«Троица »

1842

Описание

Осенью седмь тысящ сто семнадцатого года от сотворения мира, сиречь 1608 года от Р.Х., к Сергиевой лавре подступили войска самозванца и стояли шестнадцать месяцев… Сопротивление монастыря литовским войскам было не менее упорным и героическим, чем оборона Ленинграда и битва за Сталинград. Об осаде лавры и других событиях Смутного времени повествует живой журнал юноши XVII столетия — «Летописная книжица о смуте в Российском государстве, о геройской защите Троицкого Сергиева монастыря, о пленении и разорении и о конечной погибели царствующего града Москвы, и об иных мятежных делах, достоверно и неложно написанная свидетелем оных, отроком послушником Данилкой». Историческая повесть о Смутном времени написана для издательства "Северо-Запад", одобрена редакцией, но не опубликована из-за безвременной кончины издательства.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Александр Марков Троица

(неизвестная рукопись XVII века из архивов Соловецкого монастыря)

Сей же Данилка родом отнюдь не из последних людей, а из детей боярских, даже и какому-то очень большому человеку родней приходился, но изменники того человека с некоего высокого места согнали и предали злой смерти. Меня же, Данилку, святые монахи приютили здесь в Троице, и укрыли от злых человекоядных волков — прежде промянутых изменников, подумав: не пришлось бы и этому малому отроку разделить злую и преужасную долю своего троюродного дядьки и прочих родственников.

Потому я и не открываю напрямик своего настоящего рода и прозвания: умный поймет, а врагу или доносчику-кровопийце бог да не даст ума догадаться.

Так с малых лет я оказался у монахов в учениках да на посылках.

А разумом я от бога не совсем обделен, да и в прежние добрые времена, родительскими попечениями, преуспел в разных книжных премудростях, и цифири и риторскому искусству не без пользы обучался. Поэтому не долго я плакал, что не бывать мне царевым боярином, не сидеть в палатах царских и из золотых чарок заморских вин не пивать. Об этом Екклезиаст-мудрец правильно сказал: всё-де суета.

И решил я: стану с усердием к пострижению и иноческому чину готовиться, а как достигну мужеского возраста, буду книги летописные писать. Людям на память, Богу на прославление. Потому что книг писец, если голова не сеном набита, большую волю имеет, совсем как князь какой-нибудь, даже и более. Нужно только хитрость знать: спроста и напрямик не говорить против господского мнения, а окольными словечками даже и о сильнейших людях всю правду можно сказать. А ведь писаное слово долго живет, и до многих будущих потомков дойдет.

А эту книжицу пишу не для людского прочтения, а только сам для себя, упражнения ради. Потом уж, как выучусь, буду красиво писать, и с должным рассуждением, и как подобает. А здесь пока без всякого хитромудрия, в меру ума и по собственному хотению, благо я молод еще годами, с меня и спросу нет.

А нынешним летом, проще говоря — вчера, пришли сюда, под стены Троицы (а следует писать: превеликого и преславного Троицкого Сергиева монастыря, пресвятой и пречестной обители отца нашего чудотворца и заступника преподобного игумена Сергия Р. и пр.) враги с великим войском. А кто они, откуда и зачем — о том впереди речь. И, по-видимому, будет у нас скоро большое разорение и кровопролитие, а может, и смерть всем нам придет от меча. Пока же мы тут за крепкими стенами, и сколько-нибудь времени еще точно продержимся, но уже мне откладывать свой замысел нельзя. Поэтому начну, с божьего изволения. А бумагу и все прочее, для писания потребное, я у пономаря Иринарха тайком одолжил, его не беспокоя.

Вот краткими словами рассказ о том, с чего началась в нашем царстве смута, и как все эти нынешние горькие и злопечальные беды на нас божьим попущением обрушились, и за какие грехи.

А сам-то я толком не знаю, с чего все началось, это наверное только Господь Бог знает, мне же вовек не разобраться. Вот, скажем, царь Иван. (Ино царь и великий князь Иван Васильевич всея Руси, четвертый по числу прежде бывших Иванов царей, Грозный по прозванию).

Царь Иван Васильевич

О нем во многих книгах все подробно рассказано, как он царство Казанское победил и нечестивых булгар себе в рабское покорение привел, как с Литвой целый век воевал, да своих верных слуг и простых людишек всячески притеснял и безвинных смерти предавал. А ведь любят у нас таких царей: хоть злодей, да свой, по-иноземному не чудит, нашим обычаем зло творит.

Был у царя Ивана любимый слуга, из палачей главнейший, во всем государстве первый кровопийца — боярин Гриша Скуратов, по прозванию Малюта. Брал он с охотой на себя многие царевы грехи и невинную кровь. А еще были хитрые бояре, на царский престол с завистью глядевшие, Борис Годунов и братья Шуйские. Эти-то бояре, видя царское к Малюте благоволение, задумали к царю через него приблизиться, самим рук не обагряя. И взял одну малютину дочь в жены конюший боярин Борис Годунов, а другую князь Дмитрий Иванович Шуйский.

И вот ведь как повернулось премудрое и неподвластное разуму колесо судьбы: обоим родам людоедовы дочки принесли удачу, те и другие в свой черед царского престола достигали.

Царство Федора Ивановича

У царя Ивана было три сына: Иван царевич, Федор царевич и Дмитрий царевич. Старший, Иван, еще при жизни отца скончался, и не без отцовского, говорят, доброго напутствия. И когда царь Иван помер, остались по нем наследники Федор и Дмитрий. Дмитрий-то был совсем мал, двух лет от роду, или, может быть, трех, врать не буду. И отправили его с мамками в город Углич на удельное княжение. А Федора помазали на царство.

Этот царь и великий князь Федор Иванович блаженным был от рождения, и по причине слабоумия не мог вверенным ему царством достойно управлять. Только о душевном спасении заботился, а государственных дел не ведал, и слышать о них не хотел.

Пользуясь такой государевой простотой, Борис Годунов скоро всю власть к рукам прибрал, а соперников своих сумел в покорность привести: кого сослал, кого постриг, кого и головы лишил. Даже Шуйские затаились, увидев такое борисово возвышение.

Время настало тихое, и народу любо: и царь-то, почитай, безгрешный, святой, и управление государственное мудрое и добродетельное. В те годы много славных дел совершилось: крымского царя от Москвы с позором прогнали, и шведов на севере сильно побили, вернули исконные российские города Иваньгород, Корелу и Копорье, и многие земли у Варяжского моря. С Литвой же был длительный мир заключен.

Об убиении царевича Димитрия

Но свершилось тогда же и злое дело, многих великих бед начало: некие разбойники Микитка Кочалов и Михалка Битяговский зарезали в Угличе царевича Дмитрия, малое невинное дитя.

Царь же Федор, узнав об этом, принялся слезы лить да причитать, а дознания не умел учинить, поскольку ума ему бог не дал. А поехал в Углич дознаваться правды не кто-нибудь, а сам боярин князь Василий Иванович Шуйский, он же у нас нынче царем на Москве сидит. Этот-то князь Василий потом много всякого разного говорил об углическом злодеянии. Сперва народу было сказано: царевич-де падучей болезнью страдал, и сам в припадке ножом зарезался. Это сказали вслух, а в уши иное шептали: сам, мол, Борис Годунов убийц к царевичу подослал.

После князь Василий еще не раз свои слова переменял, как о том речь впереди будет, весь изолгался, бог ему судья, а у меня нет ему никакой веры. Проще сказать: неведомо по сей день, что там было в Угличе взаправду. От себя же добавлю, осмелюсь, что не один Борис смерти царевича мог бы желать, были и иные доброхоты, прямо не скажу ни на кого, хоть и мог бы помянуть некие роды, что на шубном промысле разбогатели, а после выше всякого понимания и смысла вознеслись.

Царство Борисово

Помер благоверный государь Федор Иванович, и не осталось по нем Российскому престолу законных наследников: одна лишь дочь у Федора была, да и та в младенчестве скончалась. Так пресекся на Руси род царский, шедший от Рюрика. Стали просить Бориса Годунова, чтобы венчался на царство; сестра ведь его была женой царя Федора, да и сам Борис многими разумными делами показал государственную мудрость и о благе российском радение. Сначала Борис притворился, будто не хочет царскую власть принимать, и гнал от себя просителей, и в монашеской келье затворялся. После, по многом народном молении и слезном упрашивании, согласился все же увенчать себя царским венцом.

Правил он, как и прежде, рассудительно, и по всему казался достойным держать скипетр Российского государства. При нем царство укрепилось, и много новых городов и иноческих обителей построилось, и был мир со всеми окрестными государствами. А царствующий град Москву Борис, словно некую невесту, премного украсил: крепкой каменной стеной ее окружил, и божьи церкви построил, и великую колокольню во внутреннем городе, в Кремле, золотою главой под самые облака вознес.

Такое благополучное время, однако, недолго продолжалось. Случился неурожай, и был голод по всей земле русской. Ржи четверть бочки шла по три рубля и выше, прежде же за алтын покупали. И ели кошек и мышей и иную мерзость, что и сказать нельзя, и помирали без счета. А иные крестьяне бежали от своих помещиков-земледержцев, и подавались в Северские земли. Много собралось там воров и смутьянов и всякого разбойного люда. Из тех краев потом вся смута пошла.

И были в ту пору грозные и страшные знамения по всей земле Русской. Видно, прогневался Господь на нас, и все черти во глубине преисподней зашевелились: повсюду являлись демоны. Видели же стрельцы московские летящую по небу карету, а в ней мужи в одеждах литовских. Над стеною кремлевскою пролетая, били по стене кнутами великими и голосами диавольскими покрикивали. Еще расплодились волки несметно в лесах от Москвы на запад, и пожирали друг друга, хоть это и не в обычае у волков. Какой-то татарин волхв говорил: «Се, скоро вы, русские люди, вот так же будете вкушать плоть братьев своих.» И видели звезду комету дьявольскую над Москвою в светлый полдень, перед самым Димитриевым появлением. Итак заклятье преужасное пало на русскую землю, грехов ради наших, и должно было всем нам испить чашу горькую.

Явление ложного Димитрия

Не успел еще голод закончиться, пришла новая беда. Объявился некто в литовской земле, где-то у города Киева, невесть какого роду и племени человек, был в услужении у пана Вишневецкого. И вот он сказался больным и позвал священника, говоря: я-де помираю, хочу покаяться.

Пришел священник греческой веры. Больной же к нему обращается с такими словами:

— Прошу тебя, отче, когда помру, пусть похоронят меня по обычаю царскому. Возьмите тогда у меня в изголовье грамоту, там написано, кто я есть, ведь я совсем не тот, кем здесь назывался.

Священник удивился таким словам, и поведал обо всем пану Вишневецкому. И когда отлучился больной со своего ложа (в нужное место побрел, держась за стену и издавая жалобные стоны), взяли поляки грамоту у него в изголовье и стали читать. А написано там было вот что:

«Аз есмь царевич Дмитрий Иванович, Российского престола законный наследник, сын царя и великого князя Ивана Васильевича всея Руси, меня же изменник Бориска Годунов повелел зарезать, но добрые люди спасли, а вместо меня другое дитя отдали убийцам. С тех пор я скитался по чужим землям и терпел всяческие лишения, и имя свое подлинное от людей скрывал. Посему прошу похоронить меня с царскими почестями.»

Поляки премного удивились, и приступили к больному с вопросами. Он же, слегка поупрямившись, вскоре все подтвердил, что в грамоте было сказано: «Подлинно-де я царевич Дмитрий». И тотчас же стал выздоравливать.

Поляки, поверив ему, отвезли того названого Дмитрия в царствующий град Краков, к королю своему Жигимонту. Король ему тоже поверил, и дал денег, чтобы ратных людей нанять, и благословил идти в Россию отнимать у Бориса царский престол. А вольный пан Юрий Мнишек, воевода Сандомирский, обещал ему в жены дочь свою Марину, и помощь людьми и пушками и оружием и огненным зелием.

Хотели же пуще всего поляки, того самозваного Димитрия на российский престол возведя, его руками святую православную веру извести и свою латинскую утвердить. А может, и сам-то Димитрий не своим умом додумался назваться царевичем, а понуждаем и научен был бесовскими латинскими чародеями, чернокнижниками, именем Езуитами. Эти-то Езуиты все государства западные опутали тайными сетями, и самыми государями бессовестно помыкают. Сии чародеи суть не моя выдумка: от разумных людей о них сведал, от архимандрита Иоасафа и келаря Аврамия, ненароком беседу их тайную услышав.

Названный царевич тотчас же, собрав малую рать из польских и литовских людей, отправился в поход и вошел в пределы Российского государства в Северской земле.

Многие жившие в тех краях люди издавна на Бориса зло держали, и с охотой поверили самозванцу, и стали царских воевод веревками вязать и города ему сдавать.

О подлинном имени самозванца

Царь же Борис, узнав о том, спешно рассылает тайных людей по городам и монастырям, и в Литву, и в иные земли, и велит разузнать, кто этот изменник и каково его подлинное имя и род. В скором времени приходят к царю гонцы, валятся ему в ноги и говорят:

— Смилуйся, батюшка, свет великия надежа государь Борис Федорович! Не сумели мы дознаться самозванцева истинного имени: все ведь глупые людишки его не иначе, как царем Димитрием величают. Но узнали мы, что был в Москве, в Чудовском монастыре, дьякон Гришка Отрепьев, буян, пьяница и сквернослов. Этот-то Гришка спьяну или сдуру похвалялся, что будет царем на Москве. Хотели его схватить, да он в бега пустился, так и не поймали. Уж не сей ли Гришка и есть самозванец?

И объявили народу, что называющий себя царевичем есть расстрига Отрепьев. Не все поверили, однако.

Царь собирает войско и посылает против самозванца в Северский край, сам же не решается из Москвы выехать. И была великая битва, и крепко побили царевы воеводы поляков и литву. Тот же ложный царевич сам от плена едва спасся, но нисколько, впрочем, не испугался и не отчаялся, и заперся с малыми остатками войска в городе Путивле. И вскоре туда к нему много изменников и разных воровских людишек сбежалось.

О смерти Бориса

А в это время в Москве царь Борис принимал иноземных послов, и сидел с ними за трапезой по обычаю царскому. И вот после трапезы по малом времени у царя нутро возмутилось, и кровь пошла изо рта и носа, и скончался в муках.

А не таков был царь Борис, чтобы в столь тяжелое для государства время взять да ни с чего помереть. Думается мне, отравили его ядом злые изменники-бояре. Было ведь у него немало завистников, думавших, что он не по праву престол занимает, потому как сами себя они считали ближайшими к царскому корню, и, скажем, вели свой род от младшего брата великого князя Александра Невского. Этим-то боярам самозванец был люб, потому как мыслили его помощью избавиться от Годуновых.

О злой судьбе рода Борисова

По смерти Бориса стал называться царем сын его Федор, шестнадцати лет всего, отрок прекрасный, научен был от отца книжному писанию, разумен и благочестив. И говорили мне, будто на меня он был похож лицом и статью. Быть бы ему славным государем и всей России добрым отцом, но не дал Господь.

А еще была у царя Бориса дочь, Ксения царевна, чудной красы девица, словно дивный цветок на лугу, благолепием сияла. Как и братец ее, любила книги читать и пела хорошо. Но и ей была злая судьба уготована. Правда, теперь все миновало, и даже божией милостью мне, недостойному, случается видеть иногда ее пресветлое личико. Ведь она, Ксенюшка, здесь с нами в Троице нынче сидит в осаде. Но вернемся к прежнему рассказу.

Воеводы Борисовы, что в Северской земле с самозванцем воевали, присягнули было Федору, но в скором времени к ложному царю Димитрию переметнулись, а с ними заодно и все бояре московские. И стали изменники смущать народ на Москве, говоря:

— Пойдем, прогоним Годуновых, они же злодейской лестию царский престол воровски похитили. Пусть правит нами законный государь Дмитрий Иванович!

Возмутился народ, и пошли, ворвались в палаты царские, и Федора с Ксенией и матерью их царицей Марьей схватили и в прежнем их доме, где жили до воцарения, с позором заточили. А ложный Димитрий в великой радости, как победоносец, пришел в город Тулу, и послал вперед себя в царствующий град предателей князей Мосальского и Голицына, чтобы они к его приходу все приготовили. И сказал:

— Не войду в Москву, пока живы царица и царенок, родичи врага моего изменника Бориски.

Князья самозванцеву волю с охотой взялись исполнить, и, придя в Москву, царевича Федора и мать его царицу предали злой смерти, задушили, а народу сказали, что они сами отравились. Царевне же Ксении жизнь сохранили, по тайному гришкиному указу. Участь ее ждала еще горше родительской.

Царство Расстриги

Самозванец, гордыней переполняемый, вступил в царствующий град Москву. Народ же и бояре встретили его с великой честью. А князь Василий Шуйский, царь наш нынешний, при всем народе каялся и крест целовал в том, что он-де не видел Димитрия мертвым, когда ездил в Углич на дознание, а видел другое дитя. Прежде же он, князь Василий, неправду говорил якобы затем, чтобы до времени не открылась Борису тайна царевичева спасения. И было в народе большое ликование.

Этот царь Григорий, ложно называвшийся Димитрием Ивановичем, был с виду неказист и обличье имел простое, не царское: росту небольшого, все тело смуглое и рожа в бородавках. Грамоту знал и в государственных делах был сведущ, с боярами держался запросто, словно и впрямь с малых лет знал все обычаи царские. Воинов своих любил и всячески жаловал. Потешные бои устраивал и сам в схватку лез, о синяках и царапинах на царской своей персоне нимало не заботясь.

А еще имел он замыслы великие, не под стать своему низкому роду и воровской душе: хотел войной на турок идти, чтобы очистить от нечестивых Царьград и гроб господень освободить. Уже и взаправду стал войска собирать и хотел брать Азов, но не успел, ибо принял возмездие за свои грехи и был убит.

Это я назвал дела его, которые можно счесть достойными похвалы, но зла он совершил больше. Жаловал поляков своих и литву и немцев более всех прочих, и тем обижал русских людей. А иноземцы по Москве ходили хозяевами. К словам думных бояр не любил прислушиваться, главными же советчиками были у него польские и литовские люди. Смеялся над обычаями старинными, православные обряды исполнял не ревностно. Поначалу хотел даже вместо нашей истинной веры бесовскую латинскую ересь в России утвердить, и поставить костелы лютеранские. Но вскоре одумался и от этих нечестивых мыслей отрекся, за что поляки его ругали.

А еще не нравилось людям, что царь держится просто, не соблюдает царского достоинства: позволяет полякам в лицо себе бранные речи говорить, а то еще велит живого медведя в Кремль доставить и сам на него с рогатиной выходит, или возьмется некие разукрашенные хоромы строить и сам трудится, будто и не царь, а простой мужик. Очень любил он силой своей и удалью похваляться.

Но самый большой его грех, за который гореть ему в аду веки вечные, вот какой. Захватил он, нечестивец, в плен царевну Ксению, девицу прекрасную, чью родную мать и милого брата он повелел смерти предать, и сотворил с ней срам, и над красотой ее и девичьей честью зло надругался. И держал ее при себе шесть или семь месяцев, и все не мог насытить порочное свое естество. Говорят, еще и многих других честных девиц и жен опозорил этот окаянный подлец Гришка, козлище бессовестный.

А князья Шуйские думали поначалу, что, скинув Годуновых с расстригиной помощью, они скоро и его самого к рукам приберут и всеми государственными делами будут самолично распоряжаться. А когда увидели, что не смогут осуществить своих замыслов из-за Гришкиного своеволия и нахальства, стали размышлять, как бы им и от этого царя избавиться.

Послали грамоту польскому королю Жигимонту: «Почто, мол, великий король, подослал ты нам такого беспутного и ничтожного человека в цари? Отрекись от него, да вели своим панам, чтобы перестали ему помощь оказывать. Тогда мы без больших трудов сего бесстыдного низкородного наглеца сами с престола за смрадные уды стащим, а тебя, государь, отблагодарим, как подобает: в войне против шведов пособим, землями пожалуем, или, буде тебе угодно, возьми град Смоленск».

Король же польский этими посулами нисколько не прельстился, ибо ждал случая всю Россию привести под власть польской короны, а для того расстрига Григорий должен был утвердить у нас латинскую нечестивую веру и на польской княжне жениться.

Прослышал самозванец о боярских кознях, и повелел князя Василия Шуйского схватить и голову ему принародно отсечь. Когда же привели его на казнь, и палач уже меч изготовил, вдруг объявляют царскую милость: простил-де царь Шуйскому его грехи, пусть впредь ему верно служит и зла не умышляет.

Думал ложный Димитрий такою лестию Шуйского в покорность привести. А голову ему не стал рубить, потому что за свою-то голову всерьез не опасался. С легкостью из ничтожества престола царского достигнув, уверовал он в свою счастливую судьбу, и никакой угрозы себе не видел, потому и вел себя так дерзко и обычаев не чтил. А может, верил в колдунов езуитских, что доселе ему чарами крепкими помогали. Но колдунам-то за него радеть теперь едва ли была охота: ведь он веру православную искоренять раздумал.

Князь же Василий с тех пор стал царю свою верность лицемерно показывать, но в тайне продолжал против него козни чинить.

Смерть самозванца

Прислал пан Юрий, воевода Сандомирский, самозванцу такую грамоту: «Обещал ты, государь Дмитрий Иванович, как вернешь себе отеческий престол, взять в жены дочку нашу панну Марину, но, как видно, позабыл о своем слове. Ведомо нам, что ты с некоей девкой Аксюшкой Годуновой в нечестивом браке живешь, и нас, оказавших тебе в трудное время такие великие услуги, своим бесстыдством позоришь. Если не одумаешься сейчас, отзовем своих людей, и впредь на нашу помощь не надейся.»

Тогда ложный царь Димитрий повелел Ксенюшку царевну постричь и в монастырь на Белом озере заточить, а сам стал готовиться к прибытию панны Марины Юрьевны.

Приехала она с великой свитой в две ли, три ли тысячи рыцарей литовских, и тут же принялись они пировать, пить да буянить, по Москве господами ходить, людей московских бить и обижать, а у купцов товары отбирать. Расстрига же венчался с Мариной в божьей церкви, а ведь она была некрещеная. И было в народе великое возмущение и ропот, и говорили уже открыто: «Тот, кто царем себя называет, не есть законный наш государь Дмитрий Иванович, а есть вор и изменник расстрига Гришка Отрепьев».

Однако же многие из черных людей любили по-прежнему царя Димитрия за удаль и простоту, к тому же царствие его было веселое, не в пример прежним царям.

Тогда князь Василий Шуйский послал своих тайных людей к московским дворянам и детям боярским и служилым людям с такими словами: «Надобно нам избавится от самозванца. Еще бы можно было потерпеть, что он не подлинный Димитрий, когда бы был хороший человек. Но вы сами видите, каков он: все обычаи дедовские ногами попрал, хочет, нечестивец, Россию до конечного разорения довести. Восстанем, православные, побьем ложного царя и поляков его, и литву, долго ли еще им христианскую кровь пить?»

Так составился против самозванца заговор. В назначенный день тайные люди князя Василия стали мутить народ московский, говоря: «Поляки-де государя убивают». Москвитяне же на поляков давно зло держали. И поднялся московский люд, и пошли бить иноземцев по всем дворам, где стояли они.

Заговорщики же с князем Василием ворвались в Кремль, побили литовскую стражу, а Гришку самозванца схватили и стали суд над ним чинить. А поляки не могли ему помощи подать, потому что в это самое время животы свои спасали, обороняясь от возмущенного черного люда.

— Отвечай, — говорят ему. — Правду, собачий сын, кто ты таков есть?

А он им в ответ:

— Знаете сами. Я ваш законный государь Димитрий Иоаннович, сын царя и великого князя Ивана Васильевича всея Руси.

Был там дворянин Григорий Волуев. Услышал он эти самозванцевы слова и стрельнул из пищали Отрепьеву прямо в сердце. Тот на месте скончался.

Раздели его догола и положили в таком позорном виде у лобного места народу на смех.

А поляков и литвы в тот день в Москве побито было без счета: по всему городу их ловили, и многих безжалостно смерти предали, как виноватых, так и безвинных, не разбирая.

О воцарении Василия Шуйского и его присяге

Два дня миновало по смерти самозванца. Пришел тогда князь Василий Шуйский на торжище, в место народного собрания, и стал речь держать.

— Надо, мол, избрать царя.

Его же тайные люди повсюду в толпе стояли, и народу в уши нашептывали: дескать, пусть изберется на царство князь Василий, ведь его трудами и заботами мы от самозванца избавились, к тому ж и род его самый знатный, идет от святого и благоверного князя Александра Ярославича.

И стали все кричать:

— Пусть изберется князь Василий!

Вот так и стал царем Василий Иванович, он же и поныне царствует на Москве (хоть полцарства и захвачено иноземцами и русскими изменниками, и сам престольный град врагами обложен, народ же голодом и мечом истребляется, но о том впереди речь).

Возрадовался Василий превеликой радостию, и в божьем храме долго со слезами благодарил Пресвятую Богородицу, даровавшую ему царство, хоть и на старости лет.

А после совершил небывалое дело: перед всем народом целовал крест, и присягу принес, и поклялся власть во зло не употреблять, никого без боярского честного суда смерти не предавать, а имение казненных в казну не отбирать, но оставлять детям их и женам. А еще поклялся ложных наветов не слушать, с наветчиков же спрашивать улики верные, а клеветников казнить тою же казнью, какую хотели безвинному человеку учинить.

Боярам такие царевы речи не по нраву пришлись. Надобно, говорили, всем православным христианам на верность самодержцу присягать, царю же клятвы творить не подобает.

Я-то в царевой присяге дурного не вижу, а то худо, что не сдержал царь своего слова. Скоро начал и без суда казнить, и к лживым наветчикам слух преклонять.

О перенесении праха

Повелел царь Василий перенести прах Бориса Годунова, сына его царевича Федора и царицы Марьи из некого убогого монастыря, где их Расстрига велел похоронить как простых людей, в нашу преславную обитель, дом чудотворца Сергия. А царевну Ксению призвали из ссылки из Бела Озера, чтобы она сопровождала гробы единокровных своих. Так-то царевна у нас в Троице очутилась.

Не позабыл Василий и о другом покойнике, о царевиче Дмитрии Углическом. Будто не всю еще ложь излил на несчастного младенца, и не всю выгоду получил от давнего злодейства! Покаялся царь в том, что на безвинного грех возвел, в самоубийстве его обвинял, а после живым объявлял. И повелел, чтобы положить конец всем слухам, привезти прах царевича в Москву.

Раскопали могилку, и увидели Димитриево тело нетленным. Поистине, великое чудо, если правда. Показали народу нетленные мощи, и многие исцелялись от них. Так все могли удостовериться, что Димитрий рук на себя не налагал, и уж тем паче не жив, но был невинно убиен и за мученичество свое удостоен стать чудотворцем и божьим святым угодником.

Но не помог царю Василию и этот святой угодник Димитрий спасти царство от смут и остановить пролитие крови христианской; не помогли и нетленные мощи. Люди же говорили так: «Кто нам заистинствует, что подлинно те мощи Димитриевы? Уж не царь ли Василий Шубин, во всем государстве первый правдолюбец?». Шубиным же царя прозывают в насмешку, ведь в родовых его землях, в Шуе, народ издавна шубным промыслом промышляет.

О новых мятежниках

Приехал в Северскую землю, в верный самозванцевой памяти город Путивль, князь Григорий Шаховской, и сказал горожанам:

— Жив государь наш Димитрий, вместо него на Москве убили ляха, а царь спасся. Должны мы показать о нем радение и царя Шубина не признавать, тогда в скором времени государь вернется, чтобы снова занять отеческий престол.

Возликовал народ, и все от царя Василия тотчас отреклись. И отложился град Путивль от Москвы и государя, а следом и другие города Северской земли. Стали туда собираться мятежники со всей великой России. Из Астрахани пришел с войском самозванец, ложно принявший имя царевича Петра, сына царя Федора Ивановича, коего никогда и не бывало. А еще пришел некто Иван Болотников, из холопов, его турки в плен захватили, а немцы в Царьграде из плена выкупили и отвезли во град Венецию, он же оттуда через Литву добрался до Путивля. Этот Иван был великой храбрости муж, воинским духом обуян, очень разумен, страха не ведал. И стал он у мятежников воеводой, и пошел на Москву с большою ратью.

У царя же Василия казна пуста, воинским людям за ратный труд платить нечем, все ведь царские сокровища, что много лет московскими государями собирались, окаянный Расстрига пирами и буйными потехами за единое лето промотал. Да и воевод дельных нет у царя Василия, если правду сказать. Что Мстиславский князь, что Воротынский, что брат царев Дмитрий Шуйский, кроме знатного рода и спеси иных достоинств не имеют, ни ума, ни ратного духа, потому и не любимы воинскими людьми. А один есть юноша, истинно славный и доблестный, Михайло Васильевич Скопин-Шуйский, царев племянник, так его из зависти и презрения к его юным годам до великих дел поначалу вовсе не допускали.

Иван же Болотников подступал к царствующему граду, а по пути мятежники, казаки и холопы, безжалостно честных людей мучили и грабили, дома дворянские жгли, а жен и девиц бесчестили всячески без пощады и разбору.

Разбил Болотников царские рати, против него посланные, и утвердился в селе Коломенском, и перекрыл все пути в царствующий град.

Тут царь Василий испугался, и от такой великой нужды, будучи со всех сторон тесним, додумался до разумного дела: поставил воеводой племянника своего Михаила, о нем же прежде писано.

Этот отважный князь Михаил Васильевич, не мешкая, храбро повел царские полки на мятежников. И была жесточайшая битва, и множество пало людей с обеих сторон. Понемногу же царевы воины стали одолевать, и погнали изменников острием меча, и долго их преследовали и многих убили. Тогда Болотников от Москвы ушел и уселся в городе Калуге. А царское войско тот град долго осаждало. Взять же града не могли из-за мужества и геройства бывших в нем людей.

А князь Шаховской и ложный царевич Петр с другим войском уже шли на выручку воеводе своему Ивану Болотникову. И заняли они город Тулу, а Болотников туда же перешел из Калуги.

Узнав о случившемся, о соединении вражеских ратей, царь Василий, хоть и стар, сам сел на коня и повел войско ко граду Туле. Град окружили, и многократно и яростно ко граду приступали, но взять не могли.

Новый самозваный царь Димитрий

Среди осажденных мятежных людей началась смута, ругали своих начальников, говоря:

— Где государь наш Димитрий Иванович, коего вы нам обещали? Долго ли будем его дожидаться? Пусть явится нам государь, чтобы мы знали, за кого умираем.

Тогда князь Шаховской и Петрушка самозванец послали грамоту в Литву, королю Жигимонту и панам, с такими словами: «Порадейте о нас, великий король и панове, пришлите хоть какого-нибудь Димитрия царя, только бы обликом с прежним не сильно разнился. Мы же вас не забудем: от границы и до Москвы все наше, приходите и владейте, избавьте лишь нас от Шуйского».

И скоро является в Северской земле новый Димитрий, с первым, однако, не совсем схожий: бородавки на роже хоть и есть, да не в тех местах. О подлинном же имени его и роде разные толки ходят: то ли он Матвей Веревкин, поповский сын, то ли из жидов. Нравом же он, как говорят, груб, свиреп, жаден и хитер весьма; похваляется мудростью и якобы будущее прорицает; отвагою же и ратным умением не наделен, как первый самозванец.

Северским же людям все едино, хоть конь Димитрием назовись — и коня примут, так и этого вора приняли с честью и с радостью.

Самозванец собирает, не мешкая, великую рать и идет к Туле, своим на подмогу. Царь же Василий, прознав о новой беде, спешит Тулу взять, но с геройством и удалью ее защитников совладать не может. Но нашлись в царском войске хитрецы: построили на реке, ниже града, деревянные запруды, и засыпали землей. Стала вода в реке прибывать, но не могла пройти в свое русло, и повернула вспять, и затопила весь город. Горожане теперь от дома к дому на лодках плавали. К тому ж потоп все хлебные запасы погубил, и начался голод. До того дошло: ели кошек утопших, даже и человечину. Так что, хотели того или нет, пришлось им сдаться на государеву милость.

Вернувшись с победой в Москву, царь Василий самозванца Петрушку по многом истязании повелел повесить, а Ивана Болотникова в реке утопить. Князь же Шаховской по причине знатного рода казнен не был, а только изгнан. Великородие многие вины прощает, хоть это и не правильно, по-моему.

О победах самозванца

Ложный же царь Димитрий стоял в городе Орле. Из Литвы явились к нему со многими воинами пан Александр Лисовский и гетман Петр Сапега, и другие поляки и литовцы. Много и русских изменников сбежалось к Димитрию: дворян, и крестьян, и казаков, и холопов беглых. И войско самозванцево весьма усилилось.

Царь же Василий этих новых разбойников поначалу совсем не боялся, думая без труда с ними совладать. А над ратными людьми снова поставил брата своего Дмитрия Шуйского, воеводу негодного и ленивого.

Этот Шуйский всю зиму с войском в стане стоял без дела, пока ложный царь города брал и многие российские земли без боя покорял, совсем близко уже подступая к царствующему граду.

Началось тогда в Москве смятение и страх великий, многие же знатные люди к самозванцу перебегали.

Тут уж царь снова передал воеводство славному Михайлу Васильевичу, а надо было раньше. Самозванец-то уж к Москве приступал, но не смог войти в город и встал в селе Тушине. Здесь ему городок построили с валом и всякими укреплениями, и даже с царским дворцом.

Московские же люди от такой смуты вконец ум потеряли. Никто ведь не знает, чья власть будет завтра, и кому из царей должно служить. Обоих-то самодержцев народ почем зря ругает и на смех поднимает: одного прозвали цариком, еще вором тушинским, другого Шубником. И начали все бегать от царя к царику и обратно, ни тут ни там не задерживаясь; иные же семьи меж собой условились, кому служить царику, а кому царю, чтобы, буде кто победит, всегда бы нашлись такому роду заступники. А иные так изловчились, что и жалование от обоих государей получают. И никто уж таких людей изменниками не зовет, а кличут в шутку перелётами, словно то потеха.

Как поляки царя Василия обманули

Царь Василий стал переговоры вести с польскими послами: пусть-де поляки перестанут помогать самозванцу. Поляки же требовали отпустить всех знатных польских людей, что в плену содержались с тех пор, как первого самозванца убили. А главные среди этих пленников пан Юрий Мнишек и дочь его Марина, бывшая царица, жена Гришки Расстриги.

Давеча спросил я пономаря Иринарха, как нам правильно величать эту царицу Марину. Он же меня давай за вихры таскать и отколотил изрядно, говоря: «Уж я тебе покажу царицу!» Ему ведь невдомек, что я книгу пишу и не спроста любопытствую. Однако же сведал я, что хотел. Вот как именуется она: «Беспутная девка Маринка, воровская литовка, латинской веры некрещеная лютеранка», далее не книжными словами.

Продолжение повести.

Столковался с поляками Василий и отпустил пленников; поляки же слова не сдержали и своих людей из тушинского стана не отвели. А пана Мнишка и Марину Юрьевну с полдороги вернули тушинские люди, разогнав царскую стражу, и привели в стан самозванца. Марина же не долго сомневалась, взяла да и признала нового вора за старого, своего мужа убитого, и стала с ним во дворце жить.

А тушинский царик тем временем, Москву окружив, по всему царству свои разбойные рати посылает. Едва уж не все города под его власть перешли. Только и остались верны царю Василию Тверь и Новгород, и несколько других, и наш славный Троицкий Сергиев монастырь. И стали мы у тушинцев как бельмо в глазу. Ведь от нас Москве большая помощь шла и деньгами, и запасами, и воинскими людьми. А еще здесь в Троице богатства несметные, на три царских казны, говорят, хватило бы. Вот и задумали самозванцевы воеводы, Сапега и Лисовский, захватить наш град, а богатства его разграбить, Москву же окончательно лишить всякой помощи и надежды.

Здесь я начальное слово завершаю, и впредь буду уже не с чужих речей писать, а своими глазами виденное, об осаде Троицы.

Об окружении Троицкого монастыря

Раньше летом приходил уже Лисовский к Троице, но тогда не осмелился к городу приступать. Шел он из Владимира в Переяславль, промышляя разбоем и проливая христианскую кровь, и вот вышел к Троице. Но увидел наши крепкие стены и высокие башни, и прошел мимо. Однако не мог не сотворить хоть малого зла, и сжег слободу Клементьевскую, что от монастыря к югу. А после явился в Тушино к своему воровскому государю.

Тогда уже стал народ из посадов и сел окрестных собираться в монастырь.

А в Тушине враги совет держали, и говорили меж собой: «Долго ли еще будут эти монахи, угнездившиеся, как вороньё, в своем каменном гробу, в Троицком монастыре, нам повсюду пакостить? И людей-то наших ловят и смерти предают, и народ мутят, чтобы служили царю Шубину и не признавали законного государя царя Дмитрия Ивановича. К тому же у них там сокровищ тьма, а нам нечем войску платить.»

И вызвались Сапега с Лисовским Троицкий монастырь захватить и разрушить.

В лето 7117, сентября в 23 день подошли эти окаянные безбожники лютеране к монастырю по московской дороге, а с ними войско литовских и польских людей и русских изменников: тысяч сто наверное, или немногим меньше, но уж никак не меньше 20000.

Я на стену влез у Водяной башни и сам видел: поистине, грозное войско. Растянулось по дороге, конца же не видно. А рыцари литовские на красивых конях ехали в латах и шлемах, с пиками и знаменами, с трубным гудением и пищальным стрелянием; пушки огромные следом катили, а над войском пыль стояла густо; даже будто бы и стена монастырская подрагивала от их суровой поступи.

Слободской же народ и крестьяне в монастырь толпами валили, все спешили за стенами укрыться: с женами, и с малыми детьми, и с курями своими и скотиной, и всякой домашней никчемной рухлядью; а свои дома, все посады вокруг монастыря, сами же предали огню, чтобы литве не достались.

И такое множество набилось в монастырь народу, и скота, и всякого скарба, что и не протолкаться. Поначалу-то казалось мне шумно да весело, но скоро я понял, что хуже нет такой тесноты. Никому ведь нельзя со своей срамотой никуда укрыться, а ям и нужных мест загодя не наделали. Такой смрад поднялся, хоть падай. А одна баба посередь двора рожать стала, мне же от такого зрелища сделалось тошно. А ведь говорил мне Аверкий: не пялься, мол, бесстыжий дурень.

Воеводы наши, князь Григорий Долгорукий и Алексей Голохвастов, собрали ратных людей и повели навстречу вражескому воинству. Наскочили на поляков внезапно и нескольких порубили, а затем в город возвратились невредимыми.

Поляки же и литва и русские изменники очень разгневались, закричали страшными голосами, и город в тот же час окружили со всех сторон, так что нельзя стало ни войти, ни выйти.

А наши воеводы приготовили город к осаде: к каждой бойнице человека приставили с пищалью или луком, и пушкарей к пушкам, чтобы каждый свое место оборонял.

Воинских-то людей у нас немного: сотни три всего, да столько же монахов. А крестьян и посадских людей, холопов да слуг монастырских, и иного всякого люда собралось до двух тысяч. И все вооружились, кроме баб, детей малых да немощных старцев, и приготовились стойко град защищать. А меня обидели: не дали оружия никакого, а наподдали под зад коленом, а инок Матвей еще усугубил мое несчастье, сказав:

— Поди прочь, Данилка, мал ты еще для ратного дела, тебе впору титьку сосать. И не путайся тут, щенок, дабы настоящие мужи и военные люди об тебя не спотыкались.

Подождите же, придет и мое время.

Так томимся мы здесь в великой тесноте уже целых семь дней. А кругом у нас плач и стоны, многим ведь людям жилья не хватило, и самого нужного ничего нет, очень тяжко всем приходится. Мы же молимся денно и нощно, и зовем на помощь отцов наших, преподобных чудотворцев Сергия и Никона, чтобы они заступились за нас перед Господом, и снята была осада. Потому что не сможем долго так жить, словно сельди в бочке утиснутые.

А начальники наши порешили привести народ к крестному целованию. И все мы целовали крест господень, что будем сидеть в осаде без измены. И я тоже крест целовал, и от этого немного душою укрепился.

А монах Пимен сказывал, будто привиделось ему не во сне, а наяву, как сошел с небес столп огненный прямо на церковь пресвятой Троицы, а потом свился словно бы в клубок и в церковное окошко закатился.

Разумному человеку такое знамение не надо толковать, для прочих же поясню: это сила господня вошла в обитель, сделав ее неодолимой для врагов. Так святые отцы учат. Мне же неведомо, как нам удастся из нынешнего нашего горестного злополучия живыми спастись; только и остается, что на чудеса святых угодников уповать.

Сентября 29-го дня

Стали кликать всех из келий, чтобы шли к храму Пресвятой Богородицы, честного и славного ее Успения, дескать, прислана грамота от поляков, и будет оглашена перед всем народом. А воевода наш Алексей Голохвастов встал у ворот храма и сказал:

— Вот, послушайте, православные, что пишут нам богоборцы Сапега и Лисовский.

И взял хартию и прочитал громко, однако же из-за шума и гомона людского я не все расслышал, а вперед не сумел протолкаться.

«Воеводам, архимандриту Иоасафу, монахам, стрельцам, казакам и всему народному множеству. От имени государя царя нашего и вашего Дмитрия Ивановича говорим вам: образумьтесь, пожалейте себя и семьи свои, сдайте нам город. Щедро пожалованы будете от государя. Если же не покоритесь, все умрете зло. Мы ведь не затем пришли, чтобы, не взяв града, отойти прочь. Даст бог, возьмем замок ваш, и вас всех тут же порубаем».

Люди же, услышав это, молились и плакали, а иные кричали каждый свое. Я же этих угроз нисколько не испугался, но молился вместе с прочими. А воевода сказал еще:

— Мы с князем Григорием, архимандритом Иоасафом, соборными старцами и всеми воинскими людьми составили кровопийцам отписку, чтобы они ложными надеждами не тешились, вот такую:

«Напрасно вы, вероотступники и богоборцы, прельщаете нас, Христово стадо православных христиан. Даже десятилетний отрок у нас, и то посмеется над вашими посулами. А писаньице ваше мы, получив, оплевали. Царик же ваш вор и подлец, а царица ваша Маринка блудливая еретичка, а сами вы поганые псы бесовские.»

А потом спросил у нас воевода, любо ли нам такое ответное писание. И одни кричали «Любо!», а иные только громче плакали, бабы особенно. Тогда воевода эту грамоту отдал некому мужу неизвестному, статному, в латах, а это был гонец литовский, он же утром от них послание привез. И выпустили его с ответом из монастыря.

А шуму было много в толпе, некоторые же весьма устрашились. И говорили, я слышал, меж собой: теперь, мол, нам только смерти ждать: посулы ведь и ласку литовскую воеводы отвергли, их же самих и государика Димитрия облаяли непотребно. Уж милости нам не будет.

Думаю, теперь нам одно осталось: стоять насмерть за святую веру и за царя Василия, каков бы он ни был старый плут и лжец. А все же православный государь.

Сентября 30-го дня

Я на стену залез возле келаревых келий и между зубцов выглядывал, а там по всей Красной горе литовцы свои крепости возводят. Ров прокопали длинный от Келарева пруда до Глиняного оврага, а за рвом вал насыпали. За валом же шатры и лачуги и острог, стягов много и копий, и казаки туда-сюда скачут. А по сю сторону рва прикатили туры, башни плетеные на манер корзин, ставят их рядами и землею с камнями засыпают. За турами же пушки готовят, а стволы в щели просовывают, чтобы бить по нам из прикрытия. На Красной горе таких наделали пять крепостиц, а в каждой по шести или семи орудий. Здесь, сказывали мне, Сапегин стан; Лисовский же ставит туры в Терентьевской роще, за прудом и против Луковой башни.

А пушкарь Семен в стену кулаком постукивал и ворчал: дескать, глина не камень, некрепка стена, не выстоит.

Октября 3-го дня

Нынче снова глядел на вражеские приготовления. Думали, литва до вечера не управится, ан уже в полдень все наряды сладили, когда солнце стояло за Водяной башней.

Вдруг, когда мы не ждали, полыхнул огонь из пищалей литовских по всей Красной горе, и грянул гром великий. Стена же, где я стоял, затряслась от ужасных ударов: почудилось даже, будто весь город и башни сейчас рассыплются. И искры от кирпичей, и кирпичная пыль в воздухе, а над головой полетели ядра и пули, словно львы ревущие. Во всю жизнь я такого страха не ведал! Когда же вниз со стены бежал, на земле увидел Евфимия звонаря распростертого, кровью истекающего. Ядро ему руку оторвало и со стены сшибло. Он же был еще жив и сказал так, по Писанию: «И пролил Господь дождем серу и огонь с неба, и ниспроверг город сей. Грехи, грехи мои!» — и, сказав это, преставился.

Я же, достигнув келейки своей, долго и с усердием молился Господу, чтобы ослабил он гнев свой на нас, а если великие наши прегрешения этого никак не позволяют, чтобы хоть сердце мне укрепил и даровал мужество переносить тяготы стойко и не ужасаясь. Ведь нынче я отнюдь не храбрецом себя показал, очень мне от того обидно и совестно. А буквы выходят у меня такие худые и кривые не от рук дрожания, а от кельи всей ужасного сотрясения, от лютого пушечного боя.

Пока же пишу, духом укрепляюсь, разумом твердею и страх превозмогаю.

<красивыми фигурными буквами:>

         

Октября 8-го дня

Бьют, окаянные, из пушек беспрестанно, знать, ядер и зелья у них немерено. Однако услышал Господь мои молитвы, вот мне уже и не страшно вовсе. И люди многие попривыкли к стрельбе.

Милостию божией и святых чудотворцев Сергия и Никона заступничеством, не так уж велико зло, пальбой этой в обители творимое. Стены-то и стрельницы наши хоть и дрожат, да не рассыпаются, а если где случится в стене дыра от многодневного в одно место стреляния, так мы ту дыру тотчас камнями да глиной закладываем. Тут и моя помощь пригодилась: гожусь, стало быть, не только титьку сосать.

А бьют еще ядрами огненными и калеными железными, чтобы обитель нашу поджечь. Но те ядра либо в стене вязнут и сами остывают, либо, через стену перелетая, падают в лужи да ямы с дерьмом: то-то бывает великий плюх и вонь и шипение! А ежели какое попадет в деревянную храмину, мы его водой заливаем. Так и по сю пору нигде не загорелось.

По стене же нынче ходить — смерти искать, у литвы пищали точнехонько меж зубцов прицелены. А кто в башнях у пушек стоит, тем от стрельбы настоящее горе; и ранены уже из них многие, и убитые есть.

Октября 12-го дня

Худо, тошно. В городе у нас вопль и стоны кругом, бабы воют, дети пищат, да скотина бродит голодная. А людям бедным тоже животы подвело изрядно: архимандрит велел хлеб беречь, ведь неизвестно, сколько сидеть нам в осаде. Воинским-то людям лучше: они в трапезной с нами едят, а еще на пекарне хлеба себе берут. А после похаживают по двору сытые да ладные, бердышами своими и самопалами потряхивают; простые же людишки к ним тянутся и хлеба просят со слезами.

А капусты и лука не успели мы запасти, на огородах все неубрано осталось, а поди-ка теперь выйди к тем огородам под ядра и пули!

Утром видел у церкви Пресвятой Богородицы Ксению царевну, она же монахиней Ольгой теперь прозывается. Лицом бледна и похудела очень царевнушка, из глаз слезки катятся. Вот уж, поистине, не царское нынче житье у нас в Троице.

А стреляние вражеское нисколько не ослабело, знай себе палят из всех пушек и пищалей. В обители ничто же пока не разрушено, кроме нескольких малых лачуг, и раненых не много. А я уж на грохот не оборачиваюсь, и на ядра эти не гляжу, привычен стал.

Воеводы наши на вылазку ратных людей не ведут, все приступа ожидают.

Октября 14 дня

Вчера была брань великая! Преславное дело! Я же теперь оружие имею, настоящее, огневое, самопал литовский. Но поведаю все по порядку.

С утра в Сапегином таборе большой шум поднялся. Кричали, стреляли, в трубы гудели, на конях со знаменами скакали вокруг всего монастыря. А мы дивились такому их веселью и гадали, праздник ли они справляют какой дьявольский, или просто бесятся, вина напившись. Так целый день у них шла потеха, до самой ночи. Мы же в монастыре спать не ложились, ждали, что будет.

Ночи в первом часу пробудился я от криков громких, топота и пальбы. Тотчас я из кельи выскочил; а ночь не темна была, луна из облаков светила. Вижу: все на стены бегут, ну и я на стену. А воевода князь Григорий с дружиной своей проворней меня бежали, да я им под ноги попался, а какой-то воинского чина пес меня с пути стал прочь пихать, я же, по юности лет, не смог на ногах устоять и упал со ступеней в некое нечистое место. Хорошо, жив остался и кости целы.

Посему на стену я в другой раз не пошел. Однако же смекнул, что литва к городу приступает, а наши их бьют крепко со стен и башен изо всех пушек, пищалей и луков, и камни швыряют. Я же в таком великом деле не только быть сам не мог, но и глазом одним взглянуть. А ну как возьмут поганые нынче монастырь, что ж, мне и помирать ничего не увидевшему?

Насилу добрел я в потемках до Плотничьей башни, там у подошвенной бойницы казак стоял с пищалью, без дела: брань далеко была, сюда же враги не подступали. Я и попросился посмотреть.

Увидел я по Красной горе зарево: там башня деревянная литовская горела, и все кругом освещала. Стояли там еще две такие же башни на колесах — турусами они называются, литва их к городу катила, чтобы по ним на стену подняться. А еще щиты увидел огромные, на колесах же. За теми щитами литовские стрельцы укрывались, приступая ко граду. Но все эти щиты, и турусы, и лестницы враги теперь побросали, убегая с позором. Я же только их спины и видел. А наши сверху кричали победу.

Тот казак, что при пищали был поставлен, все посмеивался, а потом сказал мне:

— Гляди, не пей вина, парень! Вон, литва днем все веселилась да пировала, а на приступ пьяными пошли — дела не составили, только своих положили.

И очень бранил Сапегу и Лисовского, и ложного тушинского царика — даже мать, его родившую, с непристойным и оскорбительным словом упоминал.

Наутро вышли мы из города собирать брошенные литовские осадные хитрости, и в монастырь их носили на дрова. С дровами туго у нас, а зима ведь подходит.

Тут я во рву и нашел самопал. Стрельцы хотели отобрать, да, взглянув, решили, что негоден в дело, и оставили мне на потеху. А он годен, только грязи в ствол набилось и покривился немного; я его вычищу и выпрямлю, постреляет еще. А крючок цел, и лапа, куда фитиль вставлять. И буквы на нем иноземные царапаны непонятные.

Октября 19-го дня

Нынче стрелец Нехорошко учил меня из пищали стрелять. Человек он добрый, только уж очень многоречив и удалью своей похваляется беспрестанно. Я же ему отнюдь не перечил, а напротив, все подтверждал. Может, он мне и зелья потом отсыпет.

Нехорошко сказал: в осаде нам недолго сидеть. Литва ведь тоже не дура: увидели, что от пушечного боя наши стены не рассыпаются, а на приступ в другой раз тоже едва ли пойдут, потому что мы их тогда крепко побили. Да к тому же скоро мы ждем подмоги. Князь Михайло Скопин в Швецию поехал по цареву приказу, просить у короля шведского Карлуса войско в помощь против литвы. С этими-то шведскими немцами князь Михайло литву побьет и осаду снимет, да и Москву освободит.

Тут прибежал другой стрелец и Нехорошку сказал, что литва на огороде капусту ворует. И наши хотят через Конюшенные ворота выйти и их побить, потому что мало литовских людей, а капусты у нас у самих нет, и пусть она лучше под снегом пропадет, чем латинам достанется.

Нехорошко спросил: «А что воеводы?», а тот ему: «Что, что? Знамо что! Ворот не открывают, вылазки-де надо загодя готовить, сами же они еще недосовещались».

Тогда мы все втроем пошли к башне Конюшенных ворот. Там много уж было народу, а воеводы к воротам не пускали и открыть ворот не давали. Мы же, увидев это, поднялись на стену. Оттуда по длинным веревкам многие спускались и бежали к огороду капустному. Мне сверху хорошо было видно. Напали наши на литовских людей и многих побили, потому что те не могли с тяжелыми кочанами быстро бежать. Спаслись же те только, кто капусту бросил. А одного литвина живым поймали, веревками опутали и втащили на стену.

Октября 20-го дня

Воеводы все же вылазку устроили: отпели соборно молебен и пошли тремя полками, конными и пешими людьми, на три стороны: к капустному огороду, на Княжее поле и на Красную гору. Когда из города выходили, храбрились и веселились, обратно же шли — больше вздыхали да головы опускали. Потому что, Нехорошко сказал, не столько литвы побили, сколько своих положили. А еще сказал: в ратных делах не на человеческое рассуждение полагаться надо, а только на Бога и удачу.

Отпевали и погребали до вечера.

Октября 25-го дня

Пономарь Иринарх после утреннего пения все по городу ходил и ратных людей смущал такими словами: явился-де ему преподобный Сергий чудотворец и сказал, что будет к Пивному двору очень тяжелый приступ. Стрельцы же и казаки слушали с почтением, а за спиной посмеивались: в таком-то деле чудес не нужно, и Сергию чудотворцу трудиться ни к чему. Ведь поймали давеча двух языков, и в сыскной приказ забрали, а там уж у них без всяких чудес на дыбе все выведают.

Я же помыслил так: дело нешуточное, раз сам чудотворец явился, и уж на этот раз я приступа не пропущу. Пошел я на стену у Пивной башни и там весь день просидел, спускаясь только на обед и на молебен. А еще помогал дрова носить в башню и на стену. Там у нас козы с огнем стоят — котлы о трех ногах со смолой кипящей. Это чтобы еретикам на головы лить.

А вечером я у Иринарха спросил, подлинно ли он видел Сергия чудотворца и будет ли приступ. Он же мне отвечал невразумительно, но гневно.

Тогда я решил ждать хоть всю ночь, со стены не сходить. А ратные люди, услышав это мое решение, велели мне огонь под козой поддерживать, сами же спать пошли.

Ночи в третьем часу я нечаянно сном забылся. Вдруг стрельба и крики. Глаза продрал — вижу, зарево, горит острог у Пивного двора, кругом люди бегают. Это литва на приступ пошла. Я же нисколько не испугался, а напротив, преисполнился отваги и ратного духа: храбро смолу в котле поджег, рогатиной ухватил да и вылил весь огонь вниз, сам себя чуть не опалил. А выглянул — внизу никого-то и не было.

Тут я смекнул, что быть мне биту, если эту оплошность мою заметят, и пошел потихоньку прочь. По счастью, в суматохе обо мне забыли.

Стали наши бить литву из всех пушек и пищалей, с башен и с Пивного двора из-за турусов. Отогнали поганых, и острог до конца спалить не дали.

Октября 27-го дня

После этой победы, когда побили мы литву у Пивного двора, все в городе радовались и веселились. А архимандрит Иоасаф со священным собором обошли монастырь ночью по стене с честными крестами и чудотворными иконами, с пением и молением Богу всемогущему. Я тоже шел и факел нес. А враги этому зрелищу удивлялись, даже стрелять по нам забыли: так невредимыми все и прошли.

А иные ратные люди на радостях вина напились сверх меры и буянили; а кое-кто блудодействовал с дочерьми крестьянскими. Своими глазами я это видел и очень душою скорбел. Ведь это грех большой, так святые отцы учат.

Октября 29-го дня

Недолгое было у нас веселье. Теперь богоборцы и еретики вконец на нас разъярились. Залегли, собаки бессовестные, по всем ямам и плотинам прудовым, не дают скотину поить. Теперь у нас что люди, что свиньи, все одну воду пьют, из внутренних прудиков монастырских.

Но это еще не худшее горе. Когда наши на вылазку в последний раз ходили

(дурень, забыл о вылазке этой написать

завтра сделаю

всё некогда!)

поймали некого важного пана и других литовцев. И эти пленники в расспросе с пытки сказали, что ведется под нас подкоп. А под какую стену или башню, того никто не ведает.

Об этом-то подкопе теперь только и разговоры в Троице. Из сыскного приказа дым столбом, и вопли ужасные слышатся. Пленников уже многих до смерти извели. Все не могут дознаться, где подкоп.

В городе теснота и смута, народ как шальной ходит, воевод и начальников почем зря ругают. Воинские люди вино пьют и рожи всем бьют, а иноки добродетельные всех увещевают, ободряют и к праведному смирению призывают.

Иные же из нас, то есть из осадных людей, умом ли повредившись, или некий тайный умысел имея, принялись в нишах стенных копать глубокие ямы и колодцы. Я чуть не упал в один по ошибке — с жизнью бы расстался тотчас, уж больно глубоко. Дурни окаянные, и так-то у нас тесно, ступить негде. А говорят, по воеводскому приказу роют.

Октября 30-го дня

Сведал о тех колодцах. Называют их «слухи». Надобны, чтобы слушать, где какой подземный стук или работа; так воеводы хотят подкоп литовский найти.

Ноября 1-го дня

Боже, боже, смилуйся! Не доведи рабов своих до полного истребления, а эту обитель святую до конечного разорения! Сегодня воеводы собрали весь народ оружный на вылазку, и князь Григорий сказал:

— Знаете все, что литва глубокий ров выкопала напротив Красных ворот, от Сазонова оврага до Сушильной башни. Ров этот досками покрыт и землей сверху присыпан. И, по всему, из этого-то рва и ведут подкоп, чтобы зелье заложить нам под стены и ниспровергнуть их таким сатанинским ухищрением. Пойдем сейчас ко рву, отыщем подкоп и разрушим, иначе всем нам придется испить смертную чашу.

И вот все пошли на брань, а меня снова не взяли, взашей от ворот прогнали. За что я такие обиды и поношения терплю? И самопал-то мой никак не починяется, окаянная дрянь литовская.

Стал я глядеть сквозь подошвенный бой у Сушильной башни, да лучше бы не глядел: горе, горе! Словно ждали нас враги, словно ведали, куда пойдет наша рать, и все пушки на то место заранее прицелили, а сами в засады сели. Наскочили со всех сторон внезапно, и конными, и пешими. Ко рву подойти не дали и без счета наших людей постреляли и порубили.

Побежали наши обратно, торопясь за стенами укрыться, а литва их догоняла и била нещадно, а многих живыми похватали.

Все мы, кто из города смотрел на брань эту злосчастную, слезами обливались, видя такое ужасное избиение православных христиан.

Те же из ратных, кто сумел в город вернуться живым, только стонали да охали, да меж собой лаялись, а многие были ранены и кровью истекали. Я-то сдуру полез к стрельцу Нехорошку, товарищу моему, с расспросами да утешениями. Вот уж не во-время: и по уху получил я поделом.

Теперь в келье сижу и выходить без нужды остерегаюсь, чтобы вовсе без ушей не остаться. Во дворе смута: бабы как полоумные орут, над мужьями своими и сыновьями горестно причитают. И страх всех вконец одолел из-за подкопов. Кроме смерти и мук, ничего уже не ждут.

Если бы не святые благочестивые иноки, добрыми словами народ ободряющие и укрепляющие, думаю, сдали бы нынче город врагам: в таком все великом ужасе и отчаянии.

Ноября 2-го дня

Ночью литва снова к городу приступала с турусами и щитами на колесах и длинными лестницами. Насилу отбились. Я камни бросал со стены и, сдается мне, попал в кого-то.

Ноября 4-го дня

Была опять вылазка к подкопному рву. Воеводы сказали: пусть до рва не дойдем, но языков новых поймать должны. Я просил, просил, чтобы меня взяли, да и уговорил воеводу: дали мне оружие бердыш и позволили идти с ратными людьми.

Вышли мы из города и на врагов отважно напали, и начали их геройски побивать и острием меча гнать. А я-то не забывал воеводского наказа, что нужно взять языков. Вдруг вижу литвина могучего, высокорослого, в шлеме и кольчуге. Он прямо на меня устремился и замахнулся грозно саблей, а я как ударю его со всей силы бердышом! и отсек ему руку правую по локоть. Литвин тотчас саблю выронил, заплакал и стал о пощаде молить. Я же его веревкой крепко связал и в город отвел. Вот какой я удалец и храбрый воин.

Ноября 5-го дня

Ох-те, господи, что же это я наделал, ведь знаю, что негоже в книгах врать и небылицы пустые, из дурной головы выдуманные, сочинять! Не иначе, бесы моей рукой водили. Прости мне, Боже, прегрешения мои! Каюсь: наврал, не брали меня на вылазку, не давали бердыша, никого я не поймал. Но уж очень мне наскучило без настоящего дела сидеть, и что все меня за малое дитя почитают.

Больше врать не буду, одну только правду обещаю писать. А по правде было так: взяли наши стрельцы одного казака в плен, раненого. И вот, немного времени прошло, выводят его из сыскного приказа. Казак-то весь в крови, еле ноги волочит, а дьяк-то довольный, чуть не вприпрыжку скачет, и кричит во всю глотку:

— Радуйтесь, православные, покаялся изменник, сейчас на стену его ведем, и он нам покажет, под которое место подкоп!

Подбежали воеводы, и сам архимандрит Иоасаф пришел, а казака пленного дьяки да палачи едва не на руках несут. Поднялись на стену. А народу за ними увязалось великое множество, ну и я там был, понятно.

Казак же в точности как есть указал, под которую башню копают: под круглую наугольную, что против Подольного монастыря. И еще сказал, что подкопы уже поспевают, а зелие хотят заложить на Михайлов день.

А после этот казак стал от многих ран изнемогать, и со слезами просил причаститься святых Христовых тайн. Архимандрит же Иоасаф милостиво повелел его просьбу исполнить. И казак этот помер.

А нас всех тотчас вниз погнали, ставить против подкопного угрожаемого угла острог и турусы и пушки готовить. Чтобы, если и падет наугольная башня, не смогли бы еретики в обитель проникнуть.

Ноября 6-го дня

Нынче копал я с другими осадными людьми под стеной подле Сушильной башни яму. Там нашли старый лаз, и велено было его очистить для скорой вылазки. Потом каменотесы к тому лазу три двери приделали железные.

После молебна архимандрит Иоасаф поведал нам, всем городским людям, о великом господнем чуде. Говорил же со слов Ивана Рязанца, казака донского, что ночью в монастырь пришел из табора Лисовского. Этот Иван видел двух старцев, ходящих по стене, с седыми бородами и ликами светозарными, проще говоря, преподобных святых чудотворцев Сергия и Никона. Пели они громкими голосами «Спаси, господи, люди своя» и кропили святой водой монастырские строения. А потом обратились к изменникам и еретикам с грозной и суровой речью, говоря: «О злодеи! Зачем вы сошлись? Разорить дом пресвятой Троицы, осквернить божьи церкви? Не даст вам жезла на жребий свой господь!»

Окаянные же еретики и казаки стреляли в святых старцев из луков и самопалов, но те оставались невредимы, а литовские стрелы и пульки от них отлетали и многих крестопреступников уязвляли и насмерть поражали. И был страх великий в стане еретиков. А одно войско донское, человек в пятьсот, с атаманом своим, не захотели больше воевать с домом святой Троицы, и ушли из литовского стана к себе на Дон. Вот бы и все они так разбежались!

А в городе у нас все молятся с усердием и укрепляются духом, и работают много, готовятся к схватке смертной. Потому что три дня осталось до рокового срока, когда враги хотят взорвать стену. Не слышно у нас нынче ни плача, ни сетований, ни веселья, ни ропота: все знают, что скоро решится наша судьба.

Много же есть таких, как и я, обиженных, кого на вылазки не берут, почитая негодными к ратному делу. Я с иными из них переговорил тайно. Но писать о том не буду. Бог даст, дело справим, отстоим город.

Ноября 8-го дня

Праздник собора святого архистратига Михаила. Кровопийцы лютеране уже 30 дней и ночей стреляют по городу. И научились, окаянные, метко бить. Шел я в церковь святой Троицы со старцем Корнилием.

Вдруг прилетело ядро и прямо в старца Корнилия попало. Упал он, кровью истек и по малом времени к Богу отошел. А добрый был старец: на вопросы мои отвечал охотно и за волосы не таскал никогда.

И еще одного человека убило у всех на виду, старушку инокиню.

А во время псалмопения раздался вдруг звон неслыханный, громкий над головами у нас: ядро в колокол ударило. И тотчас же другое ядро, в окно церковное влетев, запрыгало по всей церкви, сея смерть, словно сам сатана: разбило доску с образом святого архистратига Михаила, ударило в столб, потом в стену, отскочив, сломало ногу попу Ионе, затем в насвечник перед образом святой живоначальной Троицы, отшиблось оттуда в левый крылос и развалилось там. И еще одно ядро пробило двери железные с полуденной стороны церкви и образ святого Николы чудотворца раскрошило в щепки.

Люди же все в смятении великом заволновались; кричали многие и плакали; и даже пение псалмов от плача замедлялось и прерывалось. Иные же метались, ища укрытия и с ног других сшибая: страх разума лишил. На кого уповать, если и святая Троица не защищает?

Тут встал архимандрит Иоасаф, молчать всем повелел и рек народу:

— Слушайте чудо господне! Явился мне сейчас архистратиг Михаил. Лицо его, как свет, сияло. Обратился он к еретикам и сказал: «О враги лютеране! Вот и до моего образа дошла ваша дерзость, беззаконники! Всесильный же Бог воздаст вам вскоре отмщение.»

Монах Гурий затем слово взял и начал вещать об ином знамении, как явился ему Сергий чудотворец. Я же приметил, как воеводы Алексей и Григорий, поговорив меж собой, быстро к выходу направились. И я за ними следом вышел. Они же, меня заметив, усмехнулись, потому что не в первый раз уж я им попадался и любознайство мое им было знакомо.

Сказал Алексей Григорию:

— Вот нам и посыльный.

И, ко мне обратившись, молвил ласково:

— Подь-ка сюда, Данило Иванович, собачий ты сын любопытный. Слушай: беги сейчас на Красную башню воротную, и пушкарям скажи, чтобы били из всех орудий на Терентьевскую рощу, по большой пищали литовской. От нее-то нам нынче и досталось.

Услышав это, я тотчас к Красным воротам побежал, словно из пушки выстреленный, и поднялся, о долге своем радея, на башню. И повелел я воеводским именем бить из всех орудий по большой литовской пищали на Терентьевскую рощу. Тотчас же по моему слову все было сделано.

Зелия и ядер мы не жалели, мстя за разорение храма Господня, и за свой страх. С каждым же выстрелом ядра наши все ближе к цели ложились. И с других башен и со стен городских стали по той литовской пищали стрелять. По малом времени всю землю окрест ядрами разворотили, литовских пушкарей разогнали. Наконец, попали раз по той лютой пищали; потом другой раз, да и третий. Разбили ее всю и наземь повергли.

И было большое ликование, и все славили Бога, избавившего нас от этого сосуда злого.

Вечером вдруг прилетели черные облака, небо все помрачнело, и дождь был со снегом сильный, и очень темно.

Я же, отчаявшись с самопалом своим управиться, пошел в кузнечную палату, и добыл себе добрую кремневую пищаль рушницу, невеликую весом, под стать возрасту моему и силам. А у какого кузнеца и как взял, того не скажу.

Завтра же будет бой велик, а если подкопы литовские не разрушим, быть нашей башне Круглой ниспроверженной.

Ноября 9-го дня

Ночь никто не спал. Воеводы полки вылазные уряжали; в церквах и в келиях молились беспрестанно. Тьма же стояла до утра и ненастье длилось, и падал снег. Меня в полки не берут и с пищалью, но я уж не печалюсь: много ведь таких как я, и есть у нас тайный уговор.

За три часа до света пошли воинские люди через потайной вылаз в ров, а из Пивного двора на Луковый огород, а из Конюшенных ворот в овраг Глиняный. И ударили трижды в осадные колокола, подавая знак им нападать. Тогда побежали все полки вперед и смело и мужественно напали на литовских людей. И кричали они Сергиево имя, как боевой клич, и это было во всем городе слышно.

А видно ничего не было из-за ненастья и тьмы. Вскоре же ветер тучи прогнал, и стало светло. И я увидел через бойницу подле Луковой башни троицкого слугу, тезку моего Данила Селевина, как он с сотней своей напал на изменника атамана Чику и казаков его. Этого Данила брат, Оська, утек из монастыря предательски в таборы лютеран; Данило же клялся за измену брата жизнь свою на смерть променять. И я видел, как он геройски саблей многих врагов посёк, и даже нескольких конных наземь поверг, сам же был пеш. А потом один беззаконник этого храброго моего тезку проткнул копьем. И стали наши отходить к Сергиеву колодцу.

Вдруг грянул гром величайший, даже земля вся вздыбилась, словно конь непокорный, и содрогнулась ужасно; в ушах же словно звон колокольный, неутихающий, воздвигся. И все мы в страхе повернулись к башне Круглой, смотреть, цела ли. И увидели башню невредиму. И стали мы прыгать и орать и Бога со всеми святыми славить, потому что поняли: подкоп литовский взорван, а башня цела.

А как было дело, расскажу, что после сведал от людей, там бывших. Напали наши изо рва, из тайного лаза, на литву внезапно, а они не ждали с той стороны себе напасти. И ворвались немногие из троицких людей в подкопный ров. А крестьяне клементьевские Никон и Слота божьей помощью нашли устье подкопа и туда вбежали. Там же стояли бочки с зельем, но не под башней, а посреди подземного хода оставленные. Увидали эти храбрые крестьяне подступающих к ним литовских людей и, не мешкая и не ужасаясь, подожгли порох и взорвали подкоп вместе с собою.

Вскоре же троицкие полки, многих безбожных лютеран побив, стали возвращаться в город. Тогда иноки наши, словно бы ненароком, пошли к Пивной башне, а там есть вылаз на Пивной двор. Я же пристал к старцу Матвею с расспросами, и он мне сказал вот что:

— Хотим доставить ратным помощь и отраду: они-то литовские подкопы отняли и разрушили, а мы задумали отнять еще туры на Красной горе. А поведет нас старец чашник Нифонт Змиев.

И так многие иноки и воинские люди ушли через башню на Пивной двор и оттуда сами, без воеводского наказа, побежали к сапегиным турам на Красную гору.

Тут я без промедления пошел с пищалью к своим сотоварищам, с коими условились мы ранее в сей день неожиданно напасть на врагов. И, собравшись, большой толпой явились мы к Конюшенным воротам. Там же стоял воевода Алексей с привратными стражами. И принялся воевода на нас громко кричать и ругаться, к воротам не подпуская. Но нас-то много было; всем множеством мы подступили и, решительно воеводу и стражей с пути отпихнув, сами открыли ворота и пошли Глиняным оврагом на туры литовские.

Я же от городских людей отстал, пищаль уж очень тяжела оказалась. И, встав под горой, я изготовился стрелять, и сухого пороху насыпал на полку, и прицелился. А наши люди к турам подступили близко, но литва на них расхрабрилась. И побежали тогда наши с горы вниз, в овраг. И я тоже, увидев это, стал отступать, и отступил на Пивной двор к башне, собираясь уже вернуться в город. Здесь же, обернувшись, я понял, как оплошал: наши-то уже снова теснили супротивных и были у самых туров.

Обуяла тут меня злость великая на коварных еретиков, а пуще на самого себя. Ведь ежели кто о нынешних моих подвигах узнает, всяк меня трусом сочтет, и никогда уж больше мне оружия не доверят!

Помыслив так, я со всею решимостью устремился через овраг на Красную гору, где сотоварищи мои крепко бились с литвой и русскими изменниками. Когда же поднялся я туда, то сразу очутился посреди сечи жесточайшей. И хоть должен был знать, на что иду, все же изрядно был напуган и изумлен весьма; даже как бы на краткое время разума лишился. Поэтому все, что было со мною далее, вижу я словно в неком туманном облаке. Да простится мне, если что неправильно напишу.

Сначала увидел я мертвые трупы, тут и там лежащие, всячески изрубленные и ядрами человеческого обличья лишенные. А потом я дальше побежал вперед, но запнулся обо что-то и по земле распластался. Пищаль же, однако, из рук не выпустил. А вокруг меня ударялись оземь тяжелые ядра, а в воздухе пульки летали, и бегали повсюду ратные люди, многие же из них у меня на глазах замертво падали. И показалось мне, что стреляют по нам со всех сторон: и спереди из-за туров, и сзади из Терентьевской рощи, и поперек — с горы Волкуши.

Я силился встать, но не мог, потому что в левой ноге испытывал боль нестерпимую. Должно быть, жила лопнула, когда падал. Тут я понял, что пришла мне гибель неминучая, или, того хуже, в плен возьмут. Но, будучи разумом в тот миг помрачен (об этом же я прежде писал), нисколько не убоялся. А мыслил только, как бы из своей пищали какого-нибудь врага уязвить. И еще, помню, приметил, что лежащему стрелять выходило сподручнее, нежели стоящему.

А потом увидел я скачущих литовских людей и наставил пищаль на одного, и крючок со всей силы дернул. Но выстрела не случилось, хоть искры от кремня и полетели, как должно. Дернув таким же способом раза три или более, я смекнул, что у меня зелие с полки просыпалось, и добавил из пороховницы. И снова дернул, и вдруг пищаль моя выстрелила. Пуля-то ни в кого не попала, но громыхнуло изрядно, аж плечо свело.

После же на меня что-то тяжелое упало сверху, и я словно бы забылся сном. А проснулся уже не на Красной горе, а в ином месте, в овраге Благовещенском, на рогожке. Оглядевшись, увидел я поблизости нескольких раненых троицких людей лежащих, и, с трудом до одного докричавшись, сведал вот что. Побили нас на горе враги и от туров своих прогнали, наши же отступили в сей овраг Благовещенский, и раненых, сколько могли, вынесли с собой. Так и я здесь оказался, хоть и не ранен был, а только ногу свернул и умом едва не повредился от шума и грохота. Теперь же наши снова пошли с литвой брань чинить, на этот раз с хитрым умыслом подойти к турам с тыла.

Услышав это, я тотчас прочь из оврага пополз, боль в ноге превозмогая и направляясь к Благовещенской роще. Снег же, что ночью выпал, теперь весь растаял. И не столько было холодно, сколько грязно: весь я с головы до ног в этой грязи извалялся, пока из оврага вылезал. Однако достиг желаемого и выбрался на возвышенное место. Отсюда я всю Красную гору увидел и троицких людей, храбро литву теснящих и к турам литовским приступающих.

Впереди же троицкого воинства скакал некий всадник в доспехах блистающих. Я его признать сначала не мог. А после почудилось мне вокруг головы его словно бы сияние, и догадался я, что это, верно, сам архангел Михаил.

Троицкие же люди, следуя за этим пресветлым победоносцем, ворвались сначала в первые туры, всех пушкарей побили и наряд захватили; затем и во вторые, и в третьи. У четвертых же и у пятых туров много литовских людей собралось. Развернули они против нас пушки и крепко защищались, но и их Божьей и архистратига Михаила помощью побили и в бегство обратили. А Божьего посланника я тогда из виду потерял, или же он сделался невидим.

Так мы одержали эту преславную победу. В один день и подкопы литовские разрушили, и туры захватили. А еще взяли восемь пушек, и всякого оружия литовского, самопалов и рушниц, копий и кордов, палашей и сабель, пороху и ядер, и знатных панов многих в плен живыми поймали. А что в город не внесли, то огню предали.

А злые еретики Сапега и Лисовский, увидев такое свое поражение, от стен городских и из всяких рвов и ям войско увели и в таборах укрылись.

В городе же у нас радость и веселие, у ратных к тому же изрядное винопитие, а в церквах молебнов пение во славу Богу, Пречистой Богородице и великим чудотворцам Сергию и Никону. Колокола у нас все звонят, архимандрит повелел звонить до полуночи. А я, в немощной плоти своей, как в гробу, заключенный, в больнице лежу с ногой перемотанной и даже выйти не могу никуда. Одна отрада: умолил доброго старца Матвея принести мне перо, чернильницу и бумаги лист. Но вот уж и писать мне больше не о чем.

Нынче мы победу превеликую одержали, И злых еретиков всех от обители прогнали. Если же снова, окаянные, близко к стенам подойдут, То сразу же с позором опять прочь убегут.

Нехороши стихи, нескладные. Буду спать.

Ноября 14-го дня

Услышал господь молитвы наши, дал послабление и отдых от рук оскорбляющих! Отошла литва из рвов своих, что возле города накопали, и из пушек по обители перестали стрелять. А ведь шесть недель били без перерыва, б… дети. Теперь в таборах сидят и заставы держат по дорогам, а к городу не приступают. И от этого у нас радость большая и ликование. И безбоязненно можно из града выходить за дровами, и порты постирать, и скотину напоить.

А нога моя уже не болит почти. Я и за ворота ходил: в Мишутинском овраге хворост собирал. Что-то, однако, в моем теле надорвалось, и уж бегается мне тяжело, не так как прежде. А нынче вот зубы разболелись. Один же совсем расшатался и кровь из-под него сочится.

А когда я в больнице еще был, приходила ко мне дева незнакомая, черница. По имени меня называла и о здоровье спрашивала, а еще говорила, чтоб не ходил больше с ратными людьми на вылазки. Толку-де от меня в поле немного, погибну лишь без пользы и не Бога ради. В обители же всегда для меня дело найдется по силам. А кто она такая, не сказывала. И я много над этой тайной размышлял. Видно, есть у меня в обители заступник неведомый, им же и была эта дева послана.

Наши воеводы теперь каждый день вылазки совершают и заставы литовские побивают.

А вчера хитрые еретики Сапега и Лисовский хотели нас обмануть, и ночью устроили засады в оврагах. Утром же литва малым числом у стен городских скакала и на нас похвалялась, чтобы выманить троицких людей на вылазку. Однако Бог тому хитрому умыслу сбыться не дал. Заметили стражи троицкие, стоявшие на церкви Сошествия Пресвятого Духа, литовские полки в оврагах, и ударили в осадный колокол. И наши люди успели во-время в город вернуться. А со стен и башен еретиков многих побили и прочь прогнали.

После этой победы ратные в большом веселье были и вина напились допьяна. Иным же вина не достало, и от этого они весьма разъярились.

Сидели мы в трапезе с иноками и слугами монастырскими, а воинского чина люди уже все откушали. Вдруг вскочил к нам сотник Сила Марин пьяный со стрельцами своими, числом до двух десятков, и начал святых монахов зло ругать и оскорблять непристойными словами. Мало-де вина дают ратным людям за труды их тяжкие и проливаемую кровь; когда же пришли жаждущие в монастырскую хлебню взять хлебов по заведенному обычаю, и продать их, а на серебро у чашника вина купить, то им хлебов не дали, сказав, что они и без того в трапезной питаются.

Встал тогда архимандрит Иоасаф и сказал, поднимая чарку свою:

— Помилуйте, господа и братья! Вот, посмотрите, что в чарке у меня: вода простая! И все мы, иноки, воду пьем, и вас перестать молим! Ведь от вина многие беды у нас случаются. И хлеба слезно просим не брать сверх потребы своей. Что вам за польза истощить понапрасну житницы чудотворца? Одному ведь Богу ведомо, сколько быть нам еще в осаде.

Один стрелец святому отцу ответил:

— Великое ли дело, что берем лишнее! Если же это грех в глазах ваших — извольте, не будем брать. Но и с противниками тогда что хотите, то и делайте!

Поник тут головой Иоасаф, и не нашелся, что ответить, и молвил только:

— Да видит это Сергий чудотворец!

И повелел давать ратным хлеба, сколько и прежде, и вина им прибавил. Воинские же люди от этого пуще развеселились и вовсю разбуянились. Сам я слышал, как во дворе один казак другому говорил: теперь-де наша воля в городе, а поповская кончилась.

А ночью пьяные воинского чина люди блудодействовали с беспутными женками. Так и по сю пору этот срам у нас продолжается, пьянство и блуд.

Меня же эти прискорбные зрелища вконец измучили, а пуще всего бесстыжие девки. Одна еще смеяться надо мной вздумала! Уж я им покажу!

Ноября 15-го дня

Неладно в Троице. Совсем не стало управы на ратных людей. Иринарх сказал, быть беде, если не уймутся, и будут, как и ныне, не на Бога уповать, а лишь на собственную силу и мужество. Скоро переполнят чашу Божьего терпения!

Нынче два галицких казака пытались воинских людей образумить, и сказывали такую повесть.

Явился-де им Сергий чудотворец и велел всем осадным людям передать его слова, чтобы перестали обманывать и брать лишнее, и пьянствовать. И еще сказал Сергий: поруганы будете вашим чревом и от него все умрете зло.

Воинские же люди, услышав это, стали над теми казаками смеяться и с позором их из-за общего стола прогнали, сами же пьянствовать продолжали. И говорили так:

— Сколько заплатили вам монахи за эту брехню? И с чего бы это великий Сергий стал являться вам, собакам галицким? Пусть нам самим явится, мужам доблестным и достойным, тогда поверим!

И я видел, как шли эти галичане прочь понурые и друг на друга ругались, говоря: «Ты виноват, ты не так сказал!» — «Нет, ты!»

Но так и не подрались. Тут подошел ко мне инок Иосиф, казначей наш, и сказал:

— Что, Данилка? Все подслушиваешь? Смотри, учись: уметь надо и правду молвить, и солгать, когда надо. Иные же людишки ни того, ни другого сделать не могут, так уж молчали бы лучше.

Неладно в Троице.

У меня же ноги опухли, едва хожу. А во рту кровь. И многие городские люди тем же недугом терзаемы. Дали мне снадобий целебных, но толку от них мало. Да и тех-то снадобий, сказали мне, скоро не будет. А все потому, что не ждали от лютеран такого упорства и налегке сели в осаду.

Ноября 18-го дня

Смилуйся, господи! Неужто гибель нам всем суждена, если не от меча, так от недуга смертного? Вчера померло в обители от этой злой хвори шесть человек. Нынче мы их отпевали. И иные многие с ног до головы распухли, в судорогах корчатся, а зубы у них выпадают, во рту же и на лице язвы кровавые. И меня сей недуг одолевает, три зуба расшатались, кровью плююсь. Пресвятая Богородица, спаси! Страшно мне!

Ноября 25-го дня

Горе, и беда, и зло лютейшее!

День ото дня мор начал множиться. Сегодня четырнадцать мертвецов схоронили. В келиях смрад, да и во дворе не продохнуть; вой кругом и стоны. Недужные повсюду лежат, в корчах и муках злых изнемогают, а в язвах у них черви белые ползают. И невозможно без слез смотреть на эти страдания!

Меня же сия беда пока миновала. Уж не знаю, чем заслужил такую Божию милость. Не только не помер по сю пору, но даже и поправляться стал.

А случилось это вот как. Вновь пришла ко мне та дева незнаемая, о которой я прежде писал, и дала мне крестик золотой изукрашенный и в мешочке луку. И сказала:

— У тебя, Данило, цинга. Этот недуг в долгих осадах случается от тесноты, дурной воды и скудости. Чтоб не помереть тебе, носи этот крестик на груди и лук из мешочка кушай, в день по луковице. Бог даст, луком этим и молитвами госпожи моей поправишься. Ты же нас не выдавай и о разговоре нашем никому не сказывай.

Тогда я, на крестик взглянув, догадался, кем эта дева послана. Но да замкнутся мои уста! Никому в Троице зла не хочу, и уж тем паче благодетельнице своей. Как ей угодно, так и сделаю, никому ее имени не выдам. Дай Бог ей здравой быть, и счастия, сколько возможно, да и всему роду нашему.

Декабря 4-го дня

Множится мор и никого не щадит. Даже из священнического чина некоторые захворали. Каждый день по десять, по двадцать душ к Богу отходят; церковь Пресвятой Богородицы вечно трупами полна. И нам-то, здоровым, покою нет, едва успеваем могилы копать, а уж каково недужным и умирающим!

Враги же лютеране, слыша в обители чудотворца каждодневное заупокойное пение, и видя, как мы выносим из города покойников беспрерывно, то-то, должно быть, злорадствуют. И к монастырю уж не приступают, окаянные, берегут своих людей, надеясь, что мор нас скоро вконец всех изведет, и достанется им город без кровопролития.

А стрелец Нехорошко мне так говорил: «Вели бы нас воеводы скорее на вылазку! Нам теперь со всех сторон погибель, так лучше в бою со славой пасть, чем от заразы издохнуть!»

А еще говорят в Троице, что первыми от цинги те погибают, кто более прочих бесчинствовал, блудил и советов святых старцев не слушал. Стало быть, поделом. Сотник же Сила Марин покаялся и впредь поклялся не перечить отцу Иоасафу и плоть свою усмирять. И тотчас же этот Сила от хвори исцелился.

Еще и иные дивные и странные дела творятся в Троице в нынешнее злопечальное время. Но не обо всем можно в книге написать, посему умолкаю. А скажу только, что дошла до меня весть: держаться бы мне ныне подальше от казначея Иосифа Девочкина.

Пропадай моя головушка, не удержусь, скажу еще полслова. Послан был, говорят, некто из Троицы в литовские таборы со множеством злата: то ли снадобий целебных купить, то ли с каким-то важным паном тайный сговор заключить, не знаю. Но не вернулся этот посланник, и деньги пропали. Поэтому, да и по иным многим причинам, случился в казне у нас недостаток величайший.

Более ни слова, отсохни моя рука!

Декабря 6-го дня

Была нынче вылазка и славная брань. Я же из города не выходил, понимая, что больше толку от меня на стене, нежели в поле. Да и надо ведь кому-то стены оборонять. Я стрелял из пищали своей по литве через бойницу и в одного литвина попал. Правда, не вру. Стрелять-то я теперь наловчился. Даже пушкари, бывшие рядом, меня похвалили.

А еще в этом бою один крестьянин отличился, по имени Суета. Могуч-то он, как медведь, да неловок; за это стрельцы над ним перед вылазкой насмехаться стали. Он же осерчал и поклялся либо голову сложить, либо славу себе заслужить. И сдержал слово: так и сек бердышом на обе стороны, литву косил, словно траву.

А когда стало троицкое воинство врагов одолевать, вдруг примчался злонравный еретик Александр Лисовский с отборной дружиной. Засвистали они, словно аспиды, и набросились свирепо на троицких людей. Наши отступили, а враги за ними погнались, и подошли близко к стене. Тут-то я и показал себя удалым стрельцом.

А Пимен Тененев выстрелил из лука и попал Лисовскому в щеку. Тогда еретики очень разгневались и хотели отомстить за рану своего воеводы, но ни в чем не преуспели и принуждены были убраться восвояси, в таборы свои. Потому что все троицкие люди распалились сердцем на врагов, видя одну лишь гибель себе со всех сторон и ничего уже не желая, кроме смерти достойной и славной.

В том бою наши многих языков взяли. Языки же эти, в сыскном приказе недолго пробыв, выведены были к народу и сказали нам вот что:

— Каемся всею душою, что служили окаянным латинам и воевали с домом Пресвятой Троицы, с единоверными своими! А нынче видели мы на поле брани преподобных святых старцев Сергия и Никона, мечущих в нас камни. Каждым броском они многих наших нечестивых товарищей поражали. А камни доставали из-за пазухи. И не было числа метаниям их. Вот из-за этого-то видения мы к вам переметнулись и обещаем впредь верно служить обители сей и православному государю царю Василию. А от ложного царика Дмитрия отрекаемся и на него плюем.

Архимандрит повелел этих пленников поставить на мельне к жерновам, потому что иноки старые и жены, работавшие там, от многих трудов изнемогали и в тяготах быстро помирали.

Я же сегодня во время сечи метко со стены из пищали стрелял и одного литвина убил либо ранил. Впрочем, об этом у меня и раньше написано.

Декабря 19-го дня

Моровое поветрие у нас с каждым днем усиливается. Сегодня 26 человек схоронили. Во всех покоях теснота и смрад от больных, а здоровых уже не хватает ходить за ними, ни покормить, ни червей смыть. Сил нет уже смотреть на язвы гноящиеся и стоны слушать!

К тому ж еще и холод лютый: за дровами-то в Мишутинский овраг ходим, а там литовские люди нас в засадах подстерегают и многих побивают. Потому дров у нас мало, бережем их, потому и квасу уже не варят в обители, одну воду гнилую пьем. А снега до сих пор не выпало.

Я же, слава Богу, молитвами заступницы моей пока от болезни оберегаем. А работы мне прибавилось: и в пекарне у печей стоять приходилось, и на помоле, и копать могилы. А хуже всего — от умерших оставшееся грязное тряпье вонючее, со вшами да червями, из города вывозить и во рвах сжигать.

Стены же оборонять мне больше не доводилось, потому что богоборцы уж на приступы не ходят, измором нас взять хотят. Наши же воеводы стрельцов, казаков и даточных людей каждодневно на вылазки посылают, дабы войско духа ратного вконец не потеряло в осадных скорбях и тяготах.

И ко всем этим мукам прибавилось еще худшее горе: шатость и измены и междуусобные раздоры. Вчера во время вылазки двое детей боярских сбежали во вражеские станы. А третий изменник ночью со стены по веревке слезал, да сорвался и переломал себе ноги. Этого поймали, в сыскной приказ отволокли.

Сегодня же видел я воевод Григория и Алексея меж собой бранящихся; чуть друг друга за бороды не таскали, а из-за чего ругались — того не разобрал.

Был у старца Гурия в келье по надобности, а отец Гурий некую грамоту писал. Завидев же меня вошедшего, поспешно лист рукою загородил. Поэтому я успел лишь одно слово там прочитать: «измена». Иногда и одно слово больше целой книги скажет.

Декабря 23-го дня

Литва опять что-то копала ночью у Верхнего нагорного пруда. Воеводы вылазкой двух языков добыли, и вот что от них узнали.

Те изменники, перебежавшие к лютеранам дети боярские, сказали Лисовскому и Сапеге:

— Что нам будет, если если научим вас, как взять город Троицкий монастырь без крови?

Те же обещали их великим имением одарить и в число первейших по славе вознести.

— Раскопайте, — говорят изменники. — Плотину у Верхнего пруда и пустите воду в Служень овраг. Тогда останутся троицкие люди без воды, ведь из Верхнего пруда по трубам они воду получают.

И тотчас же латиняне стали этот злой замысел осуществлять.

Все мы, троицкие сидельцы, узнав об этой новой беде, очень встревожились, а иные хотели идти на вылазку и врагов от пруда прогнать. Но начальники иначе распорядились.

Позвали мастера Власа Корсакова; нам же велели не расходиться, только лопаты взять. Этот Влас стал по двору похаживать с некой книгой в руках, а мы ждали. Немного времени прошло, очертил Влас на земле место, где копать. Слава Богу, земля еще не замерзла: морозов сильных не было. И мы, всем народом взявшись, быстро вырыли большущую ямину. На дне же ее старые трубы показались. Мы эти трубы провертели во многих местах, и пошла оттуда вода: вся наша яма наполнилась, да еще вытекло, и на другую сторону монастыря протекло.

Так мы всю воду из Верхнего пруда в обитель впустили и безбожных перехитрили. Те же, наверное, очень удивлялись, глядя, как вода в пруде убывает, и не ведали, что это за чудо такое. А ночью была на них вылазка, но я ее проспал, никто же меня не предупредил и не разбудил.

Января 16-го дня

Насилу изыскал минутку для книги. От начальных дней осады монастырь уж вполовину обезлюдел. Мору нет конца. Но нам того мало, нашли себе еще потеху: одни доносы пишут, другие измену повсюду ищут, третьи крамолу огнем выжигают.

Озлобились все.

Старец Гурий донес на казначея Иосифа, будто бы тот хочет полякам город сдать. Архимандрит же и воевода князь Григорий этому доносу с охотой поверили и хотели Иосифа в пытку отдать. Тогда заступились за него два других сильных человека: второй воевода Алексей Голохвастов и королева ливонская Марья Владимировна, инокиней Александрой ныне называемая, племянница грозного царя Ивана Васильевича, настоящего же царевича Дмитрия сестра двоюродная.

Воевода Алексей монастырских слуг уговорил, чтобы в пытку Иосифа не давали; королева же Марья Иосифу из своей поварни мед посылыла, а по ночам ее люди тайно Иосифу баню топили.

Стали тогда против этих Иосифовых заступников улики искать, чтобы и их в измене обвинить, но кроме пустых и лживых доносов ничего не собрали. Я же своими ушами слышал, как воевода Григорий Алексею говорил:

— Ты и сам, брат, изменник, помяни мое слово, быть тебе на дыбе.

А Алексей ему отвечает:

— Это я-то изменник? Да не ты ли, князь, первому самозванцу Гришке Отрепьеву верой и правдой служил и был у него в Путивле воеводой? А теперь и этого вора тушинского признать готов!

Григорий же в ответ:

— Гришке Отрепьеву я служил того ради, что по простоте своей мнил его настоящим царевичем. А этому новому я не верю, и законному государю царю Василию изменять не помышляю!

Слышал же я эти речи в сыскном приказе: многих людей туда водили допрашивать, и обо мне не забыли, зная пронырство мое и любознательность.

Вместе со мной была там царевна Ксения, а спрашивали нас о Марье Владимировне, бывшей королеве ливонской. Эта Марья тоже там была; против нее искали улик.

Дьяк Афанасий бумажным листом размахивал и Марью спрашивал:

— Признавайся, писала ли ты богоборцу и еретику Петру Сапеге грамоту с таковыми словами: «Благодарю-де вас, великий гетман, что помогаете брату моему Димитрию, законному московскому государю, против вора Васьки Шуйского?»

Марья грамоту эту из рук Афанасьевых выхватила, плюнула на нее и сказала:

— Всё ложь бесстыжая! Не моею рукою писано!

Потом спрашивали меня и Ксению царевну:

— Называла ли эта инокиня Александра, бывшая царица ливонская, тушинского вора братом своим любимым? Ругала ли государя царя Василия Ивановича непристойными словами?

Я ответил, что не слыхал такого, а про себя подивился этим вопросам: кто же нынче в Троице царя Василия не честит по-всякому, ведь он совсем о нас позабыл и помощи обещанной не шлет.

А Ксенюшка сказала тихим голосом:

— Правда твоя, батюшка, эта старица частенько поминает брата своего Димитрия.

Марья же Владимировна так и побелела при этих словах, да и я-то обомлел с испугу. А Ксенюшка дальше говорила:

— Когда встречается она со мною, всякий раз ругает меня, дескать, мой батюшка Борис Федорович зарезал ее милого братца Дмитрия Ивановича, с того-то и началась в Российском государстве смута.

Так Ксенюшка хитрыми словами помогла Марии от казни уберечься.

Казначей Иосиф все же дыбы не избежал. Объявлено было, якобы он сознался в измене, и всю казенную растрату на него свалили. Затем он в скором времени от истязаний и цинги скончался. Марья же Владимировна, сказывали мне, горько по нем плакала. А вчера она подошла ко мне в церкви и с усмешкой тихонько сказала:

— Хоть и воры Годуновы, и род наш, шедший от Рюрика, престола лишили, но меня выручили.

А потом мне от нее передали подарочек, в нынешних наших бедах весьма спасительный, а какой не скажу, да и съел его уже.

Февраля 1-го дня

Девица Оленка Шилова, одних со мною лет отроковица, сказывала мне о таком чуде. Стоял отец ее Никифор ночью на церкви Сошествия Пресвятого Духа в дозоре с другими стражами. Они по очереди спали, один же озирался кругом, не случилось бы с какой стороны на обитель внезапного нападения. А был мороз крепкий и ветер с полуночной стороны.

И вот посреди ночи в самое темное время слышит дозорный некий преудивительный звук. Разбудил он товарищей своих:

— Вставайте, — говорит. — братцы! Вот, послушайте, что еще за музыка?

Один сказал:

— Се ветер шумит. А ты, Микитка, у господа Бога попросил бы ума маленько, чтобы не будил ты нас попусту и не в черед.

Другой же сказал насупротив первому:

— Врешь, не ветер. Это в сапегином таборе ляхи свою бесовскую музыку играют.

А Никифор Шилов сказал:

— Оба вы обманулись. Глас-то идет из храма Успения Богородицы, а непохоже на здешнее монастырское пение. Да и не отпевают по ночам умерших; утреннему же пению еще время не приспело.

Тогда двое спустились узнать, зачем поют в храме ночью. Однако, подойдя ближе, перестали слышать пение. Крикнули они наверх своим:

— Все мы соблазнились, никто не поет.

Те им сверху отвечают:

— Да как же: мы ясно слышим, поют, да громко.

Эти двое поднялись наверх и снова услышали пение, а другие спустились — и тоже ничего им не слышно. Так и ходили вверх-вниз до утра и удивлялись.

А утром поведали людям об этом чуде. И многие подходили к храму Успения, прислушивались, и точно: никакого пения нет. И очень все были этим поражены, а иные ужасом объяты. И решили, что то было пение ангельское.

А девица эта Оленка Никифорова дочь собою хороша весьма, да к тому же разумная и веселая. Хоть об этом в книге писать вовсе незачем.

А о наших осадных скорбях мне уж невмоготу рассказывать: каждый день одно и то ж, погибаем в конец. Уж и слезы все иссохли, а к смерти мы давно привыкли и живота себе не чаем. Говорим так меж собой:

— Что, Оленка, скольких сегодня в яму положили?

— Да человек пятнадцать.

— Ну, это хорошо, вчера-то было двадцать с лишком.

— И верно, Данилка, хорошо: знать, нынче не придется яму засыпать, там еще места довольно.

Это мы мертвецов в большие ямы накладываем, а как наполнится, то землей засыпаем и разом всех отпеваем. Потому что каждому мертвому свою могилу копать рук не хватает, да и священников мало живых и все еле ходят.

Многие же в обители от тягот и мук умом повредились, а на иных божья благодать снизошла. Чем хуже житье наше, тем более становится пророчествующих и чаще являются людям святые и ангелы. Знать, не совсем еще забыты мы Господом.

Вот и нынче пономарь Иринарх видел Сергия чудотворца. Тот ему говорил так:

— Скажи осадным людям: что унывают и ропщут на государя? Я неотступно молю Христа бога моего. А подмогу вам царь Василий пришлет.

Съестными запасами обитель уже оскудела изрядно. Сейчас опять дали одних щей пустых, а гороху уж два дня не было, рыбы же целую неделю.

Февраля 15-го дня

Рано утром стали звонить, да не как к утрени благовестят, а весело. Что еще за радость в злополучном горе нашем и скорбях? Я поскорее шубейку надел и пошел смотреть.

Гляжу: против архимандритских келий у Водяных ворот народу толпа, да не только наши троицкие сидельцы, грязные да хворые, опухшие и хромые, всяким непотребным тряпьем обмотанные, а и некие ладные воины на конях, в кольчугах, в красных сапожках, с длинными пищалями.

Протолкался я ближе. А народ ликует; и славу кричат Богу всемогущему, святому Сергию чудотворцу, а еще царю Василию.

Тут я и смекнул, что к чему: пришел из Москвы отряд нам на подмогу. А дело вот как было. Архимандрит Иоасаф со старцами посылали грамоты в Москву троицкому келарю Аврамию, а в тех грамотах писали все как есть о преужасных бедствиях наших, о моровом поветрии и оскудении ратными людьми и припасами, и как иноки, слуги и послушники по неделям пустые щи хлебают. Келарь же Аврамий, получая эти грамоты, слезами обливался и всячески царя Василия умолял и упрашивал оказать дому Пресвятой Троицы помощь, дабы с падением Сергиевой обители не погибла вся земля русская до Океана моря и не стало бы Москве окончательно тесно.

Царь же Василий на словах давал, а на деле не осуществлял. Потому что и в самой Москве каждодневно кровь лилась и ратных людей не хватало; а многие перебегали к самозваному Димитрию в Тушино. Наконец умолил Аврамий царя послать один малый отрядик: не для вызволения нашего, так хоть для ободрения и укрепления духа.

Отправил же царь Василий атамана Сухана Останкова, и с ним казаков 60 человек, и дал пороху 20 пудов. И с Божьей помощью они ночью проскакали мимо литовских сторожей и вошли в монастырь невредимыми. Только четверых казаков поймали злые ратоборцы Лисовского.

Сошлись глядеть на прибывших казаков едва не все осадные люди: толпа собралась великая, чуть меня не затолкали.

Вдруг подле города с полуденной стороны послышалась литовская музыка, гудение трубное. Тогда мы с Оленкой пошли на стену посмотреть меж зубцов, кто там гудит. А скакали там двое: один литвин, другой казак-изменник из войска Лисовского. Литвин в трубку дудел, а казак орал во всю глотку: поносил нас поносными словами и звал смотреть, что сейчас содеется ввиду монастыря за Сазоновым оврагом у рощи Терентьевской. И оба близко к стенам подскакивали по нынешнему их обычаю, зная, что ослабели троицкие люди от многих тягот и не попадут в них, ежели и постреляют; на вылазки же мы теперь редко выходим.

Стали мы смотреть на указанное место, а с нами и другие, кто был на стене. И вот вывели поганые псы лютеране четырех пленных Сухановых казаков и стали их саблями посекать; всех в куски порубили и глумились над останками.

Оленка слезами обливалась, у ратных же людей сделалось большое возмущение. А Сухан стал кричать, что отмщение полякам должно учиниться немедленно. Воевода же князь Григорий кивнул головой и сказал что-то подручным своим. И вот в скором времени повели из города литовских и русских пленников. Литвы 42 человека вывели на гору старой токарни и казнили перед Сапегиным табором, а еще казаков 19 человек на взгорке у Верхнего пруда против табора Лисовского.

Многим Троицким людям по сердцу пришлось такое отмщение, я же подумал: не так-то все ладно. Ведь эти пленники муку мололи и в иных тяжелых работах пособляли; теперь же все на нас, немощных, возложится. Зато в честь суханова прихода всех нас попотчевали хорошо: дали к щам еще каши и рыбы наварили.

Днем у Лисовского в стане был шум и людское волнение; а у нас говорили, что это литва и казаки пришли Лисовского убивать, за то что он приказал четырех московских людей казнить и тем всех пленных беззаконников обрек смерти. Потом, однако, поутихло; видать, так и не убили, отговорился, подлец.

Марта 4-го дня

Боже всемогущий! На тебя одного уповаем, да не постыдимся вовек! Пока же нет нам никакого утешения, ни послабления, нет и помощи ниоткуда. Где князь Михайло Скопин, где шведские немцы? Даже и вестей нам нет никаких: окаянные богоборцы так разъярились из-за прохода Сухана, что сторожат нас теперь накрепко, и проползти мимо них вовсе стало невозможно.

А цареву отрядику мы недолго радовались: вскоре и сухановы казаки стали от мук осадных изнемогать и цингою истребляться; вот уж и малое число их осталось.

А кого у нас здоровыми почитают, и те едва ходят, сил нет совсем. И я-то почти обезножел и внутри все болит, хоть и терплю и не жалуюсь. Стоял неделю у жерновов, но увидев слабосилие мое, вскоре меня от этой работы освободили. Теперь только на добычу дров хожу да в пекарне пособляю, а иногда в дозоре бываю на башнях и на Духовской церкви.

Говорят, царевна Ксения конечно больна и чуть жива. И Оленка Никифорова дочь от цинги зло страдает.

Марта 9-го дня

Поверят ли читающие? Опять было пономарю Иринарху видение. Пришел к нему теперь великий чудотворец Никон и сказал:

— Пойди, передай осадным людям: нынче выпадет снег, так пусть все недужные тем новопадшим снегом трутся, и будет им исцеление.

Как только снег по слову чудотворца выпал, я тотчас же скатал комок побольше и понес Оленку тереть. А сама она уж не ходит, в келейке лежит с хворыми и умирающими. Тер я ее, тер, потом отец ее Никифор пришел тоже со снегом; так мы ее хорошенько натерли. Дай Бог, помогло бы. Ведь поможет, поможет, раз Никон сказал.

Марта 18-го дня

Стало ей немного лучше.

Слава тебе, Господи, блаженно речение твое, яко делом совершил еси!

Давно не писал я о вылазках и подвигах ратных. Причиной же тому не мое нерадение, а то лишь, что и вправду теперь славных дел почти не совершается. Ныне у нас уж не война, а тоска смертная и томление духа.

Мы от хворей и скудости и стеснения великого мало-помалу помираем, паны же нас стерегут да свое войско берегут. А от безделья литва денно и нощно винопитию предается. Наутро же немощные от пьянства приходят к городу с вином и просят у наших в обмен меду опохмелиться. А троицкие люди и рады такой торговле, поскольку мед у нас есть в погребах, вина же мало.

А воеводы с архимандритом этой дружбе даже и не противятся, только велят у супротивных выведывать поболее об их замыслах и, если возможно, кого-то улавливать и в плен брать.

Так третьего дня поймали пана Мартьяша, сапегина трубача. А сегодня еще привели в монастырь другого пана, немого и глухого. А возраст и сила у него великие, и очень страшен, что и не сказать, человек ли, медведь ли.

Первый же пленник, Мартьяш трубач, лицом красив и статен, и разумен весьма. Привел же этого Мартьяша в город троицкий слуга Пимен Тененев.

Воевода князь Григорий говорит:

— Сей пан знатный, его к жерновам не поставишь. Веди в сыскной приказ, может, чего сведаем, а потом казнить его.

Воевода-то думал, что поляк по-русски не поймет, однако же тот стал ему ответствовать ладно и скоро, слов не коверкая. Сказал:

— Помилуйте, пан воевода. Я не затем вашим людям сам поддался, чтобы меня, как барана, на углях поджаривали, а после голову отсекли. Ведь я хоть и крещен в люторской вере, но, проживая в украинных землях, в городе Киеве, частенько хаживал в православные храмы, и мало-помалу прилепился сердцем к вашей вере. Безо всякого лицемерия скажу, что ваша греческая вера есть истинная, а наша поганая лютеранская есть богомерзкая ересь и горькое заблуждение умов. Поэтому, если будет мне дозволено, хочу вам верно служить и голову свою, если надо, положу за дом Пресвятой Троицы и православную веру.

Троицкие же люди, стоявшие кругом, головами кивали и меж собою шептались: «Вот молодец пан, какие правильные и разумные речи говорит». Потому что видели, что пленник веру нашу хвалит нелицемерно. А воевода спросил того Мартьяша:

— Какая нам от тебя польза? В чем твое умение?

— Я, — говорит пан, — в пушках и пищалях знаю толк, умею орудия точно прицеливать, чтобы били без промаха. А еще в грамоте польской сведущ и с писаного могу переводить.

И решил воевода этого Мартьяша помиловать и пытке не предавать, а пока испытать его верность.

Апреля 10 дня

Эти два поляка, о них же я прежде писал, Мартьяш и Немко, оба стали служить верно дому Пресвятой Троицы. И оба теперь в большой чести, потому что многих воинов стоят. У нас же ратного люда совсем мало осталось, да и те обессилели.

Немка, того поганые псы лютеране пуще смерти боятся и бегают от него, не смеют нападать. А он, как войдет в раж, одолеваем бывает жестокими судорогами, так что и после схватки долго не может рук разжать и оружие положить.

А недавно, тому с неделю, во время вылазки этот Немко и другой славный наш воин, слуга Анания Селевин, отрезаны были от троицкой дружины. И, среди пней бегая, спасались. Литовские же люди увидели Ананию и ополчились против него. Ведь его во вражеских станах каждый в лицо знает и давно мечтают убить, великий урон ведь терпят от него при каждой вылазке.

И вот целая рота проклятых богоборцев копейщиков стала на Ананию наступать; и ранили под ним коня. Немко же, увидев товарища своего в беде, выскочил внезапно из-за пня и давай стрелять в супротивных из лука. И Анания встал с ним рядом и тоже стрелял, а они оба хорошие стрелки. И так они вдвоем бились крепко и большую вражескую рать сдерживали до тех пор, пока не подоспело им на выручку троицкое воинство. Ананию в том бою ранили из пищали в ногу, в большой палец. И вся нога у него распухла.

Расскажу и о другом поляке, о пане Мартьяше. Он теперь с воеводой князем Григорием в одном доме живет, и воевода ему во всем доверяет. А Мартьяш в военной науке сведущ и многие добрые советы воеводам дает, и всегда по его слову выходит. У пушек наших он поправил прицелы, и стало сподручнее стрелять по подъезжающим к городу. А ходит этот Мартьяш в одеждах светлых, и все, глядя на него, радуются сердцем, потому что видят его неусыпное радение о вере православной и о Сергиевой обители.

Нынче я с Мартьяшем беседовал о всяких важных делах.

— А скажи, — говорю ему. — пан Мартьяш, почему ты решил на нашу сторону переметнуться? Ведь нас мало и дела наши плохи, скудость большая, к тому же и моровое поветрие.

— На то, Данило, есть много причин, и не так уж безрассуден мой поступок, как иным думается. Во-первых скажу, как и воеводе говорил, что мне по сердцу ваша православная вера. И мужество ваше, и стойкость, с какими вы обитель свою защищаете от множества превосходящих вражеских сил, весьма меня к вам расположили, и я увидел, что дело наше неправое. А ополчение наше литовское и казаки — большею частью воры, а не воины, только о грабежах помышляют и ради наживы готовы честь свою и душу продать. А этот человек, за которого мы стоим, называющийся Димитрием, вовсе не тот, что царствовал на Москве. Об этом многим известно и в Тушине, и здесь под Троицей. И поскольку московские люди царя Димитрия видели живым, то этот самозванец не сможет свой обман скрыть, и потому царского престола он никогда не достигнет. Потому-то тушинцы и не спешат Москву брать, а пользуются Димитриевым именем для прикрытия воровства своего: так им честнее выходит русских людей обирать.

— А говорят, пан Мартьяш, что царица Марина Юрьевна, некрещеная воровская латинка, признала царика тушинского своим мужем. Как только не стыдно ей!

— Она поначалу, еще не видев его, думала, может, и вправду спасся муж ее. Ведь он умен был и отважен, и судьба ему от Бога выпала предивная, мог бы и спастись. Но когда уже панна Марина к самозванцеву табору подъезжала, один поляк, честный человек, поведал ей правду, что царем в Тушине нарицается вовсе не ее муж. Поляка этого после казнили. А Марина плакать стала и упрямиться, и ехать дальше не хотела. Но посланники самозванца пригрозили ей смертью, если не сделает все, как ей велят, не признает вора своим мужем. И ничего ей не осталось, как уступить.

Вот что поведал мне пан Мартьяш.

А народу в городе у нас осталось мало: четыре ли, пять ли сотен всего. Да из этих лишь немногие к делу годны.

Оленка все хворает, совсем худо ей.

Апреля 11-го дня

Померла Оленка.

Апреля 28-го дня

Прокляты вы, окаянные нечестивцы, ругатели веры Христовой, душегубы! Все прокляты: Сапега, Лисовский, самозванец тушинский, польские и литовские люди, а пуще прочих русские изменники, и все, кто на братьев своих с оружием ополчается, кто ради алчности своей или властолюбия не стесняется пролитием крови человеческой. Гореть вам в аду вечно! Да порвут вас черти на куски клещами огненными! А если и сам я за злые проклятья с вами вместе на вечную муку обрекаюсь, то и пусть.

Апреля 30-го дня

Назад тому две седмицы во время обычной вылазки расхрабрил господь на супостатов Никифора Шилова и стрельца Нехорошка. Прискакал тогда внезапно кровопийца Александр Лисовский с казаками своими, и стал троицких людей теснить и острием меча пожирать, словно лютый волк агнцев. На Лисовском же был сверкающий доспех, а конь под ним красивый и могучий.

Никифор с Нехорошком, увидев его, распалились сердцами, призвали святого отца нашего Сергия чудотворца, и поскакали на своих меринах. И, в самую гущу вражеской рати пробившись, Никифор убил коня под Лисовским, а Нехорошко ранил его копьем в бедро. Троицкие же люди, видя такое геройство, отступать перестали, ударили крепко на врагов и отбили у них Нехорошка и Никифора. И те невредимыми вошли в город.

Мая 9-го дня

Праздник святого отца нашего и застуника Николы чудотворца.

Архимандрит Иоасаф в храме Успения Богородицы освятил в приделе храм святого Николы. И все мы молились с усердием об ослаблении гнева господня на нас, чтобы мор и болезни прекратились. А иные из недужных уже теперь стали выздоравливать. Знать, не оставил нас Господь милостью своей окончательно.

Благословен Господь Бог наш! Разгневавшись, слегка поразил; помиловав, премного возлюбил; избавит он нас конечно от всех бед, если в вере не ослабеем и будем стойкими.

Мая 29-го дня

Вчера ранним утром литва и поляки и русские изменники гудели громко во множество труб, и конные ратники в великом числе скакали по всем полям Клементьевским. Сам Сапега показался с дружиной своей и со знаменами и с музыкой; прогарцевали они по Красной горе и снова скрылись в своем таборе. А иные из супротивных пушки и туры катили к городу и на прежних местах расставляли, где удобнее бить по дому чудотворца. И так мы поняли, что будет большой приступ.

Собрались мы на помосте перед церковью святой живоначальной Троицы, все оставшиеся осадные сидельцы, мужеского и женского полу и всякого возраста. И больно было самим смотреть на это собрание, потому что каждый помнил наше прежнее множество и содрогался в сердце, видя нынешнее оскудение, малую кучку немощных и хворых.

Воеводы Алексей и Григорий к народу обратились с такими словами:

— Должны мы сегодня, братья, постоять крепко за православную веру, за государя, за великую Россию. Сами вы знаете и видите, как мало нас осталось, и враги это знают и заранее празднуют, думая за час овладеть городом. Мы же, хоть немощные и нагие, не устрашимся сияния доспехов, вражьего множества! Разве можем мы теперь предаться унынию, допустить отчаяние и ужас в сердца свои, ослабеть духом и пасть перед беззаконными? Разве напрасно товарищи наши мученическую смерть приняли, и мы сами такие великие беды и тяготы доселе стойко терпели? Будем же до конца тверды, не посрамим памяти братьев наших, не допустим в город крестопреступников и кровопийц. С нами Бог, и никто против нас!

Вышел к нам архимандрит Иоасаф; от скорбей осадных и великих забот совсем поседела борода его, и осанка уж не так стала величава. Обратился он к народу, говоря:

— Не сетуйте, братья, что малы мы числом, слабосильны и наги! Господь не оставит эту святую обитель. Неотступно молят Бога о нас преподобные отцы наши чудотворцы Сергий и Никон. Как спас Господь Авраама и Гедеона и град Иерусалим не силой, не броней, не крепкими стенами, но мышцею своей, так и дом пресвятого имени своего спасет не сильными, но немощными, не мудрыми, но простыми, не многими числом, но малыми. Приступайте же, братья, к работе своей, да не устрашится никто из вас; мужеством, стойкостью и верой обретете ныне царствие небесное и вечную славу!

Стали мы готовиться к приступу. Каждому было его место указано на стенах, стрельницах и у подошвенных бойниц. И никто уж меня малым возрастом не попрекал: все мы в одночасье стали как будто равны, от малых отроков до дряхлых старцев; также и девки, и бабы, и старицы мужественными воинами внезапно обратились: брали в руки оружие и к местам своим становились.

А оружия всякого и пороха у нас много: на каждого вышло с избытком. Натаскали мы на стены камней, смолы, серы и извести, огни разожгли, приготовили козы с варом и говном кипящим. Не было же ни у кого ни страха, ни смятения в сердце. Очень мы ожесточились на врагов, и каждый готовился с радостью принять смерть, отмщая обиды наши.

А я пошел на указанное мне место, на стену с полуночной стороны города, между Каличьей и Соляной башнями. Оборонять же мне надобно было три зубца с бойницами, а в помощь мне дали мальца Ивашку семилетнего и старца Федота, недужного и подслепого. А снарядились мы пищалью затинной, да еще двумя рушницами, да копьем длинным, да двумя рогатинами, да тремя коробами с известью, да козою, а в котле вар с дерьмом, да пороху и пуль взяли довольно.

До полудня литва гудела в трубы, потом стихло. А полки их пешие и конные пока еще двигались в отдалении, за Княжьим полем и Мишутинским оврагом.

Стали мы ждать. Я Ивашку учил пищали заряжать, а Федот вар в котле помешивал да огонек поддерживал. Пришел пан Мартьяш, мое имение оглядел и сказал:

— Ну, Данило, у тебя все уряжено хорошо, да и место тихое, для приступа неудобное. Только пушечку свою ты разверни: она у тебя на Капустный огород смотрит, а ты ее в Мишутин овраг наставь. Противник может пойти оврагом, чтобы незаметно подкрасться; но их не будет здесь много. Те же, кто огородом двинется, побиваемы будут с Соляной и с Житничной башен. А ты туда наискось не стреляй, толку не будет.

Потом воевода Алексей проходил: не сказал ничего, только головой кивнул и как будто, показалось мне, утер тайком слезы: наверное, жалел, что воинского чина людей не осталось, и такой немощный народ теперь воюет.

Ждали мы до вечера. Солнце зашло, вокруг города поляки и русские изменники вдруг затихли. Не слышно стало ни труб, ни криков. И поползли они тихо, как змеи, со всех сторон к городу. И троицкие люди затаились и в тишине ждали. А виднелись только турусы и щиты рубленые на колесах, и медленно приближались они к стенам, а длинные лестницы по земле волочились.

Вдруг грянул верховой наряд литовский с Красной горы, и тотчас вражеские рати поднялись и устремились к стенам, и начали приступ всеми силами и хитростями.

У меня-то сперва было тихо, по слову пана Мартьяша. А Капустным огородом двинулась большая рать казаков. Их били с башен крепко, но многие все же достигли стены и стали лестницы приставлять. А их через подошвенные бои кололи и стреляли, а сверху камнями сыпали и огнем жгли. Я туда смотрел, зазевался. Вдруг Ивашка кричит:

— Лезут, Данило, ох-те мне, лезут, лезут!

Гляжу: из Мишутина оврага вылезло поляков с полста; выскочили на дорогу и бегом к стенам, а лестницы уже на бегу воздымают.

Я Федоту:

— Федотушка, голубчик, скорее, кипяти говно!

А он:

— Уж тороплюсь, скоро, чай, закипит.

Я же у пушечки прицел поправил да сунул в запал фитиль. Она как грянет! А в стволе там пулек было набито, верно, полмешка. Полетели они, как пчелы, облаком, и сразу двух литвяков наземь повергли.

Тут я за рушницы схватился, выпустил оба заряда, а попал ли — не знаю: снизу с подошвенных боев много зелейного дыма пошло, мне глаза заело.

Ивашке велел пищали заряжать, сам с затинной тружусь: ее-то не в миг зарядишь. Тут снизу мне кричит инок Кирилл:

— Скидывай, Данило, вали их!

Вижу я, и впрямь уже лестница приставлена. Я в нее рогатиной уперся и отпихиваю; насилу вместе с Федотом повалили, да упустили рогатину. Потом вылили мы латинам на головы дерьма кипящего. А Кирилл внизу из подошвенных боев копьем их колет и из лука стреляет.

Осталось семеро врагов живых. Тут мне Ивашка пищаль подает. Я выстрелил, да так метко, сам удивился: точно в рожу поганую попал литвину, и шлем стальной не защитил его. Тут остальные четверо показали тыл и укрылись опять в овраге. Одну-то лестницу бросили, другую с собой уволокли.

Сделалась нам передышка. А кругом лютый бой кипит. И наши все разъярились и бьются, как львы, даром что недужные да голодные.

Совсем темно уже стало, только луна светит да огни полыхают от зажженных литовских щитов и турусов.

Литва покатила по углической дороге туры и наряд, хотели пробить ворота Конюшенные. А по ним наши стали стрелять с башен Соляной, Каличьей и Плотничной огненными ядрами, и их осадные хитрости подожгли. А когда враги мимо моего места проходили, то повернулись ко мне боком. Тут я по ним из пушечки снова выстрелил, и из пищалей добавил.

Появились новые литовские рати. А я вошел в раж удивительный, словно демон в меня вселился: никаких мыслей в голове не стало, только по стене метался от бойницы к бойнице, стрелял да копьем колол, лестницы отпихивал да лезущим на стену врагам скверные очи известью засыпал.

Не знаю, долго ли продолжалось все это, да и не помню ничего толком, все в разуме моем смешалось. Одно лишь помню, как пролетела меж зубцов стрела, и Ивашку моего насквозь проколола.

Тут я не сдержался, поплакал немного, но дела своего не оставил: велел Федоту всё из котла на латин вылить скорее и пищали мне заряжать. И бился снова.

Наконец отступились окаянные, побросали щиты и турусы и с позором побежали прочь. Наши же тотчас город отворили и малым числом вдогонку им кинулись; коих побили, а коих живыми взяли: три десятка нахватали пленных. Будет кому жернова вертеть.

Но это уж я пишу с чужих слов, сам не видал той вылазки. Как только поганые от города откатились, внезапно все силы меня оставили, и я тут же на стене забылся сном глубочайшим.

Июня 6-го дня

Слышал сегодня от людей, будто бы пана Мартьяша казнить хотят: он-де сознался в измене. Сказывал же старец Гурий Шишкин, дьякон, казначея Иосифа погубивший доносом своим.

А случилось вот что: были некоторые из первых людей монастырских у троицкого слуги Пимена Тененева в кельях на обеде. Там пировали с ними оба пана перебежчика, Мартьяш и Немко. Пили вина и сладкие меды и веселились, может быть, праздновали победу недавнюю, отражение приступа.

Отобедав, сели Мартьяш с Немком играть в тонцы. Мартьяш всякий раз выигрывал. И вот во время игры случилась между ними размолвка, а никто из бывших там людей не понял, из-за чего. Немко вдруг отскочил от Мартьяша и стал плевать в него, скрежетать зубами, прыгать и руками махать. И момотал что-то по немому своему обычаю. Мартьяш же взглянул на него недобро и вышел вон. А Немко побежал к воеводе князю Григорию, пал перед ним и, корчась в слезах, руками стал показывать, чтобы взяли того Мартьяша. И мановениями рук изображал, якобы взметнутся в воздух стены и все строения монастырские, а люди будут побиты, если оставят Мартьяша в живых.

Воевода же бессловесные немковы речи без труда понимает, как и многие из нас. Этот Немко так ловко умеет руками и лицом говорить, что и толмача не нужно.

Тогда повелел князь Григорий Мартьяша схватить и допытаться обо всех его коварных замыслах.

Отвели пана Мартьяша в сыскной приказ и долго пытали, но он все не хотел виниться. В конце, однако, не вынес мук жесточайших, и, не чая уже себе спасения, истязаниями доведенный до безумия, признался, будто бы подослан в монастырь Сапегой. Дескать, хотел он у пушек монастырских запалы забить, а порох прижечь. Чтобы, когда случится новый приступ, пушки бы стрелять не смогли. А еще посылал в литовские станы на стрелах грамоты, и все сообщал врагам о городских делах и секретах, и советовал, как лучше взять город.

Старец Гурий Шишкин, рассказывая это, посмеивался зло. По всему, очень рад был, что Мартьяша уличили в измене. Мне же показался неправым такой суд. И подумал я, что начальники троицкие по недомыслию опять хотят хорошего человека погубить безвинно. Старец же Гурий сказал:

— Что ты, Данило, ропщешь супротив старших и мудрейших? Негоже, чтобы литвин над православными начальствовал. Слишком большую волю взял этот Мартьяш: дозоры осматривал, ратным людям указывал, самих воевод поучал. Всем истинным христианам давно уж невмоготу терпеть такую наглость. А еще в одежды светлые вырядился, собака, и красуется среди нас, бедных и нагих; вот гордыня его и погубила.

Я пошел к воеводе Григорию Борисовичу просить за пана Мартьяша. Но воевода меня слушать не стал; сам же был угрюм и немногословен. Ведь с Мартьяшем была у него крепкая дружба. Сказал мне только:

— Оставь, все это без пользы. Или ты хочешь, чтобы и меня в пытку отдали и сообщником нарекли? Ступай прочь, не докучай мне попусту.

А вечером нынче видел я пана Немка в Мартьяшевых красивых одеждах.

Июня 7-го дня

Мартьяша сегодня похоронили.

Июня 8-го дня

Во время вылазки окружили Немка на нижнем огороде пешие русские изменники. Он же шапкой замахал и предался им, ушел во вражеские станы.

Вот и решай всяк как может, кто из двух панов был изменник.

Июня 22-го дня

Благие вести. Ночью прополз в монастырь сквозь литовские заставы даточный человек Еремей Кобылин с грамотой от храброго князя Михайла Васильевича Скопина (на него же мы всю надежду возлагаем: он один нас может спасти).

Прочитали дьяки грамоту в монастырском дворе громко. Говорилось же в ней, что посольство князя Михайла к королю шведскому Карлусу девятому ездило не напрасно. Пришли из шведской земли на помощь земле московской вольные воеводы Ивельгор и Яков Понтусов Велегард с отборными дружинами. Многие крепости по пути отбирая у поляков и воров, марта в 30 день достигли они Новагорода.

Ко князю Михаилу многие полки русских людей собираются, из городов полуночной страны и от Студеного моря. А иные города уже сами отложились от тушинского самозванца.

Пишет нам Михаил Васильевич, что в пути не медлит, и у городов в долгих осадах не стоит, а только бьет литву в открытых схватках в чистом поле, и, поскольку возможно, спешит на выручку Троицкому Сергиеву монастырю и царствующему граду Москве.

А тушинский царик собирает по всем городам самых яростных ратоборцев и верных ему русских изменников, и посылает их против князя Михайла и немцев; начальствует же над войском этим гетман Зборовский. Июня 17-го дня был бой у поляков с немцами под градом Торжком. Зборовский, не сумев одолеть шведскую рать, отошел в город Тверь и там утвердился. И теперь князь Михайло со всем воинством идет к Твери.

«Как только расчищу к вам путь острием меча, — пишет князь Михайло. — Тотчас пришлю большой отряд, чтобы вызволил вас из осады».

От такой радостной вести мы возрадовались сердцем. А монастырские начальники отворили погреба и учинили нам обед на славу: вдоволь дали хлеба, и щей, и гороха с рыбой, и даже медом попотчевали. А такой пир для житниц и кладовых монастырских теперь бремя не большое: ведь мало осталось нас, едоков.

Хоть и не достиг еще князь Михайло Троицкого монастыря, а уже есть нам от него польза наяву. Сапега-то лучшие свои рати послал из-под Троицы в Тверь, и нам стало вольнее выходить из города по всяким житейским нуждам.

Июля 11-го дня

Нет вестей от князя Михаила. А ведь обещал поспешить!

Могло ли такое случиться, что побили его дружину и шведских немцев проклятые кровопийцы, безбожники тушинские? Нет, если бы содеялось столь ужасное зло, уж эти окаянные псы, кругом монастыря стоящие, не замешкались бы расхвастаться перед нами: день и ночь подскакивали бы к стенам и похвалялись.

Наяву же мы другое видим: как будто задора у них поубавилось, и уж не так они пьянствуют, и к нам давно не ходили похмеляться. Верно, напуганы до смерти победоносным движением князя Михайла; трезвыми и вооруженными теперь спать ложатся.

Дай же, Господи, нашей вере и стойкости не оскудеть и терпению продлиться еще хоть немного: может, и доживем до избавления своего.

А еще говорят, поспевает к нам на выручку с Волги боярин Федор Шереметев с силой понизовской.

Июля 29 дня

Вражье воинство в таборах своих снова расшумелось. По всему видно, что на наше горе многие новые рати присоединились к полкам Лисовского и Сапеги. Приходят из-под Твери от Зборовского польские и литовские люди, а с ними и новые изменники, дворяне и дети боярские, в столь грозное время предательски на сторону тушинского вора переметнувшиеся.

Вчера подъезжали к городу всякие видные паны (имен их не упомнил) и, насмехаясь над нами, говорили:

— Напрасно ваше упорство. Князя-то Михайла Скопина и немцев мы побили, а воевод захватили. И князь Михаил бил челом на всей воле панской. Если теперь не покоритесь государю, то он сам следом за нами придет со всеми польскими людьми, и с князем Михаилом, и с Федором Шереметевым, и тогда уж челобитья вашего не примем.

А нынче подъезжали к стене предатели боярин Михайло Салтыков и думный дьяк Иван Грамотин, говоря:

— Бросьте вы упрямиться: никому не нужна ваша верность. Все русские люди над вашим безрассудным упорством давно смеются. Ведь Москву мы взяли, и Василий Шуйский у нас в руках.

А слуга Пимен Тененев со стены им отвечал:

— Даже если бы вы и не лгали, и вправду ваша была бы Москва, а мы всяко, как стояли, так и будем стоять за правду и православную веру против вас, собачьих детей, предателей.

Потом еще приезжали некие дворяне и дети боярские и так говорили:

— Посмотрите, не мы ли были с Федором Шереметевым? И вот, все мы здесь. Потому что узнали своего истинного государя и теперь верно ему служим.

Троицкие люди, слушая эти вражеские речи, поначалу поддались унынию и стали было сомневаться, думая: а нет ли в тех словах хоть малой доли правды?

Архимандрит же Иоасаф и воеводы Григорий и Алексей обратились к нам и просили не верить слугам дьявольским:

— Все их речи — лесть и обман. Они такою ложью многие города взяли. Нам же доподлинно известно, что Москва доселе стоит, а царь Василий жив-здоров и по-прежнему держит скипетр. Про князя Михаила наверное не скажем, но и таких свидетельств нет, что разбили его поляки.

Народ же троицкий собрался во дворе монастырском и слушали воевод. Вдруг заметил я, как влетела в город стрела и упала на вымостку перед храмом Успения Богородицы, а к стреле той грамота привязана. Люди же кинулись к грамоте, и вместе со стрелой подали воеводам.

Князь Григорий, прочитав писание, рассмеялся в голос и сказал:

— Здесь утаивать нечего, слушайте все!

И по писаному продолжил:

— «Не верьте, православные, бесовской лжи и ухищрениям! Да будет вам ведомо, что князь Михайло под Тверью литовские рати разбил и людей их без счета положил, воронье погаными их телами досыта напитал. Держитесь, скоро будет вам подмога.»

Сделалось у нас тогда ликование величайшее: орали и веселились мы так, словно и о хворях своих и бедах и всех смертных скорбях в миг позабыли.

И побежали мы на стены, и стали обольстителям вражеским так кричать:

— Хорошо вы и красиво лжете, да только никто вас не послушает. Если бы вы сказали нам, что князь Михайло под Тверью берега выровнял телами вашими, и птицы и звери насыщаются мертвостью вашей, то мы бы легко поверили. За чем пришли, то и творите, а головы морочьте дома женам своим.

И тогда все обманщики и крикуны тотчас от города отъехали и возвратились с позором в свои таборы.

Июля 31-го дня

Стало нам известно, что давеча пришел под Троицу из-под Твери пан Зборовский со всеми уцелевшими литовскими людьми и со множеством русских изменников. Пребывают же они в большом гневе, весьма неудачами разъярены. И порешили, оставив все прочее, взять Троицкий Сергиев монастырь: все пути к царствующему граду тогда будут перекрыты.

Зборовский же зло ругает Сапегу и Лисовского, говоря:

— Чего стоит бесплодное ваше стояние у града? Разве трудно город взять и воронье, там угнездившееся, передавить?

Нам же весть об этом прислали из вражеских станов верные люди. И мы теперь, преисполнившись мужества и сил своих последних не щадя, готовимся к новому приступу.

Августа 1-го дня

Ночью был приступ. Напали в самое темное время, думая сонными нас захватить, весьма большими силами и самым отборным воинством. Но приступали к городу не так храбро, как прежде, и не так умело. А стрелец Нехорошко сказал: «Это оттого, что воеводствуют не Сапега с Лисовским, они-то к нам давно пригляделись, а гетман Зборовский. Он, собака, мнил нас легко одолеть: воинство-то у него превосходное, не то что сапежинская и лисовская сборная чернь».

Мы со стен бились крепко и храбро, как и прежде, только поменьше нас стало со времени последнего приступа, о котором у меня написано подробно. Я теперь уж не три, а четыре бойницы защищал. А всего в городе осталось здоровых не более двухсот человек.

Бой длился полночи; ничего же враги не добились, и отступили с великими потерями. То-то теперь Сапега над Зборовским посмеется. У нас же на стене одну только бабу убили, а больше никого не ранили.

Усомнится ли кто теперь, что и впрямь мы молитвами святых чудотворцев Сергия и Никона и десницей всемогущего Бога оберегаемы и хранимы? Пристало ли нам колебаться и помышлять тайно об измене или о сдаче города? С нами Бог, и никто против нас. Ведь такой малой горсткой голодных и немощных сдерживаются величайшие избранные рати. И не так они боялись подходить к городу, когда было здесь множество ратных людей, как теперь, когда лишь убогие и едва живые, ничтожные числом встают против них. Поистине нет предела милости господней!

Августа 15-го дня

Светлый всемирный праздник Пресвятой владычицы нашей Богородицы, честного и славного ее Успения. Сегодня кончается двухнедельный пост. Многие же из нас, вздыхая, поговаривали, что поститься нам еще неведомо сколько, ведь все-таки сильно оскудела обитель съестными припасами. Однако Господь не оставил нас и даровал послабление; и все мы теперь веселимся и радуемся сердцем, и даже, осмелюсь сказать, пируем; а есть и такие, кто страдает от невоздержанности своей и животом мается, обожравшись.

Расскажу по порядку, как случилось, что у нас внезапно после стольких голодных дней стало еды вдоволь.

Богоборцы лютеране уверились окончательно в том, что не могут силой взять города, и замыслили новое лукавое коварство. Зная о скудости нашей и нехватке еды в городе, стали окаянные над нами учинять такую гнусную насмешку. Принялись они каждый день выгонять превеликие стада скота на Красную гору и Клементьевское поле. Так они пасли этот скот ввиду монастыря несколько дней, соблазняя нас, голодных, на безрассудную вылазку.

До сего дня мы еще эту подлость терпели и сдерживали гнев свой, потому что был Успенский пост. Ныне же все троицкие люди конечно возмутились. И я, как и множество других, часто ходил на стену и даже на Водяную башню поднимался, не в силах будучи отвести глаз от литовских стад.

Неверно сказал: не литовских, ведь весь этот скот по русским волостям награблен.

Воеводы же составили меж собою совет и порешили стада у богоборцев отбить и ввести в город. И поделили нас на два отряда: в первый взяли людей здоровых и самых искусных воинов, во второй же все прочие попали, и я с ними.

Первый отряд на конях выехал из обители тайно и двинулся Благовещенским оврагом, незаметно подбираясь к литовским сторожам. Мы же по малом времени пешими вышли через Пивной двор и ползком стали красться к скотине.

Вскоре же по правую руку раздался троицкий боевой клич, имя святого Сергия, и грохот брани. Это наш конный отряд наскочил внезапно на литовскую стражу, отвлекая их от стада. Мы же, второй полк малых и убогих, без всякого промедления побежали туда, где пасся скот, и погнали стада к монастырю. Я не менее прочих старался и усердно скотину подгонял. Но вот что дивно: бессловесные твари нисколько не пугались и не упрямились, а побежали прямо к городу как будто даже радостно, никуда не сворачивали и не разбегались, и быстро все достигли Водяных ворот, а иные через Пивной двор вошли в обитель. И люди следом вошли и затворили ворота.

А конные наши воины, немало побив литовских сторожей, не стали дожидаться, пока подоспеет врагам помощь, и поскакали вспять. Литва же за ними гналась очень яростно, но те с Божьей помощью ушли все невредимыми и через Конюшенные ворота вернулись в монастырь.

Блаженна ты, пречистая владычица Богородица, и вы, великие чудотворцы Сергий и Никон, позволившие нам здравыми отойти от столь великого воинства литовских людей, когда мы сами были так малы числом. Не потерпев никакого вреда, от голода мы на какое-то время избавились. Как же нам не радоваться и не уповать на лучшее?

Августа 28-го дня

Вот забыл написать, что тому несколько недель, как отъехал из сапегина табора к нам в Троицкий монастырь пан Ян с четырьмя слугами и двумя русскими людьми. И от этого Яна узнали мы, что князь Михайло Скопин побил тушинских людей под Колязиным монастырем на Волге, и, быстро себе мечом путь прорубая, идет к Александровской слободе. А оттуда уж совсем близко до Троицы.

И в тот же день воеводы устроили вылазку на речку Коншуру, на литовские бани. И у бань побили много черкесов и казаков, и бани их сожгли, и шесть человек живых взяли. И языки под пыткой сказали, что подлинно князь Михаил под Колязиным монастырем литву побил.

А еще пан Ян поведал, что в литовских станах уж мало кто надеется на удачу. Увидели все, что не взять им ни Москвы, ни Троицкого Сергиева монастыря. И оттого многие из самозванцева войска разбегаются. Недавно же из-под Троицы ушел атаман Андрей Болдырь с бывшими под ним казаками.

Мы от этих вестей еще более укрепились духом. Только уж очень туго у нас с дровами: во всех рощах сидят засады. совсем невозможно стало хворосту собрать, и пищу готовить не на чем.

В лето 7118, сентября в 4-й день

А по польскому счету иначе: лета Господня 1609; год же они считают с первого дня января. Это меня пан Мартьяш научил.

Вот прежде упоминал я с прискорбными словами о наших тяготах при добыче дров. А теперь и самому довелось испытать это, едва жив остался. Было же так.

Выпал мне нынче черед в Мишутин овраг идти за хворостом. А начальники урядили такую дровяную роту: ратных 20 человек конных с пищалями и бердышами, старшим же слуга Федор Чудинов; да еще здоровых баб и отроков и прочих, кто посильнее, с дровяными топорами для рубки деревьев 30 человек; да немощных и всяких недорослей и увечных 20 человек, чтобы собирали прутья и мусор.

Перед тем, как выйти нам из города, пришел архимандрит Иоасаф и, благословляя нас, сказал:

— Мужайтесь, любезные братья и сестры. А мы будем с усердием молить Христа бога нашего, чтобы не попустил врагам Божьим вас побить, и вы бы хоть мало прутиков собрали без помехи и претыкания и вернулись бы в город здравыми. А то, сами знаете, хоть и лето, а без огня хлеба не выпечь, гороху не сварить. Господь с вами, ступайте смело.

Вышли мы воротами Конюшенными и спустились в Мишутин овраг. И, дойдя до первых же деревьев, взялись за топоры и стали дрова рубить и на телеги класть. Едва я успел две молодые березки свалить, как послышался конский топот. И прискакали казаки, числом сотен до полутора, и стали на нас люто нападать. А сами кричат, над нами насмехаясь:

— Что, крысы монастырские, замерзли? А вот мы вас порубаем!

Троицкие конные люди смело с ними сражаются, а дровосеки топорами обороняются; прочие же негодные к ратному промыслу людишки быстро телеги из оврага на дорогу толкают и лошадок подгоняют.

Я же укрылся с топором за березой и стоял как бы в засаде. Тут ехал казак меж деревьев и по сторонам поглядывал, кому бы голову отсечь. Когда же он со мной поравнялся, я из-за дерева топором махнул и коню его ногу подрубил. Упавшего же казака мы прикончили вместе с иноком Наумом.

Тут Федор Чудинов крикнул нам, чтобы отступали к монастырю. И мы пошли впереди, а ратные за нами следом.

С превеликими трудами выбрались мы из этого лютого оврага. Один раз едва не погибли окончательно, будучи окружены со всех сторон казаками. Но выручили нас товарищи наши, метко стрелявшие в богоборцев со стены и с Плотничьей башни из луков и пищалей.

Вернувшись в город, сочли мы прибыток свой и убыток: дров полторы телеги за восемь человеческих жизней купили. Невыгодным оказался торг, а ведь почти ежедневно так торгуем. Не пищу на дровах готовим, а друг друга пожираем.

Сентября 23-го дня

Осталось нас теперь так мало, и настолько все болезнями и прочими скорбями измучены, что едва ли в другой раз сумеем приступ отразить. И по всему видно, что это многотрудное и предолгое сидение наше в осаде едва ли кончится добром. Потому что на помощь от царя теперь только тот надеется, у кого в голове солома. А князь Михаил Васильевич со шведскими немцами все никак не могут к нам пробиться сквозь воровские полчища.

Узнал от стрельца Нехорошка, что начальники наши хотели гонцов послать к царю и князю Михаилу с молением, чтобы выручили нас, хоть немного бы помогли. Но посланные гонцы или в руки врагов божьих попадали, или возвращались в монастырь, не сумев пройти литовских застав. Очень крепкая нынче у поганых стража.

А Москва-то, говорят, в осаде хуже нашего изнемогает: вся еда там кончилась, и настал голод. А рожь там стоит до двух рублей, а воз сена 4 рубля, а корова 20 рублей. Это ж москвитянам лучше сразу помереть, не длить мучений своих.

Сентября 29-го дня

Пономарь Иринарх, божий человек, с утра опять возвестил, что явился ему преподобный отец наш Сергий чудотворец. Вот что сказал на этот раз святой:

— Передай осадным людям, пусть не ропщут, что нельзя послать вестей царю. Я послал от себя вестников в Москву, трех учеников своих, Михея, Варфоломея и Наума, святых старцев. Они проехали через заставы богоборцев, и те их видели: спросите, они подтвердят.

Многие же из нас, слышавших Иринархов рассказ, качали головами и сомневались, правда ли это. А один старец из самых простых стал Иринарха пытать, на каких-де конях поехали те небесные посланники: на наших монастырских или на небесных же?

Иринарх поначалу осерчал и отвечать не хотел; потом, несколькими словами обменявшись с архимандритом и воеводами, сказал так:

— На трех слепых меринах поехали они, на тех, что конюший из-за оскудения кормов выгнал из монастыря за надолбы.

Тогда многие пошли искать этих меринов; пошел и я. Облазили все, но нигде не нашли их: стало быть, это не выдумки, но взаправду совершилось чудо господне.

А чтобы все окончательно в том уверились, воеводы послали отрядик на вылазку поймать языка, и привели в город одного поляка. Он же под пыткой поведал, что подлинно видели трех благолепных старцев, проскакавших через заставы. А богоборцы за ними погнались, но лишь коней своих заморили. Под старцами же кони были худы, но словно крылаты.

По сему случаю пели мы нынче большой молебен во славу преподобному Сергию. Потому что его попечениями мы доселе простояли и впредь спасены будем, если и не все, то кто доживет. Или, вернее сказать, те, кто праведную жизнь ведет: те спасутся. Потому что Сергий сказал еще, что не так ему мерзостны явные богоборцы и безбожники, как иноки, не хранящие своего обета, и все, кто в монастыре живет нечестно и не по правде.

А я-то честно ли живу? Непокорствую, часто ропщу в сердце своем, в словах начальников тайные умыслы ищу, над Иринархом пономарем посмеиваюсь. Образумиться бы мне. Пора уже.

Октября 9-го дня

Наконец-то добрая весть: князь Михайло Васильевич со шведскими немцами побили изменничьи полчища и заняли слободу Александровскую. Теперь им до нас прямой путь открыт. А поведал о том гонец от князя Михайла, в тот же день посланный из Александровской слободы. Уж не знаю, как пробрался он через заставы. Воин молодой, статный, новгородец, Пантелеем звать.

Октября 19-го дня

Глубокою ночью внезапно дверь в мою кельицу отворилась, и вошли три воина в полном снаряжении в кольчугах, а лица румяны и бороды расчесаны.

В келье-то я, по причине людского оскудения, живу теперь один: из бывших соседей кто погиб, кто в лучшие опустевшие покои перебрался.

Я же, спросонок разум имея непрояснившийся, подумал, что был приступ и город взят, и вот пришли враги божьи меня в плен брать. Но я давно еще сам себе поклялся в плен не идти, а лучше голову сложить. Потому что едва ли удастся скрыть от супротивных настоящий мой род, и тогда уж добра не жди.

И я, не мешкая, схватил свою пищаль, что под полатями заряженная во всякую ночь лежала, на первого вошедшего мужа наставил и дернул крючок. Но на счастье мое милостью Божией случилась осечка.

А военный муж, премного осерчав и напугавшись, пищаль из рук у меня вырвал и, больно по щеке ударив, стал оскорблять меня и мать мою поносными словами.

— Ты в кого, собачий сын, стреляешь? Не вы ли слезно молили князя Михаила прислать вам подмогу? Верно Давид говорил, они и впрямь тут все умом повредились, засидевшись в осаде, да от харчей монастырских.

Тут сказал другой воин:

— Правда твоя, Петрушка, не стал бы никто с цела ума такому дитяти безголовому пищаль подавать. Выкинь-ка ты его вон, да пора на ночлег устраиваться.

— Грех, — говорю я им. — Берете на душу, господа. Христос велит сирот миловать. Если надо потесниться — потеснюсь, а из дому меня не прогоняйте.

Тогда Петрушка меня спросил, верно ли, что я сирота. Я же ответил с уверткой и надвое:

— Быть бы мне сиротой, когда бы не стал мне добрым отцом праведный наш пастырь архимандрит Иоасаф. А настоящий отец мой наверное помер, хотя кое-кто и говорит, будто послан он в некий дальний сибирский городок воеводой. А в прежние-то времена был он в большой чести, может, и царским окольничьим служил.

Тогда другой воин, Илейка, сказал, посмеиваясь:

— Ну, раз так, не погоним тебя отсюда, государь боярин, будешь с нами жить да болтовней своей нас потешать.

Тут стали мы вести всякие беседы, и мужи эти мне поведали, что пришли они в монастырь этой ночью во втором часу из Александровской слободы от князя Михаила Скопина. С ними 600 человек ратных и еще 300 прислужников, а воеводой у них Давид Жеребцов.

А еще сказали, что пришли налегке и без всяких запасов, потому что им ведомо, будто обитель чудотворца хлебом преизобильна. Заставы же литовские они с Божьей помощью легко миновали и прошли никем не замеченные и невредимые.

Но монахи троицкие по их приезде лишь на словах выказывали радушие, а на деле скупость, и ужин отряду подали скудный и негодный. А отговаривались тем, что, хоть и осталось еще зерно в житницах, да молоть его некому. Конная же мельница сломана, а для починки ее нужен лес, его же достать теперь невозможно.

Я сказал, что истинно это так: наши-то мельцы все померли, и крутили у нас жернова пленные враги Божьи, но теперь и этих не стало. А здоровых людей в обители и двух сотен нет. И все по очереди жернова крутят. Но, как ни стараемся, всяко хлеба не хватает. Но есть, однако, еще сухарей некое количество.

Потом ратные люди, с пути утомленные, заснули. Я же долго не спал, все думал, что, может быть, теперь уж скоро конец нашим несчастьям, раз пришло такое большое и отборное войско. И радовался в сердце своем. Однако, если здраво помыслить, что такое 600 мужей против 30000 стоящих вокруг града? Не было ли в обители в прошлое лето 2000 годных к ратному делу мужей, а где они теперь?

Октября 20-го дня

За трапезой нынче Давид Жеребцов и люди его весьма были разгневаны, увидев, какую им пищу подают и сколько. А сам Давид чарку свою швырнул оземь и стал кричать на святых монахов, зверски махая руками; даже усы у него дыбом встали.

— От такой еды, — говорит. — Нам впору не врагов побивать, а сразу в гроб ложиться! Может, вам, монахам, по иноческому обету и надлежит голодом мучиться, может, вы одним словом божьим и молитвами насыщаетесь. Для нас же, военных людей, это не трапеза, а непотребство и надругательство.

И повелел Давид, чтобы все житницы и подвалы монастырские и все счетные записи были ему отданы, и сказал, что сам будет отныне всем хозяйством ведать. А питаться его воины будут особо от прочих, потому что сидеть за одним столом с черным людом им не по чину, а монахи своими увещеваниями их повергают в тоску смертную.

Архимандрит же Иоасаф, повздыхав, не стал перечить и велел старцу Макарию передать Давиду счетные записи.

А того я не знаю, сколько было отдано запасов давидову войску, а сколько осталось в монастырском ведении для пропитания святых иноков и слуг и для нищих, хворых, увечных, сирот, вдов, да и всех троицких старых сидельцев. Также и на черный день, верно, что-нибудь отложили. Не ведаю. Проще говоря, никто мне этих чисел не сказывал, да я особо и не дознавался, ибо суетно и тщетно было бы такое дознание. Но имеющий разум да поймет, что великий чудотворец Сергий всяко нас в беде не оставит и от голода истаять не даст.

Иные же неразумные монахи в страхе за животы свои всполошились и ругали доброго Иоасафа, говорили в лицо ему бранные речи и жаловались, дескать, Давид теперь все житницы за одну седмицу истощит. И хотели, чтобы перестали питать сирот и вдов от дома чудотворца, или же половину содержания у тех отнять, а инокам прибавить.

Иоасаф же отвечал им с покойною усмешкой:

— Не сердитесь, братья! Лучше нам умереть, чем перестать жалеть сирот. Крепитесь, в вере своей из-за житейских тягот да не ослабеете. Разве нет у бога милости продлить и самые скудные запасы на большое время?

И стал им из Писания примеры приводить о подобных чудесах. Примеров же таких в Писании много, это каждый знает, кто в грамоте сведущ. Вот и умолкли мало-помалу те строптивые иноки, и пошли прочь, взоры потупив.

Октября 27-го дня

Давид Жеребцов и дружина его в городе сидят, на вылазки не ходят, приглядываются. Так-то вернее: надо сперва о противнике все узнать и вдоволь отведать осадного сидения — сильнее осерчают тогда на врагов.

А Давид Жеребцов, полугода не проведя у князя Михаила со шведскими воеводами, весьма сведущ стал в немецкой ратной премудрости. И потому не может он без ругательства и осмеяния глядеть на нашу боголюбивую простоту, с коей мы ныне бьем врагов божьих под Троицей.

Вчера ходили наши на вылазку, как и раньше хаживали, неурядно и безо всякого устроения, но сильно распалясь сердцем на поганых. Выходили, испрашиваясь у воевод, кто за какой нуждой: кореньев ли копать, дров ли добыть, коня ли напоить. Потому что и наши воеводы Алексей и Григорий не любят неустройно людей на брань пускать, да не погибают напрасно.

И так выходили наши по трое да по двое смерти искать, а другие сидельцы на стенах луки и пищали готовили, чтобы в меру сил своих малых помочь идущим на ратный промысел. Также и я стоял при подошвенном бое у Красных ворот с пищалью.

Казаки же Лисовского, соблазнившись малым числом троицких людей и худым снаряжением, поскакали резво по Переяславской дороге, саблями помахивая и посвистывая, надеясь на легкую победу. Троицкое же воинство, вдруг собравшись купно, казаков окружило и стало побивать. И за малое время многих врагов порубили. И не дожидаясь прихода новых полчищ, отступили в город невредимыми.

Давид Жеребцов, глядя на эту брань, ругался и лютовал и ногами топал, говоря:

— Ох вы дурни, невежды! Кто так воюет? Какая у вас стратегия? Как вы, собачьи дети, уряжаете свою фортификацию? Mе ведаю, как удалось вам до нашего прихода продержаться. Верно, и Сапегу с Лисовским вовсе господь разума лишил, что они до сих пор града не взяли у таких простецов. Благо, нет здесь товарища моего Якова Понтусова Велегарда: он бы сего дня не пережил, помер бы со смеху. Ну уж я вам покажу, как брани чинить! Увидите ратное настоящее умение.

Случилась там бабка Агафья, и по нерассуждению спроста Давиду сказала:

— Ох-те, государь боярин, не спеши, побереги своих соколов, не лишай нас, убогих, последней надежды. У нас-то еще силенки есть, мы повоюем, да нам и погибать не жалко, дуракам и невеждам.

Давид еще пуще разгневался.

— Я, — говорит. — Не затем пришел, чтобы в городе без дела стоять и на вашу глупость смотреть. А мне князь Михайло велел Сапегу с Лисовским от Троицы прогнать и путь на Москву очистить. И не вас, дураков, я спасаю, а эту святую обитель, вы же вовсе ее оборонять недостойны.

И, сказав это, ушел в свои кельи каменные трикровные обедать.

Ноября 2-го дня

Давид с превеликим тщанием собирается на вылазку. Нам же, троицким сидельцам, велено на брань не ходить, потому что-де не имеют в нас надобности могучие и славные мужи, давидовы воины. Мы ведь по простоте своей можем все их дивное и премудрое немецкое устроение расстроить и напакостить что-либо в стратегии.

Давид сказал нам собравшимся:

— Спаси вас бог, люди добрые, что не сдали монастыря противникам, стояли крепко и нашего прихода дождались. Послужили вы верно государю и великой России, а что неумело воевали и худо, так то вина не ваша, да и бог с вами. А теперь вы от ратных дел отдыхайте. И да никто же из вас не посмеет с нами в сечу лезть и из города выходить самовольно, как было у вас в обычае до сего дня. Может, по-вашему это и помощь ратным, а нам одна помеха и бестолковая суета. Вот со стен, пожалуй, постреляйте немного, когда мы возвращаться будем, чтобы супротивных к городу не допустить.

Сказав так, Давид велел отворить ворота и повел свое войско на врагов божьих. Поляки же и литва и русские изменники увидели, что идет рать отборная, на добрых конях, в доспехах сверкающих и при многом оружии, немецким порядком ладно устроенная. И загудели еретики в свои трубы и, быстро снарядившись, вышли всем множеством против Давида.

Сошлись рати перед городом на всполье и стали биться. Мы же из города смотрели и мешаться не смели.

Вот мало-помалу еретики стали одолевать. И погнали давидову рать острием меча; те же сначала по немецкой науке согласно отступали, а потом побежали нестройно. И вошли в монастырь в величайшей ярости и в гневе, а иные в слезах. Давид же сотников своих и десятников ругал зло. А мне один из ратных сказал:

— Что, малец, посмеиваешься? Это мы только разогреться ходили, а вот теперь выйдем снова и поганым отомстим, воронье накормим их телами.

По малом времени Давид, еще дыша рвением, снова выходит на брань. И опять враги, решительно нападая, все устроение Давидова войска разрушают и по краям его обходят, и хотят окружить и окончательно погубить.

Мы же, глядя из города, могли только плакать, а помощи не смели подать из-за запрета. Но помалу стали троицкие люди сходиться к Красным воротам с оружием, какое у кого было. И я туда пришел. А через ворота было нам видно, что войско давидово врагами люто побиваемо.

Тогда старец Нифонт сказал:

— Что же, братья, так и будем смотреть? Дадим врагам божьим порубить кедры в дубраве, сокрушить нашу надежду? Да простится им гордыня их, а на запрет их наплюем.

Тут и воевода князь Григорий махнул рукой и сказал:

— Идем с богом, скорее. Побежали мы вон. Кто коня имел, вперед ускакали и вдоль речки Коншуры оврагом стали противника обходить сбоку. А мы, пешие, устремились за конными следом, но не поспели. Те из оврага внезапно на литву наскочили. Враги тогда от давидова войска отстали и против наших обратились. Давид же успел увести войско в город. А троицкие люди рассыпались розно и тем же оврагом вернулись все невредимыми.

Мы со старцем Нифонтом возвращались в числе последних. И я приуныл, выход мой оказался никчемным, и пользы никакой от меня не было. А пробирались мы кустами близ Подольного монастыря.

Вдруг из-за веток выпрыгнул пьяный казак изменник с бердышом, и, ругаясь непотребно, замахнулся, чтобы головы нам отсечь. Я же его из пищали застрелил в упор. И добрались мы с Нифонтом до ворот благополучно.

Ноября 3-го дня

У Давида и воинов его вся гордыня враз пропала. Более над нашей простотой не смеются и мудростью немецкой не похваляются, а величают нас господами и за один стол с собою сажают.

Ноября 12-го дня

Вчера была удачная вылазка: много литвы побили и пленных захватили 20 человек. А трое детей боярских и с ними 14 черных людей добровольно в наши руки предались.

Говорят, у врагов божьих ныне ратного духа изрядно поубавилось. Никто уж не надеется взять монастырь. Да и во многих других городах и под Москвой дела у них плохи. Литва и поляки русским изменникам больше не верят, а те от них во множестве бегут и целуют крест царю Василию.

Российскому же государству теперь новая беда угрожает. О ней я расскажу в свой черед. А теперь мне недосуг, пора в пекарню идти работать.

Ноября 20-го дня

Увидел король польский Жигимонт, что не могут его разбойные людишки под началом тушинского царика одолеть российское воинство и народ русский, не умеют взять ни Москвы, ни Троицкого Сергиева монастыря. Да еще князь Михайло Скопин со шведскими немцами славно врагов побеждает и многие города освобождает.

И помыслил король в сердце своем: «Что мне этот самозванец? Никто же не верит, что он Димитрий, и мои люди не хотят ему служить. А пойду-ка я, Жигимонт, сам со своим королевским войском на московского царя. В Российском государстве теперь смута, так никто мне не посмеет воспротивиться, да и сил у них не достанет. А мои паны тогда все от тушинского царика ко мне перейдут».

И пришел этот богомерзкий Жигимонт в сентябре месяце с превеликим войском ко граду Смоленску, и обложил город. А в Смоленске сидит храбрый воевода Шеин. И горожане крепко защищаются и города не сдают.

В тушинском же стане у самозванца сделалось смятение, и стали паны уходить под Смоленск к королю своему. Также многие бегут из-под Троицы. Но черный люд отнюдь не расходится: им все едино, с кем воевать, лишь бы кровию буйство и лютость свою напитать.

Гордые же начальники Сапега и Лисовский не за Димитрия, не за короля стоят, и не за веру свою латинскую, не за вольное польское государство, а только сами за себя. Ведь оба они в опале от короля и сейма, сиречь думы панской.

Зачем так много говорю? Вот коротко: троицкой осаде близок конец, российской же смуте и разорению еще долго продолжаться.

Декабря 28-го дня

Сапежинцы да лисовчики снова в трубы гудят, надрываются. Уж не хотят ли приступ учинить? Пускай приходят, встретим со всею честию.

О чем бы еще написать? Житье наше осадное не такое уж теперь скорбное и тягостное; против первого года осады, можно сказать, благополучное.

Милостью божьей от морового поветрия мы избавлены: с октября уже никто от цинги не умирает. Летом же запасли мы трав и кореньев целебных, да и кормимся теперь получше, чем раньше.

Помните ли, господа и братья читающие, как некие иноки вопили, что пищи у нас на неделю осталось, а ведь Давид Жеребцов пришел налегке и ничего для питания потребного с собою не принес? Сильно же эти иноки заблуждались: кажется, и по сю пору мы хлебом и рыбой и горохом преизобильны. Кормят же нас теперь хорошо, а если день выдается не постный, то еще лучше.

И снова появились в обители невесть откуда и вина, и сладкие меды. Только ратным уж не развеселиться, как прежде. Почти все девицы да женки молодые в городе давно перемерли. И не только беспутные, но и честнейшие. И не мечом убиты, а работою тяжкой во гроб сведены; никого гнев божий не минул. Упокой, господи, душу рабы твоей Оленки Никифоровой дочери. Не вспоминать бы мне.

Января 1-го дня (по латинскому счету: лета Господня 1610, по нашему же христианскому счету: того же лета, сиречь 7118)

В четвертом часу ночи вдруг зазвонили в колокола прегромко. Мы же, одевшись, поспешили из келий вон. А ночь темна была, но множество факелов светилось. И я увидел на дворе монастырском большую рать новопришедших воинов со всяким оружием, дивно снаряженных.

И вскоре сведал от людей, что пришел из Александровской слободы от князя Михаила воевода боярский сын Григорий Волуев, а с ним отборных воинов 500 мужей. Пришли же переведаться с еретиками и войско их смести.

А об этом Григории Волуеве я и прежде слыхал, и в книге моей он был уже раз упомянут. Он же, назад тому три года с половиною, застрелил из пищали Гришку Отрепьева, самозванца. А ныне пришел спасти пресвятую обитель, дом чудотворца Сергия, от нового самозванца, вора тушинского.

Выехал вперед на вороном коне воевода Григорий Волуев; в свете факелов лицо его словно неземным огнем пылало, глаза же, как угли красные, блистали. Сказал он:

— Многословием не утомлю вас. Со светом пойдем все вместе на врагов и рати их сокрушим. Речи конец и аминь.

Сказал Алексей Голохвастов:

— Это нам любо. С нами бог, и никто против нас! Постоим, братья, в последний раз за государя царя Василия Ивановича!

Тут Григорий вновь уста открыл и молвил:

— Что мне Василий? Я за одного лишь человека стою: за государя моего князя Михаила Васильевича Скопина. Он один есть муж славный и достойный; только в нем русской земли спасение.

И сделалась в собрании нашем тишина: удивились все, что Григорий так смело сказал.

Наутро отворили городские ворота, и вышло все православное воинство на смертную брань. Я же с немногими другими оставлен был в городе стены оборонять.

Устремились наши рати на Красную гору, на Клементьевское поле и на Волкушу, и к Келареву пруду. Налетели, словно вихрь, на литовские роты и втоптали их в сапегины таборы. Тут выходит Сапега со всем воровским воинством, и учиняется великий бой, какого еще мы не видывали. Не было слышно голоса человеческого из-за пищального стреляния, грома оружия и конского ржания; солнце от порохового дыма помрачилось; земли не стало видно от множества мечущихся тел; снег кругом покраснел от крови; тут и там падали мертвые трупы.

До полудня длился бой; потом разошлись рати. И стало нам со стены видно, что все поле покрыто изрубленными телами. Но много больше полегло еретиков, наши же мало людей потеряли.

Была у нас радость великая; сделали пир. Григорий же Волуев за столом сидел молчалив, вина не пил, ни на кого не глядел. Мы же его премного славили, но он так и не оказал нам чести и с нами не выпил даже и за свое здравие. Люди же говорили меж собой, мол, лежит на нем зарок: не пить вина, ни пива, ни меда, пока не сгинут все враги земли русской. Или же: пока не будет господин его князь Михайло Васильевич на престоле московском.

Января 2-го дня

Одну лишь ночь провел Григорий Волуев с полком своим в Троице и наутро воротился к князю Михаилу, исполнив заповеданное ему. А перебежчики от врагов рассказали, что после вчерашнего боя напал на еретиков великий ужас, и все они в недоумении. Сапега же всею властью своей не может удержать разбегающихся.

Января 12-го дня

Вот и конец. Слава богу всемогущему, всеблагой заступнице нашей пресвятой Богородице, святым отцам нашим великим чудотворцам Сергию и Никону! Снялись внезапно со своих мест полки еретические и побежали нестройно от обители прочь, никем не гонимые, бросив таборы, и даже многие дорогие вещи, и коней, и всякие припасы.

Мы нынче их опустевшие становища обходили и множество добра внесли в монастырь. А Давид Жеребцов на радостях вина перепил и, под стол упав, премного всех насмешил.

Аминь и конец осаде троицкой и этой повести.

Января 20-го дня

Хоть и помыслил я было завершить свое писание, но все же продолжу. Не все еще враги Российского государства истреблены, и не все христианские земли князь Михайло освободил и от еретических полчищ очистил. Бог даст, и я еще увижу что-либо достойное упоминания для потомков. А когда еще жив был пан Мартьяш, которого наши по неразумию и ради ложных наветов казнили смертью, то я ему свое писаньице показывал. Он же меня похвалил и поведал мне, что не я один, но многие люди, которые нынче в России воюют за ту ли, за другую сторону, пишут такие же книги на память обо всем, что видели сами или слышали от людей. Зовется же такая книга не летопись, а денник (это по-польски). И от этих писаний не только потомкам польза и научение происходит, но и самим писателям корысть. Потому что иноземец, как приедет домой в свое латинское государство, сразу понесет свой денник печатникам, а те печатники сделают ему списков тридцать, а то и сорок, и продают их по пяти рублей. Я-то, сами знаете, не для корысти пишу, а для памяти, или для развлечения, и того ради, что уже привык писать и бумага у меня осталась.

До сего дня мы держали крепую стражу и всё ждали, не вернется ли Сапега. А нынче пришли в Троицу государевы черные люди из-под Дмитрова и сказали: сапежинцы-де все в Дмитрове заперлись и против Троицы промышлять больше не хотят и не смеют.

Узнав об этом, архимандрит Иоасаф велел в колокола звонить. И, отслужив молебен, послали старца Макария со святою водой в царствующий град Москву известить государя царя Василия и келаря Аврамия о нашем счастливом избавлении. А другие иноки поехали по селам и деревням троицким поискать, если где какие людишки живы остались, то идти бы им всем сюда к нам на подмогу. Потому что работы у нас теперь много. И стены, и стрельницы, и кельи, и храмы многие у нас в осадных тяготах и от пушечного боя сильно обветшали, а многое сгорело и вовсе развалилось. И мельницу надобно починить. А еще хотят стены на две сажени надставить, чтобы ядра в монастырь не залетали.

Января 31-го дня

Поехал я со старцем Евстафием и со слугами собирать людей и запасов в Троицу. Я-то поначалу едва на коня влез, да чуть не упал, а после пообвык и теперь крепко держусь. Даже меня похвалил слуга Пимен:

— Глядите-ка, — сказал. — Данило-то наш ажно две версты проехал, не упавши.

Доехали мы до села Девулина, от обители семь верст, и вернулись ни с чем. Ехать тяжело, кони в снегу вязнут. Деревеньки все обезлюдели, а где и остались людишки, то чуть не донага обобраны сапежинцами и ни на что не годны, разве что на легкую работу. А многие, завидя нас, принимали за воровских людей и в подвалы хоронились.

А в одной деревеньке, когда приводили мы людишек к крестному целованию, то сведали от них, что они доселева крест целовали не Димитрию (сиречь вору тушинскому), а некому государю Ивану Павловичу, а кто он таков — бог весть. Теперьто я узнал, что это Сапегу так по-русски кличут. Стало быть, и этот вор о московском престоле помышляет.

Так и не нашли мы дельного народа, а привезли в монастырь только дюжину сирот, и больных, и убогих, чтобы им с голоду и холоду не пропасть, и восемь мертвецов для христианского погребения.

Февраля 1-го дня

Прибежал в Троицу с Дмитрова боярский сын Ивашко Афанасьев, принес добрые вести. В Тушине-де конечное несогласие и расстройство и всякие междуусобицы. Приехали-де в Тушино от Жигимонта послы переманивать панов от царика к королю. Царик стал тех послов к себе звать. Паны же царику в ответ: у послов-де до тебя дела нет, а только до нас. Вор рассердился и стал кричать:

— Что еще за штуки, я царь или не царь?

А гетман Рожинский, главный воевода у царика, ему отвечает:

— Черт тебя знает, кто ты таков. Мы тебе два года служили, а ты нам и жалованья не платишь.

И замахнулся на царика рукой. Вор же испугался и в слезах к своей Маринке побежал. И в ту же ночь тайно утек из Тушина в навозных санях с одним лишь шутом своим.

А Маринка поганая осталась, и теперь ходит с воплем по Тушину простоволосая, слезы льет и кричит, чтобы поляки и казаки попомнили честь свою и крестное целование, и шли бы опять к мужу ее на службу. А Рожинский не велит ее слушать. Какие же казаки маринкиными речами прельстились и хотели ехать царика догонять, тех Рожинский повелел убить.

А русские изменники тотчас от вора отпали, но и к Шуйскому не пристали, а хотят идти под град Смоленск бить челом нечестивому королю Жигимонту.

Февраля 3-го дня

Вот и дождались мы избавителя нашего, преславного и знаменитого столпа веры христианской, попирателя безбожных, гонителя неправды и прочая. Проще сказать, пришел наконец-то в Троицу князь Михайло Скопин с войском своим, а с ним Яков Понтусов Велегард (коего вернее писать Делагарди), и Християн Зомме со шведскими немцами и прочими иноземцами, и со многими русскими князьями и боярами и с великим множеством народа.

Уж было у нас в Троице звону! Пономарю-то Иринарху на колокольне не оглохнуть бы.

Князь Михайло с первейшими начальниками в обитель вошел с великою честью, а войско его кругом монастыря стало, ведь такому множеству у нас никак не разместиться. Благо, сапегины таборы, и землянки, и шатры многие остались в целости.

Поклонился князь Михайло святым мощам отцов наших чудотворцев Сергия и Никона, приложился к образу святой живоначальной Троицы. После молебна задал архимандрит Иоасаф честной пир князю Михайлу и всему воинству. Такого пира мы, троицкие сидельцы, давно уж не видывали. Всего на столах было в изобильстве: не только хлеба, и толокна, и гороху, и лещей сушеных, и овсяной каши, но и семги соленой, и дорогих вин фряжских, и разных сладких медов.

Иноки меж собой переговаривались в тихомолку и бранили троицких начальников: дескать, зачем нас голодом морили, когда столько еще прекрасных еств оставалось в житницах чудотворцевых?

Но напрасно они бранились. Я-то знаю, сам видел, что те самые погреба и подвалы, откуда мы нынче эти ествы выносили, третьего дня были едва не пусты. Сам Господь, молитвами заступника нашего чудотворца Сергия, чудесно наполнил их к приходу князя Михайла! Так я и объяснял усомнившимся, а со мной и другие, кто на стол подавал.

Февраля 4-го дня

Князь Михайло образом благолепен: телом преизобилен, возраста превысокого, силу несказанную имеет — сущий богатырь. Не всякий конь его вынесет, у иного и хребет переломится. Лицо же князь имеет круглое, щеки румяные, глаза серые, веселые. Летами же он юн весьма, дватцати трех нету.

Яков же Делагарди образом попроще, хоть и не совсем худосочен. Он тоже молод годами. С князем Михайлом они первейшие друзья.

Задали нам новую работу: все дела отставили, сидим теперь, мастерим лыжи. Лыжей надобно две тысячи пар. Потому что посылает князь Михайло князя Ивана Куракина с большим отрядом на лыжах выгонять Сапегу из Дмитрова.

Я высмотрел Григорья Волуева и стал его просить, чтоб взял меня в войско. Потому что я давно уж хочу совместно с ратными людьми постоять за веру и за Российское государство, а в монастыре мне наскучило. Когда мы в осаде сидели, то я был при деле, и не единожды с врагами бился, и ратным немалую помощь подавал. А теперь нехристи от обители ушли, и у меня никакой охоты нет сидеть тут бездельно.

А с Григорьем Волуевым я и прежде о том говаривал, когда он приходил сюда в первый раз померяться силою с Сапегой. Но в те поры Григорию недосуг был со мной беседовать. Теперь же я ему рассказал, что умею и из пищали стрелять, и из пушки, и на коне скакать, и копьем колоть, только саблей не умею, но выучусь. И не так уж я молод: пятнадцать лет скоро. А еще знаю по-польски много слов, от пленных и от пана Мартьяша научился, и могу толмачом послужить.

Григорий же мне так ответил:

— Ты, Данило, малец шустрый, и воин из тебя мог бы добрый выйти. Ты мне сразу приглянулся. Только взять тебя в войско мы никак не можем без дозволения монастырских начальных людей.

Побежал я тотчас к архимандриту, да не пустили меня в его палаты. Стрелец Нехорошко мне сказал по-секрету, что держи архимандрит наш старец Иоасаф совет с князем Михайлом и с Яковом Делагарди. А советуются о том, как бы немецким ратным людям жалованье за службу заплатить. Они-то, шведские люди, не хотят больше даром воевать за царя Василия, и требуют награды обещанной. А царь Василий им жалованья не шлет, прислал только соболей немного. Князь же Михайло сколько мог, собрал денег в Новегороде, и в Твери, и в Колязине монастыре, да все те деньги уже войску розданы, а больше взять негде. Вот князь Михайло и сказал архимандриту нашему:

— Дал бы ты, отче архимандрите, из казны монастырской на уплату войску 5000 рублей денег.

Об этом-то они теперь и совет держат.

Хоть и оскудела наша казна в осаде, но, чаю, будет с казною как с житницами: наполнит ее Господь милостью своей.

Февраля 5-го дня

Не пускает меня отец наш архимандрит Иоасаф в поход с князем Куракиным. Даже и слушать меня не стал.

— Ты, — говорит. — Данило, отрок разумный, но малосильный. Вырастешь — будешь писарем, или подьячим, или казначеем. А теперь иди лыжи строгай.

Вот если бы сам Григорий за меня попросил!

Нынче царевна Ксения Борисовна, да королевна Ливонская Марья Владимировна, да другие знантные черницы нас покинули. Посадили их в сани и повезли Московской дорогой в иную славную обитель, в новый Девичий монастырь под Москвою. Потому что наш монастырь мужской, а они здесь только по случаю оказались и осадой были задержаны.

Простились мы с Ксенюшкой. А мне так жаль было с нею расставаться, что я долго слезы лил и очень горевал. Она ведь мне была все равно что мать родная. Поцеловала она меня, благословила и молвила:

— Прости, Данило. Надобно мне ехать в монастырь Девичий, там тетка моя царица Ирина, там и мне век коротать.

Тетка сиречь отцу сестра.

Так и уехала; едва ли даст Бог нам с ней еще увидеться. Мне же теперь и вовсе в монастыре стало скучно. И я подумал: буду снова проситься в войско, а не пустят — своей волей уйду без благословения.

Еще скажу о Християне Зомме, о шведском сотнике, который с Яковом пришел из шведской земли. Этот Християн — муж большого разумения, всяким ратным хитростям премного умудрен. Когда он наших русских воинов впервые увидел, то сказал князю Михайлу:

— Твои люди, князь, только с виду сильные да храбрые, а я, как муж разумный и опытный, сразу вижу, что они более к сохе, чем к мечу пригодны. Не умеют они ни строя держать, ни валов копать, ни надолб вбивать. Дай-ка я их поучу, сколько Бог даст времени, пока мы до главных воровских полков и до Тушина не дошли.

Вот стал он их учить, и по сю пору это продолжается. Многим это на пользу идет, хоть иные, недоучившись, чрезмерно возгордились и только себе вредят (разумею Давида Жеребцова).

Пошел и я к Християну в науку. Теперь мы на поле Клементьевском по колено в снегу ходим стройно и снежные города берем приступом.

Февраля 7-го дня

Ох и трудно теперь стало к архимандриту подобраться. Кругом него нынче все князья да бояре, да иноземные начальники. Насилу протиснулся я к нему у церкви Святого Духа после молебна. Пал ему в ноги, бил больно о снег челом, молил отпустить с князем Куракиным. Иоасаф же начал меня бранить, и попрекал юными летами, и что я много воли взял, и что надобно мне о пострижении думать, а не мешаться у ратных людей под ногами, и грозил епитимью наложить. Я же ему так отвечал:

— Вспомни, отче, деяния отца нашего преподобного игумена Сергия чудотворца, как пришел к нему в эту пречестную обитель славный князь Димитрий Иванович Донской испросить у преподобного Сергия благословения себе и всему славному воинству российскому на смертный бой с нечестивым Мамаем, что пришел на Русь с бесчисленными полками разорить землю Русскую, осквернить божии церкви и святую православную веру попрать; а святой отец наш Сергий, опричь благословения, дал князю Димитрию в помощь двух иноков своих, Пересвета и Ослябю, и те иноки великими подвигами своими и себя, и обитель прославили, и премного помогли благоверному князю в битве на поле Куликове, и вместе они поганых одолели. Не подобает ли и тебе, отче, так же поступить и меня с ратными людьми на святое дело отпустить и благословить? Не введи во грех, отче Иоасафе, отпусти ты меня, ино я и через запрещение твое всяко своею волею сбегу, аще ты и клятву на меня наложишь.

А ратные люди и всякие начальники, что кругом стояли, слушая мои речи, усмехнулись, а многие громко рассмеялись. И сам архимандрит стал уста свои рукавом тереть, чтобы скрыть усмешку невольную. Я еще далее хотел говорить, но отец Иоасаф увидел, что я не скоро остановлюсь; тогда простер он руку свою и сказал громко:

— Ну что, люди ратные, нужен вам такой Пересвет-богатырь?

Тут все собрание еще пуще засмеялось. А бывший там Григорий Волуев сказал:

— Сгодится! Берем богатыря!

И все закричали:

Любо! Берем!

Тогда архимандрит меня благословил и позволил с войском в поход идти, и повелел дать мне коня и бердыш, и фунт пороху, и два фунта свинца, а пищаль у меня имеется. Слава тебе, Господи! Аминь.

Князь Михайло Васильевич меня в Григориев отряд Волуева отрядил, по его, Волуева, челобитью. И Григорий мне сказал:

— Мы, Данило, с князем Иваном Куракиным в Дмитров на Сапегу не пойдем, а пойдем мы с пятью стами людей сторожить дороги, чтобы воры из Тушина к Сапеге не могли подмоги посылать и вести передавать, и чтобы не было меж ними никакого сообщения.

Февраля 9-го дня

Вот я и в походе. Ох и тяжела наша ратная служба! Весь окоченел, насилу теперь руки у костра отогрел. Думал, помру. Чернила замерзают, пальцы не гнутся. А корма путного не дают, кроме мерзлых сухарей. Сейчас-то огонь получше разгорелся, хоть погреюсь. А то я уж было раскаиваться стал, что сел не в свои сани, ушел из обители себе на погибель.

Идем медленно, потому что трудно идти по свежему снегу, по бездорожью. Первыми идут пешие люди на лыжах, снег утаптывают. За ними мы, конные. А позади обоз везут. Да обоз у нас невелик, потому что и поход не долгий.

Теперь вот дали, кроме сухарей, еще толокна. А ратные люди толокна не варят, как монахи, а сыплют его в холодную воду, да соли крупицу туда бросают и пьют прямо так.

А книги писать в походе куда как трудно. Выходят не буквы, а кривули нестройные и грязь. Не знаю, разберу ли сам, что нынче написал.

Февраля 12-го дня

Насилу добрались до Дмитровской дороги. По правую руку город Дмитров, по левую — Тушино и Москва. А следов на дороге не видно.

Схоронились мы в лесу в овраге, разбили шатры, окопались снегом для тепла. Послали сторожей дорогу караулить. На обед дали нам судаков сушеных — тьфу, на вкус что бумага, а мелкие что твои ерши.

Григорий, воевода наш, посылает меня на ночь в дозор. Поеду сам-шестой. Не знаю, буду ли жив. Мороз лютый. Выпросил я себе тулупчик потеплее, а и сквозь него пробирает.

Февраля 13 дня

Поехали мы, как стемнело, в дозор. Ночь ясная была, месяц светил ярко и множество звезд. А всего послано было на дорогу и в рощи у дороги таких как мы сторожей десятка с три.

Сначала мы с товарищами моими совокупно ехали, а после помалу разбрелись кто куда, но не очень далеко, чтоб друг друга слышать. Я коня за шею обнял, пригрелся, стало меня в сон клонить, Внезапно услышал: вроде снег поскрипывает, как будто сани едут. Я тотчас пробудился. Гляжу: точно, сани, а в санях женочка сидит в шубе да под одеялами. А за санями два всадника, одеты как стрельцы московские, в бараньих шапках, с луками и с колчанами за плечами. Первый всадник сановитый, в летах, с длинною бородой, а второй — тощий и совсем юный, без бороды и усов, как и я. Этот второй всадник был очень красив лицом.

Хотел было я закричать, товарищей своих на помощь позвать, как вдруг мне бородатый стрелец говорит:

— Цыц, щенок! Только пикни — враз без головы останешься.

И саблей на меня замахнулся. Тут другой стрелец, безбородый, за меня вступился:

— Постой, — говорит, — Иван. Не тронь этого мальца.

А выговор у него не русский, у безбородого-то.

— Ты не Михайла ли Скопина человек? — это меня безбородый спросил. Я ответил, что точно, я княж Михайлов человек Скопина. А сам смекаю про себя: закричать — без головы останусь. Да и услышат ли мой крик? Пока я дремал, конь мой мог далеко от дороги уйти. Лес кругом незнакомый. Пищаль на таком морозе едва ли выстрелит, и на полке пороха нету. Разве с бердышом на них кинуться? И то худо: пока с бородатым буду управляться, меня безбородый из лука застрелит.

А он, безбородый, мне и говорит:

— Вот и ладно. Мы тоже за Шуйских стоим. А теперь пропусти нас, а то у нас дело неотлагательное.

Я смотрю: бородатый саблю опустил, и, похоже, убивать меня раздумал.

— Поехали, — говорю я им. — До нашего стана, там расскажете воеводе Григорию о своем неотлагательном деле.

— Этого нам не можно. Мы должны в Троицкий монастырь поспешать и самому князю Михайлу тайную грамоту передать.

И, говоря такие слова, они все трое мимо меня проезжают и в лес устремляются. Я же только успел спросить: — От кого грамота?

А они мне из-за деревьев отвечают:

— От князя Сукина и от дьяка Собакина.

Так и исчезли во тьме кромешной. Тут-то я смекнул, что провели они меня. И стало мне стыдно, что я такой трус и дурак. Закричал я во всю глотку и поскакал своих искать. Долго я ехал по лесу, и никто на мой зов не откликался. Насилу отыскал пятерых наших, и рассказал им все: дескать, проскакали мимо меня трое в темноте, назвались людьми Шуйских, а я на подмогу звал, да не мог докричаться.

Пустились мы в погоню, но тех уж и след простыл.

В ту же ночь другие наши сторожа поймали на дороге восемь воровских казаков тушинских. Утром Григорий велел для них костры раскладывать. Но они не стали ждать, пока их поджаривать начнут, а ударили челом и принисли свои вины, и вот что рассказали.

Тушинскому воровскому табору настают последние времена. Ложный царь Димитрий после бегства своего из Тушина объявился в Калуге. Его там приняли с честью, и он снова царствует, только без поляков и литвы, с одними русскими ворами. И от него пришла в Тушино грамота, в коей он, нечестивый самозванец, ругал последними словами бывшего своего главного воеводу гетмана Рожинского, а приспешников своих звал к себе в Калугу, обещая им все сокровища царской московской казны. Рожинский же никого из табора не отпускает.

И была там великая битва между поляками Рожинского и казаками, которые хотели к царику пристать. И полегло в той битве 2000 воровских казаков. А пока они бились, другие 7000 казаков убежали от Рожинского к королю Жигимонту под Смоленск.

Русские же изменники отрядили к Жигимонту посольство просить сына его, нечестивого королевича Владислава Жигимонтовича, на российский престол. А в посольстве том поехали под Смоленск подлейшие из изменников — Ивашка Грамотин да Мишка Салтыков (те самые, что под Троицей обмануть нас пытались и лгали, будто князь Михайло Скопин под Тверью ворам передался), а с ними Федька Андронов, да Васька Мосальский, да Юшка Хворостинин, да Федька Мещерский.

А царица воровская Маринка Мнишкова испугалась, что Рожинский ее схватит и неволею в литовскую землю отправит, и убежала тайком из табора, как прежде муж ее. Убегая, оставила она письмо польскому и литовскому войску, а в письме том такие слова:

«Покинутая и преданная теми, кто клялся защищать меня и честь мою, я вынуждена искать спасения в бегстве. Гетман Рожинский хочет меня выдать нечестивому королю Жигимонту, король же никаких прав не имеет ни на меня, ни на царство мое. А еще я знаю, что вы меня блудницей называете и всякими прочими дурными словами облаиваете. Я же, будучи царицей Московской и властительницей бесчисленных народов, ни за что не соглашусь вернуться в звание польской дворянки. Поэтому оставляю вас в твердой вере, что вы не забудете своих клятв, данных мне и моему супругу, и обещанных вам наград.»

Когда это письмо прочитали перед войском, поляки окончательно взбунтовались и едва Рожинского не убили, насилу он их отговорил. А этих казаков, которые к нам в плен попались, Рожинский послал Маринку догонять. Потому что она будто бы не в Калугу поехала к вору, а к Сапеге в Дмитров.

Воевода Григорий повелел тех казаков накрепко связать и везти поскорее в Троицу к Михаилу Васильевичу. А еще повелел на холме у дороги деревья рубить и строить острожек, чтобы надежнее дорогу охранять.

Февраля 16-го дня

Караулим дорогу по-прежнему, только теперь уже не в овраге хоронимся, а в острожке сидим, за рублеными стенами. Вчера поймали поляков-сапежинцев, которых из Дмитрова послали за припасами. Напали мы на них всем множеством из засады. Они и защищаться не могли, потому что вовсе не ждали такого храброго и многочисленного на себя нападения. Не успели и сабель достать. Я в том деле был и вместе с товарищами моими ударил смело на еретиков.

Конь у меня добрый, татарский, гнедой масти. Ростом невысок, и может целый день без устали бежать. Но летами он уже не молод, и потому скачет не так быстро, как прочие. Цена такому коню 10 рублей. Польские аргамаки куда дороже, но их надо овсом кормить. Мой же одним сеном, или даже ветками и корой древесной пропитается, а к овсу не привык и не станет его есть, если и дать ему.

Говорю же я коне вот зачем: чтобы не винили меня в робости или нерадении. Когда мы на поляков поскакали из засады, я от товарищей отстал не ради малодушия своего, а ради того, что конь у меня нерезвый. Но была и от меня в том деле польза. Ведь это я научил Григорьевых воинов кричать ясак чудотворный, Сергиево имя. А поляки-то крепко запомнили Троицу — как услышат «Сергиев! Сергиев!», так сразу мужества лишаются, и сердца их страхом наполняются.

В лесу нынче студено, особенно на снегу спать неповадно. Изб-то нам Григорий рубить не велел, говорит, обойдемся, нам здесь недолго сидеть. Ратные люди водкой согреваются, и меня к тому приучают. Я же водки прежде не пивал и поначалу отказывался. Теперь вот отведал. Питье это на вкус горькое, однако нутро от него и впрямь согревается, а сердце веселится. Григорий же Волуев нам много пить не велит и сам не пьет. А поляки водку пьют каждый день и называют горилкою.

Ратные люди постов не блюдут, кроме главнейших четырех, и не чают в том греха.

Григорий сказал, что мы уж тут довольно постояли и пора идти на помощь Куракину. Маринка, сказывают, уже в Дмитрове. У Сапеги там людей с 2000, а еще ждет войска от Жигимонта. Жигимонт-де хочет войско послать против князя Михаила.

Я зуб сломал: в каше попался камень. Зело болит.

Февраля 20-го дня

Поймали мы гонца Сапегина. Ехал он к Рожинскому за подмогой. Гонец этот с пытки сказал, что посланы, кроме него, еще другие гонцы. Но тех мы не поймали.

Завтра мы идем к Дмитрову; князь Куракин уже там. Сапега встретил его в поле, но не выдержал храброго натиска и бежал с позором, спрятался за крепкими стенами. Польская конница тяжелая; летом-то они сильнее наших в поле, а зимой, когда снег глубок, наши на лыжах быстрее поворачиваются и легко поляков побивают.

Февраля 26-го дня

Пришли мы к Дмитрову и стали под городом, на горелом посаде, вместе с князем Куракиным. Здесь же и Християн Зомме, а с ним 400 шведов. Город мы обложили со всех сторон, ниоткуда невозможно пройти польским людям, ни запасов подвезти.

Держал нас окаянный Сапега в осаде 18 месяцев, и сколько из-за него, поганого литвина, погибло православных христиан, и даже малых детей, и отроков, и отроковиц! Пусть же теперь отведает осадного житья. Чтоб ему самому от цынги сгнить, собаке.

Город Дмитров невелик, стены имеет деревянные с восемью башнями, стоят же стены на высоком земляном валу.

Февраля 27-го дня

Ночью сделался великий шум и крик. Принялся я было ратных людей расспрашивать, но они мне ничего не отвечали, только бегали туда-сюда меж костров с воплями. Насилу разузнал я, в чем дело: пришло от Рожинского большое войско Сапеге на помощь, и теперь через наш стан пробивается.

Побежали мы с товарищами к Московской дороге, да уж поздно было: поляки вошли в город, и ворота за ними затворили. А после те люди, что ближе к дороге ночевали, поведали нам, что поляки обманом проскочили. Было-то их мало, всего человек 20, да двое саней с припасами. А шум нарочно подняли громкий, словно большая сила идет. Вот наши-то и обманулись. Теперь, чаю, воеводы усилят стражу, и в другой раз мы так не оплошаем.

Февраля 28-го дня

Водили нас на приступ. Шведы составили гуляй-город, сиречь крепость на санях из щитов деревянных; подкатили его к воротам и давай из пушек по воротам бить. А мы пешие побежали с лестницами к валу.

Сапежинцы сперва по нам со стены стреляли из пищалей. Наши пушкари тоже ядер не жалели и многих поляков со стены посбивали. А когда Зомме стал ворота ломать, поляки в конец перепугались и начали сами вниз сбегать, и уже в нас почти не стреляли. Мы от этого весьма приободрились и укрепились духом, и даже уверились, что город нынче будет наш. Григорий Волуев так и сказал: «Наш будет город». И мы еще быстрее побежали вперед.

Я уже у самого вала был, как вдруг появилась на стене дева красоты несказанной. И нарочно так встала, чтоб мы ее видели. Начал она саблей махать и громким голосом по-польски кричать — призывать своих польских людей на защиту стены.

— Эй вы, — кричит. — Славное воинство! Куда разбежались? Глядите на меня: я хоть и баба, а не теряю мужества!

Я гляжу и глазам своим не верю: ведь эту женку я ночью в лесу видал, когда мы с воеводой Григорием дорогу сторожили. Но она тогда была по-мужски одета, и я ее за стрельца принял.

Но еще пуще я удивился и в конечное изумление вошел, когда сотник наш, боярский сын москвитянин Алексей, закричал:

— Да ведь это Маринка, воровская царица!

Тут, верно, не у одного меня произошло в мыслях смятение, потому что многие, кто на вал уже начал взбираться, остановились, а иные подались вспять. Поляки же, услышав Маринкины речи, устыдились своей робости и повылезли все снова на стену, и стали в нас сильно стрелять, и многих наших побили.

Пришлось нам отступит и вернуться в свои таборы. Шведы же, увидев наше бегство, тоже побежали. После Християн Зомме нас премного ругал по-шведски, а также по-русски сукиными детьми, что мы своей трусостью все дело загубили.

Марта 5-го дня

Шведы снова жалованья просят и не хотят больше под Дмитровом стоять. Сказывают, что завтра пойдут они обратно в Троицу, а за ними следом и все наши конные люди. Здесь же у города одни лыжники останутся. А сильную осаду вести нам не на что и нечем; припасы кончаются.

Князь Михайло скоро в Москву пойдет со всем войском, чтобы Тушино — главное воровское гнездо — разорить и воров от Москвы прогнать. Поэтому нужно нам поспешить в Троицу, а то князь без нас уйдет.

Князь Куракин не хотел брать на себя начальство над лыжными людьми, что остаются здесь под Дмитровом. Потому что это стояние с малыми силами под городом никакой славы не сулит, а только великие тяготы. Города все равно не взять; тех же, кто с князем Михайлом на Тушино пойдет, царь наверное щедро наградит.

Григорий же Волуев иначе рассудил.

— Мне, Данило, — сказал он. — Нечем пока перед государем Михайлом Васильевичем похвалиться. Пусть Куракин уходит, а я останусь и начальство у него приму. Ты же поезжай в Троицу и передай князю Михайлу мои слова: скажи, бьет тебе челом, государь, холоп твой Гришка Волуев, молит тебя слезно: поберегись, княже, не езжай в Москву, не губи себя! Попомни слова матушки твоей, писание ее, что принесли тебе в слободу Алесандрову! Если же никак нельзя тебе ослушаться царева приказа и в Москву не ехать, то не мешкай там, а иди скорее на Тушино и на Жигимонта.

— Как же это, — спросил я его. — Разве в походе и в битвах ему легче себя сберечь, чем в Москве, которую он от воров спас и из осады вызволил?

— Передай, как я сказал. Князя Михайла в битве ни пуля, ни стрела, ни сабля не возьмет. Только измена погубить его может. В Москве же нынче изменников-перелетов полным-полно. А завистников и недругов у Михайла Васильевича в Москве едва ли меньше, чем во вражеском стане. О том и княгиня Елена Петровна, мать Михайлова, писала ему в Александрову слободу. Писала красными словами, ну точно как в песне, я всего-то не упомню, а были там такие слова: «Лихи на Москве звери лютые, а пышут ядом змеиным, изменничьим.»

Обещал я Григорию сделать по слову его. А еще я его спросил:

— Когда приеду я в Троицу и твои слова князю передам, что мне после делать? Я-то думал и впредь воевать в войске твоем (хоть и устал премного от ратных трудов!), но ты меня отсылаешь. Как же мы теперь встретимся?

— Будь пока при князе Михаиле. Я тебя назначаю своим посыльным. Если князь станет гонцов ко мне слать, то и ты с гонцами поезжай. Я же буду накрепко стоять здесь под Дмитровом. И если, Бог даст, прогоню Сапегу и возьму город, то буду в городе сидеть и ждать княж Михайлова повеления.

Так мы с Григорием по-дружески попрощались, и он меня даже по плечу похлопал ласково и зачем-то шапку мне на глаза надвинул. Шапка велика мне.

Марта 7-го дня

Снова в Троице. Уезжал-то я отсюда отроком неразумным, иноки надо мной потешались и дразнили Пересветом. А обратно приехал героем и бравым воином. Только въехал я в Водяные ворота, как обступили меня иноки и слуги монастырские и принялись о ратных моих подвигах расспрашивать. Я же им все подробно рассказывал.

После того призвал меня архимандрит Иоасаф и вручил мне грамоту запечатанную.

— Как в Москву приедешь, — сказал он мне. — Сразу, не мешкая, ступай в город в Китай, в Богоявленский монастырь, на наше Троицкое подворье. Найдешь там келаря нашего, старца Аврамия Палицына, и вот эту грамоту вручишь ему самолично. А после делай, что келарь тебе велит.

Успел я в Троицу как раз во-время: завтра иль позавтра пойдет князь Михайло Васильевич с войском и с Яковом Делагарди и со шведами в Москву. И я с ними поеду.

Марта 12-го дня

Собрались мы в поход и встали всем воинством на горе Волкуше, против монастыря. Архимандрит Иоасаф с соборными старцами и со всеми иноками, с честными крестами и иконами, с пением и звоном колокольным вышли нас проводить и благословить.

Внезапно во время пения набежала черная туча на солнце ясное, и подул с полуденной стороны сильный вихрь, и обсыпало нас всех колючим снегом. А один шведский прапорщик оступился и прапор свой выронил. Тогда многие ратные люди премного испугались, и осеняли себя крестным знамением и так меж собой говорили:

— Дурной знак! Не будет нам удачи! На беду идет князь Михайло в Москву, идет себе и нам на погибель.

Все воинство российское, и даже шведские немцы, князя Михайла пуще жизни любят. И в Москву они шли нехотя, потому что боялись: не погубили бы князя в Москве завистники бояре.

Архимандрит тогда повелел принести образы заступников наших, святых чудотворцев Сергия и Никона. И как только их принесли, снова солнце в небе засияло, и метель унялась. Князь Михайло Васильевич рассмеялся весело и так молвил войску:

— Вот и напрасно вы, господа и братья, приуныли. С нами Господь и святые заступники наши Сергий и Никон. Верно, отче архимандрите? Поехали с Богом.

Тогда все мы воспрянули духом и смело пошли своей дорогой.

Ехали мы три дня. Близ царствующего града войско построили чином; впереди ехали сам князь Михайло Васильевич и Яков Делагарди, за ними шведские и русские полки, каждый со своею хоруговью, с битьем барабанным и трубной музыкой.

Скоро увидели мы вал земляной, а на нем стену деревянную с трехглавыми башнями и с двойными сводчатыми воротами. Многая лета тебе, Москва, мать всех городов царства Российского! Давно я тут не бывал, а все по-прежнему осталось.

Подъехали мы к Сретенским воротам Деревянного города, а здесь уже, в согласии с названием ворот, народ нас встречает. Толпа собралась перевеликая, всех чинов люди, а уж как раскричались! Пред князем Михайлом все черные люлдишки на снег лицом падали, а дворяне да дети боярские, да гости богатые земные поклоны били. Кричали славу ему, избавителем называли, а многие и государем величали.

Потом народ раздался, и выступили из ворот думные бояре в шубах собольих да в цепях золотых, каменьями драгоценными украшенных. Поднесли бояре князи Михаилу хлеб-соль и низко кланялись. И сам царь Василий вышел навстречу родичу своему, отдал ему земной поклон, и со слезами его благодарил за спасение царства.

Так с великою честью въехали мы в Деревянный город (он же еще Земляным зовется, потому что обнесен валом земляным, а по валу стеною деревянной, люди же его Скородомом называют, того ради, что Борис Годунов эту стену и вал строил наспех).

Ехали мы по улице Сретенской, а народу по обе стороны дороги становилось все больше, а крик все громче. Как пишут в книгах, «уже тому воплю до неба восходящу». И во всех церквях колокола звонили. Так достигли мы Белой каменной стены (она же Царевым городом зовется). И ехали далее до города Китая Никольских ворот. А сотники наши и царевы служилые люди в ту пору разводили ратных людей по избам на постой. Москвичи же этим нисколько не утеснились, а все рады были таким гостям. За особую же честь почитали взять себе шведского немца; чуть не дрались из-за них.

Я же вслед за князем Михайлом и за царем, и за думными боярами въехал в город в Китай, и по улице Никольской приехал я прямехонько к Богоявленскому монастырю. Здесь я остановился, а царь с князьями и боярами повели Михайла Васильевича далее, в Кремль, к Пречистой соборной, молебен слушать. Я туда не пошел, потому что устал с дороги.

Келаря старца Аврамия сейчас нету, он в Кремле на молебне, а к вечеру будет. Меня тут накормили, напоили и в келью отвели. Вот я и взялся за хартию, чтоб не сидеть бездельно.

Народ московский радуется избавлению своему, а того не разумеет, что для подлинного избавления придется еще нам, ратным людям, немало тягот вынести и крови своей пролить. Рожинский в Тушине стоит, Сапега в Дмитрове, Вор в Калуге, Жигимонт под Смоленском; а еще сказывают, будто Лисовский Суздаль взял и там сидит. Кругом враги! Верно говорил Григорий Волуев: не мешкать бы князю Михаилу в Москве, идти бы скорее на супротивных, пока они снова не усилились!

Когда я в Троице князю Михаилу Григорьевы слова передал, он мне так ответил:

— Я, Данило, из Тушина хочу воров выгнать немедля, пока есть зимний путь. А с другими супостатами — как Бог рассудит, может, и до просухи ждать придется. Однако ожидание это нам станет дорого: иноземцам-то платить надо каждый месяц.

Мне ведомо, что князь в Москву идти не хотел, а пошел единственно по цареву указу. А еще мне ведомо, что он уже отдал королю шведскому град Корелу с уездом; иначе король войска бы не дал. А если война продлится, шведы и других городов потребуют.

А князь Михайло меня за службу похвалил, и обещал поместьем пожаловать, если я теперь из монастырского слуги стал государевым служилым человеком, сыном боярским. Поместья только один царь прежде раздавал; а как настала смута, то и другие взялись: не только князь Михайло (он-то достоин такую волю иметь), но и вор Тушинский, и даже Сапега. Сказывают, будто уже и Жигимонт русским изменникам поместьев надавал. Чаю, когда успокоит Господь землю русскую и сделается в государстве мир, будет большое неустройство из-за такого несогласного раздавания вотчин: ведь каждое село может стать о двух, а то и о трех хозяевах.

Марта 14-го дня

Келарь Аврамий образом неказист, зато мудрым рассуждением и хитростью всех превзошел. Мы с ним намедни долго беседовали о государских делах. Я ему все как есть о троицкой осаде поведал. А он мне рассказал об осаде Московской и как он, Аврамий, москвитян от голода спасал. Этот Аврамиев рассказ я здесь вкратце изложу, ибо нельзя умолчать о делах, умножающих славу Бога всемогущего и троицких людей. По слову Давида пророка: о царевых делах молчи, а о божиих всем людям поведай.

— Когда Москва была в теснейшем облежании, — рек Аврамий. — И все дороги перекрыты, и никакого подвозу хлебного не было ниоткуда, в ту пору учинился голод великий и дороговизна на хлеб. А торговые люди, житопродавцы, нисколько бедных людей не жалели и радели только о своей корысти. Они хлеб нарочно придерживали, чтобы цену взбить. До того дошло, что стала рожь по семи рублей за четверть.

Составилось тогда в народе большое возмущение. Собирались люди на площадях и царя ругали грубыми словами, и вопили: «За что наши головы загибли? В конец пропадаем из-за Шуйского: избран он был не по праву, не всенародно, оттого и нет счастия царству его. Все мы, москвичи, конечно разорены и голодаем, животы свои последние проели, и хлеба купить нечем. Пусть даст нам царь хлеба, а то будет с ним, что и с Расстригой! Сведем его с царства и Тушинскому вору предадимся, и город ему сдадим!»

Царь тогда весьма испугался и был в недоумении. И позвал он меня, келаря Аврамия, и просил отворить житницы чудотворцевы. Я же внял его мольбе и повелел слугам отвезти в куплю 200 четвертей ржи и продавать малейшею ценою, по два рубля. Житопродавцы сильно гневались, но ничего не могли поделать. Хлеб в цене опал, и народ усмирился.

Скоро, однако, хлеб опять вздорожал. И в другой раз царь и патриарх посылают за мной, и снова просят помощи. Говорю я им: «Смилуйтесь, государи! Если я последний хлеб в купилище свезу, чем пропитаются люди в доме чудотворца?» И все же послушался я их и в этот раз, возложил упование на святого Сергия, и еще 200 четвертей вывез на Пожар и продал по два рубля.

Житницы же наши так и не иссякли, ибо Господь чудесно их наполнил. А было это вот как: служебник житницы Спиря Булава мел сусеки на хлебы братии. Вдруг видит: в стене щель, а из щели рожь течет. Он пять четвертей намел, а всё не перестает течь. Прибежал он тогда ко мне в изумлении, отвел меня в житницу, и я сам видел это чудо своими глазами. И этого хлеба, что тек из стены, нам на всю осаду хватило.

Вот что поведал мне келарь Аврамий. От себя я ни слова не прибавил: как слышал, так и написал, вкратце, с его благословения.

Еще о многом мы беседовали со старцем Аврамием, но не обо всем здесь можно говорить. К тому же время позднее и чернила конч

Марта 15-го дня

С утра зазвонили в колокол. Весь народ из домов повыбежал, и поднялся шум и вопль великий. Все друг у друга спрашивали: «О чем звонят? Не пожар ли? А здоров ли государь наш батюшка Михайло Васильевич?»

Но из-за крика и звона люди друг друга не слышали, и никто не ведал, о чем звон. Аврамий же мне сказал:

— Ну-ка, Данило, беги разузнай, чего ради этот шум. Есть на Москве любознайки и проныры, а таких как ты еще не бывало: у тебя Божий дар.

Вскочил я тотчас на коня, и, ловко меж людей пробираясь, улицей Никитскою достиг Белого города Никитских ворот. Привязал я коня к надолбе и залез на воротную башню. Оттуда видно далеко. Вот смотрю я и вижу: от города верстах в семи, за речкою Ходынкой, столп дыма черного встает и до небес достигает, и огонь великий пылает, словно врата ада отверзлись.

Тут-то я понял, чего ради шум и ликование, но хотел своими глазами увидеть вблизи, и потому немедля сошел с башни и скорейшим шагом поехал к Тверским воротам Земляного города, оттуда к стану царева войска на Ходынке, а оттуда уж прямиком к воровскому Тушинскому городку.

В скором времени приехал я туда и встал в том месте, откуда далее уже нельзя было ехать из-за великого жара. Подлинно, я не обманулся: весь воровской стан пламенем объят, стены деревянные рассыпаются, и башенки опровергаются. Воров же русских и поляков ни единого человека не видать, уж и след их простыл.

Премного я тогда возрадовался и закричал громко, вместе с прочими собравшимися там людьми, славу князю Михаилу. Поистине он славы достоин: ведь даже и не ходил еще на Тушино, только в Москву пришел, а воры уже разбежались, одним именем его в страх повергаемы.

Люди же московсие сказали, что никто из них Тушинского городка не зажигал, а поляки сами, ночью убегая тайно, предали его огню, чтобы нам не достались животы их, которые они не сумели увезти с собою.

И так с великим ликованием возвратились мы в город Москву. Я же многих обогнал и еще до обедни возвратился на Троицкое подворье, и все виденное поведал келарю Аврамию, братии и слугам.

Вот поэтому у нас нынче радость превеликая и празднование. И еще более мы бы веселились и пировали, когда б не великий пост.

Не все, однако, ладно в царствующем граде. Царь и бояре принародно всякий день князю Михаилу почести воздают, народ его славит и толпою всюду за ним ходит, и во всех церквах за здравие его молятся. Но это все напоказ. А у царя Василия и прежде слово и дело частенько в несогласии бывали. И в боярском совете — скажу по секрету — ныне многоразличные коварства умышляются и сети плетутся диавольские.

Марта 18-го дня

Послал меня келарь Аврамий к шведскому воеводе, к Якову Делагарди. Живет Яков в красных палатах недалече от нас, в Китае городе на Варварской.

За нашим Троицким подворьем царевы тайные люди с Разбойного приказу день и ночь следят, как и за многими иными домами. Потому что царь Василий ныне весьма опасается какого-либо против себя коварства. Наслушался царь злых наветчиков, да и сам небось знает, как московсие люди славят князя Михаила и хотят его его в цари вместо Василия. Оттого преисполнилось сердце Василиево завистью и злобой. На людях он это скрывает и по-прежнему сродича своего Михайла Васильевича честит и зовет спасителем. Однако это лишь притворство и лесть.

И вот из-за этого слежения, из-за тайных людей, келарь Аврамий и не стал Якову грамоту посылать, а передал всё со мной на словах изустно. Потому что те тайные люди могут любого человека взять и обыскать, и если какую грамоту найдут, то прочитают и царю донесут (нынче в Москве и впрямь появились прелестные грамоты от короля Жигимонта; вот их-то и ищут). Я же теперь у келаря Аврамия в большой милости, и он мне во всем доверяет и на рассуждение мое полагается.

Пришел я к Якову в хоромы его, и Яков меня впустил и на скамью усадил, и толмача позвал, потому что Яков доселе русскому языку мало умудрен.

— А я тебя помню, — сказал Яков. — На тебя троицкие люди мне перстами указывали и говорили, дескать: у нас даже и малые дети в осаде сражались, словно львы, и, отбивая приступы, стреляли из пушек и бросали камни. И вот этот, говорили, отрок Данило самолично нескольких литвяков убил.

Сказав так, подарил мне Яков зайца сахарного превкусного.

Я же ему ответствовал вежливо, что и я о нем наслышан. И некоторые из его славных побед назвал. Так мы любезно и приятно с Яковом беседовали.

Потом он спросил меня, о чем мне келарь Аврамий наказывал с ним, с Яковом, говорить. Я ответил так:

— Стало нам ведомо, что некие бояре князю Михайла Васильевича зло умышляют и погубить его хотят. Опасаемся мы, не отравили бы его ядом изменники и завистники. Особенно же от тех следует ждать беды, кои погибелью спасителя нашего, князя Михаила, сами немедля бы возвеличились и место его заступили.

Ты же, Яков, есть ныне первый друг и приятель князю Михаилу; ты к нему в любой час вхож, и он к твоим словам всегда ухо преклоняет. Вот и сказал бы ты ему три таковые вещи.

Первая: остеречься бы ему того мужа знатного, который был некогда главным воеводой и смотрит теперь на князя Михайла с завистью и хочет снова над войском встать. Мнит он: «Всё труднейшее уж Скопин совершил, а закончить дело и моего ума хватит; больше не нужен нам этот выскочка Михайло Васильевич, обойдемся и без него, а вся слава тогда мне достанется, его же скоро забудут».

Вторая: князя Михайла никто не посмеет ножом зарезать, ни саблею зарубить, ни другими способами явно убить. А если (да не попустит того Господь!) настолько распалятся изменники злобою, что восхотят все же заступника нашего и спасителя Михаила жизни лишить, то единственно сумеют того достигнуть посредством яда. Посему не ходить бы князю Михайлу по честным пирам, а сидеть бы дома, в своих палатах княжеских. Пока великий пост, ему есть чем отговориться: пусть отвечает, дескать, не можно мне в пост пировать, тем паче, что не избавил еще Господь наше царство от всех супостатов. А когда настанет великий день, светлое Христово Воскресение, то тут уж князю отговориться будет нечем. Посему, надлежит ему любым средством выйти из Москвы в поход прежде великого дня, а это будет апреля месяца в восьмой день.

Вот третье, что келарь Аврамий наказал тебе передать для князя Михайла: дошло до нас, что гетман Рожинский из Тушина все воровское польское войско увел к Волоку Ламскому и к Иосифову монастырю. И надобно Рожинского побить, пока он не успел еще соединиться с Жигимонтом или с Сапегою. А с королем Рожинский доселе не поладил, потому что король не хочет ляхам жалованья платить за ту службу, что служили они воровскому царику. Сапега же сидит в Дмитрове и под начало Рожинского не хочет идти, бережет свою вольность. Однако в скором времени воровские начальники могут свои раздоры оставить, будучи к тому понуждаемы страхом пред князем Михаилом. И тогда побить их будет трудно.

Яков мою речь внимательно выслушал, и омрачилось лицо его печалью. И сказал он:

— Видно, и впрямь плохи дела у друго моего, храброго князя Михаила, если троицкие начальники с такими вестями идут ко мне, к неправославному, по-вашему к еретику. Неужели нет никого из больших московских бояр, кто был бы верен Михаилу Васильевичу?

— Тебя, господин, — сказал я. — Князь скорее послушает, чем любого боярина. К тому же мы тебе верим больше, чем всем прочим, потому что только тебе одному нет никакой корысти изменить князю Михаилу. И нам ведомо, что ты его любишь нелицемерно.

Тогда обещал Яков передать мои слова князю, и поклялся всячески его молить и упрашивать, чтобы шел он поскорее вон из Москвы.

— Я уж ему не раз о том говорил, — молвил Яков. — Что надобно сейчас идти на врагов, а просухи не ждать. Все тщетно: царь его не отпускает.

Поговорили мы еще с Яковом несколько времени, и пошел я домой, на Троицкое подворье.

Смутно у меня на сердце и страшно за князя Михаила и за всех русских людей. Господи, смилуйся, не попусти изменникам поймать спасителя нашего и надежду, благоверного князя Михаила, в бесовские сети! Смилуйся, Господи! Аминь, аминь.

Марта 21-го дня

Побывал я нынче у самого преславного и храбрейшего князя Михайла Васильевича Скопина в его палатах княжеских. Говорил я князю те же речи, что и прежде Якову Делагарди, и кое-что иное, о чем здесь умолчу. И молил его уходить из Москвы. Князь же, слушая меня, сидел словно туча нахмуренный и печальный. И поначалу ничего мне не ответил, и так мы долго молчали. А потом сказал с прискорбным воздыханием:

— Это всё мне ведомо, Данилка. Вот и Яков ко мне приходил с теми же вестями. Я и сам бы рад уйти, да не могу. Царь на меня осерчал. А я хоть и невинен перед ним, а как оправдаться, не знаю. Передай своему келарю, что, когда я был в слободе Александровой, приходили ко мне гонцы от воеводы рязанского Прокофья Ляпунова. Писал же мне тот Прокофий в грамоте своей многие похвальные слова, и величал меня сверх меры и достоинства. И просил от имени всех людей рязанских и иных земель, чтобы свел я с царства царя Василия и сам бы стало царем. Я же, Данило, никогда о царстве не помышлял, а всегда единственно о спасении русской земли радел.

И ту Прокофьеву прелестную грамотку я порвал и оплевал, а гонцов прогнал и велел им идти обратно в Рязань, и Прокофью сказать, чтобы он таких воровских мыслей в дурной своей голове не держал, и смуты бы не учинял.

А теперь вот нашлись доброхоты и донесли царю Василию, будто я Прокофьевых послов принял ласково, и радовался, слушая их речи. И за ту вину, что я тех послов не казнил, а с миром отпустил, я ныне у царя в опале. Если же я вздумаю самовольно, без царского дозволения в поход выступить, то он меня немедля с воеводства сведет и поставит на мое место брата своего Дмитрия. А какой этот Дмитрий воевода, ведомо всем. Ни разума, ни отваги, ни чести не имеет, к тому же спесью и гордыней великою одолеваем, также и завистью. Войско его ненавидит люто, и никто за него умирать не станет. Погубит он все дело.

Еще поведал мне князь, как этот самый Дмитрий превзошел последнюю меру подлости и явился к царю с ложным изветом, будто бы Михайло Васильевич отдал шведам Корелу самовольно, без его, царева, указа. Однако же на эту явную ложь царь Василий ухо не преклонил, а напротив, сильно осерчал на доносчика и даже посохом на него замахнулся.

Еще долго я с князем беседовал. И обещал князь, если самому ему не удастся уйти до великого дня, послать часть войска в помощь Григорью Волуеву под Дмитров, чтобы Григорий с тем войском скорее прогнал Сапегу и шел бы к Волоку Ламскому против гетмана Рожинского.

Если это войско будет послано, то и я с ним поеду к Григорию. @ на Москве нынче мутно и тошно, и невмоготу мне тут далее сидеть и тайные ковы ковать против бояр: не мое это дело, да и напрасно все это. Только бы Аврамий меня отпустил.

Марта 27-го дня

Засиделись мы до распутицы.

Снег тает, по улицам ручьи бегут, солнце в небесах сияет. Лед на реке Москве сошел, и уже против Китая города Водяных ворот привязывают мост. А сделан этот мост из брусьев деревянных, скрепленных толстою веревкой, и плавает на воде свободно. Когда же надобно пройти ладье, то мост развязывают. А некогда хотел Борис Годунов построить мост каменный против Водяных ворот Белого города, в Чертолье, где церковь Всех Святых. Но не успел этого совершить, так как умер внезапно. Чаю, отравили его те же изменники, что теперь против князя Михаила умышляют.

Но оставим это. Ведь я не для того взял в руки хартию, отложив прочие важнейшие дела, чтобы о мостах писать.

Приехали сегодня в Москву гонцы, привезли добрые вести и самые радостные новости. Первое, что злой еретик Сапега с войском своим, изрядно поредевшим, бежал из Дмитрова, и Григорий Волуев городом овладел и теперь ждет от князя Михайла подмоги, чтобы идти ему далее побивать неверных.

Вторая весть: пришел из шведского королевства славный воевода Вельгор (так по-русски, а правильно его писать Ивертом Горном), коего Делагарди посылал за новой ратью. Привел Иверт Горн 4000 иноземцев, опытных воинов. И теперь он идет по землям Новгородским и очищает от поляков и русских воров многие города и села. И скоро приспеет он на помощь Григорью Волуеву.

На этом закончу, ибо Аврамий меня посылает по делу срочному.

Апреля 2-го дня

Понедельник страстной недели.

Келарь Аврамий к царю Василию ходил, а из пала царских вернулся печален. Позвал он меня в свои кельи и сказал:

— Ну, Данило, в конец рассердил и изумил меня царь Василий. Уж и не знаю, за какие грехи нам такой скипетродержец достался. За доброе злым платит! Сколько ему троицкие люди великих услуг оказали, а он все не доволен. Знаешь, чего он потребовал? Чтобы дом чудотворца иноземному войску за два месяца жалованье заплатил! У него-де царская казна пуста. А наша, он мнит, словно море-океан, сколько ни черпай — всю не вычерпаешь. Не дам ему ничего! Вот, Данило, смотри.

Достал Аврамий писание свое, где у него все монастырские убытки разряжены, и положил предо мной. И вот что там было написано:

«В лето 7113 государю царю Борису Федоровичу Годунову на ратное ополчение против ложного царевича Дмитрия — 15400 рублей взаймы (не возвратил)

В лето 7114 вору расстриге Отрепьеву на пропой и на увеселения и на подарки польским еретикам и воровской царице Маринке — 30000 рублей

В лето 7115 государю царю Василию Иванович Шуйскому на ратное ополчение против воров — 18355 рублей

В лето 7116 тому же государю от келаря Аврамия, на Москве во осаде, на осадные нужды — 1000 рублей

В лето 7117 тому же государю от того же келаря на те же нужды — 900 рублей

СОВОКУПНОГО УБЫТКУ — 65655 рублей»

— Сам посуди, Данило, могла ли наша казна от таких расходов не оскудеть?

— А верно ли, отче Аврамие, — спросил я его. — Что нету в казне нашей денег на уплату войску?

Старец Аврамий помедлил, покряхтел да по сторонам поглядел, и говорит шепотом:

— Деньги-то есть. Да не в том дело, а должен ты уразуметь, что если мы нынче безропотно заплатим, то Шуйский конечно уверится, что у нас казна неоскудевающая. И тогда не будет уж ему никакого удержу, оберет нас до нитки.

И еще сказал Аврамий:

— Поедешь ты, Данило, в Троицу, и повезешь грамотку от меня архимандриту и соборным старцам. В той грамотке напишу я им упрежение о посылке царевых людей в монастырь за деньгами. А на словах им передай, чтоб упрятали казну в наипотаённейшее место — они знают, куда. И пусть до последнего крепятся и денег не дают, что бы царевы над ними ни творили. А если посмеют, нечестивцы, утварь драгоценную монастырскую забрать, то тем хуже царю Василию, ибо пред всем русским народом прослывет он тогда святотатцем.

Вот так и вышло, что еду я завтра не в Дмитров к Волуеву, а снова в Троицу. А к Волуеву в помощь войско пойдет из Москвы завтра же. А князь Михаил остается в Москве, ибо не сумел испросить у царя себе отпуску. Я же в Троице мешкать не стану, а поеду оттуда немедля к воеводе Григорию.

Апреля 5-го дня

Доехал до Троицы чуть жив. Дорогой коня в грязи по шею утопил, насилу его проезжавшие стрельцы из той грязи вытащили. Дал им за это рубль, а хотели два. Потому что работа претяжкая: и сами они, стрельцы, не раз и не два увязали, и кони их. И все с ног до головы замарались.

В Троице я никому ничего не стал рассказывать, а только попросил баню истопить и водочки маленько, чтобы согреться. Но и после бани я языку воли не давал и говорил только то, что и так всем известно. И ничего тайного не разболтал, хоть и трудно было умолчать. Слуга Пимен меня похвалил:

— Что это сталось с тобой, Данило? И не узнать тебя, как ты на государевой службе преобразился. Раньше-то мы не ведали, куда от твоей болтовни спрятаться, а теперь из тебя слова не вытянешь.

Грамоту Аврамиеву передал я архимандриту, как было велено, и изустный наказ ему пересказал.

Отдохну до Христова дня, а потом в Дмитров поеду.

В Троице теперь народу полным-полно. Больше людей никудышных, но и работников много. Кое-какие храмины уже починили. Кирпичей кругом навалены преогромные кучи. У Красных ворот начали новое забрало ставить, на две сажени выше прежнего.

Апреля 8-го дня

Христос воскресе!

Завтра уезжаю. Архимандрит Иоасаф призвал меня и дал такой наказ:

— Ты, Данило, пойдешь теперь с Григорьем Волуевым на гетмана Рожинского и его воров. Передай же Григорию, пусть что хочет делает с гетманом и с войском его, но одно вы должны исполнить хоть бы и ценою жизни. В плену у гетмана преславный святитель Филарет, митрополит Ростовский. Его вам надлежит освободить и в Москву доставить живого и здравого. Если этого не сделаете, то и весь ваш труд будет всуе.

Я же ответил архимандриту, что непременно скажу о том Григорию и сам порадею, насколько станет сил моих, лишь бы освободить святителя Филарета Никитича. Мне об этом же Филарете и келарь Аврамий наказывал, чтобы непременно мы с Григорием его из плена вызволили. Потому что этот святой муж, святитель Филарет, один стоит тысячи воинов, и с ним нам будет поваднее безбожных побивать и православную веру охранять.

Апреля 9-го дня

Выехал из Троицы чуть свет с двунадесятью людьми служилыми, да с пятьюдесятью меринами, да с четырьмя возами со всякими припасами. Вечером приехали в Дмитров.

А Григория Волуева я упустил: он уже три дня как ушел с войском к Волоку Ламскому. Поедем завтра догонять его.

Апреля 14-го дня

Сбились мы с пути, заплутали. Ох, встретить бы того мужика, что нам дорогу указал! Или он изменник, или дурак, и уж точно сукин сын. В такие леса мы заехали, в такие болота, не приведи Господь. Трех коней увязили, телегу опрокинули, порох намочили. Не хватает моего разумения и языка, чтобы все страдания наши, в пути перенесенные, высказать и описать.

Сейчас, с Божией помощью, мы достигли города Клина, все живы и здравы.

Поскольку мы теперь отдыхаем и покоем наслаждаемся после перенесенных тягот, поведаю я вам, господа читатели, о святителе Филарете. Мысли о нем меня теперь премного занимают. И хочется мне догадаться и постичь эту тайну, почему наши троицкие начальники так радеют о его освобождении.

Филарет Никитич, митрополит Ростовский

До пострижения звался он Федором Никитичем Романовым, был думным боярином еще у царя Ивана. Роду сей муж знатнейшего, и близок к царскому корню. Осмелюсь сказать еще, что мы с ним сродственники: жена Филаретова, Ксения Ивановна, мне троюродная бабка.

На Москве Федор Никитич был первым храбрецом и красавцем. Когда хотели кого-то похвалить за удаль или благолепие, то говорили: «Ну, ты точно Федор Никитич!»

По преставлении царя Ивана этот Федор пострадал невинно от Бориса Годунова. Потому что люди московские любили Федора куда больше, чем Бориса, и могли бы захотеть его на царство, а Борис сам хотел царем быть. Вот Борис и постриг Федора в монахи насильно, и сослал в дальний монастырь.

Когда же на престол российский сел Расстрига, то велел Федора (называемого теперь Филаретом) из того монастыря вывести, и поставил его митрополитом Ростовским. Потому что Расстрига, выдавая себя за царевича Димитрия, миловал всех врагов Aорисовых. Делал же это того ради, что Борис-де хотел его, Димитрия, убить, и потому все Борисовы враги ему суть друзья.

После, при нынешнем царе Шуйском, Филарет оставался в Ростове и в прежнем чине митрополитском. Когда же пришли к Ростову воровские люди от Тушинского царика, то люди ростовские хотели вору крест целовать, потому что град Ростов мал и некрепок, и не было там ни ратных людей, ни пороха, ни хлеба, чтобы в осаду сесть. Филарет же им сказал:

— Опомнитесь, братие! Лучше нам умереть, чем ворам покориться, и нашу святую веру и божии храмы отдать литве на поругание.

Тогда те из людей ростовских, у кого еще совесть осталась, вошли с Филаретом в храм соборный и там затворились. Воры же ворвались в город и его разграбили и многих людей побили. И приступили к тому храму, выломали ворота и стали резать и рубить добрых христиан. А они, безоружные, телами своими пытались Филарета от мечей заслонить, и все до единого зарублены были до смерти. А Филарет в одеянии святительском во всё продолжение этой кровавой резни людей причащал и благословлял на смерть мученическую, и сам уже изготовился восприять нашествие облака смертного и в иной лучший мир перейти из нашего многогрешного и растленного.

Однако же воры жизнь ему оставили и повезли живым в Тушино. И в пути над ним зло потешались, вырядили его в ризы языческие, и в неподобные штаны, и в татарскую шапку, во осмеяние.

Вор же Тушинский хотел хитростью и лестью преклонить Филарета на свою сторону. Встретил его с честью, одел по-архиерейски и нарек патриархом. Филарет же и это искушение выдержал достойно, и во все свое пребывание в Тушине царику в его воровстве отнюдь не потворствовал, и не преклонялся ни направо, ни налево, а твердо пребывал в истинной вере. Когда же царик убежал в Калугу, Филарет первым воскликнул: «Слава тебе, Господи! Избавились от вора!»

После того стал Филарет первым начальником над всеми русскими людьми, бывшими в Тушине.

А когда я в Москве был, то приходили в Москву тайно тушинские люди с грамотами от Жигимонта. Царь Василий велел тех людей ловить и на кол сажать, а грамотки не читать, а сразу сжигать. В грамотках же тот нечестивый Жигимонт писал, что, дескать, ходило к нему посольство от больших московских бояр, из Тушина, с Филаретом Никитичем во главе, и просили его дать сына своего, Владислава Жигимонтовича, нам в цари; да чтобы Владислав наперед крестился в истинную православную веру греческого закона, да венчался бы от патриарха Московского, да литву бы с собою в государство российское не приводил, и костелов латинских не строил, и слушался бы думы боярской, и чтил бы наши древние обычаи, и женился бы на православной, и тех русских людей, кто осмелится из православной веры в латинскую перейти, казнил бы смертью, и с папою римским письмами бы не обсылался, и жидов бы в Московское государство не допускал, и самому королю бы немедля уйти от Смоленска в свою литовскую землю, и прочая. И он, Жигимонт, теперь зовет людей московских оставить царя Василия и целовать крест Владиславу.

Стало быть, Филарет Никитич-то за Шуйского отнюдь не радеет, равно как и за ложного Димитрия. А радеет ли он за сына Жигимонтова? Не знаю. Ведь этот нечестивый король Жигимонт на такие тяжкие для себя условия согласиться никак не сможет; он зело хочет и надеется государством нашим самолично и безусловно завладеть. А грамотки прелестные шлет единственно ради того, чтобы москвичей смущать и от Шуйского отвращать.

Каковы же истинные помыслы Филаретовы? И чего ради келарь Аврамий и архимандрит Иоасаф так желают его освобождения и в Москву приезда? Вот уж загадка не для моего ума. Ясно, что плетут святители наши некую тайную сеть невидимую, хитрейшую, а какую и для чего — попробуй-ка догадайся.

Апреля 20-го дня

Достигли мы Волока Ламского.

Город уже наш, тому назад два дня отнял его Григорий Волуев у поляков.

Сам Григорий теперь стоит под монастырем Иосифовым. В этом монастыре, весьма крепком, заперлись все поляки тушинские, которых Рожинский из Тушина вывел. Там с ними и святитель Филарет.

Есть хорошие вести: град Можайск сам предался царю Шуйскому, и тамошний польский воевода пришел в Москву и принес царю свои вины, и царь за то ему 100 рублей пожаловал.

Апреля 21-го дня

Под Иосифовым монастырем.

Григорий Волуев встретил меня ласково и долго со мной беседовал. Когда же я рассказал ему о делах московских, как царь и братья его злоумышляют против князя Михаила, то Григорий премного опечалился. Качал он головой, чесал бороду и говорил: «Не дай Бог». Потом ударил гневно рукою по столу (мы сидели в его воеводском шатре), зарычал, аки лев, и молвил:

— Пусть посмеют только сотворить что-либо с князем Михайлом! Довольно мы от Шуйских натерпелись, а это уж им не простится! Да я сам лучше изменником стану, чем пойду под начало Дмитрия Шуйского, этого борова надменного, этого пса трусливого!

И еще немалдо укорных слов сказал Григорий о Дмитрии Шуйском и о самом царе. Когда же гнев его унялся, он сказал голосом спокойным:

— Ну: да Господь такой беды не допустит. Помилуй, Господи, был бы здоров батюшка наш государь Михайло Васильевич!

Стоим мы теперь под Иосифовым монастырем. Сам монастырь каменный, с двумя воротами, назади и спереди. А еще обнесен острогом деревянным, тоже с воротами. Сидит в монастыре поляков с две тысячи, да отряд донцов, да отряд казаков литовских. Наших же под монастырем всего 2000. Поэтому Григорий нас на приступы не водит, а хочет врагов голодом уморить.

Апреля 25-го дня

Под тем же монастырем.

Гетман Рожинский давно уж помер. Случилось это здесь же, в монастыре Иосифове, еще до прихода Волуева. Войско гетманово взбунтовалось: одни хотели к Калужскому вору пристать, другие к Жигимонту. Гетман по монастырю бегал и уговаривал ратных; и упал нечаянно с каменных ступеней и зашибся.

Поляки тогда частью ушли в Калугу, а те, кто Жигимонту присягнул, остались здесь в монастыре.

На вылазки они не ходят, потому что из-за многих наших побед лишились задора и ратного духа, и согласия нет меж ними. Jаждый день предаются нам то двое, то трое, то четверо.

Апреля 27-го дня

Иверт Горн, прежде помянутый воевода шведский, который с 4000 иноземцев раннею весною вступил в российские пределы, намедни взял город Зубцов (отсюда недалече) и послал 800 воинов французских с воеводою Петром Делавилем нам на помощь. Когда они придут, можно будет и приступ учинить.

Апреля 30-го дня

Пришли французы. Это народ латинской веры, как и поляки. Много вина пьют, весьма шумливы. Встали они по правую сторону монастыря, а мы с Григорием стоим по левую. А между русским войском и французским срубили мы острожек на скорую руку.

Мая 2-го дня

Были у нас гонцы московские. Везут они от Делагарди грамоту Иверту Горну. Принимал их Григорий в своем шатре, а они сидели невеселы. Стали мы их расспрашивать, о чем они печалятся. А они и говорят:

— Неладны дела на Москве. Ох, не случилась бы беда превеликая. Захворал государь наш, Михайло свет Васильевич; кровь у него течет изо рта и из носа беспрестанно. Одна надежда на шведских дохтуров, которых Яков к нему послал со всякими целебными снадобьями. И того мы не знаем, сумеют ли они ту страшную болезнь одолеть.

Как услышал эти слова Григорий Волуев, так весь и побагровел, а глаза кровью налились. Но смолчал, ничего не сказал. А ввечеру повелел нам готовиться к приступу.

— Постоим, — сказал, — за государя, отца нашего князя Михаила Васильевича!

Мая 3-го дня

Ночью наши вместе с французами подкатили к воротам острога, что вокруг монастыря, огромную медную пушку. Выпалили четырежды по воротам тяжелыми ядрами, тут ворота и разломились. И тогда все мы дружно и с громкими возгласами устремились к воротам и в острог ворвались.

Поляки весьма испугались такого могучего натиска. Мы же их нещадно побивали и острием меча гнали. Я от прочих не отставал и нисколько не боялся. Это только когда в таборе сидишь, бывает страшно, а как начнется кровавое дело, то весь страх проходит и о смерти уже не мыслишь.

Побежали поляки в монастырь и укрылись за каменными стенами, а острог весь нам достался. И здесь, в остроге, захватили мы много хлеба, и пороха, и ядер, и других запасов вражеских.

Я же в том деле никого из врагов самолично не убил, врать не буду. Но вышло так не из-за моего нерадения, а единственно потому, что поляки очень быстро убегали.

Мая 5-го дня

Поляки внезапно выскочили из монастыря и ударили на нас крепко, когда мы не ждали. И пробились в нескольких местах к стене острога, и стену запалили. Пока мы за врагами гонялись, пламя уже всю стену охватило. И спасти стену уже было нельзя, так она и сгорела. А поляков мы загнали обратно в монастырь, и побили их немало.

Мая 6-го дня

Поляки во время вылазки захватили нескольких наших, русских и французских людей. А Петр Делавиль хотел этих пленников поменять на польских, и послал гонцов в монастырь уговориться об обмене.

Поляки же французам сказали:

— Как же это, господа? Мы с вами одной веры. Пристало ли вам воевать против нас вместе с этими грубыми, нечестивыми, вероломными, бесстыдными русскими людьми? Подождите, вы еще узнаете их коварство: не дождаться вам от них ни чести, ни жалованья. А как кончится война, они вас не отпустят в ваше отечество, а приневолят жить в своей земле. У них в обычае так поступать. Оттого-то в их государстве так много людей. Оставьте-ка вы этих варваров и идите на службу к нашему славному королю Жигимонту. Он иноземных рыцарей премного жалует и на награды не скупится.

Французы же им отвечают:

— Увольте нас, господа, от таких предложений. Мы к вам пришли о пленниках толковать, а не о том, чтобы нам москвитянам изменить. Москвитяне народ грубый, а вы народ доблестный, так какая же нам будет слава вместе с вами против них воевать? А вот если мы с этим народом да ваш народ завоюем, вот тогда нам будет слава.

И поляки, устыдившись, замолчали.

Мая 8-го дня

Много поляков уже к нам перебежало. От них-то мы знаем все, что в монастыре делается. У врагов наших дела плохи: хлеба осталось на несколько дней. К тому же у поляков с казаками разлад и несогласие. А гонца их, которого они к королю послали за помощью, мы поймали.

Мая 12-го дня

Одержали мы великую победу. Слава Господу и святому Сергию, иже даровали нам на врагов одоление! И воеводе Григорию слава, и князю Михайлу Васильевичу (дай Бог ему здраву быть)!

Расскажу по-порядку.

Прибежали к нам два поляка-изменника и говорят:

— Да будет вам ведомо, что ныне Господь широко отверзает пред вами врата милосердия своего и предаёт всех врагов в ваши руки, если только сами удачу не упустите. Хлебные запасы в монастыре истощились, и казаки надумали бежать. А задние ворота у нас були завалены колодами, чтобы никто тайно не ушел, и чтобы вы ворота не выломали. Казаки же все колоды нынче разобрали и сожгли. И теперь нашим нет иного пути, кроме как искать спасения в бегстве.

Вечером, как стемнеет, все наши выйдут из монастыря украдкой и пойдут к реке Ламе. Идти же намерены между острожком и французским табором. И тут вы их сможете легко взять.

Воевода Григорий немедля послал за Петром Делавилем и держал с ним совет. А потом разделил войско на две части, и одну часть оставил в таборе, другую же повел к реке Ламе и посадил в засаду у плотины в лесу.

Выходили мы порознь и тайно, так чтобы поляки в монастыре ничего не приметили. Коней оставили, пешими шли. В лесу у реки мы спрятались по обе стороны дороги. Там мы всю ночь простояли тихо, огней не разводили и меж собою не разговаривали.

Когда уже стало светать, увидели мы поляков. Они шли и нас не замечали. Следом за войском везли обоз и наряд огнестрельный. Там мы с Григорием высмотрели Филарета Никитича: в одеждах святительских сидел он на возу.

Пропустили мы поляков меж своими отрядами и дали дойти почти до самой плотины. Тут Григорий подал знак, и все мы разом с громким возгласом из леса выскочили и ударили на врагов единовременно со всех сторон. Они и защищаться толком не могли. Порубили и постреляли мы их без счета.

Я был при Григории, и с нами еще полста лучших воинов. Вскочили мы в середину обоза и первым делом схватили святителя Филарета, сняли его с воза и в лес утащили.

Я хотел в сечу вернуться, но мне велели остаться при Филарете. Увели мы его в потайное местечко и схоронили под елкой. Он же нас благодарил со слезами и спасителями называл.

Наши почти всех поляков побили, лишь немногие из них убежали. Достался нам весь их обоз, все пушки и хоругви и всё награблоенное ими добро.

Стали мы мертвых считать, и насчитали поляков 1218, наших же только 24.

После этой превеликой победы вернулись мы к монастырю и вместе с французами вошли в самый монастырь. Григорий мне сказал:

— Поручаю тебе, друг мой Данило, дело наиважнейшее: святителя Филарета в Москву препроводить. Разузнай там о здоровье князя Михаила, и как заболел он и когда, и что перед тем было, и нет ли здесь чьего-то злоумышления, отравы или колдовства. Всё как есть выведай и немедля ко мне возвращайся. А я сейчас Делавиля отпущу в Можайск, сам же пойду с войском к Смоленску и где-нибудь близ дороги, между Можайском и Смоленском посередине, сострою острожек и там усядусь накрепко и буду тебя ждать.

Обещал он мне дать в помощь 15 человек.

— Больше дать не могу, мне люди нужнее. А дорога на Москву сейчас свободна.

Мая 14-го дня

В селе Глебове.

Поспешаю в Москву, везу святителя Филарета. Со мною 15 сторожей. А везу еще, опричь святителя, хоругви польские, и трубы их, и барабаны, и прочую бесовскую музыку, которую захватили мы при монастыре Иосифове.

Отец Филарет сам не много говорит, зато много слушает. Беспрестанно меня расспрашивает; я хоть и охотник поговорить и умелец, а и то устал.

Превыше всего любопытен Филарет о делах московских, о кознях боярских. Когда же узнал он о болезни князя Михаила Васильевича, преисполнился скорби и головой покачал.

— Плохая надежда на немецких дохтуров, — сказал он. — Царь Борис от той же хвори скончался, тоже у него кровь шла носом и горлом. А у Бориса дохтуров иноземных была тьма — любил он их сверх меры. Не помогли, не сумели болезни возвратить.

— Что же это за болезнь такая? — спросил я его. — Только ли при дворе царском она случается, только ли высочайшие роды поражает?

— Скоро все узнают, что это за болезнь, — сказал Филарет. — Но тебе первому скажу. Зовется она хворь Арсениева; ее царь Иван для врагов своих выпросил у аглицкой королевы, у Лизаветы. По успении царя Ивана с этой хворью учинилось дивно: она теперь только тех поражает и в гроб сводит, кто на пути у братьев Шуйских стоит.

И больше мне Филарет ничего не сказал до самого Глебова села, где мы на ночлег остановились.

Мая 15-го дня

В селе Крюкове.

Уж и Москва близко, а не у кого узнать о здоровье князя Михаила. Во всем селе осталось людишек с двадцать, и те-то дурные. Только знают кланяться да в ноги падать.

Филарет Никитич поверг меня ныне в смущение, спросив:

— Станет ли воевода Григорий Волуев служить царю Шуйскому, если узнает несомнительно, что царь с братьями своими отравили князя Михаила?

Я убоялся, не случилось бы чего худого с Григорием, если я правду отвечу, и потому сказал, что я-де ничего такого от Григория не слыхивал, а воевода он самый честный и доблестный, и изменником никогда не бывал, и сам на убиение изменников дерзостен и неумолим. Он же и Расстригу убил своею рукой.

Мая 16-го дня

Во граде доныне царствующем, в Москве.

Зачем, Господи, дал ты мне дожить до этого дня?! Зачем я в Троице во осаде не умер? Горе, горе, горе! Извели, сгубили князя Михаила злопакостные лютые волки, мерзостные змеи шипучие, многоядовитые. О завистники, о лицемеры, о ничтожные, о одною лишь подлостью славные, кровь пиющие черви! На кого вы подняли гнусные щупала свои? На светлое солнце наше, на того, кем одним спасалась земля русская!

О княже Михаиле! Кому ты нас оставил? Этим ли червям теперь полки уряжать? За эту ли нечисть смрадную нам на смерть идти? О, горе

Не могу больше риторик сочинять: перо из руки упадает и слезы заливают хартию.

Мая 17-го дня О преставлении князя Михайла Васильевича Скопина

Вот как всё случилось (да простится мне, что коротко напишу. Вовек бы мне этого не писать!)

Народился сын у князя Ивана Воротынского, княжевич Алексей. И просил Воротынский князя Михаила быть крестным кумом, а княгиню Марью Малютину дочь Скуратову, жену Дмитрия Шуйского, просил быть крестной кумою. Князь Михайло отказаться не мог.

Вот пришло время пира почестного. А на крестинах, ежели кто не знает (я доселева не знал), такой есть обычай: крестная кума крестному куму чашу подносит, а он выпивает.

Как уж тут было княгине Марье удачу упустить, а мужу своему воеводское место не освободить? А и сам Дмитрий Шуйский жене не присоветовал ли? А и сам царь Василий им обоим не подсказал ли?

Уготовила княгиня Марья, дочь Малютина, в чаше питье лютое, смертное. И подает с поклоном князю Михаилу, а он берет и выпивает чашу досуха. И по малом времени нутро у него возмутилось, и не допировал он пира почестного, и поехал в дом свой, к матушке своей Елене Петровне. Матушка его увидела — не узнала. Лицо-то у князя страшно кровью залито, власы дыбом стоят, ноженьки подгибаются.

Пал князь Михайло на ложе своем, и забило его люто зло, и закричал он голосом громким, жалостным. Кровь же из носа и горла так и хлещет.

И дохтуры немецкие не помогли ему. Идя со двора его княжеского, дохтуры эти плакали, словно о господине своем.

Преставился князь Михайло. Как описать мне плач всенародный и всеобщее горькое сетование?

Пошли люди московские к дому Дмитрия Шуйского, хотели его с женою в клочки разорвать. Но царь прислал войско и отбил брата своего. А полтом царь слезы лицемерные лил, оплакивал князя Михаила. И даже удостоил его царского погребения: в соборе Архангельском его положили, где цари лежат. И твердили народу, дескать, смерть князю учинилась Божьим судом. И о яде ни слова.

Яков Делагарди, когда узнал о кончине князя, прибежал в слезах к дому его и хотел видеть тело покойного друга своего. Сторожа не хотели Якова пустить из-за его неверия. Но он на них так закричал гневно, и такими грубыми словами их облаял, что они в страхе расступились.

Сказыывают еще, будто не могли для князя Михайла найти гроба по росту его. И пришлось гробовщикам такой гроб особо заказывать. Никогда еще такого богатыря на Москве не хоронили.

Мая 18-го дня

В Архангельском соборе по сю пору народу тьма, все толпятся у гроба Михайлова, даже из дальних городов люди приехали. Плач и стенания не смолкают там денно и нощно.

Я хотел теперь же ехать к Григорью Волуеву, но келарь Аврамий меня задержал.

— Ступай, — говорит. — К Якову, да разузнай, хочет ли он далее служить царю Шуйскому. И ежели не хочет, то каковы его помыслы. И стал бы он служить иному царю Московскому, буде царство Шуйского Божьею волей пресечется?

У Якова на дворе немецкие воины меня схватили и обыскали, и долго к Якову не пускали. Потом впустили в сени, но Яков ко мне не вышел, а приказал ждать. И сидел я у него в сенях чуть не полдня, как последний холоп.

Когда же наконец сей доблестный муж удостоил меня чести лицезреть его знаменитую личность, я уже от усталости едва не уснул.

Стал я было у него спрашивать, что мне Аврамий наказывал, но Яков меня на полуслове оборвал.

— Я, — говорит. — Ни в какие ваши козни встревать не намерен. Премного сожалею, что по глупости своей связался с вами, москвитянами. И теперь не чаю, как бы мне из этого змеиного гнезда живым уйти, не посрамив чести государя моего короля Карла. Один у вас был достойный человек — Михайло Скопин. Другого такого не только в вашем распутном, вероломном и грубом народе не найти, но и в землях моего государя еще поискать надо. А вы его извели. Я же служу единственно государю королю Карлу, а до вас мне и дела нет, хоть все друг друга сожрите. Кабы не служба и не интерес шведского государства, сейчас же ушел бы в Выборг. Остаюсь же только потому, что поляки — наши враги, и я не должен того допустить, чтобы они вас завоевали, ибо они тогда чрезмерно усилятся. Ступай, Данило, прочь, и скажи своим попам и всем заговорщикам, чтобы более ко мне не посылали.

Я сказал: — Как же, господин мой, царь и бояре говорят, что князю Михаилу смерть учинилась Божьим судом. А ты откуда знаешь, что его извели?

Спросил же я так, потому что хотел удостовериться, истинно ли князь Михайло был отравлен. Хотел я таковой хитростью выведать мнение шведских ученых дохтуров. И уловка моя вполне удалась.

— Вы, — сказал Яков. — Народ не только лживый и вероломный, но и неученый к тому же, грубый и бестолковый. А князя Михайла во всю его болезнь мои дохтуры блюли, они же науку врачевательскую изучали в лучших и славнейших училищах христианского мира, в универсиях (или универсатах, я точно не разобрал). И уж они могут различить, какая хворь от Бога, а какая от яда.

Поклонился я Якову и пошел прочь. Он же меня в дверях догнал и руку мне на плечо положил.

— Не серчай, Данило. Я сгоряча на тебя ругался и напрасно. Ты-то ни в чем не повинен. Передавай поклон Григорью Волуеву.

Мая 20-го дня

Приходил на Троицкое подворье святитель Филарет, беседовал с келарем Аврамием. Вдруг позвали они меня на совещание свое, и Аврамий мне сказал с лукавой усмешкой:

— Ведомо тебе, Данило, что я хоть образом неказист, но зато премудрым рассуждением и хитростью всех превзошел.

Рассмеялись они оба с Филаретом. Я же премного испугался: ведь это из моего писания слова! Так он его читал, хоть я ему не показывал, а напротив, всегда стараюсь прятать в надежнейшее место. Аврамий продолжил:

— Вот хитрость-то моя и помогла мне догадаться, что ты, Данило, книжник и борзописец. Писание твое сложено не без искусства. И про смерть князя Михаила ты написал правильно. А чтобы умение твое не пропало втуне, порешили мы с Филаретом Никитичем задать тебе работу. Не всем еще русским людям ведомо, какою смертью и отчего князь Михайло скончался. И надобно поскорее свет истины донести до каждого человека, до самых дальних городов. Посему вот тебе бумага и чернила, и лучшие гусиные перья; садись и пиши грамоты.

Поверху выведешь уставом: «Повесть о преставлении и погребении благоверного князя Михайла Васильевича Скопина-Шуйского». И далее пиши все по правде, по чину и по-порядку. Словами книжными чрезмерно писания не испещряй, и высоким риторством не увлекайся, а подбирай слова простые русские, чтобы даже мужику-землепашцу было понятно. Да не возводи всю вину на Малютину дочь, не бойся правды, указывай прямо на Дмитрия Шуйского и на самого царя.

Я бы тебе помог писать, да не могу: мою руку сразу узнают. А лишних людей к такому делу приставлять опасно. Поэтому придется тебе одному управляться.

И вот сижу я в келье запершись пред огромнейшей кипою бумаги и со страхом готовлюсь приступать к этому великому делу.

Мая 21-го дня

Восемь грамот написал.

Мая 22-го дня

Десять грамот.

Мая 23-го дня

Четырнадцать, чуть рука не отсохла.

Мая 24-го дня

Управился: написал последние восемь. Сейчас в баню пойду. Хватит ли щелоку от чернил отмыться?

Мая 27-го дня

Царь поставил главным воеводой брата своего Дмитрия. Скоро все войско пойдет под Смоленск на Жигимонта. Только вот дойдет ли?

Люди московские уже в голос зовут царя Василия убийцей князя Михаила. А ратные люди ненавидят Дмитрия Шуйского. Яков Делагарди, хоть и обещал со шведами своими присоединиться к Дмитреву войску, сказал мне тайно, что Дмитрий Шуйский похож на тучного борова мужеством своим, и образом, и умом. И у него, у Якова, при одном взгляде на Дмитрия нутро переворачивается и пропадает аппетит (сиречь, ествы хотение).

Келарь Аврамий с Филаретом Никитичем по-прежнему сети плетут против Шуйских, и кое в чем приуспели. Главное, подговорили они боярина князя Василья Голицына, чтобы он царя упросил послать часть войска вперед к Смоленску, и чтобы это войско соединилось с отрядом Григория Волуева, который теперь стоит в селе Цареве-Займище, близ Смоленской дороги. И царь согласился послать 10000 ратных к Волуеву, поведет же их князь Елецкий.

А я поеду к Григорию завтра же, упрежу Елецкого и скажу Григорию всю правду о делах московских. А там уж Григорий пусть сам решает.

Ныне уже явно над Шуйскими сгущаются тучи черные. По всей земле русской собирается буря. Видел я грамоты, посылаемые воеводой рязанским Прокофием Ляпуновым: в них он без всякой увертки прямо зовет свести Шуйского с царства. И мои-то грамотки по всему государству разлетелись. А Филарет Никитич и келарь Аврамий, видать, в заговоре с большим боярином, с князем Василием Васильевичем Голицыным. Уж не хотят ли Голицына на престол возвести?

Июня 3-го дня

В городе Можайске.

Еду в Царево-Займище. Князь Елецкий с войском за мною по пятам поспешает. Царь Василий новым ужасным и позорным делом лишил себя последних радетелей и конечно переполнил чашу терпения христианского. Да постигнет его кара праведная по делам его бесчестным!

Он, подлец, обобрал наш славный Троицкий Сергиев монастырь, ризницу опустошил, забрал утварь драгоценную, и дорогие одежды святительские взять не устыдился! И у бедных иноков и у слуг отобрал всё даже до последнего платка, которым бы им горькие слезы утереть!

Об этом Василиевом злодеянии узнал я накануне отъезда моего из Москвы от келаря Аврамия.

Июня 6-го дня

В Цареве Займище в остроге.

Когда я приехал, Григорий был пьян мертвецки. И этим он меня удивил несказанно, потому что доселе я его пьяным не видывал. Обнял он меня крепко и сказал, проливая обильные слезы:

— Знаю, Данило, знаю. Извели, сгубили, окаянные! Кому ж мы служим-то теперь? Царю Василию? Ну, погоди, царь-батюшка Василий Иванович. Я тебе послужу.

И не стал со мной более говорить, пал на скамью и уснул.

Июня 10-го дня

Пришел князь Елецкий с 10000 ратных. Это народ самый бывалый и опытный, дворяне и дети боярские и даточные люди из земель полуночных, с Новагорода, с Вологды, с Поморья, из Двинской страны и иных. Они с князем Михайлом побивали литву и русских воров под Новым городом и под Тверью, и под Колязиным монастырем, и у слободы Александровой. А те, что остались с Дмитрием Шуйским, все новопришлые, не видевшие брани, и в науке у Християна Зомме не бывавшие.

Передал я Григорию грамоту от Филарета Никитича. Григорий на грамоту взглянул, усмехнулся и мне ее вернул:

— Прочти, — говорит, — Данило, мне это писание. Я в книжном почитании не силен, а тут и почерк корявый.

Стал я грамоту читать, а там слова недоумительные, с большой хитростью лукаво сплетенные:

«Воевода Григорий. Митрополит Ростовский Филарет тебе челом бьет. Государь Василий Иванович ныне в большой силе; у брата его Димитрия 40000 войска, да у Якова 8000 иноземцев. Ежели побьют они поляков, то царство Василиево премного укрепится и от всех врагов учинится неопасно. Ты же грамоту читай да сам разумей. Буде Жигимонт из-под града Смоленска пошлет войско на Москву, и придет то войско к острогу твоему, ты уж пожалуй, порадей за великую Россию, да не губи напрасно воинства христианского, не дай крови православной втуне пролиться.

Поляки твоими победами премного напуганы, и, Бог даст, убоятся твоей славы и станут предлагать мир почестный. Так ты не упрямься сверх меры: нам ведь только и нужно, чтобы Жигимонт из-под Смоленска убрался, и войско свое увел, и чтобы православную веру не попирал, и прочая, о чем мы с Жигимонтом уговор имели еще в феврале месяце и на что нам Жигимонт свое королевское слово давал.

А о том, как преставился преславный государь наш князь Михайло Васильевич, и отчего, тебе твой приятель расскажет.

Полагаемся и уповаем на мудрое рассуждение твое.»

Задумался Григорий, а грамотку у меня забрал и порвал. И приказал мне о грамотке помалкивать, чтобы в войске никакой смуты не учинилось.

Июня 13-го дня

Сведали мы, что Жигимонт, узнав о смерти славного князя Михаила, расхрабрился на нас и задумал Москву взять, и послал гетмана Жолкевского с войском навстречу Дмитрию Шуйскому. Сказывают, что этот Жолкевский — самый доблестный воевода у поляков, и к тому же честный человек: он короля своего долго просил и умолял не ходить войной на Российское государство. И уже скоро гетман будет здесь, у острога нашего.

Григорий, узнав об этом, вывел нас, человек 500, из крепости, и пошли мы к речке, которая здесь неподалеку течет, а поперек нее плотина насыпана. Вода-то сейчас спущена, и сама речка изрядно усохла, так что вернее было бы назвать ее болотом. На плотине положены были мостки деревянные, и опричь этих мостков другого прохода для конного польского войска здесь нет. Вот нам Григорий и велел мостки разобрать. Мы это исполнили, и стала на месте дороги грязь и топь. Наложены же были эти мостки по указу Расстриги, когда он к Маринкиному приезду, чтобы она в грязи не увязла, всю сию Смоленскую дорогу хотел сделать, как в Польше.

После посадил Григорий Волуев людей в засаду у плотины, в густую заросль травы палочника (эта трава выше человеческого росту, лист как у осоки, а на верху стебля толстые палки черные из плотного пуху). А мы с Григорием вернулись в острог.

— Что же, — сказал я ему, — Воевода Григорий? Постоим за царя Василия?

— Бог судья царю Василию, — сказал Григорий. — Не уйдет он от кары господней. А я еще изменником не бывал. Стоять же будем не за царя, а за святую православную веру и за государство Российское. А губить понапрасну христианское воинство я не стану, по слову Филаретову.

Омрачилось чело Григориево думами тяжкими; по всему видать, что он в недоумении великом и в смятении: сам не знает, как поступить и что делать. Я сказал ему:

— Пусть будет, как Бог рассудит. Доверимся Господу нашему Иисусу Христу, ему же слава вовеки.

— Аминь, — сказал Григорий и велел подать водки и рыбы соленой. — Выпьем, Данило, за упокой души князя Михаила Васильевича!

Июня 14-го дня

Наутро Григорий послал новый отряд сменить тех, кто в засаде ночь просидели. А меня не послал в засаду, сказал:

— Сиди тут, Данило, со мной. Целей будешь.

И опять хотел водки испить, но передумал. И так сидели мы в остроге до первого вечернего часа. А потом прибежал в острог Ефимко Квашня, что в засаде сидел, и сказал, что войско вражеское уже к речке подходит.

— Ну так сидите там тихо, — сказал Григорий. — Из травы не вылазьте, чтоб вас литва не приметила. А как перейдут плотину, нападайте с обеих сторон. Ежели понадобится, я вам подмогу пришлю.

Потом прибежал еще гонец и говорит:

— Литва через реку идти не хочет, становятся табором на той стороне.

А Григорий рукой махнул и молвил:

— Ну и ладно, а ваше дело тихонько сидеть и из травы не высовываться. Утром вас сменят.

И этот гонец ушел, а мы сидели еще несколько времени в остроге. Вдруг слышим крики и стук пищальный. Пошли мы с Григорием на вал, к стене рубленой, и стали через бойницы смотреть. Видим: бегут наши полем к острогу, словно зайцы от псов, многие даже оружие бросили.

— Вишь ты, — сказал Григорий. — Поляки-то наших обманули. Знать, плохо прятались, не утаились. А ведь говорил я им: сидите тихо. Но и Жолкевский молодец.

Выбежал тут князь Елецкий из избы своей, осмотрелся и как заорет:

— Беда! Измена! Дурак ты, Григорий, сукин сын! Где же твоя немецкая наука?

— Не кричи, князь, — говорит Григорий. — Поди-ка лучше, покажи мне, убогому, как надобно воевать. Бери войско и иди на подмогу.

Отворили ворота; князь Елецкий сам вскочил в седло и повел 3000 конных к речке. Тут и поляки из лесу показались; дали залп из пищалей; и все наше войско тотчас поворотило вспять. А поляки ружья перезаряжают и еще залп вдогонку посылают.

Бросились наши опрометью к острогу, а впереди сам князь Елецкий. Некоторые, ужасом объяты, проскакали мимо и в лесу скрылись.

Когда все беглецы вошли в крепость, мы ворота затворили. А поляки вокруг острога встали.

Григорий расставил людей у бойниц, а сам поднялся на возвышенное место и закричал на весь острог:

— Что ж вы, братцы, плохо воюете? Или хотите, чтобы литва нас завоевала и государство наше в латинскую землю превратило? Ладно, подурили и будет! Острога мы не сдадим! Сядем тут насмерть! И да свершится божий суд над нами, и над литвой, и над царем Василием!

Сели мы в осаду.

Июня 20-го дня

В Цареве-Займище в остроге, в осаде.

Сидим седьмой день. Григорий гонцов послал к Дмитрию Шуйскому за подмогой. Войско наше отнюдь не унывает. Запасов у нас довольно. Острог крепкий, а поджечь его полякам непросто из-за высокого вала. Есть у нас и добрые затинные пищали. А у гетмана Жолкевского всего-то две пушечки; людей же не более, чем у нас. Поляки к острогу не приступают и никаких пакостей нам не учиняют, только держат взаперти.

Воевода Григорий явно укрепился духом, приободрился сам и нас подбадривает, ходит посмеивается, а водку пить бросил.

Подъезжали к острогу гетман Жолкевский, да изменник Михайла Салтыков, да атаман Ивашко Заруцкий: уговаривали сдаться. Григорий же им так отвечал:

— С Михалкой Салтыковым, с вором, я и толковать не буду. Пусть он отъедет отселева, а нето мы его сейчас застрелим. А тебе, пан гетман, я вот что скажу: не мёл бы ты языком попусту. Тебе ведь нас не взять. Мы тут хоть до зимы просидим. Поди-ка, побей сначала Дмитрия Шуйского и немцев. Вот если ты их побьешь, тогда мы с тобой побеседуем.

Июня 25-го дня

В Цареве Займище, в том же остроге, но уже не в осаде.

Всего-то пять дней миновало, а какая великая и странная перемена нечаянно совершилась в судьбе нашей, да не только нашей, а всего царства Российского! Даже от такой перемены у меня в мыслях учинилось смятение и нестроение. И не знаю, как высказать и описать то, что с нами случилось. Господа читающие! Не прогневайтесь на дурость мою, если путано напишу и бестолково. Истинно, разум мой ныне в помрачении изрядном.

Началось с того, что пробрался к нам в острог гонец от Дмитрия Шуйского. Сказал он, что войско царское уже близко, у села Клушина стоит в поле. И скоро они придут и из осады нас вызволят. А князь Дмитрий воеводе Григорию шлет поклон и сулит ему за верную службу два сорока соболей. И приказывает напасть на врагов в тот же час, когда нападет на них московское войско.

Почесал Григорий бороду и сказал мне:

— А знаешь, Данило, если этот Дмитрий и впрямь со своими пятьюдесятью тысячами ударит на Жолкевского, да еще мы из острога пособим, то ведь от Жолкевского с его отрядиком мокрое место останется.

Почесал Григорий в другой раз бороду и сказал еще:

— Но Жолкевский тоже не лыком шит: он и сам понимает, что нельзя ему допускать Дмитрия до Царева Займища. Стало быть, гетман захочет Дмитрия упредить и первым на него напасть.

Наконец, почесал Григорий бороду в третий раз, и, додумав думу свою, рек:

— Клушино отсюда недалече; Шуйский уже завтра может сюда пожаловать. А потому и Жолкевскому медлить нельзя. А значит, видит Бог, нынешней же ночью надобно Шуйскому ждать нападения. Вот что, Данило, — тут он ко мне оборотился, а всем прочим повелел выйти вон из избы. — Доселева ты мне верно служил и не единожды мне удружил. Сослужи теперь службу величайшую. Беги-ка ты немедля в село Клушино и скажи Дмитрию, чтоб остерегся. Потому что гетману осталась одна последняя надежда: сегодня ночью напасть внезапно на московское войско и побить всех спящими. Иначе ему самому конец настанет, и он о том знает. А если тебе невмоготу с Дмитрием говорить, то Якову скажи. Яков-то человек достойный.

Помолчал Григорий, а потом добавил:

— Ну, а ежели не сговоришься с ними, или не поверят тебе, то помяни слово Филаретово: не дай пролиться крови христианской напрасно.

Тут я его перебил:

— Да как же не дам я крови пролиться? Ведь я не воевода! Кто меня послушает?

— Не воевода, зато имеешь рассуждение, и хитер как лиса. Придумаешь, какое слово кому шепнуть, и в какое время. Чем такому большому войску погибнуть бесславно, пусть лучше по лесам разбегутся да в дома свои вернутся.

— Ох, Григорий, смутное же ты мне поручаешь дело!

— Так и время нынче смутное. Впрочем, я тебя не неволю. Если боишься — не ходи. Но кроме тебя послать мне некого.

Помолился я тогда Господу Всемогущему и приснодеве Марии, и воззвал к заступнику нашему и надежде, святому чудотворцу Сергию, и многих других святых помянул, и трижды перекрестился, и святым иконам поклонился. После выведал у Дмитриева гонца, каким путем он в острог прошел мимо польских застав. А когда я собирался уже уходить, догнал меня Григорий у ворот и сказал:

— Слышь, Данило, если не сумеешь проскользнуть и схватят тебя ляхи, ты себя не губи, и нисколько не стыдись — передавайся. Никто тебя не осудит. Сейчас и не разберешь, на чьей стороне правда. Что Шуйские, что поляки — все слуги дьяволовы. И вот тебе награда за службу.

Дал он мне 10 рублей.

Простился я с Григорием и вылез из острога на волю через щель у воротной надолбы. Потом кустами дополз до леса, а там уж встал на ноги и побежал во всю прыть. И сторожа литовские меня не заметили.

А всего оружия я с собой взял один нож. Нож, правда, хороший, с рукояткой из рыбьего зуба, самоцветами украшенный. Этот нож мне достался из добычи, что взяли мы под Иосифовым монастырем. Тогда же я и лисьей шубой разжился. Но ее я еще ни разу не надевал, потому что летом в шубе только дураки ходят.

Шел я долго, уже солнце село и ночная тьма наступила. И вышел я на Клушинское поле. Две деревни там были, одна подле другой, а за ними горело множество огней. Я прошел меж деревнями и перелез плетень (его немцы здесь заплели для защиты обоза). А за плетнем стояли сторожа-иноземцы. По-русски они не знали, а я по-немецки. И они, наверное, решили, что я какой-нибудь польский соглядатай, и схватили меня за руки весьма грубо и стали обыскивать. И понял я, что они хотят меня ограбить, а может, и жизни лишить.

Тогда я стал называть поименно всех начальников иноземного войска. Назвал Делагарди, и Зомме, и Горна, и Делавиля, и короля Карла впридачу, и даже вспомнил слово «майн гот», что на одном из иноземных языков означает «Господи, помилуй!»

Тогда немцы раздумали меня грабить и со смехом и громкими криками повели к русскому табору. И здесь передали русским сторожам.

Мне и с этими, с русскими, долго пришлось объясняться. Насилу я им втолковал, что я гонец Григория Волуева, и вышел и Царева Займища из осады, чтобы некие важные вести передать войсковым начальникам.

Но и тогда они меня не повели сразу к воеводам, а усадили подле костра и стали расспрашивать. А я их в свете огня разглядел получше и даже по виду их понял, что они никакие не воины, а все только что от сохи, или с огорода, или с торгового ряду из лавки.

— А верно ли, — вопрошали они меня, — Что один литвин в поле десять русских побьет? А правда, что литве в бою черти помогают? И что у них такие есть дьявольские свирели, от которых от одного свисту русские кони бесятся?

И много других подобных же вопросов задавали, кои мне и упоминать совестно из-за их малоумия.

— Вы, — говорю, — откуль такие храбрецы?

— А мы вятские, — говорят. А еще спрашивали, что это я такой юный отрок, а уже воюю? Я же им на это прямо и без всякого смущения отвечал, что я мал да удал:

— Я, — говорю, — полтора года в Троиком монастре в осаде сидел, а потом с Григорием Волуевым воевал под Дмитровом и под Иосифовым монастырем, а теперь вот и в Цареве Займище.

Так я с ними беседовал несколько времени, а потом мне это наскучило. И я потребовал, чтобы проводили меня к воеводам.

Отвели они меня в острожек, срубленный неумело и плохо. А посреди острожка стоял шатер парчовый, золотом вышитый, каменьями самоцветными и жемчугами богато усыпанный — такого шатра я и во сне не видал.

— Вот, — сказали вятские удальцы, — Шатер боярина князя Дмитрия Ивановича Шуйского. Только воевода теперь пьян, он нынче пировал с иноземцами. А ты, как войдешь в шатер, не забудь первым делом князю в ноги пасть. А то он тебя и слушать не станет, а велит казнить. Воевода у нас гордый, честь свою блюдет с великим бережением. Не дай Бог ему поперек слово молвить.

Вошел один из них, старший, в шатер княжеский, недолго там пробыл и вернулся.

— Проходи, — сказал он мне. — Примет тебя князь.

Ну, думаю, хоть увижу вблизи этого сукина сына, убийцу князя Михаила! Вошел я, пал ему в ноги и все подобающие почестные слова произнес. А он сидит, боров тучный, развалясь в каких-то креслах иноземной работы, и поводит пьяными глазами, а по бороде его сразу видать, что капусту ел квашеную. Вокруг него стоят дворяне да дети боярские с мисами и кубками. Сам же князь весь с ног до головы в парче, в соболях да в жемчугах. И как только не задохнется в такую-то жару?

— Григорию мы кланяемся, — сказал он, вовсе при этом не поклонившись. — Сколько людей у гетмана Желтовского?

— У гетмана Жолкевского, — ответил я, — людей до семи тысяч.

— А пушек сколько?

— Две пушечки невеликих.

— Две? — тут Дмитрий Иванович засмеялся прегромким смехом и за живот ухватился, и едва из кресел своих не выпал. — Да я его как муху раздавлю! Ну, говори, зачем тебя Григорий послал.

— Просил Григорий твоей княжеской милости добить челом и просить, чтобы ты поостерегся нынешней ночью и выставил стражу крепкую. Ибо гетман Жолкевский может нынче напасть внезапно, чтобы захватить твое войско спящим.

— А откуда это Григорию ведомо? Он языков поймал?

— Нет, — говорю я, — языков мы не поймали. А Григорий своим умом догадался: потому что гетману иначе — Тут Дмитрий мою речь прервал.

— Дурак твой Григорий. Разве гетману жить надоело? Куда ему со своим ничтожным войском против меня промышлять? А пусть и попробует! Я и из табора выходить не буду: немцы одни управятся. Им за то и деньги заплачены. Ну, ступай прочь. Ох, нет, погоди.

Тут повернулся он к одному из своих дворовых и сказал:

— Мартын! Подай курицу.

Подбежал к нему Мартын, подал курицу печеную. А Дмитрий курицу взял и меня спрашивает: — Тебя как звать-то?

Данилкою, государь боярин.

— Данило! Жалую тебя курицей.

И дает курицу снова Мартыну;

Мартын же ко мне подходит и говорит:

— Данило! Великий боярин князь Димитрий Иоаннович жалует тебя курицей.

Принял я курицу, поклонился. А Дмитрий пальцы жирные о платье отер и сказал:

— Дай ему, Мартын, еще пару соболей. Пусть помнит великого боярина.

Взял я соболей (одна-то шкурка добротная, а другая-то без хвостика, стало быть, в полцены). Поклонился опять и сказал:

— Дозволь, государь боярин, повидать друга моего Якова Делагарди.

— Делагарди? Разве он тебе друг? С нехристями дружбу водишь? — Тут Дмитрий подмигнул дворянам своим. — Может, на кол его посадить, чтобы с нехристями не дружился? Ладно, ступай. А ты, Федька, проводи его к Якову.

Вышел я из шатра, стою как дурак — в одной руке курица, в другой соболя. Сунул я соболей за пазуху, курицу же разломил: половину Федьке отдал, половину сам съел.

Повел меня Федька через поле к шатру Делагарди. У самого шатра увидел я возы, полные соболей, а вокруг возов немецкие сторожа разъезжают с пищалями и бердышами. Я у Федьки спросил:

— Зачем тут столько соболей? Словно на продажу разложили.

— А это, — говорит Федька, — Немцам жалованье привезли.

Тут сам Яков из шатра вышел, увидел меня, толмача кликнул. Поздоровались мы с Яковом, и я ему передал наказ Григориев. Яков тоже был пьянехонек, как и Дмитрий. Видать, вместе пировали. Усмехнулся он и сказал:

— Добро, пусть Жолкевский приходит! Я его встречу с честью. Когда я у Жолкевского в плену был, он мне лисью шубу подарил. А вот я теперь его в плен возьму и подарю ему соболью! Видал, Данило? — показал он на возы. — Жалованье храброму войску. Серебра-то Шуйский не дает. В прошлый раз поповскими ризами заплатил, теперь мехами. Но, сказать по правде, мои вояки и этого не заслужили. Только и знают бунтовать. Вот и нынче опять кричали: подавай им награду немедля, а то воевать не станем.

— Так ты бы и дал им. Ведь соболя-то уже привезены.

— Кому я дам? Они же хотят по старым спискам получить, то есть и на погибших, и на беглых. А я такого неправого дележа не могу допустить. Стало быть, надо учинять перепись. А они, собаки, бунтуют. Пойдем, Данило, спать: время позднее.

Пустил меня Яков в свой шатер, и там я на подстилке скоро уснул.

Пробудился я по недолгом времени от великого шуму и оттого, что челядь шатер складывала. Вылез я, огляделся и тотчас понял, что совершилось предреченное Григорием: гетман напал на царское войско!

Еще почти и светать не начинало. Час ранний был, небо звездами усыпано, а трава божию росою окроплена, аки пречистыми диамантами; и новый день еще утренней светлостию не возсиял. (Вот это место у меня очень красиво получилось).

Немцы кругом бегали с пищалями и громкими воплями. Седлали коней, собирали шатры. Делагарди на белом аргамаке словно вихрь меж ними метался, уряжал полки и роты.

У плетня немецкие стрельцы уже бились с польскими рыцарями, которые первыми приблизились к забору, а за теми рыцарями и другие быстро приближались. Далее в поли горели огненным пламенем обе деревни, которые вчера еще давали кров и пристанище добрым христианам, бедным землепашцам. Из той стороны доносилась польская боевая музыка. А по левую руку, где табор Дмитрия Шуйского, творилась сумятица несказанная. Издали глядючи нетрудно было возомнить, будто там великая и кровавая сеча происходит, в коей из-за тесноты люди до смерти давятся (так было в битве на поле Куликове: не столько людей посечено, сколько подавлено).

Подбежал я поближе к Дмитриеву стану, и только тогда уразумел, что поляки туда еще не приходили. А это наши ратники-неумельцы сами учинили давку, когда их посреди ночи вдруг разбудили и велели коней седлать.

На счастье Дмитрия Шуйского, у гетмана было так мало людей, что он не мог, налегая всеми силами на плетень и на немцев, отрядить даже малейшего войска против русских полков. И у Дмитрия достало времени урядить войско. Тут-то он всё свое умение показал сполна: так полки состроил, что хуже и глупее придумать нельзя. Конницу поставил единым сонмищем, сиречь тесною толпою, на самом краю поля, и было это войско похоже на стадо скота своей неурядностью и беспорядком. А пеших ратников поставил в лесу на опушке сразу за конницей, безо всякого между ними просвета.

И стояло войско неподвижно и праздно, пока поляки управлялись с немецкими ротами Делагарди.

Я тем временем добежал до острожка, и там увидел на взгорке Дмитрия Шуйского. Воевода сидел на коне росту преогромного, толпою прислужников окруженный. И не только сам Дмитрий, но и конь его был весь в золотой парче и жемчугах с соболями чуть не до копыт.

Хотел я пройти мимо, но Дмитрий меня заметил и послал дворовых людей меня привести. Потом велел он мне подать чарку меда сладкого, земляничного, и сам выпил за здравие царя Василия. А воз с ествами и питием и со многими золочеными кубками и прочим тут же подле воеводы стоял.

Чарку я выпил и пал воеводе в ноги, и осмелился слово молвить.

— Подал бы ты, государь боярин, немцам помощь! Яков им до сих пор жалованья не роздал, они воюют без охоты, неволею!

Но напрасны были мои старания! Воевода разгневался на мою дерзость, рожа у него закраснелась, и закричал он голосом страшным:

— Как ты смеешь, щенок, меня учить? Что ты в ратном промысле смыслишь? А ну, кнута ему!

Схватили меня дворовые, стали одежу стаскивать. А один сукин сын у боярина спрашивает:

— Сколько дать ему, батюшка?

— Десять плетей для первого случаю. Хватит с него.

Но не попустил Господь этому Дмитрию, кровавому псу, надо мною надругаться. Выскочили из-за горящей деревни конные польские роты, и ударили, точно молния небесная, по русскому войску. У нашей конницы не достало духу полякам противиться. И нет бы им, дурням, разъехаться в стороны и выпустить пешую рать, что в лесу позади них стояла. Нет, повернули коней вспять и сами же свою пехоту потоптали. И в единое мгновение ока всё великое и многочисленное русское воинство позорному бегству предалось.

Дмитрий Шуйский первым в острог вскочил, а за ним часть войска устремилась. И все прислужники княжеские разбежались, и палачей моих как ветром сдуло: так кнут моей спины и не коснулся.

А поляки русских людей преследовали и безжалостно побивали. Скоро уже никого из наших не осталось на поле, все в лесу рассеялись розно. Тут поляки заметили прежде помянутый княжеский воз с припасами и прискакали сюда на взгорок, где я сидел в недоумении и порты на себя натягивал. Увидели они, что я безоружен и в таком жалостном положении, и не стали меня убивать. Я же того и чаял, что меня возьмут в плен живым. Потому что хоть и был изумлен и даже, можно сказать, напуган, но успел смекнуть, что раз московское войско побежало, то царю Шуйскому теперь на престоле не усидеть. И стало быть, ждут нас большие перемены.

Так я размышлял, пока польские рыцари ко мне подъезжали. Царь Василий дело проиграл, другого войска не собрать ему. Царство его миновалось. За кого теперь русским людям стоять — неведомо. И Бог весть, какая судьба ожидает государство Российское.

Вспомнил я слова Филаретовы: не допустить бы напрасного пролития христианской крови. И стали мне эти слова как бы звездою путеводной. Помогли они мне в тот скорбный час успокоить смятение мысленное и решиться на то, о чем раньше я бы и подумать устыдился.

Итак, я сдался полякам.

Кое-как я с ними объяснился, польскими и русскими словами вперемежку (а многие слова у наших народов одинаковые). Они же похватали с возу всё, что там было дорогого, и посадили меня на воз вместе с несколькими пленными дворянами, и повезли к своему гетману. Пока мы ехали через поле, приставы нам позволили даже полакомиться тем, что в возу оставалось, и сами вместе с нами выпили и закусили изрядно. Так что мы с моими товарищами пленными в пути не очень унывали. Все эти дворяне, мои спутники, почем зря ругали царя Василия и брата его, и говорили полякам:

— Не бойтесь ничего и смело идите на Москву! Москва вам без боя покорится! Шуйский больше не царь! А мы все с радостью будем крест целовать королевичу Владиславу.

Тем временем одни поляки за русскими гонялись по лесу, а другие всё еще сражались с немцами. Однако этот бой понемногу угасал. Подоспели две польские пушечки, выстрелили пару раз по плетню, прорвали его и повалили. Тотчас гетманова конница сбила немецкую пехоту. Тогда выскочило навстречу полякам шведское конное войско. Но не дал Господь Якову удачи. Мы в это время проезжали поблизости, я всё видел своими глазами. Шведы дали залп и поворотили коней, чтобы пищали зарядить. Тут поляки ринулись на них внезапно и с великой прытью, ударили сзади, погнали шведов острием меча. И шведское войско рассеялось, а кто остался жив, те в лес ускакали. Прочие же иноземцы стали белыми тряпицами махать и полякам передаваться.

Когда мы прибыли к Жолкевскому, бой еще длился. Гетман на холмике стоял и воздевал к небу руки, точно Моисей. И сюда к этому холмику поляки везли пленных и добычу.

Они ворвались в обоз московского войска и захватили его. Вот так и вышло, что Жолкевский не получил от Якова в дар соболью шубу, но возместил этот убыток с лихвою, взяв все возы с соболями, которые были приготовлены для Яковлевых людей.

Когда шведы перестали сражаться (а многие из них присоединились к полякам и вместе с ними свой же обоз грабили), некоторые польские роты обратились к острогу, в котором по сю пору сидел Дмитрий Шуйский с несколькими тысячами ратных. Однако сей доблестный воевода не стал ждать, пока поляки доскачут до его крепости. Ворота отворились, воинство выехало вон и поскакало во всю прыть к лесу, искать спасения под сенью древесной.

Там, в стане Дмитрия Шуйского, поляки такую богатую добычу взяли, что в это трудно поверить тому, кто сам не видел. Потому что Дмитрий нарочно всё добро бросил в надежде, что враги станут делить добычу, а он пока уйдет. И этот замысел удался: поляки его не поймали.

Потянулись из русского стана возы бесконечною вереницей. И так все воины Жолкевского в тот день стали богачами.

Об этом Клушинском побоище я скажу еще вот что. Поистине Господь показал всему миру волю свою, против нее же люди бессильны. Ведь это великое низлагание войска московского совершилось вопреки и наперекор всякому человеческому разумению. Наших было 50000, считая иноземцев 8000, а поляков всего лишь 7000. И такой малой горсти даровал Господь столь грозное, и полное, и несомнительное одоление над врагом многажды сильнейшим. Из этого любой имеющий разум может понять, что Бог отвратил лицо свое от царя Шуйского. Так что теперь, если кто по-прежнему будет стоять за Василия против воли Божьей, столь явно показанной, того мы можем без ошибки назвать богоотступником, и богоборцем, и иными грубыми словами.

Гетман Жолкевский, разбив и совершенно сокрушив московское войско, нисколько не стал мешкать и тотчас же повел отряд свой обратно к Цареву Займищу. И всю добычу повезли следом за рыцарством польским, и было там, по-моему, больше возов с добычей, чем самих поляков.

Воинство же польское полсе битвы не только не уменьшилось в числе, но даже изрядно пополнилось из-за передавшихся иноземцев, которых было до четырех тысяч.

Того же дня вечером мы были у Волуевского острога. Стали поляки кричать воеводе Григорию, чтобы он покорился. И хвалились своей победой. А Григорий им ответил, что словам их не верит, и пусть покажут ему пленных и добычу. И это было тотчас исполнено. Повезли перед острогом те прежде помянутые возы с соболями, и с золотой и серебряной утварью и с прочим добром; понесли хоругви московских и немецких полков; показали также карету Дмитрия Шуйского золоченую, изукрашенную; и его саблю персидскую, и шатер его златотканный невиданный, о коем я прежде писал с подробностью.

Показали и нас, пленных, велев нам кричать, что истинно поляки Шуйского разбили.

Григорий сказал:

— Вижу теперь, что неложны ваши слова. Добро!

Пусть пан гетман пришлет переговорщиков и целовальную запись, которую под Смоленском составили Жигимонт с Филаретом Никитичем и с тушинскими бывшими ворами. А мы сие дело рассмотрим, обсудим и поправим, что надо. Да пусть еще пришлют к нам вон того отрока Данила, приятеля моего.

Гетман тотчас же собирает дворян, толмачей и писцов, и вместе со мною без всякого страха и сомнения въезжает в острог. Там нас Григорий вводит в избу и за стол сажает, и начинаем мы переговоры.

А целовальной записи у гетмана не было, потому пришлось писать новую. Тут пригодилось и мое умение. Трудились мы долго. А князь Елецкий Григория за рукав дергал и на ухо ему что-то шептал. Григорий же сказал:

— Брось, Андрей Васильевич. Умирать за царя Василия больше дураков нет. И теперь надо о том лишь думать, как бы сохранить государство Российское и православную веру, и остановить пролитие крови христианской, и любою ценою войну прекратить.

Составили мы со многими спорами и пересудами целовальную грамоту. А в той грамоте установили:

Быть царем Московским и всей России королевичу Владиславу Жигимонтовичу;

Сему Владиславу креститься в православную веру;

Войску королевскому идти против Калужского вора, а когда того вора одолеют, то идти бы всем полякам прочь, и город Смоленск оставить бы навеки за Российским государством;

Маринке Мнишковой отнюдь не называться царицей;

Полякам отпустить немедля всех русских пленников;

Латинских костелов не строить, попов латинских не присылать;

Поместий у русских людей не отнимать и полякам их не давать;

И еще много иных условий: два больших листа исписали. Гетман Жолкевский поначалу не хотел соглашаться на крещение Владиславово.

— Крещение, — говорил он, — есть дело духовное, на то воля самого королевича и отца его. А насильно нельзя людей перекрещивать. Патриарху же московскому и попам вольно толковать о том с королевичем, когда он приедет в Москву и на престоле сядет.

Мы же отвечали гетману, что это условие главнейшее; что искони не бывало в нашем государстве царей неправославных и впредь не будет, поэтому ежели королевич не крестится, то царем ему не бывать.

Так мы спорили несколько времени. Наконец гетман на всё согласился, только попросил на грамоте внизу подписать, что условия сии суть временные, и будут в силе до тех пор, пока лучшие выборные московские люди не составят с королем и сеймом окончательного договора.

На этом совет наш завершился. Гетман грамоту подписал своим и королевским именем, и печать свою гетманскую приложил.

Вышли мы из избы; Григорий собрал войско и велел привести попа с крестом. И стали мы подходить поочередно и целовать крест Владиславу. Когда же это было кончено, отворили мы ворота и пошли с поляками дружиться.

Июня 26-го дня

Гетман Жолкевский войско содержит в строгости, бунтовщикам и ослушникам спуску не дает. А иначе с поляками нельзя: они народ буйный. Если же вина напьются, то им и Жолкевский нипочем. Поэтому гетман всякое винопитие запретил. Но не все его послушались.

Минувшей ночью под Царевым Займищем было у нас большое веселье, а также творились многие непотребства и срамные дела. Я у поляка Блинского выиграл в кости жемчугу две пригоршни, а потом обратно проиграл. А он взял этот жемчуг и стал его в пищаль заряжать и ворон стрелять. Столько они добычи взяли под Клушиным, что теперь не знают, куда ее девать; одурели совсем от богатства.

Привели поляки из деревни беспутных девок и заставили их голыми плясать и через костер прыгать. У меня от такого сраму дух перехватило. А Блинский мне говорит по-польски:

— Эй, москва! — это поляки так русских называют в отместку за «литву», как мы их кличем, — Чего рот разинул? Не видал, что ли, голых баб? Погоди, сейчас еще не то увидишь!

Что там после учинилось, мне и написать совестно. Грех, грех-то какой, господи!

Потом пришел гетман и нас всех разогнал. Девки так голыми через кусты и улепетывали, едва успели подхватить платье свое и подарки.

Гетман послал князя Елецкого к Жигимонту, а Григория Волуева при себе оставил. Так что мы теперь вместе пойдем к Москве. Надеемся и уповаем, что воевать больше не придется. Шуйский тотчас с престола полетит, едва узнают в Москве о клушинском деле. А поляки, если гетман не врет, вовсе и не хотят Российское государство воевать, а хотят только смуту унять и прекратить кровопролитие. Сказал гетман, что по смерти Жигимонта Владислав получит к царству Российскому впридачу еще и Польское королевство, и так наши великие державы объединятся. А вера православная не только останется в целости, но и больше прежнего укрепится. Если совершится все сказанное — то есть, если поляки душою не кривят и никакого обмана не умышляют — то, поистине, можно сказать, что мы не даром кровь проливали и столько великих страданий претерпели.

Как же война опостылела, Господи! Скорей бы всё кончилось.

Вот еще, чуть не забыл: атаман Заруцкий не поладил с гетманом и теперь грозится уйти к Калужскому вору со своими казаками. Вор-то, видать, снова в силу входит. Сейчас с ним в Калуге и Маринка, и Сапега с войском своим, и несколько тысяч русских воров. Гетман обещал вора побить, когда Москва присягнет Bладиславу. А с гетманом шутки плохи, это я под Клушиным уразумел. Так что вора нам нечего бояться.

Если я чего забыл написать, то напишу завтра. А теперь пойду с Блинским из пищали стрелять. Мы об заклад побились, кто первым со ста шагов в шапку попадет.

Июня 27-го дня

На рассвете выехали мы всем войском к Можайску, а к вечеру уже были в городе. Можайцы нас с хлебом-солью встретили и в лучших избах поселили. Все горожане целовали крест Владиславу с превеликой охотой и радостно.

Городовой приказчик, именем Устин, потешил нас изрядно:

— Вы, небось, и не знаете, — сказал он, — что мы не по своей воле полякам отдались, а по приказу главного царева воеводы, самого Дмитрия Ивановича Шуйского. Уж он, бедняга, натерпелся! Третьего дня приехал он сюда на полуживой кляче, сам весь в грязи да в тине болотной. «Коня мне!» — кричит. — «Я своего в болоте утопил». Мы его стали спрашивать, что за беда учинилась, и где войско его? «Нету войска», — говорит он. — «Просите милости у поляков!» А сам весь трясется. И больше ни слова не сказал, переменил коня и ускакал в Москву.

Вот как Бог его за гордыню наказал. И поделом ему этот срам! В другой раз не будет невинного человека, который о его же благе радеет, плетьми угощать.

Июня 29-го дня

Подрался я с Блинским. Он, пес литовский, нечестно в кости играет. Теперь у меня левый глаз совершенно света божьего не видит, весь заплыл. Нехристь поганый! Еще раз встречу — хохол оборву. Верно мне Григорий говорил: не дружил бы ты, Данило, с этими лысыми головами. Латины — они латины и есть.

Июля 2-го дня

Посылают меня в Москву. Не хотел я ехать, так и эдак крутился, но, видно, придется. Хорошо хоть пять дней удалось отдохнуть здесь в Можайске. А то ведь Григорий меня хотел прямо из Займища отправить. Начальники наши, то есть гетман Жолкевский и воевода Волуев, шлют теперь каждый день в Москву гонцов с грамотками, чтобы москвичи Шуйского скидывали и Владиславу присягали. Теперь вот и мой черед настал ехать. Дай бог, была бы эта служба последней. Навоевался я уже, хватит.

Июля 5-го дня

Переплыл я Москву реку подле Девичьего монастыря. Водичка тепленькая. Около обители две девицы юные в пруду ризы полоскали. Увидали они меня, засмеялись. Подъехал я к ним и говорю:

— Вы зачем, красны девицы, смеетесь?

— А мы затем смеемся, что ты такой мокрый. И напрасно ты платье свое богатое замочил. Здесь ведь недалече мостик наплавной, против Арбатских ворот.

— А я, — говорю, — мостика не приметил. Да не беда, зато коня искупал.

Побеседовал я с теми девицами. Зовут их Настёнка да Иринка. Сиротки они, в монастыре живут, знатным инокиням прислуживают. Сказали, что Ксения царевна жива-здорова, всё у ней благополучно. Только вот посадили к ним в обитель отряд стрельцов, потому что-де царь Калужского вора опасается. И теперь от этих стрельцов им, девицам, проходу нет, всё норовят ущипнуть, или за косу дернуть, или еще чего.

Настёнка собою пригожа, щеками румяна, волосы у ней длинные, черные, глаза веселые, черные же. Приглянулась она мне. И она на меня поглядывала ласково. А Иринка рыжая дуреха, насмешница.

Стал я им про свои подвиги рассказывать, как я с Григорием Волуевым Иосифов монастырь брал, и как в Троице в осаде воевал. И показал им свой нож, и пищаль, и саблю. Тогда увидели они, какой я отважный ратоборец. И больше меня Иринка юностью моей не попрекала и мелочью не обзывала. А Настёнка спросила, не студеная ль вода в речке. Я же сказал, что вода теплая, для купанья повадная. И пошли мы на речку купаться. А в пруду им нельзя: из монастыря заметят — уши надерут.

Всю эту безделицу про девиц я написал скуки ради, и всуе труд мой. Надо этот лист порвать и выкинуть. Напишу день заново.

Июля 5-го дня

Сегодня достиг я царствующего града Москвы. Переплыл Москву реку подле Девичьего монастыря и поехал к Чертольским воротам. Возле пруда я задержался, потому что встретил двух девиц, Настёнку и Иринку. И захотел я узнать у них о здоровье Ксении царевны. Настёнка-то мне приглянулась: волосы у ней черные, глаза…

О горе мне!

Июля 5-го дня

В Москве.

Приехал я в Богоявленский монастырь, на Троицкое подворье. Рассказал келарю Аврамию о Клушинском деле и о том, как мы с поляками примирились, и как порешили взять Владислава на царство.

Списка с целовальной грамоты я с собою не брал, потому что опасался, не поймали бы меня царевы люди. Но я эту грамоту помню наизусть — ведь я ее своею рукою писал в Цареве Займище. Аврамий мне дал бумаги и велел по памяти все в точности исписать. Когда же я это совершил, он отдал мою грамоту своим дьякам и велел наделать списков побольше.

— Сейчас уж нам незачем таиться, — сказал Аврамий. — С тех пор, как дошли до нас вести о Клушине, царь уже никому не указ. Даже бояре от него отвратились. Ляпунов Рязанский всю Москву своими грамотками закидал. А послания гетмана вашего, Жолкевского, уже на площадях читают. Один только патриарх Гермоген до сих пор за Шуйского стоит.

— Так что же вы не свели еще Шуйского с царства? — спросил я его.

— Тому виной Калужский вор. Ты разве не слыхыл? Он, собака, взял Серпухов и идет к Москве. Войско у него, говорят, большое; горожане его боятся. Помнят, как тушинцы их чуть голодом не заморили. Боязно, Данило, в такое время без царя оказаться. Не приведи Господь, вдруг самозванец Москву захватит? Это тебе, брат, не Владислав. Много тогда прольется крови христианской.

Июля 7-го дня

Нынче собрался народ за Варварскими воротами на Кулишках, крику было много. Пошел и я послушать, о чем кричат. А это пришли новые гонцы от гетмана Жоллкевского с грамотой. В грамоте же такие слова:

«Боярам, дворянам, стрельцам, гостям, детям боярским, всем московским людям. Получили мы писание ваше, в коем вы нас известили, что рады принять на царство его милость наияснейшего королевича Владислава, но хотите, чтобы он непременно перешел из своей латинской веры в вашу греческую. Сообщаем вам, как и прежде неоднократно указывали, что крещение есть дело духовное, патриаршее, и нам с вами о том рядиться не пристало. Мы же сами против королевичева крещения отнюдь не возражаем. А вам надобно поторопиться и действовать с большим усердием, дабы к приезду королевича все было готовы. Ежели вы ожидаете от нас помощи против Калужского вора, который, как мы слышали, конечно вас одолевает, то поспешите исполнить обещанное: сведите с престола Василия Шуйского.»

Люди московские, послушав гонцов, стали кричать, что и вправду, не пристало теперь спорить о крещении; всему свой черед, а нынче нужно скорее поляков на вора напустить, пока он Москвы не взял.

А царевы люди, стрельцы, рядом стояли, усмехались и нисколько этим мятежным речам не препятствовали, словно и не слышали.

С Кулишек пошел я на Пожар в торговые ряды, накупил гостинцев и отправился на Девичье поле с Настенкой повидаться.

Вот сведем мы Шуйского, гетман прогонит вора, настанет тишь да благодать. Может, мне жениться? Оно, конечно, по возрасту мне еще не время. Но трудно хотение естества превозмогать. Укрепи меня, Господи!

Июля 11-го дня

Вор уже от Москвы в семи верстах, в селе Коломенском. Вот напасть! Шуйский-то все еще царствует, но против вора ничего сделать не может. Посылал он тому назад дней пять князя Ивана Воротынского с тем войском, какое в Москве еще осталось, вора остановить. И даже до того дошел царь в отчаянии своем, что призвал на помощь крымских татар, душегубцев и разбойников. Князь Воротынский на вора напасть не посмел, а напустил на него одних крымцев. Но и те, побившись немного, ушли обратно за Оку и вернулись в свои степи. Воротынский же воротился в Москву.

Москвичи всполошились: неужто снова им в осаду садиться? И кто теперь их от вора избавит? Скопина-то нет.

Торговые люди разбегаются, лавки стоят заперты. Обещал я Настенке орешков привезти, а не могу, негде купить.

Намедни приходил к келарю Аврамию Захар Ляпунов, брат рязанского воеводы Прокофия — здоровенный детина, точно медведь, усы восьмивершковые. Толковали они с Аврамием опять о том же — как бы царя Василия с царства ссадить. Приходили и другие важные заговорщики: князь Голицын да митрополит Филарет. Филарет нынче в большой чести: живет в Кремле, молебны служит у Пречистой соборной, с большими боярами беседует. Жена Филаретова, старица Марфа, тоже сейчас в Москве: также и сынок их Миша. Я с этим Мишей свел знакомство: он двумя годами меня младше; отрок добрый и смышленый, только дури в голове много. Играли мы с ним в догонялки, и я его поймал. А он от обиды осерчал и стал хвастаться и мне грозить:

— Погоди, — говорит, — Данилка! Вот буду я царем на Москве, ужо я тебе покажу! Меня, — говорит, — батюшка обещал на царство посадить.

— Дурак ты, Миша, — говорю я ему. — Бога моли, никто бы твоих речей не услышал. Вон Гришка Отрепьев тоже похвалялся, что будет царем, и за то его Господь покарал. Убили его, голым положили на Лобном месте, и вся Москва над ним потешалась.

Июля 17-го дня

Свели мы нынче Шуйского с царства. Случилось же это вот как. Поехал я утром к Девичьему монастырю, Настёнку на коне покатать. Встретились мы в условленном месте, посадил я ее перед собою, и поехали мы потихоньку вдоль речки. Так мы с ней хорошо ехали, только она всё упасть боялась, за руки меня хватала и конем править мешала.

Доехали мы до Арбатских ворот, смотрю я: стоит толпа дворян и детей боярских, шумят, совещаются. А посреди толпы Захар Ляпунов влез на пень, ручищами машет и громче всех орет.

Настёнка спрашивает:

— Что это тут за народное собрание?

Я ей отвечаю:

— Это, Настасья, служилые люди советуются. Опять, небось, царя Василия низлагают. Надо бы и мне послушать. Да только мне неловко в таком виде им показываться. Дай-ка я тебя назад отвезу.

— Ну вот еще, — говорит она. — Я тоже любопытствую, как будут царя низлагать. Я и Расстригина низложения не видала, потому что маленькая была. Что же мне, и это не поглядеть? Я здесь за деревом притаюсь и послушаю.

Не стал я с ней спорить, ссадил с коня, а сам подъехал к советующимся. Они меня сначала прогнать хотели, но Захар Ляпунов им не позволил.

— Это, — говорит, — Данилка Вельяминов, свой человек. Он у Григорья Волуева служит, и сам Филарет Никитич ему доверяет, и Аврамий Палицын.

Стали они дальше спорить. Одни говорили, что надобно Шуйского немедля свести, а там видно будет. Другие же им возражали, говоря, что следует сперва с цариковыми людьми условиться, которые в Коломенском стоят, чтобы и они своего вора отставили. Тогда-де все русские люди станут заодно, и можно будет нового царя сообща избрать, и даже полякам отпор дать, и на Владислава ихнего наплевать.

Решили отправить гонцов в Коломенское, и выбрали троих детей боярских, а меня четвертым. И мы тотчас отправились в путь. Настёнка мне из-за дерева платком помахала. А Захар Ляпунов нам вслед крикнул:

— Встретимся на Пожаре у Лобного места!

Миновали мы Китай-город, по мосту переехали в Заречье, и оттуда Серпуховскими воротами к Даниловскому монастырю направились. Кругом монастыря цариковы люди бродили. Вот мы им и говорим:

— Бегите-ка в свой табор да скажите своим боярам и дворянам, пусть пришлют преговорщиков.

— А вы кто? — они спрашивают.

— Мы, — говорим, — выборные от московских служилых людей.

Недолго мы прождали, и вот приезжают переговорщики от цариковых бояр: от князя Трубецкого, от Сапеги и от атамана Заруцкого. Сказали мы им, что задумали Шуйского свести. Они же меж собой переглянулись и ответили:

— Бог в помощь! Давно пора.

— Только надобно, чтобы и вы своего царика связали и к нам в Москву привели. И тогда мы все купно соберемся и решим, кому быть царем.

— Это можно, — сказали они. — Что нам до царика? Нам он давно опостылел. На кол его посадить, и всего делов.

— А вы поклянитесь, что не обманете.

— Зачем нам вас обманывать? Ступайте, вяжите своего Василия, а мы завтра же своего Димитрия повяжем.

Поехали мы обратно в город, нашли Захара с товарищами у Лобного места и всё им рассказали. И тотчас же Захар повел нас в Кремль, в палаты царские. Хотел и я с ним к царю пролезть, но не сумел: слишком много было охотников, отпихнули меня. Пришлось вместе с прочими, кто в палатах не поместился, у крыльца ждать.

А стрельцы, что крыльцо охраняли, нисколько нам не препятствовали, а только спросили:

— Что, православные, хотите царя-батюшку с престола свести? Ну, туда ему и дорога. До чего Россию довел, подлец!

В скором времени выходит Захар Ляпунов, усы дыбом, глаза горят, взмок весь, кулачищами машет.

— Не слазит, собака, сопротивляется! Я ему говорю: Василий Иванович! Люди московские тебе челом бьют. Ты на царство сел не по праву, избран не всенародно. Через то и нет счастья царству твоему. Видишь сам, что делается: вся земля разорена, кровь льется, враги одолевают. Как твои братья пойдут на войну, так всякий раз со срамом возвращаются, а войско разбегается. Защитника нашего и спасителя, Михайла Скопина, вы отравой окормили. Положи посох свой, сойди с царства! А мы уж о себе сами порадеем. Так и сказал, без увертки и прямо, посовести. А он как вскочит, как ножками затопает! Нож даже выхватил, на меня замахнулся. Ах ты, кричит, сукин сын, выблядок! Как ты мне смеешь такое говорить, когда мне бояре этого не говорят? Я ему отвечаю: Василий Иванович! Убери ножик! И не тронь меня, а то я тебя как вот этой рукой возьму, так в прах и изотру! Кулак ему показал, он и обмяк. Ну ладно, думаю, государь! Будут тебе бояре! Пойдем, братцы, объявим народу! Велите в колокола звонить! Айда на Лобное место! Тащите бояр, патриарха, попов, дьяков, всех!

Разбежались мы по городу народ созывать. Я первым делом на Троицкое подворье кинулся, кликнул старца Аврамия и всю братию. Аврамий велел бить в колокола, а меня послал за Филаретом. Но Филарета уже и без меня нашли и на Пожар привели; также и Василья Голицына, и Ивана Воротынского, и Федора Мстиславского, и прочих бояр, и патриарха со всем священным собором.

На Пожаре народу тьма, не протолкнуться, а со всех сторон еще люди бегут. От колокольного звона речей не слыхать. Вот смотрю я: народ подвинулся к Водяным воротам. Видно, решили, что на Пожаре всем не поместиться, и вздумали в поле идти к Данилову монастырю — там места поболее.

Когда по мосту шли, я думал — сейчас мост потопим. По колено в воде брели, вот сколько было народу. На Ордынке нескольких баб чуть до смерти не задавили. Здесь, в стрелецкой слободе, к нам и стрельцы пристали, иные даже с семьями.

За Серпуховскими воротами собралось нас тысяч сто, а то и больше. Здесь я внезапно Настёнку заметил.

— Ты чего, — говорю, — Настасья, сюда явилась? Тут дело государское решается, мужеское, а девкам надо дома сидеть.

— А я любопытствую, — говорит она.

Обратились к народу лучшие люди: большие бояре, думные дворяне и прочие. Что говорили они, невозможно было нам услышать из-за множества людей и большого отдаления. Сдается мне, все речи были против Шуйского. Может быть, только патриарх Гермоген стоял за Василия: очень уж он гневно на Захара и на бояр крестом махал. Опричь патриарха не нашлось спорщиков. Народ вопил: «Долой Шуйского!», и других слов никто не молвил. Потом велели нам расступиться и пропустить бояр: они к царю поехали. А мы все за ними пошли обратно в город. И там у Лобного места долго ждали, пока нам объявят, чем кончилось дело. Дождались наконец князя Воротынского.

— Василий Иванович царство оставил, — сказал он. — Венец свой царский, посох, державу и бармы вернул в казну. Отныне, пока не даст Бог нам нового царя, рядить дела будет дума боярская, как исстари заведено.

Составилось в народе большое ликование и веселье. Избавились от царя несчастливого! Больше не литься крови христианской!

Тут, видать, и торговые люди смекнули, что дело миром уладилось, и не будет смуты кровопролитной, как в тот день, когда Расстригу скидывали. В миг все лавочки пооткрывались; откуда ни возьмись всякий многоразличный товар появился.

Напились мы с Настёнкой квасу; купил я ей и орешков обещанных.

Потом долготерпеливейшие из людей остались смотреть, как Василий Иванович из царских палат в свой княжеский дом поедет. А мы не захотели ждать, пошли к монастырю Девичьему: путь неблизкий, а ночь скоро; мне же еще возвращаться.

Ай да мы, ай да люди московские! Сумели такое великое и страшное дело совершить без крови, без лиходейства, по закону божьему и человеческому, а не по звериному. Даже Василия, всех бед виновника, как ни были на него злы — не под приставы, не в темницу, не в монастырь — домой отправили с миром, ни единый волос с его головы не упал. Примета добрая! Дай, Господи, нам и с прочими бедами так же совладать, как с царем Василием!

Июля 18-го дня

Обманули нас проклятые псы, цариковы люди. Приехали к ним наши гонцы, говорят: — Мы свое клятвенное слово сдержали, Шуйского свергли. Выполняйте теперь вы свое: вяжите вора и тащите к нам в Москву.

А те им отвечают:

— Очень дурно вы поступили, нарушили крестное целование, предали государя своего. Увы вам, несчастные! А мы своей присяге верны. Да здравствует сын Иоаннов! А ну, пошли прочь, сволочь московская! Усмрем за Димитрия!

И вот опять Москва в смятении, народ шумит, квас вздорожал. А я услышал ненароком беседу старца Аврамия с Филаретом Никитичем, как Аврамий Филарету говорил:

— Надобно тебе уразуметь, Филарет Никитич, что нам теперь от Владислава не отвертеться. И Василью Васильевичу это скажи, коли встретишь его, и Ляпунову.

Что-то душа моя неспокойна. А ну как мы и впрямь неправое дело совершили, что подняли руку на государя? И нас Бог теперь за это покарает? Неужто опять польются реки кровавые?

Июля 19-го дня

Слушал я молебствие в Кремле у Пречистой соборной. Патриарх Гермоген призывал вернуть Василию царский венец, а на ослушников и мятежников грозил клятву наложить.

А в Стрелецкой слободе поймали людей Шуйского, которые стрельцам деньги раздавали, чтобы они за Василия постояли. Захар Ляпунов как узнал об этом — премного осерчал и сказал: надо-де Василию глотку заткнуть. И без него-де довольно смуты. И пошел с князьями Турениным, Засекиным, Волконским да Тюфякиным, да с дьяками, да с попами, да со стрельцами в дом к Василию, и там они его насильно в монахи постригли. Сказывают, будто сам Захар Василия за руки держал, чтобы то драки не учинил. А когда поп, обряд совершая, спросил Василия по обычаю, хочет ли он постричься, Василий на всю избу заорал: «Не хочу!»

А обещание иноческое за Василия говорил князь Туренин. Другие же сказывают, что Тюфякин говорил, а третьи — что Иван Салтыков. Но все согласны, что сам Василий не говорил обещания.

Теперь нам уж поздно свои мысли переменять. Кончено! Осталось только на Бога уповать. Гетман Жолкевский лишь того и ждал, чтобы Василия убрали, и того ради не шел к Москве. Теперь дождался; стало быть, завтра иль позавтра здесь будет с войском.

Июля 23-го дня

Поехал я к Настёнке, да не доехал. Только до деревянной стены и добрался. Чертольские ворота затворены, стрельцы не пускают ни входящих, ни исходящих. Говорят, войско вдали показалось.

Ладно, думаю, проеду Арбатскими. Приезжаю к Арбатским — там стреляют. Я у ратных спрашиваю:

— В кого ж вы, братцы, стреляете?

— А в литву! Пущай не лезут!

— В какую литву? Сапежинцы, что ли, на приступ пошли?

— Ага, видать, сапежинцы.

Выглянул я в бойницу, гляжу — а там гетмановы люди Жолкевского, уже на нашем берегу, но, впрочем, не столь близко к стенам, чтобы стрельцы их уязвить могли.

— Что ж вы делаете, — говорю я ратным. — Это же не цариковы люди, а гетмановы. Они с миром пришли!

— Кто их, хохлов, разберет! Все лысые. Стреляй, Семен! Бей литву!

— Вот достреляетесь, что вам головы снимут. Этих поляков сам Федор Иваныч Мстиславский многажды звал, чтобы они вора помогли прогнать.

Угомонились стрельцы, смотрят на поляков, призадумались. А те уже близко. Вдруг выехал вперед один всадник, в русской одежде, как будто знакомый мне. Я из бойницы голову высунул, чуть уши себе не оборвал, пригляделся — да это же Григорий Волуев! Вот радость-то!

— Здорово, Григорий! — кричу я ему. — Какие вести привез? А мы Шуйского свели! А вор в Коломенском стоит!

— Данило, ты ли это? Как жив-здоров? Да вы бы ворота отворили, мы ведь не воевать вас пришли.

Стрельцы отворили ворота, только велели литве отъехать прочь и в город никому из пришлых не входить. Мы сами им навстречу вышли.

Обнялись мы с Григорием, даже прослезились оба. Но не успели потолковать. Внезапно зазвонили колокола, прискакали из Кремля гонцы боярские, сказали, что коломенцы напали на город, к Серпуховским воротам приступают.

Гонцы далее поспешили, к гетману, а Григорий кликнул своих воинов и сказал стрельцам:

— Братцы, дозвольте мне воров проучить. Пропустите в город! Я Григорий Волуев, служил князю Михайлу Скопину, может, слыхали обо мне?

— Слыхали, батюшка, как не слыхать. Ну, проезжай, Бог в помощь.

Поскакали мы через весь город. И Михалка Салтыков за нами увязался с казаками: тоже захотел, подлец, отличиться, тушинские грехи искупить. Ну да я не забуду, как он нам под Троицей пакостил.

По дороге Григорий кричал войску своему:

— Веселей, ребята! Сапежинцы, небось, только нас увидят — сейчас хребет покажут, вспомнят Троицу!

Так и вышло. Не успели мы из Серпуховских ворот выскочить, как воровские рати от города отступили и вернулись к себе в Коломенское. Вреда же только и натворили, что кирпичный двор сожгли.

Вот так я нынче до Настёнки и не доехал.

Июля 25-го дня

У Девичьего монастыря, по правую сторону, где роща — там у нас с Настёнкой условное место для разговоров. Едва я к роще подъехал, слышу: какая-то девица жалобно кричит и восклицает, дескать, помогите, добрые люди. Я испугался: уж не Настёнка ли в беду попала? Но голос был не Настёнкин, и вскоре я смекнул, что это, должно быть, подружка ее Иринка рыжая. Подъехал я ближе, гляжу: и точно: Иринка. Поляк Блинский на нее из кустов напал, наземь повалил и как будто жизни ее хочет лишить: хватает за руки, за ноги и за иные места, да еще рот зажимает, чтоб не кричала. Он, еретик некрещеный, видать, реку переплыл втихомолку, чтобы против христианских девиц злое промышлять. Я же не мог на токое бесстыдство смотреть без душевного содрогания, ни бездельным оставаться. И вздумал я подать Иринке помощь. Хотя она едва ли того заслуживала по делам своим, ибо многажды нам с Настёнкой мешала спокойно беседовать и грубыми и пакостными насмешками всячески изводила.

Обратился я к Блинскому с увещевательной речью, но он меня восе не послушал, ибо был пьян мертвецки. Тогда я сошел с коня, поднял палку тяжелую и ударил со всей силы этого воровского поляка по голове его латинской. И он тотчас же перестал над Иринкой мучительство чинить и впал в беспамятство, на земле распластавшись. А мы с Иринкой его поскорее связали, чем Бог подал, и поспешили в разные стороны: Иринка в монастырь, поведать Настёнке и сестрам о своей беде и счастливом избавлении, а я в город. Позвал я на помощь троих стрельцов, знакомцев моих. Вместе мы того Блинского, привязав к коню, повезли на польский берег к гетману. Там напротив монастыря, на большой дороге Смоленской, уже белый шатер парчовый поставили, чтобы нашим боярам с поляками в том шатре договариваться об избрании Владислава на царство.

На мосту наплавном встретили мы московских приказных людей, которые везли в польский табор большую телегу, холстом прикрытую.

— Что за товар везете, братцы? — спросили мы у них.

— А гостинец гетману от князя Мстиславского, — ответили они. — Арбузов да вишен. А вы с чем едете?

— А мы ему тоже добрый арбуз везем. Вот этот, вишь ты, еретик над монастырскими девками хотел насильство чинить. Пускай те перь гетман покажет, какой он нам, москвитянам, друг и о нашем благе радетель.

Привезли мы Блинского к самому польскому стану у речки Сетуни, и там польские приставы его у нас забрали и унесли. А гетман велел нам передать на словах, чтобы мы о том постыдном деле московским людям отнюдь не рассказывали, дабы из-за одного нечестивца не испортить столь трудно добытого согласия и не помешать мирному совещанию. А Блинского гетман обещал наказать, но не смертью, а полегче, того ради, что Блинский не успел греховного дела сотворить, а только лишь покусился. И наперед гетман поклялся своих людей до таких наглостей не допускать. И дал нам всем четверым поминки, по арбузу каждому.

Настёнка с Иринкой премного обрадовались арбузу. Сей редкостный плод весьма вкусным оказался: мякоть у него красная, сладким соком напоенная; во рту словно мед растекается. Половину мы сами съели, а половину девицы отнесли царевне Ксении и королеве Марье.

Августа 4-го дня

Дал Бог, у нас все тихо да ладно. Воровское войско на город более не нападало. А бояре по сей день всё советуются с поляками, как бы избрать Владислава на царство. Никак не могут уговорить гетмана, чтобы Владиславу креститься в православную веру. Гетман-то отнюдь против нашей веры не возражает, но говорит, что нельзя силою нудить королевича: он-де сам волен решать, в какой ему быть вере, и как он рассудит, так тому и быть.

А другой спор вышел у наших с поляками из-за того, что поляки хотят поставить своих воевод и приказчиков в Северских городах, а наши боятся, не пропали бы оттого их поместья в Северской земле.

Пока у бояр на польском берегу переговоры, у нас с Настёнкой на московском берегу свои совещания. Но об этом я не стану упоминать из опасения, как бы кто в мое писание не подглядел.

Августа 13-го дня

Келарь Аврамий нынче целый день в великой тревоге пребывал, и многими трудами и заботами себя и нас конечно измучил. Я с утра до самого солнечного заката по Москве бегал, келаревы грамоты разным большим людям носил, и ответные их писания Аврамию доставлял.

Гетман-то согласился не ставить польских воевод в городах Северских, а наши бояре возрадовались и хотели сразу же составить решительный договор, ибо не чаяли ничего сверх того у поляков выторговать. Но о Владиславовом крещении Жолкевский по-прежнему говорит вкривь и надвое! Вот старец Аврамий и убоялся, как бы бояре в ослеплении сбезумном, снедаемые алчностью и не имея о вере должного попечения, не посадили бы на московский престол еретика. И могла бы случиться великая беда, когда бы не выручил нас патриарх Гермоген (а я ему тоже сегодня Аврамиево послание передал).

Пришли бояре к патриарху испросить его патриаршего благословения на договор с гетманом. А патриарх и говорит им:

— Не будет вам благословения, ибо в вашем договоре не сказано, что королевич в истинную веру креститься должен. Сей же королевич есть ветвь от древа гнилого и горького, кривого и злопакостного, обреченного искоренению от Бога. Только ради величества рода его избираем. Если же не освятится королевич водою и духом, как подобает, и не отвратится от своего злого корня, то не быть ему государем московским!

Осерчал тут великий старейший боярин князь Федор Мстиславский, топнул ногой и воскликнул:

— Пристало ли тебе, попу, в мирские дела мешаться?! Насилу мы с гетманом уговорились и уложили доброе соглашение в нашем мирном совещании, а ты нам хочешь все дело расстроить и снова ввергнуть нас в недоумение!

Но напрасны были его крики и ругательство, ибо патриарх нисколько не испугался, и договора не благословил.

Августа 18-го дня

Наконец-то составилось доброе дело: договор с поляками заключили, и патриаршее благословение получили. Гетман во всем нам уступил; даже согласился не строить латинского костела для тех поляков, которые в Москве будут жить при королевиче. А на этом костеле Жолкевский наипаче настаивал. О крещении же Владиславовом положили советоваться Московскому великому посольству с самим королем Жигимонтом; гетман же поклялся короля лично просить, дабы все было устроено к нашему удовольствию.

Теперь на Девичьем поле расставили шатры красивейшие, и там весь народ московский приводится к крестному целованию. Первым гетман Жолкевский крест целовал в верности уговору, а с ним и все польские начальники. Потом наши бояре; за ними мы, служилые люди; а после нас всё народное множество. Так до сих пор они там крест целуют. Ради этого преславного дела, царского избрания, во всем городе шум великий, празднование и колокольный звон.

Один только келарь Аврамий невесел: даже меня выбранил безвинно.

— Ты, — говорит, — Данило, все веселишься, да со служилыми людьми винопитию предаешься, да по девкам бегаешь, а не чуешь беды неминучей, кою нам поляки уготовили. Обольстили нас обещаниями, а мы им, нехристям, поверили на слово. Разве можно еретикам доверятся? Для них присягнуть — что ягоду проглотить. Они же только о том и помышляют, как бы нашу истинную веру искоренить и святые церкви разорить. Помяни мое слово: быть беде!

И снова Аврамий принялся грамоты писать и гонцов посылать во все концы. Только я от той рассылки ускользнул и пошел за город на Девичье поле, с Настёнкой калачи есть.

Но Аврамий, может статься, и не всуе тревогою опечален. Настёнка рассказала, что приходили к ее монастырю пьяные литовские казаки и кричали:

— Эй, москва! Вот вам королевич! — и с таковыми словами снимали штаны и срамные места показывали монашкам. — Приехал от короля Федька Андронов с наказом гетману, чтобы заставил вас присягать самому Жигимонту, а буде вы не захотите, так порубать вас всех, русских свиней, и город ваш сжечь!

Тут прискакали польские рыцари, похватали тех казаков, а монастырским людям велели словам их не верить: они-де спьяну вздор болтают.

Но черницы и служечки этими мятежными речами и непристойным зрелищем так напуганы были, что попрятались в кельях и там полдня молились.

Вот я и думаю теперь, как бы разузнать, вправду ли Федька Андронов от короля такое писание привез?

Августа 23-го дня

Келарь Аврамий послал меня на Сетунь-речку в польский табор вызнать всё неложно о Федьке Андронове и о том королевском письме. Четыре дня я там пробыл, к людям с расспросами притступал и всячески ухищрялся. Но всё тщетно. Андронов подлинно приехал, и письмо привез тайное. О том же, что в письме, никто не ведает. Я и у Волуева спрашивал, и у многих поляков, когда они пьяными напивались. А тех казаков, что по Девичьим монастырем орали, гетман казнил смертью. Может, поляки оттого и онемели, что боятся их судьбу разделить?

Келарь Аврамий сказал, что, по всему судя, те казаки истину говорили. Иначе зачем бы гетману их так сурово казнить, и самое письмо королевское в такой великой тайне содержать? Должно быть, гетман ждет, чтобы его в Москву пустили; тогда, овладев нашими стенами и башнями, и нарядом огнестрельным, он уже не станет более скрывать своих коварных помыслов и силою заставит нас покориться Жигимонту.

Августа 25-го дня

Искони было в Москве главное торжище в Китае городе на Пожаре и в рядах. А теперь, ежели вздумал купить что-нибудь — иди за город на Девичье поле. Все продавцы туда перешли: и рыбные, и ветошные, и хрустальные, и серебряные, и даже, особо скажу, калашные. Там они в поле и торгуют, между городом и польским табором. И вот из-за этого скопления всякого и невесть какого народу, казаков и поляков и москвитян, и даже коломенских воровских людей; из-за такого шума и нестроения и драк и множества соблазнов — ради всех этих причин — игуменья теперь девок из Девичьего монастыря не выпускает, и ворота у них всегда затворены.

Августа 26-го дня

В купилищах да в церквах московские люди меж собою шепчутся: дескать, поляки нас обманут, посадят нам не королевича, а самого своего нечестивого короля, и станут русских людей неволею в латинство обращать, и души наши на вечное мучение обрекать.

Я-то знаю, кто этим разговорам главные заводчики: митрополит Филарет, да келарь Аврамий, да князь Василий Голицын. Но о том промолчу. А вернусь к прежнему рассказу и поведаю, какие еще я слышал меж людьми мятежные речи. Говорят:

— Условимся, братцы! Как пойдет на приступ коломенский царик, ударим в колокола да откроем ворота царику. Он хоть и вор и пакостник, а все же свой, православный. Лучше вору покоримся, чем латинам богомерзким отдадимся на поругание.

Августа 27-го дня

Гетман Жолкевский, верно, смекнул, что не будет Москва спокойна, пока царик в Коломенском стоит. Поднял он свое воинство и повел к табору Сапеги. А бояре послали наших московсих стрельцов Жолкевскому на подмогу.

Сапега выехал навстречу гетману, и долго с ним толковал, пока рати стояли друг против друга. Не знаю, о чем они там говорили, но кончилось тем, что Сапега обещал более царику не пособлять. Однако и с королевским войском не пожелал совокупиться, а остался на вольных кормах (это значит: будет как прежде, своею волею безначально грабить и разорять государство Российское).

Царик же, сведав об измене главного своего воеводы, заперся в Mикольском Угрешском монастыре. А бояре цариковы, князья Долгорукий, Сицкий, Засекин и прочие, покинули своего вора тотчас вслед за Сапегой, и прибежали в Москву с повинной.

Один из этих перелетов, именем Григорий Сумбулов, будучи у нас на Троицком подворье, рассказал такую потеху о царике: как пришли к нему гонцы от Жолкевского и от Сапеги и говорят:

— Поелику наше славное польское рыцарство вашей царской милости служить более не могут, то вы не извольте нисколько сожалеть и гневаться, а соблаговолите принять с благодарностью данное вам судьбою и Богом всемогущим, а именно вот что: его королевская милость Жигимонт твоей царской милости жалует один городок в своей великой польской державе, какой изволишь выбрать по своему хотению, Самбор либо Гродно. И пусть твоя царская милость этим удовольствуется и не требует большего, потому что ты сам видишь: Москва отдалась Владиславу, и Москвы тебе не взять, Сапега тебя оставил, и в самом Российском государстве нет у тебя сильной стороны.

Царик же, выслушав эти речи, воскипел сильно гневом и закричал:

— Ах вы изменники! Так-то вы блюдете свою присягу! Погодите, я еще войду в силу, тогда пожалеете о своей неверности, да будет поздно. А от короля Жигимонта я таких позорных посул не желаю и слушать. Скорее я стану служить у мужика, и добывать кусок хлеба трудом рук своих, чем смотреть из рук его королевской милости.

Тут выскочила Марина Мнишкова и сказала:

— Пусть король отдаст царю Димитрию Краков, а царь ему, так и быть, уступит Варшаву!

Здесь я для невежд растолкую, что Краков есть величайший польский город, Варшава же городок поменьше.

И вот после таких разговоров царик с Маринкой заперлись в Никольском Угрешском монастыре с казаками и с атаманом Ивашком Заруцким.

А наши великие бояре внезапно возлюбили Сапегу великою любовью, и послали послов к нему с арбузами и иными гостинцами.

Я же теперь думаю и не могу уразуметь: для чего мы в Троице в осаде сидели, от цынги и от тесноты умирали, и не сдавались, и хотели лучше погибнуть, чем Сапеге отдать монастырь? Для того ли, чтобы бояре нынче Сапегу арбузами потчевали? Горе нам! В конец обезумели мы! И зачем Шуйского с царства свели? Бояре-то, нынешние наши управители, чем лучше Василия? Не диво полякам на милость отдаться, а что из этого выйдет? Скорее худо, чем добро. Вот и Настёнка так же рассуждает; хоть и не девичье дело рассуждать, а все же я с ней во многих помышлениях бываю согласен: от Бога разумом не обделена.

Августа 28-го дня

Прибежал к нам в Богоявленский монастырь дьяк патриарший Никола Рыбин и как завопит:

— Литва в городе! Бояре литву впустили!

Я тотчас

же в Кремль поспешил и там доподлинно разузнал, что бояре и впрямь дозволили Жолкевскому с войском пройти через город, дабы с неожидаемой стороны ударить на вора. Но обошлось без беды: гетман клятву свою не нарушил и не захватил Москвы, а прошел мирно и направился к монастырю Никольскому. Вор же, сведав о его приближении, убежал от Москвы подальше, а куда — того не ведаю. Наверно, опять в Калугу подался. Всяко под Москвою его больше нет. Вот уже и польза нам от поляков.

Августа 30-го дня

Вчера Жолкевский в своем таборе большой пир учинил: праздновали изгнание вора. Позвали московских бояр и дворян и служилых людей. Я тоже пошел. А гетман нас дарил подарками: кому коня дал, кому чашу серебряную. А мне досталась сабля с ножнами.

Пир был веселый. Мы с Григорием заморские вина пили и до того допились, что я на обратном пути с коня упал и чуть до смерти не зашибся. Ползал потом в кустах, аки зверь лесной, подбирал сласти латинские, которые с пиру вез для Настёнки.

Лета 7119, месяца сентября 12-го дня

Вот я снова в пути, и нескоро удастся мне теперь Настёнку повидать. Еду к Жигимонту под Смоленск с великим посольством от всех городов российских и от всех чинов людей бить челом этому прежде помянутому нехристю, нечестивому королю, чтобы дал нам на царство своего поганого сына.

Великих же послов назначила дума боярская, но не по своему разумению, а по гетманову указу.

Келарь Аврамий говорил, что надобно таких послов избрать, чтобы без всякого страха и смущения твердо стояли за православную веру, ни на шаг бы не уклонялись ни направо, ни налево, и чтоб никакими посулами не прельщались и угроз не боялись, и требовали бы непременно Владиславова крещения, и всех других установлений нашего с гетманом договора непреклонного исполнения.

Где таких послов найти? Люди российские от долгой смуты и неправды премного расстроились, изуверились и чуть от Бога не отпадают: все изолгались, всяк лишь свою корысть блюдет, все изменники. Один остался боярин честный, к полякам непреклонный: князь Василий Голицын. Он было хотел сам на царство воссесть, и против Шуйского был первый заговорщик. Верно, он и по сей день о царстве помышляет. Но Аврамий хитер: «Невелика беда, — сказал он, — коли боярин сей царства себе похочет. Во благо нам станет властолюбие его, ибо он не помыслит Россию предать Жигимонту или иному псу некрещеному. Прочие же бояре из зависти могут учинить подлое дело, размыслив так: хоть нехристю державу вручить, лишь бы Ваське Голицыну напакостить.»

Вот Аврамий с Филаретом и надоумили того князя Василия подольститься к гетману. Василий же, по их наущению все в точности исполняя, пришел к Жолкевскому, залился слезами и сказал:

— Хочу ехать к его королевской милости Жигимонту, просить королевича на царство. А Владислава буду молить, чтобы крестился, но если и не крестится, всё равно буду ему прямить и никогда не изменю: он нам природный государь, мы ему крест целовали.

Гетман умилился Васильевым речам и поставил его главой великого посольства. А от духовного чина назначен старейшим послом митрополит Филарет. От него-то Владислав и должен будет крещение принять, а совершить сей обряд священный надлежит еще в Смоленске, прежде въезда королевичева в Москву. Филарет человек достойный и знаменитый, он веру православную и нас, добрых христиан, вовеки не предаст, и поляки от него потачки не дождутся.

Келарь же Аврамий не хотел к королю ехать, думал в Москве просидеть: надо же кому-то и здесь творить попечение о вере и о делах дома Пресвятой Троицы. Но гетман тоже не лыком шит: он, видно, задумал всех опасных людей и тайных недоволов из Москвы выслать и под Смоленск отправить, чтобы они там в королевской власти оказались и не могли бы в Москве гетмановы планы расстроить. Говоря вкратце, велено было старцу Аврамию ехать с посольством к королю. И он поехал неволею.

А уж я-то как хотел в Москве остаться! Но и меня принудили. Приказал же мне ехать не гетман даже, а старец Аврамий.

— Куда мне, Данило, без тебя, — сказал он. — Ты в посольском деле навычен: вон уж сколько наездил. Поможешь мне, старому пню, перед королем не осрамиться.

И знатнейшего из бунтовщиков, искусного в кознях, и в низлагании царей преуспевшего — Захара Ляпунова — отправили тоже под Смоленск.

Всего поехало нас свыше 1000 послов: от бояр, и от дворян, и от думных дьяков, и от стрельцов, и от всех прочих чинов из многих городов русской земли выборные лучшие люди; да сверх того еще писцов и слуг 4000.

Едем медленно: со многим и долгим бездельным стоянием в селах и городах. На этой дороге я уже каждое дерево и каждую избу знаю наперечет. Довольно скучаю.

Сентября 23-го дня

Доселе еще едем. Дождь непрестанно льет. Все Расстригины мостки в грязи потонули. Кони вязнут. По Настёнке тоскую сильно.

Сентября 28-го дня

Наконец-то наше путное шествие завершилось, и прибыли мы ко граду Смоленску все здравы и веселы. Город Смоленск велик и крепок весьма, стоит на месте возвышенном, стены имеет толстые каменные, башни высокие. Сидельцы же смоленские мужества преисполнены, сдаваться не помышляют, хотят насмерть стоять за правду, за веру и за державу Российскую. И мы, послы, увидев этот сильный и славный город, возрадовались сердцем, ибо уразумели, что еще долго сия твердыня пребудет у Жигимонта узами на руках, железами на ногах и камнем на шее. Когда мы в Троицком монастыре, в городе невеликом и слабом, 16 месяцев просидели и не сдались, то здесь в Смоленске можно бы и подолее продержаться,

До сего дня город уже год простоял во облежании польского королевского войска, и многие жестокие приступы отразил, и нисколько не поколебался в своем крепком стоянии. Слава смольнянам и храбрейшему воеводе Федору Шеину! Единственно ради их мужества не смог Жигимонт всем превеликим войском своим сотворить ополчения против Москвы. А если бы сотворил, то тогда уж поляки не стали бы с нами послами обсылаться и о Владиславовом избрании толковать: присовокупили бы Российскую державу к польской, и делу конец. Тут бы нам и погибель, а вере нашей разорение и поругание, и даже истребление и полное избытие.

Встретили нас поляки по чести, и указали место, где встать: за их табором, от города вдалеке. К Смоленску приступать они теперь оставили: может, изуверились в своей победе, а может, ради нашего прихода хотят миролюбие показать.

Войско у Жигимонта тьмочисленное, отборное; наряду стенобитного не счесть. Кругом всего города расставлены туры, точно как у нас под Троицей во время осады,

Смольняне увидели наше, московского посольства, прибытие, и преисполнились ликования, и стали бить в колокола и со стены кричать и в воздух стрелять громко и многолюдно. Ведь они на нас надежду возлагают, что мы упросим короля пощадить город их, укротить бранное лютование и уйти назад в литовскую землю.

Завтра нас Жигимонту представят. Сего ради я теперь наряжен в богатые одежды, словно боярин: только и заботы, как не замараться или штаны не порвать, упаси Господь.

Сентября 29-го дня

Были у короля. Думные паны сенаторы нас в королевские покои препроводили и встали от короля по обе стороны, а сам он на стуле сидел. Король Сигизмунд (русскою речью Жигимонт, а Сигизмунд по-польски) только глазами поводил и молчал, а паны говорили. Король образом не леп, лицом протягновен, безбород, усы имеет тонкие и длинные, взгляд злой и неласковый.

Речь держал первый из панов литовских, именем Сапега (нашему старому врагу, Троицкому утеснителю, он приходится дядькой; того кличут Иваном Петровым Павловичем, а этого Львом).

Сказал этот Сапега много слов, а ничего дельного мы не услышали. Только хвалил и славил короля своего, и называл его умирителем земли Русской, спасителем всероссийским, поборателем неправды и прочая. Якобы пришел он сюда не своекорыстно, а лишь того ради, что мы его о том сами молили. И не желает он нам никакого дурна, а только смуту унять и воров побить. И за такие превеликие услуги ожидает его королевская милость от нас по достоинству всяческого почитания и благодарности, а проще сказать — и покорности.

Такие хитрые и лукавые речи этот Сапега вел, думая нас обмануть и в смущение ввести. Только Сигизмунда и хвалил, а о Владиславе даже не упомянул, ни о договоре с гетманом.

Нам же много говорить не позволили, потому что сегодня еще не самое посольство творилось, а только предварение. Дело же после начнется.

Октября 10-го дня

Пока нечем похвалиться: ни в чем мы не преуспели. Дважды съезжались с панами, а дело не только не подвинулось, но даже, можно сказать, не началось.

Говорил посольство князь Голицын. Поприветствовал он панов и о здоровье их спросил, а после сказал:

— Ведомо вашим благородиям, какими скорбями и нуждами ныне утесняется Московское государство. Со всех сторон враги одолевают, кровь непрестанно льется, повсюду воровство и развращение. Виной же этим бедам пресечение корня царского, который шел от Августа кесаря, а теперь волею Божьей прервался. И вот мы, по совету патриарха и великих бояр, и всех чинов людей, и всей земли русской, бьем челом великому государю Жигимонту, чтобы дал он нам своего сына на царство, наияснейшего королевича Владислава. Как предки наши, будучи в таком же утеснении, призвали себе в государи из дома варяжского Рюрика, так и мы ныне по их примеру поступаем и обращаемся к королю с этим прошением, дабы царствовал над нами сей славный отпрыск презнаменитого и высочайшего рода, ясновельможный пан Владислав Сигизмундович.

Заглянул князь Василий в свой посольский свиток, где всё посольство написано, и говорил далее:

— Просим покорнейше наияснейшего королевича креститься в православную веру греческого закона у святейшего митрополита Филарета здесь же, под Смоленском градом, и немедленно, чтобы патриарх с освященным собором мог нашего нового государя встретить по чести со святыми иконами и венчать на царство по уложению древнего обычая нашего. И не обессудьте, вельможные пане, на нас за такое прошение: ведь и сам ваш великий государь Жигимонт прежде был в вере люторской, а когда был избран королем польским, то перешел в латинскую веру, ибо в вашей великой державе так заведено, чтобы государям в латинстве состоять. Так и во всем мире принято: надлежит государю быть в единой вере с народом своим.

Просим мы великого государя Жигимонта с решением этого важнейшего дела не мешкать и поскорее присылать в Москву Владислава, чтобы чернь московская не возмутилась и к вору бы не пристала. Потому что вор, ложно называющийся царем Димитрием, снова утвердился в Калуге, и силы его множатся, и сторона его крепнет.

И еще мы бьем челом государю королю, чтобы он от града сего Смоленска отступил и вернулся бы в свою землю, и не длил бы кровопролития. И прочие уставы, в договоре нашем с великим гетманом, с Жолкевским, уставленные, в верности коим и мы, и гетман крест целовали — все эти уставы мы покорнейше просим нисколько не изменять и в точности соблюсти.

И прочитал князь Василий полякам договор, который мы с Жолкевским заключили, и еще недолгое время поговорил, и окончил речь свою. Паны же, меж собою побеседовав по-латыни, чтобы мы не поняли, ответили так:

— Его королевская милость не может вернуться в Польшу, пока Российское государство не будет конечно успокоено, и вся крамола в нем истреблена. Посему требуем, чтобы вы приказали смольнянам покориться и целовать крест государю королю Сигизмунду.

— Господа, помилуйте! — сказал Голицын. — Того не было в договоре, чтобы Смоленск присягал его королевскому величеству. Дозвольте нам со смольнянами переговорить, и мы им накажем, чтобы целовали крест наияснейшему королевичу Владиславу.

— Этого они и без вас сами хотят и просят, — ответствовал Сапега. — Но мы не можем на то согласиться. Нужно, чтобы они присягнули купно и королю, и королевичу: тогда государю Сигизмунду будет не стыдно вернуться в отечество. Зачем вы разделяете сына с отцом? Если хотите сына на царство, то должны и отцу честь оказать.

Тут вышел вперед святейший митрополит Филарет и вопросил панов:

— Ответствуйте прямо: пришлет ли король сына своего в Москву на царство, или он вздумал самолично над нами государствовать? И будет ли Владислав крещен по греческому закону?

Паны снова меж собой по-латыни перемолвились (только всуе их уловка: Филарет латинской грамоте навычен, ему английский посол боярин Жером Горсей отписал латинскую грамоту славянскими буквами). И сказал Сапега:

— Невозможно Владиславу ехать в Москву, пока в России смута и мятеж. Король должен сначала вас, москвитян, в покорность привести, дабы вы не учинили с королевичем того же, что и с прежними своими царями. А крещение королевичево есть дело до нас не касательное: на то воля Божья и Владиславова. А если вы не прикажете граду Смоленску покориться его величеству, то мы город силой возьмем, и вы сами повинны будете в пролитии крови единоплеменных своих.

И так целый день длилось пререкание, и всё напрасно, ибо ни одна сторона не хотела уступить. Словно и не слышали друг друга: мы им о Владиславе да о вере православной, а они нам о Сигизмунде да о Смоленске.

Теперь уж у нас сомнения не осталось, что у поляков на уме лишь одно: как бы Российскую державу в конец погубить, и все богатства ее разграбить. А разговоры о Владиславе суть лишь увертки и коварство злохитростное; лестью манят, а за спиной держат палицу смертоносную.

Октября 16-го дня

Филарет Никитич всем нам велит нисколько не унывать и ни в чем полякам не уступать, и держаться твердо уставленного договора. А келарь Аврамий сказал мне тайно:

— Не будет добра от нашего посольства. Ничего мы не выговорим. Полякам бы только Смоленск взять, а там уж и всё государство к их ногам падет. Нет им никакой корысти давать нам Владислава, когда они уже воочию зрят Российскую державу в руках Сигизмундовых. Мы же только и можем сделать доброго, что время протянуть, ни на что не соглашаясь.

А наши русские дворяне и дети боярские уже начали челобитные слать Сигизмунду, словно законному государю. И Сигизмунд своим именем суд вершит и поместья раздает, не скупясь. Наипаче же пожаловал Михайла Салтыкова, дал ему вотчины богатейшие. Также и Григорья Волуева премного возвысил: был Григорий простым сыном боярским, а теперь стал думным дворянином. Только, думаю, едва ли Григорий такой сигизмундовой милостью утешится: должно быть, ему, как и мне, теперь совестно, что мы с ним в Цареве Займище от Шуйского к полякам переметнулись и без боя сдались. Попали мы теперь в лапы цепкие, оплели нас поляки сетями неразрывными, не знаю, как выпутаться.

А бояре московские не дождались от нас, послов, никакого сообщения, и впустили Жолкевского с войском в Москву. Теперь уже не Мстиславский начальствует, а Жолкевский с Федькой Андроновым. Об этом нам поведал московский гонец Иван Безобразов.

А кормят нас поляки скудно, а если и чего-нибудь доброго пришлют, то всё главнейшим послам достается, а мне мало перепадает. Жилья у нас тоже нет годного, а теперь настала осень, листья с деревьев опадают, и по ночам случаются морозы. Потому в шатрах и в землянках студено спать.

Октября 17-го дня

Безобразов меня опечалил, сказав, что какие-то польские роты поставлены в Девичьем монастыре. Как бы с Настёнкой беды не случилось. Ведь они-то, поляки, когда вина напьются, делаются буйны. А там одни девицы да старицы, и некому ратных людей укротить.

Октября 18-го дня

Переговоры наши длятся бесполезно. Ни о чем не договорились. Сигизмунд думает, раз Москва в его власти, то и незачем нам делать потачек. И велит забыть о королевиче и присягать его собственной королевской милости. Мы же не поддаемся.

Октября 19-го дня

Сказали нам, что гетман Жолкевский выехал из Москвы к королю, а над войском своим, что в Москве, поставил воеводой пана Гонсевского. Князь Голицын на гетмана надеется, что приедет он и попросит короля за нас. Ведь Жолкевский пред всем московским народом крест целовал в верности договору. А теперь паны хотят обманом все нарушить и живьем нас пожрать.

Октября 30-го дня

У поляков сделался шум, и я побежал взглянуть. Кричали у Московской дороги. Смотрю: подъезжает гетман Жолкевский с десятью рыцарями, все в шубах богатых московского покрою. А за гетманом везут в открытом возу, напоказ, Василия Ивановича Шуйского и брата его Дмитрия. Василий-то, хоть и был пострижен, едет не в монашеских одеждах, а в царских. Велика ли честь монаха пленить? Вот Жолкевский и обрядил Василия царем, чтобы доблесть свою возвеличить в глазах короля и панов.

Царь Василий лицом хмур и суров, очи долу опустил, едет молча. Дмитрий же, словно побитый пес, скулит, по сторонам озирается, словно боится, что сейчас поляки его побьют, слезы льет и рукавом утирается. А ему, Дмитрию, десяток плетей не повредил бы. Пусть не гордится, на ратном поле не зевает, да невинных отроков не обижает.

Жолкевский, славный ратоборец, глядит отнюдь не надменно, словно и не думает вовсе: «вот, дескать, каков я герой, одолел великое войско и Москву положил к стопам королевича». Напротив, образом смирения показуется. Хитрец! Мол, мне таковые дела нипочем: ну, взял городишко, побил супостатишков, пленил царика с воеводишком.

Поехал гетман с пленниками своими к Сигизмундовым палатам. Я хотел было за ними пролезть, поглядеть, как король их встретит. Но поляки меня признали, что я из послов московских, и не пустили. Я крикнул Жолкевскому:

— Здрав будь, Станислав Станиславович! Узнал ли ты меня?

Обернулся гетман, на меня взглянул, но не промолвил слова и поехал далее. Бог с ним. У него нынче день решительный: он, верно, этого дня всю жизнь дожидался. Пусть едет королю показываться: может, король его чем пожалует.

Ноября 3-го дня

Случился у нас новый съезд с панами и с Жолкевским. Тут и изъявилось нам, что напрасны были наши надежды: гетман-то такой же подлец оказался, как и прочие поляки.

Князь Голицын сказал:

— Станислав! В нашем договоре написано, и ты в том крест целовал, что король сей же час уйдет от Смоленска, как только смольняне Владиславу присягнут. А ныне вот его королевская милость и ясновельможные паны хотят Смоленск не на Владиславово, а на Сигизмундово государство привести. А уходить обратно в Литву король вовсе и не помышляет. Пособи же нам, подтверди нашу правду.

Жолкевский ответил:

— Я в том не клялся, и не мог клясться, что государь мой король из-под Смоленска уйдет. Я лишь советовал вам бить челом государю королю, и просить его оставить промысел ратный и унять кровопролитие. И сам я обещал просить о том его королевскую милость. От своей особы я вашу правду совершенно уважаю и приветствую. Но разве могу я приказывать государю своему? Вам же надлежит, если вы и впрямь хотите мира, повелеть смольнянам сдаться и присягнуть его королевской милости. Вы это только для чести Сигизмундовой сделайте, чтобы ему не со срамом домой возвращаться. А потом, когда станет Владислав царем на Москве, отец ему город Смоленск отдаст.

И еще до тех пор не сможет государь король покинуть пределы ваши, пока вы не прикажете уплатить его храброму войску жалованье из казны московской. Ведь государь пришел сюда по вашему же прошению, для умирения земли вашей. И труды его вознаградить вам по справедливости пристало.

— Попомни Бога, Станислав! — сказал Филарет. — Разве так мы с тобою в Москве уговаривались? Вот, посмотри договор наш — где там написано, чтобы Смоленск на Сигизмундову волю отдать? Это ли унятие крови?

Жолкевский ответил:

— Наш договор теперь не действен. На то вы, великие послы, и были посланы, чтобы с его королевской милостью составить окончательное и непременное уложение.

Пререкались мы с панами бесплодно еще несколько времени и опять разошлись, не сговорившись ни в чем. А Жолкевского измена повергла нас в уныние и скорбь.

Ноября 18-го дня

Были мы с Аврамием у Филарета в избе, молились пред образами. А князь Голицын и другие послы в ту пору снова с панами беседовали. Вдруг вошел к нам дьяк Томило Луговский (это наш, посольский человек) и сказал:

— Отцы! Недоумение у нас: помогите, посоветуйте. Поляки согласились не всё свое войско, а только две сотни людей ввести в Смоленск, буде он отдастся королю. И обещают ничего в городе не грабить и не разорять отнюдь. А ежели, говорят, вы нам города добром не отдадите, мы его возьмем силой, и скоро. И тогда уже никого не пощадим. У нас, говорят, теперь довольно силы для приступа сокрушительного. Мы, говорят, подкопы под стены подвели и уже порох заложили. В один миг можно стену опровергнуть. Что им ответить?

Задумались Филарет с Аврамием, переглянулись, Аврамий головой покачал, а Филарет вздохнул прискорбно и сказал:

— Нельзя соглашаться. Нет веры полякам: одного в город впустить — за ним следом все войдут. Пускай лучше силою градом овладевают. И коли уж быть кровопролитию и низлаганию Смоленска, то пусть не по нашей слабости и малодушию это свершися, а судьбами Божьими и литовским коварством. Им и ответ держать перед Богом всевидящим.

Ноября 19-го дня

Нынче мы всем сонмищем явились на сход с панами. Филарет держал речь:

— Позвольте, господа, нам с Москвой обослаться. У нас ведь нет такого наказа — королевских людей в Смоленск впускать. Не обессудьте, господа: без грамоты от святейшего патриарха, бояр и всей земли мы вам Смоленска не сдадим. А ежели король до чести и славы охоч, пускай против Калужского вора промышляет: вот будет доброе дело.

Паны же в ответ:

— Москва королю не указ. А пока Смоленск не сдастся, король будет здесь стоять и город силой брать, а против вора не пойдет. Вы же своим упрямством нас понуждаете к кровопролитному насилию. Знайте, что завтра же мы учиним к городу приступ!

А потом стали нас, послов, поносить ругательными обидами, что нам, дескать, не пристало вести речи своевольные, словно мы народ совершенно свободный и можем такие условия ставить, какие к нашей выгоде способнее; а пристало нам покорствовать и смиряться, поелику мы суть народ утесненный несчастием, не имеем ни царя, ни воеводы, и земля наша разорена и кровью напоена. И, обругав нас, выгнали вон.

Ноября 20-го дня

— Данило, пришло твое время, — сказал мне Аврамий. — Надобно смольнянам весть подать, что будет сильный приступ, и что подкоп проведен. Вот тебе грамота. Исхитрись, перекинь ее через стену в город как сумеешь. Благослови тебя Господь!

Пал я келарю в ноги и воскликнул громким голосом:

— Батюшка, помилуй! Сделаю все по слову твоему, не пощажу живота своего, только внемли и ты моей просьбе!

— Что с тобой, Данилка, встань, на земле-то лежать студено. Разве я тебе в чем отказывал? Говори свое прошение.

— Отпиши, батюшка, грамотку игуменье Нового Девичьего монастыря, чтобы отпустила игуменья девицу некую, именем Настёнку Федорову, сиротку, на прожитие в Троицкий Сергиев монастырь. Там ей будет не опасно, а в Девичьем монастыре теперь ляхи стоят. Также и одну черницу, Ольгу, бывшую царевну Ксению, Борисову дочь, попроси отпустить. И если Божьими судьбами я нынче погибну, ты грамотку эту сам отошли и не оставь помянутых двух дев попечением своим.

Усмехнулся Аврамий.

— Добро, Данило, за сиротку твою я попрошу. До сиротки кому какое дело? А за царевну не могу: на то моей воли нет, царевна есть персона государственная. Здесь лишь патриарх волен указывать.

— Что ж, — говорю, — Попроси хоть за сиротку.

Написал Аврамий грамоту, подал мне.

— Нет, батюшка, — сказал я ему. — Ты уж, пожалуй, при себе ее подержи, доколе я не вернусь. Вдруг поляки меня поймают? А так мне и помирать будет не печально, когда я знаю, что Настёнка убережется.

И вот теперь я жду пришествия ночной темени, чтобы к городской стене тайно подобраться. Что-то смеркается нынче быстро.

Ноября 21-го дня

Слава пресвятой заступнице нашей пречистой Богородице! Блаженна еси, преблагословенная мати Божия, иже не попустила неверным меня углядеть и поймать!

Жив я и здоров. И грамотка на вызволение Настёнкино у меня в поясе зашита.

А худо поляки город сторожат. Когда настал вечер и светлое солнце закатилось (его же, впрочем, и так за тучами не видать), и мрак ночной на землю опустился, стал я собираться в путь. Послание келарево к смольнянам спрятал под одежу, взял лук и стрелы, и вышел неприметно из землянки. Стал туда-сюда похаживать, словно бы томлюсь праздностью и вздумал погулять. И так я всё ближе к городу подбирался. А уже стало совсем темно. Близ польских застав лег я на брюхо и пополз, аки змей, прямо по мокрой траве и по грязи, бесшумно и с опасением. Дал Бог, никто не услыхал меня и не приметил поползновения моего. И я под самую стену подполз.

Тут я грамотку келареву привязал накрепко к стреле, и выстрелил вверх, чтобы стрела за стеною упала. Но не удался мой хитрый замысел: то ли сил у меня не достало, то ли ветер тому виной, только полетела стрела не туда, куда надобно, и упала снаружи от города. А в которое место упала, я в темноте не увидал. Тут-то и пришлось мне восприять муки преужасные и скорбь несказанную претерпеть. Ведь всю ночь, почти до рассвета, я там под стеной в грязи и в мерзлой осенней сырости ползал, стрелу искал.

Озяб я так, что не чуял ни рук, ни ног своих; даже мысли от стужи начали смущаться и расплываться; и обликом я уподобился червю земляному заиндевелому. На счастье мое, нынче осень, и светает поздно: успел я найти стрелу. И теперь уж, собравшись с последними силами, выстрелил без промаха и ошибки, прямо в город. И кто-то на стене свистнул тихонько: дескать, добро, уразумели мы вашу хитрость.

Теперь отдыхаю и греюсь, и сушу порты, а Аврамий не знает, какими словами меня хвалить и величать.

Ноября 22-го дня

Ввечеру поляки учинили приступ, и довольно ужасный. Нас, послов, окружили войском, чтобы мы не вздумали смоленским сидельцам какую-нибудь помощь подать. И с нашего места нам было плохо видно.

Вначале гром великий грянул: поляки взорвали подкоп, и вся Грановитая башня рассыпалась, а с нею и полпряди стены в воздух взлетело. Но смольняне храбро защищались и нисколько не унывали, а быстро и ловко стали пролом заваливать, и насыпали там из камней, и бревен, и всякой рухляди превысокий вал. И мужественно отбивались, и не допустили литву в город.

Отступили королевские люди с позором. Ай да смольняне! Дай им Бог и впредь так же поганых побивать.

А мне келарь Аврамий сказал:

— Данило, вижу я теперь ясно, что из нашего посольства проку не будет. Мы и так уже почти что пленники у короля, а кончится тем, что нас похватают и в Литву увезут, и там заморят до смерти, и мы своего отечества вовеки не увидим. Надобно отсюда уезжать, пока не поздно. Согласен ли ты со мной?

— Согласен, батюшка. Я-то только того и чаю, как бы поскорее в Москву вернуться.

— Ну, добро. Тогда готов будь на хитрость пойти, чтобы у короля отпуск получить.

И больше он ничего не прибавил, оставив меня в смущении ума.

Ноября 24-го дня

Снег выпал. Аврамий мне сказал:

— Сейчас придут паны, я стану с ними говорить, а ты ничему не удивляйся и не пугайся. На меня смотри, да сам соображай. А наипаче всего помни, что надобно нам отсюда живыми на волю уйти.

Протопили мы избу, вымахали дым, да оделись побогаче. Аврамий велел сажу со скамьи стереть да принести бумаги лучшей и перьев. Едва холопы со всем управились, входят к нам поляки, четверо мужей. Кланяются келарю и говорят:

— Досточтимый господин святейший архимандрит Аврамий! У Аврамия на архимандрита только щека дернулась да глаза маленько выпучились, но смолчал, не стал перечить.

— Король его милость весьма удовольствован твоим разумением и мудрым соглашением с его величеством. Поелику ты доброю волей возложил на себя труд верного и неизменного служения великому государю королю и обещал держать его сторону всегда и всюду, и склонять московских людей и троицких к королю его милости, то вот тебе от короля его милости грамота на вольный проезд в Москву, для тебя и для всех прочих монастырских людей, слуг и холопей, числом двенадцать человек.

Аврамий сказал:

— Благодарствую. А как изволил рассудить наияснейший государь о нижайшей просьбе моей, касаемо тех малых селишек и деревнишек, кои потребны на исправление убытков святой обители, Троицкого Сергиева монастыря, понесенных нами в осаде от воров и после от бывшего царя Шуйского, и на прокормление братии?

— Король его милость изволил прошение твое удовольствовать. Вот, подпиши челобитные; они государю надобны для памяти, чтобы одним поместьем двоих не пожаловать. А вот, изволь, получи грамоты на четыре села Троицкому монастырю в вечное и беспошлинное владение.

Проглядел Аврамий жалованые грамоты и сказал, на меня перстом указуя:

— Я просил паки его величество за этого молодца боярского сына Данила Вельяминова, чтобы изыскал государь ему поместьишко. Всем дали, ему забыли. А ведь он с Григорьем Волуевым в Цареве Займище из первых поддался королю его милости, и много славных дел совершил на благо государя. Подавайте грамоту, а без того мы отсюда не уедем.

Паны вмале поморщились, но достали все же несколько грамоток, подали Аврамию и сказали:

— Так и быть, изволь выбрать одно село для этого пахолка, да уж больше отнюдь ничего не проси, не превысь меру совести и королевского к тебе благоволения.

Выбрал Аврамий одну грамоту и стал в нее мое имя вписывать, а в грамоте той значилось: «Его наияснейшее… король Сигизмунд… жалует… Нижегородского уезду селом Горбатовым… во владение…» и прочая. С печатью королевской. У меня аж дух перехватило.

— Где это, батюшка? — спросил я Аврамия.

— Не мешай! Видишь сам, написано: «уезду Нижегородского». Будет время — съездишь, найдешь.

Едва дождался я ухода панского, и тут уж не смог сдержать слез от умиления, так меня эта забота Аврамиева за сердце тронула.

Ноября 26-го дня

Захворали мы со старцем Аврамием. Лежим на полатях да охаем. Только эта хворь не взаправду, а того ради, чтобы на совет с Филаретом не идти. Нынче многие из нас уезжать собрались, кто из страха или за ласку Сигизмундову, а иные как мы, по хитрому умышлению, чтобы на волю попасть и там снова Российскому государству служить и за Христову веру стоять. В плену много ли сделаешь? А здесь мы все равно что в плену.

Только Филарет с князем Голицыным не хотят поддаваться королю, и нашему отъезду претят. Они двое суть величайшие послы, потому они и не могут поддаваться. Иначе Сигизмунд по праву станет над нами царствовать. Оттого их стойкость и долготерпение следует хвалить и славить. Но нас, послов, тут много, и незачем всем купно пропадать. Аврамий Филарету об этом не раз говорил, да Филарет не слушает.

— Не оставлял бы ты нас, Аврамий, — говорит он. — Нам такое великое дело поручено, а мы его не только не сделали, но даже не начали.

Вот и нынче опять хотел нас уговаривать, но мы к нему не пошли, ибо захворали.

Ноября 27-го дня

А Захар-то Ляпунов и вовсе к полякам пристал, в их таборы переселился. И над Филаретом и князем Василием смеется, говоря, что они не послы, а ослы, ибо упрямы сверх меры.

Ноября 28-го дня

Поехали мы прочь. Мне даже вмале совестно, что мы Филарета с Голицыным в такой беде покидаем, и на заклание их, словно незлобивых агнцев, оставляем. Дай им, Господи, сил и крепости стойкими пребыть до конца. И смольнянам осажденным того же желаю.

Санный путь уже уставился добрый; доедем быстро.

Декабря 4-го дня

В городе Москве.

Дал Бог, Настёнка жива-здорова. В Девичьем монастыре и впрямь стоят ляхи, также и немецкие наемные люди. Но никакого худа не творят, смирно живут.

Я ей говорю:

— Иди, Настасья, за меня замуж. У меня теперь поместье имеется, село Горбатово Нижегородского уезду.

Она же, неблагодарная отроковица, надо мною посмеялась и поносными обидами обругала:

— Мал ты еще. Лучше сопли утри, помещик. Да я тебя на полголовы выше.

Я было разгневался, но она не дала мне слова сказать.

— Нынче для свадеб время неповадное. Знаешь, что у нас на Москве учиняется? Пойдем-ка скорее, я тебе страшилу покажу.

— Какую страшилу?

— А такую, что увидишь — жениться расхочется.

— А куда пойдем-то?

— К Сретенским воротам.

Пошли мы, а путь неблизкий. Поляки конные, оружные, по всему городу разъезжают, за народом приглядывают. Людей же московских на улицах мало, да и те угрюмы и неприветливы.

— Поляки в Китае городе и в Кремле укрепились. Словно в осаду готовятся сесть: все пушки с Деревянного города сняли и велели нести их в Кремль и в Китай.

— А и здесь, на Белой стене, вроде меньше стало пушек.

— Значит, и отсюда поснимали.

Идем далее. Настёнка говорит:

— Помнишь того ляха, что на Иринку напал, а ты у него Иринку отнял?

— Помню, — говорю. — Как не помнить. Это Блинский. Мы с ним еще в Цареве Займище зернью играли.

— Так он доигрался. Казнили его.

Тут в самый раз достигаем мы ворот Сретенских. Там народу много, все на ворота глядят и крестятся. Гляжу и я: Боже милостивый! На воротах, прямо под образом Пречистой Богородицы, прибиты гвоздями две отрубленные руки человеческие.

Испугался я, перекрестился.

— Что же это, — говорю, — Неужто поляки живого человека заклали, аки филистимляне? Зачем под Божией матерью такую мерзость прибивать?

— Я же говорила: страшно станет. Это Блинского руки. Отсекли ему и руки, и ноги, а остальное сожгли живьем.

— За что его так?

— Поставили его ворота стеречь, а он напился пьян и стал из пищали стрелять.

— Ну, это дело пустяковое. Разве за такое руки рубят?

— А его не за то казнили, что стрелял, а за то, куда целился.

— Куда же он целился?

— Не смею вымолвить.

И договорила мне на ухо шепотом:

— В образ Пречистой!

Декабря 5-го дня

Дела на Москве творятся предивные. Был царствующий град, стало посмешище меж народами. Вот вкратце: отписали бояре грамоту великим послам, чтобы те целовали крест королю, а Смоленску велели сдаться. И пошли с той грамотой к патриарху Гермогену, дабы патриарх к писанию свою руку приложил. А Гермоген не стал подписывать, бояр же изменниками назвал. А тогда Михайло Салтыков вытащил нож и на патриарха с ножом кинулся, насилу его удержали. А патриарх взял да и проклял Салтыкова вечным проклятием, и всех бояр из храма выгнал. То-то была ляхам потеха.

А грамоту послали без патриаршего рукоприложения.

Декабря 6-го дня

Аврамий сказал, что Филарет с Голицыным боярского наказа не послушают, ибо нет подписи патриаршей. А послы не от одних бояр посылались, но и от патриарха, и всего освященного собора, и от всей земли.

Декабря 7-го дня

Гонсевский, Андронов да Салтыков прислали к Аврамию гонца с грамотой, а в грамоте наказ: Гермогена усмирить увещеванием и преклонить к польской стороне.

Аврамий, прочтя грамоту, повеселел.

— Пойду теперь же к патриарху, — сказал он.

Ужаснулся я: неужто Аврамий и впрямь хочет земле Русской и вере изменить и королевской неправде служить? Неужто теми худыми поместьишками купился? Но заблуждался я, и всуе было опасение мое. Когда ушел гонец, сказал Аврамий с усмешкой:

— А я-то, Данило, не знал, как мне к Гермогену подступиться, чтобы всю правду ему сказать о нашем посольстве и о королевском злом ухищрении и коварстве. Поляки ведь ныне с Гермогена глаз не спускают, а Федька Андронов, сучий сын, лапотник, всех королевских недоброхотов в список пишет. А теперь у меня есть вина, ради коей приблизиться к патриарху. Подойду к нему под благословение, скажу тихонько самое вящее: чтобы стоял твердо в истинной вере и звал православных крепиться всем заодно против польских людей. А потом уже громко стану провозглашать противное, соглядатаям во успокоение. Патриарх уразумеет.

И пошел Аврамий в Кремль.

Сего же дня народ повалил во множестве к Пречистой Соборной, и я с толпою пошел. А говорили люди: дескать, патриарх во храме такую проповедь говорит, какой еще не слыхано. Что король-де Жигимонт хочет веру попрать, а сына своего нам давать и не помышляет, а послов-де под Смоленском притесняет. И если не приедет королевич и не освятится светом истинной веры, то чтобы мы все, русские люди, встали бы против польских людей и всех иноземцев, и он, патриарх, благословляет нас стоять до смерти.

И все люди весьма любопытствовали и стремились послушать самолично такую небывалую проповедь.

И так с толпою я пришел к соборному храму Пречистой Богородицы, честного и славного ее успения. Но поляки уже прознали о деющемся во храме: встали у дверей и народ в церковь не допускали.

Люди московские вознегодовали и стали кричать:

— Как вы, хохлы, смеете не пускать христиан в храм Божий? Или король уже богослужение запретил? Может, хотите вместо наших святых церквей своих поганых костелов наставить?

Совсем уж было оттеснили польских сторожей, но тут на беду к ним подмога подоспела: целая конная рота, а на челе ее Федька Андронов.

— Разойдитесь, господа, подобру-поздорову, — крикнул он нам. — Здесь не богослужение, а воровство и крамола. Господь патриарха разума лишил. Разве пристало мужу духовному о мирских делах вещать, да еще в Божием храме? Мы, бояре московские, заклинаем вас и призываем: не слушайте Гермогена, расходитесь по домам своим и не бесчинствуйте.

— Уж ты-то боярин! — ему люди отвечали. — Отец твой был торговый мужик, лаптями торговал. А ты изменою вознесся. И еще смеешь на патриарха хулу возводить. А что есть на Москве истинных бояр, так и те все изменники, королю продались.

Стали тогда поляки народ попирать, и конями топтать, и саблями грозно махать. И пришлось нам разойтись.

Декабря 8-го дня

Гонсевский да Федька Андронов, нынешние начальники московские, запретили людям из домов выходить поутру и вечером. А все наши стрельцы давно уж из города повысланы в дальние уезды.

Декабря 9-го дня

Поляки новое постыдное и ужасное дело совершили: патриарха Гермогена под стражу посадили. А бояре не только не запретили, но даже сами и присоветовали. Долго ли еще будет наше терпение длиться?

Аврамий говорит, что люди оттого доселе не ополчились против поляков, что многие еще ждут Владиславова пришествия, не ведая об обмане королевском. Но главная вина таковой робости есть калужский вор, который теперь сидит с Маринкой в Калуге и крепок весьма. Поэтому люди мнят: если не поляки, то вор. А за вора немногим охота стоять до смерти.

Декабря 14-го

Предивные вести дошли до нас из Калуги. Вора-то уж нет! Он, говорят, прогневался на каких-то татар, бывших у него на службе, и казнил некого татарского князя, а сродич того князя осерчал и задумал отмщение воздать. И поехал ложный Димитрий на охоту, а все его ближние дворяне по лесу разъехались, и не случилось подле него защитников. Тогда подскочил к царику тот татарин и отсек ему саблей голову.

В Москве теперь колокола звонят, и радуются все, а поляки пуще москвичей веселятся. Они царика боялись, а теперь мнят, что у русских людей никакого оплота не осталось, чтобы творить противное королевской воле. Того они, глупые, не разумеют, что те из нас, кто честь и стыд еще не позабыли, сами боялись царика, а теперь всем православным христианам легче будет против литвы встать заодно.

Декабря 20-го

Давно я о том проведал, да все забывал написать, что Яков Делагарди теперь стал врагом земли русской, не лучше поляков. Он наши полуночные города воюет и к шведской державе присоединяет: Корелу, Ладогу, Орешек и прочие.

Декабря 28-го дня

Келарь Аврамий сказал мне:

— Уезжаю я, Данило, в Троицу. В Москве мне более делать нечего. Да и поляки теперь на меня в обиде, что я им службы не сослужил, патриарха не усмирил. А что я, холоп ничтожный, могу поделать, коли он закоснел в упорстве своем? — тут подмигнул мне Аврамий. — А ты, Данило, пожалуй, поезжай в свое село Горбатово, живи там тихо да добро. И молись за меня, грешного.

— Батюшка, смилуйся, дозволь мне в Москве остаться еще на малое время и здесь на Троицком подворье пожить. У меня тут еще не все дела уряжены.

Усмехнулся Аврамий:

— Неужто не хочет твоя Настёнка из Девичьего монастыря уходить?

— Не хочет, батюшка. Там-то у ней всё ладно, да кормят сытно, от всякого лиха оберегают. А ко мне у ней такого доверия нету, ради юности лет моих.

— Ой, смотри, Данило, доведут тебя девки до беды. Я же и сам, когда был в твоих годах и постарше, из-за них, проклятых, многие великие скорби претерпел. Даже до того дошло, что пришлось в монахи постричься. Но это я тебе говорю не для разглашения, и ты пожалуй, мои слова в свое писание не вписывай.

— Я не только ради Настёнки остаться хочу, — сказал я. — А хотелось бы мне паки послужить дому Пресвятой Троицы. Ежели есть какая тайная работа, которую надобно в Москве совершить, я с охотой и радостно возьмусь.

Аврамий поразмыслил недолгое время, а после сказал:

— Ты ведь книжник, вот и дам я тебе работу по твоему умению. Написал бы ты, Данило, для всех православных христиан книгу разумную, и дал бы ее людям, а они пусть списки списывают и другим передают. Напишешь?

— Не только напишу, но за великую честь почту. Такая служба мне не в труд, а в удовольствие. Скажи лишь, о чем написать.

— А обо всем, что сам видел и знаешь. Как поляки нам грубят, как стреляют в образ Пречистой Богородицы, как великих послов утесняют, как обмануть нас хотят, и конечно поработить и веру попрать. Особо напиши, чтобы королевича не ждали: тому не бывать, чтобы Сигизмунд нам сына прислал; он сам желает царствовать, и нас мнит уже покоренными, ибо мы безначальны, меж собою несогласны, и к рабству привычны, а бояре наши уже к королю преклонились.

Да облай покрепче бояр-изменников, да Федьку Андронова. Да воспой хвалу Филарету с князем Василием, и граду Смоленску, и патриарху Гермогену: скажи, что они, как столпы, всё государство наше поддерживают. И пусть все православные христиане доблестью и стойкостью их воодушевляются и против польских и литовских людей поднимаются.

А про меня ничего не вздумай писать, и себя поостерегись выдавать, а про тех послов, которые из-под Смоленска вернулись, скажи: не ведаю, мол, истинно ли они к королю прилепились, или же втайне нам верны и только до времени притворяются.

По польскому счету лета Господня 1611, по нашему исчислению того же лета 7119, января месяца 6-го дня

Не до денника мне нынче, ибо пишу я книгу по Аврамиеву наказу. Без устали тружусь с великим прилежанием.

Января 17-го дня

Книга моя еще не закончена, но написал уже много, и заглавие придумал. Вот такое: «Новая повесть о преславном Российском царстве и великом государстве Московском, и о страдании нового страстотерпца святейшего Гермогена, патриарха всея Русии, и о посланых наших, преосвященном Филарете, митрополите Ростовском, и боярине князе Василии Голицыне с товарищи…» и так далее. Заглавие написал я столь пространное, дабы читающим уважение внушить. Всякому же ясно, что не может быть пустошных речей в книге с таким протягновенным и долгим названием.

Московские же дела наши невеселые. Как стал в Москву народ на святки собираться, поляки премного испугались, что сейчас ударят в набат и пойдут их бить. И повелели жителям московским и приходящим людям сдать в казну все оружие, какое ни на есть, до последнего топора.

А мы не захотели отдать оружие, бывшее у нас в монастыре Богоявленском, и придумали такое ухищрение. Положили в сани длинные пищали, десятка три, а поверх пищалей мешки с рожью. А возницами избрали двоих слуг самых верных. И велели им отвезти эти сани в Троицкий Сергиев монастырь.

Но не преуспели возницы отнюдь: поляки вздумали им розыск учинить, и стали скидывать рожь на снег, и нашли пищали. И тогда этих возниц под лед посадили. Они же смерть мученическую приняли, но нас не выдали: так поляки и не дознались о тех пищалях, откуда они и куда.

Января 29-го дня

Вот и закончил я книгу. Дал прочесть иноку Савватию; он меня вообще похвалил, но к малым огрехам стал много притыкаться:

— Почто ты, Данилка, одно и то ж по тридесять раз талдычишь? Вот о том, что патриарх, аки столп, истинную веру поддерживает, у тебя восемь раз сказано в разных местах. Также и о том, что Владиславу не бывать на Москве, шесть раз повторено. Пожалел бы хоть бумагу, коль читающих не жалеешь.

— Такой уж, — говорю я ему, — у меня своеобычный способ изъяснения мыслей. И нет тут никакого дурна. Вот, положим, писатель напишет о Владиславе, да после позабудет, что уже написал, и вдругорядь напишет. Так ты смекни: если уж писатель забыл, о чем сам писал, то уж читатель-то, до сего места дойдя, и подавно забудет, о чем читал. И тут-то как раз ему и напомнится.

Подивился Савватий моему ответу, да и отстал от меня с поучениями своими.

Февраля 8-го дня

Пошла моя книга по людям: мы с монахами сделали пять списков, да послали слуг раздать кое-кому. Нынче по Москве, да и по всей Русии, гуляют возмутительные грамотки и книжки, и везде народ против поляков возмущается.

Более всех пишет грамот Гермоген патриарх. Поляки-то испугались народного роптания и выпустили патриарха из-под стражи. А он и давай грамоты писать и тайно их рассылать. Я видел одну: в ней указуется, что крест мы целовали Владиславу лишь на том, что он светом истинной веры осияется. А ежели не осияется, то он не государь нам. И он, святейший Гермоген, нас от крестного целования освобождает, и благословляет стоять до смерти против безбожных.

И помалу начинает уже подниматься земля русская. Прокофий Ляпунов, воевода рязанский, еще в декабре слал боярам московским такую нешуточную грамоту: «Мы, дескать, здесь у нас в Рязани собирались всей землею Рязанской в совет. И в совете всей земли Рязанской положили, что вы, бояре, изменники. Говорили нам одно, а видим другое: вместо королевича крещеного нами некрещеные латины управляют. А грабят нас безбожно, разоряют наши города и села рязанские. И в Божьих храмах, ругаясь над нами, справляют нужду. Ради такого бесчестия положили мы всем нам, рязанским людям, совокупно идти против польских и литовских людей, и биться до смерти, пока все они не выйдут отселева прочь. А вам бы, боярам, поиметь совесть и перестать бы им потворствовать. Потому что, если так и впредь пойдет, то они не только веру нашу изведут, но и всех нас заставят носить хохлы».

Собрал Ляпунов войско и из всех рязанских городв и сел повыгнал польских людей. И скоро хочет на Москву идти, как только из других земель ополчения подоспеют.

Приманил Ляпунов на свою сторону все бывшее воровское калужское войско, с двумя главнейшими воеводами, что прежде вору служили. Первый — князь Дмитрий Трубецкой, он сейчас в Калуге с воровскими дворянами и детьми боярскими. Второй — атаман Ивашко Заруцкий, который ныне в Туле сидит со своими разбойниками, донскими казаками.

И вот теперь все это развеселое воинство, люди бесстыдные, в воровстве закосневшие, порешили за правое дело встать, за веру и Российское государство. Дело достойное удивления! Видать, некому больше отечество спасать. Однако есть еще и большее диво: Маринка Мнишкова, сказывают, по смерти мужа своего, царика ложного Димитрия, сочеталась с Заруцким безбожным браком и теперь при нем состоит в Туле. А себя она по-прежнему велит царицей величать. Да еще сын у ней народился — ворёнок, Иван Димитриевич. Наследник, стало быть.

Февраля 13-го дня

Ходили мы с Настёнкой к Пречистой Соборной послушать честных молебнов, да на патриарха поглядеть. А народу было в храме немного: боятся людишки подходить к патриарху, опасаются, как бы не попасть в список Федьки Андронова.

А святейший Гермоген по храму похаживал, да проходя мимо меня замешкался и шепнул тихим шепотом:

— Писать не могу, поляки бумагу побрали, да дворовых людей всех отняли. Скажи троицким людям: пусть они пишут.

Я от таких патриарших слов ощутил в себе великое побуждение и говорю Настёнке:

— Слыхала? Мне теперь с этой вестью надобно в Троицу поспешать. И ты со мной поезжай. Там и обвенчаемся. А оттуда прямо в Горбатово.

— Ох, Данилка, опять ты за свое. Мал ты еще жениться. Не поеду я никуда, мне и тут хорошо. И что ты ко мне пристал? Я уж тебе сколько раз отказывала, а ты точно клещ впился. Может, я и вовсе за тебя замуж не хочу.

— Дура ты, — говорю, — упрямая! Вот начнут поляки русских людей на Москве бить, и до вас доберутся. Тогда пожалеешь, да поздно будет. А мне-то, по правде сказать, тоже до тебя никакого дела нет. Пропади ты пропадом. Плевать я на тебя хотел. Один в Троицу поеду. Стало быть, не люб я тебе? А может, ты, Настасья, теперь с лысыми гуляешь?

Слово за слово, поругались мы с Настёнкой накрепко. И пошел я домой на Троицкое подворье. Поеду завтра в Троицу и сюда не вернусь.

Февраля 15-го дня

Хоть и дура, а все же жаль ее здесь на погибель оставлять. Не поехал я покамест в Троицу, а послали мы туда сына боярского Якова Алеханова. Подожду, погляжу, что дальше будет. А то ведь, если грянет беда, кто ее, дуру, вызволит? Но сам я к ней отнюдь больше не поеду.

Февраля 17-го дня

Сегодня видел на Мясницкой, как москвичи поляков задирали.

— Скоро, — говорили, — собаки вас отселева за хохлы потащат.

А польская стража знай себе едет, словно не слышит. Но был с поляками какой-то русский изменник, он сказал:

— Вольно вам ругаться. Начальники не велели вас трогать — молите Бога за пана Гонсевского и бояр. А попробуйте мятеж учинить, тогда увидите, кем будут собаки насыщаться. Оружия-то у вас нету.

— А мы вас шапками закидаем! Вас мало, а нас будет тысяч семьсот! Убирайтесь в свою Литву!

Прознали московские люди о рязанском ополчении, вот и осмелели. А изменники бояре убоялись Ляпунова, что он придет и воздаст им по делам их за все подлости. И послали украинских литовских казаков воевать рязанскую землю. Теперь нам бояре врут, что те черкасы повсюду побивают мятежников, и Рязань скоро возьмут. Да только никто боярам не верит.

А в торжище люди говорят: дескать, Ляпунов у поляков город Пронск отнял, а черкасы пришли и в том Пронске Ляпунова осадили. Но тут другой верный воевода, князь Дмитрий Пожарский, вышел из своего Зарайска и Ляпунова из осады вызволил. А черкасы тогда пошли брать Зарайск, по Пожарский их оттуда прогнал. И черкасы все разбежались. Теперь, говорят, пойдет Ляпунов скоро Москву свободить.

Февраля 25-го дня

Послали мы Спирю Булаву в купилище хлебное на Болото, в Заречье, овса купить. Совсем немного времени миновало — влетает наш Спирька обратно, лицом багрян, глаза навыкат, руками машет и кричит:

— На Болоте хохлы наших бьют!

— Врешь! Неужто бьют? За что?

— Не знаю: сам не видал, люди сказывали: так я с полпути назад поворотил.

— Что ж ты, не мог толком разведать?

— Я разведаю, — сказал я. — А вы затворитесь покрепче и наружу не ходите, пока я не вернусь.

Вскочил я на нашего аргамака белого с пятном на боку (для него-то и овес был надобен) и поскакал борзо на Пожар, оттуда на реку, а по реке к Болотному торжищу. И еще не доехал я до Болота, как уже всё доподлинно сведал от людей.

Что пришел поляк в купилище купить четверть овса. Да присмотрелся, почем русские покупают, и видит, что дают за бочку рубль. И хотел он купить тою же ценою. А торговый мужик увидал хохла и назвал цену вдвое.

— Зачем товар дорожишь? — осерчал хохол. — Люди у тебя по рублю покупали, а ты с меня по два дерешь. Не убавишь ты цену — я пойду и там куплю, где люди по закону продадут.

— Ступай, поищи, — говорит мужик. — Я с тобой насилу не торгую. А только ляхам на этом базаре не покупать дешевле.

Поляк пуще разгневался.

— Как смеешь грабить меня? Разве мы не одному государю служим?

— А зачем твой государь король, старая собака, нам до сего дня своего щенка не прислал, как было уговорено? А теперь он уж нам не надобен. И вам бы всем, хохлам, идти отсюда вон, пока живы.

Тут поляк выхватил саблю, а мужик прочь побежал, жалобным криком на помощь призывая. Тогда повыскочили из лавок московские люди, числом до сорока, и к поляку кинулись. Теперь уже и сам он с воплями предался постыдному бегству. А тут подоспели другие поляки. И составилось мордобитие.

Сведав все это, я приехал сам на Болото, и увидел: прискакали конные роты и дерущихся разняли. И сам Александр Гонсевский по торжищу разъезжает и народ увещевает. Я поближе втерся и стал слушать.

— Что же вы, милые друзья, бунтуете? Разве забыли свое крестное целование?

Гонсевский русскому языку навычен. Вдруг заметил я среди собравшегося народа не кого-нибудь, а саму Настасью Федорову, упрямую и глупую девицу. Спешился я, и, коня в поводу ведя, подошел к ней.

— Челом, — говорю. — Какие вести? Здоровы ли ляхи, что в вашем монастыре стоят?

Гонсевский меж тем вещает:

— Не надейтесь на ваше множество! Нас немного, но мы такие здоровые молодцы и бесстрашные воины: вашим великим ратям случалось от малых польских отрядов в поле бегать.

— Подлец ты, Данило, — говорит Настёнка. — Как только мог твой поганый язык повернуться, такое на меня возвести, что я с хохлами гуляю. Я тебя теперь вовек не прощу.

Гонсевский говорит:

— А у королевича были в Литве дела неотложные, потому он к вам долго не ехал. Но теперь уже скоро приедет, и всех мятежников сурово покарает. И не ждите тогда прощения!

Настёнка заплакала, а мне жаль ее стало.

— Ладно уж, — говорю. — Зачем старое поминать? Ты меня прости, я сказал не поразмыслив. Но ведь и ты меня обидела: малым возрастом попрекала, замуж за меня идти отказывалась, да еще щенком обзывала.

Гонсевский говорит:

— Вы, москвитяне, народ бессовестный и неблагодарный. Сами же молили короля вам поспособствовать, королевича на царство прислать. А теперь вы его величество старой собакой называете, а королевича щенком. Покайтесь и образумьтесь, пока не поздно!

Настёнка отвечает:

— Добро. Коли ты покаялся и прощения просишь, я тебя, так и быть, прощаю, — и помалу перестает слезы проливать. — И сама впредь клянусь тебя не обижать и поносными словами не грубить. А что ты возрастом мне едва до носа достаешь, то не твоя вина, а изволение Божие.

— Мы вам никакого зла отнюдь не хотим, — говорит Гонсевский. — А хотим с вами мирно жить. Мы на то здесь и поставлены, чтобы охранять тишину и мирное спокойствие.

— Стало быть, помирились? — говорю я. — Ладно, раз так, собирайся скорее и поедем в Троицу, пока здесь беды не случилось.

А кто-то из московских людей крикнул Гонсевскому:

— Если вы мирного спокойствия желаете, то убирайтесь вон отсюда! А мы уж сами себя соблюдем! Пока мы ваши лысые головы кругом себя видим, да в Кремле латинское пение слышим — где уж тут быть миру? Да у нас, на ваши хари глядючи, все кишки переворачиваются!

— Не вам, друзья, нас из Москвы выгонять. Король с королевичем нас не на то здесь поставили, чтобы мы уходили, когда вздумается, или когда вы прикажете.

Настёнка опять в слезы:

— Да как же я уйду, Данилка? Как оставлю царевну Ксению и прочих добрых инокинь? Я уже с ними обвыкла жить. А у вас в Троицком монастыре, небось, все монахи пьяницы и греховодники. Кто меня, сироту, защитит?

— Вовсе они не пьяницы, — ответил я. — А если кто и греховодничает помаленьку, то ведь я тебя не оставлю в беде. Уж как-нибудь тебя уберегу. Зато в Троице ты будешь от поляков неопасна: они уже обломали зубищи о нашу преславную обитель, вдругорядь не полезут. Думай, Настасья, решайся, а то поздно будет.

Один торговый мужик Гонсевскому крикнул:

— Долго ли нам еще ждать королевича? Уже терпению нашему скоро конец!

Гонсевский сказал:

— Дайте месяц сроку. Будет вам королевич, не сомневайтесь! Ждать осталось не долго.

Настёнка сказала:

— Дай мне сроку поразмыслить до Христова дня.

— Так это же целый месяц!

— Не месяц, а три седмицы всего. Не можно мне в Великий пост из обители, меня приютившей, убегать.

Ну, я и согласился. Пускай поразмыслит. И пошли мы с ней с горки кататься. А народ с площади Болотной тоже стал расходиться.

Марта 3-го дня

Ляпунов взял Серпухов.

Бояре Московские, изменники, во главе с Федькой Андроновым и Мишкой Салтыковым, пошли к патриарху и давай его ругать: от тебя-де вся смута идет. Ты письма слал, чтобы города против королевских людей ополчились и в Москву шли бить поляков и нас. Вот бери теперь бумагу и пиши ляпуновцам, чтобы ворочались по домам.

— Я писем не писал, — ответил святейший Гермоген. — А буду писать, если король сына своего не пришлет и не крестится королевич в истинную веру, как было обещано. А если пришлет и если крестится, тогда я с охотой отпишу рязанским людям, чтобы вернулись в домы свои.

— Ну, святейший, довольно мы твое бесчинство терпели, — сказал Федька Андронов. — Ты своими воровскими выходками конечно свой чин осрамил. И не надейся, что охранит тебя твое достоинство.

Побежал Федька к Гонсевскому и сказал, что патриарх несомненно взбесился и надобно его в темницу заточить, пока он еще большей смуты не поднял. Гонсевский послушал Федькиного совета и повелел Гермогена бросить в темницу. Что и было немедля исполнено.

Испокон веку на Москве не совершалось дела постыднейшего!

Сегодня восемь иноков и шестнадцать слуг с нашего Троицкого подворья снялись и поехали с пожитками своими в Троицкий Сергиев монастырь. Здесь теперь изрядно обезлюдело. И мне бы давно пора уехать, да вот из-за глупой Настёнки все мешкаю.

А денник свой, кроме сего листа последнего, я с иноками в Троицу отправил и наказал передать Аврамию. Там писанию уцелеть способнее. А здесь каждодневно невесть что может учиниться.

Марта 5-го дня

Расшумелся народ на Пожаре против Фроловских ворот. Пошел я туда, смотрю: толпа тыщи в три стоит детей боярских и посадских людей, и разного прочего народа. И кричат:

— Подайте нам Федьку Андронова да Мишку Салтыкова! Мы их, еретиков поганых, в клочки порвем! Почто они над патриархом глумятся? Под лед их, нехристей! Бороды им вырвать! Зачем они, собаки, позволили ляхам в Кремле латинский костел состроитть? Они, верно, хотят патриарха латинским пением до смерти уморить! Выстрижем, братцы, боярам хохлы на головах, пускай красуются!

Выскочили польские рыцари с немецкими наемными стрельцами, стали толпу разгонять. Драки сильной не составилось, поелику москвичи были безоружны и не стали с одними кулаками на копья и сабли лезть.

Марта 14-го дня

Скоро Вербное воскресенье, а праздника-то, похоже не будет. Ведь на Москве издревле ведется, чтобы в сей день патриарх на осла верхом садился и от Лобного места ехал во Фроловские ворота; а сам царь чтобы ослика под уздцы вел. Потому что, ежели кто не знает, господь наш Иисус Христос таким же способом, то бишь на осляти верхом, въехал в град Иерусалим.

А у нас нынче царя нет, а патриарх в темнице. Какой уж тут праздник? А народ уже стал в город стекаться отовсюду по старому обычаю, и если не сделают поляки праздника, люди несомненно взбунтуют.

Марта 17-го дня

Гонсевский все же вывел Гермогена из темницы, позволил еще раз взглянуть на свет Божий, да на осляти проехаться. А вместо царя вел помянутую скотинку боярин Гундуров.

Где-то в дальнем посаде случилась все же у русских людей с польскими стычка, опять Гонсевский разнимал.

Марта 18-го дня

Великий понедельник.

Уже всем ведомо, и полякам и нашим, что ополчения подходят к Москве. Идет из Коломны Прокофий Ляпунов с рязанцами, из Тулы — Заруцкий с казаками и с Маринкой (тоже вот, нашлась избавительница — и ведь против своих же единоплеменных идет!). Из Калуги князь Трубецкой ведет бывшую царикову рать. Еще ждем из Зарайска князя Пожарского; также и других воевод упоминают и полки из многих городов.

У нас в Китае городе в рядах лавки открыты, а торговля бойко идет. Люди же москвичи глядят хитро да меж собою пермигиваются: мол, как придут наши братья с городв, мы тотчас как один все подымемся на литву! Только перья полетят!

А извозчики московские в Белом городе и в Китае толпятся, кучно на улицах стоят праздно, в тулупы кутаются. Ежели что, они своими санями улицы запрут, и полякам конным будет не повернуться.

Поляки же из Бела города и Земляного собираются все в Кремль и Китай, да пушки тащат туда ж.

А Настёнка, дура, хочет ждать до Христова дня. Вот придут ополченцы, начнут Девичий монастырь брать приступом, тогда вспомнит, как я ее поторапливал.

Мая не знаю какого дня

Они мне запретили писать, велели смирно лежать, но ведь от такого безделья и тоски я только пуще могу расхвораться. Не дай Боже, увидят — тотчас бумагу отнимут.

Настёнка

Июня 16-го дня

Позволили мне наконец-то денник писать, и из больницы на свет Божий выходить, вернули бумагу, и перья, и чернила.

Теперь только солнышко стало припекать, а весна, сказывают, была дюже холодная. Хлеб, сказывают, теперь не уродится. Конечно прогневался Господь на нас: мало литвы, теперь еще и голода ждем.

А в больнице у нас, осмелюсь сказать, великая теснота и смрад от множества хворого народу. Воровские казаки и литва по селам и городам лютуют, христианам носы и уши режут, на угольях людей поджаривают, и еще такое творят, что и написать нельзя. И все эти калеки злосчастные к нам в Троицу приползают и молят о помощи. Архимандрит же Дионисий всех сирых велит утешать и лечить и кормить из житниц чудотворцевых. Оттого-то у нас и теснота. Хоть и построили новые палаты больничные, а места все равно не хватает.

А Настёнка меня лечила по новому лечебнику: есть у нее такая книга премудрая. Инокини в Девичьем монастыре ту книгу составили сами: что с иноземных писаний перевели, что из наших старинных книг взяли, а что и от своего ума добавили. У нас в России теперича лекарское искусство премного изощрилось, почище чем у немцев. И я от Настёнкиного попечения многих скорбей натерпелся. Ведь когда старец Серапион у меня из боку пулю вынул, допрежь того меня водкой опоив, то сделался на боку у меня горячий чирей, весьма ужасный и большой и сильную боль рождающий. А потом уж началось лихорадное биение и огонь во всем теле воспылал, и тогда я в беспамятсво впал. Никто же не верил, что я жив останусь. Но Настёнка меня отнюдь не покидала, а читала свой лечебник, и всё прочитанное немедля на мне испытывала. И прикладывала к чирью пластыри из хлеба, на вишневом соку печеного, и из муки овсяной, и разную мерзость, о которой не хочу и говорить. И давала пить вино с петушиными мозгами, и какие-то камни толченые, и прочая. И не осталось, думаю, ни единой врачебной пригоды, коей бы она меня не попользовала. Как же мне было не выздороветь!

Сказывают, однако, что всё сие травное и животное и каменное лекарство лишь тогда на пользу бывает, когда подается вкупе с укрепительными заговорами и с ведовским искусством. Лучшее же и скорейшее исцеление бывает от приложения к святым мощам. И Настёнка любезная, движимая добрым ко мне побуждением, шептала и заговоры надлежащие, и даже на праздник Вознесения заставила служек больничных меня ко гробу святого Сергия приволочь; я же был в нецывенье и отнюдь ничего не разумел.

Теперь хочу я должным порядком рассказать о московском разорении, и как я был ранен, и про великие сражения, и о гибели царствующего града Москвы, чему я был самовидец. Только нынче я устал и поздно уже.

Июня 19-го дня

Тому назад ровно три месяца, в Великий вторник, марта в 19-й день, началось это ужасное и злоубийственное несчастие, когда за три дня и две ночи не стало великого города Москвы, ибо Божьими судьбами постигла ее, по грехам нашим, участь Содома и Гоморры.

Утром ходил я по Никольской улице, было тогда еще в городе тихо. А у Никольских ворот извозчики стояли кучно с длинными санями, так что трудно было меж ними пробраться.

— Чего, мужики, вы тут встали? — спросил я их вежливо. — Али возить некого?

— А нам, малец, тут больно хорошо постоять-то. Гляди вон, какие в небе облака чудные. Вот мы и гадаем, чей это там образ — то ли медведя, то ли волка.

А сами посмеиваются да на ворота поглядывают. А за воротами, за Неглиной речкой, поляки пушек приволокли несколько десятков, со стен Бела города снятых. И сами возле пушек суетятся. Вот увидели они извозчиков, подошел ротмистр и стал просить мужиков:

— Друзья, пособите пушки на стену поднять.

— На которую стену?

— Да на эту же, под коей вы стоите. На Китаегородскую.

— Нет, государь, не можно. Не наша это работа. Вот вы у нас, православных москвичей, оружие побрали, так мы уже отвыкли, не знаем, как его в руки взять.

— Что ты мелешь? Берите пищали и несите на стену, а мы вам за каждое орудие по три деньги заплатим.

— Никак не можно, боярин. Тяжелы пушки-то.

— Вы же все равно праздно стоите, бездельничаете.

— А нам вольно тут стоять и отдыхать.

А тою порой несколько мужиков на стену поднялись и крикнули сверху:

— Братцы, поберегись! Тут ведь, гяньте-ка, уже есть какието пушки; так их надобно вниз покидать, чтобы было куда новые ставить.

И сбросили пушку наземь. Бух, бах! Поляк едва отскочить успел. Ну, ляхи крепко осерчали и кинулись извозчиков бить. А те им сдачи. Тут и я получил в глаз. И отошел прочь, поскольку не силен я в кулачном бою, да к тому же еще поляки стали сабли доставать.

Драка составилась порядочная. И побежал я на Троицкое подворье оповестить братию. А навстречу мне уже народ валит с дубьем да с каменьями. «Бей литву!» — кричат.

Прибежал я в монастырь Богоявленский, поведал всем, что идет дело к новому пролитию христианской крови. И, похоже, ополченцы уже подходят к городу. И надобно либо идти поляков бить, либо свои животы спасать.

Сам же я наскоро оседлал коня и поехал обратно к Никольским воротам. И, чая любых нежданных случаев, Аврамиеву отпускную грамоту для Настёнки не забыл прихватить.

А дела повернулись скверно: не успел я достичь места боя, как из Кремля выехало конное войско: рыцари в доспехах железных, с длинными копьями и саблями. Москвичи же еще пуще разъярились, палками машут, камнями в литву кидаются, а извозчики поперек улиц сани расставляют. Кто-то крикнул:

— Пожарский уже на Сретенской! Крепись, православные!

Услыхали это поляки, и тотчас оставили все сомнения, поскакали прямо на толпу и стали всех без разбору копьями колоть и саблями рубить до смерти. А безоружным куда против оружных? И наши показали тыл пособием бегства. А поляки за ними грозно устремились, словно река бурливая, и без сожаления москвичей поражали копьями в спины. А потом стали ворота сбивать и во дворы вламываться.

Я тоже был без оружия, и отступал к монастырю. И видел я своими глазами, как поляки ворвались в церковь Зачатия Божия, и укрвшихся там московских людей наружу повытаскивали и порубили всех в мелкое крошево.

Прискакал я снова на Троицкое подворье, кричу:

— Милостивые государи и братья! Поляки наших бьют до смерти и Божьих храмов не щадят. Надобно из Китая города отступать, ибо сейчас они сюда в монастырь вломятся. Не мешкайте отнюдь, не губите жизней своих ради спасения прижитого добра, бегите кто в чем есть задними воротами!

И сам тотчас же помянутыми задними воротами из монастыря выскочил, и Неглименскими в Белый город счастливо утек.

А в Китае творилось великое низлагание. Вопли терзаемых заглушали даже звон набатный, а народ валил толпами из всех ворот, что были не заперты, в Белый город. Многие же были кровью обагрены и на снег падали в неможении. И все добро свое люди москвичи оставили литовским расхитителям. А те, небось, и рады были такому нежданному богатству (или, может, давно чаяли его — не знаю). Но пуще всего, думаю, враги наши ликовали оттого, что могут столько безоружных православных христиан побить, себя смертной опасности отнюдь не подвергая. Еще и тем поляки себе поспособствовали, что многие ворота в Китае городе держали всегда закрытыми или полузакрытыми. Оттого составилась, говорят, у Варварских ворот и у Неглименских давка великая, так что многие до смерти задавились. А я потому лишь счастливо ушел, что рано постиг нужду бегства, и уходил из первых.

Поскакал я к улице Никитской. В Белом городе уже во всех церквях звонили к битве. На Тверской народ натащил саней, и бревен, и лавок, и столов — насыпали вал высокий и за валом засели; и на Никитской то же.

Я туда, за эту насыпь рухлядную насилу с конем перебрался. Там народу тьма, а пищалей-то мало, одна на сто человек. Остальные с дубьем. И на крышах засели, и за заборами. Даже бабы тут были — не побить, так хоть полаять нехристей за всю грубость их и пакостные дерзновения.

А поляки уже скачут на нас из Китая города. А вернее сказать, это были немцы наемные, коих поляки в Москве держали до двух тысяч. Наскочили они со своими длинными пиками, а через завал не могут перебраться. Тут мы их каменьями закидали. А малые отроки с крыш на них лили помои.

В первый раз немцы отступили, но нисколько не смутились, и ударили в другой раз. Не почестно же им, удалым богатырям, коим за службу столько денег из царской казны плачено, перед нами безоружными немочь показать. Стали они из пищалей нас поражать, а иные спешились и завалину нашу начали растаскивать.

Но мы и в этот раз отбились, хоть и с превеликим трудом. И у нас убитых было человек до ста, а у немцев всего трое. Тогда увидели наши такое неравное проистечение брани, и те, кто был вовсе безоружен, стали по переулкам разбегаться. Немцы же, урядившись грозно и стройно, налетели в третий раз. И не смогли мы удержать их натиска, и отступили и попрятались по дворам и закоулкам. Мне же милостью Божией удалось от убитого немца бердыш подхватить. И укрылся я в переулочке тесном с полусотней товарищей москвичей.

Немцы же вниз по Никитской устремились. А когда последние из них мимо нашего переулка проезжали, мы выскочили внезапно и поразили их в тыл сильным поражением. Другие наши так же стали воевать: выскочат вдруг, побьют нескольких еретиков, и обратно спрячутся.

А немцы вертелись, туда и сюда кидались, а не знали, куда им обратить свою силу: все ворота затворены, заборы высоки, а камни да стрелы в них отовсюду летят.

Мы засели во дворе торгового человека Козьмы. Хозяин нас во двор пустил охотно, и ворота за нами накрепко заложил. А сам с женою и дочерьми в подклети укрылся, ибо не способен был к ратному промыслу ради тучности своей и робкого нрава.

И в том дворе мы долго от немцев отбивались и накрепко сидели. А потом немцы перестали нападать и поспешили все с Никитской прочь. И мы стали в черед ходить к хозяину в подклеть пива испить.

По малом времени сведали мы от новопришедшего человека, что русские ополченцы взяли Тверские ворота Белого города, и немцы поспешили туда, желая ворота у ополченцев отнять.

Возрадовались мы такой вести, и воспряли духом, ибо чаяли скорую подмогу и конечное на врагов одоление. И пошли новый вал городить поперек Никитской.

Но не успели этого дела довершить, ибо напали на нас польские роты. Пришлось нам снова по дворам прятаться, и опять ничего не могли враги с нами поделать, ибо было нас много, и разбежались мы розно во все стороны и отовсюду нежданно на них выскакивали.

И тогда вложил сатана в их злонравные сердца коварное и душепагубное умышление, как разорить и конечно погубить и нас, и весь царствующий град. Стали кричать: огня! огня! Поскакали польские и литовские люди с факелами, с паклей горящей, с охапками соломы, стали огонь под дома подкладывать и во дворы метать. А мы, безоружными будучи, как ни тщились, не умели помешать им исполнить это злоубийственное намерение. И во многих местах огонь занялся. Мы же, где могли достать, тушили, а поляки нам сильно в том препятствовали и пуще разжигали.

Наконец прискакали к нам на подмогу ополченцы, и поляков с Никитской выгнали. Тут и ночь настала, но не сделалось темени, ибо дома горящие ярким светом в ночи сияли.

Всю ночь мы без устали пожар тушили, но полностью в этом не преуспели, ибо ветер гнал огонь и дым прямо на нас. Поляки же до утра отдыхали в Кремле и в Китае городе.

К утру же я до того уморился, что ног под собою не чуял. Едва добрел я до того двора, где коня своего оставил. По счастью туда пламя не достигло. И там я поспал недолгое время. А потом поехал в Чертолье, ибо сведал, что туда большая русская рать пришла.

Поистине так и было: воевода Плещеев привел туда немалое войско. Они теперь ставили туры напротив Кремля и хотели по Кремлю из больших пушек бить. Спросил я у ратных людей, не было ли приступа к Девичьему монастырю. Они же ответили, что-де заперлись в монастыре немцы и поляки, а возитться с ними теперь недосуг: вот Кремль возьмем, они сами сдадутся.

И стал я им помогать туры готовить. А они спрашивали, отчего я так лицом черен, и надо мной смеялись.

— Я, — говорю, — всю ночь глаз не сомкнул: гасил огонь, спасал город. Недосуг мне было умыться.

Отерся я снегом. Тут мы увидели, как поляки снова поскакали из Кремля с огнем город жечь.

— У нас не зажгут, — сказали ратные. — Вон как мы крепко стали. Скоро начнем палить по Кремлю, так они забудут на вылазки ходить. А на той стороне князь Пожарский пусть хохлов отбивает. А то они, глядишь, и вправду полгорода выжгут. Вон как пламя-то занимается.

И так, мирно и покойно беседуя, мы наряд уже почти изготовили, и ядер принесли. Вдруг раздался за спиной у нас польский боевой крик и трубная музыка. И наскочило внезапно сзади несметное пешее войско.

Товарищи мои не могли ни пищалей развернуть, ни к бою урядиться.

— Братцы, бежим! — только и было слышно.

Я же, по природе естества

своего любопытен будучи, спрашивал у ратных на бегу, откуда у них, так крепко вставших в Чертолье, в тылу поляки оказались.

— Со льда! — ответили мне. — Водяные ворота мы не затворили! Не чаяли от них, бесов, такого злого ухищрения, что они по реке к нам в спины зайдут.

И было великое смертное низлагание, потому что поляки нас жестоко преследовали и безжалостно в спины уязвляли. Я и сам едва ушел; уже погибели чаял, да конь выручил. А был бы пеш, там бы и остался вместе с тысячами других. Едва успел выскочить Чертольскими воротами, да со мной еще один сын боярский — имени его я не успел испросить — а он без шапки был и даже без оружия, всё бросил в поспешности бегства. И оставили мы полякам весь наряд огнестрельный, и зелье, и ядра, и обоз. Но они даже этой добычей не прельстились, единым губительным помыслом ведомые — как бы сжечь и испепелить великий царствующий град, славный меж народами, сердце Российской державы.

Укрылись мы во вражке, именем Сивцеве, что в Деревянном городе близ Арбата. Поляки же нас не преследовали, а сразу стали Чертолье жечь. И полетели на нас тучи дыма черного, и пламя огненное взметнулось за Белой стеной, свет солнечный затмевая. И не слышно было голоса человеческого из-за треска домов пылающих и опровергаемых кровель.

В скором времени огонь перекинулся в Деревянный город, и, ветром раздуваем, быстро разносился. И стало нам невмоготу в Сивцеве вражке от жара и дыма. И мы направились к Арбату. А в переулке нечаянно столкнулись с конными немцами. Они в нас стрелять принялись, и товарищ мой с коня упал. А меня пуля в ногу уязвила, а другая спину ободрала. Но тогда я мнил, что это раны не важные, и боли не примечал.

Поскакал я в другой переулок — там огонь мне навстречу, и жар словно в адской печи. Я в третий — там немцы, в четвертый — снова огонь. Долго я так метался, совсем разумения лишился от смертных тягот и отчаялся спастись. А порты у меня от крови намокли.

Сам не ведаю, как выбрался я из города живым. И оказался, по счастью, близ Девичьего поля. Кругом снег был усыпан телами человеческими: люди толпою из горящего города бежали, и многие, обгорелые или раненые, или дымом удушенные, здесь же на снегу падали и умирали.

А я все это едва различал, ибо от дыма и тяжкого утомления в глазах у меня смутилось, и вместо света Божьего видел я круги цветные, полосы радужные и звездное мерцание. А крика и плача всенародного я тоже почти не слышал, ибо в голове у меня будто колокол набатный бил неумолчно.

Подъехал я к монастырю Девичьему, достал грамоту, и давай кричать:

— Послание от келаря Аврамия! Игуменье от троицкого келаря грамота! Пустите, любезные господа, наияснейшие пане! Не пужайтесь, отворяйте! — а встал я к воротам целым боком, раненой же стороною к полю. — Али не знаете, — говорил я, — что мы с Аврамием присягнули государю Сигизмунду, и были за то премного пожалованы?

Долго я так под воротами ждал, и едва уже языком ворочал, и, верно, начал что-то не по чину говорить, ибо слуги смеялись, грамоту у меня принимая.

— Только не мешкайте отнюдь, — сказал я. — Грамоту тотчас передайте. Видите, уже вся Москва пылает. Я здесь ее подожду.

— Кого ее? — спросили меня.

— Как кого? Настёнку.

Потом я нечаянно с коня упал, и бывшее со мной далее помню отрывочно. Монашки хотели меня в свою больницу положить, а я кричал, что вовсе не ранен. Потом я будто бы деньги кому-то совал и хотел сани купить, чтобы Настёнку в санях везти в Троицу. Но да не продлю долготу слов суетных во утомление читающим!

Ту ночь я провел в Девичьем монастыре, и там мне раны промыли и завязали, но пуля в боку осталась. А утром в Великий четверг, когда поляки последние еще уцелевшие московские дома жгли, мы поехали с Настёнкой в Троицу. А с нами еще несколько саней с людьми и запасами, не знаю чего ради посланных из Девичьего монастыря в обитель чудотворца. Думал я Настёнку везти, а вышло, что она меня везла. Я же был в нерассуждении.

По дороге, Настёнка сказывала, мы еще полные сани наложили немощных и раненых из числа жителей московских, разбежавшихся из пылающего града. Этими немощными и замерзающими был весь снег вокруг Москвы тогда усыпан, словно дно морское песком или небо звездами. Потому что не смогли наши помешать полякам исполнить все зло умышления их: и был весь город сожжен дотла, кроме Кремля и Китая, где сами поляки засели.

А приехали мы в Троицу вместе с князем Пожарским, который храбрее всех сражался в Московском сражении. И не поляки его победили, а огонь, ибо ветром гнало пламя и дым на наших, а поляки за огненной стеной укрывались безопасно и оттуда стреляли. А когда князя Пожарского, кровью истекающего, уносили из огня верные воины, он бился на руках у них, и слезы из очей его ручьями текли, и кричал он: «О, если бы мне умереть! Лишь бы не видеть того, что глаза мои ныне увидали!» Так он о гибели великого города скорбел.

Теперь надлежит мне поведать о важных делах, в Московском государстве бывших, пока я без памяти лежал. А Настёнка мне писать мешает и всячески претит, говоря, что мне вредительно писанием утруждать свое больное и скорбное естество и силу телесную истощать. И грозит бумагу отобрать, как литва у святейшего Гермогена отобрала.

Вот, с Настёнкиных слов, вкратце о бывшем в проистечение названного

Поелику он нездоров еще, и конечно мне писательством своим опостылел, и одеяло у него опять в чернилах, а спросят с меня, а я грамоте и сама навычна, пусть Данило не показуется чрезмерно своею книжностью, сам пишет криво и устава не блюдет, я бумагу у него побрала, а на лоб ему такой налепила пластырь, что он забудет как перо очинять, и о чем ему писать, если он в постели лежал и момотал тщетное, а ежели открывал глаза, то всё ему чудилось, будто мы в осаде, и он о Сапеге с Лисовским спрашивал или выведать пытался, не видал ли чего во сне пономарь Иринарх. Сего ради отсель и впредь писано мною, Настасьей Федоровой.

Когда я из Девичьего монастыря уезжала, от Москвы одни угольки остались. Только стены городские торчали посреди золы. Были стены Белые, стали черные. А еще печи. Домов нет, а печи стоят, и тоже все черные, и дымок над пепелищем курится. Туда б еще чертей, был бы сущий ад. А если хохлов сажей намазать, то будут в самый раз черти.

Таков был город Москва, когда я оттуда уехала. А уехала я того для, чтобы вот этого болящего отрока привезти в Троицу. А вовсе не потому, что я замуж за него хочу. Ох, ох, Данилка, бедный ты мой сиротка! Видел бы ты себя с моим пластырем, уж ты бы посмеялся. А я в Данилкиных глазах с видом скорбным показуюсь, а когда невтерпеж посмеяться, то отворачиваюсь.

Ляпуновцы пришли и ляхов с Белой стены согнали. Заперлись ляхи в Кремле и в Китае городе. А пепелище московское досталось ополчению. Там под угольями уцелели многие погреба с ествой и винами. А поляки воронами кормятся и кошек покупают по рублю.

Здесь в Троице кормят вкусно, и монахи добрые. Они всех сирот жалеют, и увечных, и хворых. И даже нарочно их повсюду собирают и сюда привозят.

Что еще написать? Король Жигимонт нечестивый все-таки взял Смоленск. Но добычи ему никакой не досталось. Потому что храбрые смольняне отнесли все, что было в городе хорошего, в главную церковь. И туда же пороху натащили, и заперлись там. И когда поляки захватили город, смольняне сами себя в церкви взорвали вместе со всем добром.

Королевские воины очень рассердились и отказались впредь воевать русскую землю бесплатно. И пришлось королю возвращаться в Польшу. Получилось, что град Смоленск дважды себя прославил: первое, что так долго не поддавался и не позволял королю на Москву пойти; второе, что заставил его в Польшу вернуться.

А послов московским, митрополита Филарета и остальных, поляки в плен взяли и увезли в свою землю. Потому что послы до конца крепились, Жигимонту не присягали, а боярских грамот не слушались, ибо грамоты были без патриаршего рукоприкладства.

А когда я с матушкой и с батюшкой жила в нашем поместье в Липовке близ города Курска, и когда мне случалось захворать, а я тогда была маленькая, матушка мне тоже всякие пластыри любила ставить. Но матушка лечебников не читала, ибо книжного почитания не разумела. А меня научили старицы. А матушку с батюшкой убили воровские люди Ивашка Болотникова тому назад четыре лета. А поместьице до тла разорили, рожь всю побрали, людишек добрых землепашцев с земли согнали и в свое воровское войско забрали. А меня, совсем юную отроковицу, Господь уберег: монашки меня взяли на попечение.

Делагарди взял Корелу и теперь хочет Новгород взять. К нам в Троицу он писал, чтобы мы избрали царем королевича шведского: Карла или Филиппа. Но соборные старцы сказали: довольно с нас королевичей. Польскому уже крест целовали, и что видим? Поляки Москву сожгли. Разве теперь шведскому поцеловать?

А я не хуже Данилки пишу, верно, Данилка? Пусть он меня дурой не считает. Нынче я прочла, что он тут обо мне понаписал. Это всё, любезные господа, есть выдумка, ложь, навет, вранье и глупая небылица. Вот я сейчас молебен послушаю, а потом все непотребные словеса, меня касательные, чернилами замажу.

А еще надобно о том упомянуть, что объявился в Иванегороде еще один ложный царь Димитрий. Как только им, ворам, не наскучило это имя принимать.

А Сапега, говорят, хотел к Ляпунову на службу пойти, против своих же поляков воевать. Но Ляпунов его не принял, или они о цене не столковались. И Сапега решил не мудрить и стоять, как и прежде, за поляков.

А у Данилки и вправду есть грамота от Жигимонта на поместье, село Горбатово Нижегородской веси. Только теперь Жигимонтовыми грамотами можно печь топить — нет у них силы. Ведь Жигимонт раздавал поместья беззаконно, он не царь. Так что ты, Данило, не кичись и помещиком не величайся. А будешь мне перечить, я тебе такое составлю лечебное снадобье, век не забудешь. Вот хоть бы это, из лечебника моего: «кал котовый или кошкин смешай с горчицею, и тем шелуди мазать — сгонит, и волосы нарастут.» Радуйся, Данилушка, что ты не шелудив.

Июня 29-го дня

Ну дура ты, Настасья, сущая дура. Эких нелепиц написала. Испортила книгу неискусными словесами и мысленками неизящными. Попробуй еще мне какой-нибудь пластырь налепить — я тебя саму кошачьим калом полечу, сама шелудями покроешься.

Но не время теперь с девками пререкаться и суесловить. Раны мои зажили, и скоро мы с Аврамием под Москву поедем: со святою водой, с письмами, со всякими воинскими запасами. Аврамий там уже трижды побывал, пока я хворостью болезненной скорбел. Там, у Ляпунова, наших троицких слуг 50 человек воюют, и несколько старцев для ободрения унывающих. Архимандрит же наш Дионисий о нуждах войска неустанное попечение имеет, а сущие под Москвой воинские люди всегда к исходящим от дома Пресвятой Троицы советам и душеспасительным словам уши преклоняют.

Может, потому-то Сапега, ныне с жестоким лютованием по селам сбирающий корма для осажденных поляков, отрезает уши и носы пленным и даже мирным безоружным христианам. Ибо хочет, безбожный пес, чтобы не слышали русские люди слов Господних, устами троицких иноков изрекаемых, и не обоняли фимиам благодати Божией, изливаемый на них Духом святым, ради молитв великих преподобных отцов наших чудотворцев Сергия и Никона.

Архимандрит Дионисий велел новых больниц понастроить в монастыре и в слободах, и отовсюду велит собирать обиженных и увечных. У нас в Троице калек собралось величайшее множество и несметные толпы, по двору пройти страшно: как в худшие осадные времена, кругом стоны и плач, и тела истерзанные. А казны монастырской Дионисий нисколько не жалеет на дело богоугодного вспоможения убогим: всех кормят и одевают и обувают и кров дают. И платят щедро всякому, кто больных лечит, или пищу им варит, или шьет одежду. Не зря наша казна так сильно оберегалась и долго сохранялась от всех врагов: теперь пусть послужит делу праведному.

Сказывает Аврамий, что в российском воинстве, которое на пепелище московском стоит и поляков осаждает в Кремле и Китае городе, ныне раздор и нестроение великое. Казаки Ивана Заруцкого и Маринкины, также и люди князя Трубецкого — бывшие воровские слуги, сильно злобствуют на Прокофия Ляпунова и его храбрых ополченцев. Прокофия же они не любят за суровый нрав и за то, что он их буйную и неуряженную и бесчинную рать хочет к правде и справедливости преклонить, и порядком урядить, и на святое дело бескорыстного служения вере и Российской державе вдохновить.

Скоро мы поедем, а Настёнка скудоумная, на наглости и насмешки дерзостная, нелепым образом девица, пусть тут остается и мне завидует. Дионисий и монахи на нее не нарадуются, как она за болящими ходит. И вправду многие страдальцы ее усердием быстро исцеляются: мню, не столько от лечения, сколько от страха перед снадобьями Настенкиными, и перед книгой ее ведовской.

Июля 14-го дня

На пожарище московском, в стане Прокофия Ляпунова на поле Воронцове близ речки Яузы.

Пока Аврамий с братией кропят святою водой стены Белого города, я по стану хожу и всякие тайные Аврамиевы промыслы исполняю.

Поистине достойно удивления это великое войско, стоящее на пепелище. Земские с казаками стоят порознь, и не столько поляков опасаются, сколько друг друга. Заруцкий своим казакам поместья раздает, а Ляпунов своим земским. А Заруцкий у ляпуновцев отбирает и опять своим дает, Ляпунов же у казаков берет и снова своим возвращает. Есть тут у них поместный приказ: изба до потолка челобитными завалена, писцы денно и нощно перьями скрипят, а толку нет. Земские с казаками бьются меж собою за поместья до смерти. А бедные людишки чуть с голоду не мрут.

Сведал я, что Ляпунов хочет в цари позвать шведского королевича. А Заруцкий помышляет Маринкиного щенка, воренка, посадить на царство, только напрямик о том сказать пока не смеет. А еще у казаков ходят толки, не признать ли нового ложного Димитрия, что в Иванегороде сидит. Сейчас он, сказывают, воюет с псковитянами, хочет их городом овладеть. А Яков Делагарди осадил Великий Новгород.

А поляки, в Москве осажденные, кричат, что скоро к ним в помощь литовский гетман придет, по прозванию Ходкевич, с большою силой. Келарь же Аврамий от наших троицких лазутчиков наверное сведал, что Ходкевич далеко. А если кто и придет полякам на помощь, так только малый отрядик, в коем воеводами ротмистры Конецпольский и Кишка.

По сему случаю наши намедни поляков дразнили:

— Эй вы, лысые! — кричали. — Конец польский идет, еды вам везет, только одну кишку!

У поляков есть такое кушанье, рекомое «кишка»: набивают кишку мясом рубленым, коптят и едят. Ества превкусная, многую телесную силу придающая.

Поляки злобились и со стен в насмешников стреляли. Небось, давненько они кишок не пробовали; чаю, уж последних котов доедают. Их-то не жаль, а жаль добрых людей, неволею с ними в осаде сидящих: пуще всех Гермогена патриарха, коего в темнице держат тесной и морят голодом; также и Мишку Романова, сына Филаретова, с коим мы в былые дни в догонялки играли.

Новый Девичий монастырь доселе не взят: немцы и поляки уселись там крепко, а бедных инокинь себе прислуживать нудят. Изболелась душа моя за царевну Ксению: неужто судьбами Божьими ей еще новые страдания уготованы? Она ведь невинная душа; долго ли ей за батюшкины грехи терпеть? Смилуйся, Боже, над ней.

Еще узнал я, что сельцо-то мое Горбатово, видать, за мною все же сохраняется. Потому что, хотя и вправду поместья, Сигизмундом пожалованные, отняты у владельцев, но дана поблажка людям, у коих иных поместий вовсе нету. Стало быть, напрасно я туда не поехал. Надо бы время изыскать и посетить свое имение, пока его казаки не побрали.

Июля 20-го дня

У Кулижских ворот казаки пьяные напали на земских ратных людей, стали их бить и кафтаны отбирать. Келарь Аврамий мне сказал:

— Сбегай, Данило, посмотри, о чем шум.

Прибежал я, смотрю: драка учинилась изрядная. Земские вопят:

— Братцы, на помощь, совсем одолели дьяволы нечистые, казачьё окаянное! Бей их, братцы!

Вот явилась рать земская, навалились на казаков дружно, похватали их человек двадцать. А воевода Плещеев сказал:

— Нечего тут суды судить, время теперь лихое военное: по чести и по правде приговорить их пристало к смерти. Вяжите их, братцы, покрепче, да каждому камень на шею, да в воду их. Упокой, Господи, души заблудших рабов твоих, разбойных казачишек.

И тотчас же это было исполнено: бросили казаков в речку Яузу, только вода над ними запузырилась, и не стало их, словно и не было.

Келарь Аврамий, узнав о том, возмутился возмущением великим:

— Обида вышла казакам тяжкая. От такого корня дурной росток произрасти может. Опасаюсь теперь многого смертоубийства и междоусобной брани.

И пошел он в казачий стан со святою водой и крестом изукрашенным, казаков умирять.

Июля 21-го дня

Аврамий меня надоумил: в здешнем поместном приказе Сигизмундову жалованую грамоту переписать или, не переписывая, прямо под королевским рукоприложением поставить Прокофиево Ляпунова, Дмитриево Трубецкого и Иваново Заруцкого. Эти три правителя ныне в России главнейшие, выше них только Бог, они вместо царя у нас. К слову скажу: Ивашко-то Заруцкий грамоте не учен, имени своего написать не умеет, и того ради князь Трубецкой за него подписуется.

Казаки сегодня расшумелись. Я пошел посмотреть на их собрание, а меня не пускают: видят, что не свой, не казак, и гонят взашей, и даже грозят злыми угрозами и лают нелепыми словами.

— Всех вас, земских людей, — говорят, — за ноги подвесим и конями разорвем, чтобы товарищей наших в воду не сажали.

Хоть и не смог я самолично на тот казачий круг попасть, но сумел все что надо выведать у казачка молоденького: вина принес да простецом прикинулся, вот беседа и завязалась.

Казаки на Ляпунова измену возводят: выловили тех несчастных утопленников из речки и в круг принесли, и над мертвыми телами гневные речи говорили. А еще того хуже — нашли где-то грамоту, писаную Прокофием, а в грамоте сказано: «Люди добрые, православные христиане! Ведомо нам, как казаки вас грабят и обирают бессовестно. Потерпите еще немного, как и мы сами их терпим. Вот возьмем Москву, успокоим землю, тогда всех казаков сразу перебьем.»

Я как услышал о том, сразу к Аврамию побежал. А потом к самому Ляпунову. Но туда меня не пустили и на порог: заносчив стал Прокофий, не станет с неведомым человеком слова молвить. А сторожа Прокофиева мне сказали:

— Не печалься, малец: Прокофий Петрович теперь заняты, но им все ведомо; верные люди уже донесли о казацком злоумышлении.

А вскоре вышел из избы сам Ляпунов: телом крепок, мышцы толстые, лицом суров весьма и грозен, возрасту посреднего. Сел он на коня и поехал прочь, а прислужникам своим и дворянам крикнул:

— Казаки меня в изменники рядят, а вы и не заступитесь. Прощайте! А я в Рязани посижу да погляжу, как вы без меня будете с поляками управляться.

Дворяне да прислужники вмале замешкались, а потом повскакали все на коней и помчались воеводу догонять. Я тоже поехал. А Ляпунов уж далеко ушел: насилу мы его под Симоновым монастырем настигли.

Упали все с коней прямо наземь, и давай челом бить:

— Батюшка, государь Прокофий Петрович! Не губи! Пожалуй, ворочайся! Без тебя мы святого дела составить не возможем, Москву не освободим, а казаки нас всех порубают и поместья отберут. А мы уж за тебя порадеем, в обиду не дадим, мы и помереть за тебя рады.

Долго его упрашивали. Он в седле сидел гордо, хмурился, усы топорщил, молчал. Наконец умилостивился жалостными словами, поворотил коня и поехал обратно.

Июля 22-го дня

О горе лютое! О Боже милосердный, доколе не иссякнет фиал гнева твоего, на нас изливаемый?

Казаки Ляпунова убили. Заманили его на круг свой казачий. Он не смутился, пришел. «Никто не посмеет сказать, что я казачишек мятежных испужался».

Они ему грамоту суют:

— Ты писал?

— Нет, не я.

— Рука-то твоя!

Поглядел Ляпунов на грамоту пристально.

— Рука на мою похожа, но не моя. Это врагами делано. Откуда вы, братцы, взяли сие письмецо?

— Врешь, ты писал!

— Кабы я писал, я бы теперь не отказывался. Я вас, братцы, не боюсь — хотите, убейте меня! А Ляпунов отродясь не лгал и лгать не станет, хоть бы иради жизни своей. Всех казаков побить — мне таковое неразумное дело и в ум не войдет. А наказать вас пристало, чтоб не сеяли смуты в православном воинстве, да чтоб под честных воевод не копали. И я вас, братцы, видит Бог, накажу.

— Бей его! — закричали казаки. И ничего уже более не слушали: обнажили сабли и бросились всем множеством на Прокофия, и тут же его до смерти зарубили.

Июля 23-го дня

Земские ополченцы не только в скорби великой и унынии от гибели славного воеводы, но и в страхе и в ужасе от казаков. Ждут со дня на день, когда казаки их бить придут. Пока же до явного боя дело не дошло, но много бранных слов говорится и иных грубостей делается.

А Иван Заруцкий сказал:

— Я, — говорит, — премного печалюсь о Прокофии. Я его казнить не веливал, это мои люди по своему усмотрению распорядились. Но по правде сказать, печалиться нечего. Есть у нас и другие добрые воеводы. Вот хоть бы и я сам: чем не замена Ляпунову? Сами увидите: мы и без Прокофия литву будем бить не хуже.

А земские уже разбегаться начали: сегодня вологодские дворяне и дети боярские, до шести десятков, тайно ушли домой. И другие меж собою о бегстве уговариваются.

Июля 28-го дня

В казацких таборах учинился внезапно великий вопль и свист: выскочили казаки из землянок своих и к бою изготовились, и стали оружные туда-сюда ездить. У нас в земском таборе случилось смятение от страха: все мы возомнили, что казаки против нас ополчаются. Сотни две наших тотчас ускакали прочь и не вернулись, да и остальные о том же помышляли. Но обошлось на этот раз: Заруцкий казаков повел не на нас, а на приступ к Девичьему монастырю. Ох, и во-время же я Настёнку оттуда вытащил!

Поскакал я поглядеть. Казаки в великом числе облегли монастырь и смело на приступ кинулись. Но немцы в них стали сильно стрелять, и казаки отступили с немалым уроном. Заруцкий же не дал врагам опомниться и вдругорядь повел на приступ. Так приступали они целый день до вечера. Когда же настала тьма ночная, я обратно поехал к нашему стану на Яузу.

Августа 4-го дня. О взятии девичьего монастыря

Не достало у немцев зелья пищального: Гонсевский к ним ночью прислал 20 человек, а у каждого по мешку с порохом. Но и этот порох быстро исстреляли. Тогда немцы сдались на казачью волю. У казаков же известно, какая воля, только злое своевольство, чести и закона они не ведают. Схватили немцев и всем головы поотсекли. А потом в монастырь повалили толпой на грабеж.

— Веселей, братцы! — кричали они. — Поднажми! Воротца-то узковаты! Там монашек молодых полно, ужо мы позабавимся!

Тут я ужаснулся великим ужасом, из-за Ксении царевны. Боже, думаю, упаси ее и сохрани от буйства казачьего! И побежал я пеший в монастырь, вовсе о сбережении жизни своей не помышляя. Только лик царевнин перед глазами видел, и как помогала она мне, когда я в Троице во осаде конечно погибал и пропадал.

Заметили меня казаки, окаянные воровские черти, стали по лицу кулаками бить, а потом и сапогами.

— Ах ты, щенок, земская харя, ляпуновский прихвостень! Как мы кровь свою проливали, вы в сторонке стояли, а как монастырским добром поживиться, вы первыми лезете! Вот тебе! Получи свою долю!

Убили меня чуть не до смерти. Я и с земли встать не мог, переломанных ради ребер.

А казаки в монастыре лютовали. Потом пригнали возов, и стали монашек выводить и на возы сажать. Выводили же бедных черниц безо всякого добра, едва не донага раздетых и обобранных. Будь человек хоть с каменным сердцем, и тот от такого жалостного зрелища не смог бы слез удержать.

Казаки же только смеялись и даже не стыдились грубыми своими руками добрых монахинь хватать за сокровенные места. И некому было святых инокинь защитить, никто за них не вступился, а если бы и вступился, его самого бы тотчас растерзали. А монашки только друг к другу теснее прижимались и слезы горькие лили, и вопили, отчаявшись спасения. А казаки велели им прочь ехать.

— И чтоб духу вашего больше здесь не было. Куда хотите, туда и езжайте, вы нам тут не надобны. А что мы одежку вашу побрали, не серчайте: теперь лето, на дворе не студено. Молитесь за атамана Заруцкого, что не велел вас смертью казнить ради вашего священного чина, который вы сами же и опозорили, немцам прислуживая.

Царевну Ксению я приметил в одном из возов, а рядом с нею и королеву Марью. Обе, слава Богу, живы, хоть и ободраны как все прочие, а у царевны под глазом синяк. Но вот Иринки Тимофеевой, Настасьиной подружки, я не видал ни живой, ни мертвой.

Уехали монашки, а я еще долго под воротами лежал, и шевельнуться не мог, ни же голоса подать, ибо ребра сломанные у меня в нутро воткнулись и вздохнуть не давали. Казаки меня, верно, за мертвого посчитали, потому и не добили.

А ввечеру я кое-как собрался с последними силами и отполз от того злосчастного монастыря сажен на двести, к пруду. Там и забылся сном. Наутро нашли меня троицкие слуги, принесли к Аврамию. А он меня в постелю положил и велел лечить.

Вот теперь я уже все разумею и даже ходить могу сам до отхожего места. Аврамий же мне велел в Троицу ехать и там сидеть, пока совершенно не исцелюсь.

— Довольно, — сказал он. — Хватит с меня твоего геройства. А земское ополчение все равно расходится. И казацкая воля во всем творится, и нечего нам более делать под Москвой.

Августа 20-го дня

В Троице.

Уже я почти здоров, только хромаю сильно и спину мне изрядно перекосило. По двору хожу — люди смеются. Настенка говорит, это уж не излечится, так до самой смерти и буду ковылять. Довоевался.

Поеду скоро в Горбатово. Поместье теперь точно мое, всё по чину уряжено. А попутчиком мне будет князь Пожарский: он тоже здесь в Троице лечен был, а теперь поедет в свое имение силы набираться; имение же у него, как и у меня, в уезде Нижегородском.

А Настёнка покамест в Троице посидит, в больнице послужит. Когда же я в Горбатове все улажу и обживусь, она туда ко мне приедет, и мы с нею обвенчаемся.

В иное время, может, и не попустили бы мне такому юному жениться, шестнадцати лет. Но теперь не так, теперь смута, люди обвыкли жить без государя, без закона; что было нельзя, теперь пожалуй твори; а служилым воинским людям и подавно все дозволено. И не вижу я в том греха, что рано женюсь: в нынешнее лихолетье никто не знает, доживет ли до лета грядущего. Разве можно ныне помыслить так: «чрез два лета женюсь»? Осмеяния достоин говорящий такое, ибо чрез два лета, вернее всего, либо самого его не будет живого, либо невесты его.

Келарь же Аврамий, хоть и отпустил меня волею и в путь благословил, опечалился сильно уходу моему, и даже слезы из очей испустил, говоря:

— Жаль, что уходишь, полюбился ты мне. И многую пользу мог бы ты принести дому чудотворца, если бы остался и постригся, и в братию нашу вступил. Но судеб Божиих не исповесть: может, и вернешься еще. Доколе я жив и в Троице в келарском чине состою, ты, Данило, всегда найдешь здесь приют и ласку и прокормление. Не сомневайся в том нисколько.

Октября 13 дня

Данило мой совсем обленился. Он думает, если у него теперь корова есть, то можно денник не писать.

— Не о корове же мне писать, — говорит он. — А иного я воочию не зрю. Со слухов же негоже историю изыскивать: попадут в книгу небылицы. Да разве я приказной летописец? У меня вон сколько работы.

А еще говорит:

— Я три года книгу писал, все ждал, пока смута закончится и земля умирится, и можно будет во-от такими огромными буквами «АМИНЬ» написать и точку поставить. А только, видишь сама, смута не кончается, и я уже не верю, чтобы она кончилась скоро. Пускай там под Москвой казаки с поляками друг друга поедом едят. Я теперь кособокий, я навоевался, я пожить хочу, как люди в прежние, несмутные, покойные времена живали.

Нет, Данилушка, тут я с тобой несогласна. Кабы только в Москве поляки с казаками меж собою лютости военной предавались, а кругом бы все тихо — Господь с тобой, Данило, отдыхай, паси коровку, живи спокойно с молодою женой — она у тебя уж такая красавица, возрасту высокого, на два вершка тебя выше, коса черная толстая почти до пояса, очи светлостию сияют, аки месяц ясный; об остальном умолчу скромности ради. Ах! Настасья Петровна, женочка чудного домышления, лепотою осиянна!

Но о чем я речь веду? О поляках, что по всему государству рыщут, словно волки злые, ненасытные, человекоядные: у православных христиан последние животы отнимают и по миру пускают, и святые храмы разоряют. А казаки не лучше: точно так же лютуют они по деревням и селам. Только разве что до этого села Горбатова еще не добрались губители, ради ничтожества его, многой отдаленности и дурной дороги.

Ты, Данилка, говоришь: наскучили тебе военные дела и промышление ратное. А мне, может, корова твоя еще больше наскучила. Сам целый день землю роешь да топором стучишь, и меня работать заставляешь денно и нощно, а и словом со мной перемолвиться тебе некогда. Бог же человеку не для того даровал разумение и способие говорить, чтобы он, как крот, беспрестанно в земле рылся и молчал. Вот и надумала я, Данило, денник твой опять своею глупостью попортить. Обречена бо не человекам, а токмо мертвой бумаге помышление свое исповедывать.

Иду, иду. Ишь размычалась! Недоена, бедная.

Октября 15-го дня

Настасья Петровна написала сие. Дела государские, как о том люди сказывают. Когда убили казаки славного воеводу Прокофия Ляпунова, ополчение земское из-под Москвы скоро разбежалось. А казаки не умеют одни без земских держать крепкую осаду. Пришел к полякам Сапега, съестного и военного запаса награбив вдосталь. Напали поляки из города, а сапежинцы снаружи на казаков. И отняли у них стену Белогородскую.

И пал гнев Господень на злого ратоборца пана Петра Сапегу, который пролил крови христианской тьмочисленные реки, словно в древние времена безбожный Батый или Мамай окаянный. Захворал Сапега и скончался в Кремле, и войско свое разбойное оставил без призора. Разбрелись сапежинцы по земле русской и стали воровать и насильничать пуще прежнего. А православные христиане, видя такое над собою чинимое злое ругательство и разорение, и оставшись не только без государя, и без патриарха (который в темнице, и неведомо, жив ли еще), но и без воевод — стали в леса уходить, и там собираться в полки, и атаманов избирать, и бить нещадно поляков и казаков, нападая внезапно и повсюду, где возможно, чиня им многоразличные пакости. Эти славные разбойнички именуются теперь шишами — прозвище зело смешное.

А король Жигимонт послал на помощь осажденным в Москве гетмана Ходкевича, который до сей поры воевал со шведами в Ливонии. И хотя шиши у Ходкевича много людей побили на пути к Москве, все же он с большою ратью достиг бывшего царствующего града; и стали польские люди весьма сильны. Казаки же ничего с ними поделать не могут.

А келарь Аврамий с архимандритом Дионисием шлют грамоты в города Российские: «Собирайтесь, мол, и вооружайтесь! Не прямите ни в чем ни литве, ни Маринке с сыном ее, ни казакам: казаки-де хотят воренка на царство, или же Иваньгородского вора признать истинным Димитрием. Идите, православные, свободить град Москву, спасать веру Христову!»

Октября 28-го дня

Горе мне, бедной сиротинушке! За что, Боже, моя молодость загибла? Неужто мне суждено, такой юной красавице, такой многоразумной, и доброй и благочестивой жене, вдовой учиниться?

Уехал мой Данилушка опять в войско служить! Забрали, не пожалели кособокости его, и хозяйство конечно разорили. Отдали мы все до последнего лоскутка: за коня 20 рублей, за зелье и свинец 5 рублей, да всяких ественных запасов на 7 рублей набрали. Коровенку, и ту продали. Хорошо, хоть мужики меня не гонят и согласны служить, а и то лишь того ради, что к нашей грамоте поместной успел сам Прокофий Петрович руку приложить, да келарь Аврамий надписал о Данилкиных заслугах перед домом Святой Живоначальной Троицы. А которые дворяне приехали с грамотами от Трубецкого да Заруцкого, тем мужики служить не хотят, гонят их взашей и клянут нелепыми словами матерно. И эти бедные дворяне с мужиками много дрались и не возмогли их осилить, а теперь в Нижний подались и там милостью людской живут Христа ради.

А мы жили себе тихонько, горя не ведали. Вдруг понаехали откуда ни возьмись урядники да приказчики да дьячки с писаришками, и давай орать на все село:

— Который тут двор служилого человека помещика Данила Вельяминова?

Мужички показали. Урядники сейчас к нам и говорят:

— Ну, Данило, собирайся, стало быть, конно и оружно уряжайся, пойдешь свободить землю русскую и веру православную охранять. А поблажки никому давать не велено, ни отсрочки.

Данилка премного удивился и спрашивает:

— Что еще за новые вести? Кому я понадобился? Я-то уж довольно послужил. Видите сами, как меня на бок свернуло, едва хожу. Сказывайте толком, что за ополчение творится, и по чьему указу, и за кого стоять? Ежели за поляков или за Заруцкого с Маринкой, я не пойду отнюдь: хоть на угольях меня жарьте.

— Что ты, избави Бог, какая Маринка? Не за поляков, не за казаков, и не за Псковского вора, а за святую веру, Божьи храмы и многоцелебные мощи святителей христианских. По совету всей земли, сиречь всего нашего уезду Нижегородского, положено всем служилым людям собраться воедино и стоять против врагов до смерти. Грамота пришла к нам из Троицкого Сергиева монастыря: был бы ты почитанию книжному навычен, сам бы прочел, вот она.

— Я, — говорит Данило, — больше вашего, небось, в грамоте смыслю.

Взял он писание, стал читать: «Горе нам… разорение… где святые церкви? где Божии образа?.. Не всё ли злым поруганием поругано?… зрите сами конечную гибель… млекососущих младенцев не щадят… восстаньте и порадейте… все совокупно… без промедления и не мешкотно собирайтесь… положите подвиг свой… жизни не щадить».

— Добро, — говорит Данилка. — Я пойду! Сабля у меня есть, и пищаль найдется. Толокна возьму бочку…

— А коня? — говорю я. — Не на этой ли дохлой кляче ты воевать вздумал? Она же до Москвы не дойдет. Господа любезные, уряднички, нельзя ли нам по бедности отпуск получить? Данило едва от ран исцелился, и слабосильный он, и коня нам купить нечем. Смилуйтесь, пожалуйте, возьмите с нас окуп!

— По бедности, — говорят они, — никакого отпуска давать не положено. А которые люди суть к службе негодные, с тех берем пятую часть от цены всего имения. А с вашего-то имения причитается, по ровному счету, сто рублей. Коли вам это дорого, извольте хоть в кабалу идти, нам дела нет. Мы в совете всей земли положили не щадить ни животов своих, ни даже жен и детей, а всё отдать для святого дела бех оглядки и без всякого суетного рассуждения.

Что долго говорить? Собрался Данилка наспех, продал все нажитое, всё, что кровью своей в походах ратных добыл, и уехал в Нижний. Мне же, бедной сиротке, пустую избу оставил, лошаденку старенькую непотребную, да денник свой, который он, в поспешности снаряжаясь, позабыл с собою взять.

Вот и пожили.

Лета 7120, от Рождества Христова 1612, января 18-го дня

В Нижнем Новегороде.

Была бы вся служба такою же бескручинной да не тягостной, мог бы хоть век служить. Сидим сиднем в праздности и безделье, скучаем, от войсковой казны питаемся. Начальный человек у нас Козьма, по прозванию Минин, роду незнатного, торговый мужик. Доселева он скотиной торговал, а теперь стал первый заводчик и голова такого великого дела — избавления царства Российского от польских и литовских воров. Ох и хитер! Когда народ его стал просить: да ведает денежным сбором и казной войсковою, и всем хозяйством, Козьма сначала отказывался, говоря:

— Я мужик простой, к великому делу не способный, не по силам мне такое тягло тянуть: мое дело торговое, говядарьское.

Его стали пуще упрашивать, а он им в ответ:

— Так и быть, послушаю я вашего слезного моления, возложу на себя это тяжкое бремя, эту скорбную работу и горькую тягость. Но прежде пусть вся земля крест целует на том, чтобы всё по слову моему без рассуждения исполнять, ни в чем мне не перечить и не кривить, даже если ради общего святого дела придется жен своих и детей в кабалу продать. Иначе не соглашусь ни за что.

Что было делать? Присягнули нижегородцы Минину, также и из многих других городов выборные люди. А если кто и не хотел присягать, не посмел подать виду, да не навлечет на себя гнева всенародного и общего презрения.

Так Минин получил власть безраздельную над животами всех русских людей. И начал немедля собирать деньги на войско, и весь Нижегородский уезд обобрал немилосердно. Никто не смел слова поперек молвить. А многие, желая отличиться, сами давали больше, чем с них требовали. Говорят, одна вдова пришла к Минину и сказала:

— Я осталась после господина своего бесчадна. Есть у меня 12000 рублей. Куда мне столько? Отдаю вам десять тысяч, а себе на прокормление оставлю две.

И вот теперь мы в Нижнем бездельно сидим, и никакой от нас нет пользы Российскому царству, только казну, Мининым собранную, проедаем и пропиваем.

А князь Пожарский, воевода наш, шлет грамоты во все города Российские, велит присылать ратных людей и денег, кто сколько может.

А Настёнка в поместье нашем без меня затосковала, собрала какие остались пожитки скудные, и ко мне приехала в Нижний. Посему я теперь нисколько не скучаю, а живу жизнью веселой и беспечальной. Настенка мне и книжицу мою привезла, ее же я в Горбатове позабыл.

И неведомо никому, когда поведут нас к Москве: может, через месяц, а может и через три. А поляки меж тем по всей русской земле лютуют и кровь человеческую льют даже пуще прежнего. Бывшее сапегино войско, а с ним и великая рать литовского гетмана Ходкевича, грабят повсюду и запасы для осажденных в Москве поляков собирают. А шиши стерегут дороги, нападают внезапно и отнимают награбленное добро. А полякам снова приходится грабить. И так разорение множится и реки кровавые не оскудевают, и настало великое оскудение хлебное во всей Российской державе; а ведь год неурожайный был. И многие православные христиане если не мечом, то голодом истребляются, и никому нет спасения. Только нас, ополченцев земских, в городке в Нижнем Новегороде отлично питают, и мы вовсе скудости не знаем, и хлеба у нас вдоволь.

Февраля 4-го дня

На прежнем месте.

Ополчение наше множится; каждый день ратные люди приходят из городов. Сказывают, будто шведы из Великого Новагорода, который они еще осенью взяли, ходили на Псков, но псковитяне шведам не покорились, а будучи стеснены от иноземцев, послали в Иваньгород к вору с повинной: якобы сначала по глупости ему не верили, а теперь познали своего истинного прирожденного государя Димитрия Ивановича, и зовут его в город свой. И этот наглый вор, третий по счету ложный Димитрий, пришел из Иванягорода во Псков и там крепко уселся. А шведы от Пскова отступили бесславно.

Февраля 7-го дня

Привезли сегодня в Нижний новые троицкие грамоты. Дионисий с Аврамием зовут нас поспешить, а то, дескать, король Сигизмунд скоро пришлет большую рать, и тогда уже никак невозможно будет Москву от польского плена избавить. Казаки же, которые с Трубецким и Заруцким под Москвою стоят, хотят в цари Маринкиного воренка, или же Псковского вора, и никак нельзя допустить, чтобы воля казачья исполнилась, потому что настанет тогда от воров разорение и погибель полнейшая всему государству.

Передали мне малую тайную грамотку от старца Аврамия: велит он мне обо всем, что в нашем войске творится, ему подробно отписывать, и с троицкими людьми поскорее посылать. Написал еще мне Аврамий, что в Троицу нынче столько народу набилось, будто бы учиняется новое Вавилонское столпотворение или настал Судный день и мертвые воскресли. Ибо по всей великой России весть пронеслась, что в доме Святой Живоначальной Троицы всем увечным, хворым, голодным и нищим дают кров и пропитание, и врачевское вспоможение, а кого уже поздно лечить — тем честное погребение. И весь скорбный люд кто пешком, кто ползком, повлекся в Троицкий Сергиев монастырь: каждый день прибывают их сотни и тысячи. Архимандрит же Дионисий всех принимает и кормит от казны монастырской, и даже одевает нагих и босых. И оттого ныне казна конечно оскудела, теперь уже взаправду и без всякого лукавства.

Февраля 18-го дня

Привезли нынче Маринкиных послов, пойманных в Казани, коих сия безбожница послала к шаху персидскому, дабы шах шел с войском на Русь и помог бы ей, Маринке, уарством овладеть, а ему, шаху, Маринка за то отдаст Казань с Астраханью. Этих послов посадили на кол пред домом Козьмы Минина, теперь они там кончаются в муках.

А еще прискакали гонцы из города Ярославля и поведали нам, что Ивашко Заруцкий послал в Ярославль войско казачье, чтобы захватить город и не допустить ярославцев к нашему ополчению пристать.

Князь же Пожарский, узнав о том, послал в Ярославль сильный отряд, чтобы упредить казаков и города им не отдать. Хотел и я в тот отряд попроситься, да Настёнка меня отговорила.

Марта 9-го дня

Наконец-то повел нас князь Пожарский из Нижнего прочь. Однако не спешит к Москве. Прибыли мы в Балахну и тут встали. И сюда к нам новые ратные люди приходят, и деньги несут, и всякие припасы.

Марта 14-го дня

Пришли в Юрьевец. Здесь к нашему войску юрьевские татары пристали. А Козьма Минин со старост земских собрал тысячу рублей.

Марта 19-го дня

Пришли в Решму. Настёнка моя теперь при войсковом обозе состоит, по врачебному делу служит и жалованье получает немалое.

Из Владимира прискакали гонцы и сказали, что-де Заруцкий с Трубецким целовали крест Псковскому вору. И в тот же час другие гонцы пришли из-под Москвы с грамотой от князя Трубецкого, в коей он нас уверяет, что передумал вору служить, и они с Заруцким только о том и помышляют, чтобы заодно с нами против польских и литовских людей стоять.

А князь Пожарский с Мининым послали Трубецкому и Заруцкому ответное писание: дескать, радуемся мы и ликуем безмерным ликованием, что вы вошли с нами в единое разумение, и со всею возможной поспешностью к вам на помощь будем поспешать.

Марта 22-го дня

Пришли в Кинешму. И здесь Козьма много денег для войска собрал. А от Дионисия и Аврамия принесли грамоту, чтобы мы оставили мешкотность и к Москве немедля шли, потому что подмога полякам скоро прибудет. А казакам-де верить нельзя: они уже свою ложь многажды показали, и теперь новый обман умышляют.

Марта 26-го дня

Достигли мы города Костромы, а в город нас не пустили. Воевода здешний, Иван Шереметев, велел нам сказать, что будет стоять до смерти против нас, воровских бунтовщиков, за Владислава и бояр московских. И стали костромичи в нас со стен из пушек стрелять.

А князь Пожарский нам на приступ не велел идти, а велел стан разбить от города подальше, на обоих берегах Волги реки, чтобы ядра из города до нас не долетали.

Марта 27-го дня

Ночью в городе зазвонили во всех церквах колокола, и послышался крик прегромкий множества народа, и стрельба пищальная. Это костромские люди на своего воеводу ополчились.

Недолго этот шум продлился: на восходе солнечном отворились городские ворота, и жители костромские нам хлеб-соль вынесли и Ивана Шереметева связанного вывели. Воеводу отдали князю Пожарскому, а нас в город войти пригласили. И мы всем войском с большою честью и радостно туда вступили.

Апреля 5-го дня

Мы уже в Ярославле. Ярославцы нас встретили со святыми иконами и со звоном колокольным, и объявили, что готовы последние животы отдать на святое дело, на спасение веры православной и Российской державы избавление.

И поднесли князю Пожарскому и Минину дары богатые, но те ничего себе не взяли, а велели отдать в войсковую казну.

Вести горестные дошли до нас: сказывают, что святейший патриарх Гермотен из этого бренного мира в иной лучший мир перешел. Что сидел он в Чудове монастыре в тесной темнице, но перед мучителями своими главы не преклонял, и бессильны оказались поляки и бояре-изменники перед крепостью духа его. Пришли к нему бояре и сказали:

— В последний раз к тебе обращаемся, а если и теперь не покоришься, лютою смертью умрешь. Напиши мятежнику Пожарскому, чтобы не смел к Москве идти и распустил войско.

А святейший не только не стал писать, но и слова в ответ не вымолвил, словно и не слышал. Тогда перестали ему давать хлеб и заморили голодом до смерти.

Апреля 18-го дня

По всему видать, мы в Ярославле надолго уселись. Князь Пожарский, сказывают, того ради не спешит к Москве, что опасается, не сотворили бы с ним казаки, как с Ляпуновым.

Мне же надобно скоро ехать к царствующему граду: получил я от Аврамия тайное повеление, и отпущен князем Пожарским ко князю Трубецкому толковать о неких делах, их же разглашать пока не смею.

Мая 4-го дня

На том месте, где прежде Москва была, а теперь одни уголья и кирпичные печи остались, на поле Воронцове, в таборе войска князя Дмитрия Трубецкого.

Все я исполнил, как было велено, и не всуе мое посольство учинилось.

Пришел я ко князю Трубецкому — а князь сей образом вовсе не леп, возрастом мал, руки и ноги имеет тонкие, телом худ и некрепок, летами стар, спиною преклонен, очами подслеп. Разумением он тоже не славится; только родом своим велик.

— Княже Дмитрие! — сказал я ему после поклонов и положенных по чину приветственных словес, — вот грамота тебе от архимандрита Дионисия и от келаря Аврамия и от соборных старцев и всей братии славного Троицкого Сергиева монастыря.

— Грамота? Ты мне ее прочитай, Данило, а я послушаю. У меня же от многого чтения очи зело слезами полнятся и истекают. Мне дохтуры иноземные заборонили по-писаному читать.

Прочел я ему грамоту, а там словами скорбными и жалостными исчислялись беды великого царства Российского, и упоминалось о близкой гибели и наступающем последнем часе. И что все это — месть Божия по грехам нашим; наипаче же мы в последние смутные годы грехами неудобоцелимыми отяготили души свои, ибо многие в безначальстве и в частой перемене власти конечно развратились и от правды ко лжи преклонились, многажды изменяя и со стороны на сторону перебегая, и радея лишь о корысти и утехах плотских, об усладах этого скоротечного и тленного бытия, а о жизни вечной вовсе не помышляя. И сего ради архимандрит Дионисий, неустанное попечение имея о спасении душ наших и Российского государства, зовет нас очиститься от греха и оставить соблазны плотские, к покаянию и посту прибегая, как к последнему целительному источнику, и к вере сердца свои преклонив. И уже во всем Российском великом царстве все люди от мала даже и до велика поститься начали пять дней в каждую седмицу, от зла и нечистоты отлепились, и единомысленно поднялись заодно против польских и литовских людей и всякой неправды. Ведомо ли тебе, княже Дмитрие, что и сосущие млеко младенцы ныне постятся? Как же войско твое, под Москвою стоящее и многими ратными подвигами прославленное, доселе не укротит мятежный дух свой и буйствует, как прежде? Покайтесь и очиститесь; иначе не даст вам Господь одоления на врагов.

— Ну, Данило, — сказал князь Дмитрий, — начальники твои пишут зело кудряво. Разве я поп, чтобы мне своих казаков к покаянию звать? Или я баба чреватая, что мне надобно знать, по каким дням теперь младенцев питать положено? Ты посмотри там дальше: нет ли прямого слова, чего хотят от меня троицкие власти?

— Нет, государь Дмитрий Тимофеевич, — сказал я. — Только окольные слова, как и в начале грамоты, его же я тебе прочитал. А всю прямоту мне велено тебе изустно передать. Изволишь ли грамоту дослушать?

— Помилуй, перестань: говори сразу дело.

— Велели мне архимандрит

Дионисий и братия тебя пытать, почто ты, княже, присягнул ведомому вору, новому ложному царю Димитрию, который во Пскове сидит? Да будет тебе ведомо, что этим обманщиком никто из русских людей не прельстился, кроме псковитян, да и те к вору прилепились не волею, а будучи теснимы шведами, и помыслив в сердце своем, что русский вор лучше иноземного и иноверного. А грамоту от Псковского вора, в Троицкий монастырь посланную, все монахи единодушно оплевали.

— Я бы тоже плюнул, — сказал князь Трубецкой. — Бог мне свидетель, я бы плюнул. Но по малодушию не посмел плюнуть явно. А если бы посмел, Иван Мартынович с Мариной Юрьевной надо мною учинили бы то же, что над Ляпуновым. Надобно их остерегаться: все донцы за Ивана Мартыновича горой стоят, и за ним пойдут хоть в пекло адское. Так и скажи отцу Дионисию: мол, Дмитрий Тимофеевич целовал вору крест неволею, единственно ради убережения жизни своей и здравия и покоя. Да и как мне идти против Ивана Мартыновича? И так-то мы осаду держим плохо, и поляки в Москву почти свободно запасы провозят. А если мы с Заруцким поругаемся, то и вовсе учинимся бессильны и конечно опозоримся.

— Люди дома Пресвятой Троицы, — сказал я, — неустанно молят Господа Всевышнего, да был бы ты в едином совете с князем Дмитрием Михайловичем Пожарским и с ополчением его. А Заруцкого ты бы оставил и Маринке бы не прямил, и не хотел бы на царство ни Псковского вора, ни Маринкиного сына Ивашка, коего все русские люди не иначе как «щенком» и «выблядком» именуют.

— Тихо, тихо! Ишь, разговорился! Не приведи Господь, вдруг кто услышит? Сказал ведь я: не могу идти против Заруцкого и Марины. А с Пожарским я и рад бы в едином совете быть, да где он, твой Пожарский? В Ярославле? Почему к Москве не спешит? Вот когда он сюда пожалует, тогда я рад буду с ним дружбу дружить. А до той поры остерегусь.

— Князь Пожарский оттого мешкает, что боится Заруцкого, как и ты, государь Дмитрий Тимофеевич. Судьбу ужасную Прокофия Ляпунова он тоже памятует. Ведь Заруцкий на словах Пожарскому благоволит, а на деле враждебность и злое умышление изъявляет. Посылал же он своих людей в Ярославль, чтобы ярославцы князя Пожарского не принимали и пособия ему не чинили. Вот наш воевода и замешкался. Но ежели ты, государь, обещаешь и подтвердишь своим словом княжеским, что по приходе Пожарского станешь с ним заодно, а от Заруцкого с Маринкой отлепишься, то князь Пожарский наверное скоро придет.

— Обещать обещаю, и словом княжеским утверждаю, но писаного обещания не дам бережения ради.

Поблагодарил я князя Трубецкого. Он же меня еще спросил, кого хотят на царство троицкие люди и Пожарский?

— Хотят они, — ответил я, — перво Москву от поляков очистить, а потом уж собрать великий земский собор о царевом избрании, и да будет царем тот, кого Бог нам даст.

— Хитро умышлено, — сказал князь. — Как же мне знать, чем пожалует меня этот новый государь за верную службу и кровь проливаемую?

— Кем бы он ни был, сей новый царь богоизбранный, он тебя всяко пожалует щедро: в том троицкие люди тебе дают верное поручительство и клянутся гробом святого преподобного чудотворца Сергия.

На том наша беседа и завершилась дружески. Дай, Боже, этому моему посольству быть к пользе, а не ко вреду. Аминь.

Июля 8-го дня

Дошли до нас новые вести о Псковском воре: нет его больше, настигла его кара Господня, как и иных прежде бывших самозванцев. Вот и этот вор, возвысившись на недолгое время, и вмале властью насладившись, вскоре низвергнут был в геенну огненную на вечную муку.

Сказывают, будто ввел сей вор псковитян в полное разорение, все животы у них отнял и увеселениями скотскими промотал, и многих невинных замучил и смертью казнил, и дев растлевал, и жен бесчестил, и все прочее, ворами обычно совершаемое, совершал. Тогда возмутились и вознегодовали псковитяне и уговорились меж собою, как бы им вора убить. Он же о том сведал, и тотчас же ночью, на коне неоседланном, без шапки, предался бегству. Но был пойман псковитянами, и бит, и связан, и повезли его ко князи Пожарскому на суд и расправу.

Однако же у нас в России теперь не те времена, чтобы спокойно и мирно из Пскова в Ярославль проехать. Напали внезапно разбойные казаки Александра Лисовского, старого и заклятого врага веры Христовой; хотели ложного царя вызволить. Псковитяне же пустились бежать, а вора связанного за собой на коне тянули. А он с коня возьми да и упади. И в таком виде, с вором, по земле влекомым, псковитянам уж было от лисовчиков не уйти. И тогда они его, вора, проткнули копьем, чтобы он живым не достался литве. И он, собака, скончался. Так его пакостная жизнь прервалась. Был же он отнюдь не царь Димитрий. Этой сказкой кто еще не пресытился до возмущения утробного? А был он московский поп Сидорка.

Мы же с князем Пожарским и с Козьмой Мининым доселе стоим в Ярославле. Троицкие власти уже многажды его торопили; вот и сейчас прислали старцев Серапиона и Афанасия с грамотой возбудительной. Сказано там: «Ох-ох, увы-увы! Что же вы, братие, начали доброе дело и не радеете? Знаете сами, что всякому промыслу свое время, а начинание безвременное напрасно бывает. Недавно гетман литовский Ходкевич осадным московским полякам опять привез ествы и пороха и свинца, а Заруцкий с Трубецким его удержать отнюдь не сумели. И оттого литовские люди в Москве стали крепки. Теперь Ходкевич снова по русским селам разбой и грабеж чинит, припасы собирает. Если опять их в Москву провезет раньше вашего прихода и беспрепятственно, то вы, любезные господа, можете уже никуда не спешить, и даже вовсе по домам расходиться: всуе тогда будет труд ваш, и тще ваше собрание».

Князь же Пожарский, по всему видать, решил и эту троицкую грамоту в презрение положить. Сидит он тут сиднем, судитрядит, челобитные приемлет, в города указы посылает, воевод назначает. А про поляков, в Москве укрепившихся, словно бы позабыл.

Июля 12-го дня

Сам Аврамий к нам в Ярославль приехал торопить князя Пожарского. Уж мы с Настенкой обрадовались! Он же, увидев воочию наше ополчение, впал в тоску и скорбь и едва не предался отчаянию.

— Ты, — сказал он, — Данило, всё мне отписывал неложно. Я же, уповая на милость Божию, сомневался немного в твоих словах, и, сюда отправляясь, чаял увидеть воинство истинно христианское, благочестивое, рвением дышащее, и о пользе отечества помышляющее хоть вмале. Увы! Узрел я здесь иное, узрел собрание ласкателей и наушников, мятежников и трапезолюбцев, ленивцев сонных, от безделья и скуки разжиревших! Что делать, Данило, как быть? Какие еще должны мы слова измыслить, каким воплем возопить, чтобы князь Пожарский от сна пробудился и повел людей своих на Москву?

Июля 27-го дня

Вот уже было стал Пожарский ухо преклонять к Аврамиевым уговорам и к путному шествию изготовляться, да на наше горе случилась новая задержка.

Приехали из Москвы от Заруцкого гонцы, казаки Обрезка и Стенька, с грамотой дружественной. На деле же посланы были они для дела дьявольского, изменничьего. Аврамий мне велел за ними приглядывать; и я приглядывал со старанием денно и нощно, а углядеть сумел лишь то, как они с некими людьми тайно шептались. О чем же шептались, не возмог подслушать, но подозрением сильным преисполнился, что не к добру это шептание.

А нынче князь Пожарский из съезжей избы вышел и стал пушки смотреть: какие взять с собою в Москву, какие бросить. А вокруг князя множество народу толпилось. Казачий же гонец Qтенька локтями людей распихивал и к Пожарскому все ближе подбирался. А я подле самого князя стоял.

Вдруг вижу: достает Стенька из сапога нож и хочет тем ножом князю в живот незаметно ткнуть. Испугался тут я превеликим испугом. А между мною и Стенькой какой-то мужик тучный втесался, и никак мне было до Стеньки не достать, и не мог я руку его злодейскую остановить. Что делать? Только и смог я выдумать, что толкнуть сего мужика тучного на Стеньку со всей силы. Мужик от моего толчка поколебался, и на Стенькин нож ногою напоролся, и заорал зычным гласом. Я же воскликнул князю Пожарскому прямо в ухо:

— Князь! Тебя убить хотят!

Поднялась тут великая суматоха. Стеньку схватили, и жирного тоже, и даже меня скрутили, и иных, стоявших поблизости. По счастию, Аврамий меня быстрехонько вызволил. А Стеньку стали пытать, и он сознался, что подослан был Заруцким убить Дмитрия Михайловича. И сообщников своих выдал.

Воинские люди хотели их всех теперь же замучить истязанием смертным, но Пожарский не дал, сказав:

— Сохраним их для обличения Ивановой измены Заруцкого.

А еще сказал:

— Вижу теперь, что не только с литвою предстоит нам сражаться, но и с изменниками-казаками. А посему никак не можно нам ратное ополчение сотворить против двух таких сильных врагов, покуда не дождемся ратных людей и денежной казны, посланных к нам из города Тобольска.

Пресвятая богородица-дева, заступница, смилуйся! Из Тобольска! Сколько же нам ждать? Так мы тут в Ярославле состариться успеем!

Августа 3-го дня

Бумага у меня кончается, а взять ее негде. Потому так мало пишу и коротко. А если б Настенка воровски мою бумагу не изводила, глупости написуючи в эту мою книгу, то достало бы мне наверное бумаги.

Из важных дел позабыл я упомянуть, как приехали два мужа знатных из Новагорода и назвались послами государства Новогородского. И сказали они князю Пожарскому:

— Мы, граждане Великого Новагорода, избрали государем своим шведского королевича Карло-Филиппа. И вам бы похотеть сего королевича на Московское государство.

Князь же Дмитрий ответил им:

— Доселе приходили в Московское государство послы из чужестранных земель, из заморских держав. Как же вы послами именуетесь? Искони, как повелись цари в Российском государстве, Великий Новгород от Российского государства отлучен не бывал. И ныне бы вам от нас не особиться. А королевича шведского Карло-Филиппа мы с радостью изберем, если он примет истинную православную христианскую веру греческого закона.

Сказал же так Дмитрий Михайлович по наущению троицких людей: чтобы шведы не помешали нашему войску идти к Москве. А когда Москва будет наша, изберем мы государя по совету всей земли. Иноземных же королевичей мы уже видали: довольно с нас Владислава, коего именем поляки Москвою обовладели, и великий город в прах обратили, и тьмочисленное множество христианского народу пожгли и посекли. Ныне же нам со шведами не пристало враждебствовать, ибо надлежит перво поляков одолеть. А непотребным и смеха достойным Новогородским государством будет еще время урядно распорядиться.

Августа 5-го дня

Принесли из Москвы новые вести: что пришло из украинных городов по призыву Пожарского и Минина поспешно собранное воинство, и стало у Никитских ворот особо от казаков; казаки же на них грубо ругаются и пакостят им; сего ради они много плачутся и князя Пожарского вопрошают: почто, княже, ты нас позвал, а сам за общее дело не радеешь, и на казачье поругание нас отдаешь? Поспешай, княже, к Москве, ино мы долго одни не выстоим против творимого над нами стеснения, и воротимся в домы свои.

— Вижу я, нельзя нам долее мешкать, — сказал князь Дмитрий. — Теперь же мы выступаем и путное шествие радостно восприемлем.

И велено нам к утру изготовиться для похода.

Августа 8-го дня

Свершилось наконец давно ожидаемое великое дело: изошло наше многочисленное войско из Ярославля. Князь же Дмитрий Михайлович, проехав с нами семь верст, восхотел праху предков своих поклониться и ускакал в некий дальний монастырь, где помянутые предки покоятся. А нам велел идти до града Ростова и там его подождать.

Августа 10-го дня

В Ростове.

Приехал от князя Трубецкого гонец; сказал, что Заруцкий от Москвы убежал к Маринке в Коломну. Испуган был сей воровской атаман грозным движением нашего воинства, и стал изменнические грамоты полякам посылать и свою службу им предлагать. А грамоты эти пойманы были нашими людьми, и стало о том всем ведомо. Посему даже многие казаки от Заруцкого отвратились, и он бежал в Коломну лишь с малым числом людей.

Князь Пожарский, от гробов предков своих воротившийся, весьма такими вестями удовольствован был и приободрился. И, наверное, пойдет теперь к Москве побыстрее.

Августа 12-го дня

В Переславле-Залесском.

Завтра пойдем всем воинством в славный Троицкий Сергиев монастырь, принять благословение архимандрита Дионисия и святым мощам поклониться.

Августа 14-го дня

В Троице.

Народу всякого скорбного, больных и калек и сирот здесь столько собралось, что воинству нашему никак не поместиться. Встали табором у Клементьевской слободы.

Монахи и слуги монастырские меня с Настенкой встретили радостно и почестно, и накормили вкусными ествами. Сам Аврамий меня обнял и поцеловал, и сказал, что с нами к Москве поедет. Я ему паки за то благодарен, что бумаги мне дал хорошей.

Августа 16-го дня

Гонцы от Трубецкого приехали, опять зовут нас поспешить, ибо гетман Ходкевич с великим войском и со множеством ественных и боевых запасов подходит к Москве.

Князь Пожарский послал малую часть воинства вперед, а сам доселе мешкает. Да и как ему не мешкать: в войске нашем опять нестроение и разлад, и новый заговор против князя раскрылся. Келарь же Аврамий неустанное попечение о князе имеет и всячески его ободряет.

Августа 17-го дня

В Троице.

Отписали Пожарскому наемные ратные люди чужеземцы, из многих чужедальних держав прибывшие славы искать, ведомые воеводой Маржеретом: просят принять их на службу и жалованье им достойное положить. Князь же Пожарский, совет составя с Мининым, ответил им такою грамотой: «Весьма удивительно было нам получить ваше предложение, господа. Особенно же то дивно, что капитан Маржерет нам служить восхотел. А того капитана Маржерета мы знаем и помним, как он служил сначала первому ложному Дмитрию, потом второму, а потом и нынешним врагам нашим ляхам. И нам радостно слышать, что теперь этот удалой воитель, доселе только вред чинивший русскому государству, вздумал за правое дело стоять. И мы вам, господа, за ваше доброе изъявление весьма признательны. Однако нам теперь наемные люди не надобны. Когда земля Российская была в недоумении и смуте, и заодно не могла встать на врагов, тогда, бывало, звали мы в помощь иноземных наемных людей. Но теперь, когда все мы, русские люди, единомысленно встали и собрались купно для свершения общего святого дела, то уже таковой помощи от вас не хотим. У нас и казны столь великой нет, чтобы вам платить. Понеже русские служилые люди, дворяне и дети боярские, в нашем войске служат без жалованья, из одной чести, а стрельцам и казакам мы хоть и платим, но вдесятеро менее против того, что вам платить пришлось бы».

Августа 18-го дня

Построил князь Пожарский войско на горе Волкуше, и Дионисий с соборными старцами благословляли нас и святою водою кропили, и чудотворные иконы принесли. Мне же вспомнилось, как тому назад два года так же стояли мы здесь со славным воеводой Михайлом Скопиным, и с великим множеством ратных людей, и со шведами, и так же благословение принимали, и к походу на Москву готовились. И что из этого вышло? Князя Михайла отравили, а великое воинство под Клушиным погибло бесславно; шведы же из друзей во врагов обратились.

Не попусти, святый Боже, такому несчастью с нами опять сотвориться! В третий раз уже русская держава не восстанет, ибо некому будет восстать: все опустело, и земля людьми конечно оскудела и последнего разопрения достигла. Смилуйся, Боже!

Августа 20-го дня

От Москвы в 20 верстах.

Завтра придем на пожарище, Москвою именуемое. Аврамий от надежных людей сведал, что поспеваем мы, слава Богу, вперед Ходкевича. Если бы нам сего гетмана литовского с обозом его в город не пропустить, у поляков в Москве учинился бы скоро голод.

А Настёнку хотел я в Троице оставить, но тще хотение мое. Разве ее переговоришь? Непокорна и упряма зело. Так и едет со мною.

Августа 21-го дня

На достопечальных руинах царствующего града. Табор мы свой состроили от реки от Пятиглавой башни в Чертолье до Петровских ворот. Копали рвы целый день и надолбы вбивали. Да по Москве ныне и без надолб конному не проехать из-за множества каменного лома, печей и погребов отверстых.

А казачьи таборы Трубецкого стоят от Сретенских ворот до Яузских и в Заречье. Князь же Трубецкой нам навстречу выезжал и просил стать с ним вместе в единым станом. Но Пожарский с Мининым приглашение его не приняли, опасаясь буйства казачьего и обидного ругания земским людям от них; Трубецкой же казакам не указ: они обвыкли своевольствовать.

А Настенка хотела, дура, побежать в свой Девичий монастырь поглядеть, что там теперь делается, и мы с товарищами насилу ее удержали, сказав, что истинно не осталось там ни черниц, ни игуменьи, а только пьяные казаки, к коим ей, молодой да красивой, вовсе незачем соваться.

Августа 22-го дня

Составилось нынче дело кровавое, бой весьма ужасный, и Господь на даровал удачу: не сумел Ходкевич в Каменный город пробиться и, хоть и не разбили мы его до конца, но от спеси избавили.

Пришел он на рассвете к речке Сетуни и встал там табором со всем обозом. Обоз же у него превеликий, до пятисот возов.

Мы же с князем Пожарским и с Мининым и с Аврамием и с Настёнкой и с главною ратной силой ночь ночевали у Арбатских ворот. Вдруг скачут гонцы от Трубецкого. Сей же воевода у Крымского двора стоит в Заречье, пониже брода. А я уже в ту пору пробедился, и побежал скоро узнать, что за новые вести привезли гонцы. И Пожарский выехал при оружии, на белом коне: с виду воевода наш Дмитрий Михайлович грозно показуется, а в душе, я знаю, смущен, ибо мыслит, что не по плечу ему столь великое дкело, и не по чину на него такую власть возложили.

— Ходкевич пришел, княже! — кричат гонцы. — Дмитрий Тимофеич помощи твоей просит. Гетман стал на Сетуни, и пошел оттуда к Пречистой Донской, хочет реку переходить на Девичье поле. Пошли своих людей ко Крымскому броду, надобно Ходкевичу переправу воспретить.

Послал Пожарский Трубецкому 500 человек, а остальную силу не двинул с места.

— Данило! — сказал он мне. — Скачи ко броду, разведай, не идет ли уже гетман через реку, и как там казаки Трубецкого ратуют.

Прискакал я в указанное место: святый Боже! Литва через реку идет во множестве неисчислимом, едва река промеж людей протекает; а на том берегу у Трубецкого в таборе словно все спят, или начинается покойный и мирный день: люди немногие похаживают, от огней дымки к небу восходят, собаки лают да петух покрикивает. А на нашем-то берегу, куда литва переходит, у Чертольских ворот в стане ополчения дворян костромских, где я ономня проезжал, тоже тишь да сонное успокоение; а противникито уже близко! Я стремглав помчался в Чертолье; коня не замедлив, крикнул:

— Вставайте, братцы, коней седлайте, отоспитесь в Костроме, коли живы домой вернетесь! Гетман идет! Уже на нашем берегу литва!

И поскакал к Арбатским воротам, и князя Пожарского немедля известил о движении вражеском. Князь же отрядил ко броду 2000 конных. А мне велел туда-сюда поживее ездить и вести ему доносить.

Потому я видел воочию сам, как Ходкевичевы люди на нашу конницу грозно устремились и острием меча погнали, и в руины Деревянного города втоптали. А здесь уже не развернуться конным. Наши спешились и за печами хотели засесть и отбиваться, но литва наступала на них сильно и безжалостно, и стесняла все крепче. С этою вестью я поспешил к Пожарскому. А другие гонцы в ту пору примчались из Белого города от Чертольских ворот, и сказали, что осадные поляки из Кремля повылезли и идут к воротам навстречу своим, и хотят ворота взять, теми бы воротами Ходкевич да ввел припасы в Белый город и в Кремль.

Я поспешил в Чертолье за Белую стену, и там тоже воочию лицезрел кровавую сечу. Поляки худо сражались, в осадной тесноте и в скудости хлебной обессилев. И наши их стали побивать и обратно в Кремль загонять. А человек шесть мы в плен живыми захватили.

Эти еретики, как и прочие их товарищи, на ногах стояли некрепко и смотрелись жалостно. Один из них сказал со слезами по-польски:

— Хорошо вам, русским, биться с нами, наевшись хлеба. У нас же не только в руках сил не осталось, чтобы сражаться, но и в ногах, чтобы бежать!

И так мы эту вылазку славно отбили и супротивных к воротам не пропустили. И с такою радостною вестью я отправился к Пожарскому на Арбат.

Ехал же я Белым городом, и не ведал о том, что творится снаружи, там где наши главные таборы были, и куда наступали Ходкевичевы люди, сиречь в Деревянном городе.

Близ ворот Арбатских увидел я отряд наших дворян и детей боярских, мне навстречу ехавших, а с ними троицких слуг и келаря Аврамия.

— Челом, Данилушко! — сказал Аврамий. — Любо тебя встретить в сей час немилостивый. Повороти коня, не езжай на Арбат: там гетмановы люди к нашему стану приступают, а князь Пожарский крепко защищается, а меня он послал в Заречье узнать, почто казаки нам помощи не дают. Надо поднять казаков, иначе сотворится нам полная гибель. Поедешь ли со мною?

— Отче Аврамие! — ответил я ему. — Надлежит мне известить Дмитрия Михайловича о поражении осадных польских людей, кои вылазку учинили из Кремля к воротам Чертольским. Да и сведать надобно мне в стане о неких вещах…

— Настасья твоя целехонька и от врагов не опасна, — перебил меня старец Аврамий. — Послана отвезти воз с уязвленными ратными людьми за Ходынку речку. А к Пожарскому не проедешь ты всяко, осажден он в таборе литвой.

Поехали мы с келарем и с немногими детьми боярскими к Белого города Водяным воротам, а прочие служилые ратные люди стали за печами усаживаться и пищали заряжать. Мы же наплавным мостиком перескочили скоро в Заречье и достигли казачьего табора. А там казаки меж собою спорят и кричат одни, что надобно в бой идти и Пожарскому пособить, а другие им перечат, говоря:

— Бог им поможет! Богаты пришли из Ярославля, поместьями да вотчинами наживаются, нашим потом и кровью обогащаются, а мы наги и босы как были, так и остаемся! Не пойдем за них умирать!

Стали мы с Аврамием казаков увещевать, но они расшумелись сильно и нас не слушали. А Трубецкой из избы не выходил и к себе никого не пускал, обиду на Пожарского имея за его нехотение с ним в одном таборе стоять. Только после долгих молений Аврамиевых вышел Трубецкой к казакам.

Поглядел он на их собрание и молвил:

— Не зрю я пока нужды в подании помощи Пожарскому. У него много людей, управятся без нас. А мы должны Заречье охранять; что же до брода, то мы Пожарскому весть подали во-время, и вольно ему было литву на свой берег допускать. Пусть теперь сам о себе и порадеет.

Тогда те пятьсот ратных, коих Пожарский утром прислал Трубецкому для вспоможения, поехали ко броду и за реку самовольно, а с ними четыре атамана казачьих со своими отрядами.

А один атаман Трубецкому крикнул: — Попомни Бога, князь! От ваших ссор только гибель чинится Московскому государству! Прочие же казаки разошлись по табору вино пить и зернью играть. Поехали мы с Аврамием обратно через реку на городскую сторону. А там наши сидели за каждою печью и за церквами каменными скрытно и не ведали, откуда ждать неприятельского прихода, и в недоумении были о творящемся за стеною сражении.

Тогда я взошел сам на высокую башню пятиглавую, иже на углу Белой стены над рекою в Чертолье, и поглядел кругом со вниманием. И увидел литовских людей от нашего стана отступающих и сильно теснимых, и со всех сторон из-за печей и развалин поражаемых русскими стрельцами. И так гетманово войско достигло реки и стало вспять переправляться. Казаки же, пошедшие своевольно в битву, как о том я прежде рассказывал, причиняли им великий урон на переправе и в иных местах.

Не возмог Ходкевич, гетман литовский, пробиться к своим осажденным товарищам, ни припасов им доставить, и отошел со срамом в свой стан на Сетуни.

Мы же с Аврамием воротились ко князя Пожарского стану у Арбатских ворот целы и невредимы. А тут большое веселье учинилось ради низлагания гетманова; да привезли крестьяне Волоколамские нам пять возов капусты квашеной с кишнецом и анисом; эту капусту они искони поставляли к столу государеву, теперь же государя нет, и лакомство сие на досталось на радость и услаждение после ратных трудов.

Вижу Настасью воротившуюся с Ходынки: писание отложу на малое время, надобно женочку отвести, где капусту дают.

Августа 23-го дня

Ночью несколько сот литвы обманом в Кремль проскочили. Но это еще не великая беда: нам бы не пропустить возов с припасами, а там пусть их хоть 100000 человек в Кремль набьется, тем скорее с голоду перемрут. А возы стоят по-прежнему у Ходкевича на Сетуни.

Во весь день сегодня ратного дела не учинялось.

Августа 24-го дня

Наутро гетман преисполнился храбрости и рвения, и повел всю свою великую рать на казаков в Заречье, чтобы рвами оваладеть и к реке выйти напротив Кремля, и припасы переправить осадным людям.

Пришло войско литовское к Пречистой Донской Богородице, и возы туда привезли. И пошли оттуда далее к Пятницкой улице и к Ордынской, а возы тянули вслед за войском. Стрельцы же и казаки Трубецкого во рвах уселись. И был там бой велик, и побили гетмановы воины русских людей и прогнали их из рвов, и захватили на Пятницкой острог у церкви святого Климента папы Римского. И ввезли в тот острог многие возы с запасами.

Казаки же, увидев это, воспылали решимостью и, восхотев те возы отобрать и обогатиться важной добычей, собрались дружно и смело приступили к острогу, и учинили литве сильное побиение, и острог взяли.

Мы же в стане своем сидели с князем Пожарским и с Мининым и в том деле не были, а сведали о нем от гонцов. Тогда пошел келарь Аврамий в церковь Ильи Обыденного служить благодарственный молебен. И мы с Настёнкой отправились послушать, а Настёнка гласы воспевания очень любит, и голос у нее благозвучный.

Не дойдя конца пения, вбежал во храм человек от Трубецкого и князю Пожарскому стал говорить потихоньку какие-то вести. А князь Пожарский послал своего дворянина шепнуть что-то Аврамию. Тогда Аврамий скоро и не благочинно молебствие прервал и сказал собравшимся в церкви извинительное слово: дескать, казаки возроптали и не хотят более сражаться без вспоможения земских людей. Посему надобно ему, Аврамию, спешно к казакам идти для увещевания.

Из церкви мы вышли; дворяне и дети боярские вокруг князя Пожарского столпились и говорили такие речи:

— Как нам идти в бой, если казаки не хотят биться? Они-то нам не сильно помогали третьего дня, а отсиживались во рвах своих; мы тоже не дураки свои обозы без защиты оставлять и за казаков идти умирать.

Аврамий, как был облаченный в дорогие ризы святительские, ко мне подошел и сказал:

— Пойдем, Данило, к казакам: на них сейчас вся надежда, а на земских тщетное упование, пока казаки не расхрабрятся.

Простился я с Настёнкой, и пошли мы с Аврамием в Заречье. Скоро достигнув острожка у святого Климента, увидели мы множество литовских людей побитых, а другие литовские люди с обеих сторон острог обходили, а казаки наши с возов отобранных хватали что подороже и разбегались из острога розно.

— Братие, смилуйтесь! — воскликнул Аврамий прегромко, длани к казакам простирая. — От вас началось такое великое и доброе дело, и слава о храбрости вашей по всей русской державе прогремела, и даже до самых отдаленных заморских стран докатилась, и все народы вашей удали удивились и восхитились. Неужели вы теперь всё погубите? Опомнитесь, милые господа, воротитесь, не убегайте! Покажите в последний раз отвагу свою, порадейте за веру, за храмы Божии, за образа святителей, за святые мощи угодников Христовых, за весь народ христианский! Вовек не забудется подвиг ваш! И дом Пресвятой Троицы не оставит вас без награды достойной: ничего не пожалеем, последние животы свои соберем и отдадим вам, только не отступайте ныне от дела праведного!

Услышали казаки речи Аврамиевы и умилились, а бежавшие воротились, и говорили так меж собою:

— Что ж мы, братцы, делаем, чести своей не бережем, сраму добываем? Или мы Христа бога забыли? Глядите, какие хвалы нам этот поп воздает, а мы неприятелю хребет показываем. Ударим-ка — врагов дружно! А что дворяне трусливые нам не помогают, то Бог им судья; мы же своею славою их еще в большее посрамление введем.

— Благослови вас Господь! — возгласил Аврамий. — Не медлите, мужайтесь, ратуйте, бейте неверных латинян! Не бойтесь ничего и не опасайтесь отнюдь, ибо тот, кто из вас ныне за святое дело погибнет, воистину не умрет, но обретет жизнь вечную!

Тогда казаки перестали добычу делить и, взявши в руки оружие, побежали в бой. А мы с Аврамием пошли к реке, и там встретили множество казаков, без боя возвращавшихся в стан свой, отягощенных взятыми у литвы богатствами. И этих казаков Аврамий стал к битве побуждать, хвалил их и славил, и на мужество товарищей их указывал, которые бьются с литвою насмерть у святого Климента.

Казаки сперва не послушались и стали спорить меж собою, говоря:

— Не хотим без дворян биться! Мы тут уже два года воюем, а они, бездельники, в Ярославле отъедались, а теперь ленятся и за нашими спинами хотят отсидеться! Им бы только поместьями богатеть, а нашими руками жар загребать, а после оставят нас нагими и босыми и скажут: «Спасибо, ребятушки, ступайте теперя к себе на Дон и от трудов отдыхайте, да не мешайте нам державные дела уряжать да денежки считать».

Вдруг увидели мы, как с городского берега сотни три земских пошли через реку Крымским бродом и на литовские роты стали смело нападать.

— Кто там воеводой? — казаки друг у друга спрашивали. Но за дальностью не могли углядеть, пока один самый зоркий не воскликнул:

— Это Минин! Ишь как расхрабрился детина, даром что мясник. А литва-то, гляньте, побежала! Давай, Козьма, топчи их, собак!

Тут Аврамий снова стал казаков возбуждать.

— Кричите ясак «Сергиев!» — сказал он. — Чудотворец вам поможет, узрите воочию славу Божию!

— Что ж, братцы, испытаем совет поповский? — сказали казаки. — Слыхали: обещана нам помощь святого Сергия!

Тогда поворотили они к острогу на бой, только десяток своих оставили добычу стеречь. И скоро мы их видеть перестали за развалинами, только слышали их вопль дружный: «Сергиев! Сергиев!»

А мы с Аврамием пошли далее и пришли к главному казачьему стану. Здесь казаки во множестве предавались винопитию и костяному игранию, никто же из них будто и не ведал, что в единой версте отсюда у святого Климента пылает брань великая и судьба Российского государства решается.

Аврамий и тут принялся казаков поднимать и к битве побуждать. А я к Трубецкому пошел; его же не случилось на месте, и я несколько времени пождал. Когда же появился он, я ему пал в ноги и сказал слово убедительное, кое здесь излагаю вкратце изза длинноты его: да не постигнет меня прежде времени бумажное оскудение.

— Государь Дмитрий Тимофеевич! — сказал я. — Смилуйся, пожалуй, попомни Бога и проч. Как нельзя исчислить звезды небесные и песок морской, так же и подвиги твои и великие свершения воинства твоего никто не возможет перечесть. Слава и проч. Размысли своим умом: что делаешь? Неужели погубишь всё? Когда гетман третьего дня пошел на земских людей, твои казаки худо помогали и мало, оттого у земских на казаков обида составилась, оттого же ныне земские вам худо помогают, когда брань чинится на вашем берегу в Заречье. Да не смутится сердце твое нерадением земских! Ведь сегодня ты мог бы стократно возвеличить славу свою и превыше всех древних знаменитых воевод вознестись, и сияние твое затмило бы даже великого Александра царя Македонского, и Юлиуса цесаря Римского, а может, осмелюсь и дерзну сказать, даже и самого Феодора Стратилата, аки ясное солнце затмевает луну и звезды. Для этого надобно гетманов обоз захватить, коего меньшую часть твои люди уже взяли в остроге у святого Климента; большую же часть литвяки подвозят теперь к святой Екатерине Великомученице.

Пока длилась беседа моя с князем Трубецким (а длилась она изрядное время, написано же здесь только вкратце), Аврамий в казачьем убеждении добро преуспел. Побежали казаки стемглав к святому Клименту, иные даже без шапок, только оружие схватили. Аврамий вместе с ними устремился к месту чинимой брани. Трубецкой же, глядя на этот самовольный исход казаков из табора, смягчился сердцем и решил обиду свою на Пожарского забвению предать, и стяжать себе славу в битве решительной.

Стал он кликать оставшихся в стане людей и в полки их уряжать. Когда же урядил, повел их следом за вперед убежавшими казаками. Я с ними пошел, и скоро достигли мы острога у святого Климента. Там немногие казаки последнее добро с возов литовских меж собою делили, а почти все возы ужи стояли пусты. Литвы же нигде видно не было.

Тогда те казаки, которые с нами пришли, хотели тех, которые у возов, за самовольное взятие добытого кровью общего добра побить. Но увидели, что на возах только мешки с овсом и иным брашном скотским, и раздумали бить сильно, и только вмале побили. Князь же Трубецкой у тех битых спрашивал, где остальное воинство. И они ему отвечали, что бьютя казаки с литвою у святой Екатерины, где главный литовский обоз. И просил князь своих казаков оставить ругательство междоусобное и поспешить в бой. Казаки же и сами того желали, ибо чаяли в главном гетмановом обозе лучшим добром поживиться. И мы пошли к святой Екатерине.

Вскоре увидели мы бегущих навстречу казаков, и от них сведали, что помощью Божией и заступничеством святого Сергия учинилась над врагами победа полная. И все возы их с запасом ественным и боевым, для осадных поляков приготовленные, достались казакам. Гетман же, потеряв не только возы, но и знатную часть войска, отступает с малыми остатками и со срамом и лезет на гору Воробьеву, помышляя единственно о спасении жизни.

Аврамий выбежал из-за развалин; а дорогие ризы святительские на нем замараны и изодраны, лицо же светом радости сияет:

— Данилушко, победа! Одолели гетмана!

И, после краткого отдохновения звучность голоса обретя, возвестил громко:

— Благословен Господь Бог наш, через угодника своего святого Сергия творящий дивное и неизреченное! Ему же слава вовеки!

И князю Трубецкому, на коне сидящему как бы в недоумении, сказал:

— Княже! Передай казакам своим мое верное и истинное слово: что пожалованы будут они щедро от дома Пресвятой Троицы, даже если и всем инокам для этого придется последние ризы отдать. Только бы и впредь служили казаки также ревностно и усердно общему святому делу!

И пошли мы с Аврамием ко князю Пожарскому на Арбат, а гонцы с вестью счастливой вперед нас поскакали. И было всюду великое ликование.

Августа 28-го дня

Ходкевич убежал от Москвы прочь, ушел неведомо куда с малой горсткой людей. Осадные же поляки не верят поражению гетманову и упорствуют в злобе своей, и говорят, что скоро он вернется с новою силой и новыми запасами. А мы их в Каменном городе, сиречь в Кремле и в Китае крепко заперли и сильно утеснили, и обнесли Каменный город рвом и валом земляным, и поставили туры в трех местах: у бывшего Пушечного двора, в Девичьем Георгиевском монастыре и у Всех Святых на Кулишках. Из туров же бьем по башням непрестанно. В город же ядер не мечем, дабы Божьим храмам вреда не причинить.

У поляков же в Кремле теснота великая. А в Китае городе жить им нельзя, ибо все дома там спалены огнем. Случилось же это еще до прихода Пожарского, когда казаки при сильном ветре дующем пустили в Китай город каленые ядра и пособием такого ухищрения подожгли в городе жилища, так что всё напрочь выгорело, одни городские стены остались.

Тогда поляки из Китая пошли в Кремль переселяться, и за нехваткой домов полезли в подвалы. В один же подвал, где прежде пушечное зелье хранилось и пол был усыпан порохом, вошел некий важный пан со слугою; а слуга нес свечу горящую; и упала со свечи искра, и взорвался порох, и взметнуло весь подвал на воздух, а от того пана и от слуги одни брызги остались. И поляки тогда перестали в подвалах селиться.

Аврамий уехал в Троицу изыскивать казакам жалованье обещанное.

Князья же Пожарский и Трубецкой меж собою помирились, и построили общий разряд на Неглинной на Трубе, и там все войсковые и державные дела теперь решаются. И поставлено, чтобы только тем указам силу иметь законную, кои подписаны обоими воеводами. Если же только один подписал, то такую грамоту в закон не ставить.

Сентября 6-го дня

Приехал к казакам Семен Шаховской, знатнейший из воров и всех смут заводчик, христианской крови главный проливатель, он же Северскую землю мутил при царе Василии, и поляков на Русь призывал, и второго ложного Димитрия он же восставил, и Ивана Болотникова к бунташному дерзновению побудил, и прочая. Ныне же он восхотел казаков против князя Пожарского озлобить и с земскими людьми конечно поссорить. И казаки, наслушавшись его воровских подстрекательств, начали дворянам пакостить. И некому их умирить, понеже келарь Аврамий уехал в Троицу, а других святителей казаки вовсе не слушают.

Сентября 12-го дня

Приехал из Троицы от келаря Аврамия инок Афанасий Ощерин, привез пять крытых возов с каким-то добром, а сам глядит невесело.

— Что ты, отец Афанасий, невесело глядишь? — спросили его мы с Настёнкой. — Или ты с недобрыми вестями к нам приехал? Или что неладно в Троице?

— Ох вы, милые друзья, Данило и Настасья! — ответил он с печальным воздыханием. — Как же мне глядеть весело, если обитель чудотворца до конечного и полного разорения дошла! Велел Аврамий казакам жалованье изыскать, а ведь денежную казну всю до последней денежки истратил Дионисий на вспоможение сирым и хворым, на погребения и прочие богоугодные дела. И пришлось нам последнее достояние монастырское собрать: утварь церковную, ризы, стихари и патрахили саженые, дабы казакам отдать в заклад тысячи рублей не на долгое время. Зрите сами.

Приподнял Афанасий покров с одного из возов, и увидели мы правду и истинность слов его.

— На этих возах, — рек Афанасий, — сложено имение чудотворцево, которое мы во время оно сумели от алчности царя Василия сокрыть, всё до последнего стихарика. Помнишь, Данило, как мы во осаде сидели и на скудость жаловались? А теперь-то стало нам видимо, что во осаде мы богаты сидели, сравнимо с нынешним оскудением и нищетою.

И поехал Афанасий к казакам, и я с ним отправился, а Настёнку мы с собою не взяли, дабы казаки, на нее глядя, от дела не развлекались.

Собрались казаки кругом нас; Афанасий же достал грамоту троицкую и стал читать. А грамота та писана была к казакам со многими похвалами и славословием, с великим превознесением удали казачьей и перечилсением их подвигов, и со многими жалостными словами об оскудении монастырской казны, и с убеждениями многоразумными, дабы казаки подождали малое время, доколе сможет обитель чудотворцева прислать им денежное жалованье. И просил Афанасий казаков слезно, да примут они церковные ризы драгоценные в заклад тысячи рублей (им же цена много выше), да не прогневаются на дом Пресвятой Троицы за такое прошение и за неподобную уплату.

И под конец речи своей Афанасий столь обильными слезами залился, что не можно стало разобрать слов его за громкими рыданиями и всхлипываниями многопечальными.

Казаки же таким зрелищем премного умилились и сказали:

— Бог с тобою, святой отец, не плачь. Мы не оставим святого дела, и, не взяв Москвы, прочь не уйдем. И будем до конца с усердием стоять против ляхов и ревностно сражаться, и жизней своих не пощадим. А ризы свои и патрахили вези обратно в Троицкий монастырь: мы их не возьмем. Ведь мы не варвары и не латины какие-нибудь и не святотатцы, чтобы церковную рухлядь у монахов отбирать. И от истинной веры мы еще не отпали, и Господа Бога памятуем. Дайте, братцы, святому отцу какой ни на есть платок утереться.

Тогда Афанасий казаков сердечно поблагодарил, благословил и святою водою окропил. И тотчас же печаль свою на радость переменил, и быстрехонько возы обратно в Троицу погнал, в нашем таборе даже не переночевав. С ним поехали двое атаманов казачьих ради утверждения поставленного совета: казакам Москву взять, монастырским же людям собрать им 1000 рублей, когда возмогут.

Сентября 15-го дня

Князь Пожарский не хочет на приступ идти и людей своих губить понапрасну, ибо поляки скоро последнее доедят и настанет у них голодный мор, и сами сдадутся. А Кремль и Китай суть град сильнейший и неудобопобедимый (экое слово я составил: не выговоришь, а если бы выговорить, то как дробь барабанная зазвучало б). И даже малое и голодное войско в нем легко от тьмочисленной рати отобьется.

Послал Дмитрий Михайлович осадным полякам письмо, в коем уговаривал их отворить город и сдаться, а за то обещал всем не только жизнь, но и волю воротиться в Польшу и Литву свободно и невозбранно, а кто захочет, пусть к нам на службу идет.

Но поляки в наглости закоснели, или мнят они, что Ходкевич с новою силой к ним спешит (а мы знаем несомнительно, что гетман далеко и не хочет возвращаться, и нет у него никакой новой силы, а служившие ему запорожские литовские казаки разбежались).

Прислали поляки ответ дерзкий, грубый и обидный, в коем нас, московских людей, зовут подлейшим во всем свете народом и трусливейшим, и уподобляют нас ослам и суркам, кои тем лишь обороняют себя, что в ямы прячутся; а они-де отнюдь не умрут с голоду, а дождутся счастливого прибытия государя своего короля с сыном, и возложат царю Владиславу на голову венец вместе с верными подданными, такими как достойнейший Федор Андронов и иные, а нас, мятежников, ждет страшная кара от Господа.

Октября 8-го дня

Ночью несколько поляков спустились тайно со стен и передались нам; которые из них к казакам попали, тех казаки изрезали и изжарили до смерти, а кои у нас, у земских, оказались, тех мы пощадили. Пришли они к нам люто терзаемые голодом, и на сухари набросились с жадностью, словно на лучшее лакомство. И сказали, что в Кремле вовсе еды не осталось, и кошек и воробьев и коней уже всех съели.

Октября 10-го дня

Вели наши подкоп под стену Китая города, но поляки о том проведали, выскочили внезапно и подкоп разрушили, а землероев наших порубили.

Октября 16-го дня

Каждую ночь многие поляки из Кремля убегают и отдаются людям князя Пожарского, а на казачью сторону более не ходят. А нынче пришел ротмистр Борщевский, и такое нам поведал, что мы ужаснулись, а Настёнка даже расплакалась и не хотела слушать.

Сказал же Борщевский, что поляки в Кремле уже всех покойников из могил выкопали и съели, и за живых принялись. И ежели до сего дня только русских ели, то теперь и своих стали пожирать. И до того дошли безбожники в голодном недоумении своем, что судятся и рядятся меж собою и дерутся даже о том, кому кого съесть.

Нынче помер один польский воин, изобильный телом, и товарищи его тотчас сварили и съели; а сведали о том отец и братья умершего, и учинили тяжбу о неправом съедении, говоря: «Мы как сродственники сего человека должны были его сами съесть, а эти жолнеры съели не по закону, и пусть они нам теперь дают из себя кого-то на пропитание». А те отвечают, дескать, мы по закону его съели, будучи с умершим из одного десятка. И пошли они все к Борщевскому и потребовали спор их разрешить. И обе стороны на судью бросали голодные и алчущие взоры. И убоялся Борщевский, что которую сторону он объявит неправой, те люди его самого, судью, в отместку съедят. Тогда убежал он от них и из города и к нам пришел.

Октября 22-го дня

Казаки князя Трубецкого сегодня отличились, и всему делу от того большая польза: пошли дружно с Кулишек и с Мясницкой и со Сретенской на приступ Китая города, и вскочили на стены, и поляков отощавших и бессильных легко со стен согнали, и овладели всею стеною и пепелищем Китаегородским.

Узнав об этом счастливом и славном казачьем преуспеянии, мы пошли с Настёнкой тотчас в Китай город и через отверстые Никольские ворота туда свободно вошли. Здесь уцелело жилищ не более, чем в Белом городе и в Деревянном; всё начисто сгорело, одни печи остались, да немногие кирпичные палаты на Варварской, да несколько каменных церквей. И от Богоявленского монастыря осталась лишь тезоименитая церковь, среди пепла и руин уныло стоящая и закопченая.

Казаки повсюду бегали и искали, чем бы добрым обогатиться, но нечего было взять. Мы же с Настенкой вошли в Богоявленскую церковь, и здесь предстало нам зрелище премерзкое и плачевное, и во всем свете невиданное и непревзойденное ужасом своим. Ибо церковь Божия осквернена была от еретиков и человекоядцев злейшим и бесстыднейшим осквернением.

Святые иконы порублены, с глазами вырезанными; престол Божий ободран; повсюду многоразличный скверный хлам разметан; посреди же храма стояли чаны глубокие с соленой человеческой плотью.

Бросились мы вон из храма, словно из логова сатаны, с громким криком, слезы из глаз испуская. По выходе же увидели мы, как чины святительские со многими знатными людьми несут по Никольской святую и чудотворную икону Казанской Божией матери, и с благодарственным молебным пением кропят руины святою водою. И от сего зрелища мы с Настёнкой сразу утешились и пошли за святителями на Красную площадь, ино рекомую Пожар, к лобному месту, и слушали торжественный молебен до самого окончания.

От казаков я сведал, что в иных церквях Китаегородских не только помянутые мною скверны от поляков остались, но и худшие, такие что и написать совестно: чем мы в Троице со стен сапежинцев поливали, тем в Китае городе храмы преисполнены, ибо служили полякам отхожими местами.

Октября 23-го дня

От перебежавшего поляка узнали мы, что Струсь, главный воевода осадных людей в Кремле, и прочие польские начальники не чают более от нас здорово отсидеться или дождаться подмоги, и о сдаче помышляют. А Федька Андронов и иже с ним, изменники русские, молят их не сдаваться, ибо разумеют, что лучше им голодную смерть восприять, чем живыми в наши руки попасть.

Из Троицы приехал сам архимандрит Дионисий; благословляет храброе воинство на последний подвиг. От Аврамия нам с Настёнкой писание дружеское передали.

Октября 24-го дня

Осадные поляки объявили, что хотят вывести из Кремля всех московских бояр и русских людей, а после могут и сами сдаться, ежели мы поклянемся им жизнь сохранить, а также имение, и отпустить их свободно в Польшу.

Нынче в полдень Троицкие ворота Кремля отворились, и первым вышел на мост князь Федор Мстиславский (брюхо же его, прежде толстое, отвисло, опустев, и сам он едва ноги переставляет), а за ним следом все московские бояре, которым посчастливилось с голоду не помереть. Я же был наипаче доволен и рад увидеть Мишку Романова, Филаретова сына, но подойти к нему за теснотою не возмог, а мать его, инокиня Марфа, нисколько не медля, увезла его в Кострому в Ипатьевский монастырь, где бы могли они после осадных тягот покойно отдохнуть и откормиться.

Во время исхода боярского едва не учинился у нас бой с казаками, они же хотели бояр схватить и ограбить и порубить как изменников, а Пожарский этому воспротивился и стал бояр защищать. Насилу казаков усмирили. А взяли под приставы только Федьку Андронова и ближних пособников его, и пытку им учинили тотчас, и доселе их истязать еще не перестали.

Октября 25-го дня

Сдались, сдались хохлы окаянные, все ворота кремлевские отворили и город Кремль нам сдали. То-то радость! А сами поляки как мешки с костями, только не гремят, да того гляди рассыпятся. Кабы не голодом принужены, не сдались бы; ныне же так изголодались, что ничего, кроме жизни, себе не выговорили; имения же их розданы казакам Трубецкого. А у пяти тысяч добро питаемых поляков мы бы вовек Кремля не отняли, осмелюсь прямо сказать.

Бумага в конец приходит, осталось два листочка. Зрю в том знамение Божие: да остановлюсь. Жизнь человеческая земная скоротечна, но и ее никто не может до конца исповесть; что же скажем о великих царствах земных и о течении времени бесконечном, иже до Судного дня длится беспрерывно? Всякому писанию положено конец иметь; а здесь концу место доброе: город Москву освободили, царство Российское от латинского злого владычества избавили.

Поелику же полтора листа еще осталось, поведаю о торжественном вхождении нашем в город. Ибо не хотели после такого трудного подвига, двухлетнего тяжкого поборания ратного, войти в город попросту. Урядили полки: наши у Ивана Милостивого на Арбате, казачьи по другую сторону града, за Покровскими воротами. И велели всему воинскому чину петь песни боевые победные. И князь Пожарский, прекрасно убраный и на коне великолепном, поехал впереди воинства, а мы за ним пошли к Китая города Неглименским воротам. Предваряли же шествие войсковое святители русские с честными крестами и иконами. Архимандрит Дионисий первым шел, архиерей достойнейший, добродетелью славнейший, великими и достохвальными подвигами своими нашей нынешней победе премного пособивший.

В Китае городе у Лобного места встретилось наше воинство с казаками, коих князь Трубецкой привел урядно и чинно, с казачьим протяжным пением, с крестами же и с образами. А из Фроловских, ино Спасских ворот Кремля туда же к Лобному месту вышли святители православные, бывшие у поляков в неволе на Москве: архиепископ Арсений и прочие, а несли они преславную чудотворную икону Божией матери Владимирской. И от этого великая радость была всему воинству, ибо не чаяли сию икону увидеть вновь после польского пленения, и мнили ее погибшей от рук еретиков.

И, отслужив молебен у Лобного места, пошли все в Кремль новообретенный, к соборной церкви Святой Пречистой Матери Слова Божия, честного и славного ее Успения, сему же храму имя попросту: Пречистая Соборная. Но здесь не возмогли молебен служить ради многой скверны, поляками во храме сотворенной.

И мы с Настёнкой и со многими иными достойными людьми до вечера храм отмывали и чистили, дабы Дионисий его ко Всенощной мог освятить.

Здесь полагаю повести конец; мы же с Настёнкой поедем в Троицу, а оттуда в Горбатово, как скоро нас князь Пожарский из Москвы отпустит.

Писание же сие в тряпицу заверну и в Троице отдам келарю Аврамию, по нашему с ним уговору, ибо мне оно в Горбатове не надобно, Аврамий же пускай с ним что хочет, то и творит.

Листу конец и аминь.

Надписание краткое о воспоследовавших делах, об унятии смуты и об избрании царском, и о том, как судьбами Божиими житие помянутых в сей книге людей устроилось

Того же бывшего отрока Данилки, ныне святых чудотворцев Зосимы и Савватия преславной и наикрепчайшей в вере обители инока старца Демьяна.

Даже и до сего дня, хоть и многому времени минувшу, я слезы всегда из глаз испускаю, когда вспомню кончину милого друга моего и отца духовного, добрейшего старца Аврамия, прежде бывшего келаря Троицкого.

Скончался же он на моих руках, здесь в Соловках у моря Студеного. Почуяв же пришествие облака смертного, позвал меня и молвил:

— Данило, друг мой любезный! Настает мой последний час, и скоро воздастся мне от Бога сполна за все мои грехи неудобоцелимые. Перед смертью же хочу тебя благословить и прощения твоего испросить, ежели сотворил когда-то нечто тебе обидное. Бесчаден будучи, желаю передать тебе все имение свое, а мое имение для тела ничтожно, для духа же многополезно: владею единственно сундучишком с книгами душеспасительными и со всякими летописаниями и иными записками людей сведущих и мудрых. Там же найдешь ты и свое писание отроческое, которое ты мне подарил в лето достопамятное, когда мы Москву у поляков отняли. Перечитай его: найдешь в том многую усладу и утеху. Я же пред тобою покаяться хочу, ибо многое из повести твоей я в свое сказание о Троицкой осаде переписал, зане я самолично в той осаде не сиживал, а у тебя всё подробно исписано и прямо. Прощай же, Данило; да пребудет с тобою Божье благословение, да не случится тебе вдругорядь сидеть в такой лютой и страшной осаде, да жить бы тебе сто лет покойно и мирно.

Сказав это, преставился отец Аврамий, и многие слезы пролили мы с Настёнкой о кончине его. Благословение же его меня до старости хранило, но под конец жизни моей многогрешной, увы, не уберегло. Ибо ныне мы, соловецкие люди, вот уже третье лето сидим в осаде от злых и бесстыдных еретиков, богоотступников, гонителей веры Христовой, иже ради мирского быстротечного преуспеяния забыли Господа, и, служа ревностно безбожному и волкоподобному царю Алексею, этом новому Юлиану, и Никону антихристу, злояростно нападают на наш стойкий в вере Соловецкий монастырь, и хотят нас лютостью своей и насильством принудить к отпадению от Христа бога нашего, и чтобы мы, на радость сатане, творили крестное знамение троеперстным кукишем. Мы же за истинную веру и помереть рады, и не покоримся отнюдь, доколе все голодом не изомрем.

А силы мои уже не те, что прежде, ибо стар я весьма и немощен учинился, семидесяти с лишком лет от рождения будучи. Чаю кончину скорую, и того ради решился снова взять хартию в руки и дописать вкратце о том, что содеялось со мной и с иными помянутыми в книге людьми во прохождение истекших лет.

По избавлении Москвы из плена латинского пришел король Сигизмунд с сыном Владиславом из Смоленска под Волок Ламский, и хотел город походя взять, но не преуспел, а только многих людей своих положил. Писал король к воеводе Волоколамскому гневные грамоты, и требовал сдать город; воевода же ему гордо ответствовал: «Не бывать тому, доколе Москва не будет ваша; а возьмете Москву, тогда и мы вам покоримся».

Князь же Пожарский с Козьмою Мининым сведали о приходе Сигизмундовом и весьма устрашились, и не распускали ополчения московского, и готовились к смертному бою. А король Сигизмунд увидел, что Москва сильна ратными людьми, и никто там его, короля, не хочет, ни сына его. И не осмелился король к Москве приступать, и ушел из Русской державы в Польшу с великим срамом.

Князь же Пожарский, нимало не помедлив, отправил в города гонцов с указом о прислании выборных людей в Москву на собрание всей земли об избрании царском. И составился великий собор, и долго в том соборе люди меж собою спорили и толковали, кому держать скипетр великого царства Московского.

Голос келаря троицкого Аврамия на том соборе громче всех прочих звучал, ибо многие к его слову слух преклоняли. И по доброму его совету избран был на царство Михайло Романов, Филаретов сын.

Я же с Настёнкой в то время в селе Горбатове зимовал, и не усладно зимовал, а холодно и голодно и скудно. А Миша Романов из Костромы приехал в Москву и венчался на царство в лето 7121, июля в 11 день.

Держава же тогда еще не умирилась и смута не окончилась: повсюду разбойные отряды бродили, шведы в новогородских весях лютовали, поляки грабили Украинные и Северские земли, на Волге новый ложный Димитрий сыскался; Заруцкий с Маринкой и с бунтовскими казаками засел в Михайлове.

Новоизбранный же государь Михайло Федорович со всеми этими бедами помалу стал управляться. Перво послал воеводу князя Одоевского на Маринку и Ивашка Заруцкого и воренка. Под Воронежем Одоевский учинил с ними брань, и два дня бились жестоко. И одолели государевы люди воров, и бежали воры за Дон, на Волгу и вниз по Волге до Астрахани, и там утвердились.

Вскоре же граждане Астраханские от многих притеснений возмутились и хотели воров побить, и учинилось в городе великое кровопролитие. И заперлись Маринка с Заруцким и с воренком в остроге Астраханском, и горожане их там взять не могли. Сведав же о приближении царских воевод, воры тайно из Астрахани бежали, и на лодках ушли в море Хвалынское, а оттуда на реку Яик. Там-то их государевы стрельцы и поймали, а выдал их головами стрельцам атаман казачий Треня Ус.

Привезли их в оковах в Москву; Заруцкого посадили на кол; Маринку в темницу; воренка же, хоть и малое дитя, казнили смертью во опасение нового мятежного соблазна: повесили сего воренка у Данилова монастыря в один день с Федькой Андроновым. А Маринка в Туле в заточении скоро с тоски померла.

Здесь достоит сказать о царе Василии и брате его Дмитрии, которых Сигизмунд в Польшу увез и там сенаторам показывал, похваляясь, что захватил у такой великой державы и царя, и первого воеводу. Случилось с ними, что и с Маринкой: после царского жития, славой осиянные, вкусившие власти и почитанием народным возвеличенные, не возмогли обвыкнуть к жизни невольничьей, и, отчаявшись вернуть утраченное державство, тоскою и завистью снедаемые, вборзе померли. Король же Сигизмунд царя Василия у себя в Польше похоронил, и над гробом его надпись высек, какую только сей хитрый и лукавый и лживый латинский пес мог измыслить; вот так, примерно: «Зрите, люди всего мира, величие и славу и добродетель и нищелюбие незлопамятнейшего из королей, наияснейшего Сигизмунда Третьего, который даже злого врага своего, нечестивого царя московского Василия, почтил посмертно сим великолепным надгробным камнем, а не закопал как собаку по достоинству его».

Царевна же Ксения помянутых царских особ далеко превзошла смирением и кротостью, и никогда не роптала на злую судьбу свою, хоть ей и выпала участь достопечальная и жалостнейшая; силою духа своего все скорби превозмогла, и сумела возлюбить монашеское одеяние свое превыше дорогих платьев бархатных, и в доброте и простодушии скончала мирно век свой в невеликом и небогатом монастыре под Владимиром. За эту кротость она и поныне славна в народе христианском; о ней и песни сложены красивые и плачевные, их же всякий слышал, и в эту книгу их вписывать нет нужды.

Это о царских особах, что сумел изыскать: о Маринке, о царе Василии и о Ксении царевне.

Теперь скажу о тех, чьею кровью и великими трудами спаслось царство Российское, и о том, как вознагражден был их подвиг.

Да не тешит себя читатель суетным упованием, что воздалось каждому по делам его. Отнюдь этого не случилось, ибо те, кто живота своего не щадил, кто за веру и Российское государство насмерть стоял, и радостно кровь свою проливал, и тесноту терпел, и от меча вражеского не бегал, и раны тяжкие испытал, те люди не корыстолюбцы суть: они государю потом прошениями не докучали, и о вознаграждении своем не пеклись, а со скромностью возвращались в домы свои и жили как прежде, славою мирской не прельщаемы. Те же, которые менее всех потрудились, всех более просили: им и достались милости государевы.

Князь Пожарский, хоть и был пожалован в бояре, не получил вотчин богатых, а после и в опале бывал и поношения терпел. Козьма Минин учинился думным дворянином и поехал опять в Нижний говядами торговать: такое, сказал, у меня призвание от Господа; иного дела не смыслю и не разумею. Князь же Трубецкой, коего казаки в осаде московской вовсе не слушали, и воеводой он был единственно по званию, а не по делам; он же был в бояре пожалован Тушинским вором, и Заруцкому с Маринкой споспешествовал, и вору Псковскому присягал — на сего князя царь Михайло излил всю щедрость милости своей, как на первого из героев и спасителя всей земли русской. Не только боярство ему оставил, но и пожаловал вотчину богатейшую Вагу, лучше и доходнее коей нет во всем Московском государстве.

Казаки же, многими достохвальными подвигами стяжавшие славу в сражениях под Москвой, получили денежное жалованье невеликое. По малом времени все деньги пропили и проиграли, и разбрелись розно с атаманами своими по всему государству и стали всюду грабить православных христиан с жестокосердием и безжалостно.

Царские же воеводы долго за ними гонялись и с трудом помалу одолевали и очищали от этих разбойников землю, и прогоняли их на Дон. Казаки же затаили великую злобу на царя и на все Московское царство. На словах верными государевыми слугами назывались, в сердце же лютую ярость копили; ждали же только знака, какой Господь укажет, чтобы учинить Российской державе новое разорение. В недавнее время, как всем ведомо, это их злое умышление въяве показалось, когда пришли они разбойно и кровопролитно на Русь с атаманом Стенькою Разиным, и учинили великий мятеж. Но и из этих воровских казаков, скажу прямо, нашлось немало людей достойных, готовых помереть за веру истинную. Эти-то люди, честные казаки, после Стенькиного низлагания пришли к нам сюда, в Соловецкий святых Зосимы и Савватия монастырь, и вместе с нами теперь сидят в осаде против слуг дьявольских, хотящих креститься щепотью непристойной.

Здесь закончу о казаках, и скажу о себе и келаре троицком Аврамии: мы тоже немало потрудились, потом и кровью своею покупая всероссийское избавление. Пожалованы же были от нового государя, от Михайла Федоровича, с коим я на Москве в догонялки играл, куда как щедро.

Аврамий перво оставался, как был, келарем троицким; и я тоже ничего не получил за верную службу, и шесть лет мы с Настёнкой в нашем Богом забытом селе Горбатове скудость терпели, и только к концу названного срока начало наше хозяйство помалу поправляться; но не успели мы насладиться изобильством и сытым житием.

Случилось же в лето 7126, от Рождества Христова 1618: собрался королевич Владислав с большою силою ратной на Русь, возвращать себе царство утраченное. И, придя к Москве, не смог взять царствующего града, и многих своих людей под стенами положил. Тогда восхотел он взять Троицкий Сергиев монастырь и пришел к обители со всем войском. Троицкие же люди храбро защищались и из пушек поляков крепко побивали. А начальным человеком в обители был в ту пору келарь Аврамий. Он же так премудро и успешно защиту уряжал, что Владислав скоро отчаялся город взять, и сердце его стало к миру преклоняться.

Тогда собрались царские и королевские послы в троицкой деревне Девулине, и советовались долго и трудно, и наконец согласились, и положили быть миру между Россией и Польшей 14 лет, да восприимем от Бога милость и в благоденствии и тишине поживем.

Но не даром смягчились поляки, а ценою дорогою уняли лютость свою на нас: и всего горше то, что по тому Девулинскому договору град Смоленск достался им, человекоядным псам, в вечное владение.

По тому же мирному уложению должен был Сигизмунд отпустить великого посла нашего, которого он неправедно пленил под Смоленском и в Польшу увез, преславного святителя Филарета Никитича, батюшку государева, о коего освобождении государь Михайло Федорович непрестанное попечение имел и короля настойчиво молил.

Промедлив недолгое время, поляки Филарета отпустили, и приехал он со славой в Москву в лето 7127, июля в 14 день. И тотчас же был возведен в сан патриарший, и, из плена и ничтожества в единый миг на лучезарно осиянную вершину могущества возлетев, скоро всю власть державную от сына перенял не по званию, но по делам; и стал Российским государством править при живом государе, точно как Борис Годунов при царе Федоре правил.

Умудрен был и благочестив и великодушен святитель Филарет, единый лишь грех в сердце нося, ему же имя злопамятливость. Многие скорби он в плену польском претерпел, и не простил и отнюдь не забыл тех товарищей своих по посольскому делу, которые в оную пору, в лето 7119, прельщенные милостями королевскими, или же из хитрого умысла, от посольства нашего из-под Смоленска отъехали, а его, Филарета, оставили с немногими вернейшими людьми на пленение и поругание.

Мне же тогда в Горбатове живущу с Настасьей счастливо. Вдруг скачет посыльный, письмо мне везет от келаря Аврамия:

«Другу любимому Данилу Ивановичу чернец Аврамий Палицын бьет челом. Восславим Христа Бога нашего и святых угодников его Сергия и Никона, их же молитвами возвратился из плена литовского святейший государь наш Филарет Никитич. Сведав ныне о его чудесном и счастливом избавлении, пристало нам не только возрадоваться и возликовать, но и вспомнить о старинном грехе нашем, под градом Смоленском содеянном — сам разумей, Данилушко — и покаяться искренно и без лукавства, и отрешиться от суетной славы мирской, и в пустыню удалиться, и там до конца дней своих в тишине и безвестности проживая, молить Господа неустанно о прощении, даровал бы он нам хоть малую ослабу от вечных мучений, нас ожидающих. Если же не удалимся, настигнет нас злейшая кара от Господа еще в этой бренной земной жизни. Об этом уже и грамота прислана в Троицкий монастырь: дескать, не пристало в вашей славной обители у высших чинов состоять людям, кои в минувшие смутные лета запятнали себя некими изменами, и прочая.

Посему, Данилушко, я уже келарский чин с себя сложил, и испросился у освященного собора ехать в монастырь Соловецкий на покаяние, а вернее сказать во изгнание. И ты, если не хочешь худшую долю восприять, откажи имение свое дому чудотворца, и собирайся без мешканья, и с женою поезжай в Александрову Слободу. Там я тебя буду ждать, и оттуда мы вместе в Соловки поедем.

В Соловках у меня есть знакомцы добрые; с ними я писаниями уже обослался; встретят нас с ласкою, и житие наше устроится безбедно и сносно. Ежели денег достанет, купите шубы и иных теплых портов поболее, ибо там зимы студеные».

Так залетели мы с Настёнкой в Соловки. Житие наше здесь, по слову Аврамиеву, беспечально текло; жили мы зимою в слободе монастырской, летом же на малом пустынном островке в уединении промышляли семгу и треску и сельдей для братии.

По смерти же Настёнкиной возложил я на себя ризы иноческие, и не осталось мне в этой жизни иного утешения, кроме преданного служения Богу всемилостивому, на него же единого уповаю. И за веру истинную мне умереть вовсе не страшно.

И все мы здесь, соловецкие сидельцы, радостно такую смерть воспримем. А смерти не избежать нам, ибо богоотступники тесно нас облегают и помалу нашу силу превозмогают; к ним же во всякое время подмога ратная и запасы проходят без претыкания, а нам помощи ждать неоткуда, только от Бога всевышнего.

Ты же, Господи, видишь готовность нашу и хотение умереть за тебя единого, и милостиво попускаешь хотению нашему исполниться.

За то тебе слава вовеки.

Оглавление

  • Царь Иван Васильевич
  • Царство Федора Ивановича
  • Об убиении царевича Димитрия
  • Царство Борисово
  • Явление ложного Димитрия
  • О подлинном имени самозванца
  • О смерти Бориса
  • О злой судьбе рода Борисова
  • Царство Расстриги
  • Смерть самозванца
  • О воцарении Василия Шуйского и его присяге
  • О перенесении праха
  • О новых мятежниках
  • Новый самозваный царь Димитрий
  • О победах самозванца
  • Как поляки царя Василия обманули
  • Об окружении Троицкого монастыря
  •   Сентября 29-го дня
  •   Сентября 30-го дня
  •   Октября 3-го дня
  •   Октября 8-го дня
  •   Октября 12-го дня
  •   Октября 14 дня
  •   Октября 19-го дня
  •   Октября 20-го дня
  •   Октября 25-го дня
  •   Октября 27-го дня
  •   Октября 29-го дня
  •   Октября 30-го дня
  •   Ноября 1-го дня
  •   Ноября 2-го дня
  •   Ноября 4-го дня
  •   Ноября 5-го дня
  •   Ноября 6-го дня
  •   Ноября 8-го дня
  •   Ноября 9-го дня
  •   Ноября 14-го дня
  •   Ноября 15-го дня
  •   Ноября 18-го дня
  •   Ноября 25-го дня
  •   Декабря 4-го дня
  •   Декабря 6-го дня
  •   Декабря 19-го дня
  •   Декабря 23-го дня
  •   Января 16-го дня
  •   Февраля 1-го дня
  •   Февраля 15-го дня
  •   Марта 4-го дня
  •   Марта 9-го дня
  •   Марта 18-го дня
  •   Апреля 10 дня
  •   Апреля 11-го дня
  •   Апреля 28-го дня
  •   Апреля 30-го дня
  •   Мая 9-го дня
  •   Мая 29-го дня
  •   Июня 6-го дня
  •   Июня 7-го дня
  •   Июня 8-го дня
  •   Июня 22-го дня
  •   Июля 11-го дня
  •   Июля 29 дня
  •   Июля 31-го дня
  •   Августа 1-го дня
  •   Августа 15-го дня
  •   Августа 28-го дня
  •   В лето 7118, сентября в 4-й день
  •   Сентября 23-го дня
  •   Сентября 29-го дня
  •   Октября 9-го дня
  •   Октября 19-го дня
  •   Октября 20-го дня
  •   Октября 27-го дня
  •   Ноября 2-го дня
  •   Ноября 3-го дня
  •   Ноября 12-го дня
  •   Ноября 20-го дня
  •   Декабря 28-го дня
  •   Января 1-го дня (по латинскому счету: лета Господня 1610, по нашему же христианскому счету: того же лета, сиречь 7118)
  •   Января 2-го дня
  •   Января 12-го дня
  • Января 20-го дня
  • Января 31-го дня
  • Февраля 1-го дня
  • Февраля 3-го дня
  • Февраля 4-го дня
  • Февраля 5-го дня
  • Февраля 7-го дня
  • Февраля 9-го дня
  • Февраля 12-го дня
  • Февраля 13 дня
  • Февраля 16-го дня
  • Февраля 20-го дня
  • Февраля 26-го дня
  • Февраля 27-го дня
  • Февраля 28-го дня
  • Марта 5-го дня
  • Марта 7-го дня
  • Марта 12-го дня
  • Марта 14-го дня
  • Марта 15-го дня
  • Марта 18-го дня
  • Марта 21-го дня
  • Марта 27-го дня
  • Апреля 2-го дня
  • Апреля 5-го дня
  • Апреля 8-го дня
  • Апреля 9-го дня
  • Апреля 14-го дня
  • Филарет Никитич, митрополит Ростовский
  • Апреля 20-го дня
  • Апреля 21-го дня
  • Апреля 25-го дня
  • Апреля 27-го дня
  • Апреля 30-го дня
  • Мая 2-го дня
  • Мая 3-го дня
  • Мая 5-го дня
  • Мая 6-го дня
  • Мая 8-го дня
  • Мая 12-го дня
  • Мая 14-го дня
  • Мая 15-го дня
  • Мая 16-го дня
  • Мая 17-го дня О преставлении князя Михайла Васильевича Скопина
  • Мая 18-го дня
  • Мая 20-го дня
  • Мая 21-го дня
  • Мая 22-го дня
  • Мая 23-го дня
  • Мая 24-го дня
  • Мая 27-го дня
  • Июня 3-го дня
  • Июня 6-го дня
  • Июня 10-го дня
  • Июня 13-го дня
  • Июня 14-го дня
  • Июня 20-го дня
  • Июня 25-го дня
  • Июня 26-го дня
  • Июня 27-го дня
  • Июня 29-го дня
  • Июля 2-го дня
  • Июля 5-го дня
  • Июля 5-го дня
  • Июля 5-го дня
  • Июля 7-го дня
  • Июля 11-го дня
  • Июля 17-го дня
  • Июля 18-го дня
  • Июля 19-го дня
  • Июля 23-го дня
  • Июля 25-го дня
  • Августа 4-го дня
  • Августа 13-го дня
  • Августа 18-го дня
  • Августа 23-го дня
  • Августа 25-го дня
  • Августа 26-го дня
  • Августа 27-го дня
  • Августа 28-го дня
  • Августа 30-го дня
  • Лета 7119, месяца сентября 12-го дня
  • Сентября 23-го дня
  • Сентября 28-го дня
  • Сентября 29-го дня
  • Октября 10-го дня
  • Октября 16-го дня
  • Октября 17-го дня
  • Октября 18-го дня
  • Октября 19-го дня
  • Октября 30-го дня
  • Ноября 3-го дня
  • Ноября 18-го дня
  • Ноября 19-го дня
  • Ноября 20-го дня
  • Ноября 21-го дня
  • Ноября 22-го дня
  • Ноября 24-го дня
  • Ноября 26-го дня
  • Ноября 27-го дня
  • Ноября 28-го дня
  • Декабря 4-го дня
  • Декабря 5-го дня
  • Декабря 6-го дня
  • Декабря 7-го дня
  • Декабря 8-го дня
  • Декабря 9-го дня
  • Декабря 14-го
  • Декабря 20-го
  • Декабря 28-го дня
  • По польскому счету лета Господня 1611, по нашему исчислению того же лета 7119, января месяца 6-го дня
  • Января 17-го дня
  • Января 29-го дня
  • Февраля 8-го дня
  • Февраля 13-го дня
  • Февраля 15-го дня
  • Февраля 17-го дня
  • Февраля 25-го дня
  • Марта 3-го дня
  • Марта 5-го дня
  • Марта 14-го дня
  • Марта 17-го дня
  • Марта 18-го дня
  • Мая не знаю какого дня
  • Июня 16-го дня
  • Июня 19-го дня
  • Июня 29-го дня
  • Июля 14-го дня
  • Июля 20-го дня
  • Июля 21-го дня
  • Июля 22-го дня
  • Июля 23-го дня
  • Июля 28-го дня
  • Августа 4-го дня. О взятии девичьего монастыря
  • Августа 20-го дня
  • Октября 13 дня
  • Октября 15-го дня
  • Октября 28-го дня
  • Лета 7120, от Рождества Христова 1612, января 18-го дня
  • Февраля 4-го дня
  • Февраля 7-го дня
  • Февраля 18-го дня
  • Марта 9-го дня
  • Марта 14-го дня
  • Марта 19-го дня
  • Марта 22-го дня
  • Марта 26-го дня
  • Марта 27-го дня
  • Апреля 5-го дня
  • Апреля 18-го дня
  • Мая 4-го дня
  • Июля 8-го дня
  • Июля 12-го дня
  • Июля 27-го дня
  • Августа 3-го дня
  • Августа 5-го дня
  • Августа 8-го дня
  • Августа 10-го дня
  • Августа 12-го дня
  • Августа 14-го дня
  • Августа 16-го дня
  • Августа 17-го дня
  • Августа 18-го дня
  • Августа 20-го дня
  • Августа 21-го дня
  • Августа 22-го дня
  • Августа 23-го дня
  • Августа 24-го дня
  • Августа 28-го дня
  • Сентября 6-го дня
  • Сентября 12-го дня
  • Сентября 15-го дня
  • Октября 8-го дня
  • Октября 10-го дня
  • Октября 16-го дня
  • Октября 22-го дня
  • Октября 23-го дня
  • Октября 24-го дня
  • Октября 25-го дня
  • Надписание краткое о воспоследовавших делах, об унятии смуты и об избрании царском, и о том, как судьбами Божиими житие помянутых в сей книге людей устроилось
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Троица », Александр Владимирович Марков (биолог)

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства