«Олег Рязанский - русский князь»

6100

Описание

В княжеских междоусобицах, раздиравших Русь, не было правых и виноватых. Каждый дрался сам за себя, норовя прихватить чужой землицы. Дмитрий Донской, Владимир Пронский, Мамай, Тохтамыч, Витовт и между ними — Олег Рязанский, прослывший в истории предателем, верным прислужником ордынцев. Так ли это на самом деле? Умный, дальновидный, искусный в ратном деле, Олег княжил на Рязаншине, и княжество его было обильным и крепким. Не это ли цель мудрого правителя? А от распрей и стычек, от союза с могучими ордынцами не уйти. Такое уж время нынче на Руси…



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Алексей Петрович Хлуденёв Олег Рязанский

Часть первая. ПОШАТНУЛСЯ РЯЗАНСКИЙ СТОЛ

Глава первая. Не солоно хлебавши

В декабре 1371 года рязанские послы возвращались из Москвы. Заложенные в санные крытые возки лошади — на расписных дугах, на шлеях языками костров трепещут красные лисьи хвосты — закуржавились морозным инеем. Впереди, в возке, обитом изнутри волчьими шкурами, ехал старший посол боярин Афанасий Ильич, донельзя расстроенный. В другом — младший посол Епифан Кореев.

Позади и Коломна, некогда рязанская, но вот уже несколько десятков лет, как московская, и Перевицк[1], — до этой-то рязанской крепости захапистая московская рука ещё не дотянулась. Дорога шла то через хвойные леса, то устремлялась на простор. Вдруг где-нибудь на пути вставала перед проезжими деревня с её теплым жилым духом, запахом дымка, навоза, соломенной прели; но и тогда не замедляли езды и лишь свистели в воздухе кнуты — сопровождавшие посольников верховые отбивались от собак.

Спешили с неприятной вестью — московский князь Дмитрий Иванович, коему рязанские посольники намеревались предложить замирение, даже не принял их. А приняты они были его зятем Боброком Волынским, прослывшим отменным воеводой. Боброк этот, взбив длинные висячие усы, смотрел на рязанцев с едкой суровостью. Велел Афанасию Ильичу быть кратким.

Не без волнения Афанасий Ильич приступил к изложению позиции рязанского князя Олега Ивановича. Надеялся, что красноречие не подведет его. Говорил с жаром и, как ему самому казалось, убедительно. Но Боброк не оттаивал. Слушал мрачно. Взбивал и без того взлохмаченные усы. Невежливо похмыкивал.

Из-за чего сыр-бор? Сыр-бор между Москвой и Рязанью разгорелся из-за Лопасни[2], этой небольшой крепости на реке Оке, которая, как и Коломна, встарь была рязанской, но завоевана у Рязани ещё Данилой Московским, прадедом нынешнего князя Дмитрия. С той поры минуло едва не семьдесят лет и немало князей сменилось на рязанском престоле, но лишь князь Олег сделал попытку отбить город, возведенный его предками на отчей земле.

Лакомый кусочек — эта Лопасня! Граница Рязанской и Московской земли шла по Оке, но Лопасня располагалась на рязанской стороне. Можно ли было мириться с тем, что стратегически важная, цеплявшаяся за рязанский берег, крепость оставалась в руках Москвы? Олег и его бояре не могли терпеть такое. В первый раз Олег ударил на Лопасню и взял её при поддержке нанятых им за деньги бродников, этих вольных людей донских степей, ещё в 1353 году. Тогда он был совсем юным, ещё задиристым, не вполне представлявшим подлинную силу Москвы. Правители Москвы, готовя ответный удар, заручились поддержкой Золотой Орды, и Олег благоразумно и загодя принужден был покинуть крепость.

Конечно же, Олег не оставлял надежды решить лопасненский вопрос в свою пользу. Мечтал об этой крепости. Просил у Москвы мирно отдать её Рязани, пусть и за счет каких-то уступок. Но неизменно следовал отказ. Олег терпеливо ждал случая, и таковой наконец представился. В минувшем году на Москву изгоном пришел с сильным войском воинственный литовский князь Ольгерд. Не очень рассчитывая только на свои силы, князь Дмитрий попросил Олега оказать ему помощь. В обмен обещал Лопасню. Олег не сразу дал согласие: не хотел портить отношений с литовским князем, который был ему тестем. И все же верх взяло желание заполучить вожделенную Лопасню, и он послал на помощь Москве полк. Литовцы не рискнули сразиться с московитами, получившими хорошее подкрепление, и ушли восвояси. Под предлогом, что рязанцы лишь "стояли на меже", а не бились с неприятелем, Дмитрий Московский не выполнил своего обещания.

Неслыханный обман! Олег выгадал час, когда Москва направила свои рати на войну с Тверью, и быстро, мощно ударил на Лопасню. Овладев ею, во избежание разрастания войны послал в Москву Афанасия Ильича. Князь Олег рассчитывал на его опыт, на его связи с высшими кругами Москвы, где он считался почти что своим: был женат на московитке и был сторонником единачества с Москвой. Афанасий Ильич должен был предложить мир, тем узаконив возврат Лопасни в лоно земли Рязанской.

Но неудача следовала за неудачей. Мало того, что Афанасий Ильич не был принят московским князем, — его не удосужился выслушать до конца Боброк. Едва Афанасий Ильич после пышных вступительных слов заговорил о том, что Москва и Рязань должны доверять друг дружке, как Боброк прервал его:

— Кончай тарабарить! Лучше скажи, с какой стати твой князь Олег наскочил на Лопасню!

Стоило Афанасию Ильичу заикнуться, что нападение рязанцев на крепость было вынужденным, как Боброк вновь оборвал его:

— Песенку твою я и слушать не хочу! Дуй-ка ты, Афанасий Ильич, домой да донеси своему князю: Москва покарает его за дерзость! Прищемит ему хвост!

Тяжело было старшему рязанскому послу выслушивать от старшего московского воеводы столь неучтивые и угрожающие слова. Еще тяжелее возвращаться в Рязань ни с чем. Оставалась ещё одна малая надежда: через бояр, со многими из которых он был в дружелюбье или приятельстве, попытаться добиться приема у князя. Подступился он к одному, к другому, к третьему и понял: ничего у него не выйдет. Прежние приятели вдруг стали с ним холодны, а то и избегали его. Особенно поразило, как неприветливо, злобно обошелся с ним боярин Александр Андреевич Елко, сын знаменитого Андрея Кобылы, некогда ведавшего при московском князе посольскими делами. Прежде как было при встрече? Обнялись, расцеловались, поехали на радостях в гости к Александру Елко, прозванному так за свой высокий рост. Застолье, разговоры… В этот же раз, едучи по Москве, Афанасий Ильич вдруг видит: встречь катит знакомый, обитый красной кожей возок. Рязанец — поклон возку. Кучер осаживает лошадь; стоявший на запятках слуга проворно распахивает дверцу возка. Из него, не выходя, высовывается хозяин. Пышная, с проседью, борода, широкое, само добродушие, лицо. "Расскажу обо всем Лександру Андреичу, — с надеждой думает Афанасий Ильич, — может быть, он сумеет обладить встречу с князем…" И вдруг натыкается на колкий взгляд именитого московита…

— Тьфу, дурной, тьфу! — раздается его гулкий, как из бочки, голос. Почто прибыл? Не стыдно? Напакостили с Ольгом, а теперь дай вам мир? Не примет тебя наш князь! И я тебе не помога — даже и словечка не замолвлю!

Дверца — хлоп! Возок взвизгнул полозьями и полетел.

Так и убыл Афанасий Ильич из Москвы не солоно хлебавши. А напоследок своими глазами увидел: Боброк делал смотр своим полкам. Видно, готовятся к походу. Куда, на кого? Выяснил — на Рязань, на князя Олега…

Эхма!.. Не дай-то Господь. Сильна Москва — сладить ли с её ратью рязанским полкам?

В то время, как старший посол переживал за неудачу, горевал, младший, Епифан Кореев, и в ус не дул. Его ничуть не обеспокоило, что московский князь не принял их. Езживал и хаживал по Москве с таким видом, будто был пуп земли. Высокий, слегка сутуловатый, он смотрел на все и вся темными блестящими глазами беспечно, с веселой ухмылкой. На торгу, случалось, подтрунивал над простыми московитами, вроде бы в шутку называл их москалями или москалитами, то есть мошенниками. "Молод ещё — вот и ерничает!", думал Афанасий Ильич, в душе стараясь оправдать задор младшего посольника.

На пятый день по выезде из Москвы слева показалось село Скорнищево[3] с небольшой ладной церковью посередине его. Завернули, чтобы переодеться из дорожного платья в нарядные кафтаны и выходные бобровые шубы. Предстать перед князем надлежало в праздничных одеждах.

Скорнищево было селение зажиточное. Здешние крестьяне выращивали хлеб, разводили скот, занимались скорняжным делом, иные не брезговали конокрадством. Селение располагалось на круче, и прямо под ним на много верст раскинулась приокская пойма, дававшая в изобилье сено. Близость Переяславля позволяла сбывать на его торгу рожь, коней, кожи, сено. Кошельки крестьян не скудели, а их дома и дворы отличались добротностью.

Староста, в доме которого переодевались господа, привык к тому, что путники, проезжая через Скорнищево, обращали внимание на его удачное расположение и зажиточность здешних крестьян. Эти же, особенно Афанасий Ильич, заметно чем-то угнетенный, явно поторапливались; при этом Афанасий все никак не мог попасть рукой в рукав поданного ему кафтана. Староста спросил его — уж не стряслось ли чего, на что посол ответил прямо: войной запахло, Москва грозит…

И тут Епифан, в отличие от старшего посла, не изъявлявший особенных признаков беспокойства, с беспечностью сказал:

— Экое дело — Москва грозит! Тоже мне — испугался московита…

Афанасий Ильич с удивлением посмотрел на своего помощника:

— Да будет тебе ведомо: московская рать куда грознее, куда больше нашей, рязанской…

— Большая Федула, да дура.

— Эх, Епифаша! — Афанасий Ильич покачал головой. — Ты, я вижу, ещё не понял, в какую беду мы вляпались…

Епифан — уже и насмешливо:

— Застращал, Афанасий Ильич! Бабушка ещё надвое сказала, кто кого! С нашим-то князем — и бояться?

Вышли из избы. Афанасий Ильич сел в возок, устало прикрыл глаза. Вот оно, младое поколение! Взяли с наскоку крепость Лопасню и уж вознеслись… Но кабы только одни младые так мыслили и возносились! Порой и иных стариков заносит! Уж очень уверовали в талант и удачу своего князя…

Да, князь Олег боевит. И царя Наручадьского (Мордовского) бивал, и московиты, случалось, показывали рязанцам спину. Но ведь в некрупных битвах. А если вся сила на всю силу? Как бы тогда не оконфузиться…

Посольский обоз въехал в предместье Переяславля Рязанского Владычную слободу. Афанасий Ильич приоткрыл дверцу возка. Перед глазами потянулись крытые тесом, дранкой, пропитанной глиняным раствором, деревянные дома. За заборами — дворовые постройки, бани, яблоневые сады. Вот и Борисоглебский деревянный собор — кафедра епископа. Кружатся над его шатрами галки, криком оглашая окрестности. Повеяло родным и близким. В этом храме был окрещен, в нем же повенчан. С чувством помолился на храм, но дверцу не закрыл — смотрел. Въехали в Верхний посад, который примыкал к кремлю с юга, затем полозья возка проскрипели по мосту через ров. Вот и сам кремль. Прочные, в две сажени, дубовые стены, обмазанные глиной. Множество башен. Прямо напротив моста — Глебовская башня с иконой Бориса и Глеба над воротами. Приворотные стражники, в овчинных шубах, с рогатинами, бросились открывать дубовые створы. "Слава Тебе, Господи, вот мы и дома!" Но защемило вдруг в груди перед встречей с князем…

Глава вторая. Олег — великий князь Рязанский

В том, 1371, году князю Олегу было тридцать пять лет, а на престоле он уже двадцать один год. И с виду, и по сути Олег был настоящий русский князь. Полная внутреннего достоинства осанка, спокойное лицо, доброжелательный взгляд карих глаз, выдвинутый волевой подбородок, твердая складка губ, породистый, слегка с горбинкой, нос — все рисовало облик умного, мужественного и достойного человека. В бою он отличался умением воеводить и личной отвагой. Бояре гордились своим князем. С толком вел он повседневные государственные дела. Был благочестив. С владыкой (епископом) мог поговорить на греческом языке, а с ордынцем — на татарском. Ведал математику, астрономию, историю. Имел домашнюю библиотеку, в которой главное место занимало Священное писание, читаемое им каждый день, — хотя бы понемногу, хотя бы по строчке.

За годы своего княжения ему удалось уберечь государство от разорения ордынцами. Они накатывались с юга или востока, обычно изгоном стремительно и налегке. Олег отбивался, как мог, а одна из его побед, едва ли не первая крупная победа русских над татарами, произвела большое впечатление на современников. В 1365 году с огромным полчищем пришел царь Наручадьский именем Тагай, ограбил Переяславль и его окрестности и, отягченный вереницами обозов с награбленным добром, толпами пленников, многочисленными стадами скота, медленно возвращался в свою Мордовию. Олег, не теряя даром времени, быстро собрал под свою руку войско, позвал на помощь князей Владимира Пронского и Тита Козельского и нагнал ворога под Шишевским лесом. В яростном жарком бою наголову разбил Тагая.

Умело князь Олег противодействовал и давлению с севера, со стороны Москвы, которая, при случае, не прочь была ущемить Рязань в чем только можно.

В судьбе Олега, как в капле воды, отразились черты сложного, противоречивого времени. Он был совсем юным, когда в 1350 году умер его отец, оставив ему в наследство великое княжение Рязанское. Наследство, однако, обретало законную силу лишь в том случае, если оно подтверждалось ярлыком (жалованной грамотой) великого хана Золотой Орды. Надо ещё добиться этого ярлыка, а дело это было не из легких. На великое княжение Рязанское претендовал ещё и двоюродный брат Олега, удельный пронский князь Владимир. Узнав о том, что в Переяславле умер князь Иван Александрович, Владимир тотчас, следом за Олегом, устремился с боярами в Сарай, столицу Золотой Орды — подарками, лестью, любыми иными способами попытаться заполучить ярлык на великое княжение Рязанское.

Олег и Владимир были птенцами одного гнезда — Пронского. Их дед, князь Александр Михайлович Пронский, обеспечил своим разумным правлением достаточно прочное экономическое положение своей земли. Пронские князья младшая ветвь рязанских князей — всегда стремились к независимости. Александр Михайлович не был исключением. В Переяславле сидел на великом столе Иван Коротопол[4], князь чванливый и не в меру заносчивый, и Александр Михайлович, не желая быть под рукой такого князя, искал способы обретения своей независимости.

Однажды, воспользовавшись долгим отсутствием в Рязанской земле князя Коротопола, отъехавшего в Орду, пронский князь собрал в своем уделе дань для хана и с нею отправился в Сарай. Удельным князьям не дозволялось самим вручать дань хану, это было привилегией старших князей, которые, оставляя часть дани у себя, наживались на этом, но Александр Михайлович пошел на риск. По дороге ему встретился возвращавшийся из Орды князь Иван Коротопол. Его сопровождал отряд татар. Крутой на расправу, он приказал убить пронского князя.

Сыновья злодейски убитого князя Дмитрий (он же Ярослав, отец Владимира) и Иван (отец Олега) отомстили Коротополу — привели с собой войско татар в Переяславль и согнали с престола убийцу, впоследствии приказав умертвить его. Наследников у Коротопола не было, и на рязанский стол сел Дмитрий. Через год он умер и, согласно старинному лествичному праву, по которому наследство переходит от брата к брату, великим князем Рязанским стал Иван. Через шесть лет умер и Иван. Со всей остротой и драматизмом встал вопрос: кому править Рязанской землей? Олегу ли, сыну только что почившего князя Ивана, или Владимиру, сыну ранее ушедшего из жизни князя Дмитрия?

Разумеется, судьба юных князей полностью была в руках великого хана. Ханом Золотой Орды в то время был Джанибек, прозванный на Руси Добрым. Порознь приняв приехавших к нему за ярлыком Олега и Владимира, Джанибек предпочел закрепить великое княжение Рязанское за Олегом. И вовсе не потому, что привезенные Олегом подарки оказались богаче подарков прончан. Хан исходил из других, более существенных соображений. В то время на Руси складывалось новое право наследования, прямое — от отца к сыну. В отличие от лествичного, это прямое право позволяло избежать неразберихи и споров, часто приводивших к междоусобицам. Хан поощрял этот новый, прямой порядок наследования.

К тому же Джанибек, хорошо образованный человек, при дворе которого обреталось и кормилось немало ученых и поэтов, сразу обратил внимание на обширные познания и ум юного рязанца. В присутствии нескольких ученых безусый Олег толково рассудил и умело доказал преимущества прямого наследования перед лествичным правом.

Да и внешность Олега, его манеры располагали к нему. Если его соперник был в обращении несколько неуклюж, а то и грубоват, то Олег отличался непринужденностью, даже лоском. Впечатляли его царственная осанка, его умение слушать и быть внимательным к окружающим.

Правда, Олег бывал гневлив. Но этот недостаток в глазах хана и его вельмож оправдывался юностью рязанского князя, его быстрой отходчивостью.

Между прочим, пребывая в Сарае, Олег и Владимир избегали друг друга и проживали в разных частях города. Олег остановился на рязанском дворе, прончане же, не имевшие в Сарае своего двора, стали на постой на московском. Тем самым дали понять: Москва — им друг.

Но как бы соперники ни избегали друг друга, не встретиться даже в таком большом городе, каким был Сарай, было невозможно. Однажды Олег, выехав из ханского двора, увидел подъехавшего Владимира. Правила вежливости требовали взаимных приветствий, причем первым должен был покланяться удельный князь, младший. Владимир и не подумал. Был горд, важен, напыщен. На челюстях вздулись желваки. Олег зримо ощутил, до какой степени отчуждения и вражды дошли их отношения.

Когда встретились в другой раз, то Владимир все же поклонился первым — к этому времени Олег был уже обладателем ярлыка. Тогда Олег, ответив на приветствие младшего князя ещё более глубоким поклоном, пригласил его к себе, на рязанский двор, в гости, чем тот и воспользовался. Они поладили друг с другом и домой, на Рязань, возвращались уже вместе. Позднее Олег выдал за Владимира свою первую дочь, и дружба их, подкрепляемая иногда совместными военными походами, казалось бы, никогда уже не омрачится никакими обстоятельствами.

Но жизнь не стояла на месте, и с некоторых пор Олег стал замечать какую-то охлажденность к нему со стороны Владимира. Нетрудно было догадаться, откуда подул ветерок. Пронск стал якшаться с Москвой, обмениваться с ней посольствами, а московские бояре, как известно, мастера на козни и каверзы. Олегу Ивановичу не нравилось якшание меж собой этих городов, но понимал: надо терпеть, внимательно следя за поведением князя Владимира.

Особенно надо быть внимательным и бдительным теперь, когда рязанцы взяли Лопасню, а Москва, в ответ на это, возможно, покажет зубы. Как бы ни был опытен в посольских делах Афанасий Ильич, рассчитывать на успех вряд ли приходится. Ибо — способен ли князь Дмитрий Московский расценить отчаянный поступок Олега как единственно возможный, даже и почти неизбежный в сложившихся обстоятельствах, чтобы сохранить свое достоинство?

Скорее всего, размышлял князь Олег, правители Москвы не смирятся с утратой крепости, и те рати, которые вернулись по окончании войны с Тверью домой, будут направлены на Рязань.

Вновь и вновь Олег прикидывал соотношение сил Москвы и Рязани. Если Москва не пойдет на замирение и станет грозить ему — он не дрогнет. Он знает, что ему делать. Он обратится за подмогой в Сарай. Ныне в столице Золотой Орды на престоле царица Тулунбек. У неё свои причины для недовольства Москвой. Золотая Орда вот уже двадцать с лишком лет изнемогает от междоусобных кровавых смут. Она раскололась. Линия раскола прошла по Волге. В отпавшей правобережной Орде, со столицей Солхат1, правил темник Мамай от имени подставного хана. И правил уверенно, крепко. В левобережной, с прежней столицей Сарай, где ханы в обстановке смут менялись чуть ли не каждый год, власть была непрочной. Русские князья ломали головы, какой Орде подчиняться, которому из ханов платить дань. Исходя из соображений, что власть Мамая тверже, московские правители предпочли платить дань Мамаевой Орде. Олег по старой привычке признавал Сарай и возил дань ханам, сидевшим в этой столице. И потому вправе был рассчитывать на помощь царицы Тулунбек.

Конечно же, Олег потребует помощи и от Владимира Пронского. Как князь удельный, князь младший, тот обязан выставить полк.

Так думал Олег, уверяя себя в том, что Владимир Пронский в трудную минуту встанет рядом с ним плечом к плечу. Нуждался в таком самоуверении, к этому толкали сомнения в верности ему Владимира.

Глава третья. Боярская дума

Томимый предчувствием посольской неудачи, князь Олег в собольей шапке с золотыми опоясками сидел среди бояр на троне озабоченный. Трон был утвержден на покрытом ковром дощатом помосте, посередине самой просторной во всем дворце палаты, обитой по стенам узорчатой камкой (шелком) и увешанной мечами, саблями, щитами. Перед иконами древнего письма, вывезенными из Старой Рязани предками Олега, горела лампада.

Озабоченность на лице князя скрадывалась спокойным выражением лица, мужественной складкой губ. Руки, небольшие, сильные, с привычной уверенностью охватили овальные закругления подлокотников. Дьяк — на груди его подвешена глиняная чернильница — торжественно читал жалованную грамоту. Речь в ней — о пожаловании князем Ольгову монастырю1 одного из княжеских сел с угодьями. Слушая вполуха (ему ли не знать, о чем грамота?), князь думал все о том же: согласится ли Москва на замирение? Бояре же, в отличие от Олега, были беспечны. Их медные лица лоснились довольством. Кроме добычи, захваченной в крепости, они получили ещё и новые вотчины от князя. Парясь в шубах, думцы основательно, прочно сидели на покрытых сукном лавках и внимали словам дьяка с благодушием. Они — победители и как победители наслаждались чувством упоения, которое так убаюкивающе, так сладко окутывало их.

Голос дьяка звенел:

— Милосердием Божиим, молитвою Пресвятой Богородицы… благословением епискупа рязаньского… я, князь великий Олег Иванович, посоветовавшись со своими боярами, а бояре со мною были: Софоний Алтыкулачевич, Семен Федорович… Тимош Александрович, Манасея дядько2, Юрий окольничий… Павел Соробич, дал отцу1 своему Арсению…

Главный воевода Софоний Алтыкулачевич, имя которого прозвучало первым из бояр, ликующе крикнул: "Опля!" — и стукнул себя кулаком по колену. Важно огляделся. Один из бояр, воевода Семен Федорович, по прозвищу Ковыла Вислый, имя которого было названо вторым, усмехнулся на его восторженный вскрик. Он, Ковыла, пришедший служить князю Олегу из Москвы, а до Москвы служивший в Литве, завидовал Софонию. Выходец из Орды и в боях неизменно изъявлявший безмерную храбрость и неутомимость, Софоний Алтыкулачевич удостоился чести быть при князе его правой рукой и главным воеводой, в то время как на эту должность метил и не скрывал своих притязаний Ковыла.

"Как был первым, так и остался!" — взглядом косых глаз сказал Софоний, на что Ковыла лишь пренебрежительно повел могучими плечами.

Кроме бояр, на заседании думы присутствовал Арсений, игумен Ольгова монастыря, духовник князя. Почтительно внимая словам дьяка, слабо пошевеливая сухими перстами возложенных на посох рук, Арсений с благодарностью поглядывал на князя, щедро пожаловавшего монастырю целое селение с угодьями, и не мог не заметить его озабоченности, не разделяемой боярами. Духовник понимал князя. Думал, что перед отъездом в свою обитель он побеседует с духовным сыном, скажет ему ободряющие слова, благословит.

В палату вошел слуга и, прерывая дьяка (что могло означать лишь одно — произошло нечто важное), доложил: из Московии вернулись посольники Афанасий Ильич и Епифан Кореев. При этом сообщении бояре как-то сразу подобрались, лица их стали выжидательно-строгими.

Князь велел войти посольникам, и те, переступив порог палаты, перекрестились на богато отделанные иконы, низко поклонились князю и думцам, коснувшись рукой ковра. Установилась напряженная тишина — слышно было лишь шуршание шубных рукавов.

— Господин великий княже, — голос Афанасия Ильича задрожал. — Москва пойдет на нас ратью…

После непродолжительного молчания, которое последовало за этим сообщением, князь спросил:

— Из чьих уст прозвучала угроза?

— Из уст Боброка Волынского. Князь же Дмитрий нас не принял…

"Он даже не принял моих посольников, — подумал Олег. — Вот как засерьезничал! Значит, своим ударом на Лопасню я допек его. А что мне оставалось делать? Мне ничего и не оставалось, как оружием брать крепость, пока московиты воевали в Твери. Неужто Дмитрей полагал, что я прощу ему его наглый обман? Я же от чистого сердца послал ему в помогу полк. И против кого? Против моего тестя! Это стоило мне немалых мук. И теперь, когда я сам взял то, что мне принадлежит по праву, он надулся. Надулся, как мышь на крупу. И потом — откуда в нем эта гордость? Эта спесь? Может быть, он считает, что московские князья родовитее рязанских? Как бы не так! Или он уверен, что Москва сильнее Рязани? Но то, что он треплет Михаила Тверского, клюет других, ещё не значит, что он сильнее меня…"

Размышляя так, князь Олег, конечно же, не забывал о том, что у Дмитрия Московского сильный сторонник — Мамай. Недаром все минувшее лето Дмитрий провел в стане Мамая. Отвез ему дань. Ублажил многими подарками. Дмитрий соперничал с тверским князем Михаилом за великий Владимирский стол и уговорил Мамая, чтобы тот перестал поддерживать Тверь. Ясно, что уверенность в своих силах, в прочности своего положения Дмитрий черпал от сознания единачества с Мамаем.

Но что из этого следует? Из этого следует лишь одно: немедля направить посла в Сарай, к ханше Тулунбек. Тулунбек и Мамай — враги. Ханша должна понять, что её помощь Олегу — во благо же ей…

Меж тем Афанасий Ильич, видя, что от него ждут каких-то подробностей, стал рассказывать о том, как московские бояре, прежде неизменно приветливые с ним, на сей раз отворачивались от него, не хотели даже и выслушать. Олег смотрел на бояр. Большинство из них, за исключением двоих-троих, отнюдь не озадачились. Были невозмутимы. Лишь построжали, посуровели их лики. Когда посол смолк, Софоний запальчиво крикнул:

— Пусть только сунутся!

И тут почти все разом заговорили, загалдели, разделяя возмущение главного воеводы, его воинственный пыл. Из галдежа можно было понять одно: пусть московиты идут на Рязань. Они напорются. Они получат сполна.

Тогда Афанасий Ильич, которого не радовала никчемушная самонадеянность бояр, тихо сказал, улучив миг затишья, что у Москвы очень крепкое войско. И что возглавит его, скорее всего, Боброк, который во многих битвах проявил себя как опытный военачальник.

Никто бы не придал особенного значения словам Афанасия Ильича, потому что имя Боброка было у всех на слуху. Все привыкли к тому, что московский князь все чаще доверял войско именно этому воеводе. Но тут подлил масла в огонь Ковыла Вислый. Он лично видел Боброка на поле брани и мог судить о нем не понаслышке.

— Не хотел бы я, чтобы московское войско возглавил противу нас Боброк, — сказал Ковыла. — Крепко, очень крепко научен Боброк ратному делу.

Восхваление московского воеводы пришлось не по душе Софонию Алтыкулачевичу.

— А царя Тагая бивал твой Боброк?

Софоний не случайно упомянул про Тагая, мордовского царя, войско которого было сокрушено рязанцами под Шишевским лесом. Софоний в том бою показал себя во всем блеске. Небольшого роста, но крепкого телосложения, неутомимый, верткий, он появлялся в решающих местах схватки, с гиканьем врывался в самую гущу боя и увлекал за собой других воинов. К тому же он досконально знал приемы и повадки татар в бою и эти знания умело использовал. С той-то поры и оценил его князь по достоинству, с той-то поры Софоний не прочь был напомнить о победе над Тагаем, победе общей, достигнутой прежде всего энергией и талантом князя Олега, самоотверженностью Владимира Пронского и Тита Козельского, но и не без его, Софония, мужественных действий.

— Пусть и не бивал, — возразил Ковыла, — но это ещё не означает, что Боброк не силен.

— Вот когда испробует в бою кривой татарской сабли, рязанской тож, тогда поверю, что он силен. Рановато ему идти противу нас, победителей Тагая!

Задор главного воеводы отвечал настроению бояр, и они смотрели на него с умилением. Но не все разделяли его неумеренную хвастливость. Кто-то из думцев сказал со внушением: "Пляши, когда в дуду играют, а не до игры", — на что Софоний отпарировал:

— Мы не тверичане или суздальцы, коих московиты бьют как сидоровых коз! Мы — рязанцы! В два счета сделаем укорот неприятелю!

Афанасий Ильич, чаще других бывавший в Москве и лучше многих знавший её, заметил:

— Не следует забывать о том, что московиты превосходят нас добротностью доспехов.

— Это каких-таких доспехов? — вскинулся Софоний Алтыкулачевич.

— У московитов в ходу колонтарь1. Доспех надежный и удобный, но многим нашим воинам недоступный — очень дорогой. А ещё у московитов распространено новое оружие — самострел-артабалет2.

— Ой-ой, настращал! — воевода состроил уморительную гримасу испуга. Да мои орлы арканами передушат твоих московитов-артабалетчиков!

Афанасий Ильич махнул рукой, а Ковыла Вислый расхохотался рассыпчато, явно наслаждаясь своим смехом. Тотчас рассмеялись и другие думцы, уж и не зная чему: самозабвенному ли смеху Ковылы, непрошибаемой самоуверенности Софония или его же, Софония, упоминанию об арканах. Он давно носится с мыслью вооружить своих воинов, по примеру ордынцев, арканами и уже заказал понаделать их из конского волоса.

Софоний вдруг обиделся — свирепо выпучил глаза, закрутил головой:

— Молчать! Зарэжу!

Смех оборвался — сгоряча воевода и в самом деле мог схватиться за рукоять кинжала.

Тогда дядька Манасея, колыхнув мясистым пузом (оно было предметом зависти иных бояр — считалось, что чем пузо больше, тем крепче здоровье), упрекнул думцев:

— Ох, бояре, к добру ли смеемся? О деле надо думать… — и поблескивая умными глазами, заплывшими жирком, поерзал, поосновательнее утверждаясь на лавке.

Князь кивком головы одобрил резонное замечание своего бывшего воспитателя, которому был обязан уроками воинского искусства, житейской мудрости, приобретенными познаниями во многих науках. Теперь, когда сыну Олега Ивановича, Феде, исполнилось не так давно два года, он подумывал приставить к нему опекуном опять же Манасею, как только Феде исполнится три года. Именно в этом возрасте свершали обряд княжеского пострига над мальчиками, состригали прядь волос, принародно сажали на конь и с того часа из попечения мамок и нянек чадо передавалось на воспитание дядьке.

Итогом заседания боярской думы стало решение: кроме дружин из бояр и дружин из детей боярских, собрать городское ополчение. Снарядить послов: в Пронск — окольничего Юрия, в Орду — Епифана Кореева.

Окольничий Юрий был выдвинут послом в Пронск из соображений, что он "в ладах с князем Володимером и лучшими мужами Пронска", как выразился один из думцев. Выходец из пронских бояр Кобяковых, Юрий действительно поддерживал тесные связи с пронской знатью. Князь Владимир на него не в обиде за то, что он перешел служить к Олегу Ивановичу. Переход от одного князя к другому делом было узаконенным и повсеместным, а у Юрия к тому же было дополнительное оправдание: две его вотчины, Зеленово и Щагрово, располагавшиеся куда ближе к Переяславлю, чем к Пронску.

Юрий был рад, что на него возлагали ответственное и, как ему представлялось, приятное поручение. Но вдруг один из думцев, старый Павел Соробич, воспротивился:

— В Проншк — Юрия? — прошепелявил. — Да мышлимо ли? Он им швой окрутят они его…

На какой-то миг в палате вновь установилась тишина — неловкая, гнетущая. Впервые открыто, во всеуслышание, озвучено было то, о чем доселе каждый думал лишь про себя. В присутствии Олега не было принято обсуждать подозрительное поведение пронского зятя. Год от году тот все заметнее отчуждался от Переяславля и, напротив, его все явственнее влекло к Москве.

Выжидательно обведя взглядом думцев, ни один из которых даже и не подумал оговорить Соробича, князь сказал:

— В словах почтенного Павла Соробича послышалось мне неверие в моего окольничего. Говорю вам: у меня нет причин не доверять ему. Велю ему завтра же ехать в Пронск.

И ни слова о том, есть ли у него подозрение в отношении князя Пронского, целовавшего крест на верность ему.

— А теперь, — продолжал чуть погодя Олег Иванович, — обмыслим, кого послать в Сарай. Дело сугубо серьезное. Хорошо бы зазвать кого-нибудь из толковых ордынских князей на постоянную службу, а не только лишь для того, чтобы оказать одноразовую помогу.

Всем было известно, что многолетняя смута в Орде опостылела многим тамошним князьям и некоторые из них не прочь были послужить на Руси.

— Верно, княже, верно, — дружно согласились бояре. — Твой замысел с дальним заглядом и нам по душе.

Сам того не замечая, Афанасий Ильич подался вперед, взглядом упрашивая: "Пошли меня, княже! Дай мне возможность искупить мою неудачу в Москве. С татарвой мне будет легче сговориться…".

Олег Иванович, однако, сделал вид, что не заметил, не понял мысленной мольбы боярина, которому доселе доверял ответственнейшие поручения. Афанасий перевел взгляд на воеводу Тимоша Александровича, друга и родственника, прибывшего в думу из своей вотчины Шилово. Могучего телосложения Тимош, как всегда, на думе помалкивал, но, уловив во взгляде друга мольбу, замолвил за него словцо:

— Что тут ломать голову? Афанасий Ильич в ордынской столице бывал не однажды — его и послать.

"На Рождество приглашу в гости и подарю сокола, — благодарно подумал Афанасий Ильич. — Жалко, что нет ныне его брата Давыда. Тот бы за меня тоже…"

Но князь не отозвался на предложение Тимоша Шиловского. Вдруг взгляд его остановился на Епифане; тот, решив, что час его настал, взмолился:

— Господин, пошли меня! Я приведу полк татар! А надо — два! Я сумею! Поверь мне — лучше меня никто не выполнит твое поручение…

Настырность Епифана одних изумила, других восхитила, третьих, ему сочувствующих, испугала: как бы князь не осудил резко за самонадеянность молодого, подающего большие надежды, посольника. Но князь посмотрел на Епифана пристально, как бы заново, и с добродушием.

— Два полка, баешь, приведешь? А коль тебе придется ехать в Сарай без сребра? На какие шиши купишь войско?

И тут Епифан совсем разошелся:

— Княже милостивый, да ты сам не ведаешь, как ты богат и без сребра! И коль позволишь — подскажу, в чем твое богатство…

— В чем же?

— Твоя сестра, княжна Анастасия на выданье…

"Далеко пойдет", — не без зависти подумал Афанасий Ильич.

Олег Иванович слегка насупился:

— За кого мне выдать княжну Настасью — это мое дело. Ну, а коль тебе в охотку сослужить мне службу — что ж, можно и помыслить о том. Татарская молвь тебе ведома, ума тебе, вижу, ни у кого не занимать… Тако ли я баю? — обратился он к боярам.

— Тако, тако. Пора Епифашу посылать старшим.

— А не молод для старшего-то? — усомнился Тимош Александрович.

— Ничто, — возразил князь. — Млад годами, да востер умом. Да и так ли он млад? Ему уже двадцать с изрядным гаком.

Епифан Кореев раздул ноздри — рад был такому повороту. Афанасий Ильич, напротив, ещё более расстроился. Ибо, как ему предвиделось, никакого возвышения теперь ему не видать, и по справедливости — московский провал был его провалом. Когда настала пора боярам расходиться, Афанасий Ильич, привлекая внимание своей звучной медленной речью, сказал:

— Хочу, бояре, повиниться перед вами за то, что не упросил московитов не затевать с нами брани.

— Как бы ты их упросил? — откликнулся кто-то.

— Был один выход — отдать им Лопасню обратно.

Засопели бояре — не по сердцу им такое! Павел Соробич, яростный противник Москвы, крикнул:

— Это что же — крепошть — коту под хвошт?

— Ты, Афанасий Ильич, не белены ли объелся? — подхватил Софоний Алтыкулачевич. Епифан Кореев ввернул:

— Не нашему князю пасть в ножки Дмитрею Московскому! — и победоносно посмотрел на Афанасия Ильича.

Дьяк дочитал по-скорому жалованную грамоту, и князь вручил её отцу игумену Арсению. Тот прочувственно сказал:

— Брате во Христе! Я и мои иноки не забудут милости государя Ольга Ивановича, и в сей грозный час проявим ещё большее усердие перед Господом Богом. Да умилостивим Его простить нам грехи наши тяжкие…

Зашелестели рукава шуб — думцы крестились. Выходили с громким говором, с желанием поскорее исполнить указания любимого князя.

В сенях бояре задержались — обсудить, получше уяснить, что произошло. Пищи для ума немало: это решимость Москвы, это новая расстановка сил в думе. Мнутся под предлогом, что лошади закладываются в санные повозки, хотя возки давно уже заложены и кучера наготове. Переговариваются и ревниво поглядывают на дверь палаты — выйдет ли оттуда слуга. Олег Иванович имел привычку позвать кого-то к себе уже после думы. И тем как бы выделял. Лестно быть позванным к князю для отдельной беседы, может быть, более важной, чем общедумский разговор.

Как пчелы летят на цветок за взятком, так и думцы неотвратимо тянутся к Олегу Ивановичу. Только ли потому, что он дает им вотчины? Нет. Все князья обеспечивают вотчинами бояр, но не ко всем тянутся. Ангельский характер? Нет, характер его сложен, в нем уживаются добросердечие с гневливостью, великодушие с мстительностью.

С детства, сурового и сиротского, тревожным облаком витает над Олегом загадка, и тайна окутывает его личность, — эта загадочность, видно, и тянет к нему людей. (Не подозревали, что Олег станет неразгаданным и в памяти потомков.) А может быть, все объясняется проще: бояре не раз уже убеждались в удачливости князя, они видели и чувствовали — ему по силам возрождение былого могущества Рязанского княжества.

Дверь отворилась, слуга позвал Епифана Кореева и Афанасия Ильича. Афанасий Ильич от неожиданности приподнял брови да так, недоуменно и вопросительно оглядываясь, пошел в палату — но только не впереди Епифана, как было бы ещё вчера, а позади. Епифан же, весело поглядывая исподлобья, прошел уверенно и расправив плечи, как свой и к себе.

Князь указал обоим на лавку. Афанасий Ильич так и не мог справиться с собой — выражение недоумения словно бы застыло на его породистом лице. И не было в его позе ни прежней осанистости, ни важности. Он выглядел надломленным.

Но Олег Иванович ценил этого боярина. Он был прям и честен, имел особенный взгляд на расстановку сил на Руси. По мнению Афанасия, на Руси произошло окончательное перераспределение сил, и Москва вышла вперед надолго, может быть, навсегда. Ей помогает сам Бог, питающий её энергией духа и мыслей. Потому-то именно Москву избрал для своего местожительства митрополит, некогда пребывавший во Владимире. Москва успешно соперничает и с Суздалем, и с Тверью, даже и щелкает по носу могущественного Ольгерда Литовского, когда тот пытается завоевать её. Силы её, на диво, бьют родниковыми ключами, видно, из самого сердца земли-матушки…

Эвон, как Москва расстроилась! Какое кишение на её торгах! И во всей её земле со времен Калиты изведены разбой и воровство… "Мы, рязанцы, ещё диковатые… — порой говаривал Афанасий Ильич. — Лезем из кожи, чтоб показать, какие мы дерзкие, независимые и умные… Но куда разумнее было бы побрататься с нашими соседями, кое в чем порой и уступить да тянуться следком за ними…"

— Что ж, Афанасий Ильич, — обратился к нему князь. — Неужто ты всерьез за то, чтобы вернуть крепость без боя?

— Боюсь, княже, что силы у нас с Москвой неравные…

— Но можем ли мы отдать им нашу же крепость? Унижение нам к лицу ли?…

— Унижение-то не к лицу…

— То-то же, — перебил князь. — Рязань вот уже семьдесят лет кипит и перекипает от возмущения на Москву. Нельзя, чтобы отдать.

— Нельзя, — окончательно отступился Афанасий Ильич.

— А теперь, Афанасий Ильич, ступай. Не обессудь, что не посылаю тебя старшим в Сарай. Ты сделал все, что мог, и может, не твоя вина, что не удалось замириться. Но удача ушла от тебя, и нам нужны новые люди. Иди.

Афанасий Ильич поклонился и пошел. Вдруг, когда он был уже у двери, Олег Иванович сказал:

— Но не думай, Афанасий Ильич, что отныне сядешь ниже того места, на котором сидел доселе. Я не забывчивый, помню твои добрые дела. Надеюсь, пользу ты ещё принесешь немалую…

Афанасий Ильич растрогался такими словами и ответил:

— Спасибо, княже.

Вышел он явно приободренным. Князь не забыл его старых заслуг. Не передвинет с достойного места ниже, полагая, что Афанасий Ильич ещё принесет пользу. А что утрачена надежда породниться с князем — что ж, мало ли кто из бояр имел надежды да потерял? Князь один, бояр много…

Епифану Корееву князь сказал:

— Подбери себе, Епифан Семенович, добрых помощников и отправляйся в Сарай. Не проволакивай время. В первую очередь добейся приема у царицы Тулунбек и постарайся убедить её в том, чтобы она оказала мне помогу. И ещё постарайся свидеться с мурзой Салахмиром1. Доведи ему, что на выданье моя сестра Настасья и я отдам её ему в женки, пусть бы он шел на Рязань со своим полком служить мне.

Поручив Епифану ещё несколько неглавных дел, велел ему отбыть уже послезавтра.

Епифан поблагодарил и, выйдя от князя, с блеском в глазах, не останавливаясь, пошел мимо бояр по сеням прямо к выходу. Им уже овладело нетерпение — готовиться к отъезду и, не отлагая, выполнять ответственное поручение.

Глава четвертая. Решается участь княжны

— Почто такой ненастный? — услышал князь мелодичный голос жены Фроси.

Он, в шубе, в белых валяных сапогах, стоял на гульбище. Огороженное узорчатыми деревянными перилами, гульбище опоясывало дворец по всему второму ярусу. Князь в эту минуту находился в той части его, которая выходила на север. Прямо перед ним, под обрывом, текла подо льдом река Трубеж. Дубовый лесок на противоположном берегу был тих и угрюм. Справа широко раскинулись заснеженные приокские луга, слева, на нагорном берегу Трубежа, манила взгляд уютом и несколькими красивыми церквями Владычная слобода. Думал: что ж, видно, большой войны не избежать. Напрасно он понадеялся на то, что Москва смирится с потерей Лопасни. Не хотел бы он большой войны. Но что делать? Нельзя же бесконечно уступать Москве. Всему должен быть предел.

Жаль только — судьбы ломаются. Судьба младшей его сестры Настеньки уже на сломе. Разве в радость ей будет узнать о своей доле? Он любил её, свою сестренку. Ей не было и года, когда умер отец, и Олег заменил ей отца — много забот и труда вложил в её воспитание. Когда она подросла, отказал многим женихам, домогавшимся её руки. Все ему казалось: они недостаточно родовиты. И вот сам задумал отдать её не за какого-либо русского княжича, чей род ведет к Рюрику, а за татарина, за мурзу1, притом не самого знатного происхождения, не из чингисидов.

Фрося, чей голос всегда ему сладок и приятен, мягкоулыбчивая, в сизособолиной шубе, в шапке с меховым околышем, украшенным драгими каменьями, легко шла к нему. На плече — белый, с черным хвостиком, горностай. "Ей и поручу предуведомить Настасью", — подумал князь.

Взаимоотношения супругов с годами претерпели изменения. Прежняя пылкость, сопутствуемая то страстностью на брачном ложе, то внезапными охлаждениями и даже кратковременными ссорами, уступила место ровной и теплой любви, отмеченной тонким обоюдным пониманием.

Встряхнув головой (как бы сбросив груз забот), Олег Иванович шагнул навстречу жене, обнял её. Быстро отстранясь и оглянувшись — как бы кто не увидел! — заботливо подвел жену к креслицу, покрытому мехом, и сам сел на такое же кресло рядом. По глазам её понял: ей известно все, и недавняя улыбка её означала лишь то, что она хотела его успокоить.

— Вижу, свет мой, тебе сказали о вестях из Москвы…

— Да, господин мой.

Он помолчал и спросил о Феде, о его простуде. Фрося ответила, что как только Феде начали втирать в грудь кабанье сало — ему полегчало, и он уже просится покатать его на санках, а сейчас мамки и няньки одевают его на гулянье.

В это время из терема вышел в окружении мамок и нянек немного осунувшийся во время болезни Федя, в меховом кафтане, на ременном поясе игрушечный меч в серебряных ножнах. Подошел к родителям, чинно поклонился, подражая взрослым. Отец подхватил его на руки, подбросил, затормошил, приговаривая, что он уже большой, чуть ли не витязь, и не пора ли его сажать на конь, приставив к нему воспитателем Манасею. Фрося сразу же возразила — не пора, потому как дядька Манасея, которому дай только волю, загоняет мальчика на детских воинских игрушках. Но Олег Иванович настаивал: все же пора, иначе мамки и няньки избалуют княжича, а масленая головка отцу-матери не кормилец и не опора…

Отпустив сына, князь занял свое кресло, обдумывая, как бы ему сказать о своих планах в отношении Настеньки так, чтобы не слишком расстроить Фросю. Но оказалось, у Фроси был свой разговор — в отношении её отца, Ольгерда. Она просила мужа направить посла в Литву — попытаться склонить Ольгерда оказать помощь Рязани. Ведь отцу ничего не стоит погрозить пальцем Москве — и она присмиреет, пойдет впопят. Да, Ольгерд обиделся на Олега, которому, как теперь стало ясно, ни в коем случае не следовало посылать против него полк, но уже прошло немалое время, чтобы успеть остыть. Да и ради дочери отец может смягчиться.

Князю пришлось объяснить жене то, о чем она ещё не ведала, а он уже проведал от того же Афанасия Ильича. Князь Владимир Серпуховской, двоюродный брат и надежный друг московского князя, сватает, и говорят, успешно, младшую дочь Ольгерда — Елену. И если это так, то станет ли Ольгерд хотя бы и пальцем грозить Москве?..

Это сообщение для Фроси было неожиданным и очень её огорчило. Выходит, супруг вдвойне напрасно выставлял свой полк на стороне Москвы: Литва и Москва с помощью брака замирятся, а Рязань останется с носом… Самое обидное — её муж рассорен с её отцом.

Князю стало жалко Фросю, и лучше бы ему отложить разговор до завтра или более позднего времени. Но и откладывать было нельзя. Настя должна узнать важную для себя новость от самых близких ей людей и лучше всего от любимой ею невестки. Фрося сумеет утешить золовку.

— А теперь, свет мой, — князь виновато посмотрел на жену, — прошу тебя помочь мне в другом деле… Я наказал Епифаше уговорить мурзу Салахмира прибыть ко мне со своим полком и служить мне. Обещаю за него отдать княжну Настасью…

В глазах Фроси мелькнул испуг.

— Настю — за басурмана? Человека не нашенской веры?

Она до того расстроилась, что стала некрасивой. Уголки губ опустились. Фрося с детства была воспитана в духе православия. Ее мать, княгиня Витебская, была по происхождению русской и православной. Да и отец, Ольгерд Гедиминович, по матери был русским. Хотя он и держался дедовской языческой веры, все же под влиянием как первой жены, Марии Витебской, так и второй, Ульяны Тверской, с которой вступил в брак после смерти Марии, постепенно проникался христианской верой. Язычника Ольгерда побуждало к принятию православия и неукротимое стремление овладеть всей Русью и верховодить в ней. Не будучи православным, он не мог бы рассчитывать на признание его своим князем русскими подданными.

Фрося относилась к сестре мужа с материнской любовью, и ей, воспитанной в духе православия, было больно, что князь вздумал отдать Настеньку за человека чужой ей веры.

— Не о таком муже мечтала Настя, — тихо сказала Фрося. — Разве она так дурна собой или она из худого роду-племени, чтобы отдавать её за басурмана? За что ей такой крест?

Олег Иванович ответил со всей откровенностью:

— Ныне, свет мой, дела наши тревожные. Вишь, как нас обложили: с юга — вор и разбойник Мамай, с севера — обманщик Дмитрей Московский. Дмитрей грозит мне. На кого опереться? На тестя? Я перед ним оплошал и не могу рассчитывать на помогу. На Володимера Пронского? Этот, по-моему, стал хитрить, неспроста он заякшался с московитами. А вот заволжские татары, коль им оказать почет и уважение и хорошо заплатить — помогут.

— Уж больно дорогая плата…

— Насильно не станем отдавать. Последнее слово останется за Настей. Отдам её за мурзу только по её согласию и на том условии, что мурза окрестится в нашу веру. А просьба моя к тебе такая — заранее приуготовь княжну душевно к браку с мурзой.

Фрося чувствовала себя подавленной. Решение князя было необычным, влекло за собой много непонятного и сложного. Невозможно было даже представить себе, чтобы мужем Настеньки был татарин, наверняка, как ей думалось, злой, наверняка дикий. Да если даже он и примет православную веру — дикость все одно с ним останется.

Князь пытался успокоить ее:

— Я мурзу Салахмира знаю — он достойный человек.

Фрося молчала. Поняла — князя не переубедить.

Глава пятая. Ефросинья предуведомляет княжну

"Легко сказать — приуготовь… — думала Фрося после разговора с мужем. — Как довести Настеньке, что ей придется выйти за басурмана?.."

Фрося и Настя встретились на богослужении в крестовой палате. Домашний образ жизни княжого двора был подчинен строгому соблюдению богослужений. В праздники молились в Успенском соборе1, расположенном рядом с дворцом, а в будни — в моленной палате дворца. Сам князь без молитвы не начинал и не кончал дня. Заутреню и вечерню отстаивал непреложно, в праздничные дни молился первый, третий, шестой и девятый часы, которые не отменялись для других членов семьи и в будние дни. Строгий, как в монастыре, порядок помогал всему двору полнее жить духовной жизнью. Между молениями каждый занимался своими делами: кто хозяйством, кто воспитанием, кто рукоделием, кто учением.

Благочестие требовало явиться в церковь или моленную палату без опоздания, а ещё лучше — загодя, когда ещё не накурен ладан и не зажжены свечи. Фросина золовка, Настенька, являлась на моление прежде других, даже и слуг, которые обязаны были сдернуть пелену с вышитыми на ней святыми с иконостаса ещё до прихода всей княжой семьи.

Так и в этот раз — Настя явилась первой, стояла перед образом Богоматери, приподняв над ним завесу, — задумчивая, отрешенно-трогательная, в распашной мантии небесного цвета из бархата, в девичьем венце в виде широкой повязки без верха. Толстая длинная коса — знак девичества спускалась по спине до талии. Серые глаза её излучали любовь и доброту.

О милосердии Настеньки ходили легенды. На территории кремля, неподалеку от Глебовских ворот, находилась тюрьма, куда заключали воров и разбойников. Сидельцам, в колодках, разрешалось по праздникам ходить по граду за милостыней. Княжна, не дожидаясь их прихода, сама со слугами являлась на тюремный двор, где всегда попахивало нечистотами, и угощала страдальцев пирогами, вареной рыбой или мясом.

Слуга снял с иконостаса большую пелерину, и лики Спаса, Божией Матери, святых воссияли в свете зажженных лампад и толстых, в руку, восковых свечей. Домашний священник встал за аналой, молельщики — перед иконами: по правую руку княгини — дочери и сын, по левую — золовка. Во втором ряду — слуги и служанки. Священник читал нараспев, все погрузились в молитвы. Ефросинья не могла сосредоточиться на молитве — думала о золовке. Распевный голос священника донес до её ушей: "Блажени кротцы, яко тии Бога узрят…" Княгиня встрепенулась, неистово молясь, встала на колени, крепко приложилась лбом к обтянутой бархатом поклонной скамеечке, мельком подумав: блаженны кроткие — это о ней, Настеньке…

Но вот богослужение кончилось. Слуги погасили свечи, задернули иконостас. Священник вышел, за ним, шурша платьями, удалились из крестовой палаты княгиня с детьми и золовкой, все остальные. И вновь — за кропотливое привычное дело. Около часа трудилась княгиня, сама сидя за пяльцами и стегая ткань. Отложив рукоделье, велела пяличницам отдохнуть, а сама направилась в Настасьин терем. Золовка в это время вышивала с девушками-мастерицами плащаницу на венецейской, брусничного цвета, камке. На плече у неё сидел горностай. Поймав озабоченно-сочувственный взгляд княгини, Настенька невольно сжалась. Догадалась — княгиня пришла неспроста.

— Пойдите, любушки, в сени, — велела княгиня девкам.

Мастерицы вышли. Ноги Настеньки в башмаках из мягкого сиреневого сафьяна, с золотыми нашивками — травами, узорами, птицами — скользнули с подставной скамеечки, подобрались под креслице, на коем сидела.

Фросе стало жалко золовку — хоть назад иди, но девушка уже была встревожена, а разговора так или иначе не миновать. Сев рядом, княгиня начала с того, что её беспокоит затянувшееся девичество золовки. Ведь пора замуж, если не сказать — давно пора. Князь Олег Иванович слишком щепетилен в выборе жениха для своей любимой сестры: то недостаточно родовит, то маловлиятелен. Упущено было несколько вовсе не плохих женихов.

Настя слушала молча, как бы безучастно, как бы не придавая значения выбору жениха — замуж так замуж… Тогда Фрося осторожно перевела речь на браки с людьми чужого народа и вероисповедания. (Тут Настя ещё чуть-чуть подобрала ноги). Такие браки, продолжала княгиня, как правило, бывают счастливыми. Самое неприятное в них — разное вероисповедание. Но эта неприятность легко устраняется — один из бракосочетавшихся должен поменять веру.

— Кто он? — тихо спросила Настя.

— Ордынский князь Салахмир.

Настя покачнулась, лицо её стало белым, зраки — узкими. Горностай тут же спрыгнул с её руки. Настя готова была услышать любое имя — и не так уж важно, княжеского или боярского рода, но только своей веры. Она охотно бы пошла замуж за сына почтенного боярина Афанасия Ильича, за которым не раз наблюдала украдкой из терема, когда тот проезжал на коне по двору; она бы пошла за любого другого боярского сына, за самого захудалого удельного князя соседней земли — лишь бы православного. Сейчас же прозвучало чужое имя. За этим именем скрывалось нечто далекое, нечто ужасное, чуждое, противное всему тому, из чего складывалась её жизнь.

С Настей случился легкий обморок, и если бы не руки Фроси, поддержавшие её, она бы упала. Фрося позвала сенных девок, распорядилась принести холодной воды. Девушку положили на ковер, ноги возложили на скамеечку. Княгиня сама побрызгала лицо Настеньки водой, смочила ей грудь. Умелыми руками и распоряжениями княгини Настя вскоре была приведена в чувство, и Фрося, успокаивая её, сказала, что без её согласия её не отдадут замуж и что князь даст свое благословение на брак только в том случае, если мурза Салахмир обратится в православие и примет православное имя. Голос княгини звучал мягко и глубоко, успокаивающе: в то же время в нем слышались нотки сочувствия и виновности…

Девушка, с некоторой отрешенностью и обреченностью на лице, согласно кивала.

Глава шестая. У кузнеца Савелия

Олег Иванович, окольничий Юрий и несколько воинов-телохранителей на конях выехали из ворот княжого двора, выводивших к реке Трубеж, обогнули двор и мимо продолговатого замерзшего устья Лыбеди, которое называлось озером Карасевым (ребятишки на синем прозрачном льду катали друг друга в обледенелых кошелках), мимо изукрашенных резьбой боярских хором со слюдяными окошками проехали по укатанной санями дороге в южную часть кремля. В этом углу града, по-над рекой Лыбедью, тесно лепились подворья ремесленников. Боярские дворы наступали на них, вытесняли на Верхний и Нижний посады — там куда просторнее, — но мастеровые цеплялись за свои родовые клочки, не уступали. В кремле жить спокойнее. Мало того, что он защищен с трех сторон реками, с одной — валом и рвом, да ещё окружен крепкой дубовой стеной, — подступы к нему прикрывали посады, само собой, тоже защищенные своими крепостными стенами.

Вот и Кузнечный ряд. Бухают и звенят большие и малые молоты. Попахивает дымком, окалиной. Двор Савелия обнесен невысоким, но крепким дубовым тыном — бревна, заостренные сверху, всажены в землю глубоко, прочно. На дворе взлаяла собака. Ворота открыл хозяин Савелий Губец невысокий, широченный в плечах, синеглазый, толстогубый. Верхняя губа раздвоена — от удара кулака в кулачном бою посад на посад. Увидев князя, пал на колени, поклонился в землю.

— Спаси тебя Христос, князь-батюшка. Милости прошу в дом…

— Привстань, Савелий Аверьянович, — уважительно назвал его по отчеству князь. — Не молоденький ко снегу льнуть. В дом пожалую вдругорядь, а ныне не время. Хощу обсмотреть кольчугу.

Савелий был зажиточный горожанин. Дом его, о двух избах, с большими сенями посередке, крыт не соломой иль камышом, как у иных, а тесом. Притом украшен был дом крыльцом с резными стойками. На дворе тесно от построек: три кузни, конюшня, большой хлев для двух коров и десятков трех овец, два амбара…

Из кузен вышли, почтительно кланяясь, сыновья Савелия. Их было четверо, все крепыши, широки в плечах, синеглазые, а ростом даже и повыше отца. На всех — кожаные запоны, обуты кто в лапти, кто в валеные сапоги. Среди них был ещё и пятый — нанятый молодой работник, родственник кузнеца.

— Павлуня, — ласково обратился отец к молодшему сыну, ещё безбородому и безусому. — Вынеси-ка, сынок, князеву рубаху.

Павел поклонился отцу в знак почтения и благодарности за приятное ему поручение и легкой походкой, низко наклонясь под притолокой двери, прошел внутрь толстобревенной прокопченной кузни.

— Токмо рубаха ещё не готова, — предуведомил Савелий. — Рукава да подол недоклепаны.

— Ничто, — сказал князь.

Павел вынес кольчугу и с поклоном передал её отцу, тот в свою очередь преподнес её князю. Положив кожаные перчатки на высокую золоченую луку седла, Олег Иванович принял кольчугу и взвесил её на руке. Тянула она фунтов на пятнадцать. При осмотре её карие глаза князя потеплели, загорелись. Радовала прочная склепка мелких ровных колец, сцепленных так, что каждое колечко соединялось с четырьмя. Для нарядности кольчуга была украшена двумя рядами медных колец.

— Сколь же потребовалось проволоки? — спросил Олег Иванович.

— Да саженей, эдак, триста.

— Пожалуй, хороша будет рубаха. Что ж, Савелий, коль изготовишь в два дня, труд твой оплачу вдвое щедрее.

— Почто такая спешка, князь-батюшка? — осмелился полюбопытствовать Савелий.

Ответил уважительно:

— Дело предстоит. Бранью нам грозят.

Савелий испуганно вскинул брови:

— Хто? Татарове?

Он хорошо помнил о набеге царя Наручади Тагая. Картина полусожженного Переяславля с пепелищами, остовами глинобитных печей ярко стояла перед глазами. Правда, двор Савелия уцелел — крыши дома и всех дворовых построек были предусмотрительно обложены дерном, — но страх перед новым приходом татар жил в нем неискоренимо.

Князь объяснил, что на сей раз грозят московиты. Савелий покачал головой:

— Стало быть, в отместку за Лопасню? Худо дело… худо.

— Не накаркал бы, — строго заметил молчавший доселе окольничий Юрий. — Отчего худо? Тагая побили, московита из крепости погнали… Нам ли робеть? К тому ж, Володимер Пронский — наш заединщик.

— Прости, господин, — простодушно сказал Савелий, — а слышно, Володимер-то воротит от нас нос…

— Глупая молвь — пыль по ветру! — с сердцем сказал околь-ничий.

Вслушиваясь, князь невольно и не в первый раз замечал, что Юрий Кобяков старается, при случае, выгородить Владимира Пронского. Это следствие ли только близости его к высшей пронской знати? Не затевает ли он недоброе? Может быть, и в самом деле стоит прислушаться к предостережению Павла Соробича?

Но в таком разе спрашивается: за что Юрий мог изменить князю? Разве Олег не оказывает ему высокие почести и не награждает щедро за службу? Да и Юрий Кобяков не остается в долгу. Был случай, когда во время взятия Лопасни, в какой-то опасный для жизни Олега Ивановича момент (к нему яростно пробивался сквозь окружение крепко бьющийся московит с отрядом) Юрий прыгнул со своего коня на коня неприятеля и задушил того руками.

Князь посмотрел в глаза Юрию — тот не отвел взгляда. Смотрел честно. Перевел взгляд на молодых кузнецов и невольно залюбовался ими. Все сытые, рукастые, крепкие. Дай им в руки рогатину — любому ворогу не поздоровится. Особенно впечатлял один из них — подбористый, статный, с глазами небесной чистоты.

— Как звать тебя, молодец? — обратился к нему князь.

— Карпом, — ответил тот.

— Из тебя, Карп, добрый витязь получился бы.

Карп чуть поклонился, а Савелий сказал:

— Нет, князь-батюшка. Телом-то крепок и в работе неутомим, а для ратного дела вряд ли годится. Злобства ему не хватает!

— Злобства? — подивился князь. — Гм… Злобство приходит во время боя. В бою и агнец бьет ворога. — И кажется, впервые за день улыбнулся.

Поворачивая коня, примолвил:

— Так поспеши, Савелий Аверьянович, рубаху склепать.

— Коль надо, в два дня управимся.

Трусцой Савелий забежал наперед верхоконных, отпахнул ворота на смазанных жиром железных петлях. Цыкнув на взлаявшую было собаку, кланялся вместе с сыновьями вослед отъезжавшим.

В западной части кремля, неподалеку от Глебовских ворот, располагалась крытая тесом воеводская изба о шести красных окнах, с сенями и крыльцом. Слюдяные окна — кусочки слюды вставлены в узоры из железных прутьев в виде колец, квадратов, клиньев, отражая солнце, ярко били в глаза. Передав поводья стремянному, князь вместе с окольничими прошел по сеням в избу. В избе застал воевод: Софония Алтыкулачевича, Ковылу Вислого, Тимоша Александровича и его брата Давыда, только что прибывшего из крепости Перевицк.

Все были озабочены. Когда князь, перекрестясь на семь в серебряных окладах икон в углу, повернулся к воеводам, те, шелестя рукавами и полами шуб, склонились в поклоне, и особенно низком — перевицкий наместник Давыд, давно не видевший князя. По-уставному коснулся рукой пола, быстро распрямился и доложил:

— Господин, московит уже под Коломной…

Князь покачал головой и — сквозь зубы:

— Ишь, изгоном идут!

Софоний Алтыкулачевич, суетясь, подвинул к столу, обитому красным сукном, тюфяк из овечьей шерсти под зад князю.

— Татары на помогу не успеют — вот что жалко. Что ж, вдаримся! Юрий! — обратился к окольничему, жадно ловившему каждое его слово. — Скачи немедля в Пронск да кланяйся от меня, моей княгини, моих чад, моих бояр князю Володимеру, его княгине, чадам и боярам и доведи мой наказ: пусть шлет на помогу Рязани полк. А старые обиды друг на друга не держать. Не время! У дворского возьмешь саблю — в подарок от меня князю Володимеру.

Юрий Кобяков отвесил князю низкий поклон, воеводам — короче и всем сразу — и вышел.

Князь наказал воеводам обдумать и ныне же на думе доложить о том, по скольку пешцев брать в городское ополчение от каждого двора, где есть молодые мужчины. Когда кто-то из воевод сказал, что, мол, как обычно, по одному от каждого двора, — князь со внушением возразил:

— Мы должны собрать крепкое городское ополчение! — и вышел следом за Юрием.

Глава седьмая. В Пронске

Декабрьский день будто коровьим языком слизнуло — не успел Юрий доскакать с четырьмя сопровождавшими его конными до Пронска, как уже стемнело. И всего-то от Переяславля Рязанского до Пронска тридцать пять верст. Еще наподдальке от Пронска Юрия встретили дозорные на конях — в шубах, при копьях и мечах. Допрашивали: кто, к кому, зачем?.. Юрий рассвирепел: что же, черти, своих не узнаете? Близ Пронска другие дозорные злили его тем же допросом. Опять он кипятился, сожалея, что взял с собой только четверых ратных — не то прошлась бы его плеть по спинам стервецов!

Однако удалось у них кое-что выведать: на днях тут гостили важные московиты; князь принял их с почетом, и когда они убыли, а убыли они вчера, то распорядился расставить дозоры именно на рязанской дороге…

Днем Пронск виден издалека — он оседлал высокую Покровскую гору в излучине реки Прони. Церковные купола выглядывают из-за дубовых крепостных стен, воздвигнутых на насыпном валу. А теперь, ввечеру, Юрий увидел очертания родного града лишь вблизи, когда подъехал к оврагу. Обрадовался: наконец-то он дома! По привычке воспринимал Пронск, где его знала каждая собака, как родной дом. Но и здесь, в проезжих воротах, его остановили с грубоватой бесцеремонностью, словно он не боярин из знаменитого рода Кобяковых, предок коих был половецкий хан, а какой-нибудь смерд. Начальник караула, боярин средней руки, узнав Юрия в лицо, едва поклонился и бесстрастным голосом велел следовать за ним.

Суровый и молчаливый начальник караула, пока ехал впереди, стучал колотушкой, а со стен ему отвечали таким же стуком. У ворот княжого двора он сказал приворотным, чтобы те доложили дворскому о приезде рязанского посольника, и удалился. Юрий ждал долго. Томился, кое о чем уже начиная догадываться. Чтобы конь не переостыл, шагом его прогуливал. Наконец старший приворотный вышел и крикнул:

— Не примет ныне князь! До завтрева…

— Да ты довел ли, кто я?

— Как же не довел? Что я — бояр Кобяковых не знаю? Довел дворскому, а уж доложил ли он князю — не ведаю.

Допреж никогда такого не бывало! Как же так, пронский князь, которому служил когда-то он сам, а теперь ему служат многие из его родичей — дядья, братья двоюродные и троюродные, — не принял его? Тут что-то не то… Неужто напрочь отвратился от Олега? Неужто московиты подговорили?

На другой день, переночевав у родни, отправился ко двору, едва отстояв заутреню. На сей раз ворота ему открыли, но встретил не князь, а дворский. И притом — без особого почета. Почетно, коль он взял бы коня под уздцы и подвел его к красному крыльцу и только у крыльца Юрий спешился бы. Но под уздцы дворский не взял его коня, и пришлось слезть у ворот и по двору идти пешком.

Князь Владимир Дмитриевич встретил Юрия не на крыльце, как должно было бы встречать посольника великого рязанского князя, а в повалуше1, обстановка которой состояла из трона, скамей, нескольких недорогих мечей и лосиных рогов на стене. Трон пронского князя был куда скромнее трона великого рязанского князя — меньше драгих камней, меньше золота. Да и по величине он был поменьше.

На лицах пронских бояр, окружавших своего князя, не было никакой приветливости, никакой благости, как это бывало прежде во время наездов Юрия. Напротив, смотрели на гостя отчужденно, едва ли не враждебно. Юрий помолился на образа, поклонился князю, боярам, сказал приветствие от имени Олега Ивановича, его супруги и его чад. Владимир Дмитриевич выслушал, сам сказал приветствие и сразу, безо всякого перехода, вопросил с прямодушием:

— Почто приехал в мое государство с поспешеньем?

И тихо покашлял. Остро выпиравшие скулы румяны, и румянец нездоровый. Покашливал князь давно, но к лечению относился с небрежением, гнал от себя лекарей и знахарей. Дельный, обстоятельный князь, храбрый воин, добрый по природе человек, он по-детски беззаботно относился к своему здоровью, за что впоследствии и поплатится.

"Мое государство", — так Владимир Дмитриевич прежде не говаривал. А теперь вот произнес — со значением, с умыслом. И тут Юрий заметил в глазах князя недобрые огоньки и ещё заметил, что трон его утвержден на более возвышенном, чем прежде, помосте, для маскировки покрытом, однако, все тем же большим старым ковром. Хозяин трона возвышался среди бояр ещё нагляднее. Это новшество, как и новое поведение князя, означало, что он отложился от великого рязанского князя и уже не считает себя от него зависимым. Ах, как некстати и не вовремя! При таком положении дел как Юрию выполнить наказ князя Олега Ивановича, обожаемого им? А не выполнишь — крах всей его жизни. Ибо те из рязанских бояр, кто не доверяет ему, получат право на каждом углу вопить, что прончак Юрий не заслуживает доверия и из окольничих — вон его!

Нет, следует во что бы то ни стало добиться от Владимира Дмитриевича помоги. Всеми способами. Он сделал знак слуге, и тот выступил из-за его спины вперед, держа на руках саблю в серебряных ножнах, изукрашенных камнями-самоцветами.

— Тебе, господин, от великого рязанского князя Ольга Ивановича, сказал Юрий.

Владимир Пронский покосился на дорогой подарок. Не ожидал такового от Олега Рязанского, коего с детства считал соперником, а с неких пор врагом. Отказаться? Но кто, когда преподнесет ему в дар такое ценное оружие? Принять? Но тогда это будет воспринято его боярами как слабость и очередная уступка рязанскому князю. Поколебавшись, гордо ответил:

— Дара не приму.

Превшие в шубах бояре облегченно вздохнули и заговорили:

— И не принимай, княже!

— Мы не беднота!

— Пусть Ольг подкупает других, но не нас!

— Одной шапкой двоих все равно не накрыть…

— Щедрость его велика, а не стоит и лычка.

Юрий выждал, когда бояре отбаят и умиротворятся, и сказал:

— Что ж, господин, гость хозяину не указчик. Токмо обидишь ты князя Ольга Ивановича, не приняв от него подарка.

Владимир Дмитриевич — прямодушно:

— Дак ведь принять от Ольга дар — повесить себе на шею хомут. Ты вот так и не ответил мне: почто прибыл вдруг, безо всякого предупреждения? Какое срочное дело ко мне у князя Ольга Ивановича?

— Прибыл я к тебе, господин, за помогой. Москва грозит Рязани войной, и великий рязанский князь просит тебя, князя Пронского, целовавшего ему крест, послать на помогу полк ратных…

Огладя бороду, Владимир Дмитриевич спросил бояр:

— Боляре! Вы слышали?

— Да, государь.

— Какова ваша воля?

— Пусть нам посольник поведает, отчего это Москва взъелась на Рязань.

— Поведай-ка, — обратился князь к посольнику.

— Москва мстит нам за Лопасню, — ответил Юрий.

Один из пронских старых бояр рода Булгаковых спросил с ехидцей:

— А отчего князь Рязанский не обратился к нашему господину за советом или помощью, когда собрался на Лопасню?

За Юрия ответил другой боярин, именем Богдан, из рода Голыгиных, мордастый и красный, как рак:

— Оттого, что не захотел поделиться добычей.

Засмеялись сухо, едко, будто потрясли мешок с костями. Но Юрий не был бы окольничим князя Рязанского, коль не умел бы вывертываться:

— Лопасня — чирей рязанский, а не пронский. Да и взять её не составило труда.

— Хорош чирей, — опять ввернул Голыгин. — Нам бы такой…

— Они меж собой дерутся, а нам их разнимай.

— Неча чужую бороду драть.

— Чужую драть — свою подставлять.

Пока бояре высказывались, князь лишь пошевеливал бровями, удивляясь меткости замечаний. Потом заключил:

— Вишь, не хотят мои боляре отдавать животы за Ольга Рязанского.

Юрий взмолился:

— Князь-батюшка! Да как же без твоей помоги? Что я скажу Ольгу Ивановичу? Ты же крест целовал ему на верность!

Напоминание о крестоцеловании — одном из самых трогательных обрядов на Руси — смутило Владимира Дмитриевича. Прикрыв на секунду глаза, он вспомнил, как давал клятву верности Олегу Рязанскому в присутствии рязанского епископа и целовал золотой крест, возложенный на договорную грамоту. Все это происходило в кафедральном Борисоглебском соборе и сопровождалось торжественным богослужением. Казалось тогда — навеки договорились дружить. И ещё вспомнилось, как он сосватал у Олега его первую дочь, Марию, и на свадьбе целовался с ним, тоже не сомневаясь — навеки они друзья. А как били вместе Тагая?

Но это была минутная слабость. Владимир Дмитриевич открыл глаза — они блеснули твердой дамасской сталью — тихо и устало сказал:

— Не пошлю я ему ни полка, ни малой дружины, ни одного воина. Отныне я ему не подручный!

— Князь-батюшка! — Юрий упал на колени. — Смилуйся надо мной! Как я ворочусь к Олегу ни с чем?

— А ты и не воротишься. Свяжите его!

Несколько дюжих бояр подступили к Юрию с ремнями. Юрий, поначалу прикидываясь покорным, вдруг мощным броском сбил с ног всем своим телом боярина Голыгина и побежал к двери. Но, не добежав, почувствовал режущую боль на горле — то захлестнулась на нем петля брошенного ему вдогонку волосяного аркана.

— Кто его возьмет домой на стереженье? — обратился князь к боярам.

— Пущай у меня в амбаре томится, — предложил тот самый мордастый Голыгин, которого сбил с ног Юрий.

— Добре, пусть он побудет у тебя. Но не умори его и не обижай. Смотри за ним в оба, чтоб не убежал.

— От меня не убежит, — заверил Богдан.

Юрия и его слуг развели по разным боярским дворам.

Глава восьмая. Владимир Пронский решается

Иначе встречал князь Владимир Дмитриевич Пронский два дня назад гостей из Москвы — старшего посла Федора Андреевича Кошку, его свиту и охранников. Едва перед Федором Кошкой (родным братом Александра Елко) распахнулись ворота княжого дворца, как сам князь вышел на крыльцо, покрытое красным ковром, сел на подведенного ему богато убранного коня и в окружении нескольких своих богато разодетых бояр поехал навстречу послу. От крыльца до ворот всего тридцать шагов — тем выше честь московитам, их встречают не в санях, не на крыльце, — что тоже было бы почетно, — а у самых ворот. После взаимных торжественных приветствий Владимир Дмитриевич сошел со своего коня, взял под уздцы коня Федора Кошки и повел к крыльцу. Многих ли так встречал? Разве лишь Олега Рязанского во времена их дружбы да ордынских послов.

В то время, как московитов повели в трапезную, потных коней их покрыли попонами и медленно водили по двору и только потом попоили и дали пахучего лугового сена. Гости сидели в застолье долго, ели плотно, пили много. Кубки поднимали за князей Московского и Пронского, за их княгинь и детей, за бояр. За единачество Москвы и Пронска. Много было речей, но о том, для чего встретились, — ни гугу. Лишь на другой день, в кругу самых близких (пронские бояре заняли лавку по правую руку князя, московские — по левую), большерослый Федор Кошка, подложив руку под длинную, до пупа, русую бороду и потряхивая ею, повел речь плавно, тихо. Вкрадчиво прожурчал о намерении Москвы проучить рязанцев за Лопасню. Сказал, сколько у московитов сил (и произвел впечатление на прончан) и кто назначен главным воеводой. И о главном — опять же вкрадчиво:

— А теперь, Владимир Дмитрич, обдумай хорошенько и скажи, под чью ты руку встанешь, — Ольга ли Рязанского, который будет держать тебя в своей узде до тех пор, пока Москва не вступится за тебя, либо нашего благословенного великого московского и владимирского князя Дмитрея Ивановича…

Владимир Дмитрич сидел в свободной позе — тело обмякло, коленки раздвинуты. А теперь он невольно подобрался. Думал, что Москве будет достаточно и того, чтобы ему не вставать под руку Олега. Оказалось, этого ей было мало. Москва брала круче — предлагает ему не отсиживаться в сторонке, а воевать против Олега.

Ответил сухо:

— Я давал Ольгу клятву быть с ним заедино. Целовал крест на верность. Как я подниму на него руку?

— Неужто не хочешь отложиться от Олега?

— К этому давно стремлюсь.

— А коль так — сними с себя крестоцелование. И иди с нами.

— Под руку Ольгу не встану — этого разве мало Дмитрею Ивановичу?

— Мало, — твердо сказал Федор Кошка.

Князь объяснил причину своего колебания:

— Московская рать сойдется в бою с рязанцами и уйдет, а мне с Ольгом соседничать. Вздыблюсь на него — он не простит мне, — и откинулся на спинку престола.

Тогда Федор Кошка подался вперед и сказал тихо-тихо, как бы пожурчивая, так, как умел только он один:

— Ты же, Володимер Дмитрич, прямой потомок родоначальника рязанских князей Ростислава Ярославича…

Намек был настолько прозрачный, что лбы некоторых пронских бояр покрылись испариной. Кто-то снял с головы шапку, вынул из неё плат и стал отирать пот на челе. Кто-то сдавленно кашлянул. Взор самого князя стал затуманенным. Посол наступил ему на больную мозоль — он сам думал об этом же не раз и не два… А Федор Кошка лишь поколыхивал бороду засунутой под неё рукой. И вновь — вкрадчиво:

— По родовитости ты равен Ольгу. У вас с ним один далекий предок и даже один дед — Александр Михайлович Пронский. И что Ольг — великий Рязанский князь, а ты его подручный — дело случая.

— Случая, случая дело! — подхватили пронские бояре.

Владимир Дмитриевич кивнул — ему самому давненько приходили в голову такие же мысли.

— А коль так — не разумно ль воспользоваться новым случаем? продолжал Федор Кошка. — Ольга мы скинем. Укажем ему дорожку из Рязанской земли (посольник засмеялся, обнажив белокипенные зубы). Не знаю, куда и побежит он. В Литву путь ему заказан — навряд ли Ольгерд успел позабыть обиду на него. Муромский князь ныне под Москвой ходит — не с руки ему укрывать у себя рязанца. К Мамаю Ольг, пожалуй что, и сам не пойдет считает того за разбойника. Одна у него дорожка — в Сарай. А там, в Сарае, при ихних раздорах, не до рязанского князя.

— Истинно, не до него ордынцам, — закивали прончане. По заблестевшим глазам пронских бояр Федор Андреевич Кошка видел — он возбудил их своей речью, зажег, попал в самую жилку. И потому он продолжал с ещё большим красноречием и жаром:

— Я это к тому глаголю, что великий рязанский стол будет свободен. Кого утвердить на нем? Казалось бы, самое милое дело послать на Рязань московского наместника. Но великий московский князь Дмитрий Иванович щедр он посадит на великий рязанский стол тебя, Володимер Дмитрич. Ныне удельный князь, завтра ты станешь великим рязанским и пронским князем… Но и сам будь на высоте — подставь плечо московитам…

— Любо говоришь! — гаркнул Голыгин.

— Любо, любо! — загалдела вся пронская лавка.

Речь московского посольника взволновала и самого князя. То, о чем он мечтал, само шло ему в руки. Одно лишь мешало ему сразу же предложить свою помогу Москве — опаска сделаться подручным князем Дмитрия Московского. "Менять кукушку на ястреба?" — подумал он, и по раскрасневшемуся лику его пробежала тень смятения. Она тотчас же была уловлена проницательным оком Федора Кошки.

— Не горячись с ответом, княже, — посоветовал он. — Помни: от того, как ты поступишь, будет зависеть твоя дальнейшая судьба и судьбы твоих подданных.

Князь молчал, все ещё не решаясь. И тут продребезжал старческий голос Степана Кобякова: "Не промахнись, господин! Не упусти час…" Следом заговорили другие — и все в одну дуду. Тогда, поддаваясь общему настрою, князь сказал:

— Что ж, боляре, коль вы сами того желаете, — поддержим московитов. Выйдем со своим полком под Переяславль — оттянем на себя часть Ольгова войска. Удоволен ли ты, посол, таковым моим решением?

— Удоволен, — ответил тот, выпростав руку из-под бороды и огладя её поверху.

В тот же день московиты отбыли из Пронской земли, сопровождаемые до её рубежей отрядом пронских ратников.

Глава девятая. Княгиня Пронская

Пока князь принимал московитов, княгиня Мария, восемнадцатилетняя красавица, извелась в своем тереме в ожидании конца переговоров. Сумеет ли князь воспользоваться благоприятными обстоятельствами? Боялась, что нет. По возрасту супруг годился ей в отцы, но по разумению, как ей представлялось, она превосходила его.

— Беги, — велела она одной из самых бойких сенных девок, — беги к повалуше, прильни ухом к двери, послушай, о чем говорят князь и гости…

— А ну-кась, матушка, караульные прогонят?

— Экая ты! Для чего Господь тебе дал румяное личико да озорной взгляд? Караульные-то — они молодые… Ну, а коль устоят против твоих взоров — дай им по монетке (протянула две серебряные денежки). Подслушай и живо ко мне!

Спрятав монеты за щеку, девка крутанула подолом сарафана и выскочила за дверь. Оставшиеся при княгине мастерицы шили кто пелену, кто пояса-обереги. Мария не находила себе места. Подойдет то к одной мастерице, то к другой — придиралась мелочно. Одна из них не выдержала, сказала с обидой: "За что, матушка, сердишься?" Княгиня гневно посмотрела в глаза вышивальщице. Прибежала посланная девка и — запыхавшись:

— Матушка, я ухом-то прильнула к двери, а там — бу-бу да бу-бу. Ничего не разобрать. Караульный-то и оттащил меня от двери за косу…

— Да серебром-то ты его одарила ли?

— Нет, матушка. За что ему? Вот оно, — девка вынула из-за щеки монеты и подала их княгине.

— Ах ты, коза! — княгиня топнула с досады ножкой.

Велела спешно одевать её на выход к гостям. Будь что будет! Авось князь не прогневается. Она умеет его усмирять и обвораживать. Служанки засуетились — тотчас были распахнуты семь кованых сундуков, набитых распашными ризами, шелковыми хитонами, нательными сорочками из тонкого льняного полотна, кичками… Пока Марию одевали, она не без зависти вспоминала о содержимом сундуков матери и сестер — их наряды были куда богаче её нарядов, они хранились в четырнадцати сундуках… Поверх длинного платья набросили на плечи госпожи подбитую несвежим горностаем мантию. Мех в одном месте облез, и княгиня, заметив изъян, вскипела:

— Да вы что, дуры, ослепли? Во что меня одеваете? А где оберег — пояс золотой?

Девки бросились к сундукам. Отыскали другую мантию, отороченную более свежим мехом, извлекли несколько поясов, по древним верованиям оберегавших от нечистой силы. Выбрали алый, шитый золотом. На голову водрузили зубчатую кику. Теперь, кажется, княгиня произведет должное впечатление на московитов. Семеня ногами, вплывет в повалушу лебедушкой, скромная, ласковая и величавая. Гости умилятся, глаза их алчно заблестят, выдавая потайные страсти и желания.

Не успели служанки взять Марию под белы рученьки, как в сенях послышались шаги князя. Дверь отпахнулась — на пороге встал Владимир Дмитриевич. Веселый, довольный, скулы горят. Повинуясь взгляду княгини, служанки оставили её наедине с князем. Он взял жену за руки, усадил её на покрытую ковром лавку, сел сам.

— Что, господин? Отпустил гостей? А я, истомясь, собралась было к тебе в повалушу…

— Отпустил, свет мой. (Он не выпускал её рук из своих.) Ох, какие дела поднимаем! (Зажмурился.) Ты будешь довольна…

— Да какие? Говори же…

— Возьмем Переяславль Рязанский в клещи. Московиты — с ночной стороны, я — с полуденной. Договорились, что на великий рязанский стол я сяду… Ты будешь великой рязанской княгиней, свет мой…

Владимир Дмитриевич любил Марию трогательно. Он взял её в жены четырнадцатилетней, в то время как сам был в возрасте её отца. Она лила слезы, не хотела идти за "старого", но Олег Иванович не посчитался со слезами своей первой дочери.

"Обтерпишься — и в аду ничего", — пошучивал он. С помощью брака он намеревался покрепче привязать к себе боевого пронского князя. Первые годы зять не обманул ожиданий тестя: вставал под его руку по первому зову. Меж тем Мария привыкла к мужу, и не адом было её житье в Пронске, как шутливо предрекал отец, а теплосердечное — миром да ладком. Владимир умилялся её капризам и потакал им. Еще больше стал потакать её своенравию, когда она родила первенца — сына, названного Иваном. Полюбили княгиню и пронские бояре. Ее своенравие скрашивалось прямодушием, отходчивостью и ласковостью. Но что особенно их подкупало в ней — Мария разделяла их давние устремления сделать своего князя великим князем, равным рязанскому. И не только разделяла, но и готова была, кажется, хоть жизнь отдать за то, чтобы пронские князья величались великими, чтобы её Ванечка, унаследовав от отца пронский стол, не был зависим ни от кого из русских князей, а может, и от самой Орды. Вот почему княгиня порывалась сама говорить с московскими посольниками, — уж она б ухватилась хоть за соломинку, дабы отряхнуть с Пронска путы Переяславля.

Но теперь, когда супруг доложил об итогах переговоров и мечта, кажется, как никогда, стала близка к осуществлению, Мария испугалась. Милое её личико исказилось гримасой отчаянья. Желаемый успех пронского князя она не связывала с падением князей рязанских. Она не хотела возвышения супруга за счет краха её отца.

— Господин мой, а куда денется мой отец?

Досадуя, что жена не обрадовалась его сообщению, князь ответил небрежно:

— Не нам за него думать, куда ему деваться! Пусть бежит на край света.

— Погублять моих родителей? — тихо вопросила Мария. — Да никогда! Я на себя такой грех не возьму…

— Господь с тобой, милушка. О том, чтобы погубить твоих родичей, молви нету… Ольг Иванович навлек на себя гнев Москвы — Москва и сгонит его со стола. Даже и без меня сгонит. Но коль без меня — то и не мне сидеть на великом рязанском столе. А со мной — то я и сяду.

Мария не шевелилась. В ней боролись два чувства: ужас перед возможностью погубления или изгнания родителей из Переяславля и предвкушение утоления честолюбивых замыслов. Ах, если бы можно было обойтись без погубления родителей!

— Грех-то какой… Великий грех!

— Но ты сама не раз внушала мне: стань великим князем. А как им стать? Как выйти из-под руки тестя? По-доброму он не даст мне воли. Я обречен быть его подручным. А ныне ко мне сама судьба благоволит: не токмо я выпростаюсь из-под руки Ольга, но и сяду на его стол. Подумай, века пронские князья мечтали стать великими — и вот, когда наступил крутой час, мне спрятать голову под крыло? Не простят мне этого наши с тобой потомки. Подумай и согласись со мной — истину говорю.

— Я не хочу крови, — тихо сказала княгиня. — Не хочу крови и страданий моего отца, моей матери.

Мария заплакала. Князь не знал, как её утешить. Снял с головы соболью шапку, вынул из неё шелковый плат и нежно, едва касаясь им глаз жены, отер ей слезы.

— Свет мой, обещаю тебе, что сам, первый, в бой не ввяжусь. Я лишь стану лагерем под Переяславлем…

Она прильнула к плечу мужа, попрося:

— Ради Бога, не поднимай меча на отца моего…

— Не подниму, милушка.

Князь осторожно обнял жену и привлек её к себе.

Глава десятая. Кому тревожно, а кто бодр и деятелен

В воскресенье вся семья князя стояла заутреню в Успенском соборе. Чинно отправлявший службу священник вдруг отпрянул от аналоя, побледнел и как-то суетно заоглядывался. Тогда Олег Иванович шагнул к аналою покрытому сукном столику с откосом (на нем — святая икона), наклонился и своей жилистой рукой вытащил из-под него за хвост колелую кошку. Подбежал церковный служка, чтоб перенять из рук князя дохлятину, но тот как ни в чем не бывало — нижняя губа твердо наложена на верхнюю — направился в угол храма и швырнул кошку в лохань. Трижды перекрестился и со словами: "Неколи мне!" — вышел, не достоял заутреню.

Неслыханное дело — и кошка подохла в храме, и князь сам её выбросил, не побрезговав, и храм покинул допреж — Ефросинья зашлась от недоброго предчувствия, пошатнулась. Ее успели подхватить под руки, с великим бережением поддерживали до конца заутрени.

Нет, Ефросинья явно характером не в отца своего, Ольгерда. Тот обладал железной волей, а дочь его слишком чувствительна — многие мелкие события и случаи воспринимает как недоброе знамение. Вчера страшно ей стало оттого, что по Переяславлю Рязанскому толпами забегали, заметались крысы, будто на них напустили порчу. Откуда только и взялись. Бегали по сточным канавам вдоль мощеной дубовыми плахами Большой улицы, по домам горожан, по мусорным ямам… Поверг в смятение и случай избиения на паперти Борисоглебского собора дубовым посохом одного юродивого другим за то, что первому подавали милостыню щедрее. А тут ещё прошел слух, что-де какой-то посадский внес ночью со двора в избяное тепло только что родившегося ягненка и тот, сразу встав на ноги, будто бы сказал по-человечьи: "Дядь, дай бузы!"

Да что там княгиня! Тревогой был охвачен весь город. На торжище возле Рязанских ворот кремля скупали все привозимое с окрестных сел и деревень продовольствие: рожь, пшеницу, ячмень, овес, говядину, свинину, баранину, гусей, кур, мед… Нарасхват раскупали оружие и доспехи. Иные горожане, напуганные слухами о приближении якобы несметной московской рати, сочли для себя благоразумным загодя убраться из Переяславля. Обозы беженцев все больше тянулись на Мещеру — тяжело нагруженные сундуками с добром и продовольствием сани скрипели натужно.

Однако сам князь Олег Иванович и его воеводы и бояре были бодры и деятельны. С утра до вечера занимались собиранием рати, стягивали отряды воев со всех уездов и волостей. Обозы теснились на постоялых дворах, площадях, улицах Переяславля и посадов. Повсюду горели костры. Много было ругани, смеха. Там и сям затевались драки — из-за сена или дров, "полюбовные" кулачные бои. Снег был умят лаптями и сапогами, испятнан конским пометом, исполосован желтыми строчками мочи.

В кузнях не смолкал звон молотов — ковалось оружие и доспехи. В оружейной избе, напротив Глебовской башни, делалась ревизия старому оружию — отбиралось надежное. По указанию Олега Ивановича крыши домов обкладывались мерзлым дерном — на случай пожаров.

До князя дошли слухи, что на воинских становищах меж ратными ходят какие-то люди и с таинственным видом заводят заковыристые речи. Пугали кровью, смертями, предсказанием неудач рязанцам. "Хто ишо не отметился у сотского — бегите назад домой, пока не поздно". По приказу князя одного такого смутьяна сгребли и привели к нему. Под пристальным твердым взглядом князя одетый в овчинную шубу смутьян пал ниц, взвопил: "Смилуйся, государь! Пронские бояре подбили!"

Олег — сквозь зубы:

— В тюрьму!

Та же участь постигла и ещё таких двоих — были спущены в яму с окованной железом крышкой.

Посланный в Пронск окольничий Юрий до сих пор не возвратился, значит, как догадывался Олег Иванович, его взяли под стражу, либо уговорили изменить ему, Олегу. Видно, Владимир Пронский отложился от Олега, поддавшись уговорам московитов. Что ж, тем хуже для него. "Ты ещё падешь мне в ножки! Я т-тебя, сукина сына, научу уважать великого князя Рязанского!" — злобился Олег Иванович на зятя.

Вот почему он с таким ожесточением отнесся к пойманным, науськанным пронскими боярами, смутьянам. Всем своим деловитым, уверенным видом князь действовал на княгиню, всех родных и дворню успокаивающе.

Потрескивали толстые свечи, освещая в крестовой палате иконостас, кресты, кувшины со святой водой, взятой из знаменитого родника Богословской монастырской обители села Пощупово. Священник читал псалтырь вдохновенно вытянувшийся лик его бледен, голубые запавшие глаза горят. Олег, Ефросинья, княжна Анастасия, дочери, сын Федя, слуги — все стояли смиренные, благочинные. У князя в руках четки из рыбьего зуба1. По преданию, четки из рыбьего зуба отводили болезни. К тому же, успокаивая, помогали сосредоточиться на образе Спасителя. В душе, казалось, вот-вот наступит благодать, но желаемого состояния достичь не успел — в моленную палату стремительно вошли воевода Софоний Алтыкулачевич и стольник Глеб Логвинов. Глеб задрал на князя всклокоченную бороду — в его звероватых глазах тревога и отчаяние:

— Княже, московиты вышли из Коломны и уже под Перевицком!

Софоний — низкий лоб его красен и веки красны — с возмущением:

— Володимер Пронский встал с полком на рубеже противу нас!

Выслушав, Олег Иванович не дрогнул ни единым мускулом лица, хотя и предполагал, что эту весть ему принесут лишь завтра. Обернулся к иконам, перекрестился медленно и широко, затем, преклоня колена перед Спасителем, приложился лбом к поклонной скамеечке, крепко, до боли. И вышел.

На совете бояр вспыхнул яростный спор. Ковыла Вислый утверждал, что рязанцам разумнее стоять в Переяславле: под прикрытием крепостных стен против сильного врага выстоять легче. Софоний Алтыкулачевич сердился на Ковылу за его осторожность. С горячностью доказывал — рязанцам унизительно отсиживаться за стенами града. Да и как он, Софоний, в условиях осады применит арканы? Ему нужен простор. Сторонников у Софония оказалось больше, чем у Ковылы. Сам князь колебался, но все же ему представлялось, что сидение в кремле повлекло бы за собой опасное последствие: московиты и прончане могут объединиться, и тогда вряд ли спасут стены. В то время как активными действиями рязанских воинов можно будет отсечь прончан от московской рати, сначала дать бой одним, затем — другим и тем решить войну в свою пользу.

На том и порешили.

Княгиня Ефросинья с детьми, княжна Анастасия, слуги стояли в трапезной возле длинного стола. Стол ещё не накрыли — блюда будут внесены только перед появлением князя. Княгиня и ключник Лукьян тихо переговаривались. Остальные слушали их со вниманием. Княгиня спросила старого ключника, возможно ль появление московитов под стенами Переяславля уже ныне? Честный и добросовестный Лукьян, служивший Олегу все двадцать лет, несколько лет служивший его отцу Ивану Александровичу и его деду Александру Михайловичу, с убеждением много пожившего человека сказал, что невозможно. По его прикидкам, московиты придут под Переяславль не ранее, чем завтра ввечеру.

— Хоть бы буран поднялся и задержал их! — вздохнула Ефросинья.

Воцарилось тягостное молчание. Все боялись войны, каждый думал о предстоящем тяжелом испытании, которое грядет на его голову. Наконец дверь открылась — вошел стольник Глеб Логвинов, быстро окинул взглядом застеленный белой скатертью стол и сделал знак вошедшим следом за ним слугам вносить блюда. Тотчас в серебряных судках внесли постные щи.

Олег Иванович, войдя, помолился на образа, поклоном ответил на поклоны ожидавших, деловито занял красное место. Соблюдая чин, расселись остальные. Слуги раздали каждому на колени полотенца и перед каждым разложили ложки и двоерогие вилки — нововведение князя. Кроме щей, ели каши, тоже постные ввиду Рождественского поста, капусту, репу. Княгиня украдкой поглядывала на мужа — лик его был спокоен, мужественен. И ничто не ускользало от его внимания. Кто-то, по привычке, взял капусту руками князь зырк глазами на оплошавшего! Не забывай про вилку… Ефросинья дивилась — неужто на душе князя не скребли кошки? До вилок ли?

Сама она до обеда раза три выходила на гульбище — смотрела на город. Улицы кишели ратными в толстых стеганках — тягиляях. На площадях сотские и десятники выстраивали воинов для смотра. Новеньких обучали искусству владения копьем или рогатиной. По приставленным к башням и крепостным стенам крепким лестницам взбегали и сбегали люди, таская наверх камни, кули с песком, кади и бочки с водой. Множество народа толпилось у оружейного двора — получали оружие. Туда-сюда скакали верховые. Но чем ни деятельнее готовились рязанцы к сражению, тем все больше беспокоилась княгиня. Сумеют ли устоять? Что станет с мужем, детьми, ею? Не наступает ли конец Ольгову княжению на отчине и дедине? Бежать бы ей заранее — да князь позволит ли?

После обеда, согласно обычаю, полагался отдых. Князь ушел в свою опочивальню, княгиня — в свою (шел пост и супругам предписывалось спать поврозь). Не успели служанки раздеть княгиню, как явился князь, стал успокаивать её — не следует тревожиться, ныне Рязань сильна, как никогда, и ещё не было за двадцать лет его княжения — тьфу, тьфу! — такого, чтобы его кто-то одолел в сражении. Говорил уверенно, несмотря на то, что его уже всерьез задевало и беспокоило поведение удельного князя Владимира Пронского.

Фрося вдруг спросила, нельзя ли ей с детьми и двором удалиться из Переяславля — например, в Городец Мещерский, где княжил друг Олега Ивановича князь Александр Укович; или в Козельск, к Титу, за подраставшего сына которого, Ивана, она рассчитывала отдать одну из своих дочерей Агриппину; или в Муром, дружественный Рязани.

Олег Иванович разочаровал её своим ответом: было бы негоже, отправив семью, показать народу, что он не уверен в победе.

— А если ночью, потаясь от народа? — настаивала Фрося.

— Ночью ещё постыднее. Уж лучше погибнем вместе со всеми!

Тогда Фрося уныло заключила, что, коль случиться беде, то перебьют первыми семью князя. Но не зря Олег Иванович слыл твердым и упрямым. Он сказал:

— Беде не быть! Ну, а коль оплошаем, воины мои дрогнут — тогда и двору моему бежать. Накажу слугам быть наготове. Коней запрячь, возы уложить. А ты, свет мой, сама присмотри, чтоб сундуки и коробья не были уложены чем попадя.

Когда князь вышел, Фрося провела ладонями по лицу, как бы смывая оцепенение и тревогу. Ей стало легче. Уверенность и предусмотрительность князя, его твердость, его ум, а в прибавок ещё и забота обо всем народе, не говоря уже о семье — успокоили её.

Глава одиннадцатая. Кого пожалел Савелий

На другой день после того, как дума решила собрать городское ополчение, старосты всех улиц, называемых рядами, — кузнечный ряд, кожевенный, бондарный и тому подобное — оповестили хозяев дворов о решении князя и думцев.

Ко двору кузнеца Савелия по прозвищу Губец подъехал на лохматом гнедке татарской породы бахмат староста Пимен. Крепко постучал кнутовищем в ворота и, когда их открыл сам хозяин — в кожаном запоне и клещами в руке (забыл оставить у горна), — Пимен сказал приветствие, пожелав хозяину и его семье здоровья на много лет, и тут же, без паузы, озадачил Савелия решением думы взять с каждого двора в ратное пешее ополчение, называемое посохой, от двоих молодых мужчин — одного, от четырех — двоих. Клещи из темной руки Савелия выпали наземь, тотчас же подобранные младшим его сыном Павлом.

По обычаю, когда надвигалась война, князь и бояре старались обходиться силами своих конных дружин. Посоху же набирали в самых опасных случаях, да и то — по одному человеку от троих. Теперешнее решение князя и бояр означало: сражение предстоит серьезное, что само по себе было неприятно. Но ещё неприятнее было узнать о том, что от двора Савелия, в семье которого было четверо сыновей, требуются сразу двое. "Ишь чего! размышлял он, опустив голову и шевеля раздвоенной губой. — Двоих им отдай! А кому работать и кормить семьи?"

— Я не ослышался? — спросил он. — Двоих иль, может, одного?

— Не ослышался, православный, — двоих.

Савелий прикинул в уме, в состоянии ли он, чтобы не подвергать сыновей риску быть убитыми или покалеченными в бою, откупить их обоих. Ибо можно было откупить — за серебро, за коней, за добро, за все, что имело ценность. Всегда и всюду находились охотники подменить собой в бою любого, кто сможет оплатить. Более всего таких было в Диком поле, за окраиной Рязанской земли, где-нибудь в верховьях Дона или по течению реки Воронеж, среди бродней, этих буйных отчаянных головушек, промышлявших войнами да разбоями. Да и в самом Переяславле хватало таких охотников, особенно среди голья. Для того, чтобы откупить двоих, пришлось бы отдать четырех добрых коней, в то время как в хозяйстве Савелия было лишь две лошади.

— Нет, не откупить мне обоих, — пробормотал Савелий; расплющенная когда-то в кулачном бою верхняя губа его как бы пришлепывала. — Разорюсь…

Староста посоветовал откупить хотя бы одного из тех, кто оженен, а на войну можно послать неожененного — вон того (указал на Павла). Он тронул коня, хорошенько ожегши плеткой бросившегося ему вослед пса.

Отозвав собаку и заперев ворота, Савелий стоял, поникнув головой. Еще и ещё раз прикидывал, как ему выкрутиться. По обычаю, откупали в первую очередь старших, ожененных. Согласно этому обычаю, Савелий должен был направить в ополчение самого младшего — Павла. Но Павел был его любимцем: он баловал его больше других сыновей. Никому так желанно не передавал свой опыт кузнец, как ему. Ни с кем так ласково не обращался, как с ним. Никого не баловал такими дорогими подарками, как его. Справил ему коня, сафьяновые татарские сапоги… Хорошо было бы откупить не только предпоследнего сына, Карпа, у которого жена была на сносях, но и этого, любимца Павла.

Однако, чтобы откупить обоих, требовалось свести со двора, кроме лошадей, ещё обеих коров и выставить на торжище сундучное добро, оставив все свое большое семейство на положении голи перекатной. Серьезный хозяин такого допустить не мог. "Хошь-не хошь, — подумал, — а Павлуню придется отдать в посоху…"

Догадываясь, о чем размышляет отец, Павел вдруг пал перед ним на коленки, с хрустом подмяв под себя свежий снег. Умолял отца откупить его, то припадая лбом к обшитой кожей головке отцова лаптя, то поднимая на него взгляд синих, как молодой ледок, глаз.

— Да ты встань, сынок! Охотно бы откупил, да не на что. За Карпа отдам коней, а за тебя что сбыть?

— А коровы, а сундук с поневами братниных женок и с холстами?

Савелий покачал головой:

— Без молока детишек оставить?

— Не погуби, батюшка! Боюсь войны! Убьют там меня…

Порывом ветра по шишковатому, белому от снега двору понесло клочья снега, соломы. Колесом прокатилась сухая коровья лепешка. Савелий зябко повел плечами. "О Господи! — смотрел на сына с чувством острой жалости. — В самом деле, кто знает, суждено ли Павлуне вернуться с поля боя живым?.." Он, в некоторой растерянности, хотел отступить на шаг, чтобы побудить Павла подняться с колен, но тот вцепился обеими руками в его лапти, стал целовать голени.

В это время из кузен один за другим вышли старшие сыновья — Миняйка, Иван, Карп: все в захватанных колпаках, в запонах из кожи. Еще из дверей они увидели кузнецкого старосту, поняли — тот неспроста пожаловал, — но подойти постеснялись. Когда же староста отбыл, двинулись к воротам.

— Ишь, как обнялся с батьковым лаптем! — насмешливо сказал Миняйка, вцепившись здоровым глазом (другой повредил в лесу, наткнувшись на сучок) в коленопреклоненного и согбенного младшего брата.

— Видать, леготу какую-то выспрашивает, — предположил второй сын, Иван.

Третий, Карп, ничего не сказал — лишь часто-часто заморгал, предчувствуя беду.

Отец меж тем взял Павла за плечи — встряхнул с силой. Когда старшие подошли, Павел уже не плакал. Отвернулся от братьев, рукой отирая слезы. Савелий обескураженно поведал о наказе князя и бояр брать в посоху от каждого семьянина по одному сыну от двоих. Так что ему, Савелию, придется отдать двоих.

Миняйка и Иван, сообразив, что боярский наказ их не затронет — у каждого из них давно уже свои дети — выслушали отца спокойно. А Карп вздохнул с каким-то пристоном. Он был женат, но детей у него ещё не было. Правда, молодая жена его была уже на сносях, но это не меняло дела. Ему не миновать идти на войну…

— Стало быть, Павлуха наш не хощет брать в руки рогатину? — спросил Миняйка, вспоминая недавнее его коленопреклонение перед отцом.

— Можно подумать — ты рад взяться за оружие! — буркнул Павел.

— Куда мне — кривому! — оскалился Миняйка. — Острие направлю на ворога, а кольну своего. Нет, я так и так не кметь1.

— А я — кметь? — надрывно крикнул Павел, резко обернувшись. — Я, по-твоему, зверь, чтоб убивать людей?

— Не шуми, тут тебе не торжище, — заметил Миняйка. — Молод ещё шуметь-то на старшего. Никто не рек, что ты зверь. Что ж, по-твоему, мне идти на брань или Ивану? Ты холостой, у тя и детишков-то нету…

Иван подхватил:

— Среди нас дураков нет, и все мы знаем, кому идти воевать. И неча увертывать! Ты пойдешь, а не я и Миняйка!

Савелий свел брови — не терпел семейных ссор:

— Нишкни! Не хватало вам ещё подраться! Не допущу распрей…

Наступило молчание: всем был известен суровый отцовский норов. Спустя минуту Савелий помягчел:

— Уж и не знаю, чем вас утешить. Одного-то откуплю лошадьми, а вот другого — нечем, ну никак нечем!

Вернулись в кузни. Горны успели поостыть, и во всех трех шумно, с прихлопом, заработали кузнечные мехи. Сунув клещами кус железа в жар, Савелий по-стариковски тяжело отступил, присел на куцую, до лоска затертую, скамейку. Разгорающийся в горне жар высвечивал на его крутой, под колпаком, медной лобизне густую сборку морщин — печать изжитых лет и очередной заботушки. Как выручить Павла, любимого сынка? (Тот стоял у рукояти мехов и накачивал воздух с остервенением, зло.) Не удастся выручить — не только Павла обидит, но и себя накажет. Случись, убьют в бою — Савелий не простит себе, изведется в муках запоздалого раскаяния…

Выхватив клещами раскаленный кус железа, Савелий мягко положил его на наковальню, под злые удары сыновней кувалды. Искры — снопами наземь, на обутку, на толстокожий запон. Отмолотив, распаренный Павел швырнул кувалду на пол — и вон наружу. "Рвет и мечет, рвет и мечет, — подумал Савелий. Дерганый какой-то… Эх, кабы было серебро! Рази пожалел бы?"

Освежась на морозном воздухе, Павел переступил порог.

— Почто, сын, так убиваться? — сказал Савелий, жалеючи Павла. Знаешь сам — нет, нет у меня серебра!

— А я и не прошу, — ответил тот с раздражением. — Токмо, батюшка, попомни — лучше в петлю залезу, чем на войну…

Савелий замахал на сына руками:

— Такие думки, едреныть, брось, брось! Грех заводить такие думки!

Павел вновь ухватился за рукоять мехов — закачал резко, зло.

— Они, думки-то, сами лезут в голову! — бросил через плечо.

"Ишь, нахал, чем вздумал испужать отца… — размышлял Савелий. — В петлю… Чего доброго, и впрямь полезет!" Как его успокоить, умягчить? Само собой вырвалось:

— Обожди, сынок, — посоветуюсь с твоими братьями — глядь, и тебя откуплю… Коров, овец продам — перебьемся как-нибудь до весны…

Улыбнулся сын — словно солнце выглянуло из-за туч. "Батюшка, да коль бы так-то… да я…" — от радости Павел не знал, как отблагодарить отца за обещанную милость.

В другой кузне старшие сыновья, Миняйка и Иван, обмолвились меж собой:

— Не знаю, как тебе, Иван, а мне дак лошадей сводить со двора, как сердце отдать. Без них — ни за дровами в лес, ни за водой в реку, ни за сеном в луга.

— А мне не жалко? — подхватил Иван. — Батюшке-то что? Ему помирать скоро — вот и трясет нажитым…

— И я о том же баю…

Постно приумолкли, как воды в рот набрали.

В третьей кузне, где были Карп и нанятый Федот — рябоватый, с честными глазами, безотцовщина (отец был убит в бою с татарами под Шишевским лесом) — произошел такой разговор:

— Вишь, Федотка, — сказал Карп, — пока ты тут бегал чистить конюшню (Федотка успел выбросить из-под лошадей несколько навильников свежего навоза), меня урядили в пешую рать…

— Тебя? — не то удивился, не то испугался Федот. — А почему не Павла?

— Павлуху тоже…

— Как же… без тебя-то? (Пауза) Без тебя я тут буду лишним. Дядя Савелий выдворит меня…

Федот высказал опасение за себя, а на самом деле он испугался за Карпа (только сказать о том постеснялся) — всей душой был привязан к своему наставнику — тот заботливо, словно старший родной брат, обучал его ремеслу и всячески опекал.

— Небось, не прогонит, — успокоил его Карп. — Батюшка обещал откупить меня.

Настал час обеда. Отерли снегом руки и лица, повесили на деревянные гвозди шапки и запоны и, по чину, за стол. В красном углу, под образами, глава семейства (под нависшими седатыми бровями — озабоченность); рядом, по старшинству, сыновья: самый крайний — Федот. Женщины — одни подавали на стол, другие пряли. Чада сидели на печи — всем им садиться за стол во вторую очередь. Во время трапезы помалкивали. Только и слышно постукиванье ложек о деревянные, налитые рыбьей жижей с пшеном, тарели, да чавканье, да возня детей на печи. Все ждали, что скажет глава. После хлебова подали щучатину. Черными ногтястыми пальцами Савелий разорвал рыбу на куски, себе взял кус поувесистей.

— Давеча, сыны, я сказал — откуплю одного… А теперь давайте вместе обмыслим: не откупить ли обоих?

При этих отцовских словах Павел как-то даже подпрыгнул на лавке — от радости. Повеселел и Карп — бросил ободряющий взгляд на свою беременную Варю; та, суча веретеном шерстяную нитку, пыхнула ответно мелкозубой улыбкой. Невзрачное, в коричневых пятнах лицо её высветилось, стало вдруг привлекательным. Миняйка же выпучил на отца холодный, как у лягушки, глаз, крякнул досадливо:

— Голозадыми не оставь нас, батюшка!

— Мыслимо ли? — подхватил Иван. — Одни на войне наживаются, а мы сами себя норовим разорить… Чем будем ребят кормить? Не мякиной же! Нет, батя, не дело ты замыслил, пекшись о Павлухе. Знаем, он у тебя дитятко балованный, но и о внучатах бы подумал… Послать бы тебе, батюшка, обоих на войну: и Карпа, и Павла!

— Тебе-то с Миняйкой легко так рассуждать, — возразил Савелий. Знаете — вас не пошлю. А каково молодшим? Ну, помысли, какой из Павлуни ратный? (Про Карпа нарочно не упомянул. Сам Карп лишь хлопнул ресницами и непонятно, огорчился ли он словами отца. А Варя насторожилась — веретено в её пальцах замерло.) Не оперился он ещё для ратного дела. Свинью, когда её колют, и то боится подержать за ноги…

— Не выгораживай Павлуху, — опять вставил Миняйка. — Он и так у тебя занянченный!

Глаза Савелия сверкнули — понял, что старшие сыновья в сговоре. Настаивать на своем не имело смысла, к тому же, старшие по-своему были правы. Но голос слегка возвысил:

— Вот вырастут ваши детки и настанет пора послать их на брань попомните меня! (Постучал пальцем о край стола.) Что ж, за обоих стоять не буду, а Павлуху не отдам.

Веретено из рук Вари выпало и покатилось. Карп сидел белый, как снег. Грохнул кулаком о стол — тарелки и ложки загремели: "Ы-и-и!"… Вопль отчаяния тут же прервался, словно обрезали горло — Карп умел взять себя в руки. Придерживая живот, Варя склонилась со скамьи, долго шарила под лавкой, ища веретено. Тихо спросила:

— Почто, батюшка, пойдет на брань мой муж, а не Павлуха?

— Карп — он приспособчивый, сохранит себя. А Павлуха жидковат еще…

— Не видишь — на сносях я? Не наказал бы тебя Господь за нас с Карпом…

Колко взглянул свекор на занозистую сноху, но не отмолвил: грех было бы обижать за оговорку.

Старуха, пока обедала первая очередь, тоже пряла. А когда разговор зашел о том, кому идти на брань, прясть перестала: открыла рот, слушая. Веретено в руке замерло. Потом, как только чада слезли с печи и брызнули за стол, она молча залезла на печь.

Савелий окликнул ее:

— Онюшка, ты-то почто не садишься за стол?

— Не в охо-отку чтой-та, — жалобно протянула она.

Глава двенадцатая. Брат сердится на брата

После обеда легли отдохнуть. Савелий полез на теплую печь, ко внучатам. Под его крепкий храп вскоре поуснули все: мужчины — на полу, на соломе, застеленной меховыми овчинами; женщины — на полатях и лавках. Лишь Карп и Варя не сомкнули глаз — он ворочался на своих овчинах, и солома из-под них выбилась, а Варя лежала на полатях недвижно, уставя взгляд на темный от копоти потолок.

Савелий первым же и проснулся. Раздирая рот и крестя его, зевнул широко, с легким завываньем. Тем и разбудил семейство. И сразу — возня, говор, смех. Обувались, одевались. Крепко обернув ноги онучами, Савелий ходил по избе твердой походкой, поторапливая сыновей к делам и поварчивая де, мешкаете, время упускаете! Но был доволен (отстоял-таки любимца!), благодушен. Стали разбирать с деревянных гвоздей запоны — ухватил за руку Карпа:

— Тебе, сынок (в голосе — заботливость) завтря на сбор пешцев отдохнул бы… С Федоткой попои скотину, задай корму да и, коль в охотку, сбегай в лес за тетеревом. Знаю, любишь, едреныть, ходить на тетеревов…

Карп кивнул — был удоволен хотя бы этой малой отцовской поблажкой.

Тут вступил в разговор племянник Савелия — Федот, — обратился к нему за разъяснением: ему-то теперь как быть без своего старшего напарника и наставника Карпа? Федот был сильно озадачен решением Савелия послать на войну Карпа — ведь без напарника он мог остаться не у дел. Но, оказалось, хозяин успел подумать и о нем.

— Тебе, Федотка, удача в руки идет, — сказал Савелий. — Иди-ка, милок, в посоху заместо Павлуни — так и быть, чем чужому-то человеку отдать коней, лучше тебе их отдам!

Федот давно мечтал завести свою лошадь. "Убьют на войне — что ж, на то воля Божья, — размышлял он. — Зато, коль останусь жив — двумя конями разживусь! А кони-то какие у Савелия — ухоженные!"

— А почто не пойти? — сказал, раздув ноздри. — И пойду!

— Вот и гоже, — удовлетворился и хозяин. — В таком разе, вместях с Карпом попои скотину — и ты волен. Скажешь матке — небось, будет рада! То на дворе одна коза, а то — сразу две лошади!

Вкруг колодца и колоды на дворе обледенело, и Федот, в куцей, выше колен, шубейке, на рукавах замызганной соплями, обколол ломом лед. Под веселый скрип журавля стал черпать бадьей воду. Облака, с утра загромоздив небо, заметно пожижели, раздались, заискрясь на солнце закрайками. Синели их промывины. Хлопнула дверь — вышел на крыльцо Карп в хорошей шубе, подпоясанной синим кушаком. Взгляд — непривычно холодный. На воротах конюшни вынул из скоб запор, позвал: "Серко! Бурунька!" Лошади, сытые, лоснящиеся, вышли из полумрака конюшни. Обсвистал их, и, ласково похлопывая мерина, Карп за холку повел его к колоде. Кобыла следовала сама. Лошади пили колодезную воду неотрывно, а Карп смотрел на них потеплевшим взглядом, задумавшись.

— Вместях пойдем на брань, — сказал Федот, вылив в колоду очередную бадью и с трудом отлепив от железной дужки примерзшие пальцы.

Карп так задумался, что смысл сказанного до него дошел лишь минуту спустя.

— А? Да…

— Вдвоем-то все будет веселее…

Вышел из кузни Савелий, обсмотрел лошадей. Жалко ему было отдавать их. Одно утешало: не совсем чужому, а родственнику, хоть и дальнему. Крепко сморкнулся в снег и, как таракан в щель, упятился в низкую дверь. А Карп, поглаживая и похлопывая лошадей, отвел их на конюшню. Затем выпустил из хлева коров и жавшихся друг к дружке овец и с вилами направился к копнам овсяной соломы и сена у дальней ограды двора. Федот тоже взялся за вилы вдвоем управились быстро.

— Ну, а теперь беги домой, — велел Карп.

В лаптях бегать легко — и Федот без передыху засучил ими по улочкам града, задержав бег лишь в Глебовских воротах под суровым взглядом стражей. Но уже на мосту через ров снова зарысил. Жил он в Верхнем посаде, где обитал люд в основном ремесленный. Редко тут встретишь дом двухъярусный, с высоким дубовым тыном вкруг двора. Чаще — низкие избы, в большинстве с соломенными крышами. Подворья, как обычно, огорожены частоколом либо плетнями, как у Федота. Вот и его изба — о двух волоковых окошках, с земляной завалинкой, с плетневыми сенями. В сенях на него пахнуло запахом березовых веников. Сильной рукой дернул примерзшую обитую овчиной дверь — и теперь пахнуло на него кислятиной избяного тепла. Мать, в меховой безрукавке, в темном платье, сидела за ткацким станом, занимавшим чуть ли не пол-избы. На конике лежал туго скатанный темно-зеленый холст: весной, после вымочки в Трубеже и высушки на солнце, он станет таким белым, что на торжище его с удовольствием купят свои, рязанские, либо заезжие купцы.

Федот снял шапку, помолился на икону и сел на лавку, не раздеваясь, как чужой. После бега часто дышал. Мать, повернув к сыну лицо — надо лбом торчал хохолок плата — открыла от удивления рот да так и не сомкнула уста, чтобы лучше расслышать — была туговата на ухо.

— Матка, — сказал Федот, — ты не дивись и не пугайся, — мы с тобой скоро разживемся!

В другой половине избы, свободной от стана, стояла коза с тяжело оттянутым выменем, спокойно выбирая из кошелки пахучее сено. Козлята бегали по лавке, один из них запрыгнул на полати, с полатей сиганул опять на лавку.

— Как, сынок, разживемся-то?

Федот объяснил, как он разживется. Но мать, вместо того, чтобы обрадоваться, огорчилась.

— Сыно-ок! — голос её был хрипл от долгого молчания. — Да зачем же ты навязался? Да лучше одну козу водить, чем за двух коней идти на верную погибель! Слышно, московитов идет тьма-тьмущая!

— Эх, мати! — с досадой сказал сын. — То ли убьют, то ли нет, а кони наши!

— Не нужно нам богатство, наше богатство — ты… Откажись!

— Дак дядя Савелий попросил — как я откажусь? Не я ему навязался, а он попросил… Дядя Савелий мне — заместо отца родного…

Мать заплакала. Сын был прав: дяде Савелию в его просьбе отказывать было нехорошо.

— Да не плачь ты, мати, — начал успокаивать её сын. — Не я один иду Карп со мной… Будем друг друга оберегать…

Известие о Карпе немного успокоило её. Карпа она считала очень надежным и верным товарищем, способным оберечь другого, хотя и понимала, что на войне гибнут даже бояре, даже князья, окруженные множеством сберегателей.

Карп тем временем на широких, с дырочками на носках, лыжах, спустился на заснеженный лед Лыбеди и заскользил к Трубежу. Сразу за Трубежем, на левом берегу, начинался дубовый лес. Могучие деревья, с остатками скореженных листьев, как бы радушно расступились, впустив его под кровлю своих раскидистых ветвей.

При нем были лук и колчан со стрелами, нож за ременной подпояской, кожаный мешочек с огнивом, трутом, кремнем. Самое же главное, при нем была собака-лайка, ещё щенком вымененная на шлем-шишак у новгородских купцов, каждый год наезжавших в Переяславль Рязанский за хлебным зерном. Как только вошли в лес, собака сразу же ушла вперед, скрылась где-то в кустарнике. На пути охотника часто вставали кучи валежника, но Карп легко преодолевал и кучи валежника, и заросли кустарника. Чем больше было препятствий, тем ему становилось на душе легче: она освобождалась от давящей сознание несправедливости. Обида была и на отца, и на младшего брата, Павлуху, сумевшего, пользуясь слепой привязанностью к нему родителя, уговорить того поступить против обычая.

Павлуха, пока Карп собирался в лес, просил его взять с собой под предлогом, что он, Павлуха, хорошо знает лес, метко стреляет из лука и будет хорошим помощником. Видно, совесть в нем проснулась, вот и восхотел загладить вину. Но Карп не взял его с собой, как с удовольствием брал прежде. Кивнул на лайку — вон, мол, какая у него помощница…

И теперь Карпу хорошо было одному в лесу, который действовал на него успокаивающе. Укрывшись в лесу, он, хотя бы временно, почувствовал себя вне мира несправедливости, и ему было приятно уходить все дальше и дальше. Правда, через какое-то время, как послышалось ему, позади него стали с подозрительной настойчивостью производиться какие-то шумы: то ли с веток деревьев срывались комья снега, то ли кто-то двигался за ним наподдальке. Но он шел и шел, не оглядываясь, как бы боясь растерять неожиданно наплывшее на него успокоение.

Впереди залаяла собака. Значит, выследила тетерева. Теперь он пробирался осторожнее, прячась за стволы деревьев. Вскоре увидел, как лайка, подняв морду, лает на тетерева. Топырясь, тот ходил по толстому суку — сердился. Карп даже помедлил, жалея птицу, но страсть охотника пересилила — натянул тетиву… Упав на снег и кровавя его, тетерев побежал, таща за собой стрелу. Собака догнала его, лапой прижала к снегу крылья.

Не успел охотник привязать дичь к подпояске, как совсем близко раздался треск сучьев. Обернулся — Павлуха! Карп в бешенстве крикнул, чтобы Павлуха шел от него прочь, но тот не уходил под предлогом, что хочет поговорить со старшим братом.

— Мне не о чем с тобой разговаривать! Ты мне не брат! Чужой ты мне! Прочь с моих глаз!

Карп пошел дальше, но Павлуха все ещё тащился за ним, и тогда Карп неожиданно наложил каленую стрелу на тетиву и пригрозил пустить стрелу, если Павлуха не оставит его в покое.

Павлуха быстро развернул лыжи, чуть постоял, раздумывая, и медленно удалился.

Карп вернулся домой затемно, бросил трех тетеревов на пол и, не раздеваясь, встал на колени перед иконой Спасителя. Молился горячо, плакал, вспоминая, как чуть не выпустил стрелу в родного брата. Варя обняла его, спрашивая, что, что с ним?.. Он рассказал. Жена, как маленького, погладила его по голове — мало кто, кроме нее, знал, какой мягкой, какой ранимой была его душа.

Посреди площади, на конях, кучковались воеводы. Молодые пешие ополченцы с рогатинами, копьями, боевыми топорами выстроились на смотр четырехугольником. Карп и Федот рядом — они зачислены в одно копье: так ещё по старинке называлось воинское подразделение в десяток воинов. Оба в стеганых тягиляях со вшитыми в них железками — для предохранения от удара меча или сабли. На головах — шлемы-шишаки. Затрубили трубы. Стольник Глеб Логвинов, отделившись от группы воевод, напрыгом поскакал к той сотне, где стояли Карп и Федот, горласто крикнул:

— Брате! Всем вам ведомо: на Рязань идут московиты! Гонцы доводят оружие у них доброе. Голыми руками их не взять… Коль у кого нет рогатины иль копья — шаг вперед!

Десятка четыре пешцев вышагнули из шеренги. Стольник велел им по очереди подойти к санным повозкам, нагруженным оружием из оружейного двора, и взять себе облюбованное. Когда пешцы, уже с оружием, вернулись в строй, Глеб крикнул:

— Не забудьте, брате, после битвы вернуть оружие! Кто не вернет голову оторву!

Кто-то из новобранцев, видно, лихая головушка, сказал из-за спины Карпа: "Пес!.. "Сказал тихо, явно рассчитывая на то, что расслышит лишь посоха, но никак не воевода; однако это оскорбительное слово услышал и Глеб Логвинов, и вот он уже скачет на караковом коне с криком: "Кто сказал "пес"?". Все расступились, но Карп остался на месте, не чувствуя себя виновным. Плетка взвилась над ним. Карп в один миг отскочил и выставил рогатину, смотря на Глеба, на его выкаченные и мутные от ярости глаза спокойно, твердо и умно. Этот спокойный и твердый взгляд и остановил Глеба: перед ним был либо невиновный, либо крайне отчаявшийся в чем-то человек.

Глава тринадцатая. Проводы на войну

— Гуляй, родня, и-ех, едреныть! — покрикивал Савелий, притопывая и похаживая средь пляшущих на дворе. В руках у него были бочонок с хмельным медом и деревянная кружка — без промедления наливал каждому, кто хотел.

Карпа провожали на войну. Обычай требовал проводов веселых, как бы беспечных — с застольем, обилием хмельного и закусок. Хозяин не ударил лицом в грязь: гостей созвал много, столы ломились от еды и пития постарался создать впечатление, что он, Савелий Губец, не последний в ряду ремесленного сословия.

Плясали все. Вприсядку пошел даже сам новобранец, будто впереди у него не бой, который, может быть, закончится плачевно для него и всей родни, а широкая масленица. В разгар веселья из-за Лыбеди, со Скоморошенской горы, явилась чудно разодетая шумная толпа скоморохов. На одних скоморохах рукава вывернутых шуб были вздеты на ноги, а полы подняты и стянуты веревками под мышками; на других висли ватолы; третьи беззябко ходили по снегу босыми… Один водил на железной цепи медведя. В передних лапах ученого медведя был бочонок с медовухой, а вожатый черпал ковшом медовуху и угощал ею всех желающих.

Несколько скоморохов играли в дудки и рожки, били в бубен. Пели:

Ай, дуду, дуду, дуду,

Сидит голубь на дубу,

Он играет во трубу,

Труба точеная, золоченая…

Еще один с решетом в руках, приплясывая, подступил к Савелию:

— А вот, хозяин, не удержишь решето на спине.

— Это как так не удержу? — хвастливо заявил Савелий. — Да я, брат, лошадь на своей спине удержу.

— Ну-тка! Подставь!

Савелий нагнулся и тотчас почувствовал — скоморох плеснул в решето воду… Под гогот гостей Савелий кинулся в дом переодеваться в сухое… Не успел выйти из избы уже в сухой одежде, как к нему подскочил другой лукавец:

— Хошь, призову со стола, прямо сюда, во двор, жареную щуку?

— Пошел вон! — с деланной грубостью отмахнулся Савелий.

— А хошь, призову к тебе парчовый серебряный кафтан старшего воеводы Софония Алтыкулачевича?

— Да как ты призовешь, коль среди нас и самого-то воеводы нету?

— А вот и призову… А хошь, золотой хрест с жирной груди болярина Манасеи призову тебе на грудь?

— От, прилепился, репей! Ну, что с тобой делать, с поганцем! Ну, призывай, коль ты такой кудесник. Но смотри: опрохвостишься — взашей погоню!

Скоморох подал Савелию свою шапку и велел ею водить по лицу и вторить за скоморохом: "Хрестик, хрестик золотой, перейди ко мне на мою белую грудь со широкой груди болярина Манасеи…". Савелий послушно делал и говорил то, что велел скоморох. А когда отнял от лица шапку, поднялся всеобщий хохот: лицо было в саже.

— Ах, прохвост! Ну и прохвост!

Стоявший близ отца Павлуха подтрунил:

— А ты, батюшка, ощупай грудь — хрест-то, небось, уж на тебе!

Савелий вдруг испытал приступ горечи. Досадно, что меньшой, коего он освободил от ярма ополченца, смеет теперь насмешничать над ним…

— Твоя шутка, сынок, в пазуху не лезет…

— Прости, батюшка, — спохватился тот, — не ради насмешки я…

Настал час идти на кладбище. Гости перестали веселиться, скоморохи спрятали свои дудки и рожки, удалились гурьбой. Кладбище было у церкви, и шли туда уже тихие, угнетенные необходимостью скорого расставания с Карпом. Куда только подевалась недавняя беспечность! Впереди шли Карп с женой Варей, Савелий со старухой Оней — та в застолье не пригубила ни меда, ни бузы, но её все отчего-то кособотило и пошатывало, словно у неё одна нога была короче другой. Старик крепко держал её под руку. За ними шли Миняйка и Иван с женами, Павел. Шествие замыкали гости. Вот и кладбище, огороженное плетнями из хвороста. Там уже было много ратных: обычай требовал проститься с предками.

Карп снял шапку перед заснеженным холмиком деда и бабки, встал на колени, поцеловал дубовый крест и зарыдал. И долго плакал, уговариваемый родней успокоиться. Подошел Федот, предки коего были захоронены неподалеку, помог Карпу встать с колен. Карп трижды поклонился могиле и, уже с Федоткой, пошел за плетень, к саням. Возле саней попрощался с отцом, с матерью (та обвисла на нем, зашлась в плаче, и он все утешал ее: "Ну, полно, полно, матушка! Еще и войны-то, можа, не будет! Одумаются, небось…"), с женой Варей, все просившей его беречь себя и не лезть "в гущу", со всеми родными. И просил у них прощения за то, что, может быть, когда-либо обидел их.

А Павлуху все обходил, как бы не замечал его, и Савелий забеспокоился: нельзя, чтобы родные братья не попрощались и не простили друг друга.

— Да не ломайте вы обычай, сынки! — с укоризной сказал он. — Не позорьте нас с матерью…

Щека Карпа заметно дернулась — видно, трудно ему было пересилить себя, — но вот шагнул к брату, обнял его…

Когда Карп и Федот сели в сани-пошевни и, дружески обнявшись, запели грустную прощальную песню, а Савелий правил лошадью на площадь, родня махала им рукой. Всех провожатых площадь не вместит, и горожане толпились на улицах в ожидании, когда полки и сотни, благословленные владыкой, с площади отправятся за город, встречь неприятелю.

Глава четырнадцатая. Битва под Скорнищевом

Бысть… брань люта и сеча зла, рязанцы убо биющиеся крепце.

В. Татищев

Из Переяславля войско вышло загодя, не дожидаясь, когда вблизи появятся первые московские дозоры. Один полк свернул на южную Пронскую дорогу — заслон на случай нападения прончан; основная рать пошла на север.

Князь Олег — в красном плаще, в шлеме с перьями — ехал среди воевод торжественный, величавый. Сидел на белом скакуне молодцевато. Весь вид его говорил: он уверен в победе.

В короткий срок ему удалось собрать большое войско. Никогда ещё под его рукой не было столь внушительной рати. В боевых качествах рязанских воинов не сомневался. Как бы ни был грозен противник, рязанцы устоят и победят, ибо, ко всему прочему, они на своей земле, они дома, а дома, как известно, и стены в помощь. На берегу Павловки, в двух верстах от города, Олег Иванович остановился, наблюдая переправу. Лед на реке был покрыт мягким снегом, и кони порой оскользались и падали, пугая и приводя в дрожь молодых, ещё не бывших в боях лошадей. Многие ратные спешивались, вели коней под уздцы с осторожностью. Несомненно, конные дружинники князя и бояр представляли собой грозную силу: хорошо вооружены, славились храбростью и удальством, как и их знаменитые предки времен Евпатия Коловрата, в былинах называемые "рязанским узорочьем". Но когда перед глазами князя проехали конники, державшие в руках наперевес длинные шесты с привязанными к ним волосяными, из конских хвостов, арканами, он заметно заскучал. Приозаботился. От его внешней торжественности не осталось и следа. Столь же озабоченно смотрел он и на пешее ополчение, особенно на новичков — их называли небывальцами. Одетые в стеганые тягиляи с короткими рукавами и армяки, обутые в лапти и вооруженные рогатинами да окованными дубинами (ослопами), они шли друг за другом неловко, толкались, шутливо подставляли подножки, весело хохотали. Какие из них ратники? Не искушены…

Потянулся длинный обоз — с рыбой в санях, свежеиспеченным хлебом, пшеном в кулях, овсом для коней, сложенными шатрами и палатками в санях. Свежий ветерок пошумливал в кустах ивняка, в прибрежных камышах. Низко летали галки и оручие вороны, и там, где движение стопорилось, птицы тут же скучивались над местами скопления, как над местом побоища.

Под вечер конники въехали в село Скорнищево, разместили лошадей в княжих конюшнях и на подворьях крестьян. Пешцы расположились в поле, устроив из хвороста и соломы шалаши и повсюду разведя костры.

На другой день, узнав, что московиты ещё далеко, рязанцы, скуки ради, там и сям устраивали кулачные бои. Некоторые конники Софония Алтыкулачевича азартно гонялись на лошадях друг за другом с арканами, опробуя их и заодно согреваясь. Ретивость и легкомыслие обошлись дорого: на шее одного из ратников, не успевшего вовремя осадить коня, слишком туго затянулась петля, и в Переяславль был отправлен на санях под рогожей первый столь нелепо погибший…

Московиты появились к полудню. По сигналам труб и рожков деловито развернулись, упорядоченно заняли позиции. С добродушным любопытством посматривали на рязанцев, как и рязанцы на них. Олег Иванович с воеводами наблюдал с пригорка. Не без зависти отметил наличие у неприятеля большого, закованного в латы, конного отряда, который встал во вторую, после отряда лучников, позицию, в виде четырехугольника. Этих воинов ни стрелой, ни конским, грудь в грудь, наскоком не взять. Не позволят они растащить себя поодиночке по полю… Заметно было в войсках неприятеля дорогостоящее облачение иных воинов — например, колонтарь, пластинчатый подол которого доходил до колен. По одним только доспехам нетрудно определить, сколь богаты Московская земля и её бояре. Чуть ли не со стыдом подумал князь Олег о полке Софония, вооруженном, по примеру степняков, арканами.

Посовещавшись с воеводами, счел благоразумным попытаться склонить московитов к перемирию. С этой целью послал на переднюю линию Ковылу Вислого, некогда служившего московскому князю и лично знавшего Боброка. Сложив раструбом ладони, Ковыла крикнул ближним московитам, чтобы они позвали старшего воеводу Дмитрия Михайловича Волынского: рязанцы предлагают ему мир и целование на кресте.

Трое московитов поскакали к большому алому шатру в центре четырехугольника тяжеловооруженной конницы. Ждать пришлось недолго. Те же конники, подскакав к переднему краю, крикнули:

— Согласен ли князь Ольг быть подручным великого князя Московского Дмитрея Ивановича?

Ковыла подскакал к Олегу Ивановичу, доложил ему о претензиях противной стороны. Князь, глядя в сторону московитов, слушал с задумчивостью. Он предложил Боброку мир для того, чтобы избежать сильного кровопролития. Боброк, видно, решил, что рязанцы, воочию увидев и оценив силы московитов, заранее предугадывают свой неуспех и страшатся. Потому и выставил немыслимое условие. "Хочет меня унизить, — уязвленно и сердито подумал Олег Иванович. — Ишь, чего требует!.."

Чувство унижения он испытал ещё и потому, что немыслимое условие выставил даже не сам князь Московский, а лишь его воевода. "Лежит на соломе, а говорит будто с высокого престола", — гневался мысленно. Однако, положа руку на сердце, князь Олег должен был сознаться самому себе: Боброк привел крепкое войско. С таким войском он на перемирие на равных не пойдет, да и, наверное, не получил на то указаний своего князя. На неравных же Олег несогласен.

— Донеси Боброку, — велел Ковыле под одобрительные взгляды воевод, не желает доброго мира — пусть поворачивает туда, откуда пришел.

Довольный таким наказом князя, Ковыла медленной рысцой подъехал к передним рядам противника и, выставя кукиш, крикнул: "А этого не хотели?" Тогда московиты зашумели с деланным возмущением. Один прокричал: "Ковыла, Ковыла, тут тебе могила!" Рязанцы-лучники не остались в долгу: "Эй, москаль, ты черт ай сатана?" — "Я-то черт, да вот ты — сатана!" Переругивались едко и весело. Но чтобы сступиться и убивать друг друга в бою, надо было по-настоящему взаимно распалиться и озлобиться, а для этого потребовалось ещё немало времени.

— Скусно запахло! — часа два назад говорил Федот, подбрасывая в костер сухого конского помета. — Горяченькой-то кашкой!

Костерок разложили небольшой: экономили дрова и хворост на тот случай, если московиты подойдут не ныне и придется заночевать в поле вновь. Карп и Федот хлопотали у костра несуетно, слаженно. В эти два-три дня, пока собирались на войну, и особенно в походе, они сдружились ещё крепче, чем прежде.

— А наголодяк-то кто воюет? — помешивая длинной ложкой в котелке, вторил Карп. — Сытым и умирать, коль придется, легче.

Карп подхватил голыми руками котелок и поставил его на обитый железом деревянный щит.

— Даст Бог — не придется. Пальцы-то не обжег?

— Не, они не успели обжечься. Воронье-то раскаркалось! Не накликали бы беды!

Присели на треноги из кольев, связанных веревкой. Сначала съели кашу, затем Карп, обделяя себя, разломил рыбу на неравные куски. Как раз в эту минуту из Переяславля Рязанского привезли на санях доспехи.

— Эй, посоха, налетай! — крикнул княжой слуга, доставивший добро из оружейного двора. (Крикнув, он поморщился).

Тотчас повозку тесно окружили пешцы, подойдя от своих шалашей и костров. Федоту достался старый круглый деревянный щит, обшитый кожей. Середину щита украшала металлическая бляха. С удовольствием Федот обстукивал его костяшками пальцев. Княжой слуга, морщась, спросил кисло:

— Ай недоволен — стучишь да оглядываешь? А то другому отдам!

— Бог с тобой, православный! — ответил Федот. — Да хоть бы ты и подсолнух заместо щита мне дал — и то был бы доволен! А ты, случаем, не зубом ли маешься? Зубом? А то, коль надо — выдерну! Клещики у меня с собой, православный…

Получив согласие, Федот извлек из лыкового кошеля клещи и кусочек пакли и велел больному помочиться на нее. Зуб выдернул в мгновенье ока, как заправский лекарь. Заткнул вонючей паклей окровавленное межзубье.

— Ишь ты! — подивился больной, радуясь затихающей боли. — Так, можа, и лошадь мою подкуешь? Оторвалась на мосту подковка.

— А лошадь, браток, я подкую, — отозвался Карп, доставая из своего кошеля новую подкову с восемью дырочками и тремя шипами, молоток и подковочные, похожие на костыли, гвозди.

Пока четверо дюжих пешцев связывали коню передние ноги и держали его, а Карп приколачивал подкову, затрубила труба. Ополченцы спешно построились. Окруженный воеводами князь, в червленой епанче, ехал от сотни к сотне шагом и подбадривал ратных, называя их братьями и призывая стоять за отчину и дедину. "Биться, сколько Бог помочи даст", — наказывал он. Даже и не наказывал — просил. Иногда останавливался возле кого-нибудь из ратных и спрашивал о чем-либо. Остановился и перед Карпом, заметив в его руках не трехгранное, как у большинства, копье, а четырехгранное, как у московитов. Спросил, сам ли отковал пику. Пешец ответил: да, сам. Не отец ли наставил? Отец.

— Добро, — оценил князь. — И впредь куй только четырехгранные. Они легче пробивают доспехи. А где твой молодший брат?

— Молодшего батюшка откупил.

Князь поднял брови — был удивлен таким поступком кузнеца Савелия. Прежде этот почтенный горожанин не посягал на обычаи и традиции. Конечно, дело родителя, кого из сыновей послать на брань, а кого откупить. И все же слышать такое князю неприятно: нарушение обычаев подданными к хорошему не приводит, а лишь колеблет прочность положения всего государства. Князь поехал дальше, подбадривая воинов. Казалось бы, короткая встреча с молодым кузнецом уже выветрилась из его памяти, но когда он приблизился к конному отряду, вооруженному арканами, то вдруг вновь вспомнил о Карпе.

Вид арканщиков, державших в руках шесты с волосяными петлями, озаботил его ещё больше, чем вчера, во время переправы через реку Павловку. Уж очень бросалась в глаза бедность такого вооружения. Зря, зря он пошел на поводу у Софония Алтыкулачевича. Но что делать? Софоний ведь тоже затеял эти арканы не от жиру. Как град Переяславль беднее града Москвы, так и рязанские воины беднее московских. Московские князья богатели сказочно год от году (вместе с ними жировала и вся Москва), а почему — загадка. Потому ли, что тамошние правители давали льготы переселенцам, по пять лет не брали с них налогов — и это притягивало к ним людей соседних княжеств? Потому ли, что в Москве пребывал со своей кафедрой русский митрополит, тем самым упрочивая её положение? Или потому, что татарве до Москвы было труднее дотянуться, чем до Рязани, и Москва реже подвергалась опустошению?

Как бы там ни было, но богатство давало Москве и силу. И вот ведь до чего засвоевольничали московские правители: говорят, даже намереваются отчеканить свою монету, по примеру Золотой Орды. А ведь Орда не разрешает русским князьям заводить свои монетные дворы… Впервые об этом Олег Иванович услышал от боярина Афанасия Ильича. И когда услышал, то, скорее из честолюбия, чем из реальной возможности, помыслил не отстать в таком деле от Москвы и самому отчеканить свою, рязанскую, монету. Помыслил — но вслух не стал высказывать. Дерзка была мысль! Надо ещё походить вкруг нее, обголтать, выхолить и уж потом, созревшую, как стяг или хоругвь, выставить на всеобщее обозрение. Думалось, не год и не два ещё потребуется решиться на такое. Может быть, даже и испросить разрешения у нынешней правительницы Золотой Орды — хатуни Тулунбек…

И вот теперь, при виде жалкого вооружения одного из своих конных отрядов, с болью напомнившего ему о бедности Рязанской земли, Олег Иванович отчетливо понял: он недостаточно деятелен; он упускает время и инициативу, чтобы выйти наперед Москвы… Быстро оглянулся — первым ему на глаза попался Глеб Логвинов.

— Приведи ко мне Карпа, сына железных дел мастера Савелия…

Скорый на выполнение приказаний князя, стольник пришпорил коня галопом поскакал к пешцам. Выкатив на Карпа глаза, крикнул:

— К государю — живо!

Карп замешкался — не понимал, для чего вдруг он потребовался князю, да ещё так спешно… Не разыгрывает ли его стольник?

— Живей, сукин сын! — и Глеб замахнулся плеткой. Уклонясь от удара, пешец перехватил плеть и дернул. Кнутовище из рук стольника выскользнуло. Ощерясь и вытягивая из ножен саблю, Глеб поднял было на дыбы коня, но стоявший рядом с Карпом Федот, прикрывшись щитом, наставил на взъяренного всадника копье. Глеб опомнился. Придержал коня, саблю вдвинул в ножны.

— Ступай, тебе говорят. Сам князь зовет…

Карп шел, небрежно похлопывая кнутовищем по полам своего тягиляя. Походка его была уверенная, спокойная, будто он шел по своему двору, не думая о предстоящем бое. Стольник, сопровождая его, не требовал, а просил вернуть ему кнут. Сзади шел Федот с копьем наизготовку. На лице князя невольно проснулось любопытство, оно оживилось.

— Карп, верни хозяину плетку, — велел он, — а впредь, коль тебя обидит, не возвращай. (Карп кинул кнут — стольник ловко подхватил его на лету концом изогнутых ножен.) Известен ли тебе способ чекана монет?

Стоявшие рядом воеводы переглянулись. Им был хорошо ведом беспокойный характер князя, но чтобы о каких-то монетах здесь, на поле боя?..

— Нет, государь, неизвестен. Внове мне это… Но коль будет заказ…

— После победы (твердой интонацией выделил эти слова — в победе не сомневался и никто не должен сомневаться) велю тебе чеканить нашу рязанскую монету. Без своей монеты как нам разбогатеть? Она, как блоха, будет скакать по карманам купцов и мастеровых и понуждать их пошевеливаться.

Воеводы засмеялись, весело оскалил зубы Карп. Князь тоже улыбнулся. Теперь лицо его, озабоченное, суховатое, стало открытым, доверчивым. Глеб же Логвинов, все ещё не остудясь после испытанного им чувства унижения, крикнул:

— Осударь, не доверяй ему! Горд не по званию!

Князь — как бы не расслышав стольника:

— Вот тебе, Карпуша, оберег от меня, — он засунул руку в привязанный к поясу кожаный мешочек и, извлекши золотой крестик, протянул его пешцу. Бейся с врагом смело, но умеючи. Береги себя!

Приняв из рук князя оберег-талисман, перекрестясь и поцеловав его, растроганный Карп низко поклонился. Князь, все ещё детски улыбаясь, словно не он, а ему дали подарок, отправился дальше, вновь постепенно озабочиваясь и становясь деловым. Карп вернулся в строй. Пешцы окружили его, трогали руками подарок, а Федот, как и недавно Карп, поцеловал его.

Сражение произошло в тот же день, 14 декабря 1371 года. В ту самую минуту, когда воины обеих сторон уже разозлили друг друга взаимными словесными перепалками, раззадорились и наступила тревожно-молитвенная сосредоточенная тишина, предваряющая сступление полков, князь Олег проехал вдоль промежуточной полосы, разделявшей передовые отряды войск на расстоянии полета стрелы. Согласно поверьям, подобное промежуточное пространство было роковым, оно таило в себе нечто страшное, нечто неизвестное, замогильное, вступать в которое до начала боя считалось делом безумным — безумца, осмелившегося вступить в роковую черту, постигнет смерть в час боя.

Князь Олег медленно ехал вдоль раздельной голой полосы — на снегу лишь жесткие кустики полыни, зверобоя, пижмы, — повернув голову в сторону неприятельского лагеря. Твердыми презрительными глазами смотрел на чужих воинов, суровым ястребиным взором стремясь как бы вселить в них страх, обезволить, сделать их неспособными к бою. Московиты, вероятно, принимали появление великого рязанского князя вблизи от них за диковинную выходку и смотрели на него с любопытством. В Москве Олег слыл за гордеца, и вот он прямо перед ними — действительно гордый, опасный. Но они не робели и даже смотрели на него с вызовом — знали свою силу. Не подверженный суеверию, Олег раза два норовил свернуть коня в роковое пространство, лишь бы силой своего презрения заставить смутить передних московитов. Ехавшие сбоку телохранители своими лошадьми загораживали князя, не давали ему свернуть.

Вдруг князь ощутил, что черта, разделявшая два войска, на самом деле роковая. Ведь за ней — действительная, а не надуманная, страшная неизвестность. Чем обернется битва? Кто победит? Но чья бы ни взяла смертей будет много. Исход битвы — в полной зависимости от него, князя, от его полководческого умения, от его удачливости. Тяжка, неимоверно тяжка его доля. С каким облегчением он кинулся бы сейчас, как в жаркую пору, в холодную воду, в эту роковую черту, провалился бы в непостижимую неизвестность, лишь бы это помогло сохранить жизни его людей! Блажь, от которой ничего не зависело, владела им секунду. Он повернул коня в глубь своего лагеря. Встречавшиеся ему воины как ни в чем не бывало занимались своими делами. Их будто не касалось, скоро ль протрубят трубы бой. Один воин понес вязанку хвороста к месту кострища: видно, был уверен, что останется жив, а коль не останется — хворост для костра пригодится его товарищам. Другой пешец, присев на снег и сняв лапоть, перематывал на ноге суконную онучу. Третий точил брусом рогатину и, встретившись с князем взглядом, просветлился в лице. Олег Иванович чувствовал, что душа его напитывалась спокойствием и уверенностью воинов, и впитываемый им дух войска, в свою очередь, передавался опять воинам.

Бой начался с перестрелки. Пройдя навстречу друг другу несколько саженей, лучники пустили тысячи стрел, и они, свистя, ударяясь о железную нашивку щитов, с визгом выбивали искры и отскакивали. Иные стрелы впивались в незащищенные места воинов, в крупы коней. И уже послышались дикие вскрики и стоны людей, ржание раненых лошадей, которые ошалело мчались куда глаза глядят, ломая ряды воинов. Скрестились мечи, заколыхались копья, рогатины. Замелькали боевые топоры и ослопы. Скрежет металла, хруст костей, ругань, душераздирающие человеческие вопли…

Окруженный телохранителями, Олег Иванович стоял на коне возле шатра на пригорке. Ветер взмывал его бороду, рвал перья на шлеме. Твердое суховатое лицо его было спокойно: сражение шло на равных. Полк Ковылы в центре и полк Тимоша справа дрались отчаянно, не отступая ни на пядь. Полк Софония слева, где был наибольший простор, необходимый для применения его тактики, с криками "Ура!" задорно накатился на неприятеля, сделал вид, что будто бы оробел и помчался мимо, с разворотом назад, в поле. Эту хитрость попытаться увлечь за собой противника, растащить его, и когда он в погоне за ложно убегающими уверует в победу и расслабится, вдруг повернуться к нему лицом и дружно ударить (тут кстати были бы и арканы) — московиты разгадали. Не поддались на уловку ни в первый, ни во второй, ни в третий накат на них рязанцев. А в четвертый раз разгоряченные воины Софония сами ввязались в бой — врезались в ряды противника. Упала, забилась, задергала головой чья-то лошадь — из ноздрей хлынула струя черной крови… Софоний прыгнул на своем гнедке через бьющуюся лошадь, замахал саблей. Кое-кто из рязанцев, помня об арканах, которые должны были применить в бою, пробовал набрасывать петли на неприятельских конников, но в тесноте этот прием не удавался.

Над побоищем, жарким и упорным, поднимался пар. Князь Олег четко отдавал одно приказание за другим: вестовые то и дело подъезжали и отъезжали. Он ощущал боевой дух войска, видел, что его воины бьются отчаянно, и верил в победу. Вдруг он заметил верстах в двух от места битвы приближающийся крупный конный отряд московитов. Стало ясно — отряд был припрятан как резерв. Эх, как бы сейчас пригодился тот полк, что прикрывал Переяславль от прончан!

Приблизясь к месту побоища, свежий отряд московитов разделился на две лавы, намереваясь, видно, обтечь шатер Олега. Заметен был один из московитов — в золоченом шлеме, в маске-личине. Устрашающая маска прикрывала все лицо, кроме глаз, а кольчужная сетка накрывала шею и плечи. Кто он? Сам ли Боброк, которого сейчас Олег возненавидел всем своим существом? Пришел воевать его землю, пришел унизить его… Не бывать тому!

Наложив нижнюю губу на верхнюю, князь Олег закачался в седле взад-вперед. Телохранители окружили его теснее. Меж тем внезапно, под сильным натиском свежего отряда неприятеля, полк левой руки прогнулся и князь Олег увидел — некоторые конники Софония Алтыкулачевича поскакали назад. Софоний заметался среди убегающих, злобно кричал на них, хлестал плеткой по лицам, но его не слушались.

Наступил час, который решал все. Либо, поддавшись первому страху, который, подобно чуме, мог охватить все войско, оно дрогнет и побежит, и тогда положение уже не поправить; либо князь личным примером мужества предупредит миг всеобщего смятения. Способ личного мужества прост: надо ворваться в гущу воинов в самом опасном месте сражения и биться с противником рядом с простыми воинами. Князь Олег почувствовал, как тело его под одеждой и тяжелыми доспехами облилось потом — признак страха. Но он, привыкший и умевший владеть обстоятельствами, а не быть рабом их, сказал себе мысленно: "Не мне, князю Рязанскому, робеть. Я не страшусь смерти". Несуетливо, вроде бы для иных целей, он выступил верхом за кольцо ревностно охранявших его дружинников и, получив простор, вдруг ударил шпорами. Прижав уши, конь с места рванул вскачь. Телохранители на быстрых скакунах пытались обогнать его, чтобы оберечь от неприятеля, но конь Олега, вытягиваясь в прыжках, несся стрелой. "Назад, назад, братцы!" — кричал князь тем, кто, смалодушничав, скакал с поля боя.

Когда затрубили трубы и заиграли рожки, дав сигнал к бою, Карп, заметив, что Федот внезапно побледнел, сказал ему, подбадривая, чтобы он не вгонял сам себя в страх — смирную собаку и кочет бьет. Карп, да и те воины, что стояли поблизости, не только не испугались наступившей минуты битвы, но и, казалось, оживились, словно доселе им было скучно и вот теперь они повеселятся. Глядя на них, Федот справился с первым волнением.

— Слышь, Федотка, — обратился к нему Карп с каким-то сокровенным чувством, какое увидишь в глазах человека лишь в особые мгновения, редкие, меняющие жизнь либо подытоживающие её, — война есть война, и никому не дано предугадать, останемся ли мы живы… Прости меня, коль я в чем перед тобой виноват.

— Прощаю, — сказал Федот. — И ты меня прости.

— Прощаю, — Карп расстегнул ворот тягиляя, извлек из-за пазухи подвешенный на шею крестик — подарок князя — и снял его. — Давай побратаемся, Федотка… Крестами обменяемся. Вот возьми оберег…

Федот не решался взять у товарища оберег, подаренный ему князем.

— Бери, бери. Ты мне друг, а я хочу, чтобы мы с тобой стали братьями. Возьми и дай мне свой. Ты мне отныне роднее брата родного…

Обменялись крестами, перекрестились, расцеловались. Между тем впереди бой уже закипал. Прикрывшись щитами, грозно шла колонна московитов. Но совсем не было страшно, душа очищена, ты вместе со всеми и все вместе с тобой. Карп, с ясным и строгим лицом, поднял с земли копье и щит, глаза его блестели странным радостным блеском.

Федот же был как во сне: не верилось, что сейчас будут убивать — его ли, кого-либо другого. В то, что придется, может быть, убивать самому, не верилось тем более. Около него кипел бой, и он все ещё надеялся, хотя все слабее и слабее, что его обойдут, не тронут. Но вот прямо на него пошел суземый квадратнолицый московит со сверлящим взглядом. Федот суетно оглянулся, отступил на шаг, думая, хорошо бы как-нибудь вдруг исчезнуть, сделаться невидимкой! Страшен был этот суземый! Вот он целится пикой сейчас метнет. Федот отпрыгнул. Стена напирала, кто-то упал, раздирая рот в страшном крике.

А копье суземого вновь нацелилось в Федота. Ближе, ближе… Все, подумалось ему, конец. Вдруг откуда-то сбоку прыгнул к московиту Карп и по его копью ударил своим копьем. Тем и спас друга. Но сам вдруг охнул и подломился — его кольнули сбоку… Глаза быстро стекленели, затягиваясь мутноватой пленкой, скрадывающей напрасную надежду на жизнь… Федот крикнул: "Брат, не умирай!" — и кинулся было к Карпу, но копье суземого неотступно преследовало его. Московит, видно, решил, что перед ним трус, и уже усмехался, предвкушая победу. Каким-то чудом Федот увернулся от удара врага и, изловчась, кончиком пики успел кольнуть упорного преследователя. Суземый вдруг зашатался, покачался на ногах, уставя теперь в Федота не копье, а ненавидящий взгляд. И вот в глазах его появилось что-то человечье — отчаяние, тут же сменившееся сожалением. О чем он сожалел? О том ли, что мало пожил на белом свете? О том ли, что вряд ли теперь свидится с женой или детьми, коль он семьянин? Внезапная тошнота подступила к горлу Федота. "Господи, я убил человека… Помилуй меня, грешного, Господи…"

Люто, отчаянно дрались рязанцы. Но не помогли ни мужество и отвага, ни сознание того, что за спиной Переяславль, ни, конечно, арканы, на которые напрасно уповал Софоний Алтыкулачевич. Не устояли перед натиском прекрасно обученного, хорошо вооруженного московского войска. Следом за воинами Софония, дрогнувшими первыми, побежали с поля боя иные воины других полков.

Князь Олег, видя в глазах бегущих безумие и страх, бил попавших ему под руку беглецов плеткой, взывал опомниться, остановиться. Толпа бегущих нарастала, и когда московитам удалось в результате длительного ожесточенного натиска прорваться к шатру Олега и подрубить стяг, итог боя был предрешен. Уже не толпа, уже лавина неостановимо хлынула с поля боя. Взрывая снег, кованые копыта коней и лапти пешцев лишь мелькали в снежной пыли.

Олег, пригнувшись к луке, скакал со своей малой дружиной в числе чуть ли не самых последних спасавшихся бегством. Снежные поля справа и слева, кусты ивняка на берегах реки, казалось, молчаливо таили в себе упрек ему. Тот же упрек он видел и в глазах растерянных воинов, которых обгонял вместе со своими дружинниками на прекрасных лошадях. Особенно неловко князю было перед пешцами — многие из них не бежали, а просто брели, побросав копья и рогатины, усталые и обреченные. Но не только неловкость, а чувство стыда испытывал князь при виде раненых, увозимых на санных повозках. Раненых было много, они сидели или лежали тесно, по несколько человек, на широких, обитых внутри лубом и застеленных соломой пошевнях.

Одни корчились и стонали, другие, с мертвенно-бледными лицами, равнодушно смотрели на серое небо, на белые поля, на обгонявших их конников, на князя.

Все эти чувства, переживаемые князем Олегом, сливались в одно чувство огромной вины перед своим народом, перед семьей, которую ещё надо было спасти, перед памятью предков — их многовековые труды по собиранию Рязанской земли уничтожены всего лишь одним его поражением.

Глава пятнадцатая. Владимир сел на Рязанский стол

Торжественно въехал в Переяславль князь Владимир Пронский, сопровождаемый отрядами московитов и прончан. Он сидел на богато убранном коне подбоченясь, посматривал вокруг победоносно, будто сам, своими пронскими силами, добыл столицу земли Рязанской.

То, о чем давно мечтал, сбылось. Теперь он не просто князь Пронский, но и Рязанский. Отныне он титуловаться будет великим князем, как титуловался Олег, впервые за всю свою жизнь испытавший позор побежденного и так жалко убежавший вместе со своим двором и остатками войск из Переяславля. Теперь надо обдумать, как ему лучше титуловаться: великим князем Рязанским и Пронским или же великим князем Пронским и Рязанским? Все-таки, наверное, в первую очередь он должен называться Пронским и только затем — Рязанским.

Но суть не в этом. Олег смещен. Подобно подстреленной птице, он забился куда-то в Мещеру — побежал по Владимирской дороге — пусть там и изживает свой позор. Теперь ему уж не поднять головы. Куда, к кому он обратится за помогой? В Муром? В Городец Мещерский? Но навряд ли муромский и мещерский князья вступятся за него. Не захотят ссориться с Москвой… Только одна надежда у Олега — Золотая Орда, где правит ханша Тулунбек. Но и она не поможет: не до него ей, самой бы удержаться на троне. Зато у Владимира положение прочное — за его спиной могущественный московский князь, который в свою очередь опирается на ещё более могущественного Мамая.

Правда, в положении Владимира одно неприятно: посаженный на великий рязанский стол Москвой, он теперь полностью в воле московского князя. Вчера был в воле Олега, ныне — Дмитрия Московского. Один хомут поменял на другой.

Другая, более мелкая, неприятность его ожидала при встрече с рязанским народом. У ворот Переяславля его встретила лишь жалкая кучка несколько священников с иконами, торговцев и ремесленников. Боярина — ни одного. Все утекли с Олегом… На лицах встречавших — хмурая неприветность. Да и миновав ворота, не увидел на лицах встреченных им немногих жителей хотя бы малейших признаков радости или простого удовлетворения. Лишь мальчишки на заборах и крышах цоканьем языков и возгласами изъявляли одобрение по поводу вооружения победителей: у каждого из них висела на боку сабля или меч.

На красном крыльце княжого двора Владимира Пронского встретил набольший московский воевода Боброк Волынский — крупнотелый, лицо оливкового цвета, длинные висячие усы, нос большой, твердый. Шапка и мантия на нем сверкали самоцветными камнями. Троекратно расцеловались, во дворец вошли в обнимку. Приемная палата, главным украшением которой был княжой трон с высокой спинкой и золочеными подлокотниками, была подготовлена для нового хозяина таким образом, что, за исключением трона, икон и лавок, оставшихся от прежнего хозяина, в ней все было устроено по-новому: стены обиты другим шелком, обвешаны доставленными из Пронска оленьими рогами, мечами и саблями в ножнах, лавки покрыты также привезенными из Пронска налавочниками.

По-хозяйски указав на свободный трон, Боброк сказал:

— Примерься-ка… Престол отныне твой.

Владимир Дмитриевич разом перешагнул все три ступени подножия, размашисто развернулся и непринужденно сел на престол, как на свой, законный. Руки удобно разместил на подлокотниках, царственно откинул голову. Скулы его горели румянцем, глаза цвета твердой хуралужной стали отливали просинью. Широкие плечи развернуты, взгляд горделивый. С умилением смотрели на него пронские бояре.

Даже Боброк, отступив два шага назад и склоня голову набок, ласково щурился на нового хозяина престола.

— Идет тебе рязанский трон! — сказал он.

— Личит! — подтвердил Богдан Гулыгин, на дворе которого все предыдущие дни пребывал взаперти Юрий, окольничий князя Олега Ивановича. Сейчас Юрий находился здесь же, среди прончан, — стоял с натянутым лицом (князь Пронский взял его с собой с намерением приручить и уговорить служить ему).

Остальные прончане заговорили разом:

— Наш-то Володимер куда пригляднее Ольга! Тот жидковат супроть нашего!

— Особливо в плечах…

— И в плечах покрепче, и посановитее наш Володимер. Люб ты нам, государь, ой как люб!

— Люб, люб!

— Отважный воин!

— Светлая голова!..

Среди всеобщего умиления и расхваливания натянутость Юрия бросалась в глаза. Боброк ткнул его пальцем в грудь:

— А ты что смурной? Иль не во ндрав тебе новый князь Рязанский?

— Почему не во ндрав? — возразил тот. — Во ндрав… Да только Владимир-то Дмитрич — князь Пронский, а не Рязанский.

Богдан Голыгин проворно подскочил к Юрию, ухватил за бороду:

— Как ты, сукин сын, смеешь глаголить такое?

— Вон его! — яростно воскликнул боярин Булгаков. — Взашей! Нечего с ним нянчиться!

Ропот и возмущение пронских бояр поведением Юрия не поколебали великодушия князя Владимира. Слишком сильным и защищенным под крылом Москвы он чувствовал себя, чтобы впадать в гнев.

— Не шумите, боляре, без толку. Юрий предан своему господину, а за преданность не хулят и не унижают. Он ещё не понял, что произошло. Видно, деды ему не внушили, что пронские князья и рязанские князья — ветви одного дерева. Ветви равные. Еще не поздно, Юрий, понять это. Помысли хорошенько и иди служить мне верой и правдой. Ольгу возврата во Рязань нету.

— Спаси тебя Господь, государь, за милость, — ответил Юрий, — но я верен своему господину до конца дней своих…

— Ну, коль так, то выдь… Не ко двору ты мне.

Голыгин грубо развернул Юрия к двери и дал ему тычка. Юрий гордо поднял голову, но в дверях, уже от стражника, получил нового тычка. Он крикнул, что, мол, князь Ольг отомстит за него, и тогда тот же стражник наддал его коленом под зад.

Месяца полтора спустя Владимир Дмитриевич, в жару, лежал на перинах лебяжьего пуха в опочивальне на высокой кровати. Потел беспрестанно, и постельничий то и дело утирал его белыми льняными полотенцами, искусно вышитыми травами и зверями. После Рождества Христова ходил с рогатиной на медведя и простудился: слишком долго ждал на ветру и морозе, пока выгоняли из берлоги матерого зверя.

Думал: отчего ему в Переяславле неуютно, беспокойно? Казалось бы, сел прочно, навсегда — за спиной Москва… Но нет — прочности и устойчивости не ощущал. Частичное объяснение находил в том, что ещё в раннем детстве, когда впервые привезли его в этот город, он показался ему отвратительным. Наполовину был сожжен, разрушен, разграблен. Повсюду были следы пожарищ, и полусгоревшие дома торчали черными скелетами. Там и сям валялись ещё не убранные трупы лошадей, а то и людей. Это было в 1342 году, когда отец его, Дмитрий Александрович и дядя Иван Александрович при поддержке татар напали на рязанского князя Ивана Коротопола, разбили его войско, изгнали самого Коротопола из Переяславля, а чуть позднее распорядились убить его. Кара, которую понес Коротопол за вероломное убиение князя Александра Пронского, была заслуженной, но она поневоле принесла страдания ни в чем не повинным жителям Переяславля, иные поплатились жизнью.

Да, когда маленького княжича Владимира привезли из Пронска в Переяславль, вскоре после победы прончан над Иваном Коротополом, то он неприятно был поражен видом недавно полусожженного и разграбленного города. Пепелища и там и сям валявшиеся трупы лошадей отвращали мальчика. Особенно поразил его валявшийся на торговой площади возле перевернутой телеги труп крестьянина. Исклеванный хищными птицами, безглазый, с растасканными вокруг кишками, труп отдавал дурным запахом. Княжича чуть не стошнило: он, наверное, упал бы с коня, если бы не поддержали ехавшие рядом с ним бояре.

В тот же день отец с семьей и двором уехал в Ростиславль, маленький город на Оке, который хотел сделать столицей Пронско-Рязанского княжества. Увы, всего лишь год после победы над Коротополом жил на белом свете отец Владимира. После его смерти набольшим князем земли Рязанской стал брат отца Иван Александрович. Стольным градом вновь стал Переяславль. Осиротевшая семья почившего Дмитрия переехала вновь в Пронск — город куда более крепкий и благоустроенный, чем Ростиславль. Для княжича Владимира осталось загадкой, почему отец покинул Переяславль, отнятый у Коротопола, ради Ростиславля. Когда повзрослел — понял: жители Переяславля не могли простить его отцу то, что он отдал город на разграбление татарам, которых привел с собой. Отец не вынес враждебного к нему отношения переяславцев и предпочел сменить столицу.

С той поры прошло тридцать лет; казалось бы, рязанцам пора забыть ту обиду, которую нанес им его отец. Но, видно, не забыли. Иначе чем объяснить, что когда Владимир проезжал по городу, жители его прятались по домам, лишь бы не встречаться с ним и не кланяться ему? Или они, избегая встреч с ним, хотели показать, что не признают его за своего, законного, князя?

От этих мыслей больного князя бросало в ещё больший пот. Беспокоил его и засевший в Городце Мещерском Олег. В том городе правил мещерский князь Александр Укович — добрососед и друг Олега. Он, Александр Укович, не позволит кому бы то ни было выковырнуть своего друга из его гнезда, встанет насмерть. Зато поможет оправиться от удара…

А на днях из Москвы вернулся боярин Богдан Голыгин, посылаемый туда с заданием заручиться помогой Москвы на случай нападения Олега. Со скукой в глазах поведал: князь Владимир Серпуховской, двоюродный брат великого московского князя, обручен с дочерью Ольгерда Еленой. Весть не из приятных. До последнего момента Владимир Пронский все ещё надеялся — что-нибудь помешает свадьбе и, стало быть, возможному сближению Москвы и Литвы (которого, как покажут дальнейшие события, не произошло), — ведь оно, это сближение, на руку Олегу, зятю литовского князя… А другая весть была того пуще — Михаил Тверской, ярый враг Москвы, затевал серьезную войну с Дмитрием Московским — у них свои давние счеты, — и это означало, что Владимир на какое-то, может быть, и длительное, время останется без московской опеки и помоги.

Под ногами присевшего на лавку Голыгина юркнул маленький длинный зверек, — один из тех ручных горностаев, что держала в светлице Ефросинья. В день поспешного и суматошного отъезда Олегова двора зверьки разбежались по сеням и палатам, и теперь, никому не нужные, мелькали перед глазами новых обитателей там и сям. Голыгин слегка отшвырнул зверька ногой, но тот не отстал, потерся об его сапог. Боярин наклонился, погладил зверька и посадил к себе на колено.

— Завела Ефросинья Ольгердовна зверинец, — заметил усмешливо Владимир Дмитрич, — бегают по всем покоям, уши торчком — будто подслушивают… Ну да ладно. Сказал ли ты московскому князю о том, что Ольг засел в Мещерском княжестве?

— Сказал… Он в ответ — пущай-де сидит там… Александр Укович, мол, хоть и друг ему, да навряд ли даст войско. Не посмеет. Не захочет ссориться, с ним, Дмитрием, великим князем Московским…

— Так-то бы добре… Ну, а каково тебя встретили?

Голыгин вздохнул, стал рассказывать: неделю ждал вызова, умолял принять поскорей. Понял — ныне Москва охладела к пронским и рязанским делам. Ногтем большого пальца отмерил на указательном кончик толщиной в иголку — вот, мол, что такое ныне мы для Москвы… Владимир слушал угрюмо, глаза его потемнели.

— Что, уж и в тягость мы Москве?

Как раз в этот миг по постели князя, по беличьему одеялу, побежал горностай. Владимир поймал его — двумя пальцами брезгливо держал за шкирку. Свободной рукой позвонил в колокольчик. Вошедшему слуге, почтительно остановившемуся у порога, велел отыскать и позвать к нему дворского.

— Видно, уже и в тягость, — сам же ответил на свой вопрос. — Посадили меня на стол и порешили — я у них вот где (сжал пальцы в кулак). Не рано ль так порешили? Неужто не поняли, что со мной, великим князем Пронским и Рязанским, так нельзя?

Разволновался — изо рта летели брызги.

Голыгин пытался его успокоить:

— Можа, им ныне не до нас… Готовятся к войне с Тверью…

— Обрадовались, что высватали дочку у Ольгерда, — не успокаивался Владимир. — Думают — он будет плясать под их дуду. Как бы не так! Ольгерд не из тех… А вот меня потеряют. С Ольгом-то теперь я и без них управлюсь, а управлюсь — зачем мне Москва? Выйду из-под её руки… Кукиш им!

Голыгин подлил масла в огонь:

— Когда я спросил Дмитрея Ивановича — даст ли он нам помогу на тот случай, если Ольг надумает напасть, — ответ его был…

Владимир Дмитрич приподнялся на локте:

— Ну, каким его был ответ?

— Ответ его был — время-де покажет…

Вошел дворский, поклонился. Князь, обдумывая сказанное боярином, качал головой и не замечал вошедшего. Наконец поднял на него глаза:

— Этих зверюшек (поднял за шкирку горностая) переловить по палатам и сеням…

— Что с ними делать? — осведомился дворский.

— А вот что, — князь сжал пальцы на шейке зверька. Послышался суховатый хруст. Глаза горностая затянулись пеленой, стекленея. Князь бросил его на пол. Зверек подрыгал ногами, как бы куда-то убегая.

Дворский подобрал тушку и вышел.

Голыгин подробно поведал о том, как он, не по чести, был принят на Москве. Князь отпустил его, почувствовав себя ещё более разбитым и слабым.

Вкрадчиво и осторожно вошла в опочивальню Мария с трехлетним княжичем Иваном, первенцем (второй сын, Федор, ещё качался в люльке). Княгиня держала скуластенького, с разгарчивым личиком, сына за руку. Мелко ступая, последовала по ковру к высокой кровати. Полог кровати был раздвинут. Князь, весь в поту, взволнованный, полулежал на подушках. Глаза Марии расширились от сострадания, от переживания за здоровье мужа. А оно не улучшалось, хотя Мария, уже не надеясь на лекарей, сама взялась за лечение князя. На днях посылала двух служанок в лесное селение Ласково вызнать у тамошней знахарки надежный способ лечения. Древняя старуха посоветовала давать немощному отвар овса с шелухой на молоке. Князю стали давать новое снадобье позавчера, но следов выздоровления не замечалось…

Оттого и походка её стала осторожной, а не самоуверенной, как прежде. Как-то попритихла Мария, немного и сникла. Угнетала ещё отчужденность рязанцев. Мало того, что лишь горстка вышла встречать нового князя после изгнания Олега Ивановича, но рязанцы все ещё и теперь сторонились пронских, смотрели на них косо… Только теперь Мария поняла, как любим и как чтим её отец своим народом.

Некогда, мечтая вместе с супругом о великом рязанской столе, она теперь не радовалась осуществлению мечты. Все кругом возопило: чужие они здесь с князем, чужие. Да и как иначе могли к ним относиться переяславцы? Особенно — к ней? Родителей выгнала…

Чтобы о ней не думали, что она приехала в Переяславль ради богатых сундуков с нарядной одеждой своей матери, в спешке оставленных в княжом дворе, Мария нарочно одевалась только в свое: на ней были и своя подержанная мантия с беличьей шубкой, и свои же сапожки с металлической вставкой на носу, своя же кичка. Пусть никто не указывает на неё пальцем чужое на ней…

Приблизясь к ложу мужа, Мария взяла сына на руки, чтобы отец и сын хорошо видели друг друга, заботливо осведомилась: легче ли ему стало от овса? Владимир Дмитрич постарался подавить в себе приступ кашля, утер со лба пот полотенцем… Конечно же, ему не стало легче от овса, слишком его волновало многое: и то, что боярин Голыгин был принят в Москве не по чести, и породнение князей Москвы и Литвы, которое могло привести к упрочению Олега, и слухи об Олеговых усилиях отыскать себе союзников то в лице мещерского князя, то в самой Орде… Владимир успокаивал себя: ничего у Олега не выйдет, а если он сунется на Рязань-получит сполна… Лишь бы, дал Бог, выздороветь…

На вопрос жены ответил:

— Вроде как малость полегчало. Да ты, голубушка моя, не переживай понапрасну. Мое нутро переможется!.. Катался ли сынок ныне на коне?

— Как же — вместе с пестуном.

— И не только на коне катался, — похвастался мальчик, — а ещё и из лука пострелял!

Отец мягко улыбнулся.

— Это меня радует. Княжому делу научают сызмальства.

Мария не преминула вставить:

— Сказывал мне пестун, что наш Ваня в охотку займается военными играми.

— А не в охотку-то избави Боже, — молвил князь. — Ты присядь, моя сердешненькая, присядь.

— Присяду, а Ване тебя не увидать. Нет, постою.

По мере беседы оттапливалось их душевное согласие, в часы разлучья иногда улетучиваемое. С самого начала их брачной жизни князь относился к жене трогательно, принимая и уважая в ней даже её капризы и вспыльчивость, ценя её отходчивость. Особенно была она ему близкой в те минуты, когда признавала свою неправоту и раскаивалась. Или — когда тонко понимала его.

— Мне довели, дружочек мой, что ты принимал болярина Богдана Голыгина. Коль не секрет — о чем он поведал?

Князь рассказал обо всем, что услышал от вернувшегося из Москва боярина. Княгиня слушала внимательно. Выражение её лица становилось все печальнее. Молвила:

— Коль бы ты брал во внимание мои советы — подсказала бы тебе…

— Подскажи — можа, послушаюсь.

Княгиня сделала шажок вперед.

— Давай вернемся в Пронск! Бросим Переяславль — на что он нам? Оставим добром отцу… Пущай он внове садится. Совесть наша успокоится. Бог нам простит, и ты выздоровеешь. А так — я боюсь. Боюсь за тебя, за наших сынков. Стыдно мне перед моими родителями.

Владимир Дмитрич усмехнулся, подивясь извивам души жены. Как ей пришло такое в голову? То сама же хотела видеть его великим князем Пронским и Рязанским, а то, когда он стал им — впопят.

— Нет, женка, нет моя красавица, — отверг он её совет без колебания. — И не мысли более о том…

Глава шестнадцатая. В Мещере

Потерпев сокрушительное поражение, князь Олег с остатками войска, семьей и слугами бежал на северо-восток, в лесной Мещерский край. Этот путь бегства был, пожалуй, единственно верным в его отчаянном положении. В Мещерской земле правил князь Александр Укович — по имени христианин, по отчеству — язычник. Этот старый князь поддерживал дружественные отношения с рязанскими князьями вот уже сорок лет. Меж ними было заключено соглашение об упорядочении пограничных земель. Оно действовало и во времена Олега.

Другой путь бегства: на юг, в Мамаеву Орду, для Олега не годился. Ибо этот путь — через Пронскую землю — грозил столкновением с ратью Владимира Пронского. Да и в случае, если бы Олегу удалось пробиться в землю, подвластную Мамаю, оказал ли бы тот достойный прием рязанскому беглецу? Сомнительно… Ведь Олег был во враждебных отношениях с московским князем, в то время как Мамай не далее, как минувшим летом, заключил дружественный союз с тем же московским князем, побывавшем в Орде.

Как и следовало ожидать, Александр Укович, ясноглазый, седовласый, с широкими крыльями ноздрей, встретил изгнанника с искренним радушием. Столицей его княжества был Городец Мещерский, расположенный на левом гористом берегу Оки при впадении в неё речки Бабенки. Город был окружен рвами, валами, деревянными стенами с башнями. В некотором отдалении от него располагалось пять земляных крепостей, две из которых, Бабенская и Баишевская, защищали Городец со стороны Переяславля Рязанского. Так что, вздумай московиты или прончане настичь рязанцев — Олег, осев в Городце, при помоге Александра Уковича устоял бы.

Александр Укович разместил рязанцев на своем дворе и в граде, окружил заботой и вниманием. Раненых, размещенных в нескольких постоялых дворах и Богоявленском мужском монастыре, обеспечил лечебными травами, отварами трав в глиняных горшках и тыквенных баклагах, чистыми повязками, медом, салом медведей, кабанов, барсуков…

Рязанцы ощущали на себе доброе отношение и со стороны всего здешнего населения. Часть его исповедовала христианство, часть — ислам (потомки тех, кто пришли в Мещеру из Орды), большинство же держалось старого вероисповедания — языческого. Ведомые жрецами, язычники ходили в священные леса и рощи, молились там деревянным идолам.

Различное вероисповедание не мешало мещерякам быть в самых мирных взаимоотношениях. Их миролюбие, добродушие и приветность словно бы теплым дождичком окроплялось на рязанцев.

К Рождеству стало ясно: беглецов победители оставили в покое. Можно было бы на том и успокоиться и понемногу собираться с силами, чтобы по весне, после широкого половодья, пойти на Переяславль Рязанский. Но беспокойный Олег — его самолюбие страдало оттого, что из-под него вырвали стол — денно и нощно обмысливал способы вокняжения. Не удовлетворившись тем, что в Сарай уехал Епифан Кореев, он послал в верховья Дона боярина Манасею — искать помоги у бродней. Поджидал он случая просить помоги и у самого Уковича.

Случай такой представился именно на Рождество, во время обеда, устроенного Александром Уковичем для рязанцев. Стол был уставлен деревянными тарелями с мясом диких животных: волка, медведя, белок… Гости посматривали на угощение косо, кое-кто морщился, иные ухмылялись… Хватив из рогов хмельного меда, осторожно потянулись к тарелям. Павел Соробич помешкал, с тоской поглядывая на закуски, и тогда сам хозяин торжественно преподнес ему толстый кусок волчины. Соробич откусил — и словно судорога свела его рот. Он быстро отвернулся и срыгнул на пол…

— Ништо, это с непривычки, — добродушно заметил Укович, обсасывая волчью лобизну. — Волчина молодая — на пользу. У кого чахотка — ешь много.

Под иконами, на поставчике, стояли каменные и глиняные языческие божки. Побольше — главный бог Шкай, поменьше — низшие боги, среди коих выделялся яркой раскраской домашний бог (домовой). Приняв православие, хозяин ещё не порвал с языческим верованием.

Олег Иванович — складка озабоченно легла поперек лба — вопросил;

— А что, добрый мой друже, коль помыслю пойти на Переславль — дашь мне полк?

— Нет, добрый мой друже, не дам, — прямо и просто ответил Укович.

Олег Иванович положил недоеденный кусок волчины на тарель, отер обсаленные пальцы полотенцем. В глазах — огорчение. Зашуршали полотенца в руках Павла Соробича, Ковылы Вислого, Софония Алтыкулачевича. И другие рязанские бояре побросали куски. Продолжал вкушать лишь Афанасий Ильич, стоически делая вид, что угощение ему не отвратно…

— Что — волк не лезет в горло? — обеспокоился хозяин. — И белка нейдет?

Хлопнул в ладоши и вошедшему слуге приказал приготовить несколько барашков. Разумеется, Александр Укович прекрасно понял причину внезапного резкого ухудшения аппетита гостей, и новое его распоряжение лишь оттеняло твердость его отказа. Тут уж ничего не поделать. Рассуждая здраво, неизбежно осознаешь, что туземный князь и не мог дать иного ответа. С какой стати он должен был давать военную помогу, даже и за деньги, если это угрожало его добрососедским отношениям с другими соседями, куда более сильными, чем он сам? Благоразумие и осторожность — прежде всего.

Прошло некоторое время и подали жареных на вертеле барашков.

— Коль я верно тебя понимаю, друже, ты защитил бы меня, — удумай Володимер Пронский иль Боброк прийти на твою землю добить меня?

— На моей земле я защищу тебя от кого бы ни было, — подтвердил Александр Укович.

— За это спаси тебя Бог. Я ценю твою дружбу и твои милости. Но зачем тебе, в таком случае, отказывать мне в помоге, коль я пошел бы на Переяславль изгонять с моего стола Володимера? В чем уж тут особенная разница?

— В том, друже, что на своей земле я обязан защитить своего гостя; а на чужой земле это будет не защита, а нападение. Не хочу ссориться с соседями, а паче всего с Москвой…

Пожалуй, иного ответа Олег Рязанский и не ожидал от соседа. Теперь можно было попробовать чуть-чуть сдвинуть его.

— Говоришь ты разумно, друже. Однако, не забывай: страх перед Москвой ничуть тебя не спасет от её пасти. Не следует уступать ей и идти на поводу у нее. Откусит она тебе голову!

— Эх, Ольг Иванович! Не Москва, так другие откусят голову! И так и эдак риск. Но ведь Москва, при нужде, и сама защитит. Уж коль потакать так сильному, чем слабому… Не потаю от тебя, друже: князь Московский присылал ко мне своего большого боярина Федора Андреевича Кобылина…

— Прозвище коего — Кошка?

— Федор Кошка — да. Так вот этот Федор Андреевич говорит: продай де Москве Мещерскую землю… Я насторожился: тут что-то не то… К чему им моя земля? Выяснилось, что Москва намерена купить все земли на грани с Рязанской…

В который раз Олег Иванович был удивлен очередным свидетельством всемогущества Москвы. Сколь же надо иметь серебра, чтобы покупать не деревни, даже и не волости, а уделы, области а то и целиком княжества?… Вот уже и к Мещере протянули руки. И какое коварство? Хотят отсечь Рязанскую землю от Муромской — расколоть единую епархию… Тако же Москва подбирается и к Туле, ныне покамест ещё управляемой татарскими баскаками. Обжимают Рязань с трех сторон, оставляя ей простор лишь на юг, в Дикое поле, а там господствует Мамай… Рука Олега невольно потянулась к глухому вороту, рвануть бы его, высвободить горло…

— Что ж ты ответил московиту? — вопросил тихо.

— Покамест не продал…

— И не продавай. Ни нынче, ни завтра. А уж коль надумаешь, — то я у тебя куплю!

Серые внимательные глаза Александра Уковича подернулись тусклой дымкой неверия… Сомневался, что рязанскому князю по силам купля большой земли. Тем паче, что и стол-то из-под него выбит, и ещё неизвестно, сумеет ли он окняжить отнятую у него вотчину. Этот ход мыслей туземного князя был уловлен Олегом с присущей ему быстротой разума. Опустив руку и с силой пригнетая кулак к столу, подтвердил:

— Куплю! Не спеши продавать моему недругу… (наложил нижнюю губу на верхнюю).

— Что ж, погожу, — пообещал Укович, и глаза его вновь прояснились, разбуженные неистребимой силой Олегова упрямства и целеустремления. — Я, друже, понимаю твою душевную муку. У тебя силой отняли великий стол, принадлежавший тебе по праву, и ты обязан вернуть его себе. Это твой долг перед Господом Богом и твоими подданными. А иначе-то — нельзя. Но непросто тебе будет вокняжиться. И вот что я тебе посоветую. Ты сказывал мне, что твой боярин именем Епифан Кореев поехал в Золотую Орду за мурзой Салахмиром. Не ведаю, каков твой Епифан, но я тебе посоветую направить туда ещё одного посла, ведающего татарскую молвь. Вдвоем с Епифаном они уговорят царицу Тулунбек отпустить на Рязань если не Салахмира, то иного мурзу. Без позволения царицы Салахмир не решится отбыть.

— Епифаша, я полагаю, справится и один с моим поручением.

— Оно бы и хорошо. Но другого человека ты пошлешь не с пустыми руками, а с моей грамотой. Я бывал на поклоне минувшим летом у царицы — она мне покровительствует. Моя грамотка окажется нелишней.

Олег протянул руку Уковичу:

— А вот за это, друже, ещё и ещё спаси тебя Бог…

Глава семнадцатая. Ночные молитвы

В изгнании князь Олег и его семья почти не изменили образа жизни, согласуя его, как в монастыре, с богослужебным порядком. Рано пробуждались, умывались и вставали на молитву. Затем, омыв обязательно руки, брались за дела: он — за государевы, женщины — за шитье и приготовление лечебных снадобьев для раненых. В десять часов утра — обедня в домашней церкви Александра Уковича. Обедали в полдень, после новых трудов, затем ложились отдыхать, после сна вновь работа, затем ужин и, наконец, вечерня.

В те ночи, когда князь опочивал отдельно от княгини (и здесь, в Городце Мещерском, у них было как общее ложе, так и отдельные спальни), он часто вставал посреди ночи на колени перед образом Спаса и молился особенно истово, ведая, что "нощные молитвы паче твоих дневных молеб…".

Позор, какой он испытал под Скорнищевом, потерпев страшное поражение, жег его и мучил, обострял чувство вины перед подданными и перед мертвыми предками. Душа терзалась сомнениями в своих силах. Плакал и молил о помощи. Молил о помощи и рыдал. И если бы кто в этот час увидел князя при тусклом свете лампады, сотрясаемого всем телом и рыдаемого, — страшно бы подивился. Ибо днем, на людях, Олег Иванович был бодр и энергичен, и упрям, и иногда сердит, а то и зол, — но всегда величав, даже во гневе…

Стыд, позор и тоска… Утекал с дружиной от преследователей как заяц, без оглядки, в надежде, что его белый конь с темной гривой, на своих крепких, совершенных форм, ногах, с кожаными обвязками на бабках, выхоленный и вычищенный, выдержит любую скачку. Вынужден был оставить все отчину, престол, народ… Кто он теперь? Сорванный кем-то с дерева и брошенный по ветру листок… А ведь мечтал некогда о могуществе Рязанского княжества и его процветании. Даже о верховенстве на Руси помысливал. По мере накопления жизненного опыта иные мечты блекли, ибо были заведомо обречены, но иные облекались даже и в зримые достижения. Богатела Рязанская земля. Во всех тридцати городах расцветали ремесла, шумели торги. Олег не налагал на подданных слишком больших налогов, ладил с соседями. После Тагая никто не смел его тронуть — побаивались. А вот с Москвою попал впросак…

Испытав на себе силу Москвы, он понял и другое — какими коварными, какими неверными могут быть, казалось бы, такие близкие люди. Измена Владимира Пронского распаляла в нем чувство мести и жажду возмездия. Думал — если удастся собрать силы и взять Переяславль — не пощадит зятя, повелит убить его…

Да, но как вернуть себе стол? По совету Уковича послал в Сарай, во след за Епифаном Кореевым, Софония Алтыкулачевича — с грамотами и подарками. Афанасия Ильича ещё раньше послал в Литву — просить Ольгерда повлиять на московского князя, чтобы тот не мешал Олегу окняжить свой стол… Теплилась кое-какая надежда получить помогу и от донских бродней.

И свое войско готовил. Ратные с утра до ночи пропадали на воинских играх. Бояре худели на глазах: растрясали свои жиры в хлопотах и заботах о дружинах, о семьях. Сам князь просил их хорошо кормить ратных и следить за их здоровьем. Сам внимал каждому, и внимая, открывал такие глубины человеческих судеб, о каких доселе не догадывался.

Днем вошел в княгинину палату — в густые запахи трав, настоев, отваров. (Жена с дочерьми, княжной Анастасией, боярынями готовили снадобья, посещали раненых. Своими руками меняли пропитанные кровью и гноем повязки, накладывали мази на раны). Надеялся увидеть жену повеселевшей. После нескольких недель отчаяния и ужаса Фрося с дочерьми стали обретать спокойствие духа в заботах о более несчастных, чем они, — о раненых. Приятно было видеть, как Фрося день ото дня оттаивала, глаза её вновь стали лучиться. Но, едва взглянув на супругу, понял: она огорчена. Чем? Оказалось, на лекарский двор поступил новый раненый, получивший рану в плечо… на игрушках, — этих воинских упражнениях, — по имени Федот, из пеших.

Силился вспомнить ратного с этим именем. Цепкая память на сей раз подвела — не вспомнил.

— Не во хмелю был?

— Нет, господин, не во хмелю. Играл заместо чучела. Копье скользнуло по щиту и — в плечо. Рана глубокая. Запрети им, господин, стоять на играх заместо чучела.

Олег Иванович знал, что некоторые ратные, смелые и бесшабашные, во время воинских упражнений заменяли собой чучела и, таким образом, подвергали себя риску. Необыкновенная ловкость этих смельчаков позволяла им избегать неприятностей. Наградой за их лихость служила им лишь молва о них как о храбрецах. Запрет тут не помогал, напротив, лишь раззадоривал. Было жаль, что теперь, когда каждый воин был особенно ценен ввиду малочисленности войска, случались вот такие оплошности.

Постоялый, превращенный в лекарский, двор представлял собой обыкновенную большую избу, уставленную лавками, скамьями и обвешенную несколькими полатями. На них располагались два десятка раненых; некоторые на полу, на соломенных тюфяках. Помещение разило запахами гнилых ран, терпкого мужского пота, кислой сажи. (Видно, нелегко было княгине с дочерьми, княжне Насте привыкать ежедневно посещать больных в этих помещениях). Указали на воина (плечо перевязано), получившего рану на игрушках. Князь сразу узнал его. Вспомнил, что именно этот пешец не позволил Глебу Логвинову под Скорнищевом обидеть Карпа, сына железных дел мастера Савелия Губца.

— Эк тебя, православный, угораздило! — сказал с легким упреком. — Что ж не уберег себя? В бою уцелел, а на игрушке сплоховал. Не Карп ли, твой друг, угостил тебя эдак?

Федот сразу опечалился:

— Нет, господин, не Карп. В бою убит Карп…

— Убит? — обескураженно переспросил князь. — О Господи! Жалко молодца. Орел! Кажется, и дите у него…

— Сироткой остался.

— Савелий, небось, убивается теперь. Взял на себя грех: вместо меньшого послал Карпа.

У Федота вдруг задрожали губы:

— Не дядя Савелий виноват… Это я не уберег друга. Он бросился защитить меня от врага — и сам напоролся на копье. Меня спас, а сам…

Олегу Ивановичу понравилось, что ратный берет вину на себя, хотя, по всей видимости, сильно преувеличивал свою вину. Понравилось — потому что настоящим виновником гибели многих рязанских воинов Олег считал себя, князя, проигравшего сражение Боброку. Он терзался сознанием своей вины и своих промахов, а этот простой ратный, того не подозревая, облегчает участь князя, беря на себя вину хотя бы за погибель одного человека. Как тут было не почувствовать в Федоте родственную себе душу?!

— Не вини одного себя, брат. Все мы проворонили победу. А более всего виновен я. Превзошел меня этот волынец. Умеет, черт, воевать.

— О том не могу судить, княже, а вот насчет погибели Карпа виновен я. Ты дал ему крест-оберегу, а моя совесть не чиста в том, что я, братаясь с Карпом, взял у него твой крест. Твой крест меня оберег, а крестовый брат мой погиб…

В подтверждение сказанного Федот отвернул ворот рубахи, показав на своей ещё не обволосатевшей груди золотой крестик-оберегу — былую принадлежность князя. В первую минуту князь был задет тем, что Карп, человек простого звания, не оценил должным образом внимания к нему великого князя и так запросто расстался с подарком в пользу товарища. Однако здравый смысл подсказывал, что разумный человек, а в разумности Карпа сомневаться не приходилось, сделал это из высших побуждений. В поступке Карпа угадывалась глубина его натуры. Он не пожалел дорогого князева подарка подарка, являвшего собой мечту любого и каждого, — ради крестового братства — может быть, высшей степени очеловечивания людских отношений.

— Ну, Федот, выздоравливай. Вижу, рана твоя, дай Бог, не смертельная и не увечная. Как выправишься — прикажу взять тебя в мою молодшую дружину. За то, что о товарище печалишься…

На вечерне князь велел жене Фросе, дочерям, сестре Настасье особо помолиться за упокой души Карпа. А теперь, посередь ночи, вновь молился за упокой душ всех погибших. И просил Господа избавить его душу от всякой скверны плоти и духа и от помышлений суетных. И помочь ему одолеть супостатов (при этом мысленно зрил перед собой Владимира Дмитрича Пронского). Итак, молясь, он то плакал, то утихал. Наконец изможденно и успокоенно прозвучало последнее слово: "Аминь".

Глава восемнадцатая. Епифан Кореев в Сарае

Епифан Кореев с тремя десятками воинов прибыл в Сарай в конце декабря, ещё не ведая, что рязанцы потерпели поражение и князь Олег бежал из Переяславля. К сожалению, мурза Салахмир в то время отсутствовал в столице. По поручению хатуни 1 Тулунбек он отлучился в дальние кочевья вербовать ей сторонников на случай, если бы кто посягнул на её трон.

А врагов у царицы было много. С тех пор, как лет пятнадцать назад был убит великий хан Джанибек, золотоордынский престол стал предметом яростных раздоров и кровопролитных междоусобиц. Джанибек был задушен руками своего сына Бердибека. Это случилось после того, как Джанибек повоевал Азербайджан. Оставив в нем наместником Бердибека, великий хан отправился в Сарай. По дороге он внезапно заболел. Один из его влиятельных приближенных тайно послал гонца к Бердибеку с вестью, что великий хан заболел и при смерти. Сын немедленно помчался следом. Прибыв в ставку отца, он вошел в его шатер и увидел, что отец хотя ещё и болен, но уже выздоравливает. Между тем, Джанибек страшно разволновался. Его насторожило, что сын прибыл без его разрешения. Джанибек выразил свое недовольство, и тогда сын, пользуясь физической слабостью отца, вместе с другими заговорщиками лишил его жизни. Чтобы избавиться от соперников на престол, Бердибек приказал убить и своих двенадцать братьев.

Однако отцеубийца сидел на троне лишь два года — был устранен одним из своих соперников. Но и тот продержался недолго. За полтора десятка лет на золотоордынском престоле поменялось пятнадцать ханов.

Именно в обстановке смуты, названной русскими летописями "великой замятней", огромная Золотая Орда раскололась. Самый крупный отколовшийся улус, от Волги до Днепра, оказался в руках Мамая. Мамай был зятем хана Бердибека. При нем он занимал самую могущественную, после хана, должность в государстве — беклярибека. Ведая в этой должности армией, внешней политикой и верховным судом, Мамай, после падения тестя, бежал из столицы Золотой Орды за Волгу с войском. Это и помогло ему стать хозяином положения в правобережной Орде. Мамай быстро и легко подчинил себе мелких князьков и дерзко поглядывал в сторону Сарая. Точил нож на всякого, кто воцарялся на сарайском престоле. И уж само собой — на хатунь Тулунбек, полагая, что не женщине занимать трон, на коем сиживал полтора века назад сам великий хан Батый, а не столь давно — его тесть.

Тулунбек стала хатунью левобережной Орды после того, как был убит во время распрей её супруг. Едва добившись престола ценой потери немалой крови, он тут же и потерял его, став жертвой очередного заговора. Оставшись вдовой, хатунь сумела с помощью своих богатств и личного обаяния сплотить вокруг себя талантливых и энергичных сподвижников и взять престол. Правила она страною уже два года: дольше, чем её незадачливые предшественники, так как сумела примирить враждующие стороны и успокоить народ.

Самым главным врагом для себя она считала Мамая с его новым ставленником ханом Мухаммедом-Булаком.

Русские князья с самого начала смут в Золотой Орде заняли выжидательную позицию, не зная, кому подчиняться и платить дань. Некоторые из русских князей, видя, как Мамай умело управляет своей Ордой, в короткий срок прекратив в ней всякие смуты, предпочли давать выход1 именно Мамаю. К тому же Мамай ловко использовал противоречия между русскими князьями.

Вынудив сначала тверского князя платить ему дань, Мамай принудил к тому же и московского князя, так как, в противном случае, тот открыто встал бы на сторону Твери, и тогда судьба верховенства на Руси могла бы сложиться по-иному.

Олег Рязанский, не ссорясь с Мамаем, считал для себя более правильным признавать ханов Сарая. Эти правители, если только они по происхождению из рода Чингисхана, были законные.

Хатуни Тулунбек сразу же доложили о прибытии рязанского посла, но, согласно традиции, как царица, она не могла принять его сразу — слишком была бы велика честь. Русские послы и даже князья иногда в Сарае добивались приема целыми месяцами. Была и ещё одна причина, по которой прием оттягивался на долгий срок: во время томительного ожидания вызова в ханский дворец посольники вынуждены были одаривать приближенных хана богатыми дарами, лишь бы те поспособствовали в их деле. Таким образом шло обогащение высшей знати Орды — один из благовидных способов выкачивания средств из Руси.

Шла уже вторая неделя со дня приезда Епифана в Сарай, сундуки его тощали, связки соболей убывали, полегчал и кожаный мешочек с серебром, а дело не двигалось. Поселившись в русском квартале, где была православная церковь, Епифан по совету двух приставленных к нему татар нанял несколько человек для поисков Салахмира. Одновременно он продолжал встречаться со знатными лицами, щедро одаривая их, с благодарностью принимал их обещания помочь ему и через два-три дня с ужасом убеждался: никто ему не поможет до тех пор, пока не сжалится сама царица.

Томила его ещё и неизвестность: пришли ли московиты на Рязань? Был ли бой? Кто кого одолел? Вдруг, не дай Бог, одолели московиты? Отчаяние овладевало им, притом до такой степени, что он возненавидел столицу Золотой Орды с её роскошью и великолепием.

А Сарай был удивительный град. Большой — на коне не объехать и за полдня, с широкими улицами, красивыми базарами, множеством людей. Особенно красив центр столицы с её каменными домами татарской знати, мечетями, возносившими в небо тонкие минареты, мавзолеями, храмами православными, буддийскими, католическим костелом. Посреди этого великолепия красовался Алтын-Таша, ханский каменный дворец, отделанный мрамором, гранитом, разноцветными изразцами и достойно увенчанный золотым полумесяцем огромной величины.

Однако Епифана не радовали эти красивые постройки и площади, ему все более бросались в глаза несуразности и неудобства Сарая. Самой большой несуразностью было то, что в граде не было питьевой воды (он стоял на солончаковой почве). Ее возили в бочках и больших глиняных кувшинах от Волги, а Волга в трех верстах от града. И потому с утра до ночи туда и обратно шли повозки с бочками и кувшинами. Не было, в отличие от Переяславля Рязанского, здесь ни яблоневых, ни иных садов. Да и красив Сарай был лишь в центре, а окраины его застроены глиняными лачугами, и притом так тесно, что порой с трудом проедешь меж ними верхом на коне.

Не желая осложнять свои добрые отношения с Рязанью, хатунь Тулунбек не стала долго томить посольника, и уже через две недели после его прибытия к Епифану явился дворцовый человек и доложил, что великая хатунь Тулунбек, да сохранит ей Аллах жизнь на тысячу лет, приглашает рязанского посла во дворец завтра, в такой-то час.

Епифан воспрял. На другой день, облачившись в парадную одежду и взяв с собой нескольких слуг (не были забыты и подарки), Епифан в назначенный час явился к ханскому дворцу собранным и решительным. Конечно, он волновался. Сопровождавший его пристав внушал ему: смиренно пройди мимо ханских телохранителей, с пиками стоявших на мраморных ступенях перед главным входом во дворец, и ещё смиреннее отдай оружие стражникам в последующих дверях. Выполнив все наказы пристава, Епифан предстал перед царицей Тулунбек действительно смиренным, даже и трепетным, ни на минуту не забывая о цели своего прибытия и возложенной на него высокой ответственности. При внешней покорности, отчасти и раболепии, он сохранил в глазах блеск надежды и напористости.

Тулунбек сидела в окружении приближенных на широком, рассчитанном на двоих, супруга и супруги, троне из слоновой кости, отделанном золотом. Поскольку мужа у неё не было, то трон, занятый ею одной, казался чересчур просторным. Тонкая в теле и изящная царица потерялась бы на таком троне, если бы не её красота и не её нарядное одеяние. Глядя на её прелестное, доброе и умное лицо, нельзя было даже усомниться в том, что она — именно царица. На ней был вышитый золотом и драгоценными камнями голубой шелковый халат, изумрудного цвета шальвары и отделанные серебром туфельки. Голову украшала бокка — грандиозный, из легкой древесной коры и покрытый шелковой тканью головной убор. Бокка, высотой с локоть, а в поперечнике в обхват руками, была круглой, а верх её был четырехугольным. На четырехугольнике возвышался золотой прутик со вставленными в него павлиньими перьями.

Епифан встал на колени и поцеловал пол у подножия трона. Готов был поцеловать и туфлю ханши, но посчитал это за дерзость — прикладываться к ногам царицы дозволялось лишь немногим, кому оказывалась высшая честь. По-песьи уложив голову на ковре, Епифан ждал: велит ли ему царица поднять голову и говорить с ней, стоя на коленях, или же разрешит встать на ноги, что для рязанского боярина было бы большой честью, однако, по понятиям проницательного Епифана, означало бы слабость царицыной власти. Тулунбек сказала:

— Не люблю, когда показывают мне спину. Встань на ноги.

"Слаба", — подумал Епифан не без сожаления, и надежда его на помощь стала убывать. Зато, сделав такое заключение, Епифан почувствовал себя более раскрепощенным. Он встал на ноги и, наслаждаясь своим красноречием и мягкостью своего голоса, произнес длинное приветствие от имени великого князя Рязанского Олега Ивановича. Во время подобных приветствий полагалось награждать пышными эпитетами и своего господина, и того, кому предназначалось приветствие. Такой обычай позволил Епифану назвать Тулунбек и божественной, и солнцеподобной. В заключение своей речи Епифан присовокупил, что великий Олег Рязанский бьет мудрейшей царице челом и скромными подарками. Возложенные его слугами к подножию трона подарки тут же и опровергли замечание Епифана об их скромности. Это были несколько связок, штук по сорок в каждой, особенных соболей — с черной остью и голубым подшерстком, — и золотое ожерелье старорязанской работы. Ожерелье состояло из крупных серебряных, с позолотой, бусин; каждая из них являла собой шедевр ювелирного искусства. Одни бусины были с поперечными валиками и восемью полусферами, другие — без валика с четырьмя полусферами, третьи с четырьмя продольными валиками и двенадцатью полусферами, четвертые удлиненные, с ромбами и треугольниками из крупной зерни…

На вопрос ханши, чьи умельцы сотворили ожерелье, Епифан сказал, что узорочье изготовлено рязанскими умельцами давным-давно, ещё до прихода на Русь хана Батыя, и оно одно из тех редких, передаваемых по наследству украшений рязанских княгинь, которому теперь нет цены — старый град Рязань разрушен Батыем, вместе с градом порушены были мастерские умельцев, а сами умельцы погибли. О том, насколько хорош был град Старая Рязань, поется в былинах, и Епифан, видя, как заинтересовалась ханша, пропел красивым голосом:

Почему это Рязань прославилась?

Потому Рязань это прославилась,

Что хорошо она-де испостроилась.

Тулунбек, слушая, понимала, как, наверное, трудно было рязанскому князю, и особенно княгине, расстаться с таким ценным изделием, которое было собственностью далеких предков. И знала она также и ценила, что рязанский князь Олег был одним из тех, кто во главу своего государствования ставил закон и ценил законность во всем, и в первую очередь в престолонаследии. Потому-то он, Олег, считал себя данником не Мамая, который частыми военными набегами принуждал его к тому, а сарайских правителей чингисидовой крови. И тронутая подарком, согретая мыслью о том, что у неё в русских улусах есть верные ей князья, спросила напрямик:

— Какова просьба твоего коназа1?

Епифан ответил:

— Единственная — помочь ему войском.

Сидевшие справа и слева на уступах трона родственники и приближенные повернули к царице головы — в ожидании, как отнесется она к просьбе рязанского князя. Треск суставов свидетельствовал, что многие из приближенных были стары. А старые люди, как известно, скупы. "Не дадут, подумал Епифан. — Сами сидят в нужде, сами сидят некрепко".

— На что твоему коназу войско? С кем воевать?

Епифан объяснил: ныне рязанский князь в розмирье с московским князем. Дмитрий Иванович грозится побить Олега Ивановича и лишить его законного престола, который, если ему удастся одолеть Олега Ивановича, скорее всего передаст пронскому князю.

— Обращаю твое внимание, божественная царица, на то, что Дмитрей ныне друг и данник Мамая и его ставленника Мухаммеда-Булака. Целое лето провел в ставке Мамая…

— Знаю, — сказала Тулунбек. — Москва платит дань разбойнику Мамаю. Московский коназ ещё пожалеет о том…

— Ныне самое время помочь моему государю, — подхватил Епифан, — и если ты, великая царица, окажешь ему помогу, то Олег Иванович, опытный воевода, сумеет дать укорот Дмитрею Московскому.

Тулунбек спросила, какой численности войско просит рязанский князь, на что Епифан ответил: для победы над сильным соперником, каковым является московский князь, Олегу Ивановичу потребуется тысячи четыре ратников дополнительно к тому войску, которое он имеет сам. И хорошо бы, если бы ханша направила в Рязань мурзу Салахмира, с которым у рязанского князя давние приятельские отношения. За Салахмира, коль тот не прочь, рязанский князь отдал бы замуж свою сестру Анастасию.

Тулунбек вопросительно повернула головку с водруженной на неё боккой к приближенным. Павлиньи перья в бокке заиграли в свете стеклянной масляной лампы больших размеров, подаренной египетским султаном ещё хану Узбеку. Ее немой вопрос к приближенным означал: как быть? С одной стороны, хорошо бы дать помощь тому, кто считает себя улусником не Мамая, а её, царицы Тулунбек. С другой, по нынешним временам, когда ей самой угрожают со всех сторон, — могла ли она быть излишне щедрой? В глазах своих приближенных она прочла: отказать в помоге. Повернула голову к рязанскому послу:

— Коназ Рязанский хочет породниться со знатью Золотой Орды. Это доказывает — он искренне хочет быть не только нашим данником, но и нашим надежным другом. Однако… (Епифан замер)… однако Салахмира среди нас нет — он в степях.

Епифан понял, что царица едва не отказала ему в его просьбе о помоге, и лишь нежелание оттолкнуть от себя рязанского улусника, который, в таком случае, мог бы, как и московский князь, переметнуться на сторону Мамая, её врага, в последний момент заставило её несколько смягчить жесткость ответа. И все же надежда, хотя бы и крохотная, была подана. Епифан ухватился за эту надеждочку:

— Пошли, божественная, за ним своих людей! Князь Ольг Иванович не забудет твоей милости…

— Но Салахмир далеко в степях.

— Я бы щедро оплатил труд этих людей…

Епифан ввинчивал в неё свой просящий, свой умоляющий взгляд, чувствуя, что без настойчивой и униженной просьбы ему не добиться того, без чего ему и возвращаться-то домой невозможно.

Подумав, царица смилостивилась и сказала, что постарается подобрать таких людей, которые сумеют отыскать уехавшего в дальние степи Салахмира. И отпустила его. Пятясь к выходу и низко кланяясь, Епифан Кореев готов был от радости выскочить из самого себя. В то же время он разочарованно подумал о царице: "Слаба".

Глава девятнадцатая. Мурза Салахмир

Пообещав рязанскому послу направить своих людей за Салахмиром, великая хатунь, однако, не спешила это сделать. Не в её интересах отпускать преданного ей и энергичного мурзу куда-то на Рязань. Особенно теперь, когда, как доносили из ставки Мамая подкупленные ею люди, Мамай весной намеревался взять Сарай и посадить здесь своего ставленника Мухаммеда-Булака. На этот случай лучше иметь при себе как можно больше преданных ей военных.

Но через два дня прибыл из Рязани ещё один посол, с особо важной вестью, и она приняла его. Прибывший новый посол был Софоний Алтыкулачевич. Он явился к царице вместе с Епифаном, и ей было неприятно узнать, что в битве под Рязанью князь Олег Иванович потерпел поражение от московитов. Но, мало того, он вынужден был бежать в Мещеру, а на его престоле сидит ставленник Москвы Владимир Пронский. Тут же она велела огласить привезенные Софонием Алтыкулачевичем два послания — князя Рязанского и князя Мещерского. Выслушав оба послания, хатунь задумалась.

— Что ж, пошлю ныне за Салахмиром, — сказала она рязанцам. — Но последнее слово — за ним. Захочет — пусть едет на Рязань; нет — неволить не стану.

Салахмир явился в Сарай через три недели. Вымытый в бане и подбритый, он предстал перед хатунью в одной из её служебных комнат — молодой (ему было двадцать шесть лет), ладный, с обветренным и мужественным лицом, готовый на исполнение любой воли правительницы.

Салахмир был влюблен в Тулунбек, счастливо сочетавшую в себе женскую красоту и обаяние с умом и тактом. Рассчитывать на то, что рано овдовевшая хатунь ответит ему взаимностью, он не мог, хотя бы в силу своей неизмеримо низкой, в сравнении с её, родовитостью. Ведь он был не оглан, не царевич из династии чингисидов, а всего лишь мурза, то есть хоть и знатный человек, хоть и из княжеского рода, но не потомок Чингисхана. Поэтому, зная свой шесток, он никоим образом не смел хотя бы и намекнуть великой хатуне о своей влюбленности. Тем более, что она, как было известно, отвергала всякие попытки добиться её взаимности даже со стороны самых родовитых и влиятельных мужчин Золотой Орды из опасения посеять среди них рознь.

Принятый хатунью в присутствии нескольких эмиров, Салахмир учтиво поклонился ей и сказал: "Салям алейкум", — эти приветственные слова, с малой хрипотцой в голосе, свидетельствующей о том, что он взволнован. Сидя, вернее, полулежа на подушках, на диване, глядя на мурзу с довольной улыбкой, Тулунбек подумала, что этот воин пойдет за ней в огонь и воду.

— Знаком ли ты, Салахмир, с рязанским коназом Ольгом? — спросила она.

Салахмир ответил, что знаком. Когда Олег пребывал в Сарае по случаю воцарения очередного хана, высокий рязанский гость принял предложение его отца побывать в его доме. Отец угощал гостя кумысом, и гость, поглядывая на него, Салахмира, тогда ещё подростка, шутливо говорил: мол, вот и жених для его сестры Анастасии… И весь вечер шутливо обращался к нему как к будущему зятю.

— А ты хочешь быть зятем коназа Ольга? — улыбнулась Тулунбек.

— Уж и не знаю, что сказать, великодушная царица, — ответил Салахмир. — Стать родней коназа Рязанского — честь великая. Но то не шутка ли?

— Коназ Ольг изгнан с престола. Он обратился ко мне за помощью. Просит направить к нему именно тебя.

Черные брови Салахмира удивленно взломались и застыли — обдумывал услышанное.

— Отец мой уважал коназа Ольга Рязанского. Гордился, что тот не отклонил его предложения пожаловать в гости. У отца никогда не было такого важного гостя, как рязанский князь. И я, сын своего отца, сделаю все, чтобы князь Рязанский сел на свою отчину, коль ты того захочешь, мудрейшая из мудрейших.

— Желаю, мурза Салахмир, чтобы ты шел со своим войском на помощь коназу Ольгу. И ещё желаю, чтобы ты бракосочетался с рязанской княжной. Возвращайся, мой друг, с нею, — заключила Тулунбек.

Салахмир был одним из немногих мужчин, которым симпатизировала ханша. Она допускала в мыслях, что при определенных обстоятельствах Салахмир мог бы быть её любовником. В нем было все, что удовлетворяло её вкусам: мужская красота, ум, сдержанность, сила воли. Но, во-первых, Салахмир не столь родовит; во-вторых, она запретила себе предаваться страстям и страстишкам, подавляя их в себе в самом зародыше. И потому ей не стоило душевных усилий благословить Салахмира на брак с русской княжной, лишь бы это было на пользу её власти. Хотя легкое чувство ревности и шевельнулось в её душе, оно было куда менее значимо в сравнении с той выгодой, которую она будет иметь, привязав с помощью этого брака рязанского князя к Сараю.

Салахмир пал на колени и поцеловал ковер у ног царицы в знак неизбывной благодарности и преданности.

Уже на другой день Салахмир принял у себя в доме рязанских гостей.

Дом Салахмира, как человека знатного, находился в черте самой красивой части столицы — "города царева". Это был небольшой дом, сложенный, как и другие дворцы и дома, окружавшие ханский дворец, из камня и облицованный многокрасочной изразцовой мозаикой. Нарядность внутри помещения достигалась убранством стен и полов персидскими коврами: украшали комнаты низкие диваны, накрытые пуховыми подушками в шелковых наволочках, круглые низкие столы, этажерки, различные красивые предметы наподобие бронзового светильника на четырех ножках или мраморного подсвечника. Несмотря на то, что дом отапливался печью, в нем имелось два бронзовых мангала для горячих угольев. Эти мангалы служили для согревания рук и ног в тот час, когда печь остывала.

Но сейчас дом был хорошо протоплен, и как хозяева, так и гости сидели на подушках вокруг низкого круглого стола, поджавши под себя ноги, без верхней одежды. Между Салахмиром и его младшим братом сидела на нескольких подушках их пожилая мать, несколько возвышаясь над мужчинами, ибо, в соответствии с монгольскими обычаями, женщина в ордынской семье пользовалась особым почетом и уважением. На ней была коричневая, шитая жемчугом и мелким бисером шапочка, украшенная пером серебристой цапли. Она и направляла разговор.

— Итак, уважаемые гости, да придаст вам Аллах сил и мужества за овладение престолом для коназа Ольга, вы, с позволения доброй Тулунбек, уводите от меня моего старшего сына…

— И не только я иду во Рязань, — заметил Салахмир. — Со мной пойдет и Рахим… Верно, брат?

— Вдвоем нам будет сподручнее, — ответил тот, вкушая, как и все, жареное мясо и попивая кумыс. — Доселе были неразлучны, а теперь разлучаться?

Для матери, видно, не было большой неожиданностью решение идти на помогу рязанскому князю и её младшего сына.

— Тем более, — сказала она. — Я рискую потерять двух сыновей. Потому хочу доподлинно знать, говорил ли вам, уважаемые гости, коназ Ольг самолично о том, что отдаст свою сестру за моего сына?

Софоний Алтыкулачевич утвердительно кивнул:

— Я это слышал из уст самого князя.

— И я слышал от самого князя, — сказал Епифан.

— Чем вы это подтвердите?

Перед каждым из участников беседы на столе была какая-нибудь особенная, с подглазурной росписью, глиняная чаша. Перед Софонием Алтыкулачевичем стояла зеленая чаша с ярко-синими горошинами на внешних стенках и рельефным изображением утки на дне. Прежде чем ответить на довольно каверзный вопрос хозяйки, он взял обеими руками чашу и с удовольствием отпил глоток серебряного напитка — так называли на Руси кумыс. С удовольствием — потому что у него был убедительный ответ.

— Разве только тем, — скромно сказал он, — что и мещерский коназ Александр Укович, и сам Ольг Иванович написали о том в своих грамотках…

— Ты, сын, видел те грамоты? — обратилась мать к Салахмиру.

— Грамот я не видел, но зато сама великая хатунь благословила меня на бракосочетание с княжной Анастасией, из чего я заключил, что в грамотах о том сказано.

Мать удовлетворилась ответом и замолчала, предоставив возможность вдосталь высказаться каждому из застольников.

По подсчетам мужчин, соединенное войско братьев насчитывало почти четыре тысячи конников. Решено было бросить клич и собрать отряд из наемных добровольцев ещё в одну тысячу. В качестве аванса рязанские послы предложили выдать каждому воину немного привезенного с собой серебра; львиную часть заработка предоставит Олег Иванович. В случае удачи каждый мог рассчитывать и на военную добычу.

Во время всей беседы было заметно по лицу Салахмира, что он чем-то как будто озабочен. Наконец он спросил:

— Княжна Анастасия — недурна собой?

Застольники рассмеялись. Епифан сказал:

— Не хромая.

— И не горбатая, — добавил Софоний Алтыкулачевич.

И оба опять расхохотались, давая понять Салахмиру, чтобы он не очень-то беспокоился о наружности своей невесты.

Глава двадцатая. В пути

В начале февраля, когда ещё не развиднялось и за глиняными стенами базаров ещё не слышно было голосов торговцев, войско Салахмира выступило из окруженного каменной стеной "города царева" через арочные ворота и направилось по главной улице к Волге. Миновали большой, закованный в лед, пруд, в котором брали солоноватую воду для производственных нужд. Вскоре стали встречаться санные повозки, груженные бочками и большими кувшинами, начался подвоз питьевой воды из Волги. Наконец остались позади окраинные кварталы с бедными саманными жилищами, головная часть войска — впереди воин держит в руках шест с полумесяцем и конским хвостом вверху — вытянула за собой из города на снежный степной простор все туловище конницы и примыкавший к ней обоз с шатрами, палатками, продуктами и фуражом.

Дни стояли морозные, ясные, тихие. На седьмой день спорого пути вдруг завьюжило, заметелило. Устроили стоянку, расставив кибитки, шатры и палатки кольцом. Длинношерстным татарским лошадям пурга нипочем — привычны к холоду и неприхотливы в еде — обходятся небольшой порцией овса, верхушками торчавшей из-под снега травы. Но люди уже заскучали. Велика степь! Сколько ещё сидеть и слушать за стенами войлочных шатров и палаток вой ветра? Сколько нанесет снега? Хватит ли пищи? Стали экономить мясо, крупу, сухой творог и сухое молоко.

Салахмир в этих условиях был бодр и спокоен. Он ежедневно обходил все до единой палатки, следил за состоянием духа воинов, их здоровьем и питанием. Его спокойный доброжелательный вид действовал на воинов ободряюще, и они уважали его. В этом смысле изрядно отличался от Салахмира его младший брат, прозванный воинами русского происхождения (таких было около четверти в войске Салахмира) Едуханом. В походе, напустив на себя свирепый вид, младший брат покрикивал: "Эй, расступысь! Эду хан!". Ратные и русского, и татарского происхождения так его и прозвали — Едуханом.

Внешне похожие, подбористые и статные, одинакового роста, с одинаковыми шишковатыми скулами, горячими карими глазами, братья разительно отличались друг от друга характерами. Часто они делали обход палаток вместе. Как-то примкнул к ним и Епифан Кореев с Софонием Алтыкулачевичем, считавшие себя обязанными знать все и вся, касающееся ополчения. В одной из палаток обитатели готовили для употребления в пищу жидкое молоко: закладывали в кожаные мешки комки сухого молока, заливали водой и били по мешкам палками. Таким нелегким способом добывалось жидкое молоко, если приходилось стоять на месте (во время передвижения сухое молоко разбивалось при езде на лошади само собой). Один из воинов, болезненного вида, укутанный в овчину, сидел, скрестив ноги, возле жаровни ко всему безучастный.

Почтительно поприветствовав обитателей палатки, Салахмир обратил внимание на этого воина. Спросил, каково его здоровье, на что тот ответил, вздрагивая всем телом:

— Здоровье? Здоровье — хоть подыхай.

— Мысли о смерти отгоняй от себя, — посоветовал мурза и протянул свой курдюк. — Попей кумыса.

Больной отпил несколько глотков, но, видно, по своей слабости немного пролил. По старым монгольским поверьям было большим грехом пролить на землю кумыс, считавшийся священным напитком. Никто не обратил внимания на оплошку больного. Никто, кроме Едухана. Он считал, что безусловное исполнение старых национальных обычаев является истинной чертой монгола.

— Слижи с пола молоко! — приказал Едухан.

Больной воин даже не шевельнулся.

— Слышал или нет? — поднял голос Едухан, не терпящий неповиновения. Слижи и искупи свой грех!

Но больной так был равнодушен ко всему, что вновь не сделал никакого движения.

— Ну? — Едухан в нетерпении схватился за плеть. — Долго ль буду ждать?

Тут из свиты выступил один из военачальников по имени Таптыка1. Таптыка был начальник сотни, входившей в состав тысячи, которой руководил Едухан.

— Этот воин из моей сотни, и он очень плох. Позволь, благородный мурза, сделать это за него мне. Едухан усмехнулся:

— Что ж, искупи его грех ты, Таптыка, коль твои подчиненные не умеют искупать грехи сами.

Таптыка встал на колени и слизал с покрытого грязным войлоком пола пролитое молоко.

Салахмир во время этой сцены сохранял молчание, так как воины этой палатки являлись подразделением войска его брата. Но по выражению его лица нетрудно было понять: он не одобряет поведение Едухана. Прежде чем выйти, Салахмир сказал больному:

— Не поддавайся плохим мыслям и крепись. Как только придем к рязанскому князю, — сразу вытребую для тебя доброго лекаря.

После обхода всего стана Салахмир со свитой вернулся в свой шатер, отдал распоряжение накормить свиту мясом. Когда из соседнего шатра, соединенного с шатром Салахмира общей стеной, слуги внесли блюда и стали устанавливать на низкой подставке, Салахмир обратился к Едухану со словами:

— Брат мой, этот несчастный воин — их твоей тысячи, и потому я не стал вмешиваться в твои распоряжения. Теперь, в присутствии лишь близких, позволю себе сделать замечание: ты не прав.

Едухан, усаживаясь, с горячностью ответил:

— Салахмир, ты плохой воин! В тебе слишком много сочувствия. Сочувствие для воина — помеха и обуза. Ведь этот воин вот-вот подохнет, и чем ни скорее, тем лучше для нас. Зачем ему чье-то сочувствие? Сейчас ему важнее уйти в мир иной безгрешным.

— Боюсь, брат мой, ты сознательно воспитываешь в себе жестокость. В детстве ты был, я это знаю, куда сердечнее.

Подняв руки и дав возможность слуге засучить ему рукава, затем опустив руки в таз для омовения, Едухан ответил, полный собственного достоинства:

— Советую тебе, брат мой, вспомнить об одном предании, связанном с именем великого Чингисхана. Чингис однажды сказал сыну, когда тот, взяв град, пощадил его сопротивлявшихся жителей: "Строго запрещаю тебе миловать врагов моих без моего ведома. Сострадание — признак слабой души…"

— Это предание мне известно, — ответил Салахмир. — Но давай рассудим. Великий Чингисхан потребовал от сына, чтобы тот не щадил врагов без его, хана, ведома. Выходит, право помилования он все же предусматривал, но это право хотел оставить лишь за собой… И Чингис не раз этим правом пользовался, хотя известно, что был он очень жесток. Даже он, жестокий человек, прибегал к милосердию.

Едухан стал оспаривать доводы старшего брата. Он уважал Салахмира именно как старшего брата, но не мог соглашаться с его мнением, которое, как он считал, никак не соответствовало учению Чингисхана.

Среди присутствующих были и рязанские послы, и тогда Салахмир обратился к Епифану Корееву с просьбой разрешить спор. Епифан был целиком и полностью на стороне Салахмира, но не желая обидеть и младшего, он так сказал:

— В высшем смысле прав Салахмир, ибо только сочувствие и сострадание к ближним поможет нам приблизиться к вратам рая. Но в каком-то смысле, пусть и более низшем, прав и Едухан. Без понуждения в войске нет дисциплины, а без дисциплины не достичь желаемого.

Ответ рязанского посла пришелся всем по душу. Едухан, кивая на Епифана, сказал с восхищением:

— Сильно хитр!

(С той поры Едухан неизменно говорил об Епифане, что тот "сильно хитр". Эти слова, относящиеся к Епифану Корееву, стали прозвищем не Епифана, а того, кто их часто употреблял — Едухана. Так младший брат Салахмира стал обладателем двух прозвищ1.)

А Епифан, проникаясь к Салахмиру все большей симпатией и доверием, думал: "Пожалуй, князь Ольг Иванович не ошибется, коль отдаст свою прекрасную сестру за этого татарина".

Глава двадцать первая. Встреча

Лишь через три недели вступили в пределы Мещерской земли. Ополчение ордынцев шло то по замерзшей Волге, а затем по Оке, то по лесным дорогам, скрадывающим излучины реки. Днем стало пригревать солнце, щедро изливая лучи с бездонного синего купола небес на белые чистые снега. Если дорога пролегала через лес, то ордынцы, отроду знавшие только степные просторы, с любопытством вглядывались в хвойные чащобы, откуда порой раздавался утробный рев медведя. С наступлением весеннего тепла этот косматый зверь заворочался в берлоге, запотягивался, просыпаясь от зимней спячки. А то вдруг на соснах разыграются белки, похваляясь друг перед дружкой резвостью и прыгучестью. Во время привалов путникам не надо было удаляться от становища слишком, чтобы пристрелить себе на обед зайца или птицу. Особенно умиляли ордынцев глухари — своим диковинным видом. Черный, распустив буроватые крыла, идет по снегу, вскинув бороду и подергивая шеей, и грудь его отливает зеленым цветом, как дамасская сталь. "Т-ток! Т-ток!" — как бы с трудом выдавливает он горловые звуки, чертя по снегу крыльями.

Немного диковато было ночами. То завоет волк, запрокинув к месяцу лобастую голову, то заухает филин. А вокруг — леса и леса да замерзшие громадные болота, да изредка — небольшие поля. Вот она какая, Мещера глухая, лесистая, малолюдная…

Чем ближе к Городцу Мещерскому, тем все чаще маленькие поселения — в десяток, в пяток жилищ, посаженные где-нибудь на взгорке, на берегу реки, на опушке леса…

Первыми встретили гостей посланцы князя Александра Уковича — с полсотни воинов. В сопровождении полусотни подошли к стольному мещерскому граду, где их встретил Олег Иванович с дружиной. Мартовский день ласкал глаз — сверкали, многокрасочно искрились, подобно алмазу, снега на солнце. Уязвленный и униженный изгнанием с престола, сильно похудевший от переживаний и забот, Олег при встрече с Салахмиром явно повеселел. Прибыл-таки! Салахмир загодя переоделся из дорожного чапана в парадное платье, украшенное самоцветными каменьями. Несмотря на длительное томительное путешествие, выглядел он свежим и бодрым. Приветственная речь его, в которой он избежал цветистых, на восточный манер, слов, была кратка и благородна. После обмена приветствиями Олег Иванович обнял долгожданного гостя.

Чуть погодя новоприбывших и рязанцев пригласил на трапезу князь Александр Укович. За зиму старый мещерский князь немного сдал, но выглядел несколько скукоженным не по этой причине. Ему было немного неловко оттого, что он, из-за опасений не осложнить свои отношения с Москвой, не присоединился к союзу Олега и Салахмира. Олег Иванович понимал его и счел бестактным в присутствии хозяина заводить разговор о предстоящем походе на Переяславль.

Зато на другой день, пригласив Салахмира к себе, Олег Иванович сразу же поведал ему: Владимир Пронский сидит на рязанском столе довольно безмятежно — не ожидает быстрых ответных действий Олега. Да и прихварывает.

— Не скажу, что его рать слаба, — продолжал Олег, — прончаки исстари славятся крепостью духа и воинским искусством. На нашей пограничной с Диким полем земле иначе и быть не может: воюем часто! Числом прончаков тоже в достатке. Однако, достойный мурза, коль мы соединим твою рать с моею, то войско Володимера уступит нашему.

Гости удовлетворенно закивали. Салахмир осведомился: есть ли ныне в Переяславле московские воины? И когда Олег Иванович ответил, что московиты покинули Переяславль, полагая, что их ставленник усидит на рязанском столе и без их помощи, в разговор вступил Едухан:

— Много ль у князя Ольга своих людей в Переяславле?

Вообще, Едухан держался с рязанскими боярами несколько высокомерно, очевидно, полагая, что по родовитости он выше их — на том основании, что он вельможа золотоордынский, в то время как они — вельможи лишь одного из уделов Руси, являвшейся улусом самой Золотой Орды.

Рязанские бояре ему ответили, что у князя в Переяславле доброхоты чуть не все до единого человека.

— Хм, — недоверчиво сказал Едухан. — Не самообман? Возможно ль такое?

Стольник Глеб Логвинов, то ли оскорбясь ответом Едухана, то ли из желания показать свою ревность к князю, сказал с упреком:

— Почто непочитительно гыкаешь, Едухан? Вернемся на отчину — сам увидишь, как народ возрадуется князю-батюшке Ольгу Ивановичу…

Вырабатывая план действий, решили удар сделать неожиданный, чтобы застать Владимира врасплох. Во избежание того, чтобы до ушей прончака не дошла весть о прибытии в Мещеру татарской рати, укрепили на дорогах сторожевые заставы с заданием не пропускать ни одного человека ни с той стороны, ни с этой. Олег Иванович высказался за то, чтобы поход совершить в самый-самый канун весеннего паводка. Весенний разлив лишит Владимира помоги московитов или чьей-либо.

— Сильно, сильно хитр! — оценил Едухан замысел Олега.

Все одобрили предложение князя, после чего, обговорив ещё кое-какие более мелкие частности, отправились в трапезную. Тут-то, в трапезной, когда и гости и хозяева расселись за столы, накрыв колени расшитыми полотенцами, Олег Иванович с легкой улыбкой на устах дал знак слугам устроить нечто вроде смотрин невест перед возможными женихами.

В нужный час распахнулась боковая дверь палаты и следом за стольником, чашниками и слугами, несшими на кованых серебряных подносах чаши с фряжским красным вином, вошла княжна Настасья и несколько боярских дочерей, одна другой краше. Все они были в праздничных уборах, извлеченных из кленовых сундуков и выглаженных катальным рубелем.

Настасья была в распашной мантии из плотной ворсистой ткани, шитой золотом и жемчугом, накинутой поверх красного платья-далматика из заморского шелка. Ни на гостей, ни на князя и бояр она не смотрела: страшно ей, наверное, было хотя бы и краем глаза увидеть того, кого ей прочили. Во взорах ордынцев вопрос — хороша ли, достойна ли мурзы? Во взорах рязанцев не слишком ли хороша для татарина?

Сам Салахмир, увидя княжну, так и запунцовел. Словно ему было не двадцать шесть, а семнадцать. Пунцовость щек и промельк радости в глазах тотчас были схвачены острым взглядом Олега Ивановича…

А гости, полюбовавшись на красоту княжны, впились глазами в других дев, каждый прикидывая: какая из них может стать ему достойной парой. Что и говорить, все они были настоящими красавицами, иногда чисто русской крови, русоволосые и ясноглазые, иногда с примесью половецкой — смугловатые ликом, а порой и монгольской — косую прорезь глаз куда деть?

Красны девицы встали по обе стороны стола и, приняв с подносов серебряные кованые чаши с вином, поднесли их с поклоном каждому застольнику. Настасья, подавая Салахмиру, наконец-то приоткрыла ресницы. В этот момент Салахмир встал (встали и другие), радостно улыбнулся. И тут произошло чудо: Настасья, излившая немало слез от страха быть отданной за басурмана, вдруг просветлела ликом. "Слава тебе Господи!" — успокоился князь.

Князь был человеком своего времени, и он ничего худого не видел в том, что замыслил отдать свою сестру не по её желанию, а по своей государственной выгоде. Он и сам взял в жены литовскую княжну, словно кота в рогоже: ни разу не видел её и ничего не знал о ней. Знал лишь, что она дочь великого литовско-русского князя Ольгерда Гедиминовича. Именно это и определило выбор. Да и выбрал не он, а его бояре. Уж они-то знали, на ком женить юного князя. Велика честь быть родней Ольгерда, но ещё важнее, что такой тесть, как Ольгерд, в силах был в трудный час подставить плечо. (Другое дело, что дружеские отношения позднее осложнились.) А уж полюбят ли друг друга молодые — это бояр не касалось. Олегу повезло: он полюбил Фросю, хотя и не сразу. Да в том возрасте, в каком его оженили, он мог лишь горячо и часто влюбляться, но не любить. Для большого чувства душа ещё не была подготовлена. Теперь, в свои тридцать пять лет, Олег Иванович понимал, каким несчастливым может стать брак, заключенный по прихоти старших. Не желая несчастья своей сестре, но вынужденный отдать её за человека, который поможет ему вернуть престол, он боялся, что жених станет отвратен Насте с первого взгляда.

И вот теперь, увидя на её лице просветление, князь почувствовал огромное облегчение. "Слава тебе, Господи! — повторил он. — Не отвратилась… Дай Бог, полюбится ей татарин… Да и как не полюбить такого молодца?"

Прозвучали здравицы, чаши были опустошены. Красны девицы покинули трапезную, больше уже не возвращаясь. Но каждый из ордынцев теперь уже был под неизгладимым впечатлением этих кратковременных смотрин. Каждый из них, облюбовав себе ту, с коей мог бы бракосочетаться, теперь только и думал о том, чтобы поскорее проявить свою доблесть на поле ратном.

Глава двадцать вторая. За кого староста Габай

Под звон колоколов в православных храмах рати Олега и Салахмира перешли Оку с одного берега на другой и по дороге, крепко уезженной санями и ещё не просевшей, двинулись на Переяславль. Справа осталась Бабенская крепость: одна из пяти земляных крепостей, защищавших подступы к Городцу Мещерскому. Лесам, казалось, не будет конца, но чем ближе цель похода, тем все чаще встречались обширные безлесые поляны.

Впереди ехал небольшой сторожевой отряд, в свою очередь выславший вперед разведчиков; за ним двигался полк Олега с примыкавшим к нему обозом; затем — отряды ордынцев. Олег был молчалив и сосредоточен. Но порой и беспокоен, излишне опекал воевод: все ему казалось, что они делают что-то не так, не доосознают серьезности предстоящего дела. Олег шел либо победить, либо погибнуть. И никак иначе. Обстоятельства пока складывались в его пользу: Москва не поможет Владимиру Пронскому. Помешает весенняя распутица. К тому ж, Москве было не до рязанских дел, — готовилась к войне с Тверью. Согревала Олега мысль и о серьезном подспорье ордынцев. В эти дни Олег не раз беседовал с мурзой Салахмиром, обещая сделать его богатейшим вельможей в случае победы. К счастью, сам мурза нешуточно заинтересовался княжной Настасьей, кажется, влюбился в неё и теперь, желая получить то, на что рассчитывал, рвался в бой.

Но томило Олега опасение, что народ, который во время правления Владимира мог свыкнуться с ним, не поддержит его, Олега.

Шли споро, опасаясь, как бы не развезло до прихода к Переяславлю. На Рязанской земле селения встречались все чаще. Иногда это были деревни в пяток-десяток изб с плетневыми сенями и подворьями, но нередко были селения крупные, с крепкими избами из толстых бревен и обширными подворьями. Богатые и многолюдные селения простирались обычно по берегам рек и озер, и почти всегда возле них были свои смолокурни.

В одно из сел, с церковью посередине, вошли в тот час, когда площадь была запружена многолюдной толпой. Шел кулачный бой, стенка на стенку. Олег был удивлен: ведь уже великий пост, и всякие утехи неуместны. Стоя на коне в окружении воевод, в стороне от места боя, он слегка кривил губы.

Схватка была яростной; вот одна стенка дрогнула и попятилась, но тут в толпе зевак, сочувствующих дрогнувшей стороне, раздалось обнадеживающее: "Габай, Габай идет!" Чернобородый мужик, богатырского сложения встал на сторону дрогнувших, выставил пудовый кулачище, и тотчас возле него сколотилась сильная группа кулачников. Натиск противной стороны был остановлен. Теперь бились, стоя на месте. Молотили друг друга по головам как цепами. Слышались покрякиванье и поохиванье. Над местом кулачного побоища поднимался пар. Подбрасывались вверх утерянные шапки — в поисках их владельцев. Но вот кто-то из кулачников ухватил Габая за плечо, потряс и что-то сказал. Габай поднял голову, уставясь живым правым глазом (левый был мертв) на князя, крикнул: "Браты, кончай!" Проворно выбрался из толпы и, приблизясь к князю, низко ему поклонился.

— Кто же ты такой, добрый молодец? — спросил Олег, невольно испытавший уважение к эдакому добротному кулачному бойцу.

— Староста, Габай мое имя.

— Дерешься ты знатно; однако, ныне великий пост.

— Дел ныне мало, князь-батюшка, вот и тешимся. А деремся мы по правилам: ниже пупка не бьем и лежачего не трогаем. Грех на себя не берем.

— Разместишь ли ты моих воев, Габай?

— Всех до единого размещу, — ответил тот, окинув взглядом подходившие рати. — Мы, государь, давно тебя ждем. Ты наш князь-батюшка, а не самозванец Володимер…

— Много ль сирот так мыслят? — вопросил Олег.

— Смерды моего села все так мыслят, княже. Да и как иначе? Ты нам по праву дан и правил своей землей разумно. Володимер же посажен на Рязань из чужой руки. И не успел сесть на твой стол, как тут же стал ломать прежний уряд…

— Что-то я не слыхал о том, — сказал князь (слышал, но хотел услышать из уст сельского старосты). — Каковы мои порядки он поломал?

— Да вот намедни прикатили к нам с порожним обозом сборщики — драть налог с наших крестьян. Подавай им зернового хлеба, мяса, меда… Твои-то, княже, брали с нас кормы два раза в год, на Петров да на Рождество. К таковому порядку привыкли. А Володимеру подавай ещё и на масленицу… Мужики — за вилы и топоры. Сборщики вовремя сбежали — не то быть бы греху! Нет, Володимер — не наш государь. Разбойник он, а не государь! А коль я не прав, княже, вели меня выпороть.

Габай, в подтверждение того, что он сказал не ради красного словца, согнулся, как бы подготавливаясь к удару плетей. Олег улыбнулся глазами.

— А не выпороть, — так вели своему самому крепкому кулачному бойцу побить меня в поединке, — добавил Габай, разогнувшись и пошевелив покатыми плечами.

— А что? Есть у меня таковой, — Олег весело покосился на Тимоша — тот слыл по Переяславлю как отменный кулачник; в часы веселого досуга Олег не отказывал себе в удовольствии понаблюдать, как бьется на кулачках этот боярин. — Опробуй-ка, Тимош, этого удальца.

— Не премину, княже, — тотчас отозвался Тимош Александрович, соскочив с коня и бросив поводья стремянному.

Бились недолго: Габай с третьего удара сшиб с ног Тимоша, что произвело на Олега и его воевод ошеломляющее впечатление.

— Княже, — сказал Тимош, встав на ноги и дружески обняв победителя. Возьми его в свою дружину. Не то я его приглашу в свою.

— А и возьму, коль согласится, — ответил Олег совершенно уверенный в том, что согласится, ибо служба в дружине князя почиталась делом и почетным, и выгодным. — А теперь, Габай, вели твоим людям разместить воинов…

Габай подозвал нескольких человек и приказал им обеспечить кров всем ратным. Самого же князя и его воевод пригласил к себе домой. Дом его, по соседству с церковью, выделялся среди прочих изб крестьян гораздо большими размерами и толщиной бревен. Обширным было и подворье — оно свободно вместило в себя несколько десятков лошадей.

Прежде чем ввести гостей в горницу, Габай распорядился очистить помещение от живности. Стайка прыгучих курчавых ягноков, десятка два, тотчас были выпровождены в один из хлевов, в то время как двух рыжих телят сам хозяин перенес из горницы в другую избу. После очистки горницы от соломенной подстилки хозяин ввел гостей, и Олег с удовольствием потопал по полу: он был не земляной, как в те времена было принято у крестьян, а деревянный, из плах.

— Как у доброго боярина, — заметил одобрительно. — Таракан, клоп водится?

— Таракана вывел — выхолодил избу под Рождество и морозом его выморозил, а с клопом не управился. Супротив клопа, князь-батюшка, мужик слаб — эту тварь на кулачки не вызовешь… И на холод клоп крепок.

— Ну, ништо. Воеводы мои устали — клопы им не помеха.

Хозяин пригласил гостей за стол, уставленный постными закусками и вскоре явилась в горницу с подносом румяная старостиха — в длинном, до пят, платье с каймой из кружев, в высоком, шитом жемчугом, кокошнике. Каждому поднесла, по русскому обычаю, по чарке крепкого меда. Едухан, когда женщина поднесла ему чарку, вдруг ухватил её за стан и тут же получил от Габая крепкого щелчка деревянной ложкой по лбу. Рязанские воеводы рассмеялись, татары оторопели, а Едухан схватился за нож. Беду предотвратил Салахмир: перехватил руку гневливого брата.

Хозяин дома как ни в чем не бывало объяснил:

— Не знаю, какие у вас, татар, порядки, а у нас, рязанцев, не принято лапать чужих баб.

Князь Олег с легким упреком сказал, что мог бы и предуведомить о том гостя, а не бить сразу по лбу.

— Дак я не топором его ударил, — заоправдывался Габай. — Нечто он не очухается от удара ложки? Ну, а коль я не так поступил — винюсь…

— Впредь больше так не делай. На них, татар, вся моя надежа.

Тут Габай осмелился подсказать князю, что сила князя не только в его собственных воинах и нанятых им татарах, но и в сиротах, крестьянах, среди которых немало сыщется тех, кто охотно вступится за князя. Да и сам он, Габай, коль князь дозволит, вступит в его рать…

— И много ль вас, таких охотников, сыщется? — заинтересовался Олег.

— С полста верных.

— Ого! — одобрили воеводы.

— Что ж, помощь сирот как нельзя ныне кстати, — сказал князь.

— Оружие у вас есть?

— Вил и топоров хватит.

"К топорам твоим добавим копий и рогатин, — размышлял Олег, взволнованный неожиданным предложением старосты встать в его ряды. — Пешцев мне как раз не хватает. Коль Габай не ошибается — по пути ко мне пристанут ещё отряды крестьян…"

Так оно и случилось: в оставшиеся дни похода в рать Олега влились ещё несколько отрядов крестьян, обеспечивших ему перевес в силах над противником.

Владимир Пронский не успел как следует подготовиться к сражению. К тому же он сделал ошибку, клюнув во время боя на приманку: ложное отступление ордынского отряда принял за истинное, помчался основным отрядом за отступавшими и попался в заранее приготовленную западню.

Сам Владимир едва не убежал, но был настигнут, взят в полон. Олег, обгоняя повозку пленника, попридержал коня, всматриваясь в ненавистный ему посеревший лик Владимира. Его, крепко привязанного к саням, везли в Переяславль.

— Так-то, соколик, — процедил сквозь зубы Олег. — Недолго ты погрелся на чужой печке…

Процедил медленно, наслаждаясь этой медленностью и презрительно щуря глаза на врага своего. Он испытывал ни с чем не сравнимое упоение. Мало того, что победу одержал блестящую и полную, после которой Владимиру уже никогда не поднять головы, он ещё получил удовольствие видеть повергнутого врага в самом жалком униженном виде — привязанного простыми крестьянскими веревками к саням, оборванного. Еще большее наслаждение он испытывал от сознания, что бросит врага в темницу и сгноит его там, как последнюю тварь. Да, так он отомстит врагу, и месть должна быть полная и беспощадная, способная возместить ему пережитые им страдания.

— Перехитрил меня… — Владимир дернулся, норовя порвать верви, скрипнул зубами: — Что ж, убивай… Но попомни: Москва все одно отомстит тебе. Не увернешься от её карающей руки. И никакая ханша Тулунбек не убережет тебя…

Над ним взвилась плеть окольничего Юрия. Окольничий, видно, вспомнив, как был пленен в Пронске и как его держали взаперти, ударил по лицу пронского князя с потягом. Владимир мотнул головой, окропляя брызнувшей кровью свой кафтан и сани и уклоняясь от очередного удара. Олег пришпорил коня; свита — за ним. Из-под копыт — брызги коричневого от навоза, набухшего талой водой снега.

Олег скакал злой и радостный. Крепко наложил одну губу на другую. И вся свита скакала за ним радостная и возбужденная. Упоенный успехом Олег в эту минуту не сомневался: ничто, кроме мести, не даст ему успокоения.

А навстречу ему плыл от Переяславля торжественный колокольный звон. Князя, законного государя земли Рязанской, вышло встречать с хоругвями и иконами множество горожан. На душе Олега стало радостно и легко. Народ — с ним! Его ждут, его любят… Недавняя вспышка злорадства как бы уже и утонула в приливе новых чувств.

Глава двадцать третья. Утоление мести и великодушие

Помещенный в темницу, Владимир Пронский был подвергнут нескольким унизительным допросам. Кормили его ничуть не лучше других тюремных сидельцев. Обращались с ним худо. В темнице было сыро, и кашель Владимира усиливался. Из гордости он не просил пощады, а если бы и попросил, не получил бы её.

Прошло полгода. Готовились к свадьбе бывшего мурзы Ивана Мирославича (под таким именем окрестили в православную веру татарина Салахмира) и княжны Анастасии. Как-то к князю в палату вошел слуга в белом холщовом платье и доложил: приехала княгиня Мария Пронская и просит принять её. Олег Иванович озабоченно прошелся из угла в угол. Весть о прибытии дочери сейчас, в разгар радостной и суматошной подготовки к свадьбе, была ни к чему. Зачем прикатила? Вымаливать помилование мужу? Еще чего не хватало! Хочет воспользоваться хорошим настроением князя…

И в самом деле, настроение его было таким, что лучшего и желать не надо. Москва смирилась с его вокняжением, решила, что спокойнее и вернее иметь на юге сильного соседа, который сумеет оградить себя от посяганий ордынцев и тем обеспечить дополнительную защиту Москве. Олег — законный правитель, его поддерживал народ, а это кое-что да значило. Правда, от притязаний на Лопасню Олегу пришлось отказаться, зато он теперь признан Москвой и заключил дружественный союз с нею.

Одна приятность наслаивалась на другую. Настасья выходила замуж за Ивана Мирославича с охоткой. Поближе познакомясь с ним, она открыла в нем немало добродетелей. К тому же, его окружал ореол спасителя Олегова престола. Иван Мирославич первым из татарской знати принял святое крещение и каждое утро ходил молиться в крестовую палату князя.

Поскольку и Иван Мирославич полюбил Настасью, брак предвиделся счастливым1.В преддверии свадьбы Олег Иванович уже приготовил пожалованные грамоты зятю, коими предписывал ему шесть крупных вотчин: Верхдерев, Веневу, Ростовец, Веркошу, Михайлово поле и Безпуцкий стан. Эти пожалования должны были привязать зятя к Рязанской земле напрочь, что особенно устраивало Настасью. Впрочем, и сам Иван Мирославич не очень-то рвался в Сарай. Тулунбек была свергнута с престола и хозяйничал там теперь Мамай и его ставленник хан Мухаммед-Булак. Еще неизвестно, как принял бы его Мамай, зная, что он верно служил Тулунбек…

Свадебные приготовления шли деятельно и дружно. Лучшие мастерицы-белошвейки и золотошвейки шили свадебное платье для невесты под наблюдением княгини Ефросиньи. Кроме того, Настасье шили две новые шубы, соболью и беличью, плащ-накидку из ворсистой привозной ткани с золотой нитью, платье-далматик с поясом, украшенным золотым шитьем и жемчугом, платье-хитон без пояса, дюжину нательных сорочек из тонкой льняной ткани, изготовленной рязанскими ткачами.

В поварне с утра до ночи стучали ножи — варили, жарили, парили мясные блюда; блюда из лебедей, гусей, уток, из осетровых и иных рыб. В сытной избе приготовляли различные меды — ставленные, ягодные, броженные, кислые… Сбитень, квасы и буза были наготовлены десятками бочек. В хлебенной избе пекли хлебы гладкие и хлебы, украшенные фигурами жаворонков и карасей, а также пряники и печенье.

Готовился к свадьбе не только княжой двор, но и дворы бояр, священников, купцов, дружинников. Каждому хотелось на торжествах каким-то образом отличиться, обратить на себя внимание: богатыми ли подарками, умной ли речью.

И вот в такой-то час, долгожданный, волнующий, радостный, и прикатила из Пронска Мария. Первым движением души было — отказать в приеме дочери, ненавистной с тех пор, как вместе с супругом своим, потеряв совесть, водворилась в его дворец. Называлась великой рязанской княгиней… Спросил с досадой:

— Что ж она — с дороги сразу ко мне?

— Да, государь. И княжич Иван Владимирович с нею.

При упоминании о княжиче Иване озабоченно-хмуроватый лик князя осветился разбуженным интересом. Всего лишь раз довелось увидеть внука, когда тот был грудным младенцем. Каков он теперь? На кого похож? Крепок ли телом, умен ли по своему возрасту? Едва проклюнувшееся в князе дедовское чувство побудило его отказаться от первоначального желания велеть слугам усадить Марию в возок и сопроводить его до пограничья с Пронской землей.

— Ладно, зови, — подумав, сказал он.

Мария вошла в подержанном дорожном плаще из толстой ворсистой ткани, в рогатой кике с жемчугом. Была худа, глаза ввалились, уголки губ приспустились. Нос, прежде гордый, утончился и походил на птичий. Судя по всему, страдала его дочь… Внук же был хорош: крепок и скуласт, взгляд острый, смышленый. В облике мальчика было что-то неуловимое от Олега, может быть, роднил слегка выдвинутый подбородок. Мария опустилась перед отцом на колени и, пригнетая рукой к полу Ивана (тот с любопытством рассматривал деда), приказала:

— Встань, встань на коленки…

Княжич опустился. Олег Иванович повелел обоим встать и сесть на покрытую красным сукном прочную, рассчитанную на толстые зады бояр, лавку. Сам же, сидя в кресле, спросил:

— Ну, сказывай, почто бьешь челом.

Вопреки ожидаемому, просьба дочери сводилась лишь к тому, чтобы разрешить ей свидеться с мужем.

— Хочу его видеть — нет сил… Прошел слух, что он шибко занедужил. Да я и сама чую (голос дрогнул). Умоляю тебя, отец, не откажи в моем челобитье…

Глаза её налились влагой. Когда говорила, кончик носа шевелился. Теперь Олег в ней увидел не княгиню Пронскую, в течение нескольких месяцев называвшуюся великой княгиней Пронской и Рязанской, а свою родную дщерь, первонькую, отданную им замуж за князя Пронского по его, отцовской, воле…

Строго спросил:

— Вину за собой ведаешь?

— Знаю нашу с моим супругом вину… Каюсь, мучаюсь, молю Бога простить нас за гордость…

Князь видел, что Мария говорила искренне. Ему вдруг стало жаль её, может быть, ещё надеявшуюся на то, что супруг её, настанет день, будет освобожден…

— Что, Ванятка, и ты соскучился об отце?

Внук в ответ лишь потерся головкой о плечо матери.

— Ну, ступайте, — сказал князь. — Велю проводить вас в колодничью избу. Там и свидитесь с ним…

Низко поклонясь, дочь и внук вышли. Двумя хлопками в ладоши князь вызвал слугу и велел тому позвать татарина Каркадына, начальника охранной стражи князя. Каркадын явился через минуту. Именно этот татарин со своей сотней пленил Владимира Пронского, за что Олег и доверил ему важнейшую должность.

По русскому обычаю, Каркадын поклонился низко и коснулся рукой ковра. Выпрямился, глядя на князя преданными и чистыми глазами. Князь настолько уважал его, что сам подыскал ему невесту из рязанских боярынь и ко дню свадьбы наградил его вотчиной на реке Павловке. Он был окрещен в православную веру под именем Семен первым из своей сотни, но вскоре убедил окреститься и всю сотню. Семеновы стражники называли себя казаками, не подозревая, что являют собой исток рязанского казачества. Как и Салахмир, они не захотели возвращаться в Сарай, где уже хозяйничал Мамай.

— Проводи, Сема, мою дочерь и внучка к сидельцу князю Володимеру Пронскому. Устрой им встречу в колодничьей избе.

— Без соглядатаев?

— И без послухов.

Семен кивнул и вышел, мягко ступая ордынскими пестрыми сапогами с высоко загнутыми носками по ковру.

Князь мог быть довольным собой. Он изъявил великодушие, позволив ворогу встретиться с женой и сыном. По меркам того времени, плененный князь заслуживал за свою подобную провинность самой суровой кары. Олег Иванович мог приказать убить его. Но он этого не сделал.

И все же… И все же Олегу Ивановичу было не по себе. Узник, отец его внука, заточен в избу, опущенную в земляную яму. На стенках не просыхает плесень. Мокриц, этих насекомых, что водятся от сырости, — множество. К тому же стольник Глеб Логвинов кормил узника худо, совсем худо. Чахотка ему обеспечена… Разрешив свидание супругам, мог ли Олег Иванович предаваться утешительным мыслям о своем великодушии? Быстрыми шагами он направился в крестовую палату. Отдернув пелену, прикрывавшую лик Спаса, пал на колени. "Тебе, Господи, единому Благому и Непамятозлобному, исповедую грехи моя; Тебе припадаю, вопия, недостойный: согреших, Господи, согреших, и несмь достоин воззрети на высоту небесную от множества неправд моих…"

Молился долго, уповая, что Господь не отринет его моления.

Глава двадцать четвертая. Освобождение

Тюремный острожек — в тридцати шагах от Глебовских ворот — состоял из двух помещений, окруженных забором из заостренных наверху дубовых плах бревенчатой избы и земляной ямы с посаженным в неё срубом. В яме сидел Владимир Пронский, в избе — преступники менее опасные. А перед воротами острога стояла ещё караульная (она же колодничья) изба. Сюда-то, в эту караульную, и привели Марию с сыном.

В ожидании супруга Мария поглаживала рука об руку — нервничала. Наконец узник вошел, покашливая — в сальном кафтане, худой и бледный, грудь ввалилась… Мария бросилась ему на шею. Рыдания сотрясли её тело. Оглаживая рукой (ногти на пальцах искривлены) плечо жены, Владимир бормотал: ну, свет, не плачь, успокойся, я жив, и вы с Ваней живы — и слава Богу, могло быть хуже…

Глядя на них, Семен Каркадын и двое стражников покачали головами.

— Оставим вас на часок, — сказал Семен. — Никто не будет мешать вашему свиданию. Так повелел, смилостивясь, государь…

Стражники вышли. Усадив между собой княжича Ивана, супруги стали обсуждать свое положение. Было ясно, что Владимиру не выжить, если не найти способа выйти на волю. Он и кашлял и кровохаркал, и у него болело в груди, и был он просто слаб.

— Ударю челом отцу, буду умолять его дать тебе волю, — сказала она.

Владимир отер ладонью сухоточный лоб.

— Не унижайся понапрасну. Этот хорь не выпустит меня.

— Хорь? — Мария испуганно оглянулась. — Был бы хорь — не разрешил бы нам свидеться. А отец разрешил. Недаром его любят в народе.

— Все равно он хорь. На Руси издавна заведено: провинившихся знатных людей заточают во дворы знатных же. А Ольг бросил меня в земляную яму. (Владимир закашлялся.) Как татя с большой дороги. Кто же он после этого?

— Так ить и вина наша перед ним большая…

— Тогда пусть убил бы сразу, а не мучил.

Мария настаивала:

— Дозволь мне обратиться к отцу с челобитьем о прощении тебя.

— Ему мало будет твоего челобитья. Он захощет моего унижения. Но я ни за что не встану перед ним на колени, не повинюсь, не покаюсь… Лучше подохну, чем сломаю перед ним спину!

— Даже ради нашего сына не повинишься? — Мария была огорчена.

Владимир погладил Ваню по головке, вздохнул. Потом стиснул зубы.

Желваки на скулах вздулись и закаменели.

А Мария все убеждала его и убеждала в том, что ему надо повиниться перед Олегом Ивановичем и покаяться. Только покаяние, только признание своей вины могло спасти ему жизнь. Когда стражники вошли, Мария встала, прильнула к мужу. Стражники ждали. Мария не отпускала от себя супруга. Один из стражников боязливо тронул её за руку, говоря: "Свидание кончилось". Она не отпускала мужа. Тогда другой стражник грубо потянул его за собой. Мария перекрестила Владимира и, сопровождаемая Семеном, вышла из караульной.

— Отец, смилуйся… Прости моего супруга и дай, дай, дай ему волю…

В своем челобитье, мягком и настойчивом, Мария была трогательна.

Смотрела на отца с надеждой и испугом. Боялась — разгневается. На сей раз князь был в окружении княжича Федора и нескольких бояр. (Княжича Олег сажал рядом с собой, чтобы вникал в государевы дела).

— Что ж, бояре, давайте обмыслим челобитье княгини Пронской, — сказал князь.

Князь пребывал в полосе довольства. Многодневная свадьба сестры Настасьи и мурзы Салахмира отшумела, и свадьба удалась на славу. Гостей было множество. Одних князей было десятка два — муромские, мещерские, карачевские, козельские, новосильские, оболенские, смоленские, тарусские… А с ними их семьи. Татарских вельмож из Золотой Орды понаехало дюжины две. В дни свадьбы Олег Иванович щедро одарял ближних вотчинами, конями, мехами; нищих — деньгами; тюремных сидельцев — гостинцами. Свадебные столы ломились от закусок. Хмельного меда и бузы было море разливанное. Много было различных потех и игр. Скоморохи спускались со Скоморошьей горы в град большими толпами с медведями и собачками.

Великодушие сочилось из князя готовностью простить и прощать всех и вся. В эти дни князь ни к кому не испытывал ни капли зла и неприязни. В какой-то момент он даже пожалел, что не пригласил на свадьбу княгиню Пронскую с княжичем Иваном. Было это сразу же после венчания молодых в кафедральном соборе Бориса и Глеба. Под впечатлением того, как сам епископ совершал обряд венчания и митра на его голове сверкала и переливалась драгоценными каменьями при свечах, и как молодые, светясь внутренним светом, крестились и преклоняли колена, и целовали образ, — под впечатлением всего этого торжества и благолепия вышли из храма, и слуги по приказу князя стали пригоршнями разбрасывать нищим серебро. Вдруг раздался истошный крик, одна из нищенок упала и закорчилась. Князь и княгиня осенили себя крестным знамением: прочь, прочь беда, накликаемая кликушей!

Ему и Ефросинье подвели парадно убранных коней. Ехали шагом впереди длинной процессии, под торжественный звон колоколов. Тут-то и вспомнил князь о Марии. Шепнул жене — жалко её, она ни в чем не виновата, и надо бы пригреть ее… Та сразу опечалилась: да, жалко и ей…

И вот теперь он не отказал Марии в её просьбе вновь принять её. Его сложная натура, ожесточась в дни изгнания и теперь неторопливо высвобождаясь от бремени очерствения, все ещё держалась на каких-то запорах, препятствующих излиянию его природной доброты в отношении собственной дочери. Чувствуя, что эти последние запоры вот-вот лопнут, князь, однако, не мог пренебречь вековыми традициями — выслушать совет боярской думы. К голосу бояр он прислушивался почти с таким же уважением и благоговением, как и в отрочестве, когда, оставшись без отца, и шагу не ступал без их мудрой подсказки. Он почему-то решил, что теперь, когда его княжение вновь прочно, когда он в лице Ивана Мирославича с его воинством обрел крепкую опору, — бояре, по примеру своего князя, расточатся дождем добра и прощения. И ошибся. В ответ на его вопрос один из самых непримиримых бояр, Павел Соробич, гневно прошепелявил: "Проштить Володимера? На дыбу его!" — и пристукнул посохом. Тотчас подхватил Глеб Логвинов: "На дыбу, на дыбу!". Прочие заговорили: "Чтоб неповадно было пронским князьям зариться на чужой престол! Чтоб каждый знал, что ждет его, коль он покусится на рязанцев!"

Негодующие голоса словно камнями били по голове несчастной пронской княгини. Мария пала духом. И если некоторое время она ещё с какой-то надеждой взглядывала на бояр, поочередно, а то и перебивая друг друга, изливавших злобу по отношению к её супругу, то теперь её взгляд скользил по лицам княжеских советников с глухой безнадежностью. С такой же безнадежностью она посмотрела и на Ивана Мирославича, ещё не высказавшегося, — костистый, монголовидный лик его, как ей казалось, был отмечен печатью равнодушия, да и чего было ждать от этого татарина, который заехал1 всех рязанских бояр и стал при князе первым из первых? Конечно же, он охотно присовокупит свой голос к голосам всей думы…

И вдруг именно этот татарин взглянул на неё сочувственно.

— Ты видела супруга своими очами. Каково его здоровье? — спросил он.

— Здоровье — никудышное, — тихо ответила Мария. — Чахоткой хворает…

Иван Мирославич перевел взгляд на князя:

— И я слышал о том же от Каркадына. Хворого человека на дыбу — дело ли?

Князь испытал облегчение, ибо в душе противился ожесточенности бояр. Он попросил высказаться ещё двоих бояр, почему-то отмолчавшихся: дядьку Манасею и Софония Алтыкулачевича. Оказалось, отмалчивались они лишь потому, что, как и он, не были согласны с мнением большинства. "Живого-то мертвеца не к лицу нам тащить на дыбу", — отозвался Манасея. А Софоний Алтыкулачевич поддакнул:

— Володимер ныне и ворон не пугает. Какой от него опас, коль его ветром шатает? Дать ему волю — пусть порадуется солнышку!

Теперь все лица обратились на князя. Олег Иванович невольно отер платом внезапно вспотевший лоб. Пренебрегать мнением большинства он не привык, но и судьбу Владимира, супруга его дочери, следовало решать разумно, без горячки и по христианским меркам.

— Пусть Володимер самолично попросит о помиловании, — молвил он. Пусть покается…

Бояре зашевелились, задвигали посохами, закивали, соглашаясь. Всем пришлось по сердцу решение князя. Павел Соробич не удержался от похвалы:

— За эти шлова, княже, люб ты нам. Что ж, пущай Володимер покаетша!

— Так, так!

— По-православному!

Олег Иванович отпустил княгиню Пронскую и послал Каркадына со стражниками за узником.

Через час в повалушу ввели переодетого в чистый кафтан Владимира Пронского. Он стоял среди палаты худой, постаревший, с сухоточной кожей на лице. Чуть ли и не пошатывался. С тех пор, как он был взят в полон, и его, скрученного веревками, везли в Переяславль Рязанский, Олег не испытывал ни нужды, ни желания видеть его. И когда ему докладывали, что пронский узник болен, немощен, он только злорадствовал: "Пусть подыхает, собака!" А теперь, увидя Владимира лицом к лицу, Олег почувствовал, что в нем что-то умерло. Умерла в нем жажда мести. Недавний ворог являл собой жалкое зрелище, несмотря на то, что держался гордо: выставил вперед бороду и щурил глаза. Он, видно, решил, что его привели с целью унизить.

Перед тем, как пришли за Владимиром, он вздремнул в тюремной избе на лавке, и снился ему Пронск об летнюю пору. Снились деревянные крепостные стены с башнями, глубокие овраги и рвы с мостом, излучина реки Прони и зеленый луг за нею. А по лугу скачет на гнедке сын Ваня в алом плащике. За ним — конное войско, и Ваня кричит: "Отомстим, отомстим!.." И сладостно было отцу видеть своего сына вот таким доблестным, таким воинственным, несомненно, ведшим рать на Олега Рязанского…

Сон был прерван грубым стуком и окриком. Стражники уже давно с ним не церемонились — обращались как с простым смердом. Подталкивали его, пошумливали, поторапливая с умыванием и переодеванием. Жалко ему было прерванного сна, и посему вид у него был недовольный…

— Признаешь ли ты за собой вину, дерзнув на великий рязанский стол? вопросил Олег Иванович.

— Нет! — отрывисто ответил Владимир Дмитрич.

Взгляды князей встретились: пронского — колючий, но и затравленный, рязанского — укорный, сожалеющий.

— И не покаешься, стало быть?

— И не покаюсь!

Бояре всгоношились. Первым не выдержал Софоний Алтыкулачевич, вскочил:

— Ах ты, пес! А я ещё за тебя тут вступался… Да ты понимаешь ли, что твоя жизнь на волоске?

— На кол его! — предложил Глеб Логвинов. — Горбатого могила исправит!

— На кол, на кол… — раздалось ещё несколько голосов.

Жестом руки Олег Иванович велел Софонию Алтыкулачевичу сесть, а остальным — помолчать.

— Давайте-ка послушаем полонянника. Коль не хочет повиниться, стало быть, на то есть причина. Докажи нам, Володимер, что тебе не за что повиниться, и будешь отпущен с миром.

Узник смотрел недоверчиво — не верил в возможность того, что ему могут дать волю лишь ввиду одних доказательств. Но и как тут было не попробовать доказать им свою правоту? Ведь столько об этом думано-передумано и столько за эту правоту было отдано сил и жертв…

— Что ж, докажу, коль тебе дорога истина не на словах, а на деле. Вспомни, чему учил киевский князь Володимер Мономах ещё двести пятьдесят лет назад в своем Поучении?

— Чему же? — поощрительно улыбнулся Олег Иванович. Он любил важные беседы, давно уже слывя среди русских князей как один из самых достойных собеседников.

— А тому учил мудрый Володимер Мономах, что все мы русские князья, братья. От одного корня — Рюрика. Все мы равны. Так почему же я, князь Пронский, должен быть у тебя под рукой. Почему не наоборот?

Старая песенка. На этом оселке столько было посечено голов! Столько пролито крови! Старая, но и неотменяемая. И как ни скучно было об этом рассуждать, а приходилось.

— Верно, Мономах горячо отстаивал мысль, что все князья — братья, сказал Олег Иванович. — Правда, в этом он не был первым. Еще задолго до Мономаха русские летописцы в "Повести временных лет" стояли на том же. Не тако ли?

— Тако.

— А теперь вернемся к тому, чему учил Мономах. Он учил, что князья, как и братья, делятся на старших и молодших. Старший уважает право молодшего: оберегает его от насилия со стороны всяких ворогов. Молодший выполняет свою обязанность перед старшим — встает под его руку в нужный час. Только так и никак иначе обеспечивается истинное братство. Ты же, Володимер Дмитрич, нарушил это правило. Гордость обуяла тебя — ты решил, что сам должен быть старшим, а я у тебя — молодшим. А почему ты так решил? Потому что с Москвой снюхался. Она тебя и сбила с панталыку.

— Я и без Москвы знал, что я должен быть старшим князем, а не ты.

— Никто не помешает тебе доказать, что не я, а ты должен быть старшим.

— К тому и веду. Мы с тобой внуки князя Александра Михайловича Пронского, убитого рязанским князем Иваном Коротополом. Вспомни, кто отомстил за нашего деда? За смерть деда отомстил мой отец. Он привел из Сарая отряд татар и изгнал убийцу из Переяславля. Правда, с помощью твоего отца. Но на престол сел все же мой отец. К сожалению, вскоре он умер, и тогда, пользуясь моим малолетством, на стол сел твой отец Иван Александрович. Когда же умер и твой отец, то на стол сел ты, а не я, хоть именно мой отец первее вокняжился после изгнания Коротопола. Теперь скажи мне, по какому праву ты, а не я, вокняжился на великом рязанском столе?

В рассуждениях Владимира Дмитрича не было учтено одно — движение жизни. В какой-то небольшой срок на Руси так называемое лествичное право, которое предусматривало право наследия от брата к брату, было сменено правом наследия от отца к сыну, более простым и удобным, позволявшим избегать распрей среди князей. Однако пока ещё не все были согласны со сменой одного права другим. Для утверждения нового порядка нужно было ещё время. И кому было выгодно — хватались за старое. Владимиру было выгодно держаться прежнего, лествичного права…

— Я вокняжился по праву наследования престола от отца к сыну, ответил Олег Иванович. — По этому праву я и получил ярлык на великое Рязанское княжение от царя Джанибека Доброго. А тебе было отказано в ярлыке, хотя и ты ездил к Джанибеку на поклон с дарами.

Владимир упрямился:

— Джанибек дал тебе ярлык за богатые подарки, а не по праву. Мои-то подарки были победнее…

— Жаль, Джанибек давно умер. Не то спросили бы у него, за подарки ли он дал мне великое княжение либо все же по закону.

Бояре засмеялись. Владимир Пронский смотрел на них исподлобья, затравленно…

— Ну, а теперь, Володимер Дмитрич, объявляю тебе волю, — сказал вдруг Олег Иванович.

Пленник опешил; не веря сказанному, мотнул головой, как бы стараясь стряхнуть с себя некое наваждение. Опасаясь подвоха и унижения, смотрел в глаза врага-соперника пристально, — нет ли в них бесовских огоньков? Бесовщины не приметил. Олег смотрел на Владимира по-доброму, открыто, серьезно.

— Но только впредь козни не чинить! — предупредил со строгостью и, встав с кресла, не побрезговал прикоснуться к его плечам.

Владимир не выдержал лавины обрушившегося на него великодушия, отвернулся. Плечи его затряслись…

Пронского князя увозили в крытом возке. Возок сопровождали шестеро верхоконников. Двое стражников стояли на запятках саней. Старший, Каркадын, сидел в возке рядом с Владимиром, но несколько отодвинулся от чахоточного.

Когда в слюдяном окошке завиделся курган Чертово Городище, о котором рассказывались небылицы (будто там живут нечистые), татарин обратился к Владимиру:

— А что, верно ли, будто встарь, в языческие времена, на кургане стоял идол по имени Проно, и идол тот был богом прончан?

Владимир отвернул ворот ферязи, покосился на соседа.

— Тут — черта пронской земли, грань. Название кургана не от слова "черт", а от слова "черта". Быть этой черте завсегда! Никогда, ни ныне, ни завтра не проглотить Переяславлю Пронска!

"Ишь ты!" — подумал Каркадын.

Вскоре возок разминулся со встречным обозом. Пронские крестьяне везли на запряженных в розвальни бокастых лошадях покрытые рогожами мешки. Свернув с дороги и слезши с саней, низко кланялись возку и вооруженным мечами верхоконникам. Когда возок удалился, один спросил другого:

— Хтой-то такой важный покатил?

— А бес его знает. Невдогад.

— Уж не Володимер ли наш хворый?

— Можа и он. Бают, шибко плохой. Хоть помре дома — и то слава Тебе, Господи.

— Рано бы ему помирать.

— Рано не рано, а свое отжил. Там (показал пальцем в небо) знают, кому и когда на тот свет. Не по совести поступил наш князь — вот и наказан Всевышним. Сказано же: пойдешь направо, а придешь налево…

Тем временем князь Олег, обсудив с боярами очередные дела и оставшись в палате один, думал о Владимире и о себе. Судьба тесно, одной веревкой повязала их. Объявив ему волю и отправив его домой, испытывал удивительное чувство — будто освободил не Владимира, а себя, свою душу. Ибо месть была давно утолена, и сознание, что он погубляет человека, угнетало его. Теперь ему думалось: кому он дал больше воли — пленнику или своей душе? Душа его словно сбросила путы, и ей стало легко.

Часть вторая. 1380 ГОД

Глава первая. Епифан Кореев в Крыму у Мамая

Зимой 1380 года, девять лет спустя после вокняжения Олега Ивановича на рязанском столе, отнятом у него на короткое время Москвой, он направил возглавляемое Епифаном Кореевым посольство в Солхат — столицу Мамаевой Орды в Крыму.

Все эти девять лет в Золотой Орде продолжалась ожесточенная борьба за высшую власть. Хатунь Тулунбек продержалась недолго — её сместил Мамай, посадив на престол в Сарае своего ставленника. Но и тот вскоре был изгнан правителем Хаджитархана1 Черкесом, в свою очередь смещенным очередным соперником.

Смертельные схватки за сарайский престол побуждали враждующих претендентов искать поддержки у русских князей в обмен на уменьшение взимаемой с русских земель дани.

Мамай, выдав в 1370 году ярлык на великое владимирское княжение Дмитрию Московскому, определил ему умеренную дань — лишь бы тот не предался ханше Тулунбек. Когда же Мамай взял Сарай, но вскоре из-за нехватки сил уступил его Черкесу, он потребовал от Москвы дополнительной дани. И получил отказ. Тогда Мамай начал припугивать Москву и её союзницу Рязань военными набегами.

Несколько раз посылал крупные отряды на Рязань: они приходили внезапно, не давая возможности Олегу успеть собрать войско и достойно ответить. В один из таких внезапных набегов, когда войском ордынцев руководил талантливый военачальник царевич Арапша, князь Олег, не успевший собрать достаточную силу, в бою был окружен и, израненный стрелами, едва вырвался из окружения.

В эти годы Рязань и Москва были в дружественных отношениях, и хотя Москва, согласно договору, заключенному в 1372 году, обязалась, в случае нападения на Рязань неприятеля, выставлять ей в помогу ратный отряд, — она не успевала это сделать.

Такое положение дел, когда Рязань служила щитом Москвы и князь Олег Иванович вынужден был ловить стрелы, пускаемые Ордой на Москву, а Москва не успевала защитить Рязань, не очень-то его устраивало. Поневоле приходилось считаться с силой Мамая.

В 1378 году Мамай предпринял поход на Москву. В битве на реке Воже войско Мамая, руководимое темником Бегичем, потерпело сокрушительное поражение от московского войска, руководимого самим Дмитрием Ивановичем. Олег Рязанский не принял участия в битве ни на той, ни на другой стороне. Однако на стороне московитов выступил полк пронского князя Данилы, — не без благословения Олега. Зло за свою неудачу Мамай сорвал на Олеге: в ту же осень изгоном послал рать на Рязань, пограбил её, пожег и многих людей увел в полон, преподнеся Олегу урок — пусть наперед не хитрит.

Теперь же Мамай, к этому времени уже провозгласивший себя ханом, задумал новый поход на Москву, при этом решив вести войско самолично. Для того, чтобы обеспечить себе успех наверняка, он заручился военной поддержкой литовского князя Ягайлы (тот унаследовал великое литовско-русское княжение после смерти своего отца Ольгерда) и Олега Рязанского. Мамаевы послы во главе с его сыном Мансуром побывали и в Литве, и в Рязани, и Олег, прикинув соотношение сил, соблазнился на тайный союз с Мамаем и Ягайлой.

Олег Иванович не сомневался в том, что победа уже за пазухой у Мамая. Она была за пазухой у Мамая даже и в том случае, если бы Олег отказал Мамаю в союзничестве. Было бы недальновидно показывать свой гонор, который мог бы обернуться новым разорением Рязанской земли.

И все же совесть Олега Ивановича перед Дмитрием Московским была нечиста. За эти девять лет, с той самой поры, как был заключен мирный договор Москвы и Рязани, по крайней мере, меж ними не случилось ни одного столкновения. А что Москва не успевала оказать помощь Рязани, когда татары приходили изгоном, так на то они и татары, чтобы учесть это и напасть быстро и внезапно.

Мучимый совестью, князь Олег хотел моральный ущерб возместить как можно большими уступками со стороны Мамая. Для того и было снаряжено посольство во главе с Епифаном Кореевым.

Город Солхат располагался в 23 верстах от Кафы1 и отличался от большинства городов Крыма тем, что он был чисто мусульманским городом. В нем было много каменных мечетей с высокими минаретами, увенчанными тонкими золотыми полумесяцами; несколько мусульманских духовных училищ, называемых медресе; немало отделанных изразцами усыпальниц ханов и членов ханских семей; наконец, в нем был великолепный ханский дворец, построенный ещё Батыем в 1252 году. Такие крупные города Крыма, как Судак или Кафа, были так же красивы, богаты базарами и прекрасными зданиями, но то были города немусульманские: они входили в состав генуэзских колоний, и в них преобладало вероисповедание христианское.

Ханский дворец был окружен толстой каменной стеной. Комбинация построек, составляющих ханский дворец, была столь искусной, и каждая из построек — будь то золотой тронный зал, мечеть с высокими белыми минаретами, посольский зал, свитский корпус, летняя беседка, гарем, соколиная башня — столь красива по совершенству архитектурных форм, изяществу отделки и богатству, что невольно создавалось впечатление: перед тобой большая сказочная игрушка. Да, именно игрушка. Это и отметил про себя Епифан Семенович, когда его вместе со свитой провели в тронный зал.

Войдя, он увидел перед собой трон посередине роскошного зала и на нем поджавшего ноги Мамая. Ему было лет шестьдесят. Плечистый и большеголовый, с желтоватым лицом, тощей бороденкой, Мамай смотрел на вошедших в добродушном прищуре. Одет он был подчеркнуто по-хански, как одевались ханы сто лет назад. На нем был шелковый кафтан, на голове колпак с драгими камнями на зеленой коже, на ногах башмаки с высоко загнутыми носками из красной кожи. Он не был опоясан мечом, и на кушаке его красовались черные увитые рога с золотой отделкой.

Близ Мамая на отдельном кресле сидел его сын Мансур, как и отец желтолицый, с косым разрезом глаз, но в плечах пожиже. Несколько эмиров, темников и беков сидели вдоль стены на низких диванах-оттоманках, скрестив ноги и вольно откинувшись на подушки. Сидели они просторно, друг от друга на сажень.

Епифан поприветствовал по-татарски Мамая и учтиво поклонился, коснувшись рукой чудесного персидского ковра. Он был далеко не тот робковатый посол, каким несколько лет назад предстал в Сарае перед хатунью Тулунбек, когда, трепеща, по-песьи клал голову на ковер у подножия трона. Его жесты были уверенны и размашисты, ибо он знал, что не только его князь нуждался в Мамае, но и Мамай нуждался в рязанском князе. Придавало уверенности Епифану и то, что он, при его богатырском росте, крепкой стати, всегда вызывал интерес у окружающих, что не стало исключением и на приеме у Мамая: его советники смотрели на рязанского посла во все глаза.

Но, пожалуй, главное, что помогало Епифану чувствовать себя свободно в стенах роскошного дворца, — его осведомленность о происхождении Мамая. Мамай не был причастен к роду чингисидов — стало быть, он был незаконный хан. При всем при том, что он могущественный правитель, внушавший трепет любому своему подданному, человеку со стороны невозможно было избавиться от ощущения, что его власть недолговечна. Ибо в таком огромном государстве, как Золотая Орда, в его дальних и ближних улусах, наверняка в головах потомков Чингисхана вынашиваются планы свержения этого самозванного хана.

Выслушав длинное почтительное приветствие посла от имени великого рязанского князя Олега и его супруги великой княгини Ефросиньи и их чад; приняв как должное и не без некоторого интереса привезенные подарки, Мамай впустил в себя сквозь тусклые, как бы подернутые пеплом зубы побольше воздуху, надул щеки и медленно выпустил его. И забормотал как-то по-детски, оправдывая данное ему на Руси прозвище Теляка (бормотун).

Когда с церемониалом приветствий было покончено и послу и его спутникам предложено было сесть, Епифан присел на оттоманку с легкой неизъяснимой непринужденностью и даже подобрал ноги — словно всю жизнь только и сидел по-азиатски.

— Ну, говори, — с улыбкой поторопил его Мамай. — Зачем приехал, какую привез просьбу от коназа Олега?

Кратко Епифан изложил просьбу: некогда Москва отбила у Рязани не только Коломну, Лопасню, но и иные уделы и волости по Оке, и князь Олег Иванович просит Мамая помочь ему вернуть те уделы. Кроме того, князь умоляет царя царей во время похода его ратей провести их не через Рязанскую землю, а около…

Слушая, Мамай даже приоткрыл один прищуренный глаз пошире. Первая просьба ему ничего не стоила — какая разница, кому из союзников отдать уделы — Литве или Рязани? Вторая покоробила — золотое кольцо с дорогим восьмигранным камнем в сморщенной мочке его уха сердито качнулось.

— Мяса, хлеба моим воинам пожалел? Овса моим коням пожалел? вопросил с сарказмом.

От недавнего добродушия Мамая не осталось и следа. Теперь перед Епифаном сидел другой Мамай — настороженный, способный в любой миг впасть в раздражение и гнев. С таким Мамаем надо было вести разговор аккуратно — не то получишь обратный результат.

— Для тебя, царь царей, моему князю ничего не жаль. Он лишь печется о том, что когда твое войско поедет через Рязанскую землю, то его народ будет занят уборкой урожая, и он не сможет достойно встретить твоих ратных и достойно угощать их…

Епифан нагло прикрыл свое вранье легкой приятной улыбкой. За его словами крылось другое: "Если ты, царь, поведешь свое войско через нашу землю во время уборки урожая, то разорение рязанским крестьянам будет двойное: ордынские воины ограбят и очистят их амбары и погреба до последнего зернышка и последнего куска сала, а их хлебные нивы будут потоптаны ордынскими конями".

Мамай, много лет исполнявший в Орде должность беклярибека, в ведении которого и внешняя политика, и суд, и военное дело, видывал на своем веку немало ловких людей, каковым был и он сам. И каждый раз, когда ему приходилось сталкиваться с таковыми, он интересовался ими, учась у них, а порой его интерес перерастал в любование. Епифан его заинтересовал.

— Ты сказал — твоему коназу ничего для меня не жаль. Так?

— Истинно, — подтвердил Епифан.

— Но ты сам же опровергаешь себя: выходит, твоему коназу куда дороже урожай крестьян, чем сытость моих воинов и коней. Что скажут мне воины, которым предстоит отвоевать у Москвы для Рязани уделы?

Епифан едва не опустил свои ноги на пол, но вовремя спохватился, решив не показывать своего волнения. Еще дорогой в Крым, в тихие ли морозные дни, в пургу ли, он десятки раз прикидывал в уме, какой убыток будет принесен его народу, если ордынская рать пройдет через Рязанскую землю. Предполагалось, что войско Мамая будет насчитывать сто тысяч воинов. Каждому по одному барану — и то сто тысяч. Но за время прохождения через все Рязанское княжество с юга на север воин съест не одного, а десяток или два десятка баранов. Разорение! Потопчут чужие кони и хлебные нивы…

— Твои воины не будут голодать в походе, — возразил Епифан. — Князь Ольг Иванович распорядится расставить своих людей на пути твоего войска, чтобы заботиться о его пропитании.

Сказав так, Епифан подумал: "Коль твои воины пойдут закрайкой нашей земли, где очень мало населения, то им придется запасаться в поход сушеным мясом, мукой и пшеном, своими собственными продуктами. Ибо тех же баранов там уже не у кого будет взять. Конечно, кое-что им перепадет и от рязанцев, но лишь кое-что…"

Мамай настаивал:

— Если моим воинам в походе будет голодно, худо будет твоему же коназу.

— Не будет голодно, — заверил Епифан. — Мешки с просом и мукой наготове. И овса для коней твоего войска есть достаточный запас. И потом, продолжал Епифан, одушевляясь уж тем одним, что Мамай не сердится и даже не перебивает его, — рязанским ратникам сражаться будет с московитами куда охотнее, когда крестьянам дана возможность спокойно убрать урожай. Великое дело, коль твое войско пройдет закрайкой нашей земли…

Теперь Мамай даже восхитился рязанским послом. "Ишь, как защищает интересы своего народа! Вот у кого поучиться бы некоторым моим послам!" подумал он, несколько позавидовав рязанскому князю, располагавшему таким напористым послом.

— Великое дело!.. — проворчал он добродушно. — Это смотря для кого! Для твоего государства, может быть, и есть в том выгода, а для моего в чем польза?

Добродушие Мамая не было беспричинным. Готовясь к войне с Москвой, он не сидел сложа руки. Послы его побывали и у волжских буртасов, и у осетин, и черкесов, и, конечно, в Кафе, где правили генуэзцы, — вербовал себе отряды. К тому ещё заручился помощью литовцев и рязанцев. Вырисовывалась отрадная картина! Под его рукой будет такое войско, что только сумасшедший засомневался бы в его победе. Вынудив Русь платить ему дань в том же размере, в каком она платила прежде ханам Сарая, Мамай, обогащенный русским серебром, легко управится со своими соперниками, с тем же Черкесом или Тохтамышем, и уж накрепко сядет на престол в самом Сарае, вновь воссоединив ныне осколочную Золотую Орду. И тогда все чингисиды смирятся с тем, что на престоле не чингисид…

— В том польза для твоего великого царства, о, могущественный и непобедимый хан! — донесся до ушей задумавшегося Мамая голос Епифана, — что доблестное наше воинство, узорочье рязанское, костьми ляжет за тебя и нашу общую победу!

Мамай от таких слов зажмурился — и всем стало ясно, что ему по шерсти речь рязанца; но тут же он приоткрыл глаза и покачал головой: все-таки не мог он, умудренный опытом трудной борьбы за власть, поддаваться сладкоречию, тем более в устах прохитренного посольника. Нет, не мог. Не обвести его вкруг пальца. Он улыбнулся улыбкой недоверия.

— А что скажут мои советники? — обратился он к сыну Мансуру, эмирам, темникам, бекам.

Сидевшие в вольных позах, со скрещенными ногами, советники благодушие Мамая передалось и им — все как один стали высказываться в пользу Епифана, ибо каждый из них уже получил от него хороший подарок.

Мамай выслушивал их благосклонно, но улыбка недоверия все ещё не покидала его лица. Наконец он заключил:

— Что ж, Епифан, передай от меня твоему коназу: войско мое я проведу краем его земли…

На том прием рязанского посла закончился. С минуту Мамай, после того, как рязанцы откланялись и ушли, сидел на своем троне, удивляясь тому, как Епифан ловко убедил его и добился своего, хотя первоначально Мамай не считал для себя приемлемым согласиться на условия рязанцев. Впрочем, как не уважить просьбу союзника? За союзника надо держаться…

Глава вторая. Восхождение Мамая

Но дело было не только в том, что рязанский посол умел убеждать и настаивать на своем. Мамаю нельзя было терять союзника. Собираясь в поход на Москву, он мыслил только о победе. Это на Воже его войско могло проиграть: оно не отражало всей силы Орды и начальствовал им не он сам, а темник Бегич. Поражение на Воже хотя и ударило по престижу Мамая, но вера в него в войсках была очень сильна. Теперь он решил возглавить войско сам, а самому проигрывать нельзя.

Смысл своей жизни он видел только в одном — добиться ханского престола. Но как? О, если бы он был из рода Чингисхана! Тогда при его способностях полководца и редкой талантливости правителя было бы легче добиться своей великой цели.

Но Мамай не был чингисидом. Он был по происхождению монголом, а родом — из племени кият. Двести лет назад, во времена Тэмуджина, будущего Чингисхана, племя кият враждовало с ним, и когда Тэмуджин одержал победу над всеми своими врагами и соперниками и стал Чингисханом, то выходцы из племени кият вынуждены были навсегда довольствоваться жребием слуг. Наиболее удачливые добивались высоких должностей, но никто даже и помыслить не мог о том, чтобы свергнуть с престола чингисида. Это незаконно и не было бы признано не только многочисленными чингисидами, но и всем народом.

Хорошо зная историю монголов, Мамай не раз задавался вопросом: почему властвуют чингисиды, а выходцы из племени кият вечно должны им прислуживать? Не произошла ли ошибка истории? И нельзя ли её исправить?

Но если исправить ошибку истории, то почему за это не взяться ему самому? Смолоду он ощущал в себе избыток энергии, сил, обладал быстрым умом и решительностью, не лишен был и оглядчивости, без чего в большом деле тоже нельзя. Разве что один недостаток был ему присущ, да и тот слишком незначителен, чтобы обращать на него внимание: в минуты душевного волнения он начинал заикаться и бормотать. Пока он бормотал, он выглядел жалким, но как только бормотание кончалось — уверенность, твердость и властность возвращались к нему.

Первый шаг к заветной цели — женитьба на дочери хана Бердибека. Мамай тогда был молод, но уже темник, в его распоряжении было десять тысяч войска, успевшего отличиться в нескольких боях. Сразу же после свадьбы, сыгранной в Сарае, Мамай отправился в свой родной Крымский улус в качестве наместника. Но вскоре был отозван Бердибеком в Сарай и получил вторую, после хана, должность — беклярибека.

Должность была настолько велика, столько власти сосредоточилось в руках Мамая, что он, являясь к тому же зятем хана, в уме уже примеривался к трону… Один раз, оставшись в тронном зале один, воровски огляделся, быстренько сел на трон, принял величественную позу, повел широкими плечами, важно шевельнул бровями… И столь же быстро соскочил — в приемной комнате послышались шаги слуг. А когда слуги вошли, то увидели странную картину Мамай бормотал сам с собой — слишком сильное волнение испытал, побывав несколько секунд на заветном месте.

Бердибек сидел на престоле непрочно. Его руки были в крови по локоть, — трон ему достался ценой убиения отца, хана Джанибека. Кроме того, он повелел убить всех своих двенадцать братьев, которые могли бы стать ему соперниками, но от этого число соперников не уменьшилось. Зная, что готовятся против него заговоры, Бердибек рассчитывал на своего зятя, его расторопность и особый нюх на враждебные происки. Но слишком поздно он вызвал Мамая. Заговор уже был давно тщательно подготовлен, и Мамай не в силах был предотвратить его…

Бердибек был убит, Мамай со своим войском переправился на правый берег Волги, вернулся в свою крымскую столицу Солхат и, недолго думая, объявил ханом правобережной Орды чингисида Абдуллаха.

Абдуллах был человек весьма неглупый, но вялый и нерешительный. Прохладный к делам государства, он главным интересом в своей жизни почитал любовные утехи. Каждый новый день он начинал с того, что принимал старшего евнуха и объявлял ему, которой из наложниц своего многочисленного гарема он отдаст предпочтение в грядущую ночь. Старший евнух обязан был осведомить о том осчастливленную обитательницу гарема с тем, чтобы та приготовилась достойно встретить господина. Отпустив евнуха, Абдуллах звал беклярибека Мамая, довольно невнимательно слушал его доклад, изредка вставляя кое-какие замечания. Наконец, заскучав, говорил:

— Делай, как считаешь разумным. Я тебе доверяю. Если УЖ считаешь нужным чеканить в Азаке 1 монету — чекань. Лишь бы на пользу.

— Да, благословенный царь, сопутствуемый честью, удачей и счастьем. Монета под твоим славным именем будет чеканиться в Азаке. Народ Золотой Орды по ту и эту сторону должен знать, что настоящий царь её не Хайр-Пулад, который высунул голову из воротника смуты и захватил престол в Сарае, а ты, великий Абдуллах, поднявший знамя возвышения!

В таких случаях, говоря возвышенно и спокойно, Мамай, если иногда легонько и заикался, то заикание придавало особый вес его словам. Почтительно, но полный достоинства, стоял он перед ничтожным ханом, зная, что тот без его войска и силы был куколка. Улыбался ему Абдуллах, сладко улыбались жены, одна моложе другой, с великолепными бокками на головах. Мамай прикладывал руку к груди, кланялся, быстро поглядывая на хатуней.

Возвышенная, на восточный манер, цветистая речь не была ему свойственна, красивые обороты он пускал в ход лишь в беседе с ханом. В общении с теми, кто стоял ниже его, он был прост, прям и часто груб. Подыскивать напыщенные слова ему было и неинтересно, и недосуг: слишком много дел приходилось ему проворачивать.

То ему надо было усмирить какого-нибудь строптивого царька, не желавшего признавать ни хана, поставленного Мамаем, ни самого Мамая. Иные из строптивых, опасаясь потерять все: и войско, и свой улус — предпочитали сняться со своих земель и уйти подальше, как это сделал Тагай, тот, которого побил Олег Рязанский. Тагай царствовал в Бездеже, а вынужден был уйти в Наручадь.

То деятельно налаживал дружественные отношения с правителями соседних и даже далеких стран, снаряжая посольства то на Русь, то в Литву, а то и в Египет.

То, тщательно подготовясь к походу, шел с войском в Сарай и свергал там очередного временщика, чтобы посадить на освобожденный трон столицы Золотой Орды своего ставленника.

Но и противники не дремали, выгадывали час и выбивали Мамая вон, в свой Крымский улус, откуда неутомимый Мамай вновь и вновь наносил удары своим врагам.

Абдуллах умер неожиданно, вероятно, истощась на поприще любовных утех, и вот тогда-то Мамай всерьез решал для себя — а не пора ли? Не пора ль, опираясь на свои тумены, на темников, коих он обычно выдвигал из своих соплеменников рода кият, объявить себя на курултае 1 великим ханом?

И лишь не очень благоприятная внешняя обстановка удержала его от такого шага. К этому времени он потерпел поражение от Черкеса и, вышибленный в Крымский улус, нуждаясь в деньгах, потребовал от Дмитрия Московского увеличенной дани и получил отказ. Нет, надо было оправиться, окрепнуть, понудить Москву платить дань в гораздо больших размерах, чем прежде, — и сделать это было удобнее, объявив ханом пока не себя, а чингисида. Тем избежать ненужных кривотолков, волнений и смут.

Так на троне оказался новый хан — Мухаммед-Булак. В отличие от предшественника, Мухаммед-Булак всю свою страсть вкладывал в охоту на зверей и птиц и ещё в вино, употребляемое им без всякой меры. Мамай знал, кого ставить…

Как и прежде, Мамай держал в руке все нити управления государством, воевал, строил, строго следил за порядками в своей большой стране, — и везде и всюду истинным правителем Волжской Орды 1 считали Мамая, а не хана Мухаммеда-Булака.

Особенно много усилий он тратил на то, чтобы вынудить русских князей платить выход, и при том увеличенный, ему, а не правителям Сарая. Он знал, кого из русских князей следует приласкать, кого с кем перессорить, кого припугнуть, а кого и мечом царапнуть. Тверского князя то гладил по головке, то натравливал на Дмитрия Московского, усугубляя их рознь, и без того незатухающую. Рязанского князя тревожил быстрыми набегами своих конных отрядов, иногда крупных, превосходящих войско Олега. Эти набеги преследовали цели не только обогащения. Не менее важно было вынудить Олега решить, что ему следует тянуться к Мамаю, а не к Москве, неспособной своевременно защитить его.

И вот умер — непонятно отчего — Мухаммед-Булак (версия о том, что он был умерщвлен по приказу Мамая, не подтверждена). И вновь перед Мамаем все тот же вопрос — а не пора ли?.. Не пробил ли его час? И если он упустит момент — не спохватится ли?

Давно утратив интерес к охоте, он вдруг повелел сокольничему подготовить ловчих птиц и на другой день со старшим сыном Мансуром и малым числом приближенных ускакал в степь. Степь! Как он её любил! Она была дорога ему во все времена года. Была осень, степь покрыта бурьяном, ломающимся на ветру, ветер вместе с пылью волочит обломки стеблей, а ему, Мамаю, хорошо! Простор радует глаз. Никто не лезет к нему с просьбами, не досаждает неприятными вестями. Его спутники скачут с соколами на руке по степи, спускают их при первом обнаружении дроф, а Мамай едет себе ни шатко ни валко, старчески огрузясь и спокойно размышляя…

Да, ему уже за шестьдесят. Возраст! Сил ещё хватает, но надолго ль? Беспокоят его соперники из молодых — прежде всего Тохтамыш из Синей Орды2. Рвется на сарайский престол. Мечтает, как и Мамай, подчинить всю Золотую Орду и вернуть ей былое величие. Нельзя, нельзя допускать его до Сарая…

Прикидывал, кто из беев выскажется на курултае за него, кто против. Есть беи из тюрков — эти противиться не будут. Те из беев, кто по происхождению из монголов, но не чингисиды, не очень надежны, но все же перетянуть их на свою сторону возможно. Те же, в ком текла кровь чингисидов, каковыми были беи Ширины, — те могут встопорщиться.

Просчитывал не раз и не два. Учел и то, что авторитет его был высок, несмотря на поражение на Воже. Ведь все понимали: он лично не участвовал в той битве, а если бы участвовал, то на полководческое искусство Дмитрия Московского он противопоставил бы свое высокое искусство.

Мамай решился. Созвал курултай и все обладил так, что никто и не пикнул против него. Подкупил их не только дорогими подарками, но и великими планами: вновь повоевать Русь, обогатиться за счет русского серебра и взять Сарай. Не пикнули против даже беи Ширины, понимая, что бесполезно. А ведь в своих шатрах, невидимые чужим оком, скрежетали зубами… Как же — не чингисид…

Вот почему он так нуждался в таких союзниках, как Ягайло Литовский и Олег Рязанский.

Глава третья. Мамай идет на Русь

Царь Батый пленил Русскую землю и всеми странами овладел, также и Мамай мысляще в уме своем паче же в безумии своем.

Из летописи

В июне 1380 года Орда Мамая подкочевывала по Дикому полю к верховьям Дона. Раскинувшись на несколько верст туменами, косяками коней, стадами коров и верблюдов, отарами овец, шатрами и палатками на широких повозках, Орда двигалась неспешно, как бы нехотя и бесцельно, так что животные наедались вволю высокой, по колено и в пояс, сочной травой, а семьи воинов, следуя в повозках за войсками, жили обычной для летних кочевий жизнью: женщины вели хозяйство, дети помогали им то набирать кизяку и хворосту для костров, то подоить коров и овец, не забывая и о своих детских забавах и играх.

Хвостатая и разбросанная, оглашаемая ржанием коней, ревом верблюдов, блеянием овец и мычанием коров, Орда лишь на первый взгляд казалась вялой и неуправляемой. На самом же деле, стоило бросить клич, как передняя её часть, тумены, разделенные на тысячи, а тысячи на сотни, а сотни на десятки, мгновенно сберется под знамена и, словно стрела, натянутая тугой тетивой, стремительно полетит туда, куда укажет Мамай.

Сам Мамай, теперь великий хан, ехал в белом шатре на огромной, тащимой двенадцатью волами, повозке. По три раза в день перепрягались волы. По бокам и позади двигались менее роскошные шатры эмиров и темников. На коротких, а иногда и длительных остановках, Мамаю раскидывали шатер гораздо больший, чем тот, неразборный, на колесах, и тогда на совет к нему сзывались самые значительные ордынцы.

Во время одного из таких совещаний решено было, через посланников, напомнить союзникам — литовскому Ягайле и рязанскому Олегу — о зимнем уговоре встретиться на Оке первого сентября. Мысль о том, что встреча должна быть в конце лета, принадлежала Мамаю. До сентября будет убран весь урожай на Руси, коим воспользуется и Орда. Что же касалось просьбы Олега провести войска не через Рязанскую землю, а закрайкой, то Мамай не менял своего намерения уважить его просьбу. Лишь бы не оттолкнуть союзника.

Мамай не откладывал дела на потом. Он тут же продиктовал, а писарь, положив доску на колени, а на доску пергамент, написал послание и Ягайле, и Олегу. Послания были вручены назначенным посольникам, и те, не тратя много времени на сборы, отправились выполнять поручения в тот же час.

На другой день, когда в шатре Мамая опять собралось множество советников, вдруг вошел нукер и объявил, что прибыл скоровестник из Синей Орды и притом с очень важным сообщением. Советники, сидя со скрещенными ногами на ковре, насторожились. Мамай — большеголовый, желтые зраки смотрят горячо, уши, казалось, ещё более оттопырились — колебался лишь секунду:

— Зови!

В шатер ввели маленького скуластого человечка в оборванном синем чапане. Он пал на колени, поцеловал ковер и пополз к трону — в надежде удостоиться чести поцеловать ковер возле ног царя. Мамай крикнул:

— Да говори же ты, говори!

Человечек остановился, сел на запятки.

— О, царь! Хан Синей Орды, да ниспошлет ему Аллах всяческих неудач, узнав про то, что ты идешь на Русь, сбирает рать на Сарай. Пока ты будешь воевать с Русью, он хочет овладеть престолом Золотой Орды…

Глаза Мамая сверкнули желтым огнем, он крикнул:

— Не бывать тому! Этот пес!.. — и забормотал, забормотал…

Сквозь его бормотание все же можно было различить ругательства и проклятия, предназначенные Тохтамышу. Мансур, беки и темники кивали в знак одобрения тех проклятий. Все они, как и Мамай, ненавидели Тохтамыша. Тохтамыш был потомок Чингисхана. Его притязания на золотоордынский престол были обоснованны. К тому же он был силен. Пожалуй, он был единственно серьезный соперник Мамая, способный, как и Мамай, зауздать Золотую Орду. Потому он и вызывал у Мамая лишь одно чувство — ненависти.

Когда бормотание кончилось, Мамай спросил:

— Скоро ль Тохтамыш выйдет из Сыгнака1 на Сарай?

Вестник ответил:

— Когда я выехал из Сыгнака, под этим градом уже расположились тумены из улусов Синей Орды, готовые к большому походу на Сарай. И поход был уже объявлен.

— Ступай.

Оборванный вестник, кланяясь, упятился и скрылся за пологом.

Мамай сказал, имея в виду Тохтамыша:

— Зарится на Сарай! Ишь, пес!

— Пес, — отозвалось на устах некоторых советников.

— Проверь и перепроверь этого человека, — обратился Мамай к начальнику разведки. — Не Тохтамышев ли он соглядатай? Если прислужник Тохтамыша — поступи с ним как с тварью. А наш — щедро одари и пошли в Сыгнак вновь.

Пока Мамай отдавал новые приказания, Мансур внимал отцу с обожанием. Еще перед выходом из Солхата отец объявил всем, что своим калгой (преемником) назначил его, Мансура, старшего сына. Кажется, все восприняли решение Мамая с одобрением, а, может быть, и тайным облегчением. Ведь Мансур, по матери, чингисид — мать его была дочерью хана Бердибека. Что-нибудь случись с отцом в походе — никто, даже беи Ширины, не воспротивятся, когда Мансур сядет на престол.

И все же, как поступит Мамай, узнав, что Тохтамыш вышел из Синей Орды на Сарай? Приостановит движение на Русь? Повернет тумены на Сарай, чтобы опередить Тохтамыша? Но если Мансур смотрел на Мамая с обожанием, то другие советники — с напряженным вниманием. Идти на Сарай — потерять союзников Ягайла и Олега. Рухнут мечты о богатой добыче, ждавшей их на Руси. Надо было двигаться только на Русь, на Москву: она — ключ и к Сараю.

Мамай задумался, опустив ресницы. Поднял их — в глазах растерянность. Редко кому удавалось видеть растерянным Мамая. Поняли: весть о Тохтамыше сильно смутила его, сбивала с толку, ломала все великие помыслы.

Мамай понимал: остановись — растерянность овладеет всем войском. Только движение по ранее избранному пути сохранит боевой дух войска. Стукнул обоими кулаками по подлокотникам трона:

— На Русь! — выкрикнул.

Все вдруг облегченно вздохнули и вышли из шатра бодро, весело. Остался лишь, по знаку Мамая, Мансур.

Стащив с ног сафьяновые сапоги, Мамай с наслаждением прошелся босыми ногами по ковру. Вдруг повернул к сыну большую угловатую голову.

— Сядь на трон…

Мансур сел, почувствовав себя неуютно, пожалуй, одиноко, на широком троне. Колени держал соединенно, с напрягом.

— Ты — калга, привыкай к трону, — озабоченно проговорил Мамай. Неровен час: убьют меня, а ты должен к тому часу все уметь. Сиди свободно, коленки-то расслабь, ты сейчас — хозяин трона, а не кто-нибудь. Вот-вот…

Мансур расслабился — и ему стало покойнее. Отец продолжал разминатъ ноги. Он был какой-то весь-весь свой, семейный, теплый. Доверительно говорил, заботливо и спокойно. Почесывал рукой в тощей бороденке. Останавливаясь, почесывал одной ногой о другую. Немного и покрякивал, будто что-то поднимал тяжелое.

Заметив, что Мансур хочет встать с трона, Мамай пре-дупредительно простер к нему обе руки:

— Сиди, сиди… Тебе так идет трон! (Склонил голову набок, с умилением смотрел на сына.) Ты мне напоминаешь твоего деда, великого хана Бердибека. Есть в тебе какая-то царственность. А, знаешь, сынок? (Лицо Мамая вдруг озарилось). Знаешь — я тебя ещё при моей жизни сделаю великим ханом! Повергну Дмитрея Московского, принужу русских князей платить мне дань, достойную моей власти и силы, укреплюсь в Сарае, усмирю Тохтамыша и посажу тебя! Зачем мне трон на старости? Для чего? Лучше я буду твоим советником и радоваться на тебя… В тебе две крови: и наша, кият, и чингисидова…

Мансур любил отца. Тронутый его великодушием, его готовностью отдать ему трон, он сполз на ковер и на коленках пробежал к отцу. Припал устами к стопам его голым. В это время полог колыхнулся. Вошел начальник охраны. Мамай сел на трон — желтые зраки смотрели на вошедшего ласково. Тот сказал, что пришла помога.

— Кто, откуда? — спросил Мамай.

— Фрязи1 из Крыма…

Сквозь оскаленные зубы Мамай набрал воздуху, надул щеки и медленно, с удовольствием, выпустил его. Отряд фрязей, нанятый им за деньги в генуэзских городах-колониях, в Крыму, — это тяжеловооруженная, прекрасно обученная пехота, которая так ему необходима в войне с московитами. Одной конницей в бою не обойтись.

А ведь на подходе — он это знал — были ещё и черкесы, и буртасы, и армяне, и осетины… Отпустил вошедшего и сыну:

— Хорошо!.. Русь, Русь возьмем! А потом и Золотая Орда будет наша!..

Глава четвертая. В лугах под Скорнищевом

Слух о том, что Мамай двинул на Русь несметные полчища, молнией обжег Переяславль. Население встревожилось, опасаясь нового разорения Рязанской земли. Тревога невольно коснулась и князя Олега, хотя, казалось бы, договоренность с Мамаем и Ягайлом о единачестве была надежной. Верен ли Мамай той договоренности? Исполнит ли обещание обойти закрайкой Рязанскую землю? Каковы его силы? Чтобы получить ответ на эти вопросы, следовало вновь снарядить к Мамаю своих людей. Князь решил направить опять же Епифана Кореева; ему, как никому другому, удавалось ловко управляться с обязанностями старшего посла.

Поездка в Орду — это новые щедрые подарки. Чем ни щедрее, тем достижимее цели посольства. Как всегда, в качестве даров решено было отогнать косяк лошадей, отвезти собольи меха, ловчих птиц. Для отбора лучших коней князь сам пожелал отправиться в скорнищевские луга.

Едва солнце, выпутавшись из-за дальней кромки леса, раскосматилось над землей, Олег Иванович с боярами выехал из ворот княжого двора. И сразу в дружине вспыхнула легкая ссора. Иван Мирославич в знак уважения к Епифану Корееву, который удостоился чести опять быть посланным старшим в Орду, уступил свое место рядом с князем. Епифан на своем поджаром, с пушистым хвостом, аргамаке не преминул воспользоваться случаем: тотчас стал перемещаться ближе к князю. Софоний Алтыкулачевич и Ковыла Вислый не хотели потерпеть такое: загородили Епифану путь. Засвистели плетки. Резким окриком князь осадил разгорячившихся бояр.

Чинно проехали отпахнутые напрочь железные Глебовские ворота. В утренней тишине звучно отщелкали по стесанным бревнам моста стаканчиковые копыта арабских коней. Крашеные перила на крашеных же фигурных стойках весело играли в лучах восходящего солнца. Верхний посад и Владычную слободу проехали тихой рысью, мимо Троицкого монастыря погнали быстрее, вздымая пыль. Вскоре оставили позади реку Павловку, всю в сочнозеленых ветлах на обоих берегах, и уж завиднелась маковка скорнищевской церкви.

Справа и слева зазеленевшие дубравы сменялись ольхой и ивой, а то вдруг открывалось широкое поле в зеленой ржи или коноплях. Жаворонки своими трелями как бы ещё выше раздвигали и без того высокий купол синих небес.

Вытянутое по крутояру Скорнищево со стороны поля было оцеплено плетневой оградой — для сбережения гумен от скота. Тут князя встретили старший конюшенный Данила Таптыка в красно-фиолетовом кафтане с рукавами по локоть, прибывший сюда ещё вчера, сельский староста, здешний священник и десятка два крестьян. Сухой легкий воздух наполнился торжественными звуками колокольного звона на церкви. Староста, в пестрядинных портах и белой холщовой рубахе с треугольными вставками из голубой ткани под мышками, держал на корявых ладонях, на вышитом красными петухами полотенце каравай с солью.

Князь легко спрыгнул с белого арабского скакуна. Произнесены были приветствия с обеих сторон, после чего князь подошел под благословение священника и принял из рук старосты хлеб-соль, избавлявшую, по народным поверьям, от воздействия злых духов. Откусил — передал боярам, поочередно вкусившим от каравая с чувством благоговения.

Солнце стояло ещё низко, и было нежарко. Над селением кругами парили коршуны. Вдали, за пойменными лугами и Окой, четко очерчивалась линия леса. Подступавшая к изгороди зеленая рожь была ещё низка, но густа и туга хотелось провести по ней рукой, ощутить её упругость и шелковистость. Земля дышала миром, добротой…

Князь подошел к сиротам и велел окольничему дать им по серебряной монете. Крестьяне низко кланялись. Смотрели отнюдь не робко, давно убедившись в том, что князь был заступником и оберегал их от произвола бояр и боярских слуг.

В церкви отстояли раннюю обедню. Затем князь осмотрел свои конюшни.

Довольный крепкими постройками и чистотой в них (уж Данила постарался!), Олег Иванович сел на коня и проехал на задворки, на край нагорья. С высокой кручи хорошо обсматривалось конище — весь изумрудно-луговой простор до Оки и за Оку. Там и сям по лугам виднелись голубые озера. Легкий ветерок нес духовитый запах обласканных теплыми лучами солнца трав. Повсюду паслись косяки коней, стада коров и овец. Хороша же и обильна Рязанская земля!

Казалось бы, встреча со Скорнищевом, напоминавшем о позорном поражении рязанцев девять лет назад, должна была поневоле омрачить душу князя. Но не омрачала, не подняла в душе горечи пережитого, как это бывало много раз, хотя — что там говорить! — новые заботы и тревоги обступали Олега Ивановича. Может быть, именно ввиду новых забот и тревог и не горчило то давнее…

Спустились с нагорья и, переезжая от одного косяка к другому, отбирали лошадей для Мамая. Данила Таптыка с конюхами отлавливал арканами полудиких коней, путал ноги, и сам князь тщательно осматривал каждую.

Сначала отобрали несколько лошадей монгольской породы бахмат. Одни лошади были с короткой спиной, мускулистым крестцом и прочными копытами не нуждались в ковке. Другие — с грубой головой, крупной челюстью, прямой, как лавка, спиной. И те, и другие лохматы, с грубой шерстью. Холодов и жары не боялись, питались травой даже из-под снега. Лошадей породы бахмат рязанцы покупали в Мещере, в Наручади, у бродней в Диком поле. Такими конями Мамая не подивить, и их отобрали полдюжины — самых выдающихся.

Так же взыскательно шел отбор и рязанских лошадей. Рязанские тоже были двух типов. Одни — низкие, коренастые, толстобрюхие и толстоногие. Эти годились для тяжелых перевозок. Другие — сухие и длинные, с горбатой суховатой спиной, с длинными, тонкими ногами. В бою эта лошадь была очень хороша — увертлива и гибка. Именно такая лошадь спасла Олега Ивановича три года назад, когда на Рязань с сильным войском пришел царевич Арапша. Увертливость коня помогла Олегу Ивановичу вырваться из окружения и увильнуть от аркана, не раз набрасываемого на него татарами.

Коней арабской породы в косяках было явно поменьше. Они были красивы — их головы словно вырезаны искусным резцом, сложение сухое, плотное, ноги высокие, точеные. Хвосты — пушистые. Князю подвели красного аргамака по имени Гнедок. Шерсть на нем отливала глянцем. Шея круто изогнута, голова изящна, высоко приставленный к крупу хвост пушист, как у лисы.

Князь, представив, как красив будет Гнедок, когда его уберут по-праздничному, — в седло с золоченой лукой, в чепрак из бархата, шитый золотыми или серебряными нитями, в попону и покровец в золотом же шитье властно приказал, чтобы Гнедка оставили в косяке.

Бояре не поверили своим ушам. Пожалел — для своего союзника Мамая…

— Что ж, господине, пустить скакуна в табун?

— Пусти.

— Княже, этот скакун понравился бы Мамаю.

Тут влез в разговор Ковыла Вислый:

— Что ты, Данилушка! Мамаю этот скакун не понравится. Масть не та! и ухмыльнулся.

— Не та, не та масть, — улыбаясь, сказали и другие бояре.

— Э-э, да ну вас! — махнул рукой Данила.

А Ковыла вновь влез:

— Не дорос еще, мил друг, Мамай до такого подарка!

Кое-кто засмеялся. И громче всех, торжествующе он же, Ковыла Вислый, главный из противников единачества с Мамаем.

С тех пор, как в Переяславле Рязанском побывал ранней зимой Мансур, сын Мамая, с предложением образовать тройственный союз против Москвы, рязанское боярство раскололось на две партии. Одни, во главе с Иваном Мирославичем и Софонием Алтыкулачевичем были за единачество с Мамаем, другие, во главе с Ковылой — против. Раскол отразился на князе: он с трудом, с большими сомнениями, с переживаниями согласился на предложение Мамая, решив, что Мамай и без его помоги одолеет Дмитрия Московского. Этот, пока ещё тайный, союз и доселе угнетал князя. И он не осудил сейчас тех, кто так весело смеялся шутке Ковылы.

В полдень привезли на телеге в кошелках свежую рыбу для ухи, из Переяславля Глеб Логвинов со слугами доставил бочонки с крепким хмельным медом и квасом. Когда соорудили стол возле озера, то, как и утром, внезапно вспыхнула ссора. Иван Мирославич уступил Епифану место возле князя, но Софоний Алтыкулачевич и Ковыла хотели тому воспрепятствовать. Первый ухватил Епифана за бороду, второй сзади железными дланями сжал ему локти. Епифан взъерепенился, и быть бы драке, если бы не князь:

— Оставь Епифана Семеновича! — строго сказал он. — Посиди, Епифаша, рядом со мной.

— Княже, не ломал бы ты старину! — взмолился Софоний Алтыкулачевич.

— Старину не ломаю, воздаю честь старшему посольнику. Завтра ему отбывать в Орду к Мамаю…

Первый кубок князь велел поднести Епифану. Приняв кубок из рук чашника, Епифан тут же передал его князю, прося выпить первым. Таков обычай.

Пить бояре любили и умели. Сколько ни подносили — опустошали до дна, не хитря, не выливая тайком под стол. А выпивши, опрокидывали пустой кубок или чашу над головой. Однако считалось постыдным сделаться пьяным уже в середине пира. Такой застольник мог прослыть слабым на здоровье. Но в конце пированья не было позорным упасть и под стол.

В разгар пира заговорили о Мамае, и первым завел речь о нем Ковыла. Обращаясь к Ивану Мирославичу, он вопросил:

— А что, Иван Мирославич, истина ли то, что Мамай не чингисидовых кровей?

Иван Мирославич невольно поерзал, но так как он врать не любил и считал вранье за большой грех, ответил:

— Доподлинно его родословной не ведаю, но ещё в Сарае, помню, говорили: он из рода кият…

— Стало быть… — хотел было продолжить Ковыла, но его тотчас перебил Едухан, он же Сильно Хитр:

— Не о том молвь завел, Ковылушка… Ты лучше скажи по совести: кто из нынешних ордынских правителей самый сильный?

Посасывая мосол, Ковыла ответил:

— Кто о том ведает? Можа, и Мамай. А можа, и нет.

— А у меня никаких сомнений — Мамай!

— Он, он самый сильный! — отозвались сторонники единачества с Мамаем. — Крепкая рука!

— Еще бы! Рассек, как кнутом, Золотую Орду по Волге, сел на правой половине и сидит, аки лев. На левой половине — смута за смутой, а Мамай прижал хвосты своим царькам — присмирели!

— Крепко, крепко правит. Порядок у него.

— Еще и Сарай возьмет. Вот увидим!

— Царь царей…

Но снова раздался упрямый голос Ковылы:

— А все ж — незаконный он царь — вот я о чем. Вот что мне, братушки, не во ндрав…

Все оглянулись на князя. Никто из них ещё ни разу не заговаривал о незаконном царствовании Мамая — избегали такого разговора потому, что уже вступили с ним в единачество. И вот — прорезалось. Что ж — рано или поздно. Олег Иванович чувствовал себя прижатым к стене, ибо вопрос о незаконности Мамая тревожил и его.

— Бояре! — сказал он. — Вы хощете знать мое мнение. Я его не скрываю: в своем государстве я не потерплю подобной незаконности. А в чужом — пущай они там сами меж собой разбираются. Им жить — им и решать. Мы же вынуждены считаться с Мамаем: он, а не кто-либо другой чаще и больше всех нас беспокоит и вынуждает нас вести с ним дела…

После этого рассуждения князя бояре вновь взялись за кубки и закуски, не обратив внимания на то, что с востока надвигалась синяя туча, что закрылись цветы одуванчика, усилился запах донника и с кустов ивняка на берегу озера стекали капельки выделяемой листьями воды. И когда раздались первые, ещё добродушные раскаты грома, иные застольники так отяжелели, что клали головы на стол. Положил посреди тарелей голову и Ковыла Вислый. Очередной удар грома был так силен, и такой хлынул ливень, что иные бросились в шатер и под телеги. Князь оставался за столом, с отчаянной веселостью принимая на себя потоки дождевой воды с небес. И вдруг от взмокревшей скатерти поднял голову Ковыла:

— За… за Мамая — живот отдавать? — и вновь уронил голову.

Олег Иванович велел Каркадыну, своему главному телохранителю, с бережением положить его на повозку, а Глебу Логвинову приказал сворачивать застолье. Вскоре возвращались в Переяславль. Ливень прекратился так же внезапно, как и начался, и над градом стояла радуга. Вдали вяло, спотычливо прокатывался громок.

Настало утро отъезда Епифана в Орду.

Князь с сыновьями Федором и Родославом (оба уже в отроческих летах), священниками, боярами проводил Епифана до Старорязанских ворот, над коими висела икона Параскевы Пятницы, покровительницы торговли. С холма, как на ладони, просматривался торг внизу, на берегу Лыбеди. Солнце вставало из залесья и било вдоль по реке, и она сверкала как гигантская серебристая рыба.

Прощаясь с Епифаном, князь советовал тому при встрече с Мамаем звать его не иначе, как царем царей, ни малейшим намеком не выдать подлинного отношения рязанцев к его незаконному сану великого хана, вновь просить Мамая идти к Оке в обход Рязанской земли, подтвердить Олегову верность тройственному союзу и примечать все: сколько сил у Мамая и каких. Напоследок князь попросил Епифана передать в дар Мамаю кроме коней, соболей и соколов ещё и беркута, на редкость удачливую в охоте ловчую птицу, любимую самим Олегом. Когда слуги понесли клетку с могучим белым беркутом к посольскому обозу, то все невольно посмотрели на его хищно изогнутый красный клюв. На голове его был колпачок. Все как будто ждали чего-то необыкновенного: дикого ли хохота хищника или режущего звука когтями по дереву.

Птица вела себя спокойно.

— Ну, с Господцем! — сказал Олег Иванович и, приподнявшись на стременах, обнял и поцеловал посла. Священник окунул веник в бадейку с освященной водой, окропил ею Епифана и его спутников: Благоденю, десятка три конных и столько же обозных. Княжичи Федор и Родослав поехали провожать посольство за город, а князь с боярами стоял у ворот. С того берега Лыбеди Епифан обернулся и махнул рукой. Князь ответил и только тогда повернул коня к воротам.

Глава пятая. Савелий опасается

Возвращаясь в детинец 1, князь завернул ко двору кузнеца Савелия. Переяславль Рязанский все ещё кое-где отстраивался после сожжения его мамаевыми ордынцами. Дворец-то князя, хоромы бояр да богатых купцов давно уже подняты из пепла, сверкают многоцветно выкрашенными крыльцами, теремами и коньками нарядно и весело, а на подворьях простых горожан все ещё постукивают топоры. Все реже, но ещё тащатся во град телеги со строевым лесом, мхом, глиной на кладку печей. Там и сям над оградами дворов возвышаются стропила.

Сгоревшая усадьба Савелия Губца была обнесена новым дубовым частиком. По-над частиком высились стропила дома. Стройка на усадьбе кузнеца развернулась после того, как князь велел выдать из казны изрядную толику серебра в виде откупной — незадолго перед тем он открыл монетный двор и сманил на него Федота, зятя Савелия.

Федот после гибели Карпа под Скорнищевом женился на овдовевшей Варе и жил в доме Савелия. Старик считал брак удачным — его душа была спокойна за судьбу внука, рожденного Варей от Карпа. К семейным обязанностям Федот относился серьезно, а умелые руки его обеспечивали достаток семье. Поначалу старик не хотел отпускать Федота на монетный двор, но против серебра, предложенного ему князевым казначеем, не устоял.

Приостановясь в воротах, Олег Иванович невольно засмотрелся на кипение жизни во дворе Савелия. Сам старик, согнувшись над бревном, тюкал и тюкал топором, и сивая борода его торчала цветущим кустом черемухи. Щепа у его ног отсверкивала на солнце янтарной смолой.

Сыновья Миняйка и Иван устанавливали стропила, а младший, Павел, постукивал молотом в новой кузне, пока единственной вместо сожженных татарами трех. Кузня, большой хлев и баня, служившая временным жильем, вот и все, что успела построить семья кузнеца. Одна из женщин развешивала на веревки выстиранные порты и рубахи, другая стряпала в бане, третья перебирала овечью шерсть, сложенную на дерюжьей подстилке. Старуха, согнувшись и поглядывая из-под низко надвинутого плата, сидела на пороге бани: была, видно, немощна. Отрок лет десяти скручивал из конского волоса рыболовную лесу, двое других стреляли в глухую стенку бани из детских луков, ещё двое, поменьше, без порток гонялись друг за дружкой верхом на хворостине. Девочки, пять или шесть, кормили просом цыплят, таскали в баню щепки, плели рыболовную сеть, а две самых меньших играли на земле в бисюрки.

Первым увидел князя кривой Миняйка.

— Батюшка! — и предупредительно кашлянул.

Савелий поднял сивую голову, воткнул топор в бревно и, оправив на себе рубаху, степенно пошел навстречу. Соображал — для чего припожаловал к нему во двор сам князь? Война? Возьмет сыновей в посоху? Встал на колени, приложился лбом к земле. Тем временем и сыновья слезли со сруба и встали на колени. Повинуясь взгляду князя, стольник Глеб Логвинов соскочил с коня, бережно взял старика под мышки и помог встать.

— Стой и не ломайся в коленках, — сказал ласково.

Такое мягкое обращение с ним обычно свирепого стольника успокоило Савелия. Тем паче, что и сам-то князь посматривал на него дружелюбно, как-то по-родственному. С тех пор, как погиб под Скорнищевом Карп, князь, зная обстоятельства его смерти, невольно проникся сочувствием к семье Савелия. Вернув себе престол, вспомнил о горе, постигшем Савелия, и подарил ему коня. И в дальнейшем время от времени оказывал ему внимание и кое-какую помогу.

— До Семен-дня в избу войдешь? — спросил Олег Иванович, поглядывая на стройку.

— Уж и не знаю, князь-батюшка.

— Надо бы. Не в бане же опять зимовать.

Старик осмелел.

— Коль, князь-батюшка, ты не забрал бы у меня Федота, взошел бы. А без евонных рук — и не знаю…

— Есть ведь у тебя серебришко — нанял бы мастеровых плотников, посоветовал князь.

— Ох, княже! — вздохнул старик. — Уж рассосалось серебро… Посуди сам: лошадку купи, корову, овец заведи… За что ни возьмись — все надо покупать. На какие деньги наймешь чужих-то мастеровых? Семья — эвон какая! Одних внучат — ворох! Тяжело, князь-батюшка, опосля татарова нашествия кормить такую ораву…

Князь на эти справедливые слова ничего не ответил. Старик вдруг спросил:

— А что, княже, верно ай нет — Мамай идет на Русь?

— Есть такие вести, — сказал Олег Иванович. — А чтоб проверить их послал встречь боярина Епифана Кореева.

Старик покачал головой — страх мелькнул в его глазах.

— Не дай Бог… Как бы не разорил град внове. Что ж тогда — в петлю? О, горе!..

— На сей раз постараюсь не пустить его на Рязань, — сказал Олег Иванович.

Он дал знак казначею, и тот запустил руку в калиту — висевший на его поясе кожаный мешочек. Щепоть рваных по краям серебряных рязанских монет, Федотова чекана, с приятной тяжестью легла в ладонь старика. Савелий низко поклонился и растроганно сказал:

— Дай Господь побольше здоровья тебе, князь-батюшка…

Князь тронул коня, выехал из ворот и, правя ко дворцу, слегка опустил голову — не без горечи размышлял об утратах, понесенных рязанцами от набегов татар, о вечном страхе простых людей перед лицом новых войн. Но и о другом думалось ему невольно — коль удастся уберечь свою землю, — то лишь ценой сложения крестного целования Дмитрию Московскому, тайного отказа от своих обязательств перед Москвой.

Как русскому православному князю ему было жаль другого русского православного князя, одного из самых сильных на Руси, которого Мамай замыслил унизить, лишить его титула великого князя Владимирского, а, может быть, и изгнать из Москвы. Жаль было его бояр, его православных подданных. С другой стороны, он ясно отдавал себе отчет в том, что откажись он от союза с Мамаем и Ягайлой, — то тогда его самого ожидала бы жалкая участь; его самого, бояр и подданных, таких, как тот же кузнец Савелий с сыновьями и внучатами.

Олег Иванович многое сейчас дал бы за то, чтобы Мамай вдруг отказался от своего замысла, и тройственный союз распался бы сам собой. Но — увы! Мамай шел, тучей наплывал на Русь. Оставалось делать то, что Олег и делал, — с выгодой для себя использовал промежуточное, меж Ордой и Московской землей, пространственное положение.

Глава шестая. Епифан узнает кое-что новое

Через десять дней рязанское посольство: Епифан и Благоденя, их слуги, воины, обозники — были уже в Червленом Яре, диких привольных местах близ устья реки Великая Ворона1. Травы здесь были по пояс и по плечи человеку. Вскоре им встретилась ордынская разведка. Начальник разведки приставил к посольству двоих конников в засаленных бешметах — сопровождать к ставке Мамая. Встретились с более крупным конным разъездом, и прежние пристава сменились новыми. Через полдня стали попадаться на глаза гурты коней, стада овец, верблюдов. Вдали, на пригорке, сверкнул белый шатер, окруженный множеством шатров и юрт поменьше. Один из приставов, кривоногий ногаец в сандалиях из невыделанной кожи отправился докладывать о прибытии рязанского посольства. Епифан, уверенный в том, что принят будет в лучшем случае завтра, велел распрягать коней, раскладывать костер для приготовления каши, вынимать из сундуков одежду на просушку: шитые золотом и серебром кафтаны, порты, сафьяновые сапоги.

Солнце, даже и за полдень, палило нещадно. Над степью струился, дробясь и дыбясь, горячий воздух. В чистом небе, пластая крылья, парили коршуны. Распряженные кони звонко охлестывали себя хвостами, размазывая по крупу мошкару и оводов.

Епифан влез на повозку и посмотрел в сторону Мамаевой стоянки. Вкруг шатра шло беспрерывное мельтешение конников. Всадники скакали и рысили туда и сюда. Их как будто то притягивали на ниточке в шатер, то отпускали. Епифан увидел: к стоянке рязанцев скачут трое всадников. Епифан спрыгнул с повозки и поспешил в шатер.

Когда ордынцы к нему вошли, он сидел на покрытой красным сукном скамейке. Руки уперты в широко расставленные колени. Синие глаза искрились добродушным умом. Ордынцы встали перед ним в почтительном поклоне, прикладывая руки к груди. Епифан встал, поклонился всем троим, рукой коснулся ковра.

— Кашкильды1, — отрывисто сказал старший, одетый лучше других, — на нем был добротный полукафтан с кожаной оторочкой, а к поясу пристегнута сабля с золоченой рукоятью. — Я твой пристав. Звать меня Ахмет.

Епифан спросил по-татарски, поздорову ли хан Мамай, а также его жены и сыновья, и, получив утвердительный ответ, сказал, что он имеет наказ князя Олега Ивановича лично встретиться с царем и передать ему грамоту.

— Хан ждет тебя посейчас, — сказал Ахмет. — Сбирайся. Велено тебе разбить лагерь на этом же месте, но своевольно запрещено разъезжать по всему стану ордынского войска. А если захочешь объездить стан — то только с разрешения самого великого хана.

"Что случилось? — размышлял Епифан. — Цари так поспешно не принимают… Да и воли не дает…"

— Не в охотку ли тебе, Ахмет, и твоим друзьям испробовать рязанской бузы? — предложил Епифан, под видом изъявления гостеприимства желая несколько оттянуть время, чтобы попытаться что-нибудь выведать. — Прохор, распорядись принести холодненькой бузы.

При крещении получивший имя Прохор, Благоденя проворно вышел из шатра и через несколько минут вернулся сопровождаемый двумя слугами с бочонком рязанского напитка. Тотчас были наполнены деревянные чаши. Пристава выпили и похвалили напиток, особенно за то, что он прохладный. Епифан сказал, что буза — со льдом, и тут же вопросил:

— Скажи, Ахмет, коль не секрет, почему царь царей принимает меня столь скоро? Прежде такой чести я не уподоблялся.

— Хан почитает рязанского коназа самым близким своим другом, — сказал Ахмет. — А ты — его посольник.

"Да, что-то случилось", — думал Епифан, направляясь с Доброденей и слугами в сопровождении приставов к шатру Мамая.

На трех повозках везли дары, гнали табун коней — тоже в дар Мамаю, эмирам, темникам. Все чаще встречались юрты на колесах. Возле них на деревянных треногах там и сям висели занавешенные рядном от солнца и мух зыбки с младенцами. Всюду бегали дети — с маленькими луками и колчанами для стрел, палками, хворостинами. Увидели и пришедший из далекой страны караван верблюдов с товарами — купцы и их слуги, развьючив верблюдов, раскладывали на траве шелка, оружие, вина, различные восточные сласти, кади с пшеном, пшеницей…

Чем ближе к шатру Мамая, тем юрты и шатры все роскошнее. Но вот и он, белый шатер царя — над ним стяг с полумесяцем и рядом воткнуто в землю длинное копье с конским хвостом. Перед входом — шеренга стражников. При каждом — копье, сабля, нож. Епифан уверенно прошел внутрь шатра, под обзор десятков пар узких глаз. И сам Мамай, и эмиры, и темники встретили его доброжелательно, как и подобает встречать посольство дружественного государства.

Пока шло долгое приветствие, а потом началось торжественное действо вручения подарков, Мамай, хотя и сохранял ласковое выражение лица, но взгляд его был обращен в себя. Лишь один раз, когда внесли клетку с беркутом, он отвлекся от своих мыслей: птица привлекла его внимание. Беркут был белый, красноклювый. Видя, что он в центре внимания, он стал царапать дерево клетки, производя режущий звук. Все в нем впечатляло: его мощная крутая грудь, его большая голова и толстая шея, его изогнутый кровавый клюв, острые искривленные когти. А когда распустил крылья, как бы намереваясь взлететь, советники Мамая восхищенно зацокали. Широк размах! И вдруг беркут пронзительно закричал, как бы хохоча…

— Откуда такой красавец? — спросил Мамай.

Епифан объяснил, что беркут куплен за Каменным поясом1. При напоминании о Каменном поясе глаза Мамая вновь обратились в себя. И даже когда Епифан стал говорить, что беркут в одну охоту берет по семь и более волков, Мамай все одно думал о чем-то своем, не изъявляя никакого интереса к птице.

Дело дошло до Олеговой просьбы. Оказалось, что Олег ничего нового и не просил, а только напоминал о том, чтобы Мамай не забыл о его прежней просьбе — обойти сторонкой Рязанскую землю. Мамай подтвердил, что он выполнит все свои обещания перед рязанским князем и избавит русские улусы от самочинства. "Мне царю царей, — сказал Мамай, — не во славу усмирять моего служебника московского князя, но ради верного друга коназа Олега я накажу его. Я ему, как собаке, хвост узлом завяжу! А коназа Олега укреплю и возвышу".

Тогда Епифан сказал, что его господин великий рязанский князь Олег Иванович по-прежнему верен Мамаю и тройственному союзу и что заверение в этой верности и есть главная цель его, Епифанова, посольства. Мамай удовлетворенно качнул головой и отпустил Епифана, сказав напоследок, что рязанцы могут отбыть домой завтра же.

Такое поспешливое выпроваживание гостей опять наводило на мысль, что от Епифана хотят что-то скрыть. Чтобы выведать тайну, надо было найти повод повременить с отъездом. Епифан вспомнил, что Мансур очень любил охоту с ловчими птицами; он постарался встретиться с ним отдельно и без особого труда подбил его на то, чтобы устроить охоту и испытать на ней подаренного Мамаю прекрасного беркута.

На охоте беркут оправдал все ожидания. Он сидел на обтянутой кожаной перчаткой руке Мансура с колпачком на голове и порой всхохатывал. Когда из оврага выбежал волк и всадники отсекли его от балки, вынудив бежать в степь, Мансур отстегнул ремешок, коим птица была привязана к перчатке, сдернул с головы колпачок. Беркут оттолкнулся от руки и взмыл. Он набирал высоту. Охотники мчались галопом, улюлюкали, пугая зверя и парализуя его побуждение к обороне, а беркут камнем пошел вниз. Он сел на волка, вцепился одной лапой в спину. Огромными, в сажень распростертыми, крыльями бил его по бокам. Волк повернул голову — и тут в его морду вцепилась другая когтистая лапа…

Всадники подскакали, и нож Мансура, пущенный под лопатку зверя, довершил дело. Сокольничий затрубил в рог, подзывая отлетевшего беркута.

— Хорош ли стервятник? — спросил Епифан.

— Я жалею, что отец с нами не поехал, — сказал Мансур. — Он был бы доволен.

Епифан как бы между прочим поинтересовался, почему царь не поехал на охоту. Мансур, взволнованый скачкой за волком и взятием его с помощью беркута, не заметил, как выдал тайну отца. Он сказал:

— Отец ждет вестей. Ныне мысли его об одном: вышел Тохтамыш из Сыгнака или… — и спохватившись, смолк.

Но Епифану было уже все ясно.

На другой день шатер его был разобран, уложен на повозку, и все рязанское посольство отправилось в обратный путь, торопливее, чем ехали сюда.

Глава седьмая. Новый ход Олега Ивановича

Самая ценная весть, доставленная Епифаном из ставки Мамая, была не та, что Мамай благосклонно принял рязанских посольников. Куда важнее сведения о Тохтамыше, который, нет сомнений, решил захватить Сарай. Тохтамыш — самый опасный соперник Мамая. И по силе, и, что очень важно, по законности своих притязаний на сарайский трон.

Понятно, почему Мамай, принимая Епифана, все время был озабочен. Он в поисках правильного решения: идти ли ему на Москву? Повернуть ли на Сарай и упредить Тохтамыша? Встать ли на Дону, выжидая?

С тех пор, как Олег ещё отроком стал князем земли Рязанской, он в самых сложных, самых хитроумных отношениях как с Ордой, так и с Москвой. Никогда не знаешь, чего ждать от Орды. Стремишься быть с ней в ладу, платишь дань исправно, но вдруг на твою землю изгоном накатывается какой-нибудь царек, вышедший из повиновения хану, — тот же Тагай. Прошло какое-то время — накатывается новый царек. Кто тому виной? Хан? Но с него спрос невелик — он сам едва сидит на троне. И с каким же ханом лучше иметь дело? С тем, кто сидит в Сарае? Или с тем, кто сидит в Солхате?

Не проще было и с Москвой. Ее лапа не столь когтиста, как лапа Орды, но подминает и подграбастывает она очень даже уверенно. И ничего с ней не поделать — выказывай смирение, граничащее порой с унижением.

Союз с Мамаем был попыткой отплатить Москве за унижение, указать ей, при помощи Мамая, свое место. Кроме того, этот союз мог возвысить Олега Рязанского надо всеми русскими князьями.

Появление на горизонте Тохтамыша было на пользу Москве и ломало надежды Олега. Следовало предпринять новый ход, и князь позвал на совет Ивана Мирославича и Епифана. Зять ничего нового не внес: он стоял на том, чтобы сохранять верность Мамаю, а перед Москвой по-прежнему прикидываться на словах друзьями.

Мнение Ивана Мирославича не учитывало нового обстоятельства действий Тохтамыша. Князь, выпятив нижнюю губу, куда с большим интересом выслушал Епифана. Этот оборотистый боярин предлагал, не отказываясь от союза с Мамаем, остаться с Москвой не в мнимом, а действительном союзе. Как? Он пока не знал.

Зато знал князь.

— Опас ныне в том, — сказал он, — что московиты, как только станет им известно о приближении Мамая, сами пойдут ему встречь. И пойдут они по нашей Рязанской земле — так короче. Надобно уговорить их не делать того, как мы уже уговорили Мамая. Как? А вот как: предуведомить Москву — на неё идет Мамай со всей своей силой. Так или иначе об этом московским правителям будет ведомо. Но лучше — от нас…

Иван Мирославич заметно заволновался.

— Ох, княже, как бы нам не перехитрить самих себя! Да Мамай, как только сведает о наших премудростях, такую наведет рать на Рязань, что и не приведи Господь! Опасно лукавить с Мамаем!

— Волков бояться — и от белки бежать, — с осторожной почтительностью возразил Епифан.

Князь решительно хлопнул в ладоши. Вошел отрок в белом холщовом платье — один из боярских сыновей, вступивших в науку служения князю. Князь велел ему позвать дьяка. Учтивый дьяк с глиняной чернильницей на шее, писалом и куском пергамента в руке низко поклонился. Он ждал приглашения сесть за стол. Но князь сказал:

— Оставь писало и чернила и ступай.

Удивленный дьяк вышел, и князь попросил Епифана взять писало.

Под диктовку князя тот написал: "Идет Мамай всем своим царством на мене и на тебе, так же и князь Литовский Ягайло идет на тебя со всею силою своею и се ти ведомо буди".

— О сей грамотке никто не должен ведать, — предупредил князь. — Знаю, Епифан Семенович, ты утомился от поездки в Орду, но все же прошу тебя потрудиться еще. Ты сумеешь обладить дело как надо. Завтра же и отправляйся.

Отпустив бояр, князь отправился в моленную палату. Слуга сдернул с иконостаса занавеси, зажег свечи. Олег Иванович опустился на колени перед иконой Божией Матери Одигитрии. Сначала молился беззвучно, затем говорил с плачем и пристоном: "К Тебе прибегаю аз окаянный и паче всех человек грешнейший: вонми гласу моления моего, и вопль мой и стенание услыши…"

Всю зиму пересылался с Мамаем и Ягайло, совместно с ними ладил на князя Московского ловушку, и вот, в одночасье, по томлению ли духа, по слабости или под влиянием вестей о Тохтамыше он сам же помогает расстроить ту ловушку… На пользу? Во вред? Кто скажет…

Глава восьмая. Московский князь Дмитрий Иванович

Великий князь Владимирский и Московский Дмитрий Иванович, праправнук Александра Невского и внук Ивана Калиты, принял Епифана в своем несравненной красоты деревянном дворце, снаружи украшенном затейливой резьбой, а внутри, как в покоях, так и в сенях и переходах, коврами, расшитыми золотом тканями, драгоценной посудой, саблями и мечами в дорогих ножнах…

Обитые шелковой тканью стены покоя, в коем был принят Епифан, были увешаны несколькими особенно дорогими восточными саблями, разноцветными щитами, изготовленными московскими ремесленниками, немецкими шлемами… На престоле сидел человек могучего телосложения, широкий и плечистый, толстый, с черными власами и бородой, умными темными глазами, излучавшими доброту и миролюбие. Было ему тридцать лет. Тот, кто не знал истории Дмитрия Ивановича, ни за что бы не подумал, что перед ним — выдающийся полководец.

Двенадцатилетним отроком, после смерти отца своего Ивана Ивановича Красного, Дмитрий унаследовал великое княжение Владимирское и Московское. И тотчас зрелый летами суздальский князь Дмитрий Константинович попытался отнять у юного московита княжение Владимирское. Юный московский князь со свойственной ему решимостью и энергией собрал большое войско и двинул его на Суздаль, вынудив суздальского князя уступить верховенство Москве.

С той поры каждый год войны: то с татарами, то с тверичанами, то с литовинами, а то и с рязанцами. Самой удачливой, принесшей ему славу великого полководца, была битва с татарами на Воже — в ней Дмитрий Иванович явил прекрасный образец полководческого искусства.

Епифан ведал о подвигах московского князя, но, даже ведая о них, он не мог избавиться от ощущения, что пред ним — сугубо мирный человек. Это впечатление усиливалось ещё и тем, что за спиной князя, на шелковой ткани по стене был расшит герб великих московских князей — Спас Нерукотворный, как символ любви и мира. Этот герб — и на каменных вратах белого кремля, и на Красном крыльце с резными колонками, и на княжих крытых повозках.

После того, как Епифан передал от великого рязанского князя Олега Ивановича приветствие и пожелание здоровья и многих лет жизни великому владимирскому и московскому князю Дмитрию Ивановичу, его супруге и его чадам, а также вручил посланные Олегом подарки, он наконец изложил суть своего прибытия в Москву, поведав Дмитрию Ивановичу и его приближенным о движении войск Мамая на Русь и подтвердив поведанное врученной от Олега грамотой.

Сказать, что Дмитрий Московский был потрясен такой вестью, было бы неверно. Слух о движении Мамаевой Орды проник в Москву ещё до Епифанова приезда — потому и была послана в Дикое поле сторожа во главе с Андреем Поповым. Однако сведений, которые бы подтверждали этот слух, от Андрея ещё не поступало, и посему сообщение рязанского посла впечатлило и князя Московского, и его бояр. Во всяком случае, Дмитрий Иванович сильно поморщился после слов Епифана, словно ему дали кислого, после чего спросил:

— Чем ты подтвердишь свою весть?

Епифан ответил:

— Я сам очевидиц. Только что вернулся из Орды.

— А-а… — Дмитрий Иванович чуть кивнул, и в черных глазах его отразилось огорчение. Он стал интересоваться, что же увидел Епифан во стане Мамая, и когда тот обстоятельно рассказал о туменах Мамая, о его большой силе (утаив лишь о том, что Олег в союзе с Мамаем), лежавшая на подлокотнике правая рука князя невольно сжалась в большой кулак.

Этот сжатый кулак великого владимирского и московского князя сразу же обозначил: обладатель его не оробел, не испугался, как того ожидал и хотел бы рязанский посол. Очень он вместе со своим князем рассчитывал на испуг соседа, на то, что Дмитрий Иванович, взвесив соотношение сил, сочтет благоразумным удалиться вместе со своим двором в дальние страны, оставя престол на произвол судьбы, чем и воспользовались бы рязанцы, присоединив к своей земле некогда отобранные у них московитами Коломну и другие города и уделы.

— И видел я своими глазами пришедший в ставку Мамая из Кафы пеший полк фрязей; и ещё мне ведомо, что под рукою Мамая отряды черкесов и осетин, волжских буртасов и армян… — поспешил добавить Епифан, с особенным вниманием следя за большим кулаком князя и выражением его глаз.

Но кулак Дмитрия Ивановича сжался ещё крепче, а взгляд его черных глаз отвердел и пристально прошелся по глазам бояр. Те ответно смотрели на своего князя спокойно и твердо, согласно его спокойствию и твердости, и один из них, а именно Дмитрий Боброк, зять великого князя и главный воевода, степенно огладил длинные усы и сказал:

— Коль у Мамая, как сказано, большая помога, то, государь, и нам не худо бы разослать вестовых к русским князьям и позвать их встать под твою руку.

В ответ на эти слова Дмитрий Иванович кивнул утвердительно и тут же вперил взгляд в Епифана, как бы испытывая его на искренность и честность. Другой на месте Епифана, возможно, почувствовал бы себя неуютно, ибо наступала решающая минута в переговорах. Но Епифан уверенный в себе посольник, умевший предугадывать самые неожиданные вопросы, смотрел на князя прямо и с достоинством — ведь он представлял не какое-нибудь удельное княжество, подручное Москве, а самостоятельное великое государство Рязанское.

Князь спросил:

— Чью сторону возьмет твой князь Ольг Иванович? Мою? Мамая?

И получил тут же ответ, давно уже уготованный в голове Епифана:

— Государю моему великому князю Ольгу Ивановичу воевать в сем случае никак негоже ни на чьей стороне, даже и на твоей, не говоря уж о Мамаевой, ибо промежуточная Рязань стала бы первой жертвой вторжения…

Наступила пауза; ответ рязанца, с одной стороны, был ожидаем и удовлетворил Москву хотя бы тем, что правители земли Рязанской хотят избегнуть участия в войне на стороне Мамая; с другой стороны, неприятно было слышать, что рязанцы не помогут Москве.

— Что от меня нужно Ольгу? — холодновато осведомился Дмитрий Иванович. — И зачем ты ездил к Мамаю?

— К Мамаю я ездил для того, чтобы просить его не топтать Рязанскую землю, о том же просьба моего государя и к тебе, великому князю Московскому и Владимирскому: не топтать, коль придется идти против Мамая, нашу землю.

Тон, каким были сказаны последние слова, не оставлял сомнений в том, что если просьба Олега Ивановича не будет уважена, то он оставит за собой право поступить и распорядиться своими силами так, как ему выгоднее.

Пристукнув обоими кулаками по подлокотникам, Дмитрий Иванович заключил:

— За вести — спасибо, а просьбу князя Ольга Ивановича постараюсь уважить.

В этом его "постараюсь уважить" тоже была недосказанность: просьба соседа будет уважена лишь в том случае, если действия его не будут вражебными Москве.

На том прием и закончился. Откланиваясь, Епифан смотрел в глаза московскому князю, видел в них некий холодок, но и чувствовал: этот умный правитель не сделает вреда Рязани хотя бы из простого благоразумия.

Глава девятая. Сторожа в Диком поле

Сторожевой отряд московитов, посланный князем Дмитрием Ивановичем на разведку в Дикое поле, возглавляли воеводы Андрей Попов, Родион Жидовинов и Федор Милюк. Андрей Попов, коему суждено было вырваться из лап ордынцев и вернуться в Москву, роста был среднего, сухощав, жилист и необыкновенно вынослив. Никто не мог с ним сравниться в цепкости и прыгучести: например, он ловко, по-обезьяньи, прыгал с дерева на дерево или с коня на коня на скаку. Эти-то качества и помогли ему в разведке. Отряд был вооружен саблями, пиками, ножами и луками со стрелами. У каждого воина по два коня, один из них навьючен мешками с толченым просом, соленой свининой, овсом, сухарями, мукой, заступами и топорами. Когда вошли в Дикое поле, послали вперед, а также по правую и по левую руки легкие отряды по пять-семь всадников. Зорко осматривались окрест, смечали сакмы — следы коней, колес… По сакме только и узнать — сколько и куда проехало татар; по помету определить — давно ль тут были.

Томил зной, лошадей одолевали оводы. В горячем синем небе лениво плавали коршуны. Степь дышала, переливалась, зыбилась маревом. От Дона, вдоль коего ехали некоторое время, тянуло прохладой. С коней не сседали. Огни клали лишь на коротких привалах: кашу сварят, поедят — и дальше. Где полдневали — там не ночуют. Ордынцы ведь тоже не дремлют, отыскивают следы и по ним настигают пришельцев.

За несколько верст до Червленого Яра заметили вдалеке с десяток конных татар на маленьких лошадях. Московиты спрыгнули с коней, понудили их прилечь и сами пригнулись. Волнуясь, смотрели на конный разъезд. Когда татары скрылись, московиты решили разбиться на два отряда — попытаться объехать Орду с обеих сторон и обсчитать войско. Шли по оврагам, лощинам, кустарникам. Днями отсыпались и отдыхали, ночами растекались по кочевьям. Дивились обширности ордынского становища, его многолюдью, бесчисленности лошадей, верблюдов, овец. Особенно впечатляло становище вечерами, когда горели тысячи костров и в изжелта-зеленоватом небе проступали крупные звезды.

Андрей Попов со своими товарищами раз днем увидел, как с полуденной стороны шел к становищу полк пешей рати. Воины были в железных доспехах; на плечах они несли длинные копья. Стальные шлемы сверкали на солнце рыбьей чешуей. То был генуэзский полк, нанятый Мамаем в Кафе. Это панцирный полк, наученный наступать глубокой фалангой, а не россыпью, как легковооруженные конные ордынцы, должен был восполнить основной недостаток ордынцев — боязнь и неумение сражаться в рукопашном бою.

Весь путь от Крыма полк шел налегке, без доспехов, без оружия в руках — все это было погружено на повозки, и лишь перед вступлением в становище воины облачились в доспехи, чтобы произвести впечатление на Мамая и его темников. Они выкрикивали боевые призывы. Они являли собой действительно грозную силу.

Как ни осторожничали московиты, но они не сумели стать невидимками. Однажды к месту их укрытия в овраге внезапно подскакал большой отряд ордынцев. Московитов окружили. Многих перебили, иных повязали. Андрей Попов в схватке с ордынцами дерзким броском вышиб из короткого седла с высокой лукой татарина, вскочил на его лохматого коня и поскакал. За ним мчалось несколько всадников. Он, оборачиваясь, пускал в них стрелы. Лишь одному из преследователей удалось настигнуть Андрея. Андрей слышал позади храп чужого коня, посапывание самого всадника. Вот-вот на него обрушится сабельный удар. Надо было уловить этот миг и увернуться. Когда сабля свистнула возле его уха, он круто повернулся и, бешено скосоротясь, кончиком сабли достал-таки плеча ворога.

Через несколько дней, проезжая через Рязанскую землю, Андрей был задержан на одной из застав и сопровожден в Переяславль Рязанский. Его захотел увидеть и выслушать сам князь, после чего, получив от Олега в подарок запасного коня, он отправился на Москву. Весть о Мамаевом приближении, доставленная в Москву накануне Епифаном, теперь была подтверждена ещё и своим воеводой.

Глава десятая. Манит Москва

Мастер монетных дел Федот, приставленный к монетному двору самим князем, обзавелся своим домом, хозяйством и жил со своим семейством — женой Варей и четырьмя детьми — безбедно. Однако до него давно доходили слухи, что люди, знающие какое-нибудь ремесло, особенно монетное дело, куда богаче живут в Москве, нежели в Переяславле Рязанском. Не то чтобы Федот помышлял о переселении в Москву — нет, этого до поры до времени в его мыслях не было, но разговоры о зажиточности московских ремесленников, о богатых тамошних торгах, где легко распродаются изделия мастеров, его интересовали.

Особенно запал в его память рассказ о Москве купца Колдомая. Приехал тот как-то на монетный двор в крытой повозке, сопровождаемой четырьмя вооруженными всадниками, деловито бросил легкий поклонец чревастому дьяку, собиравшему с заказчиков плату за чекан монет и княжеский налог, и своим слугам велел извлечь из повозки ларец. В ларце том было серебро. Дьяк сам взвесил на безмене серебро, но смошенничал — сместил ремешок на черном рычаге с желтой медной отметины. Колдомай, возмутясь, даже и спорить не стал — велел слугам отнести ларец обратно в возок. Дьяк затрусил за слугами, ухватился за ларь, как за свой собственный, и решительно заявил, что он перевесит серебро: вышла ошибка. "Ишь, чего надумал — в Москву! ворчал дьяк. — Пошлины платить московской казне!"

Федот стоял в дверях мастерской и наблюдал. Когда слуги понесли ларь в мастерскую, он подошел к усмехающемуся купцу Колдомаю, поклонился ему и спросил:

— А что — в Москве добрый монетный двор? Не приходилось там бывать?

Купец охотно ответил, что бывал на тамошнем монетном дворе. По его словам выходило, что московский монетный двор куда больше рязанского и что от заказчиков там нет отбоя. А те, кто переселяется в Москву из других земель и заводит свое дело, не облагаются налогами в течение пяти лет. И потому там ремесла в расцвете.

После того разговора минул месяц. По Переяславлю Рязанскому пошли тревожные слухи — Мамай идет! Еще свеж был в памяти набег мамаевой рати после поражения на Воже. Едва пришли в себя от того напрыска — жди новой беды. При этом на сей раз, по слухам, сила Мамая была несметная. Кто победнее — рыли ямы, прятали хлеб, сундуки с одевой. Кто побогаче отправляли добро в мещерские леса. Бояре увозили свои семьи со слугами в дальние вотчины. Кое-кто уезжал в другие земли.

В разгар этих слухов и появился на короткое время в граде московский воевода Андрей Попов, оборванный и усталый. В ожидании, когда его позовут к князю, хлебал щи на лужке, против поварни. Его окружила дворовая челядь: бабы, мужики, дети. Всем хотелось послушать человека, спасшегося бегством от татарских воев. Пришел посмотреть на него и Федот.

Один из дворовых, водовоз, высокий, грудь впалая, шея вытянута, спрашивал:

— Поганых видел вблизи?

— Не токмо видел, а одного секанул саблей. Ей-ей, братцы! Головастенькой, зубы оскалил — того гляди, слопает.

— Бают, и Мамай головастый, а ростом невелик.

— Мамая не видел, не знаю. А из ратных попадаются и великанистые. Видел и таких. Злые в бою!

Бабы заойкали:

— Ой-ой, бусурманы!

— Оне что — на Рязань идут? — снова спросил высокий водовоз.

— На Русь идут, — ответил Андрей. — Первой на их пути будет Рязанская земля. Батый начал с Рязани, и Мамай начнет с неё же.

Бабы опять заойкали, запричитали: "За что нам такое наказание?"

— А вот за то и наказание, — внушительно сказал один дворовый, — что грехов на нас много… Вот ты, Аксюта, много ль подаешь милостыни нищим да тюремным сидельцам? То-то!

Федот подошел к Андрею поближе, поинтересовался:

— А что, велика ль у татар сила?

— Несметная.

— Плохи дела.

— Но и мы не лыком шиты! — ответил бодро Андрей. — Не знаю, как у вас на Рязани, а у нас на Москве рать боевита! Мамаю Москвы не видать! Ольгерд три раза приходил — не взял. Крепка Москва!

Подошел стольник Глеб Логвинов и велел идти за ним в повалушу к князю. Андрей облизал ложку, сунул её за голенище сапога и последовал за стольником, чтобы поведать рязанскому князю о том, что видел в Диком поле.

Вечером того же дня Федот сидел на пороге своего дома — колени враздвижку, ладонь в подбородок. На лужке, в котелке, варилась пшенная каша с мясом. У костра хлопотала Варя. Слышался стукоток стрел о стену бревенчатого сарая: то стреляли из малых луков дети. Федот размышлял о рассказе Андрея Попова. Позвал к себе жену — та присела рядом.

— Московит рассказал: скоро быть новой брани. Как бы не гореть нашему Переяславлю. Люди куда-то едут, бегут заранее от беды. Вот и я думаю: покамест не поздно — не податься ли нам?…

— Да нам-то куда? Где кто нас ждет? (закрыла лицо руками).

— В Москве не пропадем… Мои руки там найдут себе дело…

— Так и туда Мамай придет.

— Не допустят московиты.

Варя заплакала.

— Как же — из Переяславля-то? У нас тут родня, могилы. Карпуша тут лежит…

Увидев плачущую мать, подошли дети. Меньшой засопел, из глаз брызнули слезы.

Вдруг Варя отняла от лица руки, отерла концом плата слезы и сказала:

— Не придет к нам Мамай. Слышно, князь с ним в сговоре…

— Слышно-то слышно, да кто знает… — возразил Федот. — То ли в сговоре, то ли нет… Он и с Москвой в сговоре… Кто чего знает, кто чего поймет… Нет, надо уходить. Купец Колдомай говорит: мастеровой в Москве живет крепко. А с переселенцев и налоги не берут…

С того часа Федот стал собираться в дорогу. Никакие отговорки жены на него не действовали. Впрочем, и жена понемногу свыкалась с мыслью: хошь-не хошь, а ввиду Мамаева нашествия придется бежать.

Глава одиннадцатая. Узел затягивается

Олег Иванович не мог упустить случая побеседовать с человеком, который побывал в Мамаевой Орде. Беседовал он с Андреем Поповым недолго, всего с четверть часа, после чего, отпустив его и отблагодарив конем, погрузился в размышления.

Дело в том, что удача посольника Епифана, убедившего князя Дмитрия Московского не вторгаться, коль случится идти встречь Мамаю в пределы Рязанской земли, на какое-то время воспарила Олега Ивановича. Какое-то время он пребывал в восторженном состоянии. В самом деле, успех был великий. Теперь обе стороны: и Мамай, и московский князь обещали не вторгаться в лоно земли Рязанской.

И поскольку Переяславль Рязанский забеспокоился, тревожимый слухами о войне, и многие стали покидать град, уезжая кто куда, лишь бы подальше от войны, лишь бы сохранить свою жизнь, жизнь близких и имущество, то невольно приходило на ум: не отказаться ли от союза с Мамаем и Ягайлом? Не увильнуть ли? Пусть воюют те, кто хочет, а его оставят в покое…

Конечно, эти мысли были плодом малодушия, ибо в таком случае ни о каком его возвышении среди сильнейших русских князей не пришлось бы и мечтать. Но они, эти мысли, проскальзывали среди множества ежедневных забот.

В вестях московита Андрея Попова, бойкого и смышленого, особенно заинтересовала князя та из них, что конное войско пополнилось генуэзским полком тяжеловооруженной пехоты. Тут было над чем подумать. Не над тем, что рать Мамая усилилась, — это само собой разумелось, — а о другом.

Генуэзцы владели на побережье Крыма несколькими городами-колониями, такими, как Судак или Кафа. В них шла оживленная торговля. Итальянские и греческие купцы привозили сюда шелка, вино и иные товары, русские купцы меха, воск. Среди русских более всего здесь обретались московские, но проложили свою тропу и рязанские торговцы. Мамай, как сильный государь, обеспечивал безопасность проезда купцов по своей территории, на чем немало наживался — и от торговых людей, и от генуэзских городов, которые волей или неволей шли на сделки с властелином Орды.

Укрепив Мамаевы рати своим хорошо обученным полком пехоты, генуэзцы разрывали связи с московскими торговцами. А это означало, что купцам других русских городов, и прежде всего Переяславля Рязанского, обеспечивался гораздо более широкий доступ в генуэзские города-колонии.

Таким образом, скоротечные мысли Олега Ивановича о том, как бы увильнуть от войны, легко пожирались мыслями о неизбежности воевать, и притом на стороне Мамая. Уж очень большие выгоды сулила эта война, даже и помимо приобретений Рязанью исконных своих уделов на Оке в том её течении, где она разделяла два княжества.

А коль так, то ему пришлось вскоре послать дополнительный отряд воинов для укрепления Перевицка, а также сторожевые отряды в Ростиславль и иные местечки на северных рубежах по Оке.

Для пресечения паники среди населения велел через глашатаев объявить о том, что Мамай и Дмитрий Московский обещают обойти стороной Рязанскую землю. Но при этом умалчивалось, будет ли воевать сам Олег Иванович и на чьей стороне.

Таинственность, которая окружала князя, одних пугала, а других, напротив, интриговала. Догадывались, что князь повел сложную игру. И поскольку игру повел не с кем-либо, а с могущественными государями, то иные из горожан, просто из непреодолимого любопытства, отчасти и веры в дальновидность князя, отказались от мысли оставить Переяславль.

Между тем паническое настроение охватывало все большие слои населения. Отправясь как-то в Перевицкий стан на смотр ратного полка, князь по дороге воочию ещё раз убедился: люди нешуточно встревожены и напуганы слухами о войне. Он обогнал несколько семей, которые со всем имуществом, погруженным на телегу, привязанной к ней коровой, десятком погоняемых овец двигались на Москву. Другие беженцы, напротив, ехали со стороны Ростилавля и Перевицка в глубь Рязанской земли… Одни опасались прихода татар, другие — московитов.

Под Перевицком, когда дорога подбилась к излучине Оки, князь, увидев на обочине отдыхавшее семейство беженцев, с удивлением узнал в хозяине мастера монетных дел Федота. Раскинув руки и ноги, Федот лежал в тени под телегой, помахивая веточкой возле своего рябого лица — отгонял оводов. Жена варила на костре кашу, дети искали в траве клубнику, неподалеку щипали траву распряженная рыжая лошадь и корова.

На вопрос князя, далеко ль держит путь, Федот вылез из-под телеги и, глубоко поклонясь, ответил: на Москву. Опасается нашествия татар. Кому в опас московит, а кому — татарин. Федот страшится татарской стрелы…

— Кто ж там у тебя на Москве? Родня ль какая?

— Нету родни. Только и надежа — на свои руки.

Князь понял, что Федот, овладев ремеслом, видно, и прежде подумывал о переезде в Москву, где мастеровым живется прибыточнее.

— Что ж, плохо тебе в Переяславле? — с невольной укоризной спросил князь. — Обижал кто?

— Никто не обижал, князь-батюшка. Страх взял… А почему на Москву она, слышно, широкая, всех принимает.

— Что ж, — сказал князь, — терять мастеровых мне жалко, но отговаривать не стану. Может быть, на Москве твоя доля станет лучшей. Но и не скрою — знай, Федот, что на сей раз Мамай идет не на Рязань, а на Москву…

Тронул коня. Уголки губ опущены, во взгляде — печаль. Обидно — люди уходят в чужую землю, и без того густонаселенную, оставляя благодатный родной край. Оглянулся — Федот кругами, кругами ходит вкруг телеги, почесывая задумчиво в бороде… Видно, задумался…

Возвращаясь домой на другой день, уже под самым Переяславлем князь увидел перед собой знакомую рыжую лошадь, запряженную в телегу. Верхом на лошади, с поводьями в руках, мальчик лет девяти — пасынок Федота. За телегой идет привязанная корова, за коровой — Федот с женой Варей и дети. Олег Иванович перевел коня с рыси на шаг.

— Домой? — невольно улыбнулся.

— Домой, государь-батюшка, домой! Обратная дорога — короче!

Князь обогнал повозку, и ненадолго просветленное чело его вновь озаботилось. Тягостно на душе! За Федота с его семейством, за них всех, кто останется с ним в Рязанской земле, он в ответе. Узел, завязанный Мамаем, затягивал в петлю не только его, но и всех его подданных. Еще и ещё раз он взвешивал, насколько поступил разумно, связав себя с Мамаем крепким вервием. Пока ещё ему казалось, что он выбрал единственно верный план спасения своего княжества.

Глава двенадцатая. Неожиданное сватовство

На одном берегу Оки, от Коломны до Лопасни, рязанские сторожевые посты, на другом — московские.

Обложенная дерном землянка, в ней стол, топчаны, кое-какая утварь; рядом с землянкой плетневый хлев для коней — вот и сторожевой пост, обнесенный жердястой изгородью. Над низкой дверью землянки — деревянный крест. Уехали дозорные на караул — к двери приставят кол: не входи, посторонний. А вошел да польстился на какую вещь — медный, с приклепанными ушками котел, мису, лопату, топор, веревку — пеняй на себя, коль подвернулся под руку.

На одном из таких постов старшим — Павел Губец. Ремесло кузнеца оставил давно. Ордынцы, придя изгоном на Переяславль, увели его юную женку в полон. Второй раз женился — но и другую увели татары во время очередного нападения.

Словно рок навис над судьбой Павла. Чем прегрешил перед Господом? Уж не тем ли, что, воспользовавшись благосклонностью к нему отца, увильнул от сражения под Скорнищевом, что и обернулось погибелью Карпа?

Дал себе зарок более не вступать в брак…

Как-то по весне Павел и его сотоварищи Сеня Дубонос и Вася Ловчан возвращались с дозора на пост. День с утра был ясный, тихий, но вдруг под вечер подул ветерок, быстро натягивая на небе облака. Потемнело. Помрачнела и Ока — о берег забились, захлюпали пенистые волны. Пошел гулять столбом вихревой ветер, вздымая пыль и золу, свивая на березах тонкие ветви с молодыми листочками. В деревне сорвало с избы соломенную крышу, вместе с соломой завертелись в воздухе ошметки лаптей, огородные чучела, сухие коровьи лепешки. Играючи, вихрь подхватил сушившиеся на правом, московском берегу Оки, кипенно-белые конопляные холсты, взметнул вверх.

Дозорные с любопытством наблюдали за пляской холстов в ветровороте, как они свивались и развивались. Из деревни повыбежали бабы и девки — будто горохом их сыпануло из решета — с криками: "Холсты, мои холсты унесло!". Когда полотнища стали падать на луг, хозяйки толпой бежали подбирать их, споря меж собой, а то и вырывая их друг у дружки — трудно узнать свой. Одно длинное полотнище упало в реку. От толпы женщин отделилась ядреная девка, вопя, что это её холст. Она как была в поневе, так и кинулась в реку, плыла по-бабьи, высоко подняв голову и шлепая по воде одновременно обеими ногами. Быстрое течение относило холст, девка не угналась за ним и, выплыв на берег, упала ничком в траву.

Вот тогда-то и изъявил свое проворство Павел. Он спрыгнул с коня, скинул с себя сапоги, кафтан и, оставшись в одних портах, с конем вошел в реку. Через несколько минут, одной рукой держась за стремя, а другой подхватив в волнах конец холста, переплыл на тот берег.

— Эй, курносая! — крикнул весело. — Забирай свое добро!

Девка подняла голову, с удивлением смотрела серыми глазами на рязанца.

— Как тебя хоть звать? Чья ты?

— Кондратия Бабичева дочь. А звать — Катя.

— Ну, Катя-Катерина, жди от меня сватов! — шутливо пообещал Павел, понукая коня в воду.

Пока переплывал на свой берег, прискакавшие на суматошные крики московские ратные весело кричали вослед:

— Ату его, ату! Ишь, разбойник, на чужой берег заплыл! На нашу девку позарился!

Пошучивали над Павлом и свои же сотоварищи. Сеня Дубонос — из ноздрей мясистого носа торчали кустики черных волосинок — говорил, смеясь одними глазами: "Хоть бы на часок остался с московиткой. Даром, что ли, мерз в воде?". Сухопарый Вася Ловчан зубоскалил: "Холст не упустил, а девку упустил. А добра девка! Сарафан на ней заголился — бедро не в обхват…"

Шутки шутками, а через три дня — кто бы мог подумать? — сидя на корточках перед костром и пошевеливая в нем головни, Павел попросил товарищей сосватать ему ту деву с московского берега. Те подивились: ведь он дал себе зарок больше не жениться. Да и девка-то с чужой стороны. В последнее время в отношениях между Рязанью и Москвой наметилась подозрительность, взаимное нелюбие, это было видно хотя бы из того, что сторожевые частенько переругивались через реку. А если, случалось, кто переплывал на чужой берег и его там ловили, то брали с него выкуп как с полоняника.

— Она же московитка! — всерьез сказал Сеня Дубонос.

— А я — рязанец! — с вызовом ответил Павел.

Поужинали молча, и Павел понял, что сотоварищи ему не посодействуют. Но это не повлияло на его решение. Он нанял лодку у рыбаков ближнего селения, как перед боем, надел на себя чистую рубаху и кафтан, обулся в сменные козловые сапоги. Видя его решимость, товарищи сопроводили его на тот берег, но в деревню с ним не пошли: остались караулить лодку.

Разузнать местожительство Кондратия не составило большого труда, и Павел, едва смеркалось, постучал в указанный встречным человеком дом. На стук вышел крепкий лысоватый мужик с прямыми строгими бровями. Подозрительно оглядев незнакомца в кафтане рязанского ратного, расспросил: кто он, откуда и что ему надобно. Павел, низко поклонясь, ответил, что он с рязанского берега, сторожевой, и пришел к Кондратию Бабичеву.

— Я и есть Кондратий. Почто я тебе?

— Пришел сватать твою дочь Катерину…

Павел переминался с ноги на ногу. Неслыханное дело — сватать деву самому, а не через посредников. Но что делать? Словно шепнул ему кто свыше: женись! Теперь — или никогда. Поспешно добавил:

— Я тот самый, кто холсты Катерины вытянул из реки…

Взгляд хозяина смягчился, однако он ещё некоторое время колебался. Наконец сказал:

— Ну, коль так — заходи. Староста тебя не встрел? Сторожевые наши московские не приметили? Повезло тебе. Вот до чего дошло: рязанцев велят гнать взашей. Тьфу, Господи, с чего и взялась рознь! Вроде бы одно время жили тихо-мирно…

Павел шел по сеням как пьяный. Задел плечом висевшее на деревянном гвозде решето, оно сорвалось и с сухим стуком покатилось по дощатому полу. Хозяин нащупал чурку на ремешке, потянул, и дверь отворилась. Ступив через порог, Павел помолился на освещенную лампадой икону в красном углу и только потом перевел взгляд на Катерину и её младших братьев и сестер, сидевших за ужином. От смущения Катя залилась румянцем, а в серых глазах её было то самое удивление, какое было ему уже знакомо при первой встрече на берегу Оки.

— Расхвастался — он, мол, уберег твои холсты, — сказал Кондратий. Тако ли? Он?

— Он, батяня.

— Меду ему хмельного! Садись-ка, сокол, за стол!

Пока Катерина ходила в погреб за медом, Павел, присев за стол и осматриваясь, отвечал на дотошные расспросы хозяина. В избе было чисто, стол, лавки и полы были выскоблены, — несомненно, все это было делом рук Катерины, ибо, как успел поведать ему Кондратий, жена его умерла, и Катя у своих младших сестер и братьев за матерь. Стены в избе были украшены несколькими парами новеньких лаптей разной величины и несколькими ременными кнутами, плетенными и в восемь, и в четыре, и в три ремешка. Самый толстый кнут был с очень красивым махром на медном кольце.

Рассказывая, какого он роду-племени, Павел едва ли не в первую очередь поведал о своих неудачах в семейной жизни — дважды был женат, и обе женки захвачены в полон. И когда он в заключение попросил отдать за него Катерину, то Кондратий лишь покачал головой.

— Нет, соколик, не выйдет у тебя со сватовством… Церковь едва ль освятит такой брак. Два раза оженен — и обе женки живы… Да и сам ты — с чужой сторонки…

Как Павел ни упрашивал, доказывая, что женок теперь ему "не видать, как ушей своих", Кондратий отказал ему в его просьбе. Павел опустил голову, понимая, что и себя переоценил, и недоучел всех обстоятельств. Поднял глаза на Катерину и вдруг приосанился. Девушка смотрела на него с интересом, ободряюще.

— Ты, дядя Кондратий, спросил бы у Катерины — люб ли я ей. А ну-кась — люб…

— Ишь, какой прицепчивый! — проворчал Кондратий. — Ну, дочка, скажи-ка ему сама. Люб он тебе ай не люб? — потыкал мослом в сторону Павла.

— Люб, батяня, — тихо ответила Катерина, залившись опять румянцем.

Кондратий швырнул мосол в деревянную тарель. Свел брови, задумался. А Павел заулыбался — широкой хорошей улыбкой, показывая белокипенные зубы.

— Все одно — не поспешу отдать, — заключил Кондратий. — Брань, слыхать, скоро будет великая. Поглядим, чем кончится. Можа, и в живых-то никто из нас не останется.

Выходило, что отказа не было. Павел встал, помолился и низко поклонился всей семье. На Катарину устремил взгляд радостный…

— Задами, задами иди, — посоветовал ему Кондратий, выйдя следом за порог.

Но Павел пренебрег его советом и пошел улицей. Свернул в переулок и почти сразу прямо перед ним встал с корточек человек. "Он!" — сказал этот человек. И тотчас слева и справа придвинулись к Павлу ещё двое. Павел рванулся, сшиб одного кулаком, но и его крепко ударили по затылку, схватили, повалили наземь. Веревками скрутили руки. Один сел на него верхом, попрыгал как на лошади. "А, черт, здоровый! Выкормленный! С этого добрый выкуп возьмем!". Другой вторил: "Будет впредь знать, как ходить на чужую сторонку!"

— Ребята, я же свататься ходил! — взмолился Павел.

— АХ, ещё и свататься? За наших девок? Вот тебе, вот! — кулаком стучал по горбине Павла сидевший на нем.

— У кого сватал?

— У Кондратия.

— Ишь, и девку-то хорошую выбрал. Бей его!

Но тут вмешался третий:

— Погодите, ребята! Дело-то, может, не шутейное! Грех нам, коль расстроим…

Стали меж собой переговариваться. Этот третий изъявлял настойчивость, говоря: мол, рязанец пришел по-хорошему, мирному делу, а не с худыми намерениями. Павел, воспользовавшись их несогласованностью, предложил: "Ребя, отпустите, ведро хмельного меду поставлю!..". Поговорив ещё меж собой, московиты велели Павлу встать на ноги и повели его к лодке. Развязали ему руки лишь тогда, когда Сеня Дубонос и Вася Ловчан доставили им на лодке с рязанского берега ведро хмельного меда. Похлопав парня по плечу, дружески посоветовали: "Без меду впредь к нам и не суйся! Так-то брат!".

Через несколько дней, когда Павел вновь надумал посетить возлюбленную, он был пойман, едва сошел с лодки. И притом — теми же знакомыми ему московскими сторожевыми. На сей раз они крепко повязали его и отвели на сторожевой пост. На его недоуменный вопрос, что же случилось, они ответили кратко: так велено. На следующий день его отвезли в ближайшую крепость, где был ему учинен строгий допрос.

Допрашивал воевода крепости с кнутом в руках. Его интересовало: единачит ли князь Олег с Мамаем и где посейчас расположено основное рязанское войско.

Павел хотя и получил несколько ударов, но толкового ничего рассказать не мог. Слухи, ходившие среди ратников, были самые противоречивые: одни что Рязань готовится к войне на стороне Мамая, другие — на стороне Москвы. Воевода почесал кнутовищем за ухом и прекратил допросы. Однако Павла не отпустили.

Глава тринадцатая. Великое дело Москвы и рязанский гвоздь

В московском белокаменном кремнике на Боровицком холме, в крестовой палате великокняжеского дворца шло заутреннее моление. Князь Владимирский и Московский Дмитрий Иванович стоял посреди своего многочисленного семейства, посреди дядек и мамок, слуг (тут же и вызванный из Коломны наместник Тимофей Вельяминов). Пред ликами святых он стоял смиренный, крутые плечи обмякли, спина слегка взгорбилась. Во взоре глубоких темных глаз кротость, растерянность, великая озабоченность.

Великое дело Москвы, начатое, может быть, ещё прадедом Данилой Александровичам, могло погибнуть в одночасье. Заключалось оно, это великое московское дело, в том, чтобы объединить русские земли в единое государство, сильное и независимое ни от Орды, ни от кого-либо, кто давно уже поглядывает на Русь как на лакомый кус… Последующие за Данилой князья — Юрий Данилович, Иван Калита, Симеон Гордый, Иван Красный — каждый в меру отпущенных ему сил, все более осознанно и ретиво продолжал начатое предками. Приходилось мечом усмирять и Тверь, и Суздаль, и Рязань, и иные грады, никак не желавшие над собой верховенства Москвы, в невиданно короткие сроки, в неполное столетие, вымахнувшей из удельного, каких на Руси сотни, в могучий град. Во второй половине четырнадцатого века, особенно в княжение Дмитрия Ивановича, стало ясно: Москве по зубам исполнение задуманного. Как бы ни были сильны соперники, но Москва неодолима и у неё ещё в запасе силы для войн с самой Ордой и той же Литвой, посягавшей на русские земли.

Трудность заключалась в том, что Орда умело вбивала клин между русскими князьями. Вот, кажется, уже вбит клин между ним, Дмитрием, и рязанским Олегом…

В прошедшую зиму Рязань как-то попритихла, не подавала о себе никаких знаков, будто что-то выжидала, выгадывала. В начале весны прошел слух Олег в сговоре с Мамаем! Зловещий слушок, неприятный, но разведка его не подтвердила, и Дмитрий Иванович на какое-то время успокоился. Приезд Епифана вызвал новые подозрения. Следом за разведывательной сторожей Андрея Попова были посланы в Дикое поле ещё две сторожи, а непосредственно в стан Мамая — посольство боярина Захара Тютчева, имевшее целью не только попытаться добиться от Мамая замирения, но и получить сведения о силе Мамая и о том, есть ли у него союзники и кто именно. Вот Захар Тютчев и сумел получить сведения: Олег в единачестве с Мамаем.

В таком случае — как понимать Олега, предупредившего Дмитрия Ивановича об угрозе Мамая и Ягайлы? Загадочное поведение Олега тревожило московских правителей. Как быть, коль он и в самом деле прислонился к Мамаю? Как оторвать его от Мамая? Что предпринять для того?

Рядом с князем молился Тимофей Васильевич Вельяминов — тоже дородный и крупный телом, но уже седой — герой Вожской битвы, тот самый, что командовал полком правой руки в битве с Бегичем. Нет-нет, да и скосит глаза на князя: зачем позвал? Нынче у всех на уме одно — Мамай. Тимофей Васильевич спокоен — его коломенский полк наизготовке, он дал указание усилить сторожение на пограничье с Рязанской землей, приказал ловить всех, кто переправится с рязанского берега на московский, и допрашивать дотошно, вплоть, коль на то потребуется, до применения пыток. Но в голове коломенского наместника мелькала порой и другая мысль: может быть, князь недоволен им и задумал отдать богатую Коломну в кормление другому боярину? Тогда — за что такая немилость? Ведь, кажется, служил верно и честно…

После моления, после завтрака князь и воевода сидят друг против друга. Но теперь уже князь иной — губы сложены в твердую складку, в ней воля и властность, а взгляд — проницательный, даже и как бы взыскующий.

В какой-то миг великому боярину становится на душе неуютно. Нет, вины за Тимофеем Васильевичем никакой нет, и все же… Ибо известно, каким, несмотря на его великодушие и простоту, легкий, часто веселый, даже отходчивый характер, каким суровым может быть в иной час Дмитрий Иванович, и как тяжела бывает его рука, когда он употребляет свою власть на пользу московского дела!

Эту его суровость испытала на себе и родня Тимофея… Несколько лет назад умер его брат Василий Васильевич, тысяцкий. Должность тысяцкого вторая после князя. Он ведает и городским ополчением, и судом, и градостроительством, и многим другим, без чего городу не жить и не развиваться. Ожидалось, что тысяцким станет старший сын почившего, Иван. По наследству. Ибо и прапрадед, и прадед, и дед Ивана были тысяцкими.

Но князь, видимо, опасаясь растущего могущества Вельяминовых, упразднил должность тысяцкого — дабы не подвергнуть опасности великое московское дело, требующее единовластия.

Оскорбленный Иван задетую честь почел выше московского дела, бежал сначала в Тверь к князю Михаилу, затем к Мамаю в Орду, науськал того и другого на Дмитрия Ивановича, и кончилось все тем, что Иван был пойман и принародно казнен на Кучковом поле — в назидание другим.

Дядья Ивана, в том числе и Тимофей, его младшие братья Микула и Полиевкт не озлились, не воспылали ненавистью к князю, — осознали, как был опасен поступок Ивана. В свою очередь и князь не оставлял без внимания родственников казненного, давал им в кормление богатые города, щедро оплачивал их службу.

Миг неуютности был именно мигом, потому что взор черных глаз князя вновь окрасился привычной озабоченностью. Возложив большие крепкие руки на подлокотники кресла, он повел разговор не то что в приказном или взыскующем тоне, а в просительном. А когда Дмитрий Иванович не приказывал, а просил, то это было знаком того, что речь — о сугубо важном.

Просьба заключалась в том, чтобы Тимофей Васильевич, опытнейший воевода, не оставляя своих наместнических обязанностей в Коломне, спешно занялся сбором пеших ратей по всей Московской земле. Ему не надо было пояснять, сколь важным было поручение. Стало известно, что под руку Дмитрия Ивановича согласились встать более двадцати русских князей. Однако совокупная численность предполагаемого русского войска далеко не достигала числа конных всадников Мамая. Недостаток конного войска следовало восполнить пешими ратями.

Пешие рати представляли для ордынцев очень неудобный противовес. Ордынские конники научены ловко воевать против тяжеловооруженной конницы. Отлично владея искусством стрельбы из луков, ордынцы осыпали неприятеля стрелами, ранили коней, всадников выдергивали из седел арканами или крюками. Но когда на их пути вставала фаланга пеших, ощетиненная длинными копьями, то кони ордынцев, напарываясь на щетину копий, начинали метаться и создавали такую сумятицу, от которой сникал воинственный пыл наездников.

Тимофей Васильевич с должным чувством ответственности воспринял поручение князя и уж готов был откланяться, когда князь обратился к нему с вопросом:

— А теперь, Тимофей Васильевич, обскажи-ка мне, спокойно ль на Окском побережье? Что тебе ведомо о действиях князя Ольга Рязанского?

— На Окском рубеже пока тихо-мирно, — поведал Тимофей Васильевич. Единственное, на что следовало обратить внимание — рязанцы укрепили сторожу. Замечены случаи, когда некоторые из рязанских сторожевых норовят переправиться на московский берег под разными предлогами (Тимофей Васильевич вспомнил историю с рязанским ратным, объявившемся на московском берегу под предлогом посещения невесты). Но московиты начеку. Ловят их и пытают…

— Вот этого как раз и не надо делать, — заметил князь. — Боже упаси задирать рязанцев… Не гневи Ольга. Он у меня, как гвоздь в пятке!

— Лис он и есть лис! Тебя известил об угрозе Мамая и Ягайлы, а сам их заединщик! Поверь мне, князь Дмитрий Иванович, у меня руки чешутся наказать его, и я лишь жду твоего приказа…

— Полк держи наизготовке, но не задирайся. Лучше прикажи убрать завалы, кои образовались от рухнувшего собора…

Упомянутый князем рухнувший собор в Коломне был недостроенный каменный Успенский собор на площади, где стоял князев дворец, в коем была сыграна свадьба Дмитрия Ивановича и Евдокии Суздальской. Вельми хорош был бы собор, величием и красотой ровня Успенскому собору во Владимире. Обвал сотряс кремлевский холм и ближние дома, вогнав в великий страх горожан. Когда поднявшийся над местом обвала столб пыли осел, обнажив обломчатый остов, сжалось сердце у жителей — как бы не к добру сие…

— Завалы почти убраны, — сказал Тимофей Васильевич.

— Вот и добре. Град должен быть очищен.

В скором времени предстоял сбор русских войск в Коломне: вот для чего должен был быть очищен град. В Коломне будет решаться вопрос: идти ли на Мамая прямиком, либо в обход Рязанской земли. Тимофей Васильевич по достоинству оценил план по опережению противника, также как и оценил замысел князя любым способом разорвать единачество Олега и Мамая, коль таковое имелось и в самом деле.

В тот же день Тимофей Васильевич приступил к трудоемкой работе сбору пеших ратей; заодно направил своего помощника в Коломну с наказом немедля отпустить безо всякого выкупа всех пойманных на московском берегу рязанских сторожевых. Так, среди прочих, был отпущен и Павел Губец.

Глава четырнадцатая. У кого благословиться?

Как всегда перед войной, московский люд заволновался, и его волнение передалось животным и даже таким тварям, как крысы — те кишели в сточных канавах, мусорных ямах, подмостьях, дрались прямо на глазах прохожих. Некоторое успокоение в жизнь населения внесло прибытие в Москву и её окрестности все новых воинских отрядов — из Ростова, Ярославля, Белозерска, Костромы, Владимира, Устюжны, Оболенска, Переяславля, Мурома, Новосильска, Стародуба…

Кажется, Русь никогда ещё не выставляла такого количества ратей.

Московское дело давало плоды; Дмитрий Иванович, как никогда, почувствовал себя не просто русским, а общерусским князем. Он был спокоен. Но при всем своем внешнем спокойствии, как будто даже и отстраненности от кишащей вкруг него жизни, начисто лишенный суеты и мелкодерганья, Дмитрий Иванович являл собой сгусток энергии, которая передавалась воеводам, боярам, слугам — всем окружающим посредством немногих емких слов, скупых жестов и выражения его дивных темных глаз, исполненных то искрящейся радости и упругого блеска, то печали и удрученности, то сдержанного гнева. В них отражалось сложное сплетение мыслей и всех оттенков чувств, коими была полна его напитанная народными духовными соками душа. Он, сильный телом и характером, был той осью, на которой крутились колеса тяжкой и громоздкой телеги, предназначенной своим движением смять и опрокинуть Мамаеву Орду.

Среди многих дел, исполняемых им от зари до зари, великий князь важнейшее значение придавал тому, чтобы обсмотреть все новоприбывшие отряды, уловить настрой и дух воинства, воспринять этот дух, через своих приставов обеспечить ратных продуктами, а их коней фуражом. В каждом полку был свой священник, и было приятно наблюдать, как священники неутомимо хлопотали об исполнении каждым воином церковных обрядов, как они внимательно и заботно следили за настроением каждого ратного, помогая им избавиться от уныния, грусти либо смятения.

И князь, видя эту хлопотливость священников, все более и более обеспокоивался: а кто утешит и благословит непосредственно перед походом его самого и в его лице всю русскую рать?

Прежде он благословлялся у митрополита Алексия, этого мудрого первосвятителя. Но Алексий умер. Исполнявший некоторое время обязанности митрополита бывший коломенский священник, прозванный Митяем, также умер по дороге в Царьград, куда направлялся на поставление. С той поры митрополичья кафедра вдовствовала, и за благословением, таким образом, следовало обращаться к тому из духовных лиц, кого знала, уважала и почитала вся Русь. Таковым был Сергий Радонежский, смиреннейший, любимый народом игумен Троицкой обители. Но вот беда — некое время назад отношения князя и игумена, как думал сам князь, осложнились и осложнились по его, князя, вине.

Дело в том, что на Руси было два митрополита. Один — в Москве, управлявший епархиями Владимирской Руси, Рязанской, Смоленской, Суздальско-Нижегородской земель; другой — в Киеве, управлявший епархиями тех земель бывшей Киевской Руси, что входили в состав Литовско-Русского княжества. Тот, что сидел в Киеве, именем Киприан, по происхождению болгарин, образованнейший человек своего времени, по замыслу константинопольского патриарха, должен был после кончины Алексия стать митрополитом и на Москве. Но в Москве, и прежде всего сам Дмитрий Иванович, не доверяли Киприану, которому покровительствовал литовский князь. Московиты опасались, что Киприан, став митрополитом во Владимирской Руси, станет доброхотствовать литовскому делу в ущерб московскому (время покажет — опасения были напрасными). И потому Дмитрий Иванович хотел иметь на Москве своего митрополита — из среды священников Владимирской Руси.

Одним из таких священников, который, по мнению Дмитрия Ивановича, мог бы стать достойным преемником Алексию, был коломенский Митяй. Он был высок и осанист, обладал дивным бархатным голосом, то тоскующим и скорбящим, то с ликованием взмывающим под небеса. Речистый и образованный, Митяй снискал любовь к себе своей паствы. Князь перевел Митяя в Москву и сделал его своим печатником — так называлась должность хранителя великокняжеской печати. В обязанности печатника входило составление жалованных и других грамот, переписка с Ордой и Литвой, Тверью и Суздалем, Рязанью и иными городами и землями, — дело, требующее высокого образования и ума. Митяй справлялся со своими обязанностями размашисто и непринужденно, выказывая глубину понимания московского дела. Князь продолжает возвышать его — Митяй становится духовником князя и многих бояр. По традиции, духовником князя мог быть только монах, и не без содействия князя происходит пострижение Митяя в монахи расположенного на территории кремника Спасского монастыря.

Однако пострижение в иноки бельца Митяя произошло не по церковным канонам. По канонам, бельца должен постригать архиерей, а Митяя постриг настоятель монастыря. Пренебрежение традициями и уставом насторожило духовенство. Но не успело оно примириться с нарушением устава, как произошло новое нарушение: Митяй, в иноках без году неделя, поставляется архимандритом, хотя, по канонам, поставлению в сан архимандрита предшествует тяжкий и длительный опыт иночества.

Всем, кто внимательно следил за головокружительной карьерой даровитого недавнего коломенского священника, стало ясно: не за горами и его поставление в сан епископа. Ропщут монахи, протестуют священники, архиереи. Но чем дружнее раздаются протесты, тем настойчивее князь двигает своего подопечного к высшему на Руси духовному сану…

Внушал себе: они, шептуны и ворчуны, не понимают, что он, продвигая Митяя, руководствуется интересами великого московского дела. Он ведет лодку вперед, а они пытаются помешать ему. Да и не потому ли они ворчат, что завидуют? Что сами бы рады надеть на себя белый митрополичий клобук? Ан, нет! Не видать им митрополичьего престола. Первосвятителем будет Митяй, а не кто-то другой, тем паче — Киприан, чужак, кот в мешке…

Едва Алексий почил и его погребли с великими почестями, как Митяй надевает на себя митрополичье облачение и принимается за дела в доме Пречистой Богоматери — так вкупе с Успенским собором называется митрополичий двор.

Вот тогда-то и ополчились архиереи. Когда их созвали на поместный собор, чтобы возвести Митяя в сан епископа (а от епископа до митрополита один шаг), то суздальский владыка Дионисий, самый ревностный блюститель уставных правил, стуча посохом, гневно обличал Митяя: де-выскочка, потрясатель основ… Меча громы и молнии, поневоле бросал камешек и в огород великого князя, потакавшего Митяю. Грозился поехать в Царьград жаловаться патриарху. Взгорячившегося не в меру Дионисия взяли под стражу буде урок каждому, кто встанет поперек Митяя.

Еще больше взроптали священники. Мыслимо ли? Где это видано, чтобы под стражу — святителя?

Слух об этих московских событиях дошел и до Сергия Радонежского. Сергий взял посох и, как всегда, пешком отправился из Маковца в Москву. Когда великому князю доложили, что явился из Маковца преподобный Сергий, он, всегда так радостно встречавший старца, в тот раз испытал чувство растерянности. Верно, старец строго осудит его за потакание Митяю и покушение на право неприкосновенности духовных лиц.

Но Сергий есть Сергий. Он явился не осуждать. Князь не обнаружил в его чистых синих глазах и капли осуждения, зато увидел в них сочувствие и сострадание. Сострадание к кому? Конечно же, к нему, великому князю, который взял на себя большой грех, покусясь на неприкосновенность святителя. И как бы этот его грех, объяснил старец, не повлек за собой небесную кару всему народу, ведь не только государь отвечает за благоденствие своего народа, но и народ отвечает за неправедные поступки своего государя.

Дмитрий Иванович только вопросил: "Отче, не поручишься ли ты за Дионисия? Ведь грозится поехать в Царьград!"

Преподобный Сергий поручился, и суздальский владыка был освобожден. Дионисий отправился в Суздаль, оттуда якобы по делам епархии, в Нижний Новгород, а из Нижнего, пренебрегши поручительством Сергия, отправился в Византию, чем вызвал отчаяние и гнев как Митяя, так и князя. При этом князь поневоле испытал чувство досады и на маковецкого старца, столь неудачно поручившегося за суздальского владыку.

Князь без промедления снарядил Митяя в Царьград, отнесясь к этому предприятию с особенной заботливостью и ответственностью. Он снабдил Митяя посланием к греческому патриарху с просьбой рукоположить Митяя в митрополиты. Дал ему несколько чистых, не заполненных письмом грамот, скрепленных великокняжеской печатью, — на тот случай, коль в том будет нужда, мог под поручительство князя обратиться в Царьграде к богатым купцам для заема денег.

И как же Дмитрий Иванович горевал, когда вдруг пришло известие: Митяй, уже близ Царьграда, внезапно разболелся и умер! И досадовал. На всех тех, кто препятствовал Митяю, кто вставлял палки ему в колеса. Что греха таить: поневоле его досада касалась и отца Сергия, виновного разве лишь в том, что он передоверился Дионисию. Позднее князь стыдился своего недовольства отцом Сергием, оно тяготило его…

По смерти Митяя среди его спутников возобладало мнение: возвращаться в Москву ни с чем не следует; надо выбрать нового кандидата на митрополичий престол и просить греческого патриарха рукоположить его. Одним из кандидатов был Пимен, архимандрит Успенского Горицкого монастыря из Переяславля Залесского, другим — Иван, архимандрит Высоко-Петровского монастыря в Москве. В результате ожесточенного спора решено было представить патриарху на рукоположение в митрополиты Пимена.

Обо всем этом Дмитрий Иванович уведал позднее, а пока, посоветовавшись с иереями, он, после долгих размышлений, все же счел необходимым пригласить на митрополию в Москву Киприана. Того самого, в доброхотстве которого московскому делу он до сих пор сомневался.

Но оставался ещё вопрос: коль скоро приедет в Москву Киприан? Невольно думалось и о том, что народ Владимирской Руси ещё не знал Киприана, и его благословение навряд ли отзовется в сердцах людских так же благодатно, как благословение маковецкого игумена Сергия, чтимого и любимого народом.

Да, надо было ехать на Маковец. Но прежде следовало получить разрешение у своего духовника отца Федора.

Отец Федор был игуменом монастыря Рождества Богородицы1 на Медвежьем озере в Замоскворечье, верстах в шести от Москвы. Он был родным племянником преподобного Сергия Радонежского. Еще двенадцатилетним отроком поступил Федор в Троицкую обитель на Маковце и под опекой своего дяди за годы чистого иноческого жития много преуспел в духовном развитии. Основав с благословения преподобного Сергия монастырь Рождества Богородицы, игумен Федор успешно внедрил в жизнь его обитателей опыт Троицкой обители по воспитанию иноков, и вскоре монастырь на Медвежьем озере сделался столь образцовым, что стал прибежищем старцев-молчальников.

— Вижу, сыне, прибыл ты ко мне с какими-то сомнениями, — сказал отец Федор, введя князя в алтарь храма. — В чем они?

Дмитрий Иванович рассказал о своих сомнениях, о том, что он одно время был разгневан поступком суздальского владыки Дионисия, который пренебрег поручительством старца Сергия и уехал в Царьград чинить препятствия Митяю, и князев гнев и досада невольно коснулись, стыдно сказать, самого святого старца. И теперь душа его была нечиста перед святым Сергием. Мог ли он с такой душой, отягченной той досадой на старца, ехать к нему за благословением? К тому же старец Сергий, при его прозорливости, наверняка догадывается, ведает о его той, пусть и уже минувшей досаде…

Отец Федор слушал духовного сына с озабоченностью и сочувствием. Спросил:

— Сожалеешь ли ты, сыне, о причине своего неправедного гнева и досады? Сожалеешь ли, что двигал Митяя на митрополичий престол не по уставу?

— Теперь сожалею и осознаю свою неправоту. Сама неожиданная смерть Митяя показала — Богу было неугодно гордое стремление Митяя стать во главе русской церкви не по уставу. Я каюсь, что вместе с покойным Митяем поступал не по правилам.

Духовник взыскующе смотрел на князя.

— Имеешь ли ты ныне в своем сердце недоброжелание на преподобного Сергия?

— Нет, ныне не имею.

— Ни капли? — ввинчивался строгим взглядом духовник.

— Ни капельки.

Отец Федор осенил князя крестом, благословляя его ехать к преподобному Сергию на Маковец и назначив ему епитимью: поститься перед отъездом на Маковец день и ночь. "И знай, княже, — подбодрял отец Федор, старец несет в себе добросердие и смирение безмерное, любовь нелицемерную равно ко всем".

Глава пятнадцатая. Игумен Троицкой обители

Преподобный Сергий Радонежский родился 3 мая 1314 года, в день, когда праздновали память основателя Киево-Печерской лавры святого Феодосия.

Столь знаменательное совпадение, видно, было знаком свыше: новорожденному предстояло продолжить дело знаменитого духовного подвижника. Нарекли младенца Варфоломеем — именем одного из двенадцати апостолов.

Его рождению предшествовал удивительный случай с его боголюбивой матерью Марией, беременной им: во время службы в храме, перед чтением Евангелия, перед пением херувимской песни и при возглашении священником: "Святая святым", — младенец во чреве матери раз за разом прокричал трижды. Этот крик был также воспринят присутствующими в храме как знак свыше.

И ещё диво — в первый год жизни Варфоломей отказывался от материнского молока в среду и пятницу — постные дни недели.

Родители Варфоломея были ростовские бояре, обедневшие в результате набегов ордынских отрядов на русские земли и внутренних распрей в самом Ростовском княжестве. Ростов Великий впал в зависимость от Москвы, и по велению тогдашнего московского князя Ивана Калиты, многие ростовские бояре переехали на местожительство в Московскую землю, в село Радонеж.

У Варфоломея было два брата; старший, Стефан, как и Варфоломей, был отмечен печатью глубокой религиозности. Когда умерли родители, — а почили они в Хотьковском, близ Радонежа, монастыре, где постриглись в иноки в конце жизни, — Варфоломей, в то время уже взрослый юноша, решился монашествовать.

Это решение его было необычным. В то время монахи на Руси, по примеру поздних греческих монахов, строили обители в городах или близ них. Юноша Варфоломей замыслил отшельничество в пустыне, вдалеке от мирских поселений, как это делали древние египтяне, от коих и пошло монашество.

Старший брат его Стефан, овдовевший после смерти своей жены, в то время был уже монахом Хотьковского монастыря. Варфоломей предложил ему удалиться с ним на безлюдье. Стефан, увлеченный самой мыслью о пустынножитии, но, видно, ещё не вполне представлявший его трудностей, живо откликнулся на предложение младшего брата. Долго они ходили по лесу, отыскивая себе место для пристанища, пока, наконец, не облюбовали в сосновом бору возле маленькой речки плавно восходящее возвышение, называемое Маковцем. Построили шалаш, затем срубили келью и малую церквицу, которая, с позволения тогдашнего митрополита Феогноста (для чего ходили к нему в Москву), была освящена священником.

Братья были рослые и крепкие, физически выносливые, и все же старший оказался послабее. Он не был в состоянии слишком долго выдерживать пустынное житие: кругом дремучий лес, постоянная опасность подвергнуться нападению волков и медведей, непрерывный тяжелый труд на расчищенном от леса огороде и в лесу, отсутствие человеческих лиц и голосов… А может быть, Стефан считал себя вправе учить и проповедовать (этим даром он обладал), и отшельническая жизнь в течение длительного времени отняла бы у него такую возможность. Теперь уже не просто монах из мирского Хотьковского монастыря, коих было много, а обретший опыт отшельнической жизни, — такие в то время были в диковину, — он пришел в Москву и вступил в Богоявленский монастырь. Житие в нем было, как и во всех тогдашних монастырях, особное; каждый имел свою келью, свое отдельное хозяйство и имущество вплоть до сундука с запасными портами в нем или нитками с иголкой. И Стефан купил себе келью и стал молиться в общей церкви, изъявляя усердие, певческий дар и смиренномудрие. Его опыт и таланты были замечены, и уже через два года он — игумен этого монастыря, а затем — что очень почетно и ответственно духовник великого московского князя Симеона Гордого и его великих бояр.

Варфоломей же (а он тоже мог уйти в Москву вместе с братом) остался на Маковце, в глухом лесу, в полном одиночестве, особенно ощутимом зимой, в дни вьюг и метелей, когда волки подходили к его жилищу стаями и выли, выли… И чтобы отбиться от них, когда направлялся на моление в церквицу, брал с собой топор или дубину…

Однако, чтобы стать настоящим монахом, нужно принять пострижение. В одном из окрестных селений отыскал игумена, старца по имени Митрофан, и тот, пристально посмотрев на отшельника с его незамутненным взглядом синих глаз и поняв, что перед ним человек не от мира сего, дал согласие.

Постриг состоялся 7 октября, в день святого мученика Сергия, и Варфоломей теперь наречен был в честь святого Сергием. Игумен-старец совершил литургию, и инок, принявший обеты нестяжания, целомудрия и послушания, облаченный в монашеские одежды, семь дней не выходил из церквицы, беспрестанно молился, питаясь лишь просфорой, полученной им от Митрофана после литургии.

В совершенном уединении Сергий жил два года, подвергаясь опасности быть растерзанным зверями, либо погибнуть от голода или холода, либо сойти с ума от страшных привидений, демонских искушений, а то и просто от одиночества…

В житии преподобного Сергия, составленном его учеником Епифаном Премудрым, рассказано, какие страшные видения являлись отшельнику Сергию. То перед ним возникали образы устрашающих зверей. То вдруг келья наполнялась шипящими змеями, устилавшими весь пол. То ему слышались с улицы бесовские крики: "Уходи же прочь! Зачем ты пришел в эту лесную глушь, что хочешь найти тут? Нет, не надейся долее здесь жить: тебе и часа тут не провести; видишь, место пустое и непроходимое; как не боишься умереть здесь с голоду или погибнуть от рук душегубцев-разбойников?"

Видимо, не раз соблазнялся мыслью: обуться в добрые лапти, потуже затянуть на себе пояс, взять с собой иконы Богоматери Одигитрии и Николы, оставшиеся от родителей, положить за пазуху кус хлеба — и в тот же Хотьковский монастырь, где почили его родители, или в Москву, к брату Стефану, в его Богоявленский монастырь. Но нет, не соблазнился. Устоял.

Ограждением от искушений, опасностей, страхований были непрестанные молитвы, посты, воспитание в себе ощущения постоянного присутствия Бога, обращение к Нему за помощью и заступничеством и — труды, труды, труды…

Окрест уже пошла слава о пустынном подвижнике. Стали посещать его монахи. Иные из них, очарованные его кротким нравом, смирением, приветливостью и благоуветливостью, простотой без хитрости, просили у него разрешения поселиться рядом с ним. Сергий не возражал. Ведь он с самого начала хотел совершенствоваться хотя и вне мирской жизни, подальше от селений, но отнюдь не в одиночестве. Он же поселился здесь с братом, и не его вина, что старший брат Стефан ушел в Москву.

Владея ремеслом плотника, преподобный Сергий помогал строить кельи тем, кто селился рядом. Когда количество братии достигло "апостольского" числа, двенадцати, то иноки, во главе с преподобным Сергием, обнесли церковь и кельи тыном. Монашеская слободка стала монастырем, пока ещё небольшим, все с той же церквицей, явно уже тесноватой, взятой в рамку избами-кельями, с разделанными возле них огородами.

Преподобный Сергий не сразу стал игуменом. Поначалу им был старец Митрофан, тот самый, который постриг Сергия в иноки. Преклонных лет Митрофан игуменствовал лишь один год; после его кончины, по упрошению и настоянию братии, игуменом стал Сергий, возведенный в этот сан епископом Афанасием, к которому Сергий ходил пешком (он всегда ходил пешим — и в Москву, и во Владимир, и в любой дальний град Руси, когда это требовалось) в Переяславль Залесский, где находилась кафедра московской епархии.

Именно — по упрошению, и притом настоятельному; Сергий не хотел для себя ни священства, ни игуменства, ибо опасался: обладание властью могло бы обернуться утратой достигнутой им годами упорного труда смиренной кротости, равной самоотречению. Эти труды не сводились лишь к тому, чтобы вовремя и строго по чину исполнять все девять служб, начиная с полунощной и кончая вечерней. Каждый монах, как это было принято и в старину, и во времена Сергия, совершал келейное правило. Заключалось оно в том, чтобы стоять в келье перед иконой или крестом, читать псалмы и неустанно произносить Иисусову молитву: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя". Многократное, в такт дыханию, произнесение этой молитвы помогало отрешиться от внешнего мира и сосредоточиться в Боге. Такое сосредоточение позволяло вступить с Богом в мистическое общение и называлось оно "умным" или "духовным" деланием. И если оно, это делание, совершается по правилам и под руководством опытного старца, то достигается одна из целей его — смиренная кротость, открывающая двери в царство всеобъемлющей любви к людям.

Сергий, благодаря неустанным трудам, незаметно для себя обрел особую притягательную силу. К нему тянулись больные и здоровые. Одни получали от его молитв исцеление, другие — утешение и душевную отраду. Нищие и крестьяне, бояре и князья — всякий от встречи с Сергием испытывал благодатную силу.

Слава об игумене Троицкой обители разошлась по всей Руси; иные пришлые монахи, встретясь на Маковце с Сергием, настолько очаровывались его святостью и кротостью, что, ради своего духовного совершенствования просили принять их в обитель. Поначалу, чтобы не нарушить апостольское число двенадцать, Сергий отказывал им, но в конце концов пришлось нарушить это число. Это произошло с приходом на Маковец старейшего смоленского архимандрита Симона.

Встреча с Сергием настолько умилила архимандрита, что он, пренебрегши почетом и славой, какой пользовался в Смоленске, решил оставить свой прекрасный град и упросил игумена принять его в обитель. Средства Симона, внесенные в казну монастыря, игумен употребил на возведение вместо малой большой церкви, опять же деревянной, перестройку и самого монастыря с прибавлением площади и более строгим расположением келий вкруг церкви.

Поначалу, как и во всех монастырях на Руси в то время, в основу жизни и деятельности маковецкой обители был положен особножительный устав. У каждого инока своя келья, свое имущество, свой сундук и ларец, свои продукты питания. Одни иноки беднее, другие богаче. О подлинном равенстве, чреватом ссорами и противоречиями, не могло быть и речи, и Сергий, с одобрения и при поддержке митрополита, решился на великое дело — перестроил весь монашеский обиход особного жития на начала общего жития. Для этого потребовалось обобществление имущества, введение общей трапезной и таких новых служб и должностей, как келарь, ведающий кладовой со съестными припасами, повар, хлебник, казначей, трапезник, кутник — разносящий блюда…

Реформа явилась серьезным испытанием для иноков. Некоторые из них, кто пообеспеченней или кто не был готов к соблюдению строгой дисциплины, предписанной общежительным уставом, не соглашались на этот новый устав, и лишь высокий авторитет игумена позволил благоуспешно перестроить жизнь обители.

Да и для самого игумена пришло время новых испытаний. Власть игуменства в новых условиях таила в себе опасность утраты им, Сергием, смирения и кротости, этих высот духовного подвижничества, подвергаемых искушению ежедневно, ежечасно и ежеминутно. Известен случай, когда, явив высокой степени кротость и смирение, Сергий оставил монастырь.

Это произошло после того, как на Маковец вернулся из Москвы старший брат Стефан, который несколько лет игуменствовал в Богоявленском монастыре, имел успех и вдруг попал в опалу и лишился сана. Это было связано, видимо, с тем, что князь Симеон Гордый после двух первых неудачных браков во время отсутствия в Москве митрополита и втайне от него совершил третий брак, запрещаемый церковными правилами, а Стефан благословил князя на тот брак. Но уже избалованному почестями и вниманием, Стефану нелегко было укротить в себе честолюбие и гордость. Рассчитывая на высокую должность и почести на новом месте и не получив их, Стефан обиделся на младшего брата.

Однажды, во время вечерней службы, регент церковного хора взял в руки богослужебную книгу с благословения Сергия, который в ту минуту пребывал в алтаре. Это произошло на глазах Стефана, который стоял на левом клиросе и мог рассчитывать на то, что регент за благословением мог бы обратиться именно к нему. "Кто тебе дал эту книгу?" — неожиданно, во всеуслышание, вопросил Стефан регента, не скрывая раздражения. Тот ответил, что книгу ему дал игумен. "Кто здесь игумен? Не я ли прежде сел на этом месте?" — с ещё большим раздражением сказал Стефан и добавил несколько грубых слов, относящихся к брату.

Сергий слышал брань Стефана, но довел службу до конца, а по окончании вечерни, когда иноки разошлись, минуя свою келью, удалился. Он ушел пешком за тридцать верст от Маковца, в глухие леса, в Махрищевский монастырь, настоятелем которого был его друг. Попросил дать ему проводника, который помог бы ему пройти через леса к реке Киржач.

На крутом берегу полноводного Киржача, среди сосновых лесов, Сергий срубил келью, чтобы вновь начать отшельническую жизнь. Обиделся ли он на старшего брата? Нет. Брань Стефана во время службы в церкви вызвала в его душе чувство глубокого сожаления о том, что брат болен тщеславием и затаил в сердце недоброе ревнивое чувство. Он, Стефан, несчастлив. Отсутствие рядом с ним Сергия, которому он, видимо, завидовал, поможет Стефану избавиться от раздражения.

И на Киржаче Сергий недолго был в одиночестве. К нему потянулись иноки — и те, кто вслед за ним оставили Троицкую обитель, и новички. Он уже успел построить церковь и монастырь, когда прибыли два архимандрита и, выполняя просьбу всей братии Троицкой обители, поддержанной митрополитом, увещевали Сергия вернуться обратно. И Сергий, не желая ослушаться митрополита и уважая просьбу братии, вернулся, оставив на Киржаче настоятелем своего ученика.

Маковецкая обитель, во время отсутствия в ней Сергия Радонежского начавшая было утрачивать высокий авторитет, с возвращением в неё основателя вновь обрела славу духовного центра Руси. К тому времени, когда над Русью нависла опасность мамаева нашествия, именно Маковецкая обитель, ведомая "чюдным старцем, святым Сергием", как называли его современники, могла вдохнуть в свой народ силу непобедимой духовной энергии.

Глава шестнадцатая. На Маковце у преподобного Сергия

Восемнадцатого августа Дмитрий Иванович с малой дружиной подъехал к обители на Маковце. Был он, после многочасового путешествия, сосредоточен и утомлен; алый плащ его был покрыт изрядным слоем пыли.

Солнце уже близилось к горизонту, и в его ласковых лучах доверчиво светились купол деревянной церкви, кровли трапезной, изб-келий, обступивших храм полукружьем. У подножия плавно восходящего холма тек ручей, и потные кони потянулись к нему, но поспешавшие князь и его спутники (князья и бояре) не замедлили подняться на Маковец.

Торжественно звонил колокол: из монастыря, обнесенного тыном из вкопанных в землю бревен, выходили монахи в черных мантиях и клобуках. Увидев среди них высокого седобородого старца Сергия с крестом в руке, князь заволновался. Кроме прежних сомнений, что накануне были разрешены его духовным отцом Федором, князь ещё в дороге подвергся новому: прав ли он в своем неукротимом стремлении побить Мамая, этого могущественного самозванца? Что скажет ему старец, который умел распознавать в своей душе волю Божию? Не внушит ли ему внутренний глас, что поднимать руку на Орду бессмысленно, пагубно для Москвы и всей Руси?

И что же тогда? Распускать войска, собранные с таким трудом? Снаряжать к Мамаю послов, просить его не воевать Русь и соглашаться на любые его условия, на выплату дани в размерах, какие он назовет? Косвенно признать его законным царем и своей данью крепить его царствование?

Все эти вопросы разом вставали в его душе, и он невольно вспомнил людскую молву о провидческом даре и даре чудотворца Преподобного. Одна из легенд, передававшаяся из уст в уста, была связана с пребыванием на Маковце одного греческого епископа. Епископ тот, слушая рассказы о святости и чудотворстве преподобного Сергия, не верил, что на Руси мог появиться такой силы светильник. Он отправился в Троицкую обитель, одержимый все тем же неверием в святость какого-то русского монаха, испытывая в себе страстное желание удостовериться в своем неверии и разоблачить монаха. Но будучи уже близ обители, вдруг почувствовал страх, а когда вошел в монастырь и увидел Преподобного, ослеп. Греческому епископу ничего не оставалось, как исповедать игумену свое неверие и покаяться, называя себя окаянным. Он попросил у старца прозрения, и "незлобивый делатель смирения прикоснулся к ослепленным его зеницам", и с глаз его спала как бы чешуя. Епископ прозрел тут же, после чего, возвратясь в Византию, говорил: "Сподобил меня Бог видеть небесного человека и ангела".

Были случаи, когда старец приветствовал проезжавшего за десятки верст от Маковца знакомого священника, называя его по имени, и позже иноки уточнят: именно в тот час проезжал тот священник вдали от Маковца, но поспевая по делам, за неимением времени не мог завернуть в Троицкую обитель.

Да, князю предстояло просить благословения не у кого-нибудь, а у святого, у провидца.

Поднимаясь на холм, он в несколько секунд взмок от пота (будто не конь вез его, а он коня). Успел вспомнить об Олеге Рязанском, который, наверное, сто раз взвесил, прежде чем притулиться к Мамаю. Взвесил соотношение сил, учел привычку русских признавать Орду за свою владычицу, учел, видно, и то, что многие осторожные люди на Руси не очень-то одобряли московскую строптивость. Неужто он, Дмитрий Иванович, не прав, и только одним неудачным сражением погубит московское дело, начало коему положено его дедами?

Тяжело спрыгнув с коня, подхваченного под уздцы стремянным, князь сделал несколько шагов встречь старцу. Преподобный стоял смиренномудрый и спокойный, но сквозь его бесстрастность во взгляде синих глаз проступали из необъятных глубин души благодать и доброта, всеохватная любовь и упокоение.

В то время как Дмитрий Иванович шел к нему, Сергий также сделал несколько шагов навстречу князю своей необыкновенной, благоговейной походкой. Он был заранее предуведомлен о приезде великого князя и всю ночь стоял на молитве, предав себя всецело Господу и вслушиваясь в себя, как Господь вседействует в нем. С детства чистый сердцем и умом, Сергий умел распознавать в себе волю Божию в любое время и в любых обстоятельствах и особенно был чуток к ней в часы молитвенного бдения. И он встречал князя, наполненный самим Провидением, спокойный и благостный, если не сказать совершенный. Оно, это совершенство, определялось степенью угодности Богу и верностью Божией благодати. Он знал, что благодать легко оскорбляется неверностью ей; малейшее бестактное обращение с ней оборачивалось её улетучиванием, что донельзя его обескураживало, ведь достигается она многими трудами: самоограничениями, суровыми самопринуждениями… Чтобы её не расплескать, уберечь в себе до капельки, Преподобный усвоил походку мягкую, как бы скользящую, благоговейную.

Осенил князя крестом, и князь прижался губами к руке старца, чувствуя, как томимая, запертая на все замки душа его раскрепощается — ему сразу становится легче, свободнее. В храм, на молебен, он идет вместе со своими спутниками с весьма облегченной душой, сразу же отдается во власть моления — все предыдущие многонедельные заботы сами собой отодвигаются на второй план. Каждой порой своего существа впитывает звуки богослужения, слова Евангелия, кажется, сам Господь Бог рядом, смотрит прямо в сердце… И он молит: Господи, благослови, Господи, помилуй, Господи, спаси, Господи, помоги!..

Вдруг в середине службы в храм входит человек в дорожном пыльном платье. То — гонец из Москвы. Не озираясь, прямиком — к князю поспешливой, не принятой в храме, походкой. В рядах московитов — беспокойство. Склоняется к уху Дмитрия Ивановича: Мамай, покинув устье реки Воронеж, направляется к верховьям Дона.

Озабоченно сведя брови, князь медленным кивком головы отпускает гонца. Как скоро Мамай пойдет к Оке, к месту встречи со своими союзниками Ягайлом и Олегом? Двинулись ли они одновременно с ним? Опасно, коль уже идут все трое, как и было меж ними уговорено, к Оке! Этого допустить нельзя. Следует возвращаться в Москву посейчас, не дожидаясь окончания службы…

В это время из алтаря появляется в царских вратах преподобный Сергий, по-прежнему спокойный, но как будто ещё более осиянный внутренним светом. И такая благость идет от него, такое упокоение, что тревога князя сама собой утишается, и он возобновляет моление.

По окончании службы князь намеревается тотчас возвращаться в Москву, чтобы затем без промедления двигать войско на Коломну. Но Преподобный просит его, вкупе с дружинниками, пожаловать в монастырскую трапезную. И странно, недавно решительно настроенный уехать, князь поддается мягкому увещеванию Сергия, только теперь ощутив унявшееся было острое чувство голода.

Благословение и окропление святой водой он и его дружинники получают после трапезы, при этом Преподобный, следуя христианской традиции искать мира и согласия, а не брани, советует Дмитрию Ивановичу пойти к ордынскому царю с правдой и покорностью. Ведь по его положению он должен подчиняться ордынскому царю. Не лучше ли изъявить смирение, отдав ордынскому царю золото и серебро? И когда Дмитрий Иванович отвечает, что пытался уговорить Мамая не воевать Русь, но безуспешно, преподобный Сергий, сотворя молитву, говорит:

— Подобает тебе, Господин, заботиться о врученном от Бога христоименитом стаде. Пойди противу безбожных. Бог поможет тебе.

Тронутый напутствием, князь встает на колени перед Преподобным, и тот осеняет его крестом:

— Ты победишь.

Князь, чувствуя на глазах слезы:

— Если Бог мне поможет, отче, поставлю монастырь во имя Пречистой Богоматери1.

В обратный путь Дмитрий Иванович отправился со своей дружиной чуть свет следующего дня. Число его свиты увеличилось на два человека. То были монахи-схимники Александр Пересвет и Андрей Ослябя. В темноте, когда отъезжали от ворот монастыря, едва были различимы лица и одежда отъезжающих, но нашитые белые кресты к черным куколям иноков были видны четко и издалека.

Все происшедшее в стенах Троицкого монастыря теперь Дмитрию Ивановичу представлялось как во сне, на редкость сладком. Самой впечатлительной и трогательной картиной было благословение Сергия с окроплением святой водой, которую князь, когда капельки попадали на уста, слизывал языком, и его словами: "Ты победишь… "И ещё — придание его войску двух иноков.

Во время встречи, молебствия и трапезы князь невольно обратил внимание на двух рослых, крепкого телосложения иноков, угадывая в них бывших воинов. Когда он встречался с ними взглядом, ему казалось, что они смотрели на него по-особенному, как на родню: возможно, при виде князя и его дружины в них проснулся полузабытый дух воинства. Так или не так, но он заинтересовался прошлым этих великанов и получил ответ, что они до пострижения в иноки были ратниками. Сметливый князь тотчас сообразил, что если бы в его войске были эти два монаха, но не в шлемах и панцирях, а куколях с нашитыми на них белыми крестами, то их присутствие удвоило бы боевой дух воинов. Ибо каждому воину стало бы ясно, что война идет во спасение не только Руси, но и православия, центр которого уже начинал перемещаться из Византии, теснимой турками, в Русскую землю. Понимая, что желает почти невозможного, князь обратился к Преподобному с просьбой дать ему в воинство этих двух иноков.

Преподобный задумался. Трудное положение. По церковным законам монах не должен вступать в воинскую службу — грех. Конечно, он, как игумен, мог послать их на битву: верные иноческому послушанию, они последуют туда, куда им укажет игумен. И тогда игумен грех возьмет на себя. Он же, Сергий, никогда не брал на себя даже малюсенького греха. И теперь он молчал, вслушиваясь в себя, предав себя Господу. Как поступить? С одной стороны грех, с другой — речь шла о судьбе православной страны, которой, он чувствовал, суждено будет стать подножием Божьего престола.

Господь Бог, видимо, подсказал ему то, что он и сделал: он дал необходимые установления для пострига этих двух иноков в великую схиму. И сам свершив над ними обряд пострижения, воздев на их головы черные куколи с белыми крестами, — образ великой схимы, означавший, что их ждет бой с самим дьяволом, — сказал князю: "Вот тебе мои воины…"

Князь, возвращаясь в Москву, радовался благословению и присутствию в его дружине монахов-схимников.

Глава семнадцатая. В Коломне

Дмитрий Иванович с женой Евдокией, с детьми, стоит в прохладе каменного собора Архангела Михаила перед белыми гробницами деда Ивана Калиты, отца Ивана Красного… Горят свечи. Широко крестясь, шелестят рукавами парчовых облачений священники. Тяжело вздыхают бояре, сопят дети… Кажется, мощи предков, покоясь под белыми плитами, неслышно взывают к достойному продолжению их дела — сбирать Русь, крепить Москву. Здесь, у гробов, невольно наплывает успокоение: ты не один, с тобой много-премного и живых, и тех, кто уже т а м… И если тебе не суждено вернуться к родным гробам, то встретишься с предками т а м.

Выходит на площадь. Она запружена воинами, как запружена ими вся Москва. Прощается с родными. Бледная от бессонной ночи, от пролитых слез, от печальной невозможности уберечь мужа от предстоящего опасного сражения, Евдокия прощально и горячо целует его. Он трижды, раз за разом, чмокает её попеременно в щеки — быстро и как бы уже отрешенно… Мыслью он уже в походе.

Из кремля выступают в три потока — из разных ворот. Священники, окуная березовые кустики в деревянные бадейки со святой водой, крестообразными движениями окропляют воинов, говоря: "Во имя Отца и Сына и Святаго духа…" Один поток — по Брашевской дороге, другой — по Болванской, третий — по Серпуховской, на Котлы. Люди, обочь, кричат ратным слова одобрения, иные, увидя родных, плачут. Когда перед их взорами появляются два дюжих всадника в черных рясах, в куколях с белыми крестами, с трепетом передают друг другу: "Сергий, отче Сергий послал… Своей рукой благословил…"

Погруженный в свои заботы, Дмитрий Иванович под взглядом сотен и тысяч людей сидит на коне просто, несколько огрузясь, даже и на секунду не помыслив о том, чтобы принять торжественный и бравый вид, какой принимали многие воины. За Москвой-рекой он велит одетым в доспехи ратным раскупориться и доспехи сложить в повозки.

Ехали четыре дня, утешаясь видом скошенных нив — крестьяне успели убраться с полей. Короткие остановки, костры, мельтешение деревянных ложек над котлами с кашей — и снова в поход. Наконец на пятый день сквозь марево увидели маковки церквей — то была Коломна. При устье Сиверки, впадавшей в Москву-реку, Дмитрия Ивановича встречают ранее прибывшие сюда князья и воеводы: владимирские, стародубские, тарусские, муромские… И вот уже под звон колоколов въезжают в главные крепостные ворота. Владыка Герасим, сутулый, седатая голова в сверкающей каменьями митре утянута в плечи, глаза теплые, участливые, осеняет золотым крестом Дмитрия Ивановича… (Свой, свой великому князю этот коломенский владыка; и дворы их — государев и владычный — рядом тут).

Толпы коломенцев криками приветствий встречают князя и его свиту. В Коломне Дмитрию Ивановичу всегда легко душой — вотчина. Тут он шестнадцатилетним юношей венчался со своей Евдокией и справил широкую свадьбу; из этого града два года назад из-под благословляющей руки Герасима повел он полки навстречу Бегичу, коего и сокрушил; об этом граде немало он пекся — строил храмы и дворцы, не жалея денег.

На крики коломенцев лишь вертит головой да пожимает плечами, по-прежнему в нем никакой торжественности, никакой важности. Латы давят ему на грудь, потное тело свербит. Приметив в числе встречавших его у ворот высокого банщика, подзывает его. Тот, просияв лицом, подходит и низко кланяется.

— Истопи-ка, Василий, баньку.

— А уж и затопил, милостивой… — хвастает банщик. — Знаю, любишь парок! Небось исчесался весь в дороге-то! Как же, знаю…

Но прежде чем доходит черед до бани, отстаивают молебен, размещаются во дворце и хоромах, успевают в самом узком кругу обсудить завтрашние действия — прежде всего провести смотр войскам на Девичьем поле.

Баня — на краю широкого двора — из липовых бревен. Стекавшая по долбленому желобу вода угождала в ямину за высоким дубовым тыном. Дмитрий Иванович охал и ахал, когда его охаживали двумя вениками — можжевеловым и березовым. Малиновый выскочил в мыльню — слуга тут же окатил его раз за разом тремя ушатами колодезной воды, приговаривая: "Болесть — в подполье, а на тебя, господине, — здоровье!" Выскочили из парильни прогонистый и власянистый Боброк (мокрые длинные усы обвисли, как собачьи хвосты), толсторукий, в налипших к розовому телу березовых листьях Микула Вельяминов. Слуги обернули их холстинами, подали по ковшу ядреного, бьющего в нос кваса.

Пока слуги очищали парную от листьев, готовя её ко второму заходу, парильщики вели беседу о Мамае, Ягайле и Олеге. Мамай, как уже было доложено великому князю начальником разведки, шел к Дону совсем не спеша, что было на руку московитам; Ягайло только что выступил из Литвы со своим сорокатысячным войском, Олег же, непонятно с чем сообразуясь, стоял с основными силами в Переяславле Рязанском, не поспевая ни к Дону, ни к Оке, где, по уговору союзников, все они должны были встретиться на Семенов день.

Дмитрия Ивановича особенно занимало поведение Олега. Рязанский князь был хитр не только в отношении Москвы, он был хитр и в отношении Орды, как и любого иного государства. Хотя он и усилил сторожу на Оке, он дал указание своим ратным быть предельно миролюбивыми на границе по отношению к московитам. И если сами московиты одно время хватали без разбору всякого, кто переплывал Оку на московский берег, то рязанцы переплывавших на их берег московитов не ловили и не трогали. Все эти мелочи что-нибудь да значили.

Прежде всего мелочи эти позволяли делать вывод, что Олег своим поведением как бы призывал московитов не задираться, не доводить дело до мелких стычек, которые могут перерасти в крупные.

Не исключено, что он, вступя в союз с Мамаем, занял выжидательную позицию, чтобы в случае чего иметь возможность отвернуться от Мамая. Такая позиция Олега, если она в самом деле имела место, могла обернуться для Москвы большим благом. Дмитрий Иванович должен был вести себя по отношению к рязанцам предельно осторожно, и особенно теперь, когда его силы стянуты в Коломну.

Еще и ещё раз он с удовольствием отметил про себя: как хорошо, что он получил благословение от старца Сергия. Как только в войсках Олега и сам он узнают о том, кто благословил московские рати, то очень многие из них спросят себя: правы ли они будут, коль встанут под руку Мамаю?

В мыльню вошел начальник стражи с сообщением: прискакал с Дона очередной гонец.

— Позвать ли его? — не без смущения спросил стражник; князь и воеводы сидели в одних холстинах, с голыми ногами в дубовых шайках, наполненных теплой водой.

Дмитрий Иванович велел позвать гонца, и когда тот, в легком летнем кафтане, вошел и низко поклонился, спросил его:

— Где ныне Мамай?

— За Доном, господине. Идет неспехом. Ныне он встал на реке Красивая Меча.

— Ну, ступай. Спаси тебя Бог за службу.

Через некоторое время вновь вошел начальник стражи и сообщил вести с рязанского берега Оки: там по-прежнему тихо, и не замечено никаких дополнительных отрядов в окрестностях Перевицка, этой рязанской крепости близ Коломны. Вести о медлительности Мамая и тихом поведении рязанцев успокаивали. Князь подумал о том, не сделать ли ему со своим войском маневр, обговоренный с князем Владимиром Серпуховским и зятем Боброком ещё в Москве, но ещё не утвержденный, — пойти к Дону, встречь Мамаю, не прямиком через Рязанскую землю, а краем её, для чего перейти Оку возле Лопасни, а не здесь, под Коломной. Тем самым успокоить Олега. "Ведь Олег, этот Святополк окаянный, — думал Дмитрий Иванович, — не желает, чтобы я пошел на Дон прямиком через его землю. Он не хощет сражаться со мной один на один, и он опасается разорения своей земли. Но если я обойду его землю сторонкой — оценит ли Олег мои старания не причинить ему вреда?"

То был вопрос вопросов. Как человек тонкий, Олег поймет действия Москвы как приглашение к обдумыванию своих ответных действий. Понять-то поймет, но оценит ли? Усомнится ли хоть на каплю в целесообразности своего единачества с Мамаем?

С другой стороны, лопасненский маневр мог иметь выгоду и независимо от того, как ответит на него Олег, — этим маневром будет отсечен от Мамая Ягайло.

Боброк, разглядывая свои опущенные в шайку с теплой водой мосластые ноги, словно читал мысли князя.

— Не хотелось бы мне, княже, встречаться лоб в лоб с Ольгом… сказал он. — Скорнищеву битву помню до сих пор. Хоть мы и побили его, а сильный князь! Побить мы его и теперь побьем, но и он нас пощиплет.

— Пожалуй что и пощиплет, — согласился и Микула.

Из парной выскочил парильщик, весь красный, в суконной шапочке на голове, — пригласил на очередной заход. Князь влез на полок, и по его телу тотчас плавно пошел веник от шеи к копчику и обратно, сначала без встряхивания, а затем со встряхиванием. Эту постепенность, вдруг переходящую в лихое охаживанье тела двумя вениками и вперехлест, и по-всякому, князь очень любил. Наконец, упаренному, ему помогли сойти с полка, окатили его холодной водой, снова завернули в холстину. Некоторое время, утомленно прикрыв глаза, он пребывал в состоянии как бы полудремы. Но вот его молодые, полные ясного ума глаза открылись, и он сказал:

— А что, завтра проведем смотр ратям — да и на Лопасню! Только поспешать надо, поспешать!

— Только поспешать, — как эхо подтвердил Боброк.

На следующий день, проведя на Девичьем поле смотр ратям, Дмитрий Иванович урядил всем полкам московских воевод, более опытных в воинском искусстве по сравнению с воеводами других княжеств, а главное, давно привычных к взаимодействию во время походов и сражений.

26 августа войско вышло из Коломны по берегу Оки к Лопасне, чтобы оттуда, перевезясь на противоположный берег, быстро двинуться к Дону.

Глава восемнадцатая. Чему обрадовались рязанские сторожевые

В тот день черед кашеварить был Павлу. Товарищи разъехались дозорничать, а он, пользуясь свободным временем, прокипятил в щелочной воде порты и рубахи, прополоскал их в реке, отжал и развесил на протянутой от кола до кола веревке. Было тихо и тепло, купол неба чист и ясен, солнце не жарило, как в предыдущие дни, из побережного леса доносился посвист птиц, а по ту сторону Оки лениво парили коршуны.

Приятно было Павлу заниматься хозяйскими делами: ходить, разминая ноги, по лагерю, замачивать пшено, разводить костер, варить в котле кашу… Дело его с женитьбой хотя и было отложено, но он чуть ли не каждый день наведывался на лодке на тот берег, к Катерине. Московские дозорные теперь его не трогали, не гонялись за ним и даже не требовали от него, как от "чужака", хмельного меду. Кондратий, отец Катерины, уж смирился с тем, что дочь его выйдет за рязанца, и паче того, пообещал жениху и невесте потолковать с местным священником: уговорить того обвенчать молодых.

Одно плохо: с тех пор, как московские рати стянулись в Коломну, рязанская сторона, как дозорные, так и жители, были охвачены тревогой. Ратей московских было видимо-невидимо, их скопления внушали рязанцам ужас. Павел и его товарищи почти не слезали с коней: то разъезжались по обе стороны лагеря, то съезжались, сообщая друг другу сведения от соседних сторожевых. Особенно тревожно всем было в день смотра московских ратей на Девичьем поле, когда оттуда доносились звуки рожков и труб.

Ждали — вот-вот начнут перевозиться через Оку. Тогда запышкают сигнальные огни по всему рязанскому берегу. Вестовые поскачут в Переяславль со страшным донесением, а рязанской стороже придется лечь костьми на порубежье, преграждая путь неприятелю в глубь земли родной…

Внезапно послышался бешеный топот коня. Павел оглянулся — галопом скакал Вася Ловчан. У ограды осадил вспаренного коня, торжествующе взмахнул шлемом в руке:

— Паша! Пашаня! Московиты идут!..

— Да ты чему радуешься, чудак?

— Как же! Свернули на Лопасню! Вон — смотри…

Павел бросил привязанную к палке деревянную ложку, которой помешивал в котле кашу, кинулся на ближайший пригорок. Верно: верстах в трех увидел на той стороне Оки передовой конный отряд московитов. За ним длинно растянулось облако пыли — верный признак движения большого войска. Павел сбежал с пригорка, вскочил на коня (конь пасся близ поста оседланным), помчался в сторону Лопасни.

Стан рязанского воеводы Тимоша Александровича был окружен дубовым тыном. В воротах — воины с пиками. Знали Павла, но чванились, не пропускали — де, куда ему со свиным рылом в калашный ряд. Он бранился с ними, лаялся, наконец, поняли, что он с важным донесением — впустили. Быстро пройдя сени воеводской избы (пахло сбруей и яблоками, ссыпанными в угол ворохом), рванул дверь. Тимош, важный, с поперечной складкой на медном лбу, смотрел на Павла вопросительно и с легким испугом.

— Московиты идут на Лопасню!

Складка на лбу воеводы враз распустилась.

— Диво-то какое! Диво-то! Да ты видел ли своими глазами?

— Своими глазами и видел.

Тимош Александрович ударил рукой себя по ляжке:

— Мудр, мудр князь Митрей Московский! Ей-богу, мудр! Ну, коль так (своему слуге) — принеси-ка из горницы нож с костяной ручкой…

Слуга принес нож, и воевода преподнес его в дар Павлу:

— Сгодится тебе — за добрую весть. А теперь, братец, скачи в Переяславль, обрадуй государя нашего Ольга Ивановича… С Богом!

Павел с поклоном принял подарок. Ноздри его трепетали — удостоиться такой чести — оповестить самого князя! Но он мешкал, стоял истуканом…

— Что ж, к полу-то прирос? Ай не дошло до тебя?

— Как не дошло? Вовек буду молить за тебя, господин… Да вот какое дело — час бы мне отсрочки уладить кое-какое дело…

— Это что ещё за дело?

— Любушка тут у меня — с того берега. Сказать бы ей — отъезжаю, мол, но ненадолго, наскорях вернусь — обвенчаемся.

Воевода вспыхнул, побагровел. Хотел топнуть, указать нахалу на дверь (двое ратных уж наготове вытолкать взашей), но вдруг поостыл.

— Ишь ты, любушка! — проворчал. — Вынь да выложь, роди да подай. Два дела не берут разом в руки! Успеешь, повидаешься. А сейчас — ну-ка живо ко князю Ольгу Ивановичу! Весть-то какая!..

Глава девятнадцатая. Олег слышит глас народа

Князь Олег с княжичами Федором и Родославом, с воеводами возвращался в Переяславль со смотра войска, проводимого за Лыбедью. И хотя смотр показал, что войско его в хорошем состоянии, — следствие его, Олеговой, деловитости и неутомимости — он был в плохом расположении духа.

Его очень беспокоило, что приближался Семенов день, первый день сентября, когда, по договоренности, войска Мамая, Ягайлы и Олега должны были встретиться на Оке, — но срок этот, судя по всему, уже упущен. Мамай все ещё пребывал за Доном, да и Ягайло не спешил. В то время как Дмитрий Московский не дремал — уже был в Коломне, вот-вот перевезется через Оку и двинет рати на Переяславль. Мало того, что рушился план действий тройственного союза, — именно Олег, а не Мамай или Ягайло, мог стать первой жертвой нашествия московитов. Ибо если союзники не поспешают своевременно встретиться на Оке, то поспешат ли они на помощь Олегу?

Приблизились к торгу, давно уже перекинувшемуся с левого берега на правый. Повсюду — лавки, амбары, шалаши… Ряды соляной, орешный, луковый, кузнечный, сапожный… Самый обширный — хлебный. Зерно в ворохах, зерно в мешках, зерно в повозках… Скрипели нагруженные телеги. Год выдался урожайный, на всех ближних реках — Трубеже, Лыбеди, Дунайчике — вертелись жернова мельниц; отовсюду с гумен слышалась молотьба. Стаи грачей тяжело, сыто перелетали над полями.

Князь со свитой завернули в кузнечный ряд. Мечи и копья, топоры и лопаты, тележные тяжи и подковы, стремена и гвозди — все это разложено на лавках, телегах, на траве. У одной из телег стоял Савелий Губец в длинной холщовой рубахе, в пестрядинных портах. Борода сивая. Поясно, с замедлением, издали поклонился князю. Олег Иванович приблизился, попросил подать ему с телеги кольчужную рубаху. Ее железные кольца с двумя рядами медных, для нарядности, колец, радужно отсверкивали на солнце.

Подержав на руках рубаху и полюбовавшись клепкой колец, князь спросил:

— Что ж, на такое диво и спросу нет?

— Пообедняли, видать, наши воины — не берут! — посетовал старик.

Князь спросил о цене и тут же велел казначею оплатить кольчугу. Тронул дальше — к мосту. Лыбедь текла спокойно, отражая небо, облака, прибрежные ивовые кусты. Посеред реки, саженях в четырех от моста, стоял острием носа против течения осетр величиной с пол-оглобли, лениво шевеля красным хвостом и плавниками. Родослав, любимец отца, смотрел треугольными глазами на рыбу зачарованно. Толкнул локтем — ехали стремя в стремя — Федю: "Гля-ка! У-у, какой осетрище!". Федя — лениво растягивая слова: "Эка невидаль! В Оке не такие плавают! Да ты не отставай, не то батюшка осердится!" — "Не, батюшка на меня не осердится", — уверенно сказал Родослав.

Князь слышал разговор сыновей — улыбнулся. Княжичи растут в послушании, боголюбивы, благонравны, ретивы к воинскому искусству, несмотря на малые лета, рвутся на войну. Давеча, на смотре, Родослав обращается к отцу: "Батя, почему мы не идем в поход? Ратные — в истоме… ". "А потому, сынок, — ответил Олег Иванович, — что война дело опасное и требует осторожности и оглядчивости…" Родослав как-то сразу поскучнел: может быть, подумал, что отец его трусоват…

Неведомо сыну, что отец его не знает покоя, не выказывая на людях свои тревоги и сомнения. Разве лишь ночью порой сядет на постели и, ссутулясь, качается — словно от зубной боли. Проснется княгиня Ефросинья, начнет успокаивать его: "Да полно тебе, свет мой, кручиниться! У Мамая эвон сколько полков, да и брат мой Ягайла придет не с пустыми руками! "Неловко ему перед супругой за свои душевные терзания, и он, как бы в оправдание, говорит: "Семенов день уж на носу, а Мамай и твой брат не поспешают к Оке, как было уговорено!"

… Из старорязанских ворот на рысях выехала группа всадников. Впереди, в летнем алом кафтане, окольничий Юрий. Не иначе как с важной вестью! Олег Иванович невольно слегка привстал на стременах, но тут же и опустился. Толкнул коня, чуть прибавил шагу, переезжая через мост.

Бросив ему поклон, окольничий крикнул, ликуя:

— Господине! Московиты из Коломны повернули на Лопасню!

Ликование окольничего, как и сама весть, невольно вызвали в душе князя чувство ответного ликования. Еще бы! То, чего он так хотел и желал, сделалось. Он мысленно поблагодарил Всевышнего за подарок, который был ему преподнесен. То, что подарок сотворен не без участия московского князя, в первую минуту сообщения он как-то упустил из виду. Ибо уже привык воспринимать Дмитрия Московского не как доброго соседа и друга, каковыми они были в течение десятка лет (с той поры, как Москва перестала интриговать против Олега, используя для этого пронского князя), а как недруга. Да, недруга. Ведь теперь Олег в союзе с Мамаем, врагом Дмитрия, и став союзником Мамая, он сознательно бередил в своей душе старые раны и то унижение, что когда-то испытал, изгнанный московитами из своей земли. Так ему легче было оправдать свое отступничество от Москвы и погашать в своей душе всплески угрызений совести — ведь ставка в предстоящей войне была очень велика: быть или не быть…

Но тотчас в глубине души Олега Ивановича произошло сильное движение, и он уже понял, что Дмитрий Московский просто-напросто сознательно посчитался с рязанскими чаяниями, как бы предлагая Олегу в ответ на здравомыслие и порядочность Москвы одуматься… Но не поздно ли? Ведь союз с Мамаем и Ягайло прочен, надежен и сулил немалые выгоды…

Поздно или не поздно, однако Олег Иванович уже решил для себя, что не станет поспешать с войском на соединение с Мамаевым войском до самого последнего момента; пусть московиты думают, что он учел и оценил их решение.

Теперь, когда он мысленно определил для себя ход своих дальнейших действий ("моим действием до поры до времени будет бездействие"), пришел черед его восхищению тонкостью московского замысла. Умеют московиты не только ошеломить силой, но и удивить умом. Трудно, ох, трудно с ними тягаться!

Сняв с головы шлем и подшлемник и подставив вспотевшие власа легкому ветерку, Олег Иванович оглянулся на воевод и бояр. Те смотрели на него выжидательно, стараясь понять ход его мыслей. По выражению его лица видели, что он доволен сообщением (ведь опасность вторжения московских сил в середину Рязанской земли пока миновала), однако важно было услышать то, о чем ему думалось. Но дальнейший ход его мыслей быстро менял выражение его лица: со всей отчетливостью ему представилось то преимущество, какое уготовляла себе Москва, делая неожиданный поворот из Коломны на Лопасню. Стараясь сбить с толку Олега, московские воеводы действовали на опережение: они явно задумали рассечь войска Мамая и Ягайлы. Для него было несомненно, что Дмитрий Иванович не остановится в Лопасне, что он пойдет встречь Ма-маю, и притом на скорях, чтобы успеть сразиться с его ратью ещё до того, как он получит подкрепления союзников.

Теперь князь уже слегка озаботился, привычно выдвинув нижнюю губу.

— Кто послал весть? — осведомился у окольничего.

— Тимош Александрович. А вот и скоровестник, — окольничий глазами показал на Павла. — Сын почтенного кузнеца Савелия.

— Ну, Павел, поскажи, что тебе самому известно.

Павел, поклонясь, стал торопливо рассказывать: на Окском порубежье тихо и мирно, рязанская и московская сторожи меж собой не то что не дерутся, но и не лаются. Он сам не раз переправлялся на московскую сторону — и ничего, возвращался небитым и целехоньким.

— Скачи-ка, голубчик, обратно к Тимошу Александровичу с наказом и впредь не лаять московитов, а случись, перевезутся через реку на наш берег — не пускать в них стрел, — приказал князь.

Павел не поворачивал коня, мялся, вопросительно смотрел на князя.

— Ну, вижу, хочешь что-то сказать. Говори…

— Могу ль я к отцу-матери заглянуть на миг?

Князь скупо, морщинками рта улыбнулся:

— Повидайся…

Стражники в старорязанских воротах почтительно отвели копья, пропуская князя и его свиту. Миновали несколько многосрубчатых хором, с резными крыльцами, с крышами шатровыми, луковичными, бочкообразными; обогнули княжой двор и въехали во врата со стороны фасада, обращенного к Трубежу. Кинув поводья стремянному, князь пошел по лестнице и переходами прямо в княгинину светлицу.

Ефросинья вышивала с дочерьми и боярышнями на тафте шелками и золотом "Тайную вечерю". На её плече сидел горностай, ещё не сменивший шерсть бурый. Зеленые глаза княгини радостно замерцали под длинными ресницами. Отстранив шитье и одной рукой придерживая на плече ручного зверька, встала навстречу мужу.

— Знаю, господин мой, — добрая весточка! Они повернули…

Присев на лавку, покрытую ковром, посмотрели друг на друга соучастно. "О н и повернули…" Фрося, милая… Ты рада. Ты думаешь, ты надеешься, что войны уже и не будет. Для тебя, вместе со мной пережившей после Скорнищевской битвы унизительные месяцы изгнания, нет ничего страшнее, чем повтор той битвы и того страдания и унижения. Тебе, голубке моей, покамест ещё невдомек, что московиты повернули на Лопасню, чтобы выиграть… Ох, рано радоваться!.. Он устало прикрыл веки. На миг ему подумалось: "А что если?.." Даже страшно было бы выговорить то, что следует за "если". Это мысленное, невыговоренное им, — уклониться от обязательств, данных Мамаю и Ягайле… Он тут же испугался этой мысли, чреватой самыми пагубными последствиями для его земли и его княжения… Нет-нет! Не приведи, Господи…

В сенях послышался торопливый топот. Вошли с почтением сыновья, бояре. Все возбуждены. Окольничий Юрий — с осторожностью:

— Княже! Люди собрались у озера Карасево, кидают вверх колпаки и радуются… Галдят меж собой: Дмитрей-де Московский им ближе, чем Мамай…

Всего несколько минут потребовалось князю для того, чтобы предстать перед собравшимися на берегу озера. Они собрались стихийно, взволнованные вестью о великодушном поступке московского князя. Их потребностью было высказать свое мнение по этому случаю и своим мнением как-то повлиять на дальнейшие действия своего князя.

— О чем молвь, люди добрые? — обратился к ним Олег Иванович.

Купец в кафтане из грубого сукна выступил вперед, поясно поклонился:

— О том, господине, что московский князь Дмитрей Иванович вошел в наши чаяния и двинул свою рать от Коломны в сторону…

Стоявший близ него рыжебородый сапожник тронул его за локоть:

— А можа, он нас испугался?

Купец резко оттолкнул его руку.

Дьякон одной из градских церквей, статный, величественный, в черном подряснике с узкими рукавами, тесно облегающими толстые запястья, строго сказал:

— Дмитрей Московский потому свернул, что он, как и мы, православный.

— Истинно так! — подтвердил кто-то. — А Мамай — бусурман…

— Самый что ни на есть бусурман, — подхватил мелкозубый монашек в скуфейке. — А Ягайло — язычник…

Еще вчера никто бы из них так нелицеприятно не глаголил в присутствии князя о его союзниках. Тут было о чем подумать.

— Брате! — сказал князь сильным, убеждающим голосом. — Ваши слова я услышал. Мне ваши мысли важны. Я их буду помнить и учту в своих дальнейших поступках. А теперь — разойдемся! И каждый наедине с собой и перед образом Господним обдумаем и определим наши помыслы на завтра…

Берег опустел. Лишь мальчишки беспечно качались на качелях, а позднее, под вечер, рыбаки на лодках закинули в озеро крупноячеистую сеть.

Ночью прибыли послы от Мамая, о чем было доведено князю перед утреней. Первым его душевным движением было немедля принять послов, и притом по самым высшим меркам, оказывая им почести и уважение соответственно весу и могуществу того, кто их к нему направил. Но, догадываясь о цели их прибытия (конечно же, для согласования дальнейших действий союзников и требования немедленного выступления рязанского войска), он предпочел не спешить с приемом, ибо ему ещё предстояло собраться с мыслями после вчерашнего донесения с окских рубежей.

Вместе со всей семьей, домашним священником, слугами отправился в домовую церковь. Его всегда умиляло и успокаивало почтенное шествие в храм, где к его приходу уже зажигались лампады и свечи. Впереди — священник, затем он и супруга, затем сыновья и дочери, наконец, слуги.

В церкви было много икон старого письма, в серебряных и золотых окладах. Одна из них — святой Параскевы, нареченной Пятницей, прославленной чудесами двести и триста лет назад, когда она находилась в храме селения Казарь. Княгиня встала именно перед образом Параскевы, в то время как князь опустился на колени перед Спасом. Еще не вживясь как следует в моление, он, помня о Мамаевых посланниках, прикинул, следует ли ему сказать им о новостях из-под Коломны. Как союзник, он обязан был сообщать Мамаю все то, что ему становилось известным о происходящих событиях на северных рубежах его земли. В то же время ясный голос, как бы со стороны, внушал ему обратное…

"К Тебе, Владыко Человеколюбче, от сна встав, прибегаю, и молюся Тебе: помоги мне на всякое время…", — шептал, углубляясь взглядом в образ Спасителя.

Старший ордынский посол, именем Ширин-бей, в шелковой чалме, во время встречи приятно улыбался, был самоуверен: внутренне чувствовал себя значимее Олега — ведь он, Ширин, посол великого хана. Как владетель одной из крымских областей, член ханского совета (дивана), он имел большой вес при дворе Мамая. Изложив наказ Мамая — рязанскому князю немедля двигать войско к месту условленной встречи союзников на Оке, — Ширин-бей сощурился, предвкушая, как Олег взволнуется и в его карих глазах замечется огонек беспокойства.

Но Олег Иванович после моления был спокоен. Он сказал:

— На Оке мы уже не встретимся. Опоздали. Московиты пришли в Коломну, а из Коломны по-над рекой идут к Лопасне…

Ордынские посольники переглянулись меж собой, затарабарили по-своему. Одни утверждали, что выход московитов к Лопасне не опасен, другие были противоположного мнения: опасность такого маневра они видели в том, что московиты, скорее всего, не остановятся на Оке, а пойдут навстречу Мамаевым войскам, чтобы не дать ему встретиться с союзниками. Для Ширин-бея было ясно, что этот маневр был совершен московитами ещё и в угоду рязанскому князю — с расчетом задобрить его и вырвать из тройственного союза.

— Почему ты не предупредил о том хана? — недовольно спросил монгол, обращаясь к Олегу Ивановичу.

Князь ответил, что предупредил и уже отправил гонца к царю Мамаю; сам же глазами сказал окольничему: "Распорядись — пошли гонца немедля…" Юрий тотчас вышел из палаты сделать распоряжение.

Ордынцы опять заговорили меж собой, видимо, забыв, что Олег и некоторые из его бояр понимают ордынскую молвь. Наконец Ширин-бей потребовал от Олега Ивановича немедленного выступления его войска на Лопасню: ставить заслон противнику. Князь и не подумал возразить.

Тут же, в присутствии ордынских посольников, распорядился готовить рать к походу. Ширин-бей понимал, что распоряжение могло быть ложным, и чтобы оно было исполнено, следовало ему, Ширину, остаться на Рязани и проследить за исполнением. Но оставаться на Рязани не хотелось, ибо ему наказа такого от Мамая не было. На другой день ордынцы покинули Переяславль, озабоченные, но и несколько удовлетворенные хотя бы обещанием Олега встать на пути московского войска.

Глава двадцатая. Короткое свидание

Продав кольчугу, Савелий весело засобирался домой. Уложил на телегу непроданные подковы, серпы, удила, расстреножил пасшуюся неподалеку лошадь, введя её в оглобли, ласково похлопывал по сыто лоснящемуся крупу, трепал за холку. Великая удача — сбыть железную рубаху в первый же вынос на торг! То-то старуха и сыновья со снохами будут довольны! Мечтали завести в хозяйстве ещё одну лошадь — вот и заведем…

Пока стягивал супонью клешни хомута, кто-то сзади подошел легким шагом и слегка толкнул кнутовищем в спину. Оглянулся — Павел!

Зубы в веселом оскале, усы врастопырку, глаза блестят… Каурый конь Павла, некогда любовно выхаживаемый самим Савелием, стоял чуть позади.

Поистине сегодняшний день был днем удачи! После того, как продана кольчуга, встреча с любимым сыном, и притом столь неожиданная, в дни, когда только и слышишь повсюду тревожные разговоры о надвигавшейся войне, просто счастье…

— Павлуша! — Савелий раскинул руки в зауженных рукавах холщовой рубахи, обнял сына, обдав его отцовским терпким кузнечным запахом. — Сынок! (Прослезился.) Я об тебе уж стосковался. Как ты там, на гранях-то московских? Жив-здоров, стало быть?!

— Как видишь, батяня…

— Мать обрадуется! Изо дня в день об тебе толкует! Ну да ладно, дома поговорим. Обожди-ка, чересседельник привяжу…

Торопясь, старик вздел через кольцо седелки сыромятный ремень, чуть ли не впробежку обошел коня и подвязал ремень, вместе с оглоблями приподняв хомут и понудив тем самым коня держать голову высоко и весело. Павел с сожалением сказал:

— Домой-то, батяня, мне неколи заглядывать…

— Как неколи? — Савелий даже обиделся на такие слова сына. — Ты что из нелюди?

Павел — объясняя и оправдываясь:

— Я привез князю весть, а он велит мне на скорях ехать обратно… Только одну минуточку и вымолил для встречи с тобой…

— Что за весть?

— Война, батянь!

Савелий побледнел: он решил, что московские рати перешли рязанские границы и идут к Переяславлю. Чем это обернется — он знал по опыту Скорнищевской битвы, когда потерял сына Карпа.

— Но ты шибко-то не стращайся, — успокоил Павел отца. — Московиты из Коломны свернули на Лопасню. Видать, не хотят с нами сражаться. Может быть, у нас не будет с ними войны…

Савелий перекрестился, проговорив благодарение Богу, рукавами рубахи утер вспотевший морщинистый лоб. И решительно:

— Ну, а теперь — домой! Домой, домой! С матерью повидайся! Без этого нельзя, сынок!

Павел согласился: ведь ему надо было ещё просить благословения на женитьбу у обоих родителей.

Трогательная встреча с матерью, сопровождаемая слезами радости и умиления на её лице, длилась совсем недолго: сын объяснил необходимость немедленного отъезда на московское порубежье, и мать сначала заплакала, потом просила его беречь себя, дуром не подставлять голову под меч, не лезть на рожон. Павел попрощался с родителями, с братьями, снохами и племянниками и перед тем, как сесть на коня, объявил, что он надумал жениться на девушке с московской сторонки и просит у отца-матери благословения.

Столь необычная просьба повергла родителей в великое смятение. Ведь сын пренебрегал древним обычаем вступать в брак лишь после того, как выбор заранее одобрен (а часто и определен) родителями и невеста высватана. Отец строго сказал:

— Не благословляю!

— Не благословляю, — как эхо отозвалась мать, тут же оправдываясь, кто же, сынок, наобум обручается? Нет-нет, сынок, мы не знаем, какого она роду-племени, не знаем, какова сама невеста и здорова ли она, годится ли для семейной жизни… Да ещё с дальней чужой сторонушки…

Явно расстроенный Павел шагом выехал за ворота, вдарил шпорами и поскакал. Савелий в растерянности подернул на себе рубаху, поправил ременный поясок — серебро в мешочке звякнуло. Все услышали звон серебра, все смотрели на кожаный мешочек, а сам Савелий, забыв об удачной торговой сделке, бормотал удрученно: "Ишь, удумал — благослови его! Без родительского согласия выбрал себе невесту!.. Эко, несуразный!"

Оба родителя сожалели, что отпустили от себя сына разобиженным, но не могли они и не решились ломать обычай предков. Зато оба гордились без утайки, что сыну оказана большая честь: доставить вести самому князю. Вот тебе и несуразный! Никакой он и не несуразный, коль ему такое доверие…

Глава двадцать первая. Ягайло под Одоевом

Трое в островерхих войлочных шапках неромках, разбрызгивая по траве росу, прискакали на взмыленных конях в лагерь великого литовского князя Ягайлы под град Одоев. Было раннее утро, но на окраинах лагеря воины уже пробудились. Одни готовили пищу на кострах, другие принимались чинить сбрую или телеги, третьи осматривали и перекладывали лодки из зубровых шкур, возимые с собой для переправ через реки.

Там и сям развевались знамена с изображением на них то щита на трех конях; то щита с двумя венцами, голубого и желтого цвета; то человека с медвежьей головой; встречались и знамена с изображением Спасителя. Чем ближе к великокняжескому шатру, тем чаще попадались палатки и шатры. Здесь было тише — воины ещё почивали. Над шатром великого литовского князя, охраняемого полусотней стражников, гордо возвышался большой стяг. На нем шитый золотом герб — всадник на коне. Из отверстия шатра вился дымок.

Трое всадников были разведчиками. Они и примкнувший к ним ещё на окраине лагеря воевода сторожевого полка приблизились к страже великого литовского князя. Обратились к старшему телохранителю с просьбой пропустить их к князю для важного донесения.

— Государь почивает, — сказал старший телохранитель, недоступно-строго оглядывая подъехавших.

— Важные вести, — настаивал воевода.

Старший телохранитель откинул полог шатра и вошел внутрь. Пахло благовониями. Ягайло спал на перине из лебяжьего пуха в глубине шатра. Меч, шлем, латы — все было сложено у изголовья. Посреди шатра горел костерок: ему не давали угаснуть ни днем, ни ночью — огонь по языческому поверию имел священное значение. Ближе к постели, прямо на столе, среди разнообразной пищи лежал свернутый калачом большой уж.

— Господарь… — тихо позвал старший телохранитель.

Ягайло не пошевелился. Телохранитель ещё раз позвал тихо, добавив, что прибыла разведка, и хотел выйти, но тут великий князь открыл глаза и сел на постели. Узкое молодое лицо его с тонкими длинными усами, обрамляющими маленький рот, досадливо покривилось: рано побудили. Голова, клином вверх, покрытая редкими волосами, укоризненно качнулась. Но небольшие черные глаза смотрели добродушно, — исключая редкие взрывы ярости и негодования, Ягайло отличался ровностью характера и приветливым обхождением.

Эти качества и приобретенная им с детства манера держаться со всеми уважительно и по-царски величаво заметно выделяли его от своих одиннадцати братьев, отважных и умных полководцев, но обычно грубоватых, а то и нетерпимых. Видимо, это отличие, и ещё особая изворотливость ума во многом предопределили его удачливую судьбу. Умирая, великий литовский князь Ольгерд назвал своим преемником не старшего сына, князя Андрея Полоцкого, рожденного ему в числе пятерых сыновей первой женой Марией Витебской, и не старшего сына Корибута, рожденного ему в числе семерых сыновей второй женой Ульяной Тверской, а всего лишь третьего по счету — Ягайлу — от той же Ульяны Тверской.

Не последнюю роль в судьбе Ягайлы сыграла и мать. С детства Ягайло воспитывался маменьким сынком, был баловнем мамок и нянек, был их любимчиком, и Ульяна повлияла на решение умирающего мужа: по её подсказке он указал перстом на Ягайлу.

Удачи будут сопутствовать Ягайле во всей его жизни; благодаря браку на польской королеве Ядвиге он объединит Литву и Польшу и станет королем Польши.

Искусный ловец удач, Ягайло шел на Русь за новой удачей — с помощью Мамая и Олега надеясь отхватить от Московской земли значительный кус.

— Разведка? — переспросил спросонья вяло.

— Да, господарь…

Ягайло привстал с постели и по старому литовскому обычаю, который он соблюдал всю жизнь, перевернулся на одной ноге, — отогнал от себя возможные неприятности. Он и ужа держал дома и даже брал с собой в поход из-за уважения к языческим верованиям, согласно которым почитание ужей было делом всякого благочестивого литовца, — ужей кормили, накрывали для них даже особый стол…

При всем при том, что Ягайло был крещен в православие, он, как и многие не очень твердые православные, во многом был ещё язычник. В Вильно, стольном граде Литовско-Русского княжества, в замке денно и нощно горел священный огонь, и на алтаре стоял идол Перкунас, повелитель неба, и были языческие башни, с которых жрецы прорицали народу о грядущих событиях. Часто Ягайло, выйдя из православной церкви, где отстаивал молебен, направлялся поклониться идолу Перкунасу или послушать советы жрецов.

Немудрено, что в дальнейшем Ягайло легко поменяет свое православное вероисповедание на католическое — этого потребует от него брак с католичкой Ядвигой, королевой Польши; более того, он и народ свой то убеждением, а то и насильно обратит в ту же католическую веру.

— Ну, зови, — велел он.

Когда полог упал за телохранителем, Ягайло перекрестился, взял со стола ужа и, ласково его поглаживая, присел на походное креслице. Все-таки он обеспокоился. В этом походе, сулившем много выгоды, не все складывалось так, как хотелось бы. Ему уже было известно, что под руку московского князя встало очень много русских князей, и даже два старших брата Ягайлы, неединоутробных, рожденных от Марии Витебской, Андрей Полоцкий и Дмитрий Брянский идут со своими полками на соединение с московским войском. Как раз те братья, что были наиболее разобижены тем, что престол достался не им. Их обида была понятна.

Повсюду в русских княжествах, той же Москве, Твери, Рязани, утверждался новый порядок престолонаследия — от отца к старшему сыну; в Литве же в этом твердого закона не было. Но разве он, Ягайло, виноват в том, что отец выбрал не их, а его? Ведь отцу виднее, кому из сыновей отдать предпочтение.

Ныне Андрей Ольгердович, оставив Полоцк, княжил во Пскове, пользуясь поддержкой и покровительством московского князя. Дмитрий же Ольгердович, оставив Брянск и Трубчевск, попросился под руку московского князя и получил от того в управление Переяславль Залесский. Что ж, им же хуже. Они сделали большую оплошность, их глупость обернется для них многими бедами. Ведь разгром московского войска неминуем…

Ягайле давно уже грезится, как он присовокупит к своим обширным владениям часть Московской земли и как затем он будет навязывать свою волю другим русским князьям. Дед Гедимин, удачно приумноживший подвластные ему земли за счет уделов южной Руси, даже и не мечтал о Москве. Отец Ольгерд мечтал и даже трижды ходил на нее, белокаменную, но обломал зубы. А вот он, Ягайло, по мнению иных своих незадачливых братьев, якобы недостойный сана великого князя, сделает Москву своей данницей, и не столько ценой крови своих воинов, сколько — чужих…

Грезы о великих приобретениях ублажали Ягайлу, обещали славу и красивую жизнь. Конечно, склонный скорее к удовольствиям, чем к превратностям суровой походной жизни, он понимал, что укрощение такого льва, как Дмитрий Московский, принесет ему много новых забот и хлопот. Неизбежно возникнет рознь с Мамаем — тот просто так не уступит Ягайле завоеванные московские земли. Попытается сделать Ягайлу своим подручником. Но на этот случай Ягайло имел неплохой запасной ход: он постарается ублажить немецкий Тевтонский орден, вот уже несколько десятилетий задирающий Литву. Вожделенная цель ордена — утвердить в Литве латинскую веру, и Ягайло, в крайнем случае, позволит им это сделать, тем самым обретя в лице ордена надежного союзника.

Ни дед, ни отец до этого не додумались. Те женились на русских православных княжнах и под влиянием жен сами становились православными, пусть и нетвердыми. Поневоле склонялись к тому, что если и суждено Литве отказаться от язычества, то в пользу православия, мягкого и ненавязчивого. Ягайло не обязан думать, как они. Вовсе не обязательно ему жениться на русской, хотя страна его ныне более чем наполовину православная. Он поступит так, как сочтет нужным, лишь бы укрепить свое княжение и доказать своим недругам, своим соперникам — не зря он носит титул великого князя.

Полог вновь приоткрылся. Вместе с главным телохранителем вошли воевода сторожевого полка и разведчики в обрызганных росой и грязью кафтанах.

— Мы отрезаны, господарь! — с отчаяньем сказал воевода.

— Что? — черные глаза Ягайлы расширились. — Кем? От кого?

— От Мамая… — Широкие ноздри воеводы раздувались от волнения, от страха, что князь впадет в ярость. — Московиты нас опередили — они на подходе к Дону-реке…

Ягайло вдруг улыбнулся:

— Я не ослышался? Московиты уже у Дона?

— На подходе, — повторил воевода, не понимая, чему радуется Ягайло.

— Дмитрий сделал ошибку, — сказал Ягайло, как бы сочувствуя московскому князю. — Он поплатится за свою ошибку. Он встретится лоб в лоб с Мамаем, а мы с Олегом ударим ему в спину, опрокинем его войско в Дон…

Встав с креслица и положив ужа на стол, Ягайло взял два прислоненных к стойке деревянных щита, ударил ими друг о дружку и потер.

— Вот так мы его прихлопнем! Да ещё и разотрем!

Воевода мялся — не все ещё поведал. Наконец молвил, хотя многое дал бы за то, чтобы не докладывать такое:

— Господарь! Князь Андрей Ольгердович и князь Дмитрий Ольгердович подошли со своими полками к московским войскам в урочище Березуй…

— Они ещё о том пожалеют! — Верхняя губа Ягайлы пре-зрительно приподнялась. — Еще пожалеют о том! Глубокий Дон о них плачет. Ступайте. Накорми разведчиков (воеводе).

После ухода воеводы и разведчиков Ягайло позволил себе ещё поваляться в постели, грезя о победе, богатстве, славе, о красивых женщинах. Воображал, как он вернется в Литву с победой и с каким восторгом будут встречать победителей женщины и девицы, как они будут петь песни и бить в ладоши. Вместе с ним разделят успех те из его братьев, кто с ним. Те, кто против, познают позор и погибель. Еще и ещё раз обдумывал свои действия, какими они должны быть предусмотрительными и осторожными. Наконец позвал постельничего, других слуг — одевать, умывать, втирать ему благовонные мази и жидкости. Велел созвать совет воевод.

Перед тем, как собраться воеводам на совет, Ягайло не раз вспомнил о своем шурине Олеге Рязанском, которому и доверял и не доверял. Где сейчас Олег со своим войском? Почему он вдруг перестал слать своих гонцов? Такое впечатление, будто он затаился, будто что-то выжидает. Неужто он?.. Нет, об этом Ягайло даже и думать не хотел. Не может такого быть, чтобы Олег задумал увернуться от взаимных союзнических обязательств. Ведь в таком случае его постигнет карающая рука Мамая…

Воеводы, спешившись неподалеку от шатра, бросали поводья стремянным и, крутя носами — от шатра несся аппетитный запах жареного мяса, — важно проходили сквозь строй стражников. Войдя в шатер, невольно задерживали взгляд на расставленных на столе закусках: жареной баранине, говядине, гусятине, рыбе… Кое-кто на ходу брал со стола кусок, запихивал в рот. Князь Скиригайло, румяный и толстеющий, сам себе налил в кубок хмельного меда, жадно выпил и звучно поставил кубок на стол.

Учесанный и умасленный, Ягайло величаво сидел на походном креслице и умильно поглядывал на воевод. Те вешали мечи и сабли на прибитые к деревянным опорам оленьи рога и шумно рассаживались на свои места. Среди них своей самоуверенностью выделялся князь Скиригайло, единоутробный брат Ягайлы, значение которого при дворе великого князя заметно возросло в последнее время.

Дело в том, что Ягайло повел с Западом, тем же немецким орденом, хитрую расчетливую игру, и в этой игре уже сумел отличиться Скиригайло. Он был послан во главе посольства к магистру ордена и венгерскому королю с целью уверить их в том, что Литва намерена принять католическую веру. Это было ложное намерение, никто из литовских князей и не думал обращаться в чужую веру, хотя бы из уважения к предкам, которые ожесточенно воевали с немецким орденом. И в первую очередь не думал обращаться в католичество сам Скиригайло. Единственный из литовских князей, кто не исключал такой возможности, был Ягайло, но это было его личной тайной. Переговоры Скиригайлы с крестоносцами закончились заключением перемирия, которое позволило Ягайле собрать значительное войско и, не опасаясь за тыл, повести его на Москву.

Вот почему, когда воеводы расселись и в шатре стало тихо, Ягайло в первую очередь посмотрел на Скиригайлу, мнением которого он теперь, после его удачного посольства на Запад, дорожил особенно.

— Слыхали новость?

Первым и очень бодро отозвался Скиригайло:

— Да, знаем, добрые вести!

— Еще бы не добрые! Хваленый Дмитрей Московский прошел к Дону, не поняв даже, что уготовил себе ловушку… Он позволяет нам сесть на хвост его войску, в то время как навстречу ему идет Мамай… И чем скорее мы пойдем вослед московскому войску, тем вернее мы побьем его…

Все с той же умильностью поглядывая на воевод, Ягайло вдруг увидел, что не все из них, далеко не все, разделяли его радужную оценку происходящего. И в первую очередь не разделял этой оценки князь Корибут, один из самых верных его соратников. Тут следует сказать, что Ягайло не отличался решительностью характера: его решения, порой очень серьезные и важные, могли вдруг поменяться, и притом не всегда по достаточно веской причине. Заметив, что Корибут скептически отнесся к его высказыванию, о чем свидетельствовала характерная для него гримаса сомнения, Ягайло попросил его высказаться со всей определенностью. Корибут, имевший привычку говорить не то, что определенно, но и убежденно, сказал с расстановкой:

— Пока не подойдет войско Ольга Рязанского, о нашем выступлении не может быть и речи!

Сказал и крутанул ус. И эти его слова, и жест подействовали на воевод так, будто он, а не Ягайло был великим литовским князем.

Напоминание Корибутом о князе Рязанском было не случайно. Корибут был женат на одной из дочерей рязанского князя и как зять его сыграл не последнюю роль в том, чтобы тройственный союз, направленный против Москвы, состоялся. И теперь, когда дело шло к развязке, не мог же он, Корибут, согласиться с теми, кто порол сгоряча: сближаться с противником в отсутствие такого сильного союзника, каким был его тесть.

Ягайло попросил высказаться других своих советников и чуть ли не половина из них предпочла тактику выжидания. Ягайло понимал, что осторожность Корибута и некоторых других воевод объяснялась ещё и тем, что две трети литовского войска состояли из русских, православного вероисповедания, воинов, которые не изъявляли рвения вступать в бой с единоверцами.

Час застолья, когда возбужденные хмельными напитками воеводы горячо заспорили, стуча по столу кулаками и мослами, не прибавили Ягайле решимости. И все же, прислушиваясь к большинству и не желая показывать своей неопределенности, он приказал вывести войска на смотр. Многие ожидали, что будет объявлен поход к Дону. Да и сам Ягайло, как ему казалось, был склонен к тому же. Но случилось так, что во время смотра ему перебежал дорогу заяц. По литовским суевериям, если дорогу перебежит заяц или лиса — быть неудаче. Литовское войско осталось стоять под Одоевом.

Глава двадцать вторая. Марш-бросок

В конце августа русское войско перевезлось через Оку под Лопасней и ходко двинулось западным краем Рязанской земли к Дону. Этот маневр, позволивший при быстроте движения упредить соединение ратей Мамая, Ягайлы и Олега, был настолько хорош по замыслу и исполнению, что позднее военные теоретики возведут его в образец стратегического искусства. При этом недостаточно оценят другую сторону дарования Дмитрия Ивановича — тонкое понимание человеческой психологии. Дмитрий строго-настрого приказал воинам не обирать и не обижать местных жителей, не касаться "ни единого власа" тем самым снова задобрил Олега, чуткого к изъявлениям добра и уважения к нему и его народу. В противном случае рязанский князь исполнился бы яростью и жаждой мести.

Бросок на юг был стремительным, войска шли без задержек, с утра до ночи, везя с собой на телегах копья, рогатины, боевые топоры, мечи, сулицы1, щиты, железную броню чешуйчатую и пластинчатую, кольчуги… Разумеется, в достатке запаслись и продовольствием — пшеном, салом, сухарями.

Четвертого сентября подошли к урочищу Березуй. До Дона оставалось тридцать верст. Ягайло, как доносила разведка, стоял на западе под Одоевом, Олег — примерно на таком же расстоянии в три дневных перехода на северо-востоке. Их пассивность была Дмитрию Ивановичу на руку, но не хватало известий о Мамае. Где он, на реке Красивая Меча, где пребывал в последнее время, или уже на Дону?

В Березуе встали лагерем: дать воинам передышку и заодно подождать пешие отряды Тимофея Вельяминова, выступившие из Лопасни позднее основного войска, и шедшие на помогу полки двух Ольгердовичей — Андрея и Дмитрия.

За дни похода изрядно похудевший, но не утративший полноты сдержанных сил, Дмитрий Иванович объезжал на лошади лагерь, беседовал с воинами попросту, как воин с воинами, а не как государь с подданными. В каждом полку был свой священник, и князь, благословляясь, интересовался, не примечают ли они признаков уныния в душах православных. Ни один из священников не выказал обеспокоенности настроением ратных; напротив, говорили они, воины бодры, несмотря на усталость, и предстоящую битву воспринимают как священный бой за судьбу православия.

Такие сообщения (да он и сам это наблюдал по лицам конников и пеших) развеивали в душе князя сомнения в правильности своих действий, прежде всего в решении дать бой Мамаю, а не уступать ему в его требовании платить десятину, какую установил ещё Батый. Но высший смысл предстоящей войны он видел не в размере дани, на которую не хотел соглашаться, и даже не только в том, чтобы не позволить ворогу разграбить свой народ и разорить свою землю. Высший смысл для него заключался в том, чтобы оберечь православие, колыбель которого уже перемещалась из теснимой турками Греции в Русь.

В стане одного из полков ему доложили: разведчики воеводы Семена Мелика поймали и доставили в лагерь ордынца. "Язык" оказался на редкость неразговорчивым и упорным: не хотел отвечать на вопросы. Великий князь велел тотчас привести к нему пленника. Ордынец, как выяснилось, был знатным человеком "царева двора". Он предстал перед князем босым, без шапки; широко расставленные косые глаза смотрели умно и зло. Дмитрий Иванович сразу понял, в чем причина озлобленности ордынца: обобранный, без головного убора, тот чувствовал себя униженным. И верно, сразу же после того, как разведчики Петр Горский и Карп Олексин по просьбе князя вернули ордынцу шапку с собольей опушкой, сафьяновые сапоги и даже богато отделанную саблю, тот повеселел. Притопнув обутыми ногами, потрогав на голове шапку, он приложил руку ко лбу, к груди и стал охотно отвечать на все вопросы князя. По его сведениям, Мамай теперь находился на Кузьминой гати, в полутора переходах от Дона. Он подтвердил то, что было уже известно князю: сила Мамая была велика и состояла из его собственной Орды, отрядов генуэзцев, буртасов, армян, черкесов, осетин… О том, что русские рати уже на подходе к Дону, Мамаю было ещё неведомо. Зато он не сомневается в скорой встрече со своими союзниками Ягайлом и Олегом.

Из этих сообщений особенно устраивало Дмитрия Ивановича то, что Мамай не подозревал о стремительном продвижении русских ратей к Дону. Оставалось лишь сожалеть, что пешие рати Тимофея Вельяминова и отряды братьев Ольгердовичей были ещё где-то в пути. К счастью, в тот же день, уже за полдень, в Березуй вступила рать Тимофея Вельяминова. Пока встречали Тимофея, подоспели со своими полками Андрей и Дмитрий Ольгердовичи. Великий князь с радостью облобызал каждого из них троекратно — молодцы, сумели опередить Ягайло, даже не напоровшись на его разъезды…

Шестого сентября русские рати были уже на Дону. Правый берег его был крут, глыбист. Внизу, у воды, плиты известняка обомшели и обзеленели, а вверху будто обсыпаны мукой. Левый же берег, на коем Дмитрий Иванович с воеводами стоял на конях, порос то кленом, то дубом, то ивняком, а то и колючими кустами шиповника, матово и сочно рдевшего удлиненными бусинами-ягодами. И повсюду — ежевичник, прятавший в своих путаных-перепутаных ветвях влажно-синие, как лошадиные глаза, ягоды. Река несла свои воды неспокойно; стремя на середине её косматилось и вскипало.

Князь размышлял: остаться ли на этом берегу или переправиться на тот, правый? Невольно вспомнилась Вожская битва двухлетней давности. Как и ныне, тогда он не стал ждать противника на рубежах Московской земли, а смело двинул рати встречь. Противников разделила рязанская река Вожа. И та и другая сторона осторожничали, не переходили реку. Дмитрий Иванович внимательно изучил местность и решил, что бой надо дать на его берегу. Ибо окрестности на противоположном берегу были равнинные, удобные для излюбленной тактики легкоконных ордынских отрядов изматывать противника внезапными атаками с флангов, столь же внезапными отходами и новыми атаками. Его же берег был холмистый, неудобный для маневрирования татарской конницы. Дмитрий Иванович отвел свое войско от берега, позволяя противнику без помех перейти реку, и в условиях гористой пересеченной местности, при умелом управлении полками, одержал блестящую победу.

Но здесь, на Дону, как он уже успел заметить, обстановка была иная. Его берег был равнинный, а тот, противоположный — более холмистый, пересеченный где оврагами, а где речками. Кое-где кудрявились перелески.

Чей-то голос позади князя тихо молвил:

— Надо, княже, стоять на нашем берегу и спокойно ждать. Мамай и не сунется. А сунется — по рогам его! Враз опрокинем в Дон… Как опрокинули Бегича на Воже…

Другой голос возразил:

— Коль так-то будем стоять и ждать — подоспеют на помогу Мамаю Ягайло и Олег…

Третий голос — отчетливо и веско:

— Иди, княже, за Дон. Перевеземся, мосты за собой порушим, чтобы Ягайло и Олег не могли легко перейти Дон, и будем стоять крепко и мужественно, зная, что за нами река и нам отступать нельзя…

Этот третий голос — Андрея Ольгердовича. Великий князь оглянулся узколицый, с густой сединою на висках, Андрей смотрел умно и уверенно. Ему было за пятьдесят. Как первенец Ольгерда, он больше других своих братьев ходил с отцом в походы, перенимая у того богатый воинский опыт. Родитель, умирая, видно, потому лишь не передал великое княжение первенцу, что он был твердого православного вероисповедания и, как православный, тянулся к русской культуре. Сам полуязычник, Ольгерд предпочел передать престол полуязычнику же, может быть, рассчитывая, что Литва ещё долго будет стоять на древнем языческом веровании.

Дмитрий Иванович наклонил голову — дал знак, что благодарно принял к сведению совет важного литовина. Наступила пауза, и стало слышно, как река поплескивается о берег. Из ближайшего буерака выскочила дикая буроватая коза, встала как вкопанная — чутко подрагивают пепельные ноздри, улавливая непривычные запахи костров, пшенной каши, резкого колесного дегтя… Заперебирав тонкими ногами, вдруг скакнула, сделав прыжок с разворотом коротенький хвостик лишь мелькнул в кустах.

Ход мыслей Дмитрия Ивановича был таков: если, например, принять совет тех, кто предлагал оставаться на этом берегу, то в этом случае можно было опасаться удара ему в спину Ягайлы и Олега, не говоря уж о том, что в сражении на этом равнинном берегу татарве ловчее применять их излюбленный маневр: конной лавой обтечь русские полки с флангов, ударить, ошеломить, затем, если нужно, ложно отступить, опять ударить… Другое дело дать бой на том, южном берегу, в излучине Дона, на поле Куликовом. Оно, это поле, ограничено с трех сторон реками: самим Доном, Непрядвой, Смолкой, Нижним Дубяком. Волей-неволей ордынцам основной удар придется направить русским в лицо, напарываться на длинные копья пешцев. Непривычно им так биться! А именно в количестве пеших ратей и было преимущество русского войска.

Конечно, Мамай будет пытаться ломать русские полки так и эдак, заходить и справа, и слева и повторять заходы, приберегая на решающий удар резерв, но все ж раздолья его коннице не будет. На Мамаев резерв и у русских есть так называемый частный резерв. Этот резерв не станет неожиданным для Мамая, а неожиданным для него будет ещё один резерв, потайной — Засадный полк…

Мысль о тайном резерве, рожденная в беседах с зятем Боброком и князем Владимиром Серпуховским, стала в последние дни его любимой мыслью. Он вновь и вновь возвращался к ней: он уже прикинул, где, в каком потаенном месте разместить этот резервный полк, который будет назван Засадным. Конечно же в Зеленой Дубраве!

Тихо, как бы лишь для себя, Дмитрий Иванович сказал:

— Лучше было не идти противу безбожных сил, нежели, придя, ничего не сделать и ни с чем возвратиться вспять…

Князь Серпуховской, Дмитрий Боброк, Андрей Полоцкий, Дмитрий Брянский, Тимофей и Микула Вельяминовы, Михаил Бренк словно только ждали этих слов — тесно сдвинулись вкруг великого князя. И остальные, даже и те, чье мнение было отвергнуто, придвинулись. Все сразу построжали ликами, сурово глядя на противоположный берег. Даже и кони, почуяв суровость и торжественность момента, вдруг притихли и напряглись. Дмитрий Иванович, упрямо выставив бороду:

— Перейдем Дон! И постоим за наши святые церкви, за православную веру, за братию нашу, за христианство…

Тогда Микула Вельяминов вскинул волосатый крупный кулак — погрозил в сторону противника. И Михаил Бренк погрозил. И иные…

Глава двадцать третья. Кое-какие странности Дмитрия Ивановича

Дмитрий Иванович приказал воеводам срочно навести мосты, чтобы успеть переправиться через реку прежде, чем подойдут рати Мамая. Привыкши сам проверять исполнение своих важных распоряжений, князь после короткого отдыха в шатре с малой свитой направился по берегу Дона. Рядом с ним ехал Михаил Бренк, статью, пожалуй, и некоторыми чертами лица напоминавший самого князя.

В рощах стучали секиры; к местам переправ тянулись, скрипя, нагруженные толстыми кругляками повозки. Там и сям на опушки рощ и перелесков выскакивали напуганные шумом зайцы, дикие козы, лисы. Ошалело орали вороны, беспрерывно стрекотали встревоженные сороки.

Великий князь внешне выглядел спокойным. На самом же деле им владело нетерпение: скорей, скорей изготовить мосты и переправиться! Опередить Мамая!

Возле одной из строящихся переправ он задержался дольше обычного. На пологом берегу умельцы по плотничьему делу затесывали кругляки с одного конца, а несколько ратных, разуткой, с засученными до колен портами, ловко скатывали кругляки в воду, играючи перепрыгивая через них. Стоявшие на плотах подхватывали бревна баграми и доставляли их по линии переправы к местам, где сваи вбивались с помощью трехручных тяжелых "баб".

Князь невольно залюбовался ловкой и слаженной работой ратников. Одно из бревен, скатываемых к воде, пошло вкось, и уже немолодой ратник, подправляя его, говорил ему с некоторой ворчливостью, как человеку: "Ну, куда ты, дурачок, полез, куда? Ай не знаешь свою дорогу?". И пусть всего лишь на миг, но в глазах князя скользнула то ли зависть, то ли печаль, странная, непонятная…

В этот миг великий князь позавидовал простым воинам — никогда ему не суждено вот так-то, засучив порточины до колен и обнажив голени, походить с багром вместе с простыми воями по берегу, а потом, помолясь, присесть с ложкой к общему котлу с пшенной кашей… Он князь, он государь. Само положение государя отделяет его от простых людей, лишая его тех удовольствий и радостей, что доступны народу.

Особенно эта отдаленность заметна в мирное время. Вот почему он любит воинские походы, без которых не обходится ни одно лето — в походное время он ближе к простой жизни.

Велел подозвать к себе двух ближних ратных. Те, раскатав порточины, подошли, низко поклонились. Спросил, как их звать. Одного звали Васюк Сухоборец, другого Гридя Хрулец.

— Что, православные, наведете до ночи мост? — спросил князь.

— А как же не наведем-то, княже? — ответил быстроглазый Васюк Сухоборец. — Коли ты приказал — то и наведем.

— Ну, а ты, Гридя, тако же считаешь?

Гридя посмотрел на солнце, потом на тех, кто забивал "бабами" сваи, и переступив босыми ногами по траве, взвешенно сказал:

— Непременно успеем!

Князь ещё спросил, откуда они родом, поинтересовался, не испытывают ли они какой-нибудь робости перед войной с ордынцами, и пообещав как следует оплатить им их ратную службу, отправился дальше.

Воины посмотрели ему вслед. Гридя — с удивлением:

— Васюк, растолкуй мне, зачем он нас подозвал?

— А Бог его знает… Князь! В голове-то у него, небось, не то что у нас с тобой. Зачем-то ему нужно.

Воины так и не поняли князя, а сам Дмитрий Иванович, побеседовав с ними, ехал дальше с ощущением, будто прикоснулся к чему-то успокаивающему и питающему его.

Проехав версты три по берегу, на протяжении которых наводились мосты, Дмитрий Иванович то похваливал сотских, умело руководивших строительными отрядами, то журил иных за нерасторопность, порой сердился и даже негодовал, впрочем, тотчас же остывая: не все зависело от людей, а он был отходчив.

В этот день была доставлена великому князю грамота от преподобного Сергия Радонежского с благословением: "Пойди, господин, на татар, и поможет тебе Бог и Святая Богородица". Князь познакомил воевод с содержанием грамоты, которая вселяла уверенность в победу, обсудил с ними (уже не в первый раз) расположение русских войск во время предстоящего сражения, по-новому урядил воевод полкам, а воеводе Семену Мелику наказал внимательно следить со своими сторожевыми отрядами на ордынском берегу за передвижением противника.

Был канун Рождества Святой Богородицы, и все воинство поздно вечером отстояло вечерню, прося Господа Бога и Пречистую Богоматерь даровать победу.

После вечерни князь спросил Михайлу Бренка:

— А что, Михайла, тебе говорили когда-нибудь люди, что мы с тобой немного схожи обликом?

— Я и сам о том ведаю.

— Одеть тебя в мое платье, пожалуй, примут за меня.

Бренк не понял, к чему клонит князь, засмеялся:

— Подделка все одно будет видна.

— Свои узнают, а татары?

— Татары, пожалуй, не сразу разберутся, — согласился воевода, все ещё не предугадывая последующих за этим странным разговором действий великого князя.

Глава двадцать четвертая. Что сказала земля

Сон не шел, и Дмитрий Иванович велел позвать к нему зятя Боброка. Тот вскоре явился — легкий в походке, сухопарый, ястребиновзорый. Князь сказал ему, что он не может уснуть, и потому просит его, Боброка, проехать вместе с ним по лагерю. Сели на коней. Была уже ночь, но ещё там и сям горели-догорали костры. Повсюду ходили стреноженные кони, хрупая несочной осенней травой. На западе чуть кровянилась затухающая заря.

Не спал почти весь лагерь; от телег, от шалашей и палаток, от костров слышался тихий говорок. О чем только не говорили ратные! Об оставленных дома детишках, о женках, домашних делах, о лошадях и собаках, о бобровых гонах, о ловле птиц… На душе князя становилось все тягостнее…

По мосту переехали на тот берег. Боброк спешился, лег на землю и приложился к ней ухом. Он умел слушать землю — надо только её чувствовать, живую и тихо трепещущую, говорящую шелестением трав, движением воды в подземных жилах, какими-то странными вздохами и стонами… Долго лежал Боброк, ощущая щекой и ухом травинки и сквозь них — нежную и доверчивую теплоту земли. Наконец поднялся, вскочил в седло.

Когда возвращались к стану, их окликали от телег или костров: "Кто?". Дмитрий Иванович отвечал мягко: "Свои". На что сторожа отвечали: "А а!.." — и теплота разливалась в их ответном.

Приближались к великокняжескому шатру.

— Что тебе сказала земля? — спросил князь.

— Тяжело об этом говорить, — тихо ответил Боброк. — Слышал я два плача, от земли исходящих. На одной стороне будто бы рыдает о детях своих некая жена, причитает на чужом языке. На другой стороне словно некая дева плачет печальным голосом, и очень горестно её слушать…

Перед тем, как отпустить воеводу, князь изложил ему свои наказы на завтрашний день и, войдя в шатер, пал на колени перед иконой, прося: "Владыко Господи, человеколюбец! Не по грехам моим воздай мне, излей на нас милость свою…" Долго молился, наконец лег в походную постель. Снова мысленным взором видел он поле боя, полки, расставленные пятичленным боевым порядком, а не четырех или трех, как было заведено повсюду. Но, кроме этих пяти полков, ещё и засадный… Воображал, как татарские конные лучники, приблизясь к русскому сторожевому полку, осыплют его ливнем оперенных стрел, откатятся и вновь с дикими криками подскачут, выплеснув дождем стрел. И так до тех пор будут терзать сторожевой полк, пока тот не дрогнет. Во второй линии ордынцы столкнутся с передовым полком, пешим. И он вряд ли устоит перед неукротимым натиском врага. А вот большой полк, которому стоять в центре, полки правой и левой руки должны выдержать. А если нет? Если и они не устоят? Тогда, на этот крайний случай, когда противник уже возликует в душе, выскочит из Зеленой Дубравы засадный полк…

Да, обмыслено как будто хорошо, с большой преду-смотрительностью. Сбылось бы! А ну, как не сбудется? И потому — не спится, и сыра подушка. А за пологом — тишина. Изредка сдавленно, боясь побудить нечаянно, кашлянет-вздохнет какой-нибудь стражник. Слышится уже и шорох падающих с кустов капель в траву: пал туман. Под этот шорох, с мыслью о том, что он готов умереть за землю святорусскую, Дмитрий Иванович наконец-то задремал…

Глава двадцать пятая. Где мертвые тела, там и орлы

Утро 8 сентября было рыхлое, дымчато-полынный туман вязкой толщей укутал реку и берега. За двадцать шагов куст казался деревом, а серо-бурый островерхий пригорок, обнажась, напоминал исполинский шлем богатыря. После ударов била во всех полках было свершено молебствие. Пели: "Рождество твое, Богородице — Дево, радость возвести всей вселенной…".

Множество наведенных мостов и сбитых плотов позволили огромному русскому войску переправиться на ордынский берег дружно и быстро. Первыми по настилу мостов и на плотах прошли и перевезлись многочисленные пешие рати. Глуховато постукивая по неошкуренным круглякам железными ободьями колес, проезжали повозки с доспехами и продовольствием. Верховых лошадей пускали вплавь. Дмитрий Иванович видел, как переплывал реку один из лошадиных косяков. Впереди, задрав по-кочетиному голову, с храпом, широко раздувая пепельные губы, плыл вороной жеребец с белой звездочкой на лбу. Длинный пушистый хвост его относило течением. Блестящая, с синеватым отливом спина напоминала хуралужную, особенно ценимую при изготовлении сабель, сталь. За вороным плыли десятки коней различных мастей — с диким страхом в выпученных глазах, с дрожью по коже.

Полки сразу же занимали заранее предусмотренные для них на совете воевод позиции. Расположение русских войск было крестообразным: в центре большой полк, его крылья — полки правой и левой руки, впереди сторожевой полк, освоивший ордынский берег заранее, и передовой. Позади занял свое место частный резерв. Лишь засадный потайной полк встал наизготове наподдальке от "креста" слева, в лесу, ни звуками труб, ни человеческими голосами не выдавая своего там присутствия.

В пышной, подбитой соболями, алой мантии поверх блестящих доспехов, на белом боевом коне, по обычаю перед боем убранном особенно нарядно, золоченое седло и под ним шитый жемчугом алый чепрак, золоченый же щит-налобник, золотые бляхи и шелковые кисти на узде, оголовье и нагруднике — Дмитрий Иванович со свитой объехал все полки. Воины, заранее предуведомленные о прибытии на стан великого князя, тоже, как обычно перед боем, были одеты в чистые белые рубахи и облачены в доспехи. Как только князь являлся из пелены тумана, от шеренг воинов выступал священник с крестом, и Дмитрий Иванович благодарно принимал благословение.

— Возлюбленные отцы и братья! — сильным голосом обращался великий князь к ратным. — Своего ради спасения подвизайтесь за православную веру и братию нашу! Все мы от мала до велика семья единая, род и племя едино, едина вера, Единого Бога именем Господа нашего Иисуса Христа… Умрем же в сий час за имя Его святое, как и Он принял муку крестную за братию нашу, за все православное христианство!..

В ответ ему — дружные крики мужественного ободрения: "Ур-ра!.. "Дмитрий Иванович сообщал о грамоте, присланной святым Сергием Радонежским, которой тот благословил войско на подвиг, и по русскому обычаю, просил у воинов прощения за обиды, возможно нечаянно причиненные им когда-либо…

Меж тем со стороны Красного Холма, где располагались ордынцы, все громче раздавались крики чужого наречия. Медленно истаивал туман, оголяя возвышенности, и прежде всего Красный Холм, на котором был раскинут шатер Мамая. Невольно думалось о том, что возвышение, на котором расположилась ставка Мамая, давало ему серьезное преимущество — позволяло обозревать все восьмиверстное в ширину и пятиверстное в глубину пространство поля, почему он, видимо, и решился дать бой, не дожидаясь подхода медлительных союзников. Зато в позициях русских, помимо всех прочих, было ещё одно преимущество, возможно, ещё не оцененное Мамаем и его темниками: лесистая местность слева, та самая Зеленая Дубрава, в которой под покровом тумана спрятался засадный полк.

Ближе к полудню, когда туман почти что совсем рассеялся, блеснуло в лучах солнца вытянутое болото, поросшее по мелководью то камышом и осокой, то потемневшими кувшинками и кубышками. Посреди болота величаво проплыла стайка длинношеих белых лебедей, внезапно взлетевших при виде медленно парившего в небе орла. Чирки, сидевшие на воде, как на гнездах, словно в забытьи, мелькая белопузьем, заныряли один за другим. Тревожно вскагакали меднотрубными голосами гагары, запрыскали в воздух и кусты кулички-черныши, высверкивая ярко-белыми надхвостьями.

Объехав все полки и убедившись, что они удачно заняли позиции и готовы к бою, великий князь вернулся в большой полк, центровой, где был его шатер. Под большим великокняжеским знаменем с расшитым на нем золотыми нитями Спасом собрались воеводы. Спешившись, Дмитрий Иванович обернулся к Бренку:

— Михайла Андрев, помоги-ка раздеться…

Бренк соскочил с коня, почтительно снял с могучих плеч князя багряную мантию, тут же передав её слугам.

— Расстегни-ка, братушка, и колонтарь.

Бренк и слуги стали послушно расстегивать на князе пряжки безрукавного пластинчатого колонтаря, украшенного золотой насечкой и гравировкой. Воеводы, постарше великого князя возрастом, смотрели на него с недоумением. Тимофей Васильевич Вельяминов (он первым догадался о замысле князя) завертел пальцами возложенных на высокую золоченую луку седла синеватых рук. Герой Вожской битвы и многих других сражений, очень благонравный в быту, один из самых уважаемых на Москве воевод и бояр, Тимофей Вельяминов наклонился к уху Боброка:

— Что он задумал? Останови его! Он, видно, решил переодеться в доспехи простого ратного…

Боброк, вперив недоуменный взгляд в грозные спокойные очи Дмитрия Ивановича, подался всем телом вперед, не зная, что сказать великому князю. Тем временем слуги отстегнули на князе кольчатый подол и обе половины колонтаря, грудную и спинную. Дмитрий Иванович остался в рубахе, на груди золоченый мощевик-оберег с изображением на нем мученика Александра, завещанный отцом.

— Принеси-ка мне крепкие доспехи простого ратного, — распорядился великий князь, обращаясь к слугам.

Тогда Боброк, кашлянув и огладя длинные усы, осторожно сказал:

— Господине, в честь ли тебе, великому князю, одеваться в доспехи простого дружинника?

— Не в честь! — с жаром подхватил Тимофей Вельяминов.

— Не в честь! — подтвердили и другие воеводы.

Лишь один Микула Вельяминов, племянник Тимофея, с одобрением смотрел на князя, думая: "Экие вы непонятливые! Да коль сам великий князь пойдет с мечом на бусурман в первых рядах, каждый воин, глядючи на князя, будет биться насмерть… Неужто тогда ордынцам устоять? Да ни в жисть!.."

Дмитрий Иванович разъяснил:

— Хощу, отцы и братья, сражаться на первом сступе…

Боброк — уже настаивая:

— Не подобает тебе, княже, самому биться в первом ряду. Тебе, государь, подобает стоять под стягом…

— Только под стягом! — снова подхватил Тимофей Вельяминов. Посередке большого полка…

Но Дмитрий Иванович был неумолим:

— Мне ли прятаться за ваши спины? Нет уж — изопью вместе с вами общую чашу. Коль умру, то с вами, коль спасусь, то с вами!

Его облачили в простую кольчугу, на голову надели стальной шишак. Князь помахал руками вверх-вниз, в стороны, опробуя удобство нового облачения, и, судя по всему, остался доволен. Распорядился:

— А под стягом на моем коне встанет Михайла Андрев. Он же вместе с Тимофеем Вельяминовым станет руководить большим полком.

Все, иные с завистью, обратили взоры на Бренка: велика честь стоять под великокняжеским стягом посередине войска! В случае победы Бренк будет награжден щедрее всех и в боярской думе будет сидеть ближе к государю, чем прежде…

Однако воеводы опасались за жизнь великого князя, столь неожиданно, казалось бы, вопреки здравому смыслу пожелавшему сражаться на первом сступе. Ведь сражаться в передних рядах — обречь себя почти на верную смерть. (Позднее осознается, что Дмитрий Иванович этим поступком сделал великое дело — он слился со своим воинством и тем укрепил его боевой дух). Боброк, втихомолку от князя, распорядился усилить отряд дружинников, которому предстояло подстраховывать князя в бою.

Сделав необходимые указания воеводам, Дмитрий Иванович отъехал в передовой полк.

Часам к одиннадцати утра Куликово поле очистилось от тумана, и началось сближение сил обеих сторон. Боевой порядок войск Мамая был почти такой же, как у русских. Передний отряд ордынцев состоял из легкой конницы, а знаменитая генуэзская пехота прекрасной выучки располагалась в центре, справа и слева прикрытая конницей.

Во время схождения ратей солнце било в лицо русским, а ордынцам в спину, и потому русские рати в доспехах, отражая солнце, ярко отсвечивали и казались более чем нарядными, в то время как ордынские воины казались "черными", — хотя на самом деле и у степняков было в обычае выходить на поле боя нарядными.

Следом за легкой ордынской конницей с Красного Холма спускалась пехота и по бокам её конники. Передний ряд пешцев нес короткие копья, идущие за ними несли длинные копья с конскими хвостами, возложенные на плечи передних. Ордынские пешцы были в кафтанах, шлемах, войлочных или кожаных колпаках. Конники — в панцирях из крепкой воловьей кожи с железными чешуйками, в шлемах, вооружены саблями и луками со стрелами.

В какой-то момент, спускаясь с холма, ордынцы вдруг остановились, как бы пораженные сверканьем доспехов на русских воинах, но, видимо, повинуясь Мамаю, который стоял на Красном Холме вместе с сыном Мансуром и темниками, продолжили спуск. Они были все шумливее — взбадривали себя боевыми криками. Уже и выли, оскаля зубы — устрашали. Когда приблизились к передним рядам русских шагов за сто до них, один из ордынцев, великан Темир-бей (русские прозвали его Челубеем), выехал на коне вперед и стал кричать русским, что у них нет такого воина, который мог бы на равных сразиться с ним, Темир-беем.

Среди русских отыскался воин не менее отважный, чем ордынец, — им был инок Александр Пересвет. Богатыри на конях копьями с наскоку ударили друга, и копья переломились, а мужественные всадники упали с коней на землю мертвыми…

Взревели трубы, забили бубны. С криками "Кху-кху!", со свистом, гиканьем и ревом ордынцы пошли и поскакали на русские рати. Треск копий, звон и скрежет мечей и сабель, стоны и крики раненых, ржанье коней — все слилось в непрерывный шум.

Бой длился несколько часов. Ожесточенное столкновение татарской конницы с русским сторожевым полком, которым командовал московский воевода Семен Мелик, и передовым во главе с Микулой Вельяминовым и князьями Друцкими кончилось тем, что пехота почти вся полегла на поле боя, порублено было и много конников, в числе их Семен Мелик и Микула Вельяминов.

Страшная сеча произошла в центре русского войска, куда Мамай нанес главный удар. Свою излюбленную тактику: устремиться в центр, боем отвлечь главные силы противника и одновременно правым и левым крылом ударить с флангов — в условиях Куликова поля применить не удалось, и Мамай рассчитывал расколоть русский центр тяжеловооруженной генуэзской пехотой. И добился некоторого успеха. Ордынцы прорвали фронт большого полка, подсекли великокняжеский стяг, убили воеводу Михайлу Бренка, но Тимофей Вельяминов, своевременно выдвинув в прорыв суздальские и владимирские рати, укрепил фронт и поднял знамя.

Не поддался бешеному натиску ордынцев и полк правой руки, которым командовали князь Андрей Ростовский, князь Андрей Стародубский, воевода Федор Грунка.

Тогда Мамай нанес сильный удар на полк левой руки, возглавляемый князьями Федором и Иваном Белозерскими, князем Василием Ярославским и князем Федором Моложским. В этот удар Мамай вложил не только всю силу правого крыла, но и отборной конницы резерва. Русский полк левой руки стал медленно отступать. Наступила критическая минута: фланг большого полка открылся, и этот полк теперь вынужден был отбиваться как с фронта, так и с левого фланга. Русский частный резерв во главе с Дмитрием Брянским, стоявший позади большого полка, не позволил ордынской коннице устремиться в тыл большого полка. Однако свежие силы ордынцев, брошенные в этот участок боя, вынудили попятиться и Дмитрия Брянского.

Тесня русских, ордынская конница, казалось, вот-вот опрокинет их в Непрядву. Но в это время она подставляла спину засадному полку, притаившемуся в Зеленой Дубраве. Дмитрий Боброк и князь Владимир Серпуховской, следившие за ходом боя из той дубравы, выгадали самый удобный час для удара…

Сначала ордынская конница оказывала ожесточенное сопротивление, но недолго: свежая тяжелая конница русских брала верх. Перешли в наступление большой полк и полк левой руки. Отступая, монголо-татарские конники смяли свою пехоту, захватили в свой уже неудержимый поток.

"…Пролилась, как дождевая туча, кровь обоих — сыновей русских и поганых…" — писал летописец.

Глава двадцать шестая. С высоты Красного Холма

Мамай, его сын Мансур и несколько темников стояли на конях на Красном Холме, возле большого шатра, изукрашенного птицами и зверями, виноградными лозами и деревьями. За их спинами — резервный полк тяжелой конницы; ещё дальше, на много верст, — косяки лошадей, стада верблюдов, коров, овец… И повсюду войлочные кибитки на колесах, и в них — семьи воинов в ожидании исхода сражения и богатой добычи. А впереди — вогнутое Куликово поле, позиции своих войск и русских, — после того, как пал туман, можно было рассмотреть и сравнить расположение и соотношение сил.

Мамай эту ночь спал мало: спешил опередить русских — не удалось. И ещё ему было досадно — Ягайло застрял где-то под Одоевом, Олег — неизвестно где. Хитрят? Водят его за нос? Ягайлу он ещё доверял, тот, вероятно, припаздывает в силу своей нерасторопности, а Олег явно хитрил. Что ж, он утрется… И будет наказан так же жестоко, как и после Вожской битвы…

Но хотя Мамай провел ночь в тяжких раздумьях, выглядел он бодрым. Организм его был крепок, и он не сомневался в победе, которая сулила ему усмирение Руси, богатство, утверждение на золотоордынском троне в Сарае. После победы над русским войском против Мамая не устоит Тохтамыш…

Щелки-глаза Мамая блестели. Посадка была твердой и величественной, жесты уверенны, приказания четки. Он ни на минуту не забывал о том, что он есть великий хан. Усилием воли он даже отучил себя от привычки бормотать в минуты волнения, привычки, недостойной его великого сана.

Простригши острым взглядом позиции русов, Мамай, опытный полководец, оценил по достоинству умелое расположение сил противника. В то же время он без труда обнаружил слабину в их расположении: один из русских полков, а именно полк левой руки, занимал равнинное место, без оврагов и буераков, на котором ордынской коннице легко будет совершать излюбленную тактику ведения боя. И если туда бросить побольше конницы, левому полку не устоять. Отступая, он оставит без прикрытия и обнажит центр русских позиций, и исход сражения будет предрешен…

Но прежде чем приступить к выполнению этой задачи, следовало выманить со своей позиции силы частного русского резерва, — чтобы при ударе на полк левой руки он остался без серьезной поддержки. Мамай распорядился нанести первый главный удар не по полку левой руки, а по другим позициям, выгадывая час, когда будет вернее обрушиться на левый полк.

Во время боя Мамай стоял возле своего шатра, на Красном Холме. Под ним был рыже-огненный арабский скакун с красиво изогнутой длинной шеей, длинным прямым крупом с высоко приставленным к нему пушистым хвостом. Конь этот, сухо сложенный, с сильными мускулами ляжек, мог скакать хоть неделю, покрывая пятьдесят верст в день. Мамай на нем мог бы легко и быстро обскакать все свои позиции, чтобы ободрить воинов своим присутствием, но он и в мыслях не допускал этого. Для него было бы унизительным самолично появляться среди простых воинов. Да они, его воины, и сами прекрасно знают, что даст им победа!

Успех поначалу склонялся на сторону ордынцев, веселя сердце Мамая, Мансура, темников. Хороши были все: и свои конники, и нанятые за деньги отряды. Грозной силой показала себя генуэзская пехота. С высоты холма было видно, как мощно, как стройно шла фаланга, покачивая шлемами и копьями. Она переступала через тела убитых, сметала на своем пути всех, кто — конные или пешие, — пытались воспрепятствовать этой упругой, вязкой, нерасторжимой живой силе. В эти чудесные минуты Мамай, радуясь, сквозь сжатые оскаленные зубы со свистом втягивал в себя воздух и медленно выпускал, надув желтоватые щеки. Бросал через плечо Мансуру:

— Ягайла хочет отхватить львиную долю Московской земли? Вот ему! (Потряс кулаком). Олег хочет получить Коломну и Лопасню? Вот ему! (Снова потряс).

Мансур, потирая руки:

— Хорошо деремся, отец! Все молодцы, а генуэзцы, особенно! Затраты на них окупятся с лихвой…

Был момент, когда казалось — уже и победа. Рухнул великокняжеский стяг, Мамай, Мансур, темники ликующе закричали, воздев руки и благодаря Аллаха. Но сеча продолжалась, а стяг московитов вновь взметнулся над шлемами воинов…

Тогда, подкрепив правое крыло резервом отборной татарской конницы, Мамай приказал ударить на русский полк левой руки, вынудив его отступить, попятиться к Непрядве. Нетрудно было вообразить дальнейшую участь этого полка: он будет опрокинут в реку, что позволит взять в кольцо большой полк…

Над Куликовом полем, над убитыми и ранеными людьми и лошадьми закружились орлы, коршуны и вороны. Приторно-сладковатый запах крови неотразимо действовал на хищных птиц; они садились на трупы убитых и потрошили их. "Коршуны кружат и садятся, — подумал Мамай. — Чуют — скоро конец битве".

И вдруг, когда ордынские конники, увлекшись погоней за отступавшими русскими, оказались спиной к дубраве, из этой самой дубравы с боевыми криками выскочил свежий полк русских конников… Мамай прикрыл рукой глаза. "О, Аллах!.. Помоги мне!.." Он бешено закрутился на коне, отдавая распоряжения охранникам, посылая их вестовыми то туда, то сюда… Распорядился даже сделать заслон из телег и арб. Но уже ничего не помогало, убегавшие с поля боя сами разметали повозки. В их глазах было безумие, которое передалось и Мамаю — он забормотал, забормотал, позабыв, что дал себе зарок навсегда покончить с этой привычкой. А вскоре и сам, нахлестывая нагайкой скакуна, бежал с Красного Холма.

Глава двадцать седьмая. После побоища

Отовсюду слышался то стон раненого, то хрип бившейся в предсмертных судорогах лошади, то клекот орла или коршуна, впившегося в окровавленное тело павшего воина. Из рощ и оврагов на запах крови потянулись волки…

Князь Владимир Серпуховской, возвратясь из погони за ордынцами, объезжал с другими воеводами Куликово поле: искали великого князя Дмитрия Ивановича… Многие из встречных говорили, что видели князя. Васюк Сухоборец, Сенька Быков, Юрка Сапожник и другие поведали, что Дмитрий Иванович сражался крепко. Гридя Хрулец зрил великого князя, когда тот бился с четырьмя басурманами. А Степан Новосильцев сказал, что уже перед концом боя он увидел Дмитрия Ивановича раненым: пошатываясь, великий князь шел вон к той лощине (указал рукой). Владимир Серпуховской поспешил к указанному месту. Великий князь лежал без памяти под ветвями срубленной березки. Доспехи измяты и порублены, лицо бледное, глаза закрыты, черная борода и платье в крови. Владимир Андреевич опустился перед ним на колени, осторожно коснулся пальцем века.

— Великий княже, слышишь ли меня?

Веко приоткрылось! И другое. Князь смотрел мутно. Бровь его вопросительно изогнулась.

— Слышишь ли? — повторил вопрос Владимир Андреевич. — Это я — брат твой… С Божией помощью ордынцы побеждены!..

Великий князь, словно успокоясь таким сообщением, вновь закрыл очи. Его с превеликой осторожностью переложили на ковер, освободили от доспехов, платье на нем разрезали. Теперь грудь его заметно вздымалась. Раны омыли настоем лечебных трав. Мало-помалу заботливо опекаемый слугами князь пришел в себя. Вновь открыл глаза, и взгляд его был осмысленным.

— Слава Богу!.. — тихо, с легкой улыбкой на устах, молвил он. Победили! Сколько же пало наших?

— Много, но поменьше, чем татар…

Лик князя стал скорбен. Он попросил одеть его в чистое платье и помочь привстать. Осмотрел поле брани. Его поддерживали под руки. Утвердясь на ногах и переждав приступ тошноты, попросил подвести ему коня.

По всему полю — от Смолки до Непрядвы, от Дона до Красного Холма тела павших воинов, убитые лошади… В ноздри бил горьковатый полынный воздух, смешанный с запахом крови и первым сладковато-трупным запашком. Серебристый ковыль, коням в колено, был измят по всему полю, а там, где воины рубились мечами или кололись копьями, багрился кровью. Кое-где земля была покрыта черной коркой: кровавые лужи ссыхались, не успев впитаться в землю.

Трупы, рассеченные вполголовы или по грудь, пронзенные торчащими в них стрелами, лежали то скрюченными, то ничком, то на спине. Возле поверженных русских воинов князь останавливался и крестился. Возле убитых воевод стоял дольше, поникнув головой. В одном из убитых узнал Микулу Вельяминова, свояка и друга: лежал тот лицом кверху, и один глаз его был выклеван коршуном. Дмитрий Иванович, превозмогая боль и поддерживаемый стремянным, сошел с коня, встал возле Микулы на колени и поцеловал его в лоб.

Так же он сошел с коня и перецеловал в лоб князей Белозерских: Федора Романовича и его русокудрого сына Ивана; чернобрового воеводу Андрея Серкизовича, чей отец, именем Черкиз, потомок Чингисхана, приехал из Сарая служить в Москву и целовал крест московским князьям; воеводу Семена Мелика — это он искусными действиями своих сторожевых отрядов привел войско Мамая именно на Куликово поле; громадно распростертого на земле богатыря Александра Пересвета… Но когда увидел и по княжой одежде узнал Михаила Андреевича Бренко, иссеченного несколькими ударами сабли, то, как ни крепился, не удержал слез, склонясь над ним и оглаживая на его голове перепутанные, в ссохшейся крови, волосы. "Прости, друже. Не уберег тебя…" Скорбь усиливалась чувством вины перед ним: велев облачить друга в великокняжеские доспехи, надеялся уберечь его от смерти, а вышло наоборот… Как наоборот вышло и в случае с самим собой: шел на бой в передние ряды почти что на верную смерть, чтоб уравняться и слиться с простыми ратными, а вот не убит, уцелел…

Теперь оставалось исполнить перед павшими последний долг: похоронить по православному, для чего потребовалось восемь дней, и только тогда победители вернулись домой — со скорбью, но и великой радостью.

Глава двадцать восьмая. Ссора и примирение

Павел Губец, Сеня Дубонос и Вася Ловчан получили от воеводы Тимоша Александровича приказ следовать за московским войском, наблюдать за его действиями, осведомлять о них рязанских воевод.

Следуя за воинством, разведчики чаще всего ночевали в поле либо в лесу, а иногда в рязанских селениях, в избе старосты или какого-нибудь крестьянина. Первые дни, усердствуя, лошадей не жалели, гоняли их без толку, всем скопом старались подъехать поближе к растянутому на многие версты войску, чтобы рассмотреть — хорошо ли оно вооружено. Даже пытались пересчитать, хотя бы приблизительно, количество ратных. Через три дня сообразили: коней надо беречь ибо следовать, судя по всему, придется долго, может быть, до самого Дона, по возможности давать им полноценный отдых, хорошо кормить на остановках. Не спешили расходовать и прихваченное с собой продовольствие: вяленое мясо, сушеную рыбу и пшено в мешках, притороченных к седлу запасной лошади. Благо, хозяева (если ночевали в селениях) на угощение обычно не скупились.

И вот, когда, казалось бы, троих разведчиков водой не разлить, меж ними вдруг возник легкий сквознячок взаимного отчуждения.

Случилось это в небольшом сельце под вечер. Солнце уже садилось, ветлы перед избами отбрасывали длинные тени к пруду, в коем плавали и плескались зажиревшие домашние гуси. По берегу, напротив каждого двора, посельские на кострах варили ужин. Аппетитные запахи пшенки либо рыбной ухи распространялись по всему селению. Приютивший разведчиков хозяин степенно зачерпнул из медного котла деревянной ложкой на длинной палке каши и, подув на нее, сначала сам лизнул, а потом дал попробовать на вкус окружавшим его детям. Девочка лет восьми уже расстилала на траве холстину, раскладывала ложки. По-доброму, благостно щурился на внучат, на стаи гусей в пруду, на белые клочкастые облачка, развешанные по небу, словно нательное белье, старик в лаптях и посконной рубахе…

В эту минуту из-за городьбы появился верхом на лошади Вася Ловчан, с утра посланный на разведку к колонне московитов. Сидел он небрежно-разудало, занеся обе ноги на одну сторону, и склабился. К седлу были привязаны две переметные сумы на широком ремне. Соскочив с коня и продолжая ухмыляться, Вася Ловчан развязал сумы — в них пшено, фунтов по десять сухарей, шматки говядины, баранье сало в требушиных мешочках.

Первым подошел к сумам Павел — потер на пальцах добротное пшено, повертел в руках вяленую говядину.

— Кого ограбил?

— Не ограбил, — отнял… — улыбнулся Ловчан.

— У московита?

— Не у крестьянина же рязанского… Московский ратный отстал от своих: понос его прохватил. Сидел на корточках, порты спущены. Рядом конь с сумами. Мне бы взять у него и коня, да я пожалел его — надвинул ему на глаза колпак, а сумы с его лошади перекинул на мою. А он в ответ лишь трещит — видать, крепко животом маялся…

— Эх, не надо бы! — огорчился Павел. — Они рязанцев не обирают — и нам бы их не трогать…

— Нашел кого жалеть! Мало нам от московитов убытков? Забыл, как били они наших у Скорнищева? Твоего брата убили, а ты…

— Время ныне другое. Сам князь Ольг Иванович запретил задирать московитов. Не то пойдут на нас всей силой, дотла разорят! Не тронь их впредь, говорю!

Сеня Дубонос с ножом в руке подошел к сумам, отхватил от говядины кус, кинул его в алую пасть рта.

— Не тронь, не тронь… (Пожевал.) Вася разве его тронул? Экое дело сумы отнял! (Смачно пожевал — ходуном ходили скулы и хрящи больших ушей.) Ты вот, Паша, загорелся жениться на девке с московской сторонки и уж порешил, что московиты нам свои. Не свои оне нам! Вороги! Ты не смотри, что оне пока нас не трогают. Еще тронут! Вот повернут на Переяславль — дотла разорят! Для того и послали нас, чтоб следить за ними в оба…

Приободренный поддержкой товарища, Вася Ловчан заключил:

— Вот что, Паша. Хоть ты у нас и старший, а как кончится у тебя довольствие, на мое не рассчитывай. Хоть сусликами кормись, а я на тебя своего харча тратить не буду. Сене дам, ты же сам себе добывай… А я чую ещё долго нам иттить…

"Вот уж и встопорщились. Ладно. Обижайтесь, дуйтесь, но грабить вам московитов не дам. Не хощу позор на себя примать," — думал в запальчивости, чувствуя, что некая ледяная стена встала меж ним и сотоварищами.

Ночь спал плохо: то ли блохи кусали, то ли тяготился размолвкой со вчерашними друзьями. Встал чуть свет, долго стоял на коленях перед иконами и молился, прося у Спасителя душевных сил не ожесточаться. Но холодок взаимной неприязни остался. Сотоварищи насмешливо стали называть его московитом, а когда дня через три заметили, что мешок его тощает, то, как бы дразня его, на привалах выволакивали из мешков шматки мяса и уминали, не угощая его. Он подстреливал из лука диких гусей или уток, но и колчан его тощал, ибо выпущенную стрелу в траве отыскать было почти невозможно.

Павел был уже и не рад, что посерьезничал с сотоварищами. В то же время чувствовал: он прав, а они — нет… Он тосковал по Катерине, думал о ней даже во сне, из-за неё ему московская сторонка была не только не чужда, но и мила. Они же того не понимали…

К Дону подъехали, когда рати Дмитрия Ивановича и Мамая уже сошлись на противоположном берегу, и оттуда разрастался страшный шум: ревели трубы, диким ором орали люди, ржали кони. Над степью туман пал, но над рекой он ещё стоял клубами, и Дон просматривался до середки. С того берега тянулись вспугнутые стаи лебедей и гусей…

Шум боя то угрожающе приближался, то как будто удалялся. Но вот, часа через три, шум стал явственно удаляться. И когда удалился этот большой шум и как будто установилась тишина, то мало-помалу из этой тишины проступили новые звуки, стоны раненых. Они сливались, и вот уже казалось — стонет сама земля…

Измученный ожиданием исхода боя, Павел спустился к воде, умылся. Взглянул на ряды свай, разобранных мостов. За них цеплялось все, что несло течением: осока, камыш, коряги. Возле одной из свай колыхался большой предмет неопределенной формы. Всмотрелся — труп человека. Позвал товарищей. Те спустились с пологого берега, всмотрелись: да, труп. Забросили привязанный к веревке багор, вытащили на берег. То был труп русского воина, совсем ещё молоденького, безбородого… Над верхней губой едва пробивались темненькие усики. В остекленевших глазах — страх…

— Видать, небывалец, — заметил Павел. — И усов-то ещё добрых нет…

— Похоронить бы его, — сказал Вася Ловчан, ладонью огладив на голове спутавшиеся волосы.

Заступом с короткой рукоятью по очереди рыли на берегу могилу. Едва погребли, как на противоположном берегу появились два московита на конях. Спешились и, отыскав тропку с пологим спуском, свели коней к воде. Разделись донага, поплыли, одной рукой держась за хвосты лошадей, другой придерживая связанные пучками камыша плотики с возложенными на них седлами, одеждой. Выйдя на берег, кони встряхнулись, а всадники стали одеваться, карныкая на одной ноге, а другую вдевая в порточину.

— Эй, земляки! — крикнул Павел. — Чья победа?

— А вы кто таковские?

— Рязане мы…

— А-а-а… (С добродушием.) Заединщики бусурманов…

— Какие мы им заединщики? — возразил Павел. — Мы заединщики только одного нашего Господа Бога…

Поглядывая на свежий холмик могилы, московит деловито осведомился:

— Чьего похоронили? Нашего? Татарина?

— Нашего… За сваю зацепился…

Московиты подошли к могиле, постояли, опустив головы. Помолились, надели колпаки, вскочили на коней. Поглубже вдвинув носки сапог в стремена, погнали коней наметом.

Подпрыгивая как-то козелком, Павел подбежал к своему коню, расседлал его в один миг, сам разделся донага. Прикрывая горстью срам, подобрал брошенный московитами камышовый плотик, сложил на него свою одежду, седло и, с конем, переправился на тот берег. Вернулся через полчаса возбужденный, вместе и подавленный:

— Братцы… — качал головой. — Народу-то полегло… Только что и радости, что победа наша…

— Какая — наша? — возразил Вася Ловчан.

— Ну, не Орды же… Не Орды, слава те, Господи. Ну, а теперя домой!..

Он и не заметил, как отчуждение его к ним истаяло. И их к нему тоже.

Глава двадцать девятая. Кто-то огорчен

На краю глухого, заросшего ольхой и липой оврага, горел в ночи костер. Вкруг костра сидели и стояли дозорные. За оврагом — лагерь рязанских ратей, уже притихший — воины почивали. Слышались оттуда лишь храп да фырканье коней. Как встали три дня тому назад на этом месте, на вотчине старшего воеводы Ивана Мирославича, так и пристыли. Чего ждали — простым ратным не понять. Куда шли — тоже не понять. Вроде бы к Дону, но кое-кто говорил, что куда-то на Одоев, на соединение с литовинами. Однако были и такие слухи, что дальше рязанское войско и шагу не ступит: так, мол, повелел сам князь Ольг Иванович.

Один из дозорных, кто, отбрасывая длинную тень от костра, стоял, опираясь на бердыш, одним ухом в южную сторону, вдруг навострился, повернул лицо. И остальные навострились. Оттуда, с южной стороны, слышался как будто топот коней.

— Не татарва ли? — сказал опиравшийся на бердыш. — Избави Бог…

Те, кто сидел, встали разом. Вслушивались. Лица сразу посуровели, озаботились.

— Их мало, — сказал другой.

— Мало-то хорошо бы…

Топот коней приближался. Немного спустя в свете костра появились трое рязанских ратных. Впереди Павел Губец. Растянул толстые губы в улыбке:

— Ага, наши! Я так и знал, что наши, рязанские, должны быть тута… Верно мы правили… Ну, братцы, отвечайте: поздорову ли вы?..

— Мы-то поздорову, а вы-то как? Откуда? — голос от костра.

— Издалека, братцы, от Дона…

— Ну, коль от Дона, сказывайте, что вы там увидели…

— Случилася битва, и Мамай бежал от Дмитрея Ивановича…

— Ой ли?..

— Вот те крест!

Павла, Васю Ловчана, Сеню Дубоноса тотчас окружили. Слушали, удивлялись, покачивали головами. Были рады, что победили православные. Тем временем один из них сходил за овраг и привел из лагеря воеводу Софония Алтыкулачевича с четырьмя воинами. Тот, почесывая рубец старой раны на бедре, озабоченно спросил:

— Кто, говоришь, кого?

— Наши — их…

— Наши?! — сощурился Софоний. — То есть — московиты?

Павел, спохватясь (к тому же его толкнул локтем Вася Ловчан):

— Московиты.

Воевода явно был огорчен. Он качал головой, жевал губами, думал. "Эх!" — сказал он. Потом, велев разведчикам ехать вместе с ним, повернул коня к лагерю. Павел с сотоварищами ехали чуть позади. Овраг был темен и сыр, но дно его загачено хворостом и землей. По ту сторону оврага дважды их останавливали, но, узнав воеводу, тотчас же пропускали. Возле какого-то шалаша Софоний Алтыкулачевич сказал тусклым голосом:

— Ну, ребята, располагайтесь. Хороша ли, плоха ли весть, а вы свое дело сделали.

Коней расседлали, стреножили, пустили на луг. Во тьме шалаша нащупали свернутый войлок, раскатали по соломе, присели. Слушали, как кони с хрустом щипали траву.

— Не в радость ему, воеводе-то, наша весть, — сказал Вася Ловчан.

— А то… — откликнулся Сеня Дубонос. — Чему радоваться?

Павел ничего не сказал: ему больше, чем им, было в диво нескрываемое воеводой огорчение по поводу победы русских.

Сходили по нужде, посмотрели на звезды, на лошадей, на другие шалаши — из ближнего доносился храп — и возвратясь, сморенные усталостью, уснули сразу.

Что бы там ни было, а они — у своих.

Глава тридцатая. Сложные чувства

На пути к князеву шатру стоял, белея дымоходной шейкой, шатер главного воеводы Ивана Мирославича. Иван Мирославич, при зажженной свече, сидел, скрестив ноги, на подушке и невесело размышлял. Его смущало странное поведение князя. Оно не очень-то согласовывалось с союзническими обязательствами. Требовались активные действия, а князь, на словах оставаясь приверженцем союза, проявлял такую чрезмерную осторожность, что невольно порой возникала мысль: он не союзник Мамая. Заслон на пути московского войска он не поставил, а теперь не спешит соединиться с силами Мамая.

Князь, как будто нарочно, все делал для того, чтобы разрушить союз. Иван Мирославич уже начинал нервничать. Ведь Мамай не простит Олегу Ивановичу его уловок, его измены. Будущее Рязанского княжества представлялось Ивану Мирославичу мрачным. На кого тогда надеяться? На Тохтамыша? Но вряд ли Тохтамыш сладит с Мамаем, если он, Мамай, победит Дмитрия Ивановича.

Во время этих размышлений к его шатру — его дымоходная шейка была белой оттого, что пропитана порошком из костей — подъехал Софоний Алтыкулачевич.

— Не спишь? — ржаво, как полуфунтовый ключ в старом пудовом замке, проскрипел голос вошедшего Софония.

Поразило его постное, растерянное, сугубо озадаченное лицо.

— Садись, — Иван Мирославич указал на низкую скамейку. — Сказывай.

Софоний Алтыкулачевич взволнованно рассказал о вестях с Дона, и ошеломленный хозяин шатра некоторое время сидел с открытым ртом. Голова его была неподвижна, но зраки забегали. "Мы пропали, — подумал он. — Князь Московский не простит нам…"

— Обидно, — со свойственным ему прямодушием сказал Софоний Алтыкулачевич. — Не успели помочь Мамаю… При нашей помоге Мамай не проиграл бы. Верно?

— Как не верно? Верно… Теперь уж не поправить. Проворонили свою удачу. Говорил князю — не мешкай. Не послушался. Промешкали…

— То-то и оно. Какое огорчение! Страшно докладывать о том князю!

— Страшно, страшно… — вздыхал Иван Мирославич. — Ох, и не знаю, как мы войдем к нему… А идти надо…

Пока слуга помогал одеться Ивану Мирославичу, Софоний рассказал, что разведчики, привезшие весть, да и те из простых воинов, что слышали о поражении Мамая, ничуть не огорчены, даже и рады.

— Рады, говоришь? — переспросил Иван Мирославич.

— Не пойму — чему тут радоваться, но это так.

— Гм…

Последнее сообщение удивило старшего воеводу, и он с Софонием Алтыкулачевичем отправился к князю потерянным и вместе с тем все ещё удивленным непониманием простых воев происшедшим.

Олег Иванович в эти минуты вместе с сыновьями, которых он приучал к походной обстановке, пребывал в своем шатре. Сыновья спали за занавесом, а он в темноте сидел один, в который раз размышляя об одном и том же: оправдается ли его хитрость, которая заключалась в том, чтобы под видом каких-то передвижений, обещаний и даже заверений уклониться от боя. Или это обернется для него бедой?

Давно уже ставя под сомнение свой союз с Мамаем, направленный против православной Москвы, он втайне был доволен ошеломляюще быстрым маршем войск Дмитрия Ивановича к Дону и особенно — его приказом не обижать местных рязанских жителей. Втайне он был доволен и тем, что Тохтамыш шел или уже пришел в Сарай: этого, как чингисида, можно признать за законного царя, рассчитывая на его помогу в случае, если Мамай, одолев Москву, учинит Рязанской земле новый разор.

И все же, прав ли он, что лицедействует перед Мамаем? Сомнения продолжали его мучить, и чтобы утвердиться, или, наоборот, разувериться в своей правоте, он внимательно прислушивался и присматривался к простым ратным.

Позавчера вечером вместе с Иваном Мирославичем он ехал по лагерю. На сиреневом небе уже проступали звезды. Повсюду горели костры, и князь, приблизясь к тому или иному костру, разговаривал с воинами, называя их "братыньками". Один из воинов спросил, куда их ведут. И когда Олег Иванович сказал, что к Дону, на помогу Мамаю, то спрашивавший воин, кряжистый, в плечах косая сажень, ноги короткие и толстые, как сваи, черная борода шкворнями, протянул разочарованно: "А-а-а…" Князь спросил:

— Ты, братынька, как будто чем недоволен?

— Дак, прошел слух, что мы к Дмитрею Московскому приложимся…

"Вон как", — подумал Олег Иванович и вслух спросил:

— Ну, а ты-то к кому бы приложился?

Ратный взял в кулак бородиные витени, крутанул их:

— Я-то? Я бы, княже, к православным пристал…

Стоявшие рядом с ним сотоварищи молчаливо одобрили его слова: кто кивком головы, кто — глазами.

Тот разговор и посейчас не выходил из головы князя, ибо коль простой ратный скажет что-то якобы лишь от себя, то знай: его глас — глас народа.

За окном послышался приглушенный разговор. Тотчас вошел в шатер Каркадын с докладом: воеводы Иван Мирославич и Софоний Алтыкулачевич просят принять их. Князь велел впустить их.

— Государь, — тихим, удрученным голосом сказал Иван Мирославич, недобрую весть привезли разведчики Тимоша Александровича: князь Дмитрей одолел Мамая…

Олег Иванович сразу же привстал с креслица и зажженные перед приходом воевод свечи колыхнули огнями, колыхнув и тень князя, падавшую на бархатный занавес, за коим спали княжичи Федор и Родослав.

— Что? Повтори, что ты сказал…

— Беда, княже. Войско Мамая побито, и сам он бежал с поля боя…

Иван Мирославич думал, что князь при этом известии схватится за голову. И ошибся. Олег Иванович не только не схватил себя за волосы, но, улыбнувшись, пошел к воеводам с растопыренными руками. Взял за плечи сначала зятя и потряс его, затем потряс и Софония Алтыкулачевича. Он был рад, и потому в первую очередь рад, что избегнет мести Мамая и что победа Дмитрия Ивановича сохранит и укрепит православие.

— Это как же беда, коль не беда? — возразил он. — Слава Богу, что верх одержали православные… А нет — не сдобровать бы нам…

Только теперь Ивану Мирославичу окончательно стало ясно, почему князь волокитил поход к Дону… Ивану Мирославичу нелегко было свыкнуться с мыслью, что победа Москвы во благо Рязани — для этого требовалось какое-то время, однако ему стало легче хотя бы оттого, что князь доволен и даже рад. Легче-то легче, но та самая месть, которой боялся князь со стороны Мамая, могла обрушиться и со стороны Москвы…

Стали совещаться, что делать, коль Дмитрий Иванович занесет свой карающий меч над Рязанью. Но и на этот случай имелись выходы: просить помоги у Тохтамыша либо у дружественных рязанскому князю некоторых литовских князей.

Разошлись. Князь улегся на раскатанный войлок, но уснуть не мог забылся чутким сном лишь на рассвете. Разбудили его трубы, играющие "зорю". Пока слуги свертывали войлок, а князь умывался свежей родниковой водой над лоханью, вышли из занавеса в длинных белых рубахах княжичи.

— Я вчера слышал, — обратился Федор к отцу, — из твоего разговора с воеводами, что Москва одержала верх над Мамаем и больше войны не будет. Это правда?

— Правда, сынок.

— Вот и ладно, — рассудил старший княжич. — Вернемся домой… Матушка обрадуется! Она так опасалась за нас!

Родослав в эту минуту топырил губы, дулся, в карих глазах — отчаяние. Чтобы не заплакать, прикусил нижнюю губу. Князь бросил на руки слуге расшитую травами и петухами утирку, погладил Родослава по головке. Хотел было взять его на руки — тот увернулся, он, мол, не маленький. "Ты-то чем недоволен, сынок?" — шепотом, заговорщицки, сказал ему на ухо отец. "Я хощу в бой, а боя не будет…" — посетовал младший. Князь — снова заговорщицки: "О, сынок, на твоем веку ещё много будет битв", — и ласково потрепал за кудрявые вихры. Легонько подтолкнул пальцами к лохани, где слуга уже держал наготове медный ковш с холодной водой.

Часть третья. СВЕТ И ТЕНИ

Глава первая. Ни в какие ворота

Иван Мирославич проснулся рано. Мягко — не разбудить бы Настасью, теплую, с тугим животом, — отодвинул занавес кровати. В узких слюдяных окнах, забитых снегом, едва виднелся свет. На улице завывала пурга, оборванной дранкой стучала крыша, скрипели ворота конюшни ("Приструню конюшенного — лодырь!").

Иван Мирославич сунул ноги в белые чесаные валенки, на исподнее набросил стеганый татарский халат, на голову — соболью шапку. В сенях, куда вышел по легкой надобности, было зябко — бр-р-р!.. Поскорей вернулся в опочивальню, уселся на низкий, привезенный им из Сарая, диван, скрестил ноги в валенках: так-то, по старинной привычке, обмысливалось яснее.

А поразмыслить было над чем. Жизнь не то что кусала — рвала клыками. Еще до крещения вернулся из Москвы посол Епифан Кореев. В княжой двор въехал тройкой, на рысях; лошади в нарядной сбруе, в лентах и лисьих хвостах, а посол вылез из возка необычайно постный, куда только и девалась его прежняя самоуверенность! Под тяжестью ли бобровой шубы или под впечатлением встречи с московскими правителями поднимался по лестнице на второй ярус сгорбленный. Еще бы! Московские правители, как объяснил Епифан, войдя в повалушу князя, требуют от рязанского князя признать Дмитрия Ивановича старейшим братом…

Признать московского князя старейшим братом значило плясать под его дуду. Он против Литвы иль Орды — и ты, его младший брат, с ним заедино. Он сел на конь, и ты садись на конь и поезжай с ним, куда он укажет. Ни в какие ворота!

Бояре загудели, как встревоженный улей. Такого унижения от Москвы их князю не ожидали.

Конечно, вина рязанцев перед Москвой была. Когда московиты возвращались с Донской битвы с добычей, то некоторые небольшие рязанские отряды, без разрешения на то своего князя, грабили победителей, иных пленили. Дмитрий Московский пригрозил наказать рязанцев суровейшим образом. Епифану было поручено уладить дело. Угрозу войны Епифан, кажется, отвел, но лишь ценой унижения своего князя…

— Рашпояшалша Дмитрей! — шамшил почтенный Павел Соробич, тряся поверх шубы узкой белой бороденкой.

— Истинно распоясался, — поддакнул Софоний Алтыкулачевич.

— Как же — Мамая победитель!

— Да кабы мы встали за Мамая — разве одолел бы он?

— Ни в жисть!

— Ишь, чего удумал — государя нашего Ольга Ивановича подмять под себя…

Посматривали на князя. Ждали — стукнет сейчас перстнями на пальцах по подлокотнику: "Не бывать тому!" Не стукнул. В притухших карих глазах виноватость. Ведь уговаривали его иные бояре, в первую очередь Иван Мирославич, встать рядом с Мамаем и ударить на Дмитрия Московского — нет, не послушался. А теперь вот — утрись!

С дотошностью расспросил Епифана: каких ещё уступок требуют московиты. Выяснилось: московиты не точат зубы на те волости, что на рязанской стороне Оки, но просят и рязанцев отступиться от своих волостей на московском берегу. Не полезут они и в Тулу, если и Олег туда не полезет; пусть там правят татарские баскаки, как они правили ещё при царице Тайдуле, вдове хана Джанибека… Не должен Олег соваться и в Мещеру, купленную Москвой…Словом, кое в чем давали поблажку, но наглости, как всегда, было с избытком.

Теперь-то уж, как надеялись рязанские бояре, князь наверняка ударит по подлокотнику. Но князь опустил очи долу, выслушал, затем тихим голосом объявил: "Ступайте, бояре, по домам. Как нам поступить — подумайте. С ответом не спешите. Отмолвите, как вновь соберу вас…"

Бояре один за другим кланялись и уходили. Первыми — те, кто сидел подальше от князя. Иван Мирославич, как самый ближний, всегда откланивался последним, и при этом часто князь задерживал его: побеседовать ещё и с глазу на глаз. И на сей раз Иван Мирославич надеялся: князь попросит его остаться. А поведать князю было о чем: Иван Мирославич задумал строить по весне церковь в вотчине Верхдерев, а в другой вотчине, Венев, пожаловать тамошнему монастырю Николая Чудотворца угодья. Может быть, посетует тестю: стали выпадать, непонятно от чего, зубы у любимого коня Джигита, купленного им минувшим летом в Сарае, куда ездил выкупать у хана Тохтамыша ярлык на великое Рязанское княжение. Само собой, обмолвится и о сыне Грише: тот гораздо постигает грамоту и преуспевает на воинских игрушках. Ну, а потом, потом выплеснет из себя негодование по поводу невыносимых требований московитов.

Наконец, поясно поклонясь и коснувшись рукой ковра, удалился из палаты Ковыла Вислый. Взор князя упал на Ивана Мирославича.

Но каким был тот взор! Не дружески-родственным, располагающим к приятной беседе с глазу на глаз, а холодным… Ясно дал понять — иди… В чем Иван Мирославич провинился перед князем? В чем сплоховал? Встал, все ещё надеясь: задержит. Не задержал…

Не глядя на своего слугу, ждавшего его в сенях, быстро вышел на залитое скупым зимним солнцем крыльцо, сощурился. Саженях в десяти от крыльца стояли запряженные тройкой гнедых санки. Кучер уже отвязывал лошадей. Медленно сойдя со ступенек, Иван Мирославич умял поудобнее сено в кузове санок, сел, сам прикрыл медвежьей полостью ноги и, отрывисто, кучеру: "В Храпово!".

Село Храпово было вотчиной Едухана. Через полчаса крупного рысистого бега коней показалась на возвышенном приволье церковь, и вот уже визг полозьев врывается во двор усадьбы брата.

Двор широк, посреди его двухъярусный дом, вдоль тына — хозяйственные постройки. На большой навозной куче лежат два верблюда, купленные братом у московитов позапрошлой осенью, когда те гнали с Дона брошенный ордынцами скот. Две высокие поджарые собаки подбежали к возу, обнюхали валеные сапоги Ивана Мирославича (он почесал собак за ушами). Сам Едухан, во всем белом только что вернулся с охоты — вышел из дверей псарни, широко улыбаясь и раскинув руки для объятий.

Когда-то резкий и злой, Едухан, со времени переезда на Рязанскую землю, смягчился нравом: стал ровнее, благодушнее. Уже не кричит на встречных: "Пыстаранись! Еду хан!.." И плетка его теперь не хаживает по спинам слуг. Приняв и полюбив православное вероисповедание, он с удовольствием занимался хозяйством в своей вотчине, имел большие косяки лошадей, владел бобровым гоном на реке Бобровке (за тот гон в казну князя справно шла немалая пошлина), сеял на мягкой землице пшеницу, просо и овес. Главное свое дело — службу князю — исполнял честно, но не столь уж и ретиво, как Иван Мирославич. Государевы неудачи не воспринимал так близко к сердцу. Отступив от старшего брата на шаг, оценочно вгляделся:

— Ты что как ошпаренный? Ну?

— Есть о чем перетолковать… — Уста Ивана Мирославича сомкнулись, обозначив печально-значительную морщинку в уголках рта.

— Перетолкуем… Пойдем-ка, посмотришь волка. Собаки взяли. Зверина матерый…

Повел Ивана Мирославича к соломенному навесу меж двумя хлевами, где толпилось с полдюжины дворовых людей, чем-то взбудораженных. По приближении бояр расступились. Меж ними на соломенной подстилке лежал серо-белесого окраса связанный по ногам волк: большеголовый, с широким лбом, косым разрезом глаз. Под щеками — колко торчавшие баки, в пасти — короткая палка, засунутая в нее, видно, в тот момент, когда собаки мертвой хваткой вцепились зверю в горло или загривок. Морда крепко обвязана веревкой. Волк взглянул на Ивана Мирославича остро, зло, яро… Не будь морда обвязана так и щелкнул бы своими мощными клыками и зубами. Иван Мирославич невольно поежился…

Едухан засмеялся:

— Каков, а? У-у, бирюк! (Погрозил волку пальцем). Я т-тебе! Волк ответил рычанием. Челядинцы посмеивались.

— Вот что, дорогой мой брат, — обратился Едухан к Ивану Мирославичу. — Идем завтра со мной на охоту… Ей-богу, тебе придется по душе.

Иван Мирославич не любил охоты. Она отвратила его ещё в те ордынские времена, когда он, по приказу хана, участвовал в охоте вместе со всем воинством. Смысл охоты заключался лишь в том, чтобы окружить огромное степное пространство, где много зверей, и с шумом, криками, ревом труб постепенно, день за днем, сужать кольцо. Зверям некуда деться: начиналась жуткая бойня. Безысходность несчастных животных вызывала в душе Ивана Мирославича (тогда ещё Салахмира) чувство сострадания к ним. На Руси охота иная, здесь зверю дают возможность изъявить природную ловкостъ и хитрость и уйти от стрелы либо рогатины. Но отвратительное впечатление от тех, ордынских охот было столь неизгладимо, что Иван Мирославич даже и теперь не хотел слышать ни о какой охоте…

— Нет уж… Что ж ты с ним сделаешь? Кинжал — под лопатку?

— Не волнуйся, оставлю живым. Приручу. Волки, когда их приручают, верны хозяевам. Даже сильнее собак привязываются. Хошь — подарю тебе? Поставишь его во вратах — ни один вор не сунется в твои хоромы…

Смотрел на Ивана Мирославича испытующе — был уверен, что откажется. Но Иван Мирославич вдруг ответил:

— А что? От такого подарка, пожалуй, не откажусь. Вели его положить ко мне в санки…

Двое челядинцев по приказу Едухана тут же, ухватив волка за уши и хвост, оттащили его в возок.

Братья пошли в дом, в ожидании обеда (слуги переполошились, накрывая на стол)сидели в горнице на широких, покрытых красным сукном, лавках. На стенах — оленьи рога, сабли, луки; на полу — медвежьи шкуры. В углу — две иконы густого древнерусского письма.

Едухан — с некоей озабоченностью:

— Что случилось?

— Беда, братик… Епифан вернулся из Москвы. Тамошние правители чего удумали — требуют, чтобы наш Ольг Иванович признал себя молодшим братом ихнего князя… Каково?

Едухан едко улыбнулся:

— И это, по-твоему, беда?

Иван Мирославич, влезший в князевы дела по уши и остро переживавший за них, давно заметил: на поле боя готовый отдать за князя жизнь, в мирное время Едухан с прохладцей, как-то отстраненно, посматривал на боярскую суету вокруг князя. Считал, что не дело боярское подсказывать князю, как действовать, как править своей землей. Такой взгляд принижал боярскую думу, и особенно — тех думцев, кто был самыми близкими князю. Не будь Едухан родственником — то и Бог с ним. Но он — родной брат, и Ивану Мирославичу порой было неприятно такое отношение Едухана к думцам. И главное: не скрывалось ли за всем этим его равнодушие к государевым делам? И не о том ли говорила эта его ползучая улыбка? Словно какой-нибудь последний мелкий бояришка, а не главный советник великого рязанского князя, Иван Мирославич вскочил с лавки, затряс волосатыми кулаками перед носом брата:

— Как ты не понимаешь? Великому княжению Ольга Ивановича, моего тестя, наступает конец, а ты… Мне стыдно за тебя! Подумай, что будет с нами, с нашими женами и детьми — подчинись наш князь московскому…

— Что с нами будет? Ничего и не будет. Да убери ты свои кулаки! Что ж, по-твоему, у меня своих нету?

— Не смей мне говорить такое! Ты мне молодший брат! И я тебе заместо отца нашего…

Сгоряча наговорили друг другу такое, что впору хоть разбегаться. Но тут явился слуга, доложил, что стол накрыт, и бояре последовали в столовую палату, стены которой украшали все те же оленьи рога и оружие. И ещё — на поставцах красовались искусно сделанные чучела птиц — орла, глухаря, филина… Стол ломился от вареной, пареной и жареной дичины. Бочонок с хмельным медом — на отдельном столе.

В палату вплыла (за нею двое слуг с подносами) Анна, жена Едухана, дочь боярина Ковылы Вислого, — высокая, статная, круглолицая (щеки её полыхали как заря — хоть руки об них отогревай). Распашная мантия на ней была красная, отороченная по вороту, стыку тканей и подолу широкой золототканой тесьмой. Кокошник переливался жемчугом и немногими драгоценными камнями. Взяв с подноса наполненные медом чаши, хозяйка поднесла гостю и мужу и одну взяла себе. Со здравием выпила и сама. Поставила чашу вверх дном — глядите, мол, до дна и больше не пригублю — и вперила брызжущий весельем взгляд в супруга: "Чтой-то ты невесел? Надулся как мышь на крупу? Ай дорогому гостю не рад? Иль я тебе не люба?"

Краткое присутствие в застолье хозяйки смягчило возникшую напряженность между братьями, и разговор пошел сердечный, приязненный: о семейных и хозяйственных делах. Но о главном Иван Мирославич заговорил лишь после того, как хозяйка оставила братьев наедине. Он сказал: очень жаль, что Едухан так и не понял, что произойдет с великим княжением Рязанским, если князь Олег Иванович признает себя младшим братом московского князя. Рязань потеряет — пусть и не сразу, а с годами — свою самостоятельность, и это никуда не годится. Он, Иван Мирославич, скорее расшибет себе лоб о первый попавшийся столб, чем согласится на такое…

Тогда неуступчивый Едухан сказал:

— Не подумай, Иван Мирославич, что я перестал тебя поддерживать. Поддерживал и буду поддерживать. Но на сей раз ты не прав. К чему нам брань с Москвой? В коленках мы слабы против Москвы! Неужто Донская битва нас ничему не научила?..

Иван Мирославич понял: брата не перетянуть на свою сторону. Сожалея, что младший брат перестал его понимать так как прежде, он попрощался с ним на крыльце и, опасливо поглядывая на связанного волка в передке своих санок, сел. Слуга укутал ему ноги меховой полстью. Волк смотрел зло; заиндевевшие под щеками баки как-то состарили его. Иван Мирославич невольно слегка подобрал ноги. Слуга развернул зверя мордой к лошадям, но тот все норовил, повернув голову, взглянуть на седока глаза в глаза… Полозья взвизгнули. На рысях выехали за врата. Версты через две, когда проезжали через перелесок, Иван Мирославич велел остановиться и отпустить волка, пояснив, что иначе он ему вымотает душу.

Слуга и кучер вытащили из санок волка, развязали ему ноги, затем морду. Подтолкнули. Зверь сделал несколько мощных прыжков. Оглянулся и, лишь теперь выбросив изо рта палку, побежал трусцой в дубовую чащу.

Иван Мирославич вытянул ноги, уселся, подминая сено, поудобнее и, крикнув кучеру: "Пошел!" — спрятал голову в бобровом воротнике.

Мерный бег коней и скрип полозьев погрузили его в состояние глубокой отрешенности. Брат, при всем его злосчастном благодушии, в чем-то был прав. Везло Москве. После Донской победы ей сопутстствовали удача за удачей.

На Дону Мамай был сокрушен, но не добит. Он бежал в Крым, быстро собрал новое войско и двинул вновь на Русь, рассчитывая застать на сей раз Дмитрия Московского врасплох. Однако, где-то в степях, кажется, на реке Калке, на пути его встал Тохтамыш. Произошло почти невероятное: несколько темников, видно, разуверясь в Мамае и тяготясь сознанием, что он незаконный хан, отправились в стан Тохтамыша, сошли с коней, поцеловали у его ног ковер и попросили взять их под свою руку. Мамай с сыном Мансуром и немногими верными ему военачальниками дунул в Кафу, эту колонию Генуи. Управлявшие этим городом генуэзцы разбогатели на торговле рабами. Мамай всегда покровительствовал им, оберегал их от разбоев и воров. Он верил в человеческую благодарность и, за большую плату, попросил укрыть его за мощными каменными стенами Кафы. Но преследовавший беглеца Тохтамыш предложил правителям Кафы ещё большую плату за то, чтобы Мамай был выдан ему. Участь могущественного временщика была решена, он был умервщлен, а Мансур спасся бегством в Литву.

Став полновластным хозяином Золотой Орды, Тохтамыш, кажется, благосклонно относился к Москве, выдав её князю ярлык на великое княжение Владимирское.

И все же… И все же Иван Мирославич никак не мог согласиться с тем, чтобы его князь уступил наглому требованию Москвы.

Для того ль он в свое время оставил Сарай? Он оставил Орду, Сарай, для того, чтобы, осев на Рязанской земле, возвеличить её князя. В этом он видел цель своей жизни.

Олег Иванович с семьей убыл в покровительствуемый им Ольгов монастырь — постоять на молитве. Тем временем Иван Мирославич побеседовал чуть ли не с каждым боярином в отдельности: прощупал, что скажут на думе по возвращении князя. Увы, первоначальная горячность с бояр сошла, они уже не возмущались. Лишь некоторые из них: Павел Соробич, Софоний Алтыкулачевич считали немыслимым вставать перед Москвой на колени. Кое-кто не видел иного выхода, как заключить с Москвой мир на унизительных условиях. Большинство же бояр разводило руками — не знали, как быть.

Иван Мирославич весь извелся. Что нашепчет князю монастырское уединение?

Вчера Олег Иванович вернулся в Переяславль. Спокоен. Умиротворен. Лицо непроницаемо. Как Иван Мирославич ни вглядывался в его лик, не мог предугадать его решения. Нынче — дума. Что она скажет?

— Охо-хо! — вздохнул Иван Мирославич. И разбудил Анастасию.

Сквозь завыванье вьюги сочился мягкий колокольный звон Борисоглебского храма. Звон ширился, подхватываемый колоколами других церквей. И уже проснулся весь дом, затопали, застучали внизу, растопляя печи. Прошаркал в сенях домашний поп в крестовую палату. Вскоре и Иван Мирославич во главе всего семейства со слугами — туда же. Поп уже зажег свечи, открыл служебник. Читал заунывно, старческим дряблым голосом, склонясь над аналоем.

Поклонных скамеечек не было. Иван Мирославич, вставая на колени, пригнетал лоб к возложенной на пол льняной тряпице. Когда вставал — лоб его был красный, как жаровня.

Завтрак прошел в почтительном, но тягостном молчании. Все знали: Иван Мирославич готовится на думе убедить князя и бояр не дать себя унизить московитам.

После завтрака позвал к себе первенца, десятилетнего Гришу (выступами скул, косым разрезом глаз, жесткими черными волосами — в отца), усадил против себя. Любил его и был к нему требователен: приставил опытного опекуна обучать воинскому искусству и наукам и умного священника наставлять Закону Божьему. Сын, в легоньком кафтанце, сидел перед отцом весь внимание. Черные глазенки смотрели умно, с глубочайшим почтением к родителю. Иван Мирославич попытал его по Закону Божьему, истории, астрономии, математике. Под конец, сощуря глаза, спросил:

— Кто есть на Руси князь?

— Воли Божией управитель страны.

— А кто — бояре?

— Первые слуги князя — воеводы, дружинники, судьи, конюшие, ловчие, стольники, чашники… Они же и советчики.

— Ты, сынок, уразумел, почему дети бояр не должны быть неучами?

— Уразумел, батюшка.

— Ну, старайся и впредь. Не подводи своих родителей.

Отпустил сына, с улыбкой посмотрел ему вслед — было что-то неуловимо родное в его легкой уверенной походке. Сам пошел в терем жены. Настасья, сделав все необходимые распоряжения служанкам по домашнему хозяйству, с некоторыми из них шила детские пелены. На сносях она была пятый месяц, и муж окутывал её особенной заботливостью и вниманием. Улыбаясь, подсел к ней, глазами вопрошая, каково ей можется. Она, в чепчике с кружевом, напоминая ребенка, ответила ему тоже глазами: мол, пусть не беспокоится.

— Завьюжило… — качнула гребнем чепчика. — Может, князь отложит думу? Эко на дворе шумит!

— Нет, не отложит. Три дня молился в келье, думал. Только вот что надумал?…

Вошел слуга, доложил — возок подан. В длинной, почти до пят, шубе, в собольей шапке Иван Мирославич вышел на крыльцо. В лицо секануло сухой снежной пылью, и он прикрылся воротником. Со ступеней его свели под руки, словно слепого и старого. Подтолкнули мягонько в возок. Кони сквозь вьюгу шли шагом. Иван Мирославич прикидывал, сколько думцев встанет на его сторону. По его подсчетам выходило — половина. Что ж, пусть будет так. Зато его голос будет стоить многого. Не впервой ему перетягивать на свою сторону большинство. Лишь бы самого князя переломить.

Глава вторая. Унижение скреплено печатью

Олег Иванович сидел на троне под балдахином невозмутимый, спокойный, непроницаемый. Бояре говорили один за другим при полном разнобое. Когда говорили сторонники унизительного мира с Москвой — противники такого мира косоротились и фыркали. И наоборот, фыркали первые, когда вторые высказывались против худого мира. Дошел черед и до Ивана Мирославича. Так уж повелось — слово Ивана Мирославича часто было решающим: авторитет его среди думцев был велик.

Повел он речь плавно и рассудительно. Напомнил, что рязанские князья — из Рюриковичей, что они ничуть не уступают по родовитости московским (краем глаза заметил — Павел Соробич одобрительно трясет бородой, однако, сам князь насторожен), что Рязанское княжество древнее Московского, что рязанские воины прославлены в былинах и в древних повестях о них сказано:

"Удальцы и резвецы, узорочье и воспитание рязанское!" Невзирая на настороженность князя, Иван Мирославич уже и в раж вошел, говоря, что не им ли, боярам великого рязанского князя Ольга Ивановича, множить славу наших предков, не им ли держать честь рязанского князя на должной высоте и не им ли оберегать его достоинство…И не успел он перевести дух, как вдруг увидел: князь, сам князь, побледнев, тычет в него пальцем и говорит: "Что ты нам тут кукарекаешь! Не потерять бы нам голову с твоим кукареканьем… Читай, Епифаша, грамоту…"

Приняв из рук дьяка грамоту, Епифан Кореев стал читать её негромко, местами и торопливо, особенно в тех местах, где честь рязанского князя унижалась.

— По благословению отца нашего Киприана, митрополита всея Руси, старший брат, великий князь Дмитрий Иванович, и брат твой, князь Владимир Андреевич, целуйте мне крест, своему младшему брату, великому князю Олегу Ивановичу… Я буду твоим младшим братом… А договор с Литвой великому князю Олегу расторгнуть. И если будет великий князь Дмитрий Иванович и его брат, князь Владимир, в мире с Литвою, то и великий князь Олег будет с Литвою в мире. И если великий князь Дмитрий и князь Владимир будет с Литвою в раздоре, великому князю Олегу быть с великим князем Дмитрием и с князем Владимиром в союзе против Литвы.

А если великому князю Дмитрию и его брату князю Владимиру с татарами будет мир или нужно будет платить дань, то и великому князю Олегу будет с татарами мир или платить дань вместе с великим князем Дмитрием. А будет размирье с татарами, великому князю Дмитрию и брату его князю Владимиру, великому князю Олегу быть в союзе с великим князем Дмитрием и его братом против татар и биться с ними…

Пока Епифан читал грамоту, Иван Мирославич взмок. Во время оглашения особенно унизительных для рязанцев мест он издавал звук, похожий на стон. Когда Епифан умолк, то было лишь слышно, как тяжело, с сипом, дышал Павел Соробич.

— Печать! — повелел Олег Иванович.

Слуги поставили на стол медный ларец с печатью, глиняный сосуд с сургучом. Запахло смолой… Дьяк, помолясь, скрепил коричневой печатью великого рязанского князя договорную грамоту. Тут Иван Мирославич встал, поклонился Олегу Ивановичу.

— Желаю тебе, княже, — сказал отчетливо, громко, не скрывая горчайшей иронии, — быть самым-самым примерным подручником Дмитрея Московского…

Бросил ещё два коротких поклонца вправо и влево думцам и, выставя вперед иссиня-черную бороду, вышел. Едухан рыпнулся было за ним, но Олег Иванович жестом руки задержал его:

— Не тщись! Пущай покобенится! Ишь, гордыню-то напустил…

Думцы таращились на князя — прежде он ещё ни разу не изъявлял неприязни к своему зятю…

Чуть до беды не дошло. Возвратясь домой, Иван Мирославич сгоряча объявил, что поедет в Сарай проситься к Тохтамышу-хану под руку. Во время недавнего пребывания Ивана Мирославича в Сарае хан обошелся с ним ласково. Полушутя спросил: "А что, Салахмир, не думаешь ли ты возвратиться в Сарай?". Иван Мирославич ответил так же полушутя: "Разве лишь сделаешь меня правой рукой…"

На что Тохтамыш серьезно ответил: "Сарай теперь не тот, каким ты его оставил. Раздоров нет. Подо мной — не только Золотая Орда, но и Синяя". И то была правда. Иван Мирославич и сам видел: в городе воцарились после тридцатилетней смуты мир и спокойствие. Зашумели базары. Отовсюду потянулись сюда караваны верблюдов с купеческими товарами. Все жители, от ремесленника до знатного вельможи, уставшие от междоусобиц и войн, благодарили Аллаха за то, что он ниспослал им такого царя, как Тохтамыш.

Иван Мирославич тогда даже и помыслить не мог о возвращении в Золотую Орду. А теперь, после того, как князь грубо оборвал его на думе, не дав ему даже закончить речь, ещё в возке, возвращаясь домой, твердил себе: "Убуду в Сарай… И ты, тесть, ещё пожалеешь…"

Но оказалось, убыть из Переяславля было не так-то просто. Встала на дыбошки Анастасия. Она и слышать не хотела об отъезде из родимой земли. Да что там Анастасия! Слуги, а они в большинстве были татары, и те пригорюнились. Ибо все они оженились в Переяславле, обзавелись семьями, обросли хозяйством. Для их детей родиной была не Орда, а Рязанская земля. Один за другим стали наведываться к Ивану Мирославичу бояре, убеждать его не делать сгоряча неосмотрительных поступков. Перебывали у него и Едухан, и Таптыка, и Благоденя, и Глеб Логвинов, и Софоний Алтыкулачевич, и Ковыла Вислый… Даже, по поручению князя, начальник его охраны Каркадын. Иван Мирославич понемногу остывал, но в княжой двор не ездил.

В один из ясных морозных дней приехал к Ивану Мирославичу сам князь. Уединились в одной из палат. Хозяин был во всем татарском: кафтан, сапоги, шапочка…

— Вот что, зять, — сказал Олег Иванович. — Немного подурил и хватит. Завтра будь во дворце. А на меня на обижайся. Я узнал, что ты в мой отъезд пытался кое-кого из бояр подбить на свою сторону, вот я и рассердился на тебя. Каюсь — погорячился…

Олег Иванович виновато смотрел на зятя. Пока Иван Мирославич "дурил", не являлся на думу — князь в его отсутствие ощутил неполноту своей думы; ему просто-напросто не доставало этого надежного умного сподвижника. Мало того, уйдя в Орду, Иван Мирославич увел бы с собой пусть не всех, но изрядную часть татарских воинов, столь надежно служивших Олегу. Допускать такое было нельзя.

С присущим ему прямодушием Иван Мирославич ответил, что тошно ему видеть рязанского князя подручником Москвы. На это князь возразил: тошно не тошно, а потерпеть придется, не приспело ещё время отмахиваться. Куликово поле показало, как сильна Москва, да и сам царь Тохтамыш уважил московского князя ярлыком на великое княжение Владимирское, хотя на тот же самый ярлык рассчитывал и тверской князь Михаил.

— Но Тохтамыш и тебе дал великое княжение Рязанское! — сказал Иван Мирославич, сочтя нелишним напомнить своему князю о том, что он ровня московскому князю.

— Вот потому и потерпим. Дождемся доброго часа. Не подумай, что грамота, скрепленная моей печатью, сделала меня навечно подручником московского князя.

Иван Мирославич широко и мягко заулыбался.

На другой день думские бояре имели удовольствие и радость видеть в своем кругу Ивана Мирославича на его обычном месте — ближним к князю.

Глава третья. Прерванная соколиная охота

Ничто, казалось, не предвещало грозы летом 1382 года. Тишина. Переяславль Рязанский не беспокоили ни с какой стороны: Москва по заключении мирного договора не угрожала; со стороны Литвы также не было никаких претензий к Рязани; прочно севший в Сарае после победы над Мамаем Тохтамыш и вовсе не имел никаких причин выказывать Олегу Ивановичу неуважение: он сполна и вовремя уплатил дань.

Правда, некий тревожный знак ещё ранней весной подало само небо, на котором, в восточной части, был замечен хвостатый огненный столп. Знамение возбудило в народе пугающие предположения, но вскоре о нем забыли. Но вот в августе в Переяславль проник слушок: хан Тохтамыш-де осержен на Дмитрия Московского за то, что тот, получив ярлык на великое княжение Владимирское, откупается лишь дарами, но отнюдь не данью.

Верь-не верь, а к сведению прими. Успех на Дону, видно, вскружил голову Дмитрию, и он уже почел себя свободным от уплаты дани Орде, ограничиваясь лишь внешними знаками подчиненности новому великому хану. Чем это кончится? Бог весть…

В канун яблочного Спаса, приняв предложение Едухана потешиться соколиной охотой в его вотчине, Олег Иванович с малым числом бояр (большинство в это летнее праздничное время находилось в своих имениях) приехал в Храпово. В день Спаса крестьяне всем миром гуляли на лугу, уставя длинные столы бочонками с хмельным медом и деревянными тарелями со снедью. Они пели и плясали, а Едухан угощал гостей в саду. В этот час благодушной застольной беседы из Переяславля прискакал окольничий Юрий с вестью: на Волге, от града Булгар до Сарая, ордынцы по приказу Тохтамыша хватают купцов-христиан и убивают их. Захваченные суда с товарами сплавляют вниз, в Сарай. Двое рязанцев сумели спастись бегством — они-то и привезли весть…

"Хитро и жестоко затеял, — подумал князь. — Видно, Тохтамыш идет на Русь изгоном и не хощет, чтобы кто-либо донес об его походе заранее…"

Велев окольничему возвращаться в город и созывать всех воевод, князь, однако, не оставил застолье, решив весь завтрашний день посвятить излюбленной им потехе — соколиной охоте. Тем паче, Едухан уже подарил ему прекрасного рыжего беркута с огромными крыльями, который будто бы за одну охоту берет по десять волков, и ему хотелось увидеть ловчую птицу в деле.

Князь продолжал пировать с таким видом, будто ничего не случилось, но все уже заметили: в ту минуту, когда окольничий докладывал весть, зраки князя заметались — явный признак беспокойства и озадаченности. И это было действительно так. Конечно, Олег Иванович не сомневался, что новый хан, если он и в самом деле идет на Русь, целью своей ставит наказание Дмитрия Московского за то, что тот уклоняется от уплаты дани. Но это как раз означает: Олегу, союзнику Москвы, придется выставить войско в её защиту. Никакого беспокойства Олег Иванович не испытал бы, будь на месте Тохтамыша любой другой противник. Но против Тохтамыша, во-первых, воевать было небезопасно; во-вторых, претило пожизненным установкам Олега: не препятствовать укреплению законности. Тохтамыш, законный хан, вправе требовать дани со своих данников и вправе наказывать ослушников. И вот Олегу, который в глубине души признает правоту Тохтамыша, придется как младшему брату Дмитрия Московского воевать против того, чью правоту он не отвергает…

На другое утро, отстояв молитву и попив квасу, верхами выехали из ворот. Впереди сокольничий, за ним князь и Едухан, затем все остальные. На двух повозках везли бочонки с квасом, бузой, медом, закусками; на четырех клетки с соколами, сундуки с кожаными перчатками и шелковыми колпачками. Уставленное суслонами снопов сжатое поле сверкало росой на стерне. Ехали в дальний лог, где накануне волки порезали двух крестьянских овец и лошадь. Едухан хвалил подаренного князю беркута:

— Крылья у него — во! В сажень… Задний коготь — в полпальца! Как вкогтится в морду волку — все, конец тому…

Приблизились к лесу, одним краем примыкавшему к заросшему ольхой оврагу. Над лесом взнялась стая воронов и ворон. Сокольничий первым поскакал туда, и вскоре раздался его условный знак — позвал к себе всех. Подъезжая, князь осторожно, рывочками, втягивал горбоватым носом воздух почуял запах крови. В вырубе, меж дубовых пней, лежала гнедая лошадь… горло разорвано, голова откинута, желтоватые зубы в оскале, а в лиловых глазах — заклекший ужас. Два волчьих следа уводили в чащу. Сокольничий распорядился, кому где встать, кому выгонять волков в поле.

Ноздри Олега Ивановича подрагивали, когда он встал на опушке урочища. К седлу привязана подставка с беркутом. На голове птицы — колпачок, прикрывавший глаза. Не видя зверя, беркут не станет взлетать прежде времени. Князь с волнением вглядывался вдоль опушки урочища на залитый косыми лучами восходящего солнца луг, курчавившийся легким туманцем.

Волк, подгоняемый шумом, ором, звуками рожков и дудок, трусцой выбежал из леса, поднял голову. Почуяв опасность, пошел на растянутых прыжках в сторону другого урочища. Дав ему возможность уйти дальше, чтобы он не смог успеть вернуться в ближайший лесок, сокольничий дал знать: "Пора!". Олег Иванович снял с беркута путлище и сорвал колпачок. Птица сильно оттолкнулась от его вытянутой руки, мощным взмахом крыльев обдала его ветром.

Дальше было несколько минут бешеной скачки вослед за убегавшим волком, которого сначала настиг беркут, а затем и охотники. Когда с волком было покончено и Едухан с интересом рассматривал его, поворачивая с боку на бок, то князь, который только что сам держал волка за уши, занеся над ним нож, отошел в сторонку. Он уже утратил интерес к охоте. Сухое чеканное лицо его стало отрешенным. Мысли его были далеко. Лишь бросил взгляд на беркута, по достоинству оценив и ошеломляющую скорость его полета, и сноровку в миг нападения на волка.

— Труби сбор! — приказал сокольничему. — В Переяславль!

Глава четвертая. Как умаслить Тохтамыша?

Тохтамышево войско, не обремененное ни пешими ратями, ни семьями, ни тяжелыми обозами, шло вборзе. Как стало известно, князь Дмитрий Московский повелел всем своим подручным князьям собраться в Коломне, чтобы там, на порубежных границах своей земли, дать отпор Тохтамышу. Известно на Рязани стало и то, что князь Дмитрий Константинович Суздальский и Нижегородский, тесть Дмитрия Московского, пренебрег родством и вместо того, чтобы встать с ним плечом к плечу, послал двух сыновей своих, Василия Кирдяпу и Семена с дружинами, к Тохтамышу на поклон и в услужение. Тем и отвел угрозу своей земле.

Олег Иванович срочно послал Ивана Мирославича в Ростиславль, рязанскую крепость неподалеку от Коломны, разнюхать тамошнюю обстановку. Одновременно рязанская разведка следила за продвижением Тохтамышевой рати. Еще Олег Иванович отправил гонца в Брянск, к сестре, предуведомить о скором своем визите. Надо было просватать дочь свою, Настеньку (любили это имя рязанские князья!), за смоленского княжича Юрия, и он в этом тонком деле надеялся на помощь сестры.

Иван Мирославич уже выехал из Ростиславля. К его возвращению, упрежденные гонцом, вечером караульные на башнях уже перестукивались колотушками, дубовые ворота княжого двора были предупредительно распахнуты, и стражники-татары почтительно стояли с отведенными копьями. Сам князь вышел на крыльцо, взял Ивана Мирославича под руку и повел в повалушу. Бояре при свечах сидели по чину, каждый на своем месте, с нетерпением ожидая вестей. Распахнув коленями кафтан, Иван Мирославич сказал с расстановкой:

— Княже, разведал я, что в Коломну по зову Дмитрея Ивановича на сбор явился лишь он сам да двоюродный брат его Володимер Серпуховской… (Помолчал. Каждый обмысливал сказанное, памятуя, что два года назад, перед походом на Дон, в Коломну по зову того же Дмитрия явилось более двадцати князей…) Рать у них невелика. Думаю, с их ратью они не решатся дать бой Тохтамышу…

Опять пауза.

— Вот я и мыслю, — продолжал Иван Мирославич, — не ударить ли нам челом Тохтамышу, как ударил суздальский и нижегородский князь Дмитрей Константинович? Попросить обойти нашу землю краем…

Что и говорить, зять словно заглянул в душу тестя. В том положении, в каком очутился Олег, ничего иного и не оставалось, как, пренебрегши союзническими обязательствами перед Москвой, ударить челом царю. Тохтамыш не Мамай. Он чингисид, и он доказал свою силу: после многих лет смуты сумел взнуздать Золотую Орду. Он заставил уважать себя потомков Чингисхана, обязанных ему хотя бы тем, что он укротил Мамая, этого присосавшегося к их трону чужеродного темника, и тем спас честь династии. Судя по всему, Тохтамыш сел на престол прочно, и было бы нерасчетливо и недальновидно выступать против этого царя на стороне Москвы, союз с которой на условиях признания себя младшим братом московского князя Олег всегда считал для себя унизительным. Настала пора покончить с тем унижением. Конечно же, он не пошлет Дмитрию Московскому помогу, зная теперь доподлинно, что и подручные-то ему князья не встали ему под руку.

— И пусть, княже, душа твоя не терзается сомнениями! — с жаром добавил Иван Мирославич. — Не тебе, великому рязанскому князю, Рюриковичу, быть молодшим братом московского князя! Я прежде о том говорил и теперь говорю!

Сказав это с величайшей убежденностью, не забыв притом ввернуть насчет высокой родовитости своего тестя, чем, как зять, втайне очень гордился, Иван Мирославич тем не менее не мог удержаться от изъявления легкого упрека, прозвучавшего в самом тоне его высказывания. Этот упрек был понятен всем, и прежде всего Олегу Ивановичу: кто, как не Иван Мирославич, больше других переживал унизительные условия рязанско-московского договора?

И все же нелегко было Олегу Ивановичу отступаться от своих обязательств перед Дмитрием Московским. Если бы не припирала нужда, он никогда бы и не отступился. Но нужда ох как припирала! Прежде всего надо было позаботиться о том, чтобы избавить свою Рязанскую землю от разорения, а сделать это, не разорвав договора с Москвой, невозможно. Тохтамыш должен быть обнадежен в том, что рязанский князь не встанет под руку московскому. Как убедить в этом Тохтамыша? Как добиться его расположения? Чем умаслить его?

И эти мысли князя были угаданы Иваном Мирославичем.

— Дай, государь, полк в помогу Тохтамышу, — посоветовал он. — Царь сразу увидит, с кем ты.

Но Олег Иванович возразил:

— Не мне, православному князю, помогать царю ненашенской веры против православного же князя, доброго моего соседа… Совесть моя была бы отягощена. Надо придумать что-то другое. Может быть, встретить его на рубежах нашей земли хлебом-солью? Показать ему броды на Оке? Эти броды татары и без нас сыщут, но, если укажем на них мы, Тохтамыш оценит это как услугу.

— Столь незначительной услугой не убедить его в нашей благонамеренности. Я бы, государь, предпочел послать ему в помогу отряд наших воинов.

Наступило молчание. Было о чем поразмыслить боярам. Но молчание длилось недолго. Попросил слово Епифан Кореев, чей острый ум был так ценим князем.

— Боюсь, княже, тебе придется не по душе мой совет, однако, учитывая сложность нашего положения, все же выскажусь. Послал бы ты, господин, к царю для переговоров самого-самого близкого тебе человека — и царь, я думаю, воспримет это как знак твоей верности, благонамеренности.

— Кого ты подразумеваешь? — спросил князь. — Если намек твой касается моего зятя Ивана Мирославича, который у меня из вас, думцев, ближе всех ко мне и правая моя рука, то я целиком и полностью принимаю твой совет и безо всякого сомнения отряжу зятя к царю Тохтамышу во главе посольства.

Епифан же, глядя на князя открыто и смело, сказал:

— Я имею в виду не Ивана Мирославича. В каком бы родстве с тобой, княже, он ни состоял и в какой бы чести ни был — все же он не самый близкий тебе человек. Не сочти за дерзость, коль скажу: не послать ли тебе в Орду одного из твоих сыновей?

Князь испытал досаду, в мгновенье переросшую в возмущение, готовое обрушиться гневом. Епифан обнаглел. Ведь послать к Тохтамышу в такое неспокойное время сына — считай, добровольно отдать его в заложники. Ибо кто поручится за то, что Тохтамыш не воспользуется случаем и не удержит княжича при себе? Только имея при себе в заложниках княжича, хан избавит себя от сомнений в благонадежности рязанского князя. В то же время другой частью сознания, более рассудочной, холодной, князь понимал: Епифан прав. Иначе он не стал бы навлекать на себя недовольство князя. Да и сам он, Олег, положа руку на сердце, разве так уж ни разу и не помыслил о том же, что советовал боярин? Конечно же, проворачивая в уме разные способы спасения своей земли, имел в виду и этот, но как самый крайний и запасной…

Справясь с приступом возмущения, Олег Иванович уже спокойно обсмотрел лица бояр: каждый из них, это было очевидно, мысленно был согласен с Епифаном, хотя вряд ли кто посоветовал бы вслух такое.

— Не рискованно ли ныне посылать княжича в Орду? — спросил князь.

Как всегда в тех случаях, когда князь высказывал сомнение, дружно раздались голоса бояр в поддержку сомневающегося:

— Рискованно посылать княжича…

— По сути, кинуть его в пасть Тохтамышу…

Словом, Епифана щелкнули по носу. Тот, однако, не смутился. Сказал твердо:

— Превратности могут быть. Но если честно — иного выхода я не вижу.

И хотя в эту минуту Олег Иванович был почти уверен, что ни которого из сыновей не пошлет к Тохтамышу, он вновь испытал невольное уважение к Епифану, которому, для высказывания своих соображений, потребовалось определенное мужество. Теперь взор князя обратился на сыновей. Как они восприняли слова Епифана? Не смущены ли? Не напуганы?

Оба сына, и Федор, и Родослав, смотрели на отца спокойно. Нет, они не смущены. Не напуганы. Более того, судя по выражению их лиц, нетрудно было догадаться, что они не прочь хоть сейчас отправиться к хану выполнять ответственное поручение отца. Внезапно князь испытал тёплое отцовское чувство. "Хорошие у меня сыны, — подумал он. — Небоязливы, послушны. Ревностно ждут часа стать достойными князьями". Особенно, как он заметил, горел желанием получить ответственное задание Родя. Глаза его блестели, щеки играли румянцем, крутой подбородок выдвинулся вперед…

Князь отпустил бояр. Когда откланялся самый ближний из них, Иван Мирославич, и в палате с князем остались лишь одни сыновья, — оба они, словно сговорясь, стали перед отцом на колени. Они просили у него разрешения поехать с рязанским посольством к царю Тохтамышу.

Князь понимал мальчиков. И он, будь на их месте, просился бы в Орду. Потому что в жизни княжича поездка в Орду — событие огромной важности. Событие, которое обогащает жизненный опыт, приучает к лишениям, испытаниям разного рода, воспитывает в суровости. Сам Олег на всю жизнь запомнил, когда, после кончины отца, отроком он поехал в Сарай к тогдашнему хану Джанибеку за ярлыком на великое княжение Рязанское. Вернулся из Орды, где пребывал полгода, с таким ощущением, будто прожил там много лет. В Орде все ему было в диковинку и многое впечатляло.

Те же подношения даров вельможам, без чего не проворачивалось ни одно дело, требовали немало выдумки и проворства, вынуждали изучать нравы ханского двора, познавать характеры и причуды тех, кому предназначались дары, обязывали уметь предвидеть последствия подношений. Ибо даже и не всякий дар шел на пользу, а мог навредить, если он вызывал зависть у других вельмож… Особенно впечатляла встреча с ханом, долго откладываемая, выматывавшая все силы, обострявшая все чувства…

Да, путешествие в ставку хана было бы полезно сыновьям, оно закалило бы их характеры. Но не в теперешнее время, когда хан идет войной на Русь и он предельно недоверчив и подозрителен. И жесток: ему даже пришло в голову дать приказ перебить купцов, захваченных ордынцами на речных судах на Волге.

— Дети мои, — сказал Олег Иванович. — Я не хочу рисковать. Знайте, что русскому княжичу во время войны очень опасно быть в стане хана. Мне было бы неспокойно на душе, если бы я позволил вам поездку в ставку хана.

Отказав сыновьям в их просьбе, князь почувствовал, что поступил правильно. Ему не придется беспокоиться за судьбу мальчиков, не придется упрекать себя за легкомысленный шаг.

На другой день, сразу же после моления в крестовой палате, перед отцом возник Родослав. Стоял перед ним столбиком, весь ожидание и надежда. Просил послать его к хану. Смотрел умоляюще. В первую минуту князь рассердился. Его покоробила настырность младшего. Он резко сказал, что не меняет своих решений. В глазах мальчика заметался огонь отчаяния. Было видно, что он жаждет путешествия. Мечтает о нем. И опасности его не пугают. Напротив, подстегивают те надежды, которые он связывает с поездкой.

В отличие от Феди, который унаследовал от отца рассудительность и достоинство, часто граничащие с осторожностью, Родослав перенял от родителя другую часть его характера, души и склада ума: быструю реакцию, гибкий ум, отвагу, горячность, беспокойство. Родя, если дрался на воинских играх, то дрался отчаянно, не опасаясь получить ушиб или рану. А если, случалось, получал ушиб, то боль переносил терпеливо и снова лез в драку настырно, не в пример старшему брату, куда более оглядчивому, все время помнившему наставления матери: "Береги себя, сынок, знай — ты наследник великого княжения".

Видя в обоих сыновьях самого себя, разного, меняющегося с годами, то горячего, взрывчатого, способного на безумную отвагу, то спокойно-величавого и осторожного, князь питал к ним глубокое отцовское чувство. Глубокое, но не слепое — был к ним требователен и справедливо строг. Внимательно следил, чтобы они во всей полноте осваивали способы управления государством и войском. При этом уже сейчас провидел в одном из княжичей, старшем, наклонности к государственной и хозяйственной деятельности, в другом, младшем, — к воинской. Разумное сочетание спсобностей одного сына и таланта другого обещало Рязанской земле надежное будущее.

В душе Олега Ивановича что-то тронулось — он проникся чаянием младшего, который был весь — порыв. Сочувствуя ему, князь добавил, что ещё подумает. Конечно, он это напрасно сделал, и он понял это очень скоро. Уже через два часа княжич снова стоял перед отцом столбиком, с мольбой в глазах, все с той же просьбой.

Отец пытался охладить пыл Родослава предупреждениями о всевозможных каверзах, которым он может подвергнуться в стане Тохтамыша, но мальчик был не из пугливых. Олег Иванович уступил.

— Поедешь с посольством к царю Тохтамышу, — и погладил его по голове.

Глава пятая. С заглядом наперед

Князь не находил себе места, отправив во главе с Иваном Мирославичем и Родославом посольство к Тохтамышу. Сумеют ли его послы уговорить царя не входить в его землю? И если сумеют — какой ценой? Очень тревожился за Родослава. И ещё ему было не по себе от ожиданий возможных гонцов из Москвы. Князь Дмитрий будет требовать от него воинской помоги. Отказывая в помощи, Олегу Ивановичу придется изворачиваться. Не лучше ли ему немедленно уехать в Брянск, к сестре? Там он почувствует себя недосягаемым и свободным от необходимости решать, как ему увильнуть от союзнических обязательств Москве. Заодно займется и сватовскими делами.

Правда, предстоял нелегкий разговор с княгиней. С большой неохотой Фрося согласилась с его решением послать Родю к хану. Была подавлена. Пыталась отговорить князя отказаться от такого решения. Он нашел нужные слова, убедительные доводы. Сумеет ли он отыскать нужные слова и теперь? Фрося была бы не прочь породниться со смоленским княжим двором, но её настораживала молва о смоленском княжиче как о грубом человеке и потаскуне. А то, что о Юрии шла ещё и другая молва: как о мужественном и доблестном воине, она не брала в расчет. А это-то, по понятиям Олега, было поважнее всего прочего.

Кое-какие попытки князя убедить княгиню в том, что лучшей партии для их дочери и быть не может, ибо смоленские князья издревле славятся и богатством, и воинской отвагой, не имели успеха. Впрочем, он не торопил событий. Не настаивал на своем — для этого ещё не наступил решающий час. Теперь настал.

Взаимоотношения Олега и Фроси строились таким образом, что он не влезал в её домашние женские дела, она — в его государственные мужские. Но были ещё и общие семейные, которые обсуждались и решались совместно, при ведущей роли главы семейства, роли почти непререкаемой, часто по-женски чутко подправляемые княгиней. Такой расклад семейных ролей отвечал православной морали и устраивал обоих. В нем уютно и радостно было жить и развиваться их взаимному чувству, претерпевавшему, случалось иногда, и внезапные угасания. Эти угасания относились к ранней поре их супружества, когда он был молод, переполнен чувственностью. Они странно совпадали с теми внезапными в душе его ослеплениями, когда, по природе страстный, он попускал себя — позволял поддаться чарам какой-нибудь красавицы. Как правило, он вовремя спохватывался, непрошеное чувство перебарывал раскаянием и молитвами, и когда оно уходило, чувствовал себя победителем и испытывал благодарную радость. С высоты нового душевного опыта глубже и чище любил свою жену, с жаром принимая её ответную любовь.

Но жизнь сложна, супружескому счастью грозят испытания, накатываемые с самых неожиданных сторон. Вот и теперь — сумеет ли он без нажима, без напрасной траты душевных сил убедить Фросю немедля отъехать в Брянск? Если она как-то ещё смирилась с его решением послать Родослава к хану, ибо почувствовала: без этого нельзя — на кон ставилась судьба княжения Олега, то не станет ли она изо всех сил противиться его новому решению?

Князь застал её в саду. В этот ясный августовский день сад являл собой островок рая. Развесистые яблони величаво покоились большими плодами. Жужжали пчелы. Под руководством княгини сенные и дворовые девки собирали урожай. Яблоки снимали крупной сеткой в хворостяных кольцах, которые привязывались к длинным шестам, и укладывали в кошелки. Княжна Настенька, в простом льняном летнике, помогала им. Раскрасневшаяся, увлеченная занятием, в первую минуту она не заметила появления отца. А когда увидела обрадовалась. Глаза её засияли. Олег Иванович приветливо спросил дочь, не соскучилась ли она по своей любимой тете, княгине Брянской, и услышав в ответ её звонкие слова, что, мол, соскучилась, по-отцовски ласково заключил: "Стало быть, доченька, скоро свидимся с нею…" Дочь, догадываясь, что одна из побудительных причин поездки к тете в Брянск связана со сватовскими делами, запунцовела от радостно-тревожной вести. Шутка ли, на её доселе благополучную девичью жизнь в лоне родительского гнезда, благополучную, легкую и беспечную, но уже в чем-то и не удовлетворяющую её, стремительно накатывается огромное событие… Родителю были понятны трепет дочери, её страх перед тем новым, что круто поменяет её жизнь, если сватовство состоится, её смущенная радость: какая дева не хочет замуж и какая дева не трепещет перед замужеством? И Олег Иванович, кивком головы дав знак дочери, что, мол, все обойдется как надо, взял княгиню под руку и отвел её в глубь сада.

Сказал, что пора отъехать в Брянск. Что откладывать нельзя. Отбытие он наметил на завтра, на самое раннее время.

Фрося удивленно смотрела на мужа. В глазах таился упрек. Она будет упорствовать. Она будет возражать. Значит, она ещё не научилась понимать его с первого взгляда, с первого слова. Внезапно он ощутил наплыв раздражения. Тихо сказал:

— Не перечь мне.

По его напряженному лицу Фрося поняла — князь закипает. Он не уступит. Любая попытка разубедить его вызовет в нем гнев. А вспышка гнева это потеря достоинства. Нет, Фрося не позволит себе такой слабости — стать причиной раздражения мужа. Она сказала:

— Я и не перечу. Я только прошу тебя, господин, не спешить просватывать дочь за смоленского княжича. О нем идут нелестные слухи.

Ощутив непротивление, оценив такт жены, Олег Иванович тут же смягчился:

— Эх, Фросюшка! Какое нам дело до слухов? Смоленские мужи издавна славятся мужеством и храбростью, они воинственны — и это куда важнее всего прочего!

Фрося была рада, что ей удалось помочь мужу справиться с собой. Она, конечно, одобряет его план. Надо уехать подальше от разворачивающихся страшных событий. Дочь? Там, в Брянске, будет видно, затеваться ли со сватовством. Может быть, как это нередко случается в жизни, обстоятельства сложатся так, что сам князь откажется от мысли просватывать дочь в Смоленск.

Княгиня хлопнула в ладоши и тотчас велела девкам прекращать работу в саду. Их ждали теперь другие дела — сборы к отъезду. А князь, почувствовав в душе мир, с довольным видом пошел отдавать распоряжения другим лицам.

Глава шестая. На бродах

Поджарый и жилистый Тохтамыш с несколькими сыновьями, военачальниками, нукерами, двумя суздальско-нижегородскими князьями, Василием и Семеном, рязанским княжичем Родославом и боярином Иваном Мирославичем стояли на конях на берегу Оки. День был ясный, августовский воздух прозрачен. Слева виднелась маковка лопасненской церкви. Позади хана и его свиты слышались ржание коней, голоса располагавшихся лагерем татар. Река блескуче поплескивала в лучах низкого солнца. Спуск к реке был пологим. Иван Мирославич протянул руку:

— Тут, всемилостивый царь, да умножит Аллах твое могущество, — броды. Глубина реки в этом месте воробью по колено.

Иван Мирославич был в очень хорошем расположении духа. Ему удалось-таки уговорить хана не вторгаться в пределы Рязанской земли. Для этого ему пришлось не только вручить богатые подарки, но и воспользоваться дружбой и знакомством с некоторыми лицами из окружения Тохтамыша.

Хан посмотрел из-под узкой длинной ладони вдаль за реку.

— Москва где? Серпухов где?

Иван Мирославич охотно объяснил, что Москва — на север (указал рукой), а Серпухов — левее, к западу.

— Вели твоему коназичу переехать на тот берег — посмотрим, по колено ли воробью, — приказал Тохтамыш.

— Крестничек, милый, — обратился Иван Мирославич к Родославу, которому приходился крестным отцом, — царь велит тебе переехать реку.

Родослав кивнул и тотчас стал спускаться на коне по берегу. На середине спуска его догнал на белом арабском скакуне царевич Керим, один из двенадцати сыновей хана, с кем Родослав, пока сопровождал Тохтамыша, состязался то в скачках на коне, то в меткости стрельбы из лука.

— Я с тобой, — сказал Керим по-русски (освоил несколько русских слов, пока общался с Родославом). Глаза у него были черные, блестящие.

— Хорошо, — ответил Родослав по-татарски (он тоже выучил несколько десятков слов). — Тут мелко, не бойся.

— А не мелко — отец разгневается.

— Мелко, я знаю. Я тут был с боярами. Не бойся. Круто изогнув шею, конь Родослава смело шагнул в реку — привык к ежедневным переправам через Оку под Переяславлем. Отстававший на полкорпуса лошади Керим возразил:

— Мне-то чего бояться?

— Ты, догадываюсь, не за себя — за меня беспокоишься.

Оба рассмеялись.

К Тохтамышу приблизился на поджаром узкогрудом аргамаке крепко сбитый суздальский князь Василий Кирдяпа, тот самый, который вместе с братом Семеном присоединился со своим отрядом к войску Тохтамыша загодя, чтобы убедить царя в преданности ему и враждебности к Москве. Тонкие губы его были поджаты. Иван Мирославич, уже несколько отдалившийся от Тохтамыша, навострился. Он знал, что Кирдяпа настраивает хана против Олега Рязанского.

— Всеславный царь! — голос Кирдяпы был тих и вкрадчив. — Каждой собаке известно — тут мель…

— То что надо, — добродушно ответил Тохтамыш, поглядывая на Керима и Родослава — те были уже на середине реки, и вода доходила лишь до брюха их коней.

— И мы бы с братом Семеном показали этот брод… Князь Ольг Рязанский — нет, чтобы дать тебе в помогу отряд воинов! — ничего не придумал, как прислать проводников… Невелика услуга! Прикидывается твоим другом, а на самом деле…

— Что — на самом деле? — Тохтамыш сквозь полуопущенные ресницы выцедил на Кирдяпу презрительный взгляд: не нравилась ему навязчивая услужливость суздальского князя.

— Будь он твоим другом — не то что отряд дал бы тебе в помогу, но и сам бы поспешил к тебе навстречу… Он же улизнул в Брянск.

Слова презираемого Тохтамышем Василия Кирдяпы уже входили, словно яд, в душу его. В самом деле, поведение рязанского князя не очень-то согласовывалось с его словами. Он уверил Тохтамыша через своих посольников в своей преданности, а сам по приближении Тохтамыша к границе его земли поспешил отбыть в Брянск. Кирдяпа меж тем, подбавляя дозу яда, старался изо всех сил:

— Князь Ольг — друг и заединщик Дмитрея Московского. Они заключили меж собой договор: коль будет размирье с татарами, то быть им в союзе против татар…

"Наделает нам зла Кирдяпа!" — встревожился Иван Мирославич, вновь продираясь к хану сквозь плотное кольцо его свиты. Нукеры, разворачивая своих коней, загораживали дорогу, но Иван Мирославич то словом, то ловким маневром коня проторил дорожку к Тохтамышу.

— Всемилостивый царь! — обратился он к Тохтамышу, — не все то, о чем сказал тебе князь Василий, — правда. В его словах больше кривды, чем правды!

— В чем его кривда?

— В том кривда, что князь Ольг Иванович, вступив в союз с Москвой, на самом деле не стал её заединщиком и отказал князю Дмитрею Московскому в помоге против тебя…

— Почему же тогда он сам не выехал навстречу мне?

— Лишь потому, что остерегается мести Москвы.

Тохтамыш перевел взыскующий взгляд на Кирдяпу. Тот, указав пальцем на Ивана Мирославича:

— Он говорит, что его господин опасается мести Москвы. А вот мой отец не побоялся мести и прислал меня и моего брата Семена на помогу тебе, царь. Вот почему я утверждаю, повелитель, что рязанский князь, в отличие от моего отца, великого князя Суздальского и Нижегородского, лукавит…

Теперь Тохтамыш взыскующе посмотрел на рязанского посольника. Что ответит на обвинения Кирдяпы этот бывший татарский мурза, а теперь первый из вельмож рязанского князя? Как он оправдает действия своего господина? И Иван Мирославич нашел нужные слова.

— Его отцу, князю Суздальскому и Нижегородскому, — сказал Иван Мирославич, — навряд ли грозит месть князя Московского. Ибо они — тесть и зять, родственники, а свой своему — друг поневоле…

Кирдяпа вспылил, ухватился за рукоять сабли, но рязанский посол был спокоен: знал, что хан не допустит драки. И верно: грозным движением черных, вразлет, бровей Тохтамыш предупредительно осадил не к месту вспылившего Кирдяпу. Будто и не думая выхватывать из ножен саблю, Кирдяпа отцепился от рукояти и провел рукой по поясу, как бы оправляя его.

Переехав Оку на тот берег и обратно, Родослав и Керим приблизились к хану.

— Твердое ли тут дно? — осведомился Тохтамыш.

— Да, отец, — ответил Керим. — Дно не топкое, песчаное, ровное. Мой конь ни разу не споткнулся, не оступился.

— В наших реках камней нет, — добавил Родослав.

По привычке Родослав посмотрел на Ивана Мирославича, молчаливо с ним советуясь: то ли он говорит или не то… Иван Мирославич одобрительно кивнул. Он радовался поведению княжича, за которого нес двойную ответственность — и как старший посол, и как его отец крестный…

Хан о чем-то задумался и вдруг спросил, обращаясь к Кериму:

— Я вижу, сын мой, рязанский коназич — твой новый приятель? Ты подружился с ним?

— Да, отец. Мы с Родославом подружились.

Хан опять задумался, и эти несколько секунд его раздумий вновь встревожили Ивана Мирославича. Ему казалось, что хан не случайно заговорил о Родославе, и мысли теперь его о нем, Роде. А какие могли быть помыслы хана в отношении рязанцев? Самые коварные.

К счастью, Тохтамыш повернулся к своим военачальникам и заговорил с ними о предстоящей завтрашней переправе через Оку.

На другой день, чуть свет, ордынское войско переправлялось через Оку. Тохтамыш с несколькими десятками нукеров стоял на пригорке — следил за переправой. Когда передовые отряды на рысях пошли вверх по реке — на Серпухов, хан обернулся, отыскал взглядом Ивана Мирославича и подозвал его к себе.

— Ты, Салахмир, — назвал его прежним татарским именем, — возвращайся со своим посольством в Рязань.

Иван Мирославич поспешно приложил руку ко лбу и к груди и поклонился, мысленно благодаря Бога за то, что, кажется, все обошлось благополучно. Но тут Тохтамыш остро взглянул на Родослава.

— А коназича оставь… (Иван Мирославич остолбенел: вот оно — ханское вероломство!). Да, оставь коназича при мне. Твой коназ Олег, как верно говорит суздальский Василий, — лукавый, хитрый коназ. Он хочет перехитрить меня, но у него не получится. Чтобы он не сотворил мне каких-нибудь козней, чтобы не надумал встать под рукуДмитрею Московскому, оставлю его сына при себе. Так-то!

Иван Мирославич взмолился:

— Государь всемилостивый и всемогущий! Поверь мне: мой господин Ольг Иванович не держит против тебя камня за пазухой! Он превыше всего ставит законность, а ты — законнейший царь, ибо в крови твоей кровь самого Чингисхана… Как я вернусь без Родослава домой? Возможно ль? Я за него головой отвечаю…

— Ты боишься за судьбу коназича, пока он со мной? — с легким упреком сказал Тохтамыш. — Ай-яй-яй!..

Иван Мирославич растерянно оглянулся на Родослава: тот, по-отцовски выпятив губу, держал сжатый кулак на луке седла.

Подал голос Керим:

— Отец, отпусти коназича Родослава…

С удивлением посмотрел Тохтамыш на сына.

— Разве тебе будет хуже, если коназич останется при моем дворе? Ты сам говорил — подружился с ним. Я наблюдал за ним на конских скачках и на воинских состязаниях — он крепкой выучки, и ты, Керим, сможешь у него кое-чему поучиться. Да и твоему другу небесполезно будет пребывание при мне…

— Это так, отец. Но если можно, не делай из него пленника.

— Успокойся, сын. Он останется при мне как почетный заложник. Будет мне служить так же, как служат мои мурзы. И никто его не обидит — об этом позабочусь я сам.

Сказав так, Тохтамыш подумал: "Теперь у меня в руках сыновья не только суздальского коназа, но и рязанского. Осталось заполучить сыновей Дмитрия Московского и Михаила Тверского. Тогда все главные русские коназы станут у меня как шелковые. Станут куда более послушливыми Сараю, чем привыкли за годы смут в Орде… Будут вовремя и сполна платить дань…"

Иван Мирославич попытался было подступиться к хану с новыми доводами и уговорами отпустить Родослава — тщетно. Нукеры оттеснили рязанского посла с присущей им бесцеремонностью. Посоветовали ему не обременять хана своими бесполезными просьбами. Весело пересмеивались.

Так и пришлось Ивану Мирославичу возвращаться в Переяславль без Родослава — на душе было скверно.

Глава седьмая. Разорение

Слуга накинул на плечи Дмитрия Ивановича легкий алый плащ — пора во двор, к ожидавшей его дружине… Князь был не в духе: войско Тохтамыша, как донесла разведка, уже переправилось через Оку и двигалось на Москву. Дмитрию Ивановичу так и не удалось собрать под свою руку русских князей. Приходилось покидать Москву. На скорях ехать в Кострому, чтобы там собраться с силами и прогнать татар.

— Господин мой! — вдруг взвенел голос княгини Евдокии (рядом с ней малые дети с мамками и няньками). — Возьми нас… Увези из Москвы! На кого ты нас оставляешь?

Дмитрий Иванович гневно сверкнул глазами: как смела княгиня говорить ему такое под руку? Ведь знала о решении боярского совета оставить семьи князя и бояр в Москве. Это было верное решение. Оно позволяло избежать паники горожан. Если бы горожане увидели, что семьи князя и знатных лиц покидают Москву, город опустел бы в один день. А без горожан не оборонить крепость малыми силами.

Гнев, однако, длился недолго — князь прекрасно понимал состояние жены, её страхи, её опасения и за детей, и за себя.

— С тобой останутся бояре, митрополит! — все же не сдержал досады князь. — Весь народ останется!

Обескураженная вспышкой гнева, которую увидела в глазах мужа и которую тот подавил усилием воли, Евдокия смятенно оглянулась на чад. С ними она чувствовала себя сильнее, увереннее. Снова попыталась убедить князя:

— Не я одна в страхе и трепете… И чада наши боятся!

Дмитрий Иванович взглянул на детей, увидел сморщенное личико одного из сыновей — маленького Андрюши, готового вот-вот заплакать. И окончательно смягчился:

— Не бойся, свет мой… Кремль не по зубам Тохтамышу. Литовин Ольгерд трижды ходил на Москву: не взял. Не возьмут и татары. А я скоро вернусь сразу же, как только соберу в Костроме крепкую рать.

Последние слова он говорил уже ласково и ободряюще: убеждал княгиню, что никому не дано взять Москву с её полуторасаженными каменными стенами. Взял её за плечи, трижды поцеловал и вышел на крыльцо. Поклонясь народу и приняв благословение священника (митрополит Киприан в тот час ещё только подъезжал к Москве, возвращаясь из Новгорода, где пребывал по пастырским делам), грузно сошел по ступенькам. Широкие плечи его и голова были слегка опущены — снова и с горечью подумал о разобщенности русских князей, виня в этом прежде всего себя.

Не рано ли он, победитель Мамая, отверг притязания Тохтамыша на полноценную дань с Московской земли? Видно, недооценил силы нового хана. Некоторое время Дмитрию Ивановичу и его думцам казалось: Тохтамыш, как и его многие предшественники, долго не продержится на троне, падет жертвой нового военного заговора. Нет, не пал. Крепко держал в руках поводья. С другой стороны, не переоценил ли Дмитрий свои силы? Не передоверился ли некоторым русским князьям, тому же Олегу Рязанскому? Теперь-то стало ясно: передоверился… Порой, думая об Олеге, он досадовал на свою оплошность и свое излишнее доверие к нему. В то же время этот увертливый соседний князь давал ему урок — урок гибкого поведения… Он, Олег, блюдя свои интересы, умел вслушиваться, вчувствоваться во всеобщее настроение, которое на сей раз, теперь это уже очевидно, было примиренческим по отношению к новому ордынскому воителю. Дмитрий Иванович излишне понадеялся на свой авторитет; он почему-то решил, что теперь-то, после победы над Мамаем, русские князья дружно встанут рядом с ним плечом к плечу. Нет, не встали. Видно, не настал ещё час русского освобождения…

Сойдя с крыльца, князь круто обернулся. Княгиня смотрела на него с прежней мольбой в глазах — возьми, возьми с собой её и чад! Чуть покачнулась к нему, как птица перед взлетом. В этот миг ему стало страшно за них: а вдруг ордынцы сумеют взять кремль? Что тогда станет с его семьей?..

Вздел ногу в стремя и сильным движением тяжелого тела вскочил в седло, как бы стряхивая с себя опасения и страхи за семью. Нет, нет и нет. Не ворвутся татары в кремль: он неприступен. Московиты продержатся какое-то время, а он, собрав в Костроме достаточное войско, вернется и вынудит ворога уйти восвояси.

Окинув ещё раз взглядом стоявшее на красном крыльце свое семейство, Дмитрий Иванович подумал с сожалением, что сыновья его, которых он считал обязанным приучать к тяжелым воинским походам сызмальства, будут лишены возможности своими глазами видеть, как отец станет собирать рати, как он выступит из Костромы на Москву, даст крепкий бой Орде и прогонит её. В то время как сам он, Дмитрий, уже с восьми лет ходил в походы.

— Оседлать коня под княжича Василия! — вдруг приказал стремянному, приметив, что десятилетний Вася, старший из его сыновей, смотрит на отца с особенной надеждой, выражавшей страстное желание отправиться с отцом в поход.

Мальчик радостно, с подскоком, сбежал с лестницы…

Историки в недоумении: почему князю Дмитрию Ивановичу не удалось поднять русских князей против Тохтамыша? Казалось бы, после блестящей победы на Куликовом поле над Мамаем повторение подвига просто неизбежно; единодушно поднявшись против Мамая, русские столь же дружно встанут и против Тохтамыша.

Этого не произошло, и одни пытаются объяснить разобщенность русских и их неудачу истощением сил в предыдущей войне с Мамаем, другие — быстротой продвижения Тохтамышева конного войска, третьи — неверностью Москве отдельных русских князей, например, Олега Рязанского…

Будем вглядчивы: истощение сил имело место, но, видно, не столь уж оно было катастрофическим, иначе Дмитрий Иванович учел бы это обстоятельство и уплатил бы новому ордынскому властелину дань сполна и вовремя. Быстрота "Тохтамышева нахождения" сыграла свою роль, но и эта причина вряд ли была решающей в неуспехе Москвы. Хорошо разработанная система оповещения и сбора ратей на Руси предусматривала любую неожиданность. И уж тем более неудачу Москвы не объяснить неверностью какого-либо из князей. Прочность Москвы подстраховывалась дружбой со многими городами и землями, и уклонение от взятых на себя обязательств одного соседнего князя не могло резко ослабить Москву.

Неуспех Москвы, главным образом, произошел оттого, что перед лицом сильного врага она оказалась в одиночестве. Почти полном. Русские князья горячо и дружно откликнулись на зов Москвы против Мамая, как незаконного хана, но они прикинулись глухими и не услышали её зова встать под её стяги против Тохтамыша. Ибо Тохтамыш — чингисид и законный хан. После многих лет смут в Орде, смут, от которых страдали и русские земли (не счесть, скольким нападениям татар подверглась, например, Рязанская земля!), многие русские князья сочли за благо воцарение на сарайском престоле законного сильного хана. Хана, способного обеспечить относительный порядок и покой…

Тохтамыш взял Серпухов, оставленный князем Владимиром Андреевичем и жителями, и устремился на Москву. Его радовала легкость и беспрепятственность продвижения своего конного войска по лесной стране. Он знал, что Дмитрий Московский не сумел призвать под свою руку русских князей, и ему хотелось как можно скорее разделаться с этим загордившимся улусником, который, после победы на Куликовом поле, видно, решил, что он уже и не улусник, не данник Орды. Ведь стоило попустить одного, как станут показывать свой норов другие.

Тем временем князь Дмитрий Иванович спешил в Кострому. Князь Владимир Серпуховской с отрядом остановился в Волоке Ламском. Из Новгорода в Москву возвратился митрополит Киприан, чтобы молитвами и своим присутствием вселять в горожан бодрость духа. Москва готовилась к обороне, однако, в отсутствие в ней великого князя часть горожан запаниковала и стала спасаться бегством, иные ударились в разбои и грабежи. Митрополит в обстановке беспорядков смалодушничал и уговорил защитников города выпустить его и великую княгиню с детьми из стен кремля. Евдокия с детьми умчала в Кострому, митрополит — в Тверь.

Беспорядки в Москве кончились, когда в неё приехал и возглавил оборону молодой литовский князь Остей, внук Ольгерда, посланный на укрепление города, видно, князем Дмитрием Ивановичем. Ему удалось успокоить защитников города, ободрить малодушных, организовать надежную оборону.

Защитники Москвы были вооружены не только мечами, копьями и луками со стрелами. На стенах крепости там и сям рогатились на дубовых козлах тюфяки (пушки) — оружие по тем временам диковинное, с помощью пороховых зарядов с превеликим шумом изрыгавшее из длинных железных стволов осколки железа. Тюфяки были далеко не каждому государству по казне, но Дмитрий Иванович не скупился на обзаведение этим грозным оружием. Не только мощные стены Кремля, но и наличие у защитников пушек, делали обоснованной уверенность Дмитрия Ивановича в неприступности Москвы.

Три дня ордынцы крутились подле Москвы, пытались взять её. На первый день, двадцать третьего августа, ордынские конники в темных кожаных доспехах появились с напольной стороны, встали на расстоянии двух полетов стрелы от кремля и крикнули: "Во граде ли князь Дмитрий?" Им со стен ответили: во граде князя нет. При этом московиты шумели, свистели, ругались, всячески срамили татар. Те в ответ угрожающе махали саблями, однако уверенность защитников в своей неуязвимости произвела на них впечатление.

На другой день сам хан со многими отрядами подступил к граду Москве со всех сторон. Защитники пустили в татар по стреле, те ответили таким дождем стрел, что, как свидетельствует летописец, "воздух омрачиша". Перестрелка завершилась попыткой штурма ордынцами града. Они приставляли к стенам лестницы, лезли вверх, но со стен в них летели каменья, обрушивались на них лавы горячего кипятка, беспрестанно клокотавшего в котлах. Загрохотали выстрелы тюфяков, засвистели "болты": короткие тяжелые стрелы, выпускаемые из самострелов-арбалетов. Один из таких "болтов", посланный из самострела купцом-суконщиком Адамом, насмерть сразил крупного и славного ордынского военачальника, что очень опечалило Тохтамыша.

Столь же безуспешным был штурм Москвы и на третий день. Тохтамыш забеспокоился. План молниеносного захвата Москвы срывался, а длительная осада её была чревата тем, что Дмитрий Донской и Владимир Храбрый, собравшись с силами, могли успеть вернуться и обрушиться на татар.

Тохтамыш позвал к себе в шатер суздальско-нижегородских молодых князей Василия Кирдяпу и Семена и, ласково приняв их, стал просить уговорить московитов открыть ворота града. Князья растерялись. Они и без того чувствовали себя виновными перед Дмитрием Донским, их шурином, сделавшись проводниками и пособниками Тохтамыша; теперь им предлагалось предать Москву вторично и напрямую. Хан, не торопя князей с ответом, наслаждался их онемением. Поглядывал на них сквозь полуопущенные жесткие ресницы с презрением: знал, что им не увернуться и что они вынуждены будут предать своих.

Один из братьев сказал со слезами на глазах:

— Великий хан! Не погуби Москву и её людей!

Тохтамыш поднял ресницы:

— Ни одного русского не обидим. А из добра возьмем лишь то, что они сами преподнесут нам с честью.

Двадцать шестого августа к стенам крепости приблизилась группа знатных ордынцев в темных воловьих доспехах и среди них двое русских князей, Василий Кирдяпа и Семен в нарядных одеждах. Обращаясь к защитникам Москвы, ордынцы крикнули:

— Хан пришел, не на вас гневаясь, а на князя Дмитрия. Вы достойны его милости, и ничего он от вас не требует, только встреньте его с честью и легкими дарами. Он хочет град видеть и в нем быть, а вам даст мир и любовь.

Среди защитников крепости стояли князь Остей и воеводы. Они ответили, что ворота не откроют, ибо не верят хану. Тогда вступили в переговоры князья Кирдяпа и Семен.

— Верьте великому хану, он не сотворит зла и никого не тронет.

После некоторых раздумий защитники потребовали от русских князей клятвы в том, что хан сдержит слово и не учинит им зла. Князья Василий и Семен дали клятву. Князь Остей, не доверяя словам суздальско-нижегородских князей, призывал защитников потерпеть и подождать Дмитрия Ивановича. Однако мнение большинства их свелось к тому, что лучше поверить словам осаждавших, подкрепленных тем более заверениями русских князей, нежели подвергать город опасностям новых штурмов. Остей уступил мнению большинства…

Хан, в окружении сотни нукеров, стоял возле крепкого дубового моста через ров напротив Фроловской башни, когда двойные железные ворота открылись и большая группа именитых московитов вышла из города. Вытягиваясь, она неспешно и торжественно двинулась к мосту. Впереди, неся дары, шел князь Остей в золототканом кафтане. За ним шли священники, бояре, купцы. Тохтамыш быстрым взором окинул процессию, с удовлетворением отметив, что большинство вышедших московитов, за исключением князя и бояр, были безоружны. Они, таким образом, являли доверие хану, не зная о том, что, проведя несколько лет при дворе одного из самых жестоких правителей мира Тимура (Тамерлана, Железного Хромца) в Самарканде, Тохтамыш сполна перенял от своего покровителя привычки вероломства. Вот и теперь, глядя на доверчивую процессию, Тохтамыш думал: как бы на его месте поступил Железный Хромец? И решил, что Железный Хромец не упустил бы случая воспользоваться простодушной доверчивостью защитников.

Когда князь Остей и добрая половина сопровождавших его людей перешла мост, ордынцы несуетно и ловко взяли их в кольцо. Остея отвели в ставку Тохтамыша. Остей уже понял: он в ловушке. Ухватился за рукоять меча, но тут на него обрушилось несколько сабельных ударов. Такая же участь постигла и тех, кто сопровождал Остея.

Лавина татар хлынула в кремль; вломившись в ворота, ор-дынцы убивали всех без разбора, ограбили княжой дворец и хоромы бояр, церкви, предали огню древние книги и рукописи, иконы… Плач и стенания, рыдания и вопли раздавались отовсюду…

Из сожженной Москвы отряды ордынцев пошли в Переяславль Залесский, Юрьев, Можайск, Звенигород, Дмитров, Владимир… Все они были подвергнуты разграблению и сожжению, а жители их — насилию и убиению. Один из сильных Тохтамышевых отрядов пошел на Волок Ламский, и здесь на него внезапно ударил князь Владимир Серпуховской с дружиной и совершенно разбил его. Опасаясь новых воинских неудач и особенно опасаясь скорого возвращения из Костромы князя Дмитрия Ивановича, Тохтамыш счел благоразумным вернуться в Сарай. По пути в Орду, по навету нижегородских князей Василия Кирдяпы и Семена, которым, видимо, удалось убедить Тохтамыша, что Олег Рязанский заединщик Москвы, хан дал указание подвергнуть разграблению и опустошению Рязанскую землю.

Тем временем Дмитрий Московский, возвратясь в сожженную столицу, впал в отчаяние при виде пепелищ, множества неубранных трупов, безлюдия… Приказав немедленно погребать мертвых (двадцать четыре тысячи убиенных было погребено по отшествии ордынцев из Москвы), великий князь послал своих воевод с большой ратью на Рязанскую землю в наказание Олега за его отступление от условий договора.

Рязанская земля была разграблена и опустошена вторично, теперь уже московским войском, что в свою очередь стало причиной многолетнего озлобления Олега Ивановича на Дмитрия Донского.

Глава восьмая. Горе

Савелий Губец со своим семейством в последние годы встал было крепко на ноги. Кузнечное ремесло и ратная служба Павла давали добрый прибыток. Павел, изъявив завидное упорство, упросил-таки родителей благословить его на брак с Катериной, и после сватовства, устроенного не так-сяк, а по старинному обычаю, была сыграна свадьба, и молодая стала жить в доме Савелия. Катерина пришлась ко двору. Была трудолюбива. Не дело её искало, а она — дело. И если старшие снохи порой вздорили меж собой или со свекровью, то Катерина — никогда. Старики не могли на неё нарадоваться. Утешением служил им и внучонок от Катерины и Павла: в сосредоточенном взгляде его глазенок, силившихся осмыслить происходящее, было что-то дедовское.

Старик стал одеваться богаче: справил новый кафтан и плетенный из шелковых шнурков кушак. В праздники подпоясывался этим кушаком, обматывая стан дважды. Распущенные концы кушака свисали на левом боку разноцветной яркой бахромой. Да и сам он как-то приосанился, подобно какому-нибудь именитому купцу. Да что там кафтан и кушак! Кузню новую поставил, гумно поставил на участке, купленном за городом по Пронской дороге.

Жизнь налаживалась так, что и помирать не надо.

В сентябре, когда Павел вместе с князем пребывал в Брянске — охранял обоз, — в Переяславль Рязанский ворвались возвращавшиеся из Москвы тохтамышевцы. С гиканьем и криками носились по граду и посадам. Грабили, убивали, насиловали. Повсюду трещали ворота. Если не удавалось разбить ворота, прямо с коней прыгали на ограды и с оград — во дворы.

Савелий с сыновьями успели попрятать сундуки в потайные ямы, закидав сверху навозом. Почуяв, что добро есть, но упрятано, ордынцы избили Савелия и его сыновей. Женщины попрятались кто куда. Катерина забилась за ткацкий станок в избе. Старший из ордынцев, десятский, увидев красивую молодую женщину в яркой поневе и расшитой цветами белой станушке, разгладил черную бородку и, распоясываясь, с усмешкой кивнул своим трем воинам:

— Подержите мне женку… Аллах не запрещает мусульманину иметь женщину чужой веры.

Услышав отчаянный вскрик Катерины, Савелий рванулся в дом, но стоявший в дверях кривоногий татарин ударил его кулаком в зубы. Старик упал, выплюнул вместе с кровью два зуба. Меж тем трое, что держали Катерину, хотели по примеру старшего справить свое удовольствие. И только один из них стал расстегиваться, как старший, вставая, локтем двинул его в грудь. "Не смей! Она моя! С собой её возьму…" Заплакал в люльке ребенок. Потянув из ножен саблю, десятский вкрадчиво подошел к нему. Миг — и острие сабли пронзило бы розовое тельце младенца. И лишь дикий вопль матери заставил татарина отдернуть руку…

Старик и старуха кидались под ноги ордынцам, когда те волокли Катерину на подворье. Савелий был вновь сбит ударом кулака в висок. Корчась, он увидел: старуха ползла, рыдая, за татарином, тащившим люльку с младенцем во двор. Ухватила его за ноги… Татарин швырнул ей люльку.

Возвратясь из Брянска и войдя в дом, Павел сразу почуял неладное: Савелий, встречая сына во вратах, стоял понурый и почерневший.

— Что? Что?! — крикнул Павел.

— В Орду… — старик всхлипнул. — В Орду увели…

Не помня себя, Павел изо всех сил ударил кнутом отца (тот лишь стиснул зубы), но вдруг рванул на себе кафтан, крикнул: — Батюшка, убей меня! Убей! Зачем мне жить? Не хочу!.. Савелий приобнял сына и, утешая как мог, повел его в дом… Говорил, что дитенок, слава Богу, жив — не тронули его…

Люлька висела посреди избы. Печально и долго смотрел Павел на спящего младенца. Тот заворочался, скривил губки, и одна из невесток подошла к нему, сунула ему в ротик кашу в тряпочке.

— Вырастет, — сказала она, перепеленав младенца. — Еще какой вырастет!

Павлу хотелось взять его на руки, но, переполненный горечью и тоской, он вдруг отвернулся, скрипнул зубами. Раздеваясь, спрашивал про набег татар, про кузнечные дела. Поглядывая на сына в люльке, вновь и вновь подходил к нему, уже и с нетерпением ожидая его новой пробудки, чтобы взять его на руки и попестовать.

Мало-помалу он приходил в себя, чувствуя — не все потеряно в его жизни.

Глава девятая. Месть

Князь Олег, вернувшись с семьей из Брянска (поездка была не впустую дочь помолвлена за смоленского князя Юрия) и увидев свой город, посады, окрестные селения разоренными и полусожженными, пришел в отчаяние. С тихим, покаянным видом ездил он по городу, мучимый мыслью о том, что, наверное, сделал ошибку, надолго удалившись из города в самые трудные времена. И стоило ли отсылать Тохтамышу посольство с дарами? Стоило ли показывать ордынцам броды через Оку? И, главное, стоило ли включать в состав посольства Родослава?

Весь этот день он был смиренен, и, глядя на него, можно было подумать, что он покорен судьбе, он готов претерпеть все настоящие и будущие несчастия, дабы подчиниться всему тому, что ниспослано свыше.

Но уже на другой день, выслушав обстоятельный доклад Ивана Мирославича, который замещал князя в городе, — о Родославе, удержанном при хане, о разбойном нападении сначала Тохтамыша, а затем и московского войска, о том, что, как стало известно, Тохтамыш пришел на Рязань по наущению суздальско-нижегородских князей Василия и Семена, — князь Олег дал волю взбаламутившейся в его душе ярости. В то время, как Иван Мирославич сидел на лавке с виноватым видом (а как не чувствовать себя виновным, коль ты замещал князя?), Олег Иванович возбужденно ходил из угла в угол по палате и возмущался. Он возмущался неоправданно жестокими, можно сказать, и неумными действиями Тохтамыша. Не понял и не оценил хан услуг рязанцев по указанию бродов через Оку. Не оценил и такого поступка Олега, как уклонение от союзнических обязательств Москве. Затем стал возмущаться низменным поведением Василия и Семена, которые, вбивая клин между Рязанью и Ордой, возвели на Олега поклеп, обвинили его в тайных дружественных сношениях с Москвой и Литвой.

С Ягайлом Олег был на дружественной ноге, это правда. Но, видит Бог, если бы вдруг Ягайло и Тохтамыш схватились друг с другом, Олег не встал бы под его руку, как он не встал бы и под руку Тохтамыша…

С ещё большим возмущением князь Олег говорил о Дмитрии Московском. Гневно обличал его в корысти и вероломстве. Напасть на Рязань и разграбить её после ограбления Тохтамышем — это уж слишком… На каком основании? На том лишь, что Олег отложился от Дмитрия… А кто — не отложился? Кто встал под его стяги? Может быть, его тесть, Дмитрий Константинович Суздальский привел полки в помощь ему? Не тут-то было!

Иван Мирославич, долгие дни пребывавший в подавленном состоянии от бедствий, принесенных Рязанской земле двумя нашествиями, явно оживился при виде своего князя гневным, готовым к отомщению. Он был рад, что князь не смирился. Что он признал за ошибку нападение на Рязань как Тохтамыша, так и Дмитрия Московского. Что он будет искать возможность для отмщения… И когда князь обратился к Ивану Мирославичу со словами: "Скажи мне, Иван Мирославич, посоветуй, — можно ль Москве прощать такое?", — боярин с жаром ответил:

— Помнишь, княже, я уговаривал тебя не заключать мира с московским князем на унизительных для тебя условиях? Помнишь? И вот он — плачевный итог. И не спрашивай у меня совета — можно ль прощать. Нельзя!

Олег Иванович наконец сел в кресло и, уже спокойнее, стал обговаривать с зятем дальнейшие действия. В отношении Тохтамыша никаких враждебных действий предпринимать не следовало: он законный хан, и своей законопослушностью рязанский князь должен был добиться расположения к себе хана, царствование которого, судя по всему, будет долгим и благополучным. Ведь он, Тохтамыш, могущественный сам по себе, пользовался поддержкой Тимура, этого ещё более могущественного правителя государства Мавераннахр1. Нет, с ханом надо было дружить, и дружить искренне, ибо, в противном случае, тебя будут клевать все кому не лень. Хану вовремя отдай дань, принеси ему и его вельможам дары — и относительный покой тебе обеспечен.

Другое дело — Москва. Не так уж у неё хороши дела, коль она в раздоре с самим ханом, коль её не поддержали союзные ей князья. И тот убыток, который Москва нанесла Рязанской земле, должен быть возмещен за её счет. Ответный удар неизбежен, но подготовиться к нему следует исподволь, тайно. Удар нанести не на саму Москву: она неприступна и её не взять, а на Коломну, этот богатый торговый город на Оке, тот самый город, некогда рязанский, мимо которого рязанцу не проехать, не испытав чувства горечи от утраты его три четверти века назад.

Продуманный до мелочей и одобренный думой ответный удар состоялся полтора года спустя, 25 марта 1384 года, в день Благовещения. Сначала нешумно и быстро стянули отряды к Перевицку, этой рязанской крепости неподалеку от Коломны; от Перевицка на скорях конное войско преодолело расстояние до Коломны, перешло по ещё крепкому льду Оку и застало врасплох тамошнюю стражу.

"Князь Олег Рязанский суровейший взял Коломну изгоном, а наместника… и прочих бояр и лепших мужей полонил, и злата и серебра и товара всякого набрался, и отошел, и возвратился в свою землю со многою корыстью", — свидетельствует летопись.

Успех этого коломенского набега окрылил Олега. Он удачно выбрал время — канун разлива рек, когда Москва не смогла сделать быстрый ответный удар; к тому же он предусмотрительно заручился поддержкой муромского, пронского и иных русских князей, в том числе и смоленского Святослава Ивановича, за сына которого, Юрия, была отдана рязанская княжна.

Ко всему прочему, он знал, что на Руси строго не осудят его. Ведь он сделал лишь ответный удар, который был ему нужен для возмещения понесенного убытка. Добытые злато и серебро он употребит на выкуп сына Родослава…

Один из обозов с награбленным рязанцами добром сопровождал Павел Губец. В том обозе была и его доля — и Павел строго поглядывал на тех коломенцев, которые, выйдя из домов, провожали рязанцев злобными выкриками и проклятиями. Две женщины с воплями подбежали к нагруженным кладями саням, крича: "Наше добро, наше!" Руки их судорожно хватались за железные ручки сундуков. Павел теснил их конем, но где там! Тогда он с ожесточением ударил одну из женщин плеткой по рукам, другую — по лицу… Та упала ничком, кровавя снег и воя…

В Переяславль ехали три дня. Поторапливались — снега раскисали. Один из возов, охраняемый Павлом, повернул к его дому. Забрехали собаки, на лай первым вышел Савелий — в овчинной безрукавке, в лаптях на деревянных колодках. Стоя на талом снегу — на нем отпечатывались следы колодок старик с умилением смотрел на клади. В нетерпении открыл сундук — в нем сверху лежали белые холсты.

— Добра-то привез!..

Вышла из дому мать, всхлипнула:

— Паша! Слава те Господи — живехонек вернулся!..

Братья, невестки живо внесли сундуки в дом. Невестки примеряли летники из полосатой струйчатой ткани, зеленой и желтой камки, накидывали на плечи длиннорукавные опашни…

— Господское… Красно, красно1, — повторяли они в восторге.

Павел усадил себе на колени сынишку, гладил его по головке, а тот трогал розовыми пальчиками серебряные пуговицы на его кафтане. На баб, жадно перебирающих вещи, не смотрел. Вспоминал о Кате, думал, как бы она теперь радовалась вместе со всеми, примеряла бы платы и опашни… Невестки без зазрения совести выклянчивали у него в подарок то одно, то другое платье. Он был щедр. Ему было не жалко добытого ратным трудом… Старик вдруг цыкнул на снох:

— Ну, хватит вам жадничать! Готовы все забрать… А ну-ка Паша приведет в дом молодую — и ей ничего не останется?

Женщины зафыркали, — сколько, мол, ещё раз жениться ему — но свекор так посмотрел на них, что те притихли.

А старуха, пока снохи рылись в сундуках, смотрела задумчиво и виновато, изредка повторяя: "Господь нам судья. Ox, судья!.."

Павел вдруг вспомнил, как он ударил плеткой двух коломенских женщин. Как одна из них упала ничком и завыла. Ради чего он побил их? Не для того ли, чтобы отнятому у них добру алчно порадовались его невестки? Теперь он дивился своей ненужной жестокости, плоды которой столь жалки и никчемны. Ему стало не по себе. Он обидел и без того обиженных. В их душах теперь злоба и ненависть. Зло рождает зло, но не добро. Вся Коломна теперь ненавидит рязанцев. Будет мстить. Вот к чему приводят распри князей. Где выход? В чем? Отчего князья, притом соседи, не могут помириться?

Так горестно размышлял Павел, и рука его поглаживала головку сынишки.

Глава десятая. После боя под Перевицком

Как и следовало ожидать, московские правители, дабы проучить Олега за его дерзкий набег на Коломну, снарядили на Рязань крепкое войско во главе с князем Владимиром Андреевичем Серпуховским. Этот князь, прозванный за его подвиг на Куликовом поле Храбрым, ещё ни разу не был побежден ни в одном из многочисленных боев, в которых ему приходилось участвовать. У московских правителей не было сомнения в том, что Владимир Храбрый одержит победу и на сей раз, тем более над рязанцами, которых московиты крепко побили ещё тринадцать лет назад, под Скорнищевом. Олег же, после набега на Коломну, пользуясь весенним половодьем, которое не позволило Москве быстро направить войско на Рязань, не сидел сложа руки. Его послы сновали то в Пронск, то в Муром, то в Смоленск — обеспечивали рязанцам помогу. В кузнях Переяславля от зари до зари ковалось оружие и доспехи. На торжище, на берегу Лыбеди, самым ходовым товаром в те весну и лето были мечи, копья, бердыши, щиты, боевые кони. Товары оплачивались не только ордынской, но и широко входившей в оборот рязанской серебряной монетой с надчеканкой "куньей мордки", монетой неказистой, с рваными краями и неправильного овала, но своей, являвшейся предметом гордости князя Олега: ведь она свидетельствовала о его высокой степени независимости и самостоятельности.

Разведка вовремя донесла о движении неприятельского войска и о его силе. Отряды рязанцев и их союзников быстро были стянуты под Перевицк, небольшой, но хорошо укрепленный город на крутом берегу Оки, со стороны суши защищенный высокими земляными валами и глубокими рвами. Заранее в Перевицк свезли достаточное количество оружия, доспехов. Бой был дан под крепостью, и рязанцы, вооруженные на сей раз не хуже московитов и предводительствуемые князем Олегом и воеводой Иваном Мирославичем, в ожесточенном бою наголову разбили неприятеля. В полон был взят один из самых знатных московских воевод — князь Михаил Андреевич Полоцкий, внук Ольгерда, служивший московскому князю.

Душа Олега Ивановича опьянилась — шутка ли, одержали верх над московитами, казалось бы, непобедимыми. Опьянены успехом его воеводы, его воины. И вот уже рязанцы пируют на берегу Оки, невдалеке от поля боя, с которого на повозках увозят раненых, сбрую с убитых коней, одежду с поверженных московитов… А из Перевицка на телегах доставляют крепкий мед в бочонках, бузу, квас, закуски. Сам князь в легком летнем кафтане, перехваченном золотым поясом, сидит на походном стульце среди воевод, принимает из рук стольника кубок с медом и, окинув пирующих благодарным взором, говорит:

— Под Скорнищевом мы оконфузились, а под Перевицком загладили свой позор… Спаси вас Господь Бог, други мои…

— И тебя спаси Господь Бог… Ты, княже, сам повел нас в бой…

— Нет, не моя заслуга. Ваша заслуга. Все крепко бились.

Поблагодарив всех вкупе, Олег Иванович затем велит поднести кубок каждому из воевод в отдельности, славит его и пьет, вместе со всеми, за его здоровье. Слуги без устали таскают кувшины с напитками и яства, заздравные кубки наполняются вновь и вновь, торжественность речей не умеряется. Незаметно подступает и тот час, когда воины, утомясь торжественностью и уставными порядками, раскрепощаются, речи их становятся все обыденней и проще, и чем ни проще, тем все милее…

Вот в такой-то час Софоний Алтыкулачевич, изрядно уже и хмельной, слегка приподнимается со своего места:

— Браты, быка гонят! И барана! Вот будет потеха!

В самом деле, двое верховых гонят быка и барана. Бык здоровенный, с крутой холкой, с толстыми короткими рогами. Но и баран, с увитыми в коляски рогами, крепок. Многие из воевод привстали — животных пригнали для того, чтобы столкнуть их в драке — кто кого. Час назад Софоний Алтыкулачевич и Ковыла Вислый, под влиянием хмельного, затеяли пустяшный спор: первый утверждал, что в драке быка одолеет баран, второй — что бык легко забьет барана. И вот теперь, в ожидании потехи, нового развлечения, в котором нуждались упоенные победой воины, некоторые из воевод встали со своих мест. Обменивались впечатлением, произведенным на них видом животных:

— Экий бычище!

— Да и баран не крошка. Рога — в два кольца!

— А все ж баран против быка — ничто.

— Браты, а кто их них московит? Бык аль баран?

— Хто послабее — тот и московит.

Воеводы сейчас, после победы, ребячливы, и князь понимает их. Он смотрит на них с легкой улыбкой, как добрый глава семейства на расшалившихся детей. Конечно, заботливый глава семейства всегда, даже в самые счастливые минуты, помнит не только о своих удачах, но и неудачах и тревожных обстоятельствах. Сын Родослав в Орде — как не помнить о том, как не думать и не предпринимать усилий для вызволения его? Поэтому, посматривая на своих развеселившихся воевод с улыбкой, глаза князя в то же время выдают заботу. Вот эта смесь доброй улыбки и озабоченности даже в такую минуту упоения выделяет его из среды соратников.

Слугам не удается стравить быка и барана — животные настроены миролюбиво. Тогда стольник Глеб Логвинов, развязав на себе алый кушак, подходит к быку. Глаза могучего животного тотчас наливаются кровью, он клонит голову книзу, роет копытами землю. Раздразненный красным цветом, устремляется к Глебу. Тот, держа кушак на отлете, увертывается от быка и успевает накинуть кушак на рога барана. Бык устремляется на барана, которого спасает лишь случайность — зацепившись за репейник, кушак срывается с завитков бараньих рогов. Подхватив кушак, бык взрывает землю копытами и неистово крутит головой.

В конце концов бык успокаивается, он беззаботно щиплет траву, когда баран, затаивший на быка обиду, с разбегу, в мощном прыжке, ударяет противника в бок. Тот с крутого обрыва с шумом плюхается в воду, а баран предусмотрительно удаляется…

— Софоша! Ты где? Качать Софошу!

Несколько дюжих воевод подхватывают Софония Алтыкулачевича и подбрасывают вверх, приговаривая: "Экий ты молодец, Софоша! Баран твой перехитрил быка!"

В какой-то миг озабоченность с лица князя слетает, и он, поддавшись общему веселью, приказывает налить Софонию Алтыкулачевичу полный кубок, и тот, прежде чем выпить, говорит здравицу в честь князя, княгини, их чад, при этом каждого называя по имени. И когда произносит имя Родослава, князь невольно сникает: сразу ему становится нехорошо, неспокойно при мысли, что младший сын его — в неволе…

Тем временем десятки ратных подбирают трупы убитых чужих воинов (своих подобрали ещё вчера), укладывают на телеги и возят к месту погребения — скудельницам. Павел Губец (он среди подбиравших) все больше крутится возле лошади — то держит под уздцы, то поправляет дугу или хомут непривычно и неприятно ему подбирать трупы. Товарищи, подойдя к очередному убитому, переговариваются:

— Эк, сердешный, как тебя изукрасили!

— Отец-мать не узнали бы… Голову-то рассекли! Ух, как!..

— Небось, и жениться не успел…

— Да и ладно, что не успел… Нашему брату гораздее не заводить семью. Рано или поздно — убьют.

— Убьют, нет ли, а семя оставь. Не то твой род пропадет.

— Гля, а на этом сердешном сапоги зеленого сафьяна, узорчатые.

— Снимай. На торге хорошую цену дадут.

— Такие сапоги и в свой сундук положить можно.

— А я бы не положил. Будет думаться… С убитого — дельнее продать.

Труп кладут на телегу. Павел быстро взглядывает на него — тут же отворачивается. Голова убитого и в самом деле обезображена — рассечена ударом меча от темени до рта. Но не кровь и страшные раны побуждают Павла отворачиваться — он боится увидеть среди убитых старых знакомых. Тех, с кем познался, служа когда-то на окском побережье в пределах крепости Лопасня.

Один из тех знакомых встретился Павлу в бою. Ливнем прошумели пущенные с обеих сторон стрелы, вскрикнули первые раненые и полки сступились. Скрежет мечей, крики, стоны… Ржанье коней… Клекот и хрип чьего-то коня, в его горле застряла пика. Перед Павлом (он рванулся в гущу боя со всей страстью и яростью — убивать, мстить за поруганную честь его жены, и уж неважно, что горе его семье принесено татарами, а не московитами) возник московит — в страшно озлобленном оскале. Острие его копья, подрагивая и тускло поблескивая, направлено в грудь Павла. Павел поднял коня на дыбы, соображая, как увернуться от удара врага и ударить ловчее самому, и вдруг видит — знакомый оскал! Эти большие зубы, эти малиновые десны… "Гришка!" — "Пашка!.." Копья зависли, медля. В глазах обоих всадников — оторопь. Не было бы ничего противоестественнее — даже в бою — убивать друг друга. Павел крикнул:

— Гришка, моя рука на тебя не подымается!

— И моя — на тебя!

Разъехались…

Трупы погребли в скудельнице, вырытой на краешке местного православного кладбища. Тут же, наскоро, сколотили тесовую часовенку с крестом. Священник машет кадилом на медных цепочках, и ноздри Павла чутко улавливают запах ладана. У его телеги двое ратных возятся с сопением, никак не смогут совладать с тяжелым большим трупом, и тогда Павел, доселе брезгливо поневоле отдалявшийся от трупов, уже испускающих сладковато-приторный запах тления, сам подхватывает громоздкого убитого под голову… Странное чувство овладевает им — будто хоронит он не чужого, а своего. А к концу дня чувство это укрепляется, что уже не будто, а точно он хоронит своих. И это чувство рождает все тот же, прежде возникший в его душе вопрос — для чего, зачем воюют друг против друга свои, православные?

Глава одиннадцатая. В канун прибытия Сергия Радонежского

С ликованием встретили рязанцы своего князя-победителя. Священники, монахи, именитые люди вышли встречать воинов с иконами, крестами, хоругвями. Торжественно звонили колокола. Встречавшие выкрикивали приветствия, кидали вверх колпаки.

Олег Иванович ехал впереди войска на белом арабском коне. Высоконькие черные копыта аргамака властно и весело выщелкивали по твердой летней дороге. За ним — воеводы. Следом везли на одних повозках московские стяги с подрубленными древками, на других — важных пленных. Простые пленники шли пешком — кто понурясь, а кто с любопытством оглядывая изукрашенный деревянной резьбой чужой город.

Всеобщий пир длился три дня. В пылу хмельных самовосхвалений некоторые из бояр договорились до того, что первенству Москвы наступает конец и что Переяславлю самое время выдвинуться на её место. Ведь Москва явно выдохлась, она не в состоянии, после разорения её Тохтамышем, обрести прежнюю силу.

Тохтамыш после своего нашествия на Русь не стал отнимать у Дмитрия Московского его великого княжения Владимирского, но наложил на Москву почти непосильную дань. Тяжесть этой дани вынуждала московских правителей прибегать к внеочередному побору с богатых и зависимых от неё земель. Такой внеочередной побор назывался черным бором. Самой богатой землей Северной Руси был Новгород, и когда Москва очень нуждалась в средствах, её взор чаще всего обращался именно на Новгород, серебряный родничок которого, ввиду его активной торговли с Западом и Востоком, считался неиссякаемым.

Однако теперь, когда Москва потребовала от "Господина Великого Новгорода" уплаты черного бора, он заартачился. Отказался нести дополнительное бремя. В прежнее время Москва силой вынудила бы новгородские власти подчиниться её требованиям, но сейчас, после поражения под Перевицком, этих сил ей недоставало. Более того, почуяли слабость Москвы и новгородские ушкуйники. Эти разбойники на лодиях устремились вниз по Волге грабить всех и вся, в том числе и московские владения. Для обуздания ушкуйников требовалась немалая сила, но в условиях розни с Рязанью московским властям невозможно было даже покончить с разбоями.

Из Москвы в Переяславль прибыло посольство — выкупать пленных, договариваться о мире и любви. Олег заломил за пленных такой выкуп, что московиты досадливо кряхтели да воротили носы. Потребовал Олег и значительных территориальных уступок — возврата Рязани нескольких волостей на порубежье Оки. Посольство убыло ни с чем.

Неуступчив был Олег и в переговорах со вторым московским посольством.

При этом князь Олег, принимая обычно горделивых московитов, а теперь куда более учтивых и смиренных, не тратил много времени на переговоры с ними. Он внимательно выслушивал их предложения, все время помалкивая, когда же посольники выговаривались и, видя задумчивость и как бы согласие князя, уже готовы были поверить в свой успех, князь повергал их в растерянность кратким отрицательным ответом. Свое "нет" он говорил совсем тихо, будто бы речь шла о пустяках, но в этом тихом звучании московитам слышался устрашающий рык льва.

Такое поведение Олега Ивановича диктовалось тонким политическим расчетом. Рязанский князь знал, что князь Дмитрий снарядит к нему новое посольство, что он вынужден будет идти на уступки, ибо в противном случае, враждуя с Рязанью, московский князь может даже лишиться великого княжения Владимирского, на которое уже давно посягает Михаил Тверской, а теперь ещё и суздальский князь Борис Константинович, который, по милости хана, сел на Нижнем Новгороде.

Однажды рано поутру — дело было по осени — в спальню вошел постельничий и, разбудив князя, доложил: из Москвы едет посольство. "Хорошо, — подумал Олег, умываясь над медным тазом и давая слугам одеть себя. — Дмитрий упорно ищет согласия со мной. Стало быть, не зря я требую с него достойного выкупа за пленных и возврата рязанцам нескольких волостей…". Решив в уме, что и впредь будет твердо стоять на своем, осведомился:

— Кто во главе посольства?

— Преподобный Сергий Радонежский.

Князь, уже одетый и направивший было стопы в крестовую палату, помешкал:

— Я не ослышался? Отец Сергий?

— Не ослышался, господине. Отец Сергий.

Олег Иванович постоял, опустив голову. Итак, московский князь прибег к посредничеству святого Сергия, о котором ходили удивительные легенды. Одна из них — в день Куликовской битвы преподобный Сергий служил молебен в своей обители на Маковце, молитвами укрепляя боевой дух православных, и, когда на поле боя кто-то из русских воевод пал смертью, он, находясь на расстоянии нескольких сотен верст от поля битвы, силой своего ясновидения прозревая ход сражения, вслух произносил имена погибших.

— Гм… Мудр князь Дмитрей. Знает, кого послать. Ишь, ловок! Видать, крепко, крепко его поджало… Что ж, упремся! Своего не упустим. Своего-то нельзя упускать?

— Никак нельзя, — подтвердил постельничий.

Князь все ещё стоял, размышляя. С одной стороны — великая честь принять святого, с другой — ясно же, отец Сергий прибывает на Рязань по просьбе московского князя защищать московские, а не рязанские интересы. Ведь маковецкая обитель располагается на территории Серпуховского княжества, которое входит в состав Московской земли.

Распорядясь пригласить к нему владыку Феоктиста, рукоположенного епископом Рязанско-Муромской епархии минувшим летом, князь отправился в моленную палату.

Моленная палата освещена лампадами и свечами. Домашний поп, дьяки, слуги — уже на месте. Благословляя, священник прикладывает серебряный крест к челу, подбородку, щекам князя и тот, поцеловав крест, выждав, когда священник благословит княгиню, княжича Федора и всех, кто пришел в крестовую палату, приступает к молению.

Однако князь ещё рассеян, весть о прибытии очередного посольства из Москвы продолжает занимать его ум. Он слегка озадачен — как тут не призадуматься, коль московские правители прибегают к посредничеству отца Сергия? С легкой руки маковецкого игумена они уже не раз добивались выдающихся успехов — та же донская победа над Мамаем одержана с его благословения. И вот теперь отец Сергий на пути в Переяславль… С чем он едет? Чьими интересами станет руководствоваться в качестве главного посольника?

В то же время Олег Иванович ощущает тонкую радость. До сих пор он лишь слышал о духовных подвигах старца, о его даре провидца и целителя, о его святости, а теперь свидится с ним…

Некоторое время мысли о предстоящем приезде московского посольства мешают ему сосредоточиться на молитве, раздробляют внимание. Он молится, не вникая чувством в каждое слово, не возбудя в душе самоуничижения и благоговейного страха перед Господом Богом. А это значит, что моление его пройдет без пользы для души и дела. Чтобы полностью переключить внимание на образ Спасителя, перед которым стоит, он прибегает к мысли о том, что не князь Московский послал отца Сергия на Рязань, а нечто высшее. Отец Сергий едет на Рязань по внушению свыше, ибо все, что делает святой, делает по воле Всевышнего. Постепенно князь погружается в молитву всей душой, доводя мысль каждого слова до глубины сердца, до той глубины, когда сердце, подобно бутону цветка, раскрывается благодарно и благоговейно и как бы исполняется светом чувств. И когда он повторяет мысленно вместе со священником слова "Да будет воля Твоя", — он уже знает, что участь его в Господней воле, и мысль об этом его успокаивает. На душе становится тепло, и когда, окончив молитву, он снова вспоминает о скором прибытии отца Сергия в Рязанскую землю, ему уже хочется как можно скорого свидания с ним.

Феоктист стар, широк в кости, но худ и сух. Лицо его синюшное, дышит со свистом, а то и хрипом, страдает приступами удушья. Бывает, что приступ случается ночью, он сидит на постели, опираясь костлявыми руками о кровать, ловит ртом воздух. Но страха в глазах никогда нет — не боится смерти, готовится к ней, премного постясь, ещё ревностнее, чем прежде, молясь и усмиряя в себе остатки гордыни. Он на склоне лет вообще ничего не боится (кроме прегрешений) и судит обо всем трезво, строго, порой сурово, но с доброжеланием. Он деятелен — недавно рукоположенный в сан епископа на Рязанско-Муромскую кафедру, уже успел навести порядок в церковных делах епархии, запущенных за пять лет отсутствия в ней владыки.

Сидя напротив князя в натопленной палате и тяжело дыша, Феоктист перебирает четки и смотрит на Олега Ивановича добросердечно, отечески, слегка как бы и покровительственно. Он — исповедник князя, духовный его отец. Уже успел познать сложную натуру князя со всеми её извивами, но сам для духовного сына — ещё загадка. Ибо, чутко относясь к внутреннему миру окружающих его людей, Феоктист тщательно оберегает свой собственный от внешних прикосновений.

Потому ещё Феоктист загадка для князя, что он ставленник нового митрополита Пимена, а Пимен — тоже загадка для многих на Руси.

Когда по дороге в Царьград неожиданно умер наместник митрополичьего престола Митяй и в свите его возобладало мнение, что не дело возвращаться домой без митрополита и что им должен быть архимандрит Пимен из Переяславля Залесского, то последний воспользовался ризницей покойного Митяя и на чистой запасной грамоте с великокняжеской печатью, данной князем Дмитрием Митяю на всякий случай, написал от имени великого князя греческому патриарху прошение поставить его, Пимена, в митрополиты. Это был явный подлог. Мало того, Пимен по приезде в Царьград растратил все князевы деньги и сверх того назанимал в долг у тамошних ростовщиков изрядную сумму — опять же от имени великого владимирского и московского князя. С помощью подложной грамоты и денег, взятых в долг у ростовщиков, Пимен добился поставления в митрополиты.

Князь Дмитрий Московский рассердился на Пимена за подлог, растрату великокняжеской казны и наделанные им долги и, сослав его в Чухлому, призвал на Москву, на митрополичий престол, Киприана. Однако во время Тохтамышева нашествия Киприан повел себя малодушно и подозрительно: вместо того, чтобы поддержать дух защитников, он бежал из Москвы и бежал не в Кострому, куда направился сам князь для сбора войска, а в Тверь. Видно, решил, что наступил конец великому Владимирскому княжению московских князей, что ярлык на великое княжение хан выдаст тверскому князю, давнему сопернику московского. За этот подозрительный поступок Киприан был выслан из Москвы в Киев, и митрополичий престол занял вызванный из Чухломы Пимен.

Тотчас Пимен стал рукополагать на епископии своих людей, и одним из них был Феоктист, который не жалеет сил, чтобы укрепить Пименово сидение на московской митрополии.

Как дошло до ушей князя Олега, Пимен и Дмитрий Московский все же не сумели отладить свои взаимоотношения, есть меж ними какие-то трения, так и не преодоленные со времен ещё тех, царьградских своевольных поступков Пимена. Ныне Пимен пребывает в Царьграде, куда отбыл ещё весной по своим митрополичьим делам, и рязанскому князю вовсе небезразлично, как отнесется владыка Феоктист к вести о предстоящем прибытии Сергия Радонежского на Рязань в качестве московского посла.

— Направлено к нам из Москвы очередное посольство, — говорит Олег Иванович. — Москва упорно ищет мира с нами. Да и как не искать, Господин Великий Новгород не дает черного бора, могут встать на дыбы и другие города, а Дмитрею надо убедить хана, что он способен собрать полную дань и, стало быть, оправдывает данный ему ярлык на великое Владимирское княжение. Но вот что меня смущает — на сей раз московское посольство возглавляет…

— … преподобный отец Сергий, — досказывает владыка.

Князь с удивлением и уважением смотрит на Феоктиста — как видно, служба оповещения у владыки поставлена не так уж плохо.

— И вот, отче, — продолжает князь, — прошу высказать свое мнение: почему Москва посылает на Рязань старшим послом не боярина, а отца Сергия? Зачем князю Дмитрею потребовался игумен Маковецкой обители? В чем тут хитрость, коль таковая имеется?

У Феоктиста на сей счет свое мнение, но он предпочитает дать уклончивый ответ: мол, преподобный отец Сергий умеет умягчать и убеждать людей, и московский князь надеется, что святому по силам уговорить и его, великого князя Рязанского.

— Но самому-то Преподобному какая тут корысть? Для чего ему-то откликаться на просьбу князя Дмитрея? Ведь упросить меня идти на мировую с Москвой даже и ему будет крайне трудно… Если не сказать — невозможно…

Четки в руках владыки замирают. Старчески приоткрыв рот, он смотрит на князя с нерешительностью:

— Люди порой весьма ошибаются, когда полагают, что святые вовсе лишены человеческих слабостей, — осторожно говорит Феоктист. — Даже святые, пусть временно, но могут склониться к тщеславию, одному из самых опасных человеческих пороков.

— Ты хочешь сказать… — князь невольно запинается: ему совестно даже и предположить, что отец Сергий, некогда отказавшийся от сана митрополита, который предлагал ему покойный митрополит Алексий, способен склониться к тщеславию.

— Никто не отнимет у Преподобного его иноческих подвигов, продолжает Феоктист несколько решительнее. — Никто… Однако, осмелюсь предположить, отец Сергий теперь сожалеет, что отказался от митрополичьего престола. Сам митрополит Алексий перед смертью вызывал Сергия к себе, предлагал ему стать его преемником. Отец Сергий решительно отказался от высшего церковного сана. И вот, сын мой, размышляя о поступке маковецкого игумена, я порой думаю: а не пожалел ли он позднее о том? Не спохватился ли? Подумать только — ему, игумену маковецкого монастыря, предложен был митрополичий престол! Где, в каком государстве, в каком тридевятом царстве, возможно такое? Игумену представился такой счастливый случай, и он отказался! И я не поверю, если мне скажут, что он об этом не сожалеет. Сожалеет! Я подозреваю, что отец Сергий теперь поддался соблазну получить митрополичью кафедру, в чем, конечно, обещал ему помочь князь Дмитрей, иначе навряд ли он, в его уж старые лета, согласился бы подняться в неблизкий путь по делу, весьма далекому от церковных…

Феоктист слегка откидывает голову в ало-синей скуфье, тяжело дышит. Он взволнован. Он давно уже обеспокоен непрочностью Пименова сидения на митрополичьем столе, обусловленной все ещё продолжающейся взаимной подозрительностью, если не сказать резче — неприязнью Пимена и князя Дмитрия. И теперь, когда московский князь прибегает к помощи отца Сергия, чтобы укрепить свое княжение, как не встревожиться? Как не подумать о том, что в случае успеха Сергиева посольства московский князь станет продвигать маковецкого игумена на митрополичий стол взамен Пимена?

Сказав все это с четкой определенностью и слегка в сердцах, владыка Феоктист, как лицо духовное, тотчас же спохватывается: он, увлекшись, как-то даже и не заметил, что высказал свои предположения не из любовных и мирных чувств, а с некой даже запальчивостью, раздражением. А это означало, что в нем заговорило самомнение, то самое, которое, в отличие от самоуничижения, порождает чувство гордости, в свою очередь влекущее за собой желание судить других… А если его предположения зряшны? Если московский князь даже и не помышляет о том, в чем его подозревает Феоктист? Если не помышляет и отец Сергий о митрополичьем троне? Вот и выходит, что Феоктист возводит напраслину…

Ему вдруг становится нехорошо — давит сердце, дышать все труднее, хоть раздирай грудь. Он и пытается это делать — пальцами скребет по мантии, а сам сползает с кресла, мысленно спеша обратиться к Господу спасти его, грешного.

Князь, встревожась, зовет слуг; скоро является лекарь со снадобьями в черепушках. Через некоторое время владыка приходит в себя, и его увозят под заботливым попечением князевых слуг во владычный дом.

Глава двенадцатая. Преподобный Сергий в Переяславле Рязанском

Посольство во главе с Сергием Радонежским прибыло на Рязань в дни Филиппова говения, когда уже выпал снег и устоялся. Достигши Троицкого монастыря в предместьях Переяславля, отец Сергий помолился в нем и переночевал, почти всю ночь стоя на молитве. На следующее утро за ним приехали посланные князем Олегом Ивановичем сын Федор, зять Иван Мирославич, несколько бояр и священников — посланцев рязанского владыки. Князь и владыка в окружении бояр и священников ждали московское посольство у ворот Глебовской башни. Чуть в сторонке стояла большая толпа простых горожан. На башне, на крепостных стенах под двухскатными лубяными крышами стражники в тулупах. Их обветренные лица обращены к Верхнему посаду. Звонил висевший у башни тяжелый вестовой колокол.

— Едут, едут! — оживились на башне и стенах.

— Эвон, сколько их!

— Лепо идут кони!

— Одева на московитах пригожая…

— Еще бы! Бояра!..

— А и наши не ударили лицом в грязь. Смотри — молодец к молодцу!

— А как же? Срамиться перед московитами нельзя.

— Как бы московиты не обдурили наших! Ишь до чего додумались — отца Сергия послали…

— Не… Нашего государя Ольга Ивановича не обвести им вкруг пальца.

Из ворот Верхнего посада выезжает на мерзлый бревенчатый мост вереница верхоконников и повозок. Впереди — в руках верховых — однохоботное и двухоботное знамена с изображением на них Спасителя. Сани визжат на мосту полозьями. В нескольких саженях от встречавших останавливается крытый возок, и из приоткрывшейся двери его сначала высовывается нога в лапте, затем показывается белобородый старец в простом монашеском одеянии. Очерк лица его благороден, в его выражении какая-то внутренняя теплота, домашняя и притягательная. Неспешно и не по летам легко он выходит из возка и, охлопав себя по полам посконного одеяния, отыскивает глазами надвратную икону Бориса и Глеба, опускается на колени в снег, крестится и кладет земной поклон.

— Отец Сергий! — шелестит в рядах встречавших простонародцев. — Отец Сергий…

— Он и есть!

— А тощой — будто жук-бегунец!

— Постится, видать, строго…

— А глаза-то какие у него! Светлые…

Князь Олег, сойдя с коня, идет к отцу Сергию под благословение без внутреннего душевного трепета — для него сейчас старец прежде всего посол, который прибыл выполнять поручение его давнего врага-соперника — Дмитрия Московского. Но, конечно же, не однажды слышав о том, что маковецкий игумен обладает чудесным даром целителя и прозорливца, он всматривается в его лицо с интересом. Отец Сергий ответно смотрит на князя дружелюбно, чистосердечно, но отнюдь не настороженно и даже не испытующе, как обычно смотрят послы. В то же время взгляд старца входит в него мягким светом, идущим как бы издалека-далёка, из глубин громадного духовного опыта. Старец благословляет князя, и когда Олег прикладывается к его руке, то вдруг чувствует, как в его душу вселяется что-то благотворное, что-то умягчающее.

И в дальнейшем, когда после исполнения всех уставных действий по церемониалу встречи идут в храм и владыка Феоктист в сверкающей драгоценными каменьями митре ведет службу, князь, иногда взглядывая на отца Сергия и видя, как тот молится, отрешась от всего внешнего, и как лицо его становится все светлее и светлее, будто только что выпавший снег, чувствует в себе все ту же внутреннюю благодать. Она умиротворяет его, гасит в нем все прежние обиды на Москву, низводит настороженность в отношении всей московитской свиты, сопровождавшей старца. И князь чувствует, что то умиротворение, которое происходит в его душе от благословения старца и его присутствия, рождает в нем чувство любви и братства ко всем и к прибывшим московитам тоже.

Спустя какое-то время Олег Иванович принимает посольство во дворце. На приеме обнаруживается, что московиты прибыли не с пустыми руками. В грамоте, торжественно врученной Олегу Ивановичу, предлагалось рязанцам заключить договор с Москвой о вечном мире и любви — но не только за счет уступок с рязанской стороны, а и за счет серьезных уступок со стороны московской. Коломну и Лопасню московские правители не уступали, однако, в отличие от условий московско-рязанской договоренности после Донского побоища, обещали не притязать на Тулу и Берести. Среди новых условий было и такое: рязанский князь не низводился до степени младшего князя по отношению к московскому, а уравнивался с ним.

Вслух прочитанная дьяком грамота — внушительный свиток с печатью на шелковом шнуре — не то чтобы сделала рязанских бояр тотчас умиленными и уступчивыми, однако ж произвела на них впечатление. Во всяком случае, все они устремили ожидательный взор на своего князя — что он скажет? Как отнесется к новым предложениям Москвы? Как прежде, стукнет кулаками по подлокотникам и ответит тихо и решительно: "Нет"?

Ответ князя и благосклонен, и многообещающ:

— Что ж, тут есть о чем подумать…

Князь все же напоминает послам из Москвы, что рязанцы, как и впредь, рассчитывают на возврат Коломны и Лопасни. Но теперь в его голосе нет той жесткости, той неуступчивости, какая была во время приема предыдущих посольств. Теперь в его голосе другая интонация — мягкая. Все понимают, что условие он выставляет по традиции, но стоять насмерть на этом условии не будет.

И все — московиты и рязанцы — улыбаются: одни потому, что уже чувствуют близость торжества Сергиева посольства, другие — что ожидаемая удача переговоров будет во благо и Рязани.

И вновь князь Олег и владыка Феоктист вдвоем в покое. Уже свершено молебствие в храме, гостям дан обед из постных блюд, отец Сергий сопровожден в Троицкий монастырь, полюбившийся ему.

На Феоктиста, как и на князя, встреча с преподобным Сергием произвела неизгладимое впечатление. Доселе рязанскому владыке не приходилось встречаться с маковецким игуменом, и он мог позволить себе с недоверием отнестись к некоторым изустным рассказам об игумене как о чудотворце, прозорливце и святом человеке Божием.

Например, рассказывали, что отец Сергий совершил чудо с водоисточником. Одно время основанная им обитель стала нуждаться в дополнительном источнике. Воду носили издалека, и кое-кто из братьев стал выражать недовольство. Суть недовольства заключалась в том, что отец Сергий опрометчиво поставил монастырь в безводном месте. На самом деле, прежде, когда выбиралось место для обители, прямо под Маковцем протекала маленькая речка, но со временем она усохла, и вода в ней стала негодной для употребления в пищу. К тому же Сергий не замышлял устроение большого монастыря, каковым он стал спустя несколько лет. И вот теперь отец Сергий вынужден был извиняться перед братией, в то же время увещевая их молиться Господу и просить у Него помощи. Однажды, взяв с собой одного из иноков, отец Сергий спустился в ложбину близ монастыря, отыскал местечко с небольшим количеством дождевой воды и сотворил над ним молитву. Из земли внезапно забил родничок. Образовался ручей, названный братией Сергиевой рекой.

Или рассказывали, как игумен вылечил тяжелобольного ребенка. Один христолюбивый принес в келью игумена своего единственного больного сына и попросил его помолиться за ребенка. Но едва он вошел в келию, едва изложил просьбу, как ребенок умер. Родитель стал сокрушаться: напрасно он уповал на помощь отца Сергия, и лучше бы он не приносил больное дитя в келию — по крайней мере, тот скончался бы дома… В отчаянии родитель отправился готовить гробик. Тем временем отец Сергий приступил к молитве над умершим. Через некоторое время дитя ожило… Когда родитель вернулся в келию, чтобы забрать умершего, он, к великой радости, увидел: ребенок его жив… Игумен встретил родителя воскресшего мальчика словами: "Напрасно ты так смутился. Отрок вовсе и не умирал…". И стал объяснять, что ребенок, видно, закоченел от холода и ожил от тепла. Христолюбивый родитель, однако, настоял на том, что дитя ожило молитвами святого. Тогда отец Сергий запретил своему посетителю разглашать о чудесном исцелении во избежание ненужной ему славы.

В такого рода чудотворения Феоктист верил, но когда он услышал рассказ о видении, которое было одному из избранных учеников Сергия Исаакию-молчальнику — он смутился. Рассказ тот был о том, как один раз отец Сергий служил литургию с братом своим Стефаном и племянником Феодором. Пребывавший в храме Исаакий, молясь, вдруг увидел не троих служивших литургию, а четверых. Четвертый был муж несказанно светлый видом и в необычайно блистающих ризах. Исаакий не поверил своим глазам и обратился к стоявшему рядом с ним монаху, по имени Макарий, за разрешением своего недоумения. Макарий, как оказалось, тоже был удостоен видения. Он высказал догадку, что четвертый, возможно, был священник князя Владимира Серпуховского, в то время пребывавшего в монастыре. Но в свите князя Серпуховского не было священника, как позднее выяснили оба монаха, и они поняли, что видели на литургии ангела Божия, сослужившего преподобному Сергию. Чтобы убедиться в своем предположении, они обратились к игумену с вопросом о некоем четвертом, служившем с ним, и тогда отец Сергий, под условием сохранения тайны, признался, что ему каждую литургию служит ангел Божий.

Возможно ль такое? Рязанский владыка Феоктист мог поверить такому рассказу, если бы речь в нем шла о каком-либо святом апостольских времен. Но в его-то время? Да ещё на Руси, куда не столь уж и давно проникло древнее учение исихастов (аскетов-безмолвников), иначе называемое умное делание, или духовное делание, или внутреннее делание?

Учение этих безмолвников, этих подвижников умного делания, возникло ещё в четвертом веке в Египте, на заре зарождения монашества. В какое-то время оно было подзабыто, и вновь воссияло усилиями греческих подвижников духа Григория Синаита, Григория Паламы и их учеников. От них учение передалось и в Русскую митрополию, и прежде всего через митрополита Алексия, который стал исихастом, видимо, под непосредственным влиянием греческого патриарха Филофея.

Цель исихазма — умного делания и внутреннего сосредоточения стяжание Святого Духа, бесстрастия, которое достигается непрестанной Иисусовой молитвой, трезвенным надзором ума над сердцем, когда ум, как бы сойдя в сердце, строго блюдет помыслы молящегося, устремляя все его внимание только на пропущенные через сердце слова молитвы. Годы и годы подвижнических усилий, если монах действует правильно, под руководством опытного наставника, могут привести к вожделенному результату — созерцанию Фаворского света, того самого, что увидели апостолы на Фаворской горе во время Преображения Господа. Фаворский свет не есть тварный свет, это есть свет несозданный, вечный, благодатное осияние Божества. Увидеть Фаворский свет — получить озарение свыше и испытать неизъяснимое блаженство. Ибо свет этот — проявление существа Божеского. Сущность Божества непостижима, но благодаря своей Божественной энергии, Фаворскому свету, изливаемому им на тварный мир из любви к миру и человечеству, Бог становится доступным ангельскому и человеческому восприятию. Далеко не всякому восприятию, а восприятию лишь особо духовно-чутких людей, особо одаренных…

При первом взгляде на отца Сергия, когда тот вышел из повозки и стал сосредоточенно креститься, стоя на коленях, на икону Бориса и Глеба, не видя пока никого из окружавших его, Феоктист слегка разочаровался: обыкновенный монах… Будничное лицо, впалые щеки, костистые скулы… Разочарование вскоре улетучилось. Феоктист вдруг увидел в синих глазах старца бездонную глубину. Увидел вблизи: лик отца Сергия струился духовным благоуханием, чистотой сердечной. Такой человек навряд ли способен преследовать какую-то личную цель, в чем подозревал его Феоктист. И уже тогда Феоктисту стало совестно своих подозрений, своих мелких мыслей о Преподобном. Особенно, когда отец Сергий, ликуясь1 с ним, посмотрел в его очи прямо, — было чувство, что он увидел его мысли до донышка…

И пока шли в храм, Феоктист постепенно и неуклонно проникался чувством благоговения к нему. А то, что увидел Феоктист, взглянув на отца Сергия во время службы в храме, потрясло его. Он увидел, что голова Преподобного — в венце света… И поскольку въяве он никогда ничего подобного не видел, то он заволновался, а чтобы не волноваться, чтобы бесстрастно и спокойно довести службу, успокоил себя соображением, что венец света ему лишь вообразился…

И вот теперь, оставшись наедине с князем, Феоктист испытывает потребность признаться ему, как князю, как своему духовному сыну, как, наконец, посвященному в его доселешние мысли о Преподобном: напрасно он подозревал отца Сергия в зависти к митрополиту Пимену…

— Грешен я, что так думал о старце Сергии, грешен… Сожалею о том и каюсь перед Богом. Со всем тщанием обсмотрел я его и убедился: ничегошеньки ему не нужно для себя (Феоктист покачал головой). Ни от князя Дмитрия Московского, ни от тебя, сын мой… Много я в своей жизни повидал духовных лиц, и прямо скажу, что такого, как преподобный Сергий, пожалуй, я ещё не встречал. Далек, очень далек он от земных соблазнов, совершенно смиренен, бесстрастен, просветлен, и лик его струится благодатью.

Князь слушает, повернув правое ухо к собеседнику (левое, после ранения головы под Перевицком, слышит хуже) и выпятив по старой привычке нижнюю губу. Когда Феоктист умолкает, князь вопрошает его:

— Скажи, отче, коль старец Сергий согласился поехать ко мне на Рязань безо всякой личной корысти, зная о моем твердом и упрямом характере, так как он наверняка был преуведомлен о тщетных стараниях предыдущих посольств, не значит ли это, что он провидит мое замирение с Москвой?

— В ином случае Преподобный не дал бы согласия, — отвечает владыка.

— Гм… — Князь задумывается. Он думает о том, что несколько поколений рязанцев мечтает о возврате отнятых у них Москвой земель, о верховенстве Рязани на Руси. И вот, после многих лет вызревания таких мыслей наконец появляется возможность не просто щелкануть по носу Москве, но и сломать ей хребет. Сейчас в самый раз добиваться возврата Коломны и Лопасни. И если не добиться ныне, то кто знает — вывернется ли подходящий случай в будущем? Да и не настал ли его, Олега, звездный час? Никогда он не был так силен. С тех пор, как полтора десятка лет назад пришел на Рязань из Орды Салахмир со своим войском, воины-татары, отличаясь ревностным служением, воинской отвагой и мужеством вкупе с буйной силой рязанцев, стали грозной силой даже для московитов.

Силен Олег и своими союзниками — муромскими князьями, пронскими, козельскими, смоленскими, некоторыми литовскими… Княжение Олега стало центром притяжения для южных и юго-восточных княжеств. В чем причина этой притягательности? Не в том ли, что Олег строго блюдет законы как междукняжеские, так и внутренние, сведенные в сборник Рязанская Кормчая?

Эту Кормчую, часто им извлекаемую из железного ларца, он перелистывает с неизменным чувством благоговения, ибо она — во многом плод мыслей святого мученика рязанского князя Романа. Благочестивый Роман был оклеветан в Орде баскаками, этими сборщиками податей, как хулитель ханской веры. Роман был вызван к хану, и тот, в наказание за хулу его веры, пытался принудить рязанского князя отказаться от христианской веры. Роман не отрекся от своей веры и был подвержен мучительной казни — сначала ему отрезали язык, затем поочередно руки, ноги, голову. Казнь произошла в 1270 году, а сборник законов Кормчая, во многом замысленный Романом, был утвержден четыре года спустя. По той Кормчей правили все рязанские князья, но, видимо, ревностнее других — Олег.

Законы законам рознь. Рязанская Кормчая, как не раз о том задумывался Олег Иванович, воспаряя в мыслях, могла бы стать в основание государственности всея Руси.

Но, как ни заносился порой в своих мыслях Олег Иванович, он, прирожденный правитель, всегда помнил о неодолимой силе Москвы, удваиваемой пребыванием в ней митрополита. Сопоставляя свои возможности с возможностями Москвы, Олег Иванович не был уверен в том, что временно ослабленная Москва не преодолеет нынешние трудности, как это удавалось ей много и много раз.

— А если отец Сергий провидит наше с Москвой замирение, — вслух размышляет князь, — то не значит ли это, что… — и делает паузу, рассчитывая на то, что её заполнит владыка.

— Это значит, что в противном случае итог может быть плачевным для обеих сторон, — заключает владыка.

Князь чувствует, что духовный отец его прав.

Через час, простившись с владыкой, князь Олег вызывает к себе Ивана Мирославича. В шубах и бобровых шапках, они выходят на гульбище. Стоят лицом к Трубежу, понадвинув шапки — в лица дует северный ветер. За рекой пошумливает лес. Пару недель назад, до зазимка, Олег Иванович охотился в том лесу на рябчиков. Их было множество, они то и дело вспархивали чуть ли не из-под ног — лакомились травой бахромчатого спорыша да набивали желудки мелкой галькой — в долгую зимнюю пору такие желудки как мельница, перетрут всякую пищу… Теперь всюду снег и снег, и Трубеж во льду, и если соскрести со льда снег, то в глубине реки можно узреть пудового карпа с усами, с круглым, как витой медный браслет, ртом.

Князь, поглядывая на Ивана Мирославича, который за полтора десятка лет жития на Рязани телом огруз, заматерел, и усы его тронулись проседью, спрашивает его: соглашаться ли на мировую с Москвой? Так спрашивая, он почти уверен, что главный его воевода даст отрицательный ответ. Но Иван Мирославич вдруг говорит:

— Соглашаться, княже… — и вздыхает.

Он не объясняет, почему соглашаться, хотя, казалось бы, в его устах согласие на перемирие с Москвой звучит не совсем логично. Ибо доселе он был самым рьяным противником замирения с Москвой. Значит, и он испытал на себе нравственное воздействие Преподобного.

Оба некоторое время молча стоят на зельном ветру у резных крашеных перил. Обговорив кое-какие детали мирного договора, возвращаются в палату.

Окно кельи затянуто бычьим пузырем, задняя стена увешана решетами, лаптями, пучками трав. Преподобный Сергий сидит на лавке, положив руки на шишковатый яблоневый посох. Встреча с князем Олегом произвела на него сложное впечатление. И оно не согласуется с тем мнением, которое сложилось о нем в боярских кругах на Москве: будто он свиреп, коварен и чуть ли не сатана. Как можно ошибаться в человеке! Напротив, Олег добр и великодушен, чуток и — что особенно близко Преподобному — боголюбив. Сергий это сразу почуял в нем, как сразу же разгадал в нем суть его страстного характера: если он и мстителен, то только потому, что загнан, как зверь, в яму, и его пытаются забросать камнями, унизить и окоротить… Но такого князя, как Олег, род которого восходит к Рюрику и среди предков которого есть святые, а сам он уже проявил свою силу и недюжинный талант правителя, — окорачивать несправедливо и неразумно. Нельзя посягать на веками взращиваемое в рязанских князьях чувство независимости и равности с другими русскими князьями.

Грешен Олег? Грешен… А кто не грешен? И дорогой на Рязань, и по приезде в неё Сергий много думает о грехах всех православных, принимая эти грехи на себя, считая их своими собственными грехами и бесперерывно, секунда за секундой, где бы ни находился и что бы ни делал, отмаливал их. Ох, в избытке их! Как нам от них очиститься? Без очищения, без постоянного покаяния нельзя… Нельзя без того, чтобы беспрестанно молиться, жить во Христе. "Господи Иисусе Христе Сыне Божий, прости мя грешного!" — с каким-то даже пристоном говорит Преподобный, сползая с лавки и становясь на колени перед иконой Спасителя — на всю ночь.

Приезд преподобного Сергия Радонежского в Переяславль Рязанский всколыхнул все население, и уже на другой день народ толпами ожидал его и у ворот Троицкого монастыря, и у храма Бориса и Глеба, где молился святой, и у Глебовских ворот кремля. Одним, кто страдал хворями, хотелось получить у него исцеление, другим — благословение, третьим — просто увидеть его своими глазами.

А княгиня Ефросинья возмечтала о том, чтобы князь посоветовался с отцом Сергием о Родославе, томившемся в заложниках в Орде. Дело в том, что Родя через рязанских купцов, близких князю и бывавших в Сарае, просил у отца разрешения бежать из Орды, но Олег, опасаясь ханского гнева, не давал такого разрешения. Ибо жива была память о разорении Рязани Тохтамышем лишь по навету нижегородских князей. И если позволить Роде бежать из Орды, то не повторит ли хан разорительный набег?

Как-то, в дни пребывания Сергиева посольства в Переяславле, когда Олег Иванович приходит в княгинину светлицу, чтобы обсмотреть плащаницу, которую княгиня вместе с боярынями и девками-мастерицами вышивает жемчугом и золотом, Фрося обращается к нему с просьбой поговорить с отцом Сергием о Родославе.

— Посоветуйся с ним, господине… Возможно ль нашему сыну Роде бежать от хана?

Голос её трогателен. Тужит о сыне, томящемся в Орде. Знает, что хан не тронет его и пальцем до тех пор, пока получает сполна и вовремя дань, а все одно страдает. Мать есть мать, она не успокоится, пока не узрит милого чада своими глазами.

И все же князю не нравится настойчивость супруги. Ведь уже не в первый раз она обращается к нему с просьбой разрешить сыну бежать. Женское ли дело вмешиваться в государственные заботы мужа? Ибо любое дело, касающееся его взаимоотношений с ханом, есть государственное, даже сугубо государственное.

— Что ж о том говорить и советоваться? — отвечает князь, — Родя, слава Богу, жив и здоров, хан его берет с собой на охоту и, как мне довели, уважает его. Чего же ещё желать? Я сам знаю — не надо бежать ему от хана… Чревато…

Фрося смотрит на супруга с укором. Редко-редко, в самых исключительных случаях, она смотрит на него вот так, с укоризной. Она и сама не любит вмешиваться в дела князя, но ведь судьба их сына не есть ли дело семейное? И так ли уж она не вправе изъявить настойчивость? Вправе, и ещё как вправе!

— Не забывай, господине, что Родя — наш, наш, наш сын! И ещё не забудь, что он ещё юный. И мало ли что там может с ним приключиться? Чужбина есть чужбина.

Князь внушительно говорит супруге:

— Наш сын — воин, и прежде всего воин! И пусть он научается терпеть любые невзгоды.

— Невзгоды невзгодам рознь, господине. И хоть говоришь ты, что хан уважает нашего княжича и даже оберегает его, — но не забывай, что опасности могут происходить с неожиданных сторон. Например, более всего я опасаюсь, что его будут склонять переменить веру… Он ещё юн и может поддаться их уговору. Такие случаи с нашими людьми в Орде бывали…

Фрося постарела, от забот — морщинки вкруг глаз и рта. Волос под платом не видно, но князь-то знает — волосы уже и с проседью. Кожа на руках стала иссушаться. Глядя на нее, состарившуюся рядом с ним, отчасти, может быть, и потому состарившуюся, что он иной раз не изъявляет полноты любви к ней, недопонимает её, при всем, казалось бы, самом благочестивом образе его жизни и самом внимательном к ней отношении он испытывает чувство стыда. Ибо по-настоящему-то он не замечает её страданий. Но стыдно ему не потому только, что не замечает её страданий, а ещё и потому, что позволяет себе стерпеться с тем опасным положением, в каком оказался его сын. Может быть, он нелюбящий отец? Ибо, будь он любящим, разве отправил бы он его к хану, заведомо предполагая, что тот может взять его в заложники? И теперь, когда сын просит отца разрешить ему убежать, так ли уж он прав, что непоколебимо отвергает его просьбу?

— Что ж, я поговорю с отцом Сергием о сыне… — соглашается князь.

И, решив так, он чувствует, что ему становится на душе как-то спокойнее, хотя он ещё и не осознает, почему спокойнее.

Теперь ему надо определиться, когда целесообразнее обратиться к старцу с вопросом о сыне: уже сейчас, сегодня, или после заключения мирного договора? Наверное, все же после.

Прежде чем послать за отцом Сергием в Троицкий монастырь, он идет в крестовую палату, сам снимает пелену с икон, опускается на колени перед Спасом и молится. О чем он будет говорить с Преподобным? На чем будет стоять твердо и неуступно? В чем даст себя уговорить? Какими сомнениями поделится? Не знаю, не знаю и не знаю…

Господи, вот уже тридцать пять лет правлю Рязанским государством, стараюсь своего не упустить, на чужое не особенно зарюсь. И все же где что плохо лежит — примысливаю. Не поддаюсь никому — ни Москве, ни Литве. Ловчу, исхитряюсь как могу. Hе раз выходил из воды сухим, но скольких мук и страданий мне это стоит! Притомил в темнице князя Володимира Пронского… Держу в неволе взятых в Коломне в полон московских бояр… О, Господи, ты только один ведаешь, сколько грехов на мне! Ответь мне, Отче, не сгубил ли я свою душу безвозвратно? Есть ли надежда на спасение? И в чем она, надежда? Взрослеют мои сыновья, Федя и Родя, есть кому передать мое княжение — так не сойти ль мне с престола, а самому постричься в иноки? Ответь мне, Отченька…

Переговоры шли, как никогда, благоуспешно. И если при первых встречах князя Олега с посольниками из Москвы он был слегка насторожен — его карие, как пчелиное брюшко, глаза, смотрели как бы ощупывающе, то в последующие встречи он, словно восприяв ясный и чистый взгляд отца Сергия, смотрел ответно так же ясно и доверчиво.

Отец Сергий во время переговоров говорил мало, как будто не он был старшим, а кто-то из сопровождавших его богато одетых и речистых бояр, отнюдь не таких самоуверенных, каковыми представали московиты перед рязанцами в предыдущие приезды. Бояре щепетильно обсуждали каждый пункт переговоров. То спорили, то вдруг легко шли на уступки, при этом поглядывая на молчаливого отца Сергия и как бы соотносясь с выражением его глаз. Лицо Преподобного было ровным и спокойным, а глаза выражали то одобрение, то сомнение, чем и руководствовались московиты.

Но, что особенно удивительно, даже и рязанские бояре, даже и сам князь, высказываясь, делали это с оглядкой на отца Сергия. И когда согласие по какому-либо вопросу достигалось, то радовались все вместе. Потому что обманутым никто себя не чувствовал.

Отец Сергий высказывался лишь в том случае, если в переговорах получался затор. Тогда он произносил несколько слов, тихо и благожелательно, и вдруг повисала в воздухе сладкая тишина в странном единении московитов и рязанцев, как будто и не было меж ними вековых противоречий и вражды.

Так, например, однажды он сказал, остановя заспоривших бояр, что у нас на Руси у всех одно солнышко — православие и что настала пора всем нам сушить онучи на этом едином солнышке. И хотя сказано это было по поводу вопроса, весьма даже спорного, казалось бы, даже вечно неразрешимого между московитами и рязанцами, столь простая фраза о едином солнышке как-то сразу всех воодушевила, как бы осветила, и все заулыбались с примирением друг к другу, и каждый сам стал похож на маленькое солнышко, зажегшееся отчего-то.

В другой раз князь попросил отца Сергия побеседовать с ним с глазу на глаз. Он рассказал старцу о сыне Родославе, который едва ли не по вине князя оказался в заложниках у хана, и о том, что он тяготится виной, обеспокоен за сына и не знает, что ему предпринять для вызволения его. Еще посетовал, что в свои зрелые лета живет в суете и ввиду премножества княжих дел и забот ему не хватает времени для усердия во внутренней молитвенной жизни, к чему склоняется его душа. Не пора ли ему государственные дела переложить на плечи сыновей, а самому уйти в монастырь? Посетовал также на то, что не в силах иметь мир со всеми, как призывал апостол Лука и как советовал на переговорах отец Сергий. Где ему черпать силы ну хотя бы на то, чтобы ненависть к своей давней обидчице Москве переложить на кротость и любовь?..

В отношении Родослава Преподобный ответил так: он будет молиться за него, а князю не надо торопить события. Следует дело отдать в руки Божии, через молитвы искать Его воли и ждать со смирением и терпением. Господь подскажет решение. И когда подскажет — будь готов благопокорливо принять Его указания. (С величайшей радостью князь воспринял этот совет, который согласовывался с его собственными ощущениями, и ему было приятно, что он исполнил княгинину просьбу — она тоже будет рада).

Посещавшие иногда князя мысли оставить свою суетную и многотрудную должность ради жизни внутренней и покаянной, то есть уйти в монастырь, отец Сергий хотя и оценил как благое намерение, но все же посоветовал должность государя, предначертанную ему самим Господом, отправлять до скончания дней своих или до того часа, когда станет немощным. Никакие дела не мешают любить Бога, и любое самое многотрудное дело должно сочетать с богомыслием, постоянным устремлением к Богу, которое только одно спасительно для души. И эти слова Преподобного князь Олег воспринял радостно, ибо понимал, чувствовал, что рано ему ещё оставлять княжение, что старший сын ещё не довольно возмужал для такой ноши.

Что же до обид, которые князь Олег держит на Москву, и нехватку сил для прощения московитов, то Преподобный сказал: ему ведомо об обидах, причиненных Москвой рязанцам ещё три четверти века назад, когда в бою был взят в полон рязанский князь Константин и затем, в полону же, Константин был убит по приказу московского князя Юрия. Но, как ни велика обида, она должна быть прощена. Господь бывает немилостив к нам, если мы сами немилостивы. Он не прощает прегрешений наших, коль и мы не прощаем прегрешений окружающих против нас. Не простишь обидчиков — костру распрей разгораться бесконечно. Где взять сил для прощения? В самом себе, с помощью молитв. Человеческое сердце подвержено тирании страстей. Ненависть, которую питают князь и его соотечественники к убийцам князя Константина, ущемленное самолюбие за поражение под Скорнищевом, гнев за разорение московитами Рязанской земли тотчас после разорения её ордынцами — все эти страсти раздирают сердце. Но что даст удовлетворение тех страстей? Разве лишь недолговременную радость. Вот рязанцы одолели московитов под Перевицком. Радость есть, но скоро она потухнет, особенно если и Москва, не дай Бог, возжаждет мести и соберется на Рязань с новой силой. Выход один: держи сердце в узде, умом и молитвами подавляй в нем страсти. Молись, молись и молись Господу. Справишься со страстями, простишь и изъявишь мягкосердие, то и тебе будет прощено: и восторжествует мир, и откроются душе твоей врата в Царство Божие, которое есть царство любви, мира, радости о Духе Святе…

Слова Преподобного глубоко проникали в душу князя. Они проникали в душу, словно он впервые слышал такие речи. Да, ему известны слова апостола "Любить врагов ваших", но он ведь не потрудился исполнить их. Отчего же не поставить ум над сердцем и не попытаться укротить огонь ненависти и мщения? Тем паче, князь Дмитрий — православный…

— Вы же оба, и князь Дмитрей, и ты, князь Олег, православные, словно прочтя мысли Олега, продолжал преподобный Сергий. — Московская и Рязанская земли соседствуют и составляют основу новой нарождающейся Руси. Я чувствую: Господь Бог ищет тверди для своего престола. Доселе этой твердью для него была Византия, колыбель православия, но Византия ныне в упадке, во всяческом упадке, усугубляемом натиском турок. Византия обеднела, и тамошние церковные и светские власти рады каждой щедрой подачке Москвы. Главная её беда ныне — в её духовном оскудении. Вера в Господа Бога обмелела, и оттого упали нравы. Но зато вера в Господа Бога все более укрепляется на Руси. Как бы ни был греховен наш народ, он чист душой, открыт ручейкам Святаго Духа. В своем чистом веровании он может достичь непостижимых глубин, может достичь даже святости… Русь возможет удостоиться стать подножием Божьего престола…

Князь Олег был поражен. Никогда и ни от кого он не слышал ничего подобного. Он вспомнил о своей семье, о благочестивой Фросе и детях, которые искренне стремятся жить по Божьему закону. Подумал о благочестивости Ивана Мирославича и других бояр. Вспомнил о чистом душой Карпе, сыне кузнеца Савелия, погибшем под Скорнищевом, о боголюбии простых людей, их милосердии. О том, что в праздники все рязанцы подают милостыню тюремным сидельцам, которые в такие дни свободно ходят по граду. Но князь даже и помыслить не мог о том, что сам он, хотя бы на каплю, в состоянии был приблизиться к той черте, за которой начинается святость…

— Достижимо ль? — взволнованно спросил князь Олег. — Греховны мы…

— Инако нельзя, — ответил преподобный игумен. — Русь способна на великую веру. А без веры она погибнет. Но коль погибнет Русь, то как бы не погибло и все человечество…

Отец Сергий смотрел на князя столь кротко, и в небесных глазах его было столько любви и мира, мира свышнего, мира невозмутимого, что подумалось: этот светлый облик отца Сергия — не лик ли самой Руси?

Ощущая струи незримой благодати, исходящей от старца, князь опустился на колени перед ним, жадно припал к руке его, благословившей на что-то трудное, на что-то почти невозможное, маячившее, однако, в какой-то дали дальней светом и надеждой…

На другой день была составлена договорная грамота о "вечном" мире и любви между Москвой и Рязанью.

Летописец писал:

"…В Филиппово говение преподобный Сергий Радонежский сам ездил посольством на Рязань ко князю Олгу Рязаньскому, от великого князя Дмитриа Ивановича Московского о вечном мире и любви, и с ним старейшиа бояре великого князя. Преже бо того многие ездиша к нему и ничтоже успеша; и не возмогоша утолити его; преподобный же игумен Сергий, старец чюдный, тихими и кроткими словами и речами и благоуветливыми глаголами, благодатью, данною ему от Святаго Духа, много побеседовав с ним о пользе души, и о мире, и о любви; князь великий же Олег преложи свирепьство свое на кротость, и утишися, и укротися, и умилися велми душою, устыдебося толь свята мужа, и взял с великими князем Дмитрием Ивановичем вечный мир и любовь род в род".

Где мир, там и свадьба. Подоспевшие к брачной поре княжич Федор Олегович и княжна Софья, дочь московского князя, были обсватаны и обвенчаны два года спустя после замирения двух великих княжеств. Прежде, враждуя, московский и рязанский княжеские роды избегали подобного родства и теперь, похоже, наверстывали упущенное — свадьбу сыграли с размахом.

Обряд венчания был свершен в одном из храмов Москвы; там же, в кремле, и начали свадьбу, продолженную в Переяславле Рязанском, куда юную и пригожую собой невесту привезли в расписном кожаном возке в составе длинного свадебного поезда.

На широком многодневном пиру ни один из взрослых горожан не был обделен чашей хмельного меда, ни один малый ребенок или отрок — сластью, ни один нищий или тюремный сиделец — куском пирога, осетрины или даже серебряной монетой. Были соблюдены все свадебные обычаи, и, по приметам, брак предвещал быть счастливым. Например, во время венчания в храме жених и невеста, встав под венец на подножку — кусок холстины, — сделали это, как и требовалось строго по уряду — правая нога невесты и левая жениха вступили на холстину одновременно.

Молодожены, до вступления в брак ни разу не видевшие друг друга, были взаимно очарованы. Их глаза сияли радостным блеском, их руки не расцеплялись. Родственники той и другой стороны смотрели на них с умилением. В первую очередь довольны были сватья. Еще не столь давно враги и соперники, изматывающие друг друга претензиями и военными угрозами, сватья чувствовали себя так, будто после утомительного жаркого дня они окунулись в свежий чистый родник. Теперь, став родней, они на свадебном широком пиру прилюдно не раз изливали друг на друга чувства взаимного уважения и любви. Условились раз и навсегда предать забвению старые обиды и нелюбие. ("Кто старое помянет — тому глаз вон!")

Довольный выбором спутницы для своего старшего сына, князь Олег светился добротой и радушием, был величав и торжественен. Но вдруг, среди всеобщего веселья, он задумывался, становился горестным, взор его уходил в себя. В такие минуты он вспоминал о младшем сыне, злополучие которого оттенялось счастьем старшего. И тогда его уже не убаюкивала мысль о том, что хан Тохтамыш, держа в неволе Родослава, все же относился к нему с доброжеланием. Уж больно надолго затянулась разлука сына с родителями…

И вот как-то, в один из свадебных дней, сватья беседовали друг с другом в узком кругу ближайших лиц. Князь Олег вдруг спросил московского свата — не опасается ли тот мести Тохтамыша за то, что Дмитрий разрешил сыну Василию, так же, как и Родослав, взятого ханом в заложники, бежать из Орды?

Телесно могучий князь Дмитрий, сидевший в кресле несокрушимой глыбиной, сразу понял: рязанский сват безмерно тоскует о своем младшем сыне, юность которого проходит в неволе. Дмитрий и сам испытывал ту же тоску о Василии, пока тот томился заложником в Орде — ему была понятна боль свата.

— Нет, не опасаюсь, — ответил он. — Я все рассчитал, — и по-отцовски любяще посмотрел на сына Василия, который сидел близ родителя.

Юный княжич Василий, ростом чуть повыше отца, но в плечах уже и ещё довольно тощий, легким кивком черноволосой головы как бы показал: отец, мол, прав. Этот юноша поражал своей ранней серьезностью, рассудительностью и знанием всей сложности межгосударственных отношений. Князь Олег подумал: "Василий, пребывая в неволе в Орде, так рано повзрослел… Дай-то Бог, чтобы и мой Родя вернулся таким же молодцом!"

— На чем же основан твой расчет? — вновь обратился Олег Иванович к московскому свату.

Во-первых, объяснил князь Дмитрий, Тохтамыш ныне целиком поглощен трудной задачей, требующей от него напряжения всех сил — как сокрушить своего врага, могущественного правителя государства Мавераннахр Тимура. Во-вторых, пожегши и разграбив Москву, Переяславль Рязанский и иные русские города, принудив Русь платить Орде дань, Тохтамыш почел Русь навсегда сломленной, и теперь для него мелочь — утрата заложника…

— И потом, дорогой сват, — московский князь вдруг широко улыбнулся и засиял черными зрачками глаз, — ныне, слава Богу, мы с тобой не поврозь, как бывало некогда, а единый кулак. (Дмитрий Иванович сжал свою могучую длань — такого кулачища князь Олег не видывал давнехонько). Ведь кое-что значит это?

— Многое значит, — подтвердил князь Олег, тоже улыбаясь.

Сватья одновременно встали с кресел. Князь Дмитрий с тяжеловатой грацией подошел к Олегу и обнял его. Похлопали друг друга по плечам. Олег в эту минуту подумал: наступил тот час, когда можно, не колеблясь, послать своих бояр к Родославу готовить его побег из Орды. И ещё подумал: какое благо для него родство с московским князем, и каким благом был приезд на Рязань Сергия Радонежского, сделавшего врагов союзниками и друзьями!

Глава тринадцатая. Родослав стремится из неволи

Бел от снега широкий Сарай Берке. Белы его площади, его улицы. Белы крыши великолепного ханского дворца с золотым новолунием наверху, домов знатных ордынцев. Омылись предзимними дождями и снегами глинобитные жилища ремесленников, от весны по осень серые от пыли. Улицы чисты — с тех пор, как в стольном граде Золотой Орды сел на трон Тохтамыш, чиновники навели в нем образцовый порядок. Всякий мусор — ошметки обуви и циновок, лохмотья, кости животных, дохлые собаки и птицы — все сгребалось изо дня в день в помойные ямы.

Но запахи… запахи Сарая неистребимы — железной окалины и гари в кузнечных кварталах, сыромятной кожи в кварталах кожевников, соленой и вяленой рыбы на базарах… С приходом зимы исчезли лишь пьянящие запахи степей да запахи пыли, порой, в бурю, тучей вздымавшейся над степями и городом. Как-то по осени Родослав охотился с соколами на лисиц и был застигнут в степи бураном. Взялся буран вроде бы из ничего — из небольшой желтоватой тучки. Но вот она уже взбухла, забурела, внезапно стемнело, задуло… Понеслась по степи красноватая пыль сплошным месивом. Пыль лезла в уши, в ноздри, в рот. Забивалась за ворот кафтана, в рукава… Родослав, дядька Манасея, Таптыка, стремянные, сокольничие — все попрыгали с коней, укутались в плащи и ферязи, улеглись наземь. Вспомнилось тогда Родославу о широких пойменных лугах под Рязанью, зеленых дубравах и нескончаемых мещерских лесах за Окой. Тоскливо ему стало!

Ведь уже четыре года он в Орде. И ещё неизвестно, сколько времени продержит его в заложниках великий хан.

И не сказать, что Тохтамыш и его вельможи обращались с Родославом плохо. Напротив, обращались с ним уважительно, а по-своему и полюбили его. Не потому только, что рязанский князь Олег Иванович исправно слал дань и не скупился на подарки. Ордынцы более всего ценили в юношах воинское умение, силу, ловкость. Родослав на всевозможных воинских состязаниях — будь то стрельба из лука, конные скачки, рубка саблей или умение владеть копьем, изъявлял отменную выучку. Случалось, выходил и победителем. Минувшим летом он опередил всех на скачках. Тохтамыш, наблюдая те скачки с невысокого холма в кругу эмиров и воинов, засопел, когда юный рязанец, скакавший третьим, ударом плетки заставил своего коня в несколько прыжков опередить соперников, среди которых был ханич Керим. Неприятно стало Тохтамышу, что сын его побежден рязанским княжичем. Но, будучи по-своему справедливым, велел подозвать к нему победителя. Родослав (с ним бояре Манасея и Таптыка) приблизился на взмыленном коне к хану, приложил руку ко лбу и груди, учтиво поклонился. За годы пребывания в Орде он из мальчика вырос в крепкого, благородной наружности, юношу, привлекавшего к себе внимание дочек и внучек знатных ордынцев. И сейчас эти знатные ордынцы посматривали на ловкого рязанского джигита с одобрением, и некоторые из них, может быть, прикидывали в уме, не отдать ли им за этого коназича свою дочку или внучку.

Хан, все ещё немного сожалея, что победа досталась не его сыну, а чужаку, улыбнулся ему. Он смотрел на юного рязанца ласково — ему всегда нравились сметливые ловкие джигиты, некоторые из них становились способными военачальниками. Тохтамыш не сомневался в том, что Родославу суждено быть дельным полководцем. Ибо, кроме той ловкости и проворности, что изъявлял этот юноша на воинских состязаниях, он обладал несомненной сметливостью ума. Неожиданно хану пришла в голову мысль отдать за рязанского коназича одну из своих дочерей. Тем самым он прочнее привязал бы к себе коназа Олега, а в лице Родослава обрел бы верного эмира. Конечно же, он отдаст за этого юношу свою дочь лишь при условии, что зять останется в Орде и будет служить хану.

Правда, для заключения брака его дочери и сына рязанского князя было одно существенное препятствие — вероисповедание. Рязанец был православным, дочь Тохтамыша — мусульманка. Кому-то из них пришлось бы отказаться от своей веры в пользу чужой. Тохтамыш не мог себе представить, чтобы его дочь стала христианкой. Но, может быть, этот русский юноша согласится принять мусульманскую веру?

— Ты, коназич, ещё не думал о том, что настало время твоей женитьбы? — улыбнувшись, спросил Тохтамыш.

Родослав смутился. Он, конечно, задумывался порой и об этом. Ибо с некоторых пор не мог равнодушно видеть девушек. В их присутствии он испытывал странное чувство волнения и томления. Но он не ожидал, что о женитьбе заговорит с ним сам хан. Тут мог быть какой-то подвох.

— Что ж ты молчишь? — допытывался Тохтамыш все с той же легкой приятной улыбкой.

— Я иногда задумываюсь о том, что когда-нибудь женюсь. А настала ли пора — об этом в нужный час скажут мне мои батюшка и матушка.

— Но твои родители далеко. Твой отец — мой улусник, а ты — мой заложник, и потому я отвечаю за тебя. Я вижу, как ты взрослеешь и мужаешь. Ты вполне созрел для женитьбы. Я подыщу тебе невесту, достойную тебя, твоего высокого рода.

Если Родослав был только смущен таким разговором, то дядька Манасея и Таптыка встревожены. Им-то было ясно как божий день — коль за дело сватовства берется сам хан, то, вне всякого сомнения, невеста Родославу будет подобрана из круга его вельмож. Татарка. Мусульманка. Как к этому отнесется князь Олег Иванович? Князь будет поставлен в исключительно трудное положение. С одной стороны, ему придется сделать вид, что он признателен хану, который сам хочет устроить личную судьбу Родослава; с другой — князя Олега не порадует инициатива царя. Ибо Тохтамыш берет на себя хлопоты не за здорово живешь. Он, судя по всему, вознамерился удержать рязанского княжича в Золотой Орде, при своем дворе, навсегда. А навсегда привязать к своему двору русского князя можно лишь при одном условии сделав его мусульманином. Это ни в каком случае невозможно, особенно в роду рязанских князей, в котором благоговейно чтится потомками подвиг святого Романа, не изменившего своей веры ценой своей жизни.

Манасея осторожно сказал:

— О, достопочтимый царь! Твоя доброта безмерна. Твое внимание к рязанскому княжичу и твое участие в его дальнейшей судьбе не заменить никакими благами. Но позволь мне, опекуну княжича, высказаться со всей, может быть, неуместной здесь искренностью: Родослав уже помолвлен…

Насчет помолвки Манасея солгал, не моргнув глазом. Он смотрел на хана прямо, убежденный в том, что солгать в данном случае было не грех.

В свое время, когда Тохтамыш несколько лет пребывал в Самарканде при дворе Тимура, прозванного Железным Хромцом, этого могущественного правителя государства Мавераннахр в Средней Азии, он стал свидетелем таких дворцовых интриг, что в сравнении с ними маленькая хитрость рязанского боярина была сущим пустяком. Конечно же, этот боярин слукавил, потому что не хочет бракосочетания своего воспитанника с девушкой-татаркой, которое повлечет за собой слишком уж крутые перемены в жизни княжича. Но он, этот опекун, ещё не знает, что за невесту прочит юноше хан. А как только, придет время, узнает, — все хитрости выскочат из его головы напрочь.

— С кем же помолвлен коназич? — добродушно спросил Тохтамыш.

— С муромской княжной, — вновь соврал Манасея.

Тохтамыш усмехнулся:

— Разве бракосочетание коназича с дочерью любого из моих эмиров не почетнее и не достойнее, чем с княжной из Мурома, моего улуса?

— Достойнее и почетнее, — мигом согласился Манасея. — Но речь о том, что Родослав уже помолвлен.

— Помолвка — ещё не свадьба, — сухо сказал Тохтамыш. Он оглянулся на придворных чиновников, стоявших позади него, — преподнесите коназичу мою награду.

Один из чиновников, ведавший казенным имуществом, тотчас выступил вперед, держа на руках саблю, словно драгоценную чашу. Он слегка выдвинул её из ножен, и когда все увидели зеленоватую хуралужную сталь, из которой была выкована сабля, — самую твердую, самую прочную сталь изо всех других видов, — вновь вложил оружие в ножны и вручил победителю скачек.

Родослав, а вместе с ним дядька Манасея и Федор Таптыка, поблагодарили царя, низко поклонились ему и удалились, взволнованные и озадаченные столь неожиданным обещанием хана.

То произошло во время летних кочевий, а теперь ханская ставка в самом Сарае. К счастью, хан более не заговаривал о женитьбе Родослава. С наступлением зимы в городе пошла молва о том, что скоро будет объявлен очередной воинский поход — уже разосланы по улусам огромного государства тавачии, эти военные чиновники, ведающие сбором ополчений. Родослав томился от неопределенности — ему ещё не сказано, собираться ли в поход. Но ещё больше его томило предупреждение отца не убегать из Орды без его разрешения. Но сколько можно ждать? Вот княжич Василий Московский утек — и никаких потрясений. Хан повозмущался, погневался, даже пригрозил Москве на том и кончилось. Предстоящие серьезные дела отвлекли его внимание.

В один из первозимних дней, по снежку, по морозцу, прискакали на рязанское подворье три ордынских пристава. Не слезая с коней, объявили вышедшему на крыльцо Родославу — великий хан зовет его.

— В какой день и час? — осведомился Родослав.

— Сейчас же, — сказал старший пристав.

Княжич и вышедшие следом за ним Манасея и Таптыка озадаченно переглянулись.

Тронный зал Алтын-Таша ханского дворца, входная дверь которого отделана бронзовой ажурной обкладкой, украшен и обставлен дорогими и красивыми предметами — бронзовыми светильниками, мраморными подсвечниками с арабской надписью, китайскими бронзовыми зеркалами, глиняными сосудами с подглазурной росписью… Тохтамыш — на раззолоченном троне, представлявшем собой комбинацию различных частей его в виде драконов. Хан доброжелателен. В узких глазах ласково мерцают желтые огни.

К рязанцу он благосклонен, как и прежде. Родослав не столь хитр, как московский коназич Василий — тот носил маску верноподданника, но улучил момент и дал стрекоча, и притом ловко замел следы — бежал окольно, через Молдавию. И не столь льстив, как нижегородский Василий Кирдяпа — этот рассыпается перед ханом, целуя ковер у его ног, называет повелителем мира и тоже бежал, да неудачно — пошел зимником вверх по Волге и был пойман встречным, возвращавшимся из Руси, ордынским послом. Рязанский коназич прямодушен, без заднего ума, толков, служит хану честно и благородно, с блеском побеждает ордынских молодых джигитов на конских скачках и, кажется, не помышляет о бегстве.

— Коназич, я все больше убеждаюсь — ты мне предан, — говорит Тохтамыш. — Ты ни разу ни в чем меня не подвел. И хорошо мне служишь. Я это ценю и ни на один волос не уклонюсь от оказания уважения тебе…

Родослав ехал во дворец встревоженный — кто знает, зачем позван поспешно? Война? Тогда бы понятно. А если он потребовался хану по другой причине? Может быть, хан пронюхал, что рязанец замышляет бегство? (Когда из Рязани пришла весть, что княжич Федор женится на московской княжне Софье, Родослав, Манасея, Таптыка стали обдумывать детали побега, ожидая благословения на то князя Олега Ивановича).

А сейчас, с первых слов Тохтамыша, Родослав чувствует — нет, он позван во дворец не по подозрению. Недавнее напряжение и волнение, которое он испытал, войдя в роскошь величественного дворца, охраняемого на каждом шагу каменнолицыми стражниками, сметено радостью. Правда, он и не очень обольщен ласковостью обхождения с ним хана. Знает — в пропитанном насквозь подозрительными слухами, нашептываниями и наветами царском дворце благодушие хозяина непрочно, оно в любой миг может улетучиться и обернуться вспышкой гнева.

— В ближайшие дни, коназич, я сделаю смотр моему войску и поведу его в Закавказье. Мне довели, что сейчас в Карабахе находится войско правителя государства Мавераннахр Железного Хромца. Вот мы ему там и наломаем хвоста…

Просторечные слова в устах хана, обычно изъяснявшегося по-восточному пышно и красиво, вызывают на лицах эмиров, нойонов и сыновей хана улыбки. Кое-кто даже смеется. Но сам хан серьезен, он знает, насколько опасен будет задуманный им поход — Тимур давно уже показал себя талантливым полководцем, и не просто будет с ним сладить.

"Почему Тохтамыш задирается на Тимура? — думает Родослав. — Не поделили Азербайджан? Хорезм? Иные земли? Но ведь хану известно, что Тимура пока ещё никто не победил…"

Тохтамыш, как бы отвечая на мысли Родослава, говорит:

— Пусть меня не спрашивают, для чего иду на Железного Хромца. И не предостерегают. Ибо я знаю, что если не я — на него, то — он на меня. Ныне я сильнее его, и лучше я на него нападу, чем, упустив время, достукаться, что он на меня нападет. Он — вор, он — незаконный правитель. Его дурной пример заразителен. И если не найти на него управы — беда всем. Смуты пойдут по всему свету… Я Мамаю сломал хребет — и Хромцу сломаю!

Эмиры и нойоны, светясь масляными глазками в узких щелках, кивают головой, цокают языком. Головы их покрыты шитыми золотом тюбетейками. Черные бороды, приглаженные волосок к волоску, надушены мускусом и распространяют благовоние. Эмиры радостно пойдут со своим ханом в Закавказье. Таких, кто предостерег бы хана и посоветовал бы ему быть пооглядчивее с воинственным и удачливым Тимуром, — таких нет.

— Так вот, коназич, — продолжает хан, — даю тебе полтысячи воинов. Покажешь себя в битве — в другой раз дам тысячу. И так вот буду возвышать тебя — до темника…

Родослав вопросительно скашивает взгляд на своих бояр. Один из них, Таптыка, одетый и обутый в кафтан и крючковатые булгарские сапоги, хранит на своем скуластом лице выражение полной непроницаемости. Другой, дядька Манасея, глазами умоляет княжича: "Благодари царя! Падай перед ним ниц!.." Юноша падает и целует ковер, простертый до подножия престола.

Меж тем хан, жизнь которого проходит в атмосфере вечной подозрительности, внезапно улавливает в перегляде рязанцев нечто неверное. И он уже смотрит на княжича сквозь полуопущенные ресницы. "Встань!" приказывает резко. И сразу в тронном зале — гробовая тишина. Переменчивость в настроении хана могла быть вызвана чем угодно и побудить его к самым неожиданным, самым непредсказуемым решениям. Только что он был благосклонен и милостив — и вот он уже грозный повелитель. И в глазах его — недобрые огоньки.

Родослав вскакивает на ноги, смотрит на Тохтамыша открыто, смело и… преданно. Да, в этот миг он предан хану. Забыто о давнем намерении бежать. Забыто о многих обращениях к отцу за тем, чтобы получить разрешение на бегство. Взгляд хана неожиданно теплеет. Стремительный вскок юноши на ноги напоминает Тохтамышу его собственную горячую юность. Ресницы хана невольно приподнимаются, и он уже смотрит ласково. "Джигит!" — думает он, решив про себя, что, пожалуй, отдаст за этого, высоких русских кровей, коназича одну из своих дочерей. Например, Ханике.

— А когда вернемся из похода, — продолжает Тохтамыш, — я прикажу подобрать тебе невесту. Красивую подберем тебе невесту. Розу подберем…

Эмиры улыбаются. Одобрительно трясут бородами.

— А теперь иди и готовься к походу.

Родослав и его спутники учтиво кланяются. Вдруг, таинственно улыбаясь, хан спрашивает:

— Тебе, коназич, по сердцу моя дочь Ханике?

Родослав замирает. Он не верит своим ушам — царь спрашивает его о своей дочери Ханике. В нынешнее лето он видел её в тот памятный для него день скачек, когда стал победителем. Ханич Керим-Берди, друг Родослава, подвел его к своей сестре, одетой в шелковый розовый халат и красные шаровары, и Родя не узнал её. Недавно ещё маленькая и угловатая девочка в одно лето выросла в стройную девушку с живыми глазами и румяным лицом. И если прежде весь вид её говорил о равнодушии ко всему окружающему, то теперь её глаза смотрели на весь мир с веселой жадностью. Ханике спросила Родослава об обычаях на Рязани. Когда он сказал, что на его родине в обычае кулачные бои, — она не проявила к таковым особого интереса. Зато звонко рассмеялась, когда он сказал, что на Рязани ещё в обычае потешные бои — так назывались детские воинские игры. Ее позабавило слово "потешные". Но ещё больше её заинтересовал рассказ Родослава о рязанских скоморохах, которые водили ученых медведей и собачек, веселили людей шутками и прибаутками, различными розыгрышами.

С той поры Роде не пришлось повстречать девушку, однако он часто вспоминал о ней. До сих пор в его душе звучал её звонкий смех. До сих пор он видел перед собой её розовое лицо, её веселые глаза.

И сейчас, стоя перед ханом, он отвечает:

— По сердцу.

— Ну, иди. — В голосе хана добродушие. Ласковая ворчба. Он доволен ответом коназича. Он, ещё не отдав за него дочь, уже испытывает к нему нечто родственное.

Проводив взглядом юного рязанца и его спутников, низкими поклонами усердно выражавших ему благодарность и почтение, Тохтамыш распоряжается позвать прибывших к нему послов из Хорезма, этого богатого среднеазиатского государства. Хорезм расположен по соседству с Мавераннахром, и правители его любыми способами стремятся оградиться от посягательств на их страну Железного Хромца. Ищут покровительства у Тохтамыша. Тохтамыш этому рад. Некогда Хорезм входил в состав Золотой Орды, но в годы смут отложился от неё и стал самостоятельным. Хорезмшах Сулейман Суфи всеми силами души ненавидит Железного Хромца, этого разбойника, укравшего престол у чингисидов. И он считает для себя позорным иметь хотя бы просто деловые отношения с таким соседом. И тем более платить ему дань. Лучше, по мнению Сулеймана, вновь приложиться к Золотой Орде, нежели подчиниться Железному Хромцу.

Тохтамышу нужны союзники. Много союзников. Верных, надежных. Ему приятно думать, что на Руси одним из таких верных и сильных союзников станет Олег Рязанский, сына которого он сделает своим зятем. Что в Средней Азии он находит опору в лице хорезмшаха Сулеймана. В числе своих союзников он хочет видеть египетского султана, к которому уже посылал и ещё направит большое посольство с богатыми дарами для него и его вельмож.

Без обретения многих союзников и друзей ему будет не так-то просто сладить со своим врагом Железным Хромцом. Враг сильный. Неукротимый… Неукротимый? Посмотрим… Тохтамыш прикрывает глаза. Неожиданно он думает: зачем, для чего он враждует с могущественным Хромцом? Не лучше ли взять с ним длительный мир? Ведь он, Тохтамыш, многим ему обязан… По сути, Тохтамыш утвердился на престоле Синей, а затем Золотой Орды благодаря помощи Железного Хромца.

История взаимоотношений Тохтамыша и Железного Хромца началась лет двадцать назад. Отец Тохтамыша, именем Туй-ходжа, был правителем Мангышлака, одного из улусов Синей Орды. Туй-ходжа не поладил с ханом Синей Орды Урусом. Воинственный, умный, крутой на расправу, Урус страстно загорелся мыслью захватить Золотую Орду, в которой начались смуты, и стать великим ханом двух Орд — как Синей, так и Золотой. Урус созвал курултай, устроил пышные многодневные празднества, оделил эмиров подарками — и те откликнулись на его призыв взять Сарай и воссоединить две Орды. Лишь один из царьков не согласился о Урусом — Туй-ходжа. Он высказался против. По приказу Уруса строптивец был схвачен и казнен. Такая же участь могла постигнуть и сына казненного, Тохтамыша. Сын принял решение — бежать. Но куда? В Сарай? Но в Сарае шла смута. Кто защитит беглеца в столице Золотой Орды, охваченной раздорами и бесконечными военными мятежами? Царевич Тохтамыш решил бежать в Самарканд, столицу Мавераннахра, где под крылом Тимура он рассчитывал найти более надежное убежище.

И — рассчитал верно. Потому что Тимур и Тохтамыш были нужны друг другу.

Тимур не был чингисидом. Лишь стечение обстоятельств и исключительная талантливость вознесли его на престол Мавераннахра. Он родился в 1336 году в кишлаке, род его — барлах — не отличался знатностью. Тимур рос сорви-головой. В юности прослыл удачливым грабителем туркменских аулов. Судьба свела его с Хусейном, внуком правителя Мавераннахра. Хусейн отдал за Тимура свою сестру, поручил ему предводительство войском и когда, при поддержке Тимура, сел на престол, сделал его своей правой рукой. Им удалось укротить многих из тех эмиров, кто вносил смуту в государство. Дела в стране стали налаживаться, но подданные не любили злобного и вздорного Хусейна. Никто не знал, отчего умер Хусейн (многие считали — он был отравлен по позволению зятя), но после его смерти государством фактически стал управлять Тимур.

Теперь, когда Xycейна не было в живых, Тимур взял в жены его вдову, именем Инкар-бегим. Инкар-бегим была дочерью ранее убитого Казан-хана. Став мужем женщины из рода правителей, он велел приближенным звать его Гурханом, то есть зятем. Обращение к нему как к Гурхану давало ему ощущение превосходства над всеми эмирами, пусть и более знатного происхождения, чем он, и тешило его самолюбие. Прозвище Гурхан служило ему некоторым оправданием своего незаконного царствования.

В то время Самарканд, не столь давно ставший столицей вместо Бухары, был ещё не так красив и величественен, каким станет к концу государствования Железного Хромца: не только великого воителя и разрушителя, но и великого строителя. С той стороны, откуда прибыл беглец с несколькими спутниками, на окраине Самарканда возвышались остатки старой крепостной стены погибшего города Афросиаба, предшественника Самарканда. Теперь эти стены, все ещё мощные, но кое-где разрушенные, перестали быть украшением города. Когда арочные ворота, словно воронка, втянули беглецов внутрь, окунув их в глубины оживленной и благочестивой жизни среднеазиатского города, они почувствовали себя в безопасности. По одной из шести улиц, ведших к центру, они ехали мимо саманных жилищ прямо к древней мечети с красивыми голубыми куполами и высоким минаретом. Близ той мечети располагался знаменитый мазар (усыпальница) Кусам ибн-Аббаса, младшего брата пророка Мухаммеда — место паломничества мусульман многих стран Востока. Тохтамыш направил коня сразу к мазару и, вознеся молитву Аллаху и прося у него долголетия тому, на чье покровительство он рассчитывал, сразу отправился во дворец.

В то лето Тимур отсутствовал в Самарканде — воевал в Семиречье. Молодой царевич Тохтамыш в отсутствие Тимура был принят его эмирами со сдержанным радушием и почетом. Сразу же, как только беглецу отвели покои, был послан к Тимуру гонец. Тимур оставил войско и прибыл в Самарканд для того, чтобы оказать гостю-беглецу особый почет.

Принял он Тохтамыша в летней ставке невдалеке от Самарканда. Ставка располагалась на зеленой лужайке. Самым красивым местом лужайки, слегка возвышающейся над раскинутой далеко окрест равниной, была свободная от юрт макушка — место для детских игр. Чуть пониже стояла большая белая юрта самого Тимура. А ещё ниже тесно располагались юрты его приближенных, поменьше и иных цветов — голубые, зеленые, желтые, фиолетовые…

Когда Тохтамыш, склонясь в двери, переступил порог юрты, хорошо освещенной через отверстие в своде, то взгляд его невольно остановился на человеке, сидевшем среди роскошно разодетых эмиров в высоких чалмах совсем как-то просто, без важности. Лицо этого человека было крепкое, нос крючковатый, глаза из глубоких впадин смотрели умно, жестко, цепко. На низкий поклон Тохтамыша крючконосый человек встал со своего места и сделал два шага навстречу, сразу обнаружив хромоту на одну ногу. Да, это был Тимур. Ногу ему покалечили в один из его набегов на туркменский аул. Поврежденная нога послужила поводом для другого прозвища — Хромец. Но не просто Хромец, а — Железный…

Радушно приветствовав гостя, Тимур правой рукой, лишенной нескольких пальцев, указал ему на одно из самых почетных мест подле себя. По его знаку тут же вышла из-за шелковой ширмы с подносом и чашами на нем красивая женщина. То была Инкар-бегим, вдова Хусейна, а теперь жена Тимура. Чаши были наполнены белым пенистым кумысом. Учтиво поклонясь гостю, она с улыбкой сказала ему приветственные слова и протянула ему чашу.

Тохтамыш рассказал Тимуру и его эмирам об обстановке в Синей Орде, о планах хана Уруса овладеть Золотой Ордой, об убиении его отца и о том, что ему, Тохтамышу, тоже грозила казнь, и он вынужден был покинуть родину. Тимур счел эти сведения сверхважными, а беглеца-гостя — подарком судьбы, ибо его можно было в дальнейшем использовать для борьбы с Синей Ордой. Одарил Тохтамыша множеством верховых лошадей, гуртами скота, золотом, украшениями, палатками. Не успел растроганный гость выразить хозяину благодарность, как тот, на удивление всем, сказал:

— Велю поставить тебе юрт рядом с моим…

Удивление эмиров было вызвано тем, что юрты приближенных Гурхана были расположены вкруг его юрта очень тесно — меж ними было не вклиниться. Когда даруга (управляющий) спросил, в каком именно месте поставить юрт, Тимур объяснил: повыше его юрта, на площадке для детских игр.

Кто-то из эмиров даже зацокал языком, восхищаясь щедростью Гурхана. Но широта и щедрость Тимура тем не ограничилась. На другой день, когда Тохтамыш поселился двором выше своего покровителя, тот приказал выдать изгнаннику-беглецу грамоту на управление Мангышлаком и теми землями Туркестана, которые входили в состав Синей Орды. Это означало, что пожалованные земли надо было завоевать самому Тохтамышу. С этой целью Тимур выделил ему войско.

— Всемогущий! — со словами благодарности и признательности обратился к Тимуру Тохтамыш. — Клянусь Аллахом, я никогда не забуду твоего великодушия и щедрости и буду верным твоим слугой до самого гроба.

Тимур кивнул головой, показывая, что иначе и быть не может. В порыве искренней признательности Тохтамыш обратился к Тимуру с просьбой называть его ханом, так как уже обратил внимание на то, что Тимура называли Гурханом, а Тохтамыш посчитал такое обращение к нему менее высокочтимым, чем того заслуживает Тимур.

— Нет, — улыбнулся Тимур. — Я не имею права носить титул хана. Все знают, что я из рода барлах и во мне ни капли чингисидовой крови. Зачем наводит тень на плетень? Но я породнился с царевым родом и горжусь этим. Зови меня как все — Гурханом.

Гурхан трижды давал войско молодому царевичу для завоевания у Синей Орды Туркестана и Мангышлака. Все три похода были неудачными. Другой на месте Тимура давно махнул бы рукой на подопечного, а то и прогнал бы его, но Гурхан был терпелив, последователен и настойчив. Он верил в конечный успех. Надежды оправдались: в четвертый раз Тохтамыш, при непосредственной помощи Гурхана, одержал победу и сел на престол Синей Орды.

Став ханом Синей, а затем и Золотой Орды, Тохтамыш, как ожидалось, благодарно вспомнит о том, кому был обязан своим восхождением и делом докажет свое клятвенное обещание быть верным покровителю. Но случилось, казалось бы, невероятное: почувствовав себя после победы над Мамаем и взятия Москвы достаточно сильным для противостояния Железному Хромцу, он начал готовиться к большой войне. Ошибались те, кто причину задиристости Тохтамыша относил на счет его неблагодарности. Причина крылась в ином. Еще в то время, когда Тохтамыш сполна воспользовался гостеприимством Железного Хромца, отнюдь небескорыстным, он, склонный к серьезным размышлениям о природе власти, пришел к умозаключению, что корень всех смут и бед — в нарушении законности. Такие, как Мамай, как Железный Хромец, стремясь к высшей власти и утверждаясь на самом верху, уже незаконностью своего воцарения ломали все устои и порядки, давая дурной пример другим и разжигая тем новые и новые смуты.

Как-то Тохтамыш и Железный Хромец возвращались с соколиной охоты. Хищные птицы были уже водворены в клетки, и охотники благодушно посматривали по сторонам, озирая желтеющие степи. Обочь, шагах в ста от них, мчался сайгак, вспугнутый кем-то в ближнем овраге. Железный Хромец, взявший уже на охоте трех красных лисиц и тем, казалось бы, удовлетворивший азарт, выхватил из колчана оперенную стрелу, наложил на тетиву и, прицелясь, пустил её в бегущего зверя. Сайгак, кувыркнувшись, остался лежать на земле.

— Я метил ему в глаз, — сказал Железный Хромец. — Проверим, попал ли.

Издыхая, сайгак ещё сучил ногами. В глазу его торчала стрела. Не слезая с коня, Железный Хромец согнулся и выдернул из глаза стрелу. Вложил её в колчан и поехал дальше, странно радуясь тому, что жертвой его прицельного выстрела стал ненужный ему, оставшийся на том же месте, где упал, зверек.

Вернувшись в ставку, Гурхан пригласил Тохтамыша в свою юрту. Душистый чай в красивых, покрытых глазурью чашах укрепил его бодрость и сохранил благодушие, вызванное приятными впечатлениями от соколиной охоты. Что бывало с Гурханом редко, он разоткровенничался, позволив подопечному испить кое-что из тайны завоевания и владычества над миром. Одна из этих тайн, как доверительно поведал Гурхан, заключалась в том, что миром правят сила и жестокость.

— Сила и жестокость? — переспросил Тохтамыш. В его голосе явственно прозвучало удивление.

— Ты думаешь иначе? — Гурхан улыбнулся. Тонко, одними губами.

За несколько лет пребывания Тохтамыша в Самарканде ещё не было случая, чтобы он возразил покровителю хотя бы в самой малости. Тохтамыш считал это невозможным. Он безмерно уважал Гурхана. Как и все, преклонялся перед ним. Гурхан воевал почти беспрерывно и одерживал победы одну за другой, вселяя уверенность в окружающих его людей, что он непобедим. Как было не преклоняться перед великим воителем? Но бросалась в глаза, вызывала внутренний протест его неоправданная жестокость. Гурхан мог приказать сжечь дотла какой-нибудь прекрасный город только за то, что жители оказали ему сопротивление. Или он мог повелеть построить из человеческих голов пирамиду. Исподволь, капля за каплей, в душе Тохтамыша нарастало несогласие с некоторыми действиями Гурхана, с некоторыми его взглядами. Отчасти это несогласие подпитывалось стремлением обрести если и не превосходство внутреннее над Тимуром, который, в отличие от Тохтамыша, не был чингисидом, то — равность ему.

В ту минуту благодушия и доверительности Гурхана Тохтамыш счел возможным слегка, сверхосторожно, возразить всесильному человеку:

— Сила — да. Но — жестокость?

Ему хотелось сказать: "Не жестокость правит миром, а закон!" Но утверждать приоритет закона в глазах правителя, который был незаконным правителем, было бы верхом нахальства. Пришлось прибегнуть к более мягкой форме возражения.

Тимур посмотрел на Тохтамыша с внезапным отчуждением. Он угадал его мысли о законности и незаконности. Угадал мысли царевича о своем превосходстве над ним, Тимуром, который имеет отношение к чингисидам лишь как зять. Спрятанные под сильными надбровными дугами глаза Тимура блеснули враждебностью. Но лишь на миг. Царевич был ему нужен. С его помощью он станет повелителем и Орды.

— Без жестокости сила — ничто, — снова улыбнулся одними губами Гурхан. — Запомни, царевич, мягкие, как воск, властители упускают из рук поводья управления…

О своем внутреннем расхождении по главному вопросу со своим покровителем Тохтамыш нигде и никому не говорил до тех пор, пока не вышел из-под руки Гурхана, которого позднее звал не иначе, как только Железным Хромцом. А теперь, став ханом двух Орд, Синей и Золотой, он открыто и повсюду утверждал: править миром должен закон, и только закон. И управлять государствами должны лишь законные властители. Беззаконию он, Тохтамыш, ходу не даст. И никогда не признает беззаконных правителей каких бы то ни было государств.

Тохтамыш знал: речи его рано или поздно дойдут до ушей Железного Хромца. Он этого и хотел, чувствуя за собой дыхание огромной страны с её силищей и, главное, сознавая свою правоту.

Да что там речи! Сведав, что Хромец намерен пристегнуть к своей стране Хорезм, Тохтамыш пошел на опережение — отчеканил в Хорезме монеты со своим именем. А прошлогодний победоносный поход на Кавказ разве не ущемил самолюбие Хромца? И уж наверняка он призадумается, узнав, что Тохтамыш крепит союз с Египтом, направив тамошнему султану послов с богатыми дарами — ловчими птицами, рабынями, тюками тканей. И вот теперь Тохтамыш вторично вторгнется на Кавказ и постарается там прихлопнуть Хромца.

Так размышлял хан, пока не настал черед принять послов из Хорезма. Послы передали ему приветствие от хорезмшаха Сулеймана. Вручили дары. Заверили, что Хорезм верен Тохтамышу и готов вместе с Ордой к укрощению хищного правителя Мавераннахра.

За воротами ханского дворца Родослав с удивлением озирает заснеженную обширную площадь: два часа назад ещё пустынная, теперь она запружена ордынскими воинами. Повсюду раскинуты юрты и палатки. Горят костры. На вертелах жарятся бараны. Крытые попонами расседланные кони привязаны к волосяным веревкам, растянутым между вбитыми в землю кольями.

Уже подвозят к площади сено на санных повозках; уже снуют меж воинами и палатками досужие мальчишки, помогают таскать кизяки и хворост, приобщаясь к самому духу воинских походов; крутятся тут же собаки, и каркают тяжело летающие над площадью вороны. Войско, видно, подошло из какого-нибудь дальнего улуса — своим появлением в Сарае оно сразу же сделало реальностью предшествующие разговоры о новом походе на Кавказ. Будут прибывать новые тумены, тысячи и сотни до тех пор, пока столица не переполнится, выплеснув припоздавшие войска за пределы её, в степь. И тогда, под призывные звуки бубнов и зурн, все собравшееся воинство покинет Сарай, и город опять погрузится в привычную полудрему, никак не соответствующую натуре Родослава.

Ему нравится жизнь подвижная, сутолочная, походная. Его кипучая энергия не находит лучшего применения, чем концентрация её на грани жизни и смерти. Война, сражения — вот что влекло его.

И теперь, возвращаясь на рязанское подворье — мимо мечетей, мимо высшего мусульманского училища — медресе, мимо ханских мастерских, называемых карханами, мимо базаров, бань, — он с благодарностью вспоминает хана, пригласившего его в новый поход. Не закисать же в Сарае! Отец не дает согласия на бегство — что ж, Родослав послушен воле родителя, он не убежит, но он и не под каким предлогом не откажется от участия в походе.

Единственное, что его смущает по-прежнему — это обещания хана подыскать ему невесту. Родослав ещё не в том возрасте, когда, по рязанским меркам, вступают в брак — ему нет шестнадцати. Но главное — ему не хочется вступать в брачный союз с мусульманкой. Да, но царь совсем не случайно спросил, а по сердцу ли ему Ханике? Явно намекнул — в жены рязанскому коназичу он прочит свою дочь! Разве отец Роди, князь Олег, не благословит своего сына на брак с дочерью самого царя? Конечно же, благословит, как только Роде исполнится шестнадцать лет.

Родославу трудно представить себе, каково ему будет в браке с дочерью царя. С мусульманкой. Кому-то из них придется отказаться от своей веры. Кому? Не ему ли? Ведь не зря хан обещает его возвысить до темника. Значит, он рассчитывает, что Родя будет служить ему…

Возле старой церкви, за которой невдалеке рязанское подворье, Манасея крестится:

— Слава Тебе, Господи! Обошлось… Царь принял нас учтиво… Приветливо. А то ведь Бог знает, что у него на уме…

— Царь принял нас с милостью, это так, — заметил Таптыка, — но теперь наше дело в затяжку пойдет… Вот что худо.

Под "делом" подразумевалось задуманное бегство княжича. По сути, все давно было готово для того, чтобы сняться с рязанского подворья и под покровом ночи незаметно улизнуть. Ждали лишь разрешения князя Олега. Не дождались, и теперь Роде предстоял военный поход на Кавказ.

На подворье их ждет новость — из Рязани прибыл с малым отрядом воинов Едухан. Как и положено по уставу, Едухан, низко поклонясь и коснувшись рукой земли, начинает свое долгое приветствие, но княжич нетерпеливо бросается ему на шею с распростертыми объятиями. И уж только потом подробно расспрашивает о здоровье родителей, крестного Ивана Мирославича, брата, сестер, дворни… О боярах… Узнает кучу новостей, и самую главную из них: Федор женат на московской княжне Софье! Обстоятельно рассказывает Едухан о свадьбе молодоженов — Федора и Софьи. О том, как великие князья Олег Иванович и Дмитрий Иванович в дни свадебного пиршества трогательно заверили друг друга во взаимном уважении и любви. И как их заверения не расходятся с делом — обе стороны честно соблюдают условия мирного договора. Да и как иначе? Сватья!..

— Как радостно слышать сие! — несколько раз повторяет дядька Манасея.

Рад и Родослав. Глаза его блестят. Он чувствует, что Еду-хан приехал неспроста. Что он привез какое-то важное поручение князя. Предчувствие его не обманывает: понизив голос, Едухан говорит:

— Вижу по твоим глазам, Родя, — тоскуешь ты тут… И по тебе на Рязани тоскуют… Князь и княгиня не чают, когда увидят тебя своими очами.

— Коль разрешил бы убежать — давно бы увидели, — говорит Родя. Неужто и теперь не разрешает?

Едухан оглядывается и говорит ещё тише:

— На сей раз разрешает… Для того и послал меня к тебе. Так-то вот. Ныне, в союзе с Москвой, Ольг чувствует себя настолько сильным, что не опасается недовольства великого хана…

Допоздна совещаются в столовой. Говорят тихо, слушают друг друга с превеликим вниманием. Смолкают, как только в дверях показывается слуга. Никто прежде времени не должен узнать о предстоящем бегстве. Решают уйти из Сарая в дни, когда, по приказу хана, войска станут покидать золотоордынскую столицу: воспользуются обычной в таких случаях обстановкой суматохи и утратой бдительности. Но чтобы не вызвать подозрений, княжич должен вести себя так, будто он очень деятельно готовится к походу на Кавказ.

Сразу же после святок посланный Родославом скоровестник доложил Олегу Ивановичу: княжич бежал из Орды и уже на Рязанской земле, и через день-два будет в Переяславле. Князь, ожидая сына, не знал куда себя деть. Если не считать княгини, никто так не беспокоился о молодшеньком, как он. В разлуке с ним особенно понял, как он любит его.

Когда другой посланный наперед вестовой сказал, что Родослав уже в сорока верстах от дома, князь распорядился встретить его, послав навстречу сына Федора и Ивана Мирославича с тремя десятками вооруженных верховых. И ещё было отправлено несколько санных повозок с тулупами и продовольствием.

Примерно за час до прибытия Родослава Олег Иванович велел одеть себя в праздничное платье. Звонили колокола. Улицы посадов и градов были запружены людом. В сенях, переходах дворца толпились слуги, переодетые в лучшие платья. Вестовой колокол забил чаще, и слуги, ломая друг другу бока, кинулись во двор с криками: "Едет, княжич едет!" Князь и княгиня в сопровождении пышно разодетых бояр вышли на красное крыльцо в собольих шубах.

В ворота дворца верхами на конях въехали княжич Федор, бояре и среди них Родослав, переодетый в нарядный кафтан незадолго до въезда в город. На боку его висела татарская сабля в дорогих ножнах — подарок Тохтамыша. Белый конь под ним арабских кровей, стройный и тонконогий, ступив высоким копытом на расстеленные от ворот до дворца ковры, по-лебединому изогнул красивую шею.

Князь медленно спускался по ступеням крыльца, неотрывно глядя на сына. Возрос, раздался в плечах. Уехал мальчиком, вернулся витязем. Правда, бороды, усов ещё не было, но губы сжаты по-отцовски твердо. Подбородок выдвинут. "Господи, — подумал князь, — возмужал-то как!"

Родослав упал перед отцом на колени с земным поклоном. Князь приподнял его за плечи, расцеловал трижды.

— Сынок, радость моя! Уже воин! Ай да молодец! Уж как встанем плечом к плечу я, Федор, ты — держитесь, вороги!

Ефросинья обняла сына и, зайдясь в плаче, обвисла на нем — долгое ожидание, напряжение последних дней обессилили её. Но скоро, очень скоро она обрела себя: в глазах — брызги радости, в движениях — бодрость и легкость.

Еще до застолья, после молебствия в церкви, в повалуше были обговорены между князем, княжичами и боярами текущие дела. Из рассказа отца Родослав понял: взор рязанцев теперь обращен не на Москву, с которой заключен мир, не на Орду, которой было не до Руси теперь, а на Смоленск там обстановка складывалась тревожной.

На смоленском столе сидел теперь Юрий Святославич, зять Олега Ивановича. Но сидел непрочно.

Полгода назад Святослав Иванович с сыновьями Глебом и Юрием пошли воевать Мстиславль — град искони смоленский, но некогда отнятый у смоленского князя литовинами. Войско смолян сошлось на реке Вохре с литовскими ратями. Одолели литовины. Сам Святослав пал на поле боя, а двое его сыновей взяты в полон. Один из них, Глеб, был уведен в литовскую землю, а на освобожденный смоленский стол победители Ольгердовичи посадили Юрия из-за уважения к своей сестре, рязанской княгине Ефросинье, которой Юрий приходился зятем.

Казалось, Олегу Ивановичу надо только бы радоваться, но вот загвоздка: смоленские бояре раскололись на две партии. Одна добивалась независимости от Литвы, другая, давно подкупленная, была расположена к Литве. Юрий Святославич стремился утвердиться на престоле именно как независимый князь, но он мог надеяться обрести самостоятельность лишь при помоге тестя. Олег Иванович всей душой был за Юрия Святославича, обещал ему всяческую помощь, но это означало лишь одно — разрыв с Ольгердовичами.

И когда он поведал младшему сыну о непростых смоленских делах, вводя его, помимо прочих, в широкий круг своих забот, Родослав, выслушав отца, попросил:

— Батюшка, пошли меня с полком в Смоленск!

— Да пошто, сын?

— В помощь Юрию Святославичу!

Рассмеялись и князь, и бояре, невольно ставшие свидетелями благородного, по-юношески пылкого порыва. Родослав в недоумении осведомился:

— Я сказал не то?

— То, сынок, то, — отец положил руку на плечо сына. — Люб нам твой горячий норов. Что ж, придет час — встанем и за Юрия нашего Святославича. А покамест… покамест он не просит у нас помоги. Попросит — другое дело. Так?

— Так.

— Ну, а коль так — перетакивать не будем, — заключил князь на шутливой волне.

Глава четырнадцатая. Каприз души

Князю Олегу хорошо было чувствовать локоть свата Дмитрия Донского. Чувство это давало ему уверенность в том, что теперь на него не нападут ни со стороны Дикой степи, ни с какой иной стороны. И оно, это чувство, подвигло его на некоторый риск, когда он позволил сыну Родославу бежать из Золотой Орды. Знал: в крайнем случае он получит поддержку Дмитрия Московского.

К счастью, со стороны Тохтамыша угроз не последовало. Войдя с огромным войском в Дагестан, Тохтамыш здесь, на реке Самур, встретился с войском Мираншаха, сына Железного Хромца. В бою Тохтамыш ощутил силу и стойкость неприятеля. И повернул назад. Когда сам Хромец углубился в Иран с целью его покорения, оставив свою собственную страну без должной защиты, Тохтамыш воспользовался этим обстоятельством и напал на Мавераннахр. Ограбил его. Вернулся в Сарай с богатой добычей и стал готовиться к новым битвам с Хромцом. Год спустя потерпел от него поражение, и теперь тем более ему было не до каких-то мелких претензий к рязанскому князю. Все внимание его поглощала подготовка к новым войнам. Противоборство с Хромцом пошло в затяжку: на руку русским князьям. Они были предоставлены самим себе и не подвергались опасностям нападений со стороны Дикой степи.

Да, князю Олегу было удобно ощущать себя союзником Москвы. Но время от времени в его душе поднималась волна недовольства собой: не ошибся ли он, отказавшись от борьбы за порубежные уделы, некогда рязанские, на границах с Московской землей? Имел ли он право предать забвению чаяния своих предков? Мысль о том, что, возможно, он упустил свой шанс возвыситься над Москвой, порой угнетала его. Умом понимал — возвыситься над Москвой он был не в силах. А душа была несогласна с умом. Душа, подгоняемая самомнением, капризничала. Своевольничала. Возносилась. Требовала должного уважения к её своеволию.

Весной 1389 года случилось событие, которое сильно взволновало Олега Ивановича. Ему доложили, что в Переяславле в дни Пасхи проездом из Москвы в Царьград остановится митрополит Пимен. И ещё сказали: глава русской церкви едет в Византию вопреки воле Дмитрия Донского. Олег был рад такому сообщению. Ему выпадала редкая удача — встретить на своей земле высокого гостя. Благословиться у него. Может быть, из этой встречи извлечь какую-то выгоду. Какую?

Известно, что Дмитрий Донской и Пимен не в ладах друг с другом. Князь Дмитрий, видно, так и не избавился от старого подозрения, что его выдвиженец на должность митрополита Митяй был отравлен по дороге в Царьград. Если отравлен, то кем? Спутниками Митяя. И так как после кончины его добиваться поставления в митрополиты стал именно Пимен, то как не заподозрить его в причастности к смерти Митяя? Как не заподозрить, что, возможно, Пимену было известно о готовящемся зле, и он не предотвратил его?

Пимен же, в свою очередь, не видя за собой вины в смерти Митяя, не мог забыть той обиды, которую он претерпел от князя, сославшего его на север, в Чухлому. Старое не забывалось. Быть может, растравлялось попытками князя Дмитрия сделать митрополита более послушливым ему. Пимен слишком сознавал величие и достоинство митрополичьего сана, чтобы стать в зависимость от князя.

Так вот, нельзя ли во время встречи с митрополитом попытаться внушить ему мысль о том, что на Руси, кроме великого князя Владимирского и Московского, есть и другие великие князья, которые могли бы стать серьезной опорой митрополиту в его делах? Не намекнуть ли, что таковым князем является он, Олег Рязанский, авторитет и значение которого на Руси обретают все больший вес?

Ведь если дать простор воображению, если только представить себе, что центром русской митрополии станет не Москва, а Рязань, и митрополит перенесет свой двор в Рязань, избрав её местом своего постоянного пребывания, Рязань возвысится необыкновенно быстро. Так же быстро, как в свое время ещё при московском князе Иване Калите быстро возвысилась Москва, стоило только тогдашнему митрополиту Петру перенести свой двор из Владимира в Москву.

Позволив себе немного помечтать, Олег Иванович, однако, давал себе отчет в том, как трудно исполнимы эти мечты. Слишком много тому препятствий. Воспримет ли митрополит дерзкую мысль Олега? И если воспримет — способен ли он на столь трудный шаг — разрыв с московским князем? И много-много других препятствий, видимых и непредвидимых.

Как бы там ни было, а первым делом князь Олег позаботился о встрече главы русской церкви по высшим меркам церемониала. Пимен был встречен почетно младшим сыном князя, Родославом, ещё в Перевицке — первой остановке Пимена и его свиты на Рязанской земле, куда он прибыл по воде, на речных судах. Здесь струги и насады, эти речные суда с поднятыми наделанными бортами, были погружены на колеса и отправлены в Переяславль сухим путем. Верст за двадцать от Переяславля гость был встречен старшим сыном князя, Федором. Сам же Олег Иванович с боярами и духовенством при большом стечении народа и при торжественном звоне колоколов встретил митрополита у ворот города. В распашной мантии луковичного цвета, каким окрашивают яйца к Пасхе, в круглой шапке с соболиной опушкой и золотым крестиком на макушке, князь Олег подошел к престарелому Пимену под его благословение и со смиренной почтительностью поцеловал его кощелую руку.

Пимен также был рад встрече с великим рязанским князем, которого он впервые увидел два года назад, когда рукополагал в епископы на Рязанскую и Муромскую епархию Феогноста. Олег Иванович тогда произвел на него впечатление как благочестивый, глубоко православный князь. Олег сам прибыл на хиротонию Феогноста во Владимир, хотя мог ограничиться посылкой лишь сыновей. После рукоположения Феогноста князь Олег деятельно способствовал новому владыке в его трудах и заботах о своих духовных чадах, оказывал ему внимание и поддержку, придал в дом владыки два княжих села с угодями: Старое и Козлово.

Пимену было приятно встретиться с рязанским князем, особенно на фоне охлажденных отношений с московским князем Дмитрием. И приятно ему было видеть радушие хозяина, его чуткость к гостям и в день встречи, когда Пимен совершил в соборной церкви молебствие и принял участие на пиру у князя, и в другие дни пасхальной недели, когда нельзя было не отметить широту гостеприимства Олега. На поварне от зари до зари стучали ножи, приготовлялись блюда, и угощения вдоволь хватало и гостям, и боярству, и духовенству, и молодечеству, и дворне, и нищим, и тюремным сидельцам, которым, как всегда в дни праздников, позволено было вольно ходить по городу за подаянием.

Сам-то Пимен, тщедушный, отощавший за семь недель поста донельзя дунь и улетит, как одуванчик, — довольствовался на хлебосольных пирах совсем малым — кусочком пасхального пирога, одним куриным яйцом да ковшиком кваса. Не соблазняли его ни жареный лебедь, ни двухаршинный жареный осетр, изловленный в Оке и подававшийся на огромном серебряном блюде, ни холодец, ни иные закуски. Отирал полотенцем узкую сивую бороду и, сопровождаемый священниками, удалялся в начале пиршества. Тогда и князь покидал столовую, предпочтя пиршеству беседу с митрополитом. Обычно беседовали на гульбище, сидя на креслах лицом к привольным приокским лугам, ярко зазеленевшим после спада полой воды.

В одной из бесед, на которой присутствовали смоленский владыка Михаил (он сопровождал Пимена в Царьград), князь Олег попросил митрополита дать оценку литовским делам. Они, эти литовские дела, с тех пор, как в 1385 году Ягайло вступил в брак с польской королевой Ядвигой и стал католиком, стали предметом новой озабоченности Олега. Ему, рязанскому князю, некогда прочно связанному с литовскими князьями Ольгердом и Ольгердовичами (благодаря тому, что княгиня Ефросинья сама было Ольгердовна), весьма неспокойно и неприятно было оттого, что поменявшая веру Литва теперь неизбежно понесет чуждый Руси латинский дух в Смоленскую землю, зависимую от нее, и где сидел на престоле зять Юрий Святославич…

Медленным движением тонкой руки отмахиваясь от жужжавшей возле уха мухи, Пимен с сожалением говорил: Литву наводнили католические проповедники. Сам новоиспеченный польский король Владислав (таким именем теперь назывался Ягайло) привез из Польши в Литву белого сукна и велел каждому новокрещенному дать по свитку того сукна. В Виленском замке был погашен священный огонь, развален языческий алтарь, на котором стоял повелитель неба Перкунас, разрушены башни, с которых жрецы вещали народу советы и прорицания. Точно так же, всеми правдами и неправдами, чаще всего насильно и жестоко, обращались в римскую веру и православные, которые населяли земли, захваченные Литвой у Киевской Руси…

— Да что это она ко мне пристала? — Пимен с досадой отмахнулся от жужжавшей возле его лица мухи. — Вот что значит старость… Чует: слаб телом стал человек…

Что Пимен был слаб — очевидно. Его под руки водили в храм, в трапезную, в келью, отведенную ему в Спасском монастыре на территории кремля. Телесная ветхость митрополита, путь которого на самый верх церковной власти был так сложен и драматичен, вызывала у князя сочувствие, сочетаемое с глубочайшим к нему почтением.

— Отче, — обратился к митрополиту князь Олег, — поскольку на смоленском столе сидит мой зять Юрий Святославич, мне небезразлична судьба Смоленского княжения. Позволь спросить: если Ягайло вознамерится насильно насадить латинскую веру в Смоленской земле, то каково поведет себя православная церковь в лице её высшей власти?

— Церковь призовет всех православных русских князей и всю нашу паству к противлению. Но в первую очередь сам князь Юрий должен на тот случай определиться… Ибо может статься, что сам Юрий Святославич пожелает обратиться в чужую веру и призовет свой народ последовать его примеру.

Сказав так, Пимен вопросительно взглянул на сухощавого, с резкими чертами лица, смоленского владыку Михаила, молча сидевшего сбоку. Тот сказал, как отрезал:

— Князь Юрий Святославич не примет чужой веры и не допустит новообращения своих подданных. Об этом мне известно доподлинно.

— Иначе и быть не может, — одобрительно кивнул Пимен. — А каково поведет себя рязанский князь?

Олег Иванович ответил:

— Сочту себя обязанным помочь князю Юрию Святославичу и как православный князь, и как тесть.

По лицу Пимена было видно, что он одобрил и ответ князя.

Олег решил, что теперь, пожалуй, он сможет попытаться выведать у Пимена причину его расхождения с московским князем.

— Отче, — с возможной осторожностью обратился он к митрополиту, верен ли дошедший до меня слух, что князь Дмитрей не желал отпускать тебя в Царьград?

— Да, верен.

Ответ митрополита, эти два слова, сказанные им тихо-тихо, подействовали на князя Олега так, что он встрепенулся. Вытянулся. Будто он выскочил на коне на поле боя — весь порыв… Он почувствовал, как тот пласт страстей, что, казалось бы, намертво залег в его душе на веки вечные со времени подписания мирного договора с Москвой, пласт страстей, связанных с давнишней борьбой-соперничеством с той же Москвой, шевельнулся. Страсти разбужены. Они вот-вот закипят. Они захлестнут его, как захлестывали встарь, когда дело доходило до войн…

— Но почему? С какой стати князь Дмитрей вмешивается в твои пастырские дела?

Митрополит, глядя на князя Олега, понял его состояние. Понял, что в душе Олега Ивановича взговорили старые обиды. Что сейчас было бы легко растравить рязанского князя. Подбить его на свою сторону. Но Пимен как раз и не желал этого. Он не желал ссор между русскими князьями. Ссоры вели к войнам. К страданиям людским…

— Князь Дмитрей в хвори, — сказал Пимен, по-своему объясняя его очередную недомолвку с Дмитрием Донским, — а хворый человек порой не в силах управлять собой…

Сразу стало ясно: Пимен желает погасить зажегшиеся в душе Олега искорки некогда пережитых им страстей, из которых мог взняться костер ненависти. Костер, который мог бы положить конец заключенному между Москвой и Рязанью "вечному" миру. Господи, как легко соскользнуть в пропасть! Олегу Ивановичу стало стыдно за себя, за свои дурные помыслы.

— Опасна ли хворь моего свата? — осведомился он, дождавшись, когда скверные страстишки в его душе улеглись.

Митрополит ответил:

— Князь Дмитрей страдает телесно тяжко…

Наступило молчание.

— Его мучит стенание сердечное, — добавил Пимен.

— Стенание сердечное… — как эхо повторил князь Олег.

Теперь он был удручен. По природе добрый, он без труда преодолевал в себе досаду, недоброжелание, гнев. Ибо умел поставить себя на место того, на кого был направлен его гнев, его досада. Стенание сердечное… Сват болен сердцем, а когда недужит сердцем человек такой могучей телесности, каковым был Дмитрий Московский, — это тревожно. Помочь бы ему… Не послать ли своего опытного лекаря?

Князь Олег вспомнил, как на днях он держал на руках внучонка Ваню. Тот сучил голенькими ножками, смеялся. В избытке дедовских чувств Олег сочно поцеловал младенца в розовую попку. Сейчас ему подумалось, что младенец этот, которому, Бог даст, доведется держать великое Рязанское княжение, не только его внук. Он ещё и внук Дмитрия Донского. Корни родства с московским князем и корни "вечного" мира пущены глубоко. Неумно повреждать их…

Олег хлопнул в ладоши. Вошел слуга, и князь распорядился снарядить в Москву лекаря и двух бояр: может быть, удастся помочь больному князю Дмитрию справиться с недугом.

Митрополит отбыл из Переяславля в день Красной Горки. Прощаясь с почтенным гостем, князь троекратно расцеловался с ним у Старорязанских ворот. Крытые и открытые возки, телеги с насадами и стругами, повозки с провиантом, дружина конников, сыновья Федор и Родослав с боярами, тронулись, перейдя мост через Лыбедь, по Пронской дороге к Дону.

Князь Олег испытывал легкую печаль. Он видел, что Пимен был телесно слаб. Когда его подсаживали в возок, он как-то откинулся телом назад, будто на него дунули. Вынесет ли он длительное путешествие в Византию? Сначала посуху, потом по Дону, потом по Азовскому и Черному морям? Дай-то Бог… (Предчувствие Олега подтвердится: прибыв в Византию, Пимен там скончается).

Проводив глазами гостей до тех пор, пока они не скрылись из виду, Олег Иванович вернулся во дворец. Тут же распорядился послать гонцов в Елецк к князю Юрию с просьбой встретить митрополита на дальнейшем его небезопасном пути и остеречь его (Юрий Елецкий исполнит просьбу Олега Ивановича — встретит со своей дружиной митрополита у устья реки Воронеж, чем несказанно обрадует путешественников). Затем отправился в моленную палату. Помолился за Пимена и его свиту. За московского свата, недуг которого обеспокоил его. Каялся в своих прегрешениях — попустил в сердце своем страсти и чуть не разжег себя против свата. Просил у Господа милосердия…

Глава пятнадцатая Последние дни Дмитрия Донского

— Пошлите за моим духовным отцом Сергием на Маковец!

Дмитрий Иванович лежал в обитом шелками покое на высокой дубовой кровати, на лебяжьих перинах и парчовых подушках — широкий, плечистый, но уже заметно убывший в телесной мощи. На бледном лице, обрамленном черной бородой, в темных очах — страдание и недоумение. Полотняный полог, с бахромой понизу, отодвинут. У ложницы стояли великая княгиня Евдокия — в широком летнике, оттопыренном крутым животом (была непраздна девятый месяц), сыновья, бояре, слуги…

Княгиня погладила белой ручкой холодноватую длань супруга:

— Послали за отцом Сергием, свет мой ненаглядный…

Она, трогательная, с темными пятнами на лице, предвещавшими ей очередного сына, страшилась за его жизнь. Вздыхали сыновья и бояре, шелестели шелковыми и парчовыми срядами, вглядывались в него почтительно и внимательно, будто ждали чуда. Вдруг встанет да как поведет плечищами и засмеется весело, как бывалоча! Или словно ждали от него каких-то откровений. Может быть, хотели знать, какую тайну он уносит с собой? А он, князь князей, никаких тайн не ведал. Как свалилось на него великое княжение, когда ему было девять лет, так, с той поры, лет тридцать кряду, не знал покоя — каждый год войны, одна тяжелее другой, да бремя правления государством, да изнурительная борьба с князьями-соперниками…

Спасибо им, умным и преданным боярам, и всему народу — верили в него, шли за ним отважно… И он перед ними, перед народом, ни в чем никогда не схитрил, не слукавил, был им защитником и справедливым судьей…

А сейчас — о чем его заботы? О том, чтобы старший сын Василий (вот он, рядом с матерью, — пожиже отца телом, но крепок, глаза умные, спохватчивые), да и другие сыновья, и бояре укрепили его дело, пеклись о мире и тишине для земли своей, честь и любовь друг другу сотворяли.

Худо, что он не сумел поладить с Пименом. После смерти многоумного митрополита Алексия, который был мудрым князю советчиком, трудно было подыскать на митрополичий престол равного ему. Киприан умен и зело образован, но Дмитрию Ивановичу он не внушал доверия. В дни Тохтамышева нашествия убежал не куда-нибудь, а в Тверь, враждующую с Москвой и союзницу Литвы. Ярок, размашист был Митяй, предан князю, но тот скоропостижно умер на пути в Византию. Благочестив Пимен, но оказался непослушен, неблагодарен — не оценил великодушия князя, вызволившего его из ссылки, из Чухломы, в Москву на митрополичий стол. Правда, и сам князь Дмитрий был не прав — все норовил встать над митрополитом, норовил подчинить церковную власть своей, княжеской.

Вошел слуга, доложил: прибыли из Рязани бояре и лекарь. Дмитрий Иванович разрешил войти им. Афанасия Ильича, который много раз бывал в Москве, узнал тотчас, улыбнулся ему глазами. Слушая его приветственную речь, думал о свате Олеге. Заботливо прислал лекаря. Искренне ли его сочувствие? Похоже на то, что да. С той поры, как заключил с ним мир, ни разу ни в чем не подвел. Кажется, сват Олег понял, что сила Москвы неодолима, что её цель — цель Руси. Нет, Олег не отвернется от Москвы, если, случись, Дмитрий умрет. Хотя бы во имя их внука. Во имя мира и благоденствия.

Через два дня доложили больному: явился преподобный отец Сергий. Дмитрий Иванович попытался сам подняться навстречу своему духовному отцу. Князь попросил отца Сергия стать его духовником сразу после того, как тот удачно съездил на Рязань и помирил до той поры враждующих московского и рязанского князей. Бояре, сторожившие каждое движение князя, предупредительно подхватили его под руки и помогли ему сесть на кровати. В изрядно поношенной, но опрятной рясе, в черной скуфейке, в лаптях косого плетения с круглой головкой, старец, тихий, ясный и отрадный, помолился на образа и подошел к больному. Князю казалось — к нему приближается само утешение. Сергий благословил князя, и он снова прилег, умиротворенный.

Теперь оставалось сделать самое важное — продиктовать духовную грамоту. И затем причаститься. Bce другие дела, как бы ни были важны, сделаются и без него. Духовную же мог оставить только он, и никто более: тем самым избавить престол от превращения его в предмет распрей и споров, а то и кровавых схваток, как это бывало в Золотой Орде или Литве.

В день и час составления духовной грамоты у ложницы князя стояли послухи — духовники князя преподобный Сергий и игумен Севастьян, ближники-бояре Дмитрий Боброк, Тимофей Вельяминов, Федор Кошка, другие… Приглашен был и дьяк, который принес с собой глиняную чернильницу и писало. Медленно и отчетливо князь продиктовал распоряжение. Великое княжение Владимирское и Московское он завещал старшему сыну Василию, назвав это княжение не иначе, как отчиной: был уверен в том, что ни тверской, ни какой-либо другой князь не в силах её оспорить. Поделил меж сыновьями московские владения и те города и волости, что были примыслены и прикуплены дедом Иваном Калитой, дядей Симеоном Гордым, отцом Иваном Красным и им самим. И великой княгине назначил волости. Детям велел быть послушными матери ("а вы, дети, слушайте свою матерь во всем, из её воли не выступайте ни в чем…"), а к боярам обратился со словами:

— Родился я перед вами, при вас вырос, с вами царствовал, воевал вместе с вами многие страны, противникам был страшен. С Божией помощью низложил врагов, с вами великое княжение укрепил, мир и тишину дал Русской земле… вам честь и любовь оказывал, скорбел и радовался вместе с вами; вы ведь не бояре у меня называетесь, но князи земли моей… Ныне же, по отшествии моем от маловременного и бедного сего жития, укрепитесь, чтобы истинно послужить княгине моей Евдокии и чадам моим от всего сердца; во время радости повеселитесь с ними и во время скорби не оставьте их — скорбь ваша на радость переменится.

Причащал князя отец Сергий. Дмитрий Иванович почувствовал себя умиротворенным, ему было спокойно в присутствии духовного отца, всех любящего, как бы самого себя раздающего.

Три возка — два боярских и один лекаря — въехали в княжой двор Переяславля Рязанского. Первый возок был Афанасия Ильича. Кучер — он сидел на запряженном в возок вороном коне верхом — спрыгнул на землю, трусцой подбежал к подножке возка — помочь господину сойти. Афанасий Ильич ступил и охнул — страдал болезнью суставов. Справясь с собой, тяжело пошел к красному крыльцу. Князь Олег с ближними вышел встречать его. Афанасий Ильич остановился, отер платом вспотевшее лицо. Оно было по-старчески дряблым, скорбным. Князь Олег уже все понял… В течение всей своей долгой службы ему Афанасий Ильич был твердым поборником единачества с Москвой. Уважал и почитал московского князя. Всегда стоял за мир с ним. Он в печали, он в скорби — значит… весть худая. Отерев лицо, Афанасий Ильич низко поклонился и тихо сказал:

— Почил…

Князь Олег обнял боярина, прижал к груди. Позади его послышался плач Софьюшки. И ещё кто-то завсхлипывал. Домашние вскоре уже все оплакивали потерю московского князя Дмитрия как близкой родни. А Олег Иванович, скрывая печаль, деловито расспрашивал боярина — легко ль умер сват, и как его похоронили. Афанасий Ильич поведал: почил Дмитрий Иванович легко, перед смертью был утешен Сергием Радонежским. Погребли его в Архангельском соборе — домашней усыпальнице московских князей.

Олег Иванович распорядился немедленно заказать панихиду. И ему казалось, что с кончиной Дмитрия Донского ушла на тот свет частица и его, Олеговой, жизни.

Часть четвертая. СМОЛЕНСКИЙ УЗЕЛ

Глава первая. В тихой Солотчинской обители

Бум-м, бум-м, бум-м… Удары монастырского била осенью 1395 года гулко раздавались в сосновом солотчинском бору. Заскрипели, захлопали низкие двери келий. Иноки, в темных срядах, старые и молодые, с посошками и без потянулись в церковь.

Инок Иона, он же великий рязанский князь Олег Иванович, постриженный в монашеский чин без оставления государственной должности и пребывающий в монастыре иногда целыми неделями, оторвался от Евангелия. Он аккуратно застегнул его медными застежками на толстых деревянных обложках, благоговейно положил эту священную книгу на почетное место возле икон и, сотворя молитву, тихо радуясь тому, что Господь вновь призывает его к Себе на моление в святой храм, вышел.

Еще смолоду всматриваясь в себя, в свою душу, подолгу размышляя над причиной сильно обуревающих его порой страстей — то гнева, то уязвленного самолюбия, то непомерной гордости, — он с годами все отчетливее осознавал, что все эти страсти, коль не держать их в узде, могут так овладеть душой, что жизнь станет несносной и для окружающих, и для себя. Потачка этим страстям — погибель. К счастью, в самом человеке обретается сила, с помощью которой возможно обуздание страстей. Это — дух, исшедший от Бога. Надо только уметь восчувствовать этот дух в себе и понять, что он — от Бога. И ищет Бога, чтобы найти в нем покой. И когда ты это восчувствуешь и осознаешь и будешь стремиться к Богу, то в тебе народится должная для удержания страстей воля.

Князь Олег часто бывал в рязанских монастырях — Ольговом, Богословском, Троицком и иных, и, пребывая там, вкусив благодать и обретя на какое-то время покой, он воочию видел и убеждался, наблюдая за иноками движение и действие духа в человеке преобразуют его. Ставят на должную ступень достоинства. Потому-то, ближе к старости, князь Олег не раз задавался вопросом — не пора ли ему, как это было в обычае русских князей, оставить многотрудную государственную должность и заключить себя в монастырь, вплотную заняться спасением души? Но в княжом бремени всегда найдется дело, которое, кажется, никому, кроме него, не осилить. (Таким острым и беспокойным делом в последнее время стало смоленское дело, в связи с которым зять Юрий Святославич жил у него в Рязани уже два года.) И Олег Иванович откладывал вопрос о монашестве.

Но как-то, пребывая в солотчинском лесу, он встретил двух отшельников, о которых был наслышан как об очень богоугодных людях. Евфимий и Василий, так звали отшельников, жили в кельях-полуземлянках, молились в крохотной церквице. Были они в ветхих одеждах, истощены постами, а глаза их, в темных впадинах, радостно блестели, в них отражалась мечта о высоком. И мысли их были возвышенны. И князь, поговорив с ними и невольно вспомнив о своей встрече с Сергием Радонежским, навсегда заворожившем его светоносностью и благоуветливостью, загорелся желанием основать новый монастырь здесь же, на нагорном берегу речки Солотчи, в этих благословенных местах.

В короткий срок были срублены несколько келий и добрая церковь. Вот тогда-то князь и принял монашеский постриг, но с таким расчетом, чтобы иночество совмещать с исполнением княжеского долга. Знал — рано или поздно — а двигать ему полки на Смоленск, о чем его давно просит зять Юрий…

Из кельи Иона вышел с мешочком конопляных семян для птиц. Прежде чем бросить горсть семян на землю, посмотрел на небо. Любил смотреть на облака, вечно изменчивые, подвижные, причудливо переливающиеся из одних форм в другие. Смотря на облака, Иона чувствовал, что душа его странным образом откликается на малейшие изменения бесплотного облачного тела, этого облачения неизменного вечного неба, к которому душа человеческая тянется неодолимо.

Он увидел, что облако, которое нависло над опускающимся четко очерченным кругом солнца, более чем наполовину светлое, меньшей частью черное и слегка, одним краешком, красно-бурое. Красно-бурый окрас мгновенно отозвался в его душе предчувствием тревоги…

Запустив руку в мешочек, сыпанул горсть семян на землю. С ближней сосны спорхнула синица. Склонив голову в черном клобуке набок, с привычным умилением смотрел на птицу. И внимал происходящему в своей душе. Тревожное предчувствие не растворялось. Слетелось ещё несколько птиц. Иона разбросал оставшиеся зерна и поднял глаза на небо.

Облако несколько видоизменилось, но краешек его все ещё багрился. Взгляд Ионы опустился на широко раскинутые луга в междуречье Оки и Солотчи. За лугами садилось солнце, и в лучах его тепло светлела церковная маковка соседнего Богословского монастыря. В небесном просторе осенними стаями летали птицы. В прозрачном воздухе, поблескивая, плавали паутинки. Скользя медленно по окрестностям, по высоким соснам, взгляд Ионы наконец остановился на храме своей обители. Туда неспешно сходились, соблюдая скромность в походке, стараясь не махать руками и слегка опустив голову, монахи. Усердствуя внутренними очами зреть Бога со страхом и любовью и стараясь собрать скитающиеся помыслы, Иона направил стопы к церкви.

За воротами монастыря послышался конский топот, резкий, гулкий. Было ясно — верховой торопил коня. Иона невольно поежился. Подумал — не гонец ли из Переяславля? Если да, то с какой вестью? Хорошей ли, дурной ли? Однако, в любом случае — с важной вестью. Ибо по мелочам Иону не отвлекали от его духовного делания.

Оглянулся — Глеб Логвинов. Мельком подумал: не отослать ли стольника обратно, не выслушав? Но если отослать его за ограду, не станет ли это самоугождением себе? Самоугождение, когда мы стремимся, чтобы все было по-нашему, а не как угодно Богу, непременно даст в душе разлад и немирье, обернется разочарованием. Нет, уж лучше выслушать боярина, с какой бы худой вестью он ни явился, смело принять её в себя, в свой ум и свое сердце, а уж потом, дабы восстановить в своей душе мир, попытаться собрать разбегающиеся помыслы. И вернуть себе молитвенный дух.

Меж тем боярин подошел к нему. Был озабочен. Поклонясь и коснувшись рукой земли, доложил — в Солотчу, к князю Олегу Ивановичу, вот-вот приедет князь Юрий Святославич с челобитьем. Велит ли государь принять смоленского гостя в обители?

Иона хотел мягко поправить боярина, что здесь, в монастыре, он не государь, а инок. И потому к нему следует обращаться как к иноку. Но в нем уже пробудился интерес к тому делу, с каким прибывал к нему зять, и он просто осведомился:

— С каким челобитьем ко мне едет князь Юрий Святославич?

Стольник ответил, что не ведает. Знает лишь, что нынче о полдень приехали в Переяславль смоленские бояре, и Юрий Святославич, взволнованный их приездом, долго с ними о чем-то совещался.

Иона подумал и сказал:

— Что ж, пусть, как прибудет, подождет у ворот, а я попрошу у настоятеля соизволения принять князя Юрия у меня в келье.

Иона хотел было ещё спросить боярина, каков ныне Юрий Святославич здрав ли, бодр, деятелен? Не предается ли унынию, как это порой с ним бывает, или, напротив, не предается ли излиха веселью и гулянию? Но пора было уже на службу, и Иона, сотворив перед дверьми церкви крестное знамение и положив земной поклон, вошел в храм. В храме попытался сразу же отогнать от себя отвлекающие от молитвенного духа помыслы. Но отогнать удалось не в один миг, а лишь исполнив все должные правила поведения в церкви — встал посреди перед царскими вратами и положил три поясных поклона с молитвой, в которой просил Бога очистить его, грешного; затем поклонился на обе стороны братиям, мысленно прося благословить его и простить…

Спустя какое-то время в Солотчу рысью въехал с небольшой свитой князь Юрий Святославич. Его крепкое, с мужественными чертами, носатое лицо было озабочено; в то же время в черных страстных глазах светился отблеск какой-то надежды.

Саженей за триста от монастыря его встретил рязанский боярин Глеб Логвинов.

— Ну, что? — нетерпеливо спросил Юрий Святославич.

— Примет, — кратко ответил Глеб.

Лицо Юрия Святославича просияло.

— Слава Богу, — сказал он. — Мой тесть не любит, когда его беспокоят в обители.

Юрий Святославич стал старшим князем земли Смоленской после того, как его отец, Святослав Иванович, собрав большое войско, попытался отвоевать у Литвы захваченный ею некогда город Мстиславль. В яростном бою с литовинами смоленские ратники потерпели поражение, князь Святослав Иванович погиб, а двое из его четырех сыновей, Юрий и Глеб, попали в полон. Глеб был увезен в Литву, а Юрий, храбро дравшийся в бою и получивший ранение в голову, был посажен на смоленский стол из руки победителей — литовских князей Ольгердовичей — как зять их сестры, рязанской княгини Ефросиньи. От Юрия Святославича потребовали клятвы быть верным данником и подручником литовских князей, но Юрий клятву не сдержал — вел княжение независимо, надеясь, что, в крайнем случае, его выручит рязанский тесть.

Меж тем в Литве наступили перемены. После длительной междоусобицы Ягайлы и Витовта они помирились, и Витовт получил от польско-литовского короля Ягайлы литовский престол вместе с титулом великого князя. Крутой на расправу Витовт, видя, что Юрий Смоленский непослушен Литве, привез из Литвы полоненного Глеба Святославича, посадил его на смоленский стол, а смещенному с него Юрию дал в удел Рославль. Передел власти и уделов посеял среди четырех братьев Святославичей жгучую рознь. Юрий, оставив семью в Рославле, подался в Рязань к тестю просить его помочь ему восстановиться на смоленском столе. Князь Олег, ведая о расстановке сил в Смоленске и о силе самого Витовта, предпочел не спешить с военным походом — выжидал.

Вот уже два года, как Юрий, лишенный смоленского стола, в Переяславле у тестя. О возвращении в Смоленск не могло быть и речи — на родной земле он стал бы легкой добычей сторонников Витовта. Проживая в Переяславле без семьи, Юрий проводит время в воинских упражнениях, охотах и пирах. Не чурается и любовных утех. В отсутствие рядом с ним супруги вступил в любовную связь с одной из рязанских вдовушек. Когда слухи о его похождениях дошли до ушей тестя, тот сурово и внушительно напомнил ему о Евангельской заповеди: "Не прелюбодействуй", посоветовал покаяться и прекратить нечестивую связь.

Опасаясь впредь гнева тестя, Юрий раскаялся и угомонился, и не прочь был даже послать своих людей в Рославль, чтобы привезти супругу с детьми в Переяславль, оставив удел на попечение доверенных лиц, как вдруг чрезвычайная новость: Витовт коварством и хитростью взял Смоленск. Ибо и Глеб, которого он посадил на смоленский стол вместо Юрия, явно рассчитывая на его полную покорность, начал выходить из-под его руки.

Новость эту — о коварстве Витовта — привез из Смоленска ближайший и верный сподвижник Юрия князь Симеон Мстиславич Вяземский, в жену которого, красавицу Ульяну, был давно и тайно влюблен князь Юрий. (Впрочем, его влечение к Ульяне с некоторых пор перестало быть тайной. На одной из пирушек Юрий Святославич под сильным хмельком объявил своим застольникам не без удальства, что, мол, эта красавица Ульяна, эта недотрога, придет час, не минует его ложа…)

Коварство Витовта проявилось в том, что он, собрав большую рать, пустил слух, что будто бы идет на Железного Хромца, дабы пресечь его хищнический завоевательский пыл. А сам, приблизясь к Смоленску, стал неподалеку лагерем. В это время в Смоленске проходил съезд князей Святославичей, все ещё пребывающих в ссорах. Витовт послал за Глебом, старшим князем, принял его милостиво и объявил, что хочет помирить Святославичей. Не стал упрекать Глеба за то, что тот, как некогда и Юрий, не изъявлял должной покорности Литве. Глеб поверил ему, передал братьям, что Витовт намерен стать им беспристрастным судьей и разделить вотчину по жребию. Трое братьев в отсутствие Юрия сели на коней и с боярами отправились в ставку Витовта, беспечно не позаботясь о надежной защите города. Витовт принял Святославичей почетно, взял дары и, когда те уже окончательно уверовали в добрые намерения Витовта, приказал охранникам схватить и повязать гостей. Воины его ворвались в город и перебили всех, кто оказал сопротивление. На престол был посажен наместник Витовта киевский князь Ямонт.

С такими-то вестями ехал Юрий Святославич к тестю в монастырь, волнуясь и надеясь, что теперь-то, когда Витовт явил всю свою хищническую сущность, явно уже считая Смоленск подданным ему городом, Олег Иванович встрепенется, сбросит с себя монашеское одеяние, сдерживающее его воинский пыл, и устремится спасать Смоленскую землю.

В келье — трое: Иона, Юрий Святославич и впервые представленный князю-иноку человек вельможного и благородного вида — Симеон Вяземский, сподвижник Юрия.

Юрий, хотя и удручен чем-то, как всегда, пышет здоровьем, он крепкой стати, краснощек, брови его лохматы, из ноздрей торчат пучками волосы. Весь он — олицетворение мощи, избытка жизненных сил. Голос его низок, гудлив:

— Худую весть привезли — хуже некуда… Смоленск взят Витовтом хитростью и коварством…

Иона спрямился, нижняя губа твердо легла на верхнюю — он уже не инок, а князь.

— Успел! — с досадой сказал он, едва не прибавив слово "гад".

Вовремя остановил в себе этот помысел, который, внедрясь, очернил бы душу, сделав её немирной. — Поведай, как это случилось…

Юрий Святославич рассказал, каким образом Витовту удалось обвести вокруг пальца троих его братьев. Сказал, что эту весть привез ему очевидец происшедшего, князь Симеон Мстиславич Вяземский, едва спасшийся бегством (Вяземский учтиво поклонился.) Еще при первом знакомстве с Вяземским это имя показалось Олегу Ивановичу где-то им слышанным, но и тогда, и теперь он не сделал усилия вспомнить. Ибо был взволнован. Сдерживая кипение разбуженных в нем страстей, он встал и — в подряснике, в клобуке, в глазах огонь — прошелся из угла в угол.

Итак, Витовт, едва получив от Ягайла великое литовское княжение, обратил свой взор на Восток. Утвердясь в Смоленске, этом лакомом кусочке на перекрестке важнейших дорог, Витовт станет угрожать и Рязани. И так как он теперь обращен в католическую веру у поляков, то не станет ли он насаждать католицизм в завоеванных русских землях? Если да, то устремления Витовта на Русь не опаснее ли набегов ордынцев, которые, по крайней мере доселе, не навязывали Руси своей мусульманской веры?

Олегу Ивановичу подумалось о том, что ему следует усилить союз с Москвой. Ведь князь Василий Дмитриевич, при его осторожном, оглядчивом, проницательном уме уже и теперь, наверное, осознает, как опасен для Москвы Витовт. Навряд ли он умаслен и усыплен теми знаками родственного внимания, которыми одаривает его тесть. Он не может не понимать, что, расправясь с Олегом Рязанским, если это ему удастся сделать, Витовт задерется и на Москву. В Москве подрастают младшие братья Василия, тот же Юрий и другие, все на подходе к жениховскому возрасту, а у Олега Ивановича подрастает внучка, она же дочка Юрия Святославича, именем, как и мать, Настенька. Она ещё девочка, ей нет и десяти, но заботливые родители и предки загодя определяют своим детям и внукам достойных спутников жизни… Если бы уже сейчас договориться с Василием Московским о брачном союзе его младшего брата и Олеговой смоленской внучки — такой предварительный сговор послужил бы упрочению нелегкого, можно сказать, скверного положения Юрия Святославича.

А пока… Пока Олегу Ивановичу следовало обсмыслить, что он возможет для смоленского зятя уже сейчас… И возможет ли? В силах ли он собрать такую рать, чтобы вышибить из Смоленска Витовтова ставленника и удерживать в дальнейшем Витовтов натиск? Имеются в виду силы не только воинские, но и его собственные, физические. Ведь он уже устарел, в его теле нет той упругости, ТОЙ энергии, которая была прежде. Нет задора, нет воинского пыла. Куда охотнее он сидел бы мирно в Рязани, перемежая государственные дела с краткими пребываниями в тихой солотчинской обители.

— Отец! — словно услышав мысли и сомнения тестя, обратился к нему зять, соскользнув с лавки и опустившись на колени. — Отец, не откажи в помоге! Умоляю… Ты только один в силах вернуть мне мой престол…

Широкая спина Юрия Святославича согнулась в поклоне, являя в эту минуту не мощь и силу, как обычно, а беспомощность. Плечи его вдруг затряслись. Князь Олег смотрел на него с сочувствием, он ощущал свою ответственность за судьбу этого человека, беспокойного и незадачливого, мужа его дочери и отца его внучат.

— Встань, Святославич, встань, зять мой, — ласково сказал Олег Иванович, приподнимая его за плечи. — Встань, — повторил, нажимая на это слово и вкладывая в него смысл куда больший, чем тот, чтобы он просто приподнялся с колен. — Вернемся в Переяславль — там и обмужуем1…

Ранним знобким утром следующего дня, переодевшись в княжое платье, князь Олег со спутниками покинул обитель.

Глава вторая. Случай на охоте

Сборы был недолгими — уже через два месяца, когда выпал снег, прикрыв наготу осенней слякоти, войско было готово к походу. Ждали морозов. Во время подготовки к выступлению князь Олег, видя, с каким воодушевлением его воины собираются в поход, ещё больше утвердился в правильности своего решения идти на литовцев. Кроме всех прочих причин, побуждавших его к войне, была и ещё одна — для других невидимая, но для него весьма значимая — ему хотелось собрать семью дочери и зятя, хотелось, чтобы они жили неразлучно, как и подобает любой семье. Ибо долгая разлука ни к чему хорошему не приведет, особенно если учесть зятевы устремления к любовным утехам.

Выпал ещё снег, ударил мороз, земля отвердела — можно выступать. Явно взбодрившийся предстоящим походом Юрий Святославич, которому успеть бы ухватить все и вся, попросил тестя пару дней посвятить медвежьей охоте. Олег Иванович согласился, и вот охотники в мещерском лесу. Медведь обложен. Оклад зверя доверили Симеону Вяземскому: тот сам сделал на широких лыжах вкруг залегшего в берлогу медведя три обхода, все более сужая их. На другой день, в канун облавы, он точно определил, куда ведет след зверя. След вел на север, на пригорок среди густых сосен. На пути к пригорку лежала большая сосна, в сажени от неё след оборвался. Это означало, что зверь, сделав прыжок, по дереву прошел в берлогу. Этот, последний входной в берлогу след, по-охотничьи называется пятой. Прежде чем сделать пяту, зверь поменял несколько лежек и двигался к берлоге то непролазными завалами сухостоя, то густыми ельниками — запутывал следы. Если зверя поднять из берлоги, он непременно пойдет тот же пятой на юг, саженей пятьдесят или сто, и тут-то знающий охотник и должен поджидать его.

Вяземский был, судя по всему, опытный охотник. Он, по сути, и делал распоряжения, кому где быть и что делать. Князь Олег уже знал, что этот Симеон Вяземский был мужем той самой Ульяны, благосклонности которой намеревался добиться Юрий Святославич, объявивший об этом на пирушке. Трудно сказать, ведомо ли было Вяземскому об объявленных намерениях Юрия Святославича, но князь Олег не без опасений наблюдал за их взаимоотношениями. Хотя Вяземский был ближайшим соратником Юрия, на почве ревности в любой миг могла вспыхнуть ссора.

Убить медведя должен был Юрий Святославич. Он, с рогатиной, в белом одеянии, встал как раз на пяте, на утоптанном слугами месте. Справа и слева, через каждые пятьдесят шагов, стояли в белых же одеяниях, с рогатинами и ножами, рязанские и смоленские бояре. Если зверь не выйдет на Юрия Святославича, он упрется в кого-либо из них.

Олег Иванович с сыновьями и несколькими боярами стоял позади зятя. Симеон Вяземский находился сбоку; он, сделав все необходимые распоряжения, скромно отошел в сторонку, чтобы самый вожделенный миг охоты — взятие зверя — полностью предоставить Юрию Святославичу. В случае если Юрий Святославич замешкается, и зверь подомнет его под себя, на подмогу кинутся сыновья и бояре Олега Ивановича; да и он, Вяземский, начеку.

Сам князь Олег, давно уже охладевший к охоте на медведя и предпочитавший только соколиную охоту, занял место чуть позади сыновей и бояр, и, хотя он лично не намерен был бросаться на зверя, рогатину, на всякий случай, вручили и ему.

Кажется, все было готово. С северной стороны к берлоге зашли загонщики — им шумными криками, за что их называют ещё кричанами, поднимать и гнать медведя. С боков засели молчуны — этим, если зверь начнет заворачивать вбок, вставать и махать руками, делая шаги навстречу. Так загонщики и молчуны вынудят медведя идти по пяте прямохонько на Юрия Святославича.

По знаку Вяземского заиграл рожок, закричали, зашумели загонщики. Шум нарастал, но зверь, видно, успевший хорошо облежаться, не вставал. Тогда к берлоге подступили с собаками. Собаки стали лапами разрывать покрытую снегом берлогу. Одна, видно, почуяв голову зверя, всунулась в снег всей мордой, но тотчас же мгновенно отпрыгнула — зверь вдруг рявкнул. Другая, ворча и оглядываясь, отползла. Куча снега взорвалась, из неё выскочил огромный, пудов в пятнадцать, медведь, мощно встряхнулся.

Загонщики зашумели, собаки лаяли, норовя вцепиться в медведя сзади. Мотая головой, досадуя, что его подняли с берлоги, зверь, уходя по пяте, вдруг оборачивался и бил лапой по воздуху — собака, куснув, успевала отпрыгнуть.

Завидя впереди какие-то фигуры в белом, медведь свернул вбок, но перед ним вдруг встали молчуны и замахали руками. И он снова пошел прямо на охотника, пока им невидимого — тот неподвижно сидел на корточках в белом одеянии. Вдруг, шагах в трех от медведя, охотник встал. Зверь от неожиданности опешил. В него тотчас вцепились собаки. Он яростно мотнул головой — вот-вот достанет в мощном прыжке охотника. Но Юрий Святославич сделал резкий выпад и вонзил рогатину в лопатку медведя. Зверь рявкнул, ударил лапами по древку — оно хрястнуло — и, осатанев от боли, прыгнул на обидчика. Ловкий и сильный Юрий Святославич успел отскочить — лапа зверя лишь царапнула по плечу, содрав одежду. Еще бы один прыжок — и охотник был бы разодран. Но второго прыжка зверь сделать не успел — подбежавший Симеон Вяземский ловко всадил ему рогатину под другую лопатку… Медведь взревел, выпрямился, как бы норовя вытянуться в нитку и безбольно пропустить сквозь себя острие, и тут же сломался, рухнул…

Рев его становился все тише, жалобнее. Собаки рвали его, а он смотрел на сбегавшихся к нему людей страдающе и с упреком. Под ним — лужа крови…

Вскочивший на ноги Юрий Святославич был бледен. Поверх разорванной охотничьей одежды на него надели ферязь, и он, как-то странно улыбаясь, подозвал к себе Вяземского и положил руку ему на плечо:

— Спаси тебя Бог, Симеон… Прилюдно подтверждаю: ты мне более чем преданный слуга. Ты мне — друг. Я знаю, что Витовт предлагал тебе послужить ему, но ты отказался ради того, чтобы послужить мне. А ныне ты спас мне жизнь. Я в большом долгу у тебя.

Юрий Святославич трижды поцеловал Вяземского, крутые ноздри которого вздрагивали от нервного напряжения. Затем, обратясь к тестю, Юрий сказал:

— Отец, ты все своими очами видел. И таких преданных друзей у меня много. Все они (указал рукой на обступивших его бояр) и в Смоленске более половины горожан — мои доброхоты. Народ нас поддержит — не сомневайся!

Дружески стиснув крепкую руку Вяземского, Олег Иванович высказал мнение, что, коль у его зятя такие друзья, Смоленск будет отнят у Витовта. И тут же ему подумалось: "Вяземский — надежный тебе пособник, но и ты будь ему добрым покровителем…".

В тот же день, завалив выпотрошенную тушу зверя в сани-розвальни, вернулись в Переяславль.

Глава третья. Под Любутском

Вскоре рать Олега Ивановича, подкрепленная отрядами Юрия Святославича и нескольких подручных Олегу князей, предприняла поход в литовские пределы. Успех сопутствовал рязанцам и Юрию Святославичу. Возвращаясь домой с полоном и добычей, Олег Иванович узнал: пока он пребывал в литовских пределах, в его собственных хозяйничали отдельные отряды литовцев. Спрятав добычу и полон в надежном месте, Олег Иванович ударил по рассеянным литовским отрядам и вынудил их уйти восвояси.

Однако успех рязанцев был неполный. Смоленск оставался за Витовтом. Осенью, менее чем через год, пошли вторично. Осадили Любутск1, стояли несколько дней, готовясь ко взятию крепости. Однажды, рано утром, доложили Олегу Ивановичу о прибытии посольства из Москвы. Князь тотчас вышел из шатра, посмотрел в ту сторону, где стояли десятка два всадников. Передний из них держал в руках двухоботное знамя с изображением Спаса Нерукотворного. Рядом с ним стоял на коне богато одетый витязь — старший посол.

Олег Иванович, всматриваясь из-под руки, старался угадать, кто именно старший посол. Не рассмотрел. Однако, кто бы он ни был, но рязанский князь не сомневался, что московиты прибыли с какой-нибудь хитростью. Ибо, не далее, как минувшей Пасхой, Василий Дмитриевич и Витовт встречались в Смоленске, тем самым подтвердив, что этот град рассматривается ими как литовский. Они оговорили границы своих владений. Нет, сговор их не был направлен против Рязани; напротив, Василий просил тестя не беспокоить рязанские пределы. Не надо много проницательности, чтобы понять, почему Василий не забыл о рязанских пределах. Ведь если Витовт возьмет Рязань, то он не остановится и перед Москвой. Наружно проявляя дружбу с тестем, Василий Дмитриевич опасался его коварства.

Предвидя, что московиты станут уговаривать его не брать Любутска и возвращаться на Рязань, Олег Иванович велел своему окольничему передать им, что примет их лишь завтра пополудни. И, сопровождаемый воеводами, поехал осматривать рати.

Как обычно, передние ратники, стоявшие от крепости немного подальше, чем на полет стрелы, вяло переругивались с теми, которые пребывали на стенах города. "Эй, православный! Что ж ты так крестишься? Будто у тебя не лоб, а кошель!.." — "А ты, пиявица из поганой лужи, скоро захлебнешься!" "Погоди-ка, бабьей спины друг…" Злости не было ни с той, ни с другой стороны. И там и тут — русские. Литовинов в крепости было мало.

Когда окольничий, передав московитам слова князя, вернулся к нему, Олег Иванович спросил имя старшего посольника. Оказалось, что старший Федор Андреевич Кобылин. Тот самый, которого звали Кошкой и которого московские правители часто посылали для сложных переговоров то в Золотую Орду, то в иные земли. Именно этот боярин, прославленный умом и познаниями не меньше, чем давно уже покойный его родитель Андрей Кобыла, в свое время сумел ловко окрутить Владимира Пронского, подбив его отложиться от Переяславля Рязанского. И тем предопределил победу Москвы над Рязанью под Скорнищевом. Олег Иванович лично познакомился с родовитым московским боярином на свадьбе своего сына и был очарован умом и благочестивой манерой его обращения с людьми. Прозвище Кошка подходило к этому большерослому человеку лишь в том смысле, что в обращении он был мягок, как бы и вкрадчив.

— Гм-м, — сказал Олег Иванович. — Что ж, Федор Андреич хоть и именитый боярин, а все ж пущай и подождет до завтрева.

С тем и возвратился к своему шатру. Здесь, у шатра, его с нетерпением ждал зять Юрий Святославич. Зять с жаром стал упрашивать князя Олега принять московитов тот же час, полагая, что те приехали предложить свою помогу.

— Напрасны твои надежды, — сказал ему Олег Иванович. — Я полагаю — не с тем припожаловали московиты…

Вошли в шатер. В сумраке, при небольшом пламени жаровни, глаза Юрия блестели и сверкали.

— Нет нужды томить их и томиться нам самим, — уговаривал зять. Прими их сейчас! Ускорь встречу! Чую — Москва поможет нам. Не может не помочь. У нас с нею одна цель — не дать вражьим силам погубить на Руси православную веру…

Не веря в возможность того, что Василий Московский поможет Рязани и Юрию Святославичу в войне против Литвы, Олег Иванович все же внял его просьбе и принял посольников два часа спустя. Московиты, возглавляемые Федором Кошкой, сидели на скамье в шатре рязанского князя важно и преисполненные чувства собственного достоинства. Все они были в богатых кафтанах с узкими рукавами; поверх них — епанчи с расшитыми воротами. Подпоясаны низко, так что выделялись животы. Чем пузо ни больше, тем московит важнее. Сам Федор Андреевич был дороден и довольно толст, но вот племянник его, сын Александра Елки, именем Иван, был худ и длинен — как жердь, как хлудина. Его так и прозвали — Хлудень. Широкая, покрытая сукном скамья была рассчитана на человека среднего роста, а не такого, как Иван и он все скашивал в сторону высоко торчавшие колени.

После обмена приветствиями Олег Иванович ласково обратился к старшему посольнику:

— С каким наказом припожаловал, Федор Андреич?

Последовал обстоятельный ответ:

— Пришел к тебе, пресветлый государь Рязанский, просить от имени моего господина великого князя Владимирского и Московского Василея Дмитрича не воевать града Любутска, поскольку Любутск под Литвой, а на Литве, как хорошо тебе ведомо, сидит тесть моего господина великий литовский князь Витовт Кейстутьевич…

Предвидя такой ответ, Олег Иванович не шевельнул и бровью. Зато Юрия Святославича пот прошиб.

— Несуразное глаголешь! — крикнул горячо. — Неужто ты думаешь — мы пришли на прогулку?

— Тако я не думаю, — спокойно возразил Федор Кошка. — Давайте рассудим — кому на пользу эта война? Да, ныне вы возьмете Любутск — я в этом не сомневаюсь. А — завтра? Завтра придет с большой силой сам Витовт, побьет вас… Понапрасну прольется много крови.

— Кто кого побьет — бабушка надвое сказала! — все ещё горячился Юрий Святославич.

В ответ на его запальчивые слова Федор Андреевич на секунду закрыл глаза, как бы давая возможность перевариться этим словам в своей душе, а заодно предлагая взвесить их в уме каждому из присутствующих. Старший московский посол был великий знаток человеческих душ, и он, чтобы переубедить собеседника, прибегал к самым различным способам воздействия. В том числе — и к молчаливым паузам. Когда, по его мнению, прошло достаточно секунд, чтобы кое-кто успел усомниться в изречении Юрия Святославича, посол сказал:

— Никто не оспаривает, что Рязань ныне сильна как никогда. Ибо управляет ею такой мудрый государь, как ты, высокочтимый князь Олег Иванович… И все же, как бы нам не упустить из виду, что под рукой Витовта вся Южная и Западная Русь. Мало того — с ним Польша и Немецкий Орден… Вот я и говорю — почто зазря проливать кровь?

Юрий Святославич опять не утерпел:

— А затем, чтобы гнать взашей с моей родной земли супостата!

Благородная запальчивость Юрия снискала ему благосклонные и сочувственные взгляды некоторых московитов. Но — не Федора Кошки. Он умел гнуть до конца.

— Не помысли, князь Юрий Святославич, что московитам по душе господство Литвы на твоей отчине. Нет, не по душе! Нам поперек горла нашествие литовинов на Смоленскую землю. Ибо слишком опасно приблизилась Литва к московским пределам. И я всей душой желаю тебе, Юрий Святославич, вновь сесть на смоленский стол. Но, коль рассудить трезво, опасно ныне вступать тебе в брань с Витовтом. Ибо, в случае неудачи, в дальнейшем тебе ещё труднее будет управиться с Витовтом.

— Но сколько можно потакать Витовту? — возразил Юрий Святославич. И, если не ныне — то когда?

В разговор вступил князь Олег:

— Это — вопрос вопросов. Дай на него, Федор Андреич, чистый ответ.

Наступило молчание. Возле жаровни возились слуги, меняя принесенные с уличного костра горячие угли на остывшие. Когда их суета кончилась, вместо старшего посла ответил его племянник Иван Хлудень:

— Витовт, слыхано, намерен пойти войной на самого Железного Хромца. Пущай бы они сшиблись… На руку всем нам — и Смоленску, и Рязани, и Москве… — и качнул коленями из стороны в сторону.

Князь Олег возразил, что слух мог быть пущен нарочито — для отвода глаз. О коварстве Витовта всем известно, и особенно обожглись на нем смоленские князья. И поскольку Москва опасается Литвы, то самое время ей, Москве, оказать сейчас помогу рязанскому войску.

— Это невозможно, — сказал Федор Кошка. — Князь Василий Дмитрич и Витовт — союзники. И именно как союзник и зять Витовта князь Василий просит князя Олега отвести полки на Рязанскую землю. В ином случае…

Голос посла принял оттенок некоей угрозы, и при наступившей паузе в шатре мрачным облаком повисло давящее молчание. Что скрывалось за этим "в ином случае", — всем было ясно как Божий день: московский князь вынужден будет дать помогу Витовту, если тот обратится к нему за помощью.

Олег Иванович насупился, неприятно было ему слушать предостережение, и он попросил огласить содержание посланной московским князем грамоты. В грамоте излагалась просьба не затевать брани с Витовтом. Князь Олег призадумался. Ему не хотелось осложнять добрых союзнических отношений с московским князем. В то же время имелось опасение, что Витовт, прослывший коварным, мог отомстить рязанскому князю просто за то, что он осмеливается вторгаться в его пределы. Может ли московский князь поручиться за то, что Витовт, его тесть, не станет вымещать злобу и не пойдет с силой на Рязанскую землю? Князь Олег прямо спросил об этом посла, заодно осведомясь, как поступит Василий Московский в таком случае? Выступит ли он на стороне Рязани против Витовта?

Федор Кошка ответил, что Витовт навряд ли в таком случае станет вымещать зло; однако же, коль он все-таки вздумает двинуть полки на Рязань, князь Василий встанет на сторону князя Олега.

Разумеется, Олег Иванович понимал, что никогда не следует полностью доверять послу, даже если он представляет дружественную тебе страну, и все же он пообещал подумать.

Случилось так, что на другой день поступила тревожная весть — со стороны Дикого поля на Рязань идет крупный ратный отряд татар. Чтобы защитить свой народ, а заодно уважить просьбу московского князя, Олег Иванович снял осаду Любутска и вернулся домой.

Меж тем, спустя некоторое время, осенью, когда князь Олег уже распустил свое войско, на Рязань напал Витовт. Летописец свидетельствует: "Витовт… со всей силой литовскою пришел ратью на Рязанскую землю и много зла сотворил; людей сажали улицами, секли; и много крови неповинной было пролито". С руками, обагренными кровью убиенных им невинных рязанцев, Витовт едет в Коломну, где с дарами и почестями его встречает князь Василий Московский. Была ли отягощена его совесть тем, что он не постарался убедить тестя не пустошить Рязанскую землю? Кто знает…

Глава четвертая. Крутые перемены

Князь Олег Рязанский, особенно на склоне жизни своей, умел всмотреться и вслушаться в ход истории. После того, как он, уговоренный московским послом, отвел свое войско из-под Любутска, поверив в то, что Витовт не искусится на месть, а Витовт, меж тем, искусился, и Василий Московский сделал вид, что ничего не случилось, князю Олегу особенно стало очевидно: он должен полагаться на себя и на свое чутье, которое ему подскажет е г о час. По своему жизненному опыту он знал — час этот придет, лишь бы угадать его и не упустить.

Ведь ход истории неумолим, беспрестанен, независим от воли каких бы то ни было людей, даже самых сильных мира сего. Он вроде бы неслышим, этот ход, но у него есть свои звуки, он вроде бы невидим, но у него есть свои меняющиеся очертания и краски. Никому из людей не дано направить его по своему хотению, но если ты обладаешь историческим чутьем, то оно, это чутье, поможет тебе по каким-то неясным движениям истории кое-что уловить и кое-что предугадать.

Смоленский узел, завязанный Литвой, развязать было одному Олегу не по силам, и он, быть может, отступился бы, не будь Витовт столь нахрапист и нагл в своем устремлении на Восток. Казалось, вот-вот, и он отхватит кусок уже и от самой Рязанской земли. Еще тревожила и мучила князя незадачливая судьба зятя Юрия Святославича и его семьи. Юрий Святославич все ещё вынужден был пребывать на Рязани: возвращение в Смоленскую землю, на свою отчину и дедину, было связано с опасением быть схваченным и убитым сторонниками Витовта. Беспокоила князя Олега долгая разъединенность дочери и зятя — зять, в отсутствие супруги, по-прежнему проживающей в Рославле, нарушал святость семейных уз. Излишество природных сил, коими был награжден сверхщедро, Юрий Святославич погашал воинскими занятиями, охотой в мещерском лесу и, увы, вкушением нечестивых страстей.

К сожалению, Василий Московский, союз с которым был в силе, слишком осторожничал, чтобы объединиться с Рязанью против Литвы. Избегал резких движений, обеспечивая своей земле долгий мир. Конечно, Василий обеспокоен тем, что Смоленск под Литвой. Конечно, он не желает продвижения Витовта на Рязанскую землю. Но воевать с тестем он не хотел — блюл свои собственные интересы.

Что делать рязанскому князю? На что рассчитывать?

Мудрый Олег Иванович и в молодые годы не очень-то лез на рожон, а в зрелые лета — тем более. Всей своей кожей он чувствовал, что рано или поздно Витовт, эта вошь на гребешке, сам нарвется на чей-нибудь безжалостный сильный ноготь. Ведь в мире были правители, страдавшие не меньшим тщеславием и обуянные не меньшей, а то и большей, воинственностью. Один из них — самаркандский владыка Железный Хромец. Этот Хромец воевал без передыху, покоряя одну страну за другой — Индию, Иран, Армению, Грузию, Сирию… — повсюду проявляя неоправданные жестокости. Теша свое тщеславие и самолюбие, с гордостью называл себя Главою лучшей половины мира и Господином счастливых обстоятельств, то есть правителем, который умеет приспособить под себя обстоятельства и заставить их служить ему.

Князь Олег в своих предположениях обманулся ненамного. Витовт действительно попался на гребешок, но не Железного Хромца, а одного из тех правителей, кому покровительствовал сверхвоинственный самаркандец. То был ордынский царь Темир-Кутлуг, соперник Тохтамыша. В одном из сражений Тохтамыш потерпел от него поражение, бежал в страну Булгар1 на Волге, в один из улусов Золотой Орды, затем, собрав новое войско, пошел на Крым. Но и в Крыму настиг Тохтамыша тот же Кутлуг и победил его. Тохтамыш удалился с остатками войска в Киев, подвластный Литве. Витовт поспешил встретиться с неудачником — они нуждались друг в друге. Тохтамыш с помощью Витовта надеялся разбить войска Темир-Кутлуга, который овладел престолом в Сарае, и вернуть себе этот престол. В обмен на эту помощь он согласился уступить Витовту Русь вместе с Москвой.

Имея перед собой радужную перспективу — стать государем всей Восточной Европы — Витовт энергично собрал стотысячное войско. Проведя ему смотр под Киевом, где, кроме литовско-русских ратей, предстали перед ним полки Тохтамышевых татар, польской шляхты, рыцарей немецкого Тевтонского ордена, Витовт скакал на богато убранном коне среди пышной свиты с таким самоуверенным видом, что, глядя на его царственную посадку, уверенные жесты, на его мужественное лицо, никому и в голову не приходила мысль о том, что он может проиграть.

К Витовту в Киев прибыл посол Темир-Кутлуга со словами: "Хан Тохтамыш… враг мой, да ещё злой враг; так выдай мне его, а что ни есть около его, то тебе". (При Тохтамыше, кроме войска, была вся его многочисленная семья, двор, наполненные драгоценностями лари.)

Витовт велел сказать противнику: "Хана Тохтамыша не выдам, а с ханом Темир-Кутлугом хочу видеться сам". И двинул полчища на юг, навстречу подходившему войску Темир-Кутлуга. Рати встретились на реке Ворскле, в пятистах верстах от Киева. Витовт рассчитывал на боевой опыт подручных ему князей, которых собралось под его знамена около пятидесяти, на современное грозное оружие — пушки и пищали — их у него было в достатке, в то время как у ордынцев такого оружия не было и в помине. Завязался бой, поначалу принесший успех Витовту. Темир-Кутлуг, имея в своем распоряжении недостаточное количество воинов, поджидал подкреплений. Выигрывая время, он прикинулся смиренным. "Почто идешь на меня? — спросил через посла. — Я не вступал никогда в твою землю с оружием". Витовт велел ответить, что Бог готовит ему владычество над всеми землями, и он требует от Темир-Кутлуга, чтобы тот признал себя его "сыном и данником, или будешь рабом".

Темир-Кутлуг, оттягивая час решающей схватки, предлагал мир, признавая Витовта старейшим, а себя молодшим. Обещал выполнить требование Витовта чеканить на своих деньгах его клеймо. Посылал ему богатые дары и оказывал через послов высокие почести.

В это время пришел с подкреплениями знаменитый темник Едигей, славный умом, полководческим даром и мужеством. Положение Едигея в Золотой Орде было исключительным: согласно ярлыку, данному ему Темир-Кутлугом, он был главой войска. Втайне Едигей мечтал стать фактическим правителем Золотой Орды. И был им. Не будучи чингисидом, он не мог претендовать на ханский престол открыто, но, являясь всесильным темником, Едигей ставил на престол послушных ему ханов и руководил ими. Темир-Кутлуг, по крови чингисид, внук Урус-хана, был молод и послушен ему, — в противном случае Едигей нашел бы ему замену.

Приняв в своем шатре Едигея, молодой хан поведал ему о завышенных требованиях Витовта. Хан был в явной растерянности, ибо превосходство врага по числу войск было очевидным, да и в искусстве полководческого дара Витовта сомневаться не приходилось — на его счету было немало серьезных побед. Смуглый, плотного телосложения старый Едигей выслушал молодого хана внимательно. Вдруг он приятно улыбнулся и сказал:

— Лучше нам умереть, чем согласиться на условия Витовта.

Изложив Темир-Кутлугу план сражения с противником, Едигей послал к Витовту своих людей добиваться от него личных переговоров. Витовт со свитой выехал на берег Ворсклы. Едигей в окружении нукеров встал на другом берегу. "Князь храбрый! — сказал седовласый Едигей. — Наш царь по праву признал тебя старшим братом, так как ты старше его годами. Но в свою очередь я старше тебя, так следует тебе быть моим сыном, дани давать, клеймо мое чеканить на литовских деньгах".

Витовт разгневался и приказал 12 августа 1399 года под прикрытием пушечной стрельбы перейти на левый берег Ворсклы. В широкой степи ордынцы применили излюбленную тактику: поначалу татары Едигея отступали, давая возможность противнику поверить в свою близкую победу и расслабиться. Тем временем Темир-Кутлуг обошел врага с фланга и ударил в тыл. Сумятица в литовском войске перешла в панику. Первым с поля боя бежал Тохтамыш со своим войском, за ним — поляки, литовцы, немцы, русские. Витовт спасся тем, что спрятался в непроходимом лесу и затем выведен был на дорогу надежным проводником, именем Мамай — одним из потомков темника Мамая. (Удачливый проводник получил в дар от Витовта урочище Глину1).

В побоище на Ворскле Витовт потерял значительную часть войска и более двадцати князей. В числе прочих были убиты князь Ямонт, наместник Витовта в Смоленске, и смоленский князь Глеб Святославич, мечтавший отличиться в бою, заслужить доверие Витовта и, может быть, вновь получить из его руки смоленский стол.

Татары гнались за побежденными, убивая их, все пятьсот верст вплоть до самого Киева. Став под этим городом и взяв с него окуп в три тысячи рублей, Темир-Кутлуг распустил войско для дальнейшего разорения окрестностей.

Грабили и убивали не только победители, но и бежавшие с поля боя воины Тохтамыша…

Глава пятая. Супруги Вяземские

Ночью, при свете факелов, Симеон Мстиславич Вяземский прощался с женой Ульяной. Они стояли на крыльце высоких хором. Он был одет в грубый дорожный кафтан для простолюдинов — чтобы не обращать на себя внимания встречных в дальней дороге. Путь предстоял небезопасный — в Переяславль Рязанский, где по-прежнему обретался князь Юрий Святославич. Симеону предстояло звать Юрия на большой смоленский стол — такова была воля смоленских бояр, доброхотствующих князю Юрию и не желавших более служить Витовту. Не только бояре, но и простые люди отказывались покоряться Литве, платить ей налоги, выставлять войско по первому требованию для ведения ею бесконечных войн ради её интересов. В Смоленске мечтали ещё и о возврате к старым вечевым порядкам, упраздненным литовцами. Знали, что князь Юрий Святославич при помоге князя Олега Рязанского способен вернуть Смоленской земле самостоятельность и восстановить вече, чтобы самим решать все важнейшие дела в государстве.

Ульяне на душе было тревожно. Мужа в дороге могли узнать и поймать, и выдать его Витовтову наместнику князю Роману Брянскому. Наместник поступит с Симеоном как с изменщиком — казнит, либо, в лучшем случае, заключит в тюрьму. В её больших глазах, близ горящих факелов, отражались и тревога, и трогательная нежность. Была она и немного смущена — всего час назад они с мужем любились в опочивальне, нежно ласкали друг друга в постели.

— Будь в пути осторожнее, — попросила она.

— Мы будем ехать только ночами, — сказал он. — А днем отдыхать в лесу, либо в тех селениях, где нам доброхотствуют.

— Заставы объезжайте подальше.

— Иначе нельзя, — подтвердил Симеон.

— И еще, пожалуйста, надевай в пути, когда это необходимо, вот этот куколь, — сказала Ульяна, подав ему головное одеяние из грубой холстины. В этом куколе не увидеть твоего лица и не разузнать тебя. Я сама его сшила. Примерь, если хочешь.

Симеон развернул куколь и надел его на голову.

— Ну вот, — тебя в нем не узнать, — улыбнулась Ульяна.

Он поцеловал её, ощутив на своих губах тепло её отзывчивых губ. Он любил её, и она любила его. Вдруг Симеон подумал, что ему не хочется уезжать. В самом деле, не лучше ли было бы отказаться от опасной тайной поездки под каким-нибудь предлогом, например, под видом сердечного или иного недуга? Ведь он подвергает опасности не только себя, но и свою семью. С каким удовольствием он сейчас вновь бы очутился в объятиях Ульяны в постели!.. И пусть оно идет так, как идет. Пусть две партии в Смоленске та, что против засилья Литвы, и та, что мирится с этим засильем, ожесточенно борются меж собой, а он, Вяземский, отойдет в сторонку… Так-то вернее — выжить самому и не подвергать опасности семью… Он встряхнул головой, как бы сбрасывая с себя груз сомнений. Нет, он не отойдет в сторонку. Дело решенное — он и большая группа бояр связали свои судьбы с судьбой беспокойного и энергичного князя Юрия Святославича и все свои силы отдадут изгнанию литовцев из Смоленской земли. Сейчас некоторые из тех бояр на конях ждут его у ворот, — пора в путь-дорогу… Вдруг Ульяна сказала:

— Прошу тебя, при встрече с князем и разговорах с ним избегай говорить обо мне. Ты знаешь, меня давно беспокоит его интерес ко мне. Он привязчив… Я боюсь, что однажды…

Симеон спросил:

— Ты, свет мой, хочешь, чтобы я не упомянул о тебе, даже передавая ему приветствие?

— Желательно. Не то ему Бог знает что взбредет в голову. Я боюсь его. Боюсь, что, коль придется нам встретиться, он будет приставать ко мне…

— Ну уж… Это ты напрасно, — улыбнулся Симеон. — Я ему надежный друг и соратник, и он это ценит. Не станет же он всерьез приударять за женой своего друга… Об этом даже смешно подумать.

Вяземский снова привлек жену к себе, поцеловал долгим горячим поцелуем. Сошел с крыльца, легко вскочил на коня, убранного совсем просто все по той же причине — не привлекать к себе внимания — наклонился и снова поцеловал быстро сбежавшую за ним жену.

Выехав из ворот усадьбы, путники шагом направились к главным воротам города. В эту ночь на страже у ворот стояли воины, преданные Симеону Мстиславичу.

К рассвету Вяземский и несколько бояр были уже далеко от Смоленска. Ехали чаще лесом, иногда полями. Встречные селения старались объезжать. Вяземский не раз вспоминал о своем разговоре с Ульяной, о её беспокойстве. Улыбался. Как она не понимает, что не может князь Юрий, при всем его беспутстве, каким он отличался в молодые годы, зариться на жену преданного ему друга? Да ещё в теперешнем-то возрасте?

Через несколько дней с большой осмотрительностью объехали пограничный город Медынь, где была крепкая застава, и, вступив на Рязанскую землю, почувствовали волю. Теперь они ехали прямой дорогой, уже днями, через все селения, где старосты предоставляли им места для отдыха, сытно кормили их самих и их коней.

Юрий Святославич встретил их у Глебовских ворот и сопроводил на смоленский двор, давно уже построенный в Переяславле для смоленских гостей. Вяземский рассказал князю Юрию о настроениях в Смоленске, о том, что большинство граждан не хотят больше мириться с литовским засильем. Зовут Юрия Святославича на престол. Зовут его и родные младшие братья, Владимир и Иван. Самое время, воспользовавшись настроением народа и тем, что Витовт потерпел тяжелое поражение на Ворскле, сделать решительную попытку прогнать из Смоленска Витовтова ставленника.

Слушая Вяземского, Юрий Святославич встал с кресла и, взволнованный вестями, порывисто ходил по покою. Глаза его блестели. Усы топорщились. Половицы под ним скрипели. Он напоминал мощного льва в теснившей его клетке. Обратясь к одному из старейших смоленских бояр, именем Семен Непролей Гаврилович, с которым в прежние времена не раз хаживал в походы и которого многократно назначал послом, спросил его:

— А ты, Семен Непролей Гаврилович, что скажешь? Пора иль не пора?

— Пора, княже, самая пора! — огладя широкую бороду, ответил тот.

— Что ж, идем на челобитье к тестю моему, великому князю Олегу Ивановичу Рязанскому…

Князь Юрий был так взволнован, что даже не осведомился о своей семье, проживающей в Рославле.

Олег Иванович принял смоленского зятя и его бояр немедленно. Увидев радостно-возбужденный блеск в глазах зятя, понял — произошло нечто важное. Нечто важное он связывал лишь с одним — назревшей необходимостью выступать. Поражение Витовта на Ворскле, этот неожиданный подарок рязанскому и смоленскому князьям (а также и московскому), лишь подготовило почву для совместного похода. Здравый смысл им подсказывал — надо ещё подождать, пока в самом Смоленске не созреет благоприятная обстановка. Его жители некоторое время надеялись на то, что новый Витовтов наместник облегчит их участь, однако их ожидания не сбывались, и они уже начинали вновь роптать. Не наступил ли тот час, когда их ропот воплощается в протест?

— Ну, что? — нетерпеливо спросил Олег Иванович.

— Отец. — Князь Юрий опустился перед ним на колени. — Пришла пора садиться на конь. Мои сограждане зовут меня на престол… Умоляю тебя, сотвори Христову любовь и посади меня на смоленский стол… На моей отчине и дедине…

Олег Иванович лишь деловито осведомился, кто именно из смоленских бояр доброхотствует князю Юрию. Их, сторонников Юрия, по словам зятя, действительно было большинство. А если учесть, что и младшие братья, Владимир и Иван, желают возвращения старшего брата, и простой народ того же хочет, то колебаться не пришлось. К тому же, к этому времени упрочились дружественные отношения с Москвой — дочь Юрия Святославича и внучка Олега Ивановича Настенька была уже выдана замуж за московского князя Юрия Дмитриевича.

— Дери лыко, поколе не залубенело, — с твердостью в голосе сказал князь Олег. — Медлить нельзя.

Со всей суматошностью Юрий Святославич принялся готовиться к походу. Никогда его не видели таким лихорадочным и возбужденным, таким радостным. Как будто победа была уже у него за пазухой.

И лишь перед самым выступлением, как бы спохватясь, он спросил у Вяземского — а что ему известно о здоровье княгини Анастасии Олеговны и детей, её и Юрия Святославича? Осведомился и о здоровье Ульяны. Симеон охотно ответил, что семья князя в добром здравии пребывает в Рославле и ждет не дождется возвращения мужа и отца на родину. Точно так же охотно, не испытывая и капли ревности, Вяземский ответил и об Ульяне — она в добром здравии. Князь Юрий кивнул и тут же отвлекся на дела, связанные с предстоящим походом.

Глава шестая. Юрий Святославич мстит…

Однажды, перед самым походом в Смоленск, тесть и зять беседовали меж собой особенно доверительно. Юрий Святославич сказал:

— Коль сяду с Божией и твоей, отец, помощью на смоленский престол, первым делом прикажу казнить князя Романа Брянского — прихвостня Витовтова… — Взъерошил усы, и без того в растопырку, и с яростью, злобно, добавил: — Ненавижу этого Романа из Брянска! Ненавижу его приспешников!

Олег Иванович смолчал, зная, что сейчас ему не охладить Юрия, слишком долго он страдает, насильно отторгнутый от престола и отлученный от родины.

Смоленск осадили в августе 1401 года. В городе шли распри между доброхотами Юрия и сторонниками Витовтова наместника. Олег Иванович через послов предупредил наместника и его сторонников:

"Если не отворите града и не примете господина вашего Юрия Святославича, то буду стоять долго и предам вас мечу и огню. Выбирайте: жизнь или смерть".

Озлобившиеся на засилье литовцев горожане поднялись на тех, кто противился приходу на свою отчину князя Юрия, и ворота были отворены. Под звон колоколов Юрий Святославич въехал в родной город. Был он в раззолоченном кафтане и алой мантии, в сверкавшей драгоценными каменьями шапке с золотым крестом на макушке. Сидел на вороном коне торжественный, борода расчесана, а усы, как их ни приглаживал слуга загодя, топорщились грозно. Встречали его приветственными криками, кланялись ему. В передних рядах — священники в парадных ризах, бояре, городские старцы (так звали здесь купцов)… Рядом с князем Юрием — его тесть князь Олег Рязанский, шурин Родослав, Симеон Вяземский… Отряд за отрядом втягивались в главные массивные ворота многочисленные рати.

Юрий Святославич ликовал, глаза его блестели. Вот он — родной Смоленск, оседлавший широкий Днепр в том месте, где пролегал сухопутный тракт от Москвы до литовской Вильны. Вот он — кремль на левом высоком берегу Днепра, на холмах, опоясанный такой прочной крепостной стеной, что никакими стенобитными орудиями не порушить и не пробить. Все тут с детства излазано, все тут дорого и мило его сердцу… И кто-то хотел лишить его отчины? Да никогда и ни за что он не смирится с утратой престола!

Вдруг лицо его на мгновение омрачалось — когда острый взгляд его натыкался в толпе на чуждый, враждебный ему взгляд. И тогда в душе его вновь возгоралась жажда мщения. "Этого повесить, — мысленно определял он участь того или иного враждебного ему человека, — того — помучить на дыбе…".

Не успел въехать в княжой двор, как приказал Вяземскому разыскать Витовтова наместника князя Романа Брянского и его ближника Василия Борейкова, повязать и привести к нему. Наместника изловили, а Васька улизнул. На другой день Роман был казнен принародно; жену и детей его отправили в Брянск. Казни не прекратились. Одна за другой летели головы с плеч то брянских бояр из окружения Романа, не успевших убежать, то смоленских, доброхотствующих Витовту. На толстенной крепостной стене стояли виселицы и на них, отданные на растерзание хищным птицам, раскачивались на ветру трупы повешенных.

Две сотни — Григория, сына боярина Давыда Александровича Шиловского, и Федора, сына Данилы Таптыки, стояли неподалеку от кремлевской стены, и ратники видели, как вешали врагов Юрия Святославича. Вот по крепостной стене подвели к виселице очередного несчастного. Два палача в красных рубахах подхватили его под микитки — толкнули к веревке. Он, в оборванном синем кафтане, с обнаженной головой, в отчаянии крикнул:

— За что-о?.. Не виноватый я?

Иные ратные отворачивались, уходили в шалаши или палатки, устроенные из зипунов, растянутых на воткнутые в землю хворостины. Григорий и Федор видели, как на обреченного накинули веревочную петлю. Он прижал голову к плечу, не позволяя затянуть петлю вокруг шеи. Один из палачей ударил кулаком по его шее, голова отдернулась, и петля тотчас затянулась. Внутри кремля раздался истошный детский крик: "Батя! Батянька-a!.."

К сотским подошел Павел Губец — борода и усы с проседью, загорелое лицо в морщинах и немного скукожено, на лбу — рубец от сабельного удара.

— Да что он взялся их вешать? — сказал в сердцах. — Хоть бы детей их пожалел! Сироток-то сколько наоставляет!

Павел Губец, с тех пор, как увели его Катерину ордынцы, более уже не затевался с женитьбой, остался бобылем. Пожалуй, он был самым старшим ратным в войске, не раз раненым и уже не мыслившим свою жизнь вне ратной службы, но сердце его не заскорузло, не ожесточилось.

— Не по-христиански, — добавил Федор Таптыка, рожденный от рязанской женщины.

— Совсем не по-христиански, — подтвердил Григорий.

От ближней палатки подошли несколько ратных. Один, с маленькой головой, сказал:

— Гражане ропщут. Я вчера был на торгу, слышал: один старик лаял князя Юрия Святославича за его жестокости.

Другой, высокий, глядя исподлобья:

— Вы бы, господа, доложили главному воеводе — пусть нас отведут от этого места.

Так Григорий Шиловский и Федор Таптыка через некоторое время явились в шатер Ивана Мирославича. Тот встретил сотских приветливо, внимательно выслушал. Подивился, что ратные не хотят стоять близ виселиц и просят поменять им место для стана. Почесал в затылке, ответил:

— Чудно мне, добрые витязи, слышать такое от воинов. Посудите сами: какие же вы воины, коль вам тошно от повешенных изменников? Да и что я могу поделать? Чем помочь? Нешто я, главный воевода, пойду с этакой вашей смешной просьбой к князю?

Сотские слушали почтительно.

— Тот не воин, кто жалеет врагов, — не очень уверенно убеждал их Иван Мирославич. — Жалость расслабляет воина, и он проигрывает. Так говорил великий Чингисхан.

— Сами же гражане недовольны, — возразил Григорий. — У каждого казненного жена, дети, родственники, друзья…

— И они страдают и озлобляются, — сказал Федор.

(Заметим, что впоследствии Федор Таптыка будет пожалован князем Федором Олеговичем в бояре и назначен судьей, а Григорий Шиловский станет окольничим у князя Ивана Федоровича, внука Олега.)

Ворча на воинов за их жалостливость, Иван Мирославич встал с ковра, на коем сидел по-татарски, на свои кривоватые ноги в козловых узорчатых сапогах, пристегнул к поясу снятую со столба саблю в дорогих ножнах.

— Идите! — сердито махнул на сотских рукой.

Через некоторое время отправился к князю Олегу, который жил в детинце, в отдельных хоромах, заботливо отведенных для него зятем Юрием. Слуга доложил Ивану Мирославичу, что князь в данный момент занят приемом дочери, смоленской княгини Анастасии, и предложил ему подождать в гостином покое. Иван Мирославич сел и стал ждать.

Глава седьмая. Неприятные напоминания

В эти дни, когда Юрий Святославич изгнал из Смоленска своих противников, часть которых казнил, и одновременно восстановил вече, вернув народу его старинное право самому участвовать в управлении городом, — он сразу сделался популярным среди той части населения, которая противилась засилью в стране литовцев. Его всюду встречали приветственными криками. Ему низко кланялись и падали перед ним на колени. Знатные и незнатные люди, некогда покинувшие город в знак непризнания Витовтовых наместников, возвращались с семьями домой, налаживали жизнь по старине. В стольный град привез свою семью из Вязьмы, небольшого города в Смоленской земле, и Симеон Вяземский. В один из праздничных дней Симеон пригласил в гости князя Юрия Святославича и знатных мужей. Так, после нескольких лет разлуки с родиной Юрий Святославич получил возможность увидеть и ту, о которой некогда бредил — Ульяну Вяземскую.

По воспитанию Ульяна была типичной русской женщиной своего времени верной женой, любящей матерью своих детей. Все свое время она посвящала семье, домашним делам, молитвам и благотворительности в пользу сирых, убогих, нищих, обиженных. Дочь благочестивых бояр, она и сама была благочестива. На её беду, она обладала редкой красотой и обаянием. Влюбчивые мужчины тонули в её жгучих черных глазах, теряли голову. Но те из них, кто пытался добиться её взаимности, получали отпор. И ладно бы, когда в числе влюбленных были люди боярского круга. А когда — сам старший смоленский князь Юрий Святославич? Не так-то просто отклонить его притязания таким образом, чтобы не задеть его самолюбия и не повредить дружбе её мужа и князя.

По натуре страстный, Юрий Святославич чуял огонь в этой женщине с жгучими глазами и благородно сложенным чувственным ртом. Юрий Святославич в минуты сладострастных мечтаний воображал, как, наверное, гибка и сладка Ульяна на брачном ложе. Она с лихвой возместила бы ему то, что он недополучал от супруги, сдержанной и пресноватой. Дополнительной приманкой в Ульяне была её недоступность, её целомудрие — Юрий Святославич любил преодолевать неодолимые преграды.

В то же время для него не пропали даром внушение тестя и покаяние, на которое он был подвигнут. Искренне желая быть верным супругом, Юрий Святославич старался преодолеть влечение к Ульяне, считал его уже и преодоленным, и от встречи с Ульяной ждал теперь лишь одного — увидеть её постаревшей и подурневшей, чтобы уж напрочь вытрясти из своих грез её образ, некогда заполнявший его воображение.

Но когда Ульяна в нужный час вошла в трапезную палату, сопровождаемая слугами, — те держали на руках подносы с крепким медом в чашах, — учтиво поклонилась гостям и поднесла первую чашу Юрию Святославичу, он, увы, убедился: женская красота с годами не убывает. И если прежде Ульяна была неотразима лишь внешним обликом, то теперь она стала ещё привлекательней внутренним обаянием — её глаза лучились добротой и приветом, поневоле притягая к себе взгляды всех гостей.

Умом понимая, что он делает не то, как принято в гостях, Юрий Святославич, приняв чашу, свободной рукой взял её белые, в драгих перстнях, нежные пальцы и произнес вдохновенную здравицу в честь хозяев. Все понимали, чем вызвана пылкость речи князя, и с затаенным дыханием смотрели то на смутившуюся Ульяну, то на Вяземского, который натужно улыбался: он ревновал, но, как хозяин дома, уважавший гостей, вынужден был скрывать свое истинное состояние. Выпив чашу, Юрий Святославич сделал было движение, чтобы обнять Ульяну, но та, высвободив пальцы, ловко увернулась, учтиво поклонилась и величавой поступью удалилась. Гости, а вместе с ними и Вяземский, перевели дух.

Вскоре в Смоленск с детьми и двором приехала из Рославля княгиня Анастасия Олеговна, торжественно встреченная мужем и горожанами. В сознании народа Юрий Святославич и Анастасия Олеговна были достойной парой. Юрий проявил себя боевым и мужественным князем; княгиня Анастасия полюбилась народу своим благочестием. К тому же, всегда занятая воспитанием детей и домашними делами, она в отсутствие супруга взяла в свои руки бразды правления Рославльским уделом и повела дело уверенно и толково. Она умела ловко помирить перессорившихся бояр, войти в доверие к богатым купцам и получить у них в долг деньги, встать на защиту крестьян, притесняемых боярами.

Длительные разлуки с мужем и его беспутства княгиня переживала стоически. Тщательно скрывала свои переживания, которые, с годами, претерпевали качественные изменения. В молодости, когда ей доводилось сведать, что муж её в связи с такой-то, она чувствовала себя не иначе, как униженной и оскорбленной, что порой вызывало в ней озлобленность. С годами чувства озлобленности отступили на второй план, а на первый выступил страх за мужа, столь безнадежно погружаемого в трясину грехов. Она надеялась, что возраст и время остудят его, и что остудит его страх Божий и супруг, как она выражалась, "взойдет в себя". Живя в Рязани, под боком её родителей, муж, кажется, понемногу вступал на путь благочестия, но как только он вырвался в Смоленск, то, опьяненный победой, вновь, как ей довели, стал утопать в пучине беспутства.

Тот случай, о котором ей рассказали, когда он в гостях у Вяземских пытался обнять Ульяну, был, казалось, слишком мелок, чтобы всерьез озаботиться. Но женское чутье Анастасии подсказало ей, что её муж в сетях нового любовного помрачения. Еще, может быть, не поздно вмешаться. И она, никогда не сетовавшая родителям на поведение супруга, решила в этот раз обратиться к отцу.

Она пришла к отцу без детей, что чрезвычайно удивило князя Олега. Впрочем, он тут же догадался, что пришла она без детей совсем неслучайно ей хочется поговорить с отцом с глазу на глаз. И он понял — о чем, вернее, — о ком.

— Отец, — сказала она с тревогой и надеждой, — я мечтаю о том, чтобы муж мой, князь Юрий Святославич, был всегда рядом, никогда более не разлучался со мной…

Он ответил:

— Поверь мне, дочка, все последние годы я только и думал о том, чтобы посадить твоего мужа и моего зятя Юрия Святославича на смоленский стол. Теперь вы будете с ним неразлучимы. Как я убедился, народ поддерживает князя Юрия, и Витовту не так-то просто будет изгнать его из Смоленска, тем более что при первом же зове я приду ему на помогу.

Княгиня Анастасия слушала отца с большим почтением и исключительным вниманием. Он нарисовал перед ней картину обнадеживающего завтрашнего дня. Он, понимая, что Юрию Святославичу выпала несладкая доля — быть щитом Руси от натиска Витовта — вселял в неё веру в прочности княжения Юрия Святославича. Ведь теперь, когда их дочь Настенька замужем за одним из московских князей, Юрий Святославич, по крайней мере, будет уверен в том, что у него укрепились тылы, а это не так уж и мало.

Однако его рассуждения не разгоняли тревогу в карих глазах Анастасии и не увеличивали надежду. Она думала о другом. Она сказала:

— Отец, супруг мне изменяет. Я никогда никому не жалуюсь, но теперь, когда ты рядом со мной, я решилась открыться тебе. Мне тяжело. Знаю, надо терпеть, и я терплю, но и терпение может лопнуть. Поговори с ним, отец! Убеди его в пагубности его образа жизни! Ведь он весь в грехах, как в репьях! Ему не будет прощения на том свете! Он должен опомниться, он должен взойти в себя!

Князь Олег почувствовал себя виноватым. Ведь ещё до свадьбы его предупреждала княгиня Ефросинья — Юрий слывет потаскуном. Олег не внял тому предостережению, отнесся к нему легковесно, полагая, что в жизни князя не это главное и что в браке Юрий угомонится. Но вот Юрий — зрелый муж, отец семейства, уже и дочь замужем, а он так и не угомонился. Анастасия явно страдает. Ему было жалко дочь. Он тогда кратко сказал:

— Постараюсь урезонить его.

Следом за дочерью князь Олег принял Ивана Мирославича. Внимательно выслушал его и велел отдать приказ завтра же выступать рязанскому войску дальше на Литву, дабы домой вернуться не с пустыми руками, а с добычей. Иван Мирославич заметил, что когда он рассказал князю о настроении воев и о том, что они не хотят видеть на городской стене прямо перед собой повешенных, щека князя слегка подергивалась. Князю неприятны были напоминания о казнях. Неприятно было ему слышать и о том, что даже воины, притерпевшиеся ко всему, даже и они изъявляют беспокойство.

Глава восьмая. Олег увещевает зятя

— Охолонь, Юрий Святославич, не обижай соотечественников! Не ожесточай свое сердце и помни: одна жестокость влечет за собой другую. Губишь других — губишь себя…

Так увещевал Олег Иванович зятя. Беседа шла во дворце Юрия Святославича. Смоленский князь усадил рязанского на свой престол с высокой резной спинкой, роскошно отделанный, а сам сел пониже — тем подчеркивал высочайшее к нему почтение.

— Ненавижу! Не могу терпеть их! — твердил Юрий Святославич в ответ на увещевания тестя, и в глазах его порой взмелькивало что-то дикое, что-то жуткое.

Такую муть, такую жуть можно увидеть в глазах разъяренного быка, готового вздеть на рога любого, кто посмеет его обидеть. В повадках и телесной стати Юрия Святославича и было что-то бычье. Особенно, когда он, кем-нибудь задетый, наклонял голову и смотрел исподлобья. Князь Олег нередко любовался его удалью, ловкостью и задором, изъявляемых им в битвах, на воинских играх, на охоте, пирах. А сейчас его взяла оторопь — столько мути, зла и ярости бушевало в глазах зятя!

Пересев на лавку рядом с зятем, Олег Иванович на правах тестя попытался внушить ему мысль о том, что княжеская власть должна быть сопряжена с благочестием. Благочестие укажет грань, очертит пределы широкости наших характеров, отвратит от суеты и непотребных поступков. Оно научит прощать заблудших, не смешивать дело государствования с личной местью. Казнь одного невиновного умножит и число твоих врагов в десятки раз, ибо за казненным — его семья, его друзья и сочувствующие, рано или поздно отяготит твою душу сознанием непоправимой вины.

Чтобы не оставить свои доводы голословными, Олег Иванович рассказал, как лет тридцать назад, потеряв свой престол, отнятый у него Москвой и переданный Владимиру Пронскому, он, Олег, смертельно возненавидел пронского князя. Не раз говорил себе — как только вернет себе престол — казнит Владимира. Но, победив и взяв его в полон, казнить не стал — Господь избавил от такого страшного искуса — а наказание ограничил лишь тем, что посадил его в темницу. Да и то позднее пожалел о том — в темнице сиделец заболел, видно, не выдержал скверных условий и умер. И, кто знает, не затаил ли недоброе мстительное чувство к нему, Олегу, пронский князь Иван, сын Владимира? Не отыграется ли после смерти Олега на его сыновьях?1

Слушая, Юрий Святославич мычал и мотал головой. Он был несогласен. Для того, чтобы принять доводы тестя, надо было избавиться от злобства и ненависти, которыми была переполнена его душа. Злобы в нем было с избытком. Да и закваски он был иной. Старому князю Олегу была известна такая порода людей — в них сильно начало от Диониса, этого греческого бога земли и плодородия, вина и опьянения, плотской любви. Юрий — сын как бы самой природы, и то, что в нем заложено природой — не поддается переделке. Ему не хватает гармонии, соразмерности и самоограничения. Он не в состоянии держать себя в ежовых рукавицах — жизненная сила плещется из него через край. Не он правит своей жизненной силой, а она — им. Тем не менее, Олег Иванович продолжал убеждать зятя одуматься, охолонуть, покаяться и усмирить себя.

— Пойми, зять, без этого нельзя. Это — наш путь, русский путь спасения.

Юрий Святославич перестал мычать.

— Что ж, отец, по-твоему, и князя Романа Брянского не стоило казнить?

— И православного Романа Михайловича Брянского не стоило казнить, твердо сказал Олег Иванович. — Он не виноват, что его предшественники уступили Брянск литовскому князю Ольгерду и признали себя подданными Литвы. Как подданный, он счел себя обязанным исполнить поручение Витовта — быть его наместником в Смоленске. Ему ничего не оставалось, как соглашаться.

— Ты говоришь — Роман не виноват, — возразил Юрий Святославич. — А я виноват, что оказался в изгнании? Что на мой стол сел брянский князь? Я ведь не полез и не лезу на чужой стол. Не лезу, например, на тот же брянский стол. А если бы сел там — пусть покарал бы меня сам Господь.

Олег Иванович сказал:

— Но теперь справедливость восстановлена. Ты в силах и вправе прощать. И я бы хотел, чтобы ты, зять мой, не убивал не только невинных, но и тех, кто поневоле оказались виновными. Таких немало, и великодушие по отношению к ним поднимет тебя в твоих собственных глазах и в глазах своего народа.

Исполненному жаждой мщения Юрию Святославичу трудно было согласиться с такими доводами, но во всем свете не было такого человека, которого он почитал и уважал бы так, как князя Олега Рязанского. И он ответил:

— Я поумерю свой пыл, отец. Даю тебе слово.

Удовлетворясь этим обещанием, князь Олег сообщил, что завтра он с войском уйдет на Литву, а, возвращаясь домой, возможно, минует Смоленск. Так пусть он, Юрий, помнит, — Витовт не оставит его в покое. Надо быть наготове. И коль придется невмоготу — пусть даст весть. Рязань придет на выручку.

Юрий поблагодарил. Как бы между прочим Олег Иванович спросил:

— До меня дошел слушок, что ты воспылал страстишкой к некоей Ульяне Вяземской. Это что — сплетни?

Застигнутый врасплох таким вопросом, Юрий Святославич слегка даже смутился. Затем, со свойственной ему прямотой, ответил:

— Признаться, отец, мне люба та женщина. Что со мной поделать — охоч до женок. Но со страстишкой я справлюсь. Обуздаю себя, даю тебе слово.

Искренний ответ зятя, даже и не попытавшегося оправдаться, пришелся по душе тестю. Князь Олег охотно поверил ему, хотя, как покажут дальнейшие события, Юрий сдержит лишь первое слово — прекратит казни, но другое слово, в отношении Ульяны… впрочем, об этом ещё будет сказано.

Глава девятая. Враги остаются врагами

Они были смертельными врагами — Витовт Кейстутьевич и Юрий Святославич, за спиной которого стоял ещё один смертельный враг Витовта Олег Рязанский.

Испытавший позор поражения на Ворскле, Витовт никак не мог смириться с потерей Смоленска, этого лакомого кусочка, который открывал двери и на Рязань, и на Москву. Осенью 1401 года он встал под Смоленском с большим войском, хорошо оснащенным пушками. Юрий Святославич предпринял все необходимые меры для обороны города. Приказал раздать оружие всем горожанам, способным встать на защиту города. Велел сложить возле мощных крепостных стен поленницы дров и разместить котлы с водой — для приготовления кипятка — ошпаривать противника со стен. Распорядился обложить крыши домов дерном.

Объезжая со свитой город на коне, Витовт видел и знал о приготовлениях города к обороне. Но он знал также и то, что должен взять этот город. Нельзя было ему возвращаться в Литву ни с чем. Он вернется в Литву победителем, и женщины встретят победителей песнями и будут бить в ладоши, как это было в обычае с древних лет.

За всю свою ещё недолгую, но бурную жизнь, порой висевшую на волоске, Витовт имел дело со многими врагами. То его врагом был магистр Тевтонского ордена, который ставил своей целью окатоличивание Литвы; то, примирясь с немцами, схватился с Ягайлом, на совести которого была насильственно оборванная жизнь Кэйстута — отца Витовта. То врагом своим считал Железного Хромца вкупе с Темир-Кутлугом и Едигеем…

Но, кажется, никто из перечисленных врагов не был столь им ненавидим, как Юрий Смоленский, да, пожалуй, ещё и Олег Рязанский.

Эти два князя, сильные своим единачеством, не пускают его дальше в Русь. Ломают его планы. Перечеркивают его мечты.

Теперь один из них, Юрий, сидит в этом городе, за мощными стенами, в надежде — литовцам не взять крепости. Конечно же, он уже послал к Олегу за помощью. Витовту надо успеть управиться до прихода рязанского войска. Как это сделать? Да, конечно, он применит тюфяки, попытается взять Смоленск штурмом. Но, прежде чем лезть его воинам на стены, не попробовать ли применить какую-нибудь хитрость? Один раз ему уже удалось облапошить братьев Святославичей, сыграв на их доверии, но Юрия таким приемом ему не обмануть. Нужен другой прием. Какой? Не попытаться ли склонить к измене Юрию его ближайших соратников?

И потом — надо проверить, верно ли, что народ смоленский хочет правления Юрия? Ведь правление Юрия ненадежно, в то время как сильный Витовт обеспечит Смоленской земле куда большее спокойствие.

Как-то, проезжая по окрестностям города, Витовт остановился возле одной из смолокурен на дне оврага. Посмотрел, как один из смолокуров раскалывал топором сосновые пни и корни, другой стойком укладывал колоть в несколько рядов, по лубкам, которыми была устлана яма с подкопом и установленной бочкой в том подкопе. Когда смоляную колоть обвалят щепой и подожгут и потом, загоревшуюся, обвалят землей, от жара начнет вытапливаться смола и стекать в яму, в бочку.

Смолокуры, в холщовых одевах и лаптях, упали ниц перед суровым Витовтом. Он, довольный уж одним тем, что перед ним трепещут, поменял суровый вид на ласковый и милостиво велел им встать на ноги. Один из смолокуров был мелкорослый мужичонка с гноившимися глазами — он явно оробел при виде великого литовского князя; другой, молодой, в плечах косая сажень, глаза разноцветные, на лбу жировая шишка — смотрел куда смелее, куда независимее.

— Чего ты заробел? — отечески обратился Витовт к мелкорослому. — Я не тать с большой дороги. Я — великий литовско-русский князь.

Мужичонка ногтем мизинца сколупнул с уголка глаза скопившуюся гноинку. Лаптенки на его ногах были аккуратны и чисты, в отличие от разбитых и донельзя заляпанных смолой головастых лаптей напарника.

— Их тут всех застращал князь Юрий Святославич, — усмешливо заметил сопровождавший литовского князя боярин Василий Борейков, один из давних противников Юрия, — тучный, короткошеий, с оплывшими умными глазками. — Все крепостные стены обставил виселицами. Так ай нет?

Мужичонка молчал.

— Скажи-ка ты, парень, — обратился Витовт к молодому смолокуру. Кого смоляне хотят видеть на престоле — князя Юрия или моего наместника?

— Юрий Святославич не трогает простых людей, — ответил молодой, — он вешает лишь изменников из бояр…

— Стало быть, ты — за Юрия?

— А за кого же? — Разноцветные глаза парня смотрели нагло.

Витовту подумалось — не приказать ли выпороть наглеца? Нет, не для того выехал на люди.

— Ну, а чем тебе не пришелся мой прежний наместник? Что он тебе плохого сделал? Притеснял? Обижал? Держал в темнице?

— Зачем обижал? Не обижал он меня. Он и знать меня не знал — простого человека.

— Так почему ж он тебе не люб был? — допытывался Витовт. Он был любезен, даже слегка улыбнулся, приоткрыв иссиня-белые мелкие зубы, которыми без труда разгрызал воловьи кости.

Парень ответил:

— Он служил католикам… — и при этом вновь смотрел нагло.

Витовт строго свел брови. Понимал ли молодой смолокур, что этими словами задел больную струнку в душе Витовта? Ведь он, Витовт, несколько раз менял вероисповедание — в зависимости от обстоятельств. То он был язычником, то православным, то католиком. В те времена, когда он воевал против немецких крестоносцев, защищая свою страну от католицизма, который несли с собой крестоносцы, Витовт был православным. Но стоило ему завраждовать с Ягайлом, он, чтобы обеспечить себе поддержку немцев, принял от них католическое вероисповедание. Чуть позже вновь вернулся в православие. Когда же помирился с Ягайлом и получил от него великое литовское княжение, принял католичество уже от поляков. Витовт легко менял веру лишь из соображений властолюбия и честолюбия.

Народ Смоленской земли, может быть, и не знал о превращениях Витовта, однако ему было хорошо ведомо о том, что Литва ныне насильственно окатоличена. Не угрожает ли окатоличивание и Смоленской земле? Об этой угрозе смоленские люди с тревогой говорили всюду — и на торговых площадях, и на улицах, и в домах. Они опасались, что, пусть и не сразу, а по истечении какого-то времени, их будут вынуждать отказаться от православия во имя католицизма.

Витовт был не столь глуп, чтобы навязывать смоленскому народу католичество уже сейчас. Это было невозможно. Смена вероисповедания не может произойти в одночасье. Однако, при случае, он не прочь был прощупать простого человека на прочность его веры. Вот и теперь он сказал:

— Экая важность — служил католикам! Католики — такие же люди, как и православные. Возьми — и стань католиком сам!

В глазах парня сверкнул огонек:

— Нет уж! Как мои деды были православными, таковым буду и я!

Тот робковатый мужичонка, ободренный смелостью напарника, вдруг тоже осмелел:

— Не обессудь, великий князь, за прямоту — князей и наместников, которые служат иноверцам, у нас — ну, хоть режь! — сроду не признают…

Борейков схватился за плеть:

— Ну, ты! Всыплю плетей — признаешь!

Витовт цыкнул на боярина и тронул коня дальше. Он пытался заговорить ещё с несколькими встречными, но те избегали с ним откровенного разговора, уклонялись от ответов на прямые вопросы. Витовт чувствовал — смоленский народ его чуждался.

Юрий Святославич, сын Федор, Симеон Вяземский стояли на одной из башен крепости, снаружи обмазанной глиной. В минуты затишья был слышен неутомимый скрип жуков-короедов. Заборолы — подвижные заборы для защиты от стрел и камней — были приподняты. С высоты башни было видно, как литовины, оцепив со всех сторон город без шума и криков, несуетливо готовились к штурму.

— Ишь, не пущают стрел, — сказал Вяземский. — Не спешат зачинать. Знают — с наскоку крепость им не взять.

— Витовт не безрассуден в таких делах, — отозвался Юрий Святославич. — Вон, тюфяки привезли. Будут огнестрельными снарядами кидать. Постараются устроить пожар, а уж потом сыпанут стрелами и полезут на штурм. Федор! — обратился к сыну. — Пойди-ка, присмотри, проверь — достаточно ли приготовлено бочек с водой…

Юный Федор с прискоком сбежал с крутой лестницы с верхней площадки башни в сопровождении нескольких воинов. Князь обратился к Вяземскому со словами, чтобы тот не забывал о ранее данном ему поручении — следить за поведением смоленских бояр. Юрий Святославич не опасался за прочность крепостных стен и не сомневался в мужестве защитников города — он опасался измены некоторых бояр.

Накануне Вяземский уже взял двоих из тех, кто подбивал народ к бунту против Юрия Святославича; и он ответил, что измены не предвидится: все, кто мог изменить, убежали, и теперь в Смоленске остались лишь доброхоты Юрия.

— Но все же будем держать ухо востро, — сказал Юрий Святославич. Прохитренный Витовт всеми способами станет добиваться своего… Он, я думаю, рассчитывает не только на свои силы, но и на измену мне иных бояр, в особенности тех, кто озлоблен или недоволен казнью их близких.

— Ты прав, государь, — согласился Вяземский. — Не исключено, что некоторые из мужей затаили неприязнь к тебе. Надо быть бдительными.

В это время от Витовтова шатра отделились несколько конников и приблизились к проездной башне крепости, в некотором отдалении от той башни, где находился князь Юрий.

— Эй, сторожевые! — крикнул один из них. — Доведите своему князю Юрию Святославичу, что литовский господарь Александр желает послать к нему посольников. Согласен ли князь Юрий Святославич принять посольников?

Зычный голос начальника сторожевой охраны ответил со стены:

— Мы не слышали о таком господаре литовском под именем Александр.

— Как это не слышали? Великий литовский князь Витовт по-православному именуется Александром.

— Витовт изменил православной вере — стало быть, он теперь не Александр! — прозвучал тот же зычный голос.

Всадники настаивали:

— Витовт, он же Александр, предлагает через своих послов переговорить с князем Юрием Святославичем. Передайте вашему господину — не примет ли он посольство?

Вскоре начальник сторожевой охраны подошел к Юрию Святославичу и передал ему просьбу литовинов. Князь сказал, что примет их завтра. Оговорил, в каком часу и в каком количестве примет послов. Потом отправился во дворец, размышляя, к чему бы вдруг Витовту пришло в голову начать переговоры с осажденными.

Обитые железом дубовые ворота были распахнуты — пожалуйте, господа Витовтовы посольники! Впереди, в нарядном кафтане, ехал на богато убранном коне Василий Борейков — тучный, голова, как бы вдавленная в тело, недвижна, глаза смотрят зорко. Юрий Святославич принял посольство вежливо, но суховато, несколько даже и холодно. Втянув голову в плечи и глядя куда-то в сторону, Василий Борейков от имени Витовта предложил заключить мир, но при условии, если Юрий Святославич признает себя подручником литовского господаря. Для князя Юрия это предложение было неприемлемо, он ответил решительным отказом. Ввиду этой решительности Юрия переговоры длились недолго, между тем Василий Борейков имел наказ от Витовта втайне переговорить с Симеоном Вяземским — подбить его на измену Юрию. Переход такого важного вельможи, каким был Вяземский, на сторону Литвы увлек бы за собой и других колеблющихся бояр.

На глазах князя Василий Борейков не решился подойти к Вяземскому, но, уже в сенях, когда вышли из повалуши, он все же улучил момент. Некогда они были в приятельских отношениях, и это помогло Борейкову провести разговор безо всякой раскачки.

— Послушай, Симеон Мстиславич, — сказал Борейков, глядя в сторону. Неужто ты думаешь, что князь Юрий удержится на престоле? Витовт его раздавит… Вся надежда князя Юрия — на помогу рязанского тестя. Но тот не успеет с помогой…

Вяземский ответил с легкой усмешкой:

— Ты хочешь, чтобы я продался за тридцать сребреников?

— Я хочу, чтобы ты трезво оценил обстановку и сделал разумный выбор. Дело князя Юрия проиграно. Он — на краю пропасти и тянет за собой в пропасть своих сторонников. Помоги Олега Рязанского ему не хватит, а на Москву он напрасно надеется — князь Василий Дмитриевич не пойдет на своего литовского тестя.

— Князя Юрия Святославича поддерживает народ.

— Не весь же народ встанет за него грудью.

Вяземскому неприятно было само предложение, неприятен был и Борейков, видно, возомнивший, что ему удастся подбить его на измену князю Юрию Святославичу, и он отрезал:

— Народ горой встанет за нашего князя!

Витовту ничего не оставалось, как предпринять штурм города. Выстрелы грозных тюфяков поначалу ввергли защитников Смоленска в некоторое замешательство, но вскоре они увидели, что, на вид такие страшные, эти тюфяки не причиняют большого вреда стенам крепости и зданиям. Обилие воды в бочках позволяло быстро гасить пламя зажженных снарядами домов. Горожане при очередном выстреле тюфяков перестали падать ниц, и даже грозили кулаками в сторону противника. Когда же пришельцы из Литвы полезли на стены, пущенные в них стрелы из луков и "болты" из арбалетов, а также сбрасываемые камни и опрокидываемая из ведер и котлов кипящая вода сделали свое дело — несколько попыток взять город штурмом не удались.

Защитники изъявляли большую выдумку и ловкость против осаждавших. Они расставляли по рвам и оврагам сети для ловли птиц и рыбы, и в те сети попадались отважившиеся на ночные вылазки литовины. В одну из ночей с помощью тенет было выловлено шестьдесят воинов Витовта.

Один раз из ворот города выскочил мощный конный отряд, напал на литовинов и произвел в их рядах большой переполох.

Витовт понял — город ему не взять и лучше уйти в Литву, прежде чем придет на помощь зятю князь Олег Рязанский.

Витовт и Василий Борейков стоят на конях на безопасном от стен Смоленска расстоянии — стрела не достанет. Накрапывает осенний дождик. Литовцы в островерхих шапках разбирают поспешно палатки, приторачивают к седлам коней сумы, изредка огрызаясь на улюлюканье защитников города. На стенах крепости уже не раскачиваются трупы повешенных — казни прекратились. И Витовт, и Василий Борейков смотрят на город молча и зло. Вдруг Витовт тычет пальцем в сторону кремника — и в разверстом рту его, как бы вдавленном меж волевым подбородком и носом, хищно высверкивают мелкие зубы:

— Жалко — этот Юрий перестал вешать своих людей. Видно, тесть внушил ему. Не то народ отвернулся бы от него…

После четырехнедельного стояния под Смоленском Витовт уводит полки со злой мыслью — он ещё вернется, но вернется с удвоенной силой и сгонит со смоленского стола проклятого врага.

Глава десятая. Витовту советует мать

В Вильну, столицу Литвы, Витовт вернулся в мрачном настроении — он не взял Смоленска, не покорил его жителей, не прогнал князя Юрия. И хотя литовское войско вернулось почти в целости, потеряв в дни осады небольшое количество воинов, жители Вильны встретили Витовта как неудачника. Не слышно было ни восторженных приветственных криков, ни песен, ни хлопков в ладоши. Многие решили, что после поражения на Ворскле новая неудача Витовта была знаком окончательного угасания его звезды. То было ошибочное мнение: княжение Витовта ознаменуется новыми удачами, впереди у него ещё будут блестящие победы, но теперь он удручен. Ибо слишком многое значил для него Смоленск. Не утвердясь в нем, невозможно было решить главную задачу покорить всю Русь.

Он знал, что сила князя Юрия Святославича невелика — тот мог удержаться на престоле лишь героическими усилиями. Но за его спиной — Олег Рязанский, который в свою очередь в союзе с Василием Московским — одно цеплялось за другое, и это вязкое сцепление не разорвать. Даже своего московского зятя Витовт не мог подбить себе на помощь — зять оказался очень и очень осторожным.

И если прежде, даже и после Ворсклы, Витовт верил в себя и все ещё рассчитывал на завоевание Восточной Руси, которое сполна бы искупило позор на Ворскле, то теперь, после неудачи в Смоленске, он был поколеблен в успехе своих притязаний, хотя и мог собрать большое войско — ведь под его рукой и собственно Литва, и юго-западная Русь, включая Киев.

Впав в полосу сомнений, он поутих, как бы оцепенел. В такие нелегкие для него времена ему на помощь приходила жена Анна, которой удавалась роль утешительницы и вдохновительницы.

Под стать мужу энергичная и отважная Анна никогда не сомневалась в том, что её муж — самый умелый и крепкий полководец в мире. Эту веру она поддерживала и в нем. И помогала ему. Был случай, когда она спасла мужа от верной смерти. Лет двадцать назад, в разгар распрей с Ягайлом, Витовт был коварством заманен в его ставку, схвачен и брошен в тюрьму. Ягайла уже успел умертвить отца Витовта, князя Кейстута, который был заманен и так же коварно схвачен, и сомневаться не приходилось в том, что подобная же участь ожидала и Витовта. Анне разрешено было посещать мужа в тюрьме в дни его болезни, и она, рискуя своей жизнью, приняла непосредственное участие в его освобождении. Придя в тюрьму со служанкой, она попросила ту переодеться в платье мужа и лечь в его постель, изображая его самого; Витовт же, переодетый в платье служанки, вместе с Анной покинул тюрьму и ускакал на заранее приготовленной лошади. А убежав из тюрьмы и войдя в союз с немцами, смело начал воевать с Ягайлом и в конце концов добился желаемого — Ягайло уступил ему великое Литовское княжение.

Увидев, что её муж удручен неудачей под Смоленском, Анна настойчиво внушала ему мысль о его великом предназначении. Уютно ощущая в постели тепло её раздобревшего тела, он, обласкиваемый женой, с удовольствием выслушивал слова о том, что он самый умный, самый храбрый, самый отважный воин на всем белом свете. Такие слова, в конце концов, сделали свое дело Витовт поверил в себя, преобразился и готов был вновь ехать воевать Смоленск.

С целью подготовки к новой серьезной войне Витовт предпринял поездку по Литве, по её княжествам. Во время этой поездки он посетил свою мать Бируту, которая со своим двором жила в приморском городе Паланге.

Бирута была из племени жмудь, которое, исповедуя язычество, отчаяннее всех других племен Литвы сопротивлялось попыткам обращения их в католичество. Жмудь не поддавалась никаким проповедям многочисленных католических проповедников. Не прельщалась на дары. И запугать этот народ было невозможно — ни угрозами, ни силой. И самой стойкой, самой упорной язычницей была Бирута, вдова Кейстута, мать Витовта.

Бирута смолоду слыла ревнивой почитательницей древних верований и обычаев. Она глубоко веровала в небесных богов, главным из которых был Перкунас, олицетворявший явление грома; в земных и водяных божеств; в многочисленных домашних духов; в маленьких, величиной с ладонь, бородатых человечков, живущих в доме… Эти верования пропитывали исполненную многими трудами жизнь литовцев поэзией. В литовском народе глубоко почитались богослужители, и прежде всего жрецы, которым было позволено прикасаться к изображениям богов. Особенно почитался верховный жрец, редко показывающийся народу, таинственный, языческим обычаем обреченный на самосожжение на костре — без этого трагического акта он не мог оставить своего сана… В свои пожилые лета Бирута так много впитала в себя всего того, что положено знать служителям языческого культа и так умела пользоваться этими знаниями, что слыла одной из самых тонких прорицательниц. С её мнением считался и простой народ, и вельможи. Когда в Литве началось насильственное окатоличивание, Бирута встала на защиту языческих святынь со свойственной ей стойкостью и непреклонностью. Гневно сверкая глазами, она осыпала проклятиями тех, кому было поручено разрушать языческие храмы, низвергать Перкунаса и других языческих богов, гасить священный огонь в храмах. В Паланге ей удалось отстоять и языческих богов, и храм, и в нем священный огонь, без почитания которого нет и самого язычества.

Бирута по-матерински обрадовалась приезду сына, который был встречен ею с большим торжеством и почетом, и при первом же взгляде на него она увидела в его глазах лихорадочный блеск. По этому блеску в глазах, по привычке гордо выдвигать подбородок, по некоторым жестам и словам мать поняла, что сын её болен тщеславием. А тщеславие разжигает в нем воинственный дух. В первой же беседе с ним она узнала, что он снова хочет идти на Восточную Русь. Гордый Витовт не просил у матери прорицаний, он приехал к ней лишь для того, чтобы повидаться, но Бирута, как мать, желавшая любимому сыну удач и благополучия, втай от него поворожила несколькими способами. Гадание на узорчатых муравьиных палочках, а также на угольке и на воде ясно показало на тщетность предпринимаемых им усилий. За семейным обедом, как бы между прочим, ненавязчиво, мягко она посоветовала сыну быть пооглядчивее с русскими. На Руси, сказала она, следует действовать больше умом и хитростью, чем оружием, и не надо спешить с завоеваниями. И вообще ему, сыну, не худо было бы хорошенько передохнуть: уж очень часто он воюет, много тратит сил и теряет здоровье. Наверное, он плохо спит ночами и оттого в его глазах нездоровый блеск.

Витовт догадался, что мать, видимо, успела поворожить, и он недовольно, по-воински грубо, ответил:

— Насчет Руси, мать, ты, может быть, и права, но Олегу Рязанскому и его зятю Юрию Смоленскому я охотно сверну головы.

Бируте не понравился такой ответ, и она промолчала. Витовт пояснил:

— Юрий казнил моего наместника, и за это я его не прощу. А Олега не прощу за то, что он первый пособник Юрия и посадил его на Смоленске.

Тогда Бирута сказала:

— Разве ты на его месте не так бы поступил?

— Так, — сказал Витовт. — Но Олега я уберу с дороги.

— Не трогай его, — посоветовала Бирута.

Сын посмотрел на мать, старую и мудрую, с волевым подбородком, унаследованным от неё им самим. Она пояснила:

— Олег стал стар и скоро умрет. Своей смертью.

В самом деле, подумал Витовт, этому Олегу пора и на тот свет. До каких пор ему выезжать на поле брани? Не выждать ли, как советует мать, какое-то время? Когда он умрет, тогда и турнуть Юрия из Смоленска. Без поддержки он не усидит на столе. Правда, у Олега есть два сына, но навряд ли они с таким же успехом, как и отец, смогут держать Юрия на престоле.

Витовт чувствовал, что душа его тихо радуется такому ходу мыслей. В самом деле, как это просто — выждать какое-то время, пока Олег не уйдет на тот свет, и тогда куда легче управиться с Юрием.

Но Бирута, оказывается, ещё не все высказала. Чуть погодя она посоветовала сыну не навязывать Руси католической веры. Это было бы преступно по отношению к православным, как преступно навязывание католицизма Литве. Русские не примут чужой веры, а если они не примут чужой веры, то их не взять ничем, никакими мерами, никакой силой.

Витовт вспомнил свое недавнее пребывание под Смоленском. Уже тогда он ощутил — путь на Восток ему преграждает не столько сила военная, сколько сила православия, незримая, обозначенная лишь храмами, куда стекался народ для молений, да крестами. Хотел того Витовт или нет, но, став католиком, он невольно настораживал православных, которые опасались, что если Смоленск отойдет к окатоличенной Литве, то это может обернуться для них попыткой отторжения их от предковской веры.

Все-таки мудра его матушка! И этот второй её совет Витовт запомнит и учтет в своих дальнейших планах и действиях.

Глава одиннадцатая. Младший сын

Когда Витовт стоял под Смоленском, князь Олег, получив об этом весть от зятя, просившего у него помогу, стал готовиться к походу. Выступить не успел — ему донесли, что Витовт, не взяв Смоленска, ушел восвояси. Князь Олег был рад успеху своего зятя, сумевшего отстоять свой город без его поддержки.

Однако, предвидя, что упорный Витовт будет вновь и вновь цепляться за Смоленск и не успокоится, пока не добудет его, решил готовить упреждающий удар. Совсем некстати стало ухудшаться его здоровье, стали выпадать зубы, заваливаться рот. Одолеваемый хворями, князь Олег все более стал ощущать потребность жизни внутренней, жизни покаянной ради спасения собственной души. Подумывал о том, чтобы до скончания дней своих заключить себя в монастырь и принять святую схиму. Внутренне он готов был предаться суровому аскетическому образу жизни для очищения своей души от страстей, порождаемых самолюбием и самоугодием. Готов был давать отпор даже и малым своим страстям — этому он изрядно научился в дни хотя и непродолжительных, но частых своих пребываний в Солотчинской обители.

В то же время что-то ещё удерживало его в миру, в своей должности, что-то не позволяло ему разом обрубить все. Все, к чему был привязан и призван, что имел, строил и созидал, за что страдал и платил кровью. Не так-то просто решиться в одночасье вручить великое княжение наследнику. Сможет ли Федор, старший сын, при помоге Родослава удержать великое рязанское княжение? Сможет ли постоять за свой народ? За свою отчину и дедину? Сможет ли поддержать в трудный час Юрия Смоленского?

Ох, Юрий, Юрий!.. Прямой, горячий, в чем-то непутевый, в чем-то незадачливый… Как ты там — вне ока тестева? Вне его крыла, которым он тебя охранял, как курушка охраняет цыплят от коршуна? Помни, Юрий, помни, зять мой, — спасение твое не во мне, твоем тесте, а в тебе самом, в твоем народе, а более всего, — в Господе Боге, заповеди которого, увы, ты предаешь забвению…

Часто Олег Иванович трогательно думал о дочери Анастасии, которая так неожиданно пришла к нему в Смоленске посетовать на супруга. И, сетуя, не себя она жалела, а его…

Нелегко, очень нелегко было князю Олегу вдруг взять и отмахнуться от всего, что приросло к нему, что было его заботой и болью. Не решаясь оставить навсегда мирскую жизнь и уйти в монастырь, князь Олег, при его-то здоровье, уже не мог позволить себе возглавить войско и отправиться на поле брани. Встал вопрос — кого из сыновей послать на Литву во главе войска? Если по старшинству, то уряжать старшим воеводой следовало Федора. Но Федор, в отличие от Родослава, в ратных делах был менее удачлив; ему куда лучше давались дела управленческие.

На великий пост, до разлива, князь Олег отбыл в Солотчинскую обитель — поговеть, помолиться, очиститься от грехов, сосредоточиться на Боге, ощутить, как в душу сладостно будет приливать покой, несущий с собой силу.

Той весной небеса дали тревожный знак. Случилось небесное знамение по небу, сияя, прошла комета. По преданиям, подобные знамения — не к добру. Князь-инок огорчился, связав явление кометы с предстоящим походом на Литву. Встал на молитву на всю ночь. Просил у Бога прощения за свои прегрешения, просил помоги в войне с Витовтовыми ратями, сокрушался, что немощь не позволяет ему самому сесть на конь — приходится посылать кого-то из сыновей, менее, чем он, искушенных в воинском деле.

Быстро таяли снега на низменной пойме меж Окой и Солотчей, тихо оседали в сосновых борах снега, обнажая где прошлогоднюю темную клюкву, где выпотрошенные дятлами сосновые шишки. На лесных полянах, запрокинув голову, распушив перья, развернув короткий черный хвост и полуопустив аршинные крылья, затоковали розовоклювые глухари. Вот уж потянулись и журавли, вытянув длинные ноги назад и равномерно махая крыльями, будто молотя цепами рожь…

На всем необозримом, на сотни верст, пространстве Мещеры, на месте которой миллионы лет назад было море, а затем море отступило и понадвинулся из Скандинавии ледник, а затем и ледник отступил, оставив после себя озера, валуны и песок, и эти места навсегда облюбовала себе сосна, — на всем этом пространстве, в поймах рек, оврагах и лощинах, копилась под шорох оседавших снегов талая вода. И настал этот великий час — час ледолома. Треск и гуд волной пошел по рекам сверху донизу. Вздувшиеся вешней водой и выплеснувшие её из берегов реки Пра, Гусь, Мокша, Унжа, Ока, клекоча и рокоча, пенясь и вскипая, закручиваясь в излучинах и взрывая со дна клубы песка, неодолимо, разгульно, с бешенством потащили вырванные с корнем деревья, бревна смытых непрочных строений, плетни, солому, сено, всякую ветошь и всякий мусор. И пошли, пошли льдины-икры, скрежеща и крошась…

В канун Пасхи, по полой воде, разливанным морем разбежавшейся от Солотчи до Переяславля, к пристани обители приткнулся насад — большая речная лодка с наставленными бортами. В ней, кроме гребцов, князь Родослав и давно приглядывающийся к монастырской жизни (и впоследствии принявший монашеский чин) Данила Таптыка. Князь Олег, исхудавший — лицо его сделалось за дни пощения костистее, жестче, но глаза смотрели мягко, — положил руки на плечи сына, пожал их.

И первое, о чем попросил Родослав после того, как осведомился о здоровье отца, — послать его с войском на Брянск, который, как и Смоленск, издревле принадлежал черниговским князьям, прародителям рязанских князей. Брянск был повоеван Литвой ещё при Ольгерде. Князь Олег озаботился, сказал, что было небесное знамение, которое, как известно, не к добру.

— Отец, — сказал Родослав спокойно. — Я не верю в знамения. Потому не верю, что оно — для всех, в том числе и для литовинов.

Твердость, с какой ответил младший сын, его любимец, понравилась князю Олегу, но он сказал, что ему, родителю, трудно сделать выбор между сыновьями, ибо и Федор уже обращался к отцу с той же просьбой — вверить ему войско. И потому-то он спросит совета у бояр. Родослав кивнул, и ни тени беспокойства не мелькнуло на его молодом крепком лице. И это тоже понравилось отцу. Младший сын, конечно, горел желанием возглавить войско, но он не стремился в чем-то опередить старшего. Он просто от чистого сердца предлагает свои услуги, давно уже уверовав в свои воинские удачи. Родослав спокоен — как решат отец и дума, так и будет. Его же дело, как говорил весь вид Родослава, предложить себя.

В Переяславль вернулись на том же судне. И во время этого плавания по большой воде, и во все дни Пасхи князь Олег не заговаривал о предстоящем походе, словно забыл о нем. И неслучайно: он все ещё находился под впечатлением небесного знамения. Но сразу же после праздника сами бояре напомнили князю о походе, при этом все как один высказались за то, чтобы старшим воеводой был уряжен Родослав. Добрую половину думцев составляли татары, и все они любили Родослава, неизменно уважавшего ордынские обычаи и до сих пор помнившего татарское наречие.

Особенно настойчиво предлагал назначить старшим воеводой Родослава его крестный отец Иван Мирославич. Добросовестно относясь к обязанностям крестного отца, Иван Мирославич оказывал внимание Родославу не только в дни праздников или именин, когда принято преподносить гостинцы и подарки, но и в будничные дни: прежде всего старался передать ему свой опыт в воинском деле. И потому воинская выучка крестника его радовала больше других. Теперь, на думе, он утверждал, что, по его приметам, когда Родя идет в поход — быть удаче. Так было два года назад, когда крупный ордынский отряд некоего царевича Мамат-Салтана изгоном шел на Рязань, но был своевременно встречен и разбит рязанским войском в Червленом Яру на реке Хопер, и в том бою Родослав явил образец мужества и отваги. Так было и во время литовских походов. И если Родослава поставить во главе всего войска, то даже он, Иван Мирославич, несмотря на свой почтенный возраст, сядет на конь. Под одобрительные возгласы и кивки бояр Иван Мирославич спросил:

— Ведомо ли тебе, княже, каково говорят о Роде простые ратные?

— Каково же?

— Он, мол, в рубашке родился — на счастье.

Князь, уступая настойчивости думцев, ответил:

— Ну, коль и у тебя нет сомнений, Иван Мирославич, то отпускаю в поход твоего крестника, а тебя уряжаю его правой рукой.

Заседание думы получилось хотя и долгим, но не утомительным — всеми овладел свойственный рязанцам древний дух воинственности, вызванный не просто желанием поживиться на войне, а благородным порывом отвоевать у Литвы Брянск, исконно русский удел, жаждой мести Витовту за обиды, причиненные им Юрию Смоленскому; желанием остудить его захватнический пыл, понудить не зариться впредь на чужое.

В тот день, когда войско уходило на Брянск, Олег Иванович и Родослав прощались среди воевод на конях у Глебовских ворот. Молодцеватый, поджарый Родя весь светился изнутри — гордился ответственным поручением. Вороной аргамак-четырехлеток под ним нетерпеливо заплясал, играя мускулами точеных ног под атласной кожей. Старый князь обнял сына, троекратно поцеловал его, перекрестил.

— Будь осмотрителен, — напутствовал озабоченно. — Неприятель силен и коварен.

Родослав тронул коня — тот пошел веселой хрунцой, высоко подняв изящную голову на изогнутой шее, готовый в любой миг сорваться на бешеный галоп. Рядом в прочной осанистой посадке на широкой спине немолодого серого коня татарской породы, словно на ладье, плыл широкоплечий, напоминавший сзади камень-валун, Иван Мирославич.

Дробно зацокотали по мосту копыта коней. И вот отряд — уже за воротами Верхнего посада. Олег Иванович прикрыл глаза — устало слушал затихавший стук копыт, волновавший его сердце. И снова пожалел о своей старости, о хвори, о том, что не может он встать плечом к плечу с Родей. На миг на душе стало пусто, будто её вывернули наизнанку. Что-то сдавило в груди — тяжело дышать. Выпятил грудь, стараясь вобрать в неё побольше воздуху — все одно дышалось тяжко. Глеб Логвинов, такой же седой, как и князь, тотчас поддел свою руку под руку князя, но тот осторожно отстранил от себя верного соратника и, выставя нижнюю губу, повернул коня к воротам.

Каждый день гонцы доставляли вести: рати достигли таких-то пределов, никаких препятствий не встречают, воины бодры и с нетерпением ждут встречи с врагом. Но вот вести стали поступать реже. Еще реже. Князем стало овладевать беспокойство — томило недоброе предчувствие.

Стояла духота, воздух, казалось, от неподвижности слежался, отяжелел, омертвел. Все окрест сомлело, поникло от жары — травы, загнутые на краях листья рогатистых ветел, вьющийся по заборам хмель, бодылья подсолнухов с опущенными, ещё без соцветия, головами. Лишь лопухи за баней, подпитываемые стекаемой по желобу водой, пластались по земле густо и сочно, укрывая в своей прохладе наседок с цыплятами.

Нигде — ни тучки, и текло-переливалось над приокскими лугами марево, казалось бы, не предвещая не то что живительного ливня, а хотя бы тощего дождичка. Но внимательный глаз уже замечал — на востоке, со стороны Мещеры, засинело, и синева густела, наливалась, окрашиваясь в лиловое. Ласточки стали летать низом, едва не чертя раздвоенными крыльями по земле. Лиловое на глазах сгущалось в темное, туча разрасталась, лохматилась, как бы идя в грозное наступление.

И вот в такой-то час, за полдень, прискакал очередной гонец. В нетерпении самому увидеть скоровестника и услышать свежее донесение, Олег Иванович вышел на крыльцо. Прискакавший был старый воин Павел Савельевич Губец. Обретший в чертах лица за долгие годы службы сугубо воинскую мужественность и суровость, Павел, увидя князя, тяжеловато спрыгнул с потного коня, пал ниц.

— Князь-батюшка! По… по… гибель!..

— Кого — погибель? — князь побледнел.

— Мы проиграли! А князь Родослав взят в полон…

Олег Иванович открыл запавший рот, хотел что-то сказать, но, словно задохнувшись, пошатнулся. Слуги тотчас подхватили его под руки. Глаза князя обезумели, губы посинели, рот все ещё открыт и над ним — нахлобучкой седые, как береста, усы. Некоторые из слуг плакали — то ли от страшного известия, то ли из боязни, что князь не справится с горем — умрет.

Всполошился весь двор. Сбиваясь в кучи, дворовые с тревогой сообщали друг другу то, что ведали сами, с испугом оглядываясь на крыльцо. Вышла княгиня со служанками — заплакала. Князя и княгиню усадили на вынесенную из сеней скамью, покрытую красным сукном. Вобрав голову в плечи, нахохлясь, князь некоторое время приходил в себя, осмысливая случившееся. Затем, взглянув на жену, глаза которой потухли от прискорбия, старый князь распрямил плечи и тихими словами стал успокаивать её — Родю литовины не примучают, будут с ним обращаться бережно, хотя бы ради того, чтоб получить за него выкуп, и он, князь, выкупит сына, сколько за него не запросят. (А запросит Витовт за Родослава три тысячи рублей — огромную сумму, и освобожденный, но все же примученный в темнице, Родослав умрет на родине пять лет спустя после кончины отца…)

Вдруг дунул свежий ветерок. Стоячий воздух раздвинулся, и через мгновение резким порывом ветра садануло травной свежестью с приокских лугов. Пахнуло пылью, чем-то приторным, наподобие запаха крови. Вихревой поток, вздымая на растрескавшихся дорогах и стежках белесую пыль, закрутил в горячем воздухе соломинки, перья, букашки. Ветлы затрепетали, засверкали матовой изнанкой листьев.

По двору шустро забегали дворовые девки, стаскивая развешенное на веревках на просушку добро — меха собольи с хвостами и без хвостов, красные лисьи меха с пушистыми хвостами, меха беличьи, горностая, шитые жемчугом, золотом и серебром пелены и платья… Порывистый ветер вздымал на девках сарафаны, обнажая белые ноги, срывал с веревок меха, швырял ошметками сухого навоза.

Рыкнул и быстрым говорком затарабарил громок; сухо блеснула молния, и первые капли дождя, градинами подпрыгивая на земле, вмиг испятнали дорожки. Исполинской черной птицей на вольно раскинутых крыльях снижалась таинственно-грозовая туча. Подернутая серовато-белесым, как от костра, дымком, она при вспышках молний, все более жирных и ярких, внезапно отпахивала в своей утробе то веселые синие расщелины среди розоватых скалистых нагромождений, то рвущееся на волю и тотчас же гаснувшее зловещее полымя.

"Разразись, гроза!" — с тоской призывал князь. Казалось ему, гроза, усилясь, рассосет его горе и тоску, разделит как бы на всех понемногу… И, словно вняв его мольбе, со страшной силой ударил гром, раскалывая небо и затем как бы раздирая его на клочки до самого края, постепенно затихая. "Свят, свят, свят!" — крестясь, заприговаривали бояре. Какая-то лошадь, в суматохе оставленная у привязи, оборвала поводья, ошарашенно проскакала по двору два круга и, увидев, наконец, ворота конюшни отверстыми, влетела в них на всем галопе.

Дождь ливанул разом, зашумел ровно и равнодушно. Князь сделал усилие, чтобы встать. Слуги подхватили его под руки, думали — он хочет в палаты, а он повелел им вывести его под ливень. В один миг, сойдя со ступенек крыльца на землю, взмок до нитки. Сырая одежда облекла согбенное его тело, обозначила на спине пиками проступившие лопатки. Княгиня и слуги увещевали князя пойти во дворец, но он и слышать о том не хотел. Принимал упруго льющийся на него с неба теплый поток охотно. При каждом ударе грома, при каждом широком всплеске молний близ него — настолько близких, что, казалось, молния вот-вот охлестнет петлей, — не содрогался, как содрогались княгиня, бояре и слуги, не крестился в испуге, говоря: "Свят, свят, свят…" Лишь отирал дланью мокрое лицо, как бы омывая с себя тяготу горестной вести…

Когда дождь стал затихать, сказал:

— Ну, а теперь — в палаты… Почто раскисли? Вы что ж — поверили, что Родя взят в полон? А я — не верю! — голос его взвизгнул. — Не верю! Вернется он… Вместе со всеми ратными вернется…

На последующие дни стали прибывать ратные — на конях, на повозках, многие — раненые. Раненых встречали плачем, а убитых, доставленных домой на повозках, рыданиями. Князь уже знал, что бой состоялся под Любутском, и рязанское войско потерпело поражение от одного из самых опытных полководцев Литвы — князя Семена-Лугвения Ольгердовича, которому помог другой литовский князь — Александр Патрикеевич Стародубский. Но, как ребенок, все ещё надеялся: вот прибудет Иван Мирославич, и уж с ним-то наверняка рядом будет Родя. Эти призрачные надежды рухнули разом, едва увидел въехавшего во двор Ивана Мирославича. Тот охватил лицо руками, затрясся всем телом: "Не… не уберег Родю, не уберег моего крестничка!.. Прости, государь…" Тогда князь, видя плачущего зятя, чувствуя как будто некоторое облегчение оттого, что любимый им боярин взял часть горя на себя, сказал:

— Слезами горю не помочь! Давай-ка, Мирославич, лучше обмужуем, как нам вызволить нашего Родю и как найти управу на Литву!

Долго обговаривали свое положение, понимая, что вряд ли им по плечу в скором времени новый поход на Витовта…

Глава двенадцатая. Прощание

Пленение Родослава окончательно подорвало здоровье Олега Ивановича он все реже вставал с постели. Бояре, входя по утрам в его опочивальню, всматривались в лицо больного — ждали чуда… Но нет, чуда не предвиделось. Старания лекарей и снадобья трав, заботливо изготовленных самой Ефросиньей, не помогали. Князь таял, как свечка, рот его завалился ещё больше, горбинка носа белела костью. Бояре толклись почтительно около него, разговаривали тихо и ловили каждое его слово. Тревожились за его жизнь, ибо что станет со всеми ими, коль он почиет? Смогут ли они вместе с молодыми князьями удержать великое Рязанское княжение?

А сам Олег Иванович, приоткрыв чуть рот и тяжело дыша, смотрел на ближних с той же тревогой и мыслью — что станет с ними после него? Устоят ли? Те, которые были его сподвижниками с начала его княжения — Ковыла Вислый, Софоний Алтыкулачевич, Манасея, Глеб Логвинов — состарились. Иные умерли. В почтенном возрасте уже и те, кто пришел к нему служить вместе с Иваном Мирославичем из Орды — Таптыка, Доброденя, Едухан… Сумеют ли молодые, Федор и Родослав (верил — Родослав будет вызволен из полона) и их окруженцы — удержать в горсти то, что собиралось предками и им, Олегом, по зернышку?..

Вот и Федор, войдя к отцу, устремляет на него все тот же тревожный взор. И сразу веселеет, когда своими очами видит: отец пусть и в недуге, но жив, даже и рукой покажет — все, мол, ладком… Ему, наследнику, придется куда как трудно. Ведь те, кто был усмирен Олегом и кто почитал Олега, не приведи Господи, поднимут руку на его сына… Тот же князь Иван Пронский, сын Владимира Пронского, не затаил ли в душе обиду за отца, некогда плененного Олегом и притомленного в тюрьме?.. Как бы не обнажились старые язвы! Как бы не вышло у рязанских князей по пословице: "В руках было, да по пальцам сплыло".

В один из жарких летних дней Олег Иванович позвал к себе Федора. И когда тот явился — статный, краснощекий, в карих глазах живость ума, чуткость и готовность тотчас исполнить любую волю отца — невольно, зная, что грех завидовать, позавидовал ему. Когда-то и он был вот таким, пышущим здоровьем и быстрым, как ветер…

— Бояр послал к Витовту — выкупать Родю? — спросил Олег Иванович.

— Да, батюшка.

— Вот и добре. А теперь вели вынести седалище на берег Лыбеди. Побуду на воле…

— Шатер раскинуть? — деловито осведомился Федор, умевший устроить любое дело обстоятельно и с удобствами.

— Нет, посижу под балдахином.

Через полчаса старый князь сидел под нарядным шелковым навесом на берегу реки. Легкий ветерок осушал на его складчатом лбу испарины, обдавал впалые щеки речной свежестью, неся с собой сладковатый запах ивняка, дощатой прели от мостков, на которых женки отбивали вальками порты, рыбьей чешуи от развешенных на кольях сетей. Курчавилась вода вкруг опущенных в неё ветвей ив, прыскала серебром рыбья мелочь по речной глади, чуть тронутой рябью. Лыбедь спокойна и тиха, и было в утешение князю, что пребудет она навеки — с пескарями и щуками, осетрами и раками…

А Федор рядом с отцом вдруг как бы заскучал, как будто чем-то и обеспокоился.

— Батюшка, мне около тебя быть, иль могу по делам отлучиться?

Бровь старого князя недовольно поднялась, берестяные усы дернулись. Больной и старый, он уже и не нужен. Уже в тягость! Это он-то, вложивший в своих детей столько заботливости, столько душевной щедрости, любви! Это он-то, которому удалось вернуть Рязанскому княжеству былое величие и встать вровень с самыми почитаемыми и сильными князьями Руси. Это он-то, давший благоденствие своим подданным…

Федор понял, что своей неловкостью, своими словами уязвил тонко чувствующую душу отца — и уже сожалел о том, раскаивался.

— Батюшка, ты не подумай… Я буду подле тебя всегда… Только мне вспомнилось…

"Что вспомнилось? Неужто у тебя есть что-то более дорогое и близкое, чем твой больной старый отец? Родя так никогда не сказал бы…", — все ещё на волне каприза думал Олег Иванович, попуская в своей душе недоброе движение в отношении старшего сына. Вдруг он увидел — сын огорчен своей оплошкой. Он, Федя, не такой уж и черствый, не такой невнимательный, каким показался минуту назад. И тогда, взглянув в свою собственную душу как бы со стороны и узрев её ужасное состояние, её пагубную разнузданность, что есть следствие самоугодия, самонадеянности, самодовольства, князь Олег содрогнулся. Так он запустил себя! Так попустил! "Боже мой! — подумал он, крестясь, — что со мной деется? Как я забыл Тебя, Боже? Прости меня, грешного, Господи, помоги мне не впасть в злобу и ярость, помоги овладеть собой…"

— …Вспомнилось мне, батюшка, — продолжал Федор, — что надобно послать гонца в догон нашим боярам, отъехавшим в Литву выкупать Родослава, довести до них, чтоб не скупились и соглашались на любые условия.

Олег Иванович кивком головы одобрил намерение Федора. Он успокоился, ибо душа его, как всегда при обращении к Богу, переставала баламутиться, мало-помалу опрастывалась от плохого чувства, и в неё входил мир. К тому же теперь он видел, что старший сын радеет о младшем. Он охотно отпустил от себя Федора.

Однако этот маленький случай, вызвавший в душе каприз и чуть ли не бурю, вновь наводил его на мысль о том, что нельзя отходить от Бога и на секунду, нельзя предаваться нерадению о душе, которая, стоит её хоть чуть попустить, ведет себя в угоду врагу, а не Богу. И вновь, в который раз, он подумал — пора уйти в монастырь. Уже навсегда. Освободясь от уз мирской жизни, от уз княжой власти, государствования, ему, может быть, удастся достойно скончать земное течение свое и, коль повезет, сподобиться войти в дверь бессмертия.

Приняв это решение, он почувствовал, как ему вдруг стало легко и радостно.

Да, размышлял он, на его долю выпало слишком много страстей, слишком много ему пришлось зачерпнуть жизненной грязи и слишком много гневаться, сердиться и кому-то мстить, чтобы суметь очистить себя, пребывая в мирской суете сует.

В тот же день он посоветовался об этом с княгиней. О подобных замыслах Ефросинье давно было известно, но теперь он говорил о том, чтобы уйти в монастырь немедля, уже завтра и — навсегда. Ефросинье невозможно было представить свою жизнь в отсутствие князя, с которым прожила долгую многотрудную, но и счастливую жизнь. Но, видя его созревшую решимость, не стала отговаривать. Уход в монастырь был наиболее достойным шагом к последнему рубежу земной жизни; такой же шаг, она это знала, предстоит и ей.

На другой день князь посвятил в свой замысел и епископа Феогноста, последнего при жизни Олега рязанского владыку, и тот благословил его. В присутствии бояр князь объявил, что отбудет в Солотчинский монастырь и там посхимится. Продиктовал духовную грамоту. Великое Рязанское княжение и большую часть уделов завещал старшему сыну Федору, меньшую часть Родославу и супруге Ефросинье.

Был дан прощальный обед. Олег Иванович с боярами и священниками сидел среди нищих и убогих — всех тех увечных, хромых, безруких, слепых, коих Ефросинья привечала с черного входа, подкармливала и утешала, когда им, в определенные дни, позволено было посещать княжой дворец. Князь сам подносил каждому чашу вина, говоря: "Прости меня и благослови…". С каждым поцеловался. Федора Олеговича просил уважать благие обычаи, быть боголюбивым, творить милостыню, жалеть сирот и нищих, любить правду, держать целомудрие, честь и братолюбие. Особенной интонацией подчеркнул слово "братолюбие", как бы обязав во что бы то ни стало вызволить из полона Родослава. Бояр просил послужить его детям и княгине, напоминать его сыновьям о том, чтобы они меж собой не держали злопамятства, были в любви и согласии.

Помолился в храме и, когда вышел на паперть и увидел перед собой множество народа, поклонился всем низко и сказал: "Братья, иду к Богу! Простите меня и благословите…" Ему отвечали, что Господь благословит его. Многие плакали.

Он сел в открытую повозку и поехал, сопровождаемый малым числом верховых. Мягко шелестели колеса, обильно смазанные дегтем. Переправясь на плоту на другой берег Оки, князь, прежде чем снова сесть в повозку, обернулся. Переяславль, в версте от Оки, вознесенный крутояром, переливался в мареве горячих воздушных струй всеми красками трехъярусного княжого дворца, церковных куполов, боярских хором… Здесь, в Переяславле, родились его дети. Здесь он испытал радости любви и семейной жизни, и горечь поражения, временно лишившего его престола, и упоение побед…

Размашисто и медленно, с чувством любви и сожаления, что больше не побывать ему в нем, перекрестил он родной город, потом взгляд его остановился на сверкающей Оке. Перекрестил реку.

Повернулся в сторону сельца Шумашь, откуда послышалось пение, увидел на большом лугу косцов в белых рубахах с кумачовыми ластовицами и гребельщиц в белых же рубахах или клетчатых поневах. Меж Окой и сельцом, половиня луг, вытянулось озеро. За озером, под сельцом, вороша граблями сено, гребельщицы, в своих разноцветных платах, издали напоминавшие полевые цветы, запевали: "Соловьюшка маленькай, голосочик тонинькай…". Косцы, по сю сторону озера, шли по лугу чередой, слизывая жалом кос траву и подхватывая: "Не пой громко, не пой звонко во зеленом во саду…"

Вместе с песнью до князя доносились запахи первого сенца и луговой свежести овсяницы и лисохвоста, кашки розовой и красной, мятлика, поречника… Крестьяне пели как бы одной грудью, не напрягаясь, широко и свободно. И как солнце лучами легко пронизывало кисейные облака, так и звуки голосов легко неслись над шелковистыми лугами. Чудесное, слаженное пение, казалось, было выражением не только душ певцов, но и совокупности, единства всего окружающего — земли с её лугами и лесами, голубого неба, сквозистых облаков.

Олег Иванович вспомнил, что и воины в походах пели вот так же вольно и широко, и всегда ему было легко под их пение.

Был ли он по-настоящему счастлив? Он не знал. Знал лишь, что свое предназначение — быть князем земли Рязанской — старался оправдать всеми силами души и ума и дорого оплачивал то своей кровью, то кровью и страданиями детей и близких…

Белая волнистая борода его пошевеливалась на ветерке. Он вспомнил о Ефросинье. Вспомнил, как несколько дней назад вошел к ней в терем и увидел — она подкармливала певчих птиц муравьиными яйцами. Щепотками брала их из лукошка, подсыпала в клетки, но на птиц смотрела с отсутствующим видом — печально думала, как он сразу догадался, о плененном сыне. И он все время тосковал о сыне. Встав рядом с женой, коснувшись плечом её плеча, он взял щепотку муравьиных яиц и подсыпал их в клетку — и с какой-то необыкновенной силой ощутил родственную близость к жене…

Песня оборвалась так же вдруг, как и началась. Князь стал на колени, трижды приложился то одной, то другой щекой к теплой, живой, благоухающей травами земле и перекрестил её, свою родимую Рязанскую землю.

Умер Олег Иванович в Солотчинской обители 5 июля 1402 года, вскоре после того, как был пострижен под именем Иоаким в святую схиму, обязывающую схимника соблюдать самые строгие правила монашества. Покойника одели по иноческому образу, положили в каменный гроб и погребли в Покровском храме той же обители.

Три года спустя почила княгиня Ефросинья, постриженная в основанном ею Зачатейском монастыре, в трех верстах от Солотчинского, под именем Евпраксия. По её завещанию, она была погребена подле своего супруга, в Покровском храме.

Глава последняя, или Эпилог

Поздним вечером — уже затухает заря — к воротам Солотчинской обители подъезжает всадник и просит привратного сторожа-монаха спросить у отца-игумена, не разрешит ли тот родственнику покойных инока-схимника Иоакима и инокини Евпраксии поклониться их гробам. Сторож при слабом отсвете зари, всматриваясь в густобородое лицо путника, не узнает его, хотя, как ему кажется, прежде видел этого человека с важной осанкой и резкими очертаниями породистого лица.

Через несколько минут сторож возвращается к воротам вместе с игуменом. Тот, с трудом подойдя к воротам на своих старческих ногах, видно, распухших от долгого стояния на молебнах, сразу узнает гостя:

— Не ты ли, княже Смоленский? Не ты ли, Юрий Святославич?

— Я, святой отец, я… — тихо отвечает путник. — Только уже не князь Смоленский… Все, все я потерял — и княжение великое Смоленское, и семью, увезенную Витовтом в Литву, и честь… И все от меня отвернулись…

Отец игумен обескуражен сообщенным. Он молчит.

— Да, — повторяет Юрий Святославич. — Все от меня отвернулись. Убивец я…

— О, Боже, да как же это с тобой содеялось? Какой грех! Какой грех! Какой грех! — повторяет отец игумен, сокрушенно качая головой.

Юрий Святославич просит исповедовать его и разрешить ему поклониться праху тестя и тещи.

Свое страшное преступление Юрий Святославич совершает лет пять спустя после смерти князя Олега Рязанского. Его преследует цепь неудач. Неудачи начинаются с новым натиском Витовта на Смоленск. Поспешив воспользоваться уходом из жизни Олега Рязанского, Витовт подступает с большим войском к Смоленску, однако Юрий Святославич умелыми действиями отстаивает город. Витовт нещадно грабит окрестные волости, пожигает их и, угрожая новым приходом и новыми разорениями, возвращается в Литву.

Чувствуя, что очередной осады он не выдержит, Юрий Святославич, оставив в Смоленске семью, с малой дружиной едет в Москву — просить поддержки. Василий Дмитриевич, опасаясь розни с могущественным тестем, отказывает смоленскому князю в помоге. Тем временем Витовт, узнав, что Юрий в Москве, посылает большое войско на Смоленск и вынуждает горожан, среди которых намечается раскол, открыть ворота. Он вновь хозяин Смоленска. И тут же посылает гонцов к Василию Московскому — требует выдать ему Юрия.

Князь Василий Дмитриевич в сложном положении — он не выдает Витовту своего гостя, но предлагает тому удалиться из Москвы. Юрий едет в Новгород, где о нем давно идет молва как о боевом князе, и получает в управление тринадцать городов. Но Витовт и здесь не оставляет его в покое — требует от новгородцев выдачи ему Юрия. Новгородцы возмущены требованиями литовского князя. Они готовы отстоять Юрия Святославича. Назревает война…

Не желая, чтобы из-за него пролилась кровь, Юрий Святославич благодарит хозяев и удаляется из Новгорода вновь в Москву. К этому времени Василий Московский уже в охлажденных отношениях с Витовтом. Сын Дмитрия Донского более не в силах терпеть наглых притязаний Витовта ещё и на Новгород и начинает исподволь показывать зубы тестю.

Юрий Святославич получает от князя Василия в управление Торжок. В Торжке, обозленный сплошными неудачами, впадает в раздражение и гневливость, срывает зло даже на самых близких ему людях, не желая замечать, что вызывает с их стороны ропот и ответное ожесточение.

В разлуке с супругой Юрий хочет прелюбодействовать. Упорно, но тщетно он пытается добиться взаимности от Ульяны, жены Вяземского, который по-прежнему верный соратник Юрия и сопровождает его в скитаниях.

В тот роковой час во время пиршества хмельной Юрий смотрит бесстыдно-масляными глазами на Ульяну и, приняв из её рук чару с вином, нагло и жарко обнимает её. Симеон возмущен. Он резко одергивает Юрия Святославича, требуя, чтобы тот не касался чужой жены. Юрий, чье самолюбие давно уже уязвлено неподатливостью Ульяны, теряя рассудок и волю, в порыве ревности убивает Симеона. Убежавшую Ульяну находит в одном из покоев и, при попытке овладеть ею, получает ножевую рану в руку. Ульяна убегает из терема во двор, но Юрий с обнаженным мечом настигает ее…

Минуту спустя, пятясь с окровавленным мечом и озираясь, он видит, с каким ужасом и омерзением смотрят на него сбежавшиеся стражники и дворовые. Возвратясь с безумными глазами в столовую, он со всего маху разрубает мечом стол с закусками на нем; рыдая, как ребенок, катается по полу и рвет на себе волосы. "За что? За что я убил их? — вопит он. — За что-о?!.."

"И побежит, — скажет о нем летописец, — к Орде, не терпя горького безвременья, срама и бесчестия".

По пути в Орду остановится в монастыре Николы Чудотворца под рязанским городом Венев на реке Осетр. В душе он постоянно слышит душераздирающий вопль Ульяны в тот миг, когда настиг ее; он потерян; он в ужасе от своего злодеяния и на грани умопомешательства.

Как свидетельствует летописец, он в печалях и скорбях, он плачет и сетует в грехах своих. Вдруг Юрий понимает — ему не миновать праха тестя, властно, неодолимо тянет его в Солотчу.

Тесть был для него почти всем — отдал ему в жены дочь, в годы изгнания приютил у себя на Рязани, вселял в него веру в торжество справедливости, посадил на престол… Своим благочестием, великодушием, твердостью нрава действовал остужающе на горячего гневливого зятя, отвращая его от неосмотрительных поступков.

Юрий Святославич до рассвета пребудет в храме у гробов Иоакима и Евпраксии, молясь и горячо шепча что-то, и снова молясь и рыдая безутешно, сокрушаясь о погубленных им жизнях близких ему людей. О том, что сгубил и свою собственную душу, не сумев усторожить её и впустив в неё темень.

Из Солотчи он вернется в Венев, в обитель, давшую ему, как оказалось, последний приют в его скитаниях. Здесь, выключивший себя из потока своего времени, он вскоре и почиет, хотя бы малость утешенный кратким пребыванием у праха того, кто в суетной земной жизни не потерял, а возвысил себя. Возвысил, распахнув свое сердце навстречу свету.

1

Перевицк (Перевитск, Перевитеск) — древний город в Рязанской земле. В XVI–XVIII вв. существовал Перевицкий стан Рязанского уезда. Ныне на месте древнего города расположена деревня Перевицкий Торжок.

Примечания

1

Перевицк (Перевитск, Перевитеск) — древний город в Рязанской земле. В XVI—XVIII вв. существовал Перевицкий стан Рязанского уезда. Ныне на месте древнего города расположена деревня Перевицкий Торжок.

(обратно)

2

Лопасня - древний русский город, впервые упоминается в летописи под 1175 годом.

(обратно)

3

Скорнищево - Первое упоминание в письменных источниках относится к XIV веку. В сводах Никоновской летописи под 1371 годом упоминается о битве между войсками рязанского князя Олега Ивановича и Дмитрия Донского у села Скорнищево близ Переяславля-Рязанского.

(обратно)

4

Иван Иванович (Иоанн Иоаннович) (по прозванию Коротопол или Коротополый; умер в 1343) — князь рязанский, единственный сын Ивана Ярославича. Унаследовал рязанский престол в 1327 году после смерти отца, казнённого Узбек-ханом в Орде.

(обратно)

Оглавление

  • Часть первая. ПОШАТНУЛСЯ РЯЗАНСКИЙ СТОЛ
  •   Глава первая. Не солоно хлебавши
  •   Глава вторая. Олег — великий князь Рязанский
  •   Глава третья. Боярская дума
  •   Глава четвертая. Решается участь княжны
  •   Глава пятая. Ефросинья предуведомляет княжну
  •   Глава шестая. У кузнеца Савелия
  •   Глава седьмая. В Пронске
  •   Глава восьмая. Владимир Пронский решается
  •   Глава девятая. Княгиня Пронская
  •   Глава десятая. Кому тревожно, а кто бодр и деятелен
  •   Глава одиннадцатая. Кого пожалел Савелий
  •   Глава двенадцатая. Брат сердится на брата
  •   Глава тринадцатая. Проводы на войну
  •   Глава четырнадцатая. Битва под Скорнищевом
  •   Глава пятнадцатая. Владимир сел на Рязанский стол
  •   Глава шестнадцатая. В Мещере
  •   Глава семнадцатая. Ночные молитвы
  •   Глава восемнадцатая. Епифан Кореев в Сарае
  •   Глава девятнадцатая. Мурза Салахмир
  •   Глава двадцатая. В пути
  •   Глава двадцать первая. Встреча
  •   Глава двадцать вторая. За кого староста Габай
  •   Глава двадцать третья. Утоление мести и великодушие
  •   Глава двадцать четвертая. Освобождение
  • Часть вторая. 1380 ГОД
  •   Глава первая. Епифан Кореев в Крыму у Мамая
  •   Глава вторая. Восхождение Мамая
  •   Глава третья. Мамай идет на Русь
  •   Глава четвертая. В лугах под Скорнищевом
  •   Глава пятая. Савелий опасается
  •   Глава шестая. Епифан узнает кое-что новое
  •   Глава седьмая. Новый ход Олега Ивановича
  •   Глава восьмая. Московский князь Дмитрий Иванович
  •   Глава девятая. Сторожа в Диком поле
  •   Глава десятая. Манит Москва
  •   Глава одиннадцатая. Узел затягивается
  •   Глава двенадцатая. Неожиданное сватовство
  •   Глава тринадцатая. Великое дело Москвы и рязанский гвоздь
  •   Глава четырнадцатая. У кого благословиться?
  •   Глава пятнадцатая. Игумен Троицкой обители
  •   Глава шестнадцатая. На Маковце у преподобного Сергия
  •   Глава семнадцатая. В Коломне
  •   Глава восемнадцатая. Чему обрадовались рязанские сторожевые
  •   Глава девятнадцатая. Олег слышит глас народа
  •   Глава двадцатая. Короткое свидание
  •   Глава двадцать первая. Ягайло под Одоевом
  •   Глава двадцать вторая. Марш-бросок
  •   Глава двадцать третья. Кое-какие странности Дмитрия Ивановича
  •   Глава двадцать четвертая. Что сказала земля
  •   Глава двадцать пятая. Где мертвые тела, там и орлы
  •   Глава двадцать шестая. С высоты Красного Холма
  •   Глава двадцать седьмая. После побоища
  •   Глава двадцать восьмая. Ссора и примирение
  •   Глава двадцать девятая. Кто-то огорчен
  •   Глава тридцатая. Сложные чувства
  • Часть третья. СВЕТ И ТЕНИ
  •   Глава первая. Ни в какие ворота
  •   Глава вторая. Унижение скреплено печатью
  •   Глава третья. Прерванная соколиная охота
  •   Глава четвертая. Как умаслить Тохтамыша?
  •   Глава пятая. С заглядом наперед
  •   Глава шестая. На бродах
  •   Глава седьмая. Разорение
  •   Глава восьмая. Горе
  •   Глава девятая. Месть
  •   Глава десятая. После боя под Перевицком
  •   Глава одиннадцатая. В канун прибытия Сергия Радонежского
  •   Глава двенадцатая. Преподобный Сергий в Переяславле Рязанском
  •   Глава тринадцатая. Родослав стремится из неволи
  •   Глава четырнадцатая. Каприз души
  • Часть четвертая. СМОЛЕНСКИЙ УЗЕЛ
  •   Глава первая. В тихой Солотчинской обители
  •   Глава вторая. Случай на охоте
  •   Глава третья. Под Любутском
  •   Глава четвертая. Крутые перемены
  •   Глава пятая. Супруги Вяземские
  •   Глава шестая. Юрий Святославич мстит…
  •   Глава седьмая. Неприятные напоминания
  •   Глава восьмая. Олег увещевает зятя
  •   Глава девятая. Враги остаются врагами
  •   Глава десятая. Витовту советует мать
  •   Глава одиннадцатая. Младший сын
  •   Глава двенадцатая. Прощание
  •   Глава последняя, или Эпилог X Имя пользователя * Пароль * Запомнить меня
  • Регистрация
  • Забыли пароль?

    Комментарии к книге «Олег Рязанский - русский князь», Алексей Петрович Хлуденёв

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства