махнул Небаба и отвернулся. Мужики схватили горбоносого и потащили к вязу.
Небаба приказал Любомиру трубить сбор. Заиграл рожок. Сотники вывели казаков к городской стене. Казаки двигались шумно. Около полусотни мушкетов в загоне Небабы прибавилось — часть побросали рейтары Шварцохи, часть досталась из шляхетного города, когда бежал пан войт. Мушкеты и заряды роздали казакам. Пуль и пороху было достаточно.
— Не слышно Гаркуши, — сказал с тревогой Небаба Шанене. — Может, перехватили твоего Мешковича?
— Может. Только Гришка и на дыбе рта не раскроет.
— По времени Гаркуше пора быть здесь…
Они сели на коней и поехали по запруженной повозками и казаками улице.
— Дорогу атаману! — неслось по рядам.
Высоченный казак с обвислыми черными усами схватил стремя Небабы и посмотрел атаману в глаза:
— Поспеемо, батько, к зимушке на Украину ридну вернуться? Болит серденько по милому краю.
— Побиваемо панов и вернемся. Видишь сам, в какой беде белорусцы.
— Вижу, батько. Не оставимо. Полягаем, а не оставимо…
И снова стали пробираться через поток людей. Сотники уже ставили казаков на стену.
— Мушкеты до ворот! — приказал Небаба. — В ворота войско ломиться будет. Горожан сюда на подмогу…
Не прошло и часа, как на стенах был весь загон. К нему присоединились чернь и ремесленники. Небаба окинул поле. Люди не видели тревожного взгляда атамана. А ему было о чем тревожиться…
У Шанени захолонуло дух, когда он поднялся на стену: тучей стоит войско. У леса подняли жерла пушки, возле которых возятся пушкари. Уже дымят фитили. А мужики машут кулаками войску, поднимают косы, кричат:
— С казаками помирать будем!
У леса пропели трубы и смолкли. Вылетели из стволов гаковниц яркие языки пламени, и гром выстрелов потряс околицу. От пушек облаками поднялись к небу клубы порохового дыма. Со свистом пролетели над стеной ядра. Одно из них угодило в стену, отскочило и, влетев в ров, зашипело в воде. Сразу же к воротам пошло войско. Над головой Небабы с шепелявым свистом прогудело ядро.
— Мушкеты! — крикнул он.
Казаки взялись за оружие.
За стрелками шли пикиньеры и рейтары. В двухстах шагах кони остановились и, обходя их, к стене бросилось пешее войско. Стрелки поспешно поставили сошки, положили на них мушкеты. Загремели выстрелы. Через ров, который местами давно пересох, потрясая алебардами, побежали пикиньеры.
В ответ со стены загремели казацкие мушкеты. Покатились в желтую траву первые убитые, застонали раненые. Грозя длинными и острыми алебардами, воины лезли на стену. Казаки рубили черенки алебард саблями, но твердое, сухое дерево не поддавалось ударам. Пикиньеры уже знали отчаянный казацкий нрав и пики старались держать в руках крепко. На глазах у Шанени Юрко ударил саблей по древку. Воин держал его слабо, и пика острием пырнула стену. В какое-то мгновение Юрко цепко схватил древко и вырвал пику.
— Бей ляхов! — кричал Юрко, отчаянно работая пикой. Сделав выпад вперед, метнул ее в воина. Острие пробило плечо и, зажав рану рукой, пикиньер повалился на землю. Едва удержался на стене и Юрко. Ткнулся лицом в острый камень, разодрав щеку.
Перед глазами Шанени мелькнуло острие. Отшатнувшись, почувствовал, как всего пробило холодным потом. Оцепенел на мгновение, и в тот же момент заметил идущего на него воина. Он увидал еще перекошенное яростью лицо, вскрикнул, но крика не получилось, он застрял где-то в груди. Скорее машинально, чем осмысленно, выкинул вперед обе руки, крепко зажав в них бердыш. Копье ударило в сталь, соскочило и, сорвав с головы шапку, подалось назад. Шаненя отпрянул от стены. «Господи, убереги!..» Ему показалось, что уже перешагнул черту страха и больше смерть не угрожает ему. Подняв бердыш, ринулся к стене, где во весь рост выросла фигура пикиньера. Какое-то мгновение они смотрели друг на друга оцепеневшими, безумными глазами.
— Не дамся! — Шаненя со всего маху пустил бердыш.
Наверно, страшен был Иван в этот миг. Пикиньер метнулся вниз до того, как лезвие бердыша успело коснуться его спины. Он свалился в ров и замер в густой, липкой грязи.
Отчаянно рубились на стене. Иногда казалось Небабе, вот-вот, еще немного и — одолеет войско, перевалит через стену, вышибет ворота. Сквозь звон сабель, сквозь треск мушкетов долетал до казаков властный голос Небабы:
— Не уступай!..
Бросались казаки на войско, падали, обливаясь кровью, но не выпускали из рук сабель.
Вечерело, и бой стал затихать. Уныло играли трубачи отход. К лесу отползли со стоном раненые. Задымили костры.
— Цел?
— Бог уберег…
— Было тяжко, Иван. Завтра будет еще труднее… — подошел к Шанене Небаба: — Гаркуши нет. Чует мое сердце, что не дошел Мешкович. Придется, Иван, идти по хатам и поднимать баб и стариков…
— Поднимем, — тихо, но уверенно ответил Шаненя. — Насмерть пойдем, все поляжем, но терпеть втиски панства не станем! Слышишь, атаман? Не станем! Приведется тебе, а не тебе, так другие расскажут гетману Хмелю, как белорусцы с украинцами на стене умирали…
Замолчали оба.
Возле стены голосила баба — нашла убитого мужика. Где-то кричало дитя.
Увидев Шаненю живым и невредимым, Ховра, не стыдясь слез, бросилась к нему:
— Господи, господи, чем все это кончится?..
Шаненя гладил голову жены жесткой ладонью:
— Да чего ты?.. Видишь, живой…
Усте было вдвое тяжелей. Одно, что батька там, другое — болело сердце за Алексашку. Вспоминала, как смотрел он добрыми, ласковыми глазами, как рассказывал ей про старинный град на Двине-реке, и сжималось от боли сердце. Не могла понять Устя, чем приворожил Алексашка. Когда Шаненя сказал, что жив он, — словно крылья выросли за спиной.
— А завтра что? — с тревогой спросила Ховра.
— Завтра?.. — Шаненя думал, что ответить жене. — Не ушло панское войско.
— О, господи! — ломая пальцы, прошептала она.
Шаненя похлебал давно остывший крупник, но спать ложиться не стал. Пришли Алексашка и Ермола Велесницкий. Ховра поставила снедь, а те не притронулись. Сидели и вели тихий разговор о завтрашнем дне.
— Пойдем по хатам, — решил Ермола. — Вся ночь впереди.
Когда выходили, в сенях Устя тронула Алексашку за руку. Он остановился и услыхал ее сдержанное дыхание.
— Домой не придешь?
В голосе ее прозвучала и тревога, и просьба.
— Завтра… Если жив буду…
— Ликсандра, — голос ее задрожал. — Бабы пойдут, и я пойду на стену. К тебе…
— Нечего тебе делать там.
— Я слыхала, как батька говорил. Никто не останется дома. И я пойду. Ликсандра…
Он притянул ее к себе, и Устя не противилась. Прижалась к нему и гладила ладонями его щеки, покрытые редким и мягким пушком.
— Алексашка! — долетел со двора хрипловатый бас Шанени.
Устя вздрогнула. Алексашка выскочил из, сеней, виновато проворчал: — Оборка развязалась.
— Иди, Алексашка, в хаты по этому ряду, — Шаненя показал в узкий проулок посада. — Я заверну сюда. Ермола тоже пойдет. Зови, Алексашка, люд. Зови всех. Пусть идет, кто может…
Ночь была темная, холодная. Северный ветер гудел в голых ветках тополей и вязов. Со стороны леса тянуло дымом. Город не спал. Шаненя потянул ручку двери, вошел в хату. Тишина.
— Есть кто? Или спят?..
— Не спим, — послышалось в темноте. — Не Иван ли?
— Я, — ответил Шаненя. — Узнали?
В хате жили дед Микола со старухой, невесткой и внуком. Был у деда сын Степан. Весной прошлого года Степан отбывал барщину в урочище пана. В обед пошел к реке пить и неведомо откуда в ноги ему бобер. Степан убил его палкой. На ту беду — староста. От него стало известно и пану, что Степка убил бобра. Тот рассвирепел: чернь на его угодьях без дозвола зверя бьет! Приказал схватить Степку и высечь плетями. А староста подлил масла в огонь, сказал, что Степка веры католической не принимает. Пан добавил еще тридцать ударов. Полосовали ореховыми палками. Отбили мужику нутро. Хворал Степка все лето, кровью кашлял, а под осень помер…
— Что принесло ночью?
— Беда принесла, дед Микола. Крепок ли ты?
— Не будешь крепок, если сем десятков минуло… — и закряхтел. — Руки ломит, спину ломит. Помирать пора, Иван.
Зашуршала солома. Дед Микола слез с полатей, зашлепал босыми ногами по земляному полу.
— Тут лавка стоит. Садись… В ногах правды нет. Не зря, наверно, пришел?
— Не зря, дед. Небось, знаешь, что деялось сегодня у городских стен? Сказывали тебе?
— Говорили, — дед крякнул. — Слава богу, выстояли.
— Сегодня выстояли. А завтра, кто знает? Напирало войско отчаянно… Не знаем, как удержать стену. Хожу по хатам и зову люд.
Наступила долгая и трудная тишина. «Кому идти на стену из этой хаты?» — подумал Шаненя. Старик со старухой слабы. Невестке… Не ворочается язык звать бабу на такое тяжелое мужицкое испытание. Дитя и ее защитить бы от меча… О, горькая доля Белой Руси!
— Ладно, спите… — Шаненя поднялся.
Домой вернулся Иван — кричали петухи. Лег на полати и уснул. Спал не много. Рассвело — обнял Ховру, поцеловал в лоб Устю и, подхватив бердыш, пошел из хаты.
Утро выдалось сухое, ветреное и, как плохое предзнаменование, багровый рассвет. В разрывах серых и быстрых облаков разлило утреннюю зарю уже не греющее солнце. Заря одинаково зловеще скользила и по усталым, пепельно-серым лицам казаков, и по кирасам драгун, и по мужицким косам, неподвижно застывшим у городской стены. На поле впереди леса построились и замерли шеренги войска. Желтые кресты на знаменах колышет беспокойный ветер. Кулеврины поднимают к небу черные хоботы.
У Северских ворот собрались все вместе — Шаненя, Алексашка, Ермола Велесницкий. Сегодня уже нет того волнения, которым были охвачены накануне первого боя. Алексашка, как и Шаненя, смотрел и радовался тому, что к стене беспрерывно прибывали мужики и бабы, подростки. Стало людно, как на ярмарке. Шли с топорами, вилами, дрекольем. Просили Шаненю:
— Ставь, Иван, куда надобно.
— Место у всех одно. Вон, видите… — и покосился в сторону леса. А казаки хоть и устали вчера смертельно, но словно и не были в бою. Словно спали в пуховиках. Разговоры ведут и шутят. Объехав стену и увидев люд, Небаба успокоился. Теперь с панами можно снова помериться. С болью думал и не мог простить себе, что весной отказался от пушек. Все боялся, что будут кулеврины непомерной обузой при больших и быстрых переходах. А вот если б были хоть две или три… В подтверждение мыслей Небабы у леса гахнули выстрелы. Возле ворот упала от страха баба, выронив вилы. Ее подхватили и, бледную, поставили на ноги.
Атаман вскочил на стену. Скрыв тревогу, смотрел, как пикиньеры, поддерживаемые рейтарами и стрелками-мушкетерами, пошли к городу. Они двигались клином, острие которого было направлено в Северские ворота.
— Насмерть стоять будем! — раздался голос Небабы. — Не посрамим казацкой славы!
— Будемо, батько! — ответили ему.
Еще мгновение, и голоса черкасов потонули в грохоте мушкетных выстрелов, звоне оружия, вое баб. На сей раз пан Мирский не разбивал войско на два отряда, а целиком бросил его штурмовать Северские ворота. Понял, что в едином кулаке удар будет сильнее. Небаба сразу разгадал план стражника и послал джуру за казаками, что стояли против Лещинских ворот. Те сели на коней и, примчавшись, спешились.
— Стойте! — приказал Небаба. — Если прорвутся в город, будете рубиться с рейтарами.
Тяжело было сотне смотреть, как, обливаясь кровью, падали со стены браты. Сжимали рукоятки сабель. А бой нарастал с каждой минутой. Падали пикиньеры, а все равно лезли на стену. Казалось, еще мгновение и они будут в городе. В ворота глухо стучал таран.
В этот момент произошло то, чего Небаба не ожидал. Скрином и воем появились у ворот бабы и девки. С кольями и камнями взбирались они на стену. Опешили пикиньеры, когда полетели в них камни.
Баб и девок привел на стену Шаненя.
— Бейте их, бабоньки!.. Иродов поганых, мучителей наших! — подбадривал Ермола.
Крик и гвалт заглушили выстрелы. Отхлынули от стены рейтары, отошли за ров.
— Бегите за камнями в бани!.. Поленья берите! — поучал Велесницкий.
Бабы слушали его и бежали за камнями. Алексашка и Устю увидел. Она неслась к нему раскрасневшаяся, в расстегнутой поддевке. Платок съехал с головы и кончики его трепетали на ветру.
— Ты куда?.. — прошептал он.
— Не уйду, Ликсандра, не гони.
— Не лезь на стену.
В поле заиграли трубы. Пикиньеры выстроились и снова бросились к воротам.
Зазвенели казацкие сабли и мужицкие косы, полетели камни и поленья. Снова загремел таран, и с треском разлетелись ворота. Бросив бревно, пикиньеры метнулись в стороны, давая дорогу рейтарам. Те пустили коней в брешь. Шаненя оцепенел от ужаса, когда увидал шагнувшего навстречу коню мужика. «Дед Микола!..» Старик выставил косу, как рогатину. В этот миг влетел в ворота рейтар. Полоснула коса по брюху лошади. Встал конь на дыбы и рухнул, подмяв деда. На коня налетели напирающие следом рейтары. Началась свалка. К воротам, навстречу войску, сверкая саблями, ринулась казацкая сотня..
Появления свежей сотни рейтары не ждали. Ускакав от ворот, повернули коней и, дав им шпоры, снова бросились на казаков. Те приняли бой, но от ворот не отходили. Пикиньеры и мушкетеры отступили от стен и стали заходить клиньями вдоль рва, чтоб отрезать черкасов. Тогда Небаба дал команду отступать. Ворота запрудили телегами, забросали бревнами.
Снова наступила тишина.
Глава шестая
С каждым часом Ельский становился мрачнее. Не гадал он, не думал, что казацкий загон найдет такую поддержку у горожан. Трубач, возвратившийся из города, говорил о сговоре черкасов и черни. Ельский слушал, но верить в силу схизматов не хотел. Три часа он смотрел, как рубились возле стен те и другие. Дважды были моменты, когда казалось, что все уже. Но оба раза войско откатывалось от стены.
Приподнимаясь на стременах, пан Ельский пристально смотрел в сторону ворот. Протирал платком глаза и недоуменно пожимал плечами. Нет, не мерещится ему. И все же спрашивает с сомнением у пана Мирского:
— Бабы?..
— Бабы, ваша мость. Швыряют каменья в воинов.
— Совсем лишились рассудка и чести, — ухмыльнулся войт и тут же вспыхнул: — Никому не будет пощады. Бабам тоже.
Стражник Мирский не ответил. Раскрылись ворота, рейтары устремились в брешь. За ними хлынули драгуны. Хлынули и остановились.
— Что там такое?
— Не пойму, пан Лукаш, — нервно ответил Мирский. — В город войско не входит.
Рейтары отошли от ворот, и появились серые казацкие кунтуши. Засверкали сабли. Заметались по полю кони без всадников, и черкасы снова исчезли за стеной. Вылазка казаков вконец разозлила Луку Ельского.
— Шановный пан Мирский! — сдерживая гнев, сквозь зубы простонал войт. — Надобно нечто делать.
— Я потерял почти половину отряда. Убедился, ясновельможный, как живуча чернь, — с горечью заметил стражник.
— Пепели огнем! Разрывными ядрами бей!
— Будет гореть город.
— Пусть горит! — Пан Лука Ельский поджал губы. В глазах сверкнули недобрые искорки. Вздрогнул тучный подбородок и замер на белой пелерине, закрывающей стоячий воротник сюртука. Со щеки на пелерину скатилась капля пота и расплылась пятнышком. — Слышишь, пан стражник, пусть горит! Доколе будем возиться?..
— Пушкари, ядра!
— Зажигай!
Грохот кулеврин не испугал казаков. Вылезли на стену и стояли в полный рост, уперев руки в бока. Легкий ветер шевелил подолы коротких кунтушей, трепал чубы и оселедцы, выбившиеся из-под шапок. За казаками поднялись мужики.
Возле ворот атаман собрал сотников. Обсуждая возможность нового удара рейтар и пикиньеров, решали, как отбивать штурм.
В угол хаты, стоящей у стены, ударило ядро, отскочило на мостовую и покатилось по бревнам, выбрасывая клубочки дыма. Зарывшись в колдобину, взорвалось, лизнув ярким пламенем деревянный настил.
— Город жечь будет! — встревожились казаки.
Мужики зашумели.
— Как же город жечь? Неужто пойдет на такое?
— Пускай палит. Сдаваться не будем.
Велесницкий залез на стену и приложил ладони ко рту. Голос его не мог не услышать войт.
— Палите, ваша мость! Все равно казаков не выдадим и голов не склоним. Вместе умрем!
Прибежала к воротам мертвенно бледная баба, на бегу простирая к Шанене руки:
— Гори-им, Иванушка-а, гори-им!.. — упала на колени, ломая пальцы.
От бабы не могли толком узнать, где начался пожар. Подробности принесли детишки. Два ядра упали на крыши. А хаты те на посаде. Несколько баб, побросав колья, побежали в город.
— Может, наша? — заволновалась Устя.
— Сказали бы, — успокаивал Алексашка, хотя и сам не знал, чьи хаты горят. В одном не сомневался: пожар будет большой — осень стоит сухая, а сейчас, как на беду, ветерок.
Небаба затеребил ус и посмотрел в сторону посада, где поднимались в небо клубы дыма.
— Хитро задумано, — рассуждал вслух атаман. — Уйдут со стены мужики, если хаты гореть станут.
Шаненя посмотрел, как поднимается столб дыма и ползет тяжелыми густыми облаками к Струмени. Зашевелилась в груди боль. Прахом идет жизнь, захлебывается кровью и пожарами. Гинет все, что наживалось мозолями долгие годы. Схватил за отворот армяка плешивого Юзика и прокричал:
— Ну, чего замер, чего?! Нечего пялить очи! Огня не видал? Не уйдем! Пускай палит!..
И снова шло на приступ войско. И чем ближе подходило оно, тем тише становилось на стене. И только когда пикиньеры приблизились вплотную, а рейтары подняли сабли, тишина взорвалась.
С каждой минутой схватка становилась ожесточеннее. Несколько стрелков и пикиньеров прорвалось через ворота. К ним бросился Шаненя с мужиками. Со стены с алебардой соскочил Алексашка, но Шаненя крикнул на бегу:
— Вертайся, одолеем!
Алексашка глянул на стену, где были бабы. Нашел Устю, и тут же заледенело сердце. Какое-то мгновение она стояла, пошатываясь и держась за бок. Потом ноги ее подкосились, и Устя упала и замерла, раскинув руки. Алексашка метнулся к ней.
— Устя!.. Ты что?! Устя!
Устя молчала. Алексашка взял ее на руки, понес в сторону посада, к дому. Шел, шатаясь, по безлюдным, придавленным страхом улицам. В лицо летел едкий, густой дым и горячий ветер спирал дыхание. Совсем близко пылали хаты. Трещали сухие бревна.
Алексашка вошел во двор, толкнул двери ногой. Ховры в хате не оказалось. Подумал, что и она где-то на стене. Положил Устю на полати. Долго и неподвижно стоял, гладя огрубевшими пальцами ее холодеющий лоб… Вспомнил, как говорил ей: «Срубят голову, тогда будешь лить слезы по мне…» Нет, не увидела она его смерти…
— Скоро встретимся там, Устя…
Алексашка закрыл лицо ладонями и, шатаясь, словно пьяный, пошел из хаты.
До ворот Алексашка не дошел — рейтары и пикиньеры ворвались в город, и поредевшие ряды казаков не смогли сдержать напора войск. Рейтары порубили баб и начали теснить мужиков в проулки.
Казаки сели на коней и снова отбросили рейтар к воротам. Но вытеснить их за стену не смогли. Бой переместился на главную улицу, которая вела к площади и шляхетному городу. Въезд в улицу успели завалить повозками и рухлядью. Преодолеть эти завалы пикиньеры не смогли — на чердаках домов засели казаки с мушкетами.
Вечером бой затих. Только пожар разгорелся. Огонь охватил весь посад и бушевал сплошным малиново-красным морем. Алексашка с ужасом думал о том, что пламя давно подобралось к хате Шанени. Пройти туда было невозможно. Шаненя, в изорванном армяке, пропахший дымом, с земляным, осунувшимся лицом, сидел на ступенях коллегиума возле Небабы. Он не знал ничего про Устю, и Алексашка не хотел говорить ему.
К ночи пожар разгорелся еще пуще, подобрался уже к Лещинским воротам. Из дымных и горячих переулков выскакивал обезумевший скот. Коровы, задрав головы, трусцой бежали к реке. С кудахтаньем носились куры. Овцы жались к людям. Единственным безопасным местом были пока площадь и шляхетный город. Но огонь подбирался и сюда.
Небаба тяжелым взглядом окинул площадь. Сидят казаки с мужиками. Разговаривают мало, скорбно молчат. Уходить надо всем разом и мужикам, и казакам. Ни пуль, ни зарядов нет. Днем позже, днем раньше город падет. Единственный путь — через Западные ворота, в болота.
Шаненя локтем ткнул Небабу в бок.
— Уводи, атаман, людей. Все пойдем. Может, и бабы с детьми уйдут. Многие на Русь потянутся. На Московии примут наших. Уводи. Завтра поздно будет.
— Джура!
Любомир лежал неподалеку под старым тополем, натянув кунтуш на голову. Вскочил, приложил руку к шее, замотанной холстяной тряпицей. Полотно промокло от крови — рыжеусый рейтар снес бы Любомиру голову, не увернись он.
— Что, батько?
— Собери побыстрее сотников!..
— Мужиков побили, покололи, — причитала старуха, глотая слезы, — Хаты попалили… Живность извели…
Бабы слушали и тихо всхлипывали. Мужики супили брови, чесали бороды, а что думали, не говорили. И только рябой, широкоскулый мужик, когда замолчала баба, сказал то, что не решались сказать другие:
— Если б не казаки, может, и тихо было… Они взбаламутили… Не правду говорю?
— Правду, — ответила баба.
— Побоялась бы бога, Ганна, — горестно вздохнула рядом стоящая молодица. — Забыла, как слезы лила? Сладко было?
— Ну, не сладко. А хат не палили и смерти люд невинный не предавали. Чем провинился перед господом мой Федька?.. — Баба зарыдала, закрыв ладонями лицо. — За что головушку сложил?..
Стало тихо, и люди услыхали, как бушевало пламя. Словно мушкеты, постреливали в огне сухие бревна, обваливались подгоревшие крыши.
— Выход один, — рябой развел длинные руки. — Надо идти с повинной. Иначе будет, как сказывалось в письме пана войта…
— Значит, выдать казаков? — глухо спросил согбенный дед, опираясь на посох.
— Зачем выдавать их? — рябой замялся, почувствовав недобрый голос. — Мы себе живем, они — себе. Чего печешься за них? Хотят, пускай милости просят господней. А не хотят, пусть уходят за Ясельду, откуда пришли.
— Тогда кто же их выпустит? — застучал посохом дед. — Порубят рейтары.
— Ежели так, выбирать надо, — заморгал рябой. — Детей и баб спасать али казаков. Третьего дня говорил о том же мужик. Схватили казаки и повесили, царство ему небесное.
— Обожди-ка, и не ты ли был с ним? — растолкав баб, Зигмунт подошел к рябому и стал в упор рассматривать его. — Один, сказывали, бежал.
— Приглядись, может, узнаешь!.. — Рябой обиделся. — Ну, чего стоишь и зенки пялишь? Хватай, да вешай!
— И повесил бы за твои речи.
— Не торопись. Завтра рядом висеть будем…
Зигмунт покосился недобрым глазом. Когда он ушел, рябой тоже не остался в толпе — скользнул в ночь.
— Стой! Не шевелись! Куда идешь?
— Ведите до пана войта!
Воины присмотрелись: смерд.
— Ты кто есть?
— Скажи, Лавра… Донесение спешное.
Воины снова переглянулись и, наставив пики, повели к хате, где ночевал войт.
— Ваша мость, смерд просится до пана войта.
— Где этот чертов схизмат? — зевнул и зло выругался.
— Тут я! — обрадовался Лавра. Но увидав капрала Жабицкого, огорчился. Хотел, как приказывали, к самому пану.
— Важные вести пану войту.
— Говори! — и снова зевнул.
— Пан просил, чтоб ему…
— Что ему, что мне — разницы нет. Пан войт спит и будить его не стану. — Жабицкий повысил голос. — Принес вести, так не таи!
— Ваша вельможность, казаки уходят из города.
Сон как рукой сняло.
— Куда уходят?
— Не знаю, пане, но уходят: Через западные ворота.
— Через западные?.. А не брешешь? Никому не сказывал?
— Никому. Через час седлать коней будут.
— Вот что, хлоп, — подумав, решил капрал. — Иди, спи и помалкивай. Не то — голова полетит! — Капрал расстегнул сюртук, достал мешочек, долго рылся в нем, бренча деньгами. Потом сунул монету в ладонь Лавре.
Когда мужик скрылся, Жабицкий пошел в соседнюю хату. От сполохов огня в хате было светло. Капрал различил белую простыню на мягком сене. Осторожно позвал:
— Пане войт…
— Кто здесь?! — испуганно подхватился Лука Ельский и зашарил под подушкой.
— Я, ваша мость, капрал.
— Наполошил, — шумно выдохнул пан Ельский. — Чего тебе?
— Казаки будут уходить на зорьке.
Пан войт отбросил одеяло.
— Кто принес вести?
— Доподлинно стало известно, — уклончиво ответил капрал Жабицкий. — Через Западные ворота, к болотам.
— Так, так, так, — растерянно повторял пан Ельский, сидя на полатях.
— Поднимай стражника литовского и пана Парнавского. И еще Шварцоху с рейтарами. Пусть идут в засаду.
Пехота поднималась плохо. Ни пикиньеры, ни мушкетеры не могли понять, зачем их заставляют выходить из хат в полночь после такого жестокого и трудного боя. Но все же выходили, с опаской поглядывая на космы пламени, что зловеще лизали ночное небо. Воинам было приказано не шуметь, не разговаривать и оружием не бренчать. Их вывели через Северские ворота и полусонных направили глухой, мало проезжей дорогой, в обход города.
Глава седьмая
Огонь неоступно приближался к шляхетному городу. Казаки не обращали на него внимания. Они торопливо седлали коней. Небаба поглядывал на черкасов и с болью думал, что осталось не более ста сабель из семисот. Вместе с казаками уходило около двух сотен горожан. А сколько тех и других полегло под стеной, определить было трудно. Шаненя говорил, что много, не менее тысячи человек. И больше всего легло черни и работного люда — которые ратной службе не обучены.
На плацу бабы прощались с мужиками.
Во второй половине ночи тронулись через Западные ворота. Ворота были старые, узкие, на одну телегу. Долго возились в темноте с запорами. Засовы заржавели, а створки ворот вросли в землю. Можно было выломать их, да Небаба велел не шуметь. Раскопали лопатами кое-как землю и раскрыли. Занимался рассвет.
Шаненя, Алексашка и Ермола Велесницкий были в хвосте. У ворот остановили коней, посмотрели на черный дым, что стлался над посадом. Только посада уже не было. Остались угли, и ветер крутил над ними облака золы и сажи. Шаненя снял шапку, перекрестился. Алексашка заметил, как слетела с ресницы слеза и запуталась в курчавой бороде. Тяжко было Шанене покидать город, в котором прошла вся его жизнь. А еще тяжко было потому, что не знал он, где Ховра и Устя. И Ермола не знал, где его баба Степанида. Не знали они, где детишки Мешковича. Когда садились на коней, Шаненя хмуро сказал Алексашке:
— Загинули у стены… Иначе пришли б на плац…
Алексашка ничего не ответил. Многое узнал он за последние дни, многому научился. Нелегкие испытания выпали на его долю. Дважды помирал на стене. Страшно стало, когда занес воин над его головой острый, сверкающий бердыш…
Здесь, в Пинске, не только разумом, а сердцем почувствовал, какую тяжелую долю готовили паны простому люду. От беды этой одно спасение — московская земля. Говаривали намедни казаки, что гетман Хмель послал к царю Алексею Михайловичу тайное посольство. Алексашка подумал: пусть бы и на Белой Руси был свой гетман, который вот так же бы пекся о черни и вере. Отправили бы и белорусцы гонцов с челобитной к царю.
Проехали версты две, как впереди остановились казаки.
— Что там такое? — вглядываясь в серую мглу, Алексашка тревожно вытянул шею.
И тут же, вспыхнув малиновыми огоньками, впереди прогремел залп. Шаненя, стеганув коня, помчался в голову отряда. Но пробиться на узкой дороге не смог. Издалека до него долетел крик Небабы:
— Сабли!
Место для боя было некудышное. По левой руке топкое, непроходимое болото, примыкающее к Пине. По правой впереди — лес, в котором засело войско. Сколько его, никто не знал. Десяток коней метнулось к болоту.
— Куда подались?! — закричал Небаба. — Трясина!..
Голос атамана остановил черкасов. Только кони в диком ржании уже бились в топкой жиже, поднимая брызги холодной ржавой воды. Казаки покидали седла, тащили за поводья коней и сами проваливались по колено в болото.
Через минуту все перемешалось. Черкасы врубились в рейтар, но прорвать строй одним ударом не смогли.
— Уходи, батько! — Любомир опередил Небабу, подставляя саблю под бешеные удары рейтар.
Воин был ловким и сильным. Мгновенно перебросил саблю в левую руку и, привстав, занес ее. Любомир не растерялся. Оставив повод и зажав ногу в стремени, слетел с седла, нырнув под брюхо коня. И в этот момент сабля со свистом упала на седло, разрубив луковину. Любомир вскочил в седло с другого бока коня и с ходу ударил рейтара саблей пониже кирасы. Тот свалился под ноги лошади. Конь, захрапев, не слушаясь Любомира, пошел в сторону. И тотчас джура заметил, что рейтары окружают Небабу. На помощь к атаману бросился Юрко. Рейтары сдерживали коней и сторонились ударов этого дюжего, злого казака. Драгун свалил пулей под шум коня. Юрко полетел на землю. Подняться ему уже не дали, скрутили веревками. Затем, перебросив через седло, увезли в лес.
Теперь рейтары зажали Небабу с двух сторон. И до слуха Любомира долетел гортанный хрип стражника Мирского:
— Живьем брать, живьем!..
— Батько!..
Но голос джуры потонул в людском крике, топоте и ржании коней. Может быть, услыхал, а может, увидел Шаненя, как зажимают Небабу. Налетел на рейтара, рубанул саблей так, что развалился ворог на две половины.
— Гады!.. — хрипел, задыхаясь, Шаненя. — Змии семиглавые проклятущие!.. Вот вам!..
Ударил саблей по кирасе. Взмах был сильным. Но кираса не поддалась. Да и не думал ее рубить Шаненя. От злости полоснул. Соскочила сабля с железа и срубила ворогу кисть.
— Держись, атаман!
Метнулись в сторону рейтары от ошалелого мужика. А сзади налетел коршуном рыжеусый капрал.
Шаненя не почувствовал удара. Только мгновенно закачалась земля, завертелась, поплыла. Наступила ночь…
— Живьем, живьем! — потрясая саблей, кричал пан Мирский.
— Не будет живого! — рубясь, отвечал Небаба. — Не будет!.. Близкий выстрел свалил коня. Небаба вылетел из седла. Но падая, саблю не выпустил. К Небабе бросились пикиньеры. Первого срубил с одного маха. Повернулся ко второму. Тот, обороняясь, поднял бердыш. А через мгновение сам упал от острой сабли Любомира.
Небаба уже не слыхал, как гремело черкасское «Слава!» над усеянной трупами дорогой, не видел, как мчались в прорыв быстрые казацкие кони.
Конец октября выдался сухим и теплым. Догорали золотом кленовые листья, устилали шляхи бурым ковром. Пустынно и тихо стало в лесах. Ни птиц, ни зверей. На березах по шляхам — воронье. В ночи плывут над Полесьем туманы, клубятся над тихими реками молочным паром. Все чаще слышится волчий вой, от которого замирает сердце.
Половину дня кони шли рысью. В полдень забрались в чащобу передохнуть и отдышаться. Пустили утомленных коней на чахлую траву, сняли сабли, пропахшие дымом и потом кунтуши. В речулке смывали пыль с усталых лиц, обмывали студеной водой раны.
Сел Алексашка на поваленную ветром сосну и сидел долго, не шевелясь. Все еще не верилось ему, что уже нет ни Шанени, ни Небабы, и все, что было с ним в Пинске, стало далеким и невозвратным.
Любомир обмыл в речулке рану на шее, обмотал свежей тряпицей и, увидав Алексашку, тяжело опустился рядом.
— Куда подадимся?
— Дорога теперь одна — в лес. — Любомир вздохнул. — Будем искать Гаркушу…
Шли рысями казацкие и мужицкие кони через безлюдные тихие веси. Ныли сердца, и не покидали грустные думы. С тоской смотрели на опустошенные деревни. Ни мужиков, ни баб, ни живности. Брошены в хатах ветхие пожитки. Не топлены печи. Гуляет осенний ветер по дворам. Люд, который покрепче на ногах, подался на Русь. Некоторые укрылись в лесах, нарыли землянок и нор, ждут, когда пройдет смутное время. А скоро ли оно пройдет — неизвестно. Тревожно звонят в церквах колокола. Чернь слушает этот звон с трепетным сердцем и знает, что святые отцы втайне читают молитвы и просят бога избавить от панов-униатов. Слышит ли господь молитвы эти? Внемлет ли им?.. Должен внимать: обильно полита кровью земля Белой Руси. Стоят свежие гладко струганные кресты на тихих кладбищах. А конца войны не видать. Ходят слухи, что ведет король Ян-Казимир с гетманом Хмельницким переговоры о мире. Договорятся, вернутся казаки домой. А здесь что будет? Не утихнет, наверно, Белая Русь…
Слипаются глаза у Алексашки. Устало качается в седле, думает о черкасах, о жестоких боях, а перед глазами грустное и тревожное, по-детски ласковое Устино лицо…
Глава восьмая
Вторую половину ночи пан Ельский спал плохо. Мучили кошмары. Несколько раз вставал, пил из кадки студеную воду и, кряхтя, ложился снова. Ворочался с боку на бок и чесался — или заедали блохи, или от житейских забот шел зуд по телу. Под утро уснул, да вскоре разбудил воевода Парнавский. Вошел в хату, вспотевший и красный, опустился на лавку. Озорно поблескивали глаза воеводы.
— Разбили черкасов!
— Схватили схизмата Небабу?
— Не удалось, — зацокал с сожалением Парнавский. — Не подступиться было к нему. Двух рейтар зарубил да еще двое легли от схизматов, что спешили на выручку. Порешили наконец.
Пан Лука Ельский начал поспешно натягивать сапоги. Пристегнув саблю, налил в келих вина, выпил его одним махом. Келих подал воеводе.
— Бушует пламя?
— На убыль пошло. Ветер пропал.
— Неси знамена в город. Чтоб не повадно было черни, карать будем волею божией, как обещано мной в письме. — Распахнув двери, крикнул: — Коня!
Прежде чем поднимать войско, войт вел разговор со Шварцохой. Тот был хмур и недоволен. Почти все рейтары и пехота порублены казаками. А те, которые остались живы, не хотели идти в бой. Пан Лука Ельский вскипел:
— У нас уговор был, пан Шварцоха, королевской печатью скрепленный. Рушить его не смеешь!
— Доннер ветер с уговором! — разошелся Шварцоха. — Рейтары и пехота ждут денег, которые обещал гетман Радзивилл.
— Гетман свое слово сдержит, — уверенно ответил войт. — А ты не будь подобен на татар и совестью не торгуй. Те Хмелю готовы служить и королю в один час. Смотрят, с кого больший ясыр взять, да где повыгодней.
Шварцоха скривился:
— Войско наемное, пан войт. И ты смотришь выгоду, и рейтары… Гетман Радзивилл обещал харчи, а кормит чем? — Шварцоха поджал губы.
— К черту, пся юшка! — снова не утерпел войт. — Какие харчи надобны твоим бездельникам?! Не жарить ли им индеек? А пожрав, они будут греть пупы у костров?!
— Воля твоя, гер войт, — твердо ответил Шварцоха. — Завтра рейтары уведут коней в лес.
— Добро, — уже мягче согласился пан Ельский. Понял: наемные рейтары — не квартяное войско. Могут повернуть оглобли. — Добавлю им по три кварты пива в день. А сейчас не в бой ведешь, а в город, из которого удрала чернь и волею божьей на рассвете полегла в болоте. Схизматов усмирять надо. Я отпишу сегодня же гетману Радзивиллу о деньгах. К вечеру прикажу выдать рейтарам по одному злотому из своей казны… Если в городе поживу найдут — ни я, ни гетман перечить не будем. Так и передай войску.
Войско было довольно переговорами с войтом. Оно выступило через час. Следом за ним повели отряды воевода Парнавский и прибывший из-под Слуцка хорунжий Гонсевский. За ними тронулись пушкари. Кое-где город еще горел. К этому времени на всем посаде лежали угли. Выгорели слобода и все улицы, примыкающие к Лещинским воротам. Но огонь добрался вплотную и к шляхетному городу.
От Северских ворот, по улице, пропахшей дымом и притихшей; мчались рейтары. Теперь они были уверены в том, что нет силы такой в городе, которая могла бы остановить их. Попрятались люди по хатам и погребам, залезли на чердаки и, раздвинув солому, с замирающими сердцами смотрели на сытых коней, на сверкающие сабли, на свирепые лица под железными шлемами. Откуда и чей появился в этот час на улице босоногий мальчишка с русой головкой? Придерживая рукой широкую синюю рубашонку, перебежал дорогу и прижался к березе, с удивлением рассматривая войско. Отделился от мчащейся лавины всадник. Чиркнула сабля густой туманный воздух… Ахнули притаившиеся под крышами люди, отпрянули от щелей, прикрыв лица ладонями. А мальчишка остался лежать под березой, раскинув ручонки…
За рейтарами, выставив пики, алебарды и бердыши, бежала пехота и растекалась по кривым улочкам, которые пощадил огонь. Врывались в хаты, кололи, рубили, безжалостно добивали раненых. В сундуках и на полатях искали скарб.
Влетели в дом золотаря Ждана. Бабе, что была на сносях, распороли брюхо. Она тут же скончалась. Золотарь схватил топор, но его прижали пиками к печи:
— Злато!
— Нет у меня злата, — шептал каменеющими губами Ждан. — Ироды…
И золотарь лег рядом с бабой. Войт Лука Ельский, не слезая с коня, объехал свой дворец и остановился у выломанной двери. Потом, не торопясь, взошел на крыльцо. В гостиной остановился. Пальцы судорожно сжали ременную плеть, а сердце застучало сильно и часто. Дворец был разорен. Окна и двери выбиты. Дорогие картины вырваны из багетных рам. На полу — клочья штор и занавесей. Со спинок дорогих кресел вырезана кожа. Везде мусор, битая посуда, утварь. И как подлая насмешка — в середине покоя мужицкий потоптанный лапоть!..
На площади собралось войско. Шум и толчея. Войт приказал обойти все оставшиеся дворы, хватать мужиков и баб и вести к ратуше. На чернь устроили облаву. Привели первого. Лицо в крови, рубаха порвана.
— С казаками был?.. На кол! — приказал Лука Ельский.
На мужика накинули веревку. Потащили, зажимая ладонью рот. А он мотал головой и кричал:
— Казаки еще придут!.. Перевешают мучителей наших…
Рейтары и пикиньеры уже вели стариков и подростков. Пан войт не смотрел на них. Разговаривал о чем-то с паном стражником Мирским, время от времени поглядывая на дворец, и бросал коротко страже:
— Этого — на кол!
— В сило!..
Притащили Лавру. На одном плече висел армяк, разорванная рубаха обнажила белую, впалую грудь, усыпанную мелкими рыжими веснушками. Лавра вырывался:
— Меня пан стражник посылал!
Увидав пана Мирского, вырвался и бросился к нему:
— Пан ясновельможный… Это я, Лавра!..
— Повесить!
Лавра побелел, задрожала борода:
— Пане стражник!.. Я — Лавра… Ты посылал меня в Пинеск. Про казаков доносил тебе!..
Войт сверкнул глазами на стражу. Те схватили Лавру. Он бился в истерике и кусался. Увидав Жабицкого, рванулся к нему.
— Пане, тебе доносил… Я — Лавра… За что мне кара?! — и завыл истошно.
Капрал Жабицкий отвернулся.
Привели на площадь схваченного рейтарами Юрко. Лука Ельский удивился: не давались черкасы в руки живыми, рубились до последнего вздоха.
Юрко шел гордо, но с опущенными глазами — на панов смотреть не хотел. Казаку была уготована особая кара. Гайдуки поспешно обкладывали поленьями и хворостом столб. Обложив, втащили на поленья Юрко и привязали к столбу. Казак молчал. Гайдуки подложили под поленья солому, высекли искру. Солома вспыхнула, лизнула сухой хворост. Он задымил. Через несколько минут схватились огнем поленья, зачадили, окутав сизым дымом неподвижную фигуру казака.
Издали смотрел войт на костер, на дым, прислушивался, не кричит ли казак. Юрко не кричал.
— Иродово племя!
Пан Лука Ельский вытер платком вспотевший лоб. Он устал за день. С отвращением посмотрел на виселицы, на трупы, на пылающий костер и удовлетворенно кивнул стражнику Мирскому:
— Научим!
К вечеру слуги привели во дворце в порядок несколько комнат. Пан Мирский ночевал уже у себя.
А утром примчался чауш и сообщил, что из Несвижа выехал в Пинск папский нунциуш Леон Маркони. К полудню должен быть в городе.
Леон Маркони приехал в Пинск в сопровождении пятидесяти гусар. Из окна кибитки настороженно смотрел на сожженный город. Но, минуя площадь, словно не заметил ни виселиц, ни трупов, ни медленно умирающих в страшных муках на кольях.
Пан войт и стражник Мирский вышли на крыльцо встречать гостя. На бледном, суровом лице папского нунциуша на какое-то мгновение задержалась улыбка.
— Слава богу! — прошептал он.
— На вечные времена! — поддержал Лука Ельский.
Накрыли стол. Нунциуш Маркони поднял кубок в честь трудной и славной победы.
— Гетман Януш Радзивилл выходит с войском под Лоев, — сообщил он.
— Может быть, к зиме и покончим с бунтом, — стражник Мирский прищурил остекленелый глаз. — Остались мелкие шайки, которые из леса теперь не покажутся.
— Будет не плохо… — Леон Маркони был голоден. Он придвинул поближе к себе миску с курицей и отломал ножку. — Есть надежды, что схизмат Хмельницкий угомонится.
Войт и стражник переглянулись. До сих пор приходили дурные вести — королевское войско терпело поражение. Значит, что-то задумано. Леон Маркони не заставил задавать вопросы. Сообщал с достоинством, словно о победе:
— Его величество король Ян-Казимир согласился заключить перемирие.
— Со схизматом?! — стражник Мирский не сдержал дурного слова.
— Пожалуй, это к лучшему, пан Мирский, — войт подумав, согласился. — Передышка — спасение Речи. Много войска полегло. Теперь обещать ему мир, собрать силы и ударить так, чтоб на Московии погребальный звон стоял.
Леон Маркони сухо улыбнулся:
— Вы слыхали, панове, Кричевский объявился под Лоевом.
— Здрадник! — заскрипел зубами войт. — Его быстро порешит пан Януш Радзивилл.
— А я настигну Гаркушу… Настигну! — Стражник Мирский поднял кубок.
— Канцлер пан Ежи Осолинский надеется на быстрый исход, — заметил Маркони. — Хорошо, если б сбылось… Папу тревожит, что предают костелы огню и оскверняют святые места. — И, понизив голос: — Из веры нашей бегут в православную…
«Вот с чем приехал!» — грустно подумал Ельский.
Но куда держит путь папский посланник, войт и стражник узнали только назавтра, когда он попросил заложить лошадей и дать стражу, ибо путь до Киева долог и труден.
Из Пинска Маркони выезжал под именем монаха Льва Маркоцкого.
А через десять дней пан Лука Ельский узнал, что тайного монаха Льва Маркоцкого под Киевом переняли казаки, обыскали, нашли пузырек с ядом и грамоту, учиненную тайнописью для митрополита. В грамоте той говорилось, чтоб зелье попало в руки нужного человека и чтоб скорее было пущено в дело. Казаки почуяли, что недоброе дело затеяли паны супротив гетмана Хмельницкого, хоть имя его в грамоте той и не упоминалось. Папскому нунциушу привязали на шею камень и посадили в Днепр воду пити…
Глава девятая
По случаю разгрома казаков и взятия Пинска канцлер Ежи Осолинский прислал срочное письмо гетману Радзивиллу в Несвиж. Будучи человеком сухим по характеру, на сей раз канцлер сочинил удивительно теплые и ласковые строки, которые начинались: «Шановный мой и коханый!..» Разгрому отряда Небабы Ежи Осолинский придавал особое значение, ибо видел в нем серьезную угрозу спокойствию в Великом княжестве Литовском.
Канцлер восторгался мужеством стражника и, обещая не оставить подвиг его без вознаграждения, горько сожалел, что не удалось схватить Небабу. Осолинский просил не обольщаться победой, ибо предатель Кричевский под Лоевом — не меньшая сила, чем разгромленный загон. И, поскольку в поход собрался сам гетман, просил его побыстрее разгромить изменника. Что касается Гаркуши — такого предводителя повстанцев и гезов он не слыхал и думать о нем не желает.
«А зря, что не слыхал о Гаркуше…» — подумал гетман Радзивилл и поднес письмо к свечке. Оно вспыхнуло и рассыпалось на столе серым пеплом. Сам гетман уже знал о Гаркуше. Загон его небольшой, около пятисот сабель. Но хитер Гаркуша, осторожен!..
Гетман Януш Радзивилл ответил канцлеру таким же любезным и длинным письмом и выразил твердую уверенность в том, что придет час, когда схизмат Хмель сложит оружие. Перемирие пойдет на пользу. Кроме того, оно даст возможность усмирить чернь в Великом княжестве. Гетман сообщал, что послал стражника Мирского в Горваль, чтоб разгромить загон Гаркуши, затем выйти к Гомелю и стать там, дабы преградить в дальнейшем путь черкасам. Сам гетман уже собрал войско с артиллерией и через несколько дней выходит под Лоев. Пехоту же мыслит отправить по Днепру байдаками. Гетман считает, что войска будет достаточно несмотря на то, что под Лоевом объявился новый загон, который ведет казацкий атаман Подбодайло.
Высказал в письме мысль, что было бы не плохо набрать на всякий случай саксонского войска, а еще лучше свейских стрелков, ибо, как стало ему, гетману, известно, послы Хмельницкого снова тайно отправились б Москву. Ежели только чернь Великого княжества дознается, что склонен русский царь взять Украину под свою руку — весь полесский край будет в огне.
Не хотел огорчать канцлера Ежи Осолинского, но пришлось. Лить пушки и ядра в Несвиже сейчас гетман не может из-за отсутствия железа. Печи железоделательные под Пинском полностью разрушены чернью, а сам купец пан Скочиковский задушен ночью в постели. Те железоделательные печи, что имеются под Речицей, малопригодные. Кроме того, они погашены, ибо плавильщики, кузнецы, подмастерья и растопщики побросали цеха и подались в загон Гаркуши.
Второе письмо гетман написал пинскому войту и стражнику пану Мирскому. Поздравлял одного и другого с победой. Стражнику предписывал двигаться к Речице, настигнуть Гаркушу, схватить и посадить на кол при наибольшем стечении черни. Вручая письмо усатому капралу, сожалел, что откладывалась охота — этой осенью в лесах полно пушного зверя, кабанов и сохатых.
В десяти верстах от Пинска, в сожженном черкасами маентке, капрал Жабицкий остановился у колодца. Сам напился и смотрел, как глубоко дышали вспотевшие бока жеребца. Тяжелой грубой ладонью гладил лоснящуюся шерсть на упругой шее. Жеребец чувствовал хозяина, стриг ушами, пофыркивал, звеня уздечкой над корытом. К лошади капрал относился с особым уважением. Дважды жеребец уносил его от быстрых казацких коней, выхватывал из-под острых сабель.
На косогоре показалась будара. Она скатилась к самому колодцу, и жеребец, чуя чужую лошадь, захрапел, забил крепкими ногами. Капрал Жабицкий придержал повод и покосился на синий купецкий кафтан.
— О, святая Мария! — воскликнул человек по-польски, оглядывая, рейтар, что замерли в стороне. — Как радостно видеть вас на дорогах!
Жабицкий нахмурился:
— Откуда едешь, купец?
— Меня зовут Войцех Дубинский. Путь держу из Речицы… Да невыносим и труден он… Будь они прокляты, паскудные схизматы и еретики!
Жабицкий присмотрелся. На лазутчика купец вроде бы не похож. Руки слишком белые и меча не держали; спина согнута крюком. На коне сбруя купецкая, дуга в замысловатой резьбе, какую любят ливонские негоцианты. И сапоги заморского покроя — с крутыми, узкими задниками. Припомнился капралу Полоцк. Там частенько видал подобных подорожников.
— Что делал в Речице, пан Дубинский? — и, подкрутив усы, представился — Капрал Жабицкий войска его ясновельможности…
Купец поднял усталые глаза:
— Брат мой, Константы Дубинский, долгие лета ему, был негоциантом при дворе его величества свейского и торговал мехами да мальвазией… Этой весной почил в бозе. Теперь дела его вершу в Гомеле и Речице… — Войцех Дубинский замолчал. Потом протянул распухший палец. — Крутили руки… Перстень живьем рвали, ироды..
— О голове думай, купец!
— Пусть бы коня взяли. Поверь, коня не жаль. Мне перстень тот дороже всего был. Гетман Януш Радзивилл одарил за мальвазию, что привез ему из венецианских погребов. — Голос купца сорвался. — Атаман ихний, вор и негодник Гаркуша, затолкал его на палец и говорит: «Злато ваше будет наше…»
Историю с перстнем капрал не слушал.
— Известно тебе, что то Гаркуша был? — Жабицкий повел бровью, вспомнив, как снял голову казаку и привез весть, что Гаркушу зарубил. Забыт тот случай, и хорошо, что забыт.
— Как же! — встрепенулся купец и часто заморгал глазами. — Разбойники его по имени звали.
— В самой Речице было?
— Нет, не в Речице. Под местом Горвалем. Через него намеревался в Бобруйск ехать… Дорога короче. В Бобруйске у купца мои товары лежат. А схизмат Гаркуша говорит: хочешь жить — поворачивай оглобли.
Купец слез с будары, потер затекшие ноги и, разнуздав коня, подвел его к корыту.
— Много казаков видел у Гаркуши?
— Не много, да и не мало. Сотни полторы. Может, их и больше в лесах ховается. Здесь, сказывают, объявился стражник Мирский с артиллериею. Зачесались схизматы и будут уходить за Березу.
Запрокинув голову, капрал Жабицкий загоготал.
— Откупился удачно.
— Удачно. Хороший ты человек… Припрятал я тут бутылочку мальвазии… И вот случай!
Купец приподнял над колесом крыло. Капрал увидел залепленный грязью ящичек. Отвели коней в сторону. Купец долго сопел, раскладывая на сиденье дорожную снедь.
Капрал отпил глоток мальвазии, потянул ноздрями воздух. Да, это была настоящая мальвазия, ароматная и хмельная. Капрал пил маленькими глотками и прислушивался, как растекалось в груди тепло. Купец, как будто воду пил.
— Налей-ка еще, — крякнув, протянул коновку капрал.
— Пей на здоровье, — купец лил мальвазию и рассуждал — Пускай бы поразмыслил пан стражник, да на коня, да к Березе-реке у Горваля. Там перебрался бы на левый берег и сел в засаду, как черкасы. Едва только переправится Гаркуша, на берегу его и порешить…
— Дело говоришь, купец… — Капрал Жабицкий поднялся и отвязал повод.
Купец пожелал ему доброго пути.
В Пинске Жабицкий сразу же вручил письмо гетмана пану Луке Ельскому и когда тот прочел, рассказал о встрече с купцом. Войт слушал, казалось, без интереса. Наконец, сладостно потянувшись и зевнув, спросил:
— Где тот купец?
— Должен быть в Пинске.
— Найди и приведи.
Разыскать купца было не трудно. Посад и слобода сожжены. А если б и уцелели, делать купцу там нечего. Будара стояла у коновязи на площади, а сам он искал ночевку в уцелевших домах. Обрадовался, когда увидал капрала.
— Войт пан Лука Ельский будет иметь разговор с тобой. Бороду расчеши да смени кафтан. Псиной воняешь.
У купца округлились глаза:
— Матка боска!..
Купец долго рылся в бударе, пока нашел то, что было необходимо, — двадцать серебристых соболей. Кафтан сбросил и надел армяк, расшитый серой тесьмой. Подтянувшись голубым широким кушаком, пошел следом за капралом.
Глава десятая
До горвальских лесов добрались на третий полудень. Почуяв своих, дозорцы загона Гаркуши вышли на конях из леса. Через час Любомир, Алексашка и Ермола Велесницкий сидели у шатра Гаркуши.
— Недели со две назад посылал к тебе, атаман, мужика Гришку Мешковича. Не дошел, наверно?
— Помню, пришел мужик и свалился без памяти, — вспоминал Гаркуша. — Сказать ничего не мог, помер. Казаки говорили, что несколько раз мое имя вспоминал… Мало разве люда приходит в загон? Сегодня трое пришли. Вчера тоже прибились из-под Гомеля…
— Ждал Небаба. Думал, вот-вот ударишь в спину. Если б тогда побили Мирского, туго пришлось бы гетманову войску в княжестве.
Небаба… Больше нет его, храброго казака и верного друга. Год назад под Сечью повстречались они. Небаба с любопытством слушал, как рассказывал Гаркуша про свою далекую родину — Белую Русь, с которой бежал. Потом усмехнулся и заметил: «Язык у тебя мотляется складно… Тебе бы в посольство гетманово…» Вскоре Небаба ушел в войско. Вместе с ним подался и Гаркуша. Под Желтыми Водами был крещен первым боем. Рубился отважно. Услыхал о нем гетман Хмельницкий, зазвал к себе в канцелярию, с ног до головы осмотрел пристально и хлопнул так по плечу, что Гаркуша едва устоял. Весело засмеявшись, заметил:
— Слаб еще на ногах… Но будешь сотником!
Под Корсунем полковник Лаврин Капуста вызвал к себе Небабу на тайный разговор и спросил, поведет ли он загон в земли Великого княжества Литовского? Небаба согласился. И еще спросил Капуста, знает ли он надежного человека, который ведал бы тот край. Небаба назвал его, Гаркушу.
Нет больше Антона Небабы…
Алексашку и Велесницкого зачислили в одну сотню. Ее вел казак Микола Варивода. Сотня была лихая. Казаки в ней — бывалые рубаки, шли за гетманом Хмелем от славного острова Хортица, бились под Желтыми Водами и Корсунем. Рослые, с оселедцами и серьгами в ушах, с кривыми саблями, которые взяты в боях с татарами и панами, они внушали уважение.
Два дня сидели казаки в лесу, пожимали плечами: почему не ищет атаман боя? А Гаркуша пребывал в шатре, молчаливый, угрюмый, размышлял и ждал кого-то. На третье утро прискакал в лес человек, одетый непривычно черкасскому глазу. Одежонка купеческая, а присмотришься получше — казак и только! Спрыгнув с коня, направился к шатру. О чем говорили они — никто не знает. Когда вышли, Гаркуша велел созывать сотников.
Варивода, выйдя от Гаркуши, подошел к Алексашке, посмотрел на старую, потертую свитку его, остался недоволен.
— Та що ты за казак?.. Пишлы до менэ!
Привел к возу, вытащил малиновые шаровары и синий кунтуш. Примерив кунтуш к Алексашкиным плечам, сказал:
— Он кровью малость запецкан, да не беда. Казацкая кровь. Одевай! Постой-ка, а что за сабля у тебя?
— Сабля. Рубит помалу.
— Саморобка?
— Сам ковал.
— Ну-ну, дай-ка глянуть!
Варивода взял саблю, потряс ею:
— Вроде бы ничего, емкая! — И кому-то крикнул: — Эй, коваль! Иди посмотри саморобку. — Моргнул Алексашке — Тут у нас спец есть…
Из-за шалаша показался казак в коротком синем кунтуше, перехваченном ременным шнурком. На затылок отброшена смушковая шапка.
— Какая саморобка?
У Алексашки дрогнуло сердце и мгновенно пересох рот. Он или не он? По носу узнал…
— Фонька!.. Бесова душа твоя!
— Алексашка!..
И бросились друг другу в объятия. В мгновение собрался люд. Пока Алексашка и Фонька обнимались да хлопали друг друга по плечам, казаки строили догадки:
— Боны браты!
— Какие тебе браты! Смотри, как лупят один одного.
— Брагу! Бегите за брагой!
— Цэ сустрича! Кильки нэ бачылыся?..
Фонька Драный Нос одной рукой ерошил волосы друга, а другой крепко обнял Алексашку за шею.
— Не думал, что ты сыщешься. Ан, гляди, племя наше какое живучее!
— Я с грехом пополам сбег все же. А ты… И во сне видал, как казнят тебя. Сомнения не было, что на колу.
— Ну, еще кол для меня не вытесали.
Алексашка натягивал казацкие шаровары и все еще как бы не верил, что стоящий перед ним бравый казак — Фонька Драный Нос!
Казаки седлали коней, радовались концу томительного безделья. Поговаривали, что загон спешно пойдет за Березу, а чтобы никто не знал об этом в окольных деревнях и Горвале, уходить за реку будут ночью.
Вечером Гаркуша зазвал к себе в шатер Любомира, вел с ним долгий разговор. Любомир вернулся и рассказал Алексашке, что загадано ему запрячь лошадь в воз с сеном, верстах в десяти от Горваля стать на дороге и там дожидаться панское войско. Когда настигнет его стражник литовский, сказать, что стоят казаки в лесу, что ходят слухи, будто собираются черкасы уходить за реку Березу, ибо напуганы войском его милости.
Алексашке трудно было понять, что задумал Гаркуша. Если и впрямь собирается вести черкасов за реку, то зачем выдавать замысел ворогу…
Весь день глухими лесными тропами шли казаки к Березе. Вечером приблизились к Горвалю. Ночевали в лесу, не раскладывая костров. Когда начали гаснуть зорьки, сели на коней и тронулись к броду. Переправившись, подались к лесу, спешились.
Гаркуша выставил дозоры. Он был доволен местом — глухое, песчаное. Брод у Горваля единственный, и если стражники решат идти на левый берег, то переправляться будут именно здесь.
Второй день сидят казаки в засаде. Позевывая, смотрят на дорогу за рекой. Войска не видно. — Только вышел из кустов орешника лось. Постоял, приподняв голову, послушал. За версту чует зверь человека, а хруст ветки в лесу и за две версты ловит. Поглядывают казаки на лося: мясо само в котел просится.
Поглядывают на дорогу Алексашка и Фонька. Фонька Драный Нос доволен своей теперешней жизнью. С казаками подружился сразу. Дали ему казацкую саблю, ладного коня.
— Кончится война, на свои земли уйдут черкасы, а я останусь здесь, — говорил другу Алексашка. — С Белой Руси нет мне дороги.
— Как это останешься? — удивился Фонька. — Неужто собираешься вертаться в Полоцк.
— В Полоцк ли, нет ли — еще не знаю. Меня там не ждет ни брат, ни сват. И если вспоминает, то одна виселица. А черкасы многому научили. Заронилась дума собрать загон и пойти по Белой Руси. Таких, как ты да я, бездомных и обиженных, не мало…
— Своим ли умом судишь?! — ужаснулся Фонька и сплюнул. — Мушкеты надобны, порох, сабли. Коней где взять?
— Знаю, Фонька, все знаю. Не раз думал об этом. Посадские люди помогут, ремесленники. Им шановное панство тоже кость в глотке. Сабли и мушкеты раздобыть можно. Теперь знаю, как делать надобно… Думаю, что и гетман Хмель не бросит люд наш в беде. Братами останемся. Помощью не откажет. Но самая большая надежда — на Русь…
Слушал Фонька и шел мороз по коже: уж больно смело говорил Алексашка. Ему и в голову никогда не приходила мысль о том, чтоб поднять люд…
Рядом зашептались казаки, вытянули шеи: по ту сторону реки, от леса по дороге, катился какой-то клубочек. Десятки глаз впились в него и не могли сразу понять, что это там.
— Заяц!
— Ей право, он! — Алексашка приподнялся на локте. — Видать, волк поднял.
Заяц бежал к броду. Не добежав до него, сделал свечку и пропал в кустах.
— Люди подняли, — заключил Гаркуша.
Он не ошибся. На косогоре показались три всадника в синих мундирах. Они прискакали к броду и остановились у самого берега. Гаркуша отчетливо видит их лица — озабоченные и напряженные. Один из них, в плаще, плотный и усатый, приподнял шлем, посмотрел на лес, что подходил к реке двумя клинами.
Алексашка узнал усатого сразу. Толкнул Фоньку локтем:
— Капрал!
Всадники, повернув коней, поскакали на косогор. Казаки отползли поглубже в лес и побежали к лошадям. В седла вскочили в одно мгновение.
Гаркуша разбил загон на два отряда. Первый поставил справа от брода, второй укрыл в лесу слева.
Смотрел с тревогой атаман на косогор, из-за которого длинной змеей выползали рейтары, драгуны, пехота. Сколько их, определить было трудно. Но в том, что их больше и что оружие у них крепче, — не сомневался. Одна надежда была у Гаркуши: на внезапность.
Чуя воду, кони шли к реке весело. Над островерхими шлемами колыхались знамена. Уже долетают до Гаркуши отчетливые слова команды.
Возле воды кони остановились. На вороном жеребце подъехал всадник в голубом мундире и шляпе. На боку его дорогой отделкой сверкала сабля. «Стражник Мирский», — определил Гаркуша и, сжав зубы, ухмыльнулся. Осадив на скаку коня, к Мирскому подъехал усатый. Отбросив плащ, он показал в сторону леса. У Гаркуши забилось сердце: значит, не заметили. Сейчас пойдут…
На берегу стало тесно. Стражник Мирский махнул плетью, и два драгуна пошли в воду. Они добрались до берега и повернули назад. Убедившись, что переправиться здесь можно, Мирский пустил первыми рейтар. Привстав на стременах и задрав полы камзолов до самых кирас, они торопили коней. За ними на правый берег вышли драгуны. Последними шли пикиньеры. Сбросив порты и капцы, они в исподнем входили в воду, приподнимая над головой привязанную к пикам одежду. На берегу стали выкручивать исподнее. «Теперь бы ударить! — сладостно прижмурился Гаркуша. — И порты одеть не успели б…» Да было рановато. Ждал атаман, когда войско отойдет от берега, чтоб было легче отсечь от воды.
Наконец рейтары медленно тронулись к лесу. Варивода нетерпеливо посмотрел на атамана. Взгляды их встретились, и сотник понял: пора! Он коротко свистнул.
Наметом рванули с места казацкие кони. И в одно мгновение рейтары были смяты и стали отходить. Гаркуша заметил, как бросился к драгунам Мирский, и те, построившись в каре, парировали казацкие удары.
«Через минуту будет поздно!» — подумал Гаркуша: войско приходит в себя. Выхватив из-за пояса платок, отчаянно замахал им над головой.
С правой стороны леса вместе с топотом коней к реке полетело громкое и раскатистое «Слава!..» Засаду, да еще в засаде, стражник Мирский не ждал. Острые глаза Гаркуши заметили, как на мгновение Мирский прикрыл лицо рукой в черной перчатке. Стражник понял, что сейчас отряд наверняка рассыплется и собрать войско будет невозможно. Черкасы будут его крошить по частям, отделив рейтар от пикиньеров. Кусая до крови губы, он с ужасом думал о ловушке, в которую заманили его казаки. Это тот поганый купец во всем виноват…
Гаркуша на мгновение потерял из виду стражника. Когда снова заметил его шляпу — было поздно. Подняв серебристые брызги, конь стражника влетел в воду и пошел к другому берегу.
— Убег! — вырвалось у Гаркуши. — Ах, нечисть!
Казаки все же зашли со стороны реки, отрезали дорогу к броду.
Драгуны покинули рейтар и стали отходить. Бросились вплавь, ища спасения на другом берегу…
В стороне леса сцепились казак с рейтаром. Сверкая саблями, они то сближались, то расходились в стороны, ловя момент для последнего, решительного удара.
— Алексашка! — узнал Варивода. — Не выдюжит хлопец!
Сотник ударил коня в бока.
Алексашка не ждал помощи и не просил бы ее, если б даже и пришлось туго. Вместе с сотней он мчался на рейтар. Дважды рубил по спинам и оба раза отскакивала сабля от кирасы. На скаку замахнулся на него рейтар. Алексашка подставил саблю. Выручила саморобка. Только концом чиркнул лях по кунтушу и разрубил полу. Алексашка побелел: беречься надо! И в тот же миг увидал капрала Жабицкого. Плащ на нем был изорван, под плащом виден рейтарский сюртук, поверх которого затянута короткая кираса.
— Свел бог! — крикнул Алексашка и, повернув коня, пошел на капрала.
Капрал не дал жеребцу уйти далеко и, оглядываясь, чтоб не налетели казаки сбоку, тоже пошел на Алексашку. Из-под козырька железного шлема капрал с лютой ненавистью смотрел на мужика и не мог понять, смеется над ним схизмат или впервые сидит в седле? Держит саблю перед собой, как свечу. Капрал размахнулся. В тот же миг поднял саблю и Алексашка. Сухо дзинькнула сталь, выбив искру, и конец сабли капрала, отвалившись, врезался острием в землю.
— Не смей!.. — согнутой левой рукой капрал прикрыл лицо.
Сжавшись в седле, капрал смотрел на Алексашку обезумевшими глазами. И сейчас, обезоруженный, он не хотел признавать преимущества смерда над ним.
— А ты смел?! — Алексашка занес саблю. — Сколько черни побил в Полоцке, помнишь?! Сколько погубил душ в Пиньске, помнишь?.. Сколько обид чинил люду простому? Долг платежом красен, пане капрал!..
И опустил саблю. Подъехал Варивода.
— Выручать хотел… — Взял обломок сабли из рук Алексашки, повертел и, рассматривая, прочел: «Ян-Казимир, король»…
Поручик Парнавский загнал коня. Не доехав до Озаричей семи верст, конь рухнул. Поручик пересел на коня рейтара и помчался дальше. Парнавский знал, что гетман Радзивилл вышел из Несвижа с войском и ведет его на Лоев, где бродит по лесам шайка здрайцы Кричевского. По слухам, Кричевский собрал пять сотен черни. Но гетман не очень торопился. «Устраивает охоты на зверя, когда горит земля…» — со злобой подумал Парнавский. Пан Мирский знал, что Януш Радзивилл был благосклонен к Парнавскому, именно потому и отправил его с дурной вестью.
Мчался Парнавский не долго. В полудень, миновав Озаричи, часа через три увидел войско. Оно тянулось медленно по старому Логишинскому шляху, обсаженному березами. Войско шло огромным обозом, в котором содержались все воинские припасы, необходимые в больших походах: ядра, бочонки с порохом, пули, ольстры, черенки для пик, алебарды и все остальное, что также надобно, — книги со священными писаниями, посуда для воевод, сундучки с лекарствами, кандалы для татей и прочее. Поручик, увидев крытый высокий дермез, направился к нему. Стража расступилась и, остановив покрытого испариной коня, поручик соскочил у самого дермеза. Нога не выскользнула из узкого стремени, и Парнавский упал. «Дурная примета!..» — мелькнула тревожная мысль. Быстро поднявшись, посмотрел на открытое оконце, за которым застыло бледное неподвижное лицо гетмана, Парнавскому показалось, что уста Януша Радзивилла скривились в презрительной усмешке. Но гетман ничего не сказал. Став на одно колено, Парнавский с тревогой посмотрел в лицо Радзивиллу.
— Говори! — приказал гетман.
— Стряслась беда, ясновельможный! — поднявшись с колен, застыл у окошечка.
Гетман раскрыл дверцу и поставил на подножку высокий лакированный сапог. Худые, длинные пальцы, на которых сверкали алмазами перстни, судорожно сжимали эфес сабли.
— Что?..
— Стражник литовский пан Мирский настиг Гаркушу по левую сторону Березы-реки. Но схизмат устроил в лесу засаду. Два часа смертельно рубились рейтары и драгуны на берегу… Полегли, но одолеть схизматов не привелось.
— Почему?.. — и, не дождавшись ответа, закричал: — Почему?!
— Засада была, ваша мость, — Парнавский побледнел. — Пан стражник отошел и увел войско к Речице…
Гетман Януш Радзивилл соскочил с дермеза. Все его планы, которые строил в Несвиже, рушились. Гетман рассчитывал, что, разгромив Гаркушу, он направит отряд стражника под Хлипень, где поднимается чернь. Усмирив ее, пан Мирский пойдет к Лоеву. Там они должны были встретиться. Теперь, минуя Хлипень, к Лоеву придется идти одному. Это половина беды. Хуже, что за спиной неспокойно. И посылать под Хлипень пока некого. Больше того, неизвестно, куда пойдет дальше Гаркуша. Если он окажется под Хлипенем, войско его увеличится чернью. Хлипень Гаркуша обложит и возьмет — укрепления в городе слабые, но немалые запасы пороха, пуль, ядер, провианта. Работные люди сами откроют ворота разбойникам и запросят в город.
— Мерзкий схизмат! — в ярости простонал Радзивилл. — Посажу на кол и мясом его буду кормить псов.
Дермез гетмана съехал с дороги, пропуская войско. Януш Радзивилл смотрел на сытых коней, на железные шлемы всадников и мучительно думал о том, что под Хлипень все же следует послать отряд. Пусть он не гоняется за схизматом, а пройдет по весям и заставит чернь стать на колени, приведет ее к послушанию и покорству. Но кого послать? Воеводу Константы Мазура? Стар он и глуп. Пан Винцет Ширинский? Этот молод и горяч. Схизмат Гаркуша затянет его в ловушку и порубит. Воевода пан Оскерко? Труслив уж больно. Сошлется на хворь, на мирские дела, а из маентка не тронется. О, святой Иезус! В этот час, трудный для Речи Посполитой, его окружают глупцы и жалкие трусы, которым судьба ойчины не гложет сердце… А если послать его, поручика?..
— Пойдешь с отрядом под Хлипень.
У Парназского похолодела душа. Он уже был под Пинском и вдоволь хлебнул там лиха. Теперь еле унес ноги от Гаркуши. И снова туда, где бродит схизмат и разбойник? Лучше было б в войско пана Потоцкого. Там хоть видишь перед собой врага. А эти лесные гезы и негодяи коварны и злы. Но пану гетману ответил достойно:
— Хотел просить тебя, ясновельможный, под Хлипень послать.
— Бери пятьдесят рейтар.
«Пятьдесят рейтар!..» Поручик Парнавский почувствовал, как онемели ноги.
— Сегодня отправляться, ваша мость?
Гетман не слыхал вопроса. Мыслями он был под Белой Церковью, откуда получил последнее тревожное известие: истекают кровью войска Речи Посполитой… Но стало известно, что в ближайшие дни король Ян-Казимир подпишет перемирие с Хмелем. Это будет кстати. Тогда развяжутся руки. Огнем и мечом пройдет он по Белой Руси до Орши и Полоцка и силой заставит хлопов любить и почитать господ своих…
— Что еще хотел? — нахмурился гетман.
— Выступать дозволь, ваша мость.
— Иди. И помни: не щадить ни мала, ни велика… Перемирие с Хмелем, а с ними — война.
Гетман Януш Радзивилл приподнял полы сюртука, сел в дермез и хлопнул дверцей.
Глава одиннадцатая
Ермола Велесницкий нашел Алексашку на опушке леса. Под старой олешиной он перематывал на ногах истертые влажные онучи. Подошел к нему и нехотя спросил:
— Не знаешь? Фоньку-то твоего…
Алексашка поднял голову. Тревожное предчувствие охватило сердце, и ему показалось, что оно вот-вот остановится.
— Как же так?.. — онуча вывалилась из ослабевших рук.
— Не знаешь, как рубят?.. — вздохнул Ермола.
— Веди, — попросил Ермолу.
Он шел следом за Велесницким к реке. Шли, обходя порубленных рейтар и казаков, и возле каждого Алексашка вздрагивал, думал — Фонька лежит.
Неподалеку от брода на пажухлой, вытоптанной конями траве лежал Фонька Драный Нос. Рядом сабля и шапка. Побелевшие руки раскинуты, на восковом лице ни кровинки. Показалось Алексашке, что шевелятся Фонькины губы. «У мертвого-то…» — подумал. Алексашка склонился над другом, сложил его руки на груди. И вдруг разжались губы, и слабый выдох шевельнул грудь. Алексашка отпрянул. Глаза у Фоньки приоткрылись.
— Воды! — догадался Алексашка и сам бросился к реке. Шапкой зачерпнул холодную воду и, расплескивая ее на бегу, примчался обратно.
— Зови казаков!
Ермола побежал за казаками. Те привалили целой толпой. Подняли Фоньку, понесли к лесу и положили возле костра. Фонька тихо стонал. Пришел Гаркуша, сурово посмотрел на казаков:
— Разглядеть не можете, где живые, где зошлые, леший вас дери! Неведомо, каких закапывали…
— Разве мы знали?!. — виновато оправдывались казаки. — Лежал нерухомо, руки раскинул…
— Водку неси! — приказал Гаркуша джуре.
Принесли водку. Гаркуша влил глоток в рот Фоньке. Казаки начали раздевать раненого, чтоб перевязать рану.
— Бери телегу и вези в деревню. Там бабы выходят, — сказал Гаркуша Алексашке. — У шляха деревня, а там спроси Марфу…
Алексашка собрался быстро. В телегу казаки положили сена, дали на дорогу вяленой медвежатины. Под сено Алексашка спрятал саблю и сразу же отправился в путь. Фонька был в беспамятстве. К вечеру подъехал к деревеньке у шляха. В хатах было пусто. По давно погасшим очагам, по заплесневевшей воде в кадках Алексашка заключил, что люди ушли давно.
Что делать теперь, он не знал. Собрался ехать дальше, но увидел старуху. Она осторожно выглядывала из-за угла покосившейся, вросшей в землю хаты. Алексашка обрадовался.
— Скажи, мати, в какой хате Марфу найти?
— Нечто одна Марфа? — после долгого молчания спросила старуха.
— А сколько их тут? Мне бы одну найти… Хворого привез.
— Кто послал тебя к Марфе? Или сам знаешь ее?
— Послали. Из леса…
Она заковыляла следом за Алексашкой, остановилась у телеги, рассматривая восковое лицо Фоньки.
— Я ж не подниму его.
— Сам подниму, мати. Куда нести?
— Повремени… — Старуха исчезла за хатой.
Ожидая ее, Алексашка задавал себе вопрос за вопросом: кто такая Марфа? Откуда знает ее Гаркуша? Раз послал к ней, значит, чем-то помогает она загону.
Вскоре старуха привела Марфу. Низкорослая, укрытая дырявым платком, она посмотрела мельком на Алексашку и сразу же направилась к телеге.
— Может, к тебе его? — спросила старуха. — Не ухожу его: глаза не зрят и руки ослабшие стали.
— Вези ко мне, — согласилась Марфа.
Алексашка повел коня к крайней хате. С Марфой внесли Фоньку и положили на полати. — Звать его как?
— Фонькой.
Марфа куда-то ходила. Пришла — темно на дворе стало. Зажгла лучину. Потом растопила печь и поставила греть воду. Когда вода закипела, запарила листья. Не разговаривала, ничего не спрашивала, словно Алексашки не было в хате. Сама повернула Фоньку на бок, прикладывая к ране примочки, напоила Фоньку отваром.
— Чего сидишь? Ложись, — обратилась наконец Марфа и к Алексашке.
Алексашка уже перед рассветом, обессиленный, задремал.
И привиделось ему, что вошел в хату высокий мужик в собольей шапке. А на плечах у него шуба. Поверх шубы парчовая накидка, расшитая золотыми и серебряными нитями. Трясется острая жидкая бороденка. В руках — посох.
— Ты кто? — спросил Алексашка.
— А разве ты не знаешь, дурья твоя голова, что я есть царь твой?
— Нешто ты царь? — удивился Алексашка. — Как же дозволил ты, чтоб в муках умирал раб твой, Фонька?
— Не помрет Фонька, — ответил царь. Он снял соболью шапку и надел на голову Фоньке. — А ты кто?
— Не узнал? — рассмеялся Алексашка. — Сказывают, ты бывал некогда в Полоцке.
— Бывал, — ответил царь. — А тебя не видывал.
— Полно врать! И Полоцк видывал, что на берегу Двины-реки стоит. Хотим мы, царь-батюшка, чтоб взял ты Полоцк под свою руку. И не токмо Полоцк, а и все города и деревни Белой Руси.
— Отчего не взять! Пиши челобитную и посылай в Посольский приказ людей.
— Челобитную писать не буду, ибо грамоте не учен, и посольские дела не вершил, — разозлился Алексашка. — Люди достойные писать будут. Шаненя напишет.
— Не морочь голову! — Царь стукнул посохом по полу. — Нет Шанени. Пошто врешь мне?
Алексашка испугался, раскрыл глаза.
— Чего кричишь? — подняла голову Марфа.
Алексашка вышел в сени, нащупал кадку и, припав к ней, напился.
Фонька приоткрыл глаза, увидел Алексашку.
— Где я?
— В хате, — Алексашка обрадованно заглянул на полати. — Полегчало малость?
— Огнем палит!
Подошла Марфа. Черпала ложкой мед, настоенный на зелье, и давала его Фоньке. Фонька снова впал в беспамятство. А к вечеру пришел в себя, сказал Алексашке:
— Помру я, Алексашка…
— Чего это тебе помирать? Не такое случается — посекут и живы остаются. Или забыл, как тебя в Полоцке полосовали?
— Помру, — твердил Фонька. — Не вынесу…
— Вот заладил свое! Отлежишься у Марфы, сядешь снова в седло. Помни, Фонька; мне да тебе помирать еще час не пришел.
Ночь Фонька спал спокойно, не стонал. А утром попросил есть. Марфа сварила ему кулеш. Повеселел Алексашка. А через день он прощался с Фонькой.
— Когда поздоровеешь, ищи загон под Хлипенем. Гаркуша говорил: там будем стоять..
— Если даст бог…
Тяжело расставаться с другом, да ничего не поделаешь.
Казаки седлали коней, приторачивали к седлам походную утварь и снаряжение. Разговоры вели о мире, который учинил гетман Хмельницкий, и прикидывали, сколько еще понадобится войска, чтоб разбить Яна-Казимира.
— Выводи-и! — послышались команды сотников.
— Идем на Хлипень!
Вытягивается сотня за сотней из леса к старой, давно забытой дороге. Дорога раскисла, в липкой густой грязи тонут копыта коней. Над лесом, над дорогой и полем — туманная осенняя дымка. Натянув поводья, Гаркуша сдержал нетерпеливого жеребца, смотрит, как движется войско. Увидав Алексашку, взмахом руки подзывает его к себе.
Что атаман хочет, Алексашка не знает, но зря останавливать не будет. Искоса поглядывает на атамана, и мимо воли видится ему широкоскулое, смуглое лицо Небабы. Гаркуша только помоложе и потому статней. Не отрывая глаз от войска, говорит:
— Идем на Хлипень.
— Слыхал, — ответил Алексашка.
— Что там деется и стоят ли рейтары — знать не знаем. А надо знать. Подбери пятерых мужиков из своих. Поведет Любомир, и сядете в засаду под Хлипенем. Если в город придется заходить — тебе выпадет. Надевай свою старую свитку.
— Так, атаман.
— Скачи к Любомиру и — с богом!
Алексашка кивнул. Любомира настиг в голове загона. А ему еще вчера было известно, что пойдет с ним Алексашка.
Шли на рысях почти весь день. Дорога вывела к большому, обсаженному березами шляху. Кое-где маячили старые, обомшелые и покосившиеся, неведомо кем и когда поставленные верстовые столбы. Остановились у одного и решили, что это дорога на Речицу. Поехали с опаской. Вскоре увидели старого козопаса. Пастух бросил стадо, ударился бежать.
— Батька! — крикнул Алексашка.
— Чего пужливый такой, батька? — остановил его Любомир.
— Стар стал, не вижу кто, — оправдывался пастух.
— А слышишь добре.
— Слышу, что свои.
— Далече до Хлипеня?
— До Хлипеня? — козопас приоткрыл рот. — До Хлипеня будут Сиваки, за ними Репки. А за Репками и Хлипень. Да куда вам на ночь глядя? Тут и ваши ночуют.
— Наши? — насторожился Любомир. — Наших не может быть.
— Стало быть есть, — уверял козопас. — Казаки. В хате с того конца деревни стоят.
— Посмотрим… — Любомир тронул коня.
Увидав из-за кустов бузины крышу хаты, спешились. В кустах оставили коней. Раздвигая кусты, Любомир и Алексашка осторожно приблизились к хате. Возле нее возок, лошади, седла, сваленные в кучу. Горит костер и человек десять у костра. Люди в кунтушах, с саблями. Любомир прислушался. Говор вроде бы свой, украинский.
— Пошли! — решительно кивнул Алексашке.
Раздвинув кусты, зашагали по сухим сучьям. Вскочили казаки, выхватили сабли. Усатый, могучий казак с оселедцем крикнул:
— Стой! Кто такие?
— Казаки, — ответил Любомир.
— Не брешешь? — подозрительно посмотрел усатый. — Заходи, Прошка, чтоб не удрали.
Казак, которого назвали Прошкой, заступил им обратную дорогу. Остальные тоже стали обжимать кольцом. Алексашка и Любомир выхватили сабли.
— Ты не шути, не то порубим! — предупредил грозно усатый. — Клади саблю!
— А ты не грозись, — повысил голос Любомир. — Видали и не таких!
Показалась в дверях рослая, сухопарая фигура в расстегнутом кунтуше, без шапки. Серебром спадают на лоб жидкие волосы.
— Чего шумите? — увидав двоих, нахмурился. — А вы кто такие? Чего с саблями? Идите ближе! — Куда держите путь?
— Ходим по белу свету.
— Чего, как тати, шастаете?
— Если и тати, так у тебя не крали.
— Дерзок! — повысил голос седой. — Прикажу язык вырвать. А кровь у вас, вижу, казацкая.
Любомир промолчал, только сверкнул глазами. По спокойному, уверенному лицу седоголового понял, что ведет разговор не с простым казаком.
— Отвечай, кто и зачем идешь?
— Атаман Гаркуша послал.
— С того бы и начал. А то за саблю хватаешься. Другим разом общипают, что и кукарекнуть не успеешь. Можешь ли покликать Гаркушу ко мне?
— Верст двадцать скакать надо.
— Скачи. Скажи, зовет Силуян Мужиловский.
Любомир окликнул казаков, что остались в бузине. Те вывели коней.
— Ого-го! — загремел Прошка. — Войско целое! Давай поближе к каше. Голодные, небось, чтоб вас волки грызли.
Алексашке и Любомиру было не до каши, понимали, что неспроста этот Силуян спросил про Гаркушу. Надо было спешить.
Алексашка сел в седло и помчался назад, к загону. В темноте долго искал лагерь. Костры помогли. Поднял сонного Гаркушу. Рассказал ему о встрече с казаками и передал, чтоб ехал к Мужиловскому. Сон у Гаркуши как ветром сдуло.
— Не перепутал? Прозвище добро запомнил?
— Как не запомнить!
Гаркуша разбудил сотника, пошептался с ним в шатре. Вскочив на жеребца, коротко бросил Алексашке:
— Не отставай!
Алексашка не мог знать, кто такой Мужиловский и почему при упоминании о нем Гаркуша сразу же сел на коня. Почти всю дорогу атаман молчал. Когда кончился лес и кони вышли на шлях, — расступилась тьма, стало веселее ехать.
— Посольство гетмана Хмельницкого! — сказал Гаркуша, ворочаясь в седле.
Уже на рассвете подъехали к хате. Стоявший на часах казак пошел будить Мужиловского. Через раскрытую дверь донеслось басистое: «Зови!..» Не дожидаясь казака, Гаркуша подхватил саблю и переступил порог. Алексашка услыхал радостный голос атамана:
— Здравствуй, батько!
— Здравствуй! Бог свел нежданно-негаданно.
Они обнялись. Алексашка присел у двери. В хате зажгли светец, и тусклый огонек заполыхал на столе..
— Как занесло тебя, батько, на Белую Русь? Не из Московии ли?
— Не ошибся. — Мужиловский понизил голос. — Гетман Хмельницкий с посольством отправился к царю. И просил завернуть в земли Литовского княжества, подивиться, чем живет люд и что деется в местах этих.
— Клокочет Белая Русь, батько. Так и передай гетману. Мужики бросают хаты и берутся за косы. Десять дней Пинск шугал пламенем. Люду полегло, как на поле Куликовом. Под Бобруйском и Слуцком теперь казацкие загоны вместе с холопами стоят. Осадили Кобрин, Лоев, Игумен… Я на Березе разбил стражника Мирского, а Радзивилл вышел с войском на Кричевского. Теперь на Хлипень иду. Вот такие дела…
Мужиловский встал, молча прошелся по хате. Алексашка отодвинулся подальше от двери, положил голову на руки. В темноте Мужиловский заметить его не мог. Он постоял у двери, вдыхая прохладный воздух, вернулся к столу. Из плетеной ивовой корзины вынул скудель и куманец.
— Попей меду. Свежий, липовый… — сел, кряхтя, на скамью. — В Москве с Ордын-Нащекиным вел разговор. Он той же думки, что и гетман Хмельницкий. Пора люд собирать в единую державу, под одни хоругви. И белорусцам в той державе по праву надлежит быть. Но сейчас не время говорить про земли княжества Литовского…
«Когда же будет то время?» — горестно подумал Алексашка и прикусил губу.
— Да и мир подписали, — заметил Гаркуша.
— Что — мир! — Мужиловский со злостью сплюнул. — До весны. Там снова в поход тронемся…
Алексашку клонило в сон — смежались глаза. Будто за стеной, хрипловатый голос Гаркуши:
— Правда ли, что в Москве не спокойно?
Мужиловский ответил:
— Правда. Люди посадские бунтуют. Громили дворян и бояр. В ответ на бунтовство воеводы лютуют больше прежнего, порют целыми улицами, тащат в застенки и на дыбу поднимают. Царь наказывал князьям, а те — головам стрелецким, чтоб стрельцов смотрели и ружья у них досматривали почасту, и чтоб они, стрельцы, к стрельбе и всякому ратному строю были обучены, и к походу, и к бою всегда были готовы…
— Круто и на Руси…
— Круто… Пусть царь о том печалится… Наши думы о другом. Гетман высказал их царю в письме такими словами: «Зычим быхмо собе самодержца такого в своей земле, яко ваша царская вельможность, православный христианский царь…» И еще писал гетман: «Чтоб есми вовеки вси едино были…»
— Русские, белорусцы, украинцы…
Алексашка поднялся и тихонько вышел во двор. Ночь была густая, золкая. Светало. Казак, стоявший на часах, сладко зевнул и спросил Алексашку:
— Не спится?
— Еще не ложился.
— Иди в копну. Тепло в сене, мягко.
За хатой стоял стог. Алексашка поворошил сено и наткнулся на спящего казака. Лег рядом.
Проснулся от того, что Любомир дергал за ногу. Было светло. В хате пусто. Гетманово посольство уехало. Только жеребец Гаркуши чесал шею о березу, что стояла под самой хатой. Гаркуша сидел рядом с Вариводой на колоде. «Откуда появился Варивода?» — подумал Алексашка. И, оглянувшись, раскрыл рот от удивления: неподалеку от хаты стояло казацкое войско. Гаркуша посмотрел на сонного Алексашку.
— Поздно спишь, а сабля не точена.
— Остра, атаман.
— Напои коня и — в седло!
Алексашка не понял, шутит Гаркуша или говорит серьезно. Из ночного разговора Мужиловского с Гаркушей он одно лишь уразумел, что придет час, когда стрельцы московского царства придут на землю эту и скажут: думы у нас одни и помыслы одни, и борониться от врагов будем разом до последней капли крови. Наступит в крае покой. Снова заскрипят на дорогах купеческие дробницы и фуры, груженные всякими товарами. От синего моря по Двине до града Полоцка поплывут байдаки и лайды с железом и снедью. Никто не будет более грозить мушкетами и огненными ядрами..
Из Белой Руси будут ходить к черкасам гостевать белорусцы. Еще крепче станет вечная дружба, скрепленная кровью. Только не увидят всего этого ни Шаненя, ни Гришка Мешкович, ни Устя. Остался лежать под Пинском Небаба. И не знает Алексашка, доживет ли он до того ясного дня, который раньше или позже, но придет.
Хлипень рядом, один переход остался. Посланные Гаркушей лазутчики вскоре вернулись. В хату собрались сотники и слушали, о чем те говорили.
— А в Хлипене том ведомо, что войско казацкое объявилось. Поудирало шановное панство. Со стен пищали глядят и пики наставлены. А ворота в Хлипене накрепко заперты.
— Что будем делать, сотники? — Гаркуша обвел всех сидящих взглядом.
— Обложим! — ответили те.
— Раз так, собирайте сотни…
Кашу, пахнущую дымком и обильно заправленную салом, Алексашка ел второпях. Играл рожок, и казаки подтягивали ремни в седлах. Позвякивали уздечки. Кони, чуя поход, тревожно стригли ушами. За хатой стоял козопас и, опираясь на кий, смотрел, как садились в седла казаки.
— Бывай, батька! — крикнул ему Алексашка.
— В добрый путь!
Войско выходило на шлях. Шумно переговаривались казаки. Алексашка видит, как, подгоняя коней, уходят вперед дозорные.
Чем ближе город, тем тише разговаривают казаки. Наконец совсем умолкли. Только топот копыт на шляху да позвякивание уздечек. Лес стал редким. Вскоре показалась светлая полоска поля и вдали, сквозь стволы старых, обомшелых сосен виделся город: длинная вереница домов и над ними купол церкви и острые крыши двух костелов.
— Хлипень!
Издали Алексашке не видны ни стены, ни ворота, ни те, кто их охраняет. Хлипень, как и Пинск, прижался к реке. Ее не видно из-за леса. Гаркуша говорил, что река большая, глубокая. Атаман неподвижно сидит в седле, смотрит на город. Только ему одному известно, что там, в Хлипене, есть лазутчики, которые должны подать сигнал. Гаркуша ждет. Долгая гнетущая тишина мучит казаков. Алексашка поглядывает на Гаркушу, на казаков и чувствует, как трепетно бьется сердце. Нет, ему не страшен бой. Сейчас он крепче и уверенней сидит в седле: за спиной у него надежные и верные браты.
— Дым, дым!.. — понеслось шепотом от седла к седлу. — Горит!..
В двух местах, где высились острые крыши костелов, валили в небо густые, черные клубы дыма. Их колыхал ветер, и они, расползаясь, ложились одеялом над крышами хат. Гаркуша пошевелил носками стремена, подобрал повод.
— Пора!..
Коротко и тонко пропел рожок.
Рванулись кони и, выскочив из леса, пошли к городу напрямую, порыжевшим от осенних дождей полем. И сразу же понеслось над землей стоголосое:
— Слава-а!..
— Слава! — кричал Алексашка.
На городской стене вспыхнуло одно облачко, второе. Гром выстрелов покатился над полем. Алексашка не слыхал его. Припав к лохматой гриве коня, сжав зубы, он смотрел вперед. Одна лишь мысль стучала в голове: «Домчаться, долететь! За все… За обиды… За тех, которые полегли!..»
Примечания
1
Оконное стекло.
(обратно)2
Толстый холст.
(обратно)3
Речные суда.
(обратно)4
После освободительной войны, в 1654 г., Б. Хмельницкий назначил Гаркушу послом в Москву к царю Алексею Михайловичу.
(обратно)5
Хлипень — старинное название Жлобина.
(обратно)6
Петля.
(обратно)7
Приговор.
(обратно)8
И. Кунцевич.
(обратно)9
Создатель ордена иезуитов.
(обратно)10
Помощник, адъютант атамана.
(обратно)
Комментарии к книге «Навеки вместе», Илья Семенович Клаз
Всего 0 комментариев