Gore Vidal JULIAN
СОДЕРЖАНИЕ
ОТ АВТОРА
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ - ЮНОСТЬ
-I-
-II- ЗАПИСКИ ИМПЕРАТОРА ЮЛИАНА АВГУСТА
-III-
-IV-
-V-
-VI-
-VII-
-VIII-
-IX-
ЧАСТЬ ВТОРАЯ - ЦЕЗАРЬ
-X-
-XI-
-XII-
-XIII-
-XIV-
-XV-
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ - АВГУСТ
-XVI-
-XVII-
-XVIII-
-XIX-
-XX- ДНЕВНИК ЮЛИАНА АВГУСТА
-XXI-
-XXII-
-XXIII-
-XXIV-
Краткая библиография
Оглавление
Гор Видал ИМПЕРАТОР ЮЛИАН
Перевод с английского Е. Цапина
©
ЛИМБУС ПРЕСС
Санкт-Петербург 2001
Гор Видал Император Юлиан: Роман. - СПб.: Лимбус Пресс, 2001. - 616 с.
Исторический роман "Император Юлиан" знаменитого американского писателя Гора Видала (род. 1925) повествует о том, как чуть было не повернула вспять история человечества.
Во зло или во благо?
Друг Дж. Ф. Кеннеди, Видал пишет своего "идеального лидера", в первую очередь, с него.
ISBN 5-8370-0144-1
© Е. Цыпин, перевод / Лимбус Пресс, 2001
© А. Веселое, оформление/ Лимбус Пресс, 2001
© Оригинал-макет/ Лимбус Пресс, 2001
ОТ АВТОРА
Люсьену Прайсу
Издавая продолжение романа "Я, Клавдий", Роберт Грейвз раздраженно заметил в предисловии, что многие рецензенты, по-видимому, считают, будто он состряпал свой роман из сплетен, дошедших до нас благодаря Светонию, причем это им казалось на редкость простым и легким делом. Поэтому роман "Божественный Клавдий" Грейвз снабдил пространной библиографией, в которую включил едва ли не все сохранившиеся античные тексты описываемой эпохи. Я, к сожалению, не могу похвалиться такой начитанностью, но чтобы не подумали, что моим единственным источником была история Аммиана Марцеллина (а то и Эдварда Гиббона), в конце книги я привожу краткую библиографию. О жизни императора Юлиана сохранилось исключительно много документальных свидетельств. До нас дошли три тома его собственных сочинений и писем; кроме того, о нем оставили яркие воспоминания Либаний и Григорий Назианзин, знавшие его лично. Хотя я писал не исторический трактат, а роман, я старался строго придерживаться фактов и лишь иногда допускал некоторые перестановки. Например, сомнительно, чтобы Приск находился в Галлии с Юлианом, но в интересах повествования мне показалось целесообразным его туда отправить. Для Европы Юлиан всегда оставался чем-то вроде "запретного героя". Его романтическая попытка остановить распространение христианства и возродить эллинскую религию и культуру не перестает привлекать внимание историков и писателей, особенно в такие исключительные эпохи, как Возрождение и XIX век, когда о Юлиане написали пьесы два столь не схожих между собой автора, как Лоренцо Медичи и Генрик Ибсен. Но даже если отвлечься от удивительной жизни Юлиана, IV век сам по себе - очень интересный предмет для исследований. За полвека, прошедших между воцарением Константина Великого, приходившегося Юлиану дядей, и смертью Юлиана в возрасте тридцати двух лет, христианство окончательно утвердилось. Хорошо это или плохо, но та эпоха во многом определила и нашу современность. Названия городов я предпочитал давать не древние, а современные (например, Милан вместо Медиолан), кроме случаев, когда древнее название более известно (например, Эфес вместо Сельджук). Датировку я применил современную - до и после Рождества Христова. Поскольку придворные Юлиана были главным образом военными, даты в романе пишутся так, как это принято в американской армии, например: 3 октября 363 г. Большие трудности вызвало определение денежного курса, поскольку точная покупательная способность денег четвертого века не известна, но золотой солид, вероятно, равен приблизительно пяти долларам. Три повествователя в моем романе - Юлиан, Либаний и Приск - писали по-гречески, а на латыни изъяснялись с большим трудом, о чем они сами неоднократно напоминают, но тем не менее в их речи, как и в нашей, иногда встречаются латинские термины. Тех, кто будет понапрасну искать знаменитые последние слова Юлиана: "Ты победил, Галилеянин!", предупреждаю заранее: Юлиан их никогда не говорил. Настоящим автором этого риторического перла является Феодорит, сочинивший его столетие спустя после гибели Юлиана. Приношу свою искреннюю благодарность Американской академии в Риме и Американской школе классических исследований в Афинах за предоставленную мне возможность пользоваться их библиотеками.
- Г. В.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЮНОСТЬ -I-
Либаний - Приску Антиохия, март 380 г.
Вчера утром у входа в аудиторию мне преградил путь ученик-христианин и спросил голосом, исполненным злорадства:
- Ты слышал, учитель, что произошло с императором Феодосием?
Я откашлялся и хотел было выведать, к чему он клонит, но он опередил меня и выпалил:
- Император принял крещение!
Я принял равнодушный вид: в наше время любой может оказаться тайным осведомителем. Кроме того, эта весть не застала меня врасплох. Еще прошлой зимой, когда Феодосий заболел и епископы, как коршуны на добычу, слетелись и принялись за него молиться, я уже понимал - если он выздоровеет, они поставят это себе в заслугу. Теперь и у нас на востоке появился император-христианин под стать Грациану, императору-христианину на западе. Это было неизбежно.
Я сделал попытку пройти, но юноша еще не завершил столь приятного его сердцу дела.
- А еще Феодосий издал эдикт. Его только что огласили перед зданием сената. Я слышал. А ты?
- Нет. Но мне всегда нравился слог императорских эдиктов, - уклончиво ответил я.
- Едва ли этот эдикт будет тебе по нраву. Император объявил еретиками всех, кто не придерживается Никейского символа веры.
- Боюсь, я не силен в христианском богословии. Вряд ли эдикт касается тех, кто остался верен философии.
- Он касается всех подданных Восточной империи. - Христианин выговорил эти слова медленно, не сводя с меня глаз. - Император даже назначил особого чиновника - инквизитора, которому даны полномочия выявить всех иноверцев. Время терпимости прошло.
Я онемел; перед глазами ослепительно сверкнуло солнце, всё смешалось, и мне показалось, что я теряю сознание или даже умираю. В чувство меня привели голоса двух подошедших учителей. По тону их приветствий я сразу понял, что им уже известно об императорском эдикте и теперь они сгорают от любопытства: как-то я отреагирую на эту весть? Мой ответ не доставил им удовольствия.
- Безусловно, для меня это не новость, - ответил я. - Как раз на днях мне писала об этом императрица Постумия… - сочинял я на ходу. Я, увы, вот уже несколько месяцев как не получал от императрицы вестей, но не преминул напомнить врагам, в какой милости я у Грациана и Постумии. Унизительно прибегать к подобной защите, но ничего не поделаешь - время ныне опасное.
Так и не прочитав своей лекции, я тотчас удалился домой. Кстати, живу я теперь в Дафне, очаровательном предместье Антиохии, которое предпочел городу из-за царящей там тишины, - с возрастом я стал просыпаться от малейшего шума, а потом никак не могу уснуть. Ты легко себе представишь, как невыносима стала для меня жизнь в прежнем городском доме. Ты, наверно, помнишь этот дом: там меня посетил император Юлиан, когда… Ах да, я запамятовал: тебя там тогда не было, и как мы об этом сожалели! Вообще память стала играть со мной скверные шутки. Дабы ничего не забыть, приходится писать самому себе записки, которые потом зачастую теряются. Когда же наконец их удается отыскать, то - о ужас! - я порой не могу разобрать собственного почерка. Старость не щадит нас, друг мой. Подобно вековым деревьям, мы начинаем засыхать с верхушки.
В городе я бываю крайне редко, как правило, только для чтения лекций, ибо люди, даже близкие, удручают меня своею крикливостью и вечными ссорами, своим пристрастием к азартным играм и чувственным удовольствиям. Они безнадежно легкомысленны. Светильники превращают ночь в день, а мужчины почти поголовно сводят волосы на теле, так что их трудно отличить от женщин… Подумать только, и в честь этого города я написал хвалебную речь! И все же антиохийцы, по-моему, заслуживают снисхождения: они - не более чем жертвы всеразлагающего душного климата, близости к Азии и, разумеется, пагубного христианского учения, согласно которому окропление водой (а также небольшое пожертвование в пользу церкви) смоет все грехи и можно грешить снова и снова.
Сейчас, когда я сижу в своем кабинете, окруженный нашими опальными друзьями - греческими книгами, что научили человека мыслить, позволь поделиться с тобою мыслями, посетившими меня прошлой ночью, которую я провел без сна, причиной чему не только эдикт: два кота сочли нужным усугубить мое отчаяние своими похотливыми воплями (только египтянам могло прийти в голову поклоняться этим мерзким животным!). Сегодня я изнурен, но тверд в своем решении. Мы должны нанести ответный удар, и неважно, что нас ждет, - речь идет о судьбах цивилизации. В эту бессонную ночь я обдумывал различные варианты обращения, которое следует послать нашему новому императору. Копия его эдикта лежит сейчас передо мной. Написан он убогим, казенным греческим языком - такой ныне в ходу у епископов, топорность слога которых может сравниться лишь с путаницей в их же мыслях. Словом, весьма схоже с протоколами знаменитого собора - где он происходил? Кажется, в Халкедоне? Помнишь, как мы над ними когда-то потешались! Сколь беззаботное время, безвозвратно ушедшее, если только мы не начнем немедленно действовать.
Приск, мне шестьдесят шесть лет, а ты, помнится, на двенадцать лет меня старше. Мы достигли той черты, когда смерть - нечто естественное, и бояться ее нет смысла, в особенности нам, ибо в чем состоит суть философии, как не в примирении человека с неизбежностью смерти? Разве мы не истинные философы, свыкшиеся с мыслью о том, что нам нечего терять, кроме того, с чем так или иначе все равно придется вскоре расстаться? Со мною в последние годы случилось несколько апоплексических ударов, сопровождавшихся потерей сознания. Они отняли у меня много сил, а мой злополучный кашель этой, против обыкновения, необычайно дождливой зимой чуть было не свел меня в могилу, да и сейчас я в любую минуту могу от него задохнуться. Кроме того, мое зрение продолжает слабеть, не говоря уже о страшных мучениях, которые доставляет мне подагра. Из этого с неотразимой логикой вытекает: бояться нам нечего, объединим усилия и дадим отпор нечестивым христианам, пока они еще не разрушили окончательно столь милый нашему сердцу мир.
Вот мой замысел. По возвращении из Персии семнадцать лет назад ты поведал мне, что после смерти нашего возлюбленного друга и ученика императора Юлиана в твои руки попали его неоконченные записки. Я давно хотел обратиться к тебе с просьбой прислать их копию - единственно для того, чтобы самолично ознакомиться с нею. В то время мы оба понимали: о публикации этих записок не может быть и речи - при всей популярности Юлиана, которая, кстати, сохранилась и по сей день, несмотря на то, что все сделанное им для возрождения истинных богов и было уничтожено. При императорах Валентиниане и Валенте приходилось быть осмотрительными и осторожными, чтобы сохранить возможность преподавать в академиях. Но теперь, когда появился этот новый эдикт, я первый заявляю: прочь осторожность! Кроме двух дряхлых тел, нам нечего терять, приобретем же мы вечную славу: требуется лишь опубликовать записки Юлиана с приложением его биографии, которую может написать любой из нас или мы вместе. Правда, я знал его лучше всех, зато ты был с ним в Персии и присутствовал при его кончине. Таким образом, мы вдвоем, я - его учитель и ты - его придворный философ, можем восстановить его доброе имя и привести веские доказательства его правоты в борьбе с христианством. Мне уже доводилось писать о Юлиане, и достаточно смело. Прежде всего я имею в виду надгробную речь, которую сочинил вскоре после его смерти, сумев, если можно так выразиться, вызвать слезы даже на глазах жестокосердных христиан. Вскоре после этого я опубликовал свою переписку с Юлианом. Кстати, один экземпляр этой книги я послал тебе в подарок и, хотя ты так и не известил меня о его получении, искренне надеюсь, она показалась тебе достойной внимания. Если же моя книга почему-либо до тебя не дошла, я охотно вышлю тебе еще один экземпляр. Все эти годы я бережно хранил письма Юлиана ко мне, а также копии моих ответов ему. Нельзя полагаться на то, что великие мира сего сохранят твои письма; а с их исчезновением тебя будут вспоминать разве что как неизвестного собеседника, о ходе мыслей которого можно лишь с великим трудом догадываться по сохранившейся части переписки (к тому же порой менее ценной!). Наконец, сейчас я готовлю речь, которую назову "Отмщение за императора Юлиана". Я намерен посвятить ее Феодосию.
Дай мне как можно быстрее знать, согласен ли ты с моим планом. Повторяю: нам нечего терять, мир же может многое приобрести. Между прочим, в Антиохии недавно появилось знамение времени - латинская академия, и ученики устремились туда толпами. Кровь стынет в жилах! Молодые люди бросают греческую философию ради римского права, надеясь преуспеть на государственной службе. На моих лекциях по-прежнему много учеников, но многие из моих собратьев буквально умирают голодной смертью. Недавно какой-то ученик (христианин, разумеется) весьма тонко намекнул, что-де и мне, Либанию, неплохо бы выучиться латыни! В мои-то годы, посвятив всю жизнь греческому! Я ответил, что, поскольку я не юрист, мне нечего читать на этом уродливом языке, произведшем на свет лишь одну поэму - да и то жалкое подражание нашему великому Гомеру.
Надеюсь, после стольких лет нашего обоюдного молчания это письмо застанет тебя и твою несравненную супругу Гиппию в добром здравии. Завидую вам - вы живете в Афинах, городе, которому сама природа предназначила быть центром нашей вселенной. Стоит ли добавлять, что я, разумеется, возмещу все расходы по переписке рукописи Юлиана? К счастью, в Афинах переписчики берут дешевле, чем у нас, в Антиохии. Книги всегда обходятся дороже в тех городах, где их меньше всего читают!
Приписка: только что подтвердился давний слух - умер наконец персидский царь Шапур. Ему было уже за восемьдесят, и большую часть жизни он провел на престоле. Знаменательное совпадение: царь, которому удалось сразить нашего возлюбленного Юлиана, умирает как раз в тот момент, когда мы намереваемся возродить память о нем. Как-то мне говорили, будто Шапур читал мою "Жизнь Демосфена" и пришел от нее в восхищение. Какое это чудо - книги! Они пересекают миры и переживают столетия, побеждая невежество и, наконец, само жестокое время. Даруем же Юлиану новую жизнь - на этот раз вечную!
Приск - Либанию Афины, март 380 г.
Действительно, эдикт Феодосия дошел и до нас, но в нашей академии склоняются к мысли, что, несмотря на его суровый тон, гонения на нас вряд ли начнутся. Школы процветают. Чада Христовы стекаются к нам со всех сторон, желая приобщиться к цивилизации, и, на мой взгляд, мало чем отличаются от своих сверстников - эллинов. Впрочем, молодые люди вообще кажутся мне теперь все более похожими друг на друга: они задают одни и те же вопросы и тут же сами дают на них одинаковые ответы. Я отчаялся кого-нибудь чему-нибудь научить, а меньше всего - самого себя. С двадцати семи лет меня не посетила ни одна новая мысль, вот почему я не публикую своих лекций, тем более, что многие так поступают исключительно по тщеславию или чтобы привлечь новых учеников. В свои семьдесят пять лет (я старше тебя не на двенадцать лет, а на девять) я превратился в пустой кувшин. Стукни по мне - и раздастся препротивный гулкий звук. Моя голова подобна гробнице, такой же пустой, как та, из которой якобы сбежал воскресший Иисус. Теперь меня больше всего занимают Кратет и ранние киники, в меньшей степени - Платон и прочие. Я вовсе не уверен, что в центре вселенной находится божественное Единое и не доверяю магам, в отличие от Юлиана, который был излишне легковерен. Мне часто казалось, что Максим злоупотребляет его добродушием. Вот кого я на дух не переносил, так это Максима: сколько времени отнял он у Юлиана своим вызыванием духов и прочей несусветной галиматьей! Как-то я пытался открыть императору на него глаза, но Юлиан только рассмеялся и сказал: "Кто знает, в какую дверь способна войти мудрость?"
Что же касается твоего замысла - опубликовать его записки, то я вовсе не уверен, что биография Юлиана, даже написанная в благожелательном тоне, произведет в наше время хоть малейшее воздействие на умы. Феодосий чужд литературе, это грубый солдафон, к тому же епископы крутят им как хотят. Он мог бы, разумеется, разрешить опубликовать биографию своего предшественника, тем более, что Юлиан до сих пор вызывает у людей восхищение - правда, вовсе не как философ. Юлианом восторгаются, так как он был молод и красив, да к тому же он - самый удачливый полководец нашего века; людям же свойственно преклоняться перед полководцами, которые одерживают победы, - поэтому, кстати, в наше время и нет героев. Только если Феодосий и даст разрешение на публикацию, в биографии Юлиана наверняка не останется и намека на религиозные вопросы. Уж об этом епископы позаботятся, ведь ничто на свете не может сравниться в ярости с христианским епископом, учуявшим "ересь", как именуют они всякое мнение, отличное от их собственного. При этом с особой уверенностью они судят о предмете, в котором разбираются так же плохо, как и все люди, - я имею в виду смерть. И все же я не хочу лезть с ними в драку: я-то один, а их вон сколько! Хотя я, как ты столь утешительно намекаешь, стар и жизнь моя подходит к концу, здоровье мое, на удивление, крепко. Говорят, на вид мне больше сорока не дашь, и я способен к совокуплению с женщиной почти в любое время суток - к великому негодованию Гиппии, которая за последние годы сильно сдала, и немалому удовольствию молодых женщин в некоем квартале Афин, который тебе, без сомнения, знаком… по романам милетской школы!
Надеюсь, тебе все ясно? У меня нет ни малейшего желания быть сожженным заживо, побитым камнями или приколоченным к дверям какой-нибудь христианской церкви - "склепа", как величал их Юлиан. Можешь лезть на рожон, если тебе так неймется, я буду мысленно тебе рукоплескать, но сам не напишу о Юлиане ни строчки при всей моей любви к нему и тревоге, которую внушает ход событий в мире с тех пор, как этот проходимец Константин запродал нас епископам.
Свои записки Юлиан писал в последние четыре месяца своей жизни, начиная с марта 363 года. Почти каждую ночь персидского похода после выступления из Иерополя он диктовал воспоминания о своей юности. Записки эти вышли несколько сумбурными, так как он был человеком живым и порывистым, что и отразилось на его стиле. Как-то Юлиан сказал мне, что хотел бы написать свою автобиографию, взяв за образец "Наедине с собой" Марка Аврелия, но ему не хватило собранности этого писателя. Кроме того, на Юлиана оказал влияние Ксенофонтов "Анабасис", так как шли мы тем же путем, что и Ксенофонт восемь столетий назад. Юлиан всегда живо интересовался историей и любил осматривать достопримечательности, поэтому в его записках прошлое перемешалось с настоящим. Тем не менее эта книга вышла занимательной, а если она несовершенна, то лишь из-за того, что трудно быть сразу императором, философом и полководцем. В записках Юлиана ты также найдешь резкие суждения обо всех нас. Надеюсь, ты простишь ему это, как простил я: он предчувствовал, что у него очень мало времени, и старался высказать все, что накипело на душе. Что же касается его таинственной смерти, то у меня есть насчет этого некоторые догадки, но ими я поделюсь с тобой позже.
Я так и не мог решить, что мне делать с рукописью Юлиана. Когда он умер, я забрал себе все его личные бумаги, опасаясь, что его преемники-христиане их уничтожат. У меня, разумеется, не было на эти документы никаких прав, но я не жалею о своей краже. О записках Юлиана я не рассказывал никому до своего благополучного возвращения в Антиохию; здесь я, должно быть, проболтался о них в нашем разговоре после того, как ты прочел нам свою знаменитую надгробную речь, - вот как потрясло меня твое красноречие.
Сейчас по моему заказу с рукописи снимают хорошую копию. Не знаю, с чего это ты взял, будто переписка книг обходится здесь дешевле, чем в Антиохии! Совсем наоборот, она обойдется примерно в восемьдесят золотых солидов, которые прошу прислать со следующей почтой. По получении этой суммы я отправлю тебе книгу и делай с ней все, что заблагорассудится. У меня к тебе единственная просьба - о том, что я имею к этому какое-нибудь отношение, ни звука. У меня нет ни малейшего желания стать мучеником ни сейчас, ни когда-либо в будущем.
По-моему, я писал тебе о твоем сборнике писем. Я действительно его получил и очень тебе благодарен. Все мы в неоплатном долгу перед тобой за то, что ты сохранил эти письма, особенно свои письма к Юлиану: сколько в них заключено мудрости! Вряд ли найдется на свете еще один философ, который бы проявил такую заботу о потомках и сохранил для них копии всех своих писем до единого, понимая: даже наименее значительные из его творений имеют такую же непреходящую ценность, как и его же великие труды. Мы с Гиппией желаем тебе доброго здоровья.
Либаний - Приску Антиохия, апрель 380 г.
Ты и представить себе не можешь, какое наслаждение я испытал, получив сегодня вечером твое письмо. Я так торопился вновь, если можно так выразиться, услышать твой голос, что, снимая печати, порвал и сам драгоценный свиток. Но не беспокойся: твое письмо будет бережно подклеено и сохранено, ибо в любом детище твоего гения явственно запечатлен эллинский дух, который необходимо сохранить для будущих поколений.
Начну с того, что доставило мне наибольшую радость. Речь пойдет о твоей неослабевающей потенции. Нас, кого постигла иная участь, не может не радовать то, что существуют немногие избранные, коих всеобщая закономерность печального увядания обошла стороной. Поистине боги благоволят к тебе, а ты, по всему видно, с наслаждением пользуешься их дарами и в свои восемьдесят не собираешься вздыхать, подобно Софоклу: "Наконец-то я освободился от жестокого и безумного властелина!" Судя по всему, ты отлично ладишь со своим "властелином", и эта гармония тем более приятна, что Гиппия на все закрывает глаза. Немного найдется в истории примеров, чтобы жены философов предоставляли своим супругам возможность свободно общаться с блестяще образованными афинскими дамами, на пирах у которых я так любил бывать в годы моего учения. Теперь, правда, вся моя жизнь посвящена философии и государственным делам, чары же Афродиты - молодым… молодым, а также тебе, Приск, перед которым бессильно само безжалостное время. Счастливец! Сколь счастливы девы, любимые тобою!
Со времени моего предыдущего письма я не сидел сложа руки, а обратился в канцелярию преторианского префекта в Константинополе и попросил аудиенции у императора. Феодосий почти не встречался с людьми нашего круга, поскольку родился он в Испании, стране, которой просвещение еще не коснулось. Он из семьи военной и, насколько мне известно, никогда не изучал философию. Если не считать политики, его больше всего интересует овцеводство. Однако ему всего лишь тридцать три года, и, по самым достоверным сведениям, он человек мягкого нрава. Впрочем, на это не следует особо полагаться. Сколько уже раз мы приходили в ужас от того, что правители, ранее слывшие добрыми, на наших глазах превращались в чудовищ, стоило им только взойти на престол мира? Взять, к примеру, покойного Валента или сводного брата Юлиана - цезаря Галла, юношу редкой красоты, который залил кровью весь Восток. Следует, как всегда, быть настороже.
Главный вопрос, стоящий перед нами, таков: насколько усердно будет Феодосий проводить в жизнь свой эдикт? У императоров, которые слушаются епископов, вошло в обычай хулить ту самую цивилизацию, которая их породила. Это непоследовательно, однако логичность никогда не относилась к достоинствам христианской веры. Тайный сговор между нашими правителями и епископами - по сути, не что иное, как величайший абсурд. Императоры гордятся тем, что царствуют в Римской империи и получают власть из рук римского сената; правда, на самом деле мы уже сто лет как не подчиняемся Риму, но форма государственного устройства остается прежней, а значит, ни один государь, именующий себя Августом, просто не может быть христианином - по крайней мере до тех пор, пока в здании римского сената стоит нехристианский символ - Алтарь победы. Однако для христиан подобные противоречия так же несущественны, как облачка на ясном небе, и я даже перестал указывать на них в лекциях: ведь большинство моих учеников - христиане, и я, видимо, должен быть им еще благодарен за то, что именно меня они избрали в качестве преподавателя той самой философии, которую их вера ниспровергает. Как это комично, Приск! И в то же время как трагично!
Ну, а пока нам ничего не остается, как ждать дальнейшего развития событий. День ото дня императору становится лучше, и полагают, в мае он выступит в поход против готов, которые по-прежнему грозят захватить македонские топи. Если он решит отправиться на север, то вернется не ранее чем в конце лета или даже осенью, а это означает, что я смогу с ним встретиться лишь в Фессалониках или, еще того хуже, на поле брани. В таком случае я не сомневаюсь, что это путешествие станет последним в моей жизни, ибо мое здоровье, не в пример твоему, все ухудшается. Приступы кашля так меня изнуряют, что я жажду смерти. Кроме того, на руках у меня появилась какая-то непонятная сыпь - видимо, оттого, что на днях я поел несвежей камбалы (сколь схоже с Диогеном и его роковым сырым осьминогом!), а возможно, это просто от дурной крови. Если бы только в Антиохию приехал Оривасий! Он единственный врач, которому я доверяю. Того же мнения был и Юлиан - он говаривал: "Сам бог Асклепий открыл Оривасию тайны, известные лишь небожителям".
За прошедшие годы я сделал много набросков к биографии Юлиана. Сейчас они лежат на моем столе. Осталось только упорядочить этот материал - и, разумеется, получить записки Юлиана. Пожалуйста, пришли их мне, как только копия будет готова. Этим летом я буду работать над ними, так как лекций я больше не читаю. Я счел целесообразным затаиться и подождать, куда подует ветер.
Нет нужды сообщать, что Антиохия не обратила ни малейшего внимания на императорский эдикт. На моей памяти этот город всегда подчинялся верховной власти не иначе, как под угрозой меча. Я много раз предупреждал городской сенат, что императоры не любят неповиновения, но антиохийцы считают себя превыше закона и кары. Умные всегда более безрассудны, нежели глупцы. Я дрожу за судьбу Антиохии, хотя ныне ее непочтение к указам цезарей мне на руку.
Пока что ничего страшного не произошло. Мои друзья-христиане, как обычно, приходят меня навещать (будто в насмешку, очень многие из моих бывших учеников уже прошли в епископы). Мои коллеги, которые продолжают читать лекции, говорят мне, что их занятия идут обычным чередом. Следующий ход за Феодосием, или, точнее, за епископами. К счастью, они так заняты междоусобной грызней, что им не до нас, и мы пока держимся. Однако, читая между строчек эдикта Феодосия, я подозреваю, что грядет кровавая баня. С особой яростью он обрушивается на сторонников покойного пресвитера Ария на том основании, что галилеянам, мол, следует ныне создать не более не менее как всеобщую католическую церковь с единым вероучением! Мы же в противовес этому должны написать правдивую биографию Юлиана. Итак, сплетем же вместе из Аполлонова лавра последний венок на чело философии и этим смелым шагом попытаемся противостоять той зиме, что в нашем мире грозит прийти на смену бурной поздней осени. Я хочу, чтобы потомки узнали, какие надежды возлагали мы на жизнь и как близок был Юлиан к тому, чтобы излечить галилейскую болезнь. Если мы добросовестно выполним наш труд, он уподобится семени, брошенному в землю осенью, чтобы дождаться возвращения солнца и расцвести.
Между прочим, цены на переписку книг в Афинах, видимо, неимоверно возросли по сравнению с прошлым годом, когда я приезжал туда поработать. По-моему, восемьдесят золотых солидов - чрезмерная цена за, как ты пишешь, неоконченные записки, которые не могут быть велики по объему. Не далее как прошлым летом я купил сборник работ Плотина, наверное, втрое больше записок Юлиана, всего за тридцать солидов. Столько же передаст тебе вместе с этим письмом мой друг, отплывающий завтра в Афины. Вновь передаю наилучшие пожелания несравненной Гиппии и тебе, мой старый друг и соратник в философских битвах.
Приск - Либанию Афины, июнь 380 г.
Посылаю тебе с моим учеником Главком чуть менее половины записок императора Юлиана. Переписка этой части обошлась мне как раз в тридцать солидов. Получив недостающие пятьдесят, я вышлю тебе оставшуюся часть. По-видимому, афинский переписчик, который исполнял твой заказ прошлым летом, был твоим поклонником и сделал тебе скидку в знак почтения перед твоими выдающимися заслугами в философии и риторике.
Я не разделяю твоего пессимизма относительно нового императора. Вряд ли мы выбрали бы его, предоставься нам такая возможность, но беда в том, что ее-то как раз у нас никогда и не было. Восхождение Юлиана на престол - дело рук Фортуны, богини, известной своим безразличием к человеческим нуждам. Едва ли при нашей жизни появится еще один Юлиан, это непреложный факт.
С тех пор как я написал тебе свое предыдущее письмо, я внимательно изучил эдикт Феодосия. Хотя он звучит жестче, нежели эдикт Константина, думаю, первыми его жертвами станут христиане - последователи Ария. Впрочем, возможно, я и ошибаюсь. В политике это случается со мною сплошь и рядом, и, без сомнения, этот недостаток - следствие философского склада ума. Впрочем, в меня вселяет надежду прошлогоднее назначение консулом, с позволения сказать, поэта Авзония. Слыхал о таком? Уверен, ты его читал; если же нет, тебя ожидает истинное наслаждение. Недавно я досконально изучил историю его карьеры. Родился он в семье преуспевающего врача из Бордо. Однако звездный час его настал, когда император Валентиниан назначил его учителем своего сына Грациана. Как пишет сам Авзоний, он "своими руками сформировал характер царственного дитяти". Когда тот стал императором, он вознаградил своего старого учителя, назначив его преторианским префектом Галлии, а в прошлом году - и консулом. Обо всем этом я упоминаю, поскольку Авзоний к нам благоволит. Кроме того, он имеет большое влияние не только на Грациана (этот слишком занят охотой на кабанов в Галлии, чтобы нам досаждать), но и на Феодосия. Очевидно, что тебе нужно во что бы то ни стало добиваться его дружбы.
Недавно я послал в библиотеку узнать, есть ли у них что-нибудь Авзония. Мой раб вернулся с целой тачкой книг. Читаешь их и глазам не веришь: в поэзии их автор не гнушается самыми избитыми темами, в придворных делах не чурается самой грубой лести. Правда, надо отдать ему должное, он написал одно сносное стихотворение, где описывается Мозель, но что мне за дело до всех этих рек? Остальные же стихи Авзония на редкость занудливы, особенно те, что написаны по заказу Валентиниана. Среди тем, заданных императором, были: исток Дуная (Авзоний не знал, где он находится, но все же сделал, что мог), пасха и (самое лучшее) четыре оды четырем любимым императорским коням. С одной из этих лошадиных од я снял копию, и всякий раз, когда мне взгрустнется, Гиппия читает мне ее вслух. Вот как она начинается: "О скакун вороной, коему выпало счастье вздымать золотые бедра и полусферы сияющие бессмертного императора…" Не припомню стихов, которые бы доставляли мне столько наслаждения. Я прилагаю их экземпляр к письму. Словом, тебе нужно как можно скорее познакомиться с Авзонием. И не забудь сказать, что ты в восторге от его творений! Ради доброй цели можно и покривить душой.
Нет, пиров я не посещаю. Квартал, о котором я упоминал в первом письме, - это не роскошная улица Сардов, а квартал непотребных заведений возле агоры. Я избегаю пиров, так как не выношу болтливых женщин, а в особенности наших афинских дам, которые мнят себя наследницами эпохи Перикла, Все их разговоры вымученны и претенциозны, еду, которую у них подают, невозможно взять в рот, а сами они все почему-то коренастые, с темными усиками… видимо, это кара Афродиты за их болтливость. Я веду уединенный образ жизни в своем доме и лишь изредка наведываюсь в вышеупомянутый квартал.
Сейчас мы с Гиппией ладим лучше, чем прежде. Она меня на всю жизнь приворожила тем, что не любит литературы, говорит со мной только о слугах, еде и родственниках, и в этих беседах я отдыхаю душой. Кроме нее в доме у меня живет рабыня - готская девушка, которую я купил, когда ей было одиннадцать лет от роду. Сейчас она выросла в высокую сероглазую, как Афина, красавицу. От этой вообще никогда слова не услышишь. Когда-нибудь я куплю ей мужа и отпущу их на свободу в награду за то, что она так безмятежно принимала знаки моего внимания, доставлявшие ей куда меньше удовольствия, нежели мне. Впрочем, у самок самого отвратительного из животных, каковым Платон считал человека, подобное - не редкость. Кстати, о Платоне: по-моему, плотская любовь между мужчиной и женщиной была ему очень не по вкусу. Мы-то считаем его чуть ли не полубогом, но, боюсь, он очень походил на нашего старого друга Ификла, который из-за своей неуемной страсти к юношам днюет и ночует в банях, и юнцы величают его там царицей философии.
Известие о том, что твое здоровье так расстроено, меня огорчает, но в наши годы с этим следует мириться. Сыпь, о которой ты пишешь, действительно могла появиться от несвежей рыбы. Чтобы излечиться, тебе следует сесть на диету - питаться одним хлебом и водой, но и этого понемногу. Получив деньги, я тотчас же вышлю оставшуюся часть записок. Они тебя взволнуют и опечалят. Любопытно будет поглядеть, как ты используешь этот материал. Гиппия вместе со мною желает тебе доброго здоровья, или, точнее, его улучшения.
Читая записки Юлиана, ты заметишь, что он неизменно называет христиан "галилеянами", а их храмы - "склепами" в насмешку над их преклонением пред останками мертвецов, доходящим почти до некрофилии. Думаю, неплохо бы внести в текст изменения: галилеян снова перекрестить в христиан, а склепы - в храмы. Не следует оскорблять противника по мелочам.
Кое-где на полях рукописи Юлиана я сделал пометки. Надеюсь, ты не сочтешь их неуместными.
-II- ЗАПИСКИ ИМПЕРАТОРА ЮЛИАНА АВГУСТА
На примере моего дяди, императора Константина, именуемого Великим (он умер, когда мне было шесть лет), я убедился, как опасно вступать в союз с любой галилейской сектой, ибо цель их - подменить и ниспровергнуть истинные святыни. Константина я помню плохо, хотя однажды меня представили ему в Священном дворце. Мне смутно припоминается гигант в расшитой драгоценными камнями негнущейся хламиде, от которого исходил сильный запах благовоний. Мой старший брат Галл всегда говорил, что я пытался стянуть с императора парик, но Галл любил грубые шутки, и я сомневаюсь, что так было в действительности. Если же я и в самом деле пытался сдернуть парик с Константина, это вряд ли расположило его ко мне, ибо во всем, что касалось его внешности, он был суетен, как женщина; это признают даже его поклонники-галилеяне.
От моей матери Василины я унаследовал любовь к знаниям. Мне было не суждено ее увидеть: вскоре после моего рождения, 7 апреля 331 года, она умерла. Она была дочерью преторианского префекта Юлия Юлиана. Судя по ее портретам, я похожу на нее больше, чем на отца: у меня, как и у нее, прямой нос и пухлые губы, в то время как у всех императоров династии Флавиев носы крючковатые, а рты маленькие, с тонкими поджатыми губами. Типичным Флавием был мой двоюродный брат и предшественник император Констанций, очень похожий на своего отца Константина, только пониже ростом. Зато от Флавиев у меня широкая грудь и толстая шея - наследие наших предков - иллирийских горцев. Моя мать, хотя и была галилеянкой, любила классическую литературу. Ее учителем, а впоследствии и моим, был евнух Мардоний.
У Мардония я научился ходить, потупя взор, не зазнаваться и не думать ежеминутно, какое впечатление я произвожу на других. Он же научил меня собранности во всем и даже пытался отучить много говорить. К счастью, теперь, когда я император, все восторгаются каждым моим словом! Также Мардоний убедил меня в том, что потратить время в цирке или театре - значит, потерять его попусту. И наконец, именно от Мардония, который для галилеянина слишком любил греческую литературу и философию, я узнал о Гомере и Гесиоде, Платоне и Теофрасте. Он был хорошим учителем, хотя и суровым.
Жестокий урок преподал мне мой предшественник и двоюродный брат, император Констанций: от него я научился скрывать и таить свои мысли. Не усвой я этого урока, я не смог бы дожить и до двадцати лет. В 337 году Констанций убил моего отца. В чем состояла его вина? В принадлежности к царствующей династии. Меня пощадили, потому что мне было всего шесть лет, а моего сводного брата Галла, которому исполнилось одиннадцать, - лишь потому, что он был болезненным ребенком и никто не думал, что он выживет.
Да, я пытался подражать книге Марка Аврелия "Наедине с собой" - и неудачно. И не только потому, что мне не хватает его чистоты и добродетельности: он мог писать о добрых уроках, преподанных ему семьей и друзьями, а я должен повествовать о горьких уроках, полученных от родных-братоубийц в век, отравленный раздорами и нетерпимостью секты, поставившей себе целью уничтожить нашу цивилизацию, краеугольными камнями которой стали песни слепого Гомера. Я не могу сравниться с Марком Аврелием ни в величии, ни в богатстве жизненного опыта. Теперь я должен говорить своим голосом.
Матери я никогда не видел, зато хорошо помню отца. Юлий Констанций был высоким статным мужчиной, по крайней мере, тогда он мне таким казался. На самом деле, если судить по его статуям, он был немногим ниже моего нынешнего роста, однако шире в плечах. В те редкие минуты, когда нам с Галлом доводилось его видеть, он был с нами очень ласков, но случалось это не часто - отец все время был в разъездах, выполняя различные мелкие поручения императора. Должен отметить: одно время считалось, что у него больше прав на престол, чем у его сводного брата Константина, но по натуре он не был борцом. Он был мягок, он был нерешителен, и его уничтожили.
22 мая 337 года в Никомедии умер император Константин - событие, которое, вероятно, его самого очень удивило: незадолго до этого он ездил на воды в Еленополь и, согласно предзнаменованиям, должен был прожить еще немало лет. На смертном одре он велел нашему родственнику, епископу Евсевию, окрестить себя. Ходили слухи, что незадолго до прибытия епископа Константин обеспокоенно сказал: "Только бы он ничего не перепутал!" Думаю, так оно и было: такая недоверчивость, достойная пера Аристофана, вполне в духе этого человека. Константин никогда не был истинным галилеянином: христианство для него было лишь орудием укрепления своей власти над миром. Он был умелым и расчетливым полководцем, но малообразованным человеком, и философия была ему абсолютно чужда. Правда, он испытывал огромное наслаждение от диспутов по вопросам христианского вероучения, причиной чему был, вероятно, извращенный вкус: грубые препирательства епископов его просто завораживали.
В своем завещании Константин разделил империю между тремя пережившими его сыновьями, каждый из которых к этому времени уже имел титул цезаря (сейчас это известно каждому школьнику, но будет ли так всегда?). Константину II, которому тогда исполнился двадцать один год, досталась галльская префектура; двадцатилетнему Констанцию - Восток; Констант, шестнадцати лет, получил Италию и Иллирию. Каждый из них при этом автоматически получил звание Августа. Как ни удивительно, этот раздел мира свершился полюбовно. После похорон Константина (я на них не присутствовал по малолетству) Константин II тут же удалился в свою столицу - Вьен, Констант отбыл в Милан, Констанций, в чьи владения вошел Константинополь, поселился там в Священном дворце.
Тут-то и начались убийства. Констанций утверждал, что против него существует заговор, составленный детьми Теодоры, законной жены его деда Констанция Хлора, между тем как Константин был сыном его наложницы Елены, которую Констанций Хлор бросил, когда взошел на престол… Да, тем, кому доведется читать подобное, все это покажется величайшей путаницей, но нам, пленникам этой паутины родственных связей, поневоле приходится ее изучать, ибо всегда находятся желающие взять на себя роль паука.
Говорят, заговор действительно существовал, но я в этом сомневаюсь: просто не верится, что мой отец мог быть изменником. В свое время он не возражал против того, чтобы его сводный брат Константин стал императором; какой же смысл ему было противиться восшествию на трон своего племянника? Так или иначе, в то страшное лето тайно арестовали и казнили одиннадцать потомков Теодоры, и в том числе моего отца.
В тот день, когда отца арестовали, мы с Мардонием гуляли в парке Священного дворца. Не помню, где тогда был Галл: он болел лихорадкой и, наверно, лежал в постели. Возвращаясь с прогулки, мы с Мардонием почему-то вошли в дом не с черного хода, как обычно, а с парадного.
В тот вечер стояла хорошая погода, и я, опять-таки в нарушение обычая, подошел к отцу, сидевшему с управляющим в атриуме. Мне вспоминаются кусты белых и алых роз, которые росли шпалерами между колоннами. Что еще мне запомнилось? Кресло с ножками в виде львиных лап. Круглый стол с мраморной столешницей. Управляющий - смуглолицый испанец, сидевший на табурете слева от отца и державший на коленях ворох бумаг. Все это всплыло в памяти, когда я диктовал эти слова, а до той минуты - вот странно! - я не помнил ни роз, ни отцовского лица, которое вновь предстает… предстало предо мною. Странная вещь - человеческая память!
У него были румяные щеки, маленькие серые глаза, а на левой щеке - неглубокий бледный рубец, похожий на полумесяц.
- Это, - сказал он, обращаясь к управляющему, - самое ценное мое достояние. Береги его, как зеницу ока. - Я не понял, о чем он говорит, но только помню, что смутился. Отец редко говорил со мною - не от недостатка любви: просто он был так же застенчив и робок, как и я, и не умел обращаться с детьми.
Птицы - да, я снова их слышу - щебетали в ветвях деревьев, а отец продолжал обо мне говорить с управляющим, я же слушал птиц и разглядывал фонтан в атриуме, понимая, что надвигается что-то непонятное. "Никомедия - место безопасное", - сказал отец, и управляющий согласился. Мне было интересно, что он имеет в виду. Потом речь зашла о нашем родственнике, епископе Евсевии, и о том, что у него тоже "безопасно", а я все разглядывал фонтан - греческой работы прошлого столетия, он изображал нимфу верхом на дельфине, из пасти которого вода лилась в бассейн. Теперь я понимаю, почему поставил точно такой же фонтан у себя в саду, когда жил в Париже. Неужели, если как следует напрячь память, можно вспомнить всю свою жизнь? (Примечание: если этот фонтан не сохранился, заказать его копию для Константинополя.)
Потом отец неловко погладил меня по голове и отпустил. И ни слова напутствия, ни единого жеста, выражавшего любовь, - настолько он был застенчив.
Солдаты пришли к нам в дом, когда я ужинал. Их приход привел Мардония в ужас. Его испуг так меня поразил, что поначалу я не смог понять, что происходит. Услышав шаги солдат в атриуме, я вскочил.
- Что это? Кто это? - спросил я.
- Сиди, - приказал Мардоний. - Не двигайся. Молчи. - Его безбородое лицо евнуха, изрытое морщинами, как мятый шелк, покрылось смертельной бледностью. Увидев это, я отшатнулся от него и бросился бежать. Он неуклюже пытался преградить мне путь, но я испугался его больше, чем присутствия в доме незнакомых людей, и проскочил в пустой атриум. В передней за ним стояла плачущая рабыня. Парадная дверь была открыта. Привратник так привалился к ее косяку, будто его к нему пригвоздили. Тихие женские всхлипывания не могли заглушить звуки, проникавшие с улицы: мерный топот тяжелых сапог легионеров по мостовой, скрип кожи, позвякивание металла о металл.
Привратник пытался меня задержать, но я увернулся от него и выскочил на улицу. В полуквартале от меня шел отец, его конвоировали солдаты под командой молодого трибуна. С криком я бросился за ними. Солдаты не остановились, но отец на ходу обернулся. Лицо у него было пепельно-серым. Он сказал мне страшным голосом, каким никогда раньше со мною не говорил, - голосом суровым, как у Зевса-громовержца:
- Домой! Немедленно домой!
Я тут же остановился как вкопанный, посреди улицы, в нескольких шагах от него. Трибун также остановился и с любопытством на меня взглянул. И вдруг отец повернулся к нему и властно потребовал:
Идем. Это зрелище не для детских глаз.
Ничего, скоро мы за ним вернемся, - усмехнулся трибун. Тут из дома выскочил наш привратник и подхватил меня.
Хотя я плакал и вырывался, он отнес меня в дом.
Через несколько дней моего отца обезглавили в одном из винных погребов Священного дворца. Ему не предъявили никаких обвинений, не было и суда. Я не знаю, где его могила и есть ли она у него вообще.
* * *
Как странно, сколько подробностей всплывает в памяти, когда я пишу эти строки! Скажем, улыбка трибуна, о которой я двадцать лет не вспоминал. Невольно задумываешься: а что с ним стало потом? Где он сейчас? Может быть, я его знаю? А что если это один из моих генералов, скажем, Виктор или Иовиан? И тот, и другой как раз в подходящем возрасте… Но нет, лучше не тревожить прошлое, пусть оно оживает лишь здесь, на пергаменте. У кровной мести должен когда-то быть конец, а кто более, чем государь, достоин положить ей конец?
Вскоре я узнал, что имел в виду мой отец во время беседы с управляющим, показавшейся мне такой странной. Нас должны были отправить к нашему родственнику Евсевию, епископу Никомедийскому. Он согласился стать нашим опекуном. На следующий день после ареста отца Мардоний поспешил увезти нас с Галлом из Константинополя, взяв с собой лишь кое-что из нашей одежды. Мы промчались пятьдесят миль до Никомедии без отдыха, останавливаясь лишь для того, чтобы сменить лошадей. Однажды нас остановили конные легионеры. Мардоний дрожащим голосом сказал им, что мы находимся под личным покровительством императора Констанция, и нас пропустили. Так мы ехали целый день и целую ночь.
Что это была за ночь! Галла мучила лихорадка, от которой он едва не умер. Истязаемый демонами лихорадки, он корчился в бреду на соломенном тюфяке, который ему постелили на дне повозки. Мардоний прикладывал ему ко лбу тряпку, смоченную уксусом, - запах уксуса, этот едкий запах, до сих пор напоминает мне о той страшной ночи. Один раз я коснулся лица Галла: оно было горячим, как влажная простыня, которую вывесили сушиться на солнце. Его золотые кудри потемнели от пота; он размахивал руками, выкрикивал что-то бессвязное и плакал.
Всю эту теплую ночь я просидел рядом с Мардонием на скамье, ни на минуту не сомкнув глаз. Нас мотало на ухабистых проселках; кругом было светло как днем - огромная желтая луна освещала нам путь, подобно морскому маяку.
За всю ночь я не произнес ни слова. И хотя от роду мне было всего шесть лет, я все время твердил про себя: "Скоро ты умрешь, скоро ты умрешь" - и пытался себе представить, что это значит - быть мертвым. Думаю, именно в эту ночь я и стал философом: будучи ребенком, я плохо понимал, что происходит, и любопытство во мне пересиливало страх. Наверное, я даже испытывал нервное возбуждение от отчаянной гонки по незнакомым местам при свете золотистой луны, а рядом корчился Галл и умолял меня дать ему палку, чтобы отогнать демонов.
* * *
К нашему удивлению, нас оставили в живых. Последующие пять лет мы с Галлом жили у епископа Евсевия в Никомедии, а позднее в Константинополе. Евсевий был мрачным стариком, и, хотя он не любил детей, с нами он обращался хорошо. Более того, он запретил Констанцию к нам приближаться, и тот ему подчинился, так как Евсевий имел большой вес в галилейской иерархии. Через два года после того как он стал нашим опекуном, его возвели в сан епископа Константинопольского, и он фактически правил Восточной церковью до самой своей смерти.
Дети быстро привыкают к переменам. Сначала мы тосковали по отцу, потом забыли его. При нас постоянно находился Мардоний - воплощенная связь с Прошлым, а еще нас навещал мой дядя с материнской стороны, комит Юлиан. Этот обаятельный царедворец, большой дока по части интриг, держал нас в курсе событий, происходящих во внешнем мире. Именно от него мы узнали, как Констанций стал единовластным правителем империи. В 340 году между Константом и Константином II началась междоусобица. В Аквилее Константин II попал в засаду и был казнен. Констант стал править всей западной частью империи. Затем генерал по имени Магненций объявил себя Августом и гнал Константа из Отена до самых Пиренеев, где зимой 350 года последнего убили. На Западе воцарилась смута: Магненций предпринимал отчаянные усилия, чтобы сохранить неправедно добытую власть над распадающейся империей, а на Дунае уже объявился новый самозваный император - генерал Ветранион.
Констанций, надо отдать ему должное, был гениальным стратегом гражданской войны. Он знал когда напасть, а главное - на кого, и поэтому всегда побеждал. Часто мне приходила в голову мысль: останься он в живых, меня постигла бы та же участь, что и остальных его соперников. Итак, в 350 году Констанций начал войну против обоих самозванцев сразу. Ветранион тут же сдался, и его пощадили - случай в нашей истории поистине небывалый! Магненций же, как известно, был наголову разбит 28 сентября 352 года в битве при Мурсе. Это был один из критических моментов в судьбе государства, и римская армия до сих пор не оправилась, потеряв пятьдесят четыре тысячи отборных солдат.
Нет нужды говорить, что я и в глаза не видел никого из этих императоров и самозванцев, не припомню также, чтобы мне довелось повидать своих двоюродных братьев Константа и Константина П. Да и Констанция я впервые увидел, когда мне было уже шестнадцать лет; об этой встрече я подробно расскажу чуть ниже.
Принцепсы строили заговоры и сражались, а я учился у Мардония. Он был строг, но преподавал увлекательно. Я его любил, а Галл ненавидел - впрочем, это чувство у Галла рано или поздно начинали вызывать все люди без исключения. Помнится, однажды, когда я хотел пойти посмотреть состязания колесниц, Мардоний сказал: "Если хочешь развлечься, почитай Гомера. Никакие зрелища не смогут сравниться с его описаниями скачек, да и всего остального". Меня этот запрет привел тогда в бешенство, но теперь я понимаю, что в нем таилась великая мудрость. Так и получилось, что благодаря Мардонию я попал в театр и цирк уже будучи взрослым, да и то, чтобы не обидеть других. Да, ханжой я был, ханжой и остался!
Моя память отчетливо запечатлела лишь один эпизод, связанный с епископом Евсевием. В тот день он самолично взялся обучать меня жизнеописанию Назарея. Уже много часов мы с ним сидели в боковом приделе Никомедийского храма; епископ меня все время допрашивал, а я изнывал от скуки. Евсевий почему-то любил объяснять как раз то, что и так понятно, оставляя в тени вопросы, вызывавшие у меня особый интерес. Речь у этого тучного, бледного старика была замедленной, и следить за ней не составляло никакого труда. Для разнообразия я стал рассматривать мозаику на сводчатом потолке, изображавшую четыре времени года. До сих пор перед моими глазами стоят великолепные картины, изображавшие птиц и рыб, переплетенные гирляндами из цветов и плюща, и немудрено - в этом приделе мы с Галлом три раза в день молились. Во время этих скучных молитв я мечтал о том, чтобы подняться в воздух и попасть в сверкающий позолотой мир павлинов, пальм и увитых виноградом беседок - мир, в котором слышится лишь журчание ручьев и пение птиц и уж конечно же нет никаких проповедей, никаких молитв! Когда несколько лет назад Никомедию разрушило землетрясение, я прежде всего спросил: уцелел ли храм? Мне ответили, что да, но крыша обвалилась. Итак, волшебный приют моего детства превратился ныне в кучу мусора.
По-видимому, я чересчур заметно глядел на потолок, так как епископ внезапно спросил меня:
- Какое из поучений Господа нашего самое важное?
Я, не раздумывая, ответил: "Не убий" - и тут же привел все относящиеся к этой заповеди тексты из Нового Завета (я знал его почти целиком наизусть), а также все, что мог припомнить из Ветхого. Епископ не ожидал такого ответа, но все же одобрительно кивнул:
- Ты хорошо изучил Священное Писание. Но почему именно эта заповедь кажется тебе самой важной?
- Потому что, если бы ее соблюдали, мой отец был бы жив. Быстрота, с которой вырвались у меня эти слова, потрясла
меня самого.
Лицо епископа, и без того бледное, стало совсем землистым.
- Что это тебе пришло в голову?
- Но ведь это же правда! Император убил моего отца, и все это знают. Наверно, он и нас с Галлом убьет, только у него сейчас руки не доходят. - Если уж понесет, вовремя никак не остановиться.
- Наш император - святой человек, - строго проговорил Евсевий. - Весь мир восхищен его благочестием, непреклонностью в борьбе с еретиками, твердостью в истинной вере.
Тут я совсем потерял голову:
- Но если он такой добрый христианин, почему он тогда убил столько своих родных? Разве не сказано в Евангелии от Луки, а еще от Матфея…
- Глупый мальчишка! - Епископ был вне себя от ярости. - Кто тебя этому учит? Мардоний?
У меня хватило ума не подставлять своего учителя под удар:
- Нет, епископ. Но об этом все говорят прямо при нас - верно, думают, мы не понимаем. А главное - разве это не правда?
Епископ взял себя в руки.
- Запомни хорошенько, - твердо, с расстановкой выговорил он, - твой двоюродный брат император Констанций - это сама доброта и благочестие, и не забывай: ты находишься в его власти.
В наказание за дерзость епископ заставил меня четыре часа подряд читать вслух, но эффект получился обратный ожидаемому. Я усвоил только одно: Констанций истреблял свой род и при этом был добрым христианином; а если убийца может быть благочестивым христианином, значит, в этой религии что-то не так. Нет нужды объяснять, что я давно уже не считаю веру Констанция причиной его злодеяний, равно как и мои недостатки не следует связывать с эллинской верой, которую я исповедую! Но тогда я был еще ребенком; такое грубое противоречие запало мне в душу и не давало покоя.
В 340 году Евсевия возвели в сан епископа Константинопольского. С этого времени мы стали жить то в столице, то в Никомедии, но Константинополь нравился мне больше.
Будучи основан всего лишь за год до моего рождения, Константинополь пока еще не имеет истории, а живет только шумным настоящим, но, если верить предсказаниям авгуров, ему суждено блестящее будущее. Решив, по зрелом размышлении, перенести столицу Римской империи в древний Византии,Константин выстроил на месте старого города новый и назвал в свою честь (чего-чего, а скромности ему было не занимать!). Подобно большинству уроженцев Константинополя, я люблю бурлящую жизнь этого юного города. В воздухе столбом стоит пыль, пахнет известкой, на улицах гремят молотки, но эта сумятица не только не вызывает раздражения, наоборот, она бодрит. Город меняется не по дням, а по часам. В местах, которые я помню с детства, появились новые дома, новые улицы, новые площади… отрадно хотя бы здесь видеть, как нечто великое рождается, а не погибает!
Обычно в хорошую погоду Мардоний водил нас с Галлом гулять по городу. Мы называли эти прогулки "охотой за статуями", так как Мардоний страстно любил классическую скульптуру и в поисках выдающихся произведений искусства был готов таскать нас с одного конца города на другой. Мы с ним, должно быть, осмотрели все десять тысяч бронзовых и мраморных статуй, которые Константин свез со всего света, чтобы украсить свою столицу. Эти кражи достойны безусловного осуждения (а разграбление эллинских храмов в особенности), но благодаря им в аркадах вдоль главной магистрали города - Средней улицы и в близлежащих кварталах собрано больше выдающихся скульптур, чем где-либо в мире, если не считать Рима.
Однажды, гуляя по городу, мы остановились возле галилейского склепа, что стоит невдалеке от Ипподрома. Мардоний возился с планом города, пытаясь выяснить, куда мы забрели, а мы с Галлом стали бросать осколки мрамора в стену недостроенного дома на другой стороне улицы. Детям всегда есть что бросать на улицах Константинополя, усеянных мраморной крошкой, щепками, битой черепицей: строители никогда не убирают за собой мусор.
- Ну вот, - сказал Мардоний, вглядываясь в план, - недалеко отсюда должна стоять знаменитая статуя Немезиды, изваянная Фидием, которую божественный Константин приобрел несколько лет назад. Считается, что это оригинал, хотя есть мнение, что это копия, но изготовленная в том же веке из паросского мрамора - стало быть, не испорченная римлянами.
Вдруг дверь склепа распахнулась. На улицу выбежали два старика, за которыми гнались по пятам не менее десятка монахов с палками в руках. Старики успели добежать лишь до аркады, где мы стояли. Здесь монахи нагнали их, сбили с ног и принялись избивать, вопя при этом: "Вот тебе, еретик! Вот тебе, еретик!"
Потрясенный, я обернулся к Мардонию:
- За что бьют этих стариков?
- За то, что они еретики, - вздохнул Мардоний.
- А, богомерзкие никейцы? - спросил Галл. Будучи старше меня, он уже разбирался в суевериях нашего нового мира.
- Боюсь, что так. Пойдемте отсюда, дети.
Но меня терзало любопытство, и я спросил, кто же такие эти никейцы.
- Обманутые глупцы. Они думают, будто Иисус и Бог - одно и то же…
- Хотя всякому известно, что они лишь подобны друг другу, - вставил Галл.
- Вот именно. Так учит пресвитер Арий. Ваш божественный брат - император Констанций высоко его ценил.
- Они отравили пресвитера Ария, - распалял себя Галл. С криком: "Еретики! Убийцы!" - он подобрал с земли камень, с силой швырнул его в одного из стариков и, к несчастью, попал. Монахи прервали свою дружную работу и стали хвалить Галла за меткость, Мардоний же пришел в ярость, но лишь из-за того, что мой брат нарушил правила приличия.
Галл! - воскликнул он, как следует встряхивая моего брата. - Ты наследник престола, а не уличный мальчишка! - И, схватив нас за руки, поспешил увести прочь. Нет нужды говорить - всё увиденное меня остро заинтересовало.
- Но какой может быть вред от этих стариков? - спросил я.
- Какой вред? Да они убили пресвитера Ария! - Галл так весь и светился благочестием.
- Вот эти двое? Они его убили?
- Нет, - ответил Мардоний, - но они последователи епископа Афанасия…
- Худшего еретика, чем он, свет не видывал! - Галл всегда приходил в исступление, если вечно обуревавшую его жажду насилия удавалось оправдать высшими соображениями.
- …И говорят, семь лет тому назад, во время Вселенского Собора, Ария по приказу Афанасия отравили. За это ваш божественный дядя отправил Афанасия в ссылку. А теперь, Юлиан, я тебя прошу не то в сотый, не то в тысячный раз: прекрати грызть ногти.
Я перестал грызть ногти - привычка, от которой я окончательно не избавился до сего дня, - и спросил:
- Но разве все они не христиане? Разве они не верят в Иисуса и Новый Завет?
- Не верят! - заорал Галл.
- Верить-то верят, - оборвал его Мардоний. - И вообще они такие же христиане, как мы, только впали в ересь.
Даже в детстве я умел достаточно логично мыслить:
- Но раз они такие же христиане, как мы, то вместо того чтобы с ними драться, мы должны подставить им другую щеку, а убивать вообще нельзя, ведь Иисус нас учит…
- Боюсь, это все не так просто, - ответил Мардоний.
Но все было как раз просто донельзя. Даже ребенку видно несоответствие между словами галилеян и их делами. Приверженцев религии смирения и братства, которые то и дело убивают тех, кто с ними в чем-то не согласен, можно назвать, в лучшем случае, лицемерами. Конечно, мои записки очень бы выиграли, заяви я, что в ту самую минуту перестал быть галилеянином, но это, к сожалению, будет ложью. То, что я увидел, меня озадачило, но я все еще верил в Назарея, и прошло еще немало лет, прежде чем я окончательно отрекся от этой веры. И все же сегодня, оглядываясь на прожитое, я полагаю, что первые оковы слетели с моей души в тот день, когда я увидел на улице монахов, которые преследовали двух несчастных стариков.
* * *
В детстве меня увозили на лето из города в Вифинию, в небольшое поместье всего в двух милях от моря, принадлежавшее моей бабке с материнской стороны. Сразу за домом там был невысокий холм, с вершины которого открывался чудесный вид на Мраморное море, а далеко-далеко на горизонте, к северу, можно было даже разглядеть очертания башен Константинополя. Здесь я провел много часов за книгой и в мечтаниях.
Однажды днем жужжание пчел, запах чабреца и теплый морской воздух меня убаюкали; я заснул, и мне приснилось, будто из-за чего-то я поссорился с Галлом. Он погнался за мной, а я - от него. Чем дальше я бежал, тем шире становились мои шаги, и вот я уже поскакал, как олень. С каждым прыжком я поднимался все выше в воздух, и наконец я полетел, а люди внизу с удивлением смотрели, как я скользил над их головами, над полями, лесами, морем… Нет ничего приятнее детских снов, в которых мы летаем.
Так я парил, наслаждаясь свободой, и вдруг услышал, как кто-то зовет меня по имени. Я огляделся. Вокруг никого - только белые облака, голубое небо, темно-синее море. Я летел над Мраморным морем, и мне уже был виден Константинополь, когда тот же голос прозвучал вновь.
- Кто меня зовет? - спросил я и вдруг понял, сам не знаю как, но понял: голос исходит от солнца. Нависшее над городом огромное золотое солнце раскрыло мне свои огненные объятия; меня охватила неистовая радость - так бывает, когда после долгой отлучки возвращаешься домой, - и я бросился прямо в жаркий солнечный свет… Тут я проснулся и увидел: заходящее солнце действительно светит мне прямо в лицо. Ослепленный, я поднялся на ноги; мне напекло голову. К тому же я растерялся. Произошло что-то важное. Но что именно?
О своем видении я никому не рассказал. Однако несколько месяцев спустя, когда мы вдвоем с Мардонием гуляли в дворцовом парке над Босфором, я стал его расспрашивать о старой религии. Начал я издалека: спросил, всё ли, написанное Гомером, истина.
- Конечно же, все! До последнего слова!
- Тогда Зевс, Аполлон и другие боги должны существовать на самом деле, раз он так говорит. А если они существуют, что с ними стало? Иисус их убил?
Бедный Мардоний! С одной стороны, он был страстным поклонником классической литературы, а с другой - галилеянином. Как и многие в наши дни, он разрывался между старым и новым, но на мой вопрос у него уже заранее был приготовлен ответ.
- Ты же знаешь: когда жил Гомер, Христа еще не было на свете. Гомер, при всей своей мудрости, не мог знать конечную истину, которая дарована нам, и ему приходилось довольствоваться воспеванием тех богов, в которых верили его современники.
Иисус их называет ложными богами, а значит - то, что о них пишет Гомер, неправда.
И тем не менее олимпийские боги, как и все сущее, суть проявления истины. - Как видите, Мардоний изменил точку зрения. - Во многом Гомер был нашим единоверцем. Он поклонялся Единому Богу, повелителю Вселенной, и я подозреваю, что Гомеру было известно: Единый Бог может принимать различные обличья, в том числе и олимпийских божеств. В конце концов и сейчас у Бога столько имен, сколько существует на свете религий и языков, а он всегда один и тот же.
- А как бога звали раньше?
- Зевс, Гелиос, Серапис…
- Гелиос - солнце, мой покровитель, - промелькнуло у меня в голове.
- Аполлон… - начал я.
- У Аполлона тоже много имен. Его называют еще Гелиосом, спутником Митры…
"Аполлон, Гелиос, Митра", - повторил я тихонько. Из тенистой рощи на косогоре за дворцом Дафны, где мы сидели, я с трудом мог разглядеть моего покровителя, пронзенного темно-зеленым копьем кипариса.
- Культ Митры - самая сатанинская религия на свете. У нас до сих пор еще сохранились его приверженцы, по большей части солдаты и неграмотное простонародье, хотя митраизмом увлекаются и некоторые философы (или люди, которые себя таковыми считают). Например, Ямвлих… Я с ним как-то встречался. Это сириец, кажется, из Халкиды, он на редкость уродлив. Умер он несколько лет назад, почитаемый узким кругом своих приверженцев, хотя, на мой взгляд, его писания чересчур туманны. Он претендовал на звание ученика Платона и, разумеется, утверждал, будто Иисус - лжепророк, а наше учение о Троице абсурдно. А затем, основываясь на Платоне, этот безумец выдумал свою Троицу…
У Мардония была страсть всему на свете давать исчерпывающие объяснения, и, увлекшись, он забыл, что внемлющий ему, затаив дыхание, ученик едва ли понимает его и наполовину. Но общий смысл сказанного был совершенно ясен: Гелиос - аспект Единого, и некоторые, вроде этого Ямвлиха, до сих пор ему поклоняются.
- По Ямвлиху, существует три мира, три области бытия, над которыми господствует Единый Бог, а солнце - его видимое воплощение. Первый из этих миров - мир умопостигаемый, который можно понять лишь разумом. Все это ты найдешь у Платона, если, конечно, при твоих нынешних успехах в учении мы до него когда-нибудь доберемся. Второй мир - выдумка Ямвлиха: это промежуточный мир, наделенный Разумом. Им правит Гелиос-Митра, которому помогают старые боги в разных обличьях. Серапис - повелитель загробного мира, Дионис - красота вселенной, Гермес - ее разум и, наконец, Асклепий. Этот последний, по-моему, жил на самом деле. Он был знаменитым врачом, которому поклонялись наши предки, считая его спасителем и исцелителем.
- Как Иисуса?
- Да, пожалуй, здесь есть некоторое сходство. Наконец, третий мир - это воспринимаемый чувствами мир, в котором мы живем. Солнце движется между этими тремя мирами. Свет - это добро, тьма - зло, а Митра - это мост, связь между человеком и Богом, светом и тьмой. Как видишь, или, вернее, как увидишь, учение Ямвлиха лишь частично основывается на Платоне. Большею частью оно персидского происхождения, и в основу его положен культ персидского героя Митры, который жил - если он жил на самом деле - тысячу лет назад. К счастью, после того как родился Иисус и нам было открыто таинство Троицы, всей этой чепухе пришел конец.
- Но ведь солнце по-прежнему существует.
- Точнее говоря, в данную минуту солнце не существует. - Мардоний встал. - Оно зашло, и мы опоздали на ужин.
Так я узнал о существовании Единого Бога. Во сне ко мне воззвал Гелиос-Митра, и мне, в буквальном смысле слова, открылся свет. С того дня я больше не был одинок: моим покровителем стало солнце.
По правде говоря, в те годы я очень нуждался хоть в каком-то утешении, поскольку все время жил под дамокловым мечом - казнят меня, как отца, или нет? Я тогда все время мечтал о случайной встрече с Констанцием прямо здесь, на бабушкином холме. В моих фантазиях император неизменно появлялся один. Он был строг, но милостив. Мы с ним беседовали о литературе. Он приходил в восторг от моей эрудиции (я любил, когда меня хвалили за начитанность). Потом мы становились закадычными друзьями, и в конце концов император даровал мне свободу жить в бабушкиной усадьбе до конца дней, ибо одного взгляда мне в глаза было ему достаточно, чтобы убедиться: я человек не от мира сего и вовсе не хочу отнять у него трон или отомстить ему за отца. Я вновь и вновь убеждал в этом Констанция, находя блестящие доводы, и он, со слезами на глазах от моей искренности и простодушия, неизменно исполнял мое желание.
Все-таки человек - любопытное создание! Ведь в то время я был искренен и сейчас ничего не исказил. Я не желал власти - так, по крайней мере, мне казалось; я на самом деле хотел прожить жизнь в безвестности. А потом? Я восстал против Констанция и захватил власть. Поскольку я все это знаю, то, будь я Констанций, а он - тот мечтательный мальчуган на холме в Вифинии, я бы прикончил этого юного философа на месте! Но тогда ни он, ни я не знали, кто я такой и что из меня выйдет.
-III-
Когда мне исполнилось одиннадцать лет, в моей жизни снова произошли неожиданные перемены. Однажды майским утром Мардоний давал мне урок литературы. Я декламировал Гесиода, то и дело сбиваясь, как вдруг в комнату вошел Галл.
- Он умер. Епископ умер. Прямо в церкви. Умер, и все! Мы с Мардонием осенили себя крестным знамением, Галл последовал нашему примеру. Через минуту комната наполнилась священниками, чиновниками и слугами. Печальная весть всех ошеломила и встревожила, ибо смерть епископа Константинопольского - большое событие, и выбор его преемника - дело государственной важности, в котором обязательно принимает участие император, если, конечно, он галилеянин. Констанций в это время воевал с персами на границах империи, за тысячу миль от нас; поэтому целый месяц константинопольская епархия оставалась без епископа, и никто не знал, что делать со мною и Галлом. К счастью, в городе в то время был дядя Юлиан, и на следующий день после похорон он пришел нас навестить.
- Он убьет нас, да? - сразу же спросил его Галл, которого опасность всегда делала безрассудным. Комит Юлиан выдавил из себя не очень уверенную улыбку:
- Ну конечно же нет! Ведь вы наследники Константина Великого.
- Наш отец тоже был его наследником, - буркнул Галл, - и все остальные тоже.
- Но божественный Август - друг вам.
- Тогда почему нас держат под стражей? - Галл кивнул в сторону одного из агентов тайной полиции, которых прислали в тот день; когда мы с Галлом хотели выйти на улицу, они очень вежливо попросили нас оставаться в доме "до дальнейших распоряжений".
- Они приставлены к вам для вашей же защиты.
- Лучше бы нас защитили от Констанция. - Галл понизил голос: несмотря на буйный нрав, он совсем не хотел погибнуть по собственной неосторожности.
Комит Юлиан забеспокоился:
- Ты не прав, Галл. Слушай внимательно. Некая приближенная к императору особа - очень приближенная, понимаешь? - сказала мне: Констанций верит, будто у него нет наследников из-за того, что очень многие его родные… потому что они, э-э… ну, скажем, умерли!
- Вот именно, а значит, ада ему все равно не миновать. Зачем ему нас щадить?
- А какая ему польза от вашей смерти? Ведь вы всего-навсего дети.
Галл фыркнул. В шестнадцать лет он был уже физически зрелым мужчиной, а по уму - ребенком, одержимым духом уничтожения.
- Поверьте, ничто вам не грозит, - утешал нас дядя Юлиан. У него-то у самого было чудесное настроение: только что его назначили наместником в Египет, и, боюсь, это занимало его куда больше, нежели судьба племянников. И все же дядюшка старался нас ободрить как мог, за что я, во всяком случае, был ему благодарен. Покидая нас, он бросил пустую фразу: "Вам нечего бояться".
После ухода дяди Галл схватил чашу, из которой тот пил, и яростно швырнул об пол. Сломав или разбив что-нибудь, Галл всегда чувствовал облегчение, но в этом его поступке заключался еще и некий ритуальный смысл.
- И он такой же, как все! - Голос Галла прерывался от злобы; теплый майский ветерок, задувая в открытые окна, шевелил его спутанные золотые кудри, а огромные голубые глаза казались еще больше из-за внезапно набежавших слез. - Не выпутаться нам!
Я хотел сказать что-то обнадеживающее, но он вдруг набросился на меня:
- От тебя-то невелик убыток, мартышка ты эдакая! Но вот почему я должен умирать? - И в самом деле, почему? Рано или поздно каждый задает себе этот вопрос, а поскольку больше всего на свете каждый любит себя самого, Галл считал, что нет справедливости в мире, где такого красавца и жизнелюба, как он, можно лишить жизни с такой же легкостью, как задуть свечу. Конечно, судьба порою к нам жестока, но эгоцентристы, подобные Галлу, не в силах с этим примириться. Я любил брата. Я его ненавидел. В детстве он так меня подавлял, что я сам себя воспринимал таким, каким отражался в этих прекрасных глазах, которые не замечали не только меня, но и никого вокруг.
И все же комит Юлиан оказался прав. Констанций действительно раскаивался в своих злодеяниях, и нам пока ничто не угрожало. Через некоторое время хранитель священной опочивальни Евсевий распорядился отправить нас в Макеллу в Каппадокии "для продолжения образования".
- А на кой нам это образование? - спросил Галл, когда нам объявили этот приказ, но Мардоний велел ему замолчать.
- Август милостив. Не забывай: он теперь не только твой государь, но и твой отец.
В тот же день мы выехали в Макеллу. Мардонию запретили с нами ехать, и это меня очень огорчило. До сих пор не могу понять, зачем понадобилась эта мелочная жестокость: скорее всего, Евсевий, будучи сам евнухом, знал, как все они умны и изворотливы, а потому не захотел оставлять детям такого сильного защитника
Когда меня с Галлом сажали в повозку, я горестно всхлипывал. Мардоний тоже был убит горем, но сдерживался. "Мы еще увидимся, - сказал он на прощание, - и мне бы очень хотелось, чтобы к этому времени Галл выучил наизусть столько же стихов Гесиода, сколько Юлиан". И вот неподвижная фигура Мардония, а потом и дворец скрылись из виду, а мы покатили вперед в сопровождении целой конной когорты, как важные государственные лица или опасные узники, - а мы были и теми, и другими. Я все всхлипывал, а Галл вполголоса ругался. На улицы Константинополя высыпали толпы народа, желая хоть одним глазком взглянуть на нас, - никто не думал, что мы останемся в живых. Чтобы поближе нас рассмотреть, один смелый горожанин протиснулся к самой повозке и тут же в изумлении отпрянул, получив от Галла плевок в лицо. Затем Галл накрылся с головой плащом и не снимал его, пока мы не выехали из городских ворот.
Все путешественники, кому приходилось бывать в Макелле, в один голос называют ее одним из красивейших уголков мира, я же до сих пор ее ненавижу. Макелла - это не город, а летняя резиденция в четырехстах милях от столицы, которую выстроил себе Константин в дремучих лесах у подножия горы Аргея, на месте охотничьих угодий древних каппадокийских царей. Сделавшись императором, Констанций унаследовал ее вместе с несколькими поместьями по соседству; именно с коронных земель в Каппадокии наша семья получает почти весь свой личный доход.
Когда я сегодня вечером рассказывал Приску о своем детстве, он заявил, что мне можно только позавидовать. "Ведь ты жил во дворце с садами, банями, фонтанами, собственной часовней, - говорил он, как всегда, подтрунивая надо мной, - в лучших охотничьих угодьях мира, и никаких забот, кроме чтения. Чудо, а не жизнь!" Мне, однако, она вовсе не казалась чудом: мы с Галлом жили немногим лучше заложников в персидской тюрьме. Нам не разрешали ни с кем общаться, кроме учителей, которые, сменяя один другого, приезжали из ближайшего города - Кесарии - и надолго не задерживались из-за Галла, который не мог устоять перед искушением их помучить. Гораздо лучше он ладил с нашей охраной, особенно молодыми офицерами; пустив в ход все свое недюжинное обаяние, он вскоре добился того, что они начали его обучать владению мечом и копьем, щитом и топором. От природы прекрасно развитый физически, Галл был прирожденным воином. Мне тоже хотелось учиться вместе с ним фехтованию, но он предпочитал не допускать меня в свою компанию. "Иди читай свои книжки, - грубо бросал он мне. - Воином буду я, а не ты". И я шел читать свои книжки.
Официально нашим опекуном считался епископ Каппадокийский Георгий, который жил в Кесарии; к нам он наезжал не реже раза в месяц. Он был маленькою роста, худой, как палка, и вечно небритый. Именно по его настоянию нас учили, в первую очередь, галилейскому богословию.
- …Потому что самое лучшее для тебя - стать священником, - сказал он и при этом ткнул в меня своим длинным, тонким пальцем.
Пока я обдумывал, как бы повежливее отказаться от такой чести, в разговор вмешался Галл. С чарующей улыбкой он заявил:
- Юлиан просто мечтает о духовной карьере, епископ. Просто спит и видит себя в рясе, а когда не спит - целыми днями читает книжки.
- В твои годы я и сам был таким. - Епископ, казалось, обрадовался, что нашел между нами сходство.
- Да, но я читаю философские книги… - начал я.
- Разумеется. Мы их все читаем, но альфа и омега всякой мудрости заключены в жизнеописании Иисуса. Впрочем, думаю, тебе это уже объяснил твой покойный родственник - мой старый друг епископ Евсевий. Тем из нас, кто истинно чтит Христа, очень его недостает… - Епископ стал ходить из угла в угол, при этом все время по привычке пощелкивал пальцами. Галл, очень довольный своей выходкой, ухмыльнулся мне за его спиной.
Внезапно епископ Георгий обернулся и снова наставил на меня палец.
- Гомойусия. Что это означает?
Я давно знал ответ на этот вопрос и отбарабанил,как попугай:
- Это значит, что Иисус подобносущен Богу Отцу.
- А что значит гомоусия?
- Что Иисус единосущен с Богом Отцом.
- В чем разница?
- В первом случае Бог создал Иисуса еще до сотворения мира. На нем почиет благодать, но по природе своей он не сын Божий.
- Почему?
- Потому что Бог, по определению, Един и на Никейском соборе покойный пресвитер Арий доказал, что богов не может быть много.
- Отлично. - Епископ Георгий несколько раз щелкнул пальцами, что, по-видимому, означало аплодисменты. - Ну, а во втором случае?
- Гомоусия - это пагубное учение… - Епископ Евсевий хорошо меня натаскал, - согласно которому Бог Отец, Бог Сын и Дух Святой - одно и то же.
- Чего не может быть!
- Чего не может быть, - послушно пробубнил я.
- Несмотря на события в Никее…
- Где в 325 году епископ Александрийский Афанасий…
- В то время всего лишь диакон…
- …выступил против моего родственника, епископа Евсевия и пресвитера Ария и принудил церковный собор принять свое учение о единстве Бога, Иисуса и Святого Духа.
Но битва далеко не закончена. С каждым годом мы набираем силу, и мудрый Август - наш единоверец, арианин. Два года назад в Антиохии мы, епископы Восточной Римской империи, собрались, дабы утвердить истинное вероучение, а в этом году мы соберемся вновь в Сардике, где с помощью государя истинно верующие раз и навсегда сокрушат лжеучение Афанасия. Сын мой, ты обязан стать священником. На тебе лежит печать избрания. Завтра же я пришлю к тебе одного из моих диаконов. Он будет учить тебя богословию - Галла, впрочем, тоже.
- Но я же хочу быть воином, - встревожился Галл.
- Благочестивый воин в бою стоит дюжины, - не раздумывая, ответил епископ Георгий, - и вообще, Закон Божий тебе не повредит.
И любопытно, что как раз Галл и сделался ярым галилеянином, а я, как известно всему миру, вернулся к старой вере.
Но тогда я мало что смыслил в философии. Я изучал то, что прикажут, и мой наставник-диакон не мог на меня нарадоваться.
- У тебя редкий дар анализа, - заявил он однажды, когда мы с ним разбирали двадцать пятый стих четырнадцатой главы Евангелия от Иоанна - тот самый, на котором ариане основываются в борьбе против никейцев. - Не сомневаюсь, тебя ждет блестящее будущее.
- Я стану епископом?
- Епископом - само собой, ты же член императорской фамилии. Но есть на свете нечто более завидное, чем епископский сан.
Участь мученика?
Да, мученика и святого. Тебе явно на роду начертано стать им.
По правде говоря, эта грубая лесть распалила мое мальчишеское честолюбие, и я в течение нескольких месяцев воображал, будто предназначен для великой цели спасения мира от ереси. Что ж, так оно в некотором смысле и произошло, но не к радости, а к ужасу наставников моих детских лет.
Несмотря на тяжелый нрав и высокомерие епископа Георгия, я с ним неплохо ладил, главным образом, потому, что у него были на меня свои виды. Будучи страстным арианином и обнаружив во мне неплохие умственные задатки, он увидел в этом для себя открывающиеся возможности. Если из меня удастся сделать епископа, я стану арианам могущественным союзником. В союзниках они нуждались, так как, несмотря на покровительство Констанция, никейцы уже тогда превосходили ариан числом. В настоящее же время, как известно, благодаря усилиям епископа Афанасия "пагубное учение" о Едином в трех лицах Боге почти повсеместно одержало верх. Лишь Констанцию удавалось поддерживать между этими двумя сектами какое-то равновесие, а после его смерти победа никейцев стала делом времени. Впрочем, все это не имеет никакого значения, ведь галилеяне сегодня - не более чем одна из многих религиозных сект, и к тому же далеко не самая многочисленная! Время их всевластия прошло. Я не только запретил им преследовать нас, эллинов, но также запретил им преследовать друг друга. Потому-то они и обвиняют меня в чудовищной жестокости!
Был ли я истинным галилеянином в те годы, которые провел в Макелле? Об этом много спорят, да я и сам затрудняюсь ответить на этот вопрос. Долгие годы я принимал на веру все, чему меня учили. Как и все ариане, я полагал, что Единый Бог (чье существование общепризнано) каким-то таинственным образом произвел на свет некоего сына, рожденного евреем, ставшего впоследствии учителем и в конце концов казненного по приговору государственных властей, - несмотря на все усилия епископа Георгия, я так и не уразумел до конца, за что. Однако, изучая жизнеописание Галилеянина, я одновременно штудировал Платона, и последний пришелся мне гораздо больше по вкусу. Дело в том, что Мардоний, познакомив меня с лучшими образцами греческой словесности, привил мне тонкий литературный вкус, и теперь, сравнивая варварскую тарабарщину Матфея, Марка, Иоанна и Луки с кристальным языком Платона, я не мог не отдать предпочтение последнему. Тем не менее я продолжал верить в галилейский миф, хотя и находил в нем мало привлекательного: это была религия моей семьи, и ничего иного я просто не знал. Так продолжалось до одного знаменательного дня - мне тогда было около четырнадцати лет. В тот день я часа два сидел в саду, слушая диакона, который пел мне песни, сочиненные пресвитером Арием… да-да, этот, так сказать, великий богослов и религиозный мыслитель популяризировал свое учение, сочиняя песенки для народа, дабы привлечь на свою сторону неграмотный люд. В моей памяти по сей день сохранилось несколько его несуразных сочинений, в которых "доказывается", что отец есть отец, а сын есть сын. Наконец, диакон закончил; я похвалил его пение.
- Главное - не голос, а дух, - сказал диакон, польщенный моей похвалой.
Мы разговорились, и тут - уж не помню как - в нашей беседе всплыло имя Плотина. Для меня это было не более чем имя; диакон принялся клясть его на чем свет стоит.
- Это лжефилософ прошлого века. Он был последователем Платона, или, скорее, считал себя таковым. Он всегда враждовал с церковью, хотя среди христиан встречаются глупцы, признающие за ним высокие достоинства. Жил Плотин в Риме и был любимцем императора Гордиана. Он написал шесть совершенно невразумительных книг, которые опубликовал его ученик Порфирий.
- Порфирий? - Я до сих пор отчетливо помню, как впервые услыхал это имя из уст костлявого диакона, сидя в цветущем парке Макеллы, окутанном маревом знойного летнего дня.
- А этот еще хуже Плотина! Родился в Тире, учился в Афинах. Называл себя философом, хотя на самом деле был просто безбожником. Он написал пятнадцать томов, полных нападок на нашу церковь!
- И на чем они основаны?
- Откуда мне знать? Я в его книги не заглядывал, не христианское это дело. - Диакон был куда как тверд в вере.
- Но ведь была же у этого Порфирия какая-то причина…
- Сатана в него вселился, вот и вся причина.
Так я узнал: мне необходимо прочесть Плотина и Порфирия. Для этого я прибегнул к хитрости: послал епископу Георгию письмо с просьбой прислать мне сочинения этих "нечестивцев". Я писал, что хочу ознакомиться с врагами церкви по первоисточникам и, разумеется, прошу руководства у моего духовного наставника, обладающего к тому же лучшей библиотекой во всей Каппадокии.
К моему изумлению, епископ Георгий тотчас прислал мне полное собрание сочинений Плотина, а также антихристианские работы Порфирия. "Хотя ты еще и юн, думаю, ты сможешь оценить всю пагубность учения Порфирия, - писал он мне. - Он был человек недюжинного ума, но дурной нрав его погубил. Шлю тебе также блестящее опровержение Порфирия, принадлежащее перу моего предшественника, епископа Каппадокийского, раз и навсегда снявшего все так называемые противоречия, которые Порфирий обнаружил в Священном Писании. Ты и представить себе не можешь, какую радость доставляет мне твой интерес к вопросам теологии". Добрый епископ не ведал одного - работы Порфирия в грядущем лягут в основу моего отречения от Назарея.
Тем же летом мы с Галлом в соответствии с пожеланием епископа Георгия воздвигли в Макелле часовню, посвященную святому Маманту - пастуху, жившему в этих местах. Считалось, что его мощи обладают большой целебной силой: излечивают кожные болезни, стоит только приложить берцовую кость святого к больному месту. Епископ полагал, что если мы построим для останков мертвого пастуха склеп, это даст народу отличный пример христианского смирения, и мы с Галлом целое лето трудились на стройке. Мне нравилась работа каменщика, но Галлу любые продолжительные усилия были просто ненавистны, и, обливаясь потом под жарким солнцем, он, боюсь, не столько работал, сколько посылал проклятия святому Маманту. Вскоре после того, как мы закончили часовню, у нее обвалилась крыша. Я слышал, галилеяне утверждают, будто обвалилась лишь та половина здания, которую выстроил я, потому что я - отступник. Это не так: обвалилась вся часовня, и произошло это из-за ошибки в расчетах.
В то время я уже не верил в Христа, но еще и не отрекся от Него. И все же убедительные доводы Порфирия крепко засели у меня в голове. Всякий раз, когда я пытался вступить с епископом Георгием в диспут о христианских догматах, он спешил остудить мой пыл: "Само понятие Троицы - тайна. Ее можно постигнуть лишь верой, и то не до конца". Гораздо больше по вкусу мне пришелся Плотин - он в течение пяти лет четырежды испытал то полное духовное слияние с Единым, которое является конечной целью всякой религии. Порфирий, при всей его мудрости, сподобился испытать это великое наслаждение лишь однажды, и то уже в возрасте шестидесяти восьми лет. Мне до сих пор удалось испытать его дважды, и каждый день я молю богов даровать мне еще одно откровение.
* * *
У нас с Галлом не было ни друзей, ни заступников. Епископ Георгий, если не считать его назойливых попыток превратить меня в священника, совершенно нами не интересовался. Все остальные обитатели Макеллы обращались с нами с боязливым почтением. Мы пугали их, так как напоминали об убийстве и были наиболее вероятными жертвами в будущем.
Я по-прежнему много читал, а упражнялся мало, хотя от природы был сильным - особенно крепкими были у меня руки. Во всех играх и физических упражнениях Галл превосходил меня. Он был выше меня ростом, прекрасно сложен, а лицом подобен богу. Солдаты из нашей охраны все были поголовно в него влюблены, а он с ними бесстыдно заигрывал. Они брали его с собой на охоту, когда он того желал, и, думаю, с некоторыми из них у него были любовные интрижки, хотя оба мы в то время сожительствовали с одной и той же девушкой, или, скорее, молодой женщиной двадцати пяти лет. Она была женой чиновника, который вел наше хозяйство. Ненасытная в любви, она сначала совратила меня, а потом и Галла. Ее супруг делал вид, что ничего не замечает; собственно, это и все, что ему оставалось. Он только никак не мог сдержаться и хихикал при встрече с нами. Это был маленький толстячок, и, помню, как-то я спросил ее, как она может выносить его прикосновения.
- У него есть свои достоинства, - лукаво ответила она. Я до сих пор помню, как блестели ее волосы, рассыпанные по обнаженным смуглым плечам. Ни у кого больше не встречал я такой гладкой кожи. Она наверняка пользовалась притираниями, но умела это искусно скрывать, в отличие от других женщин такого пошиба, после которых все руки сальные. (Она, разумеется, была из Антиохии - ну что тут скажешь? Всякий знает: из всех искусств антиохийцы принимают всерьез лишь искусство любви.) Она делала вид, что я ей нравлюсь, но на самом деле ее приворожил златокудрый Галл. С гордостью он рассказывал мне: "Я и не пошевелюсь, а она все за меня делает". Вообще, его пассивность меня поражала, но понять Галла всегда было выше моих сил. Позднее, когда он превратился в чудовище, я не удивился: Галл мог стать чем угодно, потому что, в сущности, он был ничем. И тем не менее он притягивал к себе все взгляды, его плотская красота привлекала как мужчин, так и женщин. Поскольку он был совершенно бесчувствен, каждая женщина видела в нем вызов своим чарам и была готова на все, чтобы добиться его любви. Так что у Галла всегда была возможность наслаждаться… даже не пошевелившись!
Сирийка была нашей общей любовницей три года. Хотя на мне теперь обет безбрачия, я часто вспоминаю ее, особенно по ночам. Где-то она теперь? Я не решаюсь спросить. Она, наверное, растолстела, постарела, живет где-нибудь в захолустье и покупает любовь юношей за деньги. И все же тысячу раз она была для меня тем же, чем Афродита для Адониса.
-IV-
Минуло пять лет. Мы жили почти в полной изоляции от внешнего мира. Персидский царь Шапур угрожает нашим восточным рубежам, а германцы делают набеги на Галлию - вот и все, что нам было известно о событиях в мире. Политика была для нас запретной темой. Я изучал Гомера и Гесиода, читал Плотина и Порфирия, предавался любви с антиохийкой, боролся с Галлом, пока, наконец, не победил его, и больше он ко мне не лез. Он был труслив, хотя в ярости становился неукротим.
С того момента, как я пристрастился к чтению, чувство обездоленности меня оставило, но я страстно желал повидать мир за пределами Макеллы. Никуда не годится, когда мальчика воспитывают солдаты и рабы, из которых ни один не смеет к нему привязаться. Правда, рядом со мной был Галл, но мы были братьями только по крови, да и то сводными. В остальном мы походили на двух зверьков, запертых в одну клетку, но готовых при первой возможности наброситься друг на друга. Тем не менее я был пленен красотой Галла, поражен его энергией и мне хотелось во всем ему подражать. Чаще всего он мне этого не позволял; ему нравилось меня мучить. Особенно он любил затеять со мной ссору перед охотой, чтобы иметь возможность сказать: "Вот что! Посиди-ка ты дома. Охота не для детей". Солдаты тут же поднимали меня на смех, и я убегал к себе, а разодетый Галл отправлялся в лес, из зеленой чащи которого уже доносились лай собак и пение рога. Но в тех редких случаях, когда меня брали с собой, я был воистину наверху блаженства.
Однажды сентябрьским утром в Макеллу внезапно прибыл епископ Георгий. Мы не видели его уже несколько месяцев, потому что, как рассказывал нам диакон, "ходят слухи - только никому ни слова! (как будто мы, узники, могли с кем-то сплетничать) - что епископа Георгия вот-вот возведут в сан епископа Александрийского. Сейчас в Александрии епископом Афанасий, но лишь потому, что за него просил император Запада Констант. Теперь же император Констанций намерен вновь сослать Афанасия, и тогда мы поедем в Александрию!" От одной этой мысли у диакона кружилась голова.
Однако епископ Георгий, ожидавший нас в главном зале резиденции, ни словом не обмолвился о церковных делах: он привез гораздо более важные новости. От волнения его лицо потемнело, а пальцы резко пощелкивали в такт словам:
- Через десять дней вас посетит божественный Август. Он сейчас возвращается из Антиохии в Константинополь и специально заедет в Макеллу, чтобы с вами повидаться. - От испуга я онемел, а Галл не растерялся.
- Чего ему надо? - спросил он. Епископ раздраженно ответил:
- Он ваш двоюродный брат. Ваш опекун. Ваш государь. Он желает видеть вас, вот и все. Желает посмотреть, какими вы выросли, чему научились. Особенно его интересуют ваши успехи в богословии, поэтому я останусь в Макелле до его приезда. Мы повторим все, чему я старался вас научить, - это значит, тебе, Галл, придется изрядно потрудиться. Полагаю, от того, какое впечатление произведете вы на императора, зависит вся ваша будущность.
"И твоя, епископ", - помнится, подумал я про себя: мне очень хотелось, чтобы как можно больше людей разделили уготованную мне печальную участь. В том, что она именно такова, я был абсолютно уверен.
Начались тяжелые дни занятий. Целыми днями епископ гонял нас по всему Священному Писанию. К счастью, у меня отличная память и я могу с одного взгляда запомнить - хотя и не всегда понять - целую страницу текста. Между уроками мы пытались выведать, в каком расположении духа находится сейчас Констанций. Благосклонен ли он к нам? Оставят ли нас в Макелле? Но ответы епископа были неутешительными: "Божественный Август, как всегда, поступит наилучшим образом. Вам нечего страшиться, но только если он убедится, что вы преданы ему и покорны его воле". Однако мы, что и говорить, боялись всего на свете. До самого приезда императора я ни разу не сомкнул глаз.
За день до назначенного срока приезда Констанция в Макеллу прибыл императорский двор. Часть придворных находилась с Констанцием в Антиохии, однако большинство явилось прямо из столицы, из самого Священного дворца. Все первые государственные лица должны были разместиться в усадьбе, вокруг которой в поле разбили сотни палаток для тысяч писцов и чиновников, ведающих государственными делами.
Шествие началось на рассвете. Мы с Галлом устроились во внутреннем дворе и, разинув рты, подобно деревенским мальчиткам, глазели вокруг. В тот морозный день нам впервые довелось увидеть императорскую процессию и, захваченные великолепным зрелищем, мы забыли все свои страхи.
У парадного входа виллы стоял облаченный в сверкающую драгоценными камнями ризу епископ Георгий с серебряным посохом в руке. Справа и слева от него выстроился в почетном карауле гарнизон Макеллы; солдаты отдавали честь вельможам Римской империи, прибывавшим кто верхом, кто в крытых носилках. Каждого сопровождала свита из солдат, писцов, евнухов и рабов. Все царедворцы были облачены в военную форму разных родов войск: со времен Диоклетиана императорский двор сохраняет военизированный вид в знак того, что Римская империя со всех сторон окружена врагами.
Вскоре весь двор заполнился писцами и рабами, лошадьми и мулами, лишь на небольшую площадку около самого входа в виллу никого не допускали. Сойдя с коня, каждый вельможа приближался к дверям, и епископ Георгий приветствовал его, не забывая ни одного из его титулов. Большой знаток придворного церемониала, епископ знал на память, какую должность занимает каждый придворный и как его следует величать, - завидный дар, поскольку в наше время существуют сотни титулов и почетных званий, различия между которыми едва уловимы. Самую высокую ступень занимают "сиятельные" - это звание сохраняют пожизненно два консула, избираемые ежегодно, а кроме того, оно присваивается преторианским префектам и большинству сенаторов. За ними следуют вельможи, которых именуют "почтеннейшими" и, наконец, главы ведомств - "выдающиеся". Разобраться в этом не так-то просто, ибо такое важное государственное лицо, как квестор (советник императора по вопросам юстиции), именуется "выдающимся", а губернатор какой-нибудь захудалой провинции может быть "сиятельным". Еще большую путаницу вносит титул комита. В старину его носили все чиновники и высшие офицеры, которые входили в свиту императора. Константин, не меньше персидских царей любивший всяческие табели о рангах, стал этим титулом награждать за заслуги перед государством, и вышло, что одни комиты - "сиятельные", а другие - всего лишь "почтеннейшие". Диву даешься, насколько вполне здравомыслящие люди бывают одержимы желанием получить один из этих глупых титулов. Мне самому случалось сидеть в компании зрелых мужей, которые часами спорили только о том, что кто-то получил такой-то титул и почему он его недостоин. Тем не менее, присваивая эти ничего не значащие звания или отказывая в них, мудрый император может серьезно влиять на тщеславных людей; Констанций владел этим искусством в совершенстве. К сожалению, я просто не в состоянии удержать в памяти все титулы каждого из моих приближенных и, чтобы не ошибиться, зову их почти всех подряд на манер Платона "возлюбленный друг мой", что явно шокирует спесивых.
Первым прибыл комит государственного казначейства. Главная его обязанность - следить, чтобы все провинции выплачивали свои подати точно в срок, к первому марта каждого года. Кроме того, в его ведение входит надзор за государственной соляной монополией и провинциальными банками, государственными мануфактурами, рудниками и, разумеется, чеканкой монеты. Как правило, он не может похвалиться популярностью, но умирает богачом. Вслед за ним к епископу приблизился комит - хранитель личной императорской казны, ведающий личной собственностью императорской фамилии. Его сопровождали двадцать рабов, которые несли на плечах окованные железом сундуки из черного дерева, наполненные золотом и серебром, без которых императору не положено отправляться в путь. Поскольку хранитель личной казны головой отвечает за каждую монету, он постоянно чем-то встревожен и обеспокоен и все время пересчитывает свои сундуки. Затем появился комит Востока - правитель Сирии и Месопотамии. Затем гофмаршал - очень важная персона в государстве. Он начальник над всеми государственными дорогами и почтой, тайной полицией и охраной дворца; еще он устраивает императорские аудиенции. Ему епископ Георгий отвесил особо низкий поклон.
Шесть лет мы с Галлом прожили, не видя никого, кроме нашей охраны и епископа Георгия, и вдруг перед нами предстала вся мощь империи! Нас ослепили блестящие доспехи и роскошное шитье плащей, оглушил гомон тысяч чиновников и писцов, которые суетились во дворе, требуя свои вещи и попутно переругиваясь между собой, настаивая на особых привилегиях. Именно эти шумные писцы, чьи пальцы были выпачканы чернилами, а в глазах светились гордость и ум, были настоящими правителями Рима, и они это отлично понимали.
Последним прибыл тот, кто ими всеми командовал, - хранитель священной опочивальни евнух Евсевий. Он был так тучен, что два раба с трудом вынули его из украшенных позолотой и слоновой костью носилок. Был он высок ростом и очень бледен, под туникой из муарового шелка в такт шагам колыхались складки жира. Из всех придворных лишь он один был одет в гражданское платье и, по правде сказать, походил в нем на пожилую модницу: губы искусно накрашены, длинные локоны уложены в прическу и лоснятся от жира. Его расшитый золотом плащ ослепительно сверкал на солнце.
Евсевий зорко огляделся вокруг, и я вдруг понял: он ищет Галла и меня. Нас наполовину скрывала куча вьюков, и мы попытались за ней спрятаться, но не успели. Хотя Евсевий никогда нас не видел, он сразу же определил, кто мы, и грациозным движением пальца поманил нас к себе. Мы двинулись к нему медленно, едва переступая ногами, - так идут к хозяину рабы, ожидающие порки. Мы не знали, как его приветствовать, и я попытался отдать ему честь на военный манер, Галл последовал моему примеру. Евсевий слегка разжал губы, изображая улыбку; на пухлых щеках заиграли детские ямочки, а зубы оказались мелкие и гнилые. Затем он наклонил голову, отчего жирная шея собралась в складки, а один длинный сальный локон упал на лоб.
- Благороднейшие, - вкрадчиво произнес он. Это было доброе предзнаменование, ведь "благороднейшими" именуют лишь членов императорской фамилии. Ни епископ Георгий, ни охрана никогда не обращались к нам так, но теперь, по-видимому, нам возвращали этот титул.
Изучающе оглядев нас с ног до головы, Евсевий взял нас с Галлом за руки - мне на всю жизнь запомнилось это мягкое, влажное прикосновение - и продолжал:
- Я с таким нетерпением ожидал встречи с вами! Какие вы большие! Особенно благородный Галл. - Он легким движением коснулся груди Галла. Подобная дерзость, позволь ее себе кто-нибудь другой, привела бы брата в ярость, но в тот день он был чересчур напуган. Кроме того, подсознательно Галл понимал, что единственной защитой ему служит красота, а потому безропотно позволил евнуху ласково поглаживать себя до самого входа в виллу.
За всю мою жизнь мне не встретился ни один человек с такими обольстительными манерами и таким чарующим голосом, как у Евсевия. Кстати, мне хотелось бы высказать кое-какие соображения насчет голоса евнухов. Актеры, играющие роли евнухов, как и те, кто их передразнивает, обычно говорят очень высоким, визгливым голосом. На самом деле такой голос у евнуха - редкость, иначе их никто не смог бы терпеть около себя, а тем более при дворе, где изысканность манер особенно ценится. В действительности голос евнуха напоминает голосок очень ласкового ребенка, и это возбуждает родительские чувства как в мужчинах, так и в женщинах. Этой хитрой уловкой они лишают нас бдительности, и мы становимся к ним снисходительны, как к детям, забывая о зрелости и изощренности их ума, которым они возмещают свою телесную неполноценность. Итак, Евсевий стал плести паутину вокруг Галла. Меня он всерьез не принимал: я был еще слишком юн.
В тот же вечер Евсевий с Галлом поужинали наедине. На следующее утро Галл уже превратился в рьяного поклонника Евсевия.
- Он тоже за нас, - сказал он мне, когда мы мылись в бане. - Он откровенно рассказал, что все эти годы ему доносили о каждом моем шаге. Он знает все даже о ней. - Тут он назвал имя антиохийки и хихикнул. - Евсевий уверен, что при дворе меня ожидает большой успех, я ведь не только хорош собой, но и отличаюсь недюжинным умом и образованностью, - это точные его слова. Он уверен, что сумеет уговорить императора отпустить меня на свободу. На это понадобится некоторое время, но у него есть кое-какое влияние на его вечность - так прямо и сказал. Интересный человек, только говорит иногда как-то непонятно. Думает, видно, что ты и то, и это знаешь, а откуда все знать, если киснешь в этой дыре? А вообще-то всем известно: как Евсевий скажет, так Констанций и сделает. Так что, если Евсевий на твоей стороне, дело в шляпе. А он от меня прямо ошалел.
- А что он говорит обо мне? - поинтересовался я, но Галла трудно было отвлечь от главного предмета всех его помыслов - собственной особы.
- О тебе? А какое ему до тебя дело? - Галл столкнул меня в бассейн с холодной водой, но я стащил его следом. Он был скользкий, как рыба, но мне удалось довольно долго продержать его голову под водой. Он вынырнул, отплевываясь, весь посиневший; хотя ему был двадцать один год, а мне всего шестнадцать, я был не слабее. - Он хочет постричь тебя в монахи, только и всего. Хотя будь на то моя воля, из тебя бы сделали евнуха. - Он хотел лягнуть меня в пах, но поскользнулся на мокром мраморе и упал, громко ругаясь, а я расхохотался. Тут вошли рабы, чтобы помочь нам одеться. Поскольку Галл уже достиг совершеннолетий, гофмаршал распорядился, чтобы его облачили в форму офицера дворцовой гвардии, хотя он и не получил еще офицерского чина. Что касается меня, то, к сожалению, благороднейший Юлиан - пока всего лишь ученик и должен одеться соответственно. В результате мой сводный брат совсем меня затмил, но я был этому только рад. Пусть Галл сияет, думал я, мне лучше оставаться в тени, но выжить.
Констанций прибыл в Макеллу в полдень и сразу же проследовал в предназначенные для него покои, оставив всех в полном неведении относительно дальнейшего распорядка дня. Никто не знал, примет ли он нас через минуту, через час или вообще не пожелает видеть, и мы с трепетом ожидали нашей участи в большом зале виллы. Его балки были увешаны гирляндами из ветвей вечнозеленых деревьев, и вместо обычного затхлого духа в зале пахло сосной и эвкалиптом. В конце зала на возвышении был установлен золотой трон. Справа от него, на полу, стояло украшенное слоновой костью кресло для преторианского префекта Востока, прибывшего вместе с императором. Справа и слева от трона стояли по старшинству придворные, а у его подножия - епископ Георгий в парадном облачении; справа от него поставили Галла, а слева - меня.
У входа высилась массивная фигура Евсевия, окруженного глашатаями; он еще более, чем накануне, походил на огромного павлина. Со стороны мы, наверное, были похожи на статуи: все застыли в полном безмолвии. Хотя в зале было прохладно, меня от страха прошибал пот. Скосив глаза, я посмотрел на Галла: от напряжения у него подергивались уголки губ.
Прошла, кажется, целая вечность, прежде чем до нас донеслись звуки труб, а затем клики "Август!", возвещавшие о приближении императора, - сначала где-то далеко и неотчетливо, потом все ближе и явственнее: "Август! Август!" У меня задрожали колени, к горлу подкатила тошнота. Внезапно тяжелые двери с треском распахнулись, и перед нами предстал Флавий Юлий Констанций, Август Восточной Римской империи. С тихим стоном Евсевий припал к его стопам и, обнимая колени императора, нараспев зашептал слова церемониального приветствия - мы их не слышали, так как все пали ниц перед повелителем вселенной, а он медленно и величаво прошествовал через весь зал к своему трону. Я не мог видеть моего царственного родственника, так как усердно изучал узор мозаики на полу, и лишь когда гофмаршал подал всем знак подняться, я наконец увидел, каков он, убийца моего отца.
Констанций поражал своей величавостью - это обращало на себя внимание прежде всего: даже самые обычные его движения были, казалось, тщательно продуманы и отрепетированы. Подобно императору Августу, он носил сандалии на толстой подошве, дабы казаться выше. Его лицо было тщательно выбрито, большие глаза печальны. От своего отца Константина он унаследовал большой нос и тонкие губы, придававшие его лицу брюзгливое выражение. Торс у него был красив и мускулист, ноги непропорционально коротки. С ног до головы он был закутан в тяжелую пурпурную хламиду, ниспадавшую до самого пола; голову украшала серебряная диадема, усыпанная жемчугом.
Констанций неподвижно восседал на троне, когда гофмаршал подвел к нему епископа Георгия, который радушно поздравил его с прибытием в Макеллу. Император при этом ни разу не взглянул на нас с Галлом. Отвечая время от времени епископу согласно церемониалу, он говорил так тихо, что мы не могли разобрать ни слова.
Наконец настал наш час. Епископ Георгий подвел нас к гофмаршалу, а тот, в свою очередь, сопроводил на возвышение и представил императору. Меня охватил такой ужас, что я вновь пришел в себя только тогда, когда уже обнимал в соответствии с требованием этикета колени императора.
Откуда-то издалека долетел голос императора. Тембр голоса у Констанция был несколько выше, чем я предполагал: "Мы рады видеть нашего благороднейшего брата Юлиана". Большая мозолистая рука опустилась, крепко ухватила меня под левый локоть и помогла подняться.
На мгновение смуглое, как у перса, лицо Констанция оказалось так близко, что я смог разглядеть на нем все поры. Бросилось в глаза, что в его мягких прямых каштановых волосах уже начала проглядывать седина. Ему было всего тридцать два года, но мне он показался стариком. Помню, я подумал: каково это - быть римским императором? Знать, что твое изображение отчеканено на монетах, увековечено во множестве статуй и изображений и известно всему миру? А здесь - так близко от меня, что я ощущал тепло его кожи, - был оригинал этого известного всему миру лица, не из бронзы или мрамора, а из плоти и костей, как я и всякий другой. И я попытался представить: что же это такое - быть средоточием вселенной?
Так впервые в жизни я познал, что такое честолюбие, и это было для меня откровением. Лишь в слиянии с Единым Богом я испытал нечто подобное… Впрочем, что это я так разоткровенничался? До сих пор я ни разу никому и словом не обмолвился о том, что при первой своей встрече с Констанцием думал только о том, как было бы приятно самому стать властелином мира! Впрочем, это безумие длилось недолго. Запинаясь, я пробормотал императору ритуальные заверения в своей преданности и занял предназначенное мне место у трона рядом с Галлом. Вот и все, что сохранилось в моей памяти от этого дня.
Констанций прожил в Макелле неделю, занимаясь государственными делами, а в свободное время - охотой. В день приезда он долго о чем-то беседовал с епископом Георгием, после чего, к вящей скорби епископа, император больше не обращал на него внимания. Хотя каждый день мы с Галлом ужинали за одним столом с Констанцием, он ни разу с нами не заговорил.
Я уже начал опасаться самого худшего, однако Галл, который ежедневно виделся с Евсевием, заверял меня, что у евнуха на нас самые лучшие виды. "Он уверен, что в этом году нам позволят прибыть ко двору - во всяком случае, мне. Еще он говорит, в Священной консистории ходят слухи, что меня назначат цезарем Востока. - Галл был вне себя от восторга. - Тогда я буду жить в Антиохии, и у меня будет свой двор! Да, для этого стоило родиться на свет!"
К моему глубокому удивлению, Галл сумел произвести на всех благоприятное впечатление, хотя с епископом он всегда был строптив, а со мной и учителями - настоящий деспот. Однако, попав в придворную среду, он совершенно преобразился. Он шутил, льстил, очаровывал. Благодаря природным способностям царедворца, он сумел подобрать ключ ко всем членам Священной консистории - совета при императоре. Лишь Констанций оставался глух к его чарам. Наш венценосный брат ждал своего часа.
В Макелле младшие офицеры и мелкие чиновники обедали в главном зале дворца, а император и его приближенные - в пиршественном зале, который был несколько меньше. За час до обеда царедворцы собирались в главном зале поболтать и посплетничать. Так мы впервые познакомились с придворными обычаями. Меня они смутили, Галл же чувствовал себя как рыба в воде.
Однажды, отправляясь в это блестящее общество, Галл позволил мне увязаться за собой. Дальновидный политик, он старался завязать дружбу не только с вельможами, но и с чиновниками и даже с мелкими писцами - со всеми, кто, в сущности, и управляет государством. Я же совсем стушевался, и слова у меня застревали в горле.
В большом зале Галл сразу же устремился к группе офицеров, с которыми он в то утро ездил на охоту. Я помню, что смотрел на этих молодых людей с изумлением, ведь они сражались и проливали кровь в таких дальних странах, как Германия и Месопотамия. В отличие от гражданских чиновников и писцов, которые без умолку говорили, желая продемонстрировать, сколько им известно государственных тайн, офицеры вели себя сдержанно и немногословно.
Мне показалось, что Галлу особенно приглянулся один трибун - ему было около тридцати, и звали его Виктор (сейчас он - один из моих генералов). Виктор был - и остается по сей день - человеком внушительного вида, он отлично владеет греческим, хотя родился на берегах Черного моря; голубые глаза и кривые ноги выдают в нем сармата.
- Так это и есть благороднейший Юлиан? - спросил он, обернувшись ко мне.
Галл небрежным тоном представил меня всей компании. Я покраснел и не смог вымолвить ни звука.
- Ты будешь служить с нами в гвардии? - спросил Виктор.
- Нет. Он хочет стать священником, - ответил за меня Галл. Прежде чем я успел что-либо возразить, Виктор очень серьезным тоном произнес:
- Я не знаю более достойной жизни, чем жизнь, посвященная Господу. - Меня поразило, как просто, без тени насмешки, сказал он это.
Похвала Виктора несколько озадачила Галла.
- Такая жизнь не для меня, - выдавил он наконец.
- К сожалению, и не для меня. - Виктор одобрительно мне улыбнулся. - Помолись за нас, - добавил он.
Галл перевел разговор на другую тему. Он болтал с Виктором об охоте, а я молча стоял рядом и чувствовал себя так, будто уже стал одним из галилейских монахов - "анахоретов", как их называют. Название это, по-моему, крайне неудачное, поскольку монахи никогда не живут в одиночестве.
- Как раз наоборот - больше всего они любят собираться большими компаниями, чтобы вместе обжираться, пьянствовать и сплетничать. Большинство из них "удаляются от мира" лишь для того, чтобы всю жизнь без помех пировать.
- Неужели ты и в самом деле хочешь стать священником? - спросил сзади меня негромкий голос.
Я обернулся и увидел, что за мной стоит молодой человек, который, видимо, слышал наш разговор. Покачав головой, я ответил отрицательно.
- Вот и хорошо, - улыбнулся он. У него были умные серые глаза и сросшиеся брови, отчего казалось, будто он все время всматривается куда-то в даль. Одет он был в штатское, и это было странно при дворе, где все его ровесники носили военную форму.
- Кто ты? - спросил я его.
- Оривасий из Пергама, придворный врач божественного Августа, в чьих услугах он не нуждается. В жизни не встречал людей здоровее твоего двоюродного братца.
- Рад слышать! - ответил я, излучая искренность. И не мудрено - от таких ответов зависит жизнь.
- Тут все дело в питании, - продолжал Оривасий деловитым тоном. - На примере императора видно, чего можно достичь, живя умеренно. Он никогда не переедает, почти не пьет вина - так он будет жить вечно.
- Молю Бога, чтобы так оно и было, - ответил я, хотя сердце у меня упало. Каково это - прожить всю жизнь в тени бессмертного и вечно подозрительного Констанция?
- А почему твой брат сказал, что ты намереваешься стать священником?
- Потому что я люблю читать, а ему это кажется странным.
- А в его представлении все, что странно, обязательно связано с религией?
Я с трудом сдержал улыбку:
- Что-то вроде этого. Но мне хотелось бы стать философом или ритором. По-видимому, у меня нет способностей к военному делу, так, во всяком случае, считает Галл. Впрочем, все в воле божественного Августа.
Да, - сказал Оривасий. Он глядел на меня с любопытством. Такие взгляды мне были хорошо знакомы, я ловил их на себе с детских лет. Они означали: "Интересно все-таки, убьют этого мальчика или не убьют?" Чуть ли не с пеленок на меня смотрели, как на персонаж из классической трагедии. - Тебе нравится Макелла? - спросил он.
- А тебе на моем месте она бы понравилась? - вырвалось у меня против воли, но от его взгляда меня прорвало. Мне надоело быть вещью, жертвой, немым страдальцем из кровавого мифа.
- Нет, - спокойно ответил Оривасий, - отнюдь.
- Ну что ж, тогда тебе нет нужды объяснять. - Тут я спохватился и стал молоть всякую чепуху насчет кротости императора, доброты епископа Георгия и красоты пейзажей в Каппадокии: могло статься, что Оривасий был тайным осведомителем. К счастью, тут появился камергер и возвестил о прибытии императора. В спешке я покинул зал, чтобы занять свое место за столом.
Я так подробно описал эту встречу с Оривасием, потому что ему впоследствии было суждено стать моим лучшим другом. Однако в Макелле я с ним больше не встречался - по крайней мере, я этого не помню. Позднее он сказал мне, что никогда не видел такого напуганного юноши.
Когда я заявил ему, что, как мне помнится, держал себя спокойно и вполне владел собою, Оривасий в ответ просто рассмеялся:
- Я был уверен, что ты на грани безумия, даже принял тебя за эпилептика.
- А что ты подумал о Галле?
- Вот он-то как раз казался совершенно спокойным. Он произвел на меня тогда самое благоприятное впечатление.
- А Галл как раз и свихнулся.
- Я не претендую на непогрешимость.
Люди всегда ошибаются в оценке впечатления, которое они производят на окружающих. Тем не менее в одном Оривасий оказался прав: я действительно был насмерть перепуган.
Моя аудиенция с императором состоялась в последний день его пребывания в Макелле. С самого утра епископ Георгий готовил нас с Галлом к этой встрече. Он волновался не меньше нас, ведь и его карьера висела на волоске.
Галл был допущен к священной особе императора первым. Помню, те полчаса, которые он провел с Констанцием, я молился всем богам, каких только мог припомнить: даже в те времена я был эклектиком!
Наконец настал и мой черед. За мной явился одетый в роскошные одеяния гофмаршал, показавшийся мне палачом. Епископ Георгий скороговоркой благословил меня, а гофмаршал дал последние наставления, как подходить к императору и какими ритуальными словами его приветствовать. Мне показалось, будто меня куда-то несет, и всю дорогу я снова и снова повторял про себя слова приветствия, пока не очутился лицом к лицу с императором.
Констанций сидел в апсиде зала не на троне, а на обычном стуле. Рядом с ним стоял Евсевий, он держал в руках ворох каких-то бумаг. У ног Констанция на табурете с самодовольным видом восседал Галл.
Не знаю, как мне удалось произнести приветствие: заученные слова слетали с губ сами собой. Констанций оглядел меня долгим проницательным взглядом и более не смотрел в мою сторону на протяжении всей аудиенции. Он был из тех, кому трудно смотреть людям прямо в глаза, - и дело тут не в трусости или нечистой совести. Мне это тоже свойственно. Любому правителю неприятно читать в глазах подданных испуг, корысть или алчность, а тем более сознавать, что одним своим существованием он внушает животный страх. Констанций часто поступал дурно, но чужая боль не доставляла ему удовольствия. В этом отношении он был выше таких, как Калигула или Галл.
Констанций заговорил быстро и бесстрастно.
- Нам было приятно узнать об успехах в учении нашего благороднейшего брата Юлиана. Епископ Георгий доложил нам, что ты желаешь готовиться к рукоположению в священный сан. - Он сделал паузу, но не для того, чтобы дать мне высказаться, а чтобы придать больший вес тому, что намеревался сказать; я просто онемел, а Констанций продолжал: - Тебе следует знать: твое желание посвятить себя Богу нас радует. Не так уж часто члены императорской фамилии удаляются от мира, но Господня благодать вообще не часто нисходит на смертных. - И тут меня осенило: так вот какая темница ждет меня! Паук искусно сплел свою паутину: я обречен стать священником, поскольку в рясе не смогу претендовать на власть. - Епископ Георгий говорит, что ты глубоко проник в сущность споров, которые, к нашей печали, раздирают святую церковь, - продолжал Констанций. - Он заверил меня, что, изучая богословие, ты познал истину и, как все истинно верующие, считаешь, что Бог-сын подобен Богу-отцу, но не един с ним. Разумеется, принадлежность к царствующей фамилии возлагает на тебя некоторые особые обязательства, и ты не сможешь оставаться в сане простого священника. Уже сейчас ты служишь в церкви чтецом, а в Константинополе можешь рассчитывать на получение священного сана. Это обрадует нас, но еще более возрадуется Господь наш, подвигнувший тебя на служение себе. Итак, мы приветствуем нашего брата, достойного потомка основателя нашей династии Клавдия Готика. - Констанций протянул мне руку для поцелуя - это означало, что аудиенция окончена. Я успел сказать лишь то, что положено по церемониалу и ни слова более. Пятясь к выходу, я заметил, что Галл заговорщически улыбается Евсевию.
Мне хотелось бы знать: о чем тогда думал Констанций? Полагаю, уже тогда я его озадачил. Галла было не трудно раскусить, но что представляет собой этот молчаливый юноша, желающий стать священником? Готовясь к встрече, я хотел произнести перед Констанцием целую речь, но он не дал мне этой возможности. Как ни странно, ему нелегко давалось общение с людьми. Он не умел вести беседу и мог лишь что-то вещать с высоты трона. Кроме хранителя императорской опочивальни и императрицы Евсевий, он ни с кем не делился мыслями. Это был своеобразный человек; сейчас, будучи на его месте, я испытываю к нему большую симпатию, чем в юности, но любовью это не назовешь. Постоянное общение с людьми более высокого интеллекта, нежели его собственный, еще более усилило его природную подозрительность и заставило замкнуться в себе. Как известно, еще в юности он не выдержал экзамена по риторике единственно из-за своего тугодумия, а позже пристрастился писать стихи, от которых все только руками разводили. Единственное "умственное упражнение", к которому, как мне рассказывали, он проявил способности, - это галилейские словопрения, но ведь на галилейском соборе может преуспеть любой деревенский пустомеля. Достаточно вспомнить Афанасия!
И все же аудиенция у императора принесла мне облегчение. У меня, разумеется, не было ни малейшего желания становиться священником, но если ценой ухода от мира я мог купить себе жизнь - что ж, я был готов заплатить эту цену.
Вскоре состоялся пышный отъезд Констанция из Макеллы. Епископ Георгий и мы с Галлом вышли во двор его проводить, и Констанций, окруженный блестящей свитой, проехал мимо нас. Верхом он смотрелся великолепно, а доспехи с золотой насечкой очень его украшали. Я до сих пор вспоминаю, с каким величественным и неприступным видом появлялся Констанций перед народом; на приемах он мог часами стоять как статуя, не шелохнувшись. И в тот день он ехал на коне, не глядя по сторонам и не удостаивая вниманием тех, кто вышел его проводить. Идея превратить римских императоров, по сути, в азиатских царьков принадлежит Диоклетиану. Легко можно понять, что натолкнуло его на эту мысль, и возможно, другого выхода просто не было. В прошлом веке императоров одного за другим провозглашали и тут же свергали по прихоти армии, поэтому Диоклетиан и решил: если отдалить императора от народа и сделать его особу священной в глазах людей, если каждое его появление сопроводить внушающими благоговейный трепет ритуалами, армия уже не сможет обращаться с нами так пренебрежительно. До некоторой степени эти меры себя оправдали, и все же, когда во время торжественных процессий я проезжаю по городу и вижу на лицах людей страх и благоговение, внушенные не моими деяниями, а лишь театрализованным празднеством, я кажусь себе настоящим самозванцем и меня так и подмывает сбросить все свои золотые оковы и крикнуть им: "Да кто же вам нужен в конце-то концов - человек или статуя?" Я не решаюсь этого сделать лишь потому, что знаю - они наверняка тут же ответят: "Статуя!"
Помнится, в тот день, глядя вслед длинной процессии, выезжавшей из ворот виллы на дорогу, Галл вдруг воскликнул:
- Чего бы только я не отдал за то, чтобы поехать с ними!
- Скоро наступит и твой черед, благороднейший Галл. - Епископ теперь уже усвоил наши титулы.
- Когда? - спросил я.
- Через несколько дней, - ответил Галл. - Так обещал император. "Когда все будет готово, ты к нам приедешь" - так прямо и сказал. Я получу под свое начало войска, и тогда!… - У Галла хватило ума не выбалтывать свои мечты. Вместо этого он вдруг одарил меня ослепительной улыбкой и с обычным злорадством закончил: - И тогда тебя рукоположат в диаконы.
- Это будет лишь начало блестящей духовной карьеры, - проговорил Георгий, снимая серебряный венец и отдавая его служке. На лбу у него осталась красная полоса от обруча. - Я хотел бы сам завершить твое образование, но, увы, у божественного императора на мой счет другие планы. - На мгновение на его худом, унылом лице появилось непривычное выражение неподдельного восторга.
- Александрия? - спросил я.
Он приложил палец к губам, и мы пошли в дом. Каждый из нас был доволен обещанной ему будущностью: Галл - титулом цезаря Востока, Георгий - саном епископа Александрийского, а я… ну что ж, по крайней мере, мне позволят учиться дальше: лучше быть живым священником, чем мертвым наследником престола.
После отъезда императора мы прожили несколько напряженных недель, ожидая, что с часу на час Констанций вызовет нас к себе. Но шли недели, затем месяцы, и постепенно наши надежды стали угасать. О нас попросту забыли.
У епископа Георгия сразу же пропал всякий интерес к нашему образованию. Мы редко виделись с ним, а когда встречались, в его поведении проскальзывала скрытая обида, будто мы были виноваты в его неудаче. Галл был угрюм, с ним часто случались припадки буйства; скажем, если ему не удавалось с первого раза застегнуть пряжку на одежде, он швырял ее на пол и давил ногой. Большую часть времени он молчал, но уж если открывал рот, то вопил на всех подряд, а занимался лишь тем, что со злобной яростью насиловал одну за другой молодых рабынь. Должен признаться, что и я был не в лучшем расположении духа, но у меня, по крайней мере, были Плотин и Платон. Я не потерял способности учиться и умел ждать.
* * *
В те дни произошел странный, я бы даже сказал - страшный, случай, после которого мне стало ясно: подобно тому как в Пифию вселяется дух Аполлона, мой брат Галл бывает одержим духом зла.
В первые годы моей жизни в Макелле я наконец получил возможность играть со своими сверстниками - это были веселые свободнорожденные мальчишки-каппадокийцы, которые работали на вилле конюхами и объездчиками. Ближе всего я сошелся с мальчиком по имени Гиларий, двумя годами старше меня, смышленым и красивым; помнится, я даже пытался обучить его грамоте - мне тогда было всего десять лет, а во мне уже просыпался педагог! Однако с годами мы оба стали понимать разницу в нашем положении, и дружбе пришел конец. Тем не менее я не потерял интереса к его судьбе, и когда он сказал мне, что хочет жениться на девушке из Кесарии, а ее отец против, я сумел уговорить отца девушки дать согласие на брак. Кроме того, я назначил Гилария своим личным конюхом.
Однажды апрельским утром я послал за конем, но привел его незнакомый конюх. "Где Гиларий?" - спросил я у него. "Поехал на прогулку с благороднейшим Галлом". Ответ этот меня удивил: у Галла был свой конюх, и мы никогда не пользовались слугами друг друга. Но вскоре эти мысли вылетели у меня из головы. Очень довольный тем, что остался один, я направил коня к подножию горы Аргея. Дул прохладный весенний ветерок. На голых черных ветках зеленели первые листочки, а от земли поднимался белый пар. Радуясь хорошей погоде, я подъехал к своему любимому месту - поляне, посередине которой бил родник, а вокруг росли кедры и можжевельник.
Подъезжая к поляне, я услышал громкий вопль: так кричит раненое животное. Потом я заметил, что к кривому кедру привязаны два коня, а у подножия дерева разбросана мужская одежда. Рядом лежал на животе обнаженный Гиларий, связанный по рукам и ногам, а Галл сек его хлыстом. При каждом ударе Гиларий страшно вскрикивал, но больше всего меня поразило лицо брата. По нему блуждала блаженная улыбка - Галл упивался видом чужих страданий.
- Прекрати! - Я подъехал к ним вплотную. Вздрогнув от неожиданности, Галл обернулся, а Гиларий стал молить меня о спасении.
- Не суйся, - прохрипел Галл. Я никогда не слышал, чтобы он говорил таким голосом.
- Это мой конюх! - в запальчивости крикнул я, хотя, сказать по правде, если Гиларий вел себя непочтительно, Галл был вправе его наказать.
- Я сказал - не суйся! Катись отсюда! - Галл замахнулся на меня хлыстом, но удар пришелся по крупу моего коня, и тот встал на дыбы. Испугавшись, Галл бросил хлыст. Тогда уже я пришел в ярость и направил коня прямо на брата - так в бою конники сбивают с ног вражеских пехотинцев. Он отскочил. Я придержал коня и дал Галлу сесть на своего. Несколько мгновений, сидя в седлах, мы смотрели друг другу в глаза; Галл все еще улыбался, ощерив зубы, как пес, готовый к прыжку. Мы оба тяжело дышали. Я попытался взять себя в руки и, сделав над собой усилие, спросил:
- Что он сделал?
На это Галл ответил: "Ни-че-го!" Расхохотавшись, он пришпорил коня и исчез. До сих пор не могу забыть, каким тоном было сказано это "ничего".
Я слез с коня и развязал плачущего Гилария. Он рассказал мне, что не сделал ничего плохого - снова "ничего!" - а Галл совершенно спокойно, без единого слова упрека или возмущения, вдруг велел ему сойти с коня и раздеться. Не сомневаюсь: Галл хотел забить его насмерть.
На обратном пути уже я был готов растерзать своего брата, но когда мы с Галлом встретились за обедом, мой гнев остыл и на смену ему в душу закралось нечто подобное страху. Несмотря на свою юность, я мог справиться в единоборстве почти с любым человеком - в этом я был абсолютно уверен. Но совсем другое дело - дьявол, особенно дьявол, чьи поступки были для меня непостижимы.
На протяжении всего обеда я не сводил глаз с Галла, который в тот день был этаким обворожительным шутником, и его игривая улыбка ничем не напоминала злобный оскал, который я видел всего лишь несколько часов назад. Мне уже начало казаться, будто все, происшедшее на поляне, мне просто привиделось, но, навестив на следующий день Гилария, я увидел у него на спине рубцы и понял: мне ничего не привиделось. Ничего. Это слово преследует меня и поныне.
До самого отъезда из Макеллы мы с Галлом старались не оставаться наедине и почти не разговаривали; если же разговора было не избежать, мы были предельно вежливы и ни словом не обмолвились о том, что между нами произошло.
Прошел еще месяц, и от хранителя императорской опочивальни пришло письмо с предписанием благороднейшему Галлу проследовать в поместье его покойной матери, что возле Эфеса, и пребывать там вплоть до особого распоряжения государя. Галла это письмо и обрадовало, и огорчило: хотя его выпускали из Макеллы, он по-прежнему оставался узником, а о назначении цезарем в письме не было и намека.
Галл устроил для своих друзей-офицеров прощальный ужин, на который, к моему удивлению, пригласил и меня. На этом ужине он произнес речь, мило обещая не забыть друзей, если только ему когда-либо доведется командовать войсками. Затем епископ Георгий подарил ему галилейское писание в массивном серебряном окладе и произнес напутствие: "Изучай его как следует, благороднейший Галл. Помни, вне церкви нет спасения". Сколько раз в жизни приходилось мне слышать эти чванливые слова!
Наше с Галлом прощание на следующее утро было немногословным. Он сказал лишь:
- Помолись за меня, брат, как я молюсь за тебя.
- Хорошо. Прощай, Галл. - И мы расстались, точно два незнакомца, которые переночевали вместе на постоялом дворе, чтобы утром разъехаться в разные стороны. После отъезда Галла я разрыдался, хотя я его ненавидел, - это были мои последние детские слезы. Говорят, что познать себя можно лишь тогда, когда досконально изучишь человеческую природу в целом. Но на самом деле самопознание - недостижимая цель, так как познать человеческую природу до конца невозможно в принципе. Даже самим себе мы чужие.
1 июня 348 года вспомнили наконец и обо мне. Епископ Георгий получил распоряжение отправить меня в Константинополь, где мне надлежало изучать философию под руководством Екиволия, любимца Констанция. Хотя мой дядя Юлиан находился в Египте, весь его дом с прислугой предоставлялся в мое распоряжение. В письме не было и намека на то, что мне предстоит стать священником, - это меня весьма порадовало, а епископа огорчило:
- Не могу взять в толк, почему государь передумал, - сокрушался он. - Когда он был здесь, казалось, его решение окончательно.
- Может, он нашел мне лучшее применение? - предположил я.
- Разве может быть лучшее применение, чем служение Богу? - Епископ был явно не в духе: Афанасий по-прежнему сидел в Александрии, и все шло к тому, что остаток своих дней Георгий проведет в каппадокийской глуши. Он отдавал приказания слугам, собиравшим меня в дорогу, все в том же прескверном настроении.
Когда я садился в экипаж, стоял туман и было тепло. Перед самым отъездом епископ Георгий вдруг спросил, уверен ли я, что не забыл вернуть в библиотеку сочинения Плотина; он утверждал, будто, по словам секретаря, одного тома не хватает. Я поклялся, что возвратил его не далее как сегодня утром (это была истинная правда; вплоть до самого отъезда я лихорадочно делал из него выписки в тетрадь). На прощание епископ благословил меня и вручил галилейское писание - увы, не в серебряном окладе, а в дешевом кожаном переплете: все свидетельствовало о том, что мне не суждено стать цезарем! Тем не менее я от души поблагодарил его и распрощался. Кучер щелкнул бичом, и лошади взяли с места рысью. Впервые за шесть лет я выезжал из Макеллы. Детство мое кончилось, а я все еще был жив.
-V-
- Так, значит, тебе тоже нравится поэзия Вакхилида? Ну, у нас с тобой прекрасный вкус! В этом нет никакого сомнения. - Лесть Екиволия так меня окрылила, что дай он мне тогда задание спрыгнуть с крыши дядиного дома, я бы с радостью подчинился, да еще процитировал на лету что-нибудь приличествующее моменту из Гесиода. Когда Екиволий стал гонять меня по Гомеру, Гесиоду, Геродоту, Фукидиду и Феогниду, я прямо из кожи вон лез, и ему пришлось потратить битых семь часов, чтобы прослушать множество страниц, которые я за годы заточения в Макелле выучил наизусть. Мой экзаменатор был растроган и изумлен: "Я знал, что епископ Георгий - выдающийся ученый: какая у него великолепная библиотека! Но он, оказывается, к тому же еще и гениальный педагог!" Я просиял, как полный идиот, и пуще прежнего застучал языком. Вот когда меня наконец прорвало, и некоторые считают, что с того дня я так ни на минуту и не умолкал.
До ареста отца я уже учился у Екиволия в школе для детей патрициев. Теперь мы с ним возобновили занятия, будто ничего не произошло, только я взял и превратился в нескладного подростка, у которого на подбородке уже курчавилась густая бородка, на верхней губе пробивался первый пушок, а щеки оставались гладкими. Вид у меня был страшноватый, но я наотрез отказывался бриться, гордо заявляя, что хочу стать философом. И с этим никто ничего поделать не мог.
В Константинополе меня фактически предоставили самому себе. У меня была лишь одна аудиенция с хранителем императорской опочивальни Евсевием; я называю это "аудиенция", так как Евсевий не только фактически правил страной за императора, но и держался как государь. В народе ходила шутка: если хочешь, чтобы твое дело решилось поскорее, нужно обратиться к Констанцию - говорят, он имеет некоторое влияние на хранителя своей опочивальни.
Евсевий принял меня в своем кабинете в Священном дворце. Приветствуя меня, он встал (хотя он и был вторым человеком в государстве, его титул - всего лишь "выдающийся" - был ниже моего). Он поздоровался со мной своим сладеньким детским голоском и знаком пригласил сесть рядом с собой. Я заметил, что его жирные пальцы унизаны перстнями с индийскими рубинами и бриллиантами, а кроме того, он был буквально насквозь пропитан розовым маслом.
- Удобно ли благороднейшему Юлиану в доме его дядюшки?
- Да, очень.
- Мы так и думали, что тебе там понравится больше, чем в Священном дворце, где ты не чувствовал бы себя так свободно. Впрочем, ты живешь в двух шагах от дворца и можешь приходить сюда сколько захочешь, когда только пожелаешь - я, по крайней мере, на это надеюсь. - Он улыбнулся, и на его щеках заиграли ямочки.
Я спросил у него, когда император вернется в Константинополь.
- Увы, мы и сами этого не ведаем. Сейчас он в Нисибе, и ходят слухи, будто он намерен в ближайшем будущем дать Шапуру генеральное сражение. Но об этом ты и сам знаешь не хуже меня. - Он склонил передо мной голову, изображая почтение. - Нам стало известно, что ты делаешь выдающиеся успехи в учении. Екиволий докладывает, что у тебя большие способности к риторике - редкость для твоего возраста, но, должен сказать, не для твоей семьи.
Хотя я очень волновался, такая явная лесть заставила меня улыбнуться: ни Констанций, ни Галл не могли не только достойно выступить на диспуте, но даже грамотно произнести речь.
Екиволий считает, что тебе следует пройти курс грамматики под руководством Никокла. Я с ним согласен: такие вещи необходимо знать, особенно тем, кому, возможно, предстоит вознестись очень высоко, - бросил Евсевий наживку. Я принялся, захлебываясь, тараторить о том, как горячо люблю грамматику и в каком восторге от Никокла, а он пристально меня разглядывал, как если бы перед ним стоял актер, декламирующий монолог. Я понимал, что представляю для него загадку. Галл, очевидно, его обворожил, но Галл не отличался ни умом, ни хитростью. Им можно было управлять точно так же, как Констанцием. Поэтому он не представлял опасности для хранителя священной опочивальни. Но кто этот третий принцепс, этот юнец с клочковатой бородкой, который чересчур быстро говорит и приводит без надобности десять цитат там, где вполне хватило бы одной? Короче говоря, Евсевий еще не составил обо мне окончательного мнения, и я, как мог, старался уверить его в своей безопасности.
Меня интересует философия. Моя цель - поступить в афинскую Академию - светоч мудрости мира, а затем я хотел бы посвятить себя литературе и философии. Как сказал Эсхил: "Люди ищут Бога и его обретают". Хотя, разумеется, мы познали Бога значительно полнее, нежели наши предки. Бог оказал нам великую милость, послав Иисуса для спасения нашего. Иисус подобен своему Отцу, но не един с ним. И все же я хотел бы изучить и старую веру, составить свое суждение обо всем, даже о ересях. Ведь Еврипид сказал: "Раб тот, кто мыслей своих излагать не умеет", а кто согласится пойти в рабство к кому-либо, кроме своего разума? Впрочем, и слишком большая вера в разум тоже опасна, ибо Гораций сказал: "Даже мудрец глупцом прослывет и правый - неправым, ежели он в самой добродетели в крайность вдается".
Должен признаться, я со стыдом вспоминаю свою тогдашнюю болтовню. Я был настолько неуверен в себе, что боялся высказываться о чем-либо от своего имени и, вместо этого, сыпал цитатами. В этом отношении я напоминал многих нынешних софистов, которые, за неимением собственных идей, нанизывают одно на другое высказывания усопших гениев, никак не связанные между собой, и мнят себя мудрецами, равными тем, кого они цитируют. Одно дело - привести цитату, чтобы подкрепить свой тезис, и совсем другое - чтобы продемонстрировать, какая у тебя замечательная память. В семнадцать лет я был софистом самого вульгарного толка, и это, вероятно, спасло меня: я нагнал на Евсевия такую скуку, что он перестал меня опасаться. Нам несвойственно опасаться зануд, чьи действия, по определению, совершенно предсказуемы, а значит, от них вряд ли можно ожидать неприятных сюрпризов. Поэтому я уверен, что в тот день, сам того не ведая, спас себе жизнь.
- Мы сделаем все возможное, чтобы поставить божественного Августа в известность о твоем желании - весьма похвальном желании - поступить в афинскую Академию. В настоящий момент, однако, тебе предстоит продолжить образование здесь. Кроме того, мне кажется… - он, тактично помолчав, окинул взглядом мою непритязательную одежду, мои пальцы со следами чернил… - что тебе надлежит обучиться придворному этикету. Для этого я пришлю тебе Евферия - он армянин, однако весьма сведущ в дворцовом церемониале. Он будет тебя знакомить с тонкостями наших ритуалов дважды… нет, пожалуй, даже трижды в неделю.
Тут Евсевий позвонил в изящный серебряный колокольчик, и на пороге возник мой старый знакомец - учитель Мардоний! С тех пор как мы с ним распрощались в портике епископского дворца, прошло шесть лет, но он ничуть не изменился. Мы радостно обнялись.
- Мардоний - моя правая рука, - промурлыкал Евсевий.
- Он начальник моего секретариата. Великолепный знаток классической литературы, образцовый верноподданный, добрый христианин, непоколебимый в вере. - Казалось, Евсевий произносит надгробную речь.
- Он проводит тебя к выходу. А теперь приношу извинения, благороднейший принцепс, но я должен идти на заседание Священной консистории. - Евсевий поднялся. Мы подняли руки в прощальном жесте, и он удалился, настоятельно прося меня заходить к нему в любое время.
Едва мы с Мардонием остались одни, я весело сказал:
- Ручаюсь, ты не надеялся вновь увидеть меня живым! Ох, не надо было мне этого говорить! Лицо бедного Мардония покрылось смертельной бледностью. "Не здесь, - прошептал он. - Дворец… тайные осведомители… повсюду. Пойдем".
Беседуя на отвлеченные темы, он провел меня по мраморным анфиладам к главному выходу. Гвардейцы, стоявшие на часах у дворцовых ворот, отдали мне честь, и я на миг ощутил честолюбивое волнение, которое вовсе не укладывалось в тот образ философа-аскета, который я только что нарисовал Евсевию в качестве своего портрета.
Моя охрана ждала меня под аркадой на другой стороне площади. Я знаком приказал им оставаться на месте. Мардоний был краток:
- Я больше не смогу с тобой видеться. Я просил хранителя священной опочивальни позволить мне учить тебя придворному церемониалу, но он отказал и дал мне ясно понять, что на наши встречи наложен запрет.
- А что это за армянин, о котором он говорил?
- Евферий - добрый человек, он тебе понравится. Не думаю, что он приставлен за тобой шпионить, хотя, разумеется, он будет регулярно писать о тебе донесения. Будь все время начеку. Ни в коем случае не критикуй императора…
- Это-то мне понятно, Мардоний. - Я не удержался от улыбки: он меня поучал совсем как в детстве. - Иначе бы я не прожил так долго.
- Да, но здесь Константинополь, а не Макелла. Здесь Священный дворец, который… э… э… нет, никто не в силах его описать.
- Даже Гомер? - поддразнил я его. Он печально усмехнулся.
- Вряд ли Гомер смог бы себе представить такой разврат и продажность.
- А что намереваются сделать со мной?
- Император еще не решил.
- Может ли за него решить Евсевий?
- Не исключено. Постарайся завоевать его расположение. Покажи, что ты безобиден.
- Это не так уж трудно.
- И жди. - Тут Мардоний снова стал таким, каким я его помнил с детства. - Между прочим, мне довелось читать одно из твоих сочинений - "Александр Великий в Египте". В нем излишне много перифразов. Кроме того, ты неточно процитировал Гомера, 187-й стих 16-й песни "Одиссеи": "Нет, я не бог. Как дерзнул ты бессмертным меня уподобить?" Вместо "дерзнул" ты написал "посмел". Когда Евсевий указал мне на эту ошибку, мне было очень стыдно.
Я смущенно извинился, но больше всего меня поразило то, что, как выяснилось, все мои школьные упражнения хранятся в архиве у Евсевия.
- Когда-нибудь на их основе тебе будет вынесен приговор, обвинительный или оправдательный. - Мардоний нахмурился, и на его лице резче обозначилась паутина морщин. - Будь осторожен. Никому не доверяй. - С этими словами он поспешил обратно во дворец.
Остаток года я прожил в Константинополе на доходы с крупного наследства, оставленного мне бабушкой, - она умерла тем летом. Перед самой ее смертью мне разрешили с ней повидаться, но она меня не узнала. Она бредила, и ее так трясло, что приходилось временами привязывать ее к кровати. Когда я собрался уходить, бабушка поцеловала меня и пробормотала: "Милый, милый".
По приказу хранителя священной опочивальни мне запрещалось общаться со сверстниками, да и вообще с кем-либо, кроме моих наставников, Екиволия и Никокла, а также евнуха-армянина. Екиволий был человеком обаятельным, а вот Никокла я просто возненавидел. Это был маленький, тщедушный старикашка - сущий кузнечик. Многие считают его лучшим грамматиком нашего столетия, но для меня он всегда был врагом. Он тоже меня недолюбливал. Мне особенно запомнился один из наших разговоров. Сейчас он представляется мне забавным.
- В жизни благороднейшего Юлиана сейчас очень ответственный период, - заявил мне однажды Никокл, - и он должен осмотрительно выбирать себе наставников. В мире полно лжеучителей. В религии это раскольническая секта Афанасия, а в философии - всевозможные шарлатаны, вроде Либания.
Так я впервые услышал имя учителя и мыслителя, которому суждено было сыграть такую значительную роль в моей судьбе. Без особого интереса я спросил, кто это такой.
Антиохиец - всем известно, что это за народ. Он прошел курс наук в Афинах и около двенадцати лет назад явился к нам в Константинополь преподавать философию. Он был тогда еще молод, но не желал выказывать ни малейшего почтения тем своим коллегам, которые, возможно, были не так мудры, как он, однако, во всяком случае, обладали большим опытом. - Никокл издал что-то вроде стрекотания кузнечика в знойный полдень - засмеялся, что ли? - К тому же он еще и вольнодумец. Все знаменитые константинопольские учителя - христиане, он же - нет. Подобно многим побывавшим в Афинах (и должен сказать, я сожалею о том, что ты так туда рвешься), Либаний исповедует ложную веру наших предков. Он называет себя эллином и предпочитает Евангелиям Платона, а Ветхому Завету - Гомера. За какие-то четыре года, что он здесь провел, ему удалось перессорить всех академиков. Подумать только, какое самомнение, - он подал императору записку, в которой критиковал преподавание в академии греческого языка и даже требовал изменить программу! К счастью, вот уже восемь лет как он отсюда уехал, причем с подмоченной репутацией.
- А что случилось? - Как ни странно, филиппика Никокла меня заинтересовала. Странно потому, что я уже тогда знал: ученые повсюду враждуют между собой и верить тому, что они говорят друг о друге, нельзя ни в коем случае.
- На него пожаловался некий сенатор. Он пригласил Либания давать своей дочери уроки классической литературы, а тот, вместо учебы, наградил ее ребенком. Чтобы спасти честь девушки и ее семьи - очень известной (поэтому я тебе ее не назову…), Август выслал Либания из Константинополя.
- И где он сейчас?
- В Никомедии и, как всегда, доставляет массу беспокойств. У него просто страсть быть всегда на виду. - Чем больше Никокл хулил Либания, тем больший интерес вызывал он у меня; мне захотелось с ним встретиться. Но как это сделать? Либаний не мог приехать в Константинополь, а я - съездить в Никомедию. К счастью, у меня нашелся союзник.
В отличие от Никокла, которого я просто не переносил, евнух-армянин Евферий, три раза в неделю обучавший меня придворному церемониалу, был мне очень симпатичен. Этот тучный человек, всегда державшийся естественно и с большим достоинством, ничем не походил на евнуха - у него росла борода и был низкий мужской голос. Его оскопили в возрасте двадцати лет, так что он успел познать, что такое быть мужчиной. Однажды он рассказал мне с жуткими подробностями, как чуть не изошел во время этой операции кровью, "потому что чем ты старше, тем операция опаснее. И все же я доволен жизнью. Я прожил ее интересно, а в том, что со мною случилось, есть и положительная сторона: я не тратил времени на погоню за любовными утехами". Хотя последние слова и справедливы в отношении Евферия, их нельзя, однако, с полным основанием отнести ко всем евнухам, особенно тем, что жили во дворце: они, несмотря на свое увечье, способны к плотской любви, свидетелем чему я однажды оказался, - но об этом позднее.
Когда я сказал Евферию, что хотел бы поехать учиться в Никомедию, он согласился взять на себя щекотливые переговоры с секретариатом Евсевия. И вот между моим домом и Священным дворцом завязалась оживленная переписка. Шли месяцы, а Евферий все писал и писал для меня ежедневные прошения, на которые ему же самому зачастую приходилось и отвечать от имени Евсевия отказом в самых изысканных выражениях. "Это для меня хорошая практика", - приговаривал он устало.
Вскоре после нового, 349 года Евсевий наконец дал согласие отпустить меня в Никомедию с условием, что я не буду посещать лекций Либания. Никокл по этому поводу изрек: "Так же, как мы не позволяем детям приближаться к больному лихорадкой, нам надлежит охранять молодежь от опасных идей, не говоря уже о дурной риторике. У Либания есть отвратительная манера пересыпать свою речь шуточками, которые в конце концов надоедают, а в философии он чересчур привержен нашей глупой старой вере". Екиволию было приказано сопровождать меня и присматривать, чтобы я не нарушил запрета.
В феврале 349 года мы с Екиволием прибыли в Никомедию. Та зима была одной из счастливейших в моей жизни. Я ходил на диспуты опытных софистов и слушал лекции, на которых мог свободно общаться со своими сверстниками. Последнее не всегда было легким делом; они меня очень боялись, а я просто не знал, как себя с ними вести.
Имя Либания было в городе у всех на устах, но мне посчастливилось увидеть его лишь однажды - он стоял в окружении учеников под портиком гимнасия Траяна. Он был хорош собой, смуглый, с темными волосами. Мне на него указал Екиволий и мрачно заметил:
- Кто еще решился бы подражать Сократу во всем, кроме мудрости?
- Неужели он так плох?
- Он просто смутьян, хуже того - он еще и никуда не годный ритор. Так и не научился говорить как следует - сплошная трескотня.
- Зато он блестяще пишет.
- Откуда тебе это известно? - Екиволий бросил на меня внимательный взгляд.
- Мне… из разговоров учеников. Они много о нем говорят. - Екиволий и по сей день не догадывается, что я нанял стенографа, который записывал для меня все беседы Либания. Хотя Либания особо предостерегали от встреч со мной, он тайком присылал мне конспекты своих лекций, а я ему за это щедро платил.
- Он способен лишь развращать, - наставительно произнес Екиволий. - Мало того, что он дурной стилист, он к тому же ни во что не ставит нашу веру. Богохульник - вот он кто.
Приск: Не правда ли, похоже на Екиволия? Когда Юлиан стал императором, Екиволий превратился в ярого сторонника эллинской веры. Затем, после воцарения Валентиниана и Валента, он при всех бросился на землю перед храмом Святых Апостолов с воплем: "Топчите меня, я подобен соли обуявшей!" Меня всегда страшно интересовало: исполнил ли кто-нибудь его просьбу? Я бы был не прочь. Словом, Екиволий за тридцать лет переменил веру пять раз и при этом умудрился дожить до глубокой старости и умер, всеми почитаемый. Если в истории его жизни и есть какая-то мораль, мне она недоступна.
Я тоже припоминаю эту историю с сенаторской дочкой. Это что, правда? Я всегда подозревал, что ты был большим дамским угодником - в свое время, разумеется.
Либаний: Нет, я не отвечу Приску на этот вопрос, не доставлю ему такого удовольствия. Да и слова Юлиана о том давнем скандале тоже не следует предавать огласке: нет смысла без нужды ворошить прошлое. Я всегда знал, что обо мне ходят подобные слухи, но впервые узнал, насколько они грязны. Да, завистники-софисты готовы на все, лишь бы очернить мою репутацию! Никакой "дочери сенатора" не существовало, по крайней мере в том виде, как это представил Юлиану Никокл. Да и вся эта история абсолютно абсурдна: если император выслал меня из столицы за подобный проступок, почему же тогда в 353 году меня вновь пригласили ко двору и я несколько лет прожил в Константинополе, пока не возвратился к себе в Антиохию?
Гораздо больше меня задели слова Екиволия о моей "легкомысленной манере сыпать шуточками". Кто бы говорил! Для меня всегда был характерен серьезный - по мнению некоторых, даже чересчур серьезный - слог, и лишь в отдельных случаях я оживлял его шуткой. Кроме того, если я такой никуда не годный стилист, как он утверждает, почему из всех ныне здравствующих писателей больше всего подражают именно мне? Даже в те давние времена за конспекты моих лекций платил сам наследник престола! Кстати, Юлиан пишет, что он якобы платил за них мне. Это искажение истины: Юлиан платил одному из моих учеников, у которого были конспекты всех лекций. Кроме того, Юлиан нанял стенографа, чтобы записывать мои беседы. Сам я не взял у него ни гроша - такова истина, столь искаженная временем.
Юлиан Август
Сегодня, когда я оглядываюсь на прожитое, мой жизненный путь кажется мне абсолютно прямым: я, никуда не сворачивая, шел от одного наставника к другому навстречу своей судьбе, будто каждый из них был нарочно подобран. В то время, правда, я еще этого не осознавал и ощущал лишь пьянящее чувство свободы и ничего более. Но божественное предначертание уже начало сбываться. Каждый новый мудрый учитель, появлявшийся на моем пути, добавлял еще одно звено в цепи знаний, в конце которой меня ждало великое откровение, которое Плотин замечательно назвал "стремлением единого к Единому".
В Никомедии к этой цепи прибавилось новое важное звено. Как и в большинстве академических городов, там есть баня, которую посещают ученики академии. Как правило, это самая дешевая баня в городе, хотя и не обязательно, у учеников странные вкусы и если они вдруг сделают местом своих сборищ какую-нибудь приглянувшуюся им баню, аркаду или таверну, то не считаются ни с расходами, ни с неудобствами.
Мне очень хотелось побывать в этой бане без охраны и пообщаться со сверстниками, но Екиволий не предоставлял мне такой возможности. "Таков приказ Евсевия", - приговаривал он, когда мы входили в баню в сопровождении двух охранников, как базарные воришки, за которыми нужно следить, чтобы они чего-нибудь не стянули. Дело доходило до того, что даже в парильне по бокам от меня обливались потом охранники, а неподалеку рыскал Екиволий, чтобы никто, не дай бог, не заговорил со мной без его ведома. Все это, конечно, отпугивало от меня учеников, знакомства с которыми я так искал.
Но однажды утром Екиволий проснулся в лихорадке. "Придется мне сегодня полежать в постели «с лютой болью вместо прислуги»", - сказал он мне, стуча зубами. Я выразил ему самые глубокие соболезнования, а сам, не помня себя от радости, кинулся в баню. Охранники обещали мне, что, когда мы войдем внутрь, они будут держаться в стороне. Они понимали, как я желаю остаться инкогнито, а тогда это еще было возможно - в Никомедии меня почти никто не знал в лицо, потому что на агоре я не бывал, а на лекциях всегда входил в аудиторию последним и садился в заднем ряду.
Ученики обыкновенно ходят в баню в первой половине дня, когда плата за вход самая низкая. Незадолго до полудня я встал в очередь, и вскоре толпа внесла меня в раздевальню. Я разделся в одном углу, а мои телохранители, делавшие вид, что они солдаты в увольнении, - в другом. Насколько мне известно, никто меня не узнал.
День выдался теплый, и поэтому я сначала прошел в палестру; здесь желающие размяться поднимали тяжести и играли в разные игры. Обойдя группу стариков, которые, как всегда, устроившись в тени, следили за состязанием молодых, я вышел на солнечную сторону и подсел к компании оживленно беседующих молодых людей. Поглощенные разговором, они не обратили на меня никакого внимания.
- И ты взял у него деньги?
- Ну да, и не только я. Нас было около сотни.
- А потом?
- Мы и не подумали ходить на его лекции.
- И как он, рассердился?
- Конечно!
- А еще больше он, наверное, рассердился…
- Когда мы все как один вернулись к Либанию!
Историю, над которой они смеялись, передавали тогда в Никомедии из уст в уста. Дело в том, что Либанию не потребовалось и года, чтобы стать самым популярным учителем в городе. Несомненно, это привело в ярость его соперников-софистов, один из которых попытался переманить учеников Либания с помощью подкупа. Деньги они взяли, но продолжали ходить на лекции к полюбившемуся учителю. Поначалу все это казалось милой шуткой, однако разъяренный софист обратился в суд, где у него были друзья, и Либания под каким-то надуманным предлогом арестовали. К счастью, его вскоре выпустили.
Либаний: Находясь в заключении, я впервые осознал, насколько остро мы нуждаемся в тюремной реформе. За свою жизнь я немало написал на эту тему, и есть признаки того, что благодаря моим усилиям у народа Восточной Римской империи понемногу начинает пробуждаться совесть; по крайней мере, нашим правителям ныне известно, в каких невыносимых условиях содержатся заключенные. Я сам не подозревал, насколько ужасны наши тюрьмы, пока мне не пришлось познать это на собственном опыте. Правда, добиться улучшений стоит немалого труда, но, хотя многое свидетельствует об обратном, я не верю, будто жестокость присуща людям от рождения. Я полагаю, они просто как огня боятся каких-либо перемен. А теперь я позволю себе сделать небольшое отступление.
Может быть, тут все дело в возрасте? Как раз вчера у меня был об этом прелюбопытный разговор с одним моим старым другом и коллегой. Я спросил его, почему в последнее время всякий раз, когда я выступаю в городском сенате с речью, сенаторы начинают покашливать и о чем-то переговариваться между собой. Сознаю, что я не обладаю ораторским талантом, но все же и содержание, и форма моих речей - не сочтите это за нескромность - должны представлять определенный исторический интерес, ведь я - самый известный из здравствующих греческих писателей, да к тому же еще квестор, представляющий свой город перед государем. "Так почему же люди перестают слушать, как только я начинаю говорить? И после заседания, стоит мне подойти в аркаде к кому-нибудь из сенаторов и чиновников, как они тотчас обрывают разговор на полуслове и, вспомнив о каких-то срочных делах, удаляются, хотя совершенно очевидно, что все это вымысел?" - спросил я.
- Потому, старина, - только учти, ты сам напросился, - потому что ты превратился в старого зануду.
Я был потрясен до глубины души. Конечно, если всю жизнь читаешь лекции, это накладывает отпечаток и на твою повседневную речь, но такова участь большинства людей, которым приходится выступать перед большой аудиторией.
- И все же до сих пор мне казалось, что мои мысли представляют определенный интерес…
- Это сущая правда, так было всегда.
- Больший, нежели манера их изложения, хотя допускаю, что она несколько многословна.
- Ты просто чересчур серьезен.
- Разве можно быть излишне серьезным, когда речь идет о таких важных предметах?
- По всей видимости, антиохийцы на этот счет другого мнения.
На этом мы расстались, но, должен признаться, я размышлял над словами моего друга целый день. Неужели я так одряхлел, что утратил способность аргументировать и убеждать? Неужели я стал излишне глубокомысленным? Мне даже захотелось написать трактат в свою защиту, в котором моя серьезность, кажущаяся согражданам чрезмерной, получила бы исчерпывающее объяснение. Я должен что-то предпринять… Но эти сугубо личные пометки на полях записок Юлиана не должны превращаться в мою апологию!
Юлиан Август
Я сидел на солнышке и радовался, что меня здесь никто не знает, как вдруг ко мне подошел темноволосый молодой человек. Он пристально посмотрел на меня и спросил:
- Макелла?
Поначалу я, было, огорчился - меня узнали, но затем сообразил, что мой собеседник - врач Оривасий, и очень ему обрадовался. Не прошло и минуты, как мы уже увлеченно беседовали, будто знали друг друга всю жизнь. Мыться мы тоже пошли вместе. В круглой парильне мы продолжали разговаривать, соскребая масло друг у друга со спины. Оривасий сказал мне, что оставил двор.
- Хочешь заняться частной практикой?
- Нет, семейные дела заставили. У меня умер отец, и я еду домой в Пергам вступать во владение его поместьями.
- И как ты меня узнал? Мы не встречались два года.
- У меня хорошая память на лица - особенно на лица принцепсов.
Я дал ему знак говорить потише, так как заметил, что двое учеников, сидевших напротив, стараются подслушать.
- Кроме того, - прошептал Оривасий, - тебя выдает эта дурацкая бороденка.
- Да, она еще не очень густая, - печально согласился я, дергая себя за бороду.
- А в Никомедии все знают: благороднейший Юлиан старается отрастить бороду, чтобы походить на настоящего философа.
- Что ж, у меня еще есть надежда.
Окунувшись в бассейн с холодной водой, мы перешли в зал тепидария, где собралось несколько сот учеников. Стоял гул голосов, кто-то пел, то тут, то там ученики принимались бороться - тогда к ним подскакивали рассерженные банщики и лупили правого и виноватого по головам тяжелыми медными ключами.
Оривасий тут же убедил меня, что мне следует приехать пожить к нему в Пергам.
- У меня там большой дом, и я живу в нем один. Там ты сможешь повидать Эдесия…
Я разделял всеобщее восхищение Эдесием. Это был самый знаменитый из пергамских философов, друг покойного Ямвлиха и учитель Максима и Приска.
- Пергам тебе понравится. Там тысячи софистов, и все с утра до вечера только и делают, что ведут диспуты. У нас есть даже женщина-софистка.
- Женщина?
- Возможно, это женщина, но ходят слухи, что она богиня. Об этом лучше спросить у нее - говорят, она сама и пустила этот слух. Во всяком случае, она читает лекции по философии, занимается магией и предсказывает будущее. Тебе она должна понравиться.
- А тебе, как видно, нет?
- Дело не во мне.
Тут к нам присоединились двое юношей, только что вышедшие из парильни. Один был высокого роста, хорошо сложен, держался он с большим достоинством. Другой, напротив, щуплый, с маленькими бегающими черными глазками и кривой ухмылочкой на губах. Когда они приблизились, сердце у меня так и упало: я понял, что меня узнали. Первым представился низкорослый.
- Меня зовут Григорий Назианзин, благороднейший Юлиан, а это - Василий. Мы оба из Каппадокии. В тот день, когда божественный Август приезжал в Макеллу, мы стояли в толпе и видели тебя.
- А здесь вы учитесь?
- Нет, мы едем учиться к Никоклу в Константинополь. Но Василий захотел остановиться в Никомедии, чтобы послушать лекции нечестивого Либания.
Василий мягко возразил:
- Либаний, конечно, не христианин, но лучше его учителя риторики в Никомедии нет.
- Василий не похож на нас с тобой, благороднейший Юлиан, - заметил Григорий, - очень уж он снисходителен к еретикам.
Так уж получилось, что Василий мне сразу понравился, а Григорий нет, видимо, из-за этого бесцеремонного "мы с тобой"; он всегда был чересчур честолюбив. Со временем, впрочем, чувство неприязни к нему исчезло, и теперь мы трое - добрые друзья, хотя и расходимся в вопросах веры. С ними мне всегда было приятно общаться, и я по сей день с удовольствием вспоминаю нашу первую встречу; тогда я, как и они, был простым учеником, и со мною не было охраны, которая могла бы помешать нашей беседе. Перед тем как уйти, я обещал Оривасию сделать все от меня зависящее, чтобы вырваться к нему в Пергам. Григория с Василием я пригласил к себе на обед. Я решил, что Екиволий, наверное, одобрит это знакомство: оба они были ревностными галилеянами, а к политике относились равнодушно. Что касается Оривасия, то я инстинктивно понимал: его появление может встревожить Екиволия. Оривасий богат, бывал при дворе и вращался в высших кругах общества, а также вкусил от мирских радостей; словом, опальному принцепсу таких друзей лучше не иметь. Поэтому я решил пока что хранить свою дружбу с Оривасием в тайне, и это оказалось мудрым решением.
* * *
В январе 350 года мы с Екиволием получили разрешение на поездку в Пергам. Целых триста миль мы с охраной тряслись верхом по лютому морозу. Мы скакали, окутанные паром от своего дыхания, и помнится, мне пришло на ум, что все это напоминает передвижение войск в Германии или Сарматии: те же голые поля, обледенелые дороги, сумерки в полдень и бряцание солдатских доспехов в мертвой тишине. Как странно - я грезил наяву военной жизнью, хотя в те времена был от нее далек и занимался лишь философией и религией. Я подозреваю, что был рожден воином, а философа из меня сделали обстоятельства.
В Пергаме префект города устроил нам у городских ворот пышную встречу. Екиволий настаивал на том, чтобы нас поселили во дворце греческих царей, который был отдан в мое распоряжение, но префект дал понять, что в таком случае мне придется оплачивать все расходы по содержанию дворца. У ворот Пергама нас поджидал Оривасий. Он сделал вид, будто не знаком со мной, но тем не менее ему, как бывшему придворному, лестно оказать гостеприимство двоюродному брату императора, и Екиволий решил, что нам действительно будет удобнее принять приглашение Оривасия. В те времена Оривасий был намного богаче меня и часто выручал деньгами. Мы с ним были как братья.
С большим удовольствием Оривасий показывал нам свой родной город. Он знал, что я интересуюсь старинными храмами (хотя в те дни я еще не осознавал себя эллином), и несколько дней подряд мы бродили среди заброшенных храмов на Акрополе и на противоположном берегу реки Селина, которая течет через город. Уже тогда меня поразил унылый вид некогда священных зданий, которые теперь населяли только пауки и скорпионы. Один храм Асклепия еще поддерживался в пристойном виде, и то лишь потому, что Асклепион - центр интеллектуальной жизни города. Это целый комплекс зданий, обособленная территория, включающая в себя театр, библиотеку, гимнасий, портики, парк и, разумеется, сам круглый храм бога врачевания. Большинство этих зданий построено два столетия тому назад, в эпоху, когда архитектура достигла наивысшего расцвета.
В многочисленных проулках и внутренних двориках здесь всегда толпятся ученики. Учителя беседуют с ними, сидя в портиках, и у каждого есть свои последователи. К сожалению, когда мы подошли к портику, где обычно сидел Эдесий, его там не оказалось; нам объяснили, что он болен.
Что поделаешь? Как-никак ему уже за семьдесят, - сказал нам неряшливо одетый юноша, в котором легко можно было узнать неокиника. - Послушайте, а почему бы вам вместо этого не сходить на лекцию Прусия? Это просто высший класс, и вообще, Прусий - это же восходящая звезда философии! Сейчас я вас к нему отведу. - Но Оривасий с завидной твердостью вырвал нас из его объятий. Добродушно выругавшись, поклонник Прусия отстал, и мы повернули назад, на агору.
Это способ существования многих учеников, - объяснил мне его назойливость Оривасий. - Они вербуют новичков для своего учителя, а тот за это платит им с головы. - Обогнув старый театр, мы свернули в узкий переулок, и Оривасий указал нам на небольшой дом:
- Здесь живет Эдесий.
Я послал одного из моих телохранителей узнать, не примет ли меня хозяин дома. Нам пришлось долго ждать, прежде чем дверь отворилась и на пороге появилась толстая старуха с роскошной седой бородой и колючими усами. Она твердо заявила:
- К нему нельзя.
- А когда он сможет нас принять?
- Может, и никогда, - ответила она и захлопнула дверь.
- Это его жена, - рассмеялся Оривасий. - Как видите, очаровательная внешность не всегда свидетельствует о кротком нраве.
- Но я обязательно должен его увидеть.
- Ничего, мы это как-нибудь устроим. А пока я припас для тебя на вечер кое-что интересное.
Этим "кое-чем интересным" оказалась женщина-философ Сосипатра. Ей было тогда уже за сорок, но выглядела она значительно моложе - высокого роста, несколько полновата, но все еще свежа и прекрасна.
Как только мы переступили порог дома Сосипатры, она вышла нам навстречу и сразу же направилась ко мне со словами приветствия, хотя никто ей меня не представил.
- Добро пожаловать, благороднейший Юлиан, и ты, Екиволий. Оривасий, твой отец передает тебе привет.
Оривасий растерялся, и немудрено: ведь его отца уже три месяца как не было в живых! Однако Сосипатра говорила вполне серьезно.
- Я только что с ним беседовала. Он в полном здравии и находится в третьей дуге Гелиоса, под углом в сто восемьдесят градусов к свету. Он советует тебе продать усадьбу в Галатии - не ту, где кедровая роща, а другую, с каменным домом. Входи же, благороднейший принцепс. Сегодня ты хотел встретиться с Эдесием, но его жена не пустила тебя. Тем не менее через несколько дней мой старый друг тебя примет. Сейчас он нездоров, но скоро поправится. Святой человек! Ему еще отпущено четыре года жизни.
Слова Сосипатры потрясли меня до глубины души. Она крепко взяла меня за руку и повела в обеденный зал, стены которого были расписаны изображениями таинств Деметры. Для нас там были приготовлены ложа, а для Сосипатры кресло. Рабы помогли нам разуться, омыли ноги, и мы возлегли за стол.
- Вам известна прекрасная история об Эдесии и его отце? Нет? Она очень поучительна. Отец Эдесия был торговцем и хотел, чтобы сын пошел по его стопам, но сначала он отправил его учиться в Афины. Вернувшись, Эдесий заявил отцу, что не сможет заниматься торговлей, так как он предпочитает быть философом. В ярости отец выгнал Эдесия из дома с криком: "Ну, и какой тебе прок теперь от твоей философии?", на что тот ответил: "Она научила меня чтить отца, даже если он выгоняет меня из дому". С той минуты Эдесий с отцом стали добрыми друзьями.
Голос Сосипатры был так мелодичен, что даже Екиволий, который поначалу был против нашей встречи с ней, попал под ее чары. Рассказанная ею история тронула всех до слез. Сосипатра была настоящим кладезем мудрости, и нам выпало счастье к нему припасть.
Приск: Ты когда-нибудь встречался с этим монстром? Я как-то прожил у нее в доме целую неделю, и все это время она не умолкала ни на минуту. Даже Эдесий, который к ней благоволил (не иначе, он когда-то был ее любовником), считал ее невеждой, хотя открыто этого никогда не высказывал. Он-то, кстати, был прекрасным человеком: в конце концов, он мой учитель, а разве я не самый мудрый человек нашего времени, если не считать Либания?
Либаний: Это что, ирония?
Приск: И все же, хотя Сосипатру вряд ли можно назвать философом, ей нельзя отказать в даре прорицания. Даже я едва не уверовал в ее заклинания и пророчества, тем более что она обладала исключительным талантом лицедейства. Юлиан же поверил ей всецело и, по-моему, его роковое увлечение всей этой чепухой началось с того обеда.
Между прочим, один мой приятель как-то провел с нею ночь. Когда все было кончено, она, лежа на смятых простынях, потребовала, чтобы он воскурил ей фимиам, утверждая, что она, видите ли, богиня Афродита, сошедшая на землю к людям! Мой друг исполнил ее желание, но с той поры больше не делил с нею ложе.
Максим также считал Сосипатру прорицательницей. "Во всяком случае, - говорил он, - время от времени ее посещает дух Афродиты". Можно подумать, что она - постоялый двор! Я в ее обществе всегда скучал, и все же зачастую ее предсказания сбывались. Счастливые совпадения? Кто знает. Но неужели, если боги на самом деле существуют - в чем я лично сомневаюсь, - они точь-в-точь такие же болтуны и зануды, как Сосипатра?
Либаний: Как всегда, Приск впадает в крайность, и все же в том, что касается Сосипатры, я с ним согласен. Она действительно была излишне говорлива, но могу ли я ее за это упрекать, если только что мой старый друг заявил мне прямо в лицо, что своими речами я нагоняю тоску на всю Антиохию?
Юлиан Август
После обеда Сосипатра представила нам своих сыновей. Они были почти моими сверстниками. Двое из них позднее стали торговцами зерном, причем весьма нечистоплотными в делах. Сведения о судьбе третьего, Анатолия, дошли до меня совсем недавно. Несколько лет назад он стал жрецом в александрийском храме Сераписа. Когда по приказу епископа Георгия этот храм был разрушен, Анатолий влез на обломок его колонны и стоит там поныне, глядя на солнце и поворачиваясь вслед за ним. Как завидую я высокой духовности и чистоте его жизни! Но в тот вечер за ужином будущий святой предстал перед нами как вполне заурядный юноша, которого отличало только легкое заикание.
Когда сыновья Сосипатры удалились, она велела принести треножник и фимиам.
Ты желаешь узнать, что советуют тебе боги, по какому пути идти, кого избрать в учителя. - Она одарила меня ослепительной улыбкой.
Возьми меня к себе в ученики, - вырвалось у меня.
К огромному облегчению Екиволия, Сосипатра покачала головой:
- Мое будущее ведомо мне, и принцепсам в нем нет места. Мне хотелось бы иной судьбы, - мягко добавила она, и я тут же разделил участь многих учеников Сосипатры: влюбился в нее по уши.
Сосипатра воскурила на треножнике фимиам и закрыла глаза. Прошептав молитву, она стала тихим голосом молить Великую Богиню откликнуться. Комнату заполнил дым, от которого у меня заболела голова, а очертания предметов стали расплываться. Вдруг Сосипатра громко заговорила, ее голос изменился до неузнаваемости.
- Юлиан! - воскликнула Сосипатра. Я завороженно следил за ней; Сосипатра впала в забытье, из-под ее полуприкрытых век блестели белки - в нее вселился дух. - Мы возлюбили тебя, как ни одного из смертных, - вещала Сосипатра.
Я был в недоумении. "Кто это «мы»?" - пронеслось в голове. Наверное, боги, но за что? Я ведь сомневаюсь в самом их существовании, к тому же я галилеянин. Правда, я начал уже ставить под сомнение божественное происхождение Назарея, а значит, не был ни эллином, ни галилеянином, ни верующим, ни безбожником. Я застрял где-то посредине и ждал знамения. Так это оно?
- Ты отстроишь наши храмы. С тысяч алтарей к нам вознесется дым тысяч жертвоприношений. Твой удел - служение нам, а мы, в знак нашего особого расположения, наделяем тебя властью над всеми смертными.
- Нам не следует это слушать, - пробормотал Екиволий, боязливо поеживаясь. А голос невозмутимо продолжал:
Твой путь опасен, но мы будем оберегать тебя, как делали это с момента твоего появления на свет. В земной жизни тебя ждет великая слава, и ты погибнешь смертью героя от вражеской руки в далекой Фригии; твоя смерть будет легкой, без мучений. И тогда ты пребудешь с нами во веки веков рядом с тем Единым, которое дарует свет и к которому свет возвращается. О Юлиан, избранник наш… Отступник! - прохрипела вдруг Сосипатра; голос ее изменился. - Мерзкий нечестивец! Мы принесем тебе несчастье и ввергнем тебя в отчаяние. Тебя ждет смерть во Фригии, и твоей истерзанной душе не видать света - она будет низвергнута к нам, в кромешную тьму!
Сосипатра издала пронзительный вопль и забилась в кресле; руками она хваталась за горло, будто пытаясь разжать невидимую петлю. Из уст ее вылетали нечленораздельные звуки. Было ясно: духи добра и зла борются в ней. Но вот наконец добрые духи взяли верх, и она вновь успокоилась.
- Эфес, - произнесла она; голос снова стал мягким и ласковым. - В Эфесе тебе откроется путь к свету. Екиволий, в детстве ты зарыл три монеты в саду при доме твоего дяди в Сирмии. Одна из них была времен Септимия Севера. Эти монеты нашел садовник и потратил на свои нужды. Та, что отчеканена в царствование Севера, находится сейчас в одной из пергамских таверн. Оривасий, твой отец снова настаивает на том, чтобы ты продал усадьбу, но надеется, что ты не повторишь прошлогодней ошибки, когда ты сдал заливной луг в аренду соседу-сирийцу, а тот не захотел платить. Юлиан, остерегайся судьбы Галла. Помни… Гилария! - Тут Сосипатра замолчала и очнулась. Она устало пожаловалась на головную боль.
Виденное и слышанное потрясло всех нас, а меня в особенности. Сосипатра фактически предсказала мне императорский сан, а это означало государственную измену, ибо обращаться к оракулам и даже размышлять вслух о том, кто будет преемником императора, запрещено законом, так что тревога Екиволия, без сомнения, была вполне обоснованной.
Своих прорицаний Сосипатра не помнила, и мы пересказали ей, что предрекли ее устами какая-то богиня и злой дух. Она выслушала нас с большим интересом.
- Судя по всему, благороднейшего Юлиана ожидает большое будущее.
- Ну конечно, - заволновался Екиволий. - Он же верноподданный член императорской фамилии…
- Без сомнений! - рассмеялась Сосипатра. - Но больше об этом ни слова. - Потом она нахмурилась: - Не знаю, кто бы мог быть этот злой дух, а вот добрая богиня - это явно Кибела. Она твоя покровительница и мать всего сущего, а раз так - тебе следует ее чтить, такова ее воля.
- И к тому же Юлиану, по-видимому, следует избегать Фригии, - усмехнулся Оривасий.
Но Сосипатра отнеслась к этим словам всерьез.
- Да, Юлиану суждено принять славную смерть во Фригии, на поле брани. - Она повернулась ко мне. - Вот только не понимаю, что имела в виду богиня, когда упомянула твоего брата. А ты что-нибудь понял?
Я утвердительно кивнул, но объяснять не стал: от опасных мыслей у меня кружилась голова.
- Все остальное, по-моему, достаточно ясно, - продолжала Сосипатра. - Тебе суждено восстановить веру в истинных богов.
- А не поздновато ли? - вставил наконец слово Екиволий. - Кроме того, Юлиан ведь христианин, как и вся императорская семья. Как же он будет возрождать старую веру?
- А ты что скажешь? - Сосипатра прожгла меня взором своих больших черных глаз.
- Я беспомощно покачал головой:
- Не знаю. Я жду знамения.
- Возможно, это и было знамение. С тобой говорила сама Кибела!
- Кроме Кибелы там был кто-то еще, - напомнил Екиволий.
- Да, Другой всегда присутствует, - ответила Сосипатра, - но свет проникает повсюду. Как учит Макробий, солнце - это разум вселенной, пронизывающий весь мир и достигающий даже бездонных глубин Тартара.
- А при чем здесь Эфес? - не удержался я. Сосипатра пристально посмотрела на меня и ответила:
- В Эфесе живет Максим. Он ждет тебя с той самой минуты, как ты появился на свет. Екиволий заерзал:
- Не сомневаюсь, Максим был бы очень не прочь стать учителем наследника престола, но беда в том, что руководить образованием Юлиана пока что поручено мне. Меня назначил сам хранитель императорской опочивальни, и я совсем не жажду, чтобы мой ученик общался с этим колдуном, о котором идет такая дурная слава.
- Максим, по нашему мнению, - нечто большее, чем просто "колдун, о котором идет дурная слава", - ледяным тоном заметила Сосипатра. - К нему являются боги, и это истинная правда, но…
- В самом деле являются? - Я был потрясен.
- Трюки с актерами из театра, - пробормотал Оривасий. - Тщательно отрепетированные представления со световыми эффектами…
- Ай-яй-яй, Оривасий, от тебя я такого не ожидала! - улыбнулась Сосипатра. - Что бы на это сказал твой отец?
- Почем мне знать? С тех пор как он умер, ты с ним видишься чаще, чем я.
Сосипатра сделала вид, что не расслышала, и снова обратилась ко мне:
- Максим не обманщик, не то бы я давно его разоблачила. Конечно, некоторые сомневаются в его могуществе - так и должно быть, не следует ничего принимать на веру. И все же когда он беседует с богами…
- Он с ними беседует, а они-то ему отвечают? Вот в чем вопрос, - вставил Екиволий.
- В этом нет никаких сомнений. Как-то при мне в Эфесе несколько безбожников спросили Максима о том же, что и ты.
- Не верить Максиму еще не значит быть безбожником, - все больше раздражался Екиволий.
Сосипатра будто и не слышала:
- Максим пригласил нас ночью в храм Гекаты. Этот огромный храм уже много лет как заброшен. Если не считать бронзовой статуи богини, он совершенно пуст, так что у Максима не было никакой возможности… подготовить свое чудо заранее. - Она строго поглядела на Оривасия. - Когда все мы прибыли, Максим обратился к статуе и сказал: "Великая богиня, дай этим неверующим знамение твоей силы!" Минуту все было тихо, и вдруг бронзовые факелы в руках у статуи запылали.
- Петролеум, - бросил Оривасий.
- Я должен съездить в Эфес, - сказал я.
- Но это еще не все. Статуя улыбнулась нам, представляете, на бронзовом лице появилась улыбка! А затем Геката рассмеялась - в жизни не слыхала ничего подобного. Мы в ужасе бежали из храма, а вслед нам неслись громовые раскаты хохота - казалось, над нами смеется само небо.
Сосипатра повернулась к Екиволию и пророчески закончила:
- Видишь, у него нет выбора. В Эфесе начнется его подлинная жизнь.
* * *
На следующий день я получил известие от Эдесия: он согласился меня принять. Я нашел его в постели, рядом сидела его бородатая жена. Эдесий оказался маленьким сморщенным старичком: старость и болезни иссушили его некогда упитанное тело, и дряблая кожа свисала складками. С трудом верилось, что этот ветхий старец когда-то учился у самого Ямвлиха, более того - видел своими глазами, как тот сотворил чудо, вызвав из горных озер неподалеку от Гадары двух юношей божественной красоты. Однако внешность Эдесия была обманчива: он еще сохранил бодрость духа и ко мне отнесся дружелюбно.
- Сосипатра мне говорила, у тебя дар философа, - начал он.
- Если только пристрастие можно назвать даром.
- А почему бы и нет? Страсть - это божественный дар. Еще она сказала, что ты намереваешься посетить Эфес.
- Намереваюсь, но только если ты не возьмешь меня в ученики.
- Увы, с этим ты уже опоздал. - Эдесий вздохнул. - Как видишь, я тяжко болен. Сосипатра предсказывает, что я проживу еще четыре года, но боюсь, мне столько не протянуть. В любом случае Максим придется тебе больше по душе. После афинянина Приска он лучший из моих учеников. Правда, Максим предпочитает наглядность диспутам и таинства - книгам, но к постижению истины ведет много путей. К тому же, если верить Сосипатре, он рожден на свет, чтобы стать твоим учителем, а от судьбы не уйдешь.
Приск: Да это же просто заговор! Они все были его участниками. Много лет спустя Максим признался в этом: "Я с самого начала знал, что только я гожусь в учителя Юлиану. Само собой, у меня и в мечтах не было, что он станет императором". И в самом деле, не мечтал - он жадно к этому стремился. "Я знал, что лишь мне дано спасти его душу", - вещает Максим. Поэтому-то он, дескать, и упросил Эдесия с Сосипатрой свести его с Юлианом, что те и сделали. Ну и шайка: кроме Эдесия, ни одного истинного философа!
Как мне представляется, такого одаренного юношу, как Юлиан, было очень легко поймать на удочку "истинной философии": он обладал философским складом ума, любил учиться и с блеском выступал на диспутах. Если бы ему удалось получить серьезное образование, он вполне мог бы стать новым Порфирием или, учитывая его несчастное происхождение, даже вторым Марком Аврелием. Но Максим опередил всех и нащупал слабое место Юлиана - его тягу ко всему туманному и непонятному. Качество это скорее азиатское, чем греческое, это ясно даже в наше время, когда мы, греки, явно переживаем полосу интеллектуального упадка. К примеру, в Афины сейчас понаехало столько учеников со всего мира, что афиняне уже говорят не на чистом аттическом наречии, а на каком-то безобразном ломаном жаргоне. И все же, несмотря на этот девятый вал варварства, который вот-вот потушит "всемирный светоч мудрости", мы, жители Афин, по-прежнему гордимся тем, что видим вещи такими, каковы они есть на самом деле. Если нам показывают камень, то мы видим камень, а не Вселенную. Между тем бедняга Юлиан, подобно многим нашим современникам, желал верить, будто человеческая жизнь значит несопоставимо больше, нежели она значит на самом деле. Болезнь его чрезвычайно характерна для нашей эпохи: нам так не хочется смиряться с конечностью нашего бытия, что мы готовы пойти на все, поверить любым фокусам, лишь бы только отдалить осознание той горькой тайной истины, что в конце нас ждет небытие. Не уведи Максим у нас Юлиана, это сделали бы епископы: в глубине души он был христианским мистиком, только наизнанку.
Либаний: Христианским мистиком! Имей Приск хоть каплю религиозного чувства, он бы давно познал истину о Едином, вовсе не "горькую" и не "тайную" - к ней мистически пришли Плотин и Порфирий, Юлиан и я, каждый своим путем. А если это ему не дано, всего в четырнадцати милях от его дома находится Элевсин. Будучи посвящен в его таинства, Приск, возможно, постиг бы, что душа все-таки существует, а значит, ни о каком небытии после смерти не может быть и речи.
Тем не менее в том, что касается Максима, я готов согласиться с Приском. Я уже тогда осознал, что маги замыслили поймать Юлиана в свои сети, но мне было запрещено с ним говорить, и посему я едва ли мог его предостеречь. Впрочем, они не принесли Юлиану существенного вреда. Порой он и в самом деле излишне доверял колдовству и оракулам, но его мышление всегда отличалось строгой логичностью, а на философских диспутах слушатели поражались силе его аргументации. Христианским мистиком Юлиан не был, но мистиком - пожалуй; однако Приску этого не понять.
Юлиан Август
К моему удивлению, Екиволий просто рвался в Эфес, хотя я был убежден, что он будет всячески препятствовать моей встрече с Максимом. Он же был на редкость уступчив и рассуждал так:
- В конце концов твой учитель - я. Мое назначение на этот пост одобрено самим императором. Тебе официально запрещено учиться не только у Максима, но вообще у кого-либо, кроме меня. Только не подумай, что я против, ничего подобного. Мне рассказывали, что Максим обладает большой силой внушения, но мне вряд ли стоит беспокоиться о его влиянии на тебя: его взгляды безнадежно устарели. В конце концов, ты воспитанник двух великих епископов. Кто может быть тверже тебя в вере? Нам непременно следует побывать в Эфесе; тебе понравится бурная интеллектуальная жизнь этого города, да и мне это будет любопытно.
На самом деле больше всего Екиволию нравилось играть роль Аристотеля при юном Александре. Везде, куда бы мы ни приезжали, академики сгорали от любопытства, желая со мною познакомиться, а чтобы это желание осуществилось, им нужно было сначала добиться разрешения у Екиволия. Он же первым делом учтиво предлагал им "обменяться учениками" - это означало, что они посылают в Константинополь своих учеников, а взамен могут рассчитывать на милость наследника престола. Таким способом Екиволий, путешествуя со мной, нажил себе недурное состояние.
Несмотря на вьюгу, у ворот Эфеса нас встретили сам префект города и его сенат. Вид у них был обеспокоенный.
- Для Эфеса большая честь принимать благороднейшего Юлиана, - приветствовал нас префект. - Мы готовы ему служить, как служили благороднейшему Галлу, уже почтившему нас своим посещением. - Как только префект произнес имя Галла, сенаторы, как по команде, забормотали: "Добрый, кроткий, мудрый, благородный".
- Где мой брат? - спросил я. Последовало напряженное молчание. Префект встревоженно оглянулся на сенаторов, но те молча переглядывались между собой, энергично стряхивая с плащей снег.
- Твой брат, - выдавил наконец из себя префект, - сейчас в Милане, при дворе. Император вызвал его туда месяц назад, и больше мы не получали о нем никаких сведений. Никаких. Мы, конечно, надеемся на лучшее.
- Что значит "на лучшее"?
- Ну… что его назначат цезарем. - Спрашивать после этого о худшем уже не было смысла.
После обычных церемоний нас отвели в дом префекта, где для меня были приготовлены комнаты. Екиволия больше всего занимала мысль о том, что я, возможно, вскоре окажусь сводным братом цезаря, но меня тревожило отсутствие вестей о Галле, а когда вечером того же дня я узнал от Оривасия, что Галла увезли в Эфес под стражей, мое волнение переросло в настоящую панику.
- Ему предъявили какое-нибудь обвинение? - допытывался я у Оривасия.
- Нет, никакого. Такова воля императора. Большинство, однако, склоняется к мысли, что его казнят.
- За что?
- Оривасий пожал плечами:
- Если его казнят, люди отыщут сотни объяснений, почему государь поступил наилучшим образом. Если же его назначат цезарем, все в один голос будут уверять, что с самого начала знали: такая преданность и мудрость достойны высокой награды.
- Если Галл умрет… - Меня всего передернуло.
- Но ведь ты далек от политики.
- Я вовлечен в политику со дня рождения, и тут ничего не поделаешь. Если с Галлом покончат, очередь за мной.
- А я думаю, ты в полной безопасности: ты всего лишь ученик.
Кто может быть полностью уверен в своей безопасности? - Еще никогда в жизни меня не бил такой озноб, как в ту морозную ночь; не знаю, что бы я делал, если бы не Оривасий. Это был мой первый истинный друг, и ближе у меня никого нет и по сей день. Здесь, в Персии, мне его очень не хватает: именно от него я обычно узнаю то, что от меня скрывают в силу моего положения. Людям не свойственно откровенничать с императорами, а Оривасий, благодаря своему профессиональному навыку врача, может разговорить кого угодно.
Не прошло и дня с момента нашего прибытия в Эфес, а Оривасию уже было доподлинно известно, какое впечатление произвел Галл на жителей города.
- Он внушает страх, но им восхищаются.
- За красоту? - Я не смог удержаться от этого вопроса, так как все мои детские годы находился под обаянием этого золотоволосого красавца.
- Он щедро дарит свою красоту женам городских сановников.
- Естественно.
- Его считают умным.
- Он хитер…
- Очень честолюбив, искушен в политике…
- И все же не пользуется популярностью и внушает страх. Почему?
- У него дурной нрав, и порой он впадает в буйство.
- Да, это так… - Я вспомнил кедровую рощу в Макелле.
- Люди боятся Галла. Они не могут объяснить почему.
- Бедняга Галл. - Я сказал это почти искренне. - Ну, а что они говорят обо мне?
- Говорят, что хорошо бы тебе побрить бороду.
- А мне последнее время казалось, она недурно смотрится. Почти как у Адриана. - Я любовно погладил свою бороду, уже довольно густую. Вот только цвет ее меня смущал: волосы у меня каштановые, а борода была еще светлее; чтобы она казалась темнее и блестела, я даже иногда втирал в нее масло. Сейчас, когда я стал седеть, моя борода неизвестно почему взяла и потемнела, и я вполне удовлетворен ее видом; жаль только, что этого чувства никто не разделяет.
- Кроме того, они интересуются, что у тебя на уме.
- На уме? Мне казалось, это и так ясно: я приехал учиться.
- Что поделаешь? На то мы и греки. - Оривасий, как истый грек, усмехнулся. - Мы во всем стремимся угадать какую-то тайную подоплеку.
- Во всяком случае, никаких переворотов я не замышляю, - мрачно ответил я. - Все мои помыслы о том, как бы выжить.
* * *
Хотел того Екиволий или нет, Оривасий ему нравился. И все же его мучили сомнения:
- Как-никак, мы нарушаем указания хранителя императорской опочивальни. Он строго ограничил штат нашей прислуги, и врача нам не положено, - беспокоился Екиволий.
- Да, но Оривасий не простой врач.
- Ну разумеется: меня, например, он вылечил от лихорадки, изгнал "боль - лютую служанку"…
- Кроме того, он обладает еще одним достоинством: он богаче меня и помогает нам платить долги.
- Да, тут ты прав, хотя это и печально. - Екиволий всегда питал к деньгам здоровое чувство уважения, и это помогло мне сохранить Оривасия возле себя.
С Максимом мне удалось повидаться лишь спустя несколько дней после нашего приезда в Эфес. Он беседовал в уединении с богами, но каждый день мы получали от него вести через его жену. Только на восьмой день, во втором часу ночи, к нам пришел раб с известием: Максим сочтет за честь принять меня к вечеру следующего дня. Я сумел уговорить Екиволия отпустить меня к Максиму одного. После долгих препирательств он согласился при условии, что я напишу подробный отчет о всех наших разговорах.
Скромное жилище Максима находилось на склоне горы Пион, неподалеку от высеченного в скале амфитеатра. Моя охрана осталась у входа. Слуга провел меня в дом. Навстречу мне вышла худощавая робкая женщина и со словами приветствия поцеловала край моей хламиды.
- Я Плацидия, жена Максима, - представилась она. - Мы приносим извинения за то, что мой муж не смог увидеться с тобою раньше: он уединился в подземелье с богиней Кибелой. - Плацидия подала знак рабу, который вручил ей горящий факел, а она протянула его мне. - Сейчас он все еще там. Он приглашает тебя к себе.
С факелом в руке я последовал за Плацидией в другую комнату, одна из стен которой была занавешена. Когда Плацидия раздвинула занавес, моему взору открылся голый склон горы, в котором зияло отверстие:
- Ты должен войти туда один, благороднейший принцепс.
Я вошел в подземелье и, спотыкаясь, двинулся по узкому коридору, в конце которого брезжил свет. Путь этот, наверно, занял всего несколько минут, но мне они показались вечностью. Наконец я достиг порога вырубленной в скале ярко освещенной пещеры, заполненной дымом, - так мне, по крайней мере, почудилось. Полный нетерпения, я сделал шаг вперед и… ощутил резкую боль в ноге. Передо мною была глухая стена! На минуту мне показалось, что я схожу с ума: я видел комнату, но не мог войти в нее! И тут позади меня раздался удивительно красивый звучный голос Максима:
- Видишь? Все в этом мире иллюзия - все, кроме богов.
Я обернулся на голос и увидел, что вход в пещеру находится не передо мной, а слева. Дым рассеялся, но рядом со мной по-прежнему никого не было.
- Ты сделал тщетную попытку пройти сквозь зеркало. Таким же образом непосвященные пытаются достичь вечного блаженства, но натыкаются на собственное отражение. Лишь полное отречение от своего эго позволяет вступить на долгий и извилистый путь, в конце которого тебе откроется Единое.
Мне было очень холодно, ушибленная нога ныла. Я был раздражен и в то же время потрясен.
- Мое имя Юлиан, - сказал я наконец. - Я из рода Константина.
- А я Максим из рода всех богов. - И он вдруг возник рядом со мной. Казалось, он явился из скалы. Максим был высок и строен, у него была роскошная седая борода, похожая на серебристый водопад; в полумраке его зеленые глаза по-кошачьи светились. Одет он был в зеленую хламиду, расписанную непонятными знаками.
- Войди же, - сказал он, взяв меня за руку. - Здесь тебя ждут чудеса.
Я ступил в пещеру. С ее свода спускались настоящие сталактиты, а в самом центре находилось небольшое озеро с застывшей темной водой. На его краю стояла статуя Кибелы. Она изображала богиню сидящей со священным барабаном в руке. Кроме двух табуретов, никакой мебели в пещере не было. Максим предложил мне сесть.
- Тебе предстоит дальний путь, - произнес он, и у меня упало сердце. С этих слов начинал любой гадатель на агоре. - И я буду с тобой до самого его конца.
- О лучшем наставнике я и не мечтал, - ответил я из вежливости, хотя был несколько обескуражен: уж очень самонадеянным он мне показался.
- Не тревожься, Юлиан… - Максим прямо читал мои мысли. - Не думай, будто я напрашиваюсь тебе в учителя, как раз наоборот, меня, так же, как и тебя, понуждают силы, нам не подвластные. То, что нам предстоит совершить, не просто и таит множество опасностей, в особенности для меня. Я страшусь быть твоим учителем.
- Но я надеялся…
- Я твой учитель, - твердо закончил Максим. - Что ты желаешь узнать прежде всего?
- Истину.
- Какую истину?
- Откуда приходим мы в этот мир и куда из него уходим и в чем смысл этого путешествия?
Ты христианин, - сказал он осторожно, так, чтобы это не было ни утверждением, ни вопросом. Не будь мы одни, я бы, возможно, замкнулся в себе, но здесь задумался. Перед моим мысленным взором промелькнул епископ Георгий, нудно объясняющий, в чем разница между "подобным" и "единым", диакон, распевающий песенки Ария, я сам, зубрящий урок в часовне Макеллы. Затем перед моими глазами возникла Библия в кожаном переплете - подарок Георгия и заповедь: "Да не будет у тебя других богов перед лицом Моим".
- Нет, - сурово произнес Максим, - этот путь ведет к вечному мраку.
- Я ничего не говорил, - вздрогнул я.
- Ты процитировал книгу Исход Священного Писания иудеев: "Да не будет у тебя других богов перед лицом Моим".
- Но я не сказал этого вслух!
- Ты об этом подумал.
- Значит, ты способен читать мои мысли?
- Да, когда боги дают мне силы.
- Тогда вглядись внимательнее и скажи мне честно, христианин ли я.
- Я не вправе говорить за тебя, а также раскрывать тайну увиденного.
- Но я верю в то, что существует демиург, наделенный абсолютной властью…
- Тот самый Бог, что говорил с Моисеем "уста в уста"?
- Да, так меня учили…
- Но ведь этот Бог не абсолютен - он создал землю и небо, людей и животных, однако, если верить Моисею, не он создал тьму и даже материю, ибо земля уже была до него, безвидная и пустая. Он лишь придал форму тому, что уже существовало. Не предпочтем ли мы ему бога, описанного Платоном, вызвавшего Вселенную к жизни "подобно живому существу, наделенному душой и разумом, воистину благодаря Божьему промыслу"?
- Это из "Тимея", - машинально заметил я.
- И кроме того, при сопоставлении иудейского писания и книг о Назарее возникает путаница. И там, и там речь, казалось бы, идет об одном и том же боге, однако в книге о Назарее бог оказывается отцом Назарея.
- Божьей милостью. Они подобносущны, но не едины…
- Неплохо усвоено, мой юный арианин! - рассмеялся Максим.
- Да, я арианин потому, что не могу поверить, будто Бог ненадолго стал человеком и был казнен за государственную измену. Иисус - это пророк, сын Божий, но не Единый Бог.
- И даже не его посланец, как бы ни тщился Павел из Тарса, человек вообще-то незаурядный, доказать, будто племенной бог еврейского народа - это всеобщий Единый Бог. Но каждое слово, сказанное Павлом, противоречит Священному писанию иудеев. В посланиях к римлянам и галатам Павел утверждал, будто бог Моисея - это бог не только евреев, но и других народов, однако иудейское писание неоднократно отрицает это. Вот, например, что говорит бог Моисею: "Израиль есть сын Мой, первенец Мой". Будь еврейский бог действительно, как утверждает Павел, Единым Богом, разве даровал бы он помазание, пророков и законы лишь одному малочисленному народу, оставив все остальные веками прозябать во мраке ложных верований? Как известно, иудеи признают, что их бог "ревнив", но это странно для абсолюта, и к кому он должен ревновать? А ведь иудейский бог еще и жесток: мстит безвинным детям за грехи отцов. Разве не ближе к истине описанный Гомером и Платоном демиург, который заключает в себе все сущее, является воплощением всего сущего и исторгает из себя богов, демонов, людей? Вспомним орфическое прорицание, которое христиане уже приспосабливают для себя: "Зевс, Аид, Гелиос, три бога в одном божестве".
- Из Единого множество?… - начал я, но, когда говоришь с Максимом, нет нужды договаривать до конца - он предвидит ход мысли собеседника.
- Да, множество, и нет смысла это отрицать! Разве все наши чувства одинаковы? Разве каждый из нас не обладает своими особенностями, присущими только ему? Разве характер или черты каждого народа не от бога? А если эта самобытность - дар Единого Бога, разве не следует ее воплотить в присущем данному народу божестве? У евреев бог - ревнивый жестокий патриарх. Изнеженные, умные сирийцы видят в боге подобие Аполлона. А вот германцы и кельты свирепы и воинственны - разве случайно, что их бог - Арес, бог войны? Или это все-таки предопределено? У древних римлян было пристрастие издавать законы и реформировать государство, и каков же их бог? Царь богов, Зевс. И у каждого бога много ипостасей и имен, ведь на небесах должно быть такое же разнообразие, как и на земле, среди людей. Некоторые задаются вопросом: мы создали богов или они нас? Это старый спор: являемся ли мы все сновидением божества, или каждый из нас видит свой сон и создает свой мир? Хотя мы не можем знать наверняка, все наши чувства говорят нам: единая вселенная действительно существует и мы заключены в ней навеки. А теперь христиане желают загнать все многообразие мироздания со всеми его тайнами в жесткие рамки одного мифа, который считают окончательным, - нет, даже не мифа, ибо Назарей существовал во плоти, в то время как наши боги, которым мы поклоняемся, никогда не были людьми - это, скорее, природные силы и человеческие качества, облеченные в поэтическую форму для более легкого усвоения. С началом поклонения мертвому иудею поэзия умерла. Теперь взамен наших прекрасных легенд христиане предлагают полицейский протокол, живописующий биографию иудейского раввина-реформатора, и из этого сомнительного материала они надеются создать синтез всех известных религий мира, который провозглашают окончательным. Местных божков они превращают в святых. Они похитили наши празднества, обряды и таинства, особенно митраистские. Мы называем наших жрецов "отцами", и вот христиане, в подражание нам, стали так именовать своих священников, они даже выстригают у них на макушке тонзуру, желая, очевидно, произвести на новообращенных впечатление знакомыми атрибутами религии, гораздо более древней, нежели их собственная. Они стали именовать Назарея "спасителем" и "исцелителем". Почему? Да потому, что самый любимый наш бог - Асклепий, и мы именуем его "спасителем" и "исцелителем".
- Да, но ведь у митраистов нет ничего похожего на христианские таинства, - вступил я в спор от лица дьявола-искусителя. - Как быть, например, с евхаристией - причастием хлебом и вином, о котором Христос сказал: "Вкусивший от моего тела и крови удостоится жизни вечной"?
Максим улыбнулся.
- Я не выдам особой тайны, если скажу, что и у нас, митраистов, тоже есть символическая трапеза в память персидского пророка Заратустры. Тем, кто поклоняется Единому Богу и Митре, он сказал: "Тот, кто вкусит от моего тела и крови, станет един со мною, а я с ним, и познает спасение". Это сказано за шесть веков до рождения Назарея.
- Заратустра был человеком? - опешил я.
- Он был пророком и погиб в храме от руки врагов. Его последние слова перед смертью были: "Да простит вам Бог, как прощаю я". Воистину, нет такой святыни, которую бы галилеяне у нас не похитили. Чему посвящены их бесчисленные соборы? В первую очередь осмыслению всего того, что они позаимствовали из чужих религий. Тяжкий труд - не позавидуешь!
- Я читал Порфирия… - начал я.
- Тогда тебе уже известно, сколь богато противоречиями учение галилеян.
- А как быть с противоречиями эллинской веры?
- Между древними легендами неизбежно накапливаются противоречия, но ведь мы не воспринимаем эти легенды буквально; они - не более чем туманные откровения богов, а те, в свою очередь, - эманации Единого. Нам известно, что они нуждаются в толковании, которое может быть удачным, а может и нет. Между тем христиане считают книгу, написанную о Назарее через много лет после его смерти, непреложной истиной. Но и эта книга постоянно ставит их в тупик, и они вынуждены все время менять ее содержание. К примеру, в книге об Иисусе нигде не говорится о его божественном происхождении.
- Кроме Евангелия от Иоанна. - И я привел цитату: - "И Слово стало плотью и обитало с нами". - Как видите, пять лет службы чтецом в церкви не прошли для меня даром.
- Эту фразу можно толковать по-разному. Что именно заключено в понятии "слово"? Неужели это и в самом деле, как сейчас толкуют. Святой дух, который к тому же еще Бог, а также Иисус? Но тогда мы вновь возвращаемся к трижды кощунственному учению о Троице, которое кое-кто называет "истиной". А это, в свою очередь, напоминает нам о некоем благороднейшем Юлиане, который также стремится познать истину.
- Да, я стремлюсь к истине… - Дым факелов наполнял пещеру. У меня кружилась голова, предметы теряли очертания, а все происходящее казалось нереальным. Если бы стены внезапно раздвинулись и над нами засияло ослепительное солнце, я бы ничуть не удивился, но в тот день Максим не прибегал к магии, он пустил в ход логику и факты.
- Ни одному человеку не дано убедить другого в том, что есть истина. Истина - это все, что нас окружает, но каждый познает ее своим путем. Какая-то крупица ее заключена в учении Платона, другая - в песнях Гомера, есть доля истины и в сказаниях об иудейском боге, если отвлечься от их самонадеянных притязаний. Истина открывается человеку лишь в соприкосновении с божественным - это откровение может быть даровано через посредство магии; поэзия - еще один путь к откровению. Бывает и так, что боги сами срывают пелену с наших глаз.
- Мои глаза не видят истины.
- Ты прав.
- Но мне известно, что я хочу познать.
- Это так, но стена перед тобою подобна тому зеркалу, сквозь которое ты хотел пройти.
Я пристально посмотрел ему в глаза:
- Максим, так покажи мне дверь, а не зеркало.
Он надолго умолк, а когда заговорил, то смотрел мимо меня на лицо Кибелы.
- Ты христианин…
- Я никто.
- Но ты обязан веровать в Христа, это вера всей твоей семьи.
- Я должен лишь делать вид, что верую, не более того.
- И тебя не пугает твое лицемерие?
- Еще страшней для меня неведение.
- Готов ли ты пройти через тайные обряды Митры?
- Это путь к истине?
- Да, один из путей. Если ты искренне желаешь попытаться, я покажу тебе дорогу. Но помни: я могу довести тебя только до двери, войдешь в нее ты один. У порога моя помощь кончается.
- А что будет, когда я войду?
- Ты познаешь, что такое смерть и второе рождение.
- Так веди же меня вперед, Максим. И будь моим наставником.
- Конечно, я буду твоим наставником, - сказал он с улыбкой. - Такова наша судьба. Помнишь, что я сказал? Ни у тебя, ни у меня просто нет другого выбора. Это рок. Мы пройдем весь путь, до конца трагедии, вместе.
- Какой трагедии?
- Жизнь человеческая трагична! она оканчивается муками и смертью.
- А что после мук? После смерти?
- Переступив порог Митры, ты познаешь, что происходит после трагедии, за пределами человеческого бытия, и что означает - воссоединиться с богом.
Приск: Интересно наблюдать Максима за работой. Да, это был большой умница! Я-то думал, при первой встрече он будет показывать Юлиану свои фокусы, скажем, заставит статую Кибелы танцевать или что-нибудь еще в этом роде, ан нет! Сначала он ведет искусную атаку на христианство, а взамен подбрасывает Юлиану митраизм. Эта религия не может не понравиться нашему герою: Митра был любимым божеством многих римских императоров, а солдаты чтут его и по сей день. Максим также понимал, что если ему удастся втянуть Юлиана в митраизм и организовать его посвящение, это непременно породит между ними особые отношения.
Теперь я не сомневаюсь, в тот период жизни практически любой мистический культ мог бы дать Юлиану толчок к разрыву с христианством: он сам к этому стремился. Хотя трудно сказать почему, коль скоро тяга Юлиана к суевериям и магии была точно такой же, как и у христиан. По всей видимости, поклонение трупам ему претило, но позднее он узрел проявление "Единого" в еще более странных вещах. Будь Юлиан и в самом деле тем, кем он себя считал - философом школы Платона и, стало быть, нашим единомышленником, его неприятие христианских бредней было бы нетрудно объяснить, но Юлиан был одержим, прежде всего, идеей личного бессмертия - единственной навязчивой идеей, роднящей христианство с древними мистическими культами.
Несмотря на все то что Юлиан об этом понаписал, я так и не сумел до конца разобраться, почему он пошел против веры своей семьи. В конечном счете, христианство предлагало ему почти все, в чем он нуждался. Если он желал символически вкушать от тела Господня, почему же он предпочел хлебу и вину христианского причастия вино и хлеб Митры? Дело тут не в христианстве. Христиане давно уже потихоньку переняли все таинства Митры, Диониса и Деметры, и современное христианство есть не что иное, как свод народных суеверий.
По-моему, Юлиан невзлюбил христианскую веру из-за своих родственников, в особенности Констанция - ярого христианина и страстного любителя богословских диспутов. У Юлиана были все основания ненавидеть Констанция, отсюда и проистекает его ненависть к христианству. Возможно, я упрощаю, но я склонен считать, что объяснения, лежащие на поверхности, как правило, верны, хотя, безусловно, допускаю, что душа человеческая таит много загадок и в ней всегда есть доля таинственного,
Юлиан был христианином во всем, кроме веротерпимости; более того - согласно христианскому вероучению, его вполне можно было бы причислить к лику святых. И все же он яростно отверг религию, которая полностью соответствовала его складу, и вернулся к ее эклектическим источникам, которые он впоследствии попытался систематизировать и создать новое учение - не менее смехотворное, чем отвергнутый им синтез. Все это очень странно, и я не нахожу поступкам Юлиана удовлетворительного объяснения. Правда, он утверждает, что в детстве ему внушил отвращение к христианству фанатизм епископа Георгия, а позднее Плотин с Порфирием открыли всю несостоятельность притязаний христиан… Отлично! Но зачем же ударяться в не меньший абсурд? Допустим, ни один образованный человек не может согласиться с тем, что еврей-бунтовщик - есть бог. Но, отвергнув этот миф, можно ли поверить, будто персидский герой-полубог Митра родился двадцать пятого декабря от удара молнии в скалу и первыми свидетелями его рождения были пастухи? (Я слышал, христиане только что вставили этих пастухов в легенду о рождении Иисуса.) Можно ли поверить, будто Митра жил на смоковнице, которая давала ему и пищу, и одежду, или в то, что он боролся с первым творением солнца - быком, а тот тащил его по земле (это символизирует страдания человека в жизни), пока не вырвался; наконец в то, что по приказу бога солнца Митра заколол быка ножом и из тела животного возникли травы, цветы, злаки, из крови - вино, из семени - первые мужчина и женщина? А далее - в то, что после священного ужина Митра вознесся на небо и что когда настанет страшный суд и все мертвецы восстанут из могил, зло будет искоренено, добро восторжествует и праведники удостоятся вечной жизни в лучах солнца.
Между митраистским мифом и его христианским вариантом нет никаких существенных различий. Следует, впрочем, признать, что нравственный кодекс митр аистов во всех отношениях превосходит христианский. Так, митраисты ставят праведный поступок выше созерцания. Они ценят такие старомодные добродетели, как мужество и самоограничение. Они первыми поняли, что сила человека - в смирении и кротости. Все это несравненно лучше, нежели истерические призывы христиан к уничтожению еретиков, с одной стороны, и рабскому преклонению перед загробной жизнью - с другой. Наконец, митраист не получает отпущения грехов, будучи обрызган водицей. Полагаю, что с этической точки зрения митраизм - лучший из всех мистических культов, но нелепо было бы считать, будто он "истиннее" всех остальных. Когда люди начинают веровать в один-единственный миф и магию, это неизбежно приводит к безумию.
Юлиан постоянно говорит о своей любви к эллинской философии. Он искренне верит в то, что любит Платона и диспуты, основанные на логике, но в действительности Юлиан страстно желал только одного - уверенности в личном бессмертии; в наш упадочный век это не такая уж редкость. Христианский путь к бессмертию он, по неясным для меня причинам, отверг, чтобы тут же ухватиться за столь же нелепые бредни. Я, конечно, сочувствую ему: он дал христианству несколько хороших оплеух, и я от этого в восторге, но его страх перед небытием не вызывает у меня сострадания. Почему это нужно непременно стремиться к вечной жизни? То, что до рождения мы не существовали, никем не оспаривается, так разве не естественно вернуться в это первозданное состояние? Откуда тогда этот непонятный страх? Я совсем не тороплюсь расстаться с жизнью, но небытие - это, в моем понимании, и есть: не быть. Ну что тут страшного?
Что же касается обрядов и инициации, через которые должен пройти новообращенный митр аист, о сем лучше умолчим. Насколько мне известно, одно из двенадцати мучительных испытаний состоит в том, что тебе выдергивают по одному все волосы, растущие в паху, - весьма духоподъемная процедура! Кроме того, я слыхал, будто во время таинств все участники вдрызг перепиваются и с завязанными глазами прыгают через канавы - это, несомненно, символизирует превратности плотской жизни. Впрочем, всевозможные таинства поражают воображение людей, и чем они отвратительнее и страшнее, тем лучше. Какое печальное зрелище являет собою человек, как страшно им быть!
Либаний: Воистину редко можно встретить философа, настолько лишенного каких-либо проблесков религиозного чувства, - это очень напоминает людей, от природы не способных различать цвета, что для остальных не составляет ни малейшего труда. Приску действительно присущи логичность мысли и умение четко формулировать, но главное от него сокрыто. Что же касается меня, то я, подобно Юлиану, был посвящен в таинства Митры в пору моего ученичества. Они произвели на меня глубочайшее впечатление, хотя, должен признаться, не явились таким откровением, как для Юлиана. Впрочем, я никогда не был христианином и мне не пришлось столь драматически, с такой опасностью для себя порывать с миром, к которому я ранее принадлежал. Для Юлиана это был чрезвычайно смелый шаг: узнай Констанций о его поступке, ему бы не сносить головы. К счастью, Максим столь ловко все устроил, что Констанций так никогда и не узнал, что в возрасте девятнадцати лет, в пещере, неподалеку от горы Пион, его двоюродный брат отрекся от христианства.
То, что Приску не удалось проникнуть в суть митраистских таинств, не вызывает у меня удивления. Приск дает высокую оценку митраистской этике - что ж, спасибо и на этом! Обряды же наши представляются ему отвратительными, а между тем он знает о них только понаслышке, так как посвященные обязаны хранить в тайне все происходящее в пещере. Могу засвидетельствовать: как бы ни были болезненны и неприятны испытания, откровение стоит того. Я, к примеру, не мыслю мира без Митры.
Со своей обычной грубоватой прямотой Приск указывает на то, что христиане заимствуют один за другим атрибуты нашего культа. И мне вдруг пришла в голову мысль: возможно, это и есть путь к нашей победе? Может быть, постепенно перенимая наши обычаи, христиане будут все больше сближаться с нами, пока окончательно нам не уподобятся?
Юлиан Август
3 марта 351 года свершилось мое посвящение в таинства Митры. В тот день я наблюдал восход солнца, а также его закат, приняв при этом необходимые меры предосторожности, так как Констанций запретил возносить солнцу молитвы, и с той поры вездесущие соглядатаи и доносчики хватали даже тех, кто просто любовался солнечным закатом.
Екиволию я сказал, что собираюсь денек поохотиться на горе Пион. Поскольку он терпеть не мог охоту, я был уверен, что он со мной не пойдет. Так и получилось: он процитировал Гомера, я процитировал Горация, он - Виргилия, а я - Феокрита и так далее, пока мы вдвоем не перебрали почти все, что великие написали за и против охоты.
Было еще одно препятствие - моя охрана. Ко мне был приставлен офицер с двенадцатью солдатами, - они и составляли, так сказать, мой "двор", и не менее двух из них неотступно следовали за мною повсюду. Как быть с ними? И тут меня надоумил Максим: поскольку митраизм - религия, широко распространенная среди солдат, это означает, что хотя бы двое из охраны наверняка окажутся митраистами, - решил он и оказался прав: пятеро из двенадцати оказались нашими единоверцами. Я без труда сумел устроить так, что в день посвящения оба моих охранника были из этой пятерки, а все братья по Митре связаны обетом молчания.
Мы с Оривасием и солдатами вышли из дома за час до рассвета. У подножия горы нас встретили Максим и девятеро отцов. В глубоком молчании мы поднялись по склону и остановились у назначенного места - там, где росла смоковница. Здесь мы дожидались восхода солнца.
И вот настала утренняя заря. Небо бледнело, над нами зажглась голубая Венера, и темные тучи расступились. В тот самый миг, когда над горизонтом показался край солнца, первый его луч упал на скалу как раз за нашей спиной, и меня сразу осенило: это была не обычная скала, а дверь, вход в подземелье. Мы вознесли молитвы солнцу и его спутнику Митре, нашему спасителю.
Когда солнце наконец поднялось над горизонтом, Максим открыл дверь и мы вошли в небольшую пещеру со скамьями, вытесанными в скале. Нам с Оривасием велели подождать, а отцы удалились в другую пещеру - внутреннее святилище. Так начался самый знаменательный день в моей жизни - день меда, хлеба и вина, день семи ворот и семи планет, день паролей и отзывов, день молитвы, а в конце концов (после Ворона, Невесты, Воина, Льва, Перса, Посланника Солнца и Отца) день Нама Нама Себезио.
Либаний: Изо всех таинств, кроме разве что элевсинских, наибольшее впечатление производят митраистские, так как по мере того как совершаются эти таинства, ты все более и более отрешаешься от земной суеты. На каждой из семи ступеней посвященный испытывает то, что когда-нибудь испытает его душа, когда будет подниматься по семи небесным сферам и избавляться от пороков, свойственных человеческой природе. В сфере Ареса душа лишается воинственности, в сфере Зевса - тщеславия, в сфере Афродиты - плотских вожделений и так далее - до полного очищения. И тогда… Но здесь я умолкаю. Нама Нама Себезио!
Юлиан Август
Когда наступил вечер, мы с Оривасием, рожденные заново, выкарабкались из пещеры.
В тот самый миг это и произошло. Взглянув на заходящее солнце, я почувствовал, как меня наполняет свет. Благодать
Гелиоса снизошла на меня, и я узрел Единое. Лишь немногим избранным доводилось ощущать подобное - по моим жилам вместо крови струился свет.
Я постиг высшую мудрость, увидел бесконечную простоту мироздания. Человеку не дано ее познать без божественной помощи, ибо этого не охватить мыслью и не выразить словом, и в то же время это так просто, что я был потрясен, как человек не способен познать того, что всегда живет в нас и в чем живем мы. В пещере меня испытывали и обучали, а по выходе из нее меня ждало откровение.
Стоя на коленях в полыни, я, освещенный косыми лучами заходящего солнца, узрел самого бога. То, что я тогда видел и слышал, невозможно описать словами. Даже сегодня, спустя столько лет, острота ощущения сохранилась до такой степени, как будто это было вчера. Ибо там, на кругом горном склоне, я был подвигнут на великий труд, который сейчас выполняю: на меня была возложена миссия восстановить религию Единого Бога во всем ее великолепии и неповторимости.
Так я стоял на коленях, пока не зашло солнце, и, как мне сказали, простоял еще целый час в полной темноте, пока Оривасий наконец не встревожился. Он разбудил меня… или, скорее, погрузил в сон, ибо с тех пор "реальный мир" кажется мне сновидением и лишь откровения Гелиоса - действительностью.
- Здоров ли ты? - услышал я.
Я кивнул и поднялся на ноги. "Я видел…" - начал я и осекся; разве мог я описать то, что узрел? Даже сейчас, когда пишу эти записки, я не нахожу слов, чтобы передать испытанное мною, так как в человеческой жизни нет ничего сравнимого с этим.
Однако Максим сразу понял, что со мной произошло.
- Бог избрал его, - сказал Максим, - и дал свое знамение. В город мы возвратились храня глубокое молчание. Мне не хотелось ни с кем говорить, даже с Максимом, так как меня все еще несло на крыльях света. Я даже не ощущал боли в тыльной стороне ладони, где была нанесена священная татуировка. Но возле городских ворот меня грубо вернул к жизни шум огромной толпы. Множество людей окружило нас с криками: "Потрясающая новость!"
Эти крики привели меня в замешательство. Первое, что пришло в голову: неужели бог все еще со мной? Неужели виденное мною открылось всем? Я хотел спросить об этом у Максима и Оривасия, но гул толпы заглушал наши голоса.
В доме городского префекта меня ожидал сам префект, вместе с Екиволием и почти всем сенатом. Увидев меня, все они упали на колени. На мгновение я подумал, уж не настал ли в самом деле конец света и не послан ли я самим богом отделить праведников от грешников, но Екиволий мгновенно разогнал мои апокалиптические мысли.
- Благороднейший Юлиан, божественный Август призвал твоего брата… - Тут обступившие нас люди стали наперебой восторженно выкрикивать имена и титулы Галла, - божественный Август призвал его разделить с собою пурпур. Галл назначен цезарем Восточной империи. Кроме того, божественный Август отдал ему в жены свою божественную сестру Констанцию!
При этих словах раздались приветственные клики, и жадные руки потянулись ко мне, хватая за хламиду, за руки и за плечи. Одни просили меня не оставить их своей милостью, другим требовалось мое благословение. Наконец мне удалось прорваться сквозь толпу и укрыться внутри дома.
- Они что, с ума посходили? - накинулся я на Екиволия, как будто бы это он все подстроил.
- Это все от того, что ты теперь стал братом цезаря, - оправдывался он.
- Да уж, много они от этого получат… да и я не больше, - вырвалось у меня. Это было не очень-то осторожно, но мне от этих слов стало легче.
- Ты что, хочешь, чтобы тебя любили за твои красивые глаза? - подтрунивал надо мной Оривасий. - По-моему, тебе очень нравились почести, пока ты не узнал их причину.
- Я думал, божественный свет… - начал я и осекся, как раз вовремя.
- Какой свет? - остолбенел Екиволий.
- Юлиан хотел сказать, что лишь божественный свет очей наших - Иисус достоин таких почестей, - пришел мне на выручку Максим. - Людям не следует поклоняться себе подобным, даже если это и принцепсы.
- Да, это, конечно, пережиток древних суеверий, - согласился Екиволий. - Августа именуют "божественным", но все же он не бог, как полагали наши предки. Но поспешим: ванны уже нагреты, и нас ждет торжественный обед у префекта в честь великого события.
Так я познал Единого Бога в тот самый день, когда пришла весть, что мой брат стал цезарем. У меня не было и тени сомнения в том, что это божественное предзнаменование: каждый из нас вступил на путь, предназначенный судьбой. С этого дня я был принят в лоно эллинской веры, или, как говорят обо мне галилеяне (разумеется, за глаза!), стал вероотступником. А Галл начал править Восточной Римской империей.
-VI-
- Безусловно, цезаря это беспокоит.
- Но для этого нет ни малейших оснований!
- Как это - нет оснований? Ты - ученик Максима.
- Но также и Екиволия.
- Вы уже год как расстались. Твой брат полагает, что тебе необходим духовный наставник, особенно сейчас.
- Но Максим вполне благонадежен.
- Максим не христианин. А ты? - Этот вопрос был подобен удару камня, пущенного из пращи. Несколько долгих мгновений я неотрывно смотрел на диакона-черноризца Аэция из Антиохии. Он отвечал мне вроде бы невозмутимым взглядом. У меня упало сердце. Неужели при дворе Галла что-то пронюхали?
- Как ты смеешь сомневаться в том, что я христианин? - спросил я наконец. - Меня наставляли в вере два великих епископа. Я служил в церкви чтецом. Здесь, в Пергаме, я не пропускаю ни одной обедни, - продолжал я тоном оскорбленной невинности. - Кто распускает обо мне такие нелепые слухи, если, конечно, таковые вообще существуют?
- Если все время якшаешься с личностями вроде Максима, люди поневоле начинают этому удивляться.
- Как же мне следует поступить?
- Расстанься с ним! - последовал немедленный ответ.
- Это приказ моего брата?
- Нет, это я тебе предлагаю. Твой брат обеспокоен твоим поведением, этого достаточно. Он прислал меня с тобой поговорить, что я и сделал.
- И ты удовлетворен?
- Меня очень трудно удовлетворить, благороднейший Юлиан, - улыбнулся Аэций. - Однако я передам цезарю, что ты регулярно посещаешь церковь и у Максима больше не занимаешься.
- Если это самый правильный образ поведения, я буду его придерживаться. - Эта расплывчатая фраза, кажется, удовлетворила Аэция. Друзья часто говорят мне, что из меня мог бы получиться неплохой адвокат.
Когда я провожал Аэция к выходу, он огляделся и спросил:
- Кто владелец этого дома?…
- Оривасий.
- Отличный врач.
- Нет ли крамолы в том, что я с ним дружу? - не удержался я.
- Лучшего общества для тебя не придумать, - вкрадчиво ответил Аэций. У выхода он на минуту остановился. - Твой брат никак не может понять, почему ты ни разу не посетил его в Антиохии. Он считает, что придворная жизнь тебя "как следует отшлифует", - это его слова, а не мои.
- Боюсь, я не создан для жизни при дворе, тем более таком блестящем, как двор моего брата. Шлифовке я не поддаюсь, а политиков не выношу.
- Весьма мудрая брезгливость.
- И к тому же непритворная. Все, чего я хочу, - это учиться.
- Но с какой целью?
- С целью познать себя, зачем же еще?
- Ну конечно, зачем же еще? - Аэций сел в свой экипаж. - Будь предельно осторожен, благороднейший Юлиан. И запомни: у принцепса нет и не может быть друзей.
- Спасибо за совет, диакон.
Аэций уехал, а я вернулся в дом, где меня поджидал Оривасий.
- Ты все слышал? - Этого вопроса не стоило и задавать. У нас с Оривасием нет друг от друга тайн: он из принципа подслушивает все мои разговоры.
- Кажется, мы вели себя, мягко говоря, не слишком благоразумно.
Я угрюмо кивнул.
- Ничего не поделаешь. Полагаю, мне придется прекратить занятия с Максимом. По крайней мере, на какое-то время.
- И не забудь ему сказать, чтобы он прекратил болтать всем без разбора о своем знатном ученике.
Я тяжело вздохнул: уже тогда мне было известно, что Максим имеет склонность (сохранившуюся и поныне) использовать мое имя для обогащения. Принцепсы быстро к этому привыкают, и я отношусь к подобным вещам терпимо. По правде говоря, я даже рад, что мое имя помогает друзьям разбогатеть. Оривасий помог мне в этом разобраться, и я вовсе не жду, чтобы меня любили бескорыстно. Ведь и я люблю других не просто так, а за те знания, что они могут мне дать.
Раз ничто не бесплатно, всякому - его цену.
Я тут же вызвал секретаря и продиктовал письмо к Максиму с просьбой оставаться в Эфесе вплоть до особых распоряжений. Я также уведомил запиской епископа Пергамского, что желал бы в ближайшее воскресенье участвовать в богослужении в качестве чтеца.
- Ну и лицемер, - вырвалось у Оривасия, едва за секретарем закрылась дверь.
- Лучше быть живым лицемером, чем мертвым… э-э?… - Мне часто бывает трудно закончить афоризмы, точнее говоря, я начинаю их, не продумав до конца, - дурная привычка.
- Мертвым чтецом. Я слышал, Галл находится под большим влиянием Аэция. Это правда?
- Да, об этом поговаривают, к тому же Аэций его исповедник. Но кто в силах влиять на моего брата? - Я невольно понизил голос до шепота, так как Галл, страшась измены, стал не менее подозрителен, чем Констанций, и наводнил Антиохию шпионами.
В том, что Галл так переменился, я виню его жену Констанцию. Она была истинной сестрой своего венценосного брата и считала, что плести заговоры свойственно человеческой натуре. Мне не довелось видеть эту прославленную даму, но говорят, она была не менее жестока, чем Галл, однако во много раз умнее. К тому же Констанция была на редкость честолюбива, чего не скажешь о Галле. Ему вполне хватало титула цезаря Востока, но она желала, чтобы он обязательно стал императором, и для осуществления этого замыслила убийство родного брата. Ну а Галл… Столько лет прошло, а у меня все еще не поднимается рука написать о времени его правления.
Приск: Зато у меня поднимается, а у тебя, Либаний, - тем более! Ведь ты жил тогда в Антиохии и своими глазами видел, как правил этот звереныш.
Любопытно, что Юлиан избегал разговоров о Галле и со мной, и с другими приближенными. У меня была на этот счет своя точка зрения, и записки Юлиана ее лишний раз подтверждают: мне представляется, что Юлиан просто-напросто питал к своему брату противоестественную страсть. Он постоянно восхищается красотой Галла, и в то же время чувствуется, что это для Юлиана болезненная тема. Все это очень напоминает переживания отвергнутого влюбленного. Даже то, что для всех абсолютно очевидно, - врожденная жестокость Галла - Юлиану представляется чем-то мистическим. Он был просто наивен, и я не перестаю находить этому подтверждения. (Опять я повторяюсь; прости, что поделаешь - старость не радость!)
Честно говоря, из членов этого семейства мне наиболее симпатичен Констанций. Он был неплохим правителем. Мы склонны его недооценивать, так как он не блистал умом и от его религиозного фанатизма житья не было, и все же он неплохо управлял страной, особенно если вспомнить, какие ему приходилось преодолевать трудности; можно только удивляться, как он не скатился к тирании. Что до его ошибок, то грубейшие из них он допустил, имея самые благие намерения (пример - назначение Галла цезарем).
Обрати внимание: Юлиан безоговорочно возлагает всю полноту вины за чудовищные злодеяния Галла на Востоке на Констанцию. Мне же всегда казалось, что в этом они стоили друг друга. Но ты сам прошел через все эти ужасы, и кому, как не тебе, судить, кто из них более виноват.
Либаний: Воистину! Первоначально мы возлагали на Галла самые радужные надежды. Я, как сейчас, вижу его первое появление в антиохийском сенате. Сколько было надежд! Молва не ошиблась - Галл действительно был редкостным красавцем, хотя в тот день у него от жары все лицо покрылось сыпью: в нашем душном климате блондины с нежной кожей иногда этим страдают. Однако, несмотря на болезнь, он держался молодцом - казалось, он был рожден для пурпура. Он произнес очень изысканную речь, а позднее меня представил ему мой старый друг епископ Мелетий.
- Ах да, - нахмурился Галл. - Так ты и есть тот самый тип, который учит, что Бога нет?
- Как я могу такому учить, цезарь? Мое сердце всегда открыто богу.
- Либаний просто восхитителен, цезарь. - Мелетию всегда доставляло удовольствие ставить меня в неловкое положение.
- Не сомневаюсь. - Тут Галл подарил меня такой ослепительной улыбкой, что я был просто потрясен. - Заходи ко мне как-нибудь, - сказал он на прощание. - Я сам займусь твоим обращением.
Несколько недель спустя я, к своему удивлению, получил приглашение явиться во дворец. Когда в назначенный час я прибыл, меня провели в большой зал, где на ложах бок о бок возлежали Галл и Констанция.
Посреди зала бились насмерть два нагих кулачных бойца. Оправившись от шока, испытанного при виде этой отвратительной картины, я попробовал привлечь внимание Галла - сначала кашлянул, потом пробормотал приветствие, но тщетно: Галл и Констанция были совершенно поглощены кровавым зрелищем. Всему миру известно: я ненавижу бои гладиаторов за то, что они низводят человека до уровня животного (я не имею в виду тех несчастных, которых заставляют ради потехи сражаться и убивать друг друга). Речь идет о зрителях.
Особенно меня потрясла Констанция. Трудно было поверить, что эта мегера с горящими глазами - дочь Константина Великого, сестра императора и жена цезаря: она скорее походила на очень жестокую куртизанку, хотя куртизанкам жестокость и не свойственна. Однако фамильные черты Флавиев: сильная челюсть, крупный нос, серые глаза - делали ее, вопреки всему, представительной. Глядя на залитых потом и кровью бойцов, она время от времени выкрикивала, обращаясь то к одному, то к другому: "Убей его, убей!", а при каждом особо сокрушительном ударе закатывала глаза и сладострастно вздыхала, будто на ложе любви. Было от чего прийти в ужас!
Мы досмотрели кровавое зрелище до конца - то есть пока один из соперников не убил другого. Бедняга рухнул на пол, а Галл тотчас вскочил с ложа и бросился обнимать окровавленного победителя, как будто тот совершил для него какой-то беспримерный подвиг, потом с противоестественным смехом и ликующими криками он принялся пинать ногами лежащий на полу труп. Он был совершенно не в себе, и я никогда еще не видел лица, обнажающего с такой откровенностью звериную сущность человека.
- Прекрати, Галл! - Констанция наконец заметила меня и поднялась на ноги.
- Что? - Он тупо уставился на нее. Затем он увидел меня, пробормотал: "Ах да" и стал приводить в порядок тунику. Вошли рабы и унесли мертвеца. Сверкая улыбкой, Констанция приблизилась ко мне.
- Мы рады лицезреть в нашем дворце знаменитого Либания, - произнесла она. Я поздоровался с ней, как того требует этикет, отметив, не без удивления, что у нее низкий мелодичный голос, а ее греческий безукоризнен. В мгновение ока фурия превратилась в царицу.
- Отлично, отлично, - пробормотал Галл, его глаза блуждали, как у пьяного. Не сказав больше ни слова, цезарь Востока и его супруга торопливо проследовали мимо меня и покинули зал. Так закончилась единственная аудиенция, которой меня удостоила царственная чета, и это меня совершенно обессилило.
Злодеяния, совершенные этой парочкой в последующие годы, превзошли все, что известно человечеству в этой области со времен Калигулы. Прежде всего, они оба были очень алчны, а Констанции для осуществления ее далеко идущих политических планов требовались горы золота. Чтобы его заполучить, она не гнушалась ничем: в ход шли и шантаж, и продажа государственных должностей, и, наконец, конфискации. Ее алчность не обошла стороной одну семью, с которой я был близко знаком. Там сложилась не совсем обычная ситуация: дочь вышла замуж за очень красивого юношу из Александрии, а ее мать, слывшая очень благонравной матроной, сразу же влюбилась в своего зятя и целый год безуспешно пыталась его соблазнить, пока он не заявил напрямик, что, если она не прекратит своих домогательств, он вернется к себе в Александрию. Горя жаждой мщения, женщина бросилась к Констанции и предложила этой благородной царице значительную сумму денег за то, чтобы ее зятя арестовали и казнили. Констанция приняла подношение, и несчастный юноша действительно был казнен под каким-то надуманным предлогом. После этого Констанция, обладавшая весьма своеобразным чувством юмора, послала моей знакомой половые органы ее возлюбленного с приложением лаконичной записки: "Наконец-то!", и та лишилась рассудка. Этот случай потряс всю Антиохию, и тут-то и начался террор.
Порой казалось, что Галл и Констанция заблаговременно изучили жизнеописания всех знаменитых тиранов прошлого, с тем чтобы, когда настанет их час, повторить вошедшие в историю злодеяния. К примеру, Нерон имел обыкновение, приняв обличье молодого повесы, бродить ночью по улицам
Рима во главе шайки хулиганов. Галл последовал его примеру. Калигула действовал по-иному. Он любил расспрашивать на улице встречных, что они думают о своем императоре и, если получал нелестный отзыв, тут же безжалостно закалывал жертву. Галл перенял и это - во всяком случае, сделал такую попытку, но тут ему не повезло. Не в пример Риму времен первых императоров, Антиохия обладает лучшим в мире уличным освещением, и ночью в городе светло, как днем, - поэтому Галла почти всегда узнавали. Кончилось тем, что преторианский префект Востока Талассий сумел убедить Галла, что цезарю не подобает бродить по улицам ночью и к тому же это небезопасно. Галл сдался и прекратил свои вылазки.
На третий год правления Галла в Сирии случился голод. Когда в Антиохии стала ощущаться нехватка хлеба, Галл попытался установить на зерно твердые цены, чтобы его мог купить каждый. Даже мудрые правители время от времени допускают эту ошибку, и результат подобных мер обычно диаметрально противоположен желаемому. Зерно либо припрятывают, либо его скупают перекупщики и продают втридорога, что еще более усугубляет голод. С этим ничего нельзя поделать, такова природа человеческая. Антиохийский сенат страдает множеством недостатков, но большинство его членов - опытные негоцианты, всю жизнь посвятившие торговле и отлично понимающие механику рынка. Они предупредили Галла, какие опасности таит его решение, но он приказал им повиноваться; когда же они стали упорствовать, Галл послал в зал заседаний сената стражу, арестовал наиболее авторитетных сенаторов и приговорил их к смертной казни.
У Антиохии есть все основания быть благодарной Талассию и комиту Востока Небридию, нашедшим в себе смелость заявить Галлу, что, если он казнит сенаторов, они обратятся к императору с требованием отозвать цезаря. Это был отчаянно смелый поступок, и, ко всеобщему изумлению, они добились своего: Галл освободил сенаторов, и дело замяли. Обретя в лице Талассия заступника, Антиохия облегченно вздохнула, но радость длилась недолго. Через несколько месяцев Талассий скончался от лихорадки. Разумеется, ходили слухи, будто его отравили, но у меня достоверные сведения от врача, который пользовал нас обоих: он действительно умер от лихорадки. Но хватит о Галле, я не собираюсь писать историю его правления - она и без того хорошо известна.
Юлиан Август
После того, как меня посетил Аэций, я не прекратил встречаться с Максимом, но делал это тайком. Я следил, чтобы моя охрана при этом состояла исключительно из братьев по Митре. Насколько мне известно, за три года пребывания в Пергаме никто меня не выдал. Кроме того, я поставил себе целью подружиться с епископом Пергамским и не пропускал ни одного галилейского праздника. Я вел двойную жизнь и был сам себе противен, но иного выхода у меня не было.
В те годы я мог свободно путешествовать по всей Восточной Римской империи и даже посещать Константинополь, хотя секретариат хранителя священной опочивальни тактично намекнул, что мне не следует задерживаться там надолго. В те годы император отсутствовал в столице, и любая моя поездка туда могла бы быть истолкована, как… Я отлично понял намек и старательно избегал появляться в Константинополе.
А вот на просьбу посетить Афины я почему-то получил отказ, до сих пор так и не знаю почему. Несколько раз меня приглашал в Антиохию Галл, но всякий раз мне удавалось под тем или иным предлогом уклониться; по-моему, он этому был только рад. Тем не менее он старательно исполнял в отношении меня роль старшего брата, опекуна и, конечно же, государя. Еженедельно я получал от него послания. Больше всего он пекся о моем духовном здравии. Еще он писал, что страстно желает, чтобы я следовал его примеру и был таким же добрым и твердым в вере христианином, как он. Думаю, его наставления были искренни; заблуждения такого рода не так уж редко встречаются у людей - просто он не замечал за собою никаких недостатков. Что ж, это достаточно распространенная слепота, и не самая страшная, значительно опаснее не видеть в себе никаких достоинств.
С Оривасием у меня сложились особо близкие отношения, подобных которым у меня никогда не было. Отсутствие нормальной семьи сделало свое дело, и я трудно схожусь с людьми. Исключение - Оривасий: он для меня не просто близкий друг, а почти брат, и это несмотря на то, что мы такие разные. Оривасий - скептик, ничего не принимающий на веру, все его интересы лежат в материальном мире, я - полная его противоположность, и мы отлично дополняем друг друга. Вернее, это он стремится спустить меня с небес на землю, я же, со своей стороны, сумел дать ему некоторое представление о метафизическом. Почти четыре года мы с ним прожили вместе - вместе учились, путешествовали, одно время у нас была даже общая любовница, хотя это последнее обстоятельство не доставило мне никакого удовольствия. К своему удивлению, я вдруг обнаружил, что ревнив. Еще в Макелле я так и не смог простить антиохийке того, что она предпочла мне Галла, хотя ее, в общем, можно было понять. В конце концов Галл был старше и намного красивее меня, и все же я страшно обиделся. Теперь, вновь оказавшись в подобной ситуации, я понял, насколько сильно во мне это чувство. Однажды я застал Оривасия и мою любовницу - голубоглазую галльскую девушку - на ложе любви. Я прислушивался к их тяжелому дыханию, к скрипу кровати, и вдруг мне неистово захотелось убить их обоих. Вот когда я понял, что должен в таких случаях испытывать Галл, и чуть не потерял сознание от захлестнувшей меня ярости. Впрочем, длилось это всего один миг, а потом меня охватило чувство жгучего стыда.
В те годы Максим многому меня научил. Он открыл мне таинства, и благодаря ему я смог постичь Единое. Он блестящий педагог, и слухи о том, что он уже тогда стремился возбудить во мне честолюбие, абсолютно безосновательны. Мы ни разу не говорили с ним о том, что я могу когда-нибудь стать императором. В наших беседах это была единственная запретная тема.
Приск: А вот это уже просто неправда! По отдельным намекам в разговорах с Юлианом и Максимом я точно знаю: они с самого начала замышляли возвести Юлиана на престол. Максим не из тех, кто тратит свое драгоценное время на какого-то там младшего принцепса, да и Оривасий, кстати, тоже. Оривасий, впрочем, бесспорно был Юлиану искренним другом, насколько вообще уместно говорить о дружбе с принцепсом.
Мне рассказывали, что невидимые дружки Максима, по крайней мере, на одном из сеансов возвестили ему о том, что Юлиану написано на роду стать императором. В этом заговоре участвовали также Сосипатра и несколько других магов - впрочем, после воцарения Юлиана в Азии не было мага, который бы не заявил, что он этому способствовал. Кроме того, я абсолютно уверен: Максим неоднократно обращался к запрещенным оракулам и другим предсказателям. Несколько лет назад Сосипатра мне призналась: "Богиня Кибела всегда благоволила к Юлиану - она сама поведала мне об этом. Все мы были очень благодарны ей за покровительство''. Я просто не могу понять, зачем Юлиану понадобилось отрицать то, что было достоверно известно столь многим. Возможно, он просто не хотел, чтобы другие следовали его примеру.
Тем не менее я сомневаюсь в том, что этот заговор носил политический характер, тогда он был бы просто неосуществим. Юлиан был тогда беден, и за ним неотступно следовал отряд гвардейцев, командир которых доносил обо всем непосредственно Евсевию. Кроме того, мне думается, что Юлиан в то время не стремился к власти - он с удовольствием грыз гранит науки, а придворная жизнь внушала ему ужас и отвращение. К тому же ему тогда еще не доводилось командовать даже одним солдатом, будь то в мирное время или в бою. Словом, как мог он в свои двадцать лет даже мечтать об императорском престоле? То есть мечтать-то он мог - и мы теперь знаем, что так оно и было, - но о том, чтобы строить какие-то конкретные планы, не могло быть и речи.
Юлиан Август
Осенью 353 года Галл нанес официальный визит в Пергам. Это была наша первая встреча с тех пор как мы мальчишками покинули Макеллу. Я стоял на площади перед сенатом вместе с префектом Пергама и сановниками и смотрел, как Галл принимает почести от горожан.
За годы, что мы не видели друг друга, я стал бородатым мужчиной, а Галл остался все тем же прекрасным юношей, внешность которого вызывала всеобщее восхищение. Он меня обнял, как того требовал церемониал, и должен признаться: заглянув в его прекрасные голубые глаза, так хорошо мне знакомые, я снова ощутил, как в детстве, что теряю волю и готов исполнить любой его приказ. Одним фактом своего существования Галл лишал меня мужества.
Мы рады вновь увидеться с нашим возлюбленным братом, - торжественно произнес Галл, вполне усвоивший царственные манеры, и, не дав мне ответить, добавил, обращаясь к епископу Пергамскому: - Как мы наслышаны, он стал подлинным столпом истинной веры.
Воистину, цезарь, благороднейший Юлиан - достойный сын святой церкви. - Я был очень признателен епископу Пергамскому за эти слова. Кроме того, было лестно узнать, что мои старания казаться благочестивым галилеянином увенчались успехом.
Затем Галл произнес перед отцами города изысканнейшую речь и так их очаровал, что никто не мог взять в толк, почему этот редкостный красавец слывет жестоким и легкомысленным деспотом. С помощью своего обаяния Галл мог ввести в заблуждение кого угодно, даже меня.
Вечером того же дня префект дал в честь Галла ужин в своем дворце. Галл вел себя за ужином вполне благопристойно, хотя я и заметил, что он не разбавляет вино водой. В результате к концу пиршества он сильно захмелел. Впрочем, это было почти незаметно и выдавала его только слегка замедленная речь. Хотя я сидел рядом, он за весь вечер не сказал мне ни слова и все силы потратил на то, чтобы обворожить префекта. Я чувствовал себя ужасно и уже стал прикидывать, чем я ему не угодил. Оривасий, сидевший на другом конце зала, среди мелких чиновников, ободряюще мне подмигивал, но я был безутешен.
Когда ужин закончился, Галл вдруг повернулся ко мне и сказал: "Следуй за мной". Я двинулся за ним сквозь строй низко кланяющихся придворных в опочивальню, где его уже ждали два евнуха.
Раньше я никогда не представлял себе, каков церемониал опочивальни цезаря, и зачарованно смотрел, как евнухи, бормоча ритуальные фразы, принялись раздевать Галла, между тем как он совершенно не обращал на них внимания. Галл был начисто лишен чувства неловкости и не ведал стыда. Когда они сняли с него всю одежду, Галл знаком приказал им удалиться, велев принести вина. Нам принесли вино, и Галл заговорил со мной - вернее, начал свой монолог. Огонь светильника бросал колеблющиеся тени на его лицо, красное от выпитого за ужином; упавшие на лоб белокурые волосы казались седыми. Я заметил, что он по-прежнему прекрасно сложен, но на животе уже появился жирок.
- С тобой хочет познакомиться Констанция. Она часто о тебе спрашивает, но сюда, конечно, приехать не смогла. Кто-то из нас должен всегда быть в Антиохии. Кругом шпионы, предатели. Никому нельзя верить. Понимаешь? Никому. Даже кровным родственникам.
Я порывался было заверить брата в своей преданности, но он пропустил это мимо ушей.
- Все люди злые, я это понял еще в детстве. Они рождаются во грехе, живут во грехе, во грехе и умирают. Лишь Бог способен нас спасти, и я молю Его о спасении. - Галл перекрестил свою голую грудь. - Но быть цезарем в мире зла - это здорово! Отсюда, - он поднял руку вверх, - видно их всех, всю их мышиную возню, а они тебя не видят! Иногда я переодеваюсь и ночами брожу по улицам. Я слушаю их, слежу за ними и знаю: я могу сделать с ними все, что хочу, а они со мной - ничего! Захочу - убью в переулке мужчину, а захочу - изнасилую женщину. Иногда я так и делаю. - Он нахмурился. - Я знаю, это дурно. Я пытаюсь себя сдержать. Но ведь я - лишь орудие кого-то, кто выше меня. Я - дитя Бога. Хотя я Его недостоин, Он создал меня таким и перед Ним я когда-нибудь предстану. Вот почему я добр.
Должен сказать, что эта последняя его самооценка меня просто ошеломила, но лицо мое по-прежнему выражало один только почтительный интерес.
- Я строю храмы. Я укрепляю церковный порядок. Я искореняю ересь везде, где бы она ни появилась. Я активно насаждаю добро. Так и должно быть. В этом мое великое предназначение, а ты… не верится мне, что ты мой брат. - Галл перескакивал с одного вопроса на другой. Но вот он в первый раз удостоил меня взглядом. При ярком свете лампы было видно, что его великолепные голубые глаза налиты кровью.
- Сводный брат, Галл.
- Все равно. Главное - мы с тобой одной крови. Это связывает меня с Констанцием. А тебя со мной. Наше божественное предназначение - быть хранителями его церкви на земле.
Тут в комнату неслышно впорхнула необычайно красивая девушка. Галл никак не отреагировал на ее появление, я последовал его примеру. Он продолжал говорить и пить, а она, не обращая на меня никакого внимания, на моих глазах предалась с ним любви. Думаю, никогда в жизни я не был так смущен. Я старался не смотреть на них и переводил взгляд то на пол, то на потолок, но глаза мои, помимо воли, неизменно возвращались к брату, лежавшему почти неподвижно на ложе, и девушке, которая очень нежно и искусно утоляла его похоть.
- Констанций готов исполнить любую мою просьбу. Вот что значит родная кровь! А еще он слушается своей сестры, моей жены. Она самая знаменитая женщина в мире. Отличная супруга и великая царица. - Он поерзал на ложе и раздвинул ноги. - Надеюсь, ты удачно женишься. Знаешь, у Констанция есть еще одна сестра, Елена. Она гораздо старше тебя, но в династических браках это ничего не значит. Может статься, Констанций возьмет и женит тебя на ней. А может - даже цезарем назначит, как меня. Хочешь?
Я едва расслышал его слова. Мне было просто не оторвать глаз от того, что вытворяла с Галлом эта девица. Оривасий часто говорит, что я ханжа; видимо, так оно и есть. Во всяком случае, когда я наблюдал, как насилуют моего брата, меня от напряжения даже пот прошиб.
- Не-нет, - запинаясь, пробормотал я. - Я не хочу быть цезарем. Я учусь и вполне этим доволен.
- Все лгут, - с грустью произнес Галл. - Даже ты. Даже родная кровь. Впрочем, вряд ли тебя возвысят. Вряд ли. Я правлю Востоком, Констанций - Западом. В тебе нет нужды. Ты держишь дома девушек?
- Да, одну, - ответил я дрожащим голосом.
- Одну! - Он удивленно покачал головой. - А твой друг? Ну, тот, у которого ты живешь?
- Оривасий?
- Он твой любовник?
- Нет-нет!
- А я-то думал… Ну и что в этом такого? Ты же не Адриан. Кому какое дело, с кем ты спишь? Впрочем, если тебе нравятся мальчики, советую ограничиться рабами. Помни: в вашем положении вступать в близкие отношения с мужчиной своего круга небезопасно.
- Меня ни капельки… - начал я, но он продолжал, не слушая меня:
- Да, лучше всего рабы. Особенно кучера и конюхи. - Его голубые глаза вдруг сверкнули, лицо на мгновение исказила злобная гримаса: он желал напомнить мне давнюю сцену на поляне в Макелле. - Впрочем, поступай как знаешь. Во всяком случае, единственный тебе совет, единственное предупреждение - не только старшего брата, но и государя… - Тут он вдруг замолк и перевел дух: девушка сделала наконец свое дело. Она поднялась на ноги и, опустив голову, застыла рядом с ложем. Он подарил ей чарующую улыбку, а потом вдруг приподнялся и со всего маху ударил ее по лицу. Она откинулась назад, но не издала ни звука. Потом он подал ей знак, и она вышла.
С невозмутимым видом Галл повернулся ко мне и продолжил с того самого места, где остановился:
- …Ты ни в коем случае не должен водиться с этим колдуном Максимом. И так уже болтают, будто ты утратил веру. Я знаю, что это не так. Разве ты способен на такое? Ведь мы потомки равноапостольного Константина Великого. На нас лежит Божья благодать. Хотя… - Он зевнул и откинулся на ложе. - Хотя… - повторил он еще раз и закрыл глаза. Я подождал еще минуту, надеясь, что он продолжит. Но он спал.
В опочивальне снова появились евнухи. Один укрыл Галла шелковым одеялом, другой убрал вино. Они действовали с такой невозмутимостью, как если бы то, чему я был свидетелем, происходило каждый вечер. Под пьяный храп Галла я на цыпочках выбрался из комнаты.
Приск: Я всегда считал, что Юлиан мог быть гораздо счастливее, будь он хоть чуточку похож на Галла. Вот кто умел пожить в свое удовольствие и не оставлял ни одной прихоти без удовлетворения. Как я ему завидую!
Либаний: По всей видимости, Приск нашел наконец свой идеал.
Через несколько месяцев после визита в Пергам Галл был низложен. Два года к императору шли из Сирии тревожные донесения относительно Галла. Небридий прямо заявил государю: если цезаря не отзовут, Сирию ждет гражданская война; о том же писал императору и Талассий в своем последнем письме.
Несчастливое стечение обстоятельств резко ускорило ход событий. Голод в Антиохии все усиливался. Чернь заволновалась. Потерпев неудачу с твердыми ценами, Галл решил как можно скорее бежать из Антиохии. В качестве предлога он объявил о намерении начать войну с Персией, хотя войск под его началом не хватило бы и для взятия выстроенной из ила египетской деревушки.
В тот день, когда Галл покидал город, сенаторы встретили его перед памятником Юлию Цезарю. Кроме них на улицы высыпала огромная толпа, но отнюдь не для того, чтобы попрощаться со своим цезарем: эти люди были голодны и требовали хлеба. Шум, который они подняли, был просто ужасен. Я это знаю - я был там и могу засвидетельствовать: это была самая разъяренная толпа, какую я только видел в жизни. Под рев рассвирепевшей черни цезарь и сенат, окруженные шеренгой гвардейцев с обнаженными мечами, обменивались ритуальными фразами, а толпа вокруг нас неудержимо напирала, тесня охрану. Даже Галлу стало не по себе.
В этот момент вперед вышел Феофил, наместник из Сирии, дабы обратиться к цезарю с речью. Феофил был прекрасным наместником, но не пользовался у горожан популярностью. Почему? Кто его знает: антиохийцы в общественных делах крайне легкомысленны. Если кровавый тиран остроумен, они готовы его обожать, а если их правитель - человек добрый, но косноязычный, он снищет у них лишь презрение. Именно так и случилось с Феофилом. Антиохийцы не ставили его ни в грош и всячески глумились над его речью. А тут еще голодная толпа вторила насмешникам громкими криками: "Хлеба! Хлеба!"
Все это время я внимательно наблюдал за Галлом. Сначала он, как мне показалось, растерялся, но затем на его лице заиграли отблески иных чувств: оно стало хитрым, даже коварным. Галл поднял руку, прося тишины, но толпа продолжала вопить. Тогда Феофил дал знак барабанщикам, и они, выбив яростную дробь, заставили чернь замолчать.
- Дорогой мой народ, - заговорил Галл, - ваш цезарь скорбит о вас всем сердцем, но он удивлен. Вы говорите, у вас нет хлеба. Как же так? Антиохия не испытывает недостатка в провизии. Житницы ломятся от зерна, которое запас для вас ваш цезарь.
- Ну так дай его нам! - послышался голос. Галл пожал плечами:
- Да ведь оно и так ваше. Ваш наместник это отлично знает. - Он обернулся к опешившему Феофилу. - Феофил, я велел тебе накормить народ. Почему ты не выполнил мое приказание? Как ты можешь быть таким жестоким? Даже если ты в сговоре с перекупщиками, пожалей народ. Бедняки голодают, Феофил. Накорми их!
Я прожил долгую жизнь, но более омерзительной сцены мне видеть не доводилось: Галл умышленно подстрекал народ к насилию над наместником. А затем он сел на коня и отбыл, уводя с собой свои легионы, а нас оставил на милость разъяренной толпы. Я, как и остальные сенаторы, счел за лучшее спастись бегством. К счастью, никто из нас не пострадал, кроме Феофила, - толпа растерзала его на куски. В тот день Галл окончательно потерял нашу поддержку.
Узнав о том, что произошло с Феофилом, Констанций наконец понял, что Галла необходимо отозвать, но одно дело - назначить цезаря, и совсем другое - от него избавиться. Констанций отлично понимал, что если он открыто выступит против Галла, это повлечет за собой гражданскую войну. Поэтому император действовал осторожно. Начал он с того, что вызвал армию Галла в Сербию под предлогом подготовки к походу за Дунай; как писал Галлу в дипломатическом послании Констанций, войска, долго не участвующие в боевых действиях, склонны бунтовать. Так у Галла осталась только его личная охрана и один отряд щитоносцев. Затем Констанций повелел префекту Домициану, до того занимавшему должность комита государственного казначейства, проследовать в Сирию, якобы для обычной инспекционной поездки по провинциям. Прибыв в Антиохию, Домициан должен был уговорить Галла повиноваться распоряжениям императора и прибыть в Милан "на совет". На беду, Домициан оказался властным и самонадеянным человеком и к тому же абсолютно уверенным в том, что умнее его нет никого на свете. Не знаю, в чем тут дело, но, по-моему, этот порок вообще характерен для государственных казначеев.
К моменту прибытия Домициана в Антиохию Галл уже вернулся туда из месячного похода к персидской границе. Вместо того чтобы, как того требует церемониал, явиться прежде всего во дворец цезаря, Домициан, сказавшись больным, остановился в антиохийском претории - гарнизонной комендатуре. Там он провел несколько недель, плетя против Галла интриги и посылая императору красноречивые донесения с описанием "подвигов" цезаря. Наконец Галл приказал Домициану явиться на заседание консистории. Тот подчинился, но, представ перед Галлом, совершил неслыханную дерзость: потребовал от Галла незамедлительно подчиниться приказу императора и явиться в Милан. "В противном случае я самолично отдам приказ прекратить снабжение двора цезаря продовольствием", - пригрозил он. С этими словами Домициан покинул дворец и возвратился в преторий, где полагал себя в безопасности.
Я не присутствовал на этой исторической встрече, но те, кто был тогда на совете, рассказывали мне впоследствии, что Домициан вел себя просто возмутительно и всеобщие симпатии на этот раз были на стороне оскорбленного цезаря.
Галл тотчас нанес ответный удар: он повелел арестовать Домициана, обвинив его в оскорблении величия. Чтобы придать аресту видимость законности, он объявил своим солдатам общий сбор и приказал советнику по вопросам юстиции, квестору Монцию, проинструктировать стражу, как следует себя вести в подобного рода случаях. Монций, человек пожилой и опытный, был большим педантом в том, что касалось строгого соблюдения формальностей. Он открыто заявил Галлу, что у того нет никакой власти над префектом, исполняющим личный указ императора. Галл пропустил это замечание мимо ушей.
Тогда Монций пошел к солдатам и объяснил, что решение Галла арестовать Домициана не только незаконно, но и чрезвычайно опасно, и что любой солдат, выполняющий такой приказ, совершает государственную измену. "А если вы все же решились арестовать префекта, посланного императором, то сначала сбросьте с пьедесталов статуи императора - бунтовать, так честно", - закончил он.
Солдат эти слова привели, мягко говоря, в замешательство, но их сомнения длились недолго. Услышав о поступке Монция, Галл бросился на плац, где все еще стояли его солдаты, и обратился к ним со страстной речью, в чем он был столь искусен.
- Я в опасности. Вы тоже в опасности. Мы все в опасности из-за проклятых заговорщиков, а ведь кое-кто из них засел даже в моем совете. - Тут Галл резко повернулся к мужественному старику Монцию. - Да-да, в заговоре участвует даже квестор Монций, и он замышляет не только против меня, но и против Констанция. Он заявляет вам, что я не волен арестовать обнаглевшего префекта только потому, что он, видите ли, послан императором! Но мне даровано право призвать к порядку любого чиновника, находящегося в пределах Восточной империи. Если я не наведу в Антиохии железный порядок, то нарушу свою присягу Констанцию… - И так далее, и тому подобное.
Галл не кончил еще своей речи, а солдаты уже перешли на его сторону. Начали они с того, что убили на его глазах Монция, а Галл и пальцем не пошевелил, чтобы его защитить. Затем солдаты направились в преторий, и никто даже не пытался остановить их. Они нашли Домициана в кабинете военного коменданта, на втором этаже, и скинули несчастного префекта с лестницы (лестница эта очень крутая; как-то, поднимаясь по ней, я пребольно подвернул ногу). После этого солдаты протащили трупы Монция и Домициана по улицам Антиохии.
Галл сам ужаснулся делу своих рук - у него хватало войска для защиты Антиохии, но солдат было явно недостаточно для того, чтобы противостоять Констанцию. Между тем было ясно: открытой схватки теперь не избежать. Тем не менее Галл продолжал делать вид, будто исполняет волю императора. Он ввел в городе военное положение и арестовал всех, кого подозревал в преступных замыслах против своей особы; таковых набралась добрая половина городского сената. Что до меня, то я счел за лучшее переждать это смутное время в Дафне.
Затем Галл учредил военный трибунал и представил на его суд всех, кого обвинил в измене. Во время допросов его супруга Констанция сидела за занавесом и слушала показания свидетелей; время от времени она высовывалась, чтобы задать вопрос или высказать свое мнение, - все это превращало суд в позорный спектакль. Судьи были готовы счесть любой слух непреложным фактом, и в городе не было человека, который бы не опасался за свою голову.
Однажды тайный осведомитель обнаружил в красильне хламиду пурпурного цвета, какую позволяется носить лишь царствующим особам. Из этого, естественно, сделали вывод: ее изготовили для некоего заговорщика, метящего на место Галла. Владелец красильни благоразумно бежал, но остались его бумаги. В них ничего не говорилось о пурпурной хламиде, зато нашлось письмо от какого-то диакона с вопросом, "когда будет готов заказ". Этого оказалось достаточно: хотя никакими другими уликами, кроме письма, тайная полиция не располагала, "заказом" сочли пурпурную одежду. Ни в чем не повинного диакона арестовали, подвергли пытке, отдали под суд и казнили; таково было "правосудие" времен Галла.
Не сумев выманить Галла в Милан, Констанций вызвал к себе сестру. Констанция отправилась в путь, будучи в полной уверенности, что сумеет уладить разногласия между мужем и братом, но по дороге заболела лихорадкой и умерла. Для Галла это означало конец. К этому времени он был уже готов объявить себя Августом Восточной Римской империи, но у него не было войска, чтобы противостоять Констанцию. Таково было положение Галла, которое никак нельзя назвать завидным.
Наконец Галл получил от Констанция письмо, по тону вполне дружелюбное. В нем император напоминал Галлу, что Диоклетиан заповедал цезарям всегда, при любых обстоятельствах, бес прекословно подчиняться своим Августам. В письме приводился знаменитый пример с цезарем Галарием, который пробежал за колесницей своего Августа Диоклетиана целую милю, потому что тот выказал ему свое недовольство. Письмо это доставил некий Скудилон, непревзойденный интриган, который в личной беседе заверил Галла, что император не желает ему зла.
Поверил ли ему Галл? Полагаю, вряд ли, но иного выхода у него уже не было, к тому же смерть Констанции его полностью деморализовала. Ко всеобщему изумлению, Галл дал согласие на поездку в Милан, выговорив себе лишь право проехать через Константинополь. Здесь, в качестве правящего цезаря, он почтил своим присутствием состязания на ипподроме… Впрочем, Юлиан описывает эти события в своих записках.
Юлиан Август
Поздней осенью 354 года до меня дошло известие о внезапной кончине Констанции. Мое письмо Галлу, в котором я выражал ему свои соболезнования, осталось без ответа: у него уже были неприятности в Антиохии. Констанций прислал туда посланника, который в недопустимо грубой форме потребовал, чтобы Галл возвратился в Милан. Галл ответил отказом и был совершенно прав: он понимал, какая судьба ему уготована. Взамен он послал к императору свою супругу, надеясь, что она сумеет их примирить. Однако по дороге, в Вифинии, Констанция умерла от лихорадки, и Галл понял: либо он должен повиноваться государю, либо надо начинать гражданскую войну. Вняв увещеваниям евнухов, которые заверяли его, что в Милане он будет в полной безопасности, Галл отправился на запад. С дороги он прислал мне повеление явиться к нему в Константинополь. Я повиновался.
Либаний: Чрезвычайно интересно: Юлиан, такой правдолюбец и беспристрастный историк, изменяет себе, чтобы обелить своего брата. Ни слова об убийствах Монция и Домициана, не говоря уже о судах над "изменниками". Думаю, ему важнее доказать вину Констанция, и ради этого он грешит против истины… Как слаб человек!
Юлиан Август
Я встретился с Галлом в помещении, примыкающем к императорской ложе на константинопольском ипподроме. Она размещается в двухэтажном павильоне, соединенном длинной галереей со Священным дворцом. Первый этаж павильона занимают комнаты для музыкантов и мелких чиновников, на втором находится анфилада залов с ложами, предназначенными для членов императорской семьи.
Когда я приехал на ипподром, скачки были в самом разгаре; из-за занавеса, прикрывавшего вход в ложу, доносился рев толпы, которая подбадривала своих любимцев. Вдруг занавес откинулся, и я увидел Галла.
- Стой, где стоишь, - сказал он, выходя из ложи и опуская за собой занавес. Галл был очень бледен, руки у него дрожали, говорил он тихо, постоянно оглядываясь. - Теперь слушай, что я тебе скажу. Я знаю, что обо мне говорят. Говорят, мне не вернуться из Милана живым, только ты им не верь. Я еще цезарь. - Он махнул рукой в сторону занавеса. - Ты бы только слышал, в какой восторг пришла толпа, стоило мне перед ними появиться! Значит, они за меня. А в Сербии меня ждут верные войска - фиваидские легионы. У меня все тщательно продумано. Когда я с ними соединюсь, мы с Констанцием поговорим на равных. - Однако лицо его выражало неуверенность, которую он пытался скрыть за словами.
- Ты что, собираешься поднять восстание?
Надеюсь, до этого не дойдет: постараюсь договориться о примирении. Впрочем, как знать? А тебя я призвал, чтобы предупредить: если со мной что-нибудь случится, иди в монастырь. Можешь даже принять постриг, если другого выхода не будет. Для тебя это единственный способ уберечься. И еще… - Он поднял на меня глаза, в них застыла полная безысходность. - Отомсти за меня.
- Но я уверен, что император… - забормотал я и тут же осекся: в комнате появился грузный краснолицый человек. При виде меня он весь просиял и радостно меня приветствовал.
- Благороднейший Юлиан, перед тобой комит Луцилиан. Я приставлен к особе цезаря в качестве…
- Тюремщика! - ощерился по-волчьи Галл.
- Цезарь любит надо мной подтрунивать. - Луцилиан повернулся к Галлу. - В последнем заезде победил Торакс. Зрители ждут, когда ты его увенчаешь
Галл резко развернулся и откинул занавес; моя память навсегда запечатлела его силуэт в лучах ослепительного солнца на фоне безоблачного голубого неба. За ним, как штормовое море, ревела толпа.
- А разве благороднейший Юлиан с нами не останется? - спросил Луцилиан, заметив, что от шума толпы и ударившего мне в глаза солнечного света я инстинктивно отступил назад.
- Нет! - отрезал Галл. - Он готовится в священники. - Занавес опустился, и все было кончено.
* * *
Дальнейшая судьба моего брата общеизвестна. Галл и его "тюремщики" двинулись в Милан по суше через Иллирию.
Войска не смогли прийти ему на помощь: из городов, по всему пути его следования, выводились гарнизоны. В Адрианополе его действительно ждали фиваидские легионы, но Галлу не позволили на них даже взглянуть; от его цезарского сана осталось одно название. В Авитрии Галла предательски арестовал бывший начальник его личной охраны, бесчестный комит Барбацион. В тюрьму брата посадили в Истрии, здесь же состоялся суд, председательствовал на нем Евсевий.
Галлу вменили в вину все преступления, совершенные кем-либо в Сирии за четыре года его правления. В подавляющем большинстве выдвинутые против него обвинения были надуманны, а сам суд - не более чем фарс; все соответствовало вкусам Констанция - попирая законность, он обожал создавать ее видимость. Галлу в этих условиях ничего не оставалось, как все валить на свою покойную жену. Это, конечно, не делает ему чести, но его уже все равно ничто не могло спасти, а обвинив Констанцию во множестве злодеяний (на самом деле ее вина несравнимо больше), он хотя бы сумел напоследок досадить ее беспощадному брату. Избранная Галлом тактика защиты привела императора в ярость, и моего брата приговорили к смертной казни.
9 декабря 354 года перед заходом солнца Галла обезглавили. Руки ему при этом связали за спиной, как простому разбойнику. Он ничего не сказал перед смертью, а если и хотел того, ему не позволили. Галл прожил на свете всего двадцать восемь лет; говорят, в последние дни жизни его мучили кошмарные сны. Теперь из всей императорской фамилии остались в живых только двое: Констанций и я.
1 января 355 года Констанций издал эдикт о моем аресте, но к этому времени я уже успел скрыться в одном из никомедийских монастырей. Могу со всей уверенностью утверждать, что вначале никто из монахов не знал, кто я: с выбритой наголо головой я ничем не отличался от других послушников. Кроме того, мне помог Оривасий. Он направил гонца, приехавшего в Пергам арестовать меня, по ложному следу, сказав, что я уехал в Константинополь.
Я пробыл в монахах шесть недель, и, как ни странно, жизнь в монастыре показалась мне не лишенной приятности. Мне нравилась и строгость монастырского устава, и предписанный монахам легкий физический труд, хотя о них самих у меня остались далеко не лучшие воспоминания. У некоторых, возможно, и было какое-то религиозное чувство, но по большей части это были обыкновенные бродяги. В монастырь они шли не ради служения Единому Богу, а лишь для того, чтобы передохнуть от неудобств бродячей жизни, и для них это был не более чем постоялый двор. Все же я неплохо с ними ладил, и, если бы не галилейские обряды, я был бы вполне доволен жизнью.
Я до сих пор не знаю и вряд ли когда-нибудь узнаю, как меня обнаружили. Не исключено, что меня опознал кто-то из монахов или тайная полиция, проверяя списки вновь поступивших послушников, что-то заподозрила; как бы то ни было, все сделали быстро и умело. В тот день я работал на кухне - помогал пекарю топить печь, как вдруг в пекарню, гремя доспехами, вошли гвардейцы. Командир отсалютовал мне:
- Август повелевает благороднейшему Юлиану следовать в Милан. Нам надлежит его сопровождать.
Я повиновался. Меня провели по монастырскому двору к воротам, монахи молча провожали нас взглядами. Затем я под конвоем зашагал по промерзшим улицам Никомедии к императорскому дворцу. Здесь навстречу мне вышел городской префект. Он явно нервничал и не знал, как себя вести. При сходных обстоятельствах пять лет назад было приказано явиться в Милан Галлу, а затем он стал цезарем. Что если та же судьба уготована и мне?
- Мы, разумеется, сожалеем о принятых мерах предосторожности, - префект кивнул в сторону моих конвоиров. - Но ты должен нас понять: это предписание канцелярии хранителя священной опочивальни, а его инструкции всегда очень обстоятельны. Все расписано до малейших подробностей.
Я вел себя учтиво и ничем не выдавал своего волнения. К тому же оно немного улеглось, когда я узнал, что командовать конвоем назначен Виктор - тот самый офицер, с которым я познакомился в Макелле. Вид у него был недовольный.
- Надеюсь, ты понимаешь, мне моя роль не по вкусу, - извиняющимся тоном сказал он.
- А мне - моя.
- Особенно мне неприятно забирать монаха из монастыря.
- Я не совсем монах.
- Все равно ты готовился принять постриг. Никто не вправе отнимать человека у Бога, даже император. - Виктор всегда был ярым галилеянином, а в те времена он считал меня своим единоверцем. Я не стал его разубеждать.
На следующий день мы выехали в Константинополь. Хотя со мною обращались как с принцепсом, а не как с арестантом, ехали мы в Италию той же дорогой, что и Галл несколько месяцев назад, и я счел это дурным знаком.
Покидая Никомедию, я заметил впереди насаженную на копье отрубленную голову. Я не обратил на нее особого внимания: над главными воротами любого города всегда выставляли на обозрение голову какого-нибудь разбойника.
- Прости меня за то, что мы едем через эти ворота, - сказал вдруг Виктор, - но это приказ.
- За что мне тебя прощать?
- За то, что мы едем мимо головы твоего брата.
- Галла? - Я резко повернулся в седле и всмотрелся в голову. Лицо было обезображено до неузнаваемости, но это был Галл. Несомненно, это его прекрасные белокурые волосы, хотя и слипшиеся от грязи и крови.
- Император повелел провезти ее по всем городам Востока. Я закрыл глаза, меня чуть не стошнило.
- Твой брат обладал многими достоинствами, - послышался голос Виктора. - Жаль его. - Эти слова внушили мне чувство уважения к Виктору, сохранившееся и по сей день. В те времена, когда повсюду шныряли осведомители и никто не чувствовал себя в безопасности, чтобы сказать доброе слово в адрес казненного за измену, требовалось немалое мужество. Точно так же Виктор не побоялся выступить и в мою защиту. Именно он заявил, что выдвинутые против меня обвинения несостоятельны. По версии Евсевия, я совершил два проступка: уехал из Макеллы без разрешения и встретился с Галлом в Константинополе, когда ему уже было предъявлено обвинение в измене. Первое обвинение было явно высосано из пальца: Евсевий самолично написал епископу Георгию письмо, предоставляющее мне полную свободу в пределах Восточной Римской империи. Я предусмотрительно снял с этого письма копию и всегда хранил ее при себе. Что касается моей встречи с Галлом, то я был вызван в Константинополь цезарем, правившим тогда на Востоке. Мог ли я ослушаться своего законного властителя? "Тебе нечего бояться", - успокаивал меня Виктор, но я был на этот счет другого мнения.
Поскольку я все еще считался принцепсом, сановники в каждом городе устраивали мне торжественную встречу. Чувство беспокойства за свою судьбу не покидало меня, и все же эта поездка доставляла мне некоторое удовольствие, поскольку я получил возможность увидеть много нового. Особенно меня порадовало разрешение Виктора осмотреть Илион, город, стоящий ныне у развалин древней Трои.
С достопримечательностями Илиона меня вызвался познакомить местный епископ. Поначалу я пришел в уныние. У меня не было никакой надежды на то, что галилейский священнослужитель захочет показать мне храмы истинных богов. Но к моему удивлению, епископ Пегасий оказался горячим поклонником эллинской культуры. На самом деле, как раз это он удивился, когда я попросил показать мне храмы Гектора и Ахилла.
- С величайшим удовольствием. Хотя твой интерес к древним памятникам - для меня большая неожиданность.
- Я воспитан на Гомере.
- Как и всякий образованный человек; но нам не следует забывать, что мы христиане. Слава о твоем благочестии дошла даже до нашего города. - Не знаю, сказал он это всерьез или с иронией: всем было известно о моих близких отношениях с Максимом, и немало галилеян подозревало меня в вероотступничестве. С другой стороны, арест в монастыре положил начало целой легенде о принцепсе-монахе - ею-то я и воспользовался. Я объяснил Пегасию, что долгие годы изучал Гомера и лишь поэтому желаю осмотреть храмы, которые наши предки воздвигли своим богам (ложным богам!) и героям, чьи призраки, наверное, все еще бродят по холмам, где они когда-то сражались.
Пегасий начал осмотр с маленького храма, в котором находится бронзовая статуя Гектора - говорят, она изваяна с натуры. Во дворе храма под открытым небом стоит лицом к лицу с Гектором огромная статуя Ахилла - все как при жизни. К моему изумлению, на алтарях во дворе дымилась зола, что свидетельствовало о недавних жертвоприношениях, а статуя Гектора вся сияла, будучи только что умащена маслом.
- Откуда эти угли? - спросил я епископа. - Неужели люди до сих пор поклоняются Гектору?
- Ну конечно, - вкрадчиво ответил Пегасий. - Разве великие герои прошлого менее достойны поклонения, чем святые мученики, также обитавшие в этих краях?
- Не уверен, что это одно и то же, - возразил я, напуская на себя важность.
- Во всяком случае, таким образом нам удалось сохранить множество прекрасных зданий и скульптур. - И Пегасий повел меня в храмы Афины и Ахилла. Оба они были в отличном состоянии. Я заметил, что Пегасий ведет себя не так, как другие галилеяне: проходя мимо статуй богов, он не осенял себя крестным знамением и не шипел, чтобы предохраниться от порчи. Он блестяще знал Трою, и я был особенно растроган, когда он показал мне саркофаг Ахилла.
- Здесь он лежит, неистовый Ахилл. - Пегасий погладил древний мрамор. - Герой и великан, воистину великан. Несколько лет тому назад мы вскрыли саркофаг и обнаружили скелет человека ростом в семь футов, а на месте пятки лежал наконечник стрелы.
Находясь в непосредственной близости от нашей легендарной истории, я не мог не испытывать благоговения, и это не укрылось от Пегасия: как я ни стараюсь, у меня буквально все написано на лице.
- То были великие времена, - произнес он вполголоса.
- Они еще вернутся, - неосторожно обронил я.
- Молю Бога, чтобы ты оказался прав, - проговорил епископ Илионский. - Сегодня этот самый Пегасий назначен мною верховным жрецом всей Каппадокии. Он никогда не был галилеянином, хотя и вынужден был притворяться, чтобы с помощью высокого положения в этой порочной секте сохранить храмы наших предков. Теперь он наслаждается полученной свободой.
Приск: А в настоящее время он наслаждается жизнью при дворе персидского царя. Ходят слухи, что его обратили и он теперь поклоняется персидскому богу солнца. Странных людей выбирал Юлиан себе в друзья!
Юлиан Август
В начале февраля мы прибыли в Комо - городок на озере с тем же названием приблизительно в тридцати милях к северу от Милана. Здесь я в течение шести месяцев находился фактически под арестом. Мне было запрещено с кем-либо видеться, кроме слуг, которые прибыли вместе со мной, письма Оривасия и Максима до меня не доходили. Для внешнего мира я был все равно что мертв. Единственным моим утешением было чтение полного собрания сочинений Плиния Младшего, который когда-то жил в Комо. Никогда не забуду, с каким отвращением читал я его знаменитые восторженные описания этого города, который я возненавидел на всю жизнь вместе с зеленовато-голубым озером.
Все это время я не имел понятия о том, что творится в окружающем меня мире. Вероятно, это было не так уж плохо, если учесть, что в Священной консистории шли в это время бурные дебаты о моей дальнейшей судьбе. "Это еще один Галл, - твердил Евсевий, - его нужно немедленно казнить". Большинство членов консистории разделяло его точку зрения. Во главе тех, кто выступил в мою защиту, как ни странно, оказалась императрица Евсевия. Не будучи членом консистории, она все же имела на нее некоторое влияние. "Юлиан не совершил никакого преступления. Его благонадежность никогда всерьез не ставилась под сомнение. Он - последний оставшийся в живых член императорской фамилии мужского пола. До тех пор, пока мы не даруем императору сына, Юлиан - законный престолонаследник. Казнить его нетрудно, но если после этого государь, от чего Боже упаси, умрет, не оставив потомства, род Константина Великого угаснет, а империю охватит смута".
В конце концов мнение императрицы одержало верх, но для этого ей пришлось целых полгода спорить с хранителем императорской опочивальни, а Констанций слушал, хранил молчание, раздумывал и выжидал.
В начале июня в Комо прибыл камергер с приказом: благороднейшему Юлиану надлежит явиться к божественной императрице Евсевии. Весть эта меня ошеломила: почему к императрице, а не к императору? - задавал я себе вопрос. Я расспрашивал камергера, но он твердил одно и то же: мне предстоит личная аудиенция; нет, он не может сказать, примет ли меня император; нет, ему даже не известно, находится ли вообще император в Милане - он просто упивался тем, что оставлял меня в неведении.
Нас провели в город через потайную дверь в одной из сторожевых башен; узкими проулками мы, прячась от всех, подошли к боковому входу императорского дворца. Здесь меня встретили придворные и отвели прямо в покои императрицы.
Императрица Евсевия оказалась не намного старше меня и гораздо красивее своих изображений. Ее глаза и губы в мраморе казались такими суровыми, а в жизни были всего лишь печальными. Хламида огненного цвета красиво оттеняла ее бледное лицо и черные, как смоль, волосы.
- Мы рады видеть нашего брата, благороднейшего Юлиана, - негромко произнесла она приветственную фразу и дала знак одной из придворных дам. Та немедленно принесла складной табурет и поставила рядом с серебряным креслом императрицы.
- Надеемся, нашему брату понравилось в Комо.
- Да, Августа, там очень красивое озеро. - Евсевия указала мне на табурет, и я сел.
- Нам с императором оно тоже нравится. - И мы с императрицей пустились в пространные рассуждения о красоте злосчастного озера, длившиеся, как мне показалось, целую вечность. Тем временем она меня пристально изучала; по правде сказать, я делал то же самое. Евсевия - вторая жена Констанция; первая, Галла, была единоутробной сестрой моего брата, в то время как у нас с Галлом был один отец. Я с нею не был знаком, да и Галл видел ее за всю жизнь раз или два. Сразу же после смерти Галлы император женился на Евсевии; говорят, он любил ее всю жизнь. Она происходит из знатной консульской семьи. При дворе Констанция императрица пользовалась большой популярностью и не раз спасала невинных людей от дворцовых евнухов.
- До нас дошел слух, что ты намерен стать священником?
- Просто я жил в монастыре, когда мне… повелели явиться в М-милан… - Когда я волнуюсь, я часто начинаю заикаться; особенно трудно в таких случаях мне дается буква V.
- Ты всерьез решил стать священником?
- Не знаю. Мне больше нравится изучать философию. А жить я хотел бы в Афинах.
- А политикой ты не интересуешься? - спросила она с улыбкой, так как заранее знала, каким по необходимости должен быть мой ответ.
- Нет, Августа, нисколько!
- И все же ты член императорской фамилии, у тебя есть некоторые обязанности перед государством.
- Август не нуждается в моей помощи.
- Это не совсем так. - Она хлопнула в ладоши, и две придворные дамы, стоявшие у дверей, удалились, бесшумно закрыв за собою резные кедровые створки.
- Во дворце ничего нельзя скрыть, - произнесла Евсевия. -Здесь невозможно уединиться.
- Разве мы сейчас не одни?
Евсевия хлопнула в ладоши еще раз, и из-за колонн на другом конце зала появились два евнуха. Она махнула им рукой, и они тотчас исчезли.
- Они все слышат, но говорить не могут: пришлось принять кое-какие меры предосторожности. Есть и другие люди, о которых никто не знает.
- Осведомители? Евсевия кивнула:
- Они слышат каждое наше слово.
- Но где?
Евсевия улыбнулась моей наивности:
- Кто знает? Но они всегда рядом - это общеизвестно.
- Они шпионят даже за императрицей?
- Особенно за императрицей, - спокойно ответила она. - Во дворцах так было всегда, от сотворения мира. Так что не забывай: тебе следует говорить… с осторожностью.
- Или помалкивать!
Евсевия засмеялась, и я чуть расслабился - я уже почти доверял ей. Но она тут же снова стала серьезной.
- Император с большой неохотой позволил мне встретиться с тобой, - продолжала она. - Думаю, ты и сам понимаешь: после истории с Галлом он считает, что вокруг одни изменники, и никому больше не верит.
- Но я…
- Как раз тебе он верит меньше всего. - Откровенность императрицы била наотмашь, но я все равно был ей признателен. - Констанций хорошо понимал, что за человек твой брат, и все же возвысил его. И что же? Не прошло и полугода, как Галл с Констанцией замыслили узурпировать престол.
- Откуда у тебя такая уверенность?
- Мы располагаем доказательствами.
- Я наслышан, что тайная полиция зачастую придумывает "доказательства".
Евсевия пожала плечами:
- В данном случае такой необходимости не было: Констанция шла к цели напролом. Кстати, я ей никогда не доверяла, но это дело прошлое. Теперь главная опасность исходит от тебя.
- Ее легко устранить, - ответил я, и в моих словах, против воли, зазвучали горькие нотки. - Казните меня, и все.
- Некоторые так и советуют поступить. - Она, как и я, говорила в открытую. - Однако я не в их числе. Тебе, как и всему миру, известно: у Констанция не может быть детей. - На ее лицо набежала тень. - Мой исповедник заверил меня, что это божья кара за убийство родственников. У государя были на то причины, - добавила она, демонстрируя верность супругу, - но так или иначе тот, кто истребляет свой род, проклят Богом. Такое проклятие лежит и на Констанции. У него нет наследника и, если он тебя казнит, не будет уже никогда - в этом я абсолютно уверена.
- Так вот оно что! У меня просто гора с плеч упала, и это тут же отразилось на моей физиономии.
- Да-да, пока тебе ничего не грозит - пока. Но вопрос о том, что с тобой делать, остается открытым. Мы все надеялись, что ты пострижешься в монахи…
- Если в этом есть необходимость, я готов. - Да, так я и сказал. Я ведь пишу только правду. В ту минуту я, ради спасения жизни, готов был молиться хоть ослиным ушам. Но Евсевия на этом не настаивала. Она вдруг улыбнулась.
- Твоя тяга к знаниям представляется искренней, - сказала она. - Нам известно, с кем ты встречаешься, какие книги читаешь. Мало что может ускользнуть от глаз и ушей хранителя священной опочивальни.
- Тогда ему известно, что я хочу стать философом.
- Конечно, известно. И я верю, что император исполнит твое желание.
- За это я буду ему благодарен до конца дней и предан душой и телом. Ему незачем меня бояться… - восторженно лепетал я. Евсевия с усмешкой следила за мной, мои слова, казалось, ее развеселили. А когда я остановился перевести дух, она охладила мой пыл, сказав:
- Примерно то же самое говорил и Галл. - С этими словами она поднялась, давая понять, что беседа окончена.
- Я постараюсь устроить тебе аудиенцию у императора, только это будет непросто. Он очень застенчив, - сказала мне на прощание Евсевия. Услышав эти слова, я не поверил своим ушам, но она говорила правду. Констанций действительно боялся общения с людьми. Думаю, поэтому он и предпочитал евнухов: они все-таки не совсем мужчины.
Два дня спустя меня посетил хранитель священной опочивальни Јобственной персоной. С трудом верилось, что это очаровательное существо с прелестным голоском, чье лицо при улыбке украшают ямочки, изо дня в день требует в консистории моей казни. Его огромное тело заполнило собой почти всю маленькую комнатку, в которой меня содержали.
- Ах, как ты вырос, благороднейший Юлиан! Во всех отношениях. - Евсевий легонько дотронулся до моего лица. - А какая у тебя борода - прямо как у настоящего философа! Сам Марк Аврелий - и тот бы позавидовал! - На мгновение его жирный палец опустился, почти невесомо, на самый кончик моей бороды. Мы снова стояли друг напротив друга, растягивая лица в улыбках: я скрывал страх и волнение, он - хитрость и коварство.
- Нет нужды рассказывать, как я рад, что ты наконец прибыл ко двору. Мы все просто счастливы тебя видеть. Тебе надлежит жить здесь, среди родных. - Тут мое сердце ушло в пятки. Что бы это значило? Неужели меня оставляют жить при дворе, под надзором евнухов? Тогда лучше уж сразу умереть. - Мой тебе совет: когда тебя примет божественный Август, моли его оставить тебя при дворе. Ты ему очень нужен.
- Император меня примет? - ухватил я главную мысль. Евсевий восторженно кивнул, будто этой потрясающей удачей я был обязан его неустанным хлопотам.
- Разумеется, а ты разве не знал? Он принял решение на утреннем заседании Священной консистории, и мы все были просто в восторге - ты нам так здесь нужен! Я всегда говорил, что ты заслуживаешь места при особе императора, высокого места.
- Ты мне льстишь, - пробормотал я.
- Ни в коем случае, это истинная правда! Ты воистину настоящее украшение рода Константина, и бриллианту такой чистой воды самое место в диадеме императорского двора.
Я не поморщившись проглотил эту грубую лесть и ответил столь же "искренне":
- Я никогда не забуду того, что ты сделал для меня и моего брата.
На глаза Евсевия навернулись слезы, его голос задрожал:
- Прошу тебя, располагай мною как тебе угодно! Это мое единственное желание. - Он не без труда наклонился и поцеловал мне руку; порой ненависть легко рядится в одежды любви. На этой ноте взаимного восхищения мы и расстались.
Затем один из дворцовых евнухов стал наставлять меня в придворном этикете, не менее сложном, нежели церемониал митраистских таинств. На каждый из десятков вопросов и приказов императора надлежало отвечать строго определенным образом и при этом помнить, когда следует кланяться, а когда - преклонять колени, когда ступить вправо, а когда - влево, и ни в коем случае нельзя было забыть, каким жестом император подзывает тебя к трону, а каким повелевает оставаться на месте. Евнух очень любил свое ремесло. "Наши церемонии - это восьмое чудо света! - восторгался он. - Иногда они доставляют даже большее наслаждение, чем обедня". С этим я охотно согласился.
Евнух расстелил на столе передо мной чертеж и начал:
- Вот это большой тронный зал, где произойдет аудиенция. Здесь сидит божественный Констанций, - показал он пальцем, - а отсюда войдешь ты. - Каждое движение - и мое, и императора - было заранее предопределено, и я их разучивал, как танец. Когда я наконец все усвоил, евнух, складывая карту, восторженно заявил: - Со времен божественного Диоклетиана мы постоянно работали над уточнением и дополнением придворного церемониала. Уверен, он и мечтать не мог о том, что его наследники сумеют создать такой изысканный стиль и такую фундаментальную символику. Подумать только, - упивался он, - ведь мы теперь в состоянии полностью отразить строение вселенной в одной церемонии, продолжающейся не более трех часов!
Став императором, я первым делом изгнал евнухов и до минимума сократил придворный церемониал. Этими указами я горжусь больше всего.
Вскоре после захода солнца за мной явился гофмаршал в сопровождении целой свиты вестников и повел меня в тронный зал. По пути он давал мне последние наставления о том, как себя вести перед священной особой императора, но я его не слышал - все мои мысли были заняты речью, с которой я предполагал обратиться к Констанцию. Это был настоящий шедевр риторического искусства - в конце концов, я готовил ее целых десять лет. С ее помощью, оказавшись с Констанцием лицом к лицу, я надеялся завоевать его доверие.
Гофмаршал ввел меня в огромную базилику, когда-то служившую Диоклетиану тронным залом. Ее коринфские колонны в два раза выше обычных, пол выложен порфиром и зеленым мрамором. Все это придает залу величественный вид, особенно при искусственном освещении. В апсиде, в дальнем конце базилики, стоит трон Диоклетиана - кресло тончайшей работы из слоновой кости, инкрустированное пластинками чистого золота. Не стоит и говорить, что я до мельчайших подробностей запомнил, как выглядел этот зал в тот час, когда решалась моя судьба: между колоннами сияли факелы, а два бронзовых светильника по обеим сторонам трона освещали особу императора. Если не считать встречи с Константином в детстве, я впервые лицезрел государя в полном облачении, и театральность всего происходящего меня ошеломила.
Констанций сидел на троне прямо и неподвижно, подобно статуе, руки, в подражание египетским фараонам, лежали на коленях. На голове - тяжелая золотая диадема, сверкающая огромными квадратными бриллиантами. По одну сторону трона стоял Евсевий, по другую - преторианский префект, вдоль стен зала строго по старшинству выстроились придворные.
Меня официально представили императору, и я заверил его в своих верноподданнических чувствах. За все время, что длился ритуал, я запнулся всего лишь однажды, и гофмаршал тут же услужливо прошептал нужную формулу мне на ухо.
Если Констанций и испытывал в отношении меня любопытство, он не подал виду. Когда он заговорил, его бронзовое лицо оставалось абсолютно бесстрастным:
- Мы рады видеть нашего благороднейшего брата Юлиана, - произнес он. Однако его высокий голос не выражал никакой радости, и я вдруг почувствовал, что меня бросает в жар. - Мы дозволяем ему отправиться в Афины для продолжения образования.
Я бросил взгляд на Евсевия. Несмотря на свой проигрыш, он изобразил на лице радость и едва заметно кивнул, будто говоря: "Наша взяла!"
- Также… - И вдруг Констанций замолчал. Именно так все и было: он замолчал. Ему больше нечего было мне сказать. Я смотрел на него во все глаза, и мне казалось, что я схожу с ума. Даже гофмаршал опешил: Констанцию полагалось произнести целую речь, а мне - ответить на нее, но вместо этого он протянул мне руку для поцелуя, я повиновался, и на том аудиенция была окончена. Пятясь и кланяясь через каждые несколько шагов, я с помощью гофмаршала добрался до выхода и открыл дверь, как вдруг из-под темных сводов с писком выпорхнули две летучие мыши и подлетели прямо к Констанцию. Одна из них едва не задела его лица, а он даже не шелохнулся - как всегда, поразительное самообладание! Ни разу в жизни я не встречал такого хладнокровного и непонятного мне человека.
Вернувшись в отведенную мне комнату, я нашел на столе записку из секретариата Евсевия, предлагавшую мне незамедлительно проследовать в аквилейский порт. Слуги уже уложили мои вещи и были готовы к отъезду. Рядом стоял наготове военный эскорт.
Не прошло и часа, как городские стены Милана остались позади. В ту темную ночь я, сидя в седле, молил Гелиоса избавить меня навеки от встреч с императором и его двором.
-VII-
5 августа 355 года на восходе солнца я прибыл в афинский порт Пирей. Мне предстояло прожить в Афинах сорок семь незабываемых дней, самых счастливых дней в моей жизни.
Утро выдалось ветреное. Море штормило, волны с грохотом бросали корабль на сваи причала, он вздрагивал и скрипел. На востоке солнечные лучи прорывались сквозь мрак ночи, гасли звезды, рождался новый день - казалось, будто присутствуешь при сотворении мира. Я был почти уверен, что на берегу меня поджидает отряд солдат, чтобы арестовать по какому-нибудь сфабрикованному обвинению, но солдат нигде не было видно. Кругом стояли торговые суда из разных стран, и царила обычная для любого большого порта суматоха. Рабы выгружали на пристань товары, с корабля на корабль неторопливо прохаживались портовые чиновники. Возницы с тележками, запряженными ослами, зазывали седоков, обещая доставить их в город быстрее того юноши, что пробежал от Марафона до Афин за четыре часа (правда, добежав, он, как известно, тут же умер, но ирония возчикам не свойственна, даже если они - афиняне, воспитанные на Гомере).
По причалу от корабля к кораблю бродили гурьбой босоногие ученики, одетые чуть ли не в рубища. Они старались завербовать новичков на лекции к своим учителям. Между собой они люто враждовали, ведь каждому нужно было во что бы то ни стало убедить новоприбывших (их называют "лисами"), будто во всех Афинах имеется лишь один-единственный учитель, которого стоит посещать, - его собственный. Дело зачастую доходило до драк. На моих глазах двое учеников вцепились в какого-то чужестранца, один схватил его за правую руку, другой за левую. Тот, что справа, настаивал на том, что приезжему обязательно нужно послушать лекции некоего софиста, а тот, что слева, надрывался, уверяя, что этот софист - набитый дурень и что лишь вкусив от мудрости его учителя, киника, новичок не потеряет времени даром. Они, наверно, разорвали бы беднягу пополам, не объясни он им на ломаном греческом, что приехал из Египта продавать хлопок и до философии ему нет никакого дела. К счастью, мой корабль стоял вдалеке от этих зазывал, и я был избавлен от их внимания.
Обычно на корабле, где находится член императорской фамилии, поднимают флаг с изображением дракона - гербом нашего рода, но я фактически находился под гласным надзором, и поэтому было решено не привлекать ко мне внимание народа. По правде говоря, мне это было только на руку. Я хотел наконец обрести свободу, чтобы ходить, куда мне заблагорассудится, не будучи опознанным. К моему огорчению, ко мне снова приставили двенадцать человек постоянной охраны (фактически это были мои тюремщики), командир которых отвечал за мою безопасность. За такую заботу о моей особе я был ему в какой-то степени признателен, но не настолько, чтобы отказаться от пришедшей мне в голову смелой идеи.
Пока слуги выносили на палубу мои вещи, а охрана, столпившись на носу, сонно объяснялась с портовым начальством, я набросал своему главному тюремщику несколько строк, уведомляя, что он найдет меня вечером в доме префекта. Записку эту я оставил на крышке одного из своих сундуков, а сам, плотно закутавшись в простой плащ, какие носят ученики, перемахнул через борт и, никем не замеченный, спрыгнул на пристань.
Чтобы привыкнуть к твердой земле, мне понадобилось не более минуты. Хотя я не подвержен морской болезни, но корабельная качка и сопровождающие ее монотонные движения вверх и вниз меня утомляют. Моя стихия - не вода, а земля, не огонь, а воздух. Со вкусом поторговавшись, я тут же на причале нанял возчика (мне удалось сбить цену до половины - недурно, хотя могло быть лучше) и забрался в его тележку. Полусидя на ее бортике, я покатил по каменистой дороге в Афины.
Небо без единого облачка, освещенное восходящим солнцем, было такой голубизны, что глаза резало. Воспетая аттическая ясность - вовсе не метафора. Если бы горизонт не закрывала гора Гиметт (в лучах восходящего солнца она казалась лиловой), отсюда, наверно, можно было бы увидеть край света. Жара с каждой минутой нарастала, но это была сухая жара пустыни, которую смягчал легкий морской бриз.
Я был просто счастлив: в простом плаще и с бородой я ничем не отличался от других учеников. Никто не обращал на меня внимания, никто не знал, кто я такой. Подобных мне вокруг были десятки. Некоторые ехали в повозках, большинство шло пешком, и все устремлялись к одной цели - Афинам, светочу истицы.
По обе стороны от меня громыхали и скрипели колеса, бранились возчики, в повозках мычала и визжала скотина, жалобно вскрикивали люди. Греки-афиняне - люди живого и веселого нрава, однако, сколько ни вглядывайся, в их облике не найдешь ничего общего с Периклом или Алкивиадом. Они очень изменились - от былого благородства не осталось и следа. Этому не следует удивляться: в их жилах течет смешанная кровь - результат многих нашествий варваров. Тем не менее я никак не могу согласиться с некоторыми латинскими писателями, приписывающими афинянам изнеженность и коварство. Высокомерный тон, который римляне с давних пор усвоили по отношению к грекам, - не более чем затаенная обида перед лицом очевидного факта: в таких серьезных областях, как философия и искусство, Греция и ныне продолжает превосходить Рим, и все сколько-нибудь ценное, что создано римлянами в этой сфере, основывается на греческих источниках. Невозможно поверить в искренность Цицерона, когда он на одной странице признает себя в вечном долгу перед Платоном, а уже на следующей в презрительных выражениях рассуждает о греческом национальном характере. Похоже, он сам не замечает своих противоречий - очевидно, потому что подобные взгляды были в его среде общепринятыми. Известно, что римляне считают себя потомками троянцев, но эту чепуху никто никогда не принимал всерьез. Я уже не раз писал о римском характере, и далеко не в лестном тоне (примером тому в какой-то мере может служить моя статейка о первых цезарях, хотя это всего лишь набросок). Но здесь мне следует напомнить: будучи римским императором, я тем не менее ни на минуту не забываю о своем греческом происхождении, данная минута не исключение. И мне довелось побывать в самом сердце Греции - Афинах.
Афины. Минуло уже восемь лет с тех пор, как я подъезжал к их воротам в наемной тележке, скрываясь под видом простого ученика и дивясь красоте вокруг, подобно какому-нибудь германцу, впервые попавшему в город. В первый раз узрев Акрополь, я был потрясен его великолепием. Он парит над городом, как будто его поднял своей могучей дланью сам Зевс, возвещая: "Взгляните, дети мои, как живут ваши боги!" На солнце ослепительно сверкает медный щит колоссальной статуи Афины, стоящей на страже своего города. Поодаль, слева от Акрополя, я увидел огромную пирамидальную скалу и сразу же узнал в ней гору Ликабетт. Ее сбросила на землю сама Афина; в пещерах у подножия этой горы и поныне обитают волки.
На перекрестке мой возница так резко повернул тележку, что я чуть было из нее не выпал. "Дорога в Ликей", - объявил он преувеличенно громким голосом, каким обычно говорят с иностранцами; я был потрясен. Дорога от Афин до знаменитых садов Ликея обсажена вековыми деревьями. Она начинается у Дипилона - главных городских ворот, высившихся прямо перед нами, - затем пересекает афинские предместья и теряется в зеленых садах Ликея, где витает дух Аристотеля.
В то раннее утро у Дипилона стояла такая толчея, какая в любом другом городе возникает разве что к полудню. Ворота эти, как явствует из их названия, имеют два прохода, а на подступах к ним высятся две башни. Перед воротами в ленивой позе стояли часовые, не обращая никакого внимания на потоки пешеходов и повозок, двигавшихся в обоих направлениях. При въезде в Афины нашу тележку внезапно окружили гетеры: двадцать, а то и тридцать женщин и девушек всех возрастов, сидевшие до нашего появления в тени под городской стеной, вскочили и кинулись к тележке, отпихивая друг друга. Они принялись дергать меня за плащ, величая при этом "козленочком", "Паном", "сатиром" - и это еще были самые ласковые прозвища. Одна прелестная девчушка - на вид ей было не более четырнадцати - с ловкостью акробата уцепилась за борт тележки и крепко ухватила меня за бороду. Глядя на то, что со мной вытворяют, солдаты так и покатились со смеху. Пока я не без труда разжимал ее пальцы, другой рукой она, ко всеобщему восторгу, залезла мне между ног. Но вознице было не привыкать к таким набегам. Слегка взмахнув бичом, он ударил гетеру по руке - гетера ее с визгом отдернула и полетела на землю. Остальные женщины обрушили на нас потоки брани. То был великолепный, яркий, поистине гомеровский язык! Они отстали от нас лишь у вторых ворот, да и то только потому, что в этот момент в город въезжала конная когорта. Подобно рою пчел, женщины ринулись к всадникам и облепили их.
Я привел свою тунику в порядок. Резкое движение девичьей руки поневоле пробудило во мне плотские желания, и я стал размышлять, где в Афинах можно найти девушек покрасивее, ведь в то время я еще не давал обета безбрачия. Правда, и в то время я считал, что умерщвление плоти есть добродетель: общеизвестно, что воздержание придает мысли особую остроту. Но в тот год мне было всего двадцать три - плоть требовала своего, и рассудок не мог этому противостоять; воистину юность - время телесных желаний. Не проходило дня без того, чтобы я не испытал вожделения, и не проходило недели без того, чтобы я не нашел способ его удовлетворить. Тем не менее я не могу согласиться с дионисийцами, которые полагают, будто половой акт приближает человека к Единому Богу. Как раз наоборот: во время полового акта человек слеп и не способен мыслить, подобно животному во время случки. Однако всему свое время, а тогда я был молод и за несколько недель познал множество девушек. Даже сейчас, этой жаркой азиатской ночью, воспоминания о тех чудесных днях будят во мне беспокойство и мысли о плотской любви. Ну вот, мой секретарь краснеет. А ведь он грек!
Возчик указал бичом на руины справа. "Адриан, - пояснил он, - Адриан Август". Мне, как и всем путешественникам, часто приходится слышать из уст гидов имя моего знаменитого предка. Даже сейчас, по прошествии двух столетий, он единственный из римских императоров, чье имя известно каждому: он много путешествовал, воздвиг множество строений, но больше всего его прославила безумная страсть к мальчику по имени Антиной. Конечно, каждый волен любить мальчиков, однако столь преувеличенные знаки низменной страсти, какими Адриан осыпал Антиноя, просто выходят за рамки приличий. К счастью, мальчишку убили раньше, чем Адриан провозгласил его своим наследником. Но, оплакивая его, император снова выставил на посмешище и себя, и гения-хранителя Рима - он воздвиг своему покойному дружку тысячи статуй и множество храмов, даже провозгласил его богом! Эта скандальная демонстрация своих чувств навсегда омрачила славу Адриана. Впервые в истории над римским императором издевались в открытую, а смеялся над ним буквально весь мир. За исключением этого промаха, Адриан вызывает у меня большую симпатию: он был всесторонне одарен, особенно в области музыки. Ему были ведомы тайные знания и, как и я, он любил часами изучать звезды в поисках добрых и дурных предзнаменований. Наконец, у него, как и у меня, была борода, за что я люблю его больше всего. Мелочь, не правда ли? Я и сам себе удивляюсь, когда пишу об этом. Но наши симпатии и антипатии часто зависят от мелочей. Мне не по душе безрассудная страсть Адриана к Антиною: невозможно мириться с тем, что император так роняет себя в глазах подданных, зато его борода мне нравится. Человек, в сущности, создание примитивное, и именно поэтому мы непостижимы друг для друга.
Въехав в город, я отпустил возницу. И тут я уподобился человеку, заснувшему над учебником истории, и погрузился в прошлое. Я ступил на древнюю дорогу - она ведет от городских ворот к агоре и называется просто "Дорога". Я оказался в точке, где сомкнулись воедино настоящее и будущее. Время раскрыло мне свои объятия, и в тот же миг я познал сущность мироздания - оно бесконечно, ибо циклично.
Слева от ворот бил фонтан. Я омыл в нем запыленное лицо и бороду, а затем направился по дороге на агору. Мне говорили, будто Рим несравненно величественнее Афин - не знаю, я никогда не бывал в Риме. Единственное, что я знаю наверняка, это то, что именно таким должен быть город, но в жизни такое совершенство - редкость. Афины спланированы даже удачнее, чем Пергам, во всяком случае, центр города. Многочисленные портики слабо поблескивают в лучах ослепительного солнца, ярко-голубое небо оттеняет красные черепичные крыши, и кажется, что даже выцветшая краска на колоннах древних храмов светится.
Афинская агора - большая прямоугольная площадь, окруженная со всех сторон древними портиками. Тот, что справа, посвящен Зевсу; левый, более поздней постройки, - дар молодого пергамского царя, проходившего курс наук в афинской Академии. В центре агоры высится здание Академии - оно построено Агриппой в царствование Августа. Первоначально в нем размещался концертный зал. В прошлом веке оно по неизвестным причинам обрушилось и позднее было отстроено заново; его архитектура сегодня уже менее напоминает римскую, но, на мой вкус, все еще помпезна. Однако что бы я ни думал о внешнем виде этого здания, именно ради него я и приехал в Афины. В его стенах читают лекции знаменитые светила философии. Сюда я приходил три раза в неделю на лекции великого Проэресия - о нем подробнее ниже.
Сразу же за зданием Академии стоят еще два обращенных друг к другу портика, один - у самого подножия Акрополя. Направо, на холме, возвышающемся над агорой, расположен небольшой храм Гефеста, окруженный запущенным парком, а у подножия холма стоят здания городского управления Афин, архив и знаменитый Толос - круглый дом, где заседает афинский ареопаг числом в пятьдесят человек. Афиняне, всему и вся придумывающие прозвища, именуют это необычного вида здание с конической крышей "зонтиком". Раньше в Толосе находилось множество статуй из чистого серебра, но в прошлом столетии их разграбили готы.
Солнце близилось к зениту, и улицы опустели, только легкий ветерок гнал пыль по старой выщербленной мостовой. Мимо меня к Булевтерию спешили несколько важного вида толстяков в дурно сидящих тогах. Как и у всех политиков мира, у них был отсутствующий вид, но, глядя на них, я старался не забывать, что это наследники Перикла и Демосфена.
Затем я ступил под прохладные своды Расписного портика. Некоторое время я ничего не видел - так всегда бывает, когда после яркого света погружаешься в полумрак, - и мне не сразу удалось рассмотреть знаменитое изображение битвы при
Марафоне, которое тянется вдоль всей длины портика; когда же мои глаза вновь обрели способность видеть, я убедился, что эта роспись недаром считается чудом. Двигаясь вдоль стены, можно проследить за ходом всей битвы, а над росписью развешаны круглые персидские щиты, захваченные в тот день, будучи тщательно просмолены, они сохранились до наших дней. Вид трофеев победы, одержанной восемь столетий назад, растрогал меня до глубины души. Эти юноши и их рабы да-да, впервые в истории человечества рабы сражались плечом к плечу со своими господами - сумели, объединив усилия, спасти мир. Не менее важно и то, что они сражались добровольно, по зову сердца, тогда как современная армия в подавляющем большинстве состоит из наемников или рекрутов. Даже в пору, когда империя в опасности, римляне не желают сражаться, чтобы защитить свое отечество. Основа римского могущества ныне - не честь, а золото; когда оно иссякнет, империя падет. Вот почему необходимо возродить эллинскую веру; нужно вернуть человеку чувство собственного достоинства - основу любого цивилизованного общества, благодаря которой и была одержана победа при Марафоне.
Пока я стоял, созерцая просмоленные щиты, ко мне подошел бородатый молодой человек в грязной одежде. На нем был ученический плащ; судя по всему, это был один из порицаемых мною неокиников. В последнее время я немало писал об этих мерзких бродягах и бездельниках, которые мнят себя преемниками философии Кратета и Зенона. Подражая киникам во внешности, они тоже не стригут волос и бороды, ходят с посохом и сумой, нищенствуют. Но философия их нимало не интересует. Если истинные киники презирали богатство, искали добродетели, подвергали все сомнению, дабы постичь истину, их нынешние жалкие подражатели все охаивают, включая и саму истину, и прикрывают маской философии обыкновенную распущенность и безответственность. Если юноша в наше время не желает ни учиться, ни работать, он отращивает бороду, богохульствует и именует себя киником. Стоит ли удивляться, что в наш несчастный век философия снискала презрение у столь многих?
- А вот Эсхил, - бесцеремонно ткнул неокиник пальцем в роспись. Из вежливости я бросил взгляд на изображение бородатого воина, который ничем не отличался от остальных, если не считать знаменитого имени, начертанного у него над головой. Великий драматург изображен в поединке с персом. Хотя он сражается не на жизнь, а на смерть, его хмурое лицо обращено к зрителю, будто он вещает: "Я знаю, что бессмертен!"
- Живописец переоценил свои силы, - безразличным тоном заметил я, зная наверняка, что сейчас мой новый знакомый попросит денег, и приготовившись отказать.
Киник ухмыльнулся; по-видимому, он предпочитал воспринимать мое равнодушие как благосклонность. Он постучал по стене, и кусочек штукатурки с росписью, кружась, медленно упал на землю.
- Когда-нибудь все это исчезнет, и кто тогда узнает, как выглядела битва при Марафоне?
На этот раз в моей памяти что-то шевельнулось, его голос показался мне знакомым, но лицо пока ничего не говорило. Решив, что мы уже подружились, киник от росписи перешел ко мне. Я только что приехал в Афины? Да. Я ученик? Да. Я киник? Нет? Ну, зачем же так страстно? (Тут он улыбнулся.) Он и сам одевается киником только из-за бедности. Когда он сообщил мне эту поразительную новость, мы уже поднялись по лестнице и оказались около храма Гефеста. С высоты холма, на котором стоит храм, открывается прекрасный вид на агору, и при свете полуденного солнца можно рассмотреть город с окрестностями как на ладони, видны даже темные окошки домов, облепивших подножие Гиметта.
- Красивый вид, - сказал мой новый знакомый, и в его устах даже эти простые слова прозвучали как-то двусмысленно. - Хотя, впрочем, красота…
- Абсолютна! - оборвал я его. Затем, желая избавить себя от его кинической болтовни, я резко повернул и вошел в заброшенный парк при храме. Парк зарос сорной травой, а вид обветшалого храма наводил печаль. Но хорошо, что, по крайней мере, галилеяне не превратили его в свой склеп. Уж лучше храму лежать в руинах, чем быть оскверненным. Еще лучше, впрочем, его восстановить.
Мой спутник спросил меня, не хочу ли я есть. Я ответил отрицательно, но он понял это как согласие (он, кажется, вообще слышал только себя) и предложил зайти в таверну неподалеку, выразив уверенность, что мне там понравится, поскольку в этой таверне собирается "самая лучшая публика из учеников". Его наглость меня позабавила, и, все еще мучаясь вопросом, где я слышал этот голос, я последовал за ним и оказался в раскаленных переулках квартала кузнецов. Воздух в кузницах казался голубоватым, молоты с грохотом били по наковальням и высекали из раскаленного железа снопы ослепительных искр, разлетавшихся во все стороны, как хвосты комет.
Таверна, куда меня привели, оказалась низеньким строением с просевшей крышей, на которой от времени и непогоды недоставало доброй половины кровли. Чтобы войти, пришлось низко пригнуться. Внутри таверны также пришлось нагибаться, чтобы не стукнуться ненароком в полутьме о балки, подпиравшие низкий потолок. Мой низкорослый спутник этих трудностей не испытывал. Я поморщился; в нос ударил тяжелый запах прогорклого масла, кипевшего в горшках на очаге.
В комнате стояли два длинных, грубо сколоченных стола. Возле них теснились на скамейках около дюжины молодых людей, а сзади был вход в унылого вида двор с засохшей оливой - на фоне беленой стены ее ствол и ветви казались нарисованными серебром.
Большинство присутствовавших оказались знакомыми моего спутника. Все они были неокиниками - необразованный сброд: шумные, бородатые и чванливые. Они бодро приветствовали нас в своей обычной непристойной манере. Мне сразу стало не по себе, но я решил пережить это приключение до конца. Разве не об этом я мечтал: быть таким же, как все, даже если "все" - это неокиники? И вот наконец такой редкостный случай мне представился, по крайней мере, так мне казалось. Меня спросили, кто я, и мой знакомый ответил за меня: "Не киник"; все добродушно расхохотались. Услышав, что я только что прибыл в Афины, они тотчас же стали наперебой зазывать меня на лекции к своим учителям, но мой спутник пришел мне на помощь. "Он уже занят. Учится у Проэресия". Его слова меня поразили: я ни словом не обмолвился о Проэресии, а между тем я приехал в Афины именно ради него. Откуда мог знать первый встречный о моих намерениях?
- Мне все о тебе известно, - сказал он таинственно. - Я читаю мысли и предсказываю будущее. - Тут его перебил один из юношей. Он потребовал, чтобы я сбрил бороду, иначе меня могут принять за неокиника и своим благопристойным поведением я им испорчу репутацию. Такие вот были шуточки в этой таверне. Высказывалась также идея, не следует ли отнести меня в городские бани и хорошенько поскрести - в афинской Академии это обычный обряд посвящения для новичков, которого я решил любыми средствами избежать. В крайнем случае, я готов был даже обвинить их в оскорблении величия!
Тем временем мой спутник грубо столкнул с противоположной скамьи нескольких учеников и освободил для меня место возле самого выхода во двор. За это я был ему признателен: я не особо чувствителен к запахам, однако в такой жаркий день вдыхать аромат дюжины грязных неокиников в помещении, заполненном дымом от прогорклого масла, было уже слишком. Удостоверившись, что у меня есть деньги (по-видимому, мой новый знакомый был у него по уши в долгу), хозяин таверны принес нам сыру, горьких маслин, черствого хлеба и кислого вина. Как ни странно, у меня разыгрался волчий аппетит, и я стал быстро поглощать пищу, не разбирая вкуса. Оторваться от нее меня заставил чей-то пристальный взгляд. Я поднял глаза на своего знакомого, который устроился напротив. Неужели это он?
- Неужели ты меня не забыл, Юлиан?
И тут я наконец понял, откуда мне знаком этот голос: это был Григорий Назианзин, с которым мы встречались в пергамских банях! Рассмеявшись, я пожал ему руку.
- И как же это случилось, что такой истый христианин превратился в неокиника?
- Бедность, единственно бедность. - Григорий указал на свой грязный, рваный плащ и нечесаную бороду. - И защита, - добавил он вполголоса, кивнув в сторону учеников за соседним столом. - Христиане в Афинах в меньшинстве. Омерзительный город, ничего святого - сплошные диспуты и безбожие.
- Так зачем ты сюда приехал? Григорий вздохнул.
- Здесь живут лучшие учителя, самые блестящие риторы. Кроме того, нужно знать врага, чтобы сражаться с ним его же оружием.
Я кивнул, делая вид, что согласен; чего-чего, а смелости в те годы мне явно недоставало. Впрочем, хотя я и не мог никогда быть искренним с Григорием, я считаю его занятным собеседником. Он также беззаветно предан галилейской галиматье, как я - истине. По моему мнению, причина тому - его тяжелое детство. Родился он в Каппадокии, и его семейство до сих пор живет в Назианзе, маленьком городке в пятидесяти милях к юго-западу от Кесарии, столицы этой провинции. Мать Григория с избытком одарена сильной волей, а зовут ее… вот этого мне никак не припомнить, хотя несколько лет назад мне довелось-таки с нею встретиться. Вид у нее был грозный - этакая бой-баба, гордая и горячая, и абсолютно нетерпимая к другой вере, кроме галилейской.
Отец Григория - наполовину грек, наполовину еврей, но жена так его допекла, что ему, хочешь не хочешь, пришлось принять галилейскую веру. Если верить Григорию, когда епископ Назианзский окроплял его отца водой, вокруг новообращенного вдруг разлилось яркое сияние. Епископа это так поразило, что он воскликнул: "Вот мой преемник!" Этому епископу не откажешь в благородстве: большинство из нас вовсе не спешит назначать себе преемника. Впоследствии отец Григория действительно стал епископом Назианзским. Отсюда следует, что его предшественник если и не блистал талантами, то наверняка имел дар пророчества.
Тем временем Григорий торопливо рассказывал о себе:
- …Сюда я прибыл по морю - ужасное плавание! Возле Эгины мы попали в шторм, и я был уверен, что корабль пойдет ко дну. Я был в ужасе, ведь я до сих пор не принял крещения и, если бы я потонул… Словом, тебе нетрудно представить, что мне пришлось испытать. - Он вдруг пристально на меня посмотрел. - А ты крещен?
Напустив на себя побольше благочестивого трепета, я ответил, что меня крестили еще в детстве.
Я воссылал молитвы, пока силы меня не оставили, и тогда я уснул, - продолжал Григорий. - Мне снилось, будто какое-то отвратительное чудовище, видом похожее на фурию, хочет утащить меня в преисподнюю. В это время один из наших корабельных юнг, мальчик родом из Назианза, видел во сне - вот это воистину чудо! - мать, идущую по водам!
- Чью мать - свою, твою или Иисуса? - вырвался у меня вопрос, боюсь, довольно ехидный, но Григорий понял меня буквально.
- Мою, мою! - ответил он. - Юнга был с ней знаком. - Приблизившись по бушующим волнам, она взяла корабль рукой за нос и отвела в тихую гавань. Этому вещему сну суждено было сбыться. Той же ночью буря утихла, а на следующее утро нам встретилось финикийское судно, которое и отбуксировало нас в родосский порт. - С торжествующим видом Григорий откинулся назад. - Ну, что скажешь?
- Твоя мать - выдающаяся женщина, - ответил я, ничуть не погрешив против истины. Григорий согласился и, захлебываясь, пустился в рассуждения об этой достойной матроне. Затем он поведал мне о своих мытарствах в Афинах (этот намек я понял: пока я жил в Афинах, ему от меня перепало немало денег.) Кроме того, как выяснилось, наш общий знакомый Василий также был в то время в Афинах - подозреваю, идея поступления друзей в Академию исходила от него. Они всюду были неразлучны, и афиняне дали им прозвище Близнецы.
- Я жду Василия, он скоро будет: Проэресий пригласил нас посетить его во второй половине дня. Мы возьмем тебя с собой. Знаешь, мы стараемся держаться друг друга: живем вместе, вместе ходим на лекции, вместе выступаем на диспутах со здешними софистами и, как правило, одерживаем победу.
- Что правда, то правда: Василий с Григорием оба наделены редкостным красноречием, которому, однако, можно было бы найти и лучшее применение. В настоящее время они самые ярые апологеты галилейства, и порой мне любопытно: что они думают о приятеле своей юности, ныне царствующем государе? Боюсь, ничего хорошего. Став императором, я пригласил их навестить меня в Константинополе. Василий ответил отказом, а Григорий согласился, но так и не приехал. Из них двоих мне больше по душе Василий: он так же прямодушен, как и я. Его верования ложны, но он заблуждается искренне, в то время как Григорий, по-моему, ищет выгоду лишь для себя.
- А это кто? - рядом с нашим столом возникла стройная девушка; ее черные глаза светились умом, а губы с одинаковой легкостью складывались и в язвительную усмешку, и в добрую улыбку. Григорий нас познакомил, меня он назвал своим земляком-каппадокийцем. Девушка оказалась племянницей Проэресия, звали ее Макриной.
- Мне нравится твоя борода, - заявила она мне, садясь без приглашения. - У большинства мужчин она, как у Григория, торчит во все стороны, а у тебя подстрижена клинышком - сразу чувствуется замысел. Ты будешь учиться у моего дяди?
Я ответил утвердительно. Макрина меня очаровала с первого взгляда. На ней был собственноручно сшитый ученический плащ из выгоревшего синего полотна. Ее крепкие загорелые руки, обнаженные до плеч, машинально крошили черствые хлебные корки на столе. Мы сидели так близко, что касались друг друга бедрами.
- Дядя тебе понравится. В этом болтливом городе он, без сомнения, лучший учитель. Но Афины ты, как и я, скоро возненавидишь. Здесь все переливают из пустого в порожнее: говорят, говорят без умолку, и каждый делает вид, будто эта болтовня имеет какой-то смысл.
- Ты удостоен чести впервые слышать так называемый "плач Макрины", - вставил Григорий.
- Ну и что? Разве это не правда? А вот эти, - она указала на него жестом трагической актрисы, - эти хуже всех: Григорий и Василий, неразлучные Близнецы-спорщики.
- Вдруг Григорий просиял.
- Если бы ты слышал, с каким блеском вчера Василий доказал софистам неопровержимость догмата о непорочном зачатии! - воскликнул он, повернувшись ко мне. - Я тебе уже говорил, что в Афинах множество безбожников, и некоторые из них чертовски умны. Одного мы особенно презираем…
- Одного? Да ты, Григорий, всех до одного презираешь! - Макрина, не спросив, глотнула вина из моей чаши. - Вы с Василием - еще та парочка епископов. Кстати, а ты часом не епископ? - подпустила она мне шпильку, но тон был дружелюбный.
- Я покачал головой.
- И рядом не стоял, - протянул Григорий очень двусмысленным тоном.
- Но ты христианин? - спросила Макрина.
- Разумеется, - вкрадчиво ответил за меня Григорий. - Он и не может им не быть.
- Не может? Но почему? Ведь никому не запрещено быть и эллином - по крайней мере, пока еще не запрещено?
- За эти слова я сразу в нее влюбился по уши - мы оказались единоверцами. Теперь уже с внезапно нахлынувшей нежностью я следил, как она своими изящными, хотя и не очень чистыми пальчиками поднесла мою чашу к губам и осушила ее до дна.
Я хотел сказать, что он не может не быть христианином, потому что… - Я нахмурился: Григорий не должен был меня выдавать, - но он имел в виду другое, - потому что он блестяще учится, а всякий, кто искренне любит науки, не может не любить Бога, не может не любить Христа, не может не любить Троицу.
- А я вот их не люблю. - Макрина со стуком поставила чашу на стол. - И сомневаюсь, чтобы он любил.
Я поспешил переменить тему и спросил у Григория, как же все-таки Василию удалось отстоять непорочное зачатие.
- Ему бросили вызов на ступенях Академии, вчера, незадолго до полудня. - Казалось, Григорий описывает битву всемирного значения, каждая подробность которой для истории драгоценна. - Некий киник - настоящий киник, - добавил он специально для меня, - преградил Василию путь и спросил: "Так, значит, вы, христиане, полагаете, будто Иисус родился от девственницы?" На что Василий возразил: "Мы не только полагаем, но утверждаем это, ибо это есть истина. Господь наш появился на свет, не имея земного отца". Тогда киник сказал, что такое рождение совершенно противоестественно, ибо ничто живое не рождается на свет иначе, как будучи зачатым самцом и самкой. На это Василий возразил, - а к этому времени вокруг спорящих уже собралась довольно большая толпа, - так вот, Василий ему ответил: "Ястребы рождаются без спаривания". Вы бы слышали только, какие он заслужил рукоплескания, как смеялись над нечестивым киником! Посрамленный, он поспешил скрыться, а Василия чествовали, как героя, причем даже те ученики, кто лишен веры.
- Что ж, по крайней мере, они не забыли Аристотеля, - сказал я добродушно, но Макрина и бровью не повела.
- Так из-за того, что ястребы не спариваются…
- Самка ястреба оплодотворяется ветром! - Григорий из тех, кто не может устоять перед искушением приукрасить чужое высказывание. К несчастью, его так и тянет на банальности, и он с важным видом изрекает прописные истины. Однако Макрина была безжалостна.
- Даже если ястребы не спариваются…
- Что значит "даже"? Они не спариваются, это общеизвестный факт.
- А что, кто-нибудь видел, как ястребиху оплодотворяет ветер? - с озорной улыбкой спросила Макрина.
- Полагаю, кто-то, наверно, видел. - От раздражения круглые глаза Григория еще больше округлились.
- Но как это можно видеть, если ветер невидим? Как узнать, оплодотворил ли ветер птицу, а если да, то какой именно?
- Вот упрямая! - бросил мне раздосадованный Григорий. - Кроме того, будь это неправдой, Аристотель не написал бы об этом и нам бы сегодня не пришлось спорить, истинно это или нет.
- По-моему, это не вполне логично, - задумчиво протянула Макрина.
- Когда-нибудь ее отдадут под суд за безбожие. - Григорий попытался обратить свой проигрыш в шутку, но ему это не удалось. Макрина рассмеялась - какой это был приятный, тихий, незлобивый смех!
- Ну ладно. Самка ястреба откладывает яйца, будучи девственницей, согласна. Но при чем тут рождение Христа? Мария была женщиной, а не птицей, а у женщин зачатие происходит только одним способом. Не понимаю, что такого сокрушительного в ответе Василия кинику: то, что истинно для самки ястреба, не обязательно истинно в отношении Марии.
- Василий, - строго проговорил Григорий, - отвечал на довод киника, состоявший в том, что абсолютно все живые существа рождаются на свет от совокупления самца и самки. Ну, а если хотя бы одно живое существо рождается иным путем, - а именно это и имел в виду Василий, - тогда, может быть, и другие…
- Но разве "может быть" - это довод? Может быть, у меня сейчас вырастут крылья и я полечу в Рим (как бы мне этого хотелось!), но я не могу, а потому и не делаю этого.
- Людей с крыльями никогда не существовало, тогда как…
- А как же Дедал с Икаром? - храбро кинулась в бой Макрина, и спасло нас лишь появление Василия. Лицо Григория потемнело от злости, а девушка была сама не своя от удовольствия.
- Мы с Василием дружески поздоровались. Со времен нашей ранней юности он сильно изменился и стал красивым мужчиной, высоким и худощавым; в отличие от Григория, его волосы были коротко острижены.
- Постригся под епископа? - пошутил я. Василий дружелюбно улыбнулся и тихо ответил цитатой из Назарея: "Да минет меня чаша сия", однако, в отличие от плотника, он говорил искренне. Сегодня он живет именно так, как хотелось бы жить мне, - уединенно, избегая соблазнов, вся его жизнь посвящена книгам и молитве. Несмотря на веру, Василий вызывает у меня искреннее восхищение.
Услышав, что Василий назвал меня Юлианом, Макрина вдруг спросила:
- Кажется, в Афины должен прибыть двоюродный брат императора? Его тоже зовут Юлианом.
Василий удивленно взглянул на Григория, но тот знаком показал ему, что нужно держать язык за зубами.
- А ты знаешь принцепса Юлиана? - спросила меня Макрина.
- Знаю, но не очень хорошо, - кивнул я, повторив знаменитое изречение Солона.
Макрина тоже кивнула:
- Ну конечно, как же иначе? Ты жил вместе с ним в Пергаме. Близнецы часто его вспоминают.
Слова Макрины меня и смутили, и позабавили. Я никогда не подслушивал чужих разговоров, даже в детстве, и не потому, что считаю это постыдным, а просто оттого, что не желаю знать, что обо мне думают или, точнее, говорят - а это далеко не одно и то же. Все, что обо мне можно сказать плохого, я могу представить себе и сам, ибо люди таковы, какими другие их себе представляют. Вот почему наши репутации так часто и радикально меняются: меняемся не мы, а мнение о нас. К примеру, когда дела в государстве идут хорошо, императора любят, а если плохо - ненавидят. Мне нет нужды глядеть в зеркало, я даже слишком ясно вижу свое отражение в глазах приближенных.
Итак, меня смутило не столько то, что Макрина могла обо мне сказать, сколько то, что мне предстояло узнать о Василии и Григории. Меня бы нисколько не удивило, если бы оказалось, что они обо мне невысокого мнения. Образованные юноши, вышедшие из низов общества, обычно смотрят на ученые потуги принцепсов с явным пренебрежением. На их месте я поступал бы точно так же.
Реакция моих пергамских приятелей на слова Макрины была неодинаковой. Григорий проявил чрезвычайное беспокойство, лицо же Василия осталось непроницаемым.
Я попытался сменить тему и спросил, когда можно прийти к ее дяде, но она не отреагировала.
- Знакомство с Юлианом - их главный конек, - продолжала она. - Они готовы говорить о нем часами, главная тема их споров - насколько велики его шансы стать императором. Григорий убежден, что Юлиану это удастся, а Василий - что Констанций с ним разделается.
Хотя Василий уже понял, к чему клонит Макрина, он ничуть не испугался:
- Макрина, а ты уверена, что он не тайный осведомитель на службе у императора?
- Но ты же с ним знаком.
- Мало ли с кем мы бываем знакомы? Среди наших знакомых есть преступники, идолопоклонники, посланцы Сатаны…
- Где это видано, чтобы у осведомителя была такая бородка? Кроме того, какое мне дело? Я, во всяком случае, ничего не замышляю против государя. - Сверкая черными глазами, она повернулась ко мне. - Если ты и в самом деле осведомитель, запомни это хорошенько, ладно? Я боготворю нашего императора. Мне без него свет не мил. Всякий раз, когда я вижу этот божественный лик, запечатленный в мраморе, мне хочется разрыдаться и воскликнуть: совершенство, имя тебе - Констанций!
- Тс-с! - зашипел на нее Григорий, не будучи уверен, хорошо ли я отнесусь к насмешкам над своим двоюродным братом. Меня они позабавили, но стало не по себе. По правде говоря, я не исключал, что Григорий, Василий или даже сама Макрина служат в тайной полиции; в таком случае того, что наговорила Макрина, хватило бы с избытком, чтобы отправить нас всех на плаху. Трудно себе представить более печальную судьбу: погибнуть из-за шутки!
- Не будь бабой, Григорий! - Макрина вновь обернулась ко мне. - Ума не приложу, почему эти двое так не любят Юлиана, особенно Григорий. По-моему, он просто придирается, правда ведь, Григорий? - От ужаса лицо у Григория стало землисто-серым. - По их мнению, Юлиан - поверхностный дилетант. Они говорят, его любовь к знаниям - сплошное притворство. Василий, тот даже считает, что истинное призвание Юлиана - военное искусство, если, конечно, его оставят в живых, но, по мнению Григория, Юлиан чересчур легкомыслен даже для этого занятия. Тем не менее Григорий страстно желает, чтобы Юлиан стал императором. Он хочет быть его фаворитом. Как они оба погрязли в мирской суете, правда?
От потрясения Григорий лишился дара речи. Василий тоже казался обеспокоенным, но все же нашел в себе мужество ответить.
- Я готов с тобой согласиться во всем, кроме того, что мы погрязли в мирской суете. Мне лично в миру не нужно ничего. Более того, могу сообщить, что не пройдет и месяца, как я вступлю в кесарийский монастырь. На этом свете трудно найти обитель, более удаленную от мирской суеты.
- Ну и злой у тебя язычок, Макрина! - Пришедший наконец в себя Григорий снова попытался обратить все в шутку. - Она все выдумывает, просто ей нравится над нами издеваться, ведь она же язычница. Истая афинянка. - Он с трудом скрывал свою ненависть к Макрине и страх предо мной.
- Во всяком случае, мне было бы любопытно свести знакомство с принцепсом, - рассмеялась Макрина. - Где ты собираешься остановиться? У моего дядюшки?
Я ответил отрицательно, объяснив, что хочу пожить у друзей. Она кивнула.
- У дяди хороший пансион, и главное, он никогда не обсчитывает. Те постояльцы, которых не может принять дядя селятся у моего отца - он не менее честен, но терпеть не может учеников, и переубедить его невозможно.
Я посмеялся ее шутке; Близнецы последовали моему примеру, хотя смех у них получился какой-то деланный. Затем Василий предложил пойти к Проэресию. Я расплатился за всю компанию, мы вышли на улицу и зашагали, поднимая раскаленную пыль. По дороге Макрина шепнула мне на ухо: "А я с самого начала знала, что ты принцепс".
Приск: Ты, наверное, оценишь иронию, заключенную в нескольких местах прочитанного тобою эпизода. Представленный в столь отвратительном виде Григорий ныне избран председателем очередного Вселенского Собора, и его прочат в епископы Константинопольские. Какое наслаждение - бросить взгляд на нищую юность этого достойного епископа! А Василий, что так жаждал отрешенной от мирской суеты жизни, возведен в сан епископа Кесарийского и правит церковью Азии. Он недолго проучился в Академии. Я был тогда с ним знаком и остался о нем самого лучшего мнения. Он умен, горяч, и не задайся он целью стать одним из столпов христианской церкви, из него вышел бы первоклассный историк. Но что поделаешь, честолюбивые молодые люди не могут устоять перед соблазном занять высокое положение в обществе. Философия не обещает им в будущем ничего, церковь - все.
Я не ожидал от Юлиана такой неприязни к Григорию, но здесь, возможно, наложились более поздние впечатления. Когда Юлиан работал над своими записками, он как-то меня спросил, что я думаю о Григории. Я ответил, что из всех его врагов этот шакал самый опасный. Юлиан со мной тогда не согласился, но все же мои слова, видимо, запали ему в душу. Еще раз напоминаю: я не хочу иметь никакого отношения к публикации записок. Но если они увидят свет, я получу большое удовольствие, когда буду наблюдать, как отнесется к ним новоиспеченный епископ Константинопольский. Вряд ли ему придется по вкусу публичное напоминание о том, как он в юности прикидывался киником.
Забавно также сравнить правдивый рассказ Юлиана о похождениях Григория в Афинах с тем, как сам он повествует об этом периоде своей жизни в "Обличительном слове" против Юлиана, сочиненном вскоре после его гибели. Эта работа лежит сейчас передо мной, и все в ней от начала до конца лживо. Вот, например, как описывает Григорий внешность Юлиана: "Его шея качалась в разные стороны, плечи находились в постоянном движении, как чаши весов, глаза он то закатывал, то поводил ими вправо и влево с почти безумным видом; его ноздри дышали гордыней и дерзостью, выражение его лица вызывало смех, время от времени с ним случались приступы громоподобного хохота, он кивал головой в знак согласия и качал в знак несогласия совершенно невпопад, речь его прерывалась на полуслове, когда ему приходилось перевеста дух, его вопросы были лишены смысла и порядка, а ответы ни на йоту не лучше вопросов…" Это описание нельзя назвать даже хорошей карикатурой! Конечно, Юлиан любил поговорить, его обуревала жажда учить и учиться, частенько он совершал глупости. Но все же он совершенно не походил на дергающегося недоумка, изображенного Григорием. Удивляться этому не приходится: кто на свете может сравниться в злобности с истым христианином, пытающимся изничтожить своего оппонента? Ни одна другая религия в мире не считала нужным лишать людей жизни только потому, что они не хотят исповедовать твою веру. В самом худшем случае над какими-либо верованиями посмеивались, иная религия могла, наконец, стать объектом презрения - взять, к примеру, египтян, поклонявшихся животным. Но те из них, что поклонялись Быку, все же не пытались истребить тех, кто поклонялся Змее, или насильно обратить их в свою бычью веру! Ни одно зло еще не входило в мир так наглядно и в таких масштабах, как христианство… Полагаю, тебе не стоит напоминать: мои заметки предназначены только для твоих глаз и не должны быть опубликованы. На этот раз я позволил себе в них более, нежели обычно, лишь потому, что и сам не представлял, как растрогают меня воспоминания о том лете в Афинах, которое врезалось в память не только мне, но и Юлиану.
Григорий также утверждает, будто он уже тогда знал, что Юлиан - язычник, втайне лелеющий враждебные замыслы против христианства. Это явная ложь. О том, что Юлиан - эллин, Григорий действительно мог догадаться (хотя я лично в этом сомневаюсь), но откуда ему было знать, что Юлиан замышляет изменить государственную религию? В то время Юлиан попросту не мог вообще ничего замышлять: он находился под строгим надзором и желал только одного - выжить. Тем не менее Григорий пишет: "Я сказал тогда о нем: "Какую змею отогревает у себя на груди Римское государство!", хотя всем сердцем желал, чтобы мое пророчество не сбылось". Если бы Григорий на самом деле сказал что-либо подобное, это означало бы государственную измену, поскольку Юлиан был наследником престола, так что Григорий, скорее всего, прошептал свое пророчество Василию ночью, когда они делили ложе, но и это маловероятно.
Рассказ Юлиана о его первой встрече с Макриной меня позабавил, но он далек от истины. Ниже я расскажу тебе, как это было на самом деле, а ты при наличии желания можешь использовать эти сведения в биографии Юлиана. Он пишет лишь полуправду. Думаю, он просто не хотел бросать тень на репутацию Макрины, не говоря уже о своей собственной.
Я иногда встречаю Макрину. Она никогда не блистала красотой, а теперь стала просто уродиной - как и я, впрочем. Как и весь мир. Старость никого не красит. Но в то время Макрина была самой занятной девицей в Афинах.
Юлиан Август
Проэресий и сейчас продолжает вызывать у меня неподдельное восхищение. Я говорю "и сейчас" потому, что он, будучи галилеянином, выступил против моего эдикта, запрещающего тем, кто исповедует эту веру, преподавать классическую литературу и философию. Хотя для Проэресия я сделал исключение и всячески его уговаривал, он предпочел удалиться на покой. К моменту нашего знакомства он уже сорок лет как держал пальму первенства среди учителей риторики в Афинах. Его большой дом на берегу реки Илисса в любое время дня и ночи заполнен - вернее, был в то время заполнен учениками. Шел нормальный учебный процесс: одни ученики отвечали на вопросы, другие их задавали.
Сначала я, стоя в дальнем конце набитого до отказа полутемного зала, внимательно изучал Проэресия, который удобно расположился в большом деревянном кресле и вел занятия. Ему тогда было уже восемьдесят лет, но он оставался бодрым, необычайно статным, с могучей грудью и красивыми черными глазами, как у его племянницы Макрины. Вьющиеся пряди густых седых волос ниспадали ему на лоб подобно морской пене - словом, это был во всех отношениях красавец, одаренный к тому же на редкость звучным голосом. Его красноречие таково, что, когда мой двоюродный брат Констант послал его с поручением в Рим, римляне не только признали его лучшим оратором, какого им доводилось когда-либо слышать, но и воздвигли на Форуме бронзовую статую с надписью: "Проэресию, царю красноречия, от Рима, царя городов". Я упоминаю об этом лишь для того, чтобы показать масштаб его дарования - не так-то просто найти путь к сердцу пресыщенных римлян, которым все на свете давным-давно наскучило. По крайней мере, так мне все говорят. Но мне еще предстоит посетить свою столицу и убедиться в этом самому.
Когда я вошел в зал, Проэресий утешал ученика, который жаловался ему на бедность:
- Я ни в коем случае не хочу сказать, будто бедность - это благо, но в юности ее тяготы еще можно переносить. Главное не падать духом. Когда я только приехал в Афины из Армении, мне пришлось жить с товарищем на чердаке, недалеко от улицы Боен. На двоих у нас был всего один плащ и одно одеяло, и зимой мы устанавливали дежурства. Когда мой друг брал плащ и выходил на улицу, я забирался под одеяло, когда он возвращался, я надевал плащ, а он согревался в постели. Вы и представить себе не можете, как подобный образ жизни оттачивает стиль! Какие потрясающие речи сочинял я под этим ветхим одеялом; я декламировал их, стуча зубами от холода, и у меня на глаза наворачивались слезы умиления.
По залу пробежал веселый гул; я понял, что это любимая история Проэресия, которую он частенько рассказывает ученикам. Григорий что-то тихо сказал Проэресию, тот кивнул и поднялся с кресла. Меня поразил его рост - не меньше семи футов.
- У нас гость, - сказал он, обращаясь к ученикам. Все взгляды обратились на меня, мне стало неловко, и я опустил глаза.
- Юноша, известный своей ученостью. - Это было сказано не без насмешки, но дружелюбным тоном. - Коллеги, позвольте представить вам двоюродного брата покойного друга моей юности. Перед вами благороднейший Юлиан, коему предстоит унаследовать весь материальный мир, подобно тому, как мы наследуем - или во всяком случае, пытаемся наследовать его духовные богатства.
На мгновение учеников охватило замешательство: они не знали, обращаться им со мной как с равным или как с наследником престола. Многие, кто сидел, встали, некоторые мне поклонились, остальные разглядывали меня с нескрываемым любопытством. Макрина прошептала мне на ухо: "Ну, чего ты стоишь как столб? Давай, отвечай!"
Собравшись с мыслями, я произнес ответную речь - очень краткую и по существу. Так мне, во всяком случае, казалось; позднее Макрина заявила, что моя речь была затянута и претенциозна. К счастью, с тех пор, как я стал императором, все в один голос меня заверяют, что все мои речи, без исключения, изящны и всегда произносятся по существу. Как, однако, высокое положение благоприятно влияет на слог!
Когда я закончил, Проэресий повел меня по залу, знакомя то с одним, то с другим юношей. Все они казались очень смущенными, хотя я в своей речи особенно упирал на то, что приехал в Афины как частное лицо и буду посещать Академию наравне со всеми.
Проэресий еще некоторое время продолжал занятия, после чего распустил учеников по домам и пригласил меня в атриум, освещенный косыми лучами заходящего солнца. С верхнего этажа слышались шарканье ног и смех учеников, снимавших там комнаты с полным пансионом. Время от времени кто-нибудь выходил на галерею, чтобы на меня поглядеть, но стоило мне поднять глаза, как они тотчас делали вид, будто идут по делу в другую комнату. Как много бы я дал, чтобы жить инкогнито в одной из этих нищенских каморок!
Между тем Проэресий усадил меня у фонтана в кресло для почетных гостей и представил мне свою жену Амфиклею. Эта молчаливая женщина всем своим видом выражала глубокую печаль: она так и не сумела оправиться после потери двух дочерей. Как видно, философия была для нее слабым утешением. Познакомился я и с отцом Макрины Анатолием, неотесанным мужланом, в котором с первого взгляда угадывался трактирщик. Макрина его не любила.
Василий и Григорий поспешили откланяться. Григорий при этом был особенно любезен и предложил сопровождать меня на все лекции в Академию и быть моим гидом. Не менее любезен был и Василий, хотя он сразу предупредил, что сможет составить нам компанию только в исключительных случаях.
- В моем распоряжении всего лишь несколько месяцев, - пояснил он, - а затем - домой, в Кесарию, так что мне предстоит работать не покладая рук, тем более что я опасно болен. - Сморщившись, как от мучительной боли, он схватился обеими руками за живот. - Моя печень так горит, будто ее терзает ястреб Прометея!
- Так не стой на сквозняке, а то еще снесешь ястребиное яйцо! - не удержался я. Макрина с Проэресием отлично поняли мой намек и разразились веселым смехом. Василию моя шутка понравилась куда меньше, и я пожалел, что сострил, не подумав. Со мной это бывает, и хвалиться тут нечем. Григорий, горячо пожав мне руку на прощание, удалился вместе с Василием. Он, вероятно, до сих пор в страхе, как бы я не припомнил ему его слов. И напрасно: всему миру известно, что я не злопамятен!
За чашей вина Проэресий расспрашивал меня о делах при дворе. Он живо интересовался политикой; когда в знак восхищения его талантами мой двоюродный брат Констант хотел даровать ему почетный титул преторианского префекта, старый философ предпочел заведовать продовольственным снабжением Афин (важный пост, который Констанций приберегал для себя). Находясь в этой должности, Проэресий добился того, что в Афины стало дополнительно поступать зерно с нескольких островов. Нет нужды говорить, что он в глазах города - герой.
Поначалу Проэресий отнесся ко мне с подозрительностью. Несмотря на сердечность тона, он то и дело задавал мне вопросы, пытаясь выяснить, с какой целью я прибыл в Афины. Он говорил о величии Милана и Рима, кипучей жизни Константинополя, изысканной развращенности Антиохии, могучих интеллектуальных силах, собранных в Пергаме и Никомедии; он даже с похвалой отозвался о Кесарии - "столице словесности", как величает ее Григорий, причем без тени улыбки. Любой из этих городов, заявил Проэресий, должен был бы привлечь меня больше, чем Афины. На это я прямо ответил, что приехал повидать его.
- И посмотреть прекрасный город? - неожиданно вмешалась в разговор Макрина.
- И посмотреть прекрасный город, - послушно повторил я. И вдруг Проэресий поднялся на ноги.
- Пойдем прогуляемся у реки, - сказал он мне. - Вдвоем. На берегу Илисса мы остановились возле фонтана Каллирои - это нечто вроде маленького каменного островка, и впрямь похожего на фонтан: он круглый и с впадиной посередине, из которой бьет священный источник. Мы устроились среди высокой травы, пожухлой от августовского зноя. Листва высоких кленов закрывала от нас вечернее солнце. Уходящий день был прекрасен. Куда ни посмотри, повсюду на траве сидели и лежали ученики, одни занимались, другие просто спали, а на том берегу, над запыленными верхушками деревьев, вздымался Гиметт. Глядя на эту картину, я преисполнился ликованием.
- Мальчик мой, - обратился ко мне Проэресий, отбросив условности, как отец к сыну, - ты ходишь рядом с огнем.
Такого начала я никак не ожидал. Я растянулся на жирной бурой земле, а он, скрестив ноги, сел напротив меня, прямой, как древко копья, опершись спиной о ствол клена. Я смотрел на него снизу вверх и удивлялся, какой по-юношески крепкой и округлой была его шея, как тверды линии подбородка - и это в таком-то возрасте.
- С каким огнем? - спросил я. - Земным или небесным?
- Ни с тем, ни с другим, - улыбнулся Проэресий. - И даже, как говорят христиане, не с адским пламенем.
- В которое ты веруешь? - Я не знал, насколько искренна галилейская вера Проэресия, не знаю я этого и теперь. Он всегда оставался для меня загадкой. Мне трудно поверить, что такой замечательный педагог и знаток эллинской культуры может исповедовать их веру, но пути богов неисповедимы, и мы видим тому подтверждения каждый день.
- Думаю, к такому диалогу мы еще не готовы, - сказал он, указывая на бурную реку возле наших ног; от летней жары она заметно обмелела. - На этом месте, между прочим, происходит диалог Платона "Федр". Его герои многое высказали друг другу в тот день на этом берегу.
- Ты хочешь, чтобы мы уподобились Платону?
- Как знать. Возможно, когда-нибудь… - Он сделал паузу. Я ждал - так ждут знамения. - Настанет день, и ты станешь императором, - произнес он ровным голосом, будто констатируя очевидный факт.
- Но я к этому не стремлюсь и сомневаюсь, что это может когда-нибудь произойти. Не забывай: из всей нашей семьи остались в живых только я и Констанций. Мне предстоит разделить судьбу своих родственников. Поэтому я сюда и приехал: мне хотелось повидать Афины прежде, чем я погибну.
- Возможно, ты и в самом деле так думаешь. Но я… понимаешь, должен тебе признаться: у меня слабость ко всяким оракулам. - Он многозначительно помолчал, но для меня этого было достаточно. Еще одно слово - и он признался бы в совершении государственной измены. Закон воспрещает справляться у оракулов о судьбе императора, и запрет этот, между прочим, очень мудр. Кто станет повиноваться правителю, зная день его смерти и имя преемника? Честно говоря, откровенность Проэресия меня потрясла. Мне было особенно приятно, что он счел меня заслуживающим доверия.
- Таково предсказание? - спросил я, проявив не меньшую смелость. Я умышленно ставил себя под удар, желая показать, что на меня можно положиться.
- Да, хотя день и год неизвестны, - кивнул он. - Только кончится это трагично.
- Для кого? Для меня или для государства?
- Неизвестно. Оракул не дал мне подробностей. - Проэресий улыбнулся. - Впрочем, они редко вдаются в детали. Не знаю, почему мы им так верим.
- Потому что боги действительно являются нам в вещих снах и Даруют нам откровения. Это же факт! И Гомер, и Платон…
- Возможно. Так или иначе, привычка верить на слово стара… Я знал всю твою семью. - Руками, на которых от староста вздулись вены, он потеребил увядшую траву. - Констант обладал многими достоинствами, но он был слаб - куда ему до Констанция! Ты - другое дело.
- Неужто?
- Это всего лишь мое личное мнение. - И вдруг он повернулся ко мне. - Кажется, Юлиан, ты хочешь возродить веру в старых богов.
- От этих слов у меня перехватило дыхание.
- Ты отдаешь себе отчет в том, что говоришь? - Хотя мой голос дрожал, его металлический тон мог бы сделать честь самому Констанцию. Рано или поздно все мы усваиваем этот трюк цезарей: неожиданную перемену тона, которая должна напомнить нашим подданным о плети и топоре, которые могут обрушиться на них по одному нашему слову.
- Думаю, что да, - спокойно ответил Проэресий.
- Просто, мне не следовало так с тобой говорить. Ты мой учитель и господин.
Он покачал головой.
- Нет, это ты наш господин - во всяком случае, скоро им будешь. Я хочу только дать тебе полезный совет и предупредить. Помни, что бы там ни говорил твой наставник Максим, христиане победили.
- Не верю! - Я потерял всякое чувство такта и с яростью начал доказывать Проэресию, что лишь небольшая часть подданных римской империи - галилеяне.
- Почему ты их так называешь? - прервал он мою тираду.
- Потому, что этот родился в Галилее!
- Ты боишься слова "христианин", - Проэресий видел меня насквозь, - ибо оно указывает: те, кто так себя именуют - последователи царя, великого властителя.
- Какая разница, как их называть? - уклончиво ответил я, но в душе признал его правоту. В названии "христиане" для нас действительно таится великая опасность.
Я стал повторять свои доводы: большинство жителей цивилизованного мира - уже не эллины, но еще и не галилеяне, они колеблются, не зная, к какой вере примкнуть. Народ, по большей часта, ненавидит галилеян, и не без оснований: слишком много ни в чем не повинных людей погибло во время их бессмысленных распрей вокруг догматов вероучения. Рекомендую читателям этих записок вспомнить убийство епископа Георгия в Александрии - одного этого вполне достаточно, чтобы понять, как безжалостны приверженцы этой религии не только к ее противникам (их они именуют "нечестивцами"), но и к собственным единоверцам.
Проэресий пытался мне возразить, но я не пожелал его слушать. Кроме того, для самого блистательного в мире оратора, каким был Проэресий, его доводы в пользу христиан были явно слабы, и это вновь вселило в мою душу сомнения; да полноте, галилеянин ли он на самом деле? Подобно множеству других он мечется между эллинской верой и новоизобретенным культом смерти, и не думаю, что им руководят соображения собственной безопасности. Его сомнения искренни. По всей видимости, древние боги и в самом деле нас покинули. Как ни ужасно это признать, я никогда не исключал, что они, возможно, перестали вмешиваться в дела людские. И все же у нас остался разум и философия! Поэты и философы, начиная с Гомера и кончая Платоном и Ямвлихом, описывают истинных богов во всем богатстве их свойств и характеристик; их много, но всех их объединяет Единое, и все они - эманации истины. Как писал Плотин, "по своей природе душа любит бога и стремится соединиться с ним". Пока на свете существует хоть одна человеческая душа, есть и бог, неужели это кому-то не ясно?
Я понимал, что выгляжу смешно, пытаясь переубедить великого мастера красноречия, но не мог остановиться. Дремавшие вокруг ученики поднялись и стали с любопытством поглядывать на меня: вероятно, я казался им сумасшедшим - распалясь, я, как всегда, махал во все стороны руками. Проэресий терпеливо выслушал меня и наконец сказал:
- Веруй в то, во что тебе предначертано верить.
- Но ведь и ты в это веришь, учитель! Мы с тобой единоверцы, иначе ты бы не смог учить тому, чему учишь.
- У меня другое мнение на этот счет, только и всего. Спустись с небес на землю - неужели ты не видишь, что новая вера уже пустила крепкие корни? С помощью Констанция христиане правят миром. Вряд ли они легко расстанутся с властью и богатством, которыми владеют уже три десятилетия. Ты опоздал родиться, Юлиан. Конечно, будь ты Константином и вернись мы на сорок лет назад, я бы закончил нашу беседу на ту же тему словами: "Бей! Объяви их вне закона! Отстрой храмы!" Но время уже упущено: ты не Константин, и мир принадлежит им. Максимум того, что можно сделать, - это попытаться приобщить их к цивилизации. По этой причине я и продолжаю преподавать, и потому-то я никогда не смогу тебе помочь!
В тот день я проникся к Проэресию глубочайшим уважением, которое сохранил и поныне. Если к моему возвращению из похода он еще будет жив, мне хотелось бы продолжить нашу беседу. Как мы все жаждем обращать других в свою веру!
Мы возвращались домой, как двое заговорщиков. Нас теперь связывали нерушимые узы, ибо мы открылись друг другу и поведали опасные тайны. Страх упрочил нашу дружбу и придал ей особую остроту.
В полутемном атриуме дома Проэресия уже собрались ученики. Они говорили все разом, стараясь друг друга перекричать - так ведут себя все ученики на свете. Как только мы вошли, веселый гомон утих. Мне показалось, что ученики смотрят на меня с опаской. Однако Проэресий их успокоил, сказав, что со мной следует обращаться, как с простым учеником.
- Правда, несмотря на бороду и поношенную одежду, он не так уж прост. - Все рассмеялись. - Он не такой, как все мы. - Я хотел было вставить, что члены царствующей фамилии все же имеют некоторое сходство (пусть и отдаленное) с прочими представителями рода человеческого, но Проэресий вдруг закончил: - Он истинный философ. Он сам, по собственной воле, выбрал тот путь, на который нас толкнула нужда. - После этих слов по атриуму пронеслась настоящая буря восторга, и лишь на следующий день до меня дошло, сколько иронии заключалось в них.
Тут меня за руку взяла Макрина:
- Тебе непременно нужно познакомиться с Приском. Из всех афинян он самый несносный.
Приск, окруженный учениками, восседал на табурете. Он худощав, лицо его всегда бесстрастно, ростом он почти так же высок, как Проэресий. Когда мы к нему подошли, он встал и буркнул: "Привет". Мне было очень приятно познакомиться с этим выдающимся учителем, о котором я был много наслышан, ибо слава о его остроумии и двусмысленной манере изъясняться разнеслась повсюду. Кроме того, он начисто лишен восторженности и в этом полная противоположность мне, способному прийти в экстаз от любого пустячка. С первой же встречи мы с ним стали друзьями; в данный момент он сопровождает меня в походе.
- Попробуй переспорь его в диспуте о чем угодно, - обратилась ко мне Макрина, взяв Приска за тонкую руку; казалось, она предлагала мне сойтись с ним в кулачном бою. - Приск славится своим умением увиливать от споров. Он никогда не вступает в диспуты, и все тут.
С выражением брезгливости, которое я впоследствии так хорошо изучил (и трепещу, когда являюсь его причиной!), Приск стряхнул руку Макрины.
- А зачем мне спорить? То, что я знаю, мне и так известно, а другие всегда не прочь поделиться со мной тем, что знают они - или им кажется, что знают. О чем тут, собственно, спорить?
- Но неужели ты не знаешь, что в споре рождаются новые мысли? - спросил я у Приска. Наивный человек - я пытался его раздразнить. - Разве не беседа и спор помогали Сократу наставлять своих учеников?
- Спор и беседа - совсем не одно и то же. Я также учу философии - или пытаюсь учить - при помощи бесед, но споры - это главная язва Афин, где люди с хорошо подвешенным языком почти всегда одерживают верх над теми, кто мудрее, но не столь красноречив. Форма изложения стала ныне всем, а содержание ни во что не ставится. Наши софисты большей частью актеры, а то и хуже - адвокаты. А юноши слушают их за деньги, как бродячих певцов.
- Уж не в меня ли ты метишь, Приск? - сказал подошедший Проэресий. Видимо, это у них был давний спор, и он забавлял моего учителя.
- То, что я думаю, тебе известно, - огрызнулся Приск. - Ты из них самый зловредный, потому что лучше всех лицедействуешь. - Он прибавил, обращаясь ко мне: - Проэресий настолько красноречив, что все без исключения софисты в нашем городе люто его ненавидят.
- Все, кроме тебя, - вставила Макрина. Приск пропустил ее слова мимо ушей.
- Несколько лет назад собратья Проэресия позавидовали его популярности. Они дали взятку проконсулу…
- Осторожнее! - перебила Макрина. - Не стоит говорить, что чиновники берут взятки, в присутствии того, кто когда-нибудь, возможно, станет самым главным чиновником.
- Дали взятку проконсулу, - спокойно продолжал Приск, будто и не слышал ее, - чтобы он изгнал нашего хозяина из города. Что и было исполнено. Но вот проконсул удалился на покой. Его преемник, годами помоложе, пришел от этой истории в такое негодование, что разрешил Проэресию вернуться в Афины. Софисты, однако, не собирались сдаваться без боя и продолжали строить нашему учителю козни. Тогда проконсул предложил им всем собраться в большом зале Академии…
- Дядюшка его сам об этом попросил.
- От Макрины ничего не утаишь! - улыбнулся Проэресий. - Да, это я навел его на эту мысль. Я хотел собрать моих врагов вместе, чтобы всех их разом…
- Разгромить, - закончила Макрина.
- Победить, - поправил ее Проэресий.
- Разбить! - настаивала Макрина.
- Зрелище было устрашающее! - продолжал Приск. - В Академии собрались софисты со всех Афин. Друзья Проэресия пребывали в беспокойстве, враги же заранее торжествовали победу. Наконец прибыл проконсул и занял место председателя. Он объявил, что Проэресий готов выступить на любую тему по желанию публики. За его словами последовала гробовая тишина…
И вдруг дядя заметил, что в заднем ряду за чужими спинами прячутся два его злейших врага. Он громко потребовал, чтобы тему назначили они. Враги пытались было бежать, но проконсул приказал солдатам из своей охраны вернуть их в зал.
- Да, в тот день добродетель, как видно, восторжествовала благодаря солдатам, - с угрюмым видом пробурчал Приск.
- Приску пальца в рот не клади! - рассмеялся Проэресий. - Впрочем, может быть, ты и прав. Хотя, мне кажется, больше всего мне помог неудачный выбор моих противников, назначивших мне очень узкую и к тому же крайне непристойную тему.
- С какой стороны женщина приятнее, спереди или сзади? - ухмыльнулась Макрина.
- И все же Проэресий принял вызов, - продолжал Приск. - Он говорил с таким мастерством, что в аудитории воцарилась мертвая тишина, будто это выступал сам Пифагор.
- Дядя потребовал, чтобы стенографы из суда записывали за ним каждое слово. - Макрина гордилась мастерством Проэресия едва ли не как своим собственным. - Он также обратился к слушателям с настоятельной просьбой воздержаться от рукоплесканий.
- Эта речь запомнилась мне на всю жизнь, - продолжал Приск. - Сначала Проэресий описал во всех подробностях сам предмет. Затем он приступил к анализу одной из сторон - переда. Через час он сказал: "А теперь давайте проследим, помню ли я все приведенные мною доводы", - и повторил всю речь до мельчайших подробностей, только теперь он уже разбирал противоположную сторону - зад. Несмотря на запрет проконсула, зал разразился рукоплесканиями. Это был величайший триумф красноречия и памяти в наши дни.
- И что же из этого следует? - Проэресий знал, что Приск припас ему под конец какую-нибудь шпильку.
- Что следует? А вот что: ты наголову разбил своих врагов, и если раньше они тебя презирали, то теперь ненавидят. - Приск пояснил для меня: - На следующий год они едва не отправили его на тот свет и продолжают замышлять против него козни по сей день.
- И что же это доказывает? - Проэресию не меньше чем мне хотелось узнать, к чему клонит Приск.
- Что? Да только то, что победы в диспутах ничего не значат. Это все игра на публику. Высказывание всегда вызывает больший гнев, нежели молчание, а словопрения никогда никого не убеждают. Не говоря уже о том, что победитель всегда вызывает зависть, хочу спросить: что делать побежденному? Он ведь тоже философ, и даже если он осознает, что был не прав, тот факт, что это стало известно всем, доставляет ему неисчислимые страдания. Он может разъяриться до такой степени, что возненавидит философию! Нет, я бы предпочел сохранить его для цивилизации.
- Неплохо сказано, - согласился Проэресий.
- А может быть, - взвилась вдруг Макрина, - ты просто боишься проиграть диспут, потому что знаешь: тебе не вынести публичного унижения? Как ты тщеславен, Приск! Ты не хочешь состязаться с другими, дабы не потерпеть поражения. Фактически никто из нас не знает, насколько ты мудр: молчание создает легенду, принцепс, и поэтому Приск - величайший из великих. Всякий раз, когда Проэресий открывает рот, он тем самым ставит себе предел, ибо слово, по сути своей, конечно. А Приск мудрее. Молчание нельзя точно оценить. Молчание скрывает все - или, возможно, ничто. Только сам Приск может объяснить нам, что скрывается за его молчанием, но он предпочитает этого не делать, и нам ничего не остается, как гадать, уж не гений ли он.
Приск не ответил. После Макрины мне не доводилось встречать женщин, способных так виртуозно, с такими неожиданными поворотами и переходами вести спор и при этом так блестяще владеть оружием иронии, но она вообще была незаурядной женщиной. Прежде чем Приск успел ей что-либо ответить, нашу беседу прервал приход моих телохранителей и офицера из свиты проконсула - по Афинам уже прошел слух, что я остановился у Проэресия. Меня снова взяли под стражу.
Приск: Макрина всегда была стервой. Мы все испытывали к ней омерзение, но терпели: как-никак племянница Проэресия!
Юлиан неточно описывает мою первую встречу с ним - во всяком случае, наши воспоминания не совпадают. К примеру, Юлиан утверждает, будто его охрана пришла раньше, чем я успел ответить Макрине. Дело обстояло совсем иначе: я тут же парировал, сказав, что за моим молчанием скрывается сострадание к умственной неполноценности собеседников, ибо не желаю ранить словом никого, даже ее. Все рассмеялись, и тогда-то и появились охранники.
Мне хотелось бы сохранить для истории мое первое впечатление о Юлиане. Он показался мне красивым юношей, широкоплечим, как все мужчины в его роду, с великолепной мускулатурой - это был дар природы, ибо в то время он редко занимался гимнастикой. У него было другое занятие - все свое время Юлиан тратил на нескончаемую болтовню. Григорий, который отмечает его неутихающее словоизвержение, не так уж далек от истины. Я и сам не раз спрашивал Юлиана: "Как же ты думаешь чему-нибудь научиться, если ни на минуту не умолкаешь?" В ответ он разражался каким-то возбужденным смехом и заявлял: "Но я могу слушать и говорить одновременно. Это мой природный дар!" Возможно, так оно и было: я всегда поражался, сколько знаний успевал Юлиан вобрать в себя.
Лишь ознакомившись с записками Юлиана, я узнал о его беседе с Проэресием. Мне и в голову не приходило, что старик способен на такую смелость или хитрость - открыться совершенно незнакомому ему принцепсу, что он справлялся у оракула о судьбе императора. Это был опасный поступок, но покойный всегда питал слабость к оракулам.
Вообще-то Проэресий никогда мне особо не нравился: мне всегда казалось, в нем слишком много от демагога и мало от истинного философа. Пожалуй, он чересчур всерьез принимал роль великого старца, которую играл. Он был готов ораторствовать где угодно и на любую тему, а учеников-принцепсов коллекционировал точно так же, как епископы коллекционируют мощи. Оратор он был, каких мало, но все, написанное им, начисто лишено оригинальности.
Дозволь мне теперь рассказать кое-что о романе Юлиана и Макрины. Юлиан об этом предмете умалчивает, и, если я не восполню этот пробел, ты никогда ничего об этом не узнаешь. Между тем их любовь была для всего города притчей во языцех. Макрина в своей обычной шутовской манере рассказывала всем встречным и поперечным о ходе своего романа, не опуская даже самых интимных подробностей. В частности, она много толковала об отменных мужских достоинствах Юлиана, намекая на свой якобы обширный опыт в этой области, а между тем к моменту встречи с Юлианом Макрина, скорее всего, была девушкой. Вряд ли в ее окружении нашелся кто-нибудь, кто пожелал бы лишить ее невинности: афинянки славятся своей уступчивостью на весь мир, и немногие мужчины соблазнятся женщиной с таким язычком, когда вокруг столько прелестных тихонь. Я твердо уверен, что Юлиан был у Макрины первым.
В то время по Афинам ходил про них анекдот, без сомнения, апокрифический. Якобы кто-то подслушал разговор Юлиана с Макриной на ложе любви. Макрина опровергала пифагорейцев, а Юлиан защищал непреходящую ценность платонизма - и все это до и во время совокупления! Что и говорить, хороша была парочка!
Юлиан редко говорил со мною о Макрине: я был свидетелем их любви, и ему было просто неловко. Последний раз он спросил меня о ней в Персии, когда писал свои записки - ему хотелось узнать, что с ней стало, за кого она вышла замуж и как сейчас выглядит. Я ответил, что Макрина несколько пополнела, что она замужем за купцом из Александрии, живущим в Пирее, и что у нее трое детей. Я скрыл от Юлиана только одно: отцом старшего сына был он.
Да, эта скандальная история была у всех на устах. Примерно через семь месяцев после отъезда Юлиана Макрина родила сына. Во время беременности она жила у отца и, несмотря на всю свою смелость, в этой ситуации вела себя весьма банально: ей отчаянно хотелось замуж, хотя всем было известно, что отец ее незаконнорожденного - Юлиан, и, следовательно, для матери это не позор, а честь. Макрине повезло: александриец женился на ней и признал ребенка своим.
Пока сын Юлиана был маленьким, я изредка с ним встречался. Сейчас ему уже за двадцать. Внешностью он напоминает отца, и поэтому мне тяжело его видеть: при всем моем стоицизме, некоторые воспоминания причиняют мне боль. К счастью, юноша живет теперь в Александрии, где управляет торговым заведением своего приемного отца. Как-то Макрина рассказала мне, что ее сын примерный христианин и совершенно не интересуется философией. Таков конец рода Константина Великого. Знал ли Юлиан, что у него есть сын? Думаю, нет. Макрина клянется, что держала это от него в тайне, и я почти готов ей верить.
Несколько лет назад я встретился с Макриной на площади, которую мы, афиняне, называем Римской агорой. Дружелюбно поздоровавшись, мы присели отдохнуть на ступеньку башни с водяными часами. Я спросил Макрину о ее сыне.
- Красавец! Одно лицо с отцом: император, сущий бог! - Как видно, язычок у Макрины остался прежним, хотя острота ее ума с годами несколько притупилась. - Но я ни о чем не жалею, - добавила она.
- О чем? Что отец твоего сына - Юлиан или что сын на него похож?
Макрина не ответила. Отсутствующим взглядом она окинула площадь, которая, как всегда в этот час, была запружена стряпчими и сборщиками податей. В ее черных глазах сверкал прежний огонь, хотя лицо обрюзгло, а грудь, вскормившая троих детей, тяжело обвисла. Вдруг Макрина резко обернулась.
- Знаешь, Приск, Юлиан хотел на мне жениться. Я могла бы стать императрицей Римской империи - представляешь? Как бы ты к этому отнесся? Тебе не кажется, что я бы… неплохо смотрелась? Уж во всяком случае, необычно. Сколько найдется императриц, которые по праву могут называть себя философами? Это было бы забавно, правда? Я бы навесила на себя целые груды драгоценностей, хотя я их терпеть не моту. Посмотри! - Она дернула за свое простое платье. Несмотря на богатство мужа, она не носила ни колец, ни брошек, ни гребней в волосах, ни серег в ушах. - Но императрица - другое дело, императрица должна и выглядеть соответственно! Уж я бы себя показала, а за образец взяла бы Мессалину.
- Это ты-то ненасытная? - Я так и покатился.
- Именно! - Ненадолго былая острота ума вернулась к Макрине; в черных глазах засверкали веселые искорки. - Сейчас я верная жена, потому что растолстела и никого не соблазняю. По крайней мере, никого из тех, кто мог бы мне понравиться. Но мужская красота меня все еще привлекает. Как бы я желала стать распутницей! Но только чтобы самой выбирать любовников, а для этого и нужно быть не ниже чем императрицей. Я вошла бы в историю под именем Макрины Ненасытной!
- Всякий, кто увидел бы нас на этих ступеньках, подумал бы: до чего благонравная пара! Убеленный сединами философ и почтенная матрона степенно беседуют о ценах на пшеницу или о последней проповеди епископа. Между тем на самом деле Макрина пела гимн похоти.
- А что бы на это сказал Юлиан? - успел я перебить ее, чтобы она не пустилась в более подробное описание своих воображаемых любовных похождений. Удивительно, как мало интересуют нас страсти тех, кто нам безразличен.
- Не знаю… - Макрина ненадолго замолчала. - Думаю, он не стал бы возражать. Хотя нет, возражать бы стал, но отнюдь не из ревности. Не думаю, что Юлиан был способен ревновать, но он не любил ни в чем излишеств. Я, кстати, тоже, но мне и не представлялось возможности позволить себе излишества в чем-либо, кроме еды. - Она хлопнула себя по животу. - Видишь, что из этого вышло? Правда, в Персии я еще сошла бы за красавицу. Там толстух обожают… - Помолчав, она вдруг спросила: - А он говорил обо мне с тобой, когда вы были в Персии?
Я покачал головой. Не знаю, что заставило меня солгать - скорее всего, моя давняя к ней неприязнь.
- Нет? Я так и знала. - Казалось, мой ответ ее ничуть не расстроил; поистине ее эгоизм не знает предела. - Перед отъездом в Милан Юлиан говорил мне, что если он только останется в живых, то обязательно на мне женится. Сплетники болтали всякое, но он не знал, что я беременна, - я от него это скрыла. Я только сказала Юлиану, что согласна стать его женой, но если у Констанция на его счет другие планы (так оно, конечно, и вышло), я не стану печалиться. Ну и отчаянная же я была девчонка!
- Он тебе писал? - спросил я.
- Ни строчки, - покачала головой Макрина. - Правда, вскоре после того как Юлиан стал императором, он велел вновь назначенному проконсулу Греции посетить меня и узнать, не нуждаюсь ли я в чем-нибудь. Никогда не забуду, с каким изумлением разглядывал меня этот проконсул: с первого же взгляда у него не осталось сомнений, что Юлиан не мог испытывать к этой толстухе никакого сердечного влечения. Как он был озадачен, бедняжка… Как ты думаешь, знал Юлиан о нашем сыне? Об этом ходили слухи.
Я сказал, что вряд ли. Так я, кстати, и думаю. Уж я-то, во всяком случае, никогда не говорил Юлиану об этом, а у кого, кроме меня, хватило бы на это смелости?
- Ты был знаком с его женой? - спросила Макрина.
- Да, когда мы жили в Галлии. Она была гораздо старше его и к тому же очень некрасива.
- Да, я об этом слышала. Впрочем, я и так не ревновала - его ведь заставили на ней жениться. Неужели он после ее смерти действительно наложил на себя обет безбрачия?
- Насколько мне известно, да.
- Странный он был все же! Будь он христианином, они бы наверняка причислили его к лику святых, и сейчас его бедные косточки лечили бы людей от желтухи. Так или иначе, с этим все кончено, правда? - Она обернулась и посмотрела на водяные часы. - А я опаздываю домой. Кстати, сколько ты даешь отступного сборщику налогов?
- Об этом заботится Гиппия.
- Да, в таких делах женщины разбираются лучше. Здесь нужно думать о мелочах, а нам, бабам, только того и подавай - мы, как та курочка, любим по зернышку клевать… - Макрина медленно, тяжело поднялась, пошатнулась и прислонилась к мраморной стене башни. - Да, хотелось бы мне побывать на римском престоле.
- Неужто? Не советовал бы: будь ты императрицей, тебя бы уже не было на свете. Христиане бы тебя давно прикончили.
- Нашел чем пугать! - Макрина вдруг всем корпусом повернулась ко мне, и ее огромные черные глаза сверкнули на солнце, как обсидиан. - Неужели ты не понимаешь, неужели не видишь, мой милый старый мудрый Приск, что за эти двадцать лет не было и дня, чтобы я не мечтала умереть?!
- И Макрина ушла, а я остался сидеть на ступеньках. Глядя, как ее грузная фигура, переваливаясь, пробирается сквозь толпу к зданию городского суда, я вспомнил прежнюю Макрину и признаюсь: на мгновение только что услышанный мною вопль, исторгнутый из самой глубины ее сердца, меня тронул. И все же это не отменяет того факта, что Макрина была и остается крайне неприятной женщиной. С тех пор мы с ней больше не разговаривали, хотя, встречаясь на улице, всегда раскланиваемся.
-VIII-
Юлиан Август
Неделю спустя после прибытия в Афины я встретился с иерофантом Греции. Поскольку я хотел сохранить эту встречу в тайне от проконсула, я назначил ее в библиотеке Адриана; она находится между римской и афинской агорами, и ее мало кто посещает.
В полдень я уже был в библиотеке и прошел прямо в северный читальный зал, как всегда с наслаждением вдыхая сухой воздух, насыщенный затхлыми запахами папируса и чернил, которые исходили от высоких ниш, где хранятся свитки и кодексы. В зале с высоким кессонированным потолком, поглощающим звуки (за такое архитектурное решение я мысленно поблагодарил покровителя Антиноя), никого не было. Здесь я и дождался иерофанта. В ожидании встречи я страшно волновался, ибо иерофант - святейший из всех смертных. Закон запрещает мне называть его имя, но я могу сказать, что происходит он из рода Эвмольпидов, одного из двух семейств, к которым по традиции должны принадлежать иерофанты. Он не только верховный жрец всей Греции, но также хранитель и толкователь элевсинских таинств, которым не менее двух тысяч лет, - не исключено даже, что они возникли на заре рода человеческого. Те, кто был допущен к таинствам, не вправе разглашать то, что они увидели и узнали. Все же мне хотелось бы привести слова Пиндара: "Блажен, кто, увидев эти обряды, сходит в царство Аида, ибо он знает жизни конец и данное Богом начало". Софокл же называл посвященных в таинства "трижды блаженными смертными, что, увидев эти обряды, сходят в Аид; ибо им одним там дарована истинная жизнь, остальных же ждет зло". Эти цитаты я привожу по памяти. (Секретарю: если в цитатах есть неточности, исправить.)
Элевсин находится в четырнадцати милях от Афин. Вот уже два тысячелетия в этом городе ежегодно устраиваются празднества, так как именно в Элевсине вернулась на землю Персефона после того, как ее похитил бог смерти Аид и сделал царицей загробного мира. После похищения Персефоны ее мать Деметра, богиня урожая, искала ее девять дней, позабыв о еде и питье (сейчас, когда я это рассказываю, посвященные видят, как перед ними вновь проходят таинства, но никто, кроме них, не знает, что я имею в виду). На десятый день Деметра подошла к Элевсину. Навстречу ей вышли царь и царица города и поднесли кубок ячменного отвара, сдобренного мятой; богиня осушила его одним духом. Старший царевич сказал: "Как жадно ты пьешь!", и тогда разгневанная богиня превратила его в ящерицу, но, тут же раскаявшись, наделила великой властью младшего сына элевсинского царя, Триптолема. Деметра вручила ему пшеничные колосья, соху и колесницу, запряженную змеями, и он стал разъезжать по миру, обучая людей земледелию. Впрочем, Деметра сделала это не только из раскаяния за содеянное, но и в награду за то, что Триптолем смог ей открыть, куда исчезла Персефона. Он рассказал, что гулял по полям, когда вдруг земля перед ним разверзлась и со стороны моря показалась колесница, запряженная вороными конями. Ими правил сам Аид, а в объятиях он держал Персефону. Накренившись, колесница на всем ходу устремилась под землю, и отверстие тут же закрылось. Поскольку Аид - брат Зевса, царя богов, нет сомнения, что он похитил дочь с молчаливого согласия Зевса, подумала Деметра и решила отомстить. Она приказала деревьям не приносить плодов, а цветам не расцветать, и земля вмиг опустела. Зевсу пришлось уступить. Если Персефона еще не ела пищи мертвых, она может вернуться к матери - изрек он. На беду, Персефона, находясь в Аиде, успела съесть семь гранатовых зерен и этого было достаточно, чтобы она осталась там навеки. Но Зевс сумел найти компромисс: шесть месяцев в году Персефона должна жить с Аидом и быть царицей загробного мира, а на шесть месяцев она будет возвращаться на землю к матери. Вот почему холодная, бесплодная зима длится шесть месяцев и столько же длится теплое, ласковое лето. Кроме того, Деметра даровала Аттике оливковое дерево и запретила выращивать здесь бобы. Во время таинств вся эта история представляется в лицах, но большего я сказать не могу. Одни говорят, корни элевсинских таинств на Крите, другие - в Ливии. Возможно, в этих местах и происходило нечто подобное, но нет сомнения, что Персефона вернулась на землю из царства Аида в Элевсине. Я сам видел пещеру, из которой она явилась.
Итак, для тех, кто посвящен в таинства, я только что с помощью чисел и знаков изложил, что именно происходит с человеком после смерти, и заняло это не более страницы. Однако непосвященным не дано проникнуть в эту тайну. Они всего лишь решат, что я рассказал старую сказку о старых богах.
Наконец в зале появился иерофант. Он оказался человеком ничем не примечательной наружности: маленький, пухленький, степенного вида. Он сдержанно поздоровался со мной. У него мощный голос, и он говорит на древнегреческом языке двухтысячелетней давности, ибо в его древнем роду одни и те же слова передаются из поколения в поколение. Нельзя без благоговейного трепета помыслить о том, что это те самые слова, которые когда-то слышал сам Гомер.
- Извини, что я задержался, но я был очень занят. Сейчас уже наступил священный месяц. Таинства начнутся ровно через неделю. - Так прозаично он начал.
Я сказал иерофанту, что хочу быть посвящен во все без исключения таинства: малые, большие и высшие. Я сказал, что понимаю, насколько трудно это осуществить за столь короткий срок, но я ограничен во времени.
- Конечно, все это можно устроить, - сказал в ответ иерофант. - Только тебе придется многое изучить. Как у тебя с памятью?
Я ответил, что знаю наизусть почти всего Гомера. Иерофант напомнил мне, что таинства длятся девять дней и тот, кто готовится к посвящению, должен выучить множество паролей, гимнов и молитв, прежде чем ему откроется высшая тайна. "И чтобы ни единой запинки!" - строго добавил он. Я повторил, что за неделю, полагаю, смогу выучить все необходимое, так как память у меня и в самом деле хорошая; по крайней мере, она такой становится, когда передо мною стоит высшая цель.
Затем я решил открыться иерофанту и сказал, что, если меня оставят в живых, я надеюсь оказать эллинской вере поддержку в борьбе с галилеянами. Отсвет его был краток.
- Поздно, - повторил он слова Проэресия. - Ты не в силах изменить того, что предопределено.
- Неужели тебе известно будущее? - спросил я, пораженный таким ответом.
- Я иерофант, - ответил он просто. - Самый последний иерофант в Греции. Мне известно многое, и все это трагично.
Я с трудом верил своим ушам:
- Но почему ты последний? Столетиями…
- Принцепс, все это было известно нашему роду изначально. Никто не в силах бороться с судьбой. Когда я умру, моим преемником будет не член нашего рода, а жрец из совершенно другой секты. Он-то и будет последним иерофантом, но лишь по названию. Затем элевсинский храм будет разрушен, его участь разделят храмы по всей Греции. Христиане победят, и придет варварство. Настанут темные века.
- Навсегда?
- Кто может знать? Богиня открыла мне лишь то, о чем я тебе рассказал. На мне род истинных иерофантов угасает. При следующем иерофанте прекратятся и сами таинства.
- Не могу поверить!
- Это ничего не меняет.
- Но если я стану императором…
- Это тоже ничего не даст.
- Так, значит, мне не стать императором? - Я улыбнулся нашей изворотливости, позволившей нам обойти запрет на пророчества.
- Будешь ты императором или нет, еще до конца столетия Элевсин будет лежать в руинах.
Я пристально посмотрел на него. Мы сидели на длинной скамье под высоким окном, забранным решеткой, которая отбрасывала узорчатую тень на выложенный каменными плитками пол. Несмотря на произнесенные им ужасные откровения, этот толстячок с лучистыми глазами и пухлыми ручками был совершенно спокоен. Даже Констанций не мог похвастать таким самообладанием.
- Отказываюсь верить, что мы не в силах ничего изменить, - вырвалось у меня наконец. Он пожал плечами:
- Как всегда, мы будем делать то, что можем, до тех пор, пока это будет в нашей власти. - Он торжественно окинул меня взглядом. - Не забывай: хотя элевсинским таинствам приходит конец, они не стали от этого ложными и тех, кто успеет посвятиться, ждет вечное блаженство в царстве Аида. Конечно, те, кто придет после нас, достойны жалости, но чему быть, того не миновать. - Иерофант величественно поднялся на ноги; держался он очень прямо, будто усилием воли мог превратить мягкую плоть в камень. - Я буду лично наставлять тебя. Нам понадобится несколько часов в день. Жду тебя в моем доме сегодня вечером; - Слегка поклонившись, иерофант удалился.
После этой встречи мы стали видеться ежедневно, но мне так и не удалось узнать иерофанта ближе. Он не желал больше беседовать со мной ни на какие темы, не связанные с таинствами. В конце концов я оставил попытки его разговорить, приняв его таким, каков он есть, - не человек, а воплощенная связь со священным прошлым.
Мне нет нужды описывать празднества, которые предшествуют посвящению, - они известны каждому. Описывать сами таинства запрещено, поэтому отмечу лишь, что в тот год в элевсинских торжествах, к вящей скорби галилеян, участвовало больше людей, чем обычно.
Празднества длятся девять дней. В первый день стояла изматывающая духота. Было объявлено о начале праздников, и элевсинские святыни перенесли в Элевсиний - небольшой храм у подножия Акрополя, где хранится множество любопытных исторических реликвий, в частности, полная опись имущества, конфискованного у Алкивиада за то, что он осквернил таинства, воспроизведя однажды после запойной ночи на уличном перекрестке тайные обряды, которые совершает иерофант. Святыни хранятся в нескольких вазах, перевязанных красными лентами. Их переносят в Элевсиний во время главного шествия.
На второй день мы все выкупались в море; при этом каждый вымыл поросенка, которого купил, дабы принести в жертву. Я купался на Фалеронском побережье и чуть было не упустил поросенка, за которого отдал целых шесть драхм. Меня поразило зрелище: несколько тысяч человек купались в море, и у каждого в руках визжал поросенок.
На третий день совершается жертвоприношение; за ним следует долгая бессонная ночь.
Четвертый день посвящен Асклепию, его надлежит провести дома.
На пятый день начинается шествие от Дипилона в Элевсин.
Процессия представляет собой красочное зрелище. Впереди на деревянных носилках несут изображение бога Иакха, сына Деметры, которому посвящено шествие. Хотя до Элевсина следует идти пешком, многие зажиточные люди добираются туда на носилках. Я шел пешком. Мои телохранители ныли, но я был вне себя от восторга. На голове у меня был миртовый венок, а в руках священные ветви, перевязанные шерстью; кроме того, я по традиции нес в узелке на палке, перекинутой через плечо, новую одежду. Меня сопровождала Макрина.
День выдался пасмурный, и путешествие оказалось гораздо приятнее, чем обычно в это время года. Всего нас было около тысячи, не считая любопытствующих, среди которых собралось немало галилеян, безбожно нас ругавших.
Когда мы вышли в предместья Афин, Макрина указала мне на несколько старых зданий обочь дороги.
- Это самый знаменитый публичный дом в Греции, - сказала она, сияя от удовольствия, - "Святилище Афродиты". - Как известно, это святилище посещают люди со всего света; здесь они за плату наслаждаются со "жрицами" и притворяются, будто это религиозный обряд. На самом деле это просто узаконенная массовая проституция; мало что может вызвать у меня большее отвращение.
- Перед самым этим "святилищем" есть старый мост. Здесь те, кому предстоит посвящение в таинства, проходят первое испытание: на парапете моста сидят люди, лица которых закрыты капюшонами. В их обязанности входит напоминать сильным мира сего об их пороках и уязвлять их гордыню. Я утешался тем, что до меня по этому мосту прошли Марк Аврелий и Адриан. Если они пережили это унижение, я тоже смогу.
- Не бойся, ничего страшного не будет, - пыталась подбодрить меня Макрина. - Они все трусят перед Констанцием. - Однако я помнил, каким издевательствам подвергался здесь Адриан за любовь к Антиною - а ведь он был царствующим императором, а не каким-то там двоюродным братом, - и вступил на мост, обливаясь холодным потом.
Взгляды всех присутствующих были устремлены на меня. Люди с закрытыми лицами - их было не менее тридцати - только что отпустили какого-то чиновника и взялись за меня. Макрина крепко держала меня за руку; с бьющимся сердцем, потупив взор, я медленно пошел по мосту. Зазвучали громкие насмешки и страшные издевательства; сначала я пытался пропускать их мимо ушей, но потом вспомнил, что унижение - это важное испытание, которое необходимо пройти перед таинствами, чтобы очиститься от гордыни, и стал слушать. Обвиняли меня, в основном, во лживости и претенциозности. Оказывается, я не истинный философ, а дешевый позер. Я похожу на козла. Я трус и боюсь служить в армии (вот этого никак не ожидал!). Я ненавижу галилеян - это обвинение заставило меня поволноваться, но, к счастью, оно прозвучало лишь один раз. В конце концов, мои мучители были приверженцами истинной веры и не желали, чтобы кто-нибудь обратил мою неприязнь к галилеянам против меня.
Наконец мост остался позади. Испытание закончено. С чувством просветления и облегчения (как говорится, не так страшен черт, как его малюют) я пошел дальше, а рядом неустанно ворчала Макрина. Думаю, в тот день она обрушила на меня не меньше упреков, нежели люди на мосту, но все впустую - чем ближе становился Элевсин, тем больше все мои мысли занимало предстоящее посвящение, и ничто уже не могло смутить мой умиротворенный дух.
Когда наша процессия достигла цели, уже стемнело. Элевсин - маленький городок на берегу залива Сароникос, с побережья которого отлично виден остров Саламин. Подобно большинству городов, получающих доходы главным образом от приезжих, в Элевсине множество постоялых дворов и харчевен, а уличные торговцы повсюду пытаются всучить вам по баснословным ценам копии святынь. Можно лишь удивляться, как только сохраняет святость город, наводненный людьми, которые сделали обман приезжих источником своего существования! Я слыхал, что Дельфы в этом смысле еще хуже Элевсина, а в Иерусалим, который, как известно, ныне сподобился стать галилейским "святым местом", лучше и не ездить.
Кругом было светло, как днем - на всех улицах города ярко пылали факелы. Хозяева гостиниц зазывали нас к себе переночевать, на каждом углу стояли люди и выкрикивали, где можно сытно поесть. Кое-кто даже предлагал посетить гетер. Это показывает, насколько порочны и развращены элевсинцы: кому-кому, а уж им-то ведомо, что в течение трех дней, которые вновь посвященные проводят в Элевсине, они должны поститься и хранить целомудрие, им запрещено прикасаться к мертвому телу или только что родившей женщине; кроме того, даже на следующий день после поста запрещено есть яйца и бобы.
Толпа увлекала нас с Макриной к месту совершения таинств. Если верить Гомеру, первоначально элевсинский храм стоял у подножия Акрополя, почти там же, где стоит и нынешний храм, называемый Телестрион. Этой ночью в честь великих таинств он был ярко освещен.
К храму проходят через ворота, которые еще величественнее, чем афинские. Стражники и жрецы, узнав новопосвящаемых по платью и тайным знакам, пропустили нас за оцепление. Ворота храма устроены таким хитроумным образом, что сквозь них можно увидеть лишь несколько шагов священного пути, далее Телестрион закрывает высокая глухая стена Плутониона - храма, построенного на том месте, где Персефона появилась из царства Аида.
С глазами, слезящимися от дыма факелов, мы с Макриной поднимались в гору по священному пути. По дороге мы остановились сначала возле Каллихорского провала. Меня охватил священный трепет, ибо это самое место описано еще у Гомера. Здесь когда-то боги спускались под землю, а элевсинки танцевали в честь Деметры. Вход в Аид находится на несколько ступенек ниже мостовой и отделан великолепным мрамором. Возле него священный источник. Омыв в нем руки, я познал всю глубину горя Деметры, и меня это так потрясло, что я едва не забыл заплатить жрице драхму за омовение.
Затем мы миновали Плутонион. Он выстроен в скалистой пещере на склоне Акропольского холма. Вязовые двери этого храма перед нами не открылись, но на жертвеннике из дикого камня возле его входа горел огонь.
Наконец мы подошлите длинной колоннаде Филена перед Телестрионом. За ее портиком, облицованным голубым мрамором, виднеется глухой фасад самого священного здания на земле. На свете есть храмы больше этого, есть красивее, но ни один не внушает такого благоговения, как Телестрион, ибо он служит святилищем чуть ли не с первых дней появления людей на земле и напоминает нам о том чудесном исчезнувшем мире, где боги, чье существование не подвергалось сомнению, жили среди нас, жизнь на земле была непритязательна, а люди бесхитростны.
Поскольку мы еще не были посвящены в таинства, в Телестрион нас не допустили. Возле колоннады к нам приблизились два жреца и повели в дом, где уже тысячу лет обитает род Эвмольпидов. Здесь нам предстояло провести ночь. Хозяин дома - иерофант - к нам не вышел. Эту великую ночь ночей он проводил в посте и медитации.
Ни я, ни Макрина не сомкнули глаз до зари. Я продолжал бранить ее за то, что она не согласилась посвятиться в таинства, а она упорствовала.
Ну зачем мне это? Я же ни то ни сё, ни рыба ни мясо. Христиане мне не нравятся из-за жестокости, а таинства и прочая ерунда - потому что я не верю, будто после смерти они нам смогут помочь. Либо мы продолжаем как-то существовать и после смерти, либо прекращаем всякое существование и нам это неподвластно - так к чему торговаться с богами? Вспомни, христиане считают, что есть только один Бог…
- В трех лицах!
- А чем лучше твой, из тысячи кусочков? Так или иначе, а если христиане все-таки правы? Ведь тогда все это, - она махнула рукой в сторону Телестриона, - ложно и тебя ждет не твой Элизиум, а христианский ад.
- Но учение галилеян ложно!
- Откуда ты знаешь?
- А как же Гомер? Как же тысячелетия истинной веры? Неужели мы должны поверить, что на свете не было бога, пока три сотни лет назад не объявился этот смутьян-плотник? Мысль о том, что люди величайшей эпохи в истории человечества поклонялись ложным богам, просто не укладывается в голове.
- Тебе с Близнецами лучше спорить, - оборвала меня Макрина; о чем мы говорили потом, я умолчу.
Следующие три дня потрясли мое воображение до самых основ. Я был посвящен во все без исключения таинства, включая высшие и самые тайные. Я увидел то, что представляют в лицах, то, что показывают, и услышал то, что говорят. Я лицезрел страсти Деметры, видел, как сходит Персефона в загробный мир, как вручается людям зерно. Я узрел настоящий мир и то, что идет ему на смену. В Телестрионе, взглянув при ярком свете на святыни, я перестал бояться смерти. Мне открылась истина, но мне запрещено ее разглашать; никому не дозволено рассказывать о том, что он увидел и услышал в Телестрионе. И все же мне хотелось бы поспорить с Аристотелем, который пишет: "Посвященные не столько узнают что-то новое, сколько испытывают определенные чувства и приводятся в определенное состояние духа". Прежде всего возникает вопрос: неужели не изведанное ранее чувство не есть нечто новое? По-моему, Аристотель здесь не прав. Во всяком случае, я не встречал еще ни одного посвященного в элевсинские таинства, который не только не познал бы нечто новое о настоящем, но и не прозрел бы будущее. Во всем, что открывается уму и сердцу посвященного, заключена такая несокрушимая логика, что поражаешься, как ты сам до этого не додумался, и это лишнее доказательство истинности увиденного и услышанного в эти две удивительные ночи. Мы частицы бесконечной сияющей спирали и движемся по кругу от жизни к смерти и вновь… однако, похоже, я начинаю говорить лишнее.
Приск: И не только здесь, но в этом и заключается его обаяние, если только он не запутывается в своих периодах - тогда его длинноты наводят тоску. Кстати, Либаний, я вспомнил, что тебя тоже посвятили в элевсинские таинства, и не сомневаюсь, что ты испытал при этом то же самое, что и Юлиан. Я - другое дело. Представься мне случай пройти эти дурацкие "испытания", я, возможно, тоже возомнил бы, что мне даровано некое откровение, но это очень сомнительно. На свете есть такие бесчувственные натуры, которые абсолютно не способны воспринять таинства должным образом, и я как раз из их числа. Сейчас, как известно, об элевсинских таинствах можно писать с достаточной долей свободы, так как им приходит конец. Феодосий вот-вот закроет Телестрион и дожидается лишь благоприятной для этого шага политической обстановки. Епископы, само собой разумеется, ждут не дождутся разрушения Элевсина, и только поэтому я считаю, что его необходимо сохранить.
К таинствам я безразличен: они, по-моему, чересчур туманны и порождают тщетные надежды. Я не желаю превратиться в ничто через год, тем более через минуту, и вообще не хочу, чтобы моя долгая жизнь окончилась (тем более, что мне она вовсе не кажется долгой, и я бы не прочь прожить еще столько же!), и все же я подозреваю, что после смерти меня ждет небытие. А если даже загробная жизнь и существует, что это мне дает? Верить, подобно бедняге Юлиану, будто ты причислен к избранным лишь потому, что девять дней участвовал в каких-то обрядах, что обошлось тебе примерно в пятнадцать драхм, не считая непредвиденных расходов? Все это такая же чепуха, как безумные суеверия и чванливое чувство избранности, которые мы критикуем у христиан.
А я и не подозревал, что Макрина столь здравомыслящая, пока не прочел об их разговоре в Элевсине. Вот кто был бы Юлиану отличной женой, а я-то думал, будто она, как все женщины, говорила ему лишь то, что он хотел от нее услышать. Поразительная женщина! И все-таки не в моем вкусе.
Остальные дни, проведенные Юлианом в Афинах, не богаты событиями. Он пользовался большой популярностью, и все софисты перед ним заискивали. Достойно удивления, как страстно некоторые личности, якобы чуждые всему, кроме философии, жаждут заручиться поддержкой власть имущих, под напускным презрением к власти они скрывают страстное желание быть поближе к тем, кто ею облечен. Если намеченная ими жертва к тому же еще и так обаятельна, и так влюблена в философию, это угодничество становится просто омерзительным.
Либаний: В этом весь Приск! Так и просвечивает его зависть ко мне и ревность к нашим с Юлианом близким отношениям. Со всей ответственностью заявляю: с моей стороны в них не было и тени корыстных помыслов. Как только Приску такое на ум взбрело! Разве не я отказался от звания преторианского префекта, заявив, что звания софиста с меня вполне достаточно? Об этом моем поступке до сих пор помнят - и не только в Антиохии, но везде, где чтут философию. Те из нас, кто желает вести других к сияющим вершинам мудрости, должны отзываться на любой зов, любую просьбу о помощи, безразлично от кого она исходит, от принцепса или нищего. Иногда, правда, Юлиану изменял вкус, пример чему - история с Максимом, и тем не менее в его окружении были почти все блестящие умы нашей эпохи. Что же касается высказываний Приска по поводу элевсинских таинств, его атеизм вызывает у меня омерзение. Вряд ли Цицерона можно заподозрить в суеверии, а между тем он писал, что даже если бы всё, что дали Афины миру, исчезло, мир бы все равно остался навеки в долгу перед Афинами за одни эти таинства. С годами Приск явно сдал, но зависть оказывает пагубное влияние и на более блестящие умы, он же никогда и не был истинным философом. При чтении его злобных заметок невольно испытываешь жалость.
Приск: Во всяком случае, когда Юлиан благоговейно взирал на сноп пшеницы, который с такой торжественностью демонстрируют присутствующим в кульминационный момент празднеств…
Либаний: Да это же самое настоящее святотатство! То, что совершается во время таинств, не подлежит разглашению. Приск поплатится за это на том свете, а разболтавший ему наши высшие тайны обречен, кто бы он ни был, до скончания веков пребывать в навозе. Возмутительно!
Приск: Он, разумеется, воспарил духом, так как уверовал в то, что человек проходит тот же путь, что и злаки: увядает, погибает и возрождается к новой жизни. Но верна ли эта аналогия? Полагаю, нет. Прежде всего, пшеница, выращенная из зерна, - вовсе не та, что была в прошлом году, и выходит, наше бессмертие находится у нас между ног. Из отцовского семени действительно вырастает новый человек, но это совсем другой человек. Отец и сын - не одно и то же. Отца зарывают в землю, и на этом для него все кончено. Сын же, в свою очередь, когда-нибудь произведет на свет еще одного человека и так далее. Этот процесс, возможно, вечен, но человеческое сознание тем не менее конечно.
Либаний: Ненавижу Приска! Он хуже христиан. В таинства верил сам Гомер. Разве мог Гомер ошибаться?!
Приск: В целом Юлиан в Афинах не совершил ничего, что могло бы вызвать неудовольствие у христиан, хотя о его увлечении философией уже было достаточно хорошо известно. Он был осторожен. Припоминаю, что однажды он даже побывал в церкви.
Иерофанту Юлиан понравился, и тем не менее он считал, что Юлиан обречен. Интересным все-таки человеком был этот иерофант! Впрочем, ты его знаешь, так как именно он посвятил тебя в таинства. Вот кто лучше других понимал: нашему старому миру приходит конец! По-моему, ему даже доставляло удовольствие сознавать, что он в своем двухтысячелетием роду последний. Таков человек: уж если нельзя быть первым, он готов удовольствоваться тем, что он последний.
Юлиан Август
Конец моей чудесной жизни настал внезапно. В Афины прибыл от императора посланник с приказом: мне надлежит немедленно явиться в Милан к Констанцию. Никаких объяснений не давалось. Я воспринял это как приглашение на казнь. Точно такое же приказание получил в свое время Галл. Должен признаться, на мгновение я поддался страху и, шагая в одиночестве по агоре, даже помышлял о бегстве. Не следует ли мне нырнуть в афинские переулочки? - размышлял я. Поменять имя? Обрить голову? Или, может быть, переодеться неокиником и раствориться в толпе учеников, что бродят между Афинами, Никомедией и Пергамом, и так дождаться, пока обо мне не забудут, решив, что я умер, а посему не представляю более опасности?
Возле библиотеки Пантеона я внезапно остановился и, к немалому изумлению прохожих, воздел руки к статуе Афины на Акрополе. Я молил богиню позволить мне остаться в ее городе, предпочитая немедленную смерть отъезду в неизвестность. Но статуя хранила молчание, и я печально опустил руки. Как раз в эту минуту на пороге библиотеки показался Григорий. Со своей всегдашней кривой ухмылкой он направился ко мне.
- Я слышал, ты нас покидаешь. - В Афинах ничего не скроешь! Я ответил, что мне не хочется уезжать, но воля императора - закон.
- Ничего, скоро ты вернешься. - Григорий фамильярно взял меня под руку.
- Надеюсь.
- И вернешься увенчанным диадемой цезарем, государственным мужем в окружении охраны и придворных! Любопытно будет посмотреть, как изменится наш Юлиан, когда он явится нам подобно богу.
- Я ничуть не изменюсь, - пообещал я, не сомневаясь, что меня казнят.
- Не забывай старых друзей, когда наступит твой звездный час. - Вдруг у Григория выскользнул из-за пояса свиток и упал на мостовую. Покраснев до ушей, мой собеседник его поднял.
- У меня есть особое разрешение, - забормотал он, - выносить книги… некоторые книги… с позволения…
Его смущение меня рассмешило. Ему не хуже меня было известно: в библиотеке Пантеона выносить книги из читального зала строжайше запрещено. Я обещал его не выдавать.
* * *
Добрый проконсул обращался со мною учтиво, но не мог скрыть испуга. Еще бы - для всякого высокопоставленного чиновника такая ситуация крайне затруднительна. Будешь любезен, так тебя впоследствии, чего доброго, сочтут за заговорщика; с другой стороны, грубое обращение тоже может дорого обойтись. А вдруг ты ошибся и перед тобой будущий правитель, который может оказаться злопамятным? Поэтому проконсул старался придерживаться золотой середины. С холодноватой учтивостью он сообщил, что мое отплытие назначено на завтрашнее утро.
Свой последний вечер в Афинах я провел с Макриной. Воспоминания о нем настолько мучительны, что у меня и сейчас не поднимается рука его описать. Я поклялся ей вернуться, если только смогу. На следующий день, едва забрезжил рассвет, я покинул Афины. Я так и не решился бросить прощальный взгляд на парящий в воздухе Парфенон или освещенные первыми лучами солнца бирюзовые склоны Гиметта. Устремив взор на восток, навстречу восходящему солнцу, я с тяжелым сердцем доехал до Пирея и взошел на корабль.
-IX-
Я прибыл в Милан в середине октября. Осень в тот год выдалась сухая, воздух был так прозрачен, что вдали можно было совершенно отчетливо разглядеть голубые силуэты Альпийских гор, отделяющих цивилизацию от варварства, наш солнечный мир - от унылых темных лесов, где обитает злой рок Римской империи.
У самых городских ворот нас встретил разодетый в пух и прах дворцовый евнух; на его жирном лице с множеством подбородков постоянно блуждала глумливая ухмылка. Он не приветствовал меня так, как того требовал церемониал в отношении принцепса, - дурной знак! - и вручил начальнику охраны письмо от императора. При виде этого письма я начал мысленно произносить первый из паролей, которые понадобятся мне в царстве Аида, но со мной, судя по всему, не собирались покончить на месте. Вместо этого меня отвезли на виллу в предместье Милана и там посадили под арест.
Это действительно был арест, ибо я находился под неусыпным наблюдением многочисленной охраны. Днем меня выводили на прогулку в атриум, а на ночь запирали в спальне. Ко мне никого не допускали - впрочем, в Милане и не было желающих меня посетить, да и я не желал никого видеть, кроме императрицы Евсевии. В услужении мне оставили только двух слуг и двух мальчиков, остальную челядь Констанций забрал во дворец. Труднее всего мне было переносить полное одиночество. Чем быть одному, я был бы даже согласен тогда на общество какого-нибудь евнуха!
Чем была вызвана эта перемена в моей судьбе? - гадал я. Впоследствии я собрал воедино все факты - дело обстояло следующим образом: во время моего пребывания в Афинах в Галлии провозгласили императором генерала Сильвана. Я убежден, что у него не было серьезных намерений захватить трон, а к бунту его толкнуло только одно: он впал в немилость у дворцовых евнухов.
Как только Констанций узнал об этом, он арестовал меня из опасения, что я воспользуюсь смутой в Галлии и подниму восстание в Аттике. Как позднее выяснилось, меня еще не успели привезти в Милан, а из Кельна уже пришло известие о кончине Сильвана. Удача в междоусобных войнах, всегда сопутствовавшая Констанцию, не изменила ему и на этот раз.
Смерть Сильвана не решила, однако, другой проблемы: что делать с Юлианом? Меня посадили на вилле под арест, а во дворце с новой силой вспыхнули дебаты о моей судьбе. Евсевии жаждал моей крови, императрица была против, Констанций держал свое мнение в тайне.
Несколько раз я принимался за письмо Евсевии с просьбой о заступничестве перед государем и о позволении вернуться в Афины, но так и не решился его отослать: подозрительность Констанция, граничащая с болезненной мнительностью, была общеизвестна. Он непременно проведал бы о переписке между его супругой и возможным преемником, и это возбудило бы у него недоверие к нам обоим. Жизнь показала, что я поступил мудро.
На рассвете тринадцатого дня заключения в моей судьбе произошел крутой перелом. Я проснулся от стука в дверь. "Вставай, господин, вставай! - кричал мой раб. - Гонец от Августа!" Я спал одетым и поэтому тотчас же вскочил, но дверь была заперта. Мне пришлось напомнить рабу, что, если кто-нибудь ее не откроет, я вряд ли смогу принять императорского посланника. В этот момент дверь распахнулась настежь, и на пороге появился сияющий начальник моей охраны. Я понял, что божественные предначертания начали сбываться - меня пощадили.
- К тебе гонец, господин. Император примет тебя сегодня вечером.
Я ступил в атриум и сразу же узнал, что такое императорская милость: дом оказался битком набит неизвестными мне людьми. Жирные евнухи в шелковых одеждах всех цветов радуги, чиновники разных ведомств, портные, сапожники, цирюльники, какие-то молодые офицеры слетелись со всех сторон к возможному новому фавориту в надежде на будущие милости и благодеяния. Было отчего закружиться голове!
С вестями от Констанция ко мне прибыл не кто иной, как Аринфей. Сейчас он один из генералов, которых я взял с собой в Персию. Аринфей необычайно красив, и вся армия в нем души не чает: в армии принято обожать красивых офицеров. Он великолепно сложен, румянец во всю щеку, глаза ярко-голубые, волосы каштановые с золотистым отливом. В науках он не силен, зато сражается смело и знает толк в военном деле. У Аринфея есть лишь один недостаток: чрезмерное пристрастие к мальчикам. Подобный порок, мне кажется, не украшает военачальника, но солдат это только забавляет; кроме того, Аринфей служит в коннице, а среди конников педерастия - древняя традиция. Должен признаться: в то утро, когда Аринфей, сверкая голубыми глазами, с улыбкой во все лицо, приблизился ко мне, мне почудилось, будто это сам Гермес во всей славе своей спустился с Олимпа к своему недостойному чаду, дабы спасти его. Энергично отдав мне честь, Аринфей начал читать послание императора. Это потребовало от него немало усилий - чтение всегда давалось Аринфею с трудом. Послание содержало приглашение на аудиенцию. Наконец он закончил, отложил свиток в сторону и, подарив меня одной из своих самых пленительных улыбок, сказал:
"Станешь цезарем - не забудь меня, возьми к себе. Я соскучился по делу". При этом Аринфей многозначительно погладил рукоятку своего меча. Стыдно вспоминать, но я невольно вздрогнул, а он повернулся и вышел.
Затем меня взяли в оборот. Меня следовало в одночасье сделать принцепсом, и для этого пришлось пожертвовать бородой и ученической одеждой. За меня взялись два цирюльника - меня брили впервые в жизни, и лишиться бороды было для меня все равно что остаться без руки. Я сидел в кресле посреди атриума, и восходящее солнце насмешливо освещало всю эту сцену: меня, застенчивого, неуклюжего двадцатитрехлетнего ученика-философа, лишь недавно посещавшего лекции в афинской Академии, превращали в придворного.
Молодая рабыня, к моему немалому смущению, тщательно вымыла мне ноги и подстригла на них ногти; другая занялась моими руками и изумленно вскрикнула, увидев, что они все в чернилах. Цирюльник, сбрив мне бороду, уже хотел было приняться за волосы на груди, но тут уж я не выдержал и обложил его как следует. Все же мне пришлось уступить и разрешить ему подстричь волосы, росшие из ноздрей. Закончив, он поднес мне зеркало, и я с трудом узнал себя. Из полированной меди на меня таращил глаза незнакомый юнец - именно юнец, а не мужчина. Оказывается, я обманывался на свой счет. С бородой я казался зрелым, умудренным годами мужем, но вот ее не стало - и я ничем не отличался от любого придворного недоросля.
Затем меня омыли, умастили маслами, надушили и облачили в роскошные одеяния. Я весь покрылся гусиной кожей от прикосновения холодного скользкого шелка, который причиняет большое неудобство тем, что заставляет ощущать малейшие движения своего тела. Я теперь никогда не одеваюсь в шелка, а предпочитаю одежду из грубого полотна или шерсти.
Остаток этого дня я помню смутно. Меня понесли на носилках во дворец по улицам, запруженным толпой. Горожане с любопытством разглядывали меня, не зная, следует ли мне рукоплескать, как велит обычай. Я смотрел прямо перед собой, усилием воли заставляя себя не прислушиваться к разговорам, и изо всех сил пытался воскресить в памяти наставления евнуха.
Носильщики пересекли главную площадь Милана; впереди показалась коринфская колоннада императорского дворца, серого и угрюмого; она приближалась с неотвратимостью судьбы. По обе стороны от главного входа во дворец стояли в парадном строю солдаты. Когда я вышел из носилок, они взяли на караул.
На площади собралась толпа в несколько сот любопытствующих миланцев. В каждом крупном городе есть целое сословие зевак, чье единственное занятие, похоже, состоит в том, чтобы собираться на улицах и глазеть на знаменитостей. Они не испытывают никаких эмоций, кроме любопытства, - более всего им, вероятно, понравился бы слон, но, коль скоро слона не предвиделось, пришлось довольствоваться загадочным принцепсом Юлианом. Лишь немногим было известно, кто я таков, и никому - кем довожусь императору. Удивительно, сколь далеки мы от своих подданных. Я знаю, что в некоторых отдаленных провинциях на границах империи люди убеждены, будто государством и поныне правит Октавиан Август великий волшебник, живущий вечно. Разумеется, мы именуем себя Августами с другой целью: каждый из нас стремится показать, что преемственность власти римских императоров единственное, что незыблемо и вечно в постоянно меняющемся мире. Тем не менее даже в городах, где люди большей частью грамотны, многие затрудняются сказать, кто ими правит. Не раз посланники из провинций от волнения называли меня Констанцием, а один старик даже подумал, что перед ним сам Константин, и решил сделать мне комплимент, сказав, что со времен битвы на Мульвийском мосту я почти не изменился.
Внутри дворца к естественному любопытству примешивались волнение и радостные предвкушения. Похоже, я попал в милость. Это было заметно по лицу каждого присутствовавшего. Уже с порога мне начали воздавать почести. Головы склонялись предо мною в поклоне, одни стискивали мне руку в жарком пожатии, другие к ней подобострастно прикладывались. Сейчас я понимаю, насколько это было омерзительно, но в то время я был счастлив: все свидетельствовало о том, что мне еще дадут немножечко пожить.
Гофмаршал, к которому меня подвели, прошептал последние наставления. Запели трубы, и я вошел в тронный зал.
Констанций был облачен в пурпур. Тяжелая хламида ниспадала жесткими складками до самых алых башмаков. В одной руке он держал скипетр из слоновой кости, в другой, опиравшейся на подлокотник трона, покоилась золотая держава. Как обычно, Констанций взирал прямо перед собой, не замечая ничего по сторонам. Он выглядел больным: вокруг глаз залегли темные круги, лицо покрылось пятнами. Не будь он трезвенником, можно было бы подумать, что он выпил лишнего. Рядом стоял еще один трон - на нем восседала Евсевия, вся усыпанная драгоценностями. Хотя она тоже сидела неподвижно, подобно статуе, на ее лице можно было уловить сочувствие и благожелательность. При виде меня ее плотно сжатые губы слегка приоткрылись.
Справа и слева от трона стояли в парадном облачении члены Священной консистории. Не поднимая глаз, я медленно шел к трону, ощущая на себе пристальные взгляды окружающих. Через высокие окна в зал попадали косые лучи октябрьского солнца; воздух наполнял приторный аромат благовоний. Мне вдруг почудилось, будто на троне Константин, а я снова маленький мальчик. На мгновение все поплыло перед глазами, но тут Констанций заговорил. Он произнес первую фразу ритуального приветствия, я ответил, а затем пал перед ним ниц и поцеловал край пурпурной хламиды. Он помог мне подняться. Подобно актерам, мы сыграли разученную роль до конца, после чего меня усадили на табурет рядом с Евсевией.
Я сидел неподвижно, глядя прямо перед собой, постоянно ощущая присутствие императрицы и вдыхая исходивший от ее одежд тонкий запах духов, но мы даже не переглянулись.
Констанций принимал послов, назначал военачальников, раздавал титулы и звания. Торжественный прием окончился, когда император поднялся, а все остальные опустились на колени. Чуть покачиваясь под тяжестью роскошных одеяний, усыпанных драгоценными камнями, Констанций медленно прошествовал на негнущихся ногах к выходу, за ним последовала Евсевия.
Как только створки бронзовых дверей за ними захлопнулись, придворные ожили, будто по мановению волшебной палочки. Меня обступили со всех сторон и засыпали вопросами. Назначат ли меня цезарем? Не нуждаюсь ли я в услугах? Где будет моя резиденция? Если мне что-нибудь нужно, достаточно приказать - и они исполнят. Я отвечал как можно уклончивее и бесстрастнее. Приблизился мой враг Евсевии; на его желтом, заплывшем жиром лице застыло серьезное и почтительное выражение. Шелестя шелковой хламидой, он склонился предо мною:
- Господин, тебя приглашают отужинать со священным семейством. - По толпе придворных пронесся взволнованный шепот. Это был знак наивысшего благорасположения. В глазах окружающих я поднялся на необычайную высоту. Однако первое, что пришло мне на ум: за ужином меня отравят.
- Я проведу тебя в священные покои. - Евсевии подвел меня к бронзовым дверям, за которыми только что скрылись император и его супруга. Мы молчали, пока не оказались вдвоем в коридоре.
- Знай, господин, я всегда, всеми способами доказывал Августу, что ты ему верен.
- Знаю, - ответил я ложью на ложь.
Среди членов Священной консистории есть твои враги, но я всегда выступал против них. - Евсевии подал знак часовому, и тот открыл маленькую дубовую дверь. - Как тебе известно, с самой первой нашей встречи я надеялся, что ты займешь подобающее тебе место при дворе. И хотя существует мнение, что титул цезаря следует упразднить, поскольку твой брат… - он сделал многозначительную паузу. - Я убедил его вечность назначить тебя цезарем.
- Я и не помышляю о такой чести, - пробормотал я, с интересом осматриваясь. Миланский дворец - огромное неуклюжее строение. Первоначально это было скромное здание претория. В прошлом веке, когда Рим фактически перестал быть столицей Западной Римской империи, это здание расширили и превратили в императорскую резиденцию. Набеги германцев вынудили императоров перебраться поближе к Альпам; кроме того, чем дальше император от Вечного города, тем дольше продлится его царствование. Всем известен переменчивый и высокомерный нрав римлян, хорошо к тому же помнящих, сколько императоров свергли они в прошлом. Поэтому ни один государь не задерживается в Риме надолго без особой нужды.
Дворец в Милане расширил Константин, при котором появились парадные залы, а Констанций надстроил второй этаж, целиком отведенный под жилые покои, в которых мы сейчас находились. Окна этого этажа выходят на широкий внутренний двор. Лично я предпочитаю старомодную планировку с маленькими комнатками вокруг атриума, но Констанцию был по душе современный стиль как в религии, так и в архитектуре. Мне построенные им новомодные покои кажутся чересчур большими, а отапливать их - сущее разорение.
У каждой двери стояли стражники и евнухи - воплощение хамства и холуйства. Нет на свете более гнетущего зрелища, чем императорский двор. Вокруг всякого трона пышно расцветают глупость, порок и лицемерие - все самое гнусное, на что способен человек, прикрытое глянцем изысканных манер и позолотой криводушия. По этой причине я сократил свой двор до минимума и стараюсь большую часть времени проводить в походах.
Возле последних дверей Евсевии отвесил мне почтительный поклон и удалился. Стражники распахнули передо мной двери, и я вступил в малую пиршественную залу. Около стола под прямым углом друг к другу стояли два обеденных ложа, на одном возлежал Констанций. Напротив на стуле, инкрустированном слоновой костью, восседала императрица Евсевия. Склонившись в низком поклоне, я нараспев произнес соответствующую случаю формулу приветствия. Констанций что-то пробурчал в ответ и знаком указал мне на ложе около себя.
- Без этой треклятой бороды ты выглядишь много лучше, - сказал он. Я покраснел, а Евсевия ободряюще улыбнулась и сказала:
- А мне его борода, пожалуй, нравилась.
- Это потому, что ты тоже безбожница.
Сердце у меня екнуло, но то была не более чем тяжеловесная шутка во вкусе Констанция.
- Она сама не своя от этих безнравственных болтунов-киников. - Узловатым пальцем, унизанным перстнями, он указал на жену. - Вечно сидит за их писаниной. Не женское это чтение. - Обрадованный его хорошим расположением духа, я выразил согласие. Без венца и пурпура, в одной тунике, Констанций выглядел почти как простой смертный - ничего общего с каменным истуканом, которого он перед тем изображал.
Мне поднесли вина; я редко пью его неразбавленным, но в тот день для храбрости осушал кубок за кубком.
- Кого-то он мне напоминает без бороды… - Констанций с любопытством меня разглядывал - так рассматривают нового раба или коня. Евсевия наморщила лоб, как будто силясь что-то припомнить. Когда говоришь с тираном, лучше скрывать свои чувства, даже если тиран - твой супруг… Но Констанций сам ответил на свой вопрос. - Константа, моего брата. Ты вылитый Констант.
У меня упало сердце: по общему убеждению, Констанций был замешан в убийстве своего брата, но в словах императора не чувствовалось намека. Констанций вел себя непринужденно и говорил без задней мысли. Я ответил, что не помню своего покойного двоюродного брата, так как был слишком мал, когда он умер.
- Из нас троих он был самый красивый - высокий, как отец… - Низкий рост доставлял Констанцию немало огорчений.
Подали изысканный обед, и я отведал все кушанья подряд, так как отказаться хотя бы от одного означало подозревать императора в вероломстве. Это была настоящая пьггка, и мой желудок чуть не взбунтовался. За обедом Констанций задавал тон беседе - так положено себя вести императору, если только он, подобно мне, не увлекается философскими спорами: чтобы быть услышанным, мне приходится поторапливаться, пока сотрапезники не перебили.
Меня расспрашивали о жизни в Афинах. Я рассказал о ней, закончив словами: "Мне хотелось бы там остаться до конца своих дней!" При этих словах Евсевия чуть нахмурилась, и я понял, что не следует углубляться в эту тему. Но Констанций меня не слушал. Он возлежал, вытянувшись на спине, тихонько рыгая и поглаживая круглый, как бочка, живот. Наконец, не открывая глаз, он заговорил.
- В нашем столетии первым единовластным государем был мой отец, а я первый после его смерти, но он не предполагал передавать всю власть в одни руки. Так же мыслил о своих преемниках и Диоклетиан. - Приподнявшись на локте, Констанций открыл глаза и взглянул на меня своим знаменитым, необъяснимо скорбным взглядом. Глаза были самым красивым в его лице и в то же время самым загадочным. Это были мудрые глаза поэта, познавшего всю трагичность мира и прозревающего будущее. Глаза были прекрасны, но брюзгливо поджатые губы все портили.
- Способен ли кто-либо постичь Констанция? Мне, во всяком случае, это было не дано. Я его просто ненавидел, но Евсевия его любила, - по крайней мере, я так думаю, - а она была не из тех, кто может полюбить злодея. О Констанции можно сказать одно: подобно всем нам, он был клубком противоречий.
- Мир слишком велик, чтобы им можно было править в одиночку… - Мое сердце забилось сильнее: я понял, что за этим последует. - Я не могу поспевать всюду, но императорская власть должна присутствовать везде. Беда никогда не приходит одна. Стоит германским племенам перейти северную границу, на юге нападают персы. Иногда мне кажется, они просто сговариваются. Как только я отправляюсь на восток, тут же возникает угроза с запада. Если против меня восстает какой-нибудь генерал - значит, жди еще двух-трех измен, и все в разных концах государства. Империя наша обширна, расстояния в ней велики, и врагов несметное множество… - Он отломил у жареной утки ножку и стал жевать, не спуская с меня своего обволакивающего взгляда. - Моя цель - сохранить целостность Римского государства. Я не отдам варварам ни единого города, ни одной деревни, ни пяди земли! - Его высокий голос чуть не сорвался. - Империя принадлежит нашей семье. Мы ее завоевали, мы должны ею править и впредь. Вот почему нам нужно держаться друг друга.
- И этот братоубийца смел говорить о родственных узах?! Я был так потрясен, что был не в силах посмотреть ему в глаза.
- Юлиан, - он вдруг понизил голос, - я хочу назначить тебя цезарем и своим наследником до тех пор, пока у меня не родится сын.
- Государь… - Вот и все, что я смог выговорить. На глаза неожиданно навернулись слезы. Я никогда не узнаю, хотел ли я такой судьбы, но когда решающий момент настал, что-то внутри меня щелкнуло, и я пустился в опасный путь по бурным волнам.
Евсевия меня поздравила - не помню, что именно она сказала. Принесли еще вина. Констанций, придя в веселое расположение духа, объяснил, что выбрал для моего назначения по совету астрологов шестое ноября. Пока мне наберут прислугу, приличествующую моему званию, настоятельно заметил император, мне следует заняться изучением военного дела. Мне будет положено жалованье - как он выразился, "не слишком большое". "Не слишком" - это было мягко сказано. Не будь у меня доходов от поместий матери, мой первый год в звании цезаря стал бы и последним: я бы просто умер от голода. Щедрость никогда не относилась к числу пороков моего кузена.
Выдавив из себя улыбку, Констанций изрек:
- А теперь у меня есть для тебя сюрприз. "Сюрпризом" оказалась его сестра Елена, которая тут же торжественно вплыла в комнату. Раньше я не был с ней знаком и лишь однажды видел издали в мой первый приезд в Милан.
Красотой Елена не блистала: невысокого роста, склонная к полноте, такие же короткие ноги и длинное туловище, как у Констанция. По какому-то злому капризу природы лицо ее было на удивление схоже с лицом ее отца Константина Великого. Те же широкие скулы, тонкие надменные губы, большой нос, огромная тяжелая челюсть - словом, точный портрет императора, оживший в облике женщины средних лет. Впрочем, печальное сходство с отцом не мешало ей быть очень женственной; голос у нее был негромкий и приятный (женщины с резким голосом всегда вызывали у меня отвращение). Держалась она очень скромно, даже робко. В то время я знал о ней только то, что она любимая сестра Констанция и старше меня на десять лет.
Выслушав наши приветствия, Елена села в свободное кресло. Она вела себя скованно, чувствовалось, что она сильно волнуется, - я тоже, так как уже понял, что меня ожидает. Я всегда предполагал, что обречен судьбой на нечто подобное, но старался гнать эту мысль от себя. И вот это наступило.
- Мы оказываем тебе великую честь, - произнес Констанций, - вручая тебе нашу возлюбленную сестру в супруги. Да укрепит эта связь наш союз венценосцев. - Он явно приготовил эту речь заблаговременно, и у меня мелькнула мысль: не те ли это самые слова, с которыми он вручал Констанцию в жены Галлу?
Елена потупила взор, а я, боюсь, залился краской. Евсевия наблюдала за мной, едва сдерживая улыбку, но настороженно. До сих пор она была моим другом и союзником, но теперь легко могла превратиться во врага. Уже тогда я осознал это. Или, может быть, это сейчас мне так кажется? Так или иначе, было ясно: если у Елены появится ребенок, а Евсевия останется бесплодной, мой ребенок унаследует императорский престол; так мы вчетвером, подобно мухам, запутались в одной паутине.
Не помню точно, что я отвечал Констанцию, но уверен, что заикался. Как впоследствии рассказывала Елена, я, давая согласие на наш брак, был очень красноречив, но глаз на нее не поднимал. Несомненно, меня беспокоило, как я буду исполнять супружеские обязанности, - в жизни не встречалась мне женщина, которая бы так мало меня привлекала. Тем не менее мы с ней были обязаны произвести на свет ребенка. Такая повинность - судьба любого принцепса, и должен сказать: это не такая уж большая цена за власть и величие, хотя порой она кажется достаточно высокой.
Елена оказалась доброй женщиной, но наша близость была нечастой и являла собой жалкое зрелище, несмотря на отчаянные усилия с моей стороны. Какое уж тут наслаждение - лежать в постели с бюстом Константина Великого! Хотя я не смог сделать Елену счастливой, наша совместная жизнь не была для нее мучением, и думаю, в конце концов мы стали добрыми друзьями.
О конце обеда нас оповестил Констанций. Он спустил свои короткие кривые ноги с ложа и потянулся так, что кости затрещали. Затем, не сказав никому из нас ни слова, он вышел. Евсевия украдкой мне улыбнулась, подала руку Елене, и они вдвоем удалились, а я сидел и разглядывал последнее поданное мне блюдо: фазаньи яйца, которые повар, художник своего дела, искусно уложил в гнездышко из перьев. В эту столовую я вошел опальным учеником, а выходил из нее цезарем и супругом. От такой перемены кружилась голова.
* * *
Мне думается, у большинства дворов мира есть одна общая черта - самые высокопоставленные лица встречаются между собой редко. Отчасти это происходит по их собственной воле. Чем реже царствующие особы встречаются, тем меньше вероятность, что между ними случится что-либо неподобающее. Но в еще большей мере это объясняется тем, что разобщенность великих мира сего увеличивает значимость посредников, что снуют по дворцовым коридорам от одного крыла к другому, сея раздоры и строя козни.
Двор Констанция был во многих отношениях наихудшим со времен Домициана. Евнухи царствовали повсюду. Они возвели прочную стену между императором и остальными людьми. Всякий, имевший несчастье в чем-либо не потрафить одному из них, был обречен. Он тут же попадал в лапы Меркурия, прозванного "комитом сновидений" за исключительное умение отыскивать крамолу в совершенно безобидных, на первый взгляд, снах, или в руки Павла по прозвищу "Цепь" - тот, как никто другой, умел нанизывать одно на другое звенья бесконечной цепи мнимых измен. Поскольку император не желал никого слушать, кроме евнухов, ни о каком правосудии не могло быть и речи. Во всем государстве не было человека, который чувствовал бы себя в безопасности. Не исключение и члены царствующей фамилии, особенно такие, как я, - принцепсы с правом престолонаследия.
Изучая историю, я понял, что историки недооценивают значение посредников, которые зачастую узурпируют реальную власть. Двор нам обычно представляется в виде колеса, в центре которого государь, а от него во все стороны расходятся спицы - вельможи и чиновники. Все они служат ему, а он наделяет их властью. На самом деле все обстоит как раз наоборот: правят те винтики, которыми крепятся спицы. К Констанцию просто никого не подпускали. Единственный человек, имевший к нему ежедневный доступ, был евнух Евсевии, поэтому власть императора была во многом номинальной. Государственные дела вершили многочисленные придворные партии, которые в зависимости от обстоятельств то возникали, то распадались.
Когда читаешь в придворных хрониках о тех неделях, что я провел в Милане, можно подумать, что мы с Констанцием только и делали, что встречались, беседовали о государственных делах, обсуждали военную стратегию - словом, жили дружно, одной семьей. Между тем за весь месяц я виделся с ним четыре раза. Первую нашу встречу я описал выше, вторая произошла в тот день, когда меня сделали цезарем.
Я был провозглашен цезарем 6 ноября 355 года, в консульство Арбециона и Лоллиана. Констанцию нужно отдать должное: в постановке церемоний ему не было равных. Я льщу себя надеждой, что превзошел его во многих отношениях, но знаю: мне никогда не сравниться с ним в умении напускать на себя необычайно величественный вид. Стоило ему появиться перед толпой, и всем становилось ясно: это Август. Когда же я выхожу к народу, никто не испытывает ни малейшего благоговения; полагаю, мне в какой-то мере симпатизируют, но при этом - ни малейшего трепета. Им, наверное, кажется, что я похож на учителя риторики. А куда денешься - и вправду похож!
В тот день на главной площади Милана выстроились войска в полной парадной форме, а в дальнем конце площади возвели помост, украшенный римскими орлами и драконами - гербами императорской фамилии. Должен признаться: когда высшие армейские чины вели меня к помосту, я передвигался с трудом - у меня ломило все тело. Целыми днями я упражнялся с копьем и мечом. Я был совершенно разбит, а мои наставники, боюсь, испытывали ко мне одно лишь глубочайшее презрение: я казался им пустозвоном, предпочитающим болтовню войне и ничего не смыслящим в военном деле. Передо мной, разумеется, они были сама учтивость, но за спиной мне частенько приходилось слышать их приглушенные смешки. Между прочим, я с удивлением обнаружил, что совершенно не выношу насмешек. Одним из достоинств философии считается то, что она якобы закаляет дух и делает человека неуязвимым для насмешек. Некоторым философам неприязнь толпы доставляет даже удовольствие, но только не мне. Возможно, здесь говорит голос крови. Я, в конце концов, потомок трех императоров, и мысль о том, что в глазах молодых здоровяков-офицеров я выгляжу изнеженным слабаком, была для меня невыносима. Я решил не жалеть себя, пока не превзойду их во всем. Но в тот день я еще был далек от своей цели: от чрезмерных тренировок у меня свело все мышцы, и я был еще более неуклюж, чем обычно.
Как только я приблизился к помосту, зазвучали трубы и послышались приветственные крики. Легионы расступились, образуя проход, и появилась золоченая колесница. На ней ехал Констанций; он был облачен в пурпур, на голове золотой шлем, украшенный головой дракона. Когда император проезжал мимо меня, я заглянул ему в лицо. Он смотрел сквозь меня, как слепец Гомер! Во время церемоний государь не замечает простых смертных.
Сойдя с колесницы, Констанций медленно и величественно взошел на помост - правда, впечатление слегка портили кривые ноги. С высоты помоста он благосклонно выслушал приветственные крики легионеров и подал мне знак подняться. С чувством идущего на эшафот я вскарабкался по крутым деревянным ступеням и занял предназначенное мне место рядом с Констанцием… чуть не написал - место в истории, что, в конечном счете, соответствует истине. Хорошо это или плохо, мое имя уже занесено в многовековую летопись, начатую именем Юлия Цезаря, а когда будет перевернута ее последняя страница, не в силах предсказать никто.
Я окинул взглядом нескончаемые ряды выстроенных на площади солдат. Впервые моему взору предстала целая армия, и должен признаться: это зрелище привело меня в восторг. Трепещущие на осеннем ветру полотнища знамен с драконами, опущенные в знак приветствия древки, увенчанные орлами, - всего этого было достаточно, чтобы философия тотчас вылетела у меня из головы.
Констанций протянул крепкую мозолистую ладонь и взял меня за руку. Уголком глаза я уловил какое-то несоответствие: как ни странно, император оказался выше меня на добрых полголовы. Я опустил глаза вниз и понял, в чем дело: он стоял на подставке. Когда нужно было подчеркнуть свое величие, Констанций не упускал ни одной мелочи.
Император обратился к легионерам с вызубренной заранее речью на латыни. Его высокий голос далеко разносился по площади.
- Доблестные защитники отечества! Вот мы стоим перед вами. У нас общая цель. Как ее достичь? Я обращаюсь к вам не как к солдатам, а как к беспристрастным судьям. После гибели бунтовщиков, тщившихся в слепой ярости захватить трон, дикие северные племена возомнили, что. наша великая империя ослаблена смутой, и вторглись в Галлию, где находятся и поныне. Лишь объединив наши усилия, мы сможем их изгнать. Выбор за вами. Сейчас перед вами стоит мой брат Юлиан, известный своею скромностью, что привязывает меня к нему не менее, чем кровные узы. Этого юношу редких достоинств я желаю назначить цезарем, если будет на то ваше согласие…
Ему не дали договорить. Снизу послышались возгласы, что сам Бог внушил императору мысль сделать меня цезарем. С этим я не мог не согласиться, хотя бог, которого они имели в виду, и Единое, поднявшее меня на такую высоту, - далеко не одно и то же. Выкрики, казалось, были совершенно стихийными, хотя, очевидно, все было тщательно подготовлено и отрепетировано заранее. Констанций ненадолго умолк, как бы внимая оракулу. Моя рука, которую он сжимал, покрылась потом, но он ни на миг не ослабил свою мертвую хватку. Когда на площади снова воцарилась тишина, Констанций важно кивнул головой:
- Довольно. Я вижу, что получил ваше одобрение.
С этими словами он отпустил мою руку и подал знак. На помост тотчас же поднялись два генерала. У одного в руках был венок, у другого - пурпурный плащ. Они подошли и встали позади нас.
- Спокойная сила и умеренность во всем, которыми славится этот юноша (на слове "умеренность" Констанций сделал особое ударение, чтобы не подумали, что я - еще один Галл), достойны скорее подражания, нежели упоминания. Ему также присущи добрый нрав и выдающийся ум, изощренный во всех благородных искусствах, что подвигло нас на решение его возвысить. Итак, да почиет на нем благословение небес в тот час, когда я облекаю его в порфиру.
Мне тут же накинули на плечи пурпурный плащ, и Констанций собственноручно застегнул его мне на шее. Мы стояли лицом к лицу: он - на своей подставке, а я - спиной к площади, и он лишь один-единственный раз взглянул мне в глаза, и то украдкой. Что это был за взгляд! В нем сквозили страх и неуверенность - резкий контраст с непринужденным величием его движений и спокойным голосом.
Вся жизнь Констанция была наполнена ужасом - вот что прочел я в этих больших глазах. Возлагая венок мне на голову, он даже зажмурился, как больной, над которым занесли нож хирурга. Но вот он снова взял меня за руку и развернул лицом к площади. Солдаты хотели отдать мне честь, но Констанций движением руки остановил их. Он что-то еще хотел сказать. Его слова были обращены ко мне, но смотрел он вниз, на легионеров. Не зная, куда мне следует смотреть, я растерянно переводил взгляд с него на ряды солдат.
- Брат мой, самый дорогой на свете человек! - провозгласил Констанций. - Достигнув зрелых лет, ты по праву своего происхождения получил знаки власти. Я наделяю тебя властью, почти равной собственной (Констанций особо выделил слово "почти"), и должен признать: разделив власть со своим родичем, благородным принцепсом, я тем самым приумножаю и свою славу. Иди же, раздели со мною все тяготы и опасности, защити Галлию и освободи ее от захватчиков во что бы то ни стало. А если понадобится сразиться с врагом, помни: твое место в первых рядах, рядом со знаменосцами, дабы своею отвагой вселять бодрость в сердца столь же отважных воинов. Связанные тесными узами братской любви, мы будем во всем споспешествовать друг другу, и если Бог услышит наши молитвы, в государстве воцарится мир и мы будем царствовать в нем с кротостью среди общего покоя. Где бы ты ни был, знай - я всегда помню о тебе и не подведу тебя ни в одном из твоих начинаний. Итак, поспеши и с честью оправдай наши надежды и титул, дарованный тебе великим Римом и нашим Господом. Мы возносим за тебя молитвы. Привет тебе, о цезарь!
На последних словах Констанций возвысил голос. Приветствие подхватили стоявшие внизу легионы - казалось, грянул гром. У меня хватило присутствия духа ответить: "Привет тебе, Август!" Солдаты повторили и это приветствие. Я отдал Констанцию честь, а затем повернулся и отдал честь легионам. Это было вопиющее нарушение воинского устава. Генералам не положено отдавать честь солдатам - только знаменам, однако я допустил эту бестактность искренне. После минутного замешательства легионеры разразились одобрительными криками и с силой ударили щитами по поножам. В армии это высший знак одобрения, а заодно и самый громоподобный - когда этот грохот прокатился по площади, я подумал, что сейчас оглохну. Несравненно страшнее, однако, когда солдаты начинают постукивать древками копий по щитам - это означает неодобрение, а затем обычно следует бунт.
Констанций, стоявший рядом, напрягся - на такое он не рассчитывал. Видимо, он решил, что все это придумано заранее, но уже ничего не поделаешь - я стал цезарем. Констанций поспешно сошел с помоста, я последовал за ним. Еще одна неловкая минута - взойдя на колесницу, Констанций смерил меня долгим взглядом и затем подал знак подняться. Я вскарабкался на колесницу, и, стоя рядом, мы двинулись сквозь строй ликующих солдат. И вдруг я почувствовал, что люблю их всех, будто нас только что поженили. Подобно многим бракам по сговору, этот, хотя и выглядел странно, оказался счастливым.
Колесница медленно катила по площади к дворцу. Констанций хранил молчание, я не решался с ним заговорить. Мне не давало покоя то, что в колеснице не было подставки, и я возвышался над ним - еще один дурной знак. Я ехал и твердил про себя строчку из Илиады: "Очи смежила багровая смерть и могучая участь". Во дворце мы с Констанцием, не проронив ни слова, разошлись в разные стороны. Моя следующая встреча с императором произошла через несколько дней.
* * *
Став цезарем, я прежде всего послал за Оривасием. Он был в Афинах, куда приехал через неделю после моего отъезда. Кроме того, я пригласил к себе Максима и Приска. Дожидаясь их, я продолжал заниматься военным делом и старался как можно тщательнее изучить систему административного управления Галлии.
В это время я не виделся ни с кем из членов императорской фамилии, не исключая и моей нареченной супруги. Тем не менее день нашего венчания был назначен, и мне принесли для ознакомления необходимые бумаги. Среди них, в частности, был подробный план часовни, на котором были четко обозначены все мои передвижения во время обряда бракосочетания.
При дворе у меня не было ни одного близкого человека, если не считать евнуха-армянина Евферия, который еще в Константинополе обучал меня придворному этикету. Каждый вечер мы с ним подолгу засиживались за государственными бумагами; Евферий добросовестно выполнял порученную ему задачу - приобщить меня к искусству управления государством.
Накануне свадьбы Евферий принес неожиданное известие: мне предстоит отбыть в Галлию в начале декабря.
- В какой город?
- Во Вьен. Там ты проведешь зиму, а весной начнешь кампанию против германцев. - Он пристально посмотрел мне в глаза. - Скоро ты возглавишь армию. Тебе это не кажется странным?
- Странным?! - взорвался я. - Да это сущее безумие! Евферий встревоженно указал рукой на занавеси. Возле них стояли часовые, а за ними наверняка прятались соглядатаи, надеясь подловить меня на какой-нибудь крамоле. Понизив голос, я продолжал:
- Конечно, странно: я в жизни не видел боя, не командовал ни одним солдатом - об армии и речи нет! И все-таки…
- И все-таки?
- И все-таки я не боюсь. - Я не раскрыл ему своих истинных чувств: на самом деле я предвкушал грядущую кампанию.
- Рад слышать! - улыбнулся Евферий. - Дело в том, что меня только что назначили хранителем опочивальни при дворе цезаря Юлиана. Я отправляюсь с тобой в Галлию.
Услышав эту радостную весть, я заключил Евферия в объятия, что-то радостно бормоча. Ему пришлось остудить мой пыл:
- Ну-ну, цезарь, где римская сдержанность? Это уже азиатчиной попахивает.
- Что поделаешь, я и в самом деле азиат! - рассмеялся я, и вдруг Евферий вскочил на ноги. С быстротой, неожиданной для его возраста, он исчез под темной аркой напротив и через мгновение появился, ведя богато одетого смуглого человека.
- Цезарь, - сурово и торжественно произнес Евферий, - позволь представить тебе Павла, начальника тайной полиции. Он желает засвидетельствовать тебе свое почтение.
Такой поворот дела меня нисколько не удивил. Всю жизнь я находился под надзором. То, что теперь его осуществлял лично начальник тайной полиции, напомнило лишь об одном: чем выше я поднимаюсь, тем важнее для Констанция за мною следить.
- Мы всегда рады видеть верных слуг государя, - учтиво сказал я. Павел никак на это не отреагировал. Пламя светильников играло в его зрачках, крючковатый нос делал его похожим на огромную хищную птицу. Поклонившись, он с легким испанским акцентом проговорил:
Я шел в восточное крыло дворца с докладом Руфину, преторианскому префекту.
- В восточное крыло так обычно не ходят, - дружелюбно заметил Евферий.
- А что мне еще сказать? - Павел развел руками; они походили на лапы хищной птицы, готовой схватить добычу.
- Ты можешь попрощаться с нами, а преторианскому префекту передай, что тебе не удалось подслушать ничего примечательного.
- Я передаю только то, что слышу сам, цезарь, - с поклоном ответил Павел. Это уже была скрытая издевка.
- А если ты тут еще побудешь, - сказал я, - то услышишь, как приближается твоя смерть! - Похоже, это подействовало, хотя с моей стороны это было чистое бахвальство. У меня не было никакой власти. Одно его слово, и меня могли низложить. Однако я хорошо понимал: если меня назначили цезарем, нужно суметь себя поставить с евнухами и осведомителями. В противном случае их презрение мне обеспечено - и тогда мне несдобровать. Павел удалился.
- Ну что, опять азиатчина? - насмешливо спросил я Евферия, хотя сердце у меня так и прыгало. Он покачал головой:
- Думаю, с ним только так и надо обращаться. Сейчас, во всяком случае, тебе ничего не грозит.
- Но он явно плетет очередную сеть.
- Возможно, сам в ней и запутается.
Я кивнул: именно Павел стоял в свое время у истоков интриги, погубившей моего брата. Той ночью в миланском дворце я задумал свою собственную интригу.
* * *
День моей женитьбы… Как странно человеку, давшему обет безбрачия, писать эти слова! И тем не менее 13 ноября 355 года состоялось мое бракосочетание. Не буду описывать омерзительные галилейские обряды. Достаточно сказать, что я все выдержал, сгибаясь под тяжестью порфиры, усыпанной казенными драгоценностями. Позднее в Галлии я их продал, чтобы набрать войско,
После венчания император устроил в нашу честь пышные празднества и состязания. Елена была в восторге от оказываемых ей почестей - в этом она походила на брата. Я же только покорно исполнял то, что от меня требовалось. Спустя несколько дней после свадьбы меня пригласили на аудиенцию к императрице.
- Ну, что ты теперь думаешь о жизни? - спросила она, лукаво сверкнув глазами.
- Всем в ней я обязан тебе, - с горячностью ответил я.
- А как тебе Елена?
Она моя жена, - дипломатично сказал я и вновь поймал на себе ее заговорщицкий взгляд.
- Она очень… недурна собой, - с явным злорадством произнесла императрица.
- Да, такая благородная внешность… - В ответ я чуть не расхохотался, но вспомнил, что нужно соблюдать правила игры.
- Скоро ты уезжаешь?
- Я рад этому, хотя мне и тяжело покидать… Милан (на самом деле я хотел сказать: "тебя").
- Нет, тебе здесь не место, - покачала она головой. - Мне, кстати, тоже, но… - Она умолкла, не сказав главного. После паузы она продолжила: - Зиму ты проведешь во Вьене. Денег…
- …У меня маловато. - Евсевии уже уведомил меня, что выделить дополнительные ассигнования на содержание моего двора не представляется возможным, а посему я вместе со своими приближенными должен буду существовать исключительно на жалованье цезаря.
- К счастью, ты неприхотлив.
- А Елена?
У Елены есть свои деньги, - резко возразила Евсевия. - Пусть на них и живет. Ей принадлежит пол-Рима.
Я сказал, что рад это слышать, и не покривил душой.
- Надеюсь, - продолжала Евсевия, - что у тебя скоро появится сын - это важно не только для тебя, но и для всех нас. - Смелость этих слов меня просто покорила. Как раз этого она не могла желать, так как в этом случае ее собственное положение становилось уязвимым. Вместо того чтобы уступать моему сыну права престолонаследия, Констанций вполне мог развестись и взять себе другую жену, которая подарила бы ему то, чего он так страстно желал.
- А я надеюсь, - спокойно ответил я императрице, - что Бог наградит тебя многочисленным потомством. - Евсевия в свою очередь не поверила мне, и наш разговор перестал клеиться: о чем бы мы ни говорили, все звучало фальшиво, и нам обоим это было неприятно. И все же я до сих пор считаю, что императрица в глубине души желала мне добра - во всем, за исключением этого больного для нее вопроса.
В конце концов нам удалось переменить тему разговора, и Евсевия открыла мне, что думает обо мне Констанций.
- Скажу тебе откровенно, - вырвалось у Евсевии; фактически это было признание в том, что до сих пор разговор был неискренний. Ее лицо еще больше погрустнело, а длинные пальцы стали нервно теребить складки хламиды. - Август колеблется и не может принять окончательного решения. Естественно, ему нашептывают, что ты хочешь его свергнуть…
- Ложь! - Я так и взвился, но она знаком приказала мне умолкнуть.
- Я знаю, что это ложь.
- И это всегда останется ложью! - В ту минуту я сам в это верил.
- Войди в его положение. Сколько у него было врагов - так как ему тебя не бояться?
- Проще всего отправить меня в Афины: уж там-то я буду не опасен.
- Страх страхом, но ты ему нужен. - Императрица подняла на меня глаза, и я с удивлением прочел в них испуг. - Юлиан, мы теряем Галлию, - объяснила она.
Я лишился дара речи.
Утром Констанций получил из Вьена донесение от преторианского префекта. Не знаю его содержания, но боюсь худшего. Германцы уже захватили все города по Рейну. Начни они наступление зимой, Галлии конец, если только… - Она поднесла руку к алебастровому светильнику, пламя просвечивало сквозь пальцы. - Юлиан, помоги! - Я, как последний дурак, бросился к ней, решив, что она обожглась. - Ты должен быть верным нам и обязан помочь!
- Клянусь всеми богами, клянусь Гелиосом и… - Евсевия меня остановила, даже не заметив, что я, распалясь, поклялся истинными богами:
- Будь с ним терпелив. Ты всегда будешь у него под подозрением, таков уж его характер. Но пока я жива, тебе ничего не грозит. Если же со мною что-нибудь случится… - Она впервые дала мне понять, что нездорова. - Что бы ни случилось, храни ему верность.
Не помню, что я ей ответил, - без сомнения, еще и еще раз заверял в своей преданности, причем абсолютно искренне. Когда настала пора прощаться, Евсевия сказала:
- Я приготовила тебе подарок. В день отъезда ты его увидишь. - Я поблагодарил ее и удалился. Несмотря на страдания, которые Евсевия причинила мне в последующие два года, я до сих пор ее люблю. В конце концов, это ей я обязан не только троном, но и жизнью.
* * *
На рассвете первого декабря я отправился в Галлию. Я попрощался с Еленой, которая должна была приехать ко мне во Вьен позднее. Евнухи постарались и специально для этого случая сочинили сценарий церемониального прощания цезаря с молодой женой перед отбытием в провинцию на войну. Исполнив этот ритуал, я спустился во двор принять командование своей армией. Меня сопровождал только что прибывший Оривасий.
Во дворе мерзли три сотни пехотинцев и горсточка конников. Я было решил, что это моя охрана, и хотел справиться о местонахождении галльской армии, но тут ко мне подошел хмурый Евферий.
- Я только что говорил с хранителем священной опочивальни. Оказывается, в последнюю минуту император изменил приказ. Твои легионы посланы оборонять границу по Дунаю.
- Так это что, моя армия? - спросил я, указывая на солдат.
- Боюсь, что так, цезарь.
Никогда в жизни не был я так разгневан и едва не наговорил много лишнего. Но тут появился Констанций. Я отдал императору честь, он с серьезным видом ответил тем же. Затем он сел на вороного коня, я - на белого. Его личная охрана (в два раза многочисленнее моего "войска") выстроилась за ним; мои солдаты и приближенные замыкали строй. Вот так император и его цезарь собирались обрушить мощь Рима на варваров - и смех и грех!
Редкие в этот час прохожие почтительно приветствовали нас. Особый восторг вызвали мы у торговок на овощном базаре у городских ворот: восхищенные нашим бравым видом, они махали нам вслед пучками моркови и репы.
Мы хранили молчание, пока не выехали на большую дорогу, которая пересекает Ломбардскую равнину; вдалеке виднелись пики Альп… Император изъявил желание проводить меня до двух колонн, стоящих по обе стороны дороги между Лоумелло и Павией. Он, очевидно, решил, что это дает нам возможность поговорить без свидетелей. Его расчеты оправдались.
- Мы всецело доверяем Флоренцию, нашему преторианскому префекту в Галлии, - начал Констанций. Он произнес это таким безапелляционным тоном, что я понял: мое мнение его не интересует. Поэтому я сказал только: "Да, Август", а про себя с яростью подумал: "А как же! Если бы ты не доверял, давно бы его прикончил", - и стал ждать. Мы проехали еще несколько шагов. Наши кони шли так близко друг к другу, что иногда мы соприкасались поножами, раздавался зловещий скрежет, и мы инстинктивно шарахались в стороны. Чужие прикосновения всегда были мне в тягость, близость убийцы отца волновала и тревожила.
Мы обогнали несколько телег, груженных домашней птицей. Завидев нас, возчики сворачивали на обочину. Ослепленные видом священной особы императора, крестьяне бросались на землю ниц, но Констанций не удостаивал их вниманием.
- Мы любим нашу сестру Елену, - продолжал он вещать тоном оракула. В холодном утреннем воздухе его голос далеко разносился по равнине.
- Мне, Август, она тоже дорога, - в тон ему ответил я. Я боялся, как бы он не принялся инструктировать меня по части исполнения супружеских обязанностей, но и этой темы он больше не касался. И вдруг мне стало ясно: этими рублеными, чеканными фразами Констанций давал мне понять - я по-прежнему нахожусь под его неусыпным надзором. И хотя цезарь по положению выше преторианского префекта, мне надлежит беспрекословно ему повиноваться и при этом не забывать, что Елена верна прежде всего своему брату и государю и только потом мужу.
- Мы наслышаны от твоего наставника в военном деле, что ты подаешь надежды.
- Я не подведу тебя, Август. И все же я полагал, что должен идти в Галлию с армией, а не с эскортом.
На это Констанций никак не отреагировал и продолжал:
- Ты поздно стал солдатом. Надеюсь, ты сумеешь овладеть необходимыми в этом деле знаниями, - это звучало не очень обнадеживающе, но было вполне естественно. Кто мог подозревать, что у студента философии окажется полководческий талант? Как ни странно, я в себя верил. Если боги возвысили меня, разве могут они оставить меня теперь? Но Констанций не подозревал о моих чувствах и тем более не мог судить о моих способностях. Перед ним был всего лишь молодой необученный солдат, которому предстояло помериться силой с самыми свирепыми воинами во всем мире.
- Помни всегда: в глазах подданных мы богоподобны, и небеса нам покровительствуют.
Я решил, что "мы" относится в равной мере к нам обоим, хотя не исключено, что он имел в виду одного себя, и я ответил: "Не забуду, Август". Я всегда называл его "Август", хотя он предпочитал, чтобы к нему обращались "государь". Я ненавижу этот титул и избегаю его, так как он превращает императора из первого среди людей в их хозяина.
- Не спускай глаз с генералов. - Хотя его тон оставался неизменным и, казалось, речь по-прежнему идет о прописных истинах, это было уже нечто, похожее на совет, возможно, даже начало доверительной беседы на равных. - Офицеров нельзя допускать в сенаторы. Армия должна находиться под неусыпным надзором гражданских властей. Посылая офицера в провинцию, следи, чтобы он был чином ниже ее наместника. Не позволяй военным совать нос в гражданские дела. В руках наших преторианских префектов сосредоточена и военная, и гражданская власть - в этом залог стабильности в империи.
Само собой разумеется, я не сказал, что падение Галлии едва ли свидетельствует о стабильности, но в советах Констанция было немало здравых мыслей, и я до сих пор стараюсь им следовать. Ему нельзя было отказать в государственной прозорливости и умении управлять страной.
- Теперь о налогах. В этом вопросе будь тверд. Никакой пощады городам и селениям, не платящим подати своевременно. Они всегда жалуются, так уж они устроены. Исходи из того, что сборщики податей честны. Они, разумеется, всегда воруют, но никому еще не удалось найти против этого средства. Удовлетворись тем, что они отдают тебе большую часть собранного.
Впоследствии мне удалось опровергнуть его слова, реорганизовав систему сбора налогов в Галлии, но об этом ниже.
- Следи за генералами, - снова повторил Констанций, будто забыв, что уже говорил об этом. Тут он повернулся в седле и впервые за весь день взглянул мне в лицо. Меня поразила внезапная перемена. Вместо бога солнца, восседающего на коне, передо мною был человек - мой брат, мой враг, мой государь, ныне возвысивший меня, но способный в любой момент предать меня смерти. - Ты должен знать, что у меня на душе. - Это были уже слова человека, а не оракула. - Империя разваливается, и наш трон под угрозой. Провинции восстают. Города горят. Гибнут целые армии. Варвары захватывают наши земли, а мы заняты междоусобной грызней вместо того, чтобы противостоять настоящему врагу. Так вот, цезарь, самое главное: не давай своим генералам слишком большой власти, иначе они воспользуются этим и поднимут против тебя бунт. Ты сам видел, что мне пришлось вынести: нашей власти угрожал один самозванец за другим. Будь бдителен.
- Буду, Август.
- Как и я, - медленно произнес он, глядя мне прямо в глаза, и отвернулся, лишь удостоверившись, что я его понял. Тогда он для большей убедительности заключил: - Мы никогда еще не уступали ни пяди земли самозванцам, так будет и впредь.
- Пока я жив, Август, хотя бы на один верный меч ты можешь рассчитывать.
В полдень мы подъехали к двум колоннам. День выдался ясный; несмотря на прохладную погоду, солнце пригревало, и под доспехами наша одежда промокла от пота. Было решено сделать привал.
Мы с Констанцием сошли с коней; он поманил меня за собой, и мы, спотыкаясь на стерне, побрели через промерзшее поле. Кроме наших солдат, кругом не было ни души. В любой сельской местности крестьяне, завидев вооруженных людей, спешат скрыться: солдаты, будь то свои или чужие, для них всегда враги. Когда только это изменится?
Вслед за Констанцием я подошел к заброшенному небольшому храму Гермеса на краю поля (добрая примета - Гермес всегда мне покровительствовал). За нашими спинами солдаты поили лошадей, поправляли доспехи, болтали и переругивались, радуясь хорошей погоде. Едва Констанций вошел в храм, я сорвал увядший цветок и шагнул следом. В нос ударил запах испражнений; Констанций, стоя посреди храма, мочился на пол. Занятно, но даже в этот момент ему удалось сохранить величественный вид.
- Жаль, что эти старые храмы в таком запустении, - вырвалось у меня в нарушение всех правил этикета.
- Жаль? Их давно пора снести. - Констанций опустил тунику. - Видеть их не могу.
- Да, конечно, - пробормотал я.
- Здесь я тебя покидаю, - произнес Констанций. Мы стояли лицом к лицу, и я, как ни старался пригнуться, все-таки был вынужден смотреть на него сверху вниз. Констанций, желая казаться выше, инстинктивно попятился.
- Ты получишь все, что потребуется, только дай знать. На преторианского префекта можно положиться. Он правит нашим именем. Легионы во Вьене стоят в полной боевой готовности, ожидая начала весенней кампании. Готовься и ты. - Он вручил мне толстый свиток. - Это инструкции. Прочти на досуге. - Он помолчал и вдруг что-то вспомнил: - Кстати, - сказал он, - императрица сделала тебе подарок. Его везут в обозе. По-моему, это целая библиотека.
Я рассыпался в благодарностях, но Констанций думал о другом. Он пошел к выходу, но вдруг остановился и обернулся, желая что-то сказать. Я залился краской. Мне хотелось взять его за руку и заверить в том, что ему не следует меня бояться, но я не решился. Ни он, ни я не могли взглянуть друг другу в глаза.
- А если ты достигнешь этого, - проговорил он срывающимся голосом и неловким жестом указал на диадему, имея в виду власть над миром, - помни… - Внезапно его голос оборвался, будто его схватили за горло. Он не мог говорить, не находил слов. Я тоже.
Позднее я часто гадал: что было у него на уме? О чем мне следует помнить? О том, что жизнь коротка? О том, что власть горька? Нет, для него это было слишком глубокомысленно. Вряд ли он хотел одарить меня каким-нибудь прозрением. И все же, когда я мысленно возвращаюсь к этому разрушенному храму (а происходит это довольно часто, он мне даже снится), мне кажется, он хотел сказать мне всего лишь: "Не забывай меня". Если ты имел в виду это, брат, можешь быть спокоен. Я помню все: хорошее и плохое.
Не успел Констанций выйти, как я тотчас возложил увядший цветок на оскверненный пол и прошептал короткую молитву Гермесу, а затем последовал за императором через поле к дороге.
Сев на коней, мы попрощались согласно церемониалу, и Констанций повернул обратно в Милан; холодный ветер развевал над его головой знамя с изображением дракона. Это была наша последняя встреча.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ ЦЕЗАРЬ -X-
Во время приема, устроенного мною в туринском городском суде для местных чиновников, ко мне прибыл гонец от Флоренция, преторианского префекта Галлии. Префект счел необходимым известить цезаря о происшедшем несколько недель назад падении Кельна, после которого германцы заняли всю прирейнскую область. Он сообщал также о том, что германский король Кнодомар поклялся через год не оставить в Галлии ни одного римлянина. Констанций не потрудился сообщить мне эта дурные вести.
Прием шел своим чередом, а мы с Оривасием удалились в кабинет туринского префекта, чтобы тщательно изучить полученное донесение. По неизвестной причине единственным украшением этого кабинета был бюст императора Вителлин, жирного борова, что царствовал несколько месяцев после смерти Нерона. Почему именно Вителлия? Может быть, хозяин кабинета - его потомок? Или ему нравится смотреть на эту жирную шею и отвислые щеки величайшего обжоры своей эпохи? Вот о каких пустяках думаешь в моменты душевного смятения, а я был просто в панике.
- Так вот почему мне не дали армии. Констанций послал меня на верную смерть!
- Но он же не хочет потерять Галлию?
- Какое ему дело до Галлии? Кроме своего двора, евнухов и епископов, ему ничего не нужно! - Тут я был не прав. Констанций по-своему любил страну, но меня понесло. В безрассудстве и ярости я наговорил на пять государственных измен.
Дождавшись, пока я выдохнусь, Оривасий сказал:
- Вряд ли замысел государя настолько прост. Постой, он же дал тебе какие-то наставления!
Я совсем забыл о свитке, который Констанций вручил мне по дороге в Турин, а между тем он преспокойно лежал у меня в сумке. Я торопливо развязал шнурки и стал жадно читать, все больше изумляясь.
- Это придворный этикет! - заорал я наконец и зашвырнул документ в дальний угол. - "Как принимать иностранного посла", "Как давать торжественный обед" и так далее. Все учтено, вплоть до рецептов блюд!
- Оривасий расхохотался, но мне было не до смеха.
- Бежим! - пришел я наконец в себя.
- Бежим? - Оривасий посмотрел на меня, как на сумасшедшего.
- Да-да, бежим! - Удивительно, я и не предполагал, что найду в себе силы написать об этом. - Вместе, вдвоем. Что нас здесь держит? Эта тряпка, что ли? - Я яростно дернул за пурпурный плащ. - Подождем, пока у нас не отрастут бороды, и вернемся в Афины. Я займусь философией, ты - медициной.
- Нет, - жестко прозвучал ответ.
- Но почему? Констанций будет только рад узнать, что избавился от меня.
- Ты думаешь, он решит, что избавился от тебя? Как бы не так - Констанций наверняка подумает, что ты скрылся для того, чтобы собрать войско, поднять мятеж и захватить трон.
- Но он не сможет меня найти.
- Да как же ты скроешься в Афинах? - рассмеялся Оривасий. - Даже если ты вновь отпустишь бороду и оденешься учеником, ты останешься тем же Юлианом, что полгода назад учился у Проэресия.
- Ну, значит, не Афины. Пусть это будет любой город, где меня не знают. Да вот хотя бы Антиохия! - Там можно скрыться, заодно буду учиться у Либания.
- А ты можешь на него положиться? Либаний, при его-то тщеславии все разболтает на следующий же день.
Либаний: Должен заметить, что Оривасий никогда мне не импонировал. Он, по-видимому, был того же мнения относительно меня. Сейчас его слава гремит по всему миру (если он еще жив, разумеется), но друзья-медики говорят мне, что составленная им медицинская энциклопедия в семидесяти томах вся, от начала до конца, списана у Галена. После смерти Юлиана Оривасия отправили в ссылку, и он стал придворным врачом персидского царя - я слышал, персы поклоняются ему, как божеству. Это должно быть ему по нраву - он никогда не отличался скромностью. Щедростью, впрочем, тоже: как-то раз, когда у меня был приступ подагры, он за один визит потребовал у меня целых пять золотых солидов, а я и через месяц не мог ступить на больную ногу.
Юлиан Август
- Ну тогда найдем такой город, где меня никто не видел.
- Можешь бежать хоть в дальнюю Фулу, тебя найдут везде.
- Даже если я изменю имя и внешность?
- Ты забыл о тайной полиции. И кстати, на что ты будешь жить?
- Ну, я могу стать учителем, наставником…
- Рабом?
- А почему бы и нет? У доброго хозяина раб может жить в полном довольстве. Я учил бы молодежь, и у меня еще оставалось бы время читать лекции, писать…
- Из пурпура в рабы? - медленно и удивленно произнес Оривасий. Голос был ледяным.
- Неужели лучше быть рабом в пурпуре? - взорвался я, и меня понесло. Я бушевал, жаловался на судьбу, но он был непреклонен. Когда я наконец выдохся, Оривасий сказал:
- Цезарь, ты должен ехать в Галлию. Либо ты усмиришь германцев, либо погибнешь в бою.
- Нет!
- Ну так будь рабом, Юлиан! - С тех пор, как меня назначили цезарем, Оривасий впервые назвал меня по имени. С этими словами он вышел из комнаты, оставив меня сидеть, как последнего идиота, разинув рот, а с полки над дверью на меня взирал толстомясый Вителлий… даже триста лет в камне, казалось, не умерили его аппетита.
Я нервно сложил письмо от Флоренция вдвое, потом вчетверо, потом еще. Затем я начал изо всех сил соображать, что же делать. Я обратился к Гермесу с молитвой, затем подошел к окну, чтобы взглянуть на моего покровителя - солнце. Я молил о знамении, и оно было даровано. Время близилось к закату, и вдруг через зарешеченное окно мне ударили прямо в лицо солнечные лучи! Великий Гелиос посылал мне багряный луч с запада, из Галлии, призывая следовать за собой. Если мне суждено там погибнуть, я принесу себя ему в жертву. Если я найду славу, это будет наша общая слава. Кроме того, мне стало совершенно ясно: даже если бы я и захотел, бежать некуда. Кругом, действительно, багряная смерть.
Я вернулся к туринцам, желавшим засвидетельствовать мне свое почтение, и вел себя, будто ничего не случилось. Оривасий посмотрел на меня вопросительно. Я ему подмигнул. Он вздохнул с облегчением.
На следующее утро мы двинулись дальше. В горах было еще не холодно и снег лежал только на самых высоких вершинах. Даже мои солдаты-галилеяне, все как на подбор редкостные нытики, и те признавали, что нам явно покровительствует бог. Если бы этот бог существовал, ему и впрямь следовало бы обратить на них внимание: они только и делали, что воссылали ему молитвы и больше ни на что не годились.
Когда мы перешли через Альпы и вступили в Галлию, произошло интересное событие. Весть о моем приезде давно уже разнеслась по всей округе, и немудрено: я был первый законный цезарь, явившийся в Галлию за много лет. Я сказал "законный", так как Галлия славится самозванцами. За последнее десятилетие их было трое. Каждый носил пурпур. Каждый чеканил монету и принуждал народ себе присягать - и все они погибли от руки Констанция или судьбы. Теперь в Галлию наконец въезжал настоящий цезарь, и люди этому радовались.
День уже клонился к вечеру, когда мы въехали в первое галльское селение высоко в горах по другую сторону Альп. Желая приветствовать меня, жители высыпали на улицу. Они украсили свою деревню множеством венков из сосновых и еловых ветвей, которые развесили на веревках, протянутых через улицу от дома к дому. Призываю в свидетели Гермеса: когда один из этих венков оторвался и упал мне прямо на голову, он пришелся точно впору, как корона! Я остановился как вкопанный, не понимая, что случилось. Сначала мне показалось, что меня ударило по голове веткой, но, подняв руку, я нащупал венок. При виде этого чуда у крестьян глаза полезли на лоб. Даже мои расхлябанные солдаты подтянулись, а Евферий, ехавший рядом, прошептал:
- Видишь? Сами боги предвещают тебе венец.
Я ничего не ответил, но и венка не снял. Сделав вид, будто ничего не произошло, я двинулся дальше; галльские крестьяне с удвоенной силой приветствовали меня радостными криками.
- Завтра об этом узнает вся Галлия, - заметил Оривасий. Я кивнул и добавил:
- А послезавтра Констанций. - Но даже эта мысль не испортила мне настроения. Я пришел в отличное расположение духа. Был чудесный зимний день, да еще этот знак благоволения богов…
Через галльские города я ехал с триумфом; хорошая погода держалась, пока мы не достигли ворот Вьена, - тут с севера нанесло черные тучи, подул резкий ветер, и в воздухе запахло снегом. Закутавшись в плащи, мы переправились через черные воды Роны и в третьем часу дня вступили в город. Несмотря на холод, улицы были заполнены людьми. Их ликование меня удивляло. Констанций внушал людям благоговение и страх, я же, казалось, - одну только любовь… Я упоминаю об этом не из тщеславия, а как о необъяснимом факте. Народ ничего обо мне не знал, я вполне мог оказаться вторым Галлом - и тем не менее меня приветствовали восторженными кликами, будто я одержал важную победу или привел в город хлебный обоз! Я не мог этого объяснить, но их любовь меня окрыляла.
Возле храма Августа и Ливии толпа вытолкнула на мостовую слепую старуху. Потеряв равновесие, она ухватилась за моего коня, подоспевшая охрана отшвырнула ее в сторону, и она упала.
- Помогите ей, - приказал я, и охранники поставили ее на ноги.
- Кто это? - громко спросила слепая.
- Цезарь Юлиан! - крикнул в ответ кто-то из толпы. Тогда, обратив свой невидящий взор к небесам, старуха провозгласила голосом пифии: - Он отстроит храмы богов! - Потрясенный, я пришпорил коня и погнал его через толпу, а в ушах все звенели эти вещие слова.
Наша встреча с Флоренцием состоялась в главном зале дворца, которому предстояло стать моей резиденцией, - впрочем, до дворца этой небольшой вилле было далеко. Флоренций принял меня очень учтиво… да-да, именно так, он принял меня, а не наоборот. С самого начала Флоренций дал мне понять, что власть в провинции принадлежит ему, хотя я был цезарем, а он всего лишь преторианским префектом.
- Добро пожаловать в Галлию, цезарь, - произнес он, как только мы обменялись приветствиями. Он не удосужился позвать на эту встречу кого-либо из сенаторов или хотя бы чиновников: его сопровождали только несколько офицеров. Со мной был один Оривасий.
- Какой теплый прием в столь холодную погоду, префект, - ответил я. - Жители города, по крайней мере, были рады меня видеть. - Слова "по крайней мере" я особо подчеркнул.
- Мы все, все очень рады, что Август счел возможным возвысить тебя и прислать к нам в знак своей благосклонности к Галлии. - Флоренций был невысок, лицо смуглое, с резкими чертами. Особенно мне запомнились его жилистые, волосатые, как у обезьяны, руки.
- Август будет рад узнать, что ты одобряешь его решение, - сухо проговорил я и, пройдя мимо него, уселся в единственное кресло в зале, стоявшее на небольшом возвышении. Мой поступок произвел впечатление: офицеры переглянулись. Флоренций, однако, сохранял невозмутимый вид, хотя я демонстративно сел в его кресло. - Представь своих офицеров, префект, - продолжал я настолько сдержанно, насколько позволял мне мой темперамент. Флоренций повиновался. Первым он представил мне Марцелла, начальника штаба галльской армии. Тот небрежно отдал мне честь. Следующим был Невитта, голубоглазый силач-франк с мощным, как труба, голосом, отличный командир. Сейчас он сопровождает меня в походе, но тогда во Вьене он выказал мне такое презрение, что я понял: если сейчас же не дам достойного отпора, мне следует отбросить все помыслы о власти. Либо я цезарь, либо ничто. Повернувшись к Флоренцию, я, тщательно подбирая слова, заговорил: - Префект, мы не настолько удалились от столицы, чтобы цезарю не оказывали надлежащих почестей. Хотя наши войска отброшены от Рейна, здесь не полевой лагерь, а столица провинции. Впредь получше наставляй офицеров в верности воинскому долгу, а сейчас покажи им личным примером, как должно себя вести в присутствии царственной особы.
Сам Констанций не сделал бы лучше, и, честно говоря, мой высокомерный тон соответствовал моему душевному состоянию. Я не сомневался, что приехал в Галлию на верную гибель, и был намерен умереть как можно достойнее, не посрамив высокого титула.
Флоренция мои слова удивили. Офицеров они испугали, а Оривасия просто поразили… Удивительно, какое наслаждение испытываешь в те редкие минуты, когда удается каким-нибудь поступком поразить старого друга.
В замешательстве Флоренций промедлил с исполнением моего приказа. Тогда, стараясь как можно точнее подражать Констанцию, я поднял правую руку и, указывая пальцем на пол перед собой, грозно изрек:
- На нас пурпур.
Гремя доспехами, военные пали предо мною на колени. Флоренций, с перекошенным от злобы лицом, последовал их примеру и поцеловал край пурпурной хламиды. Так началась наша с ним вражда, которой было суждено продлиться целых пять лет.
Констанций вовсе не был намерен фактически передавать мне власть над Галлией. Мне предназначалась чисто церемониальная роль: хотя государь не может прислать для защиты Галлии войско, он, по крайней мере, прислал своего кровного родственника с тем, чтобы перепуганное население провинции, сплотившись вокруг него, могло дать захватчикам отпор. Вся реальная власть принадлежала Флоренцию. Он командовал армией из Вьена, а его гонцы осуществляли связь между разбросанными по Галлии легионами. В то время большинство из них отсиживалось в крепостях: германцы держали в осаде все сколько-нибудь значительные города и укрепления от Рейна до Северного моря.
Не далее как в прошлом году я разбирал секретные архивы Констанция (занятие, должен заметить, увлекательное, хотя и не всегда приятное, особенно когда читаешь, что о тебе говорят за глаза) и наткнулся на инструкции, данные им Флоренцию. Когда я с ними ознакомился, мое отношение к префекту изменилось в лучшую сторону. Оказывается, он всего лишь исполнял указания императора. Констанций писал ему (я цитирую по памяти, так как документы остались в Константинополе), что его "возлюбленный брат цезаря Юлиан" - новичок в военном деле и не имеет никакого административного опыта. Посему Флоренцию надлежит неустанно поучать и наставлять новоиспеченного правителя, оберегая от злонамеренных советчиков и неверных решений. Другими словами, меня следовало обучить азам науки управления. По той же причине мне не дозволялось командовать войсками; кроме того, император предписывал преторианскому префекту следить, не проявляю ли я "амбиций", - чисто римское слово, эквивалента которому нет ни в одном языке. Означает оно честолюбивые устремления, могущие повредить престолу.
В первый год моего пребывания в Галлии я действительно многому научился - не только военному делу, но также искусству молчать и терпеливо ждать своего часа. В этом я вполне мог бы потягаться с самим Одиссеем. На военный совет меня не допускали, но время от времени мне докладывали в общих чертах стратегическую обстановку. Она была неутешительной. Хотя галльская армия была достаточно велика, Флоренций и не думал проверить ее в бою. Мы бездействовали. К счастью, Кнодомар следовал нашему примеру. Он так и не предпринял обещанного наступления и тем самым показал, что ему вполне достаточно прирейнских земель и крупнейших галльских городов. Я жаждал схватиться с ним в бою, но под моим началом не было ни единого солдата, не считая моей, с позволения сказать, доблестной охраны, прибывшей со мной из Италии. Кроме того, я крайне нуждался в деньгах. Обещанное жалованье должно было поступать ежеквартально, но комит государственного казначейства вечно запаздывал с выплатой. Поэтому первый год в Галлии я жил почти исключительно в долг - а в долг дают не так-то легко, когда ходят слухи, что ты в немилости и тебя в любой момент могут отозвать. Я был также раздражен, узнав, что моя вилла оказалась вовсе не дворцом цезаря, а просто домом для гостей, где обычно останавливались прибывшие с официальным визитом должностные лица. Сам дворец стоял на берегу Роны; там жили в роскоши Флоренций и его многочисленный двор. Флоренций жил, как цезарь, а я - как бедный родственник, но многое искупало общество Оривасия, а в марте из Афин приехал Приск.
Приск: Мне хотелось бы кое-что добавить к рассказу Юлиана о его взаимоотношениях с Флоренцием. Мне всегда казалось, что Юлиан злится на него без серьезных на то оснований. Хотя преторианский префект и был скуповат, это не мешало ему быть умелым политиком. Точнее говоря, он просто неукоснительно выполнял указания императора. Правда, несколько раз он не отказал себе в удовольствии публично унизить Юлиана. Помнится, однажды, во время смотра войск, цезарю не нашлось места на помосте, и ему пришлось принимать парад "своей" армии, стоя в толпе в окружении старух, продававших горячие сосиски. Думаю, так Флоренций отомстил Юлиану за его выходку при их первой встрече.
Констанцию следует отдать должное… почему мы так стремимся обелить злодеев? Возможно, подсознательно мы испытываем чувство неловкости, понимая, что они, со своей стороны, думают о нас то же самое, хотя и исходят из своих, противоположных нашим, интересов и взглядов. Так или иначе, Констанций был совершенно прав, не позволяя юнцу безо всякого административного или военного опыта взять на себя командование в войне, которую чуть было не проиграли военачальники намного старше и, возможно, умнее. Никому из нас в голову не могло прийти, что Юлиан - гениальный полководец, кроме, пожалуй, его самого. Между тем, вспоминая его победы в Галлии, я почти готов уверовать в этого его Гелиоса.
Поначалу Юлиан жил на вилле у городской стены, и жизнь его мало отличалась от той, что он вел в Афинах. Его, так сказать, двор насчитывал едва ли сотню человек, включая рабов. Еда была скудной, не говоря уже о вине, но зато какие мы вели увлекательные беседы! Оривасий заботился о том, чтобы мы не болели и не унывали. Уже в те времена он водился со всякими колдуньями, у которых заимствовал рецепты снадобий и проверял их на нас Общество Евферия также было приятным.
Забавно, что Юлиан упомянул о моем приезде, но ни словом не обмолвился о значительно более важной персоне, прибывшей во Вьен накануне нового года, - о своей жене Елене. Я не присутствовал при этом событии, но мне рассказывали, что она прибыла в сопровождении многочисленной свиты цирюльников, портных, поваров и евнухов. Вслед за свитой тянулся обоз, груженный нарядами и драгоценностями. Мне думается, Елена так до самой смерти и не оправилась от шока, который испытала, оказавшись в холодных, неприветливых покоях нашей виллы. А Юлиан был к ней очень добр, но недостаточно внимателен. Он мог, бывало, выйти из-за стола и удалиться, забыв о жене, или в присутствии Елены принять решение о поездке в близлежащий город, а потом забыть включить ее в свою свиту. По-моему, он ей нравился куда больше, чем она ему. Не то чтобы она была ему неприятна - нет, просто он был к ней абсолютно равнодушен. Сомневаюсь, что он часто исполнял свои супружеские обязанности, но, как бы то ни было, за четыре года брака с Юлианом Елена дважды забеременела.
И еще о Елене. Больше всего мне врезались в память ее титанические усилия не выдать свою скуку, когда Юлиан вдохновенно беседовал на интересовавшие его темы, которые ей казались сущей китайской грамотой. К счастью, она в совершенстве владела обязательными для царственной особы правилами этикета. Только внимательно следя за ее лицом, можно было уловить, как время от времени вздрагивают у нее ноздри - единственное свидетельство подавленной зевоты. И это в то время, когда разговор шел о Платоне, Ямвлихе или о тебе, дорогой мой Либаний (великая триада!). Похоже, наши беседы и свели Елену преждевременно в могилу.
Либаний: Не нахожу ничего удивительного в том, что Юлиан ставил меня в один ряд с Платоном и Ямвлихом: завистливый нрав Приска общеизвестен. "Великая триада"! Да, именно так! Просто Приск - неудачник: посредственный педагог и тем более философ, вот и пытается всех своих знаменитых современников низвести до своего уровня. Но и в этом его ждет неудача!
Юлиан Август
Нам нелегко постичь галлов. Несмотря на несколько веков, прожитых под владычеством Рима, они сохраняют свою самобытность. Думаю, галлы - самые красивые люди на земле. Не только мужчины, но и женщины высоки ростом, глаза у них чаще всего голубые, волосы белокурые, кожа светлая. Они на редкость чистоплотны: можно объехать всю провинцию из конца в конец и не встретить ни одного неряшливого или оборванного человека. Даже возле самых бедных хижин вечно сушится выстиранная одежда.
Но у галлов, несмотря на красоту, очень сварливый нрав. Все без исключения, и мужчины и женщины, разговаривают только на повышенных тонах, отчего согласные звуки становятся похожи на рычание, а гласные - на крик осла. Всякий раз, когда мне нужно было вершить суд, я уходил, оглушенный воплями тяжущихся и их адвокатов, походившими на рев раненого быка. Галлы горды тем, что в бою любой из них стоит десяти итальянцев. Боюсь, это правда - воевать галлы любят, поскольку обладают завидной силой и мужеством. Не менее воинственны и их женщины. В разгар битвы галл нередко зовет на помощь свою жену, а ее помощь удесятеряет его силы. Мне самому приходилось видеть, как галльские женщины, скрипя зубами, кидаются на врага: на шее у них вздуваются толстые вены, мощные белые руки движутся с быстротой мельничных крыльев, а ноги бьют, как катапульты. Воистину грозное зрелище!
Галльские мужчины гордятся службой в армии - в отличие от итальянцев, которые, чтобы избежать набора, не останавливаются даже перед членовредительством: отрезают себе на руках большой палец. Между тем галлы обожают кровопролитие. Словом, они были бы лучшими в мире солдатами, если бы не два обстоятельства: они с трудом подчиняются воинской дисциплине и к тому же пьяницы. В самый неподходящий момент командир галльских легионов может застать своих солдат в полной прострации, поскольку, оказывается, сегодня священный праздник, отмечаемый обильными возлияниями вином и крепчайшими напитками, которые они приготовляют из зерна и овощей.
Я не стану здесь подробно останавливаться на кампаниях, которые вел в Галлии, - мне уже приходилось о них писать, и льстецы утверждают, что эти писания не хуже "Записок о галльской войне" Юлия Цезаря. Поэтому ограничусь тем, что скажу: писать о галльских войнах для меня было куда труднее, чем их вести! Здесь же я остановлюсь лишь на некоторых обстоятельствах, которые ранее был вынужден утаивать.
* * *
Зима 355-356 годов была для меня тяжелой. Я не имел никакой власти, преторианский префект меня игнорировал. У меня не было занятий, если не считать того, что время от времени я совершал поездки по провинции. Интересно, что когда бы я ни появился перед народом, ко мне со всех сторон стекались огромные толпы галлов; люди готовы были пройти много миль по трескучему морозу, чтобы увидеть и приветствовать меня. Такое отношение меня трогало до глубины души, хотя я и замечал, что меня называют не цезарем Юлианом, а Юлием Цезарем. Дело в том, что среди крестьян сохранилась легенда, согласно которой великий Цезарь якобы поклялся когда-то восстать из могилы, дабы избавить Галлию от вражеского нашествия. Многие считали, что покойный император исполнил свое обещание, и я - это он.
Благодаря этим поездкам мы, сами того не ожидая, одержали несколько побед. Гарнизон и население одного из осажденных городов, воодушевившись присутствием цезаря, собрались с силами и прогнали врага из окрестностей города. Защитниками другого города, в Аквитании, были одни старики - тем не менее они сумели отразить вражеский приступ. И здесь боевым кличем и залогом победы служило мое имя.
В Аквитании я также принял боевое крещение. В колонне по двое мы продвигались сквозь густой лес, когда вдруг на нас напала орда германцев. Я ощутил минутный страх: что если мои итальянцы сломают строй и обратятся в бегство? Но они выстояли. Когда ты подвергся внезапному нападению, больше ничего и не требуется. Если солдаты не побежали, умелому командиру достаточно нескольких минут, чтобы перестроить их в боевой порядок и дать врагу отпор.
К счастью, мы уже были недалеко от опушки, и я приказал авангарду задерживать германцев, пока остальные не подтянутся. За считаные минуты весь мой отряд, не понеся никаких потерь, вышел на открытую местность. Мы стали одолевать, и враг дрогнул. Сначала один, потом еще, и наконец все германцы сразу пустились бежать в сторону леса.
Неожиданно для себя я услышал свой голос: "Вперед! Отрежьте их!" Солдаты повиновались. "Серебряную монету за голову каждого германца!" - крикнул я. Мой кровожадный клич подхватили офицеры. Это возымело действие. Солдаты с ревом возбуждения и алчности набросились на врага, и не успело еще стемнеть, как передо мной положили сотню отрубленных голов.
Эту стычку я описал не потому, что она имела большое военное значение, - вовсе нет, - а по той причине, что я тогда впервые проверил себя в бою. В отличие от всех моих предшественников и даже любого честного патриция, я подошел к порогу зрелости безо всякого боевого опыта. Я еще никогда не видел убитых в бою, войне я предпочитал мир, действию - созерцание, смерти - жизнь. И вот я, осипший от команд, стоял на опушке галльского леса, а передо мной высилась груда окровавленных голов. Испытывал ли я отвращение или хотя бы стыд? Отнюдь, происшедшее меня только возбудило, как возбуждает любовь служителей Афродиты. Философия по-прежнему нравится мне больше, чем война, - но только философия. Почему я таков - это божественная тайна. Такова воля неистового Гелиоса, создателя всего сущего и покровителя царей.
Когда мы возвращались во Вьен в лучах тусклого зимнего солнца, я ехал по заснеженной дороге все еще во власти возбуждения, граничащего с ликованием. Теперь я знал, что выживу. До сих пор у меня были на этот счет опасения. Что если я в бою струшу или, того хуже, растеряюсь и не смогу быстро принимать решений, без чего боя не выиграть? А между тем, когда я услышал боевой клич и увидел льющуюся кровь, мои чувства и воля обострились. Я отчетливо увидел, что следует предпринять, и исполнил свой замысел.
Во Вьене на эту стычку не обратили особого внимания. Гораздо серьезнее там отнеслись к тому, что Констанций назначил меня нар!авне с собой консулом на новый год. У него это было восьмое консульство, у меня первое. Мне это было не более чем приятно. Никогда не мог понять, почему люди так высоко ценят этот древний титул: у консулов нет никакой власти (если только они не являются императорами), и все же находятся честолюбцы, готовые потратить целое состояние, лишь бы обзавестись этим званием. Видимо, таким образом они хотят себя увековечить, поскольку все даты определяются по консульствам, но то, что давно потеряло смысл, меня не привлекает. Однако во время моей инвеституры Флоренций обращался со мной почти как с равным. Это уже было кое-что. Когда мы остались наедине, он предложил:
- Весной мы планируем начать наступление. Если хочешь, можешь принять в нем участие.
- Я возглавлю армию?
- Цезарь возглавляет всю Галлию.
- Цезарь отлично осознает свое высокое положение. Меня интересует, стану ли я командовать войсками? Будет ли на меня возложено составление диспозиций?
- Ты будешь направлять нас во всем, цезарь, - уклончиво ответил Флоренций. Было ясно, что он не намерен упускать из рук власть над провинцией. И все же первый шаг был сделан, брешь в стене пробита. Как использовать этот небольшой успех, зависело только от меня.
Едва Флоренций удалился, я послал за Саллюстием, моим военным советником. Констанций прикомандировал его ко мне с момента моего прибытия в Галлию, и за то, что он нас свел, я перед ним в неоплатном долгу. Саллюстий - римский воин и одновременно греческий философ; выше похвалы для меня не существует. Когда мы познакомились, ему было уже за сорок. Он высок ростом, говорит медленно, но мысль его стремительна. Происходит он из древнего римского рода и, как большинство римской аристократии, непоколебим в истинной вере. Близкий друг таких известных сторонников эллинской веры, как Претекстат и Симмах, он сам несколько лет назад опубликовал блестящий трактат в защиту нашей религии под названием ttO богах и Вселенной". Если Максим - мой наставник в магии, а Либаний - образец изящного слога, Саллюстий был и остается моим идеалом человека.
Услышав новость, Саллюстий обрадовался не менее моего. Расстелив на столе карту Галлии, мы решили, что лучше всего будет нанести удар прямо по Страсбургу. Этот крупный город не только господствует над значительной частью Рейна, Кнодомар превратил его в свою оперативную базу. Взяв его, мы значительно усилим свои позиции и ослабим противника.
- Это поучительно, - неожиданно сказал Саллюстий.
- Что именно?
- Почему германцы пришли в Галлию?
- Грабить, захватить новую территорию… Да варвары вообще постоянно кочуют, кто знает почему?
- Германцы пришли в Галлию, так как их пригласил Констанций, чтобы они помогли ему разгромить Магненция. Помочь они ему помогли, а уходить не пожелали.
Я отлично уловил намек. Никогда нельзя просить помощи у варваров. Их можно нанимать в свою армию, от них можно откупаться, если нет другой возможности избежать войны, но ни в коем случае нельзя допускать, чтобы кочевое племя вторгалось на римскую территорию - рано или поздно они пожелают ею завладеть. Саллюстий был прав. Достаточно вспомнить, что в это самое время Констанций сражался на Дунае с двумя варварскими племенами. Он сам позволил им там поселиться, а теперь они взбунтовались.
Затем Саллюстий открыл мне: существуют неопровержимые свидетельства того, что Флоренций поддерживает тайные сношения с некоторыми германскими вождями. Одним он тайком платит, чтобы они не захватывали новых территорий, другие платят ему, чтобы сохранить за собой захваченное. С этого момента мы с Саллюстием стали тщательно собирать улики против Флоренция.
* * *
В мае мы с Саллюстием представили Флоренцию и главнокомандующему галльской армией Марцеллу план наступления на Страсбург, и он был тотчас отклонен. Мы спорили. Мы просили. Мы обещали скорую победу, но бесполезно. Нас не желали слушать.
Наша армия не готова к такой крупной операции. Время еще не настало. Поскольку Марцелл возглавлял армию, я был вынужден подчиниться.
- Когда же оно, в конце концов, настанет? - спросил я, окидывая взглядом зал совета (мы находились во дворце префекта). - Когда мы исполним волю императора и выдворим германцев из Галлии?
Флоренций принял почтительный вид. Хотя он по-прежнему обращался со мною снисходительно, опыт научил его осторожности. Он уже понимал, что меня не так-то просто свалить.
- Не выслушает ли цезарь мой план? - Флоренций поигрывал изящным кошельком из тонкой оленьей кожи, в котором лежало его божество - золото. - Для серьезной кампании у нас не хватает войска. Император в этом году сам ведет войну на Дунае, и ждать от него подкреплений бессмысленно. Поэтому нам следует удерживать свои позиции и ввязываться в бой только в тех случаях, когда мы можем рассчитывать на верный успех.
Флоренций хлопнул в ладоши, и сидевший на корточках у стены секретарь вскочил на ноги. Все жесты Флоренция были преисполнены поистине царственной величавости. Впрочем, иначе и быть не могло - преторианский префект не последний человек в государстве, а Флоренций, кроме Галлии, правил в то время Британией, Испанией и Марокко. Секретарь развернул и подал ему карту Галлии.
- Мы только что получили известие, что этот город осажден, - произнес Флоренций, указывая на Отен, небольшой городок к северу от Вьена. У меня едва не вырвался вопрос, почему мне об этом до сих пор не доложили, но я удержался. - Если цезарь пожелает, то с помощью генерала Саллюстия, - Флоренций криво усмехнулся в сторону Саллюстия, но тот и не шелохнулся; на лице у него оставалось выражение почтительного внимания, - он может снять осаду с Отена. Город это старый, его стены когда-то считались неприступными, но сейчас они, как, боюсь, и все наши оборонительные сооружения, сильно обветшали. Гарнизон Отена немногочислен, но его жители сражаются доблестно.
Я поспешил ответить, что готов хоть сейчас выступить на помощь Отену.
- Но тебе, разумеется, - сказал Флоренций, - придется подождать несколько недель, пока мы снарядим твою армию, соберем провиант, а также…
- Хорошо хоть, тебе не придется брать осадные машины, - вставил Марцелл. - Если даже германцы возьмут город до твоего прихода, надолго они в нем не останутся. Они всегда так поступают.
- А Кельн и Страсбург?
- Разрушены и оставлены, - отчеканил Марцелл с таким удовольствием, будто сам их и разрушил. - Германцы боятся городов. Их не заставишь провести в городе даже одну ночь.
- Обычно, - продолжил Флоренций, - они захватывают окрестности города и начинают осаду. Когда измученные голодом горожане сдаются, они его сжигают и двигаются дальше.
- Сколько мне дадут войска?
- Сейчас я не могу назвать точную цифру. Солдаты могут понадобиться… в других местах. - Флоренций перекинул свой кошелек с руки на руку. - Через несколько недель мы будем все знать точно и цезарь начнет свою первую… галльскую войну. - Это была явная насмешка, но я уже научился их проглатывать.
- Так позаботься об этом, префект, - произнес я как можно более царственным тоном и направился к выходу из дворца. Саллюстий последовал за мной.
Мы шли вдвоем на виллу и строили план будущей кампании. Даже насмешка Флоренция не могла омрачить моей радости.
- Одна-единственная победа - и Констанций отдаст мне под начало всю армию!
- Возможно… - задумчиво ответил Саллюстий. Мы с ним шли через площадь, на которой крестьяне продавали с телег ранние овощи. За мной на почтительном расстоянии следовали два охранника. Несмотря на мой сан, жители города уже привыкли встречать меня на улице одного. Если раньше они боязливо кланялись, то теперь со мной почтительно здоровались, как с добрым соседом.
- Только… - Саллюстий умолк.
- Только если я одержу чересчур блестящую победу, - подхватил я, - Констанций постарается сделать так, чтобы мне больше никогда не довелось командовать войсками.
- Вот именно.
Я пожал плечами:
- Придется рискнуть. Тем более что, победив на Дунае, Констанцию придется выступить против персов. Кроме меня, ему не на кого опереться. У него не будет другого выхода, как довериться мне и позволить удержать Галлию.
- А если вместо персов он возьмет и выступит против тебя?
- А если я погибну… под этой телегой? - Мы оба отскочили в сторону, и мимо нас прогромыхала запряженная волами телега. Возчик громко клял ее, нас и богов, по милости которых он опоздал на рынок. - Все будет хорошо, Саллюстий, - закончил я уже у самых ворот виллы. - Мне были знамения.
Саллюстий кивнул. Он знал, что мне покровительствует Гермес - стремительный разум Вселенной.
-XI-
22 июня я выступил из Вьена. Под моим началом находилась двенадцатитысячная армия, состоявшая из тяжелой конницы, пехоты и лучников. Весь город высыпал на улицы проводить нас. Флоренций, прощаясь со мною, не мог скрыть издевательской усмешки, Марцелл едва сдерживал смех. Они не сомневались, что видят меня в последний раз. Елена прощалась со мной стоически-сдержанно: римская матрона до мозга костей, она также не исключала, что я вернусь на щите.
Освещенные ярким июньским солнцем, мы выехали из городских ворот. По правую руку от меня скакал Саллюстий, по левую - Оривасий, а впереди знаменосец держал полотнище с изображением Констанция в диадеме и пурпуре. Недавно мой двоюродный брат соизволил прислать мне сей портрет, до тошноты схожий с оригиналом; к нему были приложены пространные и подробные инструкции, в каких случаях его следует развертывать. Констанций также напомнил мне, что в Галлию я послан не монархом, а только наместником, главная задача которого - воплощать в глазах народа образ государя и демонстрировать пурпур. Это было, конечно, немного унизительно, и все же я выступил в поход в наилучшем расположении духа.
26 июня мы были у стен Отена. В тот же день я нанес германцам сокрушительное поражение и снял с города осаду. (Секретарю: вставить здесь соответствующую главу из моей книги "Галльские войны", а именно - повествование о походе из Отена через Осер и Труа в Реймс, где я провел весь август.)
Приск: Юлиан забыл одну маленькую подробность. Справа от него действительно ехал Саллюстий, слева - Оривасий, а сзади - твой покорный слуга! В остальном его записки об этом походе почти ничем не грешат против истины. Все полководцы, начиная с Юлия Цезаря, стараются в своих воспоминаниях представить себя в наилучшем свете, но Юлиан, не в пример им, писал о себе честно, хотя тоже старался не заострять внимания на своих ошибках. К примеру, он умалчивает о том, как потерял чуть ли не половину легиона, которому отдал необдуманный приказ идти лесом. Его предупреждали, что в этом лесу скрываются германцы… и они там действительно оказались. Тем не менее Юлиан чаще всего воевал осмотрительно и редко посылал в бой хотя бы одного человека, не будучи уверен, что перевес на нашей стороне. Так, во всяком случае, заверяют нас люди, сведущие в военном искусстве. Я лично в нем ничего не смыслю, хотя был рядом с Юлианом и в галльскую, и в персидскую кампанию. Не будучи воином, мне даже приходилось иногда браться за меч, хотя я и не испытывал от этого никакого удовольствия. То кровавое упоение битвой, о котором пишет Юлиан несколькими страницами выше, мне совершенно чуждо. Кстати, его признание меня удивило. Мне он никогда не говорил, что любит войну.
Нашим главным стратегом был Саллюстий, человек очень даровитый и во всех отношениях достойный восхищения - возможно, даже чересчур достойный. Частенько казалось, он играет чью-то роль - скорее всего, Марка Аврелия: весь такой скромный, такой сдержанный, серьезный, такой благоразумный и прочая, прочая, прочая - все качества, которыми, как люди вбили себе в голову, следует восхищаться. Это-то его и выдавало. В человеке хорошее всегда перемешано с дурным, и он должен иметь хотя бы один недостаток, Саллюстий же состоял из сплошных достоинств. Можно себе представить, скольких трудов стоило ему играть эту роль - тем более что он наверняка понимал, что на самом деле далеко не тот, за кого себя выдает! Так или иначе, независимо от того, что им руководило, он производил на всех самое благоприятное впечатление и хорошо влиял на Юлиана.
Сняв осаду с Отена, Юлиан отправился на север, в Осер, где остановился на несколько дней для отдыха. В отличие от других полководцев, которые изматывают солдат бесконечными переходами, он всегда использовал любую возможность, чтобы дать им передохнуть. Из Осера мы двинулись в Труа; это был трудный поход - на нас все время совершали налеты германцы. Внешность у них устрашающая: они высоки и мускулисты, а волосы у них длинные и, по обычаю их племени, окрашены в красный цвет. Одеваются германцы примерно так же, как и мы, поскольку носят доспехи, содранные с убитых римлян. В лесу германцы - грозная сила, но на открытой местности не выдерживают натиска и бегут.
В Труа нам пришлось несколько часов проторчать под городскими стенами: насмерть перепуганный гарнизон никак не хотел поверить, что мы не германцы и возглавляет нас действительно цезарь. Кончилось тем, что Юлиан самолично вышел вперед и развернул то самое знамя с "до тошноты схожим" изображением императора. Он приказал открыть ворота, и ему подчинились.
После дневки в Тревесе мы повернули на Реймс. По предварительному соглашению с Флоренцием, к августу месяцу там должны были сосредоточиться главные силы нашей армии с тем, чтобы двинуться на Кельн. В Реймсе мы соединились с прибывшим ранее Марцеллом, и вскоре после нашего приезда состоялся военный совет. Просидев весь день в седле, я едва держался на ногах и мечтал лишь о ванне и все же поплелся на совет вслед за Юлианом и Саллюстием.
Военные успехи Юлиана пришлись Марцеллу совсем не по вкусу. На вопрос Юлиана, готова ли армия к походу, он ответил "нет". Когда она будет готова? Ответ уклончивый. И наконец твердо: "В этом году генеральное наступление невозможно".
Тогда поднялся Юлиан и стал лицедействовать. Он врал так вдохновенно, что ему бы позавидовал сам Одиссей, а я просто не верил своим ушам! Начал он печальным тоном:
- По дороге сюда я думал, что все вы рветесь в бой с варварами и готовитесь к нему, но увы, оказывается, ничего не предпринимается и мы опять вынуждены обороняться…
Марцелл угрожающе заворчал, но Юлиана уже понесло. Ты помнишь, как это бывало, когда на него нисходил дух (он вроде бы считал, что это Гелиос):
- Генерал, я представляю здесь особу божественного императора и прислан для устрашения варваров. Мне поручено отбить города, сданные тобою, и прогнать дикие племена за Рейн, в их дебри. Давая присягу цезаря, я поклялся победить или умереть.
- Но, цезарь, мы… - Вот и все, что удалось промямлить Марцеллу. Оборвав его на полуслове, Юлиан выхватил из-за пазухи свиток - правила этикета, которые вручил ему Констанций, и угрожающе потряс им в воздухе.
- Ты видишь, Марцелл? Смотрите, все смотрите! - Он размахивал свитком, как знаменем. Никто не мог разобрать, что это за документ, но все видели печать императора. - Это личное послание божественного императора. Гонец привез его мне в Отен. Государь приказывает нам взять Кельн. Такова его воля, и нам, его слугам, надлежит повиноваться.
Марцелл и его приближенные просто оцепенели. Никто не слышал, чтобы Констанций когда-либо отдавал такой приказ, так как последнего просто не существовало, но мог ли такой искушенный политик, как Марцелл, признать перед советом, что ему не известно что-либо, относящееся к его компетенции? Дерзкая ложь Юлиана возымела действие - он получил командование армией.
Юлиан Август
Стоя на помосте у городских ворот Реймса, я делал смотр своим легионам. День был, по всем приметам, неблагоприятный: жаркое августовское солнце палило немилосердно, стояла предгрозовая духота. Все мы обливались потом, с меня он лил просто ручьями, а над головой вился рой мошек. В этот момент мне подали короткое послание из Вьена. Флоренций извещал, что моя жена благополучно разрешилась от бремени мальчиком, но он вскоре умер. Плена чувствует себя хорошо. На этом письмо кончалось.
Я испытал странные чувства: радость отца, узнающего о рождении сына, и, мгновение спустя, горе при известии о его смерти. Передав письмо Саллюстию, я отвернулся и стал смотреть, как легионы под звуки флейт входят строевым шагом в город.
Приск: Ребенок умер, потому что повивальная бабка слишком коротко обрезала пуповину. Как мы позднее узнали, она была подкуплена Евсевией. Тем не менее Юлиан всегда отзывался об императрице только восторженно. Печально, как запутаны взаимоотношения между нашими правителями… Эк я куда метнул! Как легко мы судим о великих, будто они не более чем персонажи из пьесы, а мы - знаменитые драматурги. А между тем простые смертные ничуть не лучше великих мира сего: так же упорны в достижении цели и неразборчивы в выборе средств, когда речь идет об их жизни или благополучии. Особенно это справедливо в отношении философов.
Описание боевых действий летом и осенью 357 года Юлиан пропускает, делая пометку о том, что в этом месте следует вставить главу из книги, написанной им раньше. На мой взгляд, его книга о войнах в Галлии - почти такая же тягомотина, как и повествование Юлия Цезаря на ту же тему. "Почти" я написал потому, что сам был участником этой кампании и даже самые нудные ее описания не лишены для меня интереса. И все же картины битв скоро приедаются. С этим надо считаться, а потому даю тебе совет, хотя и непрошеный - батальные сцены в записках Юлиана сократи при публикации до минимума.
В осенней кампании Юлиану сопутствовала удача. Битву при Брумате специалисты считают образцом блестящей стратегии. Мне бы это и в голову не пришло: во время боя казалось, что кругом царит полный хаос, но эта победа открыла нам дорогу на Кельн. Между прочим, окрестности этого города необычайно красивы, особенно местечко Конфлуэнт, там, где Мозель впадает в Рейн. Здесь стоит наш городок Ремаген и ниже по течению - древняя римская башня, которая господствует над местностью. Недалеко от Ремагена и лежит Кельн; его, ко всеобщему изумлению, Юлиан взял после непродолжительного боя.
Весь сентябрь мы провели в Кельне; Юлиан был в отличной форме. Несколько франкских вождей явились засвидетельствовать ему свое почтение; он одновременно и очаровал их, и внушил благоговейный страх - редкий дар, которым, если верить Цицерону, обладал Юлий Цезарь.
Несколько слов в заключение: Оривасий держал со мной пари на одну золотую монету, что Констанций отомстит Юлиану за обман Марцелла. Я думал иначе и выиграл. Зиму мы провели в Сансе, унылом провинциальном городишке к северу от Вьена. Эта зима едва не стала для всех нас последней.
Юлиан Август
После вышеописанных побед я отправился на зимние квартиры в чудесный городок под названием Сане. Особенно хорош был он тем, что я в нем находился на почтительном расстоянии от моих врагов - Флоренция во Вьене и Марцелла в Реймсе.
В эти месяцы мы с Еленой почти не общались. Ее окружали придворные дамы, с которыми она прибыла из Милана. По-моему, такой образ жизни ее вполне удовлетворял, хотя ее здоровье из-за трудных родов пошатнулось; к тому же она была уже немолода. С Еленой я всегда чувствовал себя неловко: никак не мог забыть, что она сестра моего врага. Долгое время мне было не ясно, на чьей она стороне. Я достоверно знаю одно: между нею и Констанцием велась оживленная переписка (позднее эти письма были кем-то уничтожены при очень таинственных обстоятельствах). По этой причине я следил за собой, чтобы не сболтнуть в ее присутствии лишнего и не возбудить у Констанция ненужные подозрения. Необходимость сдерживаться меня сильно тяготила.
Лишь однажды Елена дала мне понять, что имеет некоторое представление о том, что у меня на душе. Дело было в декабре. Мы только что скудно пообедали в моем кабинете - его было легче отапливать, чем парадные залы. Чтобы стало тепло, достаточно было поставить несколько жаровен с угольями - по крайней мере, мне этого хватало, Приск же без устали ныл, что я хочу превратить его в сосульку. Мы с Приском, Оривасий и Саллюстий возлежали за столом в одном конце комнаты, Елена сидела со своими дамами в другом. Одна из дам исполняла греческие песни.
Как это бывает после обеда, мы лениво переговаривались. Сначала речь зашла о военной ситуации, которая складывалась неблагоприятно. После взятия Кельна, несмотря на мою победу, армию по распоряжению Флоренция отвели в Реймс и Вьен. Вновь, как и в первую зиму во Вьене, я был цезарем без принципата, но только на сей раз на мне лежала большая ответственность. Даже глухой зимой германцы продолжали делать набеги на города и деревни, сжигая и громя все на своем пути. В результате мне с двумя легионами приходилось оборонять близлежащие городки. В этих операциях, возглавляемых мною, было задействовано две трети войска, а между тем сам Кнодомар поклялся, что повесит меня до наступления весны. Ну что ж, как говорит старая пословица: "Седло надели на быка - не по нем эта ноша!" В довершение всего, среди солдат, особенно итальянцев, участились случаи дезертирства.
- Всем дезертирам следует отрубать головы, и непременно перед строем, - мрачно изрек Саллюстий.
- Не так-то просто казнить дезертира, - желчно отозвался Приск. - Сначала его нужно поймать.
- У нас есть только один выход - разгромить германцев, - заключил я. - Если мы это сделаем, никто и не подумает бежать. В победоносной армии дезертиров не бывает.
- Но у нас нет ни побед, ни армии, - съязвил Приск, как всегда, не в бровь, а в глаз.
- А императору только того и надобно. - Оривасий не счел нужным понизить голос, и я сделал ему предостерегающий знак. Елена все слышала, но не подала виду.
- Я твердо убежден, мой брат и соправитель, божественный император, искренне желает, чтобы мы как можно скорее выбили германцев из Галлии. - На самом деле я не получал от Констанция ни слова с тех самых пор, как мы встали на постой в Сансе. Причиной тому, как мне думалось, был мой отказ вернуться во Вьен.
Приск попросил меня прочесть что-нибудь из панегирика Евсевии, который я в это время сочинял. Я послал за писцом, он тут же принес рукопись. Я начал читать и через несколько страниц почувствовал, что мое сочинение никуда не годится: ему явно не хватало изящества, о чем я и сказал вслух.
- Это, вероятно, потому, что ты пишешь почти искренне, - лукаво заметил Приск. Все рассмеялись.
Во Вьене я написал пространный панегирик Констанцию, который - могу признать без ложной скромности - можно с точки зрения стиля и композиции считать образцом этого рода изящной словесности. Даже Констанций, прочитав его, понял, какой это шедевр, и собственноручно написал мне благодарственное письмо с невероятными ошибками. После этого я взялся за панегирик императрице, и это оказалось гораздо сложнее. Приск был несомненно прав: все дело в том, что я питал к Евсевии искреннее уважение. Кроме того, для меня было вопросом чести не выдать то, что мне известна ее роль в моей судьбе. Это меня связывало. Искусство написания панегириков не обязательно исключает правдивость, но истинные чувства автора здесь совершенно не важны. Главное в этом жанре - не правда, а искусная выдумка.
Мы продолжали дружескую беседу, как вдруг послышалось испуганное ржание лошадей, но я не обратил на это внимания. Оривасий завел речь о древнееврейских священных книгах, которые галилеяне именуют Ветхим Заветом. Это была моя любимая тема, и, увлекшись, я забыл о присутствии Елены:
- По-моему, приверженность иудеев идее Единого Бога достойна всяческого восхищения, как и их самодисциплина. Жаль только, что они так узко трактуют своего бога. С одной стороны, он творец всей Вселенной, с другой - занят одними иудеями…
- Бог, - вмешалась вдруг моя жена, - послал Христа для спасения всех народов.
Мы смущенно умолкли.
- Проблема в том, нуждался ли Бог в таком посреднике? - спросил я как можно мягче.
- Мы верим, что это так.
В комнате воцарилась мертвая тишина, было только слышно, как ржут вдали лошади. Мои друзья замерли в ожидании дальнейшего.
- А разве не написано в так называемом Евангелии от Иоанна, что "несть пророка из Галилеи"?
- Бог - это бог, а не пророк, - возразила Елена.
- Но ведь Назарей считал себя мессией, пророком, о котором, как он сам свидетельствует, написано в Ветхом Завете иудеев. А там сказано, что наступит день и к людям явится пророк - мессия, - а не сам бог. Стало быть, Назарей - не бог, а только пророк.
- Да, здесь есть некоторое затруднение, - признала Елена.
- Дело в том, - тут я совсем забыл об осторожности, - что между словами Назарея и верой галилеян нет почти никакой логической связи. Точнее говоря, в иудейском священном писании нет и намека на такую мерзость, как Троица. Иудеи были монотеистами, а галилеяне - атеисты.
Я явно зашел слишком далеко. Елена встала, отвесила нам глубокий поклон и удалилась. Дамы последовали за ней. Мои друзья забеспокоились. Первым нарушил молчание Приск:
Знаешь, цезарь, у тебя просто дар превращать затруднительное положение в безвыходное! - Остальные с ним согласились, и мне пришлось принести извинения.
Во всяком случае, - сказал я, сам не очень веря своим словам, - на Елену можно положиться.
- Надеюсь, - мрачно буркнул в ответ Саллюстий.
- Нужно при любых обстоятельствах сохранять верность истине, - изрек я, как всегда, запоздало сожалея, что не придержал вовремя язык.
Вдруг с улицы донеслись громкие крики, и мы вскочили на ноги. У дверей мы столкнулись с офицером. Он доложил нам, что германцы штурмуют Сане. Последующие события я уже описывал, и возвращаться к этому не имеет смысла.
Приск: Мы просидели в осаде целый месяц. Многие наши дезертиры перебежали к германцам и рассказали им, что наш гарнизон малочислен. Рассчитывая на легкую победу и предвкушая редкостную удачу - пленение самого римского цезаря, Кнодомар поспешил осадить Сане. Нам пришлось туго, и жизнью мы, в конечном счете, обязаны уму и энергии Юлиана. Он не мог вселить в нас бодрость духа или уверенность в успехе, но, по крайней мере, благодаря его усилиям все исполняли свой долг и не теряли надежды.
Мне хорошо запомнилась первая ночь осады, когда протрубили тревогу и солдаты поспешно заняли посты на стенах. Германцы находились не более чем в полумиле от города, их освещало зарево горящих деревень. Во время послеобеденной беседы до нас доносилось ржание крестьянских лошадей, напуганных пожаром. Сумей германцы подкрасться незаметно, они бы уже в ту ночь без труда взяли город, но, по счастью, все они до единого были пьяны.
В следующие дни настроение Юлиана постоянно менялось, от сильного возбуждения он переходил к мрачной ярости и обратно. Он не сомневался в том, что нас нарочно подставили под удар. Этим подозрениям суждено было подтвердиться: из Реймса к нам пробрался гонец с депешей от Марцелла, в которой тот сообщал, что не сможет прийти к нам на помощь. Он ссылался на нехватку войска и заявлял, что Юлиан-де вполне может справиться своими силами.
Наши припасы уже подходили к концу, когда германцы исчезли так же внезапно, как и появились: долгие осады им просто наскучивали. Как только они ушли, Юлиан немедленно приказал доставить из Вьена провиант и стянул все войска, что были у него в подчинении, в Сане, так что остаток зимы мы провели если не в безмятежном спокойствии, то, по крайней мере, без страха быть внезапно перерезанными. Также
Юлиан отправил Констанцию донесение, в котором подробно описал, как Марцелл отказался прийти ему на выручку. Это был шедевр эпистолярного стиля такого рода; могу это засвидетельствовать, тем более что мы с Саллюстием участвовали в его составлении. Высокое качество этого документа подтверждается еще и тем, что он, в отличие от большинства государственных бумаг, возымел действие. Марцелла отозвали в Милан, а Юлиан вскоре получил наконец желаемое - командование галльской армией.
357 год - начало мировой полководческой славы Юлиана. Весной, когда пшеница в полях поспела, он двинулся в Реймс. Здесь ему сообщили, что на подмогу ему в Аугст послана двадцатипятитысячная армия и семь речных судов. Командует подкреплением Барбацион, командир римской пехоты. Предстояло решающее сражение с германцами. Диспозицию совместных действий выработать не удалось, так как в Галлию вторглось племя лаэтов и, дойдя до Лиона, осадило его, а окрестности города предало огню. Юлиан послал на выручку Лиону три когорты легкой конницы и поставил на трех дорогах, ведущих из города, засады, с тем чтобы, когда дикари обратятся в бегство, нанести им окончательное поражение. К несчастью, Барбацион позволил германцам уйти: трибун пехотинцев Целла, выполняя его приказ, не дал командиру конников атаковать. В чем причина? Просто Барбацион желал, чтобы Юлиан потерпел поражение. К тому же он был в сговоре с германцами. По приказу Юлиана Целлу и всех его подчиненных уволили из армии, один только командир конников был признан невиновным. Это, между прочим, был Валентиниан - наш будущий император.
Продвижение армии Юлиана к Рейну встревожило германцев. Отступая, они пытались нас задержать, устраивая на дорогах завалы из вековых деревьев, а затем укрылись на рейнских островах; днем они нас оттуда всячески поносили, а по ночам с островов звучали невообразимо заунывные песни. Чтобы выбить оттуда германцев, Юлиан потребовал у Барбациона его семь судов, но они тут же таинственным образом сгорели. Юлиан всегда отличался изобретательностью - на этот раз он приказал легковооруженным солдатам из вспомогательных частей легиона корнутов переправиться на один из островов вплавь на деревянных щитах. Им сопутствовала удача: добравшись до острова, они перебили германцев и, захватив их лодки, высадились на остальных островах. Под натиском атакующих германцы бежали в леса на восточном берегу реки.
Затем Юлиан восстановил крепость Цаберн, важный укрепленный пункт, преграждающий путь в центральную Галлию. Собрав хлеб, посеянный германцами, он получил запасы провианта на двадцать дней. Теперь Юлиан был готов схватиться с самим Кнодомаром, единственным препятствием оставался Барбацион. К счастью для нас, недалеко от Аугста на него напали германцы. Хотя в распоряжении Барбациона была многочисленная и дисциплинированная армия, этот на редкость гениальный полководец бежал в панике до самого Аугста. Здесь он без промедления объявил, что одержал величайшую победу, и, хотя на дворе был всего лишь июль, встал на зимние квартиры. Мы с облегчением вздохнули, избавившись от него на целый год, и Юлиан двинул свою тринадцатитысячную армию прямо на Страсбург. Не доходя до этого города нескольких миль, он встретил послов Кнодомара. Король требовал, чтобы римляне ушли из Галлии, так как отныне это "германская земля, завоеванная германским оружием и доблестью". В ответ Юлиан рассмеялся послам в лицо, но Кнодомар был твердый орешек. Со времени победы над цезарем Деценцием он хозяйничал в Галлии как хотел: то внезапно появится, то снова уйдет за Рейн - прямо настоящий правитель. Разгромив Барбациона, он совсем осмелел и предвкушал новую победу над Юлианом.
Что из этого вышло, всем известно. Рекомендую тебе при публикации записок Юлиана вставить данное им описание битвы при Страсбурге. По-моему, это едва ли не лучшее из его сочинений, а ты ведь знаешь, какой я любитель военных мемуаров! Только старческая болтливость побуждает меня так подробно описывать месяцы, проведенные в Галлии. Я делаю это, главным образом, для тебя, а отчасти для того, чтобы проверить свою память. Оказывается, она много лучше, чем я предполагал. Между прочим, когда я написал слово "память", мне вспомнилась одна любопытная подробность. Проезжая мимо одного галльского города, я увидел, что некоторые могилы на кладбище накрыты рыбачьими сетями. Я спросил у солдата-галла, зачем это делается, и он ответил: "Чтобы духи матерей, умерших при родах, не забрали с собой детей". В этих местах сохранилось множество интересных обычаев и поверий; можно только надеяться, что отыщется какой-нибудь новый Геродот, который успеет сохранить их для истории, прежде чем галлы окончательно забудут свои национальные традиции и ассимилируются с римлянами.
Между прочим, как раз в это время Елену вызвали в Рим, куда должен был прибыть император. Первый приезд Констанция в столицу совпал с его первым триумфом по случаю победы над сарматами. Елена снова была беременна, и снова ее ребенку не суждено было выжить: императрица опоила ее каким-то снадобьем, от которого произошел выкидыш.
Что касается знаменитой битвы при Страсбурге, не могу ничего добавить к тому, что о ней написал сам Юлиан.
Либаний: Так зачем же добавлять? Вечная манера Приска - пишет, что не может ничего добавить, а сам добавляет и добавляет без конца. Раньше он писал кратко, можно даже сказать - лаконично, а теперь!…
Приск: Этот августовский день врезался мне в память от начала до конца со всеми подробностями; поистине удивительный факт, если учесть, что я не помню абсолютно ничего из того, что произошло в прошлом году или даже сегодня утром.
Юлиан послал свою диспозицию во Вьен на утверждение Флоренцию, и, к нашему величайшему удивлению, она была одобрена. Не знаю, почему Флоренций согласился - возможно, его устраивало то, что против тридцатипятитысячной германской армии у Юлиана было всего тринадцать тысяч солдат.
Утром четырнадцатого августа мы остановились где-то в двадцати милях от Рейна, на берегах которого Кнодомар разместил свою армию. Мне кажется, это был самый жаркий день в моей жизни. Даже в Персии и то было легче - там, по крайней мере, воздух сухой. Кроме того, над нами носились тучи насекомых, а я, как всегда в это время года, не переставал чихать; так действовали влажные испарения, поднимавшиеся от земли.
Почти всю битву я находился рядом с Юлианом, хотя пользы от меня, честно говоря, было немного. Впрочем, время от времени мне приходилось поработать мечом, чтобы не быть зарубленным самому. Перед битвой Юлиан обратился к солдатам с речью. Она, как и все его речи, не отличалась особым блеском, но задевала в душах людей нужные струны. Я просто диву давался, как такой образованный юноша, блестящий стилист и знаток литературы с легкостью находил путь к сердцам самых невежественных и суеверных людей на свете? На смену изысканной интеллигентной речи являлись резкие рубленые фразы, жесты из порывистых делались величественными. Содержание его выступлений казалось незатейливым, но какая сила воздействия!
Итак, Юлиан сидел на коне. Рядом знаменосец держал пурпурное знамя с изображением дракона. На горячем ветру знамя развевалось, а дракон зловеще шевелился. Пехота выстроилась на узком косогоре, на вершине которого стояли Юлиан и офицеры его штаба. Все по колено утопали в спелой пшенице: дело происходило в центре большого поля.
В лад запели трубы. Справа и слева показались части легкой и тяжелой конницы, лучники - они окружили Юлиана со всех сторон. Дождавшись, пока все построятся и умолкнут, Юлиан начал говорить. Перед ним стояла нелегкая задача: заставить усталых, страдающих от жары солдат немедленно идти в бой. Чтобы добиться своего, он пошел на обман.
- Главное, о чем мы печемся, - это жизнь наших солдат. Все мы рвемся в бой, но нам следует помнить: поспешность опасна, а осторожность - величайшая из добродетелей. Все мы молоды и склонны действовать под влиянием порыва, но цезарю надлежит быть осмотрительным, хотя вы знаете, я далеко не трус. Время близится к полудню, жара уже нестерпима, а будет еще хуже. Все мы устали после долгого перехода, и неизвестно, сможем ли мы пробиться к воде. Между тем враг полон сил и ждет нас. Я предлагаю следующее: выставим караулы, наедимся, выспимся как следует, а завтра, если будет на то Божья воля, ударим на врага и, осененные нашими орлами, погоним германцев из римских владений.
Легионеры не дали ему договорить. Они все разом заскрипели зубами - жуткий звук! - и застучали копьями по щитам.
И вдруг один из знаменосцев воскликнул:
- Вперед, цезарь! Над тобой счастливая звезда! - Театрально повернувшись к легионерам, он продолжал: - Наш полководец непобедим. Если будет на то Божья воля, уже сегодня Галлия будет свободна! Слава цезарю!
Больше ничего и не требовалось. Под восторженные крики солдат Юлиан отдал приказ готовиться к бою. Улучив минуту, я подъехал к нему поближе - так, что наши стремена со звоном ударились, - и сказал:
- Прекрасная речь. Вполне годится для истории.
- А как тебе знаменосец? - спросил он с хитрой мальчишеской ухмылкой.
- Как раз то, что требовалось.
- Я с ним вчера весь вечер репетировал - все, до малейшего жеста. - И Юлиан поскакал строить войска в боевой порядок, ибо вдали уже показались германцы. Их полчища выстроились вдоль реки, насколько хватало глаз. В первых рядах выделялся сам король Кнодомар, толстяк с огромным животом и алым султаном на шлеме.
Ровно в полдень Юлиан отдал приказ к наступлению. Германцы вырыли на нашем пути несколько рядов траншей. Сидевшие в них лучники, замаскированные зелеными ветвями, неожиданно дали залп по нашим легионам, и те в замешательстве остановились. Они еще не отступали, но и не двигались вперед.
Вот когда Юлиан показал себя! Он как вихрь носился на коне от центурии к центурии и от легиона к легиону, срывающимся голосом гнал людей в атаку, грозил отступавшим. Не помню, что именно он говорил, но общий смысл был таков: перед нами дикари, разграбившие Галлию, вот он, долгожданный миг, - теперь мы им покажем! Тех, кто хотел бежать, он иронически упрашивал: "Только прошу вас, не увлекайтесь преследованием врага! Этот берег Рейна обрывист, важно вовремя остановиться - пусть германцы тонут, а вы поберегитесь!"
Саму битву я представляю смутно. В тот знойный день несколько раз ее исход висел на волоске. Однажды наша конница дрогнула и обратилась было в бегство, но натолкнулась на непроницаемую стену пехотных резервов. Отчетливее всего мне запомнились лица германцев. В жизни не видал ничего подобного и, надеюсь, никогда уже не увижу. Если бы на свете действительно был ад, там бы меня окружали одни сражающиеся германцы: у них длинные, крашенные в рыжий цвет волосы, похожие на львиную гриву, вздувшиеся на шее вены и безумные глаза навыкате. Скрипя зубами, они издают бессвязные вопли, похожие на яростное рычание. Большинство из них были пьяны, но это лишь делало их злее. Нескольких я убил собственноручно, другие едва не убили меня.
Рассеяв нашу конницу, германцы, рассчитывая на свое численное превосходство, двинулись на пехоту, но они не учли, кто их противник. Между тем это были два лучших легиона римской армии - корнуты и бракхиаты. Выстроившись "черепахой", прикрыв головы щитами, солдаты этих легионов стали шаг за шагом врубаться в орду германцев. Можно сказать, это был переломный момент всей битвы - так, если верить Оривасию, наступает кризис во время лихорадки, когда в течение нескольких часов решается вопрос о жизни и смерти больного. Нам суждено было выжить. Германцам - умереть. Битва закончилась страшной, омерзительной резней. Вдоль берега Рейна громоздились горы раненых и умирающих высотой в человеческий рост. Некоторые задохнулись под грудой тел, другие просто захлебнулись в крови. За всю жизнь такое мне довелось видеть лишь раз, и с меня этого довольно.
Внезапно, будто по сигналу (на самом деле это был просто инстинкт самосохранения - те, кто бывал на войне, хорошо с этим знакомы), германцы бросились к реке, а наши солдаты ринулись вдогонку. Зрелище было жуткое: варвары в отчаянии бросались в реку в надежде добраться до противоположного берега вплавь. Был момент - и это вовсе не гипербола летописца, - когда Рейн на самом деле тек кровью.
День уже клонился к вечеру. От пережитого меня била нервная дрожь, все тело ныло. Юлиана и его штаб я нашел в палатке, разбитой в ясеневой роще на высоком берегу реки. Черный от пота и пыли, наш полководец выглядел бодрым и свежим, как перед началом боя. Мы радостно обнялись.
- Ну вот, мы снова все вместе! - воскликнул он. - И все пока живы. - В прохладной тени деревьев мы утолили жажду вином, а Саллюстий доложил, что в битве мы потеряли убитыми всего четырех офицеров и двести сорок три солдата. Потери германцев не поддавались учету, но на следующий день оказалось, что они составили приблизительно пять-шесть тысяч человек, и битву при Страсбурге можно смело считать самой великой победой римского оружия в Галлии со времен Юлия Цезаря. Какое бы отвращение ни питал я к войне, всеобщее ликование захватило и меня. Оно еще более усилилось, когда незадолго до полуночи к нам привели самого Кнодомара - руки связаны за спиной, брюхо обвисло, глаза белые от ужаса. Давно известно, что германцы начисто лишены чувства собственного достоинства. Перед побежденными они чванятся, а будучи побеждены, раболепствуют. Вот и теперь германский король бросился к ногам Юлиана, моля о пощаде. На следующий день Юлиан отослал его Констанцию, а тот поместил Кнодомара в армейский лагерь на Целийском холме в Риме, где его содержали, пока он не умер от старости. Что ж, судьба была к нему милосерднее, чем к его победителю.
О событиях, происшедших до конца года, Юлиан умалчивает. Он с почестями похоронил убитых галлов и возвратился в Цаберн. Пленных и трофеи Юлиан велел отправить в Мец, а сам переправился через Рейн и вторгся на германские земли. По пути он захватывал все зерно и скот, сжигал деревни, очень похожие на наши; то, что германцы обитают в лесных хижинах, - не более чем выдумка. Затем мы вступили в дремучие леса, которыми покрыт весь центр Европы. В жизни не видел ничего подобного: леса такие густые, что солнечный свет едва проникает сквозь сомкнутые кроны, а между исполинскими стволами в три обхвата едва можно протиснуться. Эти чащи - надежное укрытие для варварских племен. Не зная пути, в их зеленом лабиринте легко заблудиться, да и кому придет в голову их покорять, кроме императора Траяна? Как-то мы наткнулись на заброшенную крепость его времен. Юлиан отстроил ее заново и оставил там гарнизон. Затем мы снова переправились через Рейн и ушли на зимние квартиры в Париж. Римляне с присущим им изяществом слога именуют этот город Лютеция, то есть Грязнульск.
-XII-
Юлиан Август
Изо всех городов Галлии мне больше всего нравится Париж, где я прожил три спокойные зимы. Город этот весь умещается на небольшом островке на реке Сене. От острова к обоим берегам, на которых жители города возделывают землю, перекинуты деревянные мосты. Окрестности Парижа очень живописны. Здесь произрастает почти все, даже смоковницы; в первую зиму я сам посадил двенадцать саженцев, закутав их в солому, и все, кроме одного, прижились. Конечно, климат Парижа не сравнить, например, с Сансом или Вьеном - он намного мягче благодаря близости океана. По той же причине Сена редко замерзает, а ее вода, согласно всеобщему мнению, необычайно вкусна и очень полезна для здоровья. Городские здания выстроены из дерева и кирпича, есть здесь и довольно большой дворец префекта, который я использовал в качестве своей резиденции. Из окна моего кабинета на втором этаже было видно, как вода набегает на острую оконечность острова и пенится, словно под носом корабля. Если долго смотреть в одну точку, возникает странное ощущение, будто ты и в самом деле плывешь на корабле под всеми парусами, а зеленый берег проносится мимо.
Жителей Парижа отличает трудолюбие. Их любимые развле чения - театр и (увы, увы) галилейские обряды. Зимой они ведут городской образ жизни, летом превращаются в крестьян и, по счастливому стечению обстоятельств, сочетают в себе не худшие, а лучшие черты этих двух сословий. С парижанами я ладил отлично, а вот отношения с Флоренцием становились все более натянутыми. Он не упускал случая, чтобы попытаться подорвать мой авторитет. В конце концов у нас произошел открытый конфликт по налоговому вопросу. В результате нашествия германцев галльские землевладельцы понесли серьезные убытки. Из года в год урожай целиком погибал на корню, сжигались дома, угонялся скот. Желая облегчить бедственное положение провинции, я решил понизить подушный и земельный налоги с двад цати пяти до семи золотых солидов в год. Флоренций наложил на это решение вето и взамен выступил с возмутительным предложением учредить дополнительную подать со всякой собственности - и все это якобы для возмещения расходов на мои военные кампании! Этот налог был абсолютно незаконен, и попытка собрать его, несомненно, вызвала бы восстание.
Хотя Флоренций был главой всей гражданской администрации в Галлии, ни одно его постановление не могло войти в силу без печати цезаря. Когда он прислал мне на утверждение указ о дополнительной подати, я не подписал его и отослал назад, сопроводив пространным меморандумом. В нем я на основе достоверных данных проанализировал финансовое положение Галлии и доказал, что с помощью существующих налогов в казну поступают более чем достаточные доходы. Кроме того, я напомнил Флоренцию, что многие провинции - в частности, Иллирия - были именно непомерными налогами доведены до полного разорения.
Всю зиму по обледенелым дорогам между Парижем и Вьеном скакали гонцы. В конце концов Флоренцию пришлось уступить, но это не отбило у него охоты повышать налоги. Родилась новая идея - увеличить земельный налог. Тут уж я не выдержал: порвал очередное послание Флоренция и приказал гонцу вернуть обрывки преторианскому префекту с моими наилучшими пожеланиями.
Флоренций пожаловался императору, но письмо Констанция, к моему удивлению, оказалось на редкость мягким. В частности, государь писал: "Ты должен понять, возлюбленный брат мой, нам больно слышать, что ты подрываешь авторитет назначенных нами должностных лиц. Флоренций не лишен недостатков, хотя мальчишеская запальчивость не в их числе. (К такого рода издевкам я уже притерпелся.) Он способный администратор, обладающий немалым опытом, особенно по части взимания налогов. Мы ему всецело доверяем, а в данный момент, когда империи угрожают сразу с Дуная и из Месопотамии, его усилия пополнить государственную казну достойны всяческой похвалы. В силу этого мы рекомендуем нашему брату умерить пыл в попытках снискать расположение галлов и оказать нашему префекту помощь, когда он старается возместить расходы по обороне провинции, которую ты осуществляешь".
Год назад я бы, не рассуждая, подчинился Констанцию, а то, что победу при Страсбурге он назвал не более чем "обороной провинции", привело бы меня в ярость, но за прошедший год я стал мудрее. Кроме того, я понимал: мне не отстоять Галлию без искренней поддержки народа, а простые люди видели во мне теперь защитника не только от варваров, но и от алчности Флоренция. Констанцию я ответил, что согласен с ним во всем, кроме одного: нельзя оборонять провинцию, наполняя казну поборами с разоренных людей. В заключение я писал, что подпишу указ Флоренция только в том случае, если получу приказание непосредственно от императора.
Ответа пришлось ждать несколько недель. Париж оцепенел от ужаса перед моей дерзостью; как мне сообщали, люди держали пари на крупные суммы, что меня отзовут. Но этого не случилось - молчание Констанция было знаком согласия. Тогда я понизил налоги, и потрясенные жители провинции в знак благодарности собрали их задолго до положенного срока! Сегодня финансовое положение Галлии прочно как никогда, и я намереваюсь распространить ее удачный опыт на всю империю.
По рассказам, весть о моей победе при Страсбурге сильно потрясла Констанция. Еще больше его обескуражило вещественное доказательство этой победы - закованный в цепи Кнодомар. Но человеческой природе свойственно закрывать глаза на неприятные факты, особенно легко это получается у императоров, со всех сторон окруженных льстецами, которые говорят им лишь то, что правители желают слышать. Сначала придворные приклеили мне насмешливое прозвище "викторин" - "победимчик", чтобы подчеркнуть незначительность моей победы в их глазах. А уже к концу зимы я с изумлением узнал, что честь взятия Страсбурга и усмирения Галлии принадлежит не кому иному, как Констанцию! Об этой его великой победе было провозглашено по всей стране, а мое имя даже не упоминалось. Впоследствии те, кто в это время жил в Милане, рассказали мне, что Констанций в конце концов и сам поверил, будто в тот жаркий августовский день был под Страсбургом и своими руками взял в плен германского короля. Когда правишь миром, любая ложь по твоей воле может обрести реальность.
Мое настроение в ту зиму омрачало лишь одно - здоровье моей жены, которое становилось день ото дня все хуже. Во время поездки в Рим у нее произошел еще один выкидыш, и теперь она все время жаловалась на боли в животе. Оривасий прилагал все усилия, но единственное, что он мог сделать, - это облегчить ее страдания.
Что касается моего здоровья (по-моему, я никогда не касался этого вопроса), оно всегда отличалось крепостью. Отчасти потому, что я умерен в еде и питье, а кроме того, вся наша семья - народ не болезненный. Тем не менее в ту зиму я чудом избежал смерти. Дело было в феврале. Как я уже сказал, мой кабинет и жилые покои во дворце префекта находились на втором этаже, окнами на реку. У них отсутствовала обычная в таких зданиях отопительная система, вмонтированная в пол. Поэтому в помещениях всегда было немного холодно, но я относился к этому стоически, полагая, что холод меня закаляет для походной жизни. Жена часто просила поставить в комнатах жаровни с угольями, но я ей отказывал, объясняя, что оттаявшие от жара сырые стены начнут выделять ядовитые испарения.
Но однажды вечером холод стал просто невыносимым. В тот день я допоздна засиделся над книгой - насколько я помню, это были стихи. Вызвав секретаря, я приказал поставить в кабинете жаровню с горячими углями. Мой приказ тут же исполнили, и я стал читать дальше. Журчание реки под окном постепенно меня убаюкало, я стал медленно погружаться в сон и вдруг потерял сознание. Угар от угольев и испарения от стен едва меня не задушили.
К счастью, кто-то из охраны заметил, что из-под двери кабинета идет пар. Дверь взломали, и меня вытащили в коридор, где я в конце концов пришел в себя, но меня несколько часов после этого выворачивало наизнанку. Оривасий сказал, что еще несколько минут - и вернуть меня к жизни было бы невозможно. Так спартанские привычки спасли мне жизнь; правда, злые языки скажут, что я экономил на отоплении из скупости. Любопытно, но по зрелом размышлении мне все больше кажется, что такая смерть была бы очень приятной. Сначала читаешь Пиндара, потом приятная дремота - и все, конец. Я ежедневно молю Гелиоса о том, чтобы моя смерть, когда ее час настанет, была бы столь же быстрой и безболезненной, как это должно было случиться в ту ночь.
* * *
Все мои дни были заполнены до отказа. Я вершил правосудие, или, точнее говоря, просто применял на практике законы, ибо истинное правосудие исходит от одних богов. Ежедневно я проводил совещания с различными должностными лицами по многим государственным вопросам. Кроме того, в мои обязанности, по древнему обычаю, входила выплата ежемесячного жалованья высшим сановникам. Мне давно хотелось выяснить происхождение этого обычая. Думаю, он уходит корнями в первые годы Римской республики. Среди тех, кому я собственноручно выплачивал жалованье, были осведомители тайной полиции. Я их терпеть не мог, зная, что главное их занятие в Париже - слежка за мной и доносы в Милан о каждом моем шаге, но я старался скрывать свои чувства и выдал себя лишь однажды. В тот день я, как обычно, сидел за покрытым шкурами столом, уставленном столбиками золотых монет. Когда настала очередь получать жалованье старшему осведомителю по имени Гауденций, он, не дожидаясь меня, протянул руку и сам схватил причитавшееся ему золото. Такая грубость изумила даже его подчиненных - рядовых осведомителей, я же заметил: "Видите, друзья? Тайная полиция всегда поступает одинаково: хватай и не миндальничай!" Эти слова потом передавали из уст в уста.
Вечера я посвящал прежде всего делам, затем следовал непродолжительный сон, и наконец поздно ночью я предавался любимому занятию: беседовал о философии и литературе с друзьями. Они не переставали удивляться моей способности мгновенно засыпать и просыпаться точно в намеченное время. Я и сам не могу объяснить, как это получается, но такой способностью я обладаю с детства. Предположим, я приказываю себе проснуться в первом часу ночи, и минута в минуту я уже на ногах. Наверное, сам Гермес одарил меня этой способностью. Оривасий иного мнения: он считает, что у меня как-то по-особому устроен мозг, и очень хочет взглянуть на него после моей смерти!
Обладая большими познаниями как во всемирной истории, так и в истории нашего государства, Саллюстий старался передать их мне. Особенно тщательно мы изучали царствование Диоклетиана, чьи реформы, обновившие империю в прошлом веке, сохраняют свое значение и поныне. По сей день мы не прекращаем спорить об эдикте Диоклетиана, которым последний запретил жителям Римской империи менять свое занятие, переходящее по наследству к их потомкам. Сын крестьянина должен стать крестьянином, сын сапожника - обязательно сапожником, а за перемену профессии полагается суровое наказание. Саллюстий, как и Диоклетиан, утверждал, что этот закон полезен: он обеспечивает стабильность общества. В старину толпы бродяг ходили из города в город, живя подаянием или грабежом, и в то же время из-за недостатка рабочих рук ощущалась нехватка самых необходимых предметов.
Диоклетиану не только удалось стабилизировать производство, он также предпринял попытку установить твердые цены на продукты и другие товары первой необходимости. Правда, в этом он, к сожалению, потерпел неудачу. Несколько месяцев назад я также пытался установить в Антиохии твердые цены на зерно, и, хотя у меня из этого ничего не вышло, я полагаю, что со временем такие реформы должны увенчаться успехом.
Приск на сей счет другого мнения: он считает, что Диоклетиан слишком жестко регламентирует выбор профессии и что людям следует позволить менять занятие в зависимости от способностей. Но каков критерий их оценки и кто должен его устанавливать? Приск не смог ответить на этот вопрос. Оривасий, со своей стороны, предложил, чтобы император назначал в крупные города комиссии, которые будут экзаменовать молодых людей и выявлять их способности. Я тут же возразил, что это породит обильную почву для злоупотреблений. И кроме того, как можно дать точную оценку способностям многих тысяч людей? Лично я считаю, что в низших сословиях действительно порою рождаются талантливые люди, но, по-моему, они всегда пробьют себе дорогу и рано или поздно получат признание. Прежде всего, людям низкого происхождения всегда открыт путь в армию - она, в старом понимании этого греческого слова, самое демократичное из учреждений, и любой, даже крестьянский сын, может, в принципе, дослужиться до высокого чина. На это Приск возразил: далеко не у всякого лежит душа к военному делу, и мне ничего не оставалось, как согласиться, что человеку со склонностями к литературе или юриспруденции и в самом деле будет трудновато их реализовать. Тут Саллюстий не выдержал и заявил без обиняков, что школы законоведов в Бейруте и Константинополе уже и так переполнены, а людей со "склонностями" к государственной службе ощущается явный избыток. "Довольно с нас этих кляузников!" - заключил он.
Приск и Саллюстий расходятся еще в одном вопросе. Приск полагает, что нужно ввести всеобщую грамотность, Саллюстий же убежден, что образование лишь усилит в низах общества неудовлетворенность своим положением. Что касается меня, то я еще не выработал собственного мнения по этому вопросу. Конечно, поверхностное образование хуже невежества, так как оно поощряет лень и зависть. С другой стороны, серьезное образование может открыть каждому правду о жизни, но ведь Эпиктет учит, что все люди братья? Нет, эту проблему я пока не решил до конца - тем более, что ее усложняет языковой вопрос. Чтобы получить хорошее образование, нужно прежде всего знать греческий язык. Однако даже в таком, казалось бы, эллинском городе, как Антиохия, по-гречески говорит менее половины населения, остальные - на том или ином семитском наречии. Та же ситуация в Александрии и других городах Азии. Еще больше осложняет проблему латынь - на этом языке говорят солдаты и законоведы, в то время как на греческом пишется изящная словесность и составляются государственные бумаги. Следовательно, любой образованный человек должен знать оба эти языка. Если же он, допустим, сын портного-сирийца из Антиохии, ему придется овладеть уже тремя языками и на их изучение он должен будет потратить чуть ли не всю жизнь. Это мне известно из личного опыта. Сколько сил потратил я на латынь, а едва на ней читаю. Правда, я свободно говорю на солдатском жаргоне, но это далеко не Цицерон, которого я вынужден читать в греческом переводе! В этих необычайно приятных спорах мы провели всю зиму, пока прекрасные весенние цветы, покрывшие сплошным ковром берега Сены, не напомнили нам о цикличности природы, которая открывается посвященным в элевсинские таинства.
В начале июня нашей безмятежной идиллии пришел конец. Констанций отозвал Саллюстия в Милан, в свою армию, тем самым фактически лишив меня правой руки. Я погоревал, побушевал и, в конце концов вспомнив великих философов прошлого, сочинил обширный трактат о богах и посвятил его Саллюстию.
Вставить главу из записок о летней кампании.
Приск: Летом того года нас ждали трудности. Констанций не отпустил Юлиану денег на жалованье солдатам. Кроме того, у нас кончились запасы провианта, и Юлиан был вынужден пустить с таким трудом добытый хлеб на сухари - не самый лучший рацион для изнуренных непрерывными боями воинов. Дело дошло до того, что, когда однажды солдат попросил у Юлиана то, что называется "деньгами на бритье" или "платой цирюльнику", у цезаря не нашлось даже самой мелкой монеты.
Между тем наша армия, продвигаясь на север, вошла во Фландрию. С помощью военной хитрости Юлиан победил франков, которые захватили город Тонгре, затем разбил германское племя корневов, что обитает в низовьях Рейна. После этого наша армия двинулась к Маасу, восстановив по дороге три разрушенные крепости. Во время этого марша у нас вышли все запасы. Урожай в этих местах еще не созрел, и армия была на грани бунта; солдаты бросали Юлиану в лицо насмешки и обзывали его "азиатом" и "гречонком", Тем не менее он с честью вышел из трудного положения: реквизировал по всей округе наличные запасы продовольствия, накормил солдат и предотвратил бунт.
Юлиан Август
Вторая зима в Париже была еще лучше первой, хотя нет слов, как мне недоставало Саллюстия… впрочем, что значит "нет слов?" Я описал свои чувства в пространном панегирике в его честь! Я по-прежнему сидел без денег, Гауденций не сводил с меня глаз и слал доносы Констанцию, жена все никак не могла поправиться - тем не менее я был доволен жизнью. Я уже привык править Галлией и не тосковал больше по безвестной жизни в Афинах, не мечтал стать преподавателем философии. Должность цезаря Галлии пришлась мне по вкусу.
Главным событием той зимы был громкий судебный процесс, на котором я впервые должен был председательствовать. Враги предъявили Нумерию, наместнику Нарбонской Галлии (это одна из средиземноморских провинций), ложное обвинение в казнокрадстве. Его привезли на суд в Париж, и по моей инициативе суд был открытым. Меня увлекла идея выступить в роли судьи, а парижанам судебный процесс показался не худшим развлечением, чем их любимый театр.
День за днем толпы людей устремлялись в зал заседаний. Вскоре всем стало ясно, что никаких серьезных улик против Нумерия не существует. Этот статный красавец защищал себя сам, а обвинителем против него выступал прокурор Дельфидий - один из самых больших крючкотворов в империи и к тому же прекрасный оратор. Но даже ему было не под силу выдать дутые улики за настоящие, хотя он и раздувал кадило изо всех сил. Подоплека этого дела очень проста. Нумерий, как и все мы, сумел нажить немало врагов, и они состряпали против него дельце, в надежде, что я отстраню его от должности. Между тем Нумерий пункт за пунктом опровергал все обвинения, так что Дельфидий в конце концов в запальчивости вскричал: "Великий цезарь, можно ли доказать чью-либо вину, если для доказательства обратного нужно только запираться?" Внезапно на меня нашло озарение - это случается в те редкие минуты, когда боги говорят моими устами или, по крайней мере, мне так кажется. Я ответил: "А можно ли кого-либо оправдать, если для осуждения нужно только предъявить обвинение?" Зал на мгновение затих, потом разразился овацией, и на этом процесс можно было считать завершенным.
Я, разумеется, вспомнил об этом происшествии из чистого тщеславия. Мне очень нравится мое высказывание (хотя, возможно, оно не столько мое, сколько Гермеса), но, честно говоря, я далеко не считаю себя справедливейшим судьей на свете. Частенько мои высказывания настолько заумны, что люди от них только руками разводят, хотя мне-то представляется, что я сделал особенно тонкое и глубокое замечание. Но эту историю я вспомнил главным образом для того, чтобы показать, на чем, как я считаю, должен основываться беспристрастный суд. Все тираны, когда-либо правившие в мире, считали, что, если человек предстал перед судом, он тем самым уже виновен, ибо дыма без огня не бывает. Между тем любому тирану известно, что подсудимый может быть абсолютно невиновным, но иметь могущественных врагов (зачастую главный из них - сам тиран). Вот почему я предпочитаю, чтобы доказательства по делу предъявлял обвинитель, а не обвиняемый.
* * *
Той зимой Елене стало немного лучше. Она особенно оживлялась, когда речь заходила о ее поездке в Рим.
- Как ты думаешь, сможем мы когда-нибудь там поселиться? - спросила она меня однажды, когда мы, против обыкновения, обедали вдвоем.
- Это зависит от твоего брата, - ответил я. - Что касается меня, то мне и в Галлии хорошо. Я бы с удовольствием остался здесь навсегда.
- В Пари-иже? - По тону было ясно, что Париж ей ненавистен.
- Да, хотя кто знает, что ждет нас через год или хотя бы через неделю?…
- В доме на Номентанской дороге тебе бы понравилось, - с тоской продолжила она. - Там у меня такой чудесный сад…
- Неужели лучше, чем наш? - Живя в Париже, мы посадили множество цветов и плодовых деревьев и очень гордились тем, что они легко прижились.
- Разве можно сравнить? - вздохнула она. - Господи, как мне хочется домой!
- Прости. - Мне стало не по себе, и мысленно я проклинал тех, кто подстроил этот обед наедине. Не припомню, чтобы такое повторилось.
- Брат тебя уважает, - сказала она неожиданно: мы почти никогда не говорили о Констанции. - Только он боится, что ты… можешь последовать дурному совету, - закончила она тактично.
- У него нет причин опасаться ни меня, ни моих советников, - ответил я. - Я не помышляю о захвате престола, а хочу лишь исполнить его волю - защитить Галлию от германских набегов. Нельзя сказать, чтобы твой брат облегчал мне эту задачу.
- Возможно, у него тоже дурные советники. - На большее она пойти не могла. Я мрачно кивнул:
- И я могу назвать их поименно. Во-первых, Евсевии…
- У тебя при дворе есть друг, - перебила Елена. Она резко отодвинула тарелку, будто освобождая место для следующего блюда. - Это императрица.
- Я знаю… - начал я и осекся: в глазах у Елены появилось что-то странное. И тут впервые за годы нашего брака Елена заговорила со мной откровенно, как с близким человеком.
- Евсевия тебя любит. - Она произнесла это таким тоном, что мне оставалось только гадать, что скрывается за этим избитым и двусмысленным словом. - Ее любовь неизменна, - продолжала жена так же туманно. - Пока императрица жива, тебе нечего бояться, но это скоро может кончиться. - Ее тон изменился, теперь это была женщина, которой не терпится поделиться свежими сплетнями. - Знаешь, в тот вечер, когда мы приехали в Рим, городские власти устроили в честь Констанция прием на Палатине. Присутствовали римский сенат и все консулы. В жизни не видела ничего великолепнее! Мой брат думал так же, он даже сказал тогда: "Это величайшая минута в моей жизни!" Думаю, так чувствует себя любой император, когда он впервые посещает свою столицу. Так вот: Констанций с диадемой на голове сидел на троне, рядом - Евсевия. Она казалась усталой, но никто и подумать не мог, что она больна. И вдруг, когда государь отвечал на приветствия сената, императрица смертельно побледнела. Она попыталась встать, но тяжелые одеяния помешали. Поскольку все смотрели на Констанция, я первая заметила, как у нее изо рта хлынула кровь. Потом Евсевия повалилась навзничь, и ее без сознания вынесли из зала.
Я пришел в ужас. Его внушил не только факт болезни Евсевии, но и тон, каким это было рассказано, Елена явно наслаждалась, говоря о страданиях императрицы.
- Слов нет, и брат, и мы все были обеспокоены случившимся, но через несколько дней Евсевия поправилась. И уж как она была ко мне добра, когда пришел мой черед… истекать кровью. Пока я рожала, она не отходила от моей постели. Где еще найдешь такую заботливость? И она даже добилась, чтобы нашего мертвого сына похоронили в мавзолее Констанции. Какая чуткость! Будто я ей сестра, а не… враг. - Бросив эти слова мне в лицо, Елена поднялась из-за стола, меня же как пригвоздило - так потрясла меня эта внезапная вспышка яростного гнева.
- Твоя покровительница, твоя заступница убила обоих наших детей, - продолжала Елена, стоя у двери. Она говорила совершенно спокойно, как опытный ритор, тщательно продумавший тезисы своей речи. - Философия для тебя все, ты так любишь гармонию и равновесие - так попробуй, взвесь это на своих весах! На этой чаше двое детей, - она вытянула левую руку ладонью вверх, - на этой Евсевия. - Она вытянула и правую руку так, чтобы ладони сравнялись, как чаши весов. - Сможешь?
Я не нашел, что ей ответить, да и что тут можно было сказать? Не дождавшись ответа, Елена вышла. Мы с ней никогда не возвращались к этому разговору, но в тот день мне открылась другая Елена, и ее гнев внушил мне уважение. Я понимал: человек всегда остается для другого тайной, даже если живет с ним рядом и делит ложе.
Через месяц мы получили известие о смерти Евсевии.
* * *
Зима, которую я так безмятежно провел в Галлии, для Констанция оказалась тревожной. Во-первых, он потерял жену, во-вторых, хотя он и сумел вторично усмирить сарматов, на дунайских рубежах было по-прежнему неспокойно. Варварские племена постоянно совершали набеги, причинявшие государству большой ущерб. Поэтому императору пришлось зимовать в Сирмии - большом городе на границе Дакии с Иллирией. Тем не менее он провозгласил, что, одержав вторую победу над сарматами, вторично прибавляет к своему имени почетное звание "Сармагик". Поскольку Констанций не давал точных указаний, как его теперь следует именовать, Приск решил, что нам придется называть его "Констанций Сарматик Сарматок".
Таким образом, из-за этих бурных событий Констанцию было не до меня, и наши отношения оставались на том же уровне. Впрочем, мне достоверно известно, что он всегда пренебрежительно отзывался о моих победах в Галлии. Евсевии, желая позабавить своего господина, а заодно и себя, изощрялся в изобретении для меня обидных кличек. Вот некоторые из них, дошедшие до меня: Болтливый мул, Мартышка в пурпуре, Эллинствующий педант и, разумеется, Козлик, поскольку я вновь отпустил бороду. Как много интересного может узнать о себе правитель, стоит ему того пожелать!
У людей странные понятия о моде. К примеру, если Константин и его наследники были чисто выбриты, значит, бриться должны все, а высшие должностные лица - неукоснительно. Поэтому многие злословят насчет моей бороды, но я всегда привожу им в пример Адриана и его ближайших преемников. Все они носили бороды, а их эпоха, по моему глубокому убеждению, значительно превосходит нашу. Впрочем, нападки на мою бороду связаны с нынешним отрицательным отношением к философии. Отсюда и незатейливый "силлогизм": философы носят бороды; Юлиан носит бороду - следовательно, Юлиан философ и, возможно, относится к галилейским суевериям так же враждебно, как и все это вредоносное племя.
Военную кампанию этого года я уже описал в другом месте. Повторю вкратце: без особых усилий я отбил у германцев семь разрушенных городов на прирейнских землях, восстановил в них зернохранилища и оставил гарнизоны. Вот эти города: Лагерь Геркулеса, Шенкеншанц, Келлен, Нейс, Андернах, Бонн и Бинген.
* * *
Под Бингеном меня ожидал сюрприз. Преторианский префект Флоренций, с которым я не виделся более двух лет, вдруг объявился и привел свою армию мне на подмогу. Поскольку мы вот-вот должны были уйти на зимние квартиры, мне оставалось только поблагодарить его за великодушный жест и вытянуть из него как можно больше хлеба и денег. Между нами состоялся забавный разговор.
Оба лагеря были разбиты за городом, армия преторианского префекта встала южнее нас, ближе к реке. Я предпочел жить в палатке: город отстраивался, и там стоял страшный шум и сутолока. На следующий день после того, как наши армии соединились, Флоренций попросил у меня аудиенции. Я дал согласие принять его, не без удовлетворения отметив, что теперь уже он явился ко мне, а не стал требовать, чтобы я явился к нему.
Флоренций прибыл на закате. Я принял его один в своей палатке. Его поведение заметно изменилось - против обыкновения он почтительно приветствовал меня и даже не счел возможным пошутить по поводу моих спартанских привычек. Он был чем-то явно обеспокоен. Но чем именно?
Мы сидели на складных стульях у входа в палатку. Вдали над зеленой стеной леса высились серые башни городских укреплений Бингена, озаренные золотыми лучами заходящего солнца. Несмолкающий шум лагеря вокруг нас сливался с пением птиц, и это настраивало на благодушный лад.
- Известно ли тебе, цезарь, что персы готовы идти на нас войной? - начал издалека Флоренций.
Я ответил, что мне известно только то, что известно всем: посольство, отправленное Констанцием к Шапуру, вернулось ни с чем.
- Боюсь, дела обстоят гораздо хуже. - Руки Флоренция дрожали, взгляд беспокойно блуждал, как у птицы, которая ищет, на какую бы ветку сесть. - Несколько месяцев назад Шапур вторгся в Месопотамию и осадил Амиду.
Меня не столько удивило то, что персы начали против нас войну, сколько то, что это событие от меня скрыли. Обычно в нашей империи не успеет слететь с плеч чья-нибудь голова, как вести об этом распространяются на тысячи миль вокруг, будто их разносит ветер - нет, даже быстрее, будто их мчат лучи солнца. Никто не знает почему, но слухи движутся быстрее пеших и даже конных всадников - это общеизвестный факт. Почему же именно на этот раз такого не случилось - без обиняков задал я Флоренцию этот вопрос. Он в ответ только махнул рукой.
- Ты же знаешь нашего Августа, - произнес он. - Он старался все как можно дольше утаивать. Таков его обычай.
Флоренцию было поручено в разговорах со мною отпускать в адрес императора крайне нелестные замечания, в надежде, что я попадусь на эту удочку и раскрою свои предательские замыслы. Я не поддавался на такую дешевую провокацию, и Флоренций понимал это, но тем не менее мы продолжали эту, ставшую привычной, игру - совсем как деревенские старики, которые часами сидят за шашками и из года в год раз за разом делают одни и те же ходы - и так до самой смерти.
- Но какая от этого польза? - удивился я.
- Дело в том, что случилась катастрофа, цезарь. - Развязав свой кошелек из оленьей кожи, Флоренций стал нервно перебирать золотые монеты. - Амида пала.
Скажи он, что пала Антиохия или даже Константинополь, это не произвело бы на меня столь тяжелого впечатления. Амида была ключом от всей персидской границы, и ее стены считались неприступными.
Осада Амиды продолжалась двадцать три дня. Я привез тебе подробное описание сражения на случай, если ты пожелаешь с ним ознакомиться. Город обороняли семь легионов. Вместе с жителями на небольшом пятачке внутри городской стены оказалось сто двадцать тысяч человек, жестоко страдавших от голода, жажды и чумы. Шапур сам возглавил штурм, но защитники города сражались доблестно, и персы потеряли под его стенами тридцать тысяч воинов.
- Но Амида пала?
- Да, цезарь.
- И что же будет дальше?
- Август решил перезимовать в Антиохии, чтобы весной со свежими силами ударить на персов. Он поклялся отбить Амиду.
- А Шапур?
- Ушел в Ктезифон, но что у него на уме - никто не ведает. Мы сидели молча и смотрели, как за деревьями садилось солнце. Пахло солдатской кухней, слышался смех, звон железа, ржание лошадей, лай собаки. Но все мои мысли были заняты одним: пала Амида.
- И теперь, разумеется, императору потребуются все войска, которые только можно будет собрать, - опередил я собеседника, понимая: это и есть единственная причина появления Флоренция.
- Да, цезарь.
- Он указал точное число солдат?
- Нет, цезарь, еще нет.,
- Как тебе известно, под моим началом находится в общей сложности около двадцати трех тысяч человек.
- Да, цезарь, это мне известно.
- Но это большей частью галлы-добровольцы. Они вступили в армию с условием, что будут воевать только на своей земле.
- Знаю, цезарь, но они римские солдаты, давшие присягу императору. Повиноваться ему - их долг.
- И все же я не могу за них поручиться, если они узнают, что я нарушил свое слово.
- Цезарь, я готов взять ответственность за это на себя.
- Цезарь несет ответственность за все, что происходит в Галлии, префект. Без моего ведома ни один солдат не сдвинется с места. - Я отчеканил эту фразу жестко, не оставляя сомнений в том, что буду стоять на своем до последнего.
- Да будет воля твоя, цезарь, - учтиво подвел черту Флоренций. В его голосе почти не слышалось обычной иронии. Мы оба поднялись. На пороге он задержался:
- Могу ли я повидаться с осведомителем Гауденцием?
- Неужели вы еще не беседовали? - спросил я не менее вкрадчиво, чем он. - Ну конечно же, повидайся, о его местонахождении можно справиться у хранителя моей опочивальни. Не сомневаюсь, ты найдешь Гауденция в полном здравии и сможешь, как всегда, узнать немало интересного.
Отдав мне честь, Флоренций исчез в сгущавшихся сумерках и оставил меня наедине с моими мыслями. Долго я сидел в полном одиночестве и размышлял. С одной стороны, я был обязан отправить Констанцию по первому его слову все воинские части, какие он только потребует; с другой стороны, посылая галлов в Персию, я нарушал данное им слово. Кроме того, отдав часть войска императору, я тем самым неизбежно ослаблю свои позиции. Что же мне делать?
Не прошло и недели, как солдаты узнали о сдаче Амиды во всех подробностях. Кроме того, до нас дошло, что Констанций послал в восточные провинции Павла-Цепь. Констанций всегда так реагировал на поражения: любая неудача объяснялась происками изменников. Три месяца Павел провел в Азии, сея вокруг себя ужас. Множество ни в чем не повинных людей были по его наветам казнены или отправлены в ссылку.
Что касается меня, то я остаток лета провел на Рейне, в переговорах с германскими королями; с одними был суров, с другими милостив. С германцами иначе нельзя - они от природы коварны, и нарушить данное слово им ничего не стоит. Если бы мы захватили их родные леса, это постоянное вероломство еще можно было бы как-то объяснить: любовь к родине присуща всем людям, даже варварам. Но мы отвоевывали не их, а свои земли, которые принадлежали нам веками и которые германцы разорили. Тем не менее всякий раз, когда представлялась возможность нарушить договор или совершить любое другое бесчестное деяние, германцы ее не упускали.
Почему они так себя ведут? Не знаю. Нам вообще трудно их понять, даже тех, кто получил образование в Риме (со времен Юлия Цезаря римляне берут сыновей германских королей в заложники и приобщают их к цивилизации, но толку от этого никакого). Германцы от природы - буйные дикари, и в отличие от римлян и греков, которым война ненавистна, они на войне чувствуют себя, как в родной стихии.
Чтобы добиться у них какого-то авторитета, мне потребовалась максимальная строгость, и они научились меня уважать. Я многократно переходил Рейн и наказывал королей-клятвопреступников. Я был тверд. Я был строг. Я был справедлив. Постепенно они осознали: их земли по ту сторону Рейна мне не нужны, но всякий, кто вторгнется в Галлию, получит достойный отпор. Я приехал в Галлию, истерзанную войной. Когда я ее покидал, там царил прочный мир.
-XIII-
Третья, и последняя, зима, проведенная мною в Париже, оказалась в моей судьбе переломной. После встречи с Флоренцием моя связь с императором полностью прервалась: преторианский префект решил зазимовать во Вьене. Непосредственной связи с императором также не было. Хотя между мною и Флоренцием шла оживленная деловая переписка, лично с ним я более не встречался. Как-то раз я предложил Флоренцию провести со мной зиму в Париже, но он ответил отказом - по-видимому, он понимал, что в таком случае потеряет остаток власти. Хотя номинально я правил Галлией, Британией, Испанией и Марокко, мы с Флоренцием достигли негласного соглашения, по которому он управлял Галлией к югу от Вьена, а также Испанией и Марокко, а я - северной частью Галлии и Британией.
Елена чувствовала себя все хуже, и, когда наступили зимние холода, она и вовсе слегла. Боли все усиливались, и я обратился к Оривасию. Он не оставил никакой надежды: это опухоль в брюшной полости и все, что можно сделать, - это облегчить боль. И он рассказал мне о своем новом открытии - травке, настой которой снимает боль.
Общество Оривасия помогало мне отвлечься от мрачных мыслей. Приск также вносил свою лепту, хотя и не переставая грозился, что уедет домой: его жена Гиппия донимала его грозными письмами, да и сам он тосковал по Афинам, хотя и не подавал виду. У Приска вообще есть манера притворяться более черствым, чем он есть на самом деле. Общение с Евферием было для меня неиссякаемым источником знаний, но если не считать этих трех моих друзей, вокруг меня царила пустота. Начальник военного штаба Лупицин, присланный взамен Саллюстия, отличался невежеством и высокомерием, а с Сигаулой, командиром конницы, нам просто не о чем было говорить. Оставался еще Невитта, но этого блестящего офицера пришлось оставить в Кельне охранять рейнские рубежи.
В отчаянии я рассылал письма старым друзьям, уговаривая их приехать в Париж. Тем, кто увлекался охотой, я обещал чудесный климат и целые стада диких оленей. Друзьям-философам я расписывал Париж как крупный интеллектуальный центр - это была беззастенчивая выдумка. Единственными "интеллектуалами" в этом городе были галилейский епископ и его клир, от которых я старался держаться подальше. Никто не откликнулся. Даже Максим не смог приехать, хотя часто писал мне, пользуясь шифром собственного изобретения.
Как раз в это время, то ли в ноябре, то ли в декабре, мне приснился вещий сон. В тот вечер я диктовал черновые заметки, которые впоследствии легли в основу моих записок о битве при Страсбурге. Утомившись, я заснул лишь в третью ночную стражу. Поскольку все мои мысли были заняты одним предметом - битвой, сначала мне приснилась она. Потом, как это часто бывает во сне, картины боя исчезли, и я оказался в большом зале, в центре которого росло высокое дерево - как ни странно, я этому не удивился. Вдруг дерево упало, и я увидел, что между его корнями растет другое, молодое деревце. При падении старое дерево не задело его корней. "Дерево пало, - услышал я вдруг свой собственный голос, - теперь молодое деревце тоже погибнет". И от этой мысли я пришел в полное отчаяние, что не соответствовало значению случившегося. Внезапно я почувствовал, что рядом кто-то стоит. Лица было не видно, но казалось, я его знаю. Он взял меня за руку и сказал, указывая на деревце: "Не отчаивайся. Видишь? У этого деревца крепкие корни, и теперь, будучи в безопасности, оно будет расти еще быстрее". Проснувшись, я понял - со мною говорил мой божественный покровитель, Гермес.
Когда я рассказал свой сон Оривасию, он истолковал его следующим образом: Констанцию суждено пасть, а мне жить и процветать, ибо мои корни - во всевидящем Едином. Нет нужды говорить, что никто, кроме нас двоих, не узнал о вещем сне. Людей постоянно казнили за абсолютно невинные сновидения, а этот сон вряд ли назовешь невинным. Он был пророческим.
* * *
В декабре нашей спокойной жизни пришел конец. Из Британии пришла весть, что пикты и скотты, населяющие северную часть острова, грозят перейти границу. Наш наместник настоятельно просил подкреплений. Мое положение стало еще более затруднительным. Солдат у меня и так было в обрез, причем повсюду ходили упорные слухи, что лишь только император выступит против персов, цезарю Галлии не оставят ни одного солдата. Между тем Британия представляла для нас особый экономический интерес: германское нашествие разорило галльских крестьян, и до нового урожая мы могли рассчитывать только на британский хлеб.
Я собрал совет, на котором было решено немедленно отправить в Британию Лупицина. Это был бесспорно талантливый полководец, но мы так и не смогли окончательно решить, какая черта в его характера преобладает - алчность или жестокость.
В тот самый день, когда Лупицин ступил на британский берег, в Париж прибыл с посланием от Констанция императорский государственный секретарь, трибун Деценций, в сопровождении целой свиты законоведов и чиновников финансового ведомства. Прежде чем проследовать ко мне, он на несколько дней заехал к Флоренцию во Вьен. Я счел это оскорбительным: прибывающие в провинцию должностные лица сначала обязаны засвидетельствовать свое почтение цезарю.
Дальняя дорога утомила Деценция, и я позволил ему огласить послание государя сидя. Дружелюбное по тону, оно содержало безапелляционные требования: я должен отправить Констанцию мои лучшие легионы - эрулов, батавов, кельтов и петулантов, а также по триста человек от всех остальных. Все воинские части должны были незамедлительно выступить в Антиохию, чтобы успеть к началу весенней кампании против персов.
Когда Деценций умолк, я произнес как можно спокойнее:
- Итак, государь требует немногим более половины моей армии.
- Именно так, цезарь. В Персии нам придется трудно, возможно, там решится судьба империи.
- А учел ли император, как на это отреагируют германцы? Начать с того, что моя армия и без того немногочисленна, а если мне оставить менее двенадцати тысяч солдат - к тому же худших, - германские племена наверняка восстанут снова.
- Но государь, читая реляции о твоих великих победах, решил, что они обеспечили в Галлии мир на несколько десятилетий вперед.
"Что это, экспромт или наущение Констанция тонко поддеть меня?" - мелькнула у меня мысль. Вслух же я возразил:
- Ни в одной провинции невозможно гарантировать окончательного мира. Пока остается в живых хотя бы один германец, опасность сохраняется.
- Но согласись, цезарь, непосредственной опасности нет?
- Не могу согласиться, трибун. Кроме того, в Британии сейчас очень неспокойно.
- Абсолютно спокойно не бывает никогда. А посему, начиная войну с Персией, Август желает собрать под свое начало всех своих - подчеркиваю, своих - лучших солдат. Он полагает…
- А известно ли Августу, что я поклялся солдатам-галлам: ни один из них не будет участвовать в боевых действиях за пределами своей провинции?
- Они давали присягу императору, и она выше твоей клятвы, - ответил Деценций тоном, не допускающим возражений.
- Справедливо, и все же считаю нужным предупредить: я не могу поручиться, что это не вызовет мятежа.
Деценций пристально взглянул на меня. Я понимал, о чем он размышляет. А что если этот якобы лишенный всяких амбиций цезарь решил воспользоваться ситуацией, чтобы поднять мятеж и захватить власть на Западе? Таковы царедворцы, им свойственно в любом слове искать скрытый смысл. Я всего лишь выразил опасение, не взбушуются ли солдаты, он же понял это по-другому: я готов, если меня на то подтолкнут, спровоцировать солдат на бунт.
- Я остаюсь верным слугой императора, - сказал я, тщательно взвешивая каждое слово, - я выполню его приказ. Мои слова были всего лишь предостережением. Но легионы, которые требует Констанций, могут поступить в его распоряжение не ранее чем через месяц.
- Государь сказал - немедленно… - начал Деценций. Я его перебил:
- Трибун, в данную минуту легионы, которые требует от меня император, плывут в Британию. - И я объяснил ему, почему направил туда Лупицина. Желая доказать свою преданность императору, я в присутствии Деценция продиктовал приказ Лупицину немедленно вернуться, а затем лично отвел императорского посланца к Синтуле и велел выполнять все его распоряжения. К концу недели мои лучшие солдаты начали отправляться в Антиохию. Как ни странно, они почти не роптали. Должно быть, хитрец Деценций посулил им щедрые награды и трофеи.
Существует мнение, что в этот момент я и решился оказать неповиновение Констанцию и провозгласить себя императором Запада. Это неверно. Не могу отрицать, я действительно обдумывал такой вариант. Его подсказывала сама жизнь - в конце концов, не я ли отвоевал у германцев прирейнские земли и принес мир в третью часть империи, находившуюся под моим началом? Как бы то ни было, я не стремился порвать с Констанцием. Он просто-напросто был сильнее. Кроме того, я не хотел бросать своему кузену вызов в той единственной сфере, где он имел надо мною преимущество: он был законным государем.
Но вскоре моим верноподданническим чувствам был нанесен серьезный удар. Деценций потребовал, чтобы я приказал всем оставшимся в Галлии воинским частям явиться в Париж с тем, чтобы он лично отобрал лучших солдат для войны с Персией. Я спорил с ним несколько дней и, лишь пригрозив отречением, смог уговорить его не трогать гарнизоны на рейнской границе. Затем я приказал воинским частям со всей Галлии собраться в Париже. Все командиры повиновались, за исключением Лупицина: он известил меня, что, видимо, не сможет вернуться в Париж раньше апреля. Деценций рвал и метал, но ничего не мог поделать.
К середине февраля прибывшие со всей Галлии легионы встали лагерем на обоих берегах Сены, и тут Деценций сбросил льстивую маску - он уже не увещевал, а повелевал. Дошло до того, что в присутствии Евферия он, стукнув кулаком по столу, закричал: "Если ты не обратишься к солдатам, это сделаю я от имени императора!" Я спокойно заметил в ответ, что ему нет нужды повышать на меня голос или выполнять за меня мои обязанности, и с тем отпустил его. Когда за ним закрылась дверь, мы с Евферием переглянулись, он озабоченно, я затравленно.
- Ну, дружище, - спросил я наконец, - как мне быть?
- Выполнять его приказ. Или…
- Нет, - покачал я головой. - На мятеж я не пойду.
- Тогда скажи солдатам, что тебя заставили отправить их на восток. И пусть они сами решают. - Последние слова он произнес медленно и значительно.
На следующий день, 12 февраля, я был на ногах с первыми лучами солнца. Я велел слугам приготовить для офицеров моей армии роскошный ужин, не пожалев ни скота, ни птицы, ни вина из дворцовых кладовых. Обычно я горжусь скромностью своих трапез, но теперь не хотелось ударить в грязь лицом перед боевыми товарищами. Затем, взяв с собой лишь знаменосца, я отправился в лагерь на левом берегу Сены. Копыта наших коней гулко стучали по обледенелым доскам моста, изо рта валил пар. Разъезжая шагом между палатками, я то и дело останавливался и заговаривал с солдатами - то с одним, то сразу с группой. В армии ничего нельзя скрьггь, и очень скоро мне стало ясно господствующее в лагере настроение. Все были полностью на моей стороне и не доверяли Констанцию.
Возле палаток моего любимого легиона петулантов я остановился, чтобы перекинуться словечком с большой группой солдат. Они обступили меня со всех сторон. В разговоре мы старались не касаться серьезных тем, но вдруг один солдат выступил вперед и отдал мне честь; в руке у него было письмо.
- Цезарь, прочти, а то мы тут все неграмотные, - сказал он. Раздались смешки, и неудивительно: добрая половина петулантов отлично умеет читать. - Мы нашли его приколотым к дверям вон той церкви. - Он показал на стоявший неподалеку галилейский склеп, бывший храм Весты.
- Если только смогу, - ответил я как можно дружелюбнее. - Оно ведь на латыни, а я - азиат, гречонок… - Солдаты рассмеялись: это были придуманные ими для меня прозвища, к тому же самые добродушные. Письмо было написано на солдатской латыни, и я начал читать: - "Доблестные воины легиона петулантов, скоро нас, как каторжников, отправят на край света…" - Тут я остановился. Неяркое зимнее солнце, к которому я почти инстинктивно поднял глаза, прося о поддержке, ослепило меня.
- Дальше, цезарь! - раздались сердитые крики из толпы солдат. Все они отлично знали, о чем говорится в подметном письме. Я покачал головой и твердо сказал:
- Нет. Это измена государю. - С этими словами я бросил письмо на землю и резко развернул коня.
- Но не тебе! - крикнул солдат, который протянул мне письмо. В ответ я пришпорил коня и, не дожидаясь замешкавшегося знаменосца, галопом поскакал в город. Я до сих пор не знаю, кто написал это письмо. Естественно, в этом подозревают меня.
Вскоре после полудня во дворце стали собираться приглашенные офицеры. Я встречал их в большой пиршественной зале, которую по такому случаю успели украсить, развесив по стенам и балкам гирлянды из еловых ветвей, и жарко натопить: повсюду стояли жаровни. Должен признаться, что до сего времени это был самый дорогостоящий пир в моей жизни. Из-за болезни Елена не смогла выйти к столу, и я принимал гостей один. Справа сидел Деценций, следя за каждым моим движением, но его усилия пропали даром.
Когда мои гости начали хмелеть и поднялся шум, Деценций шепнул мне:
- Теперь пора объявить, что на этой неделе их ждет отправка в Персию…
Я сделал последнюю попытку:
- Трибун, в апреле сюда прибудут легионы из Британии. Если подождать…
- Цезарь! - Деценций изменил тактику. В его голосе зазвучали вкрадчивые нотки и ни тени приказа. - Если ты дотянешь до апреля, скажут, что ты подчинился приказу императора, потому что тебя заставили британские легионы. Но если ты выполнишь приказ государя сейчас, то будет ясно, что ты сделал это добровольно и что ты действительно повелитель Галлии и верный слуга государя.
Возразить на это было нечего. Я понял, что ловушка захлопнулась, и сдался, выговорив себе лишь право объявить приказ в конце пира. Не знаю, был ли у меня какой-то тайный замысел, но, когда речь идёт о жизни и смерти, человек инстинктивно выбирает единственно правильный путь.
Во время пира младшие офицеры в нарушение этикета неоднократно отдавали мне честь, так что Евферий шепнул мне на ухо: "Ты нарушаешь все указания к меню цезаря". Я вяло улыбнулся: "меню цезаря" мы в шутку называли те ограничения, которые наложил на меня Констанций.
Когда пир подходил к концу, а моим гостям уже было, что называется, море по колено, я обратился к ним с краткой речью. В ней я сказал, что не знаю воинов лучше их и впервые в жизни завидую Констанцию, который получил под свое командование такую замечательную армию. Офицеры отозвались на это глухим ропотом, но не более того: я тщательно подбирал выражения, чтобы не играть на их чувствах. Мне не хотелось их провоцировать.
Приск: До поры.
Юлиан Август
Пир подошел к концу, и мы со слезами на глазах стали прощаться. Я проводил офицеров до самого выхода на площадь. Мы остановились возле высокого каменного помоста справа от дворцовых дверей, с которого обычно оглашают указы. Мои гости, пошатываясь, столпились вокруг меня. Мне хотелось обнять на прощание буквально каждого из них, но вдруг мое внимание привлекло то, что аркады по сторонам площади забиты людьми. Узнав меня, толпа бросилась вперед. Охрана обнажила мечи и окружила меня, но мне ничего не угрожало. Толпа состояла в основном из женщин с детьми, которые стали умолять меня не отправлять их мужей на чужбину. "Не лишай его отца! - крикнула мне одна из них, размахивая у меня перед носом вопящим младенцем, как флагом. - Он наш единственный кормилец!" Остальные тоже кричали: "Цезарь, ты обещал! Помни, ты обещал!"
Не в силах слышать их крики, я поспешил во дворец и возле самых дверей наткнулся на Деценция, поглощенного беседой с осведомителем Гауденцием. Увидев меня, они с виноватым видом оборвали разговор.
- Мы старые друзья, - стал объяснять Деценций.
- Не сомневаюсь, - оборвал я его и указал на толпу. - Слышишь?
Бросив на меня непонимающий взгляд, Деценций оглядел площадь:
- Ах вон оно что! В провинциях так всегда бывает: стоит приказать солдатам выступать в поход, как бабы поднимают вой. Если бы ты прослужил столько, сколько я, ты бы даже не обратил на них внимания.
- Не могу. Я действительно обещал…
- Но Деценций был уже наслышан о моем знаменитом обещании.
- Милый мой цезарь, - проговорил он отечески покровительственным тоном. - Не успеет еще наступить лето, как все эти женщины обзаведутся новыми мужьями. Это просто животные, и не более того.
Я оставил его на площади, а сам направился прямо во дворец; поднявшись в свой кабинет на втором этаже, я послал за Евферием, Оривасием и Приском. В ожидании их прихода я взялся было за книгу, но строчки прыгали у меня перед глазами. Тогда я принялся считать плиты, которыми был выложен пол, потом стал ходить взад и вперед по кабинету. Мое лицо горело, как в лихорадке. Дрожащими руками я отворил окно и полной грудью вдохнул бодрящий морозный воздух. Вниз по течению Сены плыли льдины. Чтобы успокоиться, я стал считать их и молиться Гелиосу.
Первым в кабинете появился Евферий. Я закрыл окно и пригласил его сесть в свое кресло: в других креслах он не помещался, а табуреты иногда его не выдерживали.
- Это ловушка, - начал он. - В Сирии у Констанция стотысячное войско, твои галлы вряд ли сделают погоду.
- А я без них как без рук.
- Разумеется. В том-то все и дело: я же говорю - это ловушка. Он хочет тебя погубить.
Я удивленно взглянул на Евферия. Среди моих друзей и советников он всегда отличался миролюбием и проповедовал осторожность. Больше всего ему по душе были законность и порядок, бесперебойная работа отлаженной государственной машины. Словом, он никак не годился в заговорщики - и вдруг такой поворот.
- Ты это серьезно?
Евферий кивнул; его маленькие черные глазки сверкали, как у египетской статуи.
- Так что же мне делать?
- Восстать, - вместо Евферия мгновенно ответил на мой вопрос Оривасий, вошедший в этот момент в кабинет вместе с Приском. Гелиос, Митра и мой покровитель Гермес свидетели - то было первое слово измены, сказанное вслух одним из нас! Приск подошел к моему массивному письменному столу и присел на его краешек. Оривасий остался стоять посреди комнаты, вперив в меня пристальный взгляд.
- А ты что скажешь? - спросил я Приска.
- Прежде всего нам нужно взвесить все за и против. Можешь ли ты без этих легионов удержать Галлию? Если да, то что в таком случае предпримет Констанций - устранит тебя или, может, ему будет просто не до тебя? Похоже, - тут же ответил Приск на свой явно риторический вопрос, - ты уже давно не получал от императора вестей. Ему сейчас нужно во что бы то ни стало вернуть Амиду и разбить Шапура. Это стало делом его жизни. Тем временем ты остаешься полновластным повелителем всей западной части империи, а в случае смерти Констанция - императором.
- Логично, - с улыбкой кивнул Евферий. - До последнего времени я и сам был того же мнения, но теперь все выглядит значительно серьезнее. Ты совсем забыл о Флоренций, а между тем мои осведомители доносят, что, как только цезарь останется без армии, власть над Галлией перейдет к преторианскому префекту. После этого нам останется только сдаться. Поэтому, я думаю, лучше поднять восстание, а не сидеть и ждать, когда Флоренций возьмет нас голыми руками.
Прислушиваясь к их спору, я вновь отошел к окну и стал смотреть, как медленно опускается за горизонт тускло-оранжевый шар холодного зимнего солнца, а в лагерях по берегам Сены один за другим вспыхивают огоньки ночных костров. В этот момент раздался громкий стук в дверь.
- Кто посмел нас беспокоить? - яростно крикнул я, но на пороге стоял бледный от испуга Деценций.
- Тысячу извинений, цезарь, - проговорил он, торопливо отдавая мне честь. - Я бы не посмел, но они пришли!
- Кто пришел? Куда?
- Разве не слышно? - еле выговорил Деценций; зубы у него стучали от страха. Мы все замолчали и прислушались. Действительно, снизу доносился гул множества голосов; крикам мужчин вторили жалобные причитания женщин.
- Это мятеж! - воскликнул Оривасий. Он подбежал к окну и выглянул. Из окна моего кабинета были видны лишь река и оконечность острова, но если высунуться по пояс, можно было разглядеть также северный берег и деревянный мост. - Сюда движется кельтский легион. Они уже на мосту.
Подскочив, в свою очередь, к окну, я услышал крики: "Цезарь!" - и увидел внизу, прямо подо мной, манипулу пехоты с обнаженными мечами. Солдаты радостно приветствовали меня, но в голосах звучала угроза.
- Не отправляй нас, цезарь! Позволь нам остаться! - кричали они.
Внезапно один из них, свирепого вида усатый белокурый кельт с бельмом на глазу, указал на меня мечом и охрипшим в битвах голосом завопил: "Слава Августу! Слава Юлиану Августу!" Другие подхватили этот клич, и я отступил назад.
- Это измена! Арестуй их! - крикнул мне Деценций, но я оттолкнул его и бросился в комнату, окна которой выходят на площадь. Через щель в ставне было видно, что площадь запружена солдатами; далеко не все они были пьяны, как я поначалу решил. Это уже было восстание.
Вокруг дворца выстроилась с мечами наголо и копьями наперевес моя охрана, но толпа, казалось, была настроена миролюбиво. Более того, они выкрикивали мое имя, желали меня видеть, клялись в верности. Внезапно, будто по данному знаку (кто знает, как это начинается? Может быть, такова была воля Гермеса?), сначала несколько человек, потом еще и еще и, наконец, вся площадь стала скандировать: "Август! Август! Юлиан Август!"
- Разгони их! - крикнул Деценций. - Вынеси знамя с изображением государя, они не посмеют…
Во дворе четыреста солдат, а на площади не меньше двадцати тысяч, - ответил я. - Даже неопытный воин вроде меня не вступит в бой при таком соотношении сил. Что касается знамени с изображением императора, то, боюсь, они просто изрубят его на мелкие части.
- Измена! - вот и все, что выдавил из себя Деценций.
- Измена, - констатировал я безучастным тоном, будто объясняя, как называется какая-нибудь звезда, и Деценций вылетел из комнаты.
Мы переглянулись. Крики "Август!" звенели у нас в ушах, как мерный шум морского прибоя.
- Тебе придется согласиться, - сказал Евферий.
- И это говоришь ты, который всегда проповедовал осторожность?
Евферий кивнул. Еще настойчивее высказался Оривасий:
- Действуй, Юлиан. Терять тебе уже нечего. Единственным, кто высказался осторожно, был Приск:
- Цезарь, я не политик, а философ. И все же на твоем месте я бы подождал.
- Чего тут еще ждать? - возмутился Оривасий.
- Дальнейших событий, - уклончиво ответил Приск. - Или знамения.
Я понял, что имеет в виду Приск. Он видел меня насквозь и знал, что я не решусь предпринять ничего серьезного, не получив благословения свыше.
- Отлично. - Я махнул рукой на дверь. - Оривасий, передай охране мой приказ: во дворец никого не пускать. Евферий, не спускай глаз с нашего друга Деценция. Приск, молись за меня.
На этом мы расстались.
В коридоре меня поджидала одна из придворных дам моей жены.
- Цезарь, они убьют нас, всех убьют!
Она была близка к истерике; мне пришлось взять ее за плечи и сильно встряхнуть, так что у нее лязгнули зубы. Она прикусила нижнюю губу и сразу успокоилась. Оказалось, эту истеричку прислала Елена сообщить, что хочет меня видеть.
В спальне жены стоял полумрак и было невыносимо душно: Елену все время бил озноб. Тяжелый аромат мускуса и благовоний, наполнявший комнату, не мог перебить сладковатого запаха разлагающейся плоти. Я никак не мог заставить себя навещать ее и презирал себя за это.
Елена лежала а постели. Мне бросился в глаза молитвенник у нее на одеяле. Рядом стоял ее лучший друг и советник - епископ Парижский, напыщенный шарлатан. Он приветствовал меня и спросил:
- Я полагаю, цезарь желает побеседовать с супругой наедине…
- Ты это полагаешь, епископ, и ты прав.
И епископ удалился, громко распевая псалмы и шелестя роскошной ризой. Он вел себя так, будто находился в битком набитой церкви.
Я присел у постели жены. Елена сильно похудела и была мертвенно-бледна, глаза ее от этого казались огромными. Пламя светильника придавало ее коже нездоровый желтоватый оттенок, и все же сейчас, смертельно больная, она неожиданно похорошела: не осталось и следов сходства с жестоким и волевым, с квадратной челюстью лицом Константина. Теперь это была женщина нежная и печальная. Я даже ощутил внезапный прилив чувств, когда взял ее за руку - она была горячая и хрупкая, как крыло убитой птички.
- Извини, я не смогла принять гостей… - начала она.
- Неважно, - оборвал я ее. - Как ты?
Свободной рукой Елена задумчиво дотронулась до живота.
- Лучше, - ответила она, хотя это была явная ложь. - Оривасий каждый день подыскивает для меня новый настой, я все это принимаю и говорю: "Когда станешь писать медицинскую энциклопедию, возьми меня в соавторы".
Я старался не смотреть на ее живот, выпиравший под одеялом как на последнем месяце беременности. На минуту мы оба умолкли, и сразу же снизу до нас донеслось скандирование толпы: "Август!"
- Они кричат это уже несколько часов, - сказала Елена.
- Да, но это потому, что они не хотят отправляться в Персию по приказу императора, - ответил я.
- Тебя называют Августом. - Елена бросила на меня пристальный взгляд.
- Это не всерьез.
- Нет, всерьез, - твердо ответила она. - Тебя хотят провозгласить императором.
- Я отказался к ним выйти. Сейчас уже стемнело, скоро они замерзнут, им все это надоест, и они разойдутся по домам, а утром исполнят приказ государя. Вчера Синтула с двумя легионами уже выступил. - Я говорил быстро, но ее было не переубедить.
- Ты согласишься?
Я помолчал, не зная, что ответить, и наконец безучастным тоном сказал:
- Это будет измена.
- Достаточно изменнику победить, и он уже герой, а удачливый самозванец превращается в божественного императора.
Все еще не понимая, к чему она меня побуждает, я возразил:
- Императоров не провозглашают на площади захолустного городка несколько тысяч солдат.
- А почему бы и нет? В конце концов, наша судьба в руках Божиих: лишь он возвышает нас, он же нас… и низвергает. - Она отвернулась; вновь ее рука скользнула туда, где таилась ее смерть. - Если такова воля Божья, довольно будет и нескольких легионов.
- Что ты хочешь, чтобы я сделал? - Я задал этот вопрос напрямик. Впервые за годы совместной жизни мы говорили доверительно, и я искренне хотел услышать ее совет.
- Сейчас? Не знаю. Возможно, подходящий момент еще не наступил - впрочем, тебе виднее. Но одно я знаю наверняка: тебе предначертано стать римским императором.
Наши взгляды встретились; мы изучающе вглядывались друг другу в лицо, как будто виделись впервые.
- Я тоже это знаю, - ответил я также откровенно. - Я видел вещие сны, мне были знамения.
- Так действуй! - сказала она с неожиданной силой.
- Сейчас? Измена? Твоему брату?
- Мой брат со своей женой убили обоих наших детей. Теперь я верна своему двоюродному брату… тем более что он к тому же мой супруг. - Она улыбнулась, но глаза оставались серьезными.
- Странно, - удивился я. - Мне всегда казалось, ты предпочитаешь его, а не меня.
- Так оно всегда и было… вплоть до последней поездки в Рим. Знаешь, когда наш ребенок умер, Констанций не хотел меня к тебе отпускать - предупреждал, что в Галлии у тебя скоро будут трудности.
- И все же ты вернулась?
- И все же я вернулась.
- И тебе не жалко было твоей любимой виллы?
- Еще как жалко! - улыбнулась она и указала на город за окном. - Вот они и начались, те трудности, которые он обещал. Время не терпит - решай.
- Хорошо.
Я встал и хотел было идти, но Елена вдруг сказала:
- Ко мне приходил Деценций.
- Когда? - удивился я.
- Перед самым началом твоего банкета в честь офицеров. Спрашивал, не хочу ли я вернуться в Рим, и обещал мне охрану галльских легионов до самого Милана.
- Какой хитрец!
- Да уж! Но я сказала, что предпочитаю остаться. Можно сказать, обманула в лучших чувствах. - Елена тихо засмеялась. - Впрочем, даже если бы я и захотела, мне уже… это не под силу.
- Перестань! Придет час, и мы вместе въедем в Рим.
- Это моя заветная мечта, - ответила Елена. - Только поторопись.
- Я постараюсь, - ответил я. - Клянусь.
Нагнувшись, я поцеловал ее в лоб; пришлось задержать дыхание, чтобы не вдохнуть запах смерти. Вдруг Елена изо всех сил сжала меня в объятиях, будто ощутив острый приступ боли, и тут же выпустила:
- Как жаль, что я была для тебя стара.
Вместо ответа я молча сжал ее руки в своих и быстро вышел. За дверью меня поджидали епископ и придворные дамы.
- Цезарь, твоей супруге лучше, не правда ли?
- Лучше, - бросил я в ответ и хотел пройти мимо, но епископ меня задержал.
- Ее, как и всех нас, разумеется, беспокоит эта толпа на площади. Просто ужас, до чего народ разболтался! Надеюсь, цезарь найдет несколько строгих слов, чтобы вся эта чернь разошлась.
- Цезарь поступит так, как ему подобает. - Оттолкнув его, я вышел на главную галерею. Дворец гудел, как потревоженный улей; слуги с озабоченным видом сновали взад и вперед, будто исполняя важные поручения. Глашатаи стояли на своих местах, но даже они потеряли свой обычный бравый вид. Все глаза следили за мной, все с нетерпением ждали, что же я предприму? Пройдя по галерее, я вошел в комнату, окна которой выходят на площадь, и в полумраке натолкнулся на прятавшегося там Гауденция. Какое наслаждение доставил мне его жалкий вид!
- Цезарь! Трибун Деценций просит его принять. Он и другие твои советники сейчас в зале для совещаний и хотят знать о твоих намерениях. Дворец окружен со всех сторон. Никому из нас не выбраться…
- Скажи Деценцию, что я ложусь спать и буду рад принять его утром. - Прежде чем проклятый шпион опомнился, я уже почти дошел до дверей спальни, возле которых стоял главный церемониймейстер. Приказав никого не пускать, если только дворец не станут брать приступом, я скрылся в спальне и закрыл дверь на засов.
Это была долгая ночь. Я то хватался за книгу, то принимался молиться, то размышлял - но все напрасно. Никогда в жизни - ни до ни после того - не чувствовал я себя так неуверенно. События, казалось, слишком ускорили свой ход, увлекая меня за собой. Что бы я ни предпринял, все будет преждевременно. А с другой стороны, когда еще представится такой случай? Много ли императоров было провозглашено стихийно? Хорошо известны случаи, когда честолюбивые военачальники короновались "по воле народа", но почти всегда это было дело их собственных рук. По моему глубокому убеждению, сам Юлий Цезарь долго обучал своего друга, как предложить себе на Форуме императорскую корону - просто для того, чтобы проверить, какова будет реакция. А теперь эту же корону предлагают мне, но я тут совершенно ни при чем.
Так и не приняв окончательного решения, я заснул, и, как часто бывает, сон подсказал мне, как поступить. Мне снилось, что я сижу в консульском кресле в пустом зале. Неожиданно предо мной предстал гений-хранитель Римского государства; я с легкостью узнал его по многочисленным изображениям времен республики. "Я долго и неотступно следил за тобой, Юлиан, - сказал мне гений, - и всегда желал возвысить тебя еще больше, но ты каждый раз отказывался. Итак, слушай же: если ты и на этот раз, когда к тебе взываю не только я, но и множество людей, откажешься, я оставлю тебя и ты меня больше никогда не увидишь".
Проснувшись в холодном поту, я спрыгнул с кровати. Как часто бывает после глубокого сна, все в спальне казалось мне незнакомым, даже угрожающим. Чтобы проснуться окончательно, я подошел к окну и открыл ставни. В комнату ворвался бодрящий морозный воздух. В небе гасли звезды, на востоке занималась заря.
С площади по-прежнему слышалось размеренное: "Август! Август!" Горожане провели там всю ночь, согреваясь у костров. Я решился и вызвал слугу. Он помог мне одеться в пурпур, и я вышел на галерею.
По всей видимости, во дворце никто, кроме меня, в эту ночь не сомкнул глаз - по залам и коридорам сновали люди, похожие на мышей, ищущих щель, в которую можно юркнуть. В зале заседаний я нашел Деценция, здесь же находились почти все мои советники. Первые слова, которые я услышал, были:
- Теперь все в воле цезаря, и нам уже ничего не изменить… - это кого-то успокаивал Евферий.
- Вот именно, - сказал я, и все встали.
Ко мне приблизился Деценций, за ночь осунувшийся и обросший щетиной:
- Цезарь, только ты можешь их остановить! Призови их к повиновению Августу, тебя они послушают.
- Да, я хочу к ним обратиться, и немедленно, - улыбнулся я Евферию. - Если желаете, вы все можете подняться со мной на помост…
Деценций явно не желал такой чести, и за мной последовали только мои друзья. Мы все вместе направились к главному выходу.
- Будьте готовы ко всему, - предупредил я их. - Что бы я ни сказал, не удивляйтесь. - Я махнул рукой, испуганные часовые отодвинули засов и распахнули ворота.
Вдохнув полной грудью морозный воздух, я вступил на площадь. Увидев меня, толпа заволновалась, послышались приветственные клики. Я взбежал по лестнице на помост, мои друзья следом. Охрана, обнажив мечи, выстроилась вокруг помоста. Толпа подалась назад. Я взмахнул рукой, прося тишины, но прошло немало времени, прежде чем площадь затихла. Начать я решил сдержанно.
- Вы разгневаны. У вас есть на то все основания, и я на вашей стороне. Вы не хотите воевать далеко от родины и подвергать себя опасности ради чужой земли? Будь по-вашему, но для этого не требуется никаких революций. Расходитесь по домам, а я обещаю, что никого из вас не отправят на войну дальше Альп. Я беру это на себя. Август выслушает мои объяснения и поймет их, ибо он мудр и справедлив.
Таким образом, я исполнил свой долг перед Констанцием, и моя честь не пострадала. Что же будет дальше? На мгновение все замолкли. И вдруг толпа снова разразилась воплями: "Август!", послышались оскорбительные выкрики в адрес Констанция, а кое-где и в мой: меня обвиняли в малодушии. Тесня охрану, толпа стала пробиваться к помосту, а я стоял не шевелясь и молча смотрел на восток - туда, где над крышами домов загорался новый день, серый и холодный.
- Соглашайся, а то убьют, - прошептал мне на ухо встревоженный Евферий, но я ничего не ответил. После вещего сна я знал, что должно произойти, я видел это так же ясно, как гения Рима ночью во сне. Более того, все это утро казалось мне продолжением того сновидения.
Между тем толпа смяла цепь охранников и прорвалась к самому помосту. Какой-то солдат взобрался на плечи другому и схватил меня за руку. Я не отстранился. Затем вновь как во сне, но приятном, когда ты понимаешь, что спишь, а потому ничего не боишься, я спрыгнул прямо в толпу. Меня подхватило множество рук, меня понесли на плечах. Грянуло оглушительное: "Август!", в нос ударил крепкий запах пота и чеснока, и мощные солдатские руки подняли меня высоко-высоко, как жертвоприношение солнцу.
На глазах у всей толпы самый неистовый из солдат приставил мне к сердцу меч и закричал: "Соглашайся!" Я глянул ему прямо в лицо, увидел нос, испещренный красными прожилками, ощутил сильный запах перегара, и мне показалось, что я знаю его давным-давно. Спокойно, как нечто само собой разумеющееся, я ответил:
- Я согласен.
Толпа ликующе взревела. Меня подняли на солдатский щит и обнесли вокруг площади, как галльского или германского короля. Так я был провозглашен самодержцем - не в Риме и не по римскому обычаю, а в варварской стране и по обряду варваров.
Когда меня вновь поставили на помост, кто-то закричал, что теперь мне на голову нужно возложить венец. Между тем у меня не было никакой диадемы, в противном случае мне бы не сносить головы. Так я и сказал людям, и какой-то конник закричал: "Возьми диадему у жены!" Толпа добродушно рассмеялась. Беспокоясь, как бы самый великий миг в моей жизни не опошлили, я быстро нашелся и сказал: "Кому нужен император, который носит женские драгоценности?", и это вразумило толпу. Тогда на помост вскарабкался верзила Марий, знаменосец петулантов. Сняв с шеи обруч с цепью, на которой крепится орел легиона, он оторвал цепь и, подняв обруч у меня над головой, провозгласил: "Слава Юлиану Августу!" Толпа подхватила этот клич, и Марий надел погнутый обруч мне на голову. Дело было сделано.
После этого я попросил тишины. Толпа повиновалась.
- Сегодня вы явили свою волю, - сказал я. - Обещаю, пока я жив, никому из вас не придется об этом пожалеть. - Затем, вспомнив, что полагается делать в таких случаях, я добавил: - Каждому из присутствующих дарую пять золотых монет и фунт серебра. Да благословит Бог этот день и то, что мы вместе свершили. - Закончив, я, прыгая через ступеньки, стремительно спустился с помоста и бросился во дворец.
-XIV-
Я прошел прямо к жене. Она уже знала о случившемся и сидела в постели, окруженная придворными дамами. Ее успели причесать, а ее желтоватое лицо под толстым слоем румян выглядело особенно жалким.
- Свершилось, - сказал я.
- Отлично. - Она взяла мои руки в свои и на мгновение с силой сжала. - Теперь нас ждет война.
- Да, но не сразу, - кивнул я. - Я извещу Констанция о том, что это произошло против моей воли. Так оно, кстати, и было. Думаю, ему достанет ума признать меня Августом Запада.
- И не подумает. - Елена выпустила мои руки.
- У меня остается надежда.
Смерив меня пристальным взглядом из-под полуопущенных век (от близорукости она всегда щурилась), Елена прошептала:
- Юлиан Август.
- Ну да… милостью толпы на главной площади провинциального городка, - улыбнулся я.
- Милостью Божией, - поправила меня она.
- Я тоже так думаю. По крайней мере, верю. Как бы очнувшись, Елена спустилась на землю:
- Когда ты ушел на площадь, здесь был один из моих офицеров. Он сообщил мне, что против тебя готовится заговор. Тебя хотят убить прямо здесь, во дворце.
- Меня надежно охраняют. - Я не принял ее предостережения всерьез, но Елена покачала головой.
- Это самый лучший офицер в моей охране. Я ему доверяю. - Елена, как и все члены императорской фамилии, имела в своем распоряжении не только прислугу и свиту, но и собственную охрану.
- Хорошо, разберусь. - Я встал и хотел идти.
- Во главе заговора стоит Деценций.
- Естественно.
Когда я был уже у двери, она вдруг воскликнула: "Приветствую тебя, Август!" Обернувшись, я со смехом отозвался: "Приветствую тебя, Августа!" Елена радостно улыбнулась. Мне не приходилось видеть ее такой счастливой, как в ту минуту.
Я направился в зал совета, где уже собрались все мои придворные, включая Деценция. Не тратя времени на вступления, я сразу перешел к делу.
- Вы все свидетели: я никоим образом не подстрекал солдат и не просил у них оказанных мне… незаконных почестей. - После этих слов по залу прокатился разочарованный ропот, а Деценций, казалось, приободрился. Я дружески ему улыбнулся и продолжил: - Обо всем происшедшем я без утайки доложу императору, заверив его, что сохраняю верность своему долгу, не только верноподданническому, но и братскому. - После этих слов все недоуменно переглянулись, а Деценций шагнул вперед.
- Если решение… цезаря и в самом деле таково (назвать меня после того, что случилось, цезарем требовало немалого мужества, и его преданность своему государю вызывала невольное уважение), то первое, что должен сделать цезарь, - это навести порядок в своих войсках, а затем исполнить волю Августа и отправить на восток требуемые воинские части.
- Дорогой мой трибун, - мой тон был умильным, как у самого сладкоречивого адвоката, - я готов отдать за государя жизнь в битве с любыми варварами, но то, что ты требуешь, свыше моих сил. Я не желаю, чтобы меня растерзала армия, на создание которой я потратил пять лет жизни, - армия, которая виновна лишь в том, что слишком любит меня и недостаточно - государя. Нет, я не могу вернуть то, что получил из их рук. - Внезапно я вспомнил, что импровизированная диадема все еще у меня на голове, и, сняв, повертел ею в воздухе. - Что это? Принадлежность солдатского снаряжения, не более того. - Я уронил обруч на стол. - Не намерен я также посылать солдат в Персию, трибун. Прежде всего, они туда просто не пойдут, кто бы им ни приказал - я или кто-либо иной.
- Значит ли это, цезарь, что ты хочешь восстать против Августа? - замогильным голосом вопросил Деценций.
Я отрицательно покачал головой:
- Я сделаю все, чтобы не выйти из его воли, но не знаю, удастся ли это. Сейчас мы составим Констанцию послание, но лучше ты сам напиши ему, что произошло. Не сомневаюсь, твой правдивый рассказ поможет императору войти в наше положение.
По залу прокатился сдержанный смешок.
- Отлично, цезарь. Позволишь ли мне удалиться?
- Можешь идти.
Деценций отдал честь и вышел. От усталости я едва держался на ногах и все же начал совещание. Утро мы посвятили составлению пространного письма Констанцию. Суть его сводилась к следующему: я не подстрекал солдат к мятежу. Они грозились убить меня, если я не соглашусь стать императором, и мне пришлось пойти на это лишь из боязни, что вместо меня будет избран еще один Магненций или Сильван. Кроме того, я просил дозволения не трогать мои легионы, а взамен обещал послать нужных Констанцию испанских коней (об этом в нашей переписке уже шла речь), а также лучников из прирейнского племени лаэтов, отличных солдат, готовых воевать где угодно. Затем я просил императора сменить в Галлии преторианского префекта и позволить мне, как и ранее, назначать остальных чиновников самому. В заключение я выражал надежду на то, что между нами вновь воцарятся мир и согласие и так далее в том же духе.
Мы долго спорили, каким титулом мне подписаться. В конце концов мое мнение возобладало и я подписался не "Август", а "цезарь".
Евферий предложил лично доставить мое письмо императору. Я согласился, так как среди моих сторонников он был самым красноречивым.
* * *
Последующие дни были заполнены суматохой. Деценций отбыл во Вьен. Евферий выехал в Константинополь. Гауденция я отправил на все четыре стороны. В эти дни я старался вести себя как можно осторожнее: не появлялся в общественных местах, не надевал диадемы и не называл себя Августом.
Хотя я отправил Флоренцию несколько писем, Вьен молчал. До меня доходили одни только противоречивые слухи: то Флоренций якобы выступает весной против меня, то его отзывают, то он удаляется не то в Британию, не то в Испанию или даже в Марокко. Поскольку от самого преторианского префекта не было вестей, я заменил всех наместников в Галлии верными мне людьми, обезопасив, таким образом, себя от восстаний в городах.
Приск: Описание весны и лета этого года Юлиан пропускает - видимо, потому, что они уже описаны в истории галльских войн.
Ту весну мы провели в Париже. Между тем Констанций прибыл из Константинополя в Кесарию, где собирал армию для войны с Персией. Собирать армии он умел, беда была только в том, что, собрав армию, он никогда не знал, что с ней делать дальше. В Кесарию к императору прибыл сначала Деценций, а затем Флоренций. Последний в спешке бежал из Галлии, бросив при этом семью на произвол судьбы. Ко всеобщему удивлению, Юлиан не только не задержал семью префекта, более того - он отправил их в Кесарию за государственный счет. Видимо, он хотел быть милостивым монархом, чем-то вроде Марка Аврелия. На самом деле Юлиан был во всех отношениях выше этого застенчивого добряка - прежде всего, перед ним стояла более сложная задача, нежели перед его предшественником. Юлиан пришел к власти, когда империя близилась к закату, в то время как эпоха Марка Аврелия - расцвет Рима; это существенно, не правда ли, бесценная моя древность Либаний? Мы не выбираем век, в котором рождаемся, как не выбираем глаз, которыми одаривает нас природа, - хороших или плохих, дальнозорких или близоруких. Нам досталась эпоха косоглазых, и счастье наше в том, что, когда искаженное восприятие мира стало всеобщим, любая нелепость кажется возможной и лишь нормальное зрение стало выглядеть аномалией.
Бедняге Евферию досталась трудная миссия. Злоключения его начались уже в дороге. Будучи хранителем опочивальни цезаря, он ехал на казенный счет, а значит, на почтовых станциях к нему то и дело подсаживались важные должностные лица - зануды, каких мало (хотя, наверное, мы им кажемся не лучше). Тебе известно, что такое путешествовать на казенный счет. С одной стороны, это, конечно, неплохо: все деньги при себе, лучшие лошади твои, и разбойники нипочем, и о ночлеге не волнуешься. Но чего только не натерпишься, когда какой-нибудь генерал пускается в воспоминания о битвах или епископ изрыгает хулу на своих собратьев, погрязших в "ересях", а то еще попадется наместник, который будет всю дорогу доказывать, как он честен и неподкупен, а между тем за ним тянется обоз из сотни тяжело навьюченных лошадей.
Именно так случилось и с Евферием: вести о событиях в Галлии уже успели облететь весь мир, и в дороге чиновники не давали ему ни минуты покоя. Чтобы выведать подробности у хранителя опочивальни Юлиана, в каждом городе Евферия кормили и поили до упаду, что сильно задержало его в пути. Если добавить к этому, что на море он чуть не утонул во время шторма, а потом лишь случайно не замерз в иллирийских снегах, ты легко поймешь, почему Евферий прибыл в Константинополь с большим опозданием и не застал там императора - тот уже отбыл в Кесарию. Измученный посланник Юлиана упорно добивался аудиенции, которую получил лишь в конце марта.
Юлиан как-то мне рассказывал, что, по словам Евферия, Констанций был просто вне себя от гнева и Евферий уже прощался с головой, но Юлиану повезло: у Констанция были связаны руки. Хотя обостренное чутье искушенного политика подсказывало ему, что с Юлианом нужно расправиться немедленно, в тот момент это было невозможно. Вторгшийся в Месопотамию Шапур приковывал его к Азии. И вот Констанций отпустил Евферия с миром, а сам отправил в Париж своего посланника - трибуна Леоната с письмом лично для Юлиана.
Так уж совпало. В тот день, когда Леонат прибыл в Париж, Юлиан участвовал в празднестве, по случаю которого на улицы высыпали толпы солдат и горожан. К этому времени Юлиан уже вошел во вкус и обожал покрасоваться перед толпой - странная склонность для человека философского склада! Прекрасно понимая, что должно быть в письме, Юлиан представил Леоната собравшимся и объяснил, с какой целью он прибыл в Париж, а затем прочитал перед многотысячной толпой императорское послание от начала до конца. Когда он дошел до приказа оставаться в звании цезаря, толпа, будто сговорившись, взревела: "Август! Юлиан Август!"
На следующий день Юлиан вручил Леонату письмо для Констанция. По всей видимости, оно носило примирительный характер. В частности, Юлиан соглашался с решением Констанция назначить преторианским префектом квестора Небридия, а главное, подписался "цезарь". Нельзя писать биографию Юлиана, не зная содержания его писем; вероятно, они сохранились где-нибудь в константинопольских архивах, но я не уверен, выдают ли их сейчас на руки. Несколько лет назад мой ученик, притом христианин, пожелал ознакомиться с некоторыми государственными бумагами Юлиана, и ему их не дали - секретариат хранителя императорской опочивальни заподозрил неладное, а это кое-что значит. Но то было при Валенте, может быть, с тех пор что-то изменилось. Когда будешь редактировать записки Юлиана, попробуй обратиться в архив. А вдруг?…
В июне Юлиан пошел войной против последнего племени, разорявшего Галлию, - франков, живущих возле Келлена. Несмотря на бездорожье и непроходимые лесные чащи за Рейном, служившие франкам защитой, он с легкостью одержал над ними победу. Но это уже было без меня. Незадолго до того как он выступил в поход, я уехал к себе в Афины.
В день отъезда я пришел попрощаться с Юлианом в его кабинет, который мы прозвали "фригидарием". В жизни не встречал такой холодной комнаты, но Юлиан, после того как прошлой зимой чуть не угорел, никогда ее как следует не отапливал и стоически переносил холод. Летом, впрочем, в его кабинете стояла приятная прохлада, а я пришел прощаться в чудесный июньский день. Дверь кабинета была заперта, и возле нее ждал Оривасий.
- У него в кабинете епископ, - сообщил он мне.
- И без сомнения, пытается вернуть его в лоно церкви.
- А как же.
Тут дверь отворилась, и мимо нас прошествовал багровый от ярости епископ. Вслед за ним на пороге показался сияющий Юлиан - он, по-видимому, был очень доволен собой. Втащив нас в кабинет, Юлиан воскликнул:
- Вы бы только его послушали!
- Какой он секты? - справился я. - Арианин, никеец или…
- Политикан. Это Эпиктет, епископ Чивитавеккийский, но главный предмет его интересов, судя по всему, не церковные дела, а светские. Он передал мне устное послание от Констанция. Чрезвычайно любопытный документ. - Юлиан бросился на походную койку, стоявшую у окна. (Хотя в записках об этом ничего нет, Юлиан часто диктовал в постели, и некоторые из документов, написанных, очевидно, заполночь, похожи на бред лунатика. Я часто выговаривал ему за это, а он возражал: "Во сне к нам являются боги, и, если я говорю во сне, это они вещают моими устами".)
- Мой соправитель, Август Констанций, обещает сохранить мне жизнь, если я, во-первых, отрекусь от императорского сана, затем сдам галльскую армию и, наконец, прибуду в Константинополь как частное лицо.
- Мы с Оривасием рассмеялись, но мне стало как-то не по себе.
- Эти требования, конечно, абсурдны, - сказал я, - но что тебя ждет, если ты их не выполнишь?
Об этом епископ предпочел умолчать, но подразумевалось, что в таком случае со мною рано или поздно будет покончено.
- Ну, до этого еще надо дожить, - сказал Оривасий. - Пока что Констанций прикован к Персии и сможет выступить против нас не ранее чем через год.
- Не уверен, - покачал головой Юлиан. Он перебросил ноги через койку и протянул руку к стоявшему по другую ее сторону складному столику, заваленному донесениями осведомителей. - Море новостей. Вот, к примеру, перехваченный нами приказ Констанция префекту Италии: собрать три миллиона медимнов зерна, смолоть в Брегенце - это город на Боденском озере - и заложить на хранение в нескольких городах у самой границы с Галлией. А вот еще один указ: Констанций снова велит создать запасы хлеба по итальянскую сторону Апеннинских гор. Это не оставляет сомнений - он явно готовится к вторжению в Галлию.
- Но когда? - Хотя я уезжал и мне ничего не грозило (я отнюдь не герой и в случае опасности забочусь прежде всего о том, как бы унести ноги), судьба друга была мне далеко не безразлична.
- Кто знает, когда? Наша единственная надежда на то, что ему придется всерьез схватиться с Шапуром. А пока что все заготовленное Констанцием зерно попало ко мне. - Тут Юлиан ухмыльнулся, как мальчишка. - Я приказал его реквизировать и кормлю им свою армию. - Он помолчал. - Мне нужен всего один год.
- А потом? - Я пристально взглянул ему в глаза. Ранее Юлиан никогда не строил планов на такое отдаленное будущее. Никто из нас не знал, как далеко простираются его амбиции и какова конечная цель.
Юлиан снова откинулся на спину и стал теребить свою юношескую бородку; в лучах июньского солнца она отливала золотом, как лисий мех.
- Через год я утвержусь в Галлии… и в Италии, - ответил он, и, несмотря на осторожный тон, все стало ясно: переход Альп означал войну. - У меня нет выбора, - продолжал Юлиан. - Если я останусь здесь и буду бездействовать, мне не сносить головы. - Он снова указал на столик с документами. - Есть сведения: Констанций ведет переговоры со скифами, чтобы они вторглись в Галлию. Это на него похоже: чтобы уничтожить меня, он готов снова разорить Галлию и отдать ее варварам, на сей раз навсегда. - Юлиан сел на койке. - Итак, друзья мои, следующей весной я выступаю в поход против Констанция.
Подумав, я попытался возразить:
- Но его армия превосходит твою в десять раз. Он правит Италией, Африкой, Иллирией, Азией…
- Знаю. - Спокойствие Юлиана, необычное для него самообладание поразили меня даже больше его слов. При его темпераменте он должен был давно вскочить на ноги, размахивать руками, сверкать глазами, захлебываться от волнения словами. - Но если мы будем совершать быстрые переходы и наращивать при этом армию, в три месяца я завоюю всю Европу.
- А у Константинополя тебе придется встретиться с величайшей армией мира, - невесело напомнил Оривасий.
- Я верю в победу. Так или иначе, не лучше ли быть убитым в бою во главе своей армии, чем бесславно погибнуть здесь и войти в историю в качестве четвертого по счету самозванца, с которым разделался Констанций? Кроме того, это спор высших сил: галилеяне против истинных богов. Я одержу победу, так как послан свыше. - Он произнес это так спокойно и веско, без своей обычной экспрессии, что мы не нашлись, что возразить; легче было просить весенний дождь в Галлии перестать лить. Затем Юлиан вновь оживился.
- А Приск, значит, дезертирует! - Это был прежний Юлиан. - В тот самый момент, когда мы изготовились к бою, он спасается бегством в Афины.
- Трусость - преобладающая черта моего характера, - был мой ответ.
- А еще супружеская верность, - лукаво ухмыльнулся Оривасий. - Приск соскучился по мощным объятиям Гиппии…
- И по детям. Они подрастают, и пришла пора побеспокоиться об их пропитании, не говоря уже о духовном развитии.
- Тебе нужны деньги? - Юлиан даже в самых стесненных обстоятельствах (а в эту пору он не мог оплатить даже расходов на содержание собственного двора) всегда отличался щедростью к друзьям. Максим вытянул из него целое состояние… Кстати, я уезжал тогда еще и из-за Максима. По слухам, он принял приглашение Юлиана и вот-вот должен был явиться ко двору. Этого мне было не вынести.
Когда я сказал Юлиану, что не нуждаюсь в деньгах, он тем не менее дал мне медальон со своим изображением, дававший право бесплатного проезда по всем дорогам Западной Римской империи. Мы тепло простились. Хотя внешне он казался абсолютно уверенным в победе, записки свидетельствуют об обратном; видно, что он был крайне обеспокоен, но как умело это скрывал! Итак, наш Юлиан наконец вырос и научился держать свои эмоции при себе.
Я уезжал после полудня с почтовым экипажем, отправлявшимся во Вьен с площади перед дворцом; Юлиан с Оривасием вышли меня проводить. Когда я садился в фургон, как всегда битком набитый епископами и тайными осведомителями, Юлиан шепнул мне на ухо: "Встретимся в Константинополе". На том мы расстались, и прошел год, прежде чем мы, как ни странно, и в самом деле встретились в Константинополе, хотя я был уверен, что к осени с Юлианом будет покончено.
Юлиан Август
Мне хотелось бы сейчас подвести итоги тем четырем годам, в течение которых я обладал в Галлии реальной властью. За это время я предпринял три похода за Рейн, выиграл две битвы и одну осаду, во время которых взял в плен десять тысяч человек во цвете лет и отбил тысячу наших пленных. Кроме того, я четырежды проводил для Констанция рекрутские наборы пехотинцев первого разряда, трижды - второго разряда; я также отправил ему три отличные кавалерийские когорты. Я освободил все до одного города, общим числом около пятидесяти, захваченные или осажденные варварами.
Укрепив нашу границу до самого Аугста, поздней осенью я вернулся во Вьен через Безансон. В целом моя летняя кампания длилась в тот год всего три месяца.
В Безансоне, по слухам, меня ожидал Максим. Я очень надеялся с ним повидаться, но, несмотря на то что я разослал повсюду осведомителей, найти его не удалось. Зато когда я в одиночестве бродил по Безансону, с наслаждением осматривая достопримечательности, со мной произошел любопытный случай. Цитадель города удачно расположена на высоком утесе, с которого открывается прекрасный вид, а с трех сторон город, как крепостной ров, огибает река Ду. Некогда Безансон был большим городом, но ныне он пришел в упадок; от лучших времен в нем сохранилось много заброшенных храмов. Осматривая лежащий в руинах храм Зевса, я вдруг заметил человека в одежде киника. Не сомневаясь, что это Максим, я тихо подкрался сзади и хлопнул его по плечу. Так поступают мальчишки, когда хотят кого-нибудь напугать. Я добился своего и действительно напугал, но только не того, кого хотел. Это оказался не Максим, а один из учеников Проэресия, с которым я встречался в Афинах. Мы оба покраснели, затем он приветствовал меня и, запинаясь, выговорил:
- Как я счастлив, что великий цезарь не забыл друга своей юности, скромного философа, не блещущего ничем, кроме любви к истине…
- Добро пожаловать в Галлию, - ответил я, также заикаясь, хотя и не подавая виду, что обознался. - Приглашаю тебя со мною отобедать. - Так при моем дворе на добрых полгода появился один из величайших зануд, каких мне доводилось повидать на своем веку. Оривасий до сих пор надо мною подтрунивает, но у меня просто не хватало духу отказать. Этот прихлебатель сидел с нами, не пропуская ни одного вечера, и портил всю беседу. Почему мне всегда так трудно сказать такое коротенькое слово "нет"? Почему я так стеснителен, что порой завидую тиранам? А главное, с чего бы это мне вспоминать эту историю, когда речь идет об одном из критических моментов в моей жизни? Причина только одна: я никак не могу заставить себя перейти к описанию своего душевного состояния в ту зиму, когда я, подобно Юлию Цезарю, решился перейти Рубикон (в моем случае Альпы). Я всегда утверждал, что мои поступки в то время были продиктованы соображениями самообороны и я не помышлял о захвате престола. Единственное, к чему я стремился, - это чтобы Констанций признал меня законным Августом Запада Римской империи. Тем не менее должен признаться: просто я не в состоянии точно описать, что тогда думал или чувствовал на самом деле. Только историки с уверенностью утверждают, что движет тем или иным лицом. Тем не менее я намерен описать все события того времени с максимальной достоверностью, невзирая на то, что это для меня болезненно, и не страшась предстать в дурном свете.
* * *
В первых числах октября я прибыл во Вьен и поселился во дворце преторианского префекта. В мою свиту входило уже около тысячи человек обоего пола, включая солдат и рабов. Одним богам ведомо почему, но только число придворных всегда растет как на дрожжах, и содержать их - настоящее разорение даже для императоров… даже? Особенно для императоров! Небридия, вновь назначенного преторианского префекта, я выселил на свою старую виллу возле городской стены. Он был настолько любезен, что согласился, и настолько умен, что ни во что не вмешивался.
В это время я предпринял еще один серьезный шаг. По закону во всех государственных учреждениях должен находиться портрет или изваяние императора. Перед ним дают присягу. Приговоры суда имеют юридическую силу только в том случае, если выносятся перед изображением государя. Поэтому все должностные лица Западной Римской империи, включая меня, были вынуждены трудиться под неусыпным взглядом выразительных глаз Констанция и любоваться его поджатыми губами. В первый же день во Вьене я распорядился, чтобы рядом с изображением Констанция всюду поместили мое, и теперь со стен судов на тяжущихся и их адвокатов взирали уже два Августа. Мне рассказывали, что нас прозвали "мужем и женой" - я, с моей бородой, считался мужем, а чисто выбритый, осыпанный драгоценностями Констанций был весьма похож на женщину.
Все лето Констанций бомбардировал меня депешами. Почему я задержал Лупицина? Почему я присвоил зерно, принадлежащее итальянской префектуре? Где обещанные мной солдаты? где лошади? Почему я осмеливаюсь именовать себя Августом? Наконец мне было приказано немедленно явиться в Антиохию. Констанций даже точно указал, сколько людей я могу с собой взять: не более сотни солдат, пяти евнухов и проч. и проч. - как он любил составлять списки! На все его гневные письма я отвечал как можно мягче и миролюбивее, всегда скромно подписываясь "цезарь".
Пока я собирал в Галлии армию, Констанций разбирался с Аршаком - весьма двуличным армянским царем, который был заподозрен в тайном сговоре с персами. Впоследствии мне удалось ознакомиться со стенограммой тайных переговоров между Аршаком и Констанцием, и я был просто потрясен. Аршак получил все, чего хотел, лишь за то, что остался верен своему союзническому долгу, а между тем, не будь нас, Армения давно бы утратила независимость! Что поделаешь, внешняя политика всегда была слабым местом Констанция. Чтобы закрепить "воссоединение" (как можно еще мягче назвать этот акт, когда бывший союзник милостиво соглашается вновь соблюдать условия договора, которому он был обязан по совести и чести хранить верность с самого начала?), Констанций отдал Аршаку в жены Олимпию, дочь бывшего преторианского префекта Аблабия. Когда-то ее прочили в жены Константу, а более близких незамужних родственниц у императора к тому времени уже не осталось. Сейчас Олимпия - армянская царица, она ярая галилеянка и относится ко мне враждебно.
Во время переговоров Констанция и Аршака речь неоднократно заходила обо мне. Странное чувство испытываешь при чтении стенограмм, в которых о тебе говорят в третьем лице, как о каком-нибудь герое Гомера.
Начал разговор Аршак. Его волнует, выступит ли Юлиан против императора? Констанций считает это маловероятным. Но на всякий случай у него припасен ответный ход. По первому же знаку Констанция германские племена вторгнутся в Галлию. Если этого окажется недостаточно, скифы преградят мне дорогу на восток, а верные императору армии в Италии и Иллирии довершат мой разгром. Далее Аршак интересуется, правда ли, что победы Юлиана в Галлии превосходят победы самого Юлия Цезаря? Констанция это приводит в ярость: "Все военные действия в Галлии вели мои военачальники по указаниям преторианского префекта, подчинявшегося лично мне". Но этого Констанцию мало: без тени смущения он заявляет, что все победы в Галлии одержаны лично им, а я только путался у него под ногами. А под Страсбургом я показал себя таким жалким полководцем, что Констанцию ничего не оставалось, как самому принять командование армией, и только это спасло битву!
Должен признаться, читая эти строки, я содрогался от гнева. Да, я не лишен тщеславия. Я желаю, чтобы мне отдавали должное, но только по заслугам. Я хочу славы и почестей, но лишь тех, что принадлежат лично мне по праву. Наглая ложь Констанция потрясла меня до глубины души - ведь Аршак наверняка знал, что во время битвы при Страсбурге Констанций добывал себе на Дунае второй титул "Сарматик". Похоже, Аршак действительно понял, что император лжет, и сразу переменил тему.
Больше всего меня поразило одно высказывание Констанция обо мне (как жадно стремимся мы узнать, что думают о нас другие!). Констанций утверждал, что я начисто лишен полководческого дара. Я, дескать, философствующий доктринер, которого следовало оставить обучаться в Афинах. Аршак поддакивает ему: этот доктринер-де сумел окружить себя в Париже исключительно себе подобными, и даже перечисляет всех их по именам. Констанций одобряет мой выбор и объясняет почему: чем больше я буду заниматься в их компании книжками и бесплодным умствованием, тем меньше у меня останется времени на то, чтобы замышлять измену. Затем он предлагает Аршаку ознакомиться с моим письмом, где я "раболепно" заверяю его в своей преданности и отказываюсь от титула Августа. Аршак изъявляет желание получить копии этого письма и незамедлительно получает. Интересно, показал ли ему Констанций остальные мои письма? Я до сих пор краснею при мысли о том, что этот армянин читал мои миролюбивые и в высшей степени осмотрительные послания Констанцию, в которых, однако, раболепие и не ночевало.
Аршак крайне озабочен. До него доходят слухи, что окружение Юлиана - сплошные безбожники. Как ни странно, Констанция это нисколько не волнует. Да, отвечает он, учителя - всегда двурушники, обжоры, грязнули, нечестивцы, бородачи… словом, киники. Аршака тем не менее этот вопрос очень занимает. Он выражает надежду, что Юлиан остается добрым христианином. У Констанция нет в этом и тени сомнения. Но какое это имеет значение, если сразу же после персидской кампании от меня не останется и следа? И они тут же переходят к другим вопросам.
Закончив переговоры с армянами, Констанций повел войска на юг через Мелитену, Локатену и Самарру. Переправившись через Евфрат, он повернул на Эдессу - большой город в Месопотамии, в шестидесяти милях к западу от захваченной Шапуром Амиды. С каждым днем армия Констанция росла, но он не сумел этим воспользоваться и подошел к Амиде, когда уже наступила осень. Здесь при виде развалин он на виду у всех разрыдался - не очень удачный поступок для полководца! В тот же день комит государственного казначейства Урсул также совершил опрометчивый шаг - произнес свою знаменитую фразу: "Вот как храбро защищают нас солдаты, содержание которых разоряет государство!" Это язвительное замечание позднее стоило ему жизни, и поделом. Чувства финансистов можно понять, но нельзя глумиться над памятью доблестных защитников Амиды, сражавшихся с многократно превосходящим в числе противником.
Протащившись еще тридцать миль на юго-восток от Амиды, Констанций осадил Безабде, персидский город на реке Тигр, но персы так отчаянно защищались, а Констанций так бездарно командовал, что все попытки взять город окончились неудачей. Затем наступил сезон дождей. По рассказам очевидцев, погода в ту осень была ужасной. Непрекращающиеся грозы солдаты принимали за свидетельство Божьего гнева. Возможно, так оно и было. Небеса восстали против Констанция. Кроме того, на небе появились бесчисленные радуги. Это означает, что богиня Ирида сходила на землю, чтобы возвестить о приближающихся великих переменах. Констанций прекратил осаду и отступил в Антиохию на зимние квартиры.
Между тем я во Вьене готовился к решающей схватке. Я разослал приглашения различным мудрецам и прорицателям, включая самого иерофанта Греции. Я обращался к оракулам и "Сивиллиным книгам". Я также приносил богам жертвы… тайно, так как Вьен - город по преимуществу галилейский. Все свидетельствовало об одном: мне суждено победить, а Констанцию пасть. Тем не менее я не сидел сложа руки. Во всяком пророчестве есть доля двусмысленности; Цицерон справедливо замечает, что, если пророчество не сбывается, виною тому не боги, а мы, не сумевшие правильно истолковать их волю. Ну а вещим снам я верю всецело. Аристотель совершенно прав, когда он утверждает, что боги часто являют нам свою волю в сновидениях. Правда, чтобы увидеть вещий сон, необходимо, чтобы зрачки закрытых глаз были направлены прямо перед собой, не отклоняясь ни вправо, ни влево, а это не просто.
В конце октября я был на заседании своего совета, когда принесли записку от Оривасия. Мне надлежало поспешить к жене. Она была при смерти.
Елена неподвижно лежала в постели, глаза закрыты. От нее остался скелет, обтянутый кожей, лишь огромный живот нелепо выпирал под одеялом. У постели стоял Оривасий, рядом молились и читали псалмы епископы Вьенский и Парижский. Я взял Елену за руку - она уже была прохладной, а очень скоро должна была окоченеть навек. Жутко присутствовать при этих страшных мгновениях, когда душа расстается с телом. Всякий раз осознаешь, сколь тленна та плоть, которая при жизни настолько порабощает душу, что становится тобой. Или, может быть, это только кажется, что она - это ты?
- Юлиан, - произнесла моя жена.
Ее голос не изменился. В ответ я издал какое-то невнятное бормотание, выражавшее скорбь и сострадание. Я искренне разделял ее страдания, хотя едва ли знал ее по-настоящему. Нас, как пару царских лошадей, запрягли в одну золотую колесницу и заставили ее тащить. Но вот одна из лошадей пала под ярмом.
- Говорят, я умираю… - Я хотел что-то солгать ей в утешение, но она не дала. - Мне уже все равно. Я не боюсь. Только прошу тебя, не забудь: у новой пристройки к западному крылу моей виллы нужно заменить временную крышу на постоянную. Я не успела поставить ту черепицу, которую хотела. Ты знаешь, о какой черепице я говорю. Кажется, она называется "патрицианской", если нет, то дворецкому точно известно, какую следует купить. Это надо обязательно сделать до весны. Весной в Риме пойдут сильные дожди, как бы они не испортили мозаику. Черепица обойдется недешево, но у меня есть деньги. - Так она и умерла с мыслями о своей любимой вилле на Номентанской дороге.
Епископы, которым я, казалось, в прямом и переносном смысле испортил всю обедню, были вне себя от ярости и как можно громче затянули молитву. Я вышел. У дверей ждали служанки Елены.
- Царица умерла, - спокойно сказал я, так как в эту минуту ничего не ощущал. Женщины в голос зарыдали. - Обмойте и обрядите тело, - строго приказал я, - и чтобы никаких слез.
Они скрылись за дверью. Я оглянулся. Кругом были вещи, принадлежавшие Плене: одежда, которую она носила, драгоценности, которых касалась ее рука. Внезапно кто-то тронул меня за плечо. Рядом стоял Оривасий.
- Странно, - сказал я ему после долгого молчания. - Никак не могу разобраться в своих чувствах.
- Ты должен чувствовать только одно - облегчение. Кончились наконец ее муки.
- Все мы игрушки в руках Божьих, а он, как младенец, играет нами: то поднимет вверх, то бросит вниз, а если пожелает, то вообще сломает.
Так кончилась моя семейная жизнь. Тело Елены отвезли в Рим и похоронили в мавзолее, где лежали останки ее сестры Констанции и нашего сына. Я не забыл ее последнюю волю - крышу виллы покрыли новой черепицей. Елене, когда она умерла, было сорок два года, мне - двадцать восемь. На следующий день после смерти жены я дал обет безбрачия. Это был дар Кибеле за ее многочисленные благодеяния.
-XV-
Шестого ноября 360 года исполнилось пять лет со времени моего вступления в должность цезаря (у римлян это называется "юбилеем"), и я решил, что такое событие следует отметить с размахом. Хорошо известно, как я отношусь ко всяким состязаниям, боям гладиаторов, кровавому избиению животных. Эти так называемые представления мне глубоко претят, но человеку, облеченному властью, приходится пересиливать себя в интересах дела и считаться со вкусами толпы, заполняющей ипподромы, стадионы и цирки. Много раз мне приходилось проклинать первых консулов Римской республики, учредивших эти разорительные и к тому же на редкость скучные зрелища, но обычай есть обычай, и, насколько это в моих силах, я стараюсь его исполнять, тем более что игры имеют большое значение. Все очень просто. Если игры или состязания успешны, популярность государственного деятеля несопоставимо возрастает, и наоборот.
Мне говорили, что игры во Вьене в тот год удались на славу. Не могу этого подтвердить, так как появлялся на них редко, но уж если показывался народу, то, как подобает Августу, надевал на голову тяжелый золотой венец. Сейчас я уже с ним совсем свыкся, и он для меня прежде всего символ бога-солнца. Вид у меня был вполне царственный, и даже Оривасий находил, что я сильно выиграл, расставшись с ненавистной ему выцветшей пурпурной повязкой, которую носил прежде. "Вылитый директор гимнасия", - ворчал он.
Моя переписка с Констанцием продолжалась, по-прежнему в самых изысканных и учтивых выражениях. В ноябре он выразил мне соболезнования по поводу смерти жены, я ответил благодарственным письмом. Затем в декабре я послал ему поздравления по случаю его бракосочетания с антиохийской дамой Фаустиной. Мы продолжали посылать друг другу вежливые письма, а готовились к войне.
В декабре произошло еще несколько событий, заслуживающих внимания. Однажды вечером я занимался фехтованием. Мне приходится упражняться в нем почти ежедневно: я поздно стал солдатом, и мне требуется больше усилий, чем другим, чтобы познать в совершенстве все тонкости боевого искусства и держаться в форме. Внезапно ремень моего щита лопнул, рукоятка отломилась, и щит со звоном упал на землю на виду у всего легиона петулантов. Прежде чем солдаты успели истолковать это как дурное предзнаменование, я поднял руку, все еще сжимавшую рукоятку, и крикнул: "Смотрите, то, что в моей руке, я держу крепко!" Все с облегчением вздохнули - что бы ни случилось, Галлию я из рук не выпущу. Но у меня от этого происшествия остался на душе неприятный осадок, это чувство не покидало меня вплоть до самой ночи, когда я заснул и мне снова явился гений-хранитель Рима. Его голос звучал отчетливо. На сей раз это были стихи, в которых воля богов выражалась как нельзя яснее:
Только Юпитер войдет в созвездие Водолея, Между тем как Сатурн подойдет к двадцать пятому градусу Девы, Констанций, царь азиатский, конца этой жизни столь милой достигнет С горем и сердцем тяжелым.
Наутро я рассказал об этом сновидении Оривасию, а он пригласил Мастару, лучшего из этрусских астрологов. Тот составил гороскоп Констанция, и оказалось, что императору осталось жить всего несколько месяцев. Мастара даже определил приблизительную дату его смерти: где-то в июне 361 года. Но как бы ни были обнадеживающи небесные знамения, я не позволял себе расслабиться и настойчиво готовился к схватке.
* * *
Храня верность своему государю, преторианский префект Небридий относился ко мне враждебно - именно за это я его уважал и питал к нему искреннюю симпатию. Он не строил против меня козней и не плел заговоров; поэтому я сохранил за ним его должность, хотя и ограничил круг его обязанностей чисто ритуальными. Отношения у нас сложились достаточно доброжелательные, и тем не менее он не упускал случая поставить меня в неловкое положение. Однажды это ему блестяще удалось.
Каждый год шестого января у галилеян что-то вроде праздника. Он называется "Богоявление" - день, когда якобы крестился их пророк. Подозревая, что я недолюбливаю галилеян, Небридий объявил горожанам, что во время праздничных богослужений я буду присутствовать в галилейском храме - роскошной базилике, недавно построенной на щедрые пожертвования Елены. Узнав об этом, я пришел в бешенство, но не решился подать виду. Что касается Оривасия, то его мое затруднительное положение только забавляло.
Волей-неволей мне пришлось провести битых два часа, созерцая бедренную кость какого-то негодяя, сожранного римскими львами, и внимая бесконечной проповеди епископа, в основе которой лежал призыв ко мне употребить данную мне Богом власть на искоренение арианской ереси. В одном месте он, желая ко мне подольститься, даже намекнул, что если Констанций - арианин, а я, будучи во всем ему противоположностью, возможно, никеец, то истинная вера (которую, особо подчеркнул он, к тому же исповедует большинство), будучи поддержана мною, станет нерушимым столпом моего престола. Столп он, по-видимому, упомянул в переносном смысле или имел в виду кариатиды галилейских храмов. Когда настало время молитвы, устами я обращался к Назарею, но в сердце моем властвовал Зевс.
Зима прошла в напряженном ожидании. К весне военные приготовления были закончены, требовалось лишь знамение. Я послал эмиссаров в Рим узнать, что написано обо мне в "Сивиллиных книгах", однако префект Рима не допустил их в святилище. Тогда один сочувствующий мне жрец как-то сумел заглянуть в книгу, где описана наша эпоха. Он тайно сообщил: да, мне действительно суждено стать следующим римским императором. Мое царствование будет бурным, но продолжительным. А что мне еще нужно, кроме времени? - времени, чтобы вернуть юность одряхлевшему миру, сменить зиму весной, освободить Единого Бога от безбожного трехглавого чудища? Дай мне двадцать лет, о Гелиос, и вся Вселенная будет восхвалять твой свет, который проникнет в самые мрачные закоулки Тартара! Точно так же, как Персефона вернулась к Деметре, я возвращу своих современников - живых мертвецов в твои объятия, которые суть свет, которые суть жизнь, которые суть все.
В апреле я узнал, что германское племя короля Вадомара перешло границу и разоряет окрестности Рэции. Эта весть меня не на шутку удивила. Всего два года назад мы с Вадомаром заключили вечный мир и не давали ему никакого повода к недовольству. Вадомар был человеком воспитанным. Он получил образование в Милане. К тому же он был чрезвычайно осторожен. Стоило послать несколько легионов, как он тотчас приносил тысячу извинений и поспешно возвращался на свою сторону Рейца. Открытое выступление против меня означало только одно: Вадомар исполняет приказ Констанция.
Я послал к Вадомару одного из моих комитов, звали его Либин. Это был человек искусный не только в бою, но и за столом переговоров; так, по крайней мере, мне казалось. Я дал ему всего лишь пол-легиона, так как главная его задача была урезонить Вадомара, и лишь в случае провала переговоров Либин должен был пригрозить Вадомару, что сотрет его с лица земли. Либин благополучно дошел до самого Зикингена, что стоит на рейнской границе. Здесь его окружили германцы. К несчастью, Либин рвался в бой. Несмотря на то что противник превосходил его силы в пять раз и целью нашей миссии были переговоры, Либин забыл о благоразумии и бросил своих солдат в атаку. Не прошло и пяти минут, как его разрубил пополам меч германца, та же участь постигла его солдат.
Тогда я отправил на Рейн петулантов, но безрезультатно. Прибью на место, они обнаружили, что германцы исчезли в своих дебрях так же таинственно, как появились, и на границе снова все спокойно. В другой обстановке я решил бы, что имел дело с единичным набегом мятежного кочевого племени, совершенным без ведома Вадомара, тем более что он засыпал меня пространными письмами, в которых красноречиво клялся сурово покарать виновных в нарушении мирного договора - если, конечно, они и в самом деле его подданные. Чтобы загладить свою вину, он даже послал родным Либина денег.
Я не верил ни единому слову Вадомара, но готов был закрыть глаза на его проделки, если бы в мои руки не попало его письмо Констанцию, перехваченное нашей пограничной стражей. "Я исполняю твою волю, господин мой, - писал Вадомар. - Строптивый цезарь будет наказан". Больше мне ничего и не требовалось. Я тут же послал одного из моих писцов, весьма неглупого молодого человека по имени Филогий, в Зикинген; там, на границе владений Вадомара, все еще стояли петуланты.
Либаний: Считаю необходимым отметить, что этого "весьма неглупого молодого человека" Феодосий недавно назначил комитом Востока. Филогий - ярый христианин; неизвестно, что с нами будет при его правлении. Невольно задумываешься: а что, если бы с первым посольством к Вадомару Юлиан отправил не Либина, всеми давно забытого, а Филогия! Впрочем, тогда бы злой рок, наверно, послал нам кого-нибудь еще хуже. Новоиспеченный комит прибыл в Антиохию в начале этого месяца. Вчера я впервые увидел его в сенате. Он держался, как лебедь, залетевший в очень маленькое и омерзительно грязное болотце. Найду ли я в себе смелость заговорить с ним о Юлиане?
Юлиан Август
Я вручил Филогию запечатанные инструкции. Их надлежало вскрыть, если он встретит Вадомара по нашу сторону Рейна, в противном случае - уничтожить. Я был почти уверен, что Филогий сумеет настигнуть Вадомара на нашей территории: Вадомар часто ездил в гости к друзьям-римлянам. Подобно большой части германской знати, он в некотором смысле был даже большим римлянином, чем они сами. Так и случилось. Вадомар приехал в гости к знакомому купцу, и Филогий пригласил его на обед с офицерами легиона петулантов. Вадомар согласился, добавив, что будет счастлив отобедать в таком блестящем обществе. Когда он прибыл на пир, Филогий ненадолго отлучился под тем предлогом, что ему якобы нужно дать кое-какие указания повару. Выйдя, он тотчас вскрыл инструкции, которые содержали приказ арестовать Вадомара за подлую измену. Филогий так и поступил, к немалому изумлению своего гостя.
Через неделю смертельно напуганного Вадомара доставили во Вьен, и я тайно допросил его в своем кабинете. Вадомар хорош собой: глаза у него голубые, а лицо красное - это сделали свое дело неумеренное пьянство и зимние холода. Зато его безукоризненные манеры сделают честь любому римскому царедворцу, и, кроме того, он прекрасно владеет греческим.
- Твой выбор неудачен, король, - начал я.
Заикаясь, он ответил, что не понимает, что я имею в виду. Тогда я протянул ему перехваченное письмо, и его красное лицо пошло багровыми пятнами.
- Август, я всего лишь выполнял приказ…
- В этом письме ты называешь меня цезарем.
- Нет-нет, Август, в письме Констанцию я не мог иначе. У меня не было другого выхода. Это он приказал мне на тебя напасть. Что мне оставалось делать?
- Исполнять подписанный тобой договор или, как я уже сказал, сделать более удачный выбор и признать своим господином меня.
- Но я уже сделал этот выбор, великий Август! Ты мой единственный господин и всегда им был, только…
- Прекрати! - Взмахом руки я заставил его замолчать. Мне не доставляет никакого удовольствия, когда предо мною пресмыкаются. - По существу, твое письмо мне очень помогло. - Я забрал у него письмо. - Оно доказывает, что Констанций не только хочет меня уничтожить, но подстрекает варваров нападать на его собственных подданных. Теперь я знаю, что предпринять.
- И что ты предпримешь, Август? - На мгновение Вадомар забыл о собственной особе.
- Что? Для начала сошлю тебя в Испанию. - Он пал предо мною ниц и не знал, как меня благодарить. Мне не без труда удалось вырваться из его объятий и передать его часовым. Как только Вадомара увели, я послал за Оривасием. Никогда в жизни я не был так окрылен. - Мы выступаем! - Я бросился к нему навстречу. - Все готово! - Меня так и распирало от бурного восторга, и я продолжал что-то выкрикивать - "лопотал", по выражению Приска, а что именно, не помню. Во всяком случае факт остается фактом: мне удалось убедить Оривасия, самого осторожного из моих советников, и он полностью со мной согласился. Сейчас или никогда. Единственным препятствием оставалось настроение легионов: часть из них по-прежнему упорно не желала покидать Галлию.
Тщательно изучив списки армии, мы с Оривасием постарались рассредоточить ненадежные части по дальним гарнизонам. Остальные должны были собраться у Вьена 25 июня. Мне предстояло уговорить их пойти войной на Констанция; ни у одного оратора за всю историю человечества не было задачи труднее. Я репетировал свою речь ежедневно в течение трех недель. Моим наставником в риторике был Оривасий, который под конец тоже выучил эту речь наизусть.
На рассвете 25 июня мы с Оривасием и несколько офицеров - наших единоверцев - принесли в часовне рядом с залом совета жертву Беллоне, богине войны. Знамения были обнадеживающими. Затем, волнуясь при мысли о предстоящей речи, я, облаченный в императорские регалии, вышел к легионам, которые построились в поле за городской стеной, неподалеку от главных ворот. Через эти самые ворота я, зеленый юнец, умевший только молиться, въезжал во Вьен пять лет тому назад с горсткой солдат. Вот о чем думал я, поднимаясь на каменный помост с затекшей от тяжелой золотой диадемы шеей.
У меня нет при себе текста моей речи. Начальник моего секретариата почему-то не выполнил моих особых указаний взять в поход мои личные бумаги, поскольку я решил писать в Персии записки. Впрочем, эту речь я помню наизусть почти дословно, вплоть до жестов, которые невольно воспроизвожу, припоминая слово за словом то, что говорил тогда, два года назад. Не стану утомлять читателя длинным перечнем этих жестов; думаю, нет смысла подробно останавливаться и на содержании речи, хочу подчеркнуть только, что я был на высоте. Начал я с того, что обратился к солдатам и назвал их "благородными воинами". Это необычная форма обращения к солдатам, и об этом впоследствии было много кривотолков, я же хотел подчеркнуть, насколько уважаю их и как в них нуждаюсь. Я напомнил им о всех наших победах над германцами и франками. Затем я сказал: "Но теперь я стал Августом и с вашей и с Божьей помощью намерен пойти дальше. И вот что я предлагаю: нам необходимо упредить наших противников на Востоке. Для этого, пока Иллирию все еще охраняют малочисленные гарнизоны, нам следует занять всю Дакию, а затем действовать по обстоятельствам. Если вы согласны с моим планом, поклянитесь, что всегда и во всем будете хранить мне верность. Я, со своей стороны, обещаю действовать твердо и решительно. Я также клянусь не предпринимать ничего, что бы противоречило нашим общим интересам. Заклинаю вас только об одном: пощадите мирных жителей. Наша армия прославилась на весь мир не только победами на Рейне, но и достойным поведением после победы, обеспечившим половине мира свободу и процветание".
Остальная часть моей речи была в том же духе. Под конец солдаты стали кричать и клясться, что пойдут за мной хоть на край света. Это было явное преувеличение, так как в этот момент их больше всего интересовал поход в Дакию, суливший легкие победы и богатые трофеи.
Когда я попросил солдат принести мне присягу как императору, они повиновались, приставив, по обычаю, мечи себе к горлу. Вокруг каменного помоста стояли офицеры и чиновники. Согласно ритуалу, я задал им вопрос, согласны ли они присягнуть мне на верность. Все присягнули, кроме Небридия. Из строя солдат послышался угрожающий ропот.
- А ты, префект, присягнешь мне?
- Нет, цезарь. Я уже дал присягу одному императору. Пока он жив, я не могу присягать заново, а то погублю свою душу. - Голос его дрожал, но решение было непоколебимо.
Я один смог услышать конец его ответа, так как при слове "цезарь" солдаты с гневными криками обнажили мечи. Какой-то легионер схватил Небридия за горло и готов был с ним разделаться, но я быстро сошел с возвышения и заслонил префекта собой. Бледный как смерть, Небридий припал к моим ногам. Я снял с себя пурпурный плащ и набросил на него. С древних времен этот знак символизирует, что человек находится под личным покровительством императора.
- Оставьте его! - крикнул я легионерам. - В Риме он ответит за все! - Услышав мое лживое обещание, солдаты несколько успокоились, а я приказал тем временем отвести Небридия под конвоем во дворец. Затем я произвел смотр своих войск. Сомнения, терзавшие меня ночью, мгновенно улетучились при виде этого великолепного зрелища - двадцать тысяч солдат, марширующих в ногу под звуки флейт, на фоне яркой зелени и безоблачного голубого неба! Именно в такие минуты начинаешь понимать: война по сути своей богоугодна, а солдатское братство - не просто фраза, а нечто в своем роде столь же прекрасное и загадочное, как содружество посвященных в элевсинские таинства. В эту минуту наши сердца бились в унисон, мы были нераздельны, и на всем белом свете для нас не было ничего, что бы мы не могли свершить.
Вернувшись во дворец, я послал за упрямцем Небридием. Он был уверен, что я его казню, а я всего лишь сослал его в Тоскану. Со слезами на глазах он забормотал: "Цезарь, дай руку… Позволь… в знак благодарности…", но я отстранился.
- У меня не останется способа оказать честь или выразить мое расположение друзьям, если я протяну тебе руку.
Так закончилась карьера Небридия в Галлии.
* * *
В прекрасный летний день 3 июля 361 года я выступил в поход против Констанция. Согласно всем предзнаменованиям, нас ждал полный успех.
Мы двинулись на восток. В Аугсте я собрал военный совет. Как обычно, до последней минуты я держал свои планы в секрете. О моих намерениях не было известно даже Оривасию, с которым мы, болтая как школьники, ехали стремя в стремя и ели из одного котла.
На совете присутствовали следующие командиры: Невитта - могучий франк, предмет» моего постоянного и неугасающего восхищения; Иовин, способный офицер; Гомоарий - ему я не доверял: в свое время он предал Ветраниона, в подчинении у которого находился, когда тот восстал против Констанция. Присутствовали также Мамертин, отличный секретарь, и, наконец, Дагалаиф, прирожденный командир конников, которому, возможно, нет равных за всю историю римской армии. Прежде всего я сообщил, что назначил Саллюстия преторианским префектом и сейчас он уже на пути во Вьен; ему предстояло править Галлией в мое отсутствие. Все одобрили мой выбор. Саллюстий не только мой кумир, но и всеобщий любимец.
- А теперь еще несколько назначений, - продолжал я. Мне не было нужды сверяться с бумажкой, и начал я с неприятного. - Гомоарий, ты больше не начальник конницы. Я отдаю эту должность Невитте. - Наступила тишина. Гомоарию нечего было возразить, все понимали, в чем дело. Хотя Римская империя огромна, ее армия - одна семья, и все знают достоинства и недостатки друг друга. - Иовин, тебя я назначаю квестором, Мамертина - казначеем, а Дагалаифу поручаю гвардию.
Затем я склонился над картой, разложенной на складном столике.
- Итальянская и иллирийская армии, вместе взятые, превосходят нас численностью в десять раз. К счастью, они распылены по гарнизонам, в то время как наша собрана в один железный кулак и привыкла к молниеносным маневрам. Итак, какой план операции выбираем? - Я сделал паузу. Все молчали, так как понимали, что вопрос этот чисто риторический. - В затруднительных случаях всегда следует обращаться к опыту Александра Великого. Всякий раз, когда противник превосходил его армию числом, Александр расставлял свое войско так, чтобы создалось впечатление, будто оно намного больше. Поэтому я решил разделить свою армию на три части - пусть думают, что мы нападаем со всех сторон. Иовин движется кратчайшим путем в Италию. - Я показал ему маршрут на карте. - Обрати внимание. Тебе предстоит идти по главным дорогам. Растяни по ним колонны, и покажется, что у тебя несметное множество людей, Невитта, направление твоего удара центральное - прямо на восток через Рэцию. Я с оставшейся частью армии пойду через Черный лес на север и по Дунаю выйду к Сирмию - это ключ от всей Иллирии и от дороги на Константинополь. Итак, не позднее октября жди меня в Сирмии, - закончил я, обращаясь к Невитте.
Мой план не встретил особых возражений. Между прочим, изучая историю, можно подумать, что любое слово божественного императора принимается как истина в последней инстанции. Могу засвидетельствовать, что на войне это далеко не так. Окончательное решение действительно принимает император, но пока диспозиция не утверждена, любой командир может спорить с ним сколько угодно. Лично я, во всяком случае, всегда поощряю дискуссию. Очень часто она выливается в мелочные препирательства, но иногда в споре рождается ценная идея. На этот раз, однако, спорить было в принципе не о чем. Как всегда, поторговавшись, кому какой легион взять, мы разошлись. На следующий день армию поделили, и завоевание Запада началось. Побывав в дремучих дебрях Черного леса, я стал лучше понимать германцев. В его чащобах обитают привидения, в тени каждого дерева прячутся злые демоны… а что это за тени! Даже в полдень там царит полумрак и кажется, ты погрузился на дно зеленой пучины, а шелест листьев - это плеск морских волн. Наши легионы, в колонне по два продиравшиеся сквозь чащу по узким безмолвным тропинкам, походили на морского змея, медленно ползущего по дну океана. К счастью, у нас были надежные проводники, знавшие лес как свои пять пальцев. Не знаю, как им это удавалось, ведь в этом зеленом лабиринте не было никаких ориентиров. Мы не видели солнца много дней подряд, так что я уже отчаялся когда-либо узреть моего божественного покровителя.
* * *
В середине августа мы вышли в долину Дуная - место дикое, но красивое. На вид Дунай не так величествен, как Рейн, но менее опасен для судоходства, поэтому остаток пути я решил проделать по воде. Мы остановились в деревне на южном берегу, и я приказал солдатам строить лодки, а сам принял присягу местных жителей на верность. Эти красивые, белокожие, немного застенчивые люди были просто изумлены при виде римского императора (пусть даже и не вполне законного!), сумевшего забраться так далеко на север. Поняв, что я не причиню им вреда, они изъявили желание служить мне и предложили свои услуги в качестве лоцманов.
Между тем до меня дошли добрые вести от Иовина. Во-первых, Милан пал; во-вторых, Шапур, дойдя до Тигра, заставил Констанция отступить в Эдессу, где тот и отсиживался, не решаясь вступить в бой. Меня очень позабавило то, что император, оказывается, назначил Флоренция преторианским префектом Иллирии - я, по-видимому, был для этого бедняги злым роком: сначала лишил его места в Галлии, а вскоре ему придется распроститься и с Иллирией, и все из-за меня. Из моих врагов он должен ненавидеть меня больше всех - и вполне заслуженно!
А пока мы плыли вниз по Дунаю, мимо тучных золотистых нив по обоим берегам реки. Чем дальше мы продвигались на юг, тем чаще встречались города и крепости, но я не останавливался - у меня не было времени. Достаточно занять Сирмий, и все они по праву мои, а если мешкать и осаждать каждый городишко, я никогда не достигну цели. Местные жители по большей части относились к нам дружелюбно; впрочем, выяснить их подлинные чувства не представлялось возможным.
В начале октября, в ночь, когда луна была на ущербе, мы подошли к Бонмюнстеру - небольшому городку без гарнизона в девятнадцати милях к северу от Сирмия. Несмотря на поздний час, я велел пристать к берегу и разбить лагерь. Не знаю, как другие узурпаторы (а мое положение в то время, чего греха таить, было именно таково), а я не испытывал недостатка в добровольных осведомителях. Они стекались ко мне со всех сторон, как мухи на мед, так что в конце концов пришлось разработать особую методику проверки каждого "доброжелателя" для выяснения его истинных намерений. Большинство сочувствовало мне вполне искренне - впрочем, нельзя забывать, что за мной уже закрепилась слава победителя. И вот луна еще не успела зайти, а я уже знал: в Сирмии находится комит Луцилиан, ему приказано меня уничтожить, для чего в его распоряжение предоставлены значительные силы. Но Луцилиан считает, что я появлюсь не ранее чем через неделю, а поэтому спокойно почивает за сирмийскими стенами.
Услышав это донесение, я моментально вызвал к себе Дагалаифа и велел ему, взяв сотню солдат, войти в Сирмий, захватить в плен Луцилиана и привести ко мне. Это было ответственное задание, но разведчики донесли: в городе сейчас только обычные караулы, а дворец Луцилиана у самых ворот. В темноте наших солдат было не отличить от любых римских воинов; стало быть, они без труда проникнут за городские стены. В остальном я полагался на отвагу и смекалку Дагалаифа. После того как Дагалаиф ушел, мы с Оривасием решили прогуляться по берегу Дуная. Ночь выдалась теплая; в беззвездном небе ярко светила ущербная луна, похожая на голову старой выветрившейся мраморной статуи; ее свет серебрил все кругом. Позади нас, в лагере, мерцали костры и факелы. Кругом стояла тишина. Я приказал солдатам не шуметь без нужды, и только лошади не повиновались мне: время от времени слышалось их звонкое ржание. Поднявшись на обрыв, мы остановились у самой воды. Присев на камень, Оривасий пристально смотрел на яркую лунную дорожку, пересекавшую наискось темную водную гладь. Река казалась бездонной, течение - едва заметным.
- А мне это нравится, - сказал я ему.
Оривасий обернулся; луна светила так ярко, что на его лице можно было разглядеть каждую черточку.
- Что "это"? - спросил он, нахмурившись. - Река, война или поход?
- Жизнь. - Я скрестил ноги и опустился рядом с ним прямо на землю, нимало не заботясь о том, что пачкаю пурпур. - Не война. Не поход, а этот миг. - Я вздохнул. - С трудом верится, что позади чуть ли не полмира. Иногда мне кажется, что я подобен ветру - бестелесен и невидим.
- Невидим? - Оривасий рассмеялся. - Можешь быть спокоен: ты стал самой заметной фигурой в мире. Тебя все боятся.
- Боятся… - повторил я и задумался, принесет ли мне радость то, что от одного кивка моей головы будет зависеть жизнь и благосостояние множества людей? Нет, такая власть не по мне.
- Так чего же ты хочешь? - Оривасий, как всегда, читал мои мысли.
- Восстановить веру в богов.
- Если только они действительно существуют…
- Никаких "если"! Они существуют, существуют! - Я пришел в неописуемую ярость, но его это только рассмешило, и я замолк.
- Ну хорошо, существуют. Но если это так, то к чему их "восстанавливать"? Они и так всегда с нами.
- Мы должны следовать истинной вере.
- Христиане говорят то же самое.
- Да, но их вера ложная, и я намерен ее искоренить.
- Вместе с ними? - Оривасий весь напрягся.
- Вот уж нет! Они так любят мученичество, что этой радости от меня не дождутся. Да и зачем, когда они скоро сами истребят друг друга? Я намерен бороться с ними силой примера и убеждения. Я открою храмы и реорганизую жречество. Мы поднимем эллинскую веру на такую недосягаемую высоту, что народ сам, по доброй воле, изберет ее.
- Не знаю… - размышлял вслух Оривасий. - Они ведь богаты и спаяны железной дисциплиной, а главное - они воспитывают в своей вере детей.
- Мы сделаем то же самое! - импровизировал я. - А еще лучше отберем у них школы.
- Если сумеешь…
- Император сумеет.
- Может, это и даст плоды, но если нет…
- Что "если нет"?
- Тебе придется стать кровавым деспотом, но и тогда ты проиграешь.
- Я смотрю в будущее не так мрачно. - В ту ночь Оривасий навел меня на спасительную для всех нас мысль. Странно, но раньше в беседах о том, что мне следует предпринять, если я стану императором, мы никогда не касались вопроса, какие именно формы примет борьба между эллинской верой и галилеянами. Речь шла только о том, что я публично отрекусь от Назарея, как только это станет возможным, а что дальше? Мы никогда не задумывались над тем, как к этому отнесется простой народ, добрую половину которого составляют галилеяне. Только солдаты в большинстве своем верят в истинного бога - Митру, но уже среди офицеров не менее трети поклоняются трехголовому чудищу.
Мы проговорили всю ночь. Как только из-за края земли показалось солнце - добрый знак! - в лагерь вернулся Дагалаиф, взявший в плен Луцилиана. Я поспешил в палатку. Там на земле лежал в ночном одеянии Луцилиан собственной персоной, связанный по рукам и ногам, подобно цыпленку. Он был смертельно напуган и трясся всем телом. Мне пришло на ум, что последний раз я видел его в роли тюремщика моего брата. Затем я ослабил его путы и помог подняться. Этот дружественный жест его немного приободрил. Луцилиан - крупный мужчина; по слухам, у него странные вкусы в пище - например, из мяса он годами ест одно свиное вымя.
- Мы рады видеть, что ты поспешил явиться по первому нашему зову, комит. - Тон был официальным, но достаточно дружественным.
- Если бы я только знал, цезарь… то есть Август… я бы сам выехал тебе навстречу.
- И предал бы меня смерти, как Галла?
- Я выполнял приказ, Август, но теперь я полностью на твоей стороне. Я всегда предпочитал тебя импе… тому, который в Антиохии.
- Мы принимаем твои заверения в верности вместе с твоей армией, городом Сирмием и иллирийской префектурой.
Он судорожно глотнул воздух, но поклонился:
- Да будет такова воля Августа. Все это у твоих ног. Я пришел в отличное расположение духа:
- Благодарю тебя, комит. - Луцилиан человек недальновидный, об этом свидетельствует тот факт, что я сумел застать его врасплох. Такие люди принимают все как должное и не строят козней.
- Присягай мне, - сказал я. Он присягнул и поцеловал пурпур, запачкав лицо дунайской глиной. - Я оставляю тебя комитом и беру к себе в армию.
Луцилиан на удивление быстро оправился:
- Прости меня, государь, но, забравшись внутрь чужой территории с такой небольшой армией, ты поступил неблагоразумно.
- Прибереги свои мудрые советы для Констанция, любезный мой Луцилиан. Я дал тебе руку, с тем чтобы приободрить, а без твоих советов как-нибудь обойдусь. - Я повернулся к Мамертину. - Передай армии мой приказ снимать лагерь. Мы идем в Сирмий.
- Сирмий - большой город. Он стоит как раз на границе Иллирии и Дакии - самого западного диоцеза Восточной Римской империи, и такое расположение делает его чрезвычайно удобным для столицы. Заняв его, я вступил на территорию, традиционно входившую во владение Августа Востока.
Я велел офицерам быть начеку. Хотя комендант города ехал рядом, я не ожидал, что Сирмий сдастся без малейшего сопротивления. Каково же было мое изумление, когда у городских ворот навстречу нам вышли толпы народа: мужчин, женщин и детей с гирляндами из цветов и ветвей, многочисленными крестами и статуями богов. Все они восторженно кричали: "Слава императору!"
- Твоих рук дело? - спросил я у Луцилиана, стараясь их перекричать, но он покачал головой. Ему можно было верить: он слишком туп, чтобы лгать.
- Нет, Август. Не знаю, кто это устроил.
- Глас народа - глас Божий! - воскликнул Оривасий. - Плебеи всегда предчувствуют, кто победит.
Внезапно мне залепило глаза. Кто-то бросил в меня огромный букет цветов и попал прямо в лицо. Я поспешил отбросить его в сторону, но один кроваво-красный мак застрял в бороде. Женщины и мужчины целовали мои одежды, ноги, даже моего коня. Итак, война еще только разгоралась, а я уже входил в столицу Иллирии! Это был первый крупный город, покорившийся мне, - в два раза больше Кельна, Страсбурга или даже Трира. Это произошло третьего октября 361 года.
Войдя в город, я немедленно направился во дворец и с головой ушел в дела. Я принял городских сенаторов, ободрил их, и они присягнули мне, а затем их примеру последовал многочисленный городской гарнизон. На следующий день, чтобы развлечь горожан, я объявил о начале недельных состязаний колесниц - тягостная обязанность, которую побежденные возлагают на победителей. Меня очень обрадовала встреча с Невиттой: верный своему слову, он после победоносного марша через Рэцию прибыл в Сирмий. Итак, вся Западная Римская империя была у нас в руках. Я созвал военный совет, чтобы обсудить, что делать дальше. На нем высказывались предложения идти прямо на Константинополь, до которого осталось всего двести миль. Дагалаиф, в частности, считал, что раз Констанция в столице нет, мы сумеем взять ее без боя. Невитта высказал сомнения. Он опасался, что Констанций, вероятно, уже выступил из Антиохии в столицу. В таком случае нам пришлось бы иметь дело с самой многочисленной армией мира, а это было нам явно не по плечу. Я согласился с ним и решил зазимовать в Иллирии.
Невитте я поручил защиту ущелья Сукки - единственного узкого прохода в горах, отделяющих Фракию от Иллирии. Тот, кто удерживает это ущелье, может не опасаться внезапного нападения. Два легиона из гарнизона Сирмия я отправил в Аквилею, чтобы обезопасить себя от нападения с моря, а сам с главными силами отступил на пятьдесят миль к юго-востоку, в городок Ниш (кстати, там родился Константин) и встал на зимние квартиры.
В Нише я работал не покладая рук, диктовал целыми ночами. Я твердо решил как можно яснее изложить причины, побудившие меня порвать с Констанцием, дабы все поняли мою правоту. С этой целью я составил пространное послание римскому сенату и отдельно - сенатам Афин, Спарты и Коринфа. В них я разъяснил причины своих поступков и дальнейшие намерения. Всю вину за происшедшее я возлагал на Констанция. Обвинения, предъявленные ему мною, были тяжелы, но справедливы. Кроме того, я не внял предостережениям Оривасия и открыто объявил всем адресатам, что намерен восстановить веру в истинных богов. Я особо подчеркивал, что в личной жизни следую их примеру: как можно меньше требую для себя, чтобы иметь возможность совершать как можно больше благодеяний для других. Будучи оглашены, эти письма повсеместно произвели самое глубокое и благоприятное впечатление на слушателей.
В эту зиму я принял решение, как только установится попутный ветер, идти на Константинополь. С точки зрения стратегии мы занимали выгодную позицию. Невитта захватил единственный проход на Запад по суше, а заняв Аквилею, мы обезопасили себя от нападения через Северную Италию. Полагая себя неуязвимым, я был уверен, что Констанций не решится начать междоусобную войну и постарается уладить дело полюбовно. Но вскоре моим надеждам был нанесен жестокий удар. Посланные в Аквилею легионы тут же перешли на сторону Констанция. Порт оказался в его руках, и я стал уязвим с моря. Поскольку я не мог покинуть Ниша, а Невитта застрял в горах, вся моя надежда была теперь на Иовина, который двигался через Австрию на Ниш. Мое положение было в высшей степени ненадежным, и я послал ему отчаянное письмо, в котором требовал немедленно прикрыть Аквилею: Констанций в любой момент мог высадить там армию и отрезать меня от Галлии и Италии. Я был в полном отчаянии. Мне казалось, что боги оставили меня, но я ошибался. В последний момент они вмешались в ход событий.
В ночь на 20 ноября я засиделся за работой допоздна. Светильники, заправленные дешевым маслом, немилосердно коптили. За длинным столом, заваленным грудами пергамента, сидели три секретаря для ночной работы. Я за отдельным столом писал письмо дяде Юлиану, в котором пытался убедить его, а заодно и себя, что победа неизбежна. Только я закончил письмо одним из своих постскриптумов - они у меня всегда такие неразборчивые, что даже друзьям не под силу бывает их прочесть, - как вдруг послышались быстро приближающиеся шаги. Вопреки принятому церемониалу, дверь распахнулась без всякого доклада. Мы все вскочили на ноги - никто не гарантирован от подосланных убийц, но на пороге стоял запыхавшийся Оривасий. В руке он держал письмо.
- Свершилось! - выдохнул он, и вдруг произошло то, чего он ранее никогда не делал. Он упал предо мной на колени. - Это тебе… Август.
Я прочитал первую строчку. Дальше все поплыло; буквы плясали у меня перед глазами. "Констанций умер". При этих потрясающих словах писцы один за другим пали на колени. Потом все было как во сне. Кабинет наполнился людьми. Им было уже все известно, и они молча отдавали мне почести, ибо произошло чудо. С последним вздохом Констанция я стал единовластным Августом, римским императором, повелителем всего мира. К моему удивлению, я разрыдался.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ АВГУСТ -XVI-
Приск: Вот так оно и было - по крайней мере, если положиться на свидетельство Юлиана. Но обрата внимание: он опускает ряд немаловажных фактов. Если верить запискам, никто, кроме гадкого Констанция, не оказывал Юлиану никакого сопротивления, а это весьма далеко от истины. На мой взгляд, большая часть людей знатных отдавали предпочтение именно Констанцию. И религиозные взгляды здесь ни при чем, если учесть, что до ноября 361 года пристрастие Юлиана к эллинской вере было известно лишь узкому кругу людей. Не сомневаюсь, что, излагая биографию Юлиана, ты будешь строго придерживаться фактов. Твоя репутация правдолюбца несомненно понесла бы урон, если бы ты вновь, как в надгробной речи, намекнул, будто Юлиана привело к власти народное восстание против Констанция. Ничего подобного не было и в помине, хотя именно так ты постарался представить эти события в своем знаменитом некрологе. Сколько было тогда по его поводу восторгов! - добавлю, справедливых. Но когда паришь на крыльях надгробной речи или панегирика, никто и не ожидает, что ты опустишься до унылой правды.
Либаний: Типичная манера Приска!
Приск: Юлиан вскользь упоминает послания, которые он направлял в сенаты различных городов. Что верно, то верно! Он, должно быть, сочинил не менее дюжины пространных посланий и направил их в различные города, в том числе по нескольку - сенатам Рима и Константинополя, для разъяснения своей позиции в конфликте с Констанцием. Это еще куда ни шло, письма такого рода - вполне понятная мера предосторожности, но одновременно он осчастливил сходными апологиями такие захолустные городишки, как Спарта и Коринф, полностью утратившие политическое значение. Могу себе представить, как изумлялись их невежественные курии, получив знак императорского внимания.
Я присутствовал при оглашении письма Юлиана в афинском Ареопаге. Поскольку я верю, что тебя интересует только правда, могу засвидетельствовать: хотя в Афинах к Юлиану относились лучше, чем во всех остальных городах, его послание отнюдь не вызвало восторга. Я слушал его, сидя рядом с Проэресием. Старика оно изрядно забавляло, но он вел себя сдержанно - впрочем, как и я. О том, что я только что вернулся из Галлии, знали все Афины, но я твердо придерживался заготовленной версии: Юлиан не посвящал меня в свои планы. Несколько раз при свидетелях я даже отозвался с похвалой о Констанции - а что было делать? Что если бы Констанций остался жив? Что если бы Юлиан потерпел поражение? А мне бы огрубили голову за госу дарственную измену! В век тирании я предпочитаю не давать лишних поводов для незаслуженных гонений.
В начале чтения мы все очень нервничали. (Кстати, если у тебя нет экземпляра этого послания Юлиана, могу прислать свой - причем бесплатно.) Не стоит говорить, всем нам очень польстило то, что Юлиан вспомнил о славном прошлом нашего города. К тому же он неплохо владел словом, и это внушало уважение. Правда, он частенько грешил штампами, особенно когда писал в спешке или был утомлен. Редкое из его писем не обходится без "богопротивного Ксеркса" или этого дурацкого "могучего древа"; впрочем, это общий недостаток всех современных писателей.
Однако после удачного вступления Юлиан перешел к сути дела и с яростью накинулся на Констанция. Он перечислил все его злодеяния. Он особо подчеркнул, что император бездетен (Юлиану, видимо, было неизвестно, что молодая жена Констанция Фаустина беременна). Затем, смешав с грязью евнухов, а Евсевия в особенности, он изложил нам свою биографию, причем достаточно правдиво. Свое выступление против императора он оправдывал тем, что не может полагаться на слово Констанция, ибо оно, дескать, "писано на песке" (снова штамп!). В этом месте сенаторы стали покашливать и шаркать сандалиями по полу - явный признак неодобрения.
Послание Юлиана не обсуждалось. Ареопаг мудро промолчал и перешел к другим вопросам. Никто из нас не осмелился поступить, как римский префект Тертулл, который после оглашения письма Юлиана в сенате Рима воскликнул: "Мы требуем почтения к Констанцию, который тебя возвысил!"
После заседания сенаторы молча разошлись. В то время, как и теперь, повсюду кишели осведомители. Мы с Проэресием вышли из зала заседаний вместе. Нам было известно только, что Юлиан находится где-то на Балканах, что западная часть империи вроде бы у него в руках и что Констанций движется ему навстречу с многочисленным войском. Ну как нам было поступить? К людям такого положения и общественного веса, как мы, постоянно обращаются многочисленные самозванцы и призывают встать на их сторону. Попробуй угадай, кто из них одержит верх! Вспомнить хотя бы Максима - весьма поучительная смерть, а, дружище Либаний?
Впрочем, люди нашего круга уже привыкли к неожиданным сменам власти и выработали целую стандартную схему ответа на предложения такого рода. Сначала нужно сделать вид, что ты - весь внимание, потом вспомнить: ах да, как раз сейчас у меня крайне важные дела. А под конец не ответить ни да ни нет. Именно так мы с тобой в наш бурный век сподобились дожить до столь преклонного возраста.
Как сейчас помню этот ненастный день. Дело было где-то в середине ноября. Когда мы с Проэресием вышли на улицу, было на редкость холодно, дул пронизывающий ветер, и тучи на полуденном небе казались мрачнее, чем обычно. Проэресий машинально взял меня под руку, и мы вдвоем постарались как можно быстрее пробиться сквозь толпу, собравшуюся у Толоса. Лишь когда мы миновали храм Гефеста, Проэресий заговорил:
- Ты хорошо его знаешь. Как по-твоему, что нас ждет?
- Думаю, он победит.
- Но каким образом? У Констанция армия, на его стороне народ. У твоего… то есть нашего юного ученика нет никакой серьезной поддержки, об этом свидетельствует и реакция Ареопага на его письмо.
- Он победит, вот и все, - сказал я твердо, но в душе был далеко не уверен в этом.
- Оракулы… - Но тут старик внезапно замолчал, он не хотел выдавать себя. - Зайдем ко мне.
Я согласился, так как вовсе не спешил в общество Гиппии. Мой брак, всегда несчастливый, в тот период был просто невыносим: Гиппия все еще не могла мне простить трех лет, которые я провел в Париже, хотя это давало мне возможность регулярно высылать ей деньги. Мы прожили вместе долгих пятьдесят лет во взаимной ненависти, но теперь, оказывается, не можем друг без друга жить. Такова сила привычки. Она превозмогает даже ненависть.
К моему удивлению, в доме Проэресия я увидел Макрину. После рождения сына она почти не показывалась на людях - как видно, ее торгаш-муженек не давал ей покоя ни днем ни ночью. Макрина уже чуть пополнела, но это ей шло.
- Свершилось! Он в порядке! - Макрина встретила нас в атриуме. Она была в неистовом восторге.
- Что свершилось? Кто в порядке? - раздраженно спросил Проэресий.
- Юлиан - император!
Так эта новость дошла до нас в Афинах. Очевидно, официальное извещение задержалось в пути, Юлиан же, полагая, что мы уже в курсе событий, прислал нам с Проэресием письмо, приглашая в Константинополь.
Мы все должны сейчас же явиться к императорскому двору! - захлебывалась Макрина. - Будем жить в Константинополе! Все, все! Конец Афинам. Конец неряхам-ученикам…
- Конец неряхе-мужу? - не удержался я, и Макрина замолкла. Между тем Проэресий, внимательно изучавший письмо, нахмурился.
Вот что он пишет: "Теперь я открыто поклоняюсь истинным богам, и вся армия следует мне в этом. В благодарность за дарованную мне победу я принес богам в жертву множество быков и вскоре намерен восстановить истинную веру во всей ее чистоте". - Проэресий мрачно поднял на нас глаза. - Итак, он держит слово.
- А почему бы и нет? - взвилась Макрина. - Хуже, чем при епископах, нам все равно не будет.
- Ну да, только теперь, когда он - император, в мире не останется ни одного живого быка! - Думаю, я положил начало анекдотам, которые впоследствии сочинялись повсеместно. За богатые жертвоприношения Юлиан даже получил прозвище Быкожог.
Но Проэресий, в отличие от нас с Макриной, был мрачен.
- Я знаю одно, - проговорил он. - Нас ждет беда.
- Какая беда? Ты любимый философ императора! - не поверила своим ушам Макрина. - Глупости! Это же просто счастье для всех учителей! Юлиан наверняка будет вторым Марком Аврелием - ну, Септимием Севером-то уж точно.
- Юлиан талантливее, чем Марк Аврелий, - ответил я вполне искренне. Мне кажется, философское наследие Марка Аврелия получило незаслуженно высокую оценку. Людям, а ученым в особенности, кажется абсолютно невероятным, что император в состоянии хотя бы подписать свое имя, и поэтому все, что бы ни выходило из-под его пера, заранее обречено на всеобщие восторги. Если бы авторами "Размышлений" Марка Аврелия были ты или я, вряд ли бы их столь высоко оценили. Между тем они не идут ни в какое сравнение с твоими блестящими эссе.
Целый месяц мы пребывали в полном неведении относительно обстоятельств кончины Констанция и того, каким образом власть перешла в руки Юлиана. Ниже Юлиан излагает свою версию событий.
Юлиан Август
Насколько мне удалось выяснить, здоровье Констанция пошатнулось за несколько месяцев до его смерти. У него обострилось наследственное хроническое несварение желудка, которое в нашей семье обошло стороной одного меня (пока что!). Узнав о его смерти, я велел оставить нас с Оривасием одних и затем приказал явиться двум офицерам-гонцам, доставившим мне послание Священной консистории. Нет нужды говорить, о чем я спросил прежде всего:
- От чего он умер?
- От лихорадки, Август, - ответил Алигильд, старший из двух по чину; поэтому говорил преимущественно он.
- Были ли перед этим какие-нибудь знамения? - Это меня особенно интересовало. Уже месяц, как я получал множество таинственных предзнаменований, и мне хотелось в интересах истины выяснить, сопровождались ли добрые знамения мне недобрыми Констанцию.
- Множество, Август. Во время похода императора мучили кошмарные сны, от которых он просыпался среди ночи. Однажды Констанцию пригрезился призрак его отца, великого Константина. Он нес на руках дитя, крепкое красивое дитя. Констанций взял его и посадил к себе на колени.
- Неужели своим возвышением я обязан Константину? - удивленно спросил я Оривасия. Ибо было абсолютно ясно: дитя в вещем сне Констанция - это я.
- А потом мальчик схватил державу, которая была у Констанция в правой руке…
- Власть над миром, - пробормотал я.
- …и забросил ее куда-то за горизонт! - Алигильд замолчал.
- Нетрудно разгадать, что означает этот сон, - кивнул я. -А он понял?
- Да, Август. Вскоре мы приехали в Антиохию. Здесь государь пожаловался Евсевию, что он чувствует, что лишился чего-то очень важного, всегда находившегося при нем.
- Гений Рима оставил его, об этом свидетельствуют все знамения, - сказал я Оривасию. Как большинство людей, чей род деятельности связан с материальным миром, Оривасий ни во что не ставит предзнаменования и вещие сны, но мне думается, что услышанное потрясло даже его. "От рождения каждого сопровождает дух", - вспомнил я Менандра и спросил о последних днях моего двоюродного брата.
- Почти все лето он в Антиохии собирал армию, чтобы… - Алигильд неловко замолчал.
- Чтобы разгромить меня, - любезно подсказал я. Я мог себе это позволить. Боги явно благоволили мне.
- Именно так, государь. Осенью, при самых дурных предзнаменованиях, Констанций выступил из Антиохии на север. В трех милях от городской черты, в предместье…
- Которое называется Гиппокефал, - напомнил о себе Теолаиф, второй гонец, - мы увидели справа от дороги обезглавленный труп, обращенный на запад. - От этих слов я невольно содрогнулся. Надеюсь, когда моя звезда закатится, боги избавят меня от подобных ужасных знамений.
- С той минуты, государь, император был уже не в себе. Мы поспешили в Таре, где он и заболел лихорадкой…
- Но он уже не мог остановиться, - с внезапным вдохновением подхватил Теолаиф. То, чему он был свидетелем, явно его потрясло: на примере сильных мира сего особенно заметно, как жестока бывает к нам судьба. - Я знаю, я ехал с ним рядом. Я говорил: "Государь, остановитесь. Передохнем. Через несколько дней вы поправитесь". Он обернулся ко мне. От лихорадки его лицо побагровело, а глаза остекленели. И тут он покачнулся в седле. Я поддержал его и почувствовал, что его рука горячая и сухая. "Нет, - проговорил с трудом Констанций - видимо, во рту у него тоже пересохло. - Вперед. Вперед. Вперед". - Три раза повторил он это слово. И мы двинулись дальше.
- Когда мы доехали до ключей Мобсукрены, государь уже бредил, - продолжал Алигильд. - Мы уложили его в постель. Ночью он пропотел. Утром ему, казалось, стало лучше, и он приказал выступать. Мы с неохотой повиновались. Но когда все уже было готово, он снова начал бредить. Констанций болел три дня; у него был жар, но иногда он приходил в сознание. Как раз во время одного из этих прояснений он составил завещание. Вот оно. - Алигильд протянул мне запечатанный пакет; я его не вскрыл.
- Каков он был в последние дни?
- Когда он был в сознании, он гневался.
- На меня?
- Нет, государь, он гневался на то, что ему приходится умирать в расцвете лет и оставлять молодую жену.
- Да, это тяжело, - тактично заметил я, как того требовал момент. Нужно иметь каменное сердце, чтобы не выразить сострадание умирающему, даже если это твой враг.
- Третьего ноября перед рассветом император, подобно своему отцу, попросил, чтобы его окрестили. Когда обряд совершился, он попытался сесть в постели и хотел что-то сказать, но задохнулся и умер. На сорок пятом году жизни, - добавил Алигильд, будто произнося надгробную речь.
- И на двадцать пятом году царствования, - заметил я в той же манере.
- Молись, Август, - вырвалось вдруг у Оривасия, - чтобы твое царствование оказалось столь же долгим.
Мы помолчали. Я попытался мысленно представить себе, как выглядел Констанций при жизни, и не смог. Когда умирает государственный деятель, в памяти остаются только его статуи, особенно если их так много. Я помню изваяния Констанция, но не его живое лицо, даже огромные темные глаза моего брата кажутся мне теперь пустыми овалами на ликах мраморных статуй.
- Где сейчас находится Евсевий, хранитель священной опочивальни?
- Он все еще в Мобсукрене. Двор ожидает твоих приказаний. - Голос Алигильд а впервые дрогнул. - Ты, Август, - законный наследник, - сказал он как-то неуверенно и указал на письмо, которое я держал в руке.
- В Священной консистории никто… не возражал?
- Нет, государь! - ответили в один голос Алигильд и Теолаиф. Я встал.
- Завтра вы оба возвратитесь в Мобсукрену. Членам Священной консистории объявите, что я жду их в Константинополе, и как можно скорее. Проследите, чтобы прах моего покойного брата был доставлен в столицу для погребения, а его вдове оказывались все почести, приличествующие ее сану. - Офицеры отдали честь и удалились.
Оставшись одни, мы с Оривасием вскрыли завещание Констанция. В отличие от большинства императорских посланий оно было кратким и по существу - сразу было видно, что его диктовал не адвокат.
- "По моей смерти, - говорилось в нем, - цезарь Юлиан становится законным римским императором (даже на смертном одре Констанций не устоял перед искушением подпустить мне шпильку). Он сам увидит, что я с честью исполнил свой долг государя. Несмотря на многочисленные смуты внутри страны и нашествия врагов извне, в мое царствование империя процветала, а границы ее были надежно защищены".
- Интересно, что об этом скажут в Амиде? - улыбнулся я Оривасию и стал читать дальше.
"Мы поручаем нашу молодую жену Фаустину заботам нашего благороднейшего брата и наследника. На ее содержание выделены средства по отдельному завещанию. Перед смертью мы возносим молитвы, чтобы наш благороднейший брат и наследник соблюдал это завещание, как подобает великому государю, чей долг - быть милосердным к слабым".
- Когда-то я именно это пытался сказать ему, - заметил я, помолчав, но Оривасий как-то странно на меня посмотрел.
- Он-то тебя пощадил, - сказал он.
- Да, на свою голову. - Я бегло проглядел оставшуюся часть завещания. В ней Констанций отказывал своим друзьям и приближенным различные поместья и денежные суммы. Меня особенно потрясла фраза: "Нам трудно найти нашему благороднейшему брату и наследнику более мудрого и преданного советника, нежели хранитель священной опочивальни Евсевий". Она заставила рассмеяться даже Оривасия. А закончил Констанций обращением непосредственно ко мне. "Между цезарем Юлианом и мною существовали разногласия, но, думается, оказавшись на моем месте, он поймет, что мир не так уж велик, как это казалось ему ранее, когда он еще не поднялся на эту вершину, где может поместиться лишь один человек. Он поймет также, что огромная ответственность за всех заставляет этого человека порою принимать поспешные решения огромной важности, о которых приходится впоследствии сожалеть. Императора не дано понять никому, кроме ему подобного, - мой благороднейший брат и наследник поймет это, как только поднимет державу, выпавшую из моих рук. После смерти я навечно становлюсь его собратом по пурпуру. Куда бы ни счел Господь нужным поместить мою душу, я буду наблюдать за деяниями моего брата с сочувствием и надеждой, ибо, познав все величие и мучительное одиночество, сопутствующие его новому сану, он сможет если не простить, то понять своего предшественника, желавшего только стабильности в государстве, неукоснительного и справедливого исполнения всех законов и торжества истинной веры в Бога, который дарует всем нам жизнь и к которому мы все в конце ее возвращаемся. Молись за меня, Юлиан".
Таковы были последние его слова. Мы с Оривасием потрясенно переглянулись: было трудно поверить, что это безыскусное послание принадлежит человеку, четверть столетия правившему миром.
- Это был сильный человек. - Вот и все, что я сумел сказать.
На следующий день я приказал принести богам жертву. Мои легионы были в восторге не только оттого, что я стал императором (а значит, междоусобной войны не будет), но и оттого, что им позволили открыто воссылать молитвы старым богам. Многие из солдат были моими братьями по Митре.
Приск: А вот это уже неправда! На самом деле, услышав приказ о жертвоприношении, армия чуть не взбунтовалась, особенно недовольны были офицеры. В то время к Юлиану втерся в доверие некий галл по имени Апрункул. Он предсказал смерть Констанция, обнаружив у жертвенного вола печень с двумя долями, что означало… и прочее, и прочее. В благодарность за счастливое предсказание Юлиан назначил Апрункула губернатором Нарбонской Галлии. В то время ходила шутка: найди этот пройдоха печень из четырех долей, править бы ему всей Галлией.
Апрункул также уговорил Юлиана поставить рядом со своими изображениями изображения богов: мол, если кто-нибудь в знак почтения к императору воскурит перед его изображением фимиам, он одновременно, хочет того или нет, почтит и богов. Эта идея также пришлась многим не по вкусу, но Юлиан об этом умалчивает.
Юлиан Август
Не прошло и недели, как я распорядился тронуться в Константинополь. Не буду подробно описывать наше тогдашнее ликование. Даже зима, самая морозная за много лет, не в силах была его остудить.
Мела вьюга, когда мы миновали Сукки и спустились во Фракию. Ночь мы провели в древнем Филиппополе, а потом двинулись на юг. Еще не наступил полдень, а мы уже достигли Гераклеи - города в пятидесяти милях от Константинополя, где меня ожидал сюрприз. К моему изумлению, на городской площади выстроилась большая часть членов сената и Священной консистории, которые поспешили мне навстречу.
Я был совсем не готов к торжественному приему. После нескольких часов в седле я был весь покрыт грязью и валился с ног от усталости; кроме того, мне отчаянно хотелось по нужде. Представьте себе картину: новоиспеченный император, с ног до головы покрытый пылью, глаза у него слезятся от утомления, мочевой пузырь переполнен, а ему приходится принимать участие в медленной, размеренной церемонии и выслушивать велеречивые приветствия почтенных сенаторов! При этом воспоминании меня разбирает смех, но тогда я изо всех сил старался казаться милостивым и любезным.
Спешившись, я направился через площадь к дому префекта. Я шел по проходу между шеренгами гвардейцев-доместиков… они так называются, потому что расквартированы непосредственно в переднем портике Священного дворца. Производя смотр этого нового пополнения своей армии, я сохранял хладнокровие. В большинстве это были германцы в богато украшенных доспехах… вот, пожалуй, пока и все. Они, со своей стороны, изучали меня с нескрываемым любопытством и тревогой, что вполне объяснимо. Немало императоров в прошлом побаивались своей охраны.
Я поднялся по ступенькам и вошел в дом префекта. Здесь меня ожидали, выстроившись в ряд, знатнейшие вельможи Римской империи; при моем приближении они опустились на колени. Я попросил их подняться. Терпеть не могу, когда старики, годящиеся мне в деды, падают передо мной ниц. Не так давно я пытался упростить придворный церемониал, но сенат не утвердил моего указа - ничем из них не выбить привычки к холуйству! Они доказывали мне, что примерно такой же церемониал существует при дворе персидского царя и мне не к лицу вести себя иначе, а то народ перестанет меня бояться и чтить. Глупости! Впрочем, мне сейчас не до того, на очереди более серьезные преобразования.
Первым меня приветствовал Арбецион. В год моего назначения цезарем он был консулом. Ему сорок лет, он энергичен и на вид суров. Родившись в крестьянской семье, Арбецион вступил в армию простым солдатом и сумел стать командиром всей римской конницы, а затем и консулом. Раньше он метил на место Констанция, теперь на мое. С такой личностью можно справиться двумя способами. Можно его убить. Можно также завалить его по уши работой и держать при себе, не спуская при этом с него глаз. Я выбрал второе, так как давно заметил: если человек достаточно честен и благонамерен, но к тебе относится плохо, последнее ему следует простить. Тех, кто честен в общественных делах, надо к себе приближать, каковы бы ни были ваши личные счеты; в то же время от преданных, но бесчестных людей следует избавляться.
Арбецион приветствовал меня от имени сената, хотя и не был его председателем.
- Мы готовы выполнить любую волю Августа - любую… - произнес он вслух, но по гордому и надменному тону чувствовалось: этому не бывать.
- …и приготовить все к торжественному въезду государя в столицу, как того требует церемониал! - донеслось до меня, и я увидел, что из толпы сенаторов навстречу мне вышел дядя Юлиан. Его трясло от волнения и от малярии, которую он приобрел в бытность наместником в Египте. Я радостно его обнял. Мы не виделись семь лет, хотя, преодолевая страх, старались переписываться регулярно. Дядя за эти годы сильно сдал: лицо осунулось, желтая кожа покрылась морщинами, глаза ввалились, но в тот день он весь сиял. Взяв его под руку, я обратился к сенату:
- Ваш поступок тронул меня - не так уж часто сенат покидает столицу, чтобы встретить ее первого жителя, скорее наоборот, это я должен прийти к вам, своей ровне, и делить с вами тяготы власти. Вскоре мы встретимся в Константинополе, и вы получите от меня подобающие вашему сану знаки уважения, а пока хочу объявить лишь об одном. Подобно Адриану и Пию Антонину, я не возьму с провинций коронационных денег. Наша империя слишком бедна, чтобы приносить мне дары. - Мои слова встретили рукоплесканиями. Что-то еще промямлив, я пожаловался на усталость и вышел. Префект Гераклеи повел меня в комнаты. Он кланялся, спотыкался, путался у меня под ногами, пока наконец мое терпение не лопнуло и я не возопил: "Ради Гермеса, где тут можно помочиться?!" Так величественно началось царствование нового императора, прибывшего на восток своей империи.
В доме префекта была небольшая баня. Отмокая в бассейне с горячей водой, я с наслаждением вдыхал обжигающий пар, а дядя Юлиан тем временем рассказывал мне о том, что происходило при дворе.
После смерти Констанция Евсевий прощупывал нескольких членов Священной консистории, не согласятся ли они провозгласить императором Арбециона, Прокопия… или меня. - Тут дядя робко улыбнулся. Он спешил упредить осведомителей и рассказать об этом лично.
- Разумеется, - сказал я, не отрывая глаз от того, как пятнышко пыли из моей бороды, чем-то похожее на серое облачко посреди ясного неба, медленно движется в дальний угол бассейна, где стоял чернокожий раб. Он держал в руках губки и полотенца и был готов по первому знаку пустить их в ход. Ему было невдомек, что я никогда не позволяю банщикам ко мне прикасаться.
- Каков же был ответ консистории?
- Трон по праву престолонаследия принадлежит тебе.
- Тем более что я был в каких-нибудь нескольких сотнях миль.
- Вот именно.
- Где Евсевий?
- Во дворце. Занят подготовкой к твоему прибытию. Он все еще хранитель священной опочивальни. - Тут дядя улыбнулся. Зажмурившись, я ушел под воду, а когда через мгновение вынырнул, на скамье рядом с дядей уже сидел Оривасий.
- Разве так приближаются к священной особе императора? - И я с притворным гневом ударил по воде и окатил как следует Оривасия; перепало и на долю дяди Юлиана. Они оба рассмеялись, а я вдруг спохватился и даже встревожился. Вот так и рождаются тираны! Сначала невинные шуточки: сенаторов в бане обрызгает или, скажем, угостит приближенных за обедом бутафорской едой из дерева, потом еще что-нибудь в том же духе, и, что бы ни сотворил, все подобострастно смеются, находя забавными даже самые нелепые выходки. Затем подобные затеи приедаются, и однажды император насилует чужую жену, да еще на глазах у мужа, а то возьмется за мужа в присутствии жены. Но вот уже и этого мало: и муж, и жена подвергнуты пыткам, а затем отправлены на казнь. Как только дело дойдет до убийств, император уже не человек, а лютый зверь - сколько их уже перебывало на римском троне! Я кинулся извиняться перед дядей и даже перед Оривасием, хотя мы с ним как родные братья. Ни тот ни другой так и не догадались, с чего это я так каюсь.
Оривасий пришел рассказать, что консистория запрашивает, кого я намечаю в консулы на следующий год.
- Ну а ты, дядюшка, что скажешь?
- Нет, это мне не по карману. - Таков уж дядя Юлиан: вечно жалуется на бедность, а сам богат, как Крез. Кстати, в наше время должность консула обходится не так дорого, как прежде. Оба консула делят расходы на устройство состязаний, которые им надлежит финансировать, пополам, да и император не скупится - выделяет средства из своей личной казны.
- Думаю, Оривасий, тебе это тоже не по нраву?
- Да, Август, не по нраву.
- Тогда - Мамертин, - сказал я и отплыл в дальний угол бассейна. Эта кандидатура моим собеседникам понравилась.
- Известный оратор, - одобрил дядя, - из хорошей семьи и в народе популярен…
- И Невитта! - Тут я нырнул и сидел под водой, пока хватало дыхания, а вынырнул - у дядюшки на лице ужас, а Оривасий улыбается: ему забавно.
- Но ведь он же… он… - не договорил дядя Юлиан.
- Да, франк. И варвар. - С этими словами я вышел из бассейна. Раб закутал меня в большое полотенце и хотел было помассировать, но я отстранился. - А еще это один из наших лучших полководцев. И восточные провинции будут постоянно помнить, что в случае чего я всегда могу опереться на верный мне Запад.
В чем, в чем, а в последовательности тебя не упрекнешь! - усмехнулся Оривасий. Тут он был прав. Всего месяц назад в Нише я критиковал Констанция за то, что он назначает варваров префектами, а теперь уже сам готов сделать варвара консулом. Для государственного лица нет ничего сложнее, чем открыто отречься от своих взглядов. Но если Констанций был готов скорее умереть, чем признать свою ошибку, со мной все по-другому. Пусть даже я окажусь в смешном положении, лишь бы дело не пострадало.
- Мы заявляем, - произнес я с величественным видом, - что никогда в жизни не критиковали назначение варваров на высокие должности.
- Значит, твое послание спартанскому сенату - фальшивка?
- От начала до конца! - Мы с Оривасием захохотали, но дядя был очень расстроен.
- По крайней мере, - сказал он, - назови сегодня только Мамертина, тем более что, согласно обычаю, император называет консулов по одному. Объяви, что Мамертин - консул Восточной империи, а второе имя… для Западной… назовешь позднее.
- Быть посему, дядюшка! - И я прошел в раздевальню, где облачился в пурпур.
В здании городского сената меня ожидали четыре десятка сановников - Священная консистория практически в полном составе. После церемонии приветствия Арбецион подвел меня к моему креслу из слоновой кости. Стулья справа и слева от него, предназначенные для консулов, пустовали. На одном из них когда-то восседал Флоренций, который давно… которого и след простыл, на другом - Тавр. Этот, стоило мне появиться в Иллирии, бежал в Антиохию.
После учтивого ответного приветствия я отметил, что консулы отсутствуют, но это не имеет значения, поскольку скоро новый год и, следовательно, будут назначены новые. Одним из них будет Мамертин. Услышав это имя, члены консистории выразили полное удовлетворение. Затем я объявил о ряде новых назначений. Когда я закончил, Арбецион попросил позволения взять слово. Сердце у меня упало, но я сказал: "Говори".
Медленно и торжественно, как если бы это он был Августом, Арбецион прошествовал на середину зала и остановился прямо напротив меня. Откашлявшись, он начал:
- Государь, в этом зале находятся люди, замышлявшие против тебя. - При этих словах по залу пронесся протяжный вздох. Вряд ли среди присутствующих был хоть один человек, ничего против меня не замышлявший. Что ж, таков был их долг. - Эти люди все еще на свободе, некоторые из них занимают высокие должности. Государь, здесь присутствуют и те, кто замышлял против твоего благороднейшего брата, цезаря Галла. Они также до сих пор на свободе. Некоторые из них также занимают высокие должности.
Оглядев зал, я увидел, что нескольким обладателям "высоких должностей" стало явно не по себе. Вот, например, толстяк Палладий, гофмаршал Констанция, который на суде над Галлом выступал в качестве обвинителя. Рядом - Эвагрий, комит-хранитель личной казны. Он помогал готовить это судилище. А вот главный камергер Сатурнин… Словом, добрый десяток готовых заговорщиков переводили взгляд с Арбециона на меня, и у всех на лице был написан один вопрос: начнется ли мое царствование с кровопролития? Самым смелым оказался комит государственного казначейства Урсул. Встав с места, он спросил:
- Август, должны ли пострадать те из нас, кто исполнял свой верноподданнический долг перед императором, которому так доблестно служил и ты?
- Нет! - твердо прозвучал мой ответ.
- Август, и все же те, кто вредил тебе и твоему брату делом - словом и делом, должны предстать перед судом, - не унимался Арбецион, сверля Урсула тяжелым взглядом своих бесцветных глаз.
По залу пронесся беспокойный ропот, но Урсул стоял на своем. Этого полнеющего красавца нелегко было сбить. Он явно не страдал тугоумием, и язык у него был как бритва.
- Государь, мы с облегчением узнали, что суд покарает лишь тех, кто действительно перед тобою провинился.
- Не сомневайся, покарает, - опередил меня Арбецион, и это мне совсем не понравилось, - если будет на то воля императора.
- Такова наша воля, - произнес я традиционную латинскую фразу.
- Кого ты назначишь судьями, государь? И где состоится суд?
Тут мне следовало оборвать Арбециона, но долгое путешествие меня утомило, а горячая баня расслабила (ни в коем случае не принимайтесь за важные дела сразу после бани!). Я не ожидал, что кто-то начнет навязывать мне свой замысел, а именно этого, увы, добивался Арбецион. Между тем Урсул предложил:
- Со времен императора Адриана верховным судом в нашем государстве является Священная консистория. Пусть виновные предстанут перед судом тех, кто облечен ответственностью за судьбы империи.
- Но, комит, - с холодной учтивостью возразил Арбецион, - нынешнюю консисторию назначал не наш новый государь, а покойный император. Не сомневаюсь, Август захочет назначить судей по своему усмотрению, а со временем подберет по своему усмотрению и членов консистории. - Возразить на это было нечего. Я подал одному из секретарей знак, что хочу сделать важное сообщение.
- Председателем суда я назначаю Салютия Секунда. - Все вздохнули с облегчением. В свою бытность преторианским префектом Востока Салютий Секунд слыл человеком справедливым. Остальными членами судебной коллегии я назначил Мамертина, Агилона, Невитту, Иовина и Арбециона, так что по существу это был военный трибунал. Местом заседаний я избрал Халкедон - город вблизи от Константинополя, на другом берегу Босфора. Так начались судебные процессы над изменниками, о которых я - с печалью в сердце - расскажу ниже.
* * *
11 декабря 361 года я, как подобает римскому императору, торжественно въезжал в Константинополь. С низкого неба цвета потускневшего серебра падали, медленно кружась, пушистые хлопья снега. Погода стояла безветренная, так что мороза почти не чувствовалось. В тот день природа поскупилась на краски, но не люди! Все сияло, сверкало и переливалось.
На берегу Мраморного моря у Золотых ворот замерли по стойке смирно доместики в полной парадной форме, а на обеих кирпичных башнях по бокам ворот реяли знамена с драконами. Позеленевшие бронзовые створки были плотно закрыты. По обычаю, я спешился в нескольких шагах от ворот, и командир доместиков подал мне серебряный молоток. Я трижды постучал им в ворота, и на стук отозвался голос городского префекта:
- Кто идет?
- Юлиан Август, - громко ответил я. - Гражданин этого города.
- Войди, Юлиан Август. - Бронзовые створки бесшумно распахнулись, и я увидел за ними во внутреннем дворе префекта Константинополя и сенаторов - всего там было около двух тысяч человек. Здесь же стояли члены Священной консистории, успевшие опередить меня и прибыть в столицу накануне вечером. В полном одиночестве я прошел через ворота и вступил во владение городом Константина.
Под звуки труб меня приветствовали горожане. От ярких одежд у меня рябило в глазах; не знаю, может, это белый фон усиливал контрасты, создавая впечатление буйства всех оттенков красного и зеленого, желтого и синего цветов. Возможно, впрочем, я просто слишком долго жил в северных странах, где все краски приглушены, как будто на мир падает тень дремучих лесов, под сенью которых живут люди. Но здесь был не мрачный север. Мы были в Константинополе, и хотя считается, что это новый Рим, который должен унаследовать от старого все древние республиканские добродетели, в том числе аскетизм и суровость, на самом деле мы не имеем с римлянами ничего общего. Мы - Азия. Когда меня подсаживали в золотую колесницу Константина, я с улыбкой вспоминал постоянные жалобы Евферия: "Какой же ты азиат!" Что поделаешь, да, я азиат и я наконец вернулся к себе домой.
Я медленно продвигался по Средней улице. Падая на непокрытую голову, большие хлопья снега образовали целую шапку, снежинки застревали в бороде. Я глядел по сторонам и с трудом узнавал родной город. За прошедшие несколько лет он невероятно изменился, а самое главное - перерос городскую стену, выстроенную еще Константином. Там, где раньше расстилались поля, теперь теснились улочки предместий. Чтобы защитить их, мне в один прекрасный день придется потратиться на новую городскую стену. Между прочим, эти предместья в отличие от города построены не по единому тщательно продуманному плану, а как бог на душу положит, поскольку подрядчики заботились только о быстрой наживе.
Колоннады, идущие вдоль всей Средней улицы, были заполнены до отказа людьми, которые приветствовали меня восторженными кликами. Что было тому причиной? Любовь ко мне? Отнюдь. Просто я был для них чем-то новым. Как бы ни был хорош правитель, он в конце концов приедается народу.
Констанций им наскучил, им хотелось перемен, и от меня их можно было ожидать.
Неожиданно за спиной что-то громыхнуло. Мне даже показалось, что это раскат грома - знак благоволения самого Зевса, но я быстро сообразил: это мои солдаты грянули старинную походную песню времен Юлия Цезаря "Ессе Caesar nunc triumphat, qui subegit Gallias!" l, В этой песне воплотился дух войны, а что может быть прекраснее на земле?
Городской префект, шедший рядом с колесницей, пытался обратить мое внимание на новые здания, но из-за шума толпы его слов не было слышно. Впрочем, я и без того радовался такому размаху строительства. Полная противоположность старым городам вроде Афин и Милана, где новая постройка - редкость. В Афинах, например, если старый дом рушится, жильцы просто перебираются в другой - в городе множество пустующих зданий. Другое дело Константинополь, здесь все новенькое, как с иголочки, включая и население, которое (я все-таки разобрал слова префекта, когда мы въезжали на форум Константина) вместе с рабами и чужестранцами насчитывает около миллиона человек.
1Вот идет с триумфом Цезарь, покоривший Галлию!(лат.)
Огромная статуя Константина, возвышающаяся в центре овального Форума, всегда повергала меня в смятение. Мне никогда к ней не привыкнуть. На высокий пьедестал из порфира мой дядя Константин водрузил статую Аполлона - думаю, он похитил ее с Делоса. Обезглавив этот шедевр, Константин на место головы Аполлона водрузил свое изображение, во всех отношениях сильно ей уступающее. К тому же голову и шею так скверно совместили, что на стыке между ними видна черная полоса, так что в народе этот памятник прозвали "Старик с немытой шеей". В голову воткнули семь бронзовых лучей, что долженствует изображать сияние - чудовищное святотатство не только в отношении истинных богов, но и Назарея. Константин хотел предстать перед потомками не только как галилеянин, но и как воплощение Гелиоса; его честолюбие не знало границ. Я слышал, что он был просто помешан на этой статуе и не упускал случая лишний раз на нее полюбоваться. Говорят, он претендовал не только на голову, но и на туловище Аполлона.
Оставив Форум позади, мы ступили на ту часть Средней улицы, которая называется "Дорогой Императоров" и ведет на Августеум. Эта большая площадь, со всех сторон окруженная портиками, была центром города, когда он еще назывался Византием. В середине Августеума Константин воздвиг огромный памятник своей матери Елене. Она изображена сидящей, и лицо у нее очень свирепое. В одной руке она держит кусок дерева - якобы часть креста, на котором был распят Назарей. Моя двоюродная бабка отличалась безграничным легковерием и страстью к коллекционированию всякой дребедени. В городе нет ни одного храма, которому бы она не пожертвовала щепочку, тряпочку или косточку, так или иначе связанную с этим несчастным раввином и его семьей.
Оглядев площадь, я с изумлением увидел, что всю ее северную часть занимает колоссальная базилика вновь построенного храма; с нее даже не успели убрать леса. Лицо префекта расплылось в улыбке, и, полагая, что это доставит мне большое удовольствие, он радостно сообщил:
- Август не забыл выстроенную Константином Великим маленькую церковь божественной Мудрости, стоявшую ранее на этом месте? По приказу императора Констанция ее значительно расширили. Он освятил этот храм только прошлым летом.
Я промолчал, но про себя поклялся превратить эту Святую Софию в храм Афины. Для меня невыносима сама мысль о том, что прямо напротив моего дома будет находиться галилейский храм, а главный вход Священного дворца расположен как раз напротив, на южной стороне Августеума.
Восточную сторону площади занимает здание сената, к которому как раз в эту минуту со всех сторон стекались сенаторы. Кворум, достаточный для начала заседания, составляет пятьдесят человек, но сегодня явились все две тысячи сенаторов. Отталкивая друг друга, они поспешно карабкались вверх по скользким ступеням.
Вся площадь заполнилась народом, и никто не знал, что делать дальше. Префект города привык в таких случаях получать указания от дворцовых служителей - в чем, в чем, а в устройстве пышных церемоний они поднаторели. Но теперь эти господа разбежались, и никто, включая меня, не знал, что надлежит предпринять дальше. Боюсь, мы с префектом оказались не на высоте.
Колесница остановилась в центре площади - у Милиона, обелиска под навесом, от которого отсчитываются в империи все расстояния. Даже в этом мы подражаем Риму, и не только в этом - буквально во всем, вплоть до семи холмов, на которых лежит Константинополь!
- Сенат ждет тебя, государь, - произнес префект, явно нервничая.
- Ждет? Вон еще сколько сенаторов даже не вошли в здание!
- Не желает ли Август принять их во дворце?
Я покачал головой, а себе дал зарок: никогда не въезжать в город без приготовлений. Никто толком не знал, куда идти и что дальше делать. Я заметил, как несколько моих офицеров переругиваются с доместиками, которые их не знают, а потому задерживают, а рядом почтенные сенаторы преклонных лет скользят и падают в грязь. Эта сумятица была дурным предзнаменованием. Я начал с того, что показал себя худшим организатором, нежели Констанций.
Наконец я взял себя в руки и решительно проговорил:
- Префект, пока сенаторы еще не собрались, я хочу совершить жертвоприношение.
- Разумеется! - Префект указал на Святую Софию. - Епископ, наверное, в соборе, а если нет, я за ним пошлю.
- Я имею в виду жертвоприношение истинным богам, - объяснил я.
- Но… где же? - У бедняги префекта были все основания смутиться. В конце концов, Константинополь - новый город, освящен именем Иисуса, и в нем нет храмов, лишь на акрополе старого Византия сохранились три маленьких святилища, посвященные Аполлону, Артемиде и Афродите. Что ж, раз нет других, можно и там! Я подал знак тем из своих приближенных, кто сумел пробраться через оцепление доместиков, и наша маленькая процессия двинулась на холм, к полуразрушенным, заброшенным храмам.
В сыром, загаженном храме Аполлона я принес благодарственную жертву Гелиосу и всем богам, - горожан, толпившихся вокруг, это очень позабавило; они сочли это за первое проявление эксцентричности императора. Принося жертву Аполлону, я поклялся, что отстрою его храм.
Либаний: Несколько недель тому назад император Феодосий отдал этот храм своему преторианскому префекту под каретный сарай!
Юлиан Август,
Затем я послал новоназначенного консула Мамертина известить сенат, что прах моего предшественника в ближайшее время будет доставлен в Константинополь для погребения, а посему, уважая память усопшего, я откладываю тронную речь до первого января. Пригибаясь под ударами шквального ветра, бросавшего мне в лицо колючий снег, я вошел через Халкские ворота дворца в вестибюль под бронзовой крышей. Над воротами красовалась свежая роспись, запечатлевшая Константина с тремя сыновьями. У их ног пронзенный копьем дракон проваливается в преисподнюю - это аллегорическое изображение поверженных истинных богов. Над головой императора нарисован крест. Ну ничего, немножко белил - и следа от него не останется!
Доместики, выстроившиеся по обеим сторонам ворот, молодцевато отдали мне честь. Приказав их командиру обеспечить военных из моей свиты помещением и провиантом, я пересек внутренний двор и вошел в главное здание дворца. В жарко натопленном и ярко освещенном зале (казалось, я попал из зимы в лето) меня ожидал Евсевий со своими подчиненными - евнухами, писцами, рабами, осведомителями - всего не менее двух сотен людей и полулюдей. В жизни не видал таких богатых одеяний и не вдыхал таких дорогих благовоний.
Стоя в дверях, я отряхивался подобно собаке, вылезшей из воды, а все присутствующие опустились передо мною на колени с необычайной грацией. Евсевий смиренно поцеловал край моей хламиды. Я бросил долгий взгляд на эту огромную тушу, похожую на гиппопотама или носорога, которых привозят к нам из Египта для участия в боях гладиаторов. Он весь сверкал драгоценностями и источал аромат лилий. Таков был убийца моего брата, которому лишь счастливый случай помешал разделаться и со мной.
- Встань, хранитель, - отрывисто произнес я и знаком велел остальным сделать то же самое. Не без труда Евсевий поднялся на ноги. Он робко глядел на меня, его глаза молили о пощаде. Хранитель священной опочивальни был вне себя от ужаса, но многолетняя выучка царедворца и непревзойденное искусство интригана не подвели: ни голос, ни облик не выдавали его смятения.
- Государь, - прошептал он, - все готово. Спальни, кухни, залы совета, хламиды, драгоценности…
- Благодарю, хранитель.
- Завтра Повелителю Мира будет представлена полная опись дворцового имущества.
- Хорошо, а теперь…
- Что бы ни пожелал наш государь, ему достаточно лишь повелеть. - Голос, доверительно шептавший мне на ухо, казалось, был неподдельно сердечным. Я отстранился и сказал:
- Покажи мне мои покои.
Евсевий хлопнул в ладоши, и зал опустел. Вместе с евнухом я поднялся по белой мраморной лестнице на второй этаж. За решетчатыми окнами расстилался великолепный парк, спускавшийся террасами к Мраморному морю. Справа был виден большой особняк, где живет персидский царь Хормизда, перебежавший к нам в 323 году, и группа небольших строений, скорее павильонов. Все вместе они называются дворцом Дафны; здесь совершаются аудиенции императора.
Как странно чувствовал я себя в покоях Констанция! Особенно тронул меня вид инкрустированной серебром кровати, на которой спал мой двоюродный брат. На этом ложе его, несомненно, посещали тревожные сны обо мне. Теперь его не стало, и опочивальня перешла ко мне. Интересно, кто будет спать здесь после меня? Мои размышления прервало нервное покашливание Евсевия. Еще погруженный в свои мысли, я тупо оглядел его и наконец приказал:
- Пришли ко мне Оривасия!
- Это все, государь?
- Все, хранитель.
Не дрогнув ни единым мускулом на лице, Евсевий повернулся и вышел. В тот же вечер его арестовали как изменника и перевезли на суд в Халкедон.
Вместе с Оривасием мы обошли весь дворец, нагнав немало страху на служителей: они не привыкли к тому, чтобы император отклонялся от строго предписанного ему этикетом маршрута. Мне особенно хотелось осмотреть дворец Дафны, и мы в сопровождении всего лишь десятка охранников стали стучать в дверь малого тронного зала. Испуганный евнух открыл нам и провел в зал, где много лет назад я встретился с Константином. Тогда здесь присутствовала вся наша семья, а теперь в живых остался я один. Зал оказался в точности таким великолепным, каким я его запомнил, включая, увы, и усыпанный драгоценными каменьями крест во весь потолок. Мне хотелось бы его убрать, но в моем окружении есть ревнители старины, которые считают, что коль скоро мой дядя украсил свой тронный зал крестом, значит, так тому и быть, независимо от того, какова государственная религия. Кто знает, может быть, они и правы?
Старый евнух, который провел нас в зал, сказал, что припоминает тот день, когда меня представили дяде:
- Ты был чудесным ребенком, государь, и мы уже тогда знали, что когда-нибудь ты будешь нашим повелителем. - А как же иначе!
Затем мы осмотрели сводчатый пиршественный зал. В конце его на возвышении стоят три обеденных ложа для императорской фамилии. Пол в этом зале особенно красив. Он выложен разноцветным мрамором, привезенным со всех концов империи. Мы, как деревенские простаки, глазели на это чудо, когда в зал вошел гофмаршал в сопровождении высокого худощавого офицера. Пожурив меня за то, что я удрал, гофмаршал представил мне офицера - он служил в коннице, звали его Иовиан. "Только что он доставил в столицу священные останки императора Констанция, государь".
Иовиан отдал мне честь. В этом походе он меня сопровождает. Что о нем можно сказать? Добродушен, но звезд с неба не хватает. Поблагодарив его за труды, я временно причислил его к доместикам, а затем состоялось заседание Священной консистории. Среди прочих вопросов мы наметили порядок проведения похорон Констанция. Это была последняя церемония, которую поручили подготовить евнухам, и рад сообщить - она прошла без сучка без задоринки. Покойник любил евнухов, они платили ему взаимностью. Вполне естественно, что их последним делом при дворе стало погребение своего патрона.
* * *
Отпевание Констанция было назначено в храме, который галилеяне именуют церковью Святых Апостолов. Стоит он на четвертом из семи холмов Константинополя. К базилике этого склепа Константин пристроил круглый мавзолей, очень похожий на мавзолей Октавиана Августа в Риме. Здесь покоятся его останки, а также останки трех его сыновей. Да будет земля им пухом.
Как ни странно, похороны моего извечного врага растрогали меня до глубины души. Прежде всего, поскольку я дал обет безбрачия, на Констанцие наш род угасал. Однако это не совсем так: его вдова Фаустина была беременна. Во время похорон я видел ее издали, она стояла среди плакальщиц, закутанная в плотное покрывало. Через несколько дней я согласился дать ей аудиенцию.
Я принял Фаустину в гардеробной Констанция, которую превратил в свой кабинет. По всем стенам этой комнаты устроены шкафы для множества принадлежавших покойному туник и хламид, а я приспособил эти шкафы для хранения книг.
Когда Фаустина вошла, я приветствовал ее стоя. Как-никак мы родственники. Она преклонила предо мною колени, но я поднял ее и предложил стул. Мы сели.
Фаустина - сирийка, женщина живого и веселого нрава. Нос у нее с горбинкой, волосы иссиня-черные, а глаза серые; по-видимому, в ее жилах течет готская или фессалийская кровь. Она была явно испугана, хотя я делал все от меня зависящее, чтобы ее успокоить.
- Надеюсь, ты не в обиде, что я принимаю тебя здесь? - Я указал на еще не убранные манекены, стоявшие вдоль стены, - молчаливое напоминание о ее муже, по мерке которого они были сделаны.
- Как будет угодно государю, - ответила она официальной фразой и улыбнулась. - Кроме того, я еще ни разу не была в Священном дворце.
- Ах да, ты же вышла замуж в Антиохии.
- Да, государь.
- Прими мои соболезнования.
- Такова была Господня воля.
- Я согласился, что так оно и есть, и спросил:
- Где ты собираешься жить, принцепсина? - так я решил ее называть. Об "Августе" не могло быть и речи.
- С позволения государя, в Антиохии. С семьей. Тихо. В уединении. - Она роняла слова одно за другим. Казалось, к моим ногам падают тяжелые монеты.
- Можешь жить где пожелаешь, принцепсина. В конце концов, ты последняя моя родственница и… - я как можно тактичнее указал на ее живот, выпиравший из-под траурной хламиды, - носишь в чреве последнего отпрыска нашего рода. Это огромная ответственность. Не будь тебя, династия Флавиев угасла бы.
На мгновение в ее серых глазах промелькнули страх и подозрение. Покраснев, она потупилась.
- Надеюсь, государь, Бог наградит тебя многочисленным потомством.
- Нет, - безапелляционно ответил я. - Наш род продолжит только твой сын… или дочь.
- Государь, умирая, мой муж сказал, что ты будешь справедлив и милосерден.
- Мы понимали друг друга, - сказал я, но в интересах истины добавил: - До определенного предела.
- Я могу быть свободна?
- Абсолютно свободна. Последняя воля Констанция для меня священна. - Я встал. - Сообщи мне, когда у тебя родится ребенок. - Она приложилась к пурпуру, и мы расстались.
Я получаю из Антиохии регулярные донесения о Фаустине. Она слывет гордой и неуживчивой, но в заговорах не участвует, хотя и недолюбливает меня за то, что я лишил ее почетного титула Августы. Между прочим, родила она девочку, и должен сказать, что от этой вести у меня гора с плеч свалилась. Зовут ее Флавия Максима Фаустина. Интересно, как сложится ее судьба?
Либаний: С Флавией - мы ее называем Констанцией Постумией - меня связывает самая тесная дружба. Она женщина редкого обаяния, вся в мать. Сейчас она, как известно, замужем за императором Грацианом и живет в Трире; таким образом, ей удалось то, что не успела ее мать, - она стала правящей Августой. Фаустина очень гордится своей дочерью, хотя месяц назад, при нашей последней встрече, она была очень расстроена тем, что императрица не пригласила ее в Галлию. Очевидно, заботливое чадо решило, что матери такая дальняя поездка уже не по силам. "Что делать? - утешал я тогда Фаустину. - Дети всегда стремятся жить своей жизнью, и с этим надо мириться". Я даже дал ей почитать единственный экземпляр моего трактата "Сыновний долг". Кстати, она мне его ведь так и не вернула!
Что касается императора Грациана, то это всеобщий любимец, хотя (увы, увы!) ярый христианин. Став императором, он впервые в истории отказался от титула великого понтифика - крайне дурной знак. Между прочим, когда в прошлом году Грациан избрал Феодосия Августом Восточной Римской империи, он одновременно пожаловал своей теще Фаустине почетный титул Августы. Мы все были за нее чрезвычайно рады.
Юлиан Август
После ухода Фаустины я послал за цирюльником: последний раз я стригся еще в Галлии и совсем зарос - не философ, а Пан какой-то! Ожидая цирюльника, я погрузился в изучение дворцового штата, как вдруг в кабинет вошел некто похожий на персидского посла. Его перстни, золотые пряжки, завитые кудри внушали такое почтение, что я невольно привстал, но то был всего лишь мой брадобрей. Узнав это, я только и сумел промямлить: "Я хотел видеть цирюльника, а не сборщика податей", но он нисколько не смутился: подумаешь, государь шутить изволит! За работой цирюльник говорил без умолку. Оказалось, он получает от казны ежегодное жалованье. Еще ему каждый день положены двадцать караваев хлеба, а также корм для двадцати голов вьючного скота. При этом выяснилось, что ему всего этого еще мало и он считает, что ему недоплачивают. Подравнивая мне бороду, он в изысканных выражениях сетовал, что я хочу подстричь ее клинышком - так мне не к лицу. До его ухода я помалкивал, а затем продиктовал меморандум о сокращении штата брадобреев, поваров и прочей дворцовой челяди.
За этим приятным занятием меня застал вошедший Оривасий. Он с улыбкой слушал, как я, размахивая руками, мечу громы и молнии, все более распаляясь при мысли о том, какой двор достался мне в наследство от предшественников. Дождавшись, пока я выдохнусь, Оривасий стал докладывать, что он увидел в обследованных им помещениях гвардейцев-доместиков. Оказывается, солдаты спали не более не менее как на перинах! Кормили их исключительно деликатесами, а их кубки были много тяжелее мечей. К тому же некоторые из доместиков приторговывали драгоценностями, либо ворованными, либо собранными в качестве дани с богатых купцов, которых они постоянно держат в страхе. В довершение ко всему эти доблестные воины организовали хор и подряжались развлекать пирующих любовными песнями!
Признаюсь, под конец я уже не мог больше терпеть и просто рычал. Оривасий обожает доводить меня до белого каления. Он хладнокровно перечисляет одну за другой подробности и следит, как у меня на лбу вздуваются жилы, а когда я готов от гнева крушить все вокруг, он хватает меня за руку и советует поберечься, не то меня вот-вот хватит удар. Что ж, так оно когда-нибудь и будет.
Я хотел немедленно разогнать гвардию доместиков, но Оривасий посоветовал лучше делать это постепенно, тем более что во дворце творится кое-что похуже.
- Похуже? - Я возвел очи к Гелиосу. - Я понимаю, солдаты - это далеко не философы, все они воруют, что поделаешь? Но перины, любовные песни…
- Дело не в солдатах, а в евнухах. - И он замолчал, кивнув в сторону секретарей. Хотя они и присягали хранить государственную тайну, чем меньше кругом ушей, тем лучше.
- Потом, - прошептал Оривасий.
Вдруг снизу послышался страшный шум, и в кабинет ворвался запыхавшийся гофмаршал:
- Государь, депутация из Египта смиренно молит преклонить слух…
Тут внизу так загрохотало, будто во дворец ворвались бунтовщики.
- И часто у вас такое происходит?
- Государь, просто египтяне…
- Народ шумный?
- Да, государь.
- И преторианскому префекту с ними не сладить?
- Именно так, государь. Он сказал, что ты не сможешь их принять, и… - Снова послышались визгливые вопли и грохот бьющейся посуды.
- Египтяне всегда так себя ведут, гофмаршал?
- Частенько, государь.
Слова гофмаршала меня позабавили, и я спустился вслед за ним на первый этаж, в зал для приемов преторианского префекта. Когда я уже был готов переступить порог, невесть откуда появилось не менее дюжины слуг. Один поправил мне прическу, другой - бороду, третий расправил складки плаща, а еще кто-то водрузил на голову диадему. Затем гофмаршал и окружавшая меня немалая свита отворили дверь, и я, чувствуя, что становлюсь похожим на Констанция, вошел в приемную.
Следует заметить, что вообще среди моих подданных египтяне действительно самые докучливые… да и в частности тоже. Они заслуженно пользуются дурной репутацией. Особенно они любят сутяжничать. Иногда семья, только чтобы всем досадить, готова судиться хоть сто лет. Депутация, которая явилась сейчас ко мне на прием, сначала прибыла к Констанцию в Антиохию. Там они его не застали и бросились за ним в Мобсукрену, но тут его избавила от них милосердная смерть. Услышав, что в Константинополь скоро прибудет новый император, они, не теряя ни минуты, направились ко мне. На что же они жаловались? Тысяча претензий к нашему наместнику в Египте.
Как только я вошел, меня со всех сторон окружили люди всех цветов кожи - от белых греков до черных нумидийцев - и что-то разом залопотали, нисколько не смущаясь моим величием. Я взглянул в сторону преторианского префекта. Он, к счастью, повернул большой палец вниз, но меня происходящее уже начало забавлять.
Я не без труда заставил их умолкнуть и возопил: - Справедливость будет восстановлена в отношении каждого из вас! - В ответ раздались как радостные вопли, так и горестные стенания. По-видимому, некоторые посланники почуяли недоброе. Что-то уж слишком легко все получалось. - Но, - продолжал я безапелляционным тоном, - я не могу возместить ваши убытки здесь. Казна находится на другом берегу Босфора, в Халкедоне, и финансовые вопросы решаются только там. - К изумлению префекта, я сочинял на ходу. - Вас отвезут туда за мой счет. - От такой щедрости все египтяне так и ахнули. - А завтра я приеду к вам и тщательно рассмотрю каждую претензию. Если выяснится, что они справедливы, я буду знать, что мне делать. - Послышалось довольное урчание, под которое я благополучно улизнул из зала.
- Государь, но завтра у тебя весь день занят! - расстроился гофмаршал. - Да и казначейство не в Халкедоне. Оно здесь.
Ничего, отправьте всю эту ораву в Халкедон и предупредите лодочников, что, если они перевезут обратно в Константинополь хоть одного египтянина, пусть пеняют на себя.
Гофмаршал впервые посмотрел на меня с уважением, а египтяне еще месяц досаждали халкедонским властям и в конце концов отправились восвояси.
Приск: Обрати внимание: выше Юлиан упоминает о судах над изменниками в Халкедоне и обещает вернуться к этому вопросу позднее, но так и не возвращается. Правда, ему не представилась возможность перечитать свои записки, но я убежден: даже если бы он заметил этот пропуск, он вряд ли бы поведал об этих процессах со всей откровенностью. Юлиан отлично понимал, что они не принесли ему ничего, кроме позора.
Первым делом Арбецион арестовал десяток людей, принадлежавших к ближайшему окружению Констанция. Все они были с Арбеционом в тесной дружбе, но тем не менее он предъявил им обвинение в государственной измене. В чем дело? Причина очень проста. Любой из этих сановников мог его скомпрометировать. После смерти Констанция Арбецион хотел стать императором и пытался уговорить Евсевия признать себя законным наследником престола. Таким образом, у Арбециона была своя корысть. Ему необходимо было замести следы.
Хотя номинально председателем трибунала считался Салютий Секунд, на самом деле, всеми делами там заправлял Арбецион, который вел себя как тигр, попавший в стадо овец. Так, например, Палладий - гофмаршал при дворе Констанция - обладал безупречной репутацией; тем не менее его обвинили в заговоре против Галла. И хотя никаких улик против него не нашли, Палладия сослали в Британию вместе с Флоренцием (камергером, а не нашим приятелем по Галлии). Также безо всяких улик были отправлены в ссылку Эвагрий (бывший комит - хранитель личной императорской казны), Сатурнин (бывший дворцовый домоправитель), Сирин (личный секретарь Констанция). Однако самым грязным делом этого суда была ссылка консула Тавра, чья единственная вина заключалась в том, что он вместе со своим законным государем выступил против Юлиана, когда тот занял Иллирию. Официальное сообщение об этом приговоре начиналось словами: "В год консульства Тавра и Флоренция Тавр признан виновным в государственной измене" - настоящая пощечина общественному мнению, какую остерегаются делать даже самые отъявленные тираны.
Преторианскому префекту Флоренцию был вынесен смертный приговор, по-моему, вполне заслуженно. Он действительно делал все возможное, чтобы погубить Юлиана, хотя, справедливости ради, следует отметить (а кто из политиков на это способен?), что он всего лишь исполнял приказания императора. К счастью для Флоренция, приговор этот был вынесен заочно. В день смерти Констанция он куда-то исчез и объявился вновь лишь спустя несколько месяцев после гибели Юлиана. Флоренцию удалось благополучно дожить до глубокой старости, он приумножил свои богатства и тихо скончался в Милане. Вот так-то: одни из нас заживаются на этом свете, других смерть уносит во цвете лет. Юлиан, конечно, сказал бы, что такова воля безжалостного рока, но я умнее. Это не более чем случайность, и никакого промысла тут нет и в помине.
Павел-Цепь, "комит сновидений" Меркурий и Гауденций также были казнены - и поделом. Та же участь постигла и Евсевия, а его огромные богатства были конфискованы в пользу государства, у которого он их награбил.
И тут случилось самое гнусное. Мало кто из политических деятелей нашей упадочной эпохи был способен всегда так откровенно и невзирая на последствия высказывать свое мнение обо всем, как Урсул. Он с самого начала раскусил, чем руководствуется Арбецион, и заявил во всеуслышание, что он думает об этих процессах. Ко всеобщему изумлению, Урсула вскоре арестовали по приказу Арбециона. Суд над ним был величайшей мерзостью. Те, кто на нем присутствовал, рассказывали мне - Урсул попросту издевался над Арбеционом и требовал у суда, чтобы ему точно указали, в чем его вина перед Юлианом и какое отношение он имеет к смерти Галла. Мне приходится довольствоваться устными свидетельствами, так как протоколы суда таинственным образом исчезли, зато у меня был откровенный разговор с Мамертином, который с ужасом рассказывал об этом кровавом фарсе. Он изложил мне все во всех подробностях, не щадя и себя. Все члены суда, в том числе Юлиан, пошли на поводу у злой воли Арбециона, и на каждом из них лежит своя доля вины.
Против Урсула выставили лжесвидетелей, но их показания были настолько шиты белыми нитками, что он их без труда опроверг. Тут даже Арбецион мог бы отступиться, но у него в запасе был последний довод, и этот довод сработал. Дело в том, что Урсула судил военный трибунал, который заседал в армейском лагере, где стояли два легиона. Между тем Урсул снискал среди военных лютую ненависть своим знаменитым высказыванием на развалинах Амиды: "Вот как храбро защищают нас солдаты, содержание которых разоряет государство!" Внезапно Арбецион бросил эту фразу в лицо Урсулу, и присутствовавшие на суде офицеры и солдаты стали в один голос требовать его головы. Они ее получили. Не прошло и часа, как Урсул был казнен.
В январе, когда я приехал в Константинополь, об этой истории говорил весь город. Я задал вопрос о деле Урсула Юлиану и сразу понял, что он уклоняется от прямого ответа.
- Я не знал, что происходит, - оправдывался он, - Вся полнота судебной власти принадлежала Салютию, и исход процесса удивил меня не меньше других.
- Но приговор был вынесен от твоего имени.
- Любой деревенский мировой судья выносит приговоры от моего имени. Неужели мне отвечать за все судебные ошибки?
- Согласно римскому праву, ты мог не утвердить смертный приговор…
- Трибунал действовал самовольно, я ничего об этом не знал.
- Тогда членов этого трибунала следует предать суду как изменников. Они узурпировали право казнить и миловать, принадлежащее исключительно тебе.
- Но трибунал был вполне законен. Я учредил его своим эдиктом.
- Тогда они наверняка должны были уведомить тебя о смертном приговоре и…
- Я не знал!! - Юлиан был в бешенстве.
Я больше никогда не касался этой темы, но в Персии он вдруг заговорил о деле Урсула сам. Мы рассуждали о правосудии, и тут вдруг Юлиан признался:
- Труднее всего в жизни мне было позволить суду осудить невиновного.
- Урсула?
- Юлиан кивнул. Он, видимо, уже позабыл, как заверял меня, что ничего не знает о происходящем в Халкедоне:
Я ничего не мог поделать. Армия требовала его крови. Когда суд признал Урсула виновным в измене, я был вынужден оставить приговор в силе, хотя знал, что он невиновен.
- Кого ты хотел умилостивить, армию или Арбециона?
- Обоих. В то время мое положение было еще непрочным. Я нуждался в любой, даже минимальной, поддержке. Сегодня все было бы по-другому. Я бы оправдал Урсула, а Арбециона отдал под суд.
- Но тогда - не сегодня, и Урсула не вернешь.
- Очень жаль, - все, что нашелся ответить Юлиан. Это один из немногих известных мне случаев, в которых Юлиан проявил малодушие, и это привело к печальным последствиям. Впрочем, как бы мы вели себя на его месте? По-другому? Думаю, нет. Юлиан хотя бы как-то постарался загладить свою вину. По закону имущество казненных изменников конфискуется, но в этом случае было сделано исключение. Все имущество Урсула перешло к его дочери.
Либаний: По-моему, в этом случае Приск проявляет чрезмерную сентиментальность. Он сам признает, что не видел протоколов суда. Откуда же ему знать, какие были представлены улики против Урсула? Я, в отличие от Приска, не берусь предрешать, как бы я действовал в той или иной ситуации, пока тщательно не исследую всех сопутствующих обстоятельств. В жизни нужно руководствоваться именно такой эмпирикой, в противном случае я ввел бы в заблуждение три поколения учеников.
Юлиан Август
Всю жизнь до меня доходили смутные слухи о том, что происходит в дворцовых покоях, отведенных евнухам. Я, однако, был склонен считать их вздорными сплетнями, ведь обо мне самом рассказывали небылицы еще почище. Честно говоря, я не искал подтверждения этим слухам, но как-то Оривасий настоял на том, чтобы мы разобрались во всем сами. И вот в один прекрасный вечер я закутался в плащ с капюшоном, а Оривасий оделся сирийским купцом: завил себе волосы, смазал их маслом и приклеил жирно блестевшую фальшивую бороду.
Вскоре после полуночи мы вышли из моих покоев и по черной лестнице спустились в залитый лунным светом внутренний двор. Прячась в тени, как заговорщики, мы скользнули к противоположному крылу дворца, где живут евнухи и мелкие чиновники. Под портиком Оривасий подошел к третьей двери с юга и трижды постучал.
- Который час? - спросил из-за двери приглушенный голос.
- Наш час настал, - назвал пароль Оривасий, и дверь приоткрылась ровно настолько, чтобы мы смогли протиснуться внутрь. Открывший нам карлик поздоровался и указал на тускло освещенную лестницу:
- Все только начинается.
Оривасий дал ему монету. На галерее второго этажа глухонемые рабы провели нас в обеденный зал, когда-то принадлежавший Евсевию. Роскошью этот зал не уступал моему! Вдоль стен стояли обеденные ложа, на которых возлежало около полусотни разряженных евнухов - ну прямо шелковая лавка! Перед каждым ложем был накрыт стол, ломившийся от яств.
Даже на концерте (как я по своей наивности полагал) евнухи не могли обойтись без чревоугодия.
В дальнем конце зала помещались несколько мест для так называемых "лиц, приближенных ко двору". Там сидели офицеры-доместики, которые обильно подкреплялись вином. Я был совершенно сбит с толку, но не решался открыть рот. Не дай бог кто-нибудь узнал бы мой голос! Мардоний, это счастливое исключение среди евнухов, часто говаривал: "Голос Юлиана - не лира, а медная труба".
Мы заняли места в первом ряду, рядом с центурионом легиона геркуланов, который уже был сильно навеселе. Ткнув меня в бок, он пробормотал: "Не будь таким кислым! И сними этот капюшон, а то ты похож на грязного монах-ха!" Окружающие сочли эту шутку необычайно удачной и вдосталь повеселились на мой счет, пока бойкий на язык Оривасий не пришел мне на выручку.
- Бедняга из деревни, - объяснил он (к моему удивлению, на чистейшем антиохийском наречии), - и не хочет, чтобы видели его заплатанную тунику.
- Он что, будет выступать? - Центурион подвинулся ближе, меня обдало его дыхание. Дух был как из винного бурдюка. Зажав рукой капюшон, я отодвинулся.
- Нет, - ответил Оривасий. - Он приятель Фаларида. - Услышав это, центурион сразу оставил нас в покое, а Оривасий прошептал мне на ухо: "Фаларид - наш хозяин. Вон он, в середине". Посмотрев туда, куда он указывал, я увидел тучного степенного человека с высокомерно поджатыми губами. Мне показалось, я где-то его уже видел, но где?
- Это главный дворцовый повар, - пояснил Оривасий, - а значит, по смерти Евсевия самый богатый человек при дворе.
Я тяжело вздохнул. Слуги императора всегда безбожно его обворовывают.
Зазвучали кимвалы, и в зал строевым шагом вошла колонна доместиков. Остановившись перед Фаларидом, они жестом, которым положено приветствовать императора, отдали ему честь. В ярости я чуть было не вскочил на ноги, но Оривасий усадил меня на место. Между тем солдаты выстроились вдоль стены и затянули любовную песню! Но худшее ждало нас впереди.
В зал ввели пятьдесят бедно одетых юношей. Они двигались как-то неуверенно и явно не знали, что делать, пока кто-то из доместиков не заставил одного из них опуститься на колени перед Фаларидом. Остальные последовали его примеру. Затем евнух знаком велел им сесть на пол как раз напротив нас. Я никак не мог понять, что происходит. Судя по одежде, юноши были явно не артистами, а простыми ремесленниками, какие во множестве слоняются по аркадам любого города, глазея на женщин.
Затем в комнату пригнали, как стадо овец, пятьдесят молодых девушек. "Лица, приближенные ко двору" вокруг меня восхищенно зашептались: девушки были на редкость хороши собой и страшно напуганы. Их медленно обвели вокруг зала и приказали сесть на пол рядом с юношами. Девушки эти также были одеты в обычное платье - значит, это не были танцовщицы или гетеры. Я обратил внимание на то, что евнухи рассматривали их почти с таким же интересом, как и окружавшие меня мужчины. Мне это казалось непонятным, но Оривасий уверяет, что евнухи, особенно те, кого оскопили уже в зрелом возрасте, к своему несчастью, сохраняют плотские желания. Желание не исчезает от неспособности его удовлетворить.
Появились музыканты, заиграла музыка, и перед нами стали плясать сирийские танцовщицы. Думаю, они хорошо знали свое дело. Они неистово раскачивались, подпрыгивали высоко в воздух и изображали всякие непристойности с чашами, как это и положено в таком танце. Воспользовавшись тем, что все увлеклись зрелищем, я похлопал по плечу юношу, сидевшего на полу предо мной. Он вздрогнул и в страхе обернулся - лицо его от испуга побелело как полотно. На вид ему было не более восемнадцати, судя по белой коже и серым глазам, это был македонец, а большие мозолистые руки с черными ногтями выдавали в нем ученика кузнеца или ювелира.
- Что, господин? - спросил он прерывающимся от волнения шепотом.
- Зачем вас сюда привели?
- Не знаю, господин.
- Но как ты сюда попал?
- Они… - Он указал на доместиков. - Я шел домой с серебряного рынка - я там работаю, - а они меня схватили и заставили идти вместе с ними.
- А сказали зачем?
- Нет, господин. Нас не убьют, правда? - Ничто не может сравниться со страхом простолюдина, оказавшегося в незнакомом месте.
- Нет, - сказал я твердо, - вас не тронут.
Между тем сирийских танцовщиц сменили женщины, одетые жрицами египетской богини Киры. Их ритуальные жесты были мне знакомы, но все же, думаю, это были не настоящие жрицы, а просто гетеры, изображающие священные эротические танцы. Для нынешней карнавальной ночи это было вполне естественным началом. Они исполнили перед нами все таинства Киры, включая обряд оплодотворения с огромными деревянными фаллосами. Последний эпизод привел "лиц, приближенных ко двору" в восторг, и они принялись громко рукоплескать, а евнухи в экстазе вздыхали и мерзко хихикали. Хотя мне и не очень нравится культ Киры, такое осквернение ее таинств меня возмутило.
Но вот и "жрицы" удалились. Несколько коренастых доместиков подняли юношей и девушек и заставили пройтись парами перед ложами евнухов. Это походило на прогулку молодых людей на празднике в провинциальном городке, только двигались они уж очень неловко и вид у них был смущенный и затравленный. Так прошло несколько минут, и вдруг Фаларид поманил к себе одну из пар. Это послужило сигналом для других евнухов, и они кинулись выбирать себе жертву, шипя, как стадо рассерженных гусей.
Внезапно Фаларид протянул руку и разорвал платье девушки на плече; оно соскользнуло к ее ногам. Вокруг меня послышались возбужденные возгласы. Я от неожиданности просто оцепенел. Девушка попыталась прикрыть платьем грудь, но Фаларид снова рванул; на этот раз платье из дешевого полотна с треском разорвалось донизу и осталось у него в руке. Девушка осталась стоять нагой, скрестив руки на груди, будто жертва, приведенная на заклание. Затем, повернувшись к юноше, Фаларид задрал подол его туники до самого живота. Послышался громкий смех: под туникой у бедняги было голое тело. Схватив одной жирной рукой девушку, бледную от стыда, а другой - юношу, совсем пунцового от смущения, Фаларид повалил их на ложе.
Другие евнухи тоже бросились срывать одежды с перепуганных до смерти жертв. Никто не оказал им сопротивления, только какой-то юноша непроизвольно отшатнулся, и тогда один из доместиков с силой ударил его плашмя мечом по ягодицам. В этой чудовищной сцене что-то показалось мне смутно знакомым. Лишь несколько дней спустя я понял, что именно: так дети разворачивают подарки. Евнухи во всем уподобились жадным детям. Они срывали одежды с юношей и девушек точно так же, как дети срывают обертку с только что полученного подарка, желая поскорее узнать, что там внутри. Своими короткими пальцами они ощупывали нагие тела, подобно детям, перебирающим новые игрушки; особенно их привлекали половые органы, как мужские, так и женские Представьте себе пятьдесят огромных младенцев, играющих вместо кукол живыми людьми, и вы поймете, что видел я той ночью.
Оцепенев от изумления, я сидел бы там, наверное, целую вечность, не упади мой взгляд на юношу, с которым я только что говорил. Он лежал распростертый на коленях у евнуха, напуганная девушка обильно поливала ему живот медом из ковша, а евнух тем временем ласково его поглаживал, готовя к бог знает какому разврату. С меня было довольно.
Я встал и вышел на середину зала. Один из доместиков грубо схватил меня за плечо, и капюшон свалился, открыв лицо. Этого было достаточно. Музыканты один за другим умолкли. Никто не двинулся с места. Никто не издал ни звука. Только молодые люди тупо, безо всякого интереса смотрели на меня. Я подозвал к себе трибуна, сидевшего в первом ряду. Среди присутствовавших офицеров он был старшим по званию. Он подошел и дрожащей рукой отдал мне честь. Указав на юношей и девушек, я тихо, так, чтобы только он один мог слышать, приказал: "Этих по домам". Затем я повернулся к Фалариду:
- Всех евнухов арестовать. Присутствующих доместиков - под домашний арест.
В наступившей гробовой тишине мы с Оривасием покинули пиршественный зал.
Оривасий считает, что я принял происходившее слишком близко к сердцу из-за обета безбрачия, но дело вовсе не в этом. Основополагающий принцип любого цивилизованного общества заключается в том, что ни один человек (тем более получеловек) не имеет права подчинять своей воле другого. Будь юноши и девушки гетерами по доброй воле, я бы, может, и простил евнухов, но той ночью - а как выяснилось, она была далеко не единственной - в пиршественном зале творилось жестокое беззаконие.
Приск: Юлиан часто вспоминал об этой ночи в покоях евнухов, и, по-моему, он наивно придает ей чрезмерное значение. Дурные привычки дворцовых евнухов общеизвестны, и едва ли увиденное было для Юлиана полной неожиданностью. Что и говорить, неприятно узнать, что подобное творится у тебя под носом, но число придворных римского императора составляет двадцать пять тысяч человек, и дворец - это целый маленький мир, во всем подобный большому. Однако если Юлиан что-то вобьет себе в голову, возражать ему бесполезно. Он прогнал всех евнухов до единого, и жизнь во дворце превратилась в ад кромешный. Прежде всего, никто не знал, где лежат припасы, и каждый день приходилось снаряжать экспедиции для поисков на чердаках и в подвалах. В результате разразилось несколько новых скандалов. Так, в подвалах дворца Дафны был обнаружен целый тайный монетный двор, на котором несколько предприимчивых доместиков чеканили фальшивую монету.
За время моего знакомства с Юлианом я заметил, что он старательно избегает соприкосновения с некоторыми сторонами человеческой жизни. Одной из них была плотская любовь. Он сделал вид, что был шокирован забавами евнухов со свободными людьми, которых те принуждали служить своим утехам. Это, конечно, дурно, и в порядочном обществе так поступать не принято. Естественно, подобного нельзя допускать, но что в этом такого поразительного? Юлиан между тем пишет и часто говорил мне, будто был свидетелем какого-то ни с чем не сравнимого кошмара. На самом деле это далеко не так.
В конце концов я спросил его напрямик: известно ли ему, что творили его солдаты в германских и франкских селениях? Знает ли он, что они в своей похоти не щадили ни женщин, ни мужчин, ни детей? Юлиан пустился было в отвлеченное теоретизирование о жестокостях войны в целом, но я припер его к стене и вырвал признание: он действительно слышал о таких случаях (насколько мне известно, он лично наказал за изнасилования не менее десятка солдат), но всегда считал их неизбежными издержками войны. Вообще, простодушие и наивность Юлиана в некоторых вопросах меня поражали. Обет безбрачия, который он дал после смерти Елены, не был, как некоторые (в том числе одно время и я) считают, позой. Юлиан совершенно искренне умерщвлял свою плоть - поэтому, кстати, он не любил чужих прикосновений и избегал появляться там, где можно было увидеть обнаженное человеческое тело, особенно в банях.
Думаю, евнухи так поразили его не только потому, что он обладал властью поступать так же, как они, но и потому, что он желал в глубине души так поступать. Он ужасался своим подсознательным желаниям, но ничего не мог с собою поделать. Обрати внимание, как подробно описывает он все происходящее, и, главное, заметь, что его возмущает - это не сладострастные сцены, а то, что евнухи проделывали все это со свободными людьми, а не с рабами. У нашего Юлиана, как и у всех нас, было в душе что-то от Тиберия, и он отчаянно это ненавидел.
Что касается меня, то я уже двадцать лет мучаюсь одним вопросом: зачем евнух поливал ученику среброкузнеца половые органы медом? В чем состоял его замысел? Какая роль отводилась девушке? И почему именно мед? Мне остается лишь строить предположения и сожалеть о том, что Юлиан так рано прекратил пир. Но в одном я уверен: этот евнух просто был поваром и часто приправлял дичь медом. Вот и здесь он поступал в соответствии со своими привычками.
Либаний: Странно, но похоже, что Приск под старость сделался сластолюбив. Лично я не ощущаю в себе ничего от Тиберия, скорее наоборот.
-XVII-
Юлиан Август
Констанций редко выступал в сенате по той простой причине, что не мог произнести сколько-нибудь длительную речь без того, чтобы не запнуться, потерять логическую нить или не наделать грамматических ошибок. Поэтому в здании сената он почти никогда не бывал, а в тех редких случаях, когда возникала такая необходимость, вызывал сенаторов в тронный зал дворца Дафны, где мог обратиться к ним в неофициальной обстановке.
Сделавшись императором, я вернулся к традиции Октавиана Августа, считавшего себя всего лишь первым среди римских граждан. По этой причине первого января 362 года я пешком пересек площадь и явился на заседание сената просто в качестве одного из его членов. Отцы-сенаторы, как мне показалось, сделали вид, будто обрадовались моему жесту, и в оставшиеся месяцы моего пребывания в Константинополе я часто посещал их заседания. Нет нужды добавлять, что я не упустил ни одного случая, чтобы выступить!
Согласно обычаю, вновь назначенные консулы должны за свой счет устраивать для народа празднества с состязаниями. Мамертин не был исключением и устроил на ипподроме трехдневные гонки колесниц, на которых я в знак благоволения к нему был вынужден присутствовать. Эти три дня показались бы мне вечностью, если бы не внимание зрителей. Всякий раз, когда я появлялся на ипподроме, толпа приветствовала меня оглушительным ревом. Мне говорили, что Констанций за двадцать пять лет не смог добиться такой любви народа. Поскольку я слышал это несколько раз от разных людей, возможно, это правда, а не обычная лесть.
В первый день скачек я с любопытством рассматривал различные произведения искусства, которые Констанций установил в центре беговой дорожки: обелиски, колонны, бронзовые памятники. Особенно красива колонна, свитая из трех бронзовых змей, на верхушке которой на золотом треножнике водружена золотая чаша, принесенная греками в дар Аполлону Дельфийскому в знак благодарности за победу над Персией. Чтобы украсить свою столицу, Констанций не стыдился похищать даже такие святыни, но скоро я их все возвращу на место. Однако в тот день чаша навела меня на мысль о Дельфах, и у меня возникла идея.
- Нам следует обратиться к оракулу, - сказал я Оривасию.
- Какому? - Оривасий считает, что частыми жертвоприношениями, а также обращениями к гадателям и оракулам я так застращал будущее, что оно мне окончательно покорилось.
- Единственному на свете. Дельфийскому.
- А он еще действует?
- Узнай.
- Мне идти сейчас или подождать до конца состязаний? - рассмеялся Оривасий.
- Нет, но ты все равно хочешь съездить в Грецию. Если поедешь, заверни в Дельфы и обратись к пифии.
На том мы и порешили и стали думать, о чем нам следует спросить пифию, но тут привели рабов, которых предстояло отпустить на свободу. По древнему обычаю, именно с этого должны начинаться новогодние праздники и ввод новых консулов в должность. Рабы выстроились перед подиумом, и я с радостью произнес формулу, которая по закону делает их свободными, но толпа вдруг ахнула. Я не сразу понял, в чем дело, а Мамертина, сидевшего справа от меня, происшедшее сильно позабавило.
- Август, освобождать рабов и открывать состязания положено консулу, - сказал он.
Смутившись, я крикнул в толпу:
- За узурпацию консульских полномочий налагаю на себя штраф в десять фунтов золота!
В ответ раздался громкий смех и одобрительные крики. Думаю, все сошло благополучно.
* * *
4 февраля 362 года я издал закон о свободе совести. Каждый стал волен поклоняться тому богу, которому пожелает, и притом любым способом. Галилейская вера перестала быть государственной, и галилейские священники вновь были обязаны платить все налоги и муниципальные сборы. Кроме того, я вернул из ссылки всех епископов, сосланных Констанцием, и даже разрешил вернуться в Александрию "врагу рода человеческого" Афанасию, хотя и не счел возможным вернуть ему епископский сан. Среди возвращенных мною изгнанников был Аэций, которому я никогда не забуду положительного отзыва, данного обо мне Галлу.
Вскоре после моего въезда в столицу в Александрии произошел очень неприятный инцидент. Епископ Георгий, мой старый учитель, в конце концов сумел отобрать у Афанасия место епископа Александрийского. Как и следовало ожидать, Георгий очень скоро настроил против себя всех горожан: был он, как известно, человек спесивый и капризный и к тому же не переставал упорно преследовать сторонников Афанасия. Каплей, переполнившей чашу терпения александрийцев, было решение снести храм Митры и построить на его фундаменте галилейский храм. Когда мои братья по Митре справедливо воспротивились такому святотатству, Георгий выставил на всеобщее обозрение какие-то черепа и кости, а также непристойные предметы, которые он якобы обнаружил в Митреуме и считал свидетельствами человеческих жертвоприношений. Отвратительная история!
В конце концов, когда в Александрии узнали, что покровитель Георгия Констанций умер, толпа взяла дворец епископа приступом и растерзала Георгия. Затем его труп привязали к верблюду и волоком протащили через весь город на берег моря. Там тело Георгия сожгли и пепел бросили в воду. Произошло это 24 декабря. Узнав об этих событиях, я написал александрийцам гневное письмо, в котором угрожал примерно их наказать. Отцы города ответили мне множеством извинений и пообещали сами найти зачинщиков расправы. Через некоторое время Афанасий в сопровождении толпы фанатиков явился в Александрию и снова занял опустевшее место епископа. Едва ли не первым его деянием в этом качестве было "крещение" жены моего наместника. Тут мое терпение лопнуло, и я вновь сослал Афанасия. Я хотел, чтобы все поняли; возвращая изгнанных епископов, я вовсе не намерен вернуть им прежнюю власть, особенно если они такие заклятые враги эллинской веры.
Библиотеку епископа Георгия - вероятно, лучшую в Азии - я взял себе. Она мне дорога как память, ибо в ней сохранились те самые книги, которые сформировали мое нынешнее мировоззрение. Собрание сочинений Плотина, которое я взял с собой в поход, также принадлежало Георгию. Остальные книги из его библиотеки остались в Константинополе - это ядро будущей библиотеки Юлиана.
Мой эдикт от 4 февраля произвел на всех самое благоприятное впечатление. Правда, епископы-ариане возроптали. Они отлично понимали, что возвращение сосланных никейцев оживит старые раздоры и ослабит галилейскую церковь. Вот именно! Сейчас они уже схватили друг друга за горло. Также по моему настоянию все земли и строения, которые за прошедшие десятилетия захватили галилеяне, должны быть возвращены приверженцам истинной веры. Я понимаю, какие меня ждут неприятности, но другого выхода нет. Я готов ко всему.
22 февраля я издал эдикт, согласно которому бесплатно пользоваться почтовыми лошадьми может только император. Дело в том, что постоянные разъезды епископов за казенный счет просто развалили всю транспортную систему. (Примечание: здесь перечислить все эдикты и назначения этого года. Правда, документы хранятся в государственном архиве, но уточнить не мешает.) Между тем я намерен коснуться лишь главных событий первых шести месяцев своего пребывания в Константинополе.
В конце февраля я чисто случайно узнал, что в городе находится Веттий Агорий Претекстат с супругой. Это вождь римских сторонников эллинской веры, а его жена, Акония Паулина, допущена ко всем таинствам, доступным ее полу, и, кроме того, посвящена в сан верховной жрицы Гекаты. Мне очень хотелось с ними встретиться.
Претекстат невысок ростом, хрупкого телосложения, у него тонкие черты лица и волнистые седые волосы. Его супруга несколько выше, чем он, лицо у нее красное, фигура мощная, - словом, она чем-то напоминает галльских женщин, хотя на самом деле чистокровная римлянка. Оба они просто в восторге от моих усилий, особенно Акония Паулина.
Наш храм Гекаты стало посещать множество людей, просто поразительно! И все благодаря тебе, государь. Подумать только, еще в прошлом году в Риме с трудом можно было найти желающих посвятиться в таинства Гекаты, а теперь… мне пишут из Милана, Александрии, Афин… отовсюду - женщины стекаются к нам толпами. По количеству новообращенных нас опережает только культ Изиды. Я чту Изиду и сама посвящена в ее таинства второй ступени, но, по-моему, к Гекате всегда тянулись более знатные женщины. Я искренне надеюсь, что нам будет позволено открыть в Константинополе храм.
- Не сомневайся! Откроем! - Я был в восторге. - Я желаю, чтобы в моей столице были храмы всех богов мира!
Акония Паулина вся просияла, а ее муж сдержанно улыбнулся:
- Каждый день, встав ото сна, мы возносим молитвы за преуспеяние начатого тобой дела.
- Мы просидели вместе не меньше часа. Это был настоящий праздник единения душ. Только посвященные в таинства могут понять, что это такое. Наконец я перешел к делу.
- Если мы хотим победить галилеян, нам нужно просто-напросто создать такую же организацию, какая существует у них.
Претекстат встретил эти слова с сомнением:
- Мы в Риме много об этом говорили. Истинная вера в римлянах еще крепка, в большинстве своем они настроены против христиан, а сенат, конечно, целиком и полностью поклоняется древним богам. - Претекстат помолчал; он перевел взгляд на окно, будто желал в грозовых тучах, надвигающихся с моря, узреть самого Зевса. - Но видишь ли, Август, мы, в отличие от галилеян, не представляем собой единого братства и поклоняемся разным богам. Каждый из нас избирает их лишь по своей доброй воле. Мы не получаем поддержки от государства…
- Теперь получаете.
- Теперь - да, но не слишком ли поздно? Кроме того, наша религия - во всяком случае, ее таинства - апеллирует к отдельной личности, каждый проходит посвящение в одиночку. Именно так происходит в Элевсине, где душа человека заглядывает в вечность.
- Но тем не менее все посвященные чувствуют себя братьями! Взять хотя бы нас - братьев в Митре…
- Но это совсем не то же самое, что христианская община, где каждый шаг паствы направляют священники, которых власть и богатство интересуют не менее религии.
- Согласен. - Я похлопал ладонью по документам, лежавшим на столе. - И я предлагаю бить наших врагов их же оружием. Я намерен объединить все жречество мира и поставить во главе его великого понтифика. Подобно галилеянам, мы разделим империю на административные единицы, и в каждой епархии будет существовать стройная система соподчинения жрецов, возглавляемых верховным жрецом, который будет подчиняться непосредственно мне.
Предложенное произвело сильное впечатление. Акония Паулина поинтересовалась, все ли конфессии войдут в жреческую корпорацию. Да, ответил я: люди должны иметь право поклоняться любому богу и богине, в каком бы обличье они ни являлись людям и как бы странно ни звучало их имя, ибо многообразие свойственно нашему миру. Все люди, даже галилеяне с их запутанным учением о Троице, верят в то, что на свете существует единое божество, от которого исходит все сущее, земное и небесное, и которому оно возвращается. Нам не дано постигнуть этого демиурга, хотя его материальное воплощение есть солнце. Однако он общается с нами при помощи посредников, будь то боги или смертные, благодаря им нам дано познать некоторые его ипостаси и подготовиться к следующему этапу наших странствий. "Трудно найти отца и создателя всего сущего, а найдя, нельзя его назвать", - справедливо заметил Сократ, но Эсхил, с другой стороны, не менее мудро изрек: "Люди ищут бога и, ища, его обрящут". Этот поиск бога и его познание суть конечная цель всех философских учений и религиозных обрядов, меж тем как один из догматов нечестивых галилеян гласит, что все поиски кончились три сотни лет тому назад, когда молодого раввина казнили за государственную измену. Впрочем, согласно Павлу из Тарса, Иисус не был простым раввином или даже мессией, то был сам Единый Бог, воскресший из мертвых, дабы вершить немедленный суд над живыми. Говорят, Иисус даже обещал своим последователям, что некоторые из них доживут до Судного дня. Но вот все его ученики в соответствии с естественным ходом вещей один за другим покинули сей мир, а мы все ждем, когда же он исполнит свое обещание. Епископы между тем приумножают свои богатства, грызутся между собой - словом, наслаждаются жизнью… а государство тем временем слабеет, и варвары на рубежах империи, подобно стае голодных волков, дожидаются, пока мы зашатаемся от слабости и наконец падем. Я вижу это так же ясно, как свою руку, которая пишет эти строки (эти мысли я не могу доверить секретарю). Мое предназначение - остановить накренившуюся колесницу фаэтона, готовую упасть на солнце.
Некоторые из замыслов, которыми я поделился с Претекстатом, уже осуществлены. Остальные подождут до моего возвращения из Персии.
До сих пор эллинская вера терпела поражения прежде всего из-за слабой организации. Рим никогда не пытался навязать покоренным народам какую-либо веру. Напротив, в Римской империи всегда господствовал религиозный эклектизм.
Всем религиям были предоставлены равные права. В конце концов в Риме, хотя и не без сопротивления, утвердился даже культ Изиды. В результате у нас теперь не менее сотни богов - это лишь главных! - и, кроме того, не меньше десятка различных таинств. Некоторые обряды, связанные с гением-хранителем Рима, получают - или получали - поддержку от государства. Но никто и никогда не пытался скоординировать, скажем, деятельность храма Юпитера на Капитолии с весталками, которые поддерживали священный огонь на старом Форуме. Поэтому не нужно себя обманывать, со временем наши обряды утратили былой смысл, став лишь утешительным напоминанием о великой эре процветания города, символическим жестом в адрес старых богов, которые, как считалось, основали Рим и благодаря покровительству которых деревушка на берегу Тибра стала столицей всемирной империи. Тем не менее с самого начала находились люди, которые подвергали их насмешкам. Еще во времена Республики некий сенатор спросил у авгура, как он может во время гаданий удержаться от смеха. Я не столь легкомыслен, но не могу не признать, что многие наши обряды, пришедшие из глубины веков, утратили смысл. Пример тому - жрецы в римских храмах, из года в год декламирующие заученные наизусть стихи, значения которых не знает никто, включая их самих, ибо стихи эти сложены на давно забытом языке древних этрусков.
Чем больше обряды римской государственной религии приобретали вид пустой формальности, тем больше людей начали привлекать мистические культы, по большей части азиатского происхождения. В Элевсине или пещерах Митры люди могли получить представление о сути нынешней жизни и заглянуть в жизнь будущую. Итак, существуют три вида религиозных обрядов. Древние обряды примиряют нас с неизбежным. Таинства очищают душу и помогают заглянуть в вечность. Наконец, философия стремится не только объяснить материальный мир, но и указать реальный путь к лучшей жизни. Она также делает попытки синтезировать истинные религии в единую всеобъемлющую систему (наиболее удачная из них принадлежит великому Ямвлиху).
И вот в этот лучший из миров - по крайней мере, в потенции лучший - явились галилеяне. Основа их религии - единобожие, как будто это что-то новое: все эллины, от Гомера до Юлиана, тоже монотеисты. Согласно вероучению самой многочисленной из галилейских сект, этот единый бог послал своего сына (подобно многим азиатским богам, рожденного девственницей), дабы нести людям истину, пострадать за них, воскреснуть из мертвых и вернуться вновь вершить суд над человечеством (впрочем, назначенный срок этого Страшного суда истек более трехсот лет назад). Так вот, я изучил Писания тех, кто знал Назарея лично - или заявляет, что знал, - не менее тщательно, чем иной епископ. Они написаны на дурном греческом, и одного этого, по-моему, достаточно, чтобы отпугнуть любого образованного человека, а изложенная ими история, мягко говоря, запутанна (следом за Порфирием я обнаружил в ней шестьдесят четыре явных противоречия и несообразности).
Подлинного жизнеописания Назарея не сохранилось. Я провел немало увлекательных часов, пытаясь соединить разрозненные сведения воедино. Еще тридцать лет назад в римских архивах хранились свидетельства современников о его жизни, но по указанию Константина их уничтожили. Тем не менее старая горькая шутка о том, что сам Назарей не был христианином, верна. Он был нечто совсем другое. Я беседовал с несколькими архивариусами, которые лично видели эти документы либо были знакомы с теми, кто их видел. По их свидетельству, Иисус был на самом деле бродячим иудейским проповедником-реформатором. Как и все иудеи, он помышлял только о своем народе и не искал себе приверженцев среди чужаков, вне замкнутого мирка иудеев. Его конфликт с Римским государством был не религиозным (когда и кого преследовали в Риме за веру?), а политическим. Этот Иисус возомнил себя мессией. Что это за штука? Мессия - это что-то вроде иудейского героя, который, согласно легенде, должен сойти на землю незадолго до конца света и учредить иудейскую империю. Это отнюдь не бог, и тем более не сын Единого Бога. У иудеев есть множество пророчеств о приходе мессии, и Иисус все их старательно воспроизвел, чтобы на него походить (скажем, он въехал в Иерусалим на осле, потому что это должен сделать мессия, и тому подобное). Но из этого ничего не вышло. Народ его не поддержал, а его бог от него отвернулся. Тогда Иисус решил прибегнуть к насилию. Собрав шайку бунтовщиков, он захватил храм и объявил, что принес не мир, но меч. Раз бог не дает ему власти, он решил взять ее силой. Итак, в конечном счете это был не бог и даже не мессия, а просто бунтовщик, желавший стать иудейским царем. Наш наместник приговорил его к смертной казни и был абсолютно прав.
Не следует забывать, что сам Иисус всегда называл себя иудеем, следующим Моисееву закону, а значит, он не мог быть сыном божьим (это чистейшей воды святотатство), тем более - богом, на время сошедшим к людям. В Священном Писании иудеев нет и намека на родственные связи между Яхве и Мессией. Лишь с помощью нескончаемых вольных толкований и очень вовремя явившихся "откровений" галилеянам удалось превратить историю о раввине-реформисте в нечто подобное мифам о наших богах - легенду о его смерти и воскресении, совершенно невозможных для того, кто следует закону Моисея, а потому легенда эта выглядит как пародия. Тем более отвратительна она для нас, поклоняющихся не казненным когда-то бунтовщикам, а мифическим персонажам вроде Митры, Озириса и Адониса. Неважно, существовали они на самом деле или нет, главное - мифы и заключенные в них тайные откровения.
Нравственные проповеди Галилеянина, хотя они зачастую сбивчиво воспроизведены, выше всякой критики. Он проповедует честность, трезвость, доброту, нечто вроде аскетизма - словом, это самый обычный иудейский раввин, склоняющийся к фарисейству. В первом приближении он напоминает Марка Аврелия, но по сравнению с Платоном и Аристотелем - сущее дитя.
Достойно удивления, как Павел из Тарса сумел в нашу эпоху превратить этого простодушного провинциала в бога, не погнушавшись всеми мыслимыми и немыслимыми способами мошенничества и обмана. В прошлом веке Порфирий удачно съязвил по этому поводу: "Если верить богам, Христос весьма благочестив: он достиг бессмертия, и его память чтут. Другое дело христиане, мерзкая и нечестивая секта, погрязшая в собственных заблуждениях". Видел бы Порфирий нынешних христиан! С тех пор как Константин и Констанций сделали их веру государственной, от нее почти ничего не осталось - каждый церковный собор все дальше удаляется от первоисточника. Последний яркий пример тому - такой шедевр, как учение о Троице.
Одной из причин столь опасного для нас быстрого роста влияния галилеян следует считать то, что они постоянно перенимают наши обряды и празднества. Справедливо считая своим глав ным соперником культ Митры, они вот уже много лет как старательно заимствуют митраистские атрибуты и включают их в свои обряды. Некоторые критики считают, что они пошли по этому пути сравнительно недавно, но я с ними не согласен. Так было с самого начала. По крайней мере, в одном из жизнеописаний Назарея содержится прорицание о борьбе с митраизмом - я имею в виду странную историю, которую так и не смогли истолковать его последователи, хоть они и мастера находить смысл в любых бреднях. Однажды Назарей подошел к смоковнице и захотел нарвать плодов, но время плодоношения еще не наступило, и он не смог утолить голод. Это так рассердило Галилеянина, что он проклял смоковницу и она засохла. Как известно, смоковница - священное дерево Митры, в юности оно давало ему и кров, и пищу, и одежду. Думаю, апологет, вставивший эту историю в первом веке в жизнеописание Назарея, сделал это нарочно. Неважно, правда это или вымысел, главное - знамение: Галилеянин сокрушит культ Митры с той же легкостью, с какой он уничтожил священное дерево.
Впрочем, я сейчас пишу воспоминания о своей жизни и не намерен вновь перечислять мои общеизвестные доводы против галилеян. Я уже не раз излагал их в опубликованных мною трактатах.
Всю эту зиму мы с Претекстатом работали в Константинополе рука об руку. Он и его жена необычайно сведущи в вопросах религии, но как только дело доходило до претворения наших идей в жизнь, Претекстат сразу же терял к ним всякий интерес. Так что я в одиночку принялся за великий труд - реорганизацию… нет, вернее, создание эллинской организации. Галилеяне завоевали немалый авторитет благодаря своей благотворительной деятельности. Теперь за это взялись и мы. Их священники поражают воображение невежд так называемыми житиями святых, а я добьюсь, чтобы каждый жрец стал поистине святым. Я составил для них подробные наставления, которых им надлежит придерживаться в общественной и частной жизни. Над этими замыслами вместе со мной трудился Претекстат, хотя, надо признать, и без особого воодушевления. От его жены толку не было вообще. Ее нельзя назвать однолюбкой. Боюсь, она хочет лишь одного - спасти свою собственную душу и рассматривает религию как нечто вроде лотереи. Если она поставит на всех богов сразу, то какой-нибудь из них наверняка приведет ее к вечному блаженству. Не знаю, правда, какое вечное блаженство захочет принять в себя Аконию Паулину.
Приск: Браво, Юлиан!
Хотя Юлиан ничего об этом не пишет, как раз в это время наш старый приятель Максим с триумфом въехал в Константинополь. Меня в это время не было в столице, но я наслышан об этом событии. Став императором, Юлиан пригласил к своему двору всех до одного философов и магов империи. Почти все приняли это приглашение, кроме его "друзей"-христиан. Василий тогда жил в затворе в Каппадокии; что касается Григория, то он, по-моему, не получил приглашения. Тебе надо будет свериться с государственным архивом. Если память мне не изменяет, Григорий как раз в эту пору написал Юлиану льстивое письмо, но, возможно, мне это просто приснилось… Представь себе, на прошлой неделе я назвал Гиппию именем своей матери, и это после полувека совместной жизни! Похоже, я выжил из ума, но, может быть, это к лучшему. Когда за мной явится смерть, ей достанется только сморщенный кожаный мешок с костями. Увы, главное достояние Приска - его память - давно его покинуло.
Еще в Галлии Юлиан несколько раз приглашал Максима к себе, но тот всякий раз отказывался, ссылаясь на дурные предзнаменования, которые не позволяют ему покидать Эфес. Еще бы! Максим был не из тех, кто примыкает к мятежу, по общему мнению обреченному на провал. Когда же наконец приглашение пришло из Священного дворца, Максим был тут как тут. Он прибыл в Константинополь, когда Юлиан заседал в сенате. Там он, кстати, чувствовал себя в своей стихии, хотя я не уверен, что сенаторам его посещения нравились так же, как ему. Обычно наш сенат не может собрать даже кворума, но когда там выступал император, в зале яблоку негде было упасть. Отцы-сенаторы сидели друг у друга на коленях, а Юлиан тем временем увещевал, шутил, молился, а в итоге успевал решать множество вопросов. В жизни государства не было такой сферы, которая бы его не интересовала.
За первые шесть месяцев в Константинополе Юлиан успел построить пристань возле дворца. Он освободил от налогов многодетные семьи, начиная с тринадцати детей. Так он пытался повысить рождаемость. Не знаю, правда, стоит ли об этом так беспокоиться: на земле, по-моему, и так слишком много людей и не стоит гнаться за количеством за счет качества. Но у Юлиана были свои резоны: его беспокоило, что численность варварских племен растет, а население империи сокращается. Еще Юлиан утвердил нашего старого друга Саллюсгия в должности преторианского префекта Галлии. Юлиану хотелось бы оставить его возле себя, но ему пришлось пойти на эту жертву. Никто не мог бы наладить оборону западных границ лучше Саллюсгия, и правота Юлиана подтверждается с каждым годом. Сейчас Галлия все еще надежно защищена, а меж тем готы стоят лишь в нескольких дневных переходах от моего афинского дома, где я сижу, пишу о давно ушедших временах и вспоминаю то, что, как мне казалось, уже давно исчезло из моей памяти.
Юлиан как раз произносил одну из своих страстных речей, когда Максим появился в дверях зала заседаний. Этот великий "философ" был одет в зеленую шелковую хламиду, расписанную каббалистическими знаками, его длинная седая борода была надушена, а мохнатые брови тщательно расчесаны. Я своими глазами видел, как он их расчесывает, дабы придать форму двух идеальных дуг. В руках он держал магический жезл, вырезанный не то из кости дракона, не то еще из какой-то дряни. Присутствующих сенаторов это явление шокировало: никто не смеет входить в зал сената во время заседания, а во время речи императора и подавно. Но Юлиан, завидев Максима, прервал свое выступление на полуфразе и бросился к этому старому шарлатану с распростертыми объятиями! Рад, что я этого не видел.
Юлиан представил Максима сенаторам как величайшего святого и мудреца нашего времени, особо подчеркнув, что посещение им сената - великая честь для всех присутствующих. Нетрудно себе представить, как это возмутило сенаторов! Максиму с женой отвели целое крыло Священного дворца. Там у них образовался свой двор; теперь в Константинополе было два императора. Жена Максима была на редкость оборотистой дамой: она принялась за немалую мзду устраивать аудиенции и передавать императору прошения, то есть стала чем-то вроде неофициального гофмаршала. За какие-нибудь полгода они сколотили неплохое состояньице! Удивительная это была парочка.
Хотя смеяться над чьей-либо смертью не в моих правилах, меня разбирает смех, когда я вспоминаю, как умерла жена Максима. Тебе известно, как это произошло? После возвращения из Персии у Максима начались неприятности, и он решил покончить с собой. Плацидия согласилась, что это наилучший выход, и заявила, что последует его примеру. Сказано - сделано: со своей обычной энергией и деловитостью она купила яду, написала длиннющие прощальные письма, затем она и муж церемонно попрощались. Плацидия выпила яд первой и тут же умерла, Максим струсил и остался жив. Вспоминая эту нелепую чету, я до сих пор невольно улыбаюсь.
Юлиан Август
В начале августа я решил развлечься и пригласил к себе во дворец епископов. В конце концов, я великий понтифик и все религии в моем ведении. Впрочем, я не собирался уподобиться в безрассудстве Констанцию, который объявил церковному собору в Милане в 355 году: "Отныне вас будет направлять моя воля!"
Я принял галилеян во дворце Дафны, с диадемой на голове и державой в руке (внешние атрибуты власти всегда внушают им особое почтение). Это было большое событие. Присутствовало около тысячи епископов, в том числе и возвращенные мною из ссылки. Кстати, это привело к тому, что теперь во многих епархиях не один епископ, а два, что еще более усиливает раздоры между галилеянами. Чего жрецам Назарея явно недостает, так это кротости.
Поначалу было видно, что епископы меня боятся, и я постарался их успокоить. Я объяснил, что не собираюсь начинать гонения на церковь, хотя до меня такие гонения были и не всегда у их истоков стояли императоры. Этими словами я метил в нескольких присутствующих епископов, которые в прошлом для устранения противников прибегали к силе.
- Я не намерен преследовать кого-либо за веру, - продолжил я. Все вздохнули с облегчением, но по-прежнему были настороже. - Мне хотелось бы, конечно, убедить вас в своей правоте, но истина и так ясна, как солнце, и лишь тот, кто не желает, не способен ее узреть. Я, однако, не намерен также по примеру моих предшественников потакать вашим безобразиям, которые длятся уже многие годы. Не стану перечислять преступлений, совершенных вами лично или по вашему наущению. Эти убийства и грабежи свидетельствуют о порочности, приличествующей скорее диким зверям, нежели служителям божества, пусть даже и ложного. - Я потряс толстым ворохом документов. - Здесь приведены лишь ваши последние злодеяния. Вы требовали от государства казни ваших противников и конфискации их имущества… о, как, однако, вы любите богатство мира сего! А ведь ваша религия проповедует непротивление злу, запрещает вам судить друг друга и даже владеть имуществом, не говоря уже о том, чтобы его похищать! "Царство Мое не от мира сего" - изрек ваш пророк, а вы носите богатые ризы, усыпанные драгоценными каменьями, строите огромные базилики - и все это отнюдь не на том свете! Вас учили презирать деньги, а вы их копите. Вам заповедано платить за зло, будь то зло реальное или воображаемое, добром, а вы натравливаете друг на друга озверевшие толпы, дабы предать своих противников мучительной смерти. Вы расшатываете основы не только истинной веры, но и самого государства, главой которого я, по милости Божией, являюсь. Вас нельзя назвать даже достойными последователями Назарея, а если вы не в состоянии следовать тем заповедям, которые готовы защищать при помощи яда и кинжала (намек на отравление Ария по приказу Афанасия), то кто же вы, если не лицемеры?!
На всем протяжении моей речи из толпы епископов слышался невнятный ропот. Стоило мне закончить, как началось настоящее вавилонское столпотворение в лучших галилейских традициях. Все епископы разом загалдели, грозя кулаками не только мне - что является государственной изменой, - но и друг другу, а это просто недомыслие, так как перед лицом общего врага им следовало бы объединиться. Я пытался продолжить, но мой голос тонул в их воплях - а ведь меня слышит целая армия, выстроенная на плацу! Начальник моей охраны, трибун доместиков, встревожился, но я знаком приказал ему оставаться на месте.
Дело кончилось тем, что я взревел, как бык, убиваемый Митрой: "Германцы и франки внимали мне с большим почтением!" - после чего они опомнились и чуть поутихли.
Тогда я снова стал сама любезность и принес извинения за то, что был несдержан. Причиной тому было мое глубокое почтение к учению Назарея и строгому Моисееву закону, который он, будучи иудеем, желал только развить (после этих слов по рядам епископов снова прокатился легкий, но непродолжительный шумок). Я сказал также, что желаю отвести Назарею место в пантеоне богов между Изидой и Дионисом, но ни один человек, обладающий хоть искрой почтения к единому создателю вселенной, не может себе представить, будто этот провинциальный фокусник и был творцом всего сущего. Прежде чем они успели снова поднять гвалт, как в обезьяннике, я, повысив голос, быстро закончил:
- Тем не менее я готов поверить, что Иисус есть одно из проявлений Единого - искусный врачеватель, подобный Асклепию, и готов его за это чтить.
После этого я вновь напомнил содержание своего эдикта от 4 февраля. В империи вводится полная свобода совести. Галилеяне могут поступать с себе подобными как заблагорассудится, но им запрещено убивать друг друга, а тем более эллинов. Далее я намекнул, что им не мешало бы поумерить свою алчность, и признал, что причиняю им большие неудобства, требуя возвратить земли эллинским храмам. Но разве мы пострадали меньше, когда эти земли у нас отобрали? В заключение я призвал их с большей терпимостью говорить о наших древних мифах - например, мифе о Хроносе, пожирающем детей, - тогда и мы, в свою очередь, будем с большим уважением отзываться о Троице и непорочном зачатии.
- В конце концов, мы образованные люди, - сказал я, - и понимаем, что миф - это не реальность, а всего лишь символ, как игрушка для маленького ребенка, у которого еще режутся зубки. Так, например, игрушечная лошадка - не настоящая лошадь, а лишь изображение, дающее ребенку представление о ней. Взрослые это отлично понимают. Точно так же и статуя Зевса, перед которой мы молимся, - не сам бог, а лишь его изображение, хотя в ней, как и в любом сущем, содержится его частица. И вы и я - служители бога и можем быть друг с другом откровенны, когда речь идет о серьезных вещах.
И еще. Я прошу вас не нарушать покоя и порядка в городах, иначе, как глава государства, вынужден буду принять соответствующие меры. Как великий понтифик, я не причиню вам никакого вреда, если только вы будете соблюдать гражданские законы и вести себя пристойно, не так, как в прошлом, когда вы уничтожали инакомыслящих огнем и мечом. Проповедуйте лишь слово Назарея, и мы сможем существовать. Но беда в том, что его немногословного учения вам уже мало. День ото дня вы его дополняете. Вы присваиваете себе наши праздники и обряды - и все это совершается во имя мертвого иудея, который о них и не ведал. Вы обираете нашу веру и тут же ее отвергаете, не переставая ссылаться на высокомерного киприота, который утверждал, что не может быть спасения вне вашей веры. Неужели можно поверить, будто тысячи и тысячи поколений людей, в том числе такие гении, как Гомер и Платон, прожили жизнь впустую, так как не поклонялись иудею, который, как полагают галилеяне, был богом, хотя при сотворении мира о нем и слуху не было? Вы хотите, чтобы мы поверили, будто Единый Бог не только "ревнив", как утверждают иудеи, но еще и злонамерен, а это крайне опасное и кощунственное заблуждение. Впрочем, я не собираюсь вас критиковать, а хочу лишь одного - чтобы вы вели себя мирно и не забывали, что величие нашего мира зиждется на других богах и другой, более разумной и гибкой, философии, основанной на разнообразии начал в природе.
Тут с места поднялся дряхлый епископ. В отличие от собратьев он был одет в простую ризу и походил не на принцепса, а на святого.
- В мире есть только один бог. Лишь один с начала времен.
- Согласен. И этот бог может иметь множество обличий, если пожелает, ибо он всемогущ.
- Единый Бог имеет лишь одно обличье. - Его старческий голос дребезжал фальцетом, но был тверд.
- Не тот ли это бог, о котором повествует Священное Писание иудеев?
- Да, Август, отныне и во веки веков.
- А разве не написал Моисей в книге, именуемой Второзаконием: "Не прибавляйте к тому, что я заповедую вам, и не убавляйте от того"? Разве не проклял он тех, кто не соблюдает этот, данный богом, закон?
Ответили мне не сразу. Епископы не были дураками и понимали, что я загнал их в какую-то ловушку, но то место Священного Писания, на которое я ссылался, не допускает никаких разночтений, а посему они были вынуждены ему следовать.
- Все, что, как ты говоришь, сказал Моисей, не только истинно, но и вечно.
- Так почему же, - захлопнул я ловушку, - вы тысячами способов меняете его закон к своей выгоде? Вы давно извратили учение не только Моисея, но и Назарея, и начало этому положил богохульник Павел из Тарса, сказавший: "Христос - альфа и омега закона"! Вы не только не иудеи, но и не галилеяне, вы просто беспринципные приспособленцы.
Тут разразилась настоящая буря. Епископы, вскочив с мест, выкрикивали кто цитаты из священных текстов, кто ругательства, кто угрозы. На мгновение мне показалось, что сейчас они набросятся на меня, но даже в исступлении они сохраняли почтение к трону.
Поднявшись, я направился наискосок к выходу, который находился позади престола. Епископы этого даже не заметили: они поносили не только меня, но переругивались и между собой. У двери мне внезапно преградил путь тот самый дряхлый епископ, который вступил со мною в спор. Это был Марис из Халкедона. Мне еще никогда не приходилось видеть столь искаженного злобой лица.
- Будь проклят! - Он чуть не плюнул мне в лицо. Трибун доместиков обнажил меч, но я подал ему знак не вмешиваться.
- Ты проклинаешь меня, но проклинает ли бог? - мягко, вполне в духе Назарея, возразил я.
- Отступник! - бросил он мне в лицо.
- Отстуцник? - улыбнулся я. - Скорее этого имени заслуживаете вы. Моим богам люди поклонялись с незапамятных времен, а вы отреклись не только от философии, но и от бога.
- Тебя ждет адское пламя!
- Старец, поберегись, ты играешь с огнем, да и твои собратья тоже. Не забывай, несколько веков, прошедших со времени смерти Назарея, для вечности всего лишь мгновение. То, чему вы поклоняетесь, порочно. Прошлое не перестает существовать только потому, что вы делаете вид, будто его не было. Вы избрали своим оружием раздоры, жестокость, суеверие, и я намерен излечить эту болезнь, вырезать раковую опухоль, укрепить основы государства… А теперь, друг мой, отойди и дай мне пройти.
Епископ сделал шаг, но не в ту сторону, и еще больше загородил мне путь.
- Он слеп, Август, - произнес вдруг трибун доместиков.
- Да, и рад, что не вижу тебя, отступник.
- Попроси Назарея вернуть тебе зрение. Если он тебя любит, это для него сущие пустяки. - С этими словами я обошел его кругом. Услышав, что я ухожу, епископ зашипел - точь-в-точь как старуха, которой чудится нечистая сила, - а затем величаво перекрестил себе лоб. Я, со своей стороны, сделал знак, отводящий дурной глаз. Жаль, что он не мог этого видеть.
* * *
В тот год весна выдалась ранняя. Для меня это было волнующее время новых свершений. Я регулярно посещал заседания сената и впервые со времен Октавиана Августа вел себя там не как непререкаемый повелитель, а как простой сенатор. Если верить Приску, сенаторы меня терпеть не могут за то, что я участвую в их дебатах. Может быть, он и прав, но даже если это и так, древним учреждениям все равно следует возвращать их первоначальное назначение.
В эти месяцы я начал множество реформ и, в частности, исключил галилеян из гвардии доместиков и запретил им занимать должности наместников в провинциях. Провести последнее решение через сенат стоило мне немалых усилий, но иначе было нельзя: если наместник сочувствует галилеянам, от него вряд ли можно ожидать неукоснительного выполнения моих эдиктов, особенно тех, что касаются восстановления храмов. Несколько сенаторов выдвинули следующее возражение: если я провозгласил веротерпимость, почему я преследую чиновников-галилеян? Чтобы отстоять свою позицию, мне по вполне понятным причинам пришлось прибегнуть к софистике.
- Согласны ли отцы-сенаторы с тем, что наместник должен соблюдать законы империи? - спросил я, и они согласились. - Между тем согласно этим законам некоторые преступления, например государственная измена, караются смертной казнью, не так ли? - И они вновь согласились. - А значит, если человек не может выносить смертные приговоры, он не способен быть наместником? - Некоторые сенаторы начали понимать, к чему я клоню. - Так как же может галилеянин быть наместником, если Назарей однозначно запретил своим приверженцам убивать друг друга? Об этом свидетельствует стих пятьдесят второй главы двадцать шестой книги, приписываемой Матфею, а также Писание Иоанна. - Всегда бейте галилеян их же оружием, они бьют нас нашим.
На всех военных и гражданских эмблемах, а также на монетах, которые я начал чеканить, я заменил кресты изображениями богов. В подражание Сократу я называл всех подчиненных "друг' мой". Наконец, я принял непосредственное командование армией. Номинально император всегда является главнокомандующим, но если у него нет боевого опыта, он становится не более чем знаменем или фетишем, а армией командуют, по существу, полевые офицеры. Я другое дело: ядро моей армии составили приведенные мною из Галлии войска под командованием Невитты, Дагалаифа и Иовина. Из военачальников восточной армии я сохранил высокие чины за Виктором, Аринфеем и моим родственником Прокопием.
Как ни странно, став императором, я не получал никаких вестей от Шапура. Это было серьезное нарушение дипломатического этикета, так как римские императоры и персидские цари всегда обмениваются поздравлениями по случаю коронации, а на этот раз Ктезифон хранил гробовое молчание. Так вышло, что я узнал о настроении Шапура случайно. В мае в Константинополь прибыло пышное посольство с Цейлона, острова у побережья Индии. Послы - хрупкие смуглокожие люди - привезли мне богатые дары. Они хотели наладить с нами торговлю, и мы приняли их с почетом. Цейлонский посол рассказал мне, что Шапур внимательно следил за моими галльскими кампаниями и я внушаю ему страх. Как странно сознавать, что восточный царь на другом конце света знает все о моих победах, одержанных в трех тысячах миль от него! Впрочем, мне также известно о нем немало. У нас с Шапуром больше общего друг с другом, чем с нашими приближенными. Мы наделены одинаковой пугающей властью, и на нас лежит равная ответственность. Если я возьму его в плен, у нас будет о чем поговорить.
Я хотел выступить против Шапура зимой, памятуя старую пословицу "В морозы перс не вынет руку из-за пазухи", но, к сожалению, оказалось, что на подготовку к войне нужно добрых полгода. Тем временем Невитта занялся обучением войска. Солдаты были готовы идти за мной хоть на край света; даже кельты чувствовали себя на Востоке значительно лучше, чем ожидалось.
В это время я близко сошелся с персидским царем Хормиздом. Он приходится Шапуру сводным братом, и по праву персидский трон принадлежит ему, но еще в юности Шапур изгнал его. После кратковременного проживания при дворе армянского царя Хормизд связал свою судьбу с нами, и уже сорок лет (сейчас ему шестьдесят) мечтает только об одном -когда наконец римляне завоюют Персию и посадят его на трон. Три императора - Константин, Констанций и я - пользовались его воинской доблестью и обширными знаниями, но я первый всерьез пытаюсь осуществить его мечту; между тем ему цены нет. У Хормизда при дворе персидского царя много тайных сторонников, он прекрасный воин и сражался вместе с Константином в Европе. Разумеется, Хормизд всегда сопровождал и Констанция, когда сей храбрый воитель, собрав на Востоке армию, отправлялся в поход к Евфрату. Всякий раз, дойдя до реки, император разбивал лагерь и ждал, пока не появится Шапур с персидской армией, но стоило противнику появиться в пределах видимости, как Констанций величественно удалялся на зимние квартиры в Таре или Антиохию. Эти пышные военные маневры в конце концов приобрели характер унылой шутки, и Хормизд совсем было отчаялся, но тут власть перешла ко мне. В данный момент он уже без пяти минут персидский царь, и жаловаться ему не на что.
В часы досуга - впрочем, разве можно это назвать досугом! - я допоздна засиживался с друзьями и мы беседовали на множество тем. В то время я особенно близко сошелся с Максимом. Все было снова как когда-то в Эфесе. Как всегда, он служил посредником между мною и богами. Мне особенно вспоминается один из таких вечеров, когда мне было даровано свыше судьбоносное откровение.
В тот вечер мы собрались на террасе парка, окружавшего дворец Дафны. Было тепло, нам открывался великолепный вид на Мраморное море, которое все искрилось k лучах полной луны. Деревья, кустарники - все было в цвету, и воздух наполняли ароматы. Вдалеке побережье моря окаймляли городские огни. В ночной тишине гулко звучали наши голоса, да еще время от времени слышались оклики часовых: "Кто идет?"
Мне показалось, что Хормизд хочет поговорить со мною наедине, и я поманил его в дальний конец террасы. Здесь мы присели на парапет среди цветущих роз.
- Шапур не хочет войны, Август. - Греческий Хормизда оставляет желать лучшего; хотя он прожил среди нас почти всю жизнь, говорит он с сильным персидским акцентом.
- О том же толкуют и сингальские послы, - уклончиво ответил я и отбил пятками по парапету боевую дробь.
- Ты знаешь, как зовут тебя персы?
- Могу себе представить, - вздохнул я. Удивительно, какое наслаждение получают твои друзья, рассказывая, какие пакости говорят о тебе окружающие. Невольно вспомнишь тиранов прошлого, которые казнили каждого, кто осмеливался сообщить им дурные вести. Вспомнишь и позавидуешь!
- Тебя прозвали Молнией.
- Это потому, что я - посланец Зевса?
- Нет, из-за быстроты, с которой ты пересек Европу и захватил противника врасплох у Сирмия.
Мне это понравилось:
- Страх врага перед тобой - залог победы над ним.
- Они боятся Молнии.
- Но солдаты Констанция боятся Шапура, так что, выходит, мы квиты.
- Чтобы тебя умиротворить, они готовы на все, - перешел к делу Хормизд. - Мне передали… - он махнул сорванной розой, и я понял, что кроется за этим изящным жестом: я знал о его связях с оппозицией в Персии, - что Шапур готов отойти от границы и отдать тебе Месопотамию. Он сделает все, что ты пожелаешь, - почти все.
Несколько долгих мгновений мы с серьезным видом смотрели друг другу в глаза. Наконец я улыбнулся.
- Я не буду слушать послов, обещаю тебе.
- Я не имел это в виду, Август.
- Никаких послов. Никакого мира. Только война до победного конца. Клянусь тебе богами.
- Я верю тебе, государь. Благодарю, - доверительно проговорил он на своем ломаном греческом.
- И если боги будут на нашей стороне, я собственноручно короную тебя в Ктезифоне, а Шапур будет при этом…
- Подставкой для ног! - рассмеялся Хормизд, имея в виду отвратительный обычай персидских царей снимать с пленных правителей кожу и делать из нее подушки. Тут к нам на парапет подсел Претекстат. Хотя я высоко ценю его, подчас он меня тяготит: характер у него тяжелый, очень уж он угрюм и спесив. Тем не менее в вопросах религии мне без него не обойтись.
- Ну, как подвигаются наши дела? - задал я ему обычный вопрос.
- Кажется, Август, дела идут на лад, по крайней мере, хочется в это верить. Только на прошлой неделе моя жена посвятила сто константинопольских дам в таинства Гекаты…
- Замечательно! - Так оно и было. Хотя женщины редко обладают истинным религиозным чувством, они отличные миссионеры, так как настойчивы и прекрасно умеют обращать в свою веру. Недаром первые галилеяне потратили уйму времени, чтобы подольститься к рабыням, а те, в свою очередь, обратили хозяек. Сегодня даже в Риме сенаторы нередко страстно выступают в защиту старых богов, а между тем их дома полны галилеянками, распевающими галилейские песнопения.
- Претекстат, прежде чем отправиться на юг, я хочу доверить тебе важный пост.
- Какой пост, Август? - При всем его благородстве, у Претекстата на лице появилось напряженное выражение. Я уже заметил, так всегда бывает, когда человек рассчитывает на повышение.
- Если ты не против, я хотел бы назначить тебя проконсулом Греции. - Он, разумеется, был ни капельки не против и рассыпался в пространных благодарностях. Затем я дал ему поручение оказать всяческую помощь моему старому другу Проэресию и его племяннице Макрине.
Покончив с этим, я поднялся с парапета, обсаженного кустами роз, и, с наслаждением вдыхая прохладный воздух, спустился по пологим ступенькам вниз. Как мало у меня времени на себя! Хотя главным предметом моих интересов всегда оставалась философия, я успел побывать и воином, и администратором, и законодателем… и все это профессии, не требующие значительных умственных усилий!
На нижней ступеньке, под сенью высокого кипариса, я увидел Максима. Устремив свой взор на луну, он держал в руке короткий магический жезл, который время от времени то поднимал вверх, то водил им вправо и влево. Тень от жезла при этом падала ему на лицо. В серебристых лучах луны оно казалось мертвенно-бледным.
- Что говорят небеса? - Я не вошел под сень дерева, чтобы не рассеять ненароком его чар. Несколько минут Максим не отвечал. Он продолжал внимательно рассматривать жезл, наклоняя его под разными углами.
- Все будет хорошо, - ответил он наконец, выйдя на свет. - Весь год предзнаменования благоприятны. Во всех твоих начинаниях тебя ожидает удача.
- Мы с тобой прошли большой путь, - сказал я, окидывая отсутствующим взглядом расстилавшиеся внизу город и море. Мысль о том, что весь мир, пусть даже на короткое время, отмеренное судьбой, принадлежит тебе, невольно внушает благоговейный страх. Вот почему я так спешу выполнить свое предназначение. Человеку отпущено ничтожно мало времени для того, чтобы оставить в этом безучастном к его появлению и уходу мире свой след, отпечаток своих чувств и мыслей, все, что сохранится после тебя, когда ты исчезнешь. Каждый день я твержу себе: весь земной мир у твоих ног, пользуйся этим и меняй его, но спеши, ибо ночь приходит чересчур быстро и ни одно дело еще никем не было доведено до конца - ни одно!
- Ты только что назначил Претекстата проконсулом Греции. - В который раз Максим проник в то, что всего лишь несколько секунд назад было известно мне одному. Неужели он обладает способностью читать мысли, подобно халдеям? Или, может быть, он узнает обо всем от своего гения-хранителя? Не знаю, как это ему удается, но он всегда угадывает не только состояния моего духа, но даже проведенные мною административные назначения!
Приск: Здесь, как и во многих других случаях, Юлиан сознательно идет на самообман. Во время разговора Юлиана с Претекстатом Максим стоял под парапетом, и своей прозорливостью он обязан не "гению-хранителю", а отличному слуху. Кстати, уши у Максима очень походили на лисьи: длинные, заостренные кверху и слегка наклоненные вперед. Он был большой любитель подслушивать - это лишний раз доказывает, как предусмотрительна природа, снабжающая каждого из нас именно тем, что ему необходимо. Впрочем, с философской точки зрения небесспорно, что человек, рожденный с лисьими ушами, обязательно склонен подслушивать.
Юлиан Август
Сегодня вечером я увидел нечто интересное. - Максим, взяв меня под руку, повел вдоль террасы к скамейке, обращенной к морю. Несколько небольших барок плыли в новую гавань, которую я строю севернее дворца; по воде до нас доносились гулкие голоса моряков, перекликавшихся с берегом. "Счастливо им пристать'', - по привычке вознес я молитву Посейдону. Мы присели на скамью.
- Уже несколько недель все предзнаменования указывают: тебя… нас ждет великая победа. - Он указал мою звезду, которая ярко сияла на западном небосклоне.
- Мне тоже были благоприятные знамения, - кивнул я.
- Вчера, когда я молился Кибеле, богиня говорила со мной.
Это меня потрясло. Максим часто беседует с низшими богами, а тем более - с разного рода духами, но слышать голос Кибелы, Великой Матери самой Земли, ему случается нечасто.
Максим с трудом скрывал радостное волнение, и имел на это все основания. Услышать голос Кибелы - это все равно что совершить величайший подвиг. Впрочем, я неправильно выразился. Небеса нельзя подчинить своей воле, это скорее не подвиг, а чудесный знак главных движущих сил всей Вселенной, которые сочли его готовым и достойным услышать их волю.
- Я был внизу и возносил молитвы в святилище Кибелы. -Он махнул рукой в сторону временного храма, который я возвел близ дворца Дафны. - В молельне, как и должно, было темно. Воздух был насыщен дымом фимиама. Перед ликом богини тускло мерцал единственный светильник. Молитва моя, как всегда, лилась…
- Полными стихами? До седьмой силы?
- Все как должно, - кивнул он. - И вдруг не обычные тишина и покой сошли на меня, а ужас Казалось, я заблудился и оказался на краю пропасти. Все мои члены сковал смертельный холод, какого я никогда еще не испытывал. Мне казалось, я теряю сознание или умираю. "Неужели я прогневил богиню? Неужели я обречен?" - пронеслось у меня в голове. Внезапно ярко вспыхнувший светильник озарил ее лик, но это уже была не бронзовая статуя, это была сама Кибела! И она заговорила…
От его слов я весь похолодел и прошептал молитву.
- "Максим!" - Богиня назвала меня по имени, голос ее звучал подобно серебряному колокольчику. Я воззвал к ней всеми ее титулами, она же изрекла: "Тот, кого ты любишь, любим и мною".
Я просто остолбенел, у меня перехватило дыхание. Казалось, я слышу не Максима, а голос самой богини.
"Тот, кого боги возлюбили, как сына своего, воцарится надо всей землей", - продолжала Кибела.
- Персия? - прошептал я. - Она говорила о Персии? - Но Максим продолжал вещать голосом богини:
"…над всей землей. Ибо ему будет ниспослан еще один дух, дабы помочь ему в дальних странствиях".
- Гермес?
"Тот, кто ныне с нами, сопроводит его до края земли, туда, где наш избранник закончит во славу нашу начатое этим духом дело". - Максим умолк, будто дочитал страницу до конца. В гнетущей тишине я ждал, и вот Максим обернулся. Глаза его сверкали, борода в лунном свете ниспадала серебряным потоком. - Александр! - выдохнул он. - Ты предназначен завершить его дело.
- В Персии?
- А также Индии и странах, лежащих далее на восток! - Схватив край моего плаща, Максим трепетно, как к святыне, приложился к нему. - Ты Александр!
- Если это так…
- Если?! Ты же слышал слова богини.
- Значит, мы разгромим Шапура.
- И после этого от Персии до восточного океана никто не осмелится встать на твоем пути. За это богиня просит лишь отстроить свой храм в Пессинунте.
- С радостью!
Максим сделал движение рукой в сторону моей звезды. Это был тайный священный знак, я повторил его. Тут в наше уединение вторгся Приск. "Опять звезды рассматриваете?" - спросил он, как всегда, отчетливо и громко.
Приск: А если бы я только знал, о чем они секретничают, я бы еще не так "отчетливо и громко" высказался и много чего добавил. По некоторым признакам в поведении Юлиана и некоторым его намекам я таки заподозрил, что он верит в особое благоволение богов к себе, но мне и в голову не приходило, что он в действительности мнит себя самим Александром или, по крайней мере, считает, что внутри него, по всей видимости в печенках, сидит дух Александра. Эта навязчивая идея многое объясняет в поведении Юлиана, то бишь Александра, в последние дни персидского похода, когда оно стало, скажем прямо, довольно странным. Между прочим, будь я полководцем, мне бы совсем не понравилось, если бы во мне поселился какой-то еще полководец, тем более Александр, который так плохо кончил! Но Максим был способен на все, а Юлиан ни разу в нем не усомнился.
На этом кончается часть записок Юлиана, посвященная его пребыванию в Константинополе. Юлиан планировал дать полный перечень своих эдиктов и назначений, но так и не успел. Ты наверняка получишь все эти сведения в государственном архиве.
В мае Юлиан выехал из Константинополя, чтобы посетить Галатию, а затем Каппадокию, но на самом деле целью поездки была Антиохия, где он должен был встать на зимние квартиры. Открыто об этом не говорилось, но к приезду императора в Антиохию стягивалась вся восточная армия, готовая вторгнуться в Персию.
Я задержался в Константинополе, так как в ту пору был стеснен в средствах. В отличие от Максима с супругой, сколотивших себе на своем венценосном благодетеле изрядное состояние, я ничего не просил у императора и ничего не получал. Юлиану никогда не приходило в голову помогать друзьям деньгами, но если к нему обращались с просьбой, он никогда не скупился. К счастью, мне удалось прочитать в константинопольской академии курс лекций, да старый Никокл постарался раздобыть мне учеников. По-моему, ты с ним знаком? Ах да, ну как же - ведь это он вынудил тебя еще в сороковых годах покинуть столицу! Давненько это было. Да, грустная история, но что касается меня, то мы с Никоклом сошлись близко, и благодаря ему я вскоре сумел отправить Гиппии кругленькую сумму. Кроме того, мне удалось сэкономить на жилье, так как Юлиан разрешил мне на время работы поселиться в Священном дворце, а лично на себя я почти ничего не тратил.
Любопытная подробность: перед самым отъездом Юлиана в Антиохию из Греции вернулся Оривасий. Он выглядел подавленным, и разговоры о необходимости отстроить храм Аполлона сразу прекратились. Лишь много лет спустя Оривасий рассказал мне, что произошло с ним в Дельфах, возле так называемого "пупа земли".
Дельфы, куда прибыл Оривасий, являли собой грустное зрелище. Многочисленные храмы давно лишились своих украшений. Кто только их не грабил, один только Константин вывез из Дельф 2700 статуй, и вокруг дельфийских святилищ уныло тянулись бесконечные ряды пустых пьедесталов. Город оказался совершенно безлюдным, если не считать нескольких оборванных киников, которые взялись показать Оривасию достопримечательности города. Сам я не бывал в Дельфах, но слышал, что их жители славились своей алчностью и в этом превосходили даже элевсинских торговцев. Что ж, тысячу лет они грабили паломников, но никто не обещал им, что это будет длиться вечно.
По-моему, Оривасий разделял мое отвращение ко всяческой религии. Однако я любому колдовству предпочитаю человеческий разум, а Оривасий отдавал предпочтение телу. Он был совершенно безразличен ко всему, чего нельзя было ощупать или увидеть. Странный это был наперсник царствующей особы. Единственным его страстным увлечением была медицина, и, к счастью, он подходил к ней с сугубо практической точки зрения, хотя мне медицина всегда представлялась разновидностью магии. Ты заметил, что врач всегда бывает несколько удивлен, если предписанное им лечение помогает? Причина тому одна: он действует по наитию, и актерский дар ему нужен не меньше, чем софисту; успех лечения зиждется целиком и полностью на авторитете и умении внушать.
У входа в храм Аполлона Оривасий позвал жреца, но, не получив ответа, решил войти. Внутри храма все было покрыто толстым слоем пыли; кроме того, часть крыши провалилась. За пьедесталом, на котором когда-то стояла статуя бога, Оривасий обнаружил спящего жреца, рядом валялся полупустой бурдюк с вином. Разбудить жреца стоило немалых трудов. Узнав, что перед ним посланец императора, он забеспокоился.
- Нынешний год для нас очень неудачен, очень. Мы лишились всех доходов. В прошлом году к нам пришло хотя бы несколько паломников, а нынче вообще никого. Но передай
Августу, что мы по-прежнему верны своему священному долгу, хотя нам не на что починить крышу и совершить жертвоприношения. - Покачиваясь, жрец с трудом поднялся на ноги.
Оривасий спросил, действует ли еще оракул.
- Ну конечно, действует! У нас замечательная пифия. Она стара, но ее предсказания всегда точны. Она говорит, что все время слышит голос Аполлона, и мы ею очень довольны. Тебе, думаю, она тоже понравится. Впрочем, ты, наверное, хочешь поговорить с ней? Пойду спрошу, сможет ли она тебя принять. У нее, знаешь ли, бывают неблагоприятные дни… - Он неопределенно махнул рукой и стал спускаться по крутой лестнице в подземелье, пока не исчез в глубине.
Оставшись один, Оривасий осмотрел храм. Все знаменитые статуи, украшавшие его, были похищены, в том числе стоявшая у входа статуя Гомера. Между прочим, Юлиан нашел эту статую в кладовой Священного дворца и велел установить ее у себя в библиотеке. Я ее видел: это превосходная скульптура, особенно прекрасно лицо, полное печали, - именно таким должно быть лицо Гомера.
Вернувшись, жрец сообщил, что пифия будет прорицать завтра, а пока следует произвести некоторые обряды, а главное - принести жертву. От одного этого слова у него потекли слюнки.
На следующий день Оривасий и жрец закололи на жертвеннике возле храма козла. Как только он затих, жрец окропил его святой водой, и по ногам животного прошла судорога, что считается добрым знаком. Затем жрец с Орйвасием вошли в храм и спустились в подземелье. По словам Оривасия, против его воли вся эта чушь произвела на него сильное впечатление.
Спустившись, они оказались в помещении, напоминавшем приемную врача; оно было вырублено в скале. Прямо перед ними была дверь, которая вела в пещеру Аполлона. Из трещины в полу пещеры поднимается пар; там же находится омфал - пуп земли, круглый камень, который, по преданию, сбросил на Землю сам Зевс.
Спустившаяся в подземелье пифия не удостоила взглядом ни жреца, ни посетителя. По словам Оривасия, это была ветхая старушка, вся высохшая и беззубая.
- Она только что очистилась, совершив омовение в Кастальском ключе, - прошептал жрец. Пифия бросила на раскаленную жаровню горсть лавровых листьев и ячменной муки; помещение наполнилось едким дымом, от которого из глаз Оривасия в три ручья потекли слезы. - Теперь она очищает воздух, - пояснил жрец. Вслед за пифией Оривасий прошел в пещеру, где Аполлон тысячу лет являл людям свою волю. Скрестив ноги, пифия опустилась на треножник рядом с омфалом, склонилась над струей пара, которая поднималась из трещины в скале, и забормотала заклинания. -Все идет хорошо, - прошептал жрец. - Она готова тебя выслушать.
Оривасий громко произнес:
- Я - посланец Флавия Клавдия Юлиана, Августа и великого понтифика. Он чтит Аполлона и всех истинных богов.
Пифия тем временем что-то тихо напевала про себя, ее взор был прикован к шипящей струе пара.
- Август желает знать волю Аполлона и выполнит ее неукоснительно.
- Спрашивай, - прошелестела она. Голос был едва слышен.
- Дано ли императору отстроить священный дельфийский храм?
В святилище на долгое время воцарилась тишина, было слышно только слабое шипение пара, выбивающегося тонкой струей из щели в скале. Это шипение, наверно, и породило легенду о змее Пифоне, сыне богини Земли Геи. Этот змей стерег дельфийского оракула до тех пор, пока Аполлон не убил его и не сбросил его тело в расселину между скалами. Согласно легенде, пар исходит от разлагающегося тела Пифона, а шум - предсмертное шипение чудовища.
Наконец пифия шевельнулась и несколько раз глубоко вдохнула пар. У нее запершило в горле, она закашлялась, закатила глаза и, вцепившись в треножник костлявыми пальцами, стала раскачиваться взад и вперед. Затем некоторое время она сидела неподвижно, а когда заговорила, ее голос, несмотря на отсутствие зубов, звучал очень твердо и четко.
- Передай царю: на землю пало славное жилище, и вещие источники умолкли. Богу не осталось на земле приюта и прибежища, и вещий лавр в его руке больше не цветет.
Проговорив это, пифия умолкла, закрыла глаза и, казалось, уснула. Оривасий со жрецом оставили ее и удалились.
- Не могу поверить, - сокрушался жрец. - Неужели Аполлон не хочет, чтобы отстроили его храм? Не могу поверить. Правда, эти пророчества порой трудно истолковать, настолько они бывают запутаны и туманны… - Но все уже было бесполезно.
Я спросил у Оривасия, что сказал Юлиан, узнав о пророчестве.
- Ничего, - ответил он, - только попросил меня никому об этом не говорить.
Что касается меня, то я совершенно уверен - пифию подкупили христиане, знавшие, какое значение придает Юлиан оракулам, в особенности дельфийскому. Что навело меня на эту мысль? Во-первых, по логике вещей пифия должна была предпринять все возможное, чтобы дельфийский храм отстроили; во-вторых, она могла бы признать, что игра проиграна, и не так многословно. Если она выступила против интересов своего собственного заведения, это значит, что ей предложили более выгодную сделку. Я, в отличие от Юлиана, не верю, будто Аполлон являл людям свою волю с помощью династии женщин, которые впадали в транс, надышавшись ядовитых паров. Все эти пророчества были не более чем мистификацией, но в данном случае, по моему глубокому убеждению, мистификация была двойной. Когда я изложил свои доводы Оривасию, он согласился.
Как я тебе уже писал, Юлиан выехал из Константинополя в наилучшем расположении духа, и мы встретились вновь лишь через несколько месяцев. За это время его душевное состояние резко изменилось. От былой эйфории не осталось и следа. Он был возбужден и раздражителен и, само собой разумеется, успел возненавидеть Антиохию… Впрочем, об этом он пишет сам.
-XVIII-
Юлиан Август
Я выступил из Константинополя 10 мая, при самых благоприятных предзнаменованиях. Погода была хорошая, хотя стояла необычная для этого времени года сушь. Я решил сделать крюк и отправиться в Сирию через Фригию и Галатию под предлогом того, что хочу ознакомиться с состоянием этих провинций прежде, чем предпринять налоговые реформы, на которых настаивал новый комит государственного казначейства Феликс. На самом деле мне хотелось посетить храм Кибелы в Пессинунте и совершить там торжественное жертвоприношение моей покровительнице.
В поездке меня сопровождал легион петулантов и доместики; остальной армии было приказано собраться в Антиохии ближе к осени. По ряду причин я решил отложить начало войны до следующей весны. За полгода я хотел успеть как следует подготовить армию и провести в жизнь многие религиозные и гражданские реформы. Из ближайших друзей меня в этой поездке сопровождал один Максим. Приск задерживался в Константинополе, а Оривасий выбрал себе другой маршрут: по дороге в Антиохию он решил завернуть в глухие деревни, чтобы пополнить свою коллекцию лекарств и поучиться у знахарей. И после этого он еще обвиняет меня в пристрастии к магии!
Мне нравилось снова быть на марше, хотя, как ни пытался я сократить свою свиту, она оставалась многочисленной и обременительной. Меня сопровождала половина Священной консистории, а также большая часть чиновников из Священного дворца. Особенно мне досаждал комит Феликс, хотя с его мнением я не мог не считаться. Никто в империи не умел так жонглировать цифрами, как он. Об этом он не давал мне забыть ни на минуту, поскольку его тщеславие не знало границ. Всякий раз, когда я робко напоминал ему о своих нововведениях в области финансов в Галлии, Феликс с видом учителя, отчитывающего неразумного школяра, поднимал указующий перст и разражался тирадой, из которой следовало, что я невежда и от природы безрассуден и что бы я делал без его советов, суть которых сводилась неизменно к одному: никогда не прощай недоимок. Дошло до того, что меня просто бросало в дрожь, когда я после заседания консистории в очередной раз видел, как ко мне, вышагивая по-журавлиному, важно приближается комит Феликс с неизменным снисходительным выражением на постной физиономии. И все же должен признать, комит Феликс обладал незаурядной практической хваткой, и, желал я того или нет, я научился у него многому.
Мы переправились через Босфор чудесным весенним днем. Мы ехали по сплошному ковру из желтых полевых цветов, теплый воздух был напоен запахом меда. Оставив в стороне Халкедон, мы сделали остановку в Либиссе, так как я хотел взглянуть на могилу Ганнибала. Подобно моим предшественникам, я испытываю к нему глубочайшее почтение, в особенности восхищает меня его полководческий талант. Итальянские походы Ганнибала, возможно, суть величайшие шедевры стратегии за всю историю войн, если, разумеется, не считать походов Александра. Никто никогда не узнает, почему Ганнибалу так и не удалось взять Рим; это липший раз доказывает, что Риму покровительствуют боги. Они-то и спасли Вечный город от его самого опасного врага. Могила Ганнибала выглядит убого: простая мраморная стела на месте последнего упокоения изгнанника, вот и все.
Затем мы двинулись к лежащей в руинах Никомедии. Было необходимо отдать последний долг жертвам одного из самых страшных стихийных бедствий нашего времени: землетрясения, 24 августа 358 года разрушившего половину города.
День клонился к вечеру, когда мы вступили в предместья Никомедии. Навстречу мне вышел городской сенат - все в глубоком трауре. Проезжая по мостовым, усыпанным обломками, я чуть не плакал: столько зданий, знакомых мне с детства, либо исчезли с лица земли, либо утратили привычный вид. По обе стороны улицы, ведущей к дворцу, стояли люди, лица их были сосредоточенны, они провожали меня пристальными взглядами. То и дело кто-нибудь выходил вперед, чтобы поцеловать мне руку или коснуться пурпура. В некоторых я узнал знакомых по никомедийской академии, в других - ораторов, выступавших на Форуме. Могу сказать прямо: то был страшный день.
Я выделил Никомедии из казны значительные средства на восстановление разрушенного. Феликс считал, что я создаю опасный прецедент, но я указал ему на то, что Никомедия - не простой город. Когда-то она была столицей нашего государства и именно здесь 24 февраля 303 года Диоклетиан издал свой памятный эдикт против галилеян, в котором повелел разрушить до основания их склепы и распустить общины. К несчастью, два года спустя Диоклетиан отошел от дел, не завершив начатого. Бели бы… впрочем, что гадать понапрасну! На мою долю выпало осуществить ту же миссию, но теперь это вдвое труднее, ибо за полстолетия противник утвердился не только среди простонародья, но и в самом Священном дворце.
Пребывание в Никомедии меня тяготило. Пробью там ровно столько времени, сколько требовали приличия, я распрощался с сенаторами. Хочу заметить, что, где бы я ни был, я начинал восстановление храмов, а это дело нелегкое. Большинство из них лежит в руинах или захвачено галилеянами. Положение усугубляется тем, что во многих местах жрецов истинной веры не осталось и целые провинции, например Каппадокия, полностью отданы во власть безбожников.
И все-таки я не прибегал к насилию. Вместо этого я спорил. Я убеждал. Я уговаривал. Должен сознаться, что иногда я опускался до подкупа, чтобы люди чтили веру отцов, как это им и положено. За это комит Феликс меня нещадно пилил: проблемы религии его нимало не интересовали, и он считал верхом глупости отдавать деньги храмам, а тем более отдельным людям, неизвестно за что. Я же считал, что и этим не стоит пренебрегать. Неважно, что побуждает человека вознести молитву божеству, главное - чтобы он совершил обряд, пусть даже и не по зову сердца, ведь с этого может начаться его обращение. Я не обольщаюсь: хотя в Галатии, Каппадокии и Киликии я не раз выступал перед толпами народа с пространными речами, истинную веру приняли немногое. Я это хорошо понимаю. Тем не менее с чего-то нужно начинать, даже если поначалу приходится пускать слова на ветер. Я уже понял: восстановление истинных богов пойдет медленно, но верно. Галилейскую церковь терзают раздоры, и в разобщенности ее приверженцев главная наша надежда.
В Пессинунте я прежде всего направился в храм Кибелы, что стоит у подножия городского Акрополя. Храм этот очень древний и выглядит величественно, хотя и страшно запущен. Это место почитается священным с тех пор, как сюда упала с неба статуя богини, а случилось это незадолго до рождения ее сына, легендарного царя Мидаса, который первым воздвиг храм в честь своей матери. Как известно, Мидас превращал все, к чему прикасался, в золото. Этот миф производит сильное впечатление, он весьма поучителен и, по-моему, имеет реальную основу. Окрестности Пессинунта очень богаты железной рудой, Мидас первым начал изготовлять железное оружие и нажил на этом баснословные богатства. Основой их действительно был металл, но не золото, а железо. Я осмотрел могилу Мидаса на склоне холма Акрополя, а рядом, в пещере, своими глазами увидел первую и мире кузницу - дар его божественной матери.
Я принес Кибеле обильную жертву, но горожане отказались участвовать в обряде, хотя я, к ужасу комита Феликса, сулил им за это немалое вознаграждение. Тогда я всецело доверился Максиму. Он постоянно общается с Кибелой. Ему я обязан тем, что он отыскал Арзасия, давнего сторонника эллинской веры, которого я назначил верховным жрецом Галатии. Арзасий немолод и к тому же болтлив, но он человек дела. Не прошло и недели, как он представил мне двадцать вновь посвященных в сан жрецов. Несколько раз я выступал перед ними с подробными наставлениями, призывая показать, что они не менее добродетельны на деле, нежели галилеяне на словах. Я строжайше запретил им посещать театры и таверны и заниматься сомнительными торговыми операциями. Я также приказал создавать приюты для бедняков, и особенно не скупиться на помощь бедным галилеянам. По моему указанию галатийской епархии ежегодно выделялось тридцать тысяч мешков зерна и шестьдесят тысяч амфор вина. Пятая часть предназначалась беднякам, которые прислуживают жрецам, а остальное нищим и странникам, ибо "Зевес к нам приводит нищих и странников, дар и убогий Зевесу угоден". Это слова вовсе не Назарея, а нашего великого Гомера!
В последний вечер моего пребывания в Пессинунте я засиделся с Максимом допоздна: мы дискутировали о природе Великой Матери-богини. Максим превзошел себя в красноречии, а на меня его слова действовали, как никогда. Меня потрясало величие Кибелы, ее могучий дух. Кибела - первая из богов, мать всего сущего. Хотя я недолюбливаю евнухов, занимающихся политикой, я испытываю глубочайшее почтение к тем жрецам Кибелы, которые, в подражание Аттису, оскопляют себя, дабы безраздельно отдаться служению богине. После того как мы с Максимом расстались, меня посетило вдохновение и я начал диктовать гимн Матери Богов. К утру он был закончен. Максим считает, что это мое лучшее произведение в этом жанре.
Затем мы прибыли в Анкиру, и тут мне показалось, что я попал в Египет. Меня осадили тысячи сутяжников. Я делал все возможное, пытаясь восстановить справедливость, но вскоре потерял терпение: со всех сторон мне доносили о раздорах на религиозной почве. В одном месте мои единоверцы в припадке чрезмерного рвения устроили галилеянам погром; в другом, наоборот, галилеяне всячески препятствовали открытию эллинских храмов. Полагаю, рано или поздно мне придется прибегнуть к строгим мерам и добиться от галилеян повиновения, но до поры я ограничивался лишь увещеваниями. Я обещал Пессинунту помочь из казны средствами на организацию общественных работ, пусть только его жители примут участие в восстановлении храма Кибелы. С другой стороны, я отказался посетить Нисиб, пока его жители не изменят свое отношение к эллинской вере в лучшую сторону. Нескольких епископов пришлось сместить, а остальных предупредить, что я не потерплю вмешательства в свои дела.
Просто не знаю, как бы я жил без Максима. Он всегда был рядом - неутомимый помощник во всех делах, всегда готовый ободрить и утешить, а я в этом очень нуждался.
В Анкире меня все-таки довели до белого каления. И неудивительно: попробуйте три дня просидеть в суде и все время видеть, как люди выливают друг на друга потоки лжи! Невольно поражаешься, каким изобретательным делает человека злоба. Некий торговец, желая избавиться от конкурента, день за днем приходил ко мне все с новыми обвинениями против него, и каждый раз оказывалось, что они не стоят и выеденного яйца. И вот, наконец, этот плут нашел беспроигрышный ход - заявил звенящим голосом:
- Август, этот человек виновен в государственной измене. Он метит на твое место.
- А что об этом свидетельствует? - спросил я, насторожившись.
- Две недели назад он заказал себе шелковую хламиду… пурпурного цвета! - Услышав о таком оскорблении величия, все так и ахнули, а мое терпение лопнуло. Я снял с ног красные башмаки и изо всех сил швырнул их этому олуху в лицо:
- На, передай ему и это! Они подходят к пурпуру. - Охваченный ужасом, он упал к моим ногам, а я закончил: - А еще скажи ему и сам не забудь: мало пурпурной одежды, чтобы сделаться императором. - Конечно, мне не следовало так выходить из себя, но тут уж ничего не поделаешь: меня до этого довели.
Из Анкиры я двинулся на юго-запад. Возле так называемых Ворот - горного ущелья, которое соединяет Каппадокию и Киликию, меня встретил киликийский наместник Цельз. Я немного знал его по Афинам, где он учился вместе со мной в Академии. Кроме того, он был учеником Либания. Я так обрадовался, увидев дружеское лицо, лицо эллина, что, боюсь, расцеловал его на глазах у петулантов. Мало того, я подвез его в своем экипаже до самого Тарса. Что поделаешь: в незнакомой стране, населенной враждебно настроенными людьми, даже случайные знакомые кажутся нам чуть ли не братьями. Беседа с единоверцем доставила мне такое наслаждение, что я чуть было не назначил его в тот же день преторианским префектом Востока.
По дороге в Таре Цельз поведал мне много интересного. Он не очень верил в то, что мне удастся возродить эллинскую религию, но считал, что со временем у нас могут появиться шансы. В одном он был со мной согласен целиком и полностью: он не сомневался в том, что галилеяне в конечном счете друг друга истребят.
Другой темой нашей беседы стал самый жгучий политический вопрос наших дней: судьба городских курий, или сенатов.
С тех пор как я стал императором, где бы я ни появлялся, меня осаждают толпы зажиточных горожан, упрашивающих избавить их от службы в сенате. То, что для провинциала когда-то было великой честью, превратилось ныне в тяжкое бремя, а дело в том, что городские курии несут ответственность за сбор податей. Это значит, в неурожайные годы, когда возникает недоимка, сенатор обязан возместить ее из собственного кармана. Неудивительно, что никто не желает заполучить эту должность. В принципе, конечно, император может управлять городами непосредственно с помощью указов, но это страшная морока, и ни один император, включая меня, не знает, как к этому подступиться. Должен же кто-то заниматься сбором налогов, а кто справится с этой задачей лучше самых состоятельных людей города? Подобно своим предшественникам, я не решаюсь на радикальные меры и произношу страстные речи, убеждая заинтересованных лиц в том, что управлять городом - величайшая честь, а государство просто погибнет без помощи своих достойнейших граждан. Но горожане настаивают на своем, и не мне их винить. Есть, конечно, еще выход - освободить городские сенаты от ответственности за сбор налогов, но тогда государственные доходы сократятся наполовину, а этого допустить ни в коем случае нельзя. Вот почему я пошел по пути укрепления городских курий. Я никого не освобождаю от должности сенатора и, невзирая на ропот, отменил эдикты Констанция, освобождавшие от нее галилейское духовенство и военных. Я стремлюсь таким образом расширить круг людей, принимающих участие в городских делах, чтобы бремя возмещения недоимок распределилось более равномерно, и, думаю, со временем результаты дадут о себе знать. Недопустимо, чтобы в таком знаменитом городе, как Антиохия, состоятельные люди отказывались от сенаторской должности.
Несколько дней я провел в Тарсе. Этот красивый город стоит на озере, которое соединено с морем каналом. К моему приезду Цельз собрал в городе несколько интересных философов, и мы провели ряд диспутов, доставивших мне немалое удовольствие. Жители Тарса вполне достойны своих предков, великих стоиков, прославивших этот город шесть веков назад. Как-то раз я даже искупался в Оронте, хотя в свое время Александра чуть было не убили после купания в нем. Большинство жителей Тарса - галилеяне (он весь усеян памятными знаками в честь здешнего уроженца, богомерзкого Павла), но они, как мне показалось, вполне разумны, а манеры их естественны и непринужденны. Мне было почти жаль расставаться с Тарсом, но я утешал себя тем, что впереди у меня царица Востока, Антиохия. Содрогаюсь при мысли о том, как я был наивен.
* * *
В Антиохию я прибыл в конце июля, когда стояла страшная духота. У стен города меня встретила большая толпа. Я решил было, что они пришли меня приветствовать, и, естественно, собрался произнести благодарственную речь, но им не было до меня дела. С какими-то непонятными возгласами они размахивали ветками.
Я осмотрелся в поисках дяди Юлиана, но кругом не было видно ни одного должностного лица - только толпа, протяжно распевавшая: "На востоке загорелась новая звезда". Признаюсь, поначалу я решил, что они имеют в виду меня - в моем положении человек быстро привыкает к самой грубой лести. Но когда я попытался с ними заговорить, они меня даже не заметили: все глаза были устремлены к небу. У северных ворот Антиохии меня встречали, согласно ритуалу, мой дядя,
Салютий Секунд и городской сенат. Покончив с формальностями, я тут же спросил: - Что это за толпа?
Дядя рассыпался в извинениях. Оказывается, я крайне неудачно выбрал день приезда в Антиохию: сегодня праздник, посвященный памяти Адониса, возлюбленного Афродиты, которого в Сирии чтут как одного из высших богов. И как это мы с Максимом забыли, что этот день посвящен ему! Это была ошибка, но ее было уже не исправить, и мне пришлось въезжать в Антиохию под крики, стоны и похоронные причитания. Все это сильно омрачило мое первое впечатление от города, а ведь это, в сущности, чудесный уголок, хоть он и населен негодяями… Впрочем, нет, это несправедливо. Просто мы разные и никогда не сможем понять друг друга, как кошка с собакой.
Северные ворота Антиохии - массивное сооружение из египетского гранита. Через них открывается великолепный вид на главную улицу города. Протяженность ее две мили, и во всю длину по обеим сторонам во времена Тиберия были выстроены портики. Это единственное место на свете, где можно пройти две мили под сенью портика. Сама улица вымощена гранитными плитами и так спланирована, что до нее почти всегда долетает морской бриз, хотя до моря целых двадцать миль… Всегда, но не в тот день. Стояла невыносимая духота. Обливаясь в раскаленных доспехах потом, я хмуро направил коня к Форуму. Никто не вышел из тени портиков, чтобы меня приветствовать, оттуда по-прежнему доносились лишь скорбные стенания по умершему Адонису.
Я ехал и с любопытством осматривался по сторонам. Слева над городом круто поднимается гора Сильпий. Большая часть города зажата между нею и рекой Оронт. По склонам горы разбросаны роскошные виллы, окруженные сказочными садами, где утром всегда прохладно и к тому же с горы открывается чудесный вид на море. Во время эпидемии чумы по приказу одного из царей династии Селевкидов прямо над городом в скале вырубили гигантскую человеческую голову. Она называется Харонионом и нависает над Антиохией, подобно злому духу; ее можно видеть почти с любой точки. Антиохийцы ее обожают, а я - нет: она символизирует для меня их город.
На Форуме Тиберия стоит его огромная статуя, а рядом Нимфей, изящно отделанный мрамором и мозаикой. Он сооружен над родником, вода которого, как утверждал Александр, слаще молока его матери. Я тоже отведал этой воды. Мне она показалась недурной; впрочем, я, как, по-видимому, и Александр, в тот момент сильно страдал от жажды. Вкуса материнского молока я не помню, но если вспомнить злой нрав матери Александра, можно себе представить, каково было ее молочко!
Отцы города провели меня на остров посреди реки. На его главной площади стоит императорский дворец, а прямо в тяжеловесный фасад дворца упирается новенький храм. Его начали строить при Константине, а закончили при Констанции. В плане он представляет собой восьмиугольник и увенчан позолоченным куполом, за это его называют Золотым домом. Должен признать, что это одно из самых красивых зданий в современном стиле. Даже мне, при всей моей приверженности к старине, оно нравится. У входа в храм стоял епископ Мелетий и его клир. Мы вежливо поздоровались, и я вошел во дворец. Он сооружен в царствование Диоклетиана, который во всех уголках империи понастроил совершенно одинаковых зданий, прямоугольных, как военный лагерь. В последние годы моя родня окружила его множеством пристроек и разбила вокруг изящный парк, так что унылая архитектура старого дворца совершенно незаметна. В комплекс дворцовых строений входят бани, часовни, павильоны, а главное - овальная площадка для верховой езды, обсаженная вечнозелеными деревьями. Для меня это был просто подарок судьбы.
На пороге дворца меня встретил его хранитель, дряхлый евнух. Он очень боялся, что я отправлю его вслед за константинопольскими собратьями, но я его успокоил, сказав, что требую лишь достойного поведения и не смещаю тех, кто верно мне служит. Нет нужды говорить, что прислуживали мне отменно, несравненно лучше, чем в Константинополе, где мою постель могли не убрать, а обед всегда запаздывал. Все-таки комфорт - великое дело, конечно, когда ты не в походе.
Я выбрал себе для жилья покои высоко над рекой, с крытой террасой. Там я часто прогуливался или сидел, глядя на запад, где за долиной виднелась полоска моря. На этой террасе я проводил большую часть времени. Днем работал и принимал посетителей, а вечером ко мне присоединялись друзья. Рядом с дворцом находился ипподром, один из самых больших на востоке. Да, я был верен долгу и посещал состязания, если другого выхода не было, но никогда не выдерживал больше шести заездов.
Много времени уходило на государственные дела и установленные ритуалом церемонии. Я принимал сенаторов, выслушивал доклады, посещал театр и произносил изысканные речи, - Приск, правда, считает, что я в них всегда, рано или поздно, к месту и не к месту, приплетал религиозные проблемы! Я устраивал смотры войскам, уже находившимся в Антиохии, и обдумывал, где разместить тех, кто был еще в пути. Я привел комита Феликса в ужас тем, что простил Сирии пятую часть ее недоимок по налогам. Денег этих нам все равно не видать, так почему бы не сделать красивый жест? Это действительно принесло мне популярность, но длилась она недолго - всего три месяца.
* * *
В августе во время заседания Священной консистории я узнал, что ко мне прибыл посланник с важным письмом от Шапура.
- Как ты думаешь, чего он желает, мира или войны? - спросил я у Хормизда, который в тот день присутствовал на заседании.
- Мой брат всегда стремится к тому и другому сразу: к миру для себя и войне для тебя. Когда ты безоружен, он вооружается, когда ты вооружен… пишет тебе письма.
Посланника ввели в зал заседаний. Это был не перс, а богатый сирийский купец, торговавший с Персией. Он только что прибыл из Ктезифона. Толку от него было мало. Он повторял одно и то же: его попросили доставить письмо. Вот и все. Однако он прибыл в Антиохию вместе с персом, который должен был доставить ответ своему царю. Я попросил привести этого перса к нам. Он был явно из знатного рода: высокий, сухопарый, а лицо непроницаемое, как у статуи. Лишь однажды он выдал свои чувства - когда Хормизд обратился к нему по-персидски. Он вздрогнул и ответил, но, поняв, с кем имеет дело, резко оборвал речь и умолк.
Я спросил Хормизда, что он сказал посланнику Шапура.
- Я знал его семью и спросил, жив ли его отец, - негромко ответил он.
Похоже, он от тебя не в восторге. Ничего, возможно, скоро все будет по-другому. - Я передал письмо Хормизду, он бегло прочел его на своем мягком шепелявом языке и тут же перевел. Суть письма сводилась к тому, что Шапур желает прислать послов, и это все, но скрытый смысл был ясен.
- Он боится тебя, Август, и хочет мира, - прокомментировал Хормизд, передавая мне письмо. Я уронил его на пол - знак пренебрежения к собрату по трону - и сказал Хормизду:
- Передай персу, что его царю нет нужды присылать мне послов. Скоро я сам буду в Ктезифоне.
Это было официальное объявление войны.
* * *
В Антиохии я диктовал без передышки по десять - двадцать часов, пока не садился голос, но и после этого продолжал диктовать сиплым шепотом, изо всех сил стараясь, чтобы меня поняли. И тем не менее я не успевал сделать все, что требовалось. Два февральских эдикта были встречены неодобрительно. В Кесарии галилеяне подожгли местный храм Фортуны. За это я наложил на город штраф и вернул ему старое название - Мазака; такой нечестивый город не заслуживает права именоваться Кесарией. Из Александрии мне донесли, что мой враг, епископ Афанасий, не намерен покидать город, хотя я специальным указом выслал его из Египта.
Как сообщал осведомитель, Афанасий прячется в доме очень богатой и красивой гречанки, по всей вероятности, своей любовницы. В таком случае мы располагаем против него убийственным оружием, так как его авторитет в значительной степени зиждется на так называемой святой жизни. Я отдал приказ неусыпно следить за ним, пока не настанет подходящий момент, чтобы изобличить его сластолюбие. Когда Афанасию сообщили, что я его высылаю, он якобы сказал: "Это облачко скоро уйдет". Какая самоуверенность!
Кроме того, я велел отстроить храм Сераписа в Александрии и вернуть ему древнюю реликвию - "Ниломер", прибор, которым измеряют уровень подъема воды в Ниле. Галилеяне перенесли его в одно из своих строений, а я вернул на место. В это же время я укрепил антиохийский сенат, введя в него (несмотря на их отчаянное сопротивление) две сотни самых состоятельных горожан.
В сентябре я с помощью Максима составил самый важный из изданных мною до сих пор эдиктов - эдикт об образовании. Мне представляется, что галилеяне обязаны своими успехами эллинской риторике и диалектике, которыми овладели в совершенстве и теперь бьют нас нашим же оружием. В то же время мы не требуем от наших жрецов преподавать Писания Матфея, Марка, Луки и Иоанна - и не только по той причине, что их греческий слабоват. Совсем нет, просто наши жрецы не верят в божественность Назарея и не считают возможным преподавать учение его апологетов, дабы не оскорблять чувства верующих. Вместе с тем галилеяне преподают наших классиков во всех академиях мира. Превознося их слог и остроумие, они порочат их идеи. С таким положением мириться нельзя, и я запретил галилеянам преподавать классическую литературу. Само собой разумеется, строгость этого закона вызвала немалые нарекания. С сожалением должен отметить, что от него пострадали несколько выдающихся учителей, но другого выхода у меня не было. Либо мы проведем черту между гомеровскими богами, с одной стороны, и приверженцами мертвого иудея - с другой, либо нас поглотит пучина надвигающегося безбожия. Друзья с этим не согласны, в особенности Приск, но здесь мы с Максимом не уступили ни на йоту. Мой эдикт относится ко всем галилеянам без исключения, но затем я был вынужден внести некоторые поправки и разрешил преподавать Проэресию в Афинах и Марию Викторину в Риме. Оба с радостью приняли этот знак моего расположения. В Константинополе мой старый учитель Екиволий отрекся от галилейского безумия и вернулся в лоно истинной веры, о чем заявил в очень красноречивой декларации.
Приск: Тут Юлиан все ставит с ног на голову. Екиволий - дело понятное. Какой бы веры ни придерживался царствующий император, Екиволий был готов ее обожать. Когда эдикт Юлиана вступил в силу, меня в Афинах не было, но потом Проэресий рассказывал, что он немедленно прекратил занятия. Позднее, когда Юлиан специально для него сделал исключение, Проэресий отказался возобновить работу и заявил, что эдикт Юлиана в высшей степени несправедлив, но если это закон, то он хотя бы должен быть один для всех. Звучит это очень смело, но на самом деле все было не так красиво: в день оглашения эдикта Проэресий навестил своего старого друга, иерофанта. Не знаю, как это получалось, но иерофант всегда безошибочно предсказывал будущее. Он единственный гадальщик, который меня просто поражает. Кстати, он предсказал, что еще до конца этого десятилетия все храмы Греции будут разрушены. Интересно, кто это сделает, Феодосий или готы? Судя по тому, как на наших границах собираются полчища варваров, - скорее всего, готы.
Так или иначе, Проэресий поговорил с иерофантом. Он, разумеется, не мог напрямую спросить, сколько осталось жить Юлиану. Это была бы измена. Поэтому он спросил о судьбе одного из любимых проектов Юлиана - Юлиан как раз носился с идеей произвести переоценку всех земель Ахайи, с тем чтобы понизить на них налог. Проэресий притворился, что страшно озабочен судьбой одного из поместий жены. Как ей поступить, следует ли продать его сейчас или подождать нового налога? Продавай сейчас, сказал иерофант (без всяких заклинаний или вдыхания подземных паров), налог на землю не понизят. Так Проэресий узнал, что царствованию Юлиана скоро придет конец.
Юлиан был совершенно прав. Я действительно был против эдикта об образовании. Я считал, что он жесток и осуществить его просто невозможно. В академиях не менее половины лучших учителей - христиане. Кем их заменить? Но к этому времени чрезмерная работа уже измотала Юлиана. Честно говоря, жаль, что он не походил на Тиберия или хотя бы на Диоклетиана. Будь он тираном, он, возможно, и добился бы своего. Хотя христиане утверждают, что их кровь - оплодотворяющее семя, император, поставивший себе цель их уничтожить, вполне мог бы этого достичь с помощью силы, особенно если бы он к тому же создал христианству привлекательную альтернативу. Но Юлиан был не таков: он, изволите ли видеть, хотел быть философом до конца и победить лишь убеждением и примером! На этом он и споткнулся. Достаточно ознакомиться с первоисточниками христианства, чтобы понять, что логика там и не ночевала. Только под страхом меча Юлиан смог бы обратить христиан в свою веру. Однако по доброте своей он не вынимал этот довод из ножен.
Хотя Юлиан старался сохранять спокойствие, дурные вести из всех провинций действовали на него не лучшим образом. Он стал раздражительным и начал отвечать ударом на удар. Эдикт об образовании, как он считал, должен был окончательно сокрушить врага. Что ж, если бы Юлиан остался в живых, возможно, этот эдикт и возымел бы действие, но я в этом сильно сомневаюсь. В глубине души Юлиан был слишком мягок и не сумел бы довести дело до конца. Эдикт об образовании и многие другие глупости он совершил по наущению Максима, который в Антиохии стал просто невыносимым.
Либаний: Впервые я целиком и полностью согласен с Приском. Максим не был ни софистом, ни философом, ни даже учителем. Он был магом. Я далек от полного неприятия магии (в конце концов, очень многое из того, что нас окружает, человеческому пониманию недоступно), но колдовство Максима - явное мошенничество. Остается только сожалеть о том огромном влиянии, которое он оказывал на Юлиана.
Юлиан Август
У эдикта об образовании было одно забавное последствие (насколько мне известно, единственное). Два драмодела, отец и сын, - и того и другого звали Аполлинариями - после его выхода тут же переложили заветы Галилеянина и иудейское Писание в греческие драмы и трагедии! Таким образом они хотели обойти мой запрет и продолжить преподавание греческого. Я ознакомился с несколькими их "шедеврами" и должен признаться: при всей их топорности они куда как лучше первоисточников. Новый завет они в подражание Платону изложили в виде сократических диалогов (только почему-то анапестом!), а все иудейское Писание от начала до конца вместили в двадцать четыре главы колченогого дактиля.
Произведения Аполлинариев мне прислал для ознакомления перепуганный епископ Кесарийский… то есть Мазакский. Я ответил ему одной фразой: "Прочел, понял, порицаю". Перед самым отъездом из Антиохии я получил на это письмо ответ от моего старого приятеля Василия (я несколько раз приглашал его ко двору, но он неизменно отвечал отказом). Ответ этот был также из одной фразы: "Ты прочел, но не понял, иначе бы не порицал". В чем, в чем, а в угодничестве Василия не заподозришь!
Не стану подробно описывать антиохийцев. Их дурной нрав общеизвестен. Они славятся изнеженностью, легкомыслием и вздорным характером, их любимые занятия - скачки, азартные игры и мужеложство. Впрочем, сам город очень красив, удачно расположен, и климат там благодатный. Прямо напротив острова, на котором стоит мой дворец, находится большой сирийский квартал. Посетить его - все равно что съездить в Персию, так веет Востоком от наружности людей и их одеяний. А в южной части города и вдоль дороги в Дафну - многочисленные усадьбы иудеев. Они здесь большею частью земледельцы, получившие землю в награду за военные заслуги. К ним я еще вернусь.
В первые недели в Антиохии, когда я еще, так сказать, "пользовался популярностью", я, как и положено, являл себя народу. Правда, на ипподроме меня подняли на смех из-за бороды, но смех еще был вполне добродушный. Я также посетил театр, который высечен в склоне горы Сильпия, - природа, казалось, специально предназначила это место для амфитеатра, сделав круглый изгиб. В тот вечер давали Эсхила, так что я не потратил времени даром: ведь в соответствии с обычаем я должен смотреть в театре одни комедии. Императоры по большей части народ легкомысленный, и директора театров приберегают для них самые дурацкие фарсы. Так, любимым драматургом Константина был Менандр, Констанций, вероятно, тоже любил легкую комедию, но это точно не известно, ибо, появляясь на публике, он никогда не смеялся и не улыбался. Такой он создал себе образ. Вряд ли он мог по достоинству оценить классические комедии: их искрометный язык, насыщенный каламбурами и игрой слов, скорее всего, был выше его понимания. К счастью, комит Востока дядя Юлиан хорошо знал мои вкусы и избавил меня от комедий. Я с большим удовольствием посмотрел спектакль - это был "Прикованный Прометей".
Значительная часть времени уходила у меня на суды. Дел там было немыслимое количество, а мое присутствие еще усугубляло положение. Когда в город прибывает император, все тяжущиеся стараются попасть на суд к нему. Им кажется, что он беспристрастнее (верно) и что его приговор будет более мягким, так как он заискивает перед чернью (в моем случае это заблуждение).
Хотя император действительно старается быть более снисходительным, чем местный судья, некоторые адвокаты неизбежно начинают злоупотреблять монаршей милостью, и тогда гнев побуждает нас к решениям, о которых потом приходится сожалеть. Зная об этой черте своего характера, я попросил городского префекта останавливать меня всякий раз, когда ему покажется, что я начинаю горячиться и терять самообладание или говорить не по существу. Поначалу он робел, но потом освоился и очень помогал мне, что называется, не сбиваться с курса.
Из чистого любопытства я спрашивал каждого из тяжущихся, какова его вера, и думаю, что большинство отвечало честно. Немало из них называли себя галилеянами, а ведь ложь могла бы облегчить решение дела в их пользу (так они, во всяком случае, думали). Вскоре всем стало ясно, что я не позволяю своим религиозным пристрастиям влиять на исход дела. После этого многие из тех, кто прибегал к моему суду, во всеуслышание объявляли себя галилеянами и требовали осудить своих противников - иноверцев.
Антиохийские галилеяне делятся на слепо верующих Арию и колеблющихся, и они проводят время в беспрестанных раздорах. В городе есть также немало твердых в вере эллинов, но они не имеют влияния. Потенциально многие не прочь к нам примкнуть, но мы топчемся на месте, ибо жителям Антиохии просто недосуг поразмыслить всерьез о религии. Назарей им нравится, потому что он "отпускает" все грехи и преступления одним окроплением водицей, якобы святой, хотя никто не видел, чтобы этой водой удалось свести даже бородавку! В споре с епископом Мелетием я как-то коснулся одного забавного парадокса. У нас с ним было всего две встречи. Первый раз мы друг друга прощупывали, во второй - оба были вне себя от гнева. Во время нашей первой встречи Мелетий уверял меня, что Антиохия сплошь галилейский город. И не только потому, что многих жителей этого города крестил сам Павел из Тарса, - именно в Антиохии галилеяне стали называться "христианами". Сколько высокомерия в этом слове!
- Но, епископ, если твои земляки так привержены Назарею, почему же весь город оплакивает смерть одного из наших богов - Адониса? - спросил я его.
- Со старыми обычаями трудно расстаться, - пожал плечами Мелетий.
- Со старой верой тоже.
- Для них это всего лишь еще один праздник.
- Но ведь они нарушают заповедь: "Да не будет у тебя других богов перед лицом Моим".
- Август, мы с этим боремся.
- Но как можно галилеянину верить сразу в Адониса и в мертвеца, которого вы именуете богом?
- Когда-нибудь мы убедим их отказаться от всех нечестивых праздников.
- Если только до этого времени мне не удастся обратить их к Единому Богу.
- То есть к сонму языческих богов?
- Каждый из них есть ипостась Единого.
- Единый Бог - это бог христиан.
- Но разве не написано в Писании иудеев, которое вы также признаете священным, поскольку в него верил Назарей…
- Оно воистину священно, Август…
- Разве не сказано в нем, что высшее божество иудеев -"ревнивый бог"?
- Так оно и есть.
- Но разве не именует он себя богом одних лишь иудеев?
- Он всеобъемлющ…
- Нет, епископ, Яхве - это бог одного еврейского народа, подобно тому как Афина - богиня афинян. Он и не претендовал на имя Единого Бога, так как был ревнивым богом одного малочисленного племени. Если это так, то он по определению не может быть Единым Богом, который, согласись, заключен во всем, так же как все сущее включает в себя его.
Я говорил с такой горячностью, потому что именно в это время трудился над своей книгой "Против галилеян". В ней я вслед за Порфирием указываю на многочисленные примеры неправоты безбожников, и в особенности обращаю внимание на противоречия в их Священном Писании. Епископы обычно смотрят на них сквозь пальцы, так как считают это знаком божественной тайны. Между тем это явное доказательство того, что их религия придумана людьми для утешения рабов и необразованных женщин.
Вплоть до самого отъезда из Антиохии я продолжал пользоваться популярностью в судах и, пожалуй, больше нигде. Так вот, сознаюсь, в некоторых отношениях я тщеславен, даже очень, и рукоплескания мне нравятся; впрочем, это недостаток многих, исключение составляют величайшие из философов. Однако я льщу себя надеждой, что могу отличить искреннее восхищение от деланного. Антиохийцы - народ шумный и к тому же записные льстецы. Однажды я решил показать им, что не так прост, как они думают. После того как я произнес длинный приговор по очень запуганному делу, публика в зале суда разразилась оглушительными овациями, послышались возгласы: "Судья праведный!" На это я ответил: "Я должен был бы прийти в восторг от этих знаков одобрения, но не могу. Ибо, к сожалению, знаю: у вас есть возможность меня восхвалять за правильное решение, но вы не вправе порицать меня, если я ошибусь".
* * *
В первые месяцы пребывания в Антиохии я не принадлежал сам себе. Все мое время без остатка было посвящено государственным делам и судопроизводству. Лишь в октябре я выкроил время, чтобы совершить жертвоприношение в храме Аполлона в Дафне. Я пытался сделать это раньше, но неотложные дела постоянно требовали моего присутствия в городе. Наконец все было готово. Обычай требовал, чтобы жертвоприношение было совершено на заре, в храме Зевса Возлюбленного в старой части Антиохии. К немалому удивлению всех антиохийцев, я объявил, что пройду пять миль до Дафны пешком, как обычный паломник.
В день жертвоприношения меня разбудили до восхода солнца, и я вместе с Максимом и Оривасием, который ворчал, что его подняли в такую рань, отправился через реку в сирийский квартал. Меня, как простого городского судью, сопровождали только лучники. Я надеялся остаться незамеченным, но не тут-то было: весь квартал уже был на ногах. Все знали, что на заре я должен совершить жертвоприношение.
Мы вступили в сирийский квартал, узкие улочки которого всегда кишат людьми. На этом речном берегу почти семьсот лет назад и основал Антиохию один из военачальников Александра. Храм Зевса Возлюбленного - одно из немногих зданий, сохранившихся с тех времен. Он невелик и со всех сторон окружен базаром. Хотя сотни телег с разноцветными тентами и не настраивают на благочестивый лад, зато они придают площади перед храмом очень живописный вид. К счастью, храм не пришел в полное запустение - даже галилеяне чтут его как одно из исторических зданий города.
Лучники расталкивали передо мной толпу, а я шел, спрятав руки под плащом: согласно ритуалу, после омовения мне было нельзя ни к чему прикасаться. Продавцы и покупатели не обращали на меня никакого внимания. Даже император не в силах помешать торговле, настолько это важное дело.
У храма, однако, меня ожидала большая толпа. Послышались радостные возгласы, со всех сторон ко мне потянулись загорелые руки. Именно это больше всего удручает меня в моем положении: меня вечно хватают руками за одежду. Некоторые желают приложиться к пурпуру лишь ради острых ощущений, но чаще всего к императору тянутся руки больных: им, видите ли, кажется, что, потрогав живого монарха, они сразу исцелятся. Неудивительно, что императоры так подвержены заразным заболеваниям: если нашу жизнь не обрывает кинжал убийцы, ей с успехом может положить предел рука больного подданного. Диоклетиан и Констанций никогда не позволяли простолюдинам подходить к себе ближе чем на десять шагов. Я, возможно, последую их примеру, но лишь из соображений гигиены!
Жертвенник перед храмом был уже убран гирляндами. Все было готово к исполнению обряда. Один из двух жрецов, державших белого быка, сильно смахивал на мясника: что делать, мы испытываем в духовенстве большой недостаток. На ступенях храма собрались наиболее влиятельные горожане - приверженцы эллинской веры с дядей Юлианом во главе. Он совсем высох и не переставая кашлял, но при этом был в отличном расположении духа.
- Все готово, Август, - сказал он, становясь рядом со мной у жертвенника.
Кругом добродушно шумела толпа. Смысл происходящего ей был, кажется, совершенно неведом. "Спокойствие, - пробормотал я себе под нос, - держи себя в руках". Лучники выстроились вокруг жертвенника полукругом, чтобы во время обряда никто ко мне не прикоснулся. За нашими спинами продолжал бурлить рынок, шум стоял, как в сенате во время обсуждения налоговых вопросов.
Я повернулся к Максиму и задал ему ритуальный вопрос, согласен ли он помочь мне. Он ответил утвердительно, и быка вывели вперед. Я оглядел его взглядом профессионала: как-никак я приносил жертвы богам не менее десяти тысяч раз и сведущ в этом деле не меньше любого авгура. Здесь имеет значение все, даже то, как подходит бык к жертвеннику. Бык был огромен, как никогда. По всей видимости, перед церемонией его опоили дурманом. Большинство жрецов с этим мирится, хотя пуристы считают, что это лишает смысла движения животного перед жертвоприношением. И все же даже по движениям одурманенного быка можно много сказать. Этот шел пошатываясь и приволакивая одну ногу. Он даже споткнулся - дурной знак!
Я взял жертвенный нож, произнес священное заклинание и одним четким движением перерезал быку горло. Тут, по крайней мере, все прошло гладко - кровь, как и надлежит, хлынула фонтаном и обрызгала меня. Это был добрый знак. Жрецы заученно повторяли предписанные слова и жесты; я произнес формулу жертвоприношения, которую произносил столько раз. Толпа затихла: древняя церемония, которую большинство видело впервые, видимо, заинтересовала людей.
Когда наступило время гадать по внутренностям, моя рука дрогнула. Какой-то демон пытался помешать мне извлечь печет быка. Я стал молиться Гелиосу. В эту минуту солнце, показавшееся из-за горы Сильпия, озарило ее склоны, хотя город еще оставался в тени. Я запустил руку в брюхо быка и вытащил печень.
Предзнаменования были ужасными. Печень частично высохла от болезни. "Дом войны" и "дом любви" предвещали смерть. Я не смел поднять на Максима глаз, но знал - он все видел и понял. Машинально я продолжал исполнять обряд: возносил жертву Зевсу, вместе с Максимом обследовал внутренности, произносил древние слова и затем вошел в храм, чтобы завершить обряд.
К моему ужасу, храм был наполнен зеваками, но самое страшное - при виде меня они принялись рукоплескать. От такой дерзости я остановился как вкопанный и закричал: "Здесь храм, а не театр!" - и все пошло насмарку. Я нарушил узы, связывающие великого понтифика с богами; даже если в молитве переставлено хотя бы одно слово, весь обряд приходится повторять сначала. Шепотом выругавшись, я приказал очистить храм и начать все сызнова.
Второй бык не был одурманен. Когда я поднял нож, он попытался увернуться от удара - вновь худшее из предзнаменований! Однако печень у него, по крайней мере, была в порядке, и обряд прошел до конца вполне сносно… Тем не менее, когда я наконец направился в Дафну - не в утренней прохладе, как предполагал, а в полуденный зной, - настроение у меня было хуже некуда.
Рядом со мной шли Максим и Оривасий. Дядя сослался на болезнь, и его несли на носилках. Лучники расчищали перед нами дорогу; хотя по пути время от времени собирались толпы зевак, никто не пытался прикоснуться ко мне. Также никто не бросался, как это обычно бывает, к моим ногам, моля о монаршей милости. Не знаю, как это им удается, но везде, будь то в Галлии, Италии или Азии, всегда найдется смельчак, который сумеет прорваться через любые заслоны. Я всегда терпеливо записываю их имена и просьбы и стараюсь помочь, если только это не сумасшедшие, а зачастую дело обстоит именно так. Хотя я был подавлен и встревожен, приятная прогулка меня отвлекла. Дорога в Дафну вьется вдоль реки. Земля здесь плодородна, и изобилие воды позволило разбить едва ли не самые красивые в мире сады. Их владельцы даже проводят ежегодный конкурс, у кого в саду больше всего сортов деревьев и чей сад красивее. Хотя в этом году дождей было на редкость мало, сады, как всегда, были прекрасны, так как их орошали подземные источники.
Вдоль дороги выстроены роскошные виллы и множество постоялых дворов, первоначально предназначенных для тысяч паломников, стекавшихся со всего света для отправления религиозных обрядов в храме Аполлона. Сейчас, впрочем, этот поток почти иссяк, и постоялые дворы превратились в дома свиданий. Дафна, бывшая некогда святым местом, стала оплотом безнравственности.
Когда мы прошли полпути, дядя предложил передохнуть на постоялом дворе, который держал его вольноотпущенник. Должен признать, место это было на редкость красивое. Здание было отгорожено от дороги живой изгородью из лавровых деревьев.
Мы сели во дворе за длинный стол под навесом из виноградной лозы; вокруг запыленных лиловых гроздьев с жужжанием кружили пчелы, слетевшиеся на их аромат. Хозяин принес глиняные кувшины, наполненные смесью фруктового сока с медом, и мы утолили жажду - первая приятная минута за этот страшный день. Теперь меня тревожило только здоровье дяди. Когда он пил, у него дрожали руки, и время от времени по его лицу пробегала гримаса боли. Но как бы ни было ему плохо, он не подавал виду, его речь по-прежнему отличалась ясностью и изысканностью.
- Ты увидишь, храм неплохо сохранился, - рассказывал он. - Его клир несколько лет назад распустили, но верховный жрец не покинул храма. Он с нетерпением тебя ждет.
Максим грустно покачал головой и дернул себя за бороду:
- Когда меня привозили сюда в детстве, здесь служили тысячи жрецов, ежедневно совершались жертвоприношения, постоялые дворы были переполнены паломниками…
Меня всегда изумляло, сколько всего успел повидать Максим на своем веку. Вряд ли найдется в мире святое место, где бы он ни побывал, начиная со скалы на Кипре, на которую вышла из морской пены Афродита, и кончая тем местом на берегу Нила, где, как достоверно известно, Изида нашла голову Озириса.
- К сожалению, с тех пор Дафна сильно изменилась, - вздохнул дядя. - Нам следует вернуть ей былую славу. В конце концов, Дафна и сейчас привлекает всех своей красотой и целебными водами. Это было бы чудесное место, если бы не один…
- Храм, - перебил я дядю. Такая уж у меня дурная привычка: всех перебиваю, даже самого себя. - Моему брату Галлу взбрело в голову построить его здесь для костей какого-то преступника… как бишь его звали?
Для мощей блаженного епископа Вавилы, казненного императором Децием. - Руки у дяди задрожали, и питье пролилось ему на тунику. Я притворился, что не заметил, но Оривасий, который старательно анатомировал большую пчелу ножиком для фруктов, протянул руку через стол и пощупал дяде пульс.
- Тебе сегодня следует попить целебной воды, - сказал он наконец.
- Я сегодня неважно себя чувствую, - извиняющимся тоном сказал дядя но на лице у него уже лежала печать смерти. Я давно заметил, как неестественно блестят глаза у тех, кто на пороге естественной смерти: кажется, они напрягают зрение, чтобы напоследок запечатлеть весь этот мир. Я любил дядю и не хотел, чтобы он умирал.
Что касается Дафны, то все, что о ней говорят, истинная правда. Это действительно райский уголок. Город утопает в садах, всюду бьют родники с целебной водой. Недалеко от городской черты находится знаменитая кипарисовая роща, которую много лет назад посадил Селевк по повелению Аполлона. Деревья такие высокие и стоят так плотно, что ветви сплелись и образовали сплошной зеленый шатер, сквозь который не проникают лучи солнца. Под их прохладной сенью можно идти часами. Дафна всегда была святым местом двух богов, прежде всего Геркулеса, а также Аполлона. Это здесь Аполлон гнался за нимфой Дафной. Когда она воззвала к Зевсу о спасении, тот превратил ее в лавровое дерево. Я видел это дерево своими глазами. Оно невероятно старое и все покрыто наростами, но каждой весной у него отрастают зеленые побеги. Они напоминают нам о том, что внутри векового ствола спит волшебным сном вечно юная дева. Еще в Дафне можно посетить ту самую рощу, где Парис судил, какая из трех богинь прекраснее всех.
Приветственную церемонию на городской площади я сократил до минимума, а вместо того чтобы удалиться во дворец, пошел с Максимом и Оривасием осматривать достопримечательности города. Дядя тем временем отправился в храм Аполлона, чтобы подготовить там все для жертвоприношения.
На меня особое впечатление произвело разнообразие минеральных источников. Интересно, что они никогда не замерзают. Адриан - да, он побывал и в этих краях - построил возле Сараманского источника большое водохранилище с колоннадой. В жаркую погоду около него приятно сидеть на мраморной скамье, в прохладе, которую несет с собой подземная вода. Осмотрел я и знаменитый Кастальский источник, бывший когда-то оракулом Аполлона. Когда Адриан был еще простым гражданином, он, желая узнать свое будущее, бросил в источник лавровый листок. Мгновение спустя листок вновь появился на поверхности, и на нем было начертано только одно слово - "Август". Впоследствии, когда Адриан действительно стал Августом, он заложил Кастальский источник мраморной плитой по вполне понятной причине: а вдруг еще кто-нибудь захочет узнать свою судьбу и оракул напророчит то же самое, а это, конечно, уже не в интересах государства. Я намерен вновь открыть Кастальский источник, если будет на то воля богов.
Городской префект был настолько бестактен, что показал нам базилику, в которой лежат останки богомерзкого Вавилы. С печалью в сердце смотрел я на длинную цепочку паломников, ждущих своей очереди, чтобы приложиться к его "мощам". Они всерьез считают, что кости этого мертвеца обладают целебной силой, а к вещим источникам Аполлона никто из них и близко не подходит. Рядом с храмом стоит целая мастерская, изготовляющая галилейские сувениры; по всей видимости, это предприятие приносит немалый доход. До чего только не доводит людей суеверие!
День уже клонился к вечеру, когда мы подошли к храму Аполлона. Вокруг него стояла большая толпа, но все они пришли не для того, чтобы почтить бога. Это были просто любопытствующие.
Я вошел в храм. Глаза не сразу привыкли к царившему там полумраку, но минуту спустя я уже смог различить великолепный колосс Аполлона и понял: никаких приготовлений к жертвоприношению сделать не успели. Я повернулся было, чтобы уйти, но в этот момент из дальнего конца храма навстречу мне метнулись две тени. Одна оказалась дядей, другая - грузным человеком с объемистым мешком в руках.
С трудом переводя дух, дядя представил его как верховного жреца Аполлона. Верховный жрец! Скорее всего городские власти просто поручили этому человеку подметать в храме и следить, чтобы в нем не поселились бездомные или он не превратился в место греховных утех либо общественный нужник. За неимением жрецов из сторожа при храме сделали верховного служителя божества.
- Да, государь, мы совершенно без денег. Я не смог купить для обряда белого быка или хотя бы козла… а я всегда говорил, чем хуже козел, особенно если он не слишком стар и жилист? Узнав, что ты идешь сюда, я принес тебе из дома все, что у меня осталось. По-моему, она совсем не жесткая. -С этими словами он вынул из мешка разъяренную серую гусыню.
Видя, что я вот-вот взорвусь и заору, дядя поспешил вмешаться:
- Да, жрец, сегодня обойдемся этим, но завтра мы устроим настоящее жертвоприношение. Прикинь, сколько ты сможешь собрать бывших жрецов, а утром отрепетируем весь обряд. Расходы я беру на себя. Кроме того… - Так говорил он без остановки, пока я не взял себя в руки. Учтиво поблагодарив остолопа "жреца" за труды, я помолился Аполлону и вышел из храма, избавив гусыню от уготованной ей печальной участи.
К счастью, во дворце меня ждала приятная новость: из Антиохии прибыл великий Либаний. Это была наша первая встреча, и должен признаться, я испытывал сильное волнение. Либаний - человек благородной внешности, борода у него седая, глаза помутнели от катаракты. Он слепнет, но, будучи истым философом, не жалуется на судьбу. В тот вечер у нас с ним была длительная беседа, и это повторялось до конца моего пребывания в Сирии. Мне доставило огромное удовольствие исполнить давнее желание Либания: он стал квестором Антиохии.
Либаний: Удивительно, как порой память изменяет человеку! Я никогда не обращался с подобного рода просьбами. Единственное, о чем я просил, - это дать мне возможность защищать интересы родного города перед Священной консисторией, но сделал я это по настоянию антиохийского сената. Впоследствии мне не раз приходилось пользоваться этим правом, чтобы оправдать некоторые действия, а часто и проступки своих сограждан. Хотя до страшного двадцать второго октября было еще далеко, я интуитивно чувствовал, что между императором и городом назревает серьезный конфликт. Я равно любил в нем обе стороны и считал, что на мне лежит обязанность их примирения. С этим согласились мои друзья - сенаторы и Юлиан. Я тешу себя мыслью, что спас родной город от кровавой резни, неизбежной при любом другом императоре. Так или иначе, Юлиан назначил меня квестором не по моей, а по своей инициативе. Я не просил у него ни этой должности, ни какой-либо другой. В конце концов, всему миру известно, что позднее я отказался от высокой должности преторианского префекта! Никогда в жизни я не домогался ни титулов, ни почестей.
В отношениях с Юлианом я вел себя диаметрально противоположно Максиму. Я не делал никаких усилий, чтобы завоевать его расположение. Я ни разу не просил аудиенции по личным вопросам, а лишь тогда, когда мне нужно было постоять за свой город. В записках Юлиана нет подробного описания нашей первой встречи, и я сделаю это сам, так как мое поведение тогда задало тон всем нашим дальнейшим отношениям, которым суждено было стать столь непродолжительными. По правде говоря, я ожидал, что Юлиан пригласит меня к себе сразу по прибытии в Антиохию. Уже много лет между нами шла оживленная переписка, а в Никомедии он даже нанимал стенографа для записи моих лекций. Его литературный стиль сложился под сильным влиянием моего слога, и этим я горжусь больше всего. Однако неделя шла за неделей, а меня все не вызывали. Впоследствии Юлиан принес за это извинения, сославшись на крайнюю занятость. Я, разумеется, отнесся к ним с пониманием, но, по правде говоря, тогда я просто горел желанием встретиться с императором. Так чувствует себя отец, гордый успехами одаренного сына. Нет нужды говорить, что я не пропускал выступлений Юлиана в городском сенате. В одном из них он назвал меня лучшим украшением в короне Востока. После этого все сочли, что я пользуюсь особой милостью императора, но приглашения из дворца по-прежнему не поступало.
Только в конце октября я получил от Юлиана приглашение отобедать с ним в тот же день. Я отклонил его, сославшись на то, что никогда не обедаю по причине слабого здоровья. Это действительно так. После обильной еды в полуденную жару у меня всегда начинает болеть голова. Тогда последовало приглашение на встречу в Дафне на следующей неделе. Его я принял.
Из данного мною описания событий ясно видно, что я вовсе не "увивался" за Юлианом, скорее, он "увивался" за мной. В своих записках он упоминает о катаракте. Я и не догадывался, что она уже тогда была так заметна - в то время я еще видел достаточно хорошо, а сейчас практически слеп.
Юлиан покорил меня, и не только меня одного. У него был редкий дар говорить комплименты, но в его лести всегда была значительная доля правды, а посему слушать его было чрезвычайно приятно.
К несчастью, у него была привычка засиживаться допоздна, а я этого не люблю. Вот почему я всегда откланивался в тот самый момент, когда он обретал второе дыхание. Тем не менее у нас нашлось достаточно времени, чтобы побеседовать о моих трудах. Мне было приятно увидеть, сколько моих произведений он помнит наизусть. Кроме того, у нас были диспуты о Ямвлихе и Платоне.
Юлиан Август
В конце концов мне все-таки удалось принести Аполлону достойную жертву - тысячу белых голубей; на это ушел почти целый день. После этого я вошел в храм, дабы обратиться к оракулу. Я умолчу о том, какие вопросы я ему задал, но жрица долго не отвечала. После почти часового молчания она произнесла голосом бога: "Кости и падаль. Меня не слышат. В священном источнике кровь". На этом все кончилось, и этого было вполне достаточно. Я понял, что от меня требуется.
У выхода из храма меня ждала огромная толпа; как только я появился, она разразилась рукоплесканиями. Я остановился и бросил взгляд через площадь - туда, где стоял источник скверны, галилейский храм.
- Завтра же убрать отсюда останки Вавилы, - сказал я дяде.
Вавилы? - озабоченно переспросил он. - Но это же одно из самых знаменитых христианских святилищ. Со всей Азии стекается народ, чтобы приложиться к мощам свя… то есть епископа.
Пусть прикладываются сколько угодно, только не здесь. Не в Дафне. Здесь владения Аполлона.
- Они будут роптать, Август.
- Еще хуже будет, если мы не исполним волю Аполлона. Дядя хмуро поклонился и направился к храму.
Я хотел было уже сесть в носилки, но вдруг заметил в толпе нескольких иудейских старейшин и знаком велел им приблизиться. Один из них, старик, оказался раввином, и я в шутку спросил его:
- Почему ты не совершил жертвоприношения вместе со мной?
- Август знает, нам это запрещено. - Раввин явно чувствовал себя не в своей тарелке, его спутники тоже нервничали. В прошлом римские императоры зачастую безжалостно избивали иудеев, не желавших исполнять государственные обряды.
- Но вы наверняка предпочтете Аполлона вот этому! - Я махнул рукой в сторону храма.
Старый раввин улыбнулся:
- Августу, должно быть, известно: такой выбор, в отличие от многих других, нам никогда не предлагался.
- Но у нас, во всяком случае, есть общий враг, - произнес я, отлично сознавая, что стоящие рядом услышат мои слова и разнесут их от Тигра до Темзы. Старик молча улыбнулря.
- И все же вам следует хотя бы время от времени совершать жертвоприношения, - продолжал я. - Ведь ваш Адонай - истинный бог.
- Август, нам разрешено приносить богу жертвы только в одном месте - в Иерусалимском храме.
- Но этот храм разрушен.
- Значит, нам теперь нельзя приносить жертвы.
- А если бы ваш храм был отстроен?
- Тогда бы мы возблагодарили нашего Господа. Я сел в носилки. В голове у меня уже зрел план.
- Приезжайте ко мне в Антиохию.
Назарей предсказал: иудейский храм будет лежать в развалинах до скончания веков, и после его смерти император Тит сжег этот храм. Если я его отстрою, это докажет, что Назарей - лжепророк. Кроме того, кто может быть лучшим союзником в борьбе с галилеянами, нежели иудеи, с ужасом наблюдающие, как глумятся над их Священным Писанием приверженцы человекобога? С нескрываемым удовольствием я отдал приказ отстроить храм.
Приск: Больше Юлиан к этому вопросу не возвращается, но, когда он приказал отстроить иудейский храм, христиане оцепенели от ужаса. Христиане ненавидят иудеев - отчасти из чувства вины, ведь они похитили их бога, но главная причина ненависти в том, что иудеям лучше чем кому-либо известно, какую невероятную чушь представляет собой все христианское вероучение. Если бы иудейский храм был восстановлен, то, помимо того, что Иисус оказался бы лжепророком, у христиан в Иерусалиме вновь появился бы сильный соперник. Это надо было во что бы то ни стало предотвратить. И это предотвратили.
Как это удалось сделать, я узнал от моего старого друга Алипия, который возглавлял строительство. Когда Юлиан был еще цезарем, Алипий занимал должность наместника Британии. Он прибыл в Антиохию за новым назначением, и мы много времени проводили вместе. У нас (в то время, разумеется) было общее увлечение - плотские услады. Однажды ночью мы посетили все до одного непотребные заведения на улице Сингон… Впрочем, я избавлю тебя от праздной стариковской похвальбы.
Либаний: Благодарение небесам за то, что я избавлен хотя бы от этого!
Приск: Юлиан послал Алипия в Иерусалим отстраивать иудейский храм. Местным властям было предписано оказывать ему всяческое содействие, и с помощью наместника дело сдвинулось с места. Иерусалимские иудеи с радостью согласились собрать необходимые средства. И тут произошло знаменитое "чудо". Однажды утром среди развалин запылали огненные шары. Внезапно налетевший северный ветер стал их перекатывать, и напуганные строители в ужасе разбежались. На том все и кончилось. Позднее Алипий обнаружил, что галилеяне расставили в развалинах храма сосуды с петролеумом таким образом, что стоило зажечь один, и пламя перекидывалось на другие, так что казалось, будто вокруг мечутся огненные демоны.
Правда, они не рассчитывали на северный ветер. Не исключено, что этот ветер послал Иисус, обеспокоенный за свою репутацию пророка. Я думаю, однако, что это скорее всего простое совпадение. Стройку хотели возобновить весной, но к тому времени было уже поздно.
Юлиан Август
На заре следующего дня, 22 октября, возле святилища, построенного Галлом, собралась тысячная толпа галилеян, чтобы вынести останки покойного Вавилы. Они подстроили это таким образом, чтобы я, возвращаясь в город, увидел их шествие.
Галилеяне - мужчины и женщины - в траурной одежде чинно сопровождали каменную раку с останками преступника. Никто из них не поднял на меня глаз, но они распевали заунывные гимны с такими, например, словами: "Прокляты те, кто поклоняется кумирам и падает ниц перед идолами" - явный намек на меня. Я пришпорил коня и вместе со свитой поскакал мимо во весь опор. Поднятое нами облако пыли несколько поумерило рвение певцов, и я вернулся в Антиохию в наилучшем расположении духа.
На следующий день я узнал, что произошло тем вечером. С этой вестью мои приближенные решили послать ко мне дядю - остальные боялись.
- Август, - произнес дядя срывающимся от волнения голосом. Я пригласил его сесть, но он остался стоять; было видно, что он дрожит.
Я отложил письмо, которое читал:
- Ты совсем болен, дядюшка. Тебе следует обратиться к Оривасию.
- Храм Аполлона…
- У него есть персидское снадобье, которое излечивает лихорадку за одну ночь.
- …сожгли.
Я умолк. Подобно большинству говорунов, я давно научился слышать то, что говорят другие, даже если мой голос заглушает их слова.
- Сожгли? Галилеяне?
Дядя потерянно махнул рукой:
- Этого никто не знает. Пожар начался незадолго до полуночи. Здание сгорело дотла.
- А статуя Аполлона?
- Погибла. Они утверждают, что свершилось чудо.
Я взял себя в руки. Я давно заметил: гнев по пустякам ослепляет, но если причина его серьезна, он обостряет все чувства.
- Пришли мне их епископа, - спокойно сказал я, и дядя удалился.
Я долго сидел один, глядя, как кроваво-красное солнце опускается к горизонту. Я представил себя настоящим тираном, перед моим мысленным взором пронеслись картины одна ужаснее другой: улицы Антиохии, залитые кровью, лужи крови в аркадах и базиликах, пятна крови на стенах… Бить, крушить, резать! - как наслаждался я этими видениями! Но вот безумие прошло, и я вспомнил, что помимо меча у меня есть и другое оружие.
Епископ Мелетий славится тонкой иронией в александрийском стиле. Для галилейского прелата он отлично владеет греческим и у него настоящий дар ритора. Но в тот день он не успел и рта открыть, как я с грохотом ударил ладонью по столу. Этому трюку меня научил один жрец-этруск. Звук получается громоподобный, а нужно для этого всего лишь сложить ладонь ковшиком. Тот же этруск показывал мне, как голыми руками разбивать толстые доски, особым образом напрягая пальцы. Я хорошо усвоил первый фокус, но все еще не решился попробовать на практике второй, хотя у этруска это получалось очень эффектно и при этом безо всякого волшебства. От ужаса Мелетий онемел.
- Вы сожгли одну из величайших святынь мира!
- Август, поверь, мы не…
- Не издевайся надо мной! В день, когда останки твоего мерзкого предшественника переносят из Дафны в Антиохию, наш храм, стоявший семьсот лет, сгорает. Это что, совпадение?
- Август, я ничего об этом не слышал.
- Отлично! Мы делаем успехи: сначала было "мы", теперь уже "я". Что ж, епископ, тебе лично я готов верить. Будь это не так, твоя паства завтра же получила бы для поклонения охапку свеженьких косточек! - Его лицо непроизвольно задергалось, он хотел что-то сказать, но язык не повиновался. Вот как я узнал, что на моем месте ощущают тираны, и должен признаться: хотя ярость таит в себе опасность для души, она опьяняюща и прекрасна.
Завтра доставишь поджигателей к преторианскому префекту. Они предстанут перед беспристрастным судом. Храм будет, разумеется, восстановлен за счет антиохийской епархии. С этой целью я конфискую все церковные ценности. И вот еще что. Поскольку вы лишили нас возможности молиться в нашем храме, мы отплатим вам той же монетой. С этой минуты ваш собор закрыт и все богослужения отменяются. Я поднялся:
- Епископ, я не желал этого раздора между нами. Я вполне искренне провозгласил веротерпимость, и мы не покушаемся на то, что по закону принадлежит вам. Мы лишь возвращаем себе то, что у нас похитили. Но помни, священнослужитель: нанося удар мне, ты наносишь удар не только земной власти - а это уже само по себе страшное преступление, - ты выступаешь против истинных богов. А если вы, закоренев в безбожии, не признаете их истинности, ваше поведение противоречит учению вашего пророка, которому вы якобы следуете. Все вы жестокие лицемеры! Все вы варвары! Все вы звери!
Как всегда, я в гневе наговорил лишнего, но не жалею об этом. Весь дрожа, епископ молча откланялся. Думаю, когда-нибудь он опубликует едкую отповедь и заявит, что произнес ее мне в лицо. Галилеяне гордятся своим неповиновением властям, особенно самому императору, но их дерзкие обличения почти всегда придуманы задним числом и зачастую не теми, кому они приписываются.
Я вызвал Салютия и приказал ему закрыть Золотой дом. У него уже были версии относительно того, кто совершил поджог, и он был уверен, что не пройдет и нескольких дней, как преступники будут арестованы. Он считал, что Мелетий ничего не знал о готовящемся преступлении. Я в этом сомневаюсь. Впрочем, вероятно, мы так никогда и не узнаем правду.
Через неделю подозреваемые были арестованы. Главным поджигателем оказался молодой фанатик Феодор, пресвитер церкви в Дафне. Когда его пытали, он пел тот же гимн, которым услаждали мой слух галилеяне по дороге в Антиохию. Феодор не признал своей вины, но все улики были против него. Правда, следствие пытался запутать так называемый жрец Аполлона (тот самый, который притащил мне для жертвоприношения гусыню). Будучи вызван в качестве свидетеля следственной комиссией под председательством Салютия, он, ко всеобщему изумлению, поклялся всеми богами, что пожар в храме Аполлона - действительно несчастный случай и галилеяне здесь ни при чем. В этом нет ничего удивительного. Ведь он был сторожем храма, и галилеяне давно его подкупили, но он считался служителем Аполлона, и его показания произвели немалое впечатление.
Я до сих пор так и не собрался с духом, чтобы вновь посетить Дафну. И немудрено - я был одним из последних, кому довелось видеть этот прекрасный храм до пожара, и боюсь, что не вынесу вида закопченных стен и обгоревших колонн, над которыми вместо крыши одно лишь небо. Между тем антиохийский Золотой дом закрыт до восстановления храма. Галилеяне ропщут. Вот и хорошо!
-XIX-
Приск: Я приехал в Антиохию вскоре после пожара. Учебный год закончился вместе с календарным, и я покрыл расстояние от Константинополя до Антиохии на редкость быстро - всего за восемь дней. Юлиан полностью реорганизовал всю транспортную систему, и путешествовать стало сущим удовольствием. Полностью исчезли епископы; правда, несколько раз моими спутниками оказывались только что назначенные жрецы высоких рангов, и, честно говоря, я невольно задавался вопросом, намного ли они лучше христианских священнослужителей. Подозреваю, останься Юлиан в живых, дела бы шли тем же чередом, что и при Констанции, только вместо препирательств относительно природы Троицы нам бы пришлось зевать на диспутах… ну, скажем, о природе сексуальности Зевса: если подумать, все-таки забавнее, хотя, в сущности, одно и то же.
На мой взгляд, Юлиан к этому времени сильно изменился. Ты, правда, много с ним тогда виделся, но ты не знал его в юности, а значит, не мог заметить разницы. Он стал озлобленным и раздражительным. Поджог храма был для него не просто святотатством, а прямым вызовом его власти. Юлиану всегда было трудно играть сразу две роли - философа и правителя. Одному следует быть кротким и всепрощающим, другой должен заставлять повиноваться себе, даже, если нужно, ценой кровопролития.
Вечером моего первого дня в Антиохии Юлиан потащил меня в театр. "А если пьеса будет уж очень глупая, так хоть поговорим как следует", - прибавил он. Если честно говорить, мне нравятся комедии, а непристойные фарсы я просто обожаю. Меня способна рассмешить даже самая бородатая шутка - пусть я ее слышал тысячу раз, я всегда рад встрече со старыми знакомыми. В тот вечер давали "Лягушек" Аристофана. Юлиан эту комедию терпеть не мог, хотя забавные шутки насчет литературных стилей могли бы, кажется, прийтись ему по душе. Юлиан не был обделен чувством юмора, любил посмеяться, неплохо пародировал и на дух не выносил зануд. Но в то же время он ни на минуту не забывал о возложенной на него священной миссии, а потому боялся всяких двусмысленностей, которые могли обернуться против него. Герои не выносят насмешек, а Юлиан был истинным героем, возможно, последним героем, которого подарил человечеству наш народ.
Антиохия привела меня в восторг. В этом городе мне пришлось по вкусу буквально все: и знойный климат, и широкие улицы, и надушенная толпа… Думаю, зная меня, ты понимаешь, что я обожаю роскошь и "развратную жизнь" вашего города. Будь я побогаче, я давно бы туда перебрался. Как я тебе завидую!
В театр я приехал в самом лучшем расположении духа. Даже Юлиан стал таким как прежде: быстро говорил и добродушно отвечал на приветствия толпы. И вдруг из верхних рядов послышались зловещие крики: "Август! Август!", а потом оттуда понеслось: "Всего полно, а дорого! Всего полно, а дорого!" Это продолжалось примерно полчаса, крики становились все громче, пока, наконец, их не подхватил, казалось, весь театр. В конце концов Юлиан дал знак гвардейскому офицеру, и вперед вышла сотня охранников. Обнажив мечи, они в мгновение ока окружили императора; все произошло так быстро, будто было прологом к спектаклю. Крики тут же прекратились, и комедия началась в довольно мрачной атмосфере. На следующий день начались голодные бунты, но ты, будучи антиохийским квестором, знаешь об этих событиях много лучше меня.
Либаний: Одна из любопытных черт человеческого общества состоит в том, что даже когда ясно, что надвигается беда, и понятно, какая именно, очень редко принимаются меры для ее предотвращения. Когда в марте не выпали дожди, всем стало ясно, что урожай будет плохим. К маю все поняли, что впереди недород, к июню - что голод. Мы часто обсуждали этот вопрос в сенате, а на рынках только об этом и шли разговоры, но, тем не менее, никто не предложил закупить хлеб за границей. Все понимали, что нас ждет, но бездействовали. Так, увы, бывает всегда, и философам следовало бы повнимательнее проанализировать причины этой печальной закономерности.
По роковому стечению обстоятельств Юлиан прибыл в Антиохию как раз в тот момент, когда стал ощущаться недостаток хлеба. Юлиан не был виновен ни в засухе, ни в том, что отцы города оказались столь недальновидными, но антиохийцы (воистину гербом этого города следовало бы быть козлу отпущения!) немедленно сочли, что причина голода в нем.
Они заявили, что продукты вздорожали и стали пропадать оттого, что в городе расквартирована огромная армия, требующая большого количества провианта. В отношении некоторых продуктов это справедливо, но хлеб тут ни при чем: зерно для армии доставлялось непосредственно из Египта. И тем не менее горожане валили все на Юлиана. В чем тут дело? Епископ Мелетий заявил, что судьба Юлиана была предрешена в тот день, когда он приказал вынести из Дафны мощи святого Вавилы - оригинальная точка зрения! Кроме того, Мелетий считает, что Юлиан настроил против себя антиохийцев, закрыв собор. В этом я очень сомневаюсь. Некоторых это действительно шокировало, но в массе своей антиохийцы не такие уж ярые приверженцы христианства; их вообще мало что интересует, кроме плотских услад. Не желая признать свою вину, они стали винить во всем Юлиана, тем более что он дискредитировал себя в их глазах бесконечными жертвоприношениями и усердными попытками возродить пышные древние обряды.
Честно говоря, порой даже мне казалось, что Юлиан не знает в этом меры. В Дафне он за один день принес в жертву Аполлону тысячу белых голубей; одному богу известно, во что это обошлось! Вскоре после этого он принес сто быков в жертву Зевсу, а потом четыреста коров Кибеле. Во время последней церемонии произошел особенно большой скандал. В наше время обряды Кибелы производятся тайно, так как многие из них с точки зрения общепринятых нравственных норм просто чудовищны. Юлиан же решил провести этот обряд публично, и всех глубоко шокировало ритуальное бичевание, которому жрицы Кибелы подвергли сотню юношей. Ситуацию усугубил тот факт, что эти юноши согласились участвовать в обряде не по убеждению, а лишь желая завоевать благоволение императора; к тому же почти все жрицы были крайне неопытны. Все это привело к более чем плачевным результатам. Несколько молодых людей получили серьезные ранения, а многие жрицы, увидя столько крови, попадали в обморок, и заключительная часть жертвоприношения превратилась в сплошное неприличие.
Тем не менее Юлиан упрямо твердил: какими бы пугающими ни представлялись нам некоторые обряды, это не имеет значения. Каждый из них - попытка умилостивить богов, некогда предпринятая нашими предками, и все древние обряды, без исключения, имеют свою логику и силу воздействия. Беда Юлиана, по-моему, заключается только в одном: он слишком спешил и хотел восстановить все сразу. В считаные месяцы нам надлежало вернуться в эпоху Августа. Будь у Юлиана в распоряжении хотя бы несколько лет, он, я уверен, сумел бы возродить старую веру, ибо народ по ней неосознанно тоскует. Того, что предлагают христиане, ему недостаточно, хотя сторонники этой веры со смелостью, достойной лучшего применения, заимствуют самые священные наши обряды и праздники и используют их в своих целях. Это явный признак того, что их религия ложная, придуманная людьми на время, в то время как истинная религия возникает сама собою и навечно.
С самого начала христиане старались примирить человека с мыслью о неизбежности смерти, но им так и не удалось пробудить дремлющее в каждом из нас желание приобщиться к Единому. Зато этой цели с успехом достигают наши таинства, поэтому-то христиане и взирают на них с такой завистью и неизменной злобой. Я охотно готов признать, что христиане предлагают нам один из путей познания бога, но, вопреки их утверждениям, этот путь далеко не единственный. Будь это правдой, зачем бы им постоянно заимствовать наши обряды? Но больше всего меня тревожит совершенное отсутствие у них интереса к земной жизни и чрезмерное внимание к загробной. Само собой разумеется, вечность - это нечто значительно большее, нежели краткий срок человеческого существования, но постоянное сосредоточение всех помыслов только на вечном сковывает душу человека и отравляет его повседневную жизнь, поскольку его взор должен быть постоянно прикован к той темной двери, через которую ему суждено пройти в назначенный час, и не замечать прекрасного мира вокруг. Интерес к смерти у христиан не меньше, чем у древних египтян, и среди них - не исключая моего любимого ученика и друга Василия - я еще не встречал никого, кому бы его вера доставила то блаженное чувство единения с творцом и восторга перед его творениями, которое испытывает тот, кто провел чудесные дни и ночи в Элевсине. Именно это и беспокоит меня в христианстве больше всего - эмоциональная скудость и черствость этого учения, а также отказ от земной жизни ради загробной, существование которой, мягко говоря, вызывает большие сомнения. Наконец, решительного осуждения заслуживает их самонадеянность и высокомерие, зачастую, как мне представляется, граничащие с безумием. Нам твердят, что есть только один путь, одно откровение - их собственное. А между тем в их высокопарных тирадах и предостережениях нет и следа скромности и мудрости, присущей великому Платону, или первозданного единства плоти и духа, воспетого Гомером. С самого начала христиане только и делают, что жалуются и проклинают - это они унаследовали от иудеев, чья дисциплинированность и строгие обычаи достойны всяческой похвалы, между тем как ожесточенность и сварливость приносят им немало вреда.
Не думаю, чтобы из христианства когда-нибудь получилось что-нибудь достойное, сколько бы ни заимствовали они наши древние обряды и ни использовали в своих целях то, что составляет достояние эллинов, - логику и остроту ума. Тем не менее я уже не сомневаюсь, что христиане одержат верх. Юлиан был нашей последней надеждой, но его не стало слишком рано. В жизнь нашего древнего мира вошло нечто большое и ужасное, и мне, как истому стоику, остается лишь повторять слова Софокла: "С тех пор как создан мир, ничто в него не входит без проклятий".
Знаменательно также, что этот культ смерти укореняется именно в тот момент, когда на наших границах собираются полчища варваров. Значит, если наш мир погибнет - а я уверен, этого не миновать, - наследники тех, кто создал эту прекрасную цивилизацию и ее великую культуру, лишатся всего этого и будут к тому же поклоняться мертвецу и презирать земную жизнь ради той безвестности, что ждет нас за гробом… Однако я впал в самый страшный свой грех - многословие! Я произнес целую речь на отвлеченную тему, забью, что главная моя задача - рассказать о жизни Юлиана в Антиохии.
Людей возмущали и смешили не только беспрерывные жертвоприношения Юлиана, казавшиеся им пустой тратой средств, но и воины-галлы, не пропускавшие ни одного подобного обряда, однако отнюдь не из благочестия, а ради пира из дымящегося мяса жертвенных животных, ожидавшего их в конце ритуала. Стоило Юлиану выйти за порог храма, как они тут же нажирались и напивались до бесчувствия; всякий раз, когда по улице несли полумертвого от вина легионера, горожане иронизировали: "Опять император молился". Это сильно подрывало авторитет эллинской религии в глазах антиохийцев, которые настолько закоснели в пороках, что пьют не пьянея и больше всего презирают тех, кто этого не умеет.
Суд над подозреваемыми в поджоге храма Аполлона также настроил жителей города против Юлиана. Будучи квестором, я знал это дело лучше других. Юлиан искренне верил, что храм подожгли христиане, но на сей раз они, возможно, были невиновны. Много лет спустя так называемый верховный жрец Аполлона поведал мне то, что он скрыл от следственной комиссии.
28 октября, вскоре после того как Юлиан покинул помещение храма, туда в надежде встретить императора пришел философ Асклепиад. Не застав Юлиана, Асклепиад вошел в храм и поставил у подножия статуи Аполлона, внутри деревянной ограды, свое пожертвование храму - серебряную статуэтку богини Целесты. Окружив ее зажженными свечами, Асклепиад ушел. Это было на закате солнца, а незадолго до полуночи искры от догорающих свечей подожгли деревянную ограду вокруг статуи Аполлона. Погода была сухая, ночь ветреная, высохшее старое дерево вспыхнуло, как солома, и храм сгорел. Если бы этот глупец рассказал Юлиану всю правду до арестов, ничего бы не случилось, но он боялся императора-эллина не меньше, нежели христиан.
Грустная история. Хорошо хотя бы, что при пожаре никто не погиб, а христиане так легко отделались - у них всего лишь закрыли Золотой дом. Позднее несколько епископов пришли к Юлиану с жалобой, что, дескать, закрытый собор причиняет им неисчислимые тяготы. На это Юлиан не без юмора ответил: "Но ваш долг - терпеливо сносить все "гонения". Подставляйте другую щеку, как учит вас ваш бог".
Юлиан Август
Поздней осенью большая толпа народа обратилась ко мне в общественном месте. Они громко жаловались на дороговизну, царившую несмотря на изобилие продуктов. Виновны в сложившейся ситуации были, без сомнения, имущие сословия Антиохии, готовые нажиться даже на голоде своих сограждан. Не далее как семь лет назад в Антиохии уже произошло нечто подобное, и горожане взбунтовались. Произошли погромы с человеческими жертвами. Можно было надеяться, что антиохийцы извлекли из этих событий какой-то урок, но, увы, они так ничему и не научились.
На следующий день после демонстрации я вызвал к себе антиохийских сенаторов. Перед встречей с ними меня долго учил уму-разуму комит Феликс. Мы сидели в пустом зале для совещаний за столом, заваленным бумагами, а на нас с презрением взирал бронзовый Диоклетиан. Именно такие узлы он очень любил распутывать, я же - нет.
- Эти цифры, Август, показывают колебания цен на зерно в течение ста лет, с разбивкой не только по годам, но и по месяцам. - Феликс так и млел от удовольствия. Колонки цифр приводили его в такой же экстаз, в какой иных приводят творения Платона и Гомера. - Как видишь, я учел даже изменения денежного курса. Они отражены вот на этом графике. -Он хлопнул по одному из пергаментов и искоса внимательно на меня поглядел, чтобы удостовериться, что я его слушаю, - точь-в-точь Мардоний в детстве! Должен признаться, что Феликс был для меня отличным проводником в таинственном царстве финансов. Подобно Диоклетиану, он был сторонником твердых цен и у него была масса примеров из истории, подтверждавших, что это единственный путь к всеобщему процветанию. Когда мы были наедине, ему всегда удавалось уверить меня в своей правоте - впрочем, относительно финансовых вопросов меня можно убедить в чем угодно, пусть и ненадолго. После блестящего вступительного слова, в котором я почти ничего не понял, Феликс посоветовал установить цену на хлеб в размере одной серебряной монеты за десять мерок. Для Антиохии-де это справедливая цена, и нам следует всеми силами стремиться удержать ее на этом уровне, чтобы не дать купцам нажиться на неурожае.
В принципе я не возражал.
- Но не следует ли нам позволить сенаторам самим установить цены на зерно? - спросил я. - Пусть сами разберутся между собой.
Комит Феликс поглядел на меня с жалостью, совсем как Мардоний, когда я допускал какой-нибудь несусветный ляпсус:
- Можно ли уговорить волка не есть овец, которых не охраняет пастух? Конечно нет, такова его природа. А в природе купцов - добиваться максимальной прибыли. - Я думал по-другому, но, как оказалось, Феликс был прав.
В назначенный час три сотни богатейших антиохийцев заняли свои места в зале. В президиуме я посадил рядом с собой Феликса и Салютия. Председательствовать должен был комит Востока - мой дядя Юлиан, но он был нездоров. Антиохийцы оказались все как на подбор манерными, женоподобными красавчиками. Несмотря на жару, они благоухали, как триста садов Дафны, и в закрытом помещении от этого запаха у меня разболелась голова.
Без долгих вступлений я сразу же перешел к делу: назвал во всеуслышание сегодняшнюю цену на зерно.
- Вы заставляете людей покупать зерно по ценам, в три раза превышающим его реальную стоимость, - продолжил я.
- Продуктов теперь действительно не хватает, но не до такой степени, и я почти готов поверить, что некоторые перекупщики нарочно припрятывают зерно, дожидаясь, пока голод и отчаяние не заставят людей заплатить за хлеб любую цену. - По аудитории пронеслось нервное покашливание, мои слушатели беспокойно переглянулись. - Нет нужды говорить, я не верю этим наговорам. Разве могут правители города наживаться на горе своих сограждан? Еще куда ни шло - чужеземцы или даже императорский двор. - Тут наступила гробовая тишина.
- Но не собратья. Вы же люди, а не дикие звери, что пожирают ослабевших сородичей!
После этого утешительного начала я подробно изложил им план комита Феликса. Скосив глаза, я видел, как он шевелит губами, неслышно повторяя за мной доводы, которые изложил мне всего лишь несколько минут назад. Антиохийцы слушали меня в смятении. Лишь как следует их напугав, я добавил:
- Но я знаю, в правом деле на вас можно положиться. - При этих словах по залу пронесся громкий вздох облегчения.
С ответным словом выступил антиохийский городской префект.
- Ты можешь положиться на нас во всем, государь, - заверил он меня. - От лица всех присутствующих здесь заверяю тебя, что мы не станем поднимать цены на хлеб выше обычного уровня. Тем не менее нужно принять во внимание, что в этом году действительно случился недород.
- Сколько медимнов? - оборвал я его. Префект несколько мгновений совещался с какими-то людьми с каменными лицами.
- Четыреста тысяч, государь.
- Пошли людей в Халкиду и Иерополь, - приказал я Салютию. - Там есть запасы зерна. Закупи его по обычной цене. - Я взглянул на статую Диоклетиана; его величественное лицо по-прежнему сохраняло высокомерное выражение. Как он презирал людей.
Стоило антиохийцам удалиться, как на меня набросился Феликс.
- Что ты наделал! - завопил он. - Я их знаю лучше. Теперь они припрячут и это зерно и вызовут голод, а потом начнут продавать. Когда же ты снова захочешь их усовестить, они в ответ тебе заявят: но так делается всегда. Цены всегда устанавливаются сами собой, и не следует вмешиваться в действие законов рынка. Помяни мое слово… - взмахнул Феликс костлявым пальцем у меня перед носом и вдруг замер в растерянности.
- Что с тобой? - спросил я.
Бросив на меня отсутствующий взгляд, комит Феликс схватился за живот.
- Рыбный соус, Август, - произнес он, бледнея. - Не следовало мне его пробовать, да еще в такую жару. - С этими словами он в полном отчаянии бросился к выходу. Стыдно признаться, но мы с Салютием проводили его громким смехом.
- Прошу прощения, Август, - воскликнул он, - но меня призывает некто выше тебя. - С этой шуткой на устах Феликс нас оставил, а через час его нашли мертвым, сидящим в отхожем месте. Мне никогда уже будет не найти такого замечательного советника по финансовым вопросам.
* * *
Через две недели меня посетило страшное видение. В тот день я удалился для молитвы в храм Зевса на горе Казной - это недалеко от Антиохии, в Селевкии. В храм я пришел перед самым восходом солнца. Для жертвоприношения все было приготовлено заранее, без той бестолковщины, что встретила меня в Дафне. Я совершил омовение, надел священный плащ и произнес необходимые молитвы. К жертвеннику подвели белого быка. Я занес над ним нож и вдруг потерял сознание.
По мнению дяди, причиной моего обморока был суточный пост перед жертвой. Возможно, он и прав, но я вдруг почувствовал, что моей жизни угрожает опасность. Мне было ниспослано предостережение. Нет, я не видел лица Зевса и не слышал его голоса, но меня вдруг поглотило безбрежное черно-зеленое море. Это было предупреждение: мне грозит насильственная смерть. В чувство меня привел Оривасий: он засунул мне голову между колен, и я очнулся.
Тем же вечером слышали, как два пьяных солдата говорили, что о персидском походе беспокоиться нечего: мои дни сочтены. Этих солдат арестовали, и они указали еще на восемь соучастников. Все это были галилеяне, которых подстрекали к распространению подобных слухов какие-то смутьяны - впрочем, ни одного из них так и не удалось найти. На следующий день во время смотра войск меня должны были убить, а Салютия провозгласить императором.
Узнав об этом, Салютий ужасно смутился, но я успокоил его, сказав, что не верю в его причастность к этой безрассудной авантюре.
- Ты легко мог убить меня и более хитроумным способом,
- подбодрил я его дружеской шуткой, так как всегда питал к нему уважение.
- Я ничуть не желаю тебя убивать, Август, хотя бы потому, что скорее покончу с собой, чем позволю провозгласить себя императором.
В ответ я рассмеялся.
- Я тоже так когда-то думал, но удивительно, до чего быстро меняются наши взгляды, - и совершенно серьезно закончил: - В случае моей смерти я хотел бы видеть тебя своим преемником.
- Нет! - яростно закричал Салютий. - Я не принял бы короны даже из рук самого Зевса!
Я готов ему поверить, и дело тут не в скромности и не в том, что он считает себя недостойным. Как раз наоборот. Просто он считает, хотя и не говорит, но мне и так ясно, что над императорским саном тяготеет какое-то - не могу подобрать слова, кроме самого страшного, - какое-то проклятие, и он готов на все, лишь бы его избежать. Возможно, Салютий и прав.
Десять солдат-заговорщиков были казнены, а во время смотра, где меня должны были убить, я выступил с речью, заявив, что не желаю продолжать расследование. Я заявил, что, в отличие от своего предшественника, вовсе не боюсь неожиданной смерти от руки предателя. Стоит ли мне ее бояться, если сам Зевс предостерег меня?
- Я нахожусь под покровительством богов, - продолжал я. - Лишь когда они сочтут, что моя миссия выполнена, и ни минутой раньше, они лишат меня своего щита, а пока что покушаться на меня крайне опасно. - Эту речь солдаты встретили шумным одобрением. Армия осталась довольна тем, что я не похожу на кровожадных тиранов, которые стараются под предлогом раскрытия заговоров казнить как можно больше людей.
Однако если здесь все кончилось благополучно, мои отношения с антиохийскими торговцами стремительно ухудшались. Со дня нашей встречи прошло уже три месяца, а между тем они не только не стабилизировали цены, но еще и скрыли от продажи хлеб, закупленный мною лично в Иерополе. Цена на зерно подскочила до небес: один золотой солид за десять медимнов, и бедняки голодали. В городе ежедневно возникали хлебные бунты. Тогда я перешел к решительным действиям.
Прежде всего я установил на хлеб новую цену: серебряная монета за пятнадцать медимнов, хотя обычная цена была - серебряная монета за десять. Чтобы заставить купцов выложить на прилавок припрятанный хлеб, я выбросил на рынок все зерно, поступившее из Египта для пропитания армии. Тогда они отступили и стали взвинчивать цены на хлеб в сельской местности, но толпы крестьян, устремившихся в город, чтобы купить хлеб, вывели их на чистую воду.
Тогда я ввел в Антиохии военное положение и взял всю полноту власти в свои руки. Тем не менее купчишки, зная о моей кротости (которую они, разумеется, считали слабостью), по-прежнему грабили бедноту и наживались на созданном ими самими голоде.
Я снова обратился к сенату с посланием, требуя повиновения, но тут несколько самых состоятельных сенаторов (кстати, я сам их и назначил) сочли момент подходящим для того, чтобы публично подвергнуть сомнению мою компетенцию в "торговых делах". Я узнал об этом демарше, когда заседание сената еще шло, и чаша моего терпения переполнилась. В ярости я вызвал караул и послал его в здание сената, приказав арестовать всех сенаторов как изменников. Впрочем, через час, устыдившись своего поступка, я отменил приказ. Сенаторов тотчас освободили.
После этого меня начали всячески критиковать исподтишка. Из уст в уста передавались непристойные песенки, а в списках ходили обличительные анонимные речи и стихи. Тысячи людей зачитывались самой зловредной из этих инвектив, на редкость язвительной и остроумной и к тому же написанной изящным анапестом. Должен сказать, что, прочитав ее, я пришел в ярость. Насмешки всегда ранят, как бы ты к ним ни привык. В ней меня называли бородатым козлом (очень избито!), быкоубийцей, мартышкой, карликом (хотя я выше среднего роста), который всем надоел своими обрядами (а ведь я верховный жрец!).
Эти нападки так меня раздразнили, что я тут же написал на них ответ - сатиру под названием "Враг бороды". В этом сочинении, написанном тем же размером, что и язвительное произведение неизвестного автора, я как бы высмеивал сам себя и под этим предлогом обнародовал все причины своей ссоры с антиохийцами и их сенатом. Я выставил на всеобщее обозрение их пороки, точно так же, как они - мои. Кроме того, я в мельчайших подробностях изобличил перекупщиков, умышленно организовавших голод.
Моих друзей публикация этой сатиры привела в смятение, но я ничуть не жалею об этом. Я в резкой форме высказал многое, что накипело на душе, и все сказанное было чистой правдой. Приск заявил, что мое произведение весьма посредственно, а его публикация нанесла мне большой урон. В особенности он считал недопустимым признаваться, что у меня в бороде водятся вши. Но Либаний считает, что я одержал моральную победу над моими безымянными хулителями.
Либаний: Я действительно высоко ценю "Врага бороды". Его композиция безупречна, и, хотя эта работа во многом перекликается с произведениями многих других писателей (в том числе моими собственными!), я считаю, что в целом это выдающееся сочинение. Тем не менее Юлиан неверно меня понял, если решил, будто я одобрил его сатиру и счел ее воздействие положительным. Как я мог? История не знает примеров, когда император выступал бы против своих подданных с памфлетом! До сих пор правители отдавали предпочтение огню и мечу. Я уж не говорю о том, что ни один император не додумался до того, чтобы писать сатиру на самого себя.
Антиохийцы начали смеяться над Юлианом в открытую. Я бросился увещевать друзей и сенаторов, предупреждая, что не следует испытывать терпения императора, даже такого необычного, как Юлиан. Арестовав сенат, он действительно их припугнул, но отмена приказа окончательно всех убедила: Юлиан помешан, но безвреден. Разумеется, тихо помешанных императоров не бывает, но мои неоднократные предупреждения пропускались мимо ушей. К счастью, мне удалось спасти Антиохию от гнева Юлиана, ив то время я получил за это заслуженную благодарность сограждан, но впоследствии мои подвиги, естественно, были забыты или извращены злой молвой до неузнаваемости. Ничто не выветривается из памяти людей быстрее, чем оказанные им благодеяния. Именно поэтому великие люди стараются увековечить себя при помощи памятников с надписями, в которых подробно перечисляются их подвиги, иначе те, кого они спасли, не будут оказывать им никаких почестей даже при жизни, тем более посмертно. Герои должны сами позаботиться о своей славе. Никто за них этого не сделает.
Мне следует отметить - и я обязательно это сделаю при подготовке материалов к публикации, - что у анггиохийского сената были к Юлиану и обоснованные претензии. Хотя некоторые сенаторы действительно были замешаны в спекуляциях, почти никто из них не стал наживаться на голоде. Их единственная вина - халатность, поскольку они не создали запасов на случай голода, хотя и знали о неурожае, но если бы халатность государственных лиц рассматривалась как уголовное преступление, ни одному сенатору во всем мире не сносить бы головы. Послание Юлиана антиохийскому сенату было встречено почтительно, однако все сошлись в одном: установленные им чрезмерно низкие цены на хлеб вызовут еще больший голод, нежели дороговизна, созданная спекулянтами. Жизнь подтвердила их правоту. Зерно, продававшееся гораздо ниже себестоимости, мгновенно расхватали, и его опять не стало, а голод начался с новой силой.
Подозреваю, что Юлиан просто заигрывал с чернью в надежде заручиться ее поддержкой против состоятельных христиан. Здесь, однако, его ждала неудача. Моих сограждан можно купить задешево, но, будучи на редкость легкомысленными, они очень скоро забывают, что продались. Кроме того, Юлиан не позаботился о ценах на другие товары, а ключ к сердцу антиохийца в конечном счете - предметы роскоши. Поэтому-то, введя твердые цены, он потерпел точно такую же неудачу, как и Диоклетиан. Возможно, не умри комит Феликс так рано, предложенные им экономические реформы могли бы принести плоды. Это был блестящий финансист, всю жизнь искавший правителя, который бы согласился воплотить разработанную им сложную систему хозяйственного управления. Что касается меня, то я в этом вопросе консерватор и не очень верю в такие преобразования. По-моему, периодических неурожаев и сопутствующей им дороговизны не избежать, и со временем все входит в свои берега. Впрочем, я ведь не торговец и не финансист, я всего-навсего стоик!
Должен отметить, что комит Феликс был не чужд литературных амбиций. Как-то раз я целый вечер провел с ним в Дафне, в доме общего друга, и комит прочел нам несколько довольно любопытных стихотворений, если не ошибаюсь, о прелестях деревенской жизни. Неожиданная тема для такого закоренелого горожанина! Помнится, он сказал, что моя статья "Об Аристофане" заставила его совершенно по-новому взглянуть на все творчество этого великолепного комедиографа.
Юлиан Август
2 декабря, незадолго до полудня, ко мне прискакал гонец с ошеломляющей вестью. Никомедию снова постигло землетрясение. Все отстроенные здания разрушены вновь.
Услышав эту весть, я сразу же вышел из дворца в парк. Стоял холодный зимний день, было темно, моросил мелкий дождик. Обойдя дорожку для верховой езды с севера, я забрался в глухой уголок парка и стал молиться Зевсу и Посейдону. Я воссылал молитвы весь день, несмотря на дождь и порывы леденящего ветра, и остановился лишь с вечерней зарей. Два дня спустя мне сообщили, что подземные толчки в Никомедии прекратились в то самое мгновение, когда я начал молиться. Таким образом, наихудшее предзнаменование превратилось в наилучшее. Боги по-прежнему покровительствуют мне и внемлют моим молитвам.
Неделю спустя меня глубоко опечалила, хотя и не удивила, весть о том, что дядя Юлиан скончался во сне. Галилеяне тут же заявили, что его покарал Назарей за конфискацию ценностей из антиохийского храма. Но всем известно, что дядя был тяжело болен уже несколько лет. То, что он столько прожил с такой тяжелой болезнью, меня даже удивляет. Не иначе как ему благоволил сам Асклепий.
Я очень любил дядю. Помимо завидных деловых качеств он был единственным связующим звеном между мною и моими родителями. Правда, был у него один недостаток, весьма, впрочем, распространенный, - скупость. Ему всегда было мало денег. Именно это омрачило нашу последнюю встречу: мы поссорились из-за того, что я подарил унаследованную от бабушки усадьбу в Вифинии одному моему другу-философу. Мой поступок привел дядю в ярость, хотя вся усадьба не стоила и одной из золотых ваз, украшавших его обеденный зал. Меня порок стяжательства, похоже, обошел стороной. У меня нет желания чем-либо владеть… Хотя, впрочем, нет: пожалуй, я жаден до книг. Их я хочу иметь без числа. Думаю, ради хорошей книги я мог бы пойти даже на преступление. Но в остальном я полностью лишен этой непонятной страсти, обуревающей большинство людей, даже философов, причем некоторые из них принадлежат к моему окружению.
Приск: Камешек в огород нашего общего друга Максима. Как раз в то время он скупал в Антиохии землю на деньги, полученные от продажи государственных должностей и титулов. Вспоминая те дни, я проклинаю себя за то, что не догадался ничего припасти на черный день, ибо я, в отличие от Юлиана, жаден, хотя и горд, и чрезмерная гордыня не позволяет мне унижаться до просьб о чем-либо. Мне нелегко принять подарок, но я бы не прочь украсть, только вот боюсь - поймают.
Дядя Юлиана был неплохим человеком, но страдал чрезмерным служебным рвением. Как-то он поведал мне, что его сестра Василина, мать Юлиана, была необычайно тщеславна. Когда она была беременна, он спросил, какой судьбы хотела бы она для сына, и та ответила: "Мой сын достоин лишь одной судьбы. Он должен стать императором".
По словам Юлиана, его мать (он знал об этом понаслышке) была очень светлой блондинкой. Так оно и было: если верить ее брату, она была альбиноской. Кстати, у меня когда-то была в Константинополе любовница-альбиноска. Глаза у нее были красные, как у мыши, а волосы совершенно белые, даже в паху. Помнится, ее звали Еленой.
Либаний: Как интересно!
Юлиан Август
1 января 363 года я в четвертый раз стал консулом вместе с Саллюстием. Последнее назначение было встречено ропотом, поскольку Саллюстий не был сенатором, но он - моя правая рука в Галлии, и поэтому я пошел на это нарушение существующего порядка. Кроме того, я назначил Руфина Арадия комитом Востока и сделал еще несколько назначений, главным образом, в западной части империи. Итак, все приготовления к походу на Персию были завершены, оставалось только дождаться благоприятной погоды.
В день январских календ я направился в храм гения-хранителя Рима принести жертву богам. На ступенях храма собралось большинство антиохийских жрецов и высшие должностные лица. Завершая обряд, я оглянулся и увидел, как один из жрецов катится вниз по лестнице. Позднее мне сказали, что это был самый старый из жрецов и упал он с самой высокой ступеньки; его постигла скоропостижная смерть от разрыва сердца.
Не успело еще солнце зайти, как все антиохийцы с редкостным единодушием истолковали это происшествие следующим образом: высшая особа в государстве (самый старый жрец) падет со своего места (верхняя ступенька) - и это означает, что мои дни, по-видимому, сочтены. Однако я толкую это предзнаменование по-другому. Покойный жрец стоял на верхней ступеньке. Самое высокое звание в нашем государстве - консул, а их двое. Умер самый старый из жрецов, а Саллюстий старше меня на много лет - значит, смерть жреца предвещает кончину Саллюсгия, а вовсе не мою. Впрочем, возможно, смерть жреца вообще ничего не означает и мне следует больше прислушиваться к словам Приска, который не верит ни в какие знамения.
Приск: Вот именно! Предположим, боги существуют (хотя это очень сомнительно). Неужели они не смогли бы найти лучший способ предупредить нас о грозящей опасности, чем подсунуть нам больную печень быка или спровоцировать разрыв сердца у старого жреца во время жертвоприношения? Но Юлиан был просто помешан на всяческих предзнаменованиях, и, хотя я в них не верю, признаюсь: даже меня поражает, сколько бедствий свалилось на нас в те дни. Вот лишь некоторые: повторное землетрясение в Никомедии, огни в иудейском храме, пожар в храме Аполлона. Но это еще не все. Юлиан отправил в Рим посланника свериться с "Сивиллиными книгами". Отлично известно, что книги эти суть не что иное, как мешанина из старых пословиц и лишенных всякого смысла туманных фраз, которые в кризисные годы капитально переписывались. Можно верить этим книгам или считать их сплошной подделкой, но запись о Юлиане в них была на редкость недвусмысленной. Она гласила: "В этом году не покидай границ империи". Насколько мне известно, Юлиан даже не пытался истолковать это прорицание иначе… Не знаю, почему мне вдруг пришло в голову рассказать тебе об этом. Я-то не верю в предзнаменования, но Юлиан верил - и в этом все дело. Независимо от того, были ли эти предсказания истинными или ложными, они влияли на его поступки.
Кстати, вот еще один случай (лезет тут в голову всякая чушь!). В день, когда Юлиан выступил в поход на Персию, землетрясение произошло в Константинополе. Я предупредил Максима, что, если он разболтает об этом Юлиану, я его просто прикончу. Насколько мне известно, он не проговорился.
Юлиан Август
К концу февраля я закончил диспозицию персидского похода. Легионам было объявлено, что мы выступаем на восток в начале марта. Кроме того, я известил наместника Тарса, что по возвращении из похода встану на зимние квартиры в его городе, так как не желаю возвращаться в Антиохию. Содержание моего личного послания наместнику сразу же стало известно антиохийскому сенату. Как они сокрушались, упрашивая меня изменить решение! Но я был неумолим. Итак, все было готово и я отправлялся на войну в самом лучшем расположении духа. Отъезд омрачила лишь внезапная болезнь Оривасия. У него началась лихорадка, и он не смог отправиться в поход со мной. Это был тяжелый удар, но через несколько месяцев мы увидимся в Тарсе.
За день до выступления из Антиохии состоялась моя прощальная встреча с Либанием. Знакомство с этим мудрым человеком - едва ли не единственное светлое впечатление, оставшееся у меня от этого мерзкого города. Из-за подагры Либаний не смог присутствовать на обеде, который я давал днем раньше, но на следующий день ему стало легче, и он оказался в состоянии прийти на площадку для верховой езды, где я в это время занимался фехтованием.
То был день, когда впервые по-настоящему запахло весной. В воздухе было разлито тепло, на небе ни облачка. Появились первые весенние цветы, совсем еще маленькие, но заметные в прошлогодней пожухлой траве. Я фехтовал с Аринфеем. Начали мы в полном зимнем обмундировании, но к моменту прихода Либания мы уже разделись до пояса и обливались потом под жаркими лучами весеннего солнца.
Присев на табурет, Либаний терпеливо дожидался конца поединка. Аринфей сложен как бог и к тому же много проворнее меня, зато я сильнее, так что наши силы примерно равны. Кроме того, разве допустимо, чтобы простой офицер победил императора, пусть даже и понарошку?
В конце концов Аринфей, издав пронзительный вопль, нанес мне по щиту мощный удар, от которого я пошатнулся и отступил назад. Он уже замахнулся было на меня своим тупым учебным мечом, но тут я величественно поднял руку и важно проговорил:
- Нам надлежит принять квестора Либания.
- Ну вот, как всегда, только я беру верх… - проворчал Аринфей и бросил доспехи ближайшему солдату, который подхватил их на лету, а сам, оставшись в одной набедренной повязке, лениво удалился.
- Молодой Алкивиад, - заметил Либаний, провожая одобрительным взглядом мускулистую фигуру Аринфея, исчезнувшую в дверях казармы.
- Будем надеяться, что он не станет изменником, как тот. - Тяжело дыша, я завернулся в плащ и присел на складной стул. Наступила долгая пауза. Поняв, что у Либания ко мне какой-то личный разговор, я дал страже знак отойти в дальний конец площадки.
Либаний вел себя как-то необычно, он явно нервничал. Чтобы снять напряжение, я отвлек его каким-то философским вопросом. Он ответил, и к нему вернулось самообладание. И все же прошло некоторое время, прежде чем он набрался мужества, чтобы изложить свою просьбу.
- Август, у меня есть сын. Ему пять лет. Его мать… - Тут он смутился и замолк.
- Его мать - рабыня?
- Вольноотпущенница. Она была моей рабыней.
Меня позабавило это неожиданное свидетельство неугасшей мужской силы - мне казалось, у человека его возраста подобное должно давно остаться в прошлом. Кстати, когда Либаний жил в Константинополе, он пользовался достаточно скандальной репутацией: то и дело попадал в историю с молодыми девицами из родовитых семейств (впрочем, с юношами тоже). Я не очень-то верю сплетням завистников и неудачливых соперников Либания, но дыма без огня не бывает, если не считать того, что болтают обо мне!
- Ты понимаешь, я не могу передать этому мальчику - его имя Симон - права наследования. Пока я жив, я в состоянии его обеспечивать. Но умри я, и он останется без гроша и будет немногим лучше раба. Не будь меня, его давно бы уже продали в рабство.
- Ты хочешь, чтобы я признал его твоим законным наследником?
- Да, Август. Хотя закон…
- Недвусмыслен. Этого нельзя сделать, но на то я и император. Я обойду его и издам особый указ. Напиши прошение, я сам представлю его в Священную консисторию. - Либаний рассыпался в благодарностях. Это был первый случай, когда он открыто давал волю своим чувствам. Ранее я знал его лишь как невозмутимого философа, всегда готового дать объяснения по любому вопросу. Мне представлялось, что его единственная страсть - наука. Но сейчас передо мной сидел отец, преисполненный заботы, и это меня растрогало.
Затем речь зашла о предстоящем походе. Я пригласил Либания отправиться со мной, но он сослался на нездоровье, и мне пришлось согласиться, что для человека со слабым зрением, который к тому же мучается подагрой, походная жизнь - настоящая пытка.
- И тем не менее, друг мой (Либаний снова превратился из подданного, просящего о монаршем благодеянии, в учителя, который беседует с учеником), мне хотелось бы, чтобы ты отменил это рискованное предприятие.
- Как отменил? Это невозможно. Мы с Персией в состоянии войны.
- Мы уже много лет в состоянии войны с Персией, но это не означает, что нам необходимо напасть на нее именно в этом году.
- Но предзнаменования…
- Предзнаменования неблагоприятны. Я слышал, что написано в "Сивиллиных книгах".
- Ну просто ничего не утаишь! Я выругался про себя - эх, узнать бы, кто меня выдал, ведь я строжайше запретил римским жрецам раскрывать, какой совет дали книги.
- У меня другое толкование этого пророчества, - не допускающим возражений тоном ответил я. - Кроме того, и дельфийский и делосский оракулы дали благоприятные ответы.
- Август, - теперь он заговорил торжественно. - У меня нет и тени сомнения в том, что ты победишь персов. Я верю в твою звезду, но прошу тебя: отложи поход до будущего года. Ты приступил к осуществлению множества реформ, и нужно проследить, чтобы они принесли плоды. В противном случае, стоит тебе скрыться из виду, как галилеяне всё повернут на прежний лад. Ты не сможешь управлять страной в походе или даже стоя на руинах Ктезифона.
Либаний совершенно прав, и сейчас меня гложет тревога: что-то там творится на родине без меня? Но тогда, как мне кажется, я привел в ответ веские соображения. Победив Персию, я стану для галилеян еще страшнее, чем раньше, так как для них моя победа будет красноречивым свидетельством благоволения небес. Ради этой цели можно потерпеть несколько месяцев смуты.
Либания мои доводы не убедили, но больше он не возражал, и мы переменили тему. Мне нравится беседовать с Либа-нием, он вызывает у меня прилив творческих сил, только мне кажется, что он выражает свои мысли несколько многословно; впрочем, это всегдашний недостаток великих учителей. Думаю, я тоже страдал бы этим недостатком, но я не могу подолгу задерживаться в разговоре на одной теме и перескакиваю с предмета на предмет, оставляя собеседникам возможность заполнить паузу. Правда, это им удается нечасто, но у Либания вообще нет пауз или незаконченных высказываний. Когда его слушаешь, кажется, что тебе читают очень длинную книгу, но как блестяще она написана!
* * *
Поскольку я пишу эти записки не только для собственного развлечения, но и для истории, мне, наверное, следует объяснить мотивы, побудившие меня начать нынешнюю войну с Персией. У большинства историков есть один общий недостаток: они слишком многое считают само собой разумеющимся и не требующим разъяснений. По их мнению, читатель в равной с ними степени осведомлен об общеизвестных фактах. Вот почему историки предпочитают повествовать о малоизвестных событиях, о подробностях, выуженных из архивов и личных бесед с очевидцами. Из-за этого чтение исторических трудов в их подавляющем большинстве крайне затруднительно. Сколько раз сталкиваешься с тем, как автор, не успев начать рассказ о каком-нибудь важном событии, вдруг замолкает, как будто испугавшись того, что может наскучить. Это же все знают, говорит он сам себе, к чему мне нагонять на читателя (да и на самого себя) скуку, повторяя прописные истины?
Но если ты берешься писать в расчете на то, что твой труд прочтут и через столетия, а если повезет (и интерес к твоей эпохе сохранится), то и через тысячу лет, как великого Гомера, то нужно все время помнить: то, что для нас прописная истина, для потомков может оказаться тайной за семью печатями. Например, всем известно, что Констанций не ел фруктов, но кто об этом вспомнит - и кому это будет интересно - через сто лет? Значит, об этом необходимо написать, а заодно и подумать, не кроется ли за этим странным вкусом религиозной подоплеки.
Сказать по чести, я очень надеюсь, что потомки прочтут мои труды - не потому что они написаны гениальным пером (на сей счет я не обольщаюсь) и не из интереса к моим деяниям (хотя я надеюсь, они будут великими), но из-за того, что я император и пишу о себе вполне откровенно. Подобные автобиографии всегда вызывают интерес, яркий пример тому -"Наедине с собой" Марка Аврелия. Занимательны и другие дошедшие до нас записки императоров, особенно "Комментарии" Юлия Цезаря и увлекательные, хотя и не во всем искренние, мемуары Октавиана Августа. Даже топорно написанная автобиография Тиберия представляет определенный интерес, в особенности его нападки на Сеяна…
Ну вот! Похоже, я уклонился от темы. Прошу прощения у моего бедняги секретаря, который клюет носом и не поспевает за мною, между тем как я диктую все быстрее и быстрее. Порой именно усталость подстегивает меня, и мысль начинает работать с удивительной четкостью. В такие минуты я ощущаю присутствие богов; мой любимец Гермес парит возле моего ложа. И все же, чтобы не ударить перед читателями лицом в грязь, я непременно перечитаю все, что надиктовал, и выброшу те места, где у меня заплетается язык.
Будущим поколениям наверняка будет интересно узнать, зачем я вторгаюсь в Персию. Совершенно уверен, что даже среди моих современников мало кто понимает, почему я это делаю. Нет нужды объяснять, что нам нужно оборонять свои границы, а при случае и расширять их. Правда, Салютий и сопровождающие меня ученые мужи знают об истинных причинах нынешней войны, но я уверен: ни Невитта, ни Аринфей не имеют о них и малейшего представления. Да им и нет до этого дела. Они мерят меня своей меркой. Им нужны трофеи и слава, стало быть, и мне тоже. Что ж, я не лишен честолюбия, хотя и стыжусь этой черты своего характера, но не погоня за славой - причина моей войны с Персией. Персия (или Парфия, как мы, в подражание предкам, напыщенно именуем это государство) на протяжении веков была врагом Рима. Случались, правда, время от времени мирные передышки длиною не более жизни одного поколения, но с тех пор, как четыреста лет тому назад римляне в ходе войны с Митридатом вышли на границы Парфии, вражда не прекращалась.
Нынешняя война началась, по существу, с пустяка. Около тридцати лет тому назад некий искатель приключений по имени Митродор предпринял экспедицию в Индию. Индийский царь оказал ему радушный прием и воспользовался случаем, чтобы послать богатые дары императору Константину. Митродор, судя по дошедшим до меня обрывкам этой истории, был редкостным плутом и интриганом. Вернувшись на родину, он преподнес Константину дары из Индии, но заявил, что подарки от него лично. Боясь, как бы император не поинтересовался, почему индийский царь обошел его вниманием, Митродор сказал, что тот также послал Константину богатые дары, но их по дороге отняли персы именем Шапура.
Константин, движимый жадностью, а в какой-то степени и политическими соображениями, отправил Шапуру послание, требуя вернуть дары индийского царя. Шапур даже не удостоил его ответом. Константин снова написал гневное письмо (копии этих писем хранятся в Священном архиве). На сей раз Шапур ответил: он потребовал возврата Армении и Месопотамии - земель, по праву принадлежащих персидской короне, а о дарах индийского царя и словом не обмолвился. В ответ Константин объявил Шапуру войну, но не успел ее начать, так как умер.
В течение почти всего царствования Констанция Шапур не предпринимал против нас практически никаких активных действий. Ему связывали руки смуты в собственном государстве. Тем не менее в 358 году он прислал Констанцию посольство, которое вновь в ультимативной форме потребовало вернуть Персии Месопотамию и Армению. Встревожившись, Констанций направил Шапуру ответное посольство, которое возглавил комит Луцилиан и мой дальний родственник Прокопий. Поведение Шапура их, разумеется, обеспокоило, и они посоветовали Констанцию приложить все силы, чтобы хотя бы сохранить статус-кво. Но и это Констанцию не удалось: Шапур осадил Амиду, возглавив свои войска лично (кстати, это было нововведение - в старину персидским царям не полагалось подвергать свою священную особу опасности в бою).
Падение Амиды было для Рима страшным потрясением. Хотя Шапур обошелся с ее защитниками на удивление милостиво, мы потеряли важный в стратегическом отношении город, и это опасно ослабило нашу границу. Заняв место Констанция, я внимательно изучил его военный архив и много беседовал с приближенными к нему военачальниками, но мне не удалось обнаружить и намека на план войны против Шапура. Мне пришлось начинать практически с нуля - и вот я готов.
Я предполагаю завоевать Персию за три месяца. Другого выхода у меня просто нет, ибо, если я потерплю поражение, мне не удастся осуществить задуманные реформы. Кроме того, под ударами готов с севера и персов с востока империя неминуемо развалится. Сказать по правде, я также мечтаю присоединить к своему имени почетный титул "Парфик" и увековечить свои победы аркой на римском Форуме. Со времен Александра ни один греческий или римский полководец не смог завоевать Персию. Хотя Помпей и ему подобные претендовали на звание победителей, но их победы были слишком незначительны, чтобы принимать их всерьез. Я мечтаю сравняться с Александром… нет, чего уж там, скажу честно - я хочу его превзойти! А что, разве мы - не одно и то же? За Персией последует Индия, дальше Китай, и на самом дальнем востоке я водружу на берегу темно-кровавого моря знамя с драконом - не только ради славы (хотя от одной мысли об этом у меня кружится голова… опомнись, Юлиан, будь же философом!), но дабы донести правду о богах до тех стран, что лежат на восходе солнца, божественного источника всего сущего. Кроме того, для меня Персия, родной край Митры и Заратустры, - это святая земля. Мой поход - это возвращение на свою духовную родину.
У моего ложа всегда лежит биография Александра. Удивительно, сколько людей соизмеряли свои деяния с подвигами этого необыкновенного юноши. Юлий Цезарь, стоя у могилы Александра, заплакал - ему предстояло начать завоевание мира, будучи намного старше этого юноши в час его кончины. Октавиан Август вскрыл гробницу Александра и долго всматривался в лицо лежавшей там мумии. Как он повествует в автобиографии, тело Александра хорошо сохранилось и было сходно с его изображениями. Однако на лице, высохшем и побуревшем от времени, застыла гримаса такого гнева, что, несмотря на столетия, отделявшие живого политика от мертвого бога, невозмутимый Октавиан впервые в жизни ощутил страх и приказал опечатать саркофаг. Через много лет его вновь открыл негодяй Калигула; он похитил из гробницы щит и панцирь и оделся Александром, но на том их сходство и кончилось. Все мои предшественники мечтали сравниться славой с этим мертвым юношей, но никому это не удавалось. Теперь настал мой черед, и я добьюсь своего!
Приск: Ну, вот и конец запискам Юлиана. Ты, разумеется, присутствовал при его отъезде из Антиохии 5 марта. У меня, во всяком случае, до сих пор звенят в ушах голоса твоих остроумных сограждан, которые скандировали: "Феликс - Юлиан - Август", имея в виду, что Август должен последовать за комитом Феликсом и своим дядей Юлианом.
Переправившись через Евфрат, Юлиан возле Карр разделил свою армию на две части. Тридцать тысяч солдат под командованием Прокопия и дукса Себастьяна отправились в Армению. Соединившись с армией царя Аршака, они должны были занять Мидию и ударить на Ктезифон, навстречу нам. С оставшимися тридцатью пятью тысячами Юлиан направился на юг вдоль Тигра. Здесь он применил военную хитрость - неожиданно вернулся к городу Каллинику, что стоит на Евфрате, после чего ему оставались до персидской столицы какие-нибудь четыреста миль. Шапура этот финт совершенно деморализовал… впрочем, это все военная история.
Давно доказано, что Юлиан умел совершать переходы быстрее любого полководца со времен Юлия Цезаря.
Хотя Юлиан не успел выправить свои записки, мне кажется, он оставил бы их как есть: он не любил возвращаться к написанному. Он никогда не заполнял пробелов, если от этого не страдал смысл. Я мог бы заполнить некоторые из них, связанные с пребыванием в Антиохии, но воздержусь: ты тоже там был, так что полагаюсь на твою великолепную память. Записки о своей жизни, как и саму жизнь, Юлиан до конца не довел. Он собирался включить в них рассказ о персидском походе, и у меня сохранились заметки, сделанные им в последние месяцы жизни. Они просто потрясают.
Надеюсь, ты не счел мои редкие примечания чересчур обременительными. Я всегда считал, что любое событие нуждается в рассмотрении с самых разных точек зрения, поскольку нет такого человека, который мог бы претендовать на обладание абсолютной истиной. Полагаю, мнение Юлиана о тебе доставит тебе удовольствие. Ты был предметом его постоянного восхищения. Вот только никак не могу взять в толк, почему твою всегдашнюю обстоятельность он именует "многословием"? Впрочем, Юлиан зачастую походил на ребенка; случалось, ему не хватало терпения выслушать все до конца. Мне чрезвычайно любопытно будет посмотреть, как ты распорядишься его записками.
Кстати, а что сталось с твоим сыном Симоном? Сделал ли Юлиан его твоим законным наследником? Нет нужды говорить, что мы наслышаны о подвигах Симона на поприще адвокатуры, но я никогда не подозревал, что он твой сын. Ты все время преподносишь мне сюрпризы.
Либаний - Приску Антиохия, июль 380 г.
Уже несколько недель я работаю над предисловием к запискам Юлиана, которое, надеюсь, представит историческую обстановку его царствования в надлежащем свете. Стоит ли говорить, что твои комментарии имели для меня огромное, возможно, даже решающее значение? Не далее как этим утром, перелистывая последние страницы записок Юлиана, так трагически оборвавшихся с его кончиной, я наткнулся на не замеченную ранее фразу в твоем последнем примечании. Ты пишешь, что у Юлиана был замысел описать персидскую войну, и добавляешь: "У меня сохранились заметки, сделанные им в последние месяцы жизни. Они просто потрясают". Неужели присланный тобою текст - это еще не все? Я полагал, что, кроме записок Юлиана, у тебя ничего не сохранилось. Дай мне об этом знать: я горю нетерпением приступить к окончательной "отделке" моей работы.
Вчера я нанес визит моему старому другу епископу Мелетию. Не сомневаюсь, ты помнишь его, так как побывал в нашем городе. В беседе с ним я намекнул, что, возможно, вскоре приступлю к новой работе о Юлиане, в которой использую не опубликованный ранее материал. Мелетий счел это ошибкой.
- Феодосий - испанец, - сказал он, имея в виду, по-видимому, присущие этому народу неукротимость духа и жестокость. - Одно дело послать ему изящно написанную речь "Отмщение за Юлиана", которая обладает скорее литературными, нежели политическими достоинствами (а я-то думал, моя работа несет огромный заряд политической актуальности!), но совсем другое - бросать прямой вызов церкви, особенно сейчас, когда Христос спас жизнь нашего императора. - Мне всегда трудно угадать, шутит Мелетий или говорит всерьез. Его ироничность с годами настолько усилилась, что в его высказываниях почти всегда чувствуется какой-то скрытый смысл.
Кроме того, Мелетий рассказал мне, что прибытие императора в Константинополь ожидается этой осенью. Вот почему я решил подождать до его приезда, чтобы просить аудиенции. Кроме того, я еще узнал, что мерзопакостный Григорий, недавно ставший епископом, торопит с созывом очередного Вселенского собора. Он назначен на будущий год и соберется, возможно, в столице. Поговаривают также, что Григорий домогается сана епископа Константинопольского. Если вспомнить его удачную карьеру, слухи эти небезосновательны. Впрочем, таким личностям всегда везет. Шлю наилучшие пожелания твоей супруге Гиппии, а также, разумеется, тебе.
Постскриптум: Юлиан так и не успел узаконить моего сына. Религиозная нетерпимость и беспрестанные козни моих соперников-философов помешали проявить гуманность в этом вопросе и всем его преемникам. Моя последняя надежда - почти эфемерная - это Феодосий.
Приск - Либанию Афины, сентябрь 380 г.
Прости меня, что я так задержался с ответом - причиной тому болезнь. Со мной случился легкий удар, от которого угол моего рта завернулся вниз самым неподобающим образом. От этого я стал похож на выходца с того света, и простолюдины, завидев, как я ковыляю по улице в Академию, делают знак от дурного глаза. К счастью, разум мой не пострадал, а если и пострадал, то я этого не замечаю - тоже удача. Так что все в норме.
Сейчас уже точно известно, что зиму Феодосий проведет в Константинополе, и тебе следует добиваться его аудиенции: от Антиохии до Константинополя всего десять дней пути. Мне говорили, что Феодосий вообще-то человек рассудительный, но чудесное исцеление просто застило ему глаза. Трудно сказать, разрешит ли он твою публикацию, но попытка - не пытка, не съест же он тебя! У тебя есть еще один козырь: дружба с императрицей Западной Римской империи. Она принимает в политике самое деятельное участие; поговаривают, что именно с ее легкой руки ее супруг Грациан короновал Феодосия императором. Почаще вспоминай о ней во время аудиенции. Впрочем, не мне учить прославленного квестора Антиохии, как представить дело в наилучшем свете!
Да, ты правильно понял: после Юлиана остался объемистый дневник, в котором подробно, день за днем, описывается персидский поход. Я подумывал было о его публикации и написал к нему примечания, но, чтобы решиться на это, мне надо призанять у тебя мужества - дневник Юлиана значительно опаснее, чем записки. Юлиану, как и мне, было доподлинно известно, что против него готовится заговор, но мне также известно, кто его убийца.
Сейчас я почти закончил примечания к дневнику Юлиана. Из-за удара эта работа замедлилась, но, надеюсь, скоро я к ней вернусь. Если я не решусь на ее публикацию, то с удовольствием продам дневник Юлиана тебе за ту же плату что и записки. Переписчики у нас в Афинах берут столько же, сколько и прежде, а то и дороже.
Надеюсь, твое зрение не ухудшилось; вряд ли в нашем возрасте можно рассчитывать на улучшение. Мой ученик Главк с восторгом рассказывал о вашей встрече прошлой весной, когда он привез тебе записки Юлиана, но его опечалило то, что твое зрение так ослабло. Оривасий умел лечить катаракту без хирургического вмешательства, но я забыл, как ему это удавалось. Обратись к его медицинской энциклопедии - предпочтительно последнему изданию, а если не найдешь, посмотри у Галена. Оривасий, скорее всего, списал этот способ у него.
Гиппия, как всегда, передает тебе наилучшие пожелания. Она бессмертна. Она всех нас похоронит. Во всяком случае, ей явно не терпится похоронить меня. Мы вот уже не один год следим друг за другом, прикидывая, кто кого переживет. До удара мне казалось, у меня солидная фора, но теперь не уверен. Когда я слег, Гиппия вся так и затрепетала и несколько дней, "присматривая" за мной, была весела, как птичка.
Либаний: В довершение ко всему Приск, оказывается, еще и вор! Мы же, кажется, ясно договорились: я получаю все, что осталось после Юлиана, за восемьдесят солидов, а теперь он припрятывает самое важное - и мне ничего не остается, как подчиниться его грабительским притязаниям и платить вновь! По правде говоря, я очень надеюсь, что Гиппия вскорости овдовеет. Приск просто невыносим!
Приск - Либанию Афины, октябрь 380 г.
Посылаю тебе обещанный дневник Юлиана. Мои обширные примечания к нему можешь использовать как тебе угодно. От удара я немного ослаб, но, похоже, память и способность связно излагать мысли у меня не пострадали. Некоторые примечания я надиктовал Гиппии. Их ты отличишь по почерку - он точь-в-точь как у ребенка. Поскольку она теперь мой секретарь, я плачу ей жалованье: она за грош удавится. Она до сих пор меня пилит за то, что я не сумел сколотить нам состояние, будучи приближенным Юлиана. Впрочем, ты-то разбогател задолго до того, как Юлиан стал императором. Помню, как поразил меня твой роскошный особняк в Антиохии, а ты к тому же в разговоре небрежно обмолвился, что недавно послал корабль с грузом на Крит. Повезло Симону, что у него такой богатый отец! Не сомневаюсь, Феодосий удовлетворит твою просьбу и узаконит его.
Я, между прочим, осторожненько позондировал почву среди нескольких лиц, близких ко двору. Все, с кем мне довелось разговаривать, сходятся на том, что государь, скорее всего, не позволит опубликовать книгу, в которой Юлиан будет представлен в чересчур выгодном свете. Не стоит и говорить: я помалкивал о том, что после него остались записки и дневник, но и так ясно - узнай Феодосий и епископы об их существовании, они бы не остановились ни перед чем, чтобы их уничтожить; достаточно вспомнить, с каким усердием пытаются очернить историю царствования Юлиана. Прерогатива любой власти - изображение прошлого в нужном для себя свете. Вот почему до тех пор, пока христианская империя не окрепнет, Юлиан должен исчезнуть из народной памяти или, по крайней мере, превратиться в отвратительное чудовище. Не хочу тебя обескураживать, но факты - вещь упрямая.
По правде сказать, я рад, что документы больше не хранятся в моем доме и попали в такие хорошие руки; я просто хочу предостеречь тебя от возможной опасности, так как недавно мне довелось побеседовать с самим прославленным Авзонием, который сейчас у государя в большой милости. В прошлом месяце, когда он посетил Афины, мне удалось к нему подольститься.
Авзоний невысок ростом, но держится с большим достоинством и производит впечатление человека властного. Однако стоит ему открыть рот, как от этого впечатления не остается и следа. Сразу становится ясно, что он таков же, как все мы, - неуверенный в себе, робкий чиновник, втайне обуреваемый непомерным тщеславием. К тому же он заикается. На приеме у проконсула он заявил, что рад видеть столько выдающихся интеллектуалов и государственных деятелей вместе, поскольку-де рассматривает тебя как "некий мост" между теми и другими. В ответ все присутствующие дружно завиляли хвостами, чтобы он не преминул заметить, как мы его любим и с каким нетерпением ждем от него сладкой косточки. Окончив, он взял меня за руку и заявил, что всегда мною восхищался. Что мне оставалось делать, как не воспроизвести в ответ цитату из его виршей?
- Я всегда восхищался тобою, П-П-Приск, и р-р-р-рад видеть тебя живым и здоровым.
- Я также рад тебя видеть, консул, - заулыбался я в ответ, восторженно глядя сверху вниз на эту нелепую фигурку, завернутую в консульскую мантию. Я рассыпался в похвалах его многочисленным творениям, а он - моим многочисленным умолчаниям. Все академики следили за нами с завистью, доставлявшей мне немалое удовольствие. Затем - как мне кажется, довольно удачно - я постарался свернуть разговор на Юлиана, и Авзоний сразу нахмурился:
- Нет-нет, мы этим совсем недовольны, совсем, совсем.
Я в ответ пробормотал что-то о том, как редко бывает человек довольным. Тут годится любая цитата из Софокла.
- Феодосий очень недоволен этой историей с останками. Очень недоволен. Но она настояла.
- Какими останками? Кто настоял? - недоуменно спросил я.
- Его. Юлиана. Их недавно п-п-перенесли. Из Тарса в Константинополь. По указанию императора Грациана или, т-т-точ-нее, его с-с-супруги. - Труднее всего Авзонию даются буквы "п", "т" и "с"; поставив тебя об этом в известность, я снимаю с себя обязанность сохранять его манеру речи и изложу суть нашей беседы своими словами.
Прошло немало времени, прежде чем Авзоний, спотыкаясь на каждом слове, изложил мне суть дела. Как выяснилось, твоя приятельница императрица Постумия, последняя из рода Флавиев, внезапно осознала: законность всего престолонаследия основана лишь на ее отдаленном родстве с Юлианом! Поэтому-то Постумия и заставила своего муженька Грациана перенести останки Юлиана из Тарса в константинопольскую церковь Святых Апостолов. Теперь его прах покоится рядом с матерью Константина Еленой. Могу себе представить, как ужаснулись бы они оба от такого соседства. Хотя Авзоний ничего об этом не сказал, мне кажется, Постумия и Грациан начинают осознавать истинный масштаб личности Юлиана. Как-никак они живут в Галлии, а галлы после Августа признают лишь одного императора - Юлиана. Все, кто там побывал, рассказывали мне, что о нем по-прежнему отзываются с благоговейной любовью, а простой народ верит, что на самом деле Юлиан вовсе не умер. Он спит в пещере под горой. Его охраняет дракон - герб его рода, и, если когда-нибудь Галлии будет угрожать опасность, Юлиан проснется и встанет на защиту рейнской границы. Понадобится немало усилий, чтобы вытравить эту легенду из памяти европейцев.
Разговор зашел о тебе. Авзоний тобою восхищен - а кто нет? Он рассказал мне, что Феодосий высоко оценил твое "изящное" (!) сочинение "Отмщение за Юлиана", но считает его не более чем блестящим упражнением в риторике. Не сомневаюсь, ты ставил перед собой другую цель, но, полагаю, тебе придется довольствоваться похвалой императора.
- А как отнесся бы двор к тому, чтобы, к примеру, я опубликовал книгу о Юлиане - ну, скажем, о его персидском походе?
Авзонию попалось слово, начинающееся с буквы "м", и он чуть не задохнулся. Наконец, еще больше чем обычно заикаясь, он стал выталкивать из себя яростные фразы:
- Исключено! Для Грациана и Феодосия Юлиан - исчадие ада. Лишь из почтения к сединам Либания Феодосий отнесся благосклонно к его речи. Но хватит! Все! Мы, конечно, не собираемся преследовать язычников (этим "мы" он напомнил мне Максима; неужели все деятельные друзья принцепсов так нещадно злоупотребляют этим местоимением?), но сделаем все от нас зависящее, чтобы старая вера поскорее отмерла.
- Ты читал, надеюсь, два эдикта Феодосия? Это еще не все. Но я не стану вдаваться в подробности. Это преждевременно.
- И все же Либанию удалось написать речь в защиту Юлиана.
- Только один раз. Мы слышали, что он готовит к публикации книгу о Юлиане (нет-нет, он узнал об этом не от меня). Ты же его старый друг, отговори его от этой затеи. Мне известно, что у него к нам личная просьба. Не могу сказать, какая именно, но он послал нам прошение. Так вот. Как говорится, услуга за услугу. Обязательно передай ему это. - Думаю, он имел в виду твоего побочного сына Симона. Так или иначе, такова суть моей беседы с Авзонием. Может быть, во время личной аудиенции с императором тебе удастся достигнуть большего.
Вот дневник Юлиана. Не все в нем понятно стороннему человеку, к тому же он изобилует лакунами. Я в меру своих сил постарался восполнить пробелы. Уже почти месяц я живу этими трагическими событиями и сам удивляюсь, сколько мне удалось припомнить, когда я напряг то немногое, что еще осталось от моей памяти.
Мой рот по-прежнему зловеще искривлен, но зрение и речь не пострадали, к удивлению - чуть было не написал "разочарованию" - моего врача. Врачи любят, чтобы мы сходили в могилу медленно, чинно и необратимо. Как твоя подагра и глаза? Гиппия, чей изящный почерк ты сейчас читаешь, передает тебе привет (как она мне мило улыбнулась!). Я к ней присоединяюсь.
-XX- ДНЕВНИК ЮЛИАНА АВГУСТА
Каллиник на реке Евфрат
27 марта 363 г.
Ждем флот. Он должен был подойти сюда раньше нас. Каллиник - богатый, хорошо укрепленный город. Настроение в войсках бодрое. Диктую в экипаже по дороге к реке. Сегодня праздник Матери Богов, и в Риме проводится большое празднество, а здесь у меня будет малое. Жарко. Вокруг меня толпятся люди. Диктую секретарю и приветственно машу толпе. Я в церемониальном облачении. Рядом Максим и Приск. Местные жрецы ждут на берегу реки. Люди, толпящиеся вокруг нас, темнокожие, руки у них длинные и тонкие. Они тянутся ко мне, как вьющиеся побеги виноградной лозы. Голоса у людей резкие, как у египтян.
Приск: Это первая запись в дневнике Юлиана. Большая его часть написана собственноручно. Юлиан обычно писал его поздно ночью, кончив диктовать записки. Этот день в Калли-нике запомнился мне как один из хороших дней. За время похода их было так мало, что каждый сохранился в памяти достаточно отчетливо.
Нашего прибытия на церемонию ожидало несколько тысяч человек, толпившихся по берегам Евфрата; некоторых привело религиозное чувство, но большую часть - простое любопытство. Евфрат - широкая илистая река, окруженная холмами. Была весна, и холмы зеленели.
Как всегда, благодаря умелому руководству Юлиана все обряды прошли как по маслу. На сей раз в числе прочих глупостей нам надлежало загнать повозку с изображением богини в реку и совершить ее ритуальное омовение. Юлиан промок до нитки, но весь сиял, исполняя свои обязанности великого понтифика. Затем он дал нам обед (если, конечно, толченые бобы, местные лепешки и жестковатая свежая оленина заслуживают такого названия) в доме городского префекта. Все мы были в отличном расположении духа.
Как я писал тебе в одном из своих писем (по крайней мере, считаю, что писал: я теперь частенько забываю, сказал ли я в действительности то, что намеревался, или мне это только померещилось), лишь немногие генералы входили в ближайшее окружение Юлиана. Во-первых, по ночам они предпочитали спать; кроме того, как говаривал красавчик Аринфей, у военных от Аристотеля голова болит. Тем не менее эти офицеры, сопровождавшие Юлиана в походе, были людьми исключительными - достаточно сказать, что трое из них позднее стали императорами.
Военачальники Юлиана подразделялись на две категории: христиане-азиаты и эллины-европейцы. Первые в свое время поддерживали Констанция, вторые - Юлиана.
В интересах истории мне хотелось бы поделиться своими впечатлениями о высших офицерах.
Азиаты
Комит Виктор: С виду типичный сармат - низкий рост, кривые ноги, большая голова, глаза светлые и раскосые, как у гунна. По-гречески и по-латыни изъяснялся с варварским акцентом. Заядлый христианин, Виктор глубоко презирал философское окружение Юлиана, а я ему всегда не доверял,
Аринфей: Юлиан уже дал его портрет в своих записках. Кроме красоты, он больше ничем не выделялся. Аринфей и Виктор были предводителями христианской партии.
Иовиан: Человек необычайно высокого роста, даже выше меня; во всяком случае, был бы выше, если бы не сутулился. Большой любитель поесть и выпить, но при этом нисколько не толстел. Все считали Иовиана тупицей, и я, со своей стороны, безоговорочно присоединяюсь к общему мнению. Своим неожиданным возвышением после смерти Юлиана Иовиан в значительной степени обязан обширным родственным связям в высших кругах: он сын знаменитого полководца Варрониана и женат на дочери небезызвестного комета Луцилиана. Мне рассказывали, что у Иовиана было очень тяжелое детство - до семнадцати лет он жил "в походных условиях" с отцом, поборником строжайшей дисциплины. Под началом Иовиана была гвардия.
Европейцы
Невитта: Человек могучего телосложения, огромный, краснолицый, голубоглазый; в то время ему было около сорока.
Этот необразованный мужлан обладал несомненными достоинствами: он был отличным воином и к тому же боготворил Юлиана. Тем не менее вся наша братия его не переносила, но он, к его чести, не платил нам той же монетой. Он считал нас недостойными даже своего презрения.
Дагалаиф: Всегда приветлив и благожелателен. Он был светловолос и коренаст (должен ли хороший воин обязательно быть светловолосым? Может, нам провести с учениками диспут на эту тему?). Дагалаиф блестяще владел греческим и латынью. Он замечательно ездил верхом, и легендарной стремительностью маневра всех своих войск Юлиан во многом обязан его военному таланту. Кроме того, Дагалаиф жадно стремился приобщиться к цивилизации и часто обращался ко мне за рекомендательными списками литературы для прочтения. Три года спустя, став консулом, он сочинил в мою честь панегирик, в котором сделал на удивление мало ошибок.
Салютий Секунд: Немолодой, тихий человек. Мы с ним отлично ладили, хотя мало общались, - просто в окружении молодых наши седины и морщины как-то тянулись друг к другу. Будучи преторианским префектом, он избавлял Юлиана от множества докучливых мелочей. Из этого великолепного администратора вышел бы отличный монарх.
Среди остальных придворных следует упомянуть гофмаршала Анатолия - этот симпатичный маленький толстячок обладал редкостной способностью запутывать именно те дела, где требовался железный порядок. Остановлюсь также на писце по имени Фосфорий, поступившем на государственную службу по настоянию семьи. Благодаря одному лишь упорному труду и личным достоинствам он сумел добиться места в Священной консистории - карьера поистине единственная в своем роде, я никогда больше не слыхал о чем-либо подобном! Что касается друзей Юлиана из среды философов, ты всех их видел в Антиохии, за исключением жреца-этруска Масгары. Думаю, ты догадываешься, что он собой представлял.
Во время похода мы обычно становились лагерем на закате солнца. Как только разбивали палатку Юлиана, он приглашал нас на ужин - меня с Максимом, а также иногда кого-нибудь из командиров. Первое время Юлиан был в отличном расположении духа и имел на то все основания. Скорость, с которой мы продвигались вперед, совершенно деморализовала Шапура. Погода стояла отличная, и в полях зрел богатый урожай. Всё обещало нам скорую победу, всё, кроме предзнаменований.
Палатка Юлиана была довольно просторна - все-таки в ней жил император, - но комфортом не блистала, в этом палатка любого из генералов ее превосходила. Припоминаю, что в ней стояли два больших складных стола, несколько складных стульев, табуреты и массивные сундуки. В них хранились государственные бумаги и небольшая библиотека, сопровождавшая Юлиана во всех его походах. На треножниках стояло несколько светильников, но горел почти всегда только один - Юлиан сам удивлялся своей скаредности, но если вспомнить о бездумной расточительности его предшественников, то это не порок, а скорее добродетель. В углу стояла кровать, покрытая темной шкурой льва; ее отгораживал тканый персидский ковер.
Войдя в палатку, мы неизменно заставали Юлиана за диктовкой. Он улыбался нам и знаком приглашал садиться, а сам продолжал диктовать, причем не было случая, чтобы он при этом сбился с мысли. Его работоспособность поражала, причем он не делал почти ничего лишнего, просто он сам занимался многими делами, которые обычно поручают секретарям или евнухам. Полностью исчерпав силы одних секретарей, Юлиан посылал за другими. Все они жаловались, что он слишком быстро диктует, и это была правда. Казалось, он предчувствовал, как мало времени ему осталось, чтобы запечатлеть на пергаменте мысли, теснившиеся у него в голове. Нам хорошо известны его знаменитые постскриптумы. Не успев запечатать письмо, он тотчас открывал его снова, чтобы нацарапать что-то, вдруг пришедшее ему на ум, и всегда извинялся: "Я пишу быстро, не переводя дыхания". К ужину пальцы у него всегда были в чернилах.
Перед едой Максим или я читали вслух Гомера, а Юлиан внимательно слушал и мыл руки в простой глиняной чашке. Еда всегда была скудной; впрочем, вкусы Юлиана в отношении пищи тебе хорошо знакомы. Поужинав с ним, мне всегда приходилось поздно ночью подкрепляться, а Максим, я уверен, являлся к ужину сытым. Иногда к нам присоединялся Салютий, для генерала человек очень неглупый, или Аринфей - этого я всегда считал редкостным занудой. Между прочим, несколько лет назад он наведался в Афины, и его вид меня просто потряс: Аринфей облысел и обрюзг. Хотя я всегда его недолюбливал, я чуть не заплакал при виде того, как обезображивает человека время. Но до слез дело не дошло: едва Аринфей открыл рот, я понял, что он все тот же. Завидев меня на приеме у проконсула, он глупо захохотал и завопил на весь зал охрипшим от битв и вина голосом: "А у меня от твоего Аристотеля до сих пор голова трещит!" Вот, боюсь, и все, что нашлось у нас сказать друг другу после того как мы не виделись столько лет - поистине целую историческую эпоху.
Я уже писал, что военные и философы редко встречались у Юлиана за столом. Однако тот вечер в Каллинике был одним из немногих исключений - два мира, к которым принадлежал Юлиан, встретились лицом к лицу.
Сидя в углу, я с изумлением наблюдал, как перевоплощается Юлиан в зависимости от собеседника. До некоторой степени все мы, общаясь с различными людьми, имеем обыкновение надевать разные маски, но Юлиан перевоплощался полностью. С галлами он был галлом - его голос становился хриплым, и он хохотал во все горло. С азиатами он вдруг становился изысканным и непроницаемым - сущий Констанций, и лишь обращаясь к кому-нибудь из друзей-философов, он снова становился собой… Собой ли? Нам не дано знать, каким был Юлиан на самом деле: стремительным гением-полководцем или обаятельным студентом, помешанным на философии. По-видимому, в нем это уживалось, но становилось как-то не по себе, когда он на глазах превращался в совершенно незнакомого человека, к тому же вызывающего антипатию.
Мое уединение нарушил Виктор: он подошел и попросил разрешения присесть. Я ответил ему идиотской улыбкой - откуда у всех нас эта дрожь в коленках при виде офицера? - и пролепетал: "Бога ради, комит". Он грузно опустился на стул; от него пахло вином, но пьян он не был.
- Далековато ты забрался от афинской Академии, - начал он.
- Да, - согласился я. - Впрочем, Галлия тоже была далеко, взять хотя бы битву при Страсбурге. - И я тут же мысленно выругал себя за похвальбу воинскими заслугами. Истинный философ избегает касаться чуждых ему сфер, всегда оставаясь в пределах своей компетенции. Но я никогда не был идеальным философом - таково общее мнение.
- Да-а… Галлия, - многозначительно протянул Виктор. Я никак не мог определить, каково его настроение и что он этим хочет сказать. Мы оба молча следили за Максимом; вокруг него собралась группа молодых офицеров, зачарованно слушавших очередные его бредни. Окладистая борода Максима была тщательно расчесана, а одет он был в халат из шафраново-желтого шелка - по его словам, дар китайского колдуна. Думаю, на самом деле он раскопал эту диковину на антиохийском базаре.
- А ты можешь заставить своих богов явиться нам? - вдруг спросил Виктор. - Вот как он? - Поскольку Виктор считал ниже своего достоинства называть Максима по имени, я ощутил к нему минутную симпатию.
- Нет, - ответил я. - Боги не удостаивают меня вниманием. Впрочем, и я не нарушаю их покой.
- Ты веруешь? - спросил он с такой страстью, что я непроизвольно повернулся и взглянул на него. Мне никогда в жизни не приходилось заглядывать в такие холодные глаза, как те, что сверлили меня из-под густых белых бровей. Все равно что столкнуться глаза в глаза со львом.
- Верую во что?
- В Христа.
- Я верю, что он существовал, - пришел я в себя, - но богом его не считаю.
И вновь рядом со мной сидел римский военачальник.
- Нас ждет затяжная война, - произнес он безразличным тоном, будто о погоде. - Но мы победим.
Юлиан Август
3 апреля
Мы уже два дня как в Керкузии, в девяноста восьми милях к югу от Каллиника. Все идет по плану.
28 марта, когда я еще находился в Каллинике, перед городскими воротами появились четыре сарацинских племени. Их вожди пожелали меня видеть. Трудно найти в мире народ более дикий и ненадежный, нежели сарацины. Они живут в шатрах, не строят даже жалких хижин и не обрабатывают и клочка земли, а беспрестанно скитаются по пустыням Ассирии, Египта и Марокко. Питаются они дичью и тем, что растет само по себе. Мало кому из них доводилось отъедать хлеба или вина. Воевать сарацины любят, но по своим правилам. Они навязывают противнику свою тактику быстрых ударов, для чего специально выводят породы резвых лошадей и верблюдов, однако единственной целью войны для них является грабеж, и в регулярном сражении они бесполезны. Лучше всего использовать сарацинов для разведки и изматывания врага.
Салютий отговаривал меня от встречи с ними:
- Они предложат помощь тебе, а потом и Шапуру - если уже не предложили, - и в конечном счете предадут обоих.
- Значит, будем бдительны, - невозмутимо ответил я и приказал впустить сарацинских вождей. Это были низкорослые, жилистые, насквозь прокаленные солнцем люди. Одеты они были в свободные плащи, доходящие до колен, и короткие кожаные штаны. Лишь один из десятка вождей говорил по-гречески.
- Государь, мы пришли засвидетельствовать правителю мира почтение. - Сарацин подал знак одному из своих сородичей, и тот вручил ему шелковый сверток. Вождь развернул шелк, и показалась тяжелая золотая корона. Одному Гермесу ведомо, с какого царя они ее содрали (возможно, вместе с головой). Приняв корону, я произнес перед ними краткую речь, на которую сарацинский вождь ответил:
- Государь, мы желаем быть твоими союзниками в войне против Шапура. Наше мужество славится по всей пустыне. Наша преданность властителям настолько выше обычной человеческой, что граничит с божественной… - Тут Салютий закашлялся, а я даже не решился поднять на него глаза. - Значит, государь, в пустыне с нами тебе не придется опасаться…
Тут, к ужасу Анатолия, аудиенцию прервал Невитта. Он ворвался в зал и закричал:
- Август, флот пришел! - Стыдно сказать, но мы все, как малые дети, бросились наружу. Я оставил сарацинов на попечение Салютия, а сам в сопровождении всей консистории поспешил на пристань. Вся река, насколько хватало глаз, была покрыта кораблями. 50 в. к., 64 п., 1403 г. с, ком. Луц.
Приск: На этом дневниковая запись кончается. Буквы и цифры обозначают, что прибыло 50 военных кораблей, 64 понтона для наведения мостов, 1403 грузовых судна с провиантом, оружием и осадными машинами. Командовал флотом комит Луцилиан. Если помнишь, он в свое время был комендантом Сирмия и Дагалаиф ночью захватил его в плен. Хотя Луцилиан во всех отношениях был сущим посмешищем, Юлиан пользовался его услугами, так как считал его важным звеном, связывавшим отдельных людей и целые семейства, правящие миром. Несмотря на обширные размеры империи, ее настоящие правители, по существу, - одна маленькая сплоченная семья. Все высшие военачальники были знакомы между собой или, по крайней мере, слышали друг о друге, и единственная тема их бесед выглядела так: "А как там старина Марцелл? Еще не развелся? А повышения не получил?"
Стоя на берегу реки, Луцилиан ожидал прибытия императора и Священной консистории. Он по всем правилам церемониала приветствовал Юлиана и торжественно вручил ему флот. Вдруг Дагалаиф спросил: "Эй, Луцилиан, а где твоя ночная рубашка?", и все захохотали. Только Юлиан пробормотал сквозь зубы: "Заткнись, Дагалаиф". Я заметил, что
Иовиан, приходившийся Луцилиану зятем, нахмурился. Видно, шутка и ему пришлась не по вкусу.
Юлиан Август
4 апреля
Я набрасываю эти заметки, отпустив секретарей, которым три часа подряд диктовал свои воспоминания. Уже занимается заря, и я совсем охрип. Мы по-прежнему стоим в Керкузии. Это большой город, хорошо укрепленный еще Диоклетианом. Он выстроен на мысе у места впадения в Евфрат реки Аборы, по которой традиционно проходит граница между Римом и Персией. Керкузий - наш последний форпост, а затем мы вступаем на территорию неприятеля.
Всю ночь войска переправлялись через реку. Саперы жалуются на то, что река разлилась от весенних дождей, но жаловаться - это их обычай. Пока что выстроенный ими понтонный мост держится. Разведка не встречает никаких следов персидской армии: по словам сарацинов, Шапур ошеломлен нашим внезапным нападением. Он, видимо, не ожидал нас раньше мая. Значит, он еще не собрал свою армию, нам это весьма на руку. И все же для такого прекрасного начала войны мои энергия и оптимизм оставляют желать лучшего. Только что я получил из Парижа длинное письмо от Саллюстия. Добрые предзнаменования не внушают ему доверия, и он просит меня не вторгаться в Персию. Он сходится с Либанием в том, что мне следует остаться в Константинополе и довести до конца начатые реформы. Как всегда, его доводы безупречны, и это сильно на меня действует.
Этим вечером я всех отослал, а Максима попросил задержаться. Я показал ему письмо Саллюстия, заметив при этом, что, коль скоро в политических вопросах Саллюстий редко ошибается, надлежит, по крайней мере, обсудить его совет. Максим согласился. Начал он с того, что стал расточать Саллюстию настолько неумеренные похвалы, что я никак не мог понять, почему у меня сложилось впечатление, будто они друг друга недолюбливают. Почти час мы с Максимом анализировали все доводы за и против продолжения персидского похода. Мы решили, что его надо продолжать. Правда, Максим заметил, что история знает сколько угодно примеров, когда полководцы собирали армию и не начинали войну. Констанций, к примеру, делал это ежегодно, поскольку считал, что сбор армии сам по себе устрашает противника. Возможно, так оно и есть.
- Но Саллюстию неизвестно то, что известно нам, - заметил я наконец, имея в виду явление Кибелы Максиму.
- Есть еще кое-что, неведомое ему. - Максим устремил на меня взгляд своих лучезарных глаз, повидавших столько тайного и запретного. - Я не открывал этого даже тебе.
Последовало томительное ожидание. Хорошо зная Максима, я не торопил его и ждал, слушая, как пульсирует у меня в висках кровь.
Максим поднялся на ноги. Его желтый шелковый халат ниспадал таинственными складками. Колеблющееся пламя светильника отбрасывало на стену огромную его тень. У меня по коже пробежал холодок, предвещающий неминуемое приближение божества. Чтобы отогнать демонов, Максим обвел вокруг себя посохом и заговорил:
- Прошлой ночью, в самый темный час, я вызвал из бездны Тартара саму Персефону, царицу всех усопших, нынешних и будущих.
Светильники мигнули, и тень на стене заплясала; хотя ночь была теплой, меня бил озноб.
- Я задал ей единственный вопрос, задавать который категорически запрещено, но вопрос этот касался не меня, а тебя, и даже не тебя, а Рима - нет, и не Рима даже, а истинной веры. Потому-то я счел себя вправе задать этот страшный вопрос, не навлекая на себя гнева фурий и не боясь запутать нить Парки.
Я знал, о каком вопросе идет речь, и ждал, едва дыша. Бормоча заклинания, Максим стал чертить на полу знаки, предохраняющие от злых духов.
- Я спросил: "Грозная царица Тартара, поведай мне, где найдет смерть твой верный сын Юлиан?" - Тут Максим умолк и поднес руку к горлу. У него перехватило дыхание, он покачнулся и не упал только потому, что изо всех сил вцепился в посох. Внутри него шла борьба невидимых сил. Я сидел неподвижно, не решаясь ему помочь, так как боялся нарушить могущественную силу очерченного им крута. Наконец Максим стал дышать свободно. - Демоны, - прошептал он. - Но нам подчиняются высшие силы, сам Гелиос - наш щит… Персефона ответила: "Все люди будут скорбеть, а боги возрадуются, приветствуя на Олимпе нового героя, когда наш возлюбленный сын Юлиан погибнет во Фригии". - Голос Максима стих до шепота, как будто он очень устал. Я сидел не шелохнувшись, похолодев, как ждущая меня во Фригии смерть. И вдруг Максим хлопнул в ладоши и деловито заключил: - А до Фригии, друг мой, нам далековато. Я облегченно засмеялся:
- И если я добьюсь победы, ноги моей там не будет! - Затем я открыл Максиму, что то же самое предсказала мне когда-то Сосипатра. Мои слова его очень удивили. Он об этом ничего не знал.
- Так или иначе, теперь ты понимаешь, почему письмо Саллюстия меня не беспокоит. С нами говорила сама Персефона, и ты знаешь то, что было дано знать очень немногим, - место твоей смерти.
- А время?
- Исключено! Это было бы оскорблением самой Парки! Но одно нам доподлинно известно: в персидском походе ты не погибнешь, а стало быть, победишь.
- Как Александр! - Я вмиг воспрянул духом. Разве я не Александр, воскресший, дабы завершить его великий труд ~ принести свет просвещения Эллады варварскому Востоку? Я знаю, мы не можем проиграть.
Приск: Вот когда Максим был в ударе! Кстати, это лишнее доказательство тому, что между ним и Сосипатрой существовал сговор. Похоже, истинным призванием Максима была сцена. Впрочем, он и был актером, а Юлиан - его восторженной публикой.
О стоянке в Керкузии я больше ничего не помню, кроме одного: там казнили интенданта за то, что баржи с зерном, прибытие которых он намечал на четвертое апреля, не подошли к сроку. Через час после казни этого бедняги баржи показались из-за поворота реки. Это было неприятное происшествие, и Салютий, вынесший интенданту смертный приговор, очень раскаивался.
Ночью мне не спалось, и на заре я вышел на берег. Сидя в кресле преторианского префекта, Салютий наблюдал, как армия переправляется по наплавному мосту на ассирийский берег - Ассирией называется эта часть Персии. Это прохладное утро запечатлелось в моей памяти так ясно, будто все происходило лишь вчера. На востоке слабо брезжит заря, вздувшаяся Абора несет потоки грязи, по мосту идет конница - лошади шарахаются от воды, всадники ругаются, гремят доспехи. Кругом, насколько хватает глаз, ждут своей очереди на переправу пехотинцы; их шлемы под первыми лучами солнца поблескивают, как звезды. Они приглушенно, даже, я бы сказал, как-то испуганно переговариваются - и неудивительно, ведь впервые за много лет римская армия вторгается во владения царя Персии.
Я присел на табурет возле Салютия, к которому то и дело подбегали адъютанты с вопросами: можно ли легиону терциаков переправиться раньше воинов Виктора, не успевших подготовиться? В каком порядке двигать осадные машины? Следует ли сарацинам переправляться теперь, с конницей, или позже, с пехотой? Благодаря терпению Салютия переправа проходила в образцовом порядке.
Когда Салютию удавалось улучить минутку, он перекидывался словом со мной. Я спросил его напрямик, что он думает об исходе войны. В ответ Салютий пожал плечами:
- С военной точки зрения нам нечего бояться персов. - Он указал на легионы, сплошь покрывшие берег реки. - Вот лучшие в мире воины, а государь - лучший в мире полководец. Во всех сражениях мы их наверняка разобьем.
- Но они избегают боя, и мы на их земле. Они обычно изматывают противника бесконечными стычками.
- И все-таки превосходство на нашей стороне. Только…
- Только? - Салютий опустил глаза на список легионов, лежавший у него на коленях. - Только? - повторил я.
Но тут подъехал центурион, крывший на чем свет стоит сарацинов, которые требовали, чтобы их переправили вместе с конницей: "Черт бы их побрал с их дикими лошадьми!" Салютий успокоил центуриона и все уладил, но пришел писец и сообщил, что император просит меня к себе. Перед тем как я ушел, Салютий сказал:
- Будь осторожен, Приск. Нас ожидают большие неприятности. - Как выяснилось, он явно недооценивал их серьезность.
Юлиан Август 6 апреля
Вчера после полудня я переправился через Абору и, будучи верховным жрецом, принес жертву Зевсу. Все предзнаменования были благоприятными, кроме одного - мой конь споткнулся о тело интенданта, казненного по приказу преторианского префекта. К счастью, один из моих адъютантов дернул за повод и оттащил коня в сторону, но я при этом чуть не вылетел из седла.
Преодолев пятнадцать миль, мы подъехали к деревне под названием Зайфа - по-персидски это означает "оливковое дерево". Погода стояла прохладная, и все мы пребывали в наилучшем расположении духа. В нескольких милях от Зайфы мы увидели главную достопримечательность этих мест - высокий круглый мавзолей, построенный для императора Гордиана. В 242 году Гордиан совершил удачный поход против персов, но через два года его убили собственные солдаты по наущению некоего араба по имени Филипп, которому после смерти государя удалось ненадолго захватить трон. Грустная история, но довольно типичная. Гордиан был далеко не первым императором - спасителем отечества, одержавшим великую победу и погибшим от руки вероломного соперника. Гордиан наголову разбил персов под Ресайной, но его убил Филипп, и в результате все плоды этой блестящей победы погибли из-за какого-то трусливого араба, желавшего лишь вволю поцарствовать и получившего империю ценой убийства.
Мы остановились на привал около мавзолея. Он в отличном состоянии, так как персы чтут любые памятники погибшим, а сарацинские кочевники опасаются всяких строений. Я принес жертву духу Гордиана и помолился, чтобы боги избавили меня от его судьбы. Где бы достать его биографию? Я ничего о нем не знаю, кроме того, что он был другом Плотина. По словам Максима, дух Гордиана до сих пор бродит по этим краям, требуя отмщения. Несчастный дух!
Я стоял возле мавзолея, когда обеспокоенный Невитта отвел меня в сторону.
- Солдаты думают, мы первые римляне, вторгшиеся в Персию, - встревоженно сказал он. - Им кажется, что эта страна… - он широким жестом повел рукой на юг, - заклята.
Поскольку мы стояли в тени мавзолея, я протянул руку и погладил грубо обтесанный туф:
- Вот доказательство того, что римляне уже бывали в Персии.
- Именно так, государь. Но солдаты говорят, мол, этого императора убили в старину персидские демоны за то, что он осмелился перейти через Абору. По их словам, его убило молнией. Они говорят, нам нельзя идти в Персию.
Его слова меня поразили: бесстрашный Невитта, оказывается, боится демонов! Назидательным тоном я возразил:
- Невитта, Гордиан одержал победу над персидским царем сто двадцать лет назад, а потом его убили свои же солдаты. Персы тут совершенно ни при чем. Персы - люди, а не демоны, а людей вполне можно победить, особенно персов. В прошлом мы неоднократно одерживали над ними победы.
Невитта едва не спросил когда, но удержался: как-никак он был римским консулом, а следовательно, должен хотя бы в общих чертах знать историю Рима. Насколько мне известно, он никогда не держал в руках книги. Правда, когда мы готовились к нынешней кампании, Невитта вполне серьезно заявил мне, что изучает жизнь Александра. Когда я спросил, по какой биографии, он ответил: "По роману "Александр и злой колдун". Дешевая литература!
Желая вселить в Невитту бодрость, я рассказал ему о победах Лукулла, Помпея и Вентидия, Траяна, Вера и Севера. По-видимому, он где-то уже слышал эти имена и вздохнул с облегчением, тем более что я благоразумно умолчал о поражениях, которые мы потерпели от персов.
- Так что скажи солдатам: они боятся персов только потому, что Констанций не решался с ними воевать.
- Лучше ты, император. - Невитта - единственный, кто титулует меня подобным образом. - Они ничего об этом не слыхали. Все говорят, нас ждут большие несчастья.
- Кто так говорит, галилеяне? Невитта пожал плечами:
- Не знаю, кто распускает эти слухи, но об этом много говорят. Прочел бы ты и им лекцию по истории, что ли.
Едва ли не впервые со времени нашего знакомства Невитта пытался пошутить, и я рассмеялся, чтобы дать понять, что ценю его юмор.
- Я поговорю с ними в Даре.
Невитта отдал честь и хотел идти, но я его задержал.
- Хорошо бы… - начал я и вдруг, не зная почему, умолк. -До завтра, Невитта.
И он ушел, а я остался стоять в тени мавзолея. Я хотел попросить его узнать, кто распускает слухи, но передумал. Ничто так не подрывает боевой дух армии, как фискальство и ночные допросы. Впрочем, так или иначе, меня предостерегли. Я буду бдителен.
Вскоре мы выступили на Дару. Когда мы отошли от Зайфы всего несколько миль, на востоке показались два всадника, тащившие что-то на аркане. Сначала я подумал, что это человек, но они приблизились, и я увидел, что они волокут огромного убитого льва. Максим взволнованно прошептал мне на ухо: "В Персии умрет царь!", но я уже и сам понял смысл этого предзнаменования. Я воздержался от вопроса, какой именно царь, но коль скоро этот персидский лев был убит римскими копьями, напрашивается аналогия - почему бы персидскому царю Шапуру не быть убитым римским оружием?
Кстати, я впервые видел льва так близко. Даже мертвый он был страшен; его клыки были длиной с мой большой палец, а в желтых глазах все еще горел злобный огонь. Я приказал снять со льва шкуру. Из нее получится отличное покрывало для моей кровати.
Мы двигались вперед, как вдруг солнце исчезло, небо почернело, сверкнула молния. Началась ужасная гроза. Мы все промокли и озябли, но продолжали марш.
День уже клонился к вечеру, когда ко мне подъехал Виктор.
- Август, солдата убило молнией. - Хотя Виктор и галилеянин, он, как и все военные, верит в приметы. - Когда разразилась гроза, этот солдат поил у реки двух лошадей. Он уже хотел отвести их в расположение своей когорты, когда в него ударила молния и он тут же умер.
- Как его звали?
- Иовиан, Август.
- Я притворился, что не придаю этому особого значения.
- Похороните его, - распорядился я и пришпорил коня. Первым заговорил Максим:
- Это двусмысленный знак. Но то, что убитый носил имя царя богов, громовержца Юпитера, еще не означает, что его гибель обязательно предвещает смерть царя.
Я не слушал. О таких вещах лучше спросить у этрусков.
Мы разбили лагерь на окраине Дары - заброшенного города, где кирпичные дома постепенно рассыпаются в прах, из которого их когда-то слепили руки давно умерших мастеров. По пустынным улицам бродили стада оленей, и, желая запастись свежим мясом, я разрешил солдатам убить столько, сколько они смогут. Было забавно смотреть, как наши лучшие конники и лучники, скользя по уличной грязи, гоняются за животными; те сразу же бросились в реку и, как хорошо обученное войско, подчиняющееся приказу, поплыли на другой берег. На середине реки наши матросы с барок забили их огромное множество просто веслами.
Вечером мы с Максимом и Приском полакомились за ужином свежей олениной, а затем в палатку вошли этрусские жрецы. Главный у них - пожилой жрец по имени Мастара. В Риме он пользуется большим авторитетом, одно время он даже был там советником при сенате. Замечу не для разглашения, что Мастара с самого начала был против этого похода и даже истолковал смерть льва не в мою пользу.
В общих чертах этрусская мифология известна всем, но многое в ней трудно для понимания. Тем не менее можно сказать, что, начиная с сотворения мира, отличительной чертой этой веры всегда была ее гармония с божественными силами природы. Первое откровение, дарованное этрускам, общеизвестно. Божественное дитя по имени Тагес явилось работающему в поле крестьянину Тархону и продиктовало ему священную книгу, заложившую основы этрусской религии. Позднее юная богиня Вегоя, явившись во время церемонии, посвященной богу грома, вручила жрецам вторую книгу, содержавшую наставления о том, как толковать небесные знамения, в особенности молнии. В этой книге небосвод разделяется на шестнадцать частей, каждая из которых посвящена одному из богов (хотя иногда боги могут оказывать влияние и на чужие территории). Зная, откуда появилась молния, под каким углом и, конечно, куда она ударила, можно заключить, кто из богов дал свое знамение.
Оказалось, Мастара не терял времени даром. Он уже проанализировал гибель солдата Иовиана.
- Верховный жрец, молния ударила из девятого дома, - произнес он, и я сразу все понял и без его толкований. - Это дом Ареса, дом войны. В одиннадцатом часу Арес убил солдата Иовиана возле реки, к западу от нас. Это означает, что во время войны погибнет царь-воин с запада. Сейчас мы вычисляем точный день и час его смерти, и завтра ты узнаешь, когда это… предсказание исполнится.
Это было серьезно. На несколько секунд в палатке воцарилась гробовая тишина. Максим, сидевший напротив меня, вцепился рукой в бороду и закрыл глаза - казалось, он прислушивается к какому-то голосу внутри себя. Долговязый Приск беспокойно заерзал на жесткой скамейке. Этруски стояли неподвижно, потупив взор.
- Но этот царь, - сказал я, - вполне может быть и Шапуром.
- Верховный жрец, Шапур не идет с запада.
- Кстати, я тоже. - Как всякий, кто услышал неблагоприятное для себя предсказание, я пытался найти лазейку. - Я иду с севера. Среди нас только сарацинские вожди с запада. Я истолковал предзнаменование в том смысле, что один из них погибнет в бою.
- Так продолжать ли нам вычисления, верховный жрец? - бесстрастным тоном спросил Мастара. Он держался так, как положено жрецу по отношению к тем, кто выше его рангом, - учтиво, сдержанно и покорно.
- Нет, - твердо ответил я. - Не вижу необходимости. Однако, поскольку не исключено, что в войска просочились слухи о первом истолковании божьего знамения, я хотел бы попросить вас огласить второе, истинное.
Отвесив поклон, Мастара в сопровождении свиты жрецов удалился. У Приска вырвался его обычный сухонький смешок:
- Теперь мне понятно, почему первым римским императорам понадобилось присвоить себе звание верховного жреца!
Не думаю, что я истолковал знамение неправильно. - Но, понимая, что это звучит не слишком убедительно, я обратился за помощью к Максиму. Открыв глаза, он вскочил на ноги и стал поворачиваться сначала на запад, потом на восток, затем на север и юг.
- Это даже не сарацин! - воскликнул он. - Африка, Мавритания. Вот где суждено умереть царю.
Сначала мне пришло в голову, что Максим просто пытается меня приободрить, но весь вечер он был так весел, что я волей-неволей поверил ему. Я только что отправил Саллюстию письмо с просьбой разузнать, как обстоят дела у мавританских царей.
Занимается заря. Я не спал целые сутки, а впереди еще двенадцать бессонных часов. Через час мы выступаем, и я слышу голос моего слуги Каллиста. Он называет пароль часовому, охраняющему палатку. Нужно еще набросать тезисы речи, с которой я сегодня обращусь к армии, а голова пустая, и глаза горят. С чего же начать?
Приск: В тот день Юлиан произнес блестящую речь - он и виду не подал, что устал. Кстати, рассказывая о беседе с этрусками, он забывает, что я спросил его: "К чему слушать предсказателей, если ты им не веришь?" Но Юлиан кое в чем очень походил на христиан. Они тоже могут отыскать в своем писании подтверждение чему угодно.
Речь Юлиана воодушевила солдат. Кратко, но очень убедительно он рассказал им, сколько побед одержали римские армии в Персии, и предостерег от пораженческих настроений, поскольку их распространяют персидские лазутчики; при этом он особенно упирал на хитрость и коварство последних. Конец речи Юлиана утонул в шуме одобрения. Особенно старались галлы, но восточные легионы, в особенности конники Виктора, были далеки от энтузиазма. Когда я указал на это Юлиану, тот ответил, что это не ускользнуло от его внимания. "Ну и что? Они же не знают меня так близко, как галлы. Вот одержим две-три победы и разграбим пару городов - тогда и они на меня не надышатся!" Тут в Юлиане заговорил воин-прагматик, а куда девался философ-гуманист?
Юлиан Август
14 апреля
Л. Арин. Хорм. кон. Нев. Терц. Пет. К., пех. Ю… Даг. Вик. г. д. 1500 разв. Пирр. Луц. флот. Остров Анафа. Луц. 1000? Ждем. Киб. Мит. Гер.
Приск: Думаю, я смогу расшифровать эту запись. Юлиан просто набрасывает для себя походный порядок войск во время марша на юг. На правом фланге, упиравшемся в реку, Невитта командовал терциаками, петулантами и кельтами. В центре Юлиан возглавлял главные силы пехоты; здесь же располагались обоз и философы. Левый, восточный фланг прикрывала конница под началом Аринфея и Хормизда.
Правда, Хормизд считался пехотным командиром, но во время похода перестановки в командовании не редкость. Замыкали колонну Дагалаиф и Виктор, а 1500 конных разведчиков составляли головной дозор. По реке нас сопровождал флот, которым командовал Луцилиан.
Слова "Остров Анафа. Луц. 1000?" относятся к первому персидскому укрепленному пункту на нашем пути - мощной крепости на острове посередине Евфрата, в четырех дневных переходах от Дары. Юлиан послал Луцилиана с тысячей легковооруженных пехотинцев, чтобы высадиться под прикрытием тумана у стен крепости. Однако с восходом солнца туман внезапно рассеялся. Персидский солдат, вышедший набрать воды, увидел противника и поднял тревогу. Высадка Юлиана потерпела неудачу.
Через несколько часов Юлиан лично переправился на остров. Бросив беглый взгляд на неприступные стены крепости, он оставил мысль об осаде и решил действовать иначе. Так, кстати, он поступал в течение всего похода. Между границами империи и Ктезифоном - а расстояние между ними более трехсот миль - стоит добрый десяток крепостей и укрепленных городов. У Юлиана было достаточно сил, чтобы взять их все, но на каждую осаду ушло бы несколько недель или даже месяцев. Для Юлиана такая трата времени была непозволительной роскошью, поэтому он решил обходить крепости: если персидский царь падет, они сами сдадутся. Поэтому Юлиан послал правителю Анафы ультиматум, предлагая в случае капитуляции сохранить жизнь всему гарнизону. Тот попросил разрешения вступить в переговоры с Хормиздом. Об этом Юлиан рассказывает в дневниковой записи, относящейся к следующему дню.
"Ждем". Это написано поздней ночью четырнадцатого числа, в это время Луцилиана еще не обнаружили.
"Киб. Мит. Гер.". Молитва Кибеле, Митре и Гермесу.
Юлиан Август
15 апреля
Анафа пала! Первая наша победа на земле Персии. В полдень комендант острова Пузей попросил, чтобы я прислал ему Хормизда обсудить условия капитуляции. Должен признаться, исход переговоров вызывал у меня тревогу. Пузею ничего не стоило убить Хормизда. Однако через час ворота крепости распахнулись, и персидский жрец вывел убранного гирляндами цветов быка - знак мира. При виде его наши легионеры разразились приветственными кликами. Затем из Анафы вышли Хормизд и комендант. Пузей смугл и горяч, но, по слухам, отличный командир (иначе ему вряд ли поручили бы командовать такой важной крепостью). Увидев меня, он пал ниц, как перед своим царем, и, подняв покрытое пылью лицо, спросил, какова будет судьба его людей.
Я знаком подозвал Анатолия и его писцов и произнес:
- Правитель, ты изъявил нам свою дружбу и честность, поэтому мы за свой счет перевезем жителей твоего города в Сирию, в город Халкиду, где они смогут вести прежний образ жизни.
Он рассыпался в благодарностях, то и дело макая лицо в пыль, пока я не приказал ему встать. Затем Пузей спросил, не возьму ли я его в римскую армию.
- Как ты думаешь? - спросил я Хормизда.
У Хормизда необычайно выразительное лицо. Стоит ему чуть шевельнуть бровью, раздуть ноздрю, и ответ ясен без слов. На сей раз у него на лице было написано: "Берегись!", а вслух Хормизд произнес:
- Да, но, пожалуй, не здесь: пусть командует гарнизоном в Испании или Египте. - И я присвоил Пузею чин трибуна и отправил его в Египет.
Наша беседа происходила на главной площади Анафы; этот городок, как и любой другой в этих краях, будь то персидский или римский, выстроен из дерева, камыша и саманного кирпича. Мы разговаривали, а мимо нас шли покидающие город жители. Женщины несли на головах узлы с одеждой и постелями, мужчины нагрузились оружием и посудой. Внезапно к нам приблизился дряхлый старец, которого поддерживали с двух сторон женщины. Он отдал мне честь, как полагается в римской армии, и доложил на солдатской латыни:
Максиман, рядовой пехоты из легиона зианнов, явился для продолжения службы, - а затем, шатаясь из стороны в сторону, вытянулся передо мной.
- Кто ты? Откуда? - удивленно спросил я у него.
- Я римский легионер, командир. Из армии Галерия Августа.
- Но это невозможно, - сухо заметил Салютий. - Галерий умер сто лет назад.
- Нет, префект, - ответил старик (он все еще помнил, как выглядит преторианский префект). - Галерий проходил здесь шестьдесят шесть лет назад, и я служил в его войске. Мне тогда было восемнадцать, я завербовался во Фракии, в Филиппополе. Славно мы здесь повоевали!
- Но почему ты до сих пор здесь? - Вряд ли можно задать более глупый вопрос восьмидесятилетнему старцу, но вид этого обломка давно минувшей эпохи меня просто ошеломил.
- Я заболел лихорадкой. Мой трибун Деций - мы с ним не ладили - решил, что я вот-вот помру, и оставил меня здесь в персидской семье. Они обещали, что, когда настанет мой час, меня похоронят с почестями. Потом армия ушла. - Он рассмеялся, этот смех походил на кукареканье старого петуха. -Да только так меня до сих пор и не похоронили. А те все мертвы: Галерий, Деций, Марий… с этим я дружил, но он подхватил оспу… его тоже нет. Перс, обещавший меня похоронить, взял меня в свою семью, и я женился на двух его дочерях. Хорошие были девчонки, только вот умерли. А на этих я женился уже после. - Он махнул рукой в сторону женщин, стоявших наготове, чтобы его подхватить, если он споткнется. - Командир, я прошу об одной милости.
- Проси все чего пожелаешь.
- Я поклялся умереть на римской земле и лечь в нее. Отправь меня во Фракию.
- Да будет так, солдат. - Я дал Анатолию знак, чтобы он выполнил волю старика. Старик опустился на колени и поцеловал мне руку, а я удивленно разглядывал его затылок, похожий на древний пергамент. Под жарким персидским солнцем кожа почти за столетие прокалилась дочерна. Каково это - прожить столько лет? Жены не без труда подняли старика и поставили на ноги. Он тяжело дышал, но с любопытством меня разглядывал.
- Так, значит, ты и есть римский император?
- А ты что, сомневаешься? - спросил я, кивая.
- Нет, государь, нет. Когда мне сказали, что во главе римской армии сам император, я посоветовал городской управе сдаться. "Вам не выстоять, - сказал я. - Римский император под нашими стенами, а персидский царь, перетрусив, прячется в пустыне. Лучше сдаться". Так я и сказал. Верно, Пузей?
- Да, Август, так он и сказал.
- Этот Пузей женат на моей внучке, стало быть, он тоже отчасти римлянин. Знаешь, они неплохой народ, эти персы. Ни за что не хочу, чтобы их поубивали.
- Мы проявим всю милость, на какую способны.
- Я здесь прожил целую жизнь, и неплохую. - Он окинул площадь отсутствующим взглядом и вдруг заметил знамя легиона зианнов. - А вот и мой легион. Пойду поговорю с молодыми, как-никак я знал их отцов, ну а дедов-то уж точно! Да… - Он повернулся было и хотел идти, но что-то припомнил и остановился. - Спасибо тебе, командир.
- Нет, солдат, это я должен тебя благодарить: ты столько лет оставался верен римской присяге.
- Знаешь, командир… Государь, я почти ничего не знаю о том, что происходит в мире. До нас доходит очень мало новостей, да и тем нельзя верить - эти персы такие страшные вруны, и обижаться-то на них нельзя, просто это у них в крови. И все-таки я слышал о великом императоре, которого зовут Константином. Это и есть ты?
- Нет, но такой император действительно царствовал. Это был мой дядя.
- Да-да… - Казалось, старик меня не слышит; он наморщил лоб, силясь что-то припомнить. - В 297 году с нами в походе был такой молоденький офицер… из хорошей семьи и со связями. Его вроде бы тоже звали Константином. Может, это он и был?
Припомнив, что Константин действительно в течение года участвовал в персидском походе Галерия, я кивнул и ответил:
- Вполне возможно.
- Он немножко походил на тебя, только что без бороды. Неплохой паренек, но мы все думали, солдата из него не выйдет: уж больно любил девочек и сладкую жизнь. Хотя кто этого не любит? - Старик удовлетворенно вздохнул. - Так выходит, я видел трех императоров и умру на римской земле. А где трибун Деций, я вас спрашиваю? Тот самый Деций, который так меня гонял и оставил здесь умирать? Где он? Кто его помнит через столько лет? А я вот жив и говорю с самим императором Юлием! Здорово, правда? Ладно, прости, командир, пойду теперь поболтаю с земляками, а вдруг среди них найдется внук Мария? Правда, говорят, у тех, кто переболел оспой, дети рождаются мертвыми или уродами. Он был мне добрым другом, этот Марий.
Отдав мне честь, старый легионер, которого под руки поддерживали его жены, медленно поплелся через площадь к знамени легиона зианнов. Эта встреча меня очень растрогала, хотя меня и назвали Юлием!
После того как все жители покинули Анафу, мы подожгли город. В лагерь на берегу реки ко мне явились сарацины, которые только что взяли в плен персидских лазутчиков, грабивших наши обозы. В знак своей милости я заплатил сарацинам и посоветовал им и впредь не терять бдительности. Кроме того, я спросил, все ли сарацинские вожди остались живы. Выяснилось, что все.
Сейчас поздняя ночь, и меня приятно клонит ко сну. То, чего я больше всего желал - первое столкновение с противником, - позади. Если бы не ливень, от которого раскисает пол в моей палатке, я был бы вполне доволен жизнью.
Приск: Той ночью пошел дождь, налетел ветер, а на следующий день, 16 апреля, в начале третьего часа ночи, на нас с севера налетел ураган. Палатки сорвало ветром, а река, уже и так разлившаяся от весенних дождей, вышла из берегов; несколько барок с зерном затонули. Вода размыла дамбы, отделяющие реку от оросительных каналов, - поговаривали, что персы сами закрыли стоки, чтобы затопить наш лагерь, но так это или нет, мы никогда не узнаем. Как бы там ни было, после двух отвратительных дождливых дней поход возобновился.
Как и все мы, Юлиан пребывал в отличном расположении духа. Первая персидская крепость была взята, а неприятельской армии до сих пор не видно - просто не верилось в такую благодать.
Наша армия растянулась на более чем десять миль - точно к такой же хитрости прибегал Юлиан во время похода на Константинополь, чтобы создать впечатление могучего войска. Юлиан ехал то в авангарде колонны, то в арьергарде - это самые уязвимые места для нападения из засады, но еще несколько дней о персах не было ни слуху ни духу. Они следовали за нами по другому берегу реки, не спуская с нас глаз. Всякий раз, когда мы делали вид, что переправляемся, они тотчас исчезали в зарослях полыни. Когда какому-то галлу невесть зачем вздумалось перебраться на другой берег, его разрубили на куски, а голову выставили на высоком шесте перед армией.
Между прочим, во время бури мою палатку унесло, и три ночи я был вынужден жить в палатке Максима. Общество друг друга отнюдь не доставило нам удовольствия. Оказалось, что Максим помимо прочих дурных привычек имеет обыкновение говорить во сне. В первую же ночь его бормотание было настолько невыносимым, что мне пришлось его разбудить.
- Что? Я говорю во сне? - Он тупо на меня уставился; седая борода спуталась, как нечесаная овечья шерсть, лицо сонное, бессмысленное. Потом он опомнился: - А-а, конечно, говорю. Во сне я беседую с богами.
- А ты не мог бы беседовать с ними шепотом? Ты мне спать не даешь.
- Постараюсь. - А после он нажаловался Юлиану, что не смог уснуть из-за моего кашля! Я и не кашлял почти, особенно если учесть, что промок до нитки и простудился. А Юлиана страшно забавляло то, что нам приходится жить вместе.
Юлиан Август
22 апреля
17 апреля, Тилуфа, Ахаяхалька. 18 апреля сожгли заброшенный форт. 20 апреля. Бараксмальха, через реку 7 миль до Диакиры. Храм. хлеб. соль, асфальтовые источники, оставлен, сожжен. На Озогардану, оставлена, сожжена, памятник Траяну, двухдневный привал. 22 апреля, Хормизд чуть не попал в засаду. Предостережение. Сегодня ночью появилась персидская армия.
Приск: За три дня, с 17 по 20 апреля, на нашем пути встретились три крепости на островах. Первая, Тилуфа, возвышается на утесе посреди реки. Юлиан послал туда парламентера с требованием сдаться. Комендант прислал чрезвычайно учтивый ответ: на капитуляцию он не согласен, но клянется действовать в зависимости от исхода войны. Поскольку Юлиан не мог задерживаться для осады, он согласился на условия коменданта. В ответ гарнизон крепости отсалютовал нашему флоту, идущему под ее стенами. То же самое произошло и в Ахаяхальке - еще одной крепости на острове.
20 апреля, подойдя к брошенной жителями деревне под названием Бараксмальха, мы, по предложению Хормизда, переправились через Евфрат. В семи милях от места переправы стоял богатый торговый город Диакира. При нашем приближении его жители бежали. К счастью, городские хранилища оказались полны хлебом, а главное - солью. Возле городской стены солдаты Невитты обнаружили и убили несколько женщин. Мне это сильно не понравилось. Не знаю, было ли об этом что-либо известно Юлиану. Он беспощадно карал любое неповиновение, но вовсе не был жесток, в отличие от Невитты и галлов, любивших кровопролитие ради него самого.
Диакиру, как и ближайший городок Озогардану, сожгли дотла. В последнем, кстати, мы обнаружили остатки помоста, сооруженного еще при Траяне, и Юлиан разбил лагерь вокруг этого исторического памятника. Здесь мы задержались на два дня, пока не погрузили на корабли зерно и соль, захваченные в Диакире. В эти дни я с Юлианом не виделся: он был занят со своими генералами.
Мне приходилось довольствоваться компанией Анатолия (его ляпсусы на поприще гофмаршальской службы всех очень забавляли), а также несравненного Фосфория и историка Аммиана Марцеллина. С последним я познакомился в твоем антиохийском доме, и он очень мне пришелся по душе. Он сказал мне, что мы встречались еще в Реймсе, где он служил в одном из легионов Урзицина, но у меня, к сожалению, об этой встрече не сохранилось никаких воспоминаний. Ты, наверное, знаешь, что Аммиан пишет историю Рима, которую хочет довести до наших дней. Храбрец! Несколько лет назад он прислал мне первые десять томов своего труда с дарственной надписью. Они оказались написанными на латыни! Не знаю, с чего ему взбрело в голову писать на этом языке - как-никак он антиохиец, насколько мне известно, из хорошей греческой семьи! Однако, оглядываясь назад, я припоминаю, что он всегда был большим романофилом, все время проводил с офицерами-европейцами, а азиатов недолюбливал. В исторической науке он следует примеру не Геродота и Фукидида, а Ливия и Тацита, из чего можно сделать вывод, что вкус у него хромает. Недавно я получил от Аммиана письмо. Он пишет, что живет в Риме. Хотя окружающие его литераторы - жуткие сухари и спесивцы, он преисполнен решимости завершить труд своей жизни. Мне остается только пожелать ему удачи. Я пробежал его труд лишь вскользь, но мне показалось, что он неплохо владеет латынью, так что, возможно, он сделал правильный выбор. Но каков чудак, неужто он не понимает, как это старомодно - быть римским историком! От него я узнал, что вы поддерживаете регулярную переписку. Так что полагаю, когда настанет время публиковать записки, вам с Аммианом надлежит объединить усилия.
Ночью 22 апреля Хормизд хотел было пойти в разведку, но чуть не попал в засаду к персам. Никто не знает, как им стало известно, когда он покинет лагерь, но это факт. Спасло Хормизда только то, что в тех местах река из-за дождей оказалась очень глубокой и противнику не удалось перейти ее вброд.
"Предостережение". Не знаю, что имел в виду Юлиан. Возможно, в последний момент Хормизда предупредил о засаде наш лазутчик, а может быть, кто-то предостерег Юлиана о том, что на него самого готовится покушение.
"Сегодня вечером появилась персидская армия". На следующее утро (23 апреля) мы наконец увидели противника. Несколько тысяч конников и лучников выстроились в миле от нашего лагеря. В лучах восходящего солнца их доспехи сверкали так, что глазам было больно. Командовал этими воинами великий визирь - второй человек в персидском государстве после царя, нечто среднее между нашими цезарем и преторианским префектом. Неподалеку гарцевала орда сарацинов ассанатов - племени, славящегося своей жестокостью.
Во втором часу пополудни Юлиан начал бой. После сложного маневрирования он вывел свою пехоту на позицию в нескольких шагах от персидских лучников и, прежде чем те успели натянуть луки, приказал атаковать бегом. Этот маневр настолько сбил с толку персов, что наши пехотинцы уничтожили их, не понеся потерь, - благодаря сомкнутым щитам вражеские стрелы не смогли причинить им вреда. Персы рассеялись и бежали, поле битвы осталось за нами.
Юлиана эта победа привела в неописуемый восторг.
- Теперь наши солдаты поймут: персы - такие же люди, как и мы! - Это был настоящий бог войны. На разрумянившемся лице сверкали возбужденные глаза, пурпурный плащ забрызган кровью врага. - Идем! - крикнул он Максиму и философам, появившимся на поле битвы, там, где только что был передовой рубеж. - Посмотрим стены Мацепракты!
Мы не поняли, о чем он, но Юлиан повел нас к брошенной деревне недалеко от поля битвы. Здесь мы наткнулись на остатки древней стены. Юлиан заглянул в книгу.
- Это, - сказал он, - развалины древней ассирийской стены. Ее видел еще Ксенофонт, проходя здесь 764 года назад. - Сияя от счастья, наш победоносный полководец карабкался по камням, во весь голос читая отрывки из "Анабасиса". Мы послушно разглядывали стену, которая и в столь отдаленные времена была руиной, но мы еще не остыли после боя, и заниматься осмотром достопримечательностей никому не хотелось. В конце концов Юлиан отвел нас обратно к Евфрату.
На краю лагеря столпился гвардейский легион. Солдаты окружили камень, на котором стоял трибун - мускулистый высокий блондин - и произносил страстную речь:
- …Так вы боитесь персов! Вы говорите, они не люди, подобные нам, а демоны! Не отнекивайтесь, я сам слышал. Именно об этом вы шепчетесь по ночам, подобно детям, которые боятся темноты!
Мощный голос трибуна гремел, на лице - румянец во всю щеку, а глаза, конечно же, голубые. Какими еще им быть? Мы, темноглазые, давно уже уступили главенство в мире тем, у кого глаза походят на зимний лед. В его речи проскальзывал германский акцент:
- Но вот вы увидели этих демонов вблизи и побили их. И как они - неужто такие страшные? такие огромные? такие злые?
В толпе пробежал легкий шумок: нет, персы - вполне обычные люди. Трибун отлично владел искусством демагогии. Я бросил взгляд на Юлиана: закрыв лицо плащом, чтобы его не заметили раньше времени, он внимательно и с большим интересом следил за речью офицера - ни дать ни взять актер или ритор, следящий за выступлением соперника.
- Нет, они такие же, как мы, а кое в чем и поплоше. Глядите! - По знаку трибуна один из офицеров выступил вперед. Сначала нам показалось, что он держит в руках ворох тряпок, но это был убитый перс. Офицер бросил труп своему трибуну, тот его легко поймал. На этот раз пронесся изумленный вздох - надо же, эти два силача играли человеческим телом, как куклой!
Взяв труп одной рукой за шею, трибун поднял его над головой. Мертвый перс оказался тщедушным человечком, с тонкими черными усиками и яростно оскаленными зубами. Доспехи с него уже успели снять, и его наготу прикрывала только испачканная кровью туника.
- Глядите! Вот он, персидский дьявол! Неужели вы боялись вот этого? - Свободной рукой трибун сорвал с перса тунику, и все увидели щуплое, почти мальчишеское тело. Посередине груди, там, где его поразило копье, зияла черная полукруглая рана.
Между тем трибун потряс в воздухе мертвым телом, как охотничья собака подстреленным зайцем.
- Боитесь ли вы вот этого? - В ответ раздались крики "Нет!" и хохот при виде тела, которое, в отличие от наших, было лишено всякой растительности. Трибун с презрением бросил перса на землю. - И чтоб я больше не слышал этих шепотков по ночам: "Персы - дьяволы!" Этой страной будем править мы! - Под крики одобрения трибун сошел с камня и направился прямо к Юлиану. Присутствие императора ничуть его не смутило - он молодцевато отдал честь:
- Август, произнести эту речь меня заставила необходимость.
- Это замечательная речь, Валентиниан. - Как ты уже, без сомнения, догадался, трибун был нашим будущим императором. - Я всем командирам прикажу продемонстрировать своим солдатам… нечто подобное. Великолепно!
Солдаты между тем, как всегда, увидев императора, сразу же стушевались. Юлиан и его будущий преемник обменялись какими-то малозначительными фразами о войне, и мы уже хотели было идти дальше, когда Валентиниан указал на стоявшего неподалеку молодого офицера-конника, таращившего глаза на императора:
- Август, позволь тебе представить моего брата Валента. Я часто задаю себе вопрос: что подумал бы Юлиан, узнай он, что меньше чем через год эти братья, сыновья выбившегося в генералы австрийского торговца веревками, станут соимператорами Восточной и Западной Римских империй? Думаю, Валентиниан еще туда-сюда, но Валент был сущим наказанием, тем более что оба они были христианами, а это вряд ли пришлось бы Юлиану по вкусу. Нам-то это точно не понравилось, не так ли? Именно Валент стал причиной смерти Максима, а я едва избежал той же участи.
Итак, Юлиан и его будущие преемники разошлись в разные стороны, пребывая в блаженном неведении о своем будущем. Если боги существуют, им нельзя отказать в милосердии. Несмотря на предсказания и молнии, они скрывают от нас грядущее, в противном случае жизнь показалась бы нам невыносимой.
На следующий день мы подошли к месту, где воды Евфрата отводятся в систему оросительных каналов, на которых держится все благополучие Персии. Некоторые из этих каналов прорыты тысячу лет назад. Были предложения перекрыть воду, чтобы поля высохли, но Юлиан не позволил, сказав, что скоро мы будем питаться урожаем с этих самых полей. Огромная башня возвышалась у начала самого большого канала - он называется "Нахармальха" (по-персидски "царская река"), соединяющего Тигр и Евфрат и впадающего в Тигр пониже Ктезифона. Из-за дождей течение этого канала или, скорее, реки оказалось очень бурным, и наплавные мосты удалось навести с большим трудом. Пехота переправилась без потерь, но несколько вьючных лошадей и мулов утонули. Насколько мне помнится, во время переправы на нашу конницу налетали персидские лазутчики, но их атаки отразили сарацинские дозоры.
28 марта, не встречая на пути сопротивления, мы подошли к Пирисаборе - городу, обнесенному высокой стеной с башнями; от солнца они приобрели желтоватый цвет львиной шкуры. С трех сторон город опоясывает Евфрат. С четвертой его жители выкопали ров, так что, по существу, Пирисабора стоит на неприступном острове. В центре города возвышается холм с мощной цитаделью. Должен сказать, при виде ее у меня упало сердце: такие стены способны выдержать и многомесячную осаду.
Как всегда, Юлиан предложил жителям города сдаться, гарантируя им жизнь, но Пирисабора - один из важнейших персидских городов, и ее комендант Мамерсид ответил высокомерным отказом. Тем не менее Мамерсид согласился на переговоры с Хормиздом (думаю, они поддерживали между собой тайную связь).
Я видел, как Хормизд - рослый, в сверкающих доспехах - настоящий персидский царь! - подъехал ко рву, окружающему город, и осадил коня у самой воды. Узнав его, персы на городской стене засвистели и стали кричать: "Изменник!", а то и того хуже. Мне хорошо было видно желтое, с резкими чертами лицо Хормизда, изрытое морщинами, и могу сказать: он и бровью не повел, будто ничего не слышал. В течение получаса он сносил все оскорбления и насмешки, а потом подозвал своего знаменосца. Тут персы разразились неистовой бранью: Хормизд стоял под штандартом персидского царя! Дождавшись, пока они выдохнутся, Хормизд величественно удалился, а Юлиан отдал приказ начать осаду.
К сожалению, Юлиан не оставил описания осады, а мне она ничем особо не запомнилась. Может быть, ее увековечит наш общий друг Аммиан, а я в военной истории не силен. Из всей осады в памяти остались только нескончаемые ссоры с Максимом, но я избавлю тебя и от их описания, поскольку совершенно забыл, что было их причиной.
На второй день после упорных боев Пирисабора пала, но ее гарнизон и комендант города укрылись в цитадели на холме за крепкими, как железо, стенами из кирпича и асфальта. Юлиан сам возглавил штурм цитадели, но был отбит.
На третий день Юлиан приказал строить гелеполь. Это высокая деревянная башня на колесах, достающая до самых высоких стен. От этой башни нет защиты, ее нельзя даже поджечь, так как она обтянута сырыми кожами. Но гелеполь не понадобилась: ее не успели собрать и наполовину, как Мамерсид запросил мира.
Веревка, на которой его спускали со стены цитадели, оборвалась в нескольких локтях от земли, и он упал, сломав себе обе ноги. Юлиан был милосерден. Он обещал оставить защитников цитадели в живых, если они сдадутся.
На закате солнца из цитадели вышло около двух с половиной тысяч персов, - мужчин и женщин. Они пели благодарственный гимн великому государю, который сохранил им жизнь и будет теперь их милостивым правителем. После этого Пирисабору сожгли дотла. К этому времени мы с Максимом уже не разговаривали.
Юлиан Август
3 мая
3 кон. ког. Триб. убит. Команд, виз. Захвачено знамя. 2 триб, в отставку, дец. Зн. отбито, речь. 100 сер. мон.
Приск: Я отлично помню всю эту историю с и3 кон. ког. Триб, убит" и т. д. На следующий день после взятия города мы все обедали в палатке Юлиана. Он был в наилучшем расположении духа и вновь перебирал в памяти все перипетии осады - солдаты любят это делать и размышлять вслух: "А что было бы, если б?…" Внезапно вошел Анатолий и сообщил: великий визирь лично обратил в бегство три наши конные когорты, при этом убит трибун и захвачено знамя легиона.
Мне показалось, Юлиана сейчас хватит удар. Швырнув тарелку на землю, он выбежал из палатки с криком: "К оружию!" Через час войско визиря окружили, и знамя было отбито. Через три часа двух оставшихся в живых трибунов с позором отправили в отставку, а конников, бежавших перед лицом врага, подвергли по древнему обычаю децимации - казнили каждого десятого. Я никогда еще не видел Юлиана в таком гневе - истый римский полководец! По его приказу казнь совершилась перед строем всей армии, а после нее он произнес речь, предостерегая солдат от неповиновения и трусости. Он также напомнил, что с тех, кто сдастся в плен, персы живьем сдирают кожу и оставляют умирать в пустыне. Затем он похвалил всех за доблесть при осаде Пирисаборы и в награду вручил каждому по сто серебряных монет.
Бедняга Юлиан! Он так мало значения придавал деньгам, что был полным профаном в финансовых вопросах и не знал истинной цены ничему, в том числе и расположению солдата. Услышав о такой скромной награде, армия разразилась страшным ревом, - я боялся, что они тут же взбунтуются. Но Юлиан не дрогнул. Он резко ответил им, что беден, и Рим ныне находится в стесненных обстоятельствах, поскольку его предшественники без счета расходовали золото на то, чтобы откупиться от врагов, а не на закупки железа для производства оружия. Однако он обещал отдать им после взятия Ктезифона все сокровища Персии; это вернуло солдатам хорошее расположение духа. Они ответили одобрительными криками и звоном щитов.
Юлиан Август
4 мая
14 миль. Наводнение. Задержка. Мосты.
Приск: К югу от нас персы разрушили на реке дамбы, и вся местность вокруг превратилась в одно сплошное болото, покрытое множеством озер. Нам пришлось переправляться через них на лодках и плотах, и на это ушел целый день. Больше всего мне запомнилось, как огромные пиявки впивались мне в ноги, когда я шлепал по грязной воде.
Юлиан Август
7 мая
Майозамальха. Лагерь. Готовим осаду. Засада. Измена?
Приск: Через три дня мы подошли к Майозамальхе - еще одному стратегически важному городу с высокими стенами. Здесь Юлиан решил разбить лагерь.
"Засада" обозначает то, что произошло тем вечером: Юлиан в сопровождении нескольких разведчиков решил объехать внешние стены города, чтобы поискать в них слабые места. Когда они проходили под стеной, десять персов выскочили из потайного лаза, подползли к Юлиану и его спутникам на четвереньках и внезапно напали на них. Двое налетели на Юлиана; одного он убил, прикрываясь от другого щитом. Не прошло и нескольких минут, как персы были перебиты, и Юлиан вернулся в лагерь по-детски счастливый, неся в качестве трофея оружие убитого им перса.
"Измена?" Как узнали персы об этой рекогносцировке? Юлиан понимал, что наша армия кишит вражескими шпионами, не говоря уже о его недоброжелателях. Он подозревал измену и был прав.
Жители Майозамальхи отказались сдаться, и Юлиан осадил город. Он уже побаивался персидской армии, которая, по слухам, собиралась к югу от Ктезифона, и для верности обнес лагерь двойным палисадом.
Юлиан Август
8 мая
Конники под командованием великого визиря напали в пальмовой роще на обоз. С нашей стороны потерь нет, несколько персов убито. Атака отбита. Кругом густые леса, много ручьев и озер. А я-то всегда считал Персию сплошной пустыней! Жаль, что у меня нет свободного времени, иначе я превратился бы в Геродота и поведал миру об этих краях! Как они прекрасны! Повсюду в изобилии произрастают финиковые пальмы и плодовые деревья. Поля желтовато-зеленые: зреет обильный урожай. И все это будет наше!
Особенно меня заинтересовали источники петролеума - маслянистой горючей жидкости, которая бьет ключом из-под земли. Этим утром я приказал зажечь один такой источник, и к небу поднялся огненный столп. Потушить горящий петролеум можно лишь забросав источник песком, иначе он может гореть много лет. Я оставил источник гореть - пусть это будет жертва Гелиосу.
Сегодня ко мне привели захваченных утром пленных. Я их с любопытством рассматривал, вспоминая, как один трибун недавно показывал своим солдатам убитого перса со словами: "Видите, чего вы боялись? Вот он, огнедышащий персидский дьявол семи футов ростом, с бронзовыми руками!" При этом он выставил на обозрение тело тщедушного человечка, похожего скорее на мальчика, нежели на мужчину.
Приск: Обычно в исторических трудах речи не передаются буквально, но речь Валентиниана я передал точно: в то время я делал заметки, и теперь они мне пригодились. А вот Юлиан всего лишь через неделю уже изменяет текст. Из этого видно, какова суть исторической науки - праздные сплетни о событиях, правда о которых исчезает уже в следующий миг. Я решился высказать тебе эту банальность, ибо она - истина!
Юлиан Август
8 мая
Персы, которых ко мне привели, оказались конниками. Они низкорослые, жилистые, темнолицые. Хормизд взялся переводить. Хотя пленные ожидали немедленной казни, они, казалось, не страшились ничего. Один из них от имени всех разразился потоком слов. Когда он наконец выдохся, я спросил Хормизда, о чем говорил пленный.
- Типичная персидская речь, - пожал плечами Хормизд, решивший немножко поэллинствовать. - Он надеется, что мы захлебнемся нашей гордыней, что луна упадет на нашу армию и раздавит ее, что населяющие пустыню племена поднимутся до самой Индии и Китая и перережут нас. Речи персов всегда страдают преувеличениями и затейливыми метафорами.
Я рассмеялся. Персидская риторика всегда меня забавляла. Подобные излишества в речи характерны для всех восточных народов, даже их дипломатические письма порою трудно понять из-за напыщенности в духе Пиндара.
Хормизд разразился в ответ таким же потоком слов. Персы с презрением его слушали. Они хороши собой: у них остроконечные гладкие бороды и сросшиеся на переносице брови. Особенно выразительны у них глаза, темные и глубокие, как бездна. Все персы худощавы, так как едят очень мало и только когда проголодаются, а вина почти не пьют. Единственное, в чем они позволяют себе излишество (если, разумеется, не считать риторики!), - это женщины. Каждый покупает столько наложниц, сколько может себе позволить. С мальчиками персы не живут. Они вообще очень стыдливы: для мужчины считается верхом непристойности публично справлять нужду. Я бы очень желал, чтобы наша армия переняла у них немного скромности в повседневной жизни. И все же персы, при всех своих добродетелях, мне не импонируют. Они высокомерны, хвастливы и упиваются своей жестокостью. Знать у них считает простых людей за рабов и может их по своей прихоти мучить и убивать. Государство не заботится об обездоленных, а о милосердии у персов нет никакого понятия. Законы их наводят ужас. К примеру, за тяжкое преступление казнят не только преступника, но и всю его семью.
- С ними ничего нельзя поделать, - устало вздохнул Хормизд, когда пленных увели. - Нет на земле народа глупее.
- Но ведь ты же их царь, - поддел я его. - Выходит, ты самый глупый?
- Я слишком долго жил среди вас, - грустно ответил он.
- Но если ты будешь их царем, тебе и карты в руки. Попробуй их исправить.
- И не подумаю, - покачал он головой. - В этом вся суть Персии: мы таковы, какими были, и будем такими и впредь. Став персидским царем (да будет на то воля солнца и Юлиана!), я перестану быть греком и забуду о Платоне. Я буду походить на Дария, Кира, Ксеркса и… да, пожалуй, на моего брата Шапура.
- И будешь Риму вероломным союзником? - спросил я как бы в шутку, но на самом деле вполне серьезно.
- А как же? Я наследник Сасанидов, мы жестоки и безрассудны. - Он обезоруживающе улыбнулся. - По совести, Август, вот тебе мой совет: перебей всех персов до последнего, и меня в том числе.
- Это нецелесообразно, - ответил я и сменил тему, но слова Хормизда не дают мне покоя. Может быть, расквартировать в Ктезифоне римскую армию и поставить проконсула? Или в этом нас ждет такая же неудача, как наших предков с иудеями? Как жаль, что Саллюстий так далеко!
Остаток дня мы провели со штабом, готовясь к осаде Майозамальхи. Этот город стоит на возвышенности, и его окружает двойная стена. Я приказал начать под стену подкоп - отличный прием, а мы еще ни разу к нему не прибегали. В данный момент Невитта и Дагалаиф находятся под землей. На заре Виктор и легкая конница отправятся на разведку до самого Ктезифона. Ходят слухи, что армия персидского царя надвигается на нас с востока, но это всего лишь слухи.
Слишком уж легко все идет. А почему это меня удивляет? Боги на моей стороне, а дух Александра шепчет: вперед, до самого края света!
Приск: Как всегда, дух Александра перебарщивал. Нам пришлось изрядно попотеть даже под Майозамальхой, что уж там говорить об Индии и Китае! Впрочем, несмотря на все усилия Максима, Юлиан в ту пору еще сохранял рассудок. Он не предполагал сразу идти дальше, на завоевание всей Азии. Юлиан планировал быстро занять Персию, перезимовать в Тарсе и лишь затем двинуться на Индию.
На осаде и взятии Майозамальхи Юлиан подробно не останавливается, и я последую его примеру. Помнится, город стоял на высоком утесе над рекой, и, чтобы его взять, нужно было карабкаться по крутому обрыву, будто самой природой созданному для обороны. В первый день Юлиан попытался взять город с ходу, но штурм был отбит, и тогда под стены стали вести подкопы.
На второй день подвезли осадные машины, и воздух наполнился свистом камней, выпущенных из катапульт по стенам. Солнце палило немилосердно. Вскоре силы и у осаждающих, и у защитников города иссякли, но Юлиан гнал людей вперед, не считаясь с усталостью: у него не было времени на долгую осаду какой-то Майозамальхи, когда рядом был Ктезифон и персидская армия. Наконец от саперов пришла весть, что они вот-вот вступят в город. Той ночью Юлиан пошел на приступ с частью своей армии, а другая ее часть вошла в город из подкопа, проломив пол в задней комнате пустой харчевни. К утру город пал.
-XXI-
Юлиан Август
7 мая
Нам на редкость везет. Майозамальха взята с очень небольшими потерями. Только что ко мне привели Набдата, коменданта города. Он назвал меня властелином мира, и я его пощадил.
Я рассчитываю, что об этом станет известно всем. Если персидская знать узнает о моей мягкости, они будут сдаваться легче, по крайней мере, в это хочется верить. Ничто так не деморализует армию, как затяжные осады малозначительных городов.
Набдат клянется, что не знает, где сейчас находится персидский царь, и я готов ему верить. По его предположению, Шапур сейчас не в столице, а где-то южнее. Так или иначе, мы скоро встретимся лицом к лицу - персидский царь и я.
Я пишу эти строки в своей палатке на берегу Евфрата. Вдали на высоком холме полыхает огромным факелом город Майозамальха. Ночь темная, и огонь виден далеко. Лишь с большим трудом мне удалось предотвратить избиение жителей города: галлы, как водится, сочли оказанное персами сопротивление личным оскорблением. Между прочим, найдя в цитадели несколько сот женщин, солдаты разыграли их на городской площади по жребию. В такие моменты офицеры куда-то исчезают, и власть переходит к солдатам. Случилось так, что во время жеребьевки я оказался рядом. Сбившись в тесную кучку, женщины стояли возле сваленных в груды сокровищ города: золотых монет, украшений, рулонов шелка, словом, всего, что удалось найти в развалинах и снести на площадь для справедливого дележа. Увидев меня, один из петулантов закричал: "И Юлиану что-нибудь!", и, спешившись, я присоединился к жеребьевке, как простой легионер.
Раздававший жребии центурион указал на одну из груд золота и по обычаю произнес: "Вот твоя доля". Поблагодарив его, я взял себе только одну золотую монету. Тут солдаты закричали, что мне следует взять и какую-нибудь женщину. Им хорошо известно, что на мне обет безбрачия, но для них это лишь источник множества анекдотов. Я учтиво отказался, но солдаты продолжали настаивать. Тогда я оглядел толпу несчастных женщин, решив найти среди них маленькую девочку и даровать ей свободу. Девочек, однако, не оказалось, нашелся только очень красивый мальчик примерно десяти лет от роду, и я указал на него. Солдаты встретили мой выбор бурей восторга. Лучше уж император-педераст, чем император, давший обет безбрачия!
Мальчик оказался глухонемым, но боги одарили его недюжинным умом. Свое увечье он восполняет быстрыми и грациозными жестами, которые я без труда понимаю. Я назначил его слугой при своей особе, и, по-моему, он вполне этим доволен.
Сегодня я в подавленном настроении, хотя победа должна бы меня радовать. Никак не могу понять, что этому причиной. Может быть, все дело в моих записках. Сегодня я диктовал ту их часть, что посвящена моим детским годам в Макелле, а воспоминания об этом мрачном времени моей жизни всегда повергают меня в уныние.
Любопытно: один из солдат легиона геркуланов доложил, что в самый решающий момент штурма он видел великана в каких-то необычных доспехах, который карабкался на стену по одной из лестниц. Позднее тот же солдат видел этого великана в самой гуще боя, но ни он, ни другие, видевшие его, не знают, кто это такой. Все они уверены, что этот воин - не кто иной, как сам бог войны Арес. Справлюсь у Максима, возможно ли это.
12 мая
Солнце в зените. Я сижу в тронном зале одного из дворцов персидского царя. Он выстроен в римском стиле, очень красив и походит скорее на загородную виллу, чем на дворец. Его окружают обнесенные оградой царские охотничьи угодья: обширный лес, изобилующий всяческими дикими зверями - львами, кабанами, есть и самый страшный зверь - персидский медведь. Солдаты только что повалили ограду и теперь развлекаются охотой. Я предпочел бы удержать их от этой бессмысленной бойни, но пускай развлекутся, ибо близится день, когда им придется вступить в решающее сражение за Ктезифон.
Только что приходил Иовиан. Он принес мне шкуру убитого им огромного льва и сказал: "Вот и пара к той, что лежит у тебя на кровати". Я его сердечно поблагодарил. Именно Иовиану я доверяю больше, чем другим галилеянам-офицерам, - вероятно, потому, что он самый глупый из них. Я угостил его вином, найденным в дворцовых погребах, и он так жадно пил, что я дал ему с собой еще два кувшина. В ответ он стал расточать мне пьяные благодарности.
Мы с Приском вместе обошли дворец. Он и красив, и удобен; римским императорам такое сочетание непривычно. По-видимому, слуги бежали незадолго до нашего появления: в кухне мы нашли еще теплый обед. Я хотел было попробовать то, что варилось в одном из котлов, как вдруг глухонемой выбил черпак у меня из рук и попробовал еду сам, знаком показав, что мне следует опасаться ядов. Я никогда об этом не задумываюсь… Хотя нет, не совсем так. Иногда мне приходит в голову мысль: а что, если в тарелке мамалыги, поданной мне на ужин, и прячется моя смерть? Тем не менее я сажусь за ужин без колебаний: если мне суждено погибнуть, этого не миновать. К счастью, оставленный персами обед не был отравлен.
Я посадил секретарей за работу в тронном зале, прохладном и тенистом, с решетчатыми окнами и красным лакированным троном, на котором я сейчас сижу и строчу дневник. Персидский царь живет куда роскошнее меня. В одной из комнат мы обнаружили сотни шелковых халатов… Приск настаивает, чтобы я их все подарил Максиму.
На нынешний вечер я наметил обед для своих военачальников. Там я оглашу наброски диспозиции заключительного периода войны. В противоположность мнению историков, военное искусство по большей части является импровизацией. У полководца обычно есть конечная цель, но он не в силах заранее предугадать, какими средствами ее достигнет. Вот почему любимая богиня полководцев, а также Рима - Фортуна.
16 мая
Уже три дня мы стоим лагерем в Коче, селении возле развалин древнего города Селевкии, построенного одним из приближенных Александра. Поодаль руины еще одного города, уничтоженного в прошлом столетии императором Каром. Я счел необходимым показать их своим солдатам, дабы они воочию убедились: римляне уже не раз вторгались в Персию и возвращались с победой.
Меня по-прежнему поражает красота здешних мест. Земля сплошь покрыта лесами и изобилует влагой. Куда ни бросишь взгляд, цветут цветы и зреют плоды. Я попал в настоящую идиллию, и мне грустно нарушать ее, предавая огню все стоящие на нашем пути города. Впрочем, любая постройка, созданная руками человека, всегда может быть отстроена вновь. Я вполне разделяю точку зрения стоиков, для которых жизнь, подобно огню, закономерно возгорается и закономерно угасает.
Неподалеку от города, разрушенного Каром, есть небольшое озеро, из которого берет начало речка, впадающая в Тигр. Возле этого озера нам было уготовано душераздирающее зрелище: вся семья Мамерсида, сдавшего нам Пирисабору, была посажена на колья. Вот так жестоко наказывает персидский царь за неповиновение - было просто невыносимо видеть, что столь мучительной казни были подвергнуты не только женщины, но даже дети.
Возле этого озера ко мне подошли Хормизд и его придворные (в походе к нему пристало около сотни персов). С ним был Набдат, комендант Майозамальхи. Отдав мне честь, Хормизд произнес:
- Август, я только что вынес Набдату смертный приговор.
- За что? - спросил я его. Хормизд хмуро ответил:
- Перед началом осады мы достигли тайного соглашения о том, что он сдаст город без боя. Он нарушил данную мне клятву, самую страшную, какую только может принести перс. Поэтому мой долг государя - предать его смерти от огня.
Меня просто поразила манера Хормизда держаться: чем ближе мы к столице Персии, тем царственнее он становится и все больше и больше походит на перса. Я дал согласие, и несчастного, у которого были перебиты обе ноги, потащили на костер. Я удалился, пока его еще не успели зажечь. Не выношу казней, за исключением казни мечом.
Я пишу эти строки на скамье в парке, который, по-видимому, принадлежит какому-то персидскому аристократу. Погода стоит замечательная. Солнце греет, но не печет. Кругом, насколько хватает глаз, простирается цветущий зеленый ковер. Я уверен в близкой победе. Только что ко мне примчался гонец от Аринфея с донесением о том, что крепость в двадцати милях к востоку от нас не желает сдаваться, и сразу же поскакал назад.
Придется мне туда съездить и решить на месте, брать ее приступом или начинать осаду. А вон скачет еще один гонец. Я совсем разленился и готов сидеть в этом парке вечность. Теплый южный ветер доносит запах цветов - кажется, роз.
Приск: Второй гонец, вероятно, принес Юлиану дурную весть. Три когорты Дагалаифа попали в персидскую ловушку возле городка Сабаты. Навязав бой Дагалаифу и его солдатам, персы отрезали от армии обоз и перебили большую часть вьючных животных и погонщиков. Это был чувствительный удар, и Юлиан рвал и метал: как это Дагалаиф мог так оплошать и оставить обоз без охраны.
Что касается "крепости в двадцати милях к востоку от нас", не желавшей сдаваться, то Юлиан подъехал к ее стенам слишком быстро и чуть было не погиб; его оруженосец был ранен.
Вечером Юлиан приказал подтащить к стенам крепости осадные машины. К несчастью, из-за полнолуния было светло как днем. Поэтому, увидев, как к стенам пододвигают тараны и катапульты, персы распахнули ворота и предприняли неожиданную вылазку. Мечами и копиями они перебили прислугу осадных машин - более половины когорты с трибуном во главе.
Почему это мне запомнилось так хорошо? Дело в том, что я получил с последней почтой черновик труда Аммиана Марцеллина, посвященного персидскому походу Юлиана. Я писал ему уже очень давно и спрашивал, не осталось ли у него каких-нибудь заметок о том времени. В сопроводительном письме Аммиан пишет, что в Персии он "как всегда, вел отрывочные заметки". Думаю, его изложение событий заслуживает доверия. Как-никак Аммиан - профессиональный военный, и военная история всегда давалась ему лучше всего, ведь он участвовал во множестве кампаний от Британии до Персии. Я бы прислал тебе его трактат, но, поскольку он написан на латыни, ты все равно не сможешь его прочесть, а я уверен, что расходы на перевод для тебя нежелательны. Кстати, Аммиан пишет, что намерен изложить историю царствования Юлиана "в виде одних голых фактов", то есть, беспристрастным взглядом, как если бы Юлиан жил тысячу лет назад и для современников его эпоха была лишена какой бы то ни было актуальности. Желаю ему удачи.
На чем это я остановился? Ах да, на том, как персы вырезали одну нашу когорту. Завершив это кровавое дело, они тотчас укрылись за стенами крепости. На следующий день Юлиан бросил на приступ всю свою армию, и после кровопролитного боя крепость пала. Эта победа стоила Юлиану многих сил - мне рассказывали, что он сам вел солдат на штурм и сражался тринадцать часов без передышки. Сам я этого не видел, так как наш лагерь был разбит в десяти милях от места боя и, пока воины сражались, придворные, расположившись с комфортом, предавались неге.
Что еще осталось у меня в памяти от этого времени? Немногое. Я частенько играл в шашки с Анатолием. Мы любили играть на открытом воздухе за складным столиком, расчерченным под шашечницу. Рядом, в палатке Анатолия, трудились не разгибая спины писцы - императорская канцелярия в походе работает так же четко, как в Константинополе. Каким бы отчаянным ни было стратегическое положение, государь должен аккуратно отвечать на письма.
Как-то раз, когда мы с Анатолием сидели за шашками, Виктор во весь опор проскакал по лагерю во главе колонны легких конников, и поднятая пыль запорошила нам глаза.
- Это он специально! - вскричал разъяренный Анатолий. -Он знал, что мы здесь сидим! - И он протер глаза краем плаща.
- Что с него взять, галл он галл и есть, - бросил я наживку. Анатолий многое знал о борьбе придворных партий, но помалкивал.
- Он много хуже любого галла. А главное - высоко метит.
- На трон?
- Не могу сказать. - Анатолий многозначительно поджал свои тонкие губы.
- Но что-то тебе известно?
- То, что известно мне, известно и Августу. - И Анатолий замолчал. В этой партии я выиграл четыре серебряные монеты, которые так и не получил… И о чем только я пишу? Неважнецкий из меня историк!
Юлиан Август
19 мая
Мы снова ночуем в одном из дворцов персидского царя. Он еще красивее и роскошнее, нежели тот, что в охотничьих угодьях. Дворец окружен большим парком из кипарисовых деревьев, а местность кругом покрыта виноградниками и плодовыми садами. Лето в самом разгаре. Отличный сезон для войны.
Виктор доложил мне, что дошел до самых стен Ктезифона и никто его не остановил. Городские ворота оказались заперты, но стража на стенах не выпустила по ним ни одной стрелы. По слухам, персидская армия все еще в нескольких милях к югу, так что нам придется поспешить. Как только столица падет, Шапур запросит мира и война окончится. В худшем случае он решится дать генеральное сражение, но персы, подобно сарацинам, отличные мародеры, но не славятся умением вести открытый бой.
В пиршественной зале я дал обед для Максима, Приска, Анатолия и Хормизда. Этот зал особенно хорош: его стены расписаны фресками, изображающими охоту Шапура на львов и кабанов. Все фигуры выглядят как живые. Это мне особенно нравится, хотя мой художественный вкус оставляет желать лучшего. Так или иначе, после того как два месяца у тебя перед глазами маячила одна лишь полотняная стена палатки, эта красота радует глаз.
Я не без удивления узнал, что Максим, оказывается, отлично разбирается в искусстве! Утром он обошел все закоулки дворца, советуя Анатолию, что именно следует упаковать и отослать в Константинополь.
- Кстати, Август, ты заметил, что у всех росписей одна и та же тема? Убийство. Люди убивают животных на охоте, люди убивают друг друга на войне, звери убивают друг друга в драке между собой.
- Я не обратил на это внимания, но Максим прав.
- Дело в том, что убийство для нас священно. Это для нас естественная потребность, и мы не мыслим без него жизни, - объяснил Хормизд.
- Мы, кстати, тоже, - отозвался Приск. - Только мы притворяемся, что оно нам омерзительно.
Я промолчал. Мое настроение и тогда и сейчас слишком приподнято. Помывшись в мраморной царской ванне, я надел одну из тонких полотняных туник Шапура. Похоже, мы с ним одного роста. Во дворце мы нашли железный сундук с драгоценностями персидского царя, в том числе золотой шлем в виде головы барана с царским вензелем.
- Привыкай, - сказал я и вручил его Хормизду. Взяв шлем, он упал на колени и поцеловал мне руку.
- Персидский царствующий дом навеки тебе благодарен.
- Достаточно будет и мира для одного поколения, - сухо ответил я, а сам раздумывал: скоро ли персидский царь Хормизд поднимет восстание против Рима? Люди - существа неблагодарные, в особенности цари. Хормизду еще ничего об этом не известно, но я решил постоянно держать в Ктезифоне армию.
Философы забавлялись диспутом, а тем временем мы с Хормизд ом в соседней комнате держали военный совет. На столе расстелили план Ктезифона, который Хормизд обнаружил в библиотеке Шапура; он считает, что этот план верен. Кроме Виктора, Невитты, Дагалаифа и Аринфея, на совете присутствовал командир саперов.
Я не стал тратить время на предисловия.
- По воде к Ктезифону не подойти, - показал я на карту. - Мы находимся в треугольнике. К северу от нас Царская река, позади - Евфрат, впереди - Тигр. Вот здесь, неподалеку от Ктезифона, Евфрат и Тигр сливаются, но спуститься туда по Евфрату мы не можем: Ктезифон господствует над местом слияния этих рек. Раньше мы рассчитывали доплыть до Тигpa по Царской реке - она впадает в Тигр выше Ктезифона, - но часть канала пересохла. Теперь нам остается только один выход - пустить воду в канал Траяна. - Я указал на пунктирную линию на карте. - В свое время Траян вырыл канал от Евфрата до Тигра, следуя руслу старого ассирийского канала. Командир саперов уже два дня осматривает его и считает, что в принципе его можно восстановить.
Командир саперов с удовольствием перечислил множество трудностей, связанных с этим. Главной из них является каменная плотина, построенная персами для того, чтобы воспрепятствовать кому бы то ни было последовать примеру Траяна. Однако он уверял, что, как только эту плотину разрушат, канал снова станет судоходным. Последовала непродолжительная дискуссия, и я отдал приказ разрушить плотину.
Мои генералы пребывают в отличном настроении, особенно рвутся в бой Дагалаиф и Виктор. Хормизд волнуется: он так близок к осуществлению своей мечты! После окончания совета я отпустил всех, кроме Невитты, который попросил разрешения задержаться. Беспокоится. X.
Приск: О чем они говорили? Думаю, Невитта предупреждал Юлиана о заговоре, на что намекает слово "Беспокоится". "X" же означает христиане - не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы разгадать столь простой шифр.
24 мая в канал пустили воду, и наш флот, переправившись из Евфрата в Тигр, стал на якорь в полумиле к северу от Ктезифона. С нашего берега реки были видны только его массивные стены в полтора раза выше константинопольских. Они вздымались над зеленой долиной Тигра, как выложенная из кирпича гора, и казалось, под их весом вот-вот прогнется земля. Через равные промежутки из толщи стен выступали циклопические полукруглые башни. Между Тигром и городом простирается открытая долина, где в ночь на 25 мая выстроилась персидская армия.
Анатолий разбудил меня на рассвете. Мы вдвоем вышли из лагеря и спустились на берег, где половина нашей армии уже собралась и разглядывала противника. Нужно сказать, посмотреть было на что. В армии персидского царя насчитывалось до ста тысяч человек - так, во всяком случае, мы утверждаем. Узнать точную численность вражеской армии невозможно, однако военные всегда говорят, что она в три раза больше их собственной. На этот раз, возможно, так оно и было. Персы выстроились в боевом порядке за деревянным частоколом на крутом берегу реки, и любая попытка переправиться казалась чистым безумием.
Солдаты вокруг нас озабоченно переговаривались. Не нужно было быть поседелым в боях ветераном, чтобы понять, с какими трудностями сопряжена переправа под обстрелом, после которой предстояло кое-что еще похуже - взобраться на обрывистый берег и взять палисад штурмом.
Я взглянул на Анатолия, чье лицо выражало не меньшую обеспокоенность:
- Нам здесь не перебраться.
- Вероятно, император предполагает подняться выше по течению. Переправиться несколькими милями севернее и зайти противнику в тыл - ты же знаешь, это классический маневр Константина… - Анатолий был завзятым стратегом-любителем, но тут, побормотав еще немного, и он умолк. Почти час мы с персами угрюмо разглядывали друг друга, а потом появился один из глашатаев Юлиана и объявил общий сбор. Император собирался лично объявить приказ на сегодня.
По мне, тут нужен только один приказ: давай деру, ребята! - заметил я, а Анатолий стал размышлять вслух: а почему бы нам вообще не махнуть рукой на Ктезифон и не отправиться на юг, к Персидскому заливу? "Там добывают жемчуг, и вообще это баснословно богатая страна. Так пишут все, кто там побывал".
Между тем перед строем наших войск появился Юлиан. Он был полон энергии, глаза сверкали; в кои-то веки он надел чистый плащ; от солнца его нос чуть шелушился.
- Солдаты, вы видели персидскую армию, а главное - она видела вас! - Юлиан сделал паузу, готовясь услышать одобрительные крики, но настала мертвая тишина. Он поспешил продолжить: полководцы, слишком затягивающие паузу в неподходящем месте, рискуют услышать тот самый роковой выкрик, с которого начинается мятеж.
Однако Юлиан приготовил нам сюрприз:
- Сегодня все мы утомлены. Позади трудная неделя: мы расчищали канал, спускали по нему суда, разбивали лагерь. На сегодня я назначаю состязания - скачки с золотыми наградами для победителей. За вами остается право делать ставки; среди вас есть петуланты, которые знают шансы каждой лошади на победу. Думаю, они помогут и остальным. Желаю приятного отдыха. - Взмахнув рукой, он приказал солдатам разойтись, точно учитель, объявивший школьникам, что уроков сегодня не будет.
Слова Юлиана всех просто ошеломили. Будь на его месте другой полководец, его сочли бы сумасшедшим, но это был непобедимый Юлиан, не проигравший ни одного сражения! Когда первое изумление прошло, солдаты разразились криками восторга, прославляя своего молодого вождя - надо же, как он верит в себя: начинает состязания на виду у персидской армии, которая была всего в какой-то миле! Все до единого верили в удачу и военный опыт Юлиана, и если он так уверен в победе, чего им-то волноваться? Армия повиновалась его приказу, и весь день был посвящен скачкам и прочим состязаниям.
Когда наступила ночь, Юлиан неожиданно приказал переправиться через Тигр, чтобы застать персов врасплох. Армию разделили на три части - когда первая высадится на том берегу, вторая погрузится на корабли, и так далее. Все генералы были против. Виктор, указав на тысячи пылавших до самого горизонта персидских костров, произнес:
- Они превосходят нас во всех отношениях.
- Далеко не во всех, - многозначительно ответил Юлиан. - Скоро ты в этом убедишься. Прикажи солдатам грузиться на корабли. К утру вся армия должна быть на том берегу.
Четыре тысячи солдат взошли на пять грузовых судов; ими без особой охоты командовал Виктор. На своем веку мне не приходилось еще видеть таких перепуганных военных. Перед самым отплытием Виктор и Юлиан разругались - никто из нас не слышал, о чем они говорили, но Виктор отплыл, весь кипя гневом, а Юлиан как-то необычно притих.
Один за другим корабли исчезли в ночи. Настала тишина. Прошел час. Юлиан расхаживал по берегу взад и вперед и делал вид, будто его интересуют лишь те корабли, на которых должна будет переправиться оставшаяся часть армии, после того как на персидском берегу Виктор займет оборону. Солдаты и офицеры напряженно ждали.
Внезапно темноту прорезали горящие стрелы - значит, корабли Виктора достигли берега. Персы начали контратаку: сначала один, потом другой и, наконец, все пять кораблей запылали, по дожженные их стрелами. До нас доносились голоса солдат Виктора - освещенные мигающим пламенем горящих судов, они перекликались между собой, карабкаясь по крутому скользкому склону на берег. В наших рядах вспыхнула паника.
Как и во многих других случаях, Юлиану удалось спасти положение вдохновенной ложью. Мы все уже было решили, что переправа сорвана и первый десант погиб, как вдруг Юлиан указал на пять горящих судов и закричал что есть мочи:
- Корабли горят - это сигнал Виктора! Мы с ним так условились. Значит, они переправились успешно. Всем на корабли! Всем! - Он носился по берегу, одних уговаривал, другим приказывал, третьих просто заталкивал на сходни и сам прыгнул на первый корабль, когда тот уже отчаливал. Не знаю, как ему это удалось, но он заставил людей поверить себе. Своим возбуждением Юлиан сумел заразить всех, и, толпясь, люди кинулись на оставшиеся суда, а некоторые даже поплыли прямо на щитах. Уверенный, что их ждет полный разгром, я следил, как исчезает в ночном мраке римская армия.
На заре, к моему изумлению, мы заняли прибрежную полосу.
На следующий день мы с Максимом, а также жрецами и прочими людишками робкого десятка, устроившись поудобнее на берегу, наблюдали, как в театре, битву при Ктезифоне. Когда мы пожаловались на жару, нам принесли зонтики и вино. Словом, философам еще ни разу не удавалось с таким комфортом наблюдать великую битву между двумя империями.
Я сидел между Максимом и этруском Мастарой. Анатолия с нами не было: в тот день он предпочел храбро сражаться плечом к плечу с императором, хотя придворному совсем не обязательно сражаться. Его приготовления к бою стали мишенью наших бесконечных насмешек, особенно когда он попытался придать своему безнадежно добродушному лицу приличествующее случаю волевое выражение.
- Столько лет в коннице, - бросил нам Анатолий и небрежно подал конюху знак привести лошадь; при этом его круглый животик заколыхался под плохо пригнанными доспехами. Анатолий лихо вскочил в седло… и, перевалившись через коня, грохнулся на землю с другой стороны. У нас, чернильных душ, стремительность нашего собрата вызвала гомерический хохот, но Анатолий был непоколебим и поскакал во весь опор за своим государем в гущу битвы.
Сперва расположение войск было видно как на ладони. Персы выстроились полумесяцем между стенами Ктезифона и Евфратом. В авангарде у них стояла конница, затем пехота и, наконец, у самой городской стены возвышались, как цепь серых холмов, сто слонов. У каждого из них на спине была железная башенка, в которой сидели лучники.
Персидские конники носят очень удобные доспехи, состоящие из сотен соединенных особым образом маленьких железных пластинок, которые не только защищают все тело, но в то же время и не стесняют движений, поскольку облегают человека, как хламида. Их кони прикрыты от стрел кожаными попонами. Короче говоря, персидская конница в руках искусного полководца способна на многое, но, к счастью для нас, у персов в то время не было сколько-нибудь способных полководцев. Кроме того, в отличие от нашей постоянной армии, персидская представляет собой беспорядочную орду из рекрутов, наемников, вельмож и рабов, а в кризисные моменты на военную службу зачисляют всех способных носить оружие - вряд ли такую систему можно назвать удачной.
По пятам за конницей шла сомкнутым строем персидская пехота, прикрывшись обтянутыми сыромятной кожей плетеными прямоугольными щитами. В арьергарде между слонами находился сам великий визирь, а с городской башни битву наблюдали персидский царь и его придворные - точь-в-точь как мы, философы, сидевшие на складных стульях на этом берегу. Шапур был далеко, и нам его было не разглядеть, хотя Максим, разумеется, уверял, что отлично его видит.
- Понимаете, я необычайно дальнозорок. Шапур стоит слева от той башни, что вроде ворот. Видите голубой балдахин? Он как раз под ним, в алом халате. А рядом, должно быть, его сыновья - какие они еще молодые… - захлебывался он. На самом же деле вряд ли кому-либо из нас удалось разглядеть что-нибудь кроме размытых цветных пятен над стеной.
А вот Юлиан был отлично виден - он носился на коне взад и вперед вдоль фронта нашей наступающей армии. Его легко можно было узнать не только по белому коню и пурпурному плащу, но также по знамени с драконом, которое всюду за ним следовало.
Трубы сыграли сигнал к атаке, и наша пехота под громкий барабанный бой двинулась вперед в ногу строевым шагом, унаследованным еще от древних спартанцев: два коротких шага, пауза, два коротких шага, пауза - грозное зрелище! Даже Максима наступление римской армии заставило приумолкнуть. Издав громкий крик, наши застрельщики в первых рядах метнули копья в персидских конников, и вдруг обе армии исчезли! На мгновение я чуть было не подумал, что сработала магия Максима: на месте ста тридцати тысяч человек, освещенных ярким солнцем, теперь висело лишь огромное облако пыли, которое скрывало все. Из этого облака до нас доносились звуки труб и барабанов, боевые кличи, звон оружия, свист стрел.
Битва началась на заре и продолжалась до самого заката солнца. Через час этрускам наскучило разглядывать облако пыли, и они удалились якобы "молиться о ниспослании победы", а сами устроились в финиковой роще неподалеку и принялись пьянствовать. Вообще эти этруски были не дураки выпить: одно из моих немногих веселых воспоминаний о персидском походе связано с каким-то важным религиозным обрядом, во время которого все пятеро оказались мертвецки пьяными. И смех и грех: они то и дело роняли священные сосуды и книги, а Мастара заплетающимся языком объяснял взбешенному Юлиану, что "в нас вс-с-селился бог".
Мы с Максимом следили за облаком пыли весь день. О ходе битвы можно было догадываться по его перемещению, а облако час за часом медленно двигалось к стенам Ктезифона. Персы отступали.
- Пятнадцатого июня мы вернемся в Таре, - внезапно произнес Максим; концом посоха он чертил на земле у наших ног таинственные знаки.
- Через три недели?
- Три недели? А что, разве осталось только три недели? - Он непонимающе на меня уставился. - Ну да, так оно и есть! Просто поразительно: так быстро покорить Персию! Это даже Александру было бы не под силу. Возможно, я и ошибся. - Он стал разглядывать пыль под ногами, а я ощутил острое желание сломать его дурацкий посох о его глупую башку.
- Да нет, все верно - ясно как день, что мы возвращаемся пятнадцатого июня. Надо сказать Юлиану, он так обрадуется… - И Максим бросил отсутствующий взгляд туда, где шла битва.
- Откуда ты знаешь, что император… - Я выделил титул голосом. Кроме Максима, никто из нас не называл Юлиана по имени. - Что император еще жив?
- Иначе и быть не может! Я только что тебе доказал: нам предстоит вернуться пятнадцатого июня! Вот, смотри: солнце в четвертом доме…
- А откуда ты знаешь, что мы выиграем сражение?
- Ну, Приск, ты меня просто удивляешь! Все яснее ясного: Шапуру суждено пасть, а нам вернуться домой с победой. Все это предрешено. Откровенно говоря, я с радостью предвкушаю возвращение к частной жизни. Я принял участие в походе только по настоянию Юлиана.
Максим продолжал болтать, а мои глаза были прикованы к стенам персидской столицы: я ждал исхода битвы. Незадолго до захода солнца ветерок разогнал пыль, и перед нами вновь предстали две армии - на сей раз в жуткой свалке у ворот.
Обезумевшие слоны, задрав хоботы и сверкая бивнями, беспорядочно бегали туда-сюда, топча и римлян, и персов. Я слышал, что персы применяют этих ужасных зверей для устрашения не только противника, но и своих солдат.
На закате городские ворота открылись, чтобы впустить персидскую армию. Наши преследовали ее. За несколько секунд армия персидского царя перестала быть армией и превратилась в обезумевшую от страха толпу, которая пыталась укрыться за городскими стенами. И тут стемнело.
Юлиан Август
27 мая
Не в силах заснуть, я хожу по палатке взад и вперед - и это несмотря на страшную усталость после двенадцати часов сражения. Возбуждение не дает мне лечь или чем-нибудь заняться. Я с трудом вывожу эти строчки: моя рука дрожит от волнения и усталости.
Я победил армию персидского царя! Погибло две с половиной тысячи персов и всего лишь семьдесят пять римлян. Мы могли бы взять Ктезифон. Пехота вполне могла ворваться в город на плечах отступающего противника, но Виктор ее остановил - он побоялся, что ночью в незнакомом городе мы окажемся в ловушке. Я не уверен в его правоте. Будь я у ворот, я бы приказал солдатам войти в Ктезифон. У нас был шанс, и его надо было использовать, ведь персы бежали. Сила была на нашей стороне, но Виктор, как всегда, был осторожен. К тому же он ранен стрелой в правое плечо - правда, легко. Теперь нас ждет осада Ктезифона. Затяжная осада.
Сегодня я видел царя Персии, а он - меня. Шапур сидел на городской стене под балдахином. Я был от него лишь в нескольких шагах. Хотя Шапуру почти семьдесят, выглядит он значительно моложе - худощав, в бороде ни сединки (по словам Хормизда, он красит волосы. Вообще Шапур очень следит за своей внешностью и потенцией - никто не знает точно, сколько у него детей). На голове у Шапура была золотая корона с алым султаном. Желая продемонстрировать мне свое презрение, он сидел на стене в парадном одеянии - ну сущий павлин! - и сверлил меня глазами.
Помахав ему мечом, я крикнул: "Спускайся!", но не думаю, чтобы в шуме сражения он меня услышал. Однако он меня увидел и узнал. Персидскому царю довелось увидеть римского императора у ворот своей столицы! Придворных, толпившихся вокруг него, сковал ужас, а потом меня отвлекла битва. Когда мне вновь удалось поднять глаза на стену, Шапур уже исчез.
Прежде чем вернуться в лагерь, мы похоронили своих убитых и раздели персидских мертвецов. Среди них было много знатных вельмож, а их роскошные доспехи у нас в большой цене. К сожалению, на галлов и германцев персидские доспехи не налезают, так что лучшее в мире оружие достанется худшим из наших солдат - азиатам!
Мы отметили победу торжественным ужином в моей палатке. Все генералы перепились, но я не мог ни есть ни пить. Слишком велико мое возбуждение: Максим говорит, что через три недели война окончится. Солдаты всю ночь распевали возле моей палатки… Многие из них пьяны, но у меня не поднимается рука их наказать. Вместо этого я выхожу, обнимаюсь с ними и говорю, какие они молодцы, называя каждого по имени; они отвечают тем же. Завтра я награжу особо отличившихся. Кроме того, я принесу жертву богу войны Аресу.
И все-таки почему Виктор не вошел в город?
Приск: Следующий день был омрачен только жертвоприношением. Раздав награды, Юлиан хотел принести быка в жертву Аресу на вновь воздвигнутом алтаре. По разным причинам этруски забраковали девять быков. Десятый, которого они сочли пригодным, в последнюю минуту вырвался и бросился бежать. Когда его поймали и принесли в жертву, его печень указывала на несчастье. Ко всеобщему изумлению, Юлиан бросил на землю жертвенный нож и закричал в небеса: "Больше ты не увидишь от меня жертв!" Максима это встревожило, а я был просто ошеломлен. Раскрасневшийся и вспотевший,
Юлиан удалился в палатку. Единственная причина его поступка, по-моему, заключается в том, что он не спал двое суток.
В тот же день Анатолий устроил мне поездку по полю битвы с объяснениями всех правил стратегии и тактики: "Вот здесь геркуланы зашли противнику во фланг, чтобы подготовить прорыв легковооруженных когорт петулантов…" и так далее, и тому подобное. Анатолий так гордился своей военной эрудицией, что у меня не хватило мужества посмеяться над моим проводником, тем более что поле вокруг нас было усеяно трупами персов. Я заметил одно интересное явление: на солнце персы, в отличие от европейцев, не разлагаются. Пролежав в этом климате два дня, мертвый европеец успевает основательно провонять, в то время как персов солнце только высушивает и дубит, так что тело становится твердым, как камень. Я спросил об этом Оривасия, и он объяснил все питанием. По его версии, мы пьем слишком много вина и едим слишком много хлеба, а персы очень умеренны в еде и предпочитают нашей жирной пище финики и чечевицу. Однако я заметил, что трупы умеренных в еде галлов - да, среди них тоже были погибшие - сгнили так же быстро, как и их тучные товарищи по оружию. Странно!
С персов уже успели снять все доспехи и ценности. Только у одного на пальце осталось золотое кольцо, и я решил взять его на память. До сих пор содрогаюсь, как вспомню, каким холодным был на ощупь окоченевший смуглый кулак перса, когда я его разжимал. Я взглянул мертвецу в лицо. Он был совсем молодой, даже еще без бороды. Его глаза остекленели, как от лихорадки. Над ним с жужжанием кружились мухи.
- Военная добыча, - постарался успокоить меня Анатолий.
- Военная добыча, - повторил я мертвому персу и со стуком уронил его руку на землю. Похоже, мне не удалось его убедить, а потом его лицо облепили мухи. Я много лет носил это кольцо и только несколько месяцев назад потерял его в бане. В последнее время я очень похудел, и в парильне оно соскользнуло у меня с пальца, а что банщикам в руки попало, то пропало.
Два дня спустя, 29 мая, Юлиан отвел армию к Абузате, персидской крепости на Тигре в трех милях от Ктезифона.
Здесь мы встали лагерем. В течение нескольких дней никто из друзей не видел Юлиана: он уединился со своим штабом. Генералы расходились во мнениях: одни предлагали начать осаду Ктезифона, другие считали, что город надо обойти и продолжить завоевание Персии. Некоторые советовали вернуться домой. Никто из нас не знал, каков план Юлиана и есть ли он у него вообще. Не знали мы и о другом - в этот лагерь Шапур тайно направил к Юлиану посольство. Впрочем, по правде говоря, даже если бы я и знал об этом, мне было бы все равно. Я жестоко страдал от дизентерии, в таком же состоянии была добрая половина нашей армии.
Юлиан Август
30 мая
Персидские послы только что ушли, и с ними Хормизд. Я сижу в палатке совсем один. До меня доносится печальная песня, которую поет за стеной Каллист. Стоит страшная жара. Я жду Максима. Если я уйду из Персии, Шапур обещает уступить мне всю Месопотамию к северу от Анафы. Кроме того, он готов за свой счет отстроить наш город Амиду и возместить нам затраты на этот поход - золотом или как мы пожелаем. Персия побеждена.
Послы прибыли ко мне тайно. Они сами того хотели, и поэтому их привели в лагерь под видом персидских офицеров, взятых в плен во время сарацинского рейда. О том, что на самом деле это посольство, не знал никто, кроме нас с Хормиздом. Главный посол - брат великого визиря. С каким достоинством предложил он мне договор, по которому, в случае моего согласия, я расширяю свои владения на востоке больше, чем когда-либо со времен Помпея! Посол отлично это понимал и тем не менее счел возможным преподнести мне очередной образчик персидской риторики:
- Не забывай, Август: наше войско многочисленнее, чем песчинки в пустыне. Одно слово нашего царя - и с тобой и твоей армией будет покончено, но Шапур милостив.
- Скажи лучше - напуган, - влез, к моему неудовольствию, Хормизд. Слушая послов, я стараюсь казаться бесстрастным, чтобы не раскрыть своих намерений, но Хормизд в последние дни очень возбужден. Несмотря на возраст, он сражался под стенами Ктезифона с неутомимостью юноши. Теперь он чувствует, что персидская корона почти у него на голове: мысль о том, что она может ускользнуть, его ужасает. Я сочувствую ему, но наши цели не обязательно должны совпадать.
- Я знаю что творится в Ктезифоне, в царском дворце, - насмехался Хормизд над персидскими послами. - Я знаю, что шепчут в его длинных залах, за дверьми, инкрустированными слоновой костью. Ничто из того, что там происходит, для меня не тайна.
Это была не пустая похвальба. У Хормизда действительно есть шпионы среди персидских придворных, от них он узнает потрясающие вещи. Кроме того, чем больше персидской территории мы завоевываем, тем больше царедворцев, обеспокоенных за свою судьбу, покидает старого царя и переходит на сторону того, кто вскоре может стать новым. Однако посол был не из тех, с кем Хормизду было по плечу справиться.
- Знаешь, префект, во всяком дворце есть изменники. - Он нарочно назвал Хормизда его римским титулом и, обращаясь ко мне, добавил: - А также во всякой армии, Август. - Скрытый смысл этих слов был ясен; я не отреагировал на это зловещее предостережение, но он говорил правду. - Однако великий персидский царь милостив и миролюбив…
В ответ Хормизд театрально расхохотался:
- Шапур сейчас одет в рубище, содранное с нищего. Он посыпает голову пеплом, ест на полу, как животное, и плачет, зная, что дни его сочтены. - Хормизд не преувеличивал. За последние часы мы получили несколько душераздирающих донесений о горе, в которое повергла Шапура моя победа. У него есть все основания для скорби: мало кто из монархов испытал такое унижение.
Персидский посол прочел мне проект договора. Поблагодарив, я приказал Хормизду отвести послов в стоящую рядом палатку Анатолия. Там они будут дожидаться моего ответа.
Хормизд хотел остаться, но я его отослал. Пока еще он не персидский царь.
И вот я сижу на кровати. Передо мной договор - два свитка, один по-гречески, другой по-персидски. Я положил оба текста на львиную шкуру. Как поступить? Если я соглашусь на условия Шапура, это будет для меня триумф; если останусь, у меня нет уверенности, что осада Ктезифона увенчается успехом. Так или иначе, она затянется надолго, возможно, на целый год, а я не могу так долго отсутствовать в Константинополе. Сегодня персидская армия небоеспособна, но кто знает, какую армию выставит Шапур против нас на следующей неделе или через месяц?
Все в конечном счете зависит от Прокопия. Он сейчас на севере, в Безабде или Кордуэне, по крайней мере, если верить слухам. Прямых известий от Прокопия не было уже давно.
* * *
Максим сегодня был выше всяких похвал. Как всегда, он сразу перешел к сути дела.
- Этот договор - настоящий триумф. Мы присоединяем новую провинцию, получаем мир, по крайней мере, на…
- На десятилетие.
- Возможно, и дольше. Нам отстраивают Амиду и дают горы золота в придачу. Мало кто из императоров сумел добиться такого успеха. И тем не менее. - Он задумчиво поглядел на меня. - Для чего прошли мы такой длинный путь? Чтобы захватить полпровинции? Или завоевать полмира?
Он сделал паузу. Я молча ждал. Будучи истинным философом, Максим тут же представил вопрос с другой стороны:
- Нельзя отрицать, это замечательный договор, о таком и мечтать никто не мог… никто, кроме нас, ибо нам известно то, что скрыто от всех остальных. Сама Кибела обещала тебе победу. Ты, Александр, рожденный заново, чтобы завоевать Азию. Такова твоя судьба, и у тебя нет выбора.
Максим прав. Боги не для того так далеко меня завели, чтобы я возвратился, как сарацинский вождь после удачного набега на приграничные земли. Я отклоню предложение Шапура и начну осаду Ктезифона. Как только к нам подойдет Прокопий, у меня будут развязаны руки и я прикажу начать поход прямо навстречу восходящему Солнцу - да-да, навстречу самому Гелиосу, великому отцу, пославшему меня на землю, к которому я должен вернуться, прославив свое имя.
Приск: Тебе приходилось когда-нибудь читать подобную чушь? Эх, если бы я только знал! Но беда в том, что никому из нас не было известно, что замышлял Максим, хотя он то и дело многозначительно намекал насчет "наших планов". Но, поскольку никто их нам не раскрыл, мы лишь терялись в догадках. Когда по лагерю пронесся слух, что Шапур запросил мира, Юлиан решительно опроверг, что к нему приходило персидское посольство, и мы ему поверили. Я убежден: знай генералы условия договора, они бы заставили Юлиана согласиться. Но Максим с Юлианом лгали, лгал и Хормизд, не желавший упускать последний шанс получить персидскую корону. Все трое желали продолжения войны.
Мне представляется, что именно с этого рокового решения началось падение Юлиана. Удача стала ему изменять, и он начал действовать, как сущий безумец, - так, во всяком случае, это выглядит сегодня. Но в то время он казался вполне нормальным, и никто всерьез не ставил под сомнение правильность его приказов и правомерность его поступков. Мы просто считали, что он располагает недоступными нам сведениями. Кроме того, до конца мая ему все еще сопутствовал успех. Тем не менее среди генералов росло недовольство. А в воздухе пахло изменой.
-XXII-
Юлиан Август
31 мая
Полночь. Немой сидит скрестив ноги на земле у моих ног и играет на персидском инструменте, похожем на лютню. Мелодия странная, но приятная. Каллист ставит мои доспехи на подставку возле кровати. Хормизд только что ушел. Он доволен моим решением, но мне как-то не по себе. Впервые между мною и моими генералами наметились серьезные разногласия. Хуже всего то, что я не могу им объяснить, почему так уверен в своей правоте. Этим вечером на военном совете Виктор открыто мне возразил:
- Август, для такой длительной осады нам не хватит войск и провианта. Кроме того, у нас много раненых. - Он потрогал свое забинтованное плечо.
- И никаких надежд на подкрепление. - Аринфей не задумываясь всегда и во всем подпевает Виктору.
- А как же армия Прокопия и Себастьяна? - спросил Хормизд. Он сидел справа от меня за столом, на котором лежала наша единственная карта этого района Персии. До сих пор от нее было мало проку по причине крайней неточности.
- Прокопия! - В тон, которым он произнес это имя, Невитта постарался вложить все накопившееся у него презрение ко всему греческому. - Нам никогда его не дождаться. Никогда!
- Я послал Прокопию приказ… - начал я.
- Так почему же он не подчинился? - бросился в атаку Виктор. - Почему он все еще в Кордуэне?
- И в самом деле, почему? - Никогда не угадаешь, действительно ли Дагалаиф такой наивный или просто притворяется.
- Потому что он изменник, - произнес Невитта. Когда Невитта разъярен, его гортанный франкский акцент настолько усиливается, что речь становится неразборчивой. - Потому что он и армянский царь-христианин, твой дружок, - Невитта злобно ткнул пальцем в Хормизда, - хотят, чтобы все мы погибли. Тогда Прокопий станет новым, христианским императором.
Все потрясенно умолкли, а я мягко заметил:
- У нас нет оснований считать, что причина в этом.
- У тебя нет, государь, а у меня есть. Знаю я этих азиатов. Никому из них у меня нет веры ни на грош. - Он бросил яростный взгляд на Виктора, который вынес его не дрогнув.
Я рассмеялся:
- Надеюсь, Невитта, мне ты веришь, хоть я и азиат.
- Ты, государь, фракиец, а это почти то же самое, что франк или галл. Кроме того, ты не христианин; так, по крайней мере, поговаривают.
Все рассмеялись, и напряжение спало. Затем Виктор выразил надежду, что мы поскорее заключим как можно более выгодный мир с Шапуром. При этих словах мы с Хормиздом переглянулись. Я убежден, что Виктор ничего не знает о персидском посольстве. Как хорошо, что мы сохранили это в тайне, особенно теперь, когда я уверен, что Невитта и Дагалаиф жаждут вернуться домой! Никто, кроме меня, не верит, что Прокопий к нам подойдет, но я уверен, что так и будет. Если же нет…
Наконец, Салютий предложил компромисс:
- Предположим все-таки, что Прокопий не замыслил измены. Я сам не так давно казнил человека по ложному обвинению в халатности и поэтому считаю, что Прокопию нужно дать возможность оправдаться. В конце концов, откуда нам известно, какие трудности встретились на его пути? Может быть, он заболел или умер. Поэтому вот мое предложение: пусть перед тем как начать осаду или принять любое другое решение, Август подождет хотя бы неделю.
На предложении Салютия все и сошлись. Как и любой другой компромисс, оно ничего не решает, а только продлевает время колебаний, что таит в себе большую опасность. Однако я лишь согласился отложить осаду, и ничего более. Я хотел продемонстрировать свое благоразумие, прежде чем сообщить о решении, которое вряд ли кому-нибудь понравится.
- Экипажи и охрана нашего флота составляют двадцать тысяч человек. Пока мы движемся вдоль реки, это допустимо. Однако если мы пойдем в глубь страны - все равно, домой или преследуя армию Шапура, - эти двадцать тысяч должны будут присоединиться к нам. В таком случае персы захватят наш флот. Во избежание этого корабли следует сжечь.
От этих слов все опешили. Первым опомнился Невитта. Он спросил, как же я собираюсь возвращаться домой без кораблей? Я ответил: независимо от того, будем ли мы возвращаться по Евфрату или по Тигру, нам придется с огромным трудом тащить корабли против течения. Это затруднит наше продвижение, и флот будет нам просто мешать. Против этого нечего было возразить, и тем не менее мое предложение никто не поддержал, исключая Хормизда. Он понимал: предать корабли огню - единственный способ заставить легионы углубиться в пустыню.
Да-да! Я решил захватить все персидские провинции до самой индийской границы, за тысячу миль отсюда на восток. Александру это удалось, и я уверен, что мне тоже удастся. Армии Шапура с нашей не сравниться. Скоро созреет урожай, и это избавит нас от тревоги за провиант. Лишь одно меня настораживает - Прокопий! Будь он здесь, я бы мог оставить его здесь с Хормиздом под Ктезифоном и выступить в поход, не опасаясь удара в спину. Но я не могу выступить, не зная, где Прокопий, а пока нужно сжечь корабли.
Я терпеливо ответил на все возражения военачальников. Мне не удалось никого убедить, но все нехотя дали свое согласие. Когда они уходили, Салютий отвел меня в сторону и прошептал на ухо одно-единственное слово:
- Мятеж. - Кто?
Хотя палатка была уже пуста, Салютий по-прежнему говорил шепотом; его горячее дыхание неприятно обжигало кожу.
- Христиане.
- Виктор?
- Не знаю. Возможно. Мне не удалось узнать подробностей. Солдаты поют песню, что скоро вернутся домой, но без тебя.
- Это же измена!
- На первый взгляд слова песни совершенно невинны. Кто бы ее ни сочинил, он явно не дурак.
- И кто же ее поет? Галилеяне? Салютий кивнул:
- Да, Зианны и Геркуланы. Пока что их немного. Но если ты сожжешь корабли…
- Поверь мне, Салютий, - я взял его за руку, - я знаю то, что другим недоступно.
- Как прикажешь, государь. - Салютий поклонился и вышел.
Эту ночь я провел в обществе немого и Каллиста. Я молюсь. Я изучаю исторические труды о персидской кампании Александра и рассматриваю карты. Если будет на то воля Гелиоса, я встречу зиму на границах Индии. Ни одному римскому императору не удавалось присоединить к нашему государству такую огромную территорию.
Юлиан Август
1 июня
Флот сожжен. Мы оставили от него двенадцать судов, из которых можно наводить наплавные мосты. Их повезем на телегах. Я только что послал легкую пехоту во главе с Аринфеем уничтожить остатки персидской армии, скрывающиеся в округе. Кроме того, я приказал ему поджечь поля вокруг Ктезифона и забить весь скот; после нашего ухода жителям персидской столицы понадобится не один месяц, чтобы добыть пропитание. Это даст нам выигрыш во времени. От Прокопия по-прежнему никаких известий.
Приск: Флот подожгли жарким ветреным утром. Пламя быстро перекидывалось с корабля на корабль, пока не стало казаться, что даже бурые воды Тигра охвачены огнем. Палящие лучи солнца усиливали жар от пламени, и колеблющееся марево искажало очертания всего вокруг. Конец света наступал в полном соответствии с учением стоиков - гигантский, очищающий, всепоглощающий пожар.
Я наблюдал за сожжением кораблей вместе с Анатолием, и это зрелище впервые заставило меня поверить в существование Немезиды. Люди, кажется, тоже чувствовали, что на этот раз император зашел слишком далеко и вверг всех в огнедышащую пасть солнца. Обычно любому приказу Юлиана охотно повиновались. Чем непонятнее был приказ, тем больше верили солдаты в его разумность, но в тот день императору пришлось поджечь первый корабль собственноручно - никто не соглашался сделать это за него. Я видел лица людей, наблюдавших за этим жертвоприношением Гелиосу. Они выражали страх.
- Конечно же, мы не полководцы, - задумчиво произнес Анатолий; он, казалось, читал мои мысли. - Император - гениальный стратег и знает что делает.
- Но и он может ошибаться. - Ни он, ни я не могли отвести глаз от разгоравшегося пламени. Почему именно пожары нас так завораживают? Это похоже на нарисованный Гомером образ двух рек Аида: одна - созидания, другая - разрушения, и они всегда находятся в зыбком равновесии. Разрушать людям всегда нравилось не меньше, чем созидать, - вот почему война так популярна.
Мы все еще не могли оторвать глаз от огня, когда мимо проехало несколько офицеров. Один из них был Валентиниан, от жара и гнева его лицо побагровело. "Глупец! Глупец! Глупец!" - рычал он. Мы с Анатолием испуганно переглянулись. Неужели офицеры готовят бунт? Но, несмотря на ропот трибунов, мятежа не намечалось. Кстати, мне никогда не забыть искаженного бешенством лица Валентиниана - точно такое оно было у него много лет спустя, когда он в припадке гнева яростно вопил на германских послов. Это стоило ему жизни: он скончался на месте от удара.
К сумеркам с нашим флотом было покончено. Вдалеке на стенах Ктезифона толпились персы, наблюдавшие за поразительным зрелищем - римский император собственноручно уничтожает римский флот. Не знаю, что они об этом подумали; наверное, такой шаг показался им совершенно непонятным. Я и сам с трудом верил собственным глазам.
Юлиан Август
3 июня
Мы свернули лагерь и движемся на юго-восток, в глубь страны. Местность кругом плодоносная, сколько угодно воды. У солдат поубавилось страха. Они видят: чтобы не умереть от жажды, совершенно не обязательно держаться реки.
4 июня
Все идет хорошо. Невитта: бдительность. Виктор. X. Рядом? Как? Жара усиливается. Возможно, придется делать переходы по ночам.
Приск: Невитта вновь предупреждал Юлиана о готовящемся заговоре христиан и на сей раз прямо указал на Виктора. Я знаю об этом. В тот день я ехал рядом с Юлианом и мы открыто говорили о предостережении Невитты.
- Но если меня убьют, кто меня заменит? Кроме Салютия, другой кандидатуры нет, а он вряд ли их устраивает.
- А Виктор?
- Галлы изрубят его на куски, - холодно улыбнулся Юлиан и тут же нахмурился. - Невитта сказал, что они кого-то ко мне подослали. Он должен… это исполнить. Это случайно не ты? - Он повернулся ко мне лицом; оно нисколько не вязалось с его веселым, игривым голосом. Его глаза, обожженные солнцем, заглянули мне прямо в душу. Как и все мы, он загорел до черноты, глаза от яркого солнца и песка покраснели, и веки гноились. Он сильно исхудал, и, когда натягивал поводья, было видно, как на руках ходят мускулы. Только теперь он перестал быть мальчиком и даже юношей.
- Нет, не я, - попытался было я отшутиться, но на этот раз ничего подходящего на ум не пришло.
- Из тебя вышел бы очень никудышный император. - Он снова стал прежним Юлианом, и мы двинулись дальше. Впереди и позади нас извивались колонны солдат, идущих по дороге через цветущую страну, между полей, на которых поспевал богатый урожай.
К нам подъехал Салютий, его голова была повязана белым платком.
- Поглядите-ка: классический римский консул! - пошутил Юлиан. Салютию, несмотря на ум, всегда недоставало чувства юмора. Он пустился в пространные объяснения, что не может надеть шлем, так как от жары у него на лбу появилась сыпь. Растолковав нам это, Салютий вручил Юлиану письмо:
- Это из Константинополя, поздравляют с победой.
- Рановато, - вздохнул Юлиан, возвращая ему письмо.
Я никогда не забуду тыльную сторону его руки, освещенную солнцем, - выгоревшие светлые волосы резко выделялись на загорелой коже. Мне также бросилось в глаза, какие у него длинные ногти (он наконец избавился от привычки их грызть). Любопытно, с какой ясностью запечатлеваются в памяти малосущественные детали вроде руки человека, которую ты видел много лет назад, и сколько важного в то же время исчезает в памяти без следа.
Юлиан Август
5 июня
Полночь: пожар. Рвы.
Приск: Той ночью персы подожгли поля. На многие мили вокруг хлеба, виноградники, сады, деревни внезапно запылали, и ночь превратилась в день. Хотя Юлиан приказал для защиты от огня вырыть вокруг лагеря рвы, много палаток и несколько повозок сгорело.
Пожар бушевал три дня и три ночи. И сейчас всякий раз, когда я вспоминаю о тех днях в Персии, перед глазами встает стена огня, я ощущаю едкий запах дыма и страшный жар, усиленный палящими лучами солнца. К счастью, в лагере были родники, и от недостатка воды мы не страдали. Оставались у нас и запасы продовольствия примерно на неделю, после чего нас ожидал голод. Кругом, насколько хватало глаз, не было ни одной зеленой травинки - все превратилось в черную выжженную пустыню.
От Максима я перебрался в палатку к Анатолию и поэтому стал более сведущ в придворных делах. Обычно я держался от них подальше - политика всегда казалась мне скучным делом, но теперь все, что происходило при дворе, вызывало у меня жгучий интерес; впрочем, не только у меня одного, ведь речь шла о нашей жизни и смерти. Похоже, у каждого из нас был готов план спасения - у каждого, за исключением императора.
Наша армия к тому времени разделилась на две почти равные части - сторонников Юлиана, с одной стороны, и Виктора - с другой, европейцев и азиатов, эллинов и христиан. Перевес, однако, был на стороне Юлиана, ведь с ним были лучшие солдаты. Но чем больше времени проводили мы в этой выжженной пустыне, тем крикливее и требовательнее становилась партия Виктора; она настаивала на том, чтобы император хоть что-то предпринял. Однако Юлиан ни словом не давал нам понять, каковы его намерения. Не сохранись этот дневник, мы так и не узнали бы, что происходило в его душе.
Юлиан Август
6 июня
Незадолго до восхода солнца персидская конница совершила налет на наши обозы. Несколько персов убито, с нашей стороны потерь нет. Думаю, этот налет не последний.
В полдень я молился Гелиосу и принес ему в жертву белого быка. Гадание не дало ясных результатов. Что же делать?
Вечером на военном совете у меня был крупный разговор с Виктором. В моей палатке душно, и мы все сняли доспехи. Мои генералы расселись вокруг стола, а немой занял место у моих ног; он следит за каждым моим движением так же внимательно и с такой же любовью, как домашняя собака. Достаточно мне подумать, что хочется пить, а он уже понял это по моему лицу и несет воду.
Едва я поздоровался с присутствующими, как Виктор поспешил перехватить инициативу:
- Август, нам следует возвращаться тем же путем, которым мы пришли, - через Ассирию.
Аринфей тут же согласился, а остальные ожидали моего ответа.
- Такая возможность всегда остается. Да, всегда. - Я отвечал, как Мардоний: веско и чрезвычайно убедительно, но уклончиво. - Но, комит, может быть, ты объяснишь нам, почему ты считаешь, что сейчас нужно возвращаться и почему именно этим путем.
Виктор более чем когда-либо походил на деревенского забияку, который в присутствии учителя пытается сдержаться:
- Во-первых, Августу отлично известно: скоро у нас будет не хватать провианта. Посланная мною разведка сообщила, что на юг и на восток в радиусе двадцати миль все выжжено дотла. Значит, нам остается идти на запад, откуда мы и пришли.
- А разве ты забыл, что мы сами выжгли поля вокруг Ктезифона?
- Да, мы совершили эту ошибку, но…
Невитта угрожающе взревел, как бык, готовый ринуться в бой. Императора не положено обвинять в совершении ошибок, но я знаком остановил его и как можно дружелюбнее спросил:
- Однако раз уж эта ошибка совершена, какой смысл переходить из одной разоренной местности в другую?
- Август, тебе хорошо известно, что по той дороге есть неразоренные места, где мы сможем пополнить запасы. Кроме того, у нас будет возможность отсидеться в крепостях, которые мы захватили…
- И сожгли? Нет, комит, ты хорошо знаешь: от этих крепостей не осталось камня на камне. Поэтому позволь еще раз спросить, почему ты хочешь возвращаться тем же путем?
- Потому что мы знаем эти места и там найдем какое ни на есть пропитание. Это поднимет дух солдат.
- Позволь мне сказать, государь… - Хормизд вновь превратился из персидского царя в простого греческого придворного, дурной знак. - Наша армия не может подняться по Евфрату, потому что у нас больше нет кораблей и не из чего наводить мосты.
- Но несколько кораблей мы оставили, - возразил Виктор. На этот раз в спор вмешался Салютий.
- Двенадцати небольших кораблей не хватит, чтобы навести переправу через Тигр. Хотим мы этого или нет, мы теперь прикованы к этому берегу реки и можем возвратиться домой только через Кордуэн.
- А может быть, можно захватить корабли у персов? - неожиданно вспомнил Дагалаиф - В речных портах их должно быть несколько сотен.
- Не успеем, их сожгут, - ответил Хормизд.
- Я навел справки, - спокойно начал Салютий; можно было подумать, что он сидит в Константинополе, в своем кресле преторианского префекта, а писцы ловят каждое его слово. На самом же деле он обливался потом в душной палатке,.а вокруг его головы был повязан от солнца платок. - Похоже, что персидские корабли вне пределов нашей досягаемости. Конечно, мы можем построить новые, вопрос только в одном - из чего?
- Даже если мы переправимся через Тигр, на севере нас ждут не меньшие трудности, - продолжил его мысль Хормизд. - Шапур решил взять нас измором и, если понадобится, выжжет для этого всю Персию. Кроме того, в Месопотамии сейчас начались дожди, и ледники в горах растаяли. Дорога, по которой мы пришли к стенам Ктезифона, превратилась в малярийное болото, кишащее насекомыми, но мы с радостью пойдем куда угодно, если будет на то воля Августа.
- То же самое сделаем и мы, - отозвался Виктор, - но в чем заключается его план? - Я глянул в ярко-голубые глаза моего врага и понял: он намерен меня убить Я знал об этом с самого начала.
А- вгуст хочет рассмотреть все варианты и лишь затем принять решение, - спокойно ответил я. - Кроме того, он хочет напомнить консулу: у нас нет никаких сведений о Прокопий. Ходят слухи, что он все-таки двинулся на соединение с нами. Если это правда, мы с ним сможем осадить Ктезифон.
- А что мы будем при этом есть? - бросил Виктор.
- У Прокопия есть запасы провианта. Кроме того, чтобы соединиться с нами, ему придется установить коммуникации с Кордуэном, это отсюда всего лишь в трехстах милях. Прибытие Прокопия решит продовольственный вопрос.
- А если Прокопий не придет? - Виктор весь подался вперед, как охотничья собака, делающая стойку.
- Тогда мы ничего не теряем. По-моему, всем ясно: мы не сможем вернуться тем же путем, которым пришли.
- Потому что сожгли корабли. Это было уже слишком.
- Комит, я запрещаю тебе говорить до особого распоряжения, - бросил я Виктору. Он закрыл глаза, как от удара, и сел на место. - Мы всегда можем попытать счастья и двинуться через пустыню на север, но дойти до Кордуэна будет нелегко.
Увидев, что Хормизд хочет что-то сказать, я кивнул, и он заговорил:
- Август должен знать, что у нас нет карт этой территории. Нам придется полагаться на проводников, а кто может поручиться за их надежность?
- А почему бы не идти по берегу Тигра? - спросил Дагалаиф, обмахиваясь пальмовым листом.
- Это не так-то просто, - ответил Хормизд. - Там много сильных крепостей…
И мы уже не армия победителей, мы отступаем и, следовательно, не сможем брать крепости, - выдавил я из себя. До этой минуты мысль о нашем поражении никому не приходила в голову: как же так, ведь мы разбили персидскую армию и завоевали пол-Персии! И все же мы отступаем, потому что фанатики-персы выжгли все вокруг. Это трагедия, но мне следовало ее предвидеть, а я не сумел, и вина целиком на мне. Трудно поверить, что вот так, не проиграв ни одной битвы, можно превратиться из завоевателя в атамана шайки перепуганных разбойников, мечтающих лишь об одном - поскорее убраться восвояси. Неужели это месть Ареса за мои слова во время жертвоприношения под Ктезифоном?
- Мы не отступаем, Август, - возразил мне Аринфей. - С чего бы? Да Шапур хоть завтра заключит с тобой мир и отдаст что хочешь, лишь бы мы ушли домой. - Всю эту неделю по лагерю бродили слухи о персидских послах: в армии ничего не утаишь. Я подозреваю, что персы сами распространяют эти слухи, чтобы внести в наши ряды брожение. Мол, зачем ваш император гонит вас невесть куда, если мы готовы отдать вам и земли, и золото и отпустить домой с миром? Персы это умеют.
- Похоже, это Виктор решил, что нас разбили, - произнес я. - Лично я придерживаюсь другого мнения и считаю, что нам следует еще несколько дней подождать Прокопия. Если он не появится, будем думать, что нам делать дальше: идти на север к Кордуэну или на юг, к Персидскому заливу. - Я нарочно, будто невзначай, бросил эту фразу, желая проверить реакцию военачальников. Они были поражены.
- К Персидскому заливу! - пробормотал Виктор; от удивления он забыл, что я лишил его слова, и тут же пробормотал извинения.
Мнение большинства (увы, это так) выразил Салютий:
- До залива слишком далеко, Август. До римской границы осталось всего триста миль, но даже они кажутся нам тремя тысячами, а если мы отправимся в глубь персидской территории, от армии ничего не останется.
- Солдаты не пойдут, - решительно заявил Невитта. - Они и так напуганы, а стоит приказать им идти на юг - и получишь в ответ первоклассный бунт.
- Но города на побережье залива богаты и остались без защиты.
- Они не пойдут, государь, теперь уже не пойдут. А если бы и пошли, что мешает персам выжечь все на нашем пути? Дурости у них на это хватит, и мы перемрем с голоду, не дойдя до залива.
- Итак, с этой мечтой пока пришлось проститься. Нужно подождать. Я закрыл совет.
Сейчас я сижу на кровати и пишу эти строки у себя на коленях. Каллист готовит для меня жреческое облачение. Немой играет на лютне. Через несколько минут ко мне придет Максим. Через час я вознесу молитву Зевсу и Великой Матери. Чем я прогневал их? Неужели это месть Ареса?
7 июня
Предзнаменования неблагоприятны. Гадания не дали результатов. Боги не желают, чтобы я вернулся домой через Ассирию, но также не желают, чтобы я пошел на север. Одно из гаданий указало путь на юг, к Персидскому заливу! Но солдаты не подчинятся этому приказу, они и так на грани бунта. Одно из двух: или я обуздаю Виктора, или меня ждет бунт.
8 июня
Я не сплю уже неизвестно сколько суток: ночью зной почти такой же нестерпимый, как днем. Горишь, будто в лихорадке. Все мы стали похожи на высохшие мумии. Я набрасываюсь на всех подряд - вчера ударил Каллиста за то, что он не успел застегнуть пряжку на хламиде, сегодня поссорился с Салютем из-за сущих пустяков, причем прав был он. Сегодня ночью ко мне пришел Максим. Мы были одни: у Приска дизентерия, а Анатолий за ним ухаживает. За ужином Максим пытался меня приободрить, но достиг как раз противоположного:
- Но это же так просто. Прикажи выступать на юг. Они должны повиноваться, ведь ты император.
- Если я отдам такой приказ, то стану мертвым императором.
- Но ведь сама Кибела приказала тебе завершить твой труд. Ты - Александр!
- Нет! - взорвался я. - Я не Александр. Он мертв, а я всего лишь Юлиан, которому суждено погибнуть в этом забытом богами месте.
- Нет-нет! Боги…
- Боги нас обманули! Боги смеются над нами! Ради забавы они поднимают нас повыше и потом роняют вниз. На Олимпе не больше благодарности, чем на Земле!
- Юлиан!…
- Ты говорил, что я рожден для великих свершений, и я их свершил. Я победил персов. Я победил германцев. Я спас Галлию. Но к чему все это? Я оттянул конец нашего мира на год-другой, не больше.
- Ты рожден восстановить веру в истинных богов.
- Так почему они меня оставили?
- Но ты еще император!
В ответ я схватил с пола горсть выжженной земли:
- Вот что я такое: прах и пепел. - Ты должен жить…
- Скоро я умру, как Александр, и потяну с собой весь Рим: после моей смерти ничего хорошего его уже не ждет. Мой трон унаследуют галилеяне и готы - они, подобно червям и стервятникам, пожрут и растащат остатки нашего государства, и на всей земле не останется и тени бога!
Услышав эти слова, Максим закрыл лицо руками, но я, побушевав еще немного, остановился. Мне стало стыдно, что я выставил себя на посмешище.
- Какая разница? - устало проговорил я. - Все равно я в руках Гелиоса. Мы оба в конце пути, и день для нас обоих клонится к закату. Доброй тебе ночи, Максим, и помолись, чтобы для меня это действительно была добрая ночь.
И все же я никак не могу поверить, что все кончено: мы не понесли никаких потерь, а персы разбиты. Путь на север свободен. Если Гелиос меня оставит, кто восстановит веру в него?
Но это же сущее безумие! Что за недостойные мысли? Почему я обречен? Моя слава в самом зените, и мне всего лишь… я не сразу вспомнил. Да, мне тридцать два.
10 июня
Полдень уже минул. Мы по-прежнему стоим лагерем. Запасы провианта подходят к концу. От Прокопия никаких вестей. Вчера и этим утром на нас нападала персидская конница - они налетают на лагерные палисады, а стоит нам протрубить тревогу - исчезают. Такие рейды деморализуют солдат.
Скоро мне придется решать, что предпринять дальше, а пока я каждый день приношу богам обильные жертвы. Предзнаменования по-прежнему неблагоприятны, а гадания противоречивы. Надо бы посадить Виктора под арест, но Салютий считает, что это преждевременно.
14 июня
Этим утром во время заседания военного совета я услышал у входа в палатку шум. Трибун, командовавший моей охраной, кричал: "Назад! Осади назад!"
Я вышел из палатки. Меня окружила тысяча солдат, главным образом азиатов. Они стали упрашивать меня идти домой через Ассирию. Их явно подучили: они то кричали, то скулили, то плакали, то угрожали. Мне понадобилось несколько минут, чтобы заставить их замолчать. Я ответил им:
- Мы вернемся домой, лишь завершив начатое. - В ответ раздались насмешки, но я притворился, что не слышу. - Мы не можем вернуться тем же путем, каким пришли сюда, а почему - пусть вам объяснит ваш начальник Виктор. - Это был очень приятный ход. По иронии судьбы Виктору пришлось самому успокаивать солдат, которых он подбил на беспорядки. Он с честью справился с порученным делом и доходчиво объяснил, почему нам невозможно вернуться по Евфрату. Солдаты почтительно притихли, и, воспользовавшись этим, я уверил их, что не меньше, чем они, хочу вернуться в безопасные места. Когда настанет час, мы уйдем отсюда, а пока я посоветовал им не поддаваться на пущенные персами слухи, которые, как мне известно, гуляют по лагерю. После этого солдаты разошлись.
- Так от нас ничего не добиться, - спокойно промолвил я, обращаясь к Виктору.
- Но, Август…
- Можешь быть свободен. - Он получил предупреждение. Позднее я поговорил с каждым генералом в отдельности.
Судя по всему, большинство сохраняет мне верность. Вот что, к примеру, сказал мне Иовиан. Он сидел у меня в палатке, его туника промокла от пота, а лицо побагровело не только от жары, но и от вина.
- Я готов выполнить любой приказ Августа. - Голос у него низкий, с хрипотцой, оттого что он пьет крепкие германские напитки, обжигающие горло.
- Даже если я прикажу двигаться на юг, к Персидскому заливу?
Иовиан неловко заерзал:
- Это очень далеко, но если такова будет воля Августа…
- Нет, пока я не собираюсь этого делать. Он вздохнул с облегчением:
- Значит, скоро мы вернемся домой, правда? Я промолчал.
- Дело в том, что чем дольше мы здесь стоим, тем труднее нам становится. Жара, персы…
- Персы разбиты…
- Но у Шапура еще осталось множество солдат, а главное - это его страна.
- Половина ее принадлежит нам по праву победителя.
- Да, государь, но сможем ли мы ее удержать? Что до меня, то я за то, чтобы поскорее отсюда выбраться. Говорят, вместе с персами на нас налетают демоны, особенно по ночам.
- Я чуть не рассмеялся этому дурню в лицо, а сам с невинным видом предложил:
- Помолись своему богочеловеку, чтобы он их отогнал.
- Если демоны против нас, значит, такова воля Христа, - благочестиво ответил он.
- Я улыбнулся:
- Мне больше по нраву такие боги, которые покровительствуют тем, кто в них верует.
- Не знаю, Август. По-моему, надо поскорее заключать с персами мир и убираться подобру-поздорову. Впрочем, не мне это решать.
- Вот именно. Впрочем, я обдумаю твой совет. Иовиан ушел, а я еще больше впал в уныние.
Через несколько минут я совершу очередное жертвоприношение.
Юлиан Август
15 июня
По мнению Мастары, что бы я ни предпринял, мне угрожает большая опасность. Я приносил жертвы богам вчера и нынче утром, но никаких знамений нет, боги молчат. Я больше часа молился Гелиосу и смотрел ему в глаза, пока не ослеп, - тщетно. Я оскорбил его, но чем? Не могу поверить, что, возроптав на бога войны, я восстановил против себя всех олимпийцев. Кто еще так ревностно служил им?
* * *
Невитта сообщил мне, что солдаты из Азии уже поговаривают о моем преемнике, который их "спасет", но, по-видимому, популярной кандидатуры на мое место еще не найдено. Виктора они слушают, но не любят. Аринфея? В императоры? Нет, немыслимо, даже его мальчики и те восстанут против этого. Салютий? Он мне верен, и все же… Да что это? Я становлюсь ничуть не лучше Констанция: мне кажется, что со всех сторон меня окружает измена. Впервые я стал бояться удара кинжалом в ночи. Теперь Каллист спит на земле у моей кровати, а немой не смыкает глаз всю ночь и наблюдает, не появится ли на пороге моей палатки чья-нибудь тень? Я не мог себе представить, что дойду до такого. Смерти в бою я не боялся, но никогда не думал, что буду бояться подосланного убийцы. И тем не менее это так. Я думаю об этом все время, с трудом засыпаю, а когда это удается, мне снится смерть - внезапная, страшная, насильственная. Что со мной случилось?
На столике возле кровати лежат трагедии Эсхила. Только что я взял их, открыл наугад и прочитал: "Соберись же с духом. Страдания, достигнув высшей точки, не длятся долго". Итак, я достиг ее. Будет ли избавление от страданий быстрым или медленным?
Почти весь вечер со мною сидели Приск и Максим. Мы говорили о философии. О нашем положении никто не упоминал, и на время я забыл, что боги меня оставили. А почему, собственно, мне пришла в голову такая мысль, неужели только из-за того, что персы выжгли все вокруг, или из-за предательства Прокопия, которое оказалось таким неожиданным? Хотя наше положение не так плачевно, как мне представляется, мои мрачные предчувствия суть сами по себе знамение богов.
Когда Приск собрался уходить, Максим хотел остаться, но я не позволил, сославшись на усталость. Я подозреваю даже его: а вдруг он в сговоре с Виктором? Все знают, каким влиянием на меня он пользуется, а ведь его можно купить, лишь бы цена была сходной… Да что это я, совсем с ума схожу? Кто-кто, а Максим должен быть мне верен. Другого ему не остается - без меня бы галилеяне живо сняли ему голову с плеч. Прекрати, Юлиан, или скоро ты сойдешь с ума и уподобишься тем императорам, которые не могли наслаждаться кратким днем жизни из-за страха перед бесконечной ночью смерти. Я все еще жив, все еще победитель Персии.
Завтра мы отправляемся домой. Я отдал этот приказ на закате. Солдаты встретили его приветственными кликами. Они не подозревают, сколько нам еще идти отсюда до Кордуэна. У них одна радость: мы уходим из Персии! А я знаю одно: богиня Кибела открыла, что во мне возродился Александр Великий, но я не сумел быть достойным ни ее, ни Александра. Он - вновь призрак, ая - ничто.
Мне следовало согласиться на мир, предложенный Шапуром. Теперь, когда мы уходим, таких выгодных условий уже не получить.
Приск: Казалось бы, я хорошо знал Юлиана, но даже я не догадывался, что он находится в таком отчаянии. Надломленный человек, который нервно набрасывал эти строчки, и гордый, смеющийся полководец, у которого мы с Максимом в те дни часто ужинали, - совершенно разные личности. Мы, естественно, понимали, что он нервничает, но Юлиан и виду не подавал, как велик в нем страх насильственной смерти. Время от времени он лишь отпускал шуточки о своем возможном преемнике и сказал однажды, что из христиан предпочел бы видеть на этом месте Виктора - тогда через год после его коронации эллинская вера получила бы миллионы новых приверженцев. Но кроме этого - ничего. Юлиан был такой же, как всегда. Он быстро и много, захлебываясь, говорил - мы засиживались до поздней ночи, так как он спорил со мной о смысле тех или иных высказываний Платона, цитировал по памяти классиков и подтрунивал над Максимом, который был полным профаном в литературе и философии. Этот великий маг, всегда общавшийся непосредственно с богами, не снисходил до чтения догадок о том, что ему было доподлинно известно.
15 июня Юлиан отдал приказ двигаться на север вдоль Тигра в Кордуэн и Армению. Поход подходил к концу, и даже Хормизд наконец понял: персидским царем ему не бывать.
16 июня мы свернули лагерь. Юлиан предложил мне сопровождать его в пути. Лишь прочитав его дневники, я понял, что то был великий актер - в тот день он казался героем из легенды, его энергия била через край. Борода и волосы Юлиана выгорели под солнцем и стали пшеничного цвета, руки и ноги сильно загорели, но лицо было ясное и безмятежное, как у ребенка; даже нос перестал шелушиться, и казалось - голова Юлиана изваяна из эбенового дерева. Впрочем, мы все загорели дочерна, кроме бедных галлов - они под солнцем только обгорают докрасна, и у них слезает кожа. Многие из них пострадали от солнечного удара.
Вьехав на выжженный холм, Юлиан вдруг весело сказал:
- А ведь не так уж все плохо. Наш поход кончился удачей, хотя и не в том смысле, как я предполагал.
- Потому что Хормизд не стал персидским царем?
- Да, - кратко ответил он.
Тут к нам подъехал трибун Валент - за весь персидский поход это была наша вторая и последняя встреча. Он был недурен собой, хотя по части неопрятности мог бы перещеголять любого солдата. Находясь рядом с Юлианом, он сильно робел:
- Август, разведка сообщила, что с севера к нам приближается армия.
Услышав это, Юлиан ударил коня пятками и понесся в авангард, до которого было добрых две мили. Через полчаса небо потемнело от поднятой пыли, и по рядам пронесся слух: это Прокопий! Но Юлиан не хотел полагаться на авось: мы тут же разбили лагерь, окружив его тройным кольцом щитов, и стали ждать, чья же это армия - Прокопия или Шапура.
Весь день мы простояли в боевой готовности. Я поспорил с Анатолием на пять серебряных монет против пятнадцати, что к нам идет Шапур, но ни мне, ни ему не суждено было выиграть. С севера приближалось всего лишь стадо диких ослов.
Тем не менее той же ночью персидская армия материализовалась перед нами из ничего.
Юлиан Август
17 июня
Армия Шапура все еще существует. Они встали лагерем в миле от нас. Трудно сказать, сколько их, но явно меньше, чем под Ктезифоном. Наши солдаты рвутся в бой. Мне все утро пришлось их сдерживать. В полдень персидская конница налетела на один из наших легионов. Убит генерал Махамей. Его брат Мавр, несмотря на рану, пробился к телу и принес его в лагерь.
Жара стоит невыносимая. Мы просто шатаемся, но я приказал идти вперед. Сначала персы подались назад, затем выстроились в боевой порядок и преградили нам путь. Мы прорубились сквозь их ряды, и к полудню они исчезли - только кучка сарацинов, как шакалы, следует за нами, выжидая момента, чтобы ограбить обоз.
Я пишу эти строки, сидя в тени финиковой пальмы. Перед глазами ходят зеленые круги - так ослепил меня Гелиос. Горячий воздух обжигает легкие. Пот капает на пергамент, и буквы расплываются. Наши потери незначительны.
20 июня
Мы провели два дня в Укумбре, поместье персидского вельможи. К счастью для нас, у него не поднялась рука жечь свои поля и сады. Наконец-то мы наелись и напились досыта! Солдаты почти счастливы. Я приказал им забрать с собой все припасы - уходя отсюда, мы должны все сжечь. Вряд ли нам встретится столько провианта до границы, а до нее еще добрых двадцать дней пути.
21 июня
Идем вперед. Кругом холмистая пустыня. Мы отошли от Тигра на двадцать миль к западу и движемся на север. Сегодня утром персидская конница атаковала арьергард нашей пехоты. К счастью, рядом была конница петулантов, которая и отогнала персов. В бою был убит один из визирей Шапура -Адак; солдат, убивший его, принес мне снятые с него доспехи. Когда я награждал солдата, Салютий вдруг сказал: "А ведь мы с Адаком были добрыми друзьями", - и напомнил мне, что когда-то этот визирь был персидским послом при дворе Констанция. Вечером было неприятное происшествие: вместо того чтобы ударить на персов одновременно с петулантами, конница легиона терциаков дрогнула, и вместо полного разгрома персов получилась беспорядочная свалка. За это я разжаловал четырех трибунов в солдаты, но более строго никого наказывать не стал - мы не можем попусту терять людей, будь то трусы или храбрецы.
Похоже, мы заблудились. Мы движемся строго на север, но у нас нет карт, чтобы определить, где найти поселения и воду. Правда, два дня назад в Укумбре старый перс, хорошо знающий местность, вызвался быть нашим проводником. Хормизд обстоятельно допросил его и считает, что он не лазутчик. Старик говорит, что через три дня мы выйдем в плодородную долину, которая называется Маранга.
22 июня
Бой. Казнь. Ветранион. Победа. Где мы?
Приск: Разумеется, старый перс оказался лазутчиком. Он вывел нас в Маранту, но это была вовсе не "плодородная долина", а каменистая пустыня, где мы оказались со всех сторон открыты для атак персидского войска. Юлиан едва успел построить армию полумесяцем и приготовиться к обороне. Первый залп выпущенных по нам персидских стрел почти не причинил вреда, а второго не последовало - Юлиан применил свой излюбленный тактический прием: пустил пехоту бегом на вражеских лучников, чтобы они не успели взять точный прицел.
Битва среди раскаленных камней продолжалась целый день. Я сидел в обозе и ее почти не видел; мне запомнились только удушающая жара, кровь на белых камнях и отвратительный рев слонов, далеко разносившийся в узкой долине.
"Казнь". Когда обнаружилось, что проводник нарочно завел нас в ловушку, его распяли.
"Ветранион". Это командующий легиона Зианнов, которого убили.
"Победа". Едва солнце зашло, как персидская армия исчезла. На каждого нашего убитого они потеряли трех, но история с лазутчиком напугала солдат - куда он завел нас? Может быть, лучше было бы пойти на север по берегу Тигра, хотя это и рискованнее? Всякий раз, когда Юлиан выходил из палатки, его засыпали этими вопросами, но он, как всегда, был уверен в себе.
"Где мы?" И в самом деле, где?
Юлиан Август
23 июня
Мы находимся в восьми милях от Тигра. Я решил пойти на север по берегу реки - правда, путь долгий и самый опасный из-за множества крепостей, но эта пустыня меня пугает. Мы полностью потеряли ориентировку - и преимущество оказалось на стороне противника. Продовольствия начинает не хватать; я приказал раздать солдатам мои припасы. Хормизд говорит, что Шапур все еще готов подписать со мной мир на достаточно выгодных условиях, и советует соглашаться. Это ужасает меня больше всего - если Хормизд отчаялся стать царем, значит, мы проиграли.
25 июня
Похоже, между нами и персами заключено молчаливое перемирие: они куда-то исчезли. Мы по-прежнему сидим в лагере - ухаживаем за ранеными, чиним доспехи и готовимся к дальнему пути на север. Мне вспоминается Ксенофонт, который тоже шел этим путем.
Только что я заснул с "Анабасисом" в руках. Сон мой был так глубок, что я не чувствовал себя спящим и считал, что все происходит наяву (для меня это необычно). Я даже слышал, как потрескивают, сгорая, насекомые, попавшие в пламя светильника. И вдруг я ощутил на себе какой-то взгляд и обернулся. У входа в палатку стоял высокий человек - лицо закрыто, в руке рог изобилия. Я попытался что-то сказать, но у меня отнялся язык, попробовал подняться - и не смог. Призрак долго стоял и грустно смотрел на меня, а потом, ни слова не сказав, повернулся и вышел. Я проснулся в холодном поту, подбежал к входу в палатку и выглянул. Кроме сонного часового, кругом не было ни души. Лагерные костры догорали. Я поднял взгляд к небесам и увидел, как на западе падает звезда; она прочертила длинный след, ярко вспыхнула и погасла. Я разбудил Каллиста.
- Приведи мне Максима и Мастару, скорей!
Когда маг и жрец пришли, я рассказал им о падающей звезде и указал на небе, где именно я ее видел. Мастара не заставил себя долго ждать:
- Согласно книге Тагеса, если во время войны замечен падающий метеор, после этого в течение суток нельзя давать боя и предпринимать какое-либо передвижение войск.
Максим не придал происшедшему большого значения.
- Это, во всяком случае, не моя звезда, - сказал он. И тем не менее Мастара стоял на своем:
- Я знаю одно: в течение суток тебе нельзя покидать лагеря.
- Но я приказал! Завтра мы должны выступить к Тигру.
- Верховный жрец просил меня изложить волю Тагеса. Он ее услышал.
Я отпустил Мастару и рассказал Максиму о виденном мною сне. Он забеспокоился:
- А ты уверен, что призрак был духом-хранителем Рима?
- Да, я уже видел его в Париже. Он тогда повелел мне взойти на престол.
- А вдруг это демон? - нахмурился Максим. - Эта богом проклятая земля просто кишит ими. Только что, когда я шел к тебе, они плясали вокруг меня, дергали за бороду, хватали за посох, словом, испытывали мою силу.
- Нет, это не демон! Это дух Рима, и он меня оставил.
- И не мысли об этом! Через три недели мы будем дома. Ты сможешь собрать новую армию и с новыми силами взяться за дело Александра…
- Возможно. - Вдруг я почувствовал, что устал от Максима. Он старался, но истина не всегда ему доступна. Что делать, он не бог, а всего лишь человек, так же, впрочем, как и я. Он хотел остаться со мной, но я его отослал. Перед уходом Максим умолял меня не сниматься со стоянки завтра, но я сказал: мы должны выступить независимо от предзнаменований.
Каллист чистит мои доспехи. Он заметил, что ремешки на панцире оборвались, но завтра перед отходом он отнесет их починить. Немой сидит у моих ног и играет древнюю лидийскую песню. Какая странная и необычная мелодия - в ней явственно слышится голос Диониса. Подумать только, мы еще можем слышать пение бога, хотя золотой век кончен и священные рощи опустели.
* * *
Я целый час бродил между палатками. Меня никто не заметил. Вид армии придает мне новые силы. Это моя жизнь, моя родная стихия. Какая насмешка судьбы: я, желавший быть афинским философом, уже восемь лет воюю.
Я остановился у палатки Анатолия. Полотнище было отвернуто, и я увидел, как он играет с Приском в шашки. Я хотел было с ними заговорить, но потом решил, что из меня сегодня неважный собеседник. Поэтому я вернулся к своей палатке и присел перед ней, наблюдая звезды. Моя звезда горит все так же ярко. Не будь этого ужасного сна, я был бы спокоен - мы сделали все, что могли сделать, не получив подкреплений. Как быть с Виктором и галилеянами? Невитта предостерегает меня об опасности. Но что они могут со мной поделать? Если меня убьют открыто, галлы и франки уничтожат всех азиатов. Если тайно… но какая уж тут тайна, если император внезапно умирает во цвете лет! Нет, пока еще они не осмелятся поднять на меня руку - пока еще. Любопытно: лежа на львиной шкуре, я вспомнил, как Мардоний говаривал нам с Галлом…
Приск: Это последняя запись в дневнике Юлиана - его оборвал сначала сон, а затем смерть.
-XXIII-
На следующий день Юлиан отдал приказ идти на запад, к Тигру. Мы медленно двигались по выжженной пустыне. Вокруг были только песок и камни. При каждом шаге в воздух поднимались тучи белой пыли, от которой трудно было дышать, а на холмах притаились, как скорпионы, следившие за нами персидские дозорные.
Я вместе с Юлианом ехал в авангарде. Доспехов на нем не было: его слуга не успел починить застежки на панцире. "Тем лучше", - сказал Юлиан. Хотя солнце только что взошло, он, как и все мы, обливался потом. Назойливые мухи лезли нам прямо в глаза, многие из нас мучились от дизентерии, и все же, несмотря на жару и тяготы пути, Юлиан был в прекрасном расположении духа. Он нашел наконец своему сну удобное толкование:
- Дух Рима меня оставил, и нет смысла это отрицать. Но вышел он через дверь палатки, обращенную на запад. Значит, наш поход окончен и нам нужно двигаться домой, на запад.
- Но ты говорил, что его лицо было печальным.
- Я тоже печалюсь, когда думаю об упущенной победе. И все же… - Во время нашего разговора к Юлиану то и дело подъезжали гонцы с донесениями. Впереди в долине замечены персы. На левом фланге начались стычки. Комит Виктор боится, что это атака.
- Вряд ли, - ответил Юлиан. - Они не решатся больше вступать с нами в бой. Попугают, и только. - Но он тут же отдал необходимые указания: усилить левый фланг. Сарацинов в тыл. Комита Виктора успокоить. Внезапно прибыл гонец от Аринфея: персидская конница ударила нам в тыл. Юлиан развернул коня и поскакал в арьергард армии, Каллист - следом.
Через полчаса после отъезда Юлиана наш обоз обстреляли персидские лучники, спрятавшиеся в скалах справа от дороги. Невитта приказал строиться в боевой порядок, и я поспешил занять свое место в центре колонны.
Благополучно добравшись до обоза, я нашел там и Максима. Он спокойно расчесывал бороду и знать не знал, что на нас напали. Когда я сказал ему об этом, он и бровью не повел.
- Крупные сражения позади, - сказал он, вторя Юлиану, - а это пустяки, очередной набег. Чего тут бояться?
Совсем по-другому вел себя Анатолий.
- Мое место в легионе терциаков, они на меня рассчитывают! - забеспокоился этот смешной толстячок и ускакал; только тяжесть доспехов удерживала его в седле! Отмечу: когда находишься в центре армии, растянувшейся на десяток миль, можно ничего не знать даже о серьезном бое в авангарде или арьергарде. Кругом бушевала война, а мы с Максимом уютно устроились на повозках, будто путешествовали из Афин в Сирмий.
А вот что случилось в это время с Юлианом. На полпути к арьергарду его остановил новый гонец - персы атаковали авангард. Юлиан повернул назад, но не проехал и мили, как персы ударили в центр колонны. Слоны, конники и лучники так внезапно появились из-за холмов, что наш левый фланг дрогнул и Юлиану пришлось самому вступить в бой, прикрываясь одним щитом. Он сумел остановить бегство и возглавил контратаку. Солдаты стали рубить мечами и топорами ноги и хоботы слонам.
Персы начали отступать. Юлиан бросился следом, увлекая за собой гвардию, как вдруг он и Каллист оказались со всех сторон окружены беспорядочно отступающими персами. На несколько минут оба пропали из виду, но вот наконец последний перс бежал, и все снова увидели Юлиана. Он подскакал к гвардейцам. Увидев, что он спасся, они встретили его радостными криками, и лишь когда Юлиан подъехал совсем близко, все заметили, что в боку у него торчит копье.
- Пустяки, - сказал Юлиан и попытался вытащить копье из раны, но невольно вскрикнул: острый, как бритва, наконечник копья порезал ему руку. Мне рассказывали, что он некоторое время сидел молча в седле и смотрел прямо перед собой, а потом вдруг резко поднял пораненную руку, так что кровь из раны полетела красными брызгами к солнцу. Юлиан повторил: "Пустяки", - и рухнул головой вниз с коня.
В палатку Юлиана отнесли на носилках. Он потребовал, чтобы его с головой накрыли солдатским плащом: никто не должен был знать, что император ранен.
Увидев, что к палатке несут носилки, я, как полный идиот, подумал: "Ну вот, оленя убили - будет чем поужинать", но тут понял, что на носилках лежит Юлиан, и мне показалось, будто меня с силой ударили под вздох. Я оглянулся. Максим тоже стоял оглушенный. Вслед за носилками мы вошли в палатку. Юлиан уже пришел в сознание.
- Это поучительно, - пробормотал он.
Максим склонился над ним, будто вслушиваясь в слова оракула, и просяще прошептал:
- Да, Юлиан?
- На войне… всегда… независимо от обстоятельств… нужно носить доспехи. - Юлиан болезненно улыбнулся нам и спросил испуганного Каллиста: - А как ремешки, готовы?
- Да, государь, да, готовы… - И Каллист начал всхлипывать. Между тем хирурги разрезали на Юлиане тунику. Копье, вонзившись под ребрами, застряло в нижней доле печени. На белом теле почти не было видно крови. Юлиан взглянул на рану с отвращением, будто скульптор, обнаруживший в своей незаконченной статуе роковой изъян.
- У меня болит только рука, - сказал он. Тут вошел Салютий, и Юлиан спросил: - Как идет бой?
- Персы отбиты.
- Хорошо, и все же я лучше покажусь. Пусть солдаты видят, что я еще жив. - Хирурги пытались его удержать, но он сел на постели. - Все в порядке. Мне не больно, рана не глубока. Каллист, доспехи! - Он попросил хирургов: - Если вы не можете извлечь копье, хотя бы обрежьте его, чтобы можно было спрятать под плащом, - и спустил ноги с кровати на землю, но тут из раны хлынула кровь, и он потерял сознание. Я едва не последовал его примеру. Хирурги бросились останавливать кровотечение.
Салютий первым решился спросить у них:
- Он умрет?
- Да, префект, и очень скоро. - Не веря своим ушам, мы переглянулись.
У входа в палатку появился Невитта.
- Государь! - крикнул он безжизненному телу, распростертому на шкуре льва.
Салютий покачал головой и приложил палец к губам. Взревев, как раненый зверь, Невитта бросился прочь, Салютий следом. В тот день галлы, франки, кельты и германцы, мстя за своего императора, перебили половину персидской армии.
Бой длился, пока не стемнело, но я его так и не увидел. Мы с Максимом сидели в душной палатке около Юлиана. Он умирал.
Почти все время он был в сознании, не бредил и почти не чувствовал боли. Он долго притворялся, что страдает лишь от телесной раны.
- Но как это случилось? - спросил я. Копье в теле Юлиана выглядело так нелепо: будто булавка, которую ребенок воткнул кукле в бок.
- Я тоже не знаю. Как это было? - Юлиан повернулся к Каллисту; скованный ужасом, тот сидел, подобно псу, на земле возле подставки для доспехов. - Ты видел?
- Нет, государь, я был сзади. Нас со всех сторон окружили персы, и я потерял тебя из виду. Лишь когда они бежали, я увидел, что произошло.
- Поначалу я даже почти ничего не почувствовал: легкий удар, как будто кулаком. - Юлиан знаком попросил немого мальчика принести воды, но по просьбе хирургов не стал глотать, а только смочил губы.
В палатку один за другим входили гонцы с донесениями о ходе битвы. Когда Юлиан услышал, что убиты персидские военачальники Мерена и Наодар, он очень обрадовался:
- Это лучшие командиры Шапура! Вот он, последний бой, я знал об этом!
- Не скрою, впервые я был благодарен Максиму за его болтливость. В тот долгий день он рта не прикрыл, потчуя нас историями о том, как встречался и лично беседовал со всевозможными богами. Похоже, весь Олимп насладился его обществом.
На закате из раны снова пошла кровь. Когда ее наконец остановили, лицо Юлиана стало под загаром пепельно-серым.
- Сможете ли вы извлечь копье? - спросил он хирургов.
- Нет, государь. - Это был смертный приговор, и Юлиан это понял. Он кивнул и закрыл глаза: казалось, он засыпает. Меня от волнения прошиб пот. Максим рисовал на полу какие-то фигуры. Вдали затихал шум боя. Каллист уже зажигал светильники, когда в палатку вошли Салютий и Невитта. Юлиан открыл глаза.
- Как дела? - спросил он их тихо, но твердо.
Салютий положил на край кровати богато украшенный бронзовый шлем:
- Это шлем Мерены. Персидская армия разбита. Мы уже насчитали среди убитых не менее пятидесяти знатнейших вельмож.
- Эта армия не скоро оправится, - подтвердил Невитта.
- Молодцы. - Юлиан протянул здоровую руку и дотронулся до трофея. - Значит, войне конец.
Зато мы чуть не потеряли Салютия. - Невитта старался говорить непринужденным тоном. - Его окружили со всех сторон; на нем был пурпурный плащ, и персы решили, что это ты. Чтобы пробиться к своим, он сражался, как франк. Я и представить себе не мог, что у такого старика может быть столько сил.
- Завтра этот старик не сможет ходить от боли в мышцах, - слабо улыбнулся Юлиан.
- Он и сейчас еле стоит на ногах, - в тон остальным подхватил Салютий.
Внезапно Юлиан глубоко вздохнул и схватился за бока; казалось, его грудь сейчас разорвется. От боли по его животу прошла судорога, а все тело заблестело от пота.
- О Гелиос, - пробормотал он и вдруг вспомнил: - А где мы находимся? Как называется это место?
- Фригия, - ответил Максим, и Юлиан глухо откликнулся:
- Значит, все кончено.
Кстати, мне всегда хотелось узнать, неужели этот клочок пустыни и вправду назывался Фригией? Хорошо зная Максима, я подозреваю, что он наврал. Как-никак речь шла о его репутации прорицателя. Как бы то ни было, в историю уже вошел неоспоримый факт: император Юлиан погиб во Фригии, как и предсказали ему Максим и Сосипатра.
- Скоро я умру? - спросил Юлиан у хирургов.
- Не знаем, государь. У. тебя ранение печени. Может быть, несколько часов… - Каллист снова разрыдался. Невитта сжимал и разжимал свои огромные кулаки, будто желал сломать хребет самой смерти. Салютий сидел ссутулившись на табурете; от усталости он весь размяк.
- Значит, при жизни я видел солнце в последний раз, - спокойным, деловым тоном произнес Юлиан. - Мне следовало бы принести жертву Гелиосу, но зачем? На этот раз жертвой буду я сам.
- Август, - заторопился вдруг Салютий, - ты должен назначить преемника. Кто должен стать императором, когда боги заберут тебя назад к себе?
Юлиан молчал, мне даже показалось, что он не расслышал. Потом он сказал:
- Мне нужно сделать к завещанию приписку личного характера. Пошлите за Анатолием.
- Он счастлив, государь, - ответил Салютий. Это классическое выражение означает, что человек пал на поле брани. Меня эта весть очень огорчила.
- Анатолий мертв? - потрясенно спросил Юлиан. На глаза у него навернулись слезы, но он тут же рассмеялся: - Я, сам умирая, оплакиваю мертвых! Приск, эта несообразность должна быть в твоем вкусе. - И он продолжил деловым тоном: - Мое завещание хранится в Константинополе. Салютий, ты знаешь, где именно. Позаботься о том, чтобы оно было исполнено. Невитта, собери генералов, Максим - моих друзей. Я готов со всеми попрощаться. - Он улыбнулся и стал вдруг снова похож на школьника. - Знаете, большинство наших императоров так быстро покинули этот мир, что они не успели произнести прощальное слово, а те, у кого было время, воспользовались им не лучшим образом. Веспасиан неудачно пошутил: "Надо же, я, кажется, становлюсь богом". Август говорил о пустяках. Адриан беседовал об астрономии. Никто по-настоящему не воспользовался предоставленной ему возможностью. Так вот, я намерен стать исключением.
Юлиан кивнул Каллисту, и тот подал ему небольшой ларец, из которого Юлиан вынул свиток,
- Как всегда, боги оказались ко мне милостивы. Я стану единственным из императоров, которому удалось произнести - скажу без ложной скромности - прощальное слово. - Он улыбнулся мне. - Я написал его на всякий случай еще в Антиохии. Какова бы ни была моя репутация в глазах потомков, мои последние слова останутся в веках.
Он говорил о себе с такой тонкой иронией, что даже Салютий улыбнулся и сказал:
- Ты превзошел самого Марка Аврелия.
- Благодарю, - произнес Юлиан, закрыл глаза и стал ждать. Через несколько минут палатка наполнилась философами, командирами, жрецами. Будто сговорившись, генералы-азиаты встали по одну сторону кровати, а европейцы - по другую.
Когда все собрались, Юлиан знаком попросил хирурга приподнять себя, что причинило ему боль. Тяжело, с усилием дыша, он приказал Каллисту добавить светильников и, снова обращаясь ко мне, заметил:
- Под конец, Приск, можно и порасточительствовать. Я, само собой разумеется, не нашелся что ему ответить. Юлиан развернул свиток.
- Друзья, - начал он и оглядел стоявших вокруг. Виктор вынес его взгляд не шелохнувшись. - Друзья, - повторил Юлиан и стал быстро читать, будто боясь не успеть. - Воистину, я вовремя покидаю эту жизнь, которую, подобно добросовестному должнику, я рад возвратить создателю, призвавшему меня к себе в назначенный час. И я, что бы некоторые ни думали… - Он вновь сделал паузу и оглядел своих генералов; колеблющееся пламя светильников искажало их черты до неузнаваемости. - Я не печалюсь… - он сделал на этом слове особое ударение, - оттого, что ухожу от вас… - И снова он вернулся к свитку: - Изучая философию, я давно познал, что душа счастливее тела, а посему, когда лучшее отделяется от худшего, следует не горевать, а радоваться. Не следует также забывать, что боги сознательно даруют смерть величайшим из людей как наивысшую награду. Я уверен, сей дар ниспослан мне, дабы я не дрогнул перед трудностями и не изведал горечи поражения, ибо печаль - удел слабых, сильный гонит ее от себя. Я не жалею ни о чем, что совершил. Мою совесть не омрачает ни один серьезный проступок. И до и после того как я взошел на престол, я хранил данную мне богом душу и оберегал ее от тяжкого греха. Так мне, по крайней мере, кажется. В государственных делах я руководствовался кротостью, объявлял войну и заключал мир лишь по зрелом размышлении, но понимал, что успех не всегда венчает тщательно разработанные планы, а окончательный результат любого дела в руках богов. Тем не менее, я всегда полагал, что целью доброго правителя должны быть безопасность и процветание народа, а посему, как всем вам хорошо известно, всегда склонялся к мирному решению всех вопросов, не впадая в распущенность, которая марает даже самые великие подвиги и благодеяния государей… - Он остановился и несколько раз глубоко вдохнул, будто ему не хватало воздуха.
Я огляделся. Все взгляды были прикованы к Юлиану. Невитта и Иовиан, не стесняясь, рыдали: один от горя, другой был просто пьян. Виктор привстал на цыпочки у края кровати и весь напрягся, как хищная птица, готовая броситься на добычу. Только Максим вел себя, как обычно: бормотал заклинания и бросал высушенные травы на ближайший светильник - без сомнения, извещал загробный мир о скором пополнении.
Голос Юлиана слабел:
- Я рад, что государство, подобно властному отцу, так часто подвергало меня опасности. Это закалило меня и приучило сносить удары судьбы и никогда не отступать, хотя я знал, какой конец меня ждет, ибо оракул давно уже предсказал, что я погибну от меча. За такую прекрасную смерть я благодарю Гелиоса. Правители больше всего боятся погибнуть от руки низких заговорщиков или, хуже того, от какой-нибудь длительной болезни. Я счастлив умереть победителем в расцвете лет, и рад, что боги сочли меня достойным такой прекрасной кончины. Ибо жалок и труслив тот, кто не желает умирать, когда ему суждено, или цепляется за жизнь, когда его час настал.
Эти слова Юлиан произнес почти шепотом, свиток выпал у него из рук. Казалось, он делал огромные усилия, чтобы не потерять сознания.
- Я не все еще сказал, - проговорил наконец Юлиан, - но я не могу… мне… хватит мне о пустом. - Он попытался улыбнуться, но не смог, только на щеке задергался мускул. Все же ему удалось вновь заговорить, и внятно. - А теперь о выборе преемника. - Все генералы инстинктивно подались к нему. Запах власти возбуждал их не менее, чем волков запах крови раненого оленя.
Даже на смертном одре Юлиан отлично понимал, какое зверье его окружает; он заговорил медленно и четко:
- Если я выберу кого-нибудь из вас своим наследником, а он не придется вам по нраву, то я подвергну достойного человека смертельной опасности. Мой преемник не оставит его в живых. Кроме того, по неведению, - на сей раз Юлиану удалось выдавать из себя слабое подобие улыбки, - я могу упустить из виду самого достойного из вас. Я не хочу, чтобы на моей репутации осталось это пятно. Будучи верным сыном Рима, я хочу, чтобы мне наследовал добрый правитель. Посему я оставляю выбор наследника вам и не предлагаю никого.
По палатке пронесся глубокий вздох. Военные заволновались. Одни, казалось, были разочарованы, другие довольны. Теперь, возможно, наступал их звездный час.
- Ну как, хорошо я прочитал свою речь? - спросил меня Юлиан.
- Да, государь.
- Тогда я попрощался с вами так, как хотел. - Он снова обратился к военачальникам: - Простимся. - Один за другим командиры подошли в последний раз к его руке. Многие плакали, но он приказал им сдержать слезы: - Это мне нужно вас оплакивать Для меня все страдания позади, а вам, беднягам, еще многое предстоит.
Когда последний генерал вышел, Юлиан попросил меня и Максима присесть рядом с его ложем.
- Поговорим, - произнес он, как всегда, когда оставался наконец с друзьями.
И мы с Юлианом начали диспут о диалоге Платона "Федон". Какова истинная природа души? Какие формы она принимает и как возвращается к Серапису? Я углубился в философию, Максим - в таинства. Юлиан отдал предпочтение Максиму, и я не могу его в этом винить: я мог предложить ему только холод и уныние, в то время как Максим дарил надежду на счастье в загробном мире. Они вместе вспоминали непонятные мне митраистские пароли и сцены из таинств Деметры. Общение с Максимом очень скрасило последние минуты Юлиана. Я же, как всегда, не сумел даже показать ему свою любовь и только сыпал цитатами из Платона, как школьный учитель. Никогда в жизни я еще не был столь несостоятелен.
Незадолго до полуночи Юлиан попросил холодной воды. Каллист принес ее и поднес чашу к губам умирающего, но тут вдруг из раны хлынула черная, свернувшаяся кровь. Юлиан громко вскрикнул и схватился за бок, будто пытаясь голой рукой удержать ускользающую жизнь, а затем потерял сознание. Хирурги пытались закрыть рану, но безуспешно: кровотечение остановилось только само собой.
Несколько минут Юлиан лежал, закрыв глаза, и с трудом дышал. Я до сих пор помню кровь, запекшуюся в волосах у него на груди, будто на шкуре только что убитого зверя, и как резко выделялась загорелая шея на фоне белого, как мрамор, торса. Запомнился мне и блеск этой дурацкой железки, торчавшей у него в боку. Я, помнится, подумал: и такого пустяка достаточно, чтобы убить человека и изменить ход мировой истории?
Наконец Юлиан открыл глаза и прошептал: "Воды". Каллист поддерживал его голову, пока он пил; на этот раз хирурги не возражали. Выпив чашу до дна, Юлиан повернулся ко мне и Максиму, будто ему пришло в голову что-то очень интересное и он хочет поделиться с нами этой мыслью.
- Да, Юлиан? - склонился над ним Максим, жадно ловя звуки. - Да?
Но Юлиан, похоже, передумал. Он отрицательно покачал головой, закрыл глаза и без труда откашлялся. Он умер. Каллист почувствовал, как тело у него на руках обмякло, и с криком отскочил от постели. Труп тяжело упал на спину, загорелая рука вяло свесилась с кровати. Львиная шкура вся пропиталась кровью. Никто уже ею не воспользуется, пришла мне в голову дикая мысль, и в этот момент один из хирургов произнес:
- Август умер.
Каллист зарыдал, а немой, сидевший у изголовья, горестно замычал. Максим закрыл глаза, будто от боли. Ему не требовался пророческий дар, чтобы понять: дням его величия настал конец.
Я послал Каллиста за Салютием. Пока мы ожидали его, хирурги извлекли из тела копье. Я попросил разрешения на него взглянуть и как раз держал в руках, когда пришел Салютий. Бросив взгляд на распростертое тело, он отрывисто приказал Каллисту:
- Немедленно собери генералов.
Тут Максим вдруг издал какой-то громкий мелодичный звук и выбежал из палатки. Позднее он мне рассказывал, что видел призраки обнявшихся Юлиана и Александра в воздухе на высоте нескольких футов. От этого видения он пришел в неистовый восторг.
Прикрыв тело плащом, хирурги удалились. Вслед за ними ушел и немой. Больше его никто не видел. В палатке остались только мы с Салютием.
Я показал ему копье, которое все еще держал и руке:
- Вот чем его убили.
- Знаю.
- Это римское копье, - заметил я.
- И это понятно. - И мы переглянулись.
- Но кто это сделал? - спросил я. Салютий не ответил. Он приподнял входное полотнище. Снаружи при свете раздуваемых горячим ветром факелов собирались генералы. От смолистого дыма у меня защипало в глазах. Салютий уже хотел выйти к ним, когда я спросил:
- А Юлиан знал, что это римское копье?
- Как он мог не знать? - пожал плечами Салютий, и за ним хлопнуло полотнище палатки.
Я глянул на тело, лежавшее на кровати. Оно было покрыто пурпурным плащом, из-под которого торчала только одна смуглая ступня. Поправляя плащ, я нечаянно коснулся тела; оно еще не успело остыть. Я отшатнулся, как лошадь, увидевшая на дороге тень. Затем я открыл ларец, из которого Юлиан достал предсмертную речь. Как я и предполагал, там оказались его записки и дневник. Я их украл.
* * *
Ну, что тебе еще рассказать? Той ночью был очень бурный военный совет. Виктор и Аринфей желали избрать императора из числа азиатов, Невитта и Дагалаиф - из европейцев. Все сошлись на Салютии, но он отказался. Это единственный известный мне человек, совершенно искренно отказавшийся от власти над миром.
Когда Аммиан попросил Салютия, по крайней мере, вывести армию из Персии, тот также наотрез отказался принять командование. Зайдя в полный тупик, обе стороны договорились собраться на следующий день.
Ночью Виктор принялся за работу. Поняв, что у него самого нет на престол никаких шансов, он решил возвести на него человека, которым легко можно будет управлять, и выбрал Иовиана. На заре сотня молодых офицеров с обнаженными мечами привела насмерть перепуганного Иовиана на заседание штаба, и все было решено: не желая смуты и кровопролития, мы присягнули Иовиану. Затем новый император и его охрана торжественно обошли лагерь. Услышав крики: "Слава Иовиану Августу", солдаты из-за сходства имен решили, что Юлиан чудесным образом исцелился, и разразились криками восторга, но тут показалась жалкая и неуклюжая фигуpa нового государя - перепуганного, с покрасневшими глазами, сутулого, отчего он в дурно сидящем пурпуре походил на какую-то экзотическую африканскую птицу, - и приветственные крики умолкли.
В тот же день я своими руками похоронил беднягу Анатолия, которого нашел на дне глубокого оврага. До сих пор у меня не хватало духа открыть, что он погиб не от руки врага
- просто конь его сбросил и он сломал себе шею. Это был никуда не годный наездник, но чудесный спутник в походе. Я взял себе на память его шашечницу, которую, разумеется, потерял по пути из Антиохии в Афины. Ничего-то у меня не осталось. Что ж…
Остальное общеизвестно. Иовиан заключил с Шапуром тридцатилетний мир. Ему так не терпелось поскорее добраться до Константинополя и приняться пировать в Священном дворце, что он согласился на все притязания Шапура и уступил Персии пять провинций, включая наши города Нисиб и Сингару! Позорнее договора мне не припомнить.
Затем мы выступили в Антиохию. По дороге к нам присоединились неизвестно откуда взявшиеся Прокопий и Себастьян. До сих пор никому не известно, почему Прокопий не пришел к Юлиану в Персию. Возможно, он нашел чем оправдаться перед Иовианом, но дальше дворца это не просочилось. К счастью, через несколько лет Прокопия все же казнили, когда он попытался захватить власть в Восточной Римской империи. Так что хотя бы в этом случае справедливость, пусть и жестокая, восторжествовала.
Семь месяцев спустя умер и император Иовиан. В официальном сообщении говорилось, что он умер во сне от угара, и многие по сей день считают, что его отравил Виктор, но я располагаю точными сведениями из достоверных источников
- Иовиан умер естественной смертью. Во сне он умер, захлебнувшись пьяной блевотиной, - достойная смерть для такого чревоугодника. После этого, ко всеобщему удивлению, императором провозгласили Валентиниана, и для Виктора это было политической смертью. Помнишь, как мы радовались, когда Валентиниан назначил своего брата Валента Августом Востока - такой милый, тихий юноша! А что вышло? Валент чуть не отправил меня на тот свет, а Максима и в самом деле отправил, и даже тебе при нем пришлось несладко. Но теперь оба брата тоже мертвы, а мы продолжаем жить, теперь уже под властью сына Валентиниана - Грациана и его ставленника Феодосия. Когда они, в свою очередь, умрут, их сменят… иногда кажется, что смотришь однообразное пышное шествие. Один за другим на исторической сцене появляются и сменяют друг друга почти ничем не различающиеся энергичные люди; только Юлиан выделялся среди них.
* * *
В конце твоей вызвавшей справедливое восхищение надгробной речи, произнесенной в Антиохии, ты намекнул, что Юлиан был убит кем-то из своих, хотя бы потому, что ни один перс не явился за наградой, обещанной Шапуром убийце Юлиана. Я был одним из немногих, кто знал наверняка, что Юлиан был убит римским копьем, но помалкивал. К чему мне было тогда соваться в политику? В тот год у меня и без того хватало забот: меня с Максимом арестовали за чародейство. Подумать только, я - и колдун!
К счастью, меня оправдали, но Максиму не повезло. И все же этот старый обманщик сумел устроить так, что последнее слово осталось за ним. На суде он поклялся, что никогда не пользовался своей магической силой с дурными целями. Кроме того, он напророчил: тот, кто безвинно приговорит его к казни, сам умрет страшной смертью, и на земле от него не останется и следа. Невзирая на это, Валент приговорил Максима к смертной казни, а вскоре в битве при Адрианополе готы изрубили его в такое мелкое крошево, что ни одного куска так и не удалось опознать. Максиму до самого конца везло с прорицаниями.
Когда меня наконец выпустили на свободу (желаю тебе успеха в твоей борьбе за тюремную реформу!), я тут же вернулся домой в Афины, запер бумага Юлиана в одном из сундуков Гиппии и не вспоминал о них, пока не получил твое первое письмо.
В последнее время я поневоле много размышлял о смерти Юлиана. Ты правильно намекал, что его убил кто-то из своих. Но кто именно и каким образом? Я тщательно изучил последние записки в его дневнике. Из них явствует: с самого начала Юлиану было хорошо известно, что против него существует заговор, и он особенно подозревал Виктора. Однако были ли подозрения Юлиана обоснованны, а если да, то как было осуществлено убийство?
Примерно десять лет тому назад Каллист, бывший слуга Юлиана, сочинил невообразимо слезливую оду на смерть императора и разослал всем нам по экземпляру. Боюсь, я так и не поблагодарил автора за любезный дар: дело в том, что Каллист совершенно выпал из моей памяти. Но, перечитывая дневник, я понял - если есть на свете кто-то, кому известен убийца Юлиана, так это его слуга, который был рядом, когда Юлиана ранили.
Разумеется, Каллист божился, что не видел, кто нанес роковой удар. Но в то время у него были все основания солгать: укажи он на кого-нибудь из христиан, они бы его тут же прикончили. Подобно многим из нас, Каллист предпочел молчание, но, может быть, теперь, когда все главные участники событий мертвы, у него развяжется язык?
Потратив несколько недель на наведение справок, я узнал, что Каллист живет в Филиппополе. Я написал ему письмо. Он ответил. Месяц назад я к нему съездил. Сейчас я подробно опишу тебе нашу встречу. Прежде чем опубликовать хотя бы часть полученных мною сведений, думаю, тебе следует написать Каллисту и попросить у него разрешения. Его рассказ просто ужасает, и его опасно даже знать, не то что публиковать. Я также настаиваю на том, чтобы ты ни в коем случае не впутывал в эту историю меня.
Прибыв в Филиппополь после скучнейшей поездки в обществе сборщиков налогов и церковных диаконов, я направился прямо к одному моему бывшему ученику, любезно согласившемуся меня приютить; я на этом много сэкономил, так как хорошо известно, что филиппопольские владельцы постоялых дворов - сущие грабители. Единственный прок от того, что преподаешь философию уже, кажется, без малого вечность, это то, что, где бы ты ни оказался, всюду встречаешь бывших учеников, которые готовы предоставить тебе кров. Только благодаря этому путешествия оказываются мне по карману.
Я стал расспрашивать моего хозяина о Каллисте (в моей памяти сохранились только его рыдания у смертного одра Юлиана).
- Порядочные люди сторонятся этого вашего Каллиста, - ответил мой ученик, успевший стать снобом. - Говорят, он теперь очень богат, и есть такие, кто к нему захаживает, но я не из их числа.
- А как он сумел разбогатеть?
- Откупы. Субсидии из императорской казны. Поговаривают, что он весьма неглуп. Вообще-то Каллист родом из наших краев, он сын раба, принадлежавшего моему двоюродному брату. Он вернулся сюда недавно, лишь несколько лет назад, сразу же после смерти императора Валентиниана. Говорят, у Каллиста есть при дворе связи, но это меня не касается.
Каллист и в самом деле оказался богачом. Дом у него гораздо больше и роскошнее, чем у моего бывшего ученика. Одетый с умопомрачительной элегантностью слуга-сириец провел меня через два широких двора в маленький прохладный атриум, где меня поджидал Каллист. Приветливо поздоровавшийся со мною хозяин показался мне совершенно незнакомым. Не помню, как выглядел Каллист раньше, но теперь это благообразный господин средних лет, который выглядит гораздо моложе своего возраста. По всему видно, сколько внимания он уделяет своей внешности: густые волосы искусно подкрашены, телосложение без намека на полноту, манеры безупречные, пожалуй, даже слишком - ты понимаешь, что я имею в виду.
- Как я рад тебя вновь увидеть, милый мой Приск! - Он заговорил со мной как с равным, даже как с близким другом! Я ответил робко, более того - подобострастно, как и подобает бедняку в разговоре с богачом. Приняв мой тон за нечто само собой разумеющееся, он пригласил меня садиться и, припомнив одну из своих прежних обязанностей, собственноручно налил мне вина.
Некоторое время мы перебирали наших общих знакомых - тех, кто умер, и еще здравствующих; у людей наших лет первые составляют большинство. Невитта, Салютий, Саллюстий, Иовиан, Валентиниан и Валент умерли, а вот Виктор по-прежнему служит в Галлии, Дагалаиф - в Австрии; Аринфей недавно вернулся в Константинополь, поселился в предместье города и предался пьянству. Затем мы вспомнили персидский поход и золотую пору юности (или, для меня, славную пору зрелости). Мы с печалью в сердце помянули тех, кто погиб в этом походе, и затем я свернул разговор на Юлиана и заговорил о его смерти. Я коснулся его записок и рассказал, что они у тебя и ты намерен их опубликовать. Он уклончиво ответил, что знал о том, что император пишет записки, и никак не мог понять, куда они могли деваться. Я объяснил куда, и он заулыбался. Вот тут я и сказал:
- Кроме записок был, разумеется, еще и дневник.
- Дневник? - встревожился Каллист.
- Да, дневник. Он вел его втайне от всех и держал в том же ларце, что и записки.
- Я ничего об этом не знал.
- Этот дневник на многое проливает свет.
- Не сомневаюсь. - Теперь Каллист нахмурился.
- Император знал, что против него составлен заговор, и даже знал, кто в нем участвует. - Что-то в поведении Каллиста побудило меня присочинить.
- Не было никакого заговора! - мягко возразил Каллист. - Государя убил персидский конник.
- Который так и не явился за наградой?
- Может быть, его тоже убили, - пожал плечами Каллист.
- Тогда почему этот персидский конник был вооружен римским копьем?
- Иногда это бывает. В бою приходится хватать то оружие, которое попадает под руку. Мне лучше знать, я был рядом с Августом и видел перса, который его заколол.
Такого я не ожидал и удивленно спросил:
- Почему же на вопрос Юлиана, видел ли ты, кто его ударил, ты ответил отрицательно?
Каллист и глазом не моргнул.
- Но я же точно видел этого перса. - Это прозвучало вполне правдоподобно, но он добавил: - И сказал об этом Августу.
- Да ведь мы с Максимом своими ушами слышали, как ты сказал, что не видел, кто нанес удар.
Каллист снисходительно покачал головой:
- Прошло столько лет, Приск. Память нас подводит.
- Ты имеешь в виду мою память?
- Мы оба уже немолоды. - Он сделал изящный жест рукой. Я решил зайти с другой стороны:
- Ты, наверное, слышал, что ходят слухи, будто государя убил свой же солдат-христианин?
- Разумеется, но я был…
- Рядом и видел, кто его убил.
Лицо Каллиста было совершенно непроницаемо, и прочитать по нему его мысли было невозможно; понятно, почему он такой удачливый негоциант. И вдруг он спросил:
- Что было известно императору?
Раньше он говорил спокойно и даже с ленцой, а этот вопрос прозвучал совсем по-другому, тихо и отрывисто.
- Он знал, что во главе заговора стоит Виктор.
- Я почти так и думал, - кивнул Каллист. - Виктор тоже.
- Значит, ты знал о заговоре?
- Разумеется.
- И участвовал в нем?
- Даже очень активно. Видишь ли, Приск, - и вдруг Каллист премило улыбнулся, - ведь это я убил императора Юлиана.
Вот и все. Тайна раскрыта. Каллист рассказал мне все. Он считает себя одним из величайших героев мира, безвестным спасителем христианства. Он расхаживал взад и вперед по атриуму и все говорил, говорил, говорил - как-никак ему пришлось хранить молчание два десятилетия. Я был первым, кому он открылся.
Заговор был составлен в Антиохии. Его душой был Виктор. Кроме него участвовали также Аринфей, Иовиан, Валентиниан и еще около двадцати офицеров-христиан. Они поклялись, что Юлиан не вернется из Персии живым, но, зная, как он популярен у солдат-европейцев, решили, что его смерть не должна вызвать подозрения.
Виктор назначил Каллиста слугой и телохранителем Юлиана. Сначала ему приказали отравить императора, но это было не так-то просто. Юлиан отличался завидным здоровьем; всем было известно, как он умерен в еде; внезапная болезнь могла бы возбудить подозрения. В конце концов заговорщики сумели сговориться с персами, и те устроили ему засаду. В его дневнике описано, как он спасся. Тогда было решено, что император должен умереть в бою. Но он отлично владел мечом, был заметен издалека, его постоянно охраняли. Заговорщики уже отчаялись, когда Каллисту вдруг пришла на ум блестящая идея.
- После битвы при Маранге я порвал у его панциря ремни. - Глаза Каллиста так и сверкали от блаженных воспоминаний. - На наше счастье, на следующий день персы напали на колонну, и императору пришлось идти в бой без доспехов. Мы с ним застряли среди отступающих персов. Юлиан уже поворачивал назад, когда я закричал: "Сюда, государь!" - и нарочно завел его в самую гущу сражения. Какое-то время мне казалось, сейчас его убьют персы, но им было не до того. Узнав его, они бежали. И тут я понял: Господь избрал меня орудием своего промысла. - Он стиснул зубы и понизил голос. - Нас отрезали от своих. Император, прикрываясь щитом, пробивался через скопление лошадей и всадников и вдруг, повернувшись влево, привстал на стременах, стараясь что-то разглядеть через головы персов. Я понял: сейчас или никогда. Помолившись мысленно Христу, чтобы он придал мне силы, я вонзил копье Юлиану в бок. - Каллист замолк, видимо, думая, что я бурно отреагирую, но я лишь посмотрел на него с нескрываемым интересом - таким взглядом я удостаиваю отличившихся учеников, сумевших заслужить мое внимание, - и вежливо сказал:
- Продолжай.
Это поубавило ему гонора, он пожал плечами и закончил:
- Остальное тебе известно. Август не чувствовал своей раны, пока персов не отбили. - Он улыбнулся. - Август даже поблагодарил меня за то, что я все время был рядом.
- Тебе повезло, что он ничего не заподозрил. - Не успев этого выговорить, я подумал: а может, Юлиан все знал? Эту тайну он унес в могилу.
- А впрочем, что есть смерть? - вопросил Каллист и сразу потерял все уважение, которое я начал питать к нему как к злодею. Оказалось, он просто-напросто болван. Он болтал со мной еще битый час и рассказал, что императором хотел быть Виктор, но, увидев, что это невозможно, возвел на престол Иовиана. Затем обладавший неукротимой волей и неистовой жаждой власти Валентиниан занял место Иовиана, и это был конец влиянию Виктора. Каждый из вышеперечисленных не забывал Каллиста своей милостью, он сумел мудро распорядиться полученными деньгами и разбогател. Но его мучило то, что мир не ведает о его тайне, и он жаждал известности. Он считает, что незаслуженно обойден славой, и очень от этого страдает.
- Ну конечно, конечно, расскажи все Либанию. Каждый рождается на свет, дабы исполнить свое предназначение. - Он благочестиво возвел глаза к небу. - Я горжусь той ролью, которую сыграл в истории Рима. - Каллист повернулся ко мне в три четверти, ни дать ни взять знаменитый бюст второго Брута, но тут же вышел из роли. - Однако прежде чем Либанию удастся опубликовать свою работу, нам необходимо получить на это разрешение из дворца. Не знаю, как сейчас там к этому отнесутся. При Валентиниане я поклялся хранить тайну.
- А Валентиниан знал об этом?
- А как же? Он даже дал мне соляной откуп во Фракии и велел помалкивать. До сегодняшнего дня я держал клятву. Естественно, мне хотелось бы, чтобы в интересах истории обстоятельства смерти Юлиана были преданы гласности.
Каллист предложил мне пообедать, но, получив сведения, я не хотел больше иметь с ним ничего общего. Я сослался на то, что спешу. Он проводил меня до самой передней - весь воплощенная учтивость и такт. Правда, он мягко пожурил меня за то, что я не известил его о получении оды в честь Юлиана.
Я принес извинения за свою забывчивость, но спросил:
- Как же ты мог с такой любовью писать о человеке, которого убил?
Каллист искренне удивился:
- Это не мешает мне всей душой им восхищаться! Он всегда был ко мне так добр, и я от всего сердца его воспел. В конце концов, я добрый христианин или, по крайней мере, стараюсь им быть. Я ежедневно молюсь за упокой его души!
Сомневаюсь, чтобы Феодосий разрешил тебе опубликовать хоть что-то из услышанного мною, но как знать? Так или иначе, дело кончено. Я выхожу из игры, и единственное, о чем прошу, - обо мне ни звука.
-XXIV-
Либаний, квестор Антиохии,
государю Феодосию, Августу Востока
Антиохия, май 381 г.
Я желал бы довести до сведения Вашей вечности мое намерение написать биографию Вашего известного предшественника Августа Юлиана, в которой будут использованы некоторые его личные документы, лишь недавно оказавшиеся в моем распоряжении.
Поскольку Ваша вечность изволила положительно отозваться о моей оде "Отмщение за императора Юлиана", Вы можете не сомневаться в том, что я предполагаю выступить со словом оправдания Юлиана в той же сдержанной манере, в коей написана ода, удостоенная Вашего всемилостивейшего восхищения. Прекрасно сознавая, какой религиозный и политический резонанс может иметь подобный труд, считаю необходимым еще раз заверить Августа не только в моей безупречной преданности его священной особе и полном одобрении проводимой им мудрой политики (что абсолютно очевидно и без того), но и в том, что я намереваюсь изложить прекрасную историю жизни Юлиана со всею деликатностью, коей требуют эпоха и предмет.
Государь, те из нас, кто остались приверженцами старой веры (но тем не менее будут неукоснительно соблюдать Ваши справедливые и своевременные эдикты), останутся на веки вечные в долгу перед Вами, если Вы великодушно дозволите мне рассказать с любовью и беспристрастием о герое, чьи подвиги некогда озарили изумленный и счастливый мир подобно самому солнцу и чья слава (хотя она и ничтожно мала перед славой Вашей вечности) в свое время служила Риму щитом против варваров.
Я смиренно желаю запечатлеть эту немеркнущую славу своим косным, но верным пером.
Мой возлюбленный друг, епископ Мелетий, который сейчас находится в Константинополе, дал согласие изложить мою просьбу Вашей вечности, употребив при этом все свое красноречие, коим он, как известно, уже многие десятилетия блистает на церковных соборах Востока. Примите же, государь, почтение того, кто стар и близок к могиле, а посему не желает для себя лично ничего, кроме познания истины и дозволения ее изложить.
Эвтропий, гофмаршал двора,
Либанию,
квестору Антиохии
Константинополь, июнь 381 г.
Август ознакомился с Вашим письмом со вниманием, коего заслуживает все, что выходит из-под Вашего пера, и повелел мне Вам передать, что в настоящее время опубликовать жизнеописание покойного Августа Юлиана не представляется возможным.
Епископа Мелетия, о котором Вы пишете, нет в живых. На прошлой неделе во время заседания Вселенского собора его постиг апоплексический удар, и его останки уже отправлены в Антиохию для погребения. Мне, однако, дозволено передать Вам, что перед смертью епископ просил Августа признать Вашего побочного сына Симона законным. Август рад исполнить просьбу этого святого человека. В настоящее время моя канцелярия готовит необходимые документы, которые будут обычным порядком переданы комиту Востока, а от него, в свою очередь, поступят наместнику в Сирии, который официально известит Вас об их получении.
Август милостиво изъявил желание ознакомиться с полным собранием Ваших сочинений, которые он высоко ценит. Полагаю, квестор, Вам следует выслать их в Священный дворец.
Либаний наедине с собой
Я только что вернулся с похорон епископа Мелетия. Его отпевали на острове, в Золотом доме. Не знаю, удалось бы мне пробиться через толпу на площади, не будь рядом Симона. Казалось, вся Антиохия пришла проститься со своим епископом.
Толпа, как обычно, узнала меня и расступилась перед моими носилками. Некоторые остряки стали добродушно подтрунивать над тем, что-де "язычники" (новое обидное прозвище для нас, эллинов) стали посещать христианские богослужения, но я притворился, что не слышу. Носилки внесли под аркаду, и Симон помог мне из них выйти: в последнее время подагра перекинулась у меня с правой ноги на левую, и даже с помощью костыля и палки я без посторонней поддержки лишь едва ковыляю. К счастью, мой добрый сын сумел благополучно провести меня внутрь церкви и даже раздобыл один из стульев, которые принесли для свиты наместника (во время богослужений христиане стоят, лишь самые знатные прихожане имеют право сидеть).
Разумеется, мне не удалось ничего увидеть - я лишь различаю свет и тьму, а все остальное с необычайным трудом. Правда, в углу левого глаза у меня сохранилось светлое поле. Если его скосить и сильно вывернуть голову, я даже могу короткое время читать, но это отнимает столько Сил, что я предпочитаю проводить свои дни в сумрачном царстве Посейдона, жить в котором обрекает людей слепота. В церкви я различал только светлые пятна (лица) и темные столбы (траурные плащи). Дышать было трудно из-за ладана и тяжелого запаха, который неизбежно сопровождает все многолюдные сборища в жаркие дни.
Панихида шла своим чередом. Присутствующие возносили молитвы и слушали проповеди, но мои мысли были далеко. Они вращались вокруг только что полученного краткого ответа из Священного дворца. Мне запрещено публиковать мой труд. Даже признание Симона моим законным сыном не смогло смягчить этого жестокого удара.
Сидя в душной восьмиугольной церкви между алтарем и высокой мраморной кафедрой, я вдруг услышал голос священника, который отпевал покойного. Подобно большинству слепых и полуслепых, я обладаю обостренным слухом - одни голоса мне нравятся, другие (даже голоса друзей) наводят уныние. Как я не без удовольствия отметил, этот голос был низок и благозвучен и обладал той силой убеждения, которую я так ценю. Священник стал произносить надгробную речь о Мелетии; слова в ней были верно подобраны, периоды искусно составлены, но содержание не отличалось глубиной. Когда он закончил, я шепотом спросил у Симона:
- Кто это?
- Иоанн Хризостом, новый диакон, которого епископ Мелетий рукоположил месяц назад. Ты его знаешь.
- Знаю?
Но служба продолжалась, и мы умолкли: новый епископ благословлял паству. Кто же этот Иоанн Златоуст? Откуда я его знаю? Может быть, он мой бывший ученик? А если да, смогу ли я его припомнить? Память у меня уже не та; кроме того, через мои руки прошли буквально тысячи учеников, и никто на свете не может всех их запомнить. Наконец обряд закончился. Симон помог мне подняться. В этот момент мимо нас проходил наместник в Сирии - я узнал его по цвету хламиды. Увидев меня, он остановился.
- А, квестор! Рад тебя видеть в таком цветущем здравии.
- Старое дерево живет, - ответил я ему, - но цвести оно не может.
Тем не менее наместник обратился к моему сыну:
- Я думаю, вас уже можно поздравить с монаршей милостью.
От этих слов Симон пришел в восторг; подобно тому, как другие стремятся к истине, он стремится к почестям.
- Да-да, наместник, это вполне своевременно. Премного благодарен. И меня, и моего отца милость императора просто изумила.
- Мне нужен твой совет, Симон… - И, взяв сына под руку, наместник увел его, оставив меня одного посреди церкви - слепого, как Гомер, и хромого, как Гефест. Должен признаться, на мгновение я поддался гневу. Симону следовало остаться со мной, он мог бы договориться с наместником о встрече в другое время! Но что делать: мой сын - юрист, и профессия обязывает. Как бы то ни было, мне было трудно его простить, когда я осознал свое положение. Я остался в Золотом доме один, лишенный зрения и едва способный передвигаться без посторонней помощи. Тяжело опираясь на палку, я, похожий на сову или летучую мышь, ослепленную дневным светом, двинулся туда, где, как я надеялся, есть выход. Всего лишь один опасный шаг - и меня подхватила чья-то сильная рука.
- Благодарю вас, - сказал я смутной тени рядом. - Меня, кажется, бросили, а я очень нуждаюсь в помощи. Я ничего не вижу.
- Любая моя помощь тебе - ничто по сравнению с той, которую ты оказал мне.
- Я узнал голос диакона Иоанна Хризостома и притворился, будто помню его:
- Ах да, ты Иоанн…
- Меня называют Хризостомом, но ты меня помнишь как сына Анфузы и…
- Да, я помнил его, еще бы!
- Мой лучший ученик! - воскликнул я. - Тебя похитили у меня христиане!
- Не похитили, а нашли, как заблудшую овцу! - рассмеялся он.
- Значит, теперь мой Иоанн - знаменитый Хризостом, чарующий слух публики.
- Да, меня слушают, но понимают ли? Прежде всего, меня здесь не знают. Десять лет я провел один в пустыне…
- А теперь вернулся в мир, чтобы стать епископом?
- А теперь вернулся в мир, чтобы проповедовать и излагать истину, подобно моему старому учителю.
- У нас с тобой разные взгляды на то, что есть истина, - произнес я резче, нежели намеревался.
- Может статься, не такие уж и разные. - Возле двери мы остановились. С большим трудом удалось мне разглядеть худощавое лицо моего бывшего ученика. Иоанн уже начал лысеть и отпустил бородку; по правде говоря, будь даже мое зрение лучше, я бы его не узнал. С тех пор как он был моим учеником, минуло уже почти двадцать лет.
- Перед отъездом из Антиохии епископ Мелетий рассказал мне, что ты замыслил написать биографию императора Юлиана. - Неужели Иоанн читал мои мысли? Как иначе мог он догадаться о том, что тяготило меня больше всего? Его-то это вряд ли могло заинтересовать.
- К сожалению, из моего замысла ничего не вышло. Император запретил мне эту публикацию.
- Жаль. Я знаю, что значил для тебя Юлиан. Как-то мне довелось его увидеть. Было это незадолго до того, как я стал твоим учеником, тогда мне было что-то около пятнадцати. В тот день, когда он уходил в персидский поход, я стоял в толпе на цоколе Нимфея и видел, как он проезжал мимо. Кажется, люди кричали какие-то грубости…
"Феликс - Юлиан - Август", - пробормотал я, вспомнив, что скандировала злобная толпа.
Да-да. Я был совсем рядом с ним и мог, кажется, дотронуться до гривы его коня. Мать мне сказала, что этого человека я должен ненавидеть, но мне он показался прекраснейшим из смертных. Когда он посмотрел в мою сторону, глаза наши случайно встретились, и он улыбнулся мне, как старому другу. Я тогда подумал: да ведь это святой, почему же его так ненавидят? Потом я, разумеется, понял причину нашей ненависти к нему, но для меня осталось тайной, за что он ненавидел нас.
Я вдруг расплакался. Никогда я еще не чувствовал себя таким униженным и смешным - подумать только, величайший философ своего времени плачет, как дитя, на глазах у бывшего ученика! Но Иоанн был тактичен. Он дождался, пока я успокоился, и больше ни словом не обмолвился об этой старческой слабости. Взяв меня под руку, он довел меня до двери и вдруг, обернувшись, указал на изображение на противоположной стене.
- Новая мозаика, - пояснил он. - Красиво, правда?
Я вывернул голову так, что смог - правда, неотчетливо - рассмотреть что-то похожее на огромную фигуру человека с распростертыми руками.
- Тебе хорошо видно?
- Да, - солгал я. Был полдень, и ярко освещенная мозаика под лучами солнца ослепительно сверкала.
- Это Христос, Вседержитель наш и Спаситель. Особенно прекрасно лицо.
- Да, лицо я вижу, - вяло отозвался я. Мне и в самом деле удалось его рассмотреть: мрачное, жестокое лицо палача.
- Но тебе не нравится?
- Перед моими глазами смерть. Как может она мне нравиться?
- Смерть - это еще не конец.
- Но это конец жизни.
- Только этой жизни…
- Жизни! - яростно набросился я на него. - Вы избрали смерть, все вы!
- Нет, не смерть. Мы выбрали вечную жизнь, воскрешение…
- Расскажи эту сказку малым детям! Вот она, правда: тысячелетиями мы обращали свои взоры к жизни, а теперь вы убеждаете друг друга, что этот мир не для нас. Вы поклоняетесь мертвецу, и глаза ваши обращены в загробный мир. Но только его не существует.
- Мы верим…
- Это единственное, что вам остается, Иоанн Хризостом, больше ничего. Отвернись от этого мира, и пред тобою разверзнется зияющая бездна!
- Мы оба помолчали, а потом Иоанн спросил:
- Неужели ты не придаешь никакого значения нашей победе? Ведь мы победили, ты должен это признать.
Я пожал плечами:
- Золотой век прошел, пройдет и железный век, и все в мире, включая род человеческий. Но теперь, когда появился ваш новый бог, у человека отнята надежда на счастье.
- Навечно?
- Ни одно из творений рук и ума человеческого не вечно, не исключая и Христа, самое страшное из его творений.
Иоанн не ответил. Мы вышли из церкви на улицу, и нас охватило приятное тепло. Люди, которых я не видел, здоровались со мной. Тут подбежал мой сын, я распрощался с Иоанном и сел в носилки. Всю дорогу до Дафны Симон возбужденно рассказывал о своей беседе с наместником. Он надеется преуспеть на государственной службе.
И вот я сижу в кабинете один. Документы Юлиана уже убраны со стола - с этим все кончено. Мир, который Юлиан мечтал возродить и сохранить, исчез… не буду писать: "навсегда", ибо будущее не ведомо никому. А между тем варвары уже у ворот. Но когда они проделают в стене брешь, им не достанется ничего ценного, лишь пустые реликвии былой славы. Дух Рима покинул нас. Что ж, да будет так.
Весь вечер я провел, читая Плотина. Как ни парадоксально, несмотря на пронизывающую его сочинения глубокую печаль, он меня успокаивает. Вот что он пишет: "Жизнь здесь, с земными тварями, - это падение, поражение, повреждение крыла…" Крыло действительно повреждено, мы пали, и поражение очевидно. Сейчас, когда я пишу эти строки, масло в моем светильнике кончается, и светлый круг, в котором я сижу, медленно сужается. Скоро в комнате наступит тьма. Всегда боишься, что именно такой будет и смерть, но чего еще ждать? Юлиан унес свет с собой. Теперь остается только дожидаться, пока совсем стемнеет, и надеяться, что когда-нибудь взойдет новое солнце и настанет новый день, порожденный таинством времени и неизменной любовью человека к свету.
Рим, апрель 1959 г. - 6 января 1964 г.
Краткая библиография
Julian. The Works of the Emperor.
Ammianus Marcellinus. The History.
Libanius. Orations: «In Praise of Antioch*, «То Julian*, «Monody on Julian*,
«Epitaph on Julian*, «On Avenging Julian*, etc.
Gregory Nazianzen. «Oration Against Julian*.
Sozomen. Ecclesiastical History.
Socrates. Ecclesiastical History.
Theodoret. A History of the Church.
Eunapius. Lives of the Philosophers.
Pausanias. Description of Greece.
Edward Gibbon. The Decline and Fall of the Roman Empire.
Jacob Burckhardt. The Age of Constantine the Great.
R. A. Pack. Studies in Libanius and Antiochene Society under Theodosius.
T. R. Glover. Life and Letters in the Fourth Century.
J. Bidez. La Vie de TEmpereur Julien.
J. B. Bury. History of the Later Roman Empire.
Franz Cumont. The Mysteries of Mithra.
Norman Baynes. The Early Life ot Julian the Apostate. - Journal of Hellenic
Studies, Vol. XLV, p.-251-254.
G. E. Mylonas. Eleusis and the Eleusinian Mysteries.
M. J. Vermaseren. Mithras: The Secret God.
Glanville Downey. Ancient Antioch.
* Дается в редакции автора.
Glanville Downey. Antioch in the Age of Theodosius the Great.
Stebe lion H. Nulle. «Julian Redivivus*. - The Centennial Review,
Vol. V, No. 3, summer.
Оглавление
От автора 5
Часть первая
ЮНОСТЬ 7
Часть вторая
ЦЕЗАРЬ 243
Часть третья
АВГУСТ 355
Краткая библиография 614
Гор Видал ИМПЕРАТОР ЮЛИАН
Лицензия ЛР 070054 от 16.08.96. Редактор С. Коровин. Художественный редактор А. Веселое. Верстка О. Леоновой. Корректоры Е. Дружинина, Е. Коваленко. Компьютерное обеспечение Е. Падалка. Подписано в печать 27.04.2001. Формат 60 х 88 Ум. Гарнитура Баскервиль. Бумага офсетная. Печать офсетная. Усл. печ. л. 38,5. Тираж 3000 экз. Зак. 1753.
Издательство "Лимбус Пресс". 198005, Санкт-Петербург, Измайловский пр., 14. Тел.112-6706.
Тел./факс в Москве: (095) 291-9605. Отпечатано в АООТ «Типография "Правда"». 191119, Санкт-Петербург, Социалистическая ул., 14. Тел. 164-6830.
Комментарии к книге «Император Юлиан», Гор Видал
Всего 0 комментариев