Иван Парфёнович Ботвинник (1920–1984) Скиф Исторический роман Под редакцией доктора исторических наук профессора Э. Д. Фролова Художник Е. М. Фетисов
Памяти ушедших друзей
Часть первая Царство Понтийское
Глава первая Херсонес
I
Был свежий весенний день. Дул береговой ветер. Море вспыхивало яркими искрами. На каменистом выступе стояли две мальчика — худощавый черноволосый подросток и толстенький пухлощекий его спутник лет девяти. Подросток, прикрыв глаза ладонью, упорно глядел вдаль. Пухлощекий малыш нетерпеливо ковырял ногою прилипшие к камню водоросли я время от времени тянул старшего за хитон.
— Филипп, да Филипп же, опять в гимнасий опоздаем! — жаловался он.
— Подожди, я хочу увидеть паруса Армелая.
— А кто такой Армелай?
— Ты еще глупый, Никий. Армелай самый великий полководец у нашего царя Митридата. Он разбил римлян.
Малыш вдруг заплясал от радости:
— Паруса! Эвое! Эвое! Я первый увидел!
Филипп долго и жадно глядел на море.
— Да, это Армелай, — вздохнул он, опуская руку. — Увидели, теперь пойдем, Никий.
Мальчики шли через пустующую каменоломню. Отсюда хорошо был виден город. В центре набережной возвышалось огромное, подпираемое тяжелыми коринфскими колоннами, разукрашенными листвой и плодами, сооружение — Стоя, где по утрам заседал совет старейшин, а вечерами устраивались общественные приемы и пиршества.
Филипп снова вздохнул. В школе на занятиях он мог часами, не шелохнувшись, сидеть и слушать о подвигах героев и богов Эллады. Первым запоминал стихи, лучше всех рассказывал о том, чему учили мудрецы. Но телесных упражнений не любил. Может быть, потому, что в беге, в метании диска никогда не бывал первым? Да, скорее всего потому…
В бассейне купались эфебы — юноши от восемнадцати до двадцати одного года. Они уже окончили занятия и, совершая омовение, как беспечные тритоны, резвились и баловались в воде. Эфебы не посещали школу. Свои учебники философии и риторики они давно подарили младшим братьям. Развернуть свиток считалось для них стыдом. Лошади и скачки, пирушки и любовные утехи — вот только о чем могли говорить уважающие себя эфебы.
Подростки завидовали им и старались вставить хоть одно словечко в их увлекательную, прерываемую частым смехом беседу.
Красавец Алкей, стоя на краю бассейна, застегивал на бледно-алом хитоне[1] пояс чеканного золота. Такие пояса назывались скифскими и были в большой моде.
— Через два-три года и ты станешь эфебом, — покровительственно потрепал он темные, с бронзовым отливом локоны Филиппа, — вот тогда и тебя Афродита позовет на пир жизни!
Филипп промолчал.
— Сегодня у нас борьба, — как бы вскользь заметил Алкей, — у тебя есть пара?
— По жребию, — нехотя отозвался Филипп.
Алкей неожиданно пригнулся и расстегнул уже застегнутый пояс.
— Ставлю на тебя. Хочешь? — улыбнулся он, выпрямляя стан и встряхивая кудрями.
У каждого эфеба был свой «преданный друг» — мальчик или подросток. «Преданный друг» бегал в лавочку, помогал эфебу одеваться, болел за него на всех состязаниях. Эфеб защищал своего «друга» от всех придирок, дрался с обидчиками, передавая ему приемы борьбы, помогал учить уроки, брал в театр. Филипп уже два года был «преданным другом» Алкея и считал себя влюбленным в его сестру.
«Иренион… Если я выиграю, Иренион узнает об этом. Обязательно. От брата!» — Филипп вспыхнул.
— Твой пояс?! — выдохнул он, заливаясь краской.
Алкей был доволен произведенным эффектом.
— Клянусь Гераклом! — повторил он, подбрасывая на руке пояс. — Я уже уверен в тебе.
Кругом засмеялись, но Филипп не обратил на это внимания. Он подошел к урне и, не раздумывая, вытянул жребий. На камешке стояла метка Бупала — самого сильного и крупного тяжеловеса в группе подростков. Широкий и белотелый, он уже стоял на арене рядом с атлетом-наставником, расставив ноги и дыша по всем правилам. Филипп, худенький и смуглый, пригнув голову, пошел на сближение со своим противником. Все видели: силы слишком неравны. Наставник хотел было отменить борьбу, но Филипп метнул в него короткий гневный взгляд и продолжал идти на Бупала. Тот слегка попятился.
— Мне все равно, но я боюсь тебя придавить, — с деланным равнодушием проговорил он, пожимая плечами. Ты всегда задираешься первым, а бью — злишься. Ты скиф, я не хочу с тобой.
— А я хочу! — сердито отозвался Филипп. Его не впервые называли скифом, он никогда не обижался на это, но теперь его не признавали равным: он скиф — значит, варвар! Он, Филипп Агенорид, варвар? — А я хочу! — повторил он, вскидывая руки.
Противники обнялись. Друг Бупала, эфеб Гармодий, отстегнул аметистовую фибулу[2] и бросил на кон. Борьба началась. Вскоре все увидели: Бупалу не так-то просто справиться со своим вертким и напористым противником.
Он задыхался, напрягал мышцы, однако Филипп каждый раз выскальзывал.
— Кажется, я подарю сестре аметистовую фибулу, — подзадоривал обоих борцов Алкей.
Наконец Бупал, забыв все правила, ринулся вперед и подмял под себя Филиппа. Он грузно, всей тяжестью навалился ему на грудь, больно сдавил руки и плечи. Не помня себя от ярости, Филипп взвизгнул, бешено крутнул головой и клюнул ею в подбородок противника, затем впился зубами в его плечо.
— Спасите! — завопил Бупал, катаясь вместе с врагом по песку. — Он загрызет меня, он бешеный!
Несколько эфебов, обернув руки плащом, с трудом оттащили от него маленького скифа. У Филиппа бурно вздымалась грудь, трепетало все тело.
— Выведите его! — приказал атлет-наставник. — Бешеных детей нельзя допускать на состязания. Никий, скажешь отцу: пусть принесет черного бычка в жертву подземным богам — злые духи сидят в твоем брате!
Бупала обмывали у бассейна. Всхлипывая, он принимался все с новыми и новыми подробностями рассказывать, как скиф чуть не загрыз его.
— Я бы мог его одной рукой… но не трогал. Вдруг правда — злые духи в нем…
Гармодий поднял с арены свою фибулу. Алкей пристегнул пояс.
Филипп никого и ничего не видел. Он сбежал по каменистой тропе к морю, упал на прибрежную гальку и горько разрыдался: Иренион… ведь обо всем этом расскажут Иренион! Теперь она не посмотрит на него — бешеный! Дома отец замучит упреками, а мачеха скосит глаза и тоже скажет: «Я тебя любила как родного, а ты — скиф».
Филипп был сыном Агенора от первой жены. Семнадцать лет назад молодой пригожий грек, купец Агенор, странствуя с торговыми караванами по Меотийским степям, сманил скифскую царевну. Через два года, оставив мужу грудного сына, красавица царевна сбежала в Афины и там безоглядно, как и в первый раз, отдала свое сердце какому-то римскому центуриону. С тех пор о ней никто ничего не слышал. Агенор, погрустив немного, женился на Клеомене, дочери своего компаньона. Клеомена родила ему Никия. Никий, кажется, только и любил Филиппа.
— Ты здесь? — Мальчик съехал с обрыва. — А я тебя везде искал.
* * *
Улицы, ведущие к пристани, были запружены народом. Старейшины города в белых одеяниях из тончайшей шерсти и купцы в фисташковых, золотисто-палевых и густо-розовых нарядах, в пурпурных и темно-вишневых плащах, ремесленники и простолюдины в алых и кубово-синих хитонах теснились, толкались, спешили к причалам. Филипп и Никий, стараясь не потеряться в этой давке, крепко держались за руки. К пристани медленно подплывали высокие боевые триеры[3], обшитые сияющей медью. Три ряда весел плавно резали воду. Первая триера уже причалила. По трапу сходил немолодой грек, среднего роста, широкоплечий, в простом белом хитоне. Перед ним девушки-жрицы, полуобнаженные, в легких шафрановых, разрезанных почти до пояса хитонах рассыпали весенние гиацинты. Но его обветренное лицо оставалось суровым и печальным. Темные, уже заметно тронутые сединой волосы сжимал миртовый венок. Толпа раздалась.
— Армелай! Эвое! Победитель римлян! Эвое!
За полководцем сошли, блистая позолотой доспехов, македонские наемники, за ними колхи и лазы в чешуйчатых латах и высоких шлемах, увенчанных лошадиной гривой. Шествие замыкали копьеносцы Счастливой Аравии в полосатых бурнусах и алых тюрбанах. Толпа раболепно глазела, но Филипп следил лишь за Армелаем. Строгое, чуть печальное выражение не покидало усталого лица полководца.
II
Дома обедали позднее обычного. Были гости, и Филипп успел переодеться, прежде чем мачеха заметила на нем разорванный хитон.
За столом вместе с семьей Агенора возлежали приезжие купцы: эллин с Родоса[4] и сицилиец из Лилибея[5]. Родосец утверждал, что Армелай втянет Херсонес в новую войну с Римом.
— Весь мир трепещет перед Римом, — перебил его сицилиец. — Понт еще не забыл прошлой войны…
— Однако Рим просил мира у Митридата, а не мы у Рима! — запальчиво выкрикнул Филипп.
Гости от неожиданности замолчали.
— Выйди, скиф! — Агенор едва сдержался, чтобы не ударить сына.
Он не любил своего первенца и остро чувствовал его нелюбовь к себе. Упрямое лицо мальчика с припухлыми, чуть вывернутыми губами ежеминутно напоминало Агенору о его роковой ошибке. Надо же было так потерять голову, чтобы жениться на наглой, необузданной дикарке. Хорошо же отблагодарила она глупца, давшего ей свое честное имя!.. И мальчишка растет весь в нее: дерзкий, своенравный, с ног до головы — скиф!
Агенор отпил из чаши ледяной воды и с принужденной улыбкой обратился к Мальвию:
— Извини, дорогой гость, неразумного.
— Не извиняйся, благородный Агенор. Мальчик не виноват, их так учат. Митридату нужна слепая преданность, — спокойно ответил сицилиец.
— Слепая преданность к лицу солдату или рабу, рожденному в доме господина, — вставил Хризодем. — Слепой же купец — зрелище грустное.
— Купцы — мореходы, — поддержал Мальвий, — а мореход слепым не бывает. Нам многое известно, о чем умалчивают историографы Митридата-Солнца, — добавил он, значительно поднимая брови.
Агенор сочувственно кивнул, вступая в разговор:
— Большая радость обойти под тугим парусом весь мир. В юности и я бороздил волны вспененные, — начал он, тоном голоса показывая, что и ему, херсонесцу, не чужды аттическое воспитание и высокие музы Гомера. Но родосец, видимо, не склонен был выслушивать лирические излияния хозяина.
— Мореплавание становится год от года опасней, — с тревогой прервал он Агенора. — Свирепствуют пираты, а Митридат и его полководцы не укрощают, а поощряют разбойников.
— Понтиец свои корабли провоевал, а что уцелело, отдал Сулле, — съязвил Мальвий, отстраняя от себя золотую чашу. — Чем же ему наводить страх на пиратов? Да к тому же они друзья его. Он, кажется мне, даже радуется, когда морские ласточки щиплют римского орла.
— Да хранят нас боги от новой войны, — озабоченно вымолвил Агенор. — Ведь я понимаю, что Армелай приехал сюда не на поклонение деве Артемиде, а выколотить из нас, — он тоже съязвил, — новые добровольные пожертвования.
— Удивляюсь, — сицилиец снова протянул руку к золотой чаше, но не взял ее: — вы эллины или рабы царя-варвара?!
— За городскими стенами — Скифия… — Агенор покосился на дверь, боясь, чтобы его не услышал сын. — Кто связался с этим проклятым племенем — погиб! Мы — люди мирные, а степные варвары сильны. Я был ребенком, но помню Савмака. Этот раб из племени царских скифов возмутил все Боспорское царство, вооружил невольников, убил царя Перисада… Что тогда творилось в Херсонесе! Разъяренные скифы с ножами кидались на эллинов. Компаньон моего отца Харикл с женой и с шестью детьми погибли под копытами их коней. А мы всей семьей спаслись в кибитке нашего старого покупателя-скифа Гиксия. Тогда-то все лучшие люди Херсонеса и призвали Митридата. На счастье наше его полководец Диофант был в Тавриде, отогнал взбунтовавшихся… В страшные времена живем! Купцу без сильной руки нельзя, добрый Мальвий! — горячо и в то же время как-то испуганно заключил Агенор.
— Рим гораздо лучше навел бы порядок, — не сдавался сицилиец.
— Что ты говоришь?! — перебил его родосец Хризодем. — Римляне десять лет ничего не могли поделать с Евном, когда он поднял восстание рабов в твоей Сицилии.
— Как ничего не могли?! Евн был разбит консулом Рупилием и замучен в тюрьме. Рима еще никто не побеждал! — Мальвий осушил чашу с вином. — А ваш Митридат — хитрый, но неумный азиатский царек. Когда начинал поход, у него было двести пятьдесят тысяч пеших воинов, сорок тысяч всадников, флот из трехсот военных кораблей, а чем кончил?
— Да… Но он разбил хваленые легионы Люция Кассия, Мания Аквилия и Квинта Оппия, — высокомерно возразил родосец.
Мальвий презрительно хмыкнул.
— Они дрогнули перед силой числа, а не доблести. — Он оттолкнул картинным жестом пустую чашу. — Доблесть чужда азиатам! Когда Сулла взялся за дело, ваш царь быстро вспомнил о мире, а чтобы умилостивить нашего вождя, подарил ему восемьдесят военных кораблей, три тысячи золотых талантов и отказался от всех завоеваний в Азии. Вот какой ваш царь!
— Ты делишь трапезу с сынами Эллады и желаешь им погибели, — вскочил взбешенный грек.
Хозяин испуганно посмотрел на вспыливших гостей и поспешно налил вина в их чаши.
— Не наше дело судить дела царей и вождей.
Сицилиец, чувствуя, что он допустил непристойность в доме, где его хорошо приняли, примирительно вымолвил:
— Ты не понял меня, добрый Хризодем. Рим — наследник всех благих дел Эллады… Я только хотел сказать: Эллада и Рим — брат и сестра. А хороший брат не отдает сестру варвару. — Агенор не расслышал последних слов Мальвия. Ему показалось, что тот толкует о каких-то брачных делах, и, чтобы окончательно примирить гостей, он попытался поддержать беседу:
— Да, да! От браков с варварами добра бывает мало. Ты прав!
Родосец, решив, что хозяин восхваляет римлян, снова вскипел:
— А тебе не все ли равно? У тебя и среди варваров родня! Рим торговать не помешает…
Агенор обиженно промолчал, зато Мальвий восхищенно воскликнул:
— Ты остался эллином, благородный Агенор! Я знаю, ты ждешь часа, чтобы сбросить оковы царя-варвара!
Агенор в ужасе покосился на двери и окна. За подобные речи вырывали язык у оратора, а слушателям отрезали уши…
III
Прогнанный из-за стола Филипп лениво бродил по двору. Было жарко. Рабы спали, и даже белый лохматый пес Левкой не захотел с ним играть.
От нечего делать Филипп взобрался на забор. Внизу раскинулся сад архонта[6] Аристоника, отца Алкея и Иренион. Филипп дружил с ними. И втроем они часто играли на садовых дорожках. Но в прошлом году Иренион, вернувшись из Афин, куда она ездила с отцом на празднество богини Паллады, стала избегать встреч с бывшим другом.
Дом архонта выделялся из всех херсонесских зданий благородством пропорций, изяществом и стройностью ионических колонн. Сад с тенистыми дорожками и фонтаном, заросший ирисами, был прост и по-домашнему уютен.
Иренион любила цветы и сама ухаживала за ними. Она росла без матери и рано научилась вести дом. Ирисы, большие, ярко-лиловые и палево-золотистые, были ее гордостью. Даже в послеобеденный зной она не поленилась выйти укрыть их тенью.
В нежно-зеленоватом пеплосе, с тяжелым узлом каштановых волос над чуть загорелой стройной шейкой, она и сама казалась ожившим ирисом. Филипп, сидя на заборе, свистнул. Иренион не повернулась на зов мальчика, достала ножницы и стала срезать цветы.
— Зачем ты в жару режешь?
Она не ответила.
Он повторил вопрос громче.
— Алкей просил. Он с отцом пойдет в Стою на пир в честь верховного стратега. — Иренион горделиво откинула голову: ее брат уже взрослый и приглашен на общественное пиршество как равноправный эллин.
Филипп молча наблюдал за нею. Нарезав букет, девушка выпрямилась и пошла в дом.
— Не уходи, я расскажу тебе об Армелае, — выкрикнул он.
— Ты лучше расскажи о Бупале, — ответила девушка.
Филипп чуть не свалился с забора. Нет, этого он все-таки не ожидал: Алкей предал его, Иренион все знает!..
— Тебя вывели из гимнасия, — добавила она, — ты кусаешься…
Филипп спрыгнул на землю. Все кончено! Он опозорен на веки вечные.
Не видя ничего перед собой, мальчик поплелся в дом. В каморке, за спальней рабов, жил старый ритор Дион. В молодости Дион был оратором. Потом на Родосе обучал юношей риторике. Теперь, полуслепой и дряхлый, доживал свой век на хлебах у дальнего родственника Агенора. Мальчик привязался к старику. Он не забывал принести ему лакомый кусок, украденный из-под носа мачехи, а то и оторванный от себя, вечерами выводил на берег подышать морской прохладой, иногда, по его просьбе, часами читал вслух Гомера, а потом, тихий, зачарованный, слушал взволнованные рассказы об Элладе. Из этих рассказов перед ним вставала сказочная страна, где все было в сиянии и благоденствии: люди там были добры, справедливы, шли на помощь друг другу, матери не бросали маленьких детей, мачехи не обижали пасынков. Как он мечтал когда-нибудь побывать в этой стране, не во сне, а наяву увидеть ее прекрасные города, подышать воздухом гор, где обитают боги!
— Дедушка Дион, — Филипп остановился на пороге, — у меня горе! — Он бросился к старику, зарылся лицом в его потрепанный, пропахший камфорными листьями хитон и, всхлипывая, начал рассказывать о своем несчастье.
— Она все знает, — повторял он в отчаянии. — Алкей предал меня!
Старик терпеливо слушал, поглаживая его лицо и голову обеими руками. Пальцы были сухими и тонкими, кончики их подрагивали, и почему-то это подрагивание, которое Филипп ощущал на своем лице, успокаивало его.
— Ты не справился с этим бычком Бупалом? — наконец заговорил старик. — Да ты же первый в школе по риторике и поэзии. Этого тебе мало? — И добавил: — Знай же, дитя мое, один мудрец прославит Элладу больше, чем десять атлетов. Было так и будет. Пойдем лучше к морю. Посмотришь на волны — и поймешь: все беды проходят…
Полдневный зной уже спадал. От моря тянуло прохладой. У дома Иренион рядом с ее братом Алкеем стоял высокий стройный афинянин лет двадцати шести. Его одежда, простая и вместе с тем изысканная, грациозность манер, тонкое золотисто-матовое лицо — все обличало в нем знатного эллина, родившегося в блистательных Афинах. Незнакомец держал в руках ирисы. Он касался губами цветов.
Филиппа резнуло по сердцу, ему казалось — афинянин целует Иренион. «Да, к морю, скорее к морю!» — повторил он про себя. Старик, словно подслушав его мысли, заторопился и крепче сжал его руку.
Они стояли на берегу до захода солнца. Волны накатывались с грустным шумом, округлые, плавные.
— «Виноцветное море…» — тихим взволнованным полушепотом начал Дион. — Дитя, ты помнишь? «Волны кипели и выли, свирепо на берег высокий…»
— «С моря бросаясь…» — тихо подсказал Филипп, не отводя глаз от уходящего в водное лоно огненного светила.
На минуту ему показалось, что рядом с ним — сам Гомер, мудрый, всезнающий и — вечный; старик спутник безмолвствует, не его, а чей-то другой голос, глуховатый, чуть грустный (может быть, потому, что сливается с шумом моря), рассказывает ему.
— Двести пятьдесят олимпиад, — звучал голос, — десять столетий прошло с тех пор, как первая эллинская ладья коснулась песка Тавриды. Спутники Одиссея воздвигли здесь алтарь в честь Афины-Паллады. Все было на этой земле — и поражения, и победы. В меру радуйся удаче, в меру горе ты горюй. Эллин — это прежде всего гармония. Эллада в нас самих, дитя. Не мечом и насилием, но разумом и красотой мы победили…
Сумерки сгущались. В городе зажглись огни. Их отражения зыбились в притихшем море. Над Стоей сиял разноцветный венок, бросая зеленые и оранжевые отблески в черную воду.
Филипп благоговейно вслушивался в окружающий его мир.
IV
Пир в честь Армелая удался на славу. Правда, в самом начале Агенору пришлось пережить несколько неприятных минут. Он поссорился с разорившимся землевладельцем Евдоксием за право сесть поближе к полководцу. Распорядитель пира, купец Гармодий, встал на его сторону. Евдоксию сказали, что он занимает место благородного Агенора.
— Прости, Гармодий, я все забываю: теперь, куда ни плюнь, попадешь в благородного, — огрызнулся Евдоксий. — Ты знаешь, — обратился он к соседу, — Агенор над своими лавками пишет: «Торговля благородного Агенора». Клянусь Гераклом! Интересно, давно ли Агенор стал благородным?
— С тех пор, как ты продал мне за долги твое благородство, — отрезал Агенор.
Кругом дружно захохотали. Мужи херсонесского совета старейшин были в большинстве недавно разбогатевшими купцами. Они недолюбливали обнищавших аристократов.
Но скоро все распри забылись. Херсонесских мужей сразило красноречие Полидевка — юного ритора из Афин.
Лицо Полидевка сияло. Голос его, то мелодично-певучий, то мощный, как металл, проникал даже в самые замкнутые сердца. Он говорил о любви эллинов к их дивной родине:
— Ряд веков Эллада для всего человечества была солнцем разума, светочем истины. Свободолюбивый и смелый народ Эллады создал Акрополь и храм Зевса, породил Эсхила — великого драматурга, мудрецов Платона и Сократа, государственных мужей Демосфена и Перикла… Кто без душевного трепета может вспомнить Леонида и его триста воинов?! Они остановили у фермопильского ущелья многотысячную персидскую орду. Они все пали, но имена их живут!
Полидевк трагически обвел рукой застольный круг. А разве его друзья не эллины? Разве не тот же могучий дух живет в груди каждого из них? Но теперь не изнеженные персы, а Рим — народ с железной душой и волчьим сердцем — идет на Элладу! Римляне едины, хорошо вооружены. Все эллины должны сплотиться вокруг потомка Александра Македонского — Митридата, царя Понтийского, и Херсонес тоже. Ведь не хотят же его друзья, чтобы их имена черным пятном вошли в историю родины. Он не требует, чтоб херсонесцы, подобно Леониду и его воинам, пали, не отступая ни шагу. Им нет даже надобности подвергать свои жизни опасности. У Митридата достаточно воинов, но ему нужны деньги и хлеб для солдат. Помогите вашему другу Митридату!
Полидевк умолк.
Алкей вскочил первым:
— Возьми все мое наследство, Полидевк, а меня запиши в войско Митридата Евпатора! Все — для родины!
Архонт Аристоник с гордостью взглянул на сына.
— Полидевк, я восхищен твоим красноречием! — Он подошел к ритору и крепко обнял его. — Я разделяю чувства Алкея: умру — он так и поступит. — И тихо добавил: — Пшеницы немного мы пожертвуем, остальное… приданое Иренион.
Вслед за Аристоннком к ритору подошел Агенор. Он с силою сжал Полидевку руку.
— Если бы мои сыновья походили на тебя! Я эллин и жертвую… — Агенор спохватился, — всю мою жизнь на алтарь отчизны!
— Ловко, — шепнул купец Гармодий соседу, — жизнь жертвует, а про пшеницу — бык на язык наступил…
Один за другим купцы Херсонеса подходили к Полидевку, жали руки, обнимали, плакали. Он всех их потряс своим искусством — сколько пламени в его словах, сколько благородства! И правда, все — правда! Они не забудут, они всегда будут помнить о родине, о ее прошлом…
Армелай возлежал во главе пира. Слушая поток клятв, он брезгливо морщился. Полуприкрыв глаза усталыми веками, смотрел презрительно и гневно. Наконец ударил мечом по чаше.
— Хватит слов! Никто не отнимает у вас, сытно вкушающих, ваши драгоценные жизни. Я просил для солдат, голодных, усталых, израненных в боях, хлеба и вина. Вы жалеете кусок лепешки, а они лили за вас кровь, отдавали жизни. — Он поднялся. — Что же! Сидите на своих мешках. Придут римляне и отберут все. Вас обратят в рабство, дочерей и жен угонят на забаву. Этого вы хотите? — Он обвел взглядом притихший пир, грозно насупился и вышел.
Когда полководец скрылся за дверью, гости загудели.
— Это он зря, — степенно проговорил Гармодий, — что отдать самим все Митридату, что римляне отберут — все равно.
— К тому же я слышал, — вставил сухой красноносый сицилиец, — царь Митридат обещал свободу рабам и права эллинского гражданства скифам…
— Римляне всего не отнимут, — успокоительно добавил отец Бупала. — Окончится война — окончится грабеж. А торговать, что с Римом, что с Элладой, все равно: мы купцы, а не воины.
«Да, пир, кажется, удался на славу», — усмехались, расходясь по домам, купцы.
Полидевк провожал Аристоника и Алкея до конца улицы. Архонт ужасался корыстолюбию херсонесцев и просил юного ритора бывать у них запросто: его дочь Иренион играет на кифаре…
V
Хождение в гимнасий стало для Филиппа мукой. Теперь нельзя было в одиночестве бродить вдоль взморья, перепрыгивать с камня на камень, дышать освежающим йодистым запахом водорослей — и это запретили! Агенор строго-настрого приказал рабу, провожающему детей в гимнасий, ходить через город и не пускать мальчиков шататься по взморью.
Никий любил базар, да и раб предпочитал более короткий путь. Суета, шум, гомон, жаркое дыхание толпы не угнетали Никия, как Филиппа, а, наоборот, забавляли и бодрили. Он любил останавливаться перед лавочками керамиков. Глиняные расписанные горшки, золоченые свинки, ярко раскрашенные уточки и петушки, свиристелки приводили его в восторг.
А разносчики ледяной сладкой воды — ярко-красной, оранжевой, травянисто-зеленой! Как они поют! Их колокольчики так и звенят в такт пению!
А медный ряд, где, склонив головы над горном, с обожженными лицами и волосами, перехваченными у висков темной лентой, в синих и алых хитонах искусные ремесленники куют молоточками узорные коробочки, браслеты и диадемы с цветными дешевыми камешками для небогатых модниц…
Влево от медников тянулись ряды со снедью. Шумные, веселые торговки, окликая прохожих, предлагали им жареное семя, орешки в меду, сушеные и вяленые плоды. Молодые толстощекие гречанки прохаживались с высокими корзинками на головах и пели:
— Горячие, горячие лепешки…
Плечистые полунагие рабы рубили на части туши быков, свиней и овец.
Рыбный ряд спускался к морю. Смуглые бородатые рыбаки продавали еще живую, трепещущую рыбу, крабов и черные блестящие ракушки с жирными улитками-мидиями.
В самом дальнем углу базара, точно пещеры сказочных циклопов, зияли черные и закопченные входы в кузницы. Оттуда слышался непрерывный грохот и вырывалось пламя.
На поляне возле кузниц толпились стада овец, пригнанных из степей Скифии. Одетые в короткие, расшитые по краям и на груди кафтаны, в длинные, навыпуск, также украшенные узорами, матерчатые штаны, в остроконечных шапках, отороченных мехом, с колчанами и кинжалами на кожаных поясах, скифы плотно сидели на своих резвых крутобоких лошадках. Молчаливые, настороженные, с обветренными бронзовыми лицами, с рыщущими беспокойными глазами, кочевники всегда будили у горожан неясную тревогу.
Филипп увидел: от толпы скифов отделился молодой всадник. Дорогая накидка из черной, расшитой бисером ткани поверх кафтана, золотые насечки на самостреле и колчане, увитом широкими алыми лентами, обилие золотых блях и ожерелий на всаднике и лошади свидетельствовали о его знатности. Темно-рыжие волосы густой гривой падали на откинутый узорчатый башлык. Всадник горячил коня и тут же, горделиво выпрямившись, привстав на стременах, натягивал поводья. Филипп, удивленный, остановился. Круглое румяное лицо, вздернутый нос, надменный пухлый рот, серо-зеленые улыбающиеся глаза девушки-всадника показались ему знакомыми.
— Ракса! — воскликнул он. — Как ты выросла! Я не сразу узнал тебя!
Ракса опустила голову.
— У нас беда, Филипп, — заговорила она, и ее прерывающийся печальный голос подавил радость встречи. — Дядю Гимера растоптал дикий тур. Дед послал за тобой…
— Я поеду, конечно, поеду! — горячо отозвался юноша. — Вернусь домой. Ты подождешь?
Ему не очень хотелось, чтобы Ракса ехала следом за ним, но она поехала. Опять была горделивой, высокомерной — внучка царя!
Агенор даже не дослушал Филиппа, сразу же приказал готовить его к отъезду. Он скрывал это, но был рад хоть на неделю-две избавиться от нелюбимого сына. Отец Бупала несколько раз ловил его на пристани и начинал жаловаться, что «дикий паршивый скиф, этот барс, свирепый, как и все его дикое племя», чуть не загрыз его бедного малютку.
— Загрыз! Зубами, как тигр, вцепился в горло беззащитного ребенка!
Агенор каждый раз обещал высечь своего «паршивого скифа», и сделал бы это, но родителя пострадавшего почему-то не устраивала такая «слабая мера». Он однажды долго мямлил о каких-то торговых затруднениях и в конце разговора недвусмысленно намекнул, что… Агенору… если он благородный человек… если… Одним словом: в жертву деве Артемиде-целительнице принести шесть годовалых ягнят! — вытекало из этого намека.
Агенор возмутился:
— Мой Филипп, да он же котенок, а твой сын не слабее трехлетнего бычка. Это твой буйвол придушил мою крошку! — сразу же проснулись в нем чадолюбивые чувства.
Но все же, решил купец, лучше, если Филипп не будет попадаться на глаза обиженным. Пусть едет. И уже поторапливал рабов:
— Собирайте молодого господина, да быстрее, быстрее!
И Филипп на другой день выехал из отчего дома.
Солнце поднялось, но степь еще не обсохла от утренней росы. Влажные травы искрились мягким золотисто-изумрудным отблеском. Россыпи тюльпанов, темно-пурпуровые узоры диких гиацинтов, разметанные тут и там звездочки нарциссов дорисовывали яркий травяной ковер. Далеко над морем стлался светлый туман. По пронизанному солнечными лучами небу тянулась цепочка гусей.
Филипп и Ракса ехали во главе отряда. Скифы на некотором расстоянии следовали за своей царевной. Ракса, не отводя глаз от лица Филиппа, обстоятельно растолковывала ему скифские династические дела: после смерти Гимера старый царь Гиксий остался бездетным. У Гиксия было трое детей: Тамор — мать Филиппа, Урм — отец Раксы и Гимер. Урм и Гимер погибли. Тамор покинула родину. Если бы Филипп вернулся к своему народу, он стал бы после смерти Гиксия царем. Тысячи храбрейших воинов ждали бы его повелений.
— Как красиво! — мягко перебил ее Филипп, указывая на тающие вдали силуэты гор Тавриды.
Ракса, дико гикнув, пришпорила коня. Скифы с хриплым воем понеслись за нею. Степь, небо, золотые тюльпаны и всадники — все неслось. Наконец Филипп догнал девушку и схватил ее коня под уздцы. Ракса расхохоталась. Ее темно-рыжие космы заплясали по плечам. Она нагнулась и поцеловала юношу в губы, засмеялась, гикнула, и все снова понеслись вскачь. Ночевали в степи. Через несколько дней прибыли в стойбище Гиксия.
Было уже темно. Пылали костры. Виднелись силуэты крытых телег с поднятыми оглоблями. На фоне колеблющегося пламени мелькали длинные тени людей в остроконечных шапках. Где-то рядом пасся табун лошадей. Хруст травы и глухие удары копыт о землю доносились из темноты. В глубине стойбища вздымалось к небу пламя двух огромных костров. Около одного из них, окруженный старейшинами, сидел Гиксий. Все, в том числе и царь, внимательно следили за висевшей над костром лошадиной тушей.
Ракса подвела Филиппа к деду. Гиксий поднял худое морщинистое лицо. В свете костра мелькнули чахлая рыже-седая бороденка и острые, несмотря на годы, светло-золотистые глаза. Гиксий безмолвно указал внуку место у своих ног. Когда Филипп уселся, скифский царь положил на его голову свою легкую теплую руку.
— Я рад, что ты приехал… Ты — эллин, но ты похож на мать. Тамор была первая красавица в степях.
Филипп тяжело вздохнул: все говорят о красоте его матери, а он никогда ее не видел. И увидит ли… Ракса и дед любили его, и любили, наверное, искренно; не избалованный ласками, он всегда внутренне тянулся к ним, но как ему не хватало теперь матери: эллин он или скиф? Только она могла бы сказать, кто он. Дед снял с его головы руку. Филипп еще раз вздохнул и уставился неподвижным взглядом в пространство.
У второго большого костра стояла высокая царская колымага с открытым пологом. К ней было привязано три вороных коня и один золотистый. У костра и колымаги суетились женщины. Поверх их одежд из тонких и грубых домашних тканей, расшитых яркими узорами, поблескивали и позванивали серебряные и золотые украшения. Женщины то и дело подтаскивали охапки сухого тростника и непрерывно питали пламя. Где-то заржала кобылица. Привязанный к колымаге золотистый конь коротко и призывно ответил ей.
— Пора!
Гиксий встал, держа в руке нож с широким блестящим лезвием. Он направился к царской колымаге. За ним гурьбой двинулись старейшины. Вокруг закричали и заплакали. Спокойная и горделивая до сей поры Ракса рывком разорвала на себе одежду и пронзительно завыла. Она царапала обнаженную грудь, лицо, рвала волосы.
— Зачем молчишь? — шепнула она Филиппу. — Кричать нужно…
Над скифским табором повис истошный вопль. Кричали женщины, кричали мужчины, старики, старухи. Ребятишки проснулись и, путаясь под ногами, присоединили свой плач к воплям и крикам взрослых. Молчал один Гиксий. Золотистого коня схватили под уздцы двое скифов. Из темноты выскочил (третий и тяжелой, окованной медью палицей оглушил испуганное животное. Конь рухнул. Гиксий опустился на землю и коротким взмахом полоснул широким ножом горло вздрагивающей жертве. Та же участь постигла и трех остальных коней. Их кровь собрали в чаши. Гиксий, омыв руки горячей кровью, взошел на колымагу и скорбно склонился над трупом сына, затем старый царь спустился вниз, осушил чашу с кровью и бросил ее в огонь.
— Ну? — Ракса потянула за руку Филиппа. — Простись с братом твоей матери. Он поедет от нас далеко-далеко…
Филипп покорно пошел за ней. На колымаге, устланной войлоком и шкурами животных, в боевых доспехах покоилось тело Гимера. В ногах лежала голова тура, увенчанная большими острыми рогами. Скифский царевич дорого продал свою жизнь. Тур, растоптавший его, умер от ран, нанесенных Гимером.
— Ступай пить чашу крови! — Ракса снова подтолкнула Филиппа. Теперь она прощалась с Гимером. Выпрямившись во весь рост, она запела. Филипп не мог разобрать слов, но понял: Ракса прославляет подвиги покойного. Он вдруг почувствовал: он обязан выпить эту кровавую чашу, он — скиф, он не отступится от обычаев своих предков…
…Семь дней длилась тризна. На восьмой Гиксий поднял череп давно поверженного врага, наполненный брагой, и возгласил: своим наследником он назначает будущего мужа Раксы. Руку царевны получит самый смелый.
Молодые скифы вступили в состязание: на всем скаку рубили головы коням, показывая свое уменье владеть мечом и свою щедрость — туши убитых коней тут же свежевались, разрубались на куски и шли на угощение зрителей. Под вечер искатели руки Раксы рассыпались цепочкой и по знаку, данному старым царем, все разом гикнули и, низко пригибаясь к гривам коней, во весь опор понеслись по степи. Впереди на своей златошерстной тонконогой лошадке летела Ракса. Поперек седла она с трудом удерживала козла. По условиям игры, победителем становился тот, кто сумеет отнять у нее козла, сохранив ему дыхание. Ракса была беспощадна к своим преследователям, жестоко хлестала их нагайкой и вырывалась вперед. Проскакав круг, она сбросила козла к ногам деда.
— Дедушка! — торжествующе крикнула царевна, — этот год я останусь с тобой, — и, сверкнув глазами, повернулась к Филиппу: — Почему ты не попробовал своей силы?
— Получить удары от женщины, а потом стать царем — нет, это не для меня, — улыбнулся Филипп.
Женихи Раксы состязались в стрельбе из лука. К шесту прикрепили дощечку с маленьким, едва видным отверстием в центре. Вокруг кружочка-отверстия уже выросла щетина стрел. Ракса принесла свой лук и, натянув тетиву, вложила стрелу.
— Ты и стрелять не хочешь? Ведь при стрельбе не будет ударов, — сощурила она озорные глаза.
Филипп нехотя взял лук. Отказываться было неловко. Он прицелился тщательно и спустил тетиву. Стрела вошла в кружок. Филипп растерянно опустил руки. Ракса подбежала к нему. Ее глаза горели счастьем, щеки разрумянились. Полуоткрытые свежие губы коснулись его щеки.
— Ты лучше всех, ты будешь моим мужем! — Царевна обняла его. Молодые скифы, размахивая оружием, закружились в воинственной пляске. Филипп осторожно снял со своих плеч руки Раксы.
— Я не буду твоим мужем, Ракса. Ты не будешь моей женой…
Он отошел в сторону и сел. Ракса последовала за ним.
— Я знаю, тебе сейчас нельзя оставаться с нами, ты хочешь учиться по обычаям эллинов, но я буду тебя ждать.
— Я совсем не хочу жениться на тебе! — рассердился Филипп.
— Я буду тебя ждать — год, два, пять, десять — я всегда буду ждать. Это не наша воля. Табити[7] избрала тебя для меня.
— Твоя Табити — демон!
— Не говори о богине плохо. Я знаю: ты не хочешь меня потому, что у тебя есть невеста в Херсонесе!
— У нас не женятся раньше двадцати одного года. — Филипп покраснел. — У меня нет невесты.
— Ты лжешь, я видела ее. Она твоя соседка. Когда мы проезжали, она стояла у калитки и смотрела на тебя.
Филипп промолчал. Это была правда. Он радовался: Иренион больше не сердится на него, она вышла его провожать!
Гиксий подозвал внуков и, усадив подле себя, приказал подать вина.
VI
Лето пролетело незаметно. Филипп и Никий гостили у своей кормилицы. Ее муж присматривал за небольшой экономией и загородным виноградником Агенора. Вся его семья жила в маленьком домике на крутом холме. Вдали синело море.
Мальчики купались, ловили рыбу, доставали из-под камней мидий и крабов. Никий подружился с Евменом — молочным братом Филиппа. Филипп предпочитал играть с маленькой Евнией — молочной сестрой Никия. Девочка была слепой от рождения. У нее было тонкое, удивительно милое и одухотворенное личико, но голубые, чистые, широко раскрытые глаза ничего не видели. Филипп приносил цветы из степи и часами лежал возле Евнии на траве, глядя, как слепая девочка перебирает чуткими, точно зрячими, пальцами нежные лепестки. Она знала бесчисленное множество сказок о цветах. Филипп мог слушать ее без конца. Он охотно верил, что белые ромашки — это звезды, упавшие темной ночью на землю. Нарцисс был мальчиком дивной красоты. Увидев себя в ручье, он влюбился в свой образ и умер от тоски. Кудрявый гиацинт тоже был мальчиком, который по несчастной случайности погиб от дружеской руки Аполлона. Его кровь каждую весну выплескивается из земли и превращается в темно-пурпуровые бутоны. Фиалка была маленькой царевной, ее обижала злая мачеха… Тут Филипп каждый раз вздыхал. Девочка ушла в поле и обратилась в цветок. А ландыш тоже маленькая девочка…
Евния замолкала и надолго погружалась в задумчивость. В такие минуты Филипп прерывал молчание и начинал говорить сам. Он рассказывал ей о героях и мудрецах Эллады, о подвигах и приключениях Одиссея. Но чаще всего — о странном философе Диогене, который всю жизнь просидел в бочке. Когда Александр Македонский — победитель вселенной, прерывающимся от волнения голосом рассказывал Филипп, спросил однажды у мудреца, чего он хочет, то Диоген ответил ему: «Не заслоняй, государь, мне солнце. Я созерцаю красоту, ибо красота превыше всего».
Евния слушала затаив дыхание, она хорошела и становилась похожей на Иренион. Филипп осторожно целовал ее пушистые белокурые волосы. Она трогала своими тонкими нежными пальчиками его лицо и говорила:
— Ты добрый, очень добрый и красивый.
— Я некрасивый, — печально отвечал он. — Иренион никогда не полюбит меня.
Роль безнадежно влюбленного нравилась Филиппу. Он все чаще и чаще уверял себя, что гибнет и чахнет от неразделенного чувства, и досадовал на бронзовое зеркальце, которое в последнее время носил с собой: заглянет — оттуда смотрит совсем непохожий на него юноша — круглощекий, коричнево-румяный и… смеющийся.
«Смеюсь?!» Филипп ложился на прибрежные камни и пробовал настроить себя на грустный лад. Но палило солнце, шумело и искрилось море — он взвизгивал, прыгая на песок, изгибался, как ящерица, кувыркался и, громко крича, бросался грудью на гребень прибоя и плыл все дальше и дальше от берега. Ему хотелось затеряться и раствориться в море, оказаться на острове, заселенном циклопами, сразиться с ними… Набегавшись и нагулявшись за день, уже смыкая веки, он вспоминал Иренион. Но это уже была обязанность влюбленного. Только соберется как следует потерзаться ревнивыми муками, как — на тебе — приходит сон, крепкий, безмятежный. Во сне те же цветы, орехи, медузы, море, кормилица, Евния, но… не Иренион.
Лето уже было на исходе. Ночи стояли душные. Звезды обрывались с небосклона и падали в море. Виноградные лозы созревали.
Однажды на заре виноградники ожили: наполнились гулом голосов, звоном бубнов и пением. Начался сбор винограда.
Днем приехали Агенор и Клеомена. Агенор торопливо обнял первенца и бросился к Никию. Но Клеомена уже сжимала сына в объятиях. Никий отвечал на ласки матери, болтал без умолку: как он купался, какая огромная медуза попалась ему однажды, но он не закричал, не испугался, а зачерпнул ее ивовой плетенкой и выкинул на берег.
— Дай мне посмотреть на него! — Агенор ласково отнял у жены Никия и что-то шепнул ему. Клеомена быстро подошла к Филиппу и прикоснулась к его щеке губами.
— О, смотри-ка, какой он стал румяный, красивый и совсем не похож на скифа! — певуче похвалила она пасынка, оглядываясь на мужа. — Скоро ты будешь эфебом. Я сама сшила небе хитон из тонкого египетского полотна и плащ из моего гиматия. Он немного поблек, но рабыни выкрасили его соком шелковицы. Блестит, как новый, а где разорвано, я заштопала. Сама Арахна не заметит. Я старалась для тебя, а ты… ты, кажется, чем-то недоволен?
Филипп сказал, что он всем доволен, и даже попытался улыбнуться.
За обедом мачеха лучшие куски подкладывала Филиппу и Никию. Юношу это растрогало. Он благодарно посмотрел на нее. «Если бы она всегда была такая, я звал бы ее мамой», — подумал он.
Отец разлил по чашам вино. Одну пододвинул старшему сыну.
— Пей, — разрешил он, — завтра перед лицом девы Артемиды архонт препояшет тебя мечом, и ты острижешь свои детские кудри. — И тут же воскликнул: — О боги! Двенадцать белопенных овец принес я в жертву деве Артемиде, чтоб одарила тебя мужеством и разумом. Ты слышишь? Двенадцать!
VII
Храм девы Артемиды, покровительницы Херсонеса, навис над морем. К нему можно было пройти только через священную рощу. Стояло безветрие. Лишь изредка порывы бриза шевелили серо-зеленые листочки маслин, и в такие минуты казалось: деревья о чем-то таинственно перешептываются. О чем? Может быть, о том, кто и сколько пожертвует сегодня деве Артемиде? Впереди гнали стадо крупных быков и овец. В жертву богине принимались лишь животные белой масти. Отец Бупала дарил ей двадцать четыре быка. На некотором расстоянии от стада, подальше от избитой копытами пыли, шли юноши. Они были облачены в белые льняные хитоны, ни разу не надетые до этого дня. Держась за руки, молодые эллины пели гимн, в котором прославлялись чудесные деяния юной богини. У всех были просветленные, счастливые лица. Филипп держался в паре с Бупалом.
— Я на тебя не сержусь, — дружески шептал ему Бупал. — Я сразу же забыл эту историю. А ты? — И тут же доверительно и немного хвастливо сообщил: — Я уже купцом был этим летом. Ездил с отцом в Ольвию. Скупали меха и мед. Сколько скифов прибыло туда — и алазоны, и каллипиды, и скифы царские, и кочевники! Дикие, страшные, в кольчугах, с колчанами, стрелами, а я с ними торговался, как взрослый…
Юноши вошли в ограду храма. На самом острие мыса, нависшем над морем, возвышался обточенный камень, Не задерживаясь, один за другим, юноши становились у края пропасти, подстригали волосы и с молитвой бросали их в волны родного Понта Эвксинского. Отходили в сторону и благоговейно умолкали.
Отныне они — под покровительством всемогущего владыки морей Посейдона — бога, который живет на дне моря. Одетый в лазурный хитон, в тихую погоду он добродушен и ласков, нежится на солнце и не вмешивается в дела мирские. Но в бурю, которую он же и вызывает, Посейдон становится страшным. Дни и ночи гоняет он своих зеленых белогривых коней по морской пашне и не дает им отдохнуть ни минуты. Оттого свирепы и неукротимы эти кони-волны. Под их копытами опрокидываются корабли, рушатся скалы, гибнут и уходят на дно мореходы — счастлив, бесконечно счастлив тот, кто находится под покровительством Посейдона!
Почтив владыку морей, юноши входят в храм. Здесь перед ликом богини-девственницы жрец облачает их в плащи, а архонты препоясывают чресла мечами. Отныне они — эфебы. Теперь три года они проведут в воинских упражнениях, будут участвовать в походах, охранять границы своей родины. Достигнув двадцати одного года, перед ликом неустрашимого Геракла они пройдут еще через одно посвящение — в мужи, получат право вступать в брак и участвовать в общественной жизни. Так было заведено в Элладе испокон веков.
Филипп с любопытством рассматривал святилище. Гладкие стены храма от солнечных лучей прозрачно розовели, но под сводами стоял сумрак От этого ионические колонны, подпирающие свод, казались особенно высокими, уходили куда-то в бесконечность. Над жертвенником возвышалась статуя Артемиды — гордая прекрасная дева с золотым луком в руках, застывшая в стремительном беге. Складки ее пеплоса[8], развеваемые ветром, окаменели.
Церемония посвящения прошла неожиданно быстро. Сколько лет говорили и готовились к этому торжественному мигу, и вот — на бедре Филиппа меч, на плечах плащ, он в задумчивости выходит из храма…
У ограды эфебов ждали родные. Никий, издали увидев остриженного и препоясанного мечом брата, вскрикнул, побежал навстречу, хотел обнять, но постеснялся и порывисто схватил его руку. Агенор торжественно возложил на голову сына традиционный розовый венок. Клеомена хозяйским глазом окинула фигуру пасынка, сказала ворчливо:
— С тобой еще будет хлопот, — и к чему-то добавила: — Да хранят нас боги!
Старый ритор Дион встретил своего любимца на улице. Агенор ради семейного праздника пригласил старика к общему столу. Обед проходил оживленно — и отец, и Никий, и даже мачеха оказывали Филиппу всевозможные знаки внимания. Это размягчило сердце юноши. «Люди хорошие — все-все, они любят меня, и я люблю их», — думал он. В конце обеда он совсем расчувствовался и поцеловал мачехе руку. Та приняла это как должное и чуточку, краями губ, усмехнулась. Филипп не заметил этой усмешки. Он спешил к соседям.
Иренион и Алкей сидели в саду. У них был Полидевк. Молодая хозяйка встретила друга детства приветливо. Она тоже выросла за это лето, но похудела. Ее лицо точно озарилось изнутри нежным светом. Легкий шафрановый пеплос был схвачен на плечах жемчужными фибулами. Иренион мягко обняла Филиппа и усадила рядом с собой.
— Я все еще не могу привыкнуть к тому, что ты взрослый, — притронулась она к его уже немного ощипанному венку. — Розы осыпаются, — сказала она с сожалением.
Филипп тряхнул головой, и дождь лепестков посыпался на ее колени. Она вскочила.
— Я сплету тебе и Алкею новые венки для пира. Тебе надо пурпурный, — шагнула в сторону, остановилась около густого куста и маленькими ножницами срезала темную бархатистую розу, подозвала Филиппа. — Тебе такой подойдет… — и улыбнулась. Но ее улыбку увидел не только Филипп.
— Как бы я хотел быть эфебом, чтобы вступить на первый пир в моей жизни в венке, сплетенном твоей сестрой, — разнесся по всему саду голос Полидевка. — Алкей, я завидую…
— Пойдем с нами, — прервал этот голос Алкей. — Эфебы будут рады, если ты почтишь их праздник. Сестра, приготовь венок и нашему другу!
Полидевк оказался рядом с Иренион и, отстранив Филиппа, начал разбирать цветы, очищая стебли от шипов.
— Эти розы взрастила сама Эос — богиня зари! — восхищался он.
— В Афинах розы пышней, — грустно вздохнула девушка. — Та, которая увенчает тебя на родине, счастливей меня.
— Но не прекрасней! — улыбнулся Полидевк.
— Может быть, ты и прав. Но для кого моя юность? Кто меня видит здесь? Наши купцы да скифы. А они, — усмехнулась она, — заказывая статуи, больше всего заботятся об их размере.
Филипп сердито швырнул охапку роз. Объяснил, что укололся шипами. «Нет, она не любит, она презирает меня!» — подумал он с отчаянием.
* * *
На пиру пили за здоровье любимых товарищей, выплескивая по обычаю полчаши в чашу друга.
— За тебя!
Красиво плеснуть вино на пиру считалось большим искусством. Упражняясь в этом, эфебы залили скатерть и свое платье. Полидевк, окруженный почтительными слушателями, сыпал непристойными шутками и часто заливался смехом, снисходительно похлопывая по плечам своих соседей. Однажды, высоко подняв чашу, он протянул ее Филиппу:
— Выпьем за те розовые пальчики, что сплели нам венки. Наполним чаши!
— За девушек не пьют, такой обычай… — Филипп ожидал, что Алкей разделит его возмущение: имя Иренион произнесено в пьяной компании, но тот лишь оторвался от кифары[9], которую настраивал, и возразил:
— Пьют за всех, кого любят! Я так понимаю обычай.
— За Афродиту Таврическую — богиню красоты в Херсонесе! — пьяно подмигивая Филиппу, провозгласил Полидевк и осушил чашу.
Алкей между тем перебрал струны кифары и запел приятным высоким тенором:
Свой меч я в лавры обовью, — Как Аристогитон![10] —дружно подхватили эфебы.
Свои меч я на тирана подыму, — Как Аристогитон! —выкрикнули юноши.
Погибну я, певец свободы, — Как Аристогитон! —снова подхватил хор.
Но буду жить я в памяти народа, — Как Аристогитон! —грянули эфебы.
— Что-то о Савмаке никто не поет! — вызывающе заметил Филипп, — а ведь он тоже сражался за свободу и живет в памяти народа.
— Твой Савмак — преступник, — гневно оборвал его Алкей, отстраняя кифару. — Он дикий скиф, возвеличенный рабами. Он проклят свободнорожденными.
Филипп вскочил со своего места.
— Савмак скиф, но он герой, — засверкал он глазами. — А твоего Аристогитона казнили как преступника! — возвысил он голос.
Он смотрел на Полидевка. Ему особенно хотелось услышать возражения от важничающего, презрительно улыбающегося афинянина. Но тот молчал, даже сделал вид, что хочет примирить спорящих.
— Мальчик, я слышал, наполовину скиф, вот и хвалит брата по крови. Не надо, друзья, возмущаться, — усмехнулся он все той же снисходительной улыбкой.
Филипп был сражен. Но это не лишило его дара слова.
— Однако вы, эллины, дрожали перед Савмаком, — выкрикнул он. — Вы готовы были поклониться ему.
Все решили, что он пьян, и прекратили спор. Бупал потянул его к выходу.
— Пойдем на воздух.
Они вышли. Что было дальше — Филипп не помнил. Да и не хотел помнить…
VIII
Земля и воздух млели от струившегося жара. Полуобнаженные девы и юноши с ритуальными козьими шкурами вокруг бедер собирали виноград. Перезрелые ягоды лопались, и сок стекал по рукам. Юноши довольно часто отвлекались от работы и, подкравшись к своим соседкам, давили сочные виноградины на их плечах. Девушки взвизгивали, сердились и хохотали.
Рабы едва успевали относить под навес переполненные корзины. Под навесом на широкой каменной площадке двенадцать знатнейших мужей Херсонеса, потные, полунагие, с багровыми от сока ногами, приплясывая и смеясь (это тоже входило в ритуал), давили виноградные гроздья. Сок алой струей стекал в глубокий чан, прикрытый по краям воловьими шкурами.
Кругом, размахивая тирсами, посохами, увитыми золотистыми и темно-яркими гроздьями, кружились вакханки.
— Эвое! Эвое! — повторяли они в экстазе.
Тут же ароматным соком наполняли амфоры. Кончится сбор — амфоры зароют в землю. Это и будет погребение бога Диониса, как велит обряд. Вакх-Дионис сошел к людям на землю, чтобы пострадать за них. Растерзанный демонами, он воскрес. Каждый год Вакх рождается и умирает, умирает осенью, а весной возвращается к жизни…
— Эвое! Эвое! Слава Вакху! — Жрицы в бешеном беге носились по винограднику. — Эвое! Лоза родит вино! А вино родит радость. Эвое! Слава Вакху!
Филипп сидел на земле, окруженный ворохами листьев и виноградными гроздьями. Лицо горело. Пальцы слипались от сока.
— Лови меня! — Вакханка, пробегая, больно ущипнула его за щеку.
От неожиданности он вздрогнул.
— Чтоб ты провалилась в Тартар! — пожелал ей Филипп, потирая щеку и лениво поднимаясь.
Голова кружилась от вчерашнего пира, а сегодняшнее безумие совсем его одурманило. Он задыхался от зноя, испарений, от разогретой земли, сладкого запаха раздавленных ягод.
За кустом Алкей изловил вакханку. Ее стан изломился, волосы упали и рассыпались до земли. Филипп почувствовал какой-то короткий непонятный трепет и торопливо отвел глаза — к морю, скорее к морю, к прохладе!
По дороге двигался хор дев. В прозрачных разноцветных пеплосах, они шли, неся на головах корзины с медовыми лепешками, козьим сыром и прочей снедью. В дни сбора винограда девы лучших семей считали для себя честью прислуживать всем, кто был окроплен багровым соком.
Иренион, увидев Филиппа, на миг остановилась, а потом, лукаво улыбнувшись, пошла ему навстречу. Девы, несшие корзины, уже спустились в лощину к виноградникам. А они все стояли друг против друга и молчали.
— Чего же ты молчишь? — первой сказала Иренион.
И тогда он, неожиданно для себя, изогнулся, подхватил ее на руки, выпрямился и почти бегом помчался в сторону моря. Девушка замерла у него на груди. «Что я делаю?» — мелькнула мысль, но Филипп тут же отогнал ее: в Скифию, он увезет Иренион в Скифию! Там он будет жить с нею. Всегда, вечно.
У обрыва он остановился. Руки и ноги онемели от напряжения, но внутри у него все пело: Иренион лежит у него на груди. Она по-прежнему безмолвствует — значит, она согласится жить с ним в кибитке, она будет царицей скифов! Он уже начал было спускаться с обрыва, но потерял равновесие, выпустил из рук драгоценную ношу и кубарем полетел вниз. Иренион катилась впереди, цепляясь за мелкие кусты и что-то крича. Почти одновременно они упали в песок, и оба тотчас вскочили. Девушка неожиданно расхохоталась:
— Какой же ты смешной! Похититель…
— Я, — начал робко Филипп, но дальше не нашел ни одного слова. Он готов был провалиться сквозь землю. Иренион заметила его смущение, отвернулась и, покусывая губы, чтобы сдержать смех, плачущим голосом пожаловалась:
— Ты порвал мой праздничный пеплос, ты погубил меня!
Филипп опускал голову все ниже и ниже.
— Прости.
— Отойди за камень и не смей поворачиваться, пока я не позову тебя, — приказала она тем же тоном.
Филипп отошел и, сжав руками голову, упал ничком. Если бы он мог умереть! Какой стыд!.. Иренион никогда не простит ему.
— Я дам тебе мое покрывало, — позвала девушка. — Выжми и высуши его. — В голосе Иренион слышался смех, но юноше показалось, что она плачет. Благоговейно принял он протянутое из-за укрытия покрывало, выжал и бережно разостлал его на камне.
— Ты опять молчишь? Верни мое покрывало! Сейчас же… Ты что, ослеп? — прикрикнула она, когда Филипп, честно зажмурясь, протянул ей одежды.
Иренион вышла из-за камня. Влажные тяжелые косы, рассыпавшись, укрывали ее грудь и плечи. Огромное, уходящее за ее спиной солнце вписывало фигуру девушки в свой сияющий ореол. Филипп вдруг попятился:
— Ты не Иренион, нет, нет! Ты… сама Афродита!
— Странный ты… — с каким-то непонятным вздохом сказала девушка и подала ему руку. — Пошли. Дома, наверное, уже беспокоятся.
Она поднималась по крутой тропе. Нежно-сиреневый пеплос и голубое покрывало скрывали гибкость ее фигуры, но в то же время подчеркивали легкость и стремительность: казалось, девушка не идет, а взлетает над обрывом. «Божество, божество…» — шептал про себя Филипп.
Миновали последний каменистый выступ — и на дороге неожиданно увидели Алкея, окруженного толпой юношей и вакханок. Лицо его было красным, глаза выражали пьяное безумие. Правая рука сжимала обнаженный меч. Он размахивал им и что-то кричал. Увидев сестру, остановился как вкопанный и, видимо, зашелся от ярости.
— Ты!.. Мне сказали…
Иренион бросилась в его объятья.
— Брат! Брат! Филипп Агенорид хотел меня похитить!
— Скиф! Мою сестру? — Алкей кинулся с мечом на оскорбителя, но Иренион удержала его.
— Боги не допустили…
Филипп даже не собирался защищаться.
От виноградника, полунагой, обрызганный соком, бежал Аристоник. Его движения утратили обычную величавую плавность. Он задыхался от бега. Увидя Алкея и Иренион, Аристоник остановился, облегченно перевел дух и вытер обильно струившийся пот.
— О боги! — закричал он еще издали. — А мне какой-то болван сказал, что Иренион похитили пираты. Слава богам! И раскаленный уголь лжецу во внутренность! Дитя мое! — Он порывисто обнял дочь, точно желая убедиться, что она тут, живая, невредимая.
— Отец, — сквозь слезы бормотала Иренион, — Филипп…
— Подрались, что ли? — Аристоник оглядел ссадины на лицах дочери и Филиппа. — Дети, еще совсем дети!
— Отец, — перебил Алкей трагическим шепотом, — он хотел ее похитить.
Аристоник отмахнулся:
— Э, глупости… Гуляли по берегу, а потом подрались…
— Нет, это правда! Правда! — с каким-то непонятным для себя отчаянием выкрикнул Филипп. — Я люблю Иренион. Я давно люблю!
— Ух ты, — неожиданно и громко засмеялся Аристоник. — Уже любит! — Но оборвал смех и повернулся к дочери: — Негодница! Я запру тебя в гинекей[11], как делали наши деды. До свадьбы никуда не выйдешь!
— Она не виновата, я сам, я силой ее…
— А тебя высекут, — спокойно оборвал Аристоник защитника.
Толпа юношей и вакханок рассеивалась.
Филипп вернулся домой уже в сумерках.
IX
У водоема он долго отмывал виноградные пятна. Вглядывался в зеркало бассейна — маленький, вихрастый, с расцарапанным лицом: хорош Парис — похититель красавиц!
За садовой оградой вдруг загудели знакомые голоса. Филипп присел и перестал плескаться.
— Я не поверю, — донесся первым голос Агенора, — чтоб мой Филипп без всякого повода бросился на твою дочь.
— А я говорю: он бросился на нее, утащил к морю! Я не хочу видеть твоего скифа возле моего дома!
Агенор настаивал на своем.
— Ничего с женщинами не происходит без их согласия. Если бы много лет назад наглая дикарка не навязалась на мою голову, мы бы сейчас не ссорились…
— Хорош же ты мужчина, если она взяла тебя помимо твоей воли!
— Она была красива. Покрасивей твоей дочери, которая… Теперь я уверен: твоя Иренион сама уговорила моего сына похитить ее.
— Оставь мою дочь в покое. Возможно, все случилось не без ее согласия. Но прошу тебя, сосед, удали на время своего сына. Они скоро забудут друг друга, — молил Аристоник.
Филипп услышал неожиданный смешок.
— А зачем им забывать друг друга? — весело возразил Агенор. — Ты сам говоришь, что девушка была не прочь. Мы соседи, хорошо знаем друг друга, поженить их — и все!
Голос Аристоника пресекся.
— Неужели ты… ты… думаешь, что дитя архонта Аристоника, эллинка с ног до головы, станет женой полускифа? — запальчиво возразил он. — Если закон о запрете смешанных браков восстановят, твой сын — незаконнорожденный, а моя дочь — наложница его, мать внебрачных детей… Ты забыл об этом?
— Если этого боишься, присматривай лучше за Иренион. Я за сыном смотреть не буду! — сердито отрезал Агенор.
Филипп сидел у бассейна ошеломленный. Его больше всего поразило, что Иренион к нему неравнодушна. Будь он более решительным, доведи до конца вчерашний свой поступок, они виделись бы каждый день. Она стала бы его женой!
* * *
Филипп проснулся и увидел мачеху. Было еще темно.
— Вставай! Не умеешь жить среди эллинов, отправишься к своим скифам.
Это его взорвало.
— Уеду! Стану скифским царем, сожгу и Херсонес, и тебя, — вскочил он с ложа.
Клеомена помчалась к Агенору. Она бурно жаловалась на пасынка, но ответных слов юноша не расслышал.
Агенор встретил Филиппа почти торжественно. В душе он гордился, что его первенец замешан в любовную историю с самой красивой девушкой Херсонеса. На пирах в Стое Агенор расскажет всем, что влюбленные хотели бежать, но он помешал. Он не намерен женить своего первенца на девушке, которая сама вешается на шею. К тому же Аристоник скоро обанкротится. Семья живет расточительно, не по карману…
— Вот ты уже и взрослый, — начал Агенор своим излюбленным декламаторским тоном. — В твои годы на ладье, груженной хиосской мастикой, египетским льном и винами Родоса, я уже бороздил крутые хребты вечно пустынного соленого моря. Выменивал товары на меха, мед, коней и рабов. Я и по суше бродил…
Агенор утомился от собственного красноречия, отхлебнул вина и продолжал уже обычным тоном:
— Ираклий снарядил караван — ленты, бисер, зеркальца, египетские дешевые ткани, — отправляйся в Скифию, сын мой. Дорогих товаров эти ско… — он поправился, — скифы не покупают, но на разноцветье набрасываются. От них забирай меха, коней и рабов. Ираклий поедет с тобой. Он опытен и предан. Старик родился в доме моего отца. Раб, рожденный в доме, не имеет цены. Никогда не продавай тех, кто родился в твоем доме. — И неожиданно почти лукаво подмигнул: — Будет у тебя дом, сын. Придет время, найдем тебе невесту, а пока… — Он поднялся, привлек к себе Филиппа и закончил так же торжественно, как и начал: — Пора тебе, сын мой, приумножать приобретенное отцом твоим.
X
Над выгоревшей степью струился раскаленный воздух. Горы вдали казались маревом. Разбросанные по солончакам неподвижные лиманы зыбились синью. Вокруг них широкой каймой блестела соль.
Ираклий привычно трясся в седле и терпеливо объяснял, что хорошую шкуру выгодней сперва забраковать. Покупать следует словно нехотя, снисходя к нужде продающего. Пусть молодой господин присматривается.
— А я и не собираюсь возиться с этой дрянью! — Филипп пренебрежительно махнул хлыстом в сторону каравана. — Еду в гости к царю Гиксию — моему деду!
Ираклий нахохлился, точно старый коршун. Всю жизнь он верил, что торговля — самое разумное занятие, а Гермес — покровитель купцов, ремесленников и плутов — величайший из богов.
— Твой бог — Гермес, мой — Арес, бог воинов. Ты и мой отец всю жизнь ищете богатство, я всю жизнь буду искать… — Филипп запнулся: он еще не знал, чего будет искать всю жизнь.
Соплеменники Гиксия, покинув примеотийские степи, кочевали на северо-западе Тавриды. Скифы спешили до зимних дождей собрать как можно больше соли.
Внука Гиксий принял с царскими почестями. Устроили скачки. Ракса ни на миг не отходила от двоюродного брага. Она предупреждала каждое его желание, заглядывая в глаза, сама прислуживала за едой. Первые дни Филипп смущался, но вскоре привык к поклонению и даже иногда покрикивал на девушку. Ракса не обижалась.
Вечерами он часто играл на кифаре. Она садилась у его ног и озарения я отблесками костра, словно врастала в землю: ни звука, ни малейшего движения…
— Ракса, — смягчался Филипп, — ты хорошая, я не буду обижать тебя, прости меня.
Он начинал свыкаться с обычаями вольного скифского племени. Здесь все свободны и все трудятся. Ракса — царевна, а сама доит кобылиц, заквашивает и готовит кумыс. Он — сын простого купца, но с детства привык ко всему готовому: рабы варили ему пищу, стирали одежду, топили зимний очаг. Труд создан не для свободнорожденного. Так говорили ему и дома, и в гимнасии. Война, искусство, торговля, науки — вот занятия, достойные истинного эллина! «Эллины превратили себя а богов, все другие для них — варвары, хорошо ли это? — думал про себя Филипп. — Разве среди скифов, победителей Дария, не было великих воинов? А Савмак? Он сражался против рабства. Все люди для него были равны…» С такими мыслями Филипп часами бродил по стойбищу, наблюдал чужую жизнь: скифские женщины в длиннополых, теплых, несмотря на зной, одеяниях, прикрытых сверху такими же длинными накидками, доили кобылиц, носили молоко в деревянных сосудах, потом сливали его в кожаные бурдюки; толкли в каменных ступах просо, выменянное у соседних племен на соль и рыбу, пекли в золе заквашенные на кумысе лепешки. Девушки вышивали свои длиннополые наряды причудливым орнаментом. В жару они ходили полунагие, а ребятишки носились вокруг телег совсем голые, путались у ног взрослых, но никто не гнал их от себя.
По ночам вернувшиеся из походов воины шумно пировали.
Филиппу такая жизнь казалась странной, но он не осуждал ее — гордые, смелые люди, они живут по законам своих предков; ему ли, не державшему в руках боевого меча, поучать их? Он был недоволен собой и не мог понять причины этого недовольства. Иренион? Ну да, конечно, Иренион, он влюблен, он тоскует по ней… Верный указаниям Агенора, Ираклий не спешил с распродажей товаров. О скором отъезде не приходилось и думать. Юноша становился мрачным и раздражительным.
Ракса заметила его тоску и как-то вечером, робкая, с опущенными глазами, приблизилась к нему и пригласила проехаться к заливу — там, на прибрежном вереске, они всю ночь будут пасти коней. К ее радости, Филипп ожил и сразу же согласился.
Степь, залитая призрачным светом луны, подступала к самому морю. Вода придавала лунному отражению ясный, необычайно чистый оттенок. Казалось, огромное серебряное блюдо брошено в море, плывет, плещется, никак не утонет. Ракса кончила купать коней и прилегла на песок.
— Ты устал? — заботливо спросила она.
— Нет.
Юноше не хотелось разговаривать. Мерный ритм волн, запах степи, свет бледнеющей луны навевали мечтательность… «Да, нас разлучили. Но она могла бы полюбить меня, могла…» — шептал он про себя.
— О чем ты думаешь? — Ракса поднялась на локти, тревожно заглянула ему в лицо. — О ней? — И вдруг, будто решившись на что-то отчаянное, порывисто обняла юношу, прильнула ртом к его губам и, оторвавшись от них, жарко прошептала: — Не надо о ней думать…
* * *
На заре стало холодно. Море, розовое и дымное, молчало. Ракса еще спала. Филипп осторожно вытащил из-под ее головы затекшую руку. Он с жалостью рассматривал круглое, разрумянившееся лицо скифской царевны. Зачем она не Иренион?
Почувствовав взгляд любимого, девушка открыла зеленоватые глаза и потянулась к нему. Филипп вскочил, помог ей встать. Взявшись за руки, они пошли к лошадям.
В утренней дымке появился силуэт скачущего всадника. Он быстро приближался… «Ираклий!» — удивился юноша. А тот закричал еще издали:
— Господин! Хозяин прислал гонца. Тебе спешно ехать домой.
— Домой? — Филипп подскочил на месте. — Ираклий, я подарю тебе что хочешь! — И бросился к коню.
Уже в седле он оглянулся. Ракса стояла неподвижно. В руке ее безжизненно свисала уздечка. «О боги, — снова подумал Филипп, — почему она не она?»
…Тамор вспомнила о Филиппе. В дом Агенора из Синопы, столицы Понтийского царства, прибыл гонец. Его госпожа послала за сыном. Муж госпожи, благородный Люций Аттий Лабиен, — отпрыск старинного славного римского рода. Он находится сейчас в изгнании, но сохранил все свои сокровища и пользуется большим почетом у Митридата-Солнца, царя Понта. Благородный Люций любит свою супругу больше жизни и ни и чем ей не отказывает. Госпожа тоскует по ребенку. Ее супруг купил и снарядил быстроходную бирему, чтобы привезти малютку к его матери. Гонец изогнулся в почтительном поклоне: он надеется, что Агенор не враг своему сыну…
— Нет, нет, что ты, добрый человек, — поспешно отозвался купец — мальчуган немного прихворнул. Я отправил его подышать степным воздухом к отцу госпожи, к его родному деду. Я конечно, отпущу его к твоей благородной госпоже!
Никий первым обнял брата, встретив его еще на улице. За Никием, забыв накинуть покрывало, как пристойно благородной эллинке, выбежала Клеомена.
— Ненаглядный мой! — закричала она. — Мать вспомнила о тебе, но ты не забывай и обо мне: я всегда, всегда тебя любила!..
Глава вторая Аридем
I
Спальня рабов — низкая, с двойными нарами. В закопченных каменных корытцах — языки пламени, желтые, окруженные кольцами, поминутно вздрагивают, мечутся от людского дыхания и испарений.
На верхних нарах, пристроившись у самого светильника, молодой пергамец, осторожно расправляя рваные края папируса, с трудом разбирает какие-то стертые письмена.
А внизу, у каменного столба, врытого в землю, рабы играют в кости.
Весельчак Ир, уютно расположившись у очага, пищит на маленькой глиняной свирели.
Никто не заметил, как в спальню вошел Кадм. Он степенно шагал между нарами и бормотал:
— Кир и Адис — вчера чистили, Абель и Балдар позавчера чистили… — Его взгляд остановился на читающем: — Аридем! Эй, Аридем!
Раб, склоненный над клочками папируса, не шелохнулся.
— Эй, пергамец! Ты оглох, что ли? Твоя очередь чистить колодцы!
— Сейчас, — оторвался юноша от папируса.
Он снял со стены веревки с нанизанными на них железными когтями, не спеша смотал вокруг кисти и кивнул:
— Пошли, Ир!
Ночь, звездная и прохладная, обдала их свежестью. Было тихо и ясно. Каменистая сирийская земля звенела под ногами. Во тьме чуть слышно журчали невидимые оросительные каналы. Аридем шел широко, размашисто, длинный, тонкий Ир торопливо семенил за ним короткими шагами.
Вот и колодец у перекрестка. Ир зябко повел плечами.
— Ладно, — Аридем обмотал себя веревкой и кинул свободный конец Иру, — я полезу…
— Ты в тот раз чистил, — запротестовал Ир, — теперь моя очередь!
— Держи крепче, — отозвался Аридем, укрепив на ногах железные когти и ныряя в темноту.
Ир вытягивал бадью за бадьей, полные ила и гниющей грязи, отворачивался, чтоб не — задохнуться от зловония. Наконец показалась полупустая бадья. Выплеснув ее, Ир уперся пятками в землю и стал тянуть веревку.
Через несколько мгновений показался Аридем. Его голова, одежда — все было покрыто скользкой зловонной жижей.
Выбравшись из колодца, Аридем, пошатываясь, сделал несколько шагов и упал. Ир схватил кувшин и метнулся к соседнему каналу, принес свежей воды и вылил на товарища. Аридем очнулся и с трудом приподнялся на локте:
— Еще три колодца на нашей шее!
— Теперь спущусь я, — робко предложил Ир.
— Чтоб я тебя дохлого вытянул?! Ты же не выдержишь, — Аридем встал. — Пошли!
Ир поспешно затрусил за другом.
— Не обижайся, что я твой подарок не передал. Наверное, скучаешь об Арсиное?
— Нет! — Аридем провел рукой по влажным волосам. — Не нужна она мне. Не нужна ее любовь за подарки.
— Найди настоящую! — Ир меланхолично свистнул.
— Когда-нибудь найду. — Аридем задумчиво поглядел в темную даль. — Я часто думаю о моей матери… Любила же она моего отца всю жизнь, а видела миг!
— Ты его помнишь?
— Нет. Знаю только, что его звали, как и меня, — Аридем. Мать встретилась с ним случайно. Может быть, он не назвал ей свое истинное имя… Ир, а что если мой отец не Аридем? — Юноша вдруг остановился, закинул голову и, словно пораженный какой-то догадкой, долго смотрел в звездное небо.
Ир настороженно следил за товарищем.
— Если его звали не Аридем, а… как же? — живо переспросил Ир, почему-то оглядываясь.
— Молчи! Молчи! Ведь говорят же, рассказывают те, кто были с ним в последней битве… — Аридем от волнения схватил руку товарища. — Труп Аристоника, последнего царя Пергама, никто не нашел… Не мог же вознестись он на Олимп! Никто не знает о судьбе его сына, о его внуках…
— Ах! — подскочил Ир. — Буду нем как рыба. А если и Нисса не твоя мать? Если тебя подкинули? Если она только кормилица?!
— Не знаю. Пошли! — Аридем ускорил шаг. Потом снова остановился, тихо предупредил: — Только — никому…
— Да что я? Что мне, жить надоело? — Ир осторожно коснулся руки друга. — Я твой раб, Аридем!
Аридем, остановившись, сурово ответил:
— Рабы мне не нужны, нужны друзья.
II
У нее не было имени. В детстве звали Мирем. Хозяин-грек купил девочку у ее родителей за мешок ячменя. Эллин не пожелал запомнить варварское имя и прозвал маленькую рабыню __ Нисса. Хорошеньких девочек учили танцам, игре на лире, декламации. Обучив, увозили в портовые города.
Некрасивых сдавали в ткацкие мастерские. Нити, идущие на изготовление лунных тканей, были так тонки и хрупки, что их ткали в сырых подвалах. Руки взрослых женщин были слишком грубы для нежной пряжи, и знаменитые сирийские покрывала ткали молоденькие девушки. К восемнадцати годам ткачихи гибли от чахотки. Вечный сумрак и сырость подвалов убивали их, но солнечный свет был губителен для дорогих нитей. Они быстро пересыхали и ломались на сухом воздухе. А жизнь ткачих стоила недорого. Бедные родители продавали девочек-подростков за мешок ячменя, за пару баранов.
Ниссу Афродита лишила своих благ. Большой рот, острый подбородок, и лишь тонкие изогнутые брови да глубокие бархатные глаза были красивы. Впрочем, к лицам ткачих никто не приглядывался.
День и ночь девушки ткали. Однако в самый зной даже в глубоких ткацких подвалах воздух становился жарким, и нити начинали ломаться. Ткачих выгоняли отдыхать.
В балаганах, душных и шумных, среди стонов больных трудно было уснуть, и Нисса охотно уходила за водой.
У колодца всегда бывало людно и весело. Подходили воины, просили напиться, рассказывали о дальних странах… Еще не смолк гул римских побед. Битва под Пидной навсегда решила судьбу могущественной Македонии, а вместе с ней и Греции. Вся Эллада была разбита на римские провинции, а последний независимый царь Македонии Персей позорно бежал. Рассказывали, что он вместе с женой и малюткой сыном погрузился на бирему и отплыл на Восток. Потом говорили, что будто бы буря поглотила их, но никто не знал истины[12].
За Македонией последовал Пергам. Умирая, владыка Пергама Аттал предал свой народ — завещал свое государство Риму. Этому завещанию воспротивился его брат Аристоник. Три года он воевал против римлян, но измена и сила победили его. Аристоник замучен римлянами. Так говорили, но народ в это не верил.
Его бывшие воины скитались по всем царствам Востока в надежде, что кто-нибудь из местных царьков наймет их на службу.
Аридема Пелида пощадила смерть, но одолела нищета. Пастух из маленькой пергамской экономии, он ни разу не видел в глаза римлян, не понимал толком, за что должен умирать. В последнем бою с римлянами он бросил оружие и бежал. Нанялся матросом к финикийскому корабельщику, но полная тревог и опасностей жизнь морехода пришлась ему не по вкусу, и он покинул корабль.
С тех пор бродяжничал по Востоку, добывая пропитание где попрошайничеством, а где и воровством.
Опытный глаз пергамца сразу оценил Ниссу. В обмен за рассказы о небывалых подвигах она приносила неудачливому герою пирожки с бараниной, лук, жаренный в масле, орехи в меду. Пергамец клялся любить ее, как Филимон любил Бавкиду. Но через несколько недель сообщил дорогой Ниссе, что нанялся стражником к одному водителю караванов. На прощанье посоветовал не горевать.
— Такова судьба!..
Нисса не плакала. Облизала пересохшие губы и, сразу подурнев, глухо спросила:
— Если будет сын, назову твоим именем. Можно?
— Можно, — великодушно разрешил пергамец.
Надсмотрщица заметила нездоровье Ниссы, отозвала ее в сторону:
— Ты девушка старательная, и я с радостью избавлю тебя от неприятностей.
Нисса отрицательно качнула головой.
— Тебя продадут, — сердито и обиженно крикнула надсмотрщица. — С малышами у нас не держат, а ты смогла бы скоро стать моей помощницей.
Нисса промолчала.
Ее продали в Вавилон. Прекрасный огромный город, где под висячими садами пролегали тенистые улицы. На перекрестках в водоемах, выложенных разноцветными изразцами, плавали золотые рыбки, украшенные драгоценными камнями. Эти камни вращивали им в тело между чешуйками. Рыбки почитались священными, и трижды в день мальчики-жрецы в желтых хитонах подзывали их звоном серебряных колокольчиков и кормили.
Вавилон понравился Ниссе. Среди больших ступенчатых зданий и городской толчеи попадались целые кварталы, полные зелени и тишины. Там, в прохладных массивных храмах, жили ученые жрецы — служители богини звезд Иштар и ее супруга Нина, бога Неба.
В дом к одному такому старому ученому попала Нисса. У него был большой сад и библиотека с массой глиняных табличек, покрытых клинописью.
Звали ученого Нун. Он был добрым человеком и хорошо относился ко всем людям. Он переименовал новую рабыню в Киру и, видя, что она готовится стать матерью, не обременял молодую женщину тяжелыми работами. Рождение ребенка не огорчило, а обрадовало старого человека. Когда мальчик подрос, Нун выучил его читать и писать. И часто хвалил его способности.
Но однажды в дом ворвались воины парфянского царя и убили хозяина. Оказалось, он был тайно связан с мятежными магами, которые учили поклоняться Духу в Истине и призывали не чтить идолов ни на земле, ни на небе…
Ниссу и ее сына после смерти Нуна снова продали в Сирию. Полупустынная земля — плоские глинистые поля, перерезанные узкими оросительными, часто безводными каналами, — после цветущего города-сада не радовала глаза.
Нисса и Аридем попали в сельское имение к одному антиохскому вельможе. Вельможа жил в столице и только изредка наезжал в свое поместье. Всеми делами ведал надсмотрщик.
Узнав, что вавилонянка в молодости работала ткачихой, он поставил Ниссу в ковровую мастерскую. Но полуослепшая от слез рабыня часто путала цвета ниток, никак не могла запомнить сложного узора.
Сначала ее били. Потом, убедившись, что это бесполезно, погнали в поле и дали в руки мотыгу. Нисса терпеливо и безропотно сносила все. Она боялась одного — разлуки с сыном. Аридем уже взрослый юноша, красивый, сильный. Его охотно купит любой, а старая, бессильная женщина никому не нужна…
Мерно взмахивая мотыгой, сирийки пели, пели обо всем, что видели:
Бежит, бежит вода в канале, Идет, идет ослик по дороге, А на нем едет мальчик, Маленький мальчик едет, А птица летит…Нисса молчала. Она не умела петь.
— О чем все время думаешь? — Белолицая, не загоревшая даже в знойные дни, Арсиноя взмахнула мотыгой и сказала: — Надо работать.
Нисса не ответила. Арсиною рабыни не любили. Все знали, что она жалуется на слабых надсмотрщику и, чтобы удержать подольше его мимолетную благосклонность, мажет лицо перед выходом в поле яичным белком.
— Работать надо! — укоризненно повторила Арсиноя. — Я вижу, ты становишься старой.
Нисса, напрягая все силы, взмахнула мотыгой и вонзила ее в землю. В голове пронеслось: «Нельзя отставать. Если вскопаю больше, чем задано, дадут лишнюю горсть муки, испеку колобок для Аридема. Аридем станет уверять меня, что он сыт, но я-то знаю: мальчик постоянно недоедает. Он молод силен, тяжело работает, а кормят… Опять всю эту ночь Аридем чистил колодцы, хорошо, если сегодня дадут мальчику хоть немного поспать…»
Мотыга Ниссы взлетала и падала все быстрей и быстрей. Бурые, спекшиеся от зноя комья земли летели в разные стороны, а с ними неслись мысли: «Счастье, что у сына добрые друзья. Ир в базарные дни гадает на площади и приносит домой уйму лакомств и мелких монет. Я сегодня скажу сыну, что меня Ир опять угостил. Тогда Аридем возьмет колобок».
Мутное за столбами пыли садилось солнце. Рабыни мыли в канале ноги. Скоро домой.
Нисса сбила метку на своей меже и двинулась дальше. Уже два шага взрыхленной земли легло за межой. Задыхаясь, она опустила мотыгу.
Сегодня будет пир. Аридем придет к их балагану, она поставит перед ним все скудные лакомства, погладит его волнистые волосы. «Бессовестная Арсиноя! Такому красавцу и умнице предпочла толстоносого надсмотрщика. Хорошо, что Аридем не очень огорчился. Он встретит более достойную! — разговаривала она с собой. Остановилась, обтерла мотыгу и вскинула ее на плечо. — Достойной любви Аридема может быть только царевна или богиня! Да! Прекрасная царевна».
Маленькая, сморщенная Нисса бодро шагала в толпе рабынь. Она не слышала их говора, нескромных шуток, перебранки. Она была полна мыслями о своем Аридеме.
III
— Сыны народа римского! Квириты! В странах Востока, изнемогающих от тирании царей-варваров, вы являете собой образцы республиканской доблести. Вы не должны пятнать себя низким корыстолюбием. Вы посланы Республикой освобождать народы Азии. — Военный трибун Цинций Руф отдышался. — А на вас, подлецов, снова жалуются — грабите население! Титий Лампоний! — выкрикнул он в солдатский строй.
Сухопарый, быстроглазый легионер выступил вперед.
— Титий Лампоний, — устало проговорил Цинций, — ты отнял у местного судьи осла…
— Доблестный трибун! Я шел по дороге, какая-то сонная тварь ехала на осле. Я заметил вслух, что ослик мне нравится. Сириец соскочил и помчался в кусты. Я приютил брошенную скотину! — невинно объяснил воин.
— Глупец! Ты должен был догнать варвара и вручить ему квитанцию, что ослик реквизирован тобой, сыном народа римского, в пользу Великой Республики Рима. Учишь вас, учишь, а вы позорите своей глупостью мать-Республику! Где животное?
Привели осла. Цинций внимательно оглядел его.
— Я реквизирую это четвероногое в пользу Республики и, как того требует закон, отныне опекаю его. Флавий!
— Слушаю, благородный трибун!
— Нагрузишь его моими трофеями. Кормить при обозе! — коротко приказал Цинций Руф.
Титий понуро качнул головой. Он не ожидал такого оборота. Да и как можно предусмотреть легионеру хитрость военачальника?
— Надо разжиться рабами, — шепнул ему кудрявый новобранец Муций, земляк, пользовавшийся и даже чуть злоупотреблявший особым расположением Тития.
— Рабы в одиночку по дорогам не бродят! — раздраженно ответил Титий.
— А ты реквизируй у варвара, — посоветовал новобранец, — Тут недалеко именьице…
Легионер, повеселев, благодарно взглянул на советчика.
* * *
По совету друга Титий Лампоний навестил соседнее имение. Владелец, холеный медлительный сириец, недавно прибывший из Антиохии, отдыхал. Потревоженный непрошеным римским гостем, он попытался хитростью отделаться от наглого солдата.
После обеда пригласил легионера отдохнуть на веранде. Надсмотрщик, верный тайным указаниям своею господина, выстроил перед верандой десятка два калек. Хозяин любезно предложил гостю выбрать себе служителей.
— На что мне эти уроды? — Титий откинулся на локти. Он еще не научился непринужденно возлежать на пышных восточных ложах, обилие струящихся тканей и пуховых подушек раздражало его. — На что мне твои евнухи? В походе нужно не пятки мне чесать, а нести за мной доспехи и добычу! Для этого вы, варвары, и на свете живете. — Титий поковырял в зубах. — Для тебя я — бог! Говори, я — бог? — настойчиво допытывался легионер у вельможи.
— Божествен, мой золотой! Всякий римлянин для нас, темных, божествен! — Владелец имения склонился перед легионером.
— Какой я тебе золотой?! Давай рабов! Мужчин, способных к труду и невзгодам, а не дохлых кляч.
Напуганный сириец приказал отобрать самых пригожих.
— Заодно, — шепнул он надсмотрщику, — от пергамца избавимся да и от его дружка — гадальщика Ира.
— Пергамец — работяга! — удивленно возразил надсмотрщик.
— Дурень! Он грамотен, знает счет, а характер непокладистый. От таких подальше.
Вновь отобранные рабы предстали перед лицом Тития.
— Осмелюсь ли принести их в дар тебе, божество мое? — сириец отвесил поклон.
— Негодяй! Так оскорбить римского легионера?! Мы не берем взяток, не грабим население. Я напишу тебе квитанцию, что рабы реквизированы в пользу Республики Рима! — возмутился Титий.
Из всех вновь приобретенных рабов ему понравился статный пергамец. По дороге легионер спросил, умеет ли его красивый раб воровать. Аридем покраснел.
— Зря! В солдатской жизни все бывает. Я не центурион, чтобы вас каждый день кормить. Иной раз самому жрать нечего, — признался Титий. — Особенно после проигрыша. Вот тогда верный раб попросит милостыньку, — он хитровато моргнул глазом, — или высмотрит что-либо у зевак для своего господина…
Аридем не слушал. Мысли его были далеко. Он думал о горе матери. Нисса еще не знает, что ее сын реквизирован. Вечером будет ждать, потом побежит в тревоге к надсмотрщику, отдаст последний медяк, чтобы отпустил ее сыночка на часок… А сыночек уже шагает по незнакомой дороге.
«Убить римлянина? Бежать? Но тогда замучают мать. Надо терпеть. Не так уж и плохо, что я попал к легионеру. Научусь военному делу…» — Аридем вздрогнул. Испугался, что его мысли, дерзкие для раба, могут прочесть идущие рядом.
— Был у меня друг Скрибоний, — продолжал между тем легионер, — благородный квирит, рожденный между храмом Весты и старым каменным мостом. На войне ему не повезло. Какой-то ибер оттяпал ему руку. Трофеи, что вода, быстро уходят. Остались у Скрибония два верных раба, и кормили они своего господина. Целый день бегали эти рабы по всему городу, где выклянчат, где сами потихоньку возьмут, а вечером под мостом у них пир не хуже, чем у Лукулла! Я сам не раз угощался у Скрибония. А потом мне повезло, началась война с Митридатом. Я записался в легион военного трибуна Руфа Цинция. Тут, на Востоке, людишки трусливые. Только бряцни мечом, сами все несут. Говори, раб, кто я?
Аридем не ответил.
— Божество, — насмешливо пискнул Ир, но благородный Титий Лампоний не заметил издевки. Он удовлетворенно кивнул.
IV
Ир захромал, и легионер с проклятиями вернул его хозяину. С распухшей ногой лежал Ир в маленькой каморке. В глубине души он торжествовал и только боялся, чтобы знахарь, позванный надсмотрщиком лечить больного раба, не обнаружил в ране маленьких крупинок извести. И глупцу известно: хочешь захромать — надрежь немного кожу и привяжи к ранке горсть извести в мокрой тряпке, пройдет нужда в болезни — листья подорожника весь гной вытянут, и снова можешь скакать, как горный козел.
Каждый вечер Нисса пробиралась к товарищу сына. Она подкармливала его плодами, украденными на хозяйском поле.
Сотый раз рассказывала несчастная Иру, как в тот злополучный вечер она достала вяленой смоквы, пшеничных лепешек и ждала их до поздней ночи.
— Думала, что вы придете с моим ягненочком… — горестно повторяла Нисса. — Ждала, ждала…
А поздно вечером, не дождавшись, рассказывала она, ринулась к надсмотрщику, сунула ему в руки заветное серебряное запястье, молила ответить, где Аридем. Не наказан ли за грубость? Непокладистый характер у ее сына… Сама знает. Пусть ее выпорют, а Аридема простят и отпустят поужинать с ней.
Надсмотрщик отмалчивался, потом гаркнул:
— Молчи, старуха! Их увел римлянин.
Нисса упала надсмотрщику в ноги, закричала. Он отпихнул ее. Ему самому было жалко такого хорошего работника.
С того дня Нисса начала слабеть. Перестала есть, не могла даже поднять мотыгу и ползала по бороздам на коленях, пропалывая руками недавно посаженные тыквы.
Но когда приволокли больного Ира, старуха будто возродилась. Исхудалая, с потемневшим лицом, она снова сжимала костлявыми руками мотыгу и быстро взмахивала ею. Лезвие входило в землю, Нисса выдергивала его, отдавая все силы, и снова, снова… Догнала товарок, пошла в ряду.
К вечеру ей выдали добавочную горсть муки. Она испекла лепешки и принесла Иру.
Ир заменил ей сына. Она стирала и чинила его лохмотья, приносила под одеждой целебные мази, утешала больного. Часто, прижав обритую голову юного раба к иссохшей груди, напевала ему колыбельные песни, те самые, что двадцать два года назад пела над колыбелью сына.
V
— Аридемций, — переделав имя варвара на свой лад, позвал римлянин. — Почеши мне спину!
Аридем молча продолжал стоять у входа в палатку.
— Э-э-э, — Титий перевернулся на циновке и лег на живот. — я говорю: почеши спину…
— Не умею.
— Аридемций!.. Скотина упрямая, позови Муция.
Приходил Муций. Титий не знал, куда усадить друга, чем угостить его. Для Муция еще с обеда приберегались лучшие кусочки, Титий покупал дружку красивые браслеты, заставлял своих рабов чистить его доспехи, сам расчесывал кудряшки юного земляка-новобранца.
Муций манерничал, вздыхая, жаловался на тяжесть походной жизни и распоряжался добром друга, как собственным.
Рабов они поделили. Потом Муций нашел, что одного хватит для обоих, а остальных надо продать. Муций настаивал, чтоб друг избавился от Аридемция.
— Чем тебе мой Аридемций не угодил? — цедил сквозь зубы Титий. — Сильный, толковый!.. Я застрял в болоте, он одной рукой вытащил.
— В другой раз он не повторит такой ошибки, — огрызнулся Муций.
— Я Аридемция не обижаю. — Титий прикоснулся к плечу друга. — Ты все недоволен, что меня никак центурионом[13] не назначат? А я тебе говорю, что даже простой легионер выше здешних вельмож. Я одному такому сирийскому властелину на голову плюнул. И ничего!
— Врешь!
— Ты не веришь, потому что ничего не видел, а я скоро ветераном стану, двадцатый год воюю. В Иберии был, в Африке. Да… Провожал я нашего Цинция к царю Антиоху. Там смотр нам делали. Антиох за нашим трибуном ковылял. Космы длинные, по плечам падают, лоб золотой диадемой перевязан, одежек, что на луковице, и все — пурпур, золото, а за ним свита — такие же болванчики, как он. Такое великолепие, даже досада меня взяла. Я набрал полный рот слюны и, когда они проходили мимо, самому важному его вельможе на голову… украшение. Ну, тут гам, шум… Кто посмел? Антиох вопит: «Казнить!» А Цинций отвечает: «Надо узнать, что побудило легионера так поступить». Я признался, что меня толкнула любовь к свободе и ненависть к тиранам. Трибун поясняет скотине: «Не могу казнить римлянина за столь высокие республиканские чувства». Антиох пищит: «Пусть извинится!» Тут Цинций рассвирепел: «Чтобы квирит извинялся перед варваром?!» И пришлось самому Антиоху извиняться. Мне, правда, потом полсотни горячих всыпали, но зато Цинций после наказания кошелек подарил, вот и все.
— Не пустой? — хихикнул Муций.
— Не пустой… Мы его всей декурией пропили. — Титий вздохнул. — Никогда не разбогатею. Не держатся у меня денежки…
— Вельможе на голову плюнуть посмел, — Муций недовольно поджал губы, — а дружкам-пьяницам отказать не отважился…
— Не устоял, — покаялся Титий. Ведь не мог же он признаться, что никакому вельможе на голову не плевал и никакой трибун кошелька ему не дарил, а всего-навсего, когда Антиох и его свита уже были далеко, доблестный квирит показал им в спину самую что ни на есть обыкновенную фигу…
Взбалмошный и веселый Титий не угнетал рабов излишним трудом, на стоянках помогал разбивать палатку, учил петь лагерные песни, довольно часто отпускал гулять в соседние местечки. Правда, с одним условием — принести оттуда чего-нибудь съестною. Как добудешь это съестное — твое дело.
VI
По всей Италии пронесся слух, что вечно недовольные, неблагодарные варвары Востока готовятся напасть на Рим.
Тщедушный, сухой, но громогласный Катон, подражая своему знаменитому прадеду, бесновался в Сенате:
— Уничтожать, уничтожать варваров…
Легат, начальник лагеря, третий день был в беспамятстве от какой-то страшной тропической лихорадки, и легионом фактически командовал военный трибун Цинций Руф.
Он и получил тайное указание от самого Мурены, наместника Суллы в Азии, привести легион в боевую готовность.
Честолюбивый и неглупый, Цинций ждал только первых битв, чтобы заслужить травяную корону — высшую боевую награду военачальника римской армии.
Он ревностно принялся за дело. Особенно наседал на новобранцев. Еще до зари горнист поднимал гастатов — молодежь, пока не бывавшую в больших сражениях, и в утренних предрассветных сумерках начинались Марсовы игры.
Тренировка затягивалась до заката, и лишь ветераны избавлялись от Марсовых игр.
Сидя в палатке, Титий скрашивал свое одиночество занятиями кулинарией. Он заботливо готовил италийскую похлебку с козьим сыром, пек в золе душистую айву, обильно мазал еще горячие лепешки свежим, со слезой, коровьим маслом. Потом старательно укладывал вкусную снедь в корзиночку, убранную виноградными листьями, кричал:
— Аридемций! Неси! Бегом! Живо! Чтоб горячего поел! Да смотри сам не сожри! — и, видя, как вспыхивал молодой раб, снисходительно улыбался: — Знаю, не возьмешь! Ну, живо!
Аридема не надо было подгонять. Захватив снедь, он стремглав мчался к площадке, где проходили учения.
Там, устроившись в незаметном уголке, юноша жадными глазами следил за военной игрой, отмечал в уме каждый промах новобранцев, восхищался ловкостью молодых италиков…
После построения начинались метание копий в подвижную цель и рубка мечом кустарника.
Аридем напряженно наблюдал. Пальцы, державшие плетеную ручку корзины, до боли сжимались.
— Эх! Не так, Муций! Наискось! Больше наискось руби! — шептал он.
Муций, чувствуя устремленный на него взгляд пергамца, оборачивался. Быстро отбывал свою очередь по рубке лозы, просил у центуриона разрешения покинуть строй и подбегал к Аридему.
— Давай, Аридемций!
Пока Муций подкреплялся, пергамец не сводил глаз с его товарищей. Покорно сносил издевки и капризы набегавшегося новобранца, с готовностью разувал и растирал ему ноги, лишь бы побыть лишние полчаса на Марсовой площадке. Всегда охотно соглашался заготовить лозы для учения и, зайдя в чащу, долго рубил сплеча гибкие ветви, стараясь овладеть римским искусством поражать врага с одного удара.
Однажды, осмелев, он попросил у Тития разрешения просто пробежать с мечом. В ответ легионер, никогда не подымавший руку на рабов, с размаху ударил Аридема по скуле.
— Чего захотел! Римский меч отдать в руки варвара! — заорал он.
Побагровев от боли и гнева, Аридем едва сдержался. Руки на своего господина не поднял, но посмотрел на него так, что тот некоторое время был в замешательстве.
После этого случая каждый день Муций твердил Титию, что надо избавиться от такого, слишком строптивого раба. «Прирежет он нас когда-нибудь», — уверял он.
Титий в ответ посмеивался.
Однажды это взорвало его молодого друга.
— Раб или я! Выбирай! — Муций в бешенстве рванул на себе тунику и выбежал из палатки.
На другой день центурион перед всем строем стыдил Анка Муция Сабина, прирожденного квирита:
— Как ты смел!.. Без пояса, босоногий, в разорванной тунике, бегать неизвестно зачем между палатками чужой центурии? И чуть не сбил с ног самого трибуна!
Нерадивый новобранец сорок ночей должен был нести сторожевую службу. Начальник караула за большую взятку разрешил верному Титию отбыть наказание вместо его юного друга. Но платить было нечем. Муций рыдал, повторяя, что он самый несчастный человек на свете. Тогда Титий решил продать Аридема.
Проезжий финикиец охотно приобрел молодого ловкого раба.
VII
Финикиец снабжал рабами ткацкие и красильные мастерские Тира.
После свежего воздуха, сытной пищи в военном лагере работа в красильне показалась Аридему адом. Морской берег за городом на много стадий был перегорожен небольшими загонами. Их заполняли огромные деревянные чаны со створчатыми осклизлыми стенами, на которых лепились тирские улитки. Улиток давили. Они испускали темно-пурпуровый зловонный сок. В этой жидкости окрашивались тонкие шерстяные ткани.
Работали во время отлива. Обнаженные рабы и в летний зной, и в зимнюю непогоду прыгали в чаны, давили моллюсков в их раковинах. Дно чанов заливал пурпуровый сок. Осколки раковин врезались в босые ноги. Царапины гноились. Но работу нельзя было прерывать, за это строго наказывали. Гной и кровь рабов незаметно примешивались к царственному пурпуру Тира.
В часы прилива створки чанов открывались, и морской прибой вымывал красильни дочиста.
Летом красильщики задыхались от тяжелого запаха раздавленных моллюсков, зимой дрожали в ледяной воде. Даже в часы прилива, когда работа в зловонных купелях прекращалась, рабы-красильщики не отдыхали. Они расстилали на прибрежных камнях окрашенные ткани, носили из города на головах увесистые тюки с шерстью. Монотонный, тяжелый труд отуплял. Короткие минуты отдыха Аридем, проводил у моря. Под гул высоких черных валов, увенчанных светлой пеной, приходили воспоминания. Когда-то он, мальчик Аридем, чувствовал себя свободным учеником, духовным наследником мудрого вавилонянина Нуна. Добрый, мудрый человек знакомил его с ходом небесных светил, с зачатками таинственных наук и чисел. Он говорил о вечном пламени истины. Это пламя, поучал Нун, пылает в гордом человеке, ярко сияет в душе героя, робкой искрой тлеет в измученном рабе, но никогда не гаснет. Долг мудреца, духовного вождя людей, — разжечь ярче эти искры. Когда-нибудь они сольются в светлом зареве и осветят землю. Не раз рабы восставали, и грохот разорванных ими цепей наполнял ужасом сердца тиранов. Но история их побед и поражений еще темна…
Мудрец учил юношу разыскивать в старинных летописях намеки на деяния и подвиги великих героев, стремившихся к освобождению всех людей и погубленных слугами мрака. Аридем навсегда запомнил эти поучения Нуна.
VIII
Терпение становилось бессмысленным. У римлян Аридем постигал военное мастерство и мог надеяться на счастливый случай для побега. А здесь, в красильне, зловоние и непосильный труд давили и медленно убивали его, забирая все силы и лишая надежд на свободу.
Даже ночью многие красильщики работали — окрашивали небогатым людям поношенные плащи, покрывала, пологи, за что иногда получали лепешки, мед, бараньи курдюки, лук, мелкие монеты.
Аридем тоже работал, но приношения бедняков его не радовали. Однажды он окрасил какой-то женщине плащ для сына. Женщина была согнута годами и нуждой и все плакала. Аридем отказался от скромного медяка, зажатого в сморщенной темной руке, чем страшно поразил красильщиков: униженные сердца не могли допустить даже мысли о его бескорыстии.
Он пытался сблизиться со своими друзьями по несчастью, но те только настораживались.
По-настоящему полюбил его лишь маленький грек Дидим, сосед, деливший с ним жесткое изголовье.
К их тихим беседам мало-помалу начали прислушиваться и другие красильщики. Рассказы Аридема о дивной Атлантиде, государстве Солнца, где не было рабов, где все были свободны, счастливы и мудры, вызывали мечтательные вздохи.
К Аридему и Дидиму стали ближе подсаживаться.
Аталион из Пергама, немолодой забитый красильщик, как-то вскользь заметил, что эти сказки он слышал еще от деда. Его дед помогал пергамскому царевичу Аристонику[14] отвоевывать царство, захваченное римлянами. Аристоник тоже обещал соратникам по борьбе утвердить на земле царство Солнца и отменить рабство.
— Он был царский сын, знал, что делал, и то не смог построить такое царство, — грустно закончил свой рассказ Аталион. — Римляне победили его.
— Он не сумел, сумеет другой, — возразил Аридем, взял нож и принялся обстругивать палочку.
— Не ты ли? — с раздражением поинтересовался египтянин Пха, поднимаясь с соседней циновки.
— Кто знает?! — многозначительно ответил Аридем, прищурился, поиграл ножиком и неожиданно, вскинув голову, в упор спросил египтянина: — А что тебе известно об Аристонике?
— А то и известно, что царевич больше заботился о троне, чем о нас, темных, — ответил тот с раздражением. — Пока добывали ему трон, он обещал рабам солнце, а победил бы — получай огарок от коптилки.
Дидим не вынес такого кощунства:
— Суешься судить о державных делах, а тюки с шерстью подсчитать не можешь!
Пха часто обращался за такими услугами к шустрому Дидиму, поэтому, может быть, слова юнца и задели египтянина за живое. Он с ожесточением сплюнул:
— Тебя, змееныш, не спрашивают…
— Не надо ссориться, Пха! — взмолился Аталион. — Мы тихо беседуем, ты спи. Пусть Аридем еще немножко расскажет. Я вот тоже ничего не знаю о царевиче, хотя мой дед и воевал за него.
— Аридем, расскажи! — с почтением попросил Дидим. — Мы не будем ссориться.
Аридем, лежа на спине, молчал. Внезапная сердитая вспышка египтянина отбила у него всякую охоту что-либо рассказывать.
— Как много злобы у людей, — тихо проговорил он. — Эти красильни скоро всех нас превратят в животных. — И вдруг улыбнулся, увидев приближавшихся к нарам новых почитателей. Молодые рабы, друзья Дидима, принесли из лавочки сладкой горячей воды с вином, сдобных лепешек.
— Поешь, Аридем, и расскажи еще, — сказал Аталион.
— Пожалуйста, дальше!.. — Дидим подсел к циновке рассказчика и приблизил миску с горячим напитком к самым губам пергамца. — Это за мои деньги для тебя купили!
Аридем невольно улыбнулся, обнял мальчика за плечи.
— Вино мы выпьем все вместе, и не смей больше тратиться на меня!
— Ты говорил, в Атлантиде не знали денег, — озабоченно переспросил кривой финикиец Ману. — Как же так?
— Там каждый помогал друг другу, — пояснил Аридем. — Этого-то и хотел Аристоник. Плохое наследство досталось ему от брата. Аттал, его брат, при жизни служил волкам. Он увеличил налоги, позвал римских откупщиков в свое царство, отдал им лучшие земли, а пахарей на солончаки выгнал. Народ молил, чтоб боги скорее забрали к себе такого царя.
А когда умер Аттал, еще хуже пришлось бедным людям, потому что он завещал Пергамское царство Риму… Тогда и начал Аристоник войну. Не о троне заботился он, а о Государстве Солнца. Царевич дал рабам свободу, беднякам — землю. Сам Блоссий приехал к нему из Рима. Мудрец. Тот самый Блоссий, что был другом Тиберия Гракха — благородного римлянина, которого убили волки. Блоссий знал, как раздать землю народу, не обидев беднейших.
Красильщики, затаив дыхание, ловили не только каждое слово, но и каждый жест рассказчика. Кривой финикиец Ману, заглядывая в рот Аридему, спросил:
— А рабам тоже давали землю?
— Да.
— И не уберегли люди такого счастья! — вздохнул старик красильщик.
— Три года сражался Аристоник с Римом, — продолжал Аридем. — Стояло бы его Государство Солнца до сих пор, если бы среди нас, бедных людей, не было малодушных, завистливых, корыстолюбивых. В Атлантиде нет таких…
— А ты там был? — глумливо, с явной издевкой снова вступил в разговор Пха. Он не спал и завистливо прислушивался к беседе.
Кое-кто из его друзей одобрительно хихикнул.
— Был! — спокойно ответил пергамец.
Маловеры растерянно переглянулись, почитатели рассказчика сдвинулись теснее.
— Расскажи! Все рассказывай! — загудели кругом.
— Мальчиком я жил в Атлантиде, — медленно проговорил Аридем. Ему внезапно пришло в голову, что его жизнь в Вавилоне у жреца Нуна была прообразом жизни людей в Атлантиде. — Я не знал тогда, что это Государство Солнца, но был счастлив.
— Наверное, целый день лежал в тени?
— Я целый день трудился. Днем помогал матери в саду, вечером беседовал с моим учителем Нуном. Я получал от моего учителя намного больше, чем могли дать ему мои руки. — Аридем поднял голову. — Это он меня сделал сильным духом.
— Как же ты попал к нам на мучения? — жалостливо поинтересовался изможденный, с запавшими глазами старик.
— Я жил на границе страны. Ворвались враги, учителя убили, а меня и мать увели.
К Аридему большей частью льнули слабые здоровьем рабы, несчастные полукалеки, малолетние. Он опекал их. На работе помогал носить тяжести. В балагане следил, чтобы никто не обидел его друзей. Терпеливо разъяснял, что даже слабые сильны, если они заодно.
Пха все чаще и чаще возмущался.
— Мало того, что сам бунтовщик, он еще других подстрекает, — кричал он при каждом удобном случае. — Пропадем мы из-за него!
Пха боялись. Подозревали, что он доносчик. Все стали сторониться молодого пергамца. Даже Дидим. Аридем как-то поймал мальчика наедине и спросил напрямик:
— Я тебя чем-то обидел?
Дидим, опустив голову, пробормотал, что ему земляки запретили дружить с умником.
— Говорят, ты смутьян, — виновато сознался мальчик. — Никому твои сказки не нужны. Только калеки да дети верят в них…
После этого признания Аридем замкнулся в себе. Жил мечтой о побеге. Ждал удобного случая. И случай представился.
IX
Осенние ливни давали несчастным некоторую передышку. В дождливую погоду красить ткани было невозможно. Все красильное войско отпускали в город. Рабы слонялись по улицам, часто посещали стоявший в тупике храм богини Истар, где за три обола жрицы богини звезд соглашались утешать скитальца почти до утра.
Однажды Аридем отпросился в город до утра.
— Иди, иди, — усмехнулся хозяин, поглаживая густую рыжую, всю в мелких завитках бороду. — Добрые девушки прогонят злые мысли. Я слышал, ты недоволен судьбой? Это грех перед ликом Неба.
— Я иду замализать грехи, — улыбнулся Аридем. Он мог улыбаться: у него в мешочке была заготовлена легкая одежда финикийского морехода.
В слабом предутреннем свете пергамец незаметно проскользнул в толпе других матросов на борт широкодонной неповоротливой торговой биремы[15]. Корабль поднял якорь, на Аридема никто не обратил внимания.
В ближайшей от Тира гавани он высадился. Начались скитания. Бродил по дорогам, лесным тропам. В городах и селениях, замешавшись в базарную толпу, слушал пение слепых лирников. Певцы — большею частью греки, рассеянные по всему Востоку, — оплакивали в длинных, тягучих песнях судьбу своей прекрасной родины, порабощенной Римом.
Александр Великий мертв, он лежит в гробнице уже третье столетие и не встает, чтоб отомстить за позор Эллады. («Не ведают или не хотят ведать лирники о том, что свободу у Эллады как раз и похитили первыми македонские цари — Филипп и сын его Александр. Или давние обиды забываются? Или старое зло кажется ничтожным, когда наваливаются новые беды?» — думал Аридем.) Наследники Александра заняты междоусобицами… О, если б у Персея, последнего борца за независимость Эллады, был сын!
После сражения под Пидной разбитый наголову царь Македонии едва успел со своей семьей сесть на корабль. Долго носился корабль по волнам, гонимый ветрами, пока не ударился грудью, потеряв ветрила, об острые скалы… «О, если бы Филипп, сын Персея, был жив!» — взывали лирники.
— Жив внук Аристоника-Освободителя! — неожиданно выкрикнул Аридем и, испугавшись собственной дерзости, нырнул в толпу.
Голос его услышали многие. И такова была вера народа: весть о чудесно спасшемся царевиче Аристонике, его сыне и внуке понеслась от города к городу. Молва обгоняла Аридема.
А он шел к своей матери и мечтал: выкупит Ниссу, отвезет ее куда-нибудь в безопасное место — в Вавилоне у покойного Нуна осталось много друзей, — успокоит ее, а сам… Далеко простирались мысли и мечты молодого пергамца!
Выдавая себя за солдата вспомогательных отрядов Рима, Аридем заходил в селенья. Старался, где только мог, подработать. Пускал кровь лошадям, чинил плуги, чистил крестьянские колодцы. Селенья оставались позади, появлялись новые. Он все шел, настойчивый, худой, не чувствуя усталости. Дороги были длинны, но они вели сына к матери…
— …Мама! — Аридем в темноте прильнул к ограде. — Мама, это я, Аридем! Я вернулся!
Нисса не сразу поверила. Прижав руки к груди, растерянно остановилась посреди двора. Она исхудала, вся сгорбилась. Шел дождь, ветер трепал ее мокрое покрывало и выбившиеся седые пряди. Качая головой, она укоряла сквозь слезы:
— Стыдно, прохожий, смеяться над материнским горем…
Тогда Аридем перескочил через ограду и, подняв мать, как ребенка, на руки, внес в хижину. Она прижалась к сыну и все повторяла: «Сынок мой! Мальчик!..»
Рабыни, увидев мужчину с необычной ношей, взвизгнули. Потом, узнав Аридема, окружили его. Расспрашивали, как удалось ему сбежать от римлян. Пусть не боится своих друзей! Они не выдадут!
— Мне нечего бояться, — спокойно возразил Аридем. — Я скопил денег, выкупился и пришел выкупить мать.
Нисса безмолвно гладила голову сына. Он с нею! Боги дали ей эту радость. Горе уступает дорогу счастью… — и горячие слезы катились по ее запавшим темным щекам. Аридем поцелуями осушал их.
Надсмотрщик, заглянув в хижину, поздравил пергамца с освобождением.
— Молодец, что мать помнишь! — похвалил он. — Доложу хозяину. Да что брать с тебя за старую клячу! Сговоримся.
Удержав за посредничество две драхмы, надсмотрщик выписал Ниссе вольную. Аридем отдал за мать все свое состояние, но друзья — Ир, Кадм и рабыни, с которыми Нисса столько лет работала в поле, — натащили столько припасов, что не только до Вавилона, до самой Индии хватило бы.
Рано утром, взявшись за руки, Аридем и Нисса вышли за ворота. Их провожал Ир.
— Дорога не просохла, идти будет трудно, — нерешительно проговорил он. — Подождали б денек.
— Нет, нет! — Аридем глубоко вздохнул. — Ни часу! Мы свободны.
Солнце после дождя выглянуло из-за туч, радостное, ослепительное, но дул резкий ветер. Вода в каналах, мутная и глубокая, пенилась от быстрого течения.
Юноши по очереди несли Ниссу и на громкие уверения, что она вовсе не такая дряхлая, что мальчики только зря устанут, весело покрикивали: отныне она уже не рабыня, а госпожа, у нее есть слуги, они понесут ее до самого Вавилона!
На перепутье Ир простился. Обняв за худенькие плечи мать, преобразившуюся, помолодевшую, Аридем быстро шагал по дороге, а его друг долго еще стоял у придорожного вяза и, грустно покачивая головой, смотрел и смотрел ему в спину.
К вечеру ветер усилился. Горизонт снова заволокло низкими обложными тучами. «Хлынет дождь», — подумал Аридем, с отчаянием оглядывая небо. На счастье, вскоре за поворотом дороги мелькнул тусклый огонек.
X
Это был гостевой дом. Их впустили в общую, закопченную комнату. Аридем усадил мать у очага и, спросив горячего вина, уже стал развязывать узелки со снедью, как вдруг в комнату ввалилась шумная солдатская ватага.
Промокшие легионеры отряхивали плащи, выжимали туники, посылая проклятья ветру и ливню.
Молоденький щуплый солдатик подбежал к очагу:
— Старуха, убирайся! Пусти меня к огню!
— Она замерзла! — Аридем не повысил голоса, но тон его был далек от заискивания. — Мы уплатили за очаг!
— Неважно… Собирайте свои лохмотья и проваливайте в Тартар!
Легионер толкнул Ниссу. Аридем схватил его за руку. Взгляды их скрестились.
И солдат вдруг выкрикнул:
— Мой беглый раб!
Это был Муций.
— Я никогда не был твоим рабом. — Пергамец старался говорить как можно спокойнее, но голос, помимо воли, начинал подрагивать.
— Значит, я лгу? — взвизгнул римлянин. — Квириты! Варвар обвиняет римского солдата во лжи!..
Стоявший рядом центурион ударил Аридема по уху.
— Думай, что говоришь!
— Легионер ошибся! — Аридем закусил губу, чтоб сдержаться: дело шло о жизни и свободе. — Я был рабом у его товарища, но он меня продал. Я выкупился…
— Покажи вольную.
Аридем опустил голову. Муций настаивал, чтоб ему вернули его собственность.
— Он бунтовщик, — решил центурион. — Пусть судят. А? Притащим сюда их судью? Вместо театра повеселимся.
— Он мой! — настаивал Муций.
— Тебе судья заплатит, а мы пропьем, — утешал центурион.
Перепуганный насмерть, трепещущий, как лист на ветру, сирийский блюститель законов предстал перед легионерами. Центурион наскоро объяснил суть дела.
— Суди хорошенько. Со свидетелями, по справедливости, — Центурион подмигнул легионерам, — мы хотим по всем правилам. Римляне уважают справедливость!
Усевшись вокруг огня, солдаты хохотали. Один Муций не смеялся. Нервно потряхивая кудряшками, он зло поглядывал то на Аридема, то на центуриона. Его защитник Титий стоял в наряде, а без него трусливый новобранец не осмеливался настаивать на своем праве.
Начался суд. Судья дрожащим голосом задавал необходимые вопросы. Легионеры с издевательской почтительностью отвечали. Нисса, забившись в угол, в ужасе ломала руки.
Аридем молчал. Суд был скорый. По закону Сирии всякий мятежник приговаривается к смертной казни. Но поскольку — старик судья старался не смотреть на обвиняемого, — поскольку раб есть достояние или государственное, или частное, то казнить его нежелательно. Согласно справедливости… раба Аридема за попытку к бунту и побегу надлежит отправить в каменоломню — пожизненно!.. Нисса страшно закричала.
— Мама, не плачь! — рванулся к ней Аридем. — Ты свободна, у тебя вольная, а я вернусь…
Он не договорил. Его увели. Нисса кинулась за сыном, но ее, смеясь, оттащили. Тогда в исступлении она выпрямилась, обвела взглядом солдат и, внезапно подпрыгнув, вцепилась в горло Муцию.
Услыхав вопли обожаемого друга, Титий покинул пост и влетел в распахнутую дверь.
— Что здесь происходит?!
Ниссу уже оторвали от Муция.
— Мятежница! — вопил он. — Всю шею исцарапала. В каменоломню!
— Ну, ее в каменоломню — не велика польза, — оборвал центурион. — Выкиньте падаль и спите! Маврий, на пост вместо Тития, твоя очередь!
Судья, согнувшись и непрерывно кланяясь, удалился.
Легионеры расположились на ночлег.
— Воет старуха! На улице воет! Страшно!.. — Муций под плащом жался к своему покровителю. — Зря мы… Проклянет старуха, — бормотал он. — Я пойду посмотрю.
Он вернулся, всхлипывая.
— Воет! Сидит под луной, вся черная, и воет! Дождь перестал. Звал, не слышит… Жаль ее!
— Жалей их, тебя же придушат, — буркнул Титий. — Спи!
— Я не усну. Не знаю, что со мной делается, — мать вспомнил, я у нее один… Нельзя, наверное, так, Титий…
Титий, ругаясь, отшвырнул от себя плащ, вышел. Дождь действительно перестал. Луна ныряла и выныривала в разрывах седого облака. В ее мертвенном синеватом свете отчетливо виднелись придорожные кусты, черное пятно на дороге.
Обхватив голову руками и раскачиваясь из стороны в сторону, Нисса протяжно выла. Легионер метнул копье — и, пригвожденная к каменистой земле, сирийка умолкла.
Глава третья Тамор
I
Бирема на всех парусах спешила навстречу солнцу. Заложив руки за голову, Филипп лежал на палубе. Завтра он увидит Синопу — столицу Митридата. А ему грустно. Почему так грустно?
Перед отъездом он пошел проститься с соседями. Аристоник и Алкей были на виноградниках. Иренион сидела одна в прохладной зале и ткала. Под ее пальцами расцветали пышные и причудливые узоры. Увидев Филиппа, она не выказала никакого удивления.
— Я уезжаю, — сказал Филипп, пробуя улыбнуться, но чувствовал, что на глазах его навертываются слезы.
Девушка протянула ему руки.
— Как жаль, что ты не будешь на моей свадьбе. Разве ты не мог бы подождать с отъездом?
Филипп побледнел.
— Я уезжаю навсегда, но, если ты хочешь, я останусь… навсегда!
Иренион испуганно отшатнулась.
— Не надо, Филипп. Я не хочу мешать тебе достичь славы. Знай: ты мне дорог, очень дорог! Я никогда не забуду тебя…
Южный ветер дует в лоб, замедляя ход биремы. Гребцы налегают на весла и поют заунывную песню.
Они сидят в глубоких трюмах, прикованные тяжелыми цепями к своим местам. Они никогда не видят солнца. Сумерки, утро, полдень — все равно.
Пищу им, как диким зверям, бросают в отверстие. Если они перестают грести, их лишают воды. День и ночь взлетают и опускаются весла. Ныряет в волнах бирема.
В трюмах зловоние. Гребцов никогда не расковывают. Они тут же, сгорбившись, и умирают. Идущие вслед хищные рыбы пожирают выброшенные за борт их высохшие, скрюченные останки. Даже после смерти непогребенная душа корабельного раба обречена на скитания.
Солнце давно село, но ущербная луна еще не вставала. Море горбилось за кормой тяжелыми тусклыми волнами. Сердце Филиппа больно сжималось. А чего оно сжималось? Он ведь не думал о судьбе корабельных рабов…
II
Тамор ударила рабыню по лицу: эта мерзавка, наверное, думает о мужчинах, а не о том, чтобы служить своей госпоже! Оставила на виске два седых волоса! Слепая сова! Тамор снова взглянула в зеркало и выдернула злосчастные сединки. Темно-рыжие волосы пышными живыми прядями упали на грудь и плечи.
Она засмеялась — нашла из-за чего неистовствовать!
Какое у нее тело! Здоровое, золотистое, точно абрикос. Помогло ослиное молоко. Морщинки у глаз и у рта исчезли. Губы полные, вырезанные, как лук Эрота. А зубы, как у молодой мышки. Пусть Аглая, эта бледно-зеленая недозрелая оливка, или желтые, словно мертвецы, египтянки попробуют сравниться с бархатисто-смуглым румянцем Тамор. Ей тридцать пять лет, а она всюду может появляться без румян и белил. Пусть попробуют эти дохлые кошки!
Она откинулась на подушки и вытянулась. А ножка! Маленькая, сильная, с крутым подъемом…
…Как-никак Люций на два года моложе ее. Он хороший муж, внимательный и щедрый, но в последнее время почему-то скучает.
Сама Афродита — богиня любви — внушила Тамор мысль выписать сына. Люций любит детей. Займется воспитанием Филиппа. А может быть, усыновит его? Тамор окончит свои дни не брошенной любовницей, никому не нужной старой гетерой, но почитаемой всеми матерью знаменитого полководца. Обязательно полководца и — знаменитого! У нее хватит ума помочь сыну сделать карьеру. О, у нее хватит ума…
— Табити, помоги! Услышь меня, мать степей! — молила скифская царевна свою родную богиню, забыв всех греческих богов. — И тогда никто не посмеет обозвать мое дитя варваром. Мой сын будет благородным римлянином.
Тамор прикрыла глаза. Какой у нее сын? Высокий, статный, с жгучими, как у нее, глазами и волнистыми кудрями Агенора? Агенор был красавцем. Она бросила ради него родные степи, мать, отца, братьев. Мать умерла от горя. Тамор вздохнула. Она не любила вспоминать: воспоминания были не из приятных.
Молодой купец скоро надоел ей. Он все считал деньги и больше всего в жизни боялся переплатить. Жизнь — счет. Жизнь — деньги. Жизнь — стояние на четвереньках перед сильным. Филипп родился жалким, как котенок, и все пищал. Его отдали кормилице. Тамор, чтоб не портить грудь, присушила молоко. А потом убежала из дому.
Римский легионер Анк Кимбр был настоящим воином. Его суровое лицо, обожженное солнцем и обветренное ветрами всех пустынь, было иссечено шрамами. А взор! Горящий, свирепый, взор истинного волка!
Тамор не успела разочароваться в нем. Через несколько недель их походной жизни Анк Кимбр проиграл ее в кости содержателю притона. Скифская царевна не хотела делить ложе с кем попало. Она защищалась, как дикая кошка, зубами и ногтями. И от хозяина и от гостей. Ее избили и заперли в подземелье. Пленница в кровь изодрала руки, но выбраться оттуда не сумела.
Первое время отказывалась пить, есть. Стены подвала медленно надвигались. Казалось, что вот-вот сырые камни, покрытые слизью, навалятся на нее, раздавят… Она бросалась на них. Колотила руками, головой, коленями. Обессилев, вся в крови, падала… Боль исчезала, стены исчезали. Замирая, слушала свое сердце. Степь, степь, родная степь… Она звала Тамор клекотом хищных птиц, шорохом высоких трав, ржаньем кобылиц, манила запахом нагретой земли, медвяным ароматом дикого тюльпана… Резкий дурман отцветающего мака. Серебристый ковыль. Она идет все дальше и дальше… Розовеет вереск, искрятся синевой лиманы, окаймленные широкой белой полосой соли… Губы сводит солоноватостью. А царевна — все дальше и дальше… С высокого, бледного от зноя неба смотрит рыжее солнце. Его лучи впиваются в тело, сжигают внутренности…
…Она очнулась. Над ее лицом, обдавая чесночным дыханием, нависла рыжая борода хозяина… Масленые, лукавые глаза сузились:
— Жива?
И Тамор была сломлена. Теперь она, как завоеванная земля, распластанная, беззащитная, поруганная, принадлежала всем…
Важный египтянин, богатый купец, с безбородым профилем старого евнуха, выкупил Тамор из притона. Привез в Александрию. Она стала отрадой дряхлого семидесятилетнего сластолюбца.
Но теперь ее уже ничто не пугало. Она смеялась над старцем, обманывая своего благодетеля со всеми красивыми рабами в доме. Познала ласки сирийцев, эфиопов, диких иберов с далеких Балеарских островов. Даже один проезжий индийский гость был в числе ее любовников.
Старец умер, не оставив ей никакого наследства. Но и это не привело ее в смятение.
Она продала драгоценности, купила маленький домик на окраине Александрии, облачилась во вдовьи одежды — благочестивейшая женщина, рьяная и смиреннейшая посетительница храма Сераписа, — разве от такой отвернутся боги, не дадут ей самого верного законного супруга? Ей было уже под тридцать. В эти годы женщина должна быть умной и утонченной, если желает нравиться. Тамор всю жизнь испытывала отвращение к книгам. Но ученость, слышала она, дает людям силу. Она нашла полуголодного грека и за корзинку фиников в день велела записывать содержание героических повестей, отрывки стихов, имена и изречения философов.
Вскоре все это пригодилось. Увидев ее во вдовьем одеянии, набожно распростертую перед алтарем Сераписа, ученый и знатный римский путешественник Люций Аттий Лабиен лишился покоя. Он навестил молодую вдову в ее скромном маленьком домике. Они беседовали об единении душ. Люций был пойман безвозвратно. Он сочетал свою судьбу с судьбой красивой набожной вдовы законным браком. Тамор стала римской матроной. Но Рима пока не видела. В столице шла междоусобица. Три года молодые супруги путешествовали по странам Востока. Наконец Рим был взят войсками Суллы. Люций вернулся в родной дом.
Римское гражданство, богатство, молодость и покладистость мужа, почет и покровительство самого могущественного Суллы — все это ослепляло бывшую скифскую царевну, потом рабыню, наложницу, гетеру, — казалось, исполняются все ее сокровенные тайные желания.
И вдруг все рухнуло. И всего через какой-то год. Тамор плохо разбиралась в происходящих событиях. Она только знала: консулами Рима избраны последователь славного Мария Корнелий Цинна и сторонник Суллы Гней Октавий. Сам Сулла отправился в поход против понтийского царя Митридата. Перед отъездом он взял с консулов клятву быть верными установленному им в Риме государственному порядку. Оба консула поклялись. Но едва паруса трирем, увозивших легионеров Суллы, скрылись за горизонтом, в столице снова вспыхнула распря. Верх одержали сначала сулланцы. Консул Цинна бежал из Рима. Расквартированные под Нолой римские легионы признали Цинну своим вождем. Марию и другим изгнанникам, находившимся в Африке, было послано приглашение вернуться в Италию. Ответ пришел незамедлительно. Вскоре в Этрурии высадились войска прославленного и любимого народом полководца (молва утверждала, что Марий — друг крестьян-италиков).
В Риме началась великая паника. Солдаты из войск оптиматов (патрициев и разбогатевших плебеев) переходили на сторону Мария. Ворота Вечного Города были открыты. От меча простого легионера пал консул Гней Октавий. Рабы врывались в дома своих господ и убивали их.
Испуганный надвигающейся всеобщей резней Люций вместе с Тамор спешно покинул Рим.
В Италии оставаться было небезопасно. Всех сторонников Суллы марианцы подвергали проскрипциям. Однако Тамор не растерялась. Заставив Люция собрать верных рабов, погрузила на бирему все ценное из приморской виллы и приказала кормчему-греку держать курс на Синопу — столицу Митридата VI Евпатора. От кого-то она слышала: вокруг этого могучего восточного царя собирается все враждебное и непокорное Риму…
III
— Госпожа… — Рабыня успела только раскрыть рот, чтобы предупредить хозяйку о приезде ее сына, как Филипп уже появился в спальне. Тамор вскочила на ложе. Перед ней стоял худенький, плохо одетый подросток.
От ее зорких глаз не укрылись ни заморенный вид мальчика, ни искусно заштопанная дырочка на плече хитона, ни истоптанные сандалии…
— И это мой сын? О Табити! На кого ты похож?! — Тамор всплеснула руками.
И все-таки это была ее плоть и кровь, это были ее брови, изломленные, как крылья птицы, ее слегка раскосые темные глаза, ее блестящий пристальный взгляд. А очертания рта у мальчика были еще нежней, изысканней; кисти рук — она восхитилась: кисти рук у ее мальчика были мужскими!.
Филипп испуганно глядел на мать. Тамор, опомнившись, привлекла к себе сына.
— Бедный мальчик! О боги, одни косточки! И как ты одет?! — Она целовала Филиппа, вертела его, вдыхала запах кожи, такой же, как у нее. — Маленький мой детеныш!
Филипп сперва молча глотал слезы, но потом, уткнувшись в пышное плечо Тамор, заплакал навзрыд. Тамор слегка отстранила его лицо и губами осушила его ресницы. Совсем расчувствовавшись, Филипп сполз на пол и мокрым лицом уткнулся в колени матери. Но она вдруг встала.
— Дорогой мой!
В комнату входил молодой человек, бледный и стройный. Небольшая сутуловатость завзятого книжника не нарушала общего впечатления изящной легкости. Близорукий Люций часто щурился, и это придавало его узкому патрицианскому лицу выражение усталой надменности.
Он остановился у ложа Тамор и с любопытством воззрился на плачущего юношу. Несколько месяцев и день и ночь он слышал о несчастном мальчике, которого необходимо вырвать из рук жестокой мачехи. Люций уже питал отеческую нежность к неведомому малышу и даже сам собирался возиться с ним, пока Тамор будет занята светскими обязанностями, и вдруг…
— Это наш маленький Филипп, — представила Тамор сына.
— Я очень рад! — Люций растерянно пожал руку молодому человеку, у которого над верхней губой кустился темный пушок.
— Ребенок раздет, — тут же строго добавила Тамор, — ты посмотри на его сандалии, хитон…
— У меня есть немного золота, — робко вставил Филипп, — завтра я пойду в лавки.
— Дитя! — возмущенно перебила Тамор. — Какие безумные слова! Где и когда небо и земля видели, чтобы внук царя Гиксия ходил по лавкам? Еще сегодня до заката купчишки со всей Синопы сбегутся к нашему дому, чтобы увидеть тебя… Люций!
— Да, дорогая, — покорно ответствовал ее благородный супруг.
Тамор сняла сапфировое ожерелье и обвила им волосы сына.
— Ты посмотри на него: он — скифский Амур! — сказала она, касаясь рукой подстриженного затылка Филиппа. — Он уже обстриг свои детские кудри! Он уже воин, моя крошечка! Люций!
— Да, дорогая, — с той же покорностью вздохнул муж. — Я скажу рабу Эпидию…
— Сам! — Тамор повысила голос, поддела пухленькой ножкой туфельку. — Какой же ты отец, если не можешь позаботиться о ребенке?
— Да, дорогая! — Люций опасливо покосился на туфельку, прыгавшую на ноге Тамор. — Я именно это хотел сказать. Я сам позабочусь о нашем сыне.
Он вынул из-за пояса натертые воском дощечки и, достав стиль — острую костяную палочку, записал все, что продиктовала ему Тамор. Потом нагнулся, снял с ее ноги туфельку и бережно отставил в сторону.
— Да, дорогая, да… — повторил он, чему-то улыбаясь.
IV
Филипп легко подружился с отчимом. Потомок древнего патрицианского рода, слабый и бесхарактерный, Люций Аттий Лабиен через всю жизнь пронес три великие страсти.
Первой и основной страстью были свитки папирусов. Он легко разбирал египетские иероглифы, причудливую вязь арамейских письмен, превосходно владел аттическим наречием, свободно изъяснялся на языках Персиды, Армении и Сирии.
Второй его страстью были персидские камеи. Он любил их, как живые существа.
— Мои маленькие друзья, — говорил он, лаская рукой и взглядом их светлые, радостные тона.
Третьей и самой пагубной была страсть к Тамор.
— Твоя мать — замечательная женщина, — говорил он Филиппу, сидя в прохладной, увитой глициниями библиотеке. — Изумительной красоты. Она — как дикий цветок красного гибиска. Но характер! Это очень плохо с моей стороны, что я жалуюсь тебе на твою мать. Но ведь это… — Люций потер свой бледный выпуклый лоб. — Зачем же бить меня по лицу в присутствии раба? Как будто нельзя наедине?.. — усмехнулся он, прикладывая к желваку серебряную монетку.
— Отколоти ее хорошенько, — дружески посоветовал Филипп.
— Поднять руку на женщину? — трагически прошептал Люций. — Мальчик, ты — варвар! Подай мне Платона.
Люций развернул свиток плотного папируса с виньетками, художественно исполненными египетской тушью.
— Слушай, дитя. Платон пишет: «Любовь — это преклонение перед красотой и жажда обладания. Чем ниже интеллект, чем примитивней и животней натура, тем сильнее жажда обладания и ничтожней эстетический элемент. Но с ростом души жажда обладания отступает. И глубокое, восторженное поклонение красоте наполняет все существо любящего. Для чуткой души физическое обладание не является непременным условием счастья. Такой душе для состояния экстаза достаточно одного созерцания». Вот чему нас учит Платон! — воскликнул Люций.
— Опять мучаешь ребенка? — Тамор, овеянная нильскими ароматами, облаченная в сидонскую виссоновую ткань, златотканый пурпур, в сияющей диадеме на копне темно-рыжих волос, стояла на пороге.
— Филипп, собирайся на ристалище, сегодня бега лучших скакунов. А ты, Люций, не забивай голову мальчика ненужным хламом. Он будет воином, ему не нужен Платон. Ну, мы пошли. Ложись спать и не жди нас.
С приездом Филиппа тяжелое бремя ежедневно сопровождать Тамор — днем на ристалище или в цирк, вечером на дружеские пиры — было снято с плеч Люция. Он был несказанно рад этому, и библиотека снова стала его Капитолием.
Прекрасная скифянка повсюду появлялась в сопровождении сына. Тамор готова была выжать из Люция последний обол[16], только бы не уронить своего, как она сама считала, царского достоинства. На всех придворных празднествах она показывалась, стоя на золоченой колеснице и сама правя четверкой белопенных берберийских коней; черные глашатаи бежали впереди, трубными звуками и кликами возвещая народу Понта, что Тамор, дочь царя Скифии, несет свои дары и покорность к ногам Митридата-Солнца.
Греческая благопристойность запрещала девам и замужним женщинам появляться на публичных зрелищах. Однако Тамор пренебрегала этой благопристойностью. На одном из храмовых празднеств супруга стратега Армелая осторожно намекнула, что, наверное, Тамор, как иностранка, не знает эллинских обычаев. Скифянка отрезала:
— Да меня еще ни один мужчина не держал под замком! В Риме честь, а не замок охраняет верность жен. Даже весталки — девственницы — посещают цирк!
Все добродетельные жены столицы Митридата возненавидели заносчивую дикарку. Собираясь в гинекеях за чашечкой слабого разведенного вина, качали головами, жалели Люиия. Жена верховного стратега Армелая пророчила:
— Эта бесстыдница пустит благородного римлянина по миру.
— Не беспокойся о римлянине. Твой Армелай пополнит его казну, — усмехнулась молодая казначейша, отводя глаза от супруги стратега.
Но ненависть и пересуды не смущали Тамор. Веселая, острая на язык, она попросту не обращала внимания на своих завистниц. В театре во время самых патетических сцен перешептывалась со своими поклонниками, просила сына принести плодов или напитков, утоляющих жажду. В такие минуты Филипп готов был бежать от матери.
Он заметил, что восторг, с которым мужчины созерцают Тамор, всегда одетую так, что она казалась нагой, мало лестен и для нее, и для него, ее сына.
Однажды он услышал — говорил статный чернобородый гаксиарх[17], долго, в упор разглядывавший Филиппа:
— Что это за щенок? Тамор всюду таскает его за собой. Неужели ей не хватает мужей и она стала влюбляться в ребятишек?
Его сосед, немолодой модный ритор, хихикнул:
— Что ты! Это же сын богини.
— А! — протянул громко и обрадованно чернобородый. — А я-то думал… Молодец красотка! Такой большой мальчуган! Кто же его отец?
— Каллист, ты плохо знаешь грамматику, — осклабился ритор, показывая гнилые зубы, — следует сказать: «его отцы…»
Филипп побледнел от оскорбления. Но Тамор, заметив беседующих, приветливо им кивнула. Не может быть, чтоб она не слышала!
— Зачем ты улыбаешься им? — почти выкрикнул он.
Тамор насмешливо сощурилась.
— Это уж мое дело, сынок. Они нас оскорбили, я накажу их по-своему…
В иные дни Тамор не брала с собой Филиппа. Возвращалась на рассвете, томная и усталая. Люций пробовал возмущаться, но она смиряла его высокомерным взглядом:
— Несчастный! Где ты видел, чтобы ладья плыла по пересохшему руслу?
Люций виновато опускал голову. Постояв перед опущенным занавесом спальни, покорно плелся в садовую беседку.
V
Как-то в цирке к Тамор подошел Армелай и, целуя ей руки, задумчиво спросил:
— Жив ли тот голубь, что я подарил тебе?
Тамор стыдливо опустила ресницы:
— Голубь умер от тоски. А я от огорчения выпила в вине ту жемчужину, что ты привязал к его ножке. Какая была красивая жемчужина!
— Не говори так! Чтоб достать тебе еще лучшие перлы, я прикажу осушить весь Персидский залив! — по-юношески пылко возразил полководец.
— Ты во всем любишь великие замыслы. — Тамор лукаво улыбнулась. — Мой сын без ума от тебя. Ты его кумир.
— Я видел тебя в Херсонесе, великий вождь! — Филипп в восторженном самозабвении облобызал руку верховного стратега. — Тогда я не знал, что буду ждать твоих повелений…
— Что ты! Мне ли повелевать тобой? — усмехнулся Армелай. — Перед сыном Афродиты склоняются не только простые смертные, как я, но и… сами боги…
— Филипп уже год носит меч, — перебила его Тамор. — Я не хочу, чтобы он начинал службу простым лучником. Мой сын будет военачальником скифских лучником у Митридата? — не то спросила, не то приказала она.
Армелай покосился на Филиппа.
И вот прошло всего несколько дней, и Митридат-Солнце известил дочь царя Скифии, что ее сын назначен одним из начальников дворцовой стражи. Эта честь обычно выпадала на долю таксиархов, чьи храбрость и преданность были не раз проверены в бою, но Тамор приняла такую весть как должное.
— Люций, — тут же позвала она супруга, — царь приблизил нашего мальчика. Надо позаботиться о снаряжении.
Тот безропотно выслушал все ее приказания.
— Да, дорогая, да, — сказал он кротко. — Я знаю твои вкусы…
Но Люций еще не знал или плохо знал вкусы и характер своего пасынка. Под начало Филиппа были отданы скифские лучники. Военная служба отнимала немного времени. Новоиспеченный военачальник пристрастился вдруг к игре в кости. Азартный, легко увлекающийся, он почти всегда проигрывал. Люцию приходилось все чаще и чаще развязывать кошелек. Наконец Филипп проиграл столько, что не посмел признаться отчиму, а посоветовался с матерью: не продать ли немного драгоценностей?
— Что-о? — закричала Тамор. — А Люций? Зови его сюда!
— Мне стыдно.
— Тебе не должно быть стыдно. Если он откажет, завтра же десятки других с радостью заплатят твой проигрыш.
И Люций впервые опустил глаза, встретившись взглядом с Филиппом. Взгляд был усталым, замученным. Он перевел его на свою любимую мурринскую вазу.
— Я продам ее.
— Отец! — воскликнул Филипп (он еще никогда не называл его так). — Я больше не возьму в руки кости.
— Очень хорошо сделаешь, — равнодушно произнес Люций.
— Клянусь, отец! — Филипп прижался губами к его ладони. — Не продавай вазы. Я продам коней из Бактрианы. А матери скажу — они пали.
VI
На ипподроме упряжки Филиппа считались самыми лучшими. Две четверки: одна — белопенные берберийцы, другая — златошерстные бактриане, дар чернобородого Каллиста.
Сирийский царевич Антиох-младший упрекнул как-то отца за скаредность: он, наследник престола, выглядит куда беднее, чем сын какой-то гетеры! Антиох-старший на это ответил:
— Мы, цари, с трудом выколачиваем подати с наших народов, а ей сами цари спешат принести дань.
Отец и сын пользовались благосклонностью Тамор. Царевич знал похождения отца, знал и то, откуда у Филиппа появилась белопенная четверка коней.
— Он может, а я не могу?! — Антиох-младший закусил губу.
— А ты не можешь, — спокойно возразил царь. — Сам знаешь: я должен нести щедрые дары Митридату и Тиграну, чтобы сохранить свой престол. А как добрый сосед Великого Рима, я обязан кормить целые стаи волков. Тоже — чтоб сохранить престол…
— И римские центурионы топают калигами в твоем дворце! — Антиох-младший гневно сжал хлыст. — Надо совершенно изгнать волков. Я не позволю, чтоб наша Сирия стала романолюбивой.
— Если я не пропущу римские легионы через Сирию, они мечом проложат путь. Не пощадят ни правого, ни виновного. — Антиох-старший вздохнул. — Всего волки не съедят. Хочешь сберечь большее, отдай малое.
— Однако с долинной Сирии налоги уже собраны за восемь лет вперед. — Царевич не договорил и завистливым взором проводил колесницу Филиппа. — Хорошенькое наследство я получу — нищих, вечно недовольных крестьян…
— Для недовольных есть каменоломни.
— А я и забыл: белый камень! — радостно проговорил царевич.
— Вот тебе и золотое дно, — одобрил отец.
* * *
Недра сирийских предгорий хранили белый камень. Легкий и хорошо режущийся, он очень высоко ценился зодчими.
Но как трудно было добыть его! Своды каменоломен не позволяли выпрямиться. Рабы взмахивали кирками, лежа на спинах. Едкая белая пыль слепила, затрудняла дыхание. Часто камень обрывался раньше времени, и каменотес погибал. Глыбу бережно уносили, труп равнодушно оттаскивали.
Спали рабы под замками. Кроме надсмотрщиков входы в их жилища охраняли огромные псы молосской породы — они охотились даже на медведя — широкогрудые, рослые, о мощными челюстями, еще щенятами их приучали кидаться на полуголого человека в оковах.
На работу водили под охраной собак и дюжих эфиопов, вооруженных бичами и копьями.
Надсмотрщики, как и псы, славились силой, необузданностью и дикарской жестокостью. Не понимая языка, не зная ни греческих, ни местных обычаев, они оставались чужими среди эллинизированных азиатов. Редкий день проходил без избиений и мучительных истязаний: ведь камень добывали не просто рабы, а провинившиеся мятежники! Отсюда был выход только в могилу.
Старший по жилищу молча указал Аридему место на нарах — здесь будешь спать! Молча поставил перед ним миску с мутным варевом — это твоя еда!
Аридем поел, разделся и хотел уже ложиться, но открылась дверь и к нему подошел эфиоп с кандалами. Холод железа больно обжег не только кожу, но, казалось, самое сердце. Горло сдавила спазма. Он отвернулся, боясь выдать свое смятение. Эфиоп, заковав вновь прибывшего, спокойно вышел.
Аридем лег. Низко, почти над самым лицом, — верхние нары. Даже в полутьме в щелях можно было разглядеть цепочки паразитов. Почуяв новую жертву, клопы засуетились. Прицеливались и — падали, падали на грудь, шею, лицо. Напившись крови, медлительно уползали.
— Вставай! — расколол сонную тишину громовой голос.
Аридем рванулся. Резкая боль от впившихся кандалов прогнала отупение. Утро. Перезвон цепей, окрики надсмотрщиков. Это была явь.
— Новичок, привыкай! — приветливо улыбнулся белозубый юноша-киликиец.
— И тут живут люди, — успокоительно вымолвил изможденный чахоткой грек.
— Привыкай! Мы все тут одним горем связаны, — положил руку на плечо Аридема бородатый фракиец.
Теплый, участливый прием новых товарищей подбодрил Аридема. «Ну нет, погибать мне рано! Я обязан жить», — воспрянул духом пергамец.
Камнеломы поспешно завтракали принесенным надсмотрщиками хлебом и быстро разбирали кирки: никто не хотел казаться слабым — слабых уничтожали.
Аридему неожиданно вспомнились слова вавилонского скульптора, которому он когда-то позировал для барельефа юного Аристоника Пергамского: «Раб, ты удивительно похож на вождя гелиополитов!»
«Я похож… — Аридем усмехнулся. — Конечно, все это сказки. Мой отец неудачливый вояка вроде Тития, — подумал он, — но разве для подвига обязательна царская кровь?»
VII
Эфиопы-надсмотрщики обкрадывали каменоломов даже на дурно пахнущем вареве — тут же, у жилищ рабов, бродили дородные, выкормленные ими свиньи. Не в пример своим хозяевам они были добродушны и сами по себе ни у кого не вызывали ненависти, но случалось — то или иное животное исчезало. Куда? На другой день надсмотрщики были особенно жестоки. У всех подозреваемых каторжников выворачивали челюсти, рвали рты, глумливо объясняли: ищут следы свиного мяса…
Аридем знал: он не трус — но таких стычек с надсмотрщиками он избегал. У него выработалась привычка не вслушиваться в жалобы товарищей на тяжесть труда, болезни, недостаток еды. Но имя Евна, вождя сицилийского восстания, несколько раз произнесенное каменоломами, заставило его насторожиться.
— И все зря! — глухо бормотал обросший бородой фракиец Скилакс. — Только наши же кости трещат. По всем дорогам Сицилии крестов понаставили, куда ни посмотри — крест, на нем распятый раб, а кого помиловали — по каменоломням догнивают. Мечтал и я отомстить за отца. Пошел за Сальвием и Афинионом, когда они вновь Сицилию подняли. Вот и я… тут.
— В чужой стране мучаемся, — тихо отозвался молодой эллин с землисто-серым, нездоровым лицом. — Я хочу умереть на родине… Эллада должна воскреснуть! Я слышал: жив внук Аристоника…
— А если жив? — не утерпев, громко отозвался Аридем.
— Не кричи! — грек испуганно оглянулся. — Если внук Аристоника жив, он не потерпит позора Пергама и Эллады…
— Говорят, Митридат взялся за дело — бьет и гонит римских волков, — вставил белозубый киликиец.
— Ну и гонит, а дальше что? Я не верю царям, — Аридем взмахнул киркой.
Киликиец нахмурился.
— Ты кто? Я кто? А царь… он все знает! Не все же продались Риму, — возразил он. — Аристоника Третьего, внука Аристоника, врага Рима, видели на базаре в Антиохии. Он крикнул: «Я жив!» — и исчез… — Грек закашлялся.
От волнения Аридем перестал работать.
— И ты уверен, что это…
— А кто же еще? — Эллин подполз к нему ближе. — Царевича многие узнали. Он в Сирии… ищет смелых.
— И ты узнал бы его?
— Нет, — грек грустно качнул головой. — Не узнал бы, но, говорят, похож на царя рабов…
С этого дня Аридем не раз ловил на себе ласковый и в то же время пытливый взгляд Андриса — так звали больного эллина. Тот поражался подтянутостью, какой-то особой выправкой и чистоплотностью Аридема.
При раздаче пищи пергамец охотно уступал очередь истощенным, но все-таки всегда случалось так, что при его приближении кучка ожидающих варева расступалась, и эфиопы сами с готовностью наливали ему вне очереди.
Даже спал Аридем не так, как другие. Он не съеживался, не втягивал голову в плечи, как бы ища защиты от удара, а засыпал, лежа во весь рост, спокойно дыша, вытянув вдоль тела закованные руки.
«Так рабы не спят, — думал Андрис. — Раб и во время сна ждет удара, а он не чувствует страха. Это дано только царям».
Однажды вечером Аридем нашел в своей миске цветок. Этот скромный подарок растрогал его до глубины сердца: «Я не так одинок, как думал».
Он обвел глазами лица обедавших. Ели угрюмо и жадно, чавкали и с шумом сплевывали шелуху от овсяных зерен. Аридем вздохнул: нет, среди этих нет его тайного друга.
Но когда он вышел умыться перед сном, рядом с ним неожиданно оказался Андрис.
— Прости, царевич! Я не сразу узнал тебя! — Он склонился и коснулся рукой земли.
Аридем вздрогнул, замешкался, но строго оборвал:
— Об этом еще рано говорить.
По вечерам рабы-эллины собирались в углу, где спал Андрис. Только им он поверил свою тайну.
— Внук Аристоника жив!
— Не новость! — отвечал белозубый киликиец Гарм. Он не был эллином, но по дружбе с Андрисом допускался в эллинскую компанию.
— Не новость, что царевич скрывается среди рабов, — задумчиво продолжал Эномай, земляк Андриса. — Но где же он?.
Он здесь! — глаза Андриса расширились. — Он ждет.
— Ты видел его?
— Да!
— Говорил с ним?
— Да!
— Он в нашем забое?
Андрис покачал головой:
— Этого я не знаю… Смотрите сами. Помните, Ахиллеса и переодетого узнали…
Аридем и сам присутствовал при таких беседах. Он понял: каменоломы — не красильщики. Те дрожали за свой грошовый заработок, лелеяли всю жизнь одну мечту — скопить на выкуп. У каменоломов был один выбор — медленное мучительное умирание под бичами надсмотрщиков или мгновенная смерть в бою. Если нельзя жить, то хотя бы умереть на свободе.
Все складывалось благоприятно для смелого начинания. Следовало лишь присмотреться к людям, подобрать наиболее разумных и мужественных. Дождаться подходящей минуты.
Аридем начал внимательно изучать выходы из каменоломен. Дорога сперва спускалась в лощину, потом забегала к горному склону, где зияли входы в выдолбленные пещеры. Вершины гор венчал густой кедровый лес. За перевалом — ревущий поток, а там снова горы, горы…
VIII
Боги издавна приметили Митридата Понтийского. Он был сыном Лаодики, праправнучки верного друга и полководца Александра Македонского Селевка, и отпрыска древнейшей персидской династии Ахеменидов. Рано овдовевшая царица отдала сердце одному из своих стратегов. Злодей отчим хотел уничтожить законного наследника престола, но верные рабы предупредили царевича об опасности. Одиннадцатилетний Митридат бежал в горы, к племени отца. Семь лет скитался среди горных пастухов, обошел пешком с котомкой за плечами и разбойничьим ножом за поясом чуть ли не все страны Востока, изучил нравы их жителей и наречия. Научился свободно говорить на двадцати двух языках.
Возмужав, царевич вернулся на родину и обвинил мать и отчима в отравлении его отца и в незаконном захвате власти. Дворцовая стража заколола царицу и ее возлюбленного, а народ провозгласил юного Митридата царем.
При коронации Митридат-Ахеменид принял имя Евпатора, что означало: рожден благородным отцом. За три десятилетия Митридат Евпатор сумел превратить Понтийское царство в первую державу Азии. Народы гор — колхи, иберы, албаны, далекие окраины Понта, Боспорское царство с городами Пантикапей, Тиритака, Нимфей, греческие приморские полисы — Херсонес, Ольвия подчинились его власти. Под его руку отошла почти вся Малая Азия. Многочисленно и многоязычно было его войско: фракийцы, скифы, савроматы, бастарны, колхи, иберы, албаны. Колхидская сатрапия в полном достатке обеспечивала царский флот льном, пенькой, смолой, воском и строевым лесом.
«Наш царь — самый могущественный человек, которого вселенная выдвинула после Александра Македонского…» — с восторгом думал о нем Филипп.
Он уже третий год стоял на страже в дворцовом саду, только один раз ему посчастливилось увидеть близко своего кумира.
Митридат подошел незаметно. Он был высок, худощав, мускулист и гибок, как настоящий воин-кочевник. Седые волосы никак не вязались с горящими глазами и стремительностью движений.
— Ты недавно в отряде? — горящие глаза в упор уставились на молодого воина.
— Да, государь!
— Твое имя?
— Филипп, сын Агенора, государь.
— Ты чисто говоришь по-гречески, ты не скиф. Почему же ты служишь в скифском отряде?
— Государь, я сын скифской женщины.
— А, сын Тамор! — Глаза Митридата игриво сощурились. — За тебя просил Армелай. Можешь гордиться. Твоя мать победила всех моих полководцев. Вся военная добыча достается ей. — Митридат расхохотался. — Не думай, что я издеваюсь над беднягами. Я тоже делил их участь…
Видя недоумение на лице юноши, он милостиво пояснил:
— Спроси у матери, откуда у нее диадема, сияющая семижды семью сапфирами.
Филипп опустил ресницы.
— Ты гордый мальчик, — насмешливо продолжал царь, — но почему ты сын Агенора, а не Люция? Или Люций только кормит и одевает Тамор, а жизнью ты обязан другому? Кто же ты, скиф или эллин?
— Я скиф, государь. Но мне дорога и Эллада.
Ответ понравился Митридату. Он улыбнулся.
— Ты гордый мальчик, — повторил царь. — Я не забуду тебя.
В тот же вечер, оставшись наедине с матерью, Филипп спросил:
— Откуда у тебя диадема с сапфирами?
Тамор пожала плечами.
— Тебя любил Митридат?
— Так он еще и похвастал?! — возмутилась скифянка.
— Мама, расскажи мне все.
— Грубый солдат, грубый и необузданный. Я под утро выгнала его.
Филипп недоверчиво посмотрел на мать. Тамор редко лгала. К тому же он знал ее нрав. Но выгнать самого Митридата!..
— Ты выгнала царя?
— Если человек приходит ко мне в темноте, закутанный, как араб, и говорит, что он приезжий перс, плененный моей красотой, я не обязана догадываться, что он — царь… Я выгнала его! — повторила она с гордостью.
IX
Филиппу минуло двадцать лет. Через год он уже будет зрелым мужем. Юноша стал серьезней, по вечерам оставался дома, в кругу друзей Люция — римлян, которые бежали на этот раз от гнева Суллы… Изгнание примирило знатного патриция и его бывших противников — плебеев-марианцев. Ненависть к узурпатору объединила всех. Люций не мог без содрогания слышать имя Суллы.
— Он хуже Мария! Рим залит кровью квиритов! Насилием еще никто не доказывал свою правоту!
Новые друзья с восторгом внимали вольнолюбивому философу.
— Тирания не спасет Рим! — мрачно ронял Марк Флавий, пожилой всадник, бывший военный трибун Мария. — И раньше, в минуты опасности, Сенат избирал из своей среды диктатора, но ведь этот чесоточный дрыгун засел пожизненно…
Гости посмеивались.
— Я видел Суллу, когда он еще у славного Мария квестором служил, — продолжал Флавий. — Сидит на военном совете, заложив ногу на ногу, а нога дрыгается, дрыгается — вши у него под коленом…
Смех переходил в хохот.
— Не пойму я, — оглядывая повеселевших друзей, спрашивал молодой центурион Минуций, — чем же пожизненный диктатор отличается от восточного царька-деспота, а его сенаторы — от сатрапов?!
— Никакие победы не спасут народ, который потерял свободу и чувство чести! — бледнел от гнева Люций. — Квириты стали рабами нахлебника гетеры…
Центурион удивленно переспрашивал:
— Жена Суллы гетера?!
— Да, первая жена… Теперь он женился на девушке из хорошей семьи. А первая была лет на тридцать старше Суллы и бурно, не без выгоды провела свою молодость. Немалое состояние оставила дрыгуну… Надо думать, помог он старушке вовремя добраться до кладбища.
Минуций присвистывал от удивления:
— Ну и научит же он квиритов нравственности!
— Не смешно! — возмущался Люций. — Мерзко это! От меча Суллы гибнут равно и патриций, и плебей. Не раб, не варвар, а такой же квирит, как он сам. Можно ли квириту убивать квирита?
— А варвара можно?! — ввязался однажды в разговор Филипп. — Молодец Сулла, что проучил вас всех…
— Мальчик, это не твое дело! — с несвойственной ему резкостью выкрикнул Люций.
— Нет, мое! — вспыхнул юноша.
Увидев, однако, как болезненно передернулось лицо отчима, он пожалел о своей неуместной вспышке. Не всегда можно говорить то, о чем думаешь, даже самым близким! Филипп неслышно покинул библиотеку.
Голоса гостей постепенно затихли. Когда все разошлись, Люций виновато позвал пасынка.
— Хочешь, поужинаем вместе? Мать вернется не скоро.
Филипп с радостью согласился, но за столом не удержался, заметил:
— Твои друзья сами не знают, чего хотят!
— А ты знаешь? — спросил Люций.
— Да, знаю. И удивляюсь тебе, отец: ты прожил много лет в Аттике, знаешь эллинских художников и мудрецов лучше, чем любой эллин, но тебе всего дороже полуварварский Рим!
— Odi et amo! (Люблю и ненавижу!) — Люций улыбнулся. — Но ты ошибаешься, если думаешь, что я способен на ненависть. Бесстрастие — основа истинного счастья. Ты богат, если тебе ничего не надо. Счастлив, если ничего не жаждешь. Сыт, если смирил голод.
— Нет! Нет! — Филипп вскочил. — Пусть голодный, пусть жаждущий, но я хочу, я страдаю, я живу!..
— К чему же ты стремишься?
— К истине действенной. Вот я прочел: Зенона, Платона, Гераклита, Анаксагора, Пифагора, Эпикура… И все равно… Создал ли меня Нус — небесный разум, как уверяет Анаксагор, или я — игра бездушных частиц-атомов, как учит Демокрит, — мне все равно тяжело. Никто из них не сказал, как сделать варвара равным эллину.
Люций довольно усмехнулся. Горячий задор пасынка доставил ему истинное наслаждение. Он радовался, что мальчик учится мыслить.
Этот вечер надолго запомнился Филиппу. Он еще с большей страстью отдался поискам истины. Где она? В чем? Он догадывался, что горячие споры присяжных риторов об истоках добра и зла — всего лишь умственное чревоугодие, как паштет из соловьиных язычков для обжор. Всю жизнь они толкут воду в ступе, веками перепевают один другого, с чем-то соглашаются, от чего-то отрекаются в зависимости от обстановки и времени, — а где же истина, в чем?
Однажды он вцепился в изящного софиста из Афин. Изысканностью манер, элегантной внешностью он напоминал Полидевка.
— Вот ты достаточно еще молод и силен, а что толку? — набросился на него Филипп. — Ты и все другие. Вы ищете наслаждений, умственных или телесных. За подачки ломаетесь, как плясуны на канате. Но никто из вас не думает, как приложить истину к жизни.
— А что такое истина? — осек его софист.
— Истина — благо!
— А что такое благо?
— Благо? — Филипп задумался. — Тут я согласен с Сократом: «Благо — добро, причиненное добрым, и зло, нанесенное злым».
— Кто же добр и кто зол?
— А ты, прожив полжизни, не можешь разобраться, кто добр и кто зол?
— Ты берешься быть моим судьей? — мягко спросил софист.
— Не пустословь! — вспылил Филипп.
— Ты сердишься, значит, ты не прав.
Филипп дерзко расхохотался.
— Я не прав, но ты раболепствуешь передо мной, потому что я богат. Продажные вы душонки. Кричите о добродетели, а ползаете в ногах гетеры; республиканцы, а ищете защиты у царя; кричите, что свобода — высшее благо, а распинаете рабов за то, что они стремятся к этому благу. Я не хочу быть таким мудрецом, как вы!
— Ты, юноша, жаждешь разрушения, — грустно заметил молчавший до сих пор тихий пожилой философ. — Не глумись над побежденным. Правда не в силе.
— А в чем?
— Во времени и движении. Все рождается, живет и умирает.
— Ну и мудрость, — усмехнулся Филипп, — есть то, что есть, а чего нет, того нет…
X
Книг не было, но мысль работала. Аридем вспоминал все, что ему удавалось читать или слышать о восстании рабов.
Еще в древнем царстве Египта «маленькие люди», как их высокомерно именовали летописи фараонов, захватили силой оружия власть и долгое время правили страной. Сравняли раба и господина, раздали пшеницу царских житниц неимущим. Изгнанные рабовладельцы призвали чужеземцев на родные поля, и первое в мире Государство Солнца пало. Восставали невольники и в старом Вавилоне.
В Сицилии лет пятьдесят тому назад возникло царство рабов с царем Евном во главе. Но не связанный ни с одной державой, на острове, окруженном италийскими водами, сириец, ненавистный римлянам, был обречен на поражение.
Однако после гибели Евна и его царства борьба за свободу продолжалась. В самой Сицилии вновь восстали рабы. Их вождь Сальвий был человеком одаренным, храбрым, сопричастным светлому учению магов. Смерть оборвала его деяния. Преемник Сальвия Афинион показал себя доблестным полководцем, но и его сломил могущественный Рим. И все же их поражения не доказывали Аридему, что рабы не могут быть свободными. Ни сириец Евн, ни эллины Сальвий и Афинион не могли ждать поддержки населения: они были чужеземцами на римской земле, а римляне… Аридем, вспомнив Тития, задумался: нищий полуграмотный оборванец с берегов Тибра, он был уверен в своем божественном праве грабить другие народы. В его жадном теле всегда жило требование вкусной еды и всех наслаждений земной жизни, малоразвитый ум выработал только одну мысль: весь мир создан для племени волков. Поддержки от Тития, Муция и им подобных рабы никогда не дождутся.
«Эллада и Восток — другое дело! — размышлял Аридем. — Здесь все задавлены, и я… я должен решиться. Ведь рабы избирали своими царями таких же рабов, как я: и Евна, и Сальвия, и Афиниона. Пусть я не внук Аристоника! Но моим друзьям нужен свой царь!..» — воскликнул он про себя, хотел встать, но, забыв о нависшем каменном своде, больно стукнулся, снова сел на землю и неожиданно рассмеялся.
— Уже с ума сходишь? — буркнул бородатый фракиец. — Рано. Вытерпи с мое.
— Я не хочу терпеть, — Аридем перестал смеяться. — Не хочу, чтобы и ты терпел.
— Ну что же! Делай все за меня, — фракиец тоже сел. — Андриса сегодня не могли выгнать на работу, у него кровь хлынула горлом.
Аридем потрогал острие кирки.
— Это ждет нас всех…
Гарм, перестав работать, жадно ловил разговор старших.
— Нигде житья нет, — сказал Скилакс, — Фракия не волчья провинция, но волки и ее не оставляют в покое. Врываются и угоняют пленных. Так и нас с отцом в Сицилию увезли.
— Без царя, а сильны волки… — вставил юноша. — Дружные какие! Одного задень — легион ощетинится.
— А нам эфиоп лишний черпак похлебки плеснет — горло друг другу перегрызем, — с горечью проговорил Скилакс.
Он привстал на колени и, замахнувшись киркой, отбил кусок камня.
— Снова не выполним урока, опять хлеба не увидим… Надоело пустое варево жрать…
Круглолицый киликийский юнец Гарм, тот самый, что твердо верил в непогрешимость царей, помог Аридему сложить отбитые плиты. Опасливо оглядываясь по сторонам, шепнул взволнованно:
— Андрису конец… Вот, просил передать тебе… — Киликиец сунул в руку Аридема несколько монет и острую пилочку. — Тебе, Аристоник, наследник Пергама!
— Да, Андрис всегда был верен мне. — Голос Аридема окреп. — Будь таким, как он!
— Клянусь!.. — Гарм нагнулся и поцеловал кандалы пергамца. — Ты мой царь. Я найду еще верных…
Фракиец молча наблюдал эту сцену. В его широко раскрытых голубых глазах мелькнуло изумление. Он не слышал начала беседы, но он видел… Он же не ослеп… Он видел, как этот сорванец Гарм, дерзкий воришка, склонился к кандалам пергамца. Он благоговел!.. Кто же этот человек?!
После работы фракиец замедлил шаги, проходя мимо Аридема.
«Похож на Аристоника? — и тут же придирчиво ответил на свой вопрос: — А я видел Аристоника?! Как же я узнаю? Кого узнаю? Царя рабов?» Он боязливо оглянулся: не прочитал ли кто из эфиопов его мысли?.. Остановился у выхода из каменоломни и, затаив дыхание, стал поджидать Аридема. Когда пергамец поравнялся, он, вытянув шею, жарким ртом поспешно выдохнул тому в ухо:
— Не таись от меня…
Аридем вскинул голову, но ничего не успел ответить. Эфиопы стали считать и строить каменоломов в ряды.
Взметая кандалами пыль, рабы понуро брели к ограде. Эфиопы, размахивая палками, кричали:
— Ноги! Ноги подымайте! Задохнешься в вашей пыли!
Робкие подхватывали цепи. Скрежет оков бил в уши, голову ломило от боли. «Слабые, замученные, запуганные ждут сильного. И если находят, становятся титанами, — думал Аридем. — Сильный же вместе с ними превращается в полубога. Хочу я или не хочу, но я уже царь в глазах этих людей».
Эфиопы загоняли всех во двор. У входа в жилище, когда голодные побежали к котлу, где надсмотрщики раздавали варево, фракиец подошел к Аридему:
— Не таись от меня. — Его голубые глаза пристально смотрели на товарища. — Я верю, я хочу верить в тебя.
И пергамец твердо произнес:
— Я не таюсь. Я тоже верю в тебя. В тебя и твоих товарищей…
XI
На каменном столе, в новом льняном хитоне, свободный от кандалов, лежал Андрис. Эллины собирали земляка в последний путь. Похоронный обряд был данью уважения тому, кто ушел навсегда. Где-то достали немного меда и, замешав с крошками от лепешек, изготовили три колобка.
Вход в страшное подземное царство сторожил огромный черный пес Цербер, у него три головы с зубастыми пастями: никто не пройдет незаметно мимо него. Андрис должен отдать ему медовые хлебцы, и тогда страшный Цербер пропустит раба в страну блаженных.
Товарищи вложили в рот Андриса серебряную монетку — единственную, чудом сохранившуюся у одного из каменоломов. Пусть бедный раб не скупится и подороже заплатит перевозчику умерших Харону. Широка и страшна река, по которой плывут в страну умерших. Пусть же хоть на том свете попутешествует душа бедняги с удобствами. Хватит с него мучений на этой земле.
Друг усопшего Эномай стоял у изголовья, уставившись неподвижным взглядом в восковое лицо мертвого.
Аридем подошел к столу.
— Надо приготовить топливо для костра, — тихо сказал ему Эномай. — Ты бы поговорил с эфиопами. Пусть разрешат сходить за хворостом. Ночь лунная, не сбежим.
Начальник стражи не стал слушать Аридема.
— Подох мятежный раб, государственный преступник! Нечего устраивать комедии, — и, щелкнув бичом перед самым лицом дерзкого, эфиоп направился посмотреть на покойника.
Увидев столпившихся у стола рабов, грозно крикнул:
— По местам!
Но никто не шелохнулся.
— Дай нам хворосту! — тихо, со спокойной решимостью отчеканил Аридем. — Если боишься отпустить в лес, дай старых досок, что лежат за сараем.
— Разойдись! — гаркнул эфиоп. — Дохлятину — собакам!
— Что?! — взвыл Гарм. — При жизни мы падаль, но мертвый равен царям!
— Умер, значит, свободен! — истерически завопил всегда молчавший щуплый сириец. — Наша свобода в смерти. Умрем все!
Эфиоп попятился. Взмахнул бичом, но каменоломы стояли плотной стеной. Ни один не дрогнул, никто не отступил.
Эфиоп пронзительно свистнул. Вбежали надсмотрщики, с трудом удерживая на постромках рвущихся вперед псов. Рабы метнулись в сторону. Аридем остался у стола. Двое эфиопов боком приблизились к трупу Андриса. Вот один из них уже протянул руку — в тот же миг Аридем высоко взметнул цепи… Эфиоп упал с размозженной головой.
Пергамец рванул кандалы, и подпиленное железо распалось. Каменоломы, хватая доски с нар, кинулись к нему на выручку.
Стражники спустили собак. Рабы боролись молча, раздирали псам пасти, душили, били кандалами, хватали эфиопов за ноги.
Аридем схватился с начальником стражи. Дюжий эфиоп умелыми ударами загнал противника в угол. Аридем, изловчившись, ударил врага в подбородок носком правой ноги. Тот рухнул. Гарм, подскочив, выхватил из-за пояса эфиопа топорик и отсек ему голову.
Стража бежала. Уцелевший пес лизал кровь и выл над трупами своих бывших хозяев.
На дворе пылал гигантский костер. Каменоломы бережно сносили тела павших товарищей.
— Пламя, извечное, светлое и чистое, смоет рабьи клейма с погибших храбрецов, — сказал Эномай.
Оставшиеся в живых рабы сбивали кандалы.
Аридем воздел руки к восходящему солнцу:
— Слава Гелиосу!
Он обернулся к столпившимся вокруг него людям:
— На молитвы нет времени. Вы свободны. Сбежавшие эфиопы скоро приведут легионеров. Кто со мною — в лес!
Аридем спрыгнул с возвышения. Гарм и бородатый фракиец Скилакс, разломав склад, раздавали будущим гелиотам кирки и топоры.
Черной цепочкой потянулись на рассвете воины Аристоника Третьего — Пергамца к лесу.
Не последовали за Аридемом лишь старые, совсем изможденные каменоломы. Возвращаясь к своим очагам, они разносили весть о воскресшем внуке Аристоника.
Во многих городах началось повальное бегство рабов. Беглецы собирались в ватаги, избивали богатых рабовладельцев, грабили храмы и скрывались в лесистых предгорьях.
XII
Новости, одна тревожней другой, наполняли дом Люция. Десятки знатнейших сенаторов погибли по воле Суллы. Одной своей властью диктатор ввел в Сенат триста денежных мешков-оптиматов.
Из Рима прибыла новая волна беглецов, родичей убитых. Тихие скорбные воспоминания сменили шумные философские споры в библиотеке Люция.
Тамор ласками и заботами ободряла изгнанников, встречала их богатыми дарами и пристраивала на выгодные должности. Некоторое время она даже не появлялась на ипподроме и в цирке, забросила пышные наряды и облеклась в белую столу из тонкой иберийской шерсти. Роль римской республиканки-матроны, верной мужу, чистой и стыдливой, увлекла пылкую гетеру.
Вскоре в Синопу пришли слухи, что римский военный трибун Эмилий Мунд, любовник Анастазии, жены Антиоха-младшего, на пиру поссорился с мужем своей любовницы и заколол царевича и его отца Антиоха-старшего. На трон взошла Анастазия.
Молва утверждала, что новая царица дарит свою благосклонность чуть ли не всем римским центурионам.
— Распутница! — возмущалась Тамор. — С поработителями родины… — тут же вздыхала: — Бедный царь Антиох! Он был так мил и приветлив со мною, когда гостил в Синопе. Каких дивных коней он подарил Филиппу!
…Военные упражнения отнимали у Филиппа почти все время. Теперь нельзя было, сказавшись больным, лежать в саду или до утра рассуждать с Люцием. Даже по ночам трубили сбор. Сам Армелай проводил учения.
А иногда в звездном полусвете на фоне неба вырастал сухой силуэт царя. Гордый берберийский конь высоко задирал голову, перебирая стройными ногами. Воины узнавали всадника, сердца бились учащеннее: сам Митридат смотрит на них, он готовится к новому походу на империю волков!
Первым вестником бури явился царь Вифинии Никомед, которого не однажды Митридат лишал власти, но цепкий царек каждый раз с помощью римских мечей и копий вновь оказывался на престоле.
Никомед прискакал в ночи. Один, без свиты, на неоседланной лошади, без плаща, с непокрытой всклокоченной головой. Филипп проверял стражу у входа в царский дворец. Никомед соскользнул с коня и упал перед ним на колени. Умолял немедленно доложить Митридату: «Моя жизнь в опасности… За мной гонятся римляне…»
Филипп вызвал Армелая. Верховный стратег был поражен появлением романолюбивого царька в столице Митридата, заклятого врага Рима. Еще больше был изумлен его жалким видом. Не желая привлекать внимания воинов, Армелай провел беглеца в караульную палатку и велел подать вина и плодов.
Никомед не прикасался к пище, тупо смотрел перед собой и вдруг, мощный, широкоплечий, с густой черной гривой спутанных волос, весь содрогнулся в отчаянном плаче. Филипп бросился за водой, смочил ему голову и грудь.
— Народ угнали! — сквозь рыдания поведал Никомед. — Римский сборщик податей ударил меня по лицу. Я его зарубил. За мной гнались. Все мужчины Вифинии за долги взяты в рабство. Мурена требовал солдат… А на полях одни женщины и подростки… Откуда возьму?
— За тобой погоня? — осторожно спросил Армелай.
— Погоня отстала. Римский отряд в Вифинии немногочислен. Выбить его не трудно.
На другой день беглого царька ввели во дворец. Митридат глядел поверх головы вошедшего.
— Солнце! — бросился Никомед к трону.
— Что ты ищешь у меня? — Митридат гневно выпрямился.
— Защиты, Солнце! — Вифинец рухнул к его ногам.
— У меня?! От кого?! — Митридат гадливо отдернул ногу от Никомеда, пытавшегося поцеловать его сандалию. — Развратный моллюск, ты бросил свой народ на съедение волкам и ищешь у меня защиты! — На сухощавом лице царя выступили красные пятна. Он глядел на распростертого у его ног перебежчика, как на омерзительного слизняка.
— Встань, пресмыкающийся! Благодари богов, что я брезгую раздавить тебя, — выкинул он вперед правую руку.
Никомед, грузный, подавленный, не мог пошевелиться. Филипп быстро подошел, поднял его, вывел. Беглец выглядел совсем больным. Он весь обвис и шел, едва переставляя ноги.
Митридат напутствовал уходящего:
— Иди к Мурене, да поторопись, пока он не узнал, что ты лизал мои ноги. Вифинии нужен достойный царь. И я об этом позабочусь.
XIII
Митридат давно ждал случая пресечь бесчинства Мурены, наместника Суллы в Азии. Мурена уже успел разорить четыреста деревень и городков Каппадокии и подходил к границам Понтийского царства.
В тот же вечер он повелел Армелаю послать за Сократом «Благим» — братом Никомеда, который был его верным союзником во время первой войны с Римом.
— Дай ему тысячу воинов, и пусть он вернет себе трон, — добавил Митридат, лукаво улыбаясь. — А потом мы еще пошлем послов в Рим и пожалуемся на Мурену…
Вскоре Сократ почти без боя занял свою бывшую столицу.
В Рим пошла жалоба на разбойного римского легата. Но квириты отвергли жалобу и предъявили Митридату встречный ультиматум: или он вернет трон Никомеду и выдаст им беглецов марианцев, или легионы Рима вторгнутся на его земли.
— У меня есть армия в тылу Рима! — воскликнул Митридат. — Обещаю свободу каждому, кто храбр. Клянусь непобедимым солнцем, сдержу царское слово!
— Государь! Ты отвратишь сердца всех союзников! — взмолился высокий и широкоплечий Дейотар, тетрарх галатейского племени толистобогов, проживавшего возле Пессинунта[18].
Царь не терпел возражений, но промолчал, отвернувшись от пылкого тетрарха.
Еще ничего не было решено, но кто-то пустил слух, что Митридат согласился выдать сторонников Мария и уже ведет переговоры. Римских беглецов охватила паника. В библиотеке Люция собрался весь цвет римской эмиграции. Сохранившие присутствие духа утверждали, что слухи ложные, надо направить во дворец «умоляющих». Другие покачивали головами: слухи достоверные. Умолять варвара, будь он хоть трижды царь, для сынов Римской республики позорно. Дело проиграно. Лучше умереть от своей руки — это достойнее римских воинов.
Молоденький центурион плакал и — даже не вытирал катившихся слез. Тамор подошла и прижала его голову к своей груди.
— Еще не все потеряно. Готовьте биремы и бегите в Таврию к скифам.
— Безумие! — перебил Люций. — Я иду во дворец.
— И я! — кинулся к нему Филипп.
Люций отрицательно покачал головой:
— Останься здесь.
С уходом Люция в библиотеке воцарилась мертвая тишина. Изгнанные римляне-марианцы завернулись в белоснежные тоги и застыли. Филиппу вспомнилось: вот так когда-то сенаторы Рима ждали смерти от ворвавшихся в Капитолий галлов. Он жалел Люция, но другим римлянам, надменным и суровым, не мог простить пренебрежения ко всему иноплеменному. Пользуясь гостеприимством его матери, они открыто презирали и Тамор, и его. Однако выдать их Филипп не хотел. Всем напряжением воли он жаждал, чтоб Митридат-Солнце, его кумир, оказался на высоте. Неужели эти черствые, высокомерные люди окажутся мужественнее владыки Понта?
Молоденький центурион, тяжело дыша, пробовал острие меча.
Тамор, подойдя к сыну, с ужасом шепнула, что, уходя, Люций распорядился: если царь ультиматум примет, поджечь виллу! Она не смеет ослушаться. Люций убьет себя на глазах Митридата…
Филипп задрожал. Пусть Небо, пусть Солнце, бог Митридата, услышат его. Никогда он больше не будет просить у богов ничего для себя. Но пусть Митридат ответит Риму отказом.
На пороге встал Люций:
— Митридат-Солнце ультиматум Рима отверг! — торжественно провозгласил он.
Часть вторая Государство Солнца
Глава первая Поход
I
— Безумием и преступлением будет пролить кровь понтийцев в угоду горстке римлян, укрывшихся за нашими спинами. Если они мужественны, пусть защищаются сами! — заявил Митридат.
Царь повелел военному трибуну Люцию Аттию Лабиену сформировать легион эмигрантов и вторгнуться у Козьих рек в римскую провинцию Македонию.
Некогда в битве у Козьих рек спартанцы нанесли сокрушительный удар афинским притязаниям на гегемонию в Элладе. Полстолетия спустя здесь, на берегу Геллеспонта, прочно стоял уже македонский царь Филипп, восприемник славы и могущества древних Афин и Спарты. Сын Филиппа Второго Александр пронес солнце македонской славы от Козьих рек до Инда, границы его империи простирались от Адриатики до Памира. Митридат мечтал включить в пределы своего государства не только земли диадохов — наследников Александра, но и Карфаген, Испанию, Сардинию и Сицилию. Двух властелинов вселенной он не мыслил. Мощь Рима должна быть сокрушена.
Для осуществления своих грандиозных замыслов владыка Понта намеревался поднять на квиритов не только Азию, но и весь эллинский мир.
Однако на первых порах бросить в Грецию азиатские полки он не решался: в памяти еще были живучи поражения первой войны.
— Пусть первыми пойдут римляне-перебежчики, не даром же я их подкармливал, — милостиво пошутил Митридат.
— Враги наших врагов — наши друзья, — подтвердил Армелай. — Я дам приказ к выступлению.
И «враги наших врагов» начали готовиться к походу. В последнюю ночь в доме Люция никто не смыкал глаз. Тамор, растерянная, с распущенными волосами, бродила по дому, давала распоряжения и тут же забывала их. На все вопросы, рыдая, отвечала:
— Не знаю, не знаю, дайте мне умереть!
Филипп метался между матерью и отчимом. Он умолял Люция взять его с собой — он будет его верным телохранителем, но Тамор вскрикивала: нет, нет, она не хочет умереть в одиночестве! Люций успокаивал жену и про себя усмехался: конечно же, разлука с ним не убьет красавицу. Для капризной гетеры это всего лишь маленькая перемена декораций, а в случае его смерти ей будет уготовлена весьма увлекательная роль вдовы героя…
Однако он не совсем был прав. Проводив мужа, Тамор осунулась и подурнела. Она целыми днями лежала на коврах, молчала и плакала.
С начала войны цирк и ипподром закрыли, жизнь стала невыносимой. Филипп спросил, не хочет ли мать увидеть кого-нибудь из друзей. Тамор пренебрежительно пожала плечами:
— Обманывать отсутствующего неблагородно. — Вздохнула и добавила: — Это гадко.
И даже не оживилась, когда их дом посетил Армелай. Тамор приняла его равнодушно. Облаченная в пышные одежды, она возлежала на парчовых подушках. Стратег преклонил колено и преподнес ей ожерелье из трехсот сорока трех розовых жемчужин — это число считалось особенно счастливым, ибо оно содержало в себе некое непостижимое таинство. Тамор обвила ожерельем волосы Филиппа.
— Ему больше идет, чем мне. От скуки я скоро пожелтею, как египтянка. Мысль, что война отнимет у меня сына… — и не закончила, снова откинулась на подушки, ожидая ответа.
— Божественная, я не в силах оставить твое дитя в столице, — робко проговорил Армелай, поднимаясь. — Над дворцовой стражей начальство может принять кто-нибудь другой. — Минуту помолчал, а потом вдруг повернулся к Филиппу. — Хочешь, ты будешь моим этером, другом, делящим со мной все тяготы войны и мой шатер, мой черствый солдатский хлеб и мои лавры?
Филипп не успел ответить.
— Береги его! — Тамор быстрым, живым движением вскинулась над подушками и обвила руками шею Армелая. — Если мой сын вернется живым, я буду принадлежать тебе! Тебе одному! Клянусь Афродитой!
Армелай с грустной нежностью поцеловал ее руки.
— Не клянись, — проговорил он тихо, — для меня будет счастьем уже то, что я был полезен тебе…
Филипп вышел. Закутавшись в плащ, он почти до утра бродил по садовым дорожкам. На душе было смутно. За каменной стеной ревело море. Пальмы, шурша, сгибались под напором ветра. Все гудело, металось, клокотало в мире. Нигде не было покоя. Да и нужен ли кому этот покой? Решено: он будет этером Армелая.
Перед рассветом Тамор позвала сына.
— Ты все ходил в саду? Почему не спал? — спросила она раздраженно.
— Не хотел, — Филипп внимательно посмотрел на мать. Волосы Тамор, переплетенные алмазами и сапфирами, падали на плечи неспутанными локонами.
— Старый дурень! Он всю ночь просидел в кресле… — Тамор сердито качнула головой. — Распусти мне волосы! Я не хочу будить рабынь, чтоб весь дом знал… Старый осел!
— Мама, мы все чтим Армелая, я не хочу слушать…
— Ты никогда не поймешь. — Тамор запустила пальцы я освобожденные локоны. — Пусть он храбр в бою, но со мной он вел себя, как трусишка: просидеть всю ночь в кресле и объяснять мне величие Клио[19] — избави меня Афродита от таких героев!
— Ты не смогла бы полюбить труса. Ты такая смелая…
— Твой отец вовсе не был героем, однако я полюбила его.
Филипп вздохнул. Тамор впервые заговорила при нем об Агеноре. Он никогда не смел спросить об отце, а теперь она сама вспомнила.
— Я очень любила его. Это был первый эллин, которого я увидела, первый юноша, которого я пожелала, — горячо продолжала Тамор. — Он был красивым и нежным, в белом льняном хитоне, в серебристом плаще из тонкой шерсти. Такими, думала я, могут быть только боги в царстве Табити. Что я видела до Агенора? Я видела в степях наших скифских юношей. Они были ловкими, храбрыми, храбрей Агенора, но он был красив, был ласковым, я полюбила его! — Тамор привлекла к себе сына и осыпала его лоб, глаза поцелуями. — Ты тоже ласковый, тебя тоже будут любить.
— Зачем ты бросила отца?
Этот вопрос охладил ее.
— Надоел. Скупой и глупый. — Тамор рассмеялась. — Не люблю скупых и глупых.
— Кого же ты любишь сильнее всех?
— Тебя, мое дитя! — Тамор снова порывисто прижала голову сына к груди. — Не понимаю, как я могла тебя бросить! Уж очень ты был слабенький, думала, все равно — не выживешь.
— Я никогда не упрекал тебя, мама. — Филипп закрыл глаза, нежась под ее поцелуями. Хотя ему было и неловко, что его, взрослого юношу, мать ласкает, как ребенка.
II
Восстание рабов охватило всю Сирию. Беглый раб оказался не рабом, а, как утверждала молва, спасенным волею богов царевичем Аристоником, внуком Аристоника-Освободителя, царственным потомком Александра Великого. Он объявил себя мстителем за законных царей Сирии Антиохов, коварно умерщвленных Анастазией, наложницей римских центурионов. Однако, взяв приступом Антиохию, он удивил многих — встал между разъяренной толпой и низложенной царицей:
— Гелиоты не воюют с женщинами!
— Она не женщина, она — царица!
— Все равно! — отрезал Аридем.
Босая, в разорванных одеждах, Анастазия ночью прибежала в римский лагерь. К груди она прижимала трехлетнего Антиоха, старшего сына, в мешке за плечами плакал годовалый Деметрий. Рассыпанные волосы едва прикрывали наготу в ссадины на смуглом теле вчерашней царицы. Озаренная кострами, она металась в поисках римского легата.
Встреча с ним не доставила ей радости. Легат, суровый, немолодой мужчина, резко ответил, что волчице не место в военном лагере. Пусть, если хочет, ищет приюта в обозе. Ее не гонят, но любовников здесь она не найдет.
Анастазия безмолвно снесла оскорбление. Она лишь напомнила легату, что беспокоится не только о себе: взбунтовавшаяся чернь изгнала ее — друга Рима — сегодня, но завтра… не найдут ли мятежные рабы союзников в самой Италии? Пусть благородный квирит вспомнит Евна!
Оборванная, босая, с растрепанными волосами и горящим взором, Анастазия и впрямь напоминала волчицу. Прижав к себе голодных детей, она отошла от легата. Ей дали приют в обозе.
…Римляне отступали. На границе Иудеи их встретило подкрепление — претор с двумя легионами. Претор принял Анастазию с царскими почестями. Он умолял царицу простить грубость солдат. Легат, допустивший недостойное обращение с нею, будет наказан. Анастазия отвечала: она не в обиде, но если претор хочет сохранить Риму верных друзей, подобное не должно повториться. С победой варваров цивилизация и Рим погибнут. Анастазия понимает это и предлагает действовать согласно и дружно.
Ее поняли. И как было не понять? Несметные полчища Митридата двинулись на римскую Азию — храброе племя бастарнов, тавры, колхи, иберы, отборные македонские наемники, скифские лучники…
Рим был потрясен дерзостью варваров.
Проконсулам одно за другим шли решительные указания от Сената: остановить варварские орды! Проконсулы хором отвечали: нет солдат, нет денег, народ враждебен и ждет Понтийца. Пока ничем нельзя остановить эти орды…
Проконсулы были правы: в завоеванных землях Митридат освобождал рабов и зачислял их в свое войско. Силы его казались несметными. Римлянам в Азии грозили вторые Канны — полное окружение и поголовное избиение.
III
После взятия Антиохии войска Аристоника Третьего (так именовался теперь Аридем) овладели всей Сирией. Повсюду — и в селах, и в господских экономиях — рабы изгоняли хозяев и превращали их сады и пашни в общинные земли. Эти земли распределялись по фратриям. Вчерашние рабы, а сегодня — братья и сестры одной фратрии — жили в бывших господских домах. Сестры ухаживали за садами, вели дома, готовили пищу, шили одежду. Братья пасли стада и возделывали поля. Сирых и немощных безвозмездно кормили молодые и сильные. Все алтари лжебогов были уничтожены — гелиоты чтили лишь одного истинного бога — Солнце Свободы.
На алтарь этого своего божества гелиоты приносили только добрые дела. Наиболее угодными Гелиосу делами считались: для мужчин — участие в освободительной войне против рабства и Рима, для женщин — забота о детях, в равной степени о своих и чужих, ибо чужих детей не могло быть среди народа гелиотов, были лишь осиротевшие малютки братьев и сестер. Не знали также гелиоты различия и в дележе урожая. Все зерно свозилось в общую житницу братства-фратрии. Сестры, ведающие питанием общины, черпали оттуда столько, сколько им требовалось, чтоб изготовить вкусные и сытные яства для всех братьев.
Окрестные зажиточные пахари настороженно следили за порядками в общинных экономиях. Они не доверяли бывшим рабам, прятали от них зерно, скот, боясь, что гелиоты украдут их добро и съедят в своих общих столовых. Втайне вздыхали об Анастазии. Та умела править, душила налогами городских бездельников — разных там ткачей, сапожников, каменщиков, не жалела и сельских нищих-издольщиков, но к добрым пахарям была милостива.
Они ненавидели Пергамца: и одного раба не смей завести, а прежде добрый пахарь мог и пять-шесть держать!
Кадм, основатель одной из фратрий, распорядился обнести селение гелиотов укрепленным валом. По ночам выставлял стражу. Кругом кишели враги, и гелиотам нельзя было предаваться беспечности.
Но вот разнеслась радостная весть: из Антиохии через их фратрию пройдут вооруженные отряды воинов царя Аристоника Третьего.
— Подумай только, — повторял Ир своей молодой жене, — мы же с ним товарищи были, а я и не знал… — лукаво подмигнул и, улыбаясь, прибавил вполголоса: — А ты и поверила? Знал… но, — он погрозил жене пальцем, — надо было молчать: цари не любят, когда догадываются о их тайнах.
Одетые в светлые одежды, с пальмовыми ветвями в руках, сестры и братья двинулись навстречу вождю гелиотов. Кадм, степенный, с завитой черной бородой, шествовал во главе процессии, неся в руках сноп пшеничных колосьев, перевитых цветами. Он издали узнал Аридема и, высоко подняв сноп, побежал навстречу.
— Слава Солнцу! Прими нашу жертву, божественный освободитель!
Аридем недовольно спрыгнул с коня.
— Здравствуй, Кадм! — проговорил он обычным тоном. — Почему эти люди во время жатвы бездельничают?
— Царь…
Глядя на озабоченное, покрасневшее от напряжения и досады лицо Кадма, Пергамец вдруг рассмеялся, взял из его рук злополучный сноп, положил на землю, выпрямился и без церемоний обнял и расцеловал своего старого знакомца.
— Не время празднеств, друг. Где мама?
— Мы не могли похоронить. Это далеко… Нас не пустили…
Аридем поник. Губы его побелели.
— Она умерла от горя?
— Разве ты не знаешь? — Кадм сжал его локоть и на минуту забыл, что перед ним — царь. — Легионер заколол ее… в ту ночь. Она мешала им спать… Она выла — от холода, горя… Легионер метнул копье…
Аридем, с посеревшим, разом осунувшимся лицом, безмолвно слушал. Потом поднял голову и пристально оглядел холмистую равнину, изрезанную квадратами пустынных, по случаю праздника, полей. Кое-где высились скирды, кое-где золотились еще не сжатые полосы.
— Накормите моих людей, — тихо проговорил он. — А меня не сопровождайте. Я вернусь к концу дня.
Подойдя к коню, он тяжело сел в седло и опустил поводья.
Местность была хорошо знакома и все же показалась странно неведомой. Яркий свет полуденного солнца делал особенно четкими тени одиноких деревьев, бросал резкие блики на испещренные трещинами глинобитные стены перекосившихся хижин.
На повороте вырисовывался убогий силуэт осевшего набок каменного домика. Сонный хозяин долго не мог понять, о чем его спрашивает проезжий всадник, потом потер лоб и равнодушно зевнул.
— Да, вспомнил. Это было года три назад. Юношу увели, а старуху прикололи. Вон там! — указал он в сторону. — Легионера винить не приходится. Все равно замерзла бы, она уже была не в уме…
Аридем соскочил с коня и бросил в руки сирийца поводья. Тот недоуменно переступил с ноги на ногу и вдруг попятился.
— Ты? Прости, благородный воин…
По краям дороги росли кусты молочая. Дурно пахнущие мелкие цветочки мазали руки вязким млечным соком. Меж кустов желтели кости. Аридем раздвинул молочай: маленький, омытый дождями скелет. На запястье медный браслет с дешевыми амулетами.
Не проронив ни единого слова, он склонился и, извлекши меч, начал рыть могилу; выкопав, застлал дно плащом и бережно, точно боясь причинить новые страдания, перенес в нее останки матери. Укутал материей хрупкие кости и засыпал их красноватой глиной. Потом встал и вырвал кругом молочай. Принес несколько камней и отметил могильный холмик. Опустился на колени. Зная, что Нисса не услышит, все же тихо позвал:
— Мама!
В голубом небе точкой парил коршун. Зной сгущался в предгрозье.
Раскинув руки, он долго лежал на могиле. Странно, но он почему-то не мог ощутить в себе ненависть. Оживлял в памяти убийц матери, их лица, звуки голосов. Видел ясно кудряшки Муция, его манеру постоянно поправлять волосы и охорашиваться, слышал охрипший голос Тития, но все это вызывало лишь усталую брезгливость. Острая ненависть не рождалась. Все чувства его были приглушены, раздавлены огромной, ни с чем не сравнимой бедой. И вдруг в глубине отчаяния он понял: страшней в жизни уже ничего не будет. Убили его мать. Не злодеи, не изверги. Нет, Титий даже часто бывал добродушным. Убили старую беззащитную женщину из озорства, так, от безделья… Нисса своим горем мешала им спать, и римляне прикололи ее, как, пожалуй, могли бы приколоть лишь больную воющую собаку. Человек и собака для них — одно и то же. Конец. Аридем поднял перепачканное землей лицо. Сел. С Ниссой похоронил он свое детство, похоронил черноглазого, восторженного мальчика, молодого, многострадального раба Аридема…
Царь Аристоник Третий освежил в ручье воспаленное лицо и поправил ремни на доспехах.
* * *
Ир, Кадм и все, кто мог носить оружие, последовали за царем в Антиохию.
Вечером, перед отъездом, Аридем долго беседовал с братьями и сестрами фратрии. В простой комнате, за столом, покрытым домотканой скатертью, собрались гелиоты.
Пергамец сдержанно попросил простить его, что, удрученный собственным горем, он заставил ждать других. У каждого свои потери, но отмщение одно… Нет, не об отмщении отдельным убийцам ведет речь он, а об уничтожении державы насильников и рабства…
— Да, рабства! — Аридем обвел грустным взглядом притихших гелиотов. — Зачем, едва разбив одни цепи, вы уже сами куете себе другие? Как вы встретили меня? Точно я господин, а вы мои рабы! Знайте: в Государстве Солнца не должно быть ни господина, ни добровольного раба! — повысил он голос. — Запомните это.
IV
На быстроногом скакуне, в позолоченных доспехах, в ниспадающей на круп лошади алой накидке, весь убранный сияющими драгоценностями, Филипп ехал во главе войска, рядом с Армелаем. Он надеялся, что Армелай забудет наставления Тамор и даст ему больше свободы, но старый полководец ни на шаг не отпускал от себя своего этера.
Филипп не раз просил стратега назначить его в разведку, но Армелай только поводил бровями: его шатер, убранный коврами Персиды, достаточно хорош, чтобы сын Тамор мог беспечально проводить время…
Такая забота угнетала Филиппа, тем более что сам Армелай не знал ни слабости, ни усталости. Утром первым был на ногах, до зари успевал проверить, подкованы ли кони, выданы ли свежие лепешки солдатам, заходил в походную кузницу, заворачивал к кострам, где готовилась пища.
Солдаты любили его за простоту и спартанскую воздержанность. Он ел с ними из одной чашки у походного костра, носил простой льняной хитон, грубошерстный плащ и латы без украшений. Волосы перевязывал узкой темной лентой без камней и золотых узоров. Лишь в дни торжеств его седеющая голова увенчивалась лаврами. В гневе полководец был страшен. Особенно не любил он себялюбцев, обманщиков, трусов, корыстолюбивых торгашей. Храбрецам же прощал многое.
Войско наступало, возиться с пленными было некогда. В непокорных городах все предавалось уничтожению. Иногда побежденные восставали, но с ними расправлялись быстро. Когда Филипп заикался о великодушии, над ним смеялись.
На путях войны милосердие неуместно. Побежденный всегда враг. Надо обезопасить тыл.
На привалах Армелай был вечно занят. Филипп в одиночестве валялся на мягком руне горных коз, терзал кифару и томился от безделья.
Изредка, в свободные вечера, стратег присаживался к своему этеру и просил чем-нибудь порадовать его слух. Кроме нескольких модных песенок, любимых Тамор, Филипп ничего не умел подобрать, но именно они, эти песенки, трогали и умиляли Армелая.
Покончив с дневными трудами, полководец просиживал до зари над верноподданническими донесениями своей божественной возлюбленной, в которых довольно часто воспевал подвиги своего этера. А Филипп мучился: он жаждал этих подвигов, но до сих пор даже в глаза не видел вражьих воинов…
Юноша не понимал Армелая: старый солдат, увенчанный славой, стал галантным поклонником гетеры. И все-таки привязанность к нему полководца порой трогала Филиппа до слез. Сквозь сон он не раз слышал, как Армелай вставал и набрасывал на него свой плащ. Из-под полуприкрытых ресниц Филипп видел, с какой глубокой нежностью смотрит на него этот суровый старый солдат.
V
На красно-бурой земле ни маслин, ни лавров. Редкий колючий кустарник. Голые горы, плоские, иссеченные морщинами. Казалось, в песок, оцепенев от зноя, зарылось слоновье стадо. Изредка в пепельно-буром раскаленном безлюдье попадались города-сады, белые дома и густая зелень.
Переходы становились все мучительней: зной, пыль, вечная жажда — солнце, солнце. Ни тени, ни прохлады, ни влажного бриза. Даже ветры, как из печки. Воды не хватало. Филипп залпом выпивал с утра всю порцию. К полудню начинались мучения. Армелай заставлял пить из своей фляжки, пытался смачивать ему виски, темя. Филипп негодующе крутил головой, отъезжал в сторону от верховного стратега.
Одного слова Армелая было бы достаточно, чтобы воды принесли вдоволь, но старый полководец даже для сына Тамор не желал поступиться воинской честью. И Филипп радовался этому: его херсонесский кумир снова достоин был поклонения!
Таксиархи обращались с этером своего вождя с подчеркнутой учтивостью, но дружбы пока никто ему не дарил.
Солдаты же любили Филиппа за приветливость и бескорыстное заступничество. На привалах они делились с ним сладкой джудой, ободряли: скоро откроются горы, там, на горах и в долинах, растут лавры, дубовые рощи, текут буйные речки, а на берегах этих речек можно встретить нагих и полунагих нестроптивых красавиц…
Солдаты подбадривали друг друга, шутили, Филипп же всему верил.
Продвижение войск неожиданно приостановилось. В шатер царя пригласили всех полководцев. Надо было окончательно уточнить план военных действий. Он был прост и вполне выполним. Основными силами прорываться к Египту. На прибрежные провинции — Вифинию, Римскую Азию и Киликию обрушатся войска Тиграна Армянского, отрежут римлянам морские коммуникации. Он же, Митридат, и Пергамец — Аристоник Третий ударят на собранные в кулак римские легионы с севера. Опрокинуть линию римской обороны у Иудеи и — к горным проходам Синая! А там понтийцев ждет Птолемей Авлет, потомок диадохов. Он уже признал владыку Сирии своим братом, законным царем Пергама.
Покрытый пылью дорог, в шатер вошел Армелай.
— Мы ждем тебя, — дружелюбно приветствовал его Митридат.
В совете заседали таксиархи, облеченные властью не менее как над сотней турмов, то есть пятью тысячами всадников. Македонцы и персы-полукровки, они вели свой род от Солнца и Александра. По левую руку от Митридата сидел в белоснежном бурнусе шейх Счастливой Аравии. По правую руку царя ложе пустовало. Армелай занял свое место.
— Солнце, я весь — уши.
— Ушей хватает, лучше порадуй нас разумным словом, — улыбнулся Митридат. Он был в прекрасном настроении.
— Сирия — центр фронта, — начал Армелай. — Что пишет Аридем?
— Я не знаю такого имени, — величественно прервал его Митридат. — Из Антиохии, столицы Сирии, я имею вести от брата моего, царя Аристоника Третьего. Он просит прислать опытных в ратном деле таксиархов в доказательство нашей дружбы. У него шестьдесят тысяч воинов, но они не объединены ни в фаланги копьеносцев, ни в турмы всадников.
— Государь! — вскочил стареющий красавец перс. — Мой род от Дария и Кира. Персида склонилась перед Александром, но перед беглым рабом…
— Кто говорит о беглом рабе? — с гневным изумлением взглянул на дерзкого Митридат. — С тех пор как Рим грозит рабством всему человечеству, свободен лишь тот, кто храбр.
— Государь! — подал голос чернобородый гигант Каллист. — Мы все знаем, что господин Сирии не внук Аристоника.
— Вот как? Вы все знаете? — Митридат насмешливо скривил рот. — Никто не был при своем собственном зачатии. Почему же царь Аристоник Третий должен составлять исключение? — Брови Митридата сдвинулись. — Нам надо набрать сто таксиархов и направить их во главе с легатом к нашему брату царю Аристонику Третьему. Армелай!
Верховный стратег поднялся.
— Царь, я твой раб, но будет ли разумно… бросить войско?
— Совсем неразумно! Поэтому ты пошлешь своего этера. — Митридат расхохотался. — Эти господа боятся уронить свою честь, но сыну гетеры не обидно везти привет сыну рабыни…
Армелай качнулся.
— Царь…
Митридат прервал его:
— От того, что ты потерял голову, блудливая коза не станет ягненком. Ты проводишь меня ко сну. — Царь оперся на плечо своего полководца.
Стратеги и таксиархи вышли. Честь вести вечернюю беседу с царем наедине выпала Армелаю.
— Друг, — Митридат привлек к себе стратега, — мы оба немолоды, зачем же ты срамишь свои седины?
— Царь, где, в какой битве покрыл я себя позором?
— Друг, — Митридат легко опустился на ложе, — ты и я — старые вояки. Я знаю, когда ты вел моих солдат на римские твердыни, ты выбрал тех, кто пьет из ручья, не припав ртом, как зверь, а даже в зной и усталость черпает воду горстью. Зачем же ты на старости лет припал всем сердцем к грязной луже и не можешь оторваться?
Армелай тяжело дышал, но не прерывал Митридата.
— Она очень красива, — мягко продолжал царь, — но ведь это же площадная красотка — Афродита Пандемос. Разве бракосочетанием ты вернешь ей невинность или укротишь ее разврат? Нет, винная бочка хранит свой запах, пока не треснет.
— Ребенок не виноват.
— Твои дети тоже не виноваты, что ты взбесился.
— Царь… — Армелай вздрогнул, но снова взял себя в руки, — я убил для тебя тысячи — пощади… Мой первенец пал в бою за тебя. Оставь мне Филиппа!
— Я твоего мальчишку посылаю не на казнь, а с почетным и вполне безопасным поручением. Он будет вести с нами переписку и поможет Аристонику Третьему — будем так называть царя рабов — обучить войско. А чтобы твой ненаглядный не попался к римлянам, защищай хорошенько подступы к Сирии.
В следующую ночь Филипп выехал в сторону Сирии. Степь лежала бурая и немая. Вдали серебрились певучие барханы. Они плыли, переливаясь в лунном сиянии, и пели. Отряд ехал в молчании.
VI
Военный трибун Цинций Руф стянул свои когорты к побережью. Он надеялся отсидеться здесь до подхода из Рима подкреплений. Но Митридат действовал решительно, и вскоре армия римлян оказалась в мешке.
Цинций не обманывал себя. Он знал, чем это грозит: его воины обречены на гибель и им остается лишь подороже продать свои жизни. За каждую римскую голову должны слететь по крайней мере три-четыре варварские башки!
Три-четыре… А если так, то… никогда не надо терять мужества! Между триариями легиона еще немало служило ветеранов Мария, разгромивших кимвров, они-то знали, как мечом прокладывать путь через орды варваров…
— Тогда пострашнее было, — подбадривал Титий приунывшего Муция. — Их не счесть, а нас два легиона, и — ничего! Всех зверюг перекрошили. А зверюги во какие были! — Он вытягивался и поднимал руки. — У нас служил в центурии Мальвиний, по прозвищу Длинный, а и то пленному кимвру едва до плеча доставал. Вот с какими великанами бились в побеждали, а здешней скотинке далеко до тех. Могучие и яростные были…
Муций молчал. Страдальческая гримаса не покидала его рта.
— Ну, ну чего хныкать? — вздыхал Титий. — Наше дело такое. Или мы их, или они нас.
— Хорошо тебе, — тихо оправдывался Муций. — Двадцать лет провоевал, а мне и не дожить до двадцати.
Цинций Руф не принял военных послов Митридата.
— Воины Рима, — высокомерно ответил он, — не понимают восточной тарабарщины. Будем разговаривать мечами.
Такой ответ вызвал улыбку у царя Понта. Он тут же приказал первыми на вражеский лагерь двинуть ионийских греков — ионийцы испытали римское владычество, и в их натиске в воинском мастерстве Митридат был уверен. Бой разыгрался на равнине и был скоротечен.
Ни умелое построение, ни отчаянная храбрость обреченных на гибель, ни стойкость и боевой опыт ветеранов — ничто не помогло квиритам. Поражение римлян было полное.
Еще реял над палаткой Цинция серебряный орел, еще слышались подбадривающие выкрики центурионов, а сражаться уже было некому — из шести тысяч легионеров в живых осталось не более трех сотен.
Титий оглянулся, на минуту оцепенел и, не выпуская из рук меча, неожиданно за пояс притянул к себе друга, крепко поцеловал его в губы и прежде, чем Муций успел вскрикнуть, отрывистым ударом снес ему голову. Отступил на несколько шагов, вынул нож и так же хладнокровно сунул его себе под ключицу.
Видевший это центурион срывающимся голосом доложил:
— Триарии убивают новобранцев и кончают с собой.
Цинций Руф зябко повел плечами.
На линии боя забелело знамя парламентера. Чтя мужество противника, Митридат вторично предлагал сдачу.
Цинций позвал пращника и показал глазами на белый флаг.
— Ответь варвару!
И тотчас же град камней посыпался на голову флагодержателя.
Подтвердив приказ держаться до последнего, Цинций быстро выкопал ямку, ткнул в нее меч острием кверху и старательно утоптал вокруг землю.
Он следил за битвой даже пронзенный, лежа на земле, с оскаленным ртом, с широко открытыми мертвыми глазами.
Разгром легиона Цинция Руфа развеял легенду о непобедимости Рима. Освободясь от цепенящего страха, города Ионии и Киликии беспощадной резней отпраздновали победу Митридата; снова, как и в первую войну, везде убивали италиков — никогда не воевавших ремесленников, купцов, врачей, риторов, давно осевших и вместе со своими семьями прижившихся в Малой Азии, — пощады не знали ни женщины, ни старики, ни дети…
Митридат не унимал кровавой расправы.
— Ни боги, ни люди не вправе препятствовать священной мести, и если с преступными гибнут безвинные, на то воля Мойр, грозных богинь Судьбы, — говорил он приближенным. — Я повинуюсь тем, перед которыми трепещут Олимп и Тартар…
Не убивали лишь публиканов, сборщиков податей. Согласно личному приказу царя их сбивали в толпы и гнали в лагерь, к его шатру.
— Вы жаждали золота? — выходил к ним навстречу Митридат. — Я дам его вам!
Степные кочевники в специально сооруженной печи зажигали огонь. Багровые отблески играли на латах и диадеме царя. Он приказывал бросать в тигли лучшие самородки из своих сокровищниц. Мягкий металл быстро плавился и излучал мерцающее сияние.
Связанному сборщику податей, как строптивому коню, закидывали голову, зажимали ноздри, и в судорожно раскрытый рот палач вливал расплавленное золото.
Глаза Митридата блестели зло и насмешливо.
— Наконец я насытил римскую глотку!
«Насытил? Надолго ли? И те ли глотки, которые жаждали золота?» — Митридат брал в руки окровавленные головы и дико оглядывался — даже палачи боялись встретиться с его глазами.
Глава вторая Гелиоты
I
Антиохия раскинулась в ложбине. Пирамидальные тополя и тенистые грабы осеняли оросительные каналы. На широких улицах — ни черных глашатаев, ни колесниц, ни подвижных розовых узорных шатрообразных носилок, которые обычно во всех других городах покоились на плечах невольников. В толпе прохожих встречались женщины в кубовых покрывалах, с корзинами на головах, мужчины в домотканых хитонах, воины в простых латах и шлемах, обернутых тюрбанами. Они неодобрительно провожали глазами кавалькаду блестящих всадников. Филипп безуспешно пытался прикрыть плащом золото своих доспехов. Он почувствовал: роскошь в Антиохии воспринимается всеми как вызов. Может быть, их принимают за телохранителей Анастазии? Он оглянулся на ехавший за ним сомкнутым строем отряд таксиархов и пришпорил коня — показался дворец царя Сирии.
Спешившись и отряхнув себя от дорожной пыли, посланец Митридата тотчас же попросил встречи с Аристоником Третьим. Его ввели в тронный зал.
Филипп огляделся: высокие округлые своды, плавные линии арок; на серебристо-розовых и бирюзовых эмалях водоема журчал фонтан. Гладкие стены сверху донизу были украшены письменами и рисунками. Тут изображались подвиги Нина, супруга Семирамиды: полуптица-полуконь с мудрым человечьим лицом, он парил в выси, а Семирамида, вся скрытая в цветке, с телом, похожим на стебель, тянулась к своему божественному супругу.
Дальше Филипп увидел основание Вавилона, победу мощных чернобородых, красно-смуглых мужей над бледнолицыми иудеями и желтокожими египтянами. Побежденные едва достигали колен победителей. Филипп усмехнулся: не так уж ошибся наивный художник, но тут же прогнал с лица усмешку — из глубины портала к нему шло несколько мужей в белых хитонах.
— Прости, желанный гость, мне только что доложили, что ты прибыл, — сказал первый, останавливаясь и протягивая Филиппу руку.
Владыка Сирии! Филипп растерялся и сунул в протянутую руку верительные грамоты.
Он никак не ожидал такого приема. Весь путь готовился вступительной речи, жаждал этой минуты, а тут… стоявший перед ним молодой, худощавый, широкий в кости, по-видимому, очень сильный и ловкий человек — царь Сирии! — казалось, и не собирался подходить к трону. Он быстро пробежал глазами верительные листы, поправил на черных жестких волосах золотую ленту, единственный признак высокого сана, и неожиданно, шагнув вперед, полуобнял Филиппа.
— Я благодарен брату моему Понтийцу за помощь, — заговорил он грудным мягким голосом, который, как ни странно, очень шел к его строгому, даже чуть-чуть суровому облику. — Я очень благодарен и тебе, юноша. С тобой приехало сто таксиархов? Ты — легат?
Филипп сухо подтвердил. Нет, все-таки не такого он ждал приема. «Что написать царю?» — подумал он.
— Я думаю, Митридат прав, — продолжал между тем владыка Сирии, — соединение наших сил необходимо. Я с радостью ставлю себя и своих воинов под его высокое начало. Большую часть моих людей я брошу на помощь Митридату в Вифинии. На аравийских и иудейских путях пусть справляется сам. У вас в ставке гостит шейх Счастливой Аравии? — прервал он свою речь.
Филипп молчал. Пергамец чуть заметно сдвинул брови.
— Я же знаю…
— Гостит, — ответил Филипп.
— И он всем говорит, что царь Сирии — беглый раб?
Филипп покраснел и совсем смешался.
— Я напишу пославшему меня к тебе обо всем, что ты изволил мне поведать, — вместо ответа произнес он напыщенным заученным тоном.
— Не надо обо всем писать, — улыбнулся вдруг Аридем, взглянув на алые сафьяновые сапожки посла, отороченные дорогими камнями. — Приведи себя в порядок, а завтра утром я приму тебя снова. — Он хлопнул в ладоши и поручил понтийского легата своим этерам.
— А мне надеть нечего, — не замечая насмешки, растерянно объяснил посол.
Аридем сел на ларь.
— Не обижайся, — он поиграл браслетом, — но эти безделушки вызывают ненависть у моих людей.
— Ты прав! Не стоит их раздражать! Бывшие рабы всегда завистливы.
— Ошибаешься, гость! Просто они знают, ценой каких страданий создаются эти вещицы.
— Зато они так красивы! — возразил Филипп. — А все красивое… Я слышал, ты у себя даже театр запретил?
— Нет, я пока отменил зрелище.
— Ты враг Музам?
— Я не враг прекрасного, но для меня оно не в любовных приключениях богов.
Заметив, что юноша стоит все еще полуодетым, Аридем попросил не стесняться и продолжать облачение.
— Царь, я уже пояснил тебе: мне нечего надеть.
Аридем расхохотался и велел принести льняной хитон.
— В нем ты будешь похож на скромного эфеба, — довольно проговорил он, — ненужная роскошь оскорбляет голодных, еще не забывших страдания братьев. Это не зависть, как ты заметил, а чувство нравственной пристойности. Ты слышал о Государстве Солнца?
— Нет, государь.
— Завтра ты увидишь Государство Солнца.
Аридем дружески улыбнулся и вышел. Филипп, проводив его глазами, глубоко задумался.
II
На бледно-сером небе розовела заря. Ночи в пустыне холодные, и на восходе свежесть пронизывает. Посланец Митридата, поеживаясь, кутался в плащ. Он шел вслед за Аридемом. Удивленный, что их никто не сопровождает, Филипп окидывал взглядом пустынные поля. И зачем потребовалась царю эта странная прогулка? При неожиданном нападении тайная охрана не поспеет на выручку. Рука его невольно опускалась на рукоять меча.
Аридем шел крупным шагом привычного пешехода. Вдали уже белел воинский стан. Солнце поднялось, и сразу стало жарко. Дорога пылила. Филипп начал уставать.
— Сейчас ты увидишь моих воинов, — проговорил, сдерживая шаг, Аридем, — я прошу тебя, будь снисходителен к ним.
Филипп ответил ничего не значащей любезностью. Аридем вздохнул.
— Если бы ты узнал их близко, ты не был бы так высокомерен.
У входа в стан гелиотов их остановил часовой в тюрбане. Филипп подметил неправильность в укреплениях лагеря, в расстановке шатров, но промолчал.
В самом стане его поразило смешение воинов разных возрастов и племен. Здесь были подростки лет пятнадцати-шестнадцати и старые, уже седые, сгорбленные люди. Воинов обычного служилого возраста встречалось мало.
Среди красно-бронзовых сирийцев мелькали чернокожие эфиопы, желтоликие египтяне, золотисто-смуглые финикийцы и пергамцы, белые тела эллинов и армян. Филипп заметил даже несколько италиков. Он узнал их по характерному блеску глаз и певучему говору. Аридем, все время наблюдавший за ним, подтвердил его догадку.
— Да, это италики, но они борются за свободу, — сказал он и добавил: — Мои друзья — храбрые воины!
«Это пока не войско», — подумал Филипп, но вслух выразил восхищение:
— Внушительное зрелище, государь! Я желал бы узнать их в деле. Прикажи провести примерный бой.
Аридем подал знак. Бородатые и загорелые начальники отрядов один за другим подбежали к палатке.
— Расскажи им, чего ты хочешь, — сказал Пергамец.
Филипп принялся растолковывать сирийцам, что бы он желал увидеть на поле боя. Они почтительно вслушивались в его голос, но качали головами, плохо понимая вычурную речь. Наконец вожди повстанцев уразумели, чего добивается от них легат солнцеликого Митридата, и живо рассыпались по отрядам.
Заиграли трубы. Разноплеменное войско пришло в движение. Филипп изумился стремительности, с которой оно развертывалось для атаки. Однако учение проходило плохо, вразброд. Не было собранности и четкости строя, которые наблюдал он у ветеранов Армелая и легионеров Люция.
— Они опрокинули гвардию Анастазии и уничтожили два римских легиона, — напомнил ему Аридем.
— Царь, в таком виде они никуда не годятся.
— Они храбро сражались.
— В уличных стычках и засадах, — возразил Филипп, — но при первом крупном сражении они будут разбиты. Необходимо поскорей привести их в порядок.
— Об этом я и прошу тебя, — сдержанно ответил Аридем.
— Для этого я и приехал, государь, — с достоинством отозвался Филипп. — Прежде всего воинов следует разделить на роды оружия: копьеносцы, лучники, тяжело вооруженные гоплиты, конники. Этим пусть займутся твои полководцы. А потом мы начнем разбивку пехотинцев на лохи и всадников на илы. Наши таксиархи помогут.
Назад возвращались верхом. Солнце палило. По обеим сторонам дороги полуголые, согнувшиеся крестьяне мотыгами возделывали посевы.
Наконец мелькнула зелень Антиохии. От городских водоемов пахнуло свежестью. По улице ехали шагом. К Аридему подходили мужчины и женщины. Они говорили по-сирийски. Жаловались, излагали свои нужды. Аридем внимательно выслушивал и коротко отвечал. Филипп не понимал слов, но видел: просители уходят успокоенными. Он долго не мог забыть лицо немолодой измученной женщины. Она схватила руку Аридема и благодарно припала к ней губами. Аридем смутился. Филипп удивленно поглядел на него. Царей не смущает лобызание ног, не то что рук. Уж слишком прост владыка Сирии. Пожалуй, правду говорят: не внук он Аристоника. Но тут же устыдился своей мысли.
— Бедная… — услышал он скорбный голос своего спутника. — У нее два сына в рабстве в Вифинии. Я обещал их выкупить. Муж ее убит при штурме дворца. Много горя на земле, благородный гость! Как помочь всем людям?
Они проезжали базаром. Обширный рынок Антиохии пустовал. Кое-где, за широкими мраморными столами, женщины с обветренными красными лицами крестьянок продавали плоды. У хлебной лавки толпился народ. Там была давка. Слышались крики. Из глубины лавки несколько сирийцев тащили высокого полного мужчину. Толстяк героически защищался:
— Ложь, клевета!
Его выволокли. Крупный, грузный, он выглядел до смешного беспомощно. Черные худые женщины яростно вцепились в его кудри.
— Злодей, ты хотел отравить наших детей!
Полетели камни.
— Пощадите, — вопил избиваемый, — ложь!
Аридем стегнул коня и, перескочив через узкий придорожный канал, очутился в самой свалке. Толпа раздалась. Перепачканный в муке, с разбитым лицом, толстяк поднялся. Филипп вскрикнул:
— Бупал!
— Ты его знаешь? — живо спросил Аридем.
— По школе. С тех пор я его не видел.
— В чем тебя обвиняет народ? — обратился Аридем к Бупалу.
— Государь! Солнце Сирии! — Бупал повалился ему в ноги. — Они говорят, что я хотел отравить их…
— Почему говорят? — строго спросил Аридем.
— Он подмешивал в муку мел! — выкрикнула худая женщина.
— Он продавал дороже, чем ты велел, — добавил рыжебородый мужчина в заплатанном хитоне, — он забирал у этих несчастных все, что они имели, а взамен награждал их отрубями и мелом!
— Солнце, клевещут! — Бупал воздел к небу руки. — Клянусь Гермесом.
Кто-то подал Аридему в шлеме то, что называлось мукой. Аридем попробовал.
— Ты обманывал народ, — сурово отрезал он, — народ тебя судит.
Аридем взялся за поводья. Рыжебородый ударом кулака сбил Бупала.
— Государь! — закричал Филипп. — Я не могу видеть, как казнят эллина. Ради нашей дружбы…
— Обманщик, торгаш и ростовщик — не эллин. Он помогает Риму.
Филипп схватил лошадь Аридема под уздцы.
— Я умоляю тебя, подари мне этого несчастного.
— Я попрошу у народа! Люди! — крикнул Аридем. — Наш гость, земляк провинившегося, во имя родных богов просит пощадить несчастного.
Толпа затихла. Бупал, тяжело хрипя, поднялся с колен. Толпа молчала. Бупал сделал шаг к всадникам. Его не тронули. Он рванулся вперед и припал к стремени Филиппа.
III
— Где волчонок? Сестра, я тебя спрашиваю, где волчонок?
— Девочка пошла за водой.
— Не за водой, а на свидание! Она же обула туфельки с бубенчиками! Ты плохо смотришь за дочкой, сестра!
— Господин мой…
— Я не господин. Я твой раб! До пятого десятка дожил, а все еще не женат! Не на что жену купить! Живу без ласки, без присмотра!
— Господин мой, — робко повторила Айли, — разве мои руки не служат тебе? Разве я о тебе не забочусь?
— День и ночь я тружусь у горна, чтоб прокормить тебя и маленького волка! А что не съест маленький волк, забирают большие волки! Потаскушка Анастазия ради своих любовников-римлян всех разорила! А теперь Пергамец для своих солдат последнее выкачивает. Разве иноземец будет щадить чужой народ? Подати! Налоги! То на починку дорог, то на кормлении посла, то на разбивку царского сада. — Абис ожесточенно сплюнул. — Зачем пускаешь дочь часами стоять у колодца с этим Ютурном, а? Знаешь ведь, из волчьего племени он! Сладко поет, а тебе потом дитя баюкать! Или забыла, как честные жены сбежались, чтобы побить тебя каменьями!
Айли опустила голову.
— Отец с матерью отказались от тебя, а я, безденежный юнец, взял тебя, больную, и на плечах понес в Антиохию! — Абис выпрямился, потряс в воздухе молоточком, которым набивал узоры на лежащем перед ним панцире. — А теперь мой дом не последний, знаешь ведь…
Он с гордостью оглянулся. Низкая, широкая тахта, убранная нарядными подушечками, красовалась между двух ниш. Над тахтой полыхал всеми цветами радуги яркий ковер, увешанный отборным оружием: гибкими блестящими клинками с бирюзовыми рукоятями, с надписями на лезвиях, исполненными витой чернью, дорогие панцири, кольчуги в бронзовой и золотой насечке. На маленьких столиках, приютившихся в нишах, — изваяния крылатых собачек — куршей, щенков орлицы и божественного Пса Сириуса. Пусть забывшие совесть вельможи чтут бесстыдных греческих богов, а Сирию пахарей и бедного городского люда оберегают только родные боги — курши!
— Трудом и терпением достиг всего, сестра! И волчонок, смею сказать, одет не хуже других девиц. Кто на гулянии скажет, что наша Шефике — сирота, племянница простого оружейника? И я не хочу, чтобы волк снова осквернил мой дом!
— Он же не легионер, — тихо возразила Айли. — Он воин царя Аристоника.
— Что волк, что Пергамец! Все они — те, что шатаются по чужим странам, — разбойники! Пойду пригоню волчонка. Давай скорей палку! Где моя палка, тебя спрашиваю?
— Чего ты расходился, сосед? И зачем тебе понадобилась палка? — несколько ремесленников, с шумом сбрасывая у порога обувь, вошли в дом Абиса. — С кем это ты воюешь?
— Ах, друзья, женщины доведут! Трижды блажен тот, кто не женат и не имеет сестер!
Айли, прикрыв лицо узорным платочком, быстро расстелила посреди комнаты алое покрывало, подкинула хворосту в очаг и принялась готовить угощение. Ее тугие кусочки теста, варенные в курдючном сале, слыли самыми вкусными по всей кузнечной слободке. Пусть мужчины толкуют о делах! Ее дело попотчевать гостей-на славу!
Зоркий глаз Айли подметил среди посетителей не только соседей, оружейников и медников, но и ткачей, и даже двух башмачников, пришедших в дом Абиса с другого конца Антиохии.
Мужчины толковали о чем-то возбужденно, но не гневно. Наоборот, гости радовались. Молодой длиннорукий ткач громко рассказывал:
— Указ царя Аристоника Третьего глашатаи читали на базарной площади в торговый день, чтобы приезжие люди могли разнести весть по всей Сирии.
— И что же в этом указе? — Абис вскинул голову.
— А вот что, — ткач торжественно поднял руку. — Первое: все, кто трудится сам или со своей семьей, освобождаются от налогов, податей и других денежных поборов на два года. Второе: запрещается держать свыше десяти работников, а работники в дозволенном количестве приравниваются к сыновьям хозяина и после его смерти получают долю наследства, равную с детьми покойного.
— Теперь каждый сам себе господин! — воскликнул молодой ткач.
— Много доброго сделал Пергамец для нас, — внушительно проговорил седобородый старейшина оружейников. — А ты, Абис, хулил его!
— Я не хулил, я только говорил; жаль, что опять чужеземец! Будь он сириец, больше б веры было, а сделал он для нас немало. Шутка сказать, на два года подати отменили! — Абис развязал пояс и достал деньгу. — На, друг!
Он протянул молодому ткачу монету. На ней были вычеканены с одной стороны олень — герб Сирии, с другой — профиль царя Аристоника Третьего.
— Ты тут самый молодой. Сходи-ка к соседу Шакиру за добрым вином! Отныне эти деньги не станут уплывать в бездонный карман сборщика податей, а будут приносить в наши дома жирного барашка, пшеничные лепешки да сладкое винцо! — Абис, смеясь, подкинул монетку. — А! Ну, что ты скажешь? Кто такой Аристоник Третий — робкий олень или царь?
Монетка, зазвенев, упала на стол.
— Царь! — обрадованно закричал молодой ткач. — Погляди, Абис, упала царской стороной!
На бронзовом поле монетки четко вырисовывалась немного запрокинутая вверх голова Аристоника Третьего в легком македонском шлеме.
— Царь Пергама Аристоник Третий, — с трудом разобрал надпись старейшина.
— Плохо, что на сирийских деньгах слова греческие, — вздохнул Абис, — зато денежки, по милости царя Аристоника, наши! Много уже сделал он для нас. И еще больше сделает…
— Если не свернут ему шею, — выразительно поджал губы молчавший до сих пор ковровщик.
— А чтобы такие, как ты, не свернули нашему царю шею, — Абис гневно повысил голос, — мы сами снимем с таких, как ты, головы! Какой вред нанес тебе царь Аристоник, что ты каркаешь на него, как ворон?
Ковровщик печально хмыкнул:
— Какой вред? Прогнали царей-сирийцев — и ни одного ковра не могу продать.
Сапожник согласился с ним:
— Хороший товар редко берут.
— Может быть, ты свои шлепанцы с гнилой подошвой называешь хорошим товаром? — усмехнулся старый оружейник. — А вот мой товар, добрые клинки и панцири, с руками хватают!
— Довольно мы ковали мечи, чтобы ими рубили наши же головы. — Абис встал и воздел руки. — Друзья! Выкуем меч и для нашего защитника! Панцирь изготовлю я!
— Я выкую меч! — Высокий юноша вдохновенно взмахнул рукой, точно разя воображаемого противника еще не созданным оружием.
— Не забудь и поножи, и налокотники, и кованый пояс! — заботливо вставил Абис.
— Каждый внесет свою лепту, — старейшина поднялся и, прощаясь, крепко сжал обеими руками руку Абиса. — Я рад, что ты с нами!
После ухода гостей Айли, убрав недоеденное кушанье, свернула алое покрывало и разостлала скромную, сурового холста скатерку, на которую поставила мисочку с чечевицей.
— Где волчонок? — уже совсем миролюбиво спросил Абис, опуская ложку в ароматную похлебку.
В глубине комнаты шевельнулся занавес, и стройная девочка лет пятнадцати скользнула вдоль стены.
— Дядя, я давно дома!
— Хм, — Абис поднес ложку ко рту, — значит, ты слышала, о чем толковали мастера?
— Да, дядя, я поняла: царь Аристоник Третий великодушен и мудр. Теперь, по его воле, легионеры-италики могут жениться на наших девушках!
— О боги! — Абис расхохотался. — И это все, что ты запомнила из деяний царя Аристоника! — Внезапно насупившись, он отрезал:
— Выбрось из головы! Волка тебе не видать!
IV
Филипп научился работать. Он вставал до зари. Дни проходили в трудах: формирование отрядов, обучение солдат, разъезды с царем по пригородным селам. Он старался вникать в жизнь сирийцев, научился понимать их язык и немного объясняться. Ему уже не казались ничтожными заботы о качестве муки на городском базаре и судьба сыновей нищей старухи.
По вечерам он писал восторженные донесения Митридату. Письма к Армелаю вкладывал в официальные отчеты. Армелай отвечал длинными ласковыми посланиями. Подробно объяснял Филиппу, как испытать воина, еще не бывшего в бою, приучить его к строю, лишениям и тяжестям походной жизни.
Обучать военному искусству разношерстную массу повстанцев было нелегко. Филипп приблизил к себе молодого италика Ютурна. Они были ровесники, но за спиной Ютурна лежало немало пройденных путей. Его отца, участника восстания самнитов, распяли на Аппиевой дороге. В Италии у Ютурна остались мать и маленькая сестренка. Он ничего не знал о них.
Письма и почтовые голуби существовали не для рабов.
Три года назад за непокорный нрав хозяин продал Ютурна в Египет. В Александрии на рынке рабов юноша попал в руки владельца нубийских алмазных копей. Работал под землей. Это был сущий ад: вечная духота, острая, ранящая пыль. За полгода он ни разу не видел солнца. Чтоб рабы не убежали, их никогда не расковывали. Кандалы натирали раны. В ранах копошились маленькие белые черви. Человек в конце концов пожирался ими заживо…
Ютурну удалось бежать: он был очень силен — гнул на груди железные брусья. Услыхав, что царь Аристоник Третий освобождает рабов, он пробрался в Сирию.
Несмотря на перенесенные невзгоды, Ютурн не озлобился, всегда бывал приветлив и весел. Филиппа он запомнил с первого раза. Ему понравилось, что понтийский легат чисто говорит по-римски и не кичится своим высоким званием. Их знакомство началось довольно необычно. Воины отдыхали. Филипп прилег на пригорок.
— Господин, — молодой синеглазый силач просительно вытянул к нему руки, — я слышал, ты говорил по-римски…
— А ты из Италии? — привстал Филипп и улыбнулся: ему было приятно смотреть на синеглазого красавца воина.
— Да, господин. Мое имя Ютурн. Я самнит. Я один тут. Есть италики, но они все латиняне или вольски. А самнитов нет, — он вынул из-за пояса таблички, покрытые воском, костяную палочку. — Напиши мне письмо, добрый господин!
— Кому?
— Господин, — смущенно проговорил Ютурн. — Ты молод, как и я. Есть одна девушка… Она живет в предместье. Дочь римского солдата и здешней женщины. Я ее люблю. Напиши ей стихами, господин.
Сын Тамор едва сдержался от смеха. Он тут же начертал на табличке галантные стишки о розах и звездах, о звездных глазах и сердечных муках. Молодому самниту затрепанный мадригал показался перлом. Ютурн медленно, по складам перечитал его и с восхищением повторял:
— Все так, все так, как у меня, господин! Спасибо, я никогда не забуду тебя.
На маневрах Ютурн был переводчиком и неизменным этером легата. Ловкий, быстрый, он умело командовал своими воинами и не хуже понтийских таксиархов владел мечом. Филипп решил просить царя назначить Ютурна начальником когорты из трехсот воинов.
Поклонник римского военного искусства, он формировал отряды на италийский лад. Дело шло успешно. Мелькали дни, и буйные ватаги становились железными когортами.
Помня, как его самого обучали, Филипп устраивал ночные сборы. При свете факелов ржание коней, звуки боевых труб придавали гелиотам особую воинственность.
Восход встречали в поле. С первыми лучами склоняли оружие и славили Солнце Непобедимое. Пока шло моление, Филипп стоял на холме и задумчиво глядел вдаль. Он с каждым днем все больше и больше привязывался к этим храбрым простодушным людям. Господа не считают их равными, а разве чистокровные эллины — Алкей, Полидевк, Иренион — считали его равным себе? Даже в Понтийском царстве, где людей не делили на эллинов и варваров, где сам Митридат в глазах греков являлся варваром Востока, — даже там Филипп не был равен своим сверстникам. Сын гетеры, он должен был постоянно помнить позор своей матери и быть благодарным, если его в глаза не назовут незаконнорожденным. Незаконнорожденный? А почему? Разве боги не благословляют любое зачатие?
— Они слишком долго молятся, — подъехавший Аридем нагнул голову. — Боги услышали молитву. Пора…
Филипп не сразу вышел из задумчивости.
— Ах да, государь, ты прав: пора! — повторил он и подал знак. Воины быстро построились по когортам.
— У меня до сих пор нет ни одной фаланги, — пригибаясь в седле, вздохнул Аридем.
— А ты уверен, государь, что фаланга нам нужна? — спросил Филипп.
— Фаланга непобедима! — уверенно бросил Пергамец.
— Была когда-то! Фаланга с ее сарисами[20] на шесть рядов хороша против плохо обученной восточной конницы. Но римские легионеры при первом же натиске врежутся в нее и опрокинут. Фаланга неповоротлива, государь!
— Так думает Армелай? — спросил Аридем.
— Так думают римляне, государь, — Филипп глядел ему прямо в глаза. — Они проверили это. Под Пидной царь македонский Персей со всеми своими непобедимыми фалангами был наголову разбит легионами Рима. Аристоник Пергамский тоже против римлян выставлял фалангу — и он… «Если владыка Сирии действительно внук Аристоника Пергамского, он не снесет этого намека, хоть бровью дрогнет», — подумал сын Тамор. Но Пергамец спокойно ответил:
— Ты прав: что проверено жизнью, то бесспорно. Расскажи об этом моим полководцам.
Однако сирийские военачальники и понтийские таксиархи, собравшиеся вокруг Филиппа, не сразу согласились с его доводами против фаланги.
— Ты преувеличиваешь неуязвимость римлян, — возразил Тирезий, старый раб с покалеченной на галерах ногой, — насильник не может быть непобедимым.
— Однако римлян еще никто не называл трусами! — выкрикнул Ютурн. — Уже сто лет римские легионы непобедимы!
Аридем живо обернулся.
— Это мой этер, — извинился Филипп. — Он повторил мои слова: Рим можно ненавидеть, но учиться у него нужно.
— Все равно, — внушительно заметил Аридем, — когда старик говорит, юноша внемлет.
— Он не знает наших обычаев… Он самнит.
— А сражается против Рима? — поддел Тирезий.
— Я ненавижу рабство, — Ютурн блеснул ярко-синими глазами, — но мою родину я не позволю унижать.
— Успокойтесь, друзья, — Аридем положил на плечо Ютурна руку. — Учись уважать старших. А ты, Тирезий, не оскорбляй родных богов твоих товарищей.
Приступили к учениям.
Тирезий некоторое время шел рядом с Филиппом.
— Я грек, как и ты, — глухо сказал искалеченный воин, — и ненавижу римских волков. Я родился в Афинах и всю жизнь был рабом. Целыми днями я дробил белый мрамор для своего хозяина и шлифовал для него плиты — он был искусным зодчим. Каменная пыль слепила меня. Зубы мои выкрошились до времени… Но, придя домой, я знал отраду. У меня была жена, малютки — хозяин не мешал нам жить. Пришли римские солдаты. Зодчего убили. Дом, где я родился и вырос, сожгли. Мои дочери, все трое, отданы на торг позора. Моя жена умерла в римских эргастулах. Там работают от зари до зари, а ночи проводят в сарае под замком. Воды и хлеба дают столько, сколько найдет нужным надсмотрщик — вилик. Я убил вилика, замучившего мою жену, и был заточен в трюме биремы. — Тирезий откинул капюшон плаща. Лысую розовую голову пересекал узкий белый шрам. — Мне трудно любить римлян, — повторил он.
V
После купания тело испытывало приятную истому. Не хотелось ни двигаться, ни думать.
Аридем лежал в траве и лениво следил за Филиппом, пытавшимся сорвать с дерева глянцевитый лист магнолии. Он вытягивался, становился на цыпочки и, наконец, прыгнув, добыл желаемый трофей. Лег рядом, достал из-за пояса костяную палочку и начал чертить на легком восковом налете листочка какие-то письмена.
— Что ты делаешь? — улыбнулся Аридем.
— У понтийцев обычай: на этих листьях пишут дорогое имя и отсылают любимой. — Филипп смущенно потрогал края листочка. — У меня сейчас нет любимой, но матери будет приятно мое внимание.
— Ты у нее один?
— Один…
— Бедная старушка! — с неожиданной ласковостью проговорил Аридем.
Филипп рассмеялся:
— Моя мать не захотела бы услышать этих слов…
— Она — молода? И отец у тебя еще жив?
— Жив, — нехотя отозвался Филипп. — Не знаю…
— Он покинул твою мать? — все с тем же участием продолжал расспрашивать Аридем.
Филипп вызывающе вскинул голову:
— Моя мать не из тех женщин, которых бросают. Она сама любого бросит. Она отвергла любовь самого Митридата! Как щенка выгнала из своей спальни!
— Честных и добродетельных женщин боятся даже цари, — одобрительно улыбнулся Аридем.
— Она красивая, а это гораздо важнее, — веско возразил Филипп, доставая платочек и бережно завертывая в него лист магнолии. — Добродетельны только те, которых никто не желает. Разве я не прав, государь?
Брови Аридема удивленно взметнулись.
— Ты еще мальчишка, а уже перестал понимать, что похвально, а что постыдно.
— Постыдно обидеть слабого, предать друга, присвоить чужое, а восхищаться красивой женщиной не постыдно! — горячо возразил Филипп.
Разговор неожиданно прервался. В глубине сада послышались голоса и бряцание оружия. Подошедший часовой доложил, что мастера Антиохии просят допустить их поклониться Солнцу Сирии…
Аридем встал.
— Веди их.
В темных доспехах, спокойные и суровые, на главной дворцовой дорожке показались оружейники Антиохии. Они шли в сопровождении воинов и царских этеров. Впереди — старейшина. Он нес на подушке шлем. За ним, прикрывшись сияющим панцирем и щитом, на котором горный олень — джейран Сирии вздымал на рога худую волчицу Италии с разверстой пастью, немного боком, но важно и торжественно двигался Абис. Третьим с обнаженным, увитым миртами мечом следовал гордый оказанным ему доверием молодой оружейник. Шествие замыкали подмастерья, несущие поножи, налокотники и кованый пояс.
— Я не желаю тебе, владыка, лавров, обагренных неповинной кровью, — произнес юноша, протягивая царю меч. — Я увенчал твое оружие миртами. Ты — защитник бедных!
Аридем взял меч.
— Спасибо. Прекрасный клинок! И слова хорошие ты вырезал: «Свобода или смерть».
— Вся Сирия повторяет эти слова, Солнце! Я умею не только ковать, но и знаю, для кого кую, — отозвался молодой оружейник.
— Свобода или смерть! — Аридем повернулся к своим этерам. — Это — наш жребий.
— Лучше смерть в бою, — отозвался Тирезий, — чем крест или заточение в трюме биремы.
— А еще лучше победа в бою! — поправил его Аридем. — Препояшь меня, друг! — передал он меч Филиппу.
Тот, преклонив колено, с готовностью приступая к обряду.
Вдруг из толпы подмастерьев кто-то метнулся:
— Солнце! Прикажи моим родным не делать меня несчастной!
Молоденькая девушка, вся трепеща, бросилась к ногам Аридема.
— А разве есть на свете отец и мать, что хотят видеть своего ребенка несчастным? — быстро наклонился он и поднял с земли девушку. — Успокойся, дитя!
— Разреши мне выйти замуж за твоего полководца Ютурна! Мы любим друг друга!
Шефике подняла чуть тронутое розовым загаром личико, полыхнула в сторону синим отчаявшимся взглядом и попыталась снова упасть к ногам царя.
— А я и не знал, что Ютурн уже полководец. Позвать сюда негодника!
Ютурн, упорно глядя в землю, остановился в нескольких шагах от вождя гелиотов и отдал военный салют.
— Каким отрядом ты командуешь? — осведомился Аридем, поворачивая к нему девушку. Самнит молчал. — Или она солгала? Ты… не военачальник? — Аридем с нежностью коснулся волос девушки. — Отвечай. Она краснеет.
Ютурн, не поднимая головы, сердито сопел.
— Женщины бестолковы, государь, — наконец разомкнул он рот. — Я ей только сказал, что понтийский легат… обещал, а она…
Аридем повернулся к Филиппу.
— Обещание надо держать! Ютурн назначается таксиархом, — и легонько толкнул к нему девушку. — Бери свою невесту! Славному воину никто не откажет в счастье.
Ютурн и улыбался и хмурился, обнимая прильнувшую к нему Шефике.
— Свадьба после победы, государь! — взволнованно проговорил он и повернулся к Абису. — Дядя…
Старый оружейник безнадежно махнул рукой. Аудиенция закончилась. Филипп осторожно расстегивал ремни на панцире царя. Аридем прислонился к старой магнолии. Дерево цвело, и гигантские белые цветы одурманивающе пахли.
— Знаешь что, — услышал Филипп, голос Аридема звучал непривычно взволнованно, — глядя на эту девушку, я пожалел, что юность моя прошла бесследно.
Филипп удивился:
— Ты же еще молод, государь!
— Страдания старят сердце больше, чем годы, гораздо больше, — грустно проговорил Аридем.
VI
Вечером он задержал Филиппа:
— Останься разделить мой хлеб.
Стол был простой — вино, козий сыр, плоды. Поужинав, долго молчали. Филипп потянулся к кифаре, но, перехватив взгляд Аридема, оттолкнул инструмент и снисходительно усмехнулся:
— Я забыл: ты не любишь музыку…
Аридем тихо начал:
— Ты уже несколько месяцев живешь среди нас, и, если ты искренен, я заметил, ты успел полюбить гелиотов. Тирезий хвалит тебя, а заслужить его благосклонность нелегко. Несчастья сделали его недоверчивым, и все-таки он говорит о тебе хорошо. Ты веришь в моих людей?
— Государь, — смутился Филипп, — я много думал о них…
— «Раб еще в утробе матери заражен трусостью, лукавством, лживостью и ленью. Он низок по природе», — и это, кажется, мудрейший Платон сказал? — Аридем положил обе руки на плечи Филиппа. — Отвечай мне без лукавства, не думая о том, чему тебя с детства учили: твой друг Ютурн, старик Тирезий, я — мы подлы, лукавы, трусливы?
— Нет! — Филипп покраснел. — Ютурн храбрей меня, Тирезий добр ко мне. О тебе, государь, не может быть и речи…
— И ты не хотел бы, чтоб твои новые друзья попали снова в рабство?
— Нет, нет! — воскликнул Филипп.
— Но ведь, следуя законам Платона, освободивший чужого раба — вор. Я — вор? Ты, помогающий мне, — вор?
Филипп молчал.
— Я не понимаю тебя, — наконец нерешительно проговорил он. — Ты хочешь испытать меня, верю ли я…
— Что я внук Аристоника? — усмехнулся Аридем. Он подошел к стенной мозаике, изображавшей вождя гелиополитов, и поднял светильник. Отсвет упал на его четкий профиль. Сходство между тем и другим было поразительным. Филипп окончательно смутился.
Пламя светильника, вспыхнув, погасло. В окне показался полный месяц. Аридем, шагнув, заслонил его головою.
— Считай меня безумцем, — продолжал он, — но я верю тебе, я доверяю тебе свои тайны: под каким угодно именем я пойду и на римлян, и на царей Востока против всех, кто хочет видеть нас рабами. Я мечом укреплю свободу. И я хочу, чтоб ты… был моим другом, — неожиданно закончил он, протягивая руку молодому скифу.
— Государь, я не изменю тебе! — с чувством воскликнул Филипп, преклоняя колени перед Аридемом.
VII
Бупал предстал пред ликом царицы Анастазии. Она милостиво приняла беглеца. Купец ободрял изгнанницу. Предаваться отчаянию неразумно. Восставшие рабы умеют воевать. В этом им помогает Митридат. Но — торговля у них разрушена. Купцы бегут. В Сирии к весне начнется голод. Тогда государыня во главе хлебных караванов из Египта вновь завоюет свой трон. Кому нужен беглый раб Аридем? Таким же разбойникам, как и он. Кто верит в детскую сказку, что он внук Аристоника? Старая лисица Митридат. Но, победив, он отделается от такого друга. Митридат использует всех в своих целях, но никому не верен…
— Победив, он начнет новую войну, — Анастазия горько усмехнулась.
— Нет, государыня, Митридат не победит римлян. Я видел римские лагери. Как они мудро устроены: в центре жертвенник, преторий[21], небольшая площадь. На каждой стороне лагерного вала ворота. Всего четыре. А какие ровные ряды палаток! В самую темную ночь не заблудишься. И такие они во всем, римляне. Нет, их никто не победит… После смерти Аристоника Третьего — Аридема — законным наследником будет твой сын Антиох.
Анастазия усмехнулась. «“Во главе хлебных караванов…” Что может понимать этот торгаш? “Видел римские лагери…” Я тоже их видела!» — Она резко встала и повелительно вскинула руку:
— Завтра ты поедешь в Рим, отвезешь мое послание Сенату, — строго глянула она в глаза Бупалу. — Там есть мужи… Они поймут… Надо сговориться с Никомедом Вифинским. Никомед клянется быть другом Рима, но он хочет, чтоб, пока можно, дружба его была тайной. Скажи об этом, — она понизила голос, — Помпею и его друзьям, а я… — в голосе ее неожиданно прозвучали почти веселые нотки, — я отправлюсь в Галатию к Дейотару…
Глава третья Бессмертие
I
Митридат притворным отступлением заманил римские легионы в глубь пустыни.
Сначала все говорило о паническом бегстве понтийцев: идя по их следу, легионеры находили в оазисах запасы продовольствия, чистые, нетронутые источники, прирезанных (будто бы загнанных) коней, брошенное (будто бы впопыхах) боевое снаряжение. Это поднимало дух, завоеватели ликовали и с каждым днем наращивали преследование.
И вдруг все исчезло — оазисы, источники. Второй день римляне шли без воды. Ночью в их лагере в разных концах неожиданно раздались вопли дозорных, на спящих воинов словно с неба посыпались дротики…
Пустыня ожила. Наутро вождь римской армии Мурена увидел на горизонте понтийское войско. Оно показалось ему несметным. Но еще действовала инерция высокомерия: варвары разбегутся… Он приказал трубить сбор. Римляне, быстро построившись, пошли на врага острым клином. Но их удар пришелся в пустоту: понтийцы снова отступили. Обрадованные легионеры бросились к покинутым обозам. И тут их ожидало то, чего они никак не предвидели: из-за повозок на их головы посыпались тучи отравленных стрел. Строй когорт спутался. И в ту же минуту из оврагов, из-за песчаных холмов на них обрушились летучие отряды арабов-копейщиков. Гибкие увертливые всадники, как оводы, закружились на месте боя: короткие мечи и копья пехотинцев не уязвляли отважных наездников, они же били, кололи и топтали копытами растерявшихся римлян.
А в центр, где оказалась италийская конница, ударила фаланга македонцев. И тоже нарушая всякие правила.
Прикрывшись щитами, воины Армелая бежали навстречу вражеским всадникам, пригибались до земли и вспарывали животы их коням. Почуяв собственную кровь и обезумев от боли, лошади вставали на дыбы, сбрасывали всадников и, мечась по полю, топтали своих же воинов. Колхи, неутомимые в искусные наездники, перехватывали уцелевших римских ездоков и вступали с ними в единоборство.
Исход сражения был ясен.
Митридат, окруженный верховными стратегами, следил с холма за избиением римлян. Он усмехался. И вдруг на левом фланге в тучах пыли показалось новое войско. Гривы на шлемах, чешуйчатые кольчуги, алые хитоны — все указывало, что это галаты.
Митридат послал навстречу союзникам Армелая и велел передать: пусть, не тратя времени, тетрарх Дейотар кинется вдогонку римлянам и смешает их прах с пылью пустыни.
— Добыча и лавры пополам, — щедро пообещал он, сопровождая некоторое время отряд стратега.
Не знал царь Понтийский, как далек он в эту минуту от добычи и лавров… Едва отряд Армелая приблизился, чешуйчатые кольчуги и алые хитоны внезапно остановились и, перегруппировавшись, ринулись на понтийцев.
Армелай попал в окружение. Митридат не сразу понял, что произошло: римляне бегут, а отряд верховного стратега сражается с союзниками… Гикнув, он припал к гриве коня и уже на скаку оглянулся на мчавшихся за ним верных колхов.
— Измена! — выкрикнул царь, в бешенстве врезаясь в гущу сражавшихся. Конь и копье его были направлены в сторону молодого высокого всадника, на кольчуге которого искрились и переливались нитки жемчуга.
— Изменник! Подлый изменник! — повторял Митридат, не столько копьем, сколько яростным видом своим и голосом отпугивая от себя вчерашних союзников.
Копья двух царей скрестились. Тетрарх Дейотар выбил древко из рук Понтийца. Царь выхватил меч. Изменник Дейотар увернулся и ранил его коня. Митридат спрыгнул с седла. Выставив щит и вращая перед собой мечом, он приблизился к стал плечом к плечу с Армелаем. Теперь два закаленных воина были рядом.
Деойтару подали другое копье. Он спешился и в окружении телохранителей снова ринулся в бой. Царя успел заслонять Армелай. Копье по древко вошло в грудь полководца. Не помня себя от горя, Митридат бросился на тетрарха, но перед ним встала стена кольчужников. Царь отступил. На изменников лавиной пошли подоспевшие лазы. Галаты дрогнули, побежали. Их били и преследовали до захода солнца.
II
Армелая отнесли в шатер. Придя в сознание, он призвал врача:
— Сколько мне жить?
— Жизнь людей в руках Мойр…[22] — начал было лекарь.
— Мы не в школе, — прервал его Армелай. — Говори, сколько я буду жить?
Врач уклончиво промолчал, но, видя, как рванулся больной, опустил глаза:
— Жить тебе — пока копье в груди. Вытащу — умрешь. С копьем протянешь две-три ночи.
Армелай велел послать за Филиппом. Митридат подтвердил его распоряжение и прижал к груди холодеющую руку друга.
— Друг мой, этер! — Он нагнулся и поцеловал влажный лоб Армелая. — Ты был единственный, кому я верил. Ты умел побеждать. Римские волки боялись тебя.
— Царь, я умираю. Я был верен тебе. — Армелай с трудом приподнялся и угасающим взором посмотрел в глаза Митридата. — Все, что я имею, я завоевал моим мечом. После отца мне достались маленькая экономия в Македонии и доброе имя. Это я завещаю детям, рожденным в браке.
— Я не оставлю твоих сыновей.
— Царь, брат, друг, — Армелай цепенеющими пальцами потянул к себе руку Митридата, — одно прошу, позволь все, что я добыл мечом, все мои сокровища завещать этеру. Не обижай Филиппа.
— Не смею тебе отказать, — хмуро произнес Митридат.
— Царь, — Армелай, захлебнувшись, вдохнул воздух, — измена Дейотара — большая беда. Не жалей милости рабам, надейся на простой люд. Они ненавидят Рим, как ты и я. Раздай солдатам сегодняшнюю добычу. Склоняй сердца добром…
В шатер вбежал Филипп. Армелай прервал свою речь и печально, одними глазами улыбнулся этеру. Митридат тихонько вышел.
— О боги! Они взяли тебя…
Армелай протестующе поднял руку.
— Я еще жив. Не надо меня оплакивать, мальчик, — он попытался снова улыбнуться, но отекшее мертвенно-синее лицо лишь исказилось болезненной гримасой. Опухшие веки сомкнулись.
— Ты прав, я умираю, — услышал Филипп. — Я тороплюсь. Слушай. Царь разрешил: все твое. Не бросай мать. Я любил ее и тебя… Ты так похож на нее. Я ждал… а теперь… Распахни мне одежды. Вот, мне легче… — Умирающий вдруг рванул из груди осколок копья. Филипп увидел фонтан крови. Армелай вздрогнул и больше не двигался.
Филипп обмер. Он все видел, все слышал, но не сознавал ничего. Не мог ни заплакать, ни встать.
Шатер наполнялся воинами. Седые, иссеченные шрамами, они подходили к умершему полководцу и, суровые, безмолвные, склоняли перед ним головы.
В ночь перед выступлением Митридат принял Филиппа.
— Тебе верховный стратег завещал все, кроме экономии в македонской дыре, — проговорил он скороговоркой. — Последняя воля друга свята… — и отвел глаза.
— Солнце, — мягко возразил Филипп, — я не мог оскорбить умирающего отказом, но прошу тебя, разреши мне отказаться.
— Ты об этом просишь? — Митридат с изумлением вскинул брови. — Такое мне не приходилось слышать. Я радуюсь за тебя. Воину нужна не милость царя, а милость Арея, бога битв. Я назначаю тебя таксиархом над десятью тысячами скифских лучников. Спеши к Тимбру. Там, где эта река впадает в Сангарий, соединишься с царем Аристоником Третьим. Вместе раздавите Дейотара и змею Анастазию, нельзя ждать, чтобы они опередили вас. Волки опомнятся и придут к ним на подмогу.
III
Тетрарх Галатии был взбешен. Сирийцы вторглись в его страну, римские легионы заняты укреплением Вифинии, а беглые рабы грозят его столице — придется драться всерьез! С рабами… драться всерьез?! Он в гневе разбил мурринскую вазу, казнил двух придворных, пытался силой вломиться в покои Анастазии, но та из-за запертой двери ответила:
— Государь, в руке моей отравленный кинжал… — Голос ее, спокойный и решительный, заставил отступить Дейотара.
— Я не хотел оскорбить тебя, царица. Я зову тебя на военный совет.
Эта мысль пришла к нему внезапно, он обрадовался ей.
— Я выйду, — ответила Анастазия.
Любовники примирились. Через час встретились в тронном зале. Там уже ждали их гостивший в Пессинунте Никомед и римские легаты. Никомед с первых же слов решительно отказался помочь соседу. И даже не хотел объяснить почему. Анастазия вспыхнула. В ярко-красной одежде, увенчанная тяжелой золотой диадемой, с ниспадающим на грудь ливнем кос, она стояла у трона, как язык пламени.
— Я пошлю тебе мою прялку, а ты одолжишь мне твой меч! — Она с презрением отвернулась от вифинца, сорвала с бедер рубиновый пояс и бросила его к ногам владыки Галатии. — Продай и на эти деньги найми мне воинов. Я сама пойду навстречу рабам!
Дейотар смущенно возразил:
— Разве я не хочу помочь тебе? Я не желаю больших жертв, но я… Послушаем, что скажут союзники…
Союзники, князья и сатрапы, бежавшие из захваченных гелиотами земель, один за другим доложили, что борьба с Аридемом затрудняется восстанием их собственных рабов. Сражаясь на поле битв, воины не знают, что делается у них дома, поэтому… если бы легат Рима мог обеспечить покой внутри страны, если бы…
Легат Рима, коренастый, немолодой всадник, оборвав речь последнего запутавшегося князька, коротко бросил:
— Я вызову из Вифинии легион. Для поддержания порядка этого достаточно. Но передо мной понесут фасции. Топор и прутья. Казнить и миловать в Галатии, Сирии и Вифинии станем мы.
Дейотар, откинув голову, весело улыбнулся.
— Меня и Анастазию, надеюсь, не казнишь? А других… — он беспечно махнул рукой.
Легат на эти слова ничего не ответил. «Лепет глупцов!» — оценил он про себя военный совет царька-варвара.
IV
Гелиоты осадили Котией. На стенах против них сражались легионеры. Сервилий и Мурена, верховные вожди римской армии, повелели во что бы то ни стало удержать этот город — ключ к римской Азии[23].
Аридем несколько раз водил гелиотов на штурм. Римляне скатывали на головы нападающих камни, лили кипящую смолу. Скифы не ходили на приступ. Прильнув к земле, спрятавшись за камнями, поражали стрелами издали. Пергамец берег их для решительного часа. Но когда наступит этот час? Было ясно: без осадных приспособлений — катапульт и таранов, без удушливой самовозгорающейся смеси Котией не взять. Оставалось или стоять перед городом и принудить его к сдаче измором, или, обойдя крепость, прорваться к морю южной дорогой. Но там могли быть засады. Кроме того, если снять войска, римский гарнизон быстро опомнится и ударит в спину.
Аридем решил брать Котией измором. Утром и вечером он обходил свой стан и подбадривал воинов. Однажды в полутьме он остановился у маленькой жаровни. Темный полуголый человек в остроконечной черной шапочке жарил рыбу. Аридем с любопытством наблюдал за ним.
— Почему ты один, а не там, где сидят твои товарищи?
— Государь, я нечист.
— Ты болен?
— Я здоров, но нечист и не смею приблизиться к общей трапезе.
— Я не понимаю тебя, друг, — Аридем внимательно оглядел странного воина: тот сидел перед ним на корточках, худой, с выступающими ребрами, и переворачивал на углях обернутую в листья рыбу.
— Государь, — тихо, точно стыдясь самого себя, произнес он, — я отверженный.
— Отверженный?
— Ну да, отверженный. Я чту подземное пламя, и для Поклонников Солнца я нечист. Мой народ, презираемый всеми, живет в расщелинах гор. Сирийцы и персы не общаются с нами. Если тень сына нашего племени упадет на пищу, ее выбрасывают. Я не смею, государь, подойти к их огню.
— В чьем ты отряде?
— У Тирезия.
— Следуй за мной. — Аридем взял странного воина за руку. Они подошли к костру, где грелись Тирезий и его товарищи.
— Брат, — обратился Аридем к Тирезию, — дай нам место.
Сирийцы потеснились. Аридем сел и силой усадил «отверженного» рядом.
— Дайте мне поесть, — попросил Аридем.
Воин подал похлебку с козьим сыром. Аридем протянул чашу своему спутнику:
— Подкрепись, друг.
Отверженный несмело поглядел на похлебку:
— Государь, я оскверню.
— Ешь! — приказал Аридем.
Он разломил лепешку и отдал половину сыну удивительного племени. Тот, испуганно озираясь, принялся за еду.
— Тирезий, я прошу тебя, — проговорил — Аридем, — пусть этот воин всегда делит с вами трапезу. Он храбр?
— Он первым идет на приступ, — ответил Тирезий, подкладывая в костер.
В вышине на стенах Котиея пылали дозорные огни. То тут, то там на багровом фоне вырисовывались черные силуэты римлян.
— Cave! Не спи! — перекликались легионеры.
— Боятся, — усмехнулся Тирезий. — Вчерашних рабов боятся.
Аридем не поддержал разговора. Он глубоко задумался. Нет, римляне никого не боятся. Он знал: через Вифинию на Восток идут новые и новые когорты. На Тиграна Армянского и на него, Аридема. Кочевники Счастливой Аравии схоронились в своих оазисах. Пустыня защитит их. Митридат-Солнце сберег войско, но «вифинский моллюск и галатейский осел спутали все его замыслы» (так объяснил понтийский легат), и царь отступил к границам своей державы. У него зреют новые планы. А какие — этого легат не объяснил. Аридему было ясно: он и его гелиоты, кучка плохо обученных рабов, брошены на съедение римским волкам. Если не взять Котией, не пробиться к морю… Аридем встал.
— Да, Тирезий, они боятся нас, — проговорил он. — Но мы тоже не должны спать. Проверь дозоры…
Он махнул на прощанье рукой и пошел к реке. Ему хотелось побыть одному.
В лагере было тихо. Всходила луна. Он остановился на берегу. Чем привлекала его эта бурная горная речка? Почему каждую ночь он приходил сюда и вслушивался в говор ее струй целыми часами? Казалось, что он вот-вот найдет ответ на какой-то очень важный вопрос. Река ворочала по дну камни, искрилась в личном свете, вздымалась на перекатах. «Нельзя дважды войти в одну и ту же реку», — вспоминались почему-то слова мудрого философа. Нун любил повторять их. Нун… Аридем вздохнул. Нет, что-то мешает ему додумать очень важную думу. Он отвернулся от реки и уже собирался идти в свой шатер, как вдруг снизу, от воды, его кто-то окликнул:
— Государь! Я узнал тебя!
Это был голос Филиппа.
— Ты что тут делаешь? — удивился Аридем.
— Собирался играть на кифаре, — насмешливо ответил Филипп. — А увидел тебя — притаился: боялся спугнуть твои мысли. — Он уже стоял рядом. Кифары в руках у него не было. — Какие новости, государь? Ты чем-то опечален?
Аридем поморщился: понтийский легат спрашивает о его печалях, а сам беспечно улыбается. Представляет ли он всю меру нависшей над ними опасности? Все бегут перед римлянами. Митридат лукав, у него свои цели… Гелиоты в одиночестве.
— Если не возьмем Котией… — Аридем неожиданно в упор глянул в глаза Филиппу, — у тебя и твоих скифов всегда найдется выход — сдаться в плен, я не упрекну вас, — проговорил он тихо. — Вы — законная воюющая сторона, вас римляне пощадят…
Филипп перестал улыбаться. Лицо его заострилось.
— Государь, ты оскорбил меня. Я клялся тебе в верности. Скифы мужественные воины. Они видят во мне своего царевича. Я думаю, как помочь тебе. Ты, может быть, засмеешься, но… — Он кинул взгляд на реку. — Если бы боги помогли нам повернуть поток на город…
Аридем вздрогнул. «Прорыть новое русло и обрушить водный таран на крепость? И такая мысль первой пришла в голову беспечного понтийца! Я — глупец!» Он обеими руками обхватил голову Филиппа и радостно засмеялся:
— Ты — великий воин, ты — мудрец! Я буду слушать твою игру на кифаре!
На другой, третий, четвертый и пятый день в стане осаждающих стояла тишина. На крепостных стенах римляне бахвалились, осыпали гелиотов насмешками. Никто не отвечал им. В шатрах резали плащи, кроили палатки, шили мешки.
Ночами, до восхода луны, гелиоты, как муравьи, двигались к реке. Одни осторожно опускали в бурные воды камни, мешки с землей, другие намечали и рыли новое русло, резали тростники и маскировали путь будущего потока. И вдруг однажды на заре римские часовые заметили: собравшись у горной реки, гелиоты совершают богослужение. С чего бы это? Никто ничего не понял.
V
Родилась новая луна. Река вздулась. Защитники Котиея решили, что с гор идет паводок. Но вздувшийся поток вдруг ринулся в сторону города.
Сметая травы и камыши, горная речушка (теперь уже река), ударяясь о крепостную стену, забилась, заклокотала у ее основания, и стена вскоре рухнула. Защитников города охватила паника. Вода заливала городские кварталы. Ополченцы, побросав оружие, кинулись спасать свои семьи. Растерянные римляне тоже отступили. Начались пожары. Не щадя чуждого им населения, легионеры подожгли нагорную часть города и заперлись в храме.
Котией был в руках гелиотов. Кое-где еще закипали схватки. Филипп, размахивая мечом, бежал по улице. Он еще никого не убил, но весь был охвачен воинственным пылом. Первыми ворвались в город его скифы. Эту честь Аридем уступил войску царя-союзника, и войско теперь неудержимым валом катилось к стенам храма, где засели римляне.
Филипп неожиданно остановился. Двое молодых киликийских пиратов — их отряд недавно влился в армию гелиотов — волочили за руки девочку-подростка. Она извивалась по земле, билась, кричала. Растрепанные волосы цеплялись за кусты. Увидя скифского военачальника, насильники на минуту растерялись и отпустили пленницу. Она вскочила и кинулась бежать, но добыча была слишком привлекательной, один из киликийцев схватил девочку за косы.
— Пусти ее! — дико, не своим голосом закричал Филипп.
Девочка уже не пыталась бежать. Вся сжавшись, она комочком упала на землю и, казалось, затаила дыхание: может быть, уйдут страшные люди?.. Филипп поднял ее на руки. Пленница снова забилась у него на груди.
— Она кусается, — проговорил патлатый киликиец и ухмыльнулся.
Филипп топнул на него ногой.
В шатре пленница, кажется, что-то поняла.
— Не убегай, я не причиню тебе зла, — сказал Филипп. — Если ты убежишь, тебя снова обидят.
Девочка молчала. Сквозь лохмотья смуглело худенькое полудетское тело. Ей было не больше четырнадцати-пятнадцати лет. Филипп сходил за водой, открыл ларец, выбрал хитон и, показывая на таз и одежду, коротко приказал:
— Обмойся и переоденься.
Через полчаса он заглянул. Пленница сидела не шелохнувшись. Он молча поставил перед ней чашку с накрошенным мясом, положил две лепешки.
Когда заглянул снова, девочка жадно ела. Увидя его, она доверчиво улыбнулась. Филипп сел на землю и начал разглядывать свою добычу. Она была не очень красива. Правильные черты портили худоба и нездоровый, землистый цвет кожи.
— Как тебя зовут?
— Гипсикратия.
— Уже ночь, Гипсикратия, — Филипп улыбнулся. — Спи! Я пойду к друзьям. — Он хотел выйти, но девочка с мольбой протянула в нему руки:
— Не покидай меня… Мне страшно!
Филипп успокоил ее:
— Хорошо, я лягу у входа.
Утром его разбудил часовой.
У шатра в рваном плаще стоял сгорбленный старик. Увидев Филиппа, он рухнул на колени.
— Господин, у тебя в плену моя дочь. Мое единственное дитя, Гипсикратия. Я скульптор. Статуи мои все разбиты, дом сгорел. Мне нечем дать тебе выкуп. Возьми меня в рабство. Ты сможешь дорого продать меня. Молю, не смотри, что я стар. Глаз мой еще остер, рука верна. Отпусти мое дитя! Отпусти… — Плечи старика сотрясались от рыданий.
Филипп поспешно нырнул в шатер и вывел оттуда пленницу.
— Мне не надо выкупа. Двадцать моих скифов проводят вас до безопасного места, — проговорил он и, избегая благодарности, быстро пошел в сторону.
VI
Узнав о взятии Котиея, Анастазия отвесила пощечину Дейотару Галатскому.
— Трус! И я ношу под сердцем… от тебя! Я отправляюсь навстречу Мурене. Римляне — мужи, а ты и все твое войско — переодетые танцовщицы!
Она выполнила свою угрозу.
Мурена принял Анастазию милостиво. Ему понравились мужской ум и решимость вдовы Антиоха-младшего.
Уверена ли Анастазия, что в Сирии можно поднять восстание против гелиотов? Уверена ли она, что цари Востока не будут поддерживать самозванца Аридема, объявившего себя внуком Аристоника?
— Уверена! Даже старый Понтиец не очень заинтересован в этом беглом рабе. Их дружба до поры до времени. Поддерживать Аридема значит для Митридата навсегда потерять надежду вернуться в Грецию. Зачем эллинам Понтиец, когда от Рима их может защитить сосед — Пергамец?
Мурена ухмыльнулся. Азиатка не так глупа. Надо помочь ей вернуть трон.
Анастазия ушла от римского полководца с внутренним ликованием.
Вечером она позвала к себе Бупала.
— Плут! — встретила она на пороге своего клеврета. — Ты продавал мел, выдавая его за муку. За это Мурена хочет тебя повесить.
Тот побледнел, выпучив глаза. Насладясь страхом купца, Анастазия медленно уронила:
— Ты можешь избежать кары доблестью. С золотом и тайными письмами я посылаю тебя в Антиохию.
Этот план Анастазия давно вынашивала. Бупал поведет караваны, груженные оружием. Сверху оно будет засыпано египетским зерном. Сирия голодает. Народ благословит Анастазию.
— Муку продавать по полцены. И не добавлять мела! За обман казню! Свободнорожденной бедноте дневное пропитание бесплатно. Это мои будущие воины. На моей службе никто не прогадает, — закончила она, улыбаясь Бупалу.
Мурена стянул часть своих когорт к побережью. Пробиться к морю гелиотам становилось все труднее. Подступы к Пергаму, столице римской Азии, защищали конница Дейотара и легион Секста Фабриция. Римляне, чтоб преградить путь врагу, изрыли все пригородные поля широкими рвами и возвели оборонительные сооружения.
Оставив одну когорту в засаде, Секст Фабриций вывел свой легион навстречу Аридему.
Тирезий, Кадм и Ютурн тремя колоннами повели своих воинов. Скифы, разбитые на два крыла, прикрывали фланги.
На заре противники сошлись. Завидя вражеское войско, римский полководец быстро развернул и построил легион в традиционном боевом порядке: новобранцы — перед линией фронта, за ними — вооруженные мечами и копьями опытные, крепкие солдаты и, наконец, закованные с ног до головы в броню непоколебимые триарии…
Гелиоты, в полуоткрытых македонских шлемах и легких доспехах, с небольшими круглыми щитами на левой руке, шли сомкнутым строем, плечом к плечу, — Аридем соединил принцип македонской фаланги и древнеассирийской «стенки»: за первым рядом вплотную шел второй, за вторым — третий. Скифов пока не было видно.
Римляне, как обычно, начали подготовку к атаке шумно. Выбежали вперед новобранцы-велиты, закричали, заулюлюкали. Но гелиоты шли молча. Ни угрозы, ни оскорбления не вызвали у них ни одного ответного возгласа. Живая стена безмолвно надвигалась на римлян.
Новобранцы метнули легкие копья и отбежали на правое крыло боевого порядка. Гелиоты перехватили летящие копья на щиты и тут же отбросили, их, — бойцы второго ряда из глубины колонны непрерывно передавали передним новые, неповрежденные.
Римские новобранцы снова выбежали за линию фронта и снова метнули копья. Но эти копья также были приняты на щиты.
В дело неожиданно вступили вынырнувшие из-за флангов скифские лучники. На велитов обрушился ливень стрел. Среди новобранцев послышались вопли. По трупам, перешагивая корчившихся в судорогах раненых своих солдат, гастаты и принципы, легионеры первых четырех когорт, стремительно ринулись на гелиотов, но живая стена, прикрытая щитами, не отступила. Воины Свободы дрались безмолвно и ожесточенно. Падал один, на его место вставал другой, стена же не редела, не колебалась, а, наоборот, нарастала, ширилась и шла на римлян. Дождь стрел, не ослабевая, сыпался на головы легионеров.
Отчаянным усилием римлянам удалось врезаться в когорту Ютурна, сформированную из италийских перебежчиков. Сражаясь с соотечественниками, легионеры выкрикивали древние латинские проклятия. Воины Ютурна смешались. Один из них узнал в павшем легионере своего сына. Несчастный рухнул на труп и захлебнулся отчаянным плачем.
— Родные боги карают нас!
Когорта Ютурна хлынула назад. Воины Тирезия подняли малодушных на копья. Раненый Ютурн тщетно размахивал мечом, пытаясь остановить поток бегущих.
Аридем увидел все это с холма. Быстрым, решительным движением он застегнул шлем и схватил копье.
— Государь, — Филипп уцепился за Пергамца. — Позволь сопровождать тебя.
Аридем кивнул.
— Брось в прорыв скифов! У них еще свежие силы!
Сбежав с холма и растолкав передних воинов, вождь гелиотов устремился к реющему над битвой серебряному орлу.
— За мной! Свобода или смерть!
За ним ринулись сирийцы в тонких, прочных кольчугах и лава скифов, прикрытая круглыми кожаными щитами.
Римляне еще теснее сгрудились вокруг своего боевого символа. Знаменосец крепко сжимал древко. Он понимал: дело проиграно, но старался как можно дольше сберечь знамя.
Филипп напрягал все силы, чтобы не отстать от вырвавшегося вперед Аридема. Прикрывая царя, принимая на щит сыплющиеся удары, он сам с каждым шагом загорался боевой яростью и первым нападал на врага.
Знаменосец уже рядом. Аридем молниеносным ударом выбил из его рук древко. Серебряный орел рухнул. Отбросив мечи, вождь гелиотов и римский знаменосец катались по земле и душили друг друга.
Римлян объял ужас. Их знамя пало на варварскую землю. Царь рабов подмял под себя римского орла!
Отбрасывая щиты, рассекая на бегу ремни доспехов, перепрыгивая через трупы, бросая раненых, квириты бежали.
Их никто не останавливал, не разил мечом, как велит воинская честь. Ошеломленный, подавленный горем и стыдом, Секст Фабриций безмолвно созерцал разгром и бегство своего легиона. Очнувшись, он бросился на выручку знамени, занес уже было над борющимися меч, но в это время прямо из-под ног кто-то кинулся к его горлу. Римлянин выронил меч, всеми силами стараясь оторвать от себя маленькое чудовище, но чудовище мертвой хваткой продолжало сжимать на его горле руки.
Аридем, одолев противника, поднялся. Вдали гелиоты преследовали убегающих легионеров. В двух шагах от Аридема лежал труп римского легата.
Возле него Филипп, сидя на корточках, бессмысленно покачивал головой, разглядывая свои руки.
— Ты ранен?
— Нет… Я задушил его… Сам не знаю, как это получилось… — Филипп поднял на Аридема глаза, виновато улыбнулся, но тут же вскочил. — Государь! Ты стоишь на вражьем знамени! Ты попрал римского орла! Квириты бегут! Бегут… трусы!
VIII
Остатки разгромленных римских когорт добрались до побережья. Они надеялись погрузиться на корабль, но их встретили свежие, только что прибывшие из Италии части.
Военный трибун Гай Кассий Лонгин выстроил беглецов перед легионом. Предстояла децимация — казнь каждого десятого легионера в провинившихся частях.
Худой, с резким профилем, Кассий крупным шагом обходил выстроенные на позор шеренги. Впереди хмурые ликторы несли фасции (связки прутьев) и воткнутые в них наточенные топоры.
Кассий остановился и с размаху ударил по лицу полного пожилого легионера.
— Не смей драться! — крикнул обиженный. — Казни, но не оскорбляй! Я квирит…
— Ты скот, а не квирит! Квириты не бегут! Выходи!
От него начался счет. Кассий медленно отсчитывал девятки.
— И ты! И ты! — кивал он на каждого десятого.
Обреченные, опустив головы, безмолвно направлялись к лобному месту. Первым у плахи остановился пожилой квирит. Ликтор хотел связать жертву, но легионер гневно отстранил руки палача.
— Я солдат!
Он опустил голову на плаху. Ликтор взмахнул топором.
— Не смей! Не смей! — Солдаты Кассия смешались с беглецами.
— Молчать! Позор! — Кассий с ораторским пафосом простер руку. — Сыны Республики бежали перед рабами и их царем!
Ему ответили гулом:
— Рес-пуб-ли-ка! Казни всех! Руби наши головы! А сражаться сенаторы будут?
Ликторы растерянно перекидывали топоры из руки в руку: такого еще никогда не бывало в римском войске!
— Квириты! — Кассий широким, дарующим пощаду жестом прочертил воздух. — Вы больны духом! Вы надругались над вашей матерью — Великой Республикой. Но мать милосердна! На передовых линиях, сражаясь во вспомогательных отрядах, вы завоюете право вновь быть легионерами Рима!
И скрылся в палатке.
— Уничтожить мерзавцев! — бросил он дремавшему под плащом Сервилию. — Как заснут — всех перерезать.
— Жестокостью сражаться не заставишь. — Сервилий поднял голову. — Я рапортовал Сенату: люди измучены. Я не советовал применять децимацию. Ты настоял. Благодари всех богов, что дело не дошло до бунта. Не хватало, чтоб римские легионеры начали перебегать к варварам!
Кассий сел у походного очага.
— Что же по-твоему делать с этими мерзавцами?
Сервилий, зевая, почесал живот.
— В Египет, на отдых, а свежих — в бой! И ничего не писать Сенату…
* * *
Но печальные вести имеют быстрые крылья. Целый легион уничтожен горсткой беглых рабов! Римские солдаты отказались умирать во славу Республики!
Сенат срочно отправил к Митридату посольство с предложением мира.
Древняя латинская мудрость: «Разделяй и властвуй» — еще раз восторжествовала. Не доверяя молве о блистательных победах Пергамца, Митридат поспешил принять предложение. «Мир вничью», — лучших условий, считал он, не дождаться, а возвышение самозванца казалось ему слишком уж чудесным. Если, к тому же, размышлял он, пытаясь перед самим собой оправдать свое — нет, не коварство, а самое откровенное, подлое предательство (он понимал это и тем настойчивее искал причин, чтобы оправдать себя), — если, к тому же, это возвышение окажется прочным, то еще неизвестно, кто будет опасней для Понтийского царства — Рим или Пергам. Ни один из тех, кого боги одарили разумом, не должен забывать, что раб даже в царской диадеме остается рабом. Мудрым деянием можно счесть освобождение сотни-другой смельчаков. Получив свободу из рук царя, они до последнего вздоха пребудут верными своему благодетелю. Но целая рабья держава!.. Нет, этого никак нельзя допустить! Из Сирии гелиотская проказа расползется по всему Востоку. Старый Понтиец слишком хорошо помнит Савмака. И священный долг царя охранять земли своего царства от такого нечестия! Пора внять голосу рассудка. Измена Дейотара показала, как надеяться на союзников. Каждый государь должен прежде всего спасать себя и свое царство.
По договору Митридат уступал Риму завоеванные земли в римской Азии, но его исконные владения объявлялись неприкосновенными. Законным владыкой Сирии царь Понта признавал Антиоха, внука убиенного царя. До совершеннолетия царевича бремя власти возлагалось на царицу Анастазию, его мать. Ее дело, с кем она будет заключать союзы и в какие коалиции пожелает вступить. Митридат отрекался от военного союза с Аристоником Третьим, теперь уже Аридемом, рабьим царем.
На Средиземном море, указывалось в договоре, свирепствуют пираты. Они окопались в Киликии, и их вождь Олимпий провозгласил себя царем морей. Рим воюет с Олимпием. Тетрарх Дейотар помогает царице Анастазии усмирить сирийских рабов. Связанный узами дружбы с Галатией, народ римский по мере сил помогает тетрарху Дейотару в защите его законных прав. Во всех перечисленных случаях царь не препятствует действиям Рима…
И этот договор Митридат скрепил своей печатью.
IX
Сторонники Анастазии захватили Антиохию. Город сдался без сопротивления, но в предместьях несколько дней кипел бой. Каждая хижина превратилась в крепость. Последней пала оружейная слободка. После победы Анастазия приказала вырезать семьи гелиотов.
Весть об этой жестокой расправе достигла стана Аристоника Третьего. Гнев и скорбь охватили воинов, но помочь родному городу не было сил: он был далек, а на побережье высадились свежие римские войска, к Пергаму подтягивались легионы, раскованные миром с царем Понта…
По ночам можно было видеть огни азийской столицы. Филипп в упоении повторял:
— Государь, ты как новый Агамемнон!
После победы над легионом Секста Фабриция Филипп рвался в новый бой. Аридем досадливо морщился. Штурм Пергама был бы непростительным мальчишеством. Единственно разумное решение — путь на Киликию. Там гелиоты соединятся с владыкой морей Олимпием и — на Пергам!
Аридем созвал военный совет. Тирезий горячо поддержал вождя:
— Свобода Пергама — благо для всех народов. Освободив Пергам, мы легко отвоюем Элладу.
Кадм, хмурый и бледный, молчал. Его семья — жена, старики родители, трое детей — останутся во власти Анастазии.
— Подсчитаем наши силы, — Аридем повернулся к понтийскому легату. — Митридат заключил мир. Римляне, согласно договору, пропустят твой отряд на родину…
— Скифы останутся с тобой, государь! — Филипп вскинул голову. Он чувствовал — на него устремлены взоры всех вождей, и вспыхнул от радости: ему верили.
— Государь! — запекшиеся губы Кадма разжались с трудом, он побледнел еще больше. — Я зову на Киликию. Укрепимся в Киликии. И затем — на Пергам.
Он тяжело опустился. Такое решение обрекало его семью на гибель, но путь на Киликию был единственно правильным, чтобы воевать успешно, надо иметь прочный тыл, а Восток стал враждебен внуку Аристоника.
— Государь! — Ютурн остановился в дверях и налитыми кровью глазами обвел вождей. — Не может быть. Я не поверил! Ты предал Антиохию?
— Опомнись, Ютурн! — Аридем привстал. — Нам нельзя отступать в западню. Антиохию не спасти!
— Там моя невеста!..
Самнит рухнул к ногам царя, обнял его колени.
— Государь, позволь! Мои италики пойдут за мной! Мы спасем Антиохию и Шефике!
— Твои италики уже чуть не погубили нас! — гневно крикнул Тирезий. — Государь, не доверяй волкам!
— Я покажу тебе волка, греческая свинья! — Ютурн вскочил и бросился на старика. Аридем схватил его за руку.
— Велю обоих бить палками!
— Попробуй! — Ютурн сверкнул ярко-синими глазами. — Я был в цепях, но ни один надсмотрщик не смел! Оказывается — свобода для греков и пергамцев! Равенство племен — для греков и пергамцев! Мои италики не хотят умирать за подлую Элладу и Азию! Ты не гелиот, царь Аристоник!
— Замолчи! — Аридем положил руку на меч.
— Царь! — Ютурн снова упал на колени. — Горе, горе! Разреши! Забудь мои слова, я обезумел! Разреши мне идти на Антиохию.
— Ютурн! — Кадм мягко положил руку на голову юноши. — У меня там дети, отец с матерью.
— Значит, ты не любишь их! — Ютурн в исступлении тянул к Аридему руки. — Не молчи, не молчи… скажи, что разрешаешь…
— Ютурн! Здесь много сирийцев. У каждого свои потери, своя скорбь. Однако они не покидают нас. Разве сердца не у всех одинаковы?
— Не одинаковы! Не одинаковы! Пусть все мы равны, но мы не одинаковы! Сириец покупает жену, как скот. Грек запирает ее в гинекее и идет к гетерам. Италик избирает одну, любит одну… Государь, разве ты не любил? Разве…
— У меня были подруги, но в час боя я забывал о них.
— Ты забывал тех, с кем делил ложе, — с горьким упреком проговорил Ютурн. — А я несу Шефике в своем сердце. Сражался ради нее, жил ради нее. Она — дочь самнита. Я разыскал ее в чужой стране. Она моя кровь, моя любимая! Я не могу… Я прошу, государь: разреши разделить войско.
— И погубить все! — Аридем резко встал. — Таксиарх Ютурн, ты во власти безумия. Честь и свобода гелиотов…
Ютурн, вскрикнув, как от боли, выбежал. Он не дослушал царя. Он метался по лагерю в темноте своего горя.
X
— Мама! К нам идут! — Шефике отпрянула от окна. — Спрячь дядю.
Как только промчалась весть, что сторонники Анастазия идут на столицу, Абис потушил огонь в горне и, высоко подняв тяжелый молот, обрушил его на своего кормильца.
— Что ты сделал? — в ужасе закричала Айли.
— Успокойся, женщина! — сурово ответил старый оружейник. — Не хочу ковать мечи, которыми Анастазия станет рубить наши головы!
Абис выбрал панцирь покрепче и облачился. Остальные доспехи и оружие роздал соседям.
К исходу битвы его, тяжело раненного, принесли домой. Он тихо стонал, но, очнувшись, ни на что не жаловался.
Три дня наймиты Анастазии громили Антиохию. На четвертый по улицам отвоеванной столицы на белом коне с обнаженным мечом проехала сама царица. Обещала хлеб и мир.
Грабежи кончились, начались казни. Доносчики, выдавшие гелиота или его близких, получали щедрую награду: раб — свободу, свободный — все состояние бунтовщика.
Бупал организовал службу верных. В одиночку, по двое, по трое, под видом разносчиков, точильщиков верные проникали в дома жителей, выспрашивали, вынюхивали…
Пряча раненого, Айли и Шефике жили в постоянном страхе. Пока больной лежал недвижно, скрывать его было не трудно, но раны затянулись, вернулись силы — и Абис начал строить планы. Собирался бежать в стан гелиотов. Сердился, когда Айли, рыдая, умоляла его не губить себя. Худой, обросший рыжей бородой, на костылях, он с утра до вечера бродил по городу и подбирал сторонников, чтоб привести царю Аристонику Третьему целый отряд. Порой делал это шумно. Верные заметили его.
— Мама! — тревожно повторила Шефике. — К нам идут! Где дядя? Они ищут дядю!
Айли дрожащими руками задернула занавеску: в чужом доме на женскую половину не войдет ни один сириец! Шефике, стоя у окна, напряженно следила за полным молодым человеком в греческом плаще, пересекавшим улицу. В сопровождении двух угодливо семенящих по бокам фигур он направлялся к дому Айли.
— Да хранят вас звезды! — приветствовал гость хозяек. — Не откажите в хлебе и вине.
Айли молча расстелила алое покрывало. С тревогой разглядывая посетителей, она узнала хлеботорговца, едва не побитого народом за обман, башмачника и торговца коврами, прогнанных Абисом за хулу на царя Аристоника Третьего.
— Вина у нас нет! — оборвала Шефике извинения матери за скудность угощения.
— Где же твой сын, добрая женщина? — спросил Бупал.
— Боги даровали мне одно дитя, — смиренно ответила Айли. — Я живу вдвоем с дочерью.
— А твой муж?
— Давно умер, господин.
— Неужели давно? — Бупал недоверчиво покачал головой. — Ты не похожа на бедную вдову. Наверное, твой отец ушел с гелиотами, — обратился он к Шефике, — и мать боится нас? Напрасно…
— Мой отец — римский солдат, — Шефике вскинула голову. — И ты не смеешь допрашивать вдову легионера и его дочь!
— Я пошутил, — Бупал усмехнулся. — Я не слеп, чтобы спутать римлянку с местной грязнухой.
Угрюмый башмачник, пригнувшись к самому уху Бупала, что-то шепнул по-гречески. Бупал скользнул плотоядным взором по фигуре девушки.
— Дядя твой тоже легионер, благородная римлянка? — хихикнул он. — Мы пришли, чтобы справиться о здоровье твоего дяди.
— Дядя? — удивленно переспросила она. — У меня нет дяди. И я прошу тебя прекратить эту нелепую беседу. Легат Рима Эмилий Мунд помнит моего отца. И если ты не оставишь меня в покое…
— Пойдем к легату вместе. — Бупал встал и схватил Шефике за руку. — Где Абис? — грозно насупил он брови.
Шефике вырвалась.
— Ты — наглец! Идем к легату! Там тебе покажут, как говорить с дочерью легионера!
Молчавший до сих пор ковровщик направился к занавеске.
— Дружок Абис, мой товар вновь покупают. А как твоя торговля ржавыми ножами? Уплатил ли тебе беглый раб за великолепный панцирь?
— Сосед! — Айли кинулась к нему. — Ты ел в нашем доме…
Башмачник преградил ей дорогу. Оба устремились на женскую половину. Айли в ужасе поспешила за ними. Бупал уперся руками в стену, отрезая девушке путь к отступлению.
— Дяде придется туго, но ведь эти люди могли наклеветать. Я сам едва не пал жертвой клеветы…
Шефике молчала.
— Пусти ребенка! — Абис на костылях встал у сломанного горна. — Где это видано, чтобы гости беседовали с женщинами, пока хозяин спит?
Бупал обернулся.
— А, придворный оружейник рабьего царя!
— Пусти ребенка! — Абис, преодолевая боль, сделал шаг в замахнулся костылем.
— Дядя! — Шефике рванулась к нему. — Скажи, что это ложь! Эмилий Мунд помнит моего отца. Он не даст нас в обиду.
— Я твой отец, девочка. — Абис провел рукой по ее лицу. — Я взлелеял тебя, и не надо нам волчьей милости! Сестра, приготовь кувшин с водой и сумку с сухарями. Меня уводят в тюрьму.
Бупал осуждающе вздохнул:
— Эмилий Мунд пощадит даже мятежника для такой красотки, а потом отдаст тебя своим легионерам. А я… — он сделал паузу, — я женился бы…
— Шефике! — Абис угрожающе повысил голос.
— Я пойду с тобой, дядя. — Девушка взяла из рук матери налитый водой кувшин и сумку с припасами. — Пусть и меня судят.
Айли метнулась в ноги Бупалу.
— Замолчи, женщина! Прокляну! — Абис поднял руку. — Пошли, Шефике!
К вечеру еще два обезглавленных тела были пригвождены к городской стене…
XI
Ставка царя гелиотов была осаждена. Римские саперы перерезали водные жилы, колодцы быстро пересыхали. Началась жажда. Аридем установил рацион: в день кружка воды и горсть муки на воина. Гелиоты держались стойко, но силы их заметно истощались.
Аридем утолял жажду через день. Он тщательно скрывал свои страдания. Однажды он поймал Филиппа около своей тыквы.
— Что ты там трогаешь?
— Смотрел, не течет ли, — Филипп отвел глаза.
— Дай сюда, — Аридем взял тыкву и посмотрел на свет уровень воды. — Зачем ты отрываешь от себя?
— Тебе показалось, государь…
— Мне не показалось. — Вождь гелиотов грустно улыбнулся. — Каждая капля на учете, а в моей тыкве, как в добром колодце, — пью и не убывает. Это не годится. Ты слабей меня.
Филипп облизал пересохшие губы.
— Но твоя жизнь дороже. Я только кажусь слабым.
— Больше не делай так, — приказал Аридем.
Филипп обиженно вздохнул.
Вошел Тирезий и с тревогой доложил — его люди подсмотрели: стоя на карауле, воины Ютурна подпускают римлян к самому валу, а те на копьях протягивают им кувшины о водой и большие караваи хлеба.
— Не лепешки — римский круглый хлеб, — озабоченно прибавил Тирезий.
Аридем призвал Ютурна. Тот не стал оправдываться.
— А что?! — огрызнулся самнит. — Запретишь человеку с братом поделиться?! У одного там сын его сестры, у другого двоюродный брат. Людям жаль своих.
— И ты брал от врага? — Аридем пристально посмотрел в синие глаза самнита.
— Я не брал. На мне месть. Иначе зачем я тут? Пока не отомщу за отца, мне не знать покоя!
— Нужно внушить воинам, — веско проговорил Аридем, — такие родственные отношения — измена.
Тирезий с силой вонзил посох в землю.
— Или они италики, или гелиоты!
Ютурн вызывающе пожал плечами.
Через несколько дней он настойчиво стал просить разрешения на вылазку. С горсткой смелых он пробьется к реке. За ними хлынет вся масса гелиотов, войско будет спасено от жажды. Аридем не разрешил.
— Это безумие! Один выход — упорный труд, оборона и подкоп.
— Но, государь, этого долго ждать.
— Я больше полувека ждал! — Тирезий встал, тяжело опираясь на искалеченную ногу. — И я дождусь. Мои люди день и ночь роют. Выведем подкоп в камыши и незаметно дли врага поодиночке покинем стан и по реке достигнем Киликии.
— Бред труса! — Ютурн зло блеснул глазами. — Молю, государь, разреши вылазку. В римских легионах убийцы моего отца.
— Нет! Учись быть мужем.
Ютурн снова выбежал из шатра. Филипп нашел его у костра италиков. Все земляки Ютурна были согласны: ни люди, ни боги не могут отнять у сына право мести за мученически умерщвленного отца. Это еще больше разожгло Ютурна. Он взял от костра щепотку остывшего пепла и посыпал свою кудрявую голову.
На рассвете отряд италиков по веревочным лестницам бесшумно спустился с крепостного вала. Спросонок римляне на защищались. Ютурн и его друзья уже пробивались к палаткам, когда тревога охватила вдруг весь римский лагерь. Легионеры вырастали прямо из-под земли, выскакивали из-за бугров, били в лоб, разили в спину. Светало. Гелиоты с ужасом и жалостью следили за избиением своих товарищей.
— Я предчувствовал, — с горечью произнес Тирезий, — они погубят нас.
На крепостном валу появился Аридем.
— Разреши помочь, государь! — попросил Филипп. — Может, еще спасем.
Аридем безмолвно наклонил голову.
Сирийцы скатывались с вала и бросались в гущу боя. Римляне дрогнули. Ютурн со своими италиками уже пробивался к гелиотам. Но наперерез ему пошла новая когорта врагов — мамертинцы, отборные воины римского резерва. Издав громовый призывный клич, Ютурн бросился на стену легионеров — и тут же повис на десятках вражьих копий.
Италики побросали оружие.
Уцелевшие гелиоты сбегались к валу. Потери были велики. Аридем вернулся в шатер. Он не хотел никого видеть. Филипп поднес ему воды. Он отстранил чашу.
— Ты верен мне, но тебе незачем погибать. Я уже говорил: ты всегда можешь сдаться. Твои скифы — воины Митридата, законная воюющая сторона, а мы — мятежники. Нас ждет распятье. Подумай об этом.
— Царь…
— Я не царь. Я беглый раб. — Аридем горько усмехнулся. — Теперь ты знаешь, кто я. Спасайся!
Филипп порывисто обнял его.
— Я знал, я догадывался… Но пусть не царь, ты — больше, ты — друг бедных, отверженных. Я не покину тебя!
Аридем крепко сжал ему руки.
— Простимся, друг. Больше мы не встретимся. Смерть в бою или позорное, мучительное умирание на кресте ожидают нас.
XII
Сервилий прислал парламентеров. К римлянину вышел Филипп Агенорид.
— Аристоник Третий не ведет переговоры с поработителями его родины. Наследнику славных царей Пергама не о чем говорить с тобой.
Римлянин, сухой и надменный, опираясь на меч, вызывающе разглядывал похудевшее лицо понтийского легата — скулы Филиппа заострились, и сейчас он больше, чем когда-либо, походил на скифа.
— Аристонику Третьему, наследнику славных царей Пергама, может быть, и не о чем говорить со мной, — медленно произнес римлянин. — Но тебе, Филиппу, внуку скифского царя Гиксия, есть что и сказать, и выслушать. Публий Сервилий обещает, что с воинами Митридата будет поступлено по закону войны: за них внесут выкуп, и их отпустят. Взвесь, царевич, сказанное мной и дай до вечера ответ.
Римлянин замолчал.
— Не надо ждать вечера. — Стараясь говорить как можно спокойней и учтивей, Филипп поблагодарил за честь, но принять условия римлян отказался. — Скифы до конца разделят судьбу своего друга царя Аристоника Третьего и его воинов…
Посланец Сервилия насмешливо улыбнулся.
Парламентер еще не успел вернуться в свой лагерь — римляне пошли на приступ. Ослабевшие от голода и жажды воины Аристоника Третьего не могли сдержать их натиск.
Вскоре бой кипел уже в глубине стана. Аридем с горсткой сирийцев защищал знамя. Тирезий распорядился поджечь царский шатер, чтоб святыня гелиотов не досталась врагу. Взвился столб пламени. Аридем на мгновение оглянулся: «Погребальный костер…» — и ринулся в последнюю атаку. Он вступил в единоборство с римским центурионом. Центурион, здоровый, упитанный, легко выбил меч из исхудалых рук Пергамца. Аридем выхватил кинжал, но римлянин сбоку молниеносным ударом рубанул мечом по шлему царя.
Однако добротное изделие антиохских мастеров не поддалось. Меч, скользнув по металлу, врезался в лицо. Обливаясь кровью, Аридем рухнул.
Он был еще жив. Придерживая рукой разрубленную челюсть, пополз, стремясь уйти в пламя. Но легионеры подхватили живой трофей. Анастазия щедро наградит их. Гелиотов, даже рядовых, старались не убивать. Наваливались толпами на одиночек и вязали. Смерть в бою не для мятежника! Пленников берегли для казни.
XIII
Анастазия повелела придворному эскулапу: вожак бунтовщиков Аридем должен дожить до суда и казни.
Осмотрев больного, врач доложил, что, к прискорбию, наука бессильна. Он берется сохранить жизнь пленника еще на несколько дней, однако не в состоянии вернуть больному разум и речь: рассечено все лицо, вытек глаз и, по-видимому, поврежден мозг… Больной издает стоны, но не понимает обращенных к нему слов.
Анастазия закусила губу. Тащить на суд полутруп бессмысленно — суд состоится и без главаря!
Римляне разбили палатки и по описи принимали оружие побежденных. Скифов загнали в отдельное стойбище. Центурион объявил: завтра отплывают специальные биремы из Пергама в Пантикапей, ближайший порт к их родной Таврии. Скифские воины могут без выкупа ехать домой. Пусть знают великодушие Публия Сервилия! Их царевич остается заложником.
Даже здесь квириты не изменили своему хитро-жестокому правилу — разделяй и властвуй!
Обезоруженных гелиотов вязали и бросали в заранее приготовленные ямы. Выход стерегла двойная стража.
— Воды? Зачем вам вода? До завтра не подохнете. Завтра вас всех распнут. Что? Вас слишком много? Значит, будут распинать и завтра, и послезавтра…
Вождей поместили в каменный подвал полуразрушенного храма. Тирезию повредили больную ногу. Обернув ее в окровавленные тряпки, он глухо стонал. Пленным вождям объявили: их участь будет решена до заката — солнце Пергама должно увидеть праведный и нелицеприятный суд трех царей! До этого часа они могут вкушать блаженство покоя. Разливали на их глазах воду, дразнили: не хочет ли кто смочить спекшиеся губы? Не хочет? Никто? Ну что ж… Воду выплескивали в мусор.
Перед лицом «правосудия» пленники предстали связанными. Филиппа из уважения к его высокому сану веревками не опутывали, но держали в общей куче. Он стоял рядом с Тирезием и с грустной иронией наблюдал за действиями грозных судей.
Впрочем, не все они казались грозными. В центре стола, покрытого узорной парчой, как старейший летами, восседал толстый, обрюзгший Никомед. Он без всякой неприязни, скорей с жалостным любопытством, разглядывал подсудимых. По правую руку от него возлежала Анастазия — она брезгливо морщилась. Тетрарх Галатии, статный, молодой и, по-видимому, очень глупый, силился изобразить на своем красивом лице гнев. Взгляды сидевших по бокам двух римских легатов выражали высокомерие и насмешливость. Сервилия не было. Страдая несварением желудка, он отказался идти смотреть туземную комедию, заявив:
— Народ римский тут ни при чем. Рабы оскорбили Анастазию. Перед Анастазией они и в ответе.
Допрос вел владыка Галатии. Первым из подсудимых был вызван Тирезий. На все вопросы он отвечал коротко, эллин, уроженец Афин, рожден в доме афинского гражданина. Да, ненавидит рабство. Сражался с насильниками и грабителями. Анастазию, коварную убийцу своего мужа и свекра, законной царицей Сирии не считает.
Анастазия сделала вид, что не услышала ответа, но храбрый Дейотар, как прозвали его римляне, обнаруживая глупость, вспылил:
— По-твоему, беглый раб достойней?
— Достойней дух царя в рабьем теле, чем тело царское с рабьим духом, — насмешливо возразил Тирезий.
— Ты и богов не признаешь? — Тетрарх закашлялся от возмущения.
— Боги? — Тирезий грустно усмехнулся. — Увы, я не знаю их.
— Отрицаешь Гомера и Гесиода?
— Не отрицаю. Они были певцами красоты. Так говорил наш царь.
— Ты внушал рабам, что они равны господам? — скороговоркой перебил его Дейотар.
— Они и без меня это знают…
Не вслушиваясь в допрос, Никомед внимательно разглядывал Филиппа.
— Я помню тебя: ты служил в дворцовой страже у Митридата?
— Да! — подтвердил Филипп. Он был рад своему спокойствию.
— Почему же тебя судят с рабами?! — Никомед неожиданно побагровел и повернулся к римскому легату. — С каких пор военнопленных приравнивают к мятежникам?
— Он взят вместе с рабами, — надменно уронил легат. — Мы воевали — вы судите…
— Ты эллин? — живо спросил Дейотар. — Подданный царя Понтийского?
— Я военачальник скифского отряда, — с достоинством проговорил Филипп и, помолчав, медленно добавил: — …посланный царем Митридатом Евпатором на помощь его союзнику Аристонику Третьему…
Ответ Филиппа взбесил Дейотара.
— Разве ты и твой царь не знали, что Аридем наглый обманщик?
— Я послан был на помощь Арнстонику Третьему, — тем же тоном повторил Филипп. — Я свободнорожденный, поступайте со мной по закону.
— Ты хочешь сказать, что твоя мать внесет за тебя большой выкуп? Она богатая женщина, ее знают все цари Востока, — с насмешкой проговорила Анастазия. — Но ты — бунтовщик! Почему, когда Митридат заключил мир, ты не сложил оружия?
— Я не знал, мой отряд был отрезан.
— Как будто бы нет сигнальных огней, — вставил Дейотар, переглянувшись с Анастазией. — Или ты не знаешь, что при помощи костров, зажигаемых через каждые пятьдесят стадий, любая весть в час долетает из Пергама до Афин?
— Я не мог следить за сигнальными огнями из осажденного стана.
Анастазия, вскочив с ложа, зловеще крикнула:
— Завтра ты будешь распят!
Филипп гордо вскинул голову.
— Я воин Митридата Евпатора. Если римские легаты допустят…
Торжествующая Анастазия прервала его:
— Тогда ты не только друг бунтовщиков, но и изменник Понта. Митридат давно заключил мир.
— Мятежник и перебежчик! — подтвердил Дейотар. — Но хватит рубить головы, — он встал и хлопнул по столу ладонью. — Завтра всех распнем на римский манер!
XIV
Пленников отвели обратно в подземелье. Теперь они — смертники. Развязали руки, дали по полкружки воды, по кусочку черствой лепешки. Филипп смотрел на осклизлые камни, на клочок неба — завтра и этого не будет…
Сумерки сгущались. Несколько персов в последний раз молились солнцу. Глухо стонал Тирезий.
— Хотел бы я знать, кто родится у меня — сын или дочь? — послышался грустный мечтательный голос Ира.
— Сын или дочь — все равно сироты, — отозвался Кадм. — У меня их трое. Живы ли они?
Персы кончили моление. Последние блики солнца погасли. Стало совсем темно.
Филипп подполз к Тирезию.
— Где царь? — спросил он шепотом. — Какие муки они готовят ему?
— Он спасен! — громко ответил Тирезий. — С горсткой смелых он пробился к реке. Камыши скрыли.
Филипп недоверчиво вздохнул. Тирезий, приподнявшись, привлек к себе понтийца и, касаясь губами его уха, еле слышно шепнул:
— Пал в бою. Римляне подобрали труп. Но усталые духом должны верить. Царь жив! — повторил он громко.
Яркий луч фонаря разрезал мрак. В подземелье спустились трое. Впереди с фонарем шел толстый, грузный. Он подходил к каждому и направлял свет в лицо. Луч упал на Филиппа.
— Иди за мной!
Филипп обеими руками обхватил голову Тирезия.
— Дейотар перед распятием хочет пытать меня. Какое счастье, что наш царь жив: он отомстит за меня! За меня, за всех!
Человек с фонарем сурово повторил:
— Иди!
Выпрямившись, Филипп твердо пошел к выходу. На последней ступеньке, прикрыв полой плаща фонарь, толстяк опасливо оглянулся.
— Молчи!
Они обогнули стену какого-то сарайчика, и Филипп неожиданно почувствовал над головой дыхание лошади.
— На седло — и прочь! — пророкотал голос.
Филипп опешил.
— Кто ты? Кого мне благодарить?
Его избавитель на минуту осветил свое лицо.
— Никомед?!
Владыка Вифинии улыбнулся.
— Я помню чашу твоей воды… Скачи к морю! Если наткнешься на римский патруль, скажешь — гонец Сервилия…
Он сунул в руку Филиппа перстень.
XV
На открытой равнине высился ряд крестов. Обычно оружие казни нес сам преступник, но истощенные пленники едва держались на ногах — легионерам пришлось поставить им кресты заранее.
У Тирезия отняли посох. Тяжело волоча больную ногу, он то и дело скользил и падал. Его поднимали уколами копий. Окровавленный и перепачканный землей, старый раб, задыхаясь, остановился у края длинной шеренги. Дальше его на погнали. В центре на насыпанном с вечера холмике высился крест. На нем чернела надпись:
«Самозванец Аридем, раб-пергамец, одержимый лютой враждой ко всему доброму, дерзостно выдавал себя за внука Аристоника Пергамского».
Четыре легионера принесли носилки. На них — полутруп с изуродованным лицом, обросшим иссиня-черной щетиной.
— Раб Аридем, — провозгласил наблюдавший за казнью трибун, — ты сейчас будешь распят за все содеянное тобой. Аридем! — Трибун нагнулся к носилкам. — Ты слышишь меня? — Он старался кричать так, чтоб каждое его слово долетало до самых далеких рядов гелиотов. — Какой-то безумец из соблазненных тобой скотов хвалился, что ты пробился сквозь железное кольцо наших когорт и скрылся. Эту ложь мы сейчас рассеем, мы покажем тебя твоим рабам!
Трибун взмахнул рукой, и легионеры, подхватив носилки, мерным шагом двинулись вдоль шеренг обреченных.
Пытливо, с тревогой, надеждой и ужасом всматривались гелиоты в проплывавшее мимо них бессильно распростертое на носилках полунагое тело. Одним казалось, что они узнали рост и волнистые иссиня-черные волосы, другим показался знакомым царский перстень на безжизненно свисавшей руке.
Стоны и рыдания сотрясли ряды, но более сильные духом выкрикивали:
— Не он! Не он! Перстень римляне надели нарочно, чтоб обмануть. Иссиня-черные волосы у большинства азиатов. Средний рост обычен. Не он! Не он! Если б это был наш царь, зачем уродовать его?
Ир, вытянув исхудалую шею, напряженно следил за колыхающимися носилками. Верил и не верил. Не желал поддаться скорби: разве царь не мог пробиться и уйти? Ведь Тирезий видел…
Носилки плыли в двух шагах. Он впился глазами и вдруг протяжно закричал, как от нестерпимой боли. Он узнал на ноге искривленный ноготь большого пальца.
— Братья!
Крик тут же оборвался. Его подхватил с другого конца голос Тирезия:
— Братья! Вам лгут! Изувечили какого-то беднягу, темного и слабого, и говорят — это внук Аристоника! Это не он! Это не наш царь!
Легионеры бросились к Тирезию.
— Не каркай!
Но благая весть уже летела по рядам обреченных. Гелиоты поднимали измученные лица. В затравленных глазах мелькали уверенность и радость. Тирезий не мог ошибиться.
— Наш царь жив! Это не царь! Римляне всегда нас обманывали! Он жив! Он придет!
Гул голосов рос, заглушая слова команды.
— Гелиоты! — кричал избиваемый Тирезий. — Наш царь жив! Он спасен богами! Он придет!
Его повалили и вырвали язык. Шепот пополз по рядам:
— Значит, Тирезий прав! Зачем надо было вырывать язык, если его слова лживы! Лжи не боятся! Этот несчастный не наш царь!
Когда шепот дошел до самых далеких рядов, у обреченных, как из одной груди, вырвался радостный возглас:
— Он жив! Наш царь жив!
Легионеры приступили к казни. Два дня от зари до зари распинали повстанцев. Пощады не просил никто. Четкие черные тени семи тысяч крестов упали на землю Азии.
Часть третья Посол
Глава первая Улыбка Беллоны
I
Дома Филиппа ожидали неприятные перемены. Благородный — и, по-видимому, разорившийся — Люций Аттий Лабиен исчез. Его место занимал чернобородый гигант Каллист. Он не проявил никакой радости по поводу возвращения пасынка и только спросил, чем тот думает заняться.
— Он так измучен, — робко заметила Тамор, — у него одни косточки. Пусть отдохнет…
Голос Каллиста гремел по всей вилле. Тамор приходилось давать отчет чернобородому воину за каждый свой шаг: где была вечером; кто приходил навестить ее днем; какому купцу задолжала; что принес раб под вечер от ювелира… Тамор не восставала.
— Боги разгневаны на Элладу, — вздыхала она, перебирая подстриженные локоны Филиппа. — Жизнь с каждым днем все ужасней. Цены растут. Мужчины скупей и благоразумней. Этот буйвол считает каждый грош и не хочет вступать в законный брак.
— А ты бы заставила его, — слабо посоветовал Филипп.
— Заставить? Мне не двадцать лет, теперь я не могу заставлять, — сетовала Тамор.
Война безнадежно испортила жизнь. Победы Рима отразились даже на ослицах. Их молоко потеряло целебные свойства. Прежде достаточно было двух-трех ванн, и кожа Тамор становилась нежной и эластичной, как лепесток нарцисса. Теперь она купалась дважды в день — и напрасно.
— Мама, уверяю тебя: ты очень молодо выглядишь! — доказывал Филипп.
Тамор прижимала к груди его голову.
— Ох, хоть ты меня любишь! Скоро все забудут. Этот ревнивый бык отгонит последних друзей.
Филиппу было жалко ее. Бедная женщина! Прошло всего два-три года, а прежнего блеска как не бывало. И бедняжка это чувствует. Говорит с мужчинами — в голосе заискивающие нотки. У нее! Недавней царицы всех сердец!
Он с грустью отводил от нее взгляд и думал о новом отчиме: «Грубый неотесанный солдафон, он радуется ее увяданию. Почему? Чтоб не мучиться ревностью? Странная, жестокая любовь». Он ненавидел Каллиста. Ему были противны его черная окладистая борода, толстая шея, богатства, скупость. «Скот! Живет, чтобы есть. Распродал за гроши библиотеку Люция!» — возмущался Филипп.
Друзья Каллиста, шумные хвастливые вояки, распутники и пьяницы, казались ему еще более отвратительными. Когда в доме собирались гости, он убегал в сад.
Стояла глубокая осень. Налетал свежий бриз. С площадки за домом виднелось осеннее море: в ветер — зеленое, с барашками; светло-голубое — в ясные дни. Филипп часами лежал под неярким солнцем без движений, без всяких желаний — один, теперь он совсем один!
В память Аридема ему захотелось перечесть платоновское описание «Атлантиды», сказочно прекрасной страны, где люди жили по законам добра, разума и высокой справедливости.
В столичной библиотеке царила прохлада. У входа, на низеньких табуретках, с досками на коленях и тушью у ног, сидели переписчики. Они размножали рукописи. В глубине книгохранилища мудрецы вполголоса беседовали со своими учениками. Невысокие консоли отделяли один раздел от другого. Их украшали бюсты мыслителей и героев. Александр и Аристотель, Сократ и Демокрит, Перикл и Ксенофонт — все нашли равный почет в памяти потомков.
Филипп попросил у служителя творения Платона. Тот ответил, что в книгохранилище есть лишь один экземпляр его книги. Если благородный воин хочет, для него в ближайшие дни могут сделать копию. У переписчиков теперь мало работы. После войны никто не интересуется мудрецами и поэтами.
Филипп подошел к переписчикам.
— Люций? Отец! — Он не поверил своим глазам.
Люций Аттий Лабиен, на корточках, с отточенной тростинкой, с тушью и доской, смиренно сидел у входа в библиотеку.
Лицо его просияло.
— Ты не забыл меня? Я видел: ты проходил… Мне показалось, что ты гнушаешься родством с бедным переписчиком.
— Отец! Я не узнал тебя. Ты здесь, а она…
— Она знает. — Люций на мгновение сдвинул брови, на, лице мелькнула былая надменность, но он тут же прогнал ее и снова улыбнулся. — Не жалей меня. Если твой друг не создает прекрасного, то хотя бы воспроизводит его. Каждый раз, когда такой же, как ты, пытливый юноша вопрошает меня об источниках знаний, я счастлив. — Он оглянулся и прибавил шепотом: — Много бедных мальчиков идет сюда, но не имеют средств заказать книги. Я переписываю им бесплатно. Тише! Это запрещено. Я могу лишиться места. Если хочешь побеседовать, приходи ко мне. Я живу в предместье кожевников, в доме вдовы Мелано.
II
Узнав, что этер Армелая возвратился из плена, Митридат пожелал увидеть его. Принял сухо.
— Где твои воины?
Филипп начал объяснять: он вместе с Аристоником Третьим попал в плен.
— Называй его — Аридем, — перебил Митридат, — от этого он не станет хуже. Рассказывай все…
Филипп обстоятельно доложил о последних битвах Аридема и его гибели.
— Он был велик душой! Если ты не врешь, что он любил тебя, можешь гордиться такой дружбой. Он мне напомнил Армелая. Всю жизнь — сорок лет — мы дружили с ним. Ругались, ссорились и все равно знали: для нас нет никого ближе… Женщина изменит. Сыновья ждут наследства. Армелай ничего не ждал. Он был мне верен. Ступай! Нет, подожди! — Митридат подошел вплотную к Филиппу. — Ты не жалеешь, что отказался от наследства?
— Нет, государь.
— Я обещал Армелаю не забывать тебя, — Митридат на минуту задумался. — Я не забыл. Завтра примешь начальство над отрядом дворцовой стражи. Будешь охранять вход во дворец.
«Охранять вход во дворец, — усмехнулся про себя Филипп, — а жить на что?» Кто-кто, а он знал: выдаваемой в конце каждой луны награды едва хватало на хлеб и вино. А начальник дворцовой стражи должен сверкать драгоценностями, иметь красивую любовницу, квадригу[24] хороших коней, блистать на ристалище и в цирке.
Как-то, придя домой, он небрежно сообщил Каллисту, что на днях купил великолепных парфянских скакунов.
— Дело хорошее, — равнодушно промычал Каллист.
— Но за них надо платить! — удивился Филипп его недогадливости.
— Плати, — тем же тоном буркнул Каллист.
— Но у меня нет денег.
Отчим мрачно усмехнулся:
— Проси у матери…
Тамор встретила сына горькими причитаниями: Каллист изменил ей — со скотницей, с толстой, рослой эфиопкой! Ей! За один взгляд которой… «Вот почему он так мрачно усмехался, скотина!»
— Мама, — Филипп обнял Тамор, — брось его.
— Не могу, — всхлипывала она.
— Не верю! Ты достойна лучшего! Тебя любил сам Митридат!
— У Митридата теперь молодая любовница, — живо возразила Тамор. — Скоро я не буду нужна даже Каллисту. О боги! Как идет время. Тебе уже восемнадцать.
Филипп хотел напомнить, что ему уже двадцать четыре, но Тамор не вынесла бы такой поправки. Он поцеловал ее руку и сказал о цели своего прихода.
— Не проси невозможного, — сразу же отрезала Тамор. — Каллист знает наперечет все мои драгоценности. Я боюсь его!
Филипп пожал плечами. В первый раз мать отказывала ему в таком пустяке.
III
Аглая окликнула его, когда он входил в театр. Она была такая же хорошенькая, быстрая, ловкая, как два года назад. Заметив, что Филипп рассматривает ее, но медлит подойти, она засмеялась:
— Мой Амур забыл… старых друзей?
Филипп подошел. Аглая улыбнулась:
— Ты очень изменился.
— Подурнел?
— Стал лучше.
Несколько минут они молча разглядывали друг друга.
Аглая посадила его рядом с собой.
— И не хмурься. Тебе не нравится игра актеров?
Филипп отшутился:
— Мне не нравится сама трагедия. Я не верю ни в стойкое целомудрие Ипполита, ни в пылкую страсть Федры.
— Вот как! — Аглая засмеялась. — Конечно, ты не был бы так жесток, если б красавица первая открылась тебе в любви? — В голосе ее были дразнящие нотки. — Тогда уйдем.
Филипп чуточку смешался:
— Сейчас?
— Сию минуту…
Они вышли. Аглая пригласила его отужинать: ее вилла над самым морем. Там пальмы и тишина.
— Я много о тебе слышала.
— Плохого?
— Загадочного…
Легко одетая спутница дрожала от ночной сырости. Филипп укутал ее своим плащом. В темноте горько усмехнулся: он, чудом избежавший распятия, кажется ей только загадочным, ничего трагического в лице его она не видит. И никто не видит. Он — прежний. Он долго еще будет прежним…
Дорожка, усыпанная фиалками, вела от калитки до самой трапезной. Вся трапезная — стол, ложе, пол — была усыпана сухими лепестками роз.
— Зимой не достать свежих цветов. Ты заменишь мне цветы! — Аглая села к нему на колени. — Будем пировать.
— Будем, — сказал он.
Они ели из одной тарелки и пили вино из одной чаши. Она отстегнула фибулу на его хитоне и обнажила плечо.
— Ты похож на золотистый гиацинт.
Филипп сжал ее в объятиях.
— В этом моя загадочность?
Она скользнула губами по его щеке.
— Я заплачу твои долги, не думай о них…
Филипп рассмеялся. Аглая покупает его? Так просто! А ведь он мог бы полюбить ее. Сердце его сейчас пусто. Совсем-совсем пусто… Он отстранил от себя девушку и почти с ожесточением начал срывать с нее одежды. Аглая приняла его смех, его неистовость как взрыв страсти. До самого утра, благоговейная, трепетная, она прислушивалась к его дыханию: неужели он ее любит… так любит?..
Филипп вскрикивал во сне, метался.
IV
Дом вдовы Мелано стоял на отшибе. В чисто выбеленной хижине, выходящей на улицу, жила сама вдова с полудюжиной ребятишек. В глубине двора, в облезлом сарайчике, ютился бывший военный трибун Суллы Люций Аттий Лабиен.
Узкая постель, припертый для равновесия к стене стол на трех ножках, на полках — глиняная утварь, пенаты, в простом каменном ларариуме — фамильные боги. На постели — бережно разложенные рукописи.
Люций протянул Филиппу обе руки.
— Пришел! Как мило с твоей стороны! Путь на мой Парнас нелегок…
Он был счастлив. Сразу же предупредил Филиппа: никакой помощи он не примет. У него есть все, что необходимо человеку. Его не забыла Тамор? Он очень рад. Бедная, как она может жить с этим грубияном! Он никогда не оценит божественной красоты, которая ему досталась! Но от разговоров о своем бывшем доме вскоре уклонился.
— Вот мое богатство, — указал он на рукописи. — Уникум Анаксагора. Этот философ учит, что Мир возник от огня. А вот Эмпедокл. Ты что-нибудь слышал о нем? Он доказывает, что во всей Вселенной действуют две силы: Эрос — сила созидательная и Антиэрос — сила разрушения. Есть эпохи, когда торжествует Эрос. Тогда народы, объятые дружелюбием, процветают. Создаются величайшие общечеловеческие ценности. Но есть и тяжкие времена. Тогда царит Антиэрос. Народы, обезумев, избивают друг друга. Посевы предыдущих эпох топчет Арей — война. Голод, разрушение, пожары, засухи, землетрясения — все это следствие нарушения внутренней правды. Мы жирем в темные времена. Но истинный мудрец даже в мрачные дни Антиэроса волен. Вооруженный тростинкой и тушью, он творит…
Филипп залюбовался отчимом. Люцию уже далеко за тридцать, но какое у него молодое, вдохновенное лицо! Как могла Тамор бросить его ради какой-то подлой, скупой скотины?
Стукнула дверь. В сарайчик вошла молодая девушка. Она приветливо поздоровалась и поставила на стол корзину, откуда извлекла лепешки и кувшин с вином.
— Незатейливы пиры в хижинах убогих, — улыбнулся Люций, широким жестом приглашая Филиппа к столу. — Ты, мальчик, изведал все в походах. Не погнушаешься?
Филипп нагнулся, чтобы скрыть смущение.
— Если б была справедливость, ты вкушал бы из золотых чаш…
Люций усмехнулся:
— Самый богатый тот, кто ни в чем не нуждается…
Они закусили.
Девушка молча убирала со стола. Она не была красива — высокая, худощавая, с большими кистями рук, — но во всей фигуре ее было какое-то непередаваемое изящество. Люций что-то спросил: она, обернувшись, ответила. Филиппа поразило их сходство. У обоих — узкие породистые лица, кажущаяся надменность и внутренняя застенчивость. Когда она вышла, Люций объяснил:
— Ее родители погибли во время проскрипций. Фаустина моя дальняя родственница…
— Она достойна царской короны, — горячо отозвался Филипп.
— Она достойна лучшего, — с той же усмешкой прервал его Люций.
Навестив мать, Филипп со всеми подробностями рассказал ей о житье ее бывшего мужа. Не забыв упомянуть о ячменных лепешках, вине и юной патрицианке.
— Наверное, разведенная жена? — с деланной небрежностью уронила Тамор.
— Она совсем еще молоденькая, — подзадорил Филипп.
— А… нищенка!
Тамор была раздосадована. Она полагала, что Люций по-прежнему безутешно томится по ней.
V
Дворец возвышался над городом. Главный вход охраняли посменно колхи в тигровых шкурах, персы в длинных дорогих одеждах, усыпанных жемчугом, скифские лучники с позолоченными колчанами. Начальники стражи по двое стояли у дверей в личные покои Митридата.
Зной усиливался. Было заметно глазу, как воздух, густой и плотный от нестерпимой жары, колышется над безлюдной улицей, над мрамором портиков, над плоскими крышами домиков, лепившихся на холмах предместий.
Безмолвие и зной, полуденная тишь, когда все мысли становятся неясными, все тревоги призрачными… Разморенные солнцем, царские телохранители мирно дремали, опершись на копья. Вдруг стража засуетилась. Ко дворцу во весь опор подскакал молодой перс. Дворцовые ворота поспешно распахнулись. Перс круто осадил коня и легко спрыгнул. Филипп замер от восторга. Такой красоты он еще не встречал. «Это посланец Зевса!» — пронеслось у него в мыслях. И юный перс, казалось, был тоже поражен, увидев Филиппа. Проходя мимо, он радостно улыбнулся:
— Боги милостивы, мы снова встретились…
Это было похоже на сновидение.
— Она отметила тебя, — с завистью сказал страж, закрывавший ворота.
Филипп не мог опомниться:
— О ком ты говоришь? Я никого не видел, кроме молодого перса.
— Ты первый раз увидел Гипсикратию, всесильную любовь Митридата? — в свою очередь удивился воин.
— Гипсикратию? Этот юный перс — Гипсикратия?
— Она всегда носит мужскую одежду и владеет мечом не хуже любого воина.
Филипп не верил своим ушам. Девочка, спасенная им при взятии Котиея, стала богиней. Она только что промелькнула перед ним — точеные черты лица, строгий вдохновенный взор, порывистость Артемиды…
Филиппу не пришлось долго раздумывать. За ним вскоре прислали. Раб провел его во внутренние покои дворца. Лабиринт переходов и галерей, небольшие комнатки, узкие окна-бойницы — здесь за шесть лет своей службы Филипп не бывал ни разу. В знак высшей милости Митридат принял его в своей опочивальне. Царь сидел на низком кованом ларце. За ним стояла Гипсикратия, одетая как юноша-этер: зеленая туника, расшитая золотом и алмазами, короткий меч у бедра и подстриженные густые кудри.
— Вот, царь, о ком я тебе говорила, — Гипсикратия приветливо обернулась к Филиппу. — Он спас мне жизнь и честь…
— Я не думал, что ты сгодишься на что-нибудь путное, — благосклонно пошутил Митридат. Без доспехов, в просторной восточной одежде, он был лишен всякого величия. — Я слышал — ты сын купца?
— Нам нужен человек, который разбирался бы в сортах пшеницы и других товарах, — вставила Гипсикратия.
— Царица, я воин.
— Знаю, — Гипсикратия улыбнулась. — Но воюют не только на путях Арея, бога битв, но и на путях Гермеса, бога торговли.
— Различать сорта пшеницы научишься, — перебил ее Митридат. — Гипсикратия мне сказала, что ты храбр и честен. Мне нужны храбрые воины. Ты учен и сообразителен, легко нравишься людям, а опыт приобретешь. Тебе известно имя Олимпия?
— Олимпия? Пирата?
— Владыки Морей, — поправил Митридат. — Ты поведешь в Египет караван кораблей. У Киликии попадешь в плен к пиратам…
— Государь, да сохранят боги!
Митридат усмехнулся.
— Ты сдашься им. Сам! Добьешься лицезрения Олимпия и передашь ему привет!
Он взял факел и дал знак следовать за ним. Все трое углубились в нишу, а затем по крутым ступенькам пошли вниз. Гипсикратия опустилась на колени у нижней ступеньки и с трудом приподняла плиту. Филипп помог ей. В свете факела мелькнули переливчатые груды золота в слитках и в россыпи, а чуть в стороне — горки драгоценных камней. Филипп, ошеломленный, застыл. Его покровительница кинула несколько щедрых пригоршней в разостланный плащ.
— Я сама обеспечу всем твой караван. А это тебе, — она завязала плащ в узел и протянула Филиппу, — денег не жалей.
Они вернулись в опочивальню.
— Три, нет, пять широкодонных бирем глубокой посадки ты поведешь с зерном мимо берегов Киликии в Египет.
— Зерно в Египет? Житницу мира?
— Ты до сих пор не все понял, — досадливо поморщился Митридат. — Под зерном будут самовозгорающаяся смесь в бочках, мечи, кольчуги, самострелы… Если завидишь вдали косой латинский парус, пускайся наутек. Нельзя убежать — сжигай корабли. Теперь ты понял, куда я тебя направляю?
— Да, государь.
— Ты посетишь Египет, Сирию, Счастливую Аравию, Пергам, Вифинию, Тир, Утику, далекие Балеары… Под видом купца проникай в глубь этих стран, выспрашивай у людей, как они живут, о чем они мечтают, узнай, чего жаждут владыки Востока и цари пустынь.
Гипсикратия проводила Филиппа до наружной двери пата иных покоев.
— Завтра на вечерней заре будь у дома, где каменные львы Персиды терзают сирийского джейрана, — шепнула она еле слышно.
VI
— Неблагодарный варвар! — набросилась Аглая на своего возлюбленного. — Каждую ночь шатается, бесстыжий скиф! Где был?!
— На карауле…
— Лжешь! Я до полуночи сидела с твоими товарищами. Тебя не было у Тамор, Люция… Я обежала весь город, все рабы разосланы на поиски.
Аглая отвесила ему звонкую пощечину.
Филипп в бешенстве схватил ее руку.
— Я убью тебя!
— Убей!
Аглая рванулась, черные кудрявые волосы рассыпались и упали почти до колен.
«Какая все-таки она хорошенькая! — невольно подумал Филипп. — Если б не навязчивость!»
Он поймал Аглаю и, несмотря на сопротивление, поцеловал в губы.
Потом высыпал на постель пригоршню рубинов.
— Это мой дар. Я люблю тебя, Аглая.
— Не лги. Ты никогда не любил меня, — она грустно покачала головой. — Ты теперь в милости у царицы Гипсикратии…
— Я?
— Ты. Я знаю…
Аглая горько заплакала.
Филипп прижал к груди ее голову.
— Я всегда буду другом твоим, Афродита.
VII
Два льва Персиды из серого камня терзали сирийского джейрана. Над каменным порталом был прибит щит побежденной Мидии. Ни прихожая, убранная рогами оленей и кабаньими клыками, ни трапезная со старинной утварью и низкими жесткими ложами — ничто не говорило, что в этом доме живет молодая прекрасная женщина, любовница царя.
Гипсикратия вышла к ужину в женском одеянии — в простом белом пеплосе.
— Мой дорогой гость, ты здесь для того, чтобы я могла пояснить тебе великую мысль царя, — начала она сразу же после приветствия. — Всюду, где только ни ступит твоя нога, ты должен будить в сердцах ненависть к Риму и любовь к Элладе. Рим насилием, пожарами и кровью утверждает свою власть. Мы должны защитить свою свободу! — Гипсикратия пододвинула к нему наполненную вином чашу. — Ты благороден душой и поймешь нашу мысль: царь стремится воплотить в веках мечту Александра Македонского… Мы должны ему помочь в этом великом деле. Разве мы пожалеем для него наши маленькие, ничтожные жизни?
Вдохновенная дева говорила долго, Филипп вначале слушал ее с напряженным вниманием, но в середине речи губы его дрогнули в невольной усмешке. «Конечно, с точки зрения Митридата, моя жизнь ничтожна, — подумал он, — но мне она дорога, для меня она даже огромна, дорогая царица. А жизни Аридема, Тирезия — почему они оборвались? Царь стремится воплотить в веках мечту Александра Македонского, а Аридема предал… У Аридема была другая, не царская мечта. Я за эту, другую, мечту, царица».
— Ты не слушаешь меня! — горестно воскликнула Гипсикратия. — Твои мысли отвлечены.
— Мой ум не в силах сразу объять величие твоих замыслов, — пряча улыбку, отозвался Филипп. — Если б я не знал, что Митридат владеет твоим сердцем, я поклялся бы, что вижу деву Артемиду.
— Я прошу тебя, — с неожиданно мягкими и нежными нотками в голосе проговорила Гипсикратия, — не лги мне. Откажись сейчас, если мой замысел страшит тебя. Подумай: если поймают, тебя замучают без суда — такова судьба лазутчика. Откажешься — царь не лишит тебя своей милости, я умолю его, — Гипсикратия упала перед ним на колени. — Заклинаю тебя той, кого ты любишь: не обманывай меня и Митридата! Будь верен нам!
Филиппу показалось это комедией. Он склонился и поцеловал ее обнаженный локоть. Гипсикратия резко отдернула руку.
— Ты опьянел или ты не знаешь меня?!
— О, это простая учтивость, — усмехнулся Филипп. — Ты так верна царю…
— Я люблю его, — губы Гипсикратии дрогнули. — Ты этого не поймешь. Я люблю Элладу, а Митридат и Эллада — одно. В нем боги воплотили мечту Александра, вселили в его душу великую мысль возродить нашу свободу и доблесть. Может быть, ты осуждаешь меня за то, что я, дитя Аттики, отдалась царю варваров? Я сама пришла к Митридату. Не он посягнул на мою юность. Царь отступал. Как ты помнишь, город наш был сожжен. Я и отец нашли приют у нашей родни за Риндаком[25]. Мой дядя владел самым лучшим домом в городе. Царь расположился у нас на отдых. Я видела его в щелку. Видела, как он устал, как измучен неудачами и как велик его дух. Он был прекрасен. Но ему не хватало любви. Он был слаб в этот миг. Я дождалась, когда все утихнет в доме, и сама вошла в его опочивальню… Он поверил мне, потому что я ничего не искала. Приблизил меня, потому что я любила его. — Гипсикратия подошла к Филиппу и, сняв со своей головы перевязь с семью изумрудами, обвила его волосы. — Ты будешь верен нам?
— Буду, — ответил Филипп. «Служа вам, я буду верен только ему — моему распятому другу, которого предал твой царь…» — добавил он мысленно.
Караван из пяти бирем был готов к отплытию. На море стояла тишина. В эти дни чайка Гальциона выводит своих птенцов и ее свекор Борей, царь ветров, чтоб не испугать маленьких внуков, держит бури на привязи.
Все предвещало удачное плавание. Тамор провожала сына. Она просила привезти из Египта тайные снадобья, сохраняющие молодость. Пусть Филипп скорей возвращается, она подыщет ему невесту. И тут же лукаво осведомилась:
— А может быть, не надо? Все говорят, что к тебе милостива сама… — Филипп успел закрыть ее рот поцелуем.
На бирему поднимался какой-то закутанный с ног до головы в серый плащ незнакомец. Проводив мать, Филипп быстро подошел к нему. Тот, оглянувшись, чуть приподнял край капюшона. Филипп тихо вскрикнул:
— Гипсикратия?!
Она протянула ему тростник, запечатанный с двух сторон царской печатью: лев Персиды терзает джейрана, а над ними встает солнце.
Глава вторая Восток
I
Море сияло лазурью. По легким волнам плыли в Египет пять бирем, груженных пшеницей. На днище их, под слоем зерна, лежали кувшины с быстровозгорающейся жидкой смесью, обшитые просмоленной парусиной, копья, острые мечи, кольчуги, кованные искусными кузнецами Лазики. На шестом корабле везли прекрасных рабынь. Они предназначались в дар владыке Морей Олимпию.
Когда сквозь дымку начали вырисовываться скалы Киликии, Филипп приказал убавить паруса и удвоить дозор. Если покажутся триремы римлян под косыми латинскими парусами — бежать! Завидя миопароны[26] Олимпия, медленно, как бы случайно, двигаться им навстречу.
К вечеру ветер переменился. Филипп распорядился держаться веслами: биремы должны стоять на одном месте!
На рассвете линию горизонта перечеркнули черные паруса. Морские ласточки, как нежно именовали себя пираты, вылетели на добычу. Караван неуклюжих торговых бирем смешался в кучу. Филипп приказал выкинуть белый флаг.
Босоногие, с головами, перевязанными яркими платками, пираты бегали по палубам, ныряли в трюмы, вязали несопротивлявшихся мореходов. На кораблях, где везли невольниц, стоял визг.
Филипп попросил разрешения лицезреть главного пирата. Маленький кривоногий киликиец с серебряной серьгой в ноздре и коралловыми подвесками в ушах вышел вперед.
— Мы не злодеи, — ободрил он пленника, — заплатишь выкуп, ступай на все четыре стороны, а с красотками простись.
— Вы всегда успеете разграбить мои биремы и насладиться моими рабынями, — ответил Филипп, — я не купец, а такой же воин, как к ты. Подумай сам, кто повезет пшеницу в Египет? Под зерном скрыты дары от царя Митридата царю Олимпию. Девушки предназначались для него же. Они еще целомудренны, и, я прошу тебя, не обесценивай этого дара моего царя твоему владыке. Повесив меня, ты ничего не добьешься, но навлечешь гнев Митридата на Олимпия Киликийского.
— Ты прав. — Предводитель пиратов приказал прекратить грабеж.
Биремы взяли на буксир. Мачты срубили. Девушек заперли в трюмы. К ним приставили двойную охрану. Только страх перед Олимпием сдерживал вожделение полудиких морских разбойников.
Присмотревшись к Филиппу, кривоногий киликиец вдруг улыбнулся:
— Я видел тебя в Антиохии. Ты был среди гелиотов! — И назвал свое имя: его зовут Гарм. Он был другом Аридема. Еще в неволе он поцеловал кандалы Аристоника Третьего и поклялся ему в верности. А потом вместе с ним поднимал восстание. Восстание разрослось. Аридем стал царем Сирии.
— Какие времена были — и все погибло! — вздохнул Гарм. — Вот я спасся, а что толку? Мать и обе сестры угнаны в Италию. Брат распят. Отца, связанного, бросили в пруд на ужин муренам. Этих рыб с острыми зубами откармливают для стола Лукулла живыми рабами, чтоб вкусней мясо было! — с горькой усмешкой пояснил киликиец. — Мурены не едят трупы, они брезгливы, а римляне — те не брезгливы, те едят нас живыми и мертвыми! Звери! Я не принимаю от них выкупа. Распарываю их ненасытные утробы и вешаю на реях! — закончил Гарм свое повествование.
* * *
Коракесион, столица Киликии, укрепленная, как военный лагерь, притаилась на побережье за широкой бухтой, вход в которую охранялся подводными камнями и протянутыми под водой толстыми медными цепями.
Чтоб сбить с пути мореходов, киликийцы зажигали ложные маяки. Тонущий корабль вмиг окружали на вертких лодочках. Мужчин убивали, женщин брали в плен.
Не без жути Филипп разглядывал узкую кривую бухту. На сероватой воде колыхались утлые лодочки, широкодонные барки, неповоротливые биремы.
Гарм пригласил его следовать за ним. На набережной их ждали два оседланных иноходца.
Ехали грязными улочками — запах гниющих водорослей, зловоние нечистот, стаи облезлых собак. Пираты в широких персидских шароварах, завязанных у щиколоток, в безрукавках, обшитых монетками и бисером, с широкими ножами за цветистым поясом, с головами, низко повязанными красными, желтыми и синими платками, толпились на площадях, сновали без всякого дела взад и вперед. Лица у всех смуглые, скуластые. Большинство — уроженцы Киликии и прибрежных провинций Азии. Изредка попадались статные могучие варвары Севера, длинноусые галлы и даки… Их красный загар, голубые глаза и выцветшие льняные волосы резко выделялись в смуглой черноволосой толпе. Ни женщин, ни детей, ни подростков на улицах не было. В разбойничьем порту Филипп не заметил и десятой доли той подтянутости, той суровой спартанской воздержанности, которую он наблюдал в восставшей Антиохии. Пираты жили каждый сам по себе. Попадалось, много пьяных. Трезвые уныло шатались, ожидая случая напиться.
На одной из улиц преградила путь внезапно вспыхнувшая драка. Гарм вынужден был пустить в ход хлыст, чтобы пробить дорогу. Пробил — и вдруг вспомнил:
— А невольницы? Их сейчас будут выводить на берег. Туда хлынет весь этот сброд. Надо вернуться!
Они хлестнули коней и рысью помчались назад к пристани. И прискакали вовремя: люди Гарма двумя рядами с мечами наголо и копьями наготове еле сдерживали толпу, а она все прибывала и прибывала. Слышались выкрики, смех.
— Мне только посмотреть!
— Красавица, подыми покрывало!
— Не съедим! Олимпию хватит!
— Какая красотка!
— Не укушу, не бойся!
Наиболее смелые проталкивались и хватали невольниц за одежды. Охрана била смельчаков по рукам, те огрызались. Могла завязаться драка.
— Что мне делать с этими рабынями? — растерялся Гарм.
— Я вручил дар моего царя тебе, слуге владыки Морей. Твое дело.
— Я думаю, их тут больше трехсот. Полтораста мы оставим для Олимпия, а остальные пусть утешат этих бедных людей. Ты скажешь им об этом… сам…
Филипп улыбнулся: пират удачно вышел из трудного положения. Посланцу Митридата надо произнести речь. Что ж, он с удовольствием сделает это: не откажется от признательности киликийцев.
— Воины моря! — круто повернулся он к толпе. — Митридат-Солнце знает, что лучше всего радует вас после битвы. Он дарит вам двести невольниц. Только зачем унижать их недостойным обращением? Что дороже законной подруги и родных детей? Бросайте жребий и по очереди выбирайте любую. Я буду рад побывать на ваших свадьбах!
Свадьбы сыграли в тот же вечер. Пировал весь Коракесион. Захмелевшие вожди морских ватаг клялись Филиппу идти за ним на край света. Посол царя Понтийского заверял их в ответном сердечном чувстве и просил лишь одного: не давать римским триремам спуску и… не грабить корабли Митридата…
II
На другой день его проводили к Олимпию. Крепость-дворец владыки Морей была в высоких горах. В долинах цвели сады — белые и розовые, а здесь дышала зима. Над узкой дорогой вздымались черные гладкие отвесы Тавра.
В ущелье поднялась метель, и всадники въехали в столицу Олимпия заснеженными. Филипп с изумлением разглядывал циклопические постройки крепости: гигантские, тщательно пригнанные один к другому камни, скрепленные каким-то желтоватым составом; бойницы асимметричные, маленькие. Безлюдье. Он обернулся в седле. Далеко внизу широким полукругом синело море, отороченное прибоем. Каждый изгиб берега, каждая бухточка яснели, как вычерченные. «Эвое! Эвое! Я первый увидел!» — пронеслось вдруг в памяти. Он не сразу вспомнил, чей это голос, а вспомнив, радостно улыбнулся: да это же кричал Никий, увидев паруса Армелая! Никий плясал от радости, размахивая руками: «Эвое! Эвое!» Как давно это было! Филипп машинально натянул поводья и остановил лошадь.
Ехавший за ним Гарм удивленно заметил:
— Ты остановился около дворца Олимпия. Тебе описал его кто-нибудь?
Филипп усмехнулся.
— Это восьмое чудо света. Я во сне его видел…
Спешившись и передав коней охране, они вошли во внутрь того, что именовалось дворцом. Грубо сложенные квадратные столбы с железными и бронзовыми кольцами. В середине помещения открытый квадрат. Небо в звездах заглядывало в дом. Навстречу подымался дым от костров, разложенных прямо на полу. И тут же, на неровных, щербатых плитах, — груды бесценных ковров Персиды и Армении, пурпурные покрывала Тира, нежный виссон Сидона… Тут же — пираты в ярких шалях, цветистых шароварах, красных и голубых сапожках.
В центре на груде расшитых золотом подушек, в большой, как на шутовском царьке, короне, в кричаще-яркой мантии возлежал Олимпий. Лицо его, рябое, с широкой челюстью, глубоко сидящими глазами и покатым лбом, являло смесь лукавства, сметливости, ограниченности и жестокости. Он принял Филиппа с напыщенной важностью и долго сохранял ее. Еще бы! Он не верил своим ушам: к нему, грабителю и убийце, бежавшему с галер сыну горшечника, с плавной аттической речью обращался посол самого Митридата! Он именовал его владыкой и чуть ли ни царственным братом царя! Отвечал Филиппу, по знаку Олимпия, высокий тощий грек. Перевирая цитаты классиков, он клялся в нерушимой дружбе и приветствовал союз великих держав: Киликии и Понта.
Филипп был приглашен на подушки к Олимпию. Были осушены чаши в честь высокого гостя. Филипп вскоре заметил: владыка Морей притворяется опьяневшим, но внимательно вслушивается в каждое его слово. Он повторил ему предложение Митридата: Олимпий не будет топить суда понтийцев и их союзников; всю силу своей морской державы сосредоточит против Рима… Царь не имеет большого флота. Он рассчитывает на владыку Морей. Понтийское царство не будет соперничать с Киликией на море. Наоборот, Митридат обязуется щедро поставлять Олимпию оружие, хлеб и невольниц, пока тот будет уничтожать римлян.
Слушая Филиппа, владыка увлеченно обгладывал кости. Один раз что-то одобрительно промычал, двинув широкой челюстью.
В это время рядом возник шум.
— У пирата нет друзей! — вдруг выкрикнул Гарм. — Сегодня мы топим римлян, а завтра понтийская лисица сговорится с римскими волками, и они вместе кинутся на нас. Ты забыл Аридема?
Филипп не стал возражать Гарму, он только внимательно и со скрытой симпатией посмотрел на старого гелиота и снова повернулся к вождю пиратов.
— Прости, Олимпий, я думал, что ты царь в этой стране. Меня Митридат Евпатор отправил к Олимпию, а не к Гарму…
Олимпий сыто рыгнул.
— Люди говорят, что думают. Он прав. За дары спасибо, но… — Он неожиданно выкрикнул: — Что за шум? Кто-то не хочет слышать царского слова?
— Владыка! — Вбежавший пират упал перед ним на колени. — Это я, это я прервал твою речь… Я от берегов Зикинфа, от синих вод Адриатического понта, вели говорить!
— Говори! — Олимпий поднял кубок. — Принес важные вести?
— Мы встретили биремы, плывущие из Вифинии, — начал гонец. — Мы легко овладели ими. Матросов — на реи, гребцам — свободу, а пленников перевели на наши суда. Среди них был знатный римлянин Гай Юлий Цезарь.
— Кто-кто?
— Гай Юлий Цезарь! — повторил принесший весть.
— Эвое! — раздалось вокруг.
— Слава Посейдону! — Олимпий осушил кубок. — Гонец, проси чего хочешь.
Но тот снова повергся ниц.
— Дозволь говорить!
— Молчи, лучше не скажешь!
— Дозволь говорить, — тихо, но настойчиво повторил гонец.
— Говори! — Олимпий налил вина себе и Филиппу. — Отчего ты не пьешь за наши успехи? Поймали знатного римлянина.
— Я жду вестей до конца.
В двойном свете факелов и костра было видно, как дрожал гонец. Худой, оборванный, с запекшейся кровью на лохмотьях, он казался выходпем с того света, а не вестником побед.
— Владыка Морей! Цезарь обещал богатый выкуп. Мы поверили. Но у Зикинфа нас настиг Сервилий с четырьмя триремами. Мы дрогнули.
— Собака, ты задрожишь у меня! — Олимпий кинул костью в гонца.
— Царь, вестник не виноват, — вмешался Филипп. — Говори дальше.
Гонец отступил во тьму.
— Бой был жесток, но видно было: римляне побеждают. Цезарь прыгнул за борт и вплавь достиг своих…
— Я повешу кормчих!
— Это уже сделал Цезарь! Я один оставлен в живых, чтоб принести тебе эту горькую весть. Казни!
— Где же мои пираты?
— Плывут, владыка Морей. Римляне пригнали твои корабли к самой Киликии. Волны и ветер приведут их в порт.
Олимпий вскочил. Коренастый, кривоногий, с перекошенным лицом, пират метался по своему дворцу.
— В Коракесион! В Коракесион!
На дворе седлали коней. Олимпий, звеня мечом, волоча копье, стремглав несся по лестнице. За ним мчались пираты, Филипп бежал в общей давке.
— В Коракесион! В Коракесион! — Он вскочил на чью-то лошадь…
…Светало. Море было темным и беспокойным. Коракесион еще спал. Топот ворвавшегося отряда нарушил дремотную тишь города.
Полусонные, ничего не понимающие киликийцы выскакивали из дверей. От берега спешил дозор. На всех парусах к берегу мчались молчаливые биремы.
— Они разобьются! Разобьются! — кричала толпа, собравшаяся у причалов.
Олимпий, опережая свиту, расталкивая толпу, выскочил на берег. Взгляд его был прикован к передней биреме. Уже хорошо было видно: на мачтах раскачивались пираты — обнаженные, изуродованные тела, безглазые распухшие лица — над ними даже здесь, у берега, парили морские птицы. Олимпий вдруг присел, обхватил голову руками и длинно, глухо завыл по-звериному. Потом выпрямился и побежал в толпу.
— Посол! Где посол? — кричал он, увидел Филиппа и порывисто кинулся к нему. — Друг, ты прав! Рим — наша смерть, ты трижды прав!
Киликийцы ловили безмолвные биремы, привязывали к причалам. Толпящиеся на берегу узнавали своих. Отец узнал двух сыновей, юноша — старшего брата. Глухие рыдания сливались в гул и заглушали шум моря.
Тела снимали с мачт и бережно переносили на берег.
Филипп подумал: дальше в Киликии ему задерживаться незачем…
III
Свет Фароса, гигантского маяка, виден в море на шестьсот стадий. За Фаросом разлив Нила. Острова и узкие протоки, заросшие алым лотосом. В камышах гнездовья ибисов и пеликанов. Пеликаны, большие, розовые, с мешками под клювами, поджав одну ногу, стоят на песчаных отмелях и квакающим клекотом провожают проплывающие мимо тяжелые биремы понтийцев. На носу каждого корабля, рядом с резвыми изображениями дельфинов, Нереиды и Посейдона, приютился большеголовый и пузатый коралловый человечек. Филипп улыбался, глядя на этого крохотного уродца: теперь дар Олимпия, пожалуй, надо спрятать — впереди Александрия: здесь дружбу с пиратами принято никому не показывать…
У причалов биремы встретил гортанный говор восточной толпы. Желтые, красные, ярко-зеленые одежды египтян, белые, свободно ниспадающие тоги римлян, изящные вишневые и темно-красные плащи эллинов, полосатые бурнусы арабов, и над всем этим — болотистый, удушающий зной дельты.
Александрия — светоч Мира! Самое высокое здание Александрии — не дворец Лагидов, потомков великого завоевателя, не храм бога Ра, — библиотека, равной которой нет во вселенной. Сколько легенд витает вокруг этого удивительного города, основанного самим Александром Македонским! Царь после великих побед при Гранике и Иссе пришел в дельту Нила и повелел воздвигнуть на речных островах столицу Мира. Александр умер, империя его распалась, а город жив, кажется еще совсем юным, хотя над ним проплывает уже третье столетие.
У взморья — роскошные галереи, виллы заезжих купцов. На более дальних островах — чертоги местной знати, зелень дворцовых садов и сам дворец Лагидов — причудливое здание, все в золотых и лазурных тонах, в архитектуре которого (впрочем, так же, как и во всей истории Египта после Александра) греческое и египетское начала слились в единое целое. Еще дальше — туземные кварталы — белизна и безмолвие.
Филипп начал изучать город.
В прохладных роскошных галерах он увидел индусов, иберов, белокурых варваров Севера, чернолицых эфиопов. Здесь все были равны, римлянин и парф, эллин и иудей. В столице муз, к его удивлению, ценность человека определялась наличием денег. Денег у него было много, и он умел их тратить: посетил знаменитое книгохранилище и приобрел там несколько редких папирусов для Люция, обошел ювелирные лавки и вынес оттуда изумрудную брошку-скарабея для Фаустины. У служителя Храма Ра за баснословную цену купил два совершенно одинаковых флакона с божественными нильскими благовониями для Тамор и Аглаи, — этого оказалось вполне достаточно, чтобы молодой купец вскоре стал самой заметной фигурой в городе. Его окликали на улице, зазывали в гости. Но Филипп понимал: галереи, ювелирные лавки и даже знаменитое книгохранилище — это еще не Египет. Страна Хем, молчаливая и таинственная, лежит за гранью Александрии. В столице Египта египтян почти не видно и не слышно. Чтобы узнать, чем живет народ этой страны, его чувства и мысли, понадобится много времени. Он решил не спешить…
Он много слышал о прославленных Александрийских вечерах, где поэты венчают прекрасных женщин стихами, а прекрасные женщины дарят им свою любовь. Решил побывать на них, и ему повезло: в первый же вечер он возлежал рядом с Фабиолой, дочерью римского легата. Высокая, стройная, жгуче-черноглазая, очень бледная и томная, римлянка слушала его плавную аттическую речь, приоткрыв губы и полузакрыв глаза. Маленькая острая грудь ее, обтянутая полупрозрачной тканью, вздымалась почти в ритм стихов. Филипп на мгновение забылся, ему показалось, что рядом с ним возлежит Иренион.
— Иренион…
Фабиола качнулась на ложе и пристально посмотрела на собеседника.
Филипп смутился.
— Я подумал… — торопливо прошептал он. — Я хотел сказать: любовь прекраснее стихов о любви.
Фабиола улыбнулась. Она решила, что он назвал ее именем греческой богини.
Разговор стал более интимным. Филипп узнал: Фабиоле двадцать три года. Она вдова военного трибуна, единственная дочь старого Фабия, прибывшего в Египет с большим сенаторским посольством, отец безумно любит ее и никогда не расстается с нею, а чтобы не скучала она, приглашает в дом много гостей. Может быть, и он, поклонник аттических муз, посетит их скромную виллу?
Филипп с радостью принял приглашение.
Он зачастил в дом легата, перезнакомился со всеми римскими военными трибунами, проигрывал им большие деньги, тут же, смеясь, опустошал кошелек и шел за сочувствием к Фабиоле. Сочувствие всегда было полным. Она не спускала с него влюбленного взгляда.
И вот настал день. Из сада доносилось пение цикад. Фабиола на краю водоема лежала с распущенными волосами. Филипп сидел у ее изголовья и перебирал разбросанные пряди.
— Что-то томит тебя? — шепнула Фабиола.
— Я думаю о разлуке.
— О разлуке не думай.
— Разлука должна наступить, потому что ты не любишь меня, — Филипп тихонько отстранился и взял ее руки в свои. — Ты, говоря обо мне с другими, называешь меня варваром.
— Ты не позволяешь шуток? — Она заискивающе потерлась щекой о его локоть.
— Нет, но после этого я не могу верить в твою любовь.
— Ты хочешь услышать, что ты мой господин? — Фабиола привстала. — Я крикну об этом всем!
Филипп страстно привлек ее к груди.
— Теперь уже поздно — я уезжаю…
— Ты не можешь простить меня?
— Нет, не это…
Он поцеловал ее, круто повернулся и, прежде чем римлянка опомнилась, исчез.
IV
Ослики, груженные тяжелыми вьюками, длинноухие и покорные, медленно трусили по немощеным пыльным улицам.
Филипп с любопытством оглядывался. Мемфис, тихий, приземистый, совсем не походил на Александрию. Дома, белые, безглазые, выходили на улицу глухими стенами. В узких, как бойницы, калитках умывались черные кошки — священные твари Египта. Прохожих было мало. Проскользнуло вдоль стен несколько египтянок в кубово-синих покрывалах. Медленно, стороной, недружелюбно разглядывая чужеземцев, прошло пять или шесть мужчин, широкоплечих, узкобедрых, укутанных в желтые и красные ткани. На маленьких площадках, где по утрам кормили священных кошек, играли голые дети.
Смеркалось. Над городом парили аисты. Их клекот сливался со звоном цикад. Улицы стали совсем пустынными. Ослики трусили к берегу Нила. Там, над самой рекой, темнел древний храм Озириса. Филипп не мог оторвать от него взгляда. В воображении своем он уже видел сто порфировых, покрытых батальной росписью колонн, подпирающих его своды; ступени, уходящие в водное лоно; изумрудного крокодила… С каждым восходом луны живое воплощение бога выныривает из воды и по этим ступеням поднимается к алтарю храма. Его ждет нагая дева. Еще с полудня жертву одурманивали настоем из корней алого лотоса.
Насытившись, божество по тем же ступенькам уползает в родную стихию. Триста шестьдесят пять красивейших девушек пожирает в год крокодил Озириса! Ужаснейшее божество. Таинственнейшая страна Хем…
Филипп принес в дар Озирису и Изиде ожерелье из индийских сапфиров. Верховный жрец пригласил набожного паломника разделить с ним скромный ужин.
Сухой, жилистый, с приплюснутой, лысой, втянутой в плечи головой, жрец профилем своим напоминал хищного грифа. Он смотрел немного искоса и с кажущимся бесстрастием, но Филипп сразу почувствовал: от его цепкого взгляда и слуха ничто не ускользает.
— Земные уши, — медленно начал Филипп, — могут оскорбить молву моей души.
— Ты в святилище, — прервал его жрец, — тебя слышит лишь Озирис и я. — Он приподнял сухие морщинистые веки и с чуть заметной улыбкой добавил: — Его слуга…
Филипп снял с головы изумрудную перевязь Гипсикратии и протянул ее старцу.
— Прочти, что выткано на обратной стороне.
Жрец принял перевязь и поднес ее к светильнику.
— Садись, дорогой гость, — сказал он с легким поклоном. — Что же хочет знать пославший тебя? — спросил он, отрывая взгляд от перевязи.
Филипп выпрямился.
— Пославший меня хочет знать: если начнется война за свободу Эллады, даст ли страна Хем воинов Риму?
— Не даст, — невозмутимо ответил жрец.
Филипп с недоверием посмотрел на него.
— А если и даст, — сухие губы жреца тронула ироническая усмешка, — сыны Хема неохотно пойдут сражаться за римлян…
— Ты говоришь о Нижнем Египте, — вкрадчиво возразил — Филипп, — но дети страны Куш, Верхнего Египта, нубийские стрелки и эфиопы-копьеносцы? Они неустрашимы…
— Пройдет год, прежде чем лучники Нубии и копьеносцы Эфиопии достигнут поля боя…
Филипп сообразил: старый жрец не любит ни Рима, ни Эллады. Египет тяготеет к Востоку. Азия одевает и вооружает его солдат. Египет кормит Азию. И жрец туманно высказывает это.
— Я хотел бы узнать, о слуга Озириса, брат Гора… — осторожно кашлянул Филипп.
Жрец сидел неподвижно. Морщинистые безресничные веки прикрывали усталые умные глаза. Губы чуть вытянулись и образовали узкое влажное корытце.
— Я хотел бы узнать, — более твердо повторил Филипп, — выполнит ли страна Хем тайный договор и пошлет ли легионерам Рима хлеб в Азию?
— О чем ты говоришь? — Тонкие брови жреца еле заметно вздрогнули.
— О тайном договоре обоих Египтов, Верхнего и Нижнего, с народом и Сенатом Римским, — медленно проговорил Филипп и, не давая жрецу возразить, процитировал: — «В случае Митридат — Понтиец или же Тигран, царь Армянский, или же парфы, дикие и вольнолюбивые, нападут на народ римский, страна Хем, друг Рима, безвозмездно снабдит армию народа римского хлебом, вином и стадами в количестве qvantum satis[27]…» — Филипп растянул последние слова и лукаво сощурился. — Я думаю, не надо пояснять, что по этому договору страна Хем обещает кормить армию Рима до полного насыщения?
Жрец молча впился пальцами в резные подлокотники. Было видно: слуга Озириса никак не ожидал, что тайный договор Египта и Рима известен понтийцам.
— Ты рассказываешь мне сказки и хочешь, чтоб я тебя слушал… — неуверенно разжались сухие губы.
Филипп внутренне восхитился собой: римские вояки выболтали ему все тайны, проигранное в доме старого Фабия золото искрится теперь в растерянном взоре египтянина. Но это еще не все. Пусть жрец подумает, что тайны идут… Он как бы случайно вытянул руку. Луч светильника упал на римский перстень, подарок вифинского Никомеда.
— Сказки передают из уст в уста, — начал он, — а договоры… — Жрец, не отрываясь, смотрел на его руку. — А договоры… — тянул Филипп, давая ему возможность убедиться в подлинности перстня, — их знают только избранные, о брат Гора, — закончил он, убирая руку.
Жрец снова, теперь уже гораздо шире, раздвинул сухие губы:
— Тогда ты должен знать не только о том, что ждут от нас римляне…
— Но и о том, чего страна Хем не ждет от них? — улыбнулся Филипп. — Знаю. Три легиона плывут из Италии, чтобы высадиться вблизи Эритреи и сковать последнюю волю Египта. Если хочешь, я перечислю тебе военных трибунов и легатов, командующих войсками. Они потребуют от вас большего, чем обещано в договоре.
Сухая шея старого грифа судорожно втянула голову в плечи.
— Сыны Хема не хотят войны. Мы ничем не поможем владыке Понта.
— Бои разыграются в сердце пустыни у парфо-армянской границы. — Филипп ободряюще прикоснулся к руке жреца. — Лишенные хлеба и воды, римляне не выдержат.
— Мы не можем не отправить караваны с зерном, ты сам сказал: плывут новые легионы…
— Египет отправит столько зерна, сколько обязан по договору, — возразил Филипп. — Не ваша вина, если все караваны будут разграблены кочевниками. Неужели сыны Хема, дети Египта, прольют свою кровь, защищая римское зерно?
Жрец тихонько засмеялся.
— Ты мудр. Я щедро награжу тебя. Куда ведет твой путь?
— Отведу корабли и снаряжу караван в Счастливую Аравию.
— А ты не хотел бы на твоих биремах достичь берегов Йемена Аравийского?
— По пескам?
— До конца луны ты бросишь якорь в Персидском заливе. Я подарю тебе великую тайну Египта — кратчайший путь в страну росных ладанов, — ты заслуживаешь этой тайны!
V
Эритрейская коса, узкий песчаный перешеек — путь из Египта в Азию. За ней — вечно горячее море. Воды этого моря так солоны, что человек в них не тонет и корабль почти не двигается.
Понтийцы разбили стан в глубине бухты. Их никто не потревожит здесь: муки, вяленой баранины, вина и свежей воды оставлено в достатке.
Великая тайна была доверена только Филиппу.
На биремах его уже ждали новые кормчие и гребцы-египтяне. Они проложили в песках деревянное русло из досок и бревен. Караван верблюдов и четыре мощных слона сопровождали мореходов. Ловкие и быстрые египетские моряки опутали корабли сетью крепких канатов и впрягли верблюдов. Слонов погнали впереди. Тяжело скрипя, суда скользили по деревянному руслу сухой реки.
Филипп, обняв резную Нереиду, стоял на носу передней биремы. Он плыл в пустыне.
Луна была на ущербе. Она показалась лишь под утро. Узкий морской рукав блеснул на восходе солнца. Первая бирема застряла в песке. Рабы на слонах въехали в воду. Темно-серые, морщинистые, как живые горы, вислоухие гиганты натянули канаты. Корпус судна плавно закачался. Бирема поплыла по волнам. Слоны вывели в море и остальные застрявшие суда.
Семнадцать дней длилось плавание. Палящая жара не смягчалась бризом. Море, затянутое красно-бурой ряской водорослей, застыло, как Меотийские болота. От побережий тянуло раскаленным зноем. Скалистые берега Африки вставали по правую руку. Налево белели горячие пески Аравии.
Подымались миражи: голубые реки, розовые дворцы, зеленые пальмы. Молодые матросы видели обнаженных дев, играющих на волнах.
Боясь гнева египтян, Филипп ничего не записывал. В памяти отмечал пройденные расстояния, мысы и бухты, характерный цвет воды, свечение по ночам. Видел крылатых рыб и страшных морских собак. В жертву местному Посейдону бросили в воду черного раба. Морские собаки растерзали несчастного, прежде чем он успел захлебнуться. Филипп попросил поймать морскую собаку, но кормчий в ужасе отшатнулся — нельзя оскорблять бога!
Становилось все жарче. На левом берегу Филипп заметил рощи уродливых полузасохших деревьев. Стоявший рядом старый мореход рассказывал: в этих рощах гнездятся гарпии — полуженщины, полуптицы — с железными когтями, которыми они терзают зазевавшихся путешественников, и сирены, заманивающие тех же глупых путешественников сладким пением; здесь же обитает птица Феникс, которая сама себя сжигает через каждые пятьсот лет, чтобы вновь возродиться из пепла.
Филипп слушал морехода и наблюдал за берегом.
Люди в белых и полосатых покрывалах толпами бежали к морю. Они размахивали дротиками и гортанно кричали. Все говорило о том, что они готовятся к бою. Филиппа поразило: египтяне не выражают никакого беспокойства. Бросив якорь в убрав паруса, мореходы спокойно поджидали бегущих; на палубе под тенью навесов были разостланы циновки, на них — кубки с вином, блюда с египетской снедью.
Челноки арабов один за другим приставали к биремам. Бронзовые, с резкими орлиными профилями, кочевники прыгали на палубу. Старший кормчий, которого они приветствовали как доброго знакомого, указывал им на Филиппа. Сбившись в кучу и скрестив на груди руки, арабы вдруг как по команде склонили головы.
— Посол Солнца! Шейх просит тебя почтить его шатер! — прокричали они хором, причем каждый старался, чтоб был слышен только его голос. — Он ждет тебя! — и обступили онемевшего от изумления Филиппа.
«Шейх знает… Как он мог узнать о моем прибытии? Сигнальные костры? В пустыне? Едет посол Митридата?» — пронеслись тревожные мысли. Эта догадка огорчила Филиппа: слуга Озириса не так уж мудр, раз доверил сигнальным кострам его тайну…
Путь к ставке шейха лежал через рощи уродливых, полузасохших деревьев. Почему полузасохших? Филипп пригляделся и понял: многие деревья у дороги были подсечены. Из порезов стекали и влажно блестели алые, золотые, зеленые, розовые, голубовато-серебристые и багряно-винные смолы. В косых лучах солнца лес вспыхивал разноцветными отсветами. Воздух был душист и свеж.
Шейх, окруженный свитой фарисов-наездников, встретил Филиппа на полдороге. Приветствуя гостя, фарисы высоко в воздух кидали копья и ловили их на скаку.
Ехали быстро. Скрылось солнце — все как-то сразу погрузилось в темноту. «В Аравии нет сумерек», — вспомнил Филипп.
Слышался звон бубнов, жалобно дудела восточная музыка. Гостя ввели в шатер шейха. Здесь уже все было готово для пиршества. Ели баранье мясо и пили сладкое пальмовое вино. На коврах, мелко перебирая ногами, как струйки дыма, извивались в танце девушки. Насурмленные брови, татуированные руки, плечи, груди плясали, но девушки не сходили с места. Взгляды были строги и сосредоточенны.
— Выбирай, дорогой гость, какую хочешь! — крикнул шейх.
Филипп уклончиво поблагодарил. После пира его отвели в отдельный шатер. Там в полутьме к нему потянулись чьи-то трепещущие руки.
— Ты не пожелал танцовщиц. Мой супруг повелел мне пойти в твой шатер. Умоляю, не гони меня! — услышал он нежный голос.
Филипп невольно отшатнулся. «Вот оно, — пронеслось в голове, — рабство… то рабство, о котором говорил Аридем, оно — в обычаях… Страшнейшее рабство!» Скрывая смущение, он объяснил прекрасной молодой женщине, что до возвращения на родину на нем лежит обет целомудрия: он ни с кем не может делить ложе.
— Не гони! — повторила она, падая перед ним на колени. — Мой господин не примет меня…
Филипп отстегнул пояс.
— Примет, — улыбнулся он, — с этими дарами господин твой примет тебя, — и высыпал на колени ей девять крупных белопенных жемчужин.
Шейх остался доволен. Его любимой жене гость преподнес целое состояние. И скоро начнется новая война с Римом. Митридат позовет воинов Счастливой Аравии разделить его добычу и военное счастье.
VI
Качаясь между верблюжьими горбами, Филипп пересек Счастливую Аравию, посетил вновь Антиохию и достиг Пергама. В Антиохии на месте военного стана гелиотов был разбит сад. Вход в пустующий дворец охраняли сверкающие золотом гвардейцы: Анастазия, разгневанная на прибрежную Сирию за мятеж, перенесла столицу в Пальмиру. В пригородах на маленьких квадратиках полей, разделенных каналами, смугло-красные полуобнаженные сирийцы рыхлили мотыгами спекшуюся от жары глину и в такт взмахам заунывно пели. Погонщик верблюдов прислушался и в тон начал подтягивать им.
— Что ты поешь? — спросил Филипп по-сирийски.
Погонщик вздрогнул.
— Я пел об Александре, господин.
— Ты пел не об Александре. Не бойся меня, я здесь чужестранец.
Погонщик нагнулся к Филиппу.
— Я пел об Аристонике Третьем — Пергамце, милостивом к нам, бедным и сирым. Его распяли римляне и царица Анастазия.
— Это было давно?
Погонщик глянул в сторону и вдруг забормотал:
— Не знаю, я ничего не знаю, господин…
Филипп проследил за его взглядом и понял причину его испуга: вдоль придорожного оросительного канала семенила с корзиной фиников на голове тоненькая высокая девочка. Ей навстречу шел римский солдат. Чуть поодаль и в стороне от него с ношей на голове — немолодая, плохо одетая женщина.
Солдат на ходу зачерпнул горсть фиников из корзины девочки и вдруг остановился.
— Дай напиться! — крикнул он идущей за ним женщине. Сирийка сняла с головы искусно переплетенную цветными соломинками тыкву, изогнулась и на вытянутых дрожащих руках торопливо поднесла ее солдату. Римлянин напился, одобрительно проурчал что-то и смочил себе грудь и голову, В тыкве еще оставалось больше половины воды. Римлянин подумал и вылил ее на себя. Отряхиваясь от свежего душа, отшвырнул тыкву — она тут же разлетелась на куски — и, даже не кинув взгляда на заплакавшую женщину, пошел дальше.
Филипп глубоко вздохнул.
Расплачиваясь, он положил на ладонь погонщика монету с профилем Аридема. Погонщик широко раскрытыми глазами поглядел сперва на монету, потом на давшего ее.
— Ты пел о нем?
— Господин, песнь еще не вся. Царя не распяли, — погонщик понизил голос. — Разве героев распинают? Распяли темного и немощного, как я. А он жив. Придет еще!
— Обязательно придет, — серьезно подтвердил Филипп. — Не он, так другой.
Погонщик упрямо качнул головой:
— Нет, он придет. Сам!
* * *
В Пергаме (теперь — римской провинции Азии), в том месте, где некогда высилась Троя, к столбу с римским орлом прибита мраморная доска. На ней прямоугольными латинскими буквами начертано:
Чем хвалитесь, греки? Где Ахилл, Агамемнон? Где Одиссей хитроумный и ваши другие герои? Ни меч Ахиллеса, ни ум Лаэртида вас не спасли. Ничтожные наши рабы! Смиритесь пред Троей, Повергнутой некогда вами. Гектора дети Не славны, как он, но прочих племен не ничтожней, Потомки троянцев — мы правим над вами. Нам дань отдавая, дети Эллады, пред Римом, Наследником Трои, всегда трепещите.Полцентурии легионеров охраняло стихи консула Фламинина. С каждого проходящего мимо взимали три обола во славу Гектора, предка римских героев. Неимущих возвращали назад. Обойти доску нечего было и думать. Она была прибита на дороге к пристани — жизненном пути каждого пергамца. Люди шли мимо с опущенными головами, торопливо бросали три позорные монетки и быстро удалялись.
Филипп с интересом прочел поучительную надпись. Он бросил римлянину серебряный динар.
— Не полагается, плати три обола, — возразил солдат.
— Возьми себе, храбрый воин, мелочи нет. Я враг эллинов в ненавижу их, как и ты…
— А чего мне их ненавидеть? Я служу! — буркнул легионер.
Филипп усмехнулся. Везде, где он прошел по римским следам, он встречал страх и ненависть. А легионер даже не ненавидел тех, кого душил. Он служил тупо и добросовестно.
VII
На пристани первой встретила его Аглая. Филипп хотел обнять ее, но она стыдливо отстранилась.
— Я замужем. Леандр!
Высокий гибкий юноша выступил из-за ее спины вперед в приветствовал своего счастливого предшественника.
— Он пленил мое сердце, исполняя роль Антигоны, дочери слепого Эдипа, — представила его Аглая.
Леандр скромно потупился.
— Народ находит, что роль Елены я исполняю лучше, но Аглая…
— Твой талант оценят боги! — горячо возразила гетера и повернулась к Филиппу. — Но и ты должен помочь нам…
— Я чужд Мельпомене, — Филипп шутливо обнял ее, — поэтому ты меня и не дождалась?
— У меня одна голова на плечах, — с тем же испугом отшатнулась Аглая. — Разве я смею соперничать с нею?!
— Весь город, кроме Митридата, знает, что ты удостоен милости богини, — вмешался Леандр.
— Хватит! — оборвал их Филипп. — Весь город знает, а я не знаю! Просите, чего вам надо, но ее не вспоминайте.
— Народ не умеет чтить Мельпомену, — горестно вздохнула Аглая, — на высокую трагедию палкой никого не загонишь.
— И ты думаешь, я властен заставить народ чтить Мельпомену? — улыбнулся Филипп.
— В твоей власти, господин, — вкрадчиво произнес Леандр, — ссудить нас деньгами, а я подберу труппу.
— Вот это уже дело! Мой кошелек к твоим услугам, — Филипп повернулся и снова обнял Аглаю.
Леандр дернул его за одежду и указал глазами на закутанного в серый плащ незнакомца. Аглая, обомлев, схватила мужа за руку.
— Это она! Я погибла!
— Мы были втроем, — успокоил ее Леандр, — но тебе не следует видеться с ее возлюбленным…
* * *
Митридат остался доволен своим лазутчиком. В Сирии народ поет об Аридеме. В Пергаме доска с неумным бахвальством сыплет соль на еще не зажившие раны побежденных.
В Вифинии все крестьяне обращены в рабство. Ненависть к Риму не угасает. С дыханием войны пламя вспыхнет повсеместно. Римляне прочно укрепились в прибрежной полосе, однако на море действует Олимпий. Он держит все морские дороги в своих руках. Отрезанные от Италии, легионы Рима не сумеют оказать стойкого сопротивления. Народ всюду жаждет свободы. Все предвещает победу…
Дома Филиппа ждали отрадные новости. Каллист был изгнан, и Тамор жила одна. Ее благосклонности добивались черноглазый князь Лазики и гостивший у Митридата вождь дунайских даков. Дак был статен, белокур, длинноус и голубоглаз. Лаз — женственно гибкий, влюбленный, вкрадчивый, дак — суровый, застенчивый, — Тамор не знала, кого предпочесть.
Филипп сидел подле матери и слушал ее болтовню. Она похорошела. Морщинки при свете лампионов совсем не заметны, глаза стали теплыми, сияющими.
— Я счастлива. Царица была так добра ко мне. Это она услала Каллиста к армянской границе. Пусть охраняет Понт в диких горах! — Тамор засмеялась и расцеловала сына. — Какой же ты стал красавчик, весь в меня!
VIII
— Вифинский моллюск околел! Эта развратная улитка простилась с солнцем. Каково?! — Митридат разъяренно метался перед Филиппом. — Я позвал тебя порадоваться мудрому решению твоего друга. Он из любви к гостившему у него Цезарю завещал трон и страну народу римскому. Подох! Подох и завещал Вифинию Риму!!! — Старый понтийский владыка в бешенстве выхватил меч и начал рубить ковры. Гипсикратия в ужасе забилась в угол.
— Прихоть Никомеда — не воля богов и народа Вифинии. Государь, надо сохранить спокойствие, — Филипп склонил голову. — Я жду твоих повелений.
Митридат перевел дыхание. Отбросил меч.
— Гипсикратия, воды!
Гипсикратия торопливо принесла чашу со льдом. Митридат смочил виски.
— Ты поедешь в Рим. Проникнешь в самое волчье логово. Выведаешь их замыслы и тайные планы. — Он отхлебнул ледяной воды и, казалось, совсем успокоился.
— Говорят, ты хорошо знаешь мифологию? — спросил он через минуту. — Тогда скажи: за что Зевс, царь богов, казнил Иксиона?
Филипп вспыхнул:
— Государь! Я плохо знаю мифологию, но, кажется, за то, что Иксион обладал сердцем Геры, супруги Зевса.
— Его казнили вовсе не за то, что он обладал Герой, — насмешливо перебил Митридат, — а за то, что он хвастал тем, о чем полагалось молчать.
— Государь…
— Гипсикратия! — Митридат взглянул на царицу. — Покажи мне твой новый панцирь.
Гипсикратия вышла. Митридат еще несколько минут наслаждался смятением Филиппа.
— Меня еще боги не лишили разума, чтоб ревновать к тебе, — равнодушно проговорил он. — Юная тигрица всегда предпочтет тигра, хотя бы старого, молодому лисенку.
— Госпожа так любит тебя!
Митридат зевнул.
— У меня триста две наложницы и четыре супруги кроме нее. Она славная девочка, но слишком уж пресная. — Он засмеялся: — «Бесхитростна любовь на ложе законном». Тамор была занятней, куда занятней!
Гипсикратия вошла в плотной серебряной кольчуге. Легкая, гибкая, подстриженная, как мальчик, она застенчиво улыбалась, опираясь на копье. Филипп хмуро посмотрел на подругу царя. «Юная тигрица», — подумал он. Ему почему-то было жаль ее.
Глава третья Рим
I
Остию — порт при впадении Тибра в Тирренское море — издавна называют морскими воротами Рима. К молу Остии причаливают морские суда из Финикии, Утики, Пергама, Вифинии, Тавриды и Эллады. В Остию везут лен и хлеб Египта, тонкорунную шерсть и сурьму Иберии, руду далеких Балеар, золото Карфагена, алмазы и изумруды Эритреи, росный ладан Счастливой Аравии, сапфиры Тарпаны[28], неведомые на Западе ткани земли серов[29], златозоревые и пурпурные покрывала Бактрианы, жеребят из Парфии, железо Кавказа, ковры Армении и Персиды, амфоры с оливками из Родоса и Скироса, вина и мастику Хиоса, бесценные вазы Коринфа, рабынь и рукописи Эллады, меха и рабов из Скифии.
В широкой бухте день и ночь снуют остроносые, как хищные рыбы, военные либурны. Властные римские квесторы всходят на прибывающие суда и назначают на товары цены. Продающим народу римскому дороже означенной цены рубят головы. Но между собой варвары могут договариваться, как им угодно: в их сделки Рим не вмешивается. Здесь можно было узнать, каков урожай пшеницы в Тавриде, полноводен ли разлив Нила у Мемфиса, сурова ли зима в Британии, воюют ли между собой галлы и германцы, — купцы со всех сторон мира спешили в Остию и везли с собой разные вести…
Порт и городок гудели разноплеменным говором. В остериях не смолкали вакхические вопли и нестройное пение хмельных мореходов.
Лазутчику Митридата пришлось потратить немало усилий, чтобы отыскать приличный кров. Остерия, где он остановился, была вдали от больших дорог и портового шума.
Умывшись с дороги, Филипп переодевался.
— Господин, тебя спрашивает какой-то варвар, — доложил купленный на италийском берегу раб.
Высокий желтолицый человек, не дожидаясь приглашения, вошел и опустился на ложе.
— Удали слугу.
Филипп кивнул рабу и, не скрывая недоумения, уставился на гостя. Пришелец не был стар: лет тридцати — тридцати трех, черты лица крупные и выразительные, но запавшие, лихорадочно блестевшие глаза, серо-желтая кожа, редкие темные волосы, влажные от болезненной испарины, делали его похожим на выходца из могилы.
— Я узнал тебя и подумал, что ты мне не откажешь. Я не мог тогда заступиться за тебя, но умоляю, забудь зло, которое тебе причинили, и помоги мне… — начал гость глухим скорбным голосом.
— Ты ошибаешься, добрый человек…
— Нет, Филипп Агенорид, я не ошибаюсь. Ты друг Аридема и этер Армелая.
— Тетрарх Дейотар? — Филипп обмер от изумления.
— Нет, я не Дейотар, я брат Дейотара, — возразил пришелец. — Боги покарали меня, дав мне такое сходство с изменником. К Митридату Ахемениду я побоялся обратиться за помощью — он бы не поверил мне. — Гость жалко улыбнулся, закашлялся и сплюнул кровью. — Прошу тебя, возьми этот свиток. Будешь в Риме — передай Цицерону. Если вернут мои владения, я щедро отблагодарю его. А сейчас я нищий. Из остерии гонят. Я задолжал за горячее вино.
Филипп вынул кошелек. На миг перед глазами встало видение: тетрарх Дейотар — в блеске царских одежд, молодой, красивый… «Хватит рубить головы, завтра всех распнем на римский манер!» — тяжело хлопнул по столу ладонью и посмотрел на Анастазию, ища ее улыбки. «Жестокий деспот! Он и с братом своим не лучше обошелся», — вздохнул Филипп, протягивая пришельцу деньги.
— Купишь лекарства, а я прикажу подать тебе на ночь горячего вина и разжечь очаг в твоей комнате. Завтра зайдешь ко мне.
Когда галатянин вышел, Филипп с любопытством развернул свиток. Затем углубился в чтение. Письмо содержало обычные жалобы восточного царька на самоуправство римских магистратов.
Взывая к Немеркнущей Справедливости Великой Республики Квиритов, брат Дейотара проклинал на чем свет стоит какого-то Эмилия Мунда. Получалось так, что все беды, обрушившиеся на Азию, — дело рук этого блудника и корыстолюбца. Эмилий Мунд позорит имя римлянина… Филипп пропустил длинный перечень нечестивых злодеяний Мунда и с интересом вчитался в конец письма; из туманных и цветистых фраз жалобщика лазутчик понял: сейчас в римских азийских провинциях все заперто по эргастулам. Лишь кучка родовитых землевладельцев и богачей купцов спаслась от государственного рабства и продолжает заниматься искусством, торговлей и ремеслами, платя римлянам непомерные подати и взятки. Хозяйство провинций разорено. Скоро остатки свободнорожденных будут обращены в рабство. И сделал все это Эмилий Мунд и его, жалобщика, брат, тетрарх Галатии Дейотар…
Филипп свернул свиток: «Жалуется бывший глупый царек! Даже глупцу стало ясно, что римляне враги его народа. Но он ищет защиты… у кого? У Цицерона! И защиты платной: “Если вернут мне владения, я щедро отблагодарю его…” Нет, для Цицерона вряд ли все это окажется новостью, но мне и Митридату свиток пригодится: перед войной мы распространим его по всем царствам Востока».
* * *
Утром Филипп встретил жалобщика искренним вздохом:
— Мне жаль тебя. Я читал твое прошение. Боги жестоки к тебе. Но, чтобы помочь твоему несчастью, я должен знать все: сколько римских войск в Галатии? Где и какие легионы раскинули свой стан? Где их склады и куда ведут дороги, проводимые Римом? — «Если он ответит на все мои вопросы, он глуп, но не окончательно, — с брезгливой жалостью подумал Филипп. — Я щедро награжу его». — Ты задумался? Возьми на добрую память, — Филипп протянул три алмаза.
Бывший галатейский царек грустно покачал головой.
— Дай мне деньгами. Еще подумают, что я похитил… Я все расскажу тебе.
II
Рабы сидели с путами на ногах. Торг еще не начинался. Одни подкреплялись ячменными лепешками, другие сидели недвижно, застыв от горя. Молодой германец, светловолосый и статный, стоял у столба. Его ноги до самых колен были выбелены в знак того, что он впервые выведен на продажу. Пленник безнадежно глядел вдаль.
Муж и жена, оба немолодые и изнуренные, сидели молча. Женщина одной рукой гладила вздрагивающие пальцы мужа, другой убаюкивала толстенького малыша.
Недалеко от них старуха в отчаянии обнимала красивую рослую девушку. Коричневое морщинистое лицо старухи было безжизненно, как маска скорби. Девушка оставалась безучастной. Она устала страдать и, казалось, уже не ощущала никакой боли.
Пришел оценщик. За ним один за другим потянулись покупатели: кудрявые и нарядные восточные купцы, виллики — надсмотрщики эргастулов с грубыми топорными лицами и жадными рыщущими взглядами и, наконец, крестьяне из горных районов, загорелые, мускулистые и молчаливые.
Торг начался. Филипп стоял в толпе — ему нужны были рабы, знающие местную речь и обычаи. Первым вывели молодого германца. Нагой, белокожий (рабов продавали нагими, чтоб продающий не мог скрыть их увечья), он стоял на помосте, зябко и стыдливо поеживаясь. Маленький черноволосый финикиец похлопывал его по плечу, велел прыгать, скалить зубы и, наконец, купил за двадцать денариев[30] (столько же платили за вьючного осла).
Толстенького малыша никто не покупал. Отца продали в горную деревушку. Мать купил надсмотрщик эргастула. Женщина, дико закричав, кинулась к мужу. Несчастный взял на руки ребенка. Он пытался уговорить крестьянина купить малыша. Здоровый, крепкий мальчуган уже через семь-восемь лет станет работником. Ребенку не надо отдельной еды. Отец прокормит его из своей чашки. Женщина упала на колени. Пусть новый хозяин ее мужа купит ребенка! Она не может взять его в эргастул. Там детей замаривают. Она ловила край плаща и целовала ноги крестьянина.
— Купи, — вмешался Филипп.
— Покупай сам, — огрызнулся италик, — за эти деньги я лучше куплю хорошего подсвинка.
— Покупай, — Филипп швырнул ему золотую монету.
Крестьянин сразу сжалился:
— Беру. Ему будет у нас хорошо, добрая женщина.
Оценщик вывел на помост рослую девушку и сорвал с нее пеплум. Она задрожала от стыда и бессильного гнева. Старуха ползала в ногах оценщика и умоляла не разлучать ее с дочерью. Оценщик отогнал ее. Она не ушла, но притаилась в углу помоста.
— Рабыня девятнадцати лет, еще девственница. Сорок денариев.
— Два хороших раба, — шепнул виллик соседу, — товар не для нас.
Холеный, важный вифинец, миловидный, длинноволосый грек и верткий старичок с узкой мордочкой, владелец вертепа в порту, наперебой торговали красивую рабыню. Вифинец давал пятьдесят денариев. Грек из Массилии предлагал пятьдесят пять.
Притонщик протолкался вперед и выкрикнул:
— Я даю шестьдесят!
Вифинец вздохнул и обратил свой взгляд на худенькую девочку с выбеленными ногами.
— А эта?
— Эта тридцать пять. Бери, добрый человек, она искусна в пляске.
Вифинец увел плясунью. Массилиот и старичок все еще торговались. Массилиот кинул семьдесят пять денариев — цена упряжки добрых волов. Старичок с издевкой выдохнул:
— Восемьдесят!
Товар остался за ним.
— Одевайся, — крикнул притонщик, — пошли!
Старуха скатилась с помоста и побежала за массилиотом.
— Купи мою дочь! — цепкие, привыкшие к труду руки хватали его за одежды. — Купи нас!
— Ступай в Тартар, старая ведьма, — огрызнулся грек.
У девушки на помосте по щекам катились крупные слезы. Она натягивала одежду.
— Купи мою мать! — еще полуобнаженная, она сбежала с помоста и склонилась перед притонщиком. — Я буду покорной.
— И так привыкнешь! — Старик дернул ее за руку. — Идем!
Девушка рванулась. Ее упрямый вздернутый подбородок и ярко-синие глаза под черными ресницами показались Филиппу знакомыми. Но он никак не мог вспомнить, на кого она похожа.
— Пусть убивают, не пойду! — Девушка обхватила руками мать и вместе с нею упала на землю.
— Я уплатил деньги, заставь ее! — взвизгнул старичок, обращаясь к оценщику.
— Ты купил ее — она твоя. — Оценщик равнодушно отвернулся.
— Я не пойду без матери, — вскочила девушка.
— Даю сто денариев за обоих. — Филипп бросил на помост кошелек и подошел к молодой рабыне. — Я хочу знать твое имя.
— Ее зовут Арна, — торопливо отозвалась старуха. — Мы самниты с берегов этой реки.
— Она единственная твоя дочь?
— Нет. У меня был сын. Он продан в Египет.
— И ты ничего не знаешь о нем?
— Нет…
Филипп еще раз посмотрел на девушку. Да, он не ошибся: глаза такой синевы он мог видеть только у Ютурна.
— Пошли, — приказал он рабыням.
Дома он позвал к себе Арну. Она вошла закутанная о ног до головы в покрывало и, трепещущая, остановилась у порога.
— Подойди ближе.
Она сделала несколько робких шагов к его ложу. Губы ее дрожали. Филипп понял, чего она боится, и невольно нахмурился.
— Ты помнишь своего брата?
— Да, господин, хорошо помню. Он был добрым и сильным.
— Его звали Ютурном?
Девушка широко раскрыла глаза.
— Ты знаешь его имя? Боги!..
— Он был моим другом. Мы вместе сражались в войсках Аристоника Третьего, вождя обездоленных. Твой брат был отважен…
— Был? Ты говоришь — был? Он убит? Пал в бою?
— Растерзан живьем на моих глазах.
Арна пошатнулась, вытягивая вперед руки.
— Господин, скажи, что это неправда!
— Ютурн искал головы Эмилиана, убийцы вашего отца, — Филипп встал с ложа и подошел к девушке. — Когда падет последний в роду юноша, — медленно проговорил он, — долг мести ложится на плечи старшей в семье девушки. Я знаю ваши обычаи.
— Так было давно, — ответила невольница. — Самниты тогда не знали рабства. Дед помнил наши победы над Римом. Потом победили они, и мы сделались рабами. Как я отомщу за отца и брата?
— Ты хочешь стать вольноотпущенницей?
— Да.
— Ты получишь свободу, когда мы поднимем оружие против Рима.
— Кто ты? Откуда ты знаешь все наши законы? — Рабыня протянула к нему руки. — Я буду послушной тебе.
— И сделаешь все, чтобы твой брат и мой друг был нами доволен?
— Научи.
— Я отдам тебя в римский дом к знатному консуляру или полководцу. Ты будешь… — Он на минуту замолчал. — Ты красива. Красивых рабынь охотно заставляют прислуживать на пирах. За чашей воины делятся заветными замыслами. Твои уши будут служить мне, ты поняла меня, сестра Ютурна?
— Да. — Глаза самнитки были суровы и сосредоточенны.
III
Товары с бирем еще в Остии перегрузили на речные барки. От самого взморья до семи холмов Рима раскинулась болотистая равнина Маремма. Поля Мареммы возделывали пленные варвары. Земля там была плодородная, но воздух смертоносен.
Филипп поплотней закутался в плащ, однако ползучий липкий туман пронизывал сквозь иберийскую шерсть. В сером рассвете смутно вырисовывался снежный конус далекого Соракса — горы, возвышающейся над Тибрской долиной.
Тибр, узкий и загрязненный, делил столицу на две части: город, лежащий на семи холмах, и Транстиберию.
За Тибром тянулись крытые тростником хижины. Здесь редко слышалась правильная латинская речь, редко навстречу попадался квирит, исконный римлянин. В Транстиберии ютились варвары, вольноотпущенники, беднота окрестных племен.
Городские холмы толпились вокруг Капитолия — сердца Рима: Авентин с его фруктовыми садами и маленькими домиками; тихий Целий, покрытый кладбищами и мавзолеями; поросший буйной зарослью, весь в пустырях Виминал; застроенный жилыми домами и прорезанный узкими улочками Эсквилин; в мраморе вилл, дворцов и храмов — Палатин и Квиринал.
У подножия Капитолия расстилался Форум Романум — обширная площадь, окруженная портиками. На Форуме решались судьбы мира. Отсюда Рим слал племенам Востока и Запада вызов войны и благовест мира. Здесь трибуны разжигали междоусобные страсти, и, случалось, вызвав мятеж, вчерашние властители дум сами гибли, растерзанные толпой.
Во все часы дня Форум гудел голосами. За низкими столиками сидели менялы. От них можно было узнать, что в Риме каждый второй человек должен ростовщикам больше, чем стоит все его имущество и он сам, что убеленные сединами сенаторы и увенчанные лаврами полководцы не стыдятся давать деньги в рост и имеют иногда от ростовщичества больше, чем от своей блистательной службы. Деньги, деньги — на них держится цивилизация, слава, почет, власть.
— Прав был Югурта[31], — подумал вслух Филипп, разменивая свои золотые слитки на римские монеты, — в Риме все продается…
— Рим не только продает все, но и покупает все, — усмехнулся в ответ меняла. — Что ты ищешь и что предлагаешь?
— Я ищу радость и предлагаю свое сердце, — отшутился Филипп.
Мраморная лестница вела на Капитолий. Перед зданием Сената стояла клетка со священной волчицей. Худая, с клочковатой шерстью, она сидела, забившись в угол. Прислуживающий ей высокий худощавый старик — жрец пояснил восточному гостю, что со дня основания Рима народ чтит волчицу: она бессмертна, как Италия. Некогда два младенца. Рем и Ромул, были вскормлены ее сосцами. Их родила Рея, царевна латинян, от бога Марса. Рея была весталкой, давшей обет девственности. За нарушение обета отец велел закопать ее живьем в землю, а малюток отнесли в лес. Там их нашла волчица. Выросши, братья основали Вечный Город и дали ему свое имя. В Риме много чудес. Если гость с Востока хочет узнать свою судьбу, пусть обратится к гаруспикам.
— Отец! — Скрывая улыбку, Филипп склонился перед словоохотливым стариком. — Надо ли закалывать ягненка и утруждать себя гаданием по его внутренностям? Я хочу только узнать, любит ли меня благородная Фабиола, дочь Фабия, вашего бывшего легата в Египте, и в Риме ли она? Такую загадку ты разрешишь быстрее, чем гаруспик.
Он бросил туго набитый кошелек. Старик на лету поймал подношение.
— К вечеру я узнаю. Как ей сказать о тебе?
— Ни одного слова. Укажешь только, где она и как я могу к ней проникнуть.
…Фабиола низала жемчуг. Пламя в очаге жарко горело, и в комнате было тепло. Услыхав шум, она подняла голову и окаменела. В дверях стоял Филипп.
— Ты?! — Она стремительно схватила совок, и огненный веер углей взметнулся перед Филиппом.
Он едва успел отскочить.
— Фабиола! Ты так встречаешь любимого?! — Опечаленный, он качнулся и протянул к ней руки. — Я так искал, так стремился к тебе!
— Уйди! Я не хочу тебе зла, но уйди. Боги покарали наш дом за мою любовь к варвару. Отец умер в немилости. Мы разорены.
— Почему же ты решила, что я причина этих бед? — Он удивленно опустил протянутые руки. — Боги не карают за любовь!
— Ты так странно покинул меня.
— Моя жизнь была в опасности…
— Значит, ты не разлюбил меня? — Фабиола, рыдая, бросилась ему на шею.
— Я не мог разлюбить тебя. — Филипп коснулся губами ее волос.
— Ты, ты опять со мной, — улыбаясь сквозь слезы, повторяла Фабиола. — Никогда мы больше не расстанемся, никогда!
— Если расстанемся, то совсем ненадолго, — осторожно заметил Филипп. — Очень скоро я снова вернусь к тебе, и, как Филемон и Бавкида, мы встретим осень.
— Да, да, так будет, так будет, дорогой! Я верю тебе! — Вырвавшись на миг из его объятий, Фабиола подбросила в очаг веток можжевельника. Свежий аромат горного леса наполнил опочивальню. Розовые отблески пламени заплясали на мраморе стен, на потолке, окрасили пурпуром ложе. Острая печаль сжала сердце Филиппа. Иных боги лишают радостей любви, в те мнят себя несчастными. Глупцы, разве в этом несчастье? С каким наслаждением Филипп Агенорид лежал бы сейчас на палубе своей биремы, плывущей к родным берегам! А над ним бы сияли не горящие страстью глаза юной патрицианки, а знакомые звезды… Бедная Фабиола! Охваченный жалостью, Филипп провел рукой по ее кудрям. Не будь она римлянкой, не будь он лазутчиком, отданным на вечное служение деве Беллоне, возможно, они были бы счастливы!
…Сквозь сон Филипп улыбнулся тихой грустной улыбкой — и открыл глаза. Уже светало. Фабиола, бледная, непричесанная, сидела на ложе и пристально, с каким-то суеверным страхом вглядывалась в его лицо.
— Танит… — чуть слышно шептала римлянка. — Я узнала, я узнала твою улыбку, Танит…
— Дорогая, — Филипп ласково коснулся стана молодой женщины, — что с тобой?
— Я узнала тебя, — таинственно повторила Фабиола. — Ты — Танит! Богиня Карфагена двуедина. То прелестной девой-луной предстает она перед нами, смертными, то очаровательным юным мужем-полумесяцем. И сила ее не убывает от перевоплощения… На мне проклятие карфагенской владычицы… Наш предок Фабий Кунктатор сломил мощь Ганнибала, и Танит мстит всем его детям.
— Рим полон Фабиев, почему же именно тебе станет мстить эта странная богиня? — Филипп приподнялся на локоть. — И почему ты решила, что я один из ее ликов?
Фабиола, казалось, не слышала его.
— Мой отец очень любил меня. Я заменяла ему сына. Мы побывали с ним в Афинах, в Александрии, в Карфагене. Помню огромный, заросший уксусником и чертополохом пустырь, развалины, груды щебня, белые от раскаленного солнца… Земля Карфагена проклята, на ней под страхом смерти запрещено пахать и сеять. Лишь ящерицы и шакалы живут среди руин!
Отец привез меня, чтобы я узнала, как велик и могуч был наш враг и сколько доблести нес в своей груди наш прадед, чтобы сокрушить его гордыню!.. Отец с друзьями осматривал остатки укреплений, а я бездумно бродила по пыльным камням, взбираясь на опрокинутые колонны. И вдруг, прямо у ног моих, из груды щебня, полузасыпанная, возникла Танит. Никогда не забуду! — Фабиола страдальчески сжала руки. — Она глядела на меня в упор. Глаза ее чуть раскосые… как у тебя. Ее улыбка, мудрая и очень скорбная, — твоя улыбка… При взятии Карфагена наши легионеры осквернили святилище Танит, надругались над девами-жрицами у ее алтаря… В полуденном блеске, как и в полуночной тьме, демоны оживают. И я увидела: Танит улыбается мне скорбно, задумчиво. Нет, нет, это не могло быть игрой теней. Я ясно видела, как идол шевельнул устами! Дрожа от ужаса, я прибежала к отцу, но не могла сказать ему ни слова… Мы возвратились домой. Я вышла замуж. Я старалась забыть карфагенское видение, но — нет, оно было со мной, во мне… Внезапно умер Валерий, сгорел от неведомой в наших краях болезни. В двадцать два года я осталась вдовой. Я не любила Валерия, но он был добрым, мужественным… Его смерть была для меня большой утратой. Танит покарала меня!.. А теперь — смерть отца… Неужели богине мало моих горестей? — Фабиола лихорадочно взглянула в глаза Филиппу. — Помнишь вечер в Александрии? Когда я впервые познала твои объятия, засыпая на моем плече, ты улыбнулся улыбкой Танит. Мне страшно стало тогда! И теперь… Пусть смерть, пусть скорбь, но только не потеря твоей любви!
Филипп бережно взял ее руку, перецеловал тонкие пальцы и потом, вздохнув, прикрыл горячей ладонью свои глаза. Одни боги знают будущее… Бедняжка! В час разлуки ее утешит мысль, что несчастье послано богами.
— Не думай о страшном, — прошептал он и совсем неслышно добавил: — Неизбежное неизбежно…
IV
Самнитку Арну удалось пристроить в дом сенатора Луцилия. У Луцилия запросто бывал цвет римской знати.
Прошло несколько дней. Филипп отправился навестить сестру Ютурна. Он не спешил: хотелось заодно познакомиться с Вечным Городом.
Дома на боковых улочках Рима походили на перевернутую ступенчатую пирамиду. Над первым этажом нависал второй, над вторым — третий. Попадались и четырехъярусные громады. Внизу, по улице, легко могли разъехаться две небольшие повозки, а вверху едва виднелась узкая полоска неба. Из открытых дверей и окон выплескивали нечистоты, и каменные плиты мостовой давно затянулись липким слоем грязи. В первом ярусе ютились лавчонки, мебельные мастерские, портновские, остерии, дешевые цирюльни. В верхних этажах обитали семьи мелких торговцев, копеечных менял, еще не разбогатевших вольноотпущенников, одинокие опустившиеся центурионы. Во всем скученном, зловонном квартале он не встретил ни одного деревца, ни одной струйки чистой прохладной воды.
На углу толкались разукрашенные мишурой простоволосые женщины. Одна из них схватила Филиппа за руку.
— Варвар! Два асса. Дешевле миски с похлебкой!
Он пытался вырваться, но уличные менады обступили его. Дергали за одежды, щипали, зазывали. Филипп кинул пригоршню мелочи. Женщины, давя друг друга, бросились поднимать монетки, кричали, оттаскивая слабых за волосы, дрались. Прохожие хохотали, улюлюкали, лезли в общую свалку.
Филипп ускорил шаги. Больше всего его поражало вековечное безделье римской черни. Последний оборвыш «чистой крови» почитал труд и всякое разумное занятие позором, несовместимым со званием гражданина Рима. Полуголодный, выклянчивающий на пропитание у богатых прохожих, немытый, дурно пахнущий, в лоснящихся от грязи отрепьях, сын Народа Римского целые дни в ясную погоду грелся на солнышке, в ненастье коротал время за чарочкой. И только когда раздавался военный клич, оборвыши со всех концов Рима устремлялись на Форум, спеша записаться в легионы, а записавшись, переплывали море, и уже отныне в тихих трудолюбивых странах Востока все должны были почитать их земными божествами: пропахшие чесноком и потом лохмотья сменялись виссоном и пурпуром, иссиня-черные волосы, еще недавно усеянные гнидами, усыпались алмазами и жемчугом… Идут завоеватели — все должно склониться перед ними!
— Cave! Cave!
В воздухе едко запахло гарью.
Прохожие засуетились, смешались в толпу. Филипп, вместе с другими бросился на крик.
В тупике узенькой улочки горел дом. Длинные языки пламени лизали стены, вздымались над кровлей.
Полунагие простолюдины, ремесленники в кожаных фартуках с инструментами за поясом — кто с кувшином, кто с бадьей — метались вокруг пожарища.
Обессилевшая женщина распласталась на скарбе, сваленном за каменной стенкой. Трое малышей, покорно примостившиеся у ног матери, с любопытством взирали на огромный костер.
— Смерть нам! Ни дома, ни виноградника! — Мужчина в обгоревшей тунике в отчаянии отбросил кувшин.
— За сколько продашь? — Широколиций человек с оттопыренными ушами торопливо достал из-за пояса табличку и стиль. — Десять денариев хочешь?
— Да за что же? — недоуменно спросил погорелец.
— За дом и участок.
Тушившие пожар окружили их.
— Бери, Цетег!
— Все равно сгорит!
— Не плачь, Лициния, добрый человек хочет вам помочь.
— Десять денариев за такую усадьбу? — Цетег колебался.
— Горит ведь! — Покупатель отскочил от снопа искр, брошенных новым порывом ветра.
— Бери все… Бери дом, бери виноградник… Только хотя бы за двенадцать денариев…
— Подписывай.
Откормленные буйволы втащили в тупик гигантские цистерны. Невесть откуда прибежавшие расторопные рабы-пожарники качали воду из цистерн, поливая пылающие стены. Другая группа уже рыла вокруг виноградника канавы, преграждая путь огню.
— Ты спас моих детей! — Горевавшая женщина спрыгнула с груды вещей, схватила руки незнакомца, покрывая их поцелуями.
Тот брезгливо поморщился:
— Каких детей, безумная женщина? Харикл, поставь охрану. Молодцы, вовремя подоспели! Чуть поправим — и спустим все с аукциона.
— С аукциона?! Наш дом, виноградник?! — запричитала женщина.
Ушастый повысил голос:
— Мой дом. Мой виноградник. Твой муж их продал мне за двенадцать денариев. Вот его расписка. — Он показал на табличку.
— Добрый господин! За двенадцать денариев и одного вола не купишь!
Цетег оттолкнул жену, встал перед незнакомцем.
— Я продавал пепелище, а дом не сгорел. Ему с виноградником цена денариев двести…
— Кому нужно пепелище? Харикл, разгони бездельников! — Новый хозяин усадьбы равнодушно прошел мимо старого.
— Я продавал пепелище, — растерянно повторил Цетег.
— Погибели нет на этих пиявок, — ругнулся кривоногий сапожник. — Знаю я доброго Турпация! Раб из Самниума! Разбогател на наших слезах! Выкупился!
— И ползут, ползут в Рим… Скоро квириту и умереть негде будет, — мрачно сплюнул высокий оборванец.
— Говорят, война начинается. — Тщедушный, с желтым от лихорадки лицом разносчик холодной воды вытянул шею. — Митридат обещает всех рабов освободить.
— Правда? — встрепенулась старуха в черной греческой накидке. — Чует мое сердце: Понтиец за нас!
— За тебя, безродная тварь, может быть, — огрызнулся коренастый каменщик, — а не за нас. Пусть я поденщик, а мне нужна работа. Понавезли со всего свету рабов — свободному не продохнуть. Или самому в рабство, или в легионеры записывайся!
— Не тужи, Понтиец всем дело найдет! — подмигнула уличная менада, разубранная дешевыми побрякушками. — Накормит и пригреет!
Филипп, прислонившись к стволу старой акации, молча наблюдал. Трудно иноземцу найти союзников в этой стране. Лишь бесстыдная менада да выжившая из ума старуха гречанка верят в благодеяния Митридата.
Филипп спустился к Тибру. Желтая мутная река, сжатая мостами, торопливо пробегала городские кварталы и, впитав все нечистоты, всю нужду трущоб, выносила их в поля.
Над рекой, на маленьком форуме, темнели книжные лавки. Покупателей было мало: два подростка, хихикая, разглядывали какие-то непристойные свитки с выразительными рисунками; застенчивый молодой центурион спросил, нет ли руководства к писанию нежных писем.
Филипп окинул беглым взглядом названия книг: скверные переводы далеко не первоклассных греческих авторов, капитальный труд нового, как ходили слухи, римского главнокомандующего на Востоке Лукулла «О пользе вкусной пищи и высоком искусстве приготовления ее». Филипп подержал в руках увесистую рукопись и улыбнулся: двести кулинарных рецептов увековечил в тяжеловесных виршах великий гастроном и, наверное, больше всего этим прославит свое имя!
За вдохновенным творением римского консуляра теснились различные справочники. Филипп еще раз подивился духовной ограниченности римлян. Однако, подумал он, эта ограниченность не мешает квиритам быть сметливыми, энергичными и непреклонными в достижении намеченной цели. Азиатам многому надо поучиться у них.
Он обошел лавки, остановился на берегу и невольно вздрогнул: прямо перед ним высилась стена, за которой… «Да это же склады, отсюда начинаются их знаменитые продовольственные склады!» — с безотчетным страхом подумал Филипп и торопливо пошагал прочь.
На Востоке слыхали об этих складах. Но никто, даже самые искусные лазутчики азийских династов, не могли разведать, сколько модиев пшеницы, сколько амфор оливок, сколько сушеной рыбы хранится там.
Покорно и неизбежно текли и текли богатства из стран, подвластных Риму, к подножию Семи Холмов и прочно оседали здесь, за этой бесконечной, незрячей, без окон и дверей, стеной.
Уже на мосту Филипп еще раз оглянулся. Какая упрямая, поистине бычья силища дышала в этой бесхитростной, но крепкой кладке! Не стая острозубых волков-квиритов грозила миру дерзкими набегами, — нет, вся Италия, по-бычьи сильная, по-бычьи упорная, склонив могучие рога свои, оберегала землю Ромула и Рема. Где бы ни воевали римляне, за их спиной стояли эти склады: пища, теплая одежда, оружие.
Филипп провел рукой по лбу, как бы отгоняя все растущую тревогу. И на Востоке, собираясь воевать, запасались цари хлебом и вином для своих армий. В Тиритаке и Нимфее в огромных чанах засаливалась рыба, запечатывались смолой амфоры с маслом, на будущих путях Арея рылись колодцы… Но все это рассчитывалось всего на один поход, а если поход откладывался, запасы неукоснительно разворовывались. Мздоимцев, корыстолюбцев не устрашали никакие казни, хищения продолжались…
И все-таки, думал Филипп, несокрушимы не эти склады, будь они в семь раз обширнее и богаче, — несокрушимо упорство римлян, их единство, их умение ограничивать себя, уверенность, несмотря ни на какие поражения, в своей победе. Они гордятся своей свободой. На Востоке и купцы, и вельможи, и полководцы — рабы царя. Здесь же даже нищий может кричать на Форуме, хвалить или бранить самого Помпея. В этом их сила. В этом!
Филипп устало замедлил шаги. Солнце клонилось к западу. На багровом, точно омытом кровью, небе четкой геометрической линией чернела стена складов.
V
Старый Луцилий строил дом. Его сын скоро приведет к родному очагу юную Кайю. Новое жилище, светлое и просторное, приютит счастливую чету. Маленькую изящную виллу воздвигали под руководством милетского зодчего Тимона, захваченного в плен в последнем походе квиритов на Восток. Луцилий повелел Тимону создать нечто такое, что радовало бы глаз хозяина и вызывало бы завистливое восхищение у всего Рима. Угодит Тимон — до конца дней его руки не будут знать ни заступа, ни мотыги. Его оставят в доме господина, он будет строить дворцы для друзей Луцилия. Не угодит, обманет доверие — пруд с муренами неподалеку. Ни талант зодчего, ни красноречие не спасут невольника от острозубых хищных рыбок. Такова была щедрость благородного римлянина.
Согнали две сотни рабов. Везли их с сельских вилл сенатора, пригнали с рабьих рынков Неаполя и Остии. Разноплеменная, многоязычная толпа от зари до зари трудилась на Палатинском пустыре. Угрюмые, смуглые уроженцы Эпира обтесывали искрящиеся белизной глыбы мрамора. Рослые белокурые галлы, трудолюбивые и молчаливые, сгибаясь под тяжестью гигантских плит, медленно взбирались по пологим сходням. А там, в высоте, искусные мастера из Коринфа и Родоса работали над фронтоном.
Широкоплечий синеглазый раб-самнит плетью подбадривал нерадивых. Верткие подростки-греки то и дело подбегали к надсмотрщику и, гримасничая, указывали на присевших отдохнуть.
— Скоты! — цедил сквозь зубы самнит. — И зачем хозяин держит этих вонючих обезьян? Кассандр, опять, старая свинья, жрешь! А кто камни тесать будет?
Полунагой тощий старик испуганно вскочил.
— Мне принесли…
Надсмотрщик, продолжая притворно хмуриться, подошел к высокой девушке, стоящей возле Кассандра.
— Напрасно, Арна, ты балуешь его. Он бунтовал против Рима. — Самнит щелкнул плетью и засмеялся, видя, как пугливо съежился несчастный.
— Он сражался рядом с моим отцом. — Арна собрала пустые мисочки.
— Уже уходишь? — вздохнул надсмотрщик. — Обиделась на шутку? Мы же земляки. Я хотел показать тебе, что мои рабы сделали за эти дни.
— Твои рабы? Разве ты уже не раб? А я думала — мы все рабы благородного Луцилия.
— Да, но… — Надсмотрщик попытался было удержать ее.
— Прощай, меня ждут.
— Кто?! — Самнит рассерженно обернулся.
На дороге возле купы запыленных маслин стоял изысканно одетый варвар.
— Кто он тебе?
— Мой милый, — Арна вызывающе усмехнулась.
Надсмотрщик с озлоблением пнул мраморную глыбу. Ничего не сделаешь: варвар свободен и богат.
Раскрасневшаяся от бега Арна остановилась перед Филиппом.
— Господин, вчера я не могла выйти к тебе…
— Ты говорила, с твоими земляками? — нетерпеливо перебил ее Филипп.
— Они не хотят слушать меня. Говорят: для них лучше Рим, чем Восток. — Она безнадежно покачала головой. — Я узнала для тебя то, что ты знаешь сам: будет война с Митридатом.
— И когда начнется война, италики не восстанут?
— Нет, господин. Наши юноши с радостью запишутся в римские когорты, ведь они теперь свободны…
— Значит, мне в Италии нечего делать?
Арна помолчала и промолвила тише:
— Камилл в Риме… Мой жених…
— Ты собираешься выйти замуж?
— Нет, пока я не отомстила за брата, мне нельзя думать о счастье. Но о Камилле я тебе сказала… Он зовет в горы… Не все италики забыли своих отцов, казненных Суллой…
VI
Прикрыв голову плащом, Эгнаций бежал по узким улочкам Эсквилина. Где-то здесь, неподалеку от пекарни, живет его земляк Турпаций. Еще совсем недавно, лет пять-шесть назад, Турпаций был рабом благородного Марка Красса. Теперь он богаче всех, живущих на склонах Эсквилина. Вольноотпущеннику Турпацию хватило бы денег купить любые мраморные палаты на Палатине или Квиринале, однако он не считает нужным лезть в глаза надменным квиритам. И правильно! Эти дохлые псы, что мнят себя волками, всегда полны зависти к италикам. Точно те виноваты, что они удачливее в делах, дородней и мудрее заморышей с Семи Холмов. Какая ни с чем не сравнимая низость, какое неслыханное в веках злодейство — держать в рабстве своего же брата италика! На всей жизни Эгнация, на всех его помыслах выжжено это слово — раб… Раб! Он не может мечтать о подвигах, об уюте семейного очага — раб, раб!
Эгнаций сбросил с головы плащ, взахлеб глотнул обжигающего ветрового холода. Не чувствуя пронизывающей сырости зимнего ненастья, он шел с непокрытой головой, забыв запахнуть плащ, пока путь его не преградило высокое, сложенное из добротного дикого камня крыльцо. Оно вело к узкой, окованной бронзой двери. Некогда рука опытного мастера нанесла на полинявший от времени металл искусные рисунки. Тут красовались и Лебедь с Ледой, и Европа на спине Быка, и корабль аргонавтов. Какое-то мгновение Эгнаций недоуменно рассматривал мифические фигуры, но потом, схватив висевший у двери молоток, с силой забарабанил по гулкой бронзе — по Лебедю с Ледой, по Европе, по божественному Быку…
Старый согбенный раб в кожаном ошейнике не без труда открыл набухшую дверь.
— Я уж думал, скороход от самого Красса! Входи, Эгнаций, с миром. Что привело тебя к нам в такую непогодь?
Не удостоив слугу ответом, самнит шагнул в глубь маленького атриума. Вышедший навстречу ему высокий благообразный грек в длинном темном хитоне из дорогой мягкой шерсти учтиво раскланялся.
— Господин трудится. Гостю придется подождать. Вот здесь, — указал он место у очага. — Если уважаемый гость пожелает, ему подадут чашечку подогретого вина — на улице такая стужа…
Эгнаций продолжал молчать, выказывая всем своим видом, что не намерен болтать с каким-то грекулем. Он друг и земляк Турпация. Пора всем знать это.
— Господин трудится, — все так же учтиво повторил грек и, кланяясь, вышел.
* * *
На восковых табличках — гирлянды цифр. На металлических бирках отмечено, сколько товаров увезено за море, сколько доставлено в Рим. В каменных бокальчиках по две горошины — эталоны, определяющие вес алмазов: несостоятельные должники часто предлагают драгоценности взамен золота.
За столом, заваленным табличками, бирками, серебряными россыпями денариев и сестерций, медных ассов и оболов, сидит немолодой ширококостный человек. Оттопыренные уши делают его голову похожей на котел с боковыми ручками. Изредка отрываясь от стола, человек сосредоточенно смотрит в окно, шевелит губами…
— Валерии Мессалы — 200, Валерии Максимы — 95, все Валерии оптом — 400, Гай Корнелий — 120, Квинт Корнелий — 180, Клавдий Пульхр — 230, Эмилии оптом — 700, Юлии все, кроме Гая, — 560. У Гая Юлия долгов уже и не подсчитать… Половина Сената! И берут, берут… Как из своего кармана… Деньги, деньги. Все мы, доблестные и благородные, любим их, и Валерии, и Корнелии, и Фабии, и Эмилии, а они — у Турпация… А Турпация мы не любим, мы презираем этот мешок с деньгами.
— Господин, — раб в длинном греческом хитоне встал на пороге, — ты хотел взглянуть на мастерские…
— Сейчас, Харикл, — Турпаций поднялся.
В светлых обширных пристройках трудились над макетами зданий чисто одетые рабы-ремесленники. Турпаций остановился перед маленьким храмом, вылепленным из воска.
— Великолепно! И это… Лукан? Никогда б не поверил, что италик так освоит зодчество! Достоин награды!
Молодой раб, смуглый и белозубый, смущенно поклонился.
— Наградить и отдать в наем.
— Благородный Фабий просил искусного строителя, — подсказал Харикл.
— Искусников не продаю. Отдать в наем, — повторил Турпаций.
Он двинулся в глубь галереи. Там пылали горны. Рабы, вывезенные с Лемноса, быстрыми, точными движениями набрасывали узоры филигранной черни на массивные серебряные блюда и кубки. Поодаль мерцало несколько сосудов чистого золота. Турпаций взял один из них.
— Кому чеканят?
— Мамурре.
Брови Турпация иронически выгнулись.
— Мамурра уже ест на золоте? — Он опустил сосуд. — Лемносцев тоже в наем. Поодиночке и ненадолго. Следить, чтоб искусство от них не переняли. Двух-трех оставь обучать наших бездельников. Обученный раб — клад, необученная деревенщина — ярмо на шее господина.
— А я кем стану, если ты меня купишь?
Турпаций обернулся. Устав от ожидания, Эгнаций прошел в мастерские, и теперь, отставив ногу в щегольском сапожке (с патрицианской ступни молодого Луцилия), он в упор глядел на своего счастливого земляка.
— Ты все шутишь, — ростовщик насмешливо оглядел молодого самнита. — Наверное, тебя послал Луцилий? Говорят, чтобы поправить свои делишки, он, потомок божественного Ромула, женится на дочери простого всадника? Сколько же надо этому бездельнику, чтобы позолотить силки для своей доверчивой голубки?
— Я пришел не за деньгами.
— Ко мне? Не за деньгами? — изумился Турпаций.
— Я пришел к тебе за тем, что стократ…
— Говори яснее. — Ростовщик с нескрываемым любопытством уставился на взволнованного гостя. — Я не знаю ничего в мире дороже денег.
— Свобода, почести, римское гражданство, — медленно, точно заклинание, отчеканил Эгнаций. — Помоги мне добыть их. Мы земляки, помоги мне, Турпаций!
— Рабу, чтобы стать свободным, нужны опять-таки эти презренные деньги. Я даю их всем. Дам и тебе… за небольшие проценты.
— Нет, — снова заговорил Эгнаций. — На свои сбережения я бы мог выкупить трех-четырех рабов, но Луцилий наотрез отказался отпустить меня. Ему нужен молодой разумный раб. Кончат строить дом для молодого господина — старик сделает меня виликом в своей латифундии. И шерсти тонкорунных овец, и сытной снеди будет вдосталь, но я останусь рабом. Сытый ли, голодный ли, нарядный ли, в лохмотьях ли — все равно раб!..
— Луцилий не хочет тебя отпустить. Что же я могу? — Турпаций недоумевающе пожал плечами. — Не могу же я приказать консуляру…
— Можешь! — Эгнаций склонился и, схватив край туники ростовщика, прижался к ней губами. — Молю, всеми богами Самниума заклинаю… Пригрози Луцилию, что взыщешь разом по всем векселям, если он не уступит меня по сходной цене, и я буду на свободе. Потом я втридорога оплачу свой выкуп.
— Мое хозяйство невелико, — сухо возразил Турпаций. — Мне не нужны два надсмотрщика.
— Но я же внесу выкуп. Двойной, тройной…
Ростовщик равнодушно продолжал глядеть мимо раба в узкое, как бойница, окошко. Глаза его вдруг забегали, словно испуганные мыши.
— Уходи. Поговорим после. Немедленно уходи! — Турпаций поспешно проводил самнита к двери.
Тот не успел переступить порог. Пришлось посторониться, пропуская нового гостя. Бедная рабья одежда вошедшего никак не вязалась с твердой, властной поступью, неторопливыми, полными достоинства движениями.
Эгнаций, прошмыгнув во двор, подкрался к окну. Залез меж высоких, оставшихся с лета, стеблей этрусских лилий. Видеть он ничего не мог, но слышал каждое слово.
— В такое ненастье… мой господин… Я сам намеревался излить мое почтение у твоего порога.
— Чем меньше тебя будут видеть у моего порога, гем лучше, — оборвал ростовщика властный голос.
Эгнаций чуть не присвистнул от удивления: Красс! Богач Красс, у которого в должниках чуть ли не половина Рима, пришел к Турпацию?
— На той неделе были пожары на Авентине и в Транстиберии. Что сделано тобой, чтобы облегчить участь погорельцев?
— Я приобрел для тебя, благородный Марк Лициний… — в голосе Турпация явственно звучали боязливые нотки.
— Короче!
— Вот отменные участки. Отныне они твои, благодетель мой! Прекрасный садик и почти не пострадавший дом на Авентине… Я приобрел его для тебя, мой господин, за двадцать денариев.
— У Цетега? — насмешливо уточнил Красе. — За двенадцать.
— Я обмолвился, господин.
— Язык римлян любит точность, Турпаций. Но я не за этим. — Красс помолчал. — Из Генуи бежали гладиаторы. К ним стекаются рабы. Я думаю… Нас никто не услышит? — Красс подошел к окну. Эгнаций почти вдавился в землю, боясь пошевельнуться. — Риму грозят новые беды. Теперь не время дразнить чернь… Надо вернуть домик Цетегу.
— Ты мудр, ты мудр, мой господин! — послышался голос ростовщика.
Эгнаций замер от ужаса. Нет, нет, видят боги, он не хотел услышать такой тайны! Он раб, он только раб, ему никто не поверит… Так вот откуда шли и идут к ним богатства — к Турпацию, к благородному Марку Лицинию Крассу!.. Пятясь и поминутно оглядываясь, молодой самнит на четвереньках пополз от страшного окна.
VII
Пиры Лукулла славились на весь Рим. Паштеты из соловьиных язычков, поросята, вспоенные молоком и начиненные сладкими орехами, седло дикой серны с пряными приправами, фазаны, фисташки, целая флотилия рыбных блюд — гигантские осетры, привозимые живьем из устья Дуная, кефаль из Эллады под соусом душистых трав, камбала, пойманная у берегов Сицилии и сваренная в особых серебряных кастрюлях, нежная скумбрия персидских вод, жирные угри Беотийских озер и, наконец, слава и венец всех рыбных блюд — мурены, заботливо взращенные в собственных прудах Лукулла.
Мясо мурен считалось особенно нежным и питательным. Пир без отваренных мурен из Лукулловых прудов не был бы подлинным пиром. На этот раз, если верить слухам, великий гастроном решил превзойти самого себя.
В Риме почти открыто говорили, что новая война с Митридатом и Тиграном дело решенное.
Вождем римской армии станет Лукулл. Перед отъездом на Восток он дает своим друзьям прощальный пир.
Филипп решил во что бы то ни стало попасть на это празднество. Вряд ли ему удастся узнать ценные новости. Но он еще раз должен попытаться прочесть до конца душу Рима, понять, в чем же заключено вечно живое, ничем не сокрушимое зерно их военной мощи. Но никто, даже Арна не должна знать, как важно для лазутчика Митридата проникнуть в дом римского вождя.
Сами боги помогли сыну Тамор. Молодой Фабий, двоюродный брат Фабиолы, достал Филиппу приглашение к столу почти легендарного гурмана. Филипп усомнился: прилично ли явиться в незнакомый дом? Но Фабий расхохотался:
— Лукулл будет в восторге, что индийский царевич посетил его пир!
— Откуда тебе известно о моем сане? Я здесь простой купец.
Молодой патриций лукаво подмигнул:
— От меня ты скрывал, но все знают: ради безумной страсти к Фабиоле ты пренебрег гневом отца и троном Индии. Пошли!
Филипп выразил притворное удивление:
— Каков Рим! А я-то держал все в тайне!
— В Риме нет тайн, — Фабий расплылся в улыбке. Он от всей души радовался, что блеснет сегодня на пиру дружбой с индийским царевичем, которого он считал существом таинственным и возвышенным, — это не какой-нибудь восточный варвар, нумидийский или вифинский царек! Индия лежит в сказочной дали, полна чудес и загадок. Даже Александр Македонский в священном трепете остановился у ее порога. Конечно, Лукулл придет в восторг, увидев наследника индийского престола. Лукулл… О, царевич еще не знает Лукулла: это великий человек, друг Люция Суллы, его легионы…
Фабий не умолкал всю дорогу. Филипп с трудом подавлял смех, слушая молодого патриция, но потом внезапно испытал беспокойство: «А вдруг и там, на пиру, меня окружат таким же вниманием — меня, лазутчика Митридата? Не все же так глупы, как этот молодой Фабий. Кто-нибудь… — Он содрогнулся. — Мурены? В таком случае меня ждут мурены. Надо вовремя остановиться».
Но останавливаться было уже поздно. Вслед за Титом Фабием он переступил порог дышащего теплом, светлого атриума…
…У входа в библиотеку, напоминая о родном Понте, стояли в кадках два вишневых деревца.
— Я еще не собрал с них плодов, дорогой Лукреций, — рассказывал Лукулл высокому, сухощавому римлянину. — У них удивительно сочные ягоды. Это дар моего друга Сервилия. Когда он со своими легионами спустился с отрогов Тавра, его воины задыхались от зноя и жажды. Речная вода отдавала гнилью, ничто не спасало от лихорадки. И вот эти чуда — деревца с коралловыми подвесками — стали их эскулапами. Зная мою страсть к полезным плодам, Сервилий привез мне из Азии горсточку вишневых косточек. Но азиаты капризны. Прижились лишь эти двое…
Филипп не без удивления отметил: у себя дома, в просторной тоге, скрадывающей полноту, Лукулл не казался ни смешным, ни неуклюжим. Побеседовав с одним гостем, он переходил к другому, можно даже сказать — переплывал по озаренному вечерним солнцем атриуму, легко, чуть покачиваясь, — и тут же находил новую тему для разговора. Голос его, мягкий, грудной, звучал доброжелательно и учтиво… «И этот человек откармливает мурен живыми рабами!» — Филипп снова почувствовал внутренний трепет. «Трус, все-таки я трус!» — подумал он с презрением и оглянулся: заметил ли кто-нибудь его смятение? Нет. Слава богам, гости заняты разговорами.
— Напрасно, Лукреций, ты отвергаешь мудрость олимпийцев.
— Наоборот, любезный Марк Туллий, я всегда утверждал, что существует род богов, но им, я думаю, нет забот о людских судьбах.
— Лукреций Кар и Цицерон — два великих спорщика, — шепнул Фабий.
— Мне интересно, — повернулся к говорившим молодой низкорослый римлянин. — Лукреций учит, что мир образуют атомы, маленькие, невидимые глазу кирпичики, наделенные теплом или холодом, влажностью или сухостью, но не разумом или доброй волей. А кто создал из этих бездушных неразумных кирпичиков меня, тебя, наконец, такие совершенные творения, как Лесбию, Клодию или матрону Сервилию, красоте которой завидует сама Венера?
— Римской матроне любая гречанка, хоть рабыня, хоть богиня, всегда завидует! — расхохотался краснолицый немолодой всадник…
Низкорослый, будто не заметив реплики, продолжал:
— Никто никогда не уверит меня, что из бездушных кирпичиков без вмешательства божественного разума могла родиться жизнь!
— Успокойся, сынок! Отдайте мне эти кирпичики, я сумею пустить их в дело, — с лукавой усмешкой заметил сухопарый патриций.
Фабий нагнулся к Филиппу и снова заметил:
— Катулл и его сын… Старик шестнадцать лет никак не достроит храм, а виллу дочери в приданое за лето соорудил! Смотри на его пальцы: длинные, костлявые, и все — в перстнях…
— Я согласен с нашим юным поэтом, — начал Цицерон, неодобрительно посматривая на Фабия. — Божественный разум и гармония руководят миром, но боги почему-то стали ленивы…
— Почему? — Коренастый, большеголовый человек в домотканой одежде шагнул к спорящим. Его покрытое деревенским загаром лицо было грустно и сурово. — Почему? — повторил он. — Наши деды хлебали варево из каменных мисок, а победили и Ганнибала, и Пирра, а мы не можем справиться с Митридатом и Тиграном. Не боги, а мы стали ленивы!
— Ты прав, Варрон, — торопливо подхватил старичок с маленькой, пушистой, как одуванчик, седой головкой. — Квириты должны прокладывать себе путь мечом, только тогда они станут владыками Вселенной!
— Любить Рим — не значит жить только Римом, — возразил молчавший до сих пор Лукреций. — Быть владыками Вселенной можно, лишь познав ее. Я учился в Элладе, молодой Катулл объехал чуть ли не весь Восток… Сервилий вывез из далекого похода семена плодовых деревьев, а Лукулл взрастил их в Риме… Зачем же уничтожать народы, у которых можно научиться мудрости?
— Мудрости можно научиться и у купленного грекуля, — снова захохотал краснолицый всадник.
— Пустобайству! — резко оборвал его Варрон. — Мудрость — это Рим, старый Рим, а мы теряем его…
— Как вы не правы, мои друзья! — с учтивым сожалением остановил спорящих хозяин дома. — Не уничтожать народы, а править ими призван Рим. Взгляните на моих любимцев, — плавным жестом полной, холеной руки Лукулл указал на вишневые деревья. — В дикой безлюдной лощине Тавра цвели и плодоносили они, радуя лишь птиц. Пришел римский легионер, и их дивные плоды стали достоянием всех. Велик и благороден труд квирита. Мечом перепахивает он заросшие сорняками пашни времен. И после военных побед предстоят нам в покоренном Понте немалые труды…
Долгий, протяжный удар индийского гонга, прервав речь хозяина, возвестил гостям о начале трапезы. Сухонький старичок, пренебрежительно говоривший о греках, рывком поднялся с ложа и засеменил к двери. Тонкий белолицый юноша поспешил за ним.
Важно, с достоинством прошагал старый Катулл, сопровождаемый Титом Фабием, вдруг позабывшим об индийском госте. К его досаде, приход этой царственной особы никого не поразил.
Атриум опустел. Филипп стоял, прислушиваясь к удаляющемуся топоту. «Зачем же уничтожать народы, у которых можно научиться мудрости?» Лазутчику Митридата надо было набраться сил, чтобы снова надеть маску беспечного сластолюбца, забывшего честь и трон ради красивой женщины.
Когда он вошел в триклиниум, пир уже начался. Дородные плотные квириты, любители выпить и поесть, возлежали за богато сервированным столом. Около каждого стоял горшочек из чистого золота, покрытый непристойными барельефами. В этот сосуд сотрапезники, не покидая пиршественного зала, заложив в рот два пальца, опустошали желудки. И вновь насыщались, и вновь насильно опустошали внутренности, чтоб продлить удовольствие от поглощаемой пищи.
Филипп с сожалением, но вместе с тем с какой-то затаенной радостью заметил, что ни Лукреций, ни насмешливый мудрец Варрон не остались на пиршество. Большинство пирующих были, по-видимому, соратниками Лукулла по его уже намеченным восточным походам. И сам хозяин из изысканного эпикурейца уже успел перевоплотиться в грубоватого обжорливого вояку.
Филипп переглянулся с молодым Катуллом. Поэт снисходительно улыбнулся, показывая глазами на отца. Старый Катулл, весь уйдя в еду, разрывал длинными костлявыми пальцами розовое мясо молодого оленя.
Пир достиг апогея. Менады, жалкие подобия эллинских гетер, вертелись между ложами. Захмелевшие гости хватали девушек.
Краснолицый претор в венке из роз ущипнул молодого Куриона. Тот взвизгнул. Его папаша, сладко дремавший после обильных возлияний Бахусу, встрепенулся. Но узнав, что пошутил с его сынком богатый всадник, владелец несметных восточных сокровищ, сердито буркнул:
— Чего визжишь, поросенок?
Филипп оставил чашу с крепким фалернским. Внезапная усталость и нестерпимое отвращение к грубой разнузданности сотрапезников заставили его подняться. Он хотел выйти, но в дверях его остановил статный холеный человек. Благообразное лицо и приторная манерность каждого движения плохо вязались с его темным рабским одеянием.
— Филипп Агенорид, друг моей юности… — Филипп не был пьян, но земля поплыла под его ногами. — Иренион жаждет видеть тебя! — Статный холеный человек говорил голосом Полидевка.
— Иренион? — Филипп не мог опомниться.
Полидевк предупредительно подхватил его под руку и повел через сад. Она живет здесь. Он с Иренион уже несколько лет во власти Лукулла, но хозяин милостив к ним. Узнав, что Полидевк ритор и поэт, он не загружает его низкими занятиями. Полидевк пишет оды для друзей своего хозяина и для самого Лукулла. Эту ночь он проведет в размышлениях над торжественной одой на прибытие из Александрии свежих устриц. Он, Полидевк… Филипп грубо прервал его:
— Я хочу видеть ее… скорее!
* * *
Блекло-розовые и лиловые тона опочивальни, в дорогих мраморных вазах ее любимые ирисы. Филипп с внутренним страхом поднял глаза на стоявшую перед ним женщину.
— Я изменилась, не правда ли? — Иренион улыбнулась, но изящные линии губ уже не имели прежней упругой нежности. Под бесчисленными притираниями угадывалась начинающаяся дряблость кожи.
— Я виновата перед тобой! Я послушалась отца и брата, — Иренион робко вскинула фиалковые глаза. Они были красивы, но в глубине мелькало что-то жалкое и наглое.
Филипп молчал.
— Клянусь всеми богами моей юности! Я любила одного тебя! Всю жизнь! Прости меня, — Иренион упала на колени.
Ее руки, плечи, стан расцвели, были обольстительны и безупречно прекрасны.
— Вставай и рассказывай, — сурово отрезал Филипп, — почему ты здесь?
Она закрыла лицо.
— Это так страшно! Выслушай… Из Херсонеса мы переехали на побережье Понта. Наш город был осажден. Мы держались. Мы ждали вас на выручку. Начался голод. Мы съели всех мышей и жаб, но держались. Мой брат Алкей пал, защищая город. Римляне отравили колодцы. Обезумевшие от жажды люди пили отравленную воду и погибали в ужасных муках. Полидевк был стратегом. Он созвал военачальников, и мы решили сдаться. Римляне ворвались. Воинов, сложивших оружие, обезглавливали на месте. Детей вздымали на копья, женщин, обесчестив, сталкивали в пропасть. Самых красивых — я попала в их число — отобрали на продажу. Нас вывели за городскую стену. Мимо гнали пленных. В передней паре шли связанные мой муж и мой отец. Их вели на казнь. Отец издали благословил меня. Полидевк крикнул: «Спаси меня, Иренион!» Не помня себя, я прорвала цепь легионеров и упала к ногам Мурены. Ни голод, ни лохмотья не скрыли от него моей красоты. Он пощадил отца и мужа. Отец, не пережив моего позора, уморил себя голодом. Я и Полидевк живы. Прости!
— Мурена был добр к тебе?
— Он был груб! — Иренион содрогнулась. — Скоро я надоела ему. Он отослал меня в Рим. В Риме я попала к Лукуллу. Хвастая моей красотой, этот обжора приводил ко мне своих друзей, таких же скотов… а потом ревновал… Он требовал, чтоб я сопротивлялась. Я сходила с ума. Мне снились мурены. Он наслаждался моим страхом.
Она замолчала.
— Боги! — выдохнул Филипп.
Иренион с жаром схватила его руки.
— Ты выкупишь меня?
— Да.
— И Полидевка?
— Да. Ты любишь его?
Вместо ответа она боязливо оглянулась и тихо шепнула!
— Люблю только тебя, но мы так много страдали с ним…
VIII
— Что с тобой? — Фабиола испуганно отшатнулась.
— Я видел позор Эллады! — Филипп сел за стол и уронил голову. — Я потерял все, чему поклонялся! Я нищ и бездомен.
Фабиола вскрикнула:
— Ты снова в опасности?
Филипп отвел ее руки.
— Я потерял все, — повторил он. — Твой Рим растоптал меня, растопчет все, чем я еще владею. Я потерял все, я теряю последнее.
— Только не мою любовь! Отнимут богатство, я стану работать на виноградниках и приносить хлеб в нашу хижину. — Фабиола прижала к губам его пальцы. — Я не покину тебя.
— Мне не нужна твоя жертва. Я не смею, я не верю больше. Силы неравны, слишком неравны.
— Ты горд, мой добрый! Ты не хочешь, чтоб я помогла в беде? Клянусь богами Фабиев, я ни в чем не упрекну тебя. Мои клиенты знают все тайные тропы в Апеннинах, они помогут нам!
— Ты ничего не знаешь обо мне, — Филипп горько усмехнулся. — В Александрии я…
— Молчи! Молчи! Ты болен! — Она положила на его лоб руку. — Я не слышу, я не хочу слышать тебя!
Голова Филиппа горела. Фабиола уложила его и сама растерла разогретым маслом. В бреду он звал Иренион, проклинал ее и снова звал.
В середине ночи горячка сменилась ознобом. Филипп впал в забытье. В редкие минуты полусознания он открывал глаза и умолял не бросать его. Фабиола ни на минуту не отходила от его изголовья.
Круглая голубоватая луна светила в окно. Большие светлые квадраты дрожали на полу и в ногах постели. Фабиола спала, уронив голову на ложе, Филипп с нежной благодарностью взглянул на ее осунувшееся лицо. Она проснулась.
— Моя богиня, — прошептал он, — ты не покинешь меня?
— Где ты, Кай, там и я, Кайя, — ответила Фабиола брачной клятвой римлянок. — Расскажи мне твое горе.
— Горя нет, оно ушло. Многое ушло из моей жизни… Ты согласна быть моей женой?
— Я уже сказала: где ты, там мой Рим.
Фабиола по-матерински обхватила ладонями его голову. Прильнув к ее груди мокрым от слез лицом, Филипп рассказывал…
— Ты должен выкупить ее, — Фабиола разжала руки.
Филипп ждал слез, но она не плакала, не просила уверений. Сдвинув брови, строгая, молчаливая, она собирала своего возлюбленного в путь.
IX
Лукулл встретил молодого варвара весьма любезно. Как жаль, он только вчера променял красивую гречанку на искусного повара! Она понравилась консуляру Бруту… Что касается ее мужа, то Лукулл с радостью избавится от дармоеда.
— Нет, нет, какой выкуп! — Хозяин замахал руками. — Я должен заплатить тебе за то, что уведешь этого бездельника. Мне сейчас не до его побасенок. Завтра я покидаю Рим. — Он помахал рукой и довольно рассмеялся. — Восток… Восток манит меня….
Полидевка привели с веревкой на шее. Взяв болтающийся конец и бормоча формулу дарения, Лукулл передал раба из рук в руки.
— Теперь он твой.
Филипп увел Полидевка.
После дождя в прозрачном воздухе влажно блестели мраморные колоннады, портики, черные вздыбленные квадриги на триумфальных арках. Перед самым Сенатом вздымались ростральные колонны, украшенные медными позеленевшими носами карфагенских кораблей, захваченных римлянами в битве при Лилибее. В этой битве Рим навсегда сокрушил мощь старой державы Африки. Вечный Город, живой, дышащий полной грудью, кипящий избытком сил, лежал у ног лазутчика Митридата. И этот город был заклятым врагом его отчизны.
Рим, как чужеядное растение, мог процветать лишь на трупах поверженных царств. Тысячи и тысячи варваров, темных и безвестных, сгинули в рабстве, умерли от непосильного труда на галерах, чтобы Тибр оделся в мрамор, римские матроны низали жемчуг. И сколько варваров они еще погубят!
Но нет! Не так уж монолитна эта римская мощь. Он, Филипп, кажется, отыскал в ней трещину. Слухи о бежавших из Капуи гладиаторах становятся все тревожней и тревожней. Шепотом из уст в уста передают: уже не несколько когорт Клавдия Глабра, а два легиона под началом Публия Вариния разбиты наголову восставшими рабами. О, если бы жив был Аридем! Объединить восставших. Не цари, а восставшие рабы опрокинут державу волков!
Дома Филипп призвал Полидевка и, тронув конец все еще болтавшейся на его шее веревки, хмурясь, сказал:
— Отпускаю тебя на волю. Возьми веревку, завязанную на твоей шее, в собственные руки в знак того, что отныне ты сам ведешь свою судьбу. Более достойным мы добудем свободу мечами. Прощай!
Полидевк, угодливо выгнув спину, не двигался. Филипп невольно вспомнил слова Аридема о нерушимых цепях добровольного рабства. Ни меч, ни золото не в силах освободить того, кто раб духом. Выгнутая спина Полидевка подтверждала это.
— Позволь мне, мой благодетель, остаться в Риме. Что я буду делать на родине? Там на одного слушателя десять риторов. А здесь для рабов я открою школу красноречия. В римских домах дорого ценят обученных слуг. Я заживу…
— Веревка в твоих руках, иди! — оборвал его Филипп.
X
Арна ждала у калитки. Стояло морозное утро. На траву пал иней. Лужи вызвездились льдом.
— Я иду в горы. Ты хотел, господин, видеть вождей Самниума? Идем со мной.
Филипп не расспрашивал. В Риме его уже больше ничто не удерживало. Фабиола знает его тайну, и он надеялся на великодушие ее любви, но кроме Фабиолы его тайну знали Иренион и Полидевк — на этих, свыкшихся с рабством, он не надеялся…
Дорога вела в гору. По ее краям то тут, то там поднимались вверх зонтикообразные кроны искривленных ветрами пиний. Убегавшие к морю пологие холмы курчавились вечнозеленым кустарником. У самого берега синь Тирренских вод мутилась желтизной Тибра.
Арна рассказывала молчаливому спутнику о древнем поверье своей родины. Когда самниты терпели поражение в бою или другое тяжелое горе обрушивалось на народ Самниума, богам сулили весну… На алтарях Марса-Мстителя, бога справедливых войн, закалывали весь скот, рожденный в несчастное время. А юноши и девушки, родившиеся в годину горя, посвящали себя борьбе за независимость родимых гор. Достигнув совершеннолетия, они поднимали оружие против Рима.
Так было в тот страшный год, когда самниты восстали в последний раз. Наемники Суллы победили вольнолюбивых горцев. Ужасен был гнев диктатора и бесчеловечна расправа с побежденными. Народ не забыл мучеников. Среди бежавших из Капуи есть и односельчане Арны. Она слышала: издавна пленных самнитов заставляли биться на аренах римских цирков.
Филипп напряженно слушал. Восставшие рабы становятся грозной силой, легионы Рима надолго окажутся скованными у Апеннинских ущелий. Жаль, Митридат не отважится открыто поддерживать восставших рабов. Он не может простить себе Аридема: напугал этой поддержкой всех восточных царей.
Горы стали круче. Вечнозеленые лавры сменились зарослями диких азалий. Нагие ветви больно хлестали.
Тропа спускалась к урочищу. Над купами азалий мелькнула тростниковая крыша хижины. Два волкодава с лаем кинулись навстречу. На пороге показался старик в плаще из козьих шкур мехом наружу.
Гостя ввели в хижину и усадили у очага. Под ногами шуршала сухая душистая трава. На полках стояла простая, не покрытая резьбой каменная и глиняная утварь. В углу темнел глиняный сосуд с квашеным молоком. Пахло сыром и козьим пометом.
Старик налил гостю чашу дружбы — козье молоко, смешанное с диким медом. Филипп выпил и, указывая на двух огромных волкодавов, прикорнувших в тепле, начал:
— Что бы вы сказали, добрые люди, если бы они, поверив волчьей клятве не трогать овец, стали защищать волков от пастухов?
— Говори ясней, мы люди простые, — прервал его старик.
— Я дивлюсь, с какой поры молодые италики спешат записываться в легионеры Рима и, забыв плен своей родины, несут цепи другим народам? Разве так добывают свободу?
— Я слышал о тебе, — медленно заговорил старик, наклоняя голову. — Мой сын Бориаций хотел разыскать тебя, но я отсоветовал: нас слишком часто обманывали.
— Зачем мне вас обманывать? — Филипп оглянулся. — Мы не несем вам рабства, моему царю не нужны ваши горы. Но у нас один общий враг — Рим. Вам нужны деньги и оружие. Царь даст вам это. Люди владыки Морей Олимпия приведут в тихие лагуны Адриатики биремы, груженные копьями, мечами и доспехами. Денег вы получите столько, сколько нужно для войны… Пора! Вы исполните вашу мечту — италийский вол свергнет ярмо и растопчет римскую волчицу.
— Он прав, отец! — Арна поднялась и пророчески простерла руки. — Италики свергнут иго Рима! Наши отцы будут отомщены!
Собаки, настороженно подняв головы, залаяли, но тотчас же, оборвав лай, обрадованные, бросились к двери.
В хижину входил высокий, угрюмого вида горец. Волкодавы устроили возле его ног восторженный танец — путались в полах козьего плаща, прыгали на грудь, старались высунутыми красными языками дотянуться до лица вошедшего.
— Бориаций, — догадался Филипп и уже не отрывал взгляда от угрюмого горца.
Приласкав собак, Бориаций сел у очага и испытующе посмотрел на Филиппа.
— Мне рассказывали о тебе, — сдержанно начал он после долгого молчания, — но я думал — ты уже на Востоке…
— Я хотел бы уехать другом. — Филипп выдержал пытливый взгляд самнита и добавил: — Я уже говорил с твоим отцом. Этот разговор меня не обрадовал. Арна рассказала тебе наши условия. Я могу повторить…
Бориаций мотнул головой.
— Я помню их. Скажу тебе сам: ни одному восточному царю мы не верим, но если Митридат пришлет нам оружие, мы… возьмем его в руки, — проговорил он низким прерывающимся голосом.
— Не спеши! — Старик осуждающе покачал головой. — Италия не пойдет за варваром. Мой дед помнил Пирра и Ганнибала. Они обещали больше, чем Митридат, но мы остались верны Риму, первенцу Италии.
— И получили за верность оковы! — мрачно отрезал Бориаций. — Вспомни, как Сулла отблагодарил нас!
Он встал и, налив в чашу молока, надрезал над ней руку. Кровь капнула в молоко.
— Это — чаша братства. Пей и будь нашим другом. Но помни, мы ищем дружбы, а не покровительства, — хмуро предупредил Бориаций.
Филипп осушил чашу дружбы, вынул из-за пазухи хлебец и, переломив его над очагом самнитского вождя, протянул половину Бориацию.
— Вкуси мой хлеб, благородный воин. К чему начинать нашу дружбу сомнениями? Я уговорю царя дать вам оружие, оно будет в ваших руках.
— Так, без всяких условий! — Бориаций снова встал, давая понять, что разговор окончен.
Заходящее солнце залило хижину кровавым отсветом.
— Пора в путь, я провожу тебя! — Бориаций накинул на плечи гостя козий плащ и первый раз скупо улыбнулся. — Если Спартак пробьется к нашим горам, мы встретим его как друга. И от вашей помощи не откажемся…
Они вышли.
Деревья, точно вычеканенные на багровом фоне заката, зловеще чернели. Где-то тревожным клекотом перекликались хищные птицы.
Глава четвертая Скифия
I
На пристани к нему быстро подошел Люций. Филипп с тревогой заметил на одеждах отчима неподрубленные края — знак скорби по усопшему.
— Мужайся, мальчик, я горевал не меньше тебя.
Он обнял пасынка и торопливо рассказал: последний каприз Тамор остановился на молодом даке Гаруле. Гарул был счастлив. Он созвал на празднество полгорода. Когда приглашенные собрались, их ввели в пиршественную залу. Среди моря живых цветов в царственных нарядах возлежала недвижная Тамор. Она приняла яд, чтоб умереть любимой…
— Это похоже на мою мать, — вздохнул Филипп, — боги не дали ей вечной молодости, она осудила их. Где ее урна?
— Тамор пожелала последовать скифскому обычаю. Ее тело мы опустили в золотой чан с медом, чтобы предохранить от тления. Быстроходная бирема отвезла ее прах к родным берегам. Виллу и все драгоценности она завещала тебе.
— Я богатый нищий, — печально усмехнулся Филипп, ему было тяжело говорить о покойнице. — Как живет Фаустина?
— Больше ты ничего не хочешь узнать о матери?
— Она мертва, отец…
Люций осуждающе свел брови, но ответил:
— Бедная сиротка живет при мне. Ее сватали молодые изгнанники из прекрасных фамилий, но всем — отказ…
— Она любит тебя.
Люций возмущенно вскинул голову.
— Ты смеешься: мне сорок, а ей двадцать два!
— И все-таки она любит только тебя, отец.
— Ни одна дева в мире не заменит мне Тамор.
— Моя мать в могиле, а быть любимым — высшее счастье.
— Еще большее счастье любить самому. Но, если ты прав, я согласен дать защиту и мое имя бедной сиротке.
— И еще, — Филипп немного помедлил. — Я женился в Риме. Жена моя — Фабиола, дочь старого Фабия. Согласись, отец, быть хозяином моей виллы. Не отказывай мне. Судьба обрекла меня на вечные скитания, и да будет очаг твой очагом моей Кайи, — грустно улыбнулся он.
* * *
Под вечер, закутанная в военный плащ, без провожатых, на виллу пришла сама Гипсикратия. Скоро и она и Митридат уедут в глубь Азии, где должны разгореться главные бои с римлянами. Перед отъездом царица захотела проститься с друзьями у их очага. Она поужинала с семьей, с интересом прочитала несколько строк из папирусов Люция, милостиво взглянула на рукоделия Фаустины.
— Это — мак?
— Роза, — обиженно пояснила Фаустина. — А это стрекоза над водяными лилиями.
— Очень мило, — Гипсикратия зевнула и кивком головы пригласила Филиппа в сад. — Царь очень доволен тобой. Он сказал, чтоб я наградила тебя всем, что пожелает твоя душа. Но я ответила, что ты служишь не ради награды.
— Ты права, — коротко ответил Филипп.
— Почему ты так печален?
— Печален, царица? — Филипп отвернулся. Да, он тосковал о Фабиоле. Только сейчас он понял, как глубоко привязалась его душа к римлянке. В минуту горя Фабиола его утешила, в миг слабости пощадила. Он твердо решил: кончится война — он привезет ее в свой дом, к Люцию и Фаустине…
Гипсикратия доверчиво коснулась его руки.
— Прости, я снова прошу тебя… Дошли тревожные слухи. Я скрываю их от Митридата. Это убило бы его душу. Его первенец, царевич Махар, мечтает о титуле царя романолюбивого. Он осуждает отца. Ты поедешь в Скифию нашим послом…
— И по дороге заехать в Пантикапей и все разузнать о Махаре?
— Да. И скажешь только мне. От меня Митридату легче выслушать страшную правду. — Гипсикратия приблизила к нему свое лицо. — Будь мне братом!
Филипп благодарно наклонил голову.
— Я не забуду твоих слов, царица.
II
Фабиола печально оглядела атриум[32]. Очаг остыл, и легкий пепел лежал на не сгоревших до конца головнях. Лары, маленькие восковые боги, грустно глядели с каменной божницы. Семь столетий, со дня основания Рима, молились здесь Фабии. Теперь их очаг опозорен — Фабиола носит под сердцем дитя варвара. Через несколько недель позора уже не скрыть. Собственные рабы донесут цензору нравов, и ее подвергнут унизительному и страшному суду…
Фабиола вздрогнула и отошла от каменной божницы. Внезапно вспомнила: в доме Луцилиев живет рабыня, преданная молодому понтийцу. Надо сейчас же послать за ней. Эта девушка должна знать, где Филипп.
…Самнитка явилась к вечеру. Почтительно остановилась у порога и ждала. Стараясь держаться как можно спокойней, Фабиола приветливо поздоровалась с рабыней.
— Благодарю тебя, госпожа. — Самнитка с прежней почтительностью наклонила голову. — Господин благополучно достиг берегов Пропонтиды[33], но дальнейших известий нет.
— Арна, — Фабиола стремительно, словно бросаясь на меч, подошла к ней. — Филипп Агенорид спас твою честь…
— У рабов нет чести, благородная госпожа, — с горечью ответила Арна. — Но господин спас меня от разлуки с матерью.
— Филипп всегда был добр к тебе, — быстро перебила Фабиола. — Не ради меня, ради него, прошу, помоги мне сохранить его дитя.
Арна густо покраснела. Она понимала, что значит для римлянки-патрицианки обратиться с подобным признанием к рабыне. Впервые в жизни ей, девушке, молодая женщина доверяла тайное тайных. Красота и беспомощность Фабиолы тронули ее до глубины сердца.
— Ради тебя, моя госпожа, я пойду на смерть…
Фабиола, рыдая, кинулась ей на шею.
— Ты любила его? Скажи мне…
— Госпожа, — Арна улыбнулась, — мой жених — Камилл…
— Я знаю, я не ревную. Но ты любила моего Филиппа в глубине сердца…
— Нет, госпожа, — Арна ласково, по-матерински нежно провела широкой сильной ладонью по шелковистым волосам молодой женщины. — Господину я благодарна, а тебя я полюбила… Сейчас… Ты доверилась мне как простая женщина, как сестра… Вели готовить послушных, смирных мулов. Мы поедем в горы. Я спрячу тебя у моей матери.
III
Филипп стоял у передней мачты. Перед ним был Херсонес, все такой же белый, полукругом раскинутый в глубине бухты. Все те же причалы, то же море, та же пристань и те же цветные плащи купцов, белоснежные одеяния старейшин, кубовые и алые хитоны рабов, полуобнаженные бронзовые тела носильщиков.
Он спустился в каюту и переоделся в темный, не раз чиненный плащ и кубовый залатанный хитон. Босоногий и простоволосый, сошел с корабля и затерялся в толпе. Он шел по родной земле! Никто не узнавал его!
Улицы Херсонеса казались уже, дома ниже. Их наивные аляповатые украшения, когда-то приводившие его в восторг, теперь вызывали улыбку, сады и рощи выглядели реже и потеряли всякую таинственность.
У ворот отцовского дома молодая плотная женщина держала у груди кругленького младенца. Двое малюток играли у ее ног. В нише, укрывшись от полуденного солнца, пряла рабыня.
— Добрая госпожа, это дом купца Агенора?
Молодая женщина недружелюбно оглядела нищего.
— Агенор уже четыре года на кладбище. Это дом купца Никия. Зачем тебе мой муж?
— Я хотел бы увидеть…
Его прервал нежный голос.
— Господин, ты вернулся? — Белокурая рабыня выскочила из ниши. — Я узнала тебя, господин! — Незрячая тянула к нему тонкие чуткие руки. — Ты вернулся наконец!
Во дворе Филиппа окружила челядь. Осуждающе разглядывали его лохмотья. Клеомека, все такая же сухая и желтая, выбежала из дома и, оттеснив рабов, воздев руки, запричитала:
— Вернулся! Обрадовал нас. Агенор, как узнал, что ты спутался с беглым рабом, сошел в могилу. Что тебе, убийце своего отца, надо в моем доме? Вернулся нищим! Слава богам, что ты не мой родной и не мне краснеть за тебя.
Филипп улыбнулся и прошел мимо.
Комната для приема гостей была низкой и темной, а в детстве казалась такой нарядной… Клеомена во дворе продолжала выкрикивать проклятия, но вскоре притихла и, вернувшись в дом, в сердцах поставила на стол глиняную миску с варевом.
— Ешь! Больше ничего не осталось.
— Я сыт, — Филипп отодвинул пахнущую требухой похлебку и снова улыбнулся: все-таки его не хотят заморить голодом. Клеомена такая же — клянет, а в куске хлеба не отказывает…
— Брат! — в трапезную вбежал Никий. — Я только что из лавки. Я не поверил! — Он порывисто и горячо обнял Филиппа. — Мы слышали, что ты погиб страшной смертью. Отец сокрушался о тебе, а потом… — Никий отступил и виновато потупился, — завещал мне все. Мать, жена, малютки… Это наш старший, Персей, он так похож на тебя… А это крошка Сафо, а вот и малютка Никандрия, она еще не отнята от грудн. Ты помнишь Геро? Ты еще часто дрался с ее братом Бупалом. Теперь она моя жена. Взгляни на моих детей и ради них оставь мне отцовский дом, а остальное все принадлежит тебе по праву. Завтра же я передам тебе…
— Я не хочу грабить твоих малюток, — прервал его Филипп. — Из всего отцовского наследства я попрошу у тебя только Евнию. Отпусти ее на волю и дай ей виноградник, где мы играли детьми.
Никий замялся.
— Я продал его.
— Можно выкупить, все дело в цене.
— У меня нет свободных денег.
Филипп засмеялся.
— Вижу, твоя хваленая торговля не привела богатства к твоему дому. — Он отпорол ногтем заплатку, на стол упали два тарпанских рубина и крупный изумруд. — Думаю, этого хватит на устройство моей Евнии.
Клеомена взвизгнула:
— Так ты правда разбойничал на море?! Пират! Висельник! Какое счастье, что ты не мой родной…
— А это Клеомене, взрастившей меня… — Филипп достал из-за пояса ожерелье. Мачеха всплеснула руками.
— Мне? Пират! Висельник! — Но голос ее уже был другим. — Немало крови на твоих жемчугах, — закончила она, с опаской принимая подарок.
— Как на всяком другом богатстве, не больше, — усмехнулся Филипп.
Геро и Никий, оцепенев, глядели на сокровища. На улице раздался шум.
— Брат, тебя ищут, спасайся! — вскрикнул Никий и, хватая на бегу железную палку, бросился к выходу. — Я задержу толпу!
Он остановился у двери. Все было как в сказке: во двор, окруженная роем зевак, входила процессия нарядных рабов. Идущий во главе степенный кормчий в богатых финикийских одеждах учтиво осведомился:
— Этот ли дом почтил своим присутствием посол царя Понтийского, благородный Филипп Агенорид? Этот? Мы хотим видеть нашего господина.
Он двинулся вперед. За ним попарно пошли эфиопы в затканных золотом зеленых туниках, персы в длинных, расшитых жемчугом одеяниях, сирийцы в алых и оранжевых легких хитонах с крупными алмазами на тюрбанах из сияющих дамасских покрывал, иберы и колхи в позолоченных кольчугах. Каждая пара рабов несла тяжелые ларцы, изукрашенные драгоценной мозаикой, с гербами стран, подвластных Тиграну и Митридату.
В воротах одна пара рабов как бы нечаянно споткнулась, и тяжелый ларец, неожиданно раскрывшись, упал на землю. В дорожную пыль посыпались невиданные одежды — златотканые плащи, пурпурные и голубые хитоны, фибулы с гранеными сапфирами и рубинами. Челядь бросилась спасать ларец, но Филипп небрежно махнул рукой:
— Не трудитесь, друзья. Пусть добрые люди возьмут эти безделки на память.
— Как? Что он сказал?
Клеомена ринулась вперед. Она не позволит негодникам грабить ее сыночка. Неважно, что мальчик ей не родной. Это она вскормила и взрастила господина. Никий и Геро, гоните зевак! Боги, как она ждала этого часа! Если Филипп так богат, то почему бы ему не осчастливить свою семью сразу? Бупал давно пишет из Пантикапея, какая там привольная жизнь. Им нужны деньги на переезд. О, если бы Филипп… Филипп все обещал, но — прежде Никий должен устроить дела Евнии, попросил посол царя Понтийского.
* * *
Курчавые лозы сбегали к дороге. За дорогой обрыв и внизу — море, бледно-голубое, с белыми полосами течений. На севере за виноградником — степь, усеянная цветами. От степи тянет мятой, полынью и медвяными травами. Время от времени набегает ветер, море морщится и темнеет.
Филипп положил на колени Евнии ворох душистых левкоев.
— Расскажи мне про девочку-фиалку.
— Это сказка, господин.
— Я не забыл, я ничего не забыл! — Филипп взял ее руки и вздрогнул: кончики пальцев слепой были все в мелких нарывчиках и порезах. — Что с твоими руками, Евния?
— Это от конопли, господин. — Она застенчиво улыбнулась и спрятала руки.
— Неужели они заставляли тебя работать?!
— Нет, господин. Но когда старый господин умер, продали моего отца и брата. Мать моя умерла в чужом доме. Я не хотела, чтоб меня продали. Я безропотно несла все домашние работы. В награду молодая госпожа позволяла мне по праздникам нянчить ее деток. Она мне сказала, что малютка Персей похож на тебя. — Евния подняла на Филиппа невидящие голубые глаза.
— Ты узнала меня после стольких лет! — Он поцеловал ее израненные пальцы. — Не видя, ты узнала меня!
Евния, стыдясь, отняла руки.
— Я хочу, чтоб ты была счастлива. Земная любовь груба. Виноградники и наш дом в городе — хорошее приданое. Ты легко найдешь себе спутника жизни. Но никто не оценит твою чистую душу, твою нежную прелесть…
— Я мечтала, ты вернешься, возьмешь в жены добрую и прекрасную госпожу, а я буду нянчить твоих малюток.
— Нет, Евния, я могу дать душе, полюбившей меня, лишь горе, разлуку и вечный страх за меня.
Он долго рассказывал ей о гелиотах, о том, за что они сражались.
Евния напряженно слушала.
— Как я несчастна, что не могу видеть твоего липа. Я никогда не увижу тебя! — прошептала она в безысходном отчаянии.
На виноградниках стояла тишина. Цикады, стрекоча в траве, ковали чье-то счастье. Они не подозревали о людском горе.
IV
— Моей маленькой Елене! — Фабиола пылко поцеловала крошечные башмачки из мягкой пурпуровой ткани. — Я обошью их золотой нитью.
Арна, стоя у полки, тщательно перетирала глиняные расписные мисочки.
— Почему же непременно Елене? Может быть, Гектору? Разве ты не хочешь сына?
— Нет, нет, — Фабиола вытянула руки, как бы отстраняя беду. — Если у меня родится сын, несчастней не будет человека на земле: или отверженный всеми изменник, или отцеубийца!
Арна промолчала. С улицы слышался звон колокольчиков и блеяние коз.
— Тетя Арна, — смуглый крепкий мальчик с узкогорлым глиняным кувшином на плече остановился в дверях. — Отец послал молоко. Говорит, ваша коза не доится, а жене нашего друга, — он кивнул в сторону Фабиолы, — нужно пить молоко каждый день. — Мальчик передал кувшин и, ссутулившись, начал что-то извлекать из-за пазухи. — А это сыр и вяленые сливы и… а хлеб забыл! — воскликнул он удрученно.
Арна рассмеялась.
— Не могло все уместиться за пазухой, вот и забыл… Госпожа, видишь, как тебя любят, а ты считаешь себя чужой! — Арна взяла из рук мальчика подарки и восхитилась: — Ну и вырос же ты, Мамерк!
— Весной возьму меч, — Мамерк выпрямился и молодцевато распрямил плечи. — Шестнадцать минет! А где бабушка?
— Бабушка колотит шерсть.
Из-за хижины доносились мерные удары.
— Пойди помоги ей, она будет довольна.
Мамерк сделал шаг к двери, но на пороге с растрепанными седыми волосами показалась Марция, цепкие коричневые руки крепко держали ворох распушенной белой волны.
— Глупые слова говоришь, Арна! — с притворным неудовольствием проворчала старуха. — Где это видано, чтобы такой большой мальчик вмешивался в женские дела?!
— А квириты, мама, не стесняются и воды жене принести, и на речке сами стирают. Особенно бывшие легионеры, — подзадорила Арна.
— То-то и стирают!.. — Марция в негодовании сплюнула. — Не такие наши самнитские юноши. — Она любовно ущипнула Мамерка за круглую крепкую щеку. — Сразу видно — воин!
Мальчик просиял.
— Отец разрешил посидеть у вас подольше, а потом он и сам заглянет, — радостно сообщил он.
— Спасибо ему, — проговорила старуха. Она села у огня и, бережно положив распушенную волну, принялась взбивать кудель.
Мамерк наблюдал за Арной. Она разлила молоко по расписным глиняным чашкам, нарезала сыр, потом насыпала в каменное корытце ячмень и принялась круглой каменной скалкой тереть зерно.
— Сейчас и мука будет. Замешу муки, испеку лепешки, — приговаривала девушка в такт движениям.
Мамерк прищурился, и Арна стала еще красивее, точно ушла в старую сказку и оттуда тихонько пела: «Испеку лепешки для Мамерка».
— Бабушка, — потянул он к себе кудель, — а что сталось с теми двумя детьми, что родились у Реи Сильвии, царевны латинян?
Старуха прикрыла глаза.
— А разве я тебе не рассказывала?
— Нет, бабушка.
— Их вскормила волчица. Они выросли и стали пастухами. Одного звали Рем, другого Ромул. Скоро разбойник Ромул убил своего брата Рема. У Рема остались три дочери. Одна вышла за медведя и родила ему косматых вольсков и умбров. Другую взял дятел, и от них пошли пицены. А третья, самая красивая и умная, стала женой Могучего Тельца, от них пошел Самнитский род. Сильные и богатые мы были — от Адриатики до Тирренского моря лежали наши луга и пашни. И латиняне боялись нас. Много раз засылали к нам послов с богатыми дарами, но мы не соглашались продать нашу волю ни заморским царям, ни римскому Сенату.
— Ты правду говоришь, Марция. — Бориаций, стряхивая мокрый снег, вошел в хижину. — Да хранят боги Самниума твой очаг! Я пришел послушать твою песню. Спой нам о битве в Кавдинском ущелье.
Марция, отбросив гребень с куделью, протянула худые темные руки.
— Садись, дорогой гость. Дрожит, не тот уже мой голос, но для тебя и сына твоего я постараюсь…
Старуха встала. Озаренная багровым отсветом догорающих углей, седая, согбенная, но все еще полная любви и ненависти, она показалась Фабиоле самой судьбой своего народа.
Марция пела о том, как обманом и хитростью тщедушные латиняне пытались захватить сочные цветущие луга Самниума, выгоняли на них свой скот и сманивали синеглазых самниток. И как однажды возмутился народ Самниума и пошел войной на воров.
Напрасно мечтали хитрецы, что военные уловки помогут им добыть победу. Они были разбиты наголову. Обезоруженные, сбитые в кучу римляне просили пощады.
У темных, угрюмых Кавдинских гор под игом Самниума прошло десять легионов Рима. В землю было вбито два копья, их перекрывало третье, сломанное. Сквозь эти позорные воротца погнали гордых квиритов. Низко пригибаясь, они шли один за другим. А те, которые не желали согнуть перед победителями спину, ползли на карачках — это и значило пройти под игом!
Славу и богатство увидел Самниум после Кавдинской битвы. Рим, Этрурия, Великая Греция, Капуя и Неаполь просили дружбы Самниума. И всем слал самнитский народ милость и дружбу. И в грозный час, когда африканские слоны топтали нивы Италии, не преклонились самниты перед чужеземцами, грудью стали за родную землю. На костях детей Рема окреп лукавый Рим. И заманил он сладкими речами вождя Самниума Папия. Ехал Папий в гости, а попал в тюрьму. Там его тайком удушили. И кинулись тогда свирепые волки на ослабевшего Тельца. Истерзали тело Самниума, отняли плодородные пашни и сочные луга, загнали детей Рема в бесплодные угрюмые горы. И смолкли веселье и пляски в Самниуме, стали угрюмы и молчаливы самниты, как родные горы. Многих мужчин и женщин обратили в рабство. Многие теперь забыли свои обычаи и зовут себя римлянами.
— Но, — старческий голос Марции, монотонный и дребезжащий, неожиданно окреп, — кто среди мелких черноглазых волчат не узнает синеглазого мощного Тельца? Нет краше и доблестней самнитских юношей! Нет прекрасней и верней самнитских дев! — выкрикнула она, простирая над очагом руки.
— Слышал, сынок? — Бориаций растроганно кивнул сыну. — Придет час, встретишь синеглазую! Другой невестки не приму!
— Не вечно мы будем рабами! — Арна высоко подняла чашу с молоком и плеснула настоявшиеся сливки в пламя. — Минерве и Марсу-Мстителю! Да помогут нам в правой битве!
Фабиола, потрясенная, сжимала на груди руки: она любила Рим, он взлелеял и вскормил ее, — с детства она пела и слышала другие песни…
V
Скифские кибитки, телеги, крытые кошмами, стояли полукругом. Посредине пылал костер. Вокруг огня сидели старейшины. Посла понтийского царя известили, что Гиксий слаб и дряхл и его примет правительница Скифии Меотийской Ракса.
Войлочный полог кибитки откинулся, и Филипп увидел царицу. Она шла к огню. Широкие плечи, свежее круглое лицо, полные властные губы, на пламенеющих рыжих волосах — островерхая, расшитая золотом шапочка. Легкий длиннополый кандий, отороченный по краям дорогим мехом, стягивался в талии чеканным золотым поясом. За поясом красовался булатный меч. На высокой груди блестели алмазные застежки.
— Мы все рады, что ты навестил нас, брат. Твоя мать Тамор отдыхает неподалеку от Урма и Гимера. Мы воздали ей царские почести.
Ракса говорила отчетливо и глядела прямо, пристальный взгляд Филиппа не смутил ее — точно не он пятнадцать лет назад развязал ее девичий пояс!
— Сестра моя, владычица Скифии Меотийской, я прибыл к тебе не только затем, чтобы почтить могилу матери и ее родичей, — склонив голову, начал Филипп, — но чтоб передать тебе привет от царя Митридата-Солнца, властителя царства Понтийского, Таврии, Колхиды, Лазики, Курдистана и Северной Персиды. Народы Запада, сыны Геспера-Мрака, жадные и безжалостные, поднялись на детей солнечных стран. Богатства Азии, наша свобода, жизни наших детей и жен в опасности. Все цари Востока, дети Александра, объединяются вокруг Митридата-Солнца. Народы, не желая стать рабами Рима, стекаются под его знамена. Владычица Скифии Меотийской, Митридат-Солнце ждет твоих воинов…
— А зачем нам воевать ради мертвого Александра или живого Митридата? Придут римляне — уйдем… — Ракса усмехнулась и кивком указала на степь: садилось солнце, и в золотой дали она казалась совершенно бескрайней.
— Царица, от римлян не уйти. Горек хлеб и солона вода царей романолюбивых. Они не смеют даже чеканить монету без разрешения римских откупщиков.
— Зачем нам чеканить монету? Мы покупаем зерно за меха и мед, рыбу и соль. Дарий пробовал покорить нас. Он захлебнулся в скифской крови, а мы живы.
— Царица, римляне сильны…
Ракса — Филипп даже внутренне восхитился ее царственной властностью — протянула руку.
— Дай твои грамоты! — Хмурясь, приняла развернутый свиток и по складам начала разбирать. — Тут написано: «Дочери моей, царевне Раксе…» Я дочь царевича Урма, а не царя Митридата!
— Митридат-Солнце давно достиг возраста наших отцов, — попробовал Филипп смягчить дипломатическое упущение.
— У царей нет возраста. Властитель Скифии Меотийской не дитя Понта, подобно царю Таврии и князьям Лазики и Колхиды. Я подумаю о просьбе моего старшего брата, — Ракса подчеркнула последнее слово, — посоветуюсь с родными богами… — Она отвернулась от Филиппа и, сопровождаемая старейшинами, ушла.
Филипп терялся в догадках. Что произошло? Почему он так встречен царицей Скифии? Спор о титуле — пустая придирка. Неужели и сюда дотянулась рука римлян — «Разделяй и властвуй»?
Он лег под телегой, но комары загнали в душную кибитку. За войлочным пологом ржали кони, шуршали травы, печально гудели скифские гусли. Изредка слышался женский смех. В голове теснились грустные мысли. Он проснулся в объятиях Раксы.
— Мой Гойтосир![34] Я так ждала тебя!..
Утром он нашел у постели кованый пояс. Если б не эта примета, ночное приключение казалось бы сном.
Весь день он бродил возле царской ставки, но страж каждый раз отвечал: царица занята и не может принять посла. Гиксий хворает…
VI
Небо было по-осеннему ярко-синим, в рост пошла молодая трава. Настала пора перелета, и степь кишела дичью. Начальник царской стражи принес послу царя Понта приглашение принять участие в охоте. Молодые длинноволосые всадники, в коротких расшитых кафтанах и остроконечных высоких шапках, рассыпались по степи. Ракса в позолоченной кольчуге, с копьем в руках и колчаном на поясе, перевитом алыми лентами, мчалась впереди. Подстреленные птицы падали под копыта коней. Бескрылых дудаков поражали копьями. На парящих высоко в небе лебедей спускали соколов и кречетов. Прирученные хищные птицы в разукрашенных колпачках сидели на плечах всадников. Заметив в небе лебединый караван, охотник сдергивал с головы сокола колпачок и с криком подбрасывал птицу в воздух. Выдрессированный хищник взмывал вслед за лебедями и камнем падал с добычей к ногам хозяина.
Филипп пришпорил коня и вскоре был далеко от гикающих всадников. Перед глазами мелькнула зеленовато-серая полоска Меотийских вод. Копыта коня утонули в розовом вереске. Он ехал не оглядываясь. На горизонте зазеленели плавные линии курганов. Сзади послышался топот копыт. Ракса, опередив его, вздыбила коня. Сдерживая дыхание, горячо заговорила:
— Останься! Что тебе, скифу, Митридат, Эллада или Рим? И для тех и для других ты презренный варвар. — Она положила руку на его плечо. — Разве тебе плохо у нас? Брось свои бредни, живи, как мы…
— Ракса, пойми: на римлян надо идти всем вместе. Митридат уже воюет. Ему очень тяжело. Разбив Митридата, волки пойдут на Скифию. Ты веришь мне?
Ракса вздрогнула, но тотчас же овладела собой.
— Я знаю, что ты хочешь сказать, но я никому в угоду не пролью кровь скифов. Запомни, брат мой! — Она хлестнула коня и ускакала прочь.
Ночью она сидела в кибитке старого Гиксия и плакала.
— Дедушка, он уезжает!
— Угу, — Гиксий качнул головой — он дремал.
— Его избрала Табити для меня, но чужие боги похитили сердце твоего внука. Опять я буду одна.
— У нас много хороших воинов. — Гиксий сплюнул и заложил за щеку душистую траву. — Не плачь.
— Он не любит меня, но, я украла от него искру жизни.
— Угу, это хорошо, — снова промычал Гиксий.
* * *
С Меотийских вод ползли густые туманы, низины обволокло плотной белесой мутью. Жалобно кричали большие зобастые птицы-бабы. Невидимые, они хлопали сильными крыльями и плескались где-то у самого берега.
Трое старейшин вручили послу царя Понта ответные грамоты и триста дорогих звериных шкурок. Царица занята. Она желает послу доброго пути и не смеет задерживать.
Неподалеку от царского шатра заезжий купец разложил товары: ножи, казаны, наконечники для стрел, копья, зеркала, ткани, бусы и пестрые ленты. Статный, белолицый, он щедро отмеривал скифским женщинам тонкое льняное полотно, соблазнял мягкими теплыми плащами иберийской шерсти.
— Берите, добрые люди, берите! — приговаривал он. — Последний раз приезжаю к вам! Почему? — Он деланно возмущался: — Ты, кажется, ослеп, добрый человек, и не видишь, что это римский товар? Торговать с Римом — значит изменить Митридату. За это головы рубят. Простись с египетскими льнами, красавица. Носи скифскую дерюгу, ведь тебе дорога свобода, а не наряды! Не спрашивай, милый юноша, крепкого клинка. Он из римской Иберии. Довольствуйся старым мечом. Им ты завоюешь для Митридата Вселенную.
Подъехав ближе, Филипп в статном белотелом купце узнал Бупала.
VII
На этот раз Гарм брал на свои биремы лишь бывших гелиотов. Строго-настрого внушал: это плавание — не обычный вылет морских ласточек за кормом, а подвиг. Если им дорога память Аристоника Третьего, они окажутся достойными имени гелиотов, воинов Солнца Свободы. Гарм уверен в храбрости любой морской ласточки, но тут дело не в отваге, а в мужестве. Не диво для пирата битва, трудней удержаться от нападения на беззащитную добычу. Однако на этот раз морским ласточкам придется забыть свои привычки. Под видом купцов, везущих в Рим редкостные плоды, проникнут пираты в глубь Адриатики. В уединенной бухте выгрузят оружие для воинов Свободы. Разве морские ласточки не слыхали о Спартаке? Среди гладиаторов появился фракийский царевич, муж необыкновенной силы, разума и доблести. Он бежал с друзьями из Капуи. Рабы из латифундий, пленные варвары из каменоломен, гладиаторы из своих школ-тюрем стекаются к нему. Фракиец сокрушит державу квиритов, и на берегах Тибра воссияет царство Разума и Свободы. Отныне Италия — страна друзей, и грабить ее берега — преступление. Римские военные корабли — другое дело.
— Много возьмешь с легионера, — вздохнул кто-то.
— Сломанный меч да болячки от старых ран, — в тон отозвался другой.
Гарм блеснул глазами.
— Вы не морские ласточки, а навозные жуки! Не поедете!
— Им — о свободе, а они — о брюхе… Без них обойдемся! — поддержала ватага. — Если победят гладиаторы, сколько наших вернется из римского рабства!
— Освободим своих!
— Гарм, твои сестры тоже там где-то томятся?
— Сестер нет в живых, — грустно ответил киликиец. — Да теперь везде у меня родня: кто волков бьет, тот мне и брат…
* * *
На Адриатическом берегу маленькая застава легионеров оберегала водные границы Республики Рима от узурпаторов, восточных тиранов и морских хищников.
Молодой центурион, окончивший весной военную школу, в упоением читал греческую повесть о злоключениях эфиопской царевны Андромеды и афинского героя Персея. Они любили друг друга, но сколько препятствий ставила им судьба! Особенно трогательные места центурион декламировал вслух и повторял:
— Вот были люди, а? Какие люди!
— Врут книжки, — насмешливо перебил его товарищ — квирит, сбежавший из столицы от долгов. — Этот, как его… грек… все-таки вояка, герой и… чтоб из-за эфиопки… ведь на них смотреть страшно!
— Не говори, — вмешался внимательно слушавший немолодой воин. — Я сам, было время, чуть голову в Африке не потерял и службу хотел бросить — такая попалась, да хорошо, трибун призвал к себе и начал стыдить: «Нельзя римскому солдату из-за какой-то чернокожей худеть и не спать. Если ты уж такой привязчивый, возьми на воспитание новобранца. Всегда около тебя будет, и служить тебе веселей. А африканка или сирийка что? Сегодня с тобой, а завтра — прощай! Товарищ лучше бабы. Привязчивому нельзя в варварских девушек влюбляться…»
— Ну? Послушался трибуна?
— Нет. Только как всыпали сотню горячих, остыла моя любовь. — Ветеран вздохнул. — Стал я по притонам шататься, а по правде сказать, двенадцатый год пошел — а все не могу забыть африканку…
— Да, — задумчиво протянул центурион. — Любил и я, но она богатая, а у меня мать — вдова, девять братишек, я старший.
Он грустно поглядел в морскую даль. Густая, мутная синь млела в солнечных лучах, и розовые паруса на рейде казались причудливым цветком далекой Африки.
— К нам!
— Трубить тревогу? — лениво спросил ветеран.
— Зачем? — недовольно отозвался центурион. — Какой-то купчишка.
От биремы отчалил челн и направился к берегу.
— Может быть, лазутчик? — вставил квирит. — Зачем купцу сюда? С чайками торговать?
— А лазутчику от чаек военные тайны выведывать? — Центурион с сожалением отложил книгу. — Пойдем встретим.
Челн врезался в песчаный берег. Пираты в степенных купеческих одеяниях выгружали корзины с вялеными плодами. На морском берегу повеяло душистой пряностью.
Судовладелец, маленький, плотный, с серебряной серьгой в ноздре и коралловыми подвесками в ушах, переваливаясь на кривых ногах, важно поплыл к центуриону. Молодой стратег уже сумел выстроить воинство и, опершись на меч, выжидал.
— Сын Марса и Венеры! — Киликиец хотел поклониться, но животик перевесил, и он шлепнулся на землю. Компаньоны почтительно подняли главу фирмы. — Сын Марса и Венеры! — еще с большей напыщенностью повторил Гарм. — Везу в Рим для продажи пах-пах.
— Что? — Центурион подозрительно покосился на корзины. — Может, это запрещенное восточное снадобье?
— Пах-пах! — Купец торжественно принял из рук компаньона и поднес центуриону на золотой тарелочке кусочки вяленой дыни, уложенные в затейливую мозаику. — Пах-пах, — повторил он. — Отведай, славный воин.
Центурион отведал и передал тарелочку ближайшему легионеру.
— Хорош, очень хорош. Что еще?
— Засахаренные персики, цукаты…
Компаньоны подносили важному купцу одно за другим невиданные в бедной деревушке лакомства, а тот, кланяясь, протягивал их центуриону.
— На солнцепеке разговаривать трудно. Зайдем в дом, — пригласил молодой стратег, — там я осмотрю твои товары.
— Надо бы и солдатикам их отведать, — посоветовал ветеран, с трудом откусывая от тягучего, неведомого лакомства. — В Египте и то не едал.
— Я послал доблестным воинам несколько корзин, привезенных сюда для осмотра, — предупредительно пояснил Гарм, — и прошу тебя, сын Марса и Венеры, не задерживай мой товар. Подпиши пропуск. Я хочу на ослах перевалить через горы и по Кавдинской тропе — прямо в Рим.
— Кто же ездит через горы в Рим? Почему ты не повел свой корабль в Остию?
— Военная тайна. Мне надо побывать в одной горной деревушке. — Гарм хитро подмигнул. — Там моя душенька…
— Кто? Кто? — захохотали воины.
— Любовь моя, Арна, — толстенький, низенький купец приосанился. — Я и корабль нарочно привел сюда, чтоб она, моя голубка, своими небесными глазками….
— Я об этой Арне слышал, — перебил квирит. — Какой-то варвар выкупил ее из рабства. Значит, это ты? Знаю, знаю твою девушку. Она к нам приносила на продажу шерстяные шапочки — подшлемники.
— Ты ей под мышкой пройдешь, — захохотал ветеран, — не пойдет самнитка за твой кошелек.
— Пойдет, — серьезно отозвался центурион. — Он же ее от неволи спас.
Вошли в приземистую караульную хижину. Сверкающие восточные чаши, полные душистых сладостей, расставили на скромном каменном столике. Тут же, в середине, водрузили два тяжелых глиняных кувшина.
— Вино, — пояснил толстячок и со слезами на глазах предложил выпить за здоровье его Арны: как он любит ее, как истосковался по своей горной козочке! А она-то, она как любит его!..
— Да я пошлю за нею, — предложил центурион.
— Нет-нет, — Гарм таинственно поднял палец. — Я подкрадусь потихоньку и посмотрю, как моя душенька ждет меня. Любить-то она любит, да, — он пьяно ухмыльнулся, — женскую любовь проверять надо. Стоит ли ей такое богатство дарить? Кораблик любой матроне поднести впору. Если пожелаешь, доблестный трибун, посети мою бирему.
— Я еще не трибун, — центурион польщенно осклабился, — я подписал тебе пропуск, чего же мне на твое корыто таскаться?
Гарм начал прощаться. Просил приготовить к завтрашнему дню две дюжины осликов. Он вернется с невестой и нагрузит свое добро.
Киликийца с почетом проводили до горной тропки и подробно растолковали, как добраться до деревушки Бориация. Центурион даже сунул в руку гостя нарисованный план пути.
— У меня девять братишек, — застенчиво шепнул юноша. — Мать — вдова. Отроду не едали пах-пах!
— Всего на осликах, даже на двух дюжинах, не увезти. Что останется — твое, сын Марса и Венеры! Приготовь только осликов, чтоб мне не задерживаться!
Гарм торопливо зашагал в гору. Он без труда отыскал одинокую хижину. Арна была одна. Марция и Фабиола ушли к Бориацию. Вождь самнитов был вдов, и родственницы забоялись о его доме. Выслушав киликийца, девушка тотчас же стала собираться в дорогу.
— Я буду послушной, — улыбнулась она — Ты спас меня от рабства, я полюбила тебя, в это поверят… — Уже накинув козий плащ и заткнув за пояс узкий самнитский нож, она вдруг вопросительно оглядела пирата. — А письма есть?
— Есть, — улыбнулся Гарм, подмигивая.
— Не мне! — Арна полоснула его сердитым взглядом. — Я приютила в горах жену твоего друга.
— Хорошо. — одобрил Гарм и тут же властно взял девушку за локоть. — Пошли! И помни теперь: твой промах — тебе и моим ласточкам смерть! О деле надо думать!
* * *
Римские таможенники помогли грузить корзины с плодами. Кто-то из солдат удивился их тяжести.
— Приходится класть куски железа. — Гарм разрыл слой лакомств и показал заржавленную железную пластину. — Вытягивает плесень, и плоды сохраняют вкус и аромат. Без этого пропадет товар!
Он бережно положил пластину на прежнее место.
— Кому что дано, — философски заметил центурион. — В торговле и ремесле азиаты всех обогнали. Египет превыше всех в науке. Эллада — в искусстве. А власть над всеми завещана Риму!
Гарм кивком выразил полное согласие с молодым центурионом.
К вечеру следующего дня ослики перевалили Апеннины. Люди Бориация в укромных пещерах схоронили бесценные дары киликийцев: легкие крепкие кольчуги, острые мечи, меткие копья.
— Пусть только Спартак пробьется к нам. Кавдинские горы снова услышат наш клич! — Бориаций обнял пирата. — Брат, мы ждем тебя в свободной Италии!
Гарм неожиданно прослезился.
— «Брат…» И это я услышал в волчьей стране? — Он шмыгнул носом. — Будь здоров, Бориаций!
Потом он часто оглядывался, спускаясь по горной крутой тропе, и чему-то улыбался, маленький, коренастый пират.
VIII
Узкий, с изгибающимися берегами, Боспор Киммерийский отделяет равнинную Азию от гористой Европы[35]. На север — голубые Меотийские воды. На юг — беспредельная темная синева Понта Эвксинского, На стыке двух морей встает Пантикапей. Крутые невысокие горы теснят дома к самому берегу. На обрывистой вершине лепятся Акрополь, городская крепость, Стоя, храм Артемиды Таврической и царский дворец из хорошо вытесанного белого камня. Крепостной вал, усеянный остриями, отделяет дворцовый сад от остального Акрополя. Вокруг раскинулся город — виллы богачей, окруженные садами, бесчисленные купеческие лавки и склады. Вдоль взморья тянутся хибарки рыбачьего поселка.
Только что купленный дом Никия выходил на главную улицу. Пышные фронтоны, тяжеловесные кариатиды, корзины вычурных коринфских колонн, с плодами и листвой, кричали о внезапном богатстве. Поймав иронический взгляд Филиппа, Никий виновато улыбнулся:
— Мы простые люди, но я заплатил зодчему немалые деньги.
— Тебе нравится, твоя супруга и мать довольны — значит, это прекрасный дом.
— Ты все шутишь.
Мысль, что маленький скиф стал вельможей, никак не укладывалась в кудрявой голове Никия. Филипп жалел добряка брата за его недалекость. Был безупречно вежлив с обеими женщинами, ласков с детьми и щедр с рабами. В домашние дела не вникал.
Многоплеменный город жил своею жизнью, и эта жизнь привлекала Филиппа. Здесь не было резкого деления на благородных эллинов и презренных варваров. В Пантикапее не только греки похищали скифских женщин, но и разбогатевшие скифы женились на гречанках и перенимали их обычаи. На улицах расшитые кафтаны кочевников мешались с разноцветными плащами эллинов и алыми одеждами финикийских мореходов, мелькали стройные фигуры аспургиан Кавказа.
Сюда сгоняли стада из скифских степей, свозили изделия кавказских кузнецов и ольвийских керамиков. Нимфей и Тиритака, приморские города Босфорского царства, слали в Пантикапей вяленую рыбу, завозили римские и греческие товары. Филипп заметил, что на базарах Пантикапея изделия римских провинций продавались хотя с убытком, но дешевле понтийских. Купцы не оставались в накладе. Рим вознаграждал своих друзей.
В книжных лавках спрашивали латинские рукописи — он любовно-приключенческих рассказов до всевозможных справочников.
На дворцовой сцене ставили пьесы Плавта. В городском театре шла ателлана[36]. Острая и непристойная, она пользовалась шумным успехом.
Махар принял посла царя Понта в саду своего дворца-крепости. В коротком плаще, препоясанный мечом, он быстро ходил по дорожке между покрасневших от осенних холодов тисовых деревьев. Придворные едва поспевали за ним.
Сын от старшей нелюбимой жены, дочери царька местной династии, свергнутой Митридатом Евпатором, совсем не походил на эллина. Ширококостный, скуластый и узкоглазый, Махар являл собою законченный тип боспорца. Мягкая курчавая бородка и темные каштановые кудри лишь слегка смягчали его азиатский облик.
— Ты был у скифов? Как же тебя приняла Ракса? — загадочно усмехаясь, спросил царевич.
В глубине сада показался Бупал. Махар радостно приветствовал его и еще издали закричал:
— Что привез? Вино с Родоса, девушек из Аламеи? Хороши?
— Сирийки не старше пятнадцати лет. Государь, я умолчал о берберийских конях и парфянских беркутах, обученных для охоты на дикого зверя.
Глаза Махара загорелись.
— Покажешь мне. Идем! Может быть, и ты разделишь нашу трапезу? — с прежней загадочной усмешкой обратился он к Филиппу.
За столом он много пил и крепкими белыми зубами смачно разгрызал кости. Разговор вскоре принял вольный оттенок. Чтоб потешить царевича, сотрапезники — их было пять, кроме Филиппа, все молодые, острые на язык — высмеивали себя и своих возлюбленных. Махар раскатисто смеялся.
— А вот наш гость что-то помалкивает, — кольнул он взглядом Филиппа. — Я слышал, мой отец тебя так любит, что не брезгует хлебать из одной чаши?
Филипп поморщился и ничего не ответил.
— Он прав, ему лучше помолчать, — неожиданно вмешался Бупал, — но я могу рассказать о всех победах Филиппа Агенорида. Едва он снял детское платьице, как попал на войну. Пока его сверстники гибли на поле брани, он развлекал Армелая. Старый дурень совсем потерял голову и ради смазливого сына Тамор ограбил родных детей. Потом…
Филипп выплеснул недопитое вино на стол.
— Жалкий торгаш! И ты, битый камнями, пытаешься оскорбить меня? — Он взглянул на Махара. — Не о себе беспокоюсь, царевич, но… кто непочтителен к послу, тот оскорбляет пославшего его… — порывисто встал и вышел.
— Ступай, пожалуйся моей прекрасной мачехе, — крикнул вслед пьяный Махар. — И отцу. Его, я слышал, уже поколотил Лукулл.
Часть четвертая Храм Великой Матери
Глава первая Битва
I
Армянин, рыхлый, расплывающийся, как опара, с мясистым, изрытым оспой носом, с короткими пальцами, унизанными бесценными перстнями, и понтиец, сухой, поджарый, легкий и гибкий, бодрствовали третьи сутки. Маленькие чашечки с крепким ароматным напитком из аравийских зерен дымились возле них. Воспаленными от бессонных ночей глазами собеседники испытующе смотрели друг на друга.
Митридат настаивал. Царь царей и Великий царь Армении Тигран колебался. Он согласен: Рим — бич народов, от исхода будущей войны зависит свобода или рабство всей Азии от Геллеспонта до Инда, лишь дружный натиск всех царей Востока опрокинет железные легионы Республики квиритов. Все это Тигран осознает не меньше своего державного тестя, но пусть и его высокий гость вспомнит: в последних битвах под мечами римлян легло лучшее воинство Армении.
— Страна обескровлена. Вступим в войну — перебьют последних, как куропаток осенью. — Тигран покачал головой. — Надо выждать…
— Чего же ты будешь выжидать? — Митридат презрительно скривил губы. — За это время римляне завоюют всю Армению! Они уже разорили твои города, отняли у тебя Кордуену, Адиабену, Каппадокию, и неизвестно, что еще отнимут…
— Кто знает… — Тигран тяжело вздохнул. Он был измучен колкими вопросами собеседника. Старый понтиец не принимал дипломатических отговорок, не хотел понимать общепринятой меж владыками вежливости, он могуществен, неутомим, преследует одну цель. Как выпроводить этого дикого вепря, не нарушив законов царского гостеприимства? Ведь в случае благоприятного исхода войны Митридат станет владыкой Вселенной. Тигран осторожно спросил:
— Позволь, отец… кто же входит в возглавляемый тобой союз? — Он решил, что отныне сам будет задавать вопросы.
— Фраат Парфянский, ты, — ткнул в него Митридат, — Олимпий Киликийский, князья Аспургии, Колхиды и Лазики, Антиох Сириец, князь Албании, шейхи обеих Аравий, Счастливой и Бесплодной, — вот наш союз. При успехе к нам примкнут Египет и Иудея. Скифы, савроматы, даки и мизийцы помогут прикончить Рим.
Тигран устало облокотился на вышитые подушки.
— Уточним истину, отец: Фраат Третий, царь Парфии, не дал согласия идти на Рим первым. Он станет обороняться, если римляне вторгнутся в его страну. Скифы, савроматы, даки и мизийцы отказываются присоединиться к тебе. Что касается меня, то я ведь ни в чем не клялся.
— Клялся! Двадцать лет тому назад я отдал тебе в жены мою старшую дочь и взял с тебя клятву…
— Быть верным другом, — лениво возразил Тигран. — Я был верен, был и буду! И снова ринусь в бой и сокрушу Рим, прикажи лишь, равный доблестью Митре: солнцу летом снега не плавить, траве по осени не желтеть, барсу джейрана не трогать, прикажи это, и тогда мои воины с твоей помощью победят римские легионы, а пока…
Тигран обвел взглядом шатер, как бы приглашая златотканые своды и диковинные пушистые ковры в свидетели. Чего еще надо от него тестю? Он принял его с царскими почестями. Уже пятый день Митридат-Солнце гостит в Армении, и каждое его желание предупреждается. Их затянувшаяся беседа обставлена глубокой тайной. Этот сказочный чертог разбит в уединенной долине. Всего двое армянских воинов, чья верность испытана многолетней службой, и двое понтийцев — начальник дворцовой стражи и этер Митридата — охраняют их. Тигран прикинулся простаком и начал допытываться: неужели Митридат-Солнце так спешит в свою ставку, что не навестит любящую дочь и не порадуется на своих внуков, детей Тиграна и Кассандры? Их нежная голубка Шушико уже помолвлена с парфянским царевичем. Она бы подружилась с прекрасной подругой царя Понта. Они почти одних лет.
— Какое значение имеют годы? — с усмешкой прервал его Митридат. — Ты в сорок лет кряхтишь, а мне шестьдесят три, и я еще в полном вооружении, со щитом и копьем в руках вскакиваю на моего бербера — не хватаюсь за седло! Жалею, что мы ни о чем не договорились. Ты все толковал о своих прежних неудачах. Запомни, зять: я — молот, римские владения в Азии — наковальня, а ты между нами ложишься…
Гипсикратия и Филипп переглянулись. Митридат или выжмет из армянина согласие, или заставит отказаться открыто. Тогда Армения будет объявлена вражьей страной и народы гор ринутся на разграбление богатых земель Тиграна. «Щадить не будут!» — Гипсикратия жестко усмехнулась.
Митридат встал.
— Ты согласен?.. Я буду ждать твои войска.
Тигран устало прикрыл глаза и склонил голову.
Суровая, неплодородная армянская земля, будто прячась от холодов и бурь, лежала в котловине. В зимнем ясном небе сверкали горы. Двуглавый Арарат и женственно нежный контур Алагеза парили над снежной цепью. Давно-давно это было. Арарат и Алагез любили друг друга, но боги не дали согласия на их счастье. Окаменев, дева-великан и царь Армянских гор, закованные в ледяные кольчуги, укутанные в снеговые мантии, долгие века глядят друг на друга тоскующими взорами.
От заснеженных гор тянет холодом. Филипп, ежась, закутался в плащ. Устав от длительных переговоров, Митридат захотел совершить перед сном прогулку и позвал с собой Филиппа.
— Я не виню тебя, хоть горьки твои вести, — негромко произнес Митридат, — ты сказал правду о моем Махаре. — И, чуть помолчав, добавил: — Возможно, он одумается.
Филипп, спрятав лицо от холодного ветра, беззвучно шагал рядом. Воспоминания, как далекие миражи, проплывали перед его глазами.
Вот он, после неудачных дальних странствий, возвратился в столицу Понтийского царства. Митридат благосклонно велит сыну Тамор занять прежний пост начальника дворцовой стражи.
Гипсикратия, в боевых доспехах, юная, стремительная, пришла передать ему своих воинов.
— Мы в походе. Больше я никому не могу доверить. Не возражай! Я моложе тебя летами и военным опытом. Не годится тебе быть под моим началом.
Как взволнованно звучали ее слова, как светились ее очи!
Филипп не замечает, что ветер давно распахнул полы его плаща, что ледяная тропка уже свернула к шатру. И встряхнулся лишь тогда, когда Митридат положил руку на его плечо. Царь остановился у входа в шатер.
— Будь поласковей с моей девочкой. — Какие-то новые, незнакомые нотки звучали в голосе старого Понтийца. — Я не умею. Перед ее чистотой я теряюсь. Дурочка, ревнует меня, старика. Ревнует молча и мучается молча. А как ее утешить — не знаю.
Митридат говорил скороговоркой, не глядя Филиппу в лицо.
II
К вечеру Гипсикратия сама позвала своего верною друга. Сидя перед открытым ларцом, она с грустной усмешкой сообщил а:
— Я собираюсь на пир. Все цари, их жены, дочери и наложницы будут возлежать на этом пиру. Что мне надеть?
Филипп недоумевающе посмотрел на нее.
— Царь велел мне явиться перед ними в женском одеянии. Мне, которая семь лет носит одежду воина… Я отвыкла от этих тряпок. Посоветуй…
— Надень простой белый пеплос, укрась его живыми цветами. Скромная и прекрасная, как душа Эллады, ты предстанешь среди азиатской роскоши… Волосы собери в высокий греческий узел.
— Из чего? — Гипсикратия тряхнула подстриженными кудрями и опустила руку на волосы Филиппа. — Какие мягкие и густые! — Она провела маленькой жесткой ладонью по его лицу.
Полог шатра распахнулся.
— Ты еще не готова? — Митридат нетерпеливо вскинул голову.
— Госпожа выбирает наряд для пира, — смущенно пояснил Филипп.
— Государь, — Гипсикратия упрямо потупилась, — позволь мне сопровождать тебя как твой этер или уволь меня от этого пира.
— Не хватает мне славы Никомеда! Оденься как подобает. Я хочу, чтоб ты блистала среди подруг подвластных мне царей.
— Они станут смеяться над моим неумением носить женские уборы. Молю, уволь.
— Одевайся, я жду…
Губы Гипсикратия задрожали:
— Я не пойду. Недостойно воину Понта явиться перед всеми твоей наложницей.
— Оставайся! — Митридат недовольно повел плечами. — Филипп посидит с тобой. Вот золотой характер! Как это сказал мой дикий осел? Я не брезгую есть с тобой из одной чаши? И она не побрезгует…
Гипсикратия, не глядя на царя, опустилась на пол.
— Ушел, — как бы беседуя сама с собой, проговорила она, укладывая доспехи. — Будет пить вино, смеяться… — Она встала и заложила за голову руки. — Я очень некрасива?
— Ты прекрасна.
— Прекрасна… — У Гипсикратии задрожали губы. — Но не любима… Почему жадные, низкие духом и бессердечные женщины так сильно овладевают сердцами достойных и доблестных воинов, а я каждый миг борюсь с женскими слабостями, всеми силами стараюсь быть достойной любви героя, а он равнодушен ко мне? — Она закусила руку до крови. — Они станут ласкаться к нему, но искать не любви, а царских милостей. А он будет улыбаться…
Гипсикратия упала ничком, но тотчас же вскочила и обвила руками шею Филиппа.
— Дорогой мой, пойди на пир. Посмотри, что он там делает. Все расскажешь. Не щади мое сердце.
Возвращаясь с пира, Митридат тяжело опирался на плечо своего телохранителя.
— Она тебя послала?
— Она…
Митридат усмехнулся:
— Ты любишь яблоки?
— Да, государь.
— Но что бы ты сказал, если бы тебя каждый день угощали яблоками, а на спелые душистые дыни, на сладкие персики даже и взглянуть не позволяли, что бы ты сказал? — допытывался Митридат.
— Государь, я не сравниваю женщин с плодами…
— Врешь! Воровал бы запрещенное, воровал! Но не будем огорчать бедняжку. Она славная девочка, преданная, любящая, храбрая. Таким сыном я б гордился. Не будем огорчать ее. Скажем: на пиру… что бы я мог делать на пиру, а, как ты думаешь?
— Не знаю, государь.
— Хм… Скажем — я беседовал с Артаксерксом. Нет, не годится. Где Артаксеркс, там любовные истории. Лучше так: весь пир просидел с Фраатом и толковал о парфянской охоте…
III
Из года в год, как только тяжелым золотым цветом покрывается лавр, самниты избирают мальчика-весну, самого смелого, самого достойного и самого прекрасного. Царем этой весны нарекли Мамерка, единственного сына Бориация.
Распевая древние гимны, юноши и девушки Самниума толпой ходили из деревушки в деревушку, из селения в селение и громкими кличами призывали к веселью и весенним трудам.
Старики улыбками провожали их шествие. За молодыми, убранными цветами и лентами, разодетыми в праздничные одежды, двигался отряд мужей в темных, иссеченных вражьими мечами доспехах.
Три девушки, подойдя к Мамерку, взяли у юноши меч и, обвив гирляндой цветов, снова вложили в его руки.
С плясками и пением шли славящие весну от деревни к деревне, и везде к ним присоединялись новые группы молодых воинов. Рядом с ними шли их невесты — самнитки. Солнце уже клонилось к закату, когда в ложбине забелели дома Корфиния. В центре города, на скале, возвышался храм Марса-Мстителя, верховного божества Самниума. Уже виднелись городские стены, слышалась перекличка часовых…
Сменившийся отряд римской стражи маршировал по дороге к своему лагерю. Впереди, размахивая руками, шел центурион.
— Самнитский Марс, — насмешливо сплюнул он в сторону Мамерка.
— Вот дурачье, — поддержал его другой квирит. — Обрядят мальчишку и воображают: бог в него вселился!
— Как бы не так! — дополнил пожилой легионер. — Боги не без ума, знают, кому помочь. Чтоб Марс помог быкам? Да никогда! Наш римский Марс Квирин всегда скрутит шею их Марсу-Мстителю.
— Эй вы! — Центурион поддел копьем венок из рук девушки. — Отдайте цветочки моим легионерам. Они вас приласкают.
Арна рванулась вперед.
— Не смей!
От неожиданного толчка центурион сел в пыль.
— Бунтовщица! — Худенький новобранец кинулся на выручку своего начальника.
— Забыли, подлые быки, Кавдинскую дорогу! Мало ваших там распяли! — Пожилой легионер рванул ленты с Мамерка. — Сбрасывай тряпье!
Самниты, выхватив мечи, оттеснили легионера.
— Быки! Еще драться! — Поднявшийся с земли центурион метнул копье.
Мамерк вскрикнул и, пронзенный, упал навзничь. Его друзья ринулись на убийц. Те растерялись. Первым почти надвое был рассечен центурион. Мстя за невинную кровь и святотатство, воины Самниума били и кололи квиритов.
Тело Мамерка на скрещенных копьях понесли к храму. Навстречу выбегали простоволосые женщины и, царапая лицо, голосили по убитому. Мужчины застегивали доспехи и на ходу отдавали распоряжения домашним.
В храме стояли затаив дыхание.
Бориаций безмолвно поднял голову сына. Долго смотрел в лицо, поправил упавшую на лоб вьющуюся прядку, прикоснулся к ней губами и так же безмолвно отошел от мертвого.
— Самниты! — Голос Бориация оборвался. Он взмахнул мечом, точно разрубая невидимое препятствие. — Отныне мы не союзники Рима. Будь проклят брат-квирит, убивший брата-италика!
IV
Царская ставка кипела. Все новые и новые вооруженные полчища стекались под знамена Митридата.
Первым привел свои войска Артаксеркс, царь Персиды, тридцатипятилетний, холеный, начинающий полнеть эпикуреец. Он примкнул к союзу только потому, что все восточные цари, которых он знал лично и почитал, встали под знамена Тиграна Великого и Митридата-Солнца. Артаксеркс раскинул свои шатры рядом с понтийцами. Его воины в бирюзовых, расшитых золотом одеяниях целыми днями точили мечи и чистили доспехи. По вечерам играли в кости, пили слабое сладкое вино и слагали за чашей четверостишия о соловьях и розе. Филипп охотно посещал их. Персы были учтивы и гостеприимны.
За персидским станом покрыли землю бесчисленные кибитки парфов — гибкие подвижные кочевники в черных войлочных колпаках, с ниспадающими до пят узорными покрывалами, в цветных сафьяновых сапожках на высоких каблуках с утра до вечера суетились вокруг своих подвижных жилищ.
В сердце ставки над белым круглым шатром Митридата-Солнца развевалась зеленая Эгида Понта — Святое Знамя Великой Богини, вечно девственной матери-земли. Ее чтили под разными именами во всех странах Востока. По другую сторону Эгиды вставали пестрые шалаши колхов, албанов, крытые лошадиными шкурами черные повозки горных кочевников. А вокруг, как пена по краям морского вала, белели палатки арабов.
С восхода и до заката над ставкой стоял многоязычный гул. Четкие движения воинов, их подтянутая собранность и серьезные лица напоминали Филиппу восставшую Антиохию.
Едва начинало светать, Митридат на белом тонконогом бербере объезжал лагерь. И горе было нерадивым. Один знатный юноша обратился к царю с жалобой на тяжесть службы рядового воина. В римской армии каждый солдат имел двух-трех рабов. Они несли оружие и доспехи своего господина. Молодой понтиец просил разрешить ему пользоваться при переходах услугами рабов. Митридат внимательно выслушал.
— Ты прав, дружок! Война — дело тяжелое. Отдохни, мой золотой, в обозе. Будешь убирать нечистоты и прислуживать воинам. Подойдите сюда, — позвал он рабов провинившегося. — Возьмите оружие и доспехи вашего господина и разделите их между собой. Отныне вы станете воевать вместо него.
— Солнце, мы не смеем, мы невольники.
— Я дарую вам свободу, но после первой же битвы каждый принесет мне по три головы римлян.
Заметив, что Артаксеркс сочувственным взглядом провожает наказанного, Митридат резко обернулся к нему:
— Ты считаешь, что я чересчур жесток? Нельзя наказывать господина в присутствии рабов? А я наказываю. Я наказываю трусливых и отличаю доблестных! — почти выкрикнул он, вздыбливая коня.
Слава о справедливой строгости и великодушии Митридата-Солнца быстро разнеслась среди многоплеменного воинства. Подкупало и то, что Мптридат Евпатор с каждым умел поговорить на его родном наречье. Проведя юность в скитаниях, Митридат знал все языки Азии. Мальчиком он обошел с отарами овец Персию, Тавр, Киликию и горные страны Кавказа. Дикий кочевник не умер в царе, и, увенчанный диадемой, он оставался все тем же сыном степей и гор — путешественником, быстрым в решениях, необузданным в гневе, щедрым в милосердии. Так гласила народная молва о Митридате. Молва… Сам царь усмехался, слушая о себе такие сказки.
V
Последним в ставку прибыл Антиох Сириец, сын Анастазии. В его войске между гвардейцами Анастазии и ветеранами, еще помнящими Антиоха-старшего, отца царя, мелькали изуродованные клеймами лица сподвижников Аридема. Многие из них узнавали Филиппа. Высокий, седой как лунь старик с клеймами на обеих щеках — след двукратного побега — дружески протянул ему шарик душистой мастики.
— Вот и снова встретились! — проговорил он, радостно улыбаясь.
— Ир? — Филипп сжал седому воину руки. — Ты ушел от распятия!
— Я не ушел. Я был распят. — Улыбка потухла в глазах Ира, на изуродованных щеках выступили желваки. — Когда нас снимали с креста, я еще дышал. Меня швырнули в общую кучу. Палачи спешили. Едва забросав землей трупы — ушли. Я выбрался. И вот теперь… — Он не договорил. Филипп и без того понял: Ир гордился, что у него нашлись еще силы и он снова сражается с врагами погибшего Аридема.
По примеру Митридата VI Евпатора сын Анастазии объявил, что раб, поднявший меч в защиту Востока, достоин стать свободным. Все распри и обиды, призвал он, предать забвению. В эту весну Антиох остриг свои детские кудри и облачился в белый хитон эфеба. Полуоткрыв пухлые губы, он восторженно слушал речи старших. На его круглых щеках вспыхивал яркий румянец, на глазах блестели слезы умиления. Невзлюбил он только надменного Фраата. Узкое красивое лицо парфянина, его миндалевидные глаза под тяжелыми синеватыми веками, длинные кудри и волнистая клинообразная борода внушали ему невольную антипатию. На совещаниях царь парфян почти всегда молчал, и лишь в уголках его рта таилась странная усмешка.
План борьбы с Римом, выдвигаемый Митридатом, основывался на единодушном действии всех племен Востока: заманить римлян в пустыни, окружить и дружным натиском уничтожить.
Олимпию, владыке Морей, были посланы строжайшие наставления: пропустить к Азиатскому побережью римские триремы с войсками и, дав легионам время углубиться в пустыни, перерезать все морские пути к Италии. Митридат настаивал на принятии царя Олимпия Киликийского в семью «детей Александра».
К царю Понта со всех сторон шли новые подкрепления. Черноглазый горшечник Дара спросил Филиппа: правда ли, что понтийский царь отберет землю от сатрапов и отдаст бедным людям?
— Ты не из мудрецов, — перебил горшечника пожилой перс с крашеной ярко-рыжей бородой. — Сатрапы не для того воюют, чтоб отдать свои поля тебе. Я слышал: будут делить римские земли.
— И это неплохо, — задумчиво согласился Дара.
— И рабов освободят, не всех, но доблестным дадут волю, — продолжал перс.
— Я согласен и так, — пошутил Дара, — правда, я сам себе господин. Царь царей над своими горшками, но царица моей души — рабыня в соседнем доме.
Дара вынул из кармана глиняную свиристелку и принялся насвистывать грустную песенку.
— Нет, не так надо, — прервал его Ир. Он встал рядом с горшечником и, улыбаясь Филиппу, высоким сорванным фальцетом затянул песнь Солнцу — боевой гимн гелиотов.
VI
Старый Луцилий лениво возлежал на пышном ковре. Мягкое зимнее солнце не жгло, и было так сладко дремать в затишье, мешая грезы и воспоминания. Но время от времени в голову консуляра приходили тревожные мысли.
«Почему мои сограждане впадают в панику? — думал он. — И раньше непокорные бунтовали, и до Спартака был Евн, но железная рука Рима укрощала строптивых. Жизнь шла своим порядком. А теперь консулы и Сенат растерялись, поддались увещеваниям этих лукавцев популяров. А почему? Ведь каждый популяр имеет родичей среди италиков и тянет их руку. А италики, деревенщина, тянут руки этому восставшему сброду. Только немногие древние фамилии Рима Семихолмного — Луцилии, Бруты, Корнелии, Фабии — никогда и ничем не запятнали чести своих родов». — Старик крутнул головой и вдруг поморщился. О дочери одного из Фабиев он слышал какую-то непристойность. Это тем более прискорбно, что она была замужем за его покойным племянником, рано овдовела, и вот Лентул вчера в Сенате, хихикая, рассказывал…
— Благородный Луцилий, — синеглазый надсмотрщик рабов-строителей остановился, чуть ли не коснувшись ногами ковра, и скрестил руки на груди.
Старик повернулся и, багровея, выпучил на подошедшего глаза: раб-самнит прервал его размышления, скрестил руки и стоит перед ним с непринужденностью военного трибуна! Что происходит в этом мире?
— Ты?.. — наконец заплетающимся языком пролепетал консулярный муж.
— Пришел за вольной, — сообщил надсмотрщик. — Какое у тебя право так недостойно обращаться с гражданином Великого Рима?
— Ты… — Консуляр судорожно икнул, выкинул вперед руки и, с отчаянным усилием подтянув ноги, неожиданно встал на четвереньки. — В пруд! К муренам! — прохрипел он.
— Будет, будет! Удар хватит! — Самнит нагло ухмыльнулся. — А я еще собирался просить тебя принять меня в клиенты. Я записываюсь в легионы, идущие на Спартака, помог бы, как добрый патрон, на расходы…
— Ты, может быть, и руки моей дочери попросишь? — взъярился старик.
— Нет, этого не попрошу. Квиритки плохие жены, — бывший раб ухмыльнулся еще шире. — Прости, что перепугал тебя. Разве ты не знаешь, что мой друг Турпаций выкупил меня сегодня за ваши векселя? Не хотелось доброму человеку сажать твоего сына в долговую яму. Я тебе больше ни одного асса не должен, ни в чем недостойном не замешан — не задерживай меня с вольной!
— Слушаюсь, благородный Эгнаций, — с горькой иронией ответил консуляр. — Вольная тебе будет готова к вечеру. Деньги на дорогу…
— Я не из милости, — перебил самнит, — я под проценты… Вернусь военным трибуном, тебе не стыдно будет, что помог.
— Надеешься стать трибуном? — Редкие брови Луцилия взметнулись.
— А что? Разве я глупей или трусливей твоего сына? Не хочешь одолжить — в другом месте дадут, легионерам не отказывают! — Самнит по-военному отсалютовал, вскинул голову и вышел.
Ему повезло. Смелым всегда везет. Намекнул этому ходячему мешку с золотом, что знает кое-что о его делишках, и вспомнил сразу Турпаций и родство, и землячество. Сам все векселя перед молодым Луцилием выложил. Бледнел, краснел доблестный трибун и чуть ли не на коленях молил презренного самнита забрать поскорее Эгнация, лишь бы ни слова старику…
VII
Расстроенный, уничтоженный, полуживой от горестного изумления, Луцилий велел нести себя в городские термы. Смыть, скорей смыть с души и тела мерзость соприкосновения с наглым рабом.
— В термы, в термы, на Палатин! — приговаривал Луцилий, покачиваясь в носилках.
Нет на свете бань лучше римских. Только там истинный квирит может еще найти отдых усталому телу, обласкать измученную душу. Недаром римские парные бани славятся на весь мир, и говорят о них больше, чем о любых восточных купелях.
Искусные рабы-банщики, быстро раздев, принялись ловкими, сильными руками растирать, мять, массировать сомлевшее тело консуляра. Намазывали скользкой, смывающей грязь глиной, умащивали благовониями и, наконец, окатывали теплой, ласковой водой Тибра. И снова, и снова. С полу, сквозь мозаичные решетки, поднимались облака ароматного пара. Они обволакивали тело, тающее в блаженстве. Старый Луцилий восторженно крякал. Его одолевало желание поболтать, но не мог же он, консуляр, унизиться до беседы с рабами, растирающими ему спину!
На соседней скамье, без помощи рабов, мылся небольшой сухощавый человечек. Узкогрудый, с покатыми плечами. Как он попал сюда? В термы на Палатине допускались лишь отцы отечества и их родичи.
«Сам моется. Наверное, кто-нибудь из популяров… — Консуляр осуждающе кашлянул. Человек обернулся. Редкие, мокрые волосы не скрывали намечающейся лысины. — Сын Гая Юлия!» — едва не воскликнул Луцилий и тяжело вздохнул: старинный патрицианский род, а что с ним сталось? Обнищали Юлии Гай-старший был человеком тихим, приличным. Умом не блистал и всю жизнь прожил под эгидой супруги, матроны Аврелии, женщины суровой и решительной. Умер, и от души жаль покойника, но вот сынок его, этот молодой Гай Юлий, этот… сущая язва! Отпрыск столь почтенного и знатного рода, а связался с популярами. Больше того, говорят, самый ярый из них. Подражатель Гракхов… Луцилий суеверно сплюнул через плечо: имя Гракхов еще с детства смешивалось в его сознании с чем-то скверным, недостойным. Гракхи начали, а банда популяров во главе с этим пройдохой Гаем Юлием продолжает. Страшно сказать — хотят отменить все привилегии исконных квиритов и уравнять их в правах и имуществе с безвестными италиками! Из ненависти ко всем порядочным людям этот негодяй сам моется. Играет в демократию. И это дитя древнейшей римской фамилии! О горе!..
Луцилий не сдержал стона.
— Что с тобой? — участливо спросил Гай Юлий.
— Старость. — Консуляр поморщился, напряг тело, чтоб повернуться на другой бок, но неожиданно оставил усилия и дрожащим от негодования голосом поведал вождю популяров о своей утренней беседе с Эгнацием — такого оскорбления ему никто не наносил!
— Но ты, конечно, не отказал ему в вольной? — спросил Цезарь.
— Вилик вручит. Я не в силах еще раз видеть эту рожу. Может быть, ты захочешь увидеть ее? Я передам благородному Эгнацию твое приглашение… — Луцилий хотел иронически улыбнуться, но, встретившись со взглядом Цезаря, опустил глаза, жалко и растерянно скривив рот.
…Звезда Эгнация всходила. Вождь популяров принял бывшего раба в своем триклиниуме, усадил за трапезу, налил вина, расспрашивал о родине, о семье. Самнит отвечал сдержанно.
Цезарь с интересом разглядывал дерзкое лицо юноши. Сам невзрачный, он любил красивых людей. «Был в рабстве, а не потерял гордости, из такого выйдет толк», — похвалил он про себя Эгнация и, коснувшись его плеча, тихо начал:
— Нет ничего печальней братоубийственной войны. Я думаю, ты помнишь школьную притчу о том, что прутики, связанные в фасции, и титану не под силу переломить, а разбросанные веточки ломает даже ребенок?
— Учил и помню эту притчу, благородный Юлий, — поднялся Эгнаций. — Помню и поучения Менения о том, как руки и ноги отказались служить желудку и что из этого вышло… Только объясни мне, благородный Юлий, почему этот желудок — всегда квириты, а мы, италики, — только руки и ноги, обязанные кормить его? Я пришел к тебе…
— Ты пришел на мой зов. Я хочу, чтоб ты получил кольцо всадника и чин военного трибуна, — резко перебил его Цезарь. — Я позвал тебя для этого.
У Эгнакия пресеклось дыхание — его тайна! Благородный Юлий поистине провидец и великий сердцевед, он разгадал его мечту! Эгнаций не останется неблагодарным. Ни добра, ни зла не забывают дети Самниума.
— Даже в Риме есть злодеи, — заговорщически начал вольноотпущенник. — И кто же? Разве можно подумать, благородный Юлий, что человек, получивший из рук Рима свободу, как этот негодяй Турпаций, станет помогать безумцам? Мне точно известно: он помогал мятежникам. А для чего?
— Безумцы помогают безумцам, — жестко прервал его излияния Цезарь, — Не будем говорить о Турпации. Садись и слушай! — Цезарь облокотился на стол и начал подробно излагать свои мысли. Напрасно самниты мечтают, что Спартак и Митридат даруют Италии свободу. Спартак без поддержки извне бессилен, а Митридату важно сломить Италию, он никогда не заботился и не будет заботиться о ее благополучии и независимости. Не следовало бы италикам забывать о страшной резне, устроенной их другом Митридатом каких-нибудь десять — двенадцать лет тому назад. Под ножами понтийцев гибли равно и латиняне, и самниты, и луканы. Все италики ненавистны варварам. Восток давно уже объединил всех детей Италии в одно понятие — римлянин. Придет час, и Рим впитает в себя все братские племена от Альп до Калабрии. Этот час уже близок. Латиняне, самниты, вольски, пицены, луканы, брутии растворятся в гордом имени римлянина — властителя Вселенной.
Синие глаза самнита жадно блестели.
— Ты понял меня? — Цезарь на минуту замолчал, вглядываясь в лицо Эгнация. — Положи на стол твою руку. — Вкрадчивым движением он быстро надел на палец бывшего раба перстень римского всадника и тотчас же сдернул его. — Заслужишь — твой! Ты должен проникнуть в стан самнитов…
И беседа долго еще тянулась.
VIII
Ни доблесть восставших, ни разум и мужество их вождя не помогли мятежным гладиаторам. Спартак пал в битве. Окруженные железными когортами Красса, лишенные своего предводителя, остатки некогда могучей армии рабов тщетно пытались вырваться из беспощадно сжимавшегося кольца римлян. Пробились через легионы Красса — их встретил Помпей…
Три года мятежный раб потрясал устои Великой Республики Квиритов, три года дрожал Рим перед безвестным фракийцем. Имя Спартака звучало так же грозно, как некогда Ганнибала, но победил, как всегда, Рим.
На Аппиеву дорогу снова упали тени крестов. От самого Рима до Неаполя высились распятые рабы. Понемногу затихли, погасли и мелкие бунты в северных латифундиях страны. Продолжали сражаться только самниты. Отрезанные от родных гор, они вскоре оказались запертыми в Корфинии. Военное счастье, видели все, теперь улыбалось только римлянам.
В осажденном городе зрел ропот. Даже среди воинов-мстителей не все свято верили в непогрешимость Бориация: их вождь дружил с варварами, а не было ли корысти в этой дружбе? Ходили разные слухи…
И когда однажды вечером, неизвестно как, доска с декретом о даровании прощения раскаявшимся повстанцам появилась на форуме, осажденные — и жители, и воины — мигом окружили ее.
— Хм, от поклона спина не переломится! — задумчиво проговорил плечистый горец в козьем плаще. — Повинимся — и дело с концом!
— А в чем виниться-то? — хмуро возразил седой приземистый человек. — Я самнит и умру самнитом.
— Ну и умирай! — сердито отозвался козий плащ. — А я родился пиценом и жить хочу пиценом. Какая мне разница — Цезарь меня обдерет или Бориаций!
— Цезарь никого еще не ободрал! Ни одного пленника из италиков не казнил! — выкрикнул кто-то из толпы. — Распинали лишь рабов!
А пицен возмущенно продолжал:
— Пришел я за мукой, а бык услышал по моему говору, что я не из телят, и недовесил. И сражаться еще за этого быка! Можно сражаться, я говорю? — Он высоко поднял над головой покупку. — Обвесили! Италию продают! — заревел он, потряхивая мешком и распыляя муку.
— Продавали Спартаку, теперь Митридату продают! — поддержал его из задних рядов звонкий голос. — Восемьдесят тысяч италиков в один день полегло.
— Вся семья брата погибла на Самосе, — послышался горестный вздох. — Крошек грудных разрывали на части.
— А сейчас не то еще будет, — зловеще пообещал тот же голос.
— Лжешь! — Арна выступила вперед. — Кляните Митридата, но Бориаций чист. Мы бьемся за свободу!
— Сразу видно, что ты любовница варвара, — бросил ей в лицо Эгнаций.
— И опять лжешь, — Арна побледнела, но стояла прямо, не опуская глаз. — Все знают: на мне святая месть. И я чиста. — Она качнулась и протянула руки. — Самниты!
— Какое мне дело, чиста ты или нет! — внезапно разъярился брат погибшего в дни азийской резни. — Я не хочу, чтоб убийцы моих родных вступили на нашу землю! Царь варваров не может быть нашим другом!
— Не хотим! — зашумели кругом. — Заставим Бориация поклониться Сенату…
Арна, сдвинув брови, покусывая губы, вышла из толпы. Эгнаций пошел к ней.
— Прости, я потерял голову от ревности.
— Уйди!
— Твой Камилл запретил тебе говорить со мной?
— Он мне не муж, — девушка вскинула голову.
— Я погорячился, но мне так больно, — тихо повторив Эгнаций.
— А мне не больно?
Эгнаций потупил глаза. Зачем ему тщедушные квиритки! Ему нужна Арна — синеокая, черноволосая, сильная и прекрасная, как полноводная река. Она станет его женой.
Они шли по узкой тропке, увитой темными розами. Эгнаций сорвал цветок и протянул девушке. Она пожала плечами.
— На что он мне?
— Выкуп за мою вину.
Арна, снисходительно усмехнувшись, взяла розу.
— Жизнь моя! — Эгнаций с силой обнял девушку. — Твой Камилл — мешок!
Она не сопротивлялась. Эгнаций прильнул к ее губам.
— Не бойся, женюсь! В Риме жить станем. Перстень всадника завоюю. Будешь матроной. Больше жизни люблю. Не трусливее я квиритов. Стану трибуном. Не веришь? Сам Цезарь обещал!
Арна вырвалась.
— Уходи. Нет, нет, постой! — закричала она, преграждая ему путь. — Люди, люди, сюда!
Эгнаций с силой оттолкнул девушку.
Она упала, но, лежа на траве, рыдая, продолжала кричать сбегавшимся на помощь:
— Не верьте перебежчику. Люди! Ему заплатил Цезарь за сладкие речи.
IX
Эгнаций исчез. Но злые семена, брошенные лукавым наймитом, не заглохли. Каждую ночь с крепостного вала спускались веревки, и маловеры покидали осажденный город.
Бориаций понимал: воинство Свободной Италии обречено. Остатки его отрядов могут продержаться еще несколько дней. А дальше? Призвать на родную землю заморских варваров? Нет, этого он не сделает и под страхом лютой смерти.
Мрачный и одинокий, сидел вождь самнитов у догорающего очага. Его седобородый отец бодрствовал рядом. Старая Марция безмолвно сучила шерсть. Бориаций поднял голову:
— Что за шум?
…Ночью римляне пошли на приступ. Темно-серая, поросшая мхом городская стена была пустынна. Боясь засады, легионеры, взобравшись на стену, медлили. Сжигаемый нетерпением, Эгнаций первым прыгнул на землю и подал знак.
Гулко бряцало железо в сыром воздухе осенней ночи, но ни одной души не показалось на узких, извилистых улочках Корфиния.
Сомкнувшись как можно тесней, плечом к плечу, усмирители двинулись в глубь города. Столица самнитов будто бы вымерла. Мрак и безмолвие наводили жуть. И вдруг из окон, дверей, подворотен, чердаков полетели камни, стрелы, дротики. Корфиний ожил и накинулся на непрошеных гостей. Понимая, что они не в силах сдержать натиск легионеров, самниты решили вымостить улицы своей столицы вражьими костями.
Бориаций выскочил на улицу в разгар боя. Он велел сносить в храм Марса-Мстителя все святыни Самниума, знамена и золотые чаши, куда во время жертвоприношений стекала кровь Святого Тельца. Вход храма забаррикадировали. В центре святилища сложили костер. Двое воинов подняли ложе седобородого отца Бориация и бережно, как знамя, водрузили на вершину костра. Старый самнит, недвижимый, коричневый, с лицом, изрезанным шрамами и глубокими морщинами, казался вырезанным из темного дуба.
Римские солдаты уже разбрасывали прикрытие.
— Арна! Арна! — звал голос Эгнация. — Выходи, не бойся. Мои легионеры не оскорбят жену своего трибуна.
Баррикада трещала под ударами кирок и мотыг. Самниты молча выжидали. Но вот пала последняя преграда. Эгнаций опрометью влетел в храм. Его легионеры, чтя святость места, невольно отпрянули от порога.
— Дарую всем пощаду! Арна, где ты?
— Раб! — Арна метнула нож.
Лезвие блеснуло в полутьме, и бывший надсмотрщик упал. Самниты ринулись наперерез римлянам. Взметнув сосуд с горючей смесью, Бориаций разбил его у подножия костра. Клубы дыма заволокли сражающихся. Из черной мглы взвились огненные языки… Прокатился грозный клич Кавдинского ущелья, стократно повторяемый сводами храма. Вождь Самниума сразил римского центуриона, отсек ему голову и, швырнув трофей в костер, сам прыгнул в пламя.
— За мной, самниты, пусть волки гложут обгорелые кости…
Легионеры, опаленные, полузадохнувшиеся от зловония, выволакивали на улицу потерявших сознание. Рискуя жизнью, спасали побежденных: пленный самнит на рабьем рынке стоил в три раза дороже, чем награда, назначенная Сенатом за голову убитого врага.
X
Митридат почти не защищал земли Понта. Сдав без боя столицу, он уводил войска к парфяно-армянской границе. Туда же стягивались силы сирийцев, арабов, парфов и персов. Прибытие тридцати тысяч, воинов Тиграна должно было решить игру Беллоны.
Митридат, отступая, сохранял перевес. Шли небольшими переходами, не изнуряя ни себя, ни коней. В каждых четырехстах стадиях ждали искусно скрытые в песках запасы пищи и глубокие, обшитые кожей колодцы свежей воды.
Римляне же продвигались по опустошенной земле. Измученные голодом и безводьем, тревожимые кочевниками, они настолько ослабли, что уже не имели сил преследовать понтийскую армию. Начались болезни, вспыхнули мятежи. В мятежных легионах казнили каждого десятого солдата. Но казни не могли восполнить недостаток боевого духа.
Наступило лето. Зной вызывал новые муки. Задыхаясь от собственного жира, Лукулл велел нести себя во главе своего войска в цистерне с водой.
Митридат торжествовал. Римляне ничему не научились. Пират Олимпий оказался ценнейшим союзником. Ни одна римская трирема не проскользнула к берегам его государства.
Цари Востока признали владыку Морей Олимпия Киликийского своим братом, сыном Александра. Когда эта радостная весть домчалась до Киликии, морские флаги и гирлянды водных лилий украсили город пиратов.
Верхом на серебряном дельфине, покоившемся на плечах пленников, Олимпий въехал в свою столицу. Гордый, торжествующий и смешной, он встал во весь рост над пестрой толпой и взмахнул скипетром:
— Мы наследники Государства Солнца, воины Свободы и Справедливости! Не посрамим своей чести! Запрещаю грабить мирных мореплавателей, купцов, подвластных брату моему Митридату Евпатору!
Серебряный дельфин, плавно качаясь, плыл над головами киликийцев. Олимпий был в зените славы.
Три дня и три ночи пировали пираты. Один Гарм оставался мрачным.
— Бориаций в беде! Давно от него нет вестей. Жив ли? — тревожно повторял старый гелиот. — Разреши, владыка, помочь друзьям в Италии.
Олимпий поправил съехавшую на лоб корону, ответил:
— Соизволяю…
XI
На песчаный берег с тихим плеском накатывались волны. Девушка отскакивала от них и смеялась.
— Марк! Люций! — оглядывалась она на своих двух братьев, таких же кудрявых и розовощеких. — Как хорошо здесь! Как хорошо! — повторяла она и снова прыгала.
Юные спутники с безмолвным восторгом следили за каждым ее движением.
От смеха ямочки на круглых щеках девушки становились заметнее, лукавые черные глаза искрились и сияли еще ярче.
— Ей не скучно у нас, — негромко сказал Люций, улыбаясь младшему брату.
— Конечно, дома веселей, чем в храме, — кивнул Марк и тут же добавил: — Я часто думаю, что мы виноваты перед ней…
— Антония стала весталкой по воле отца, — строго заметил старший брат. — Мы свято выполнили его последнее желание.
— А я слышу, о чем вы говорите! — крикнула Антония. — И дома хорошо, и в храме не скучно. Весталок все любят. В цирке мы сидим в лучшей ложе. Ни одного представления не пропускаем. И все толпятся вокруг нас, все рады услужить нам. Даже сенаторы! Ведь одно прикосновение весталки приносит счастье… Знаешь, Люций, — обратилась она к старшему брату. — Один легионер, когда я шла по улице, упал передо мной на колени и попросил поцеловать его глаза. Я поцеловала, и потом он писал мне, что я отвела от него варварские стрелы. Он пережил несколько сражений — и невредим!
— И тебе не жаль, что такой герой не возьмет твоего сердца? — спросил младший брат.
— Марк! — гневно крикнул Люций. — Не говори Антонии того, что она не должна знать. Любовь к мужчине не для весталки. Только руки чистой девы достойны хранить вечное пламя на очаге Рима. А если пламя погаснет, нарушившую обет чистоты живьем зароют в землю или замуруют в стену.
— Одну уже замуровали, — Антония передернула пухленькими плечиками, — а ночью милый разобрал камни входа и унес ее. Она еще была жива. День-два, а то и больше в каменной могиле дышать можно. Только бы дружок был верный и смелый!
— Вот, Марк, чему ты ее учишь! — от негодования старший брат поперхнулся.
— Да разве я? — Марк растерянно моргнул. — Я рад, что Антония не скучает в Риме, и еще больше рад, что ее отпустили погостить к нам…
Солнце село, в звездном полумраке море покрылось тысячами крошечных светлячков.
— Уже поздно! — Люций взглянул на небо. — Я до рассвета должен быть в Брундизии. Ты поедешь со мной? — повернулся он к брату. Тот молча кивнул. — Очень хорошо. Я велю приготовить нас в дорогу. — Люций Антоний поцеловал сестру. — Ты оставайся с матерью и не скучай без нас, мы скоро вернемся.
Братья уехали, полагая, что их сестре может грозить только скука…
Антония проснулась и, озаренная светильниками, никак не могла понять, откуда в ночи несутся дикое гиканье и какой-то стадный топот бегущих людей. Она закричала, но вместо спешивших на помощь рабов в ее покои ворвались темнолицые, в пестрых одеждах разбойники.
— Мама! Марк! Мама!
Она захлебнулась криком и замолчала. Мать звать нельзя, она не должна попасть в руки пиратов, братья далеко. Что же ей делать? Она забилась в чужих, грубых руках. Подлые, неблагодарные рабы! Разбежались! Это богиня наказала ее за дерзкие речи. Неужели Веста, заступница квиритов, позволит варварам надругаться над своей жрицей? Покарает ее за девичью болтовню?! Она еще раз рванулась, крикнула, но чья-то сильная рука сдавила ей рот.
«Уносят», — мелькнуло в мыслях пленницы.
Ее бросили в трюм, в холодную грязную воду. Где-то вверху заскрипели весла. Она была в самом низу, под помещением гребцов. Если б оторвать доску, потопить всех разбойников и погибнуть с честью! Где ее братья? Почему они оставили ее? Она с бешенством руками и ногами билась о корпус корабля, но корпус был крепок, корабль на всех веслах и парусах несся к берегам Киликии…
* * *
Марк Антоний от горя потерял рассудок. Рвал кудрявые волосы, бил и терзал грудь, выкрикивал богохульные проклятия.
Люций Антоний молчаливо ходил из угла в угол. Бурное отчаяние брата и вопли матери раздражали его. Надо действовать, а не кричать.
— Поздно! Поздно! — рыдал Марк. — Позор и горе нам! Не уберегли единственную сестру!
Старый раб, рожденный в доме Антониев, принес записку. Ему сунули эту табличку, когда он покупал овощи. Он не рассмотрел кто.
В выражениях, исполненных безукоризненной дипломатической вежливости, царь Олимпий Киликийский извещал командующего римским флотом, благородного Марка Антония, что сестра его находится в добром здравии. Девушка рассматривается как заложница. Имея жалость к ее юности и почитая сан жрицы, киликийские мореходы окружили пленницу заботой, и никто не дерзнет оскорбить гостью владыки Морей. Дальнейшая судьба Антонии зависит от ее брата.
Олимпий просил, во-первых, отпустить с миром всех повстанцев-италиков, чтоб они могли беспечально жить в дружественной им Киликии; во-вторых, не препятствовать плаванию киликийских кораблей по Средиземному морю. Если верховный флотоводец Рима хочет, чтоб его сестра вернулась к нему девой, пусть ни один латинский парус не показывается восточней Адриатики.
— Боги, боги, чего он просит? Сенат никогда не согласится на это! — горестно воскликнул Марк Антоний.
— И все же мы обратимся к нему, — сказал Люций.
Моления обоих братьев ничего не дали. Цензор нравов Канон указал малодушным, что из-за одной девушки, хотя бы и весталки, Республика не может нести ущерба.
— Я снаряжу тайную экспедицию и отобью сестру! — выкрикнул Марк.
— Безумие, — остановил его Люций. — Сестра погибнет, как только пираты завидят наши паруса.
Юный флотоводец отказался от пищи. Он и его мать разделят участь Антонии — умрут. Люций уговаривал мать, бранил брата.
Исхудавший, с запавшими глазами и запекшимся ртом, Марк Антоний безучастно глядел на пламя очага. Его мать, скорбная и немая, сидела тут же. Она не утешала. Позор и горе были настолько велики, что утешением могла стать лишь смерть.
Вечером пришел Юлий Цезарь. Антоний не встал навстречу другу. Он возненавидел весь Рим, бездушный, себялюбивый, а Цезарь, один из вершителей судеб этого подлого города, был частью его. «Сейчас будет утешать, — подумал он неприязненно. — Скажет мудрые слова о смысле жизни, а сестра моя должна погибнуть на пороге этой жизни. И я погибну. И все погибнем. Проклятый Рим, проклятые жизнь и смерть, ничего нет священного…» — Антоний не поднимал глаз, не желая встретиться со взглядом Цезаря, но чувствовал: тот внимательно следит за ним и угадывает его мысли.
— Рано ты обрек себя, — вдруг заговорил гость. — Что требуют пираты? — Цезарь взял лежащую на столе табличку с письмом Олимпия и повертел перед глазами. — Отпустить италиков… А Бориаций уже в Аиде. Сообщи ему об этом. Очистить же море зависит от тебя. Ты подумай…
— Сенат, — безнадежно уронил Антоний.
— Сенат повелел тебе не наносить ущерба Риму ради спасения Антонии, но твоей власти на море никто не ограничивал. — Взяв острую палочку, Цезарь набросал на песке карту. — Вот, смотри. Римский флот уходит под прикрытие порта Брундизия. Все море восточней Адриатики свободно от наших трирем. Мы временно прекратим наше мореплавание в этих водах. Вернут твою сестру, а тем временем Помпей построит в Греции новые корабли, наберет опытных мореходов, и по его знаку ты первым, как буревестник, ринешься на морских разбойников. Я просил Помпея, он уступит тебе эту честь…
Марк Антоний поднял голову, в огромных одичалых глазах мелькнула радость. Безудержный, как и в отчаянии, он схватил руки Цезаря и осыпал их поцелуями.
— Я твой раб! Люций, мама! Вы слышите? Мы спасем Антонию! Цезарь! Помпей! О великие мужи Рима!
XII
Сноп солнечных лучей дробился в подвижной синеве моря. Антония стояла на шатких досках причала. Рядом с ней — Олимпий в пурпурной мантии и, как всегда, в короне, съехавшей набок. Он был доволен. Потряхивал плечами и щурился на солнце.
— Ты смелая девушка, и я с радостью отпускаю тебя к брату. — Олимпий пожал крепкую маленькую руку. — А еще было бы лучше, если бы ты по своей воле осталась с нами. Тебя ведь не обижали? Я старался, чтоб ты была довольна…
— Я довольна, — мягкий грудной голос девушки звучал беззлобно. — Скажу братьям…
— Кончится война, попрошу твоей руки у римского Сената, — Олимпий засмеялся.
— У тебя и так полный гарем!
— Прогоню! Всех раздарю моим пиратам. Хочешь быть царицей Киликии?
Антония в упор поглядела на пирата.
— Ни одна республиканка, даже дочь водоноса, не захочет быть восточной царицей. Царь Египта Птолемей Евергет сватался к Корнелии, матери Гракхов, и знаешь, что она ему ответила?
— Что мне за дело до Птолемея и Корнелии? — Олимпий галантно поцеловал руку пленницы. — Я хочу знать, что ответит Антония Олимпию.
— Я весталка. — Исхудавшее и загоревшее лицо девушки стало строгим. — Даже если будешь царем романолюбивым — нельзя!
— Я пошутил, — Олимпий усмехнулся. — А ты славная девочка, смелая…
— Прощай, царь! — Антония прыгнула в ладью. — Попадешь в Риме в беду, дай знать — выручу. Поведут на казнь, я прикоснусь к тебе. К кому прикоснулась весталка, того казнить нельзя! Народ Римский дарит полное прощение другу жрицы.
Весла ударили, и бирема рванулась вперед. Киликия уплывала в розовой дымке. Обняв мачту, Антония задумчиво глядела вдаль. Освобождение из плена, чудаковатый Олимпий с его внезапным признанием, предстоящая встреча с братьями и матерью — все сливалось в одно светлое и радостное…
Навстречу спешили паруса. Пираты, изменив курс, пошли наперерез приближающейся биреме. Уже виднелись матросы на палубе. Убавили паруса и пошли вровень. Перепрыгнув через борт, на палубу упал Гарм. Он поднялся и подбежал к ничего не подозревавшей Антонии.
— Передай брату: морские ласточки не глупей римских бакланов! — Он вонзил в грудь девушки нож. — Друзья! Антоний отвел корабли, и мы вернем ему сестру девственной, как обещали! Но волки обманули нас. Помпей зашел с тыла. Волки готовят осаду с моря! Да будут прокляты наши враги!
Он толкнул ногой труп девушки.
— Уберите пристойно! Мы не шакалы, чтоб терзать мертвых.
XIII
Открытая равнина, благоприятная для нападающих, не представляла природных рубежей, хоть сколько-нибудь пригодных к обороне. Митридат решил отступать до встречи с Тиграном и вместе с ним, закрепившись в отрогах Тавра, дать римлянам бой. Вожди народов гор настаивали на немедленной битве. Зачем они будут погибать на чужбине, когда их жены и дети подвергнутся нападению?
Смутная тревога, охватившая ставку Митридата, не рассеивалась.
Стоя на часах, Филипп все чаще и чаще ощущал неясный, ничем не объяснимый страх. Было уже за полночь, когда в шатер царя вошел Люций.
— Солнце, центурия самнитов перешла под наши знамена.
— Что же тут печального? Ты говоришь это, точно извещаешь о непоправимой беде!
— Царь, не расчет на легкую победу, но неутолимая жажда мести привела их к нам: последние повстанцы разбиты!
— Волк волка ест, овцам легче, — Митридат презрительно усмехнулся, не замечая, как передернулся Люций. — Гладиаторы и самниты свое дело сделали — оттянули римские легионы, пока мы были слабы, а теперь…
— Перебежчики из передовых отрядов Лукулла говорят, что обе римские армии скоро объединятся…
— Лишние рты верней погубят их в пустыне, — спокойно возразил Митридат.
— К ним подошло подкрепление, — продолжал Люций, — прибыли стада и обозы с зерном.
— Египтяне держат их руку! Ты обманул меня! — Митридат в бешенстве, обнажив меч, кинулся на Филиппа.
Люций и Гипсикратия преградили ему путь.
— Мой сын не лгал тебе! Стада и зерно не из Египта!
— Говори, — сурово приказал старый царь, — говори все.
— Пшеница и стада прибыли из Тавриды.
— Таврида взята, Махар жив? — закричал Митридат. — Говори, мое дитя живо?
— Махар романолюбивый, царь Тавриды, послал Лукуллу пищу для его легионов.
Митридат молча привлек к себе Гипсикратию, как бы ища у нее поддержки.
— Люций, оставь нас, — тихо проговорила царица.
* * *
Золотой серп вставал над снежной цепью. Лиловое небо сливалось с лунными горами. Филипп бесцельно брел по стану. Кто-то окликнул его. Филипп поднял глаза. Гигант в плаще из козьих шкур мехом наружу протянул ему узкую потертую полоску от покрывала.
— Я долго искал тебя.
— Кто ты? — Филипп рассеянно вертел в руках лоскут.
— Ты видел меня мельком. Я Камилл, жених покойной Арны.
— Арна умерла? — Филипп вздрогнул.
— На нас лежал долг мести. Мы храбро сражались, но римляне, как всегда, оказались сильней. Семьдесят человек наших попало в плен. Из них две женщины: Арна и Фабиола.
— Фабиола?! С вами?!
— Читай. В ночь перед казнью Фабиола изранила гвоздем ладонь и, обмакивая палочку в рану, вывела эти строки.
Они вошли в шатер. Филипп поднес смятый лоскут к светильнику. Выступили бледные ржавые знаки. Он с трудом разобрал их.
Фабиола прощалась с ним. Она прошла все муки. Выпила до капли всю месть победителей. Дочь Фабия, она не далась бы живой в руки врагов, но в ней был ее ребенок, его дитя. Почувствовав, что скоро станет матерью, Фабиола тайком разыскала Арну, и та в горах приютила подругу своего господина. Когда гладиаторы восстали, а горцы поддержали их, Фабиола не могла предать приютивших ее.
Она скорбит, что ее Филипп никогда не увидит своего сына. Среди судей были ее двоюродные братья по отцу. Они допытывались: что заставило ее, патрицианку, молодую, красивую женщину, вступить в заговор, заранее обреченный на неудачу? Но она молчала, молчала на всех пытках.
Филипп глухо зарыдал. Его жена, его ребенок… Всю жизнь он тосковал о любви истинной, а когда боги послали ему великую, до конца самоотверженную любовь, он не заметил ее. Он царапал себе лицо и, причитая, выл, как скиф на похоронах. Камилл притронулся к его плечу.
— Не надо слез. Она не плакала. Она молчала. Все время молчала и только в ночь перед казнью заговорила со мной и просила разыскать тебя. Мне тяжелей. Арну перед смертью обесчестил палач.
— К чему же еще такое надругательство?!
— Римское человеколюбие запрещает казнить невинных дев. Приговоренных к смерти лишают невинности, чтоб соблюсти закон.
— Ты видел их казнь?
— Нет, меня выбрали для участия в гладиаторских играх. Выбирал сам Красс. Двенадцать несчастных пленных рабов легло под моим мечом. На тринадцатом поединке народ римский даровал мне жизнь и свободу. Я записался в армию. Но спасти Арну не смог. Ее и Фабиолу на арене растерзала стая волков. Арна, сломленная своим унижением, упала и была вмиг растерзана. Твоя Фабиола защищалась, как воин. Истекая кровью, она успела задушить одного волка. Храни этот свиток…
XIV
Черная измена Махара, успехи Лукулла смели все расчеты Митридата и его союзников. Передовые отряды римлян все чаще и чаще тревожили отступающих.
Тиграну римские лазутчики несли богатые дары. Сенат гарантировал сохранить трон за его потомством, обещал титул царя романолюбивого, свое покровительство и защиту от народов гор, исконных врагов Армении. Тигран просил время на размышление. Митридату слал клятвы в незыблемой верности, но с подмогой не спешил.
Тем временем новый удар обрушился на голову Митридата. Ушли парфы. Пятьдесят тысяч кочевников бесшумно снялись в ночи и исчезли в песках. Фраат Третий, царь Парфии, тайком от своих союзников заключил с Римом сепаратный мир. Теперь на одного воина Митридата приходилось два легионера.
Когда на пути встала Акилисена — горный кряж, богатый водами, лесами и дичью, Митридат приказал остановиться и готовиться к бою. Тиграна с подмогой перестали ждать.
Воины уныло оглядывались: Акилисена не была родиной ни для понтийцев, ни для скифов, ни для сирийцев. Это был просто перекресток путей войны. Гору обнесли рвами, нагромоздили камней у расщелин.
С укрепленных позиций было видно: римляне не спеша разводят костры, готовят пищу, осматривают и примеряют боевое снаряжение. Подкрепившись, так же не спеша двинулись. Бой, как обычно, открыли новобранцы. Они выскакивали вперед, бахвалились, вызывали на поединок храбрейших. Вот еще совсем желторотый верткий мальчишка, кривляясь, выкрикивает, что справится с десятком варваров. Кто-то из сирийцев пустил стрелу. Пронзенный велит упал, почти детским визгливым голосом выкрикивая проклятия. Римляне кинулись в атаку. Сирийцы отразили натиск и клином врезались в ряды легионеров. Темные фигуры римлян перемешались с яркими одеждами восточных войск. Сверкнула чешуя панцирей македонских наемников. На левом фланге бирюзовой пеной рассыпалась конница Артаксеркса. Колхи, лазы и албаны защищали центр. Арабы, савроматы и скифы сражались на правом фланге. С гиком, горяча коней, они наскакивали на медленно двигавшегося врага, осыпали его отравленными дротиками и мгновенно отступали, чтоб через минуту вновь устремиться в атаку.
Филипп с отрядом дворцовой стражи охранял Эгиду Понта. Сплотившись вокруг знамени, вожди войск — Митридат, Артаксеркс, шейхи обеих Аравий, князья народов гор — руководили битвой. Митридат хмурился. Артаксеркс благодушно, точно перед ним разыгрывалась красочная пантомима, оглядывал поле битвы.
В гуще сражающихся он мельком заметил Гипсикратию. С копьем наперевес она промчалась среди сирийских войск. Антиох ударил на римскую ставку. Захваченный врасплох, полураздетый Лукулл выскочил из шатра. Он на ходу застегивал латы на своем дородном теле. Гипсикратия метнула в него копье, но промахнулась. Выхватив меч, направила коня к римскому полководцу, но легионеры быстро перегруппировались и сомкнули каре вокруг своего вождя. В Гипсикратию полетел град дротиков. Антиох, дико крича, кинулся на выручку. Сирийцы лавиной устремились за своим царем. В брешь римской цепи ворвался отряд Люция.
— Перебежчиков не щадить! — закричал Лукулл. Дородность и одышка не мешали быстроте и точности его движений. Одним ударом он разрубал жертву от плеча до пояса и продвигался вперед.
Перед ним выросла щетина копий. Однако мысль захватить Гипсикратию опьянила римского вождя. Владея таким залогом, он продиктует Мнтридату любые условия. Она тут, рядом — но в это время юный Антиох изогнулся и метнул копье. Лукулл очень ловко подхватил его на щит и снова взмахнул мечом. Нападавшие на него сирийцы попятились. Это минутное замешательство дало перевес римлянам.
Статный трибун в алом сагуме[37] вступил с Гипсикратией в поединок. Царица, метнув копье, обняла шею своего коня. Верный скакун вынес ее из боя. Трибун не преследовал. Это было бы слишком рискованно, а жизнь римского патриция драгоценна. Он стегнул коня и отъехал в безопасное место.
В дело вступили триарии. Как всегда, им предоставлялось последнее слово на поле битвы. Оттеснив и частью смяв отряд Люция, отборнейшие воины римского резерва замкнули кольцо вокруг сирийцев.
Стоя недвижно, закованные с ног до головы в железо, триарии равномерно и метко кидали копья. Вблизи они казались совершенно неуязвимыми.
Антиох и горстка бывших гелиотов еще сражались. Их прикрывала баррикада из павших тел.
На невысоком холме показался статный трибун в алом сагуме.
— Достать! — крикнул он, указывая на сирийцев.
Антиох узнал Эмилия Мунда, любовника своей матери, и метнул в него дротик. Триарии, вздевая трупы на копья, быстро разбрасывали прикрытие. Мунд что-то снова крикнул. В воздухе взвилась петля и захлестнула Антиоха. Вмиг через трупы его потащили к трибуну.
— Щенок моей потаскухи! Я так и знал. — Мунд сам сорвал с пленника доспехи и ударил его плетью. — Будь ты проклят! Мало ты крови испортил мне в Антиохии.
Удары сыпались один за другим. Сквозь тонкое полотно хитона выступили кровавые полосы. Но мальчик молчал. Наконец трибун пнул пленника ногой в лицо и, зло усмехаясь, распорядился:
— Подберите! И еще проучите палками, но только не до смерти, а то пропадет мой выкуп.
Между тем персидская конница схватилась с триариями. Римские всадники пытались прикрыть свою пехоту, но были вмиг опрокинуты. Пригнувшись к седлу, Митридат жадно следил за боем.
— Лучше нет персидской конницы, но и скифы не уступят! Ах, Антиох, славный, храбрый царевич Антиох! — Он гикнул, увлекая за собой кочевников. Скифы и арабы ударили на римлян сбоку…
* * *
Сорок пять дней длилась осада лагеря понтийцев. Македонскую фалангу римляне опрокинули в первые же дни. Ветераны Армелая, обезоруженные, бросались на вражьи пики. В плен не сдался ни один. Драконы гор иберы, смяв римскую легкую пехоту, ушли в пустыню — недалеко: их догнала конница Лукулла и перебила поодиночке. Еще более печальная участь постигла арабов. Римляне вырывали им языки и, отрубив по локоть руки, выгоняли в пустыню. Царю Персиды Лукулл предложил почетный мир, но Артаксеркс, рассмеявшись, приказал наградить золотом отважных послов и повел остатки своей конницы на свежие римские силы.
«Это безумие!» — с ужасом подумал Филипп, видя, как всадники с дикими воплями несутся на железные квадраты римских когорт.
Он метался по полю. Гибнет все: слава, миродержавие Понтийского царства, воинская честь, но он еще жив, его не берут римские стрелы — почему? Почему ему не суждено погибнуть как воину?
Италийские перебежчики, не отступив ни на шаг, полегли вокруг своих орлов. Между трупов, собирая сухой бурьян и обломку копий, бродила высокая седая женщина. Она окликнула Филиппа:
— Помоги мне.
Филипп вскрикнул от изумления и горести. Перед ним была Фаустина. Она безмолвно указала на труп, прикрытый плащом, и принялась разводить костер. Филипп помог ей возложить тело Люция на погребальное пламя.
— Я не могу оставить тебя одну.
— Я остаюсь с моим супругом. Твое место там.
Вдали еще кипела битва. Филипп ушел оглядываясь.
Фаустина вынула кинжал и, поцеловав лезвие, вонзила себе в грудь.
Римляне подожгли лес. Началась паника. Пылающая чаща обдавала бойцов удушливой гарью. Колхи в истерзанных тигровых шкурах еще сражались.
Над грудой мертвых тел, озаренный лесным пожаром, вставал черный силуэт старого Понтийца. Гипсикратия прикрывала его своим щитом.
— Грузи казну! — крикнула она Филиппу. — Скачи в Армению к дочери царя!
XV
Златошерстный скакун распластался в беге. Вдали слышался топот. Ближе, ближе… Филипп обернулся. Взошедшая луна осветила сухую фигуру кочевника. Царь?
— Она ранена, — крикнул издали Митридат.
Филипп натянул поводья. Лошади поскакали рядом. Гипсикратия, призрачно-бледная, лежала на руках царя.
— Спи, девочка, — Митридат поцеловал ее глаза.
Ночной холод пустыни заставил беглецов жаться друг к другу. Филипп долго не мог уснуть. Со смертью Люция рвалась последняя привязанность к близким. Он положил руку на грудь. Под хитоном, обернутый в синюю тряпочку, на тонком шнурке висел ржавый гвоздь.
Разыскивая на поле битвы Люция, Филипп споткнулся о раненого. Лицо его было изуродовано ударом пики. Один глаз вытек, другой, полуприкрытый судорожно вздрагивающим веком, глядел.
— Ир! — Филипп нагнулся и дал умирающему воды. Гелиот отхлебнул, в груди у него заклокотало, вместе с предсмертным хрипом Филипп услышал:
— Возьми на шнурке гвоздь! Он был вбит в рану Аридема. Возьми и забей: его в гроб Рима!
Ир вздохнул и вытянулся…
С какими мыслями умирали люди! Филипп с суеверным трепетом потрогал ржавый гвоздь.
Гипсикратия стонала во сне. Митридат, утомленный кровавой битвой и отступлением, крепко спал. Молчала пустыня, озаренная зеленым лунным светом. Ветер шевелил пески, занося следы беглецов. Теперь римляне не найдут их.
Утром закололи коня. Кровь выпили. Мясо, нарезанное тоненькими ломтиками, разложили вялиться на солнце. Ослабевшая Гипсикратия не могла жевать жесткую конину. Старый Понтиец кормил ее из своего рта. Филиппа поразили капли слез на ресницах Митридата.
Вода кончилась. Последний глоток разделили поровну. Митридат не стал пить: он сильней своих спутников.
По ночам песок остывал, на оружии выступала роса. Беглецы жадно лизали холодный металл. Спустя два дня Митридат припал ухом к земле, выкопал небольшую ямку и, взяв в рот щепотку песка, слабо крикнул:
— Ройте!
Клинками и остриями копий разрыли песок. На глубине двух локтей выступила мутная солоноватая вода. Жадно пили. Наполнили кожаные мешки, фляжки, шлемы. Драгоценности из курджумов пересыпали в плащ.
— Мы растеряем сокровища, — нерешительно заметила Гипсикратия.
— Вода дороже! — отрезал Митридат.
В полдень небольшое облачко нависло над пустыней. Филипп и Гипсикратия с надеждой взглянули на небо.
— Быть дождю!
Митридат отвел от них угрюмый взгляд.
— Дождей в эту пору не бывает, идет хамсин, песчаная вьюга..
Все трое начали готовиться к бою с пустыней. Вбили в песок копья, натянули на них плащи. Стреножили лошадей и, смочив водой разорванную одежду, завязали им морды. Нырнули в утлую палатку только тогда, когда желтый туман густо затянул солнце. Песок курился по низу, шуршал все сильнее и сильнее. Едва успели прикрыть лица влажными лоскутьями почувствовали: над барханами пробежал горячий ветер. Что это? Неужели он затих? И вдруг задуло со всех сторон. Кони рванулись, но, стреноженные, упали. Хамсин сорвался, вздыбил и закрутил песчаные столбы, погнал тучи раскаленного песка, швырялся откуда-то занесенными камнями, вырывал с корнем колючие кусты саксаула. Дышать становилось все трудней. Филипп прижался лицом к плечу Гипсикратии и потерял сознание.
Очнулся лежа на спине. Над ним сияло ничем не омраченное солнце. Вокруг выросли новые холмы, залегли новые лощины. Митридат седлал коней.
— В путь!
Лошади еле брели, вода кончилась. К вечеру Гипсикратия бессильно поникла:
— Умираю! Похороните!
Она больше не приходила в сознание. Бред перемежался с глубокими обмороками. Митридат, прямой, с окаменевшим лицом, молчал, и это молчание совсем угнетало Филиппа.
И вдруг, приподнявшись на стременах, царь выкрикнул:
— Армяне! Подмога!
Он бешено хлестнул нагайкой коня. Филипп помчался за ним. Ему показалось, что Митридат лишился рассудка. Но вот на горизонте появились черные точки, двигалась неровная темная линия.
— Войска Тиграна! — Митридат остановил коня. — Теперь видишь?
Он поднял голову Гипсикратии.
— Мертва!
Филипп приложил клинок к ее губам. Лезвие замутилось.
— Она жива, государь.
Он уже различал вдали армянских всадников. Впереди скакал высокий стройный витязь в сияющих позолотой доспехах.
— Дедушка, не вини меня! — Артаваз ударил себя по доспехам. — Мать и я умоляли отца, но он все медлил. Сколько слез пролила мать! Отец признался ей, что колеблется. Тогда я сказал: или ты поможешь деду, или я тебе не сын! И он снарядил это воинство. Мы спешили, но… то недостаточное снаряжение, то песчаная буря…
— Тигран рассчитал плохо: и мне не помог, и с Римом в мире не остался — по нашим пятам Лукулл идет на Армению… — Митридат нахмурился.
Глава вторая Плен
I
Гостеприимство армянского царя походило на плен. Горный замок, предоставленный Тиграном тестю, день и ночь охранялся воинами.
Филипп уныло обводил взглядом красные нагие холмы, обрывистые скалы, темнеющие между ними расщелины, по дну которых с грохотом, ворочая камни, неслись бурные потоки. Дальше и выше — опять горы, отвесные, в ледяных сверкающих ожерельях. Еще выше — голубоватые снежные вершины. Чистое небо пронизано слепящей бирюзой, воздух разрежен и так тяжел, что захватывает дыхание. И им придется зимовать в этой каменной пустыне!
Филипп качал головой. Он вспомнил последнюю встречу с царем Армении.
Провожая тестя, Тигран удивился: зачем царь Понта берет с собой слугу? Он покосился на Филиппа.
— Разве мои слуги не сумеют угодить Солнцу?
— Мой верховный стратег сановник, а не слуга! — возразил Митридат.
Тигран попытался настаивать на своем, но старый царь так сверкнул глазами, что его зять лишь позволил выразить сомнение — стоит ли везти в горы курджумы с драгоценностями? Сокровищница дворца к услугам Солнца.
— Драгоценности мы возьмем с собой! — Гипсикратия, обнажив меч, встала у курджумов. — К ним подойдут только через мой труп.
И вот драгоценности с ними, а в замке — ни слуг, ни соседей, завывают сквозняки, холодный, нежилой воздух…
Гипсикратия сама топит очаг. В первый день дым повалил назад. Послышались писк и возня. Обгоревшие летучие мыши посыпались из трубы.
А стража устроилась в домике у ворот. Там ярко пылает огонь и вкусно пахнет пловом. Армяне подчеркнуто не понимают ни по-гречески, ни по-персидски. Прислушиваются лишь к скифским проклятиям Митридата — что нужно старому царю? Неужели ему мало того, что в крепости есть… бадья у колодца, хворост у замковых конюшен, при нем верные слуги, — ведь он не пожелал других, почему же он теперь недоволен?
II
Сурова зима в Армении. Снеговая линия спустилась так низко, что не только горы, но и холмы покрылись белой хрусткой коркой. Во дворе снег днем подтаивает, но к вечеру лед снова сковывает лужи. В ненастье туманы и облака ползут по земле и плотной пеленой обволакивают замок. Ночью мороз усиливается. Лунные полосы падают на плиты пола.
То исчезая во мраке, то вновь вырастая, мелькает высокая, все еще прямая фигура Митридата. Полы одежды развеваются от быстрой ходьбы. Дойдя до угла, он резко поворачивает и вновь мечется по пустому замку.
Вихри мыслей проносятся в его голове. Далекие видения встают перед старым царем.
Маленьким грязным оборванцем бредет он за овечьим стадом. Горячий песок жжет ноги. Там и сям на караванных путях, точно потревоженные духи, вздымаются пыльные смерчи. Кружатся, сталкиваются и испуганно мчатся друг от друга.
Эта горячая безудержная пляска будила в мальчике нелепые, недобрые чувства. Почему он, светлоликий царевич, изгнан матерью? За что она возненавидела его? Возненавидела?!
Поздно вечером, припав вместе с ягнятами к теплому овечьему вымени, маленький Митридат вспоминал ласковые руки матери. Они нежно гладили, прижимали к груди его голову, и мальчик осторожно касался губами золотисто-смуглой ложбинки, выглядывавшей из раздвинувшихся складок пеплоса, жадно вдыхал знакомый аромат розового масла… Смерть отца отняла у него это счастье.
Возле матери появился угрюмый, требующий к себе почтения человек, — и маленькому царевичу только изредка стали разрешать переступать порог ее опочивальни. Он входил, пугливо кланяясь, и сразу же останавливался, наткнувшись на злобный взгляд отчима. А в глазах матери застыло выражение страха и покорности. Она отшатнулась от него, как шарахаются друг от друга эти пыльные крутени, порожденные пустыней. Измена! Измена! Мать изменила ему!..
Все быстрее и быстрее ходит по пустому замку старый царь. Его широкие одежды распахиваются, как крылья. Трижды прав был Митридат Евпатор! Он мстил. Он отнял отцовский престол у глупой злой женщины и ее трусливого любовника. Он казнил их. Не ради себя, даже не ради отмщения за отца совершил он это кровавое деяние. Ради царства и народа! Точно дикие звери, бродили в отрогах Кавказа племена колхов, лазов, албанов. Они не знали вкуса мягкого душистого хлеба, благоуханной мастики, маслянистых, вмиг утоляющих самый лютый голод оливок! Митридат Евпатор щедро оделил их этими дарами Эллады.
Томились и умирали от жажды кочевники, дети пустыни. Царь Понта согнал толпы пленных и приказал рыть колодцы.
Он всегда был милостив к малым сим, карал лишь корыстолюбцев и изменников. За что же его так жестоко наказала судьба? Сыны его, родные сыны — первенец Махар и веселый любимец, легконогий, как молодой джейран, Фарнак — в римском стане! Не пленниками, нет! Цари романолюбивые, они пьют вино и делят хлеб с волчьей стаей.
Митридат заскрежетал зубами. Прервав стремительный шаг, прислонился лбом к холодным камням стены. Филипп вздрогнул, но тотчас же отвел взгляд от царя и принялся ворошить в очаге угли.
Митридат не заметил своего придворного. Резким рывком отстранился от стены и снова зашагал по гулким плитам.
Измена! Всюду измена! В первую войну с Римом предали малоазийские греки. Подлые риторы! Ну и досталось же им от царя Понта! Взяв Милет, он камня на камне не оставил от их города. А вслед за изменниками восемьдесят тысяч италиков в один день полегли под ножами восставших. И прав, трижды прав был он, истребляя волчье племя. Это они, вертлявые, сипеволосые сагатусы[38] занесли на Восток свое лукавое «Divide et impera» — «Разделяй и властвуй!»
Десятилетиями сманивали, развращали трусливых, подленьких царишек: Антиох, Дейотар, Никомед, Махар — да разве можно запомнить все эти пакостные клички! Они сливались для старого кочевника в одно омерзительное стоглазое, стоустое месиво. И эта гидра копошилась на земле, жадно хватала из рук победителей подачки, трепетно следила за каждым мановением волчьей лапы.
Уничтожить гадину! Сжечь дотла их столицу, как сделали волки с Карфагеном!
Митридат внезапно остановился. Его мысли всегда привлекала таинственная и скорбная судьба Ганнибала. Лучший стратег подлунного мира, может быть, более мужественный и мудрый, чем сам Македонец, — и побежден, побежден!
Таинственные гигантские тени встают над заснеженными вершинами. Тяжелый топот падает в расщелины, превращаясь в неясный устрашающий гул. Оползень с гор? Скалы сдвинулись? Слоны, дерзкие воины Ганнибала идут через Альпы. Ганнибал спешит растоптать Рим, сулит свободу племенам Италии. А они?.. Они не захотели ее!
Царь шагнул к узкой амбразуре. Луна скрылась. На темном застывшем небе мелким пунктиром прорезывались озябшие звезды. Белели вдали очертания Арарата, похожие на сдвоенные слоновьи головы.
Не захотели италики свободы из рук иноземца, отказались от щедрых даров великого полководца! Остались верны своей кровной, вспаханной, ухоженной отцами и дедами земле.
А он, Митридат? Он тоже всем сулил свободу. Один из всех владык Востока старый Понтиец любил и чтил тебя, мать-Азия! Он тоже обещал всем свободу. Он знал, что, спалив Коракесион, доберутся волки и до Синопы, и до Пантикапея. Знал, что лишь дружным, единым усилием всех народов и племен можно опрокинуть крепнущую с каждым годом державу квиритов. Никто, никто из тех, кому боги доверили судьбы царств азийских, не постиг необходимости единения. И единения не было. Рабы, предатели, женоподобные евнухи! Ни закона! Ни справедливости! Ни верности! О горе, горе! За что боги так безжалостны к Митридату Евпатору?
Нет, не были боги безжалостны. Они послали ему на пороге седой старости утешение и опору — отважного Пергамца. Какое ему было дело, был ли то чудом спасенный царевич или избранный богами пастух? Аридем был верен, бился до конца И в час мучительной казни, наверное, клял предавшего его Понтийца так же как Митридат клянет сейчас предавших его!
О горе! Горе! Как ослепила тогда старого царя насмешливая Клио! Он, он сам предал единственного, кто был верен, был молод, был могуч!
Пергамец нес в века великий замысел. Гипсикратия что?
Влюбленная девочка! Артаваз — дитя, мечтатель, поэт, ему греческие стихи дороже царственных дел. А Пергамец был муж, уже цветущий годами и державным разумом.
Он знал то, что поверженный Митридат постиг лишь ценой кровавых горестей, ценой великих скорбей, — он знал, за что радостно и мужественно отдают жизнь люди. Не рабы, нет, друзья-воины, живущие единой мечтой со своим вождем, — лишь они несокрушимы!
Митридат потряс сжатыми кулаками, проклиная богов, ослепивших его в тот миг, когда судьба и Рима и Востока уже лежала на весах Клио. О, будь проклята его слепота! Слепота человека, привыкшего к обманам! Будь прокляты те, кто с младенчества отнял у Митридата Евпатора веру в честь мужа, в доблесть воина, в сердце человеческое! Разве ж не достойней стократ править простыми, открытыми детьми полей, чем быть царем над миром лжи и коварства, над миром змей и ехидн!
Митридат подошел к затухающему очагу.
— Сидя спишь? — коснулся рукой плеча Филиппа и, не дожидаясь ответа, круто повернулся и вновь безмолвно зашагал из угла в угол.
Филипп, проводив царя взглядом, бесшумно подбросил в очаг связки хвороста. Долго смотрел в разгорающееся пламя — вздохнул: одни боги ведают, чем кончится этот плен. Может быть, над ним, Филиппом Агеноридом, исполнится старинное проклятие: «Да умрешь ты последним в роде». Все, кого он любил, мертвы: мать, Армелай, Аридем, Люций, Фабиола и его дитя в ней, ни разу не виденное, еще не рожденное, его плоть и кровь, которую во чреве матери бросили на растерзание диким зверям.
— Все мертвы, все… — глухо простонал он, роняя в колени голову.
III
Снежные бури замели перевал. Начальник армянской стражи велел Гипсикратии печь меньше лепешек. Кто знает, когда караван из долины привезет муку?
Гипсикратия скрыла от царя горькую истину. Ограничить державного пленника в пище, смущать его дух житейскими заботами было бы слишком жестоко, но она и Филипп должны помнить: мука в горной крепости на исходе.
Митридат, осунувшийся, обросший длинными седыми волосами, сидел нахмуренный, ничего не замечая. Неожиданно вскакивал и начинал метаться по залу. В порыве гнева и отчаяния он осыпал свою подругу проклятиями. Зачем она медлит? Почему до сих пор не покинула его? Она молода и прекрасна. Чего она ждет от полутрупа? Его сокровищ? Умирая, он бросит их в пропасть. Может быть, она считает себя обязанной делить с ним позорное гостеприимство Тиграна? Детские сказки о великодушии! Никто ничего никому не обязан! Он не нуждается в чьем-либо сострадании. Зачем ей нищий, бездомный старик? Он больше не царь. Он изгнанник, пленник. Зачем она себя губит? Это не любовь. Женщина не может любить побежденного. Он не хочет подаяния!
Осыпав свою подругу оскорблениями и проклятиями, Митридат стремительно уходил к себе, но прежде чем он успевал запереть дверь, Гипсикратия, проворная и тонкая, как ласка, проскальзывала в его опочивальню. Она знала: бурное отчаяние сменится безмолвной скорбью, и тогда ее нежность смягчит муку пленного вождя.
Царь брал ее дары, но в остальное время не замечал бедной девушки. Филипп с тоской и тревогой наблюдал за ее угасанием. Гипсикратия надрывалась над непривычной домашней работой, несла каждую ночь стражу в самые тяжелые предутренние часы, и еще у нее хватало сил утешать и ободрять обоих мужчин. С ним в последнее время она была еще более ласковой. Филипп не раз задумывался: что если, поклоняясь Митридату и принося в жертву ему свою юность, она по-женски любит его, а не царя? В холодные вечера они согревались под одним плащом, и Гипсикратия искала его тепла.
Как-то, забывшись, он привлек ее далеко не по-братски, она не отшатнулась, не оттолкнула его, но посмотрела на него таким жалостливо-укоряющим взглядом — это ли не загадка? Два дня не разговаривала с ним. Молча ставила перед ним пищу, молча сменяла на часах. На третий вечер села возле и вздохнула.
— Холодно? — осторожно заметил Филипп.
— Да! — Она обернулась. — Я очень люблю тебя и не хочу помнить твою глупую дерзость! Не обижай меня больше. — Она пригнулась к огню и мелко вздрогнула. — Мне и без того тяжко.
Филипп положил руку на ее пальцы. Гипсикратия ласково и обрадованно вскинула ресницы. Они долго молчали.
Метели все чаще и свирепей гуляли в горах. Ветер задувал пламя в очаге. На улицу было страшно выйти. Бадья у колодца оледенела. Пили снеговую воду.
В эту ночь завывание бури было особенно зловещим. Митридат, греясь у огня, попросил Филиппа рассказать какую-нибудь историю.
— Какую, государь?
— Какую хочешь…
Но пока Филипп настраивал кифару и напрягал память, Митридат вдруг изменил желание.
— Нет, сегодня я сам расскажу, — глухо проговорил он. — Ты слышал, конечно, о Прометее? Титан Прометей похитил для людей огонь с неба, но люди предали его, а боги, хитрые и завистливые, приковали к скале. Говорят, каждую ночь орел прилетал терзать Прометея. Вздор! Орла не было! Безделье убило титана! Теперь я понимаю весь ужас этой казни. Пытку бездельем, когда каждая минута дорога, когда ты нужен, как дождь в засуху! Если б парфы не ушли, мы бы победили. Всюду измена.
— Я думаю, Солнце, — осторожно возразил Филипп, — нас победили главным образом потому, что у нас не было пехоты. Решили исход битвы римские триарии.
— Я рассчитывал на Тиграна.
— Если выберемся живьем из этой западни, мы не станем, Солнце, рассчитывать на союзников. Внутри наших войск должно быть как можно меньше всадников, как можно больше тяжеловооруженных пехотинцев. О твердыни римских каре разбилась конница Артаксеркса, колхи и скифы. Кочевники — дети степей и пустынь — хороши лишь в рассыпном бою. Нам, государь, придется вырастить тяжеловооруженных пехотинцев.
Митридат, против обыкновения, с интересом выслушал Филиппа. Под конец даже заметил:
— Да ты, я вижу, многому научился! Весной начнем набирать новое войско. Я отдам тебе власть верховного стратега.
IV
В начале самого холодного зимнего месяца столицу Армении неожиданно посетил тетрарх Галатии Дейотар. Он постарел, но годы не сделали его умнее. Встретившись с Великим царем Армении Тиграном, он вдруг, поводя распутными бархатными глазами, завел речь… о прелестях римской жизни. Он отдыхал нынешним летом в италийских Байях — чудесном приморском городе. Какая жизнь! Какие женщины! Его вилла стояла через дорогу от виллы консуляра Брута! Супруга консуляра — самая дивная женщина в мире. Римлянки так просты в обхождении и нравах! Он каждое утро мог созерцать, как дивная Сервилия купается.
Заметив, что Тигран не разделяет его восторгов, Дейотар нисколько не смутился. Он продолжал:
— Все возрасты находят в Риме утеху. Государственной мудрости квиритов должны учиться народы и цари…
— Волк всегда мудрей овцы, — угрюмо вставил Тигран. — Он всегда перегрызет ей горло…
— Напрасный страх. — Дейотар почти покровительственно коснулся руки собеседника. — Кому Рим несет оковы и бич? Рабам, мятежникам, вечно недовольной черни и нерадивым пахарям. Где и какой царь — друг Рима — потерял голову или хотя бы диадему?
— Антиоху Сирийскому в плену отбили печень.
— Дерзкий мальчишка бунтовал. Но, вняв слезам его матери, Анастазии романолюбивой, его отпустили. В Байях я беседовал с Иродом Антипой — тетрархом Иудеи, царем весьма романолюбивым. В Иудее древние храмы, верования, обычаи народа остались неприкосновенными. Лучшим людям дано римское гражданство, но чернь и рабы усмирены прочно. Кто из нас, царей, может быть уверен в собственной черни? Махар Боспорский поступил, как муж власти и разума. Не упускай счастья… ты держишь его в руках!..
— Я не знаю, о каком счастье ты говоришь, — вздохнул Тигран.
— Позволь счесть твои слова шуткой. — Дейотар льстиво улыбнулся. — Ты подобен волшебнику, заключившему злой гений мятежей в железный ларец. Неужели ты выпустишь этого демона на свободу и ввергнешь Вселенную в пламя восстаний?
— Я понял, о ком ты говоришь. — Тигран с шумом отхлебнул вина. — Если люди нуждаются в чем-нибудь, они приходят и берут. Я бессилен помешать и бессилен помочь: я не знаю, где скрывается мой тесть.
— Мятеж — худшее из всех зол! Благородные воины — патриций Рима или витязь Армении — всегда поймут друг друга. Но горе тому, кто поднимает раба на господина! И больно думать, что среди нас — царей Востока — есть безумцы, зараженные этой проказой. Уравнять все племена, отменить рабство, сравнять глупого с умным, чистого с нечистым! И к этому стремится не беглый раб, не обезумевший князек, но царь, Митридат Евпатор! Поверь, Тигран-бог, Рим — спасение царей благоразумных.
Царь Армении, шмыгая носом, кивал головой, слушая гостя. Он во всем соглашался с галатянином, даже в том, что Митридат стремится… сравнять «чистого с нечистым» — не глупцу Дейотару мог поверить Тигран свои тайные мысли!
V
Митридат слег. Он не притрагивался к пище, не бранил Гипсикратию, не роптал. Третьи сутки, укутанный теплыми плащами, пребывал в каком-то оцепенении.
Гипсикратия не отходила от его ложа; сдерживая кашель, поправляла подушки, еще и еще укрывала ноги, потом снова усаживалась и, припав губами к бессильно свисавшей руке, целыми часами недвижно смотрела на заострившиеся черты угасающего царя. «Это конец? Неужели так просто приходит конец?» — с ужасом оглядывалась она на Филиппа. Но тот молчал: что он мог ответить на ее безмолвные вопросы? Только повторить их? А холода усиливались. Все эти дни дули свирепые ветры. Потом повалил снег.
— Я хочу горячего молока, — как-то под вечер уронил Митридат. — Козье молоко с красным перцем исцелило бы меня…
Гипсикратия исчезла.
Наутро метель усилилась. Часовые запрятались в свои сторожки. Ветер крутил белые столбы, сплошной стеной мел снег, свистел в трубе и рвался в двери. Филипп заткнул бойницы ковровыми подушками, но колючий холод проникал сквозь какие-то другие щели. Митридат стонал в своей опочивальне.
— Гипсикратия! Где Гипсикратия?
Филипп неслышно появился у его ложа.
— Государь…
Митридат скривил запекшиеся губы.
— Ушла! Я догадался… Что ей делать с трупом побежденного старика? Сокровища унесла? Пусть… Лучше ей, чем Тиграну.
Он закашлялся.
— Горячего б молока… все прошло бы…
К вечеру ветер стих. Гипсикратии все не было. Царь больше не спрашивал. На дворе стояла тишина. Снег валил большими хлопьями. Филипп вышел на крыльцо, и ему показалось, что за снежной стеной кто-то прячется. Она? Нет, выступ бойницы… Постояв несколько минут, он вернулся в замок.
Царь не шевелился. Филипп поставил перед ним еду. Митридат с грустной иронией взглянул на пригоревшие лепешки.
— Без нее даже хлеба нам не испечь. — И вдруг, сбрасывая покрывала, приподнялся на локти. Внизу в темноте стукнула дверь. Филипп с факелом сбежал по лестнице. Вся мокрая от снега, прижимая руки к груди, ему навстречу шла Гипсикратия.
— Возьми! — Она распахнула одежду.
Филипп осторожно взял из ее озябших рук плоский кувшин, тщательно завернутый в обрывки шерстяного покрывала.
— Отнеси ему, я переоденусь!
Митридата Филипп увидел в том же положении.
— Она пришла? Она… — Он с изумлением глядел на налитое в чашу еще тепловатое козье молоко и не верил своим глазам. — В такую бурю… — благоговейно шептал он. — В такую бурю!..
Гипсикратия уже в сухой одежде подошла к очагу. Она никак не могла согреться и вся дрожала.
— Я думал, что ты не вернешься ко мне, — склоняя голову и пряча от нее глаза, виновато уронил Митридат.
— Я сама не надеялась, — серьезно ответила Гипсикратия, — снежная буря так крутила, что я скатилась с перевала. Хорошо, что упала в сугроб. Я дважды сбивалась с дороги.
— Как же тебя пропустили стражники? — удивился Филипп.
— Я перелезла через стену. — Она сняла закипевшее, розовое от перца молоко и тихо добавила: — Ты должен исцелиться, государь.
— Выпей со мной, — Митридат протянул ей чашу.
Гипсикратия отвернулась, судорожно сглатывая.
— Я не выношу запаха…
— Может быть, ты хочешь? — Чаша поплыла в другую сторону.
Филипп деликатно отказался. Гипсикратия с благодарностью взглянула на него.
Митридат пил маленькими глотками, растягивая наслаждение, и до капли осушил чашу. Его глаза искрились от удовольствия.
— Теперь я буду жить! У меня отлегло в груди. Девочка, ты стоишь Армелая!
Гипсикратия улыбнулась. А Филипп невольно подумал: «Она стоит и тебя и меня, государь!»
Неся стражу, он всю ночь слышал глухой кашель Гипсикратии.
VI
Через ущелья, пропасти, стремнины ведет Вахтанг свои дружины. — Могучи персы! Жизнь мила… Но мать слезами не могла его от битвы удержать. Сказал Вахтанг: послушай, мать! Отрадней мне в сраженье пасть, чем чужеземца злую власть над милой родиной признать. Его не удержала дома мать. В груди героя места нет слезам, Вахтанг примером будет нам! Позор тому народу и царю, коль родины своей зарю за сладкий сон и жирный плов он, как торгаш, продать готов.Бурей рукоплесканий и криками восторга встретил народ стихи о Вахтанге. Последние строфы были подхвачены всем театром.
Актер Порсена, могучий и величественный, отвечая на овации, долго не сходил со сцены.
Легат Рима возмущенно поднялся в орхестре: зачем великий царь затащил его в этот балаган?! Разве нет благопристойных пьес: «Верный слуга», «Покорный галл» или, на худой конец, безобидных греческих или римских комедий? Была обещана трагедия о победе над персами. Он думал, что речь пойдет о победе Рима, а угостили его какой-то непристойностью! Эмилий Мунд метал гневные взгляды на окружающих.
— Это правда, это правда, благородный Эмилий, — сразу же согласился перепуганный Тигран, — к чему было вытаскивать на сцену эту столетнюю дребедень?
Устроитель игр, дальний родственник правящей династии Тиридат, жил в постоянном страхе не угодить «сильным мира», но на этот раз он сладко улыбнулся:
— Стихи о Вахтанге написаны царевичем Артавазом…
Эмилий Мунд резко повернулся к нему.
— В Риме секут за подобные стишки, а у вас… — и повелительно бросил Тиграну: — Уйми царевича, если не хочешь, чтобы он пошел по следам деда.
Тигран был вне себя.
— Уйму, благородный Эмилий, уйму… Будь проклят день, когда я связался с этим змеиным родом понтийцев!
А Порсена все еще не уходил со сцены. Из сорока пяти лет своей жизни сорок три он отдал Мельпомене. Двухлетним малюткой он уже стал актером — выступил в роли сына Гектора, младенца Астианакса. С тех пор одно его появление вызывало рукоплескание народа. Сегодня осуществилась его заветная мечта. Он играл в первой армянской трагедии. Его ученик и поклонник царевич Артаваз создал мужественный и суровый образ Вахтанга. Великий царь разгневан, легат Рима покинул зал — значит, пьеса удалась автору. Настанет время, и они вместе воскресят древние народные игрища, сказания об огнеликом боге Гайке…
…Как всегда, спокойным и ясным предстал Порсена перед Тиридатом.
— Ты обманул меня, — обрушился на него устроитель игр, — ты сказал — пьеса о победе над персами, мы все поняли: о победе божественного Помпея над царем Понта.
— Об этой трагедии народов напишут поэты будущих веков, — ответил великий актер.
— Я удивляюсь, Порсена, разве тебе жизнь не мила? Ты стал дерзким, развращаешь сердце наследника престола!..
— Никто еще не слыхал из моих уст нечистых намеков.
— Куда уж там двусмысленные намеки! — Тиридат сердито хлопнул рукой по барьеру орхестры. — Ты в лицо выпаливаешь все свои дерзости!
Порсена чуть заметно улыбнулся. Зрительный зал был пуст, но невидимые, те, для кого он играл, были тут. Их тепло, их дыхание, учащенное биение сердец поддерживали великого актера.
— Я могу покинуть сцену…
Тиридат сразу смягчился.
— Зачем покидать сцену? Я только советую тебе… Дело ли актера вмешиваться в игру царей? Ты обязан забавлять нас в часы досуга. Пусть твое искусство служит любви и красоте.
— Учитель! — в орхестру стремительно влетел Артаваз. — Я наслаждался твоей игрой из глубины зала. Как хорошо, что ты здесь! Тиридат потом выскажет свои взгляды на искусство, а теперь я провожу тебя. — Он лукаво повел бровью. — Конечно, если царевич отпустит нас?..
VII
Площадь перед театром была безлюдна. Дворцовая стража успела разогнать народ, собравшийся приветствовать любимого актера.
Во дворце Эмилий Мунд требовал немедленной выдачи Митридата, заточения Артаваза и казни Порсены.
— Ты требуешь невозможного, — сердито возражал Тигран. Его толстый, изрытый оспой нос покраснел от сдержанного гнева. — Старого Понтийца, если он вам нужен, берите сами, но его… надо найти… Я не знаю, где укрывают его горцы. Артаваза я приструню, но Порсену трогать нельзя: народ разнесет мою столицу.
Артаваз и Порсена не ведали, какие идут разговоры в царском дворце. Они шли по улицам старой Артаксаты. Над городом вздымались снежные вершины гор. А внизу красная армянская земля дышала своим теплом.
Узкие улочки предместий были полны людского гомона. От уличных мангалов — маленьких переносных печурок, пылавших перед лавочками, — струился жар. На них жарили каштаны, тыквенное семя, пекли тонкие, как папирус, чуреки.
Разносчики в плоских шапочках и длинных белых рубахах, перехваченных цветными поясами, продавали вяленые дыни и длинные бусы из крупных орехов, залитых застывшим виноградным соком.
Сапожник, греясь у мангала, чинил каблучок сафьяновой туфельки. Громоздкий ткацкий станок, вытащенный из мастерской на улицу, преграждал пешеходам дорогу. Переговариваясь с сапожником, ткач метал в кроснах челнок.
— Взгляни, царевич, какой прекрасный узор, — заговорил Порсена, указывая своему спутнику на работу ткача. — Какие яркие и вместе с тем гармоничные, не кричащие тона! Это наш край: сочный, полный жизни, трудолюбивый и скромный. Твоей следующей темой должен быть Гайк огнеликий, тот, что победил тьму, прорубил горы и дал начало рекам, оросившим армянскую землю.
— Сейчас я полон Прометеем, учитель, — отозвался Артаваз, рассматривая красочные узоры ткани. — Мне хочется найти достаточно сильные, прекрасные армянские слова, чтобы передать дух великого Эсхила. Я уже написал несколько строк, в которых… Но лучше послушай:
На Зевса восстал я, о людях скорбя, Я пламя похитил из небесных чертогов, За это казнен, но лишь прах мой Прикован к скале — жалкое тело мое, Дух же свободен. В огне он живет, Что в хижине каждой пылает!..— Это не совсем Эсхил, — Порсена улыбнулся, — но это царевич Артаваз. Ты вложил в Эсхилова Прометея свои мечты.
— Не скрою. Я хотел бы дать моему народу армянского Прометея. Таким я его вижу. Переводя Эсхила, я думаю о моем деде. Он стоит перед моими глазами — старый, нет, не старый, а только седовласый, вечно юный царь — кочевник. Ни полчища врагов, ни пустыни не смогли сломить его — титана, заточенного в горном замке моего отца.
— Над Зевсом смеюсь я в плену! Равным себе насильника я не сочту!.. —во-гречески продекламировал Артаваз.
Их остановил сапожник.
— Я уразумел: молодой господин из тех, кто слагает стихи, — сказал он, подбрасывая в руке сафьяновую туфельку. — По-гречески я не могу, но армянскую сказку рассказал бы!
Порсена и Артаваз переглянулись и пошли дальше.
— Жаль Артаксату.
Артаваз любящим взглядом окидывал раскинувшуюся в садах старую столицу: путаные переулочки предместий, широкие, обрамленные купами дерев площади, круглые своды мозаичных храмов. Вблизи на их стенах можно было рассмотреть: Гайк, в оранжево-алых одеждах, с пламенеющими волосами и огненной бородой, вонзает меч в зелено-темного демона тьмы, а Вахтанг, весь лазорево-ясный, изливает сияние на родную землю… Даже запах лавчонок, пряный, сладкий и подчас назойливо резкий, был дорог молодому царевичу.
— Я посетил Тигранокерт совсем недавно, — задумчиво проговорил Артаваз. — Меня туда повез отец. Сколько народу погибло там при воздвижении дворца!
— Но, говорят, новая столица прекрасна?
— Прекрасна… — усмехнулся Артаваз. — Улицы на римский манер — прямые как стрела, пышный орнамент где нужно и не нужно. Роскошь неумная, кричащая. Мне было совестно. Точно это не столица древнего мудрого народа, а вывеска торгаша. А эти вечные славословия на каждой стене: «Великому царю царей Тиграну! Светочу мудрейшему из мудрых!» Я не знал, куда глаза девать, но отец упивался. Нет, моей столицей я сделаю старушку Артаксату… — Артаваз сжал руку Порсены. — Сколько дум, сколько сил во мне, учитель, но… — Он вздохнул. — Между моей мечтой и ее воплощением — жизнь моего отца, а я не желаю ему смерти!
Друзья подошли к домику на краю обрыва. Разросшийся фруктовый сад отделял его от улицы. Большие шелковицы, ширококронные смоквы, маленький крепкий кизил набухли почками.
— Шамкиз! Солнышко мое! — крикнул Порсена, распахивая двери.
Круглолицая черноволосая толстушка радостно всплеснула руками.
— Царевич! Пришел отведать моих запеченных курочек? Ты осчастливил меня. Когда ты сидишь у нас и толкуешь с моим Порсеной, я вспоминаю нашего Нурика. Он всего на один год был моложе тебя. — Она засуетилась вокруг гостя.
— Да, мы одиноки, — глаза Порсены стали грустными, — не дал нам бог утешения…
— Я б гордился таким отцом, — Артаваз поцеловал руку актеру. — Почему мы не выбираем сами родителей?
— Тогда вместо царства армянского тебе досталось бы царство Мельпомены, — пошутил Порсена.
— Я не был бы в убытке…
— Тебе надо самому становиться отцом, — посоветовал старый актер.
— Нет, учитель! Из тех, кого я знаю, — Артаваз задумался, — я знаю только одну, на чьи кудри я возложил бы венец Армении:
— Так возложи его!
— Не шути, учитель! Я видел ее лишь однажды несколько мгновений.
— «И взорами сказали мы друг другу…» — с ласковой шутливостью продекламировал Порсена.
— Она была без чувств — израненная в битвах, как воин, измученная пустыней, но если бы ты видел ее лицо! Это был лик божества, прекрасный, дышащий полным совершенством. — Артаваз помолчал. — Она одна в моей душе — подруга моего деда.
— Гипсикратия? Но я слышал, она некрасива, далеко не роза Ирана, не лилия долин армянских, — просто худенький мальчик с нездоровым землистым лицом…
— Гипсикратия?! И это говорит художник! — живо возразил Артаваз. — Где ты видел красоту одухотворенную круглой, румяной? Нет, Гипсикратия и есть сама красота. Она вся в движении, напоена яркими огневыми красками жизни, изменчива и постоянна в каждом мгновении!
— Ты поешь песню любви, мой мальчик. — Порсена пододвинул к нему блюдо. — Шамкиз заслушалась! — Старый актер лукаво подмигнул и улыбнулся своей милой черноглазой толстушке.
* * *
Кассандра, царица Армении, не была счастлива с Тиграном. Горечь пережитых лет легла скорбными складками в углах ее рта. Некогда Кассандра тайно и безнадежно любила Армелая.
Армелай был старше, к тому же женат и имел детей. Однажды царевна сама пришла в шатер к полководцу. Армелай со своей обычной, чуть насмешливой учтивостью дал понять ей, что он отнюдь не пылает… — и препроводил ее к отцу. Он, конечно, ничего не сказал царю, но после этого случая Митридат-Солнце поспешил выдать дочь за первого подвернувшегося жениха. Тигран, толстый, скользкий и мелочно-хитрый, вызвал у нее лишь брезгливое презрение. Но он стал отцом ее детей. Впрочем, дочь Шушико, тихую, покорную армяночку, она тоже не любила. Всю нежность, всю неизрасходованную страстность своей души Кассандра отдала сыну: она учила Артаваза греческим словам, искала в нем сходства с Армелаем.
Мальчик очень рано почувствовал скрытую вражду между родителями. Он принял сторону матери, и отец не простил ему этого. Любимицей Тиграна была кроткая Шушико. Недавно он выдал ее замуж. После ухода царевны пропасть между супругами стала еще глубже. Но в последнее время Артаваз дичился и матери: с болью в сердце он убедился, что его музы — божества, такие многоцветные и радостные, мертвы для нее.
Кассандра не спала. Она ждала сына.
— Ты запоздал, мой мальчик, — с тревогой и печалью проговорила царица.
— Ты грустишь, мама? О чем? — Артаваз положил на ее колени голову.
— Это не грусть, мальчик. Эмилий Мунд потребовал, чтобы Тигран выдал Риму моего отца.
— Деда? — Артаваз вскочил. — Они возьмут его только через мой труп!
— Не надо так громко, мой мальчик, — мягко прервала сына царица. — Их не остановят наши трупы! Ты должен спасти деда по-иному…
VIII
Снежная буря в горах была последней перед началом весны. Наступило таяние. Бушевали потоки, низвергались водопады. Прилетели ласточки, и их щебет наполнил потеплевший воздух..
Митридат окреп. Сухой, бодрый, он был полон энергии: спадут горные реки, и настанет пора действовать. Он поднимет народы гор, прорвется в Понт и жестоко покарает изменников. Только бы начать, а там… Он понял: нечего и думать одним ударом отбросить Рим. Надо непрерывно Тревожить волков, не давать им нигде укрепиться. С этой звериной стаей возможна лишь затяжная, самая жестокая, самая беспощадная война — такая война будет, и старый Понтиец еще покажет себя!
Он ни с кем не делился своими мыслями. Рано. Пусть зреют, набухают в голове — ничего, голова крепкая, не расколется. А если и расколется, так ведь от добрых мыслей!
Митридат весело, с ухмылкой озирал крепостные стены.
Гипсикратия в сопровождении стражи ходила в селение и вернулась, ведя за собой упирающуюся козочку. На крепостной стене и между плит выросла молодая трава, и к вечеру, вымя озорной пушистой козочки раздулось. Сумерки огласились жалобным блеянием. Филипп пробовал поймать ее, но она прыгала от него и выставляла рожки. Вдвоем с Гипсикратией они с трудом набросили петлю на рога упрямицы. Филипп держал козу, Гипсикратия теребила вымя, но молоко не показывалось. Измученнее животное кричало.
— Подлая коза! — не выдержала Гипсикратия. — Она не желает давать молоко. Попробуй ты!
Митридат неслышно подошел сзади.
— Постой, мальчик, — благодушно проговорил он, отстраняя Филиппа. — Коза не кифара, нужна сноровка.
Сильные ловкие руки старого царя сжимали набухшее вымя. Молоко звонкими певучими струями билось о стенки подойника.
— Был пастухом, пастухом и умру! — Даже они, его ближайшие соратники, пусть думают, что Митридат-Солнце смирился!..
* * *
Гипсикратия по-прежнему носила одежду воина, но в выражении лица, во всех её движениях появилась женственная мягкость. Она больше не походила на бойкого красивого мальчика, и эта выстраданная женственность придавала ей новую прелесть.
В полдень солнце уже хорошо пригревало. Филипп разостлал на земле плащ.
— Какое небо, густо-синее, без малейшего оттенка! — Он притронулся к руке задумавшейся подруги царя. — В Элладе и Тавриде оно не такое.
— Какое же? Я никогда не всматривалась.
— Ты притворяешься, что не любишь красоты.
— Нет, не притворяюсь. Красота расслабляет наши души. Иногда я ненавижу твои хваленые радости и готова изгнать из Эллады всех художников, только бы вернуть родине ее былую славу.
— Ты напоминаешь мне Аридема. Он тоже утверждал, что ненавидит красоту, но чувствовал ее больше, чем те, что кричат о поклонении ей…
— Я чту Аридема, но сравнение с ним не подкупает меня, — упрямо возразила Гипсикратия. — Эллада пресыщена красотой. Нам сейчас нужно мужество! Я не понимаю, как можно говорить о радостях, когда…
— Когда рушатся царства? — подсказал Филипп. — Что ж, изгони из мира веселье и нежные маленькие радости, надежду на воскрешение их, — ради чего мы тогда станем сражаться, совершать великие подвиги?
— Ты — Амур, и есть вещи, которых ты не поймешь, — прекратила спор Гипсикратия. Она сорвала травинку. — Мне рассказывали, что Тамор передала тебе свои чары. Достаточно тебе заглянуть женщине в глаза, и она всю жизнь будет томиться. Это правда?
Филипп улыбнулся.
— Может быть, но на тебя я устал смотреть, а ты…
Дробный стук копыт по каменистой дороге прервал их разговор.
Армянская стража раболепно склонилась. В широко распахнутые ворота въезжал всадник. Его лицо было молодо, вдохновенно и сурово. Узкая диадема стягивала жесткие кудри.
Гипсикратия вскочила и, выхватывая меч, крикнула Филиппу:
— Беги к царю! От Тиграна можно всего ожидать.
Но молодой всадник склонился в седле и прижал к груди руки.
— Привет тебе, Белонна-дева! — крикнул он еще издали. — Я — Артаваз, сын Тиграна. Позволишь ли мне увидеть моего деда, Митридата-Солнце?
— Если ты с добрыми вестями, наш стратег проводит тебя к царю. Но если ты вестник горя, поведай его раньше мне. — Гипсикратия бросила в ножны меч.
— А сам я разве не добрая весть? — Артаваз спрыгнул с коня и, радостно улыбаясь, пошел к ней навстречу.
Филипп еще раз изумился его сходству с дедом: озаренный весенними лучами, гибкий, стройный, к молодой царице приближался точь-в-точь юный Митридат.
Встретившись взглядом с царевичем, Гипсикратия потупилась.
С крыльца стремительно сбежал Митридат.
— Внук! Дорогой гость! — Старый и молодой воины крепко обнялись.
Артаваз торопливо поведал: он приехал за благословением. У него нет больше сил сносить отцовскую милость, и он бежит к парфянам. Царь Парфии Фраат Четвертый — муж его сестры Шушико, и он его не выдаст.
При упоминании имени Фраата Митридат скривил рот а хотел что-то возразить, но Артаваз перебил его.
— Знаю, знаю, дедушка! — и взволнованно добавил: — Фраат Третий в могиле. Мой зять осуждает вероломство своего отца при Акилисене. Он недруг Рима. Не только отцы проклинают недостойных сыновей, но и дети шлют проклятия низким родителям!
— Так было, так будет, — подтвердил Митридат. — Твой отец собирается выдать меня?
— Тигран запуган Помпеем, а трусость дружит с предательством. Но пока он в тайне держит твое убежище.
— Мы ко всему готовы. Живыми нас не возьмут! — воскликнула Гипсикратия.
Артаваз с немым восторгом смотрел на ее зардевшееся лицо.
За обедом пили вина, привезенные царевичем. Гипсикратия смеялась его шуткам. Больной румянец вспыхивал ярче. Глаза блестели. Филипп с грустью наблюдал ее веселье — бедная подстреленная птичка…
После трапезы Митридат удалился на покой. Артаваз наполнил вином чаши и, подняв свою, начал читать стихи.
— Царица из всех Муз чтит только Белонну, — с легкой усмешкой заметил Филипп.
— Нет, — задумчиво возразила Гипсикратия. — Стихи царевича прекрасны. В них то, что я напрасно искала в книгах.
Артаваз вспыхнул от удовольствия.
— Это слова доброго гостеприимства или?..
Филипп прервал его.
— Я хотел бы знать, госпожа, — с еще большей иронией вставил он, — что именно так долго и напрасно искала ты в книгах и что так сразу обрела в стихах царевича Артаваза?
— Жизненную силу и мужество, не сломленные никакими невзгодами. — Гипсикратия ласково улыбнулась Артавазу. — В твоих стихах великая душа царя Митридата.
— Мне тоже так показалось, — серьезно проговорил Филипп. Он встал из-за стола и, извинившись, направился в опочивальню.
Митридат, угрюмый и постаревший, как в дни болезни, лежал на шкуре гирканского тигра: мертвая, оскаленная пасть свирепого зверя, набитая бараньей шерстью, служила ему изголовьем.
— Ты? — Он лениво шевельнулся. — Что они там делают?
— Царевич читает свои стихи…
— Чудесное начало. — Сухой острый локоть придавил голову зверя, и оскаленная мертвая пасть будто ожила и еще больше ощерилась. — Стишки, нежные взгляды, вздохи… Юная чета влюбленных! Муж вздорный, старый, ревнивый… Совсем как в любой комедии. Напрасно ты ушел — подыгрывал бы им на кифаре!
IX
Пришел вечер. Филипп рассматривал лунный узор на полу. Щебет ласточек затих, в ущельях тявкали шакалы. Из горного озерка доносилось звучное кваканье лягушек.
Гипсикратия, сказавшись больной, не вышла к вечерней трапезе. Мужчины поужинали втроем, угрюмо и оценивающе разглядывая друг друга. Филипп еще раз подивился сходству внука и деда. Даже в тембре голоса было нечто общее. После ужина Гипсикратия позвала Филиппа к себе.
— Сегодня встань на страже около моих дверей, мне страшно… Убереги меня, мой золотой.
В лунном свете резкие черты Артаваза приобрели утонченную нежность и мечтательность. Он шел по залу как во сне и подойдя к опочивальне Гипсикратии, остановился.
— Пусти!
— Царица почивает! — Филипп наклонил копье.
— Я уезжаю на рассвете, я должен ее видеть!
— Ты обезумел!
— Пусти!
— Я сказал тебе все, — твердо повторил Филипп. — Она не хочет тебя видеть.
Артаваз ушел. Филипп приоткрыл дверь в опочивальню. Гипсикратия лежала, зарывшись лицом в подушки, и тихонько всхлипывала. «Дева-Беллона… плачет… — На минуту у него больно сжалось сердце. — Она меня никогда не любила…» Он подошел к ее ложу. Хотелось сказать что-то грубое, злое во вместо этого он наклонился к ней, беспомощной, жалкой, и тоскливо прошептал:
— Золотая моя, что мне сделать, чтобы ты не горевала?
Гипсикратия перестала всхлипывать и прижалась мокрой щекой к его ладони.
— Я не могу… Позови его…
Филипп вскочил, вырывая ладонь.
— Кого-я должен позвать?
— Царя, — всхлипнула она снова.
Митридат не ложился. В просторных ночных одеждах он сидел и теребил бахрому покрывала.
— Царица… — Филипп нерешительно остановился на пороге опочивальни.
— Не сплетничай, — оборвал его Митридат, — они оба молоды и прекрасны.
— Солнце, она плачет!
— Не поладила с моим внуком, но при чем тут я?
Она плачет и зовет тебя, государь.
— Не лги!
— Послала меня за тобой, Солнце!
— Врешь! Врешь!
Широкие одежды Митридата вихрем прошумели мимо.
Поздно ночью, стоя на часах, Филипп долго слушал тихий, счастливый смех Гипсикратии и снисходительный шепот, Митридата.
X
После бегства сына Тигран окончательно приблизил к себе Тиридата. Тот осторожно, исподволь стал намекать Великому царю Армении, что корень зла и причина всех бед — старый царь Понта: это он подстрекнул Артаваза, и, пока неуемный кочевник жив, нельзя спокойно спать ни в старой Артаксате, ни в великолепном Тигранокерте. Второй корень зла — царица Кассандра. Если Великий царь подумает…
Великий, царь думал, рассчитывал и однажды растерянно признался:
— Я не знаю, чего они медлят! — шмыгнул он толстым, изрытым оспой носом. — Ждут, чтобы я ради них сам бросился на бешеного барса. Но я бессилен. С востока Парфия, с севера горные разбойники. Горе с этим диким зверьем! — О «втором корне зла» Тигран предпочел умолчать — пусть думают об этом придворные!
Вскоре супруга Великого царя Армении скончалась. Поползли недобрые слухи… Молва утверждала, что царицу Кассандру отравили по приказанию самого Тиграна, а возможно, и он сам подлил в ее чащу яд.
Митридат без особого удивления и скорби узнал о смерти дочери.
— Я ждал, — уронил он, — я всего ждал от Тиграна.
Он приказал Филиппу перенести ложе в свою опочивальню — отныне он наравне со своим телохранителем будет нести стражу.
Дороги подсыхали. Армяне удвоили бдительность. Гипсикратия хотела спуститься в лощину за свежей травой для козочки, но часовые не пустили ее. Начальник стражи учтиво, но твердо пояснил: он получил именной приказ Великого царя Тиграна никого не впускать и не выпускать из горной крепости. Заботясь о безопасности своего тестя, Тигран велел увеличить численность его телохранителей…
Засыпая, Филипп тревожно думал: спадет паводок на Евфрате, и Рим двинет свои, легионы. Царь Понтийский, Махар романолюбивый, обеспечит армию Помпея провиантом и спокойствием в тылу. Митридата поведут за колесницей триумфатора — и все сгинет, как сон…
Он вскочил среди ночи. В ногах его сидела Гипсикратия.
— Что-нибудь случилось?
В темноте ее глаза горели, как подожженные.
— Ты отправишься в Парфию. Медлить нельзя. Отдашь Артавазу мое письмо. Я хочу, чтоб ты знал, что я пишу царевичу… Читай!
Филипп осветил папирус.
Гипсикратия извещала опального наследника престола о смерти матери и напоминала ему, что есть обстоятельства когда узы родства должны быть попраны. Святой долг Артаваза отомстить за гибель матери, спасти деда и освободить Родину. Наградой за все, что он совершит, да будет ему честь ибо…
Дальше Филипп не стал читать. Стража была подкуплена. Он выехал в ту же ночь.
Глава третья Освобождение
I
Стены храма, пронзенные солнечными лучами, светились Филипп с восторгом разглядывал невиданный в Элладе камень нефрит — нежно-зеленый, с прожилками.
Великая богиня, нагая, строго-величественная, недосягаемая, стояла в центре храма — одной рукой сжимала плод мангровы, другой, вывернутой ладонью кверху, держала голый череп. У подножия, на треножнике из резной слоновой кости в клубах одурманивающего фимиама, восседала Великая Прорицательница.
Вокруг нее, в девичьих розовых одеяниях, в париках с длинными косами, в экстазе плясали юные жрицы — оскопленные служители Матери-Девы.
Богослужение окончилось. К Филиппу торопливо подошел один из юных жрецов, еще не отдышавшийся после дикой пляски, и возвестил, что Великая Прорицательница, умиленная щедростью набожного паломника, просит разделить с нею и ее друзьями вечернюю трапезу. Завтра на восходе солнца она станет вопрошать Великую Матерь, Вечно Родящую, о судьбе странника и его семьи.
Филипп с поклоном принял приглашение. Гипсикратия велела ему перед свиданием с Артавазом посетить храм Великой Матери и попросить у нее совета. «Только не в Галатейском Пессинунте — добавила она, — где даже жрецы стали рабами Рима, а в каком-нибудь восточном городе, куда еще не добрались волки!» В чем же просить совета? Оказалось: подвигая сына на отца, царица боялась гнева богов, но в то же время советовала: в случае, если боги откажут в благословении, действовать так, как будто это благословение получено. «Соглашайся с богами лишь тогда, когда они держат твою сторону», — подумал Филипп и, опомнившись, пугливо пригнул голову: ему почудилось, что крайний идол оторвал взгляд от созерцания Великой Матери и с подозрением метнул его на богохульника.
Молящиеся один за другим покидали храм. Филипп влился в общую толпу. Его удивило: ни в храме, ни на улицах — ни одного женского покрывала. Кто же населяет этот город — персы? парфы? вавилоняне? Персы держат своих жен под замками. Дерзкому, не только проникшему, но и бесстыдно созерцающему женскую половину дома, грозит казнь, как святотатцу. «Милый обычай!» — усмехнулся Филипп и прибавил шагу.
Ближе к базару, сердцу города, вставали дворцы и храмы с причудливыми лепными изображениями — полулюди, полузвери, крылатые божества, змеи с женскими лицами, вздыбленные, ползущие, парящие…
На базаре, под тенистыми навесами, пестрели многоцветные ткани, высились пирамиды и горки нежных плодов. С краю тянулся темный ряд невзрачных ювелирных лавчонок.
Их нельзя было обойти: здесь в скромных шкатулках покоились непревзойденные по красоте и ценности сапфиры Тарпаны, рубины Хоросана, жемчуг Индийских морей всех оттенков, от белопенного до смугло-золотистого и розового, алмазы Нубии, изумруды Эритреи, кораллы и яшма далекой земли серов.
Было здесь и что послушать. Величавый индус размеренным голосом рассказывал о птице Рух: она так сильна и огромна, что легко уносит молодых слонов. Испражняется эта птица алмазами.
— Ты ее видел? — насмешливо спросил Филипп.
Индус рассердился: вся Индия знает о птице Рух, но греки во всем сомневаются, даже в самих себе!
Узкоглазый, желтолицый купец, житель земли серов, обмахиваясь веером, поражал слушателей неменьшим чудом: в мозгу некоторых змей растут изумруды, если добыть такой изумруд, то владелец его будет жить тысячу лет, а если ему столько лет жить не захочется, то он может умереть и через тысячу лет снова родиться.
— Продай мне такой изумруд! — пошутил Филипп.
— Они не продажны, — серьезно ответил желтолицый купец. — Проданный изумруд теряет свою силу.
В лавочку вошел новый посетитель, высокий, полуголый — только от пояса вниз свисало какое-то облохматившееся тряпье, — с желтыми, горящими от голода глазами. Он подошел к прилавку и высыпал перед хозяином горсть монет. Купец быстро пересчитал.
— Это всего половина долга, Мали.
— Господин, поверь мне еще мешочек с мукой, не пшеничной, нет! — извиняющейся скороговоркой проговорил бедняк. — Мне ячменной… ячменной…
— Хорошо, двадцать четыре процента роста! — Хозяин лавки достал тушь и отточенную тростинку, чтобы заготовить вексель.
— Сколько ты должен ему? — повернулся Филипп к застывшему в молящей позе просителю.
Мали назвал сумму.
— Этого ему хватит, — Филипп швырнул на стол хозяина две золотые монеты. — Порви вексель и иди за мной, — сказал он Мали.
Богатый индус закричал вслед:
— Ты называешь себя купцом, а ведешь себя, как презренный пария! Не знаешь пристойности, не чтишь богатства, данного нам богами.
Филипп не оглядывался.
— Господин, ты осквернился о меня. — На длинные ресницы Мали навернулись слезы.
— Ничуть, я очистился от зловония этих денежных мешков. Горек твой труд! Ты вытесываешь камни для дворцов и нуждаешься в хлебе.
— Я слаб. Я уже не могу ворочать тяжелые глыбы. У меня часто идет кровь из горла. Наш труд нелегок.
— Сколько же тебе лет?
— Тридцать.
Филипп чуть не вскрикнул от удивления. Мали был так изможден, что ему легко можно было дать и за семьдесят. «Он свободный человек, — подумал Филипп, — но чем же его участь отлична от рабьей участи? И как им всем объяснить, как поднять их на великое дело?»
II
На пиру, увенчанные розами и лилиями, вокруг Великой Прорицательницы теснились мудрецы-звездочеты, поэты и зодчие. Жрица с интересом оглядывала гостей и внимала их беседе. Остроумная легкость аттической речи без труда укладывалась в отточенные афоризмы.
Филипп возлежал рядом с желтолицым широкоскулым человеком в желтом халате, затканном черными иероглифами. Тибетский мудрец презрительно косился на тонкие пальцы соседа, унизанные перстнями, и на его красочные армянские одежды — странник из далекой заиндийской страны еще не вымолвил ни слова.
Медленно, по каплям, пили сладкое, терпкое вино. В середине пиршества завязался излюбленный философский разговор о первопричине Бытия. Молодой эллин — платоник — в венке из белых нарциссов, с красиво посаженной кудрявой головой, заговорил об Идеях — прообразах всего сущего.
— Я сомневаюсь, чтобы Началом, формирующим все видимое и невидимое, была мысль, — возразил Филипп. — Мысль бессильна, пока мы не претворим ее в дело. Если моя мысль, самая заветная, самая страстная, не в силах освободить мою родину, от Рима или даже, возьму пример попроще, заставить горячо любимую женщину, разделить мою страсть, то как же мысль может породить вещество?
— Ты не эллин! — Стоик в темном плаще на аскетически худом теле посмотрел на слишком изысканный наряд Филиппа. — Ты дитя Востока. Эллада — начало духовное, а Восток — масса непросветленная, косная материя. Недаром Демокрит, кладущий началом материальный атом, был выучеником восточных мудрецов.
— Столетиями вы спорите, из чего состоит мир! — Филипп залпом выпил вино. — Придумали Эроса и Антиэроса, но никто из философов прославленной, Эллады, звездочетов Азии, огнепоклонников Ирана — никто из вас не учит, как уничтожить зло! — Филипп повысил голос, чувствуя, что на него все смотрят. — Как улучшить этот мир? Будь он неудачной игрой атомов или искаженным воплощением вечно прекрасной идеи — как освободить его от страданий? Толкуете о высшем познании, а ваши соотечественники — рабы слепнут от едкой пыли в римских каменоломнях, теряют по капле кровь в глубинах океана, вылавливая жемчуг для ваших наложниц, задыхаются в алмазных рудниках Нубии, гибнут, терзаемые зверями на аренах италийских цирков! Вы думаете, идея Платона о Вечности Прекрасного утешит мать, когда у нее на глазах замучили сына?
— Уничтожь страдание — и Жизнь прекратится, тихо уронил молчавший до того сосед Филиппа.
— Ты хотел сказать: уничтожь грабеж — и обогащение прекратится? — живо возразил Филипп. — В этом ты прав…
— Мудрость не в силах уничтожить зло, — обрадованно вставил стоик, — она учит терпеливо сносить его. Высший подвиг — в терпении!
— Тогда осел — величайший герой! — зло усмехнулся скиф. — Никто не терпит больше его.
— Вы, эллины, — дети. — Великая Прорицательница улыбнулась устало и снисходительно. — Вы говорите многое о немногом, а мы привыкли говорить немного о многом. Отпей из моей чаши.
Она протянула кубок Филиппу и прикоснулась губами к тому краю, откуда он отпил.
— Ешь, пей и веселись, все прочее не стоит и щелчка! — крикнул с конца стола румяный циник.
— Друг мой! — поднялся ему навстречу Филипп. — Мне римляне не дают веселиться. Мою жену бросили на растерзание зверям. Друга распяли, моя сестра и названый отец в плену, каждый час ждут казни. Я вижу среди вас немало греков. Не из любви к путешествиям они здесь, они бежали из Эллады, чтоб не стать, рабами. Что же ни Платон, ни Аристотель не помогли защитить Афины? Молчите, любители Истины? — Филипп горько скривил губы. Он понимал, что выпил лишнее, что подобный спор — мальчишество, но обычная сдержанность покинула его, и он насмешливо выкрикнул: — Бросьте, философы, толковать о Первопричине! Пишите оды об александрийских устрицах, спешащих в римские утробы, — это вам больше к лицу, только это!
Пошатываясь, он вышел.
Молодой месяц уже скрылся. Было темно и душно. В саду пряно пахло цветами. Закутанная в светящееся покрывало жрица следовала за Филиппом. Обошла и стала впереди.
— Истина в святилище Богини, но хватит ли у тебя смелости взглянуть на ее лик?
— Хватит! — Филипп горделиво выпрямился.
Храм был пуст. Неясное пламя плошек отражалось в изразцовых стенах. Жрица исчезла за завесой, отделяющей святая святых.
— Войди!
Гость откинул завесу. Совершенно нагая, с распущенными волосами, Великая Прорицательница указывала на ложе.
— Ты жаждал Истины? Вот она!
Филипп разочарованно отвернулся.
— Я не ищу наслаждения.
— Боишься? — Жрица почти весело улыбнулась. — Чего же ты ищешь? О какой Истине толковал за чашей?
— Об Истине действенной!
— Вот она перед тобой, Истина действенная. — Лицо жрицы, полное, смуглое, не очень красивое и не очень умное, стало вдруг значительным. — На ложе родятся, томятся неясными снами, любят, зачинают грядущую жизнь, рождают в муках, болеют, скорбят и умирают.
— И это все?
— Другой Истины я не знаю. Ее нет!
Жрица закинула руки за голову и босой ногой провела резкую черту по полу.
— Зачатие, рождение, смерть — вот и все. Ты не решаешься?
— Не это я искал, — Филипп не договорил: а чего же он искал? Поймав презрительный взгляд жрицы, он молча сжал ее в объятиях.
Прежде чем поднять завесу грядущего, Великая Прорицательница обычно делила ложе с вопрошающим ее странником. Ибо нигде до конца так не раскрываются тайная тайных чужой души, как в миг обладания. Ни жалкий купец, пекущийся о прибылях, ни несчастный влюбленный, терзаемый ревностью, ни льстивый придворный, трепещущий от царской немилости, — никто из малых и слабых не представал перед жрицей. У алтаря Матери-Девы преклоняли колени только венчанные владыки, полководцы, мудрецы и поэты, вопрошающие о судьбах царств и народов. Филипп мог быть кем-то из них.
Утром Великая Прорицательница знала о нем многое.
Набожному паломнику было велено совершить омовение и очищенным после греховной ночи предстать перед ликом Матери-Девы.
В бассейне плавали странные цветы с большими белыми чашечками и жесткими круглыми листьями.
Храм был полон благовонных курений. Одна чаша с водой, другая с вином стояли перед алтарем. Жрица молилась. Филипп преклонил перед ней колени.
— Слабый и трусливый! — раздался вдруг суровый голос. — Зачем ты вмешиваешься в игру судьбы? Кто ты, сын гетеры, что берешься быть судьей народов и царей?
— Оставь свои нравоучения для здешних глупцов, — вспылил Филипп. — Я просил узнать о моем родственнике, молодом купце, ведущем тяжбу за наследство…
— Кровь отца не принесет счастья сыну, но твой замысел удастся, — ответила жрица. — А счастья тебе не видать, близко, близко, но — нет…
— Благодарю тебя, — Филипп встал. — Скажи твоим будущим любовникам, что ты встретила скифа, не жаждущего вашего счастья.
— Пойдешь искать Истину?
— Не беспокойся, давно нашел. Она в победе созидателей-творцов над тунеядцами и евнухами духа!
— Бедный ослик! Не сломай спины под тяжестью чужих истин, — усмехнулась жрица.
III
В фамильном склепе Антониев прибавилась урна с прахом юной весталки. Девушку хоронил весь Рим. Негодовали на трусость и бездеятельность Сената. Себялюбие отцов отечества сделало возможным это святотатство.
Шепотом рассказывали, что варвары пытались осквернить весталку, но богиня не допустила, и тогда Антонию подвергли жутким пыткам, чтоб выведать от нее военные тайны. Но истая квиритка не выдала Рима.
Матери и братьям героини выражали сочувствие. Незнакомые женщины приносили на могилу Антонии цветы. Юноши клялись отомстить. Дело шло не о семейном горе Антониев, а о позоре всего Рима, не сберегшего свою жрицу.
Цезарь всенародно обнимал и утешал Антония. Пусть мужается! Быстрой местью брат несчастной не воскресит мученицы, но покажет варварам, как похищать квириток!
…Приготовления к карательной экспедиции шли очень быстро, но, измученный скорбью, сжигаемый нетерпением, сам флотоводец неожиданно слег перед отплытием. Мечась в лихорадке, Антоний призвал к себе своего друга и побратима Куриона: и, сняв с руки кольцо флотоводца, передал ему командование.
— Отомсти, — умолял он.
Но блестящий оратор, гроза народных сходок, Курион на море был беспомощен, как цыпленок, брошенный в воду.
Вначале вымуштрованные моряки Антония почти не нуждались в указаниях: дело шло о привычных маневрах. Им удалось оцепить острова Эгейского моря. Отдельные кормчие не раз вступали в поединок с биремами Олимпия и побеждали. Наладились отчасти и коммуникации с Азией: занятые обороной архипелага, пираты не могли, как прежде, безраздельно властвовать над всем морем.
Но больших успехов у римлян все-таки не было: Куриону для развертывания морских сражений не хватало ни опыта, ни таланта флотоводца, к тому же морские ласточки постоянно ускользали у него из-под носа.
Помня наставления Антония и вытеснив пиратов с архипелага, Курион решил одним ударом покончить с Киликией. Он привел колонну трирем к вражеским берегам, запер гавань и решил взять Олимпия измором.
Две или три биремы пробовали прорваться, но тут же были потоплены.
Римские моряки железными баграми сорвали протянутые меж подводных камней цепи, и триремы сплошной стеной двинулись в глубь бухты. Численный перевес был на стороне Олимпия, но на узком пространстве он не мог бросить в бой даже половину своих бирем.
Флот пиратов казался уже обреченным. Олимпий распорядился затопить все суда и заградить трупами потопленных кораблей путь к берегу.
Поседевшие на море пираты медленно, сносили с родных бирем снасти, оружие, свои пожитки… Лица моряков были угрюмы и скорбны. Для каждого его бирема давно стала живым существом, родным и близким.
Гарм отказался расстаться со своим судном. Он просил владыку Морей повременить с потоплением флота.
Олимпий, тяжело дыша, махнул рукой…
— Это все из-за тебя! Надо было вернуть девчонку…
— Нас обманули, и потом… Не все ли равно? Рано или поздно… — Гарм минуту помолчал. — Я что-то надумал, владыка. — Он потрогал коралловую подвеску в ухе, нажал замочек и, сняв, протянул ее вождю пиратов. — Возьми на намять…
Олимпий недоуменно и горестно посмотрел на Гарма.
— Да хранит тебя Посейдон, что ты надумал?
— Вели, владыка, готовить биремы к бою. Крепите паруса. Придется нам погоняться за их триремами.
Широкие брови Олимпия взметнулись.
— Ты в уме?
— Да! — Гарм стоял твердо, по-моряцки широко расставив ноги. — Сделай, владыка, как я сказал, — с неожиданной мягкостью добавил он. — Мои люди пойдут на это.
Старые гелиоты, прошедшие с Гармом долгий путь от сирийских каменоломен, вольных лесов Ливана, те, что бок о бок сражались с ним в отрядах Аридема, молча выслушали своего главаря и так же молча понесли в трюм своей красавицы биремы сухой хворост, покатили бочки со смолой. Гарм встал у руля. Береговой ветер надул поднятые паруса. Белые, тугие, они понесли гелиотов навстречу римской флотилии. Испуганными, изумленными взглядами провожали пираты смельчаков.
И вдруг столб огня вспыхнул над лазурью моря. Загорелась бирема Гарма. Огромной огненной птицей ринулась она на флотилию Куриона. Ветер кидал клочья пламени на триремы. Занимались тугие просмоленные канаты, паруса, снасти… Суетясь и выкрикивая проклятия, римляне бросились тушить занявшиеся суда. Другие, еще не пострадавшие, в ужасе стали уходить от мчавшегося на них живого факела, поворачивали триремы, ломали строй, сталкивались и врезывались в борта друг, друга.
Пылающий корабль направляла твердая рука. Рассыпая искры, он устремился на центр римской эскадры. А за ним огневеющим флагманом, разбросавшись широким веером, розовые от бликов пожара, помчались морские ласточки. Пираты с палуб забрасывали триремы амфорами с горючей зловонной смесью. Падая на палубу, амфоры разбивались, и в клубах удушающего дыма вставало пляшущее пламя.
Вырвавшись на простор открытого моря, пираты перехватывали поврежденные триремы и добивали их. Курион, рыдая, рвал опаленные кудри. Половина его кораблей лежала на дне. Пираты ликовали. Но это была их последняя победа…
IV
Двое юношей, владыка Парфии и его шурин, прохаживались по галерее, обвитой виноградными лозами.
— Будить мысль, поощрять труд, защищать родину от ига чужеземцев — вот три высокие цели правителя! — Артаваз остановился и с жаром прочертил руками воздух.
Невеселая скептическая усмешка на лине Фраата не поощряла к духовным излияниям. Пылкого, увлекающегося Артаваза часто раздражала вялость зятя, но сейчас, захваченный своими мыслями, он не замечал этого. Гонец прервал его речь.
— Ты? — Перед Артавазом стоял Филипп. — Письмо от Гипсикратии? — Он быстро пробежал первые строки и недружелюбно взглянул на гонца. — Почему она послала именно тебя? Не побоялась ради своего спасения подвергнуть лучшего друга… всем опасностям пути?
— У Митридата не осталось больше верных слуг. Читай до конца, — устало отозвался Филипп.
Артаваз углубился в чтение.
— Мама! — Он со стоном закрыл руками лицо. — Отец отравил ее! Не верю! Не верю! Нет, верю! Сердце говорило. Сердце говорило. Где Шушико? Брат, пойдем к ней! Гонец пусть следует за нами.
Узкая узорная дверца вела в женскую половину дворца. Между купами роз бил фонтан. На ковре, возле водоема, отдыхала Шушико, рядом с ней сидели обе ее золовки, парфянские царевны, тонкие, гибкие, с осиными талиями и целым ливнем разбросанных по плечам мелких косичек.
Артаваз подбежал к сестре и упал перед нею на колени. Глухие клокочущие рыдания не давали ему говорить. Шушико прижала его голову к груди и испуганно посмотрела на мужа. Фраат положил руку на ее волосы.
— Царица Кассандра покинула нас.
— Отравили! — дико прокричал Артаваз. — Тигран!
— Неправда! — Шушико перевела глаза на Филиппа. — Как ты смеешь?! Кто тебя послал?!
— Подруга Митридата-Солнца.
— Не верю! Мой родной, это страшная ложь! Из зависти и честолюбия эта злая женщина ранит твою душу, хочет сделать тебя оружием своей мести. Не верю! Не верю!
— Вся Армения потрясена злодеянием Тиграна, — вмешался Филипп.
— Неправда, неправда! — Шушико крепче обхватила голову брата. — Не верю! Не верю! Родной мой! — По щекам ее покатились крупные слезы.
— Брат мой! Молю! Дай мне твоих воинов, — Артаваз вырвался из объятий сестры. — Сегодня отравили мою мать, завтра уничтожат Митридата, послезавтра царь Армении Тигран, да будет он проклят, укажет путь Помпею в твою столицу.
— Мы выступим, — медленно проговорил Фраат, — но путь наш будет долгим. Из Армении парфянские войска пойдут дальше. Мы дадим отпор Риму на всех путях.
— Любимый мой! — Шушико, рыдая, бросилась к мужу. — Артаваз лишился разума, не давай ему своих воинов!
— Блюди пристойность, — строго прервал Фраат, подавая ей покрывало, сброшенное в порыве отчаяния. — Завтра мы выступаем.
V
Фраат повел свои войска через горы. Перед встающими головокружительными теснинами мерк переход Ганнибала через Альпы, но это был обычный кратчайший путь парфян.
Отвесные черные стены пропастей, красно-бурые скалы, изумрудная, отороченная белой пеной вода горных потоков, бледно-голубые ледники, сливающиеся с бирюзово-зеленоватым небом, — все это в целом являло необыкновенную гамму красок. Густые спокойные тона переходили в тончайшие переливы оттенков. Ясные контуры ближайших гор подчеркивались призрачностью далеких вершин.
Иногда все войско исчезало в облаках, густых и влажных. Выйдя, долго отряхивали с войлочных плащей крупные капли, а подчас и иней.
Филипп изумлялся выносливости парфян. Они питались мясом без хлеба, на привалах пили полуподогретую талую воду: в заоблачной выси вода закипала чуть теплой, и таким кипятком нельзя было ошпарить даже сушеную конину.
Изнеженный, женственный Фраат делил все трудности похода, более того, держался так, словно он и его войска не балансировали постоянно над пропастями, а совершали увеселительную прогулку. Высокие каблучки, подведенные глаза, узорное женское покрывало, развевающееся за плечами по парфянскому обычаю, не скрывали, а как раз наоборот, еще сильнее подчеркивали мужество и выносливость молодого сухощавого царя Парфии.
Привыкнув к разреженному воздуху и преодолев страх перед безднами, Филипп с интересом разглядывал движущееся войско. Парфяне во многом были для него загадкой. Юноши почти никогда не пели песен о любви. Само понятие влюбленности и обожания взрослым мужчинам было чуждо. Жену парфянин покупал. В раннем младенчестве, иногда еще во чреве матери, родители сговаривали детей, и отец жениха начинал выплачивать выкуп за невесту. У богатых парфян было по нескольку жен-рабынь. Парфянские понятия о пристойности поражали Филиппа. Он не мог не восхищаться доблестью и чувством собственного достоинства парфянских воинов, их сплоченностью, но грубость их нравов его отталкивала…
VI
Очертания и склоны гор стали более пологими, линии далеких хребтов более плавными, долины шире, реки не неслись по узким ущельям, а сравнительно спокойно катились по размытому ложу. Во всем сказывалось мягкое дыхание Гирканского[39] моря. Ночи потеплели. На южных лесных склонах росли яблони и груши, в долинах вился виноград.
До сих пор войско продвигалось безлюдным путем. Но в последние дни то и дело стали появляться маленькие деревушки. На просьбу дать напиться девушка ответила по-армянски. Артаваз потупился — парфянское войско вступило во владения ею родины. Пограничная стража почти не сопротивлялась. После небольшой стычки воины Тиграна в знак сдачи подняли вверх копья и просили царевича не гневаться.
Артаваз с грустью отошел от пленных и позвал с собой Филиппа. Светила луна, полная и розоватая. Мягкие очертания армянских гор таяли в полумгле. Царевич остановился у потухшего костра и, дождавшись своего спутника, глухо заговорил:
— Я потерял мать. Мне нелегко потерять мать от руки отца. Я веду чужих воинов на армянскую землю. Цель моя велика, мщенье справедливо, но мне нелегко. Молю тебя… Я стану перед тобой на колени… — Артаваз сделал порывистое движение, но Филипп испуганно остановил его:
— Царевич!
— Скажи правду, ты — ее любовник?
— Нет!
— Не бойся, я не стану твоим врагом, я буду беречь тебя, как брата, если ты дорог ей, но ответь мне, я должен знать — ты любишь ее?
— Да. Но иначе, чем ты…
— Она отвергла меня.
— Она любит Митридата. — Филипп рассказал, как в снежный буран Гипсикратия принесла больному другу молоко.
— Это не любовь — жертва, обманутое честолюбие, но не любовь! — горячо возразил Артаваз.
— Любовь и есть жертва, жертва постоянная, незаметная для того, кого любят, — задумчиво проговорил Филипп.
— Ты это знаешь?
— Да! Я это очень хорошо знаю!
VII
Горы сменились равнинами. Царь Парфии начал готовиться к большому сражению. Он настаивал на беспощадной борьбе, рассчитывая одним ударом опрокинуть армянские войска, штурмом в лоб взять Артаксату.
— Глупо на войне говорить о милосердии. Ты ради власти не щадишь родного отца, а лепечешь, как ребенок, о снисхождении к трусам, сдавшимся в плен.
— Не ради власти, — бледнея, ответил Артаваз. — Кровь армян для меня свята…
Фраат пожал плечами.
— Я все забываю, что ты поэт, — и усмехнулся. — Но я пригласил на военный-совет не ашуга, а царя.
Артаваз резко оборвал Фраага:
— Ашуг или царь, но я сын Армении!
К вечеру горизонт затянуло густым облаком пыли. — Навстречу двигалось огромное воинство, но чье?
Парфяне приготовились к бою. Армяне, приверженцы Артаваза, встали в авангард. Облако пыли приближалось.
Артаваз привстал на стременах. Фраат насмешливо наблюдал смену чувств на его лице. Филипп держался около царевича, собираясь прикрывать его в бою, как и полагается этеру.
От войска Тиграна отделился небольшой отряд. Всадники скакали прямо на парфянских вождей. Их предводитель высоко над головой держал копье.
— Стратег моего отца? — удивился Артаваз и тоже приготовил оружие. — Я не вступлю с ним ни в какие переговоры. — Он подал знал своим воинам. — Я начинаю бой.
Он двинулся вперед, разжигая в себе боевую ярость, но стратег Тиграна неожиданно спешился, нелепо вскинул руки и распростерся ниц почти у копыт его коня.
— Великий царь Армении! Твое воинство ждет твоих повелений, — выкрикнул он и благоговейно поцеловал землю.
Недоумение, радость, боязнь мелькнули в глазах Артаваза. Губы его дрожали, он не мог выговорить ни слова. Фраат тронул поводья.
— Говори! — обратился он к распростертому в пыли армянину.
Поднявшийся с земли стратег торопливо забормотал: узнав о справедливом гневе юного царя, Тигран в страхе покинул Артаксату и устремился В Тигранокерт.
— Где мой дед? — выдохнул Артаваз, очнувшись от скованности.
— Твой отец отдал начальнику стражи именной указ: после первой твоей победы умертвить пленника.
— И его умертвили? — вскричал Артаваз.
— Нет, приказ еще не выполнен.
— Еще? — Артаваз оглянулся. — Скорей, скорей, к горному замку!
* * *
— Ты молода! Если ты отречешься от меня, тебя, пощадят. Спасайся!
— Не оскорбляй меня! — Гипсикратия обнажила меч и отбросила ножны. — В последней битве мы стояли рядом и отразили лучших воинов Лукулла. Мы дорого продадим наши жизни!
— Стража не нападет на нас. Палачи прибудут из столицы. Еще есть время спасайся! — не слушал ее Митридат.
Дробь тимпанов, звон литавр, трубные звуки наполнили разреженный утренний воздух. Стража подобострастно суетилась во дворе.
— Артаваз! — Гипсикратия выронила меч и прижала руки к груди. — И наш Филипп! Парфяне! — Она, плача и смеясь, опустилась у ног царя. — Солнце! Боги не загасили твою жизнь — он успел!
Она, рыдая, обняла колени Митридата Евпатора.
Часть пятая Возвращение
Глава первая Артаваз
I
Поддержанный народами гор — колхами, лазами и албанами, — Митридат устремился к берегам Пропонтиды. Приморские города, как и в стародавние дни, открывали ворота навстречу Митридату-Солнцу — вязали пленников, избивали римские гарнизоны.
В несколько дней Понтийское царство было освобождено. Владыка Морей Олимпий Киликийский выехал со своей свитой навстречу Царю-Солнцу. Старый Понтиец — высокий, поджарый — и пират — коренастый, кривоногий — крепко обнялись.
— Ты был верен, я тебе благодарен, — с чувством проговорил Митридат, целуя союзника.
— Туго нам приходилось, — хвастливо отозвался Олимпий. — Сам Помпей шел на нас! И с моря и с суши… Сколько морских ласточек погибло, тысячи в плен угнали! Больше половины бирем на дне, а мы все держимся!
Митридат щедро наградил владыку Морей. Договор о высокой дружбе восстановили. Непокорные Херсонес и Пантикапей царь отдал на разгром своим союзникам.
…Никий в точной одежде, волоча за собой тяжелый мешок с медяками — дневную выручку своей торговли, — мчался по пылающим улицам столицы Боспора. За ним, простоволосые, с детьми на руках, бежали Клеомена и Геро. Маленький Персей схватил обломок копья, но Геро вырвала у него оружие в потащила за собой.
— Я брат царского скифа! — вопил Никни, пробиваясь сквозь цепь солдат, охранявших пристань и подступы к берегам.
— Пустите меня к сыну! — вторила Клеомена. — Благородный Филипп Агенорид — мой сын!
— Что-то ты не похожа на красотку Тамор, — захохотали солдаты.
— Я вскормила золотого моего господина!
— Я не родной тебе, но ты любила меня, как родного! — Филипп поднял мачеху, упавшую перед ним на колени, и велел отвезти семью Никия на корабль.
Семь дней камни Пантикапея дымились кровью. Романолюбцев, зацепив острыми крюками за ребра, вешали на стенах Акрополя. Доносчикам, выдавшим римлянам верных, рубили руки и вырывали языки… Поднявшим меч против Митридата перебивали ноги и выкалывали глаза. Не пощадил старый царь и родного сына. Совет городских старейшин присудил романолюбивого царя Боспора Махара к четвертованию.
Митридат утвердил приговор. После суда Махара в оковах и с веревкой на шее привели перед лицо Царя-Солнца. Митридат безмолвно блеснул глазами.
— Отец, — Махар опустил голову.
Митридат молчал.
— Я еще молод, — срывающимся голосом повторил Махар.
— Вижу! — Митридат зло и насмешливо скривил рот. — Чего же ты просишь, молодой клятвоотступник?
— Отец!
— Не позорь, меня этим именем!
— Царь, пощади! — Махар хотел протянуть руку, но кандалы не пустили.
— А ты щадил твой, народ, царь романолюбивый? Не дождавшись моей смерти, ты принялся торговать царством. Ради низкого властолюбия, ради кубка вина и сладкой лепешки ты пролил кровь сорока тысяч самых верных — ты погубил их при Акилисене!
— Прости! — Махар бросился наземь. — Маленьким ты любил меня… Прости!
Митридат отвернулся. Лицо его было страшно. Скованный Махар невероятным усилием поднялся и метнулся к Гипсикратии.
— Ты, женщина, он любит тебя; не допусти отца пролить кровь сына! — Махар хотел склониться перед мачехой, но, спутанный цепями, рухнул. — Мать, пожалей!
Митридат выхватил меч.
— Молчи! — бешено закричал он, оттесняя Гипсикратию! — Убью!
Стража увела преступника.
Гипсикратия обняла ноги царя.
— Молю, пощади! Всю юность я отдала тебе. Никогда не просила, теперь — молю. Пощади.
Митридат не отвечал. Она коснулась лбом его сандалий.
— Нет!
— Не ради презренного, ради тебя! Не обагряй землю и руки кровью сына!
— Нет!
— Что ужаснее детоубийства?
— Нет и нет! — закричал Митридат. — Невинную дочь свою Ифигению заколол Агамемнон, когда дело шло о благе Эллады. Я же сметаю с лица земли опозорившего эту землю!
Он крикнул Филиппа.
— Я здесь, государь.
— Преступника казнят на заре — отвечаешь головой!
— Стану с мечом у двери…
— Нет, в самом покое, у ложа преступника, с мечом наголо! У двери поставь вернейших. Так проведешь ночь!
— Государь, он скорбит о семье.
— Пусть не беспокоится. — Митридат оглянулся: Гипсикратии не было. — Жены его узнают, что старый орел стоит больше, чем молодой стервятник. Да будет чаша мести полной! — закончил он, свирепо оскалясь.
II
Филипп спустился в подземелье. Махар лежал ничком на каменном полу. «Неизбежное неизбежно: завтра он умрет, жестокость карает жестокость», — вздохнул Филипп. Он спросил у Махара:
— У тебя есть какое-нибудь желание?
— Желание жить! Только одно желание…
— Это не в моих силах…
— Ты боишься его?
— Нет, — Филипп сел рядом.
— Верю, ты никого не боишься: ты скиф. Расскажи что-нибудь. Она просила за меня?
— Да, хотя при жизни ты не раз оскорблял ее.
— При жизни… — Махар невесело хмыкнул. — Я забываю, что я уже вне жизни! Я в царстве теней. Ты тень?
Филипп не отвечал.
— Молчишь, верный пес? Молчишь, любовник моей мачехи? — Махар выкрикнул непристойное проклятие. — Всю ночь я буду оскорблять тебя, но ты — молчи, молчи! Ты бессилен. Ты должен беречь мою жизнь для палача! Пес! Пес! — Махар выбросил цепкие, мускулистые руки. — Придушу тебя..
Филипп отскочил. Обреченный истерически захохотал.
— А, ты боишься меня? Я еще жив, жив! Фарнак отомстит за меня! Фарнак… — В плаче и хохоте Махар забился на холодном камне.
Филипп неподвижно сидел, прислонясь к сырой стене. Время остановилось. Сколько еще до утра? Как тяжела стража у ложа смертника! Филиппу на минуту показалось, что не Махар, а он сам, Филипп Агенорид, ждет казни, мучительной, позорной… И не придет к нему избавитель, как тогда в плену у Анастазии. Отец убивает сына, сын жаждет гибели отца — что творится в мире, боги, боги?! Незаметно для себя он задремал.
— Спишь? — Перед ним в неверном свете факелов стояла Гипсикратия. Филипп поспешно поднялся.
— Ты?..
Царица решительно вскинула голову, прерывая его возглас:
— Царь доверил мне последние часы стражи. Ступай!
Ни о чем больше не спрашивая, зябко кутаясь в плащ, Филипп поспешил исполнить ее приказание. Он не слыхал, как, оставшись наедине с узником, молодая царица подошла к Махару. Молча разомкнула оковы и так же безмолвно указала на приоткрытую дверь.
— Мать! — Махар упал перед ней на колени.
— Спеши! — Гипсикратия накинула на плечи царевича плащ дворцового стража. — Не ради тебя, ради него… Да не станет Митридат-Солнце детоубийцей!
Махар, уже вполне очнувшись, быстро вскочил с колен, ринулся из темницы. За ним, осторожно прикрыв двери пустого узилища, вышла Гипсикратия.
Несколько мгновений она постояла у тюремных ворот, подставив лицо свежему морскому ветру, потом, тихо улыбаясь, прошла мимо окаменевшей стражи в покои Филиппа. Филипп еще не спал. Увидя царицу, поспешно вскочил.
— Не твоя вина, — тихо промолвила Гипсикратия. — Наш царь не станет сыноубийцей!
* * *
Когда Митридат прислал за своим верным стратегом, у Филиппа побелело лицо и сердце забилось резкими толчками, но он все-таки твердо решил не подвергать Гипсикратию царскому гневу, принять всю вину на себя. Да насытятся Эвмениды муками! Невиновный в побеге Махара, он заслуживал, как ему казалось, тысячи казней своей прежней беспутной жизнью… Почему он не погиб рядом с Аридемом? Не защитил Фабиолу? Он слишком любил жизнь и слишком мало ценил тех, кто любил его… Теперь пришел час гнева, час торжества вечно благих дев Эвмеиид! Нет, не в насмешку, не из желания умилостивить грозных богинь дано им прозвание «благостные». Они благостны для виновного, потому что очищают его дух муками. Они даруют душе высшие блага — вечный покой и светлое сознание искупления.
Перешагнув порог царского покоя, Филипп низко склонился перед своим повелителем. Но гнева не было на лице старого Понтийца. Насмешливо прищурясь, он спросил:
— Проспал, герой? Ну, теперь и лови его сам! — И, обернувшись к стоявшей за его плечом Гипсикратии, добавил: — Не бойся! Я не казню твоего Геракла, если он не поймает моего вепря. — Он еще раз оглядел Филиппа. — Теперь я вижу: ты был достойным другом Аридема…
Филипп обрадованно понял: поймать Махара не обязательно, надо только найти царевича, поведать ему, что гнев отца уже утих. Пусть Махар пересидит где-нибудь в горной лощине несколько дней и явится сам с повинной. Если царевич не наделает новых безумств, он спасен…
* * *
Отряд скифских всадников вскачь несся по многоцветному степному раздолью. В вышине ни облачка, лишь вдали, будто сгрудившиеся тучи, синели горы… След беглеца вел к ущельям. Высокие округлые холмы сменили бескрайнюю степь. Их бока зеленели молодой травой, но из лощин еще тянуло свежестью. Длинные языки подтаявшего снега лежали у подножий горушек. На одной из них четкие следы — не барса, не медведя. След беглеца вел в горы, исчезая в траве, снова чернел в другой лощине… Филипп дал знать своим всадникам остановиться, а сам, спешившись, пошел по следам.
Вскоре потянуло дымком. Филипп взбежал на холм. На берегу горного ручья догорал небольшой костер. У затухшего пламени понуро сидел широкоплечий человек.
— Царевич! — радостно закричал Филипп.
Махар вскочил. Дико оглянулся. Увидев царского стража, махнул ему рукой, как бы приглашая на единоборство. Филипп начал осторожно спускаться с холма. Он был уже близко, он уже видел, как царевич схватил короткий широкий меч… В знак дружелюбия Филипп поднял древком вверх свое копье.
— Царевич! Добрые вести! Царь простил…
Но Махар, оскалясь, как загнанный зверь, продолжал стоять с мечом наготове. И вдруг он направил острие меча себе в живот.
— Глупец, о глупец! — хотел крикнуть Филипп, но было уже поздно.
III
Гибель Махара не укрепила народной любви к Митридату. Когда мрачный, скорбный царь проезжал по улицам, в толпе кричали:
— Сыноубийца!
Царская стража обнажала мечи. Толпа в страхе замирала. Митридат осаждал коня и простирал руку:
— Ради вас! — В жестоком голосе никто не слышал раскаянья.
Наследницей царства Боспорского была провозглашена дочь Фарнака Динамия. Двое младших сыновей Митридата жили в Синопе со своими матерями — еще подростки, дети нелюбимых жен, они были далеки от державных дел. Царевич Фарнак, второй сын от первой жены, после гибели брата бежал в Фанагорию.
— В детях не повезло, — вздыхал старый царь, — но зато боги вознаградят во внуках. Свет Армении, Артаваз — внук Солнца Понтийского, — приговаривал он, лаская Динамию. — Придет время, ты станешь Солнцем Тавриды и отдашь свое сердце Артавазу. Армения и Понтийское царство соединятся в моем потомстве!
Митридат осыпал дарами мать Динамии глупую Назик, но строго-настрого наказал ей не огорчать Гипсикратию: одно непочтительное слово, один нескромный намек — и дерзкая последует за отступником Махаром; она всегда должна помнить разницу между любимой, чтимой подругой и военной добычей…
Гипсикратия не хотела замечать очередного увлечения царя. Она не позволяла никому заикаться о благосклонности Митридата к его глупой красавице невестке.
— В своем милосердии царь жалеет несчастную и ее дитя, остальное — грязные сплетни, — обрывала она доносчиков. И едва слышно вздыхала, обращаясь к Филиппу: — Сходи за ним…
Филипп возвращался и докладывал, что царь обременен государственными заботами и просит госпожу беречь себя и спать спокойно.
— Я все равно не засну. — Гипсикратия грустно качала головой и молила: — Посиди со мной.
IV
Митридат медленно, в раздумье прохаживался по стене Акрополя. Внизу до самого горизонта искрилась и переливалась зыбь двух морей. Взор царя подолгу останавливался на парусах рыбачьих лодок. Они напоминали ему последнюю встречу с Олимпием.
— А старая щука понемногу глотает римских рыбешек, — наконец проговорил он, оглядываясь на Филиппа. — В этом году развернется решительный бой. Не римляне станут душить нас, а мы через Элладу вторгнемся на их землю. Сирия — арена предварительного боя. Ты отправишься к Анастизии.
— Да, Солнце, — рассеянно отозвался Филипп.
— Ты о чем-то другом думаешь? — Митридат шутливо ущипнул своего этера за щеку. — Стареешь, Амур, ух, и постарел же ты после плена!
— Мне осенью исполнится тридцать четыре года.
— Да… но все-таки ты почти в два раза моложе меня. Сегодня опять до утра сидел у Гипсикратии?
— Госпожа терзалась бессонницей, и я играл ей на кифаре.
— Всему есть граница. Можно и с вечера нацеловаться…
— Государь! — Филипп с упреком поднял глаза.
Митридат усмехнулся.
— Знаю, знаю: все это вздор! Но всякая мерзость, все эти придворные прихвостни… Говоря между нами, я тоже не понимаю этой небесной любви. Венеру-Уранию выдумали впавшие в бессилие. Если я люблю — я жажду.
— Государь…
— Знаю, знаю! — снова заговорил он, прерывая Филиппа. — Ты думаешь, я — старый ревнивый тиран, деспот, чуждый всему человеческому? Ей нелегко со мной, бедняжке. Я необуздан, неблагодарен, не умею быть нежным, ради своих страстей терзаю ее сердце, а она все прощает, бережет меня. Не замечает этих низких тварей, вроде Назик. Ты думаешь, я забыл вкус козьего молока в горном замке? Я жизнь отдам за нее, но я груб, беспощаден. — Митридат замолк. — И если это миндальничанье с тобой зайдет дальше, чего вы оба хотите, я не скажу ни слова. Пусть моя девочка хоть немного утешится.
Филипп вздохнул: старый царь плохо понимает свою, «девочку», даже, может быть, не знает ее…
V
Дворец в Пальмире — копия знаменитых вавилонских палат Семирамиды: висячие сады над просторными аркадами, искусственные водопады, гроты, мостики, обелиски…
Звон литавр и трубные звуки возвестили о прибытии посла Митридата-Солнца. Царица Анастазня приняла его в тронном зале. Пробегая глазами витиеватые приветствия и длинный перечень титулов, она вдруг внимательно взглянула на Филиппа.
— А ты изменялся! Годы идут не для меня одной. Теперь Тамор и мне нечего делить. Она очень стара?
— Нет.
— Как нет? Разве время остановило для нее свой бег?
— Моя мать сама остановила время: она пожелала умереть прекрасной.
— Тамор во всем была смела. — Анастазия вздохнула с сожалением. — Но у меня дети. В слезах я взрастила их. Мой младший, Деметрий, надел уже белый хитон эфеба. Жизнь Антиоха надломлена, но я успела женить его и скоро дождусь внуков. Попираемая калигами[40] легионеров, осыпаемая проклятиями сирийцев, я все же отвела сжигающее дыхание войны от моего царства, воздвигла новые города, сохранила жизнь моих сыновей. В этих покоях, — она грустно усмехнулась, — я выиграла больше битв, чем твой Митридат на полях сражений. Но ты, конечно, осуждаешь меня?
— Мое мнение ничтожно. А царь Понта приветствует тебя как свою сестру и взывает к твоей государственной мудрости. Настал час действий, решительный час, — с суровой торжественностью проговорил Филипп.
— Об этом часе я слышу уже двадцать лет.
— Парфяне вторгнутся в твои владения, если ты не примкнешь к ним: или союзница, или пленница, но ты будешь втянута в игру Беллоны…
— Возможно. — Анастазия задумалась. — Я привыкла дружить с сильными. Парфия — это сила, я первая угадала ее и принимаю дружбу. Ты хочешь видеть Антиоха? Увидев моего сына, ты поймешь, как глубока моя преданность Риму.
Она встала и через зал провела его в тихую уединенную палату. Вьющиеся розы обвивали решетку у окна. Проникавший сквозь листву свет был не по-дневному мягок. На высоком ложе без изголовья лежал Антиох. Его руки бессильно покоились на покрывале, сливаясь своей безжизненной чернотой с темной тканью. На высохшем, темно-коричневом, сжавшемся в кулачок личике живыми казались только глаза — огромные, немигающие; из них глядела бездонная мука.
Узнав мать, Антиох еле заметно шевельнул губами.
— Просит тебя подойти, — пояснила Анастазия. — Эмилий Мунд перебил ему жизненную жилу. С тех пор он сохнет.
Филипп приблизился к царскому ложу.
— Ты узнаешь меня, государь?
— Нет.
— Я был при Акилисене.
При роковом имени веки Антиоха затрепетали.
— Государь, мой властелин Митридат-Солнце, Артаваз-Ашуг и Фраат Быстроногий зовут тебя на борьбу с Римом.
— Нет, нет! — зрачки Антиоха расширились от ужаса. — Рим силен, един, нельзя!
— Сын мой! — Анастазия склонилась над изголовьем больного. — Ты знаешь, я всегда была осторожной…
— А теперь веришь? Надежды есть?
— Да.
Антиох, утомленный, прикрыл глаза.
— Тогда… Сирия будет воевать!
VI
Рим бросил в Азию свежие легионы. На форуме верховный жрец, живое воплощение бога Квирина, всенародно освящал оружие и знамена. Ораторы призывали великий народ римский низвергнуть царей-тиранов и установить в освобожденных странах Востока Республику, подопечную народу римскому.
Под пение рожков и труб в глубь Азии двигались железные когорты.
Из Пергама и Вифинии молодые легионеры слали домой восторженные письма. Земля богата. Народ покорен. Их встречают музыкой и цветами. Азия создана, чтобы быть провинцией великого Рима. Здешние варвары рождены для рабства. Но потом письма стали приходить реже и реже. Славословия римскому оружию сменились жалобами на зной, недостаток воды, строптивость проклятых туземцев.
На этот раз Митридат не заманивал врагов притворным отступлением. Лихими набегами он держал их в постоянном напряжении. Неожиданными — то там, то здесь — наскоками он собирался вынудить противника растянуть фронт и затем уже, прорвав его, разрезать римскую армию на куски и прикончить каждый в отдельности.
Соединенным парфяно-сирийским войскам старый Понтиец послал лишь один небольшой отряд, скорей, символ дружбы, чем подкрепление. Предоставив союзникам воевать в Азии, Митридат Евпатор, которого в Риме уже многие называли вторым Ганнибалом, готовился мощным клином пробиться через Элладу к Эпиру и оттуда грозить Италии непосредственно. Даки и мизийцы, живущие на Дунае, скифы, кочующие между Борисфеном и Танаисом, должны были двинуться вслед за войсками Митридата и, наводнив Италию, подавить римские легионы своим численным превосходством. Недавно покоренные галлы и иберы, еще не забывшие попытку Сертория сбросить иго Рима, неведомые племена, бродящие по реке Рейн, — весь варварский мир придет в движение, лишь копья понтийцев сверкнут под римским небом. Варвары — воины, не знавшие рабства, несметным числом своим опрокинут Рим! — на это и рассчитывал Митридат.
VII
Он радостно встретил вернувшегося из Сирии Филиппа. Но после первых восклицаний смущенно отвел глаза и буркнул:
— Навести ее…
Гипсикратия приняла своего друга не подымаясь с постели. Глухой, надрывающий кашель сотрясал все ее исхудалое тело. Филипп, здороваясь, нагнулся и хотел поцеловать подругу, но она отстранилась.
— Мой недуг переходчив, зачем тебе?
— Я хочу все делить с тобой. — Филипп отвел ее руки и поцеловал в губы. — Все наши мечты сбылись. Теперь твоя душа довольна?
— Я так слаба, что не могу радоваться, как хотела бы. — Гипсикратия прикрыла глаза. — Это лето я была счастлива. Города Понта открывали нам навстречу ворота. Эллины — мужчины, женщины, — плача от радости, целовали хитон нашего царя. Я никогда не забуду девушку, давшую мне напиться. Она смотрела на меня, точно я сошла с Олимпа. Это была моя Греция. Мы не дошли до Геллеспонта, но победа за нами.
— Зачем ты подвергла себя всем трудностям похода? Твой недуг требует покоя.
— Покоя? Покой — в смерти. Пока держусь в седле, буду сражаться. — Гипсикратия приподнялась и, забившись в кашле, тяжело упала на подушки. Несколько мгновений она лежала недвижно. Филипп с жалостью смотрел на ее измученное страданием лицо — оно казалось прозрачным.
Ведя за руку Динамию, вошел Митридат.
— Амур на своем посту, — снисходительно пошутил он, потрепав локоны Филиппа. — Я его сразу же направил к тебе. Не скучаете?
Динамия разложила на полу камешки и, сбивая их щелчками, приговаривала:
— Красс, Помпей, Цезарь.
— Что ты там лепечешь? — окликнул Митридат свою любимицу.
Девочка подняла смуглое круглое личико.
— Римляне. — Она указала на мелкие камешки. — А это ты, дедушка. — Динамия зажала в кулачке самый крупный камешек, — А это братик Артаваз! — Она показала красивую обточенную волнами гальку. — А это Фаат. Все они с тобой, дедушка.
Динамия в азарте принялась сбивать мелкие камешки.
Митридат довольно рассмеялся. Да, это его отпрыск. Она унаследует от него царство…
Гипсикратия приласкала девочку. Крупная, полненькая, Динамия не дичилась. Она позволила Филиппу взять себя на колени и с удовольствием рассматривала его блестящие украшения.
— Я ищу мою дочь. — Полуприкрыв лицо узорной кисеей, Назик протиснулась в дверь. — Говорила: не бери ребенка, я запрещаю таскать мою маленькую царицу!
— Удались, — ровным металлическим голосом отчеканил Митридат, поворачиваясь к двери.
— Солнце, я не узнаю тебя, — печально проговорила Гипсикратия, — так обижать женщину! Я прошу, у тебя, Назик, прощения за вспыльчивость царя.
Динамия бойкими черными глазенками поглядывала то на деда, то на мать. Она привыкла к их перебранкам. Митридат тяжело переводил дыхание.
Назик, забрав дочь, ушла.
— Дикая ослица, — разразился он бранью. — Не понимает своего места.
— Она мать, не обижай ее. — Гипсикратия прильнула лицом к его ладони.
— Из-за Динамии терплю. Девчонка бойкая, вся в меня. — Митридат горделиво улыбнулся Филиппу. — Намекни, Амур, намекни Артавазу: растет невеста… Спеши к нему. Отвезешь привет и скажешь: да будет Армяно-Понтийское царство от Эллады до Инда! Никакие парфяне тогда не нужны! — Он нагнулся к Гипсикратии и нежно коснулся губами ее глаз. — Мы будем мертвы, а они будут жить и нести нашу волю в века.
— Я понимаю тебя. — Гипсикратия погладила большую, сильную руку Понтийца. — Так будет! Береги себя, царь.
Филипп вздохнул: «Я снова должен спешить… Царь думает только о себе, о своей воле, о славе. Все должно служить только ему…»
VIII
— Царевич, ты словами ткешь узор своих песен, но и мои ковры — те же песни! Я подбираю цвета и сплетаю их в узоры. В моих коврах жизнь Армении, ее любовь, ее песни. — Айрапет улыбнулся. — Когда же я сотку для тебя, царевич, свадебный ковер?
Артаваз грустно покачал головой.
— Сотки мне ковер, где, усталый от битв, я смогу отдохнуть.
— Отдых? Это тебе не нужно. Вот смотри: по малиновому полю мчатся золотые нити — это сверкают в битве мечи. А вот сочно-зеленый орнамент — это зреет виноград…
— Мой Айрапет, как я устал! А недовольство все растет. Я обложил высокой пошлиной римские товары для блага армянских изделий — кричат: я душу торговлю. Пустующие земли храмов я велел разделить между беднотой — вопят: Артаваз безбожник! В недород бесплатно раздавал зерно из царских житниц — упрекали: я друг воров и бездельников и враг труда — ограбил крестьян для оборванцев! Кажется, сами стихии против меня: землетрясения, тучи горячего пепла, чудовищные ливни, разливы рек, мор — все на моих людей!
— Царевич! — Встревоженный, тяжело дышащий Порсена переступил порог мастерской. — Я едва нашел тебя… Мужайся: все цари Востока и народ римский осудили тебя как мятежника. На помощь Тиграну спешат тетрархи Иудеи и Галатии, князья Каппадокии и Коммагены.
— Весь мир против меня, — Артаваз величественно поднялся, — но правда и народ армянский со мной!
— С тобой, царевич. Да станешь ты вторым Гайком, да воскресишь не только в песне, но и наяву дела Вахтанга! — горячо воскликнул Порсена: он не знал еще всего, что надвигалось на его любимого ученика.
Войска Тиграна и его союзников сжимали кольцо вокруг Артаксаты. Во всех селах и городах Армении местные богатеи устраивали пиршества, поили и кормили оравы бездомных бродяг, призывая их изгнать Артаваза-безбожника. Жрецы в храмах учили, что неурожай, мор, трясение земли, губительные наводнения, все эти бедствия — кара небес, посланная на армян за то, что в своем безумии они хотели злодея, поднявшего руку на отца, наречь царем. Женщины, плача, уговаривали мужей не мешаться в опасную игру. Кто заступится за Артаваза, того проклянут боги: недаром курица кричала петухом; недаром у соседа Айваза корова принесла двухголового бычка; недаром в этом году дважды зацвел миндаль…
Артавазу предстоял выбор: или дать бой на улицах столицы и не оставить камня на камне от сердца Армении, или уйти, перевалить через горы и в солнечных долинах Колхиды, у Фасиса, соединиться с понтийским войском и по весне ударить на Помпея.
Царевич собрал последних верных. Он никого не зовет с собой. В горах возможна смерть, но он, ашуг и царь, не отступит даже перед лицом смерти. Небо и горы, снега и вьюги вызывает Артаваз на бой за правду родной земли. Кто силен духом и готов пойти с изгнанником на такой бой против всех стихий, пусть следует за ним. Но кто колеблется, пусть лучше останется внизу.
Артаксату покинули ранним утром. Филипп шел в середине отряда. Потом отстал. Началась вьюга. Крутые горные тропы обледенели, ноги скользили, дыхание перехватывало от беспощадного ветра. Откуда-то с высоты доносилось одинокое пение:
«К вечному солнцу возвращается пламя…» Чей это голос? Филипп прислушивался, но не мог узнать. Снежный крутящийся столб ударил его справа, он упал, попробовал подняться, но ноги сорвались, и посол Митридата, гремя доспехами, покатился в пропасть.
Сугроб ослабил падение. Филипп не разбился, но, оглушенный, долго не мог пошевелиться. Перед глазами прыгали снежные мотыльки. Откуда-то издалека донесся знакомый звук. Филипп прислушался. Мычал бык. «Значит, близко люди!» — Филипп с трудом поднялся, шагнул по снежной дороге, отчаянно закричал…
…В Артаксате ткач Айрапет приютил чудом спасшегося Филиппа. До весны нечего было думать об отъезде. Без денег, без друзей, в чужом городе — посол Митридата притих. Зимние бури прибавили седины в его волосах. С каждым днем из бронзового зеркальца старый скиф Гиксий все ясней и ясней подмигивал внуку.
Семья Айрапета окружила беглеца нежными заботами. Словоохотливый хозяин дома часто звал его в мастерскую и, склонясь над быстро снующим челноком, поверял ему свои думы. Об Артавазе никто ничего не слышал. Горная вьюга погребла его дружину. Спаслись немногие, отставшие в пути. Тигран снова торжествует.
Глава вторая Осада
I
Помпей раскинул над Курном[41] розовые шатры. Он любил пышность во всем. Дабы навечно утвердить в памяти колхов свой поход, Помпей Великий повелел построить мост над бурным Курном — римский мост, прочный, рассчитанный на тысячелетия.
Согнали пленных. С криками и воплями полчища варваров вырубали в горах и тянули в долину тяжелые каменные плиты. Часто эти плиты срывались и погребали строителей. Но надсмотрщики из-за подобных мелочей ни на минуту не останавливали работ — пленных хватало.
Филипп спустился к воде. Три луны он брел по горам. С мешочком сухих лепешек за плечами, с охотничьим ножом за поясом, он пересек хребты Армении. Видел облака и парящих орлов под ногами, мерз на заснеженных перевалах, задыхался от густого, влажного зноя заболоченных долин — и теперь перед ним бурлил Курн. Вчера утром был съеден последний сухарик. Он подошел к работающим.
— Брат, дай хлеба.
Пленники тащили на канатах каменную глыбу. Один из них, черноглазый, поросший густой бородой, оторвался от работы и начал было отвязывать от пояса туго стянутый узелок.
— Дара? — воскликнул Филипп. — Я бы не узнал тебя!..
— Вот и встретились. — Перс печально кивнул.
— Опять базар открыли? — Римский легионер толкнул Филиппа. — Чего стал? Тяни!
— Я не пленник, разве я обязан?
— Варвар — значит, тяни! — заорал солдат.
Спорить было бесполезно. Филипп взялся за бечеву. Он вмиг стер ладони в кровь.
— Куда так тянешь? — зашептал сосед, немолодой колх. — Себя береги.
— А он? — Филипп указал глазами на стража.
— Если делать все, что волки требуют, — подсказал высокий худой араб, — ноги протянешь, держись за бечеву — и все.
Воя истошными голосами, пленники налегали на бечеву, но глыба не трогалась с места.
— Ленивцы! Дети шакала и змеи! — кричал надсмотрщик, бичом подгоняя нерадивых.
Наконец каменная глыба стала на место. Оторвавшись от бечевы, Филипп зашатался и упал. Он был так измучен, что не заметил поднявшейся вокруг новой суеты.
На дороге показались два римлянина. За ними рабы несли на палке большой котел. Впереди шествовал центурион с черпаком в руках. Котел установили на возвышенности. Пленные роем облепили его.
Легионеры отгоняли чересчур нетерпеливых. Центурион торжественно разливал зловонное варево.
— Это тебе. — Дара поставил перед Филиппом миску с черной жижицей. — Другой пищи не дают, — как бы извиняясь, добавил он. — Ешь.
Преодолевая отвращение, Филипп залпом выпил вонючую похлебку.
— А бежать отсюда нельзя? — спросил он, вытирая рот тыльной стороной ладони.
— Бежать? — Дара на миг задумался. — Можно, но некуда. Болота, лихорадка, змеи, в горах непроходимые леса, а в лесах барсы.
— Лучше быть растерзанным дикими зверями, чем так…
— Умереть? А воевать с волками? — Дара положил на кодеин Филиппа потрескавшуюся, с обломанными ногтями руку.
Разве не знаешь, дружок, Что хорош тот горшок, Что пламень сердитый обжег, Он в лютой закалке побыл, Покупателю люб и горшечнику мил.Он вынул глиняную свиристелку, оглянулся и заиграл, подмигивая.
— Без моих стишков и песенок люди совсем, падут духом. Мне нельзя бежать…
— Тебе удалось выкупить невесту?
— Нет, ее выкупил другой. Пока я воевал, отец с матерью умерли. Братишек за долги угнали в рабство.
Филипп молчал. Дара не нуждался в утешениях. Он сам находил силы утешать других.
— Тебе-я помогу бежать, — понизил он голос. — Митридат вырвался из волчьей западни и отступает к Тавриде. В два-три, дня догонишь. Ночью я проведу тебя мимо часовых.
Он внезапно умолк. Филипп невольно обернулся! По гребню холма плыли розовые носилки. Огромные, роскошные, они напоминали шатер, установленный на золотые поручни. Могучие нумидийцы, в ярких зеленых и алых набедренниках, уверенно продвигались по узкой горной тропе. Их сопровождали воины в блистающих на солнце латах и шлемах. Филипп вопросительно взглянул на Дару. Оживление сошло с лица перса. Губы, еще минуту назад тронутые улыбкой, сжались в злой гримасе.
— Помпей, — шепнул перс. — Он сам следит за строительством моста.
II
Последнее прибежище киликийских пиратов, город Коракесион, был осажден.
Римляне не заперли устья бухты. Но стоило морской ласточке вылететь из родного гнезда, её тут же окружали триремы, и с обоих бортов брали на абордаж.
Лучшие воины владыки Морей, верные заветам гелиотов, погибли в первых же боях. Уцелели, как всегда, трусы и мародеры. Каждую ночь тайными тропами они уходили в горы, унося под одеждой награбленное добро и хлеб, ставший дороже золота.
Молодежь, выросшая в Коракесионе, впитала в души традиции гелиота Гарма, но это в большинстве своем были еще дети, незрелые телом, неопытные разумом. На кораблях мальчики худенькими руками с трудом натягивали канаты, наваливались ватагами на рычаги, травя якорные цепи.
Высохшие от голода, терзаемые страхом за родных и близких, женщины целыми днями толпились в порту и на улицах. Рыдая, они умоляли владыку Морей прекратить их муки. А как? Чем он мог им помочь?
Старый пират знал: с падением Коракесиона Митридат обречен. Гибель царя Понта загасит последние искры свободы. Погибнут Митридат и Олимпий — вся ближняя Азия станет римской провинцией. Падут на землю повсюду тени крестов, побегут прямые как стрелы римские дороги, мощенные камнем, и по ним, подпираемые копьями легионеров, побредут в неволю толпы рабов. Хлеб, свободу, семьи отнимут у людей.
Олимпий решился: лучше пусть примут лютую смерть невинные, но Коракесион, последнее прибежище морских ласточек, должен устоять. Он повелел: всех неспособных носить оружие — женщин, калек, старцев — посадить на биремы, поднять паруса, и пусть береговой ветер вынесет корабли в открытое море. Коракесион должен стоять. Пираты продержатся еще несколько недель…
…Пожелтевший, как мумия, с седыми космами, торчащими в разные стороны из-под огромной тяжелой короны, Олимпий молча проезжал по вымершему городу. Да, столица уже перестала существовать, понял он. В начале осады пираты избегали битв, потом жадно искали их, как избавления от позорной крысиной смерти, а теперь уже ни у кого нет сил принять бой… Морские ласточки погибли… Их неоперившиеся птенцы пытались защитить родное гнездо — напрасно. Старый пират сглатывал слезы: нет Гарма, нет тех, кто мог бы подсказать выход, а выход где-то есть, он где-то рядом… Олимпий вдруг круто остановил коня. А горный замок? Столица, пустая, безмолвная, пусть ждет победителей, а он соберет своих верных юношей и запрется с ними в горной крепости. Когда волки ворвутся в город, они прежде всего раскроют пасти на оставленные сокровища, будут рвать друг у друга добычу… Олимпий в разгар дележа, как барс, нагрянет с гор и уничтожит насильников.
Так рассчитывал владыка Морей. Однако он не учел главного. Антония не прельщала добыча. Он мстил. Овладев столицей пиратов, он не дал квиритам и часа отдыха.
Олимпий с дружиной еще не достигли замка, а горцы Италии, ловкие и сильные (с ними был и Антоний, он не отставал от самых проворных), с легкостью серн взобрались по неприступным скалам Тавра и преградили пиратам путь к отступлению.
Бой завязался в узком ущелье. Юноши Олимпия напрягали последние силы, чтобы хоть на миг задержать лавину врагов, но лавина катилась, подминая под себя десятки и сотни трупов.
К старому пирату подбежали два мальчика. Они размахивали копьями и кричали:
— Владыка, беги! Через горы — к Фасису[42], там Митридат-Солнце, беги!
Лицо Олимпия перекосилось:
— Бежать мне, брату Посейдона? От волков? Мне, владыке Морей?
Он выхватил меч и принялся расталкивать свою дружину. Мальчики пытались удержать его, но разгневанный старик, разбросав непрошеных защитников, метнулся наперерез римскому флотоводцу.
Седой полумертвец, с трясущимися от гнева руками, напал на молодого атлета. В глазах разгоряченного битвой Антония на минуту мелькнуло изумление. Старик, весь напружинившись, силился взмахнуть мечом: он не уклонялся от боя, он сам грозил смертью.
Антоний отшатнулся и затем, наклонившись, стремительным ударом головы в живот свалил пирата, набросился на лежащего и хотел уже вязать, но, хрипя и выкрикивая проклятия, полумертвец вдруг судорожной хваткой опоясал атлета и вместе с ним покатился к пропасти. Огромным напряжением сил Антонию едва удалось разомкнуть железные объятия. Уже на краю обрыва, скручивая руки врага, он боялся заглянуть в лицо поверженного. Дикой, несломленной мощью дышали грубые старческие черты. Кругом вздымались черные отвесные стены базальтовых гор. Внизу бушевал поток. И буйство потока, и эта первозданность нагих хребтов как бы довершали гордый лик старого пирата. На миг Олимпий показался римскому флотоводцу ожившим камнем Тавра, полным ненависти и презрения к заморским завоевателям.
Олимпий уже не сопротивлялся. Он только мрачно усмехнулся: всего два локтя от пропасти, а у него не хватило сил…
— Чего скалишься? — Антоний ударил старика по лицу. — Тебе придумают такие муки, что заскрипишь, старый святотатец!
Олимпий медленно разжал губы:
— Я не святотатец. Это ты, римлянин, обманул нас и погубил деву.
— Молчать! — закричал Антоний, чувствуя правду в словах старого пирата. — Молчать!
— Молчу, — с горьким сарказмом отозвался Олимпий. — Кричат трусы. Ты виновен в смерти своей сестры, — повторил он с тем же упрямством.
III
Внизу лежало море — безмятежно-сонное, мягко-голубое вдали, беспокойно искрящееся, зеленое у берега.
Филипп сбросил плащ и с тихим блаженным стоном распростерся на прибрежных камнях: море, родное, он вернулся, он так устал, море, — и внезапно захлебнулся от гордого внутреннего восторга: он вышел! С каких круч он спустился под носом у римских легионеров, и нет, нет, он не устал, он сейчас же двинется в путь…
Митридат радостно-изумленно развел руками, увидев своего посланца. Он уже не рассчитывал видеть его живым. Гипсикратия не раз приносила по нем заупокойные жертвы.
— А он здоров, крепок, пришел к нам на подмогу! — весело повторил Понтиец.
Но вскоре царь нахмурился.
— Боюсь, раскаешься, что вернулся… Олимпия казнили — последнего моего союзника. Жестоко пытали перед казнью. Вынес все муки, как железный… Теперь очередь за мной. Запрут в Тавриде и, как зверя в западне… — Он не договорил и свирепо мотнул головой на горы. — Не стоило тебе возвращаться…
Филипп пожал плечами.
— А куда я мог пойти? У меня остались только ты и она…
— Я и она! — передразнил Митридат и отвернулся: он презирал чувствительность и вовсе не хотел показать, как он растроган. — Надо торопиться, может быть, еще успеем, прорвемся в степи, — неожиданно добавил он бодрым, почти веселым голосом.
Отступать приходилось по самому берегу. Весеннее тепло сменилось удушающим зноем; пили, процеживая, ржавую воду, кишащую лягушачьей икрой, питались сухарями и дохлой рыбой, выброшенной бурей на берег; шли, облепленные тучами комаров; по ночам в зарослях тростника отстающих подкарауливали дикие звери; шакалы бродили вокруг биваков. Войско таяло с каждым переходом. Не битвы — смертоносные испарения болот, изнурительная желтая лихорадка уносили сотни жизней.
Митридат запретил везти с собой тяжелобольных. Спешить, спешить! Нельзя из-за нескольких губить всех. Дорога каждая минута. Ослабевшие умоляли товарищей прикончить их: все равно растерзают шакалы и дикие кабаны.
А Помпей шел по горам, дыша здоровым, напоенным хвоей воздухом. Пополненное свежими силами войско римлян превосходно питалось. Припасов не жалели — сзади под зоркой охраной двигались тысячи навьюченных рабов.
Филипп подбадривал себя. Если Митридату удастся ускользнуть от Помпея и затем хоть на миг объединить варваров Севера, они еще смогут откинуть римлян за Геллеспонт! Море спасет…
Большое, темное, оно дышало во тьме мерно и спокойно. Луны не было, лишь звездный свет бросал на черную воду золотые змейки. У берегов от ударов волн о камни расходились искрящиеся круги. Филипп всей грудью дышал йодистой крепкой влагой. Глухой кашель заставил его вздрогнуть. У шатра, держась за кипарис, стояла Гипсикратия.
— Почему ты не спишь?
— Мне душно. Я вышла на воздух, чтоб не разбудить царя. Ему нужен хоть краткий отдых.
— Ночная сырость повредит тебе.
— Мне ничего уж не повредит, — грустно возразила Гипсикратия. — Какое море! Я в детстве так любила звездные ночи!.. Позволь мне посидеть с тобой, — попросила она ласково. — Я так тосковала без тебя! Я скоро умру, и мне теперь не стыдно сказать это.
Она прислонилась головой к его плечу.
— Ты будешь жалеть? Я много нанесла тебе боли, но ты никогда ничем не огорчил меня. — Гипсикратия замолчала, прислушиваясь к мерному шуму волн. — Если б можно было любить двоих! — вздохнула она. — С той минуты, как ты пощадил меня, я мечтала о тебе. Мечтала, что мы встретимся, и я скажу… А когда вновь увидела… я уже принадлежала ему. Теперь я думаю, что тебя я тоже любила.
— Я знал это.
— Знал? И никогда…
Он прервал ее:
— Молчи…
— Нет, не буду молчать. — Она счастливо засмеялась а забилась в кашле. — Ты исполнишь мою последнюю просьбу, — проговорила она, отдышавшись. — Когда я умру, отрежь две пряди моих волос: себе и ему. Он так одинок! Вы оба будете помнить меня, не забудете?
Филипп плакал, спрятав в коленях голову.
Утром Гипсикратия не смогла подняться в седло. Как всегда, в кольчуге, в открытом македонском шлеме, с копьем а руках, она подошла к коню, потрепала его по шее, дала кусок лепешки и уже поставила ногу в стремя, как вдруг изогнулась и забилась в долгом судорожном кашле. По подбородку побежала струйка крови. Она удивленно и испуганно посмотрела на ржавые пятна на кончике плаща, которым вытерла лицо, и хотела снова сесть в седло, но снова изогнулась, теперь ужа со спины, и рухнула наземь.
— Царица! — выкрикнул Филипп.
Но она, открыв глаза, невероятным усилием воли приподнялась и потребовала посадить ее на коня. Нельзя медлить. По пятам идут Помпей и смерть. Нельзя из-за нее губить войско. Каждую ночь подвластные князья покидают Эгиду Понта. Нельзя, чтоб заколебались верные!
Все утро она ехала рядом с Филиппом. Днем ей стало лучше. Может быть, с ушедшей кровью вылилась болезнь? Гипсикратия радовалась: в Тавриде она станет пить молоко от черной, без единой отметинки козы — и исцелится. Это чудесное средство. Разве Филипп не слышал о нем? Но Царь-Солнце, конечно, знает? Нет? Какие они незнающие, совсем незнающие! Она шутила, смеялась, пробовала играть копьем, пускала коня вскачь.
…А в середине ночи Филипп проснулся от тяжелого, клокочущего хрипа.
— Солнце, она умирает!
— Ты крепко спал, мальчик. Она уже умерла, — услышал он глухой, незнакомый голос Митридата. — Посиди с ней… Она просила…
…Ущербная луна всходила поздно. Желтоватая, срезанная, она только в предрассветных сумерках повисла над морем. Филипп с трудом разыскал царя. Старый Понтиец, ссутулясь, сидел на прибрежном камне. Волны накатывались на его ноги, отбегали, но он не шевелился.
— Ушла, — бормотал Митридат. — Все-таки ушла первая. Не дождалась…
Он положил руку на голову Филиппа.
— Она любила тебя, просила… странно, все те, кто дорог моей душе, любили тебя, — и она, и Армелай… Оба просили… А что просить у меня? Ушла… Все взяла с собой, ничего мне не оставила…
— И мне, государь.
— Да, и тебе. — Митридат кивнул, голова его по-старчески мелко вздрагивала. — Жизнь мою, душу унесла с собой…
Филипп положил на ладонь старика черный тугой завиток.
Велела отдать, когда скорбь твоя станет нестерпимой…
Митридат вздрогнул.
— И об этом подумала… Славная моя подруга!.. — Он тяжело поднялся и, грузно опираясь на плечо Филиппа, старчески расслабленной походкой побрел к стану.
…Митридат был загнан в Таврию и заперт в Пантикапее. На этот раз ему пришлось обороняться от своих же подданных. Города Фанагория, Нимфей, Тиратака и Херсонес восстали. К ним присоединились македонские и греческие наемники. Царевич Фарнак привел мятежников под стены Пантикапея.
Нашлись поклонники Рима и в самой боспорской столице. К удивлению Филиппа, самым ярым из них оказался Персей — сын Никия, худенький, порывистый мальчик, который всем обликом своим и непоседливостью напоминал ему его собственную юность.
В ожидании, пока архонт — градоправитель препояшет его мечом, Персей помогал отцу в лавке. Филипп всячески пытался сблизиться с племянником и дружески заговаривал с ним, дарил книги, красивое оружие. Но все попытки его были тщетными. Персей хмуро уклонялся от разговоров и под всякими предлогами отказывался от подарков. Высоким идеалом мальчика был Аристогитон, сразивший тирана. Принимать подачки от царского прихвостня молодой эллин считал унизительным.
Верной себе оставалась и Клеомена. Она по сто раз на день повторяла, что Филипп ей не родной, но что любит она его, как родного: ведь он их благодетель! Стоит ему шепнуть словечко — и царские милости, как из рога изобилия, прольются на их семью…
Как-то за столом Никий обрадованно сообщил:
— Слава богам, мука дорожает. Сегодня у дверей была давка, мы с Персеем едва успевали отпускать покупателям.
— Чему же ты радуешься? — брезгливо поморщился Филипп. — Что голодная беднота несет тебе последнее? А как Аристогитон, — насмешливо посмотрел он на племянника, — он не восстает против этого?
— Ты никогда не знал цены деньгам, — вмешалась Геро. — А у нас семья. Ты не смеешь так говорить с моим честным сыном!
Филипп промолчал. Спорить было бесполезно. Он хотел в тот же день перебраться во дворец, но мачеха умолила остаться: что подумают люди! Филипп остался, но поставил условия: Никий должен бросить торговлю. Эта лавка позорит начальника дворцовой стражи, этера Митридата-Солнца. Старший брат с великими трудами изворачивается, чтобы найти для солдат лишнюю горсть муки, а младший продает эту муку втридорога.
— А чем жить? — выдохнула Геро.
— Разве вам мало того, что жалует мне Солнце?
Никий только вздыхал после этого разговора. Он был на три года моложе Филиппа, но давно уже утратил юношескую порывистость. Полный, рыхлый, светловолосый, Никий выглядел намного старше своего сухощавого, изящного брата. Он с почтительным изумлением разглядывал драгоценные флаконы с ароматами и золотые шкатулочки с притираниями, которые стояли на столе Филиппа, и не раз высказывал сомнение — пристойно ли мужу так лелеять свою красоту? Он никогда не видывал, чтоб даже женщина так следила за собой!
Филипп смеялся, слушая его вздохи и восклицания.
— Ну, ты лучше знаешь, — махал Никий рукой. — Шутка сказать: царицы любили тебя! А мы с Геро люди простые. В молодости она казалась мне краше всех, а родив мне шестерых, стала такой родной, что уж и не знаю… Может быть, другим она и не кажется прекрасной, но мне за всю жизнь и не приходило в голову искать чужого ложа.
Филипп добродушно подшучивал над ним:
— Завидую не тебе, а Геро…
IV
В последние дни Филипп все реже и реже бывал дома. Он, начальник дворцовой стражи, должен был следить за порядком в городе: дома и улицы осажденной столицы как бы продолжали дворцовые караульные укрытия.
Мучительней всего для Филиппа было посещение базаров. Он боялся столкновения с купцами. Каждую минуту его могли ожидать упреки за снисхождение к Никию: чужих преследует, а свой наживается. Почему он не заглянет в лавку брата?
Царские скифы мерным шагом объезжали базарную площадь. К Филиппу подходили обиженные люди. Женщины цеплялись за стремя, целовали сандалии и просили помощи. Их мужья бьются на городских стенах за Митридата-Солнце, а дома — голодные дети. Купцы прячут муку. Даже за горстью ячменных зерен надо стоять с полночи. И за все требуют золота. Купцы стали жестокими и не жалеют бедного люда…
— Я распоряжусь, — бормотал Филипп. А чем и как он мог распорядиться? Он снимал с похудевших пальцев кольца и отдавал просителям. Опустошил пояс, сорвал золото и украшения с одежд, но нищета и горе вокруг него не уменьшились.
А вот и лавка Никия. Здесь толпа еще большая. Двое мускулистых рабов отгоняют женщин от прилавка.
— Люди добрые! — доносится хриплый, усталый голос брата. — Сегодня больше не торгую: вторые сутки без сна. Пощадите… — И вдруг голос поднимается до крика: — На что мне эти медяки? Отойдите! Завтра буду продавать только за нечеканное золото.
Персей в подтверждение слов отца размахивает над толпой безменом:
— Уходите!
«Юный поклонник Аристогитона, враг тиранов!» — с горькой усмешкой подумал Филипп.
Маленькая девочка проскользнула под ногами Персея к прилавку.
— Дай! — Она протянула два медяка и латаный мешочек для муки.
— Отпустить тебе? — Никий на минуту задумался.
— И мне, и мне!
Началась давка. Девочку смяли. Филипп соскочил с коня в ринулся в толпу.
— Отпускай всем подряд! — крикнул он, поднимая над головой ребенка.
— За медяки?
— Без медяков…
Скифы оттолкнули дюжих рабов и начали пропускать народ. Филипп стал у прилавка.
— Отпускай!
— Без денег?!
— Да! Оставь несколько мешков для семьи, остальным поделишься с народом.
— Тиран! Варвар! — взвизгнул Персей. — Ты это еще запомнишь!
— Я и мои воины не слышали, что кричал этот глупый ребенок, — проговорил Филипп, выразительно взглянув на брата.
Никий с отчаянной суетливостью набросился на сына и вытолкал его из лавки.
По всему городу пронеслась весть о подвигах Филиппа Агенорида. Купцы кляли бешеного скифа, беднота прославляла его имя. А он был грустен: ему нужен был хлеб для воюющего города, а не худая или добрая слава.
V
К осажденному Пантикапею Фарнак стянул катапульты, сложные деревянные сооружения с подъемными клетками для воинов, тараны с ударными, окованными железом бревнами, метательные машины, целые горы бочек с горючей смесью.
Но со штурмом столицы не спешил. Он решил взять Пантикапей измором.
Старый царь, как подбитый ястреб, согбенный, с трясущейся головой, следил со стен Акрополя за действиями мятежников. Он сам руководил обороной и по нескольку раз, днем и ночью, объезжал предкрепостные укрепления, проверял бдительность и боевую готовность своих воинов.
После смерти Гипсикратии старик ел только из рук начальника своей стражи: он не может умереть, не покарав предателя-сына. Уже второго сына — и второго предателя. Продержаться до весны — зимы в Тавриде не так суровы, и провианта, если прижать как следует купцов, хватит, — а там нахлынут варвары Севера, и старый кочевник еще покажет себя. Отняли Гипсикратню, погубили Артаваза, но растет Динамия. Ради нее он скрестит оружие с любым врагом!
Царь ревниво следил за каждым шагом своей любимицы. Крупная, с крепким, полным тельцем и круглым здоровым личиком, девочка одновременно напоминала и отца и деда. Она одна своим щебетом и резвостью разгоняла уныние старого Понтийца.
Весь гарем Митридата еще до начала отступления на Тавриду был перевезен из Синопы в Пантикапей. Триста две наложницы с детьми, внуками и рабынями обитали во внутренних покоях дворца.
Митридат в последнее время не заходил туда и не пускал Динамию.
— Кроме сплетен, лицемерия и лжи, ребенок там ничему не научится. — повторял царь и тяжело вздыхал: — Нет наследника. Эта еще мала, а мой мальчик был храбр…
— Может быть, царевич жив! — с почтительным состраданием успокаивал его Филипп. — Героев хранят сами боги!
— Да, моя кровь родит лишь смелых, — со скорбной гордостью подтвердил Митридат. — Даже Махар, — голос его судорожно прерывался. — Мой сын был отважен, но подарил себя предательству. И другой…
Стоя на часах, Филипп часто в ночи слышал, как томимый бессонницей старик вздыхает и бормочет проклятия.
VI
Метательные машины перекинули через вал воззвание Фарнака эллинам Тавриды. Сыны свободы, почему они медлят, почему не сразят тирана Митридата и не откроют ворота братьям своим, поднявшим меч на вероломного царя-варвара?
Херсонес, Нимфей, Тиритака и многие греческие города с помощью воинов Фарнака уже свергли ненавистное иго. В освобожденных городах рабы и скифы обузданы железной уздрй. Грекам, даже богатым полукровкам, возвращены все былые права эллинского гражданства. Неужели пантикапейцы откажутся от такого блага?
Купцы зашептались. Действовать надо осторожно. Рабы ждут весны и скифов. Начнется резня. Наступят снова времена Савмака. Безумный старик отменит рабство, уравняет скифов с эллинами. Он приблизил к себе внука скифского царя Гиксия, и теперь дикие кочевники имеют своего человека во дворце Митридата, а эллины обречены. Одно спасение — Фарнак! Фарнак — друг эллинов и Рима.
Митридат призвал Филиппа.
— Вот список. Этих людей немедля заключить в темницу!
— Государь, ввергать в темницу — дело судей.
— Эти люди замышляли против меня и царства.
Филипп взял свиток и побледнел: в списке заговорщиков стояли имена Никия и Персея. Дерзкий, с горячей головой, Персей мог погрозить, выкрикнуть что-нибудь, но Никий, кроткий, боязливый, как он попал в заговорщики? Никий! — и Филипп склонил голову:
— Солнце, тут мой брат и племянник, я не могу поверить…
— Я сына не пощадил!
— Персей еще ребенок, а Никий — он не мог причинить зла, пощади, государь…
— Тебе отдан приказ, — монотонно и глухо повторил царь. — Я любил сына…
— Пусть другой, но не я. — Филипп повернулся к двери, но закачался и рухнул наземь.
Очнулся на постели Митридата. Старый царь сам менял на его лбу примочки.
— Не проси, не могу. Даже ради нее.
Нити заговора распутывались. Пятьдесят богатых купцов-эллинов предстали перед судом.
Никий на все вопросы отвечал покорно и кротко: он всегда был далек от дел народных, торговал, кормил детей…
— И наживался на голоде?
— Нет. — Никий с надеждой глянул на хмурых судей. — Еще в начале голода, вняв советам брата моего, благородного начальника стражи дворцовой, я роздал безвозмездно все запасы.
— Ты хотел подкупить народ… Мы знаем: ты злоумышлял на жизнь Митридата-Солнца. Ты и твои сообщники обещали мятежникам открыть ворота и перебить всех скифов. Ты об этом скажешь?
— Не знаю…
— Твой сын Персей переписывался с греческими риторами. Они пересылали ему речи Цицерона, бахвальства Рима, позорящие Солнце и унижающие народ Понтийский кличкой варваров.
— Не знаю.
— Ты должен был заявить на сына.
— Кому не жаль свое дитя?
— Царь не пощадил!
— Он царь, а я… — По опухшему, болезненно вздутому лицу Никия текли слезы. — Я плохо воспитал сына. Простите глупого ребенка.
— Отец, ты — эллин! — крикнул Персей. — Не унижайся перед варварами. Пусть спрашивают меня. Я не боюсь их. Ненавижу варваров!
Судьи после этого не задавали никаких вопросов.
* * *
Геро, простоволосая, в слезах, прибежала к Филиппу. Дворцовая стража не хотела пустить ее, но она умолила. На заре казнили Персея и Никия. Их уже не спасти. Несчастная не винит брата своего мужа — он был бессилен помешать злодеянию, но она осталась с пятью маленькими дочерьми, шестое дитя носит под сердцем… Ее свекровь от горя лишилась языка и ног. А теперь их всех гонят из родного гнезда… Если Филипп не скажет, что дом принадлежит ему, вся семья, все его родные останутся без крова…
Филипп смог прийти в дом брата только вечером.
Запущенные купеческие хоромы Никия выглядели уныло. Геро со спутанными волосами и расцарапанным в знак скорби лицом встретила его причитаниями. Девочки испуганно жались друг к другу. Увидя Филиппа в боевых доспехах, маленькая Гермиона закричала:
— Не забирай маму!
Он хотел приласкать малютку, но Гермиона вырвалась из его рук, взвизгнула и, дрожа от страха, забилась в угол.
Боги обрушили на него новую кару: теперь на руках у него чужая семья, параличная мачеха, сестра Бупала, запуганные дети, а он — кто он для них? Один из палачей их отца, мужа, сына… Огорченный, растерянный, он повернулся к выходу — и остолбенел: покрытая дорожной пылью, в истоптанных сандалиях, со странническим посохом в руках, в выгоревшем на солнце покрывале, в дверях стояла слепая Евния.
— Евния? Кто тебя привел?
— Никто. Сама пришла. Мне снилось: ты в беде, один, тоскуешь и зовешь.
— Из Херсонеса? Одна сквозь кордоны мятежников? Ласточка не пролетит.
— А я прошла. Меня, слепую, не тронули ни дикие звери, ни люди с копьями. Я сказала, что бреду к больному сыну в Пантикапей. Солдаты пропустили меня. У них тоже есть матери.
VII
В любящей нежности Евнии растворились все его горести. Отходили заботы, таяла скорбь.
Однажды он признался:
— Ни с одной возлюбленной я не был так счастлив, как с тобой.
Евния смутилась.
— Ты говоришь это, чтобы утешить меня…
— Ты не видишь себя и не знаешь, как ты прекрасна! — горячо возразил Филипп. — Всю жизнь я искал тебя!
— А я ждала, когда ты найдешь, — чуть слышно ответила Евния. — Не, смела надеяться, но ждала… — и, спрятав на его груди голову, еще тише добавила: — Я сестра твоя…
Филипп задумался. Нельзя было допустить, чтобы в случае его смерти Евния стала бездомной скиталицей. Но как помочь ей? Брак с рабыней, хотя бы и вольноотпущенной, бросит вызов всему Пантикапею. После подавления заговора, чтобы не озлобить еще больше население, было запрещено даже заикаться о равенстве племен и освобождении рабов, — как отнесется к его просьбе царь?
Филипп не видел Митридата со дня казни заговорщиков. Однако старый Понтиец принял его милостиво.
— Не хотел тревожить тебя в твоем горе. Но мне очень не хватало твоих забот… ждал, когда сам придешь…
— Я пришел, — Филипп помедлил с просьбой.
Митридат выслушал его без особого восторга.
— Радость плохая. Мои полководцы женятся на слепых рабынях… Совсем ты непонятен мне. Тебя научил этому Аридем? — и сердито крикнул: — Постой, куда ж ты? Возьми у моего казначея диадему из сапфиров. Ведь твоя подруга красива? Ты всегда был разборчив.
— Солнце, она добра, красота и добро — рядом…
Митридат задумался.
— Да, может быть, ты прав. — И вдруг лукаво сощурился: — А знаешь, почему я не приблизил Тамор?
Филипп нахмурился.
— Я боялся участи Армелая. Ух и красотка ж была она! Единственная женщина, чьей прелести я испугался. Я позорно бежал из ее спальни. Ты взял ее чары. Если боги пошлют тебе дочь, все мои еще не родившиеся воины погибли.
Филипп поблагодарил царя и вышел. Он решил никому не поверять своей тайны: он женится для того, чтобы рабыня Евния стала его сестрой и никогда не была рабыней…
VIII
Наконец, бодрые, упитанные, отдохнувшие за месяцы беспечальной жизни на спокойном биваке, наемники Фарнака пошли на приступ.
Заскрипели тяжелые катапульты. Железные клювы таранов, раскачиваясь, гулко ударили в ворота и стены. Установленные на заранее приготовленных насыпях метательные машины осыпали город тяжелыми камнями и сосудами с быстровозгорающейся смесью.
В предместьях начались пожары. Шлейфы черного дыма заклубились над крепостными стенами. Защитники города лили на головы осаждающих горячую смолу, сбрасывали камни, но мятежники, прикрывшись огромными щитами, ни на минуту не ослабляли натиска. Вскоре подъемные клетки осадных машин появились над городскими стенами. На головы пантикапейцев полетели камни, сосуды с жидким пламенем. Заглушая вопли обожженных и стоны раненых, мерные и зловещие удары таранов сотрясали стены. «Конец?» — думал Филипп, вглядываясь в лицо Митридата, но тот, в кольчуге, в тяжелом с развевающейся гривой шлеме, вдруг выскочил из бойницы и, отталкивая телохранителей, закричал:
— Лучников! Лучников! Разите воинов на осадных машинах! — и первым натянул лук; его стрела, просвистев, вонзилась в горло наемника, стоявшего у рычагов подъемной клетки. — Бейте их, дети мои, бейте! — снова прокричал царь.
И картина боя мгновенно изменилась. Скифские лучника взбежали на вал, и на осаждающих посыпались тучи стрел.
Спрыгивая с подъемных клеток, покидая метательные машины, тараны, мятежники хлынули назад…
* * *
Приступ был отбит, но урон, понесенный защитниками города, намного превышал убыль в стане противника. Еще опасней оказались повреждения крепостных стен. Тараны расшатали кладку как раз там, где оборона была наиболее затруднительной. В довершение ко всему лазутчики обнаружили несколько подкопов, ведущих к самым ненадежным местам.
Митридат, сумрачный, утомленный, внимательно выслушал донесения своих таксиархов. Было ясно: через день-два приступ повторится.
Среди бродящих возле вала защитников города Филипп заметил двух маленьких девочек. Держась за руки, они торопливо пробирались между укреплений. Увидев Филиппа, обе почти в один голос закричали:
— Мама послала за тобой. Скорее! Мы чуть не сгорели. Тетя Евния очень больна.
Это были его племянницы.
— Государь…
— Я слышал, — Митридат махнул рукой.
Филипп, опережая девочек, стремглав помчался к своему дому.
Бледная от потери крови Евния лежала на вынесенных во двор подушках. Она узнала шаги Филиппа и протянула руки. Он молча обнял свою подругу и разрыдался. Стоявшая рядом Геро тупо объясняла: когда начался пожар, в суете все забыли Клеомену. Прикованная к постели старуха отчаянно закричала — от страха к ней вернулся голос. Евния кинулась на крик и на себе вынесла госпожу. Ее спасла, а сама…
— Я упала на что-то острое, — шепотом добавила Евния, — кровь нельзя было остановить. Не гневайся на твоих родных. — Она быстро-быстро перебирала его волосы. — Мы встретимся с тобой за Летой. Не плачь. — И вдруг торжествующий, радостный крик вырвался из ее груди: — Вижу! Вижу! Небо, огоньки! Тебя! — Евния вся затрепетала и потянулась к нему. — Вижу твое лицо!
— Ты думала, что я гораздо лучше, — печально пошутил Филипп, — а я старый скиф.
— Вижу, вижу тебя… — как в забытье повторила Евния.
Она откинулась на его руках и затихла. Филипп закричал.
Евния не отвечала…
* * *
Со смертью подруги Филипп впал в оцепенение. Он, всегда такой требовательный к своей наружности, забывал умыться, расчесать волосы, переменить хитон. Жизнь ушла из души. Осталось тело, живущее где-то вне его сознания. Это тело еще могло служить мишенью для стрел, но заботиться о нем стало бессмысленно. Зачем? Души в этом теле уже не было.
Сидя под шелковицей, Филипп с бессмысленным вниманием наблюдал, как муравей тащит травинку. Узкая длинная тень воина упала к его ногам. Филипп не шелохнулся. Он не желал даже знать, кому он понадобился.
— Мальчик! Да ты уже и горевать не в силах! — Крупная сухая рука старого царя с непривычной нежностью легла на его спутанные седеющие волосы.
Филипп качнулся и порывисто схватил эту руку.
— Я так несчастен! Ничего не осталось в жизни…
— Ты дважды моложе меня, — с ласковым упреком проговорил Митридат, — и я похоронил близких, но не ушел от дел державных. Бедный люд еще верит в меня, нуждается в моей защите. Разве ты решил бросить меня в моей борьбе?
— Нет! Никогда! — Филипп вскочил. Он только сейчас понял: Митридат Евпатор разыскал его дом, он пришел к нему.
Стоя над ним, утешает, как своего больного ребенка. Нет, нет, он не одинок в этой жизни! Он еще может и должен бороться!
— Идем! — сурово приказал царь. — Поручаю тебе охрану Акрополя. Немедля прими стражу.
IX
Осада затягивалась. Рукопашные схватки обходились слишком дорого для наемников. Голодные, изнуренные бессонными ночами пантнкапейцы отчаянно сопротивлялись. Их отвагу подогревали надежды. Прилетели ласточки. Степь покрылась травами. Скоро вскроется лед на Танаисе и Борисфене. Сарматы с Танаиса, скифы с Борисфена, даки и мизинцы с Дуная хлынут на выручку царя понтийских варваров. Это будет! Фарнак и наемники сами окажутся в западне!
Филипп редко бывал дома. Война, постоянная опасность, напряжение всех духовных и телесных сил вернули его к жизни. Митридат заботливо следил, чтоб у его любимца оставалось меньше свободного времени. Каждый раз, когда глаза Филиппа загорались гневом, старый царь радостно усмехался: гневается — значит, еще не сломлен.
После трех бессменно проведенных на городском валу суток царь дал ему отдых. Филипп шатался от усталости. Придя домой, умылся, переодел хитон и только что с — великой отрадой вытянулся на ложе, как подбежала к изголовью маленькая Гермиона и затормошила:
— Проснись, проснись! Тебя зовет бабушка…
Филипп ворча побрел в комнату мачехи.
Что еще понадобилось от него неугомонной старухе? Чтоб он сам стал ее нянькой? Переступив порог, он сердито представился:
— Я здесь…
Клеомена поманила к себе пасынка.
— У нас Бупал… — таинственно зашептала старуха. — Ты хоть не родной, но кормишь меня, как родной. Я не хочу, чтоб они причинили тебе зло. Бупал пришел переодетый, но я узнала его.
Сон сразу исчез. Филипп благодарно взглянул на мачеху. Через несколько минут, укрыв хитоном тонкую кольчугу, препоясавшись мечом, он вошел в трапезную. Геро смутилась, но Бупал даже не прервал еды.
— Я ждал тебя, — спокойно, словно встретив сообщника, проговорил он.
Филипп вспыхнул.
— Ты погубил моего брата и племянника, втянув их в проклятый заговор, а теперь забрался в мой дом? Пришел с моей помощью пленить Понтийца?
— Обойдемся без твоей помощи, — дерзко возразил Бупал. — Я только сегодня прибыл из Петры[43]. Мне надо вручить Митридату, царю Понтийскому, письмо от Гнея Помпея Великого…
— Я должен задержать тебя.
Бупал горделиво усмехнулся.
— Я сам хочу этого. Ты должен проводить меня к царю…
Филипп обнажил меч.
— Иди.
Митридат с насмешкой выслушал Бупала.
— Сдаваться? В моем языке нет этого слова. — Не читая, он разорвал послание римлян и тут же коротко бросил: — Подвесить за ребра изменника и выставить на городском валу!
Бупал затрясся от страха.
— Я парламентер!
— Ты уроженец Тавриды и мой подданный, — прервал его Митридат. — Я узнал тебя, шакал, переодетый волком, по твоему говору. Сделать то, что я приказал! — повторил он.
К вечеру зеленые мясные мухи облепили Бупала. Он был еще жив. Филипп приказал мечом прекратить его муки.
Ночь прошла в тревоге. Мятежники штурмовали городские ворота, сосредоточив на них всю силу удара. Клювы таранов забили чаще. Подкоп, искусно подведенный македонскими саперами, расшатал основание стен, и к утру целый отсек рухнул разом. Мятежники ворвались в брешь. Свежие отряды наемников легко смяли измученных защитников города. Началась беспорядочная резня.
Город пылал, но Акрополь и дворец еще держались. Фарнак, как хищный барс, рыскал по горящим улицам Пантикапея, скликая охотников ударить на последние твердыни тирана.
Рим обещал небывалую награду тому, кто пленит Митридата.
Но царя на валу не было. Сняв боевые доспехи, Митридат-Солнце облачился в пурпур и виссон, умастил седые кудри мирром и елеем и, возложив на голову диадему царства Понтийского, предстал перед своими дочерями. Он повелел детям своих наложниц надеть праздничные наряды и возлечь в пиршественном зале. Лепестки фиалок и роз усыпали пол и ложа. На столе сверкали алмазами и рубинами золотые чаши, налитые до краев вином.
— Дети мои! — с торжественной печалью обратился Митридат к царевнам. — Я был плохим мужем и отцом, виноват во многом перед вами и вашими матерями. Державные заботы отдаляли мое сердце от радостей семьи. Я любил мое царство и мой народ. Ныне я не могу уже защитить ни мой народ, ни вас. Но я еще в силах избавить вас от цепей. Фарнак и Рим не увидят в триумфальной свите Помпея ни меня, ни вас, влачащих оковы за его колесницей. — Он простор к столу руку. — В этом вине свобода — пейте!
Царевны, бледные черноглазые девушки, едва достигшие брачного возраста — были между ними и девочки-подростки, — испуганно глядели на смертоносные кубки.
— Царь, — шепнул Филипп, — изменники ворвались в Акрополь.
— Пейте, дети, — грустно повторил Митридат, — рабство горше. Очень поздно я понял это, но — понял…
Он осушил чашу с отравленным вином и подозвал строго скифа, много лет прослужившего в дворцовой охране.
— Пора.
Митридат Евпатор приказал своей страже перебить всех наложниц. Большинству из них уже перевалило за пятый десяток, и вряд ли им грозило насилие со стороны победителей. Но царь не хотел, чтобы та, которую он когда-то хоть на миг приблизил, досталась в плен изменникам.
Женщины вопили в страхе, прятались за коврами, обнимали колени стражей. Но, верные приказу, царские телохранители вытаскивали малодушных и хладнокровно приканчивали.
Назик бросилась к ногам Филиппа.
— Спаси моего ребенка. Старый безумец велел отравить маленькую царицу. Я увела ее.
В короне и царственном пурпурном одеянии, Динамия походила на восточного божка. Испуганными, непонимающими глазами смотрела девочка на избиение подруг матери. Филипп быстро сорвал с нее пышные одеяния и закутал в темный плащ.
— Мама! — закричала девочка. — Дедушка!
— Дедушка приказал тебе идти со мной в разведку, — зашептал быстро Филипп. — Помнишь, я тебе рассказывал? Ты должна помочь дедушке обмануть его врагов. Надо молчать. Надо слушаться меня!
Динамия притихла.
Митридат со скорбью оглядывал пиршественный зал. Откинувшись на ложах, бледные, истомленные девушки спали — они уже не проснутся! Но на железный организм старого царя-кочевника яд не действовал. У дверей, раскинув руки, с распущенными косами лежала пронзенная копьем красавица Назик. Из внутренних покоев уже не слышалось воплей. Покончив с наложницами, скифы бросались на мечи.
Митридат встал — один среди трупов! Со двора, уже со ступеней дворцовой лестницы доносились бряцание оружия, топот и торжествующие крики победителей. Тяжелый топот и торжествующие крики приближались. Митридат стремительно обнажил меч. Не порыв отчаяния, не малодушие, нет, спокойствие величественной скорби отразилось на его окаменевшем лице. Уверенной, твердой рукой царь Митридат-Солнце вонзил острие меча в свою грудь.
Ворвавшись в пиршественную залу, Фарнак замер на пороге. Триумф Гнея Помпея безнадежно испорчен. Рим не увидит Митридата Понтийского в оковах. Не знать царевичу-изменнику римских наград…
X
В саду солдаты-наемники рубили на дрова редкостные ценные деревья. На площадях мертвецки пьяные победители валялись вперемежку с трупами побежденных. В боковых улицах еще шли грабежи. Филипп плотно окутал голову Динамии покрывалом. Ребенок не должен ничего видеть.
В выгоревшем предместье уже настала тишина. Кое-где слышался тонкий детский плач. Между развалин бродили тени погорельцев.
У моря Филипп опустил девочку наземь. Над обрывом, в багряном от зарева небе, четко вырисовывались черные остовы. А за ними, в высоте, как гигантский факел, пылал Акрополь — победители подожгли дворец.
— Где мама? Пойдем искать маму! — заплакала Динамия.
Филипп с трудом утешил ребенка. Девяносто стадий отделяло Пантикапей он земли аспуригиан, родины Назик.
Филипп посадил девочку в лодку.
Темнело. Пурпурные отсветы затухавшего пожара отражались в волнах. Все, что осталось от обширного и славного царства Понтийского, от Митридата-Солнца и его гордых, величественных замыслов, все уместилось в утлой рыбацкой лодчонке.
Филипп прижал к себе маленькую царицу. Этот ребенок — последнее, чем он еще владеет. В ней — жизнь Митридата, его мечта, его кровь, его неукротимый дух.
Длинная плоская коса выдавалась в море. Земля сама бежала навстречу. Солнце осушило беглецов. Динамия с любопытством осматривалась. Изумление пересиливало испуг. Филипп дал ей кусок сухой лепешки. За эти дни девочка привыкла к нему. Ребенок чувствовал, что этот немолодой грустный человек — ее единственная защита.
Они сошли на берег. Девочка доверчиво прижалась к нему. У Филиппа дрогнуло сердце: сейчас он покинет ее, и снова будет один, один, бездомный, безрадостный скиф! Маленькую царевну приютят, а кто приютит его, друга мертвых — Аридема, Армелая, Гипсикратии? Он живет среди теней, он уже сам — тень.
Филипп вздохнул.
— Пойдем, малютка.
Неподалеку темнело несколько хижин, крытых камышом.
Рыбачий поселок, прилепившийся к безлюдным прибрежным холмам, жил своей обыденной жизнью. Мужчины расстилали на солнце сети, для просушки. Женщины с большими иглами в руках ползали на коленях и чинили прорванные ячейки.
Филипп, ведя за руку Динамию, зорко вглядывался в обветренные, темно-коричневые лица рыбаков. Приметив у одной из хижин высокого худого человека в вылинявшем хитоне с разрезами, негромко окликнул:
— Евмен!
Рыбак испуганно оглянулся.
— Кто зовет меня так? Я — Еврикл!
— Евмен, — тихо повторил Филипп. — На наших виноградниках под Херсонесом моя кормилица звала свою дочь Евнией, а сына Евменом.
— Господин! — Рыбак задрожал всем телом. — Не выдавай меня. Алчность и побои нового хозяина…
— Не ты, а я молю тебя, брат, — прервал его Филипп. — Евния указала мне твое прибежище. Молю, приюти это дитя. Кончатся казни — вернешь ребенка ее отцу — царевичу Фарнаку. Прощай, — он наклонился и поцеловал Динамию. — Прощай! — и быстро пошел вдоль берега.
* * *
Степь цвела. Ярко-золотистые и алые тюльпаны, темно-пурпурные гиацинты, крупные звезды белых нарциссов сияли в молодой траве.
Горная лошадка бежала легкой иноходью. Филипп опустил поводья. Он устал. Как он устал! Но он не побежден, нет! Он — скиф, потомок Савмака, внук Гиксия, брат и муж Раксы, — он не уходит в изгнание, он возвращается домой, к своему вольнолюбивому племени. «Нет, борьба еще не окончена, нет!» — повторял он про себя.
Курганы таяли во тьме. Трава в степи стала черной. На краю кочевого становища тлел одинокий костер. Старик, укрытый тяжелым войлочным покрывалом, и худенький гибкий мальчик стерегли догорающее пламя. Филипп спрыгнул с коня. Гостеприимство степи запрещало расспрашивать. Мальчик подбросил в огонь сухих сучьев, и пламя ожило. Во всех движениях подростка сквозила грация, свойственная степным детям. Он с интересом разглядывал гостя.
— У тебя хорошая лошадь, — сказал мальчик на ломаном греческом языке.
— Откуда ты знаешь эллинскую речь? — удивился Филипп.
— Мой отец был эллин и великий воин. Моя мать, царица Ракса, научила меня его языку.
— Твоя мать — Ракса? Где же она?
Услыхав имя внучки, старый Гиксий очнулся от дремоты.
— Ушла к Гимеру и Тамор! — Старик указал на запад. Он не узнавал внука. — Мы теперь одиноки…
— Нет, нет! Мой отец скоро вернется! Победит и вернется к нам. — Мальчик с гордостью вскинул голову. — Он самый храбрый, он воевал против рабства.
Филипп устало улыбнулся.
— Почему ты смеешься? — Сын Раксы топнул ногой. — Ты не веришь, что я стану таким же великим воином, счастливым и храбрым, как отец?!
— Мой мальчик, — с небывалой нежностью произнес Филипп, — ты станешь великим воином, ты будешь счастливее, чем твой отец. Я верю в это.
Ночь кончилась. Над степью вставала заря. В предутреннем тумане слышалось, как на плавнях в камышах плескались и хлопали крыльями, протяжно крича, птицы-бабы. Просыпалась степь, перекликались люди, скрипели телеги. Призывно ржали кони.
В. М. Массон Жестокая эпоха рабства и угнетения
Исторический роман как бы переносит читателя в эпоху, оставшуюся далеко позади на тернистом пути общественного прогресса. Иная культура, столь отличная от современной, другие быт, способ мышления и нормы поведения, проявляющиеся в целом ряде ситуаций и поступков действующих лиц, в конечном итоге создают целостную картину восприятия древнего мира. В романе «Скиф» достаточно характерно показана и отличительная черта описанного времени — это была жестокая и безжалостная эпоха, основанная на рабовладельческих отношениях.
Человеку последней четверти XX века, знакомому с замечательными достижениями античной культуры, пользующемуся в повседневной жизни греческим алфавитом и римскими цифрами, порой трудно представить всю гигантскую пропасть между рабовладельцами и разами, на эксплуатации которых в конечном счете воздвигалось величественное здание античной цивилизации. Дух рабовладения, попирающий основы человеческого достоинства, пронизывал все сферы древнего общества. Рабы находились в полном и бесконтрольном распоряжении своих владельцев, приравнивались к вещам, умеющим только, в отличие от прочих предметов, говорить. «Рабовладельцы, — писал В. И. Ленин, — считали рабов своей собственностью, закон укреплял этот взгляд и рассматривал рабов как вещь, целиком находящуюся в обладании рабовладельца»[44].
Большинство выдающихся деятелей науки и культуры греко-римского мира разделяли этот взгляд, который был одной из непреложных основ их миросозерцания и бытия. Так, утверждалось, что тот, кто безрассудно изнеживает рабов, этим делает лишь излишне трудной их жизнь, да и себе затрудняет управление ими. В руководствах по сельскому хозяйству без тени сомнения деловито рекомендовалось избавляться от заболевших и состарившихся рабов точно так же, как рачительный хозяин избавляется от прочего пришедшего в негодность инвентаря — железных орудий и старых телег. Аристотель был убежден, что различие рабов и свободных лежит в самой природе вещей и для рабов их рабское положение столь же полезно, как и справедливо. «Если предположить в рабах личные достоинства, — риторически спрашивал этот великий философ древнего мира, — то в чем же будет их отличие от свободных людей?» Даже прогрессивные и по-своему гуманные деятели античной культуры отнюдь не склонны были распространять эту гуманность на рабов, которые, па их понятиям, находились за пределами полноценного человеческого общества.
В романе И. Ботвинника достаточно ярко показан этот дух античной эпохи, разделявшей весь мир на свободных и рабов, на людей и на «говорящие инструменты». Непосильный труд в мастерских и каменоломнях, на гребных судах и в сельскохозяйственных имениях, позор и бесправие на рынках по продаже рабов нередко приводили к волнениям и восстаниям, которые, как правило, безжалостно подавлялись государственной машиной рабовладельческих обществ, нацеленной на увековечение гнета и эксплуатации. Построенный таким образом роман имеет большое познавательное и воспитательное значение, он раскрывает ожесточенную классовую борьбу, органически присущую обществам, основанным на эксплуатации и угнетении, рисует героические образы народных борцов за свободу и равноправие.
И. Ботвинник рассматривает этот древний мир в переломный период, насыщенный острыми ситуациями и драматическими событиями. Наиболее мощное рабовладельческое государство — Римская республика — постепенно подчиняло своей власти независимые владения Средиземноморья. Вместе с тем и сам Рим переживал острые внутренние конфликты и, прежде всего, восстания рабов, порой выливающиеся в долголетние войны, ведущиеся с необычайным упорством и ожесточением. И именно в это время римская экспансия в Передней Азии столкнулась с весьма решительным сопротивлением. Антиримскую борьбу возглавил деятельный и энергичный правитель Понтийского царства Митридат VI Евпатор. Вступив на престол в возрасте 13 или 14 лет, он царствовал с 120 по 63 год до н. э. и постепенно превратил Понт из небольшого владения на северо-востоке Малой Азии в обширную державу, охватывающую почти все побережье Черного моря. Система союзных договоров обеспечивала понтийскому правителю поддержку воинственных кочевых племен, обитавших в восточноевропейских степях. В течение почти тридцати лет Митридат с неукротимым упорством вел борьбу с Римом. Три войны, так и названные древними историками «митридатовыми», стали важнейшими событиями во внешней политике Рима. Три выдающихся римских полководца — Сулла, Лукулл и Помпей — напрягали силы и способности в борьбе с коалициями, создаваемыми деятельным понтийцем.
В ходе первой войны, длившейся с 89 по 85 год до н. э., Митридат почти полностью вытеснил римлян из Малой Азии и способствовал восстановлению независимости Греции, которую активно поддерживал его флот. Особенно сильное впечатление на современников произвело избиение римлян по всей Малой Азии в один и тот же заранее назначенный день. Были убиты и мужчины, и женщины, и дети. Ненавистных пришельцев топили в море, поражали стрелами, рубили мечами в храмах, где они пытались спастись. Одновременно было уничтожено не менее восьмидесяти тысяч человек. Огромная армия, собранная Митридатом, переправилась из Малой Азии в Грецию, куда вскоре высадились римские войска во главе с выдающимся военным и государственным деятелем, жестоким и решительным Суллой. После тяжелой осады римляне взяли штурмом Афины и в двух решающих сражениях при Херонее и Орхомене наголову разгромили сначала одну, а затем и вторую армию, спешно высланную против них Митридатом. Вскоре Сулла переправился в Малую Азию, и в 85 году до н. э. Митридат был вынужден заключить мир, отказавшись от части завоеваний, уплатив контрибуцию и выдав часть флота.
Однако Митридат, стремясь всеми способами создать могущественную державу, независимую от Рима, рассматривал этот мир лишь как временную меру и вынужденный маневр. Общая обстановка как нельзя более благоприятствовала замыслам честолюбивого правителя. Острые социальные конфликты, потрясавшие римское государство, привели к открытой гражданской войне сначала в самой Италии, а затем на территории Испании, где во главе одной из враждующих сторон встал талантливый организатор и военачальник Серторий. На самом Апеннинском полуострове бушевала война с восставшими рабами, объединенными Спартаком в мощную и хорошо организованную армию. Волнения охватили и коренное население Италии, в первую очередь самнитов, добивавшихся равных с римлянами гражданских прав. Казалось, достаточно еще одного усилия, и ненавистный враг будет опрокинут и уничтожен.
Своего рода пробой сил явилась вторая война Митридата с Римом, пришедшаяся на 83–81 годы до н. э. Вызванная неоправданным наступлением римских войск, она привела к их поражению, но закончилась миром, в целом подтверждающим условия договора 85 года до н. э.
Митридат энергично готовится к решающим схваткам. Он заключает договор с Серторием, готовит союз с Египтом и Кипром, обручая с тамошними правителями своих дочерей, в поисках союзников обращается к наводнившим моря пиратам. В 75 году до н. э. наступлением Митридата начинается третья война, продлившаяся десять лет. После первоначальных успехов Митридат в 73 году до н. э. терпит поражение при осаде г. Кизика, теряет даже свои наследные владения и отступает в Армению. Затем, опираясь на поддержку армянского царя Тиграна, Митридат вновь возвращает себе Понтийское царство. С прибытием в 66 году до н. э. на Восток Помпея римская политика становится более гибкой, между союзниками по враждебной Риму коалиции раздуваются противоречия, нейтрализуется могущественная Парфия. Митридат окончательно терпит поражение в Малой Азии и бежит на север своих владений, в Боспор. Там он замышляет повторить подвиг Ганнибала и напасть на Италию с севера, объединив в этом грандиозном походе враждебные Риму народности и племена чуть ли не всей Европы. Этот эффектный замысел был полностью в духе энергичной натуры понтийского царя, но не соответствовал его реальным силам и возможностям. Созданная им держава, не вынеся военных поражений, разваливается на части, заговоры и восстания идут по пятам за блистательным неудачником. Против Митридата поднимаются боспорские города, и в 63 году до н. э. понтийский царь лишает себя жизни.
Роман «Скиф» как раз охватывает время второй и третьей митридатовых войн, рисуя обстановку преимущественно глазами главного героя книги — Филиппа. Разумеется, исторический роман — это не учебник истории, и не все описанное в нем может быть подкреплено ссылками на древние источники. Но в целом все действия вполне вероятны, и роман правдиво передает дух эпохи и историческую ситуацию.
Так, достаточно правдоподобен образ главного героя — полугрека-полускифа. Именно в греческих городах северного Причерноморья происходило активное смешение греков и скифов, немало было представителей кочевых племен и в многоязычных войсках Митридата. Все источники единодушно отмечают, что ближайшими союзниками понтийского царя были кочевые племена Подонья, Поднепровья и Приазовья, в первую очередь скифы и сарматы, которых он разными способами привлек на свою сторону. В первой войне с Римом на стороне Митридата сражалось особое «войско из Скифии», а передовой отряд составляли сто сарматских всадников. Особенно приблизил к себе Митридат скифское племя агаров, которое в целях лечения пользовалось змеиным ядом, что, видимо, особенно привлекло понтийского царя, непрестанно опасавшегося покушений и заговоров. После поражения в третьей войне с Римом Митридат стремился укрепить свои связи с кочевниками северного Причерноморья, выдавая за их правителей своих дочерей.
Известен и целый ряд скифских военачальников понтийской армии. Из их числа особенно прославился вождь племени дандариев, обитавших в Прикубанье, носивший имя Олфак, что по-скифски означало «сверхбыстрый». Олфак в сражениях отличался силой и смелостью, обладал незаурядным умом и неоднократно выполнял ответственные поручения самого Митридата. В известной мере этого Олфака можно считать прообразом главного героя романа Филиппа.
Вполне достоверно переданы романистом и характерные черты самого понтийского владыки — Митридата Евпатора. Он, без сомнения, был незаурядным историческим деятелем, личные качества которого всячески превозносились римскими авторами, пытающимися найти в них некоторое оправдание неудачам своей страны. Знаменитый понтиец отличался большим ростом, на спортивных состязаниях неоднократно побеждал в беге, управлял колесницами с упряжкой из шестнадцати лошадей. Сообщается, что Митридат, «единственный из смертных», знал двадцать два языка и мог говорить с каждым из народов своей пестрой державы на его собственном языке. На торжественных пирах он занимал первое место по еде и питью и даже получал соответствующие призы. Дерзкая отвага, большое мужество и, главное, неукротимая энергия были его отличительными чертами вплоть до трагической смерти. Так, когда при Херонее Сулла наголову разбил понтийскую армию, насчитывающую, по сведениям источников, сто двадцать тысяч человек, Митридат в первый момент казался растерянным, но тотчас же оправился от потрясения и в кратчайший срок собрал и переправил в Грецию вторую армию в восемьдесят тысяч человек. Сохранившиеся речи Митридата характеризуют его как прекрасного оратора, а портреты, вычеканенные на понтийских монетах, сохранили нам яркий образ уверенного в своих силах, мужественного и вместе с тем красивого властителя. Наряду с привлекательными внешними данными и поступками в действиях Митридата нередко проявляются жестокость, подозрительность, а то и прямое коварство. При переговорах с каппадокийским царем Ариаратом Митридат заявил, что у него отсутствует оружие, а затем выхватил спрятанный в складках одежды кинжал и на глазах у всех заколол противника. Только за короткий срок во время первой войны по доносам Митридатом были казнены тысяча шестьсот человек. Позднее в его архиве обнаружены заранее заготовленные смертные приговоры почти на всех его ближайших соратников. Митридатом были убиты или заточены мать, брат, сестра, три сына и три дочери. Теснимый войсками Лукулла, потеряв надежду на сохранение своей резиденции, Митридат послал во дворец приказ убить своих сестер, жен и наложниц, и все они погибли от меча, яда и петли.
Естественно может возникнуть вопрос, почему же в конечном итоге потерпел поражение столь энергичный и предприимчивый правитель, выступавший к тому же под прогрессивными лозунгами борьбы с римской агрессией на Востоке. Трагическому финалу Митридата способствовал целый ряд причин и обстоятельств. Во-первых, на протяжении всех трех войн неизменно сказывалось превосходство военной организации римлян. Значительные по численности войска Митридата скорее представляли нечто вроде разноплеменного ополчения, чем дисциплинированную профессиональную армию. Многочисленные конные кочевники были хороши для стремительной атаки, но мало пригодны для сложных маневров и легко приходили в упадническое настроение при неудачах и отсутствии военной добычи. Этим, в частности, объясняется легкий переход некоторых скифских военачальников на сторону римлян, а затем обратно к Митридату. Бывшие на вооружении у понтийцев внешне эффектные колесницы с торчащими в стороны острыми косами, которыми они должны были на полном скаку поражать противника, практически приносили мало пользы. Так, в битве при Херонее дисциплинированные римские войска просто расступились перед бешено мчащимися колесницами, а потом, когда эти громоздкие повозки с трудом стали поворачиваться, перебили коней копьями и стрелами. Римская пехота, разделенная на подвижные соединения, четко выполнявшие любые маневры, по боевым качествам превосходила профессионалов-гоплитов, имевшихся в войсках Митридата. Перед третьей войной представители Сартория пытались реорганизовать часть понтийской армии по римскому образцу, но, судя по всему, больших успехов здесь не достигли. Поэтому, сколь ни многочисленны были армии, вновь и вновь собираемые неукротимым понтийцем, в открытом бою с римскими легионами они, как правило, терпели поражение. Сам Митридат не обнаруживал больших полководческих талантов. В тех случаях, когда он лично принимал участие в битвах, Митридат проявлял лишь личную отвагу, получая в схватках ранения, иногда довольно опасные.
Вторая причина неудач, в конечном итоге преследовавших Митридата, несмотря на его временные и внешние весьма яркие успехи, заключалась в непрочности внутренней структуры создаваемой им державы. Объединив в одно время под своей властью довольно обширные территории, Митридат не сумел, да особенно и не стремился превратить их в спаянный государственный организм с сильной центральной властью. Фактически это была своего рода федерация, возглавляемая самим царем. При этом присоединенные провинции и царства сохраняли по существу обособленное положение, сменив лишь своего правителя на наместника Митридата или даже одного из его сыновей. Неудивительно, что как только на небосклоне удачи верховного владыки появлялись тучки и затемнения, эти провинции тут же вспоминали о былой независимости и Митридату приходилось иметь дело с изменой своих собственных детей.
Но главная и основная причина поражения неукротимого врага римлян заключалась в отсутствии у него четкой политической и социальной программы. На гребне удач Митридат выступал с демагогическими лозунгами общественных реформ, но потом отступал от этих обещаний. Важнейшей политической силой на Востоке являлись многочисленные города, богатая верхушка которых была заинтересована в стабильных условиях для развития торговли, но, вместе с тем, не склонна делиться доходами в широких масштабах с конкурентами из Рима, во множестве проникавшими в Малую Азию. Поэтому на первых порах малоазийские города активно поддержали Митридата, и этим же объясняются огромные масштабы римской резни, организованной понтийским царем. Однако Митридат не принес политической стабильности, а некоторые его социальные мероприятия стали вызывать серьезные опасения рабовладельческой верхушки. После первых успехов Митридат провозгласил освобождение городов от налогов на пять лет, отмену долгов и даже объявил об освобождении рабов, желающих вступить в его армию. Так, при Херонее в первых рядах понтийского войска сражалось пятнадцать тысяч таких бывших рабов, доставивших римским легионерам немало неприятностей. Биограф Суллы, уже известный нам убежденный сторонник рабства Плутарх, прямо писал: «Медленно пробивали римские гоплиты сплошную толщу их рядов: рабы, наперекор природе, осмеливались стойко сопротивляться». После заключения мира с Митридатом Сулла в числе прочих мер приказал рабам, которым Митридат предоставил свободу, тотчас же вернуться к прежним хозяевам. В этой связи отметим, что включенный в роман Ботвинника сюжет об Аристонике III — бывшем рабе, хотя и не является историческим фактом, но вполне передает сложившуюся ситуацию. Но тогдашний мир рабовладельцев, потрясаемый волнениями и восстаниями угнетенных, более нуждался в жесткой диктатуре, чем в заигрываниях с эксплуатируемым классом. Позднее изменил Митридат и налоговую политику, обложив города еще большими поборами, чем это было до него. При самом дворе нового властителя Малой Азии не прекращались интриги, заговоры, реальные или мнимые, и вполне реальные жестокие казни. В этих условиях, не видя в политике Митридата ни четкой социальной направленности, ни желаемой стабильности, рабовладельческая верхушка города отшатнулась от понтийского царя, который утратил одну из своих главных опор.
В Северном Причерноморье эти противоречия осложнялись стремлением Митридата, особенно в последние годы правления, теснее привлечь к союзу кочевые племена, ранее стремившиеся распространить свою власть на греческие города Северного Причерноморья. И здесь городская верхушка обратила свои взоры к Риму, а во главе недовольных встали сыновья Митридата — сначала Махар, а затем Фарнак. Дело дошло даже до того, что Фарнак в доказательство своей преданности Риму отправил на корабле к Помпею труп своего отца. Правда, Помпей устроил мертвому врагу пышные похороны, приказав поместить его в царскую гробницу. Отсутствие четкой программы и привело в конечном итоге к бесславной гибели энергичного противника Рима. В эту эпоху именно Рим мог обеспечить укрепление шатавшемуся фундаменту рабовладельческой цивилизации, ищущей последнее прибежище в военной диктатуре, преобразующей республиканские институты. Централизованная римская империя, а не аморфные образования под властью удачливых царьков, обеспечивала рабовладельческой формации еще несколько столетий устойчивости и процветания.
В. М. Массон,
доктор исторических наук
Словарь античных терминов
Хитон — у греков основной вид одежды, нечто вроде длинной рубахи без рукавов, поверх которой накидывался плащ.
Фибула — застежка, пряжка.
Триера у греков и трирема у римлян — военный корабль с тремя рядами гребцов.
Архонт — высшее должностное лицо в Древней Греции.
Табити — верховное скифское божество.
Пеплос у греков и пеплум у римлян — вид верхней одежды, плащ.
Кифара — струнный музыкальный инструмент.
Аристогитон — один из убийц тирана Гиппарха (VI в. до н. э.).
Гинекей — женская половина в древнегреческом доме.
Центурион — у римлян командир центурии — пехотного подразделения в 60–120 человек.
Аристоник — вождь восставших рабов в Пергаме (132–130 г. до н. э.).
Бирема — у римлян военный корабль с двумя рядами гребцов.
Обол — греческая мелкая медная монета.
Таксиарх — у греков командир крупного военного отряда — «полка».
Клио в греческой мифологии — муза, покровительница истории.
Сариса — длинное (до 5–6 м) македонское копье.
Преторий — палатка полководца в римском лагере.
Мойры в греческой мифологии — богини судьбы.
Квадрига — колесница, запряженная четверкой лошадей.
Миопарон — легкое каперское судно.
Qvantum satis — до насыщения (лат.).
Денарий — римская серебряная монета, равная 4 сестерциям или 16 ассам.
Югурта — нумидийский царь, долгие годы успешно воевавший с Римом.
Атриум — в римском доме — внутренний дворик, иногда крытый.
Сагум — у римлян короткий военный плащ.
Сагатус — одетый в сагум, т. е. римлянин.
Калига — солдатский сапог.
Примечания
1
Хитон — у греков основной вид одежды, нечто вроде длинной рубахи без рукавов, поверх которой накидывался плащ.
(обратно)2
Фибула — застежка, пряжка.
(обратно)3
Триера у греков и трирема у римлян — военный корабль с тремя рядами гребцов.
(обратно)4
Родос — остров в Эгейском море.
(обратно)5
Лилибей — порт в Сицилии.
(обратно)6
Архонт — высшее должностное лицо в Древней Греции.
(обратно)7
Табити — верховное скифское божество.
(обратно)8
Пеплос у греков и пеплум у римлян — вид верхней одежды, плащ.
(обратно)9
Кифара — струнный музыкальный инструмент.
(обратно)10
Аристогитон — один из убийц тирана Гиппарха (VI в. до н. э.).
(обратно)11
Гинекей — женская половина в древнегреческом доме.
(обратно)12
Персей уморил себя голодом в римской тюрьме (Прим. автора).
(обратно)13
Центурион — у римлян командир центурии — пехотного подразделения в 60–120 человек.
(обратно)14
Аристоник — вождь восставших рабов в Пергаме (132–130 г. до н. э.).
(обратно)15
Бирема — у римлян военный корабль с двумя рядами гребцов.
(обратно)16
Обол — греческая мелкая медная монета.
(обратно)17
Таксиарх — у греков командир крупного военного отряда — «полка».
(обратно)18
Пессинуит — город в Галатии.
(обратно)19
Клио в греческой мифологии — муза, покровительница истории.
(обратно)20
Сариса — длинное (до 5–6 м) македонское копье.
(обратно)21
Преторий — палатка полководца в римском лагере.
(обратно)22
Мойры в греческой мифологии — богини судьбы.
(обратно)23
Римская Азия — провинция Рима, бывшее Пергамское царство.
(обратно)24
Квадрига — колесница, запряженная четверкой лошадей.
(обратно)25
Риндак — река в Малой Азии.
(обратно)26
Миопарон — легкое каперское судно.
(обратно)27
Qvantum satis — до насыщения (лат.).
(обратно)28
Тарпана — Цейлон.
(обратно)29
Серы — китайцы.
(обратно)30
Денарий — римская серебряная монета, равная 4 сестерциям или 16 ассам.
(обратно)31
Югурта — нумидийский царь, долгие годы успешно воевавший с Римом.
(обратно)32
Атриум — в римском доме — внутренний дворик, иногда крытый.
(обратно)33
Пропонтида — ныне Мраморное море (между проливами Босфор и Дарданеллы).
(обратно)34
Гойтосир — скифское божество, по свидетельству Геродота, соответствующее Аполлону.
(обратно)35
В представлении античных авторов Боспор Киммерийский (ныне — Керченский пролив) был границей Европы и Азии.
(обратно)36
Ателлана — древнеримская комическая пьеса с импровизированным диалогом, действующие лица в виде масок — простак, горбун, скряга и др
(обратно)37
Сагум — у римлян короткий военный плащ.
(обратно)38
Сагатус — одетый в сагум, т. е. римлянин.
(обратно)39
Гирканское — древнее название Каспийского моря.
(обратно)40
Калига — солдатский сапог.
(обратно)41
Курн — древнее название реки Куры в Грузии.
(обратно)42
Фасис — древнее название реки Риони.
(обратно)43
Петра — столица небольшого царства в Аравии.
(обратно)44
В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 39, с. 70.
(обратно)
Комментарии к книге «Скиф», Иван Парфёнович Ботвинник
Всего 0 комментариев