«Сестры-близнецы, или Суд чести»

2856

Описание

Летней ночью 1904 года при пожаре сгорает дом в имении графа Николаса Каради недалеко от Будапешта. В огне погибает его молодая жена, красавица Беата. Казалось, что весь смысл жизни молодого офицера Генерального штаба австро-венгерской армии навеки разрушен. Со всех концов империи на похороны съезжаются родственники и друзья Николаса. Из Берлина приезжает Ганс Гюнтер барон фон Годенхаузен, майор лейб-гвардии полка кайзера Вильгельма II со своей женой Алексой, сестрой-близнецом погибшей Беаты. Николас, который до этого никогда не видел Алексу, был потрясен ее сходством с сестрой. Он еще не знает, что этот миг определит всю его дальнейшую жизнь… Книга известной в Европе писательницы Марии Фагиаш «Сестры-близнецы» на русском языке издается впервые.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Мария Фагиаш «Сестры-близнецы, или Суд чести»

Глава I

Местный поезд наконец остановился у небольшого вокзала станции Шаркани с обшарпанным указателем, висевшим под акациями у дощатого забора, окружавшего огород начальника станции. Капитан Николас Каради еще издали увидел свой экипаж, запряженный лучшими его гнедыми.

Сама мысль, что он вскоре увидит свою Беату, наполнила его радостью, и он энергично зашагал к выходу с перрона. Ему вряд ли можно было дать его тридцать три года, у него была сдержанная походка кавалерийского офицера, а во всем облике чувствовалась уверенность аристократа. От своих предков по отцовской линии он унаследовал стройную крепкую фигуру с четкими мужскими чертами лица. Его темно-карие глаза в сочетании с пронизывающим взглядом в тот же миг могли засиять мягким блеском шелка. Даже в толпе его появление стало бы сразу заметным и запоминающимся.

Он замедлил шаги, когда увидел, что жена не приехала его встречать. Странным было и то, что вместо Яноша на месте кучера сидел один из работников конюшни. Хотя на нем был надет доломан темно-зеленого цвета и шляпа с пером — форма слуг Каради, но в явном противоречии с этим были изношенные рабочие штаны и босые, измазанные глиной ноги. Вид работника вызвал у Николаса раздражение, но он редко давал себе распускаться, хотя уже сама мысль о долгой поездке до замка без Беаты испортила ему настроение.

Николас был женат только десять месяцев и пять дней и считал каждый миг, проведенный без жены, безвозвратно потерянным. Беата, можно сказать, выросла на глазах Николаса. Часто случайно, обычно мельком с террасы, он видел ее идущей через лужайки и виноградники собирать цветы или играющей с собаками: худенькая маленькая девчушка с длинными ногами и гривой волос молоденького жеребенка. Порой он видел двух девушек, сестер-близнецов. Но когда летом 1896 года после долгого отсутствия он снова оказался в Шаркани, второй девушки там уже не было. Он слышал, что она заболела и ее послали лечить легкие в санаторий в Швейцарии и что девушка время от времени жила у своей тетки в Берлине. Беата, которая теперь одна бродила по полям и лугам, напоминала ему картины Греза,[1] но ему и в голову не приходило, что в один прекрасный момент она может покинуть дом дедушки Рети и стать его женой.

Из года в год он видел Беату, по-соседски навещая Рети, чьи двести гектаров земли граничили с владениями Каради. Николас видел, как через соседнюю комнату что-то мелькало, словно солнечный лучик. А когда старая госпожа Рети заставляла девочку приветствовать гостя, — она неловко делала книксен и снова исчезала.

Беата тогда была бледным, худым ребенком, и только опытный взгляд мог угадать в ней будущую красавицу. Для Каради даже сама ее застенчивость была не лишена очарования. Когда она благодарила его за маленькие подарки, которые он преподносил ей, — коробку конфет или флакончик духов, — ее маленькое серьезное личико вспыхивало и она тотчас убегала, как белка с украденным орешком.

Повзрослевшую Беату Николас впервые встретил прошлым летом. Она по-прежнему была скромной сельской девушкой, которая, хотя и видела в нем мужчину с большим жизненным опытом, но уже держала себя с удивительным, присущим только ей, чувством собственного достоинства и уверенности в себе. Хрипловатый низкий голос был в волнующем противоречии с ее белокурыми сказочными волосами.

Более, чем голос, приводила его в восхищение необъяснимая тайна красоты девушки. Он рассматривал ее с тем восторгом, с каким разглядывал бы мадонну XIV столетия, обнаруженную в алтаре деревенской церквушки. Николас был знаком со знаменитыми красавицами и восхищался ими, но его никогда не покидала при этом мысль, что под их нежной кожей прячется нечто настолько твердое, что неподвластно никаким порывам сердечных чувств. Возможно, он ограничился бы таким же восхищенным взглядом, если бы встретил Беату где-то на приеме или в Опере, но в простом салоне у Рети она была для него потрясением. В ее фигуре еще сказывалась некоторая детская неловкость, но под мягкими складками хлопчатобумажного платья уже угадывались женственные формы. Ее глаза лучились таким внутренним светом, который во взглядах дам своего круга он видел чрезвычайно редко. Обычно испытывая нормальное мужское возбуждение при виде миленького женского личика, в тот момент он не почувствовал ничего подобного, а только желание быть нежным с Беатой, желание защитить ее. Это была любовь с первого взгляда. Он тогда покинул дом Рети, одержимый стремлением навсегда принадлежать Беате.

Пытаясь проанализировать свои чувства он пришел к выводу, что его самонадеянная убежденность в собственной неуязвимости сыграла с ним злую шутку. Влюбленность, очевидно, также неизбежна, как оспа или свинка, рано или поздно это случается с каждым. Его это чувство настигло только к тридцати двум годам, довольно поздно и потому, видимо, так стремительно.

Николас переключил свое внимание на паренька, который щелканьем кнута подбадривал лошадей, слегка прохаживаясь ремнем по их бокам. Станционный начальник вышел из здания, чтобы придержать лошадей, пока кучер принесет багаж, выгруженный кондуктором на перрон.

Пассажирские поезда останавливались на станции Шаркани только для Каради и их гостей. Маленькое местечко к западу от Дуная, примерно в двухстах километрах от Вены и около ста километров от Будапешта вряд ли можно было найти на карте австро-венгерской монархии. Железнодорожная ветка от Комарома до Секешфехервара открывала доступ к исчезающей за горизонтом покрытой невысокими холмами и ласкающей глаз местности.

За исключением Шаркани и Мора с их виноградниками, земля здесь не приносила больших доходов. Семейству Каради принадлежали двести пятьдесят гектаров. В обычных хозяйствах дохода хватало только на выплату жалованья сезонным рабочим в виноградниках и на корм для скота. Овес, рожь, ячмень и пшеница были к этому теплому августовскому дню уже убраны. Кукуруза выросла очень высокой и обещала хороший урожай. Бархатно-зеленые поля с клевером и люцерной чередовались со свежевспаханными и ждущими семян участками, на виноградниках отливали сине-зеленым светом свежеопрысканные листья лозы.

Парнишка-конюх сдернул с головы шляпу и приветствовал своего хозяина, затем, зажав, как собака несущая апорт, шляпу зубами, поднял оба чемодана и понес их к экипажу. Николас, не знавший парня по имени, возгласом «эй, ты!» заставил его остановиться. Парнишка повернулся кругом и тупо уставился на хозяина.

— Куда делся Янош, черт побери!

Парень поставил чемоданы, вынул шляпу из зубов и, запинаясь, пробормотал:

— Он… он не мог, господин граф, он… — Наконец, решившись, он откашлялся и сказал: — Мне приказано господином Боднаром встретить господина графа на станции.

— И что, никого другого не нашлось?

— Все были заняты, господин граф.

— И он сказал, что ты должен босиком ехать?

Парень, избегая взгляда Николаса, растерянно пожал плечами.

— А что же с Яношом?

— Он… он ожоги получил, да ничего страшного, только руки.

— Как это случилось?

— Я не знаю, господин граф. Я в ту ночь был на винограднике, на южном косогоре. Виноград почти поспел, столовый, значит. За ним сейчас днем и ночью глаз да глаз нужен.

— Садись назад, я поеду сам, — разозлившись, сказал Николас парню. Нужно будет разобраться, кто ответит за то, что его со станции забирает конюх в таком непотребном виде.

Когда экипаж покатил по утрамбованной дороге, в голове у Николаса вновь мелькнула мысль: почему же Беата не ждала его на станции. На какой-то момент это встревожило его. Перед самым отъездом в Вену он купил жене английскую охотничью лошадку. Беата была страстной и смелой наездницей. Она не любила платьев для верховой езды и предпочитала бриджи, которые позволяли ей удобно держаться в мужской посадке. Едва оказавшись в седле, она сливалась с конем в одно целое и пускалась вскачь, наслаждаясь скоростью и свободой.

— Скажи, госпожа графиня выезжала на лошади, пока меня не было?

— Да уж наверное, господин граф.

— Но ее не сбрасывала лошадь, она не падала?

Ответ был поспешным:

— Нет, нет, с лошади она не падала. — Николас не видел, как за его спиной мучительно исказилось лицо юноши.

Дорога шла вокруг холма с молодыми акациями. Здесь начиналась земля Каради. Плодородные вершины холмов чередовались с крутыми косогорами, которые весной заставляли и животных и людей проливать много пота. Отливающие мягкой зеленью милые долины могли при быстро наступившей оттепели превратиться в болота, урожай винограда мог запросто быть уничтожен градом. И тем не менее многие поколения Каради крепко держались за свое имение Шаркани.

За холмом, вдоль дороги, появился ручей. Справа, ниже дороги, простирались земли дедушки Беаты. Был виден небольшой дом с прилегающим садом, за ним огород и в конце полевой дороги собственно усадьба с конюшнями, хлевами, амбарами для сена, свинарниками и домами для слуг и работников. Особого впечатления все это не производило: глинобитные стены, соломенные крыши, покосившаяся уборная — все свидетельствовало о долгой, но с достоинством переносимой бедности. Тут и там довольно унылый вид слегка оживлялся зеленью пышно растущего сорняка и ковром богатого урожая красных ягод на многочисленных кустах бузины. Старый Кальман Рети был слишком беден, чтобы держать хозяйство в порядке, и слишком горд, чтобы принять помощь от богатого мужа своей внучки.

Николас, расслабившись, сидел на месте кучера, и мысль о том, что он вскоре снова увидит Беату, привела его в хорошее настроение.

Пять дней тому назад он неожиданно был отозван из отпуска с приказом явиться в министерство иностранных дел. Там от статского советника Раймана он узнал, что ведется тайное расследование частной жизни князя Ойленбурга-Хертефельда, друга семейства Каради, который в период с 1894 по 1902 год был немецким послом при дворе императора Франца-Иосифа в Вене.

Во время своего пребывания в Вене князь был частым гостем старого графа Каради, поскольку мать Николаса, графиня Мелани, которая находилась в неустанных поисках выдающихся личностей для своего салона, видела в князе Ойленбурге одно из лучших своих приобретений. Князь был не только чрезвычайно привлекателен, но обладал многочисленными талантами: поэт, драматург, композитор и, что еще более важно, был близким другом кайзера Вильгельма II. С той поры, как этот монарх взошел на трон, ни одно из важных решений не принималось без предварительного обсуждения с Ойленбургом.

Князь, несмотря на то что был на двадцать лет старше Николаса, постоянно проявлял к нему живой интерес. Они не виделись последние два года. Время от времени Николас получал от князя письма с приложением его последних стихов или новых композиций, и он, Николас, не видел ничего особенного в этих знаках внимания. Поэтому его до глубины души потрясло, когда статский сопетник Райман спросил, не известно ли Николасу о некоторых проявлениях противоестественных привычек или склонностей у князя. Первоначальная ошеломленность сменилась растущим гневом: никогда еще ему не задавали столь непристойных вопросов. Он отреагировал с той резкостью, которую, собственно, капитан, даже принадлежащий к Генеральному штабу, не должен был позволять себе в общении с чиновником столь высокого ранга, но которую Николас, по своему происхождению и положению, занимаемому его семьей, мог, как он считал, себе позволить.

Дипломат пытался успокоить Николаса: мол, возникли только слухи об отношениях князя с одним из служителей общественных бань, что просьба провести расследование исходит, в общем-то, от Министерства иностранных дел в Берлине и что речь идет только об оказании услуги своему союзнику. Упоминал ли князь когда-нибудь об общественных банях?

— Вы имеете в виду ту баню? — Резко спросил Николас. — Нет, насколько мне известно.

Райман сделал вид, что он не понял намека Николаса на историю с эрцгерцогом Людвигом Виктором, младшим братом кайзера, который был постоянным посетителем той купальни и посему был удален от двора. В кулуарах бюрократической машины империи эта тема была абсолютным табу. Райман, неприятно задетый оборотом, который приняла беседа, сменил тему и поспешно, насколько это было возможно, закончил разговор.

Николас покинул министерство, все еще находясь в гневе. Так, значит, его отозвали из заслуженного отпуска, надеясь, что он станет чернить человека, которым он восхищается и которого уважает. Кому-то на самом верху, видимо, князь Ойленбург перешел дорогу.

Экипаж катил вдоль стены парка. Замок располагался за столетними, посаженными еще кем-то из давно умерших Каради, дубовыми деревьями. Еще не доехав до главных ворот, Николас почувствовал гонимый ветром запах гари. Резкое и раздражающее зловоние доносилось, по-видимому, не столько от сгоревшего дерева, сколько от тлеющего мусора, причем настолько сильно, что Николас стал чихать, глаза заслезились — пришлось достать носовой платок. Экипаж въехал в широко открытые ворота. Николас чихнул еще раз и, едва опустив платок, увидел, что левое крыло замка покрыто копотью от пожара. Он ударил кнутом по лошадям, которые, встав на дыбы, рванули к дому так, что экипаж опасно накренился и только в последний момент Николасу удалось его выпрямить. На широкой площадке перед домом, казалось, собралась вся многочисленная челядь. Николас бросил кому-то поводья и соскочил с козел.

— Что случилось? Где госпожа графиня? — закричал он Боднару, своему управляющему, который стоял перед пожарной телегой.

Николас схватил его за плечи и затряс с такой силой, что тот ударился головой о цистерну.

Губы Боднара шевелились, но он не мог издать ни одного звука.

— Где она! — закричал Николас.

Во дворе воцарилась гробовая тишина. Никто не шелохнулся. Люди, сначала шарахнувшиеся от лошадей, снова стояли безмолвной группой под покрытыми копотью окнами спальни Беаты.

— Где она? — снова закричал Николас.

Не получив ответа, он оставил Боднара и повернулся ко входу в дом. Скрип гравия под его ногами нарушил общее оцепенение. Его винодел, маленький белобрысый немец, преградил ему дорогу:

— Нет! Не ходите туда!

В этот момент торопливыми шагами из дома вышел старый Рети. Одежда его была в грязи, лицо в копоти. При виде Николаса он остолбенел, но затем, вдохнув глубоко воздух, подошел к нему и положил руки ему на плечи.

— Беата умерла, Ники, — сказал он безучастным голосом.

Николас взглянул в старческие глаза, заполненные слезами.

— Нет, — пробормотал он. — Нет.

— Это правда, Ники. Она умерла. Умерла сегодня утром.

Слова старика не доходили до его сознания. Николас задрожал.

— Она сгорела!

— Нет, нет! — возразил старый Рети. — Она задохнулась. В дыму. Она была уже давно мертва, когда огонь достиг ее спальни.

Он вытащил носовой платок из кармана и вытер пот со лба. Рети боялся встречи с Николасом и даже сейчас не знал, как он должен его утешить. С момента смерти Беаты прошло несколько часов, и собственная боль старого человека была еще слишком сильна.

Николас почувствовал, как его охватывает парализующий холод. Казалось, что он стоит в ледяном потоке, вода поднимается выше и выше, сейчас она стояла у самого подбородка и вот-вот унесет его прочь. Вспыхнул пожар, и Беата в нем погибла. Он поднял голову, невидящим взором уставившись на покрытую плющом стену с пятнами сажи и копоти, лопнувшими от огня стеклами и обгоревшими оконными переплетами. Это был не страшный сон, это была чудовищная действительность. И люди вокруг него, сочувствующие, но и одновременно полные любопытства, были реальностью, и вытоптанный газон около подъезда к дому был так же реален, как и обугленное дерево, и осколки стекла и всего в десяти метрах расположенная и чудом уцелевшая заросшая глицинией аллея.

— Где она?

Старый Рети схватил его за руку.

— Не ходи наверх, Ники. Сохрани ее в памяти такой, какой она была. Не ходи к ней наверх.

— Где она?

— В розовом салоне. На диване. До…

— Как это произошло? Как такое вообще могло случиться? Как? Как? — Николас повернулся и подошел к Боднару. — Где ты был? Где были все остальные? Вы что, все спали или все напились? Как вообще дело дошло до пожара? Где поначалу вспыхнул огонь?

— Должно быть, огонь вспыхнул в комнате госпожи графини, — ответил управляющий.

— Ну так как же?

— Горничная Юлия последней видела госпожу графиню. Она лежала в постели и читала книгу. Началась гроза, и Юлия поднялась к ней наверх, чтобы закрыть окна. Гроза длилась минут десять — пятнадцать.

Николас терял терпение.

— Огонь, слышишь, откуда же взялся огонь?

— Мы можем только догадываться, что госпожа графиня заснула, а свеча опрокинулась. Юлия говорит, что у госпожи графини всегда всю ночь горела свеча, когда господин граф были в отъезде. Наверняка свеча упала, и ковер начал тлеть.

Не говоря ни слова, Николас зашагал к дверям дома. Старый Рети следовал за ним. Всхлипывая, за ними тащился Боднар. Они пересекли зал, высокий, сводчатый потолок которого был расписан картинами с ангелами и богинями, парящими на облаках, и по лестнице, покрытой красной ковровой дорожкой, поднялись наверх. Кроме влажных пятен, грязи и сажи не было видно никаких следов повреждений. На втором этаже в коридоре, ведущем к спальным комнатам, стены были почерневшими от дыма, а высокая дверь флигеля в конце коридора обуглилась.

Выгорела только комната графини. Огромная кровать с балдахином, на которой родились многие Каради, в том числе и отец Николаса, представляла собой вместе со сгоревшими до пепла матрацами, подушками, одеялами и обуглившимися ножками индийский погребальный костер. Николас стиснул зубы, чтобы удержаться на ногах.

Розовый салон был погружен в темноту. Окна, занавешенные двумя огромными персидскими коврами, которые взяли из неповрежденного флигеля, почти не пропускали света. Пожар, распространявшийся вдоль стены, уничтожил плющ, которым были увиты стены. Тут и там висели обгоревшие шторы, но нигде, по-видимому, пламя не бушевало так, как в спальне Беаты. Боднар снял с окон ковры, и яркий утренний свет хлынул в салон. Изящество и благолепный вид комнате придавали стены и мебель, обитые камчатым шелком с узором из розовых гвоздик. Здесь всегда царило радостное и приподнятое настроение. Но тут с порога перед оцепенелым взором Николаса предстал диван, на котором лежала завернутая в льняные покрывала фигура. Казалось, прошла вечность, пока он, не издав ни звука, медленно подошел к дивану, как будто боясь разбудить спящую. Он протянул руку к закрытому тканью лицу, но прежде, чем коснулся его, он почувствовал, как пальцы Рети неожиданно сильно для старого человека сжали его руку.

— Нет, Ники. Оставь. Не надо ее видеть. Она бы этого не хотела. Наверняка нет. Помни ее, какой она была. Ради нее, Ники. И ради тебя. То, что лежит здесь, — это не Беата.

Только теперь, взглянув на лицо Рети, Каради понял, как последние часы отразились на старике.

— Ты видел ее?

— Я был уже здесь, когда ее нашли. Меня разбудили собаки, наши и ваши. Они выли как бешеные. Это было около пяти. Я уже с четырех часов не спал, не мог больше заснуть, но потом задремал в кресле. Когда завыли собаки, я вышел во двор и увидел огонь. Пламя вырывалось из окон Беаты. Когда я прибежал, пожар был уже потушен. Кто-то почувствовал запах дыма и разбудил Боднара. Пожарная телега была вмиг на месте, и ведра с водой передавались по цепочке. Поэтому огонь дальше этой комнаты не пошел. Все, что в человеческих силах можно было сделать, — все сделали, Ники.

Николас покачал головой.

— В пять часов? Так ведь все уже к этому времени проснулись. Почему же никто не увидел пламя?

— Здесь никого не было. По крайней мере, сначала. Огонь тлел, и только когда люди открыли дверь, огонь вспыхнул в секунду и пламя охватило всю комнату. Пожарная телега была уже здесь, и поэтому огонь удалось быстро погасить. Но для Беаты, увы, было слишком поздно.

Николас до боли сжал кулаки.

— Она мертва. Боже мой, она умерла. — И тут же в бешенстве он закричал: — Человек не может сгореть, не позвав на помощь! Она ведь наверняка кричала! Неужели никто ничего не слышал?

— Она не кричала, Ники. После ужина она, видимо, выпила пару бокалов токайского и, скорее всего, заснула крепче, чем обычно. Ковер начал тлеть, она потеряла сознание и задохнулась. Поверь мне, она была уже мертва, когда здесь по-настоящему вспыхнуло пламя. Иначе ее нашли бы не на кровати, а на полу, ближе к дверям.

Была уже мертва, когда пламя достигло кровати? Слабое, маленькое утешение, крохотный лучик света в огромном черном горе. Но испытывал ли Николас действительно скорбь? Не было ли это скорее яростью, желанием мести? Если бы такое произошло с кем-либо из его предков и год был бы не 1904-й, а 1704-й, разве не были бы все его люди безжалостно наказаны? Он ненавидел их, их всех, ненавидел Шаркани, ненавидел Рети. Примирение старика со случившимся делало боль Николаса непереносимой. Он не понимал, что такая покорность Рети происходит от того, что он на протяжении всей своей жизни получал множество ударов судьбы, которые должен был преодолеть.

Наводнения, бури с градом, засухи привели имение Рети к разорению.

Двое из его троих детей умерли в детстве. Единственный сын, отец Беаты и ее сестры-близнеца, оказался втянут в грязную аферу с векселями и покончил с собой. Годом спустя похоронили его вдову, и старики Рети взяли на себя заботу об осиротевших Беате и Алексе. Сначала им казалось, что эти близняшки просто подарок неба за все пережитое горе. Но затем заболела Алекса, и Рети оставался только один выбор — молить Бога о чуде или отдать Алексу на попечение богатой тетки, которая могла бы оплачивать лечение девочки в швейцарском санатории. Ничего другого не оставалось: отдали Алексу тетке, и еще большей любовью была окружена Беата. Непостижимое уму несчастье, жертвой которого она стала, составило еще одно звено в цепи трагических событий в жизни семьи Рети.

В отличие от старого Рети, Николас до сих пор переживал лишь те трагедии, которые происходили с другими людьми: бедными родственниками, коронованными особами, чужими людьми, о которых писали газеты. Вот почему его первой естественной реакцией было гневное возмущение.

Медленно, на смену ярости, доводившей до зубовного скрежета, Николаса охватывало какое-то необъяснимое онемение. Он чувствовал полное опустошение, граничащее с изнеможением. Старый Рети посмотрел на него с тревогой.

— Пойдем вниз. Мне надо что-нибудь выпить. И тебе тоже.

Послушно и молча Николас вышел из салона. Боднар закрыл за ними дверь. В библиотеке Рети взял бутылку старого törköly из Креденца и наполнил бокалы. Николас осушил свой бокал до дна. Старик налил снова. Они долго сидели молча. Николас знал, что нужно принимать решения и отдавать распоряжения людям, но он не решался прервать нахлынувшее безмолвие.

Скрип тяжелой дубовой двери нарушил тишину, в которой они до сих пор пребывали как под защитой стеклянного колпака. Состояние, в котором Николас до сих пор находился, то возвращаясь к жизни, то проваливаясь в оцепенение, казалось, помогало ему избежать опасности какого-то нового ужаса. Но сейчас он внезапно был возвращен к действительности и вскочил на ноги.

Вошел Боднар с телеграммой в руке, которую он положил на стоявший возле двери столик; он чувствовал, что его приход некстати.

— Простите, господин граф. Ее только что принесли, — сказал он и вышел.

Николас не пошевелился, тогда старый Рети встал и вскрыл телеграмму.

— От твоих родителей. Они приезжают сегодня после обеда. В четверть пятого.

Николас растерянно посмотрел на него.

— Как они могли так быстро обо всем узнать?

— Боднар сегодня рано утром послал тебе на Херренгассе телеграмму. В расстройстве он забыл, что ты уже в дороге домой.

Николас наполнил бокалы себе и старому Рети.

— Я не смогу видеть сегодня своих родителей, тем более маму. — Неприязнь, которую он часто чувствовал к своей матери, вызвала у него гнев. — Который час? — Он бросил взгляд на часы. — Слишком поздно, чтобы им отказать. Мама! Зачем она вообще приезжает! Она никогда не любила Беату.

— Но она любит тебя, — сказал Рети, пытаясь его успокоить.

— Иногда мне хотелось бы, чтобы она меня не любила.

Мать Николаса, графиня Мелани, происходила из очень богатой семьи Гайгер-Гебхардт. Их предок, польский торговец зерном Натан Гайгер, из хозяина своей деревенской лавки превратился во владельца фирмы, которая держала в своих руках всю торговлю фуражом в империи. В знак признания его заслуг перед монархией его старшему сыну Иосифу было пожаловано дворянство с разрешением присоединить к своей фамилии название деревни, в которой он родился. Он с удовольствием сократил бы фамилию до Гебхардт, но фамилия Гайгер цеплялась за них так же крепко, как моллюски ко дну корабля.

Иосиф и его жена перешли в католичество, их дети — сын и трое дочерей — женились и выходили замуж также в католические семьи. Мелани, младшая, сделала самую блестящую партию — вышла замуж за графа Фердинанда Каради.

Тогда над графом висела серьезная опасность потерять свое, обремененное ипотечным кредитом, огромное, величиной в шесть тысяч гектар, имение в венгерском селе Шаркани. Приданое Мелани позволило не только освободить имение от тяжелых долгов, но и привести в порядок запущенный замок. Некоторое время Мелани нравилась роль хозяйки замка, но вскоре она стала там страдать, и они переехали в Вену, в тот самый двухэтажный дом в Херренгассе, который впредь стал именоваться дворцом Каради. Фердинанд так же, как и его жена, невыносимо скучал в имении и потому приветствовал перемены. Статистки Венского театра нравились ему гораздо больше, чем ядреные деревенские девки, которым он не стесняясь делал маленьких Каради, после чего, наделив приличной суммой, выдавал их замуж за своих же работников.

Мелани была женщиной полной противоречий: отличалась острым умом, отзывчивостью, обладала чувством юмора и одновременно была эгоистичной, бесцеремонной и агрессивной. Она рисовала, блестяще играла на рояле, но все свои силы и время тратила на не имевшие никакой перспективы попытки занять место первой дамы Вены, которое по праву принадлежало княгине Паулине Меттерних, а также на бесконечные скандалы со своим супругом. Николас не принимал всерьез ее жалобы на отца, поскольку знал, что в основе их лежит не оскорбленная любовь, а просто уязвленное самолюбие и жадность собственницы. Она на миллионы Гайгера вместе с отцом купила и графскую корону и в течение тридцати шести лет боролась, чтобы не потерять свое владение.

— Святой боже! — застонал Николас. — Если она приедет, на нас свалится вся семейка как саранча. Почему они не оставят нас в покое? Для них это просто… просто светское мероприятие, а для меня… для нас… — Он умолк, осознав, что страдает не один. — О господи, бабушка! — вскрикнул он, испытав чувство вины. — Она, наверное, просто убита горем. Мне надо к ней пойти, поговорить с ней.

— С ней сейчас доктор Сартори. Несчастная женщина. Двух дочерей похоронила, единственного сына, невестку и вот сейчас… из нас двоих она всегда была самая сильная, всегда меня утешала, но теперь…

В глазах старика не было слез, в них отражалась лишь покорность тяжелой судьбе. Сил сопротивляться ее ударам больше не было. Он вырастил своего ангелочка, которая превратилась в чудесную женщину, и выдал замуж за прекрасного человека, который ее обожал и которого она страстно любила. И вот, достаточно было упасть одной свече, чтобы отнять у старика все, чем он жил. Какие еще испытания уготованы Богом его старому сердцу?

Голос Николаса прервал его размышления.

— Тебе следовало бы оставаться с бабушкой.

— Мне хотелось при твоем приезде быть здесь, в доме.

— Янош получил сильные ожоги? Я спрашивал парня еще в дороге, но этот болван как воды в рот набрал.

— Боднар велел ему держать язык за зубами. Ожоги скоро заживут, а вот от шока он оправится нескоро. Он нашел Беату и чуть не умер от горя. Твои люди тебе очень преданы, Ники. Вряд ли кого-то из твоих соседей так уважает челядь, как тебя.

В последующие дни непрерывно приезжали гости на траурную церемонию и поступали письма с соболезнованиями. С прибывшим после полудня поездом приехали, кроме Мелани и Фердинанда, многочисленные родственники. Часть из них — потому, что почти год назад были приглашены на свадьбу, другие — как раз потому, что на свадьбе не были. К погребению не был приглашен никто. Тем, кто приехал выразить соболезнование, оставалось ждать, получив соответствующий прием и угощение. Члены семьи Гайгер имели возможность, пользуясь случаем, проверить, как повлияли их деньги на развитие хозяйства Каради. До сих пор Гайгеры вкладывали деньги в имения, принадлежавшие носителям высоких фамилий, которым их образ жизни не позволял снисходить до таких прозаических вещей, как сев или уборка урожая. Гайгеры были держателями ипотеки на замки и оказывали маклерские услуги, когда происходила смена собственников таких владений; здесь, однако, впервые они были не доверенными лицами или маклерами, а принадлежали к семье владельца имения.

Родственники по отцовской линии, Каради, привезли с собой детей, слуг и все свои предрассудки. Со всех концов империи съезжались друзья, многие на автомобилях, что усугубляло и без того царивший в имении хаос. Требовались усилия настоящего штаба, чтобы разместить всю эту армию гостей. Не дай бог, чтобы нарушить требования протокола или задеть чью-то чрезмерную чувствительность. Все имевшиеся в распоряжении руки были брошены на устранение последствий пожара и обустройство комнат для гостей. Между замком и станцией Шаркани для прибывающих было установлено регулярное транспортное сообщение.

Фердинанд и Мелани приехали первыми. Нашествие продолжалось в течение последующих трех суток. Въездные ворота не закрывались, никто из слуг не сомкнул глаз, и даже Николас оставался на ногах: чтобы приветствовать гостей, принимать соболезнования, давать распоряжения по размещению гостей, оговаривать детали погребения. Он разделывался со всеми этими обязанностями, находясь в глубоком трансе.

Служанки из дома Рети, которые знали Беату еще ребенком, одели ее к погребению. Дубовый гроб с закрытой крышкой, сделанный работниками своими руками, под горой цветов был установлен в маленькой капелле замка; бронзовый гроб должен был прибыть из Будапешта. Николас так и не видел лица умершей. Стоя на коленях перед катафалком, он не раз испытывал искушение поднять крышку, но всякий раз его охватывал безотчетный, непреодолимый страх, и крышка оставалась закрытой. Только состояние шока, в котором он пребывал так долго, было для него благословением. Только это позволило ему выдержать и это нашествие, и презрение всех Каради по отношению к Гайгерам и наоборот, и хаос на хозяйственном дворе, где автомобили нагоняли страх на скотину и людей; и бесконечные жалобы его матери на плохое железнодорожное сообщение; и ворчание отца, который должен был делить одну комнату с матерью; и сверхмерную деланную скорбь тех людей, которые, протягивая тебе руку, за спиной шепчут двусмысленности, и слезы, легко вызываемые после возлияния шампанским, и кокетливые взгляды из-под траурной вуали.

За день до похорон пришло сообщение о приезде сестры Беаты. Алекса приезжала в сопровождении мужа, барона Ганса Гюнтера фон Годенхаузена, майора лейб-гвардии полка кайзера Вильгельма II. Николас сам отправился на станцию, в основном чтобы хотя бы ненадолго отвлечься от этого кошмара в замке. Он приехал как раз к моменту, когда маленький локомотив, изрыгая, словно сказочный дракон, клубы пара, остановился у перрона. Из вагона первого класса вышел один-единственный пассажир в светло-сером дорожном костюме и широкополой шляпе. При виде Каради он, приветствуя, снял шляпу со своих светлых, с темными прядями волос. Он был высокого роста, с мускулистой, но стройной фигурой, примерно тридцати лет, с гладким лицом и мелкими, появляющимися при улыбке морщинками в уголках рта. Если бы не небольшое родимое пятно на левой щеке, он был бы просто непозволительно красив. Он коротко по-военному поклонился и щелкнул каблуками. В толпе возвращавшихся домой с рынка рабочих и крестьян он выглядел просто величественно. Николас, как и большинство его товарищей по Австро-Венгерской императорской армии, испытывал определенную антипатию к Пруссии.

«Он похож на Лоэнгрина», — подумал он.

— Фон Годенхаузен, — представился прибывший, и они пожали друг другу руки. К удивлению Николаса, майор задержал его руку гораздо дольше, чем это было принято. — Я давно хотел бы с вами познакомиться, но в более счастливых обстоятельствах. Примите мои соболезнования, — проговорил фон Годенхаузен на корректном, исключительно литературном немецком языке.

Его тон был теплым, но без намека на сентиментальность. Совсем не по-прусски. Направленные на Николаса светло-голубые глаза были подернуты сочувствием. Николасу показалось, что этот взгляд в любое мгновение может стать стальным. И все же майор ему понравился. Это был мужчина того сорта, который нравится противоположному полу и не вызывает антипатии у своего. И к тому же кое-что значило и то, что он в довольно молодом возрасте уже служил в чине майора, и не где-нибудь, а в лейб-гвардии полку кайзера. Безусловно, превосходный офицер, у которого впереди блестящая карьера.

— Алекса предполагала, собственно, провести последнее Рождество в Шаркани, но потом мы вынуждены были это отложить, и теперь она безутешна… — В дверях купе показалась одетая в черное женщина. Майор обратился к ней: — Момент, позволь тебе помочь. — Он протянул руку и помог жене спуститься.

Она взглянула на Николаса, и сердце у него замерло. В глубоком трауре, с вуалью, откинутой с лица, она не только была похожа на Беату — это была Беата. Свисток дежурного по станции привел Николаса в себя.

— Добро пожаловать в Шаркани, — с трудом выдавил он из себя. — Я благодарен вам за ваш приезд. Надеюсь, долгое путешествие не было слишком утомительным?

Печальная улыбка Алексы была до боли доверительной.

— Я должна была давно приехать… я хотела, но…

Колеса поезда пришли в движение, а кондуктор все еще продолжал выгружать багаж.

— Не пугайтесь, что чемоданов так много, — с извиняющейся улыбкой сказал Годенхаузен. — Мы не будем вас долго обременять. К сожалению, Алекса всегда берет в поездки слишком много багажа.

— На обратном пути мы собираемся остановиться в Вене, а также в Мюнхене и Баден-Бадене. — Немецкий Алексы имел легкий венгерский акцент. Это был голос Беаты — низкий и бархатистый.

В экипаже оказалось недостаточно места для такого багажа, и его погрузили на крестьянскую телегу.

Поначалу Алекса ни словом не обмолвилась о трагедии, которая привела ее сюда. Она с интересом разглядывала пейзаж, но, когда экипаж покатил вдоль ручья, ее лицо оживилось.

— Старая хижина все еще стоит! Я помню ее. Там я однажды нашла Беату, когда мы играли в прятки. Я ее недолго искала, и она была расстроена, что я ее так быстро нашла. — И она негромко рассмеялась мягким смехом Беаты.

У Николаса сжалось сердце. Ему не нравилась эта беззаботность, но одновременно он чувствовал, что его непреодолимо тянет к Алексе. Чтобы скрыть свое замешательство, он спросил у майора о новостях из Берлина, но в ушах его, хотя он и слушал майора, все еще стоял ее голос, хотя Алекса больше не смеялась. Когда он мельком взглянул на нее, то заметил, что она бледна и встревожена.

— Как все это переносят Рети? Это ужасный удар для них.

«Она назвала своих дедушку и бабушку „Рети“!»

— Да, конечно!

Николас не мог до конца подавить свою досаду. Ее хладнокровие начинало раздражать его. Майор также избегал упоминать о разыгравшейся трагедии, хотя, возможно, и из чувства такта. Он хвалил состояние полей и сравнивал методы возделывания венгерских виноградников с теми, которые применяются на Рейне. Алекса молчала. Время от времени при виде какого-то дома или памятного места на ее лицо набегала волна грусти, вызванной, видимо, какими-то близкими душе воспоминаниями. Когда экипаж миновал ряды акаций, означавших, что они въехали на землю Рети, она тронула Николаса за руку:

— Прикажите, пожалуйста, остановиться. Я хочу сойти.

Майор нахмурился:

— Сойти? Зачем?

— Я хочу навестить бабушку с дедушкой! — Ее тон был довольно настойчив. Она выглядела теперь отнюдь не такой спокойной и бесчувственной.

— Мы можем к ним подъехать, это не будет большим объездом, — сказал Николас.

— Нет! — неожиданно резко возразила она. — Я хочу побыть с ними одна. Я пройду по полю пешком.

Каради остановил экипаж. Годенхаузен озабоченно покачал головой:

— В этих туфельках? Через поля? Будь благоразумна.

Но Алекса выпрыгнула из коляски еще до того, как каждый из мужчин попытался ей помочь.

— Я знаю одну дорогу через поля.

Николас тоже вышел из экипажа, в то время как Годенхаузен оставался сидеть.

— Я провожу вас.

— Нет, не надо. — Эти слова прозвучали почти невежливо. — Я пойду одна или вообще не пойду.

— Вы считаете, это будет хорошо явиться так неожиданно? Ваша бабушка только что пережила такой сильный шок…

— Разве они не знают, что я приезжаю?

— Конечно знают. Я их тут же известил. И все же…

Она движением руки оборвала его на полуслове и пошла.

— Мы должны вас здесь подождать? — крикнул Николас ей вослед.

— Нет! Я приду в замок сама. Не беспокойтесь, я хорошо знаю дорогу.

— Ей придется идти довольно далеко, — заметил Николас Годенхаузену. — И это после такой долгой поездки. Лучше я пошлю за ней коляску.

— Не делайте этого, я прошу вас. При ее душевном состоянии прогулка пойдет ей на пользу. Все это напомнит ей детство. И потом это не будет для нее утомительным. Вы не представляете, насколько она сильна. Я имею в виду физически, особенно для такой хрупкой женщины.

— Такой же была и Беата. — Николас забрался опять в экипаж, и они продолжили путь. — В Беате было много венгерского — живость, ум, чувство юмора. Она совсем не такая, как наши женщины. Они удручающе уравновешенны. Другими словами, просто скучны.

Впервые со смерти Беаты Николас говорил о ней с чужим человеком. То, что он говорил о жене в прошедшем времени, только усливало боль. Его поразило, что он вообще мог говорить о Беате. Может быть, причиной этого был Годенхаузен. Иногда поделиться чем-то гораздо легче с незнакомыми, чем с близкими. Или все происходило оттого, что этот человек знал alter ego Беаты — в библейском смысле?

— Алекса отнюдь не из таких женщин. — Годенхаузен покачал головой. — Но, как говорится, varium el mutabile semper femina.[2] Нельзя сказать, что она капризна, скорее, немного своенравна. Но как раз это мне и нравится в ней, это часть ее шарма.

Какое-то время они молчали. Карета катилась теперь по прямой дороге, идущей вдоль стены парка. Видны были поля картофеля, кукурузы и люцерны, между ними располагались виноградники и луга. Вдали видно было, как Алекса, выйдя из зеленого моря кукурузы, вошла в розовый сад перед домом Рети. Ветер раздувал ее черное платье и развевал вуаль. Издали она напоминала летящую ворону.

Чтобы как-то прервать молчание, Николас осведомился о некоторых общих знакомых в Берлине; когда же он упомянул князя Ойленбурга, по лицу майора скользнула легкая улыбка.

— Как тесен мир! Вы знаете Фили? На прошлой неделе мы были с ним приглашены на обед с генералом фон Мольтке.

— К шефу Генерального штаба?

— Нет, к графу Куно, военному коменданту Берлина. Раньше граф служил в качестве флигель-адъютанта при кайзере. Выдающийся пианист, между прочим. Поговоривают, что в кавалерии он продвигался в основном благодаря этому таланту. Ясно, что ему не повредит тот факт, что он играет в четыре руки с Ойленбургом. Удивительный человек этот Фили. По-настоящему надежный друг. Для себя он не требует личего, но для своих друзей делает все. Если бы он захотел, он мог бы быть министром иностранных дел или даже канцлером. Но это ему не нравится. Власть его не привлекает.

«Неужели Годенхаузен тоже слышал о тех сплетнях, на которые намекал Райман?»

Когда Алекса, преодолев довольно крутую дорогу к замку и быстро переодевшись в облегающее ее стройную фигуру черное платье, вошла в салон, разговоры собравшихся там перед ужином гостей смолкли. Было ли это делом случая или все объяснялось последними требованиями парижской моды — но ее белокурая прическа была именно такой, как у Беаты в последние месяцы. Ее сходство с Беатой было поистине таинственным. Гости пришли в замешательство, и потребовалось какое-то время, чтобы разговор возобновился.

Мать Николаса вошла в салон, как обычно, последней. Как и все, она носила траур, но напудренное лицо с тщательно наложенными румянами отнюдь не свидетельствовало об этом. Похороны ее невестки стали важным светским событием, и оно не должно быть испорчено мрачными мыслями. Это прекрасный повод внести разнообразие в рутину своей жизни, которая постепенно, но неуклонно теряет свой блеск. Поскольку вся европейская пресса сообщала о несчастном случае, ее телефон не умолкал, и самые выдающиеся имена монархии украшали визитные карточки, которые оставлялись во дворце Каради.

Мелани знала, что ее сын невыносимо страдает, но считала, что в его возрасте жизнь предлагает не одно средство для излечения разбитого сердца. После той счастливой супружеской жизни, которой Николас так наслаждался, он гораздо быстрее покончит с ролью вдовца, чем в свое время с жизнью холостяка. Но уж на этот раз выбор будет не за ним, на этот раз она сама отыщет для него подходящую жену. Она неторопливо перебирала подходящие кандидатуры дочерей из лучших домов. Если бы она могла рассчитывать на помощь графа, но отец Николаса еще по пути сюда жестко приказал держаться подальше от личной жизни сына. Она никогда не могла доискаться, одобрял ли граф решение Николаса жениться на внучке бедного как мышь помещика, — и вот из этого ничего и не вышло. Смерть стерла все различия, и теперь хоронили не фрейлейн Беату Рети, а графиню Каради. Она надеялась, что с годами пропасть между ней и Фердинандом постепенно исчезнет, но с каждым годом, теперь она это знала, эта пропасть становилась все глубже. Пока она была молода и привлекательна, он еще оказывал временами ей знаки внимания, иногда даже проявлялись и намеки на ревность. Теперь же, если он иногда и обращал на нее свой взгляд, в нем ничего, кроме скуки, нельзя было прочитать.

— Где, черт возьми, ты так долго застряла? — прошипел он ей. — Я чуть не умер от голода.

От него несло алкоголем, и она сморщила нос.

— Но не от жажды, — прошипела она в ответ.

Когда она неожиданно увидела Алексу, то была полностью обескуражена.

— Что это — это близнец? — Мелани после обеда отдыхала и пропустила приезд четы Годенхаузен. — Это какое-то наваждение — такое сходство. Просто мурашки по коже.

— Возьми себя в руки, мы здесь, в конце концов, не одни.

Николас представил ей Алексу и майора. Вид красивого мужчины неизбежно приводил к учащению пульса графини. Ее глаза призывно засверкали, она протянула майору руку для поцелуя, откинув при этом голову назад, чтобы в глаза не бросался ее двойной подбородок. Мрачное до этого момента лицо мгновенно приняло выражение кокетливой улыбки. Николас и раньше, посмеиваясь, наблюдал такие превращения матери из скучающей дамы в годах в сияющую королеву бала. Сегодня это его покоробило.

— Могу я тебя попросить, мама, повести с отцом гостей к столу, — резко сказал он. — Мы не можем заставлять их ждать так долго.

Она бросила на сына обиженный взгляд, но взяла послушно руку графа и пошла вперед. «Как отреагирует Николас на эту женщину-двойника?» — размышляла она и снова испытуюше посмотрела на него. У нее был достаточно большой опыт в сердечных делах, чтобы понимать, что мужчины, и особенно такие, как ее сын, в первую очередь любят в женщине тело, и только на втором месте стоит душа. Она никогда не была в восторге от интеллектуальных способностей своей невестки и поэтому пришла к выводу, что в основе ее привлекательности первую скрипку играла физическая красота. Николас раньше со своими любовными аферами всегда был одним из героев сплетен венского света, но мать знала, что эти интрижки продолжались недолго, неважно, с какой страстью они начинались. Однако к этой сельской простушке Николас оказался привязан, как птица на поводке. Какое же действие может оказать на сына эта в высшей степени ее живая копия?

Николасу показалось, что ужин длился вечно. Вид гостей, которые с увлечением предавались поглощению подаваемых блюд: жаркое, овощи, бисквит, торты, суфле и мороженое, — был ему противен. Наконец он положил всему этому обжорству конец, подав матери знак вставать из-за стола, и сразу же покинул обеденный зал.

Наутро из Будапешта был доставлен тяжелый бронзовый гроб, слишком большой и подавляющий роскошью, если подумать о том нежном теле, которое он должен был хранить. Гроб стоял теперь в центре маленькой капеллы, в которой одуряюще пахло розами: они, как пламенеющий ковер, покрывали катафалк. Перед гробом стояли на коленях две одетые в траур женщины из имения, выглядевшие как вырезанные из черного дерева фигуры. Услышав, что вошел Николас, они перекрестились и вышли на цыпочках, чтобы оставить его с усопшей наедине.

Он долго стоял без движения. В его глазах троились, учетверялись горящие свечи, извивающиеся в темноте, как маленькие огни. Он не ощущал никакой боли, только полное изнеможение.

Прошлую ночь он провел здесь, в капелле, и проводил здесь всякий свободный час, если это позволяли ему обязанности хозяина. Здесь он находил для себя покой, хотя и не утешение. На протяжении всего года жизни они с Беатой были одно целое. Она не могла умереть, если он был еще жив.

Шаги по гравию перед капеллой прервали его мысли. Кто-то вошел и остановился позади него. Он почувствовал слабый, незнакомый ему аромат, более терпкий и агрессивный, чем запах роз, обернулся и увидел Алексу. Казалось, она не могла решить, оставаться ли ей здесь, но подошла ближе, когда он протянул ей руку.

— Простите, я не знала, что вы здесь. Хотя, конечно, где же вам еще быть? Вы ведь очень любили Беату, правда?

Он молча кивнул. Она перекрестилась и опустилась на колени. Волну светлых волос — волосы Беаты — покрывала черная вуаль.

— Я лучше уйду. — Алекса поднялась с колен. — Конечно, вам хочется побыть с ней одному. — После нескольких нерешительных шагов она остановилась. — Мой муж хочет, чтобы мы уехали сразу же после похорон. У него в Вене есть еще дела по службе. Вероятно, мне больше не представится случай еще раз с вами поговорить, поэтому я хотела бы вас сейчас попросить: не оставляйте моих дедушку и бабушку. Они вас любят и нуждаются в вас. — Ее голос пронзил его до самого сердца. Это был голос Беаты. Она же, кажется, собиралась уйти!

— Пожалуйста, не беспокойтесь о них, — ответил он.

В каком-то безотчетном порыве она обняла его за шею и, приподнявшись на цыпочки, поцеловала его в щеку. Ее большие, при свете свечей отблескивающие влагой глаза были такими же, как у Беаты. Прядка волос скользнула по его щеке. Должен ли он прижать ее к себе? Или оттолкнуть? Он положил руки на ее плечи, и это ощущение чего-то родного заставило его содрогнуться. Его реакция ужаснула его, и он сделал шаг назад.

Она почувствовала его возбуждение и мгновенно опустила руки. Воцарилось неловкое молчание двух людей, которые в замешательстве не могут понять, что произошло.

— Я должна идти. Мой муж уже наверняка ищет меня. — Чары были разрушены. — Не потому, что он ревнив. Просто все мужчины в Пруссии считают женщин, на которых они женятся, своей собственностью.

Николас не мог себе представить, что это относится и к Алексе тоже.

После утренней мессы на следующий день гроб с катафалком, запряженным шестью лошадями, был привезен в кирху Шаркани, где заупокойную службу должен был провести епископ фон Весцпрем. После этого Беата должна была быть похоронена в фамильном склепе Каради на деревенском кладбище. Гости отправились в экипажах, Николас, его отец, старый Рети, работники и слуги замка следовали за катафалком пешком.

Это было чудесное утро, все вокруг утопало в пышной зелени, стоял аромат свежескошенной травы. Николас, который провел ночь в капелле, двигался чисто механически. Мучительная, безжалостная мысль, что Беата потеряна безвозвратно, неотступно следовала за ним и впивалась в него со всею силою неотразимого горя.

У него не было никаких планов на ближайшее время. Оставаться в Шаркани ему было просто невыносимо. Можно вернуться в Вену, но ни в коем случае не в старую квартиру во дворце Каради, где многое напоминает о его жизни там с Беатой и, кроме того, где постоянные мелкие стычки родителей раздражали его. На свете существовало множество мест, которые он никогда не видел, и ему подумалось, не отправиться ли путешествовать. Но тут же эта мысль была отброшена. Post equitem sedet atra dura,[3] как сказал один деревенский поэт более двухсот лет назад. Нет, от своей печали не убежишь. Ему не остается ничего другого, как с головой уйти в дела своей службы при Генеральном штабе и, возможно, перевестись служить куда-нибудь, где тягостные воспоминания не будут его так сильно мучить.

Эти мысли занимали Николаса во время мессы. Слова епископа, молитву, музыку органа и церковное песнопение он вообще не воспринимал. Когда траурная процессия медленно направилась к могиле, на голубом небосклоне появились первые облачка. После нестерпимой духоты в церкви подувший с востока свежий ветерок стал живительным глотком воздуха для всех. На площади перед кирхой и на кладбище толпились люди, которые довольно неохотно уступали место для траурного кортежа. Некоторые, казалось, действительно были опечалены, другие пришли только из любопытства, все были в воскресных нарядах, мужчины снимали шляпы, женщины крестились.

У могилы духовный пастырь Беаты и Николаса немногими, но простыми словами благословил Беату в последний путь.

Николас возвращался домой вместе со стариками Рети. Говорили мало, но каждый испытывал от присутствия другого какое-то утешение. От приглашения на обед в замке старая женщина отказалась. Несмотря на свои семьдесят четыре года ее лицо хранило еще следы былой красоты. Покрасневшие от слез глаза своей голубизной напоминали глаза сестер-близнецов. Они наследовали и стройную фигуру своей бабушки.

— Дом все еще полон гостей, а чужих людей мне бы не хотелось сейчас видеть, — со скорбью в голосе произнесла она.

— Мы могли бы пообедать одни. Только в узком семейном кругу. Вы же виделись с Алексой вчера только мельком, — мягко настаивал Николас.

— Алекса… — Она глубоко вздохнула, хотела что-то сказать, но промолчала.

— Вы не хотели бы ее еще видеть до их отъезда? — удивленно спросил Николас.

— Ах, она слишком похожа на Беату. У меня просто сердце разрывается.

— Она точно такая же твоя внучка, как и Беата, — с упреком в голосе сказал Рети.

— Она не такая, как Беата, и никогда не была такой, как она. — Старая дама вынула платочек и промокнула слезы. — Иди один на обед, Кальман, а меня высади у дома. И скажи Алексе, если она хочет со мной попрощаться, я буду рада ее видеть.

Когда Николас провожат чету Годенхаузен на станцию, Алекса попросила подъехать к дому старых Рети. Она элегантно протянула встречавшему их старому Рети руку для поцелуя; это был жест королевы. Оба пробыли у стариков не более десяти минут. По пути она поддерживала светскую беседу, и Николас спрашивал себя, не является ли это деланное хладнокровие только попыткой скрыть боль расставания.

Он облегченно вздохнул, когда поезд с Алексой скрылся за поворотом. В любом случае, эта встреча не принесла ему никакого утешения.

Глава II

Для Алексы посещение Шаркани после долгих восьми лет оказалось огромным разочарованием. Это было для нее своего рода паломничеством, которым она в душе своей хотела доказать, что любила Беату и эта любовь была сильнее времени и пространства, разделявших сестер. Она хотела бы объяснить Беате, как больно было жить в разлуке, как часто она шептала по ночам ее имя, и как, находясь вдали, ей не хватало сестры, и как она тосковала по ней.

До двенадцати лет девочки были неразлучны, и вдруг их оторвали друг от друга. Больше они не виделись. Алекса была убеждена, что Беата так же сильно страдает от разлуки, как и она, возможно, даже еще сильней. Алекса была из них двоих ведущей, Беата всегда следовала за ней. Во время посещения Шаркани Алекса напрасно надеялась найти хотя бы какое-нибудь подтверждение тому, что Беата догадывалась, как она, Алекса, постоянно о ней думала.

Алекса, заболев в двенадцать лет, была отправлена, по существу, в чужую страну к тетке, которую она до тех пор никогда не видела. Этого Алекса своим дедушке и бабушке не могла простить никогда. При этом она полагала, что отправили они ее потому, что она была для них тяжелым бременем. Алексе было известно, что она с самого детства была болезненным и неспокойным ребенком и часто ночами из-за нее в доме не спали. За девочкой нужно было постоянно следить, чтобы она что-нибудь не натворила, не ушиблась или не поранилась. В школе она была довольно живым ребенком, но непослушным, чистым бесенком, в то время как Беата, напротив, с первых дней своей жизни доставляла дедушке и бабушке только радость. Беата — значит «счастливая», и она действительно была маленьким счастливым существом, которое всегда было в согласии с собой и окружающим миром. Ничто не могло нарушить ее внутренней гармонии. Даже во время редких ссор с Алексой или деревенскими друзьями ее гнев или обида мгновенно улетучивались, и она об этом больше и не вспоминала.

И в санатории, и в доме своей тетки в Берлине, и позднее в Потсдаме, будучи женой Ганса Гюнтера, Алекса тосковала по дому старых Рети, где жизнь была так проста и надежна. Самой себе она казалась птенцом, выпавшим из гнезда. Алекса была просто уверена в том, что, как только она ступит на родную землю, все ее сомнения и заботы исчезнут и что она там по-настоящему, как никогда до этого, будет любима и желанна. К ее разочарованию посещение Шаркани не дало ничего, что она там ожидала получить. Это было переживанием, которое ни с прошлым, ни с будущим не имело ничего общего, это был шаг в чужую территорию. Желая снова ближе почувствовать Беату, она попросила показать последние фотографии сестры. К сожалению, нашлась только пара выцветших даггеротипов из ее юности и несколько фотографий Беаты, уже будучи молодой женой. Фотографии привели Алексу в смятение и растерянность, так как женщина, изображенная на них, была она сама, только одетая в другие платья. Даже лицо под вуалью невесты было абсолютно тем же. Как бы Алекса ни пыталась представить себе Беату взрослой женщиной, для нее она по-прежнему оставалась маленькой девочкой, которая, плача, провожала увозивший Алексу в Швейцарию поезд.

Поездка из Шаркани в Давос была одним из самых мучительных для Алексы воспоминаний. Тетка Роза ворвалась в дом Рети, как ураган, который должен был оторвать ее от того, что она так любила. Старики Рети беспомощно стояли рядом, уверяя, что все делается только для ее блага и что, как только она выздоровеет, она тут же сможет вернуться. Но Алекса в это не верила. Уже во время посадки в поезд она решила в знак протеста голодать. Но этой решимости хватило только до Вены, где на перроне продавались соблазнительные булочки с ветчиной. Она проглотила булку со здоровым аппетитом, но уже через полчаса девочку под причитания тетки стошнило на ее каракулевую шубу.

В первые три месяца в Давосе Алекса постоянно худела, и веселые шуточки доктора Берендса, главного врача детского санатория «Германия», были все более натянутыми, когда он смотрел на кривую ее температуры.

Перемены, которые отразились не только на температуре или весе, но, главное, на душевном состоянии и, как оказалось, определили будущее Алексы, были вызваны появлением Фелициты фон Хартвег, ее новой соседки по комнате.

Фелиците было четырнадцать лет, она была на два года старше Алексы. В этом возрасте это существенная разница в таком изолированном мирке, как санаторий. Худенькая блондинка, дочка прусского дипломата, могла часами, которые они проводили в креслах на крытой террасе, рассказывать Алексе всевозможные интересные истории. Если Фелицита иногда и изображала из себя умную взрослую, то в принципе она была маленькой девочкой, веселой и немножко дерзкой, в обществе которой находиться было приятно. Кроме того, имя Фелицита означало «счастье», а Беата означало «счастливая». Это удивительное совпадение навело Алексу на мысль, что появление Фелициты не обошлось без вмешательства высших тайных сил, чтобы, по крайней мере, на время заполнить ту пустоту в ее жизни, которая образовалась в результате разлуки с Беатой.

До знакомства с Фелицитой весь мир для Алексы был ограничен Шаркани и его окрестностями. Кирха Св. Иосифа в Комароме была самым высоким зданием, которое она видела, а члены семейства Каради казались просто полубогами. Рассказы Фелициты привели к тому, что этот, до сих пор сияющий, мир вдруг стал казаться Алексе бедным и ограниченным.

Еще во время поездки в Давос ее тетка Роза фон Цедлитц дала понять, что она, по-видимому, возьмет Алексу после лечения к себе в Берлин. Эта перспектива поначалу привела девочку в ужас, но, поразмыслив, она решила, что Берлин стоит того, чтобы пожить у тетки. Девушки в Шаркани, выходившие замуж за местных помещиков — из которых одни были зажиточными, другие жили на грани бедности, — приносили в жертву свою молодость, ухаживая за непослушными детьми, неверными мужьями и воюя с нечистыми на руку слугами. Жизнь их протекала в постоянном страхе перед болезнями, эпидемиями свиной чумы или ящура, природными напастями вроде града, засухи или наводнений и в страхе перед нежелательными беременностями. Алексе представлялось вполне возможным, что, будучи племянницей генерала в Берлине, она сможет вести гораздо более беззаботную, полную развлечений жизнь по сравнению с той, которая ожидала бы внучку обедневшего помещика в Шаркани.

Адальберт фон Цедлитц, муж тетки Розы, сделал блестящую военную карьеру. Он был прикомандирован к Генеральному штабу, и это обеспечило ему и его жене возможность бывать при дворе. Роза, выйдя за него замуж, сделала гораздо лучшую партию, чем она сама надеялась. Ее семья, снабдив дочь довольно крупным приданым, сумела заполучить в зятья представителя знатного, хотя и обедневшего аристократического рода. И Алекса, вопреки предыдущим протестам, под влиянием Фелициты написала тетке, что она с удовольствием приехала бы в Берлин, конечно, только погостить. Это согласие было пустым жестом, так как Роза фон Цедлитц, уже будучи к тому времени ее официальным опекуном, не имела ни малейшего желания позволить ей вернуться в Шаркани.

После года пребывания в Давосе температура у Алексы снова стала нормальной. Доктор Беренд объявил, что она здорова и может вернуться домой.

Роза фон Цедлитц появилась точно в назначенный день, чтобы забрать племянницу. Когда тетка заявила, что забирает ее в Берлин навсегда, Алекса была вне себя от гнева. Но ни слезы, ни уговоры не могли переубедить Розу. В конце концов, считала она, выплатив доктору Беренду тысячи франков за время лечения девочки, Роза приобрела право иметь ребенка в своем бездетном доме. Два дня продолжалась ссора, и наконец Алекса сдалась. Но Роза одержала пиррову победу, потому что Алекса ее не простила.

Роза фон Цедлитц, в девичестве Лутц, в свои шестнадцать лет была просто красавицей, но теперь, в сорок один, ее лицо напоминало засохший на ветке персик. Ее фигура утратила былую стройность, а за свою тяжелую агрессивную походку она получила кличку «бешеный бык».

По дороге в Берлин тетка сообщила Алексе, в какую кругленькую сумму ей обошлось ее лечение, которое спасло Алексе жизнь. Стало очевидным, что тетка никогда больше не позволит Алексе вернуться к дедушке с бабушкой в это, как считала Роза, венгерское варварство, где здоровье девочки вновь окажется под угрозой. Когда они приехали в Берлин, Алекса поняла, что представляет из себя сдавшийся корабль, который тетка захватила и по праву считает своей собственностью.

Квартира семейства фон Цедлитц занимала весь второй этаж дома по улице Кроненштрассе в самом центре Берлина. Четыре просторных, с высокими потолками комнаты выходили окнами на улицу, остальные, в том числе кухня и ванная, — на внутренний двор. Прислуга жила в двух комнатках с крошечными окнами для проветривания.

Алексе была отведена софа и половина платяного шкафа в комнате для шитья, которая выходила во двор. После приезда ей дали время отдохнуть, и только перед обедом она была представлена генералу, который работал в своем кабинете и просил его не беспокоить. Таким образом, историческая встреча состоялась только полчаса спустя. Генерал появился, как всегда, к обеду ровно в половине седьмого.

Адальберт фон Цедлитц давно уже не обладал той замечательной фигурой, какая у него была в молодости и как рисовала его Роза в своих рассказах. Он был невысокого роста, коренастый, с красным лицом и редкими рыжими волосами на голове.

— Так вот какова наша маленькая венгерка, — игриво приветствовал генерал Алексу и потрепал ее по щечке. Как поняла позднее Алекса, он был в необычайно хорошем расположении духа. Во время обеда он следил за тем, чтобы беседа за столом не прерывалась. Генерал позволил себе несколько шуток, чем привел в восхищение свою жену и фрейлейн Эльзу. Фрейлейн Эльза была в доме секретаршей, компаньонкой и домашней портнихой одновременно.

Вначале Алексе казалось смешным, что все в доме вытягивались перед генералом словно по стойке «смирно», но потом ей это стало представляться унизительным и противным. Единственным исключением была Кати, повариха, настоящая берлинская «штучка», которая позволяла себе иногда и подшучивать над генералом. Ей сходило с рук то, что для других было бы расценено как оскорбление «его величества». Впоследствии Алексу больше всего удивляло то, что за пять лет, которые она провела в этом доме, генерал ни разу не повысил ни на кого голос. Наоборот, его «подданных» часто повергало в ужас его беспричинное молчание. Это могло длиться днями или неделями, причем никто не имел ни малейшего понятия о причине.

Неделю спустя после приезда Алекса впервые пережила то, что она впоследствии называла «Сибирью на Кроненштрассе». В ответ на ее бодрое «доброе утро» генерал смерил ее уничижительным взглядом своих пустых цвета латуни глаз. При попытке во время завтрака пошутить с ним тетка оборвала ее:

— Может быть, ты прекратишь досаждать своему дяде?!

Целыми днями в квартире, если генерал был дома, царило холодное молчание, как в склепе, а домочадцы приобрели столь острый слух, что достаточно было тихого поворота ключа в двери кабинета генерала, как все буквально впадали в оцепенение. Только Кати не давала себя запугать. Она распевала песенки, свистела, спорила с Минной, хлопала дверями, гремела кастрюлями и отбивала шницели так, как будто забивала теленка.

Поначалу Алексе было любопытно, ведет ли генерал себя так же и вне дома, но со временем, ближе узнав берлинские нравы, поняла, что такие причуды с ним бывают только дома. Себе она не позволяла ни пугаться, ни обижаться, тем более что не считала себя причиной генеральского неудовольствия.

Однажды в узком коридоре между ванной и рабочей комнатой генерал неожиданно схватил девочку, прижал ее и своими короткими твердыми пальцами до боли сдавил ее уже заметно растущую крепенькую грудку. Как бы она ни старалась в дальнейшем избегать таких встреч, время от времени он все равно ее настигал; всякий раз это происходило во время его приступов молчаливой меланхолии.

Сначала это привело девочку в ужас, но со временем она научилась относиться к похотливым выходкам генерала с определенной долей презрения и насмешки. Тетке она решила ничего не говорить. Роза все равно бы ей никогда не поверила, а она, Алекса, потеряла бы тогда над генералом ту небольшую власть, которая ей должна была еще хорошо пригодиться. Сластолюбие генерала подсказывало Алексе, каким оружием может стать ее тело.

После жизни в венгерском захолустье и швейцарском санатории Берлин с его широкими улицами, дворцами, музеями и соборами приводил Алексу в восхищение. Районы, заселенные нищими, с бесчисленными вонючими трущобами, она заметила лишь позднее. Дамы и господа, бывавшие на приемах у тетки, принадлежали, как считала Алекса, к тому кругу избранных, которые определяли не только настоящее и будущее Германии, но и влияли на весь цивилизованный мир. Из разговоров гостей Алекса узнала, что недовольные граждане, собравшиеся в новом здании рейхстага на Кенигсплац, среди которых, «несомненно, большинство так называемых социалистов и прочих подрывных элементов», сотрясают основы государства. Но только благодаря мудрости и моральному превосходству кайзера и преданной ему армии все потуги и подстрекательства этой черни обречены на провал.

Восхищение тетки Розы и ее подруг кайзером просто не знало границ. Если для всей Земли существовало только одно солнце, то Бог благословил Пруссию двумя, причем гораздо ярче, чем небесное светило, сиял образ Вильгельма II. Над диваном в салоне фон Цедлитц висел написанный маслом портрет кайзера, его фото с автографом украшало рабочий кабинет генерала.

Разговоры в салоне тетки Розы, и даже в обществе лишь своей компаньонки, велись, преимущественно, только о кайзере или о самых высокопоставленных персонах и их семьях. Вспышки сверхпатриотизма тетки временами вызывали гнев Алексы. Гордая своим венгерским происхождением, она яростно спорила с теткой, и это заканчивалось обычно для Алексы пощечинами, слезами и ссылкой в комнату для шитья. Тетка, живущая в страхе перед генералом, была, со своей стороны, сущим деспотом по отношению к беззащитным и зависящим от нее людям.

После трех месяцев жизни в доме фон Цедлитц Алекса решила вернуться в Шаркани. Тетка, естественно, не хотела ее отпускать, и Алексе пришлось действовать на свой страх и риск. В кассе на вокзале она купила билет и без проблем села в скорый поезд Берлин — Дрезден — Вена, который она предварительно нашла в расписании и который через несколько минут должен был отправляться. Так как она боялась в своем довольно дорогом платье выделяться в вагонах третьего или четвертого класса, она нашла пустое купе в вагоне первого класса, опустила штору на окне и заперла дверь. Поезд уже тронулся, когда кондуктор своим ключом открыл дверь и впустил в купе полковника генерального штаба. Поезд был экстренно остановлен, Алексу высадили и препроводили в кабинет начальника вокзала. Оттуда ее забрала фрейлейн Эльза, сопровождаемая фельдфебелем.

Несмотря на то что попытка к бегству потерпела неудачу, было в этом и нечто положительное. Тетка наконец поняла, что ждать от Алексы покорности не приходится. Алекса, которую привезла фрейлейн Эльза, явилась перед теткой вовсе не запуганной, раскаивающейся девочкой.

— Я ненавижу тебя! Я все равно здесь не останусь! — прошипела ей племянница. — На этот раз ты победила, но при первой же возможности я все равно удеру отсюда!

Тетка Роза не находила слов. Так еще никто не отваживался с ней говорить. Она разрыдалась.

— Так вот какая благодарность за все, что я для тебя сделала?

— По мне, так лучше бы ты не тратила свои деньги.

— Тогда ты бы умерла, точно так же, как твоя мать.

— Лучше было бы мне умереть, чем жить в этом проклятом доме!

Тетка Роза не знала, что и сказать. Ее охватил страх, что племянница может ей просто вцепиться в горло. Алекса и сама себе удивлялась. Она не могла и предположить, что ненависть может завести ее так далеко, и ждала уже суровой расплаты, как заметила слезы в глазах тетки и поняла, что она, Алекса, победила. Это был незабываемый момент — решающий поворот в их отношениях. Слезы тетки, как и назойливые приставания генерала, разорвали связывавшие ее путы.

К своему удивлению, Алекса вдруг поняла, что Роза в принципе ее любит и не хотела бы ее потерять. Возможно, причиной этому было желание иметь ребенка в доме, что в какой-то степени заполняло бы пустоту, которую ощущает нелюбимая жена своего не слишком достойного любви мужа.

Внешне казалось, что все осталось без перемен. Тетка не упускала случая упрекнуть Алексу за неблагодарность, а ее покойного отца за то, что он опустился и довел себя до самоубийства. Тем не менее Алексу определили в очень дорогую частную школу, где ее обучали танцам, игре на фортепьяно и французскому, короче говоря, всему, что было бы достойно для ребенка из семьи фон Цедлитц. Генерал время от времени продолжал свои нападения, и они становились все более смелыми, так как угловатая фигурка Алексы приобретала все более женственные очертания. Но когда он однажды попытался запустить руку под юбку, то получил пощечину. Тетка Роза, которая и понятия не имела об этих тайнах, реагировала на растущую красоту Алексы с семейной гордостью, хотя и не без тени зависти стареющей женщины.

Алекса познакомилась с Гансом Гюнтером фон Годенхаузеном весной 1900 года, незадолго до своего шестнадцатилетия. Он был племянником генерала, сыном от брака его сестры с одним помещиком, погибшим в войне 1870–1871 годов. Как и большинство людей его круга, Ганс Гюнтер выбрал карьеру офицера. Алекса узнала его сначала по фотографиям того времени, когда он был еще кадетом и лейтенантом. Семейный красного бархата альбом всегда лежал в салоне на маленьком столике. Молодой человек, изображенный на фотографиях, был удивительно красив. Высокий, широкоплечий, с узкими бедрами, он напоминал фигуру юноши с картины Беклина.[4] Фотография Ганса Гюнтера, сделанная по случаю направления его в прусское посольство в Мюнхене, заменила портрет Иосифа Кайнца[5] в ящичке ночного столика Алексы. Ганс Гюнтер после Мюнхена был вначале переведен в Первый армейский корпус в Кенигсберг, но уже в 1900 году был причислен к лейб-гвардии полку кайзера в Потсдаме. Первый визит в Берлине он нанес брату своей матери генералу фон Цедлитцу.

В жизни Ганс Гюнтер оказался еще красивее, чем на фотографиях. Он отличался от других привлекательных мужчин не столько своим внешним видом, сколько тем, что его нисколько не заботило, какое впечатление он производит. В тридцать один он выглядел беззаботным и юным, просто как молодой бог. Алекса к тому времени превратилась в красавицу и знала, что молодые и не очень молодые люди влюблялись в нее. Свое первое предложение она получила от одного капитана, который был вдвое старше ее, и хотя она его не любила, да и просто терпеть не могла, тем не менее не отказала ему с единственной целью, чтобы позлить тетку с генералом. Поняв, что это отнюдь не блестящая партия, она разорвала свою опрометчивую помолвку уже через неделю.

Ганс Гюнтер стал частым гостем в доме фон Цедлитцев; если он бывал в Берлине, то обязательно заходил к ним. К Алексе он относился как к младшей сестре, оставаясь, видимо, равнодушным к ее красоте. Он был еще холост, и у него, насколько ей было известно, не было романа ни с одной женщиной. Ходили слухи, что перед переводом его из Мюнхена в Кенигсберг он был замешан в скандале, связанном с какой-то оргией в доме французского дипломата, который в конце концов был отозван. Она узнала об этом от Кати, которая, хоть и не покидала практически своей кухни, всегда была в курсе всех происшествий и слухов. Каких-либо подробностей Алекса не смогла разузнать.

Она влюбилась в Ганса Гюнтера с первого взгляда, хотя, наверное, влюбилась в него еще по фотографии до того, как они познакомились. Его небрежное, товарищеское отношение к ней расстраивало девушку и приводило в такое отчаяние, что она начинала кокетничать с каждым мало-мальски симпатичным мужчиной, который проявлял к ней интерес. Тетку это сердило до чрезвычайности, генерал же, как обычно, не вмешивался, хотя все чаще страдал от приступов своей меланхолии и длились они все дольше. При этом он не оставлял попыток прижать Алексу где-нибудь в укромном месте. Алекса своими маленькими кулачками отбивалась от гнусных намерений генерала.

Алекса встречалась лишь с одним молодым человеком. Если бы он был жив, его можно было бы сравнить с Гансом Гюнтером. Говорили, что лейтенант Шенкер погиб в результате несчастного случая, но можно ли считать несчастным случаем, когда человек, разогнавшись на велосипеде, с палубы корабля падает в море?

Алекса вспоминала, что лейтенант Шенкер отправлялся в Вильгсльмсхафсн с дурными предчувствиями. Он был прикомандирован на все время ежегодной поездки кайзера по северным территориям в качестве адъютанта генерала Хюльзен-Хеслера на борту яхты кайзера. Любой офицер посчитал бы за счастье в течение нескольких недель находиться в ближайшем окружении кайзера, но отнюдь не лейтенант. В офицерских кругах было известно, что кайзер любил на борту предаваться довольно грубым развлечениям. Во время утренней зарядки на ветреной палубе ему нравилось подкрадываться к своим гостям и, когда человек приседал, точным пинком заставить его упасть. Или выразить свою симпатию к какому-либо молодому офицеру или матросу крепким щипком за щеку или задницу.

В первых сообщениях указывалось, что лейтенант Шенкер был смыт с палубы ураганным порывом ветра в сильный дождь. Позднее поговаривали о какой-то имевшей место пьяной драке, после которой кайзер якобы несколько дней провел в своей каюте, а когда он появился, на его лице были ссадины и была разбита губа.

Алекса спрашивала себя, что могло заставить такого спокойного, мечтательного человека, как Шенкер, поднять руку на своего кайзера — поступок, для которого по кодексу чести был только один исход — самоубийство. Она горько оплакивала эту утрату. Лейтенант был преданным и нежным другом. Несомненным его достоинством было умение терпеливо и внимательно слушать, что делало его идеальным наперсником для молодой девушки, которая так и не смогла найти подругу среди жеманных и скучных дочерей из прусских высших слоев общества. Но в душе она понимала, что по-настоящему Шенкера она не любила.

В Берлине так много всего происходило, что внимание к загадочной смерти Шенкера долго удерживаться не могло. Страна жила еще, казалось, в золотом веке кайзера, и кайзер мог считать Бога своим великим союзником, а себя — особо отмеченным — Всемогущим. Самонадеянность кайзера не поколебалась и тогда, когда его дядя, король Эдуард VII, во время визита в Париж продемонстрировал свое сближение с Францией. Его, Вильгельма, флот вскоре можно будет сравнивать с английским, а в случае войны его войска покончат с Францией в течение недели.

В 1903 году семейство фон Цедлитц провело летний отпуск в Нордерни. Здесь Алекса получила письмо от Беаты, в котором она сообщала о своей помолвке с Николасом Каради. Это письмо, подобно волшебному ковру-самолету, перенесло Алексу на семь лет назад, в места своего рождения и детства. Воспоминания оживали в ее сознании — она, закрыв глаза, отчетливо видела перед собой луга и поля поместья Рети и, как вершину всего, — дворец Каради. Она буквально чувствовала запах свежескошенного клевера, аромат цветущей акации и резкие, но вовсе не казавшиеся неприятными испарения хлева с находящимися там животными.

— Это невероятно! Просто фантастика! — воскликнула она. — Она помолвлена с графом Ники! Она всегда говорила, что выйдет за него замуж, а я ее высмеивала. И вот это действительно произошло! Разве это не чудесно? — Алекса внезапно почувствовала тоску по родине. Подобно голубю, который всегда возвращается в родное место, ее неудержимо потянуло в Шаркани. — Боже мой, свадьба назначена на пятнадцатое, а я должна быть там по крайней мере за неделю. Остается совсем немного времени. Ты отправляешься со мной или я должна одна ехать? — спросила она тетку.

Это был простой вопрос, но он, казалось, привел тетку в растерянность.

— Видишь ли… — сказала она наконец, — боюсь, мы обе не сможем поехать.

— Что это значит? — возмутилась Алекса. — Мне все равно, как ты поступишь, я в любом случае поеду, это решено.

На удивление, тетка отнеслась к этому спокойно. В ее глазах можно было увидеть даже следы понимания.

— Всегда что-нибудь случается в неподходящее время, вот так и бывает в жизни, — заметила она с притворным сочувствием в голосе. — Я давно должна была тебе намекнуть, но решила поговорить с тобой, когда все прояснится. — Роза понизила голос до доверительного шепота. — Ганс Гюнтер хочет провести свой отпуск вместе с нами. Я думаю, у него серьезные намерения, моя милая.

— Какие такие серьезные намерения? — Алекса нахмурилась, не понимая, о чем идет речь.

Тетка захихикала, как девочка, что Алексе совсем не понравилось.

— Речь идет о тебе, милочка, о ком же еще?

С конца мая Алекса не видела Ганса Гюнтера и ничего о нем не слышала, а загадочная смерть Шенкера так занимала все ее мысли, что тайное увлечение Гансом Гюнтером отошло на задний план. Слова тетки вновь внесли искру в уже считавшийся ею потухшим огонек. Старая народная мудрость гласит, что если не вспоминаешь больше о человеке, которого любил, значит, он для тебя умер. И для Алексы лейтенант Шенкер окончательно умер только теперь, в отеле «Шухард», в Нордерни.

— Ганс Гюнтер никогда мной не интересовался, — сказала Алекса, от которой не ускользнуло, что тетка и сама еще не была вполне уверена в своих предположениях. Алекса спрашивала себя, не уловка ли это, чтобы помешать ей присутствовать на свадьбе сестры. — Я всегда думала, что я для него ничего не значу. В конце концов, у мужчины всегда есть возможность хоть как-то поставить девушку в известность.

Выражение сочувствия в глазах тетки исчезло. Она начала сердиться.

— А что же ты ожидала? Что он тебя изнасилует? Он, в конце концов, джентльмен, а не какой-то Казанова, как другие твои воздыхатели. Он никогда не вступит в близкие отношения с молоденькой девушкой, если не решит, что она станет его женой.

Алексе очень хотелось в пику тетке рассказать ей о приставаниях генерала, но она прикусила язык.

— Ганс Гюнтер не показывался у нас несколько месяцев. Почему же он должен решить все именно сейчас?

Тетка бросила на нее уничтожающий взгляд и направилась к двери.

— Ну что же, я пошлю ему телеграмму с отказом. А ты можешь отправляться на свадьбу своей сестры с этим евреем.

Она была уже на пороге комнаты, когда Алекса закричала ей вслед:

— Нет, не отправляй телеграмму. Пусть он приезжает. — И затем резким тоном: — А тебе стыдно не знать, что Каради не еврей. Он аристократ, богат и красив, и Беата будет счастлива, став его женой. Она без ума от него. Здесь, в письме, так и написано: «Я просто с ума схожу от него!» — Алекса тихо застонала. — Ну что же я ей должна ответить? Что я не могу приехать к ней на свадьбу, потому что у Ганса Гюнтера внезапно появились серьезные намерения?

Роза украдкой наблюдала за ней.

— Ты можешь все еще как следует обдумать. Одно твое слово, и я телеграфирую ему. Он выезжает только завтра утром.

Алекса пыталась в течение всего дня придумать для Беаты уважительную причину, почему она не может приехать к ней на свадьбу. Пока она отбрасывала один вариант за другим, ей подумалось: «Как странно распоряжается судьба: близнецы, разделенные тысячами километров и многими границами, в один и тот же год, даже в один и тот же месяц находят будущих супругов». При мысли «будущий супруг» Алекса задумалась. А вдруг тетка все это сочинила?

Пожав плечами, Алекса сложила письмо Беаты и решила ответить только тогда, когда ей будут известны действительные намерения Ганса Гюнтера.

Небо было затянуто и с северо-востока дул довольно сильный ветер, когда на следующий день во второй половине приехал Ганс Гюнтер. Эта поездка по морю на пароходе, которая при спокойной погоде занимала не более получаса, длилась в этот раз вдвое дольше. Алекса подумала украдкой, что его романтическая бледность может быть вполне объяснима совсем не романтической морской болезнью.

Плохая погода продолжалась несколько дней. Не оставалось ничего другого, как сидеть в холле отеля, играть в карты, читать и изредка гулять, если прекращался дождь. На четвертый день показалось наконец солнце, и Ганс Гюнтер пригласил ее на прогулку. К своему удовлетворению Алекса отметила, что Роза, против обыкновения, отказалась сопровождать ее, что она постоянно из приличия делала.

Молодые люди прошли мимо развлекательного центра с его ресторанами, театром, игровыми и читальными залами, мимо недавно отстроенной новой части с базаром и маленькими дорогими лавками, где предлагались товары из Англии и Франции. Миновав зеленый луг, они направились к маяку и были уже почти у цели, когда Ганс Гюнтер внезапно взял ее за руку.

— Давай заберемся на дюны и там посидим. Мне нравится смотреть на море, особенно если я не на корабле, — добавил он, смеясь.

Она засмеялась тоже, и это сняло напряжение, которое сковывало до этих пор Алексу. Когда песок стал проваливаться под ногами, он обнял девушку за талию, внезапно легко приподнял ее, так что ноги ее едва касались песка, крепко прижал к себе и поцеловал.

Девушку охватило радостное возбуждение, резкое, как боль, и дурманящее, как хмель. Она не ощущала никакого физического влечения, только блаженство, одно только блаженство. Позднее Алекса вспоминала об этом миге как самом счастливом моменте в ее жизни.

Они молча забрались на дюны и уселись на песок. Он взял ее руки в свои и поцеловал сначала одну, а затем другую.

— Ты выйдешь за меня замуж? — спросил он. Позднее ей хотелось, чтобы она помедлила с ответом, но Алекса не могла себя сдержать.

— Хочу ли я? Конечно да. Разве ты не знаешь, что я тебя люблю? С самого первого момента. Еще до того, как я тебя узнала. Я украла твою фотографию из альбома тети и спрятала в своем ночном столике. Я…

Какое-то необычное выражение его лица заставило девушку остановиться. Он разглядывал ее с таким отстраненным любопытством, как внимают в театре выступлению великой актрисы. Их взгляды встретились, и он понял, в какое смущение ее привел.

— Ты достойна обожания. — Он поцеловал ее в глаза и в губы. — Я люблю тебя. Да и кто бы тебя не полюбил? Как ты прекрасна! И так молода, так молода. — Он замолчал, и улыбка исчезла с его лица. — Я люблю тебя, но прошу тебя, не забывай: мне не девятнадцать лет, как тебе.

— Почти двадцать.

— И не двадцать тоже. Мне бы хотелось, чтобы мне было двадцать. Если бы я тебя встретил, когда мне было двадцать, я был бы, наверное, другим человеком. Но когда мне было двадцать, тебе было всего пять лет. Человек подвержен многим соблазнам, некоторые становятся их жертвами… и я сам прошел через многое. Но я бы хотел начать все сначала. С тобой. Это не будет легко — жить со мной. Супружество будет для нас обоих — нечто совсем новое, в чем у нас нет никакого опыта, но есть одна большая разница. Ты выросла с мыслью, что рано или поздно выйдешь замуж, и ты к этому подготовлена. Я же нет. Мысль о женитьбе была для меня долгое время чуждой. Поэтому привыкание к совместной жизни будет для меня гораздо тяжелее, чем для тебя. Ты должна будешь об этом помнить, если выйдешь за меня замуж.

Алекса воспринимала как предупреждение скорее не его слова, а тон, которым они были произнесены. Уяснила она лишь то, что в их супружестве возможны какие-то препятствия, которые необходимо будет преодолеть, чтобы их брак был счастливым. Еще мгновение назад она как будто парила в облаках, теперь же снова опустилась на землю.

— Так это у тебя серьезно с женитьбой? — спросила она.

Он нежно и любовно взял ее лицо обеими руками.

— Да, конечно же. Но я бы не хотел, чтобы ты делала этот шаг вслепую. Семейная жизнь это… как бы тебе сказать… Посмотри на погоду — сегодня она чудесная. Но целую неделю шли дожди. Возможно, завтра снова пойдет дождь. И тем не менее не нужно падать духом. Сколько бы ни длился дождь, когда-то снова выглянет солнце. Все, что нам нужно, — это терпение.

Помолвка была скромно отпразднована в прибрежном ресторане, который был заказан генералом. Ганс Гюнтер пробыл с ними еще две недели. Помолвленные купались в море, совершали длинные прогулки и, если старшие оставляли их одних, обнимались и целовались.

Алекса подробно написала Беате о своей помолвке и о том, как сильно она сожалеет, что не смогла присутствовать на ее свадьбе. Беата ответила, что она желает сестре счастья и надеется на их скорую встречу. Затем приходили открытки, которые отправляла Беата из их свадебного путешествия в Италию. Беата тоже отметила, насколько это удивительно, что судьба в одно и то же время послала им суженых.

Николас и Беата еще не вернулись из свадебного путешествия, когда Алекса Рети и барон Ганс Гюнтер фон Годенхаузен, капитан лейб-гвардии полка его величества кайзера, заключили святой супружеский союз в гарнизонной кирхе Потсдама.

Алекса ожидала первую брачную ночь с некоторым нетерпением, но и с долей страха. Она не совсем ясно представляла, что ее ждет. Все, что она знала о взаимоотношениях между мужчинами и женщинами, она почерпнула из рассказов одноклассницы, утверждавшей, что знает об этом буквально все. Это была девица с восковым лицом, вечно влажными руками и оттопыренными ушами, которой просто доставляло удовольствие пугать подруг подробностями из медицинских справочников своего отца.

За день до свадьбы у Алексы было желание поговорить об этом с теткой, но при мысли о Розе и генерале ей стало противно и она передумала. Она как раз примеряла свой новый костюм для свадебного путешествия, когда снаружи к окну прилетели два голубя и после долгого любовного воркования совокупились. Алекса смотрела на них с восхищением. Акт длился буквально секунды. Взъерошенная голубка отряхнулась, как будто желая сбросить все нечистое этой короткой встречи. Голубь улетел и присоединился к стае, важно разгуливающей по двору.

— Ты еще не готова, — закричала тетка, буквально влетев в комнату. — Что ты тут копаешься? Ганс Гюнтер уже теряет терпение. Он опасается, что вы не успеете на поезд. — Тетка упала в кресло. — Ну и денек! — застонала она, обмахиваясь веером. — К счастью, все прошло гладко. Я наконец вздохнула с облегчением. С самого возвращения из Нордерни я глаз не сомкнула, ужасно боялась, что что-то может случиться.

— Что может случиться?

— Поторопись, — сказала тетка, делая вид, что не слышала вопроса.

Алексе не следовало бояться первой брачной ночи. В спальном вагоне Ганс Гюнтер подождал в коридоре, пока она раздевалась, а затем в темноте тоже разделся и лег на верхнюю полку. Сама брачная ночь состоялась после продолжительного ужина и второй бутылки «Вдовы Клико» в номере отеля, который они сняли в Баден-Бадене. Когда она позднее думала о первом любовном акте, то вспоминала о парочке голубей за окном.

У нее слишком кружилась голова и от шампанского и от ласки мужа, чтобы ясно представлять, что с ней происходит. Он выключил свет и молча лег рядом. Лаская жену, он положил ее руку к себе вниз. Алексу удивило, что этот орган жил как бы собственной жизнью, так как тут же отреагировал на ее прикосновение. Она хотела что-то спросить у мужа, но он прижал пальцы к ее губам.

— Тихо, — прошептал он. — Пожалуйста, ни слова. Все будет хорошо. Только ничего не говори.

Он подложил под нее подушечку и раздвинул ей ноги.

Сейчас все произойдет, подумала она и сжалась в испуге. Она чувствовала, что он нервно пытается что-то сделать, дрожа всем телом.

— Ну помоги же мне! — Его голос звучал резко и сердито. — Или мы оставим это и будем спать.

Испуганная и обиженная, она послушно расслабилась. Неожиданно сильная боль, казалось, пронзила все ее тело. Алекса вскрикнула. Боль продолжалась какое-то время, как долго, позднее она не могла припомнить. Ганс Гюнтер наконец резко отстранился от нее. Она почувствовала между ног какую-то влажную теплоту.

— У меня течет кровь, — рыдая закричала она, с ужасом вспомнив кошмарные рассказы своей одноклассницы. Он бросил ей полотенце и включил свет. Алекса привела себя в порядок.

— Тебе следует пойти сразу же в туалет. Я не хочу, чтобы ты в первую же ночь забеременела.

Алекса все еще лежала без сна, когда сквозь щели в жалюзях забрезжил рассвет. Голова кружилась, боль во всем теле время от времени давала о себе знать. Лежа неподвижно, стараясь не задеть крепкое тело, которое, расслабившись, лежало рядом, она спрашивала себя, было ли это именно то, что обычно происходит в первую брачную ночь. С момента, как они вошли в номер, Ганс Гюнтер, по-видимому, механически следовал какому-то ритуалу, который не имел ничего общего с тем, что было между ними до этого. Она чувствовала, что ее использовали, как какой-то предмет, которому придана инструкция по применению, и ей нужно неукоснительно следовать. Перед свадьбой Алекса надеялась, что та необъяснимая странная отчужденность, которая время от времени разделяла их, словно стена, в интимной атмосфере совместной спальни будет постепенно исчезать, но вынуждена была разочароваться.

С погодой им повезло. В конце октября можно уже считаться с вероятностью похолодания и дождей, но в этом году осень в Баден-Бадене была довольно теплой. Скачки уже прошли, дети отправились в школу, в казино бродили немногочисленные посетители, а в курзале, где проходили концерты, можно было всегда найти хорошее место.

Супруги вставали поздно, завтракали в постели и купались отдельно в бассейне отеля. Обедали они либо в городе, либо в одном из кафе в окрестных парках. Деревья стояли уже в осеннем наряде, под остатками зелени листьев на шестах виноградников виднелись виноградные лозы. Алексе это живо напоминало Шаркани.

Они прожили здесь уже две недели и хорошо ладили друг с другом. Алекса не ожидала больше какого-то фейерверка, она привыкла к его предупредительному, хотя иногда и какому-то безразличному поведению в постели. Дважды ему удалось даже довести ее до оргазма. Она по-прежнему его любила и желала, хотя при этом, очевидно, должна была примириться с тем, что физическая близость для него значила не слишком много. Его остроумие и веселый нрав скрашивали ее дни, но для ночи существовал строгий этикет, которого он, при всей любви, твердо придерживался. Без его разрешения она не имела права с ним заговорить.

В целом они приятно проводили время, за исключением двух-трех незначительных случаев, которые ей, однако, показали, что он может мгновенно впадать в гнев. Во второй их вечер в Баден-Бадене она выбрала себе платье, которое было сшито фрейлейн Эльзой по выкройке одного модного журнала. Ганс Гюнтер спустился вниз, чтобы занять столик в ресторане, и ожидал ее. Выйдя из лифта, Алекса встретила его неодобрительный взгляд и неуверенно подошла к столу.

— Что-то не так? — спросила она.

— Откуда, черт побери, у тебя это смешное платье? С блошиного рынка? — прошипел он.

Алекса покраснела.

— Из моего приданого. Это модное платье из коллекции Вивьенн, фрейлейн Эльза его скопировала. Салон Вивьенн самый дорогой в Берлине, и даже Ее Величество императрица Августа Виктория…

— Неудивительно, — прервал жену Ганс Гюнтер. Его лояльность ограничивалась, очевидно, своим высшим военачальником, а вовсе не его супругой. — В будущем я решаю, что ты будешь носить. И чтобы у тебя не было ничего, даже фигового листочка, сшитого фрейлейн Эльзой.

На следующий день он повез Алексу в модный магазин на Софиенштрассе и купил для нее множество нарядов. Платья были дорогие, и она спрашивала себя, как он за них рассчитается. Алекса знала, что из дома Ганс Гюнтер не получает ничего, а жалованья капитана для приличных расходов вряд ли было достаточно. Только позднее она услышала о наследстве, оставленном ему каким-то загадочным дядей.

Этот дядя заработал состояние на службе у какого-то восточного правителя. Перед своей учебой в кадетском корпусе Ганс Гюнтер прожил у дяди год, а позднее сопровождал его в поездках в Турцию и Египет. В семье фон Цедлитц об этом дяде, как помнилось Алексе, говорили редко, и если говорили, то только с какой-то неодобрительной сдержанностью. Когда он умер, его похоронили не в семейной усыпальнице Годенхаузенов, а где-то в другом месте.

Они пробыли в Баден-Бадене всю первую неделю ноября. Погода оставалась теплой и солнечной. Настроение Ганса Гюнтера также было превосходным. Еще только один раз он потерял самообладание, и на этот раз из-за шляпки со страусиным пером, которую она надела к новому платью. Не сказав ни слова, он сдернул шляпку с головы, испортив ее прическу. Все заколки при этом упали на пол.

— Ты безнадежна! — Он расстроенно покачал головой.

Она смотрела на мужа, не понимая причин его гнева.

— Что же я сейчас сделала неправильно?

— Тебе обязательно нужно было одеться и выглядеть, как обезьянка у шарманщика? Ты никогда не научишься? — Он бросил шляпку в коробку. — Как ты могла вообще ее купить? Ты что, не видишь, как она ужасна? Ты в ней выглядишь смешной.

Она подавила рыдание.

— Значит, я выгляжу смешной? И этого достаточно, чтобы меня унижать?

— Вполне. И я буду тебя унижать, пока ты наконец не научишься одеваться со вкусом. — Он подошел к Алексе, посмотрел на нее своими дивными голубыми глазами из-под густых шелковистых ресниц. — Ты прекрасна. Просто чудо творения. Ты по-своему совершенна, как Мона Лиза или Венера Капитолийская. Можешь ты представить себе Венеру в этой шляпке?

Ее лицо было в слезах, но она тем не менее вынуждена была рассмеяться.

— Ты просто сумасшедший. Я никакая не Венера. Для этого я слишком худа. Я всегда надеялась, что моя грудь когда-нибудь станет больше, но нет. Возможно, когда я буду беременна… или после первого ребенка.

— Я хочу, чтобы ничего не менялось, будешь ты беременна или нет.

— И вдобавок я всегда боялась, что ты заметишь, что все мои лифчики с прокладочками.

— Ну и что с того. Мне нужна была девушка, а не дойная корова. Вытри слезы, нам нужно идти. Я хочу двигаться. Слава богу, мы скоро уезжаем. Я кажусь себе тигром в клетке или медведем с кольцом в носу, разница только в том, что я ношу кольцо на пальце. — Заметив, что у нее снова глаза наполнились слезами, он обнял ее. — Ну, не надо. Не будь такой чувствительной. Ты же знаешь, что я люблю тебя. Я только не привык бездельничать. Женщины этого не понимают. В течение всей моей жизни для меня существовали только долг, дисциплина и уставы. А сейчас ничего этого больше нет. И никакой маршировки, только прогулки. Для стариков это еще куда ни шло. Вспомни Бисмарка — после своей отставки он сразу сдал. И ведь ему вообще-то было семьдесят пять, не тридцать четыре.

Алекса привела себя в порядок, и они отправились на свою обычную прогулку.

Два дня спустя супруги сели в поезд на Берлин.

Тетка позаботилась не только о приданом. Она сняла и обставила для них квартиру в Потсдаме. Ганс Гюнтер подобрал мебель и обивку, и все гости хвалили его безупречный вкус. Ему нравился молодежный стиль, и он настоял на том, чтобы все было заказано в Дармштадте. Разлетающиеся линии на обоях и обивочной ткани вызывали у Алексы головокружение. Она с тоской вспоминала о массивной, в стиле новой готики мебели и широких удобных кроватях в доме фон Цедлитцев.

На первый прием Алексы пришли такие высокопоставленные гости, как городской комендант Берлина генерал Куно фон Мольтке, советник французского посольства Лекомт и два адъютанта кайзера. Прием имел большой успех, и все были единодушны в том, что молодые Годенхаузены — одна из самых красивых пар в офицерских кругах Потсдама. Алекса была в восторге от комплиментов, которыми ее засыпали, и прежде всего потому, что это льстило Гансу Гюнтеру. Молодая жена изо всех сил старалась угодить своему мужу и доказать, что она для него подарок, а не обременение. Иметь такую страстно любящую жену — любой муж был бы на седьмом небе от счастья, если бы мужем в данном случае был не Ганс Гюнтер.

Многие мужчины любимы за то, что они сильные и мужественные, за то, что они по натуре завоеватели. Алексу в муже восхищало как раз то, что он все время от нее ускользал. За него постоянно нужно было бороться. И при этом победить отнюдь не означало владеть им. Она была убеждена, что он остается ей верен, но его любовь была похожа на радугу — сверкающая, разноцветная, казалось, в непосредственной близости, и все-таки бесплотная, неосязаемая. Он был одним из самых любимых офицеров в гвардейском полку, с некоторых пор один из фаворитов кайзера, но дома, как только он отставлял свою шпагу, казалось, он отставлял и свое хорошее настроение. Всегда вежливый и дружелюбный, он иногда пугал ее своим отсутствующим взглядом, и она чувствовала себя тогда беспомощной и покинутой. А когда она приходила уже в полное отчаяние, он внезапно становился нежным, говорил с ней, обнимал ее, улыбался ей, и она чувствовала себя снова уверенной, защищенной и невероятно счастливой.

Глава III

В середине марта 1906 года Николас был вызван к генералу Хартманну, шефу Отдела развертывания и сосредоточения войск Генерального штаба австро-венгерской армии, который сообщил, что его рапорт, поданный почти два года назад с просьбой о смене места службы, удовлетворен. С первого апреля он прикомандирован в качестве военного атташе к посольству в Берлине. Для Николаса это сообщение было сюрпризом, и отнюдь не из приятных.

— Разрешите задать вопрос, господин генерал?

Хартманн кивнул головой.

— Разумеется.

— Почему именно Берлин, господин генерал? В Генеральном штабе известно, что моя мать еврейка. Для меня все двери будут закрыты.

— Ты должен будешь научиться справляться с такими вещами, если вообще такая проблема существует. Я лично в это не верю.

— Ну в Австрии, возможно, так оно и есть, господин генерал. Хотя некоторым и в Вене мать-еврейка в определенных здешних кругах не делает жизнь легче. В Берлине, однако, это может привести к полной изоляции. Барон Бляйхредер должен был уволиться со службы потому что его командир запрешал ему посещать казино, а, например, Гольдшмидт-Ротшильд оказался пригоден только к дипломатической службе, но никак не в качестве офицера запаса.

— Ты говоришь о прошлом. Времена изменились. И кайзер Вильгельм изменился. Сегодня Альберт Баллин, еврей, считается одним из самых близких к нему людей.

— Потому что ему принадлежит пароходная линия Гамбург-Америка. Кайзер беседует с ним о кораблях. С тех пор как он начал восстанавливать флот, чтобы соперничать с Англией, его больше ничто не интересует. В Баллине он видит родственную душу. Но у меня нет кораблей, нет даже байдарки. Думаю, господин генерал, есть какая-то другая причина. Мне будет позволено ее узнать?

Генерал на минуту задумался.

— Полагаю, именно поэтому выбор остановился на тебе. Нам не нужен в Берлине приверженец прусской военной партии. У тебя в обществе отличные связи с итальянцами, англичанами и французами. Если пруссаки на самом деле попытаются тебя изолировать, это тебя не должно беспокоить. Нас не интересуют военные секреты немцев, мы узнаем о них из английских газет. Times получает свою информацию непосредственно из уст кайзера.

— Боюсь, в Генеральном штабе переоценивают мои связи в обществе.

— Одна из этих связей могла бы для нас быть весьма полезной, я имею в виду знакомство с князем Ойленбургом. Или вы больше не поддерживаете отношений?

— Нет, напротив. Но насколько мне известно, князь отстранен от активной служебной деятельности.

— И тем не менее он все еще близкий друг кайзера.

«Вот почему выбрали меня», — подумал Николас.

— Конечно, Берлин не самое лучшее место, Каради, — сказал генерал. — В конце девяностых годов я провел там неделю, и каждая минута была мне противна. Но за это время там определенно должно было многое измениться. Берлин, говорят, стал настоящим большим городом. И кроме того, тебя посылают туда не навечно. Через два-три года ты будешь снова здесь.

Такой поворот событий вовсе не привел Николаса в восторг, но и об отъезде из Вены он не сожалел. Возможность расстаться с Митци Хан, субреткой из Венского театра и последней из длинной череды женщин, с которыми он спал эти годы после смерти Беаты, он воспринял с облегчением. Уже довольно давно он начал тяготиться этой связью, она же, напротив, цеплялась за него со все возрастающей страстью, что делало разрыв довольно тяжелым делом.

С некоторых пор он стал замечать, что ему как-то не по себе после того, как он переспал с какой-либо женщиной, оставался какой-то горький осадок. Он вел в последнее время довольно однообразную, но отнюдь не лишенную удовольствий жизнь. Его первой любовницей после смерти Беаты была одна из знакомых семьи, женщина десятью годами старше его. Спустя примерно месяц после смерти Беаты она зашла с корзиной красных роз, чтобы выразить ему соболезнование. Нежно обняв вдовца, она шепотом заверила его в своем сочувствии. Ее мягкое, зрелое тело вызвало в нем непреодолимое желание, и, не теряя времени на лишние галантности, он овладел ею на софе в салоне, совсем не предназначенном для таких эскапад. После этого приступа страсти Николас взял себя в руки и проводил даму до дверей так же решительно, как выпроваживают нежелательного гостя. Все дальнейшие попытки встретиться с ним он неукоснительно отклонял и встал, как ему казалось, на путь ревностного воздержания.

В это время Николас на самом деле невыносимо страдал. Тяжесть утраты он ощущал физически так же, как заключенные тяжесть сковавших их цепей. Не было минуты, чтобы он не ощущал боли; смерть Беаты была тем темным фоном, на котором протекала теперь его жизнь изо дня в день. В этой жизни были свои высоты и падения, а временами, что уж совсем не украшало офицера, доходило и до слез, если он считал, что его никто не видит. До Беаты одиночество его не тяготило, напротив, это было приятным временем отдыха. Теперь же долгие часы одиночества были просто невыносимы.

Еще хуже действовало на него присутствие матери и ее друзей. Чтобы вытащить его из этого — как они это называли — больного состояния, они пытались знакомить его с незамужними молодыми девушками или женщинами, которые совсем не прочь были с ним пофлиртовать. Все это чрезвычайно раздражало Николаса, хотя ни к чему не обязывающие любовные связи и в дальнейшем ему были не чужды. Его отец, с которым он раньше никогда не был особенно близок, проявил, на удивление, большое понимание. Он брал сына на мужские вечеринки, на скачки или на охоту в венгерских поместьях.

Как раз в одной из таких поездок Николас познакомился и сблизился с молодой женщиной, дочерью владельца поместья, которая, поссорившись с мужем, жила в это время у отца. Их любовные отношения длились несколько месяцев и закончились, когда дама помирилась со своим супругом.

Однако подобные интрижки нисколько не уменьшали печаль Николаса; они скорее расстраивали его, он становился крайне недоволен собой.

Со временем недовольство собой стало мало-помалу затихать, и печаль была уже не такой острой. Тем не менее то, что он не испытывал ни к одной из женщин никакого серьезного чувства, угнетало его. Как верующий христианин, он осуждал свой распущенный образ жизни. Но впереди была еще добрая половина жизни, и будущее представлялось ему бесконечной пустыней, ограниченной постоянно удаляющейся линией горизонта. Религия или честолюбие могли бы помочь ему прокладывать себе путь, но ни к тому ни к другому он был абсолютно не предрасположен.

Глава IV

Николас был уже однажды в Берлине, в течение нескольких дней — около десяти лет назад. Холодная роскошь Вильгельмштрассе привела его в изумление. Весь его облик носил отпечаток высокомерия и напоминал Николасу официальный портрет кайзера: стареющий Лоэнгрин в шлеме и сапогах с отворотами, с огромным количеством орденов на груди, в белом плаще на фоне огромного шатра. Полная противоположность императору Францу-Иосифу с его поношенным военным мундиром. Как все это отличалось от непритязательных серых стен, окружавших дворец Габсбургов Хофбург! Серых, но надежных. Тот, кто после долгих странствий вновь оказывался в родном городе Вена, находил, что ничего не изменилось, и он мог сориентироваться в городе, даже если до этого ослеп в пути. Выбоины в мостовой — и те оставались прежними.

По сравнению с Веной уличное движение в Берлине было более оживленным. Удивительно, как много автомобилей с их сверкающими кузовами сновали по улицам, дополнительно украшая облик города. В городе насчитывалось почти два миллиона жителей, и он с каждым днем становился больше и богаче. Вена олицетворяла прошлое, будущим был Берлин.

Николас заказал номер в отеле «Кайзерхоф». Консьерж, невысокий мужчина, проводил его с достоинством только что коронованного Наполеона по отношению к его свите. Салон, меблированный в стиле псевдо-Людовика XVI, с тяжелыми бархатными портьерами и хрустальными люстрами, выходил окнами на Вильгельмплац, огромную шестиугольную площадь с бронзовым памятником генералам работы Альтена Фритца.

Эти благородные воины были одеты в тесные куртки под длинными шинелями, украшенными петлями и пуговицами, рукава которых заканчивались узкими манжетами, в гамаши, доходящие до колен. В общем, эти полководцы производили героическое впечатление, в особенности генерал Шверин, который со знаменем в руке вел свои войска против врага. Николас спрашивал себя, как солдаты в такой экипировке могли выдерживать длинные марши под палящим солнцем пли проливным дождем. Его отец воевал в Прусско-Австрийской войне и был ранен, но он никогда не говорил ни о чем другом, кроме вшей, блох и вони от пропитанного потом нестиранного обмундирования. Роскошь старой униформы имела своей целью внушить маленьким и большим пруссакам любовь к фатерланду. Этой же цели должны были служить и статуи королей и князей, украшавшие каждую площадь столицы. Позднее, во время прогулок по городу, Николас заметил, что даже поэты и ученые были представлены в позах генералов, не в задумчивости или в мечтах, а как будто готовые к борьбе.

Был конец дня, и из военного министерства на Вильгельмштрассе, подобно пчелам из улья, хлынул поток офицеров. В принципе офицеры не сильно отличались от австрийцев, но Николас заметил, что штатские на тротуарах с готовностью уступали им дорогу. Может быть, ему только показалось? Возможно, это одно из предубеждений венца, принимать вежливость за покорность?

Выделенный ему ординарец должен был явиться только на следующее утро. Он решил никого из персонала гостиницы не звать и принялся сам распаковывать вещи.

С семи до пятнадцати лет у Николаса был воспитатель, который под псевдонимом Лизиас регулярно печатался в одном из венских журналов социалистического толка. Доктор Шауффеле, таково было его настоящее имя, хотел непременно сделать из Николаса самостоятельного, неиспорченного человека и настаивал на том, чтобы во время поездок они останавливались в маленьких отелях или даже в пансионах. Во дворце Каради в Вене и в замке Шаркани он следил за тем, чтобы персонал не пресмыкался перед Николасом. Было совсем не просто привить юноше, выросшему в расточительной роскоши XIX столетия, склонность к спартанскому образу жизни, но это удалось доктору Шауффеле блестяще благодаря не только интеллекту воспитанника, но и преданности доктора своим идеалам.

Николасу очень нравился его воспитатель, и он сильно горевал, когда отец, граф Фердинанд, не только уволил его, но и категорически запретил какие-либо контакты с его воспитанником. Граф узнал, что в полицейских бумагах Шауффеле фигурирует как подозреваемый в гомосексуализме. Николасу стало известно об этом годы спустя, и он был ужасно возмущен допущенной по отношению к этому человеку несправедливостью. Сексуальные наклонности Шауффеле были его тайной, ни разу в жизни Николас не заметил, что интерес доктора к нему был чем-то иным, а не заботой воспитателя о доверенном ему ребенке.

Сейчас, когда Николас развешивал в шкафу свою униформу, он вспоминал, что юношей во время совместных поездок распаковывал не только свой, но и чемодан воспитателя. Добрый доктор давно уже лежал на Центральном кладбище Вены, но едкий дым паровоза, вид консьержа в отеле, выдающего ключи гостю, портье, несущего вещи к такси, — все это вызывало живые воспоминания о счастливых путешествиях по всей Европе, которые многие годы назад совершали худой мальчик и грузный пожилой человек, гонимые жаждой увидеть и узнать нечто новое.

В своем новом назначении Николасу предстояло тоже кое-чему научиться. Случайно он прибыл в Берлин во время довольно оживленной политической жизни. В апреле выяснилось, что на конференции по марокканскому вопросу в Альхесирасе немецкая делегация потерпела поражение. Среди прочего дело касалось и прав Германии на торговлю в Марокко. Началось все в 1904 году, когда англичане по договору признали особые права Франции в Марокко. Рейхсканцлер Бернхард фон Бюлов и его советник, всемогущий тайный советник Фридрих фон Хольштайн, не верили, что англичане действительно будут биться за французские интересы, и предложили французам обсудить этот вопрос на международной конференции.

Россия в этот момент еще не оправилась от поражения в войне с Японией. Целью же германской политики было заключить союз между Германией, Россией и Францией и изолировать таким образом Англию.

Эти намерения натолкнулись на неожиданное совместное сопротивление стран Сердечного согласия (Entente cordiale) — Англии и Франции. Хотя немецкие представители и угрожающе бряцали оружием, за их предложения проголосовали только две делегации из семи. Для Бюлова и его, казалось бы, читающего будущее Хольштайна это было тяжелым ударом.

Хольштайн был на самом деле политическим гением. К этому времени он путем интриг убрал с политической арены Бисмарка и фактически руководил министерством иностранных дел, хотя и отказывался наотрез от любого ответственного поста. Уже двадцать лет он стоял у руля немецкой внешней политики и считался несменяемым и незаменимым.

Шестого апреля в утренней газете Николас прочитал, что накануне канцлер Бюлов во время дебатов в рейхстаге потерял сознание и что врачи посоветовали ему уйти в длительный отпуск — совет, которому он последовал. Немного позднее стало известно, что Фридрих фон Хольштайн был уволен со службы, как сообщалось, по собственному желанию. Николас припомнил многочисленные замечания своих коллег по посольству, касавшихся последствий конференции в Альхесирасе: скоро полетят головы. Но он никогда не слышал, чтобы при этом имели в виду и Хольштайна.

Постепенно стали известны подробности падения Хольштайна. Он пал жертвой одной своей детской привычки. Всякий раз, когда он чувствовал себя обиженным, он начинал угрожать своей отставкой, будучи убежден, что таким образом он приводит в страх и ужас Бюлова, кайзера и все правительство. Однако после шестнадцати лет пребывания в должности канцлера Бюлов решил, что стал достаточно опытен, чтобы обходиться без своего суфлера Хольштайна. Он распорядился разыскать последнее прошение Хольштайна об отставке, которое вместе с просьбой об его удовлетворении было представлено кайзеру. Потеря сознания в рейхстаге была либо случайностью, либо гениальным ходом; в любом случае Хольштайн был убежден, что Бюлов к его увольнению не имеет никакого отношения. Канцлеру удалось добиться невозможного: Бюлов избавился от этого человека, не сделав из него своего смертельного врага. Они оставались друзьями, и фон Бюлов временами даже спрашивал у свергнутого идола совета.

Николас отложил на время визит к супругам Годенхаузен и встретился с ними только в конце мая на банкете в честь Франца Фердинанда, наследника австро-венгерского престола, и его морганатической супруги, графини Софии Чотек.

Если бы София происходила из королевского дома, власти вынуждены были бы устраивать государственный прием, но ее случай был особенно деликатным. Она была принята вместе с супругом сердечно, но без помпы. Князь Монтенуово, неумолимый гофмейстер двора императора Франца-Иосифа, не слушая никаких возражений, усаживал графиню в Вене на дальний конец стола, что приводило к бесконечным стычкам между ним и наследником престола, но ни на сантиметр не приближало графиню к стулу ее супруга. Гофмаршал кайзера граф Август Ойленбург в этой ситуации предложил устроить банкет в Мраморном зале Нового дворца в Потсдаме с тем, чтобы все сидели за маленькими столиками, а чета наследника престола сидела за одним столом вместе с кайзером и его супругой. Предполагалось устроить банкет в узком кругу, но кончилось дело тем, что были приглашены почти четыреста гостей, и среди них весь дипломатический штат австро-венгерского посольства. Гости выстроились в Овальном зале: как обычно, дамы с правой стороны, а кавалеры с левой, образуя проход для кайзера с супругой и их гостей из их личных покоев в Мраморный зал, где были расставлены столы.

Внезапно Николас увидел Алексу фон Годенхаузен. На ней было платье из нежно-голубого шифона с аппликациями в форме медальона у подола платья и на высоте колен. Короткие рукава заканчивались двойными буфами, заходившими на перчатки из белой лайковой кожи принятой при дворе длины. Старинное ожерелье и подходящие к нему серьги из жемчуга и бирюзы выглядели на фоне ожерелий из бриллиантов, рубинов, изумрудов и сапфиров, сверкающих на головах и декольте дам, довольно скромно. Высоко зачесанные волосы были украшены несколькими ландышами, что придавало ей в какой-то степени облик нимфы. Для Николаса она была самым ослепительным явлением в зале, и не только из-за ее сходства с Беатой.

Он пристально смотрел на Алексу, пытаясь поймать ее взгляд и одновременно пытаясь разобраться в себе. Она не была такой загорелой, как Беата в это время года, и в ее волосах не было таких выгоревших на солнце прядок, как у Беаты. То, что она смотрела на все с вежливым скучающим видом, было следствием того, что за три года замужества она принимала участие во многих подобных празднествах.

Приглашения на Олимп являются для простых смертных великой честью, но по прошествии некоторого времени они теряют свою прелесть новизны, особенно когда обитатели Олимпа произносят всегда одни и те же речи и угощают одной и той же амброзией. Беата во время единственного зимнего сезона, который они провели в Вене, была исполнена несказанного восторга от балов, светского общества и приемов при дворе и радовалась как ребенок; ей нравилось знакомиться с новыми людьми, неважно, кем бы они ни были: обедневшими родственниками, ветеранами забытых войн или пребывающими на отдыхе придворными дамами. Она любила оставаться дома, но так же охотно выезжала в свет, и блеск ее глаз никогда не исчезал, так же как и улыбка на ее лице.

Алекса не заметила Николаса, или только сделала вид, так как ее лицо по-прежнему оставалось любезно-скучающим. На другом конце зала Николас обнаружил ее мужа в парадной форме гвардейского корпуса. То, что он приглашен вместе с женой на этот банкет, говорило об определенном общественном статусе, которому вообще-то ранг Ганса Гюнтера не соответствовал. Красота Алексы, конечно, была отнюдь этому не помеха, но женаты они были только три года, что заставляло сделать вывод, что восхождение Годенхаузена в придворное общество должно было начаться гораздо раньше.

Появление гофмаршала графа Августа Ойленбурга заставило все разговоры смолкнуть. После трех ударов жезла из слоновой кости о пол гофмаршал начал движение по проходу, за ним следовал кайзер, или, как он любил себя называть, Наиглавнейший, ведущий графиню, а за ним — Франц Фердинанд с императрицей.

Николас видел Вильгельма и раньше, но только на природе и издали. Теперь же, увидев его в ярко освещенном зале, он удивился некоторому замешательству монарха. Кайзер напоминал актера, которого ожидают поклонники у выхода со сцены. Приветственные движения руки знакомым, механически вспыхивающая улыбка, игривые шуточки, которые он то и дело бросал гостям, — все это напоминало какое-то представление. Кайзер был меньше ростом, чем казался на портретах, худощав, строен и выглядел моложе своих сорока семи лет. Закрученные кверху усы выглядели более чем воинственно.

Этот закоренелый эгоцентрик использовал каждый свой выход в общество как представление собственной персоны и надевал соответствующий каждому такому случаю костюм. Для этого вечера он выбрал парадную форму полка венгерских уланов, носящего его имя, и играл роль доброго дядюшки, который простил племяннику его юношеские глупости.

Полнейшим воплощением подобной глупости была опирающаяся на руку кайзера женщина, которая, казалось, совершенно спокойно воспринимала высокую честь — быть принятой немецким кайзером. Это была женщина с довольно пышными формами, хорошо сложенная и всем своим видом излучающая здоровье и самодовольство. Графиня улыбалась дамам и господам, между которыми она проходила, без тени снисходительности или насмешки, хотя знала, что многие из них, особенно австрийцы, до и после ее замужества злословили по ее адресу и старались унизить, как только могли. Супруг ее, очень высокий, но с плохой осанкой, в парадном мундире, плохо сходившемся на животе, пребывал в редком для него благодушном настроении; в конце концов, его супругу с почестями, которые соответствовали члену королевского дома, принимал один из ведущих дворов Европы.

Эрцгерцог узнал Николаса и нахмурился. Несколько секунд он смотрел неодобрительно, затем коротко кивнул и повернулся к императрице. Каради не стал ломать над этим голову; только спросил себя, чем он мог вызвать неудовольствие эрцгерцога. Возможно, тем, что его перевели в Берлин, предварительно не доложив об этом эрцгерцогу. Казалось, что Франц Фердинанд не совсем уютно чувствовал себя в роли наследника одного из старейших престолов Европы, роли, которую неожиданно для себя он должен был принять после загадочного самоубийства эрцгерцога Рудольфа.

Николас до этого никогда не видел императрицу Августу Викторию и нашел, к своему удивлению, ее — женщину около пятидесяти лет и мать семерых детей — довольно привлекательной. У нее было румяное лицо, фигура с приятными округлыми формами, мягкие пышные волосы — типичный облик немецкой домохозяйки. Ее наряд был сшит из пурпурной камчатой ткани, плечи обнажены, вырез на платье был настолько глубоким, что взгляду открывались очертания пышного белого бюста, который украшала цепочка из бриллиантов, рубинов и нескольких нитей жемчуга, уложенных так тщательно, как будто они располагались в витрине ювелирного магазина. На правой груди у нее был приколот орден Золотого руна.

Кайзер и его гости приближались к Мраморному залу, а дамы и господа, стоящие по обе стороны зала, напоминали заросли камыша, над которыми проносился порыв ветра. Они склонялись в глубоких поклонах и реверансах. Это могло бы быть финальной сценой какой-нибудь оперетты, разница заключалась лишь в том, что в качестве первого любовника, примадонны, субретки и комического персонажа выступали не артисты, а одни из самых могущественных личностей Европы. В качестве хора выступала элита их империи, а то, что здесь сверкало, это были не стразы, а золото и благородные камни, стоимости которых хватило бы, чтобы накормить большую часть населения Земли.

Как только все заняли места в Мраморном зале, по четыре человека за каждым столом, гофмаршал дал знак персоналу сервировать. Николас оказался за столом между одной гофдамой и женой баварского дипломата, привлекательными остроумными женщинами. Но близость Алексы, место которой оказалось неподалеку, сделало его неразговорчивым собеседником. Алекса и Ганс Гюнтер сидели за одним столом с генералом фон Мольтке, комендантом Берлина, советником французского посольства Лекомтом и адъютантом кайзера графом Вильгельмом фон Хохенау. Эта группа, казалось, состоит из старых друзей — за столом раздавались шутки и смех, тем самым стол отличался от других, где люди чопорно сидели почти на краю стула, в каждый миг готовые вскочить по приказу.

Князь Филипп цу Ойленбург-Хертефельд обедал в обществе князя Бюлова и его элегантной итальянской принцессы. Другой Мольтке, новый шеф Генерального штаба, племянник легендарного героя войны 1870–1871 годов, привлекал почти такое же внимание, как и сам Его Величество. Он был идеалом кавалерийских офицеров прусской армии. Казалось, что он сидит высоко на коне даже тогда, когда шел пешком. В Вене шутили, что одним только назначением его шефом Генерального штаба кайзер Вильгельм II надеялся привести в ужас английского короля Эдуарда VII.

Кайзер ел мало, главным образом потому, что он непрерывно говорил. Его когда-то резкий юношеский голос был теперь приглушенным, и не столько от возраста, сколько от перенесенной в 1903 году операции по удалению полипов. Но если голос кайзера и тонул в общем шуме разговоров, то его звонкий смех врывался в этот шум так же внезапно, как молния на облачном небосклоне. Видно было, что он с удовольствием развлекается, тогда как эрцгерцог ограничивался вежливым слушанием и одобрительным поддакиванием.

За обедом следовал ритуал общения. Чета кайзера и супружеская пара эрцгерцога прохаживались через анфилады залов дворца и вели с избранными гостями короткие беседы. Один из адъютантов предупредил Николаса о том, что кайзер изъявил желание с ним поговорить. Вместе с другими дамами и господами он был препровожден в один из салонов. В этой группе, за исключением двух мужчин, никто не был знаком друг с другом. В смущенном молчании, негромко покашливая, они стояли в ожидании. Наконец два лакея, стоявших слева и справа от двери, объявили о приближении государя. Вильгельм вошел, сопровождаемый эрцгерцогом и одним из адъютантов. Дамы остались позади.

Николас был четвертым из тех, кого кайзер удостоил своим вниманием. Несколько секунд он молча и пристально вглядывался в него своими голубыми глазами. Уж не ищет ли он признаков моего еврейского происхождения, хладнокровно подумал Николас. Он стоял навытяжку и ждал, когда к нему обратится монарх.

На многочисленных портретах — а они были всюду: на стенах, на пепельницах, пивных кружках, барельефах, почтовых марках, на серебряных и золотых монетах — кайзер всегда изображался юным и представительным. На самом деле вблизи было видно, что время оставило на нем свои следы.

— Добро пожаловать в Потсдам, капитан Каради, — сказал он. — Мы надеемся, что вы чувствуете себя здесь у нас как дома. Мы товарищи по оружию, окруженные целым сонмом врагов, но наш союз несокрушим. Никого в целом свете я не чту так высоко, как вашего великого государя. Со времени конференции в Альхесирасе я еще более, чем прежде, убедился в том, какого верного союзника я имею в лице Австрии.

Франц Фердинанд, стоя на шаг позади кайзера, кивнул в знак согласия, рот его скривился в улыбке, глаза же оставались безучастными. В Николасе вдруг проснулись чувства венгра.

— И в лице Венгрии также, Ваше Величество, — дополнил он.

Лицо кайзера омрачилось. Он допустил оплошность и был в ней уличен. Его союзником была не Австрия, а, разумеется, Австро-Венгрия. Каради почувствовал, как на него повеяло холодом. Полуулыбка на лице эрцгерцога исчезла. Каждый знал, что будущий император не жаловал ни евреев, ни венгров, а Николас был тем и другим.

— Желаю приятного пребывания в Германии, — резче, чем обычно, закончил разговор кайзер, при этом своей здоровой рукой якобы по-приятельски хлопнув его по плечу. Это был сильный хлопок, слишком сильный, чтобы считать его знаком благосклонности монарха. — Веселитесь, но не увлекайтесь слишком сильно, — добавил он, подмигнув, и последовал дальше.

Когда Николас позднее шел через Овальный зал, он увидел Алексу, окруженную офицерами, которые, и это было очевидно, были от нее в восхищении, и, что не подлежало сомнению, казалось, все были в нее влюблены. Она увидала Николаса, извинилась и подошла к нему.

— Я на вас сержусь, — без обиняков объявила она. — Вы уже довольно давно в Берлине и ни разу даже не показались. Приходится довольствоваться только слухами. Я, в конце концов, ваша свояченица. Или это уже не так?

Она говорила голосом Беаты и смотрела глазами Беаты.

— Вы слишком похожи на нее, — непроизвольно вырвалось у него.

— Я считаю, что это чудесно. Для меня, я имею в виду. Я смотрю в зеркало и говорю себе: «Вот, смотри, это Беата. Она живет — во мне — мы будем вместе стареть, и умрем вместе». — Она как-то растерянно рассмеялась. — Ах, чепуха. Поговорим о чем-нибудь другом. Что нужно было Его Величеству от вас? Он не удержался от своего пресловутого хлопка по плечу. Я боялась, как бы вы не умерли от благоговения. — Она потрогала его плечо. — Смотрите-ка, не сломано.

Значит, она видела его встречу с Вильгельмом, подумал он с удовлетворением.

Лакеи разносили шампанское. Алекса взяла один бокал и протянула другой Николасу.

— Давайте подыщем местечко, где нам никто не помешал бы поговорить, — сказала она, неожиданно перейдя на венгерский. — Мне нужно у Вас многое спросить.

Она уверенно провела его через несколько комнат в маленький салон; без сомнения, он был ей известен. За исключением трех штатских, с орденами на груди, которые вели оживленную беседу на голландском, в салоне никого больше не было. Они уселись в уголке, в стороне от голландцев.

— Здесь уютно, не правда ли? — спросила она. — Как будто местечко было для нас зарезервировано. По крайней мере, здесь можно посидеть. Везде все вынуждены стоять. Стоять и ждать — вот и вся жизнь при дворе. Я часто спрашиваю себя, как это пожилые дамы и господа выдерживают. Наверное, им удается, как лошадям, спать стоя. Я сама видела, как такое проделывала старая графиня Келлер. Но не об этом мне хотелось бы поговорить. Как поживают мои дедушка с бабушкой? Когда вы видели их в последний раз? У меня кошки скребут на душе — с самого Рождества я им не писала. Они наверняка обижаются. Они вам не намекали ничего по этому поводу?

Алекса говорила быстро и казалась гораздо более нервной и взволнованной, чем два года назад в Шаркани. Она поднесла бокал с шампанским к губам и тут же поставила его, даже не пригубив.

— Я видел их в январе, они выглядели вполне здоровыми и…

— Вы говорили им о вашем назначении в Берлин?

— Нет, тогда я и сам не знал об этом.

— Вам нравится в Берлине?

— Да, все-таки какое-то разнообразие.

Она испытующе взглянула на него.

— Ну, счастливым вы уж точно не выглядите.

— А почему я должен? — Он пожал плечами.

— О вас кое-что можно было услышать. Сплетни не знают границ, как вы понимаете. И они быстро разлетаются. Могут остаться незамеченными результаты последних выборов в Австрии, но не то, кто с кем перес… — Она засмеялась, заметив, что он в какой-то степени был поражен ее словами. — Пожалуйста, не будьте так строги! Жена кавалерийского офицера проводит столько времени в конюшнях, что от девичьей стыдливости не остается и следа. В казарме лейб-гвардии называют все вещи своими именами. Но вернемся к вам. Что поделывает та маленькая актрисочка из Венского театра? Это не было чем-то серьезным?

— Это что, маленький допрос?

— И все-таки?

Любому другому он бы ответил, что это его личное дело.

— Давно забыто, — сказал он.

— А крашеная блондинка-графиня, которая затем помирилась со своим мужем? Не могу припомнить ее имя.

— Я тоже. Кстати, волосы у нее не крашеные. Есть еще кто-нибудь в вашем списке?

— Ах, оставим это. Простите меня, я была назойлива. Только — я наблюдала за вами во время обеда и…

— …и мне показалось, что вы меня не видели.

— Ну что вы! Вы сидели между двумя очаровательными дамами, а казалось, что вам было скучно. Или вы были чем-то опечалены. Что-то одно из двух.

— Ни то и ни другое. Мне хотелось только осмотреться.

— Если вы на самом деле хотите здесь осмотреться, обращайтесь ко мне. Мой муж, правда, считает, что я часто отношусь к людям с предубеждением. — Она понизила голос. — Он пруссак до мозга костей. Я имею в виду внутренние убеждения. Конечно, он это отрицает, но на самом деле патриотизм — это его религия, а кайзер — Бог на земле. Он пойдет босыми ногами по раскаленным углям, как это делают индийские факиры, если Его Величество это ему прикажет. Кайзер для него непогрешим. Социалисты и рейхстаг — это корни всех зол. Его бы воля, он бы их всех поставил к стенке.

— О, да вы, кажется, интересуетесь политикой. Для немецких женщин это редкость.

— Немецкие женщины! Это те, с которыми вы пришли! Могу себе представить, о чем вы с ними говорите!

— Так вы до сих пор не считаете себя немецкой женщиной?

— Боже упаси! Меня зовут здесь маленькой мадьяркой, и это ни в коем случае нельзя считать комплиментом. — Она вдруг стала серьезной. — И на вас здесь наверняка будут смотреть косо. Здесь вам не Вена, и люди вам здесь будут попадаться просто мерзкие.

Ни разу за всю их совместную жизнь Беата не коснулась вопроса его еврейского происхождения. Несколько раз он был близок к тому, чтобы поговорить с ней об этом. Это была единственная тема, которую она сознательно или бессознательно избегала.

Алекса вернула его из его размышлений.

— Я слишком много болтаю. Обычно все наоборот, я чаще всего слушаю. Наверное, это потому, что мы говорим по-венгерски. По-немецки я не могу быть такой откровенной. И кроме того, мы все же родственники. — И после короткого молчания: — Сама мысль, что вас могли бы оскорбить, для меня невыносима.

Ее голос был настолько похож на голос Беаты, что у него подступили слезы к глазам.

— Пожалуйста, не беспокойтесь обо мне. — Он надеялся, что она не заметила его минутной слабости. — Я смогу себя защитить, я больше не новичок. Но ваше участие мне очень приятно.

— Вот ты где! Я тебя повсюду ищу! — С этими словами в салон вошел Годенхаузен. Он подошел и подал Николасу руку. — Надеюсь, вы чувствуете себя у нас хорошо, Каради. Берлин, конечно, не может сравниться с Веной. Империя еще слишком молода, поэтому не судите нас строго. — Он говорил дружеским тоном, но не так сердечно, как тогда, в Шаркани.

Николас вновь удивился его лицу без малейших признаков возраста, гладкой, загорелой, без единой морщинки коже и ясной синеве глаз. Светлые волосы были пострижены, но не слишком коротко — одна прядка падала ему на лоб. Благодаря своей осанке он казался выше Николаса, хотя это было и не так. Несомненно, среди собравшихся мужчин он был один из самых представительных.

— Я думаю, нам пора, Алекса. Похоже, ты собираешься уйти последней.

«Совсем другой, холодный тон», — подумал Николас.

Алекса оставалась невозмутимой.

— Что за спешка?

— У меня завтра дежурство в шесть утра. Ты же знаешь, я должен буду встать в половине пятого. Ты, правда, сможешь спать до одиннадцати. — Теперь его слова звучали шутливо; в конце концов, они были женаты уже три года.

— Где твоя шаль?

— В гардеробе. — Она подала Николасу руку. — Я была рада вас видеть, Ники. Вы должны непременно нас навестить. Как насчет пятницы? Мы принимаем по последним пятницам месяца, с четырех. Обещайте, что вы придете, хорошо?

— Охотно. — Заметив нетерпение Годенхаузена, он задержал руку Алексы в своей на какой-то миг дольше, прежде чем поднес ее к губам. — Был рад.

При прощании Годенхаузен улыбнулся снова благодушно:

— Не ждите этих пятниц — заходите всякий раз, когда вы будете в Потсдаме. Будем всегда рады. Sans façon,[6] — дружески сказал он. В его французском произношении слышалась легкая прусская скрипучесть. — И если я как-то смогу быть полезен, дайте мне знать. Я охотно представлю вас в обществе, покажу достопримечательности. Дома у нас нет телефона, но вы всегда можете меня найти по телефону в полку.

Николас, получив в гардеробе плащ и фуражку, покинул замок.

Ночь была ясной, звезд на небе было множество, как в летнюю ночь, но морозный воздух пощипывал кожу, в лицо дул майский бриз. Нужно было пройти четверть часа через парк Сан-Суси до вокзала, откуда шел поезд до Берлина. Впервые, с тех пор как уехал из Берлина, он находился под огромным впечатлением. По ту сторону высокой металлической ограды находился — скрытый сейчас темнотой — военный плац, на котором Фридрих Великий муштровал своих солдат. Слева смутно виднелся замок Сан-Суси, нетронутый войнами, внутренними беспорядками или коварными нападениями наследников. Щебень под его обувью скрипел точно так же, как и под сапогами Старого Фритца, дубы в этом парке давали в полуденный зной тень для Вольтера, а маленькие Гогенцоллерны играли под ними в солдатики.

Несмотря на то что позади был довольно напряженный день, Николас не чувствовал усталости, он был свеж и бодр — состояние, которого он у себя не мог припомнить уже несколько месяцев, как если бы он проснулся после долгого, безмятежного сна. Прогулка, свежий воздух, юношеская окрыленность от собственной легкой походки создавали в душе ощущение радости. Не было никаких видимых причин для такого настроения, еще меньший повод для этого состоял в том, что еще несколько часов назад его чувства были притуплены — его жизнь была подернута скукой, подобно тому, когда все затянуто ноябрьскими туманами. И вдруг все это внезапно рассеялось. Его мысли вернулись во времена, когда это ощущение счастья было ему знакомо, когда жизнь казалась такой, что стоило жить. Он вспоминал о поездках с доктором Шауффеле, своем первом командирстве в полку гусар, о своей женитьбе на Беате. После увольнения Шауффеле путешествия потеряли для него всякую прелесть. Жизнь в гарнизоне в Галиции спустя два года стала казаться невыносимо пустой, и только Беата была для него постоянным источником восхищения. В течение этого благословенного года совместной жизни всегда было что-то, что приносило радость: вечером ложиться вместе в постель, утром вместе просыпаться. Радоваться будущему ребенку. Но Беата была мертва. На календаре его жизни больше не было дней, помеченных красным цветом. Вина в этом лежала полностью на нем — он перестал радоваться мелочам жизни. Женщины называли его бездушным, безразличным, не способным любить. Он посмеивался над ними, но втайне завидовал тому, как они по-детски могли радоваться пустякам: новому платью, банальному комплименту, упоминанию в светской хронике. Больше всех его озадачивала мать. Как неисправимая золушка, она надеялась на каждом балу найти своего принца. И вот пожалуйста — она находила, и не одного.

О личной жизни своего отца он знал немного. Женившись в двадцать лет он, видимо, хотел с этой девушкой решить все свои личные проблемы, но уже через несколько лет был близок к тому, чтобы с ней развестись и жениться на учительнице в Шаркани.

Николас унаследовал многие хорошие и плохие черты характера своих родителей, но только не легко воспламеняющееся любовью сердце. До сих пор он любил один-единственный раз — Беату. Но теперь, в эту прохладную майскую ночь Потсдама, ему показалось, что это могло бы произойти и во второй раз. Или это был тот же самый жар, который внезапно был снова раздут? Говорят, мужчины всегда влюбляются в женщин одинакового типа. Он знал одного полковника, который прошел через изматывающий нервы бракоразводный процесс, пожертвовал своей карьерой ради одной женщины, которая была не чем иным, как несколько более молодым подобием его отставленной жены.

Была ли учительница в Шаркани похожа на ту девушку, подумал он, из-за которой его отец однажды хотел покончить с собой? Может ли так случиться, что Алекса с ее греческим профилем и осиной талией захватит его душу, как когда-то Беата? Нет, конечно нет. Но все ли дело только в схожести? Спустя два года он научился переносить тяжесть утраты. Его крепкий сон уже не прерывался внезапно из-за того, что головка Беаты не лежала рядом на подушке, и тоска по ней не была больше раздирающей сердце болью. Это была, скорее, тупая боль, от которой ему никогда не избавиться. Но он от всего этого не умер. Он примирился со своим одиночеством.

Он спрашивал себя, что бы могла значить Алекса в его жизни? Она обладала красотой Беаты, но не ее светлым, радостным нравом. Она умна, забавна и даже импульсивней, чем Беата, но в ее бойкой речи сквозил оттенок развязности, некая epate le bourgeois.[7] Она вышла замуж за необычайно привлекательного человека, который, совершенно очевидно, является ее повелителем, и в которого она, несомненно, была влюблена. Короче говоря, Алекса для него недосягаема.

На вокзале Николас встретил многих сотрудников посольства, которые также ждали поезда. Обрадовавшись возможности отвлечься от своих мыслей о чете Годехаузен, он присоединился к их обществу.

Во время возвращения в Берлин разговор вертелся, в основном, вокруг особы Вильгельма II. Хотя кайзер и утратил кое-что из сказочного блеска первых лет своего правления, он по-прежнему сильно занимал мысли своих подданных. Он был постоянно предметом отчаянных споров. Многие — и не только немцы — считали его блестящим императором, другие видели в нем ненормального или даже опасного психопата.

Тон в разговоре задавал второй секретарь посольства Шислер, стройный молодой блондин, который, по-видимому, основой своей карьеры полагал сделать ораторское искусство. Поскольку они были среди своих, не было необходимости держать язык за зубами.

— Вы заметили, как Вилли обрезал рейхсканцлера? — спросил Шислер.

— Похоже, медовый месяц у них уже закончился.

— Все отзываются по-разному о Бюлове, — сказал Николас. — А что он за человек на самом деле?

— Есть люди, которые зовут его «мышеловкой», потому что он знает, на какой сыр прибежит та или иная мышь. А сортов сыра у него множество, и поэтому он ловит так много мышей. Но ему еще придется пережить, что когда-то Его Величество не прельстится на очередной сыр.

Разговор, таким образом, снова вернулся к Вильгельму.

— Он просто сумасшедший, — сказал Шислер. — Под его началом огромная армия, он хочет построить самый большой флот в мире, и все это только для того, чтобы произвести впечатление на своего дядю. И не более того. Простая семейная ссора. Вильгельм до сих пор не решил, любит ли он Эдуарда или ненавидит его.

Постепенно под усыпляющий стук колес вагона разговор затих. Николас откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза. Он уже засыпал, когда вдруг сон как рукой сняло, когда он услышал фамилию Годенхаузена. Шислер рассказывал об одном вечере у принца Фридриха Хайнриха, в котором принимали участие многие гвардейские офицеры.

— Одни педерасты. Не могу понять, меня-то зачем пригласили.

Кто-то хихикнул.

— Действительно не можешь?

— Слушай, кроме шуток. Когда я сегодня вечером увидел жену Годенхаузена, я был поражен. Какая красавица! Я вообще не знал, что он женат. Сейчас я просто не понимаю, что он забыл у принца.

— Но ведь и ты точно так же там был.

— Один раз и никогда больше. А Годенхаузен явно принадлежит к их кругу. Я этого просто не понимаю. Если бы у меня была такая жена, меня туда и канатом не затащили бы.

— Когда это было? — спросил военный атташе.

— Три года назад. Тогда он, по-моему, еще был капитаном.

— А между тем он майор. Если бы он принадлежал к придворной клике принца, его бы не повысили.

— Повышение состоялось еще до скандала. Принц вынужден был только в прошлом году отказаться от руководства орденом иоаннитов. До этого всего лишь ходили слухи, однако этим отказом они только подтвердились.

— Но это вовсе не значит, что все его друзья гомосексуалисты, — вмешался в разговор один из секретарей посольства, который до сих пор молчал. — Несколько лет назад принц был замешан в одной афере с женщиной, я это знаю от его бывшего гофмаршала. У него просто слабый характер, и его легко увлечь.

Поезд подъезжал к Берлину, и обсуждение подлинной натуры принца закончилось. Тем не менее высказанные в адрес мужа Алексы подозрения произвели на Николаса неприятное впечатление и вызвали в душе некоторое замешательство.

Николас обещал нанести визит Алексе в последнюю пятницу мая, но вынужден был с извинениями отказаться, послав Алексе букет из двух дюжин роз.

Дело в том, что государственный секретарь министерства иностранных дел Хайнрих фон Чирски устраивал прием, на котором Николас просто обязан был присутствовать. В июне он должен был сопровождать военного атташе к морским маневрам в Киле, в июле же Алекса, как всегда, отправилась в Нордерни, где она проводила лето на арендованной ее теткой вилле.

Николас к этому времени так и не нашел подходящей квартиры и жил по-прежнему в отеле «Кайзерхоф». Когда однажды он вернулся в отель с завтрака, который устроил посол в честь святого Стефана, паж передал ему записку. К своему удивлению он увидел, что записка эта от князя Ойленбурга, который вернулся в город из своего имения Либенберг и остановился в этом же отеле. Он узнал, что Николас живет здесь, и приглашал его в свои апартаменты к обеду. Николас с радостью принял приглашение.

Они не виделись с тех пор, как Ойленбург ушел в отставку с поста немецкого посланника при дворе Франца-Иосифа. Николас нашел его ужасно уставшим и постаревшим для его пятидесяти девяти лет. Только глаза и голос оставались неизменно молодыми. Глаза продолжали улыбаться даже тогда, когда улыбки на лице уже не было, а голос обладал какой-то мечтательной мягкостью. Он обладал тем флером шарма и элегантности, которые непроизвольно привлекают внимание.

— Ах, мой милый Ники, вы поистине подарок неба. Я чувствую себя как странствующий в пустыне, который неожиданно набрел на оазис. Смотрите, во что превратился Берлин — просто безжизненная пустыня.

Он, со своей изысканной речью и лучезарной улыбкой, полностью принадлежал XIX столетию. Причем никакого жеманства. Хотя Каради заранее решил отказаться от всех предубеждений, однако непроизвольно продолжал выискивать какие-либо признаки женственных манер. Но он видел перед собой только благородство, некоторую усталость космополита, и никаких аффектирующих ужимок, ничего манерного в его легком баритоне не было.

— Как вы поживаете, мой милый юноша? Счастливы ли вы? Несчастны? Или только довольны? Как я слышал, вы живете в одиночестве и не хотите ничего изменять?

— Если вы имеете в виду, что у меня нет никаких планов насчет женитьбы, то вы попали в точку.

— Да, с этим было бы слишком рано. Только два года. Тем не менее без семьи жизнь не стоит и гроша ломаного. Я говорю это еще, видимо, и потому, что Бог благословил меня моей любимой Августой и шестью желанными ребятишками, воистину подарком небес. Никакие почести или титулы не стоят этого благословения. Без любви и привязанности моих близких вряд ли я был бы еще жив.

— Вы и кроме этого окружены любовью и участием, — сказал Николас.

— Я знаю, всякий убежден, что дружба монарха сделала меня самым счастливым человеком Германии, но не забывайте и о зависти, которую она вызывает. Есть люди, которые еще двадцать лет назад желали моей гибели, да и сегодня они еще не успокоились.

— Кто же это мог быть?

— На сегодняшний день это два самых безответственных человека в стране. Вам что-нибудь говорит имя Харден?

— Да, я знаю его журнал — «Будущее». — Он промолчал, что следил за кампанией, которую в течение нескольких лет журнал вел против Ойленбурга.

— Это отвратительный, злокозненный и сумасбродный листок, но его многие читают. Даже тайный Совет, руководимый фон Хольштайном, до сих пор является предметом их нападок; Харден обвиняет его в том, что он принадлежит к некой «камарилье», которая бесконтрольно захватила власть в Германии и к которой, кстати, он причисляет и меня. Еще пару дней назад он придерживался этой позиции, и вдруг теперь примирился с Хольштайном! Я глазам своим не поверил, когда читал эту статью. Сначала я был изумлен, но потом и в самом деле встревожен.

— Но каким образом это примирение, как вы его называете, может вам навредить? Харден нападает на вас годами, без того…

— Конечно, это так. Но теперь это не один только Харден, теперь это Харден и Хольштайн. С того момента, когда его отставка была принята, он ищет виновного. Бюлов и младший госсекретарь фон Рихтхофен стоят вне подозрений, они еще за несколько дней до того, как Его Величество одобрил отставку, были больны. Рихтхофен избежал мести Хольштайна только потому, что успел умереть, Бюлов увернулся, отправившись в длительный отпуск. К несчастью, в тот день, когда кайзер дал ход прошению Хольштайна об отставке, я обедал с Его Величеством — для Хольштайна это повод более чем достаточный, чтобы считать, что я ответственен за его падение. В мае он высказал мне свои обвинения в письме, полном оскорблений. Я уведомил Бюлова, что намереваюсь вызвать Хольштайна на дуэль, но Бюлов был буквально вне себя и умолял меня отказаться от этого. Министерство иностранных дел все еще трепещет перед этим Хольштайном. Он, конечно, знает, у кого рыльце в пушку. Бюлов выступил посредником между нами, и Хольштайн принес письменные извинения. Но я знаю, что это ни о чем не говорит. Хольштайн помешался на этом деле.

Князь выглядел совершенно расстроенным. Почему человек с такой репутацией и таким общественным положением должен считать себя легкой добычей какого-то Фридриха фон Хольштайна, у которого не было ни того ни другого, — было для Николаса загадкой.

Подали обед, и они сменили тему. Князь вспоминал свои годы жизни в Вене, самое счастливое время, как он сказал. Там он чувствовал себя превосходно, не то что в Берлине, который прямо-таки лопается от какой-то панической энергии, как будто к ночи ожидается конец света.

— Двадцать долгих лет удостаивал Его Величество меня своей дружбой, — размышлял князь далее. — Я всегда ценил эту дружбу дороже всех сокровищ мира, но сейчас дает о себе знать разница в возрасте, как-никак двенадцать лет. В июне неделя маневров в Киле, в июле поездка по северным землям, в августе короткая пауза в Потсдаме, в сентябре охота в Роминтене, в ноябре охота в Донауэшлингене, а между этим визит кайзера ко мне в Либенберг, Рождество и Новый год, балы, ужины, приемы. Весной новые поездки, круизы по Средиземному морю. Я не могу сказать, что для меня теперь тяжелее — лето или зима. В этом году я хочу отдохнуть в Роминтене, возможно, и на Женевском озере. Если я нахожусь в стране, я не могу просто так отклонить приглашение кайзера. Если я все же это делаю, он обижается и жалуется на одиночество. Конечно, он сгущает краски, замок просто кишит военными, адъютантами, генералами и гвардейскими офицерами.

— Кстати, князь, — перебил его Николас, — не знаете ли вы, случайно, некоего фон Годенхаузена, майора гвардейского полка?

— Годенхаузен? Ну конечно знаю. Высокий, прекрасно выглядит, женат на венгерке, настоящей красавице.

Николас почувствовал, как ему жмет форменный воротник.

— Она моя свояченица. Сестра-близнец моей скончавшейся жены.

— Ах. — И после короткой паузы князь повторил: — Настоящая красавица. Очень привлекательная пара. Насколько я наслышан, у Годенхаузена блестящие перспективы. Возможно, он станет флигель-адъютантом кайзера. Его Величество весьма к нему расположен, а у майора есть очень влиятельные друзья. К тому же и его жена увеличивает его шансы.

Николас вновь почувствовал какое-то внутреннее стеснение и заметил, что его волнение не ускользнуло от князя.

— Моя умершая жена и баронесса были настолько похожи, что их невозможно было бы различить, — сказал он как можно более спокойным тоном.

Князь положил свою тонкую руку музыканта на крепкую руку Каради.

— Я понимаю, требуется время, чтобы пережить такую утрату. — И затем, убрав руку: — Ваша жена была прекрасна, раз она была так похожа на баронессу, восхитительно красива. — Он испытующе посмотрел на Николаса. — Вы позволите дать вам совет? Я бы на вашем месте держал себя на некоторой дистанции от этой семьи. Они, как считает свет, очень счастливы, даже, поговаривают, влюблены друг в друга. А вы, мой милый друг, должны попытаться забыть прошлое. Хотя вы и не просили моего совета, но я достаточно стар, чтобы дать вам отеческий совет. Вы же знаете, что мои недоброжелатели приписывают мне способности ясновидящего. Послушайте меня, держитесь от них подальше.

Ходили слухи, что Ойленбург обладал оккультными силами, которым приписывали и тайну его многолетнего влияния на кайзера. Николас не верил этим слухам и расценил предупреждение князя просто как заботу о его благополучии. Но когда он в конце октября получил приглашение на охоту в имении князя, которое по времени снова совпадало с днем приема у Годенхаузенов, Николас отправил Алексе письмо с извинениями и принял приглашение князя.

Он приехал туда до обеда и увидел, что замок намного превосходит все его ожидания. Его поразила красота всего окружающего. Мебель, картины и скульптуры — все говорило об изысканном вкусе. Хозяйственные постройки, конюшни и дома для обслуги были построены в голландском стиле и напоминали полотна Тениерса-старшего.[8] В лишенной всякой привлекательности местности был создан поистине зеленый остров. Князь, будучи специалистом в области ландшафтных парков и садов, на скудной песчаной почве сумел заставить прижиться разнообразные экзотические деревья и кустарники.

Перед обедом гости, собравшиеся в одном из садовых павильонов, увидели, что к ним прямо по газону, отделявшему павильон от замка, быстро шел князь, который еще издали кричал:

— У меня новости!

— Плохие или хорошие? — спросила княгиня.

Эта стареющая, некрасивая женщина излучала любезность и веселый нрав, как и всё здесь в Либенберге. Николас узнал позднее, что она, наряду с этим, была невероятно деятельна и неутомима. Ее супруг, человек искусства и поэт, оставил на ее попечение все прозаические заботы, такие как, например, управление всем этим огромным имением.

Князь, запыхавшись, вошел в павильон.

— Приезжает Его Величество, — объявил он без видимого восторга.

К числу гостей, приехавших на охоту, принадлежали также: художник из Мюнхена, генерал, снискавший славу как историк, интендант государственного театра в Гамбурге, комендант Берлина граф фон Мольтке, а также аккредитованный в Берлине французский дипломат Лекомт. Все они рассчитывали провести спокойные дни в Либенберге и поэтому восприняли известие со смешанными чувствами. Одна княгиня, казалось, была откровенно подавлена.

— Боже мой, и когда же? — спросила она безучастно.

Ойленбург погладил ее по руке.

— Не беспокойся, все будет хорошо. — И после короткой паузы добавил: — Он приезжает завтра.

Княгиня посмотрела на него:

— После обеда?

— Нет. Поезд приходит в одиннадцать утра. Все, конечно, может измениться, в зависимости от того, как железная дорога вставит в план этот специальный поезд.

— В этих обстоятельствах я бы хотел уехать, топ prince,[9] — сказал Лекомт. — Могу я попросить экипаж до вокзала?

После конференции в Альхесирасе недоверие кайзера к Франции сменилось откровенной враждебностью. И Лекомт, как один из известных сотрудников французского посольства, знал, что ему, если он останется, не избежать многочисленных грубостей и колкостей от кайзера.

— Ну, пожалуйста, не уезжайте, милый Лекомт. Я только что сообщил список моих гостей, и Его Величество был очень доволен. Он особенно пожелал, чтобы вы были, милый Лекомт. Ему очень хотелось бы услышать ваше мнение, как специалиста, о реставрационных работах здесь, в замке. Вы же знаете, Его Величество питает слабость к архитектуре. Он мне часто говорил: если бы я не был кайзером, я бы хотел быть архитектором.

— Это было бы истинным благом для всего человечества. — пробормотал художник.

Княгиня поднялась и со слабой улыбкой обратилась к гостям:

— Простите меня, господа, я вынуждена просить вас отобедать без меня. Мне нужно еще кое-что обсудить с моей экономкой.

Князь остановил ее.

— Нет, любовь моя. Сначала нужно пообедать. Ничто так не успокаивает нервы, как хороший обед.

Ноябрь был до сих пор необычайно мягким, но к вечеру перед приездом кайзера резко похолодало. Поскольку хозяева были полны забот в связи с приездом кайзера, гости оказались предоставлены самим себе. Николас захотел познакомиться со знаменитой библиотекой князя, где увидел занятых беседой генерала Мольтке и Лекомта. Лекомт заметил Николаса в дверях библиотеки и пригласил его присоединиться к ним.

Французский дипломат — изящный, бледный человек, чьи тонкие усики были как будто нарисованы беспардонным карикатуристом, — был любим всем дипломатическим корпусом столицы. Никто из его земляков не восхищал пруссаков так, как он, из-за его пристрастия к белокурым выходцам с северных земель — кавалерийским офицерам. Он неустанно работал ради сближения Германии и Франции и внес значительный вклад в то, чтобы сгладить возникшее годом раньше в Европе негодование из-за внезапного интереса Вильгельма II к Марокко.

Генерал фон Мольтке, человек с мечтательными глазами и тонкими руками пианиста, был обязан своей карьерой, вероятно, в первую очередь дружбе с Ойленбургом. Несмотря на все старания его портного, даже под строго сидящим мундиром не удавалось скрыть мягкие формы его фигуры, а его лицо было просто-напросто лицом пятидесятилетнего херувима.

Николас никогда не судил о людях с оглядкой на их происхождение, вероисповедание или эротические наклонности, но эту пару Лекомт — Мольтке переносил с трудом. Для немца, казалось, ничего в мире, кроме культуры, не существовало, француз же принадлежал к тем людям, которые ничего другого не умеют, кроме как очаровывать каждого встречного — неважно, мужчина это, женщина или ребенок. В его остроумии просматривалось весьма заметное кокетство, которое Николас допускал только для женщин, и то в известной степени.

Когда перед ужином к ним присоединился князь, Николас вздохнул с облегчением. После ужина княгиня пожелала мужчинам хорошей охоты, сама же она собралась утренним поездом отправиться в Берлин.

Князь пояснил:

— Его Величество приезжает сюда, чтобы отдохнуть как обычный человек, а не как кайзер. Определенные ограничения накладывает присутствие дам, которые преследуют его, как он считает, постоянно в Берлине.

Я всегда находил это примечательным, что человек, не боящийся ни бога ни черта, испытывает какую-то робость перед женщинами, особенно если они в годах. А таких в замке более чем достаточно. Хуже еще вот что: гофдамы императрицы — это единственные женщины, которые могут ему возразить и даже осмеливаются высказать свое мнение. И он, представьте, в их присутствии вынужден прикусить язык. Поэтому у нас стало традицией: никаких дам, когда кайзер гостит в Либенберге.

После ужина Николас и князь прошли в маленький салон около игровой комнаты. Эммануэль, слуга князя, принес из винного погреба бутылку вина и наполнил бокалы.

— Постарайтесь, пожалуйста, господин капитан, чтобы господин князь долго не засиживался, — попросил он Николаса. — Завтра ему предстоит очень тяжелый день.

— Исчезни, Эммануэль, — проворчал князь. — Ты мне не нянька.

— А вам уже больше не восемнадцать, — выходя, вполголоса пробормотал слуга.

Николас был снова удивлен, но доверительные отношения между господином и слугой его тронули.

— В принципе я рад визиту кайзера, — начал разговор Ойленбург. — Я охотно принимаю его здесь, только…

— Только?

— Если бы только не надо было надевать этот ужасный охотничий наряд. Кайзер собственноручно придумал его для двора и избранных гостей. Мне он его в качестве почетного дара вручил в 1894 году, с тех пор я и мучаюсь. Я штатский человек, но, когда на меня напяливают униформу, мне тут же вспоминаются вечно проклинавшие меня учителя верховой езды и садисты-офицеры, обучавшие меня в юности. Китель ужасно неудобный, с высоким воротником и узкой талией. Я в нем просто задыхаюсь. К этому еще сапоги с отворотами и серебряные шпоры. Я ношу этот наряд только из уважения к Его Величеству и кажусь себе в нем круглым дураком. Именно в моем Либенберге я должен разгуливать в нем, как кот в сапогах. Я этих наших правителей не понимаю. Они словно дети с их бесконечным стремлением наряжаться. Я однажды присутствовал, когда Его Величество был на представлении «Летучего голландца» в адмиральской форме.

— Скажите откровенно, князь. Эти визиты не доставляют вам никакого удовольствия, не так ли?

— Удовольствие? Нет, вряд ли. С другой стороны, я чувствую себя счастливым, когда вижу, что Его Величеству здесь нравится. Но в принципе, это все потом. Сам визит, конечно, отнимает много сил. И еще больше сама охота. Загоняют беззащитных животных в загон и там их приканчивают. И все это зовется спортом. — Он рассеянно смотрел на противоположную стену, как будто видел там что-то, видимое только им. — Просто сердце разрывается. — Он немного помолчал и затем тихо и немного смущенно рассмеялся. — Я разболтался, как старая дева. Ну, а вы? Ходите вы тоже на охоту?

— Редко.

— Тогда вы, конечно, меня понимаете. Охота — я понимаю, это прекрасно, но то, что происходит здесь, или в Роминтене, или в других угодьях Его Величества, это просто бойня. В Роминтене в прошлом году я вдруг подумал: «Ну а если бы в качестве этих несчастных выступали люди?» — Он долил вино в бокалы. — В молодости я как-то подстрелил косулю и до сегодняшнего дня не могу забыть влажных темно-карих глаз бедного животного, которые медленно стекленели. — Он сказал это с такой тоской, что Николасу показалось: Ойленбурга мучает еще и нечто другое, кроме воспоминаний об умиравшей косуле.

Двухстворчатая дверь распахнулась, и трубным голосом, которым обычно объявляют по меньшей мере тревогу в батальоне, Эммануэль возвестил:

— Его Величество кайзер!

Гости Ойленбурга, которые должны были быть вместе со свитой кайзера, стояли в большом салоне рядом с обеденным залом. Все тихо переговаривались, никто, однако, не смеялся, а начинавшийся смех смолкал тут же, как только виновник замечал свою оплошность. Члены свиты, которых подняли ни свет ни заря и которые после завтрака должны были составлять общество своему хозяину, потихоньку зевали. В ожидании кайзера никто не сидел.

Одетый в походную форму генерала, с орденом «За заслуги» на шее, с сохнувшей рукой на повязке, в комнату, чеканя шаг и преисполненный важности, вошел Вильгельм. За ним следовали в почтительном отдалении в три шага князь Ойленбург, адъютант генерал фон Кессель и, что поразило Николаса, майор фон Годенхаузен.

Вильгельм остановился в центре салона. Маленькие, поразительно голубые глаза рассматривали лица присутствующих так внимательно и недоверчиво, как если бы кто-то из них украл у него кошелек.

— Добрый день, господа! — Он одарил собравшихся улыбкой, в ответ раздался сдержанный ропот; все стояли навытяжку. Стремительно, так, что стоявшие ему на пути люди вынуждены были разбегаться, как гуси, кайзер подошел к генералу, имевшему репутацию известного историка, крепко ударил его по плечу и закричал: — Ну, старая свинья, ты тоже сюда приглашен?

Генерал, который от удара чуть было не упал на колени, стоял, шатаясь, полностью обескураженный. Вильгельм захохотал во все горло, наблюдая, как публика реагирует на его благосклонную шутку. Он с удовлетворением отметил, что хотя бы некоторые громко смеялись. Кайзер ткнул генералу пальцем в живот:

— С каких пор вас приглашают в порядочный дом?

Генерал, человек под шестьдесят, изобразил вымученную улыбку, доказывая, что и он не прочь подыграть кайзеру, но по его глазам было видно, как он страдает от унижения.

Вильгельм повернулся к другим гостям. Николас испытал облегчение, когда, нахмурившись и бросив: «Рад, рад видеть, Каради», — он прошел мимо. Интенданту из Гамбурга повезло меньше, кайзер обругал его за то, что за один театральный сезон было сыграно три пьесы Шекспира и только две — Шиллера.

Завтрак длился дольше, чем было предусмотрено, так как за это время кайзеру были доставлены две телеграммы. Первая была отправлена Бюловым, где он просил указаний, как реагировать на требования Центра.

— Бюлов мог бы меня хотя бы сейчас оставить в покое, — буркнул кайзер, после того как генерал Кессель положил перед ним расшифровку телеграммы. — Я ему ясно сказал — не беспокоить меня, когда я в отпуске. — Он передвинул телеграмму генералу. — Отложите это. Я поговорю с ним об этом в Берлине. — Генерал пробормотал, что, дескать, речь идет о важном деле, но Вильгельм отреагировал с раздражением: — Вы знаете, что сейчас важно? Чтобы меня наконец оставили в покое. Вот что важно. — Он говорил резким обиженным тоном. — Если мне приходится руководить этим сумасшедшим домом на Вилыельмштрассе, то я должен быть в наилучшей форме. Этот крест должен нести только я, и Бюлов здесь ни при чем. И никто не должен в этом заблуждаться.

С этой телеграммой вопрос был таким образом решен. С другой телеграммой, отправленной одним английским другом открытым текстом, дело обстояло проще. В ней содержались последние анекдоты из лондонских клубов, и Вильгельм уделил им большое внимание. В знак уважения к тем гостям, которые не знали английского, он сразу же сам переводил все на немецкий.

Когда наконец поднялись из-за стола, многие вздохнули с облегчением. Надежде же на то, что государь отправится к себе и свита сможет насладиться заслуженным отдыхом, не суждено было сбыться. Он направился в салон. Снова все стояли вокруг него. Вильгельм же, стоявший в центре, как тенор в операх Вагнера, делился своим мнением о всех мыслимых и немыслимых предметах, будь то вопросы внешней политики, новости в авиации, любовные приключения Гёте, стоимость греческих фигурок из терракоты или недостатки английского флота.

Это многочасовое низкопоклонство ради благосклонности императора было для Николаса невыносимым, но он должен был отдать должное и кайзеру. Хотя ясно было, что глубокими познаниями в тех областях, которых он касался, он и не обладает, но поражала его память и в такой же степени и широта интересов. После обсуждения флота речь зашла, само собой, о его дяде Эдуарде VII, и его монолог, казавшийся бесконечным, был посвящен его политике, морали, привычкам в еде и сне. Затем он внезапно обратил внимание на Лекомта, который до этого пребывал, облокотившись на спинку кресла и давно уже мечтая сесть на него, на заднем плане.

— Вы и ваше посольство хорошо осведомлены об интригах, которые замышляет мой дядя вместе с его правительством против меня. К тому же он оплачивает ваши газеты. Точно также он содержит американскую и итальянскую прессу.

Советник посольства, который, со всей очевидностью, был в замешательстве, хотел что-то возразить, но кайзер не дал ему ничего сказать:

— Потому что он меня никогда не любил, никогда терпеть не мог, даже тогда, когда я был мальчишкой, он меня ненавидел. Он никогда не мог мне простить, что я был ближе с его матерью, чем он, что она его терпеть не могла. Он, взрослый человек, ревновал к ребенку! Вам это не кажется ужасным? — указательным пальцем, направленным чуть ли не в лицо дипломату, кайзер словно подчеркивал чеканя каждое слово.

Смущенный Лекомт, растерянно взирая на палец кайзера, непроизвольно попятился. До сих пор французу удавалось осторожно обходить в разговорах темы, содержащие хотя бы намек на политику. Резкий панегирик Вильгельма против Эдуарда VII поставил его, дипломата страны — союзника Англии, в крайне неприятное положение. Он знал, что Вильгельм не выносил, когда ему возражали, и что все это может кончиться безобразной сценой, если он начнет оправдывать поведение Эдуарда VII. С другой стороны, просто промолчать в присутствии дюжины свидетелей значило бы сильно повредить своей репутации у англичан. Злорадные искорки в глазах его мучителя говорили Лекомту о том, что кайзер отлично понимает, в какое затруднительное положение он поставил своего визави; более того, кайзер просто наслаждался этим.

— Мне знакомы фотографии из детства Вашего Величества, — начал наконец Лекомт. — И трудно представить, что кто-либо мог бы ненавидеть такое ангельское дитя.

Это был довольно жалкий протест, облеченный к тому же в форму банального комплимента.

— Дяди, милый Лекомт, к сожалению, бывают разные, — заметил кайзер и оставил наконец Лекомта в покое. Тот вздохнул с облегчением.

Следующая коронованная особа, которую подверг экзекуции Его Величество, был король Италии Виктор Эммануил. Его внешность, его брак, его политику кайзер безжалостно разобрал по косточкам и объявил ничтожными и пошлыми. Затем настала очередь царя, которому досталось нисколько не меньше. Николас уже задавался вопросом, не Франца ли Иосифа следующая очередь, но его опасения были напрасны. Вильгельм II знал границы. Наконец в четыре часа дня кайзер изъявил желание отправиться почивать. Назавтра они должны выступать на охоту рано утром — пояснил он Ойленбургу, — и, если он физически не будет в лучшей форме, охота не доставит ему никакого удовольствия. Годенхаузен и Ойленбург проводили его до дверей. Остановившись на пороге, кайзер обратился к Годенхаузену:

— Благодарю, Годенхаузен. Вы мне пока не нужны. Фили, пойдем, составь мне компанию. Сколько месяцев мы с тобой не могли по-настоящему поболтать. — Он кивнул оставшимся. — Au revoir,[10] господа.

— Au revoir, Ваше Величество. — Штатские согнулись в поклоне, офицеры стали по стойке «смирно».

Кайзер протянул, прощаясь, руку Годенхаузену, и тот, преклонив колено, поцеловал ее.

«Наверное, здесь, в отличие от Австрии, где прощаясь, отдают честь, принято в этом случаю целовать руку государю», — сильно удивившись, подумал Николас.

Только под вечер князь вновь появился перед своими гостями.

— Вы должны меня простить, господа. Я вас совсем забросил, — сказал князь. — Но мы с Его Величеством в последние месяцы практически не виделись. Даже государь нуждается иногда в друге, с которым он может поговорить откровенно.

— Боюсь, он слишком часто говорит более чем откровенно, и не только с друзьями, — заметил генерал — военный историк, которого Вильгельм приветствовал особенно грубо.

Князь нервно рассмеялся:

— Да, иногда он бывает немножко прямолинеен, и его могут неверно понять. Видимо, временами забывает, что он больше не тот лейтенант в Потсдаме, который мог позволить себе в юношеской горячности выходить за рамки. — На лице Ойленбурга промелькнула легкая грусть. — Разве он не был необычайно многообещающим молодым человеком? Настоящим молодым Зигфридом.

— Зигфрид с короткой рукой, — вполголоса сказал генерал.

Князь сделал вид, что не слышал.

— Вы должны меня сейчас извинить. Для охоты еще нужно многое уладить. — На его губах появилась улыбка, но глаза были затуманены грустью. — Возможно, это его последняя охота в Либенберге. — Его улыбка погасла. — Увидимся, господа, за обедом.

— Князь, скорее всего, прав, наверное, это действительно последняя охота Его Величества, — сказал генерал, когда дверь за Ойленбургом захлопнулась.

— Почему вы так думаете? — спросил Николас.

— С недавних пор Фили чувствует себя неважно, сердце дает о себе знать. Вообще, нет болезни, которой он когда-либо не болел. Он еще и в какой-то мере ипохондрик, знаете ли. Но при всех его страданиях… — И после задумчивой паузы: — Эта история в «Будущем» могла бы человека и с более крепкими нервами потрепать.

— А что же это за история?

— Та, что в номере за последний вторник. Разве вы не читали? О ней говорят повсюду.

— Нет. О чем же там речь?

— О компании из Либенберга. Ойленбург, Куно фон Мольтке и их друзья. Харден уже несколько лет их иначе как тайная «камарилья», которая определяет внешнюю политику Германии, не называет. Но в последней статье он взялся за них основательно и намекает на всякие интимные вещи: в этом кругу якобы увлекаются мистицизмом и спиритизмом. Не исключены и склонности к педерастии. Статья написана в форме диалога между двумя персонами, которые идут под именами «Арфист» и «Сладкий». Под ними подразумеваются Ойленбург и Мольтке, чья любовь к сладостям общеизвестна. В диалоге Харден изобразил, как они вспоминают о славных деньках в Мюнхене. В 1894 году Фили был прусским посланником в Баварии, а Мольтке военным атташе.

Николас был возмущен. Неприкрыто лицемерное якобы сочувствие генерала-историка было просто бестактным. Без сомнений, князь уже читал статью и был встревожен, независимо от того, имели ли обвинения под собой основания или нет.

— Боюсь, генерал, подобные публикации заслуживают применения только в известном месте, да и там для личностей с особо толстой кожей. — Каради встал. — Вы простите меня? Хочу немного прилечь. Венский желудок привыкает довольно медленно к прусской кухне.

Генерал насмешливо посмотрел на него.

— Мы это часто слышим. Говорят, что наша кухня, мол, тяжела. Я бы скорее назвал ее здоровой кухней. Наши дети вырастают большими и сильными. И кроме того, кухня здесь, в Либенберге, не типично прусская, она рассчитана, скорее, на гурманов, вроде советника посольства Лекомта. Он парижанин, и тем не менее еда ему здесь по вкусу. Да и желудок его, судя во всему, справляется с ней прекрасно.

Обед должен был начаться в семь часов, и в половине седьмого все гости, за исключением почетного гостя, собрались снова в большом салоне. Его Величество выразил желание провести вечер в непринужденной обстановке. Свита поэтому была одета в предписанную охотничью форму, включая сапоги и шпоры. Хозяин дома вынужден был также с этим смириться и, хотя и неохотно, облачился в это оливковое великолепие. Куно фон Мольтке и военный историк, а также Годенхаузен тоже были одеты в охотничий наряд, но, в то время как остальные выглядели так, как будто они собрались на костюмированный карнавал, на майоре этот наряд сидел естественно и элегантно.

Пока ждали кайзера, Николас перебросился с Годенхаузеном несколькими словами. При этом он испытывал какое-то чувство подавленности и смущения, главным образом потому, что его собеседником был человек, который делил супружеское ложе с Алексой. К тому же блестящий внешний вид майора, на которого такие мужчины, как Мольтке или Лекомт, не могли налюбоваться, был ему по непонятной причине неприятен. Николас чувствовал, как они с завистью наблюдали за ним, почти обижались на него за то, что он на какое-то время завладел вниманием их идола. Что касается остальной свиты, то и с их стороны Годенхаузену уделялось гораздо больше внимания, чем требовал его ранг, но, вероятно, по другим причинам. Годенхаузен, по всей видимости, был в это время фаворитом первой персоны государства, и ясно, что никоим образом не повредило бы быть у него на хорошем счету.

Николас вынужден был признать, что Годенхаузен мог бы украсить любой двор. У него была репутация образцового семьянина, и это заставляло придворных дам держаться от него подальше и позволяло избегать интриг, из-за которых была загублена не одна многообещающая карьера. Его манеры были безупречны, без малейшей аффектации, его юмор не был ни для кого обидным, и он слыл хорошим товарищем. Он был воплощением идеала прусского офицера.

— Как поживает баронесса? — как бы между прочим спросил Николас.

Годенхаузен посмотрел на него отсутствующим взглядом. Не забыл ли этот Каради, что в этом исключительно мужском обществе баронесса вообще как бы не существует?

— Спасибо, хорошо, благодарю… да, хорошо. Но жены всегда на что-нибудь жалуются, главным образом на скуку. Женщин всегда удивляет, что мужчины, кроме дома, должны вести еще и другую жизнь, что они не могут быть супругами все двадцать четыре часа. Для вас это, конечно, не новость, вы уже были женаты.

— Конечно. Так оно и есть, — сказал Николас и тут же рассердился на себя за эти слова. Но теперь надо было продолжать. — Должен признать, что моя жена никогда не жаловалась на скуку. Для нее дни всегда были слишком коротки. «Короткие дни, один короткий год, короткая жизнь», — добавил он про себя.

— У женщин в последнее время все больше и больше претензий, особенно в больших городах. В провинции, возможно, это не так. В городах у женщин слишком много свободного времени. Посмотрите только на этих суфражисток в Англии. Что за вздорные идеи! И через пару лет нам это и здесь предстоит пережить.

Без пяти минут семь кайзер все еще не соизволил показаться. Между тем поступило множество телеграмм, в которых, в частности, графиня Брокдорф, гофдама императрицы, сообщала, что Ее Величество хотела бы сопровождать супруга на охоту в Роминтен. Гофмаршал фон Линкер знал слишком хорошо, что в таких случаях кайзер никакого желания, чтобы его жена присутствовала, не испытывал, и предпочитал отмалчиваться в надежде, что Ее Величество не будет настаивать и вопрос решится сам собой.

— Улаживается ли между ними все таким образом? — спросил Линкера военный историк.

— В большинстве случаев.

— Должно быть, вы сильно нервничаете в таких случаях. Ведь никогда не знаешь, насколько серьезно все в той или иной ситуации.

Гофмаршал ответил с усталой улыбкой:

— Ах, дорогой генерал, придворную службу человек начинает как патриот, затем становится социалистом, а заканчивает философом. Вот этой третьей стадии я между тем и достиг.

Все смолкли, так как распахнулась двухстворчатая дверь и вошел Вильгельм. Видно было, что он хорошо выспался, глаза его блестели, лицо было свежим, и у него был вид главнокомандующего, который принимал парламентеров страны поверженного врага. Строгого, но благосклонного.

Линкер осторожно приблизился.

— Ваше Величество позволит… снова поступила телеграмма. Не соизволило бы Ваше Величество…

Лицо кайзера омрачилось.

— Разве я не просил пощадить меня от этой правительственной чепухи? У каждого лакея есть выходной день, только у кайзера его нет. Всегда на службе, таков пароль.

Гофмаршал выдержал гневный взгляд Вильгельма, не моргнув глазом.

— Как угодно Вашему Величеству. — При этом он поклонился, но не сдвинулся с места. — Телеграмма от Ее Величества императрицы, в которой она просит об окончательных указаниях, касающихся поездки в Роминтен.

На какой-то момент воцарилось напряженное молчание.

— Пусть подождет.

— Как пожелает Ваше Величество. — И после короткой паузы: — Ее Величество просит о самом срочном ответе.

— Как? О чем?

— Ее Величество хотело бы знать, сможет ли она сопровождать Ваше Величество в Роминтен.

Николас понял, что он присутствует при некоем ритуале, который повторяется всякий раз, когда гофмаршал принуждает своего суверена принять какое-то решение. Линкер демонстрировал при этом фатализм человека, который построил хижину у подножия Везувия и больше не боится раскатов грома из кратера, так как пережил уже множество извержений. В результате потерял самообладание вовсе не гофмаршал, а кайзер.

— Телеграфируйте же, во имя всего святого, да! Она может ехать! Мы отправляемся отсюда вместе! И на сегодня хватит, я больше ни о чем не желаю слышать.

И с этими словами он прошествовал в обеденный зал.

Все собирались, собственно, лечь спать пораньше, но у Вильгельма после ужина были другие намерения. Он не смог бы спать с полным животом, пояснил он.

— Мне снятся тогда кошмары, — сказал он, ухмыляясь. — Чаще всего мне снится дядя Эдуард. — И, обращаясь к Ойленбургу: — Фили, один из твоих сонетов в последние дни вертится у меня в голове. Помню только первые такты, и это странно, так как сочиняли его мы вместе. Правда, было это довольно давно, еще задолго до восшествия на престол. — Он дружески положил руку на его плечо. — Счастливые были деньки, не правда ли, Фили?

Ойленбург прошел в музыкальный салон в новом пристрое, который спроектировал он сам, и уселся за рояль. Кайзер сел рядом на музыкальную скамеечку. Ойленбург запел своим удивительно юношеским чистым баритоном.

Видимо, чтобы как-то поднять угасающую энергию гостей, слуги подали рейнвейн, который и Вильгельм пил с удовольствием. Хорошее вино и спокойная музыка способствовали тому, что напряжение улеглось и воцарилась теплая дружеская атмосфера. Вильгельм играл роль товарища среди товарищей. Была ли это снова только роль, спрашивал себя Николас, или проступил сейчас истинный характер кайзера, скрывавшийся прежде под маской? Возможно, он вообще еще не читал статью Хардена? Или его привязанность к Ойленбургу достаточно сильна, чтобы выдержать эту атаку?

Все оставались вместе почти до полуночи. Вильгельм распорядился о подъеме в шесть утра. Времени оставалось в обрез, но Ойленбург с помощью своего егеря успел все подготовить для успешной охоты.

Во время завтрака слуга принес новость хозяину дома, что один из егерей засек матерого оленя. Это сообщение вызвало всеобщий восторг. Возбужденные, словно школьники, гости высыпали во двор, где их поджидали охотничьи коляски.

Погода была чудесная: сухо и морозно. Первые лучи солнца пробивались сквозь облака. Ночью прошел снег.

Вильгельм задавал тон. Он громко смеялся над собственными шутками, лошади шарахались, когда кто-то затевал игру в снежки. И снова Вильгельм избрал мишенью своих шуток военного историка. Он вызвал его на единоборство, бросил в сугроб и обеими руками насыпал ему снег за шиворот. Когда генерал наконец, отфыркиваясь и сморкаясь, встал на ноги, кайзер напялил полную снегом шляпу на его лысую голову. Была ли это талая вода, которая катилась по щекам генерала, или слезы от испытанного унижения, осталось неизвестным.

Николас, который не хотел принимать участия в охоте, наблюдал за происходящим с террасы. Поддерживаемые егерями, конюхами, ординарцами и кучерами, охотники садились на лошадей или забирались в коляски.

«Что же думают слуги о грубых выходках кайзера?» — размышлял Николас. Однако лица их в любом случае оставались невозмутимыми.

Лошади вели себя неспокойно и ржали. Наконец вся кавалькада отправилась со двора. Николас заметил, что Ойленбург тоже остался дома.

— Когда со зверем разделаются, я их догоню, — объяснил князь. — Я только надеюсь, что Его Величество добудет оленя. Последний раз в Либенберге ему не повезло. Он просидел в засаде с четырех часов утра до конца дня и подстрелил только косуль. Настроение вечером было как после похорон. Его Величество ничем невозможно было развеселить.

Николас вопросительно посмотрел на князя.

— Не придает ли Его Величество чересчур большое значение своим охотничьим неудачам? — спросил он. — У него, если разобраться, довольно много других забот: восстание в Юго-Восточной Африке, сдвиг влево партий центра, сближение между Англией и Францией…

— Да, конечно, у него много забот и они будут всегда. Вообще-то я ждал сегодня до обеда министра Чирского, но Его Величество вообще не пожелал его принимать.

— И вот так управляют империей?

Князь тихо рассмеялся.

— Нет. Разумеется, нет. Но с этим ничего не поделаешь. — Он отвернулся. — Пройдемте в дом. В библиотеке разожжен прекрасный камин. Соседи по поместьям подшучивают над моей любовью к каминам. Я подражаю, как обезьяна, англичанам, говорят они. Конечно, кафельные печи практичнее, но я больше всего на свете люблю смотреть, как пляшет пламя в камине. Для меня это как музыка.

Ойленбург распорядился принести в библиотеку вишневую настойку и бокалы, и они уселись в глубокие кресла по обе стороны камина.

— К сожалению, люди часто ошибочно судят о кайзере, — сказал князь. — Вы как раз упомянули о сближении между Англией и Францией. Не думайте, что неудача на конференции в Альхесирасе оставила его равнодушным. Он был близок к коллапсу, вызвал меня в Потсдам и признался, что не доверяет больше ни Бюлову, ни Хольштайну и вообще всему министерству иностранных дел. Почти на целую неделю он заперся со мной в личных покоях. Я написал сонет, а он переложил его на музыку. Он действительно талантливый композитор. И выдающаяся личность — только, к сожалению, он ограничивает круг своего общения военными и забывает при этом о народе, который требует социальных реформ. А военные подбивают его публично бряцать оружием, что, конечно же, наносит вред стране. Я вспоминаю о его замечании во время последнего круиза по Средиземному морю, когда мы проплывали мимо замка Штауфера. Он, Штауфер, мол, мог бы совершить не меньше великих подвигов, чем Фридрих II, если бы ему позволили отрубить столько же голов, как тому. Через несколько дней это было слово в слово напечатано в парижской Matin.

— Я читал об этом в Times.

— Шесть лет прошло с тех пор, как он призывал войска, отправлявшиеся в Китай: «Никакой пощады. Пленных не брать». Как раз на прошлой неделе лондонская London National Revue снова цитировала этот призыв, когда они обсуждали возможность немецкого вторжения в Англию. Конечно, это форменное безобразие, никакой войны не будет. У него нет ненависти к Англии. Совсем наоборот. Он был любимым внуком королевы Виктории и хотел бы, чтобы англичане считали его одним из них. Я не встречал человека, который бы так же, как он, всегда стремился завоевать расположение у каждого.

— Ваше расположение он в любом случае завоевал, — вырвалось у Николаса.

Если князь и почувствовал некоторое неприятие в тоне гостя, он оставил это незамеченным.

— Это воля Господа, что я был его другом. Я смотрю на это как на наказ Божий мне на земле. Поэтому я и отклоняю любое предложение поста в правительстве. Министры и канцлеры уходят, а друзья остаются. Хольштайн однажды, когда мы были еще в доверительных отношениях, так выразился: «Они посланники немецкого народа при дворе кайзера Вильгельма II».

— Надо надеяться, что кайзер ценит вашу преданность?

— Мы друзья в лучшем смысле этого слова. Я познакомился с ним на охоте в Прокельвитце. Тогда ему было семнадцать, он был принцем Вильгельмом, сын наследника престола, не обремененный государственными делами, сияющий светловолосый полубог. А мне уже было тридцать девять, я был женат и отцом шести детей. Наша дружба, необычно близкие отношения между государем и подданным, длится уже двадцать лет. Я назвал его «мой золотой юноша», так я зову его и поныне. Он — это Солнце моей жизни. Все остальное — моя жена, мои дети — это Луна и звезды. Он — это Солнце.

С неподдельным изумлением слушал Николас эту восторженную песню любви. Некоторая экзальтированность тона была ему неприятна, но его впечатляла искренность этого человека.

— Да, — сказал князь задумчиво, — я зову его моим золотым юношей, а он меня своим Платоном. Он доверяет моему мнению. Я для него как мостик к действительности. Я показываю ему мир, каков он есть, а не таким, каким он выглядит глазами его придворных льстецов. Сейчас я пытаюсь его убедить не отягощать и без того непростые отношения с Англией дальнейшим наращиванием нашего флота. Я стремлюсь сделать так, чтобы избежать любой провокации, — и именно поэтому определенные люди хотят меня убрать. Но у них ничего не выйдет. Двадцать лет по мне ведется ураганный огонь: по мне стреляют все — военные, министр иностранных дел, даже рейхсканцлер. Ну и где они сегодня? Ушли, один за другим. А я, напротив, остаюсь. Никто не сможет меня свалить.

— Надеюсь всем сердцем, что вы не ошибаетесь, князь.

Ойленбург смотрел на огонь в камине. Подняв взгляд на лицо молодого человека, он сказал:

— Я делаю вывод из Ваших слов, что вы уже читали этот выпад Хардена в этом листке «Будущее».

Николас почувствовал, как кровь бросилась ему в лицо.

— Нет, я не читал. Кто-то упоминал об этом в моем присутствии.

— И вы задаетесь вопросом, что я предприму против этого, не так ли? — Когда Николас кивнул, князь продолжил: — Ну, взвесим наши возможности. Жаловаться на Хардена из-за гнусных сплетен? И этим согласиться, что я узнал себя в «Арфисте»? Именно этого он и хотел бы. Или вызвать его? Такую сомнительную личность, как Харден? На дуэли дерутся с равными. Скорее всего, он еще и откажется, так как, видите ли, дуэль наказуема. Или я должен его застрелить и угодить за решетку? Тогда я на этом и на том свете должен понести наказание, так как за пролитую кровь человек должен держать ответ, неважно, была ли это кровь святого или негодяя.

— А Его Величество? Как реагировал кайзер на этот пасквиль? — спросил Николас.

— Тринадцать лет назад один скандальный листок пытался лить на меня грязь, газетенка под названием «Трах-тарарах». Кайзер отказался тогда читать статью и запретил мне предпринимать что-либо против издателя.

Николас не мог до конца понять, как такой мягкий, обходительный человек, как князь Ойленбург, мог сохранить в течение двадцати лет симпатию к такому неприятному человеку, как кайзер. Как он мог оставаться для него прежним «золотым юношей», которому Ойленбург все еще был предан душой? Гнусные намеки Хардена могли быть сплошной ложью, но очевидно, что у князя были склонности, объяснить которые для Николаса было тяжело.

Ойленбургу не стоило волноваться насчет охоты, все прошло блестяще. Девятилетний олень с ветвистыми рогами успешно уходил от собак, загонщиков и егерей, которые гнали его через заросли и болота, пока он не оказался прямо перед просекой, где была устроена площадка для кайзера. Здесь и свершилась его, оленя, судьба. Вильгельм долго ждал этого момента, и теперь он сиял.

Николас сопровождал Ойленбурга и его камердинера, который нес фотоаппарат, к месту, где лежал олень. Вильгельм был вне себя от радости, но люди из его охотничьей свиты, усталые и мокрые насквозь, вовсе не разделяли его эйфории. Только появление Ойленбурга, а точнее, принесенных бутылок со шнапсом, несколько подняло настроение. Все поздравляли кайзера с замечательным выстрелом. Олень также вызвал восторги и был со всех сторон сфотографирован. Загонщики, носильщики, крестьяне и слуги получили по золотому, которые кайзер достал из принесенного кошелька. Добыча была погружена на переднюю телегу и выложена торжественно на траву перед дворцом.

Солнце с огненнокрасным роскошным закатом садилось в надвигающиеся облака, когда лесничий князя Ойленбурга поднял отливающий серебром охотничий рог и протрубил об окончании охоты.

Глава V

Первого ноября Николас переехал в меблированную квартиру в доме одной овдовевшей графини на Бургштрассе. Достоинствами квартиры, сыгравшими решающую роль при выборе, были ее положение в центре, вид на Шпрее, на королевский дворец и собор на другой стороне реки.

От другого вида Николас, правда, охотно бы и отказался. Графиня, женщина за пятьдесят, хорошо, однако, сохранившаяся, разгуливала в неглиже без всякого стеснения в яркоосвещенных окнах своей спальни в расположенном напротив флигеле. Ясно было, что частое ее появление в таком виде не было случайным. Но что его забавляло, это то, что при встрече с ней на лестнице или в маленьком лифте от нее веяло ледяной неприступностью.

Сразу же по возвращении из Либенберга ему написала Митци Хан, что она вместе с одним молодым венским комиком получила ангажемент в «Зимнем саду», известном варьете на Фридрихштрассе, и что репетиции должны начаться первого декабря.

Письмо пришло как нельзя кстати. Николас до сих пор не подпускал к себе в Берлине ни одно женское существо. Вопрос же Митци, помнит ли он еще о ней, он счел абсурдным, так как их отношения как-никак длились более года. Он тут же послал ей телеграмму, что не стоит ждать до декабря, а лучше приехать сразу же.

Она приехала уже через четыре дня и привезла с собой венский веселый нрав, очарование и шик. Он подозревал, что она в него влюблена, но достаточно умна, чтобы не усложнять признанием их отношения.

Было известно, что мужчины его круга пуще всего стараются избежать ответственности и обязательств, и Митци своим успехом легкой, необременительной подруги обязана была тому обстоятельству, что она хорошо знала свое место. Но иногда, правда, ей не удавалость полностью держать свои чувства под контролем. Так случилось с ней после обеда в день ее приезда, когда они довольно обстоятельно отпраздновали их встречу с бутылкой «Вдовы Клико» в его роскошной спальне. Он чувствовал себя опустошенным и совершенно расслабленным.

— О чем ты думаешь? — спросила она.

— Так, ни о чем особенном.

— Это означает, что это меня не касается. — Она внезапно сникла. — Ты и вправду рад, что я приехала?

— Не говори глупости. Разве я не послал сразу же телеграмму?

— Это так… но ты мне кажешься таким… отсутствующим, будто мы вообще не вместе.

Он приподнялся на локтях и нежно охватил ладонями ее лицо.

— Перестань, Митци, пожалуйста, перестань. Ты же никогда так не говорила, и в этом всегда была твоя прелесть. Разве мы сейчас не вместе? И у нас все так будет и дальше. Только, пожалуйста, не предъявляй мне никакого векселя, который я никогда не выписывал.

— Вексель? Не понимаю, о чем это ты.

— Неважно. Давай будем одеваться, у нас билеты в «Метрополь», начало спектакля в восемь. Потом мы едем в «Ройяль», это лучший ресторан в Берлине.

Было приятно иметь Митци рядом. И так они вскоре повели, по их мнению, прямо-таки упорядоченную жизнь. Когда он вечером возвращался из посольства домой, она уже поджидала его. Если у него что-то было намечено на вечер, она оставалась в квартире, ужинала одна и ждала его в постели. После того как появился ее партнер по номеру в варьете и начались репетиции, она в такие вечера позволяла себе утешиться с ним. Он любил ее почти так же сильно, как она Николаса, и это было действительно небольшим утешением.

Премьера в «Зимнем саду» была для обоих большим успехом. Митци Хан стали узнавать в кафе и ресторанах, она получала цветы от «неизвестных поклонников», которые, большей частью люди богатые, с положением и почти всегда женатые, проявляли известный интерес к новой звезде сцены. Время от времени она принимала приглашение поужинать, единственно чтобы разбудить ревность Николаса, но всегда в последний момент отказывалась из страха, что он может использовать это как повод оставить ее.

Вскоре после приезда Митци Николас заставил себя наконец нанести визит Годенхаузенам. Он принял пришедшее вновь приглашение на вечер, потому что, ввиду новых отношений с Митци, чувствовал себя неуязвимым к чарам Алексы. В ней он видел живое воплощение Беаты; ее тело, если не все существо, приводило Николаса при тех немногих встречах в слишком сильное расстройство и волнение.

Если слухи о склонностях Годенхаузена соответствовали действительности, то, значит, это прелестное тело ждало настоящего мужчину. В двадцать пять он и не задумался бы о возможных последствиях, которые могут за этим скрываться, но ему было уже тридцать пять.

Целый день он провел в колебаниях, но в четыре часа отправился на вокзал и взял билет до Потсдама.

— Я рада, что вы наконец пришли, — приветствовала его Алекса, и это прозвучало искренне. На ней было платье из голубого бархата, рукава и воротник отделаны кружевами, волосы убраны от лица и заплетены на шее в тяжелый узел. Она выглядела как школьница, юная, нежная, страстно желающая понравиться. — Я уже начала думать, что вы нас умышленно избегаете. Я просто позавидовала моему мужу, когда он рассказал, как вы оба прекрасно провели время в Либенберге.

— Это действительно так.

Она повернулась поприветствовать двух пришедших гостей, и он смог оглядеться. Мебель была выдержана в современном стиле, и в комнатах ничего не нарушало гармонии. Каждая люстра, каждая ваза были подобраны поистине с тонким вкусом. Направо из салона был выход в зимний сад, слева располагалась игровая комната. Все в этой квартире производило впечатление холодной роскоши, как при дворе. И это означало, кроме всего прочего, что приглашения сюда получал довольно узкий круг лиц. В этот вечер почти никто не прикасался к предложенным на серебряных подносах канапе и пирожным.

В числе гостей были Роза и генерал фон Цедлитц, пехотный полковник с супругой и несколько субалтерн-офицеров. Позднее появился еще один гвардейский майор, который тут же вступил в интенсивную беседу с Годенхаузеном в зимнем саду.

Около восьми, когда полковник с супругой уже собирались уходить, ординарец Годенхаузена объявил о прибытии городского коменданта Берлина, генерала Куно фон Мольтке. С красными от морозного ветра щеками и носом, генерал появился с видом изможденного путника.

— Мне ужасно неприятно, что я так задержался, — воскликнул он и обнял хозяина дома. — Я должен был проводить Фили на вокзал. Он уехал в Территет.

Годенхаузен нахмурился.

— В Швейцарию?

— Верно.

— Почему Фили уехал? — спросил Годенхаузен. — Именно сейчас. Полагаете, это умно? — Судя по голосу, он заметно нервничал.

Повсюду в Берлине статья Хардена была на устах — только у Годенхаузенов о ней не упоминали. Николас отнес это на присутствие дам. Собственно, одна Роза фон Цедлитц с ее шляпкой с пером и длинными перчатками, которые она не снимала, даже когда пила чай, была уже ходячим предупреждением: «Разговоры о неприличных вещах запрещены».

— Он считает, что ему ничего другого не остается, — сказал Мольтке.

— Вы тоже так считаете? — спросил Годенхаузен.

Мольтке пожал плечами.

— Трудно сказать. Я, право, не знаю. Между отвратительными сплетнями и замаскированными намеками существует известная разница. Против дискредитации еще как-то можно защищаться, можно потребовать расследования, но против инсинуаций? Что тут можно расследовать? Фили, вероятно, думает: «Не надо будить спящую собаку».

Годенхаузен мрачно слушал. Николас спрашивал себя, почему нападки на таких людей, как Мольтке и Ойленбург, так его задевают. Ему вспомнились намеки молодого дипломата Шислера, когда они возвращались в Берлин от Годенхаузенов, о его приглашении в Новый дворец. Если между Мольтке и Ойленбургом действительно были «аномальные» отношения — имел ли и Годенхаузен к этому отношение? И что тогда это значит для Алексы?

Майор нарушил молчание.

— Я своего мнения не меняю. Вы вместе с Фили должны что-то предпринять, Куно. Пошлите кого-нибудь к Хардену. Предложите ему денег, наконец. Его наверняка можно купить. Все евреи обожают деньги. Для них недоступны власть, влияние или государственная служба. Они могут полагаться только на деньги. Сделайте ему подарок, пошлите кольцо, булавку для галстука, на худой конец шоколадную коробку с золотыми. — Николас должен был признать, что Годенхаузен начисто забыл о еврейских корнях свояка. Он уже жалел, что пришел.

— Я думаю, давать деньги Хардену — все равно что выбрасывать их на ветер, — ответил Мольтке. — Харден возьмет их, а Витковски будет пакостить дальше.

Все рассмеялись над шуткой. Николас не понял намека.

— Витковски? — спросил он.

— Под этим именем он родился в одном галицийском гетто, — объяснил Мольтке и продолжил глухим голосом: — Нет, Фили поступил правильно. На таких людей, как Харден, самая лучшая реакция — это вообще не реагировать. Харден знает точно, как далеко он может зайти. Дальше он не отважится, он начинает тогда искать другую жертву, чью голову он будет сервировать своим читателям. — Внезапно он заметил на другом конце стола стоящие сладости. — Ах, croquemboche[11] — воскликнул он и немедленно направился к столу. Он не мог противостоять соблазну и положил себе безе на тарелочку, затем, после короткого раздумья, пирожное эклер и кусок яблочного пирога. Генерал уселся за меленький столик, и ему принесли чашку какао. — Ваша повариха бесподобна, дражайшая, — поздравил он Алексу.

— У нас за углом превосходная кондитерская, господин генерал, — доложил Годенхаузен. — Моей жене не везет при выборе прислуги, она слишком доверчива к людям, которые хорошо рассказывают душераздирающие истории о своих несчастьях. Наша кухарка не может испечь ни одного пирога, чтобы он не подгорел, зато у нее трое детей в приюте…

— Но Ганс Гюнтер! — попыталась остановить его фрау фон Цедлитц.

Он не обратил на нее никакого внимания.

— У нас есть горничная, которая кормит своего мужа — инвалида, и прачка, которая за кражу в магазине отсидела три года в исправительной тюрьме.

Алекса беседовала в этот момент с молодым офицером, и, казалось, колкости мужа ее не задевали.

— Как? Вы все еще держите Минну? — спросила недоуменно ее тетка.

Алекса взглянула на нее с высоко поднятыми бровями, словно только что увидев родственницу.

— Ну разумеется. Она очень хорошая прачка.

— Надеюсь, ты пересчитываешь серебро, прежде чем выходишь из дома?

— Ах, еще что. Давайте не будем утомлять генерала историями о прислуге. Как вам понравилась Мельба в «Сомнамбуле»? Мне кажется, ее лучшие дни позади. Или это от того, что она меня оставляет равнодушной? Патти я слушала один-единственный раз, семь лет назад. Для оперной певицы она была уже довольно стара, но как актриса была непревзойденной.

— Второй Патти нам уже не пережить, — согласился генерал. — Хотя выступать на публике ей уже не стоит. Мы должны помнить о ней, какой она была в лучшие годы. Да, таковы женщины. С поражением они никогда не хотят смириться, неважно, что было тому причиной — возраст, болезнь или мужчины. Я всегда говорю: не мы сильный пол, а женщины.

На обратном пути в Берлин Николас твердо решил держаться впредь от салона Годенхаузенов подальше. Критика Годенхаузена способностей Алексы как хозяйки дома еще больше усилила тлеющую в нем антипатию к майору. И его выпады против евреев разозлили Николаса. Еще пару таких инцидентов, и он будет вынужден или оскорбить майора, или дать ему пощечину. Естественно, это вызовет скандал, а возможно, приведет и к дуэли. В любом случае Алекса была бы скомпрометирована. День спустя он сделал обязательный ответный визит с благодарностью, это означало, что он только отдал свою визитную карточку.

На праздники почти половина сотрудников посольства уехали в отпуск, и Николас, который оставался в Берлине, был поэтому не так занят, как обычно.

В свободные часы он занялся покупкой рождественских подарков для детей своих друзей, для родственников и для старых заслуженных работников в Вене и Шаркани. Это хотя бы как-то отвлекало его от мысли об Алексе. Когда в январе в Берлине разразился проходивший обычно с показным преувеличенным весельем карнавал, воспоминания о неприятном визите к Годенхаузенам почти улетучились. Николас получил билеты в Королевскую оперу на гала-концерт в честь королевской четы из Вюртемберга и взял Митци с собой. По этому случаю еще за день до концерта она совсем потеряла голову. Посчитав, что у нее из ее вечерних платьев ни одно не годится, она истратила почти целый месячный гонорар на модное платье из Парижа, разработанное для «современной дамы»: с тонкой как тростинка, гибкой, длинноногой фигуркой, некой смеси Клеопатры и Джульетты с капелькой Эмили Панкхорст.[12] Это было платье, которое ей вообще не шло. Она была вовсе не femme fatale,[13] а, напротив, Митци Хан из Медлинга под Веной, и в ней было скрыто ровно столько же тайны, сколько в клецках со сливами.

Николас должен был забрать ее из «Централь-отеля», и, когда он увидел ее спускавшейся по лестнице в этой парижской роскоши с веером и перчатками выше локтей, он не смог, как ни старался, удержаться от смеха.

Так как в своем тщеславии Митци всегда стремилась выглядеть светской дамой, она показалась ему как никогда забавной и где-то даже трогательной. Хотя она выбрала для себя сцену, ее идеалом была не Элеонора Дузе или Сара Бернар, а, напротив, княгиня Меттерних, задававшая тон в венском свете. Николас чувствовал, что он увлечен ею в этот вечер сильней, чем когда бы то ни было, да, он был прямо-таки влюблен в нее.

— Ты выглядишь просто прелестно, мой ангел, абсолютно обворожительно! — сказал Николас.

— Не слишком вызывающе? — неуверенно спросила она.

— Для вечера в Опере? Дорогая, об этом нет и речи!

Присутствовал весь двор, и, как водится в таких случаях, во фраках и при орденах. Кайзер только что оправился от легкого насморка и приказал, чтобы в зале было как следует натоплено, и так получилось, что в центре Берлина, где еще после обеда шел снег, образовался маленький кусочек Сахары.

По случаю приезда королевской четы было предписано давать «Летучего голландца» Вагнера, и, когда после первого акта зрители в партере встали, одетые в белые перчатки руки дам мгновенно привели в движение вееры, что напомнило Николасу взлет голубей в Венеции на площади Св. Марка, когда начинали звонить колокола.

Николас с Митци также вышли из своей ложи. Когда они прогуливались в фойе, Николас неожиданно увидел перед собой Алексу, которая протянула ему, улыбаясь, одетую в перчатку правую руку. Он взял ее руку, повернул и запечатлел поцелуй выше последней кнопки.

— Как хорошо, что я вас случайно встретила, Ники. Девятого числа у нас намечается ужин с танцами. Приглашения уже разосланы, но я очень, очень прошу вас этот вечер ничем другим не занимать, а если вы уже кому-то пообещали, ради меня откажите, пожалуйста. Только не говорите нет, иначе я расстроюсь. — Она говорила запыхавшись и очень настойчиво. Он все еще держал ее руку.

— Разумеется, я приду.

Тут он почувствовал толчок. Он совершенно позабыл о Митци и поспешил исправить свою оплошность.

— Позвольте познакомить вас с Митци Хан, Алекса. Митци, это моя свояченица, баронесса Годенхаузен.

Улыбка мгновенно исчезла с лица Алексы, подняв голову, она холодно взглянула на стоящую перед нею молодую женщину.

— Благодарю, Николас. Меня совершенно не интересует знакомство с этой дамой. — Она повернулась и мгновенно исчезла в толпе зрителей. Николас обескураженно смотрел ей вслед, не находя слов. Митци, остолбенев, стояла в растерянности. Опустив наконец протянутую для знакомства руку, она посмотрела на Николаса.

— Отчего? Отчего она так? — жалобным голосом тихо спросила она.

Вечер был испорчен. Непростительное поведение Алексы рассердило Николаса, но одновременно он был и в недоумении. Ему стало ясно, что поразительное сходство ее с Беатой было чисто внешним. Беата никогда и ни при каких обстоятельствах не унизила бы такую безобидную девушку, как Митци, и вообще никого бы так не обидела. Нет, Алекса фон Годенхаузен вовсе не была перевоплощением Беаты.

Приглашение на бал от Годенхаузенов пришло на следующий день, и Николас отправил короткую записку, в которой объяснил, что приглашение, к сожалению, принять не может.

Митии тяжело переживала инцидент в Опере, несколько дней она была подавленной, но вскоре вновь обрела свойственную ей уравновешенность. Аплодисменты публики и предложение продлить контракт на следующий сезон в «Зимнем саду» также способствовали этому.

Несколько дней спустя, в среду, Николас был дома один и отвечал на письма, с ответами на которые он давно задержался. У его экономки вторая половина дня была свободной, его ординарец, сельский парень из венгерской глубинки, глушил тоску по родине где-нибудь в одной из пивнушек, которых было великое множество вокруг Александрплац.

Часы на соборе пробили пять, и Николас подумал, что через час они должны встретиться с Митци в кафе «Виктория». Внизу раздался звонок, но у Николаса не было никакого желания идти открывать. Наверное, кто-нибудь из молодых людей из посольства, у которых было слишком много свободного времени и которые пропадали от скуки в этом чужом и негостеприимном городе. Но внизу продолжали настойчиво звонить, и он нехотя пошел к двери. За дверью стояла Алекса, в каракулевой шубке, со шляпкой на голове и густой вуалью на лице. В руках у нее был конверт, который она, не говоря ни слова, отдала ему в руки.

Николас остолбенело смотрел на нее.

— Вы не хотите зайти?

— Я не думала, что вы сами подойдете к двери. Я только хотела… оставить это письмо. Пожалуйста, возьмите его.

Он был настолько растерян, что выронил письмо. Алекса повернулась и пошла к выходу. Совершенно сбитый с толку, он устремился за ней.

— Оставьте меня! — воскликнула она, когда Николас догнал ее. — Я не хотела… — Она замолчала, и видно было, что готова разразиться слезами.

Николас крепко держал ее руку.

— Вы замерзли, вам холодно. Давайте зайдем, здесь мы не сможем поговорить.

Не отпуская ее руки, он наклонился за письмом. Николас провел ее в салон, в котором было тепло и уютно. Он помог ей снять шубку и заметил, что она дрожит.

— Вам нехорошо?

— Прочтите письмо, — прошептала она.

Он разорвал конверт. На листке стояло только одно, по-венгерски написанное предложение:

«Пожалуйста, простите меня за допущенную бестактность в Опере».

Николас читал, но ничего не мог понять. Он понимал, конечно, что она просит прощения, но не мог понять, почему она принесла письмо лично сама. Это покаяние смущало его.

— У нас у всех бывает плохое настроение, Алекса, — сказал он. — Забудьте об этом.

— Если бы я только могла объяснить себе мое поведение. Я думала, что вы были один, и вдруг увидела за вами ее. — Она снова перешла на венгерский, хотя перед этим говорила по-немецки. — Она крепко держалась за вашу руку, как если бы имела право на это. И к тому же только два года прошло, как Беата… И вы, с этой девушкой… — Она разрыдалась.

В смущении он положил руку ей на плечо, и она прижалась к нему. Он крепко обнял ее и ощутил аромат духов и дурманящий запах ее тела. Она перестала рыдать, руками обвила его шею и потянулась к его лицу.

Позднее он пытался понять, что, собственно, произошло с ними. Он вспоминал о страстном до дикости объятии. Затем, тесно переплетаясь телами, они лежали в каком-то забытьи. Все случившееся произошло без слов, сопровождаемое только сдавленными стонами, легкими вскриками и барабанным стуком проливного дождя в стекла.

Его рука затекла, но он не решался потревожить ее, чтобы не разрушить волшебство этого незабываемого мига. Все казалось ему необъяснимым, и он боялся, что она, как какое-то виденье, исчезнет в воздухе.

Когда Алекса открыла глаза, он не знал: прошли часы или минуты. Она лежала выпрямившись в кровати и смотрела на него как на чужого. Он протянул к ней руку, но она, отпрянув, выскользнула из кровати, схватила батистовую сорочку и накинула на себя. Затем спешно собрала все детали туалета, разбросанные где попало.

— Я оденусь в другой комнате. Выход я найду сама. — Все это звучало неожиданно резко.

Он вскочил с кровати.

— Алекса!.. — Он чувствовал какую-то особенную враждебность в ней, которую она как невидимую стенку воздвигла между ними. — Ты не можешь так просто уйти, мы должны поговорить!

Она держала одежду перед собой, как какой-то щит.

— Пожалуйста, я должна одеться и не хочу при этом иметь зрителя. — Она прошла в соседнюю комнату и закрыла за собой дверь.

Николас слышал, как она двигалась, затем стало тихо и Алекса позвала его по имени: «Николас». Когда он вошел, она была уже одета, только платье сзади не было застегнуто.

— Ты не смог бы застегнуть крючки?

Он уже полностью пришел в себя, но, когда наклонился, чтобы ей помочь, руки его все еще двигались неуверенно.

— У того, кто пришивал эти крючки, должно было быть хорошее зрение, — попытался он пошутить.

— Поторопись, я уже опаздываю, — нетерпеливо сказала она.

Он застегнул последний крючок, затем взял ее за плечи и повернул к себе. Это получилось несколько грубовато.

— Что с тобой? Ты ведешь себя так, как если бы я тебя изнасиловал. Но об этом не может быть и речи, ты это прекрасно знаешь.

— Оставь меня, я правда сильно опаздываю.

Николас отпустил ее.

— Я хотел бы с тобой поговорить.

— Не сейчас. Позже.

— Когда?

— Позже! Я обещаю тебе. Сейчас не получится, пойми меня, пожалуйста…

— Я отвезу тебя домой.

— Нет, — резко отказалась она. Она надела шляпку и в спешке уколола себя заколкой. — Проклятье! Ты заставляешь меня нервничать! — Она укоризненно посмотрела на него. Нетерпеливо спрятала вуаль в карман шубки и пошла к двери.

Он преградил ей путь.

— Мы увидимся снова?

— Пожалуйста, если ты хочешь. Но сейчас отпусти меня.

Николас, вздохнув, уступил ей дорогу, услышал ее шаги на лестнице и стук захлопнувшейся двери.

Впервые женщина оказалась для него загадкой. Женщины. Он полагал, что хорошо знаком с их капризами и частой сменой настроения. Он считал до сих пор, что хорошо знает, на какое место в обществе они могут рассчитывать. В мире мужчин, в котором они жили, неважно, какой бы статус они ни имели, действовало лишь одно правило: они были дичью, а мужчина был охотник. Во всех его прежних связях — с женщинами ли из общества или кокотками — Николас был соблазнитель. Впервые роли поменялись. И не имело значения, пришла ли Алекса с заранее намеченным намерением его соблазнить; в любом случае она определяла ход встречи. Она дала ему понять, что она хочет, и он ее больше не интересовал. Это было поведением мужчины. Он почувствовал себя оскорбленным — вероятно, лучше было бы с ней вообще больше не встречаться. Но возможность принимать решение ему больше не принадлежала, это теперь определяла она.

Глава VI

Ни на Курфюрстенбрюке,[14] ни на Шлоссплац Алекса не смогла найти извозчика. Ей пришлось идти пешком до Вильгельмштрассе, и поэтому она опоздала на несколько минут на семичасовой поезд до Потсдама. Когда она около восьми добралась наконец домой, Ганс Гюнтер уже поужинал и читал за столом вечернюю газету.

— Где ты была? — спросил он не вставая. — Анна просто вне себя. Она уже трижды разогревала жаркое и всякий раз варила свежий картофель.

— Я не голодна.

Он посмотрел на нее поверх газеты.

— Что с тобой?

Алекса с трудом сдерживала слезы.

— Ничего, я только… У меня только болит голова. Я иду спать. — И она повернулась, чтобы идти в спальню.

Он позвал ее, и это было так грубо, что она вздрогнула. У нее промелькнуло в голове, что он мог бы — чисто случайно — узнать о происшедшем.

— Я спросил, где ты была. Я получу ответ или нет?

У нее стремительно заколотилось сердце.

— Я ездила за покупками, — ответила она. У нее перехватило горло. — Мне нужны были кое-какие мелочи, потом я хотела посмотреть ткани. Я была в «Вертхайме», потом пила кофе, и семичасовой поезд ушел у меня из-под носа.

— И за покупками теперь нужно ездить в Берлин? Что, в Потсдаме нет магазинов? — И, после того как она только пожала плечами, продолжал: — Если ты действительно не будешь ужинать, скажи Анне. Она хотела убрать со стола. Если ты со мной не считаешься, прошу тебя не поступать так с прислугой. Вся разница в том, что они могут уволиться, а я — нет. Анна, конечно, не бог весть что, но чего еще ожидать, если жена и яйца сварить не может.

Она ошеломленно смотрела на него. Вообще-то он часто нервничал и был раздраженным, но так груб он еще не был никогда. Она позвонила Лотте, горничной, приказала ей приготовить постель и сказать Анне, что она больше сегодня не нужна.

Она забралась в постель, чувствуя себя совершенно разбитой, натянула одеяло до подбородка и попыталась заснуть. Но едва только ее голова коснулась подушки, как усталость улетучилась и о сне не могло быть и речи. Она пыталась понять, что за непреодолимая сила повлекла ее к мужчине, которого она не любила и не желала. Чем упорнее она об этом размышляла, тем больше она приходила в замешательство. Снова и снова перед ее глазами проходило все предшествующее тому, что произошло тем предвечерним часом. Никакого объяснения этому не находилось. Перед встречей в Опере она чувствовала к нему то, что можно чувствовать к пережившему такое несчастье зятю. Но когда она увидала эту расфуфыренную, висящую у него на руке девицу, ее охватил гнев, который вытеснил всякое сочувствие. На мгновение ей показалось, что она превратилась в свою сестру. То, что он эту персону привел на гала-концерт, носило скандальный характер и подорвало ее доверие к Николасу.

В высшей степени довольная, что она поставила эту выскочку на место, Алекса вернулась в свою ложу. Осознание же того, что произошло, пришло позже. Дома она вдруг вспомнила выражение ужаса на лице Николаса. Позже ей стало ясно, что оскорбление, которое она нанесла, было неоправданным, да и мотив к этому был сомнителен. Его короткий отказ от приглашения наполнил ее раскаянием и стыдом. Она так радовалась предстоящему балу, и в один миг все было испорчено. Она собралась было написать ему, но опасалась, что он проигнорирует ее письмо или ответит так, что она расстроится еще сильней. К тому же его письмо могло бы попасть в руки Ганса Гюнтера, что вызвало бы безрадостные осложнения. Как прусский офицер, обиду своей жены он мог рассматривать как собственное оскорбление и потребовать сатисфакции. Она припоминала многие дуэли, которые произошли по самым ничтожным поводам.

Идея пойти самой к Николасу и отдать ему письмо со своими извинениями не выходила у нее из головы несколько дней. Это было в среду, во второй половине дня. Ганс Гюнтер играл в бридж у одного из своих друзей, и она должна была коротать время или с новым романом Германа Гессе, или заняться вязанием. Роман производил на нее удручающее впечатление, а когда она при вязании несколько раз потеряла петли, терпение ее лопнуло. Она оделась и вышла из дома.

Поезд подошел как раз в тот момент, когда Алекса вышла на перрон, и она вошла в вагон. В Берлине дул такой пронизывающий ветер, что ни мех, ни закрытый экипаж от него не спасали. По дороге к Бургштрассе она продрогла насквозь.

Когда Николас только положил руку ей на плечо, она почувствовала убежище от всех холодов на свете. Вначале она испытала благодарность, но вдруг ее охватило неосознанное, непреодолимое, отчаянное желание прижаться к нему. Она почувствовала его прикосновение, как факел, который, как ей показалось, должен был зажечь ее тело, и она вмиг запылала. Она почувствовала больше чем наслаждение, это было похоже скорее на боль, после облегчения от которой кричат. Она припоминала, что целовала его, обвивалась вокруг него, предлагала себя. Они любили друг друга там, где их застала буря, и он отвечал на ее любовь с такой страстью, что она полностью потеряла себя.

Когда Алекса вдруг осознала, что отдалась мужчине, который не был ее мужем, что она изменила ему, ее охватило отвращение к самой себе. Не было никаких смягчающих обстоятельств, никакого оправдания, потому что все было делом ее рук. И тот факт, что она в его постели испытала большее наслаждение, чем когда-либо за время ее трехлетнего замужества, еще больше усиливало чувство вины.

Считалось, что их брак с Гансом Гюнтером на редкость удачен, и временами Алексе самой это так и казалось. Ганс Гюнтер был деликатен, предупредителен и, без сомнения, ей верен. Временами, правда, у него портилось настроение, он придирался к ней и доставлял мелкие обиды. Наверное, это делалось неумышленно, и она заставляла себя просто забывать о таких вещах. В конце концов, кроме него у нее никого на всем белом свете не было, это была ее семья, и он любил ее. Так должно и продолжаться, думала Алекса, и она не может позволить себе просто так это разрушить.

Она часто спрашивала себя, как живут в других семьях. Они с Гансом Гюнтером вращались только в офицерском кругу. У него было множество друзей, ее отношения с дамами были дружескими, но не выходящими за рамки формальных. У нее не было никого, с кем она могла бы посоветоваться или попросить о помощи.

Что представляют из себя другие мужчины? Как быстро происходит охлаждение страсти молодых супругов? Был ли Ганс Гюнтер исключением, или все мужья были такими же? Жаждали ли и другие жены физической близости так, как она?

Больше всего ее удручало то, что, как ей казалось, Ганс Гюнтер в постели вел себя так, как будто выполнял некий долг. Такое поведение вынуждало ее брать на себя активную роль, что, в зависимости от настроения, или льстило ему, или раздражало. Но даже если он и участвовал в игре, она очень редко получала удовлетворение. Он отворачивался от нее и быстро засыпал, в то время как она еще долго не могла сомкнуть глаз, сгорая неутолимым огнем от неудовлетворенной страсти.

Днем было не намного легче, чем ночью. Ганс Гюнтер ожидал, что Алекса будет играть роль образцовой хозяйки, но для этого она, казалось ей, была еще слишком молода. Она любила вкусно поесть, но готова была лучше голодать, чем заниматься кухней. Любовь к порядку также не входила в число ее добродетелей. В спальне были разбросаны кругом книги и журналы, начатое рукоделье, детали туалета, кожура от фруктов, коробки от конфет. Ганс Гюнтер терпеть не мог беспорядка, и перед его возвращением она лихорадочно все прибирала.

И ее обращение с прислугой он не одобрял. Она наняла Анну и Лотту, кухарку и горничную, тронутая их душераздирающими историями, но, почувствовав себя в доме уверенно, вместо благодарности они старались не перетруждать себя и, вероятно, еще и подворовывали.

Алекса иногда спрашивала себя, любит ли ее еще Ганс Гюнтер. Тяжелее всего она переносила дни, когда, казалось, он ее вообще не замечает. Если в это время она вдруг заговаривала с ним, на лице его появлялось удивленное выражение, как если бы он неожиданно встретил знакомого. Он автоматически улыбался, односложно отвечал и вновь погружался в свое уединение. Физически он был рядом, но душа его была где-то очень далеко. Мирные семейные ужины проходили в тягостном молчании. Чем дальше он от нее держался, тем больше хотелось ей услышать от него ласковое слово, получить поцелуй или объятие. Он обладал огромной властью над ней, такой же огромной притягательной силой, какой обладают горные вершины над альпинистами. Она должна завоевать его, неважно какой ценой. Завоевать или погибнуть.

Алекса слышала, как он встал в столовой и проверил, закрыта ли входная дверь. Затем погасил свет в прихожей, как он делал всегда перед тем, как пойти спать. После того как он почистил в ванной зубы, что сопровождалось шумом воды из крана, он вошел в спальню.

Вытянувшись на спине со сложенными на груди руками, она сделала вид, что спит.

С точностью автомата он, как это было всегда, совершил обряд раздевания: мундир — на спинку стула брюки — на вешалку, сапоги — перед дверью (утром Тадеус, денщик, должен их почистить). От него пахло смесью табака, мужского пота и одеколона. Ганс Гюнтер любил туалетную воду, в его походной аптечке всегда был припрятан крошечный флакончик. Она лежала с закрытыми глазами, хотя знала, что он, прежде чем облачиться в длинную ночную сорочку, внимательно разглядывает свое идеально сложенное тело во вставленном в серебряную раму огромном, величиной с дверь, зеркале.

Он включил свою прикроватную лампу, обошел вокруг кровати и запечатлел на ее лбу поцелуй. Этот ритуал он не забывал никогда, неважно, спала она уже или нет. В начале их супружества она с радостью реагировала на это, обнимая его и пытаясь привлечь к себе. Чаще всего он мягко освобождался и укрывался в безопасном месте своей половины кровати. Спустя какое-то время она примирилась с этим пустым жестом, который был так же сексуален, как чистка зубов или закрывание двери.

Она слышала, как он улегся и выключил свет. Спустя минуту он уже крепко спал. Алекса слушала его равномерное дыхание и чувствовала, как подступают слезы. Она расплакалась. Это несколько утешило ее, в этом она видела доказательство своего раскаяния. Твердо решив больше никогда не видеть Николаса, она припомнила проповедь пастора Штернварта из гарнизонной кирхи, в которой он живописал ужасы, на которые обречены грешники в потустороннем мире. И все же ей не так легко было искренне раскаяться, потому что муж, честь которого она оскорбила, был к ней так равнодушен.

Но уж на Бургштрассе она больше никогда не должна показываться. То, что произошло между ней и Николасом, со временем станет таким же малозначащим, как если бы она об этом прочитала в книге. И она должна стать для мужа еще более привлекательной, превратиться в образцовую офицерскую жену и хозяйку и избегать всего, что могло бы навредить их браку. Она должна забеременеть и найти свое счастье в материнстве. С этими благими намерениями она заснула.

Между тем Алекса не приняла во внимание упорство и настойчивость Николаса. Ей казалось, что все это касается лишь ее одной. Это она нарушила клятву верности. Николас был при этом только чем-то вроде инструмента, способствующего совершению ее преступления. Ей приходилось на протяжении сезона несколько раз видеть Николаса — в Королевской опере, в Берлинском замке, и еще один раз на приеме у баварского посланника при дворе Вильгельма II. И каждый раз ей удавалось избежать встречи с ним. Но в тот полдень, когда она прочитала в газете, что Митци Хан дала прощальное представление и уехала в Вену, ее вдруг с неодолимой силой охватило желание видеть Николаса.

Алекса оделась и вышла из дома. По дороге к вокзалу она попала в такую снежную метель, какой в эту зиму еще не было. Снег залепил ресницы так, что глазам вообще почти ничего не было видно. Когда она на Луизенплац хотела войти в омнибус, то поскользнулась, упала и порвала чулки. Это отрезвило ее, и она вернулась домой. Прижавшись к зеленой кафельной печи в своей спальне, она с благодарностью думала о маленьком несчастном случае, который уберег ее от нового грехопадения. То, что она все дни до конца недели провела с простудой в постели, было, как ей казалось, еще и недостаточным наказанием.

В последнюю пятницу февраля, однако, она лишилась всех иллюзий. Квартира на этот раз сотрясалась от буйного веселья, которому в этот день с детской непосредственностью предавались в Потсдаме: оглушительный хохот, двусмысленные шутки и анекдоты, разбитые стаканы, растоптанное печенье на коврах, прожженные сигаретами скатерти, густой табачный дым, смешанный с ароматом французских духов и пачулей, сверкающие голубые прусские глаза, разгоряченные щечки дам, которые затмевали цвета их алых нарядов.

Николас появился в самый разгар веселья. Он оказался под перекрестным огнем любопытных взглядов и поспешил отправиться на поиски хозяйки. Алекса находилась в этот момент в столовой и была занята тем, что накладывала тетке Розе кусок шоколадного торта. Она подняла взгляд. Рука с тортом опустилась, ложка со звоном упала на пол. Алекса залилась краской. Тетка Роза, чей инстинкт и зоркий глаз был сродни хищной птице, вся вскинулась.

— Что с тобой? — резко спросила она и проследила взгляд Алексы. — Ах. — Это было все, что она сказала.

Алекса, не обращая на это внимания, сказала:

— Наверняка тебе понравится этот торт, — и положила тетке на тарелку другой кусок. — Этот торт испекла Анна. Она наконец научилась делать торты, и у нее получается неплохо. Поэтому… — Она ясно понимала, что больше нет никакого смысла пускать тетке пыль в глаза. Она не смотрела на Николаса, но чувствовала, что он приближается. Ни в коем случае нельзя допустить, сказала она себе, чтобы он заговорил в присутствии тетки. Она шагнула навстречу Николасу и с преувеличенным весельем приветствовала его: — Добро пожаловать в Потсдам! Рады видеть вас снова!

Алексе удалось скрыть ужас, который охватил ее при его неожиданном появлении. Она протянула ему руку и почувствовала его холодные губы. Алекса не смотрела на него, но ощущала на себе его ищущий, вопрошающий взгляд. Из-за того, что вокруг были люди, они обменивались ничего не значащими фразами, но она знала, что вопрос «Когда я увижу тебя снова?» прозвучит неотвратимо и так же неизбежен будет и ответ: «В воскресенье в пять».

Только когда пожилые гости наконец распрощались, Николас улучил момент, чтобы поговорить с Алексой, которая расставляла блюда на подносе. Он положил себе ореховый торт, хотя у него и в мыслях не было его даже попробовать. Он прошептал ей, почти не размыкая губ:

— Я не хотел тебя больше видеть, но не могу. Я сойду с ума. Мне надо тебя видеть. Обещаю не прикасаться к тебе, но мне непременно нужно поговорить с тобой. Это нелепо, но я боюсь, что люблю тебя.

Алекса заметила, что тетка Роза наблюдает за ними и сказала нарочито громко:

— Попробуйте эклер, вам понравится.

— Когда же, Алекса?

Ганс Гюнтер был целиком погружен в разговор с одним лейтенантом, беседе с которым он уделил столько внимания, сколько никогда не уделял жене. Лейтенант рассказал анекдот, и майор разразился громким хохотом, он был весел, дружелюбен и полон симпатии к лейтенанту. Алекса почувствовала раздражение.

— Вы не находите, что женщины существа неполноценные? — спросила она Николаса.

Николас нахмурился, не понимая, к чему она клонит.

— Что вы сказали?

Алекса понимала, что ее вопрос не имел смысла, и ей было неловко, что она его задала.

— Я хотела сказать… что женщин не принимают всерьез, возможно, только как матерей или… — Она чуть не сказала «как любовниц».

— На это я могу только сказать, что я свою мать никогда всерьез не воспринимал, — ответил он, тихо рассмеявшись.

Ганс Гюнтер, напротив, однажды поведал Алексе, что его мать — единственная женщина, которую он глубоко уважает.

— А других женщин? — с улыбкой спросила она Николаса.

— Ну конечно, и очень многих. Тебя, например. Я должен тебя видеть. Скажи мне где и когда.

Уголком глаза Алекса видела, что тетка приближается к ним.

— В воскресенье, в пять, — прошептала она.

— Где?

— У тебя.

Тетка уже стояла перед ними.

— Я вам не помешаю? — елейным голоском спросила она.

Алекса бросила на нее гневный взгляд.

— Конечно мешаешь. Николас как раз пригласил меня участвовать в оргии в его квартире. Я дала согласие.

— Это, конечно, шутка? — спросила тетка, будучи до конца, однако, не совсем уверенной, и только с укором покачала головой. — Она просто невозможная, наша Алекса. Всегда epater le bourgeois. Нынешняя молодежь, честно говоря, для меня загадка. Никакого уважения, никакой благодарности, никакой привязанности. Я хотела бы дать вам добрый совет, милый граф. Никогда не воспитывайте чужих детей. Даже детей собственной сестры. — Она ждала реакции Алексы, но, когда та ничего не ответила, тетка, обиженная, отошла от них.

— Я ее ненавижу, — в сердцах сказала Алекса.

Николас растерянно смотрел на нее. Лицо было копией Беаты, но в голосе сквозила та же враждебность, что и в тот памятный вечер в декабре.

— Неужели?

— Да, я ненавижу ее. Я бы убила ее, но она неистребима. Если бы ее укусила гадюка, то погибла бы змея, а не она.

Он рассмеялся.

— Я люблю тебя, — прошептал он. Заметив, что к ним приближается майор, он тихо повторил: — В воскресенье.

Она отошла от него, не ответив, и присоединилась к группе, обступившей рояль, на котором молодой лейтенант со всем молодым пылом барабанил новейший шлягер. Все подпевали. Годенхаузен распорядился налить всем вина, и по всему было видно, что веселье будет продолжаться до утра. Лейтенант за роялем перешел к маршу времен войны 1870–1871 годов, который знали лишь немногие офицеры, принимавшие в ней участие. Затем последовали другие военные мотивы — о победах на Дюплеровском вале,[15] при Кениггратце[16] и Седане.[17] Николас решил уйти не прощаясь. Пьяные голоса из квартиры Годенхаузена он слышал еще и на улице.

Алекса позвонила в его дверь в четверть шестого. Николас отпустил экономку и денщика, поставил охлаждаться лучшее шампанское и приготовил на целую компанию закусок и пирожных. К обеду неожиданно потеплело. На Алексе была по-прежнему ее черная шубка. Она была расстроена.

— Я буквально без сил, — запыхавшись, сказала она. — В трамвае сидел лейтенант, который показался мне знакомым… может быть, я и ошибаюсь. Пришлось поэтому доехать до рынка, а оттуда идти пешком. Ах, мне жарко. И зачем только я надела эту шубу.

Он помог ей раздеться и проводил в салон. На пороге она остановилась.

— Мы одни?

— Разумеется. Я ждал тебя.

Она осмотрела салон, как будто видела его впервые.

Он чувствовал, что она в замешательстве и не прочь свести все просто к визиту вежливости. Она отводила взгляд, старалась держать дистанцию, всем своим видом давая понять, что ее согласие прийти ни о чем не говорит. Он не мог до конца понять ее состояние. Был ли страх тому причиной, или речь шла об отказе?

— Ты не хотела бы присесть?

Она опустилась на софу, но тут же поднялась и уселась в кресло. От этой, казалось бы, всего лишь смены места она стала для Николаса еще желаннее. Он подошел к ней и взял ее лицо обеими руками.

— Ради всего святого, не нервничай так. Тебя никто не хочет съесть. — Он снял с нее вуаль и шляпку. — Может быть, выпьешь чашку чая? Или лучше что-нибудь прохладное?

Она промокнула лоб кружевным платочком.

— Пожалуйста, что-нибудь холодное. Лучше стакан воды. — Она увидела, что Николас достает со льда бутылку шампанского. — Пожалуйста, Николас, никакого алкоголя. После обеда он ударяет мне в голову.

Он открыл бутылку шампанского, наполнил оба бокала, стоявших на столе, и, указав на блюдо с маленькими бутербродами, сказал:

— Съешь сначала что-нибудь, тогда шампанское не ударит тебе в голову. Не годится, участвуя в «оргии», пить водопроводную воду.

— Я бы хотела оставаться трезвой, — сказала она, сделав все-таки один глоток.

— И все-таки ты пришла.

Она твердо посмотрела ему в глаза. Ее губы скривились в упрямую гримасу.

— Не строй иллюзий. Я в тебя не влюблена.

— Я уже догадывался об этом.

— Я люблю своего мужа. — И, поскольку Николас молчал, она горячо продолжала: — Я очень люблю его, я покончу с собой, если он… — Она сглотнула, и ее глаза затуманились. — Я молю Бога, чтобы он никогда не узнал.

У Николаса разрывалось сердце от разочарования, и одновременно он испытывал какое-то сочувствие к ней.

— Может быть, ты хотела бы пойти домой?

— Да. — Но она не тронулась с места.

Он налил ей шампанского. Она жадно выпила бокал и протянула его снова.

— Пожалуйста.

— Больше ни капли.

Она удивленно вскинула на него глаза.

— Почему нет?

— Потому что… — Он чуть было не сказал: «Потому что я люблю тебя», и не сказал лишь потому, что и сам до конца не понимал, правда ли это.

Любил ли он ее или любил в ней лишь образ Беаты? Стоит ли она того, чтобы ее любили? А может быть, она просто чувствует себя женщиной, которой пренебрегают и которая от скуки позволяет себе необдуманные поступки? Ее протестантско-прусское воспитание не позволяет ей при этом получать удовольствие. Для любой жительницы Вены ее положения такой адюльтер значил бы не больше, чем принять, например, освежающую ванну, в то время как пруссачка уже мысленно представляет себе, как ее, грешницу, будут мучить в аду. Если слухи о некоторых склонностях Годенхаузена справедливы, она была просто сексуально неудовлетворенной и лишь поэтому, как он с легкой горечью сказал себе, и пришла. Он бы охотно, собрав душевные силы, отправил ее домой. То, что она ему предлагала, было унизительно и не принесло бы никакой радости. Многие женщины спали с ним в напрасной надежде, что он в них влюбится. Сейчас роли поменялись. Впервые в его жизни он оказался в положении, в котором он до сих пор видел только своих партнерш.

— Вечеринка в пятницу удалась на славу, правда? — спросил он.

— Тебе нужно было остаться. Редко мы так веселились, как тогда. Лейтенанта Дитриха вывернуло наизнанку на кухне, а фрау фон Вальдерсхайм станцевала канкан.

— То-то было загляденье.

— Еще бы. Особенно, когда у нее грудь из корсета почти вывалилась.

Оба рассмеялись. Алекса потихоньку оттаивала. Было ли это следствием шампанского, или причиной тому была удивительная сдержанность Каради?

До сих пор она говорила по-немецки, и это помогало держать дистанцию. Внезапно она перешла на венгерский.

— Ох, Ники, — вздохнула она. — Почему здесь люди такие… такие другие? Или почему я такая другая? Пора бы мне постепенно к ним привыкнуть. Они ни о чем другом не говорят, только о службе, лошадях, охоте и маневрах. Эти вечные старые анекдоты и болтовня. Хотя бы женщины не были такие противные! Все крутится вокруг их происхождения, их бывших титулов, вдобавок ведут они себя хуже всякого сброда. Бесконечные интриги, колкости, обидные намеки! А уж если они решили, что какая-то из офицерских жен не вполне сотте il faut,[18] выше майора ее муж не поднимется.

Он поцеловал ей руку.

— Да, если бы все жены офицеров были такие, как ты, войны никогда бы не было. Ведь большинство мужчин отправляются на войну только затем, чтобы таким образом хотя бы на время отдохнуть от своих жен. Все остальные причины второстепенны.

— Чувство товарищества среди мужчин, наверное, сильнее, чем любовь между мужчиной и женщиной.

— Нет, это неправда.

— Отнюдь, так оно и есть. И сколько бы мужчины ни были на войне, и сколько бы жены ни оставались дома, ничего это не изменит.

Безусловно влияние Годенхаузена, подумал Николас, но возражать на этот раз не стал.

Она снова протянула ему бокал.

— Ну, так как же, получу я на этот раз что-нибудь? Я хочу пить.

— Только один глоток. Я не хочу позже слышать, что ты была навеселе.

— Позже? Почему позже?

— Через пять минут… через час… завтра. На этот раз я не собираюсь тебя соблазнять.

— А ты и в первый раз этого не делал, лгун эдакий! Это я тебя соблазнила.

— Даже если и так, ты что, сожалеешь об этом?

— Конечно, я должна. Но я не сожалею. — Она встала, прошлась по комнате и снова опустилась на софу. — Это ужасно, Ники. Мне так хорошо с тобой. — Алекса протянула к нему руки. Он присел рядом, и она прильнула к нему. — Ты, наверное, думаешь, что я сплю со всеми подряд, но это совсем не так. Ты первый, клянусь тебе. Никому из приятелей Ганса Гюнтера я не позволяю задержать мою руку хоть на секунду дольше, чем принято. Некоторые пытались дать понять, что они… ну, ты понимаешь. Но чтобы с одним из них — никогда! Во-первых, на них нельзя полагаться. И во-вторых, Ганс Гюнтер никогда бы мне не простил, если бы он узнал. Скорее пострадала бы его гордость, но не его чувства.

Она была открыта и искренна и так непосредственна, что это его слегка покоробило. Возбуждение, вызванное ее близостью, медленно угасало в нем.

— Если я тебя правильно понял, ты считаешь, что мне можно доверять и на меня можно положиться. Если бы я отпускал тебе грехи, это твое мнение делало бы мне честь. Но я не твой духовник и не собираюсь им быть. Если это именно та причина, по которой ты здесь… — Он встал и наполнил снова бокалы. — То тогда ты можешь позволить себе слегка напиться, моя дорогая. Допьем бутылку, пока шампанское не выдохлось. — Он протянул ей бокал. — Ты, наверное, замечала, что в комедиях и оперетках всегда пьют шампанское перед тем, как отправиться в постель?

— Ты сердишься на меня. Но я только хотела тебе объяснить, что я не какая-нибудь ветреная дрянь. И тогда у меня и в мыслях не было… Бог мне свидетель. Просто так случилось. Я тебя оскорбила и боялась потерять твою дружбу. Ты мне нужен, Ники. Только не спрашивай зачем. Может быть, это связано с Беатой. Она любила тебя, и это делает тебя ближе. Может быть, в этом все дело. Ты принадлежишь к миру Рети, и нет ничего странного, что я ищу у тебя утешения, поддержки, совета — а почему и не нежности?

— Это звучит просто как кровосмешение, — устало улыбаясь, промолвил он.

Алекса не обратила внимания на его слова.

— С тех пор как я уехала из Шаркани, у меня больше не было семьи. Тетка Роза убеждена, что она добра по-своему ко мне, но я ее не выношу. А Ганс Гюнтер… об этом я никогда и ни с кем не говорила. Я люблю его, и все же… как мне сказать? Мы женаты, я живу в его доме — все это правильно. В его доме, не в нашем. Мне кажется, что я дома как гость… — Алекса вскочила на ноги. — Боже мой! Который теперь час? Я не могу опаздывать. — Она достала часики, которые носила в корсаже платья. — Я не сказала Лотте, что готовить к ужину. Кухарку я отпустила после обеда, а на эту девицу положиться нельзя. — Она нервно рассмеялась. — Прости, мои домашние заботы для тебя не интересны.

Николас наблюдал за ней с восхищением. Алекса, чужая жена, казалась ему маленькой кометой, которая внезапно появилась на его небосклоне, — небесный знак, которым нельзя было не любоваться. К тому же она была просто прелестна и движения ее напоминали грацию косули. Алекса не сказала ничего такого, чего другая женщина в этих обстоятельствах не могла бы сказать, но кроме этого были ее движения, ее жесты, ее затаенная улыбка, постоянно меняющееся выражение ее лица — все те дорогие ему черты из той прошлой жизни — и без них он теперь не представлял своего существования.

— Мне интересно все, что тебя занимает.

— Правда? — тихо спросила она. Нервным движением она спрятала часики и, обвив его своими руками, прижалась к нему лицом. — Будь со мной терпелив, Ники. Ты мне нужен. У меня больше никого нет на всем белом свете. Ты такой милый и добрый. Прими меня такой, какая я есть. Попробуй меня хоть немножко полюбить. Я никогда не причиню тебе боль, никогда такое не придет мне в голову — я обещаю тебе это.

Чувство, вспыхнувшее в нем, когда он обнимал это стройное тело, вытеснило все доводы разума. Целуя ее, вместе с порывом страсти он пытался этим остановить ее признания. Он не хотел больше слушать то, что могло избавить его от излишних иллюзий, хотел только чувствовать и ощущать.

Николас вызвал машину с шофером, который отвез Алексу в Потсдам. На следующий день он заказал новый кабриолет марки «даймлер» и освежил свои водительские навыки, которые он приобрел, разъезжая на «Дижон-Бутоне» выпуска 1903 года, принадлежавшем его дяде.

Затем Николас с помощью маклера снял в пригороде Потсдама сельский домик, где он по воскресеньям мог бы встречаться с Алексой. Все это, как он считал, было подготовкой для их совместного с Алексой будущего. Втайне он надеялся, что это будущее сможет предложить им нечто большее, чем эти немногие, украденные часы.

Глава VII

Двадцать седьмого апреля в газете Максимилиана Хардена «Будущее» появилась статья, в которой «Кружок друзей Либенберга», собиравшийся в имении князя Ойленбурга, в осторожных выражениях описывался как собрание гомосексуалистов.

«Прусский принц Фридрих Хайнрих вынужден был из-за своей унаследованной склонности к сексуальным извращениям отказаться от мужского первенства в ордене иоаннитов. Что же, устав кружка Черных Орлов менее требователен? Там заседает по крайней мере один, чья vita sexualis[19] не менее грешна, чем у изгнанного принца», — писал Харден и задавал далее вопрос: «Не следует ли награждать орденом Черного Орла только те персоны, которые склонны к еще более тяжким извращениям, чем у несчастного принца Гогенцоллерна? Неужели дело зашло так далеко, что дружба с кайзером освобождает от ответственности за нарушение параграфа 175 Уголовного кодекса?»

У читателя не оставалось сомнений, что Харден намекает на князя Филиппа цу Ойленбург-Хертефельда, который совсем недавно был награжден этой высшей прусской наградой. Не называя имен. Харден направил весь яд своего пера на трех высших офицеров из окружения кайзера: генерала Куно фон Мольтке, городского коменданта Берлина, графа Вильгельма фон Хохенау, генерала дворцовой свиты, и графа Иоханнеса фон Линара, полковника гвардии.

Эти обвинения — намного более отчетливые, чем в прошлом году, — сильно удивили Николаса, и он подумал, что, скорее всего, кто-то более влиятельный, чем живущий на пенсии Хольштайн, стоит за этими нападками Хардена. Возможно, что тайный советник Хольштайн был сообщником Хардена, но оба были, скорее всего, марионетками, а за ними стоял и держал нити в руках некто, кто занимал гораздо более высокое положение.

Харден и его помощники с большой изощренностью выбрали оружие нападения. Тот, кто ложно обвинен в убийстве или воровстве, может зачастую доказать свою невиновность. Но как можно защититься от обвинения в гомосексуализме? Чем больше человек пытается оправдаться, тем упорнее он будет вызывать подозрение. Четверо задетых публикацией прекрасно понимали это, так как на Хардена не была подана жалоба в суд, он не был ни избит, ни застрелен. Во второй половине дня его можно было видеть в «Романском кафе» в окружении его почитателей — или, возможно, телохранителей? Здесь он купался в лучах славы, казалось, он стал выше ростом и помолодел.

Ночью в Берлин пришла весна. Утром на улицах появились первые прохожие без пальто, кучера выехали на открытых экипажах. В одиннадцать из-за облаков показалось наконец солнце, и, как будто разом рожденные за зиму, появились в колясках на прогулке дети.

Поговаривали, что Ойленбург уехал в Швейцарию, многие говорили — сбежал, но никто не видел, чтобы он садился в поезд либо пересекал границу в экипаже или в автомобиле. И из двора не слышно было даже отдаленных раскатов грома. Но если кайзер не обращает никакого внимания на эту скандальную публикацию, не было ли логичным ожидать от Хардена, что он отступится от князя и найдет себе другую жертву, с которой было бы легче разделаться? В австро-венгерском посольстве реагировали на происходящее со смешанным чувством. Николас был одним из немногих, кто не скрывал своего сочувствия к князю, который, кстати, советовал Вильгельму II вести миролюбивую политику по отношению к Англии и Франции, что противоречило интересам императора Франца-Иосифа, в результате чего он, князь, был объявлен в Вене persona поп grata.

В начале мая Николас участвовал в холостяцкой вечеринке на квартире управляющего делами барона фон Штока, довольно тучного хорвата с лицом цвета гвоздики, которую он постоянно носил в петлице. После того как все изрядно налегли на шерри, разговор зашел о последней сенсации — статье Хардена.

— Кто-нибудь видел в последнее время князя Ойленбурга? — спросил барон своих гостей и, после того как все покачали головой, продолжал: — Он прячется. Эти местные нравы для меня просто загадка. Представьте себе, что у нас кого-нибудь, кто принадлежит ко двору, обвинили в педерастии и он оставил бы все без ответа. Смог бы этот человек удержаться при дворе? Разве стал бы Франц-Иосиф приглашать такого человека к столу, ездить с ним на охоту или к нему в гости? Французы называют гомосексуализм le vice allemand.[20] Меня бы не удивило, если бы и сам кайзер… — Он умолк. — Но что можно еще ожидать! Пять лет назад Вильгельм обвинил в смерти Фридриха Круппа социалистов, что, мол, они своими лживыми заявлениями загнали его в гроб. Кайзер присутствовал на похоронах, хотя всем было известно, что Крупп был педераст. И он вовсе не был так близок с кайзером. Ойленбург же его близкий друг, и кайзер крепко к нему привязан, несмотря ни на что. И титул князя он ему дал, и в рыцари ордена Черного Орла произвел. Его бы воля, он бы его и к лику святых причислил. — Штока нервно затянулся своей сигарой. — А мы сидим тут, бездельничаем и спокойно наблюдаем, как Филипп Ойленбург ставит Тройственный союз под удар.

Гофмаршал граф Август Ойленбург едва покинул после утренней аудиенции покои кайзера, как ему преградил путь граф Хюльзен-Хеслер, шеф военного министерства.

— Вы рассказали ему об этом? — спросил он гофмаршала.

Ойленбург сделал вид, что не понимает, о чем идет речь.

— Что рассказал?

— О деле со статьей Хардена. О чем же еще? Вы согласились проинформировать Его Величество.

Маленький генерал Хюльзен-Хеслер относился к тем личностям, которые гофмаршалу были глубоко противны. Это был бессовестный карьерист, не гнушавшийся ничем, чтобы стать любимчиком кайзера, — будь то подражание рычанию зверей или карточные фокусы. За одно похлопывание кайзером по плечу или улыбку Его Величества он был готов на любые унижения.

— У меня были дела поважнее, чем читать эту грязь, — с досадой сказал гофмаршал.

Генерал ответил с лукавой улыбкой:

— Меня это не удивляет, в конце концов, родная кровь — это не шутка.

— Что это значит?

— А то, что вы не хотите сломать шею вашему кузену Филиппу. На вашем месте я поступил бы так же. С другой стороны, сказано в Библии: «Дай кесарю кесарево», другими словами, чей хлеб я ем, того песню и пою.

Гофмаршал холодно посмотрел на него.

— Я уже говорил вам, что не читал статью. Но раз вы ее читали, не лучше ли было бы, чтобы вы и сообщили об этом Его Величеству? Следующие полчаса он свободен. Я охотно доложу о вас.

Генерал завертел шеей, как будто высокий ворот мундира стал его душить.

— Почему? Почему именно я? Все знают, что у меня с Фили неважные отношения. Может создаться впечатление, что я хотел бы ему отомстить.

— А разве вы не хотите этого? — Ойленбург потерял терпение.

— Побойтесь Бога! Да у меня и в мыслях не было! И все же я неподходящий человек, чтобы намекнуть Его Величеству на эту статью.

Гофмаршал продолжил свой путь, бросив через плечо:

— Тогда оставьте вы это.

Хюльзен-Хеслер преградил ему дорогу:

— Но ведь кто-то должен это сделать.

— Я вам в последний раз говорю — я не буду этим заниматься. Поищите кого-нибудь другого, — сквозь зубы процедил ему Ойленбург.

Генерал ничего не ответил, сделал поворот «кругом», причем так, что доставил бы радость любому фельдфебелю. Граф Ойленбург смотрел ему вслед, размышляя, как долго будет длиться это затишье перед бурей. Дни? Или только часы?

После обеда гофмаршала разыскал адъютант кронпринца и попросил для Его Королевского Высочества аудиенцию у кайзера, что было совершенно необычной просьбой. Обычно такие встречи с глазу на глаз происходили по инициативе отца и, как правило, тогда, когда кто-либо из сыновей выкинул какой-то фортель. В таких случаях кайзер проводил длинную воспитательную беседу, после которой провинившийся сажался под домашний арест или лишался на время каких-либо привилегий.

— Речь идет о статье в газете «Будущее». Все военное министерство, начиная с Хюльзен-Хеслера, назойливо внушают Его Высочеству кронпринцу, что он должен информировать Его Величество. Пожалуйста, назначьте время аудиенции, пока кронпринц снова не передумал.

После посещения кайзера Ойленбург сообщил адъютанту, что аудиенция назначена на первую половину следующего дня.

На часах гарнизонной кирхи пробило десять. Ужин был позади, беседа на излюбленную к настоящему моменту кайзером тему о желтой опасности, исходящей от Китая, тоже была закончена. После того как эта проблема была самым исчерпывающим образом рассмотрена, он взялся за книгу, углубившись в которую действительно хотел отдохнуть.

В покоях воцарилась старательно сохраняемая тишина; дамы усердно занялись рукоделием, мужчины пытались, прикрываясь газетами, скрыть беззвучное зевание, ревностно следя за тем, чтобы не шелестеть бумагой. Если вдруг раздавался скрип стула, все вздрагивали.

Вильгельм смотрел в книгу, но не мог сосредоточить на ней внимание. Сообщение сына вызвало его негодование, но и одновременно он невыносимо страдал. Гнев его отчасти был направлен и на старшего сына. С его отменным здоровьем, красотой, беспечной мужественностью и ненасытным аппетитом к женщинам он был тем, кем сам Вильгельм никогда не был, — настоящим мужчиной. В его глазах читалось, что отец окружил себя весьма сомнительными соратниками.

Жалость к самому себе охватила кайзера, и к глазам подступили слезы. Шестьдесят миллионов подданных любили его, да просто молились на него, но был ли у него один-единственный друг, который бы искренно принимал в нем участие? Он смахнул слезы и, прячась за книгой, стал разглядывать присутствующих. Это были дамы и господа его ближайшего окружения, глубоко ему преданные, готовые служить ему из последних сил, но любили ли они его? Дона любила его, это не подлежит сомнению, хотя ее привязанность к нему была иногда чрезмерной. И Фили любил его, остроумный, одаренный, тактичный Фили. Этот несчастный педераст. Кайзер делал вид, что перелистывает книгу, хотя на самом деле перелистывал страницы своего прошлого, вспоминая тех, кто дарил ему любовь. Первой вспомнилась ему бабушка, старая королева Виктория. Он был ее старшим внуком, сыном любимой дочери, и бабушка любила его до самой смерти, которую она встретила у него на руках. Когда пришло известие, что королева Англии Виктория при смерти, Вильгельм, не теряя ни минуты, помчался в Осборн и, словно бесстрашный кавалерийский офицер, ведущий первую в своей жизни атаку, пробился сквозь толпу многочисленных родственников и придворных к покоям королевы. Он успел принять на руки изнуренную болезнью старую даму. В ту же секунду в глазах ее мелькнул блеск узнавания, и взгляд потух. Еще мгновение до этого она спутала внука с его отцом, кайзером Фридрихом, но, когда душа ее рассталась с телом, в потусторонний мир она унесла с собой образ Вильгельма.

Он тяжело переживал ее смерть, гораздо тяжелее, чем ожидал, и только теперь, шесть лет спустя, он осознал почему. Безотчетно он понимал, что ничего дурного с ним не может произойти, пока она жива, потому что ее любовь хранила его, и даже от него самого. Но с ее смертью всякий раз на перекрестке дорог он оказывался на неверном пути.

Его мать, супруга кайзера Фридриха, никогда его не любила. Она не могла себе простить, что супругу и империи подарила наследника-калеку. И со стороны отца он не чувствовал особого расположения. Деду его, Вильгельму, первому немецкому кайзеру, было девяносто один год, и, когда он умер, Фридрих, отец, уже был болен раком гортани. Последние девяносто девять дней Фридриха были для всей семьи жутким и ужасным временем, и без дружеской поддержки Фили Ойленбурга он, Вильгельм, сошел бы с ума.

— Твоя книга, верно, очень захватывающая? — спросила Дона. Этим императрица прервала тягостное молчание, в котором, казалось, и дышать становилось тяжело.

Встрепенувшись, Вильгельм взглянул на нее. Облик его пятидесятилетней жены с мягким двойным подбородком и тяжелыми веками вернул его к действительности. Нервным движением он поднялся, и все присутствующие также подскочили со своих мест, не исключая старой графини Брокдорф, старшей гофдамы императрицы. Он жестом показал, чтобы все сели, и сам тоже опустился в кресло. Почему Дона окружает себя этими мумиями? Лица в морщинах, руки с толстыми синими венами и старческими пятнами, без устали занятые шитьем и вышивкой; старухи, которые заняты этим в неустанной заботе успеть соткать эти погребальные покрывала до их кончины. Если бы его вечера с Доной не напоминали так почетный караул у гроба, возможно, он не нуждался бы так в друге наподобие Фили.

До Фили самым близким для него человеком в течение десяти лет была родившаяся в Америке немолодая и некрасивая Мери фон Вальдерзее. К тому моменту, когда в его жизни появился Фили, его уже тяготили и ее черные, отделанные белыми кружевами платья, и ее самоотверженная готовность отдаваться в постели, и ее французская кухня, и ее набожность. Дона оказалась такой же набожной. Когда графиня Вальдерзее, урожденная Мери Ли из Нью-Йорка, предположила, что она потеряла его из-за другой, она ошибалась. Ни одна женщина не завладевала его душой так, как Фили. И вот теперь он должен его изгнать.

Он отбросил книгу и встал. И снова все встали, за исключением Доны. Она спокойно продолжала шить, как если бы для немецкой императрицы не было ничего более важного, чем украсить белую накидку букетиком красных роз. Некоторое время Вильгельм нервно прохаживался по залу, и свита благоговейно стояла в ожидании.

— Ты что, собираешься провести здесь всю ночь?

Императрица растерянно посмотрела на него.

— Я полагала, ты читаешь.

— Нет, я не читаю.

Она покорно сложила шитье и передала его графине Брокдорф.

— Я не знала, что ты уже собрался почивать. Извини, я не умею читать мысли.

— Ты права, это ты действительно не умеешь.

Ему доставляло удовольствие довести ее до слез. Он с подозрением посмотрел на лица свиты, пытаясь отыскать следы сочувствия или неодобрения. Но все они были мастерами искусства делать вид, что все это их не касается.

— На сегодня довольно, — сказал Вильгельм. — Это был чертовски длинный день.

Дона передернула плечами при слове «чертовски». Она стояла в дверях, ожидая его.

— Иди же, — раздраженно сказал он. — Мне нужно еще поговорить с Ойленбургом.

— Не задерживайся, — попросила она и шагнула за дверь, которая была открыта одним из адъютантов.

Он ответил раздраженным ворчанием. Ее бы воля, подумал он, она бы себя к нему приковала.

Нетерпеливым жестом он отослал адъютантов и, как только дверь закрылась, подошел к Ойленбургу.

— Я должен, собственно, вас уволить, Август. Вы разве не знаете, что ваш долг — покорно служить государю, а не вашему проклятому клану. Я сыт по горло вами, Ойленбургами. Свиньи вы просто все, дегенераты, что один, что другой.

Гофмаршал стоял навытяжку и терпеливо сносил эти оскорбления с равнодушием человека, слушающего затихающий гром. За годы при дворе он лучше всякого другого усвоил, как обходиться со всеми власть предержащими. Правила этой игры были понятны обеим сторонам без слов. Его Величество должен дать выход накопившемуся возмущению, при этом он, дав волю сердцу, будет осыпать своего гофмаршала грязными оскорблениями, а его дело — заставить монарха вовремя остановиться, пока тот не выставит его полным идиотом.

Ойленбург ждал, пока Вильгельм не захотел перевести дыхание, и скучным голосом управляющего, который выслушал претензии недовольного клиента, спросил его:

— И что послужило поводом Вашему Величеству?

Этот тон заставил Вильгельма возмущаться еще громче.

— Вы читали «Будущее»?

— Этими днями нет, Ваше Величество. — Положение Ойленбурга при дворе было еще и потому несокрушимо, что он своему государю никогда не лгал.

— Но вы наверняка слышали об этом, не так ли? О всех тех мерзостях, в которых обвиняют Фили?

— Да, я слышал, Ваше Величество.

— И почему вы мне ничего не сообщили?

— Если я обо всех сплетнях буду докладывать Вашему Величеству, у вас не останется времени для руководства страной.

— Кронпринц, однако, эти обвинения вовсе не считает сплетнями, он полагает, что они справедливы и могут мне навредить.

— У Его Королевского Высочества есть право на собственное мнение, что совсем не означает, что это мнение окажется верным.

— Все это очень хорошо, Ойленбург, но вы, видимо, не до конца понимаете, что поставлено на кон. — Он стукнул кулаком по столу. — Я должен поговорить с Бюловым. Позвоните ему.

— Сейчас? — Ойленбург посмотрел на часы. — Сейчас без четверти двенадцать, Ваше Величество.

Вильгельм подтолкнул его.

— Позвоните ему!

Ойленбург пожал плечами.

— Как прикажете, Ваше Величество.

Понадобилось добрых пять минут, чтобы заставить камердинера разбудить и позвать к аппарату рейхсканцлера, перенесшего в прошлом году микроинсульт.

Вильгельм нетерпеливо прохаживался по залу.

— Почему так долго? Вы сказали слуге, что с канцлером хочет говорить кайзер?

Голос, который наконец возник на другом конце провода, не был заспанным, а наоборот, энергичным и полным усердия, как всегда.

— Я могу покорнейше спросить, что желает Ваше Величество?

Вильгельм сразу перешел к делу.

— Вы читали статью в «Будущем»?

Последовало долгое, тяжелое молчание, и, когда канцлер наконец ответил, в голосе уже не было того подъема.

— Нет, Ваше Величество. Я должен был бы ее прочесть?

— Да! Достаньте себе срочно один экземпляр и прочтите статью. Рано утром я жду вас с докладом. Я не понимаю вас, Бюлов. Как могла такая опасная статья пройти мимо вашего внимания?

— О чем вообще идет речь, Ваше Величество? Какая-то статья в «Будущем» может быть такой важной?

— Как, вы не считаете это важным, когда какой-то еврей-болван обливает вашего кайзера грязью?

Канцлер бросил трубку на стол и, фыркая от возмущения, прошествовал из зала.

Гофмаршал положил трубку, из которой все еще раздавался озабоченный голос канцлера, на аппарат. Нужно ли позвонить кузену Фили? Лучше нет. Помочь это ему не поможет, только лишит сна. И может навредить его положению. Он служил гофмаршалом уже больше, чем любой его предшественник, и хотел оставаться им и дальше.

В эти майские недели воздух в Берлине был наполнен не только ароматом сирени и жасмина. Общество было взбудоражено слухами о том, что князь Филипп цу Ойленбург впал в немилость у своего государя. Уже неделями его имя отсутствовало в сообщениях из двора; поговаривали, что кайзер потребовал вернуть орден Черного Орла, после чего князь подал прошение об отставке.

После слухов грянул гром: генерал Куно фон Мольтке, комендант города Берлина, был снят со своего поста и отправлен в запас. В это же время граф Вильгельм фон Хохенау, адъютант кайзера, и полковник гвардии Иоханнес фон Линар подали в отставку.

О Линаре и Хохенау больше никто не слышал. Заперев свои дома, они исчезли с общественной сцены Потсдама и Берлина. Ойленбург и Мольтке, напротив, решили протестовать против несправедливости, которая была совершена с ними. Они потребовали юридической защиты и обязали прокуратуру привлечь Хардена к ответственности за его грязные подозрения. Но прокуратура поставила их в известность, что это не входит в ее компетенцию.

Они немедленно принялись искать другие средства, чтобы смыть с себя эти грязные подозрения, и подали рапорт в военный суд чести о возбуждении дисциплинарного расследования. Но и в этом им было отказано.

После второго поражения Ойленбург решил отказаться от дальнейших попыток. Он понял, что у него, по крайней мере в данный момент, нет больше шансов склонить общественное мнение на свою сторону, и уединился в своем Либенберге. Он также отказался от мысли застрелить Хардена. В любом случае его, Ойленбурга, продолжали бы считать виновным.

Мольтке же, напротив, решил не следовать его примеру. Вопреки советам своего адвоката, он обвинил Хардена в клевете. Он, граф, генерал, бывший комендант города Берлина, подал жалобу в гражданский суд, как какой-то рабочий или лавочник.

В этот месяц цветения и любви погоня за ведьмами продолжала набирать обороты. Даже предстоящую Первую Гаагскую мирную конференцию затмили непрекращающиеся спекуляции о деле Ойленбурга — Мольтке. То, что был задет и Мольтке, не вводило никого в заблуждение. Все были уверены, что главной мишенью был Ойленбург. В обществе нарастала истерия. Приятельские жесты, безобидная дружба между мужчинами, привязанности — все вдруг стало казаться подозрительным. Несчастный принц Фридрих Хайнрих был сурово наказан, что никак не соответствовало тяжести его проступка. По приказу кайзера он вынужден был подать в отставку. Особое унижение состояло в том, что его лишили последнего адъютанта под предлогом, что общение с принцем может повредить моральному состоянию офицера.

Жертвой этой большой весенней чистки пали и другие члены дома Гогенцоллернов. Чтобы на ослепительный блеск дома Гогенцоллернов больше не упала даже малейшая тень, Вильгельм запретил неженатым принцам содержать собственные квартиры.

— У моих сыновей нет жен, почему я должен разрешать их кузенам содержать любовниц, — сказал он в обоснование приказа.

В своем реформаторском рвении он даже издал распоряжение, запрещавшее всему офицерскому корпусу азартные игры. Но это оказалось бесполезным. Многие командиры полков игнорировали этот запрет, и если бы кому-то пришло в голову всех их наказать, то кайзеру пришлось бы многие части просто оставить без офицеров.

К счастью, внимание Вильгельма быстро переключилось на другие проблемы, и он задумал воплотить в жизнь другой свой проект, а именно: ввести новую (тринадцатую по счету за время его правления) форму для кавалерии. Приближалась и стоявшая в ближайших планах Кильская неделя, затем следовала поездка по северным землям, летнее пребывание в замке Вильгельмсхох и в Кадине, осенние маневры близ Мерсебурга, дворцовая охота в Роминтене, Шорфсхайде и Донауэшингене, а на осень министерство иностранных дел готовило государственный визит в Англию.

Николас и Алекса в эти летние дни проводили всю вторую половину воскресных дней в своем доме в городке Глинике. Алекса полюбила и домик, и окрестности, и они проводили много времени на природе. Оба любили покататься на «даймлере», но Алекса постоянно боялась, что из-за прокола колеса она не сможет вовремя попасть домой.

Их бурный роман между тем перешел в упорядоченные отношения. Иногда в Николасе возникала надежда, что Алекса влюбится в него и разведется со своим мужем. Однако Алекса, после того как ее жажда любви была удовлетворена, превратилась в нежную понимающую возлюбленную, которая, казалось, уступила ему роль соблазнителя и со своей стороны играла роль жертвы. Снова и снова он поражался ее сходству с Беатой, и часто его подмывало сказать ей об этом, но какое-то внутреннее чувство удерживало его.

Как-то воскресным днем в августе они встретились, как обычно, на одной тихой потсдамской улочке, откуда и отправились в Глинике. К ленчу Николас приготовил холодную курицу, гусиный паштет из Венгрии, салат, пирожные и лесную клубнику. Все это сопровождалось охлажденным рейнвейном. После еды и хорошей прогулки по берегу следовали занятия нежной любовью и сон.

Он проснулся оттого, что она зашевелилась возле него. Вдалеке часы на башне пробили пять. Он бросил взгляд на Алексу и собрался снова заснуть, как вдруг она изо всех сил затрясла его. В растерянности он выпрямился в кровати. Ее ногти впились в его тело, и она истерично кричала:

— Я не Беата! Я Алекса! Алекса Годенхаузен! Я это я! Беата умерла! Три года назад! Ты лежишь в кровати не с ней, а со мной! Со мной! Со мной!

Она спрыгнула с кровати и судорожно стала собирать свою одежду. Он смотрел на нее, не понимая, что случилось. Только немного спустя до него стал доходить смысл происходящего.

— Почему Беата? Я прекрасно знаю, что ты не Беата…

— Конечно, теперь ты знаешь, но, когда ты со мной в постели, ты думаешь о ней. Только не лги! И не пытайся это отрицать. Я за тобой достаточно давно наблюдаю. Когда ты со мной, ты закрываешь глаза и думаешь о Беате.

— Это неправда!

— Господи боже мой, но это правда!

— Ну что на тебя нашло? Что я тебе сделал плохого?

— Ты звал Беату! Громко и отчетливо.

— Да нет же. — У него пропал весь сон. — Должно быть, мне что-то приснилось.

— Тогда смотри свои сны дальше, только без меня. У нас тут не спиритический сеанс, а я никакой не медиум, через которого ты можешь общаться с покойной. Нет. Я живая, живая женщина из плоти и крови. Я — это я, а не явление духа.

В течение первого года Беата ему едва ли снилась. Только об одном сне, сразу же после пожара, он вспоминал отчетливо. Он стоял на южном склоне виноградника Рети. Между рядами работали люди, только что прошел плуг. Внезапно в конце сада он под ореховым деревом увидел Беату. Он сразу же во сне подумал при ее появлении, что ни в коем случае нельзя считать, что она не умерла, но, когда она сделала несколько шагов ему навстречу, причем выглядела абсолютно живой, он пришел в замешательство. Может быть, пожар ему просто приснился? И быть может, Беата вообще жива и он, как и прежде, женат на ней? Он помчался к ней и чувствовал еще и сейчас, два года спустя, как хлестали его ветки ореха и как он был вне себя от счастья ее, живую, видеть перед собой. Она удивленно смотрела на него и смеялась. Когда он проснулся, он все еще слышал ее смех и чувствовал рядом с собой ее тело, теплое и мягкое. Возвращение в сознание отозвалось резкой болью, непереносимой, как будто его пронзили насквозь, такой, какую он испытал при известии о ее смерти. После этого она больше ему не снилась, по меньшей мере целый год. Его сознание смирилось с потерей. Она ушла безвозвратно, это означало пустоту, но и, вероятно, новое начало.

С момента встречи с Алексой в Новом дворце Потсдама Беата снова вернулась в его сны. Ее образ часто не был отчетливым. То она была Беатой, затем вдруг превращалась в Алексу. То вдруг оказывалось, что Беата живет в Потсдаме и замужем за Годенхаузеном, отчего он, Николас, испытывал жгучие муки ревности.

И как раз такой спутанный сон приснился ему, видимо, в этот раз, хотя он ничего не помнил.

— Я знаю, кто ты, — ты это ты. Как я могу тебя спутать? Ты самый тяжелый и непредсказуемый человек на всем белом свете.

Она в это время безуспешно боролась с крючками своего корсета.

— Проклятье!

— Сейчас только пять. Куда ты собралась?

— Домой. И причем окончательно. И не пытайся меня переубедить. С тобой покончено.

Блузка была наконец застегнута, и его помощи не потребовалось. Она уже надевала плащ, когда он встал.

— Ну будь же благоразумна, Алекса, — обратился он к ней. — Ты не можешь меня упрекать в вещах, которые происходят во сне. Может быть, мне приснилась Беата, это все еще случается. Я ничего не могу с этим поделать. Может быть, и Годенхаузен тебе иногда снится.

Она была уже в прихожей и пыталась отодвинуть засов двери. Он крепко взял ее за руку.

— Оставь меня, — потребовала она.

— Послушай же… мы с тобой пять — нет, шесть месяцев вместе…

— Семь.

— Да, семь. И все это время ты меня беспрестанно заверяла, что любишь не меня, а своего мужа. И при этом ты полностью бодрствовала и тебе было безразлично, задевает меня это или нет. А откровенно говоря, это меня оскорбляло. Я никогда бы не поверил, что такая односторонняя связь, как наша, будет меня удовлетворять. Но ты слишком много значишь для меня, Алекса. Я не могу тебя потерять. А в глубине души ты сама этого не хочешь. Это ведь не просто случай, что ты здесь. Даже если ты сама этого не осознаешь. Твои чувства ко мне намного сильнее, чем те, которые ты испытываешь к своему мужу.

— Это не правда, — устало сказала она. — Отпусти меня, иначе я вернусь слишком поздно.

— Я отвезу тебя домой. Ты же сама сказала, что можешь опоздать.

— Ну хорошо, — пожала она плечами. — Отвези меня в Потсдам. Но только потому, что так будет быстрее.

Николас быстро оделся. Все время поездки она сидела рядом с ним молча.

— Когда я снова тебя увижу? — спросил он, когда машина остановилась недалеко от ее квартиры.

— Дай мне подумать… — Она уже успокоилась, только выглядела усталой и удрученной. — В следующий четверг, вероятно. Я сказала Гансу Гюнтеру, что хотела бы сходить на концерт в Зоологическом саду. А поскольку для него такая музыка просто не существует, я легко могу одна поехать в Берлин.

— Так значит, до четверга?

— До четверга.

— Когда и где?

— Здесь, в три. Концерт начнется в конце дня.

Он напрасно прождал ее. Поскольку никакой другой связи с ней не было, ему ничего не оставалось, как только ждать от нее письма или звонка.

В следующие два воскресных дня он стоял со своим автомобилем в Потсдаме на месте, где они обычно встречались. В первый раз он терпеливо прождал за рулем два часа, наблюдая за прохожими. Во второе воскресенье он потерял терпение уже через двадцать минут.

Спустя неделю он случайно услышал, что они отдыхали в Нордерни. Для него она оставалась недосягаемой. Его знакомые были, как и прежде, приглашены на прием, но его имя, видимо, было вычеркнуто из списка.

В начале осени он в качестве наблюдателя принимал участие в императорских маневрах. Поступки Вильгельма дали повод для многочисленных анекдотов, в которых потенциальные враги Германии злорадно высмеивались, да и с единственным надежным союзником — Австро-Венгрией — особенно не церемонились.

Николас просто поражался, сколько средств и энергии тратилось на всякие сумасбродные выходки. После того как на прошлых маневрах ванна Вильгельма дала течь, на этот раз в Марсебурге стоял в полной готовности целый саперный батальон, чтобы при подобной катастрофе быть во всеоружии.

Вильгельм имел привычку давать приказ на передвижение войск, не обращая внимание на расстояния. Поэтому пехота и кавалерия предусмотрительно тайно выступали в поход еще ночью, делали в течение дня привал, а остаток марша совершали в конце дня, чтобы достичь установленного пункта в указанное в приказе время. Кавалерийские эскадроны насчитывали в норме официально пятьдесят две лошади, но в ожидании абсурдных приказов кайзера в поход брали еще и запасных лошадей. Иностранные наблюдатели посмеивались, когда они слышали похвальбу Вильгельма насчет прекрасной выносливости его войска.

Николас охотно принял приглашение участвовать в маневрах, так как надеялся, что это отвлечет его от мыслей об Алексе. Однажды он был приглашен на завтрак, который кайзер давал на природе, и был также на обеде, который давал шеф Генерального штаба по случаю окончания маневров. Оба раза в свите кайзера он видел Годенхаузена, который, как поговаривали, вот-вот должен был стать флигель-адъютантом. Для офицера, которому еще не было и сорока лет, это было довольно необычное отличие. В своем полку он также обошел при повышении своих товарищей, служивших дольше его, а во время завтрака у кайзера Николас слышал своими ушами, как монарх несколько раз обращался к нему по имени. Охоты в замке Либенберг в этом году не было; было объявлено, что князь с артритом лежит в постели.

После короткой командировки в Вену в октябре Николас вернулся в Берлин. Он надеялся найти какое-нибудь известие от Алексы. Напрасно. В какой-то степени он был разочарован, но испытывал и чувство облегчения. Он внезапно стал свободным, не ждал больше прихода почтальона, звонка телефона или звонка у дверей. Прощайте воскресенья, когда все должно было сжаться в короткий промежуток от двух до шести. Больше никаких компромиссов, никакой уязвленной гордости, никакой бездумной, бесперспективной жизни. Он может снова вести нормальную жизнь и вновь быть хозяином своих решений.

Глава VIII

Процесс, который генерал Куно фон Мольтке возбудил против Максимилиана Хардена, начался в суде первой инстанции Моабит двадцать третьего октября 1907 года и закончился двадцать девятого числа того же года. На процессе присутствовала многочисленная пресса, так как истец, представитель знаменитой фамилии, имел за плечами блестящую карьеру офицера. Кайзер каждый день вечером получал выдержки из протоколов заседаний.

Посольство Австро-Венгрии на все время проведения процесса зарезервировало места в зале суда. Николас присутствовал на большинстве заседаний и получил совершенно удивительное представление об особенностях прусской судебной системы.

Прямо к началу процесса в газетах появился обширный материал о частной жизни графа Мольтке. В зависимости от политической направленности газеты он был представлен либо как смелый, блестящий воин, одаренный музыкант, человек высокого вкуса и культуры, либо как карьерист, сноб и трус, человек с садистскими наклонностями и развратник. Николас видел в Мольтке, когда они познакомились в Либенберге, этакого эстета с какими-то женственными манерами. Сам Мольтке считал главным своим достоинством тот факт, что он рожден графом фон Мольтке, и одного этого, по его убеждению, уже было достаточно, чтобы ему оказывалось уважение, почет и гарантировалась жизнь в довольстве.

Председательствовал на процессе молодой, неопытный судья, в качестве народных заседателей присутствовали некий мясник и торговец молоком, собственно говоря, довольно странная компания для такого дела. Обвинение представлял советник юстиции Хайнер фон Гордон, обвиняемого — советник юстиции Макс Бернштайн из Мюнхена. Эти оба юриста были на редкость разными личностями: Бернштайн был не только человеком неукротимой воли, стремившийся всегда выиграть дело любой ценой, но и юристом с нечеловеческой памятью и беспримерной способностью к концентрации; Гордону не хватало ни того ни другого. Он легко давал себя запутать и зачастую отдавал противной стороне инициативу в ходе процесса. На предложение председателя суда, не желают ли стороны закончить дело мировой, Харден ответил громким «нет!» и, драматически понизив голос, добавил:

— Я, Максимилиан Харден, ни на минуту не допускаю вероятности пойти на мировую. Лучше я проведу остаток моей жизни в тюрьме, чем откажусь от обвинений в адрес графа фон Мольтке.

Мольтке, разумеется, не оставалось ничего другого, как в свою очередь также отказаться от мировой сделки.

Гробовое молчание царило в переполненном зале, когда председательствующий писклявым голосом зачитывал обвинительное заключение, в котором Харден обвинялся в том, что он истца — среди прочего — назвал педерастом и приписывал ему участие в противоестественном разврате, хотя и в завуалированной форме. Харден немедленно возразил, что он обвинил Мольтке не в уголовно наказуемых деяниях, а только в том, что он в чувственном отношении отличается от большинства немецких мужчин.

Николас с интересом разглядывал присутствующих. Среди военных и представителей знати он — к своему удивлению — увидел множество дам из общества, в том числе и весьма пожилых матрон из офицерских кругов, в присутствии которых обычно даже двусмысленные анекдоты не всякий решился бы рассказать. А чтобы попасть сюда, и это было известно, они затратили неимоверные усилия, — сюда, где даже люди, искушенные в сексе, иногда краснели.

После открытия процесса председателем были зачитаны сведения о предыдущих нарушениях закона Харденом по обвинениям в оскорблении Его Величества и нарушении закона о прессе. Затем сначала были допрошены свидетели, которые должны были подтвердить безупречную репутацию генерала Мольтке.

Первой свидетельницей со стороны обвиняемого появилась разведенная графиня Мольтке, вышедшая между тем снова замуж за крупного землевладельца фон Эльбе. Советник юстиции Гордон сейчас же внес протест с просьбой отклонить свидетельницу, как неспособную к беспристрастному изложению обстоятельств дела; кроме того, она, мол, страдает маниакально-депрессивным синдромом, находится на лечении у психиатров и потому совершенно не компетентна как свидетель.

Защитник Хардена яростно отклонил эти обвинения.

— Чепуха, — закричал он. — Фрау Натали фон Эльбе после развода действительно нуждалась во врачебной помощи, но сейчас находится в полном душевном равновесии.

После короткого совещания суд отклонил протест Гордона.

Погода в этот день в Берлине была ветреная и довольно холодная, здесь же, в зале, царила тропическая жара, и дамы лихорадочно обмахивались веерами. Когда фрау Натали фон Эльбе была вызвана в качестве свидетельницы, все вееры были захлопнуты и в зале повисла напряженная тишина. Свидетельница была статной женщиной между сорока и пятидесятью, слегка уже увядшая, но все еще довольно привлекательная. Она вошла в зал с поднятой головой, с самоуверенностью столичной актрисы, дающей представление в провинции, гордо отвечая на направленные на нее взгляды. После установления личных данных она была поставлена в известность председательствующим, что, как разведенная супруга истца, она не обязана давать показания.

— Благодарю вас, господин председатель, но мне нечего скрывать, — сказала она и бросила своему бывшему мужу насмешливый взгляд. — Я рада возможности сообщить всему свету, что привело к краху моего замужества с графом Мольтке.

В зале раздался смех и шушуканье, и председатель был вынужден призвать публику к порядку. Советник юстиции Гордон почувствовал, к чему идет дело, и привнес протест, требуя удалить публику из зала, по крайней мере на время допроса свидетельницы. После короткой консультации с заседателями судья отклонил и этот протест.

Когда Бернштайн начал допрос свидетельницы, в зале было относительно спокойно. Он не стал тратить время на повседневные аспекты их совместной с генералом жизни, а перешел без обиняков к интимной стороне их супружества.

— Верно ли, что истец называл институт супружества мерзостью, а супружеские отношения считал грязными и пресными?

— Да.

— Верно ли то, что князь Ойленбург умолял вас не лишать его друга?

— Несколько раз.

— Верно ли, что истец супружескую спальню сравнивал с палатой сумасшедшего дома?

Свидетельница была вынуждена промокнуть набежавшие слезы.

— Да, это были его слова.

— Верно ли, что истец в присутствии вашей матери сказал следующее, я цитирую: «Женщина — это отхожее место, куда мужчина опорожняет свою грязь».

— Да, он выразился именно так.

После каждого ответа в публике поднимался ропот, но призыв председателя к порядку не возымел действия ни на Бернштайна, ни на публику. Генерал сидел бледный как смерть.

— Известно ли вам, сударыня, что у генерала были интимные отношения с мужчинами? — спросил Бернштайн.

— По этому поводу… — Фрау фон Эльбе подождала, пока шум в зале не утих. — Об этом я ничего не могу сказать. Разумеется, он был очень привязан к своим друзьям. Тогда я вообще не имела представления, что мужчины могут состоять в таких отношениях с другими мужчинами. Беспокоила меня только его страстная привязанность к князю Ойленбургу.

— Из чего вы заключили, что это была «страстная привязанность»?

— Ну… по нескольким случаям… Однажды князь посетил нас и потерял свой носовой платок. Мой муж нашел его, поднял и прижал платок к губам.

— Зачем?

— Я не знаю. Он приговаривал при этом: — Фили, мой Фили, мой любимый…

— И как вы к этому отнеслись?

— Я была в шоке. Я тогда, вообще-то, уже привыкла к его странному отношению… он называл своих друзей всевозможными ласкательными именами… «мой золотой мальчик», «мой маленький», «мой единственный»…

— Вы любили его, когда выходили за него замуж?

— Разумеется. Иначе зачем бы я выходила за него? К тому же я была достаточно состоятельна.

— И он тоже любил вас?

— Тогда я верила в это. Но после брачной ночи он стал избегать супружеских отношений. Он сказал, что хотел бы хорошо относиться ко мне как к человеку, но как женщина я для него больше не существую.

В зале стоял смех. Даже один из заседателей рассмеялся. Торговец молоком был от свидетельницы просто в восторге. Чтобы не пропустить ни слова, он держал руку около уха и наклонился вперед через стол судьи. Генерал во время высказываний своей бывшей супруги сник на глазах. С высоко поднятыми плечами, опустив подбородок на руки, он съежился, как школьник, на краю стула. Советник юстиции Гордон, человек с осанкой и могучей фигурой Командора из «Дон Жуана», вынужден был низко наклоняться, когда ему нужно было что-то сказать своему манданту. Лицо генерала не выражало ничего. Даже когда председательствующий объявил о завершении заседания и о переносе процесса на следующий день, Куно фон Мольтке продолжал сидеть, уставившись на стену.

На следующий день к опросу свидетелей приступил Гордон. В отличие от Бернштайна, он воздержался от того, чтобы касаться интимных сторон супружества. Он принадлежал, как и его мандант, к высшему слою общества, и ему, как он полагал, не пристало доводить дело до публичного копания в интимных ситуациях между супругами. Он вызвал в качестве свидетелей домашнюю прислугу супругов и попросил рассказать об истерическом характере их госпожи. Выяснилось, что генералу доводилось днями сидеть дома, пока не заживут раны, которые наносила ему в ярости супруга; что одну парадную военную форму она, оборвав эполеты, а другую, залив чернилами, полностью привела в негодность. При этом показания свидетелей были обильно уснащены дословными цитатами, которые доказывали, что бывшая графиня фон Мольтке прекрасно владела выражениями, которые используются только представителями низших слоев. Дуэли между супругами происходили, как правило, в присутствии слуг, которые играли роль своеобразных секундантов и прерывали схватку, как только проливалась первая кровь, и, неизбежно, кровь графа.

Председательствующий дал гораздо меньше возможности высказаться свидетелям обвинения, чем свидетелям обвиняемого, и тем не менее из их показаний создалось впечатление, что граф жил с каким-то оборотнем в женском обличье, с некоей одержимой мечтой кастрировать генерала ведьмой. Однако это мало помогло ему, так как у суда с самого начало создалось предубеждение, что жертвой в этом ужасном супружеском союзе была жена. Во всяком случае, так показалось Николасу.

После обеда к допросу Мольтке приступил советник юстиции Бернштайн. Пытаясь сохранить остатки достоинства, как дичь, загнанная в угол, генерал пытался отвергать нападки адвоката и смотрел на этого маленького человека, который с усердием и горячностью фокстерьера нападал на него, скорее с удивлением, чем с отвращением. Он следовал каждому движению Бернштайна, как будто смотрел выступление танцора. Он вообще производил впечатление зрителя, а не мишени этих нападок.

Побледневший и подавленный, нервно дрожащим голосом Мольтке признал, что его женитьба была большой ошибкой. Когда он, убежденный холостяк, в возрасте сорока семи лет вступал в брак, он надеялся на долгое и счастливое супружество.

— Я любил мою жену всем сердцем, но ее поведение полностью уничтожило мои чувства. — Он замолчал, вытирая платком пот со лба. — Я никогда не испытывал никакого физического влечения к мужчинам… симпатии, которые я питал к некоторым из них, никогда не выходили за рамки товарищеской привязанности. Бог этому свидетель.

Бернштайн внезапно на своем баварском диалект задал вопрос, который озадачил не только суд, но и самого Мольтке.

— Верно ли, что в кондитерской Аннабелл есть ваш постоянный заказ посылать вам два раза в неделю конфеты с ликером?

Мольтке смотрел на него с недоумением:

— Что, простите?

Бернштайн повторил вопрос и добавил:

— Вы стоите под присягой, не забывайте об этом.

Мольтке пожал плечами.

— Да, в кондитерской есть такой заказ. И что из этого?

— Правда ли то, что в ваших кругах широко известна ваша слабость к сладостям? И что ваши друзья, говоря о вас, называют вас часто «Сладкий»?

Мольтке густо покраснел и стукнул кулаком по перилам места для свидетелей.

— Откуда, черт побери, мне знать об этом?

— А считаете ли вы, что прозвище «Сладкий» является подходящим для прусского офицера?

— Я не понимаю, о чем вы говорите?

— Вы признаете, что у вас есть привычка накладывать румяна?

Даже если бы это было и так, в данный момент румяна Мольтке не понадобились бы, так как он густо покраснел и обратился к председательствующему, спрашивая, обязан ли он отвечать на этот вопрос. Судья был в нерешительности, но, когда заседатели торопливо закивали головами, оставил вопрос в силе.

— Вы стоите под приягой, господин генерал, — с издевкой напомнил Бернштайн. — Итак, есть ли у вас привычка пользоваться румянами?

— Иногда я пользуюсь ими, — неохотно сказал Мольтке. — Но привычкой это называть нельзя.

Бернштайн поклонился.

— Благодарю вас, господин генерал, на данный момент это все.

После заслушивания других свидетелей со стороны обвинения, которые, казалось, не произвели на суд особого впечатления, Бернштайн неожиданно вызвал в качестве свидетеля лейтенанта Вольфа фон Крузе. Речь шла о сыне фрау фон Эльбе от первого брака, подтянутом загорелом молодом человеке с зеленоватыми глазами. Он повторил слова присяги громким, задиристым голосом, который не предвещал истцу ничего хорошего.

Бернштайн без промедления перешел к делу.

— Вы долгое время жили в одном доме с истцом. Не замечали ли вы, что у господина генерала всегда была антипатия к женщинам и явное предпочтение мужскому полу?

— Конечно. Я видел еще ребенком, как он прижал к губам платок князя Ойленбурга и вздыхал: «Мой любимый! Душа моя!» Мне тогда было лет десять — двенадцать, но уже тогда мне его поведение показалось довольно странным.

Генерал Мольтке в бешенстве вскочил.

— Я хотел бы кое-что сказать, господин председатель, — и продолжал, не дожидаясь разрешения: — Уже второй раз здесь совершенно превратно толкуется инцидент с платком. Я тогда действительно прижал платок к губам — но только чтобы подразнить мою жену. Это была шутка. Случай этот здесь представлен в совершенно ложном свете. И я вынужден сказать, что все это не без помощи суда.

Генерал получил предупреждение от судьи, и на этом заседание в этот день закончилось.

На следующий день суд разрешил, несмотря на возражения советника юстиции Гордона, продолжить заслушивание других свидетелей обвиняемого о предполагаемых гомосексуальных наклонностях лиц из числа друзей генерала и князя Ойленбурга. Легко можно было догадаться, что защита пытается при этом втянуть князя Ойленбурга в ход процесса.

Николас пришел на этот раз с получасовым опозданием, заседание шло уже полным ходом. Высокий краснолицый штатский в черном костюме, который был ему тесен в плечах и на животе, как раз давал показания. Вначале Николас не мог понять, какое отношение имеет частная жизнь графа фон Линара, полковника лейб-гвардии, к делу Мольтке. Но после нескольких вопросов стало ясно, зачем привлек Бернштайн в качестве свидетеля этого бывшего кирасира и знаменосца полка Боллхардта: он снова пытался обвинить Мольтке и Ойленбурга в нарушении параграфа 175 Уголовного кодекса.

Отставной кирасир вел себя временами нагло, временами выглядел растерянным. На некоторые вопросы он отвечал едва слышным пропитым басом, а отвечая на другие, мог взреветь, как фельдфебель на плацу. Одно его высказывание было подобно разорвавшейся бомбе: десять лет назад он много раз получал приказ явиться на виллу Адлер тогдашнего ротмистра Линара и там подвергался со стороны ротмистра и других офицеров сексуальным надругательствам.

— Присутствовал ли тогда генерал Мольтке? — спросил Бернштайн.

Боллхардт открыл было рот и снова его закрыл. Напряженная тишина нарушалась лишь шепотом в последних рядах.

— Трудно сказать, — ответил он наконец неожиданно тихим для такого крупного человека голосом. — Там горели только свечи, так любил ротмистр… И пить приходилось много и вина и шнапса. А без мундиров все господа выглядели одинаково.

В зале громко рассмеялись, а Бернштайн, казалось, хотел взглядом уничтожить свидетеля за то, что тот отвечал так неуверенно.

— Ну а князя Ойленбурга, его-то вы все же узнали?

Но тут он зашел слишком далеко. Боллхардт выпрямился.

— Нет, насколько я знаю. — Он посмотрел на маленького адвоката с тем презрением, с которым обычно солдат смотрит на штатского. Резкость в его тоне свидетельствовала лишь о том, что либо ему заплатили недостаточно, либо Бернштайн вышел за оговоренные границы. Он также попросту опасался, что Ойленбург, князь и близкий друг верховного главнокомандующего, всегда сможет ему, простому человеку, отомстить.

Бернштайн, однако, не сдавался.

— Вы действительно уверены, что на вечерах у графа Линара никогда не видели князя Ойленбурга?

— Я уже сказал об этом, разве нет?

— Вы стоите под приягой.

Настойчивость Бернштайна смутила Боллхардта.

— Ну… может, я и видел его, а может, и нет… Откуда мне знать, столько лет прошло.

— Прошло всего только десять лет, — сказал Бернштайн.

— Так ведь даже на другой день не всегда можешь все вспомнить… Только свечи были… все пьяные…

Бернштайн признал свое поражение.

— Больше вопросов нет.

После того как Бернштайн не смог добиться от свидетеля высказываний, которые бросали бы тень на Мольтке или Ойленбурга, Гордон отказался от вопросов к бывшему кирасиру. После этого адвокат обвиняемого вызвал пять нижних чинов из гвардейского полка. Трое все еще служили, но в других полках. Все были моложе тридцати, все выглядели как типичные представители прусского пролетариата или крестьянства, и никто из них и слыхом не слыхал о тех женоподобных мальчиках, которых так обожали Александр Македонский или Калигула.

После быстрых вопросов, поставленных Бернштайном один за другим, они признались, что бывали на вечеринках у графа Вильгельма фон Хохенау, где со стороны некоторых офицеров подвергались противоестественным домогательствам. В подробности они вдаваться не захотели.

Наблюдая за солдатами, стоящими на месте свидетелей, Николасу вдруг пришла в голову мысль: как это Хардену удалось отыскать в целом полку именно этих пятерых. Несомненно, ему должен был помогать очень влиятельный человек. Внезапно его ушей коснулось знакомое имя, которое назвал последний свидетель, капрал Иоханн Зоммер. Какой-то момент Николас сидел, словно окаменев, так как капрал сообщил, что во время одной вечеринки в квартире фон Хохенау он был подвергнут насилию со стороны некоего майора Годенхаузена. Советник юстиции Гордон объявил, что это показание не имеет ничего общего с рассматриваемым делом, и снова восторжествовало мнение Бернштайна.

— Коллега Гордон ошибается, — пояснил он председателю суда. — Для этого процесса моральный облик майора Годенхаузена имеет большое значение. Точно так же, как и поведение других ближайших друзей генерала фон Мольтке. Всем известна поговорка: «С кем поведешься, от того и наберешься». Мой долг по отношению к моему манданту — найти доказательства, что истец имеет склонность к гомосексуализму, и я доказываю, что в кругах, в которых он вращается, гомосексуализм в порядке вещей.

Судья отклонил протест адвоката. Гордон сел, глубоко расстроенный. Своей попыткой он добился прямо противоположного эффекта: фамилия Годенхаузена которая в другом случае осталась бы незамеченной, стала теперь объектом всеобщего внимания.

Из всех свидетелей наибольшую ненависть к своим командирам питал капрал Зоммер за то, что они, споив его, заплатив деньги, да и просто приказав, сделали из него, честного крестьянского парня, что-то вроде проститутки. Никогда ему и в голову не приходило заниматься такими делами, пока он не попал к ним в руки. В казарме, правда, болтали, что у Хохенау бывают попойки, но толком он ничего не знал и, когда ему приказали явиться туда в наряд, он даже гордился этим. Только когда ему было приказано зайти в салон к офицерам, у него возникли первые опасения Что произошло в тот вечер дальше, он мог вспомнить только смутно. Или ему стало плохо от спиртного, или что-то подмешали ему в стакан, в любом случае он потерял сознание и очнулся в одной постели с голым мужчиной. Никаких сил защищаться у него не было. На другой день он нашел в своем кармане золотой.

Советнику юстиции Бернштайну удалось после многочисленных вопросов выяснить, что Зоммер и в последующем часто принимал участие в вечеринках у своего командира. Было видно, что молодой человек пытался своими показаниями быть полезным обвиняемому, но не решался, несмотря на настояния адвоката, признать, что генерал Мольтке участвовал в таких вечерах. Господин Харден, мол, показывал ему фото господина генерала, и ему казалось, что он его узнал, но теперь, когда он увидел господина генерала вживую, он совсем не уверен. Показания капрала были, несомненно, еще одним плюсом для генерала, тем более что речь в данном случае шла исключительно о том, чтобы доказать причастность к этим извращенцам князя Ойленбурга.

По окончании заседания Николас заказал в ближайшей пивной двойную порцию коньяка. Как повлияют показания капрала на супружество Алексы? Карьера майора, несомненно, погублена. Николас не испытывал никакого злорадного чувства, он ощущал только глубокую усталость и отвращение.

Глава IX

Алекса в четвертый раз читала заголовок статьи в газете, и до нее не доходил полностью весь ужас напечатанного. Каждый раз она надеялась, что что-то произойдет и все написанное окажется вздором. На первой странице, набранное жирным шрифтом, стояло имя ее мужа. Из солдат, выступавших свидетелями, она знала одного, и именно капрала Зоммера. В прошлом году он нес службу на манеже, где она часто ездила верхом. Однажды он сопровождал ее вместе с другими офицерскими женами за город, где проводились учения. Она припоминала, что это был стройный молодой человек с удивительно хорошими для унтер-офицера манерами. Он нравился ей, и она сожалела, что из-за классовых предрассудков она не может поговорить с ним ни о чем другом, как о лошадях и погоде. И вот теперь этот симпатичный молодой человек обвинял ее мужа в неких ужасных противоестественных проступках, которые Алекса все еще до конца не могла себе представить. Когда в апреле поднялся шум из-за статьи Хардена и когда Мольтке и Ойленбург оказались в опале, а Линар и Хохенау были обвинены в нарушении параграфа 175, она спросила мужа, что все это значит? Он отделался тогда пустым замечанием, что, мол, дама не должна интересоваться такими грязными вещами. В словаре слово «гомосексуализм» она найти не смогла.

За прошедшие месяцы имя Куно фон Мольтке в газетах упоминалось редко и только в связи с предстоящим процессом. Здесь читали в основном местную прессу, и Алекса обычно пролистывала статьи о политике или международных событиях. Ее интересовали зачастую лишь светская хроника или сообщения из императорского двора. И тем не менее по неизвестным причинам у нее осталась в памяти дата начала процесса против Хардена. На следующий день она не смогла найти газету. На столике, где обычно оставлял газеты Ганс Гюнтер, ее тоже не было. Сначала она не придала этому никакого значения, но, когда газеты не появлялись и в последующие три дня, она послала денщика Тадеуса в киоск купить дневной выпуск. Позднее она припомнила, что его пришлось три раза просить об этом.

Алекса читала снова и снова в напрасной надежде найти хотя бы одно слово, которое обелило бы Ганса Гюнтера. Она нашла ссылки на показания бывшей супруги Мольтке, сделанные предыдущим днем, и подумала, что они могли бы пояснить, как ее муж оказался вовлеченным в это дело. На этот раз она не стала посылать денщика, оделась и отправилась в киоск сама. Когда она попросила номера газет за прошедшие дни, оказалось, что они все распроданы. Киоскер стал бы богатым человеком, подумала она, если бы его газеты так же хорошо покупались, как в эти дни процесса против Хардена. И тогда он посоветовал ей попробовать купить газеты на вокзале Тельтовер. Она так и поступила. Домой она вернулась как раз перед приходом мужа и спрятала газеты, не читая, в спальне под одеялом.

Перед обедом Годенхаузен погрузился в чтение французского романа и продолжал читать его и за обедом, что вовсе не было его привычкой. Его манеры были до сих пор всегда безупречны — или почти всегда. Он бывал иногда не в настроении, но, в любом случае, не в таком плохом, как это случалось с его дядей генералом. Алекса наблюдала за ним. По нему не было заметно то смятение, которое, несомненно, после этих заголовков в утренних газетах бушевало в его душе.

Он отложил книгу, чтобы положить себе жаркое, но тут же взялся за нее снова, на этот раз вверх ногами. Она больше не смогла сдержаться.

— Должно быть, очень интересная книга, — сказала она резче, чем хотела.

— Что ты сказала? — Он недоуменно смотрел на нее.

У нее мгновенно пересохло во рту, и она с трудом выдавила из себя:

— Я сказала, что книга, наверное, настолько захватывающая, что ты ее можешь читать вверх ногами.

Он покраснел и отложил роман в сторону.

— Я не читал ее вверх ногами.

— Но держал! — В ее тоне звучала горечь, и слезы уже подступали к глазам. — Ты прячешься за этой книжонкой, потому что не хочешь говорить со мной. Но напрасно. Я прекрасно знаю, когда ты не желаешь говорить со мной.

— Но как раз ты это и делаешь, — сказал он ледяным и не терпящим возражения тоном. И вдруг его прорвало: — В этом доме может человек спокойно отдохнуть? Где-нибудь можно найти место, чтобы к тебе не приставали?

У нее чуть не вырвалось: «На вилле у Хохенау», но выражение откровенной боли на его болезненно бледном лице заставило ее замолчать. Инстинктивно она почувствовала, что стоит у грани, перейти которую становилось опасным. Конец их отношениям, который и так мелькал иногда в ее фантазиях, приобретал реальные очертания. Одновременно она не могла расстаться со своими иллюзиями, не была готова полностью их утратить. Ганс Гюнтер был ее мужем, ее первым и единственным возлюбленным. Ее неверность в большей степени укрепляла их брак, чем ослабляла, — особенно теперь, когда с этим было все кончено. Человек, с которым она ему изменяла, любил не ее, а ее умершую сестру. Это было отрезвляющее открытие, и она, полная раскаяния и унижения, вернулась к тому, который ее взял в жены, который ее желал, не какую-то другую, а именно ее, Алексу. Конечно, он бывал иногда холоден и отстранен, но, видимо, это было в его натуре.

Обед закончился в молчании. Затем Ганс Гюнтер вернулся на службу, так и не сказав ей ни слова. Едва за ним захлопнулась дверь, она достала дрожащими руками «Дневное обозрение» и принялась за отчет о заседании двадцать третьего октября. При чтении показаний графини Мольтке ее охватил леденящий ужас. Каждое слово графини вызывало в памяти показания капрала и подтверждало их. Хотя Ганс Гюнтер и не называл брак мерзостью, но иногда он отпускал замечания, которые, когда она сейчас их припоминала, вызывали беспокойство. Ей доводилось слышать, как он называл женщин — разумеется, не ее — вечно неудовлетворенными сучками и даже кобылами, у которых весь разум между ног. Хотя она никогда не видела, чтобы он подносил платочек какого-нибудь приятеля к губам, но у него бывали на редкость сильные привязанности к определенным товарищам по службе. В отличие от Мольтке, такая дружба продолжалась, как правило, недолго, и он интересовался одновременно многими мужчинами. Алекса часто спрашивала себя, как это происходит, что он моментально близко сходился с новыми знакомыми, но уже через несколько недель забывал о них. Молодые лейтенанты, которые в первый и второй раз принимались у них на званых вечерах, как вернувшиеся домой братья, в третий раз вообще не появлялись.

За время их брака в эти четыре года определенные связи в обществе оставались неизменными, например с работниками Генерального штаба, флигель-адъютантами кайзера, принцами королевского дома или командирами полков. Их Ганс Гюнтер считал людьми, которые могли бы способствовать его карьере. Но он скучал в их обществе и рассматривал общение с ними как обязанность. Он появлялся с Алексой на их обязательных чаепитиях и приемах, терпеливо слушал бесконечные анекдоты мужчин и, исполняя долг, танцевал с их супругами и дочерьми. Не раз после таких вечеров он вымещал свое раздражение на Алексе, как если бы она была виновна в его муках. Она молча принимала это, полагая, что в какой-то мере он был прав. Она ничем не могла ему помочь, она не соответствовала идеалу образцовой жены прусского офицера. Острая на язычок, она часто допускала непочтительность и вызывала неудовольствие жен командиров ее мужа. Она была представлена ко двору, их приглашали на гала-концерты и приемы, но она так и не подружилась ни с одной гофдамой императрицы. Охлаждение в их отношениях объясняла себе Алекса еще и тем, что как партнерша она была далеко не идеальна. После прочтения отчетов о судебных заседаниях это стало для нее еще яснее.

И все-таки Алекса не могла себе полностью представить, что имеется в виду под «противоестественным развратом». Представить себе мужчин, которые любят друг друга и физически, — это было выше ее понимания. Они целуются и обнимаются, один прижимает к губам платочек другого, они пишут друг другу нежные письма, но что же еще? Ганс Гюнтер не делал ничего подобного, напротив, среди мужчин он выглядел более мужественным, чем среди женщин. В нем было так много молодого задора, он всегда был весел и предприимчив, словно школьник, вырвавшийся наконец на каникулы. И за это должен человек идти в тюрьму? Газеты писали о чудовищных мерзостях — наверное, это было что-то очень плохое.

Алекса должна с кем-то поговорить об этом, должна раз и навсегда разобраться во всем. Подруг у нее не было, на тетку Розу вообще рассчитывать не приходилось, в лучшем случае можно услышать только упреки. С ужасом она поняла, что в первом кризисе ее жизни она осталась одна, что она не знает ни одной человеческой души, которая могла бы ей помочь. Раньше она могла все, что требовало объяснений, обсудить с Гансом Гюнтером. Для этого нужно было только выбрать подходящий момент, и в конце концов все выяснялось, хотя и не всегда так, как она хотела бы. Но как она может теперь у него спрашивать об этих «мерзостях», которыми он занимался десять лет назад на вилле Адлер или позднее у графа Хохенау?

Ей пришел в голову Николас. Его имя вспоминалось ей, когда она еще читала заголовки газет. Он был единственным, к кому она могла обратиться. Ее охватило непреодолимое желание встретиться с ним. Она накинула шубку на неглиже и надела шляпу с широкими полями.

Шла вторая половина дня. Николас должен быть еще в посольстве. В поезде ее охватил страх, что она торопит события. Она должна была позвонить ему из Потсдама. Билет и извозчик стоят все-таки пятнадцать марок, и это будут выброшенные деньги, если она его не встретит. Она должна будет дать отчет о полученных от Ганса Гюнтера деньгах на домашние расходы, и, возможно, не обойдется без нагоняя.

В Берлине Алекса отправилась с вокзала прямиком к посольству Австро-Венгрии. В приемной она отметилась как фрейлейн Рети. Алекса не ожидала встретить здесь толпу служащих, посетителей и просителей и почувствовала себя неуютно. Она опасалась, что ее узнают, и уже пожалела, что пришла. Только теперь она заметила, что кайма ее неглиже выглядывает из-под ее черной каракулевой шубки. И тут она увидала Николаса, который спускался по лестнице, и все стеснение у нее исчезло. Она пошла ему навстречу.

— Что случилось, Алекса? — Он заметил, что она дрожит, и обнял ее, не обращая внимания на окружающих.

— Мне нужно с тобой поговорить, — сказала она, чувствуя, что ее начинает знобить.

— Да, сейчас. Пойдем. — На улице он вспомнил, что в спешке не надел ни пальто, ни фуражку и не взял шпагу.

— Ты простудишься. — сказала она, когда на них налетел резкий порыв ветра.

Это было типичное для любой женщины замечание, когда она в холодную погоду видела мужчину без пальто, но для него это звучало как забота о нем, и что, возможно, она и любит его. Поэтому он не чувствовал никакого ветра, его охватило блаженное чувство счастья.

— И кроме того, ты получишь четырнадцать суток домашнего ареста, — сказала она с вымученной улыбкой.

— Я согласен на это. — Он махнул рукой извозчику, стоявшему неподалеку, и назвал ему свой адрес. — Ты со мной, остальное неважно. И уже очень давно.

— Нам лучше остаться здесь, у посольства. Я хочу поговорить с тобой. Поэтому я и пришла.

Его эйфория начала исчезать.

— Все, как ты захочешь. Мы поговорим, и больше ничего.

Она бросила на него взгляд со стороны.

— Я сказала что-то не так?

— Ты делаешь это постоянно. Но оставим это. — Садясь в экипаж, Алекса стукнулась головой о дверной проем, и шляпка сползла ей на лицо. Николас снял ее и нежно погладил ей волосы. — Итак, что же случилось?

Алекса прижалась к его плечу.

— Ах, Ники, я просто с ума схожу.

Он понимал, что речь идет о процессе: «А у кого было бы по-другому?»

Остаток пути они провели в молчании. Раньше она входила в дом на Бургштрассе, 62, раздираемая между желанием быть с Николасом и одновременно чувством ненависти к себе самой, постоянно держа в маленьком лифте палец на кнопке «стоп» с мыслью нажать на нее еще до второго этажа. Сейчас этот дом казался ей убежищем, местом, где она надеялась избавиться от кошмара. Она надеялась услышать, что показания капрала не что иное, как ужасная ложь, что ее муж никогда не занимался этими мерзостями. Николас скажет ей правду, она безоговорочно доверяла ему. До сих пор ей не хотелось замечать его тактичность, его терпение, его опытность, потому что ей казалось, что переносить свою вину легче, если считать, что виноват в том, что она обманывала своего мужа, именно он, Николас. Раньше Николас, казалось, представлял опасность для ее брака, сейчас она надеялась, что он его спасет.

Когда он помог ей снять шубку, то весело рассмеялся.

— Я могу ошибаться, но мне кажется, что надетое на тебе — это ночная сорочка.

У нее навернулись на глаза слезы.

— Нет, это мой пеньюар. Я была слишком взволнована, чтобы переодеваться.

Николас привлек ее к себе, и она прижалась к нему. Положив головку ему на плечо, она почувствовала себя окруженной теплом и заботой. Слабо освещенный салон с огромной, излучающей мягкое, равномерное тепло кафельной печью, показался ей тем, чем для терпящего бедствие кажется надежная гавань. То, что привело ее сюда, стало вдруг не таким срочным. Хотелось на какое-то время все это отодвинуть и только наслаждаться этой тишиной.

Он отпустил ее из своих объятий, и она присела на софу. Она почувствовала шелк обивки и вспомнила со всей отчетливостью тот первый полдень в январе. Ее казалось, что это было много лет назад.

— Так о чем ты хотела поговорить со мной?

— А ты сам не догадываешься?

— О деле Мольтке?

Она кивнула.

— Показания капрала Зоммера. Я сегодня прочитала об этом в газете. — До этих пор она говорила на венгерском, но сейчас перешла на немецкий. — Что такое «педераст»?

Вопрос поставил его в тупик. Он никогда не задумывался, является ли ее безоглядная чувственность следствием недостаточного или чересчур большого опыта.

— Ты действительно этого не знаешь?

— Стала бы я тогда спрашивать?

Звучало убедительно, но он все еще не мог поверить, что такая женщина, как Алекса, может пребывать в таком неведении. Все-таки на дворе стоял 1907 год.

— Так называют мужчину, который хотел бы сексуально обладать другим мужчиной. По нашим законам сексуальные отношения между лицами одного пола уголовно наказуемы, но в Азии и Африке существуют общества, где педерастия, или гомосексуализм, в порядке вещей. В Древнем Риме и у греков было точно так же.

— Но… что же они, собственно, делают при этом?

Николас заметил, что она покраснела. Сам разговор и ее наивность были ему неприятны. Но он преодолел себя.

— Моя маленькая… — начал он в некотором смущении. — У человеческого тела, как у женского, так и у мужского, имеются определенные отверстия и… — Она смотрела на него непонимающим взглядом. — Боже мой, Алекса, ну напряги хоть немножко свою фантазию!

Она ненадолго задумалась.

— Ах вот что, — и кивнула с отсутствующим видом. — Но как они доходят до этого?

Как он должен ей это объяснить?

— Это вопрос предрасположенности, склонности. Некоторые рождаются с этим, другие приобретают.

У нее все еще был отсутствующий вид.

— И вот этим Ганс Гюнтер занимался по вечерам у Хохенау? С каким-то мужчиной? — спросила она в совершенном расстройстве.

— Откуда мне это знать? Даже в любви между мужчиной и женщиной есть столько возможностей…

— Господи, — застонала она. При этом на губах у нее появилась усмешка, странная, зловещая усмешка.

«Только бы она не упала в обморок», — подумал он.

— Знаешь ли, — он попытался ее успокоить, — ты не должна принимать за чистую монету все то, что говорилось в зале суда. Ты должна понять, в чем там дело. Там расследуется не обвинение в оскорблении, речь идет о гораздо большем. От исхода процесса зависит очень многое. В суде идет отнюдь не борьба между отставным генералом и беззастенчивым журналистом, а между гораздо более могущественными силами. Харден всего лишь марионетка.

— Но почему этот капрал Зоммер именно Ганса Гюнтера притянул? Я могу понять, почему были названы имена графа Хохенау, Линара, Мольтке и Ойленбурга. В «Дневном обозрении» пишут, что дело имеет политическую подоплеку. Но Ганс Гюнтер не имеет ничего общего с политикой. Он самый обычный офицер.

Прекратит ли она когда-нибудь задавать вопросы, подумал Николас. Хочет услышать от него правду, но как раз ее-то он ей сказать не может. Любовник не имеет права изобличать мужа.

— Я не знаю, Алекса.

— Но ты же слушаешь все, что там говорится, Ники. Неужели никто там не намекал, что Ганс Гюнтер является тем… ну, тем, о чем говорил капрал.

Она снова теперь говорила по-венгерски, как будто искала убежище в языке своего детства.

Он встал, прошелся нервно по салону и поворошил дрова в печи.

— Ты ставишь меня в щекотливое положение. Город бурлит от слухов. Раньше в таких случаях это означало: тот или другой спит с женой своего лучшего друга. После статьи в «Будущем» и скандала с принцем Фридрихом Хайнрихом теперь это означает: тот или другой спит со своим лучшим другом. И при этом никого не щадят, даже рейхсканцлера Бюлова. Бюлов недавно судился с пронырой журналистом по фамилии Бранд, который обвинил его, Бюлова, что у того что-то было с его начальником канцелярии Шефером. Две недели назад этого Бранда приговорили к полутора годам тюрьмы. Это было во всех газетах. Ты что, об этом не читала?

— Я спрашиваю тебя не о Бюлове, Ники.

Он застонал.

— Ты знаешь мои чувства к тебе, Алекса. Если я сейчас скажу: да, я знаю о таких слухах, я стану в твоих глазах подлецом. Скажу нет, ты когда-нибудь меня будешь упрекать, что я тебя обманул.

— Значит, ты что-то слышал.

— Да, но обо всем гвардейском полку. Я только скажу тебе еще раз: все это чистое безумие, просто охота на ведьм. Линара и Хохенау принудили выйти в отставку, а на тех, кто с ними когда-то бокал вина выпил, теперь смотрят косо.

— Я знаю этого капрала Зоммера. Производил впечатление аккуратного, вежливого человека с безукоризненными манерами, как у офицера.

— Жаль, что он не офицер. Тогда можно было бы драться с ним на дуэли и защитить честь твоего мужа. Защитник Хардена умышленно выбрал свидетелей из нижних чинов. Твой муж, конечно, мог бы застрелить этого капрала, но тогда это было бы убийством и, следовательно, противоправным действием.

Алекса смотрела на него с недоумением.

— Каким циничным ты можешь быть, Ники!

— Прости. Иногда я начинаю сомневаться в разумности этого мира. Если какой-то маленький солдатик ударит офицера, он получает за это десять лет тюрьмы. Убью я офицера на дуэли, мне дадут восемь недель домашнего ареста. В худшем случае ареста в казарме. Это называется справедливостью. Нужно всецело полагаться на покровительство святого Антония, чтобы верить, что суд в Моабите вынесет справедливый приговор.

— Значит, ты на стороне Мольтке?

— А что с того, выиграет он или проиграет? Я уже сказал тебе — не он стоит перед судом. И не Хохенау и не Линар. Да и не твой муж тоже. Их положение, наверное, будет погублено, но вовсе не оттого, что они будут признаны виновными.

Она вдруг посмотрела на него пронизывающим взглядом.

— Не строй из себя, черт возьми, этакого рыцаря. Ты не хочешь сказать мне правду, потому что речь идет о моем муже, это было бы, видишь ли, неблагородно. — Она вскочила на ноги и принялась расхаживать по салону. — У меня просто нет слов! Все это так ужасно… — Она остановилась и с гневом посмотрела на него. — Что ж, теперь на всем этом прогнившем свете нет никого, кто бы мог мне честно все объяснить?

Ее гнев не произвел на Николаса никакого впечатления. К таким вспышкам он давно привык.

— Ну конечно же есть. Например, твой муж. Его и должна ты спрашивать.

Алекса с трудом удержалась, чтобы не выругаться. Сейчас она выглядела беспомощной, как испуганный ребенок. Гнев ее испарился, и у него было большое искушение сказать ей правду, но это могло бы привести к тому, что она не захочет вернуться к мужу. Сейчас она была беспомощна и растерянна, и в таком состоянии вполне могло бы случиться, что она останется у него. Но когда туман рассеется, она станет упрекать его, что он просто воспользовался ее отчаянием. Да и в самом себе он не был до конца уверен. Сейчас она казалась уязвленной и оскорбленной, но он не должен был забывать о некоторых чертах ее характера, отнюдь не всегда мягких. Он желал ее сильнее, чем какую-либо женщину, — сильнее, чем Беату, в чем он против воли вынужден был себе признаться. Как раз ее непредсказуемость делала Алексу еще привлекательней, но именно это и отталкивало его, и он не знал, что сильнее.

— Мне нужно идти, — сказала Алекса, оставаясь на месте. Он молчал. Через мгновение она встала. — Мне не нужно было приходить. Я надеялась, что ты посоветуешь, как мне быть, но… — Она обиженно смотрела на него. — А я всегда думала, что ты мой друг.

Николас рассердился.

— Я твой друг, и именно поэтому не хочу диктовать, как тебе поступать. Решать должна ты сама. Но одно позволю себе сказать: ты молода, вся жизнь у тебя впереди. Если твой брак оказался несчастливым, положи ему конец. Если — я сказал — если. Решение есть всегда.

Он не знал, что еще сказать. Собственно, ему хотелось бы сказать: «Я люблю тебя и хотел бы на тебе жениться», но слова застряли у него в горле.

— Поговори со своим мужем, — вместо этого сказал он. — Ты только тогда сможешь успокоиться, когда откровенно поговоришь с ним. И не забудь: что бы ты ни решила, ты всегда можешь рассчитывать на меня.

Он сказал Алексе, что может отвезти ее в Потсдам, но она попросила проводить ее только до вокзала.

— У меня с недавних пор такое чувство, что кто-то следит за мной, — сказала она, пока они ехали по Вильгельмштрассе. — Потсдам — это маленькая деревня, где все знают друг друга. У нас по соседству живет отставной полковник, который целыми днями стоит у окна и наблюдает в бинокль за улицей. А чего стоят офицерские жены! На них натыкаешься буквально везде, в каждой лавке. И все они ханжи и лицемерки. Терпеть их не могу.

— Ты совсем другая.

— Но я не хочу быть другой. Странно, Ники, всю мою жизнь я везде чувствую себя чужой, с той самой поры, как уехала из Шаркани. Да и там меня часто принимали за Беату. А когда я говорила: но я же Алекса, на лицах появлялось разочарование. — Она помолчала и продолжила дальше: — И вот я уже замужем, и тем не менее… — Они подъехали к вокзалу, и Алекса попросила: — Останься, пожалуйста, в машине. В это время все полковые дамы возвращаются с покупками из Берлина.

— Когда мы увидимся?

Вопрос застал ее врасплох.

— Я не знаю. В последние недели я твердо решила больше не встречаться с тобой. Но теперь… после всех этих ужасов… ты мой единственный друг, который есть у меня. — Она нежно пожала его руку. — Ты был сегодня очень милым.

— Ты, наверное, имеешь в виду, что я тебя сегодня не обижал? — сказал он, улыбнувшись. — Конечно, ты можешь приходить в любое время.

— Я тебе позвоню. — Она легко коснулась губами его щеки и поспешила к поезду.

Николас провожал ее взглядом, пока она поднималась по лестнице к перрону. Под шубкой его мысленному взору представлялась ее пленительная фигурка. Наверное, она права в своем предположении, что потсдамские дамы ее не могут терпеть. В прусской провинции предпочитают женщин, придерживающихся твердых устоев. Насколько в Вене Алекса чувствовала бы себя превосходно, настолько же этот прекрасный город не захотел тепло принять Беату. Ее застенчивость воспринималась там как недостаток остроумия, и не хватило целого года, чтобы изменить мнение света.

На самом деле Николас размышлял над тем, какой прием был бы уготован Алексе в Вене. Уже давно он не предавался каким-либо мечтам, а сегодня вот рисует себе, как Алекса прибудет на Западный вокзал, как поедут они вдоль Ринга и как она будет принимать первых гостей во дворце Каради с его высокими залами.

Хотел ли он действительно жениться на ней? Мотив для «да» был очевиден — внешне она была копией Беаты. «Нет» можно было обосновать так же легко — душа ее не была копией Беаты. Алекса была неугомонным, своенравным духом в теле Беаты. Рассудок предупреждал держаться от нее подальше, но его мужское начало тосковало по ней. Собственно, облегчением был уже и тот факт, что принимать решение выпало не ему, а на долю Ганса Гюнтера Годенхаузена.

Алекса забыла ключ от дома и была вынуждена подняться с черного хода и пройти через кухню.

— Господин майор уже спрашивал о вас, — проворчала Анна.

Ганс Гюнтер обращался с прислугой надменно, как восточный тиран. Тем не менее и Анна и Лотта обожали его. И если они по отношению к Алексе были строптивы и упрямы, то ему просто в рот смотрели.

— Господин майор уже давно дома?

— Да уж не меньше двух часов. Он спросил, где вы, а мы вообще не знали, что вас дома нет.

В спальню можно было пройти только через кабинет, стены которого были увешаны охотничьими трофеями Ганса Гюнтера. Он сидел, чопорно выпрямившись в кресле.

— Ну и где же ты была? — тут же спросил он, как только она вошла.

Пораженная его резким тоном, она оцепенела.

— Я уходила.

— Куда?

Он не должен заметить, что на ней только неглиже.

— Позволь мне сначала снять шубу. — И она двинулась к спальне.

Он поднялся и преградил ей путь.

— Я жду ответа на мой вопрос.

Она чувствовала, как в ней нарастает гнев. На душе было скверно, ее охватывало омерзение. Алекса попыталась пройти мимо него, но он схватил ее за плечо.

— Я тебя о чем-то спросил.

Его властный тон вывел ее из себя. Потеряв самообладание и не думая о последствиях, она резко спросила его:

— Ты педераст?

Несколько секунд он смотрел на нее не мигая. Казалось, вопрос не привел его в ярость и не оскорбил. Ей начало казаться, что задать ему прямо в лоб этот вопрос было ошибкой, — она не знала, что, собственно, ожидала: что он будет отрицать? Что он будет просить ее о прошении? Что он пообещает измениться или отпустит ее?

Ганс Гюнтер не ответил на вопрос и отвернулся.

— Упакуй наши вещи, — сказал он минуту спустя. — В понедельник я должен явиться к моему новому командованию.

— Какому командованию? — растерянно спросила она.

— Первого армейского корпуса в Восточной Пруссии. Новым его не назовешь, я служил уже там перед переводом в Потсдам. Тогда, правда, часть стояла в Кенигсберге. На этот раз это будет Алленштайн. — Алекса оставалась безмолвной, и он спросил громче: — Ты что, не понимаешь? Меня перевели.

«Наверняка этот перевод связан с показаниями капрала», — подумала Алекса.

— Я не поеду с тобой, — сказала она.

Казалось, он был озадачен.

— Ты не поедешь? — Он подошел к ней вплотную. — Еще как поедешь.

— Ты не можешь меня заставить.

— А это и не нужно, ты придешь в себя и сделаешь, что тебе сказано. — Внезапно он, покраснев, заорал на нее: — Ты моя жена! Ты поедешь как миленькая, и неважно, куда меня переведут, понятно?

Она смотрела на него, не понимая, отчего этот взрыв? Было ли причиной мужское тщеславие? Ревность? Гнев, вызванный ее отказом?

— Зачем я тебе нужна? Ты же не любишь меня. — Слезы выступили у нее на глазах. Его перевод был для нее неожиданностью; она потеряла остаток самообладания, которое у нее еще оставалось.

Он в гневе поднял руки.

— О господи! Любовь! Ни о чем другом вы, бабы, не можете говорить. Так вот, если ты до сих пор этого не знала — есть кое-что гораздо важнее, чем любовь.

— И что же, например?

— Долг. Мой долг по отношению к тебе и твой — ко мне.

— Ты меня действительно любил, Ганс Гюнтер?

— Разве я на тебе не женился?

— Да. Но зачем?

— Что за дурацкий вопрос. Если ты после четырех лет замужества не знаешь зачем, ты этого никогда не узнаешь.

Его голос звучал теперь однотонно и бесчувственно. Только теперь она заметила круги под его глазами. Снова между ними возникла невидимая стена, которую он воздвигал всякий раз, когда она пыталась с ним говорить как супруга с супругом. Но на этот раз ему не ускользнуть.

— Я с некоторых пор поняла, что наш брак не такой, каким он должен быть. Что-то не так. И я прошу тебя сказать мне правду. Ты действительно… ты на самом деле… тот, о чем утверждал капрал? Ты… ах, я не могу это произнести.

Он смотрел на нее безжизненным, невидящим взглядом.

— Об этом ты еще узнаешь.

— Когда? Как?

— Когда мое дело будет слушаться в суде чести.

— Почему в суде чести?

— Ты думаешь, я позволю себе судиться с каким-то шантажистом в гражданском суде? Я, в конце концов, прусский офицер!

— И Зоммер тот самый шантажист? Он вообще-то давал показания под присягой. Это никак нельзя назвать шантажом.

— Нет, это была месть. Он хотел заполучить с меня тысячу марок, но я это дело отверг. Я полагаю, что полностью ответил на твой вопрос.

— И напрасно. С чего это он стал бы требовать с тебя деньги? Для этого у него должны были быть какие-то основания.

— Он жаден до денег, это вполне достаточное основание.

— Почему же он обратился именно к тебе?

— Потому что имеется заговор, и определенные люди хотят погубить репутацию полка, полка лейб-гвардии Его Величества. Я отказался дать капралу Зоммеру деньги за его молчание, и тогда он нашел кого-то, кто заплатил ему за то, чтобы он заговорил.

— О чем же он должен был молчать? Разве он что-то знал о тебе, Ганс Гюнтер?

Он на секунду задумался и позвонил горничной.

— Что это значит? — удивленно спросила Алекса.

— У меня был тяжелый день, и я хотел бы пораньше поужинать и пойти спать.

В кабинет вошла Лотта, и ее такое быстрое появление вселило в Алексу уверенность, что девица подслушивала под дверью.

— Скажите Анне, что мы ужинаем сегодня раньше, — приказал Ганс Гюнтер.

— Простите, а когда, господин майор?

— Прямо сейчас.

— Нужно будет немножко подождать, господин майор. Если бы господин майор, придя домой, сразу предупредил бы…

— Если через пять минут ужин не будет на столе, я вышвырну вас обеих.

Лотта сделала неуклюжий книксен, трепеща от взгляда его голубых, сверкающих, как цветное стекло, глаз.

— Да, господин майор, прямо сейчас… — и выскочила из комнаты.

Алекса чувствовала, как по ней струится пот, на ней до сих пор была наглухо застегнутая тяжелая шуба. Она еще раз попыталась получить ответ на свой вопрос.

— Ты никогда не рассказывал, что тебя приглашали на виллу Хохенау. И к Линару тоже.

Он посмотрел на нее с холодной яростью.

— Моя жена, стало быть, уже в компании шантажистов. А сейчас выслушай, что я тебе скажу. Я скорее прикончу тебя, чем позволю уйти. Своими собственными руками я задушу тебя. И насчет капрала Зоммера: чтобы я больше не слышал ни слова об этом.

Лотта между тем внесла поднос.

— На меня накрывать не нужно, — сказала Алекса.

Лотта скорчила гримасу.

— Об этом вы могли бы сказать сразу. — Она украдкой посмотрела на майора, чтобы проверить, как он реагирует на такое нахальство, и, заметив, что он сделал вид, что ничего не слышал, на этом не остановилась: — Никогда не знаешь, чего ждать в этом доме.

Алекса, у которой не было сил еще и с горничной ругаться, побрела в спальню и сбросила наконец шубу. Она сняла пеньюар и обрызгала себя туалетной водой с головы до ног. Не надевая ночной сорочки, она юркнула под одеяло. Льняное белье приятно холодило кожу. Ее слегка знобило, но не оттого, что ей стало холодно. Она чувствовала себя глубоко несчастной «Что же я делаю?» — подумала она.

Она лежала в темноте. Неизвестно, сколько прошло времени, пока она не услышала, как пришел муж. Он включил ночник и разделся. С закрытыми глазами она следовала каждому шагу этого медленного методичного ритуала: содержимое карманов — на ночную тумбочку; китель — на спинку стула; брюки — на вешалку; кальсоны и носки, сложив аккуратно, — на стул; сапоги — за дверь, для утренней чистки денщиком.

Затем по ритуалу должно последовать любование своим телом перед зеркалом, но на этот раз оно отпало. Сердце Алексы забилось, когда он лег к ней в постель. Он собирается ее задушить? Эта мысль не испугала, а, скорее, воодушевила ее. Все лучше, чем его равнодушие. Она что-то для него значит, если он способен на такое. Она лежала не двигаясь, зарыв лицо в подушку. Он пробрался к ней под одеяло. Она содрогнулась, когда почувствовала его обнаженное тело. Он обнимал ее, его сухие горячие губы осыпали поцелуями ее лицо, шею и грудь, его ноги сжимали ее как тиски. С удивлением она подумала, что его влечет к ней не злость, а желание обладать ею. Уже достаточно давно этого не случалось.

— Ты не оставишь меня? — прошептал он ей на ухо. — Обещай мне. Скажи мне. Я хочу, чтобы ты сказала мне это. — Его шепот был настойчив, почти умоляющим, покорным, как никогда прежде. Его нежности становились смелее, настойчивей, как будто он пытался убедиться, что она не просто отдается, а отвечает его призыву. Он обладал ею в этот раз именно так, как она всегда этого хотела. Но Алекса была слишком растерянна и застигнута врасплох, чтобы отвечать на его страсть. Ее бил озноб в его объятиях, и в голове постоянно крутилась мысль о словах Зоммера. «Поклянись, что ты не бросишь меня! — взывал он к ней. — Поклянись памятью твоей матери, перед твоей бессмертной душой! Поклянись, что ты никогда не будешь принадлежать другому. Только мне. Я хочу тебя, Алекса, ты нужна мне, я не могу жить без тебя. Никогда не оставляй меня. Я покончу с собой, если ты уйдешь».

Постепенно эти горячие настойчивые ласки стали достигать цели. Алекса уже внимала этому настойчивому, отчаявшемуся тону в голосе мужа. В его страсти чувствовался страх, и он цеплялся за нее как утопающий за соломинку. Ее удивляло, что он еще был способен на такие бурные чувства. Всякий миг ожидала она, что он с едким сарказмом бросит, что эта страсть — сплошная игра, чтобы доказать, как легко ее можно обмануть.

Несмотря на то что в душе она отнюдь не готова была безоглядно отдаться ему, она слишком изголодалась по близости, чтобы удержаться и не отвечать на его ласки. Кроме того, Алекса все еще любила его. И она полностью отдалась волне наслаждения, впервые за несколько лет получив в его объятиях полное удовлетворение. Позже она пыталась припомнить, что она отвечала на его мольбы. Наверное, она говорила именно то, что он хотел услышать, потому что его прощальный поцелуй был полон благодарности.

Неделя прошла в подготовке к переезду в Алленштайн. Ганс Гюнтер вел себя так, как будто и речи не было о том, что Алекса не поедет с ним. Он был нежен и предупредителен и взял большую часть хлопот по упаковке вещей на себя. Если при этом шло что-то не так, он раздражался и терял терпение, но никогда по отношению к Алексе. Они подолгу разговаривали, и он признал, что не всегда оказывал жене должное внимание. Перевод в Алленштайн является, конечно, наказанием, но он не видит в этом большого несчастья; они оба нуждаются в переменах. Конечно, близость двора вносит в жизнь в Потсдаме оживление и краски, но человек легко теряет правильную перспективу. Он считает, что им пора уже завести ребенка. Дальше откладывать с этим нехорошо. Идеальным было бы иметь двоих детей. Нельзя, конечно, заранее решить, что это будут мальчик и девочка, он был бы рад и двум девочкам, при условии что они унаследуют красоту их матери.

Алекса соглашалась со всеми его предложениями, касались ли они числа детей или выбора мебели для квартиры в Алленштайне. Он больше не прятал от нее газет, и она следила за процессом Мольтке — Хардена вплоть до оглашения приговора. В газетах больше не упоминались ни капрал Зоммер, ни другие солдаты, поэтому и фамилия Годенхаузена больше не появлялась. Алекса, впрочем, и до этого решила принять на веру объяснения Ганса Гюнтера истории с капралом.

Ганс Гюнтер настоял на том, чтобы тетка Роза занялась ликвидацией остатков домашнего хозяйства, с тем чтобы Алекса поехала вместе с ним, а не позже, как решили было сначала. Пока не будет подыскана приличная квартира, жить предполагалось в отеле. Этот вариант льстил Алексе, свидетельствовал о его привязанности к ней.

Они должны были нанести обязательные прощальные визиты вышестоящим командирам, большинство из которых заменили замешанных в скандале Хохенау — Линара и исчезнувших из поля зрения офицеров. По возможности Ганс Гюнтер старался приурочить визит ко времени, когда хозяин отсутствовал дома и можно было просто оставить свою карточку и избавиться от мучительного обмена формальными фразами. Перевод из прославленного потсдамского полка в Восточную Пруссию был ненамного лучше какой-нибудь бесчестной отставки, и Алекса хорошо понимала, что для Ганса Гюнтера эти последние перед отъездом дни были сплошным мучением. Он дал понять своим друзьям, что не хотел бы видеть толпу провожающих на вокзале, не хотел бы машущих на прощанье рук на перроне и трогательных слез на глазах.

До последней минуты Алекса надеялась выбрать спокойную минутку и написать Николасу прощальное письмо, но такой возможности не представилось, и она уехала, так и не написав ему. Всю долгую поездку ее не оставляло поэтому чувство вины, она часто думала о нем в новом и чужом для нее окружении.

Недели шли за неделями, и она все меньше чувствовала себя в состоянии найти нужные слова, которые могли бы извинить ее или объяснить происшедшее, и наконец она оставила попытки сочинять письма, которые она все равно никогда бы не отослала.

До четвертого дня слушаний показания бывшей жены и его приемного сына были единственным, что в какой-то степени порочило генерала фон Мольтке и что можно было списать на счет мести оскорбленной супруги. Поворот к худшему наступил тогда, когда адвокат генерала пригласил в качестве эксперта доктора Магнуса Хиршфельда, всемирно известного специалиста-сексолога. Хиршфельд был известным борцом против преследования гомосексуализма, и логичным было ожидать, что его участие пойдет на пользу истцу, то есть генералу. Вместо этого он представил пространное заключение, согласно которому Мольтке являлся человеком с бесспорными гомосексуальными наклонностями, не способным сексуально удовлетворять здоровую, нормальную женщину.

После такого убийственного для Мольтке вступления уже не имели особого значения умозаключения эксперта о том, что существует разница между гомосексуалистами в скрытой и активной форме и что, несомненно, Мольтке можно отнести к представителям первой группы.

Советник юстиции Гордон, пытаясь загладить эту неудачу, попросил пригласить еще одного эксперта, некоего доктора Мерцбаха, но Бернштайн опять настоял на том, чтобы суд это предложение отклонил.

В середине дня к перерыву на обед перед зданием суда собралась толпа зевак. При появлении Хардена восторженные сторонники хотели нести его на руках до кафе, где он обычно обедал. С большим трудом ему удалось освободиться.

В начале послеобеденного заседания Гордон попытался пригласить других свидетелей, в основном женского пола, которые хотели бы сообщить суду о том глубоком уважении, которое питали к Мольтке дамы из высшего общества. Председательствующий отклонил эту просьбу как не относящуюся к делу и объявил о начале прений адвокатов.

Первым выступил Гордон. Обвиняемый, объявил он, не смог привести никаких доказательств гомосексуальных наклонностей Мольтке. Все лживые обвинения Хардена базируются на аналогиях, и ни один суд не принял бы подобное за доказательства. То, что происходило в домах его знакомых, Мольтке было абсолютно неизвестно, точно так же, как, например, и кайзеру, который до самого момента, пока они не впали в немилость, удостаивал и Линара, и Хохенау своей дружбой.

Упоминание кайзера вызвало довольно сильное оживление среди публики. Еще долго, несмотря на предупреждения председателя и после того как Гордон уже давно сидел на своем месте, в зале раздавалось шушуканье.

Советник юстиции Бернштайн, чья лисья физиономия пылала румянцем праведного гнева добропорядочного юриста, повернулся лицом к составу суда.

Его речь длилась добрый час. Он предупреждал нацию об опасности сползания в пропасть благодаря деятельности гомосексуальной клики и назвал в связи с этим князя Ойленбурга «серым кардиналом», осуществляющим ее тайное руководство. Позорное действо этой клики, состоящей из ближайшего окружения князя, слава богу, не осталось сокрытым, но мир и без того называет это le vice allemand.

Пока этот фонтан красноречия изливался в зал, генерал Куно фон Мольтке, истец, сидел, застыв в молчании, с выражением беспомощной растерянности на лице. При каждом взывании Бернштайна к суду генерал поворачивался к глухим, как он считал, к доводам разума индивидам, представлявшим состав суда. Но в их глазах он не находил и следа неодобрения эскападам Бернштайна и в конце концов закрыл глаза, как бы не желая видеть все ужасы этой действительности. Гордон несколько раз напрасно пытался остановить это словоизвержение; в конце концов он сник и, съежившись на своем месте, производил впечатление человека, смирившегося с поражением.

Заметно уставший от физических и духовных усилий Бернштайн занял наконец свое место рядом с ухмылявшимся Харденом. Истец же со своим адвокатом собрали молча свои бумаги и покинули зал. У Мольтке был вид конченого человека, каков бы ни был приговор.

Заседание было отложено, а на следующий день был оглашен — и никто этому не удивился — приговор в пользу Хардена. Большинство зрителей ликовало, некоторые протестовали, часть встретила решение суда гробовым молчанием. С мертвенно-бледным лицом и остекленевшим взглядом генерал сидел на своем месте как восковая фигура. Снаружи, на лестнице, раздавался шум ликующих сторонников Хардена, который в одиночку спас страну от господства ужасной «камарильи».

За исключением нескольких бульварных листков немецкая пресса не разделяла восторгов черни. Все солидные газеты называли процесс фарсом. На Николаса сильное впечатление произвел трезвый тон передовых статей. В них сквозило возмущение, что суд целенаправленно, путем заслушивания тенденциозно настроенных свидетелей вел дело к поражению Мольтке. Конечно, было плохо, что лица из свиты кайзера участвовали в гомосексуальных оргиях, но точно так же было недопустимым, что судья выставил на всеобщее обозрение интимные подробности личной жизни истца. Из разговоров в посольстве Николас узнал об одной шифрованной телеграмме, которую рейхсканцлер Бюлов за день до оглашения приговора послал кайзеру. В телеграмме отмечалось, что канцлер считает большой ошибкой тот факт, что скандал с гвардейским полком стал достоянием широкой общественности. Он полагал, что для успокоения общественного мнения надо эту отвратительную язву, и самое главное в военных инстанциях, выжечь огнем и мечом, ferro et igni.

Итоги суда оживленно обсуждались повсеместно в Европе — в кафе и министерствах, в посольствах и на бирже. И австро-венгерское посольство не было исключением. Во всем здании царило приподнятое настроение, и прежде всего потому, что так ужасно унижена была именно лейб-гвардия кайзера. Чтобы отпраздновать этот день, второй секретарь посольства Шислер заказал шампанское и пригласил Николаса и еще нескольких человек. В прусских военных кругах никогда не скрывали своего пренебрежительного отношения к военной машине австро-венгров; теперь и для них пришла очередь торжествовать.

— Если бы год назад мне кто-нибудь сказал, что командир гвардии вытворяет такое с рядовыми, я бы его высмеял. Ну, офицеры друг с другом — это еще куда ни шло, — веселился Шислер.

Граф Виктор Новаков, молодой чех из бюро военного атташе, пришел пруссакам на выручку.

— Мой друг, классовые различия исчезают еще на пороге спальни. Вспомните о нашем эрцгерцоге Людвиге Викторе. Он это проделывал с банщиком. Каким-то шпаком! Это гораздо хуже.

— Кто-нибудь читал Times? — спросил Шислер. — Целая полоса только о решении суда по делу Хардена. Хорошенькая прелюдия к визиту кайзера в следующем месяце.

— Он наверняка будет отложен, во всяком случае об этом поговаривают. — Сестра Новакова была замужем за гофмаршалом кронпринца и являлась неиссякаемым источником новостей из семейной жизни кайзера. Сообщаемые ею сведения направлялись в венское министерство иностранных дел наряду с другими известиями.

— Меня бы это не удивило, — согласился Шислер.

— Вилли довольно часто и сильно возмущался по поводу аферы Эдуарда с миссис Кеппел, между прочим женщиной. А теперь его имя будут склонять вместе с таким педерастом, как Ойленбург. Досадно, досадно.

Это замечание вызвало раздражение у Николаса.

— Я бы не стал называть Ойленбурга педерастом.

— Ники, нет дыма без огня, — возразил Шислер.

— Кстати, а вы слышали, что ваш друг Годенхаузен сослан в Сибирь?

— Что значит «Сибирь»? — он надеялся, что никто не заметит нервные нотки в его голосе.

— Восточная Пруссия, дыра под названием Алленштайн. Бедолага! Еще одна жертва двадцать девятого октября. И далеко не последняя. Подозревают весь гвардейский полк, и лошадей включительно. Градом сыпятся переводы в другие части, невзирая на связи или дипломы. Со времен Геркулеса и авгиевых конюшен не было такой основательной чистки.

Николас взглянул на часы на письменном столе Шислера. Без десяти пять. Возможно, Алекса сейчас в его квартире? Если Годенхаузена действительно переводят в Восточную Пруссию, вероятно, она откажется ехать с ним. Он встал.

— Я должен идти. Благодарю за шампанское, Ханнес.

В коридоре он глубоко вздохнул. Фамилия Ойленбурга начинала постепенно действовать ему на нервы, а то, как его земляки наслаждались скандалом с прусской гвардией, казалось ему признаком отсутствия вкуса. Немцы были, в конце концов, единственными союзниками — жадные до денег итальянцы не в счет, — и в случае войны Шислер и все остальные будут сражаться вместе с немцами бок о бок.

Алексы в его квартире не было, так же как не было никаких известий от нее. Если все же она уехала, она для него потеряна на месяцы, если не на годы или навсегда. Эта мысль ужаснула его. Сознание того, что он, мужчина тридцати шести лет, влюбился романтической любовью, как мальчишка, в женщину, которая не соизволила даже вспомнить о нем, вызвала у него горький смех.

Николас снял телефонную трубку и попросил соединить его с полком Годенхаузена.

— Господина майора Годенхаузена, пожалуйста, — потребовал он.

— Господин майор здесь больше не служит, — резко ответил дежурный. Он не мог также сказать, находится ли майор еще в Потсдаме, и посоветовал перезвонить на другой день.

Что, если Алекса уже уехала с Годенхаузеном в Восточную Пруссию? Должен ли он последовать за ней в Алленштайн? И что потом? У него был один-единственный шанс: подкараулить ее, пока она была в Потсдаме. Он должен с ней поговорить.

В офицерских кругах Пруссии время визитов было так же строго определено, как часы посещений в больницах или тюрьмах. Даже если бы он прямо сейчас отправился в Потсдам, до семи часов ему туда не попасть, а позже даже бывший свояк не может нанести визит. Это значит, нужно ждать до завтра. Ехать в Потсдам ему вообще не пришлось, так как на Вильгельмштрассе он случайно встретил одного из офицеров полка Ганса Гюнтера. Этот капитан не только вышел сухим из воды при этой грандиозной чистке, но был еще к тому же и соседом Годенхаузенов. Он видел, как они отправились на вокзал, и смог сообщить, что всеми делами, связанными с отъездом, заправляла фрау Роза фон Цедлитц. Тетка Роза вначале сообщила по телефону, что, мол, ее племянница с мужем проводят короткий отпуск в горах, но после настойчивых вопросов призналась, что Ганс Гюнтер действительно переведен в Алленштайн. Алекса, разумеется, отправилась вместе с ним.

— Вообще-то все это временно, — сказала она со злостью. — Ганс Гюнтер будет в ближайшее время реабилитирован, а этого еврея Бернштайна я задушила бы собственными руками. И Хардена тоже Я нисколько не удивлюсь, если окажется, что Харден тайный агент, который за деньги Англии или Франции должен опозорить прусскую армию. Поверьте мне, граф, для подобных личностей — возмутителей общественного покоя, как Харден, — нам срочно нужно что-то наподобие Сибири. Царь там, в России, не промах, он знает, как обращаться со своими революционерами. Не так, как наш кайзер. Он слишком добросердечен, слишком снисходителен и чересчур прислушивается к рейхстагу, этой банде головорезов. Есть…

Николас положил трубку. Он не ощущал боли в душе, одну только пустоту. Его любовь к Алексе граничила уже с одержимостью. Он не мог больше обходиться без нее, как морфинист без инъекции. Здесь, где о процессе болтают повсеместно и имя Годенхаузена у многих на устах, он больше не может оставаться. Он должен уехать из Берлина. Прочь из этой атмосферы. Не долго думая, он взял месячный отпуск, который ему дали без проволочек. В этот же день он известил мать о своем приезде в Вену.

Глава X

Фиакр миновал церковь миноритов и свернул в переулок Херренгассе. Уже по наличию многочисленных экипажей и автомобилей у подъезда Николас понял, что у матери собралось общество. Он намеренно не сообщил точный день своего приезда, чтобы она не сделала из его появления большого события.

Он расплатился с кучером и вошел во дворец с бокового входа. Еще с той поры, как он окончил военную академию, у него была на первом этаже своя холостяцкая квартирка. Здесь он жил и с Беатой после свадьбы. Сейчас, спустя три года после ее смерти, он мог уже зайти в квартиру без того, чтобы у него сжималось сердце. Три комнаты были полны воспоминаний: пустой стул перед письменным столом Беаты, ее трельяж, широкая кровать в стиле барокко.

Николас распаковал свой саквояж — основной багаж внес денщик, — побрился и принял ванну. Только после этого он хотел объявить о своем приезде. Он позвонил Рознеру, мажордому.

— Почему же вы не сообщили заранее день и час вашего прибытия? Госпожа графиня будет безутешна. У нее сегодня после обеда на домашнем концерте была Ее Высочество эрцгерцогиня, которой она, конечно, хотела бы с радостью вас представить.

Рознер служил в семье уже тридцать пять лет и мог позволить себе время от времени довольно свободный тон. Едва он удалился, как в комнату ворвалась графиня. От радости снова видеть сына она забыла упрекнуть его за то, что он проник в дом, пропустив ее традиционный чай.

— Ты такой бледный, это мне совсем не нравится. Ты, верно, совсем не бываешь на свежем воздухе?

— Не забывай, сейчас на дворе ноябрь.

— Но у тебя же есть автомобиль. К чему он, если ты не выезжаешь на природу. — Она замолчала. — Я бы тоже хотела иметь авто.

— И почему же его у тебя нет?

— Спроси у своего отца. Я уже давно умоляю его купить наконец «кадиллак», но ему доставляет удовольствие мне отказывать.

Целых пять минут не слышал Николас жалоб на своего отца, теперь же мать снова была в своей стихии.

— Ах, прекрати, пожалуйста, мама. Я приехал домой, чтобы хоть немного сменить обстановку, а не затем, чтобы слушать твои бесконечные жалобы на отца. Еще одно слово об этом, и мне придется возвращаться в Берлин.

— Прости, сынок, я не хотела тебя мучить. — И после испытующего взгляда: — В Берлине тебе не особенно по душе?

— Не очень.

— Этот процесс Мольтке был просто отвратителен. Я знаю, что ты особенно хорошо относился к князю Ойленбургу. Ты его видел в последнее время?

— Нет, в последнее время мы не встречались.

Она по-прежнему не сводила с него взгляда.

— Читать, что Годенхаузен был к этому причастен, было просто ужасно. Уж от него я такого никогда не ожидала, а я считаю себя знатоком мужчин. — Она ждала реакции сына, но напрасно. — Они будут разводиться?

— Откуда же мне это знать?

— Просто ты вращался в этих кругах.

— Это не так. За последний год я был у них, наверное, не больше двух раз.

— И с Алексой ты тоже кроме этого не встречался?

Скрывать свои чувства от матери ему никогда не удавалось; в сердечных делах она обладала даром провидицы. Но насколько глубоко может она с этим своим даром проникнуть? Вероятно, слухи о них с Алексой достигли ее окружения. Это было для него полной неожиданностью, до этого он полагал, что никто не знает их тайны.

Он попытался уклониться от ответа.

— Я не знаю, о чем ты.

— Ставлю одну крону против тысячи, что ты с ней спал.

— Все, что тебя только интересует, — это кто с кем спит.

— Нет, с кем ты спишь.

— Прекрати, пожалуйста, это тебя не касается.

— Ты говоришь это мне не в первый раз. Меня это, и ты знаешь отлично, очень даже касается. Отвечай: они будут разводиться? — Ее упрямство одержало верх над его скрытностью.

— Насколько я знаю, нет. Годенхаузен переведен в Восточную Пруссию, и она уехала с ним.

Его мать кивнула с удовлетворенным видом.

— Значит, у вас все кончено. Для меня это большое облегчение. Когда ты написал мне, что приезжаешь домой, я боялась, что ты ее привезешь. А сейчас ты снова свободен.

Он понимал, что она имеет в виду и что она приближается к этой теме. Я не сделаю ни одного шага навстречу, подумал он и медленно закурил сигарету.

— Ты точно такой, как твой отец. Когда я хочу поговорить с ним, он обязательно должен чем-то заняться, только чтобы не смотреть на меня.

— Я же смотрю на тебя. И пожалуйста, не начинай все сначала про отца.

— Ты помнишь Франциску Винтерфельд? — без подготовки начала она свою атаку.

— Довольно смутно. Такая пухленькая блондиночка. Это ведь она приходила со своей матерью к тебе на чай?

— Я ее довольно часто встречала и без ее матери, и она мне нравится.

— Даже так? И что же дальше?

— Тебе нужно жениться и завести детей. Это твой долг перед нами, мной и твоим отцом.

— С каких это пор тебя интересует, кто и что должен моему отцу?

Она пропустила шутку мимо ушей.

— Ты не становишься моложе, знаешь ли.

— Пока мне только тридцать шесть.

— Самое время прекратить спать с кем попало. Это не идет на пользу ни здоровью, ни твоей репутации Противно слышать, как ты прыгаешь из одной постели в другую.

Он вынужден был рассмеяться.

— Мама, не строй из себя моралистку. Это тебе не идет.

— Ты просто бессовестный. — Мать выглядела скорее польщенной, чем рассерженной. — Что касается малышки Винтерфельд, — продолжала она, не переводя дыхания, — то этот вариант не из самых блестящих. Денег у них практически нет. Они не приняты при дворе, да и у княгини Меттерних тоже. И все-таки я считаю, что она тебе подойдет. Гарантией ее целомудрия является религиозный фанатизм ее матери, я не знаю ни одной девушки, которая была хотя бы близко так непорочна, как Франциска. И так скромна и невзыскательна. С ней тебе даже не придется менять твой образ жизни. Отвези ее в Шаркани и сделай ей ребенка. И тогда она будет счастлива, а ты свободен.

— Я с удовольствием убеждаюсь, что ты все так же аморальна, как и раньше.

Она возмущенно нахмурилась.

— Я всего лишь реалистка и принимаю тебя таким, каков ты есть. Абсолютно как твой отец. Непригоден для супружеской жизни. Нужно найти кандидатку, которая будет мириться с твоими выходками. Моя самая большая ошибка заключается в том, что я пыталась переделать твоего отца. Надо было оставить все как есть. — Всякий раз, когда речь заходила о муже, на ее лице появлялось выражение обиженного ребенка.

— Знаешь, кого напоминает мне малышка Винтерфельд? — спросил он. И, не дожидаясь ее ответа, продолжил: — Тебя.

— Не строй из себя дурачка, мой сын.

— Да, да. Только не тебя, какая ты сейчас, а такую, какой ты была. Ты тогда была точно такая, как она, пухленькая и румяная. Ты, бывало, приласкаешь меня — я как в раю. Жаль, что у тебя на меня времени никогда не хватало.

— А у тебя теперь для меня времени никогда нет.

— Такова жизнь. Всегда один любит сильнее, чем другой. А поскольку с Беатой все было по-другому, я не хочу больше жениться.

Она помолчала мгновение.

— Мне очень хочется внуков.

Он весело покачал головой.

— Вот уж чего я от тебя не ожидал услышать.

— Ах, Ники, прошу тебя, ну, из любви ко мне, женись на малышке Винтерфельд.

— Ты говоришь, как будто все уже улажено. Откуда ты знаешь, что они меня готовы принять?

— Мать примет тебя с распростертыми объятиями. Они остались почти без средств.

— Но ты же хочешь, чтобы я женился на дочери, а не на матери.

Она оставила шутку без внимания.

— В пятницу я возьму их с собой на новую оперетту в Венский театр. Сделай мне одолжение, присоединяйся к нам.

Он решил, что нет смысла отказываться. В конце концов, через несколько недель он вернется в Берлин, а один такой вечер его ни к чему не обязывает. И чтобы не обижать мать, он согласился:

— Ну хорошо, мама. Нам предстоит большой вечер.

— Спасибо, мой милый! — Она порывисто обняла его, и на его щеки пролился дождь маленьких поцелуев.

Когда он положил голову на ее шелковистое плечо, пахнущее, как и в детстве, ароматом гиацинтов, он почувствовал ту радость, которую испытывает птенец, нырнувший под крыло матери. Всю свою жизнь он был очень привязан к матери, хотя иногда это было трудно объяснить. Бывало так, что страшно рассердившись, уже в следующий момент он был готов молиться на нее. Будучи весьма поверхностной и капризной, она неожиданно проявляла элементы мудрости. Неуравновешенность и непостоянство ее натуры всегда оставались для него загадкой. Отец, напротив, оставался всегда одним и тем же. Он мало интересовался сыном, а Николас находил его скучным. Но по матери он всегда тосковал, ему постоянно ее не хватало. Его приводили в восторг элегантность ее туалетов, теплота ее объятий. Этот сумасшедший доктор Фрейд, наверное, был прав. Были моменты, когда он был в нее влюблен.

Николас и Мелани забрали Франциску Винтерфельд из городского дома ее матери на Вайхбурггассе. Николас подумал, что молодая девушка задержалась в городе специально, чтобы избавить их от поездки за город и быть в распоряжении графини для любых ее проектов, касающихся молодых людей. Для него было неожиданным решение отца отправиться в театр вместе с ними и пригласить их всех после спектакля на ужин.

Франциске было двадцать два года, она была блондинкой с лицом, напоминавшим по цвету фарфоровую фигурку. В простом вечернем платье, со скромными украшениями, она держалась с достоинством принцессы, открывающей благотворительный базар: без лишнего воодушевления, но стараясь всем воздать должное. Без сомнения, ей были известны намерения графини, и поэтому она была вначале не слишком разговорчива. Пришлось графине по дороге в театр поддерживать беседу.

Граф был уже там на удивление в бойком расположении духа и делал галантные комплименты не только Франциске, но и своей жене. Николас задавался вопросом, вполне ли он трезв? Но он действительно был трезв. Когда они заняли свои места, Николасу сразу бросились в глаза направленные на их ложу многочисленные бинокли. Не исключено было, что его мать уже оповестила весь свет о его серьезных намерениях насчет Франциски.

Он не посмотрел программку и был удивлен, когда в первом же акте увидел на сцене Митци Хан. Его взяла злость на свою мать. Она знала о его афере с Митци, и то, что она притащила его с Франциской именно на этот спектакль, было одной из ее извращенных проделок, которые она всю жизнь так охотно вытворяла с людьми. Когда он обернулся к ней, то поймал искорку удовольствия в ее глазах.

Митци блистала на сцене с таким темпераментом, что ее всякий раз провожали аплодисментами. В антракте кто-то, по-видимому, сказал ей, что Николас в театре, потому что она играла далее с каким-то отчаянным самозабвением. Перед отъездом из Берлина она послала ему полное слез письмо, которое он оставил без ответа.

Франциска, казалось, наслаждалась спектаклем, и Николас позавидовал ее способности так беззаботно у легко смеяться над моментами, которые он находил просто глупыми. Она смеялась таким искренним, искристым смехом, который говорил о том, что у нее есть все задатки быть счастливой. Ужин в ресторане прошел также довольно оживленно. Несмотря на попытки графини с неодобрением отмечать каждый бокал вина, выпитый ее мужем, это отнюдь не уменьшило его жажду.

Первоначальная сдержанность Франциски под влиянием мелодий Иоганна Штрауса исчезла, и она весело реагировала на подшучивания графа, которому все время удавалось поддерживать веселое выражение на ее хорошеньком личике. Она, без сомнения, была очаровательной, достойной любви юной дамой. Чем дольше продолжался вечер, тем все более Николас соглашался в душе со своей матерью. Если он и женится когда-нибудь, вряд ли ему удастся найти жену лучше, чем Франциска Винтерфельд. Но как она все же наивна в сравнении с Алексой.

На следующий день после обеда Рознер, мажордом, сообщил ему, что его мать хотела бы с ним поговорить. Вверху, в будуаре графини, его уже ожидали родители. Графиня без лишних разговоров перешла к делу.

— Так ты принял решение? — спросила она.

— Если ты имеешь в виду, принял ли я решение относительно Франциски, то ответ гласит: нет.

— Разве она не была вчера просто обворожительной?

Он раздраженно покачал головой.

— К чему такая спешка, мама? Мы же были не одни, и у меня просто не было случая с ней хотя бы поговорить. Я согласен, она прелестна, умна, хорошо воспитана, но в Вене я знаю и других молодых девушек, обладающих такими же достоинствами. Вы с отцом привели нас в ложу, как новую пару обезьян в зоопарке, и сейчас вся Вена считает, что мы помолвлены. Но мы вовсе не помолвлены и не будем помолвлены в ближайшее время. Сначала нужно хорошо узнать друг друга, и только потом можно будет решать, как ей, так и мне.

Рассерженная Мелани накинулась на мужа:

— Не делай вид, что все это тебя не касается. Поговори с ним — ты же мне обещал.

С неожиданной как для сына, так и для жены горячностью, так не похожей на графа, он перебил ее:

— Конечно, это меня касается. Очень даже касается. Ты хочешь, чтобы я с ним поговорил, и я сделаю это. — Он подошел поближе к сыну. — Сорок лет я терплю эту женщину, твою мать. Сорок лет она упрекает меня, что я женился на ней из-за денег, но это неправда. Я женился только из-за тебя, хотя ты еще и не родился. Я женился на ней, потому что я хотел, чтобы Шаркани перешел моему сыну, а потом твоим сыновьям и их детям, чтобы имение не попало в чужие руки, в которых оно придет в запустение, эти люди вырубят деревья, которые были посажены Каради еще в семнадцатом веке, а в парке посеят кукурузу. Я вполне смог бы полюбить твою мать, потому что она была молода и обворожительна, но у нее есть омерзительная привычка унижать мужчин… пришлось терпеть сорок жалких лет, сорок лет без любви…

Графиня, слушавшая в изумлении мужа, наконец пришла в себя.

— Как ты можешь обвинять меня в том, что у нас не все шло так, как оно должно было быть? — Слезы катились по ее покрасневшим щекам. — А твои бесконечные похождения с женщинами? А твое пьянство?

— Замолчи! — рявкнул он на нее. — Я еще не закончил! — И, обратившись к Николасу, он продолжал: — Женись, Ники, и заведи детей, иначе вся моя жизнь пройдет попусту. Конечно, не все было в ней плохо, бывали и хорошие времена…

— Я бы тоже так считала, — вставила его жена.

— …в основном благодаря деньгам твоей матери. Между нами, я бы прекрасно обошелся и без ее денег, мне вполне хватило бы и дешевого вина вместо шампанского, а что касается женщин — за такое удовольствие я в жизни никогда не платил. Я мог бы вести приятную жизнь и без того — как любит выражаться твоя мать, — чтобы таскаться по бабам, но тогда бы я не смог оставить тебе Шаркани.

Графиня всплеснула руками.

— И это называется поговорить с сыном?

— Именно так.

Спустя несколько дней Мелани пригласила на ужин графиню Винтерфельд с дочерью. После ужина приглашенное трио музыкантов играло для гостей камерную музыку.

— Покажи Франциске мою коллекцию нимфенбургского[21] фарфора, Ники, — проворковала Мелани, пока скрипачи и виолончелист настраивали свои инструменты. — Я знаю, что она обожает такие вещи. Брамс и Бах, так или иначе, это не твоя музыка.

Это были как раз его любимые композиторы, и, кроме того, он сомневался, что Франциску особенно интересует коллекция его матери. Тем не менее он повел Франциску в маленький салон, где хранились сокровища его матери. Как добросовестный гид, он рассказывал ей о каждом экземпляре собрания, не пропуская ни одной вазы, тарелки или фигурки, что сопровождалось благоговейными «ох!» и «ах!», причем «ох!» восклицалось значительно чаще. Николасу не удавалось выйти из несколько натянутой атмосферы, Франциска, скрестив руки на груди, казалась растерянной и смущенной. Он подозревал, что либо ее, либо его мать, а вероятно, и обе как-то подготавливали ее к этому tête-à-tête, а она сама, видимо, со страхом и надеждой ждет решительного объяснения.

— Наверное, вы гораздо охотнее послушали бы музыку, — начал он, надеясь, что ее ответ даст повод вернуться в салон, откуда слышалось уже звучание трио.

Франциска смущенно улыбнулась:

— Ах нет, эти классические вещи, признаться, меня мало трогают.

— А что же вам нравится? Оперетта?

— Я бы не сказала. Я смотрела оперетту только один раз, на прошлой неделе с вами и вашими родителями. Это был «Цыганский барон». Моя мама не любит оперетт. Она считает их слишком фривольными.

— Но вы наверняка ходите на концерты?

— У нас для этого почти не остается времени. Моя мать все время тратит на благотворительность. Мы вышиваем и шьем для бедных и раздаем им продукты.

— Не присесть ли нам? — Он положил руку ей на талию и подвел к маленькой софе. Она прислонилась к нему, и он почувствовал дрожь ее тела. Скорее из любопытства, чем из желания, он привлек ее к себе и прикоснулся губами к ее шейке. С легким вздохом она потянулась к нему губами.

— Вы были когда-нибудь влюблены, Франциска?

В ее глазах он читал: «Да, сейчас, в тебя», но она прошептала:

— Нет, никогда.

Николас нежно погладил ее по раскрасневшейся щечке.

— Я не знаю, что там наговорила обо мне моя мать, но наверняка что-нибудь преувеличила, как обычно, поэтому я хотел бы, чтобы все было ясно. Прежде всего: я мало гожусь в супруги, но был тем не менее женат, причем на женщине, которую я очень любил, люблю сейчас и буду любить всегда. С другой стороны, я не хотел бы всю жизнь оставаться одним и временами тоскую по упорядоченным отношениям и по семейному очагу.

Франциска встала и пересела в кресло напротив.

— Да, я знаю. Ваша мать очень мила со мной. Она относится ко мне как к дочери. Ваша мать просто боготворит вас, правда. Она показывала мне ваши детские фотографии, ваши грамоты в кадетском корпусе и даже ваш диплом Военной академии…

— С ума сойти, всю историю моей жизни.

— Далеко нет. О многом она умолчала. О многом мне пришлось узнать самой.

— И то, что вы узнали, вам не очень-то понравилось.

— Да, не особенно.

В ее голосе сквозила некоторая печаль, но в то же время и известная твердость. Ей было двадцать два года, женщине, которая еще не знала, чего требовать от жизни, но которой, тем не менее, было абсолютно ясно, что она может от нее ожидать.

— Вас не должно шокировать, что я буду так откровенна, — продолжала она, — но ведь ситуация абсолютно ясная. Вы хорошо знаете, что я имею в виду, — в наших кругах браки чаще всего устраиваются. Это относится к моей маме и, конечно, к вашей. И поэтому я не хочу, чтобы мы играли комедию друг с другом… — Франциска закрыла лицо руками. — Ах, все это так неприятно.

Скорее всего, она не так уж уверена в себе, подумал он и привлек ее из кресла к себе.

— Значит, вы откажете, если я вам сделаю предложение?

— Да… — Но, покачав головой, промолвила: — И нет. — Девушка нервно рассмеялась. — Но чего я уже точно не хочу, так это брака из тех, которые видишь повсюду, я не хочу, чтобы какая-то актрисочка посылала моему мужу со сцены воздушные поцелуи, когда я с ним сижу в театре.

Он понял намек.

— Мне это и самому не понравилось.

— Даже если так, мы же все равно не женаты.

— Поверьте мне, вы ошибаетесь. С этим давно покончено.

— Я вам верю, но ведь будут и другие Митци Хан. Мне сказали, что с этим я должна буду смириться, что вообще все мужчины такие и бесполезно плакать или пытаться их изменить.

— Эту мудрую мысль вы наверняка услышали от моей матери?

Франциска пропустила мимо ушей его вопрос.

— Так вот — поймите меня: если брак действительно таков, я не хочу выходить замуж. Во всяком случае, за человека, который так думает. — Внезапно она улыбнулась ему со всей искренностью. — Есть кто-то, кто будет мне всегда дорог, что бы ни случилось.

«Ах вот как», — подумал он. Есть кто-то, кто ее добивается.

— Кто-то, — продолжала она, — которого я не готова ни с кем делить, и это Иисус. — Она увидела его нахмурившееся лицо и рассмеялась. — Не делайте такое озадаченное лицо. Я не сумасшедшая и не фанатичка, но твердо убеждена, что жизнь в служении Христу гораздо лучше, чем супружество без любви или вообще без счастья.

Николас заметил, что она говорила совершенно серьезно, и почувствовал какое-то волнение.

— Вы хотели бы, значит, выйти замуж за человека, который был бы вам абсолютно верен, или вообще не выходить замуж?

— Не смейтесь надо мной, но примерно так я это себе и представляю. Я не стану упрекать его в прошлых грехах, но с той минуты, как мы вместе… — Ее голос дрогнул. Она быстро поцеловала его. Он прижал ее к себе, но она отстранилась. — Мне двадцать два года, — сказала Франциска, ласково проведя рукой по его щеке, и тем не менее вы единственный мужчина, которого я поцеловала.

Три недели спустя, перед возвращением в Берлин, он попросил у графини Винтерфельд руки ее дочери. Графиня в слезах дала свое согласие, не преминув указать Николасу на святость супружеских клятв и обещаний. Она распространялась довольно долго на эту тему и только после этого призвала Франциску, чтобы дать ей и ее будущему супругу материнское благословение. Самым забавным показалось Николасу то, что она не сочла нужным спросить свою дочь, готова ли та взять себе в мужья Николаса Себастьяна Каради.

Глава XI

Поездка в Алленштайн с пересадкой в Торне длилась вместе с ожиданием более десяти часов. Пейзаж за окном с голыми деревьями, раскисшими дорогами и замерзшими водоемами был уныл и безотраден.

Ганс Гюнтер, казалось, стремился всю поездку проспать. Уставший, но, очевидно, находившийся в согласии со всем миром и самим собой, он походил на человека, который после тяжелого потрясения рад, что еще раз удалось избежать опасности. Он вел себя с Алексой с необычной заботой и нежностью, как с ребенком, которого доверили ему на попечение.

Алексе хотелось поговорить с ним о будущем. Ее волновало, будут ли они снимать в Алленштайне квартиру или лучше поселиться в отдельном доме? Думает ли он продолжать служить в Алленштайне или пытаться снова добиться перевода назад, в маркграфство Бранденбург? Он постоянно давал уклончивые ответы.

Алленштайн оказался совсем не так плох, как опасалась Алекса. Расположенный на Алле,[22] со старинным замком — бывшей резиденцией епископа — и извилистыми проулками, словно сошедшими со страниц сказок, он обладал каким-то подкупающим очарованием. Домики вокруг замка, казалось, были сделаны из пряников, и такой на вид аппетитный городок не мог не понравиться.

Они остановились в райсхофе, постоялом дворе, претендовавшем на статус отеля, но первый же обед оказался просто ужасным: жесткое мясо, малоаппетитный суп, перетушенные овощи и похожий на клей пудинг. Номер, однако, обладал такой же тихой прелестью, как и весь городок. Натертый воском дубовый пол, портьеры из ткани ручной работы, шкафы, комоды и огромная кровать с альковом — все было основательно и прочно, как замок рыцарского ордена.

Первые дни прошли в поисках квартиры и неизбежных визитах к будущим товарищам по службе. У Алексы были еще свежи в памяти такие же визиты при их приезде в Потсдам, и она с горечью отметила, что здесь их принимали совсем не так сердечно, как там.

В поведении всех была заметна известная выжидающая сдержанность; Ганса Гюнтера встречали примерно так, как встречают в отеле гостя, явившегося на регистрацию без багажа. Отношение к Алексе вызывало еще большее беспокойство, это выражалось в недвусмысленных сомнениях и даже колкостях. Одна из дам, видимо не блиставшая особым умом, позволила себе довольно бестактное замечание: они-де представляли Алексу намного старше и гораздо основательней.

Ганс Гюнтер переносил первые трудные недели со стоическим равнодушием, которому Алекса не уставала удивляться. Ей казалось, что он эту повсеместную сдержанность вообще перестал замечать. Это причиняло ей боль, она понимала, что в принципе он останется здесь чужим для всех. Его открытость, умение непринужденно общаться с людьми из общества, которые так нужны были в Потсдаме, здесь могли только вредить ему. С другой стороны, когда она вспоминала об этих первых неделях в Восточной Пруссии, она понимала, что это были наилучшие дни их супружества. Ганс Гюнтер старался проводить с ней каждую свободную минуту. В конце дня, когда он возвращался со службы, они встречались в кондитерской Кольберта, пили кофе, а если позволяла погода, в воскресенье совершали поездки на лошадях за город. Они посещали спектакли заезжих артистов или концерты в Городском зале. Казалось, они были просто неразлучны. Все вокруг стали замечать, с каким вниманием и заботой относится он к Алексе, а фрау Нотце, владелица отеля, рассказывала всем в городе, что такой сердечной привязанности супругов она в своей жизни не встречала.

Им наносили ответные визиты. После этого на какое-то время их оставили в покое, но постепенно стали поступать приглашения к чаю или ужину, и наконец пришло приглашение на вечерний прием к командиру. Атмосфера постепенно оттаивала, возможно, не в последнюю очередь потому, что Годенхаузены были самой привлекательной парой с блестящими манерами. Появление их в обществе или ресторане привлекало всеобщее внимание, местные законодательницы нравов с трудом скрывали свое волнение, когда Ганс Гюнтер при встрече целовал им ручки, а мужчины в присутствии Алексы, казалось, молодели.

В начале декабря супруги остановили свой выбор на двухэтажном, производившем довольно мрачное впечатление доме, обсаженном деревьями и кустами и с фонтаном во дворе, на Парадерплац. Но небольшая плата и красота старой архитектуры сыграли решающую роль, и Ганс Гюнтер решил снять его. К дому примыкал обнесенный высокой стеной огромный участок, а за домом стояли каретный сарай и конюшня.

Алексе дом не понравился с первого взгляда. Он показался ей слишком большим, и она боялась, что его будет трудно обогреть, что впоследствии и подтвердилось. В течение всего времени, что они там жили, Алекса никогда не чувствовала себя в этих, похожих на крепостные, стенах тепло и уютно, даже летом.

Зал оказал бы честь любому отелю. Направо располагался танцевальный зал, который они решили не обставлять мебелью и закрыть. Слева находился будущий салон. В три небольшие комнаты, в одной из которых Ганс Гюнтер решил сделать свой кабинет, можно было попасть через хозяйственный флигель, где находились кухня, кладовая, прачечная и помещения для прислуги. Сюда можно было пройти и со двора. Наверху располагались единственная большая комната, туалет, ванная и кладовая.

— Я буду чувствовать себя здесь совершенно потерянной, — вздохнула она.

— Подожди, пока все обустроится. Дом будет очень элегантен. Мы еще покажем этим крестьянам. Я хочу, чтобы здесь у нас был такой же гостеприимный дом, как и в Потсдаме. Через полгода ты будешь принимать в этом доме весь штаб армейского корпуса, не исключая генерала Хартманна. Действовать нужно только так. Главное, чтобы у нас было все только самое лучшее. Важнее правильных связей нет ничего.

— Как с Ойленбургом и Мольтке, да? — Алекса тут же пожалела о своей колкости. Ганс Гюнтер залился краской и нервно затеребил воротничок.

— Это было лишнее, Алекса.

После двадцать седьмого октября они ни разу не вспоминали в своих разговорах о процессе Мольтке и его последствиях. Как шло следствие в суде чести по его делу, он так же ни разу ей не сказал, и она об этом не спрашивала. Она даже не знала, был ли он оправдан, или расследование еще продолжалось. Если бы его признали виновным, думала она, он должен был бы выйти в отставку, как Хохенау и Линар.

Желание стать в чужом городе своей не оставляло ей времени ни для размышлений, ни для волнения. Ни Анна, ни Лотта не захотели ехать с ними в эту глушь, в Восточную Пруссию. К счастью, фрау Нотце, хозяйка гостиницы, порекомендовала им в качестве экономки некую фрейлейн Анни Буссе, дочь отставного капитана пехоты, и, кроме этого, двух польских девиц, Бону и Светлану, которые уже служили раньше в офицерских семьях. В конюшне конюх Ержи заботился о двух выездных лошадях, которых Ганс Гюнтер купил в Кенигсберге, и ухаживал к тому же и за садом. Дополнением ко всему домашнему персоналу служил денщик, драгун Ян Дмовски.

Хозяйство показалось Алексе слишком большим, и она оставила все на попечение фрейлейн Буссе, настоящему олицетворению истинной германской женщины со статной фигурой и неопределенным возрастом. Корни гладкозачесанных светлых волос предательски выдавали в ней брюнетку, и она обходилась с поляками, русскими, евреями и — как опасалась Алекса — с венграми с надменностью Кримхильды.[23] Горничные и прачки не смели при ней рассмеяться, она умела поставить на место даже торговца-еврея, поставлявшего в дом уголь, дрова, импортные напитки и фальшивый антиквариат. Алекса подозревала, что она берет взятки у поставщиков, но решила закрыть на это глаза, так же как и на исчезновение временами бутылок вина, завышенные счета на продукты и ночные посещения комнаты фрейлейн Буссе неким вахмистром.

Мебель пришла десятого декабря, и к Рождеству все было более или менее обустроено. Картины, персидские ковры, столы и диваны, завершившие меблировку дома, Ганс Гюнтер приобрел у одного рыжебородого молодого человека, некоего Финкельштейна, которому удалось проникнуть в дом, минуя бдительное око фрейлейн Буссе. Но, несмотря на эту роскошь, Алекса никогда не чувствовала себя как дома. Насколько в Потсдаме она была готова жить долго, настолько здесь ощущала она себя проездом, готовой в любое время к отъезду.

Тем не менее Алекса наслаждалась праздником Рождества в этом, 1907-м, году как никогда за все годы своего замужества. Ганс Гюнтер пребывал все время в отменном настроении. Та пелена, которая застилала голубизну его глаз со времени процесса в Берлине, исчезла, и он более чем когда-либо походил на того юного кадета на фотографии в семейном альбоме.

В эти дни Верховный суд Берлина реабилитировал генерала Мольтке. Он подал кассационную жалобу, и шестнадцатого декабря начались слушания уже против Максимилиана Хардена.

Под давлением прессы, которая, в один голос осудила предвзятый приговор Гражданского суда Моабит, прокуратура взяла на себя это дело и возбудила процесс против Хардена по обвинению в нанесении оскорбления. На этот раз защиту генерала взял на себя знаменитый блестящий адвокат Селло, который не уступал Бернштайну. Его первой победой было то, что большая часть заслушивания свидетелей проходила в отсутствие публики и он заручился согласием князя Ойленбурга выступить в качестве свидетеля.

Князь под присягой показал, что никогда ничего, кроме дружеских чувств, к Мольтке не питал. Болезнь и страдания оставили следы на его лице, но голос его был четок и тверд, когда он заявил, что никогда в жизни не занимался такими «мерзостями», которые ему приписывал Харден. Казалось, во всем зале суда один лишь Бернштайн не поддался влиянию достоинства и убедительности, с которыми выступал князь.

— Я охотно верю вашему превосходительству, — обратился Бернштайн к князю. — Между тем параграф 175 Уголовного кодекса относится только к определенным, очень ограниченным гомосексуальным отношениям. Нам известно, однако, что лицам с отклонениями от нормы известны и другие всевозможные интимные…

Полный возмущения князь оборвал его на полуслове и закричал:

— Я никогда в жизни не имел ничего общего с этой грязью.

Третьего января 1908 года Уголовный суд по представлению главного прокурора Исенбиля приговорил Максимилиана Хардена к четырем месяцам тюрьмы за нанесение оскорблений.

По этому случаю в журнале «Трах-тарарах» в номере от двенадцатого января появилось следующее стихотворение:

Да, тогда мы удивились Приговору Моабита. А теперь все вновь отмылись, И опять все шито-крыто. Кончен суд — довольны лица. Но от грязи не отмыться. Мы ж по-прежнему все рьяно Славим Максимилиана. Исенбиль же, прокурор, Произвел большой фурор: Научил нас, журналистов, Как решать проблемы быстро. Мы должны его прославить И в пример стране поставить, Как он служит фатерлянду — Сверху слушает команду. А судья, что журналиста Так бездумно оправдал, Вмиг в преступники попал.

Стихотворение заканчивалось следующими словами:

Нужно нам признать давно: Правосудие — г…о!

Глава XII

Стихи в журнале «Трах-тарарах» вызвали в Алленштайне, как, впрочем, и во всей Германии, живой интерес. Их читали и весело обсуждали. Вызывающий и язвительный тон как нельзя более отвечал праздничному настроению масленицы. И хотя на улице подморозило, отношение в обществе к Годенхаузенам быстро потеплело.

Здесь, в Алленштайне, по всеобщему мнению, победителем из процесса, связанного с ложными обвинениями, вышел не Мольтке, а не кто иной, как Ганс Гюнтер фон Годенхаузен. Офицеры и дамы, которые до этих пор откровенно холодно относились к ним, спешили дать понять, как они рады такому повороту событий. Алекса узнала, и совсем не от своего мужа, а от фрейлейн Буссе, которой всегда все было известно, что по личному указанию кайзера расследование против Ганса Гюнтера в суде чести прекращено. Лишь теперь, когда опасность миновала, она поняла, насколько тяжки были обвинения. Она чувствовала облегчение, но не проходило и чувство обиды. Почему он не делился с нею своей тревогой? Разве он не знает, как важно для нее его доверие?

За прошедшие месяцы ей не раз приходило в голову, что он, возможно, мог быть на самом деле виновным. Со временем у Алексы представление об отношениях между мужчинами в какой-то степени потеряло связанное с этим ощущение мерзости. Николас рассказал ей, что в некоторых частях света это считалось вообще нормой, и она пыталась почерпнуть в книгах хотя бы какие-то сведения об этом.

Читая однажды описание жизни в Египте в XIX столетии, она вдруг вспомнила о загадочном дяде Ганса Гюнтера, разбогатевшем на службе у одного восточного вельможи. В доме у тетки Розы старательно избегали упоминания об этом дяде, как если бы речь шла о каком-то темном моменте семейной истории. Ганс Гюнтер, казалось, разделял эту точку зрения, так как и о том годе, который он прожил у дяди, и о поездках с ним он никогда не упоминал. Но он, по-видимому, был ему очень близок, иначе объяснить получение Гансом Гюнтером наследства было нельзя. Когда Алекса все же спросила однажды, где он в этих поездках побывал, он ответил, что, дескать, прошло столько времени, поэтому он не может вспомнить, и быстро сменил тему. Сейчас она часто задавалась вопросом, не тот ли это дядя, который втянул Ганса Гюнтера в эти круги. В этом случае она могла бы считать его жертвой старого развратника, а не тем, кто занимался этим из склонности.

Костюмированный бал у командира дивизии генерала Хартманна состоялся двадцатого января, через семнадцать дней после оглашения приговора Хардену. Годенхаузены были также приглашены, что означало, что они окончательно приняты в обществе.

Кенигсберг был, конечно, не Потсдам, и по сравнению с пышными вечерами в Новом дворце бал у генерала был довольно скромен, но для офицеров Первого армейского корпуса и их дам это было главным событием года. Для Алексы и Ганса Гюнтера, однако, этот вечер означал встречу с судьбой в лице обер-лейтенанта Отто фон Ранке, одного из служивших в Алленштайне артиллеристов.

Обер-лейтенант фон Ранке, двадцати семи лет, холостяк, мечтатель и сумасброд, интеллектуал и маменькин сынок, все в зависимости от того, что хотели в нем видеть. Друзей у него практически не было. Страстный наездник, он проводил большую часть свободного от службы времени в длинных загородных поездках. Пил он умеренно и, не считая эпизодических посещений одного из лучших борделей в Кенигсберге, где его обслуживала одна и та же блондинка с накладным бюстом, особого интереса к женщинам не проявлял. Он относился к тому легиону безликих фигур, которые возбуждают всеобщее любопытство только тогда, когда они или совершают преступление, или сами становятся жертвой, или срывают крупный куш. И он действительно совершил преступление, — согласно Библии, смертный грех, что, по мнению военного суда чести, было на самом деле смелым поступком: в 1904 году в маленьком силезском гарнизоне Бернштадт он убил на дуэли товарища по службе.

Алекса дважды танцевала с ним на балу, а она танцевала в тот вечер не менее чем с двадцатью офицерами, и когда несколько дней спустя она получила от него букет роз, то не могла понять по приложенной к букету карточке, от кого эти цветы.

Это был большой, роскошный букет, какой и в Берлине не так просто было бы найти, и Алекса была в восторге. Пусть Ганс Гюнтер знает, что и другие мужчины находят ее желанной, подумала она.

— Ты можешь вспомнить этого обер-лейтенанта фон Ранке? — спросила она мужа. — На моей танцевальной карточке стоит его имя, значит, я танцевала с ним. Но то, что он шлет мне розы…

Ганс Гюнтер бросил на нее насмешливый взгляд.

— Наверное, он поспешил заявить о своих правах. Ты же знаешь, тут главное не опоздать.

«Что это значит?» — Или она что-то не расслышала?

— На твоем месте я бы к нему присмотрелся. Может быть, он и подойдет в качестве преемника твоего дружка Каради. По крайней мере, он не еврей.

Пораженная в самое сердце, она смотрела на него.

— Надеюсь, это ты не всерьез… — Она судорожно сглотнула. Их взгляды встретились.

— Алекса, ради бога. Мы живем, в конце концов, в маленьком городке, так что, пожалуйста, будь осторожна и осмотрительна. Ранке слывет здесь кем-то вроде чудака. Тем не менее он убил своего лучшего друга. Хотя и на дуэли…

Реакция Ганса Гюнтера привела ее в ужас. Она смотрела на него как на чужого. Наконец она снова обрела голос.

— Осторожность? Осмотрительность? О чем ты вообще говоришь, Ганс Гюнтер?

Он скривил губы в иронической улыбке.

— Давай не будем. Я пошутил. Но хотел бы сказать, что мужчины с такой репутацией, как у фон Ранке, вызывают у многих женщин просто патологическую симпатию.

— Уверяю тебя, Ганс Гюнтер, я к их числу не принадлежу. Ты же знаешь, я люблю тебя и никого другого.

— Я только пошутил. — Он ласково погладил ее по плечам.

— С чего тебе в голову пришел именно Каради?

— Просто так.

— Вот ты снова увиливаешь от ответа. Ты всегда так делаешь. Просто увиливаешь… — Она зажмурилась, чтобы не видеть, как он забавляется ситуацией.

— Я вовсе не увиливаю.

— И все-таки ты бываешь так далек от меня. Не надо, ты же знаешь, как ты мне нужен… я должна знать, что ты меня все еще любишь, что я что-то для тебя значу. — Она замолчала, потому что он повернулся, чтобы уйти. — Ганс Гюнтер! — крикнула она вслед, но он уже вышел.

В последующие несколько дней между ними царила какая-то напряженность, которую Алекса не могла объяснить. С тех пор как они переехали в дом, они больше не встречались после обеда в кондитерской Кольберта. Она спала по утрам долго, он же завтракал уже в шесть часов и шел прямо в казарму. Они виделись друг с другом только за обедом и по вечерам. Он трудился над рефератом, с помощью которого надеялся попасть в Генеральный штаб. Речь шла о преимуществах разведывательного патрулирования с воздуха по сравнению с подразделениями велосипедистов.

После службы Ганс Гюнтер закрывался в своем кабинете и виделся с Алексой только в обед, который протекал в обществе фрейлейн Буссе. Если по вечерам они оставались дома, он так же работал в кабинете. Когда он наконец поднимался наверх, Алекса часто уже спала. Ей стало казаться, что он избегает оставаться с ней наедине.

Примерно неделю спустя после получения букета роз Ганс Гюнтер внезапно заговорил об этом.

— Ты поблагодарила фон Ранке за цветы?

Совершенно не ожидавшая этого вопроса Алекса опустила вилку.

— Нет, разве я должна?

Он осуждающе посмотрел на нее.

— Конечно, что за вопрос.

— Почему это я должна его благодарить? Я вообще о нем больше не вспомнила ни разу.

— Напиши ему. Манеры, любовь моя, — не забывай о них.

Фрейлейн Буссе делала вид, что целиком занята мясом на своей тарелке, но была вся внимание.

— Я даже адреса его не знаю, — попыталась возразить Алекса.

— Я дам его тебе. — И, обращаясь к экономке, сказал: — Пожалуйста, фрейлейн Буссе, напомните моей жене, чтобы она написала это письмо.

Это было нечто совершенно новое. Замечания, указания, предложения теперь Алекса получала только через фрейлейн Буссе. От нее же Алекса узнала, что к ним на вечер ожидаются генерал Хартманн с супругой. В списке гостей она обнаружила и фамилию Ранке. Вычеркнуть его из списка она уже не могла — приглашения были разосланы.

За день до приглашения Ранке оставил свою визитную карточку, не делая попытки быть принятым. Когда она увидала его на вечере, то сразу узнала молодого человека, с которым танцевала на балу у генерала. Она даже его костюм вспомнила — тюрбан, расшитый жилет поверх белой рубашки и боснийские шаровары. В своей парадной форме он выглядел мужественно и неброско. Алекса постоянно ловила на себе его мечтательный восторженный взгляд. Как хозяйка приема она обязана была игнорировать его отчаянные попытки привлечь ее внимание, но он зашел так далеко, что увел ее от генерала, когда тот танцевал с ней.

— Я ничего не могу с собой поделать, я боготворю вас, — шептал он ей, когда она журила его за это.

Что может подумать генерал? В нее влюблялись многие, но ни один до сих пор так не терял голову, и она спрашивала себя, уж не выпил ли он лишнего?

— Не прижимайте меня к себе, на нас смотрят.

— Мне это безразлично.

— А мне отнюдь нет. Я замужем, и причем счастливо.

— Это не имеет значения.

Она изучающе посмотрела на него — правильные черты лица, прямой нос, слегка выступающий подбородок, полные, мягкие губы под ухоженными усиками. Только глаза с длинными шелковистыми ресницами выпадали из этого ничем не примечательного лица. Они лежали глубоко, и взгляд их был застывший и жесткий. «Глаза убийцы», — подумала она.

— Поймите меня правильно, господин обер-лейтенант, — сказала она. — Ваши розы были просто сказочными. И вы мне также симпатичны, но если вы будете здесь строить из себя гимназиста, я больше никогда не скажу вам ни слова.

— Но я так люблю вас, — залепетал он. К своему удивлению, она увидела слезы в его глазах. Он не заметил, что музыка уже умолкла, и продолжал кружить ее. Она высвободилась от него.

— Помните о том, что я вам сказала: никаких глупостей! — Она попросила отвести ее к дамам — женам командиров и провела там остаток вечера, стараясь держаться от назойливого кавалера подальше.

Когда Ранке на следующий день сделал обязательный визит, Алекса попросила фрейлейн Буссе передать, что она сегодня не принимает.

Он, очевидно, принял всерьез ее предупреждение, потому что при следующих коротких встречах вел себя безукоризненно. Ему удавалось устроить так, чтобы его приглашали повсюду, где были Годенхаузены, что само по себе было удивительно, так как кавалерия, считавшая себя элитой войск, держалась обычно особняком. По-видимому, он стремился завоевать репутацию у пожилых дам гарнизона. Алекса слышала, что на его письменном столе стояла одна-единственная фотография — его матери и что последний отпуск он провел с матерью, гуляя с ней по горным туристическим маршрутам. Такая сыновняя любовь — довольно редкое явление среди молодых людей — снискала ему доверие у офицерских дам, особенно у тех, у кого дочки были на выданье.

Жизнь в маленьком гарнизонном городке под восточно-прусским небом была во многих отношениях сродни жизни в закрытом лечебном заведении. День за днем люди видели одни и те же серые стены, одни и те же лица, одинаковые дни сменяли друг друга в полной изоляции от внешнего мира.

После разговора о розах, присланных Ранке, Алекса несколько раз пыталась восстановить отношения с Гансом Гюнтером, какие были между ними в первые недели жизни в Алленштайне. Но все напрасно: она как будто натыкалась на ледяную стену. В его поведении по отношению к ней появились язвительные нотки, и это было уже не плохое настроение, это было явное желание ее обидеть. В присутствии посторонних он играл роль заботливого супруга, но наедине с ней был глух и нем. Конечно, после Потсдама Алленштайн казался ему ссылкой, но почему он наказывал именно ее, которая добровольно разделила с ним эту опалу? Это было выше ее понимания. В Потсдаме Алекса тоже была одинока, но там, по крайней мере, она жила в сегодняшнем мире. В Алленштайне все жили во вчерашнем. Она была здесь окружена людьми, которые в основном принадлежали к умершему поколению. С ними у нее не было абсолютно ничего общего. Сама природа была ей чужда, скорее враждебна: бесконечные равнины, покрытые безликим льдом озера, болота, пески и мхи, населенные лисами и волками. Она жила как на каком-то пустынном острове или, что еще хуже, как на айсберге, медленно плывущем неведомо куда.

Дома Алексе тоже было неприютно. И даже если она не всегда была согласна с распоряжениями фрейлейн Буссе и ее манерой вести хозяйство, она не вмешивалась. Отказаться от фрейлейн Буссе было бы слишком трудно. Она не чувствовала себя готовой к непосредственному общению с вежливым, но бесстрастным домашним персоналом. Часто у нее вообще не было желания вставать по утрам, она оставалась в постели и читала. В такие дни Алекса одевалась лишь к обеду.

Однако в доме был человек, который начал наводить на нее страх, заставлявший забывать об ее апатии: драгун Ян Дмовски, денщик Ганса Гюнтера, с самого начала был ей неприятен. Он был полной противоположностью большому доброму медведю Тадеусу в Потсдаме. Дмовски, среднего роста, стройный и жилистый, как цирковой акробат, напоминал уличных мальчишек Мурильо. Его гладкая, бело-матовая кожа, каштановые волосы, узкий прямой нос, маленький, скорее девичий рот совершенно не подходили к фамилии Дмовски.[24] Он всегда пребывал в полной готовности к службе, без малейших признаков подобострастия, но возникающая при этом ухмылочка носила оттенок самолюбования, которую, казалось, кроме Алексы, никто не замечал.

Дмовски чувствовал неприязнь Алексы, но это не мешало ему постоянно путаться у нее под ногами. Он изобретал любые предлоги, чтобы оказаться в комнате, в которой она в тот момент находилась. При этом он занимался всякий раз тем, что входило в обязанности горничной или конюха-садовника. Он неожиданно появлялся перед магазином, где она делала покупки, и брал пакеты. После того как по утрам Ганс Гюнтер уходил на службу, Дмовски был невидим, но она чувствовала: он что-то проделывает где-то в темном коридоре между спальней и ванной комнатой. Когда она потребовала от фрейлейн Буссе, чтобы Дмовски до обеда оставался внизу, на первом этаже, та энергично запротестовала. У нее и так много забот, чтобы поддерживать дом в порядке, а ни у Боны, ни у Светланы нет минуты свободной, чтобы, например, чистить наверху латунные лампы или натирать пол на балюстраде. Дмовски же просто кудесник по части уборки. Разве Алекса не замечает, как наверху все блестит? Единственной уступкой со стороны фрейлейн Буссе было то, что денщик будет оставаться внизу, пока Алекса спит.

Некоторое время все было спокойно, пока Дмовски не перестал придерживаться этого распорядка. Но как-то Алекса проснулась от шума натираемого пола и дверей. При этом он бесцеремонно насвистывал, словно давая понять, что он, мол, здесь, наверху. И так стало продолжаться. Однажды утром она не выдержала, вскочила с кровати и, не надев на сорочку пеньюара, рванула дверь.

— Убирайтесь отсюда! Немедленно! Вам было сказано оставаться внизу! — закричала она. Он уронил длинную метлу, которой как раз убирал паутину с потолка.

— Вы особенно красивы, когда сердитесь, — сказал он нахально. Немецкий с сильным польским акцентом Дмовски никак не соответствовал его цыганскому облику.

— Вы что, не слышали? Убирайтесь! — И она указала ему рукой на лестницу.

Он не тронулся с места.

— Убираться? Так командуют только собаке, а я вовсе не собака. — Он сделал шаг к ней и коснулся лица Алексы, затем его рука скользнула к ее груди, слегка прикрытой ночной сорочкой. Алекса словно окаменела, затем она закричала и ударила его по лицу. Из носа Дмовски полилась кровь, но он все еще ухмылялся.

— Это не очень любезно с вашей стороны, баронесса, — сказал он и промокнул кровь носовым платком. Позднее она вспомнила, что это был тонкий, безупречно белый батистовый платок с вышивкой. Насмешливое выражение все еще не сходило с его лица. — А если я вас ударю?

Она бросилась в спальню и с грохотом захлопнула за собой дверь. Дмовски должен изчезнуть. Она не потерпит его в доме ни одного дня. Ей вообще не следовало мириться с его присутствием, но это не так просто — выгнать кого-то только за то, что тебе не нравится его физиономия.

Алекса оделась и, когда Ганс Гюнтер пришел на обед домой, ожидала мужа в кресле в его кабинете. Как обычно, он спешился перед каретным сараем и отдал лошадь Ержи, конюху. Она слышала, как Дмовски открыл ему дверь.

Ганс Гюнтер вошел в кабинет и был удивлен, увидев там жену, — зайдя в его кабинет, она нарушила неписанный закон. Он заметил, что она нервничает.

— Что-нибудь случилось? — спросил он.

— Убери Дмовски из дома.

Он стоял со скрещенными руками, нахмурив брови.

— Убрать из дома?

Она встала и подошла к нему.

— Он… он… вел себя так нагло, что я не могу его больше терпеть в доме. — И тут Алекса почувствовала в нем такую неприязнь, что просто растерялась.

— И что же он такого сделал, позволь узнать?

— Он… во-первых, ему совершенно нечего делать здесь, наверху. Я распорядилась, чтобы он до обеда оставался внизу.

— Так, значит, он был наверху. И что же в этом такого наглого?

— Я сказала, что он должен спуститься вниз, но он отказался, и я дала ему пощечину.

— Ты дала ему пощечину? Да ты на самом деле сошла с ума?

— Я же сказала, он действительно потерял всякий стыд. Когда я приказала ему спуститься вниз, он меня…

— Что он тебя?

— Он меня… лапал.

— И ты его ударила за то, что он тебя… потрогал? Что, это на самом деле так плохо?

Она повысила голос:

— Да, он трогал мою грудь.

Молчание.

— Как это? Ты что, была в постели?

— Как ты мог подумать? Я была в прихожей.

Он на минуту задумался.

— Ну ладно. Я поговорю с ним. Один. Пусть фрейлейн Буссе пошлет его ко мне.

Спокойствие, с которым он все это воспринял, и его резкий тон рассердили Алексу.

— Это ты можешь сказать ей сам, — задыхаясь от возмущения отрезала она. — А вообще здесь не о чем говорить. Все очень просто — отправь его обратно в казарму и подыщи себе другого денщика. С Тадеусом никогда не было никаких проблем.

Не удостаивая ее ответом, Ганс Гюнтер подошел к звонку и дернул два раза за шнур. Два звонка относились к вызову фрейлейн Буссе, но в комнату зашел Дмовски.

«Наверняка подслушивал под дверью», — подумала Алекса.

— Фрейлейн Анни караулит суфле в печке, иначе оно опадет, — объявил он. Он стоял навытяжку, вперив свой взгляд в майора. Присутствие Алексы он попросту игнорировал. — Прибыл по вашему приказанию, господин майор?

Алекса заметила, как у Ганса Гюнтера нервно подергивался уголок рта. Он подошел к окну и повернулся к обоим спиной.

— Мне нужно с вами поговорить, Ян. — И, немного помолчав, добавил: — Ты не смогла бы оставить нас одних, Алекса?

Алекса встала. Дмовски стоял, загородив дверь.

— Вы не соизволите меня пропустить?

Косо взглянув на нее, Дмовски посторонился. Она ринулась из комнаты, униженная и оскорбленная. Алекса чувствовала, что обоих мужчин объединяет нечто такое, против чего она бессильна. Алекса не хотела знать, как долго длился разговор и чем он закончился, она пробыла в спальне, пока не позвали к обеду.

Как обычно, за обедом, в присутствии фрейлейн Буссе Ганс Гюнтер вел себя образцово. Обсуждались последние новости. Вильгельм II провел весну на острове Корфу, в Ахиллеонском дворце, построеном Екатериной, покойной императрицей Австрии, который унаследовал немецкий кайзер. По-видимому, между ним и его дядей снова возник конфликт, поскольку Вильгельм послал английскому морскому министру личное письмо.

Алекса, сгорая от нетерпения, слушала с холодным выражением лица разглагольствования этих прусских патриотов о коварном Альбионе. Когда они наконец единодушно решили, что только война может вразумить англичан, она чуть было не добавила: да, и хорошо бы, чтобы все мужчины там были убиты. Алекса подождала, пока фрейлейн Буссе вышла за десертом.

— Ты уберешь денщика из дома или нет?

Он твердо посмотрел на нее.

— Дмовски остается.

Удивительным образом это не стало для нее неожиданным.

— По-моему, я сказала тебе ясно и определенно, что не желаю иметь его в доме. Он бесстыден и нагл. Я боюсь его. При нем я не чувствую себя в безопасности. Он способен на все и…

— Ну, скажи еще, что он тебя изнасилует.

Он встал и подошел к ней. В какой-то момент показалось, что он хочет ее ударить, но она не отступила.

— Да.

— Ну а теперь слушай меня, Алекса. Я спросил его, что произошло утром, и должен сказать, что ты во всем виновата сама. Ты его провоцировала. Нельзя бегать по дому голой.

Ей стало не хватать воздуха.

— Не столько ты его боишься, сколько он тебя. С этого момента ты покидаешь спальню только полностью одетой. Под полностью одетой я подразумеваю не твои прозрачные тряпки, через которые все видно. Это приличный дом, а не бордель.

Дмовски солгал самым бесстыдным образом, но дело было не в этом. На него она свою злость тратить не будет, весь ее гнев теперь будет направлен против мужа. Она точно знала, что денщик останется, и только затем, чтобы ей досадить. Очевидно, что Дмовски все-таки получил предупреждение, теперь он стал ее избегать.

Однажды ночью в марте Алекса проснулась от стука одной из оконных ставень. Весь день с северо-востока дул штормовой ветер, деревья вырывало с корнем, у многих домов были снесены крытые соломой крыши. В каминах завывало, в комнату врывались потоки ледяного воздуха. Не помогали ни рулоны из марли между рамами, ни тяжелые портьеры.

Это было незадолго до полуночи. Фрейлейн Буссе, с нетерпением ожидавшая каждый номер «Ежедневного обозрения», где печатался роман с продолжением, легла пораньше в постель, девицы, наведя порядок на кухне, спали в своем закутке за прачечной. Ержи спал в хлеву. Дмовски — в каретном сарае.

Стук оконных ставень доносился снизу, из пустого бального зала. Алекса так и не смогла заснуть. Она включила свет и увидела, что кровать Ганса Гюнтера была пуста. Значит, он все еще работал у себя в кабинете. Алекса спустилась по лестнице. Она не хотела ему мешать и решила сама попробовать закрепить ставень. Но когда она из прихожей вошла через широкую дверь в зал, на нее хлынул поток ледяного воздуха. Зал уже несколько недель не отапливался. В темноте она не могла отыскать выключатель. Ставень меж тем стучал все чаще и громче. И тогда она решила попросить Ганса Гюнтера его закрепить. Из-под двери кабинета пробивался свет. Позднее она не могла вспомнить, постучала ли она в дверь или просто зашла.

Комната была слабо освещена, горела лишь одна свеча, стоявшая на письменном столе. В первый момент ей показалось, что две переплетенные нагие фигуры, чьи огромные тени видны были на белой стене, заняты какой-то борьбой. Пламя свечи заметалось от ворвавшегося в открытую дверь ветра. Алекса стояла, остолбенев, не в силах пошевелиться.

Дмовски первым заметил Алексу и зло посмотрел на нее. В комнате воцарилась тишина. Ганс Гюнтер, облокотившись на локоть, повернулся в ее сторону. В отблесках свечи его лицо напоминало мертвенную маску.

— Что тебе надо? — глухо спросил он.

— Оконный ставень в бальном зале… — Голос ее оборвался. Алекса разразилась истерическим смехом, резко повернулась и выскочила из комнаты. Не включая свет, она взлетела по лестнице вверх. Позднее Алекса задавалась вопросом, не искала ли она спасения в темноте. Она забралась в кровать и укрылась с головой одеялом. Когда в спальню пришел муж, она не могла сказать. Он включил ночник и разделся, медленно и методично, как всегда. На этот раз поцелуя со словами «спокойной ночи», само собой, не было. До сих пор этот ритуал неуклонно соблюдался, и даже тогда, когда она уже спала.

Какое-то время он ворочался с боку на бок. Услышав его равномерное дыхание, Алекса поняла, что он уснул. Sang froid[25] мужа привело ее в удивление. Это было нечто большее, чем sang froid, это было ужасно, бесчеловечно, грубо, это означало абсолютное безразличие к тому, что он причинил ей такую боль.

Внезапно ее охватил дикий, убийственный гнев. Пять лет, пять безвозвратно ушедших лет ее жизни были растрачены напрасно. Она поражалась теперь своей наивности. На какое чудо она еще надеялась после процесса и показаний капрала Зоммера? Существовали разве хотя бы какие-то предпосылки или возможности завоевать его снова?

Алекса включила ночную лампу и посмотрела на спящего мужа. Раньше вид этого загорелого юношеского лица вызывал у нее материнскую нежность, но с этим было покончено. Чудо, на которое она надеялась, не произошло. Ее прекрасную грудь, тонкую талию, ее зовущие бедра он предпочел крестьянскому телу какого-то Боллхардта, сучьему шарму Зоммера и наглому цыгану Дмовски.

Свинцовая усталость охватила ее, и Алекса забылась тяжелым сном. Когда она проснулась, было утро, серое и зимнее. Кровать Ганса Гюнтера была пуста. Он, как и обычно, тихо встал, оделся и ушел в казарму.

Глава XIII

Первого марта Николас переехал на Бендлерштрассе. К этому его подвигнул назойливый интерес квартирной хозяйки к его личной жизни. Создалось впечатление, что даже его почта не оставалась нетронутой. На Бендлерштрассе он арендовал весь второй этаж. Владельцы дома, отставной генерал и его жена, оба за девяносто, жили на первом этаже, и в их комнатах за последние полвека ничего не менялось. Они были дедушкой и бабушкой барона Зорга, женатого на сестре графа Новакова, той молодой женщине, которую Николас практически считал агентшей своей шпионской сети. Через ее мужа барона, гофмаршала наследного принца, они имели доступ к ближайшему кругу дам семейства Гогенцоллернов. Уставшие от утомительных посещений больниц, школ и сиротских домов, от освящения кораблей и еще больше от необходимости всегда олицетворять женскую добродетель, они находили отдохновение в болтовне. Эта болтовня позволяла баронессе Зорг так же беззаботно собирать ценную информацию, как собирает какой-нибудь мальчишка сливы в соседнем саду. Ей нужно было только слегка потрясти дерево, и вот уже, словно дождь, проливалась сочная, сладкая болтовня.

Одной ненастной мартовской ночью Николасу пришлось убедиться, что деятельность молодой баронессы не ограничивается предписанной ей территорией прусского двора.

У него еще не было все обустроено в новой квартире на Бендлерштрассе, и он как раз приводил в порядок свою библиотеку, когда около полуночи в дверь позвонили. Его экономка и денщик давно уже спали. Поэтому он открыл дверь сам и увидел перед собой баронессу Зорг.

— Какой чудесный сюрприз! Заходите, пожалуйста. — Тут он заметил, что был без пиджака. — Простите меня, мой китель в спальне.

Баронесса удержала его за руку.

— Оставьте его там. Сейчас не до соблюдения приличий.

Она была довольно привлекательной женщиной, не достигшей еще тридцати, но уже теряющей девичью стройность. Последствия родов и чешская кухня были причиной появления ее круглых форм. Она была блондинкой с усыпанным веснушками лицом, на котором голубые, с широким разрезом глаза, казалось, с детским удивлением смотрели на мир. Благодаря этому невинному взгляду ей зачастую удавалось получать ценнейшую информацию.

Руки Николаса от возни с книгами были в пыли.

— Ну хотя бы руки я могу помыть?

— Оставайтесь здесь и послушайте, наконец, меня. Я должна вам кое-что сказать. Простите, что я потревожила вас в такое позднее время, но так безопасней.

— Это зависит от того, что за опасность вы имеете в виду.

Она пропустила мимо ушей его банальную шутку.

— У меня есть для вас секретное сообщение. Вы встречались с князем Ойленбургом во время его последнего приезда в Берлин. Вы единственный человек, не считая родственников, с которым он захотел видеться.

— Так сообщение идет от князя? — Николас начал терять терпение. — Баронесса, давайте не играть в прятки и перейдем к делу.

— Я пришла по поручению графа Меттерниха. Конечно, это вас удивит.

Для Николаса действительно это было полной неожиданностью.

— Какого Меттерниха?

— Пауля Меттерниха. Немецкого посла в Англии.

Он недоуменно покачал головой.

— Ну, знаете ли, нужно сказать, что… Что же нужно Меттерниху от меня?

По глазам баронессы было видно, что она получает удовольствие от встречи.

— Ойленбург на днях уклонился от приглашения кайзера. Вы должны его уговорить не отказываться от встречи.

— Я? Почему именно я?! Почему бы не заняться этим самому Меттерниху? И почему для него так важно, чтобы Ойленбург встретился с кайзером?

— Меттерниха пугает реакция англичан на увлечение кайзера строительством военного флота. Складывается впечатление, что это все приведет к войне. Вильгельм окружен одними лизоблюдами, способными только бить в ладоши, когда он хвастается, сколько крейсеров он построит, чтобы обогнать Англию. Только Ойленбург может убедить его свернуть с этого опасного курса.

— Боюсь, князь не захочет этого. Он совершенно отстранился от политики. Он устал и просто изнурен болезнью.

— Однако он должен это сделать, должен. Это абсолютно необходимо.

Ее рвение начинало его озадачивать.

— Вы начинаете меня удивлять, баронесса. Я думал, что ваша обязанность информировать нас, какие из отпрысков Гогенцоллернов ведут себя, по оценке их воспитателей, хорошо или плохо, а теперь вы приходите ко мне с известием от немецкого посла при дворе Сент-Джеймс. Я ничего против этого не имею, вы же по замужеству немка. И все-таки должен вас спросить: кто вы, собственно? Наши «уши» при дворе кайзера или их курьер? Или то и другое?

Она нервно рассмеялась.

— Вас послушать, так действительно звучит жутко. Можно подумать, что я какой-то агент или даже двойной агент. Само собой, и в наших кругах есть некоторые, которые состоят на службе пресловутого Охранного отделения.

— Ну, вы, конечно, нет.

— Что вы, что вы. Только не для русских! Но вернемся к послу. Меттерних считает, что кайзер играет в игру, которую только он один считает игрой. Он раздувает свой флот, думая этим рассердить своего дядю, но военные корабли — это не фигурки из майснеровского фарфора, которые хранят под стеклом. Военные корабли должны быть использованы прежде, чем они устареют. Кайзер ставит англичан в сложное положение, адмирал Фишер уже носится с планами превентивного удара.

— Дорогая баронесса, все это мне давно известно, и я вас спрашиваю: почему бы Меттерниху самому не сесть в поезд, не поехать в Либенберг и не обсудить все это с Ойленбургом?

— Вот как раз этого он и не может, на него и так надвигаются тучи из-за того, что он постоянно пытается обуздать кайзера. Если он сейчас встретится и обсудит все с Ойленбургом, произойдут две вещи: во-первых, он слетит со своего поста; во-вторых, никто сейчас больше не хочет слушать, что говорит Ойленбург. Все должно произойти так, как будто Ойленбург действует спонтанно.

Николас задумчиво смотрел на раскрасневшееся лицо своей гостьи.

— Я не могу понять, что лично вами двигает в этом деле, баронесса?

Она густо покраснела.

— Я не получаю денег от Меттерниха, я знаю его с детства. Вы спрашиваете о моих мотивах? Я замужем за человеком, которого я люблю. Трое моих братьев находятся в призывном возрасте. Я не хочу, чтобы они погибли только из-за того, что англичане сыты Пруссией по горло и наоборот. У меня двое маленьких детей, которые должны вырасти в спокойном мире. Я категорически не согласна со старым Мольтке, когда он говорит: «Мир без войны — это мечта, но это дурная мечта». — Она нервно рассмеялась. — Эти слова звучат для вас, наверное, не патриотично. Вы же один из людей нового шефа Генерального штаба, а генерал Конрад спит и видит, как бы разгромить Россию, а заодно Италию с Сербией. Даже мой родной брат, и тот считает, что только победоносная война может спасти дунайскую монархию.

— Разделяю ли я взгляды генерала Конрада в этом пункте — это еще вопрос, но сейчас я служу в нашем здешнем посольстве, и то, что вы требуете от меня, не поставив в известность мое начальство, работать на немецкого посла в Лондоне, — это…

— Именно это я и делаю. — Она встала. — Хотя я хорошо представляю, что у вас могут быть неприятности. Поэтому сейчас я ухожу. Я сказала вам все, что хотела сказать, остальное зависит от вас. Вы поступите так, как вам подскажет совесть. Ни одна живая душа не узнает, что я была у вас сегодня вечером. Это я вам торжественно обещаю. — Баронесса пошла к двери.

— Вы должны пообещать мне еще кое-что. — Бесстрастный голос заставил ее остановиться.

— И что же это?

— Что вы больше никогда не ворветесь ко мне в полночь. Это могло бы поставить нас обоих в щекотливое положение.

Баронесса весело посмотрела на него.

— Значит, все это правда?

— Что правда?

— Что вы настоящий Казанова. И что перед вами не может устоять ни одна женщина. А я бы могла навестить вас с одной моей подругой. Но это была бы катастрофа, она бы мне этого никогда не простила.

— И я бы тоже никогда.

Баронесса ушла. Он задумался над этим визитом. Действительно ли пришла она по поручению Меттерниха, или за этим стоят люди, которые хотят помирить кайзера с Ойленбургом? И кто же они тогда — друзья князя или враги кайзера? Наиболее логичным было бы предположить, что все действительно исходит от Меттерниха. То, что немецкий посол при дворе Сент-Джеймс действительно ратует за англо-немецкое взаимопонимание, не было секретом в дипломатических кругах Берлина. За это в австрийском посольстве на Баллхаузплац его недолюбливали. Там полагали, что двойственный союз с Германией живет ровно до тех пор, пока существует панический страх этой страны перед ее окружением. Если же кайзер и его дядя Эдуард смогут преодолеть взаимное недоверие и прийти к мирному взаимопониманию, Германия не будет больше нуждаться в своем союзнике в Вене, и дунайская монархия снова будет предоставлена самой себе.

То, что требовала от Каради баронесса Зорг, находилось в явном противоречии с интересами политики его собственного министерства иностранных дел. Следовательно, самым разумным было бы игнорировать ее просьбу. Но если он ее выполнит и это выплывет наружу, последствия для Николаса могут быть непредсказуемыми. Его могут обвинить в государственной измене и оставить наедине со «случайно» оставленным на столе пистолетом. В душе он посылал баронессу к черту.

Николас провел бессонную ночь. Наутро он принял решение и послал Ойленбургу телеграмму с просьбой разрешить навестить его в ближайшие дни. После обеда пришел ответ от супруги князя, гласивший, что князь готов принять его в любое время.

Когда Николас приехал в Либенберг, дождь лил как из ведра. Дворецкий без промедления провел его к князю в салон. Князь находился в спокойном расположении духа, как и при последней встрече. Николас решил не вдаваться во все подробности разговора с баронессой и не упоминать о двигавших ею мотивах. Хотя князь и не был теперь в самой гуще государственных дел, но был достаточно осведомлен о всех подводных течениях при дворе и в министерствах, чтобы быть в состоянии делать собственные выводы.

После того как Николас сказал все, что посчитал нужным, он дал понять князю, что не ждет ответных слов. Прекрасно понимая, какое большое значение имеет решение Ойленбурга дать совет кайзеру или не давать его, Николас не хотел брать на себя еще большую ответственность, кроме как за передачу просьбы посла Меттерниха, которая так или иначе уже лежала на нем. Неделю спустя после этого визита в Либенберг Каради прочел в дворцовом вестнике, что Вильгельм II намерен в ближайшее время принять князя Ойленбурга.

Как и было намечено, ровно в восемь часов вечера князь Филипп цу Ойленбург-Хертефельд прибыл на вокзал Вильдпарк в Потсдаме и уже через полчаса стоял перед входом в Мраморный дворец. Однако вход оказался закрыт, и князь поначалу подумал, что они ошиблись адресом, и послал своего дворецкого Бартша выяснить, в чем дело. Тот вернулся с известием, что предполагаемый переезд двора в Мраморный дворец был отложен из-за внезапной болезни юной принцессы Александры фон Шлезвиг-Гольштейн и что резиденция кайзера все еще находится в Новом дворце.

Поездка из Либенберга в Берлин, из Берлина в Потсдам и затем в экипаже по булыжной мостовой была бы и для здорового человека утомительной, и, когда Ойленбург, поддерживаемый своим слугой, оказался наконец у личных покоев кайзера, он с большим трудом следовал за дежурным адъютантом, неким капитаном фон Зондхаймом, в кабинет Его Величества.

Вильгельм ожидал Ойленбурга никак не позже половины девятого. Заставить кайзера ждать было самым недопустимым поступком, что мог, но не должен был позволить себе подданный. Через пять минут Вильгельм был уже вне себя от нетерпения, через десять минут он впадал в гнев, а еще через минуту он приказывал вычеркнуть злодея из списка допущенных ко двору.

Когда отчаявшийся гофмаршал Линкер, заменявший уехавшего Августа Ойленбурга, пытался объяснить своему государю причину опоздания гостя, то есть князя, немедленно последовал взрыв негодования.

Адъютант Зондхайм доложил о посетителе, два лакея распахнули двери, и князь, высоко подняв голову, вошел в салон, выдержал положенную дистанцию и поклонился своему государю. Он изо всех сил старался скрыть свое физическое и душевное изнеможение.

— Мой дорогой Фили! — сказал кайзер, и его правый, железный кулак, наводящий страх на придворных дам и стариков, обхватил руку гостя. — Как я рад видеть тебя снова. Я так скучал по тебе, Фили. Без тебя здесь так одиноко.

Они не виделись целый год, год, который для князя был наполнен невыносимыми оскорблениями и унижениями, а для его кайзера нескончаемой чредой неприятностей. Корабль их дружбы разбился о коварный утес, обломки были преданы забвенью, но потом вдруг разбитый было корабль вновь посчитали достойным восстановления и вот уже срочно пытаются снять его с мели. Им советуют просто не замечать ни пробоину в носовой части, ни сломанный руль, ни прогнившие шпангоуты, а 1907 год просто вырвать из памяти, как старый календарный листок.

Князь пытался отыскать в этом мужчине средних лет следы своего золотого юноши. Он видел перед собой лицо, напоминающее ястреба, который напряженно ждет, когда из-за дерева выскочит полевая мышь. Преувеличенно улыбающиеся глаза придавали всему облику боязливое, полное каких-то ожиданий выражение и в то же время как бы говорили о недоверии. Две глубокие морщины в уголках рта выдавали склонность к обидчивости.

Для кайзера также было полной неожиданностью увидеть, насколько пагубно отразились события прошедшего года на состоянии его друга. Но это вызвало в нем не сочувствие, а скорее неудовольствие. Будучи сам безнадежным ипохондриком, он считал непростительным проявление физической слабости у других. «В нем просто слабый хребет», — говорил он о человеке, подверженном какому-то заболеванию. Вильгельму и в голову не приходило, что Ойленбург, кроме всего прочего, был сломлен еще и тем предательством их дружбы с его стороны. Гость не упрекал его, но грусть во взгляде князя говорила об этом. А упреки Вильгельм вообще терпеть не мог.

— Рад тебя видеть! — повторил он так громко, что можно было бы услышать на другом конце учебного плаца. Гость ответил на приветствие поклоном, по-прежнему сохраняя молчание.

Наконец Вильгельм сообразил предложить князю стул.

— Что нового в Либенберге? — спросил он, пытаясь преодолеть взаимную неловкость. — Как идут дела с перестройкой дворца? Вообще-то я хотел перед средиземноморской поездкой сделать тебе сюрприз и навестить тебя, но со временем всегда туго. Надеялся, что с делами в этом году будет не так напряженно, но ничего не говорит об этом. Я тоже не становлюсь моложе, Фили. Если бы у меня еще был толковый канцлер! Не блестящий, но хотя бы способный. Но Бюлов просто осел, да и другие не лучше. Единственный, на кого я могу положиться, это Тирпитц. По крайней мере, он согласен со мной насчет интриг моего любимого дяди. Ты слышал о новых проделках Эдуарда, Фили? Это просто сущий дьявол!

Чтобы как-то унять раздражение, вызванное долгим ожиданием, он сел на своего любимого конька: злодей дядя в Англии, которому постоянно везет во всем, в чем он, молодой, полный сил племянник, постоянно терпит неудачу. Он вскочил, начал ходить взад и вперед, и Ойленбург, естественно, не имел права продолжать сидеть.

— Я должен просить позволения, Ваше Величество, возразить Вам, — сказал князь, не обращая внимания на нахмурившегося кайзера. — У медали есть две стороны. Король опасается Вашей программы развертывания флота, в которой он видит попытку отнять у Англии господство на море. В то же время Вы, Ваше Величество, опасаетесь, что Эдуард вынашивает планы окружения империи.

— Мы строим столько кораблей, сколько нам нужно, и при этом ничем не угрожаем ни Англии, ни кому-либо другому. Но он ведь ведет подготовку к войне.

— Я глубоко убежден, что он далек от этой мысли.

— У него вполне достаточно кораблей для вторжения.

— Я согласен, кораблей достаточно, но нет войска. Ваше Величество, напротив, при необходимости может призвать под ружье четыре миллиона солдат. Опасность вторжения угрожает не нашему побережью, а английскому. Англии действительно нужен флот для обороны, это же, в конце концов, остров. Они видят в нашем флоте угрозу. Попробуйте, Ваше Величество, хотя бы один раз взглянуть на проблему глазами англичан.

Вильгельм оставался стоять перед Онленбургом, переминаясь с ноги на ногу.

— Я не знаю, под чьим влиянием ты находишься, но относительно моего дяди заблуждаешься. Он не так безобиден, как ты думаешь. Разве его не было в Картагене и Гаэте? Неужели ты думаешь, что он ездил туда, потому что ему стало скучно дома с его глухой женой и миссис Кеппель? Нет, Фили, в Картагене он обхаживал короля Альфонсо, а в Гаэте пытался переманить у нас Виктора Эммануила. С недавних пор он стал задушевным другом моего кузена Ники, а во Франции развернул такую рекламную кампанию, будто собирается стать президентом республики. — Едва переводя дыхание, он с горечью добавил: — Ты представляешь себе, что я всего один-единственный раз побывал в Париже? Ни разу с весны семьдесят восьмого года! Тогда там была Всемирная выставка, и только поэтому и удалось там побывать. Один-единственный раз, и больше никогда. Да, Фили, Париж для немецкого кайзера запретное место, там он нежелательный иностранец, хуже, чем какой-нибудь армянин или араб. И это касается не только Франции. Стараниями моего дяди меня, верующего христианина, человека, полного благих намерений, повсюду ненавидят, страшатся и называют Новым Аттилой!

Его светло-голубые глаза были полны печали. Искренность этой печали, как бы ни была она преувеличенна и безосновательна, заставила Ойленбурга в порыве симпатии протянуть руки к кайзеру.

— Это не так. Ваше Величество. Вас уважают и Вами восхищаются, и… — Он замолчал, заметив, что Вильгельм отпрянул от рук. Все-таки Максимилиану Хардену удалось любое дружеское прикосновение князя, даже рукопожатие, представлять как вызывающее подозрение.

Ночь и следующий день князь провел в Новом дворце. Двору было известно о его приезде, пресса также сообщала об этом. Газеты по-разному освещали его примирение с Вильгельмом: как дар судьбы, или скандал, или чей-то заговор — все в зависимости от точки зрения издателя.

Ойленбург понимал, что его миссия была опасной и потерпела неудачу. Враги не преминут придать его появлению при дворе преувеличенное значение, и он опасался последствий, которые для него будут отнюдь не из благоприятных.

Двадцать пятого марта 1908 года в маленьком мюнхенском листке «Новая свободная народная газета» под заголовком ХАРДЕН И ФИЛИПП ОЙЛЕНБУРГ можно было прочесть следующее:

«По столице Пруссии ползут слухи, что князь Ойленбург заплатил издателю „Будущего“ Максимилиану Хардену миллион за то, что Харден впредь воздержится от дальнейших нападок на Либенбергский кружок. Но князь, видимо, действительно произвел выплату, когда узнал, что у Хардена есть дополнительный, обличающий его материал. Сдается, что все это было сделано для того, чтобы крестовый поход Хардена уже в следующей инстанции был прекращен».

На следующий день после появления этой заметки Харден возбудил против ответственного редактора «Новой свободной народной газеты» Антона Штеделе дело по обвинению в нанесении оскорблений. В Берлине все, что хотя бы как-то касалось князя Ойленбурга, вызывало всеобщий интерес, и Николас читал сообщение с удивлением и возмущением.

— Что все это значит? — спросил он Шислера, с которым вместе ужинал в «Адлоне». — Неужели князь на самом деле заплатил Хардену миллион? И причем здесь этот… этот Штеделе?

— Что вы, об этом не может быть и речи, — отмахнувшись, сказал Шислер. — Скорее всего, Харден сам спровоцировал Штеделе напечатать этот пасквиль.

— Но зачем?

— Потому что у него есть уличающий Ойленбурга материал, который он не может по-другому довести до сведения общественности.

— Ну, допустим, у него действительно что-то есть — почему бы ему это не напечатать в «Будущем»?

— Скорее всего, у него еще нет в руках доказательств или потому, что люди, заинтересованные в том, чтобы его обвинения выглядели обоснованными, еще к этому не готовы. Ведь если они будут приглашены в суд в качестве свидетелей, они под присягой вынуждены будут сказать все, что они знают.

— Все это выглядит чертовски скверно.

— Харден — это сам дьявол, да и люди, стоящие за ним, нисколько не лучше.

Процесс начался 21 апреля 1908 года в Мюнхене под председательством советника Высшего земельного суда Курта Майера. Хардена и здесь представлял советник юстиции Бернштайн, а обвиняемый Штеделе представлял себя сам.

Маленький зал был заполнен до отказа. Хотя дорога от Берлина до Мюнхена занимала одиннадцать часов, примечательно, что многие из зрителей приехали именно из Берлина.

Бернштайн кратко и сдержанно обосновал существо жалобы. Штеделе, когда до него дошла очередь, почти дословно повторил все, что было опубликовано в его сообщении.

Затем к качестве свидетеля был вызван Харден. В зале воцарилась мертвая тишина. Громко, твердым голосом он категорически отрицал факт получения от князя Ойленбурга хотя бы одного пфеннига, не говоря уже о миллионе. Да, у него были сведения об известных щекотливых случаях из прошлого Ойленбурга, которые он, при всем его личном высоком уважении к князю, исключительно защищая собственную репутацию, должен довести до сведения общественности. Князь Филипп цу Ойленбург-Хертефельд солгал перед Берлинским уголовным судом. Он много раз и со многими лицами вступал в противоестественные сексуальные сношения.

Истец вышел, таким образом, далеко за рамки существа процесса, дело теперь шло вовсе не о предполагаемом подкупе, а исключительно о частной жизни князя Ойленбурга. Обвиняемый Штеделе не предпринимал ничего против этого, хотя шансы выиграть процесс у него таяли на глазах.

Первым свидетелем был сорокашестилетний Георг Ридл из Штарнберга, личность с весьма сомнительной репутацией. Он признался, что в молодые годы находился с князем в интимных отношениях. Князь тогда арендовал виллу на Штанбергерском озере, и все происходило во время поездок на лодке за щедрое вознаграждение.

Затем в качестве свидетеля Бернштайн вызвал рыбака Якоба Эрнста, также жителя Штанберга, добропорядочного бюргера. Вначале Эрнст категорически отрицал все обвинения, но Бернштайн попросил председательствующего настоятельно указать свидетелю на значение и последствия дачи ложных показаний под присягой. Председатель суда довел до сведения свидетеля соответствующие параграфы Уголовного кодекса.

Рыбак Эрнст, в отличие от Ридля, для которого тюрьма была как дом родной, никогда не стоял перед судом и считал, что попасть в тюрьму — это просто позор. Ему было стыдно, что он дал себя запугать каким-то паршивым параграфом, а еще больше он ненавидел своего мучителя Бернштайна.

— Его светлость князь очень хороший человек, — сказал он. — Он всегда был добр ко мне и моим домашним.

— А вы занимались с князем совместным онанизмом? — заорал на него Бернштайн.

Якоб Эрнст попытался увернуться от ответа.

— Че-то не понял я, че вы спрашиваете, — сказал он.

Суд был вынужден перевести терминологию на баварский диалект.

Свидетель густо покраснел.

— Ну… да… — заикаясь выдавил он из себя. — Да было вроде раз… чего тут говорить… на озеро, стало быть, мы тогда рулили, тогда вроде да…

— А когда вы с князем бывали в поездках?

— Да, и тогда, стало быть, мы иногда… — пробормотал свидетель.

Слезы стыда и раскаяния катились по его щекам, и он чуть не бегом выскочил из зала. В коридоре на него набросились репортеры, но он, высокий, грузный человек весом за сотню кило, опустив голову, пробил себе дорогу к выходу.

В зале Бернштайн между тем произносил заключительное слово. Ответчик обвинил его манданта в том, что он собирал грязные сведения из прошлого князя Ойленбурга с единственной целью получить большие деньги за свое молчание. Харден вынужден был обратиться в суд для доказательства, что факт подкупа является чистейшей выдумкой обвиняемого.

После на редкость короткого совещания суд посчитал доказанным, что обвиняемый Антон Штеделе оклеветал истца Максимилиана Хардена, и приговорил его к штрафу в размере ста марок.

Не прошло и недели, как Королевское прусское министерство юстиции по распоряжению рейхсканцлера Бюлова предложило Государственной прокуратуре возбудить уголовное дело по обвинению в даче ложных показаний под присягой князя Филиппа цу Ойленбург-Хертефельда.

Глава XIV

Это было обычное, как и все другие, утро среды. Алекса огромным усилием воли заставила себя наконец подняться. Проходя через прихожую в ванную комнату, она услышала шум, доносившийся с первого этажа: слуги проснулись и были заняты своими делами. Каждую первую среду месяца, если не было дождя, все персидские ковры выносились во двор для выколачивания пыли. Это входило в обязанности денщика, и глухие удары со двора говорили о том, что Дмовски верен своему долгу.

Алекса позвонила, чтобы подали завтрак, и Светлана принесла его наверх. Она была старше другой горничной и обладала более мягким характером. Поначалу Алекса пыталась вступать с ней в разговор, но получала только односложные и зачастую невразумительные ответы. Алекса думала, что Светлана просто ее не понимает, однако немецкий фрейлейн Буссе она, видимо, понимала хорошо, хотя экономка и говорила с «глупыми поляками» на местном диалекте. Алекса кивком отпустила девушку, но тут же снова позвала ее.

— Скажи фрейлейн Буссе, что я чувствую себя неважно и не спущусь к обеду.

Когда Светлана принесла ей обед, Алекса слышала внизу стук посуды. После этого некоторое время было тихо, затем хлопнула входная дверь. Послышался стук копыт лошади вдоль дома, затихший в мягком песке по направлению к военному плацу.

Вторую половину дня Алекса также провела в постели, уставившись в потолок. С замужеством нужно кончать, иначе она сойдет с ума. Для этого есть только два варианта — самоубийство или развод. Собственно, она вовсе не безоружна. У нее теперь есть кое-что против Ганса Гюнтера. С этой мыслью она снова заснула и проснулась лишь тогда, когда фрейлейн Буссе спросила ее, спустится ли она вниз к ужину. С трудом Алекса вернулась к действительности.

— Нет, пусть принесут сюда немного ветчины и чай. — Фрейлейн Буссе кивнула головой и вышла. Повинуясь внезапному импульсу, Алекса закричала ей вслед: — И вот еще что: пусть Светлана перенесет постель моего мужа вниз в его кабинет.

Фрейлейн Буссе от неожиданности открыла рот:

— В кабинет? Почему?

— Она должна постелить ему там на диване.

— Господин майор должен спать в кабинете? — в ужасе спросила фрейлейн Буссе.

— Совершенно верно.

— Только одну ночь?

— Каждую ночь. С сегодняшнего дня.

После долгого молчания:

— Об этом он мне ничего не говорил.

Растерянность этого существа доставляла Алексе какое-то извращенное удовольствие. Она посылала врагу объявление войны, причем, как водится, через парламентера.

— А теперь вы услышали это от меня.

— Я хотела бы сначала спросить у него.

— Так спросите.

Фрейлейн Буссе стояла по-прежнему как пришитая на пороге, уставившись на Алексу пустыми, как у заснувшей рыбы, глазами. Она не могла решить: передавать майору ультиматум или отказаться?

— Если вы настаиваете, я передам ему это, — сказала наконец фрейлейн Буссе и вышла из комнаты, шаркая ногами.

Спустя несколько мгновений Алекса услышала звон шпор на лестнице. В комнату вошел Ганс Гюнтер.

— Ты на самом деле сказала фрейлейн Буссе, чтобы мне постелили внизу? — спросил он.

Алекса сжала руки, чтобы унять дрожь. Губы вмиг пересохли, язык буквально прилип к небу.

— Да. Я не хочу больше спать с тобой в одной спальне, я не желаю дышать одним воздухом с тобой. — И громче: — Я требую развод!

Он подошел ближе.

— Ты сошла с ума? Что подумают люди? То, что ты обо мне думаешь, мне абсолютно все равно, но я не допущу, чтобы слуги болтали кругом, что у нас не все ладно.

Алекса соскочила с кровати и накинула халатик. Она была готова принять бой.

— Ты слышал, что я сказала. Я не хочу с тобой жить. Причину, я думаю, тебе называть не надо.

— А я отказываю тебе в разводе. Я против развода именно теперь. Возможно, позже. Но не теперь.

— Почему только позже? У нас больше нет ничего общего друг с другом. А после вчерашней ночи…

Он прикурил сигарету и подошел к ней.

— Тебе лучше забыть то, что ты видела ночью.

Она отпрянула назад. В этот момент ей показалось, что он хочет прижечь ее сигаретой.

— Ты не сможешь удержать меня против моей воли. Лучше дай мне уйти по-хорошему, иначе я сделаю это против твоего желания. Как-нибудь мне это удастся. Я, в конце концов, не одна на белом свете, у меня есть еще…

— Каради? Это ты хотела сказать? — Имя прозвучало как удар грома, земля буквально качнулась у нее под ногами. — Ты меня на самом деле удивляешь. Спать с евреем! Что, не могла найти кого-нибудь получше?

Судя по тону, он все знал. Тем не менее она попыталась все отрицать.

— Ты сумасшедший. Я никогда ни с ним, ни с кем-то другим не спала.

Он окинул ее пронизывающим взглядом.

— В прошлом году ты спала с ним всю весну и все лето.

— Это ложь! Откуда тебе знать…

— Ты приходила к нему в его квартиру на Бургштрассе. Позднее вы стали встречаться в Потсдаме и уезжали на его машине.

— Мы просто катались за городом.

— Куда вы ездили, мне абсолютно наплевать. Наверное, он мужчина хоть куда, иначе ты не проводила бы с ним все время с обеда до вечера. А перед нашим отъездом ты снова была у него на квартире.

Он знал все. Скорее всего, он знал все, начиная с ее первого прихода на Бургштрассе, но вида не подавал, чтобы все это использовать в нужный момент Сейчас он хотел принудить ее, обвиняя в неверности, к повиновению, но просчитался.

— Хорошо. У меня был роман с Каради. Зачем ты потащил меня сюда, если все прекрасно знал? Почему ты еще тогда не погнал меня прочь или не убил меня или его?

Ганс Гюнтер холодно улыбнулся.

— Честно говоря, эта мысль приходила мне в голову. Ревнивый муж мстит. Я имею в виду, убивает его. Это было бы хорошо воспринято газетами, да и судом чести тоже.

Внезапно ей стало все ясно. Суд чести! Тогда, в октябре, он сказал ей, что его дело передано в суд чести.

— Ах, теперь я все понимаю!

— Что ты понимаешь?

— Почему тебе нужно было тащить меня в Алленштайн. Весь мир должен видеть, что Боллхардт и Зоммер лгали, что ты образцовый супруг! Что ты нормальный человек! Добрая фрау Нотце разнесла повсюду, что такого влюбленного супруга она в жизни своей не видела.

— Будь благодарна, что я был готов все простить и забыть.

— У меня нет никаких причин быть тебе благодарной. Да, это правда, у меня был любовник, настоящий мужчина. Он любил меня, а я, как последняя дура, полезла с тобой в эту проклятую дыру, только чтобы спасти твою карьеру. Но теперь мне абсолютно все равно, что будет с тобой и твоей карьерой! Я ухожу!

Ганс Гюнтер слушал ее нахмурившись.

— Ты никуда не уйдешь.

— Ты не заставишь меня остаться. Стоит мне открыть рот, и с тобой все будет кончено.

— Ты собираешься меня шантажировать?

— Да. Дай мне уйти по-хорошему. Завтра я уеду в Берлин. Для окружающих можешь придумать что угодно. Болезнь, несчастье в семье, что угодно.

— И где же ты собираешься жить в Берлине?

— В отеле.

— И кто будет за это платить?

Алекса нахмурила брови.

— Ты должен будешь назначить мне ежемесячное содержание и оплатить судебные издержки по разводу. Так ведь это обычно делается, не правда ли?

— А если я этого не сделаю?

— В любом случае я от тебя уйду.

Этот ответ почему-то развеселил его. Ганс Гюнтер, рассмеявшись, покачал головой.

— На твоем месте я бы не делал этого. Тебя может ожидать неприятный сюрприз. Твой сказочный любовник вообще-то женится, если это тебе неизвестно. — Он игриво приподнял ее подбородок. — Он помолвлен с некой графиней Винтерфельд из Вены. Свадьба намечена на осень.

Это было ударом для Алексы. Она почувствовала себя словно загнанной в пещеру, выход из которой внезапно оказался завален землетрясением. Она надеялась, что Ганс Гюнтер не заметит этого, теплилась слабая надежда, что он ее обманул. Но в душе она знала, что он не лгал.

— О разводе не может быть и речи, — сказал он с холодной решимостью, помолчал и продолжил: — И последнее предупреждение. Я не потерплю никаких изменений в домашнем распорядке. У прислуги не будет ни малейшего повода болтать о каких-либо тучах на семейном небосклоне Годенхаузенов. Есть хорошие перспективы к тому, что я вскоре получу важный пост. И я не допущу, чтобы ты погубила мою карьеру, Алекса. Ты меня еще не знаешь. Если понадобится, я могу доставить большие неприятности.

Ганс Гюнтер ушел. Алекса без сил опустилась в кресло. Известие о помолвке Николаса задело ее гораздо больней, чем она могла предполагать. И не только потому, что она рассчитывала на его помощь, но и оттого, что ей теперь стало ясно, что значила для нее его любовь. Она была любима сильным, умным, страстным человеком, который принимал ее такой, какая она есть. Он перенес на нее любовь, которую он испытывал к ее сестре, и она, Алекса, должна была с благодарностью принять ее. Как глупо было с ее стороны отвернуться от костра, который ее грел, только потому, что он был разожжен другой женщиной! Как нужно ей теперь это тепло! Но жар растоптан, и не какой-то графиней Винтерфельд, а ею самой, ее безрассудством.

Постель Ганса Гюнтера осталась наверху. Вскоре после того, как колокола на стоявшей неподалеку католической кирхе пробили десять, он поднялся наверх. Пока он раздевался, Алекса лежала с открытыми глазами под одеялом, дрожа от озноба. Почитав немного в кровати, Ганс Гюнтер выключил лампу и через минуту уже крепко спал.

Алекса с горечью думала о том, что теперь ночь за ночью должна будет слушать размеренное, перемежаемое всхрапыванием, дыхание своего врага. Умри он, и я была бы свободна, — пронеслось у нее в голове.

Спала она в эту ночь неспокойно и слышала, как Ганс Гюнтер вставал. Дождавшись, когда он покинул дом, Алекса быстро оделась. Фрейлейн Буссе, Дмовски и девушки были, как обычно, заняты своими делами. Алекса осторожно вышла из дома через черный ход и через полчаса вернулась таким же путем. Никто ничего не заметил.

Алекса была на почтамте, где отправила экспресс-почтой письмо тетке, в котором сообщила ей о своем непоколебимом решении развестись с Гансом Гюнтером. Она просила тетку Розу о помощи. Прежде всего тетка должна ей выслать билет до Берлина и немного денег. В приписке к письму она предупреждала, что, если тетка Роза откажется выполнить ее просьбу, она будет вынуждена предать известности некоторые факты о Гансе Гюнтере, которые не только приведут к краху его карьеры, но и навлекут позор на всю семью. Далее она написала письмо жене одного из офицеров гвардейского полка в Потсдаме, еще довольно молодой женщине, к которой она с давних пор испытывала симпатию и с которой время от времени обменивалась письмами. Она просила сообщить, было ли что-нибудь в газетах о помолвке графа Каради.

В течение недели она напрасно ждала ответа от тетки. Письмо же из Потсдама поступило незамедлительно. Да, ей сообщили все правильно, граф Каради действительно помолвлен с некой Франциской Винтерфельд, девушкой из хорошей семьи, которая, однако, бедна как известная церковная мышь. Сравнение же в этом случае как нельзя кстати, потому что ее мать просто фанатичная святоша и проводит практически всю жизнь в кирхах. Вообще-то в свете все сошлись на том, что для такого блестящего молодого человека, как граф Каради, выбор его довольно странен.

Семейство Цедлитц прибыло без предупреждения. Во всяком случае, для Алексы это было неожиданным. Ганс Гюнтер, по-видимому, знал о приезде родственников заранее. Алекса проснулась от того, что услышала внизу голос тетки. Сразу же после этого явилась фрейлейн Буссе и сообщила, что дядя и тетя ожидают госпожу в салоне.

Алекса накинула пеньюар и поспешила вниз поприветствовать их, но наткнулась на холодную отчужденность. Оба вели себя как некая следственная комиссия, прибывшая в дом подозреваемого. Ясно было, что генерал был знаком с письмом Алексы, тем не менее она спросила, что привело их в Алленштайн.

— Ты услышишь это, когда придет Ганс Гюнтер, — ответила тетка. — Фрейлейн Буссе любезно предложила нам пройти в нашу комнату, где мы могли бы освежиться и немного отдохнуть. Ехать пришлось долго, но мы и глаз не сомкнули.

— Тетя Роза, — сказала Алекса, — я хотела бы поговорить с тобой… с тобой одной.

— Только когда придет Ганс Гюнтер. — Неприязненное выражение на лице тетки ясно говорило о том, что ни на сочувствие, ни на понимание рассчитывать не приходится.

В этот раз Ганс Гюнтер пришел на час раньше обычного. Ясно было, что он был извещен о приезде. Удивительным образом и обед был уже готов, и можно было подавать его к столу. Разговор за столом был натянутым и тягостным. Они обедали вчетвером, так как фрейлейн Буссе, не желая мешать семейному совету, деликатно обедала в своей комнате. Вообще-то это было излишним, так как за обедом обменивались лишь ничего не значащими фразами, а дебаты были перенесены после обеда в кабинет Ганса Гюнтера.

Генерал занял место за письменным столом, тетка и муж расположились на диване, Алексе достался стул с прямой спинкой. Она сидела напротив всех: «Так сидят обвиняемые», — с горечью подумала она.

Тетка не стала ждать, что скажет Алекса, и открыла заседание. Она разразилась злобной обвинительной речью, которая сделала бы честь любому прокурору. Но если она рассчитывала запугать этим свою племянницу, то заблуждалась. Ее упреки были слишком хорошо известны Алексе и не произвели на нее никакого впечатления, так как они ничем не отличались от тех, которые Алекса слышала от тетки с незапамятных времен.

— Сколько времени я на тебя убила, сколько денег и сколько душевных сил я на тебя истратила, — жаловалась она. — Я взяла тебя в приличный дом, дала хорошее воспитание. Ты получила приданое к блестящей свадьбе. Ты приобрела положение в обществе. Никакой благодарности я от тебя не ждала, но надеялась, что ты хотя бы не навлечешь на нас никакого позора. Но оказалось, что требовать именно этого было бесполезно. Ты бесстыдна и испорчена до мозга костей. — Роза начала задыхаться и схватилась за сердце.

— Принести тебе воды, тетя Роза? — с готовностью спросил племянник и сделал попытку встать. До этого он сидел молча с каменным лицом, олицетворяя образ оскорбленной невинности.

Алекса больше не могла сдерживаться.

— Ты не знаешь всей правды, тетя Роза. Наш брак разрушила не я, а Ганс Гюнтер. Каким образом — я не хотела бы говорить. Ты должна мне поверить. И помочь мне с разводом. Я приняла твердое решение, и ты должна с этим примириться.

Тетка достала платочек и приложила его к глазам.

— Ты слышишь, Адальберт? — спросила она генерала. — Со мной она абсолютно не считается. Может быть, она послушается тебя? Ты же глава семьи, и твой долг…

Он перебил ее.

— О моем долге можешь мне не напоминать.

— Прости, Адальберт, я это сказала без задней мысли. Я только хотела…

Он поднял руку, жестом приказывая ей замолчать, и откашлялся.

— Мое дорогое дитя, — начал он, выговаривая слова громко и отчетливо, как если бы у Алексы было неважно со слухом. — То, что ты сделала, достойно презрения. Но твой супруг готов все простить и забыть, если ты пообещаешь никогда больше не нарушать клятву супружеской верности.

Так. Она все поняла. Ясно, что Ганс Гюнтер рассказал им про Николаса, но, конечно, промолчал о Дмовски. За те шесть лет, что Алекса провела в их семье, она не один раз должна была предстать перед генералом, когда тетка, отчаявшись, сама не могла справиться с ее «зловредностью». Генерал в таких случаях выговаривал ей с достоинством члена Верховного суда, совершенно при этом, казалось, забывая о встречах в темном коридорчике. Теперь он снова был олицетворением закона, а она, естественно, преступницей.

— У меня есть веские основания требовать развода, — сказала Алекса, делая усилия оставаться спокойной. — Я прошу вашей помощи, должны же быть способы уладить это дело без шумихи. У меня и в мыслях нет разбить жизнь Ганса Гюнтера или разрушить его карьеру. Но, пожалуйста, не заставляйте меня вдаваться в подробности.

— Подробности? — взорвалась тетка Роза. — Ты слышишь, Адальберт? Она угрожает Гансу Гюнтеру. Она шантажирует его! Она ставит нам ультиматум.

Генерал бросил на нее разъяренный взгляд.

— Ты позволишь наконец мне продолжить? — И, обращаясь к Алексе: — Ты хочешь оставить своего мужа, хотя он именно сейчас так нуждается в твоей лояльности. Эта грязная кампания, которая сейчас в самом разгаре, — она направлена против всех нас — нашего класса, нашей элиты, против всего офицерского корпуса. Если ты затеешь сейчас дело о разводе, это может быть использовано как доказательство известных обвинений — само собой, абсолютно беспочвенных, — на которых все просто свихнулись. Покинуть его сейчас — это предать всех нас и перейти на сторону врага. Во время войны это считалось бы дезертирством, аморальным и недостойным прусской женщины.

— Я не пруссачка.

— Ты жена прусского офицера!

Тетка Роза вскочила с дивана.

— Ты бесстыжая потаскуха! Ганс Гюнтер просто святой, если он готов забыть твое распутство…

— Замолчите все! — рявкнул генерал. — А ты сядь на место, Роза, черт побери! Я взялся здесь все уладить, но требую, чтобы ты наконец закрыла рот. А теперь послушай меня внимательно, — сказал он, обращаясь к Алексе. — Ты не оставишь моего племянника. И ты не возбудишь дело о разводе.

— Прости меня, дядя, но я приняла твердое решение.

— А я, дитя мое, принял другое решение. — Он глубоко вздохнул. — До сих пор я тебя уговаривал. Теперь слушай мой приказ. — Он взял со стола лист бумаги и развернул его. — Это заключение профессора Поппера о состоянии твоего здоровья. Согласно ему ты страдаешь маниакально-депрессивным синдромом, иными словами, являешься душевнобольной.

— Что? — воскликнула Алекса. Ей показалось, что она ослышалась.

— И у тебя вследствие этого есть выбор: либо ты следуешь нашим советам, либо оказываешься под наблюдением, а возможно, и помешаешься для лечения в психолечебницу Кортау.

Алексе стало дурно. Она зажала рот рукой и несколько раз сглотнула. Только после нескольких глубоких вдохов она смогла говорить.

— Это вам не удастся. Этот профессор Поппер, или как его там, меня в жизни не видел. И как же он может утверждать, что я сумасшедшая?

— Ты ошибаешься, милочка, — возразил генерал, бросив взгляд на заключение. — В последний раз он обследовал тебя четырнадцатого сентября прошлого года в клинике Шаритэ.

— Да, тогда они обследовали мои легкие, а вовсе не психическое состояние! У меня была небольшая температура, мне сделали рентген, анализ крови и мокроты. Все это была чистая профилактика, потому что у меня в детстве был туберкулез.

— Все верно. А профессор Поппер был как раз одним из врачей, которые тебя обследовали.

— А я говорю тебе, что это было только обследование легких.

— У меня тут есть еще одно заключение доктора Брандта, который лечил тебя с 1897 по 1903 год. Он установил у тебя состояние психоневроза с симптомами судорог, обмороков и истерик.

— Нет! Нет! Нет! — закричала она. — Доктор Брандт был нашим домашним врачом, он лечил меня, когда у меня бывали запоры, болела шея или что-то подобное. Он вообще не невропатолог. Тебя он лечил, когда у тебя были нелады с желчным пузырем, а тете Розе что-то прописывал при ее приступах. Если кто-то из нас и был сумасшедший, так это тетка, а вовсе не я!

Генерал грохнул кулаком по столу.

— Хватит. Ни слова больше. Ты можешь выбирать.

Алекса вскочила так стремительно, что стул упал.

— Нет! С Гансом Гюнтером все кончено. Навсегда. И никакой врач и никакой судья не заставят меня жить с ним. Это не я больна, а он! — Она подошла к тетке. — Здесь, на этом диване, как раз там, где ты сидишь, — здесь они со своим денщиком ублажали друг друга.

— Нет! — взвизгнула тетка. Она с трудом поднялась и растерянно оглянулась на диван, словно пытаясь найти там доказательства обвинений Алексы. Ганс Гюнтер тоже встал. До этого момента он сидел молча, скрестив руки на груди и устремив взгляд на дверцу книжного шкафа на другом конце комнаты. Теперь он нервно ощупывал воротник кителя, его губы дрожали, когда он обратился к генералу.

— Она лжет. Она хочет раздуть как можно больший скандал, а для этого ей все средства хороши.

— Только никакой паники, — успокоил его генерал. — Второго скандала, как с Мольтке, больше не будет.

— Бедный Мольтке, — запричитала тетка. — Эта женщина его погубила. Его уже ничто не спасет, даже то, что Хардена осудили. С ним покончено…

— Ничего подобного здесь не повторится. Никогда, пока у меня есть что сказать. В нашей семье никакого скандала я не допущу! — заверил генерал.

Алекса сделала последнюю попытку.

— И я не хочу никакого скандала. Я не скажу ни слова против Ганса Гюнтера, а если нужно, возьму вину на себя. Но ты должен меня понять, дядя Адальберт. Такое супружество дальше продолжаться не может, иначе я действительно сойду с ума.

— Деточка, четыре года назад ты перед Богом дала торжественную клятву быть супругой, пока он не разлучит вас. И эту клятву ты не можешь так просто нарушить.

Алекса пыталась владеть собой.

— Скажи это Гансу Гюнтеру. Его тоже связывает эта клятва, хотя он уже и тогда не был так искренен, как я. Он знал, что никогда не сможет дать ту любовь, которую женщина имеет право ожидать от своего мужа. Ты что, вообще не понимаешь меня? Он другой… он ненормален… он болен.

Генерал сорвался со своего стула, облокотился на стол и взревел:

— Это ты больна, сумасшедшая баба, а не он! Бесстыжая развратница, опустившаяся распутная тварь!

Алекса видела в его глазах одну только немую ненависть. И вдруг ее захлестнула волна обиды за все унижения, свалившиеся на нее в эти ужасные последние дни.

— Ты называешь меня больной? Аморальной? Ты сам аморален и болен. Ты что, думаешь, я забыла, как ты при каждой возможности караулил меня в коридоре, лапал меня и лез мне под юбку? Ребенком отдали меня на твое попечение, а я должна была из последних сил защищать от тебя мою невинность! Святой боже! Вы хотите меня запереть? Тебя самого нужно запереть, чтобы ты не кидался больше на беззащитных детей!

Тетка, которая до этого слушала ее раскрыв рот, бросила вопрошающий взгляд на генерала, затем вскочила и ударила Алексу по лицу.

— Грязная потаскуха! Возьми свои слова, или я убью тебя!

Алекса качнулась от удара назад, ударилась головой о край книжного шкафа и упала на пол. Ганс Гюнтер обхватил тетку и оттащил от Алексы. Затем он помог своей жене подняться, ощупал место ушиба и увидел кровь на своих пальцах.

— Видишь, что ты наделала, — сказал он Розе.

— Убить ее мало. Убить, и еще гораздо раньше. Задушить своими руками, вместо того чтобы приютить в нашем доме. Ничего, кроме неприятностей, я от нее не видела.

Ганс Гюнтер отодвинул волосы на голове жены. Там оказалась небольшая царапина.

— Пойдем, я промою тебе рану, — сказал он.

Алекса отстранилась от него.

— Оставь меня, я сделаю все сама.

— Надо будет наложить повязку. — У Алексы не было сил сопротивляться. Он отвел ее в ванную комнату, промыл рану и смазал ее йодом. — Теперь она не воспалится.

Она с издевкой посмотрела на него.

— Разве это не было бы прекрасно? Я умираю от заражения крови, а ты женишься на Дмовски.

— Это было бы слишком хорошо, но увы, — пробормотал он и вышел, хлопнув дверью.

Поскольку визит был объявлен как семейная встреча, Цедлитцы провели всю оставшуюся неделю в Алленштайне. Алекса слышала, что дядя незадолго до этого был назначен офицером связи между Генеральным штабом и военным кабинетом кайзера. Его назначение, столь близкое к власть предержащим, и объясняло то волнение, которое вызвал его приезд в военных кругах Восточной Пруссии.

Это была довольно примечательная неделя. За визитами следовали приемы, командование корпуса в Кенигсберге устроило прием, чрезвычайно важный и элегантный. Годенхаузены дали обед в честь командира дивизии и его штаба, а командир со своей стороны, устроил ужин, длившийся до раннего утра. Погода для этого времени года была мягкой, молодая зелень и голубой небосклон заставляли забыть тоскливую зиму, бесконечные туманы, наползавшие с моря, промерзавшие на метровую глубину реки, сизифов труд по очистке заваленных снегом крыш и огромных сугробов. Приезд генерала фон Цедлитца придал особую праздничную ноту той радости, которую испытывали все с наступлением весны. Под предлогом гриппа Алекса не играла роль хозяйки на обеде в честь командира. Правда, на другой день, выздоровев как по мановению волшебной палочки, она приняла участие в праздничном вечере, который устроил полк Ганса Гюнтера в честь генерала. Как обычно, она стала объектом пристального внимания офицерских дам. Внешний вид, манеры, платье — все изучалось самым тщательным образом. И господа офицеры не оставляли ее своим вниманием, хотя, конечно, ее туалеты интересовали их гораздо меньше. Они завидовали молодым холостякам, которым было дозволено сходить с ума по Алексе, а среди них наиболее вызывающе вел себя обер-лейтенант фон Ранке.

Ранке был действительно идеальным кавалером для дамы, дорожившей своей репутацией. Он был преданным обожателем, предупредительным и надежным поклонником и, по слухам, импотентом. Над его влюбленностью посмеивались, при этом для всех было загадкой, почему Алекса с ее красотой именно этого маленького Ранке избрала своим кавалером.

Подозрения о Гансе Гюнтере как о гомосексуалисте по-прежнему витали в воздухе, но более чем четырехлетний брак с Алексой, говорил, казалось, против этого. Даже если там что-то было, судачили в гарнизоне, она, видимо, наставила его на праведный путь.

Приезд генерала с теткой Розой имел для Алексы и положительные стороны. Ганс Гюнтер сменил денщика. В доме появился Иоханн Бласковитц, неуклюжий блондин, драгун с огромными руками и перебитым, как у боксера, носом. Ганс Гюнтер согласился переехать из спальни в кабинет, примыкавший к рабочей комнате и служивший до этого кладовой, где ему поставили кровать, шкаф и комод. На окна повесили тяжелые гардины, заказанные в Берлине, на полу лежал роскошный старый персидский ковер.

Чтобы пресечь возможные сплетни, Алекса объяснила фрейлейн Буссе, что этот переезд связан только с необходимостью для майора работать по ночам над своим рефератом, после чего все вернется на свое место.

Несколько дней спустя Алекса и Ранке отправились на прогулку на лошадях. Он, как всегда, поведал ей о своей неразделенной любви и разбитом сердце, он, мол, потерял сон и аппетит, не может ни о чем думать и лишь предается по вечерам пьянству в своей квартире.

— Перестаньте плакаться, в конце концов, — оборвала его Алекса. — Что, собственно, хотите вы от меня? Мой муж никогда в жизни не согласится на развод, стало быть, жениться на мне вы не сможете. Уж не хотите ли вы завести со мной роман? Разве он не ваш товарищ по службе? Да и Алленштайн — это такая маленькая дыра! Здесь ничего нельзя себе позволить, нельзя даже чихнуть, чтобы все не услышали. Найдите себе приличную девушку и…

— Я ненавижу приличных девушек.

— Но я ведь тоже была такой когда-то.

— За вас я готов умереть.

Алексе стало не по себе от взгляда его остекленевших глаз. Ей вспомнилась его дуэль.

— Вы все время говорите о смерти, но вы способны и убить. — Слова сорвались с ее губ, и вернуть их уже было нельзя.

Ранке ответил не сразу, проехав несколько метров молча. Внезапно он остановил лошадь.

— Убить? Что вы имели в виду? — спросил он глухим голосом.

Алекса рассмеялась.

— Да ничего. Это была просто шутка. — Она тоже придержала лошадь, и они свернули на пролегавшую вдоль берега дорогу.

Весна преобразила прибрежные луга свежей зеленью, а белые стволы берез блестели на солнце, как змеиная кожа. Мир слишком прекрасен, подумала Алекса, чтобы позволить себе быть несчастной.

Ранке прервал ее мысли, промолвив:

— Да, я думаю, что ради вас я мог бы убить.

Она не поверила своим ушам и взглянула на него. Лицо его покраснело, щеки подрагивали, как если бы его бил озноб. «Просто одержимый», — подумала она, разглядывая его с любопытством. При этом ей стало немного не по себе.

— Это правда, что вы убили своего лучшего друга? — спросила Алекса и затаила дыхание.

Его лицо окаменело.

— Это была дуэль. И он не был моим лучшим другом.

— И все-таки — другом?

— Ну, это довольно общее понятие. Есть друзья и друзья.

Они повернули назад и поскакали в направлении к площади парадов.

— Я вам сказал, что ради вас я мог бы убить. Пожалуйста, следующий вопрос.

— Не думайте больше об этом, это была плохая шутка. Я столько о вас слышала, и, конечно, хочется узнать побольше. Все это не вписывается в образ, который я себе представляла, — сентиментальный и деликатный, что-то вроде прусского Роланда.

— Так вы создали для себя мой образ? Это для меня самый приятный сюрприз, и, конечно, это льстит мне, потому что у меня создалось раньше впечатление, да и сейчас оно возникает иногда у меня, что я для вас вообще не существую.

— Ну, пожалуйста, не говорите глупостей! — сказала она, будучи сама не слишком уверенной в своих словах.

Сойдя с лошади у дома, Алекса пригласила Ранке на чашку чая. Он увидел, что конюх прогуливал лошадь майора во дворе. Это означало, что хозяин был дома. Ранке сказал:

— В другой раз с удовольствием.

Дурные мысли, навеянные разговором с Ранке, не выходили у нее из головы, и она настаивала:

— Ах, да зайдите же! Муж будет определенно рад вас видеть. Он вообще любит принимать гостей.

Ранке спешился и отдал лошадь Ержи.

Хозяин дома сидел в кресле, углубившись в чтение. На нем был утренний халат из парчи, на ногах сафьяновые сандалии. Если и был для него этот визит некстати, то вида он не подал. Его обращение с товарищами по службе, в том числе и с артиллеристами, было образцовым. Ганс Гюнтер всегда отличался гостеприимством и предупредительностью. С тех пор как Алекса прозрела от своей любви, она с холодным цинизмом наблюдала за тем, с какой страстью он искал кого-нибудь, кем хотел бы завладеть. Он был похож на политика, который, в своем стремлении быть избранным, жмет руки всем подряд в надежде, что это, возможно, руки его избирателей. Алекса знала, что муж в принципе не ставит Ранке ни во что, и явно уже давно дал тому это почувствовать. И конечно же, Ранке удивился любезности Ганса Гюнтера, жену которого он так открыто боготворил.

За чаем обсуждался отказ короля Эдуарда от государственного визита в Берлин, вызванный якобы болезнью. Тем не менее он оказался достаточно здоров, чтобы вскоре в неформальной обстановке встретиться с царем в Ревале.[26]

— Эдуард обхаживает царя, а это означает не что иное, как то, что кольцо окружения сжимается все сильней, — объяснял майор своему гостю. — Пройдет не так много времени, и вы будете вовсю бросать гранаты из ваших гаубиц, дорогой Отто.

— Чем раньше, тем лучше, — согласился Ранке. — Меня мучает мысль, что я стану слишком стар, когда наконец дело дойдет до войны.

— Вот это правильный образ мыслей. Ничто так хорошо не очищает атмосферу, как здоровое кровопускание. Возможно, нам придется драться на два фронта, но и это меня не особенно заботит. У Англии нет войска, а моральный дух французов после Седана все еще не восстановился. Русские — вообще просто стадо. Но прежде мы должны избавиться от внутреннего врага — этих всяких социалистов, пацифистов и подстрекателей народа. Полиция до сих пор, как говорится у драгунов, била саблями плашмя, но придет время, когда этим вечным демонстрантам надо будет показать и лезвие. Ну а если полиция этого не сделает, придется нам вмешаться.

— Вы абсолютно правы. — Ранке просто сиял.

Алекса, которую стало уже раздражать это настроение mènage-á-trois,[27] решила его нарушить.

— А ты знаешь, что обер-лейтенант фон Ранке застрелил человека?

Ранке в смущении заерзал на стуле.

— Это была дуэль.

— А что, это большая разница? Как ты думаешь, Ганс Гюнтер?

Годенхаузен нахмурился.

— Разумеется, большая разница. Что за вопрос! — И, обратившись к Ранке, заметил: — Вы должны извинить мою жену, Отто. Она любит поиграть иногда во всякие ужасы. Зачем она вообще завела разговор на эту тему, мне не понять.

— Мы говорили об этом на обратном пути.

— Ах вот как.

— Я спросила господина фон Ранке, соответствуют ли действительности слухи, и он это подтвердил.

— Довольно бестактно, моя милая.

Краска бросилась в лицо Ранке.

— Я абсолютно так не считаю… это действительно…

— Еще чаю, господин обер-лейтенант? — Алекса налила ему чай, не дожидаясь ответа. — Простите, я больше никогда не упомяну об этом.

— Но в этом нет ничего, чего бы я должен был стыдиться, — поспешно стал уверять Ранке. — Это была одна несчастная история, и вот так получилось…

— Но вам бы хотелось, чтобы этого никогда не случалось, правда? — Ганс Гюнтер все это время теребил свой воротник, что, как она знала, было признаком сильного раздражения.

— Ну, этого я бы тоже не обещал… — неуверенно возразил Ранке. — Я только хотел бы сказать, что если уж человек попадает когда-нибудь в такое положение…

— Пожалуйста, смените тему, — сказал Ганс Гюнтер.

— Ну почему же? — Алексе доставляло удовольствие видеть, как раздражен муж и как растерян Ранке. — Я нахожу дуэль очень волнующей. Человек застрелил кого-то, но поскольку при этом присутствуют четыре секунданта, то человек уже не преступник, а герой. Как ты это объяснишь, Ганс Гюнтер?

— Это зависит от обстоятельств.

— От каких обстоятельств?

— От того, как на это дело посмотреть. Конечно, здесь нарушается пятая заповедь. Но по нашему кодексу чести это не является преступлением. Человек стреляет отнюдь не в безоружного. Противники вооружены одинаково, и один может точно так же быть раненым или убитым, как и другой. А теперь довольно с этим, Алекса. Ты ставишь нашего гостя в неловкое положение, — решительно сказал он.

Ранке встал одновременно с хозяином дома. Он нервно улыбался.

— Я действительно не…

— В любом случае я еще не встречался, кроме вас, ни с кем, кто дрался на дуэли. Позвольте мне поэтому еще один вопрос, — сказал он, обращаясь к Ранке. — Что придает дуэли характер дела чести: формальность вызова, секунданты, выбор оружия?

— К этому относится все. Считается, что ты при этом обязан защитить свою честь офицера и благородного человека. Отказываешься от дуэли — должен уйти со службы, — невозмутимо объяснил Ранке. Его поведение заметно изменилось, он теперь выглядел отнюдь не растерянным, а производил, скорее, впечатление человека, с достоинством принимающего оказанное ему внимание.

— А можно ли представить себе дуэль без секундантов и без свидетелей? — спросила Алекса.

Ганс Гюнтер опустился со вздохом на свой стул.

— Что за кровожадные интересы, Алекса? — спросил он.

Она не обратила внимания на его вопрос.

— Что вы почувствовали, когда вам сказали, что ваш друг мертв? — продолжала она выспрашивать.

— Мне не нужно было об этом сообщать. Я знал это.

— И что же вы чувствовали?

— Я почувствовал облегчение, что все наконец позади.

— И у вас не было чувства вины?

— Наше дело рассматривалось в суде чести, с попыткой примирения ничего не вышло, и мы получили приказ драться на дуэли…

— И вас за это не отправили в тюрьму?

— Нет, я получил только арест в казарме.

— И на какой срок?

— На четыре месяца.

— И четыре месяца ареста считается достаточным наказанием за то, что был убит человек?

Алекса поняла, что зашла слишком далеко. Ранке нервно посмотрел на часы, стоявшие на сервировочном столике, глубоко вздохнул и собрался было отвечать, но Алекса его опередила:

— А что бы произошло, если бы вы дрались на дуэли без разрешения суда чести, без секундантов, врача и всех этих обстоятельств?

— Что это за допрос? — спросил Ганс Гюнтер.

— Ох, это просто теоретическое обсуждение философских вопросов. Можно же хоть раз поговорить о чем-то другом, а не о том, кто на какой лошади будет выступать на следующем турнире.

— Что до меня, — заметил Ганс Гюнтер, — так я никакой не философ, и по мне лучше поговорить о лошадях, чем философствовать о преступлении и наказании. Это я оставляю для Достоевского. Давайте на этом закончим.

Ранке поднялся.

— К сожалению, я должен попрощаться. Госпожа баронесса… Господин майор… покорнейше благодарю.

— Надеюсь, по крайней мере, вам не было скучно, — неуверенно рассмеялся Ганс Гюнтер. — А то мне иногда это казалось. Так что простите. Это по моей вине вы подверглись такому допросу.

— Ах, оставьте…

— Если бы я так не возражал, моя жена не упорствовала бы с этой темой. Но таковы они, женщины, — сказал Ганс Гюнтер, провожая обер-лейтенанта в прихожую. Вернувшись в салон, он сказал: — Алекса, как только ты можешь так себя вести? Можно подумать, что врачи были правы и ты не вполне нормальна. Какой бес тебя попутал? То, что ты думаешь обо мне, это твое дело, и мне все равно, но я вынужден настоятельно тебя просить проявлять сдержанность и думать о последствиях.

— Последствия? — Она, почувствовав внезапно головную боль, стала массировать виски и повторила скорее для себя самой: «Последствия».

Обер-лейтенант Ранке снимал четыре комнаты в квартире дома на Николайштрассе. Это был маленький переулок позади замка Ордена рыцарей. Младшие офицеры, как правило, не могли позволить себе такой роскоши, обычно они снимали одну, в лучшем случае две меблированные комнаты. По масштабам полка он должен был считаться состоятельным, если не богатым, хотя никаких подробностей о нем известно не было. При всем его непринужденном обращении с людьми он за два года в Алленштайне завел лишь пару знакомств, но ни одного друга.

Однажды пополудни в мае Алекса впервые проскользнула сквозь мрачный въезд во двор, откуда можно было попасть в квартиру Ранке. Утром у них была прогулка на лошадях, и она пообещала прийти в конце дня к нему на квартиру, чем удивила саму себя не меньше, чем его.

Алекса медлила до последней минуты. Она истосковалась по любви, но Ранке не тот человек, который утолил бы эту жажду. Он, по правде, был ей просто скучен. То, что она именно его избрала в свои любовники, а не какого-то другого молодого офицера, которого стоило только поманить, объяснялось тем, что она чувствовала в его натуре легкую сумасшедшинку. К тому же он был ей по-собачьи предан. Она чувствовала себя в своем замужестве как в тюрьме, и только динамитом можно было бы взорвать эти стены. И в Ранке, с его неустойчивой психикой, надеялась она найти человека, готового это сделать. Алекса опоздала на полчаса и обнаружила Ранке в полном отчаянии. Комнату украшали букеты фиалок, ее любимых цветов. Шампанское стояло в серебряном ведерке со льдом, в светильниках горели свечи. Шторы были опушены.

— Я уже боялся, не забыли ль вы, — прошептал он, помогая ей снять плащ. В его глазах стояли слезы. — Я вас так люблю.

Она позволила себя обнять и терпела прикосновения его неопытных рук, которые расстегивали крючки ее платья. Он покрывал обнаженные плечи Алексы поцелуями и вдруг неожиданно отодвинул ее от себя.

— Как непростительно с моей стороны — я вам даже не предложил бокал шампанского!

— Бокал шампанского? Да, с удовольствием. — Она должна была набраться решимости, иначе этот неверный шаг мог закончиться, еще не начавшись.

Он открыл дрожащими пальцами бутылку, наполнил бокал и подал ей. Она залпом выпила шампанское и протянула ему бокал снова. — Я на самом деле очень хочу пить.

— Я так люблю вас.

— Вы повторяетесь. Неужели вам не приходит в голову что-нибудь пооригинальней?

— Вы смеетесь надо мной. Конечно, вам со мной скучно, но при вас у меня все летит из головы. Все как в тумане. Если я не с вами, у меня в голове вертятся тысячи слов, которые я хотел бы вам сказать, а теперь, когда вы…

Слезы катились по его щекам. Она рассмеялась и вытерла их платочком. Он прижал платочек к губам и вдыхал аромат духов. Как на пошлой открытке для страдающей от любви горничной, подумала Алекса.

— Вы удивляете меня, Отто. Мы здесь одни. Вы говорили, что, если бы я к вам пришла, вы были бы счастливейшим человеком на свете, и вот я здесь, а вы плачете.

Он вдруг неожиданно обнял ее с такой страстью, что она вскрикнула:

— Вы делаете мне больно!

— Я боготворю тебя, — задыхаясь, шептал он. — Я боготворю тебя, я просто схожу с ума.

На какой-то миг ей показалось, что она действительно в руках сумасшедшего. Он поднял Алексу и на руках отнес в спальню, где набросился на нее как зверь. Любовные признания с хрипом вырывались из его горла, в то время как руки неловко пытались справиться с ее платьем. В испуге, что он может порвать ее одежду, она сама разделась до сорочки.

Ей вспомнился Николас, его нежные прикосновения, его опыт и умение превратить любовную встречу в праздник. И то, что Алекса сейчас лежала рядом с мужчиной, который оставлял ее холодной, наполнило ее таким отвращением к самой себе, что она его едва не оттолкнула. Но Ранке так же внезапно, как и только что накинулся на нее, вдруг отпустил Алексу.

— Прости меня, — пролепетал он и снова залился слезами.

Ее первым чувством было облегчение. Что за сумасбродная идея пришла ей в голову именно этого человека выбрать орудием своего освобождения! Она-то полагала, что он действительно способен ради нее пойти даже на убийство, а сейчас должна признать, что он, оказывается, и не мужчина. Вместо разочарования она ощутила чувство радостного облегчения. Авантюра была позади, она может снова вернуться в действительность.

Ранке поднялся на колени и поцеловал ее обнаженную ногу.

— Мне стыдно. Я надеялся, что с вами у меня будет по-другому.

Ей стало его жаль.

— Этого не нужно стыдиться. Такое может случиться со всяким.

— Я так люблю тебя…

— Да, я знаю.

— Не оставляй меня сейчас. Я покончу с собой, если ты уйдешь.

Алекса, утешая, гладила его волосы.

— Нет, не бойся, я еще останусь. Я сказала дома, что вернусь не раньше шести. — Она оглянулась и впервые рассмотрела комнату внимательно. — У тебя много чудесных вещей. Тот комод в углу просто прелесть. Наверное, это настоящий антиквариат?

— Он принадлежит маме. Она обставила мне всю квартиру, чтобы мне здесь было хорошо. Она знала, что мне жить в Алленштайне будет не слишком приятно.

— Но это особенно не помогло?

— Нет. То есть, я хотел сказать, с тех пор, как вы… — Он в отчаянии покачал головой.

Алекса положила свою руку на его; ей показалось, что он снова разрыдается.

— Это ваша мать? — спросила она, указывая на вставленное в рамку фото темноволосой женщины с густыми бровями и таким же стеклянным взглядом, как у ее сына.

Он посмотрел с любовью на снимок.

— Да, это мама.

— Интересное лицо. Расскажите мне о ней. — Алексе хотелось вовлечь его в разговор, неважно о чем.

— Она действительно замечательная женщина и удивительная мать. Мы с ней очень близки, особенно с того времени, как умер отец. Это был несчастный случай. — Он замолчал, его губы нервно подрагивали. Затем он продолжил с неожиданным воодушевлением: — В Груневальде у нас был большой дом — он тогда находился практически за городом. В саду стояли качели и можно было играть в крокет. Знакомых семей с детьми у нас не было, и поэтому я играл только с мамой. — Он вдруг беспричинно рассмеялся и попытался тут же подавить смех. — Она сажала меня на плечи и катала по всему дому и саду. И сегодня, когда я скачу на лошади, мне иногда кажется, что я все еще ребенок. — Он растерянно замолчал, тяжело дыша, на его лбу блестели капли пота.

Алекса наблюдала за Ранке, он вызывал в ней то любопытство, то отвращение.

— Так вам нравилось, как ваша мама с вами играла?

Он смущенно кивнул.

— Да, конечно. Я думаю, всем детям это нравится.

Она пробыла еще час, болтая с ним, пила вино и позволяла себя целовать и неловко ласкать. При расставании она пообещала прийти снова, не будучи сама до конца в этом уверенной. Сейчас нужно было просто исчезнуть отсюда, пока не началась новая истерика.

Несколько дней спустя, уступая его настояниям, теплым солнечным днем пополудни она согласилась поехать с ним на лошадях. Он был необычайно оживлен и напоминал жеребенка, который после долгой зимы впервые оказался на лужайке. Они свернули с дороги и поскакали по полям, через рощи, мимо песчаных холмов и стоячих прудов. Некоторое время спустя Ранке стал необычайно молчалив, на его лице застыло сосредоточенное выражение, он неестественно прямо сидел в седле. На поляне в лесу он остановился, соскочил на землю и придержал ее лошадь. Не говоря ни слова, он поднял ее из седла, и, застигнутая врасплох, она позволила опустить себя на землю. Он овладел ею на мягком ложе из прошлогодней листвы, слегка отдававшей прелью. Этот запах часто потом напоминал ей об этом дне.

С этого дня Алекса регулярно встречалась с Ранке один-два раза в неделю, в большинстве случаев в его квартире. Ей не нужно было придумывать причину своего отсутствия, так как Ганс Гюнтер никогда не спрашивал, где она провела вторую половину дня. Для приличия она старалась избегать частых поездок с Ранке, полагая, что чем меньше она показывается с ним, тем лучше.

Отправляясь к Ранке, она надевала шляпку с густой вуалью и тот бесформенный плащ-пыльник, который был в моде у автомобилистов. Но ей не приходило в голову, что как раз этот наряд вызывал у людей любопытство и заставлял гадать, что же это за посетительница ходит к господину фон Ранке. Не требовалось много времени, чтобы он ей надоел. То, что ей казалось привлекательным, — какие-то следы демонизма в нем — было просто проявлением неустойчивой психики великовозрастного маменькиного сынка. Ранке был слишком меланхоличен и сентиментален, чтобы его общество было приятным. А как любовник он был просто неумелым и довольно странным. Многое в нем вначале шокировало ее, но затем она стала относиться к странностям Ранке как какой-то игре, забавляться ею. Любовному акту, как правило, предшествовали детские дурачества. Что-то похожее, вероятно, он вытворял ребенком со своей матерью, — подозревала она. В любом случае они возбуждали его и помогали преодолеть известную слабость. Алексе в конце концов удалось разбудить в нем мужчину, и она окончательно превратилась в предмет его фанатического обожания. Его зависимость от нее начинала приобретать патологический характер. Единственное, что их связывало, это его болезненная, безграничная влюбленность в нее и ее надежда на него как на единственно возможного мстителя и освободителя.

С той самой мартовской ночи, когда она застала Ганса Гюнтера с Дмовски, в ней теплилась надежда на неведомо какую внезапную смерть Ганса Гюнтера и ее свободу. Разве не может он разбиться на лошади? Или не может с ним произойти другой несчастный случай? Ночи напролет проводила она в таких фантазиях. После того как Ранке стал ее любовником, она рассказала ему об этом, сделав несколько далеко идущих намеков. К ее удивлению он реагировал на это с понимающей усмешкой в глазах.

— Я тебе еще раньше говорил, что могу ради тебя убить, ты помнишь?

Алекса оцепенела. Интуиция подсказывала ей остановиться, и позднее она жалела, что не послушалась внутреннего голоса.

— Тогда я думала совсем не о нем.

— Но сейчас же о нем, не правда ли?

Она закрыла лицо руками.

— Если бы только он согласился на развод! Но на это он не пойдет никогда.

— А ты бы вышла за меня замуж, если бы он развелся?

Она не опускала рук с лица. Еще ребенком она привыкла держать руки, прижав их к глазам, когда лгала.

— Ты же сам это знаешь.

Они лежали в постели. Он отвел руки от ее лица и заставил взглянуть на него.

— Ты любишь меня?

— Да! Ради всего святого, ну сколько же можно спрашивать об этом! Разве иначе я была бы здесь?

— Иногда я спрашиваю себя об этом, — сказал он, задумчиво глядя на нее. — Почему ты именно при нем заговорила о дуэли? Чтобы его предостеречь? Или заставить бояться? В любом случае это было ошибкой. Твой муж совсем не дурак и подозревает, что ты хочешь нас натравить друг на друга. Но он на это не идет. Он постоянно избегает меня. А если мы случайно и встречаемся, как, например, вчера в казино, то он со мной приветлив, как никогда. Я не могу просто подойти к нему и отвесить пощечину.

— А как дошло дело до дуэли между тобой и тем… Разве вы не дружили? — Она спрашивала его об этом и раньше, но он всякий раз уходил от ответа. — Это он тебя вызвал или…

— Я его вызвал. — Он повернулся к ней спиной, встал с кровати и оделся.

— Но из-за чего?

— Он был пьян и сказал одну глупость.

— Что за глупость? — Ранке ничего не ответил, и она продолжала: — И ты никогда об этом не сожалел? Я имею в виду, позже?

— Нет. Он сам этого хотел.

Алекса задумалась.

— Предположим, не было бы этого суда чести и всей ерунды — никаких секундантов, только он и ты. Ты бы его все равно застрелил?

Задумавшись, Ранке ответил не сразу.

— Наверняка. Это было неизбежно.

Дуэль без свидетелей. Эта была тема, которая занимала ее в последующие недели все больше. Алекса не могла понять, настроен ли он действительно серьезно или только идет навстречу ее фантазиям, чтобы поддержать в ней хорошее настроение. Она не могла понять также, насколько все это для нее самой важно. Иногда эта тема была просто спасением от долгого тягостного молчания.

Пару раз Алекса предлагала подстроить настоящую дуэль, но Ранке не хотел об этом и слышать. Он сказал, что лучше подождать до осени, когда без труда можно будет организовать несчастный случай на охоте. Хотя Ганс Гюнтер был отнюдь не заядлый охотник, но в окрестностях Алленштайна дичь была в изобилии, а осенью охота была единственным развлечением в монотонной гарнизонной жизни.

Мало-помалу в голове у Ранке стала зреть мысль: оказаться во время охоты с майором один на один и принудить его к импровизированной дуэли. Несмотря на возражения Алексы, он считал эту идею превосходной — ведь у них же будет одинаковое оружие. Застрелить человека в лесу в спину не позволяет ему его офицерская честь. Он уже придумал, какими словами вызовет майора на дуэль, прежде чем они займут позиции и начнут целиться друг в друга. Алекса не склонна была ему полностью верить. Он, в конце концов, не идиот. Она не представляла себе, что Ранке встанет лицом к лицу с таким отличным стрелком, как Ганс Гюнтер. Наверное, специально для нее он сочиняет фикцию какой-то воображаемой честной дуэли.

Это было в начале июля, до сезона охоты оставалось еще два месяца. Она так часто и зримо рисовала себе насильственную смерть Ганса Гюнтера, что временами ею владело чувство, что он уже и не живет. Она ощущала себя гадюкой, у которой уже иссяк яд. В конце концов Алекса посчитала это все каким-то абсурдом и твердо решила порвать с Ранке.

Наконец однажды она решилась:

— Боюсь, какое-то время мы не сможем встречаться. У меня такое чувство, что муж что-то подозревает. Позавчера мы поругались и он прямо сказал, что не допустит, чтобы я наставила ему рога.

— Но ведь это же…

— Мы сильно рискуем, Отто. Наверное, кто-то меня здесь видел. Я знала, что рано или поздно это случится.

— Это значит, что я вообще не смогу тебя видеть?

— Но где же? Конечно, мы будем видеться в обществе. Но не здесь. Это действительно слишком рискованно.

Он был убит.

— Я тебе надоел. Ты больше не любишь меня.

— Пожалуйста, возьми себя в руки. Я, в конце концов, замужем. Я не могу вести себя как мне вздумается.

— Ты, если бы захотела, смогла бы стать свободной.

— Не говори глупости, Отто! И история с несчастным случаем на охоте вообще нереальна. Я еще раз размышляла об этом. Это просто сумасбродная идея. Честно говоря, я никогда не принимала ее всерьез. Да и ты сам тоже.

— Мы оба принимали это всерьез. А сейчас ты пытаешься увильнуть.

— Я только говорю, что это сплошное безрассудство. Ты никакой не убийца, а я не леди Макбет.

— Ты хотела его смерти.

— Нет. Я только на время потеряла рассудок. Сейчас все снова встало на свои места, Отто. Мы, два взрослых человека, погрязли в каких-то химерах. Ты должен признать, что так не годится, никто никогда не поверит в несчастный случай.

— Это может случиться и не на охоте.

— А где же еще?

— Где угодно.

— В Алленштайне? Где тебя каждый знает?

— Пару лет назад здесь произошло что-то вроде этого. Ночью вломились в квартиру на Йоркштрассе. Владелец дома, шорник и его жена были убиты. Преступника так и не нашли.

— Я тоже слышала об этом. Конечно, не всякое преступление раскрывается. Но давай больше не будем об этом. Может быть, все таки Ганс Гюнтер решит со мной развестись.

Она не могла дождаться, чтобы уйти из этой квартиры. Задернутые шторы, горящие свечи, которые тяжелым ароматом туберозы напоминали гробницу. Он проводил ее в прихожую и открыл дверь ключом, который держал в кармане. Ей казалось, что она находилась на положении заключенной.

— Когда мы увидимся? — спросил он, удерживая ее за руку.

— В следующий понедельник мы едем на лошадях с Зайфертами в Вартенбург. Поехали с нами.

— Я имею в виду, когда ты снова придешь сюда?

— Я же сказала, что сюда не приду. И давай не будем спорить.

Он молча отступил и выпустил ее на улицу. Не оглядываясь, Алекса поспешила прочь. Она знала, что он стоит у двери и смотрит ей вслед, и впервые порадовалась, что идет домой. Она чувствовала себя так, как чувствует человек, переживший тяжелый несчастный случай и оставшийся невредимым. Алекса дала себе клятву никогда больше не переступать порог квартиры Отто фон Ранке.

Глава XV

В половине восьмого утра тридцатого апреля 1908 года следователь Шмидт, прибывший из Берлина, был препровожден в спальню князя Ойленбурга. Шмидт накануне приехал в Левенберг, переночевал в отеле «Укермарк» и оттуда, сопровождаемый судебным врачом, выехал в Либенберг. Там он провел первый допрос князя в связи с обвинением его в даче ложных показаний под присягой. Этот допрос за исключением часового перерыва на обед продолжался до девяти вечера.

Седьмого мая он вновь появился в Либенберге, на этот раз в сопровождении двух лиц, выступавших в Мюнхене в качестве свидетелей: бездельника Георга Ридля и рыбака Якоба Эрнста. За неделю, прошедшую с момента первого появления следователя у постели князя, его состояние заметно ухудшилось. Домашний врач князя высказал мнение, что при таком далеко зашедшем артрозе сосудов любое волнение может быть смертельным. Его сердце вследствие недавно перенесенною заражения крови было сильно ослаблено, а в результате воспаления вен левая нога ужасным образом распухла.

Шмидт начал допрос с тех самых вопросов, которые он ставил до этого, только требовал на этот раз обрисовать все в деталях. Ойленбург, несмотря на то что его не спасали от озноба ни подушки, на которые он опирался, ни пуховое одеяло, не терял тем не менее самообладания. Он равнодушно отнесся к утверждениям Ридля и заявил:

— Я считаю ниже своего достоинства как офицера и благородного человека спорить с таким индивидуумом. Он утверждает, что я для каких-то мелких услуг нанимал его в 1882 году, но я вообще не могу припомнить, что когда-либо видел его.

После этого следователь вызвал Якоба Эрнста, и тут хладнокровие покинуло князя. Несмотря на свои сорок пять лет и заметную полноту рыбак оставался все еще на редкость импозантным мужчиной. В первые минуты допроса взгляд его светло-голубых глаз оставался совершенно безучастным. Но когда следователь приказал ему взглянуть на князя, в глазах его показались слезы. Какое-то время единственное, что нарушало тишину в комнате, было тяжелое дыхание князя. Без сомнения, его мучила боль, он застонал и попытался выпрямиться в постели. Эрнст, увидев, как плохо князю, пришел ему на помощь и поправил подушку. Его непроизвольный порыв был вызван воспоминаниями о тех годах, когда он верно служил этому больному теперь человеку. В ту же секунду он осознал те изменения, которые произошли в их отношениях, и отпрянул от кровати.

— Благодарю тебя, Якоб, — прошептал Ойленбург.

Следователь обратился к рыбаку.

— Расскажите о лодочных прогулках, в которых его светлость принуждал вас к противоестественным сексуальным действиям.

При этих словах Ойленбург очнулся из своего полузабытья, открыл глаза и посмотрел на своего бывшего слугу, который под этим взглядом застонал, как от боли. Разрываемый между необходимостью подчиняться требованиям судьи и боязнью навредить своему господину, Эрнст невнятно забормотал о поездке на озеро, о том, как перевернулась лодка и он потерял руль.

— Переходите к делу, Эрнст, — потребовал следователь.

— Сейчас. — В глазах у рыбака стояли слезы. — Начиналось, стало быть, так. Одежда у нас намокла, мы приплыли к берегу и легли на солнце. — Он умолк. — Вещи наши мы развесили сушиться. — Он беспомощно покрутил головой. — Не могу я… — Следователь не замедлил напомнить ему, что отказ от своих показаний в Мюнхене повлечет за собой обвинение в нарушении клятвы под присягой. Эрнст повернулся к Ойленбургу. — Простите меня, господин, но вы сами слышите. Меня посадят, если я не скажу правду.

— А ты знаешь, что ты мне этим причинишь, Якоб? — спросил князь.

— Да знаю я, а что делать? Этот проклятый еврей, этот Бернштайн…

— Попридержите язык, — оборвал его следователь.

Но Эрнст упрямо продолжал:

— Да он меня обвел вокруг пальца, и я должен был все выложить, как было, ведь я же под присягой был. Потому что по закону так положено, сказал он. Ну, я и рассказал все, а все уставились на меня, как на злодея какого. А я честный человек, ваша светлость, у меня семья, и меня уважали — раньше, конечно. А сейчас стыжусь сам себя, хоть из дому не выходи…

— Хватит об этом, — перебил его следователь. — Вернемся снова к Штарнбергу.

Очная ставка продолжалась больше часа. Кроме лодочных прогулок, Эрнст вынужден был рассказать и о своих поездках с князем, и о том, в каких отелях они останавливались, и что жили они в одном номере и делили вдвоем постель. Следователь заставлял Эрнста рассказать об имевших якобы место интимных отношениях князя с пройдохой Ридлем и еще с одним слугой по фамилии Геритц и его секретарем Кистлером.

— Так ведь больше двадцати пяти лет прошло! — отбивался Эрнст. — Конечно, люди тогда всякое болтали, да потом все и думать об этом забыли, пока не началась эта заваруха с судом в Мюнхене. А сейчас все норовят вспомнить, чего и не было вовсе.

Наконец эта пытка закончилась, и Эрнсту разрешили выйти. Судья-следователь Шмидт, который вел допрос с подчеркнутой безучастностью, внезапно потерял всю свою решительность.

— Простите, ваше превосходительство, — без особой уверенности начал он. — Но показаний свидетелей достаточно для вашего ареста. — Он умолк, ожидая выражений протеста, но князь молчал. Тогда судья продолжил: — Иначе говоря, ваше превосходительство, до начала слушаний в Берлинском суде присяжных вы будете содержаться в камере предварительного заключения.

По лицу князя скользнула слабая улыбка.

— И как вы себе это представляете? — спросил он.

— Я вынужден распорядиться о переводе вас в Берлин, ваше превосходительство.

— Разве вам врач не сказал, что я не транспортабелен?

— Да, но все это касалось лишь предварительного следствия. Сейчас же я не имею права из-за опасности навредить следствию оставить вас на свободе.

Суд первой инстанции Моабит в этот же день выдал ордер на арест Ойленбурга и отклонил просьбу оставить его на свободе под залог в сумме пятьсот тысяч марок. Поскольку консилиум врачей подтвердил нетранспортабельность князя, был достигнут компромисс: князь должен быть помещен в старую, пользующуюся авторитетом университетскую клинику Шаритэ, расположенную недалеко от здания суда.

Ойленбург был помещен там в небольшую отдельную палату. Правда, у дверей день и ночь стояла охрана, чтобы предотвратить контакты князя с внешним миром, но его незарешеченное окно выходило в парк клиники, а врачи и персонал, ухаживающие за ним, были на редкость предупредительны. Слуге князя Бартшу было разрешено ухаживать за ним, а супруга князя Августа имела право навешать его один раз в неделю.

В ходе предварительного следствия было допрошено более двухсот свидетелей. В замке князя в Либенберге и в его берлинской квартире проведены обыски, в ходе которых была изъята вся его корреспонденция, включая письма известных гомосексуалистов.

Процесс по поводу дачи ложных показаний под присягой начался двадцать девятого июня в суде присяжных Моабит и продолжался до шестнадцатого июля. Обвинительное заключение состояло из тысячи двухсот пятидесяти страниц и содержало сто сорок пять отдельных эпизодов. В Берлине даже ходили слухи, что прокуратора получила из императорского дворца указания подойти к делу со всей строгостью.

В те дни стояла на редкость жаркая погода, и духота в зале даже здоровыми людьми переносилась с трудом. Для Ойленбурга же эти заседания были сущим адом. За два месяца предварительного заключения в клинике Шаритэ его состояние заметно ухудшилось, он больше не мог передвигаться, и его доставляли в зал на носилках. Врачи хлопотали над ним, но он постоянно впадал в забытье. Единственной уступкой со стороны обвинения было согласие на то, чтобы общественность не допускалась в зал заседаний, когда дело доходило до обсуждения сексуальных извращений. Тем не менее многие подробности все равно просачивались в публику.

Николас внимательно следил за процессом и находил его просто зловещим. Могущественнейшие люди империи сплотились, чтобы уничтожить человека, который, хотя все еще дышал и испытывал страдания, практически уже был мертв. Профессор Штейрер из клиники Шаритэ неоднократно предупреждал, что ежедневная транспортировка обвиняемого может повлечь за собой смертельные последствия. Четырнадцатого июля председатель земельного суда Кантцов наконец объявил, что суд готов перенести свои заседания в конференц-зал Шаритэ.

Тот самый главный прокурор Исенбиль, который шесть месяцев назад обвинял Максимилиана Хардена в клевете на генерала Мольтке, в результате чего Мольтке был реабилитирован, поддерживал на этот раз обвинение против Ойленбурга. Но теперь, чтобы загладить свое тогдашнее неудачное выступление, он нападал на князя особенно рьяно, пылая возмущением и негодованием.

Вначале обвинение против князя состояло из ста сорока пяти пунктов, но уже через несколько дней из них осталось не более дюжины. Из показаний свидетелей, в число которых входили личности от бывших заключенных до высших вельмож двора, лишь отдельные представляли действительную опасность для князя. К их числу относились высказывания его верного слуги рыбака Якоба Эрнста.

Эрнст признал, что князь иногда в знак дружбы и доверительных отношений обнимал его или проявлял иные знаки внимания как выражение дружественных чувств, но, когда прокурор попытался всеми средствами вытянуть из него признание: имели ли место совместные противоестественные отношения, свидетель с возмущением это отверг.

— Сроду такого не было! Ничего такого мы с князем никогда не делали! Мне угрожали, что я, мол, должен сказать правду, я и поддался, хотя уж сто лет прошло с тех пор. Но надо же иметь совесть! Никогда я не скажу того, чего не было. Иногда приходит мне в голову, что и в Мюнхене и в Либенберге надо было бы мне лучше держать язык за зубами. Бог бы мне всяко простил.

Прокурор Исенбиль понял, что из этого свидетеля ничего больше не вытянуть, и отпустил его.

На следующее утро, на восемнадцатый день заседаний, князя доставили в зал заседаний почти без сознания. Лечащий врач после консультации с профессором Штайером объявил его неспособным участвовать в процессе. Прокурор вынужден был просить перенести заседание. Защита поддержала просьбу прокурора, и председатель объявил о перерыве. Присяжные уже получили было разрешение разойтись, как неожиданно Филипп Ойленбург поднялся и громким голосом заявил протест, что диагноз врачей вполне мог бы подлежать преследованию по суду как ложный:

— Господин председатель, господа присяжные, — сказал Ойленбург. — Вот уже на протяжении восемнадцати дней прокурор Исенбиль выдвигает против меня самые унизительные обвинения. Вам уже давно должно быть понятно, что речь здесь идет совсем не о том, солгал ли я под присягой или нет, а о цели, которую преследует этот процесс, а именно уничтожить князя Филлиппа цу Ойленбурга, который осмелился попытаться склонить нашего обожаемого государя к политике мира, в то время как его советчики толкают его на путь войны. Максимилиан Харден, который утверждает, что его нападки вызваны якобы моральными побуждениями, является простым наемником этих людей, их орудием. Я хочу, чтобы этот процесс продолжался, господа. Вы должны вынести приговор, который будет справедливым и… — Силы покинули князя, он закачался и упал бы навзничь, если бы слуга не подхватил его.

Председательствующий приказал выкатить кровать из зала и объявил о переносе заседания до того времени, когда обвиняемый будет в состоянии участвовать в процессе. Меру пресечения ввиду угрозы нанести урон следствию он оставил прежнюю — содержание под стражей в клинике Шаритэ.

Глава XVI

День второго июля начинался так же, как и любой другой летний день в Алленштайне, разве что он был немного прохладней, чем обычно, — с моря дул легкий бриз. Солнце взошло, спрятавшись за тонкую пелену облаков, и утренняя дымка еще не исчезла. Зелень деревьев выглядела приглушенной, и, только когда в шесть часов облака рассеялись окончательно, солнце показалось на небосклоне во всей красе.

Ровно в половине шестого драгун Бласковитц подвел оседланную лошадь майора ко входу в дом. Фрейлейн Буссе тем временем налила кофе в серебряный кофейник и молоко в молочник, намазала маслом две только что доставленные из пекарни Крумма булочки и наполнила земляничным мармеладом стаканчики серебряного сервиза. Все это стояло на подносе, который обычно немедленно вносился в столовую по сигналу майора. Фрейлейн ждала знакомых звуков шагов из кабинета, но все оставалось тихо. Обычно майор звонил в четверть шестого, и когда она увидела на кухонных часах, что уже половина шестого, то решила еще раз подогреть молоко. Майор пил свой кофе только с горячим молоком. Она не могла припомнить, чтобы за те полгода, что она служила здесь, майор хотя бы раз опоздал на службу. Насколько фрейлейн Буссе знала, вечер майор провел дома и сразу же после ужина удалился в свой кабинет. Он ужинал с аппетитом, хотя и умеренно, и выпил только один стакан рейнвейна. Минуты бежали, и фрейлейн Буссе почувствовала беспокойство. Казалось совершенно невероятным, что он был в этот день свободен от службы и поэтому решил поспать подольше. Ведь даже в свободные дни он всегда вставал в то же самое время.

Она всегда опасалась зачастую непредсказуемой реакции хозяина и поэтому не решалась постучать в его дверь. В конце концов она решила позвать Бласковитца, чтобы тот разбудил своего господина. Бласковитц сначала отвел лошадь в конюшню и только затем отправился к майору. У кавалеристов на первом месте всегда стоит лошадь, а уж потом человек, даже если он и носит офицерскую форму.

— И что же я должен доложить господину майору? — спросил он. — Да он же может разъяриться, что я его разбудил. Моему кузену вышибли глаз только за то, что он зашел в комнату к своему капитану, когда тот был с горничной в постели. Тот зашвырнул в него сапожную колодку.

— Тогда постучите сначала. А уж с горничной вы точно майора в постели не найдете. — Едва сказав это, она чуть не прикусила себе язык, но Бласковитц был слишком туп, чтобы понять намек. Он потопал к кабинету, а фрейлейн Буссе, затаив дыхание, следовала за ним и остановилась в нескольких шагах от комнаты. То, что за этим последовало, было просто кошмаром. Позднее, когда фрейлейн Буссе пыталась восстановить в памяти ход событий, перед ней возникали только расплывчатые и неясные картины происшедшего.

Сначала раздался страшный возглас Бласковитца, затем последовало молчание, показавшееся бесконечно долгим. Наконец он показался, шатаясь, в дверях с землисто-серым лицом и ужасом в глазах, тряся правой рукой, испачканной кровью.

При виде крови фрейлейн Буссе испустила душераздирающий крик. Позднее она вообще отрицала тот факт, что кричала, но Бона и Светлана, которые как раз разводили огонь под котлом в прачечной, утверждали, что именно крик заставил их кинуться к кабинету майора. Когда они увидели денщика, облокотившегося на дверной косяк, с рукой в крови и перекошенным от боли и ужаса лицом, они решили сначала, что с ним произошел какой-то несчастный случай. Фрейлейн Буссе больше не визжала, из ее рта доносилось лишь какое-то клокотанье.

— Езус-Мария, что с тобой? — спросила Бласковитца Светлана.

— Майор… майор… он мертвый. Мертвый.

Фрейлейн Буссе, словно оглушенная, замолчала.

— Мертвый? Откуда вы это взяли?

— Да не знаю я… он вроде еще теплый, а все равно он мертвый.

Фрейлейн Буссе приблизилась к двери, но войти в комнату не решилась.

— Я так и знала, что что-то случилось, раз он не позвонил и не приказал подать завтрак.

Бона презрительно посмотрела на экономку.

— Лучше позовите врача! — закричала она.

Фрейлейн Буссе уставилась на девушку.

— Врача.

— Да не стойте вы тут, как последняя дура! — воскликнула Бона. — Вы что, не слышали, что сказал Иоханн? Может, он еще жив!

Внезапно фрейлейн Буссе вспомнила о своем достоинстве дамы и дочери офицера.

— Да. Мы должны позвать врача. — Она снова была в руководящей роли, снова стала хозяйкой положения с распрямившимися плечами и гордой осанкой. — Позови доктора Брюка, угол Шиллерштрассе. Да быстро, поняла?

Бона кинулась бегом из прихожей.

Светлана двинулась мимо Бласковитца, перекрестилась и вошла в комнату.

Шторы были задернуты, и, едва она успела бросить в полумраке взгляд на фигуру в ночной рубашке, лежавшую у двери кабинета, экономка приказала:

— Немедленно выходи! Никто не должен ничего касаться. — И когда Светлана вернулась, фрейлейн Буссе сурово обратилась к Бласковитцу: — Надеюсь, у вас хватило ума ничего там не трогать?

— Нет. Трогать я там, вообще-то, ничего не трогал. Только хотел поднять его, но…

— Лучше бы вам этого не делать. Будет, конечно, расследование, и… — Она замолчала. — Господи боже мой! Госпожа баронесса! Нужно ее разбудить. Светлана, пойди и разбуди сударыню.

Светлана отшатнулась.

— Я? Нет, нет, я не пойду. Пойдите вы сами.

— Ну хорошо. Пойду я будить бедную госпожу. — И она неохотно двинулась к лестнице, но Бласковитц преградил ей путь.

— Вы должны доложить о смерти майора полковнику Зайферту. Так положено.

Фрейлейн Буссе нахмурилась.

— Так идите же и доложите. Что вы тут стоите?

— Мне нужно бы сначала руки помыть. — Он уставился на свою окровавленную руку.

Бласковитц исчез в кухне. Фрейлейн Буссе, тяжело вздохнув, стала подниматься по лестнице. Подойдя к двери Алексы, она подумала, что майор, скорее всего, покончил жизнь самоубийством. Очень вероятно. В любом случае надо разбудить хозяйку дома. Из комнаты не доносилось ни звука, наверное, она еще спала. Шум внизу не мог ее разбудить, стены были достаточно толстыми, да и кабинет располагался в боковом флигеле.

Фрейлейн Буссе постучала. Не услышав обычного «войдите», она зашла в спальню и на цыпочках приблизилась к кровати. Алекса лежала на боку с волосами, разбросанными по подушке. Она дышала спокойно и, казалось, крепко спала. Но как только фрейлейн коснулась ее плеча, она встрепенулась, перевернулась на другую сторону и открыла глаза. Часто мигая, она смотрела на фрейлейн и затем спросила заспанным голосом:

— Который же теперь час?

— Мне не хотелось бы вас будить, госпожа баронесса, — шепотом начала фрейлейн Буссе, и тут же продолжила, жалобно причитая: — Да только… это ужасно… я не знаю, как сказать… — Она опустилась возле кровати на колени и по-сестрински обняла Алексу, что вообще было ей никак не свойственно. — Господин майор… с ним случилось что-то ужасное.

Алекса с удивлением рассматривала светловолосую голову рядом с собой и спросила:

— С господином майором? — Она все еще не пришла в себя со сна.

— С ним… он… я послала за доктором Брюком, но боюсь, что уже слишком поздно, — продолжала жалобно стонать фрейлейн Буссе.

Постепенно до Алексы стал доходить смысл ее причитаний. Что-то случилось с Гансом Гюнтером. Послали за врачом, хотя для какой-либо помощи уже слишком поздно. Она взглянула на часы, стоявшие на комоде. Без двенадцати минут шесть, как раз время, когда он выходил из дома. Значит, то, что с ним случилось, произошло дома. Или по пути на улицу. Ее стало знобить. Она подумала о Ранке и, высвободившись от фрейлейн Буссе, встала.

— Он мертв? — спросила она и, не ожидая ответа: — Где он?

— В кабинете. Он, наверное, вышел из спальни и упал навзничь. Но спуститесь вниз только тогда, когда врач придет.

Алекса набросила халатик и пошла к лестнице, босиком пересекла каменный пол прихожей и только тут почувствовала, что плиты холодные как лед. За собой она слышала тяжелое дыхание фрейлейн Буссе. Светлана все еще стояла в коридоре. При виде госпожи она закрыла лицо передником и зарыдала. Алекса вошла в кабинет и уже наполовину пересекла его, когда ее взгляд упал на распростертое тело.

Ганс Гюнтер лежал на животе, повернув голову в сторону, как если бы он хотел оглянуться. На нем была ночная рубашка из ирландского льна, на левую ногу был надет носок. Его волосы, которые он стриг на этой неделе, спутанными прядями свисали на лоб, рот и глаза были открыты.

Голова резко выделялась на темном фоне персидского ковра. Справа на белой льняной ткани виднелось красное, величиной с ладонь пятно. Алекса, окаменев, стояла, молча уставившись на лежащее перед ней тело. Ее пронзила мысль, что это она несет ответственность за кровь, за безвозвратность смерти. Из стремления избавиться от скуки она затеяла игру под названием: свободу любой ценой, несчастный случай на охоте, дуэль без свидетелей — игру, в которой легко было говорить пустые слова, не думая о последствиях.

Алекса испытывала не столько скорбь, сколько страдала от сознания, что уже ничего нельзя изменить. В ее фантазиях смерть Ганса Гюнтера была всегда концом какой-то истории. Сейчас ей было ясно, что это только начало. Все ужасно запуталось, а самое ужасное то, что она была этому причиной. Хотела ли она этого в самом деле? Верила ли она, что Отто фон Ранке может так хладнокровно убить? Даже сейчас, глядя на его жертву, она не могла этому поверить.

Алекса услышала, как хлопнула входная дверь, затем раздались шаги и голоса. В комнату вошел высокого роста, слегка склоняющийся вперед при ходьбе человек с короткой черной бородкой в наспех накинутой на белый халат черной куртке. Это был доктор Брюк. Алекса часто видела его проезжающим мимо в автомобиле. Несмотря на то что он был евреем, он пользовался в офицерских семьях большим уважением.

— Здесь вы уже ничем не сможете помочь, господин доктор, — встретила его Алекса.

Доктор Брюк подошел к трупу.

— Мне нужен свет.

Алекса попросила Бону, вернувшуюся с доктором, поднять шторы, но девушка все еще в страхе замотала головой. И фрейлейн Буссе со Светланой не двинулись с места. Чтобы подойти к шнуру гардин, нужно было пройти рядом с телом. Алекса, прикусив губу, преодолела себя и подняла шторы сначала на одном, а затем и на другом окне. В комнату хлынул свет июльского утра. Один из лучей упал на лицо Годенхаузена, которое было отмечено уже печатью смерти. То, что в полумраке производило страшное впечатление, выглядело при дневном освещении просто зловещим. Доктор Брюк опустился возле тела на колени, пытаясь обнаружить хотя бы какие-то признаки жизни. Медленно поднявшись, он подошел к Алексе.

— Мне очень жаль, баронесса, но я уже ничего не могу сделать для вашего супруга. Я не хочу менять положение тела. Следственная комиссия должна вот-вот подъехать.

— Его застрелили, правда? — спросила она и тут же пожалела о своем вопросе. Ее могут спросить, откуда она это знала.

— Да, сударыня, застрелили.

— Но почему? И как?

— Это должно показать следствие. — Он посмотрел на нее сочувствующим взглядом и обратился к фрейлейн Буссе: — Принесите госпоже баронессе стакан воды.

— Бона, воды, немедленно! — передала фрейлейн приказ дальше.

Врач дал Алексе одну таблетку.

— Запейте большим количеством воды. Вам это необходимо.

— Зачем?

— Это успокаивающее.

Алекса слабо улыбнулась.

— Спасибо, доктор. Но я абсолютно спокойна.

Он достал другие таблетки.

— Каждые четыре часа принимайте по одной. А эти две перед сном. После обеда я постараюсь заскочить к вам, но, если понадоблюсь раньше, дайте, пожалуйста, знать.

Бона принесла воды, и Алекса послушно приняла таблетку. Она была рада, что успела это сделать, так как тут же услышала шум подъезжающего экипажа.

— Мне кажется, прибыли господа из полка, — сказала она фрейлейн Буссе. — Проводите их в дом. — И обратилась к девушкам: — Идите в свою комнату и оставайтесь дома. Может быть, вы еще понадобитесь.

Фрейлейн провела в дом двух капитанов и одного полковника. Полковника Зайферта, командира ее мужа, Алекса знала лично, так же как и капитана Дразецки. Третий же, представившийся как аудитор[28] Ивес, был ей незнаком. Из этих троих, казалось, только полковник действительно переживал случившееся, оба же капитана лишь формально выразили свое сочувствие. Аудитор посоветовал ей подняться к себе, пока доктор будет устанавливать причину смерти.

— Но оставайтесь, пожалуйста, в доме, баронесса; это касается и остальных обитателей. Наверняка у нас возникнут вопросы.

— Но это, думаю, произойдет не так скоро, баронесса, — попытался успокоить ее полковник, стараясь смягчить резкий тон аудитора. — Мы все, разумеется, понимаем, какое потрясение для вас это несчастье, и я признаюсь, что сам глубоко переживаю.

Только сейчас до Алексы дошло, что она стоит босиком, и что на ней поверх ночной сорочки лишь тонкий пеньюар, и что она не причесана.

— Я прошу вас извинить меня. Мне нужно одеться. Потом я в полном вашем распоряжении. Это просто… Не могу поверить… Вчера вечером только… — Голос ее сорвался, но она взяла себя в руки. — Простите меня.

— Преклоняюсь перед вашей выдержкой, баронесса, — заметил капитан Ивес, и она уловила легкую иронию в его голосе. Или ей это только показалось из-за того, что ее совесть нечиста?

Она поблагодарила вымученной улыбкой. С помощью капитана Дразецки доктор Брюк перенес тело на диван, и Алекса, уходя, успела услышать, как один из офицеров, скорее всего аудитор, громко и удивленно произнес: «Револьвер!» Она бы охотно продолжала стоять и слушать, но на лестнице появилась фрейлейн Буссе.

— На улице собралась уже толпа, — взволнованно сообщила она Алексе. — Но полковник установил охрану, которая никого в дом не пускает. И из дома тоже. Они схватили Ержи, когда он хотел сбежать из дома. Теперь он сидит запертый в сарае. Если это был Ержи, разве это не ужасно?

— Что ужасно?

— Что он убил господина майора.

— Идиотка! Глупая гусыня! — Алекса внезапно потеряла самообладание. — Как вы только можете такое говорить? Вы что, не понимаете, что вы ему можете навредить?

— Но ведь он же хотел убежать отсюда!

— Да он просто испугался. А вы сами разве нет?

Единственным последствием этой вспышки со стороны Алексы было то, что фрейлейн Буссе до конца дня сторонилась ее. Поднявшись к себе, Алекса умылась холодной водой, заколола волосы и оделась. Ее зимние вещи оказались побитыми молью, и поэтому под рукой ничего темного не было. Она остановила выбор на темно-сером шерстяном платье с белым жабо. «Для года траура мне нужны черные летние платья, — размышляла она. — А одно мне нужно уже к похоронам».

«К похоронам Ганса Гюнтера», — сказала она про себя. — Его положат в гроб, опустят в могилу и засыпят землей. И все потому, что она легкомысленно болтала о какой-то дуэли без свидетелей. А сейчас в кабинете Ганса Гюнтера четыре человека заняты расследованием. Она почувствовала непреодолимое желание помчаться вниз и остановить работу следствия — ведь это пустая трата времени, а для нее это еще и невыносимое продление мучительного напряжения.

Прошло не более четверти часа, как Алекса проглотила таблетку, но она тут же приняла вторую и спустилась в салон. Дверь в кабинет оставалась закрытой. Она слышала голоса, но разобрать, о чем шла речь, не могла.

Немного погодя во входную дверь позвонили, затем еще раз. Алекса хотела пойти открыть сама, но услышала, как из кухни вышел Бласковитц и открыл дверь. Посетитель спросил Алексу, и она, не веря себе, с ужасом узнала голос Ранке. Денщик постучал в дверь.

— Пришел господин обер-лейтенант Ранке, — доложил он. — Я сказал, что, наверное, госпожа баронесса никого не принимает, но он не хочет уходить.

Алекса хотела сначала отказать Ранке, но затем передумала. Прийти сюда было так безрассудно и опрометчиво, что она подумала, не потерял ли он просто голову от страха. Нужно удержать его от дальнейших глупостей. Сейчас она может поговорить с ним с глазу на глаз, а позднее, скорее всего, нет.

— Проводите его сюда.

— Только что я узнал эту ужасную новость! — воскликнул Ранке, войдя в салон. Денщик продолжал стоять на пороге, нерешительно переводя взгляд с баронессы на ее гостя. — Я буквально убит горем, — продолжал Ранке. — И пришел предложить вам свою помощь. В это невозможно поверить. Мы узнали об этом из штаба кавалерии, и я подумал, что это чья-то плохая шутка. Но разве можно шутить такими вещами! — Алекса подумала, что он перебарщивает. Мертвенно-бледный, с покрасневшими глазами и, несмотря на утреннюю прохладу, с капельками пота на лбу, Ранке производил чрезвычайно странное впечатление. — Мои самые искренние соболезнования, — пробормотал он и поднес ее руку к губам.

Денщик все еще стоял на пороге.

— Принесите бутылку «Штайнхегера», — приказала ему Алекса. — И кроме этого… Один, два, три, — посчитала она, — шесть стаканов. — И, обращаясь к Ранке: — Здесь сейчас полковник Зайферт с двумя господами из дивизии, а также доктор Брюк. — Денщик наконец-то вышел. — Ты просто рехнулся, — прошептала она. — Как только ты мог прийти сюда! И именно сейчас! Аудитор здесь! Бог знает, что они там так долго возятся.

— Я должен был тебя видеть.

— Ты сумасшедший. Как ты вообще сюда попал? Охрана получила приказ никого не впускать.

— Я сказал, что я друг майора.

— «Друг»! Ты должен был ждать осени, чтобы это выглядело как несчастный случай на охоте. Но здесь и сейчас?!

Он непонимающе уставился на нее. Ее гнев привел его в растерянность.

— Я больше не мог выдержать, — пробормотал он. — Целый месяц ты не была у меня… это выше моих сил; я не хотел больше ждать ни дня. А когда пришел сюда, увидел открытое окно в коридоре… — И уже спокойнее он добавил: — А ведь мы и вариант с домом обсуждали, Алекса.

— Ну и что?

— Я же тогда придумал, что можно все подстроить как разбойное нападение со взломом. Ты сама сказала, что не каждый такой случай раскрывается.

— Я бы в жизни не поверила, что ты это примешь всерьез, — слабо возразила она.

Он рассматривал ее своим стеклянным взглядом, как будто впервые видел.

— Я тебе говорил, что ради тебя я готов на все: украсть, ограбить, убить. Я должен был убить, и я это сделал.

Как она должна объяснить ему то, что с ней произошло, если она и сама до конца еще не все может понять? Наверное, так случается со всеми грешниками. После преступления следует раскаяние. Или все дело в страхе? Страхе перед наказанием, перед возмездием?

— Тебе лучше сейчас уйти.

— Я хочу быть с тобой.

— Ты что, действительно ничего не понимаешь? — прошипела Алекса. — Ты должен какое-то время держаться от меня подальше. А может быть, уже и поздно. Нас слишком часто видели вместе, и ты будешь первым, на кого падет подозрение. Ты вообще не имел права приходить сюда. — Она умолкла, услышав, как открылась дверь из кабинета, затем раздались шаги мужчин в холле и в дверь постучали. Алекса крикнула: — Войдите! — Четверо вошли в салон. Ранке вскочил и вытянулся по стойке «смирно».

— О, обер-лейтенант фон Ранке. Как вы сюда попали? — спросил полковник.

Алекса заметила, что оба капитана украдкой обменялись взглядами, и ее сердце забилось сильнее.

— Я пришел несколько минут назад, господин полковник, чтобы выразить мои соболезнования и предложить госпоже баронессе свою помощь.

— А откуда вы узнали, что здесь нужно выражать соболезнования? — спросил аудитор. — Кстати, мы вообще еще не знакомы. Капитан Ивес.

— Обер-лейтенант фон Ранке. — Он чопорно поклонился, щелкнул каблуками и потряс протянутую руку.

— Сообщение было передано по телефону.

— И кто же передал это сообщение?

— Я полагаю, кто-то из драгун полка Годенхаузена.

— А кто принимал сообщение?

— Я. Я случайно оказался в бюро командира.

— Находился ли в то время, когда поступил звонок, майор Брауш в бюро?

— Нет, господин капитан. Он как раз вышел.

Полковник внимательно слушал, не сводя с Ранке испытующего взгляда. Затем он обратился к аудитору.

— Давайте не будем отвлекаться, капитан Ивес. Вы хотели поговорить с баронессой. Господин Ранке позже в любое время будет в вашем распоряжении. Но сейчас мы могли бы поговорить с вами наедине, баронесса? — Алекса оценила тактичность полковника, который не приказал просто Ранке выйти, а предоставил ей, хозяйке дома, возможность отправить его.

— Я благодарю вас за участие, господин фон Ранке, — сказала она. Он по-прежнему стоял «смирно», поскольку никто не сказал ему «вольно». Она протянула ему руку, но тут же отняла ее, едва он успел к ней склониться. — Прощайте, господин обер-лейтенант. — Это прозвучало холодно и бесповоротно. Он переменился в лице от этого тона, но поклонился и покинул комнату.

В дверях Ранке почти столкнулся с фрейлейн Буссе, которая внесла бутылку шнапса и стаканы. Она была уже полностью в трауре с соответствующим выражением на лице. Глаза были заплаканы, не хватало только вдовьей вуали. Алекса отпустила ее и наполнила четыре стакана. Офицеры с благодарностью выпили, врач воздержался.

— Простите, но я должен идти, — сказал он полковнику. — Конечно, если я больше здесь не нужен.

— В данный момент нет, — сказал Зайферт.

После ухода доктора наступило долгое тягостное молчание. Алекса присела на диван, трое мужчин расположились напротив. Сердце ее по-прежнему неистово колотилось, но одновременно ее стало охватывать какое-то оцепенение. Если бы только она смогла плакать, наверное, не было бы той тяжести, которая камнем сдавила грудь, отчего даже дышать было трудно.

— Мой муж действительно был застрелен? Вам уже что-то удалось выяснить?

Полковник обратился к аудитору.

— Ответьте вы, пожалуйста. Вы здесь, так сказать, лицо нейтральное. Я лично высоко ценил умершего, он был превосходный офицер, один из лучших в полку, если не самый лучший. Эта бессмысленная смерть не укладывается у меня в голове.

Аудитор Ивес поднялся и встал перед Алексой, скрестив руки на груди, широко расставив ноги. «Наверняка так он стоит в роли обвинителя перед военным судом», — подумала Алекса.

— Насколько я смог установить, смерть наступила рано утром. В майора попали две пули — одна в грудь ниже левого соска и находится все еще в теле, вторая ниже правого плеча и прошла навылет. По мнению доктора Брюка, уже первый выстрел был смертельным, и, хотя я не специалист, я с ним согласен. Окончательную ясность внесет только вскрытие.

«Если бы он только говорил потише», — подумала Алекса. Но аудитор говорил громко, в привычной приказной манере, и каждое его слово било по ее барабанным перепонкам.

— Стреляли два раза? — спросила она. — Я вообще ни одного выстрела не слышала.

— В этом я не сомневаюсь. Когда мы подняли убитого, мы нашли вот это под ним. — Он достал из кармана маленький браунинг и показал его Алексе. — Вы знаете это оружие?

Алекса знала этот браунинг, но не могла решить, признаваться ли в этом.

— Мне кажется… — начала она.

— Вы знаете его? — настаивал аудитор.

Она решилась сказать правду.

— Думаю, да. Пистолет похож на тот, который муж хранил в пистолетном футляре. Он из этого оружия?.. — она не смогла договорить «был убит?».

— Нет. Вначале мы так и подумали. И поэтому решили, что речь идет о самоубийстве. Между прочим, а вам такое предположение не приходило в голову?

Она кивнула.

— Да, в какой-то момент я…

— Но при внимательном рассмотрении мы отказались от этой версии, — продолжал аудитор. — Уже положение тела делало ее маловероятной, а потом мы нашли выпущенную пулю в обивке кресла у письменного стола. Она оказалась большего калибра, чем у браунинга, из которого вообще не производилось выстрела. Наша версия состоит в том, что ваш супруг заметил забравшегося в дом преступника, взял пистолет и прошел в кабинет, но там с короткой дистанции был застрелен прежде, чем мог выстрелить сам.

Алекса, чтобы избежать взглядов мужчин, закрыла лицо руками.

— Но кто… почему… у него вообще не было врагов!

— У нас пока нет никаких зацепок. Представляется, что убийца пробрался в дом через окно в прихожей. Окно было открыто, а клумба внизу истоптана. Складывается впечатление, что все вещи на своих местах, как в кабинете, так и в спальне. Значит, ограбление не было мотивом убийства. Вы оказали бы нам помощь, если бы основательно осмотрели все в обоих помещениях и сказали нам, действительно ли ничего не пропало. Если мы не требуем от вас чересчур многого, — добавил по-рыцарски полковник.

— Нет, вовсе нет. Если вы хотите, я могла бы сделать это прямо сейчас.

— Одну минуту, — задержал ее капитан Ивес. — До этого я хотел бы опросить всех, кто в то время находился в доме.

Алекса позвонила и попросила фрейлейн Буссе собрать весь персонал, включая Ержи, конюха. Вскоре все собрались, подавленные случившимся. Хозяин дома был убит… Поскольку в момент убийства все они находились в доме, стало быть, все были под подозрением. Им казалось, что это просто написано на лице аудитора, который одного за другим спрашивал, как и где он провел ночь. То, что они могли сказать, вряд ли представляло какую-то ценность для следствия: все отправились спать, как обычно, и, только когда майор не позвонил за своим завтраком, они встревожились. Одна только фрейлейн Буссе могла подробно рассказать о промежутке времени между десятью часами вечера и пятью часами утра, и о своих предчувствиях, когда не последовало обычного звонка от майора. Все остальные отвечали односложно. Аудитору пришлось приложить усилия, чтобы что-то из них вытянуть.

— С вашего позволения, баронесса, — обратился он к Алексе. — Мы хотели бы осмотреть дом. Слабо верится, что из пяти обитателей дома никто не слышал двух выстрелов.

— Никто из шести. Я вообще-то тоже была дома, — сообщила Алекса.

Капитан пропустил ее слова мимо ушей, но в его тоне появились жесткие нотки, когда он приказал персоналу оставаться в комнате и никуда не отлучаться, так как у него еще есть к ним вопросы.

Алекса чувствовала все возрастающую антипатию к капитану. Был ли это страх? В конце концов, убитый был его товарищем, а никакого сочувствия с его стороны не было заметно. Должен же он видеть, что она держится из последних сил.

— Я охотно проведу вас по дому, — сказала она, демонстративно обращаясь к полковнику.

— Вы хотите это сделать сами? Может быть, лучше кто-нибудь из персонала? — предупредительно спросил полковник. — Вы мужественная женщина, сударыня. Я хотел бы вам предложить помощь моей супруги, если вы не возражаете. Может быть, первое время лучше бы вам побыть у нас? Моя жена была бы…

— Я глубоко вам признательна, господин полковник, вы очень добры, но я хотела бы оставаться здесь. А что касается обыска в доме, так, насколько я знаю, это неизбежно. Давайте же начнем.

До сих пор она, кажется, не сделала ни одного неверного шага. Возможно, при таких трагических обстоятельствах со стороны могло показаться, что она слишком хорошо владеет собой, но что поделаешь, если слез, которых от нее ожидали, попросту не было.

Она провела трех офицеров по всем комнатам и наконец в свою спальню. Они проверяли толщину стен и пытались выяснить, на каком удалении можно было бы расслышать крики о помощи. Затем все вернулись в салон. Капитан Ивес стал задавать те же вопросы, что и прежде, но не получил ничего нового для следствия. Он отпустил всех, еще раз строго предупредив: никому не покидать дом и не разговаривать ни с кем, включая охрану в саду и во дворе. После этого они с полковником Зайфертом ушли, чтобы распорядиться об отправке тела в гарнизонный госпиталь, где должны были произвести вскрытие. Капитан Дразецки остался, позднее к нему присоединились лейтенанты Хайнрих и Стоклазка, прикомандированные к военному судье Первого армейского корпуса. Они должны были основательно обыскать дом — возможно, обнаружится где-то исчезнувшее орудие убийства, — просмотреть бумаги и корреспонденцию убитого.

Все это продолжалось до конца дня с перерывом на обед, который Алекса распорядилась приготовить для офицеров. То, что ее приглашение было принято, свидетельствовало о том, что на нее не упало подозрение. Сама она не обедала с ними, а попросила подать ей наверх чай с бутербродами. Только в пять часов, когда безуспешные поиски были прекращены, тело увезли и в доме наконец воцарилась тишина, Алекса впала в беспокойный, полный кошмарных сновидений сон.

Во сне она видела себя в кабинете мужа. На полу, вытянувшись, лежал не он, а Николас. Когда она склонилась над ним, то увидела у него на лбу между глазами маленькое темное пятно, как у индийских женщин. Она потрогала пятно — это была запекшаяся кровь. Сознание того, что он мертв, наполнило ее невыносимой печалью. Помещение тем временем превратилось в какую-то лужайку. Николас стоял привязанный к дереву в окружении каких-то мужчин. Алекса умоляла оставить его в живых, они же выхватили из карманов огромные револьверы и открыли по нему стрельбу. Ей показалось, что среди стрелявших она узнала Ганса Гюнтера. Николас выглядел теперь не как человек, а как те соломенные куклы с размалеванными физиономиями, которые используются в качестве мишеней на стрельбах.

Внезапно она увидела себя в парке Сан-Суси возле больших фонтанов, где поздней весной расцветали привезенные из Голландии тюльпаны. Навстречу ей, живой и здоровый, шел Николас. Радость пронзила ее острой болью, она полетела ему навстречу, помяла тюльпаны, прыгая через наполненные водой чаши фонтанов. Вне себя от счастья она бросилась обнимать его, покрывая лицо поцелуями. «Ты жив! Ты жив! Слава богу, ты жив!» — кричала она и в этот миг была разбужена фрейлейн Буссе, которая трясла ее за плечо.

— Простите, госпожа баронесса, пришел капитан Ивес. Он хочет с вами поговорить.

Алекса поднялась — сна как не бывало. Ей все еще казалось, что она чувствует прикосновение щек Николаса.

— Кто там? — спросила она.

— Аудитор, который был сегодня. Простите меня, что я вас должна была разбудить. Вы говорили во сне, когда я вошла.

Алекса побледнела.

— И что же я говорила?

Фрейлейн залилась слезами.

— Вы сказали: «Слава богу, ты жив!» У вас был такой счастливый голос! Вам приснился ваш муж, что он живой, бедная вы наша госпожа, мне лучше было бы вас не будить. — И она снова принялась рыдать.

Причиной этого бурного проявления чувств было, конечно, еще и раскаяние. С самого раннего утра она украдкой наблюдала за Алексой, пытаясь обнаружить на ее лице и в ее поведении что-нибудь подозрительное. Конечно, она не считала Алексу соучастницей, но от фрейлейн Буссе не ускользнуло недостаточно глубокое, на ее взгляд, переживание Алексой такой утраты. Но то, что она сейчас услыхала, сразу же убедило фрейлейн в том, что Алекса глубоко скорбит, и сердце фрейлейн Буссе наполнилось состраданием.

— Что же он хочет?

— Я не знаю. Я сказала, что баронесса отдыхает, и бог свидетель, она в этом нуждается! Но он настоял, чтобы я вас разбудила. — И после некоторого растерянного молчания она покаянно добавила: — Он уже довольно давно здесь.

— И что же он делает?

— Задает вопросы. Девушкам и Иоханну. — И, запнувшись: — И мне.

Алекса сказала себе, что приход аудитора — вовсе не повод для особого беспокойства. Но в глубине сердца она понимала, что пытается себя обмануть. Ее руки дрожали, она вынуждена была просить фрейлейн Буссе застегнуть себе сапожки. Одевшись и причесав волосы, она взяла себя в руки и смогла довольно твердыми шагами спуститься по лестнице.

Капитан Ивес извинился за беспокойство. Своим гнусавым скрипучим голосом он сообщил ей, что генерал Хамман желает, чтобы это преступление было раскрыто еще до того, как о нем пронюхает пресса и использует это как повод для новых клеветнических измышлений об армии.

— Что тут можно измышлять? — удивленно спросила Алекса. — Мой муж внезапно обнаружил грабителя и был…

— Все верно. Только это был совсем не грабитель. Эти подонки редко используют оружие иностранного производства вроде браунинга или ремингтона. Убийца затеял ссору с вашим мужем, это должен быть кто-то из круга его знакомых, причем тот, кто хорошо знал расположение дома. — Ивес ждал реакции Алексы, а так как она молчала, он продолжил: — Если меня правильно информировали, ваш муж недавно изменил свой привычный распорядок сна.

— Что вы имеете в виду?

— Почему ваш муж перебрался из спальни, которую он делил с вами, вниз в кабинет?

К этому вопросу Алекса была готова с самого начала.

— Мы договорились, что так будет не надолго. В последнее время я плохо спала, засыпала часто только под утро. Потом весь день была разбитой и раздражительной, и мой муж пожелал на какое-то время перебраться вниз.

— Значит, это было его предложение? Разве такое временное решение не слишком накладно? Новые шторы, ковры, свежие обои на стенах…

— Кабинет мы собирались использовать позже как комнату для гостей.

— Комнату для гостей, в которую можно попасть только через рабочую комнату хозяина? Ну хорошо. А правда ли, что у вас незадолго до этого была ссора с мужем?

— Ну, вряд ли это можно было назвать ссорой. — Капитан Ивес казался ей похожим на того сыщика из детективных романов с продолжениями, который неминуемо под конец разоблачает преступника. Значит, нужно быть начеку.

— Если я вас правильно понял, именно вы были инициатором переезда майора вниз.

Она попыталась скрыть страх под наигранным возмущением.

— Что вы хотите этим сказать, господин капитан? Что я удалила моего мужа из спальни, чтобы его внизу…

— Не торопитесь, — перебил он ее. — Скажите, а после этого переезда поддерживали ли вы супружеские отношения с вашим мужем?

Алекса взорвалась от возмущения.

— Что вы себе позволяете!

Он невозмутимо продолжал.

— В присутствии генерала фон Цедлитца и его супруги между вами и вашим мужем произошел конфликт. О чем шла речь?

— Спросите лучше прислугу. Они вам скажут все, что вы хотите услышать. Видимо, они уже были чересчур словоохотливы. Тут вам нужно с ними иметь дело, а не со мной.

Капитан Ивес вставил в глаз монокль и стал рассматривать Алексу как под рентгеном.

— Баронесса, я ищу убийцу майора фон Годенхаузена. На этой фазе следствия под подозрением находятся все, его подчиненные, слуги, его знакомые, вы и обер-лейтенант фон Ранке.

У Алексы перехватило дыхание.

— При чем здесь обер-лейтенант фон Ранке?

— В последнее время он постоянно сопровождал вас. Возможно, он за вами и ухаживал. Это сентиментальный, чрезвычайно неуравновешенный молодой человек, который…

В салоне было довольно тепло, но Алексу обдало холодом.

— Неуравновешеный, возможно, но уж никак не убийца! — воскликнула она. — Боже мой, мы вместе выезжали на лошадях, мой муж не хотел ни в коем случае, чтобы я ездила одна. Я совсем неважная наездница, в Потсдаме я много раз падала с лошади…

— Я не утверждаю, что он убийца, я только говорю, что и он под подозрением. У него, например, нет алиби на известное время. Он был якобы дома, в постели. Но это может утверждать каждый.

Значит, Ранке уже допрашивали. Сколько же он выдержит, спросила она себя.

— Я выезжала и с другими офицерами. Я танцевала с другими, и даже флиртовала, если вам это интересно. Вы можете их всех допросить. Всех, кто переступал порог нашего дома. А начать вам лучше всего с генерала Хаммана.

Все это не произвело на капитана никакого впечатления.

— Вы, очевидно не понимаете, сударыня, — проскрипел он гнусавым голосом. — Убит один из наших офицеров, хладнокровно убит. Представляется, что мотив убийства носит личный характер, и речь, стало быть, идет о личном конфликте, а если один из офицеров вовлечен в скандал, то тень падает на всю армию, значит…

Она поймала его на слове.

— Скандал? Значит, быть убитым — это скандал?

— Дело должно быть расследовано прежде, чем пресса узнает об этом.

— Вы полагаете, это должно в определенной степени остаться в семье?

— Совершенно верно.

— Вы, наверное, забыли, что я тоже принадлежу к этой семье. И что в тот же день, как только… — Внезапно из ее глаз хлынули слезы, которых у нее до сих пор не было. — Вы что, не видите, что я держусь из последних сил?

Ошеломленный этим взрывом чувств, капитан занервничал. Возможно, он и в самом деле зашел слишком далеко? Но признать свою ошибку он тоже не хотел.

— Я исполняю свой долг, баронесса, — прогнусавил он. — У вашего мужа были враги?

— Нет, насколько мне известно. — Она встала. — Мы непременно должны сейчас продолжать? Я совершенно без сил. — И снова в ее глазах показались слезы.

«Этим она дала мне возможность для достойного отступления», — подумал он. — Простите меня за то, что я докучал вам. Все это требует мой долг. Если вам что-то вспомнится, что может быть важным для следствия, дайте нам непременно знать.

Она пообещала, и капитан ушел. Сразу же после этого появились жены полковника Зайферта и капитана Дразецки. Фрау Зайферт уже известила портниху, чтобы она сняла с Алексы мерку для траурного платья.

Для подготовки к похоронам ждали только известий от семейства фон Цедлитц, которым сообщили о случившемся по телеграфу. Полагали, что после отпевания в Алленштайне тело Ганса Гюнтера будет похоронено в фамильном склепе в Шивельбайне, в Померании.

Фрау Зайферт еще раз повторила приглашение пожить какое-то время у нее, но Алекса отказалась. И еще потому, добавила она, чтобы показать пример прислуге, они наверняка боятся ночевать в доме. Охрана до сих пор не снята, следовательно, убийца не отважится снова проникнуть в дом.

Не прошло и суток, как Гюнтер был мертв, а Алекса уже почувствовала, что положение вдовы будет для нее нелегким испытанием. Впереди предстоял еще один допрос у капитана Ивеса, и, если она на нем не сломается, за этим последует встреча с дядей и теткой. От тетки она не ожидала ничего хорошего, кроме подозрений и упреков. Затем похороны. Любопытные люди. Речи у могилы. Бесконечные банальные выражения соболезнования. А после этого? Что потом?

Ганс Гюнтер не имел привычки держать ее в курсе финансовых дел. Был ли он богат или только обеспечен, как его товарищи, она не знала. Составлял ли он завещание? И что в нем содержится, если оно есть? Как быть с прислугой, с домом и лошадьми? Должна ли она оставаться в Алленштайне или перебираться в Берлин?

Алекса плохо спала, просыпалась от звуков в доме и шума деревьев. Дважды ей казалось, что она слышит шаги на лестнице, и ее бросало в дрожь. Она боялась не мертвых, а живых. Ранке, в этом она не сомневалась, был не вполне нормален, но от подозрений в сумасшествии будет отбиваться, чего бы это ему ни стоило. Он способен перехитрить охрану, так же, как и в прошлую ночь, проникнуть в дом, даже невзирая на опасность быть схваченным. Но она не теряла надежды, что его допрос аудитором послужит ему предостережением и он не станет больше рисковать.

Первая половина дня прошла без неприятностей. Привозили платья для примерки, офицеры делали визиты соболезнования, в том числе и генерал Хамман. Около середины дня пришел лейтенант Стоклазка с поручением военного судьи узнать, не пропало ли что-нибудь из ценностей. На это Алекса отвечала, что она основательно еще не проверяла, но ей кажется, что все на месте.

Вскоре после обеда к дому подкатил экипаж. Звонок у входной двери заставил ее вздрогнуть, как, впрочем, и каждый звонок в этот день. Она открыла дверь сама. Как она и опасалась, на пороге стоял капитан Ивес, сопровождаемый на этот раз лейтенантом Стоклазкой.

— Не кажется ли вам, что половина девятого не подходящее время для визита, господин капитан? — резко спросила Алекса. Ее антипатия к нему оказалась сильнее страха.

— Несомненно. Только я надеялся, что нас в порядке исключения простят. — При этом он улыбался с успокаивающей сердечностью. — Можно нам войти?

Его предупредительные манеры раздражали Алексу еще больше, чем прежняя заносчивость. «Ранке признался, — молнией пронзила ее мысль. — И поэтому так победоносно сияет аудитор». Весь день она опасалась чего-то подобного и размышляла, что должна отвечать на обвинения в соучастии, не зная толком, что именно рассказал Ранке.

— Ну так заходите в дом, — сказала она, стараясь держаться спокойно… — Не могу же я, в самом деле, отправить вас назад.

Аудитор по-прежнему сиял.

— Мы принесли добрую весть. Конечно, если можно так выразиться в столь трагический момент.

Тут наконец появилась Бона, чтобы открыть дверь. Алекса распорядилась принести коньяк и стаканы и пошла впереди всех в салон.

— Итак, господин капитан?

— Мы поймали его.

— Кого?

— Убийцу вашего супруга.

У Алексы перехватило горло. Голос аудитора, казалось, доносился издалека.

— Человек, которого вы знаете. И поэтому мы позволили себе заехать к вам, хотя сейчас и слишком поздно. Но есть некоторые неясности, которые только вы можете разъяснить, госпожа баронесса.

«Он когда-нибудь дойдет до сути, этот садист», — подумала она и спросила: — И кто же это?

Капитан вставил моноколь в левый глаз.

— Драгун Дмовски, — объявил он, чеканя каждый звук.

Она непонимающе смотрела на него.

— Нет! — было единственное, что вырвалось у нее.

— Он, и никто другой.

Вместо облегчения ей пришло на ум, что готовится какая-то западня.

— Вы не можете принимать это всерьез, господин капитан, — сказала она.

— Напротив. У меня нет ни малейшего сомнения, баронесса. Во вторник вечером солдаты из караула замка видели его идущим в направлении площади парадов. Затем в час пятнадцать его видела смена, которая заступает ровно в два часа. Он выходил из ворот вашего сада.

— И они уверены, что это действительно был Дмовски? В такую темную ночь?

— Один из караульных замка хорошо знает его, он из той же деревни, что и Дмовски. Двое других узнали его на очной ставке.

«Конечно, они видели Дмовски, — сказала себе Алекса. — Несомненно, он тайно посещал Ганса Гюнтера и возвращался назад в казарму. Не в первый раз приходил он на тайное свидание в дом. Вот объяснение тому, что Ганс Гюнтер вдруг согласился перебраться из спальни вниз».

— У этого парня на совести больше, чем одно убийство, — продолжал капитан. — Известно, что он часто после отбоя самовольно покидал казарму. Наверняка на его совести ограбления, во всяком случае, мы нашли у него драгоценности, часы, кольцо и золотую цепочку. Я полагаю, он пытался ограбить ваш дом, но был застигнут на месте преступления вашим мужем. А когда он увидел, что его узнали, стал стрелять. Все очень просто.

Алекса снова остро почувствовала старую неприязнь к Дмовски, его издевательский взгляд, скабрезную ухмылку, когда она дала ему пощечину. Но потом ей пришла в голову отрезвляющая мысль, что Дмовски обвиняют в преступлении, которое он не совершал.

— Разве только если вы не ошибаетесь. Я убеждена, что вы арестовали не того человека. Он мог быть бессовестным, наглым и нахальным, но он никакой не убийца…

Капитан внимательно взглянул на нее.

— Дмовски утверждает, что ваш супруг убрал его из денщиков по вашему требованию. Вы не желали больше терпеть его в доме.

Алекса была ошеломлена.

— Он так и сказал?

Лейтенант пришел аудитору на помощь.

— Он сказал, что, как бы он ни старался, вы, баронесса, всегда к чему-нибудь придирались и добились, что он вылетел из дома. Это дословно.

— Я действительно была им недовольна, он был нагл и не ставил меня ни во что. Вот и все.

Казалось, что аудитор был расстроен из-за того, что Алекса не пришла в восторг от ареста драгуна Дмовски, и принялся молча расхаживать по комнате.

— Он утверждает также, что вы настояли убрать его из дома, потому что он не… ну… не отвечал на ваши авансы. Вы якобы проявляли слабость по отношению к нему, а когда он отказался…

— Это бессовестная ложь! — возмущенно перебила его Алекса.

— Он полагает, что вы опасались того, что он все расскажет вашему мужу.

— Что расскажет?

Ей пришло в голову, что аудитор умышленно переворачивает показания Дмовски, чтобы услышать от нее нечто изобличающее ее мужа.

— Вы по-прежнему твердо убеждены, что он невиновен?

— Что значит «невиновен»? Он лжец, но никакой не убийца.

Капитан Ивес покачал головой.

— Вы меня удивляете, баронесса.

«Нужно быть осторожней. Если она будет настаивать на том, что Дмовски не может быть убийцей, аудитор в конце концов может отказаться от этой версии и начать искать другого подозреваемого. А уж тут он неминуемо выйдет на Ранке». — Поэтому она проигнорировала его замечание.

— Доказательств вполне достаточно для осуждения Дмовски, — сказал наконец аудитор. — Двое свидетелей видели, как он покинул место преступления. Кроме того, мы нашли у него драгоценности и деньги. Хотя вы и утверждаете, что из дома ничего не пропало, но я попрошу вас все-таки взглянуть на эти вещи. Может, что-то из них принадлежало вашему супругу.

Конечно, Алекса охотно подтвердила бы, что Дмовски украл эти вещи, но она знала, что Ганс Гюнтер подарил их. Почему Дмовски не сказал этого и не снял с себя хотя бы обвинение в убийстве с целью ограбления? И почему аудитор не хочет глубже вдаваться в природу отношений между майором и его денщиком? Он наверняка в курсе показаний против Годенхаузена и кирасира Боллхардта и капрала Зоммера на первом процессе Мольтке; он на самом деле это упустил или сделал это умышленно? Неужели все обвинители военных судов такие же тупые или предвзятые, как капитан Ивес? Тогда действительно у Фемиды повязка на глазах.

— Я охотно взгляну на вещи, если вы считаете это нужным, — сказала Алекса, встала и протянула, прощаясь, руку капитану Ивесу. Он галантно поклонился и поднес ее руку к губам.

— Еще одна просьба, баронесса. Не смогли бы мы в связи с этим провести очную ставку с Дмовски?

Выдержка на секунду оставила ее.

— Зачем? — спросила она и тут же пожалела, что это прозвучало слишком резко.

— Мы хотели бы узнать больше и о назначении Дмовски денщиком майора, и об его увольнении. По сравнению со службой в казарме жизнь денщика в доме намного привлекательней, и может оказаться, что тут не ограбление было главной целью, а скорее месть.

— Ну, господин капитан, мне кажется это слишком натянутым.

— Мадам, мы не можем передать это дело в военный суд, пока не примем во внимание все варианты и не изучим все как следует.

Алекса должна была уступить, и скорее, затем чтобы они наконец убрались. И без этого она буквально шла по тонкому льду и не могла больше рисковать. В итоге она пообещала на следующее утро прийти в кабинет аудитора.

Когда наконец посетители ушли, Алекса прошла в сад. Охрана по-прежнему стояла у задних и передних ворот, и это успокоило ее. Она надеялась, что Ранке наконец взялся за ум и не наделает больше глупостей. Знает ли он уже о том, что преступником считают Дмовски? Надо надеяться, что еще не знает, и было бы неплохо, если бы он узнал об этом только тогда, когда она осуществит свои ближайшие планы на будущее.

Алекса попросила заказать экипаж с закрытым верхом на восемь часов утра, чтобы избежать любопытствующих взглядов. До штаба дивизии было добрых двадцать минут езды вдоль берега Алле, мимо резиденции епископа, ботанического сада, кавалерийских казарм и учебного плаца. С востока веяло свежим ветром, белоснежные облака гордо проплывали по голубому небосклону. По прогулочной дороге на другом берегу реки скакала группа всадников, дамы в черных амазонках, стройные мужчины, застывшие в своих седлах, как оловянные солдатики. Как ей хотелось так же беззаботно скакать с ними!

Лейтенант Стоклазка уже поджидал у ворот. Он проводил ее через казарменный двор в кабинет аудитора.

Капитан Ивес преувеличенно горячо поблагодарил ее за готовность оказать содействие и достал из ящика стола маленькую шкатулку. В ней лежали золотые часы с тяжелой цепочкой, кольцо с печаткой, заколка для галстука и пачка банкнот. Алексе сообщили, что все это было найдено в соломенном тюфяке Дмовски.

— Вы узнаете что-нибудь из этих вещей? — спросил аудитор.

Алекса узнала кольцо и заколку, часы ей были незнакомы. Кольцо было изготовлено из массивного золота и наверняка больше ста лет принадлежало семейству Годснхаузенов. Печатка на нем была неизвестного происхождения. Ганс Гюнтер как-то сказал ей, что его прадед запечатывал им письма, которые он посылал во время войны с Наполеоном своей жене.

Она подумала, прежде чем ответить.

— Нет, ничего. — Конечно, Ганс Гюнтер подарил Дмовски кольцо, так же как и другие вещи, да и деньги тоже. Скажи она «да», и петля на шее драгуна затянется, и это будет тот самый мотив для убийства, который так необходим капитану Ивесу. — Я не могу припомнить, чтобы что-то из этих вещей видела раньше, — добавила она, чтобы избежать какого-то другого толкования своих слов.

Капитан выглядел совершенно ошеломленным.

— Это в высшей степени странно, баронесса. Часы и цепочка были куплены в Кенигсберге вашим супругом у ювелира Херберта, и не далее как десятого марта этого года. Имеется копия счета. Вы уверены, что вы никогда раньше не видели эти часы?

На этот раз Алексе не было нужды лгать.

— Я знаю это совершенно определенно.

Аудитор и лейтенант Стоклазка обменялись взглядами.

— Значит, вы не знали, что он приобрел часы. Часто ли случалось, что ваш супруг делал серьезные приобретения, не ставя вас в известность?

— В данном случае это именно так. — На мгновение ее расстроило, что Ганс Гюнтер был так щедр к Дмовски. Она получала от него подарки к Рождеству и ко дню рождения. В последний раз он к тому же позабыл о подарке.

Капитан Ивес приказал привести Дмовски. По-видимому, его держали не в камере полка, а уже доставили в это здание, так как начальник караула ввел его буквально через несколько минут. На нем был мундир, но он был без фуражки. Увидев Алексу, он покраснел и бросил на нее мрачный взгляд.

— Ну как, хорошо выспался, Дмовски? — спросил капитан Ивес с омерзительной любезностью, но не получил никакого ответа. — Вы обдумали еще раз, в какое положение вы себя загнали?

Дмовски уставился на капитана, но не промолвил ни слова.

— Вы готовы дать показания?

— О чем?

— Нужно отвечать «господин капитан»! — рявкнул на него лейтенант.

Дмовски презрительно скривился и поправился:

— О чем, господин капитан?

— Мы установили, между прочим, что эти часы принадлежали майору фон Годенхаузену.

Драгун посмотрел на Алексу.

— Если вы это от нее узнали, то она лжет.

— Нет, мы узнали это от ювелира в Кенигсберге.

— Наверное, он продал другие, похожие.

Аудитор покачал осуждающе головой.

— Дмовски, Дмовски, так мы далеко не уйдем. Дорогие часы имеют заводской номер, и этот номер стоит в счете. Против этого вам нечего сказать. Вы взяли часы в среду ранним утром, после того как застрелили господина майора. — Дмовски в ярости заскрипел зубами и откинул голову назад.

— Ну ладно! — выкрикнул он. — Я взял часы, но вовсе не в среду утром, а еще тогда, когда я был денщиком. Я их нашел в ящике комода. Они никогда не запирались. Он их наверняка не хватился. — Дмовски наконец обрел дар речи. — И я могу даже доказать, что они у меня уже давно были, спросите у Рахауза, хозяина пивной. Ему я часы один раз показывал — еще перед Пасхой.

Алекса слушала, не веря своим ушам. «Почему он не скажет, что кольцо, часы, заколка и деньги были подарены? Его будут обвинять до конца в воровстве, даже если обвинение в убийстве и не докажут. А то, что он из этих ценностей ничего не пытался продать, означает, что деньги для него не главное. Кого же он пытается выгородить? Мертвого, который уже не нуждается ни в какой защите?»

— Откуда у вас кольцо? — продолжал допрос аудитор.

— Тоже из ящика комода.

— Это неправда. Госпожа баронесса утверждает, что кольцо не принадлежало ее мужу.

Дмовски изумленно посмотрел на Алексу.

— Что? Она так сказала? — спросил он. Взгляды их встретились, и выражение его лица смягчилось. — Ну что же, значит, я его где-то в другом месте заполучил.

— Значит, на вашей совести и другие грабежи?

— Не было у меня никаких грабежей.

— Это вы в ночь на двадцатое января проникли в дом по Гогенцоллернштрассе, двадцать три и похитили там серебряные приборы на двенадцать персон?

— На что мне серебряные приборы на двенадцать персон? Для той жратвы, которую мы здесь получаем, вполне хватает и железной ложки.

Капитан Ивес обрушил на Дмовски лавину вопросов о всех нераскрытых кражах в Алленштайне и окрестностях, но всякий раз получал ответ: «Нет». В конце концов драгун в ярости спросил:

— Чего это вы на меня все это вешаете? Из-за того, что ли, что полиция тут ни черта не делает, так на меня можно теперь все свалить? Сначала из меня убийцу делают, а теперь еще и домушника.

— Кстати, «убийца», — зацепился за слово капитан Ивес, вставил монокль и посмотрел в свои бумаги. — Нам бы хотелось услышать, почему вы потеряли такое тепленькое местечко денщика. Поначалу вы утверждали, что это, мол, произошло потому, что вы не отвечали на заигрывания вашей госпожи. Госпожа баронесса категорически это отрицает.

— А вы что, на ее месте по-другому бы говорили? — ухмыльнулся Дмовски и быстро добавил: — Господин капитан.

Капитан вскочил и угрожающе двинулся к кавалеристу.

— За это я вас посажу в кандалы, негодяй! — заорал он. И, обращаясь к Алексе: — Простите, баронесса. Когда имеешь дело с такими типами, нужно иметь ангельское терпение. — Он бросил свирепый взгляд на Дмовски. — Посмотрите на госпожу баронессу и повторите то, что вы нам вчера рассказали о том, как она вас выкинула из дома. Будьте так добры, встаньте, баронесса.

Алекса поднялась и встала против Дмовски. Когда их взгляды встретились, она почувствовала, что покраснела. Алекса стиснула зубы, пытаясь заставить себя играть эту игру по правилам аудитора.

— Она хотела, чтобы я вылетел из дома, вот я и вылетел.

— А причина?

— Я не знаю, господин капитан. Спросите лучше у нее.

Алекса не выдержала.

— Дмовски, вы лжец. И все, что вы здесь наговорили, сплошная ложь.

Молодой человек, который чувствовал себя еще более, чем Алекса, не в своей тарелке, растерянно пожал плечами.

— Да вы кругом шастали полуголая, — тихо сказал он.

— Вы лжете.

— Это правда. И вы меня еще ударили.

— Я дала вам пощечину, потому что вы совсем распустились. — Алексу душил гнев, но не на Дмовски, а на капитана Ивеса, который устроил этот спектакль с очной ставкой.

— Господин майор сказал вам, что вы должны одеваться как положено, потому что в доме есть люди, и вы потому и постарались, чтобы я вылетел.

— У меня были совсем другие причины убрать вас из дома, и вы знаете, что за причины.

Он так внезапно сделал шаг к ней, что она отшатнулась.

— Какие причины? — Он просто сверлил ее взглядом, и в нем не было вопроса, а было скорее предупреждение. Она напрасно пыталась отвернуться от этого взгляда. Было совершенно понятно, что Дмовски хотел этим взглядом сказать. Ни слова об отношениях между ним и Годенхаузеном, хотя это могло спасти его от палача. Почему он сам шел на такой риск? Неужели чтобы защитить честь своего любовника?

— Вы были слишком дерзким, — устало повторила она.

— Что значит «дерзким»? — спросил капитан Ивес.

Алекса чувствовала, что не выдержит больше ни минуты этого мучительного допроса, и решительно сказала:

— Бог мой, господин капитан, если вы не знаете, что означает слово «дерзкий», загляните в словарь. Неужели я должна припомнить, сколько раз я ловила его курящим, или сколько раз он вел себя нагло и не выполнял мои указания? — Отвратительные приемы, которые использовал капитан, ведя расследование, вынуждали ее действовать решительно. В любой момент он может своими окольными вопросами заманить ее на опасный путь, и она ни в коем случае не должна этого допустить.

— Я была бы вам признательна, если бы могла сейчас уйти, — сказала она. — В последние дни пришлось слишком многое пережить. Вы просили меня прийти, и я пришла. Но я не вижу смысла снова и снова копаться в деталях.

— Ну, решать это предоставьте, пожалуйста, мне.

— Как вам угодно. Что еще вы хотели бы узнать?

Он на секунду задумался.

— В данный момент ничего. Очная ставка была для вас неприятна, я понимаю, но это было неизбежно. Мы благодарны вам за готовность к сотрудничеству. Я обещаю потревожить вас еще раз только при крайней необходимости. Вы мне простите, если вас проводит на выход лейтенант? Я должен еще кое-что выяснить с драгуном Дмовски. Возможно, он будет более разговорчив, когда мы с ним останемся с глазу на глаз.

Он чопорно поклонился, поцеловал ей руку, слегка коснувшись губами ее пальцев. Выходя из комнаты, она должна была пройти мимо Дмовски. Он стоял, прислонившись к стене с таким равнодушием, как будто он ожидал на остановке трамвая. Она не испытывала больше ненависти к нему, скорее, это было восхищение, смешанное с раскаянием и участием. Перед дверью, распахнутой для нее лейтенантом, она бросила на него последний взгляд.

— Прощайте, Дмовски, и всего хорошего, — сказала она.

Он ответил понимающим взглядом, в котором блеснула искра его прежнего бесстыдства.

— Благодарю вас, сударыня. Желаю и вам того же.

Глава XVII

В первые дни жизни у тетки Алекса была благодарна ей и генералу за то, что они ее приняли. Тяжелые испытания последнего времени отняли у нее последние силы, физические и душевные. Одной бы ей никогда не справиться ни с ликвидацией домашнего хозяйства, ни с переездом в Берлин. Мысль, что ей придется поселиться в отеле без сопровождения или войти одной в ресторан, пугала ее. Ей было двадцать четыре года, и после пяти лет замужества она овдовела. Еще никогда не случалось ей отправляться одной в поездку, никогда не приходилось самой решать свои денежные вопросы или вести домашнее хозяйство. Она прекрасно понимала, что жизнь у тетки на Кроненштрассе — это только временный выход, что ей рано или поздно нужно будет подыскать квартиру и подумать о своем будущем, но заниматься этим, пока были еще свежи раны, нанесенные ей судьбой, она не хотела.

Ей отвели ту же самую безрадостную комнатку, в которой она жила девушкой.

Арест Дмовски изменил отношение семейства Цедлитц к Алексе, они боялись, что Алекса каким-либо образом может предать огласке отношения Ганса Гюнтера с драгуном и еще больше навредить репутации их погибшего племянника. Поэтому они обращались с ней бережно, как с неразорвавшейся бомбой, которую нужно обезвредить. Генерал предупредил свою жену, что она не должна досаждать Алексе, а прислуге приказал выполнять все ее желания.

Всю первую неделю Алекса провела в постели, она вставала только к обеду. Очень много людей приходило выразить ей соболезнование. Их принимала тетка, которая не настаивала, чтобы племянница лично выслушивала эти слова сочувствия, как вообще-то подобало супруге офицера. Генерал с женой не жалели сил, чтобы все это трагическое происшествие не получило широкой огласки; создавалось впечатление, что они желали, чтобы и Ганс Гюнтер, и его насильственная смерть были по возможности скорее забыты.

Обед Алексе приносила обычно кухарка Кати. Она усаживалась на краешек кровати и сообщала ей все новости. Хотя тетка строго-настрого запретила ей упоминать о трагедии в Алленштайне, Кати много раз давала понять, что считает главными виновниками семейство Цедлитц. Они всячески подталкивали Ганса Гюнтера к браку с Алексой, хотя прекрасно знали, что он не в состоянии сделать ее счастливой. И они стремились осуществить этот брак еще и для того, чтобы замять тот скандал, в котором он оказался замешан еще раньше, в Мюнхене, и который мог стоить ему карьеры. С этой целью они цинично использовали наивную влюбленность Алексы, сознательно шли на то, что при этом она будет несчастна. Для генерала с теткой самым важным было представить их счастливой супружеской парой, что должно было защитить племянника от нежелательных подозрений.

От Кати Алекса также узнала, что, видимо, с ограблением как мотивом убийства Годенхаузена соглашались далеко не все, хотя военные власти всячески этому противились. Бульварные газетки снова подняли порочащие Годенхаузена показания из первого процесса Мольтке, а репортеры пытались разнюхать что-нибудь в Алленштайне. Каких-либо скандальных подробностей они не нашли, разве что известные чудачества из жизни провинциального гарнизона, которые они всячески смаковали, описывая жизнь прусской глубинки. Не проходило и дня, чтобы в дверь не звонил кто-нибудь, выдававший себя за журналиста, и многих из них денщику генерала приходилось выпроваживать силой.

Примерно неделю спустя Алекса получила письмо от фон Ранке, который выражал беспокойство насчет ее здоровья и слал бесконечные приветы. Письмо это пробудило всех демонов, которые, как Алекса надеялась, навсегда остались в Алленштайне. Больше всего она надеялась, что навсегда от него избавилась. Теперь же он снова был здесь.

Наступившую ночь Алекса провела без сна. Рано утром она встала и оделась, надеясь, что на ногах сможет как-то отвлечься от тягостных мыслей. Она ошибалась: бесцельные разговоры с дядей и теткой только еще больше усиливали ее тревогу. Оба заметили ее неспокойное состояние, но не подали и вида. Алекса слишком хорошо понимала: от них ждать защиты от Ранке не приходится. Безусловно, до них доходили сплетни, которые гуляли по Алленштайну, о ней и Ранке, и любое упоминание его имени привело бы к новым подозрениям дяди и тетки.

Единственным человеком, который мог бы ей помочь, был Николас, но даже ему она не смогла бы рассказать всю правду. Последний раз она видела его девять месяцев назад, и он за это время успел обручиться с этой венкой. Алекса подумала, что он должен быть или святым, или круглым дураком, если у него сохранились какие-то чувства к ней, Алексе.

Письмо Ранке она оставила без ответа в надежде, что ее молчание хотя бы на время охладит его пыл. Алекса была в полной растерянности, пыталась подолгу гулять, но по-прежнему проводила бессонные ночи, какой бы усталой она себя ни чувствовала. А если и засыпала, во сне ее мучили кошмары, от которых она просыпалась, вся дрожащая и в холодном поту. Даже эротические сонные видения сбивали ее с толку. Она тосковала по Николасу.

Ранке не обратил на ее молчание никакого внимания и написал снова. На этот раз его письмо, поняла Алекса, было вскрыто и снова запечатано. Из-за этого между Алексой и теткой произошла сцена. Ранке писал, что он хочет приехать в Берлин, как только получит отпуск. Тетка, естественно, отрицала, что вскрывала письмо, но упрекала Алексу в том, что спустя такое короткое время после смерти мужа она поощряет бывшего воздыхателя. Они ругались так же отчаянно, как и прежде, но на этот раз победу праздновала тетка. У нее был в руках главный козырь — от нее одной зависело, как долго Алекса сможет у них жить. Тетка Роза прекрасно знала, что Ганс Гюнтер не оставил Алексе ничего, кроме долгов. Он жил не по средствам и у самих Цедлитцев занял приличную сумму. Конечно, Алекса имела право на пенсию, но требовалось какое-то время, чтобы военное ведомство все это оформило. И что же ей в этом случае — абсолютно без средств — делать без нее, Розы?

Когда однажды июльским утром Николас покупал в газетном киоске на Тиргартенштрассе французский журнал, взгляд его упал на заголовок в газете «Вперед»: «Убийство офицера в Алленштайне». Короткая заметка была посвящена рассказу о попытках Первого армейского корпуса скрыть подробности этого убийства, жертвой которого был некий майор Шестого драгунского полка. Кто-то из знакомых ему людей застрелил его. Фамилия майора не называлась — были лишь намеки, что это офицер, который был замешан в скандале, разразившемся в свое время по ходу первого процесса Мольтке — Харден. Убитый офицер был переведен из Потсдама в небольшой гарнизон в Восточной Пруссии.

Николас оцепенело смотрел на газетную страницу. Все указывало на то, что речь идет о Годенхаузене. Николас направлялся в это время в посольство. Придя туда, он позвонил знакомому капитану, прикомандированному к императорскому военному министерству. Капитан был одним из немногих прусских офицеров, с которыми Николаса связывали дружеские отношения. После того как Николас заверил его, что информация дальше его никуда не уйдет, капитан подтвердил, что речь идет действительно о Годенхаузене.

— Какая-то ужасная история, — добавил капитан. — Я лично подозреваю, что там не обошлось без какой-то неприятной и, наверное, щекотливой подоплеки, хотя в качестве мотива фигурирует ограбление. Бедный парень был застрелен своим собственным драгуном по фамилии Дмовски. Годенхаузена похоронили на прошлой неделе. Преступника арестовали и сейчас он сидит в военной тюрьме в Кенигсберге. Он начисто отрицает свою вину, хотя против него говорят тяжелые улики. В военном суде сейчас идет подготовка к процессу против него.

— Вам что-нибудь известно о том, находится ли баронесса фон Годенхаузен все еще в Алленштайне? — спросил Николас, надеясь, что собеседник не услышал, как дрожит его голос.

— Я знаю только, что она уезжала на погребение своего мужа в Померанию. Возможно, что она живет в семействе фон Цедлитц. Они же, насколько я знаю, ее единственные родственники в Германии.

Повесив трубку, Николас несколько минут сидел, уставившись на умолкнувший аппарат. Что бы там в Алленштайне ни произошло, это не должно отразиться на его жизни, решил он для себя. Тем не менее через несколько дней он нанес визит на Кроненштрассе, чтобы выразить свое соболезнование. Это показалось ему ни к чему не обязывающим шагом, тем более что различные газеты сообщили о скоропостижной смерти майора фон Годенхаузена по причине сердечной недостаточности. Не было ничего необычного в том, что бывший зять хотел бы выразить в этом случае свое участие.

Горничная взяла его карточку и после необычно долгого для такого случая отсутствия, в течение которого Николас находился в темной прихожей, вернулась с сообщением, что ни генеральша, ни баронесса фон Годенхаузен не могут его принять ни сегодня и ни в ближайшее время. Все было ясно без слов, и Николас в известной степени почувствовал облегчение. Желание снова увидеть Алексу было неразумным. Он любил в ней Беату.

Из всех человеческих чувств самым загадочным является любовь. Он пытался собрать воедино из обрывочных эпизодов историю их отношений: Алекса так же неожиданно вторгалась в его жизнь, как после этого исчезала; на память приходила ее страстность и ее холодность. Она была тенью Беаты, ее посещения были для него истинным испытанием.

Николас был приглашен на мужской ужин к управляющему делами барону фон Штока. Как обычно, еда была превосходной, а шампанское лилось рекой. Вино развязало языки, и, несмотря на присутствие советника фон Торена из министерства иностранных дел, всплыло имя Филиппа Ойленбурга.

— Насколько я слышал, процесс больше не будет продолжаться, — сказал фон Штока Торену.

Ответ последовал после короткого молчания.

— Боюсь, вы ошибаетесь, барон, именно кайзер пожелал, чтобы был вынесен приговор. И в этом он прав.

— А не лучше было бы это дело замять? Что же такого ужасного сделал этот несчастный? — захотел узнать Николас.

Торен непонимающе покачал головой.

— Эти венцы! Вы все готовы прощать. Но мы здесь в Пруссии. Когда Его Величеству доложили, что суд Моабит удовлетворил ходатайство об откладывании процесса, Его Величество был вне себя. Он послал телеграмму канцлеру Бюлову с указанием принять меры к тому, чтобы процесс был доведен до конца.

— Но князь был признан неспособным участвовать в процессе, — возразил Николас.

— Неспособным, но это не помешало ему произнести пламенную речь перед присяжными. Это обидело Его Величество. Он настаивает на осуждении, чтобы покончить наконец с этим свинством.

— Господин фон Торен, — возмутился Николас. — Более двадцати лет назад у князя что-то было с одним молодым человеком. Вы могли бы спросить воспитанников интернатов, что творится в спальнях…

— В Англии, наверное, — перебил его Торен.

— И в Пруссии тоже, и в ваших кадетских корпусах.

— Откуда вам это знать? Вы что, когда-нибудь были в кадетском корпусе? — резко спросил советник.

Николас усмехнулся.

— Разумеется, нет. Никто бы меня никогда туда не принял. Я вообще-то наполовину еврей.

Торен был ошеломлен.

— Ах вот как. — Он добродушно, как любящий дядя, посмотрел на Николаса. — Ну, я согласен, раньше у нас были предубеждения против славян, католиков и евреев, но это в прошлом. Смотрите, Альберт Баллин пользуется благосклонностью Его Величества. Его не только пригласили на охоту в Роминтен, но и разрешили стрелять. В прошлом году он сам подстрелил королевского оленя.

— Должен сказать вам, что я не только наполовину еврей, но еще и католик, — с удовольствием продолжил игру Николас.

Но и на это последовал быстрый и точный ответ.

— Рейхсканцлер Бюлов, между прочим, женат на католичке, и никто не требует, чтобы она стала евангелисткой.

Перед такими вескими доказательствами прусской терпимости в вопросах расы и религии Николас вынужден был капитулировать. Старший по возрасту прусский гость вскоре после этого распрощался, и это означало конец вечера.

Было уже за полночь, когда Николас возвратился домой. Тем не менее в его прихожей горел свет, и он обнаружил там сидевшую на стуле свою экономку.

— Что случилось, фрау Герхардт? — спросил он, когда она встретила его полным упрека взглядом. — Почему вы еще на ногах?

— Дама сказала, что я должна впустить ее в салон, но я ее совсем не знаю…

Наверное, виной тому было шампанское, что Николас не сразу все понял.

— Какая дама? — Тут наконец до него дошло. — Значит, меня ждет дама?

— Да, да, я же говорю вам.

Ему не надо было спрашивать, кто эта дама, он бросил фуражку и шпагу фрау Герхардт и устремился в салон.

В черном он видел ее в последний раз на похоронах Беаты. С болью заметил по ее измученному виду, с которым она сидела в кресле, как на ней отразились все печальные события.

— Прости меня, Николас, я должна была послать тебе телеграмму, но я, как обычно, поступила бестактно. — Она попыталась улыбнуться.

Он обнял Алексу.

— О, любовь моя. — Это было все, что он мог сказать.

Она высвободилась от него.

— Я пришла к тебе, Ники, потому что вообще не знаю, куда идти.

— Ты здесь, и это главное.

— После похорон я живу у тетки Розы, но там я больше не выдержу ни дня. Я оставила письмо, что больше к ним не вернусь.

— Я понимаю тебя. Ты можешь оставаться у меня.

Она непонимающе посмотрела на него.

— Но разве ты не обручен? Я хотела только попросить тебя помочь мне уладить мои дела.

— Да, конечно, я обручен, но об этом мы можем поговорить позже, не сейчас.

Она помолчала некоторое время.

— Ты, конечно, знаешь, что он был убит?

— Да, я знаю об этом.

— Это случилось три недели назад. Денщик нашел его утром мертвым. Застреленным. Это было кошмарное утро, не знаю, как я его пережила. Я на самом деле любила его, Ники.

— Это я знаю, — сказал он с горечью. — Ты говорила мне об этом не один раз.

— То было давно. Но и позже я любила его. Я долго размышляла об этом, но это правда. Я все еще любила его и после того, как я застала его в постели с мужчиной. Я пыталась убедить себя, что я его ненавижу, но все было напрасно. Сейчас я это понимаю.

— Поэтому ты и не ушла от него?

— Нет, что ты! Я отчаянно пыталась уйти от него. Жить с ним было просто унизительно.

Ему стало казаться, что она не говорит всей правды, что-то скрывает, может быть и от себя самой.

— Я должен признаться, что меня сильно задело, когда ты в октябре отправилась с ним в Восточную Пруссию. Сейчас я тебя понимаю.

— Он поклялся мне, что капрал Зоммер лгал, что он шантажировал его и делал все, чтобы ему отомстить, потому что не дал ему денег. Я поверила, потому что…

— …потому что хотела этому верить, — закончил он за нее.

— В начале я не жалела, что отправилась с ним в Алленштайн. Казалось, он изменился, во всяком случае в первое время. Я была ему нужна. Еще свежи были обвинения против него. — Она говорила не столько Николасу, сколько самой себе. Она вновь переживала все взлеты и падения своих чувств с ноября по июль. — После осуждения Хардена сложилось мнение, что он реабилитирован, и между нами все изменилось. Его карьера была снова вне опасности. И тогда все началось с Дмовски, его денщиком. С той поры, как он попал в наш дом…

— Это не тот, который его застрелил?

Казалось, вопрос привел ее в замешательство.

— Да, считают, что это был он, но…

— …но у тебя другое мнение.

Она отвела свой взгляд.

— Он отрицает это. — Она нервно передернула плечами.

— В газетах пишут, что все улики говорят против него.

Ее губы дернулись.

— Эта юридическая казуистика! Улики! Они за своими параграфами не желают видеть, что имеют дело с человеком. — Она решительно покачала головой. — Нет, это был не Дмовски.

— Откуда ты знаешь это так определенно?

Она стала покусывать ноготь указательного пальца, чего он за ней никогда не замечал.

— У меня такое предчувствие. Он был у нас в доме несколько месяцев, за это время можно узнать человека.

— Понятно, и тебе он нравился.

Несмотря на то что в комнате было тепло, она поежилась.

— Нет, вообще-то я его терпеть не могла, я потребовала от Ганса Гюнтера, чтобы он убрал его из дома. Это было после того, как я их застала вдвоем.

Она умолкла и сидела согнувшись, спрятав лицо в ладони и чуть дыша. Полночь давно миновала. Силы ее иссякли. Внезапно она подняла голову. Глаза были широко раскрыты и полны мольбы и страха.

— Пожалуйста, Ники, помоги мне уехать отсюда. Я не хочу ломать твою жизнь. Но у меня нет никого, кто бы мог мне помочь.

— Ты хочешь уехать? Куда?

— Куда угодно, только подальше от этого призрака, куда угодно, только бы не слышать ни одного немецкого слова и не видеть этих пруссаков, неважно, военных или штатских.

Слезы текли по ее щекам, и она дрожала всем телом. Пытаясь ее успокоить, Николас обнял ее.

— Успокойся. Я прошу тебя. Все прошло, все страшное позади. Ты можешь теперь во всем положиться на меня.

— Я хочу уехать отсюда.

— Я увезу тебя.

— Ты правда это сможешь? Тебе действительно могут дать отпуск? А как же с твоей помолвкой в Вене?

— Я не знаю. — Николас взял в ладони ее лицо и посмотрел ей в глаза. Их губы почти соприкоснулись. — Я не знаю, — повторил он. — Она мне очень нравится. Я твердо решил на ней жениться, основать семью, но… — И он умолк.

— Ты, наверное, думал, что я распрекрасно живу и радуюсь в Алленштайне. — Она горько рассмеялась. — Тебя это удивит: Ганс Гюнтер знал о нас, знал все это время. Но сказал мне об этом только тогда, когда я застала его с Дмовски. Я потребовала развода, а он отказался, позвал Цедлитцев в Алленштайн, и все трое были против меня. Еще он сказал, что ты обручен. Поэтому я не обратилась к тебе за помощью. — Она лихорадочно терла глаза. — Тогда я не была в таком отчаянии, как сейчас, не смогла настоять на разводе и осталась у него.

Николас снова ясно почувствовал, что Алекса не сказала всей правды.

— Ты его боялась?

Казалось, что прозвучало слово, которого она ждала, потому что Алекса живо встрепенулась.

— Да, очень. Он мог быть предупредительным и милым, но иногда просто ужасным. — Она встала. — Давай не будем больше о нем. Я хочу все забыть. — Она прошлась по комнате, затем внезапно остановилась перед ним. — Что мне делать сейчас? Ты не мог бы отвезти меня в отель? У меня нет чемодана, даже зубной щетки нет. В кошельке у меня всего пятьдесят марок, и это все.

— Ах, о чем ты! Ты переночуешь здесь, а утром, когда отдохнешь, мы все обсудим.

Она покачала головой.

— Нет, я не могу оставаться здесь. Что могут подумать люди?

— Какие люди?

Она нервно рассмеялась.

— Твоя экономка, денщик, почтальон, все.

Он взглянул на нее. Ее неожиданное появление заставило его забыть о действительности. Теперь у него начали закрадываться сомнения.

— Давай посмотрим на вещи, как они есть. Ты пришла, потому что, кроме меня, тебе не к кому обратиться за помощью. Тебе нужна помощь, и я готов тебе помочь.

— Я хочу уехать! Прочь из этого города, из этой страны!

— Одна? Со мной или с кем-то другим?

Алекса вздрогнула, как будто он ее ударил.

— Как тебе пришло в голову, что может быть кто-то другой? Разве я пришла бы тогда к тебе?

Ее горячий протест изумил его. Но он все еще не был готов ради нее изменить свою жизнь, во всяком случае прямо сейчас. Пытаясь успокоить ее, он положил руку ей на плечо.

— Послушай, если ты хочешь уехать из Берлина, я охотно тебе помогу, и это тебя ни к чему не обяжет.

Она потянулась к нему и коснулась щекой его щеки.

— Я люблю тебя, Ники.

Он не поверил своим ушам.

— И когда же это случилось?

Она рассмеялась, увидев растерянное, недоверчивое выражение на его лице.

— Я люблю тебя, и, наверное, все время любила, сама не замечая. Помнишь последнее лето? Наши встречи в Глинике? Если это была не любовь, то что же?

Но он хорошо помнил, что она дважды без объяснения и не прощаясь покидала его.

— Тогда ты любила своего мужа.

Улыбка исчезла с ее лица.

— Наверное, женщина может любить одновременно двоих. Конечно, это не в порядке вещей, и она зачастую не признается в этом и самой себе. — Она взглянула на часы на секретере в стиле барокко. — Боже мой, уже половина второго!

— Ты совершенно без сил, надо срочно ложиться спать.

Она нахмурилась.

— Может быть, мне все же лучше пойти в отель?

— Фрау Герхардт постелит мне здесь на диване, а ты будешь спать в спальне. Все приличия будут соблюдены.

Он позвонил, и буквально через минуту появилась фрау Герхардт.

— Вы звонили, господин граф? — в ее тоне сквозило явное неодобрение.

— Я знал, что вы еще не спите, фрау Герхардт.

— Я как раз собиралась ложиться.

— Я рад, что не разбудил вас. Постелите мне, пожалуйста, здесь на диване, моя свояченица будет спать в спальне. Она неожиданно приехала в Берлин. Видимо, ее письмо затерялось.

Фрау Герхардт вздохнула, всем своим видом давая понять, что она этому не верит.

— Для меня это новость, почта сейчас работает надежно.

Николас посчитал нужным не называть фамилию Алексы. После заметки в «Вперед» и другие берлинские газеты тоже сообщали об убийстве Годенхаузена, и наверняка это не прошло мимо внимания фрау Герхардт. Николас с Алексой обменялись невинными поцелуями, и Алекса в сопровождении фрау Герхардт покинула салон. Засыпая, Николас не мог отделаться от чувства, что Алексу угнетает что-то гораздо сильнее, в чем она не хотела бы признаться.

На следующий день он не пошел в посольство и позавтракал с Алексой. Она выглядела отдохнувшей и спокойной. Но при этом избегала разговора о том, почему она так внезапно решила покинуть дом Цедлитцев и уклонялась от обсуждения обстоятельств смерти Ганса Гюнтера, что, вообще-то, он мог понять. Во время завтрака он несколько раз замечал, что иногда Алекса вдруг замолкала и невидящим взглядом смотрела перед собой. С молчаливого согласия они также избегали разговора о будущем. Ему нужно было время, чтобы разобраться в своих отношениях с Франциской. В тридцать семь лет уже не было большого смысла пускаться в очередную аферу. Он любил Алексу, но и полного доверия к ней у него не было; однако сама мысль потерять ее навсегда была для него невыносимой.

— Алекса, сейчас для меня невозможно уехать из Берлина. Тебе пришлось многое пережить. Оставайся здесь, пока ты снова не придешь в себя.

Они оба согласились, что жить у него не совсем удобно. Нужно найти для нее меблированную квартирку, а до этого переехать в отель. И тут она выдвинула условие, смысл которого для него был не совсем понятным: она хотела бы непременно жить под чужой фамилией.

— Но почему же? — спросил он.

— Потому что я не хочу, чтобы генерал с теткой меня нашли.

— И что же случилось бы? Ты взрослая женщина, вдова. Они никаким образом не могут тебя к чему-нибудь принудить. Все-таки, в чем причина, что ты хочешь от них спрятаться?

Она молчала.

— Нет никаких причин, — наконец сказала она. — Но я также не хочу, чтобы меня выследили репортеры.

— Об этом позаботились военные власти, им еще важнее, чем тебе, держать в этом деле прессу под контролем. Так что об этом не думай.

Он никогда еще не видел ее в таком отчаянии.

— Ну как хочешь. Посмотрим, что я смогу сделать. Мне знаком портье в «Кайзерхофе», и, если он получит приличные чаевые, лишних вопросов не будет.

Она все еще казалась озабоченной.

— Все мои вещи остались у Цедлитцев.

— Давай пошлем их забрать.

— А если они их не отдадут?

— Тогда купим тебе новые. Насколько я разбираюсь в женщинах, это будет не самым плохим выходом.

Впервые лицо ее прояснилось, она была почти счастлива.

— Ох, Ники, у тебя все так просто.

Алекса зарегистрировалась в отеле под именем фрейлейн Элизабет Майнхардт, старший портье, получив хорошие чаевые, от дальнейших вопросов воздержался. Алекса написала своей тетке, что она поехала в Вармбрунн в Высоких горах, так как нуждается в покое и одиночестве, и что известит ее при своем возвращении.

Совершенно случайно Николасу удалось отыскать подходящую квартиру. Он обедал с одним из своих знакомых в ресторанчике на берегу Шпрее и во время прогулки натолкнулся на симпатичный двухэтажный дом с садом, на воротах которого висело объявление: СДАЕТСЯ КВАРТИРА. Дом принадлежал одной вдове, которая жила на первом этаже и хотела сдать квартиру исключительно кому-нибудь из числа чиновников. О даме она и слышать не хотела. Николасу удалось ее уговорить, уплатив деньги за три месяца вперед. Относительно Алексы он заверил, что о посещениях мужчин, за исключением его, не может быть и речи, оргии устраиваться не будут, а до девяти часов утра и после десяти часов вечера — никакой музыки.

После завершения работ на Тетловканале на этом участке Шпрее практически прекратилось движение судов. На противоположном берегу располагался Альт-Моабит, чьи густонаселенные трущобы были недавно заменены на кварталы новых домов, виллы с хорошо озелененными улицами и парком. С балкона Алексе была видна вилла семейства Борзиг, а на левом берегу Шпрее замок Бельвью. Парк Тиргартен с его широкими променадами, зелеными лужайками и деревьями был совсем неподалеку, и Алекса сказала Николасу, что она заранее радуется долгим прогулкам в тенистых аллеях.

После переезда в новую квартиру с лица Алексы исчезло затравленное выражение. В карточке регистрации она указала свою девичью фамилию, а в качестве последнего адреса вымышленную улицу в Кенигсберге. На вопрос Николаса, нужно ли это и сейчас, она только пожала плечами. Хотя она и сказала, что заранее рада прогулкам в Тиргартене, выходила она редко и прогуливалась только на другом берегу Шпрее. Племянница хозяйки Мария приходила по утрам и помогала Алексе по хозяйству.

Николас и Алекса обедали дома или в каком-нибудь приличном ресторане в окрестности. Выходя из дома, Алекса всегда надевала плотную черную траурную вуаль, за которой, казалось, она хотела укрыться. Желание спрятаться, утаить что-то сокровенное делали для Николаса далеко не полной радость снова быть с ней вместе.

Несколько дней спустя, после того как Алекса поселилась в этом доме на берегу, Николас, к собственному удивлению, сказал, что, по его мнению, было бы неплохо им пожениться. Он был поражен, что она вдруг стала горячо возражать. Когда офицер собирается жениться, о его будущей жене собирается обычная информация, объяснила она. При этом люди, проводящие расследование, конечно же, могут удивиться, что она спустя такое короткое время после смерти Ганса Гюнтера снова собралась замуж. Лучше все-таки немного подождать.

— А разве то, что ты живешь в грехе, не производит также плохое впечатление? — спросил Николас.

— Нет, пока об этом никто не знает. А к тому же меня еще и обвинят, что я сорвала твою помолвку.

— И между прочим — не без основания, должен сказать, — ответил он с циничной улыбкой.

Николас собирался написать Франциске сразу же, как только в его жизни снова появилась Алекса. Несколько раз он начинал писать, но рвал письма снова и снова. И, ясно понимая, что все, что он ей должен сказать, будет выглядеть ужасным, в какую бы прекрасную форму это ни облечь, — он решил подождать. Непонятное поведение Алексы также давало повод пока не рвать окончательно с Франциской. Поэтому он слал ей короткие, ничего не говорящие письма.

Николас ненавидел себя за это лицемерие.

Он проводил сейчас почти все ночи у Алексы. Раньше он страдал, что не может завладеть полностью ее телом и душой, а сейчас она отдавалась ему с такой страстью, которая убеждала его, что их связывает не только наслаждение, но и любовь.

В посольстве заметили, что теперь Каради принимал приглашения только тогда, когда этого нельзя было избежать, и что он полностью отошел от жизни в обществе. Но виной этому была не одна только Алекса. Два года жизни в Берлине на многое открыли ему глаза. У него была возможность рассмотреть вблизи прусское военное государство, и то, что он увидел, встревожило его. Он, который был дружен с князем Ойленбургом, был свидетелем того, как этого бывшего задушевного друга кайзера предвзятые судьи превращали в морально прокаженного. По таким откровениям у Каради складываюсь вызывающее ужас представление о морали, царящей в стране-союзнике, от которой зависело будущее его собственной страны. Он прежде никогда не чувствовал за собой каких-то обязательств, а теперь у него появилось чувство ответственности за то, в каком состоянии его поколение передаст этот мир следующему поколению.

Алекса выглядела день ото дня спокойней. И квартира, и ее маленькое хозяйство доставляли ей радость. Когда однажды Николас пришел из посольства немного раньше, он застал ее за примеркой костюма, который показался ему удивительно знакомым; он спросил портниху, откуда она взяла этот фасон. Не успела Алекса вмешаться, как портниха поведала, что образцом служила фотография, которую ей дала госпожа. Она достала фото, и он узнал один из снимков Беаты, сделанных во время свадебного путешествия.

— Скажи, ради всего святого, почему тебе пришло в голову сшить именно такой костюм? — спросил он, когда они остались одни.

— Потому что именно он мне нравится, — сказала она.

— Меня не покидает чувство в последнее время, что ты изменила прическу и причесываешься, как Беата.

Ее реакция удивила его: она побледнела, в глазах стояли слезы.

— Неужели ты не понимаешь? Мне что, нужно объяснить?

— Вообще-то ты меня однажды оставила, потому что я во сне произнес имя Беаты.

Алексу сильно задело, что он напомнил об этом. Он обнял ее.

— Но сейчас я люблю именно тебя, и прошлое не имеет к этому никакого отношения. Теперь ты — моя жизнь, моя любовь…

Она робко спросила:

— Значит, ты не хочешь, чтобы я носила этот костюм?

Он удивленно посмотрел на нее.

— Какой костюм?

— Который я примеряла.

— Носи, пожалуйста, если он тебе нравится. — Но через мгновение передумал. — Нет, честно говоря, мне не понравится, если ты будешь его носить. Я слишком нормальный человек, чтобы находить удовольствие в таких играх фантазии.

Она, на секунду задумавшись о чем-то, посмотрела на него.

— Да, ты очень даже нормальный человек. — Это прозвучало так, как если бы она сделала приятное для себя открытие. — Я постараюсь стать такой же, как ты, — нормальной и доброй.

— Пожалуйста, будь сама собой.

Она задумчиво смотрела на Шпрее. Какой-то буксир тащил баржу с углем против течения, на палубе у него с лаем бегала маленькая черная собака. Прогулочный пароход обогнал их.

Когда однажды Мария доложила ей, что какой-то обер-лейтенант хочет поговорить с ней, Алексе не нужно было спрашивать его имя; она только на мгновение задумалась, не отправить ли его. Но тут же поняла, что теперь от Ранке ей не спрятаться. Если он пришел сейчас, он придет и снова, возможно, в неподходящее время.

— Предложите ему присесть, я сейчас приду.

Ранке стоял у окна, разглядывая Шпрее. Услышав, что она вошла, он резко повернулся. Его оцепеневший взгляд блеклых глаз со стеклянной оболочкой пробудил самые плохие предчувствия.

— Ты уехала из Алленштайна, не сказав ни единого слова, за шесть недель я не получил от тебя ни одного письма, даже почтовой открытки. — Он выпалил это хриплым голосом, обиженным и возмущенным тоном. — Ты разве не понимаешь, что сводишь меня с ума?

— Мы же с тобой договаривались какое-то время не переписываться, — устало промолвила она. — Но ты слова своего не сдержал.

— Мы вообще об этом не договаривались, и, между прочим, шесть недель это не какое-то время. И все это было до того, как арестовали Дмовски.

— Но он же не преступник.

Ранке откинул назад голову и глухо рассмеялся.

— Это что, шутка? Его приговорят, тут не о чем говорить. — Он схватил ее за плечо. — Ты спряталась от меня, спряталась умышленно. Целую неделю я потратил, чтобы найти тебя.

Алексе стало ясно, что надо менять тактику. Если она даст понять, что боится его, то подыграет ему. Она решила перейти в нападение.

— Конечно я от тебя спряталась, и причем для твоего же блага, потому что ты идиот. Мы с тобой договорились, что не будем видеться, пока есть опасность, а ты, ты притащился уже на утро после убийства в дом, как тот убийца, которого тянет на место преступления. Конечно я спряталась от тебя, но только потому, что не хочу, чтобы ты погубил свою жизнь и мою тоже.

В его глазах сверкнул торжествующий огонек.

— Ты лжешь!

— Я боялась! Я не хочу, чтобы мне из-за тебя отрубили голову.

— Из-за меня? Погоди-ка. Не делай вид, как будто ты здесь ни при чем. Я не имел ничего против Годенхаузена, кроме того что он был женат на тебе. Не я хотел, чтобы он умер, а ты. Ты говорила, что он не дает тебе развода и его нужно убить. — Внезапно, без всякого перехода он разрыдался. — Я люблю тебя! Я сделал это ради тебя и сделал бы это снова!

— Не кричи, ради бога! — Алекса с опаской пошла к двери и выглянула. Мария не подслушивала, и Алекса, слегка успокоившись, вернулась. — Когда ты приехал в Берлин?

— В прошлый четверг. Я попросил отпуск, якобы навестить мою больную мать.

— Она действительно больна?

— Нет, она даже не знает, что я здесь. У меня отпуск всего на одну неделю, а целых пять дней я потратил, чтобы тебя найти.

Значит, еще два дня, подумала она. Я должна поддерживать в нем хорошее настроение и не допустить, чтобы он узнал о Николасе.

— Как же ты меня нашел?

— Сначала я отправился к фрау фон Цедлитц. Она вообще не хотела меня принимать. Но я был настойчив и узнал наконец от нее, что ты в Высоких горах. Название отеля она не знала, и я отправился ближайшим поездом в Вармбрунн. В списке приезжих я твоего имени не нашел, потом прошел все отели и наконец узнал в полиции, что ты в Вармбрунне не регистрировалась. Тогда я вернулся в Берлин, и твоя тетка сказала мне, что тебя видели в «Кайзерхофе». У портье выведать ничего не удалось, но один паж узнал тебя по фотографии, которая была у меня. Тогда я нанял детектива разыскать тебя и дал ему фамилии всех твоих знакомых, в том числе и твоего бывшего зятя, графа Каради. Его-то сегодня и проводил детектив до этой квартиры. Он пробыл здесь два часа, а после того, как он ушел, ты гуляла по берегу реки.

Значит, Ранке не только выследил ее, но и знает о Николасе.

— С чем тебя и поздравляю, — сказала она с горечью. — Ты переплюнул самого Шерлока Холмса. Если бы полиция следила за тобой, сейчас должен был раздаться звонок и нас бы пришли арестовать.

Ранке нервно расхаживал по комнате взад и вперед. Алекса отметила, как он исхудал и какой у него измученный вид.

— Ты преувеличиваешь, — возразил он. — Никто нас не подозревает. У них есть преступник.

— Который невиновен.

— Это им неизвестно. Они будут его судить и приговорят.

— И отрубят ему голову.

— Возможно, в качестве помилования ему заменят казнь на расстрел.

— Помилования!

— Или он получит пожизненный срок. Но это в случае, если он сознается.

В ней нарастала ненависть к Ранке.

— В чем он должен признаться? Он же невиновен.

— Ну, это дело капитана Ивеса. Он знает, как поступить в таком случае.

Часы в гостиной показывали около шести.

— Ты не должен оставаться здесь больше ни минуты, Отто. Достаточно того, что горничная тебя видела.

— Ах, ты все-таки ждешь кого-то?

— В принципе нет, но вполне возможно, что кто-нибудь и придет.

— Граф Каради?

Она попыталась оставаться спокойной.

— Почему это пришло тебе в голову?

— Вообще-то он был здесь в полдень.

— Я приглашала его к обеду, он навещает меня изредка. В конце концов, он был женат на моей сестре. — Она начинала нервничать. — Пожалуйста, Отто, будь благоразумным и уходи.

— Но только с тобой.

С неожиданной резкостью он притянул ее к себе так, что она застонала. Его руки сжали ее тисками, холодные влажные губы осыпали ее лицо поцелуями.

— Ты делаешь мне больно.

Он отпустил ее.

— Я люблю тебя, я не могу жить без тебя. С той поры, как ты уехала, жизнь превратилась в ад. Но теперь, когда я тебя нашел, я тебя больше не отпущу. Я уйду только с тобой.

— Но куда? Не думаешь же ты взять меня с собой в Алленштайн?

— Я живу у вокзала, в гостинице «Балтийский двор». Там мы сможем быть вместе.

Алекса задумалась. Через два дня он должен будет вернуться в Алленштайн. Два дня надо будет удерживать его там. Это сумасшедший, который уже убил однажды и способен убить еще раз.

— Хорошо, Отто, я поеду с тобой в отель. Или лучше я пойду вслед за тобой. Не нужно, чтобы горничная или кто-нибудь еще видели, как мы выходим из дома. — Она знала, что девушка уже ушла, — после того, как она все приберет на кухне, ей разрешалось уйти. — Возьми у вокзала Бельвю закрытый экипаж и жди меня там. Я буду через десять минут.

Он достал часы.

— Почему только через десять минут?

— О господи, мне же надо переодеться! Это займет не меньше четверти часа.

— Ну хорошо, пятнадцать минут, и ни минуты дольше.

Алекса в спешке переоделась и оставила Николасу записку, что встретила подругу по гимназии и отправилась с ней в кондитерскую; к вечеру собирается вернуться. Он, конечно, будет сильно удивлен: после того как она неделями избегала всех знакомых, вдруг для какой-то школьной подруги делает исключение!

День был жарким, чувствовалось приближение грозы. С запада надвигались свинцовые тучи, уже на горизонте проблескивали молнии и слышны были отдаленные раскаты грома. Несмотря на то что вокзал Бельвю был рядом, она добралась туда без сил. Ранке ожидал с экипажем на углу Брюкеналлее. Он вышел и помог ей сесть в экипаж.

— Ты опоздала на пять минут, — сказал он с упреком.

— Я на тебя ужасно зла, — сказала она, как только экипаж тронулся. — Ты что, забыл, о чем я тебя просила? Ты должен был терпеливо ждать. Но нет, ты мчишься за мной в Берлин и выслеживаешь с детективами. Что ты им вообще рассказал?

— Они вообще ни о чем не спрашивали. А что, собственно, плохого в том, что офицер просит помочь найти вдову своего товарища?

— Ничего, кроме того, что как раз этот офицер и сделал ее вдовой.

Отель, который по внешнему виду явно нуждался в ремонте, располагался в узкой улочке. Когда-то красные дорожки на лестницах был вытерты и стали серыми. Портье в нарукавниках взял пять марок, которые сунул ему Ранке, и на этом формальности были закончены. Лифт в принципе отсутствовал. Номер Ранке располагался на пятом этаже.

— Почему ты поселился в таком сомнительном отеле? — спросила Алекса, придя в себя.

— Обычно я останавливаюсь у моей матери. Этот отель мне рекомендовал майор Брауш; говорят, здесь останавливаются в отпуске наши молодые офицеры. Во-первых, он дешевый, и, кроме того, можно без проблем приводить в номер проституток.

— Я просто в восторге.

Алекса разделась, но это не принесло никакого облегчения. Она буквально обливалась потом. Одна мысль снова испытывать его ласки вызывала в ней отвращение, как и в самом начале их отношений. Но она должна уступать во всем, это, в конце концов, цена за то, что она сможет еще до наступления темноты покинуть эту пыльную, отвратительную комнату.

Она пообещала Ранке прийти завтра и провести с ним весь день. Еще тридцать шесть часов, и он должен будет вернуться на службу в Алленштайн. Главное, чтобы у него до этого времени не возникло никаких подозрений. А там она навсегда покинет Германию.

К счастью, Николас на следующий день был приглашен на завтрак к принцу Иоахиму Альбрехту, на чисто мужское мероприятие, которое должно было затянуться почти до вечера. Так что к ужину в домик на берегу Николас успеть никак не мог.

Этот день, который Алекса для себя назвала как прощальный подарок Ранке, прошел без особых неприятностей. До обеда они провели время в номере, а обедать отправились в недавно открывшийся ресторан на Августштрассе, после чего вернулись в отель. Ночью прошла долгожданная гроза, которая смыла пыль со стен и крыш и принесла в город легкий аромат дальних лесов и лугов. В комнате стало гораздо легче дышать, и Алекса чувствовала себя лучше. Но когда Ранке, вопреки договоренности, предложил ей поужинать с ним и остаться на ночь, у них возникла ссора.

— Я отправляюсь домой, и причем сию минуту, — закричала она. — И я запрещаю тебе идти за мной и шпионить! Раз и навсегда! — И уже спокойнее: — Я сдам тебя первому же полицейскому, если ты не оставишь меня в покое. Ты все время твердишь, что это я тебя уговорила застрелить Ганса Гюнтера. Но это неправда. Я этого никогда не хотела. Никогда!

Он отступил на шаг и внимательно посмотрел на нее.

— Ты лгунья, проклятая лгунья, вот ты кто, — глухо сказал он.

— Допустим, мы болтали об этом, но это была только игра!

— Лгунья.

— Ты никогда не говорил, что действительно сделаешь это. Если бы ты сказал, что заберешься в дом и просто застрелишь его, как какой-то убийца, я бы этого никогда не допустила.

Он скептически покачал головой.

— Предложение вызвать его на дуэль без свидетелей исходило от тебя. Надеюсь, это-то ты помнишь?

— И ты считаешь, что это дуэль — стрелять в спину ничего не подозревающему человеку?

— Я не стрелял ему в спину. Он был вооружен. Я разбудил его и сказал, чтобы он достал свой револьвер и что мы будем драться на дуэли за тебя. Он стал хохотать как безумный, когда я это сказал. Он принял все за превосходную шутку. Он сказал, что я мог бы получить тебя в любой момент. Поэтому я выстрелил. Если бы он не смеялся, он был бы жив и сейчас.

— Другими словами: ты вел себя как джентльмен, — с издевкой сказала Алекса. Ее прическа распустилась, и она завязала волосы в узел. — Я медленно схожу с ума, — прошептала она тихо.

— Что ты сказала?

— Ничего особенного. — Затем она быстро надела шляпку и заколола ее шпилькой. — А сейчас я ухожу. Ты можешь мне время от времени посылать открытки, но ни в коем случае не письма. Так, как пишут случайной знакомой. Когда Дмовски будет осужден и опасность минует, мы увидимся снова.

— Где?

— Там будет видно. Кто знает, что может случиться? Опасность еще не миновала. — Внезапно она помрачнела. — Ты думаешь, его приговорят к смерти?

Ранке насмешливо скривился.

— На это остается только надеяться. Тогда у тебя больше не будет повода прятаться от меня.

— Не забывай, что я все еще в трауре, и есть определенные условности, которые нужно соблюдать. Не забывай об этом. — Она направилась к двери. — Прощай, Отто.

Ледяной, бездушный тон его голоса заставил ее вздрогнуть.

— Ты меня не любишь, ведь так? Я думаю, ты никогда меня не любила.

— Отто, не надо снова об этом. Мне нужно идти. Я и так уже опаздываю.

— Я только спросил, любишь ты меня или нет. Простого «да» или «нет» мне будет достаточно.

Она была уже у двери.

— Да. Теперь ты доволен? — Алекса нажала на ручку и с ужасом заметила, что дверь закрыта и ключа в замке нет. Когда он вынул ключ из двери, явно замыслив ее не выпускать, она не заметила. — Что это значит? Это шутка? Выпусти меня, или я закричу!

— Кричи сколько хочешь, — невозмутимо ответил он.

Ее охватил страх. Внешне он выглядел спокойным, но Алекса слышала в его безучастном, холодном тоне угрозу. На секунду у нее мелькнула мысль, есть ли у него при себе револьвер. Снаружи кобуры не было, но на стуле, рядом с Ранке, стоял маленький чемодан. Перед ее глазами возникли заголовки газет: ТРУПЫ В ОТЕЛЕ. ОФИЦЕР АРТИЛЛЕРИИ И НЕИЗВЕСТНАЯ ЖЕНЩИНА НАЙДЕНЫ МЕРТВЫМИ НА ВОКЗАЛЕ ШТЕТТИНЕР.

— Отпусти меня, — закричала она дрожащим голосом.

— Только тогда, когда ты поймешь, что я от тебя никогда не откажусь. Мне сдается, что ты задумала что-то другое.

— Ты ошибаешься. «Боже милостивый, помоги мне выбраться отсюда», — взмолилась про себя Алекса.

— Вот так-то лучше. Но если ты и задумала что-то, это ничего не изменит, я люблю тебя и скорее умру, чем откажусь от тебя.

Ранке показал на комод, на котором рядом с его портмоне и портсигаром лежал ключ от комнаты. Алекса схватила его и, пытаясь трясущимися пальцами вставить в замок, уронила. Не успела она нагнуться, как Ранке уже поднял его и открыл дверь. Прежде чем выпустить ее, он страстно ее обнял.

Когда она возвратилась домой, Николас уже сидел в салоне и читал вечернюю газету.

— Ты сегодня рано освободился, — воскликнула она, прекрасно зная, что это не так; она хотела помешать ему спросить, откуда она вернулась так поздно.

Он внимательно разглядывал ее.

— Тебе нездоровится? — Он погладил ее по щеке. — У тебя нет температуры?

День, проведенный с Ранке, наверняка не прошел бесследно.

— С чего это тебе пришло в голову? У меня что, вид больной? — спросила она как можно равнодушней.

Николас протянул ей газету.

— Ты уже видела это?

Алекса не поняла, что он имел в виду, и Николас показал ей официальное сообщение на третьей странице. Из Алленштайна сообщалось, что военный суд под председательством полковника Пауля Зайферта, командира Шестого драгунского полка, приговорил драгуна Яна Дмовски, обвиняемого в убийстве своего командира, майора барона Ганса Гюнтера фон Годенхаузена, к двадцати годам каторжной тюрьмы. Обвиняемый не был приговорен к смертной казни, так как он не сознался в преступлении, и приговор основывался на косвенных уликах.

Алекса снова и снова читала сообщение, пока газета не выпала из ее дрожащих пальцев. При первом чтении она тихо вскрикнула, но сейчас она уставилась на Николаса широко раскрытыми глазами, беззвучно шевеля губами. Когда она заговорила, слова, полные отчаяния, звучали как мольба.

— Николас, уедем из Берлина, я больше не могу, я здесь повешусь!

— Алекса, успокойся! Его бы не осудили, если бы не было убедительных доказательств. — Он решил, что причиной ее расстройства было то, что осудили человека, который, как она считала, был невиновен. — Допустим, что ты права и он действительно не преступник, но нужно верить, что правда рано или поздно, как это часто бывает, выплывет наружу.

Алексу бил озноб.

— Боже мой!

— Если ты убеждена в невиновности этого человека, попробуем найти пути, как ему помочь. Можно было бы нанять опытного адвоката и добиться нового расследования…

— Нет, пожалуйста! Ничего не делай! Ни в коем случае!

Ее бурная реакция вызвала у него смутное подозрение, что тут что-то не так.

— Я хотел бы тебе помочь, но смогу это только в том случае, если ты мне скажешь, что тебя так угнетает. Правду.

Вся красная от волнения, она ответила:

— Я тебе ясно сказала, что меня угнетает: все здесь! Берлин, эта ужасная страна. Ничего, кроме несчастья, я здесь не видела. — Она отвернулась и пошла к двери.

— Куда ты?

— В мою комнату. Я хочу переодеться и принять ванну, забраться в постель и больше сегодня не вставать. Сходи куда-нибудь поужинать. У меня ничего сегодня в рот не полезет.

Николасу бросилось в глаза, что один и тот же нескладный молодой человек в одном и том же скверно сидящем на нем сером костюме стоит, прислонившись к тому же фонарному столбу, что и накануне. Костюм — вот что привлекло его внимание. Он был новым и придавал хозяину, — который безмолвно стоял, абсолютно равнодушный ко всему, что происходило вокруг, — вид манекена в витрине. Николас обратил также внимание, что человек ежедневно прогуливался по берегу.

Когда спустя три дня человек по-прежнему был там, это показалось Николасу еще более странным. Человек не делал ни малейшей попытки прятаться, стало быть, он не был ни детективом, ни преступником. И все-таки его присутствие действовало Николасу на нервы, и он сам не мог объяснить почему. Хотя он точно знал, что никогда его не встречал, у него было странное чувство, что тот уделяет ему особое внимание. Пару раз он был полон решимости попытаться заговорить с ним, но всякий раз что-то его удерживало. Человек не проявлял ни враждебности, ни любопытства, он не следовал за Николасом по пятам.

Алекса несколько последних дней не выходила из дома, ссылаясь на простуду. Она большую часть времени проводила в постели, вставая только к ужину, когда Николас возвращался из посольства. У него возникла абсурдная мысль, что между затворничеством Алексы и присутствием незнакомца есть какая-то связь.

Если стоять, немного склонившись, достаточно далеко от углового окна салона, можно увидеть часть берега реки. Так Николас и сделал после того, как он снял фуражку и шпагу. Человек стоял, как и прежде, в той же позе у фонарного столба, как будто он к нему прирос.

— Подойди-ка сюда, я хочу тебе кое-что показать, — позвал он Алексу.

Она подошла к окну, оставаясь, однако, за гардиной.

— Что там?

— Посмотри на того молодого человека. Уже несколько дней он шатается возле дома. Хотелось бы знать, что он замышляет. Если ты выглянешь из окна, ты сможешь увидеть его у столба.

Алекса промолчала. Когда он обернулся, то увидел, что она отступила от окна.

— Я не могу, — ответила она. — У меня от высоты кружится голова.

Николас понял, что молодой человек не был для Алексы чужим, более того, она знала, что он следит за домом, вероятно, она с ним даже говорила. В сильном волнении он схватил ее за плечи и заставил посмотреть на него.

— Кто это?

Алекса побледнела.

— Кто это… — Она начала заикаться. — Ты имеешь в виду человека там… там на улице? Откуда же мне знать? Я его никогда не видела.

— Ну так посмотри. Он все еще там. — И Николас с силой увлек ее к окну.

Испуганная его неожиданной горячностью, она послушно выглянула из окна, и в этот момент человек взглянул наверх. Николас, все еще крепко держа Алексу, понял по выражению его лица, что он видел Алексу.

Она отпрянула назад, как будто его взгляд обжег ее.

— Значит, ты его знаешь? — спросил Николас.

Она глубоко вздохнула.

— Может быть, это… наверное, один обер-лейтенант из Алленштайна. Его фамилия Ранке.

— Что значит «может быть»? Это он или это не он?

— Я никогда не видела его в штатском. Мужчины в форме выглядят совсем по-другому.

— Предположим, что это тот самый Ранке. Что за причины у него шпионить за тобой?

Она пожала плечами.

— Понятия не имею. В Алленштайне его считали чудаком. — Внезапно она возмутилась. — Ты не мог бы оставить меня в покое? Перестань надоедать мне. Ранке бывал у нас дома в Алленштайне. Может быть, я нравилась ему, как и многим другим молодым офицерам. А теперь, когда я стала вдовой и, стало быть, свободной, он полагает, наверное… Так что, пожалуйста, не обращай на него внимания. Если мы не будем его замечать, он в конце концов исчезнет.

Николас понял, что она сказала ему половину правды, если не солгала вообще. Он почувствовал к ней то же отчуждение, которое она и раньше вызывала в нем своими капризами и внезапными сменами настроения.

— Надеюсь, ты не ждешь всерьез, что я не буду его замечать после того, как я узнал, что он здесь из-за тебя? Что же, мне ждать, когда он вломится сюда или начнет приставать к тебе на улице?

— Ну, этого он никогда не сделает. Я же сказала тебе, он немного чудаковат, но безобиден.

Николас направился к двери.

— Я хочу прямо сейчас убедиться, насколько он безобиден.

Она кинулась за ним и повисла на его руке.

— Пожалуйста, я прошу тебя, не поступай так опрометчиво!

Николас был уже в прихожей и прикреплял шпагу.

— Ты же говоришь, что он безобиден. А если он не таков, я с ним разберусь лучше, чем ты.

Алекса все еще висела у него на руке, когда он уже стоял у двери.

— Не верь ничему, что он будет говорить, — умоляла она. — Он непредсказуем, он патологический лжец.

— Мне не надо ничего рассказывать. Если здесь кто-то и будет говорить, так это я.

Он довольно грубо освободился от нее и вышел. Еще пять минут назад он видел Ранке из окна комнаты Алексы, но, когда он вышел на улицу, человек исчез. Николас поднялся в квартиру. Алекса, бледная и дрожащая, ждала его у двери.

— Что случилось? — затаив дыхание, спросила она.

— Ничего. Парень исчез, но это вовсе не означает, что он не появится снова. Расскажи мне о нем, и по возможности правду. Я поставлю его на место и прекращу этот театр.

Она без слов последовала за ним в салон, где он заставил ее сесть напротив.

— Я прошу в последний раз, Алекса, сказать мне правду. Когда ты тогда пришла ко мне, ты от кого-то или от чего-то бежала, и все еще бежишь. Это тот самый обер-лейтенант Ранке, от которого ты бежишь? — Алекса продолжала молчать, но он не отступал. — Что было между ним и тобой? Ты спала с ним? Есть ли какая-то связь между ним и этим Дмовски?

Последний вопрос заставил ее заговорить.

— Нет! Они вообще не знали друг друга!

Ответ звучал искренне, но не избавил Николаса от подозрения, что между Ранке и Дмовски есть какая-то связь.

— Не задавай мне сейчас никаких загадок, Алекса! Скажи наконец правду.

Ответ, который он получил, снова вызвал в нем раздражение, он видел в нем очередную ложь, с помощью которой она пыталась избавиться от его расспросов. Только позднее ему стало ясно, что здесь шла речь о первых признаках ее ухода в темную и полную тайн бездну. Алекса сказала:

— Прекрати меня мучить, Ники. Что я должна тебе рассказать? Теперь я убеждена, что я ошибалась и что я никогда в жизни не видела этого человека.

Вконец озадаченный, он смотрел на нее.

— Но ты ведь только что…

Она прервала его на полуслове:

— Мне наплевать, что я сказала. И не пытайся меня запутать. Я абсолютно точно знаю, что я никогда этого человека не встречала.

Глава XVIII

Майор Брауш выполнял свой воинский долг в Алленштайне ответственно и хладнокровно, будучи хотя и не блестящим, но отнюдь не самым плохим командиром батареи. Он пользовался уважением в офицерских кругах, но не более. Жизнь его протекала спокойно и разнообразием не отличалась. Когда он узнал от своего адъютанта, что обер-лейтенант Ранке не прибыл вовремя из отпуска, он отнесся к этому спокойно и без суеты.

— Дадим ему еще три дня. Наверное, он приболел. До сих пор он вел себя прилично, значит, пока подождем. В дивизии знать об этом необязательно. Пошлите ему телеграмму с оплаченным ответом в Берлин, в отель «Балтийский двор». Он хотел там остановиться.

Телеграмма вернулась с сообщением, что адресат выехал в Алленштайн. Это не помешало майору выдержать отведенные Ранке три дня. Но когда тот так и не появился, майор известил об этом штаб дивизии, который в свою очередь подал рапорт в военное министерство и военному коменданту Берлина о розыске пропавшего офицера.

В то время, когда соответствующие рапорты достигли указанных учреждений, Отто фон Ранке, одетый в штатское платье, ждал на вокзале Торна пересадки на Алленштайн. Военная форма и фуражка были спрятаны у него в чемодане, шпагу он завернул в бумагу и обвязал шнуром. Из Берлина до Торна он ехал во втором классе, из Торна до Алленштайна он купил билет в первый класс. В первом классе почти не было пассажиров, и в своем купе он ехал один. За небольшие чаевые кондуктор повесил на купе табличку «Зарезервировано», и Ранке запер дверь. Он распаковал форму и переоделся. Ранке выехал из Берлина засветло, но, когда спустя десять часов он приехал в Алленштайн, на улицах еще горели газовые фонари. С небосклона светила бледная луна. Это было одно редкое для Восточной Пруссии утро, когда воздух был нежным и свежим.

Уже на перроне, а затем и на привокзальной площади у него возникло чувство, что люди, проходившие мимо, разглядывают его. Как обычно, на вокзале стояла военная полиция, но никто его не задержал. То, что его ищут, он еще не знал, но подозревал это. Конечно, по всем правилам его следовало арестовать, но, раз это не случилось, он должен взять инициативу в свои руки, а это ему никогда не нравилось. Решение вернуться в Алленштайн было результатом долгой внутренней борьбы, в которой он чувствовал себя как потерпевший кораблекрушение, который после долгого скитания по воле волн и ветра наконец завидел берег. Он перебрал все возможные варианты: застрелиться, застрелить Алексу или Каради либо их обоих; соглашаясь в душе с неизбежными потерями… пойти и во всем признаться. Так он и решил. Он покинул Берлин с каким-то внутренним согласием и почти радостью, чувствами, которых он не знал с того момента, когда направил револьвер на Ганса Гюнтера фон Годенхаузена.

Теперь, когда он ехал в экипаже с опущенным верхом через уже просыпающийся город, в нем вновь стали оживать недавние сомнения. Просроченный отпуск мог стоить ему выговора, даже домашнего ареста, а признание в убийстве означало, однако, приговор к пожизненному заключению или даже к смерти. Ранке взглянул на полумесяц и на бледнеющие звезды и снова ощутил в душе порыв умиротворяющего изнеможения. Нервные и физические нагрузки последних дней взяли свое. Он задремал и проснулся оттого, что кучер тряс его за плечо. Не проснувшись до конца, он увидел, что они стоят перед воротами казармы и что часовой отдает честь. Он вспомнил, что должен был, собственно, сказать кучеру ехать к нему на квартиру, но сейчас уже было поздно. Ранке расплатился, приказал ему ждать, пока не придет солдат за его чемоданом, и шагнул за ворота. Дежурный офицер, молодой лейтенант, спал на кожаном диване рядом с вахтой и проснулся от стука двери. Он вскочил, протер глаза и узнал Ранке.

— Где же это вы пропадали? — спросил он хриплым голосом.

— В Берлине.

— И почему же вы являетесь сюда среди ночи? Вы что, не могли подождать до утра?

— Сейчас уже утро.

— На моих часах еще нет. — Он почесал голову. — Я, собственно, должен вас арестовать, да чего уж там. Садитесь и считайте, что вы под арестом.

Караульный унтер-офицер просунул голову в дверь.

— Как быть с вашим багажом, господин обер-лейтенант? — спросил он Ранке.

— О господи, у вас еще и багаж! — проворчал лейтенант.

— Оставьте его пока здесь, — сказал Ранке унтер-офицеру и обратился к лейтенанту. — Сообщите, пожалуйста, майору Браушу, что я здесь, хочу доложить о прибытии.

— Вы уже доложили мне.

— Я должен доложить о себе майору, и причем сейчас.

Лейтенант прищурился.

— Вы что, пьяны?

Ранке вскипел от злости и громко сказал:

— Вы намерены выполнять приказ или я должен послать унтер-офицера?

Лейтенант непонимающе покачал головой.

— К чему, черт побери, такая спешка? Если я сейчас вытащу майора из постели, он решит, что я сошел с ума. Он и так придет достаточно рано, чтобы влепить вам выговор. — Лейтенант замолчал.

Ранке опустился на стул, подперев голову руками.

— Я хочу признаться в убийстве майора Годенхаузена.

Лейтенант уставился на него, открыв рот.

— Вы на самом деле здорово напились, — сказал он и засмеялся. Но в тот же миг стал серьезным. — Что вы сейчас сказали? В чем вы хотите признаться? Кого вы убили?

— Годенхаузена, — сказал Ранке так убедительно, что никакого сомнения уже не оставалось.

Лейтенант смотрел на него в полной растерянности.

— Вы точно свихнулись. Преступника же давно поймали. Боже праведный, вот старик-то обрадуется!

— Доложите же наконец майору, — в ярости сказал Ранке.

Майор Брауш весь короткий путь от дома до казармы проклинал непрерывно все и вся. Солдат, которому выпала сомнительная честь сходить за командиром, следовал за ним в почтительном отдалении. Никогда прежде он не видел майора в такой ярости.

Майор направился прямиком в свой кабинет и велел позвать Ранке.

— Что это за ерунда, Ранке? Сейчас только пять утра. Что у вас там может быть такого важного, что вы непременно сейчас должны мне доложить?

Ранке встал по стойке «смирно» и посмотрел своему командиру в глаза.

— Осмелюсь доложить, господин майор, что второго июля 1908 года я рано утром застрелил майора фон Годенхаузена.

Инстинктивно майор почувствовал: то, что он услышал, — правда, как бы невероятно и неправдоподобно ни звучало признание молодого офицера. Он всегда подозревал, что в деле Годенхаузена не все так просто, как это хотел видеть аудитор Ивес. Брауш помолчал какое-то время, поворачивая машинально свою большую, крепко сидевшую на плечах голову то в одну, то в другую сторону.

— Вы, стало быть, его застрелили, — наконец сказал он. Это не было вопросом, это звучало как утверждение.

— Так точно, господин майор.

Брауш посмотрел на него.

— За что? — Было очевидно, что двигало им совсем не любопытство, он был просто подавлен.

Ранке глубоко вздохнул:

— У меня была связь с его женой. — Его лицо передернулось, он едва стоял на ногах.

— Вольно, — приказал Брауш и, помолчав секунду, добавил. — Садитесь.

— Покорно благодарю, господин майор, — сказал Ранке, но остался стоять.

— Значит, у вас была связь с его женой и Годенхаузен узнал об этом?

— Я полагаю, нет, господин майор.

Брауш был сбит с толку.

— Зачем же, черт побери, вам надо было его убивать?

— Потому что он не давал развода своей жене.

— А она требовала развода?

— Так она мне сказала.

— Она знает, что вы убийца? Знала она об этом заранее или узнала об этом потом? — Застывший, бесчувственный взгляд Ранке раздражал его, и он повысил голос. — Черт вас побери, Ранке, я хочу знать, участвовала ли его жена в этом свинстве?

Подобно пловцу, собравшемуся глубоко нырнуть, Ранке набрал полную грудь воздуха:

— Она желала его смерти, и поэтому я застрелил его. — Он покачнулся.

— Сядьте же наконец, Ранке, иначе вы просто меня доконаете. — Брауш подождал, пока лейтенант сел, и продолжил: — Надеюсь, вы понимаете, что означает то, о чем вы только что сказали? Второго июля, стало быть, вы застрелили своего товарища по службе?

— Так точно, господин майор, именно так.

— Тогда мой долг арестовать вас и передать в штаб дивизии. Но, как ваш командир, я хотел бы услышать от вас подробное описание обстоятельств преступления.

— Я дважды выстрелил с короткой дистанции из моего револьвера в майора Годенхаузена. Он умер мгновенно.

Отчаяние, сквозившее в голосе Ранке, тронуло майора. Против своей воли он проникался сочувствием не к жертве, а к этому убийце.

— Я хотел бы услышать подробности, Ранке.

— Это должна была быть дуэль без секундантов, господин майор. Так мы это задумали. Вообще-то это должно было произойти во время охоты, где-нибудь в лесу, и…

— Постойте-ка, — перебил его майор. — Кто это так задумал? Вы или кто-то еще?

— Баронесса Годенхаузен.

— Но этого не произошло. Почему же?

— Я не мог больше ждать, господин майор. Она потеряла ко мне всякий интерес. Когда я это заметил, я начал размышлять. Она надеялась, что я застрелю ее мужа. А что, если она присмотрит кого-то другого? И тут я решил, что должен… — Голос его сорвался, он боролся со слезами. — В тот день, первого июля, меня пригласили к обер-лейтенанту Шиммерту. Она, я имею в виду баронессу Годенхаузен, тоже была там, но попрощалась сразу же, как я пришел. У меня было такое чувство, что она вообще не хочет больше меня знать. Вечером я ужинал в казино и отправился домой. О сне не могло быть и речи, и я выпил пару стаканов коньяка…

Брауш с явным облегчением перебил его:

— Значит, вы были пьяны. Вы должны это непременно упомянуть при допросе. Это может быть смягчающим обстоятельством.

— Нет, господин майор, я не был пьян, я был трезв как стеклышко. И все равно я не мог заснуть. Я слышал, как часы на кирхе пробили полночь, потом час, потом два. И тогда я решил положить этому конец. — Он замолчал, как если бы больше нечего было рассказывать.

— Давайте дальше. Вы сказали, что услышали, как часы пробили два. Когда в таком случае вы вышли из квартиры?

— Наверное, минут через пятнадцать или двадцать. Я не пошел прямо через парадную площадь, а пошел в обход. Я хотел подойти с противоположной стороны, на всякий случай, если бы кто-нибудь меня увидел.

Брауш непонимающе покачал головой.

— Вы меня удивляете, Ранке. Вы говорите, что женщина вас уже избегала. Чего же вы ожидали в таком случае, если убьете ее мужа?

— Это было именно то, что она от меня требовала.

Майор вздохнул.

— Ну, давайте дальше. Вы вышли из своей квартиры с твердым намерением убить майора?

— Нет, господин майор, я хотел вызвать его на дуэль.

— И как же вы хотели все это обставить? Позвонить в дверь и потребовать от него с вами стреляться?

Ранке растерянно заморгал.

— Не совсем так, господин майор. Я не хотел никого будить. Мне хотелось найти открытыми какую-нибудь дверь или окно. Я проник на территорию дома через ворота позади конюшен. Там я все хорошо знал, потому что не один раз ставил лошадь баронессы, когда под рукой не оказывалось денщика или конюха. Я обошел дом кругом и нашел открытое окно в прихожей. Так я оказался в доме без всякого шума. Я пробрался на ощупь в рабочий кабинет хозяина дома, где споткнулся о стул. Годенхаузен или еще не спал, или проснулся от шума, и он появился со свечой в руках в дверях спальни. Я сказал ему, что люблю его жену и хочу драться с ним на дуэли. Он уставился на меня, потом сказал, что я просто сумасшедший и начал громко хохотать. И тогда я его застрелил.

— И это вы называете дуэлью? — воскликнул Брауш. — Застрелить безоружного человека.

— Нет-нет, господин майор, — взволнованно возразил Ранке. — Он был вооружен. У него в руках был пистолет.

— У него в руке была свеча. Так, кажется, вы сказали?

— Нет, господин майор, к этому моменту у него в руке был пистолет. Кто-то из нас включил в кабинете свет, он или я, сейчас уже не помню. — Ранке закрыл глаза, пытаясь вернуться в прошлое. — Да, у него в одной руке была свеча, а в другой пистолет, когда он стоял напротив меня.

— Значит, у него были обе руки заняты?

Ранке раздраженно покачал головой.

— Я не знаю, господин майор. Чем больше я пытаюсь все вспомнить, тем сильнее все в голове путается. Я даже не помню, как вышел из дома. Наверное, через входную дверь. Да, так и было. В дом я проник через окно, но вышел через дверь. По дороге домой я никого не встретил, и я еще подумал, что этот Алленштайн — забытая богом дыра, если в три часа утра, кроме караула и патрулей, все спят как сурки.

Майор Брауш грузно поднялся из-за стола. У него был измученный вид.

— Ранке, — сказал он, — вы виновны в умышленном убийстве. Я не вижу никаких смягчающих обстоятельств. — Внезапно он впал в ярость. — Но скажите, какого черта вам нужно было ждать шесть недель, чтобы покончить с этим? И позволить засудить невиновного человека? У вас вообще нет совести? — Ранке стоял, растерянно улыбаясь. — И почему вы признались именно сейчас?

Ранке проводил взглядом муху, летевшую по комнате. Серая башня замка мерцала уже розоватым отсветом, на востоке сумерки уступали место голубой дымке. Спящий мир пробуждался к жизни.

— Имеет ли отношение к преступлению эта женщина? Вы опоздали из отпуска на четыре дня. Вы что, были с ней вместе в Берлине? Только не молчите, Ранке, я, в конце концов, действительно хочу вам помочь!

— Мне уже никто не поможет, господин майор.

— Черт вас побери, Ранке, не будьте идиотом. Ваше положение чертовски сложное. Вы встретили ее в Берлине, не так ли? Отвечайте, Ранке!

Ранке на глазах сник и опустил голову.

— Так точно, господин майор. Она сказала, чтобы я возвращался в Алленштайн и держался от нее подальше, чтобы нас никто не заподозрил. На самом деле она хотела от меня избавиться. Она живет вместе с одним венгром, мужем ее покойной сестры.

— Вот распутная баба! — сказал Брауш и заметил, что Ранке вздрогнул от этих слов. «Бедняга все еще влюблен в нее», — подумал он.

Капитан Ивес встретил известие о признании Ранке с тихой яростью и негодованием. То, что Ранке убил одного из своих сослуживцев, в данный момент вообще не интересовало его. Гораздо сильнее досаждало то, что Ранке выставил его, аудитора Ивеса, круглым идиотом. Он обвинил невиновного, положил все свое рвение и опыт на то, чтобы Дмовски был приговорен к двадцати годам каторги. Было одно-единственное средство смыть это пятно со своей репутации: Ранке должен быть признан невменяемым. Это был бы не первый случай, когда человек признавался в преступлении, которого он не совершал. При допросе Ранке присутствовали также лейтенанты Стоклазка и Хайнрих. Последний вел протокол. Когда оба молодых офицера в ходе допроса поняли, что капитан Ивес побуждает преступника взять свое признание назад, они обменялись взглядами, но ничего не сказали.

Допрос продолжался до семи часов вечера; в середине дня был сделан двухчасовой перерыв. По окончании допроса, когда Ранке должны были препроводить в камеру для офицеров, капитан Ивес отпустил обоих лейтенантов. Оставшись с арестованным наедине, он сделал вид, что вообще не замечает присутствия Ранке, и погрузился в изучение своих заметок. Время шло, и Ранке чувствовал, как тишина действует на его измученные нервы. Наконец капитан Ивес оторвался от своих заметок, окинул отсутствующим взглядом комнату и якобы без всякого интереса остановился на Ранке.

— Это просто катастрофа, господин обер-лейтенант, — начал он. — Я уже вижу заголовки этих писак, ядовитые атаки либеральной прессы, издевательские комментарии за границей. Прусский офицер предательским образом пробрался в спальню своего товарища и хладнокровно застрелил его.

Ранке ответил, не сводя глаз с аудитора.

— Я уже сказал, это была дуэль, господин капитан.

— Ну-ну. И кто же кого вызвал? Был ли в курсе суд чести? И кто были секунданты?

— Секундантов не было. Тем не менее это была дуэль.

Капитан Ивес резко встал и подошел к Ранке, который в свою очередь вскочил.

— Это было убийство. Умышленное убийство. Вы жалкий трус, позор всего офицерского корпуса. — Он вернулся к столу и выдвинул ящик. — Я оставляю вас одного. Когда я вернусь через десять минут, надеюсь, что вы искупите свое преступление и смоете позорное пятно со своего мундира.

— Вы хотите этим сказать, господин капитан, что я должен застрелиться?

Аудитор был уже у двери. Он резко повернулся.

— Мне кажется, я высказался достаточно ясно. Неужели я должен прусскому офицеру еще что-то объяснять?

— В этом нет нужды. Но я вам должен сказать прямо сейчас, что ваше недвусмысленное предложение было пустой тратой времени. Я не буду стреляться.

Аудитор с трудом сглотнул воздух, и его бледное лицо покраснело.

— Я вам предложил почетный выход. Черт вас побери, Ранке, вы что, не понимаете? — громко сказал он. — Вы не имеете ни малейшего шанса выкрутиться. Военный суд — и считайте, что вас уже нет. У вас нет никаких смягчающих обстоятельств. Зачем же нужно проходить через все эти кошмарные процедуры, если в конце будет то же самое?

— Я не буду стреляться, господин капитан. В любом случае нет, пока не будет очной ставки с баронессой. Потом, возможно.

— Ранке, вы просто негодяй! — На лице аудитора еще сильнее проступили красные пятна, его лоб блестел от пота. — У вас нет никакого чувства чести. Вы ничтожная тряпка.

— Это ваше право, так судить. Но я в любом случае не самоубийца.

Капитан Ивес молча расхаживал по кабинету.

— Вы мне за это заплатите, Ранке. Что я теперь должен доложить генералу?

— Потому что вы сделали все, чтобы Дмовски был осужден?

— Не провоцируйте меня, Ранке!

— Простите, если я вам доставляю неприятности. Только почему бы вам меня не застрелить и выдать это за самоубийство? Тогда не будет больше никаких вопросов, а вас еще и отметят за добросовестную работу.

Аудитор мрачно смотрел на револьвер в ящике стола. Огромная муха влетела через окно и летала с громким жужжаньем. Какое-то время в комнате слышался только этот звук. Наконец капитан Ивес принял решение, поспешил к двери и рывком открыл ее.

— Лейтенант Стоклазка! — пронзительно закричал он. — Распорядитесь увести арестованного. На сегодня достаточно. Утром в ровно восемь мы продолжим.

Последующие два дня прошли в поминутной проверке показаний Ранке. В его квартире был произведен обыск, искали оружие убийства, самозарядный пистолет системы «Уэбли-Фосбери-38».

Сопровождаемый лейтенантом Стоклазкой и двумя капралами, капитан Ивес обыскал каждый уголок квартиры Ранке. Он нашел множество коротких записок, подписанных «А.», которые, как было доказано позднее, принадлежали руке Алексы фон Годенхаузен. Это были, как правило, договоренности о свидании. Никаких доказательств убийства они не нашли, однако капитан Ивес нашел начатое письмо Ранке, помеченное тем же числом, когда Ранке отправился в Берлин. В нем он упрекал баронессу, что она нарушила все обещания, которые дала ему перед дуэлью; видимо, письмо не было отправлено, так как Ранке решил поехать и отыскать Алексу в Берлине. В спальне под большим персидским ковром нашли две тысячи триста марок в новых купюрах, по-видимому приготовленных для бегства. Орудие убийства найти так и не удалось; Ранке утверждал, что он бросил пистолет в реку, но в указанном месте ныряльщики его не нашли. Однако это дела не меняло, так как Ранке смог доказать, что владел таким оружием, да и пули, извлеченные из убитого, подходили к этому пистолету.

На третий день следствия Ранке было предъявлено обвинение по статье 97 Военного уголовного кодекса: преступное нападение на вышестоящего офицера. Его перевезли в Кенигсберг, после чего начался судебный процесс военного суда. Одновременно генеральный прокурор Нитцке направил следственному судье земельного суда Алленштайна представление о выдаче ордера на арест Алексы фон Годенхаузен. Признательные показания Ранке давали достаточно оснований для обвинения ее в подстрекательстве к убийству супруга.

Вечером накануне ее ареста Николас уговорил Алексу поужинать с ним в саду одного из ресторанов на берегу Шпрее. Прошло уже три дня, как Ранке не показывался, и Алекса подозревала, что он вернулся в Алленштайн. С того времени, как он возник у фонарного столба, отношения между ней и Николасом стали довольно напряженными. Ложь или, скорее, умолчание правды угнетало обоих. Алекса прекрасно понимала, что все ее попытки уклониться от прямых ответов действовали на Николаса удручающе, но и не без оснований опасалась, что признайся она, и он ее оставит. У нее не было никаких сомнений, что с Ранке она погибнет. Он любил ее и поначалу был у нее в руках. Но чего она не могла предвидеть, так это то, что полностью держать себя в руках она не могла. Ночами на нее постоянно находили приступы страха. Проснувшись, она пыталась читать, но не могла сосредоточить внимание на тексте. Пробуя писать, она не была уверена ни в одном слове. Размышляя и пытаясь привести мысли в порядок, она оказывалась в каком-то лабиринте, выбраться из которого не было никакой надежды.

Еще в день смерти Ганса Гюнтера она заметила, что наступали моменты, когда она не полностью владела собой. Арест и затем осуждение Дмовски должны были ее как-то успокоить. Вместо этого ее мучили мысли о том, что он осужден, будучи невиновным. А затем ее начали терзать мысли о Ранке, об этом новом, другом Ранке, который больше не был воском в ее руках, а, наоборот, требовал полного подчинения.

Когда Николас был с ней, страх у нее полностью пропадал. Стремление и даже потребность быть с ним рядом не имели ничего общего с любовью или желанием близости, это было скорее отчаянным желанием больного получить морфий, который избавит его от боли.

Они все больше говорили друг с другом по-венгерски, пытаясь укрыться от всего, что омрачало их отношения. С начала их близости, весны 1907 года, она иногда принуждала себя говорить с ним по-немецки, потому что не хотела, чтобы это наводило его на воспоминания о Беате. Теперь же она находила утешение в том, что говорила с ним на языке, непонятном для окружающих.

Когда в то утро, в августе, в дверь позвонили, Алекса была еще в постели. Она провела ночь одна; Николас около полуночи отправился к себе домой, ему нужно было закончить доклад о маневрах в Баварии, в которых он принимал участие в качестве наблюдателя. Как обычно, когда она была одна, Алекса провела ужасную ночь: она спала мало и неспокойно, преследуемая во сне кошмарами.

Мария, бледная и растерянная, влетела в спальню и сообщила ей, что внизу стоят два полицейских с ордером на арест и что они хотят говорить с баронессой фон Годенхаузен. Она, Мария, сказала им, что такая здесь не проживает, но они ответили, что госпожа и есть баронесса фон Годенхаузен.

Алекса молча смотрела на нее. Она слышала слова, но смысл их до нее не доходил. Кажется, Мария упомянула об ордере на арест?

— Что нужно господам от меня? — спросила она.

Мария взволнованно повторила:

— Они из уголовного розыска с ордером на арест. Больше они ничего не сказали.

Алекса опустилась на подушку.

— Скажи им, что я не могу с ними говорить.

Мария оставалась непреклонной.

— Вы должны встать, сударыня, поймите же. У них ордер на арест! Наверное, вам придется с ними пойти!

Она поспешно принесла вещи Алексы, достала из шкафа выходное платье и помогла ей встать и одеться. Относительно того, что нужно было детективам, у Алексы не было никаких сомнений. Это был момент, которого она боялась со дня смерти Ганса Гюнтера, но она не ощущала никакой паники, а чувствовала даже некоторое облегчение. Наконец-то тот тяжелый, с трудом осязаемый смутный страх принимал конкретные очертания: два детектива были здесь и ее снова будут допрашивать по поводу убийства Ганса Гюнтера. Если она сможет держать себя в руках, она заморочит берлинским полицейским головы точно так же, как это удалось с капитаном Ивесом. Но быстро спуститься к полицейским не удалось: Мария долго возилась с ее прической.

Один из детективов был невысокого роста, коренаст и темноволос, другой — высокого роста, с преждевременно поседевшей головой, — он двигался не торопясь и с достоинством. Оба были вежливы, но немногословны. У них был приказ, доставить Алексу в Полицай-президиум на Александрплац.

Когда Ачекса спросила, кто ее обвиняет, коренастый полицейский только пожал плечами, а высокий сказал:

— На этот вопрос, госпожа баронесса, отвечать мы не имеем права.

— А если я откажусь пойти с вами?

Оба озабоченно переглянулись.

— Я бы вам этого не советовал, — предупредил коренастый своим тонким голосом, который никак не подходил к его телосложению. — Тогда мы вынуждены будем препроводить вас силой.

— О чем, конечно, мы сожалеем, — добавил его напарник.

Алекса успокоила их.

— Я отправляюсь с вами, хочу только надеть шляпку.

Мария, которая держалась в стороне, последовала за Алексой в спальню.

— Наверное, я должна сообщить господину капитану? — прошептала она, пока Алекса надевала шляпку. — Он сказал вчера вечером, что придет сегодня поздно.

Алекса непонимающе смотрела на взволнованную девушку, как будто видела ее впервые в жизни. И зачем она надела шляпку? Она что, собралась выйти из дома? Но зачем?

— Ранке, — тихо прошептала она.

— Что вы сказали? — спросила Мария. Не получив ответа, она схватила Алексу за руку и еще раз настойчиво повторила: — Я должна все рассказать господину капитану?

Алексе показалось, что она очнулась от какого-то обморока.

— Да, конечно, ты права, сообщи ему все.

Алексе вдруг стало ясно, что речь идет об ордере на арест и о тех последствиях, которые может повлечь за собой предстоящий допрос. Сердце ее неистово заколотилось. Она поняла, что внимание следствия теперь сосредоточится на роли, которую она сыграла в убийстве Ганса Гюнтера. Она достала из портмоне десять марок.

— Возьми коляску, поезжай к посольству и сделай все, чтобы найти господина капитана.

Алекса спустилась вниз к детективам.

— Извините, что я заставила вас ждать, — сказала она. — Мы можем теперь отправляться, если вы хотите.

В экипаже высокий детектив сел рядом с ней, а крепыш с кучером. Она несколько раз пыталась завести разговор, но получала лишь односложные ответы. Чтобы избежать внимания репортеров, которые постоянно крутились около Полицай-президиума, детективам было предписано ни в коем случае не пользоваться полицейским автомобилем, а приехать в обычном экипаже. Они подъехали к одному из боковых входов, который для обычной публики был закрыт. По узкой лестнице Алексу проводили на второй этаж, где располагалось бюро комиссара.

Пауль Ванновски со своим красным носом, голубовато-зелеными глазами, которые подмигивали даже при самом серьезном разговоре, и со своим швабским диалектом совершенно не соответствовал столь высокому рангу. Он вежливо приподнялся, представился, предложил ей стоявший напротив письменного стола стул, но руки не подал.

— Вы, наверное, догадываетесь, почему вы здесь, госпожа баронесса? — спросил он, после того как они сели, он — спиной к окну, она лицом к свету. В комнате находился еще один человек, скорее всего секретарь, подумала Алекса.

— Нет, господин Ванновски, этого я не знаю, но надеюсь, что вы мне все объясните.

— Известный вам обер-лейтенант Отто фон Ранке признался, что убил вашего мужа, и обвиняет вас, что вы подстрекали его к этому, — сказал комиссар безучастным голосом.

Алекса удивилась, что она не пришла в ужас и даже не была застигнута врасплох. Все-таки она считалась с вероятностью, что Ранке способен на что-то подобное.

— Что означает это: подстрекательство? — спросила она и тут же пожалела о том, что вообще сказала что-то. Она должна была быть ошеломленной признанием Ранке. С этого момента, решила она про себя, она будет обдумывать каждое слово или вообще молчать.

— Обер-лейтенант Ранке называет вас именно той персоной, которая подговаривала его к убийству майора фон Годенхаузена. — И на этот раз он говорил равнодушно, без всяких эмоций в голосе.

— Это абсолютная чушь. Мой муж был убит собственным денщиком или, точнее, бывшим денщиком. Человеком по имени Ян Дмовски.

Ванновски наклонился вперед.

— Вы же знаете, что это неправда.

— Мой муж был убит Яном Дмовски, — повторила она с тем же выражением.

Комиссар встал, обошел вокруг стола и положил руку ей на плечо.

— Госпожа баронесса, сейчас вам господин Штауб прочтет признательные показания Ранке. Послушайте, пожалуйста, внимательно.

В течение следующего получаса в комнате звучал гортанный голос господина Штауба, монотонно читавшего показания. Ранке признался во всех подробностях, начиная от первых встреч с ней вплоть до последних дней в Берлине и посещения ее в доме на берегу. Упомянул он и о том, что, как он установил, граф Николас Каради был ее любовником.

Впервые она слышала точное описание самого преступления. Она слушала с широко открытыми глазами. Ей было нелегко понять, что выражение «жертва», которое то и дело использовал господин Штауб, касается ее убитого мужа. Во время чтения последней части протокола, в которой описывалась их встреча с Ранке в отеле «Балтийский двор», внимание снова стало ускользать от нее. Она опять стала проваливаться в какую-то бездну, и ей потребовались последние силы, чтобы держать себя в руках.

Господин Штауб закончил наконец чтение и положил протокол на стол. Он снял очки и тщательно протер стекла носовым платком, прежде чем снова водрузить их.

— Вы внимательно слушали? — нарушил молчание комиссар. Он не отрываясь следил во время чтения за выражением ее лица, за каждым ее вдохом. Отсутствие какой-либо заметной реакции, видимо, разочаровало его. — Что вы на это скажете?

— Ничего.

— Означает ли это, что вы подтверждаете признание Ранке?

— Разумеется, нет.

— Какие из его показаний вы отрицаете?

— Каждое слово.

Комиссар непонимающе покачал головой.

— Однако, госпожа баронесса, есть свидетели, которые видели, как вы много раз посещали Ранке в его квартире в Алленштайне. Портье в «Балтийском дворе» по фотографии опознал вас как женщину, которую Ранке несколько раз приводил в свой номер и…

— Все сплошная ложь.

— Вы отрицаете также, что у вас были с этим обер-лейтенантом интимные отношения?

— Да, я категорически отрицаю, что у меня с ним были интимные отношения.

Ванновски удивленно приподнял брови и покачал головой.

— Что же мне делать с вами? Вы, видимо, не осознаете, насколько серьезно ваше положение. Вы будете обвинены в подстрекательстве к убийству вашего мужа, а это отнюдь не шутки.

Алекса невозмутимо посмотрела на него.

— Я не шучу.

Комиссар задумчиво почесал себе нос.

— Обер-лейтенант добровольно сознался в убийстве вашего мужа. Его показания были во всех деталях проверены следствием и признаны заслуживающими доверия. Вы же утверждаете, что там нет ни слова правды. Как вы можете это объяснить?

— Это должно объяснить следствие.

— Давайте остановимся на самом существенном, а именно на самом убийстве. Кто, по вашему мнению, убийца вашего мужа?

— Разве это был не Дмовски?

— Я хочу услышать ответ, а не вопрос.

— Разве он не был изобличен и осужден?

Комиссар в смущении почесал себе голову.

— Это не относится сейчас к делу. Конечно, он был осужден, но несправедливо. И военные судьи тоже люди. — Он снова уселся за свой письменный стол и перелистал показания Ранке, которые секретарь положил перед ним. — Давайте начнем еще раз, — сказал он. — Вы требовали от вашего мужа развод, но он отказывал вам. Поэтому вы подговаривали обер-лейтенанта фон Ранке убить вашего мужа, для того чтобы стать свободной.

— Нет.

— Вы обещали Ранке выйти за него замуж, если…

— Нет.

— …если все пройдет, как вы задумали. — Он постучал указательным пальцем по столу. — Итак, спрашиваю в последний раз. Признаетесь ли вы, Алекса фон Годенхаузен, урожденная Рети, что по вашему подстрекательству и с вашего ведома ваш любовник обер-лейтенант Отто фон Ранке второго июля 1908 года двумя выстрелами убил вашего супруга?

— Нет, не признаюсь.

— Ну хорошо. — Комиссар встал. — Вы не оставили мне другого выбора. Так как есть опасность уклонения от следствия, я арестую вас. Вы будете доставлены в следственный изолятор вплоть до вашего перевода в Алленштайн.

Слово «Алленштайн» вывело Алексу из ее кажущегося равновесия.

— Почему в Алленштайн? — испуганно спросила она.

— Потому что это дело находится в ведении земельного суда Алленштайна. Там ведется следствие, и, если будет предъявлено обвинение, там же состоится и суд.

Алекса скрестила руки на груди, откинула упрямо голову и объявила:

— Нет!

— Что значит нет?

— В Алленштайн я не поеду.

— У вас нет другого выбора, сударыня. — Впервые в голосе комиссара послышалось раздражение. — Здесь, в нашей стране, существуют законы, госпожа баронесса, — строго сказал он, — перед которыми равны и бедные и богатые. Ваше общественное положение не защищает вас от уголовной ответственности.

Алекса встала и вызывающе посмотрела на него.

— А я не поеду в Алленштайн, — сказала она громким и твердым голосом.

Глава XIX

Николас был приглашен на обед, который посол Австро-Венгрии Жегени-Марих давал в честь находящегося с визитом в Берлине итальянского министра иностранных дел. Он собирался сразу же поехать к Алексе, но у него были еще кое-какие дела в посольстве. Проходя по вестибюлю, он, к своему удивлению, увидел Марию.

— Что-нибудь случилось дома? — встревоженно спросил он.

— У нас были два детектива и спрашивали насчет баронессы Годенхаузен, а потом увезли с собой фрейлейн Рети.

Николасу пришли сразу же в голову ужасные предположения о том, что Алекса замешана в убийстве Годенхаузена: возможно, она подговорила Дмовски застрелить его; а что еще хуже, сама его застрелила.

— И куда же они увезли госпожу?

— Наверное, в Полицай-президиум. Видимо, она должна там им что-то рассказать. Она такая миленькая и уж никак ничего плохого сделать не может, правда ведь?

Николас заставил себя улыбнуться.

— Конечно нет, Мария. — Он погладил ее по руке. — Возвращайтесь теперь домой, чтобы там кто-нибудь был, когда госпожа вернется. Рети, вообще-то, девичья фамилия госпожи баронессы.

В Полицай-президиуме Николаса направили к комиссару Ванновски. В прихожей перед кабинетом комиссара его ждал молодой человек, который представился как помощник комиссара Штауб.

— Боюсь, что вам придется подождать, господин капитан. Комиссар сейчас занят, но он вас немедленно примет, когда уйдут господа, которые сейчас у него.

— Мне сказали, что сюда якобы привезли мою свояченицу. Она все еще здесь?

— Об этом вам лучше спросить у комиссара, господин капитан.

Ждать Николасу пришлось довольно долго.

Когда дверь в кабинете комиссара наконец открылась, он увидел там человека высокого роста, по-видимому комиссара, который провожал генерала фон Цедлитца и его супругу. Она первая, побледнев и поджав губы, узнала Николаса.

— Ах, так вы тоже здесь. Это меня совсем не удивляет, — язвительно сказала она.

Николас смутился, но затем вытянулся и приветствовал супружескую чету. Генерал ответил на приветствие сдержанно и корректно: — Добрый день, господин фон Каради. — По-видимому, он был полон решимости помешать своей жене устроить сцену. Иметь в семье случай убийства само по себе было достаточно прискорбно, не хватало только еще и скандала.

Он протянул Николасу руку.

— Мы давно не виделись, насколько я припоминаю, еще с осенних маневров. — Он бросил Розе властный взгляд, и она неохотно протянула Николасу руку для поцелуя. Правила приличия, принятые в обществе, были соблюдены — семейство Цедлитц удалилось.

— Извините, что заставил вас так долго ждать, господин капитан, — сказал Ванновски. — Чем я могу быть полезен? — Он вел себя так, как будто не догадывался о причине визита.

Николас перешел прямо к делу.

— Почему сегодня была арестована моя свояченица, баронесса фон Годенхаузен?

Ванновски удивленно поднял брови.

— Вот как, госпожа баронесса ваша свояченица? Я задавался вопросом, в каких отношениях вы с ней могли бы состоять, когда мне доложили, что вы поселили в меблированную квартиру госпожу фон Годенхаузен под фальшивым именем…

— Под ее девичьим именем, — уточнил Николас.

Ванновски кивнул, соглашаясь:

— …и ежедневно посещали. Вы часто оставались там ночевать и оплачивали ее проживание. Так, оказывается, она ваша свояченица. Это все объясняет. Вы просто считали ее своей родственницей, я правильно понимаю?

Николас подавил нарастающий гнев.

— Я здесь, потому что хочу получить от вас информацию, господин комиссар, а совсем не затем, чтобы давать справки.

Ванновски успокаивающе улыбнулся.

— Уважаемый граф Каради, пожалуйста, даже на секунду не допускайте, что я хотя бы как-то пренебрегаю вашим дипломатическим статусом. Место содержания находящейся под подозрением персоны полиция, как правило, не сообщает, но для родственника я, естественно, могу сделать исключение.

Николас не слышал дальше ничего, кроме слова «под подозрением», и спросил:

— В чем же ее подозревают?

Комиссар огорченно вздохнул.

— Какой-то на редкость злосчастный случай. Хотелось бы надеяться, что я ошибаюсь, но в данный момент все говорит за то, что баронесса Годенхаузен подстрекала убийцу ее мужа к преступлению.

Это сообщение не было для Николаса полностью неожиданным, но воспринял он его все равно тяжело.

— Просто бред какой-то. Какие же есть доказательства?

— Только признание убийцы.

— Но разве убийца не был изобличен и осужден, никого при этом не оговаривая, и уж тем более баронессу?

Ванновски покачал головой.

— Господа военные, видимо, сильно поторопились в этом случае. Уже доказано, что человек, о котором вы говорите, невиновен. Он уже освобожден. Убийцей майора был один из его сослуживцев, офицер.

Николас подумал о бледном молодом человеке, стоявшем у фонарного столба, и чуть было не произнес имя Ранке, но вовремя остановился. Ради Алексы ему нужно быть теперь особенно осторожным.

— Офицер? И кто же это был?

— Этого я сейчас не хотел бы говорить, пока следствие не закончено.

— И зачем ему нужно было обвинять еще и баронессу?

Ванновски пристально посмотрел на Николаса.

— Как зачем, чтобы отомстить. Мы в этом случае имеем дело с явным психопатом. Он был полностью в ее власти, и поэтому она смогла уговорить его совершить преступление, А после этого он ей был уже не нужен. Этим полностью объясняется, почему он только теперь сознался.

Николасу больше всего захотелось заткнуть комиссару глотку, но он взял себя в руки.

— Могу я видеть госпожу баронессу? — спросил он.

Комиссар ответил отрицательно.

— Собирался ли генерал фон Цедлитц нанять адвоката для защиты интересов баронессы? — спросил далее Николас.

— Боюсь, что и генерал, и его супруга решили держаться от этого дела подальше. Генерал полагает, что при его положении невозможно находиться далее в контакте со следствием.

«Эта семейка решила, стало быть, бросить ее в беде», — подумал Николас. Это его не удивило. Убитый был, в конце концов, племянником генерала, а в этих обстоятельствах принять участие еще и в судьбе Алексы, видимо, выходило за рамки христианской добродетели четы Цедлитц.

Из президиума Николас направился прямиком в бюро советника юстиции доктора Роберта Венграфа, которого он знал по служебным делам. Венграф был одним из самых успешных берлинских адвокатов, и Николас полагал, что он наиболее подходящий человек, который мог бы взяться за дело Алексы. Венграф, однако, поначалу не соглашался взять на себя защиту Алексы. После всего, что рассказал ему Николас, он предполагал, что военные сделают все, чтобы Алексу представить как главную обвиняемую. Преступление Ранке бросало тень на весь прусский офицерский корпус, и, следовательно, для него они постараются найти смягчающие обстоятельства. В итоге Венграф наконец согласился из уважения к Каради взяться за это дело, а приличный аванс был также воспринят положительно.

Венграф полагал, что Алексу поместили в следственную тюрьму Шарлоттенбург, что и подтвердил ему комиссар Ванновски. Комиссар, однако, поставил его в известность, что никто — включая ее адвоката — до начала следствия в Алленштайне к ней допущен не будет. Тем не менее Венграф отправился в Шарлоттенбург, где ему удалось лишь добиться, чтобы Алексу перевели в просторную одиночную камеру.

После ужасного, полного унижений дня в обществе проституток и карманных воришек Алекса, благодаря вмешательству Венграфа, была помещена в одиночную камеру, вся обстановка которой состояла из лежанки, стола и стула. С потолка свисала газовая лампа. Алекса с облегчением наконец осталась одна. Какое-то время спустя молодая женщина в одежде заключенной принесла ей холодное мясо с хлебом. Алекса, несмотря на острое чувство голода, не смогла заставить себя прикоснуться к еде. Она была ей противна.

Она часами лежала, то проваливаясь в дремоту, то снова просыпаясь. Лампа под потолком зажглась, потом спустя какое-то время снова потухла. В камере стало темно. Алексу охватил страх. Она слышала приглушенные звуки, вздохи, шепот, скрип нар в соседних камерах. Ее страх постепенно разросся до состояния паники. Ей стало казаться, что кто-то подкарауливает ее в темноте и угрожает ей. Она захотела встать, но ноги ее не слушались. Как же ей спастись от этой невидимой опасности? Она попыталась нащупать свою ночную лампу на прикроватной тумбочке, но, когда поняла, что она не у себя дома, чуть не лишилась рассудка.

Пытаясь снова встать, она упала на каменный пол. Какое-то время она лежала оглушенная, но затем начала пронзительно кричать. Дверь камеры распахнулась, и две женщины попытались поднять Алексу, но это им не удалось, так как ноги под ней подгибались. При этом она продолжала отчаянно кричать.

— Ты что, спятила? — закричала одна из пришедших, рыжеволосая. — Ну-ка, вставай на ноги!

Но Алекса продолжала висеть у них на руках, из горла у нее вырывался только хрип.

— Господи Иисусе, да она, верно, больная, — сказала вторая женщина. — Позови лучше доктора Нидермайера.

— Да брось ты, не видишь, что ли, что она притворяется, — отказалась рыжая.

— Наверное, она что-то проглотила. Тут всякое может быть. А она все ж таки баронесса. Давай беги, да побыстрее!

Рыжая, ругаясь, исчезла, и вскоре в камеру вместе с надзирательницей вошел человек средних лет. На нем не было ни галстука, ни манишки. Это был доктор Нидермайер, тюремный врач.

— Эта женщина симулянтка, господин доктор, вы уж поверьте мне, — сказала надзирательница. — Ее должны перевести в Алленштайн, а она ни за что не хочет.

Доктор Нидермайер проработал более двадцати лет в местах лишения свободы и взял за правило никогда не полагаться на мнение тюремного персонала. Он приказал найти носилки и перенести Алексу в больничный блок. С помощью медсестры ему удалось сделать Алексе успокаивающий укол, который подействовал довольно быстро. Он обследовал ее, и Алекса не оказала при этом никакого сопротивления.

— Как вас зовут? — спросил он Алексу.

Алекса уставилась широко раскрытыми глазами в потолок и ничего не ответила. Когда он повторил вопрос, она сонно зажмурилась и пробормотала, почти не разжимая губ:

— Бе-а-та Рет-ти…

Надзирательница, которая к этому времени пришла в больничный блок, накинулась на нее:

— Вас зовут вовсе не так! Скажите ваше настоящее имя.

— Меня зо-вут Беа-та Ре-ти…

— А что я говорила? Она симулянтка! — торжествующе сказала надзирательница.

Врач подошел к Алексе, которая, казалось, заснула на носилках.

— Значит, вас зовут Беата Рети? — спросил он.

— Да…

— Вы в этом уверены?

У нее на лице появилось обиженное выражение.

— Разумеется. — Голос ее звучал уже громче и тверже.

— А кто же тогда Алекса фон Годенхаузен, урожденная Рети?

Алекса наморщила лоб.

— Это… — Молчание. — Это моя сестра. — Она с трудом подняла голову. — Моя сестра. Мы с ней близнецы.

Доктор Нидермайер тихо и спокойно продолжал:

— А где сейчас находится Алекса фон Годенхаузен?

Ее голова опустилась на подушку, казалось, что тени под глазами стали еще темнее.

— Я не знаю, — прошептала она. — Ее куда-то увезли.

— Куда? — настаивал врач. — Попробуйте вспомнить. Постарайтесь, — уговаривал он ее.

Неохотно повинуясь этому мягкому, но настойчивому голосу, она прошептала:

— В Швейцарию. Она сейчас там. В Швейцарии.

— А почему ее увезли в Швейцарию?

На этот раз ответ последовал быстрее.

— Потому, что она перестала слушаться.

— Ну вы же видите, она симулирует, — проворчала надзирательница.

Врач сердито посмотрел на нее и обратился снова к Алексе.

— Значит, она сейчас в Швейцарии. На глазах Алексы показались слезы.

— Я ее так любила… — жалобно со слезами прошептала она.

Врач сделал ей еще один укол, и через несколько минут она заснула. Доктор Нидермайер позвонил в клинику Шаритэ и сообщил о психическом расстройстве у находящейся под следствием заключенной; необходимо подготовить для нее в закрытом отделении отдельную палату.

Капитан Ивес, хотя и допускал промахи при расследовании убийства Годенхаузена, но его предсказание о той буре, которая поднимется в прессе, полностью оправдалось. Всеобщее возмущение поспешным осуждением к двадцати годам каторги невиновного простого солдата нашло отражение в многочисленных язвительных статьях против армейской юстиции.

Из банального, казалось бы, уголовного преступления на любовной почве — любовник убивает ревнивого супруга — газеты с огромными заголовками соорудили процесс десятилетий.

После того как Алексу перевели в психиатрическое отделение клиники Шаритэ, следствие теперь велось не в Алленштайне, где военные власти многое хотели бы скрыть от общественности, а в Берлине, под оком вездесущих репортеров. Газеты широко освещали ход дела, а по мнению Николаса, даже с излишними подробностями. Кто-то в Полицай-президиуме — возможно, сам Ванновски — допустил утечку информации, согласно которой у Алексы была связь еще и с Николасом. Наличие второго любовника придавало и без того пикантной истории дополнительную остроту.

Едва увидев свое имя в газетах, Николас стал готовиться к реакции на это своего руководства. Ждать долго не пришлось. После перерыва на обед он нашел на своем письменном столе сообщение, что его хотел бы видеть барон фон Штока.

— Вы попали в неприятное положение, мой друг, — начал барон. — Надеюсь, вы понимаете, что, не будь у вас дипломатического иммунитета, вы уже сидели бы под арестом в следственном изоляторе?

Николас провел бессонную ночь, и у него не было сил даже на какое-то волнение.

— Я? Под арестом? Из-за чего?

— За укрывательство. Ваша любовница, между прочим, является подстрекательницей к убийству и…

— Это всего лишь утверждение преступника! А если все это ложь?

Штока не обратил внимание на возражения.

— Сначала вы селите ее в «Кайзерхоф», затем в меблированную квартиру, и каждый раз под фальшивым именем. Интересно, почему же?

— Потому, что она настаивала на этом. А вообще-то это имя вовсе не фальшивое. Это ее девичья фамилия.

— А вы не спросили ее, почему она скрывает свое имя?

— Она очень многое пережила, и я не хотел мучить ее такими вопросами.

— Я мог бы вам даже поверить, но попробовали бы вы это рассказать следователю!

— Не думаю, что до этого дойдет, — сказал Николас. — Она сейчас в клинике Шаритэ в психиатрическом отделении.

Это было для Штока новым.

— Откуда вам это известно?

— От ее адвоката, советника юстиции Венграфа.

Штока поморщился.

— У нее есть уже и адвокат? Да к тому же еще самый дорогой в Берлине! Как она может это себе позволить? Насколько я знаю, она совсем без средств. — Он резко поднялся, и Николас последовал его примеру. — Или это вы попросили советника заняться этим делом?

— Да. Я сделал это, господин фон Штока.

Поверенный в делах молча прохаживался по кабинету, затем опустился в кресло.

— Это просто невозможно себе представить. Где ваше благоразумие, Николас? Вы наняли Венграфа? Как вы могли такое себе позволить? Хорошо, я допускаю, что женщина провела вас, но, когда вы обратились к Венграфу, вы уже были в курсе дела. Вы не подумали, что это вам может стоить карьеры — впутываться в эту историю? Как это было с вашей стороны легкомысленно! Вы же не юнец неопытный, вы офицер Генерального штаба! Вы не только себя компрометируете, но и все посольство!

«Штока сейчас где-то около шестидесяти, в любом случае он недостаточно стар, — промелькнуло в голове Николаса, — чтобы обходиться со мной как с мальчишкой». В то же время Николасу показалось, что за этим выговором проскальзывает некая мужская солидарность, и поэтому он проглотил все упреки. Ему было ясно, что помочь теперь может только правда.

— Я люблю эту женщину, — подавленно сказал он.

Штока покачал головой.

— Черт бы вас побрал, Каради. — Последовало долгое молчание. — Да… я должен сообщить вам, что вы прусским правительством объявлены persona non grata. Короче говоря, можете укладывать чемоданы.

— Я не могу ее сейчас бросить на произвол судьбы. У нее никого нет. Только дед с бабушкой, престарелые люди очень скромного достатка в Венгрии. Они вообще не могут ей ничем помочь.

— Я ничего не могу для вас сделать, Николас. В министерстве иностранных дел здесь давно точили на вас зуб. Ваша дружба с князем Ойленбургом никак не способствовала симпатии к вам. Я уверен, что они только ждали удобного случая, чтобы вышвырнуть вас из страны. Ну да вы сами им дали для этого повод.

Николас был в отчаянии, причем ему было все равно, видно это было со стороны или нет.

— Я могу выйти в отставку и оставаться здесь как частное лицо.

Штока неверящим взглядом смотрел на него, а затем взорвался:

— Послушайте, Каради, вы действительно сошли с ума! Это только навредит и вам, и этой женщине. И вас в любом случае вышлют из страны, но отнюдь не так вежливо. С Венграфом вы имеете здесь самого успешного и влиятельного адвоката, и если он ее не спасет, то не спасет никто другой. Кстати, разве вы не помолвлены с некой графиней Винтерфельд?

— Да, помолвлен, — глухо сказал Николас и почувствовал, как он покраснел.

Штока, покачав головой, заметил:

— Так я и думал. Да, в веселую историю вы попали. — Он потер задумчиво лоб. — Я еще не закоснел окончательно и постараюсь вам по мере сил быть полезен. Пообещайте мне хотя бы не торопить события. Постарайтесь не принимать поспешных решений. Собственно, даже если эта женщина будет оправдана, она обесчещена до конца дней. — Он заметил на лице Николаса попытку возражения, но не обратил на это внимания. — Я не собираюсь судить ваши поступки, я хотел бы обратить ваше внимание на некоторые аспекты, которые вы ни в коем случае не должны упустить. В обществе с ней будут обходиться как с прокаженной. Как офицер, вы не сможете на ней жениться, вы вообще не должны будете находиться в ее обществе. Это означало бы конец вашей карьеры. Ваши друзья отвернутся от вас. Понятно, что, к счастью, вы человек состоятельный, но будете ли вы счастливы если вам придется закончить свою жизнь отверженным? Я не жду от вас теперь никакого ответа, мне хотелось только, чтобы вы обо всем этом подумали.

Николас знал, что Штока прав.

— И вот еще о чем вы должны подумать, Каради, — сказал Штока. — Земельный суд Алленштайна посылает следователя в Берлин, и наш шеф уже дал согласие на то, что этот человек задаст вам несколько вопросов. Само собой, это не допрос. Вы можете не отвечать на любой вопрос, на который вы не захотите ответить.

Два дня спустя Николас получил приказ выехать в Вену. За эти дни он много раз встречался с советником юстиции Венграфом. Алекса должна была оставаться в клинике Шаритэ и пройти обстоятельное обследование, причем среди прочих и врачом-невропатологом, назначенным судом. По просьбе Венграфа и по разрешению суда в этом обследовании принимал участие и медицинский советник Карл Берг.

Уже на этой стадии врачи были едины в том, что на основании неустойчивого поведения, частых истерических проявлений, частичного паралича и нарушений психики Алексу следует признать ограниченно вменяемой. Было установлено, что, хотя к моменту совершения преступления она могла полностью отвечать за свои поступки, в ее теперешнем состоянии она не может принимать участие в судебном разбирательстве. Возможность симуляции была полностью исключена. Дополнительным доказательством этого диагноза было заключение профессора Поппера, который еще годом раньше установил у Алексы симптомы маниакально-депрессивного состояния. Венграф рассказал Николасу, что Алекса часами молчит, погруженная в себя. Персонал предупрежден о возможных попытках самоубийства, поскольку баронесса впадает иногда в состояние глубокого отчаяния. Потом сознание ее проясняется, и она говорит совершенно разумно, настаивая, однако, что она Беата Рети. Вчера ее навестила жена одного офицера из их круга знакомых в Потсдаме, но, когда она попыталась заговорить с ней как с Алексой, та впала в истерику и ей вынуждены были сделать успокоительную инъекцию.

— Я вынужден не позднее чем послезавтра уехать, — сказал Николас. — И прошу вас сделать все, чтобы я до этого смог ее увидеть.

Об этом шла речь уже не в первый раз. Советник юстиции Венграф за свою жизнь познакомился с разными людьми, и, по его мнению, Алекса принадлежала к тому типу слабых, эгоистичных женщин, которые живут защищенные от всех бед и невзгод, но, когда это убежище, в котором они укрывались от внешнего мира, оказывается разрушенным, психика их не выдерживает и они впадают в помешательство. Его симпатии относились прежде всего и полностью к Николасу.

Как он смог добиться такого свидания, Венграф рассказывать не стал, но вечером накануне отъезда Николас в сопровождении врача и медицинской сестры был проведен в палату Алексы.

Палата была крошечной по размеру, единственное окно с решеткой выходило в сад. Алекса лежала в ночной сорочке и халатике на кровати и вздрогнула от страха, когда дверь в палату открылась. При слабом свете газовой лампы ее взгляд переходил от врача к медсестре и остановился наконец на Николасе. Хмурое выражение на ее лице сменилось восторженной радостью.

— Ах, Ники, — воскликнула она. — Где же ты пропадал так долго?

Шагнув всего один раз, он оказался у кровати и обнял ее. Она прижалась к нему, и он с ужасом обнаружил, что она очень похудела. Он держал ее на руках. Прошлое исчезло. Это была женщина, которую он любил больше всего на свете, его единственная женщина. У него чуть не сорвалось с языка ее имя, но врач предупредил его, что не следует произносить этого имени. Назвать же ее Беатой он просто не мог.

Она высвободилась из его объятий и села на край кровати.

— Где мои вещи? — Она растерянно посмотрела вокруг. — Где мои платья? Я же не могу пойти с тобой в таком виде?

Николас посмотрел на врача, спрашивая совета. На его взгляд, Алекса казалась совершенно нормальной, только слабой физически. Он засомневался в диагнозе, согласно которому Алекса была психически больной, а вид этой нежной фигурки глубоко трогал его.

— Я не могу тебя взять с собой, во всяком случае, сейчас не могу.

Она с паническим ужасом воскликнула:

— Ох, Ники, не оставляй меня здесь, пожалуйста, Ники, я прошу тебя! Сегодня утром меня отвели в комнату, где какие-то мужчины расспрашивали меня, они делали вид, что они врачи, но это наверняка были полицейские. Со мной обращаются здесь как с преступницей или как с сумасшедшей. Конечно, я плакала и кричала, но только потому, что ужасно боялась. Я не сумасшедшая, только страшно устала и боюсь.

Он чувствовал свою жалкую беспомощность.

— Я вернусь и заберу тебя, — клялся он. — Но будь терпелива. Ты сейчас больна, и врачи настаивают, чтобы ты какое-то время побыла еще здесь, пока не выздоровеешь.

— Но почему именно здесь? Мне здесь ужасно не нравится. Я не больна. Не верь им, ты должен мне верить. Я же тебя никогда не обманывала, ведь правда?

— Да, это правда. — Что еще он мог бы сказать?

К нему подошел врач.

— Вам нужно уходить, господин капитан. До сих пор все шло хорошо. Но персонал строго предупрежден прокуратурой, что нельзя разрешать никаких посещений.

Стоя на коленях на краю кровати, Алекса обхватила Николаса за шею.

— Не слушай его, Ники, пожалуйста, побудь со мной. Ты никогда не оставлял меня в беде, не покидай же меня теперь, когда ты мне нужен, как никогда.

— Я скоро вернусь, я обещаю тебе, — сказал он, хорошо понимая, что не сможет сдержать свое обещание. Полный тоски, он поднял ее лицо и поцеловал в губы, щеки и глаза.

Она почувствовала неотвратимость этого расставания и попыталась снова удержать его.

— Я тебя больше никогда не увижу. Это ведь так, правда, Ники?

Врач стоял уже в дверях.

— Мы должны поторопиться, господин капитан.

Николас в последний раз взглянул на Алексу, пытаясь ее утешить, и вышел вслед за врачом. Ему удалось удержать себя в руках.

— Мне показалось, что она в полном рассудке. Во всяком случае, меня она узнала моментально.

— У таких пациентов это всегда так — нормальное состояние перемежается с состоянием полной путаницы в сознании. Об этом заболевании мы знаем совсем немного, иногда мне кажется, что вообще ничего.

— Она сможет выздороветь?

— Возможно. Но не думаете ли вы, что для нее лучше оставаться здесь?

Николас понимал, что врач имел в виду. Клиника Шаритэ или какая-то другая лечебница была в любом случае предпочтительней пожизненного заключения. Советник юстиции Венграф намекал, хотя вслух и не говорил, что, если вина Алексы будет доказана, речь может пойти и о смертной казни, и эта мысль не выходила у Николаса из головы. Следствие только началось, и еще не было твердо установлено, в какой степени она была вовлечена в это преступление.

Уходя, он хотел попрощаться с врачом, но молодой человек сказал:

— Прекрасный вечер, наверное последний этим летом. Я провожу вас до ворот. У меня смена начинается в восемь, так что пара минут еще есть. — Он тихо засмеялся. — Мы тоже узники этого заведения, хотя и в белых халатах.

Они прошли мимо нескольких зданий, когда врач показал на одно из окон на втором этаже.

— Видите там свет наверху? Там лежит князь Ойленбург. Он здесь с начала мая. Не могу понять, почему этого несчастного человека не отпускают. Он настолько болен, что даже участвовать в процессе не может, и у меня такое чувство, что его хотят до конца жизни запереть в этой палате.

Осознание того, что и на других, тяжело страдающих людей могут обрушиваться кары, заставило Николаса на мгновение остановиться. Он почувствовал острое сострадание к беспомощному старику.

— Я был близко знаком с князем, — сказал Николас. — Он был всегда так добр ко мне. Я завтра уезжаю и, видимо, никогда сюда не вернусь. Не могли бы вы помочь мне попрощаться с ним? Буквально на несколько минут.

— Пару недель назад я должен был бы вам сказать: извините, но это невозможно, — учтиво сказал молодой врач. — С недавнего времени, однако, с ним обращаются так, как будто он вообще не существует. Сообщения о состоянии его здоровья, которые мы посылаем в инстанции, похоже, никто не читает, иногда даже полицейские не приходят, которые дежурят у его палаты. Только когда семья подает очередное прошение о выпуске его под залог, о нем, похоже, вспоминают. Но просьбы всякий раз отклоняют.

Они вошли в кардиологическое отделение, где лежал князь. Врач попросил Николаса подождать и отправился, чтобы доложить о нем.

В шесть часов вечера князь поужинал, едва только прикоснувшись к еде, и то лишь уступая настояниям своего слуги Бартша. После этого Бартш притушил свет и оставил его одного в надежде, что князь заснет. С недавних пор бессонница превратила для Ойленбурга ночи в сплошную пытку. Мысль о том, что он своей речью перед присяжными, в которой он апеллировал к порядочности и человечности сидящих перед ним, выставил себя идиотом, терзала его. Его вера в добро была давно разрушена. До ненависти ко всему человечеству еще не дошло, но безоговорочно любить и доверять он уже не мог. Старость и болезнь лишили его простого чувства собственного достоинства. Разрушение своего организма унижало и мучило его сильнее, чем боли.

Когда он услышал, что открывается дверь, он решил, что это Бартш, и взглянул только тогда, когда врач сказал, что некий капитан Каради просит принять его. Он видел Николаса в последний раз тем вечером весной в Либенберге, который предшествовал его короткой и бесполезной встрече с кайзером. С той поры он вспоминал о Каради с затаенной досадой, потому что именно та последняя встреча с кайзером вызвала волну новых нападок врагов на него.

Он задумался, прежде чем ответить.

— Извинитесь, пожалуйста, за меня перед графом Каради. Скажите ему, что он может зайти ко мне как-нибудь в другой раз.

— Если я правильно понял, он уезжает утром из Берлина навсегда.

— Мне жаль это слышать. Пожелайте ему от моего имени приятного путешествия и скажите ему, что я сожалею, что не могу сопровождать его в этой поездке в Вену. По зрелом размышлении, мне вообще следовало оставаться там.

Николас приехал в Вену поздно ночью и с облегчением узнал, что родители в отъезде: отец на курорте в Мариенбаде, а мать у друзей в Гмундене, где у них была вилла на берегу озера. Заранее ожидая неприятные беседы со своим начальством, он был рад избежать хотя бы упреков своих родителей. В Генеральном штабе, который под началом нового шефа генерала Конрада фон Хетцендорфа подвергся глубоким преобразованиям, не было принято спускать на тормозах такие промахи, какие допустил он. В таких случаях неизбежным было понижение в звании, перевод в войска или вообще увольнение из армии.

Венские газеты подробно освещали дело об убийстве Годенхаузена, некоторые довольно правдиво, другие изо всех сил стараясь сделать из этого сенсацию. Его имя в связи с этим упоминалось повсюду, при этом он фигурировал либо как свояк, принимающий участие в судьбе обвиняемой женщины, либо о нем в осторожных выражениях писали как о любовнике, ради которого преступница бросила обер-лейтенанта фон Ранке. Уже по приветствию его мажордомом Рознером, в котором вместе с симпатией явно прослеживались и упреки, можно было судить о мнении жителей Вены о нем как о глупце, который попал в сети аферистки.

На письменном столе его ожидало множество писем. Один из конвертов был подписан рукой Франциски фон Винтерфельд — четким и правильным почерком, — и он сразу же понял, что она ему написала.

Дорогой Николас.

Уже несколько дней до меня доходят ужасные слухи, которые связывают тебя с известной дамой в Берлине Ты помнишь, конечно, на каких условиях я приняла твое предложение. Я любила тебя и люблю и сейчас, но, если те обвинения в твой адрес, касающиеся твоих отношений с баронессой Алексой фон Годенхаузен, имеют под собой почву, я хочу нашу помолвку считать недействительной и в этом случае хотела бы никогда тебя больше не видеть. Я обращаюсь к твоей искренности и надеюсь на понимание, когда я прошу ответить на это письмо только в том случае, если все эти слухи не имеют под собой оснований. Если это не так, то, пожалуйста, я прошу тебя, не надо никаких извинений или объяснений, потому что они только усилят боль и тоску, от которых я и без того страдаю. Молчание твое я буду считать ответом на это письмо. В моем сердце нет ни гнева, ни горечи, только сочувствие к тебе и Алексе фон Годенхаузен, потому что твой жребий гораздо тяжелее, чем мой.

Франциска Винтерфельд.

Он потерянно смотрел на прекрасный почерк. Четкий, легко читаемый текст с каллиграфически выписанной каждой отдельной буквой, исполненный твердой дисциплинированной рукой. Уже по этому можно было бы представить, какая жизнь ожидала бы его с ней. Удовлетворенность, надежность и счастье. Он ощутил чувство горечи, когда в этот момент подумал об Алексе.

На следующий день он доложил о себе на службе и был немедленно вызван к генералу Хартманну. Вопреки ожиданиям, тот не только не стал выговаривать Николасу, а отнесся к нему благожелательно и с пониманием.

— Ну и славную кутерьму ты там устроил, — сказал он после крепкого рукопожатия. — Я хочу от тебя сейчас услышать: когда ты догадался, что эта женщина замешана в убийстве своего мужа?

— Я вообще об этом ничего не знал. — Но, заметив, что генерал нахмурился, быстро добавил: — Я хочу сказать, что она мне никогда в этом не признавалась. А что касается обвинений ее в том, что она подстрекала убийцу, то я узнал об этом только после ее ареста.

— И с того момента ты с ней больше не разговаривал?

Николас какое-то мгновение помолчал.

— Нет, господин генерал, я говорил с ней. Вечером перед моим отъездом ее адвокат вопреки предписаниям устроил мне встречу в клинике, где она лежит.

— Вот как?

— Она… она сейчас не в себе. Поэтому она в клинике, а не в тюрьме. Она признана невменяемой и будет постоянно лечиться у психиатров.

Генерал покачал головой с удивлением старого человека перед легкомыслием, с которым молодые люди в своих сердечных делах слепо идут навстречу своей беде.

— Еще один вопрос, на который ты можешь не отвечать. Было ли между вами нечто большее, чем между свояком и свояченицей?

— Так точно, господин генерал, было нечто большее, — тихо ответил Николас.

Генерал Хартманн помолчал, прикрыв тяжелые веки, и затем сказал:

— Для начала тебя перемешаем в резерв. Когда все немного утихнет, будем решать дальше. Между прочим, в ответ на твою высылку здесь тоже одного немецкого дипломата объявили нежелательной персоной. Как говорится, око за око…

Октябрь Николас провел в Вене. Аннексия Боснии и Герцеговины, двух славянских провинций, потрясла всю Европу. Несмотря на возмущение, с которым вначале это известие было встречено в Англии и Франции, волнения довольно быстро утихли без каких-либо серьезных последствий. Едва вызванное этим возбуждение успокоилось, как над равновесием между сверхдержавами снова нависла угроза. На этот раз в центре противостояния стоял сам кайзер Вильгельм. Интервью, которое он дал английской Daily Telegraph, было для Англии, Франции, России и даже для Японии доказательством того, что он представляет реальную опасность для всеобщего мира. Этот скандал едва не стоил ему трона. Самое удивительное было в том, что наиболее острая критика шла со страниц своей, немецкой печати. На многочисленных карикатурах кайзер изображался как болтун и глупец.

В начале ноября Николас получил приглашение в замок князя Максимилиана Эгона фон Фюрстенберга в Донауэшингене, в сердце Шварцвальда. Приглашение в принципе не удивило бы Николаса, не будь среди других гостей и ожидавшегося там кайзера Вильгельма II. После своего отзыва из Берлина Николас знал, что он для прусского двора является persona non grata.

Было очевидно, что князь Фюрстенберг не стал бы потакать капризам кайзера, если бы из-за этого могли пострадать его отношения со старыми друзьями вроде Каради.

Николасу доводилось бывать во многих дворцах аристократов, но красота и совершенство поместья князя Фюрстенберга произвели на него неизгладимое впечатление. В этом так быстро меняющемся мире, в котором даже великие имена медленно теряли свой блеск, это имя блистало, как и прежде.

Вильгельм еще не прибыл, его ждали во второй половине дня, и во время обеда гости на удивление откровенно обсуждали статью в Daily Telegraph и ее возможные последствия. Со времени своего отъезда из Берлина Николас впервые снова встретился с людьми, кое-кто из которых принадлежал к узкому кругу приближенных кайзера. Другие относились к представителям высшей европейской аристократии разных стран. В отличие от прежних времен отсутствовали лишь англичане и французы.

Шутки за столом граничили временами с оскорблением его величества, и Николас подумал, что такие несдержанные речи были бы немыслимы без недавнего падения престижа кайзера. Только один из гостей дал отпор этим пренебрежительным шуткам: генерал фон Хюльзен-Хеслер, глава императорского военного кабинета. У Николаса никогда не было с ним хороших отношений; теперь же генерал держался с ним на такой ледяной дистанции, которую не заметить было невозможно.

Соседями Николаса по столу оказались баронесса Зорг, урожденная графиня Новаков, и ее муж; с момента ее неожиданного ночного появления у Николаса на Бендлерштрассе он о ней ничего не слышал. В Вене тоже — как и в Берлине — ее считали двойным агентом на службе России и Австрии.

— Что нового в Берлине? — спросил ее Николас во время прогулки в парке.

— Не много. А уж при дворе вообще ничего. Это большое облегчение, хотя бы ненадолго вырваться из той атмосферы. Приедет Его Величество, и вся прелесть пропадет, а о покое останется только мечтать. Я, допустим, еще молода, и на меня это сильно не действует, а посмотрите вы на этого Хюльзен-Хеслера, ему же пятьдесят шесть, а он все еще рвется предупредить любое желание Его Величества… — Она перебила себя. — Но отчего, собственно, он так ужасно зол на вас?

— Я действительно не имею представления! К тому же мне это в высшей степени безразлично.

— И такое ничтожество стоит во главе военного кабинета! Ничего удивительного, что у Германии постоянно какие-то проблемы.

Кайзер прибыл в отличном настроении, что само по себе было удивительным на фоне последствий балканского кризиса и скандала с Daily Telegraph, ощущавшихся по всей Европе. Он приехал прямо после визита к Францу Фердинанду, который расценивался как знак одобрения демарша Австро-Венгрии против Боснии.

Как обычно, кайзеру был предоставлен для одобрения список гостей. Увидев фамилию Каради, он нахмурился. После этого он демонстративно его не замечал.

Охота в Донауэшингене прошла для хозяина дома с большим успехом. Дипломатические последствия всего этого мероприятия, которым Берлин всячески старался сгладить последствия и скандала со статьей, и аннексии Боснии и Герцеговины, казалось, кайзера вообще не интересовали. У него было прекрасное настроение. Но после праздничного банкета в последний вечер не обошлось без трагического инцидента.

Николас до конца своих дней вспоминал об этом банкете, с которым для него закончилась целая эпоха, отмеченная высоким вкусом, беспечным весельем и особой, торжественной красотой. Замок князей Фюрстенберг служил сценой, на которой разыгрывали веселый спектакль люди, которые благодаря своему духовному богатству, унаследованным состояниям и власти были властителями Европы. Дамы демонстрировали роскошные туалеты, мужчины были в парадной форме или во фраках, увешанных орденами. Те, кто принимал участие в охоте, были одеты в пурпурно-красный наряд всадника. Ничто не нарушало великолепия этой картины, залитой мягким светом бесчисленных свечей.

После банкета гости во главе с кайзером направились в большой зал, где на антресолях домашний оркестр играл популярные мелодии. Внезапно музыка умолкла и после короткой паузы из прилегающей галереи в балетной юбочке и розовом балетном трико выпорхнул генерал Хюльзен-Хеслер, на голове у которого был парик блондинки. Оркестр заиграл отрывок из «Лебединого озера» Чайковского, и глава прусского военного министерства начал танец на пуантах, пародию на соло из балета. Он танцевал, делал пируэты и прыжки с такой профессиональной ловкостью, что изумленные зрители не могли удержаться от овации. Некоторые, однако, испытывали мучительную неловкость.

Николас не верил своим глазам. Хотя, по слухам, во время мужских поездок на яхте кайзера не раз происходили подобные представления, князь не хотел этому верить. Он взглянул на сидевших рядом. Никто, казалось, не находил представление пошлым. На отдельных лицах сквозило выражение вежливой скуки. Кайзер же был в восторге, он сиял, как тот балетмейстер, который представляет своего любимого ученика изысканной публике. Ловкость и доведенная до гротеска женственность пятидесятишестилетнего генерала привели Николаса в изумление. Он полагал, что генерал долго не выдержит, но чем дальше он танцевал, тем живее были его вращения и прыжки. Генерал явно наслаждался своим выступлением. На лбу у него блестели капли пота, но он продолжал неутомимо танцевать как заведенная кукла. Музыка стала громче, видимо, танец подходил к концу. Граф Хюльзен-Хеслер исполнил еще один прыжок, настоящий антраша, и, казалось, пошатнулся. На его лице улыбка внезапно сменилась гримасой боли, он рухнул на пол и остался недвижим.

Поначалу зрители подумали, что это падение является частью выступления. Но когда генерал не поднялся, в зале возникло смятение. Вдруг раздался крик одной из дам, сидевшей неподалеку. Гости вскочили со своих местах и столпились вокруг неподвижного генерала. Его отнесли в боковую галерею, и доктор Ниднер, лейб-врач кайзера, всячески пытался вернуть его к жизни. Но все старания оказались напрасны — генерал был мертв.

В зале царило всеобщее смятение. Кайзер встал и последовал за врачом в галерею. Оркестр продолжал играть и умолк только по знаку хозяина дома. Княгиня Фюрстенберг сидела на нижней ступени лестницы, ведущей на антресоли, и безутешно рыдала.

В одиннадцать часов доктор Ниднер, который все еще хлопотал вокруг генерала, пытаясь показать кайзеру, что делалось все возможное, объявил о смерти Хюльзен-Хеслера. С него сняли танцевальный костюм — трико доктору пришлось разрезать ножницами — и облачили в то, что должен носить генерал, — в военную форму.

Естественно, общественность не должна была узнать, что глава военного кабинета Его Величества умер в балетной пачке, но в течение суток вся Европа была уже в курсе. Покойного временно перенесли в большой салон на втором этаже замка. В суматохе никто не подумал о графине Хюльзен-Хеслер, и только после полуночи кому-то пришла в голову мысль ее известить.

Вначале Вильгельм впал в какое-то оцепенение, но внезапно это его состояние сменилось лихорадочной активностью. Совет доктора Ниднера удалиться в покои и отдохнуть он категорически отклонил. Необходимо было заняться подготовкой к погребению генерала, и он не преминул лично принять в этом участие. За этой энергичной деятельностью кайзер пытался скрыть свой страх. Когда кто-нибудь упоминал о выступлении генерала как о танце смерти, он становился смертельно бледным. Всю свою жизнь он боялся болезней и инфекций. Увидеть своими глазами, как внезапно может наступить смерть человека, — это значит, что и он, любимец богов, тоже смертен.

Трагедия Донауэшингена была последней в чреде зловещих событий, случившихся в последние несколько месяцев: постоянное ухудшение отношений с его дядей Эдуардом, кризис на Балканах, статья в Daily Telegraph и вот теперь это. Неужели счастье действительно от него отвернулось? Вильгельм был на ногах до двух часов утра и, прежде чем отправиться ко сну, попросил вызвать к нему гофмаршала графа Цедлитц-Трютцшлера. Он обсудил с ним план поездки на следующий день. Граф был почти у дверей, когда услышал вопрос кайзера, сильно его удививший.

— Скажите, граф, назначен ли день нового процесса против Ойленбурга? — Гофмаршал смотрел, не понимая, на монарха, но тот повторил вопрос.

— Насколько мне известно, нет, Ваше Величество. Согласно последнему медицинскому заключению, князь по-прежнему не в состоянии участвовать в процессе.

— Значит, по-прежнему настолько болен?

— Совершенно верно, Ваше Величество.

Внезапно кайзер в гневе ударил кулаком по столу.

— Почему же в таком случае его не отпускают домой? Или здесь у нас Россия? С каких пор кто-то сидит у нас месяцами под арестом без того, чтобы предстать перед судом?

У гофмаршала позади был длинный изнурительный день, и он не чувствовал себя в состоянии объяснить монарху, что его бывший друг содержится под стражей единственно по его монаршей воле. Он мог бы слегка облегчить угрызения совести кайзера, но не решился сказать то, что он знал. Еще двадцать пятого сентября Ойленбургу было разрешено под залог переехать домой, в Либенберг. Об этом Вильгельма в известность не поставили, так как до сих пор он настаивал на продолжении процесса и возможном осуждении князя.

— Когда мы будем в Берлине, немедленно позвоните Бюлову и передайте ему то, о чем я вам сказал, — пробурчал кайзер. — Честно говоря, я не понимаю Бюлова. Он что, все еще ревнует к Ойленбургу? Или все еще боится, что Фили думает подсидеть его? Действительно, не зря говорят, что власть развращает. И я скажу еще вот что — она делает людей бесчеловечными.

По возвращении в Вену Николаса ждало письмо от советника юстиции Венграфа. Он занимался вначале обер-лейтенантом фон Ранке. Так как командир Ранке, майор Брауш, настаивал на необходимости обследования психического состояния обвиняемого, капитан-аудитор Ивес дал на это свое согласие. У Ранке было установлено наличие психопатических симптомов, но в юридическом смысле он был признан вменяемым, то есть находящимся в здравом уме.

Капитан-аудитор Ивес согласился также и на требование Ранке об очной ставке с Алексой, хотя врачи и высказывали свои опасения.

Обер-лейтенант был перевезен капитаном Ивесом в Берлин, где в клинике Шаритэ в присутствии двух врачей, медсестры и представителя зашиты советника медицины Карла Берга была проведена очная ставка.

Алекса сначала отнеслась к появлению Ранке и Ивеса с вежливым любопытством. Казалось, она не совсем понимала, что хотят от нее эти двое в военной форме. Первые признаки нервозности стали заметны только тогда, когда капитан Ивес обратился к ней как к баронессе Годенхаузен.

— Вы меня, наверное, с кем-то путаете, господин капитан, — сказала она.

Доктор Берг посмотрел на капитана Ивеса.

— Пожалуйста, помните, о чем я вам говорил. Мы не должны без нужды раздражать пациентку.

Ранке не сводил глаз с Алексы и все время пытался поймать ее взгляд, но она его вообще не замечала.

Аудитор, напротив, казалось, вызывал у нее какие-то воспоминания, и по-видимому не из приятных. Она сидела в кресле с судорожно сплетенными руками, так что выступали белые косточки.

— Обер-лейтенант фон Ранке, подойдите и повторите перед этой дамой обвинения, которые вы выдвинули против нее в ходе следствия. Сударыня, пожалуйста, посмотрите на господина фон Ранке.

Алекса нахмурилась, но затем направила свой взгляд на Ранке. Неуверенным голосом он рассказал об их первой мимолетной встрече, затем о памятной поездке на лошадях, когда она впервые намекнула на то, что желала бы смерти своему мужу. До этого момента она вежливо слушала, но тут внезапно побледнела, медленно подняла руки ко рту и прижала их к губам.

Ранке, которому капитан Ивес несколько раз приказывал говорить дальше, продолжил свой рассказ. Алекса с удивлением молча разглядывала его. Чем дольше он говорил, тем беспокойней становилась она. Взгляд, которым она смотрела на него, постепенно наполнялся ненавистью.

— Дальше, — торопил аудитор. — Расскажите, как эта сударыня вас отставила, когда вы не выполнили свое обещание убить майора.

С каким-то диким криком Алекса вскочила и кинулась на капитана Ивеса. Медсестра и врачи пытались оторвать ее от капитана, но Алекса, отчаянно сопротивляясь, непрерывно кричала на него, причем по-венгерски. Ранке меж тем с безучастным выражением лица стоял рядом, не говоря ни слова. Врачи настаивали на немедленном прекращении очной ставки, считая, что продолжить ее можно будет только тогда, когда пациентка успокоится. Но ее состояние не улучшалось, кризис продолжался.

Спустя несколько дней понял и капитан Ивес, что ждать улучшения не имеет смысла. Он был вынужден скрепя сердце вернуться вместе со своим подследственным в Алленштайн.

«Обер-лейтенант фон Ранке после очной ставки, видимо, окончательно пал духом, — писал далее Венграф. — До него, скорее всего, дошло, насколько безнадежно его положение и что ему не на что надеяться, даже если он и дальше будет обвинять баронессу. Два дня спустя после того, как его перевели в военную тюрьму, вечером, после раздачи еды он раздобыл нож, которым перерезал себе горло. Когда его нашли, оказывать помощь было уже поздно».

Все это советник юстиции излагал лаконичным профессиональным языком, позволив себе лишь в конце личное замечание: «Можете себе представить, с каким облегчением встретили военные власти известие о его смерти».

После очной ставки состояние Алексы ухудшилось. Консилиум врачей, в который, впрочем, входил и доктор Берг, пришел к заключению, что пациентка в настоящее время не может предстать перед судом. Было рекомендовано процесс против нее отложить и продолжить лечение в одном из частных санаториев. Прокурор не возражал и предоставил доктору Вентрафу полномочия после внесения залога предпринять соответствующие шаги. Николас со следующей же почтой попросил советника юстиции подыскать приличный санаторий и приложил к письму заявление о переводе Алексы в санаторий под залог. До тех пор пока судебные инстанции не выдвинут каких-либо возражений, Алекса должна будет находиться в санатории.

Николас чувствовал, что большего он для Алексы сделать не сможет. Он хотел теперь подвести черту под прошлым и начать жизнь заново.

Первого декабря Николас был назначен на свое старое место в отделе развертывания резервов Генерального штаба. Он вернулся даже к своему старому письменному столу. Его должны были перевести в отдел зарубежных операций, но участие в скандале, связанном с делом Годенхаузена, послужило этому препятствием.

Зима 1908–1909 годов позднее представлялась ему как череда пасмурных монотонных дней. Его не занимали ни повседневные события, ни новости политики, хотя на политическом горизонте тучи постепенно сгущались.

Когда после памятных событий во дворце князя Фюрстенберга Вильгельм вернулся в Берлин, поползли слухи о его возможном отречении. Слухи подкреплялись в известной степени и разговорами о возможных проблемах с его нервной системой. В феврале, однако, он чувствовал себя достаточно здоровым, чтобы принять прибывших с визитом в Берлин короля Эдуарда с супругой. Это был последний визит английского короля в Германию, и, несмотря на самые лучшие намерения Эдуарда, он способствовал улучшению отношений между Англией и Германией столь же мало, как и предыдущие встречи. В честь своего дяди кайзер дал торжественный банкет, в Опере состоялся гала-концерт, но был устроен и военный парад, на котором сверкали на солнце тысячи прусских штыков.

Когда Николас читал об этом, он вспомнил о том времени, когда был в Берлине. Возвращение в Вену не принесло того внутреннего покоя, на который он надеялся. Жизнь казалась ему безрадостной. Мать дулась на него так, как раньше только на отца; ее постоянные намеки на то, что ему пора жениться и стать солидным человеком, действовали ему на нервы. У него была короткая интрижка с одной известной актрисой из Бургтеатра, но он порвал с ней, как только заметил, что она и без грима продолжает разыгрывать трагедии. Она была довольно страстной любовницей, но требовала, чтобы он проводил с ней каждую свободную минуту. Ее капризы выводили его из себя. Напоследок она еще и предприняла попытку самоубийства, предварительно, правда, известив Николаса, своего врача, директора театра и даже полицию, чтобы они смогли ее вовремя спасти. Он бросил ее, хотя она и угрожала скандалом.

Санаторий в Бабельсберге, огромное современное здание, располагался в ухоженном парке. Из окна открывался чудесный вид на реку. Первые дни Алекса, прижав лоб к стеклу, часами наслаждалась сверкающей рекой. После недель, проведенных в клинике Шаритэ, Алекса не сразу ощутила, что попала в другой мир. Потребовалось какое-то время, чтобы понять, что в любое время по своему усмотрению она может выйти из своей комнаты и свободно спускаться и подниматься по широкой лестнице. На улице было не холодно, и она взяла за привычку каждый день после обеда гулять по парку. Она заметила, что контроль за больными здесь не такой строгий, как в Берлине, но у нее было ощущение, что за ней постоянно внимательно наблюдают. Стоило ей приблизиться к воротам парка, как неизменно появлялась одна из сиделок. Весна в этом году наступила поздно. Еще в марте падал снег. Он лежал белыми мазками на лужайках парка между отважившимися прорасти голубыми и желтыми крокусами. Не пришлось долго ждать и цветения фиалок. Алекса собрала маленький букетик и принесла его в комнату. В вазе он вызвал в ней какой-то необъяснимый страх. Она успокоилась только после того, как выбросила цветы. Фиалки смутно напомнили ей о чем-то, что она хотела бы забыть.

Алекса была безусловно послушной и спокойной пациенткой; и только в одном с ней возникали затруднения — она отказывалась говорить по-немецки. Доктор Берг сообщил ведущему врачу, что пациентка практически утратила связь с реальностью и что со времени злосчастной встречи с Ранке и капитаном Ивесом категорически отрицает ее действительную принадлежность к личности Алексы фон Годенхаузен. И хотя она говорила только по-венгерски, но понимала все, что ей говорили по-немецки врач или медсестра; правда, если к ней обращались «госпожа баронесса» или «Алекса», она не обращала на это внимания.

В мае монотонное течение ее жизни было нарушено. Из Берлина прибыла комиссия врачей. Весь день напролет эти господа задавали ей бесконечные вопросы, которые она не всегда понимала. Вместе с комиссией в качестве переводчицы была предусмотрительно привезена пожилая женщина, бегло говорившая по-венгерски. О многих лицах, о которых ее спрашивали врачи, Алекса вообще не могла вспомнить, как бы она ни старалась. Перед ее сознанием, как раскаленные кометы, проносились картины и быстро гасли, прежде чем она находила слова для их описания.

Алекса злилась сама на себя за то, что не может лучше собраться с мыслями, но члены комиссии, казалось, не были так уж недовольны ее ответами, и если еще утром они говорили с ней строгими голосами, то уже к концу дня стали гораздо приветливей и снисходительней.

Неделю спустя в сопровождении той же переводчицы появился советник юстиции Венграф, который сообщил Алексе, что прокуратора решила дело против нее прекратить с условием, что она покинет Германию.

— Означает ли это, что я могу ехать домой? — спросила Алекса.

Советник юстиции кивнул.

— Я могу ехать домой, в Шаркани!

Во время сезона охоты графиня Мелани с особым удовольствием любила играть роль хозяйки замка. Она обожала пышные цвета листвы поздней осени, в дни, близкие ко Дню св. Августина, время, которое зовут бабьим летом.

Осенью 1909 года она, как и в прошлые годы, распорядилась перевезти чуть ли не половину своего венского хозяйства в Шаркани, где под руководством мудрого и строгого мажордома Рознера должно было быть все подготовлено для господ и гостей. В планах стояло множество вечерних приемов и один охотничий бал; тем не менее мысль обречь себя — как она считала — в Шаркани на скуку со стареющим мужем совсем ей не нравилась, и она настояла на том, чтобы Николас ее сопровождал.

Он не был там с осени 1907 года: слишком болезненными были воспоминания, которые пробуждал в нем Шаркани, а кроме того, Алекса снова жила в имении своего деда Рети.

Николас оставался верен своему твердому решению никогда ее больше не видеть, он даже организовал все так, что его не было в Вене, когда она по дороге в Венгрию, в сопровождении врача, провела там один день и одну ночь. Николас Каради разорвал все нити, которые связывали его и с прошлым, и с Алексой.

Едва приехав в Шаркани, он написал старому Рети пару строк: он приехал сюда поохотиться, но не хотел бы, ради блага Алексы, приходить к ним, и не смогли бы сам Рети прийти к нему в замок. Николас втайне надеялся, что Рети не придет. Но старый Кальман Рети явился, и Николасу поначалу удавалось избежать в разговоре упоминания об Алексе и о том, как ей сейчас живется. Однако старый Рети тут же завел о ней разговор, не замечая, как неохотно участвует в нем Николас.

— В первое время было действительно нелегко, — сказал он. — Ты ведь знаешь, каковы люди, бестактные и часто просто ужасные. Она не решалась из дома выйти. Люди из деревни пялились на нее, кругом только и судачили о ее болезни и о скандале. Но любопытство улеглось, и чем больше проходило недель, тем она становилась спокойнее. Алекса прогнала из своей памяти все мучительные воспоминания из ее прошлого и живет в мире с собой и Господом Богом. — Он умолк, а затем сказал: — Я хотел бы, да я и смог бы… Может, мне еще и удастся… Ах, Николас, я рад, что она живет с нами. Верно, она всегда этого хотела — быть дома, среди своих. — Он встал. — Мне и вправду пора идти. Ты ждешь ведь своих гостей.

Николас проводил его до ворот парка. На обратном пути он увидел стоявшую на балконе свою мать, любующуюся в бинокль пейзажем. Он поднялся к ней наверх.

— Осматриваешь окрестности? — спросил он.

Она не ответила на его вопрос.

— Старик наверняка хотел от тебя денег, — язвительно сказала она.

— Если ты имеешь в виду Кальмана Рети, то ошибаешься. Кроме того, это вообще тебя не касается, мама.

— С этими Рети вечно одно и то же. Я твердо решила на эту тему не говорить ни слова, но после того, как старику пришло в голову прийти сюда…

— Я был рад встретиться с ним. В конце концов, я был женат на его внучке.

— Но теперь-то ты уже не женат на ней. Мне не нужно тебе говорить, что я думаю об этих людях. Они все одинаковы. У старика с головой не все в порядке, сын покончил с собой. А теперь и Алекса.

— Помолчи, пожалуйста, мама.

— Значит, она действительно сошла с ума, раз считает себя Беатой.

С балкона открывался вид на склон, который плавно спускался к поместью Рети и за которым виднелась дорога на Комарон. Вдали угадывались расплывчатые очертания предгорий лесов Балкони. Солнце уже почти зашло, и его последние лучи освещали вершины деревьев. Это были те часы, когда все краски заиграли вновь, прежде чем опустились сумерки.

Николас подошел к перилам балкона. Кальман Рети поднимался по тропинке между свежевспаханным полем и лугом; это был короткий путь из замка к его дому. Николас взглядом следовал за ним до рядов акаций, которые служили границей между землями Каради и Рети. За акациями, в огороде Рети, двигалась одетая в голубое фигурка.

Шесть лет назад в такой же июньский день он видел там же другую молодую девушку. Волосы свободно спадали ей на плечи, и она под лучами яркого солнца была так же прекрасна, как и несколькими днями до этого в затененном салоне в доме ее дедушки. Бабочка уселась на лист, а когда Беата осторожно протянула к ней ладошку, бабочка улетела прочь, и ее изумительно красивые крылья мелькали в солнечном свете. Она обернулась, увидела Николаса, и ее лицо осветилось счастливой улыбкой.

Он вернулся к действительности. Его мать стояла рядом, глядя в бинокль.

— Это ведь она, не так ли? Кто бы подумал, что с ней все зайдет так далеко? — Она опустила бинокль. — И ты ради нее чуть было не загубил свою карьеру. Я боюсь даже думать об этом. В Вене в прошлом году даже ходили слухи о твоей отставке. Уже не говоря о том, что ты мог бы жениться на прелестной девушке и быть с ней счастливым. Ты вел себя просто глупо. Надеюсь, ты теперь сам понимаешь это.

Он взял у нее бинокль и поднес к глазам. В свете заходящего солнца стройная фигурка в голубом казалась почти нереальной. Сердце его замерло. Он опустил бинокль и должен был схватиться за перила. Мать встревоженно посмотрела на него.

— Что с тобой?

Он протянул ей бинокль.

— Ты знаешь историю Орфея и Эвридики?

Мать испытующе посмотрела на него.

— Не говори загадками. Тебе это не идет. Кроме того, Орфей вернулся без нее. Умершие мертвы. Давай лучше сменим тему. Во вторник я устраиваю обед. Ты побудешь еще здесь?

— Вряд ли.

— Но, Ники, я твердо на тебя рассчитывала.

— Не сердись, если я тебя разочарую. — Он повернулся и пошел к двери.

Мелани посмотрела вслед сыну. Ей хотелось задержать его, но какое-то чувство подсказывало, что это бесполезно. Немного позже она увидела его выходившим из ворот парка. Графиня оставалась на балконе, облокотившись на перила с биноклем у глаз. Внизу ее сын поднимался по тропинке к поместью Рети. Фигурка в голубом поставила корзинку на землю и побежала ему навстречу. На короткий миг осенние листья акации скрыли Николаса из вида. Когда он вновь показался, то был уже около сада Рети. Николас шел теперь быстрее, и девушка тоже бежала стремительнее. Он что-то прокричал ей, и она раскинула руки для объятья.

Графиня опустила бинокль. Солнце теперь стояло низко за дальними горами, чьи очертания резко выделялись на вечернем небосклоне. Внезапный порыв ветра заставил ее вздрогнуть. И она спросила себя, узнала ли она за свою долгую жизнь когда-нибудь, что такое любовь.

Примечания

1

Грез, Жан-Батист, французский художник XVIII — начала XIX века. Здесь и далее примеч. пер.)

(обратно)

2

Непостоянство и изменчивость — имя тебе, женщина (лат.).

(обратно)

3

За плечами странствующего всегда печаль его (лат.).

(обратно)

4

Беклин, Арнольд (1827–1901), швейцарский художник.

(обратно)

5

Кайнц, Иосиф (1858–1910), актер Берлинского и Венского театров.

(обратно)

6

Без стеснения (фр.).

(обратно)

7

Мещанская заносчивость (фр.).

(обратно)

8

Тениерс Давид (1610–1690), фламандский художник.

(обратно)

9

Мой князь (фр.).

(обратно)

10

До свидания (фр.).

(обратно)

11

Сорт французского торта в форме пирамидки (фр.).

(обратно)

12

Эмили Панкхорст (1858–1928), зачинательница женского движения в Англии.

(обратно)

13

Роковая женщина (фр.).

(обратно)

14

Название моста.

(обратно)

15

Датские укрепления, взятые штурмом прусскими войсками 18.4.1864.

(обратно)

16

Победа прусских войск над австро-саксонскими войсками 3.7.1866 (ныне город Градец-Кралове, Чехия).

(обратно)

17

Капитуляция Наполеона III 2.9.1870.

(обратно)

18

Приличная, добропорядочная (фр.).

(обратно)

19

Половая жизнь (лат.).

(обратно)

20

Немецкая слабость (фp.).

(обратно)

21

Основанная в середине XVIII века фарфоровая мануфактура, перенесенная затем в 1761 году в г. Нимфенбург.

(обратно)

22

Алле, левый приток р. Прегельс, Восточная Пруссия.

(обратно)

23

Главная героиня эпоса «Песнь о Нибелунгах», жестоко отомстившая эа смерть своего мужа.

(обратно)

24

Дмовски Роман, польский политик; начиная с 1915 года настаивал на передаче немецких восточных областей Польше.

(обратно)

25

Хладнокровие (фр.).

(обратно)

26

Реваль — ныне Таллин.

(обратно)

27

Семейная жизнь втроем.

(обратно)

28

Аудитор (здесь) — военный следователь.

(обратно)

Оглавление

  • Глава I
  • Глава II
  • Глава III
  • Глава IV
  • Глава V
  • Глава VI
  • Глава VII
  • Глава VIII
  • Глава IX
  • Глава X
  • Глава XI
  • Глава XII
  • Глава XIII
  • Глава XIV
  • Глава XV
  • Глава XVI
  • Глава XVII
  • Глава XVIII
  • Глава XIX X Имя пользователя * Пароль * Запомнить меня
  • Регистрация
  • Забыли пароль?

    Комментарии к книге «Сестры-близнецы, или Суд чести», Мария Фагиаш

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства